/ / Language: Русский / Genre:prose_history / Series: Историческая библиотека

Казанова

Иен Келли

Личность Джакомо Казановы была и остается загадкой, тревожащей умы историков и биографов. Кто он? Один из многочисленных авантюристов XVIII века? Тайный информатор правителей? Мошенник, чей талант граничил с гениальностью? Бонвиван и ловелас? Идеальный любовник? Великолепный литературный мистификатор, знаменитые «Мемуары» которого не имеют ничего общего с реальностью?

Современные историки до сих пор не могут прийти к единому мнению об этом легендарном человеке.

Иен Келли использовал в своей книге множество неопубликованных ранее материалов — от протоколов венецианской инквизиции до писем самого Казановы — и эти документальные свидетельства позволят читателям по-новому взглянуть на жизнь загадочного итальянца.


Иен Келли

Казанова

Посвящается К. К.

Человек это мир в миниатюре.

Рабби Натан, II век н. э.

Прелюдия

Teatro del mundo[1]

В первую минуту моего сна я наблюдал за видениями танцующих тел, очертания которых были слишком знакомы и освещены множеством великолепных огней.

Казанова. Записки о грезах (1791)

Двенадцатого сентября 1791 года на пражских улицах Рытиржска и Гарвиржска образуется затор. Лошади испуганы вспышками сигнальных ракет и фейерверков. Провиант, который сквозь голодную толпу перевозят в крытых двуколках из монастыря от Пржикопа на бал по случаю королевской коронации, охраняют войска. А шестидесятишестилетний венецианец выходит из кареты к огням портика театра Ностица. Всего лишь несколько дней назад он был здесь на премьере нового творения Моцарта, сочиненного в честь недавно коронованного императора. Но моцартовское «Милосердие Тита» понравилось Джакомо Казанове не больше, чем той, для которой эта опера была написана, — молодая императрица насмешливо говорила, что герр Моцарт придумал «porcheria tedescha», «дрянную немецкую пародию на оперу». Казанова предпочитал «Дон Жуана»: он участвовал в сочинении либретто и посетил премьеру, состоявшуюся в том же самом театре. Как говорят, своему старинному приятелю либреттисту да Понте венецианец сказал: «Вы видели это? А я практически это прожил».

* * *

С момента премьеры оперы в театре произошли перемены. По мере того как Казанова продвигался в первые ряды партера театра Ностица, он будто погружался в атмосферу Венеции своего детства. За аркой авансцены, позади поднимающегося занавеса возвышались подмостки, где лишь неделей ранее впервые представляли связную историю приключений Дон Жуана, теперь же все было декорировано тканью: для предстоящего этой ночью коронационного бала здесь возвели атриум протяженностью в двести шагов. Атриум выходил за оркестровую яму, за театральную погрузочную платформу и даже за тыловую стену здания, разобранную профессором инженерии пражского императора таким образом, чтобы коридор бального зала мог визуально простираться в бесконечность благодаря исчезающим перспективам. Задрапированный в восемь тысяч элей[2] красного богемского полотна бальный зал был переполнен многочисленными придворными Габсбургов, танцевавшими под музыку скрытого в театральных ложах императорского оркестра Антонио Сальери. Зал отражался в двойной фаланге венецианских зеркал, был украшен драпировками и золотыми шитьем, канделябрами и искусственным мрамором, карнизами и потолком-небесами.

Та ночь 1791 года в театре Ностица ознаменовала конец эпохи. Францию охватила революция, и французская королева, сестра нового императора, очутилась в тюрьме. Для многих из шести тысяч аристократов, собравшихся на сцене театра под нарисованными Джованни Тартини небесами, тот танец оказался прощанием с известным им миром — заключительным актом Венецианского карнавала, последнего из множества маскарадов.

* * *

Будучи ребенком, Казанова видел похожие торжества. Ежегодно в Венеции в день Вознесения — когда дож совершает брачную церемонию между Венецианской республикой и морем и весь город отдается во власть карнавала — венецианцы наслаждаются собственным teatri del mundo, «театрами мира». И зрелище это бывает двух типов. Одни представления устраиваются за счет казны на принадлежащей республике плавучей сцене, пришвартованной у Пьяцетты, рядом с Сан-Марко; обычно эти высокопарные постановки, полные мифологических аллегорий с участием богов и небожителей, которых изображают облаченные в роскошные костюмы аристократы, сопровождаются обильными фейерверками. Но кроме этого, поблизости от площади Сан-Марко происходят небольшие уличные выступления театра теней: отголоски тьмы в нашем мире, возвышенные и смешные одновременно, показывающие носорогов, уродцев, «американцев» и «амурные сцены» в свете «волшебных фонарей» для отважного нового мира потребителей-вуайеристов. Вот почему эти маленькие teatri del mundo также называли еще и mondi nuovi, «новые миры». Если судить на основе тех кратких заметок, которые Казанова оставил относительно своих грез (их обнаружили в пражском архиве, пока они не разобраны и представляют собой неоценимое открытие для биографа), ум Казановы обратился к этим teatri после той ночи в 1791 году, и на балу в Ностице он грезил сюрреалистическими видениями обнаженной танцующей плоти; «глазные яблоки и носы, гениталии обоих полов и иные части тел — все они были слишком знакомы мне». Великий летописец столетия оказался свидетелем последнего танца уходящего века: двор Габсбургов веселился в собственном teatro del mundo среди театральных декораций, и человеческие тела сплетались в слепящем свете театральных огней, многократно отраженных в зеркалах.

* * *

Из Праги Казанова вернулся к своему столу в библиотеке, за которым работал в холодном замке в Богемии. В его воображении толпились разрозненные образы и воспоминания, и свои дни он проводил, пытаясь придать более структурированную форму повествованию, которое он так и не увидит изданным: отчету о людях и местах, ароматах и вкусах, сексе и чувственности дореволюционного века. Восемнадцатое столетие Казановы во многих отношениях само было teatro del mundo — миром, поклонявшимся театру. Сформированная и отраженная в огнях этого мира и в литературе, упивающаяся театром, жизнь Казановы — начиная с его записок о грезах и до мемуаров — была выстроена как спектакль, подчинена усвоенным им понятиям изменчивых, рефлексивных перспектив Венеции и ее комедии дель арте. Рожденный в Венеции, тогдашней театральной столице, и в семье актеров, он всю свою жизнь путешествовал и в каждом уголке Европы отдавал дань долгой традиции венецианских маскарадов. Его успех в жизни и в любви, как распутника и либертена, был куплен благодаря способности заново изобретать себя, превращать в выгоду каждую выпавшую карту, а всю свою жизнь — в один великолепный подарок. Ирония не покинула его и той ночью 1791 года — способного чувствовать себя живым только посредством воспоминаний и писательства, — когда его мир, казалось, максимально остро осознавал радости жизни, стоя перед лицом драмы своей искусственности. Сочиненная Казановой «История моей жизни»[3] как никакой другой документ оживляет столетие, в котором он жил, и та особенная радость, с которой Казанова описывал свою жизнь, служит заветом для нового понимания себя. Как знает каждый венецианец, есть маска и есть некая сущность под маской; революционная же новая эра надеялась понять личность с учетом обоих компонентов.

Вступление

Опера-буфф под названием Венеция

Мемуары Казановы составляют самую полную картину столетия, предшествовавшего Французской революции, они зеркало жизни, поскольку наполнены тайнами жизни человека и эпохи.

Ф. В. Бартольд (1846)

Казанова был бы удивлен, узнай он, что сегодня его помнят почти исключительно из-за его сексуальной жизни. Он гордился своим интеллектом и познаниями в науках, и в разное время был виолончелистом, солдатом, алхимиком, целителем и даже библиотекарем, а изначально вообще готовился стать священником. Подавляющую часть собственной жизни он провел далеко от родной ему Венеции в попытках сделать различного рода карьеру в Париже и Санкт-Петербурге, Лондоне и Праге, Дрездене, Вене, Амстердаме и Стамбуле. Он несколько раз сделал и потерял состояние, основал государственную лотерею, написал сорок две книги, а также сочинял пьесы, либретто к операм, стихи, оставил после себя философские и математические трактаты, работы с календарными исчислениями, юридические труды и работы по геометрии. Он перевел «Илиаду» Гомера на современный итальянский язык, способствовал появлению во французской музыке оратории, был известным гурманом и практиковал каббалу, да еще написал научно-фантастический роман в пяти томах. Но после смерти Джакомо в 1798 году место его захоронения вскоре было забыто. Его международная слава пришла посмертно и благодаря одной-единственной книге — «Истории моей жизни», которая в течение поколения после смерти венецианца лежала неопубликованной и только относительно недавно стала доступной в полном виде.

Казанова оставил миру непревзойденное жизнеописание: 3800 страниц фолианта, рассказывающего о его жизни с 1725 по 1774 год. Об остальном он никогда не писал. Иногда он собирался опубликовать эти мемуары, иногда — полностью сжечь их, но каждый день смеялся над своим прошлым и путешествовал с его помощью по задворкам собственной памяти тогда, когда уже едва мог ходить, и благодаря ему осознавал себя. Мало что среди других длинных рассказов о Жизни можно сравнить с его мемуарами. Временами он писал по тринадцать часов в день, в основном по памяти, а также обращаясь к письмам и запискам, которые Периодически составлял и отправлял по Европе друзьям и возлюбленным, но затем просил прислать обратно. Он писал, чтобы спасти свою душу (во всяком случае, так он сам утверждал), о «душе» Казанова рассуждал так же много, как о собственной сексуальной сущности и пенисе. Он умер в возрасте семидесяти трех лет с верой в загробную жизнь, что подходит для более общепринятой концепции души, чем для того, что он исповедовал, впрочем, как-то он обмолвился, что пишет ради сохранения своего разума. Это на редкость современная идея. Его врач предложил ее старику в качестве лекарства от меланхолии, как «единственное средство сохранить [меня] в здравом уме или не дать умереть от горя». Он писал в палладианском замке в Чехии, где исполнял обязанности библиотекаря, вдалеке от своей родины и имея в окружении лишь нескольких друзей, презираемый слугами — осколок прошлой эпохи и предмет насмешек многих обитателей городка Дукc (Духцов). И писал он на французском языке.

Для писателя и историка Казанова представляет собой проблему. Он прожил большую часть своей жизни в погоне за сиюминутным удовольствием, безо всякой рефлексии или мыслей о последствиях. Он не писал много о собственной старости, проклявшей его болезнями, нищетой и многословием. Казанова был по своей сути артистом, с особым талантом к счастью, составлявшим часть того, что привлекало к нему людей. Люди поддавались обаянию Джакомо Казановы — люди, которые могли предложить ему продвижение по службе, деньги, хороший досуг, сочувствие, компанию за столом или же просто возможность остановить время, ощутить биение сердца, вкушая плотские удовольствия. И, следовательно, его жизнь и история о ней — это не рядовое пустое историческое сочинительство. Они бросают нам вызов, потому что «История моей жизни» призывает нас жить более полно или, по крайней мере, более смело. Она также бросает вызов историку — поскольку изобилует ошибками, хотя и наделенными очарованием личности писавшего ее человека. Казанова помещает Екатерину Великую в те места, где, как мы знаем, она не бывала, но с которой он встречался позднее, но зато его рассказ благодаря такой перестановке обретал большую связность. Аналогичным образом принц Монако не находился в Монако, когда там был Казанова, они встретились в Париже. Казанова же помещает принца в княжество, так как иначе читать о пребывании там самого автора было бы скучно. Казанова не был историком, но, в то же время, не старался написать роман. Мир, который он пытался постичь, во многом был его собственным внутренним пейзажем, такой он видел Европу на пороге революций. То, насколько Казанова был правдив перед собой, в своем человеческом опыте, в отношении мужчин и женщин, которые сделали его век неотразимым, гораздо более интересно, и вызывает серьезную озабоченность у социальных историков, и, конечно, обсуждается в данной книге. Не исключено — раз уж он ошибался в деталях, — что он лгал о более интимных воспоминаниях, как обычно считают люди, инстинктивно относящие его работу к подозрительным романтическим мемуарам. Однако, несмотря на возможное обилие вымыслов, «История» Казановы там, где она может получить подтверждение, оказывается именно историей. Отдельные частные доказательства этого должны находиться в отчетах венецианской инквизиции, в сохранившихся паспортных документах, в свидетельствах принца де Линя и Лоренцо да Понте или в юридических документах вплоть до записей магистратского суда на Боу-стрит. Особое беспокойство у изучающих Казанову ученых и волны «казановистов», последовавшей вслед за полной публикацией мемуаров в 1960-е годы, вызывали розыски все новых подтверждающих правдивость доказательств, нужных, чтобы распутать и, насколько возможно, разъяснить текст Казановы. Этот процесс занимает уже несколько десятилетий и, фактически, до сих пор правда о Казанове еще утверждает свое место в академическом сообществе. Его работы не просто «заведомо ненадежный» источник легенд. Возможно, как свидетель событий он действительно был практически честен и записывал все так, как видел. Для англоговорящего мира кое-какие моменты следует повторить: если он допускал ошибки с датами и местами, составляя отчет спустя десятки лет после описываемых событий, то точно так же ошибиться порой может каждый. Если он сплел воедино истории, которые имели место в ходе ряда поездок в конкретные города, то вряд ли мог предполагать, что его будут за это критиковать. Но это не может служить оправданием или не всегда объясняет его претензии на присутствие в тех или иных местах и в моменты, где и когда его заведомо быть не могло. Итак, мы должны извинить ему стремление развлечь себя или нас, оно соответствует его инстинктам писателя и художника. Данная книга в некоторой степени — призыв встать к оружию для защиты Казановы как социального историка, если уж не как составителя хроник или исследователя модели поведения, а также пояснение контекста его монументальных воспоминаний, двенадцать полных томов которых слишком немногие из нас нашли время прочесть, но тем не менее эти тома воспитывают, предупреждают, интригуют, забавляют и вызывают сегодня такой же отклик, как и в те времена, когда они были написаны.

Тем не менее есть решения, которые приходится принимать биографу, но которые не довлеют над мемуаристом. Одно из них — выбор своего пути через тысячи страниц мемуаров, сотни существующих писем, романы, пьесы, трактаты и стихи Казановы, через архивы в Венеции, Санкт-Петербурге, Москве, Лондоне, Риме и Париже и еще через девять тысяч страниц его рукописей, которые сейчас находятся в Праге и в замке Дукc, где умер Джакомо. Благодаря множеству событий — романтических, сексуальных, финансовых, интеллектуальных, — участником которых он был в двадцати городах, где жил на протяжении жизни (он проехал около семидесяти тысяч километров), за вымыслом Казановы все-таки возможно проследить его маршрут и надеяться, что он показывает нам истинного человека и сообщает не так уж много ложного. Гений Казановы обычно отказывался от редактирования и писал все, что мог вспомнить; действительно, как сказал его друг либреттист да Понте, «возможно, он пишет слишком много».

* * *

Казанова прожил достаточно долго, чтобы увидеть много неожиданных и, в конечном итоге, революционных последствий века разума, в котором он жил. Просвещение (не направляемое сознательным образом движение неповторимого интеллектуального возбуждения и драмы) во имя разума видело в новом свете все сферы человеческой деятельности и естественных законов. Во французской и английской художественной литературе, например, писатели начали говорить про внутреннюю, тайную жизнь личности под маской, тем самым, начав диалог для Средневековья немыслимый. Когда Монтень описал внутреннюю часть себя, «arriere boutique toute notre» — «уголок, который был бы целиком наш… где мы располагали бы полной свободой», «где и подобает вести внутренние беседы с собой», — он создал почву для идеи западного мира, то есть для взгляда, процветавшего в новом мире восемнадцатого века, в новой художественной форме романов, но который также вызвал революцию и в мемуарах. Кроме того, Просвещение — в широком смысле — вызов католической концепции самоотречения и, фактически, пониманию в ней «я» как первейшего источника греха. Писатели эпохи Просвещения мыслили свободно, и впервые, таким образом, концепция человека как вершины творения и гордого, иногда чувственного эго заняла центральное место в новых жанрах, не менее эгоцентрических, чем «История моей жизни» Казановы. Описывая частную жизнь так, как ее проживал, например свою тягу к еде и сексу, Казанова выработал радикально новую форму искусства. Как писатель он был революционером в области стиля и чувств, чей труд не терпит цензуры.

Как и для современной ему эпохи, флагманом для «Истории моей жизни» Казанове послужила «Энциклопедия» под редакцией Дидро и Д’Аламбера. Книга Казановы — и это довольно характерно для эпохи Просвещения — говорит об устрашающем масштабе человеческого опыта, применяя признанную литературную форму (ее можно было бы назвать мемуарами плута) и показывая нам весь человеческий мир, не вынося ему приговора. Дидро приходил в восторг от «смелости быть собой», и Казанова следовал этому девизу.

В основном, Казанова писал на французском языке; в том числе и свои мемуары. То был язык века разума, философов Просвещения, придворной поэзии и эротики. Вдобавок Казанова считал французский более утонченным языком, чем свой родной итальянский. Он был высокоодаренным лингвистом — еще юношей он мог поддерживать беседу на латыни, хотя всего лишь за несколько лет до того не умел читать. Он свободно говорил на французском, латинском и греческом, а также обладал поверхностными знаниями немецкого языка, английского и русского. И, как венецианец, он говорил, по сути, на двух версиях итальянского. Французская культура и литература были образцом подражания для европейцев, как и французские образ жизни, искусство, мода и нравы — до, во время и после Великой французской революции. Но писать по-французски означало писать не только на языке моды, дипломатии и любви, но и на языке перемен. Тем не менее Казанова делал это в стиле, который был намеренно новаторским. Считается, что он знал чуть более правильный, то есть чуть более классический, французский, но решил писать «с итальянским акцентом», вставляя многочисленные итальянизмы, используя специфические грамматические конструкции и обороты. Примечательно, что французский романист Кребийон отмечал стиль Казановы и свежесть его итальянского акцента, который многое добавлял к сказанному и написанному: «Вы рассказываете свою историю превосходно… Вы заставляете людей слушать Вас, Вы вызываете интерес, а новизна Вашего языка… и итальянские конструкции… заставляют Ваших слушателей быть вдвойне внимательными. Ваши идиомы как раз подходят для того, чтобы заслужить одобрение за счет собственной странности и новизны — [в наше время] есть спрос на все странное и новое». Это мнение оказалось верным.

Язык Руссо служил Казанове и иными способами. На французском языке имя Эроса, или Купидона, центральной фигуры дискурса восемнадцатого века о свободе и любви, звучит как Амур. Бог Амур является олицетворением одноименного чувства — любви. Это смешение и двойной смысл хорошо понимали и Казанова, и творческие люди того времени. Мужчины и женщины эпохи Просвещения, подобные Казанове, находились — будь они в Париже, Венеции, Риме или в Санкт-Петербурге — как никогда близко от сверкающего, сексуального, удивленного взгляда Амура-Купидона; причудливой смеси сексуально озабоченного злобного мальчишки, который был одновременно и проказником, и богом. Этот образ полезно держать в памяти для понимания Казановы и его времени. В век разума Амур воплощал в себе неудержимый дух эпохи, был предводителем рождественских увеселений и делал бессмысленными все усилия навязать абсолютный порядок и рациональность миру. Образ Амура украшал почти каждый театр, где бывал Казанова, был его талисманом в путешествии сквозь центральные десятилетия века, которые впоследствии один историк назвал определяющими не столько для революционной философии, сколько для чувственности, «самой сутью восемнадцатого века, его тайны, его очарования… его дыхания, его силы, его вдохновения, его жизни и его духа». Столетие любви (amour) дало нам «Опасные связи» Лакло, «Нескромные сокровища» Дидро, не говоря уже о сексуально заряженных полотнах Ватго, Буше и Фрагонара. Это время требовало идеологического разрешения вопроса: каково место секса в новую просвещенную эпоху? У Казановы был ответ. Игра в любовь и секс вносила смысл в хаос жизни и в мир. Эту игру персонифицировал деструктивный и креативный бог Амур — вспышка иррациональности и злого веселья в современном мире, олицетворявшем понятие «ид» («оно») в дофрейдовские времена. Ни один человек раньше не писал об этом так, как сделал Казанова, одновременно с точки зрения и злодея, и его жертвы. Фрейд рассматривал Казанову с его языком через призму своего профессионального интереса и его менталитета, поскольку секс в «Истории моей жизни» занимает уникальное место в истории нашего понимания самих себя. Впервые в канонах Запада твердо постулировалась идея о том, что понимание секса — со всем его иррациональным и разрушительным потенциалом — это ключ к пониманию себя. «История моей жизни» является революционным текстом, притягательность которого выходит далеко за рамки обычной песни о победах ловеласа. В нем осуществлена попытка синтеза двух доминирующих жанров эпохи, это книга распутника и книга сентиментальных воспоминаний; стоящая крайне близко к современному понятию эмоциональности и показывающая человека, выживающего после неудач, со всеми его страхами и слабостями и часто движимого в своих мотивах сексом. С предельной эмоциональной честностью, не обремененные чувством вины мемуары рассказывают о том, что означало жить в революционную эпоху, они полны напитанного тестостероном живого духа Казановы спустя два века после его смерти, придавшего драматичность и человеческое измерение тем новым свободам, которые и породили современность.

Таким был литературный, художественный и философский фон для драмы с участием Казановы. Его интимный, непристойный, хаотичный рассказ о жизни и времени не был бы возможен без культа чувственности вокруг образа Амура и убежденности Просвещения в универсальности человеческой добродетели, достоинства и прав человека. И если Просвещение связано с современной эпохой в целом, то связь эта идет через призыв к людям заявить о собственных правах и собственной уникальной ценности в свете разума. Вопрос заключается в том, какого рода человек оказался способен создать всеобъемлющее описание своей жизни, основанной, главным образом, на власти чувств, и зачем он это сделал.

В идеологической сердцевине либертенизма (или распущенности, как тоже переводят это слово) лежала вера Просвещения в милостивого бога и права природы. Логичным продолжением мысли было убеждение в том, что секс — явление здоровое, даже духовное, предписанное богом, а также естественный спутник хорошего интеллектуального здоровья. Именно поэтому политик-либертен Джон Уилкс смог с гордостью написать, что лучше всего проделывал свою работу, когда после секса находился в постели с лондонской проституткой Бетси Грин, а Казанова мог провозгласить себя своего рода революционером — благодаря тому, что свободно преступал многие нормы более старой сексуальной морали. Используя свои знания математики, химии, физики, алхимии и научной полемики восемнадцатого века для придания смысла собственному миру и той воле судьбы, которая определяла его жизнь, Казанова исполняет свой долг перед веком разума. Пытаясь отыскать следы разумности в своих приключениях, придав им форму масштабной работы о личных озарениях и социальной истории, он провозглашает себя своеобразным энциклопедистом и ключевым объектом анализа делает самого себя. И, наконец, поскольку природное чувство юмора Казановы было закреплено цинизмом сцены и импровизацией, его работа является одной из последних великих усмешек над жизнью, как у Лоренса Стерна, который писал — «мои взгляды сведут меня в могилу». Юмор Казановы стал, как он однажды выразился, его «профилактическим средством от меланхолии», его способом, как пишет Стерн, «отгородиться весельем от недугов плохого здоровья и прочих зол жизни».

* * *

Казанова немыслим без Венеции, хотя там он провел на удивление малую часть своей долгой жизни. Ее стиль, ее камни, сексуальная искушенность, высокие художественные достижения в восемнадцатом веке — все находит яркое отражение в книге Казановы, в его жизненном опыте. Кроме того, это было, к счастью для Казановы, превосходное столетие для странствующего венецианца. Представить себе Венецию Казановы довольно просто, мало что изменилось в видах, вдохновлявших великих мастеров Каналетто, Гварди, Лонги и Тьеполо, изображавших мелкие детали венецианской жизни, известной Казанове. Аромат хлеба, приливы, церковные колокола, каналы, набережные fondamente и улочки calles остаются неизменными, вместе с великим и ускользающим духом settecento, эстетики восемнадцатого века. Венеция, где в значительной мере писалась данная книга, — это ее древняя, невероятная, заманчивая самость, плодородная или зловонная (в зависимости от вашей точки зрения или преобладающих ветров), построенная на правилах сценической и романтической драмы, а не на основе природы или разума. Город, мостовые которого покрывает вода, с особой нумерацией этажей и домов, где неразличимо внутреннее и внешнее, реальность и ее отражение, иллюзия и материя, оказывает воздействие на автора, как в свое время и на Казанову; этот город стоит «посередине моря большой каменной лодкой, которую едва удерживает якорь одного лишь искусства».

Светлейшая Венецианская республика во времена Казановы управлялась как независимый город-государство во главе с дожем, избираемым корпусом знати — классом патрициев, которые на протяжении столетий ревниво защищали свои права и привилегии. Хотя жители города, по общему мнению, жили лучше, чем обитатели почти любого другого города в Европе, репутацию Венеции как культурной и красочной столицы, к тому же являющейся морскими воротами на востоке и сохранявшей превосходство на море из поколения в поколение, портило бытовавшие мнение о ней как о репрессивном и скрытном обществе, которым в сотрудничестве с коррумпированной церковью безжалостно правят несколько семейств. Правительство дожей, разодетое в великолепные византийские одежды и пребывавшее в роскошнейшем дворце на площади Сан-Марко, опиралось на сети информаторов, анонимные доносы и объект всеобщего страха — венецианскую инквизицию, инструмент государственных репрессий.

Одновременно Венеция при Казанове превращалась в туристический город, каким остается и по сей день, хотя и в несколько ином стиле. Она отвечала прихотливым ожиданиям волшебного очарования и культурным запросам. Это была великая эпоха карнавала, тогда — самого длительного и театрализованного в Европе. Весь город был обязан надевать маски, день и ночь, с октября по Пепельную среду, с кратким перерывом на Рождество; в начале восемнадцатого века было добавлено еще пятнадцать дней карнавала, приуроченных к празднику Вознесения. Столь экзотическая практика изумляла многих писателей. Маски создавали анонимность, требовавшуюся городу, сочетавшему высокую степень театральности с заметным отсутствием частной жизни. Ношение маски изменяет коды любого человеческого взаимодействия, жестко ограничивая обычные знаки понимания, принятия, презрения или недоверия. Нет ничего определенного, поэтому все кажется дозволенным. Строгие правила кастовой Венеции частично обходились за счет надеваемой маски. Для мальчика-подростка — а маски надевали даже дети — это означало возможности притворства на протяжении полугода, когда в общественных местах можно было быть тем, кем хотелось. И Казанова прожил всю свою жизнь в подобном духе.

Венеция Казановы в восемнадцатом веке не вела войн, как и подавляющая часть Европы. Путешествия Казановы прерывались из-за войны за австрийское наследство (1741–1748) и последующей европейской династической войны, Семилетней войны (1756–1763), которая экспортировала свои столкновения в Америку и Индию. Однако в самой Венеции восемьдесят лет царил мир, начиная с момента подписания в 1718 году мирного договора в Пассаровице и до конца республики в 1797 году. В этот период имел место последний великий расцвет венецианского карнавала, а вместе с ним и всего венецианского искусства. Во времена Казановы скульптор Антонио Канова высекал мрамор для Дорсо-доро, возвращая в Венецию чистоту и сдержанность классики перед вычурными палаццо того периода в стиле рококо. Каналетто рисовал в студии, находившейся неподалеку от места, где Казанова обсуждал театральную политику на кампо Сан-Джулиан, его полотна оставили нам незабываемый образ города, пронизанного светом, отраженным в воде. Рыжеволосый священник Антонио Вивальди направлял страсти своей натуры на создание четырехсот концертов, помимо церковной музыки и опер, и тогда же Бальдассаре Галуппи — не столь почитаемый сейчас — начал успешную международную карьеру в опере с преподавания в консерватории в Оспедале-деи-Мендиканти. Оперы Галуппи нередко создавал в сотрудничестве с другим великим драматургом эпохи (и любовником матери Казановы), Карло Гольдони. И хотя гости и жители Венеции считали, что от былой политической мощи Светлейшей республики осталась лишь тень, но ее экономика не была в состоянии упадка, как иногда пишут, и ее обитатели — от сенаторов и до гондольеров — имели много причин для радости. Гольдони, как Гварди и Лонги на холсте, а Казанова в прозе, представлял повседневность Венеции как счастливую комедию, оперу-буфф с участием ее обычных жителей с их обыденной жизнью. И это тоже было революционным — обычные горожане превращались в предмет искусства, каким они останутся и для Казановы.

В восемнадцатом веке больше нигде не могло быть более городского детства, чем в Венеции. Это был самый густонаселенный город в Европе, шумный и зловонный. Рынок работал с трех до шести утра, а гондольеры начинали свои переклички на всех углах и мостах между шестью и восемью часами. В семь часов места в кафе были заняты. Возможно, только Лондон с его прямым сообщением с Ост-Индией увлекся кофе раньше, чем Венеция. В 1720 году открылось кафе «Флориан», в 1775 году — кафе «Квадри», в нем на площади Сан-Марко пил кофе Казанова, и это были первые и самые знаменитые кофейни — места, где можно было пофилософствовать, обменяться сплетнями, пофлиртовать и стать жертвой ограбления, такими они и остаются по сию пору.

Но, как становится ясно из свидетельств многих гостей Венеции, а также от Казановы, еда и питие в городе отражали его реалии, а пестрая в этническом плане Венеция была городом-космополитом, пожалуй, даже в большей степени, чем любой другой европейский город. У П. Мольменти в книге «Частная жизнь в Венеции» читаем: «Воздух был полон странных запахов и странной речи, и гармоничный венецианский диалект преобладал только из-за его громкости… армянин в мешковатых штанах, еврей в длинном лапсердаке. Направляющийся на заседание Совета вельможа со словами “caro adio vechio” поднимает руку, почтительно приветствуя горожанина, спешащего в плаще по своим делам». В результате многочисленных этнических влияний город всегда был наполнен ароматами еды. Гетто, тогда и сейчас, было известно своими маленькими пирожными, которые поставлялись всему городу. Овощи и жаренная в кляре морская снедь готовились и продавались по берегам Канала, вендиторе — торговцы рыбой, уксусом, яйцами, маслом и хлебом курсировали со своим товаром повсюду, громко крича, маневрируя с корзинами на головах и перевозя товар на лодках.

* * *

Но что было утрачено в Венеции со времен Казановы, так это множество театров. Театр был средоточием жизненного опыта венецианцев и отражением культуры Республики. Комедийные театры имелись почти в каждом приходе, открываясь вечерами с сентября до Великого поста, а затем еще разе Пасхи и до начала лета. Перерыв был недолгим. Расти в Венеции» как рос Казанова, означало с неизбежностью быть рожденным в фестивале искусств, прямо в венецианском музыкальном театре. «К восемнадцатому веку, — писал один посетитель, — Венеция утратила дух старинного величия, и наслаждения стали единственной целью жизни… Она стала городом удовольствий… Монастыри похвалялись своими салонами» где монахини в открытых платьях и с жемчугом в волосах принимали знаки расположения от вельмож и галантных аббатов». И любой, кто мог свободно туда пройти, и сенатор и гондольер, оказывался в атмосфере театра. Коль скоро театр и театральность, сформировавшись здесь, стали частью жизни Венеции, то именно в этом ключе в первую очередь и воспринимали венецианцев в Европе. Венеция экспортировала актеров, певцов, танцоров и оперные труппы по всей Европе и даже в Америку. Мать Казановы, комедийная актриса, большую часть своей карьеры провела за пределами Венеции. То же произошло и с ее сыном. Венецианцы составлял и мир искусства Европы, они были ее популярными оперными звездами, ее любимыми художниками, пиротехниками, изготовителями масок и учителями этикета. Именно венецианцы распространили собственное карнавальное пренебрежение к рассудительности повсюду и восемнадцатый век стал их векам, как внутри Венеции, так и за ее пределами.

Невозможно переоценить во времена Казановы моду на Венецию и венецианцев. Их отношение к жизни с легкостью совпало с моралью и философией эпохи, с виду благочестивой, но допускающей празднества и пышные католические ритуалы. Гуманистической и терпимой — благодаря большому опыту. Вопрошающей и сардонической, с одобрением отмечающей, что рай на небесах не исключает стремления достичь рая земного — долгого либо непродолжительного, покуда нам будет разрешено наслаждаться им. Эта эпоха живо реагировала на реалии искусства, ее последнее поколение находило упоение во всем искусственном, пока не настал век романтизма, открывшего миру, что истина заключена в природе, а чувства важнее, чем стиль, сантименты или секс. Быть венецианцем в Европе восемнадцатого века, как Казанова, изначально означало иметь репутацию человека сомнительных моральных устоев, весьма искушенного, с гедонистическими наклонностями и склонного к показному шику, и оставалось только надеяться, что на это закроют глаза. Все эти обстоятельства оказали глубокое влияние на жизнь и карьеру Джакомо. В определенном смысле закулисье венецианского театра, где родился Казанова, было центром городской жизни той эпохи, оно задало условия жизни великого авантюриста, поскольку поместило его в театральную культуру и структуру Венеции и Европы восемнадцатого века. Казанова никогда не был актером, зато работал как драматург, музыкант и недолгое время — импресарио, и его жизнь и взгляды были сформированы театром.

* * *

Если, с одной стороны, записки Казановы можно по жанру отнести к мемуарам эпохи Просвещения, то с другой — это мемуары актера или «звезды». В восемнадцатом веке рукописные тексты предназначались для понимания или даже игры в себя, отстраняя на время Господа от вершения судеб. Фактически, все различия между собственным бытием и маскарадом были нарушены или же исчезли, и вдохновленное новой волной творческого вымысла и драм индивидуальности, возникло желание сыграть новую партию или даже множество их в течение всей жизни. Та роль, к которой Казанова обращался снова и снова, просвещенного либертена, не была до конца правдивой, но была для него уместной. Его книга имеет меньше общего с мемуарами либертена-распутника или современной эротики, куда её первоначально отнесли, она скорее относится к категории первых воспоминаний актеров, вроде лондонских Колли Сиббера, Дэнида Гэррика и Кемблов. Эти мемуары в новом стиле, родившемся 6 ту же вуайеристскую эпоху, которая дала начало современному портрету и романам, являются предтечей сегодняшних биографий «знаменитостей» и «звёзд», обращаясь к дуальности бытия и перформанса, жизни и ее изображения. Подобно тому как актер на сцене выбирает позицию, с которой он обращается к миру, Казанова предпочел смотреть на мир из спальни и отразил это на бумаге.

Театральность пронизывала сочинения Казановы, как и его жизнь. Сильнее всего он любил не соответствовать ожиданиям, делать неясными идентичности, высмеивать реальность или переиначивать ее ради собственного удовольствия и удовольствия других. «Faire semblant» (притворяться, казаться и делать видимым), «jouer» (игрок, актер), «comique» (драматический и одновременно комический) — этими фразами он отзывается в сочинениях о собственных выходках. «Что от меня требовалось, — напишет Ьн позднее о своих путешествиях и приключениях, — так это умение играть свою роль и не идти на компромиссы с собой». Далее он уточняет: «Все должно сверкать». Основная цель венецианской комедийной труппы — в атмосфере которой жили родные Казановы — заключалась в развлечении, в несколько провокационной, подрывающей устои манере, позволяющей сплести прихотливую интригу. Это требовало быстроты мышления, отсутствия страха сцены и умения импровизировать, ведь, по сути, формы, шутки и персонажи часто рождались прямо во время представления и сразу же выносились на суд аудитории. Казанова писал в традициях комедии положений и рассматривал свой мир как комедийную постановку с чередой постоянно меняющихся ситуаций. Он играл в жизнь — а позднее писал, — стремясь удивлять, развлекать и держать сюжет динамичным, представляя себя в качестве главного героя (чаще всего романтического) и изворотливого ловкача. В одном из его ранних сексуальных приключений было переодевание в женщину, а одной из его первых больших влюбленностей стала женщина, сценическая жизнь которой заставила ее выдавать себя за мужчину. Описывая свои любовные похождения, он постоянно употребляет слова «роль» или «поднятие занавеса». Прошедший полную опасностей и соблазна школу, усвоив традицию импровизации в своего рода медвежьей яме знаменитой на весь мир венецианской комедии дель арте, лицемер и льстец, самовлюбленный, но и способный чувствовать людей, напрактиковавшийся в завоевании доверия, но пребывавший в вечном «страхе быть освистанным», грамотный, чуткий, беспокойный и всегда играющий на повышение, Казанова без актерства был бы никем. Его жизнь и его «История» были попытками найти смысл во взаимодействии внутреннего «я» и принимаемого публикой и реконструировать реальность в царстве чувств, что было основной дилеммой того города, в котором он родился. Он пришел, чтобы воплотить идею — очень венецианскую и очень отвечавшую восемнадцатому веку — что наиболее тонкие удовольствия кажутся неуловимыми из-за фальши при их воплощении в жизнь. Радуясь возможности бытия, Казанова по-новому говорил о способе понимания человеческой природы через искусственность ее конструкции, ее исполнения и осознания того, что там, за маской, скрывается больше, чем видно на первый взгляд.

Венеция Казановы, однако, как и его жизнь, была не героической opera seria, не великой оперной трагедией, но, скорее, — комедией в традициях оперы-буфф простого народа и патрициев, где любовь побеждает разум, глупцы остаются в дураках и торжествует справедливость. У венецианца всегда присутствует понимание того, что жизнь есть представление и ожидание, что за каждым мостом являются новое действие и новый состав комедийных персонажей, новый поворот сюжета и новая выдумка. Осознавая, мы вписываем наши жизни в схему, сформировавшуюся под влиянием первых ранних впечатлений.

Казанова был Венецией в миниатюре. Картой мира и жизни, на которой ничто не является очевидным — где никто не знает наверняка, что является реальным и нереальным; где игра, а где правда; где камень и где лишь его отражение в воде. Эта карта непостижимой сложности, без сомнения, не годилась для жизненных реалий — запутанная, рефлексивная, задающая собственный ритм, лишенная эпической повествовательности героической оперы или линейного построения романа. Это был танец под музыку венецианских островов, без перерыва на интермедию, когда можно было бы остановить историю и задуматься. Венеция, отраженная в сознании Казановы, структурировала его «Историю», став ему моделью со всеми своими мостами, перспективами и приливами. Такова была опера-буфф, которой научались там, но которая затем разыгрывалась по всему миру в человеческих сердцах. Память о прошлых актах, песня в ритме лагуны и смех венецианского театра.

Акт I

Акт I, сцена I

Калле-делла-Комедиа

1725–1734

Человек, родившийся в Венеции в бедной семье, не имея мирских благ и… титулов… но воспитанный так, будто он предназначался для чего-то другого… имел несчастье в возрасте двадцати семи лет рассориться с венецианским правительством.

Джакомо Казанова. Дуэль (1780)

Так началась первая попытка Джакомо Казановы написать воспоминания. Почти каждое слово было правдой, за исключением того, что семья, в которой он родился 2 апреля 1725 года в Венеции, была вовсе не столь уж безымянной и бедной.

Казанова был сыном актеров или, по крайней мере, актрисы, Дзанетты Фарусси, известной как Буранелла, поскольку ее семья происходила с северного острова лагуны Бурано. Поскольку имя отца ее первого ребенка, через четыре дня после Пасхи крещенного в 1725 году под именем Джакомо, не было точно известно, это оставляло место для спекуляций (то же самое позднее относилось и к остальным ее детям). Среди поклонников Дзанетты были драматург Карло Гольдони и импресарио венецианского театра Джузеппе Имер, а также ряд покровителей из аристократов, в том числе — британский принц Уэльский, и все они могли считаться отцами ее детей, которые все носили фамилию ее мужа, актера и танцовщика, Гаэтано Казановы. Второй сын Дзанетты, Франческо, впоследствии стал всемирно известным пейзажистом и баталистом, и утверждали, будто он сын наследника британского трона, потерявшего голову от Буранеллы в 1727 году, когда она играла в Итальянской опере в Лондоне. Ее старший сын, Джакомо, позднее верил, что и сам является сыном венецианского патриция и владельца театра Микеле Гримани, и некоторые эпизоды его детства поддерживают эту версию, хотя другие обстоятельства указывают, что Джакомо мог быть и сыном директора театра, Джузеппе Имера.

Мужчины тем не менее в ранний период жизни Джакомо играли только второстепенные роли. Дед и отец («муж моей матери», как Казанова иногда называл его) умерли, когда он был совсем маленьким. В небольшом доме в Калле-делла-Комедиа его окружали женщины — женщины, которые играли на сцене центральные роли и ожидали от него внимания и одобрения, но затем, как в случае его матери, внезапно исчезали со сцены и оставляли Джакомо наедине с собой.

Дзанетта Фарусси — маленькая, страстная и прекрасная нестандартной красотой комедийная актриса, по мнению современных критиков, была профессионалом сцены в эпоху, когда это подразумевало для женщины двойственную карьеру. Хотя не все актрисы были шлюхами или куртизанками, но, конечно, предполагалось, что раз они готовы выставлять себя на сцене, то будут благосклонны к собственным поклонникам и в более интимной обстановке, при подходящих условиях и оплате. Последнее было особенно актуально в Венеции, что являлось одной из причин, по которой город словно магнитом манил к себе молодых мужчин, совершавших образовательное «большое путешествие». Разрешение пройти в гримерку актрисы подразумевало, что аристократ или вельможа может ожидать более нежных отношений — в зависимости от его способности понравится женщине, пополнять ее кошелек, поддерживать ее профессиональный успех или семью. Дзанетта Фарусси, так или иначе, звезда венецианской комической сцены — и звезда Варшавы, Дрездена, Санкт-Петербурга и Лондона, куда она приехала как прима труппы театра «Сан-Самуэле» — была не прочь использовать все свои прелести и способности во благо своей семьи и карьеры, и у нее были для того все предпосылки. В свои двадцать шесть лет она осталась вдовой, славилась как красавица, получила признание публики за свой талант и приносила неплохой доход венецианскому комедийному театру во время гастролей, а также была единственной кормилицей своей большой семьи из восьми человек.

Здание на Калле-делла-Комедиа, где Дзанетта обитала с семьей, до сих пор можно найти между высокими многоквартирными домами и палаццо Малипьеро, перекрывающим весь солнечный свет в переулке; здесь же вечно шумит Большой канал, всего лишь в нескольких ярдах далее достигающий самой глубокой точки своего меандра вокруг квартала Сан-Марко. В 1725 году переулок с другого конца затемнял еще и театр «Сан-Самуэле», но теперь этот театр, где работала мать Казановы, построенный в 1655 году и переделанный в 1747 году, больше не существует. Мать назвала сына Джакомо, мужской версией ее собственного имени — Джакометта, или Дзанетта на венецианском диалекте, — а не именем своего мужа, что было бы более типично. Это обстоятельство тоже можно расценивать как намек на то, что Гаэтано Казанова не был настоящим отцом Джакомо. Родители матери жили поблизости, на корте делле Мунеге, после того, как переехали с Бурано. Его дед, сапожник из области, все еще известной марками производителей обуви, звался Джироламо — это имя стало вторым для Джакомо. Неизвестно, помогло ли сие смягчить старика, который считал, что карьера его дочери и зятя немногим лучше «презренного ремесла», но, так или иначе, дед вскоре умер — по общему мнению, из-за разбитого сердца после того, как ею дочь выбрала театральный брак. Бабушка Джакомо, Марция, простила дочь, которая тем временем уже и сама стала матерью, и взяла на себя заботу о внуке, росшим болезненным и проблемным ребенком.

Маловероятно, чтобы Джакомо Казанова жил слишком далеко от дверей театра «Сан-Самуэле», и не только потому, что здесь работала его мать (в его ранние годы она провела несколько лет в гастролях по другим странам Европы), но и потому, что его бабушка и дедушка тоже обитали неподалеку от театра. Вместе с тремя братьями и сестрой (Франческо (1727 г. р.), Джованни (1730 г. р.), Мария Мадалена Антония Стела (1732 г. р.) и Гаэтано Альвизо, родившийся (1734 г. р.) уже после смерти Гаэтано) Джакомо воспитывали в убогих условиях Корте делла Мунеге — куда, по-видимому, дети перебирались из семейных апартаментов на Калле-делла-Комедиа на время разъездов матери. Встав плечом к плечу, дети семьи Казанова могли полностью перегородить корте делла Мунеге.

Первые воспоминания зачастую весьма показательны. Они начинают тот нарратив, который мы выбираем для построения себя, и Казанова в мемуарах-исследовании самого себя придает первому воспоминанию в «Истории моей жизни» определенную значимость. Он утверждает, что не в состоянии вспомнить ничего из первых восьми лет своей жизни, и это достаточно необычно. Первое воспоминание, которое фиксирует память Джакомо и которое он датирует августом 1733 года (четырьмя месяцами позже своего восьмого дня рождения), — ужасное носовое кровотечение, поездка к знахарке-колдунье на венецианский остров Мурано и видение Королевы Ночи.

Казанова убедил себя, что до восьмилетнего возраста просто «прозябал», имея душу, неспособную к мышлению или памяти, но, возможно, более интересующуюся тем, что происходит. В детстве он периодически страдал от обильного кровотечения из носа, а Марция верила в силу народной целительницы из Мурано, места, впоследствии известного своим стеклодувным промыслом. Мурано, по словам Гете — «Венеция в миниатюре», также был ближе во всех смыслах к той более примитивной Венеции, которую хорошо знала семья Фарусси; самые первые поселенцы лагуны пришли именно на Бурано и Торчелло, забив там сваи из лиственницы, и в этом месте по-прежнему древние верования смешивались с идеями христианства и науки.

На Мурано целительница, скорее всего — знакомая Марции крестьянка с Бурано, выполнила некий ритуал и произнесла над Джакомо заклинания, некоторые из них на местном диалекте, затем одарила мальчика «бесчисленными ласками», раздевала и одевала и смазывала лоб мазью. Все это произвело на него сильное впечатление. «Ведьма», как Джакомо прозвал ее, сказала ему, что к нему придет гостья в виде «очаровательной дамы», которая и явилась ему ночью у постели, нарядно одетая и украшенная драгоценными камнями Королева Ночи.

Однако именно вера Марции во внука и ее любовь, по-видимому, произвели на него более глубокое впечатление, нежели странное видение. Мать и отец с ним общались редко, если вообще говорили, и все полагали, что не только умственно отсталый, но и молчаливый болезненный мальчик вскоре умрет, — разинув рот, он безмолвно играл сам с собой и почти наверняка сам вызывал свои носовые кровотечения чрезмерными физическими исследованиями себя, ненормально эгоцентричного ребенка.

После визита к целительнице носовые кровотечения стали менее частыми. Марция взяла с внука клятву никому не рассказывать о знахарке. Сильная вера бабушки в оккультизм оказала весомое влияние на Джакомо, как и ее презрение к профессиональной медицине. Мало того, что нетрадиционное лечение подействовало на носовые кровотечения, с тех пор мальчик был в состоянии держать рот закрытым и легче общался. Джакомо хранил это событие и сопутствовавшие ему «в самом тайном уголке нарождающейся памяти». Таким был первый из многих секретов, разделенных им с женщиной, — введение в женскую мудрость, которой он часто злоупотреблял, но, бесспорно, глубоко почитал.

Смерть «отца», Гаэтано Казановы, от опухоли мозга последовала вскоре после странного опыта Джакомо в Мурано. Гаэтано лечился, но безрезультатно, принимая антиспазматическое средство, сделанное из дорогостоящих сальных желез бобра. Для Джакомо этот факт стал ранним примером доверчивости пациентов и знахарства врачей восемнадцатого века. Тем не менее перед смертью Гаэтано добился от владельцев театра братьев Гримани — Альвизо, Жуанэ и Микеле (предположительно родного отца Джакомо) обещания поддерживать его детей.

Состояние здоровья старшего мальчика Казановы — он, несмотря на более редкие кровотечения, продолжал терять по «два фунта крови в неделю», в то время, когда считалось, что в человеке ее всего «только от шестнадцати до восемнадцати» фунтов, — заставило Гримани действовать, к тому же ребенок смущал своим присутствием вблизи «Сан-Самуэле» привыкшую к радостям жизни мать и настоящего отца. Было решено, что мальчику может помочь смена обстановки. Впоследствии Дзанетту осуждали, и не в последнюю очередь сам Джакомо, за желание «избавиться» от сына, но отправка Джакомо из Венеции в Падую с более чистым воздухом была предпринята во имя спасения его жизни. Медицинское заключение гласило, что причиной частых кровотечений Джакомо является нездоровый воздух, а Венеция была зловонной на удивление. Альвизо Гримани, его дядя, действовал с добрыми намерениями, когда вмешался в семейные дела и настоял на том, чтобы в Падуе его «явно слабоумному» племяннику дали образование. Он заметил то, чего больше не увидел никто: у мальчика жадный и необычный ум. Аббат Альвизо Гримани (либо самопровозглашенный светский священнослужитель), кажется, был первым, кто выразил мнение, что болезненный мальчик может оказаться пригодным для церковной карьеры.

Второго апреля 1734 года, в свой девятый день рождения, Джакомо Казанова впервые покинул Венецию. Он отплыл от Большого канала на буркьелло — огромной плоскодонной лодке с каютами и длинной низкой палубой, будто «Ноев ковчег… с кроватями на полу, где мы все спали вповалку». Путешествие морем в Падую заняло восемь часов. Девятилетнего мальчика сопровождали мать, «дядя» аббат Гримани и синьор Баффо, писатель, который жил неподалеку от кампо Сан-Маурицио. Баффо, «возвышенный гений и поэт в самом фривольном стиле», был приятелем Дзанетты и, исходя из ее связи с Гольдони, мог предположить, что Казанове по наследству, по крайней мере частично, достались литературные интересы матери. Баффо был единственным взрослым в том путешествии, кто аплодировал необычным наблюдениям и рассуждениям ребенка, и потому Казанова никогда не забывал его.

Маленький Джакомо увидел из низкой лодки деревья — впервые в жизни, может статься, ведь Венеция его детства была лишена всяческих парков. Ему показалось, что деревья на берегу движутся. Когда мать объяснила ему, что это лодка движется, а вовсе не деревья, Казанова в ответ предположил, будто их лодка вращается с запада на восток. Его мать посмеивались, но Баффо было впечатлен. «Вы правы, дитя мое, — сказал он. — Всегда рассуждайте последовательно, и пусть себе люди смеются». Впоследствии, рассуждая о своем становлении, уже взрослый Джакомо придавал огромное значение этому совету и породившим его обстоятельствам.

Падуя не стала городом, о котором бы позднее Казанова вспоминал с удовольствием. Прибывшие с ним из Венеции взрослые оставили его в кишевшем вшами общежитии на попечение славянки-хозяйки. Дзанетта заплатила ей за шесть месяцев шесть цехинов, или около двух сотен фунтов. Хозяйка твердила ей, что такой платы совершенно недостаточно, но Дзанетта так и уехала. С горечью, преследовавшей его всю жизнь, Казанова пишет о матери: «Она избавилась от меня».

Акт I, сцена II

В школе в Падуе

1734–1738

Именно аплодисменты… и литературная слава возносили меня на вершину счастья.

Джакомо Казанова

Аббат Антонио Мария Гоцци был учителем, виолончелистом и священником. Ему было двадцать шесть лет, он отличался «полнотой, скромностью и почтительностью» и жил вместе со своими родителями, изготовлявшими и продававшими обувь, когда к нему в Падую в ученики приехал Джакомо Казанова. Гоцци был доктором гражданского и канонического права, почитал музыку и теологию, был заядлым холостяком, а также имел обширную, весьма эклектичную библиотеку. На ее полках можно было найти книги на темы от современной астрологии и до популярных классических эротических произведений, вроде творения Никола Шорье «Алоизия, или Диалоги Луизы Сигеа о таинствах Амура и Венеры», по-видимому прочитанного Казановой. Кроме того, у Гоцци была младшая сестра, Беттина, «самая прелестная девушка на нашей улице», как утверждал Джакомо.

Гоцци оказался идеальным наставником для интеллектуально всеядного девятилетнего мальчика. Ежемесячно ему должны были платить сорок сольдо, и уже вскоре он проникся теплыми чувствами к своей новой работе и ученику. Джакомо не умел писать надлежащим образом и, к своему стыду, был помещен в группу пятилетних детей.

Сначала он был совершенно несчастен и тосковал по дому, но неожиданно ученье пошло быстро и отношения с Гоцци стали налаживаться. Аббат узнал, что его новый ученик плохо спит по ночам из-за тех ужасных условий, в которых живет, и отправился поговорить с хозяйкой заведения. Сразу после его ухода женщина обвинила во вшах Казановы горничную, а его самого поколотила. Тем не менее она стала лучше заботиться о мальчике, поскольку увидела, что теперь поблизости есть кто-то из местных, кто беспокоится о нем, даже если его семья и далеко. Здоровье Джакомо постепенно поправлялось.

Спустя шесть месяцев после приезда Гоцци назначил его проктором — главным мальчиком, ответственным за проверку домашних заданий — и предложил Джакомо переехать в свой дом. Вместе они написали Марции Фарусси, Гримани и синьору Баффо, детально описав условия жизни в общежитии в Падуе, и заявили, что Джакомо может умереть, если останется там. Немедленного ответа от Гримани или Баффо они не получили, но Марция приехала в Падую с ближайшим же буркьелло. Ей письмо прочли, так как сама она была неграмотна. Марция забрала Джакомо из общежития и, отобедав с ним в гостинице, где провела ночь, доставила внука аббату и его семье. За те сорок восемь часов, что она провела в городе, Марция устроила дальнейшее будущее внука: заплатила вперед за его обучение и обрила его кишевшую вшами голову, изведя насекомых. Гоцци дали ему светлый парик, который скрывал голый череп, но из-за контраста с его тонкими «черными бровями и темными глазами» мальчик служил поводом для насмешек иного рода.

В следующие два года Гоцци ввели Казанову в самое сердце собственной семьи. Винченцо и Аполлония Гоцци гордились тем, что их сын — священник, и тем, что один из его учеников (представленный им как «чудо», поскольку сам научился греческому языку из книг библиотеки Гоцци) стал жить с ними. Их единственная выжившая дочь, Элизабетта, или Беттина, стала первой, о ком Джакомо писал: «Не знаю почему, это она мало-помалу зажгла в моем сердце первые искры той страсти, которая впоследствии стала главной страстью всей моей жизни». Казанове было тогда десять лет.

За первый год пребывания сына в Падуе Дзанетта лишь раз вызвала его в Венецию, перед тем как подписать контракт на работу в театре в далеком Санкт-Петербурге. Визит Джакомо в 1736 году в родной город запомнился ему тем, что он смог сравнить свою прежнюю венецианскую семью — театральную, несколько непристойную, артистическую — с новой «семьей» в Падуе, где его уже считали готовым к карьере в церкви. Молодой Гоцци никогда раньше не был в Венеции, и Джакомо с удовольствием раскрывал перед ним привлекательность космополитичного города, не преминув отметить красоту своей матери, которая заставляла священника «испытывать неловкость». Казанова также осознал разрыв между интеллектуальным и театральным образами жизни: он стеснялся своей матери, которая не могла устоять перед искушением пофлиртовать с застенчивым сельским священником, но в то же время впервые в жизни увидел ее одобрение в свой адрес. Возможно, Марция убедила ее по-новому взглянуть на скромного болезненного ребенка, отосланного актрисой прочь из дома. Менее чем за год мальчик, которого когда-то считали идиотом, стал ярким, любознательным и живым и мог за общим столом изумлять компанию латынью. Более того, он пошел еще дальше — на обеде в доме Баффо, находившимся вблизи церкви. Сидя в тени, отбрасываемой колокольней, приглашенный на обед гость из Англии, поклонник Дзанетты, решил поддразнить ее умника-сына непристойной старинной загадкой:

Discite grammatici cur mascula nomina cunnus

Et cur femineum mentula nomen habet?

(Объясните-ка нам, ученые мужи, отчего на латыни слово

cunnus [вагина] мужского рода, a mentula [пенис] — женского?)

Джакомо оказался на высоте. Он не просто перевел, как просила мать, он и решил дать подходящий ответ на загадку, написав англичанину превосходный шутливый стих:

Disce quod a domino nornina servus babet.

(Тем объясню, что рабыня носит хозяина имя.)

Вся компания разразилась смехом, а англичанин подарил Джакомо в знак признания успеха собственные часы.

Дзанетта отметила событие, отдав Гоцци свои часы, и, когда она поцеловала его в обе щеки, аббат так застеснялся, что, краснея, ретировался в комнату при театре «Сан-Самуэле», которую делил с Джакомо. Позднее он сказал своему ученику, что его ответ на загадку был «великолепен», и с этого момента, в небольшом палаццо на кампо Сан-Маурицио, Казанова датирует собственное стремление к литературной славе, ибо «в ту же минуту, когда раздались аплодисменты и я почувствовал себя на верху блаженства, в мою душу упало первое зерно поэтического честолюбия». Впервые он получил публичное признание от матери и взрослых литераторов, и все благодаря демонстрации остроумия. То был опьяняющий вечер.

