«Верный садовник» — это сказка О Том, Что Никогда Не Умрет. Можно без преувеличения утверждать, что Клариссой Эстес создан образец настоящей литературы — она сумела пробудить в читателе самое сокровенное: неумирающую надежду, дарующую силы выстоять даже в немыслимых и тяжелейших испытаниях, которыми оказалась столь богата нынешняя эпоха.

Кларисса Пинкола Эстес

Верный садовник

В новом семени — веры залог:

Его корни тем глубже,

Чем бесплодней земля.

К. П. Эстес

A draga clodoknek. Sokan nincsenek

Mar kozottunk, de szibunknrn

Meg mindig elnek.

Por los deportados y emigrantes

De mi familia que ban cruzado

El rio, otra vez y otra vez,

En dos direcciones, con sus

Sombreros y sus corazones

En sus manos.[1]

Верным четырнадцати

Со Сторм Кинг Маунтин,

Которые отдали жизни

За любовь к людям и к лесу.

Пусть все они живут вечно.

Благословение

В моей семье

есть старинная поговорка:

«Кто не сомкнет глаз

до утра после ночи,

полной историй,

тот станет мудрейшим человеком

на свете».

Пусть так и случится.

Пусть это сбудется

с каждым из нас.

К. П. Эстес

Верный садовник

В этой маленькой книжке — несколько историй, которые прячутся одна в другой, словно русские матрешки.

У тех народов, к которым я принадлежу по духу и крови, — у мадьяр и мексиканцев, — принято рассказывать истории, занимаясь повседневными делами. Что такое жизнь и чему она учит — на такие вопросы, которые исходят из самой глубины сердца, чаще всего отвечают историей или сразу несколькими. Сказки для нас — что друзья или родственники. Как приглашают друга присоединиться к беседе, так и одна история тянет за собой вторую, а та в свою очередь — третью, а бывает — четвертую, и пятую, и еще, и еще, пока ответ на заданный вопрос не станет длиной в целый эпос[2].

Вот почему, следуя традиции, прежде чем приступить к самой главной истории — «О Том, Что Никогда Не Умрет», надлежит рассказать о моем дядюшке, старом венгерском крестьянине, на долю которого выпали все ужасы Второй мировой войны. Эту историю — точнее, саму ее суть — он пронес через горящие леса, через полные мрака дни и ночи в концлагере. Крохотным семечком в темном трюме, именовавшемся третьим классом, она перебралась с дядюшкой через океан — в Америку. Он прятал ее за пазухой, когда черные поезда несли его по золотым полям вдоль северной границы, разделяющей США и Канаду. Через все это и многое другое он пронес дух истории-изгнанницы, каким-то непостижимым образом сумев уберечь ее от войн, бушевавших в его собственном сердце.

Однако еще до истории про дядюшку я должна передать вам то, что сам он мне рассказывал о «Том человеке» — старом крестьянине, которого он знал в родной своей стране и который пытался спасти прекрасную рощу от бесчинствовавших в округе захватчиков.

Но еще прежде я должна поведать о том, как рождаются истории, ибо иначе не только мне, но и вообще никому не было бы что рассказывать — и значит, не было бы ни истории об историях, ни истории о моем дядюшке, ни истории о «Том человеке», и уж конечно — «О Том, Что Никогда Не Умрет», — так что страницы этой книги остались бы чистыми и девственно-белыми, словно сентябрьская луна.

Старики у нас в семье обычно играли в особую игру, которая называлась «расскажи историю». Часто за ужином, когда над столом стоял аромат зеленого лука, хлеба только что из печки и острой как огонь домашней колбасы, старшие, смеясь и переговариваясь, подзадоривали молодежь — пора, дескать, уже и вам самим придумывать истории, стихи, и сказки, и всякие небылицы. «Не мешало бы вообще проверить, задерживается ли хоть что-нибудь у молодых в голове. Вот, к примеру… ты: а ну-ка, выдай нам что-нибудь не сходя с места. Поглядим, на что способна нынешняя молодежь».

И вот, едва ли не первая история, которую я сочинила еще ребенком[3], была про истории вообще.

Сотворение историй

Откуда взялись истории?[4]

Они появились в этом мире потому, что Богу было одиноко.

Богу? Одиноко? Ну да, потому что в начале времен была бездна, и в ней было очень темно. А темно в ней было потому, что она битком была набита историями, так что все они сплелись в сплошной комок и ни одна не могла даже высунуться.

У историй еще не было формы, и Бог разглядывал бездну и так и этак, пытаясь выудить хоть одну готовую. Но ничего не получалось. И от этого Ему становилось еще более одиноко.

Но тут Ему в голову пришла гениальная идея, и Бог сказал: «Да будет свет!»

И стал свет, да такой большой, что теперь Бог мог запустить руку в бездну и отделить темные истории от тех, в которых говорилось о свете. И вот чистые и прозрачные утренние истории, а вместе с ними и добрые вечерние сказки стали жизнью. И Бог увидел, что это хорошо.

Теперь Бог приободрился, и Ему уже не было так одиноко, и Он отделил истории небес от историй земли, а истории земли — от историй о водах. А потом Бог радостно занялся творением больших и маленьких деревьев и всяких разноцветных семечек и цветочков, чтобы в мире были истории о деревьях, и о семенах, и о цветочках.

Бог засмеялся от удовольствия, и от Божьего смеха появились звезды и заняли свое место на небесах. Потом Бог прикрепил к небу солнце, сделанное из золотого света, чтобы править днем, и луну — из серебряного, чтобы править ночью. И сделал все это Бог для того, чтобы было что рассказать про звезды, и про луну, и про солнце, и про все тайны ночи.

Богу так все понравилось, что он стал творить птиц, морских чудовищ и все, что дышит и движется, всяких рыб и все водоросли, что качаются под водой, всех крылатых созданий, и всех рогатых, и всех ползучих, и вообще всех тварей земных по роду и племени. И от всего этого произошли истории о крылатых посланниках Господа, и истории о призраках и чудовищах, и истории о китах и рыбах, и другие истории о том, что было до того, как жизнь поняла, что она есть, обо всем, что уже живет в мире, и о том, чему еще суждено в один прекрасный день эту жизнь обрести.

Но даже со всеми этими чудными созданиями и всеми захватывающими историями о них, даже со всем полученным от творения наслаждением Бог был все еще одинок. Господь ходил и думал, думал, думал, и наконец Ему в голову пришла еще одна гениальная идея.

«Ага! Сотворю-ка я человека по образу Своему и подобию. И пусть приглядывает за тварями морскими, земными и небесными, а те в свою очередь пускай приглядывают за ним».

И вот Он сотворил человека из праха земного и вдохнул в него дыхание жизни, и так люди обрели живую душу; и сотворил их Господь мужчинами и женщинами. И вместе с их появлением все истории, в которых повествуется о том, что такое быть человеком, тоже обрели жизнь — миллионы и миллионы историй. И Господь благословил все это и поместил в саду под названием Эдем.

И тогда Бог пошел по небесам, сияя улыбкой, ибо наконец-то Он больше не был одинок.

И не историй недоставало творению, а уж скорее добрых и душевных людей, которые могли бы их рассказать.

Похоже, среди самых добрых и душевных людей, когда-либо рождавшихся на свет, жадных до историй, работы во благо до седьмого пота и просто до жизни, были и танцующие шуты, мудрые старые вороны, ворчливые знахари и почти святые, из которых и состояло чудное и удивительное старшее поколение нашей семьи.

Одним из них был и мой дядюшка, который имел обыкновение, когда бы я ни рассказывала свое «Сотворение историй», громко кричать: «Эй вы, слушайте, что говорит это дитя! Кто тут не верит в Бога, Который любит байки? Из-за вас Господь сидит в одиночестве! Не печальте Господа, давайте-ка еще одну историю!» И мы продолжали работать и рассказывать, иногда проводя за этим занятием весь день и расходясь лишь далеко за полночь.

