/ Language: Русский / Genre:short_story

В коробке

Илга Понорницкая

Введите сюда краткую аннотацию

Илга Понорницкая

В коробке

Слышу голос:

— Вот он я! Девочки, журналистки, налетай! Смотрите, какой я — открытый, доступный… Где вы? Я хочу дать интервью! Смотрите, я здесь!

Думаю — кто там орет над ухом?

Оборачиваюсь — он. Президент. Глава республики.

Отбился от охраны… Нет, вон телохранитель продирается в толпе.

Народ высыпал из цехов — сине-оранжевые спецовки слились в общее море, краски колышатся на ветру.

Сейчас будет большой парад!

Мы показываем гостям возможности наших машин.

Президент любит, чтоб его встречали, как дорогого гостя. Он возбужден всеобщим вниманием. Ему надо этого внимания все больше, больше!

— Девочки, журналистки, вот он я, вот!

Узнал меня, что ли?

Я здесь, на заводе, работаю в многотиражке. Он видел меня в свой прошлый визит. Он со мной даже здоровался. Крестная моя говорит, он со всеми здоровается. С простыми людьми.

Крестная у меня работает вахтером на хладокомбинате. Как-то посещая хладокомбинат, президент даже угостил ее печеньем.

А может, это Васька рассказывал мне тысячу лет назад, как некий местный туз — первое лицо или его зам — предложил ему печенья в коридоре областной думы. Да, точно. Печенье было американское, как сейчас помню. Америка там рядом. Это было на Дальнем Востоке. Я там жила когда-то. Одно время. Но не все ли равно.

Васька в то время как раз выбился в депутаты местного уровня. И вдруг в нем обнаружилось не замечавшееся мною прежде обожествление известных в области персон.

Плевать, что за границей твоей области-коробки о них никто не слышал. Там, за стенками твоей коробки, у людей другие боги — что тебе до них? Ты должен держаться в своем мире, как в коробке, и молиться своим коробочным богам.

Да, точно, это Васька рассказывал мне, как кто-то из хозяев жизни кормил его печеньем.

Васька был самый необыкновенный парень из всех, кого я знала. Я не смогла бы точно сформулировать, что в нем такое было, чего не было в других. Все, что о нем можно рассказать, на самом деле мало что объясняет. Вам ничего не даст знание того, что его статьи в городской молодежке рвал друг у друга из рук весь город, или, например, того, сколько девчонок было от него без ума. Когда он захотел стать депутатом, за него проголосовало где-то под сто процентов. У всех его соперников был просто умопомрачительный провал. После мне сказали, что, вроде, он добровольно отказался от мандата. Сказал, что в этой бодяге ничего стоящего сделать уже нельзя.

Но было время, когда меня просто тошнило от его восторга. А он даже не понимал, отчего меня тошнит. Вот что такое близость к власти. Его глаза туманились, точно он вспоминал минуты глубочайшего счастья… Да, кстати. Васька, привет! Может, тебе попадется на глаза этот рассказ — если я надумаю разместить его в Интернете. Все же я любила тебя… Одно время…

Я любила многих — кого на расстоянии, а кого нет, и за кем-то я была замужем, за кем-то формально я и сейчас замужем. Муж у меня нашел приключений на свою голову, кинув меня с детьми выживать, как сможем, и дожидаться его, нашего сокровища.

Каким еще он к нам вернется? Впрочем, что гадать? Всяко бывает в жизни, и у меня еще не хуже всех. Жалеть не приходится. Да, Васька. Но тебя я помню лучше других. Должно быть, оттого, что с тобой можно было как следует посмеяться. Конечно, пока ты еще не полюбил халявное печенье. Ни с кем больше я не могла так посмеяться. Печенье почти забылось, и я помню тебя таким, каким ты был сначала, и часто думаю, что хорошо было бы рассказать тебе о том или об этом. И посмеяться как следует вместе. А то, как у тебя глазки туманились при мысли о благоволении к тебе твоих местных богов — так это я вспомнила сейчас только потому, что и крестную мою наш здешний бог тоже кормил печеньем. Она рассказывала мне. И глазки у нее были — точно, как у тебя тогда. Представь! Да, что говорить. Любят они иной раз проявить внимание к народу, боги из наших коробок-регионов. Вот он я, какой доступный! Вспомните, когда пойдете по новой голосовать! Мне нравится здесь, наверху!

Но город проголосовал против него — несмотря на все его потуги. Накануне выборов всех журналистов, даже из многотиражек, вызывали в большое здание с российским и нашим республиканским флагом, и там уже правительственная дама, стриженая почти под нуль, рубила воздух перед нашими носами — все мы должны объединиться, чтобы не случилась катастрофа! Я глядела на нее и думала: «Ну, ладно — ты. Новый президент не возьмет тебя к себе. А для всех остальных здесь — какая в этом будет катастрофа?»

Я наблюдала происходящее как бы со стороны, в то время как все вокруг меня, блестя глазами, поддакивали ей, и потом правительственная дама выбрала нашу газету в качестве примера тому, как работать нельзя. У нее был один номер нашей газеты. Она трясла им на всех совещаниях — вы посмотрите на этот фиговый листок формата А4, норма выхода — один раз в месяц, а получается — еще реже того, и что там делают в редакции три человека?