Спустя всего Четыре дня Гоцци и Джакомо уехали из Венеции, но при этом «дядя» Джакомо, аббат Альвизо Гримани, дал им деньги на новые книги, а Дзанетта, что любопытно, передала им подарки для Беттины: немного венецианского шелка и двенадцать пар перчаток. Она не хотела, чтобы ее сын находился только в компании Гоцци, и, возможно, инстинкт матери говорил ей, что сыну нравится Беттина — по причинам, которые он едва ли мог понять. Более прагматичное объяснение предполагает, что именно Беттина занималась волосами Джакомо, а его мать не хотела видеть на нем уродливые парики.

Беттина была на несколько лет старше Джакомо и называла его «мое дитя», и поначалу он был ей чем-то вроде куклы. Ее история рассказывается со слов Джакомо, поэтому мы никогда достоверно не узнаем, действительно ли Беттина соблазнила его в возрасте одиннадцати лет, но в его изложении первое романтическое и сексуальное приключение было в большей степени инициировано женщиной, нежели им самим. Это подростковая истина, простая и далеко не непорочная. Она купала его ежедневно, комментируя изменения в его теле, касаясь его и тиская. Она высмеивала его «робость», когда он испытывал приступы неуверенности в себе, не зная, как ему следует действовать. Он знал, что хотел большего. Он знал, что она хочет того же. Он чувствовал замешательство и ненормальность ситуации.

Она связала ему чулки и принесла их на регулярные утренние свидания в его спальне, чтобы убедиться, что они ему впору. Ее брат служил мессу.

Приготовившись натянуть на меня чулок, она вдруг сказала, что мне не мешало бы как следует вымыть ноги, и тут же приступила к делу, не заботясь о моем разрешении. Я постыдился показать ей, что стыжусь, и позволил ей действовать, никак не предвидя последствий. В своей заботе о чистоте Беттина проявила такое рвение и зашла так далеко, что ее любопытство причинило мне столь острое, до сих пор не испытанное мною наслаждение, которое я не мог укротить, и оно вырвалось на волю. Когда все утихло, я, считая себя виновным, попросил у Беттины прощения. Она, не ожидавшая этого, подумав немного, великодушно сказала, что в этом вина ее, а не моя, но что больше такого не повторится. Тут она ушла, оставив меня наедине с моими размышлениями. Они были печальны.

Так Джакомо описывает свой первый сексуальный опыт в стиле, который, в действиях и риторике, станет его подписью. Кульминация — его первая — может быть пропущена за деталями обольщения, описаниями умысла и его последствий для партнера и самого Казановы.

Сперва его интриговало желание и реакции его партнеров, так как он находился в плену своих собственных и точно так же смущался, как и любой юноша-подросток, замечая противоречивые сигналы девочек. Кроме того, он страдал, или получал удовольствие, от мгновенности своей реакции, необычной для мальчика его возраста, и в зрелом возрасте, как представляется, Джакомо мог эякулировать без того, чтобы кто-либо физически коснулся его пениса.

С Беттиной все было кончено, в плотском смысле, прежде чем успело начаться, и Джакомо был растерян и сконфужен. С пылом примерного католического школьника он решил, что единственный способ восполнить то, что он обесчестил сестру аббата, — жениться. Беттина, по-видимому, приняла это менее серьезно, она обещала ему, что случившееся больше не повторится, но вскоре подстроила, чтобы он пошел с ней на танцы как ее эскорт, переодетый в девочку. Позже случилось следующее: она позволила Кандиани, более старшему мальчику, прийти к ней в комнату, в обстоятельствах, которые Казанова интерпретировал, возможно справедливо, как оскорбление для себя и как доказательство ее распущенности. Кандиани ударил его ногой в живот, когда обнаружил Джакомо подслушивающим у комнаты Беттины, и Джакомо начал в мечтах представлять собственную месть. Беттина потом утверждала, что Кандиани шантажировал ее связью с Джакомо. И тогда, и сейчас истину установить невозможно, в течение ближайших нескольких дней у Беттины приключились страшные судороги. В смятении и тревоге — синьора Гоцци была уверена, что болезнь — дело рук колдуньи — Джакомо нашел записку от Кандиани к Беттине, говорившую против них обоих: «Когда, встав из-за стола, я пойду к себе в комнату, там вы и найдете меня, как раньше». Галантный Джакомо спрятал ее и, что типично для него, смеялся, пока у Беттины не диагностировали оспу.

Такие трагикомические внутренние драмы, кажется, не затронули его занятий — или, на деле, не обратили на себя внимание Гоцци. Джакомо продолжил свою работу, а Беттина выздоровела, хотя болезнь оставила на ней шрамы. Она и Кандиани почти не разговаривали, и два года спустя она вышла замуж за местного башмачника. Казанова завел привычку вспоминать как близкую подругу девушку, которую он назвал своей «первой любовью». В 1776 году он присутствовал у ее смертного одра.

Между тем Дзанетта побывала в Санкт-Петербурге и вернулась в Италию. Она получила приглашения выступать перед двором польского короля и в Дрездене и никогда уже больше не жила в Венеции.

Джакомо добродушно рассказывал об окончательном исчезновении матери из его детства. Он даже выбросил из головы слезы маленького Джованни — своего восьмилетнего брата и единственного из детей семьи Казанова, которого она взяла с собой в Дрезден — как знак того, «что он был не очень умным, ибо не было ничего трагического в ее отъезде».

Он вернулся в Падую и к учебе. Казанова хвалился тем, что он получил диплом доктора права в шестнадцать лет, что долгое время считалось ложью, но оказалось правдой. В диссертации по каноническому праву он писал о праве евреев строить синагоги — спорный вопрос того периода — и о гражданском судопроизводстве и наследовании. Записи архива Падуи ясно свидетельствуют, что он окончил учебу в 1741 году, поступив в университет в 1737 году, в возрасте двенадцати лет, хотя и жил в Венеции с 1739 года. Он переехал туда в позднем отрочестве и метался между двумя городами, скрепя сердце учась у венецианского адвоката, хотя на самом деле хотел стать врачом. Семья Гримани, вероятно, подталкивала его к занятиям каноническим правом, считая близость к церкви достойной большего почтения. Казанова напишет потом, что он неоднократно говорил всем, что его призванием являлась медицина, «но моим желанием пренебрегли». Его юридическая подготовка тем не менее обернулась для него впоследствии циничным отношением к закону и юристам, но свое свободное время он использовал хорошо. Испытывая безотчетную и фамильную тягу к народной медицине, он дополнительно изучал медицину, физику и химию в монастыре де ла Салюте и приобрел навыки самостоятельной диагностики и лечения.

Его семья, однако, до некоторой степени была права в выборе для него церковной карьеры. Если бы он последовал предложенным путем, то выбрал бы более безопасную дорогу — подальше от театра и в направлении к респектабельной жизни, открывавшую ему идеальное использование его способностей к риторике. Однако иные его таланты и склонности остановили его в блистательном продвижении на этом поприще для избранных, увлекая его в храм не столь возвышенный, зато более близкий его сердцу.

Акт I, сцена III

Я становлюсь священником

1739–1741

Красавец, гурман и сластена, он обладал тонким умом, великолепным знанием жизни, венецианским остроумием… и имел двадцать любовниц.

Казанова о Малипьеро, своем первом аристократическом образце для подражания

«Он только что приехал из Падуи, где учился в университете» — такими словами нам представляют долговязого школяра, прибывшего в самый модный район Венеции, Сан-Марко. Казанова сильно переменился с тех пор, как пять лет назад уехал отсюда на буркьелло тихим, болезненным ребенком. Он был высок для своего возраста, почти достигнув своего взрослого роста в шесть футов и полтора дюйма. Он считался очень умным и образованным, что, по сути, было правдой, и приходской священник в маленьком приходе Сан-Самуэле встретил его с энтузиазмом. Отец Тозелло повез его на гондоле по Большому каналу, от Пьяцетты за пресвитерией, к патриарху Венеции в базилику Сан-Марко, который должен был тонзуровать и рукоположить Джакомо в младший духовный сан. Церемония состоялась 17 января 1740 года.

Таковы были первые шаги в церковной карьере, не означавшие, однако, полного принятия священства или вступления в его ряды. Несмотря на это, Марция Фарусси с великой радостью получила новости от своего старшего внука. Принятие Джакомо титула «аббат» придало ему вес в глазах местного населения, если он еще не имел его — с его стройным телосложением, копной кудрей и прямым взглядом. Он стал постоянно присутствовать на мессе, а затем и на кафедре. Его положение — особенно после одного полезного знакомства — открыло ему доступ в салоны венецианского общества, на что сын актрисы прежде не мог и рассчитывать, и позволило посещать многие венецианские монастыри, где в уединении постигая грамоту томились многочисленные девушки и молодые женщины.

Вернувшись в Венецию, Казанова поначалу расположился в квартире матери на Калле-делла-Комедиа вместе со своим братом Франческо. Дзанетта по-прежнему содержала его. Мальчики были предоставлены сами себе, поскольку их бабушка присматривала за младшими детьми в тесноте корте делле Мунеге. Считалось, что Джакомо опекает его «дядя» аббат Гримани, на практике же принятие в венецианское общество произошло благодаря тому, что он — через отца Тозелло — был представлен владельцу палаццо (дворца), находившемуся рядом с церковью и Большим каналом, веселому бывшему сенатору, которому больше всего на свете нравилась молодежная компания.

Со слов Казановы, в свои семьдесят лет богатый Малипьеро имел множество земных благ и достижений, был общителен и с радостью находился в окружении интересных молодых людей и «общества, которое составляли дамы, сумевшие отлично попользоваться своими лучшими годами, и тонкие умы, осведомленные обо всем, что происходило в городе». Он был одним из самых влиятельных вельмож Венеции и, распознав таланты Джакомо, помогал ему. Отец Тозелло не мог не знать об этом, приход Джакомо был мирским и он не слишком ревностно относился к посещению церкви, и — хотя позднее карьера и репутация Казановы сделают смешной саму мысль, что друзья и родственники считали его пригодным для служения церкви — в глазах прихожан, приходского священника из Сан-Самуэле и сенатора Малипьеро он превосходно выдержал проверку на звание священника.

Будучи аббатом, Казанова стал постоянным гостем обедов в роскошном палаццо Малипьеро. Тогда и теперь дворец имел один из самых просторных portegos (бальных залов), откуда открывался превосходный вид на Большой канал и Венецию. Стуча дверным молотком, сделанным в виде Геракла, и ступая по мраморному шахматному полу бального зала палаццо, Джакомо Казанова вступал в новый элегантный мир, который полностью отвечал его вкусу. Дворец Малипьеро на каждом углу был украшен обнаженными богами и нимфами, и здесь юный аббат подошел к новому этапу жизни. Он познакомился с огромным количеством «почтенных дам», которые, в свою очередь, открывали свои сердца молодому вежливому новичку и представляли его своим дочерям, учащимся при местных монастырях.

Под шепот приливов и журчание сплетен в мраморных сводах portego Малипьеро «поведал правила поведения» на ухо Джакомо — он сказал, чтобы последний никогда не хвастался своей дружбой с женщинами или той легкостью, с которой, как священника и протеже сенатора, они принимали его в своих кругах.

Это богатое палаццо Малипьеро, залитое отраженным в водах канала светом, в жизни молодого актера, Казановы, сыграло драматическую роль. Самый впечатляющий интерьер в округе — более просторный, чем театр «Сан-Самуэле» и церковь, — portego олицетворял вступление в настоящее венецианское общество. Это была сцена, которая требовала определенного внешнего вида и умения себя держать — качества, распознанные и воспитываемые в Джакомо умудренным жизнью Малипьеро. Палаццо, исполненное изысканности и романтического цинизма старой Венеции, стало его миром, уводившим от церковной карьеры и манившим играми венецианского высшего общества. Казанова жил менее чем в десяти шагах от места своего рождения, но в совершенно новом мире ослепительных возможностей. Венеция, столь часто изображаемая как закрытый, ветхий город, управляемый олигархией старого режима, также, по иронии судьбы, была одним из самых демократичных мест. Малипьеро в своем дворце, Дзанетта в своей гардеробной и Марция в корте делла Мунеге жили в пределах нескольких ярдов друг от друга, слушали один и те же приливы, одинаково страдали от влажности и длинных проповедей Тозелло. Джакомо повезло (но это был не единичный случай) быть замеченным местным вельможей. Олигархи Венеции охраняли свои права и привилегии — история Казановы стоит в одном ряду с историями тех, кто осмеливался пытаться пересечь классовые барьеры, — но также открывали дорогу талантам и юношеской увлеченности тем, кто соответствовал их среде.

Усложняло и без того непростой мир желаний этого микрокосма Венеции то обстоятельство, что семидесятилетний сенатор был влюблен. Предметом его вуайеристского желания стала еще одна непосредственная соседка Казановы, тесно связанная с семьей Джакомо. Малипьеро влюбился в Терезу Имер, семнадцатилетнюю дочь импресарио Джузеппе, бывшего работодателя и любовника Дзанетты Фарусси в театре «Сан-Самуэле». Сад палаццо Малипьеро смотрел на дом семьи Имер, обращенный одной стороной на оживленное пространство корте делла Дука Сфорца, где из лодок высаживались направлявшиеся в театр зрители. Здесь у окна и сидела Тереза Имер, позволяя наблюдать за своими прелестями, пока она упражнялась в пении. В свои семнадцать лет она была «красивая, своенравная и кокетливая» и любила командовать поклонниками. Малипьеро доверился Казанове, рассказав о своей любви, он знал, что слишком стар, чтобы его серьезно рассматривали в качестве возлюбленного Терезы, но был вне себя от профессионального кокетства ее самой и ее матери. Он пожаловался Казанове на поведение женщин семьи Имер и начал посвящать юношу в интриги профессиональных куртизанок.

Жизнь молодого аббата вертелась между посещением церкви на одном конце Калле-делла-Комедиа, театром, расположенном на другом конце, и палаццо, отделявшем улочку от Большого канала. Джакомо бегал по поручениям отца Тозелло и, все чаще, по делам Малипьеро. Он проникся духом палаццо, начал одеваться и вести себя в соответствии со своим новым окружением. Он красился помадой и завивал и без того волнистые от природы волосы. Малипьеро, отец Тозелло и Марция предупреждали, что его манеры и внешний вид уже заметили в окрестностях Сан-Марко и сочли совершенно неподобающим для священнослужителя. Малипьеро, в частности, ожидал благоразумного поведения подопечного. Когда Казанова принялся утверждать, что и другие аббаты появляются в окрестностях города в париках и благоухающими духами, Тозелло подговорил Марцию отдать ему на время ключи от дома на Калле-делла-Комедиа. Однажды ночью, когда Казанова и его брат Франческо спали, Тозелло пришел и отрезал кудри Казановы, после чего ему пришлось выдержать яростные нападки молодого человека, пришедшего в неописуемый гнев и плакавшего от горя. Джакомо даже угрожал подать судебный иск на священника и успокоился только, увидев искреннее раскаяние своей бабушки, к тому же сенатор Малипьеро в подарок устроил ему встречу с одним из самых известных венецианских парикмахеров, который несколько поправил дело щипцами для завивки волос, ласковыми словами и новой модной прической, смягчив разгневанного юношу.

Стрижка привела к конфликту с Тозелло. Возможно, чересчур эмоционально, но, уже будучи острижен и вынужденный — согласно венецианским законом о роскоши — надеть более скромную одежду, Казанова в сердцах поклялся Малипьеро, что больше никогда не ступит и ногой в церковь Сан-Самуэле. Малипьеро сказал ему, что он совершенно прав («Это был способ заставить меня делать то, что они хотели от меня», — позднее напишет Казанова), а затем подстроил провокацию, бросив юноше вызов. На следующий день после Рождества в подарок от Малипьеро, бывшего местным сенатором, Джакомо поступило предложение попробовать себя в качестве проповедника на кафедре Сан-Самуэле, куда был выдвинут кандидатом аббат Казанова. Малипьеро слышал, как Джакомо разглагольствовал в садах его палаццо среди старших, да и сам обсуждал с молодым человеком поведение женщин Имер. «Что вы на это скажете? Вам это нравится?» — задал он ему вопрос.

Казанова ответил, что готов. Он был полон решимости «говорить удивительные вещи». В качестве текста на праздник Святого Стефана он весьма смело выбрал не библейский стих, а одно из посланий Горация: «Ploravere suis non responderer favorem speratum meritus» («Они сетовали, что их достоинства не находят той благодарности, на которую они надеялись»). Название оказалось пророческим. Казанова прорепетировал речь на своей бабушке, которая выслушала ее, перебирая молитвенные четки, и объявила ее «прекрасной». Джакомо показал речь и Малипьеро, который заметил, что она не совсем христианская, но аплодировал отсутствию латинских цитат и отправил его к отцу Тозелло. Казанова направил копию своего предполагаемого текста Гоцци в Падую и немедленно получил письмо-ответ, гласившее, что он «сумасшедший», а отец Тозелло сказал, что никогда не допустит произнесения столь небиблейской проповеди в Сан-Самуэле. Тозелло предложил Казанове прочесть одну из его собственных речей, но тот, преисполненный юношеского максимализма, поклялся, что при необходимости дойдет до венецианских цензоров и патриарха, чтобы доказать отсутствие в проповеди крамолы, и, в конечном итоге, Тозелло сдался.

Казанова выступил с проповедью и получил некоторое признание, а также смог собрать пожертвований «почти пятьдесят цехинов… когда сильно нуждался в деньгах… вместе с восторженными записками, все вкупе заставило меня серьезно задуматься о том, чтобы стать проповедником».

Этот был его второй пьянящий успех, он заслужил общественное и интеллектуальное признание, способствовал — как и реплики английского поклонника его матери — развитию склонности к выступлениям и импровизации. Но удовольствие оказалось недолгим: отец Тозелло попросил его снова произнести проповедь в День Святого Иосифа, 19 марта 1741 года, и вторая проповедь Казановы в приходе Сан-Самуэле оказалась в итоге последней.

В назначенный день он принял приглашение отобедать у знакомых аристократов — графа Монтереальского и его родственников. Казанова чувствовал себя достаточно уверенно, чтобы не заучить свою проповедь наизусть и вдобавок пить во время обеда. Как он впоследствии напишет, «от беспокойной аудитории исходил глухой шум», так как он не обратился к ней как положено обращаться к пастве. «Я видел, как люди уходят, мне казалось, я слышу смех…» «Смею заверить читателя, — продолжал он, — что не могу сказать, сделал ли я вид, что лишился сознания, или упал в обморок всерьез». Тем не менее он упал на пол амвона, разбил голову и был перенесен в ризницу. Униженный, он упаковал вещи и отправился обратно в Падую, чтобы завершить свое юридическое образование и «полностью отказаться» от профессии проповедника. Однако он оставался священником и спустя несколько месяцев вернулся в Венецию, надеясь, что его провальную проповедь позабыли.

Акт I, сцена IV

Лючия, Нанетта и Марта

1741–1743

Марта возразила Нанетте, что я, человек сведущий, не могу не знать о том, чем занимаются девушки, когда спят вместе.

Джакомо Казанова

Юный Казанова не лишился своей девственности ни с одной из очевидных претенденток на нее — ни с племянницей отца Тозелло, в которую был безумно влюблен, ни с Лючией, девушкой-служанкой из Венето, которая вовсе не возражала против связи с ним. Он был слишком добропорядочным молодым католиком, чтобы согласиться принять любовь Лючии, а брак с Анджелой Тозелло сделал бы невозможным церковную карьеру Джакомо. Тем не менее обе они стали «скалами-близнецами, фактически созданными, чтобы потопить корабль [его невинности]», поскольку направили его дальнейший путь. Описывая свою сексуальную инициацию, Казанова рисует образы главных героинь словно на киноафише — двух молодых женщин, опаливших и посвятивших его в тайны эротической игры. Тем не менее были и две другие женщины, подруги Анджелы — сестры Саворньян, Нанетта и Марта, которые пригласили его в свою постель, когда ему было семнадцать лет.

Анджела Тозелло проводила много времени в пресвитерии Сан-Самуэле у Большого канала, хотя дом ее семьи находился недалеко от театра со стороны Калле Нани. С Казановой они впервые встретились, когда последний прибыл к отцу Тозелло, чтобы показать преподобному копию своей проповеди со стихами Горация. Девушка с легкостью приняла идею его ухаживаний, поскольку они намекали на брак. Этот «прекрасный дракон добродетели» — хотя ей тоже было всего лишь семнадцать лет — настаивал, чтобы ради нее он отказался от карьеры в церкви. Отдалило их друг от друга его намерение придерживаться стиля жизни распущенного венецианского священства.

Сестры Саворньян были компаньонками Анджелы и проводили с ней долгие часы за вышивкой, все втроем они слушали Казанову, пытавшегося произвести впечатление на племянницу священника. Эти встречи, по-видимому, проходили в пресвитерии и в доме тетки Саворньян, синьоры Орио. Девушки занимались вышивкой, а Казанове — как многообещающему священнослужителю — было дозволено присутствовать при этом, по традиции, девушки могли слушать вдохновляющие тексты и проповеди, покуда сидели с иголками и нитками. Однажды раздраженная сверх меры Анджела сказала ему, что «воздержание заставляет ее страдать точно так же, как страдает он». Однако она уже согласилась стать его женой, и этого ему должно быть достаточно. Если он не желает оставить церковь, то она не желает даже целоваться с ним.

Описывая это уже с перспективы своего пожилого возраста, Казанова с очевидностью изумляется собственной юношеской глупости и противоречивым порывам — он не хотел ни частичного сексуального удовлетворения, предложенного Беттиной, ни отношений с замужними женщинами в роли игрушки. Он хотел страстной любви, в венецианском стиле, а не взвешенного подхода к браку. Он хотел продолжать свою карьеру в церкви, но играть в любовь так же, как играли все вокруг, утонченно, со знанием дела, в одно время только с одной партнершей — и не лишиться свободы клириков. Он хотел небольших «авансов», но был совершенно не уверен — «будучи сам девственником», — на каких условиях он хочет получить «главный приз». Анджела привела его в ярость, и «я уже познал адские муки моей любви».

Когда весна 1741 года перешла в лето, Казанова получил приглашение в загородное имение графа и графини Монреали. Для состоятельных венецианцев было и остается обычным проводить часть знойного периода вдалеке от кишащей комарами лагуны, в Венето — той части старой венецианской Республики, что расположена на материковой Италии. Венецианцы с друзьями или покровителями из знати — духовенство, художники, актеры и музыканты — могли рассчитывать попасть в круг приближенных и сбежать от жары и ужасных комаров, которых один из гостей Венеции называл «наполненными всем ядом Африки». Для Казановы приглашение в имение к графу Монреали было идеальным способом вырваться из двойного мучения — от венецианского лета и от Анджелы. Но в Пазиано, загородной резиденции графа вблизи Фриули, его поджидала иная мука.

Лючия была четырнадцатилетней дочерью домоправителя Пазиано. Она была «белокожей, с черными глазами… уже сформированной так, как городские девочки формируются в семнадцать лет, — напишет Казанова. — Она смотрела на меня так прямо, как если бы я был ей старый знакомый». Как и Беттина, Лючия казалась бесхитростной, и, тоже как и с Беттиной, роман с ней завершился болезненно, описанием чего Казанова заполнил девять страниц. Впервые писатель целиком из своей памяти переносит на страницы женщину. Повествуя об их встрече, он инстинктивно переходит на язык театра: «Повторный выход Лючии, она только что вымылась». Она была совершенной инженю, сельская девушка, красивая, простая, неиспорченная; дитя природы, она присаживалась на его кровать каждое утро, чтобы подать кофе. Ее родители всего лишь попросили его попробовать расширить ее кругозор.

Казанова в самоуспокоении упивался победой над искушением, которому редко мог противостоять, и в конце концов решил, что самый почетный выход — запретить Лючии находиться в его компании. «Не в силах страдать далее из-за растущей любви, в частности из-за “лекарства” школяра» [редкое признание в мастурбации], он решил просить ее оставить его в покое. Лючия рассмеялась и обещала пойти ему навстречу во всем, за исключением «самого главного» (своего с ним общения), и они часами целовались и обнимались, после чего Джакомо оставался во власти низменных чувств и разочарования. «Что сделает нас ненасытными, — писал он, — на одиннадцать ночей подряд [которые последовали], так это воздержание, и она делала все от нее зависящее, чтобы заставить меня пасть». Он решил, что предпочитает роль галантного юноши и «священника». Его учтивость, кажется, простиралась вплоть до орального секса, но он был непреклонен в своей решимости не лишать ее девственности, или, если уж на то пошло, не потерять своей чести. Он считал ее слишком невинной и доверчивой к нему, чтобы в полной мере воспользоваться ею.

Первая часть этой истории служит в качестве прелюдии к тому, что произошло после его возвращения в Венецию. Однако он считал произошедшее уроком себе как любовнику и повесе. Вскоре после его отъезда Лючия сбежала с графским курьером, «известным негодяем, [который] соблазнил ее». Казанова винил себя: «Я [был] горд, в моем тщеславии, что оказался достаточно добродетельным и оставил ее девственницей, а теперь со стыдом раскаивался в моей глупой сдержанности. Я пообещал себе, что в будущем стану вести себя более мудро в вопросах сдержанности. А более всего несчастным меня делала мысль, что она будет вспоминать меня с отвращением как первопричину своих бед». Это было сложной ситуацией. Он желал чувственных радостей, но при том хотел знать, что оставил у своих любовниц положительные воспоминания и не ухудшил их положения как женщин. Хотя и семнадцати лет от роду, он добровольно отклонил путь постельных «завоеваний». И пусть он был задет тем, что некто, кого он полагал менее достойным, преуспел там, где Джакомо решил отступить, его главной заботой оставалась Лючия и его место в ее сердце. Когда он понял, что она убежала, он впал «в тоску». И годы спустя, когда он обнаружил Лючию, работавшую дешевой проституткой в Амстердаме, он обвинил себя в том, что так сложилась ее жизнь. «Страх, который я уже больше не обнаруживал у себя, панический страх последствий, губительных для моей будущей карьеры, удержал меня от полного наслаждения». Но страх не смог бы удержать надолго.

С такими мыслями он вернулся в сентябре 1741 года в Венецию и неожиданно радостно обнаружил там себя объектом вожделения. Нанетта и Марта Саворньян были дальними родственницами и «закадычными подругами» Анджелы, «хранительницами всех ее секретов». Нанетте было шестнадцать, ее сестра была на год младше. Их тетка, с которой они жили, синьора Орио, выделила им в своем доме на Салидас Сан-Самуэле одну спальню, где, время от времени, ночевала и Анджела.

Заговор придумала Нанетта, письменно связавшись с аббатом Казановой и сдружив его со своей теткой через Малипьеро, а затем организовав ему приглашение посетить их дом. Когда он оказался там, Нанетта под конец вечера вызвалась якобы проводить его, но вместо этого отправила его на четвертый этаж, в комнату, где осталась на ночь Анджела. Это было довольно рискованно и забавно — и вполне в духе готовых всем делиться девочек.

План сработал, и они оказались заперты в спальне на четвертом этаже, в сентябре или октябре 1741 года, вдали от своей тетушки или других обитателей дома; девушки хихикали, а последние свечи догорали. «Нас было четверо… и я был героем пьесы», — напишет Казанова в типичном для себя стиле. Однако первая ночь обернулась фарсом. Девочки дразнились и смеялись над ним, Анджела отказалась подойти в темноте к нему поближе, он потерял терпение и выбранил ее. Все девочки расплакались, как плакал и Казанова, который вернулся домой после того, как синьора Орио уехала на утреннюю мессу. Вряд ли такой представлялась ему ночь страсти, о которой он грезил.

Он вернулся в Падую, чтобы получить степень доктора права (utroque jure), и после двухмесячного отсутствия получил второе приглашение от синьоры Орио. Нанетта была там и заявила, что девочки оскорблены его прошлым поведением и что Анджела хотела бы повторить постельную вечеринку. Казанова согласился, скорее из желания как-то отомстить Анджеле, чем в надежде, что она смягчится. В назначенный вечер, однако, появились только Нанетта и Марта. Они утверждали, что не знают, где Анджела, но предложили Казанове поспать в их кровати, тогда как сами заняли диван.

Они поклялись в привязанности и вечной верности, полагая его «истинным братом», а затем открыли две бутылки кипрского вина и принялись за копченое мясо, которое он привез с собой для Анджелы, дополнив его хлебом и пармезаном, стащенным из кладовой тетушки. Впервые из множества аналогичных случаев, придавая дополнительную убедительность и человеческие нотки своему рассказу, Казанова в подробностях описывает то, что было съедено.

Они начали с игры в поцелуи, а потом заговорили об Анджеле. Девочки рассказали ему об игре, в которую как-то играли, когда она осталась у них на ночь, когда одна из них делала вид, будто она — «милый аббат [Казанова]», и все вместе они возились на кровати. Они говорили о всякой чепухе и разыграли всю необходимую преамбулу подростковой власти над сном, представляемым предметом наименьшего беспокойства. В конце концов они решили пойти спать вместе, как друзья. Казанова пожаловался, что не сможет уснуть, если он не ляжет голым. Девочки ответили, что он мог бы снять одежду, а они не будут смотреть. Он сказал им, они могут чувствовать себя в безопасности в его присутствии, «вас две, а я один». Затем все они как бы легли спать.

То, что произошло дальше, является одним из наиболее известных и подробных рассказов о первом сексуальном опыте — и довольно экзотическом. Учитывая особую смесь нежно вспоминаемых деталей, степень, в которой это событие стало потом типичным для Казановы, и тревожность вторжения сексуального познания, стоит процитировать текст полностью:

Они повернулись спиной ко мне, и мы оказались в темноте. Я начал с той, лицом к которой лежал, и не зная, была то Нанетта или же Марта. Я нашел девушку свернувшейся калачиком и прикрытой ночной сорочкой, не делая ничего такого, чтобы вспугнуло ее, я, шаг за шагом, так быстро, как это было возможно, скоро убедил ее, что лучше всего ей притворяться спящей и предоставить мне свободу действий. Мало-помалу я расправил ее тело; очень постепенно, медленно и последовательно, но удивительно естественными движениями, она перевела себя в такое положение, которое являлось наиболее благоприятным из тех, какие могла предложить мне, не изменяя себе. Я приступил к ласкам, но чтобы они увенчались успехом, было необходимо открытое и очевидное согласие с ее стороны, и природа, наконец, заставила ее сделать это. Я обнаружил первую сестру вне подозрений [как девственницу] и, подозревая о боли, которую она должна была пережить, был удивлен [тем что] мне было позволено оставить жертву наедине с самой собой и повернуться в другую сторону, чтобы сделать то же самое с ее сестрой… Я застал ее неподвижной в положении, часто принимаемым человеком, погруженным в глубокий безмятежный сон. С величайшей осторожностью и боясь разбудить, я начал с услаждения ее души [клитора] и в то же время убеждаясь, что она была такой же нетронутой, как и ее сестра, я продолжал действовать, покуда она — откликнувшись самым естественным движением, без которого мои труды не увенчались бы победой, — не помогла мне добиться триумфа; хотя в критический момент она оказалась больше не в силах играть в свое притворство. Отбросив маску [спящей], она сжала меня в своих объятиях и прижала свой рот к моему.

Минуту спустя троица встала, зажгла свечи и омылась «в ведрах, что вызвало у нас смех и обновило все наши желания», а затем они уселись «в костюмах золотого века» доедать последний хлеб и допивать вино. Пополнив энергию, они провели «всю ночь в самых разнообразных схватках».

Предпочитаемый Казановой стиль описания своего полноценного сексуального опыта был во многом уникальным, но в то же время отвечал литературным условностям той эпохи. Любовники носили маски, скрывающие их истинные чувства, и играли в игру понятных, но не высказываемых желаний. Они наслаждались «схватками», в которых он играл роль завоевателя. Как человек своей эпохи — чувствовал ли он себя таким в тот момент или позднее — он на словах почитал девственность, хотя и стремился ее к разрушению. Чувствовалось также, бесспорно, некое принуждение со стороны молодого человека, которое более подобало эротической литературе, чем вероятной реальности данного момента — но также и возможно, что сестры чувствовали принуждение. Однако «триумф» любовников был взаимным, они разделили кульминацию, их дружба продлилась, и Казанова вспоминал эти свои занятия любовью как забавный хоровод. Он торжествовал своему соучастию, совершенно не думая о последствиях или возможной опасности, хотя бы для девочек, поскольку они обе оказались запятнанными. Первый сексуальный опыт Казановы, с двумя сестрами, будет эхом проходить сквозь всю его дальнейшую жизнь, выливаясь в соблазнения других сестер, матерей с дочерьми и даже в сожительстве с монахинями.

Когда старая синьора Орио уехала к мессе, молодой аббат выскользнул из ее дома после второй из многих будущих проведенных там ночей. Он, Марта и Нанетта поддерживали сексуальную близость в течение ряда лет, и потому первый половой контакт наложил на него глубокий отпечаток. Он доказал, что способен научиться ars veneris, как он обычно называл искусство и науку любви и секса, которой так надолго посвятил себя. Втроем они провели целую ночь, неоднократно занимаясь любовью, но он признавался: «Эта любовь, которая была первой в моей жизни, не научила меня почти ничему о мире, поскольку она была совершенно счастливой, никогда не нарушалась какими-либо разногласиями и не затемнялась никаким корыстным интересом».

Из этих отношений Казанова извлек выгоду гораздо большую, чем девушки. Они удвоили его растущую сексуальную уверенность, убедили его, что женщины могут быть заинтересованы в простом сексе точно так же, как и он сам, и предоставили ему удобную возможность исследовать собственную и чужую физиологию. Вероятно, Марта воспринимала их связь не так, как Нанетта. Вскоре после ночи любви Нанетта вышла замуж, тогда как Марта удалилась в монастырь на Мурано, Санта-Мария-дельи-Анджели, и отвергла ухаживания Джакомо Казановы. В конце концов она приняла имя матушка Мария Кончитта, но сказала, что простила Казанове участие в их сексуальных экспериментах, ведь ее бессмертная душа будет спасена, потому что она провела остаток жизни в покаянии. Ее последние слова, обращенные к Казанове, были о том, что она будет молиться, чтобы он тоже смог однажды раскаяться в собственном сладострастии.

Но у молодого аббата были другие планы.

Казанова дает нам три кратких примера изменения своих взглядов в этом возрасте, готовности пойти на риск осуждения со стороны церкви и старших ради безрассудных порывов и сексуальной предприимчивости. Два случая произошли с профессиональными куртизанками, третий — с ходившей в невестах сельчанкой. Тереза Имер затеяла с ним профессиональный флирт из окна своей спальни на корте дель Дука Сфорца, что обернулось довольно регулярными приглашениями в салон Малипьеро. Здесь она убивала время, сидя вечерами и глядя с длинного балкона на Большой канал, пока сенатор спит. В один из вечеров они с Казановой оказались наедине, и кто-то из них, вероятно он, придумал «сравнить различия в наших формах с невинной веселостью». Может быть, именно их детские смешки привели к тому, что Малипьеро неожиданно проснулся, избил Джакомо палкой за дерзость и вышвырнул прочь из дворца. Это привело к временному прекращению отношений Джакомо со своим первым покровителем из аристократов и положило начало длившимся всю жизнь до некоторой степени братским отношениям с Терезой Имер.

Между тем он познакомился с еще одной профессиональной обольстительницей, Джульеттой Преати, характерной представительницей особого типа венецианок — актрисой, куртизанкой и музыкантшей. Она была утонченной и красивой молодой женщиной, которую в возрасте четырнадцати лет «купил» у ее отца дворянин Марко Муаццо. В обмен на благосклонность как любовницы она получила образование, научилась музыке и несколько лет спустя оказалась в Вене, где играла в опере Метастазио роль castrato. Она была опытной профессиональной красоткой восемнадцати лет от роду, когда в 1741 году познакомилась с Казановой через круг друзей Малипьеро, пользовавшихся дурной славой. Они мгновенно прониклись неприязнью друг к другу. Через год, однако, после его встречи с Мартой и Нанеттой, то ли она почувствовала, то ли он сам заявил, что она больше не может быть с ним надменной и что Казанова должен устроить для нее праздничный вечер. Он согласился — с тем условием, чтобы некоторые расходы оплатила она, и пригласил, в частности, синьору Орио с ее племянницами. Большинство гостей были друзьями Джульетты и, следовательно, скорее всего, не принадлежали высшему обществу Венеции.

На вечеринке Джульетте пришла в голову идея обменяться с Казановой для одного из танцев одеждой, она бы надела его рясу аббата и бриджи, он — ее платье и сделал бы женский макияж. Его волосы были достаточно длинными сзади, чтобы, как он пишет, сделать шиньон. Но если она думала, что сможет победить в этом венецианском маскараде и подсмеяться над ним, то ошиблась. Молодой человек снял штаны, чтобы позволить ей увидеть «слишком заметное действие ее прелестей» на него. Они вместе пошли вниз, хотя его одежда была «очевидным образом запачкана результатам его несдержанности», и хотя впоследствии Джульетта ударила его, когда он вновь попытался заставить ее почувствовать его эрекцию, она была явно застигнута врасплох тем, что юный аббат ведет себя как опытный повеса.

Аналогичным образом в поездке в загородное имение в Пазиано, где у него ранее была связь с Лючией, Казанова встретил молодую невесту, отличавшуюся несколько деревенской простотой. Выезжая во время грозы на карете из имения, он безжалостно воспользовался ее боязнью молний для того, чтобы убедить ее сесть к нему на колени и прикрыться плащом, и в конечном итоге одержал «наиболее полную победу, которую когда-либо получал искусный фехтовальщик». Ему было семнадцать лет. Хотя он и пишет в своих мемуарах о ней как о глуповатой и претенциозной молодой женщине, которая с самого начала между ними флирта была в курсе его намерений, этот эпизод вряд ли показывает его кем-то иным, кроме как искателем сексуальных удовольствий. Человека, который позднее заявлял, что хотел спать только с женщинами, в которых был влюблен, разоблачает его собственное перо. Молодая невеста отшучивалась, что поклялась не садиться в карету ни с кем, кроме будущего мужа. Когда она выбежала оттуда, возница расхохотался. «Почему ты смеешься?» — спросил Казанова, который учел возможность того, что кучер при случае будет очевидцем ненасильственного бесчестия невесты.

«Вы знаете почему», — записывает Казанова ответ ухмыляющегося свидетеля.

Акт I, сцена V

Уже не семинарист

1743

В конечно счете, я оставил церковь ради армии, поскольку носить униформу намного похвальней, чем собачий ошейник.

Джакомо Казанова

Хотя Джакомо Казанова начал карьеру как «серийный бабник» и позднее это создало ему славу, мать — выступавшая на сцене в Польше — по-прежнему хотела в будущем видеть его в лоне церкви. В духе церковной политики восемнадцатого века Дзанетте Фарусси, не слишком благочестивой звезде комедии дель арте, тем не менее удалось убедить королеву Польши, свою поклонницу, написать ее дочери и королеве Неаполя с предложением другого поклонника итальянской сцены, Бернардо де Бернадиса, на должность главного викария Польши в епископство в Калабрии, которая была подарком неаполитанской короне. Иными словами, мать Казановы оказалась в состоянии помочь карьере своего приятеля-итальянца, будучи в Польше. В ответ он должен был найти местечко для ее сына. «Он направит тебя на путь к высшим кругам Церкви, — писала она взволнованно Казанове в начале 1743 года. — Представь мое счастье, когда, двадцать или тридцать лет спустя, я наконец увижу тебя епископом!»

Казанова писал, что, казалось, смирился. Ради своего будущего он должен был оставить Венецию во имя трудов на ниве Римской католической церкви в Риме и на юге Италии. «Прощай, Венеция, говорил я себе. Я тратил время на пустяки, а в будущем меня станут волновать только великие и важные вопросы».

Как всякий молодой человек, оказавшийся перед сложным жизненным выбором — если мы верим писавшему про себя взрослому мужчине, — Джакомо Казанова одновременно ощущал прилив самоуверенности и едва подавляемого страха. Без сомнения, он знал, даже в восемнадцать лет, что принятие полных священнических обетов отвечало венецианской традиции, но вряд ли — действиям честного человека, если даже невеста в Пазиано вырвала у него признание в том, что он грешный служитель Божий. Но и амбиции, и связанные с ними проблемы уже стали для Казановы наркотиком.

Вдень 18 марта 1743 года умерла Марция Фарусси, любимая бабушка Джакомо. Он ухаживал за ней во время ее последней болезни, и эта утрата оказала непосредственное воздействие на его жизнь. Братья Гримани завладели остатками недвижимости семьи Казанова и заявили Джакомо, что ему придется перебраться из семейного гнезда в более дешевые съемные апартаменты. Его мать оставалась в Польше. Но поскольку волею обстоятельств и так предстояло изменить жизнь и уделить внимание служению церкви, то первым шагом на пути к действительной и метафорической дороге в Рим стала распродажа обстановки квартиры на Калле-делла-Комедиа. Сначала продав занавески и постельное белье, а затем мебель и венецианские зеркала, Джакомо положил в карман все вырученные деньги, не поделившись с братьями и сестрой (Джованни и Франческо учились искусству, Гаэтано и Мария находились на попечении Гримани). Это был злой и неправедный поступок, который положил начало серии событий с непредвиденными последствиями, но который также говорил об эгоцентричной сущности Казановы, полагавшего, что весь непосредственно его окружающий материальный мир, в самой своей малости, дан ему в личное пользование.

Одним из последствий внезапного лишения крова было то, что Гримани решили отправить Джакомо в семинарию Сан-Киприано, на острове Мурано, пока епископ де Бернарди не призовет его в Рим. Казанова поступил в семинарию в конце марта 1743 года и, хотя он считал «смешным» свое пребывание там, по-видимому, встретил хороший прием и был помещен вместе с другими семинаристами в общую спальню, получив кровать и матрас. Он признается своему приходскому священнику, отцу Тозелло, что чувствовал слабость и тошноту, когда проводил свою последнюю ночь свободного венецианца у «двух жен», занимаясь любовью; он думал — и его пенис начал кровоточить от страха, — что очень нескоро рискнет нарушить новый обет целибата. Это, возможно, была разумная точка зрения, и хотя другие семинаристы смеялись над идеей Казановы, но сам он считал, что теперь окончательно встал «на путь к папству».

По своему обыкновению, молодой Казанова при поступлении в Сан-Киприано почувствовал, что в учреждении его ущемляют. Он был «оскорблен» необходимостью сдавать экзамен, настаивая на том, что уже и так был доктором права, и решил вести себя как слабоумный. Он был помещен в класс девятилетних мальчишек, изучавших грамматику, покуда не был узнан своим учителем физики из венецианской школы при монастыре Лa Салюте.

В Сан-Киприано он, похоже, стал держаться более мальчишеского поведения. Он сошелся с группой «красивых пятнадцатилетних семинаристов», с которыми беседовал о поэзии и философии. Они быстро стали неразлучны. Семинаристы занимали длинные спальни, где имели отдельные кровати. Казанова довольно подробно объясняет терпимость священников к мастурбации мальчиков; задачей префекта было «досконально убедиться, что ни один семинарист не разделит свою постель с другим». Неожиданно самый знаменитый гетеросексуальный любовник был изгнан из семинарии за то, что его поймали в постели с другим мальчиком. Приятель Казановы неожиданно залез к нему в постель без приглашения, но Казанова посмеялся над таким нахальством и прогнал его. Несколькими днями позже, однако, Казанова вбил себе в голову мысль «нанести ответный визит другу». Опять же, как он утверждает, они сделали это только ради шутки, но когда он захотел вернуться к своей кровати, то нашел ее занятой — туда залез другой мальчик. Именно эта проделка второго соседа привела к исключению, префект проснулся и застукал их.

На следующий день оба семинариста были наказаны восемью ударами розог, что должно было положить конец истории, но Казанова, как обычно, взбунтовался против несправедливости и лицемерия. Он громко заявил о своем праве обращаться с жалобами к патриарху Венеции и даже убедил своих сокурсников поклясться, что они никогда не видели Джакомо даже разговаривавшим с тем другим семинаристом.

Вызвали отца Тозелло, а Казанову перевели в одиночную камеру. Ректор семинарии отказался верить, что это нечто иное, чем «скандальное тюремное заключение». Непримиримость Казановы и нежелание признавать свою вину подогрели скандал и довели его до точки, после которой Гримани были вынуждены направить свои собственные гондолы, чтобы забрать Джакомо вместе с кроватью и с позором вернуть в Венецию. Истину мы так никогда и не узнаем.

Он был доставлен отцом Тозелло в сообщество иезуитов, откуда сбежал к синьоре Орио, чтобы увидеть своих «двух ангелов». Там он оказался не в состоянии поддерживать эрекцию из-за «волнения… несмотря на две недели воздержания», как он утверждал. Он действительно был растерян. Без денег и лишенный друзей, Джакомо проводил свои дни в библиотеке Сан-Марко, в надежде найти способ заявить о своей невиновности и спасти репутацию прежде, чем из Польши приедет епископ. По причинам, которые он не полностью объясняет, но, вероятно, как-то связанными со скандалом в семинарии, он был арестован по дороге домой из библиотеки и доставлен в гондоле Гримани в крепость-тюрьму Сант-Андреа по пути к Лидо, где бучинторо останавливается в день Вознесения, когда дож направляется на церемонию обручения с морем. Джакомо стал заключенным.

Легкость, с которой мужчины и женщины могли лишиться своей свободы в то время в Европе, является одним из самых ярких мотивов в воспоминаниях Казановы. В Венеции, в частности, было крайне легко обвинить человека, что для современного читателя удивительно. Девушек насильно отправляли в монастырь. Протестующие, пьяницы, должники и те, кто просто оскорбил власть имущих, не могли рассчитывать на то, что закон будет на их стороне. Казанова, как представляется, в заключение попал по приказу влиятельных Гримани — его собственных дядей и «отца», они надеялись, что небольшая встряска сможет вернуть оступившегося юношу на дорогу к церковной добродетели.

Казанова встретил свой восемнадцатый день рождения, 2 апреля 1743 года, как заключенный, но на удивление стойко. Он обнаружил, что один из сокамерников согласился заниматься его волосами, если Джакомо будет писать за него письма, и продал свою церковную одежду, чтобы заплатить за улучшение условий тюремной жизни. Казанова получил камеру с видом на остров Лидо и подружился с небольшим сообществом мелких правонарушителей. Кроме того, он познакомился с молодой гречанкой, женой одного лейтенанта, которой был нужен кто-то для написания прошений от имени ее мужа. Она предложила заплатить Казанове своим «сердцем», но не сопротивлялась, когда он попросил о «более доступных органах». Как талантливый автор, он даже сумел договориться о предварительной оплате каждой из трех частей своей писанины: секс за сам контракт, потом за первый детальный проект и отдельно за корректуру. Возможно, он поздравил себя с идеальным днем рождения для любого восемнадцатилетнего парня — неоднократным сексом с гречанкой, наградившей его, правда, еще и первым венерическим заболеванием.

Естественно, что Казанова впал в депрессию, скучал и был обижен. Сестры Саворньян смогли посетить его в день Вознесения — крепость-тюрьма была излюбленным местом для наблюдения за церемонией обручения дожа с морем, — но он не смог ответить на их объятия, поскольку лечился от гонореи и переживал свои шесть недель очищения, воздержания и использования лекарств medicina spagirica, уничтожившего его скудные денежные средства.

Казанова был освобожден из Сант-Андреа по распоряжению Гримани, когда те решили, что он усвоил урок, перед приездом епископа де Бернандиса в Венецию. Несколько дней спустя Джакомо встретился с новым епископом Марторанским, «по милости Божией, волею Святого Престола и стараниями моей матери». Они говорили на латыни. Было решено, что они поедут в Рим раздельно, но там встретятся и затем отправятся в Неаполь, в новую вотчину епископа в Калабрии. Казанова должен был отправиться в Рим морем из Венеции через Анкону. На прощание с площади Сан-Марко он помахал рукой «двум ангелам» и покинул город с десятью цехинами от Гримани и с сорока пятью своими собственными в кармане, «с радостным сердцем и не сожалея ни о чем».

Интермедия

Казанова и путешествия в восемнадцатом веке

Я получаю удовольствие просто от изучения людей во время путешествий.

Казанова в письме Вольтеру (1760)

Это было моим четвертым сексуальным приключением подобного рода, которое не является чем-то необычным, если мужчина путешествует один и в крытой повозке.

Казанова о преимуществах путешествий по дорогам в восемнадцатом веке

Казанова приобщился к искусству путешествовать. В небрежно составленных заметках, уцелевших в пражском архиве, указывается, что он регулярно упаковывал с собой в дорогу, в числе прочего, кофе и сахар, итальянские приправы, компактную печку и ночной горшок. Его мемуары переполнены ссылками на практические аспекты и суровую реальность, а также чувством радости от путешествий в ту эпоху, когда в любую минуту могло случиться что угодно, в момент в некотором смысле неопределенный, поскольку никто не знал, насколько затянется поездка. Это отвечало склонности Казановы к импровизации, и потому он оставил нам огромное количество информации о первой великой эпохе странствий ради удовольствия. И часто создается впечатление, будто он стал зависимым от путешествий и одним из его лучших художников, способным развлекать себя и окружающих ровно столько, сколько будет делить с ними путь.

В восемнадцатом веке в Европе было четыре способа путешествия по суше. Те, кто часто ездил, как Казанова, могли использовать собственные повозки и лошадей, но это было недешево и хлопотно.

Можно было, имея свою повозку, менять лошадей по дороге — именно по этой причине переезды делились на станции или этапы. Можно было нанять и экипаж, и лошадей на станциях либо же столкнуться с суровыми условиями общественных дилижансов.

Казанова получал, скорее, удовольствие от тесных контактов с попутчиками в дороге. Как считается, из 64 060 километров, что он преодолел за свою жизнь (ошеломительное расстояние по тем временам, когда, вообще говоря, то расстояние, которое сейчас преодолевается за час, требовало целого дня), почти половину итальянец проехал в нанятых или собственных экипажах. Покупка и продажа экипажей или карет в пункте назначения была удобным способом перевода активов за границу, и Казанова, который часто оставался в городе на неопределенные периоды времени, делал так, по крайней мере, четыре раза. Он упоминает о более чем двадцати различных типах транспортных средств — от колясок со складным верхом и открытых фаэтонов до дьяблей, дилижансов, итальянских экипажей с откидным верхом mantices и быстрых почтовых повозок на одного — solitaires. Экипажи в Европе называли по-разному, но все они принадлежали (кроме ездивших в снегах России) к двум основным типам: двухколесные, или колесницы, и четырехколесные деревянные вагоны и кареты. Наиболее распространенной была французская карета chaise de poste, двухколесная или же небольшая четырехколесная; множество ее экземпляров сохранилось до наших дней.

Эти четырехколесные транспортные средства, многие из которых находились в общественном пользовании, имели крытый жесткий верх, поддерживаемый стальным каркасом, фигурными скобками или стальными пружинами, а также нижнюю раму, к которой прикреплялись колеса. Формой они походили на купе в современных поездах, но их размеры были гораздо меньше, и Казанова не раз по нескольку дней ехал в тесном физическом контакте со своими спутниками. «Обычная ширина внутри составляла три фута пять дюймов для двух человек и четыре фута два дюйма для трех человек на каждое сиденье [vis-a-vis]. Высота сиденья от пола была 14 дюймов, а от крыши — три фута шесть дюймов или три фута девять дюймов». Неудобно, особенно высокому человеку.

Французские кареты были немного просторнее. Эти дилижансы, иногда называемые «гондолами» за то, что сильно тряслись на своих креплениях, были пригодны только для езды по новым почтовым дорогам, построенным Людовиком XV. У них было по три маленьких окна с каждой стороны, и походили они на длинные фургоны с огромными высокими задними колесами и более низкими передними. В 1770 году Чарльз Берни, путешествуя в таком дилижансе, отметил, что, хотя мест там предусмотрено по четыре с каждой стороны, по выходным часто садились по пять человек. Кроме того, дилижанс имел уникальную овальную форму, что делало его удобным для общения, но крайне тесным для стукавшихся друг о дружку коленок всех пассажиров. Как говорят, самым быстрым в Европе был дилижанс Париж — Лион, он ездил с головокружительной по тем временам скоростью — пять с половиной миль в час. Казанове его первая с такой скоростью поездка в Париж в 1750 году радости не принесла, его так тошнило, что попутчики сочли его за дурную компанию (редкое оскорбление для Казановы).

Пассажиры быстро знакомились в пути. Не было никакой возможности избежать непосредственного контакта с незнакомцами, чья надежность, трезвость, нравственные принципы или чистоплотность были неизвестны. В придворную эпоху, когда этикет требовал некоторой сегрегации между полами, путешествия сближали мужчин и женщин. Престарелые, немощные и дети, как правило, не ездили. По ряду причин, путешествия считались опасным и преимущественно мужским занятием, а на женскую репутацию они бросали тень.

Но хуже опасностей — в виде клопов, карманных краж или грабителей — была скука. Дорога от Рима до Неаполя обычно занимала пять или шесть дней, от Лондона до Дувра — два дня, и много недель требовалось для того, чтобы по суше или морем добраться до Санкт-Петербурга. Долгие дни и ночи в непосредственной близости с одними и теми же людьми, которые чувствовали себя неуютно, плохо спали, раздражались, потели и не сменяли пыльную одежду, — все это не добавляло романтичности дороге, на которой стремился сосредоточиться Казанова. Часто он начинал свое путешествие в середине ночи и «играл в карты, рассказывал истории т. д., как принято в [такой] ситуации и потому не стоит даже и упоминать». О благодарности, с которой, следовательно, могли его встречать новые спутники — кудесника, актера, мастера производить впечатление, рассказчика, привыкшего «веселить», — можно только догадываться. Он даже брал на себя организацию питания, исходя из того, что успел узнать о вкусах своих спутников.

В Европе Казановы, или в его сердце, сельская местность не имела романтического ореола. Он, как и большинство путешественников того времени, с хваленой скоростью в пять миль в час проезжал по ней с неприкрытым желанием достичь города. Реки были препятствиями, горы считались ужасными еще до того, как погружаться в страх стало модным. Описания Казановы, относящиеся к переезду через Пиренеи в 1768 году и Пьемонт в 1769 году, также его замечание о том, что панорамы в той местности лучше, чем в Альпах, которые он пересекал несколько раз, являются редким исключением из путевых записок той эпохи. В сущности, он рассказывает нам о сельской местности больше, чем другие его современники, хотя и пишет, в основном, о постоялых дворах и их обитателях, об обустройстве деревни и о ее жителях, о деревенской кухне, а не о самих пейзажах.

Переезд через Альпы считался опасным, и это добавляло Италии экзотического очарования. Под конец маршрута путешественник был вынужден спешиться с мула или легкой горной повозки. Было трудно — и дорого — перевезти багаж, хотя кое-кто шел на дорогостоящий демонтаж экипажей для их переноса через перевал Мон-Сени. Поездка на мулах через Пиренеи запомнилась Казанове как отличное приключение, но Альпы были головокружительным вызовом. Чарльз Берни писал о склоках возниц и погонщиков, поскольку экипажи разбирались и грузились на мулов. Как и Казанова, он говорил, что при подъеме лучше не смотреть назад «подобно жене Лота или Орфею», а спуск считал еще более страшным для того, чтобы смотреть вниз. Многие предпочитали морской путь в Италию с южного побережья Франции и отправлялись в Геную из Антибы или Ниццы. Тут тоже таились свои опасности, небольшие фелюги заходили из порта в порт, опасаясь бурных вод и скал. Однажды Казанова почти потерпел кораблекрушение у Ментона, а младший брат Георга III умер в Монако, как утверждалось — от морской болезни.

Возможно, самой щадящей формой путешествия из тех, что тогда существовали, был долгий путь на восток к новой русской столице, в Санкт-Петербург. Поскольку большая часть русской торговли велась через балтийские и скандинавские порты, с Голландией и Великобританией, обычно туда добирались морем, и город был спланирован так, чтобы, прежде всего, производить на прибывающих впечатление панорамой, открывающейся с моря. Казанова, однако, прибыл в Россию по суше через Берлин. Он покинул Берлин зимой 1765 года и вернулся обратно дождливым сентябрем следующего года, в «спальном» фургоне, schlafwagen. В России фургоны ставили на сани или же на колеса, и путешественники могли ехать в крытых кабинах, с меховыми двуспальными кроватями. На обратном пути его попутчицей была французская актриса, с которой он познакомился в Санкт-Петербурге. Она заплатила ему за проезд собственной компанией и — как пишет о ней Казанова — венерической инфекцией.