Этот человек, который требовал «еще историй» примерно так, как требуют еще пинту пива, был мой дядюшка Зовар[5], которого прозвали так за то, что стоило у него в кармане завестись лишней мелочи, он тут же тратил ее на самодельные сигары — небрежно свернутые, громадные, несуразные. Дядюшка находил особое удовольствие в том, чтобы каждую смолить до тех пор, пока она в тысячный раз не погаснет.

Дядюшка принадлежал к моей приемной семье. Это был старый крестьянин. Одним ужасным вечером во время Второй мировой войны фашисты вытащили его из дома и отправили в концентрационный лагерь, расположенный где-то далеко, возле самой русской границы, где он каким-то чудом, или, как он сам говорил, «при помощи божественных сил, которые недоступны нашему разумению» умудрился пережить и каторжный труд, и нечеловеческий голод.

Мне хорошо запомнилось, как всякий раз, когда случалось слышать по радио или просто от односельчан: «Вот что творили германские нацисты» или: «Это сделали немцы», дядюшка невозмутимо возражал: «Ошибка. Нацисты и их пособники были не из Германии. У негодяев нет родины. Эти демоны были родом из преисподней».

После долгих лет война в Европе закончилась[6]. Мой приемный отец с помощью Красного Креста, а главным образом — по цепочкам всяческих знакомств обыскал лагеря перемещенных лиц и в конце концов нашел нашего дядюшку, а потом и еще нескольких престарелых родственников. Ему удалось добиться, чтобы их отпустили. Однако чтобы попасть в какой-нибудь порт на океанском побережье, а оттуда уже в Америку, им пришлось пересечь всю Европу — то в кузове грузовика, то в телеге, а то и просто на своих двоих. Но вот после бесчисленных проверок документов и бесконечного ожидания, в давке и толчее, они вместе с сотнями таких же несчастных погрузились наконец в чрево гигантского судна, шедшего в «Аймер-и-ку-у» — в Америку.

Ни по ту, ни по эту сторону океана ни у кого не было телефонов, так что они не знали, кого и как можно разыскать. Их судьба всецело находилась в руках незнакомых людей: фермеров, живших вдоль дороги, безвестных и безымянных святых, отважных монахинь и медсестер на дальних заставах — всех тех, кого в нашей семье до сих пор называют не иначе как «посланцами Божьими».

Три недели на корабле дядюшка провел в непроглядном мраке трюма. Потом, плавясь в адском зное американского лета, пересек в переполненном поезде, где днем парило, а ночью было невыносимо душно, половину всей северной части США.

Наконец мы получили сообщение о прибытии дядюшки: пришла телеграмма со стандартным уведомлением, без каких-либо уточняющих деталей. Комитеты беженцев, у которых, ясное дело, не было ни цента, обычно посылали родственникам такие пустопорожние телеграммы за день до прибытия человека в условленное место. Так что мы поняли, что поезд с дядюшкой прибудет на следующий день — неизвестно в какое время — на так называемый «вокзал беженцев» — громадную железнодорожную станцию в пригороде Чикаго, примерно в сотне миль к западу от деревни, где мы нашли себе пристанище.

Мне тогда было пять лет. Мы сели на поезд в сторону Чикаго и часа три ехали в западном направлении. Поезд делал остановку возле каждой деревянной платформы, какие только встречались вдоль полотна. Нас, в свою очередь, было так много, что мы походили на маленькую передвижную резервацию. Мы везли вдоволь хлеба, сыра, сумок, коробок, бутылей с водой, домашнего пива, и вина, и сельтерской воды, чтобы накормить и напоить не только себя, но и, при случае, семей еще этак пятьдесят.

До самого Чикаго пришлось добираться спрессованными сельдями в бочке, в немыслимой жаре. И все же нас переполняло радостное возбуждение в предчувствии долгожданной встречи с родным человеком, чтобы после неисчислимых мытарств и бедствий, которыми нас разлучила война, наконец-то привезти его домой.

Ожидание прибытия дядюшкиного поезда растянулось на целую вечность. В этой огромной, напоминавшей ангар из чугунных решеток пещере, которую называли железнодорожным вокзалом, мы промаялись весь день, и вечер, и далеко за полночь — в иссушающем зное, от которого вяли цветы, одежду на себе хоть выкручивай, а порой кто-нибудь вообще падал в обморок.

Вся эта громадная масса народу была на пределе нервного напряжения, потому что, когда по репродуктору сообщали номера прибывающих поездов, под сводами металось такое гулкое эхо, что не было никакой возможности разобрать, что говорят. Приливы и отливы прокатывались по людскому морю с каждым подходившим к платформе поездом. Визг колес, тормозящих по рельсам, шипение пара, оглушительный лязг буферов, запах раскаленного машинного масла от подвижного состава и керосина от фонарей обходчиков — все это мне запомнилось, наверное, до конца моих дней.

Поезда были как на заказ, все из черной стали и железа. Их двигали сотни удивительных механических колес, больших и маленьких, и скрепляли тысячи и тысячи заклепок. На каждом вагоне вдоль всего состава мерцали красивые золотые буквы, обведенные красным.

Наконец прибыл, судя по всему, именно тот поезд, которого мы ждали. Железными чудищами вагоны вздымались на высоту, в три раза превышающую человеческий рост. Жар, который исходил от каждого поезда, был как опаляющее дыхание двадцати пяти бронированных печей, гигантскими скобами сцепленных воедино. Сбившись в громадную толпу, люди теснились вдоль перрона — кто-то даже выбрался на чугунные столбы, — высматривая во все глаза и, по выражению моего приемного папы, «потея как стадо слонов».

В моем детском восприятии все это представляло собой жуткую мешанину локтей, животов и задниц, плеч, вытянутых шей, грязных мужских рубашек, женских остроконечных шляпок с развевающимися перьями и высоченных каблуков, похожих на лосиные копыта. Тут были женщины в косынках, с отвисшими животами, красными руками, огрубевшими от бесконечных хлопот по хозяйству, и мужчины в черных костюмах, посеревших от копоти и дыма. Здесь было полно стариков, скрюченных настолько, что ростом они были почти как ребенок, а не как обычный взрослый человек. То и дело я встречалась с кем-нибудь глазами, и в ответ мне улыбались ужасающе беззубыми, но такими добрыми улыбками.

Вдоль всего состава у каждой вагонной двери сбились толпы народу. Никогда еще, казалось, мне не доводилось видеть так много взрослых сразу — плачущих, приплясывающих, смеющихся, хлопающих друг друга по спине, гогочущих и радостно вопящих. Людей было великое множество. Слезы и смех повсюду мешались с запахами чеснока, виски и пота. Влажный ночной туман и пар от гигантских машин окружали все это светопреставление сияющим ореолом.

Внезапно вся эта масса человеческих тел, худых и толстых, облаченных в пестрые пледы и вязаные кофточки, словно расступилась, и вдалеке на платформе показался одинокий старик в драной крестьянской одежде, растерянно озиравшийся по сторонам. В спину ему бил свет от паровоза, облекая фигуру лучезарным нимбом.

Бросив взгляд на приемного отца, я поняла, что мы наконец дождались. На какое-то мгновение его лицо потеряло всякое выражение, а потом он перепрыгнул — да, я совершенно уверена и готова подписаться, что мой солидный папаша, высокий, как каланча, именно перепрыгнул — через несколько оказавшихся на пути багажных тележек и стал что было сил пробиваться сквозь стремившиеся ему навстречу бесконечные волны пассажиров, чтобы в конце концов кинуться на шею этому несчастному потерянному в толпе старцу.

Отец потащил дядюшку по платформе, обнимая за плечи и локтями прокладывая путь для этого послушного, почти безвольного старческого тела.