Я не знаю, что они делали, три человека, и даже не знаю, сколько их было на самом деле. Вроде, их всех уволили, когда завод стоял на грани банкротства. Она трясла старой-престарой газетой, и когда меня спрашивали, почему я не пробую оправдаться, я не понимала, зачем это нужно. На самом деле нет никакой разницы, кто делал эту бездарную газету пока я жила на Дальнем Востоке. Власть всегда чувствует тех, для кого она как бы не в полной мере власть, кто смотрит на нее со стороны.

Ух, как я желала ему поражения на выборах!

Но он остался на следующий срок за счет сельских районов. Отрыв от основного соперника-оппозиционера — что-то около трех процентов. Конечно, говорили о грандиозных подтасовках, о горах испорченных бюллетеней, о том, что никакой суд не станет в этом разбираться, ведь победитель — сторонник нынешней российской власти, а его соперник — нет. Но что нам до каких-то кухонных разговоров. По газетам все давно знают, что в деревнях народ умеет ценить добро, а в городах — увы…

В деревни он, как будто, провел газ.

С деревенских собирали деньги на газификацию — для многих это были совершенно фантастические суммы. Но зато теперь не надо думать о дровах. Об этом до сих пор трубят республиканские газеты. Хотя и так все знают, что он родом из деревни, и он организовал газификацию в память о маме. Мама у него работала в колхозе, у нее было пять детей, и он — самый младшенький, любимый, всеми способами пытается теперь увековечить память о ней. Газификация деревень — только один из многих способов.

Однажды президенту приснился сон. Так, по крайней мере, гласит легенда. Ему приснилось: его мама стоит на берегу нашей реки, и почему-то в национальном костюме, в полном убранстве, красивая и молодая. Тут же, в этом сне, он понял, что мама и после смерти остается с ним, чтобы поддерживать его во всех начинаниях.

Проснувшись, президент стал думать о материнстве вообще, о том, что никто не станет любить человека так, как любила мама, и о том, что наш древний народ всегда чтил женщин-матерей, дарительниц жизни. Это отражено во множестве старых легенд.

Так, поразмыслив, он решил построить памятник своей маме. Но одновременно это должен был быть памятник материнству вообще. Огромная пустая внутри женщина в национальном костюме заранее получила имя «Мать-покровительница» — еще до того, как некий местный художник представил очередной эскиз, понравившийся, наконец, президенту, а газеты начали трубить славу тем заводам и фабрикам, на которых раньше всех догадались отдать в фонд грандиозной стройки свой дневной заработок.

По городу, между тем, гуляли слухи — то на одном, то на другом заводе рабочие, не просившие никого урезать им зарплату, обращались в суд. Но так или иначе, над городом в рекордные сроки поднялась раскинувшая руки полая внутри бронированная женщина в национальном костюме. К ней смогут теперь приходить влюбленные, она будет хранить наш город, да и всю республику с ним вместе, как хранит Бразилию статуя Христа, всем близкая по сериалам.

Мать-покровительница стала завершающим штрихом в оформлении набережной над нашим заливом, бывшим когда-то, как говорят, просто огромной лужей. Грязная лужа накрыла чуть ли не полгорода после того, как здесь неподалеку на Большой Реке построили ГЭС.

При нем грязную лужу упаковали в асфальт, бетон и мрамор, навесили мосты, по центру смонтировали фонтаны. Эскиз одного фонтана на досуге нарисовал он сам — о чем, конечно, сразу раструбили местные газеты. Талантливый человек талантлив во всем. Ладно, он еще не поет. А то был бы прямо как император Нерон. И всех бы заставляли его слушать!

Спасибо, что ты не поешь, мой президент!

И спасибо за наш прекрасный город! Он в самом деле становится все краше. Трущобы, засыпушки, фанерные дома надежно спрятаны от посторонних глаз, никто из гостей их не увидит. Разве что на фотографии в единственной оппозиционной газете, печатающейся, конечно, за границей — в соседней области — и распространявшейся здесь чуть ли не подпольно.

Одно время я там работала, в этой газете, почти без зарплаты, и при этом мне ставили в пример каких-то людей, которые готовы были писать нам совершенно даром, лишь бы довести до жителей республики все свои мысли о том, как плохо мы живем. Народ же едва сводит концы с концами — зарплаты не хватает даже на еду.

Мне тоже не хватало ни на что, и вскоре я ушла на более высокую зарплату — сюда, на завод. Теперь работа — от звонка до звонка, — и по утрам я должна вдавить себя в толпу, просачивающуюся в троллейбусную дверь. Иногда я закрываю глаза и позволяю толпе затащить себя в эту воронку. Но уже внутри, среди притиснутых вплотную чужих тел, в их запахе, в каких-то лицах близко-близко, меня охватывает ужас, тошнит, и я вырываюсь вон. Люди ломятся навстречу стеной и что-то мне говорят, а я изо всех сил работаю локтями, только бы успеть — пока не тронулся троллейбус, назад на остановку. Ух!