Как венецианцу, Казанове надлежало бы отдавать предпочтение путешествиям по морю — он вырос под шум мягких приливов лагуны на набережной Сан-Самуэле и научился грести прежде, чем ездить верхом. Но, пересекая Ла-Манш по пути в Англию и обратно, Джакомо очень мучился от морской болезни. Он больше привык к венецианским плоскодонным яликам. Буркьелло, в которых он плавал в Падую в 1734 году, были любимым видом транспорта в Венеции и Венето. В самой Венеции ежедневные перевозки грузов и людей, конечно же, осуществляли гондолы; как подсчитано, в 1750 году они перевезли более двадцати тысяч пассажиров. И хотя на картинах того периода гондолы очень похожи на современные, они существенно отличаются — современные гондолы имеют гораздо более высокие борта и неглубокую осадку, чем оригинальные лодки восемнадцатого и девятнадцатого века, и уже не могут пройти под некоторыми небольшими мостами Венеции, и это лишь отчасти обусловлено повышением уровня воды и медленным оседанием построек, а прежде гондольеры помимо прочего гордились большой осадкой своих суденышек.

«История моей жизни» Казановы — один из самых всесторонних отчетов о том, каково было в восемнадцатом веке путешествовать чуть ли не во всех европейских странах. Его записки много шире, чем воспоминания совершающих «большое путешествие», как правило, ограниченное только Францией, Италией, частью Германии и Швейцарии. Рассказ Казановы в некоторой степени уравновешивает изнеженное и англоцентричное восприятие, многое добавляя. Венецианец путешествовал на перекладных, был ограблен, имел в попутчиках знать и куртизанок, плавал вместе с рабами на галерах на Корфу и в Стамбул, был застигнут штормом на пути в Венецию. Кроме того, его воспоминания важны для истории путешествий, поскольку в них содержится множество сведений о маршрутах и поломках, о двадцати семи различных валютах и примерно 470 разных монетах, которыми он расплачивался, об опасностях и удовольствиях в дороге в эпоху, когда путешествовали столь немногие; и кроме прочего — эти странствия во многом объясняют его самого. Заядлый путешественник, бродяга, скиталец, который нигде не может обрести дома, связать себя узами отношений или обязательствами карьеры, может показаться архетипом современным, но восходит, по меньшей мере, к Казанове. К месту у него было такое же отношение, как и к человеку — главенствовала идея приобретения опыта или, по сути, завоевания, что говорит о его беспокойном духе. Но он жил в период относительного мира и стабильности, доброжелательного отношения к иностранцам, в частности к венецианцам, и экономического подъема в новых городах ранней современной эпохи. Помимо всего прочего, он пишет свои мемуары в современном стиле, как описание путешествия. Согласно совету одного современника Казановы, «каждому путешественнику следует иметь в виду два объекта: один — свое собственное развлечение, и второй — сообщение своим друзьям той информации, что он приобрел».

Акт II

Акт II, сцена I

Дорога в Рим и Неаполь

1743–1745

Человек, готовый попытать свое счастье в Риме, должен быть хамелеоном… Он должен быть вкрадчивым, невозмутимым, уметь держать себя, быть зачастую подлым, прикидываться искренним и постоянно делать вид, будто он знает меньше, чем на самом деле, в совершенстве контролировать выражение своего лица и быть холодным, как лед. Если он ненавидит притворство, ему следует покинуть Рим и попытать судьбу в Лондоне.

Джакомо Казанова

Город Орсара, на побережье Хорватии, был первой остановкой в одном из традиционных маршрутов на юг к Риму, зигзагообразно протянувшимся вдоль Адриатического моря. До наших дней городок остается крошечным портом, «едва ли стоящим упоминания», но Казанова подружился там с рыжим монахом-францисканцем, который, в свою очередь, познакомил его со своим другом-священником, пригласившим их отобедать и, в конечном итоге, в пресвитерий. Впервые в своих мемуарах Казанова упоминает о хорошей местной пище, поднявшей его настроение, — в тот раз это была рыба, обжаренная в оливковом масле и поданная с фриульским красным вином. Он также сошелся с экономкой священника — и, опасаясь заразить ее, был смущен собственной несостоятельностью и тем, что он описывает как ее попытки совратить его. Однако его желания взяли верх над сомнениями, и, решив, что можно прибегнуть к «определенным мерам предосторожности», чтобы избежать упреков в «непростительном грехе» — заведомой передаче инфекции, — он должным образом «дал ей тот ответ, который она ожидала». Трактаты того периода утверждали, что инфекция не может передаться от мужчины к женщине, если семяизвержения в нее не произойдет, — возможно, именно это Казанова имел в виду под «мерами предосторожности». По меркам эпохи, он был хорошо информирован — перед отъездом из Венеции он отдал свой тайник из «запрещенных книг» другу, — но, конечно, был не прав, полагая, что подобные меры могут защитить партнершу.

Затем Казанова отправился далее по хорватскому побережью в Пулу, к месту с потрясающими классическими руинами, в компании францисканца брата Стефано, который обещал показать ему по пути к Риму, как можно бродяжничать в духе святого Франциска. Вместе они поплыли в Анкону, на итальянское побережье, где, как знали, им предстоит остановиться на некоторое время и побыть в карантине — недавно случилась чума в Мессине, на Сицилии, которая торговала с Венецией.

Казанова написал от имени Стефано письма, прося денег у местных церквей и людей, чтобы странники смогли прокормить себя во время карантинного периода и по дороге в Рим. Это было традиционным способом путешествия для бедного духовенства и францисканцев, с их любовью скитаться среди дикой природы и обетом бедности. Стефано и его спутник вскоре были вознаграждены продовольствием и «достаточным количеством вина, которых хватило на все [двадцать восемь дней карантина]». Дальше дела пошли еще лучше. К ним в карантине присоединился турецкий купец, в сопровождении греческой рабыни — рабство было характерной особенностью Османской империи. Томясь от безделья, Казанова в скором времени счел, что влюблен в девушку. Им удалось поговорить через «щели пяти или шести дюймов в поперечнике» между его балконом и ее прогулочным двориком и в течение нескольких дней придумать план совместного побега. Они приложили также активные усилия, направленные на «немедленное физическое единение», — попытки отодвинуть доски с балкона таким образом, чтобы она смогла протиснуться между ними. Казанова, очевидно, убедил ее и, вероятно, самого себя, что влюблен, потому что она предложила ему выкупить ее из рабства или убежать вместе с драгоценностями, которые она сможет украсть у своего хозяина. Но ее затея не сработала, он был разочарован физическими препятствиями связи между ними, и, хотя она, по-видимому, предложила ему оральный секс, время которого он был «обнажен как гладиатор», он отказался от идеи кражи и положил конец ее мечте о свободе. Несостоявшиеся любовники были обнаружены охранником, и их история Пирама и Фисбы окончилась достаточно благополучно для молодого аббата, если уж не для рабыни. Он был освобожден из карантина и, объявив свое сердце разбитым, сразу же отправился пешком в Рим.

Дорога из Анконы была хорошо известна и богатым, и бедным. «Местность тут так же прекрасна, как и всюду в Италии, — писал один из путешественников, — но дорога неописуемо плоха». Аббат Казанова и брат Стефано планировали идти дальше вместе, но между ними возникла напряженность. Они составляли комическую пару: долговязый, элегантный венецианец в новом голубом английском рединготе и летних бриджах и рыжий монах, описанный Казановой как неотесанный и крикливый «грязный урод», в тяжелом плаще францисканца с огромными карманами, наполненными украденной колбасой, хлебом и вином. Они постоянно спорили. Стефано имел пристрастие к «сортирным» и грязным шуткам и, по мнению Казановы, чувствовал себя неловко с женщинами. Но он уже путешествовал раньше и многому научил Казанову относительно реалий пешего странствия в качестве священнослужителя. Казанова считал, что сто пятьдесят шесть миль от Анконы до Рима здоровый человек может пройти за пять дней, однако Стефано заявил, что дорога займет несколько месяцев прогулок в созерцательном темпе со скоростью три мили в день. Казанова покинул его на первом этапе пути, пятнадцати милях до Лоретто, которые прошел за один день.

Там почти сразу он встретил огромную удачу, что будет отличительной чертой всей его жизни — или его воспоминаний, во всяком случае. Гостеприимная церковь дала ему кров и оказала помощь. Его сочли ученым и настоящим аббатом и предоставили уютный частный дом, ванну, кьянти и предложили услуги парикмахера — хотя стоит отметить, что, несмотря на сексуальную уверенность и обширный опыт в этой области, который мог быть предметом зависти многих молодых людей его возраста, Казанова в возрасте восемнадцати лет все еще не испытывал потребности бриться.

Два молодых священнослужителя встретились снова вблизи Мачераты, поспорили и подрались, так как Казанова обиделся на Стефано, который, не зная обряда, посмел провести мессу и принять исповедь у местной семьи. Они вновь расстались, когда до Рима оставалось менее трети пути. Позже Казанову ограбили на дороге, он забыл свой кошелек на столе постоялого двора и претерпел как традиционные для неопытного путешественника несчастья, так и характерные исключительно для него; так, попав на ночлег к одному из провинциальных приставов, он столкнулся с приставаниями хозяина, «голого и пьяного», когда «самый честный полицейский в Папском государстве», как Казанова вспоминает (видимо, не без иронии), попытался изнасиловать его. Время показало таким образом правоту Стефано, предпочитавшего не торопиться, он догнал Казанову и спас его от пристава, нашел его деньги, а затем они продолжили путь в Рим в черепашьем темпе.

Некоторые из домов, куда Стефано приводил Казанову именем святого Франциска, были гостеприимны, а иногда молодых мужчин подстерегали опасности. Однажды они нарвались на двух пьяных бездомных женщин, с которыми разделили придорожный сарай. Стефано отбивался с палкой в темноте, ранив собаку и старика. Казанова неохотно поддался, как он пишет, «уродливой женщине лет тридцати-сорока» и пришел к выводу, что «без любви это великое дело — гадостная вещь». Они проделали пешком путь от Фолиньо к Пизиньяни и в Сполето; и записи Казановы — один из немногих отчетов восемнадцатого века об итальянских дорогах, на которые не смотрели из окон кареты путешественники той эпохи. В конце концов, в Отриколи, Казанова убедил проезжавший экипаж за четыре папских паоло (венецианские деньги здесь не принимались) довезти его до Кастель Нуово, последние мили до Рима он прошел пешком. Он шел всю ночь, чтобы добраться туда. Возможно, он поступил так от отчаяния или чтобы избежать жары, но вероятнее, что он шел при лунном свете из-за настоящего волнения перед тем, что наконец реализует свою мечту о Риме и снова вступит на праведный путь превращения в епископа.

Когда он в конце концов прибыл в римский минимитский монастырь Святого Франциска из Паолы, то обнаружил, что упустил Бернарди, и потому вынужден был немедленно выехать на юг в Неаполь. Это было в ноябре 1743 года. В Неаполь, однако, он тоже опоздал. Бернарди уехал раньше, торопясь приступить к своим обязанностям в Марторано, в двухстах римских милях еще далее на юг. Он оставил записку для Казановы, призывая венецианца как можно скорее догнать его.

Марторано и дворец нового епископа оказались для Казановы большим разочарованием. Место находилось в запустении, дворец представлял собой средневековые развалины. Мебели в нем почти не было, практически все старые книги были проданы или утеряны, а заказанные для новой библиотеки пока еще не прибыли из Неаполя. Питание было скверным, не с кем было и поговорить. Казанова поинтересовался, существует ли здесь литературное общество или вообще какая-либо интеллектуальная жизнь в городе, и епископ — которого Казанова описывает как ласкового и сердечного — пришел «в смущение», осознав «какой плохой подарок он мне сделал». Находясь в потрясении от отсталости Калабрии и перспективы работать там, Казанова даже предложил епископу вместе сбежать и попытать удачи в другом месте. Бернарди рассмеялся и освободил его от обязательств. Он дал Джакомо рекомендательные письма к влиятельным церковным деятелям в Неаполе, свое благословение и выразил сожаление, что Марторано никогда не станет подходящим местом для амбициозного молодого человека вроде Казановы, и с тем отослал его в путь.

Должность, за которую епископ так воевал в Варшаве, оказалась для него гибельной. Жизнь в Калабрии была настолько суровой, как и предвидел Казанова, что через два года Бернарди скончался.

Казанова же снова отправился в Неаполь. Он не знал, чего ждать от будущего, был несколько растерян и осторожничал, помня неприятности недавнего странствия. В дороге, вспоминает Казанова, он «всегда спал, надев штаны… из предосторожности, которую полагал необходимой в стране, где распространены неестественные желания», но как только он достиг Неаполитанского залива, то почувствовал себя в безопасности, ощутив уверенность на пути к Риму и исполнению своего предназначения — занятию высших должностей в Церкви.

Но так получилось, что епископ Бернарди рекомендовал Казанову человеку в Неаполе, который искал учителя поэзии для своего четырнадцатилетнего сына, и на эту позицию аббат Казанова чрезвычайно подходил. Через несколько дней после приезда он и его новый ученик, Паоло Дженнаро Пало, опубликовали несколько од, написанных по случаю прибытия в монастырь юной послушницы. Стихи аббата Казановы и его имя были замечены его дальним родственником, доном Антонио Казановой, вращавшимся в литературных кругах Неаполя. В результате Казанова вскоре был принят в неаполитанское общество.

Он был очарован Неаполем, но в свой первый визит туда чувствовал себя недостаточно уверенно, чтобы противостоять тем, кто считал его невесть откуда взявшимся выскочкой. И когда оказалось, что его могут представить королеве Марии Амалии, Казанова решил уехать. У него могли быть прекрасные знакомства благодаря Церкви и дружескому расположению влиятельного родственника, но его репутацию портила история, в результате которой он получил рекомендательное письмо Бернарди, и происхождение матери, гастролировавшей где-то далеко комедийной актрисой, которую королева знала как Дзанетту, добившуюся назначения сына через епископа, таково было для Казановы возвращение к реальности. Его мать могла обладать влиянием, но оно было приобретено за счет чести ее семьи. Джакомо решил отправиться в Рим, неотчетливо представляя, что его там ожидает, но, опять же, с хорошими рекомендательными письмами.

Путешествия Казановы нередко приводили его то на реальное, то на метафорическое распутье. Если бы его дорога в Рим, в Вечный город, или даже к церковной карьере оказалась простой, его жизнь была бы намного беднее, хотя, возможно, благочестивее. И мы несомненно не получили бы столь красноречивый документ эпохи как «История моей жизни». Судьба Казановы была полна неожиданных поворотов, а также частых дорожных происшествий, что превращает путешествие, опять же, в убедительную метафору для повествования о себе.

Когда колеса кареты веттурино покатились вдоль неаполитанской страда ди Толедо, ведущей на север, Казанова обнаружил, что его колени прижаты к коленям привлекательной молодой римлянки, возвращавшейся в родной город вместе с мужем и сестрой. Позднее Казанова дал ей имя донна Лукреция Кастелли. Ее сестра собиралась выйти замуж в Риме, а ее муж, приветливый пожилой неаполитанский адвокат, имел там бизнес.

Поскольку донна Лукреция сыграет важную роль в жизни Казановы, и не только как мать одного из его внебрачных детей, но из-за своей яркой сексуальной эмансипации (со слов Казановы), она является объектом особого любопытства для нескольких поколений ученых, изучающих восемнадцатое столетие. Как часто случалось с женщинами, с которыми он имел интимную близость, Казанова предпринял ряд мер, чтобы скрыть ее идентичность. Как он пишет в 1791 году: «Что представляет дополнительную сложность для меня, так это обязанность скрывать имена, так как я не имею права публиковать сведения о жизни других лиц». Но пока писал, он изменял свое мнение о том, какие именно личности ему следует замаскировать и как это сделать. Частые косвенные доказательства или указания, которые он оставил в других местах своих мемуаров, довольно быстро позволили сделать предположения о том, кем была Лукреция, и совсем недавно они подтвердились данными других архивов. В случае донны Лукреции с достаточной определенностью удалось установить, что под ее именем описана Анна Мария Д’Антони Валлати и ее сестра Лукреция Монти. Казанова позже записывает их как дочерей Сесилии Монти, из Рима, чье первое имя подлинное. Анна Мария родила от Казановы девочку, крещенную под именем Сесилия Джакома, поэтому у него было больше причин, чем обычно, называть девочку «Леонильдой».

Казанова изобретал псевдонимы, используя несколько схем. Иногда он менял местами имена сестер и матерей, иногда писал только инициалы, возможно даже ложные, — «г-жа Y» или «леди X». Почти всегда, из галантности, по доброте душевной или в первую очередь из соображений необходимости скрыть истину, он лжет о возрасте своих любовниц. Анна Мария, например, была почти десятью годами старше, чем Казанова, когда во время поездки в Рим познакомилась с девятнадцатилетним аббатом. Она была замужем уже примерно лет десять и детей не имела. Все это представляет в несколько ином свете то, что рассказывает Казанова в мемуарах. Но мало оснований, однако, сомневаться в его утверждении, что она была одной из самых главных и, возможно, первой большой любовью его жизни.

Карета веттурино была стандартным средством передвижения для сравнительно зажиточных людей, соответственно, донна Лукреция, она же Анна Мария Валлати, с семьей относились к среднему классу римлян. Казанова описывает флирт между немного скучавшей женой адвоката и молодым священнослужителем, вынужденными находиться вместе в течение нескольких дней в стесненных обстоятельствах. Карета не так уж располагала к вольностям, но возница заранее заказал места д ля ночлега, и практически незнакомые люди оказались в одной спальне. На первой остановке в трактире, в Капуа, аббату Казанове и адвокату досталась одна кровать, а сестры спали в другой двуспальной. Позднее, в Марино, когда адвокат вышел из общей комнаты узнать, чем вызван шум снаружи, Казанова попытался залезть на кровать-раскладушку к женщинам — будто бы «по ошибке» — но только сломал ее. Это положило начало отношений до крайности запутанных и закончившихся только тогда, когда Анна Мария забеременела и вернулась с мужем в Неаполь.

Как уверяет Казанова, их связь процветала прямо под носом у простодушного мужа, а позднее — и матери Анны Марии. Дорога между Римом и Неаполем, отмечает другой автор, часто оказывается прикрытием для романтического флирта, поскольку «значительная ее часть пролегает через нездоровые Помптинские болота» и окна экипажей «наглухо завешивают, боясь малярии». Анна Мария с воодушевлением откликалась на дорожный флирт за опущенными занавесками и в спальнях придорожных гостиниц, и Казанова, усвоив этот опыт, благополучно использовал его, уже будучи заядлым путешественником. Но, опять же, он считал себя влюбленным, даже если Анна Мария, которая была на целых десять лет старше и состояла в бесплодном браке, возможно, могла руководствоваться более сложными мотивами.

Требовалось шесть дней и пять ночевок, чтобы добраться до Рима через Капуа, Террачино, Сермонетту и Веллетри. На каждой остановке более заботились о лошадях, нежели о размещении пассажиров, и предлагаемые гостиницы отличались ужасными условиями. В Италии, пейзажи, классические руины и даже кухня которой часто были предметом восхищения, в особенности среди британцев, готовность даже респектабельных итальянцев во время поездок «делить кров со свиньями» в жутких гостиницах была поистине примечательной, причем даже не из-за соображений интимности, но из-за отсутствия на постоялых дворах элементарных удобств. Если дороги были загружены — как, по словам одного путешественника, случалось в конце недели, — в гостиницах могло не хватить места, и тогда гости располагались в пустых стойлах для лошадей и скота.

Дорога из Неаполя в Рим не ремонтировалась со времен Горация, проехавшего по ней на пути в Брундизий. Ехать приходилось утомительно долго, терпя неудобства, но дискомфорт семьи Валлати скрашивало присутствие приветливого, обаятельного и молодого спутника. Хотя на протяжении большей части первого дня он молчал, но на вторые сутки затеял флирт с Анной Марией. Ее пожилому мужу, пожалуй, польстил интерес молодого человека к красавице жене, что подтолкнуло его к дружбе с Казановой. Плохой ужин в Гарильяно во второй вечер был скомпенсирован «остроумной беседой» со спутниками, и к третьей ночи, в деревне на холме около Террачино, Казанова был уверен, что у Анны Марии на уме не только разговоры.

В Сермонетте она взяла инициативу в свои руки. В сумерках прогуливаясь с ним вблизи постоялого двора, она спросила, не расстроила ли его, и они в первый раз поцеловались. На следующий день они «говорили друг с другом с помощью коленей больше, чем глазами», но вот они достигли Рима, а их флирт так и не увенчался кульминацией.

Казанова и семья Валлати вместе позавтракали, отметив свое прибытие в Рим, и Джакомо пообещал как можно скорее посетить их снова и покинул Анну Марию, не сомневаясь, что, хотя он и священнослужитель, ему не стоит оставлять затею любовной связи, против которой она, казалось, не возражала.

Он расположился в гостинице неподалеку, у подножия Испанской лестницы — с той поры этот район практически не изменился. Уже тогда там было немало уютных мест, где, как в амфитеатре, можно было присесть и наблюдать римскую жизнь, как представление на арене. Много позднее там точно так же будет сидеть поэт Ките, остановившийся в том же доме, что и некогда Казанова, рядом с кафе, начинающимися сразу вдоль виа Кондотти (тогда страда Кондотто), и Испанской лестницей, куда, как и задумывалось, стекает поток паломников, торговцев и туристов со всего света.

Главной надеждой Казановы было рекомендательное письмо к кардиналу Аквавиве, «единственному человеку в Риме, у которого власти больше, чем у римского папы», де-факто — главе испанской Церкви во всех ее доминионах. Казанова сразу же отправился к нему. Аквавива счел, что молодому человеку не хватает лишь умения владеть языком — Казанова по-прежнему не знал французского, языка международной дипломатии в Ватикане и высших кругах Рима, что явилось главным препятствием. Джакомо дал повторное обещание выучить французский, нанял для этого учителя, который жил неподалеку, на площади Испании (Пьяцца ди Спанья), и попытался ассимилироваться в римскую жизнь.

Как он заметил, первостепенное значение имела мода. Религия была просто занятием, делом, вроде «как у работников табачной монополии». Он оставил рясу и решил одеться «по римской моде», с которой познакомился у своего кузена в Неаполе. Одевшись таким образом, он явился на первую аудиенцию к кардиналу, который разглядывал Казанову в течение двух полных минут, а затем тут же предложил ему место своего секретаря и заплатил вперед за три месяца работы. Кардинал приказал мажордому показать Казанове комнаты на четвертом этаже своей резиденции, палаццо ди Спанья (тогда и сейчас — суверенной территории Испании), и Джакомо быстро переехал со своими скудными пожитками из гостиницы у нижней части Испанской лестницы в свой новый дом на Пьяцца ди Спанья под благосклонное око матери-Церкви. После чего он пошел прямо к Анне Марии отпраздновать это событие.

Сначала главной целью Казановы было снискать расположение матери Анны Марии, с которой та жила. В доме вдовы Сесилии, в районе Минерва около Пантеона, он встретил младшую сестру Анны Марии, одиннадцати лет, и ее пятнадцатилетнего брата, который тоже был аббатом. «В Риме, — как пишет Казанова, — каждый является или же хочет быть аббатом».

Мать Анны Марии приветствовала его появление в семье и пригласила его на выходные поехать за город. Именно во время этой поездки в Фраскати они наконец вступили в любовную связь, при самых драматических и романтических обстоятельствах, какие только можно вообразить.

Вилла Альдобрандини возвышается на холме города Фраскати, расположенного неподалеку от Рима, в нескольких часах приятной езды в карете через виноградники вдоль трассы акведука. Племянник папы Климента VIII построил его, сказав, что нет никакого смысла ждать восшествия на небеса, если есть ресурсы для создания рая на земле. Дворцовые сады, расположенные по всему склону, были открыты для доступа хорошо одетым римлянам и изобиловали аллеями для прогулок, фонтанами и гротами с видами на величественную перспективу Рима. Обнаженные боги и чудовища боролись с горными ручьями и друг с другом, а в скалах струились каскады, среди которых были встроены римские театральные маски (некоторые имели размеры, достаточно большие, чтобы там можно было ходить внутри). Сады эти расположены на крутом склоне и густо засажены, и в них можно быть полностью скрыться от посторонних глаз и наслаждаться панорамными видами. Они остаются и до наших дней таким же романтичным местом, каким их считала Анна Мария.

Стоя лицом к лицу, чрезвычайно серьезные, глядя в глаза друг другу, мы разделись, наши сердца колотились, руки торопились успокоить свое нетерпение. Ни один из нас не спешил перед другим, наши руки открылись для того, чтобы обнять объект, которым они должны были вступить во владение… На исходе второго часа, очарованные и не в силах отвести глаз друг от друга, мы заговорили в унисон, повторяя: «Любовь, я благодарю тебя».

И снова Казанова настаивает, что это была настоящая любовь, а не просто похоть: «Жаль тех, кто думает иначе, но удовольствие Венеры чего-нибудь да стоит лишь тогда, когда исходит от двух сердец, которые любят друг друга и находятся в полном согласии». Опять же, он живописует себя не развратником, а лишь под давшимся совратившей его женщине. Он, как кажется, был удивлен тем, что она смеется над ним: «Горе вам, что я ваша первая любовь, вы никогда не преодолеете ее!»

Между тем французский язык Казановы быстро прогрессировал. Он был талантливым лингвистом, даже по меркам тех времен, когда образованные люди в самых крупных городах нередко говорили на нескольких современных и одном-двух древних языках. Он делал пометки о переписке с кардиналом Аквавивой, мог даже общаться с представительницей высшего света Рима, маркизой Екатериной Габриели, и сочинять оды на недавно освоенном им языке. И через некоторое время зимой 1743–1744 года (по словам Казановы) он был представлен папе римскому.

Бенедикта XIV, вероятно, легко представить себе на престоле Святого Петра и в современную эпоху, он был приветливым, красивым и общительным. Джакомо писал, что папе «нравится юмор», он был общителен и словоохотлив, оставаясь по существу довольно реакционным римским первосвященником. На протяжении всей жизни успех Казановы в высшем обществе, а также у интеллектуальной и художественной элиты многих городов, где он жил, несомненно, был связан с его обаянием, включавшим помимо прочего умение вести себя уверенно и непринужденно и проявлять находчивость в присутствии великих и не всегда хороших людей. В эпоху подхалимства и подобострастия, его манера держаться скорее всего выглядела необычно и свежо. Бенедикт XIV заявил, что слышал о венецианце, посмеялся над его рассказами о сельской глуши Марторано и новом тамошнем епископе и похвалил Казанову за то, что тот пошел на службу к Аквавиве. Встреча с папой произошла в Монте-Кавалло, основной летней папской резиденции в восемнадцатом веке и в настоящее время — резиденции президента Италии.

Первым, кто предупредил Казанову, что его отношения с женой адвоката, Анной Марией, не остались незамеченными, была маркиза Габриелли. Она даже намекнула на сплетни, будто бы любовников видели в садах Фраскати и что Анна Мария беременна. «Рим — город маленький, — предупреждал его приятель-священнослужитель в палаццо ди Спанья, — и чем дольше вы остаетесь в Риме, тем теснее он становится».

Скандала с молодым секретарем кардинала Аквавивы удалось избежать благодаря тому, что муж Анны Марии с супругой подолгу службы вынужден был вернуться в Неаполь, чтобы продолжить работу над законом. Анна-Мария родила первого ребенка Казановы. Ее сестра Лукреция собиралась замуж, и ее свадьба — один из четких маркеров среди всех спорных дат в этот период жизни Казановы. Лукреция Д’Антони («Анджелика») сочеталась браком 17 января 1745 года.

Но причину грозы, из-за которой Казанове было рекомендовано покинуть Рим зимой 1744–1745 года, сам герой приписывает другому скандалу, лишь косвенно касавшемуся самого Джакомо, кардинала Аквавивы и девушки, связанной с семьей преподавателя, учившего Казанову французскому. Тем не менее, похоже, история с Валлати показала Аквавиве, что поведение его нового секретаря вряд ли будет соответствовать сохранению благочестивого спокойствия в палаццо ди Спанья, и потому он предложил Казанове на время уехать из Рима. «Я предоставлю вам повод, который позволит сохранить вашу честь, — заявил он Казанове. — Я даю вам разрешение говорить всем, будто вы уезжаете по поручению, которое я возложил на вас… Подумайте, в какую страну вы хотите ехать. У меня есть друзья повсюду, и я дам вам такие рекомендации, какие, уверен, обеспечат вам занятие».

К огромному удивлению Аквавивы, Казанова попросил послать его ни в Венецию, ни в какой-нибудь другой из великих итальянских городов-государств, где у кардинала были контакты. Вместо этого Джакомо захотел заручиться рекомендательными письмами и отправиться в Константинополь.

Акт II, сцена II

Любовь и травести

1745

Наше слово «персона» происходит от латинского «маска» или «личина»… Поэтому «персона» — это то же самое, что «актер».

Томас Гоббс

Казанова должен был отплыть в Константинополь из Венеции, имея письма-рекомендации к графу Клоду Александру Бонневалю. Однако сперва он должен был разобраться с делами в Риме и вообще в Италии. Как обычно, его подстерегла новая любовная напасть, и достаточно неожиданная — он был уверен, что влюбился в мужчину-кастрата.

В своих воспоминаниях Казанова подробно и точно расписывает финансовые и дипломатические договоренности, достигнутые перед его отъездом из Рима в 1745 году. Папа символически даровал ему рубиновые четки, стоившие максимум двенадцать цехинов, но кардинал снабдил его семьюстами цехинами в испанских золотых дублонах, которые были в то время международной валютой, а сам Джакомо смог скопить еще триста цехинов. Он купил себе векселя — так тогда обычно возили деньги через границу, — чтобы затем обналичить их в Анконе, и направился на север. Он испросил возможности ехать через Венецию, явно стремясь показать своей семье и друзьям, как быстро продвигается его церковная карьера. То, что он писал об этом периоде, стремясь упорядочить свои расходы, похоже на своего рода финансовый отчет. Помимо того, что он явно умел обращаться с числами и неизменно ощущал и облегчение, когда имеющиеся суммы позволяли ему платить, и негодование то того, что приходилось это делать, мы можем также найти в его заметках массу интересных второстепенных меркантильных деталей. Все это занимает больше места, чем его повседневные высказывания о долгожданной беременности Анны Марии, которая, как ему наверняка было известно, вскоре, скорее всего, даст жизнь его первому ребенку. Его всецело занимает мир собственных счетов, и подсчет прибылей и убытков становится предметом безжалостного самостоятельного аудита автора.

В Анконе Джакомо случайно познакомился с семьей странствующих актеров, среди которых сразу же почувствовал себя как дома. Среди них он ощутил ту же знакомую с детства родную атмосферу — «всю энергию театра; довольно игривую», так могло бы быть, если бы его матушка решила взять детей с собой на гастроли. Казанова описывает возглавлявшую это семейство мать, двух ее молодых дочерей и двух сыновей, один из которых произвел на него ошеломляющее впечатление. «Беллино», лет шестнадцати, был «восхитительно красив» и имел успех как певец-кастрат.

Папское государство, куда входила Анкона на протяжении большей части восемнадцатого и в начале девятнадцатого века, запрещало женщинам выход на сцену, также они были устранены и из церковных хоров в Риме. В частности именно поэтому венецианские актрисы, как и мать Казановы, вынуждены были делать карьеру вне итальянского полуострова. Папский запрет распространялся и на оперу, в которой мужчины не могли петь партии сопрано и контральто по природным причинам. В некоторых случаях, как в шекспировской традиции, женские партии пели мальчики, однако сила и особая красота не сломанного, но взрослого мужского голоса кастратов стала экзотической особенностью итальянской музыкальной сцены, которая столь высоко ценилась и оплачивалась.

Певцы-кастраты, подвергшиеся хирургической операции по удалению семенных желез до наступления подросткового возраста, имели долгую и музыкально прославленную традицию в папской и литургической музыке. Они пели в базилике Святой Софии в Византии и в Ватикане с конца шестого века. Ангелоподобные голоса — столь же высокие, как у мальчика-певчего, но с силой и глубиной взрослого мужчины — приносили кастратам славу и положение при папском дворе. Развитие оперы и больших оперных театров, с многочисленными постановками на античные темы по либретто Метастазио, ставившими основной задачей демонстрацию вокального мастерства, способствовали карьере кастратов. Очарование необычного звучания отмечал даже такой флегматичный меломан, как Чарльз Берни: «Это был совершеннейший восторг! Колдовство!» Кастраты стали суперзвездами. Ценой их пожизненных страданий было заплачено за голоса, сочетавшие в себе блеск, прозрачность и силу с техникой и художественной выразительностью зрелого артиста и взрослого художника. И потому эти пережившие трагедию дивы зарабатывали гораздо больше, чем их обычные коллеги-мужчины, а композиторы Гендель, Гайдн, Глюк, Люлли, Монтеверди и Моцарт писали для кастратов специальные партии диапазоном в три октавы. Их карьера часто длилась несколько десятков лет, и выступления шли по всей Европе.

«История» Казановы посвящена описанию столь необычных и чисто итальянских путешествий, подернутых флером эротической интриги и куртуазных побед в салонах и при дворах всей Европы, и потому кажется естественным, что пути Джакомо и пути успеха современных ему знаменитых певцов-кастратов — а некоторые из них, как и он, были родом из Венеции, — неизбежно должны были пересечься. Встреча с прославленным Фаринелли представляется просто неизбежной. Однако удивительно то, что он влюбился в первого известного castrato, которого встретил.

На самом деле Беллино представлял(-а) собой следующую ступень развития этой вариации вокального искусства, которая особенно возмущала благопристойность итальянского театра и хоров, — ряженую под кастрата женщину, вынужденную притворяться ради своей музыкальной карьеры. Действительно, широко были распространены слухи, что некоторые из кастратов — женщины, и потому многие из них регулярно подвергались унизительной процедуре осмотра покалеченных гениталий с целью удовлетворить интерес критиков, блюстителей морали или просто похотливых экспертов. Это был рискованный бизнес, по сути — маскарад против Церкви и закона, но кастраты в любом случае играли в опасную двойную игру. Часто, хотя и не всегда, они исполняли женские партии в opera seria — партии богинь и королев, должным образом одетых. Нередко кастраты демонстрировали женский бюст, используя возможности театральной и корсетной моды того времени. Многие имели гетеросексуальные и гомосексуальные — или даже транссексуальные и трансгрессивные — связи. Некоторые из них, как говорят, могли, несмотря на операцию, выполнять половую функцию мужчины, что придавало им совершенно особую привлекательность для женщин, склонных к опасным сексуальным приключениям или просто опасавшихся беременности. Иногда кастраты позволяли распространять слухи, будто они являются женщинами, гермафродитами или неким неприкасаемым третьим полом, которым, в определенном смысле, они и были. В искусстве и в жизни кастраты воспринимались на грани сексуального и художественного эксперимента, были предметом страсти, презрения, жалости и зависти; воплощая триединство божественного, непорочного и человеческого начала.

Казанова решил, что Беллино — замаскированная женщина-сопрано. Он оказался прав, хотя поначалу обеспокоился тем, что вожделел и был влюблен в другого мужчину. Он пишет, что «не сопротивлялся желаниям, которые [Беллино] вызывал во мне», его собственная склонность и повышенный интерес к трансвестизму подтверждается случаем с венецианской куртизанкой Джульеттой Преати, спровоцировавшей Казанову примерять ее платье. Казанова с рождения любил маскарад. Он немало внимания в своих записках уделил тому, чтобы раскритиковать достижения брата Беллино, Петронио, который, видимо несколько уравновешивая ситуацию, имел театральное амплуа «premiere actrice», исполняя женские партии балетных прим. Так или иначе, Джакомо радостно принял решение поехать вместе с театральной семьей Беллино до Римини, где у Беллино был ангажемент, по дороге в Венецию.

Существует ряд доказательств, что он, возможно, описал как одну различные поездки и опыт 1744–1745 годов, либо запутавшись, либо осознанно исходя из необходимости придать логичность своему плутовскому повествованию. Но там, где он не точен с датами, он конкретен с вопросами секса, его все сильнее тревожила собственная одержимость прекрасным «мужчиной». Сесилия — младшая сестра Беллино — не была адекватной заменой. Не стала ею и греческая рабыня, которую он снова случайно повстречал на борту стоявшего на якоре судна, когда прибыл в Венецию. Казанова и рабыня дали выход своей похоти, полностью одетые и в присутствии Беллино, шокированного по понятным причинам подобным поведением аббата Казановы.

Вторая сестра Беллино, Марина, тоже обратила внимание на Казанову, но, в основном, похотливое — она принимала оплату за свои услуги и передавала деньги матери, которая (как было обычно в театре) совмещала материнскую роль с сутенерской деятельностью.

В Венеции Казанова прилагал усилия, чтобы произвести впечатление на свою новую сценическую семью, показывая им все в городе, покупая дорогие устрицы и устраивая им обеды с «белыми трюфелями, моллюсками, шампанским, перальтой и хересом», то есть с модными тогда испанскими винами. Страсть к кулинарным изыскам впоследствии станет для него характерным средством обольщения, а в повествовании описание гастрономических радостей часто будет служить обрамлением для рассказа об эротическом удовольствии в качестве весомой составляющей чувственного путешествия автора. Довольно скоро отношения между Казановой и Беллино вышли из-под контроля. Беллино не позволил Джакомо осмотреть свое тело, объяснив груди, которые первыми привлекли взгляд Казановы, тем, что «все мы, кастраты, имеем одинаковое уродство», и лишь изумленно подняв брови на заверения Джакомо, будто тот не может поверить в свою влюбленность в мужчину. Они согласились с тем, что никогда не дадут «согласие на гнусности гомосексуальных порывов», но Беллино по-прежнему отказывал Казанове в удовлетворении его любопытства. В конце концов Казанова жестоко применил силу, чтобы узнать, что же в действительности находится между ног Беллино — и «в ту же минуту обнаружил, что [Беллино] был мужчиной».

Казанова был глубоко потрясен и на короткое время лишился дара речи. Вскоре, однако, он заявил, что увиденное им в панталонах человека, которого считал женщиной, прикидывающейся кастратом, — «чудовищный клитор». В итоге все же Беллино, видя страсть Казановы, признался в том, что является на самом деле, как на то и надеялся Джакомо, женщиной. Ее пенис был фальшивым, и она надевала его, боясь разоблачения со стороны оперных блюстителей морали и Церкви. Пенис представлял собой приспособление, которое Беллино, фигурируя отныне в мемуарах как певица Тереза Ланти, носила в течение нескольких лет, чтобы никто не узнал, что она женщина. Он имел вид «длинной, мягкой кишки, в палец толщиной, белой и с очень гладкой поверхностью… и прикреплялся к центру овальным кусочком очень тонкой полупрозрачной ткани, размером пять или шесть дюймов в длину и два дюйма в ширину, который фиксировался трагакантом (резинкой) к тому месту, где можно определить пол». Нося его, «Беллино», как казалось, обретал пенис, хотя и без мошонки, в точности имитируя кастрата.

Когда Тереза доверилась ему, Казанова посчитал забавным посмотреть, как она использует свой «аппарат»: «С этим необыкновенным приспособлением, она показалась мне еще более интересной… Я сказал ей, что она поступала разумно, не позволяя мне коснуться его, потому что тогда… она заставила бы меня стать тем, кем я не являюсь». В их первую ночь, после того как утомленная девушка заснула, он лежал и смотрел на нее, и тут в голову ему пришла мысль разделить с ней свою судьбу, так как он понял, что они с ней «были практически в одинаковой ситуации».

Кто же была эта женщина, маскировавшаяся под Беллино? Казанова редко заботился укрывать под псевдонимами любовниц-актрис, их репутация и так была уже совершенно испорчена, и появление их имен на страницах мемуаров распутника не могло объясняться авторской непредусмотрительностью. Тем кастратом, которого он выводит как Терезу Ланти, могла быть Тереза Ланди, родившаяся в Болонье в 1731 году, как говорит Казанова, и чей портрет и по сей день висит в театре Ла Скала в Милане. Могла быть этим человеком и Артемезия Ланти, и Анджиола Калори, которая позже, в 1750-1760-е годы, прославилась и сделала состояние в Лондоне.

Рассказ Казановы о Терезе достаточно яркий, как и подобает истории о женщине, вынужденной одеваться мужчиной, чтобы играть на сцене женщин, но в нем более поучительны откровения автора о собственном влечении к этому любовнику-транссексуалу. Эта глава его жизни сообщает о чем-то большем, чем просто о театральном характере мира Казановы. Неоднократные упоминания об отказе от гомосексуальной связи с Беллино, как и с ее братом Петронио, указывают на внутренние противоречия, выходящие за рамки исследовательского любопытства Джакомо, — его привлекает, а также отталкивает очевидная сексуальная инаковость.

Казанова находил столь неотразимым в Терезе, по-видимому, элемент актерской игры в их отношениях и, в частности, в занятиях с ней сексом, он пишет о важности для него исполнить роль любовника («удовольствие, которое я дарил, составляло четыре пятых от моего собственного»), а также о потребности находить способы выражения страсти, «разыгрывая» любовь к Терезе для «освежения уверенности… в нашем счастье». Несомненно, у них было много общего в плане окружения, семьи, амбиций и опасных перспектив. Но если Тереза Ланти действительно была «почти такой же», как Джакомо Казанова, и при этом одной из немногих женщин, заставивших его всерьез задуматься о браке, то в их влечении друг к другу вряд ли можно игнорировать то, что на современном языке определяется как трансвеститская или транссексуальная составляющая.

Их первый секс и ее драматичное обнажение своей души и поддельного пениса — безусловно, уникальные в истории романтической литературы — произвели сильное впечатление на Казанову. Он не только хотел отказаться ради Терезы от карьеры в церкви, но и честно рассказал о своем положении, перспективах, финансовых делах и характере. Единственной и самой большой его заслугой, в почти двадцать лет было то, что он «сам себе хозяин, ни от кого не зависит, и не боится своих неудач». «В моей природе склонность к экстравагантности. Такой уж я человек». Это было небезосновательное заключение, и Терезу покорила его правдивость не меньше, чем настойчивость и страсть. В одной из неопубликованных им рукописей, найденных после смерти Казановы, он так писал о Терезе и о феномене castrati: «Ни мужчины, ни женщины не могли избежать любви [к Терезе] и не было ничего более естественного, чем это, ибо среди женщин он казался самым красивым мужчиной, а среди мужчин — самой прекрасной женщиной, даже в мужской одежде».

Они решили бежать в Римини, за пределы папской юрисдикции, — где Беллино могла бы петь и заявить в оперном мире о своей женской сущности. Они намеревались пожениться, свернув в Болонью. Их плохо продуманный план провалился в Пезаро, где военные проверяли паспорта. Казанова потерял свой паспорт. Он утверждал, что пытался использовать письмо, которое вез с собой от кардинала Аквавивы, в качестве доказательства собственной личности, но ему приказали дожидаться в Пезаро, пока привезут новый паспорт с подтверждением от церковных властей.

В этой истории Казановы есть ряд пробелов, он умалчивает, почему отклонился от пути в Венецию, после которой намеревался отправиться в Константинополь, хотя мы можем предположить, что он был движим любовью. Неясно, почему он и Беллино поехали через всю страну искать место в театре тогда, когда известно, что это было время «мертвого сезона» в опере Римини (с февраля 1744 года и до осени 1745 года). И временная задержка из-за потери паспорта кажется недостаточным препятствием, чтобы убедить человека вроде Казановы отказаться от назначения, к которому он прежде так стремился. Тереза продолжила путь в Римини или туда, где она могла петь, а позднее перебралась в Неаполь. Она и Казанова, конечно же, так никогда и не вступили в брак.

«Моя история, — признается здесь Казанова, — не вполне правдоподобна», но подоплеку его поведения можно понять из имеющихся фактов. Истинные причины, как это бывает часто с Казановой, скрываются скорее в области эмоциональной, нежели географической. В каком бы итальянском театре впоследствии ни выступала Беллино, конкурентов у нее было немного, бесспорно и то, что Тереза оказалась первой женщиной, с которой Казанова мог завести семью, и первой — как он сознается, — от которой он отказался, предпочтя свободу дальнейших приключений и путешествий.

В Пезаро ему от Терезы пришло письмо, она нашла покровителя в лице в пятидесятипятилетнего герцога Кастропиньяно. Их пути с Казановой уже разошлись. Возможно, она знала, что он не захочет повторять в их отношениях роль своего отца, оставленного матерью. В ряде писем они пришли к согласию положить конец их связи, не сказав об этом впрямую. «Разделив с ней ее долю, мужем или любовником, я бы неизбежно деградировал, попал бы в состояние униженное и потерял бы положение и профессию. Размышления о том, что в прекраснейшее время моей молодости мне придется отказаться от всякой надежды на благосостояние, для которого, как мне казалось, я был рожден, настолько меня отрезвили, что голос моего разума заглушил зов сердца». Ему было девятнадцать лет, Казанова горел амбициями, и, самое главное, его преследовала картина брака родителей — с вульгарным шиком и постоянной угрозой унижения. Роман принудил и его, и Терезу быстрее и по-разному повзрослеть. Казанова принял наконец, что не сможет продолжать свою карьеру в Церкви и не готов к вступлению в брак, тогда как Тереза обнаружила, что ждет ребенка. Их сын, родившийся в том же году в Неаполе, был крещен как Чезаре Филиппи Ланти и рос, считая, что оперная звезда Тереза Ланти приходится ему сестрой.

Пример Терезы, носившей маску, вдохновил Казанову на новый образ. Не дождавшись нового паспорта, он улизнул из Пезаро в Болонью, где примерил на себя другой «костюм». «Понимая, что теперь вероятность добиться благополучия посредством церковной карьеры мала, я решил одеться как солдат — в мундир, который придумал сам». Жизнь, для Казановы, была действительно сменой ролей. Опять же, практика того времени легко объясняет его перевоплощение в профессионального солдата — тогда армейские мундиры были на удивление разнообразными, и об униформе никак нельзя было сказать, что она унифицирует внешний вид военных. Армия на Апеннинском полуострове состояла из принудительно сгоняемых туда ополченцев и платных наемников со всей Европы, привносивших в армейскую форму национальный колорит и традиции своих стран. Солдаты сами покупали, а зачастую и шили себе форму, как и Казанова, молодые военные, по-видимому, хотели, чтобы их воспринимали всерьез как наемников и хорошо платили, и потому, естественно, пытались внешне походить на офицеров. Казанова сам сделал себе щеголеватый костюм в бело-синих тонах, с золотыми аксельбантами и серебряной перевязью для шпаги. Он считал свой дебют в качестве солдата в Болонье новым этапом своей жизни. Записанный им разговор касательно вопросов по поводу его мундира показывает его совершенно невозмутимым, только правильный костюм давал право молодому человеку уверенно чувствовать себя на мировой арене. В гостинице, где он поселился в Болонье, потребовали, чтобы он назвал свое имя:

— Казанова.

— Ваша профессия?

— Офицер.

— На какой службе?

— Ни на какой.

— Откуда родом?

— Из Венеции.

— Откуда вы приехали?

— Не ваше дело.

Тереза Ланти уже не занимала его ум, поскольку он строил планы своего триумфального возвращения в Венецию в качестве офицера, следующего в Константинополь. Этот способ тихого разрыва отношений Казанова будет использовать и в дальнейшем. Тереза любила его по-прежнему, как л он ее, но страсть ослабела, он отправился в путь и, по большому счету, был прощен, хоть и не позабыт. Конечно, у Терезы было больше причин, чем у большинства женщин, считать свой роман с Казановой особенным. Он вынудил ее к саморазоблачению, объявить себя женщиной — после чего она сделала великолепную карьеру как сопрано, — и он был ее первой большой любовью. Кроме того, Джакомо также был отцом ее первого ребенка. Но, в конце концов, когда они впервые встретились, они сами еще были почти детьми. Казанова прибыл в Венецию, чтобы затем ехать в Константинополь, если верить его хронологии, 2 апреля 1744 года — в его девятнадцатый день рождения.

Акт II, сцена III

Истории из гарема в Константинополе

1745

Во всю свою жизнь не случалось мне впадать в подобное безрассудство и так терять голову… Воспротивившись, я поступил бы несправедливо и к тому же отплатил бы ему неблагодарностью, а к этому я не способен от природы.

Джакомо Казанова, в турецком гареме

Военная форма оказалась хорошим выбором для молодого Казановы. Она позволила ему избежать введенного тогда в Венеции карантина, и он встретил теплый прием у Гримани, у своих «маленьких жен» — Марты и Нанетты — и в небольшой гостинице рядом с Риальто, где поселился за неимением более в городе своего жилья. Он жил там как настоящий прожигатель жизни — недолго, весело и безнаказанно.

В Константинополь никто в скором времени плыть не намеревался, и потому он решил отправиться через Корфу. Гримани представили своего отныне ставшего младшим офицером воспитанника знатным венецианцам, которые отправлялись на Корфу одним с ним судном: сенатору Пьетро Вендрами, кавалеру Венье и Антонио Дольфину, недавно назначенному послом в Константинополе.

Все трое были очень влиятельными, а Дольфин, кроме того, был еще и богат. Казанова отплыл на борту двадцатичетырехпушечного корабля с «гарнизоном из двухсот славян» 4 мая 1744 года, проведя последнюю ночь вместе с Мартой и Нанеттой.

Корабль зашел в Орсару, где Казанова бывал и прежде, как нищий аббат. Он полагал, что его не узнают, раз он одет в роскошную форму венецианского офицера, но местный парикмахер и лекарь запомнил его неожиданно хорошо и по необычной причине: «Вы передали определенный знак любви [гонорею] экономке дона Джераламо, которая подарила ее своему другу, поделившемуся им со своей женой. Она передала его распутнику, который распространял “подарок” столь эффективно, что менее чем через месяц я получил пятьдесят пациентов, которых я вылечил за надлежащую плату. Могу ли я надеяться, — продолжил лекарь, — что вы останетесь здесь на несколько дней, чтобы болезнь возобновилась?»

Общение на борту корабля было тесным, Казанова отменно столовался вместе с обширной свитой Антонио Дольфина, а дворяне скоро заделались азартными игроками, и в результате Казанова заболел новой пагубной страстью, последствия которой уже были вне компетенции парикмахеров-лекарей. Он проиграл драгоценности, которые купил или получил от Гримани в качестве страховки в путешествии, а также большую часть своих денег, в фару и бассет. «Единственное, что я получал, — писал он, — так это глупое удовлетворение, слыша, как меня называют “прекрасным игроком” каждый раз, когда я терял самую важную карту».

Примерно в середине мая 1745 года, в соответствии с хронологией Казановы, они прибыли на Корфу, где он пересел на «Европу» — один из крупнейших военных кораблей Венеции и лучший вид транспорта для переправы в Константинополь через Босфор.

«Вид города с расстояния в лье чудесный, — пишет Казанова. — Нигде в мире нет такого красивого зрелища». Стояла середина июля, было душно, и Казанова со свитой посла Дольфина остановился в венецианском посольстве в Пере, прежде чем переехать в летнюю резиденцию неподалеку от деревушки Буюкдере, в районе Стамбула.

Точная хронология этого периода вызывает вопросы, но есть основания полагать, что он датируется 1745 годом. Так или иначе, рекомендательное письмо от кардинала Аквавивы было переслано бывшему графу Бонневалю, обратившемуся в то время в ислам и принявшему имя Ахмед-паша Караманский, и Казанова — всего лишь два дня спустя после своего прибытия в Константинополь — получил от графа приглашение на аудиенцию.

Константинополь тогда был «бесспорно крупнейшим городом Европы», как писал французский дипломат в 1718 году. Хотя численность его жителей была меньше, чем жителей Парижа и, вскоре, Лондона, но он простирался в нескольких направлениях на тридцать пять миль и поэтому обычно считался самой густонаселенной метрополией в мире. Он оглушал впервые прибывающих туда людей, «его условия [были] самым приятными и удобными во Вселенной»; город был усеян мечетями и минаретами и имел множество садов, расположенных вдоль кромки воды. «Треугольник» старой части города упирался одним концом в Дворец Топкапы, который европейцы с благоговением и удивлением называли «сераль» — золоченая крыша здания будто огнем горела над текущими мимо нее водами. Для венецианца, каким был Казанова, Константинополь, однако, выглядел в некотором отношении знакомым, павшей имперской столицей, построенной на воде, владычицей морей, с выросшим в глубокой изоляции жестко сегрегированным обществом, но только в отличие от Венеции эта столица была в одеждах Востока и казалась особенно яркой молодому еще человеку, совершающему свое первое большое путешествие за рубеж. Кроме того, о Константинополе путешественники рассказывали множество фантастических историй, да и Казанова писал собственные восточные сказки, во многом подражая стилю позднее прочитанных им книг — «Персидским письмам» Монтескье, «Нескромным сокровищам» Дидро и популярному переводу Галланда «Тысячи и одной ночи», получившему особенно широкое распространение во Франции.

Сначала в Константинополе Казанова получил доступ к исключительно мужскому политическому обществу. Женщин, как часто отмечали путешественники, на улицах можно было увидеть редко, а если они и выходили, то, укрытые с головой темным покрывалом, выглядели «как призраки». Первым Казанову с городом познакомил граф Бонневаль. Графу было пятьдесят пять лет, и с 1730 года он был известен как Ахмед-паша. Беспечное отношение бывшего графа к религии, по-видимому, явилось одной из причин, по которой Казанова вдохновился на отстаивание собственной веры при встрече с мусульманством. Бонневаль признавался, что не знает толком ни Корана, ни Евангелия, и был таким же мусульманином, как и христианином. Другими словами, он просто приспособился и ни во что особенно не верил, как принял к сведению Казанова.

Бонневаль чувствовал, что в практическом отношении ему от Казановы будет мало проку, но так как в рекомендациях Аквавива написал, что венецианец разбирается в литературе, то граф: паша пригласил его на своего рода литературный вечер, где говорили только по-итальянски. Здесь Казанова встретил двух турок, которые оставили заметный след в приобретенном в Константинополе жизненном опыте Джакомо. Одним из них был достаточно пожилой Юсуф Али, второго Казанова называет просто «Исмаил».

На новых знакомых Казановы из летней резиденции венецианского посольства, где он жил в июле — августе, произвело большое впечатление, как быстро он сошелся со знатными турками, которые пригласили Казанову в свои дома после итальянского вечера у Бонневаля. Бонневаль предложил Казанове своего янычара, чтобы тот помог ему найти дорогу в гости к туркам, и считал, что Казанова действительно оказался в счастливом положении, не имея «ни забот, ни планов или постоянного места жительства, [отдал] себя судьбе, ничего не опасаясь и ничего не ожидая». Более взрослым мужчинам юный Джакомо, возможно, напоминал о безвозвратно миновавших годах молодости, и оба турка осыпали его знаками внимания.

Юсуф Али был философом и, помимо этого, очень богатым человеком. Он пригласил Казанову отобедать (Казанова описывает поданные яства старого Стамбула — медовые напитки и тушеное мясо) и затем последовал ряд богословских дискуссий. Подобного рода дружеские беседы Казанове нравились, и он даже признался мусульманину, что сам-то он может оставаться волокитой и хорошим католиком благодаря частым исповедям и отпущению грехов: «Я настоящий мужчина, и я христианин. Я люблю женщин и надеюсь насладиться плодами многих завоеваний… ибо, когда мы признаем свои проступки, наши священники обязаны отпускать наши грехи».

Юсуф в удивлении поднял бровь. Он решил прощупать интерес Казановы к исламу, к возможному обращению в него — может быть, из-за того, что изначально познакомился с Джакомо в доме знаменитого вероотступника графа Бонневаля, а может быть, симпатия Юсуфа к интеллектуально всеядному молодому человеку была связана с тем, что он решил оценить юношу как возможного зятя. Зельми, дочь и сокровище души Юсуфа, была единственным его ребенком, будущее которого оставалось неясным. Его сыновья разбогатели и уже не зависели от него, а вот дочь, воспитанную в европейских интеллектуальных традициях, Юсуф не хотел выставлять на брачный рынок Константинополя и, возможно, именно поэтому решился устроить ее брак с венецианцем, имевшим хорошие связи и питавшим склонность к философствованию. Казанова оказался перед сильнейшим искушением — обещанием богатства и красивой пятнадцатилетней девственницы, но колебался из-за двух беспокоивших его причин: во-первых, ему не позволено было заранее познакомиться с Зельми; во-вторых, необходимо было принять мусульманство.