«Вот он! Вот твой дядюшка!» — кричал отец в полном экстазе, словно только что выиграл самый большой приз в жизненной лотерее.

Дядюшка оказался человеком огромного роста, словно великан из детских сказок. Бросалась в глаза почерневшая от пыли и грязи белая рубашка без воротничка, а еще длинные мешковатые брюки, такие широкие, что они напоминали подметавшую землю юбку. Мощные, красные от загара руки были словно перевиты мускулами, а чтобы разглядеть его лицо, мне пришлось запрокинуть голову в самое небо. У дядюшки были огромные усищи от уха до уха, и вообще весь он, начиная от вязанных из овечьей шерсти бесформенных гамашей[7], был чем-то совершенно невиданным и иностранным.

Дядюшка опустил на землю чемодан и небольшой саквояж с пожитками, а затем, сомнамбулой стянув с головы шляпу, прямо на асфальтовой платформе бухнулся передо мной на колени. Мимо нас тек сплошной поток туфель и ботинок. Прямо у меня перед глазами оказались взмокшие от пота серебряные бакенбарды и короткая мерцающая щетина на подбородке и щеках. Дядюшка простер свои ручищи и одной меня обнял, а второй с какой-то благоговейной лаской обхватил мой затылок. Никогда не забуду, как он, притянув меня к себе, прошептал прерывающимся голосом: «Боже!.. Живое… дитя…»

Вообще-то я тогда боялась незнакомых людей, но тут, повинуясь непонятному порыву, крепко обняла дядюшку в ответ от всего сердца. Все решилось выражением дядюшкиных глаз, хотя я вряд ли смогла бы его описать. Мне уже случалось видеть такое выражение — один-единственный раз в жизни — в глазах лошадей, которых чудом удалось спасти из страшного пожара в конюшне.

И вот этот новообретенный дядюшка, огромный как великан, отправился с нами домой. Вскоре я узнала, что всему он предпочитал одиночество. Кроме того, я обнаружила, что даже когда он вынимал изо рта свою вечную сигару, один уголок губ все равно оставался выше другого, так что рот у него был кривой. «Вот что случается, когда маленькие мальчики начинают курить, да еще сигары, — говаривал он со смехом. — Никогда не кури сигары, иначе, когда вырастешь, твой хорошенький маленький ротик станет как у дядюшки».

Не помню, чтобы я кого-нибудь так любила, даже несмотря на то, что когда он улыбался, становилось видно, что передние зубы у него черные. Как, впрочем, и остальные, которые словно обгоревшие пеньки торчали в глубине рта. Необычайно широкий лоб украшали, козырьком нависая над глазами, совершенно невиданные брови, похожие на проволочные щетки в форме крыльев. В каждой руке он мог держать за горло пять убитых фазанов одновременно. Но самыми замечательными были глаза: на солнце они казались цвета расплавленного золота.

Образование у дядюшки заканчивалось вторым классом приходской школы, и с переездом в Новый Свет он жил точно так же, как в Старом, — как человек, который умеет стачать конскую упряжь, но совершенно не в состоянии починить то, что приводится в движение электричеством; который может управлять упряжкой быков, но не автомобилем; у которого никогда в жизни не было радиоприемника, но он зато способен рассказывать истории ночь напролет; который умеет прясть, и ткать, и пахать, и плотничать, но будет всякий раз в полной беспомощности без конца топтаться перед эскалатором.

Однажды у забора оказался какой-то мужчина в костюме клерка, тотчас принявшийся вкрадчиво расписывать все выгоды страховки. Дядюшка Зовар наотрез отказывался понимать, зачем ему покупать какую-то «страх-уф-ку», если он сам в состоянии позаботиться о собственном здоровье. Под конец агент просто вышел из себя и обозвал дядюшку тупым ослом. Только он не знал, на кого наткнулся: он понятия не имел, насколько твердо этот «тупой осел» стоит обеими ногами на земле, на какие чудеса способны эти жуткие ручищи словно корни, как тянутся к нему дети и животные, потому что он свято верит, что земля — такое же живое существо, со своими нуждами, мечтами и надеждами.

Как и других беженцев в нашей семье, дядюшку мучили воспоминания, и он всегда избегал прямо говорить о том, что пережил в войну. Но каждого человека гложет потребность выговорить свои раны, потому что иначе ужасы войны будут искать выход в ночных кошмарах, беспричинных, казалось бы, слезах или вспышках гнева. Когда дядюшку все-таки удавалось разговорить, то чем короче были его слова, тем больше ужаса крылось за ними. «Было очень плохо», — только и говорил он, и за этим висла долгая-долгая пауза.

Но чаще он говорил иносказательно и в третьем лице. «Я как-то знавал одного человека, так вот он рассказывал, что самым худшим в концлагерях было то, что они разлучали тех, кто любил друг друга. Отцы и матери сходили с ума, не зная, живы ли их дети и что с ними. А дети… дети…»

На этом месте дядюшка обычно замолкал, вставал с кресла и выходил из дома. В дождь и в снег, днем или ночью, стоило лишь затронуть эту тему, он попросту исчезал и подолгу не возвращался. Всякий раз меня охватывала невыразимая тревога; я боялась, как бы с ним чего не случилось. Между тем взрослые, когда такое случалось, с подчеркнуто-невозмутимыми лицами возвращались к домашним делам: чистить картошку, вязать носки, рубить дрова или мыть полы — все это молча, в том сосредоточенном молчании, которое служит защитой от собственных призраков.

Выбежав на крыльцо вслед за дядюшкой, я видела, как он шагает по дороге или, сойдя с шоссе, уходит в поля или под сень леса, а не то запрется в сарае под гараж и примется что-нибудь мастерить из железок и проволочек. Именно так, кстати, я помалу начала узнавать все больше про этого его загадочного друга — его второе «я» — «одного человека… Того человека, которого я знавал когда-то в той стране».

За годы после приезда в Америку «Тот человек» поминался дядей столь часто, что, при всем моем уважении к породившим его страданиям, я помалу так и привыкла именовать это тайное «я» моего дядюшки: Этот Человек, или Тот Человек, — как некий фольклорный персонаж, который достоин собственного имени.

Однажды дядюшка сказал мне:

— Того человека… Человека, которого я когда-то знал… его все время преследуют лица тех женщин в деревне, когда они смотрели, как грузовики увозят их мужчин и мальчиков… Они… эти старухи, у которых почти не осталось зубов, выли на четвереньках, подняв лица к небесам, валяясь в грязи, под медленно кружащимся снегом, и от бессилия, горя, отчаяния колотили в землю кулаками.

— Тот Человек, — продолжал дядюшка, — помнит много всякого. Когда пришли иностранные солдаты, прежде чем увезти всех в лагеря, они ему сказали: «Отдашь нам что есть из припасов — не тронем вашу деревенскую рощу. Просто скажи нам, какие из деревьев твои, и мы их не тронем».

Ох, деревья… Мы все выращивали небольшие лесопосадки — для тени, для защиты от ветра и просто так, для удовольствия. Временами, когда деревья уже достаточно вырастали, мы продавали часть на рассаду — обычно те, что с краю. Это помогало нам пережить зиму.

Тот Человек растил деревья, растил их с самого детства, с той самой минуты, когда они были еще саженцами. Они были его любовью и гордостью.

Конечно, он хотел защитить свои деревья. Как и все крестьяне, он ходил в школу полей и лесов, а не в ту, где учителя в очках. Никто не понимал этой войны, которая упала на нас с неба, как гигантский коршун, и теперь хватала целые деревни и уносила их в адское гнездо, откуда не было возврата.

В отчаянии Тот Человек ответил солдатам: «Которые деревья "мои"? Все эти деревья, которые вы тут видите, насколько хватает глаз, все они — мои». И он указал не только на свои деревья, но и на посадки своих соседей, и на древние леса, простиравшиеся на многие мили вокруг, до самого горизонта.