Ясное дело, завод не для меня. В твоих мыслях здесь должен быть только завод, завод… Коробка, в которой ты живешь, должна стать еще уже. То ли дело — на старом месте. Моей темой там были беспризорники, детские дома, брошенные старики, а дополнительно я вела женскую страницу, и молодежную страницу, и что-то еще, вдобавок, эта газета печатала мои рассказы. Про любовь. И каждый раз само собой оказывалось, что все, что я пишу, — это уже политика. Даже статьи о моде, ведь в них говорилось, как сделать что-нибудь эффектное, когда у тебя совсем нет денег!

Поэтому я думаю, что и сама вложила свою лепту в то, что город проголосовал против него. Правда, какая разница, он ведь все равно прошел на новый срок. И в городах полетели головы и главы. У нас, например, сняли мэра. И новый, свеженазначенный, долго ничем не обнаруживал своего существования, словно боясь, что его снимут за любое неверное движение. Как вдруг меня заставили сочинять ему поздравление с 50-летием. Шеф попросил написать как можно скорей — ведь надо же, забыли такую дату. Я спросила:

— Что это я? Мы же договаривались — редакция поздравлялками не занимается! Нас и без того всех тошнит от вранья!

Но начальник в ответ лишь понимающе кивал головой и грустно улыбался. Еще повыступав, я все-таки открыла в компьютере папку «Официоз». В ней у нас есть штук пять или шесть полезных файлов — универсальных поздравлялок. Я скопировало один и стала переделывать под поздравление новому мэру — «от имени нашего многотысячного коллектива» — это оставим, конечно же!

«Можно без преувеличения сказать, что все свои силы, свой богатый жизненный опыт, организаторские способности вы отдаете городу и горожанам, — сочиняла я. — Каждый день мы видим результаты вашего труда. Мы видим, как хорошеет наша столица. Вводится в строй новое жилье, открываются новые объекты социально-культурного назначения…»

Это только сначала трудно настроиться на нужную волну. А когда настроишься, тебя уже само — как поведет! Так что останется лишь только удивляться своим способностям. «Все это было бы невозможно осуществить без настоящего хозяина города, опытного специалиста и управленца, человека деятельного и авторитетного…» — изощрялась я.

— Чушь какая-то, — сказал, читая через плечо, Максим. — Все это делалось еще при старом мэре. — У Максима дурацкая привычка — что бы я ни шлепала на компьютере, он сидит рядом, придвинув второй стул, и смотрит, что там появляется на мониторе.

— Ясно, чушь, — ответила я ему. — Я предупреждала тебя, когда ты сюда шел, что придется писать всякую чушь.

Максим, конечно, забормотал что-то вроде того, что да, предупреждала, и что он-то что? Он ничего такого и не говорит. Надо писать чушь — напишем чушь. Тем более другого дела журналисту в нашем городе не найти.

Было время, когда мы с Васькой презирали всех подряд, кто допускал хотя бы малейшую возможность написать то, чего на самом деле не думает. Позволивший себе публично облизать кого-либо из власти наш коллега тут же переставал для нас существовать. Но впрочем, не совсем. Над кем-то из продавшихся за сытную похлебку можно было здорово посмеяться. До слез. Так, чтобы потом уже при одном только упоминании несчастного нельзя было не усмехнуться.

Сцены публичных демонстраций раболепия разыгрывались в лицах. Васька умел представить любую историю так, чтоб было смешно.

«Запомни — главное — делать в этой жизни то, что хочешь! Давай дадим друг другу обещание делать всегда, что хочешь! Тогда мы никогда не сделаем ничего по-настоящему плохого» — говорил мне Васька. Конечно, мы были — считай что дети. Васька, где ты сейчас? Я не знаю, каким ты стал. Мы не виделись после того, как ты ушел из газеты — когда оказалось, что в ней надо делать то, что совсем не хочешь. Вроде бы, ты ездил в экспедиции со своим отцом… Я к тому времени была замужем, родился старший сын…

Несколько раз пыталась найти тебя по Интернету. Почему ты нигде не засветился в Интернете? Может, у тебя какой-то новый псевдоним? А мои рассказы там можно найти. Под моей фамилией. И в них нет чуши. В том, что я помещаю в Интернет, совсем нет чуши. И там указан электронный адрес. Почему ты до сих пор не нашел меня?

Может, все дело в том, что мне приходится делать не то, что я хочу? Когда я смогу, наконец, не делать то, от чего меня тошнит, жизнь повернется ко мне совсем другим боком.

Нам, например, часто приходится печатать компромат на прежнего директора завода. Я его не знала — пришла уже при нынешнем директоре, а Валя и Максим — еще позже меня. Но получается, что мы — его враги. Нам передают уже готовые статьи — и мы должны их разместить возможно более броско.

В них говорится о том, что бывший директор был нечист на руку и что-то там приватизировал по смешной цене. Хотя формально все было законно, и вовремя его никто не поймал за руку. А теперь он, наконец-то, пойман, а пойман, значит — вор.

Чтобы поймать кого-то за руку, вы должны быть достаточно богатым. Компромат дорого стоит, и кто пишет его — тот хорошо живет.