В то же время, уже благодаря Исмаилу, ему открылась иная сторона обыденной жизни Османской империи, позднее часто комментировавшаяся путешественниками восемнадцатого века. Исмаил также присутствовал на собрании литературного общества Константинополя. У него имелось достаточное количество связей с властями материковой Италии (ранее он был министром иностранных дел при султане), и потому он значился в списке турецкой знати, который Аквавива вручил Казанове. Исмаил тоже пригласил молодого человека на обед. Дом Исмаила был полон «азиатской роскоши», но разговаривали там исключительно на турецком языке, и поэтому турок предложил Казанове прийти потом на отдельный завтрак в беседку в саду, где они смогли бы побеседовать наедине по-итальянски. В беседке Исмаил недвусмысленно дал понять Казанове, что тот привлекает его физически, как сексуальный партнер, и Казанова смущенно вскочил и ушел, заявив, «что не любитель подобных развлечений», но затем, испугавшись обидеть Исмаила и переговорив с Бонневалем, успокоился. Как сообщил ему бывший граф, Исмаил согласно турецким обычаям хотел явить Казанове знак величайшего своего расположения, но венецианец может не сомневаться — впредь, если он будет у Исмаила, тот более не предложит ничего подобного.

Параллельно развивая отношения с Юсуфом Али и Исмаилом, Казанова легко переходил от бесед с одним из турок об абстрактной безгрешности, которую подвергал опасности в общении со вторым. Оба мужчины были заинтересованы в нем интеллектуально и в определенном смысле — сексуально, хотя и в совершенно различном отношении. Время, проведенное в Турции, заставило Джакомо подвергнуть сомнению непреложность установок своей родной культуры, традиций и нравственности. Кроме того, его параллельное описание двух сторон турецкой жизни представляет собой ценность для современных исследователей сексуальной жизни Османской империи.

Как-то раз Исмаил позвал Казанову на вечер и попросил, чтобы тот продемонстрировал фурлану — зажигательный венецианский карнавальный танец. Несколько похожий на вальс, танец соединял пару в весьма тесном контакте и подразумевал, что партнерша будет виться-кружиться вокруг мужчины. Для танца Исмаил вызвал из своего гарема танцовщицу, которая, как решил Казанова, была венецианкой, хотя в Константинополе наемные танцоры, как утверждает леди Мэри Уортли Монтегю, чаще всего были цыганами. Девушка скрывалась под маской, и Казанова начал с ней танец, не видя ее лица. Он так и не узнал, кем была его энергичная партнерша, заставившая его запыхаться, Джакомо покинул вечер в смятении и раздосадованный тем, что не смог этого установить. Бонневаль посоветовал ему не лезть в гарем вельможи Османской империи. Константинополь, как в 1717 году заметила леди Мэри, пребывал в состоянии сексуального греха, полуприкрытого «вечным маскарадом» паранджи, поскольку женщины даже из лучших гаремов могли иметь «полную свободу в следовании своим склонностям без опасности быть разоблаченными».

Эта черта жизни Константинополя была знакома Казанове по Венеции, с той лишь разницей, что женщины из османского общества зачастую оставались скрытыми чадрой и в постели. «Вы можете себе представить количество верных жен в стране, где им нечего опасаться болтливости своих любовников», не без зависти пишет леди Мэри. Об описаниях сексуальной жизни турок у Казановы и у леди Мэри ведется горячий спор. Наиболее вероятным представляется, что иностранцы и венецианцы с хорошими связями, вроде Казановы, сталкивались с наиболее открытой для них частью османского общества, в то время как общепринятая строгая мораль, описываемая другими авторами, просто существовала параллельно. Казанова не одинок в своих описаниях сексуальных пристрастий османского полусвета.

Однажды Исмаил пригласил его на ночную рыбалку, в полнолуние, на Босфоре. Джакомо согласился, хотя пишет: «Его желание быть со мной наедине выглядело подозрительным». Дело приняло неожиданный оборот. Они расположились на берегу у летнего дома Исмаила и жарили на решетке рыбу, которую наловили. Потом Исмаил шепнул ему, что некоторые женщины из его дома, по всей видимости, будут купаться в бассейне и за этим можно понаблюдать из соседнего садового домика, от которого у турка был ключ. Казанова преисполнился энтузиазмом. «Ведя меня за руку, он открыл дверь, и мы оказались в темноте. Мы видели весь освещенный луной бассейн. Совсем рядом перед нашим взором предстали совершенно голые девушки, плавающие, выходящие из воды и поднимающиеся по мраморным ступеням, где они принимали самые неизъяснимые позы». Это была сцена из арабских сказок, три женщины из гарема, обнаженные при свете луны. Рассказы путешественников того периода полны удивления «омовением магометан» и в этом смысле Казанова следует литературным традициям. Жители Османской империи купались прилюдно и часто. Один французский писатель того времени извел десять страниц на описание этих ритуалов, на радость своему повелителю-королю включив туда неожиданные подробности, которые в Версале посчитались шокирующими: и мужчины, и женщины практиковали полную эпиляцию всего тела.

Вряд ли можно предположить, что Исмаил не планировал подглядывать за ритуалом купания женщин своего дома. Вполне возможно, как счел Казанова, что он получал удовольствие от подглядывания, особенно в компании другого зрителя. Казанова был убежден, что женщины знали о наблюдении за ними и нарочно вели себя соблазнительно. Несомненно, Исмаил понадеялся, что подсматривание сблизит его с венецианцем. Казанова пишет, что он «предпочитает верить», будто Исмаил не планировал дальнейшее. Он увидел, как Исмаил мастурбирует в темноте, глядя на девушек, а затем позволил турку дотронуться до себя. Его проза, возможно, умышленно становится здесь неясной — эмоции и импульсы смешиваются, как и его отношение к своим читателям, с их предрассудками и ожиданиями, адресованными знаменитому гетеросексуальному распутнику. «Во всю свою, жизнь не случалось мне впадать в подобное безрассудство и так терять голову», — напишет Казанова, возможно смягчая редкое признание в повторном половом контакте с другим мужчиной, который мог подразумевать, а мог и не подразумевать полноценный секс с проникновением.

Я, как и он, принужден был довольствоваться находящимся подле предметом, дабы погасить пламень, разжигаемый тремя сиренами… Исмаил же, принужденный, находясь рядом, заменить собою дальний предмет, до которого не мог я достигнуть, торжествовал победу. В свой черед и он воздал мне по заслугам, и я стерпел. Воспротивившись, я поступил бы несправедливо и к тому же отплатил бы ему неблагодарностью, а к этому я не способен от природы.

То, что произошло у Казановы с Исмаилом, когда они вместе подглядывали за купальщицами, представляется неизбежным. Возможно, таким образом Джакомо исследовал неизвестные ему грани сексуальности, искренне допуская любое разнообразие в этой сфере. Выражаясь литературно, Константинополь был подходящим местом для подобных изысканий. «Блистательная Порта» — султанская Турция — часто описывалась в литературе того времени как наиболее вероятное место, где молодые люди могут познакомиться с сексуальной культурой, совершенно чуждой общепринятым европейским нормам. Порой сознательно, чтобы бросить тень на ислам, с подачи писателей от леди Мэри Уортли Монтегю и Адольфа Слейда до барона де Тотта повторялись сюжеты вроде описанного Казановой, Константинополь пользовался дурной славой — как и период карнавала в Венеции, — что только увеличивало вероятность гомосексуальных контактов.

Благодаря Константинополю, Казанова многое узнал о себе. Он обнаружил, что его амбиции не берут верх над привязанностями к вере и культуре Европы; увидел, что может и за границей, не изменяя себе, вызывать расположение зрелых мужчин и философов, как делал это в Италии. Он понял, что его сексуальный аппетит, будучи на своем пике, не ведает границ ни места, ни совести, ни, по-видимому, пола. Если, как иногда предполагают, он выдумал константинопольский эпизод, по-прежнему очевидно, что перед Джакомо стоял вопрос об определении отношения к Церкви, пределов своей жадности (он отрекся от брака по расчету) и к своему первому, по всей видимости, опыту пассивного и активного анального секса, которому у себя в мемуарах он отвел не больше места, чем жасминному кальяну с филигранью из Константинополя. Что же касается двуличия Исмаила-соблазнителя, Казанова просто заключает: «Мы не знали, что сказать друг другу, поэтому просто посмеялись». И это очень в духе Джакомо, который опять остался верен себе.

Он покидал Константинополь, обогатив свой жизненный опыт и увозя немалый багаж. Хотя Джакомо и отклонил заманчивые предложения Юсуфа Али «высокой должности в Османской империи» и руки его дочери Зельми, турок сказал, что впечатлен познаниями и аргументацией Казановы и был бы рад иметь его зятем, а затем отдал Джакомо ряд товаров для продажи на Корфу или в Венеции. Случай с Исмаилом был лишь одним из нескольких приключений в Константинополе, о которых Джакомо не рассказывал Бонневалю или Венье, по возвращении в венецианское посольство. Письмо, которое Исмаил передал ему для кардинала Аквавивы, Казанова вскоре потерял, а подаренный обожателем бочонок турецкого меда — продал.

Описание краткого пребывания на Корфу по дороге в Турцию и обратно часто теперь упоминают как свидетельство чрезвычайной правдивости всего, что он написал в Константинополе. Джакомо прибыл на Корфу с сундуком товаров от Юсуфа Али и Исмаила, явившимся, по словам Казановы, всего лишь умеренной платой за удовольствие разделить с ним компанию, хотя современные циники могут увидеть здесь плату за сексуальные услуги. В числе подарков были вино, табак, жасминовый кальян и кофе мокко, стоившие на Корфу сотни цехинов и доставшиеся военным морякам острова и их избалованным куртизанкам. К тому же на Корфу Казанова прибыл в младшем военном звании венецианской армии, которое купил в Венеции. С учетом его впечатляющей эрудиции и рекомендации от Дольфина, ему предложили службу в качестве адъютанта у Джакомо да Ривы, командующего базировавшихся на Корфу галеасов (галер). А это, в свою очередь, привело его в постель синьоры Фоскарини, любовницы да Ривы.

Связь с Фоскарини была неудачной, разочаровывающей и унизительной, ранним для него уроком роли чичисбея — любовника, которого знатная замужняя женщина заводила с разрешения мужа, своего рода проявления венецианской галантности, чреватой крушением романтизма. В любом случае, для Казановы это стало очередным испытанием, а разочарование от связи с содержанкой вышестоящего офицера в итоге закончилось тем, что Джакомо заплатил за любовь одной из портовых шлюх и снова подцепил гонорею.

Таким был человек, который принял решение вернуться в Венецию. Его корабль бросил якорь вблизи Арсенала 14 октября, и, после прохождения бортового карантина, он ступил на землю родного города 25 ноября 1745 года. Он был сломлен, исхудал и полон сомнений. Однако, во многих отношениях, он начал взрослеть.

Акт II, сцена IV

Палаццо Брагадина и вхождение молодого человека в общество

1745–1748

Я чувствовал стыд, унижение, зарабатывая каждый день гроши под звуки флейты из оркестра театра «Сан-Самуэле»… Я позволил моим амбициям уснуть.

Джакомо Казанова (1745)

Как только Казанова сошел на берег, он отправился к синьоре Орио — узнать новости о друзьях и повидаться со своими «маленькими женами». Он многое пропустил, пока был в отлучке. Вдова Орио повторно вышла замуж, Нанетта тоже вступила в брак и стала графиней, а ее сестра, Марта, к этому времени ушла в монастырь на Мурано. Казанова больше никогда уже не увидел Марту. Франческо, его брату, теперь было восемнадцать лет, он учился рисовать батальные сцены в крепости Сант-Андреа, где когда-то держали в заточении Джакомо. Молодые мужчины в первый раз практически подружились — Казанова потрудился посетить форт и попросил Франческо вернуться в Венецию.

Но появление Казановы в городе не было ни счастливым, ни комфортным. Он осознает, что, в свои двадцать лет, считается дилетантом и не подающим особых надежд человеком. Задуманные им схемы красивой карьеры в церкви или в армии разбились о скалы чрезмерного тщеславия и мелких скандалов, и знакомые и бывшие приятели в окрестностях «Сан-Самуэле» в открытую смеялись над ним. Он снял вместе со своим братом дешевую комнатку в другом тихом театральном районе, на Калле-дел-Карбон и оказался далеко от центра Венеции, да еще и без гроша. Это могло быть симптомом самоуничижительной, отчасти юношеской депрессии или же проявлением еще одной особенности Джакомо — пав низко, он стремился сам еще более ухудшить плохую ситуацию.

Он попросился в театр к Гримани скрипачом. В оркестре было вакантное место, а Казанова умел играть на скрипке с тех пор, как научился этому в Падуе у доктора Гоцци. Работа эта почтения ни у кого не вызывала и к тому же была довольно публичной, но Джакомо сам ее выбрал и из-за нее же пребывал в страданиях. Он играл в маленьком оркестре, в его тесной яме, в двух музыкальных комедиях из всего репертуара; как недавно установлено, это были постановки «Олимпиады» на музыку Фиорелли и «Orazio Curiazio» на музыку Бертони. Он избегал бывших друзей и прятался, насколько мог, избегая «светского общества», много пил и проводил время в плохой компании. Одно из самых ранних упоминаний о Казанове в архивах венецианской инквизиции фиксирует его позор: «После низложения из сана священника, Казанова играл на скрипке в театре “Сан-Самуэле” у Гримани. Этот Казанова, по мнению многих людей, с которыми он сталкивался во время своих путешествий, не имеет уважения к религии».

В профессиональном театре есть свое братство, свои правила и плохие привычки. Оркестровая яма любого театра традиционно отдыхает в кабаке, и Казанова присоединился к коллегам. Молодые музыканты напивались в круглосуточных заведениях magazzini вблизи театра на площадях Сан-Стефано и Сант Анджело и, вдохновленные мальвазией, дружелюбные и никому ненужные, болтались пьяными вокруг Пьяццы Сан-Марко. Они отвязывали стоявшие на приколе гондолы, будили священников и просили их о последнем причастии для здоровых людей, посылали повивальных бабок к старым девам и девственницам. Они отрезали у колоколов шнуры, звонили в пожарные колокола и даже осквернили военный мемориал посередине кампо Сант-Анджело. Казанова записывает все проделки, не извиняясь и не оправдываясь. Он был потерянным молодым человеком.

Тем не менее один инцидент с оркестром, имевший место во время карнавала 1746 года, поставил Казанову в венецианском обществе и в жизни на совершенно другие позиции. К счастью для него, в одну из ночей им разрешили играть на другом берегу Большого канала и на короткое время освободили от обязанностей в театре «Сан-Самуэле». Музыканты вошли в «один из нескольких оркестров для балов… дававшихся в течение трех дней в палаццо Соранцо в Сан-Поло» по случаю свадьбы синьора. Если Казанова не оказался бы там, то никогда бы не встретился с Брагадином.

Сенатор Матгео Джованни Брагадин был братом прокуратора Венеции и жил в палаццо ди Санта Марина около Риальто. Он прибыл в палаццо Соранцо тем мартовским вечером 1746 года вместе со сливками венецианского общества на свадебное торжество. За час до рассвета с оркестром рассчитались, и Казанова уже собирался отправиться домой, когда перед ним, стоящим в очереди на гондолы, из красных одежд сенатора на землю выпала записка. Казанова вернул ее пожилому мужчине, который представился как сенатор Брагадин, и тот, поблагодарив юношу, предложил подвезти его до дома.

В гондоле с сенатором случилось что-то вроде инсульта. Сначала у него начали неметь руки, потом ноги, а когда Казанова поднес к нему лампу, то увидел, что половина лица сенатора искривлена параличом. Джакомо действовал быстро. Он приказал гондольерам остановиться у Калле Бернардо, разбудил и привел в гондолу хирурга, который немедленно пустил сенатору кровь, после чего гондола понеслась в направлении палаццо самого Брагадина. Казанова остался без рубашки — он пожертвовал ее, чтобы было чем остановить начавшееся после кровопускания кровотечение. Слуга побежал за двумя близкими друзьями сенатора, Марко Дандоло и Марко Барбаро, которые прибыли в течение часа. Доктор проводил манипуляции, и Казанове сказали, что он может идти домой. Однако Джакомо ответил, что он во избежание несчастья предпочитает остаться.

Врач пытался вылечить то, что, по-видимому, неверно диагностировал как сердечный приступ, положив ртутный компресс на грудь сенатора. Состояние Брагадина резко ухудшилось, и Казанова сделал тот внезапный шаг, которые часто потом будут характеризовать его карьеру. Он стал оспаривать диагноз и снял компресс. Это был потрясающе смелый в рамках венецианской классовой структуры и доверия к медицинским заключениям поступок, однако сенатор выздоровел, приветствовал Казанову как гения и целителя и попросил его переехать в свой дворец.

Как посчитал Казанова, причиной расположения к нему Брагадина, Дандоло и Барбаро стало то, что они сочли юношу целителем. Кроме того, они разделяли интерес Джакомо к эзотерическому учению, известному как каббала, что в тот период не было редкостью в Венеции и еще будет обсуждаться в этой книге далее. Сенатор счел, что Казанова наделен сверхъестественными способностями. Когда Джакомо спросили, откуда его познания по медицине, он наудачу принялся рассуждать и вспомнил что-то из коллекции недозволенных книг доктора Гоцци. Его медицинский гений был замешан на самообладании и способности здраво рассуждать — сильных сторонах его натуры уже в то время — и умении рисковать перед лицом смерти. Если бы Брагадин умер, Джакомо пришлось бы за это ответить, но, сталкиваясь с опасностью, Казанова, как правило, играл как актер комедии дель арте и импровизировал в самом немыслимом направлении. Так Джакомо Казанова вновь оказался на той стезе, о которой мечтал. Он переехал в палаццо Брагадина, вновь оказавшись в том мире, который, как он всегда чувствовал, должен был принадлежать ему.

Существует, однако, еще одно возможное объяснение внезапного взлета Казановы в обществе и его быстрого сближения с пятидесятисемилетним сенатором и его друзьями.

Казанова был хорошо осведомлен о тех слухах, что вскоре поползли по Венеции:

Близость моя с этими тремя уважаемыми людьми была причиной удивления тех, кто наблюдал ее. Шептались, что за ней якобы кроются какие-то странные явления, зловещие секреты, изобретаемые злыми языками с целью ославить. Говорили, что все это неспроста. Сплетни мешались с клеветой. Ведь должна же была быть за всем этим какая-то тайна, которую надлежит разоблачить.

Один из знакомых Казановы недвусмысленно заявил, что Брагадин сознательно «подцепил» смазливого мальчика из оркестра.

Но эта версия маловероятна, к протеже Брагадина серьезно отнеслись и другие люди, причем они явно не притворялись. Тем не менее, возможно, их дружба началась при условиях, отличных от описываемых Казановой. От палаццо Соранцо невозможно пройти по суше к каналу Рио-де-ла-Мадонетта. Здание имеет ворота на воде и собственный водный выход в канал. Гондолы же ожидали у пересечения двух каналов Рио-де-ла-Мадонетта и Рио-делле-Беккарие, и от палаццо нужно было пробираться по суше извилистыми закоулками, чтобы выйти на набережную Фондамента-дель-Банко-Сальвати, где околачивались гондольеры. Не там ли, в темном Калле Кавалли, сенатор случайно оперся на плечо Казановы, который предусмотрительно выбрал именно этот путь. Могло ли быть так, что сенатор нарочно уронил записку, тем самым дав окончательный сигнал к флирту, начавшемуся еще ранее? Если Казанова был тогда бисексуалом, то такое вполне могло иметь место: «Связь с Брагадином началась хотя бы как простая продажа его [Казановы] тела, точно таким образом, как вся его семья и остальные люди в театре, обоих полов, продавали свои тела». Это, безусловно, помогает объяснить крепость уз, которые с того дня связали Казанову с Брагадином. Казанова открыто говорил, что любой молодой человек будет глупцом, если не пытается снискать «расположение влиятельных людей… лаской и, [отбросив] предубеждения». Более того, он осознавал, что инквизиция следит за его контактами с Брагадином, считая их подозрительными: «Двадцать лет спустя я узнал, что они следили за нами и лучшие шпионы трибунала государственных инквизиторов пытались обнаружить тайные причины столь невероятного и ужасного союза».

Документы венецианской инквизиции и в самом деле подтверждают основания для паранойяльных утверждений Казановы о пристальном внимании к нему лучших шпионов инквизиторов, а также мнение, что Казанова продавал свое тело и целительские умения, основанные на владении каббалой. Из бумаг инквизиции того периода видно, что Джакомо считался кем-то средним между вольнонаемным слугой, выскочкой из низшего сословия и продажным юнцом:

Среди тех, с кем он знается, Брагадин, Барбаро и разные вельможи, которые любят его и с несколькими из которых он состоит в интимной связи… Также отмечается, что он имеет многочисленных знакомых из иностранцев и молодых поклонников — как мужчин, так и женщин, — с кем развлекается в их домах, а также замужних женщин и пожилых мужчин и женщин, с которыми он также увеселяется во всех смыслах.

Заключение инквизиции гласило: «[Казанова] пытается возвыситься в обществе и сделать себе состояние, одновременно удовлетворяя свои прихоти». Наконец, последнее странное обстоятельство: если Казанова действительно планировал в ту ночь ехать домой, то почему отправился с сенатором, чья гондола уплывала в противоположном направлении на север, до того, как с ним случился «сердечный приступ»?

Судите сами, насколько достоверно звучат объяснения Казановы того, почему трое вельмож столь быстро прониклись к нему расположением. Брагадин, Дандоло и Барбаро практиковали модную и запрещенную тогда каббалу, пытаясь подчинить фортуну и постигая для этого науку вычисления волшебных формул на основе древнего иудейского мистицизма. Казанова, возможно, и знал о каббале примерно столько же, сколько и о медицине, но он успел сказать правильные слова в подходящий момент, убедив этих людей в своем могуществе, чем в первую очередь, а вовсе не пороком и завоевал сердца «стариков» (на самом деле они были средних лет).

Спустя несколько недель Брагадин попросил Казанову не просто переехать в палаццо, но и стать персональным каббалистом, целителем и оккультистом для него и его друзей, а также стать его приемным сыном.

«Я выбрал самый похвальный, благороднейший и исключительно естественный путь, — пишет Казанова не без намека на иронию. — Я решил поставить себя в положение, когда мне не нужно будет более тревожиться о самом необходимом для жизни, а что именно мне необходимо — никто не может судить лучше меня… Такова история моей метаморфозы и счастливого времени, когда я возвысился из роли скрипача до дворянина». Он перепрыгнул через рампу сразу в центр сцены, получив главную — jeune premier — роль, которой жаждал. За одну ночь Казанова стал молодым венецианским патрицием, со всеми привилегиями богатства и без всяких обязанностей, которые, возможно, ему пришлось бы нести, будь он настоящим, а не приемным сыном.

Это было достигнуто не без помощи театральных богов, Казанова использовал случай и внушил веру в «свое неодолимое могущество», блефуя и используя для импровизации обрывочные познания в каббале. Он действительно «волею небес» произвел неизгладимое впечатление на троих мужчин старше него, и они призвали его, и если они осыпали его материальными «земными» благами, то он принимал их покровительство со всем пылом юношеской признательности. Он будет им на радость тем молодым человеком, которым некогда был каждый из них. Почему нет? Его объяснение привязанности к нему Брагадина — помимо их общего интереса к каббале — было простым:

Великодушный Брагадин присматривал за мной: Он любил мое сердце и мой разум. В молодости он тоже был большим повесой, рабом каждой страсти… Он полагал, что видит во мне себя, и жалел меня. Он говорил, что если я и дальше буду так жадно жить, то скоро сгорю, но, несмотря на предупреждения, никогда не терял веру в меня. Он всегда считал, что дикость моя пойдет на убыль, но не дожил до того времени, когда смог бы увидеть это.

Казанова присоединился к тем людям высшего венецианского общества, о которых позже Стендаль скажет, что они жили лучше, изысканнее и более счастливо, чем, возможно; какой-либо другой в истории человечества. И Джакомо обладал уникальным талантом жить счастливо в это лучшее из времен. Так начинается период жизни Казановы как праздного венецианца из высшего общества — именно такой его имидж потом станет известным в мире, но попал наш герой в круг элиты и продержался там всего лишь несколько лет, едва разменяв свой третий десяток. Нельзя недооценивать роль случайности, совершенно изменившей жизнь Казановы. Она вытащила его, как deus ex machina в греческом театре, из канавы к звездным высотам венецианского общества. Эта трансформация в стиле Золушки сразу обеспечила ему новую жизнь, но при этом таила в себе риск. Из архивов инквизиции становится очевидным, что именно нарушение социальных границ, а вовсе не постельные приключения или фокусы с картами Таро привели стражей Светлейшей республики к мысли об опасном радикализме Джакомо Казановы. Но все это было у него в будущем.

В настоящем же он приступил к обучению тому, как надо быть богатым. Брагадин, Дандоло и Барбаро выделили ему довольно щедрые пособия по десять цехинов в месяц, которые выплачивались почти всю его жизнь. Он немного занимался необременительной юридической работой для Лезе Мандзони; у него снова был дом, новые сыновние отношения с отцом (точнее, с отцами). Что еще более важно, с точки зрения его положения в Венеции, он имел свою собственную гондолу и слугу и отныне одевался и вел себя как ровня своим молодым друзьям из благородных семейств. Близкими друзьями Казановы стали польский граф Завойски, молодой своенравный Дзордзи Бальби, известный остроумием Анджело Кверини, отпрыск могучего венецианского рода и молодой повеса Лунардо Венье, палаццо которого смотрит окнами на «Сан-Самуэле» с другой стороны Большого канала.

Отношения с Брагадином и его друзьями, начавшиеся в театральной традиции квази-проституции или, как представляет Казанова, циничного обмана им трех человек, одержимых спиритизмом, вскоре превратились в нечто весьма трогательное. Брагадин и, поначалу в меньшей степени, Дандоло и Барбара очевидным образом заботились о молодом Джакомо. А тот, в свою очередь, отвечал им любовью и уважением. Он обращался к ним за советом так же, как обращался и за деньгами. В молодости Брагадин многое пережил и много любил и потому знал больше о венецианском высшем обществе, чем мог предположить протеже с задворок «Сан-Самуэле». Когда Казанова запутался в истории с юной аристократкой, сбежавшей от жениха, или пытался помочь деревенской девушке с приданым, они советовали и выручали его. Правда, в обоих случаях Казанова действовал небескорыстно: женщины платили ему сексуальным удовольствием за его доброту. «[Брагадин] всегда давал мне превосходные наставления, — писал Казанова, — которые я слушал с удовольствием и восхищением и никогда не игнорировал. Это все, что он хотел от меня. Он давал мне хорошие советы и деньги». Кроме того, как прекрасно знал Казанова, сенатор дарил ему любовь.

Проживая в палаццо Брагадина, где с балкона второго этажа смотрят три каменные головы апостолов, Казанова вскоре стал известной фигурой в окрестностях Санта Марина — района изысканных дворцов, где, по иронии судьбы, находится еще один театр, «Театро Гримани ди Сан-Джованни Грисостомо» (сейчас известен как «Малибран»). Когда молодой франт выходил из своей гондолы, он мог бросить взгляд через канал на жизнь, которую оставил, напротив пристани палаццо находились двери в театр.

В компании трех вельмож он провел лето 1746 года в Падуе, теперь уже бесконечно далекой от оставшегося в прошлом мира школяров доктора Гоцци. Нынче Джакомо тратил время и деньги в доме местной куртизанки Анчиллы, где также играл в азартные игры. В результате он получил вызов на свою первую дуэль, с «молодым мужчиной с такими же куриными мозгами, как и у меня, и с такими же вкусами» — от графа Медина, который был главным любовником Анчиллы и карточным шулером в ее игорном бизнесе. Дуэль при луне на шпагах (Казанова усвоил привычку знати и военных носить шпагу, но нигде не упоминается, чтобы он учился ею владеть), в ходе которой Джакомо ранил графа, побудила Брагадина предложить Казанове немедленно вернуться в Венецию. Так он и поступил, проведя оставшуюся часть 1746 года за «своими обычными занятиями: азартными играми и любовными делами».

Неудивительно, что венецианские власти озаботились поведением молодого Джакомо Казановы. Венеция была — и остается — городом, где невозможно сохранить анонимность и где преступления и проступки сразу же становятся предметом сплетен, комментариев, порицания или досужего обсуждения. Кроме того, в восемнадцатом веке в городе действовала разветвленная сеть платных информаторов, работавших на Совет десяти и его малый комитет, Совет трех. За этими структурами стояла устрашающая инквизиция. Венецианскую инквизицию не следует путать с инквизицией, действовавшей от лица Церкви; Совет трех, куда попадало большинство материалов инквизиции, был органом государственной цензуры.

Джованни Баттиста Мануцци работал информатором в основном в районе вокруг кампо Сан-Стефано и Сант-Анджело, но иногда писал и о делах в удаленных от Риальто местах вроде Сан-Луки или даже Санта-Марины. Он был пьяницей, если судить по винным пятнам на его донесениях, до сих пор хранящихся в базилике Санта-Мария-Глориоза-деи-Фрари в Венеции, а также если смотреть на ухудшение его почерка по мере того, как он писал. Кроме того, он был ханжой. Он пристально следил за Казановой, который неизбежно попал в какой-то момент в поле зрения инквизиции, пусть даже и началось это из-за каких-то шалостей. В архивах есть доклады о жизни Джакомо, как и о многих других гражданах города, — он попадал в группу тех людей, кого слишком часто видели с иностранцами.

Но дело было не только в общении с иностранцами и незначительных проступках. Венецианская инквизиция являлась скорее органом государственного, нежели религиозного, контроля, и хотя это различие было в восемнадцатом веке не существенным, в первую очередь внимание к Казанове привлек его внезапный взлет по социальной лестнице в общество знати.

Одна из основных функций инквизиции и, возможно, венецианской власти заключалась в сохранении местной олигархии — узкого круга патрицианских семей из списка Золотой книги дожей, имевших право занимать должности в правительстве и церкви, при синекурах и в торговых монополиях; семей, своего рода неприкасаемых для всех остальных венецианцев или международного сообщества. Один из первых докладов Мануцци о Казанове иллюстрирует; как опрометчиво тот заигрывал с инквизицией, скверно ведя себя в компании, людей с хорошими связями:

Что касается обязательства перед венецианской [инквизицией] разобраться с вопросом в отношении Джакомо Казановы, сына комедийных актеров, то характер [Казановы] можно описать следующим образом: хитрый и пользующийся щедростью посторонних людей — таких как Брагадин, который помогает ему финансово в связи с тем, что Казанова нигде не работает. По большей части он общается с людьми похожих склонностей, хотя и из всех слоев общества, от знати и до мелких игроков. Однако Дон Пио Бата Дзини из церкви Сан-Самуэле, друг Казановы, сказал мне в частной конфиденциальной беседе, что не следует недооценивать умения Казановы — он способный игрок, который может выигрывать в городе деньги у знати, [встречающейся среди] его многочисленных знакомых.

Возможно, зная, что за ним внимательно следят, в январе 1748 года Казанова покинул Венецию и отправился через всю Северную Италию в Милан, выбрав город за то, что там на него «никто не обращал никакого внимания». Продлилось это недолго. Он занял четыреста цехинов, скорее всего у Брагадина, принарядился и в расцвете своих двадцати трех лет отправился в театр.

Представление, опера, было ничем не примечательным, за исключением появления под «общие аплодисменты» младшей сестры Терезы Ланти, Марины, — теперь «взрослой, расцветшей и, коротко говоря, обладавшей всей прелестью, положенной девушке в семнадцать лет». Она была такой, какой следовало быть девушке из семьи Ланти, и пользовалась покровительством самозваного римского графа, Чели, подкладывавшего ее в постель мужчинам, которых потом намеревался обмануть в карты. Когда Казанова назвался родственником Марины, Чели сказал «она шлюха», на что Марина добавила, что это именно так и графу можно верить, поскольку он ее сутенер. Смешанные мотивы галантности и личной выгоды привели Казанову к решению «спасти» девушку от графа, Джакомо предложил ей вместе отправиться в Мантую, где она могла бы выступать как прима-балерина. Вытаскивая ее из трудной ситуации, он снова нарвался на дуэль. Секундант с его стороны стал ему затем другом на всю жизнь. Это был французский актер, певец и танцор Антонио Стефано Балетти, на год старше Казановы, он должен был танцевать с Мариной в Мантуе.

На этом этапе своей жизни Казанова неоднократно попадал в круг профессионального театра — он даже путешествовал под девичьей фамилией своей матери, Фарусси, — и, видимо, полагал, что компания музыкантов и актеров соответствует его взглядам на мир и его происхождению. Марина же выбрала не Джакомо, а Антонио, когда втроем они отправились в Мантую по виа Кремона. Привычка Казановы искать театральную толпу делала ночной город особенно привлекательным для него. Поэтому вскоре после того, как Марина и Антонио занялись репетициями и все вместе они переехали в отдельную квартиру, Казанова снова попал в беду.

В Мантуе действовал частичный комендантский час. Город патрулировала милиция из состава австрийской армии, но офицер, который за позднюю прогулку остановил Казанову, был ирландского происхождения и служил в императорской пехоте. Звали его Франц О’Нейлен, и они с Казановой сразу признали друг друга как родственные души и вскоре после «ареста» Казановы уже пили вместе. О’Нейлен тем не менее был развратником более мрачного толка. Он хвастался, что бросил попытки вылечиться от гонореи, ввязывался в драки и ссоры, ему ничего не стоило сбить, проезжая по городу на полном скаку, пожилых женщин, но особенно отталкивающим был его интерес к сексуальному садизму, он даже носил кольцо с острым выступом, чтобы причинять партнеру наибольшую боль в момент максимального удовольствия. Это было слишком даже для Казановы. Джакомо хотя и имел отчасти схожие вкусы, но никогда не испытывал тяги к сексуальному насилию и не проявлял его.

В конце концов они поссорились из-за различных взглядов на отношения с женщинами. Казанова утверждал, что любовь без любви ничего не стоит, а О’Нейлен дразнил его тем, что подловил Джакомо, когда тот снял себе на пятнадцать минут шлюху, которую даже не считал привлекательной.

Понимание Казановой собственной сексуальности развивалось. Он признается в мемуарах, что его тяга к сексуальным приключениям была не совсем или даже вовсе не физической, но возникала из радости доставлять удовольствие, от желания игры и из-за патологической потребности дарить эротическое или иное удовольствие, чтобы затем — двигаться дальше. Идея погони за сексом, чтобы причинять скорее вред (или даже реальную боль в случае О’Нейлена), чем удовольствие, была для Казановы неприемлемой.

Он провел два месяца в Мантуе, лечась от гонореи обычными для себя дозами eau de nitre (селитры) и спартанской диетой и часто приходя в театр посмотреть, как его друзья Балетти и Марина выражают в танце свою страсть.

В последнюю ночь в Мантуе он снова пошел в театр, где увидел синьора Мандзони, в чьей юридической конторе в Венеции работал спустя рукава. Мандзони был с Джульеттой, знаменитой куртизанкой, которую Казанова встречал несколько лет назад в палаццо Малипьеро. С их помощью он познакомился с местным главным австрийским военным чиновником, генералом Спада. Это мог бы оказаться ничем не примечательный вечер встречи старых и новых знакомых, который не стоило бы слишком подробно описывать в воспоминаниях, если бы позже в ту ночь Казанова не встретил женщину, которую можно назвать любовью всей его жизни.

Акт II, сцена V

«Вы забудете и Анриетту»

1749

Те, кто не верит, что женщина способна делать мужчину счастливым двадцать четыре часа в сутки, — никогда не знали Анриетты… Невозможно вообразить степень моего счастья.

Джакомо Казанова

В коридоре дома, где остановился Казанова, можно было увидеть и фарс, и романтику, и драму. Здесь смешивалось все. Венгерский, как Джакомо понял по униформе, офицер спорил с хозяином итальянцем, пытаясь говорить с ним на латыни. В комнате венгра в кровати спал еще один мужчина, и итальянец угрожал венгру инквизицией, поскольку подозревал в незнакомце женщину и потому даже уже призвал sbirri — констеблей от инквизиции, которые составляли отчет для местного епископа.

Казанова, привлеченный любопытством, соображениями учтивости или же присущим ему инстинктивным интересом к действу и неудачникам, решил взять сторону иностранца и выступить переводчиком.

«Пыл, с которым я вмешался в дело, — утверждал он, — проистекал от моего врожденного чувства учтивости, которое не смогло смолчать, видя, что с иностранцем обращаются подобным образом». Кроме того, разумеется, он был заинтригован тем, кто же на самом деле лежал в постели венгра. Казанова попросил генерала Спада, с которым свел театральное знакомство, помочь со sbirri, которых, как верно полагал венецианец, хозяин дома использовал как средство выбить деньги из венгра. Все было сделано в добрых старых венецианских традициях: немного обаяния, несколько встреч, поднятые в изумлении брови… И проблема разрешилась.

Затем в гостинице венгр открыл Казанове тайну своего спутника: им оказалась коротко стриженная, со взъерошенными пшеничными волосами француженка, переодетая в солдатскую форму и назвавшаяся Анриеттой. Она не говорила ни по-итальянски, ни на латыни, а венгр не знал французского. Тем не менее они вместе путешествовали и спали, что было странно и опасно. Дело было не в том, что она переодевалась в солдата, так поступал и сам Казанова. Но вот спать с женщиной, которая одевается как мужчина, — это означало стать объектом внимания со стороны инквизиции, поскольку — в отличие от Беллино — Анриетта не очень-то пыталась скрыть свою женственную природу. Ее внешний вид был знаком сексуальной и социальной эмансипации; она ожидала, что к ней будут относиться как к мужчине, и открыто путешествовала в качестве любовницы с пожилым иностранцем, с которым не могла общаться. Они направлялись в Парму, и Казанова немедленно решил переменить свой собственный маршрут.

Если компаньонка венгра и спровоцировала воспоминания о трансвестите Беллино, Казанова об этом не упоминает. Однако в «Истории моей жизни» он довольно скоро пишет о блестящей, своенравной «ряженой» Анриетте. Именно ее почти сценическое остроумие пробудило его интерес к ее происхождению и образованию и придало ей особую привлекательность в его глазах. На следующий день Анриетта парировала серию насмешек Джульетты, которая считала ее сбежавшей откуда-то куртизанкой либо, как писал Казанова, «искательницей приключений».

— Странно, — обратилась Джульетта к «ряженой», — что вы (и венгр) можете жить вместе и совершенно не говорить друг с другом.

— Почему же странно, синьора? Мы понимаем друг друга, и речь вовсе не нужна для того дела, которым мы вместе занимаемся.

На этих словах вся компания зашлась смехом.

— Я не знаю ни одного дела, в котором речь или, по крайней мере, ее письменная форма не были бы необходимы.

— Прошу прощения, синьора, такие занятия есть, например как насчет азартных игр?

— Вы что, кроме карт, больше ничем не заняты?

— Совершенно верно. Мы играем в фараон, и я держу банк.

Хохот продолжался, пока все уже не стали задыхаться, и синьора Кверини [Джульетта] тоже не смогла удержаться от смеха.

— Но разве так вы получаете большой доход?

— Вовсе нет. На самом деле выручка настолько мала, что о ней и говорить не стоит.

Последние фразы, как замечает Казанова, остались непереведенными, чтобы пощадить гордость венгра.

Казанова был заинтригован драмой переодетой под солдата женщины и очарован ею, когда обнаружил, что она красива, имеет несколько мальчишеские манеры и вдобавок наделена остроумием «того сорта, какой я всегда обожал», состоявшего, как говорит Джакомо, из вольностей и игры словами. Она уже показала себя авантюристкой, и он решил увести ее от венгра, справедливо предположив, что путешествия дают ей удобный повод для связей на стороне. По его мнению, в Анриетте было все, что необходимо для романтического приключения: атмосфера таинственности, пренебрежение нормами (если не сказать трансвестизм), выдуманное имя и острая потребность в независимости, возникшая из-за предыдущих неудач. Кроме того, она отличалась красотой и, по-видимому, свободными взглядами на секс и обещала страсть немедленную и мимолетную.

Анриетта призналась Казанове, что сделала в своей жизни «три глупости», за которые расплачивается. Одной из них был ее брак — она описывала мужа и свекра как монстров. Она была на пути в Парму, когда повстречалась с венгром вблизи Рима, и он взял ее с собой как своего рода эскорт. Казанова сделал свой первый шаг, он спросил венгра, нельзя ли ему сделать Анриетту и своей любовницей. Венгр согласился. Тогда Казанова предложил Анриетте, чтобы она отправилась в Парму уже с ним в качестве нового покровителя. «Я не только испытываю к вам дружеские чувства, [в отличие от венгра] я люблю вас, поэтому абсолютно необходимо, либо чтобы я полностью владел вами и был счастлив, либо мне остаться здесь и позволить вам ехать в Парму с офицером… Знайте, мадам, что француз может забыть [вас, как вы и предполагаете], однако итальянец, если судить по мне, не имеет такой власти». Его неуемная страстность, которая покорила Терезу-Беллино в поворотный момент в ее жизни, сначала показалась Анриетте смешной. (Сперва она обращалась с ним как с влюбленным мальчиком, вероятно, она была старше его почти на десять лет.) Это сводило его с ума, и он потребовал, раздраженно, чтобы она немедленно решила, кто из мужчин должен сопровождать ее в Парму. Она продолжала дразнить его; «Позвольте мне смеяться, прошу вас, ибо я никогда в жизни не мыслила, что мне будут признаваться в любви гневным тоном. Как вы не понимаете, разве можно говорить женщине о любви, которая должна быть самой нежностью, приказывая: “Мадам, один или другой, выбирайте сию же минуту!”»

Любовь часто прячется между смехом и одиночеством, и Анриетта была одной из немногих женщин, которой Казанова позволял смеяться над ним, узнавать о самом важном для него и вступить в связь с ним на равных. Вынужденный признаться в своей потребности в ней («Будьте уверены, что я люблю вас. Так что выбирайте. Решайте»), он передал в их отношениях власть ей, власть начать их и закончить, и потому злился:

— Все тот же тон!

Она вновь насмехалась над ним.

— Вы знаете, что вы, кажется, пребываете в ярости?

Ее конечный ответ был ясен, хотя и допускал двусмысленность.

— Да, — сказала она. — Поедем в Парму.

Он может присоединиться к ней, если хочет. Или нет. Она поедет в любом случае; а венгр отправится своей собственной дорогой. На следующий день в гостинице в Реджио, между Болоньей и Пьяченцей, Казанова и Анриетта стали любовниками. Очевидная простота, с которой мужчины той эпохи требовали благосклонности женщины, лишившейся когда-то своей чести, шокирует современные чувства. Имея дело с греческой рабыней, русской крепостной или куртизанкой, Казанова выставляет женщин в свете, соответствующем его времени, культуре и полу. Тем не менее после того как он одержал победу, уведя Анриетту у венгра, он «поклялся, что никогда даже не попросит поцеловать ее руки, пока не завоюет ее сердце». Он был повесой и романтиком одновременно, и его смущал сомнительный статус Анриетты в ее отношениях с другим мужчиной. Казанова признавал наиболее привлекательными тех женщин, что были сильны духом и неортодоксальны, хотя часто показывали свою уязвимость перед ним, делая его своим возлюбленным, защитником или эксплуататором. Казалось, в Анриетте, как и в Терезе, он почувствовал родственную душу, и затруднительное положение, в которое она попала, напоминало ему его собственное. Роман с Анриеттой, ознаменовавший окончание в некотором смысле первого акта его жизни, начался из ощущения родства и предчувствия того, что их жизнь может пойти в любом направлении и, возможно, выльется в совместно прожитые годы.

Парма, куда Казанова и Анриетта прибыли в 1749 году, тоже находилась в поворотной точке своей истории. В прошлом году, согласно мирному договору в Аахене, город был передан во владение Дона Филиппа, инфанта Испании. Одновременно инфант заключил весьма благоприятный союз с дочерью французского короля Людовика XV, Луизой-Елизаветой. Когда туда приехали Казанова и Анриетта, итальянский дотоле город становился все более французским. Торговцы были рады услужить итальянцу по-итальянски (он купил одежду для Анриетты, которая по-прежнему еще была одета как солдат, плюс «перчатки, веер, серьги… все ради ее удовольствия») и нанял репетитора, чтобы учить ее итальянскому языку. Опера, куда они часто ходили под вымышленными именами как синьор Фарусси и Анна д’Арси, была переполнена французами и испанцами, утверждавшими свое недавно обретенное социальное превосходство к недовольству некоторых местных жителей. «Новоиспеченный герцог Пармы, — писал британский дипломат, — вызывает отвращение у всех своих новых подданных, он [ведет себя] так ужасно по-французски, что они не могут угодить ему». Анриетта, когда они ходили в оперу, отказывалась румянить щеки — как в то время сделала бы любая француженка по случаю похода в публичное место — и просилась на расположенные сзади плохо освещенные места. Она вела себя неоднозначно. Так, в одном эпизоде она сперва робко предложила сыграть с листа концерт на виоле да гамба, но потом язвительно заметила, что мать-настоятельница монастыря, где она воспитывалась, считала для женщин предосудительным играть на этом инструменте, поскольку приходилось сидеть в неподобающей для дамы позе. Охваченный смесью облегчения, гордости, обожания и изумления, что он живет рядом с таким чудом, Казанова в мемуарах вспоминал, что после концерта он уехал один и расплакался от нахлынувших чувств.

Мало-помалу она проговаривалась о деталях своего прошлого, и в течение трех месяцев, которые Казанова позже характеризовал как самое счастливое время в его жизни, он смог собрать в единое целое картину ее минувших дней и ее вероятного будущего. Анриетта убежала от мучившего ее мужа и, по-видимому, тиранившего ее свекра. Она не сознавалась в этом, но, возможно, она оставила во Франции маленького ребенка — две из трех реальных женщин, которые могли оказаться «Анриеттой», были матерями. Она ждала какого-то прояснения отношений со своей родней или родней мужа, может быть, предоставления официального развода или права на свидания со своими детьми без угроз дальнейших скандалов в семье. Теперь она нашла компанию себе в лице своенравного молодого авантюриста, который разделял ее взгляды на жизнь и любовь, но не мог, если реально смотреть на вещи, разделить с ней будущее. Возможно, этот аспект тоже привлекал Казанову — Анриетта не намеревалась связывать себя с ним надолго.

Перед ней он был открыт. Джакомо признал, что его финансы неустойчивы, а будущее — не слишком многообещающее; «ради Анриетты» он перестал играть роль. Она вела себя в соответствии со своим характером и требовала того же от него, и он шел на это, что редко делал и в жизни, и в любви. Даже когда он занимался с ней любовью, ему — обычно склонному к превращению секса в некий роскошный спектакль — «всегда казалось, как будто это в первый раз».

Конечно, трудно предположить, что именно Анриетта сделала с ним, но только он несколько месяцев прикладывал все старания, чтобы его возлюбленная ощущала себя счастливой, и, по всей видимости, успешно. Анриетта расцвела от внимания и усердия любовника. Он был внимателен к ее потребностям, иногда подбирая ей одежду на собственный вкус, и купался в отражении ее успеха как интеллектуалки, красавицы, музыкантши и — в городе, находившемся в плену всего французского — как образованной аристократки из Прованса. Она беспокоилась, что он так увлечен ею, и стала намекать, что доверяет любви и свету меньше, чем себе, и что их период счастья рано или поздно завершится. «Те, кто заявляют, что можно быть счастливым всю жизнь, не знают, о чем говорят, — сказала она ему. — Удовольствие, чтобы оставаться удовольствием, должно иметь конец».

Анриетту узнал монсеньор Антуан-Блакас Прованский, который, возможно, действительно был связан с ней и состоял в свите нового герцога Пармы. Это случилось на вечернем приеме в летней резиденции герцога в Колорно. Последовала непростая беседа, а затем мучительное для нее и Казановы ожидание после того, как Блакас отправил письмо во Францию, по-видимому, ее семье. Прошло три недели прежде, чем от родни прибыл ответ. Должно быть, семья согласилась на ее условия, поскольку Анриетта сказала Казанове, что они должны расстаться.

Я, моя единственная любовь, [писала она], вынуждена оставить Вас. Не добавляйте себе горя, думая обо мне…

Лучше радоваться тому, что нам удавалось быть счастливыми в течение трех месяцев подряд; немногие смертные могут сказать то же самое. Так давайте никогда не забывать друг друга и позволим себе часто вспоминать нашу любовь… И если случайно Вы узнаете, кто я, ведите себя так, как если бы Вы были в неведении. Я не знаю, кто Вы, но вижу что никто в мире не знает Вас лучше, чем я… Я хочу, чтобы Вы снова полюбили и даже нашли другую Анриетту. Прощайте.

Казанова был потрясен. В отчаянии он заперся в своей комнате. Семья Анриетты разрешила ей снять существенную сумму со счетов швейцарского банка в Женеве, поэтому Казанова согласился сопроводить любимую через Альпы в Швейцарию. Оттуда он вернется в Италию, а она — к своей жизни в Южной Франции. Это было мрачное путешествие.

Они расстались в Женеве в отеле «Де Бланке». «В течение последних двадцати четырех часов мы могли только плакать. Анриетта не питала надежд и иллюзий… Она просила меня не узнавать о ней и сделать вид, будто я не знаю ее, если когда-нибудь встречусь с ней [вновь]». Она прислала ему письмо с места своей первой остановки, в Шатильоне, с одним лишь словом — «Прощай» и нацарапала ему послание на стекле в окне гостиничной спальни бриллиантовым кольцом, которое он купил ей в Парме. До 1828 года там оставалась надпись: «Tu oublieras aussi Henriette» — «Ты забудешь и Анриетту».

Она, казалось бы, хорошо знала Казанову, но в этом последнем утверждении ошиблась. Он никогда не забывал ее. Годы спустя он писал об их отношениях в своих мемуарах как об одном из самых запоминающихся моментов в его жизни и сделал их историю одним из наиболее захватывающих современных романов. Он также помнил свое обещание не раскрывать ее личность или их общего прошлого и сдержал его, когда случай свел их много лет спустя в ее доме в Провансе. «Когда я думаю, что же делает меня счастливым в моей старости, то нахожу таковым наличие у меня воспоминаний, и я полагаю, что моя жизнь была чаще счастливой, нежели несчастной… и поздравляю себя… Нет, я не забыл ее, и этот бальзам проливается на мою душу всякий раз, когда я вспоминаю».

Интермедия

Казанова и секс в восемнадцатом веке

Мадам, моя профессия — повеса.

Джакомо Казанова

Что касается пороков, то они так же стары, как и человечество.

Джакомо Казанова

В своей книге «История моей жизни» Казанова описывает сексуальный опыт с более чем сотней женщин — сто двадцать две или сто тридцать шесть, в зависимости от того, как считать и куда относить эпизоды без полноценного полового акта — и с несколькими мужчинами. История его половой жизни, начиная с утраты девственности в семнадцать лет и затем в течение следующих тридцати пяти лет, охватываемых в мемуарах, говорит в среднем о четырех партнерах в год. И хотя он прожил еще двадцать четыре года после завершения мемуаров и не без романтических приключений, разумно предположить, что описанный им период дает почти полное представление о его основном сексуальном опыте, когда он, по собственным словам, «вскружил головы» нескольким Сотням женщин по всей Европе. Некоторые из них не попали на страницы его книги, например те, с кем он спал после ее написания или, как его венецианская сожительница, с которой он жил в пятидесятилетием возрасте. Следовательно, хотя было бы справедливым сказать, что этот неполный список, вероятно, выходил за пределы нормы и в ту эпоху, как выходит и сейчас, но целый ряд факторов помещает число сексуальных контактов Казановы в новый специфический контекст. Кроме того, в любом случае, не количество секса оправдывает место Казановы в истории сексуальности, но, скорее, тот способ, в котором Джакомо пишет о нем.

Чего стоит количество, показывают некоторые из современных мемуаристов и биографов Казановы, начиная с Джеймса Босуэлла и заканчивая Уильямом Хики и Джоном Уилксом. Они приводят примеры людей с гораздо более обширным списком связей по сравнению с тем мужчиной, чье имя стало практически синонимом серийного соблазнителя женщин. Тот же лорд Байрон намекает, что за несколько лет жизни в палаццо Мочениго в Венеции у него было больше партнерш, чем за всю жизнь у Казановы. Казанова, безусловно, был крайне активным в сексуальном плане, когда ему было двадцать-тридцать лет, но для почти постоянно путешествующего человека той эпохи и того окружения его сексуальная жизнь выглядит не такой уж нескромной. В классическом смысле восемнадцатого века Казанова является плохим примером распутника (или либертена), поскольку мало интересовался альковными завоеваниями или возможностями принуждать к сексу. Он не был Бальмонтом или де Садом. Его десятикратно превзошло его вымышленное альтер-эго, Дон Жуан, с каталогом из 1800 побед. Казанова не принуждает к сексу и не похож на сексуального наркомана. Действительно, ему нельзя поставить диагноз «комплекс Казановы» — в том смысле, в каком этот термин используется сегодня. Скорее, он наслаждался игрой любви и обольщения, как спортом или искусством, необыкновенно популярным у поколения, которое предшествовало французский революции. Он рассказывает об отношениях, а не о сексе на одну ночь. И в романтизме своем он был неукротим.

Джакомо платил за секс время от времени, но делал это значительно реже, чем многие обычные горожане того времени. Он не стремился занять место в ряду сексуальных гигантов, которых иногда встречал в своей жизни и был свидетелем их приключений, многие считали его более привлекательным, одаренным и наделенным потрясающим либидо, чем он оценивал себя сам. Казанова сознавал, что его исключительный интерес к людям, и к женщинам в частности, необычен и привлекателен, и до своего сорокалетия жил и любил с абсолютной уверенностью в том, что никто и ничто не может стать для неодолимым препятствием; и это кредо создавало его собственную реальность. О том, что Казанова был привлекательным мужчиной, свидетельствует множество самых разных людей, от прусского короля Фридриха Великого и до мадам де Помпадур, известных ценителей мужской красоты. Однако он не соответствовал идеалам сексуальной привлекательности своей или любой другой эпохи. Он имел большой крючковатый нос и выпуклые глаза с тяжелыми веками, густые черные брови и смуглый цвет лица — все это считалось недостатками в сравнении с принятыми в восемнадцатом веке канонами красоты. Он выглядел почти карикатурой на итальянца, необычайно высокий и мускулистый, что странно для того, кто никогда не трудился; кроме того, упоминаются толщина его шеи и выступающий кадык, которые предполагают сложение крупного человека; и обладая столь мужественной наружностью, он закутывал себя в кружева. Несмотря на свою комплекцию, он двигался, как говорили, легко и грациозно, как танцор, что неудивительно, поскольку вся его семья была театральной. Находясь в расцвете сил, Казанова был убежден, что он — или любой другой мужчина — может покорить любую женщину, если она будет единственным объектом пристального внимания с его стороны. Он полностью сосредоточивал свое внимание на тех, с кем общался, что таило в себе определенное очарование и, возможно, поражало необычностью женщин в восемнадцатом веке.

Таким образом, он явно сознавал — когда писал об этом в конце своей жизни, — что его сентиментальные, романтические и сексуальные похождения были, по меньшей мере, такими же приключениями, как и обычные путешествия, и часто обращал свое перо к вопросам сердца и чресл. Из всех описываемых им чувств именно любовные отношения изумляли, смущали и сражали его больше всего. Его воспоминания оживают, когда он подходит к своей любимой теме — к сексу. Искателям списков побед, порнографии или описаний необычных предпочтений следует обращаться к источникам вроде маркиза де Сада, неутомимого лорда Линкольна или лорда Байрона. Именно непредвзятый взгляд Казановы на эпоху и собственную жизнь, включая секс, делает его мемуары достойными изучения с точки зрения истории сексуальности. Не оправдываясь и не смущаясь, он ставит свои сексуальные и романтические приключения на одну доску с интеллектуальными, профессиональными и географическими одиссеями — и поступает так первым из великих писателей нового времени.

Большую часть своей жизни Казанова провел в чужих городах в качестве заезжего иностранца. Он редко жил где-либо более двух лет и лишь шесть — девять месяцев оставался в местах своих самых известных путешествий — Санкт-Петербурге, Риме, Лондоне. Именно поэтому его сексуальную распущенность следует рассматривать в контексте жизни странствующего коммивояжера с ее меняющимся пейзажем. На этот аспект быта восемнадцатого века проливает свет сопоставление различного рода кратких воспоминаний других путешественников той эпохи — в основном, молодых мужчин, отправлявшихся маршрутами, знакомыми Казанове. Век больших образовательных путешествий ознаменовал не только изобретение туризма, но и появление своего рода секс-туризма. На Казанову оказало влияние несколько десятилетий восемнадцатого века, когда формировались иные сексуальные нормы, множились рассказы о похождениях путешественников или публиковались различные откровенные воспоминания. В сравнении с жизнью Босуэлла, Хикки, графа Линкольна с его большим сексуально-образовательным путешествием, не говоря уже о тех, кого Джакомо знал лично, — об Андреа Меммо или князе де Линь, сексуальная жизнь Джакомо Казановы теперь может показаться далекой от приписанного ей размаха. Возможно, она даже ординарна для определенного типа горожанина восемнадцатого века, особенно для безродных путешественников, наводнявших столицы Европы во времена, когда там было возможно жить под любым именем. Казанова знал, что де Линь и Меммо посчитали бы его книгу правдоподобной, поскольку по духу и, скорее всего, в деталях все было узнаваемым. Шокирует, удивляет и вдохновляет свойственная лишь Казанове убежденность в том, что понимание его сексуальных приключений является жизненно важным для понимания его самого. Немногие писатели столь откровенны.