Услышав такой ответ, за «паскудный язык» они швырнули его на землю и выбили ему зубы. Сломали челюсть и бросили валяться там, где он упал. В ярости они подожгли самые старые и сухие ели. Ветви, а с ними стволы моментально вспыхнули от корней до самых верхушек. Не прошло и нескольких минут, как роща сгорела дотла.

Долгое время наш маленький дом был полон тех, кому удалось вернуться с войны, вырваться из лап смерти. Каждый из них нес на себе целый сундук ужасных воспоминаний и трагических потерь, которые невозможно описать никакими словами.

И хотя мои родственники по-прежнему пели свои песни — то прекрасные, то разрывающие сердце — и рассказывали истории о «тех людях», сидевшая в душе каждого боль войны длилась без конца… Поначалу никто вообще не мог говорить о том, что с ним произошло. Через некоторое время каждый начинал предпринимать колоссальные усилия, чтобы никогда к этому не возвращаться. Но что бы они ни делали, чудовище войны шло за каждым по пятам.

Что это такое — жить с войной и с воспоминаниями о ней, засевшими глубоко внутри? Это значит, что человек живет одновременно в двух мирах. Человек не один, его двое. Один — в отчаянных поисках надежды, другой знает, что надежды нет. Один ищет смысла, другой никак не может забыть, что единственный смысл жизни — в том, что смысла у нее нет.

В каждом из наших домочадцев, которым довелось испытать все эти ужасы на своей шкуре, жило два этих разных, сцепившихся в смертельной схватке человека. Один — пытающийся жить в новом мире, и другой — бегущий, вечно бегущий от воспоминаний о преисподней, готовой в любую секунду подняться из глубин прошлого и вновь поглотить свою жертву. Пугающие призраки могли явиться оттого, что скрипнул ставень, или стукнула в окно ветка на ветру, или кошка зашипела в темноте, или в дверь поскреблась ни в чем не повинная бродячая собака, или внезапный порыв ветра подхватил занавеску и она смахнула со стола кувшин, с грохотом разбившийся об пол. Самые обычные вещи могли стать причиной страха, слез или приступа безотчетного отвращения: запах машинного масла, первый снег или кровь оленя, забитого пищи ради, боль в суставах после работы в поле, старая история про свадебную фату, стук коровьих копыт, или внезапный свисток паровоза, или грохот упавшей на пол табуретки.

Так и в дядюшке бушевали войны, которые заставляли его «слишком многое» вспоминать. То были битвы между смертью надежды и надеждой на смерть, между надеждой на жизнь и жизнью ради надежды. Подчас перемирие и прекращение огня требовали долгих переговоров, подкрепленных не одной бутылкой водки или просто домашнего самогона.

Но были и времена полного затишья. Дядюшка знал окрестности как свои пять пальцев, как морщины на своем лице, — задний двор, выгон, потом ближайшие поля, потом еще поля и еще. Когда мы гуляли по этим полям, ботинки становились все тяжелей и тяжелей, потому что на подошвы налипала жирная черная земля: сначала фунт, потом два, потом три фунта — по три фунта на каждую ногу. Ноги страшно уставали. Каждый раз перед тем, как сделать новый шаг, нужно было вытащить ногу из грязи, и сил на это требовалось все больше и больше. Но нам нравилась эта маленькая борьба, которая никому не могла по-настоящему повредить. Так мы пытались доказать себе, что вполне способны жить новой, здешней жизнью.

Мы шли, прислушиваясь к шелесту деревьев и шепоту трав. Хватает ли вон в том кусте мотыльков? А на деревьях — поющих птиц? И птицы, и мотыльки — все это очень важно, чтобы переносить пыльцу меж садовых деревьев, чтобы у нас были полные корзины вишен, и груш, и слив, и персиков.

Пока мы шли, дядюшка размышлял вслух:

— Случается услышать: «Где сады Эдема?» Ха! Где бы ни был человек на этой земле, он стоит в точности посреди Эдемского сада. Сама земля под всеми этими шоссе и железными дорогами, под всеми ее потрепанными одежками, под всеми булыжниками и мостовыми и есть Божий сад — такой же свежий и росистый, как в первый день творения.

Да, во многих местах Эдем закатали асфальтом и забыли. Но ведь можно возродить его. Даже там, где земля истощена, где ее просто не любят и потому не знают, как с нею обращаться, — везде под всем этим жив рай.

Но человеку в голову не приходит вернуть землю к жизни, возделать Эдем. Ему лень даже лопату в руки взять. Не важно, сколь велик сад; локоть за локтем, поле за полем — если сажать упорно и прилежно, можно мало-помалу, потихоньку засадить его весь. Ласково, бережно. Не нужно размахивать лопатой, чтобы только закончить все поскорее. Это как если надо молоко налить в муку — нельзя бухнуть все сразу. Нет, ты наливаешь понемножку и размешиваешь, опять наливаешь и опять размешиваешь; вот так же нужно работать на земле — не торопясь, с чувством, по-человечески.

Так я узнала, что к этому полю, к этой земле, которая дает нам пищу, дом, покой, саму возможность видеть красоту всего вокруг, нужно относиться точно так же, как мы хотели бы, чтобы относились к нам, — и как, добавлю, нам неплохо бы научиться относиться к себе. То, что происходит с этим полем, в каком-то смысле происходит и с нами.

Если присматриваешь за землей, обязательно видишь, как она живет и дышит, как растут деревья, как ветер пробегает по полям, отзываясь где-то глубоко в тебе самом.

Те дни — дни наступившего затишья — были наполнены счастьем, и дядюшкин живой и любознательный дух, который, казалось, изгнала или уничтожила война, начал к нему возвращаться. Дядюшка постепенно становился вновь одним человеком вместо двух.

Все шло хорошо, леса снова зеленели — до того самого дня. С утра все еще было тихо, но к вечеру разразилась буря, выпустив на волю всех демонов преисподней.

Департамент дорожной службы прислал в деревню своих чиновников — оповестить всех и каждого, что государство «аннексирует» все частные землевладения. Государству заблагорассудилось соорудить на месте наших лесов платную автомагистраль. Оно забирало себе леса и поля — все эти целительные угодья, где израненные войной люди едва начали приходить в себя, где зимой и летом они выращивали себе пропитание, а их дети играли в прятки; все эти сосновые прибежища гонимых безжалостной судьбой, для которых домом были уже два-три шеста и кусок брезента.

Дядюшка едва не бросался на чиновников с криком:

— Что значит «ан-нек-си-ро-вать»? Вы хотите сказать — «украсть», украсть нашу землю?

Перепуганные домочадцы с трудом утащили его в дом и тщетно пытались успокоить.

Вся деревня пришла в смятение. Государство вынесло приговор нашей земле и приютившимся на ней скромным домишкам, ветхим сараям, лавочкам и мастерским, так что теперь нашу землю можно было скупить за бесценок, и у тех, кто на ней работал, кто любил ее, кто на ней жил, не останется даже крыши над головой.

Для дядюшки и прочих беженцев-эмигрантов нашей семьи, для всех переживших войну соседей все это самым ужасным образом напоминало случившееся несколько лет назад в войну и казалось повторением трагедии: у них против воли отбирали землю; их фермы, их сады, их сбережения, более того — самая их душа и все, что было для нее драгоценно, все, чем она жила, — все это в один момент оказалось отобрано… людьми… в униформе… которые твердили… что они только исполняют приказ… которые получили право распоряжаться чужой жизнью…

Дядя Зовар временно помешался.

На следующий день, когда притарахтели бульдозеры, дядюшка бушевал в полях, вопя, бранясь на чем свет и грозя кулаком супостатам. Бульдозеристы, конечно, не знали венгерского и потому понятия не имели, что им кричит этот бесноватый. А дядюшка кричал: «О Божьих садах вы знаете столько же, сколько курица об алфавите!»