Я знаю этого парня, крупнейшего в республике специалиста по «чернухе». Уже сто лет он пишет компромат на всех подряд. Это призвание. Он вечно в оппозиции, и, вроде, еще при коммунистах его никуда не брали на работу. Но сейчас его услуги стали всем нужны. Вдобавок, он не приезжает на завод к восьми утра, как я.

При встрече мы говорим с ним вполне по-дружески, а после я рассказываю Вале:

— Вот смотрю я в его добрые и честные глаза и думаю: неужто это ты написал такую гадость?

— А? Кто это? У кого добрые и честные глаза? — тут же реагирует Максим. Он здесь недавно. И все сразу хочет знать.

Мы начинаем объяснять ему про компромат, а он не понимает:

— Ну, я все читал в подшивке. Про того директора. Но при чем здесь добрые и честные глаза?

— Ну вот смотри, — говорю. — Если б тебе сказали, что дадут много-много денег, только ты должен написать что-нибудь плохое про какого-нибудь человека, которого ты никогда не видел…

— И что? — опять не понимает Максим.

— Ну, он не сделал тебе ничего плохого. И тебе скажут, что о нем надо написать. В литературной форме.

— Понял.

— Что понял? Напишешь?

— Конечно, напишу. А что?

— Да ничего, — говорю. — Значит, разбогатеешь.

— А…

Когда он выходит из кабинета, мы с Валей смотрим друг на друга и начинаем хохотать.

— Чего смеешься? — спрашивает Валя.

— А ты чего смеешься?

— Ну ладно тебе, — говорит Валя сквозь смех. — Это же его выбор. Каждый человек имеет право выбирать, продаться или нет. Зачем ты так его…

— А что — я? Я только спросила…

— А что так смеешься?

— А ты что смеешься?

Дома я рассказываю детям, как прошел день, и как мы с Валей сегодня славно посмеялись. Мой старший сын говорит почти как Валя, только вполне серьезно:

— Мама, ты должна уважать Максима. Каждый человек имеет право выбирать. Это тебе нравится работать. А он, может, хочет получить сразу много денег и уже никогда больше не работать.

— Маме совсем не нравится работать, — спорит моя дочка. — Скажи, мам, тебе не нравится работать?

— Конечно, не нравится, — говорю. — Если бы я откуда-нибудь получала деньги на вас, только бы меня там, на заводе, и видели!

— Понятно? — спрашивает моя дочь старшего брата. Но он спорит:

— Мама, ты же всегда говоришь: я хочу писать книги, я хочу писать книги. Я хочу про то, и еще про то написать.

— А писать книги — не работа, — говорит моя дочь.

— Мама, — спрашивает сын, — скажи, писать книги — это работа или не работа?

Но я не знаю, работа это или не работа. Я знаю, что это то, что я хочу делать. И что это не приносит денег. Поэтому я должна делать то, что я делать не хочу.

Мне нравятся люди, которые делают то, что хотят.

Максим хочет стать хорошим журналистом. Востребованным и получающим большие деньги. Но и ему временами, как выяснилось, больше всего хочется сказать: «Какая чушь» — и заняться чем-нибудь, чем на самом деле хочешь.

Валя тоже собирается заниматься тем, чем хочет. Она разочаровалась в полученной профессии и собирается снова учиться — теперь на психолога. По вечерам она ходит на какие-то особенные курсы, и тратит на эти занятия чуть ли не всю зарплату. По-моему, это шарлатанство чистой воды, но ей нравится.

Он, президент, тоже делает то, что ему нравится. То, о чем он мечтал давно.

Выбравшись наверх, он первым делом увековечил память своей мамы. Еще ему дорога память его родной деревни. Его деревня вся ушла под воду, когда построили ГЭС. И не она одна. Много деревень попали в зону затопления. Все это — чьи-то родные места. И одно время официозные газеты пережевывали свежую идею: открыть в республике мемориальное кладбище затопленных деревень. Потом об этих планах как-то перестали вспоминать. Быть может, кто-то все же президенту растолковал, что кладбище деревень уже есть в Беларуси. И что строилось оно совсем не в память о том, как всех переселяли в новые квартиры и выдавали компенсации за потопленные огороды. Что ж, раз об этом больше не говорят, значит, он все правильно понял.

Он не боится совершать ошибки. Несколько лет назад у нас в республике бурно искали нефть. Хлопнули на это дело уйму денег. Сроду здесь никакой нефти не добывали, но президент подумал: «А вдруг?»

Теперь чуть ли не каждую свою историческую речь он начинает словами: «У нас нет нефти. Но зато…» И дальше идет про громадный трудовой потенциал нашего многонационального народа. Про наши заводы и фабрики. Что надо использовать то, что есть. На нашем заводе он как-то помог разместить супервыгодный заказ по литью. Кому-то улыбнулся, кого-то смог убедить. Литейка стояла уже несколько лет. Я еще застала черные корпуса, полное запустение, грязь, пыль. И вдруг на все эти руины потекли деньги, деньги. От них все сразу встрепенулось и ожило. На завод зачастили разные министры, на новые рабочие места приняли где-то две тысячи человек!

Долой безработицу!

А все он — наш президент!