Насколько типичен Казанова для своего века? Это вопрос о связи человека и его времени. Рассматривать половую жизнь Джакомо вне контекста и в отрыве от эпохи придавать бй исключительное значение, как пытается он сам, — было — бы лицемерной попыткой игнорировать его погружение в свою жизнь как череду любовных приключений, игнорировать целостность его повествования, объединяющего романтические истории и его зачарованность сексом. Это относится и к его опасениям и неудачам, о которых мало известно публике. Он крайне волновался, как бы не разочаровать любовницу или не потерять эрекцию. Он страдал от преждевременной эякуляции. Он отмечал снижение у себя интереса к сексу с приближением к сорокалетнему возрасту и перечислил ряд случаев, когда отклонял предложение заняться любовью. Он по меньшей мере шесть раз страдал от вспышек гонореи или инфекций (возможно, одиннадцать раз), которые приводили к длительным периодам воздержания. «История» также указывает, что к концу своей жизни Казанова страдал от сифилиса. Его долгое лечение по возвращении из России у немецкого доктора-венеролога Пайпера, по-видимому, было связано с неприятными для либертена последствиями путешествия — геморроем, анальными и, возможно, генитальными шанкрами и бородавками.

Риск, которому подвергался он и его современники, может сегодня шокировать, но в той же мере он свидетельствует о силе побуждения, заставлявшего искать женщин, испытывать азарт игрока и стремиться к путешествиям, о желании Казановы идти на риск и чувствовать себя наказанным. Его периоды вынужденного одиночества и «чистой жизни» — когда он лечил свой гонорейный уретрит — совпали с его первыми опытами писательства и саморефлексии. Еще позднее его сифилитическая депрессия даст импульс к занятиям литературной деятельностью. Его сексуальные мемуары, как и его сексуальная жизнь, сформировались в более ярком и опасном мире, чем наш, где чрезмерное проявление мачизма в области секса означало для либертена риск существенного наказания: болезни, увечье половых органов, импотенцию, смерть. Его сочинения заставляют сопереживать, история жизни показана через призму чувств, но они также отражают и то, как меняется повеса по мере осознания риска.

Во многом картина сексуального мира, в котором жил Казанова, отличается от нашего, возможно, в особенности в отношении к детской сексуальности и к сексу между взрослыми мужчинами и совсем юными девушками. Интимность частной жизни, связанная с физиологическими потребностями человека, была в городах восемнадцатого века невозможной. Дети ежедневно видели флирт взрослых и даже их сексуальную активность, в частности, так было в Венеции, и Казанова нашел в этом отношении мало различий между лондонским Сохо и придворной жизнью в Версале. Он и его современники также в обилии видели чувственные изображения детей — как насмешливо называл их Дидро, «прекрасный большой омлет из младенцев» на картинах Фрагонара и его последователей. В тот период встречалось больше обнаженной детской плоти на картинах, фресках, в скульптуре и декоративном искусстве, чем любых других изображений человеческого тела. Это отражало установку, сильно отличающуюся от нынешней. Рококо, будучи ответвлением неоклассицизма, наследовало цивилизации античности с ее одержимостью Эросом, изображениями путти-амуров, анархическому духу чувственной любви в образе непослушных детей. В мемуарах Казановы отражены обе эти особенности, из-за которых его ошибочно можно было бы сегодня упрекнул, в педофилии, но в исторической перспективе развития эротизма он мало отличается от современников, среди которых, конечно, были и юные девушки. Трудно оценить возраст некоторых из девушек и женщин, с которыми Казанова имел сексуальные контакты. Нет сомнений, однако, в том, что он считал их в подростковом возрасте готовыми для «честной игры» и, более того, готовыми стать ему «призом». Это отвечало установкам эпохи, Казанова отмечает, что дочери леди Харрингтон считались созревшими невестами для Лондона в 1763 году, когда одной из них было тринадцать лет.

Явление было тем более распространено в полусвете и сфере продажного секса, где за настоящих девственниц или малоопытных девушек платили такие огромные цены, что содержательницы публичных домов и салонов в Лондоне и Париже шли на всевозможные ухищрения, чтобы искусственно создать видимость нетронутого гимена. С одной стороны, некоторые из сельских девочек, попавшие в городские бордели, были жертвами самой распространенной формы торговли людьми. С другой стороны, можно понять и точку зрения Казановы: его «education d’amour» (первый сексуальный опыт молодой женщины с ним) просто был сочувственной поддержкой для девушек в жесткую эру сексуальной эксплуатации. С позиции Казановы, единственной искупительный причиной, по которой он «принужден» соблазнять девственниц, являлось то, что он, вероятно, считал, будто может спасти их от худшей участи, и что он обращался с ними более трепетно, чем большинство мужчин, как с равными ему в сексуальном плане, и потому они смогли бы затем использовать полученную власть над мужчинами (в этом Джакомо признается в недавно обнаруженном письме к Фельдкирхнеру). В современную эпоху Казанову, конечно же, сочли бы преступником.

По всей вероятности, совершенные им акты инцеста следует рассматривать в аналогичном контексте. Церковь не называла инцест в числе основных грехов в эпоху, когда внутри семьи сексуальный опыт приобретался так рано, а браки двоюродных братьев и сестер или между дядей и племянницей были нормой на всех уровнях общества.

В Венеции, в частности, в подходе к вопросу о родстве строгости не наблюдалось, вековая кастовая система весьма ограничивала выбор и генофонд для больших патрицианских семей. То, что у Казановы были сексуальные отношения по крайней мере с одной, но, возможно, и с двумя молодыми женщинами, которых он представляет как своих вероятных дочерей, относится к числу наиболее спорных мест в его мемуарах. В отличие от остального повествования контекст в этом случае характерен именно для Казановы. Он позволяет себе и своим читателям думать, что весь эпизод не совсем правдив — очередная тень, мелькнувшая в обманном коридоре венецианских зеркал, — но шокирующим образом намекает на удовольствие от двойственного соучастия в таком акте. Но все не так уж удивительно — молодые женщины, которые оказались его возможными дочерьми, уже выросли и не знали его в своем детстве, а он — их. Сейчас это понимается как классическая ситуация добровольного инцеста, когда, например, братья и сестры растут, воспитываясь по отдельности или не зная друг о друге, и именно эта разобщенность разжигает в них пламя опасных стремлений за счет сходства их личностей и родственной душевной близости, не сдерживаемых реалиями полноценной семейной жизни.

Казанова был, прежде всего, венецианцем, и в первую очередь именно по отношению к сексу. В Венеции существовала необычная концепция личного пространства. Тогда город был, пожалуй, самым густонаселенным в мире. По своей исторической сути он до сих пор остается, архитектурно и географически, местом, которое требует полного пересмотра современных представлений о частной жизни и межличностных отношениях. Постельные стоны, храп, споры» смех отчетливо слышны вдоль узких каналов и переулков. И только маски и закрытые гондолы, похожие на «плавучие двуспальные кровати», создавали небольшие оазисы частной жизни. Это, наряду с тем фактом., что ранний сексуальный опыт Казановы был связан с двумя сестрами, помогает объяснить повторяющийся мотив сексуальных контактов, которые могут показаться в наши дни публичными. Связь с Нанеттой и Мартой; гречанка, с которой он совокуплялся на глазах у Беллино; длительный роман вчетвером с Катериной Капретти, М. М. и де Берни со всеми удовольствиями вуайеризма: подглядывание за дочерью его римской домовладелицы и ее портным и последующее совокупление — все это признаки, говорящие об особенностях его сексуальной одиссеи. Казанова инстинктивно стремился к «серийной моногамности», но неоднократно увлекался или вовлекался в эксперименты, позволявшие разделить полученное удовлетворение с большим количеством участников. Напряжение сексуальной интриги усиливалось вуайеризмом, бесконечно повторяемой темой в искусстве, порнографии и эротической литературе того периода. Поскольку игра, назначенная быть тайной, велась при свидетелях, то все это напоминало театр, Казанова действовал в пределах канонов подавляющей части эротической литературы своего времени — и это дает основания причислить к ней его мемуары.

Вуайеристский аспект сексуальной жизни Казановы и его описания могут рассматриваться с учетом венецианского опыта, но одновременно отражают и эротические литературные искания эпохи. Романы о либертенах, которые предшествовали сентиментальным мемуарам Казановы, тоже способствуют нашему пониманию этого аспекта его сексуальной жизни. Художественная порнография вроде «Странствующей потаскухи» Пьетро Аретино, анонимной «Академии дам» и «Венеры в монасгаре» аббата Жана Баррена предвосхищали некоторые из его эротических опытов с монахинями и ученицами. Предвосхищение — это одна из основных функций эротики. Если какая-либо тема и была типична для либертенских работ того периода, то это вуайеризм, и Казанова отражает свое воплощение того, что было написано и мыслилось как зов желания. Повсюду в либертенских историях персонажи наблюдают друг за другом из-под муслина или маски, в замочную скважину или в проделанный где-то глазок, прячась в садах, или с помощью зеркала. В рассказе о сексе Казановы присутствуют все стили. И это в обычае Венеции восемнадцатого века — в скрывающемся за приоткрытым занавесом тайном мире зеркал, решеток и наполовину скрытой от глаз личности. Это привносило, как написал один историк культуры, «атмосферу театральности во всю сферу [секса]. Секс livres philosophiques был в стиле рококо».

Кроме того, отношения между женщинами и Казановой формировала Венеция. В восемнадцатом веке венецианская мода на чичисбеев (или культ «галантного кавалера» — cavaliere servente) была в самом разгаре. Гости города следовали моде, но Казанова почти не упоминает об этом, кроме как в эпизоде на Корфу с женой военного. Чичисбеи, cavaliere servente, в традициях средневековых рыцарей ухаживали за женщиной старше себя по возрасту и, как правило, принадлежавшей к более высокому социальному классу. Некоторые кавалеры считались защитниками чести женщины, и отмечалось, что женщины относились к таким мужчинам как к своим парикмахерам — давали им привилегированный доступ к будуару и сплетням, плюс кое-что еще. Других кавалеров законные мужья и венецианское общество принимали в качестве сексуальных и романтических партнеров женщин; столь запутанная ситуация произвела глубокое впечатление на леди Мэри Уортли Монтегю, когда она посещала Венецию в 1716 году и в 1740-е годы. Казанова вырос в городе, где многие женщины пользовались, таким образом, определенной степенью сексуальной свободы, опережавшей их время. И это было дополнительной причиной, почему венецианский стиль поведения вызывал в ту эпоху восхищение, он, говоря шире, делал больший акцент на идее женской сексуальности, нежели стало принято в последовавшие затем века. И женщины по всей Европе подвергались опасности сексуального интереса, неожиданной информации и, по всей видимости, расширения сексуального опыта с путешествующими венецианцами, такими как Казанова, хотя он был более светским, более галантным и более сексуально искушенным, чем многие другие.

Опасностью для тех, кто проживал жизнь так активно, как странствовавший Казанова, были венерические болезни. Поэтому Джакомо погружает нас в неожиданные подробности касательно производства кондомов и этикета своего времени, во многом совпадающие с рассказами других путешественников, расширявших в странствиях свой кругозор.

Все, похоже, восхищались английскими презервативами. Хотя английские презервативы были на континенте хорошо известны, их проникновение в Италию в то время, как представляется, произошло, когда британцы принялись изучать историю искусств, сочетая это занятие с сексом. Венерические заболевания были бедствием для путешествующих по Европе, а презервативы — единственным спасительным средством при случайных связях. Как хорошо знал Казанова, они были оскорблением для любого и особенно для «ветреных служителей Венеры», но тем не менее, похоже, становились объектом интереса со стороны посвященных. Действительно, мемуары Казановы указывают на фундаментальный сдвиг в отношении к презервативам, Джакомо, смотрит них уже не просто как на средство профилактики болезней.

Монахиня с Мурано, М. М., доставала их из своего собственного источника, откуда Казанова, похоже, пытался их украсть. Изготовленные из выделанных овечьих кишок и привязываемые тонкой ленточкой, обычно розового цвета, они предназначались для многократного использования, и иногда их было можно использовать, только предварительно размочив в воде. Однако, по всей вероятности, презервативы Казановы были так тонко выделаны, что не требовали смазки. Если Казанова отмечал определенное затруднение в попытках «оказать счастье облаченному в мертвую кожу», то тем не менее признавал полезность кондомов для предотвращения беременности, а также болезни. Он пишет о презервативах как о наиболее важном инструменте, позволяющем партнерам снять напряжение и перестать опасаться, «презервативы придумали англичане, чтобы придать возлюбленным бесстрашия», и они «так ценятся монахиней, которая хочет принести свою жертву любви», и жизненно важны для предотвращения «фатальных округлостей». Он с любовницами смеялся над собственными эвфемизмами: «английский плащ для верховой езды», «профилактическое средство от тревоги», «умиротворяющее сердце пальто». Для М. М. он пишет стихи в честь кондомов. Со своей второй М. М., беременной монахиней из Шамбери, он имел обстоятельный разговор о презервативах, который показывает, что Казанова рассматривал их в современном ключе — не как исключительную прерогативу полусвета и работников сферы секс-услуг, но как знак внимания, чтобы угодить женщине. «Я вынул из кошелька маленькое одеяние, изготовленное из очень тонкой кожи, прозрачное, около восьми дюймов [houte pouces] длиной, открытое с одного конца, как кошелек, и с розовой тесемкой с той же стороны. Я показал его ей, она поизучала, рассмеялась и сказала мне, что ей было бы любопытно». Стоит отметить, что Казанова использовал старые и новые меры измерения одновременно — «pouces», подразумевая под ними пальцы и дюймы, и это не вполне ясно, как и удобство предполагаемой формы изделия; дошедшие до Нас образцы, как правило, большие, и это объясняет, почему они уцелели. После разговора его возлюбленная надела ему еще один презерватив на первый, уже неэластичный, его нельзя было свернуть. Затем между ними произошел на удивление современный разговор о плюсах и минусах презерватива, Казанова заявляет, что «мальчишка в костюме радует меня меньше», а потом они оставляют на нем лишь один презерватив, чтобы «лучше сидело», а затем и вовсе отказываются от контрацептива. Людовик XV также высказывал мнение, что лучшими презервативами являются английские, и их привозили специально для него.

Для многих, однако, презерватив оставался, как сочла вторая М. М., шокирующим и унизительным — для обоих любовников. Но Казанова чувствовал перемены. В начале века презервативы высмеивались как «единственная защита наших либертенов… но из-за притупления ощущений [у мужчин] многие зачастую предпочитают риск болезни, нежели поединок cum hastis sic clypeatis [с «клинком» зачехленным]». К середине века решили, что презерватив, «хотя и просторный, специально приспособлен к Стране Веселья [вагине]», является источником удивления из-за своей «чрезвычайно тонкой субстанции и состоит весь из одной части, без швов», все же еще не та вещь, которую следует показывать даме. Путешественники носили с собой более качественные презервативы, точно такие, как описывает Казанова, «разных размеров от шести до семи или восьми дюймов в длину… и от четырех до шести дюймов в окружности», но сам Казанова, по-видимому, предпочитает их «гораздо больших размеров, [какие] очень редко можно встретить».

То, что совершающие познавательные путешествия англичане принесли с собой на юг в основном как профилактическое средство от иностранных болезней, превратилось в руках Казановы и его любовниц, согласно «Истории моей жизни», в жизненно важный ключ к сексуальному освобождению, аналогично появлению противозачаточных таблеток в 1960-е годы:

Вдруг выросло пузо, младенец орет!
Счастлив, кто держит в кармане своем
С зеленой или алой лентой
Искусно сделанный гондон.

Это воистину была колоссальная перемена.

Казанова также уникален в том, что фиксирует установки восемнадцатого века в отношении рождаемости — в основном, касательно способов избежать нежелательной беременности, хотя можно прочесть и о взглядах на зачатие в тех редких случаях, когда он и его партнерши стремились обзавестись ребенком. Он принимал участие в одном неудачном аборте, присутствовал, по крайней мере, при двух родах и был отцом восьмерых детей и благодарил свой «английский редингот» за то, что не встречал «свое отражение в Европе чаще». Он был необычайным охотником до женщин, но опять-таки — уступал тут, например, совершающим большое путешествие, которые считали, что случайное зачатие на них навряд ли отразится, коль скоро они здесь проездом. Женщины были более осмотрительными, информированными и практичными в вопросах риска. В «Истории» описывается смерть одной женщины и практически гибель другой, и в обоих случаях Казанова выказывает крайнюю обеспокоенность — как галантный мужчина и как начинающий медик. Его трогало, интриговало и шокировало тяжелое положение женщин. Он проявил заботу об однорукой женщине-работнице, хотя она была беременной не от него, и подвергал себя огромной личной опасности в попытке помочь другой прервать беременность.

Риск для женщин, как и угроза венерических заболеваний, говорят о том, как менялись в разные эпохи представления о личной безопасности, комфорте и контроле над ситуацией, тогда беременность была частью игры. Однажды Казанову уговорили попробовать элитарный контрацептив, предпочитаемый некоторыми женщинами, «маленький золотой шарик примерно 18 миллиметров в диаметре», который работал как противозачаточный колпачок. Ему понравилась сама идея, но не дороговизна приспособления и не его практическое использование — он пишет, что этот предмет исключал несколько сексуальных позиций (для трех кузин, участвовавших в его амбициозных экспериментах в области полового воспитания, а также для него самого), потому, что шарик мог сместиться с положенного места.

Из записей в «Истории моей жизни» и заметок Казановы следует, что он имел сексуальные отношения с мужчинами. Это не миф и, безусловно, лишь небольшая часть его сексуального опыта, которая помимо самого факта рассказывает нам о человеке, о том, как он, литературно обрабатывая материал, отражал то, что теперь называют его бисексуальностью. Он был открытым, откровенным и исчерпывающим в своей детализации гетеросексуальных опытов, но скрытным, осмотрительным и уклончивым, когда дело доходило до секса с мужчинами. В записях, найденных после его смерти, есть пассажи о связи с человеком по имени Камиль, известным гомосексуалистом герцогом д’Эльбеф, а также знаменитое упоминание о «педерастии с X. из Дюнкерка» (историки говорят, что Казанове, было необходимо скрыть имя какой-то важной персоны, когда он работал тайным агентом французского правительства). Между тем, как следует из мемуаров, Джакомо часто занимался сексом в компании других мужчин, а также имел прямые, интимные и гомосексуальные тет-а-тет контакты в Турции, России и иных странах. Это была не та область, однако, где он чувствовал себя комфортно как писатель, и, похоже, она не привлекала его чересчур сильно.

Есть гипотеза, согласно которой одержимость Казановы женщинами может свидетельствовать о борьбе им с фобией противоположного толка, о его женоненавистничестве или даже о скрытой гомосексуальности, что иногда имело место в случае других «серийных бабников». Соответствуя, до некоторой степени, жанру мемуаров либертена и ожиданиям от него рассказов о похождениях авантюриста, Казанова довольно свободно описывал детали бесчеловечной торговли телом и предоставления интимных услуг, которые были заметной частью жизни театра и городского пейзажа восемнадцатого века. Но ему бывало трудно выразить всю совокупность собственного опыта. «Почему вы отказывали Исмаилу [в Турции], — вопрошал его де Линь, — отвергали Петрония и радовались тому, что Беллино была девушкой?» Де Линь хотел знать все подробности, но Казанова был необычно для себя неразговорчив. Вне готовых мемуаров, в своих записках, он почти ничего не добавляет. Казанова, который цензурировал себя так мало и так много сообщал, опускает занавес над той областью сексуальности, которая имеет отношение к политике, похотливости и подлежит осуждению.

Во всех остальных аспектах «История» дает одну из самых искренних, не стыдливых и лишенных покаяния картин сексуальной жизни, времен Казановы или любого иного периода. Может быть, он считал необходимым войти в контакт столь со многими, чтобы чувствовать себя более живым, воспоминания часто кажутся написанными в тоске, но стоит помнить, что их писал старый и одинокий человек. Что бы там ни вдохновляло его в усилиях описать любовные обычаи восемнадцатого века, но самым интересным остается его стремление понять себя и свою жизнь, исходя из собственного исследования секса и чувственности.

Акт III

Акт III, сцена I

Дорога во Францию

1750

Каждый молодой человек, который путешествует, желает познать общество, избежать низкого положения и отверженности… должен быть посвящен в Братство вольных каменщиков.

Джакомо Казанова

После разрыва с Анриеттой Казанова впал в то состояние, которое стало потом традиционным для него завершением любовных отношений. Его депрессия и отвращение к самому себе привели его к необдуманным связям, выглядевшим так, будто они специально должны были убедить его, что он не достоин любви. Эту модель поведения он повторял снова и снова. Тогда же он согласился на интрижку с актрисой театра в Парме, где провел столько романтических ночей с Анриеттой. «Я посчитал себя справедливо наказанным», — признавался он, когда понял, что актриса заразила его венерической болезнью.

На этот раз лечение не ограничилась воздержанием и водными процедурами, хотя он ранее так успешно лечил гонорею. Врач и стоматолог герцога Пармы, Фримонт, поставил ему диагноз «сифилис» и предписал шесть недель терапии ртутью. Жестокое, неэффективное и бесполезное лечение временно ослабило ум, дух и либидо Казановы — достаточно, чтобы, как он пишет, убедить его на какой-то период, что его ждет обет безбрачия и религиозная жизнь. Но этому не суждено было сбыться.

Ему пришли письма от Брагадина с хорошими новостями: имя Казановы было исключено из списков неугодных в государстве Венеция, и он может вернуться. На этот раз он ненадолго задержится в принявшей его семье патриция или же в лоне Церкви.

Даже в середине зимы Венеция оставалась заманчивым местом: целый ряд знакомых Джакомо театров и кофейни — Казанова охотно посещал знаменитые кафе на площади Сан-Марко. Но здесь были и азартные игры. Ограничения, принятые в венецианском обществе, запрещали иностранным дипломатам входить в дом патриция (такой, как был у сенатора Брагадина в Санта-Марина). Кроме того, поскольку крупье в санкционированных государством игорных салонах ридотто могли отбираться только из рядов патрицианских семей, иностранцы, обязанные избегать общения с ними независимо от своего статуса в городе, были вынуждены играть в небольших частных апартаментах, известных как «казино». К этим местам вели тайные проходы, что подтверждается единственным дошедшим до нас примером, палаццо Вен ир, имеющим потайные двери для незаметного бегства, смотровые щели и экраны, за которыми оркестр сидел так, чтобы его члены не могли видеть самих азартных игр — или какого-то иного действа.

Чтобы стать крупье в маленьком частном казино, Казанова инвестировал свой небольшой выигрыш в венецианскую лотерею терно. Вскоре его общий банк с Брагадином составил тысячу цехинов, и он выкупил четверть доли в фараон-банке патриция в официальном ридотто вблизи Сан-Марко. Эти деньги составили ли основу его первой маленькой удачи и отчасти на них он в том же году поехал в Париж.

В феврале 1750 года в Венецию приехал его друг Антонио Балетти, чтобы танцевать здесь и помочь с организацией театрального сезона в театре «Сан-Моизе», одном из самых модных в карнавальный сезон венецианских театров. Сестра Терезы Ланти, Марина, прибыла с ним, но она и Антонио уже не были любовниками. Антонио составил планы на время после карнавала и уговорил Казанову присоединиться. Даже сейчас, занимая положение приемного сына такого влиятельного патриция как Брагадин и располагая собственными деньгами от азартных игр, Казанова все же интересовался театром в такой степени, чтобы принять приглашение поехать за границу с актерами. Мать Антонио, парижская актриса Сильвия Балетти, сообщила им, что центральным местом предполагаемого торжества в связи с рождением наследника французского трона будет театр «Комеди Итальен». (Дофина была беременна долгожданным внуком Людовика XV.)

Таким образом, в двадцать пять лет Казанова снова покинул Венецию, не имея никаких особых целей, кроме как увидеть знаменитых людей, не испытывая финансовых затруднений и свободный от эмоциональный привязанностей. Он заметил, что его братья Франческо и Джованни пробивались в качестве художников, но не задумывался о том, в чем же состоят его собственные таланты. Стояло 1 июня 1750 года. У него были идеальные попутчики: театральная труппа и друг почти одного с ним возраста, с которым он явно был куда ближе, чем с родными братьями. «Я не мог бы выбрать компанию более приятную и более способную принести мне неоценимую пользу в Париже и такое количество блестящих знакомых», — писал он. И где-то в кругу компании Антонио Балетти и его танцоров Казанова прогнал мрачную тучу, которая висела над ним после отъезда Анриетты, и снова принял на себя роль молодого авантюриста и венецианца под маской, в которой отныне будет воспринимать его окружающий мир.

Его театральные корни вскоре пригодились — Казанова немедленно принял на себя новую роль, вполне в духе импровизаций комедии дель арте. Танцовщица Каттинелла, которую он знал когда-то понаслышке, представляла его теперь всем как своего двоюродного брата, но Джакомо это было не по вкусу. «Я видел, что она заставляет меня играть роль, — писал он, — ради собственных интересов», однако венецианец решил подыграть. Это примечательное место в мемуарах, оно показывает, как легко он импровизировал, даже если еще не видел в том для себя выгоды. Невольно он стал ее сообщником в деле ограбления хозяина гостиницы, который давал ей кредит в ожидании прибытия «матери» Каттинеллы и, соответственно, «тетушки» Казановы. Галантный Казанова даже попытался оплатить за нее счет, но только зря перерыл ее спальню в поисках каких-то денег. Однако, казалось, это его не беспокоило: он наслаждался притворством.

Затем он рассказывает об обычной незатейливой связи с дочерью прачки в своей квартире в Турине. Он запомнил ее за благочестие и застенчивость, неожиданные для профессии, представительницы которой были предметом торговли в трактирах. Возможно, ее напускная скромность могла объясняться, как он рассуждал, той ее особенностью, которая проявилась, когда она поддалась его натиску, от каждого его толчка она с шумом пускала воздух. Она продолжала пукать, подобно «басу из оркестра, отмечающему такты в музыке», и тем самым приводила Казанову в состояние полного бессилия из-за разбиравшего его смеха. «Я просидел там на лестнице более четверти часа, прежде чем смог справиться с хохотом… Это происшествие заставляет меня смеяться даже сейчас каждый раз, когда я вспоминаю его».

Его театрально-комическое путешествие продолжилось в Лионе. Здесь он встретил Анциллу, венецианскую куртизанку и танцовщицу, только что вернувшуюся из Лондона и успешно работавшую в Королевском театре «Хэймаркет». Обладавшие хорошими связями, его театральные товарищи почти гарантировали ему право входа в салон пожилого генерал-лейтенанта города, Франсуаде Ларошфуко маркиза де Рошебарона.

Ларошфуко в 1750 году было семьдесят три года. Ему понравился двадцатипятилетний итальянец, его прекрасные манеры, веселые компаньоны и легкое отношение к жизни, он помог Казанове с посвящением в масоны. Вполне вероятно, что именно попутчики придали особый шарм Казанове, привлекший Ларошфуко и лионских масонов, но, кроме того, Джакомо помогли его знания о каббале — частой теме для разговоров между венецианскими актерами, но не в более широком обществе. Лионская ложа масонов, в которую был введен Казанова, следовала так называемому шотландскому уставу, возникновение которого связано с попавшим в изгнание якобитом, шевалье Эндрю Рамсеем, и входила в Великую ложу Шотландии с девизом «Amitie, Amis Choisis» («Дружба и избранные друзья»). Традиции этой ложи восходили к средневековым розенкрейцерам, которые, в свою очередь, признавали силу каббалы.

Казанова мало об этом пишет, но важность включения в иное полузакрытое и международное братство, теснее сплоченное, чем актерское, нельзя недооценивать. В то время, однако, он думал о Париже и вот-вот грядущем новом приключении, а не о высшем просветлении.

Казанова и Балетти прибыли в Париж в разгар лета 1750 года. Мать Антонио, звезда театра «Комеди Итальен», недалеко от Пале-Рояль, выехала с маленькой сестрой Антонио, Манон, в Фонтенбло, чтобы встретить их, и в итоге забрала сына в Париж, оставив Казанову продолжать путь в низком дил юкансе. Его утешением было приглашение на ужин в тот же вечер, а когда Джакомо добрался до Парижа, Антонио уже достаточно убедительно напел семье Балетти дифирамбы в честь итальянца, и те отправили наемный экипаж, чтобы, забрать Казанову из квартиры на улице Моконсейль.

Акт III, сцена II

Париж мадам Помпадур

1760

В начале моего пребывания в Париже мне показалось, будто я становлюсь самым заслуживающим порицания из людей, и я только и делал, что молил о прощении…

«Нет» — это не парижское словечко. Забудьте его или будьте готовы в любую секунду обнажить свою шлагу в Париже. Говорите «пардон».

Джакомо Казанова

В век рококо центр либертенизма находился в Париже, и Казанова с радостью обнаружил, как много удовольствий и возможностей сулит ему новое отношение к жизни, царящее в Париже. «Париж, — писал он, — несмотря на весь ум французов, всегда был и будет городом, в котором преуспевают обманщики… Эта характеристика проистекает из главенствующей над всем моды». Мода тех времен тяготела к сексуальной свободе и столичному цинизму, а монарх, двор и королевские любовницы поощряли и то и другое, заботясь только о собственном услаждении. Кребийон-младший утверждал в «Заблуждениях ума и сердца» (1736): «Вы три раза говорили женщине, что она прекрасна, и большего не требовалось; с первого раза она начинала верить вам, со второго — благодарила, а после третьего — вознаграждала вас». Герой этой книги, известной и Казанове, — семнадцатилетний юноша, на протяжении сотен страниц он познает мир под влиянием более взрослой женщины, маркизы де Люрсе, которая способствует его моральному растлению, именуемому в тот век изучением науки любви.

Через несколько дней после прибытия Казанова уже был знаком с влиятельными людьми и успел много где побывать. Его учителем французского, после вечера, проведенного в доме у Балетти, стал Проспер Кребийон — автор пьес и отец еще более знаменитого романиста. Чем-то вроде салона под открытым небом оказался парк Пале-Рояль со своими кафе, колкостями и сплетнями, а вскоре Джакомо обрел собственную маркизу де Люрсе в лице очаровательной матери своего друга — актрисы Сильвии Балетти.

В модном кафе парка Пале-Рояль Джакомо свел знакомство с Клодом-Пьером Патю, молодым французским присяжным, которому исполнился двадцать один год. Он чуть ли не первый заметил Казанове, что, тесно общаясь с семейством Балетти, тот хорошо узнает Париж. Балетти были известны в богемной среде Парижа, их называли именами знаменитых комедийных персонажей, которых они играли. За семейным обеденным столом, где Казанова неизменно присутствовал на протяжении первых месяцев своего проживания в городе, с ним сидели Антонио, его родители — Сильвия и Марио, пожилая тетка Фламиния (она была столь же говорливой, сколь и упрямой) и младшая сестра Антонио — Манон. Кроме того, в доме Балетти часто бывали парижские литераторы — Мариво (еще один сочинитель пьес) и Проспер Жолио Кребийон-старший, на которого новый приятель Антонио произвел впечатление, и он предложил Джакомо помощь в улучшении его устного и письменного французского. Трижды в неделю Казанова ходил на уроки к Кребийону-старшему, весьма эксцентричному семидесятишестилетнему старику, — еще один пример того, что венецианец легко сходился с людьми самого разного возраста и социального круга, а также его удивительного обаяния в глазах старшего поколения. Уроки проходили в окружении двадцати дурно воспитанных кошек, принадлежавших писателю, и двоим черезвычайно высоким мужчинам (Кребийон был натри дюйма выше, чем Казанова с его шестью футами и двумя дюймами) с трудом находилось место среди сборников французской поэзии. Джакомо говорит, что именно Кребийон дал ему лучший совет как писателю: «Рассказывайте удивительные истории без смеха, будьте умны, уважайте правила грамматики», добавив, что суть великой книги кроется в том, что отличает любовника от кастрата, — в яйцах.

Описание Парижа середины восемнадцатого века — эпохи обольщения, когда властвовал Людовик XV и достигла вершин могущества мадам де Помпадур — остается одним из самых удачных мест в путевых заметках венецианца. Джакомо повезло быть там в столь подходящее для него время, в компании, которую он сам выбрал, но его взгляды на жизнь и манеры были непривычными для парижан и слишком прямолинейными. Не раз, говоря о себе, он рисует образ неловкого иностранца, ищущего свое место в большом городе. Опыт освоения французской жизни породил нового Казанову, человека, который позднее предпочитал писать на французском и провел большую часть своей карьеры во Франции или же среди франкоговорящей элиты. Он был сыном Венеции, но он стремился освоить все тонкости поведения при французским дворе. Он утратил остатки своей нравственной наивности с актрисами и куртизанками, которые открыто смеялись на церковной моралью. То, о чем венецианцы не говорили вслух и скрывали под масками карнавала, парижане откровенно возвели в ранг новой собственной моральной нормы. Одна из актрис, Мари Ле Фель, весело объяснила Казанове различия во внешности своих детей тем, что они рождены от трех разных любовников. Казанова вспоминал, как он покраснел. В Венеции о таких вещах была широко известно, но о них не говорили. «Вы находитесь во Франции, монсеньор, — поясняла бывшая актриса, — где люди знают, что такое жизнь, и стараются извлечь из нее все». Эту философию Казанова усвоил как в делах сердечных, так и в отношении мира в целом. Париж в 1750 году был прекрасной декорацией для следующей сцены в комедии дель арте Казановы.

Казанова отправился вместе с Балетти и Кребийоном в театр, где увидел прославленные пьесы Мольера, «Мизантроп» и «Скупой». Он посетил представления «Игрока» и «Гордеца» по Реньяру и Детушу соответственно, где в главных ролях блистали великие актеры парижской сцены, уже давно позабытые теперь, но все еще живые в его воспоминаниях — когда Казанова пишет о восторге от их выступлений и от общения с ними за кулисами. Итальянская община в Париже постепенно принимала его в свой мир, отчасти потому, что он был сыном Дзанетты Казановы. Его квартира на улице Моконсейль находилась в центре пригорода Парижа, где селилось все больше итальянцев, а жизнь вращалась вокруг отеля «Де Бургонь» и театра «Комеди Итальен». Актер и импровизатор Карлино Бертинацци (он работал по контракту в Санкт-Петербурге с матерью Казановы в 1736 году) в Париже благосклонно принял Джакомо, которого не видел со времен, когда тот был школяром в Падуе. Карло Веронезе, который играл Панталоне в спектакле с Дзанеттой, также пригласил ее сына на ужин и представил его дочерям-актрисам, Анне-Марии и Джакоме-Антонии. Видимо, именно благодаря Анне-Марии, которую по имени ее театрального персонажа назвали в Париже Коралина, Казанова познакомился с ее любовником, Шарлем Гримальди, князем Монако. Джакома была любовницей графа де Мельфора, фаворита герцогини Шартрской. Круг общения Казановы быстро расширялся. Росли и его театральные связи, частично благодаря имени матери. Все дворяне состояли в масонах, а герцогиня Шартрская была главой женской части братства во Франции. Неясно, сообщал ли ей Джакомо о том, что он тоже масон, но она, как кажется, была осведомлена об этом, как и о его интересе к каббале.

Казанова несколько несдержанно сообщает о том, что князь Монако был сводником при герцогине де Рюффе. Эту «пожилую» леди — в 1750 году ей было сорок три года — познакомил с Казановой его новый друг Гримальди. Как только они остались наедине, герцогиня попросила Джакомо сесть рядом с ней и попыталась расстегнуть ему штаны. В ужасе от ее приставаний и, возможно, от мыслей, будто Гримальди полагает Казанову столь легко доступным, он выпалил, что у него триппер, после чего его буквально выбросили из ее дома. Это была первая из нескольких историй о том, как, по словам Джакомо, он начал познавать Париж, и ни одна из них не выставляла его в особенно хорошем свете, хотя и являлась предметом забавных анекдотов и тогда, и сейчас. В основном, его подводил собственный французский язык, слишком непристойный и легкомысленный. В попытке спросить подругу, как она спала, он непреднамеренно спрашивает, что она «извергла» в ночи, а объясняя юной леди, где по правилам надо использовать один итальянский предлог, случайно говорит, что его надо ставить после слова, на сленге значившего пенис. Видимо, он был веселой компанией, старательный, слегка неловкий и выглядящий очаровательно-наивным, новый венецианец в городе. О нем заговорили и стали все чаще присылать приглашения.

7 октября 1750 года, через несколько месяцев после прибытия Казановы, Балетти должны были отправиться вместе с придворными в Фонтенбло на охоту. Двор обитал, главным образом, в Версале, но еще одной большой страстью Людовика XV, помимо женщин, была охота. Каждый день после охоты устраивались музыкальные или театральные представления. Балетти пригласили Казанову остановиться с ними в доме, который они снимали недалеко от дворца, что позволило ему непосредственно увидеть королевский центр французской жизни и любовницу Людовика XV, Жанну-Антуанетту Пуассон, маркизу, а потом и герцогиню, известную впоследствии как мадам Помпадур.

Через несколько дней после своего прибытия Казанова достал билеты на спектакль оперы Люлли и, либо преднамеренно, либо случайно, оказался в партере, прямо под ложей Помпадур. Она спросила, кто он, возможно потому, что заметила его высокий рост и осанку, а может, и его неуместный смех на речитатив Лемор, известной французской оперной певицы того времени. Ей сказали, что молодой человек — венецианец, и, свесившись из своей ложи, королевская фаворитка обратилась к нему с вопросом, правда ли, будто он «из тамошних краев».

— Откуда?

— Из Венеции, — снова уточнила она.

— Венеция, мадам, это не край, — ответил Казанова, смело и сухо. — Это центр.

Подобные высокомерие и самоуверенность в присутствии де-факто королевы Франции, возможно, могли бы сделать имя Казанове, но сразу следом случилось нечто гораздо более забавное, что, как пишет Джакомо, «принесло славу». Это был двусмысленный диалог с герцогом Ришелье, спутником Помпадур в ее ложе, когда тот спросил, какая из двух актрис больше нравится Джакомо. Казанова выразил свои предпочтения. «У нее уродливые ноги», — возразил Ришелье. «Их не видно, — парировал по-французски дерзкий молодой венецианец, — и в любом случае, оценивая красоту дамы, в первую очередь я отбрасываю ее ноги в стороны». Позже он утверждал, что употребил французское слово «écarter» (исключать, отодвигать, раздвигать) ненамеренно, но остроумие перед лицом столь влиятельных придворных сделало свое дело — на молодого человека обратили внимание. Франческо Морозини, венецианский посол, попросил о встрече с дерзким итальянцем, про которого заговорили все. Так же поступил и якобит лорд Кейт, не видевший Джакомо с 1745 года; но с тех пор часто тепло вспоминавший юношу.

И снова в мемуарах Казановы мы находим множество подробностей и впечатлений очевидца, это простодушный рассказ о далеко не наивном мире французского двора. Несколькими штрихами он рисует портреты придворных дам, которых этикет заставлял носить каблуки «в полфута высотой», если они присутствовали у королевы, и даже бегать на них, в кринолиновых юбках и с кукольным макияжем, когда дворцовый протокол требовал их немедленного присутствия в определенном месте.

В то время в Фонтенбло неожиданно появилась венецианская куртизанка Джульетта Преати, она же — синьора Кверини, намереваясь привлечь внимание Людовика XV, постоянно жаждавшего смены удовольствий. Хотя мадам де Помпадур была, безусловно, главной фавориткой короля, ее долговечность в этой роли основывалась на готовности поддерживать его все ширившийся гарем придворных дам и закрывать глаза на его «Олений парк», куда ради его удовольствия постоянно привозили чрезвычайно молоденьких девушек. Король отклонил тонкие намеки Джульетты. «Здесь есть женщины и покрасивее», — записывает Казанова жесткие слова монарха, обращенные к Ришелье. В тот момент венецианец вполне мог принять к сведению, что не недостаток прелести Джульетты Преати как профессиональной куртизанки явился причиной отказа короля, но, скорее, им руководило личное пристрастие к совсем юным девушкам.

Вскоре Джакомо вернулся в Париж и своему безбедному существованию в городе, обеспеченному все еще приходившими от Брагадина деньгами, выигрышами в карты и щедростью друзей. Можно было думать, что он занят изучением французского языка и приобретением репутации при дворе, но ни то, ни другое, конечно же, не сулило ему ни денег, ни определенных перспектив. Зато неожиданно его история сплетается с придворной интригой и историей одной картины, как ни странно, благодаря довольно неожиданному персонажу Клоду Патю, его другу-либертену. Патю познакомил его с удовольствиями парижских борделей, и впервые любовная жизнь Казановы — или, точнее, сексуальная жизнь — свелась к посещениям одного из них, борделя «Отель-дю-Руль» в Порт-Шайо. Учитывая, что в заведении действовал дресс-код и ожидалось джентльменское поведение (клиенты должны были развлекать за обедом девушек по своему выбору), возможно, это показалось бы дорогостоящей привычкой, но Казанова, не смущаясь, доказывает обратное. Спустя десятилетия он вспоминал о ценах: шесть франков за завтрак и секс, двенадцать — за обед и секс, один луидор — за ужин и всю ночь. Секс без еды не допускался.

Девочки носили одинаковые белые одежды из муслина на греческий манер и скромно сидели за шитьем, пока мужчины выбирали меню и партнершу в постель. В свой первый вечер в этом борделе Патю и Казанова выбрали услуги трех разных проституток на время долгого, бурного и сопровождавшегося обильной едой ужина. Впоследствии Казанова предпочитал одну из девушек, Габриэль Сибер, известную как Лa Сент-Илер. Во время поездки на ярмарку в Сент-Лоран Патю приглянулась фламандская актриса ирландского происхождения, некая Виктория Морфи или Мерфи, известная также как Лa Морфи. Она согласилась переспать с Патю за два луи в своем доме, находившемся неподалеку, а Казанова остался в одиночестве. Было уже поздно возвращаться, и он попросил постель либо просто место на ночь, либо до тех пор, пока его друг не закончит свои альковные дела. За половину экю Джакомо предложили матрас неряшливой сестры-подростка Ла Морфи. Постель Казанове не понравилась, но что-то в девочке заинтересовало его, не в последнюю очередь ее согласие на то, чтобы он увидел ее голой, касался ее и даже вымыл. Несмотря на уступчивость, на большее она не соглашалась менее чем за двадцать пять луидоров: она была девственницей, а ее сестра рассказала ей, что парижские цены на невинность гораздо больше этой суммы. В конце концов, благодаря Казанове, главный приз достался Людовику XV. Помыв ее, Казанова счел девушку «совершенной красавицей, способной внести усладу в мир души, созерцающей ее». Насколько это соответствовало действительности, подтверждается дальнейшими событиями. Казанова заплатил шведскому художнику Густаву Лундбергу, школы Буше, чтобы тот нарисовал девушку в расцвете ее красоты в обращенной к зрителю позе.

Затем копия картины оказалась в Версале у господина де Сен-Квентена, королевского сводника. Людовик XV пожелал встретиться с «О-Морфи» — такое имя дал ей Казанова, намекая на греческое слово «красивая» или «женственная». После ей было предложено поселиться в Оленьем парке и принести в жертву девственность на алтарь отечества по несколько более высоким ценам, чем была обычная в Париже ставка. Пошли слухи, что девушка особенно угодила королю, когда, сидя у него на коленях, рассмеялась и сказала, что он удивительно похож на свое изображение на монете в пол-экю, пока «его королевская рука удостоверялась в ее девственности». Луизон О’Морфи, или Морфи, было тогда тринадцать лет. Она родила королю одного ребенка, мальчика, которому был дарован титул графа, но затем она оказалась в опале, по глупости оскорбив королеву.

Эта история имеет элементы поддающейся проверке реальности — связь между Патю и сестрами Морфи плюс картина, которая бытует в различных формах, — с похожей на ребенка соблазнительницей, чья красота способна произвести впечатление не только на Людовика XV и Казанову. Тем не менее Казанова преувеличивает свою роль в пополнении монаршего гарема. Хотя он, возможно, вымыл девушку в доме, где та жила со своей сестрой — это был акт почтения, понимания или личного вмешательства, как он делал всю жизнь, — она бы и сама так или иначе нашла свой путь в студию Буше, откуда легко было попасть в Олений парк, с помощью или без помощи Джакомо.

Патю тем не менее был поражен — не в последнюю очередь выдержкой своего друга и его дальновидностью в переговорах по поводу девственности Луизон Морфи.

Первое пребывание Казановы в Париже показывает нам все более светского и циничного молодого человека, погружавшегося в продажное, искушенное общество и принявшего на какое-то время идеологию либертенизма, исповедывавшегося при дворе Людовика XV и маркизы де Помпадур. Казанова не только положил начало карьере Луизон Морфи, но старался сделать то же самое для красивых итальянок, которые переехали в квартиру на его улице. В более зрелом возрасте он сожалеет, что в двадцать пять лет встретил молодую, красивую, нуждающуюся и многообещающую женщину и даже не пытался оставить ее себе, а рассматривал как вложение активов на любовном фондовом рынке Парижа. «Если в вас есть добродетель, — вспоминал он свои слова одной итальянской красотке, — и вы полны решимости сохранить ее, приготовьтесь страдать от нищеты». Он посоветовал ей притвориться недоступной, чтобы поднять цену, а затем играть с распутниками в Пале-Рояль, заставляя их ждать. Это было сделано цинично, но не без добрых намерений — он был несчастен, сознавая, что красивая итальянка достанется кому-то недостойному, по мнению Джакомо, ее красоты или его участия в ее судьбе. Идея о любви как игре и поле для торга была очень в духе времени, и в Париже в 1750-е годы Казанова, летописец восемнадцатого века, прилежно изучил самые циничные стороны либертенизма. Однако расчетливые перемещения на парижском рынке любви, которые привели Помпадур в Трианон, а мадемуазель Сибер из борделя в объятия Джакомо за один луидор за ночь, не соответствовали порывам или склонностям настоящего Казановы. Он с успехом следовал парижской моде, но чувствовал себя неуютно. Годы спустя его сожаление о попытках продать свою соотечественницу, Антуанетту Везиан, графу Нарбоннскому продолжало тревожить его — не из-за нарушения нравственных норм, но больше из-за собственной роли в ее падении. У графа, как оказалось, не хватало денег. Казанова и Везиан грустно сидели на постели, покуда она обдумывала собственную будущую судьбу содержанки. В длинном полузабытом разговоре Казанова раскрывает себя более романтичным, чем его эпоха и репутация и чем требовала роль сводника помогающего куртизанке: «Удовольствие есть наслаждение чувств в настоящий момент; это полное удовлетворение, какое доставляешь им во всем, чего они жаждут… Философ тот, кто не отказывает себе ни в каком удовольствии, если только не ведет оно к большим, нежели само, горестям, и кто знает, как его себе сотворить». Далее он пишет, что следует избегать любых предрассудков, «для которых мы не видим причин в природе», аргумент в духе романтизма Руссо. Назначением философии, продолжает Казанова, «должно быть изучение природы». Это аксиомы революционного времени — века Вольтера и уничтожения старого продажного мира, — но едва ли начинающая куртизанка могла ожидать их услышать из уст опытного либертена. Хотя ее история закончилась достаточно хорошо — браком с маркизом де Этре и ложей в театре, где тот мог демонстрировать свое приобретение лучше, чем на настоящей сцене, элегическая нотка в рассказе Казановы говорит, что его сердце было более романтическим, нежели корыстные реалии любовных перепетий в стиле рококо.

Казанова постепенно понял, что он снова потерпел неудачу, уже в Париже, — не смог извлечь прибыли из своей тамошней жизни и воспользоваться выпадавшими хорошими возможностями, чтобы попасть в центр внимания. Его французский улучшился. Но его небольшой доход не покрывал его траты — которые включали в себя периодическое распутство в компании Патю, практикующего юриста, — и в 1751 году Джакомо со все возрастающим отчаянием ищет вокруг хоть что-нибудь, что было бы способно оправдать его парижское существование.

Герцогиня де Шартр, кузина Людовика XV и заметная в обществе фигура, соприкасалась с театральными и масонскими кругами общения Казановы: ее фаворит, граф де Мельфор, имел любовницей дочь Карла Веронезе, итальянца, знаменитого своей ролью Панталоне. Герцогиня была почти такого же возраста, что и Казанова, и, возможно, имела гораздо больше любовников, чем Джакомо, но страдала (по словам сплетников — по причине любовной болезни) от прыщей на лице, возможно, от обычного акне. Независимо от причины, болезнь причиняла ей много неприятностей, когда присутствие герцогини было необходимо при дворе и в обществе, если же ее лицо вдруг очищалось, то она была, по эстетическим канонам своего времени, красавицей, которую неоднократно изображали художники. Несомненно, через Веронезе и Мельфора, которые были масонами, она узнала, что Казанова, послухам, владеет некоторыми секретами каббалистического целительства. Она попросила о встрече в апартаментах, которые содержала в Пале-Рояль. Казанова был поражен. «Она была очаровательной, чрезвычайно живой, без предрассудков, веселой и остроумной собеседницей» — то есть наделена теми качествами, что более всего приходились ему по душе. В завуалированном комментарии он, может быть, намекает на ее репутацию как главной распутницы Парижа, «любящий удовольствия» и «предпочитавшей их долгой жизни — быстротечно и сладкой было излюбленным выражением в ее устах».

Она хотела задать ему различные вопросы, в письменном виде, как полагалось в случаях обращения к каббалистическому оракулу, и Казанова должен был ответить тоже в письменной форме. По крайней мере один из вопросов касался ее проблем с лицом. Казанова сжалился над ней — или увидел возможности для собственного продвижения, он Предписал ей строгую диету, ежедневное умывание чистой водой и отказ от помады и косметики. Он также дал понять, что излечение не будет мгновенным. Его советы сработали. Доверие герцогини к Казанове выросло, и он тоже проникся к ней симпатией. Они продолжали встречаться в Пале-Рояль, она задавала ему много вопросов и посвящала ему все больше и больше времени. Он все глубже погружался в систему каббалистического прорицания. Казанова говорил об истинах, «про которые не знал, что знает их», а она обещала ему «должность, которая даст доход в двадцать пять тысяч ливров». Здесь становится ясным — Джакомо сознает, что он в значительной степени мошенничает. Казанова предполагал, что из каббалы могут быть выведены некоторые истины, но он также знал, что играет на разнице между предположениями и уверенностью. Он не мог сказать ей, как работает, поскольку и сам не знал, и к тому же, как он заявил: «Я был безумно в нее влюблен, [хотя еще] думал, что такое завоевание мне не по силам».

Любовная жизнь Казановы в либертенском Париже в начале 1750-х годов была относительно спокойной. Он отказался от предложений «дряхлой» сорокатрехлетней герцогини Рюффек, пришел к выводу, что герцогиня Шартрская тоже не для него, и предоставил О-Морфи и Антуанетте Везиан свободу продавать их честь в других местах. Конечно, он платил за секс с мадемуазель Сибер, в компании Патю, и также при случае делил свое ложе с юной дочерью хозяйки своего жилья. Она пришла к нему, как он позднее уверял, «когда почувствовала необходимость», а «он никогда не мог жестоко отказать в ласке девушке, которая… приходит в его комнату, — особенно, когда она приходит с согласия своей матери». Однако Мими, «божественное существо пятнадцати или шестнадцати лет», забеременела, и мадам Квинсон потребовала от своего арендатора или жениться на ее дочери или выплатить компенсацию. Казанова заметил им, что Мими вовсе не была неопытной девицей до их знакомства, он может и не быть отцом ребенка и что согласие матери на связь было очевидным с самого начала. По его мнению, возможно справедливому, его просто-напросто поймали в ловушку. На первом рассмотрении обстоятельств в суде дело повернулось против него, но когда вчиненный иск дошел до начальника полиции, с Казановы были сняты все обвинения, а судебные издержки возложены на мадам Квинсон. Будучи человеком своего времени, других правил и с достаточно противоречивым и сложным характером, Джакомо сам щедро оплатил расходы, хотя никогда не признавал, что ребенок, мальчик, был от него. Но он, должно быть, знал или подозревал о своем отцовстве, и, конечно, Мими безоговорочно утверждала, что отцом являлся Казанова, который «позволил», чтобы мальчик — наверное, его третий ребенок — был отдан в спонсируемый военными приют напротив больницы Отель Дью — «на благо нации». Они никогда не встречались.

Летом 1752 года в Париж прибыл Франческо Казанова, тогдадвадцати четырех лет от роду. По совету брата он решил попытать счастья как художник-баталист на парижском рынке, где лишь немногие посвящали себя этому жанру, несмотря на воинственность власти. Вполне может быть, что Казанова оплатил путешествие Франческо в надежде стать его агентом, но если это так, то оба брата оказались разочарованы: в салоне, состоявшемся в Лувре, картины Франческо подвергли резкой критике. Он сбежал оттуда почти в слезах, картины забрал слуга, а сам творец «полоснул по ним саблей двадцать раз».

Именно Франческо предложил брату вместе отправиться к матери в Дрезден. Казанова не видел ее с 1737 года, когда он был худым двенадцатилетним мальчишкой, еще только начинавшим развивать в себе таланты. Дзанетта хорошо устроилась при дворе курфюрста Саксонии — как знаменитая актриса, плюс уважаемая в обществе и при дворе Дрездена дама. Возможно, братья думали, что они смогли бы воспользоваться ее связями. Может быть, они хотели подальше уехать от недавних светских и художественных неприятностей в Париже. Может статься, в ходе продолжающегося отсутствия истинной любви и призвания Казанова почувствовал необходимость разобраться в отношениях с пренебрегавшей им в раннем детстве матерью. Но, скорее всего, братьям просто нужны были деньги.

В полицейском отчете того периода отмечается, что Казанова жил за счет семьи Балетти — возможно, его даже содержала, во всех смыслах, мать Антуана, Сильвия. Казанова яростно отрицал это, но он нашел себе новую семью, бывшую зеркальным отражением его собственной, и «вторую мать», которая волновалась об его успехе в парижском обществе. Он также обратил внимание на младшую сестру Антуана, чьи полные чувства письма к нему в изобилии хранятся в пражском архиве. Но в 1752 году Манон Балетти было всего двенадцать лет, и она лишь помахала на прощание рукой ему и его брату вместе с остальными их итальянскими друзьями.

Братья уехали осенью и — через Шампань, Мец и Франкфурт — прибыли в Дрезден в октябре. Мать встретила старших сыновей тепло, и они смогли заново подружиться со своей сестрой Марией-Маддаленой-Антонией (ей тогда был двадцать один год) и с недавно женившимся на ней придворным музыкантом, Петером Августом.

Франческо посвятил себя серьезному изучению искусства и вскоре переехал в Рим, чтобы учиться дальше у знаменитого Рафаэля Менгса. Его старший брат, тем временем, писал пьесу. Правда, она явно основывалась на «Фиваиде» Расина, и в этом, возможно, сказалась работа, которую Казанова проделал с Кребийоном во время своих упражнений в переводе в Париже. На самом деле, это была вторая пьеса, исполненная в Дрездене, причем на афише значилось имя Казановы. Первая же была прямым переводом на итальянский язык оперы «Зороастр» Луи Каюзака, подготовленном по заказу саксонского посла, пока Казанова жил в Париже и, следовательно, с подачи его матери. В той постановке (почти наверняка реализованной в феврале 1752 года) были задействованы и Дзанетта, и Мария, и успех постановки отчасти мог быть причиной появления Казановы в Саксонии. Он назвал свою пародию на Расина «Молюккеида, или Близнецы-соперники» и отошел от точного следования оригиналу, превратив свою пьесу в головокружительную итальянскую комедию с двумя арлекинами, «наполненную… комическими несообразностями». Постановка была представлена под именем Джакомо, а не Расина — первая публичная его работа — и была тепло встречена при дворе, в частности, понравилась королю Августу III, который наградил автора за старание деньгами.

О первом подлинном литературном успехе в мемуарах Казановы говорится скупо. Комедия, в которой Казанова преуспел в диалогах, была не тем, куда он устремлял свои амбиции как писателя — это было слишком семейное дело, как и музыка, которая также, о чем он позднее заявил Екатерине Великой, не представляла для него никакого интереса. Вероятно, это объясняет, почему другой небольшой триумф тоже лишь вскользь упоминается в мемуарах: прежде чем Джакомо покинул Париж, аббат де Вуазенон, коллега Кребийона, предложил ему попробовать силы в оратории в стихах в венецианском стиле на концерте в Тюильри. Эти оратории должны были впервые исполняться во Франции, и поэтому имя Казановы стало бы значимой вехой в истории французской музыки. Казанова, однако, решил, что его судьба в другом месте, а не при саксонском дворе и не в его музыкальных и театральных сценических кругах. Он решил вернуться в Венецию.