В ярости и отчаянии дядюшка сгреб с земли целую пригоршню мелкого гравия и изо всей силы запустил им в ближайший экскаватор. Камешки со звоном ударились в ковш, словно горсть песка в железную стену.

Два дюжих молодца препроводили дядю домой, крепко держа за руки. Пока его без церемоний волокли по дороге, не обращая внимания на то, что он даже перестал упираться, дядюшка плакал. «Держите этого старика от нас подальше!» — прорычали они, толкнув его в спину так, что он едва не перелетел через порог. Мы с тетушкой поймали его в свои объятия и увели в дом, а жуткие громилы вернулись к своим машинам.

Дядюшка был безутешен. Он кричал: «У меня нож открылся в кармане!» Это известное каждому мадьяру присловье выражает ту ситуацию, когда человек в крайнем отчаянии и ничего не в силах изменить. Все семейство в тревоге и растерянности сбилось в кучку. Послышался шепот: «Надо ребенка… Давайте сюда ребенка… Да-да, ребенка».

Я робко подошла к дядюшке, и он со слезами на глазах схватил меня за руки. Говорил он так быстро, что я не могла понять ни слова. Но более чем понятен был сам тон: все его надежды и страхи, скрытые за словами, я чувствовала как свои, и мне тоже хотелось плакать — плакать по моему дядюшке и по всем людям мира, плакать, пока хватит слез.

Вся община молилась о том, чтобы Дорожная служба опомнилась, чтобы бюрократы передумали и раскаялись, и отреклись от своих планов, чтобы перестали копать землю, чтобы Господь избавил нас от этой автомагистральной чумы на веки вечные.

Но наши молитвы никто не услышал. Каждый день спозаранку начинали реветь бульдозеры, и дотемна они выли и скрежетали, уничтожая нетронутые леса и угодья.

Однажды утром мы услыхали со двора лязг граблей и мотыг и грохот падающих железных инструментов. «Я вам покажу! — кричал дядюшка. — Я вам покажу!»

Он схватил две огромные лопаты. Каждую лопату и мотыгу тщательно правили на больших точильных камнях, так что, какую ни возьми, края ее были остры, как бритва. Таков был обычай, привезенный еще с далекой родины, где лопатой можно было не только копать землю, но и при необходимости защищаться. Прошло еще слишком мало времени, чтобы эта привычка военных лет изжила себя.

Все закричали: «Стой, Зовар! Стой! Положи лопаты! Что ты делаешь?! Не надо, Зовар! Остановись! Стой! Зовар!»

Дядюшка не отвечал. Он ринулся в поля с лопатой на каждом плече — «одна для работы, для отдыха другая». Все утро он как заведенный копал на небольшом участке, который остался от нашего поля после того, как тут проложили грунтовую насыпь под будущую автостраду. Обходя деревню стороной, насыпь шла под двумя прямыми углами, так что получался открытый с одной стороны квадрат. Объятые служебным рвением рабочие перекопали гораздо больше земли, чем от них требовалось. После них оставались только щепки и втоптанные в грязь ряды кукурузы. Превратив живое зеленое поле в пустыню, рабочие ушли с чувством выполненного долга. Теперь все было готово к тому, чтобы лечь под асфальт; катки подбирались к деревне с запада, уже меньше чем в полумиле отсюда.

Дядюшка копал по линии недостающей стороны, оставляя за собой полосу вывороченного грунта и ею создавая узкую перемычку. Он копал без устали, копал и копал… Соседи бросали свою работу и поодиночке или группками подходили поближе посмотреть. А потом и сами шли за своими лопатами и мотыгами и брались за дело.

К вечеру по полю, прилегая с двух сторон к шоссе, была вырыта глубокая канава в два локтя шириной, охватывавшая участок примерно в полгектара — все, что осталось у деревни.

Наступила ночь. Дядя побрел домой. Дома в два счета выхлебал большую порцию супа из глиняной миски с нарисованной на ней красивой птицей, уписав краюху ржаного домашнего хлеба. Довершила дело янтарного стекла бутыль с ледяным пивом.

Затем дядюшка вышел из дому и вновь зашагал к полю, бережно неся в руке огромное старое щербатое ведро, до краев полное бензина. Как сейчас перед глазами — старческая фигура, скособоченная под тяжестью ноши.

Ночь стояла — ни ветерка. Дядюшка не спеша прошествовал по всему полю, аккуратно расплескивая бензин направо и налево, не пропуская ни пяди. Потом, став на краю поля, несколько раз чиркнув ломавшимися спичками, разом поджег весь коробок и что было сил швырнул перед собой подальше.

Поле охватило пламя, такое яркое, что уже через несколько минут рядом с нами оказались все поселенцы. Звездное небо скрылось за облаком черного дыма.

Грунтовая насыпь с трех сторон и вырытая нами канава с четвертой не давали огню распространяться.

В ночи стояли мужчины и женщины со спящими детьми на руках и удовлетворенно кивали головами, глядя, как поле горит, горит, горит…

Наутро поле все еще курилось дымом, но было выжжено дотла. Своей острой мотыгой дядюшка подрезал и откидывал в сторону обугленные корни и стерню, еще больше обнажая землю.

— Видишь, — сказал он, — эту сгоревшую, почерневшую землю? А вот, однако, скоро она родит много всякого — столько, что трудно будет поверить.

— Что ты здесь посадишь? — спросила я.

— Ничего, — ответил дядюшка.

Я не поняла. До сих пор мы если и выжигали жнивье, то лишь чтобы пепел сделал уставшую землю вновь плодородной.

— Ты хочешь оставить землю голой и незасеянной, дядя? Как так?

— Как приглашение, девочка моя.

Дядя разъяснил, что дубы и сосны никогда не станут расти на полях и создавать новые леса, пока поля засевают. Потому именно эта земля, которая сейчас кажется совершенно бесплодной, со временем станет новым лесом, полным красоты и отдохновения.

— Жить в бедности там, где нет деревьев, — значит быть самым нищим на свете. Зато если ты хоть последний нищий, но живешь среди деревьев, тогда ты владеешь сокровищем, которое не купить ни за какие деньги.

Деревья, сказал он, не придут, если земля уже засеяна.

— Семена новой жизни не встретят здесь радушного приема, если мы сами не сделаем из нее пустырь, если мы не оставим ее голой. Вот тогда деревья решат, что им здесь будет хорошо.

Когда-то, давным-давно, у дядюшкиного отца был друг. Он и подарил ему эти слова, которые дядюшка теперь передал мне: hachmasat orchim. Это значило «радушие, гостеприимство» — но не какое-нибудь, а в первую очередь для чужаков. Дядюшка сказал, что это заповедь, по которой они строили свою жизнь до войны, следуя которой пытались жить во время войны и которую теперь мы должны всячески соблюдать, чтобы найти себя в этом новом послевоенном мире[8].

Дядюшка говорил, что пригласить странника в свой дом, приютить путника, а в особенности если он падает с ног от усталости, — это настоящее благословение.

— Как гостеприимный хозяин только ждет шутки, чтобы на волю вырвался радостный смех; как умирающий с благодарностью и упованием ждет прихода Единого безгрешного, так и земля привечает подлинного хозяина.

Ведь земля очень терпелива. Понимаешь? Она принимает все — зерна, сорняки, деревья, цветы, дождь, снег, огонь. Она зовет и приглашает войти. Она — лучшая на свете хозяйка.

Эти его слова я усвоила очень хорошо. Зерна и все живые создания, и звезды над головой, и мы сами — все мы гости на этом поле.