Я слышала, что он имеет во всем какой-то интерес — вроде бы, он будет получать с прибыли нашего завода какие-то проценты. Но про это никто вам толком не растолкует. А из газет вы уясните: все, что ему нужно — это показать, что он хороший президент.

Он хочет войти в историю.

Историю люди будут изучать по старым газетам — по нашей, в том числе. Уже сто раз мне приходилось описывать его заслуги. И каждый раз, когда я пишу о них и меня уже ведет, ведет по накатанной дорожке (это только сначала трудно начинать) — я думаю вдруг — а может, это все правда? У него, может быть, ночью голова болит от мыслей, что будет с таким огромным предприятием, вдруг ставшим как-то резко никому не нужным. Что будет со всеми теми, кто другой работы себе не найдет?

Он обаятельный, и у него связи. Он работал с Ельциным, в самом начале. Как-то на Дальнем Востоке я видела его по телевизору. Я заорала мужу: «Иди скорей, это же наш, наш! Мой земляк!» Муж прибежал. Будущий президент республики был молод — неправдоподобно молод для чиновника. Он говорил по-русски с акцентом, и он не очень хорошо держался перед камерой. Он не был тогда так киногеничен, как теперь.

— Смотри, а он не врет! — сказала я мужу.

Муж согласился:

— Ага. Не врет.

Мне вдруг стало страшно за земляка. Я сказала:

— Слушай, а он ведь долго там не удержится. Он искренний, его съедят.

— Конечно, — согласился муж. — Ведь видно же — он говорит, что думает.

— Как тебе кажется, когда его съедят? — спросила я.

— Да скоро, — сказал муж. — Странно, что он вообще попал наверх. Политика не для него.

И в самом деле, очень быстро Ельцин отправил моего земляка в отставку. Но в политике земляк все же остался. Он стал президентом в родной республике. За это место он уже держится как следует. Московская закалка дает себя знать. Он окружает себя теми людьми, кто помогает ему держаться. Теми, для кого, если он уйдет, — то все, считай, конец карьере. Они теперь ночей не спят, думая, как упрочить его положение.

У него ведь столько задумок. Столько всего начато. Он не собирается останавливаться на полпути. Не хочет уступать место тем людям, которые сведут все его преобразования на нет. Не зря же они столько его ругают за его грандиозные проекты.

А что ругать? Он хочет, как лучше. Особенно для села. Он рос в селе, учился в сельской школе. В такой, где в классах по два-три человека, и учителям приходится работать с несколькими классами одновременно. Или в такой, где все почти как в городе, но зато в нее приходится ходить пешком несколько километров — полем, лесом, — без разницы, в любую погоду, пылить, или месить грязь, или вытаскивать ноги из снега.

Став взрослым, он решил все изменить. Маленькие сельские школы позакрывались, детей перевели в большие. А чтобы им не ходить слишком далеко, были закуплены школьные автобусы — желтенькие такие, яркие, с национальными узорами. Их видно на дороге издалека.

Сельские школы одна за другой стали получать компьютеры. Детей, быть может, ни разу не бывавших в городе, учат ориентироваться во всемирной паутине. Шутка ли — зарплата у народа чуть ли не самая низкая в стране, больницы, опять-таки, нуждаются и в том, и в этом. В школах родители сдают деньги на покраску и на все остальное. Кстати, за школы ему тоже достается по первое число, не знаю, читает он о себе все или нет. Школьным автобусам предсказывались скорые поломки и полный выход из строя — далеко не в каждой школе или в ее окрестностях нашелся для новенького автобуса гараж. Но главное — учителя малокомплектный школ попали под сокращение. Куда пойдешь в деревне? Где-то, публично, на вопрос, как быть учителям, наш президент ответил, что им надо бы подумать не о себе, а о том, как будет лучше их ученикам, о ситуации с образованием в целом по республике, и все такое.

А на себя и свою жизнь, выходит, просто плюнуть.

Петр Первый, не спрашивая у дворян, кромсал им бороды. Но борода — ладно, а когда у тебя отнимают работу, и другой нет…

Сейчас, когда я это пишу, мне пришло в голову: он в самом деле похож на Петра. И еще как похож! Своей жаждой реформ, стремлением перенести на нашу почву все самое современное на свете. История повторяется, пусть и не в тех масштабах. Пусть — только в рамках одной республики. А вот любовью к лести он напоминает мне Нерона. Лестью наполнены местные газеты — из тех, которым разрешается печататься в республике. А может, он просто хочет подтверждения, что все делает верно, что народу нравится, как он работает? Может, все это — от неуверенности в себе?

Но когда слишком много сладкого — тошнит.

От тошноты народ читает оппозиционную прессу — точнее, ту единственную в республике газету, в которой президента нисколечко не любят. Мы помещали его фото, где он улыбался. Имиджмейкеры, видать, внушили ему, что окружающие относятся к нам так, как мы относимся к себе, и надо первым делом возлюбить себя всем сердцем. В его улыбке светилась бесконечная любовь к себе. Так и хотелось сказать: «Ах ты, кривляка!». Под снимками наши редакционные дамы писали, что улыбаться так может только по-настоящему больной, что каждый снимок — это иллюстрация к учебникам для медицинских вузов.