Акт III, сцена III

Монастырские страсти

1753–1755

Я вернулся в Венецию в 1753 году, многое познавший, в расцвете сил, в эйфории и жаждал удовольствий; я был счастливым, стойким, энергичным и насмешливым… Я праздновал день и ночь, играл по-крупному… и не принадлежал никому. Я не нарушал спокойствия, Я избегал политики и личного участия в ссорах других людей и был поистине добропорядочным… Моя жизнь либертена в худшем случае могла сделать меня виноватым перед самим собой, и ни одно сожаление не омрачало моей совести… Я был совершенно счастлив.

Джакомо Казанова

День исчезает, ночь окутывает меня… Боже, как долго ждать мне твоего прихода вновь… Опрокинь меня, войди в меня… — я умираю от любви.

Ж. Баррен. Венера в монастыре, или Монашенка в рубахе (1683)

День Вознесения, когда в 1753 году Казанова вернулся домой, считался главным праздником венецианского календаря. На воду спускали «Бучинторо», гигантскую государственную гондолу — для торжественной церемонии венчания Венеции с морем, совершаемой дожем при всем сенате и в присутствии венецианских послов и папского нунция. Обильно украшенная лодка подплывала к краю Лидо, дабы дож мог бросить золотое кольцо в волны. Чтобы увидеть красочное действие, с площади Сан-Марко отправлялась целая флотилия гондол.

Казанова вновь погрузился в венецианскую жизнь и встретил новую большую любовь. После двух лет игры в парижского развратника, он вдруг — по иронии судьбы, вероятно — влюбился в невинную венецианскую девушку, причем отвергал все попытки ее брата выступить в качестве сутенера или же предложить брак с ней.

Он нашел свои книги и бумаги так, как оставил их летом 1750 года в своей комнате в палаццо Брагадина. Сенатор уехал из города, чтобы избежать суеты вдень праздника Вознесения, и Казанова поэтому ненадолго отправился к нему в гости. Джакомо уже был на обратном пути в Венецию (поздно вечером в субботу до задерживавшейся церемонии с «Бучинторо» — в сам день Вознесения погода оказалась слишком скверной), когда его жизнь сделала еще один неожиданный поворот. Как он отмечал, если бы он оставил Брагадина на несколько секунд раньше или позже, события бы развивались совершенно иначе. По дороге к каналу Брента перед экипажем Казановы внезапно перевернулся кабриолет. Казанова помог потрясенным пассажирам подняться на ноги, никто из них не пострадал, за исключением дамы, чьи юбки оказались на голове у Казановы — спустя десятилетия он с удовольствием вспоминал открывшееся ему зрелище, — и все продолжили путь. На следующий день он пошел пить кофе на площади Сан-Марко — в кафе, сохранившее и по сей день имя своего первого владельца, синьора Флориана. Казанова был в маске, как и женщина, которая прошла мимо него и коснулась его плеча. Позже, когда он прибыл на мост Рива Сеполеро, где его ожидал гондольер Брагадина, та же дама появилась вновь и упрекнула его, что он все еще не узнает ее. Но, конечно, в первый раз он видел ее в перевернутой карете, по-видимому, в совсем ином ракурсе.

Он подозревал, что находится на пороге какого-то приключения, но не мог определить характер отношений дамы с ее спутником, венецианцем в немецкой форме, который тоже принял приглашение присоединиться для поездки в Лидо к Казанове в его впечатляющей гондоле сенатора. Человек принадлежал хорошо обеспеченной семье, но набрал кучу долгов. Его личность, под инициалами «П. К.» в мемуарах, считается срисованной с Пьетро Антонио Капретта, тридцатидвухлетнего сына венецианского купца Христофоро Капретта. На самом деле, Казанова имел финансовые отношения с ним еще в 1748 году, а в 1753 году попал в историю с младшей сестрой Капретта, Катариной, — «чудом нетронутой природы, переполненной искренностью и непосредственностью». Казанова немедленно очаровался ею и даже позволил Пьетро обмануть себя и дал ему взаймы в надежде проводить больше времени с девушкой.

Во время карнавального сезона 1753 года Казанова, холеный двадцативосьмилетний мужчина, взял Катарину в ее первое турне по Венеции и ее достопримечательностям и заново открыл для себя эти места, увидев их глазами милой девушки. Он выкупил ложу в театре «Сан-Самуэле», где когда-то играл в оркестре, отвел ее в сады Джудекки, вместе с ней любовался игрой света в teatro del mundo. Неожиданно, но с радостью парижский светский повеса открыл для себя любовь. Он пытался защитить Катарину от покушений ее брата, пытавшегося продать невинность сестры, Пьетро так хотелось получить денежную поддержку, что он даже снял квартиру для Катарины, Казановы, себя самого и своей любовницы и занимался сексом в присутствии шокированной сестры и Казановы, по-видимому, в надежде распалить венецианца. Казанова сначала счел, как и в случае с Везиан в Париже, что не может поступить с Катариной «ни как честный человек, ни как развратник», он знал, что «неизлечимо» в нее влюблен, и чувствовал, что не может позволить себе брак с ней, но и не желал просто воспользоваться ею. Это было непредвиденное затруднение. Катарина в начале их отношений настаивала на решении вопроса, подразумевая брак, и полагала, что любит его.

Казанова, уже опытный повеса, в рассказе об их связи показывает нам упоенного любовью молодого человека, который бегает с любимой наперегонки в садах Джудекки, покупает ей перчатки, чулки и подвязки с пряжками на Риальто, ест с ней мороженое на набережной Сан-Марко. Он был «болен любовью и возбужден… так не могло долго продолжаться».

Любовь всегда означала для него проблемы. Его фатально влекло к невинности и юности, и он прекрасно понимал иронию своей неизбежной роли в деле уничтожения того, что он сам обожал. «Чем более невинной я ее считал, — писал Джакомо о Катарине, — тем менее я мог решиться овладеть ею». Он знал, кто он такой и что ему нужно, и он также знал, что прав. Его «душа», как он пишет, «разрывалась между преступлением и добродетелью, хотела защитить ее от себя». С его борьбой покончила сама Катарина. В садах Джудекки, где можно было снять частные и укромные номера, она сказала ему, что готова стать его женой, «перед Богом, в Его присутствии, у нас не может быть истинного и более достойного свидетеля, чем наш Создатель». Казанова не смог и далее противостоять «непреодолимой силе природы» и занялся любовью с девушкой, назвав ее своей «женой». Он понимал, что делает, и почти сразу же пожалел о содеянном. Они провели вместе всю ночь, и в конечном итоге Джакомо отвел ее назад домой с «темными кругами под глазами, словно ее избили… пережившую битву, которая изменила ее [как женщину]».

Естественно, ее брат-развратник догадался о том, что случилось, и попытался шантажировать Казанову, но безуспешно. Возможно, на данном этапе Казанова снова всерьез рассматривал возможность брака с Катариной и планировал сделать ее беременной и, следовательно, принудить ее родителей дать за дочерью щедрое приданое. Усердно и часто, как он пишет, вдвоем они работали над доказательством их близости, «общего мига блаженства».

Ко времени возвращения Христофоро Капретта в Венецию, где-то в начале лета 1753 года, Пьетро за долги сидел тюрьме, а Катарина действительно оказалась беременна. Казанова убедил Брагадина просить за него у Капретта-отца, простого купца, хотя и богатого. Однако даже уговоры вельможи не смогут изменить того факта, что Казанова имел неясное будущее и сомнительное происхождение из театральной среды. Капретта не только отказался, но, не зная о беременности, вынудил свою сестру отправить Катарину в монастырь Санта-Мария-дельи-Анджели в Мурано, куда к середине июня бедняжку зачислили в воспитанницы.

Мурано служил местом обитания для нежелательных детей, сирот и своенравных девушек вроде Катарины. Здесь располагалось несколько монастырей, а монастырь Санта-Мария-дельи-Анджели на подветренной оконечности главного канала острова был одним из старейших и крупнейших. От обители мало что осталось в наши дни, но сохранились церковь и некоторые фрагменты садовой ограды, а также несколько маленьких дверей, ведущих вниз к набережной, которая помнила немало тайных побегов. Над входным арочным портиком можно увидеть барельеф с Девой Марией, которая игриво смотрит на архангела Гавриила, поверх книги. Одна из таких дверей послужила Казанове, отсюда к нему на тайные свидания убегала Катарина, или. «К. К.», как он назвал ее в своих воспоминаниях, выходила Лаура — послушница, которая помогла ему установить связь с возлюбленной, и наставница Катарины монахиня, личность которой остается неопределенной, он называл ее «М. М.».

В восемнадцатом веке от главных островов Венеции к Мурано и обратно ходил traghetto, или паром, а также у Калле-де-ла-Мальвазиа пассажиров ждали наемные гондолы, чугунные сваи, к которым швартовали большие суда, напоминают конструкции моста. Эту часть Венеции Казанова успел изучить до мелочей, за время истории с Катариной и всех последующих связанных с нею интриг. Неподалеку находилась крошечная церковь Сан-Канциан, где путешественники могли подождать транспорта и заодно помолиться за безопасный проход судов. Здесь Казанова и встретил послушницу Лауру, которая работала курьером для мирских и обладавших хорошими связями венецианок — монахинь и воспитанниц монастыря Санта-Мария. Она согласилась передавать письма Казановы Катарине во время своих регулярных выездов за покупками и брать у нее письма для него. Со временем Лаура будет делать больше. Вокруг Сан-Канциан есть шесть столбов, традиционно ставившихся у венецианской церкви, а справа от входа находятся исповедальни. В этих исповедальнях Казанова оставлял записки, еду и одежду, поскольку беременность Катарины стала главной заботой молодой супружеской пары и монахинь, в интересах которых было сохранить тайну.

Все это представляет настоящего Казанову в совершенно ином свете: молодой человек, будущий отец, влюбленный, одинокий в палаццо Брагадина, помышляющий о самоубийстве (по его собственным словам); церковному браку его мешали препоны старшего поколения и традиционное устройство монастыря. Все было сложно и скверно.

Вернувшись в Сан-Самуэле, Казанова повидал бывшего любовника своей матери Джузеппе Имера, театрального импресарио, и у него встретил свою подругу детства, Терезу Имер. Она давно покинула Венецию, оставив малодоходное место у окна дома на Калле-делла-Дука Сфорца, где она заигрывала с прохожими, вышла замуж за хореографа Анджело Помпеати и теперь пела в опере в Байройте. Карьера ее складывалась в венецианском стиле — певица и куртизанка, Терезу содержали маркиз де Мон-Перни, директор оперного театра в Байрейте, и правящий маркграф Фредерик фон Гогенцоллерн, шурин Фридриха Великого. При этом с Помпеати у нее было двое детей.

Ее любовные дела были достаточно запутанными, но при возвращении обратно в Венецию в 1753 году она переспала с Казановой — они не видели друг друга со времен их юношеского флирта в палаццо Малипьеро в 1740 году — и единственная совместная ночь привела к зачатию ребенка. Это случилось в разгар романа Джакомо с Катариной, так что в конце весны 1753 года беременными от него оказались две не знакомые друг с другом молодые женщины. Отец Катарины был прав, утверждая, что Казанова непригоден для брака, но у самого Джакомо ушло много времени, чтобы понять то же самое и чтобы это стало очевидным для Катарины.

Беременность Катарины протекала плохо, и в конце июля 1753 года у нее произошел выкидыш. В критический момент Казанова переехал в крошечную каморку в доме Лауры, чтобы быть ближе к Катарине, и с помощью послушницы смог переправить тюк необходимых простыней и салфеток, купленных в еврейском квартале. Он был ошеломлен выкидышем и кровотечением, видя, как Лаура из монастыря переносит кровавое белье в свой дом для стирки. Катарина оправилась заботами и стараниями более старшей монахини, которая, если верить письмам девушки к Казанове, была, вероятно, бисексуальна и сама немного влюблена в Катарину.

Казанова вернулся в Венецию, но по основным праздникам и в некоторые воскресенья Джакомо отправлялся в гондоле Брагадина на Мурано и переодетым присутствовал на мессе. Здесь он мог видеть Катарину, которую называл также своей «маленькой женой», хотя и не мог разговаривать с ней. Была комната для свиданий, но Катарине отказали в ее использовании. Он послал ей перстень с секретом — за изображением Святой Екатерины был спрятан его собственный портрет.

В ноябре 1753 года история приняла неожиданный оборот. В День всех святых Казанова получил послание. «Письмо было белым и запечатано воском цвета авантюрина [рыжевато-коричневого стекла, изготовляемого на Мурано]». Оно гласило:

Монахиня, которая видит Вас в церкви по всем праздничным дням в течение последних двух с половиной месяцев, хотела бы познакомиться с Вами… Она не желает обязывать Вас говорить с ней прежде, чем Вы увидите ее, поэтому даст Вам имя особы, которая может сопроводить Вас в разговорную комнату [чтобы познакомиться]. Тогда, если [Вы изволите], эта же монахиня даст Вам адрес казино здесь, на Мурано, где Вы найдете ее в одиночестве в первый вечерний час на следующий день, который сообщите ей сами; Вы сможете остаться и поужинать с ней или уйти через четверть часа, если у Вас есть другие дела.

Это было прямым приглашение к интриге.

Из-за того, что случилось дальше — полномасштабного романа с монахиней, которая оказалась старшей подругой Катерины, М. М. — этот отрывок воспоминаний может считаться фантазией, но доказательства в пользу правдивости Казановы перевешивают. Хотя личность реальной М. М., в отличие от К. К., окончательно не установлена, связь с ней в описанной у Джакомо хронологии более или менее совпадает с картиной сексуальной практики в Венеции в то время.

Казанова рисует М. М. — женщину, которая его весьма привлекала и которая покончила с возможностью его брака с Катериной — сексуально искушенной и влиятельной, что сильно разнится с нашими представлениями об обитательницах монастырей. Участие в истории французского дипломата, кардинала де Берни, которого несколько лет назад Казанова немного знал по жизни в Париже, придает событиям дополнительную правдоподобность. Иоахим Франсуа Пьер де Берни был известным распутником, коему весьма благоволило венецианское правительство: сексуальные похождения обременили его долгами перед властью в такой степени, что превосходили их только долги столь же сластолюбивого посла Великобритании, Джона Мюррея. Оба мужчины были известны связями с женщинами, которые официально приняли постриг и вступили в религиозные ордена. Это не так дико и вызывающе нечестиво, как может показаться на первый взгляд. Монастыри Венеции включали школы, музыкальные академии и госпитали и существенно отличались от того, что мы привыкли обозначать этим словом. Синьор Капретта рассчитывал, что его дочь Катарина будет находиться в обители Санта-Мария в безопасности, ожидая, когда наконец ее девственность вручат выбранному отцом для нее купцу, но гарантией этого были финансовые соображения, а вовсе не религиозные. Отец платил, чтобы держать ее подальше от Казановы и других мужчин. Многие монахини вели не монастырский образ жизни, в частности — монахини из патрицианских семей, которые привозили с собой существенное приданое, это приносило обоюдную выгоду принимающей и отправляющей сторонам — обитель получала их богатства, а их семьи отказывали им в праве вступать в брак, защищая линии наследства и олигархические союзы. Подобных монахинь Казанова встречал за игрой в ридотто или в масках на карнавале, иногда они пускались в любовные связи (с крайней осторожностью, чтобы не нанести ущерб своим монастырям и семействам) и, в целом, пользовались всеобщим сочувствием. Эти женщины, как тогда говорили, были в первую очередь венецианками, а уж потом — христианками.

Предложение, исходящее от женщины, всегда интриговало Казанову, пробуждая в нем любопытство и интерес. Он счел, что история с монахиней-распутницей будет «в некотором роде изменой» Катарине, но что «даже если бы она узнала про эго, то не оскорбилась бы, поскольку измена была нацелена лишь на то, чтобы мне не разучиться чувствовать и тем самым сохранить себя для нее».

Он согласился встретиться с М. М. в монастыре, в разговорной комнате, куда его провела пожилая аристократка, графиня Сегура. На первой встрече в ноябре 1753 года они не говорили. М. М. беседовала с графиней, а Казанова наблюдал. «Она была идеальной красавицей, высокой, с изысканно бледным лицом, имела благородный вид».

Свидание было организовано в частном казино на Мурано. Казанова сразу понял, что имеет дело с монахиней, которая или располагает независимыми доходами, или живет на содержании у богатого человека. Ужинали они с дорогим розовым шампанским — кулинарные подробности были важны, потому что казино М. М., как оказалось, имело французскую кухню и принадлежало французам. Так сложилось, что Казанова знал, что духи М. М. можно было достать только во французском посольстве, и потому сделал вывод, что ее покровитель не кто иной, как сам французский посол, де Берни. В первую их ночь М. М. раздвинула диван не полностью, что показалось Казанове странным, и позволила ему расшнуровывать «шесть широких лент» ее корсета — но, несмотря на его попытки направить ее руку «к месту, где она убедилась бы, что я заслужил ее милости», любовью они не занимались.

На следующий день это знакомство стало еще более загадочным после того, как Казанова получил записку от Катарины, которую принесла ему Лаура. Катарина увидела Казанову разговаривающим с М. М. и сообщала ему, что М. М. была ее наставницей в монастыре, заботилась о ней во время выкидыша и потом помогала скрыть его. Хотя это обстоятельство осложнило положение Казановы, он отнюдь не стал отказываться от новой связи, целиком основанной на сексе, хотя по-прежнему полагал себя влюбленным в Катарину. Находясь под впечатлением от знатности происхождения М. М. и влиятельного положения ее покровителя французского посла и в той же степени опьяненный перспективой тайной связи с монахиней-куртизанкой, Джакомо принялся разыгрывать роль отпрыска патриция.

Он арендовал дорогое казино для встречи с М. М. Казино принадлежало лорду Холдернессу, послу Великобритании до 1746 года, и было украшено эротическими восточными изразцами и зеркалами, и там работал «проворный слепой официант, посему господа и обслуга не могли видеть друг друга». Находилось оно в нескольких ярдах от ныне уже исчезнувшего театра «Сан-Моизе», недалеко от площади Сан-Марко.

Джакомо договорился встретиться с М. М. у знаменитой конной статуи Бартоломео Коллеони на Пьяцца деи Санти Джованни-э-Паоло. Она заставила его ждать «в ожидании удовольствия», и он, усмехаясь, стоял у щита средневекового венецианского героя, менее знаменитого военными подвигами, чем собственной исключительной анатомией: у него было три яичка. М. М. прибыла одетой как мужчина, что привело Казанову в еще больший восторг. Рука об руку они пересекли площадь Сан-Марко в направлении «Сан-Моизе» и казино, где «сняли маски». Она была поражена — в основном, многочисленными зеркалами, которые отражали будущих любовников со всех сторон в мерцании множества свечей в ванной и у «английского ватер-клозета», в будуарах и помещениях, которые отходили от центральной части зеркального восьмиугольника. После тщательно продуманного ужина — ели мороженое, устриц, пили пунш и бургундское вино — они разделись и всю ночь занимались любовью. Хотя М. М. «не научила меня ничему новому, что касалось физической стороны действа… Я показал ей то, что она и не думала, что имеет право просить меня сделать с ней; я открыл ей, что малейшие ограничения вредят величайшему наслаждению».

После их первой совместной ночи Казанова посвятил себя налаживанию своей первой сексуальной связи, основанной на чистом гедонизме. М. М. оказалась дочерью патриция, была богата и пользовалась средствами де Берни, когда ей удавалось выскользнуть за стены Санта-Мария-дельи-Анджели. Казанова счел, что нашел более тонкого ценителя для своих сложных мизансцен, чем купеческая дочка, которую впечатляют подвязки и ленточки. Он покупал для М. М. одежду и драгоценности — на пособия Брагадина и периодические выигрыши в карты — и заботился, чтобы казино около «Сан-Моизе» исправно обслуживалось поваром лорда Холдернесса. Рассказывая о новых похождениях, Казанова сообщает о зимних приливах в Венеции; о времени до и после Рождества, когда все сначала ходят без масок, а потом их надевают; закрытии театров в период novena, когда девять дней посвящены молитвам о милости Божьей Матери-покровительницы моря; о том, что М. М. украшает голубыми лентами одну из сторон муранского казино, давая сигнал Казанове, что он может ее посетить; о том, как вполне законно он присутствовал на нескольких мессах во время адвента в монастыре Санта-Мария и видел обеих своих любовниц.

На Рождество М. М. предложила Джакомо опробовать новую сторону в их сладострастных развлечениях. Она призналась своему покровителю де Берни об отношениях с Казановой и сообщила Джакомо, что тот был бы рад продолжению их связи, если бы смог понаблюдать за их утехами через потайное отверстие в стене муранского казино. Читателю предстает еще один образ Казановы, счастливого участника превосходно устроенной вуайеристский оргии. В казино находилась небольшая библиотека с литературой, главным образом эротического и порнографического толка. Здесь М. М. оставила Казанову в ожидании на несколько часов, пока она появится сама в назначенный день, на Новый год. Она пришла в обычном наряде, но вскоре переоделась в кисейное одеяние, расшитое золотом. У нее в казино имелись, как замечает Казанова, презервативы (де Берни не хотел ее беременности), но с Джакомо они практиковали, по-видимому, coitus interruptus — прерванный половой акт. М. М. указала любовнику на глазок в искусственном цветке на стене, и они занялись любовью — Казанова обрядился в один лишь восточный тюрбан, — подложив ей «подушку под ягодицы и отведя в сторону одно из ее согнутых коленей, [что] должно было открыть наиболее сладострастные видения нашему спрятавшемуся другу». Они продолжали секс на персидском ковре и стоя перед зеркалом: «Я приподнял ее, чтобы вкусить от ее грота любви». Все это длилось несколько часов, описанию которых Казанова посвятил довольно много места. На следующий день Казанова заказывает еще один свой портрет, спрятанный под миниатюрой на религиозный сюжет «Благовещение», при этом художник изобразил темноволосого, как Джакомо, архангела Гавриила рядом со светловолосой Девой Марией.

Эта часть мемуаров имеет явное сходство с порнографией того периода в описании похотливых монахинь и сцен вуайеризма, а потому вызывает большие сомнения в достоверности событий. Имеется совсем немного доказательств, подтверждающих характер связи Казановы с К. К., которая, безусловно, существовала на самом деле, и с М. М., личность которой так и не удалось окончательно установить.

Де Берни, бесспорно, персонаж легко идентифицируемый, впоследствии влиятельный церковный деятель, некоторые из приверженцев которого пытались с негодованием обвинить Казанову в «наговоре» на него. В 1753 году ему было под сорок лет, он получил образование в иезуитском ордене и имел репутацию священнослужителя, с умом острым и светским. Он пользовался политическим влиянием при французском дворе благодаря маркизе де Помпадур, де Берни знал ее еще тогда, когда она была просто «мадам», и, похоже, именно с ее помощью — возможно, они были любовниками — получил апартаменты в Лувре. В 1751 году де Берни был назначен французским послом в Венеции, где в 1755 году принял полные священнические обеты, сделав решающий шаг к дальнейшей церковной карьере, но Казанова пишет о де Берни, когда тот был еще обычным аббатом.

Хотя де Берни в течение января 1754 года много раз наблюдал за Казановой, и в основном раздетым, до 8 февраля М. М. не позволяла своим поклонникам встречаться. Казанова вспомнил аббата по Парижу — они встречались в компании графа-маршала Кейта за четыре дня до отъезда де Берни в Венецию.

Вполне вероятно, что венецианские власти могли смотреть сквозь пальцы на роман посла с монахиней из монастыря Санта-Мария. Дипломатическому сообществу, конечно, было запрещено приватное общение с патрицианскими семьями, но связь с М. М. означала, что де Берни весьма рискует, что давало венецианским властям дополнительный козырь. Достоверно известно, что де Берни имел связь с женщиной из религиозного ордена, в письме от 1754 года он говорит о своей «монахине, которая ускользает из стен своего монастыря… и приходит к обеду в мой дом»; а позднее друг Казановы, князь де Линь, который хорошо знал де Берни, пишет о «приключении, которое он (де Берни) имел с монахиней в Венеции». Косвенное подтверждение высокой вероятности описанных событий можно найти у другого члена дипломатического корпуса, посла Великобритании Джона Мюррея, которого в 1757 году леди Мэри Уортли описывает как «скандального во всех смыслах человека… вечно окруженного сводниками». Он прибыл в Венецию позднее, в 1754 году, и к концу того же года был убежден, что любую монахиню в Венеции можно получить за «сто цехинов» — хотя нет ни единой записи, прямо подтверждающей подобное заявление.

Во время карнавала 1754 года и до мая, когда де Берни был отозван во Францию, М. М. ублажали два любовника. Пути мужчин не пересекались, хотя они и знали о существовании друг друга и, в некотором смысле, втянулись в любовный треугольник. После свидания, состоявшегося в канун Нового года, де Берни посылает Казанове золотую табакерку, украшенную двумя портретами М. М., один в монашеском облачении, а на другом она изображена обнаженной, а у ног ее — ухмыляющийся Амур с колчаном.

Вероятно, было неизбежным, что Катарина окажется вовлеченной в связи М. М. Ведь, поднаторев в похождениях, М. М., по-видимому, сделала Катарину своей любовницей в стенах монастыря. Об этом мы знаем лишь со слов Казановы, а он вряд ли был прямым свидетелем того, что произошло между женщинами. Но когда Катарина узнала в медальоне с «Благовещением», подаренном М. М., работу того же художника, который нарисовал портрет Казановы, спрятанный в перстень, который ей раньше подарил Джакомо, то она догадалась о неверности любимого и присоединилась к участникам этих сложных отношений. Организовала все М. М. Имея, благодаря происхождению из патрицианской семьи, сравнительно легкий доступ к гондолам и возможность покидать монастырь, а также используя влияние де Берни, М. М. помогла Катарине тайно покинуть монастыре и отправила ее в казино на Мурано. Здесь Катарина осталась ждать в полной растерянности неизвестно чего, а М. М. и де Берни наблюдали за ней через глазок, спрятанный в лепных розах. Когда, надеясь застать М. М., появился Казанова в карнавальном костюме Пьеро, он был потрясен и не слишком рад, обнаружив Катарину. Сразу же он понял, что стад объектом некоего заговора, почувствовал, что «им играют, его заманили в ловушку, провели и отвергли» обе женщины, изобличив его в обмане и неверности. Если М. М. и де Берни ожидали очередного секс-шоу, их постигло разочарование. Катарина сначала спокойно сообщила, что сама спит с М. М., любовницей ее собственного любовника, полагая, видимо, что это все искупает и сближает ее с Джакомо, затем последовала ночь слез, возражений, мольбы и сожалений. Уходя, Казанова отдал ей ключ от казино на Мурано и попросил передать его М. М., полагая, что больше никогда не увидит ни одну из женщин.

В отчаянии он направился домой, но в лагуне тем временем разразилась буря, и карнавальным гулякам, задержавшимся на Мурано на празднике, было очень опасно возвращаться в Венецию. Казанова чуть не утонул, но до дома добрался и слег в постель в палаццо Брагадина с лихорадкой, которая продлилась несколько дней.

Восьмого февраля, выздоровев, Джакомо уже вновь развлекал М. М. и де Берни за ужином в своем казино около «Сан-Моизе». Де Берни не смог припомнить, чтобы знал молодого итальянца в Париже, но заявил, что «с этого момента мы никогда не сможем позабыть друг друга. Тайна, объединяющая нас, такова, что делает нас близкими друзьями». В соответствии с заверением, он и М. М. решили попробовать воссоединить заново своих юных возлюбленных. Вернее, так они утверждали. С самого начала монашка и француз могли иметь целью всего развлечения не альтруистические романтические идеи, а превращение любовного треугольника в четырехугольник. Казанова был бессилен удержать свою «маленькую жену» вдали от развращенного и сексуально всеядного общества, в котором жил сам. Он недолго колебался прежде, чем согласился познакомить Катарину и де Берни и тем самым положить начало ряду еще более возмутительных оргий на радость послу-вуайеристу.

Эта часть мемуаров остается порнографичной и в наши дни, но из этого не следует, что описанные события не могли быть реальными. Казанова, к его чести, не оправдывает участников событий и их мотивацию для вступления в т. н. расширенные сексуальные отношения; он просто описывает ослабление чувства любви, стремление к сексуальному гедонизму, возможно, бисексуальные склонности, тягу к вуайеризму и — в центре всего этого — себя самого, в роли ошеломляюще приапической, но праздничной.

В первую общую ночь Казанова, М. М. и Катарина (де Берни отсутствовал) начали с обычной щедрой трапезы и чтения классической порнографической литературы (описаний любовных встреч между женщинами), а закончили сексом втроем, развлекаясь «всем зримым и ощутимым, что послала нам природа, свободно вбирающими все, что мы видим, и убеждающимися, что все мы становимся одного пола в том трио, в которое играем».

На следующий день Казанова признавался, что ощутил, как у него часто бывало после подобных оргий, «смутное раскаяние», но было ли оно вызвано внутренним неприятием усугубляющегося развращения совсем еще недавно девственной Катарины или тем фактом, что они пренебрегали средствами предохранения от беременности, хотя имели особые основания ее опасаться, остается не ясным. (Действительно, Казанова пишет: «Я всегда не мог решить, действительно ли мне стыдно или я просто слегка смущен».)

Однако он оказался не столь хорошо подготовлен к интриге, как думал. Запас прочности, как в отношении финансов, так и в отношении эмоциональной восприимчивости, у него был не столь непробиваемый, как у де Берни или М. М. Он счастливо окунулся в мир гедонистических излишеств, причем все более снисходительный к нему Брагадин оплатил часть затрат за аренду казино Холдернесса, но совершенно не предполагал втягивать туда Катарину. Тем не менее как только де Берни устроил так, чтобы М. М., Катарина и Казанова занялись сексом втроем, Казанова понял, что он становится ему обязанным и ценой будет связь между Катариной и де Берни. Казанова не имел желания присутствовать или участвовать, но все-таки ничего не сделал, чтобы предотвратить новую оргию. В последнюю минуту он уходит, сославшись на внезапное дело в палаццо Брагадина. Потом М. М. учтиво ему напишет, что он «сделал великолепный подарок» своему другу де Берни и что разум Катарины теперь «так же непредвзят, как наш… Я завершила ее образование для Вас».

В какой степени данный эпизод — события зимой и во время карнавала 1753–1754 годов — был спланирован и оплачен де Берни, можно судить по проблемам, вставшим перед М. М., Казановой и Катариной после временного отъезда посла из Венеции в Лент в 1754 году. Покинутой троице пришлось давать взятки садовникам при монастыре за помощь женщинам в их приходах и уходах. Катарину перевели в другую часть монастыря, когда испугались, что вскоре потребуется прятать новую ее беременность (это оказалось ложной тревогой), а Казанова даже переодевался гондольером, чтобы подплывать ради М. М. к подветренной стороне острова Мурано. По мере угасания романа с Катариной отношения Казановы с М. М. активизировались — по крайней мере, их сексуальные контакты. Привлекательность жадной до наслаждений аристократки перевесила призрачную надежду на будущее счастье с Катариной. Тем не менее справедливости ради отметим, что, по-видимому, Катарина отпустила Казанову спокойно. Скорее всего, она вышла замуж, сперва — за венецианского нотариуса, а через некоторое время — за купца, как того и хотел ее отец, и переписывалась с Казановой годы спустя после расставания, как и многие другие из его бывших любовниц. В Праге, в архиве, хранятся две записки, которые нашли в его кабинете после смерти, полагают, что их прислала она.

Роман с М. М. продолжался до конца 1754 года. Казанова часто играл в карты, нередко на ее деньги. Когда де Берни понял, что пробудет за пределами Венеции гораздо дольше, чем изначально предполагал (он принимал активное участие в переговорах между Францией и Австрией, которые закончили Семилетнюю войну (1756–1763)), то закрыл муранское казино и уволил слуг. Казанова был вынужден отказаться от казино Холдернесса и сознаться М. М. в расстроенном состоянии собственных средств. Она подарила ему Свои бриллианты, и он принялся играть. Иногда он выигрывал, иногда нет. Де Берни был прав в своей обеспокоенности по поводу связи Казановы с М. М. и ее потенциальной скандальности — не из-за нарушения религиозных нравственных норм, но из-за игнорирования классовых запретов. Есть основания полагать, что М. М. принадлежала к роду Морозини, и эта наследница знатного патрицианского рода часто в компании Казановы появлялась в ридотто или в Венеции. Она всегда надевала маску, но манеры и стать выдавали ее. В конце 1754 года имя «Казанова» начинает часто мелькать в архивах инквизиции. Хотя М. М. или какие-либо иные проступки в отношении монашек в обвинениях против Казановы не упоминались, де Берни счел за благо вовремя дистанцироваться от него и от М. М.

С тех пор как в 1753 году Казанова вернулся в Венецию, в круг его знакомых входил Андреа Меммо, отпрыск одной из старейших семей Венеции, обаятельный молодой человек с впечатляющим послужным списком альковных побед, рожденный для большого будущего. Семейство Меммо числилось среди основателей Венеции, один из Меммо был дожем уже в 979 году, и, хотя с тех пор состояние семьи несколько уменьшилось, Андреа и его братья, Бернардо и Лоренцо, были в некотором смысле принцами. Они были теми, кем мечтал стать Казанова, и при этом они принимали сына актера в свою компанию в кафе и винных погребках, где продавали модное сладкое вино мальвазию. Братья посещали ридотто, возможно вместе с загадочной спутницей Казановы М. М., скрывавшейся под маской, играли в карты и жарко спорили по поводу новых комедийных направлений, в отношении чего у Казановы, сына комедийной актрисы, имелось собственное непоколебимое мнение, а также о творениях аббата-драматурга Пьетро Кьяри.

Все это может показаться достаточно невинным, в духе карнавальной атмосферы города, но именно то, что Казанова выбрал себе в собутыльники людей из иного социального круга, а вовсе не его вызывающая сексуальная жизнь, сделало его мишенью шпионов дожа.

Так случилось, что государственные инквизиторы (обвинители) — триумвират патрициев, который контролировал внутреннюю безопасность в Венеции, а потому внимательно следил за кругом общения молодых членов венецианского истеблишмента (за Меммо, в частности) — обратили внимание на Казанову, который уже попадался им на глаза со своими театральными крамольными шалостями. Его сочли опасным. В государственном архиве Венеции сохранилось увесистое досье, составленное тогда на Джакомо Казанову. Джованни Баттиста Мануци написал ряд донесений о том, что Казанова и братья Меммо делали и говорили. Это добра не предвещало. Мануци описывал arriviste, карьериста-выскочку, Казанову как «человека, склонного к преувеличениям, которому удается жить за счет того или иного лица, вводя его в заблуждение и обманывая». Характеристика была недалека от истины, конечно же, — или от одного из возможных взглядов на жизнь Казановы. Другой шпион записал, что особенно показательны отношения Казановы с Бернардо Меммо и что молодой аристократ «по очередности то любит [Казанову], то пытается одержать над ним верх».

Казанова тоже неоднократно писал об этом периоде своей жизни. Его записи указывают на темную тайную сторону венецианского общества, город удовольствий был одновременно и полицейским государством, и, хотя распущенность Джакомо не особенно выходила за рамки тогдашних обычаев, но нарушение принятых социальных ограничений заставило агентов инквизиции быть к нему более пристрастными. Инквизиция составляет досье «преступлений», которое в конечном итоге приведет Казанову к полному краху.

Совпал целый ряд факторов, в результате которых Казанова оказался вне закона — или, точнее, за рамками приличного общества. В 1754-м и начале 1755 года он использовал свое влияние на увлеченного каббалой Брагадина, чтобы отговорить старого сенатора от брака, к которому того склоняли. Один из членов семьи патриция полагал, что именно Казанова несет ответственность за расстройство вполне вероятного союза, а также за приобщение Брагадина к каббале (скорее всего, последнее было неправдой). Лючия Меммо, мать братьев Меммо, также придерживалась мнения, что безродный Казанова, проводящий много времени в ее палаццо и в ридотто, развращает ее сыновей, повинен в их карточных долгах и портит им репутацию. По-видимому, к этим обвинениям она добавила, что Джакомо масон и атеист, таким образом, он преступал не только социальные границы, но и бросал вызов религии (масоном он, безусловно, был, атеистом тоже вполне мог показаться — люди слышали, как он сочинял непристойные антиклерикальные стихи).

В то же время Казанова оказался втянутым в литературный спор. Он часто участвовал в публичных дебатах в кафе «Сан-Джулиан» с драматургом Дзордзи и громогласно и беспощадно высмеивал почитателей поэзии аббата Кьяри. К сожалению, одним из поклонников аббата-поэта был Антонио Кондальмер, «Красный инквизитор», назначенный самим дожем.

Весной 1755 года, когда Казанова по уши увяз в долгах, он одолжил деньги у графини Лоренцы Мадцалены Бонафеде, которая и прежде отличалась неуравновешенным поведением, но, к несчастью Джакомо, тут уж и вовсе сошла с ума и в обнаженном виде стала бегать по кампо Сан-Пьетро, выкрикивая его имя. Инквизиция усмотрела в этом инциденте угрозу общественному порядку, решив, что Джакомо Казанова опасно приблизился к олигархии. Кьяри оставил нам образ Казановы того периода, описав его как некий вымышленный персонаж, молодого человека, постоянно обращающего на себя внимания, смешного и достаточно эгоистичного, чтобы постоянно совать нос не в свое дело:

Он франт, очень высокого о себе мнения, надутый тщеславием как воздушный шар и суетливый как водяная мельница. Он всюду сует свой нос, волочится за всеми женщинами подряд, гоняется за любым шансом добыть деньги или использовать свои достижения, чтобы занять высокое положение в обществе. Он играет в алхимика со скрягами, в поэта — с красивыми женщинами, в политика — с влиятельными людьми, подстраивается под каждого человека, хотя всякому, кто наделен крупицей здравомыслия, он представляется посмешищем.

В это время Казанова снимал небольшую квартиру сразу за оживленной частью Санта-Мария-деи-Дерелитги (современная Калле Луиджи Торелли), хотя часто бывал и в палаццо Брагадина. Возможно, он хотел иметь собственное жилье — ему было двадцать восемь лет, в конце концов — и больше места для книг, страстным коллекционером которых он был. А может быть, ему хотелось больше свободы, чтобы общаться с иностранцами, которым был закрыт доступ в дом патриция. Возможно, что он предпочел жить рядом с Пьяцца Сан-Джованни-э-Сан-Паоло, потому что оттуда было легче добираться до Мурано на свидания с М. М. В любом случае, именно по этому адресу отправился начальник стражи сбиров, Маттео Варутга, для расследования утверждений о том, что Казанова занимается контрабандой соли.

Казанова с раннего утра по традиции венецианских гуляк бродил на зеленном рынке erbaria, он пребывал в расстроенных чувствах из-за того, что минувшей ночью проиграл деньги М. М., и тут он услышал о визите сбиров. Он отправился к Брагадину жаловаться, пылая праведным гневом, но для более умудренного жизнью сенатора визит дознавателя означал явное предупреждение. В обычных случаях начальник стражи сам бы не явился по такому делу, шпионы могли запросто сообщить ему, что Казановы нет на месте. Намек был очевидным. Совет Трех, в котором когда-то служил Брагадин, хочет лишь одного — надо уехать из Венеции.

Казанова, упрямый и гордый, отказался принять совет Брагадина. Он вернулся в свои апартаменты, и больше уже старый сенатор и его молодой наперсник никогда не виделись.

На следующий день, двадцать шестого июля 1755 года, после последней беседы Казановы с Брагадином, к Джакомо прибыли около сорока человек. Они арестовали Казанову. Интерес инквизиции был понятен, его полки обыскали и конфисковали десятки книг, среди которых были два главных труда по каббале («Ключ Соломона» и «Книга Зогар») и работы по астрологии, вместе с его собственными переводами стихов Ариосто и Петрарки, а также небольшая книжка с рисунками эротических поз Аретино (известная, в частности, за то, что она была достаточно мала, чтобы держать ее в одной руке). Ему приказали одеться, что Казанова сделал нарочито медленно и тщательно. Он надел свою лучшую рубашку с кружевами, тонкий красивый шелковый летний плащ и фатовскую шляпу, украшенную испанским кружевом и большим пером. С подчеркнутой невозмутимостью — или же с удивительной глупостью — он решил выступить на одной сцене с инквизицией, не угрожать и не разыгрывать трагедию, но просто насмехаться над судом. Это была роковая ошибка.

Акт III, сцена IV

Тюрьма и побег

1755

Человек, запертый там, где невозможно что-либо делать, в одиночестве в почти полной темноте, где нельзя ничего разглядеть… или… встать во весь рост… готов попасть в Ад, — если он в него верит, — чтобы просто обрести хоть какую-то компанию. Именно одиночество ввергает человека в отчаяние.

Джакомо Казанова (1755)

Этот день, 26 июля 1755 года, который начался для Казановы столь драматично, из плохого превратился в ужасный. Джакомо привели в Новую тюрьму в районе Моста Вздохов, построенную так, чтобы пугать своей неприступной архитектурой и репутацией тайны. Казанова пересек глухой белый двор, куда выходила почти сотня зарешеченных окон, и попал в холодный сырой выложенный из известняка коридор. «Потом мы пошли по ступеням, которые вели к закрытому мосту (Мосту Вздохов), связывавшему тюрьму с Дворцом Дожей на другой стороне канала».

Как подозреваемый инквизицией, он очутился в той части дворца, которая считалась гораздо более страшной, чем новая тюрьма или Поцци, там находились помещения инквизиторов для дознания и их особая тюрьма Пьомби, располагавшаяся прямо под свинцовой крышей дворца. Ледяные зимой, летом, напротив, камеры раскалялись от солнца. «За мостом мы увидели лестничный пролет, уходивший к коридору, который вел к двум комнатам [Зал адвокатуры и Зал подписи]».

Казанова попал практически в сердце тайного правительства Венеции. Картины, позолота и расписные панно украшали стены помещений трибунала и секретариата, служа внешним фоном для официальных дел сенаторов. Но за этой парадной торжественностью располагался лабиринт тесных комнаток и тайных проходов, где выполняла зловещую работу инквизиция.

Процедуру формального опознания личности Казановы провел секретарь инквизиции Доменико Мария Кавалли, после чего его передали тюремщику в Пьомби. Потом его отвели в Зал Трех глав, в комнату, где собирались — только по ночам — инквизиторы от Совета десяти или Совета трех. Потолки этой комнаты расписал Веронезе, и до наших дней она дошла в почти неизменном виде, за исключением того, что в 1755 году на ее стенах появился дар кардиналу Доменико Гримани — триптих Иеронима Босха с изображением видений ада. Таким на много месяцев для Казановы мог стать последний образ «свободы».

По все более сужавшимся лестницам и коридорам его отвели в помещение над Залом Большого совета. Там тюремщик Лоренцо Басадонна вытащил ключ, а потом отвел Казанову к сделанной из лиственницы клети, одной из полудюжины находившихся там, размерами примерно восемь на десять футов и всего лишь пять футов высотой, причем дверь в нее была высотой три фута — примерно вполовину ниже роста нового заключенного. Во время всего этого Казанове, как судимому инквизицией, не сказали ни о выдвинутых против него обвинениях, ни о принятом Советом Трех приговоре: пять лет заточения. Его преступление было классифицировано как «религиозный вопрос», и слушаний по делу решено было не проводить.

«Удрученный и ошеломленный», он услышал, как за ним заперли дверь. Джакомо был лишен помощи семьи, своих молодых знатных друзей и даже Брагадина, чья щедрость к нему, согласно материалам инквизиции, была одной из причин, почему Казанова попал под подозрение. Его первая камера находилась над Залом инквизиции и имела маленькое зарешеченное окошко в двери. Джакомо охватило отчаяние, а затем и злость:

Я понял, что окончу свои дни в месте, где ложь выдают за правду, а реальность похожа на какой-то дурной сон; где ум теряет свои способности, и больное воображение может сделать человека жертвой или призрачной надежды, или ужасающего отчаяния. Я принял решение сохранять собственный разум путем упражнений во всей той философии, что хранил в своей душе, но никогда не имел случая заняться.

Тюремщик Лоренцо оказывал «частные» услуги — передавал письма и — изредка — еду и даже книги из внешнего мира. Он сразу же спросил у Казановы, что принести ему на обед. В камере было достаточно света и воздуха, но зимой там было холодно, а летом — невыносимо жарко. Однако продовольствие доставлялось регулярно, предоставлялась скромная мебель и книги (Казанова получил одну по выбору инквизиции — «Град мистический» сестры Марии из Агреды, которую счел еще более ужасной, чем окружающая обстановка) — так заключенные могли отчасти создать подобие своего прежнего образа жизни, находясь лишь в нескольких футах от приговоривших их судей.

Понемногу Казанова пришел к выводу, что его заточение не будет похожим на короткое и суровое пребывание в форте Сант-Андреа. Постепенно его ум стали занимать лихорадочные мысли о побеге. Отсюда еще никто не бежал. Но Казанову окружали не метровые каменные стены тюрьмы Поцци, он сидел в здании дворца, средоточии венецианского властолюбия и политического разложения. Он полагал, что если сумеет выбраться через пол или потолок камеры (они были из дерева и терраццо, смеси цемента и мраморной крошки) или на свинцовую крышу, то уж, конечно, сможет и сбежать, используя неразбериху дворцовой жизни.

Дни складывались в недели, недели — в месяцы, и вот уже лето перешло в зиму. После девяти месяцев заключения бледному и страдающему болями в спине Казанове позволили наконец выходить из тесной клетки на регулярные прогулки. Его вывели не на воздух открытого двора Поцци, но в полутемный мощенный камнем подвал внизу дворца, над которым находилась сенаторская лоджия. Свод тут поддерживали маленькие кирпичные колонны, и позади одной из них Казанова, возле кучи бумаг о средневековых процессах, нашел острый кованый клин, похожий на те, что поддерживают тяжелый потолок Тинторетто и сотнями вбиты на чердаке. Спрятав находку, Джакомо пронес ее в собственную камеру.

Это обнаруживает новую сторону характера Казановы, а также и его рассказа — в течение месяцев заключения он лишь изредка терял позитивный настрой и позднее с веселостью описывал проведенное там время. Он был убежден, что сбежит. Заложенное в него природой стремление к успеху, которое прежде помогало ему одержать победы на любовном поприще и в свете, теперь вело его к, казалось бы, недостижимой свободе. Терпеливо и настойчиво, в одиночестве он проделывает острым клином дыру в дощатом полу своей камеры, обнаруживая под деревом слой терраццо и строительного раствора. Он трудится несколько недель, работая клином и уксусом (терраццо разрушается даже от слабых кислот), который приносит ему как приправу к еде услужливый Лоренцо. Знай он, что находится над Залом инквизиторов, вряд ли бы ему пришел в голову план сбежать ночью, подкупить, обмануть и просто спокойно прогуливаясь выйти из дворца.

К концу августа 1756 года он проделал в полу дыру достаточного размера, снизу ее маскировали богато украшенный полоток и панно Тинторетто. Каждый день он прикрывал своей кроватью то, что сделал ночью, — раскрошенное дерево и горсти терраццо. Внезапно 25 августа 1756 года Лоренцо сообщил Джакомо, что его переводят в другую камеру. По иронии судьбы, Брагадин похлопотал о незначительном улучшении условий содержании Казановы, но сделал это в самый неподходящий момент. У Джакомо осталось время лишь спрятать железный клин в стуле, который, как думал узник, перенесут в его новую камеру. Разумеется, дыру вскоре обнаружили.

Когда его спросили, где он достал инструменты для подготовки побега, Казанова холодно ответил тюремщику: «Их принесли вы». Это был гениальный ход. Лоренцо, боявшийся потерять работу из-за царившей вокруг атмосферы подозрительности и доносительства, решил, что ему будет безопаснее за собственный счет заделать дыру и просто пристальнее следить за Казановой: Джакомо поместили в камеру по соседству с комнатой стражи.

Новая, более просторная камера располагалась над Залом цензоров у дальнего восточного крыла дворца и была обращена в сторону Рио-ди-Палаццо, тюрьмы Поцци и нынешнего отеля «Даниэли». У Казановы появился сокамерник — тюремный доносчик Сорадачи, с которым они не слишком поладили. А еще венецианец стал обмениваться книгами с заключенным из соседней камеры — с противоположной стороны коридора сидел священник Марино Бальби. Камера Бальби была над Залом ларца. Казанова и он общались посредством записок, которые вкладывали в книги, и товарищи по несчастью быстро признались друг другу в желании сбежать. После попытки бегства стены и пол в камере Казановы регулярно осматривали, однако потолок не проверяли. Джакомо обратил внимание на то, что Бальби разрешают держать большую коллекцию религиозных рисунков и картин, которыми тот завесил потолки в камерах обоих заключенных, и разумно предположил, что Бальби сможет пробить потолок и пролезть в пустое пространство сверху над обеими камерами, а результаты своего труда до поры до времени прятать под картинами. Это действительно была очень странная тюрьма. Казанова передал Бальби железный клин, вложив его в Библию — «подставку» под горячим блюдом с пропитанными маслом ньокками, Казанова никогда не упускал кулинарные подробности, — и спустя еще несколько недель священник вылез через дыру в потолке.

С небольшими затруднениями он протискивается в узкое пространство между деревянным потолком камер и свинцовой крышей дворца. Ночью 31 октября 1756 года Бальби пробивает отверстие в камеру Казановы и вместе они ищут слабое место в свинцовой крыше над ними. Ни Сорадачи, ни сокамерник Бальби не подняли бы тревогу, по ночам узники Пьомби могли рыдать, кричать или умирать, но к ним бы так никто и не пришел. Поэтому, как посчитал Казанова, у них есть вся ночь на поиски возможностей побега, а 1 ноября — в День всех святых — во дворце не будет ни инквизиторов, ни сотрудников канцелярии и инквизиции. Венецианское правительство придерживалось церковного календаря.

Казанова сумел сделать лаз на крышу. Той ночью было полнолуние, и он боялся, что если высунутся, то их длинные тени увидят. Пара сообщников подсчитывала имеющееся время. В конце концов то ли облако, то ли перемещение луны дало им основание счесть, что настал безопасный момент. Казанова и Бальби поднялись на крышу. В «Истории моего побега», опубликованной в 1787 году, и в «Истории моей жизни» описывается все их головокружительное героическое приключение, которое включало в себя также изготовление веревки из простыней, поиск лестницы и опасные трюки, которые проделывал Джакомо на желобе крыши на высоте девяносто футов над каналом Рио-ди-Палаццо. Казанова рассказывает о событиях той полной опасностей, страха и отчаянной решимости ночи с таким виртуозным мастерством и артистизмом, что даже недоброжелатели Казановы признавали — эта его история превосходна. Современники Джакомо верили каждой ее детали, даже венецианцы. Поскольку ущерб, причиненный дворцу Казановой и Бальби, был возмещен, то затраты на восстановление зафиксированы в финансовых отчетах, хранящихся в венецианских архивах.

Беглецы снова проникли внутрь дворца в ночь с 31 октября на 1 ноября, нашли там узкую каменную лестницу и спустились, очутившись перед стеклянной дверью. «Я открыл ее и увидел, что попал в зал, который помнил [с момента ареста]». Казанова был в помещении инквизиции, откуда уходили коридоры в Квадратный атриум — верхней площадке Золотой лестницы Дворца дожей. Сановники обычно держались правой стороны, поворачивая в государственные залы и палаты, а не влево — в помещения инквизиции, где с рассветом 1 ноября 1756 года оказались взаперти Казанова и Бальби. Они застряли там и обдумывали свои довольно мрачные перспективы, разглядывая работу Тинторетто — портрет дожа Джираламо Приули с мечом справедливости. Теперь они переоделись в принесенную с собой одежду, в которой их арестовали, а перед тем, как покинуть камеру Казановы, им удалось подстричь бороды (Сорадачи был брадобреем), поэтому когда стражник заметил их в окне Квадратного атриума, над Лестницей Гигантов Дворца дожей, то принял их за случайно запертых там придворных, — вероятно, такое в этом во всех смыслах византийском здании периодически случалось.

Стражник выпустил их, и Казанова вместе с отцом Бальби спокойно прошли между гигантскими мраморными ягодицами Нептуна и Марса, где после коронации проходили дожи, и спустились по Лестнице Гигантов на площадь Сан-Марко.

Там Казанова громким голосом подозвал гондольера и попросил отвезти их в Фузину. Когда они обогнули Таможню — вид Венеции отсюда известен нам по картинам Каналетто, — Джакомо изменил направление; они направились в Местре, сделав так нарочно, чтобы беглецов принялись искать в районе Фузина и канала Брента. Когда гондола развернулась и, миновав канал Джудекка, направилась к Заттере на материке, от охватившего его чувства свободы у Казановы внезапно приключились рыдания.

Затем бывшие узники отправились прямо в Тревизо. У них было совсем немного денег, часть которых им дал другой заключенный, и все их Казанова отдал Бальби, когда решил, что им проще будет избежать поимки, если путешествовать раздельно. В довершение невероятной истории Казанова захотел укрыться где-нибудь поблизости на ночь, и открывшая на его стук в дверь одного из домов женщина сообщила, что здесь живет местный начальник стражи, который отсутствует из-за облавы на некоего Казанову и сбежавшего монаха. Тут Джакомо понял, что нашел идеальное место, чтобы спрятаться, и проспал в нем двенадцать часов кряду.

Быстро одевшись на следующее утро, он продолжает свой путь, идя по девять часов в день на север по направлению к Бренте и границам венецианских земель. Используя знания, которым его когда-то научил брат Стефано, он живет за счет даров земли и доброты крестьян, принимавших его за бедного клирика, которым он раньше был.

Через неделю на осле, позаимствованном из какой-то конюшни, где Казанове довелось ночевать, он пересекает границу вблизи Бренты. Отныне в течение почти восемнадцати лет Джакомо не увидит свою родину.

Акт III, сцена V

Комедия по-французски, Париж

1756–1757

Я отвечаю на Ваше последнее письмо. Вы пишете, что предчувствуете свою великую любовь, и полагаю, Вы искренни, я польщена… но я хочу увидеть, что Вы противитесь той суетной жизни, которую ведете… Знаю — мои опасения расстраивают вас.

Манон Балетти в письме к Казанове. Париж (1757)

О побеге Казановы вскоре активно заговорили и в Венеции, и за ее пределами, называя его «поразительным». Джакомо довольно открыто рассказывал о нем в Париже, быстро отполировав произошедшие события в анекдот и используя его как средство предстать в новом свете, решительным и опасным человеком и оскорбленным отпрыском Светлейшей республики. Он оставался в Больцано достаточно долго, чтобы получить деньги, присланные Брагадином (тот недавно просил для Казановы помилования), и затем отправился через Альпы в Мюнхен, Аугсбург и Страсбург, а потом и в Париж. Он прибыл туда 5 января 1757 года — впечатляющая скорость передвижения зимой по меркам эпохи — в тот самый день, когда некий Дамьен совершил покушение на жизнь Людовика XV.

Казнь цареубийцы, увидеть которую жаждали тысячи парижан, была зрелищем, достойным эпохи варварства, свидетелем чего и стал Казанова. Но, что характерно для него, поразила Джакомо тот день женщина, которая там присутствовала. Однако все это произойдет лишь через несколько месяцев. По приезде в Париж преступник — небритый и немытый, но при деньгах и с хорошими связями — отправился в театр «Комеди Итальен». Здесь он разыскал семью Балетти, а затем и своего приятеля по любовным делам, де Берни.

Тюрьма изменила Казанову бесповоротно. Ему исполнилось тридцать лет, и он оставил позади не только молодость, но и, что более важно, свой дом: его изгнание из Венеции продлится столько, сколько сочтет нужным инквизиция, а в сложившихся обстоятельствах нетрудно предположить, что пройдут годы, прежде чем это произойдет, сколько бы он ни рассказывал о своей невиновности. В 1757 году в Париже он не предпринял ни единой попытки снискать расположение венецианских дипломатов, оставив это на будущее. «Я видел, что для того, чтобы добиться хоть малого, я должен задействовать в игре все мои физические и моральные силы, придерживаться строгого самоконтроля и уподобиться хамелеону». Он упорно стремился заработать деньги, стал сильнее, тверже и целеустремленнее. Он буквально прорубал себе дорогу в парижском обществе середины века, завоевывая позиции в политических и финансовых кругах, театрах и будуарах. Эти годы в Париже и заложили основы для посмертной славы Джакомо Казановы.