Итак, мы оставили землю обнаженной, чтобы новые семена могли найти к ней дорогу. Мелкие зверушки, которые знают, что это поле ждет их, принесут семена во рту и обронят здесь. Енот съест и вновь отложит с пометом то, что осталось в поле. Олень, продравшийся сквозь кустарник, стряхнет здесь семена, застрявшие у него в шкуре. Дикие голуби, пролетая над полем, уронят семена, что несли в клюве. Облака и ветер объединятся, чтобы принести еще семян по воздуху.

— И вот так, благодаря великому hachmasat orchim этой земли, здесь начнут твориться удивительные вещи.

Знаешь, как заставить деревья расти в поле такими же большими и сильными, как в лесу? Нужно сделать землю гостеприимной. А как этого добиться?

Здесь нет ничего сложного. Когда является гость, ему первым делом дают воду. За нас это сделает Сам Господь: Он прольет дождь. Какой же Он отличный хозяин!

Потом деревьям нужны солнце и немного тени. Господь и об этом уже позаботился, сотворив солнце и облака. Он все-таки несравненный хозяин!

А потом землю оставляют под паром. Что это значит? Это значит, что ты вспахиваешь ее, но не засеваешь. Это значит, что ты проводишь ее через огонь, чтобы помочь ей подготовиться к принятию новой жизни.

Господь не хочет заниматься всем этим в одиночестве. Ему нравится работать в компании. От нас зависит, станем ли мы продолжать то, что Он начал. Никому не по нраву жечь поля. Нам хотелось бы, чтобы поле всегда было таким, как раньше, прекрасным и плодородным, — так же как мы хотим, чтобы жизнь всегда оставалась той, что была.

Но огонь приходит и берет свое. Мы боимся его нежданного прихода, но он все равно приходит, иногда случайно, иногда неслучайно, иногда по причинам, которые никто не в силах уразуметь, — по причинам, которые знает лишь Господь.

Но огонь может повернуть все в новом направлении, подарить другую, совершенно новую жизнь, дать новые силы и способность изменить мир.

Я уже знала, что в какой-то степени это правда. Я своими собственными глазами видела, что уже через несколько суток поле вновь обрело жизнь: тоненькие тростиночки юной травы поднимались из черного пепла на краю поля, словно язычки ярко-зеленого пламени, и муравьи сновали тут и там, как крошечные рабочие в черных брюках и красных жилетах.

— Я расскажу тебе одну историю, — сказал мне дядюшка. — Историю о днях благоденствия и днях испытаний, о том, что должен знать старый и малый: О Том, Что Никогда Не Умрет.

Из холщовой сумки, которую дядюшка всегда носил на поясе, когда отправлялся в поля, он вытащил огромную лохматую сигару. Помимо всего прочего в сумке хранились нож, чистый носовой платок, несколько больших гвоздей для плодовых деревьев[9], спички и небольшая фляжка из вычиненной козьей шкуры, содержащая «микстуру». Как сказал мне дядюшка, «это действительно лекарство, потому что если я порежусь, то залью им рану. А если повезет и не порежусь, то буду пить его каждый день и всегда буду здоров».

Он надкусил кончик сигары и отрезал его ножом, а потом запыхтел, ее раскуривая. Нож он воткнул в землю справа от себя. Мы уселись на землю на краю выжженного участка, окруженного зеленеющими посадками кукурузы, уже готовой к сбору. Дядюшкины необъятные брюки складками улеглись вокруг ботинок. На лицо бросала тень большая шляпа. Я сидела, вытянув ноги носками стоптанных ботинок внутрь, разглядывая старые шнурки, на которых эти ботинки еще так-сяк держались.

— Так вот, — сказал дядюшка. — Однажды, давным-давно, в те времена, когда звери еще умели разговаривать…

О Том, Что Никогда Не Умрет

… а люди — понимать их язык, жила-была молодая елочка, невелика росточком, зато могучая духом.

Росла она глубоко в лесу, окруженная большими деревьями, куда более величественными и древними, чем любые другие.

Каждой зимой папы и мамы со своими детьми отправлялись на старых деревянных санях в лес. С шутками да прибаутками они срубали несколько деревьев, не маленьких, но и не то чтоб уж очень больших, и увозили их, никто не знал куда. Почтенные лошади, запряженные в сани, сопели и фыркали, а колокольчики на сбруе делали динг-динг-донг. Веселый смех детей и взрослых эхом разносился по лесу.

Маленькая елочка слышала, как об этом шептались самые старые деревья — те, что были слишком огромны и величественны, чтобы их пилить, — да, они слышали, что срубленные деревья увозят в какое-то удивительное место, которое называется «дом».

Там их принимали с великим почетом, благоговейно брали на руки и ставили в целительную воду. А потом вся семья, улыбаясь, собиралась вокруг. Дерево наряжали маленькими красивыми игрушками — лентами и шариками с конфетами внутри, и с шоколадными печеньями, и еще с другими вкусностями, — а на ветках зажигали хорошенькие маленькие свечки. И так, украшенное сластями и гирляндами из фруктов, а иногда даже дорогими стеклянными бусами и цветными зеркальцами, дерево становилось самым почетным гостем в доме. И это была, пожалуй, величайшая честь, какой только может удостоиться дерево.

Старые деревья, которые знали, о чем говорят, рассказывали, что для людей то было время великой радости: красиво наряженные маленькие дети пели и танцевали, в каждом доме зажигали огни, и даже звезды на небесах, казалось, сияли ярче обычного.

Как говорили старые деревья, молодые мужчины и женщины сновали тут и там, радостно перенося в гостиную, где был накрыт большой стол, всякие вкусные блюда, которые гости приносили с собой. Пожилые дамы надевали свои лучшие белые чепцы. Старики облачались в черные костюмы и шляпы. Все женщины наряжались в самые лучшие черные платья. Мальчики были в непривычных для них праздничных брюках и переминались от смущения, а девочки надевали длинные юбки, как раз такие, в которых хорошо делать реверансы. Все это выглядело совершенно замечательно. И об этом-то и мечтала маленькая елочка.

Год за годом елочка ждала, когда наконец пройдет лето и наступит осень, а за осенью придет красавица-зима. Почувствовав ледяной декабрьский ветер, она всегда радовалась, потому что ее роскошная зеленая шубка год от года становилась все гуще и пышнее. И каждую зиму снова приезжали веселые люди на санях и рубили деревья, а дети смеялись, играли в снежки и лепили больших снежных баб.

И хотя елочка была очень застенчива, она не могла ничего с собой поделать и кричала лесорубам: «Скорее! Выберите меня! Выберите меня! Я люблю детей. Мне так нравятся ваши праздники. Пожалуйста! Выберите меня!!!»

Но годы шли, а ее никто не выбирал. Множество деревьев вокруг нее нашли свою судьбу и уехали с людьми. Теперь ее ближайшие родственники стояли от нее достаточно далеко, и она осталась одна и вся на виду, и росла, росла, росла из всех сил.

На следующий год снова приехали запряженные лошадкой сани со смеющимися детьми и взрослыми. Поравнявшись с елочкой, лошадь словно нарочно загарцевала, хотя отец семейства явно собирался ехать дальше, туда, где лес был темнее и елки росли гуще.

— Стойте! — воскликнул кто-то из детей. — Смотрите, вон хорошенькая елочка, стоит как нас дожидается.

«Да! Скорее сюда! Выберите меня! Пожалуйста, выберите меня!» — молча закричала в ответ елочка, стараясь стать еще прямее и еще выше. И, должно быть, семейство услышало ее, потому что сани остановились и, повернувшись, отъехали немного назад, и скоро вся семья уже прокладывала себе путь через глубокий снег, чтобы как следует рассмотреть дерево.

— Смотрите, какие у нее красивые ветки! — воскликнул тот из детей, у которого были самые румяные щечки. — Вы только поглядите, какая она свежая и зеленая!

— Вообще-то да, — отвечал отец: — не слишком высока, не слишком мала; пожалуй, как раз нам подойдет.