Женщины, работавшие со мной, сами улыбались редко. Они даже не пытались никогда выглядеть счастливыми. Мне казалось, они вообще не пробовали делать то, что хотят.

Конечно, они говорили, что хотят работать в оппозиционной прессе и писать правду, правду, ничего кроме правды, и говорить власти все, что думаешь, в лицо. Словом, как шут при короле. Интересно, шут любит своего господина? Он говорит всю правду с любовью или нет?

Иногда мне казалось, что какая-нибудь из наших женщин в тайне от самой себя влюблена в президента. И когда пишет что-нибудь о нем, мечтает не мытьем так катаньем привлечь его внимание. Все это были одинокие женщины. У них были дети — у всех по одному поздно рожденному ребенку. Детей воспитывали бабки, а матери пропадали на работе до ночи. Профессия занимала все их время. И, как будто, все мысли. Со стороны казалось, они думали о несправедливом устройстве жизни в нашей отдельно взятой республике-коробке день и ночь.

Но, может быть, втайне какая-нибудь из них думала еще и о том, что она могла бы при ином раскладе звезд быть чьей-то женой. Быть может, даже президента. Почему бы нет? На самом деле, чем я хуже его жены, той крашеной блондинки… Мужчина, делающий в этой жизни то, что он на самом деле хочет, не может не притягивать к себе женщин — может быть, даже независимо от своей воли.

Впрочем, ругают же его не только женщины-неудачницы бальзаковского возраста. В оппозиционной газете — только знай разбирай письма. Я думала, как много чужой боли обрушилось на меня. Иногда я ревела в туалете. А потом шла домой (на той работе я не должна была отсиживать с утра до вечера), — брала детей, мы шли гулять. «Неужто все твои? — спрашивали меня прохожие. — Ну, старший — точно не твой! Как он может быть твой?»

Мне кажется, с тех пор как я стала работать на заводе, я жутко постарела от недосыпа. У меня аллергия на недосып. И на толпу. И на нормированный рабочий день. Мне делается плохо, если я долго занимаюсь тем, что мне неинтересно. А у меня нет никакого интереса к технике. Но до сих пор нет-нет кто-то и спросит про моего старшего: «Неужто это — твой сын? Во сколько лет ты его родила?»

Должно быть, дело в том, что я довольно часто делаю то, что хочу. Мне нравится вместе решать школьные задачки или рисовать в альбомах у детей. Наши картинки висят на школьной выставке. Мне нравится бороться со старшим сыном — кто кого положит на лопатки. У него больше силы, чем у меня. Ему нужен отец. Вернется ли к нам отец? И каким он к нам вернется? Как отнесутся к нему дети? Как он себя поведет, найдя их выросшими, все понимающими? Лучше не думать. Лучше просто наслаждаться спокойствием. Тем, что мы вместе. Тем, что мы по вечерам читаем вслух, что я могу их всех обнять. Что я могу делать то, что хочу.

Мои рассказы — это тоже то, что я хочу.

Президент читал мои рассказы. Ему не понравилось. Там нет ни слова о родной республике. Действие любого может происходить в любом провинциальном городе, в любой российской области или республике-коробке.

Оказывается, президент читал русскоязычный альманах — там из моих рассказов было три. Остальное — переводные вещи местных маститых авторов. Их бы он не стал бы так ругать. Так что, наверно, это обо мне он так долго говорил недавно на собрании писателей. Я пошла туда, чтобы не ссориться с редактором альманаха. Даже чтобы печатали твои рассказы, приходится делать то, что ты не хочешь.

Писатели — это государственные люди, сказал на том собрании президент. Они должны писать о переменах, происходящих в нашей республике. О людях, которые работают на эти перемены. Произведения должны иметь общественную значимость, так он сказал. Вы только оглянитесь вокруг!

И дальше стал рассказывать, что изменилось за годы его президентства. И что такого нового построили в нашей республике. Например, перинатальный центр. Кто не знает, это — вроде роддома, только там все — супер.

Под его слова я вспомнила заметку в одной газете. Про то, что в перинатальном центре родился не то сотый, не то пятисотый младенец. И его со счастливой матерью при выписке встречали представители городской администрации, а детский ансамбль «Дружба» прямо на ступеньках спел песни о материнстве на разных языках.

А еще я вспомнила, как рожала своего младшего сына. Не в образцовом перинатальном центре. В ближайшем к нам роддоме. Сейчас-то уже все забылось. Но президент так долго говорил про новый перинатальный центр, что я волей-неволей вспомнила то, что не хотела вспоминать. Мой младший сын родился уже здесь, и уже без отца, после того, как я с двумя детьми и животом перебралась к родителям с Дальнего Востока. Там мои старшие тоже появились на свет в обычном городском роддоме, без изысков вроде всякой электроники. Теперь роды мне предстояли в третий раз. Я знала, как все происходит. Знала, как правильно дышать, как сделать, чтобы не было уж очень больно.

Этому всему надо учиться, как любой работе. Родить ребенка — это работа. Принимать роды — тоже работа. Любую работу надо делать спокойно. Желательно бы — максимально включив мозги. Естественно, что без истерики. Без крика.

К крику я готова не была.