Он написал о приезде в город заблаговременно, но известие о его побеге уже и так дошло до Антонио Балетти, который сразу же поспешил объявить, что ждет друга. Семья Балетти приготовила комнаты для Казановы в доме неподалеку от их собственного, принадлежащие парикмахеру из театра «Комеди Итальен». Казанова был поражен сразу двумя изменениями в семье Балетти: ухудшением здоровья матери семейства Сильвии и расцветом красоты Манон, младшей сестры Антонио. Но первым делом Джакомо спешил решить свои проблемы, а потому поспешно направился к де Берни с просьбой о помощи, покровительстве и работе. С де Берни их связывало слишком многое — принадлежность к масонскому братству, любовницы М. М. и Катарина, и именно де Берни был тем человеком, который по неосторожности привлек к Казанове внимание венецианской инквизиции.

Казанова взял наемный экипаж — такой неудобный, что его прозвали «ночной горшок» — и проехал в поисках де Берни от Королевского моста до Версаля, но не нашел его, поскольку двор был в состоянии замешательства из-за покушения на жизнь короля. Джакомо обнаружил своего старого друга в Пале Бурбон, где тот входил в курс новых обязанностей, став министром иностранных дел Франции. Они встретились в частном порядке, и де Берни тепло приветствовал Джакомо, вложив сто луидоров ему в ладонь и пообещав всяческое содействие.

Казанова был сразу замечен и возвысился во французском обществе при помощи кого-то, имевшего очень хорошие возможности посодействовать ему, и в настоящее время представляется вероятным, что помог ему именно де Берни, которому еще ранее о побеге Казановы написала М. М. и он тоже ожидал Джакомо, эту историю обсуждали в Париже. Казанова сообщает, что его часто просили рассказать о побеге, и порой подробное изложение приключения занимало два часа, а некоторые люди, в том числе мадам де Помпадур, уже тогда предлагали ему написать об этом.

Де Берни организовал ему встречу с Жаном де Булонь, генеральным контролером королевского казначейства, который затем представил Казанову Жозефу Пари-Дюверне, знаменитому финансисту. Особенностью государственных финансов восемнадцатого века было то, что значительная часть фискальных полномочий была передана на откуп частному сектору, особенно во Франции, где даже «право на налоги» могло быть куплено откупщиками (прежде всего, продавались права на косвенные налоги). Примечательно, что, благодаря способности быстро ориентироваться, возможности возникали в карьере Казановы всегда, когда требовались специальные знания или некоторые его врожденные способности. Когда Джованни Кальцабиджи в присутствии Казановы предложил г-ну де Булонь устроить лотерею, Казанова оценил его идею, добавил некоторые собственные математические расчеты и таким образом нашел себе работу в качестве директора французской национальной лотереи. Кальцабиджи был администратором, а некоторые начальные расходы компенсировал Пари-Дюверне, и хотя Казанова делал свое первое реальное состояние не совсем по первоначальной схеме, французское правительство со своей стороны тоже себя подстраховало: не удайся его затея, ее списали бы на некомпетентность иностранцев.

Де Булонь и Пари-Дюверне надо было собрать деньги для финансирования от лица мадам де Помпадур французского военного училища. Хотя участие Казановы в создании первой во Франции полноценной лотереи отчасти произошло по воле случая, а отчасти благодаря его умению с легкостью обращаться с цифрами, дело состоялось и потому, что он познакомил Кальцабиджи и его брата Раньери с Пари-Дюверне. Международные дельцы, не чуждые искусства — Раньери написал либретто для опер Глюка «Орфей и Эвридика» и «Альцеста», — Кальцабиджи имели много общего со странствующим венецианцем Казановой, но хуже подходили для светского общества — Раньери страдал от ужасающей экземы, и братья плохо говорили по-французски. Годы в компании французских актрис и знатных сибаритов вроде де Берни, а также занятия Джакомо с Кребийоном наконец были вознаграждены, Казанова смог покорить парижан их собственным языком и модой.

Он объяснял тем, кто хотел купить билеты — много билетов во время игорной мании, — условия своей «генуэзской» лотереи. Предлагался фиксированный набор в девяносто цифр и возможность поставить на пять из них; один правильно угаданный номер возвращал игроку его ставку, три правильных номера — увеличивали ее в восемь тысяч раз, четыре правильных — приносили выигрыш в шестьдесят тысяч раз выше ставки, а фулл-хаус (все угаданные цифры) мгновенно превращали людей в первых миллионеров во Франции. Затея имела ошеломительный успех.

Казанова осуществил одно из самых примечательных в истории возвращений. В течение нескольких месяцев он заново поставил себя в парижском обществе и открыл себе путь к получению одного из самых быстро сколоченных в середине восемнадцатого века во Франции состояний. Венецианец, знавший его, описал Казанову в письме из Парижа так:

[Казанова] держит экипаж и лакеев и великолепно одевается. Он имеет два прекрасных бриллиантовых кольца, пару изысканных карманных часов, нюхательные табакерки в золотой оправе и всегда носит много кружева. Он приобрел доступ — я не знаю как — в лучшее парижское общество. Он имеет долю в лотерее в Париже и хвастается что это приносит ему большие доходы. Ведет он себя весьма глупо и напыщенно. Одним словом, он невыносим — кроме случаев, когда рассказывает о своем побеге, что делает просто превосходно.

Эти годы, проведенные в Париже, были самыми приятными и благополучными в его жизни. Он имел более 120 000 франков в год от лотереи — только первый розыгрыш принес ему четыре тысячи — и в качестве одного из соучредителей вел переговоры о праве самостоятельно открыть шесть лотерейных отделений, все — в Париже, хотя в итоге лотерейные билеты стали продавать в нескольких крупных городах. Он держал эксклюзивные роскошные апартаменты на улице Сен-Дени, которые превратились в штаб-квартиру его бизнеса и его жизни, в привилегированный салон, где он продавал мечту о счастье, баловался каббалистическими пророчествами и соблазнял парижское общество своим обаянием и сказками о приключениях. «Париж был и остается, — писал он, — городом, в котором люди судят обо всем по внешнему виду. Нет другого такого [места] в мире, где было бы легче произвести впечатление».

Воспоминания Казановы о Париже, с мадам Помпадур на пике ее влияния, стилем рококо и салонами таинственного графа де Сент-Жермен, с театрами и гонками, сексуальными забавами и азартной праздной аристократией, похожи на описание роскошно костюмированных плясок смерти. Один эпизод, в частности, выделяется удивительным предвидением в нем тех ужасов, что придут потом в Париж, и типичным умением Казановы находить проявления человечности in extremis, в крайностях. Предполагаемый цареубийца и бывший солдат Роберт Франсуа Дамьен должен был быть казнен первого марта 1757 года на Гревской площади. Есть несколько описаний и гравюр этой экзекуции. Дамьен умирал четыре часа. Его кожу раздирали раскаленными клещами, поливали расплавленным свинцом, его кастрировали, и конец его страданиям пришел только тогда, когда его привязали к четырем жеребцам, которых пустили бежать в различных направлениях, таким образом разорвав несчастного на части.

Казанова, никогда не получавший удовольствия от насилия, проявил интерес к реакции толпы и, в частности, немолодой уже либертенки Анджелики Ламбертини. Пока она смотрела на казнь, она позволяла задирать свои юбки графу Эдуардо Тиретту из Тревизо — знакомому Казанове по Венеции и известному во всем Париже как Граф Шесть Раз. Это свое прозвище граф подтвердил Казанове, когда тот пришел к нему на завтрак. Накануне ночью Тиретта занимался любовью с Ламбертини «всего лишь пять раз» — предел, как можно отметить, в то время считавшийся абсолютным и невозможным с медицинской точки зрения.

Правда, Казанову более впечатляла другая характеристика Тиретты как любимого жиголо Парижа — его благосостояние. Как записывает Джакомо, во время пыток Дамьена граф сперва ласкал Ламбертини, а уже затем — по мере нарастания мучений преступника — начал с ней непосредственный половой акт. Это момент садистской прозы с точки зрения свободного сплетения в нем ужаса и темных элементов человеческой сексуальности, но одновременно в своем роде предвосхищение появления театра ужасов «Гран Гиньоль».

Потом с Казановой что-то случилось — неожиданно, потому что это было немодно. Он и Манон Балетти влюбились друг в друга. И, что необычно для истории Казановы, до нас дошли ее переживания по поводу их связи, так как до самой смерти он берег более сорока ее любовных писем. Манон была его ближайшей соседкой в течение первых месяцев пребывания в Париже, и он почти каждый день ел за одним столом с ее семьей. Она пленила его с первой же встречи, и уцелевший ее портрет кисти Натье в том возрасте, в семнадцать лет, намекает на одну из причин почему. Она была практически эталоном красоты своего времени; с розовыми губами, созревшая, нежная как цветок у нее на лифе, с ясным, добрым, прямым взглядом. Она достаточно быстро призналась ему в любви, как следует из писем, которые хранятся в Пражском архиве. Писала Манон обычно поздно ночью, заканчивая послание поцелуями, как будто бы они с Джакомо уже были любовниками, и писала ему их с откровенностью, страстью и обожанием: «Ах, как я желаю, чтобы отсутствию [вашему] пришел конец… Верю, что люблю вас». Но он мудро сдерживается, обещая однажды жениться и зная, что ее семья, дружбой которой он так дорожит, никогда не простит ему, если она станет просто очередной девушкой из списка его побед. Ее письма проливают новый свет на Казанову в состоянии любви, ее девичья рука повествует о драме собственного первого увлечения, описывая путь от растущей влюбленности к тихому отчаянию.

Манон, как и Анриетта, была музыкально одаренной и пленила Казанову сочетанием образованности и драматической одаренности; она также писала пьесы и исполняла их, используя реквизит и костюмы из семейного магазина на четвертом этаже дома на улице Пти-Лион, и Казанова, помимо прочего, был ей аудиторией. Ее воображение пленяли романтические приключения на сцене, и вряд ли на нее мог не произвести впечатление молодой мужчина, которого обожали ее брат и мать и который ворвался в ее жизнь, словно по замыслу гениального режиссера, явившись среди зимней бури, сбежав из тюрьмы и принеся с собой дух сексуальной и романтической опасности.

Но она была обручена с другим. Семья Манон приняла от ее имени предложение руки и сердца от музыканта по имени Климент. Это был бы хороший и безопасный союз (и неплохо материально обеспеченный), однако Манон сразу влюбилась в Казанову. «Если бы Вы только знали, как упорно я пыталась победить в себе нежность, которую чувствовала к Вам, — пишет она, — [но] мне это не удалось». Зная от своего брата или просто понимая интуитивно, что возраст и жизненный опыт создают слишком большой разрыв между ними, она оказалась достаточно умна, чтобы признать, что ее чувства были своего рода поклонением герою, но в то же время и чем-то гораздо более опьяняющим. «Я наслаждаюсь Вашим обществом больше, чем чьим-либо еще… но я говорю себе: это потому, что он веселый и умный, и оттого не удивительно; но в итоге мне становится тяжело, если день минул, а я Вас не увидела… Я стала печальна, мечтательна и вижу, что когда мечтаю, то только и всегда о Вас». Ее боль эхом отдается в веках, равно как и ее метания между увлечением, приличиями и гордостью. Она в отчаянии с самого начала хотела знать, любил ли ее и Казанова. «Что со мной будет? Как глупо, что я люблю кого-то, кто равнодушен ко мне… но иногда потом я думаю, что, возможно, и Вы можете меня любить, но что Вы не посмели проявлять какие-либо признаки Вашей любви в силу обстоятельств, [моей помолвки и семьи]?»

О Манон иногда пишут как об одной из самых вызывающих чувство жалости «жертв» Казановы, но ее письма, даже в начале их романа, показывают холодное чувство собственного достоинства и спокойного нежелания рисковать в любви слишком многим. Каждый раз, когда она заявляет о собственном увлечении Казановой, которому тогда был тридцать один год, при том, что ей было семнадцать лет и он имел значительный опыт и неплохое образование, она утверждает их равенство. И, по крайней мере, водном отношении она была права: Манон, как и Казанова, в любви хотя бы частично хотела спектакля, в котором она бы играла центральную роль и была бы обожаемой. Это придавало их роману неудобную основу, не только потому, что вело его к предложению брака.

В ее самостоятельно написанных драмах ее всегда спасали и помещали на пьедестал; глубокое чувство потрясло девушку и смутило Казанову. «Дружба и уважение, которое я чувствовал к ее семье, удерживали меня от любой идеи соблазнить ее, — писал он. — Я не мог понять, каким будет исход, потому что с каждым днем понимал — я все сильнее люблю ее».

Их история превратилась в характерную для восемнадцатого века интригу — в эпистолярный роман. Мадам Обер, горничная Балетти, весной 1757 года служила им почтальоном. В них Казанова использует ту сценическую риторику, за которую Манон полюбила его, обожала и дразнила: «Вы начинаете неимоверно преувеличивать свою любовь ко мне… но [я предпочитаю] верить в Вашу искренность, так как это льстит мне, и я не желаю ничего другого, кроме как увидеть ее длящейся вечно». Со своей стороны, Манон проявляла осторожность и расчет, она определенно не собиралась быть лишь одним из мимолетных увлечений Казановы. «Вечно любите меня… никогда не забывайте заботиться о моем сердце, — написала она ему, возможно, недальновидно, — и сожгите все наши письма». Он не сделал ни того, ни другого.

Хотя допустимо, что Манон напоминала Казанове. Катарину, на которой он едва не женился, и многих иных привлекавших его молодых женщин, в конечном счете сильнее его сердце и ум запечатлевали, как правило, более зрелых, более светских, сексуально раскрепощенных и опытных женщин; таких как М. М. или Анриетта. Ему нравилось чувствовать себя героем, которому поклоняются, и это, конечно же, тронуло его в Манон — он, в конце концов, наслаждался своей первой настоящей славой и связанным с ней периодом подлинного процветания. Вероятно, для него не пришло время влюбиться или осесть на одном месте, но он тешил себя идеей, будто Манон может составить с ним идеальную пару. Кроме того, брак с ней был привлекательным еще по одной причине, такой же как и в случае с Беллино: ему было хорошо в ее семье, которая и относилась к Джакомо с теплотой.

Письма, а также краткие моменты наедине — немного поцелуев или чуть больше — продолжались в течение весны и лета 1757 года. Манон разорвала помолвку с Климентом, не объяснив причин матери. Она и Казанова спорили, ее плохо спрятанные бумаги стали всплывать на поверхность. Она сомневалась, что Казанова любит ее, и в письмах к нему винила в том себя: «Твоя любовь уменьшилась, но я не думаю, будто это твоя вина, — нет, у меня есть тысячи недостатков, я понимаю, и чем дальше кто-то со мной общается, тем их больше узнает». Казалось, это так для Казановы: «Влюбляясь в Манон каждый день, но никогда не намереваясь просить ее руки, я не имел четкого представления о том, к чему стремлюсь».

Переписка активизировались. Она ревновала Казанову, проводившего время вдали от нее — зачастую по делам с лотерейным бизнесом, — и в июне написала, что он «забросил» ее. Она предложила им составить список вещей, которые раздражают их друг в друге, как делают семейные пары, а Казанова рассмеялся ей в лицо. К июлю он устал от нее, часто в ее присутствии бывал угрюмым и очевидно раздраженным в письмах к ней — до нашего времени дошли только ее ответы. «Ваше письмо, которое я перечитываю, снова заставляет меня увидеть все мои ошибки и придуманные мною Ваши качества», — отвечала она. Манон и Казанова чувствовали: мир думает, будто они хорошо подходят друг другу; но не могли продолжать свои отношения.

Почему Казанова тянул так долго? Во-первых, умирала Сильвия: Казанове не хватило духу нарушить ее покой свадьбой, которой та не одобрила бы — в парижской полиции считали, что Сильвия и Казанова были или остаются любовниками, — и он не был заинтересован в раскачивании изнутри лодки семейства Балетти. Может быть, он, кроме того, надеялся, что со временем с Манон все станет проще, и они смогут пожениться — она, безусловно, тем сложным для них летом ожидала подобного исхода.

В то же время он был человеком со значительными сексуальными потребностями и мало склонным к верности. Он был на вершине славы и богатства, а Манон — полна решимости хранить девственность. Она была права, говоря, что он отсутствовал не только по причине бизнеса, Казанова проводил досуг с женщинами особого рода, которых тогда предпочитал, — с теми, кто не был заинтересован в нем, как в муже. «Вы идете и наслаждаетесь в другом месте, — писала она, — [только бы] не держать сердце в вечных узах». В других случаях она будет пытаться пробудить его ревность, воззвать к данному обещанию — «несмотря на все плохие разговоры, слухи и клевету, ничто не может отвернуть мое сердце от Вас» — и напоминает ему, что приглашена господином Сен-Жаном на ужин вдвоем (a deux) с Джакомо. Казанова отказывается признаться ей, что их любовь окончена, и именно за это он заслуживает критики — за собственное трусливое или корыстное нежелание сказать ей раньше, что он не будет ради нее бросать дела, оставляя ее в смущении и отчаянии на протяжении лучшей части года.

В то же время, Казанова заводил более-менее продолжительные связи: с актрисой Джакомой Антонией Веронезе, которая работала с семьей Балетти в театре; с голландкой Эстер, пока был в Голландии по делам бизнеса; с женой лавочника мадам Баре; и с другими женщинами. Как он пишет, его «увлеченность» Манон не ограничивала его интерес к «продажным красавицам» Парижа. Он был деловым человеком.

16 сентября 1757 года Сильвия Балетти скончалась, Казанова и Манон до последнего находились рядом, неожиданно перед смертью мать захотела поручить свою дочь заботам Джакомо навечно. Когда Сильвия уже почти испускала последний вздох, он сказал ей, что женится на ее дочери. Манон, соответственно, по-прежнему верила в заключение в будущем брака и продолжала писать к нему как к «cher mari», «дорогому мужу». Семья Балетти полагала, что Манон надо уйти в монастырь и не распылять имущество матери, или, возможно, заняться карьерой на сцене, или принять одно из выгодных предложений от маркиза де Монконсейль, друга семьи. А Манон вновь стала смотреть на непостоянного Казанову как на потенциального спасителя, «Всегда помните, что у Вас есть очень молодая любящая жена, которая ожидает от мужа верности», — напоминала она ему, когда он уехал в Дюнкерк.

Что он там делал, остается загадкой, возможно, то были первые шпионские поручения. Теоретически, туда его направил де Берни — представить доклад о французском флоте, поскольку считалось, что король, который контролировал военно-морской флот, в то время не получал достаточной информации от министерства иностранных дел и министерства финансов о боеготовности своих судов. Может быть, дело было не только в этом. Примерное тот период Казанова загорелся идеей стать французским подданным — фактически, он мог получить то, что сейчас называется двойным гражданством — в целях дальнейшего завоевания более прочного положения среди истеблишмента и как средство подняться по карьерной лестнице в области французской дипломатии, шпионажа и международных финансов. Будучи временно лицом без гражданства, Казанова оказался полезным де Берни в ходе миссий в Дюнкерке, а затем в Голландии (от которых французское правительство в случае необходимости могло дистанцироваться или откреститься).

Что бы там ни было, он вернулся в Париж существенно богаче, с двенадцатью тысячами франков гонорара от правительства. Вскоре после получения денег он случайно, если не сказать комически, попадает по пути обратно в Париж в Историю, которая впоследствии косвенным образом еще более укрепит его финансовое положение. Это случилось в октябре 1757 года. Казанова возвращался в город на вечер, проводившийся вблизи Барьер Бланш. Он ухаживал за Веронезе, актрисой-куртизанкой, известной также как Камилла. У нее было немало воздыхателей, одарявших ее «то любовью, то деньгами, а иногда и тем, и другим одновременно», и она была, как дает элегантное определение театральным куртизанкам Парижа Казанова, «женщиной, свободной почти во всех отношениях». Он очутился в маленьком экипаже вместе с молодым графом де ла Тур, а на их коленях в темноте и тесноте уселась «танцовщица» по имени Бабет. Казанова взял, как ему показалось, ее руку, поцеловал и прижал к своему паху. После короткой паузы де ла Тур нарушил молчание: «Я благодарен вам, мой дорогой друг, за столь изысканное и неожиданное итальянское рукопожатие; за приветствие, которого я не ожидали и не заслужил». Граф смеялся до хрипоты. Казанове понадобилось некоторое время, чтобы переварить шутку, которая с подачи де ла Тура распространились по всему городу, но затем мужчины стали близкими друзьями. Зимой 1757/58 года дела Тур заболел воспалением седалищного нерва. Казанова предложил вылечить его талисманом Соломона — звездой Давида; Джакомо описывает ее в своих мемуарах и отмечает, что сам-то он не верил в ее силы. Средство Казановы «вылечило» больного, который быстро пошел на поправку и рассказал своим друзьям о неожиданном каббалистическом могуществе богатого молодого человека, известного главным образом безумствами в прошлом и нынешним благосостоянием.

Особое внимание на «каббалиста» обратила тетя графа, старая маркиза д’Юрфе, горячо преданная учению каббалы и одна из богатейших женщин во Франции. На следующий день после исцеления ее племянника она пригласила венецианца к себе в особняк на набережную Театенс и приняла его там «со всеми милостями старого двора времен Регентства».

Акт III, сцена VI

Маска непосвященного: маркиза д’Юрфе и эксперименты в некромантии 1757-1760

Маркиза д’Юрфе по-прежнему ищет порошок, который превратит железо в золото, и живет только для того, чтобы открыть эликсир жизни, едва покидая свою лабораторию… Но она попала в руки итальянца, называющегося Казановой, который убедил ее, что при помощи звезд и его каббалистических упражнений она сможет забеременеть в возрасте шестидесяти трех лет и дать жизнь не больше и не меньше, чем самой себе как бессмертной сущности.

Записки маркизы де Креки

Семилетняя война разорила Францию, и финансовый кризис создал базу для приключений Казановы в этой стране середине века, когда правительство — в частности, фракция, возглавляемая мадам де Помпадур и теми, кто был под ее покровительством, как де Берни — искало все более изощренные способы получения доходов. Лотерея, распорядителем и директором которой назначили Казанову, была придумана для оказания поддержки военной академии Помпадур. Поездка Джакомо в Дюнкерк в конце 1757 года, по крайней мере, частично, имела целью повысить стоимость французского флота не только в военном плане, но в случае продажи его как активов. Теперь Казанове предстояло справиться с еще более смелым и тайным заграничным поручением французского правительства. Снова было важно, чтобы человек действовал как «иностранец», но был лояльным де Берни и маркизе де Помпадур. Казанова поедет в Амстердам для переговоров о том, сколько денег и золота может привлечь французское правительство за счет выпуска облигаций номинальной стоимостью двадцать миллионов франков. Тем, кто сомневается в нарастающей серьезности деловых операций, обсуждаемых в «Истории» Джакомо, достаточно взглянуть на этот, лишь один из многих пассажей, где убеждения, достойные современных предпринимателей, подкрепляет скучный отчет о финансовых делах, чтобы вновь удостовериться в разнообразных талантах Казановы и его состоятельности как финансиста. Как пишет Казанова, он побывал в Амстердаме, где к 5 декабря 1758 года продал акций на сумму семьдесят две тысячи франков. Он договорился о продаже французских облигаций всего лишь с восьмипроцентным дисконтом и заключил еще одну сделку в частном порядке — возможно, основанную на каббалистическом прогнозировании, — угадав, что судно, считавшееся пропавшим в море, вернется, он заработал много тысяч франков. Он вернулся в Париж не только с перспективой официального назначения на должность и дальнейших комиссионных доходов, но и с более укрепившимся личным состоянием, пополнявшимся доходами от процентов по всем заключенным им сделкам.

После возвращения из Голландии Казанова почувствовал, что финансовое положение позволяет ему взять в аренду дом на улице Контесс д’Артуа возле улицы Монторгель и завести хозяйство по соседству с новыми особняками в районе Пти-Полонь (Малая Польша), к северо-западу за городской чертой Парижа. Там он устроил дворец для развлечений, который назвал Краков. У этого дома, недалеко от места современного вокзала Сен-Лазар, были два сада, конюшня, хороший погреб и отличная кухарка, мадам де Сен-Жан, по Прозванию Ла Перла (Жемчужина), а также несколько ванных комнат — знак изменяющихся стандартов личной гигиены. Казанова содержал два экипажа и пять быстрых жеребцов «enrages» («бешеные») — скакунов из личных конюшен короля, знаменитых своей быстротой и развитой литой мускулатурой. Наибольшее удовольствие в Париже Казанова, кроме женщин, еды и театра, получал от стремительной езды по хорошо мощенным столичным улицам. Вскоре дом Джакомо приобрел в парижском обществе дурную славу из-за устраивавшихся там азартных игр, бурного веселья до поздней ночи, а также из-за подававшихся к столу макарон с помидорами и колбасками и риса со сливочным маслом и сыром, блюд экзотической для французов кухни венецианского карнавала.

Пребывание Казановы в Амстердаме было успешным не только в отношении финансов. Там он нашел свою старую подругу Терезу Имер. Она пела в театре, при этом с ней жили двое ее детей: двенадцатилетний мальчик и пятилетняя Софи, дочь Казановы, родившаяся после их мимолетной встречи в 1753 году в Венеции. По словам Казановы, Тереза превратила детей в маленьких монстров, они капризничали и творили, что хотели. Как видно, Джакомо особенно не понравился мальчик, но маленькая Софи была копией отца, и он предложил Терезе вложить тысячу дукатов в ее новое дело в Лондоне — в клуб в Сохо, — если Софи поедет с ним в Париж. Тереза с минуту подумала и сказала «нет», но предложила вместо этого забрать мальчика. Джузеппе Помпеати нуждался в твердом мужском воспитании — а Джакомо Казанове, по причинам, которые довольно скоро станут очевидными, нужен был сын.

* * *

В 1734 году, в возрасте двадцати восьми лет, Жанна де Даскари д’Юрфе де Ларошфуко унаследовала все состояние рода д’Юрфе, одного из старейших и богатейших во Франции. Она прожила жизнь необычную для того времени — независимая состоятельная женщина, свободная в мыслях и духовных исканиях, без бремени ответственности или семейной жизни. Ее доход составлял восемьдесят тысяч ливров в год, большую часть его она тратила на книги — позднее собрание д’Юрфе ляжет в основание Национальной библиотеки; ей принадлежало множество домов в Париже и его окрестностях и несколько замков. Политика ей была неинтересна, в силу своего колоссального богатства и образованности она предпочитала посвящать себя философии, алхимии, теософии и магии. Маркиза д’Юрфе вышла за рамки ограничений своего пола и положения в обществе, погрузившись в альтернативную вселенную оккультизма, высокого искусства, крупных финансов, высокой моды и высокого уровня жизни. Она была молодой вдовой. Младенческий возраст у нее пережила только одна-единственная дочь, позднее помещенная в психиатрическую лечебницу. Как прознал Казанова, маркиза не просто хотела найти философский камень, эликсир вечной молодости или средство для нового перерождения, но и в качестве запасного варианта искала наследника, которому сможет передать все состояние.

Когда Казанова впервые был приглашен к ней домой, он увидел там лабораторию, в которой она проводила алхимические эксперименты и пыталась создать квинтэссенцию — нечто вроде катализатора, ускорявшего предполагаемую «естественную» эволюцию субстанции. Реализация этой задачи — opus alchemicum («великое дело») — была одной из основных целей алхимии, области, в которой пересекаются химия и поиски философского камня. Занятие требовало ресурсов, воли и терпения, чего у маркизы было в изобилии.

Она не жила отшельницей, держа салон, куда почти каждый вечер на ужин приходило по двенадцать гостей и где обсуждались материи эзотерические, а также то, что считается наукой и сегодня, тогда же, напротив, еще не было четкого различия между научным и ненаучным знанием. Согласно маркизе де Креки, на вечерах у д’Юрфе было «в избытке шарлатанов и людей, помешавшихся от оккультных наук». Кто-то смотрел на эти собрания более благосклонно. Среди завсегдатаев были аббат де Берни и мадам Бонтемп, гадалка мадам де Помпадур. Присутствовали в качестве протеже граф Калиостро, химик и гипнотизер; Месмер, открывший, как он полагал, животный магнетизм, но который, скорее, был квалифицированным гипнотизером, и странный граф де Сен-Жермен, человек неопределенного возраста, положения и происхождения, утверждавший, что ему несколько сот лет и он является доверенным лицом короля.

В этот привилегированный, но не совсем обычный мир и шагнул Джакомо Казанова, известный уже среди парижских оккультистов-дилетантов тем, что успешно излечил от акне герцогиню Шартрскую в 1750 году. А теперь он был гораздо более интригующей фигурой: он бежал из неприступной тюрьмы, нажил на лотерее состояние; под его чары, как сплетничали, попали многие весьма богатые светские дамы (например, мадам дю Бло и мадам де Буффлер). Маркиза вскоре пришла к выводу, что все недооценивают богатого итальянца, она верила, будто он наделен силой, которую только она одна сможет в нем раскрыть. Таким образом вместе они образовали самый странный союз в достаточно причудливой жизни венецианца, союз, основанный на совместном увлечении оккультными науками (про которые позднее Казанова заявил, что лишь на словах верил в них, хотя, может быть, в то время венецианец и испытывал к ним неподдельный интерес). Родственники маркизы утверждали, что он занимался всем этим по одной простой причине — хотел заполучить ее состояние.

Маркиза и ее окружение, — как пишет Казанова, — имели химерические планы, и, поддерживая в них надежды на успех, я, в то же самое время, надеялся излечить их от собственного безумия, разочаровав их. Я обманул их, чтобы сделать их мудрыми, и не считаю себя виновным, ибо мной двигала не алчность. Я лишь платил за мои удовольствия деньгами, иначе ушедшими бы на попытки сотворить то, что невозможно в природе… Этим деньгам суждено было быть потраченными на глупости, и потому я просто направил их на оплату своих потребностей.

Таково было одно из самых изощренных самооправданий намерения обобрать стареющую, уязвимую и несметно богатую женщину. Обман, если так его называть, продолжался годами. Казанова просил драгоценные камни якобы для использования их в «экспериментах» и в качестве кристаллов, нужных для обращения к астральным силам с помощью каббалы. Он переводил латинские тексты для маркизы и проводил с ней много часов в запертой лаборатории — ходили слухи, будто они были любовниками, и, возможно, это было правдой. Она осыпала его подарками и комплиментами, в частности, называла его «подлинным адептом, скрывающимся под маской непосвященного» — это высказывание засело у него в памяти, хотя, может быть, и не в том смысле, какой вкладывала в него маркиза. Вполне возможно, ключом к отношениям Казановы с маркизой, как и к его занятиям оккультизмом, является влечение к тайнам и эзотерике человека, который чувствовал необходимость подняться над ограничениями и правилами общества. Маркиза предпочитала верить, что Казанова сделал состояние на лотерее, дабы замаскировать свою истинную личность как мессии оккультизма. Он, по крайней мере, надеялся, что так и есть. Он расшифровал для нее некоторые тексты Парацельса — своего рода каббалистические криптограммы, похожие на попадавшиеся ему в палаццо Брагадина и герцогини де Шартр. Джакомо рассказал д’Юрфе, что у него есть ангел-хранитель и оракул по имени «Паралис» (это имя итальянец когда-то использовал сам), который руководит им. Поделившись с женщиной этим «секретом», он «превратился в хозяина ее души, ее сердца, разума или всего того, что оставалось от ее здравого смысла». Он стал консультантом по всем аспектам жизни самой богатой женщины во Франции.

В свою очередь, маркиза в ответ поведала Казанове, что ищет способ реинкарнации, центрального догмата ордена розенкрейцеров, членом которого она являлась и который считался в католической стране еретическим. Д’Юрфе полагала, будто ее душа могла переселиться в тело мальчика. Приехав обратно из Голландии в Париж после воссоединения с Терезой, Казанова понял, что привезенный им двенадцатилетний мальчик может открыть дорогу великим планам, если маркиза по-прежнему будет убеждена в способностях итальянца.

Как именно он хотел реализовать свои намерения, остается неясным. Однако Джузеппе Помпеати был переименован в графа д’Аранда и переехал во дворец на набережной для последнего эксперимента маркизы. Мальчику купили пони и научили ездить верхом, подобрали ему одежду и ювелирные украшения и устроили в лучшее парижское учебное заведение, в Виар. Казанова предложил маркизе пожить в его новом доме в Пти-Полонь и стал действовать как «крестный отец» новоявленного «графа».

Джузеппе был лишь одним из нескольких проектов, занимавших ум маркизы в ее стремлении к вечной жизни. Она, например, по совету графа де Сен-Жермена носила на шее круглый гигантский магнит в надежде тем самым привлечь к себе молнию и подняться к солнцу. На фоне таких недобросовестных пророчеств Казанова выглядел вполне прилично, но постепенно его планы затмили идеи всего прочего окружения богатой аристократки.

В 1758 и 1759 годах лотерея оказалась не в состоянии покрывать возраставшие затраты Казановы на экстравагантный образ жизни, и он все чаще обращается к маркизе за финансовой поддержкой. То, что, возможно, началось как общий интерес к каббале и некромантии, превратилось в длительное и постепенно усиливавшееся выкачивание ресурсов. Детали обманных трюков и экспериментов, которые в течение нескольких Лет проделывал Казанова, занимают в мемуарах многие главы, и в ретроспективе он получал удовольствие, описывая собственные хитрости и изобретательность, а также плодовитость своего воображения и актерское мастерство. Хотя эти эпизоды составляют одну из самых невероятных линий в «Истории моей жизни», правдивость того, что происходило между маркизой и Казановой, редко подвергают сомнению, поскольку его рассказ совпадает с представлениями о доверчивости в ту эпоху. Кроме того, это помогает объяснить способность Казановы путешествовать и интриговать, не имея явных источников средств к существованию. С 1758-го и до начала 1760-х годов Казанова, с целью получить инвестиции от маркизы, неоднократно возвращается в дом на набережной Театенс, каждый раз с планом все более экстремальным и более дорогостоящим.

Его «великая работа» с ней заключалась в попытке переселить ее душу в мальчика, рожденного от союза Джакомо с непорочной девой, зачатого и появившегося на свет в ее присутствии. Как говорили, члены Братства Розы и Креета — розенкрейцеры — верили в подобные чудеса, как верила и маркиза. Для осуществления задуманного Казанове была необходима помощница, готовая в течение девяти месяцев или более играть роль суррогатной матери для голема маркизы, или носителя ее души. Куда же ему было обратиться за такой «девой»? Естественно, в театр.

Это было в Болонье, и через свою старую возлюбленную Беллино, а теперь известную оперную певицу, он познакомился с танцовщицей Кортичелли и нанял ее и ее мать, Лауру Джильи, для тщательной подготовки к трюку с возрождением маркизы в теле мальчика. Казанова попросил приехать их к нему в Мец, откуда они бы перебрались к замку Понткарре, вблизи Парижа, где танцовщицу представили бы маркизе как графиню Ласкари — эта фамилия имела древние связи с фамилией д’Юрфе. В готической обстановке старого замка графиня-девственница бы «зачала ребенка, после чего маркиза в надлежащей форме отписала все свое имущество ребенку, опекуном которого я [Казанова] должен был бы стать до момента исполнения ему тринадцати лет».

Первый этап детально проработанного обмана маркизы проходил в соответствии с планом. Казанова «дефлорировал графиню-девственницу» в присутствии д’Юрфе в середине апреля месяца — его каббалистические тексты пестрили указаниями по поводу фертильности и лунных циклов. «Девственница» тем не менее не забеременела, и он объяснил это тем, что его таинственный оракул — Паралис, который говорил с ним в форме алгебраических кодов — поведал Джакомо о невозможности зачатия в случае дальнейшего присутствия д’Аранда, сына-подростка Терезы Имер, в замке. Разумеется, это было враньем: Казанова просто хотел избавиться от мальчика, что и сделал. Но потом Кортичелли начала терять уверенность в успешности заговора и сбежала было с драгоценностями на сумму в шестьдесят тысяч франков, что дала ей маркиза.

Казанова решил, что группа «спиритуалистов» за счет маркизы должна поехать на юг, избегая Парижа и встревожившихся родственников. По дороге в Экс Казанова призвал духа с именем «Селение», который якобы жил на Луне, и тот «писал» маркизе письмена на воде, пока она и Джакомо вместе принимали при луне ванну. Дух сообщил, что перерождения придется ждать еще один сезон, и произойдет оно в Марселе. Пока же ей пришлось опустошить свой кошелек на сумму в еще пятьдесят тысяч франков на путевые расходы. По понятным причинам поползли слухи, будто нечто действительно странное происходит в доме маркизы, а верховодит всем теперь харизматический венецианец.

Затем Кортичелли проболталась подруге маркизы, графине де Сен-Жиль, известной светской даме Парижа. Казанова был вынужден прибегнуть к поддержке двух фиктивных «священнослужителей», одним из них был его младший брат Гаэтано, а вторым — с подачи Казановы провозгласивший себя клириком Кверилиантом из ордена розенкрейцеров Джакомо Пассано. Они все остановились в Марселе в самой дорогой гостинице «Оберж де XIII Кантоне», вместе с любовницей Гаэтано — танцовщицей Марколиной, которая вскоре стала любовницей и самого Джакомо. В гостинице вся компания ожидала удачного расположения звезд для очередной попытки переселения души маркизы в юное тело.

Д’Юрфе продолжала верить в Казанову и в перевоплощение, а тем временем беспокойство ее окружения нарастало, поскольку состояние столь богатой старухи постепенно уходило на сторону. Казанова продал драгоценности, которые получил от д’Юрфе — ларцы кристаллов, посвященных различным планетам с целительной силой. Пассано угрожал разоблачением, как раньше пыталась и Кортичелли, и написал маркизе восьмистраничное письмо, которое должно было, как минимум, заронить в ее душу подозрения. Казанова решил активнее задействовать ее в ритуале реинкарнации. Он отказался от плана переселения души маркизы в тело Джузеппе Имера или ребенка, рожденного от «непорочной графини». Вместо этого он заявил, будто бы Паралис открыл ему, что Джакомо сам должен оплодотворить маркизу, чтобы та родила дитя, в которого переселится ее душа. Возможно, это был отчаянный и даже убийственный план, поскольку в данной версии перевоплощения старой женщине во время родов пришлось бы умереть для «миграции» ее души в бессмертную сущность в собственном чреве, зачатую от «адепта» Казановы, который затем стал бы опекуном ребенка — и его наследства. В конце концов д’Юрфе согласилась на идею Казановы.

Марколина должна была поддерживать «дух» церемонии зачатия, покуда Казанова оплодотворял лоно маркизы. Обнаженной танцовщице предстояло изображать из себя алтарь и тем самым помогать сохранению пыла Казановы при исполнении им роли сакрального «племенного жеребца». Эти пассажи в мемуарах выглядят веселыми, нерелигиозными и волнующими. По причинам, известным ему одному, Казанова сказал, будто «Паралис» настаивает, что зачатие потребует трех оргазмов — задачи, достижение которой, как он чувствовал, все меньше ему по силам: «в возрасте тридцати восьми лет, [когда] я начал понимать, что часто переживаю роковое несчастье [потери эрекции]». Он сумел-таки один раз довести начатое до конца, благодаря вдохновлявшей его Марколине, но после часа попыток добиться второго оргазма с маркизой «в итоге решил кончить, изобразив все обыкновенные проявления счастливого исхода», а вскоре Казанова сымитировал и третий оргазм, «сопровождаемый агонией и конвульсиями, а затем полной неподвижностью, неизбежным следствием потрясения». Маркиза, не подозревая, что стала очевидицей первого известного в литературе сфальсифицированного мужского оргазма, сразу же посчитала себя беременной, и даже затем убедила в том своего врача.

Однако вся эта причудливая история кончилась разочарованием. Шестидесятитрехлетняя маркиза не зачала. Паралис обманул ее. Ее завалил письмами с жалобами на Казанову Пассано, который даже взял на себя труд написать Терезе Имер в Лондон, попросил ее помочь очернить имя Казановы. После нескольких лет занятий с Паралисом и попыток перевоплощения здравый смысл и неудачи в черной магии положили конец мечтаниям маркизы о новой жизни и отношениям с «адептом». Джакомо Казанова не обладал квази-божественными силами, которые, как ей казалось, она в нем почувствовала. Он не был целителем, искусным алхимиком или посвященным в тайну рецепта философского камня. Кем он был, она так никогда и не решила, отчасти из-за своей любви и восхищения им, отчасти потому, что их дороги разошлись. Вместо того, чтобы искать магическую вечную жизнь, она вложила свою веру в будущее во внука, мальчика по имени Ахилл, рожденного обычным путем ее дочкой, которого она в итоге взяла к себе в один из парижских домов и которому завещала в наследство огромное состояние. Впоследствии внук хотя и перешел на Сторону Томаса Пейна и стал противником монархии, но все равно был гильотинирован. Именно Французская революция (а не козни Казановы и его мошеннический план перерождения) покончила с д’Юрфе.

Интермедия

Казанова и каббала

Те, кто владеют сим сокровищем и называют себя адептами, благодаря знанию каббалы получают много различных маленьких привилегий. Как они говорят, каббала означает то, что, узнав тайну имени Бога, каббалисты превращаются в повелителей духов-элементалей и, сидя в своих кабинетах, направляют собственные знания для управления всем, чем они пожелают.

Джакомо Казанова

Математическая доктрина имеет столь тесную связь с магической, что те, кто изучает одну без другой, трудятся напрасно.

Генрих Корнелиус Агриппа. Вторая книга оккультной философии (1651)

То, что Казанова верил, в широком смысле, в каббалу — не секрет и не открытие. Он не скрывал своей увлеченности древней сутью откровений задолго до того, как признался на страницах «Истории моей жизни» в упражнениях в каббале и в своих размышлениях на названную тему. Лоренцо да Понте явно знал о глубокой погруженности Казановы в масонство, учение розенкрейцеров и каббалу, они писали об этом друг другу, он частично использовал их дискуссии как материал в «Волшебной флейте»[4]. Еще ранее, в 1750-е годы, венецианскую инквизицию насторожил интерес Казановы к эзотерическим течениям иудео-христианского мистицизма, в результате чего к нему были приставлены лучшие шпионы, а впоследствии конфискованы его книги.

С самого начала биографы Казановы, объясняя его интерес к каббале, говорили, что в этой области трудно провести различия между верой и умелым трюком (здесь может быть сложно разобраться даже самому «верящему» человеку), особенно если речь идет о человеке, проникшемся духом рационализма Просвещения и идеями века разума, и его погружении в работы по математически-магической алгебре восемнадцатого века, и в конечном счете просто обходили этот вопрос. Как ни странно, но двести лет спустя возродился интерес к подобным течениям гностицизма, египетской математике, неоплатонизму, иудейскому мистицизму и личному откровению. Возможно, каббала скорее способна научить нас вере в удачу, сопровождавшую Казанову всю жизнь, нежели объяснить его сложные трюки, пророчества, поставленные диагнозы и попытки реинкарнации. Она может осветить совершенно неизвестный пейзаж, который иногда является из прошлого и неожиданно привносит духовное измерение в портрет самого телесного из мужчин и самого плотского из времен.

Само слово «каббала» происходит от еврейского, обозначающего «получение», «обретенное учение» или же просто «традиция». Оно отсылает к устной традиции мистического иудаизма, родившейся, возможно, во времена Авраама. Одним из затруднений с исторической точки зрения выступает сложность обсуждения каббалы на обычном языке. Ее ключевые положения абстрактны, передаются иносказательно и изображениями, в стихах, знаками и числами. Учение каббалы — или, точнее, ее откровения — может быть датирован, по меньшей мере, двенадцатым веком нашей эры (время первых письменных сведений), хотя широко распространено мнение о намного более раннем происхождении, ассоциируемом с историей иудаизма и христианских евангелий. Для верующих время «генезиса» каббалы — в компетенции божественного и, следовательно, находится за границами исторических изысканий.

В простейшем изложении ключевое откровение каббалы заключается в том, что Создатель не отделен от мира, в котором мы живем, или от нас самих, а проявляет себя в творении и в человечестве. Бог находится повсюду. Он может выражать себя, и к нему можно обратиться, но постичь его проявление возможно, среди всего прочего, благодаря совершенству чисел, а также через буквы и основанные на них уравнения, т. е. через написанные для избранных коды. В отношении личного откровения, предполагающего, что бог внутри нас, и признающего важность духовной индивидуальной самореализации — это перекликалось с идеями эпохи Просвещения. Более специфичной была каббалистическая «алгебра» (коды, раскрывающие дополнительные значения в текстах), которая оказывала огромное влияние на неискушенных в математике и науках людей восемнадцатого столетия. До тех пор, пока гипотеза не отвергнута и проверяется, она может быть истинной, и именно в таком духе многие, включая Казанову, использовали каббалу, оказавшуюся полезной не только в исключительно духовных вопросах.

Различие между наименованием и сущностью чего-либо стало определяющим вопросом каббалы задолго до того, как Ницше объявил данную проблему лингвистической фикцией. Отсюда особая очарованность Казановы каббалистической традицией расшифровки божественного творения посредством языка и математики и интерполяции духовного значения на подразумеваемые отношения между этими двумя аспектами. Более современные дебаты по поводу связи между мыслью и языком в данном концептуальном вопросе каббалы абсолютно аналогичны: если бог манифестирует себя в собственном имени, а слова могут быть одновременно средством и сущностью божества, то верующие при обращении к богу должны обращаться к образам воображения. Слова в каббале заменяются использованием каббалистического дерева — карты божественных и человеческих сил, зачастую персонифицируемых в виде распростертого тела — и образами из сфер строительства (масонства), геометрии и математики. Неудивительно, что визуальные и литературные произведения близкого современника Казановы Уильяма Блейка тоже переполнены каббалистическими идеями и образами, в которых место молитвы заменяется трансцендентной ценностью идеи-в-изображении.

Первой и главной привлекательной частью каббалы для Казановы был инструментарий для пророчеств, гаданий и получения указаний — то есть код к успеху и счастью в довольно материалистических терминах. Затем учение стало означать нечто большее. Джакомо увлекся каббалистическими формулами, в которых связывались буквы алфавита из иврита и их предполагаемые численные эквиваленты. Каббалисты брали фразу или слово из Торы, а потом разбирали их по буквам и подсчитывали численное значение букв (подобная система кодирования букв в цифры была известна грекам, которые называли ее гематрией); полученный итог следовало довести до единственного числа, а затем найти букву или слово, которые являются его численным эквивалентом. Таким образом можно было обнаружить новый и скрытый смысл фразы. Таким, вкратце, был каббалистический код, который привлекал своим потенциалом Казанову и его современников, так же как когда-то секту гностиков, преследуемую ранней христианской церковью за очевидные ереси и конкуренцию с учением Христа. Именно гематрия, алхимический и дешифрующий характер каббалы, привлекал Казанову и людей его эпохи, но только немногие из них (возможно, включая Джакомо) углублялись в дальнейшее изучение того, что каббала предлагала в плане личного совершенствования. Для более возвышенно настроенных поклонников этого учения сегодня было бы недопустимо приравнивать каббалу в понимании и использовании ее во времена Казановы к более широким затронутым в ней духовным проблемам, но для Казановы первый шаг на пути к каббалистическому просветлению был именно таким.

Двадцать две буквы греческого алфавита или иврита и двадцать одна буква на французском языке также увязывались с планетами и знаками зодиака: буква D, или Daleth, соответствовала Скорпиону и цифре четыре, в то время как буква А, или Ayin, — Марсу и цифре шестнадцать и так далее. Многих погруженность в зодиакальный мистицизм отвлекала от основных аспектов древней каббалы, и именно это представляло собой как силу, так и опасность устной традиции: открывалось пространство для фальсификации, неправильного применения и неверного толкования. Каббала означала, и по-прежнему означает, множество вещей. Однако в сознании и практике Казановы, как и других его современников, не было привычки разделять различные сферы и цели мистического знания. Или, по крайней мере, было бы справедливо предположить, что Казанова, возможно подобно многим другим, иногда заполнял промежуток между надеждой и следствием прагматизмом, а иногда, может статься, — верой. По его мнению, в конце концов каббала часто «срабатывала».

Казанова был знаком с каббалистической пирамидой букв и цифр еще до встречи с Брагадином, следовательно, она, очевидно, была довольна известна в Венеции. Поскольку двадцать два знака в иврите выражали и буквы, и цифры, то можно было составить два разных arcana (от латинского Arcanum, или тайна/секрет) в форме треугольников, так называемые «великий arcanum» из двадцати двух букв и «малый arcanum», включавший цифры от 1 до 9. С Востока, через Константинополь и Венецию, понятие аркан проникает в средневековую европейскую алхимию и становится важнейшим объектом интереса со стороны множества «ученых» оккультистов восемнадцатого века, а значит, и для трудов розенкрейцеров. Тему чисел, пирамид и их мистической силы разрабатывал в своей книге «Оккультная философия» (1510) Агриппа Неттесгеймский (1486–1535), и нет сомнений, что Казанова прочел ее, обнаружив в коллекции доктора Гоцци, у отца Тозелло, сенатора Малипьеро или тайком купив копию в книжном магазине вблизи Пьяццы Сан-Марко. По-видимому, Джакомо также ознакомился с «De la Cabella intellective, art majeur», работой 1700 года, в которой объясняется, как построить магическую пирамиду, упоминавшуюся им в беседах с Брагадином, дающую абстрактный ответ на любой вопрос. Пирамида работала и для современных латинских языков. Конечно, на «расшифровку» требовалось время, и Казанова давал ее в стихах — само по себе впечатляющее мастерство для нашего времени, но для образованного человека восемнадцатого века вполне естественное умение. Стихи, однако, использовались с целью сокрытия вычислений, и, подобно современной астрологии, помогали придать значимость толкованию путем тонких наблюдений и внимательности к потребностям слушателя. Одной из центральных идей в каббале было постулирование того, что Бог может присутствовать в виде букв или цифр, и первой системой шифрования, используемой для связывания этих составляющих, была простая параллель эквивалентов, которая работала и для французского языка, и для иврита и греческого алфавитов примерно так:

Но чаще, и так писал и Казанова, первыми по порядку шли гласные, а затем — буквы, используемые в более современных языках:

Существовало несколько способов манипулировать этими предполагаемыми отношениями — и тем божественным откровением, что они могли в себе содержать. Буквы могли иметь значение сами по себе, как и количество букв в слове, затем снова пересчитываемое в буквы. Геометрия каббалистического оракула в значительной степени зависела от расположения цифр, выводимых из письма в виде пирамиды. Например:

Ou est ma nouvelle clef doree?[5]

сперва по количеству букв в словах кодировалась как:

2 3 2 8 4 5

а затем как:

Пирамида, следовательно, экстраполировалась на шесть рядов, на усмотрение читающего оракул — цифры могли добавляться, вычитаться или складываться из первых рядов, например, так:

Эта «система» из цифр могла быть использована как для толкования некоего послания или, что более вероятно — для людей с таким живым умом, как у Казановы, — для создания ответа способом, похожим на манипулирование планшеткой для достижения желаемого ответа, с использованием различных вариаций этой пирамиды. Ответ, Dans votre tabatiere[6] мог быть получен как:

36 75 78

или

4 20 19

Такие комбинации мог вывести любой умный мальчишка девяти лет от роду и, конечно же, взрослый человек, умеющий считать в уме, обращаться со словами и с изворотливым умом. Женщинам математику преподавали редко, а для женщин из высшего класса сие было еще менее вероятно, поскольку им не требовалось особых навыков в арифметике в отличие от, например, торговок. Казанова всю свою жизнь использовал «сокровище каббалистики», в основном, для определения благоприятных божественных чисел и сроков проведения лотереи, но делал это с аккуратностью и верой в текучесть смысла букв, цифр, времени и места. Кроме того, в старости он придерживался систем каббалистической гематрии, что подкрепляет гипотезу об определенной его вере в силу каббалы, несмотря на циничные заявления в мемуарах об одурачивании глупцов с ее помощью. Он рассматривал собственные консультации с оракулом для герцогини Шартр или маркизы д’Юрфе как случайный набор слов и чисел. Тем более интригует вопрос о том, насколько он на самом деле во все это верил сам.

Каббала впервые упоминается в «Истории» в связи с тремя патрициями — Брагадином, Дандоло и Барбаро, — которые позднее пригласили Казанову жить с ними и сделали его своим протеже. Отношения между ними стали сложными, но изначально их связал общий интерес к каббале и убежденность образованных и светских мужчин в наличии у Казановы подлинных волшебных сил и знаний. Сам Казанова отказывается смешивать запутанную гематрию каббалы со своим предыдущим опытом знакомства с народной медициной и оккультизмом, но в его повествовании они — просто разные одежки одного и того же мотива, он понимал людей, возможно, имел некий дар целителя — или, если быть более циничным, охотился на интеллектуально и эмоционально незащищенных мужчин столь же охотно, как и заводил романтические знакомства женщинами. С антиклерикальной точки зрения, религия в первую очередь заполняла пробелы в творении божьем. Труды и неизданные записки Казановы мало что проясняют касательно его истинного философского погружения в каббалу, кроме того, что он явно хорошо управлялся с числами, языком и людьми, а также с алхимией и химией, которую тоже использовал в качестве инструмента обмана.

Одновременно истоки его интереса и возможной веры в каббалу могут иметь глубокие корни и быть связанными с семьей, как столь часто случается с духовными вопросами. Крестообразное изображение знаменитого каббалистического древа жизни Кирхера (1652 года), так называемого древа герметической каббалы, используется актерами комедии дель арте и по сей день: каждый характер из труппы арлекинов получает собственное место — и метафорически, и непосредственно на сцене, — как это предусматривалось в рамках структуры сил древообразного изображения классической каббалы. Воспитанный Марцией Фарусси, верившей в народных целителей, и в театральной семье в Венеции восемнадцатого века, Казанова почти наверняка впитал каббалистические штампы и образы вместе с молоком матери. Позже он решил представить себя как светского циника, который по-прежнему еще верит в катехизис католической церкви, и занял ироническую позицию, отстраняясь от системы взглядов, которая вдохновила столь много его приключений и столь многих его современников.

Но истинное отношение Джакомо к каббале может многое поведать о мальчике в теле уже взрослого мужчины.

Нельзя не заметить, что для Казановы каббалист подразумевает и «таинство сексуального акта». Некоторые из ключевых текстов каббалистической литературы о тайнах любви появились в переводах в Венеции шестнадцатого — семнадцатого веков — в городе, где было легко убедить в том, что определенная духовность заключена в неограниченном выражении любви во всех ее формах. Каббалистический взгляд на любовь, в том числе сексуальную (на эрос, выходящий за рамки обычных христианских определений милосердия), имеет живительный дух, который говорит о трансцендентности бога во всем мире, и, конечно, именно любовь нужна, чтобы сделать трансцендентность очевидной. В каббале, занимаясь любовью, человек достигает своего полного языкового, духовного и физического потенциала. Любовь, любящий и любимый — все они едины в занятии любовью и в Боге, по крайней мере, согласно одному тексту, вероятно, известному Казанове, где говорится о «соединительном блаженстве с Богом, которое не может быть непрерывным только… по причине хрупкости тела».

Помимо предложения Казанове альтернативной космологии, отвечавшей его потребностям в либертенстве и интеллектуальной избранности, каббала давала ему и нечто гораздо более мощное. Она отвечала его давнему интересу к алхимии, химии и медицине и, как следствие, к созданию или воссозданию жизни. Тайное имя бога, как считалось, приносило произносящим его содержащуюся в нем власть. Маркиза д’Юрфе, как и многие другие, пыталась вызывать духов и управлять ими, а также предполагала, что есть связь между религиозными тайнами и кодами и тем, что сегодня называется «научным» знанием. Одним из последствий стало появление в эпоху Казановы легенды о големе — гомункуле, создание которого обычно приписывают каббалисту рабби Леву из Праги. «Сотворение голема было, как указывалось, особенно возвышенным опытом, переживаемым мистиком, который углубился в тайны алфавитных комбинаций, описанных в Книге Бытия». Иными словами, герменевтика тайны имени даже могла привести к созданию новой жизни, со всеми вытекающими отсюда ужасами и славой. История о Франкенштейне Мэри Шелли в свое время была понята некоторыми как вариация на тему каббалистического голема. Для перевоплощения Казановы, или создания новой жизни, выбирается параллельная фантасмагория перерождения старухи в молодого мальчика посредством таинственного ритуала с сексом, принятием ванны, Лунным светом и молнией.