И он достал из саней топор. С первым же ударом елочка ощутила самую ужасную боль, какую только чувствовала в жизни.

— Боже! — закричала она. — Я умираю.

И лишилась чувств. Топор все бил и бил, пока дерево не отделилось от корней и не рухнуло наземь, подняв целое облако снега.

Немного погодя елочка пришла в себя и поняла, что едет по лесу, привязанная к саням. Звенели колокольчики на конской упряжи, болтали и смеялись люди в санях. Ужасная боль почти прошла, и елочка вспомнила, что они ведь едут в какое-то очень важное, красивое и замечательное место, которое она так хотела увидеть все эти годы.

Тут дядюшка сделал паузу, чтобы опять подравнять кончик своей лохматой сигары.

— Знаешь, девочка моя, что обычно говорится вот примерно в этом месте истории?

Я, конечно, знала, потому что в эту игру мы с ним играли уже много раз[10].

— Да, — сказала я. — Когда жить всем становится очень трудно, мы говорим: «Мы — как цыгане: табор идет вперед, и хотя мы покидаем знакомые места, чтобы отправиться в чужие и незнакомые, никто не печалится».

— Очень хорошо, — дядюшка улыбнулся и потрепал меня по голове. — За такой отличный ответ я расскажу тебе, что было дальше.

Наконец, когда совсем стемнело, сани с семейством и привязанной сзади елкой остановились перед укрытой снежным покрывалом хижиной. Из домика вышли старик со старухой и принялись ходить вокруг саней, приговаривая: «Что за прекрасное, великолепное дерево! Такое стройное и раскидистое! В точности такое, как нужно! Самое оно!»

«Ого, — подумала елочка. — Как, однако, приятно, когда тебя так встречают. Интересно, это сюда попадали все наши родственники на протяжении всех этих лет? Надеюсь, я их скоро увижу».

Старики бережно и ласково сняли ее с саней. Они любовались ею, гладили ее кору, поворачивали и так и сяк, а потом поставили ее в ведро с прохладной водой, от которой боль окончательно утихла.

А когда выключили свет, елочка, которая всегда очень любила тишину и темноту леса, подумала, что ей здесь, наверное, очень понравится. И хотя она привыкла каждую ночь видеть небо, полное звезд, а сейчас ей был виден только его кусочек — через маленькое окошко под потолком, — она увидела, что одна звездочка ласково подмигивает ей. И тогда елочка подумала, что, похоже, это не последний сюрприз, который приготовила ей судьба.

От этой мысли елочка почувствовала себя счастливой и быстро заснула.

На следующее утро в доме было очень шумно; все бегали туда-сюда, шутили, ссорились и сразу снова мирились, о чем-то болтали. Кто-то притащил с мороза старую корзину, полную только что наколотых дров. Собаки носились по дому, путаясь у всех под ногами. От них не отставали дети, а иногда и мать с отцом, и дедушка с бабушкой принимали участие в веселой кутерьме. В дом поминутно входили еще взрослые и дети, неся множество коробок и свертков.

Елочка ждала, от волнения затаив дыхание. Когда с коробок сняли оберточную бумагу, внутри оказалось полным-полно самых разных украшений из тончайшего стекла. Там были целые гирлянды из клюковок и красивые маленькие свечки в разноцветных стеклянных подсвечниках.

И все это во множестве развешивалось на нашей елочке. А потом — о, что за чудное зрелище! — одну за другой зажгли дюжины свечей и стали размещать их кругами и спиралями на ветвях, все выше и выше, и вот елочка засияла совершенно несказанной красотой.

«Так вот о чем говорили старые деревья у нас в лесу!» — подумала она. И постаралась выпрямиться и стать еще выше и раскидистее. Дети кричали от радости и водили вокруг нее хороводы, а взрослые пели и играли музыку, а потом самый маленький мальчик, которого дедушка взял на руки, водрузил на самую верхушку елочки красивую бумажную звезду.

Той ночью, после того как детей увели спать и сама елочка уже тоже сонно зевала, а в окно светила огромная яркая звезда, в комнату тихо вошли дедушка и бабушка с подарками, завернутыми в мягкую коричневую бумагу и в красивые разноцветные лоскутки, сшитые между собою яркими ленточками. Они положили под елку маленьких лошадок, поросят и уточек, и еще коровок, сделанных из яблок и апельсинов, с ножками из палочек и нарисованными глазками и носиками, чтобы у них были приветливые, улыбающиеся мордочки. И все это они сделали своими руками, с бесконечной любовью, желая удивить и порадовать своих внучков и внучек.

Наутро елочка проснулась в тот миг, когда дети вбежали в комнату и радостно закричали:

— О, посмотрите на нашу прекрасную елочку! А под ней — подарки! И они кинулись развертывать кульки и пакеты. Сначала на свет появились прелестные тряпичные куколки с локонами из ниток и в домотканых платьицах. За ними последовали деревянные тележки и фургончики с настоящими вертящимися колесами.

Смеясь, дети срывали конфеты с веток, а елочка шуршала в ответ, радуясь тому, что может принять участие в таком удивительном празднике, как ей и мечталось в лесу долгими зимними вечерами.

К вечеру дети заснули на ковре в гостиной, взрослые тоже задремали, и даже собака и кошка разбрелись по своим углам. Елочка размышляла о своей необычной судьбе и обо всех случившихся за последнее время событиях. Она чувствовала себя очень-очень счастливой.

Ночью, когда все сладко сопели и похрапывали — собака и кошка вот так: «ззззззз», а мама с папой и бабушка с дедушкой так «ЗЗЗЗЗЗЗ», — елочка тоже крепко спала и видела во сне свою новую жизнь.

На следующий день и на следующий она гордо стояла в гостиной, хотя и несколько потрепанная от того, что дети пообрывали с ее ветвей все украшения, а звезда лихо сползла набекрень. Тем не менее все шло отлично, даже когда елочка увидела, как большинство взрослых и детей садятся в сани и уезжают.

«Они вернутся к вечеру, — подумала она, — и поставят меня снова в прохладную свежую воду, а то у меня так болит ствол. Они снова нарядят меня, и опять начнется праздник».

А потом отец семейства подошел к елочке, снял с нее все украшения и положил их обратно в коробки, на подстилку из мягкой ваты. Он вынул елочку из ведра с водой и сильно встряхнул ее, чтобы то, что могло застрять в ветвях, обязательно выпало на пол. Когда на ней остались только гирлянды из высохшей клюквы, он взял ее и вынес из комнаты.

Елочку ошеломило такое грубое обращение, но она все еще не теряла надежды. «Интересно, в какую комнату он понесет меня теперь?» — думала она, представляя, как ее снова поставят в воду и будут наряжать, а потом будут дети и подарки, песни и танцы. И она тихонько вздохнула, думая обо всем об этом.

Но ее грубо потащили вверх по деревянной лестнице, все вверх и вверх, и чем выше они забирались, тем уже становились ступеньки. А когда добрались до верхней площадки, открылась какая-то маленькая дверца, и елочку безо всяких церемоний швырнули внутрь. В ужасе и отчаянии она закричала: «Почему так темно?!» — но никто ее не услышал, потому что дверь уже захлопнулась и слышался только удаляющийся топот вниз по лестнице.

Тут дядюшка глубоко вздохнул, сжимая сигару в своих страшных черных зубах.

— Вот, — сказал он, — мы и подошли к тому месту в истории этой маленькой жизни, когда ясно только то, что ничего не ясно. Понимаешь, что я имею в виду?

Мне казалось, что да, хотя полной уверенности не было. Я надолго задумалась, а потом сказала:

— Если скрипач потерял скрипку, он еще может играть?

Нет. Глядя на сумрачно-торжественное выражение лица дядюшки, я понимала, что ответ неверен.