Никто не верит, но на прежнем месте я не слышала, чтоб так орали.

Крик — это всегда унижение. Кричащий унижает себя, даже если одновременно он унижает кого-то еще… Орешь — значит согласен в глубине души, что ты унижен. А мамочки в этом роддоме были унижены, как я не знаю, кто еще — и унижение начиналось, как только за тобой захлопывалась дверь.

Интересно, там, в новом перинатальном центре, внутри тоже всех встречают с музыкой вместо обычных окриков?

Ну, повело его, нашего президента, — с этим перинатальным центром. Я знаю, как это может повести. Подсядешь на какую-нибудь тему — и никак не слезешь.

Просто ах, сколько внимания у нас к материнству.

И вдруг, как много лет назад, когда я первый раз увидела его по телевизору, мне пришло в голову: «Ведь он не врет!». Он искренен, он счастлив, что у нас снизилась материнская и детская смертность (Как, интересно, она снизилась? Может, опять привычные подтасовки?)

И тут мне отчего-то стало его жаль.

Я вдруг подумала: не знаешь ты, как у тебя в республике детей рожают.

Ты тратишь деньги на грандиозные проекты — и у тебя ничего не остается на доплату акушеркам, получающим копейки. А если б ты и смог повысить им зарплату — толку-то. Они уже развращены этой привычкой выжимать из рожениц деньги, продукты — кто больше. Красть передачи, красть молоко и сахар с кухни, красть все подряд. Они привыкли относиться к мамочкам, точно к беременным коровам, или как называются такие коровы. Все преступление этих женщин — в том, что они собрались произвести на свет детенышей. А это уже биология. Природа. Натурализм.

И ты лежишь в этом кромешном животном крике, как в гестапо (их что, не учат, как дышать?). И это, оказывается, верно, что при родах можно определить национальность женщины. Кто-то рядом со мной орет «мама» по-русски, а кто-то нет. Прямо как в «17 мгновений весны»! Я-то думала, история радистки Кэт — художественный домысел.

А после вдруг оказывается, что орать нужно, и как можно громче. Иначе никто не подойдет, когда ты чувствуешь, что твой ребенок вот-вот появится на свет.

И, видя, что никто не реагирует на мои призывы, я уже ору во все горло — матом. Как хорошо, что есть на свете мат!

Передо мной возникает женщина в белом халате, чтоб сказать:

— У нас тут матом не ругаются.

Лениво она осматривает меня, лениво поворачивается к двери:

— Галь! В родзал не успеваем, иди сюда. Роды принимать будем.

И, поворачиваясь ко мне:

— Чего ревешь? У тебя все равно недоношенный. Он тебе нужен такой?

Ты что, мой президент, куда-то денешь всех этих людей и наймешь вместо них каких-то новеньких, хороших?

А может, к лучшему, что ты ничего этого не знаешь? Баба, она, говорят, многое стерпит, а мужика может и инфаркт хватить.

Он говорит, что добивался возможности построить перинатальный центр из любви к родному народу. Во мне велика потребность в любви, говорит он. И я хочу, чтобы все, что вы делали, вы делали бы только от любви, дорогие писатели (ага, президент вернулся к писателям).

У меня мурашки по коже. Он выглядит совершенно беззащитным. Он искренен — разве можно быть таким искренним перед полным залом? Сколько у нас в республике писателей! Интересно, что они все такого написали?

Он говорит, что хотел бы, чтобы всеми писателями двигала любовь. Чтобы они с любовью описывали все перемены. И тех людей, кто на эти перемены сейчас работает.

По-моему, он путает любовь и лесть. Он окружил себя льстецами. Республиканские газеты соревнуются, кто лучше похвалит президента. А он говорит, что еще никто не описал его деяния с душой. Как так? Тебе все мало? Почему ты так любишь лесть, мой президент? Мужчины любят лесть. Им надо, чтобы их хвалили. Чтобы закрывали глаза на их ошибки. Никаких упреков. В идеале — чтобы все упреки можно было взять и запретить. Закрыть оппозиционные газеты… Прийти во власть — что может быть лучше для мужчины? Президент — самая мужская профессия. Она позволяет, наконец, делать, что хочешь. Быть собой — таким, какой ты есть.

Какая женская профессия позволила бы мне делать то, что я хочу? Какая из профессий — самая женская? Конечно, не редактор многотиражки. И не чиновник из правительства Республики. Разве уютно было бы мне на месте той правительственной дамы, сопровождающей его везде и всюду. Ах, мы так много делаем для вас! Надо ценить сделанное президентом. Надо платить за добро добром. Напишите о президенте так, чтоб это было в самом деле талантливо!

Написать о президенте? — думала я по дороге домой. — Вот это мысль! Впрочем, знаю ли я его достаточно, чтобы о нем писать? Так, видела несколько раз. Интересно, с чего бы я начала? Должно быть, с того, как вот однажды стою в толпе на вымощенной стальными плитами площадке у входа в сборочный корпус.

Стою. Вдруг слышу голос:

— Вот он я! Девочки, журналистки, налетай! Смотрите, какой я открытый, доступный! Где вы? Я хочу дать интервью! Смотрите, я здесь!

Думаю — кто там орет над ухом?