Его масонство и розенкрейцерство маркизы д’Юрфе помогали Казанове более безопасно существовать в среде международной элиты, чем то позднее мог обеспечить ему даже фиктивный титул «шевалье де Сенгальт». Для Джакомо это было частью той же самой потребности играть ведущую роль в обществе, которую он, незаконнорожденный сын венецианской актрисы, едва ли мог получить без подобного реквизита. Сам титул, «Сенгальт» или «де Сенгальт» полагался Казановой своеобразной шуткой, основанной на каббалистической любви к анаграммам (возможно, титул был анаграммой к «genitale»). Человек, который писал, что «Рай, парадиз, с этимологической точки зрения, означает идею места сладострастия и имеет персидское происхождение», который изображал в своих записках-сновидениях веселящиеся половые органы и чья современная слава построена вокруг секса, вполне мог составить себе титул из анаграммы собственного «каббалистического» розенкрейцерского титула, «Faralisee Galtinarde», или превратить его в интертекстуальную шутку на тему «genitales» (в различных вариациях — «Faralis de Seingalt», «Faradis genitals», «des parties genitals» и, наконец, сам Паралис). Его титул как предсказателя также обыгрывает «paracelsus», систему символической репрезентации в каббале, и, по сути, намекает на «paradis» — концепцию, общую для каббалы, иудаизма, ислама и христианства. Гематрия подходит даже тогда, когда не срабатывает анаграмматический смысл. Если говорить более конкретно, то в связь каббалы с алхимией и поисками философского камня, который обещал много больше, чем просто превращение недрагоценных металлов в золото, верили все те, кто занимался изучением той сферы, которую сейчас химики, в основном, высмеивают.

Находясь в одиночестве в своих комнатах и будучи в пожилом возрасте, Казанова возвращается ко многим своим утраченным удовольствиям, которыми он уже не может позволить себе насладиться, но еще может воссоздать их в своей памяти. И потому в своих воспоминаниях он вновь обратился к радости чистой математики, к каббале и лотерейным числам. Он тратил много часов и бесчисленные листы бумаги на кубическую геометрию и гематрию. Он смеялся в своих трудах над собственными попытками открыть философский камень, но также верил в каббалистическое роковое предначертание каждого поворотного момента своей жизни. Каббала, связанные с ней дисциплины, а также приверженность атавистической вере и убежденность в способности к личной самореализации доставляли Казанове удовольствие, начиная от его раннего опыта соприкосновения с народной медициной и до метафизики эпохи Просвещения. «Я бесконечно счастлив, — писал он, — когда в темной комнате вижу свет из окна, откуда открывается вид на широкий горизонт». Именно таков вид из библиотеки в замке Дукc и слова написаны в «Истории моей жизни», но, кроме того, это слова из каббалистической книги «Зогар».

Акт IV

Акт IV, сцена I

Разговоры с Вольтером

1760–1761

В четверг, 7 сентября, из Гааги в Амстердам был послан по каналу лодкой пакет, но он не был доставлен. Там находится лотерейный билет с номером 14934, выигравший приз 20 000 гульденов, две облигации Ост-Индской компании — одна стоимостью в 6000 гульденов, вторая — в 45 000 французских аннуитетных билетов… Предлагается вознаграждение в 100 дукатов серебром и без дополнительных вопросов.

Утерянные и найденные записки Казановы. Газета «Амстердаме курант»

Первые годы встретившего свое тридцатилетие Казановы, проведенные им, в основном, в Париже и Амстердаме, ничем особенным для его жизни в этот период не были отмечены. Его роман с Манон Балетти продлился до зимы 1759/60 года. Она жила на Пти-Полонь, ухаживая за братом Антонио, который в результате несчастного случая на сцене получил пулевое ранение. Она и Казанова постоянно переписывались друг с другом по-французски, и она обращалась к нему как к своему «Джакометто» и ее «маленькому мужу», пока действительно не вышла замуж летом 1760 года за королевского архитектора Франсуа Блонделя. Казанова был растерян, когда эти новости дошли до него, как он утверждал, в Амстердаме под Рождество 1759 года (однако он, скорее всего, узнал о них позднее). Сильвия умерла, Марио Балетти влез в долги, Антонио по-прежнему болел — и Манон благоразумно сочла, что Казанова никогда не соберется на ней жениться. Его окончательный разрыв с Манон отвратил его от уз семейной жизни еще больше и, кажется, послужил катализатором чего-то вроде кризиса среднего возраста, а также породил страсть к путешествиям, которая не покидала его более десяти лет.

Как только Манон переехала в дом Блонделя на улице Де ла Арп, Казанова уехал из Амстердама в Кельн, а затем отправился в Штутгарт, Цюрих, Баден, Люцерн, Фрибур, Берн и Женеву. Он сколотил тогда очень приличное состояние, но как именно — не объяснил. Коротко описывая свою жизнь в 1797 году, Казанова, по его собственным оценкам, в конце 1750-х годов был миллионером. Во время поездки в Голландию он, похоже, был впечатлен перспективой получения прибыли от какой-то промышленной монополии, его письма к венецианским властям того периода — он начал обращаться к ним в надежде на помилование — выражают готовность поделиться с фабриками Мурано промышленными секретами, которые Джакомо узнал в Северной Европе: «Мои исследования, мои путешествия, мои изыскания позволили мне стать хозяином тайны [окрашивания шелка], которую я предлагаю моей стране. Я могу дать краски для настоящего хлопка, который будет более красивым, чем на Востоке, и который я смогу продавать с 50 % скидкой».

Но в самой Голландии Казанова особого впечатления не произвел. Французский посол написал к герцогу де Шуазель, сменившему де Берни на посту министра иностранных дел, что его протеже из Парижа, Казанова, еще не совсем одержал победу над голландцами: «Он выглядит крайне нескромным в своих целях… Он отправился в Амстердам после [Гааги] и сильно проигрался». Тем не менее Казанова думал поселиться в Амстердаме как в месте, лучше подходившем под штаб-квартиру для финансовых дел, и вступил там в связь с молодой голландской женщиной, которую называл Эстер, и, по-видимому, она доводилась родственницей богатой еврейской семье Саймонов или же купца Томаса Хоупа. Однако Париж продолжал манить его обратно, несмотря на то, что его доходы от лотереи сократились. Одной из причин возвращения, как представляется, стало прибытие в столицу Франции молодой женщины из Венеции, чье драматическое вторжение в жизнь Казановы описано не только им самим, но и в ряде писем, о которых стало известно совсем недавно.

Джустиниана Уинн была красивой женщиной, наполовину англичанкой, наполовину венецианкой и авантюристкой с несколько сомнительным прошлым, с которой Казанова познакомился в Венеции (он выводит ее под именем «м-ль XCV») через своего друга Андреа Меммо. После ареста и заключения Джакомо в тюрьму она и Меммо стали любовниками, чей жаркий, тайный роман задокументирован в объемных откровенных письмах — часть из них Меммо отметил собственной кровью и спермой, — дошедших до наших дней. Их любовь оставалась нелегальной, потому как Меммо был молодым патрицием, а Джустиниана — узаконенной дочкой иностранца, английского баронета, и венецианской куртизанки. Поскольку Лючия Меммо сыграла важную роль в предотвращении брака своего сына с куртизанкой и своими действиями ускорила попадание Казановы в заточение, то, когда Джустиниана прибыла в Париж, Джакомо по понятной причине проникся к ней симпатией. Но почти сразу же он оказался в-центре-большого скандала: Джустиниана была беременна от Меммо, однако ее расчетливая мать устроила ей блестящую партию с пожилым, но богатым сборщиком налогов, Александром Поплиньером. Джустиниана знала, что брак нужно заключать побыстрее, чтобы потом ребенок мог считаться законным наследником ее будущего мужа. В противном случае должно было прибегнуть к более радикальному решению.

Казанова ссылается на эту историю как на одну из центральных драм его жизни в Париже. Долгое время считалось, что он сильно нафантазировал, но недавно были получены доказательства его правдивости — не только благодаря письмам семьи Меммо, но и из письма, проданного на открытом рынке в 1999 году: в нем Джустиниана излагает редкую женскую точку зрения на цену сексуальной эмансипации и пишет о Казанове. Стоит процитировать письмо Джустинианы, поскольку оно показывает, почему, попав в беду, отчаявшиеся молодые женщины иногда обращались к нему с верой в его доброту и способность помочь. Письмо к бывшему другу ее любовника написано Джустинианой из «Отель де Холланд», они с Джакомо снова встретились неделей ранее.

Вы хотели, чтобы я рассказала, поведала Вам о причине моей грусти. Хорошо, я готова это сделать. Я вверяю мою жизнь, мою репутацию, все мое существо в Ваши руки… Я прошу Вас помочь несчастной душе, у которой не будет никакого другого выхода, кроме как искать собственной смерти, если она не сможет исправить свое положение. Дело в том, дорогой Казанова, что я беременна… Вы думаете, как философ, Вы — честный человек, спасите меня, если это еще возможно, и если Вы знаете как. Все мое существо и все, что у меня есть, будет Вашим, если Вы поможете мне… Если я вернусь к моему первоначальному положению, дела мои поправятся… если я избавлюсь от ноши, которая бесчестит меня. Казанова, дорогой мой, пожалуйста, сделайте все возможное, чтобы найти хирурга, доктора, того, кто освободит меня от моих страданий, сделав все, что потребуется, и в случае необходимости, применив силу… Я доверяю Вам. В этом мире у меня есть только Вы… У меня никогда не было человека, которому можно довериться, а теперь Вы — мой ангел-хранитель. Пойдите к каким-нибудь девушкам из театра, спросите их, приходилось ли им когда-либо совершать то, что я хотела бы сделать… Спасите меня. Я верю Вам.

Это удивительная и пронзительная история и в наши дни. Джустиниана толкала Казанову на предприятие, которое было смертельно опасным для нее самой и, конечно, совершенно незаконным: проведение аборта. Хотя позднее она обещала отдать свои бриллианты хирургу, а тело — Казанове, она взывала к его галантности. Он заметил ее приезд в Париж, когда они — после его возвращения с деньгами из Голландии — вновь столкнулись в оперном театре. И теперь он был тронут и готов помочь в связи с беспомощной верой в него. Интуиция ее не подвела, она оказалась права: он не только преисполнился желанием спасти ее, но и знал, к кому обратиться.

Был составлен план, театральный и опасный. Они встретились на балу, надев заранее приготовленные маскарадные костюмы (Казанова надел венецианскую маску, с одной нарисованной розой под левым глазом), переправились по Сене к продавщице оральных абортирующих средств и вернулись на танцы прежде, чем, как они полагали, кто-либо заметил их отсутствие. Они ошибались по двум причинам. Во-первых, «фармацевт», мадам Демей, знала об опасностях своей торговли, а также о возможности шантажировать богатых клиентов, и не сохранила тайну. Во-вторых, их отсутствие было отмечено, но приписано неправильным причинам: люди предположили, будто они сбежали уединиться как любовники. И пара промешкала слишком долго, Джустиниану била дрожь от холода, голода или последствий принятого снадобья, и она попросила Казанову остановиться у Пти-Полонь, где он весьма любезно сделал ей омлет и открыл шампанское, а потом повел себя уже менее галантно — сексуально обхаживал ее.

Вернувшись на бал, она танцевала до утра в надежде потерять ребенка, но план не удался, а мадам Демей обратилась к жениху Джустинианы, стремясь получить с него за свой рассказ деньги.

К счастью для Казановы и Джустинианы, у откупщика были основания не верить тем, кто утверждал, будто его невеста беременна и пытается избавиться от ребенка, он знал, что его собственная семья в отчаянии готова очернить ее имя, чтобы сохранить свое состояние в неприкосновенности, и он был влюблен в молодую красавицу. Но жених стал подозрительным, и давление на Джустиниану увеличилось, так как ее беременность начинала делаться заметной — ее вынуждали как можно скорее избавиться от ребенка того мужчины, которого она любила. Между тем был подготовлен доклад о «всем романе Уинн» (семья Уинн была из иностранцев) для герцога де Шуазель, министра иностранных дел, и это, конечно же, могло очернить заодно и имя Казановы.

Джустиниана спросила, знает ли он какое-либо более мощное средство — она, похоже, намекала на инвазивный аборт, который был еще более опасным. Казанова обратился за советом к маркизе д’Юрфе. Она точно знала, как поступить: обратиться к работам Парацельса, который, как ни невероятно, привел список средств для выкидыша в работе по эзотерической мистике.

«Aroma philosophorum», более известный как «aroph», упоминается в нескольких работах, в алхимических и каббалистических, в том числе — в работе «Elementa Chemiae» Германа Бургаве (получившей широкое распространение в Голландии, где Казанова работал). Ключевым ингредиентом считался шафран, который, как считалось, вызывал менструацию, ослабляя тонус матки и шейки матки. Как правило, шафран смешивался с медом и миррой. «Женщина, которая надеется освободить свое чрево, — прочитал Казанова, — должна положить пасту таким образом, чтобы стимулировать его открытие». Следовало использовать — и наверняка Казанова смеялся, когда читал наставления — кончик подходящего размера цилиндра, который вставляют «во влагалище таким образом, чтобы [добраться до] круглого куска плоти в верхней части его». Эту процедуру повторяли три или четыре раза в день в течение недели.

С одной стороны, его отношения с Джустинианой показывают Казанову настоящим манипулятором, воспользовавшимся ее доверчивостью и отчаянием. С другой стороны, в силу аропа широко верили, а шафран и мирра были тогда традиционными абортивными препаратами, хотя использовали их несколько иным образом. Однако, когда он представлял результаты своего исследования в библиотеке маркизы Джустиниане в «Отель де Холланд», то добавил свой собственный ингредиент, чтобы убедиться в том, что беременная поняла, какой вид «цилиндра» он имел в виду: ароп работал только тогда, когда применялся со свежей спермой, сообщи он ей, а так как их общий друг Андреа Меммо находится в Венеции, то Джакомо сам будет «поставлять оборудование и все ингредиенты для курса лечения». Джустиниана посмотрела на него, криво усмехнулась, а затем рассмеялась вместе с ним. Тем не менее она не оспаривала его рецепт. Хотя многие считают, что предложенный метод был жестоким или, по крайней мере, эгоистическим принуждением к сексу, обращение к аропу и другим мазям вкупе с инвазивными методами, в том числе проникающим сексом, были тогда распространенными методами провоцирования аборта. Джустиниана согласилась встретиться с Джакомо на чердаке в гостинице, когда ее владелец уснет, но Казанова обнаружил там двух слуг за сходным незаконным делом и шантажом вынудил их уступить тихое место ему. Там он и Джустиниана стали действовать «подобно готовому выполнить операцию хирургу и пациентке». В мемуарах Джакомо это не слишком романтичное чтиво:

Оба мы сосредоточились на наших ролях, и довели их до совершенства… При свете свечи, которую я держал в левой руке, она ввела небольшую корону из aroph к голове существа, чтобы оттуда проникнуть в отверстие, где должна была завершиться амальгамация… После окончания процедуры, [она] задула свечу.

Они занялись сексом во второй раз, что Казанова описывает как «лечение действием в четверть часа», а затем, вскоре, еще раз.

Как и предыдущие сеансы «лечения», обращение к алхимии так же оказалось не способным произвести аборт, и Джустиниана поняла, что скоро ей потребуется скрывать от жениха и от общества не только беременность, но факт деторождения. Казанова, в свое оправдание (остается непонятным, верил ли он сам когда-либо в действенность aroph), пишет, что получил от Джустинианы после нескольких ночей секса «обещание больше не думать о самоубийстве» и решение положиться на его помощь. Как видно из ее писем и действий, а также из его мемуаров, так и случилось. Казанова помог ей бежать от ее семьи, жениха, любовника в Венеции и от парижского общества. Как писала Андреа Меммо одна светская львица: «Я не помню, чтобы о чем-то еще так много говорили».

Казанова пошел к графине дю Рюмен, подруге маркизы д’Юрфе и тоже каббалистке, у него были основания полагать, что та знает об укромном монастыре, где знатные дамы могут укрыться на время родов, и он оказался прав. Графиня порекомендовала ему монастырь в Конфлане, и четвертого апреля 1759 года Джустиниана исчезла.

Ее семья сразу же заподозрила Казанову, и спустя несколько дней ее мать и венецианский посол, Эриццо, выпустили бумагу, угрожавшую ему обвинением в похищении человека. Одна из монахинь монастыря в Конфлане тайно передала семье Джустинианы письма от нее, чтобы те могли убедиться в том, что девушка в безопасности и вынуждена была скрыться из-за страха за собственную жизнь и опасаясь врагов, которых нажила себе, став невестой сборщика налогов. В письмах к Казанове она благодарит Джакомо, говорит об окружающем ее комфорте и просит книжки. Ее просьбу о книгах он оставил без внимания, поскольку в то время его больше заботило ухудшение отношений с дипломатическими и гражданскими властями. Люди видели, как он сбежал с Джустинианой с бала-маскарада, и судачили о его контакте с мадам Демей, известной своим промыслом абортами. Вскоре Джакомо спасли его высокопоставленные друзья — графиня дю Рюмен нанесла визит Антуану де Сартину, которого вот-вот должны были сделать шефом сыскной полиции, и объяснила, довольно просто, что мисс Уинн спряталась, чтобы дать жизнь незаконнорожденному, и что — это обстоятельство особенно подчеркивалось — никакого аборта не будет. Между тем мадам Демей вытянула у Казановы сотню луидоров за то, что она откажется от своего свидетельства против него и скажет, будто все перепутала и ничего толком не помнит.

В конце мая Казанове и графине дю Рюмен сообщили, что Джустиниана родила мальчика. Ее матери следом пришло письмо от аббатисы:

27 мая 1759 года.

М-ль Джустиниана [sic] Уинн, наконец, открылась мне вчера вечером. Она рассказала мне, мадам, что Вы находитесь сейчас в «Отель де Холланд»; если бы я знала это раньше, то смогла бы избавить Вас от многих тревог. Она находится с нами с момента своего приезда сюда, с четвертого апреля. Я была уверена, что кто-нибудь вскоре будет спрашивать про нее, но никто не приходил, писем она не получала.

Сестра де Меринвилль, настоятельница монастыря в Конфлане.

Аббатиса действительно была «королевой» осторожности, как охарактеризовал ее Казанова. Однако положение вещей стало таково, что оставаться в Париже ему стало уже некомфортно. Кроме того, именно в то же время Казанова лишился своего могущественного союзника и покровителя, де Берни, которого новый (венецианский) папа Климент XIII назначил кардиналом, а король Франции изгнал из Парижа в Рим, так как де Берни утратил расположение мадам де Помпадур.

Возможно, в результате этого Казанова принялся истово исполнять роль cavaliere servente при маркизе д’Юрфе, которая решила сменить свои каббалистические увлечения на нечто более современное и в духе Просвещения, предложив Казанове вместе отправиться в Монморанси для встречи с Жан-Жаком Руссо, тогда — философом и писателем сорока семи лет. Руссо погряз в долгах, был вынужден воспользоваться гостеприимством маршала Люксембургского и поселиться у него в замке. Казанова описывает писателя как обремененного финансовыми проблемами, принуждаемого копировать ноты, которые ему привозили парижские дамы вроде маркизы, считавшие его выдающимся и передовым: «Люди платят ему двойную плату по сравнению с работой обычного копировальщика, но он гарантирует, что никаких ошибок не будет, и так поддерживает свою жизнь». Казанову потряс контраст между международным признанием и унизительными условиями жизни Руссо. Нет, путь к литературной славе не прельстил Джакомо.

Похожим образом год спустя Казанова сведет продолжительное знакомство с Вольтером, который в свои шестьдесят пять наслаждался олимпийской славой и достаточно уединенной жизнью в Швейцарии. Как любил заметить Джакомо: «Он был в то время не тем человеком, которого можно было игнорировать». Знаменитый не только своими философскими беседами с русской царицей и французскими радикалами, он лишь год назад снова заставил говорить о себе, полуанонимно опубликовав сатиру на церковь, государство, философию и плутовские путешествия — роман «Кандид». Встреча произвела на Казанову огромное впечатление, и он приводит остроумные реплики Вольтера:

— Это — счастливейший день в моей жизни. Прошло двадцать лет, монсеньор, как я стал вашим учеником.

— Почитайте меня еще двадцать лет, — ответил Вольтер, — а затем заплатите мне деньги за все это время.

Но как бы ни хотелось верить в обратное, реплики Вольтера скорее отшлифованы самим Казановой и вряд ли принадлежат французскому философу — Вольтер же вообще не упоминает, чтобы его посещал красноречивый итальянец. К тому же Джакомо было тридцать пять лет, и он, безусловно, не читал в Падуе в пятнадцать лет Вольтера.

Казанове важно было представить себя в своих мемуарах как равного Вольтеру, по крайней мере в том, что касается салонного остроумия, но как бы там ни было, как и в переписке с Руссо, он демонстрирует свежий взгляд на человека, воплощавшего философский дух того времени, отмечая любовь Вольтера к садоводству и английскому языку.

Неподалеку, в Лозанне, находился маленький театр, а Вольтер был активным поклонником итальянской оперы-буфф. Он мог бы побеседовать с Казановой про итальянский театр и Венецию, предполагая, что бывший тюремный узник поддержит его мнение: будто Венеция — вотчина непопулярной олигархии, которую нужно уничтожить. Но вместо этого Вольтер обнаруживает, что Казанова считает венецианцев одними из самых свободных людей в мире (Джакомо мог подразумевать как сексуальную сферу, так и политическую). Казанова уже, без сомнения, читал «Кандида», книгу, которая была опубликована в Европе в 1759 году. Новый, скандальный взгляд на отношения полов и вопросы секса, философская и политическая сатира и необычные приключения не могли не понравиться Казанове, который также должен был поразиться заметной параллели между своей собственной жизнью и жизнью молодого бастарда Кандида, не получившего при рождении почти ничего, кроме ума.

Лучшая сатира, конечно, берет за основу реальность, и более поздние критики «Истории» Казановы указывали на чрезмерное ее сходство с плутовскими приключениями Кандида, пробирающегося через опасности гаремов, королевских дворов, тюрем и венерических болезней, — но это явно несправедливо: ясно, что подобную жизнь вполне можно было прожить на самом деле, и Казанова доказал это.

Двое мужчин долгое время говорили об итальянской литературе, древней и современной, и Вольтер вывел Казанову на улицу полюбоваться видом на Монблан. Мелкие детали показывают, насколько память Джакомо точна: он упоминает об огромной куче писем и хвастовстве Вольтера, что тот состоит в переписке с тысячами людей (сегодня насчитывается более двадцати тысяч подлинных писем Вольтера); что «племянница»-любовница Вольтера, мадам Дени, была усерднейшей хозяйкой; что разговоры и обсуждения касались многих предметов и велись на нескольких языках в ходе неоднократных визитов. При шато Вольтера в Ферне, в Швейцарии, образовался миниатюрный «королевский двор», интеллектуальный Версаль, где Казанова сразу почувствовал себя как дома, будучи профессионалом в салонных шуткам, эрудированным человеком и зная толк в флирте. Вольтер начал работать над новой пьесой «Танкред», премьера которой состоится в Париже позже, третьего сентября 1760 года. Пьеса напоминала его раннюю трагедию «Заира», и вполне вероятно, что он и Казанова, эксперт по сценической комедии, обсуждали ее — несколько лет спустя Казанова назвал свою русскую горничную Заирой в память о проведенном с Вольтером времени.

Встречи этих двух известных представителей восемнадцатого века подробно описываются не только в посмертно изданных мемуарах Казановы, но и в других его сочинениях («Confutazione», «Scrutinio» и «А Leonard Snetlage»), и во всех них содержатся элементы утраченных трудов Вольтера. Казанова был его почитателем, но не из числа скромных. Он укорял Вольтера за незнакомство с мантуанской поэзией Мерлина Коккая, они также спорили относительно монархии, оккультизма и потребности человека в вере. Много позже он нападал на Вольтера за политический радикализм, но, когда они встретились, Казанову встревожили антиклерикальные настроения писателя, поскольку Джакомо полагал веру инстинктивной частью жизни. «Вы должны любить человечество, — говорил он Вольтеру, — таким, какое оно есть».

Знакомство с Вольтером — не просто часть еще одной забавной истории про очередную знаменитость, хотя это, возможно, наиболее известная история Джакомо. Эта история указывает на собственные нереализованные амбиции и потенциал Казановы. Вольтер работал над вторым томом «Истории Российской империи при Петре Великом», а также над пьесой и отвечал на критику «Кандида», и, возможно, именно он натолкнул Джакомо на мысль, что поездка в Санкт-Петербург может оказаться полезной.

Однако другое событие взволновало Казанову и, возможно, вдохновило на отъезд еще более. Он находился в Женеве, в той же гостинице «У леса», где тринадцать лет назад расстался с Анриеттой. То было не такое уж странное совпадение, это была лучшая гостиница для франкоговорящих путешественников. Он смотрел в окно и вдруг заметил: «Tu oublieras aussi Henriette» — гласила выцарапанная на стекле надпись в комнате, где они в последний раз любили друг друга. У него волосы встали дыбом, как он пишет, и не только из-за воспоминаний о потерянной любви и леденящего душу понимания того, что она оказалась права. Его ужаснуло сравнение себя теперешнего, тридцатипятилетнего, с человеком, каким он был тогда. Это было началом распада, который накроет его позднее в Лондоне, проистекавшего частично из осознания того, что его сексуальные и физические силы угасают: «Меня ввергло в ужас знание того, что у меня уж нет прежних сил к жизни»; но, кроме того, теперь ему не хватало той «деликатности, которая тогда во мне имелась, и тех возвышенных ЧУВСТВ, которые оправдывали ошибки чувств, мне не хватало внимательности, определенной честности». Полный надежд и амбиций молодой человек с годами стал черствым — от жизни, любви, приспособленчества и упущенных возможностей.

Чем занят Казанова в Женеве в 1760 году — ответить не легче, чем узнать, что он думает или чувствует. С середины 1759 года и в начале 1760-х годов он все сильнее удаляется от Парижа. У него были правительственные и финансовые дела в Амстердаме, а также развивавшиеся отношения с Эстер, которые с перерывами продолжались на протяжении нескольких лет. Его финансовые сделки того периода вызывают вопросы, он пытался доказать, что не живет за счет маркизы д’Юрфе, но это могло быть и не так. За последние несколько лет обнаружено большое число свидетельств, подтверждающих эпизоды о жизни Казановы в Голландии, которые ранее ставились под сомнение. Например, он говорил абсолютную правду, когда писал, что помог обнаружить потерянный бумажник, прибегнув к каббалистическим методам поиска: недавно было обнаружено объявление в «Амстердаме Курант», размещенное некой Эмануэль Саймонс, о пропаже кошелька с деньгами. Казанова был тесно связан с семьей Саймонс, к которой, вероятно, принадлежала и Эстер (об этом же свидетельствуют два нотариальных актах, также найденных в Амстердаме).

Но не все в его голландском периоде складывалось удачно. Французский посол граф д’Аффри обнаружил, что Казанова, кем бы он ни казался, оставался сыном венецианской актрисы. Посол был консервативен в отношении соблюдения социальных или финансовых разграничений, и хотя вряд ли среди знатоков света являлось секретом сомнительное происхождение Казановы, но Д’Аффри был оскорблен, что ему приходится работать с самозванцем, пусть даже за давностью лет французский свет и привык к любимцу и завсегдатаю парижских салонов настолько, что постарался забыть о театральных корнях Джакомо. К тому же Казанова случайно принял поддельные векселя при расчетах после азартных игр и вынужден был покинуть Амстердам.

Вскоре Джакомо обрел утешение в объятиях жены мэра Кельна, Мими ван Грут, — на первом этапе путешествия, которое превратится в долгую дорогу через всю Центральную Европу. В немецких княжествах, в частности, хорошо принимали культурного, хорошо одетого и интересного венецианца. В Бонне, например, курфюрст так обожал все, связанное с Венецией, что нанял себе гондольеров, использовал итальянскую бумагу и говорил на венецианском диалекте итальянского языка — естественно, Казанова был там желанным гостем.

Шевалье де Сенгальт, как Казанова теперь именовал себя, стал весьма известен при крошечных дворах Центральной Европы. Возможно, он имел тайную миссию, связанную со шпионажем в пользу французов, и доносил им об изменении расклада сил среди мелких игроков во время шедшей тогда Семилетней войны (1756–1763), а титул был частью игры. Он даровал его себе сам, может статься намекая на тесные связи с французским престолом или просто в шутку. Это придавало ему ауру аристократа-космополита. Если сегодня титул воспринимается скорее как обман, то тогда д ля венецианца он мог быть всего лишь знаком его действительного общественного положения. Как заметил один из гостей Италии: «Большинство венецианцев полагают себя cavaliere, что на самом деле вовсе не имеет отношения к рыцарству, но скорее напоминает теперешнего сквайра в Англии».

В швейцарском Золотурне в 1760 году Казанова предупреждает друга не «читать или не касаться любых моих бумаг, поскольку я храню секреты, которыми не вправе свободно распоряжаться», а в Бонне в том же году австрийский военный атташе охарактеризует его как «опаснейшего шпиона, способного на величайшие преступления, связанного с кругом агентуры и голландскими офицерами».

К сожалению, все в итоге сводится просто к косвенным указаниям на то, что Казанова работал, время от времени, на французов в качестве информатора или что он добился обещаний выдать ему деньги взамен на добытые полезные сведения. Это напоминало карьеру его современника, графа де Сен-Жермена, и сеть знакомств, которыми Казанова окружил себя, став самозваным аристократом, не имеющим гражданства французом и венецианцем, оккультистом и предсказателем, позволяла ему поддерживать неустойчивое, бесцельное существование. Некоторые видят в его образе жизни доказательство того, что Казанову, в основном, поддерживали масоны — как вербовщика и шпиона, — но их ресурсы не были столь велики, как у мадам де Помпадур, и к тому же у них не было необходимости в содержании «специального доверенного лица». Двору Версаля тоже вполне хватало собственного корпуса чиновников и не требовались специфические способности Казановы для какой-либо секретной дипломатической работы.

Покинув Бонн, Кельн и двор курфюрста Саксонии, Казанова весной 1760 года перебирается в Вюртемберг, а затем ко двору тамошнего герцога, Карла Евгения, в Штутгарт. Потом он приезжает в Цюрих, через бенедиктинское аббатство Айнзидельн, в котором подумывает о вступлении в орден созерцательных монахов и о возвращении к своим научным и литературным занятиям взамен скитальческой жизни. Но случайно он встречается с баронессой де Ролл, которая впоследствии произвела впечатление на Джеймса Босуэлла, и приходит к заключению, что ему лучше следовать за ней в Золотурн, нежели своему слабому стремлению к монашеской жизни.

Весной 1760 года Казанова потерпел убытки. В апреле в Цюрихе он был вынужден заложить часть своего имущества в ломбард под залог, выручив около восьмисот золотых луи, в то время как чистая стоимость тех же активов в Париже оценивалась в серебряном эквиваленте свыше ста тысяч экю, шестисот тысяч турских ливров или не в одну тысячу луидоров. Он отправился в Берн, а затем периодически жил то в Лозанне, то в Золотурне, поскольку в Швейцарии, административно разделенной на независимые союзные кантоны, высшее общество не было собрано в одном столичном городе, а распределялось между соперничающими центрами. В библиотеке Берна сохранилось письмо, которое проливает свет на кочевую жизнь Казановы того периода. Его воспоминания полны любовных «схваток», главным образом с баронессой де Ролл, и подробностей о купании нагишом в Берне. Тем временем местные жители признали уникальность Казановы, что-то присущее ему, увлекательное и неуловимое одновременно. Письмо от магистрата Берна в Рош к академику Альбрехту Галлеру, которому хотел быть представлен Казанова, говорит:

У нас здесь в Берне появился иностранец, назвавшийся шевалье де Сенгальтом… которого настоятельно рекомендовала [нам] знатная дама из Парижа. Он уехал отсюда позавчера в Лозанну, откуда предполагает направиться к Вам в гости. Этот иностранец стоит того, чтобы Вы его увидели, он безусловно будет Вам любопытен, ибо он является загадкой, кою мы оказались не в состоянии разгадать здесь… Он не знает столько же, сколько Вы, но знает много. Он говорит обо всем с большим пылом, кажется, он повидал и прочел поразительно много. Он сказал, будто знает языки… Он получает каждый день по почте значительное количество писем и пишет каждое утро… Он говорит на французском языке как итальянец, поскольку получил образование в Италии. Он считает себя свободным человеком и гражданином мира… Ему больше всего по вкусу естественная история и химия, мой двоюродный брат Луи де Мюральт, который сильно привязался к нему, полагает, будто это — граф де Сен-Жермен. Он продемонстрировал мне свои познания в каббале, которые изумительны, если они истинны, и сделал какой-то колдовской ром… В целом, он очень необычный человек, и как нельзя лучше одет и экипирован.

Таким было впечатление, которое производил тридцатипятилетний шевалье де Сенгальт, безотносительно от стоящей отдельного упоминания его прежней славы как беглеца или будущей известности в качестве распутника.

Акт IV, сцена II

Шевалье де Сенгальт

1761–1763

«Я дурного мнения о тех, кто придает большое значение титулам», — однажды сказал император Иосиф II Казанове [шевалье де Сенгальту], и он, Казанова, каждое слово которого, являло мысль, а каждая мысль — книгу, ответил: «Так что же остается думать о тех, кто их продает?»

Князь Шарль де Линь

Казанова путешествует почти все время до начала 1760-х годов. Поскольку в Европе завершилась Семилетняя война — которая могла препятствовать легким поездкам — шевалье де Сенгальт недолго живет в Экс-ле-Бене, Гренобле; Авиньоне, Марселе, Ментоне, Монако, Ницце, Генуе, Флоренции, Риме и Неаполе. Затем, возвращаясь снова на север, он останавливается в Риме, Флоренции, Болонье, Модене, Парме и Турине, где сотрудничает с чиновниками португальского правительства и отправляется с ними на мирный конгресс в Аугсбурге в 1763 году. Туда он добрался через Шамбери, Лион, Париж, Шалон, Страсбург, Мюнхен и опять Париж, заехав еще и в Аахен. Потом он перебирается в Безансон и Женеву, Лион, Турин, Милан, Геную, Антиб, Авиньон, Лион и Париж, пока наконец не решает в 1763 году осесть в Лондоне.

Казанова закрывает дом в Париже, и его жизнь становится все более похожей на жизнь бродяги без родины. Он превращается в странствующего господина, персонаж, который, по всей видимости, был возможен только в восемнадцатом веке до революции.

* * *

После длительного визита к Вольтеру Казанова пересек Альпы и направился в Рим и Неаполь. Последний был особым местом: городом, который всегда был добр к нему в прошлом и где у него были основания считать себя отцом, по крайней мере, двоих детей — дочки Анны Марии Монти-Валлати и сына от Терезы Ланти. Он остановился в Экс-ле-Бен, а затем в Экс-ан-Савойе, где в июле 1760 года на водах встретил монахиню-аристократку, которую сначала принял за М. М. Это была не она, но в мемуарах он оставил за женщиной тот же псевдоним. Она напоминала его бывшую любовницу внешне и в привычках и кроме того, тоже была в определенной степени распутна и была «на водах» в том смысле, какой часто подразумевался в восемнадцатом столетии: она скрывала в Эксе свою беременность. Казанова помогал ей в этом и в поиске опиума, чтобы усыпить ее компаньонку, но план обернулся бедой — произошла передозировка, и компаньонка умерла. Двое виновных, они на какое-то время стали любовниками, и Казанова, как часто у него случалось, сочетал в себе альтруизм и эгоистичное желание доставить себе удовольствие, использовав ситуацию. «С учетом моего характера, было невозможно мне отказаться от нее, но сие не делает мне чести; я стал любовником этой новой М. М. с черными глазами и был полон решимости сделать все для нее и, конечно же, не позволить ей вернуться в монастырь в том состоянии, в котором она была». Но тем не менее она отправляется обратно в монастырь, а Казанова уезжает в Гренобль.

Здесь он получает письмо от маркизы д’Юрфе, с которой по-прежнему поддерживал хорошие отношения, к мадемуазель Ромэн-Купье. Далее история могла бы показаться придуманной, но она целиком совпадает с известными нам фактами драмы, вскоре разыгрывавшейся в Париже. Казанова составил гороскоп мадемуазель Ромэн-Купье и расшифровал ее имя и дату рождения и т. п. в соответствии с каббалистическими цифрами, предсказав, что она станет любовницей Людовика XV. Джакомо представляет свой рассказ как неудачную попытку соблазнения, основанную на той вере, что он в нее вселил. Действительно, он так никогда и не добился от этой дамы желаемого, но она перебралась в Париж и к маю 1761 года на самом деле попала в ряды многочисленных любовниц короля. В январе 1762 года она родила ему дочь, и это был второй раз, когда Казанова пополнил королевский Олений парк. История может показаться придуманной задним числом, однако описания Казановой неприятностей мадмуазель Ромэн-Купье после ее переезда из провинциального Гренобля в будуар Версаля совпадают с ее собственными мемуарами, увидевшими свет много позднее.

Из Гренобля Казанова отправился в Авиньон, чтобы увидеть места, связанные с Петраркой, и задержался на маршруте южнее, желая просто недорого развлечься. Провинциальный театр обеспечил ему легкий доступ к авиньонскому полусвету, где он встретился с сестрами-актрисами Маргаритой и Розали Астрбди. С Маргаритой он уже переспал в Париже, а с Розалии завел экзотический любовный треугольник с участием ее горбатого костюмера. В Авиньоне он также представил себя некой паре, по фамилии Стюард, жившей в той же гостинице. В то же самое время, пока Казанова опустошал свой кошелек в погоне за театральным развратом он ссужал деньги и безденежным Стюардам, к которым испытывал обычное сочувствие. Эта пара состояла в тайном браке, возможно, и муж, и жена имели других законных супругов, и их история, открывая нашего героя с другой стороны, дополняет портрет беззаботного и аморального распутника Казановы. В течение нескольких месяцев он помогал людям скрываться, пристраивал ребенка в воспитательный дом, оказался замешан в случайном убийстве, развратничал с двумя актрисами (не говоря уже о горбатом костюмере), был тронут до слез судьбой женщины-беглянки и отдал ей большую часть своих постоянно оскудевавших средств.

Он ездил в Марсель, а затем в Антиб, где оставил недавно купленный экипаж — который заберет обратно через три года, — чтобы поехать на felucca вниз по итальянскому побережью. Он взял с собой служанку из Марселя, ею стала Розали, которую приодел и представлял как свою компаньонку. Они высадились в Ницце, из-за плохой погоды, а потом прибыли в разгар лета в Геную и сразу столкнулись со звездой венецианской комедии дель арте Гритти, немедленно признавшей Казанову.

Он [Казанова] прибыл из Антиба в великолепном экипаже и в компании еще одной путешественницы [Розали]. Гритти [знаменитый Панталоне] увидел его и побежал к нему с распростертыми объятиями. Авантюрист вдохнул воздуха и, бросив строгий взгляд, сказал: «Вы ошибаетесь, я — шевалье де Сенгальт». [Гритти] был поражен, но, прежде чем он смог оправиться от удивления, псевдо-рыцарь подмигнул ему, как бы желая сказать: «Слушай, смотри и молчи».

Так путешествовал Казанова. Венецианец Луиджи Гритти скоро стал должным образом общаться с Казановой, поняв необходимость подыграть Джакомо с его импровизированным титулом. Казанова предложил ему свой перевод на итальянский язык пьесы Вольтера «Шотландка», которую хотел ставить Пьетро Росси, менеджер Гритти. Несколько позднее тем же летом Казанова выступал на сцене, читая свой текст и играя одну из ведущих ролей, Мюррея.

Из Генуи зимой он отправился во Флоренцию, Рим и Нет аполь, по дороге через Ливорно и Пизу. Джакомо захотел на Рождество остановиться во Флоренции. Там Беллино, выступавшая под именем Терезы Ланти, представила ему его шестнадцатилетнего сына, Чезаре Филиппо. Нетрадиционные семьи находили понимание у британского консула, Горация Манна, проживавшего во Флоренции с 1737 года и позднее ставшим поклонником литературных произведений Казановы. В давних традициях английской любви ко всему итальянскому консул собирал антиквариат и изучал итальянский язык — он оставил свою подпись на «Илиаде», подписанной Казановой, а венецианец оставил неплохое описание консульских садов, картин и благородной жизни джентльмена.

В этот момент течение жизни Казановы почти перевернула очередная случайная встреча, на сей раз с политиком* священнослужителем, которого он знавал в молодости в Ватикане, с португальским аббатом по фамилии де Гама, который предложил Джакомо поработать на португальцев на предстоящем конгрессе в Аугсбурге, в связи с перераспределением сил в Европе по случаю окончания Семилетней войны. Между тем у Казановы снова кончаются деньги, и он вынужден покинуть Флоренцию после финансового скандала, в котором оказался замешанным (так свидетельствует уцелевшее полицейское досье, хотя, возможно, Джакомо был невиновен). В итоге на Рождество он очутился в Риме.

Прошло пятнадцать лет, как он уехал отсюда, однако он снова направился на Пьяцца ди Спанья и нашел ее мало изменившейся. Он расположился на вилла де Лондрез в нижней части Испанской лестницы, по рекомендации своего брата, Джованни, ставшего художником, как и Франческо, учившегося в Риме под руководством Рафаэля Менгса. Именно благодаря Джованни в этот приезд Казанова открыл для себя несколько иной Рим. Он проводил время с Менгсом, руководителем Римской академии живописи, а также с Иоанном Винкельманом, который, как считается, оказал огромное влияние на создание стиля, теперь известного как неоклассицизм. Винкельман был хранителем огромной коллекции древностей на попечении кардинала Александра Альбани, на вилле Альбани. Казанове устроили индивидуальную экскурсию, он познакомился с коллекцией произведений искусства и увидел процесс работы над потолком, который расписывал Менгс, а также работы своего брата для книги Винкельмана «История искусства древности».

Казанова, постепенно превращавшийся в библиофила, также снова отправился в библиотеку Ватикана и представился ее куратору, кардиналу Пассионеи, презентовав ему великолепно оформленный фолиант «Pandectorum liber unir cus», которая и в наши дни хранится в коллекции Ватикана. В ответ Джакомо был удостоен аудиенции у нового папы, Климента XIII, которого Джакомо рассмешил, как и его предшественника когда-то, рассказами о братьях монахах. Папа и Казанова когда-то встречались мельком в Падуе, а семейное палаццо будущего венецианского папы находилось прямо напротив дворца Малипьеро и кампо Сан-Самуэле, где ребенком играл Казанова. Как представляется, именно из-за дара библиотеке, а не благодаря удивительным шуткам итальянца папа наградил его орденом Золотой-шпоры. Это была не самая высшая честь, но нечто выдающееся для сына актрисы и, кроме того, давало Казанове право носить титул «шевалье», под которым он путешествовал на протяжении нескольких лет.

Находясь в Риме, Джакомо сделал запрос в приход Санта-Мария-сопра-Минерва относительно семьи Монти, Сесилии и ее дочерей, в частности Анны-Марии Валлати. Мать умерла, и семья живет врозь, но Анна-Мария, ныне вдова, как ему сказали, проживала вблизи Неаполя, что стало одной из причин для очередного путешествия Казановы на юг.

* * *

В Неаполе, как всегда, Казанова пошел в театр. Его отчет исторически точен и поддается проверке: в Неаполе справлялся десятый день рождения мальчика-короля Фердинанда IV и первый год существования объединившегося вновь Королевства обеих Сицилий. Это было 12 января 1761 года и исполняли пьесу Метастазио «Атиллий Регул». Герцог де Маталоне представил Казанову своей любовнице, которую Джакомо называет Леонильда и которая была любовницей вельможи только номинально, поскольку все знали об импотенции герцога. Первая встреча с Леонильдой для Казановы оказалась coup de foudre (любовью с первого взгляда), по крайней мере так он ее представляет в своих воспоминаниях. Возможно, его привлекало что-то в ней несомненно печальное, искусственная ситуация, в которой она находилась, но, так или иначе, Казанова довольно быстро решил, что влюблен в нее, и попросил герцога отпустить ее. Как он позже написал, он обратился вовсе не с просьбой отдать ее ему в жены, но с предложением стать любовником Леонильды вместо герцога. Ему ответили, что нужно спросить разрешения у ее матери, которая жила недалеко от Неаполя.

Когда произошла встреча, все изменилось. Матерью Леонильды оказалась Анна Мария Монти-Валлати, а сама девушка — семнадцатилетней дочкой Казановы. Казанова забросил всякую мысль о переговорах ради блага Леонильды, но не отказался от кровосмесительных отношений. Анна-Мария пустила своего бывшего любовника, теперь мужчину тридцати шести лет, к себе в постель и сделала это в присутствии своей дочери — в соответствии со словами Казановы. То, что кажется достоверным, — их разговор о возобновлении связи и даже о браке. Анна-Мария состояла с ним в переписке до конца жизни — и предлагала в будущем ему свое утешение и пенсию, — однако в 1761 году она была согласна на брак только при условии, если Казанова согласится поселиться в Неаполе.

Но жить степенной жизнью никогда не входило в его планы. Он покинул озадаченную Леонильду — воссоединившуюся с отцом при самых волнующих обстоятельствах, — оставив ей пять тысяч дукатов в счет возможного приданого. Она все еще оставалась девственницей, несмотря на то что была содержанкой герцога, а Казанова хотел видеть её замужней или же просто лучше пристроенной, нежели в качестве любовницы при импотенте. Потом он сел в фургон римского vetturino на Страда ди Толедо, как восемнадцать лет назад, и через шесть дней пути снова прибыл в Рим.

На этот раз он пробыл в городе лишь столько, сколько нужно было для получения рекомендательных писем от друзей, новых и старых. Его брат Джованни передал ему камею для подарка доктору Мати из Британского музея в Лондоне (возможно, это была подделка из оникса с изображением Сострата, до сих пор хранящаяся там в коллекции). Джакомо явно намеревался попытать свое счастье дальше на севере.

Из Флоренции он отправился в Болонью, а оттуда — в Модену, Парму и Турин, где оставался до мая 1761 года. Здесь он вновь списался с аббатом де Гама по поводу должности в португальской делегации в Аугсбурге. Это стало началом сложных отношений Казановы с политиками Португалии, Испании, Святейшего престола и иезуитами (последние в скором времени будут запрещены в Европе, за исключением «просвещенной» России, и даже в Южной Америке). Де Гама работал с португальским маркизом де Помбаль (с которым в своих путешествиях Казанова позднее столкнется), и ему были необходимы в делегации, отстаивающей португальские интересы, такие люди, как Джакомо, — полиглоты, прошедшие школу Церкви, обходительные и проницательные.

Казанова добирался на конгресс в Аугсбург через Шамбери — где он вновь встретил М. М., монахиню из Экс-ле-Бен, и прекрасно отужинал у нее в монастыре, — а потом через Лион, Париж и Мюнхен. В Турине, ожидая инструкций от де Гамы, он связался с местным повесой и масоном графом Джакомо Марчелло Гамба дела Пероза (де ла Перуз в мемуарах), который писал Казанове письма до конца его жизни.

* * *

В Париже, по пути в Аугсбург, Казанова убеждает маркизу д’Юрфе выписать ему аккредитив на пятьдесят тысяч франков. Он хочет взять у нее украшенные драгоценностями табакерки и часы в подарок делегатам конгресса. Он сказал маркизе, что это даст ему возможность договориться с лордом Стормонтом об освобождении из рук Лиссабонской инквизиции вымышленного розенкрейцера Кверилинта, который сможет помогать Джакомо в работе над ее возрождением. Она согласилась, но Казанова получил только наличные — драгоценности украл нанятый секретарь.

Наконец Казанова приехал в Аугсбург, но только чтобы узнать об отмене предполагавшегося конгресса. Переговоры между Фридрихом Великим и Великобританией были разорваны, и война затянулась еще на три года. Это был провал и для Казановы: он оказался не нужен ни де Гаме, ни правительству Португалии, и к тому же снова почувствовал недомогание, подцепив по пути на конгресс в Мюнхене от танцовщицы по имени Рене очередную венерическую инфекцию. Рене была замужем за ювелиром Бёмером, жизнь которого разрушила история с алмазными подвесками в Париже, запятнавшими репутацию французской королевы Марии Антуанетты.

Из Парижа Джакомо вернулся в Мец, потом в Понткарт ре, в шато д’Юрфе, а оттуда в Аахен, чтобы продолжить «воскресение» маркизы. Тогда, в 1762 году, этобыло прибыльным дельцем. Он находился в Аахене с начала мая 1762 года в окружении толпы прибывших на воды дам, одной из которых, по-видимому, была мадемуазель Ламбер, которую Казанова соблазнил в ожидании прибытия маркизы. Они поехали вместе в Безансон, а потом на время расстались — Казанова отправился в Женеву, чтобы поиграть там на деньги и продолжить начатые ранее отношения с Хедвигой, племянницей протестантского пастора, и ее двоюродной сестрой, Хелен. Описание его любовной связи с двумя женщинами — вероятно, с Анной Марией Майя, которой был тридцать один год, и с ее неопознанной кузиной — относится к числу самых эротических отрывков в мемуарах и к самым обсуждаемым. К сожалению, первый редактор Лафорг потерял оригинальный экземпляр, и у нас осталось только его интерпретация тех событий.

Казанова вернулся в Турин в сентябре 1762 года, через Лион, Шамбери, и прожил там зиму 1762/63 года, тратя деньги маркизы и то, что выигрывал в карты. Он подружился с лордом Хью Перси, бароном Уорквортом, сыном графа и графини (позднее — герцога и герцогини Нортумберлендских), который в то время совершал образовательное путешествие, но задержался в городе дольше, чем могло требовать знакомство с его художественными сокровищами, — чтобы разделить благосклонность танцовщицы по имени Агата с шевалье де Сенгальтом. В конечном итоге двое мужчин поменялись любовницами: Перси переманил Агату у Казановы, пообещав ей две тысячи гиней после окончания связи. Он также дал Казанове украшенную алмазами миниатюру со своим собственным изображением, какие обычно дарили в знак любви, но эта предназначалась матери Перси и должна была быть ей передана вместо «рекомендации» Казановы в Лондоне. Только англичанин, как с одобрением отметил Джакомо, мог сделать столь высокопарный жест, театрально выставляя напоказ свое финансовое процветание и выражая джентльменское презрение к деньгам.

Начало 1763 года застает Казанову в Милане, который означал для итальянца продолжение еще более развеселой карнавальной жизни, чем в Турине. Здесь он снова много и дорого развлекается, покупая костюмы для маскарадов и закатывая дорогие обеды. Некоторое время он провел за пределами города, в замке семейства Аттендоли-Болоньини, около деревни Сан-Анджело. Когда сестра хозяйки, Анджела Гардини, которую Джакомо называл то Клементиной, то Гебой, поддержала его любовь к литературе и богословию, он на свои выигрыши в карты купил ей массу книг. Когда он сопровождал обеих сестер на карнавал в Милан, то купил для всей компании костюмы, а потом порвал их на куски и сшил обратно вместе с более дорогими вставками — дабы ослепить местных жителей их богатством. Его наградой, конечно, было То, что Анджела охотно легла с ним в постель, пока ее сестра спала — или делала вид, что спит — рядом с ними.

Он отправился в Марсель по желанию маркизы д’Юрфе и ради некромантии, что, в свою очередь, привело его в Геную, на лодке, и обратйо в Антиб вместе с растущей командой единомышленников: братом Гаэтано, их общей любовницей МарколинОй и Пассано, секретарем, который совсем скоро станет противодействовать Джакомо. На обратном пути во Францию погода на море испортилась и felucca зашла в город Ментон, тогда находившийся в составе княжества Монако. Это было традиционное убежище, и отсюда Казанова отправился в Париж через Экс-ан-Прованс.

Его экипаж, однако, вблизи Экса сломался, и Казанова практически снова попал в объятия Анриетты. Странники нашли приют в местном замке — в шато Альбертас либо в замке семьи Маргалет. Тут «Генриетта» жила в своем непростом браке и с детьми, вернувшись к ним после романа в 1749 году с Казановой. В тот раз они не увиделись, она услышала его имя и, отчаянно пытаясь избежать скандала, через Марколину отправила записку на имя «самого честного человека из моих знакомых», где говорила о необходимости не раскрывать ее тайну. Ей было нечего бояться, его чувство к ней было так свято, что он сжег ее письма, как она и просила. Экипаж отремонтировали, и Казанова отправился в Лион и Париж.

В мае 1763 года он наконец после шестнадцати месяцев отсутствия вернулся к себе в парижскую квартиру на улице дю Бак, где его ожидали горы писем не очень приятного содержания. Покуда он сидел, так и не сняв дорожного плаща, и читал корреспонденцию, его внимание привлекли два письма. Оба они были из Лондона от Терезы Имер, в настоящее время подписывавшейся как «миссис Корнелис». В первом она вежливо просила вернуть в Лондон Джузеппе, ее сына. Во втором, написанном после того, как не был получен ответ на первое послание, Тереза настаивала, чтобы Казанова немедленно направил к ней ее мальчика.

Казанова давно обдумывал поездку в самый быстро растущий город Европы, и письма Терезы укрепили его в решимости сделать себе новое состояние в Лондоне. Намерение разбогатеть не помешало ему взять значительные суммы, опять у маркизы д’Юрфе, а также собрать подаренные ему драгоценности и одежду, что позволило бы ему представить себя в Лондоне как аристократа.

Джузеппе, «графа д’Аранда», убедили или, вернее, обманом вынудили поехать.

Акт IV, сцена III

Лондон

1763

Одинокая леди сможет немедленно расположиться в благородном и элегантно меблированном первом этаже… что дает некоторые особенные преимущества; Место удачно расположено на Пэлл-Мэлл… Въехать можно незамедлительно и жить на очень разумных условиях… больше ради компании, нежели прибыли. Пожалуйста, чтобы узнать точнее, обращайтесь напротив магазина игрушек мистера Деара на Пэлл-Мэлл.

Размещенное Казановой объявление о поиске любовницы (5 июля 1763 года)

Объявление Казановы о поиске жильца, в идеале — одинокой женщины, которая умеет читать между строк, появилось на второй странице «Лондон гэзитир энд дэйли эдветайзер» от 5 июля 1763, наряду с другими, обращенными к обывателям, между рекламой подвязок и заметкой о пользе от венерических болезней некой настойки. Очевидно, газету не читали дочери священников из провинции. Почему же знатный, богатый и обладавший хорошими связями итальянец, арендовавший дорогой дом на Пэлл-Мэлл, дал рекламу о поиске жильцов?

Казанова был чужд католических ограничений во взглядах на любовь, жизнь и приключения. Во время своего девятимесячного пребывания в крупнейшем и богатейшем городе Европы он завел отношения со своей жилицей-португалкой, семейством аристократов и кокоткой из Сохо, которая разбила ему сердце. Он лишился не одной тысячи фунтов, был привлечен к суду магистратом Боу-стрит за нарушение общественного спокойствия и хотел покончить жизнь самоубийством, прыгнув с парапета нового Вестминстерского моста. Его пребывание в Лондоне исполнено драматизма.

Казанова приехал в Англию 11 июня 1763 года с герцогом Бедфордом, вернувшимся из Версаля английским послом, путешествуя в качестве его гостя. Джакомо немедленно увлекся Англией, ее дорогами, экипажами, народом. Как он писал про англичан, относительно всего «они думают, что превосходят всех остальных»; Лондон был чистым городом с размеренной жизнью и — несмотря на все, что слышал итальянец — открытым для иностранцев и тех, кто искал жилье. Он нашел большой дом с экономкой на Пэлл-Мэлл спустя всего два часа после прибытия в Лондон, хотя, по правде говоря, сделал это, воспользовавшись четкими указаниями итальянца Винченцо Мартинелли, с которым повстречался в первый день прибытия в кофейне «Принц Оранский» на Хеймаркет-стрит, в клубе большой итальянской общины в Вест-Энде. Дом был «совершенным» во всех отношениях, с вызывавшими восхищение ватерклозетами в каждой спальне. Тем не менее Казанова не собирался здесь останавливаться. Он полагал, что, воссоединив молодого графа д’Аранда с его матерью, Терезой, теперь проживавшей как миссис Корнелис на площади Сохо, сможет стать желанным гостем у них в доме. В конце концов, Тереза воспитывала его десятилетнюю дочь, Софи, а Казанова, вероятно, зарекомендовал себя в воспитании восемнадцатилетнего Джузеппе достаточно хорошо, обеспечив мальчику блестящее парижское образование, пусть фиктивный, но получивший широкое признание титул и — на несколько лет — заботу одной из самых богатых женщин в Европе. Однако, хотя он почти сразу же направился в дом на восточной стороне площади Сохо — он стоял напротив тогдашнего здания венецианского посольства, — его там вовсе не ждали с распростертыми объятиями. Тереза не выходила к нему так долго, что он, в конечном счете, побрел обратно в Сохо.

Что было делать Казанове в Лондоне или что он планировал там делать? Один из ключей к разгадке кроется, в рукописной версии «Истории моей жизни», которая имеет относительно небольшое число поправок для столь объемного документа, и потому те, что все-таки сделаны, — особенно интересны. Когда Казанова рассказывает о своем появлении при дворе короля Георга III и королевы Шарлотты, состоявшемся во дворце Сент-Джеймс позднее тем же летом, то объясняет, что из-за его «натурализации» его представил французский посол. Впоследствии этот пассаж был вычеркнут. К 1763 году Джакомо не только исп