Оборачиваюсь — наш президент.

А дальше я уже пишу и не могу остановиться.

— Мама! — ахает мой старший сын. — Если это кто-нибудь увидит, тебя же до конца жизни посадят в тюрьму!

— Что ты, сынок, — говорю я. — Сейчас другое время. Это раньше можно было попасть в тюрьму за слово…

— Мама! В нашей республике и сейчас все можно. У нас — только попробуй написать так про президента…

Я думаю: откуда в нем этот страх? Он ведь не жил при Сталине. Да и вообще, считай, не жил при коммунистах. Он был совсем крошкой, когда распался Союз.

— Кто же посадит нашу маму в тюрьму? — говорит дочка. Они все время спорят. — У мамы же трое детей! Разве так бывает, что в тюрьму сажают женщину, у которой трое детей? Ведь нас же тогда пришлось бы отправить в детдом!

— Так было, — говорю я, — в старые времена. Родителей могли забрать в тюрьму просто за то, что они случайно скажут кому-нибудь, что они на самом деле думают. Детей тоже забирали в таком случае и отправляли в детские дома. Там было плохо, некоторые дети умирали. Я же вам рассказывала, ваш дедушка, папин папа. Он что-то кому-то рассказал, вроде, анекдот, или не знаю, что. И кто-то доложил об этом специальным людям. Так было в старые времена. Но я их уже не застала. В школе и в университете мы могли говорить между собой о чем угодно. А ваш дедушка жил очень давно. Он умер, когда вы еще не родились, а папа только-только пошел в школу.

— А дедушка родился в Москве?

— Да. Я же рассказывала вам.

— А если бы его не отправили на Дальний Восток, наш папа тоже бы родился в Москве? И мы бы тоже родились в Москве? Мы жили бы сейчас в Москве?

— Может быть, — отвечаю им. — А может, вы бы вообще не родились. Кто родился бы у папы, и кто бы родился у меня — это все были бы не вы.

И тут меня охватывает ужас. Если бы отец моего мужа мальчишкой не загремел в ГУЛАГ, то все сложилось бы иначе. И моих детей могло бы совсем не быть?

Я обнимаю их, троих, мы вместе валимся на диван.

— Мама, — выбираясь из нашей кучи-малы, спрашивает мой младший сын. — А если коммунисты отправляли всех в тюрьму, то зачем мы за них голосовали?

Он так всегда — молчит-молчит, и вдруг окажется, что слушал разговор, и что все понимает!

— Чтоб не было однопартийности! — покровительственно объясняет ему мой старший сын. — Всегда надо голосовать за оппозицию! А то всю власть захватит одна какая-нибудь партия, и тогда она устроит полный беспредел. Вот коммунисты — они почему отправили дедушку в лагерь? Потому что у них не было оппозиции. И некому было им сказать, чтоб они так не делали. Скажи ведь, мама, если коммунисты придут к власти, мы будем голосовать за «Единую Россию»?

— Конечно, — говорю. — А то и вообще за «Союз правых сил». Мы посмотрим, кого коммунисты будут больше ругать. Значит, это и есть настоящая оппозиция, за них и надо голосовать!

— Мам, а за кого ты голосовала, когда у власти были коммунисты? — спрашивает дочка.

— Я маленькая была, чтоб голосовать. А вообще, при коммунистах выборы проходили совсем не так.

— А как?

— Дались вам эти выборы.

— Нет, расскажи!

— Где ты собираешься это печатать? — спрашивает Валя на работе, заглянув в компьютер.

Ладно еще, сегодня нет Максима. Он заболел. Простыл. Неделю поработал — и пожалуйста. Как малыш, который только начал ходить в садик — и сразу заболел. Не легко проходит у него притирка к престижной профессии журналиста…

— Ну, я не знаю, в Интернете, где еще, — говорю ей. — Само собой, придется — под псевдонимом. Про власть обычно все читают, и, может, я в конце концов разыщу Ваську. Помнишь, я рассказывала тебе про него? Может, он прочтет и догадается, что я — это я…

— Скорее догадаются в администрации президента. У тебя здесь все так узнаваемо…

— Ну и что? Меня же не посадят в тюрьму. Самое худшее — если перестанут печатать в альманахе. Да и то маловероятно. Что, президенту делать нечего? Он станет лазить в Интернете и смотреть, где там какой герой списан с него?

— Президент, может, и не станет. Есть специальные люди…

— Разве в республике нет больше никаких проблем?

Для чего пишутся рассказы?

Пишутся — и все.

Каждый день смотрю в компьютере, нет ли писем от Васьки.

Однажды на работе — звонок. Спрашивают меня. Женский голос — деловая дама, без эмоций. Карьера превыше всего. Кому еще работать в администрации президента?

Приказывает мне явиться… сегодня… время… И нет сил даже сказать:

— А если я не смогу?

Или:

— Вообще-то, я на больничном. Вы меня сейчас случайно застали…

Зачем я им? Может, какая-нибудь ерунда? Может, правительственная дама с короткой стрижкой снова собирает журналистов из многотиражек, чтобы объяснить, как надо работать?

Пусть так!

Кому я нужна с моими писульками? Зачем я им?