Может быть: «В армии нет дядюшки Петра?» — То есть — в тюрьме нет сердобольного надсмотрщика, который перевязал бы узнику раны[11].

Нет, и этот ответ был неправильным.

Дядюшкино лицо выражало предельное внимание. Он напоминал собаку, которая едва не подрагивает от любопытства и нетерпения. Дядюшка ждал, чтобы я сказала одно-единственное верное слово, которое вызвало бы немедленный кивок, или подмигивание, или улыбку, или восклицание, или удар ладонью по коленке.

И тут меня осенило. Я сказала едва не шепотом:

— А не значит ли это, что, хотя мы думаем, что идем в верном направлении…

На лице у дядюшки появилась торжествующая улыбка.

— …Господь может внезапно поднять дорогу…

Дядя энергично закивал.

— …и опустить ее вместе с нами где-то в совершенно другом месте?

— Ты не зря училась, дитя мое, — пророкотал дядюшка[12]. — Да, хотя мы и думаем, что идем в верном направлении, Господь может внезапно поднять дорогу и опустить ее вместе с нами где-то в совершенно другом месте. Именно так оно и есть!

Он обхватил ладонями мои щеки.

— Теперь ты заслужила окончание истории.

Так вот, это была тесная, холодная каморка на чердаке, свет в которую проникал лишь через крошечное окошечко под самой крышей. В него светила та самая огромная звезда.

«О горе мне, — подумала елочка, пытаясь понять, не сломала ли она себе чего. — Что я такого сделала, чтобы меня бросили в такое одинокое и холодное место?»

Но никто ее не услышал. И там ей суждено было провести не один день и не одну ночь.

Как-то ночью елочка заметила две пары светящихся красных точек — это были глаза двух маленьких мышек, что проживали на чердаке.

— О благородные дамы, — сказала она со всею учтивостью, — не знаете ли вы, когда за мной снова придут, чтобы забрать меня с чердака и отнести в ту красивую комнату?

Мышка в комбинезоне и теплом шарфе захихикала.

— П-п-п-придут, чтобы забрать тебя с чердака и отнести в ту к-к-к-красивую к-к-комнату? Ха-ха-ха!

Но вторая мышка, одетая в платьице и белый чепец, толкнула развеселившуюся локтем и обратилась к елочке куда более добрым голосом:

— Но, дорогуша, разве ты не прожила счастливую долгую жизнь?

— Да, конечно, — печально кивнула елочка.

— И я знаю — ты думала, что рождена для такой жизни, и совсем не хотела ничего в ней менять. Но… — и она ласково похлопала дерево лапкой, — …все на свете заканчивается, моя дорогая, даже самое хорошее.

— Мое время закончилось? — в ужасе закричала елочка.

— Да, дорогуша, — мышка протянула лапку и снова похлопала по стволу. — Да, то время подошло к концу. Но теперь начинается новое время. Другая, новая жизнь всегда следует за старой. Так всегда бывает. Вот увидишь.

Две маленькие мышки просидели возле нее всю ночь. Они рассказывали истории и пели все песни, какие только знали. Елочка спросила, не желают ли они взобраться повыше и спрятаться в ветвях, чтобы им было теплее, и они ответили, что большое спасибо, с удовольствием, и так и сделали. И так вместе они проспали всю долгую ночь, а звезда снаружи подходила все ближе и ближе к их окошку, словно знала, что тут стряслось, и, жалея их, хотела подарить им весь свой свет.

На рассвете елочка и мыши были грубо разбужены звуком тяжелых шагов на лестнице. Мышиная парочка в испуге спрыгнула со ствола дерева.

— Прощай, добрый друг! — воскликнули они. — Помни нас, как мы будем помнить тебя и твою доброту.

И они стремглав кинулись к дырке в стене.

— И я вас, — кричала вслед елка. — И я буду вас помнить!

Дверь чердака с грохотом распахнулась, и на пороге показался в пальто и вязаной шапке отец семейства. Он схватил елку и потащил ее вниз по ступенькам, через порог и дальше во двор. Там он положил ее на большую деревянную колоду и занес над нею огромный тяжелый топор. Раздался ужасный треск расколовшегося дерева. При первом же ударе дерево подумало, что оно тут же на месте и умрет от боли, а при втором лишилось чувств.

Прошло немало времени, прежде чем елка пробудилась и обнаружила, что стоит в углу гостиной, куда она так стремилась. Она чувствовала себя не совсем уютно, ей недоставало зелени, а ее ветки торчали как-то не так и были все переломаны. Перед камином в креслах сидели старик со старухой, которые так заботились о ней, когда ее только привезли из лесу. Именно они тогда исцелили ее рану холодной водой. А сейчас они сидели рядышком у огня. Увидев их молчаливую нежность и любовь друг к другу, елочка улыбнулась, позабыв о собственной боли.

Старик поднялся и положил в огонь одну из еловых веток. Елка вскрикнула и задрожала, но неожиданно на нее снизошел покой, и она поняла, что на самом деле этот огонь пылает в ее собственном сердце и что таков ее труд и ее задача в этом мире — дарить тепло таким, как эти двое. Как это, должно быть, прекрасно, когда изнутри тебя согревает любовь, а снаружи — тепло огня!

И елка запылала еще сильнее и ярче.

«Никогда не думала, что могу гореть так ярко, что могу напоить своим теплом целую комнату. Господи, как я люблю этих стариков!»

Каждая клеточка ее древесины — и скрытого в ней сердца — искрилась радостью и счастьем[13].

Вечер за вечером еловое дерево отдавалось своему жертвенному счастью. Елочка была безмерно рада тому, что оказалась полезной, и обрела в этом новую жизнь. Она горела и горела, пока от нее совсем ничего не осталось, кроме золы и пепла, скопившихся на дне камина.

И пока старик со старухой выметали ее веником и совком, она думала, что и представить себе не могла, что проживет такую славную жизнь, и что большего нельзя было и желать.

Старики были очень аккуратны и не потеряли ни щепотки пепла, когда выметали его с поддона. Они ссыпали золу в расползшуюся старую сумку и оставили ее до весны.

Когда первые лучи весеннего солнца согрели землю, старик со старухой достали мешочек с золой, вышли из дому и рассыпали то, что осталось от елки, по своим садам, и полям, и виноградникам, по всей своей земле, сколько ее у них было. А когда пришли весенние дожди и солнце стало пригревать сильнее, еловая зола почувствовала, что под нею в земле что-то происходит. Тут и там, вокруг и со всех сторон пробивались и тянулись вверх крошечные зеленые ростки, и елка улыбалась тысячей улыбок и вздыхала от счастья, потому что снова оказалась нужной и полезной.

«Кто бы мог подумать, что можно стать пеплом и прахом и все же порождать новую жизнь. Как же мне повезло! Я выросла в тиши и покое леса, потом были целые дни и ночи звона бокалов, и свечей, и веселых песен. В долгие часы нужды и тревоги мне на помощь пришли друзья, которым тоже была нужна хоть частица тепла и сочувствия. Сгорая в огне, я поняла, что могу давать свет и тепло из самой глубины моего сердца. Какая же я счастливая елка! Как мне повезло!»

«Ах, — добавила она немного погодя, — из всего, что приходит, и уходит, и снова возвращается, одна лишь любовь длится и длится вовеки. Теперь я везде, я повсюду, куда ни взгляни. Где только нет меня в этом мире?»

Той ночью огромная звезда вновь летела по небу, а еловое дерево нежилось в благословенной теплой земле, обнимая все семена и корни, чтобы согреть и обласкать их, лелея все, что растет и дышит, чтобы те в свою очередь лелеяли тех, кто придет следом, и так поколение за поколением. В этой прекрасной земле, из которой она вышла и в которую теперь вернулась, она спала и видела сны, окруженная, как когда-то в родном дремучем лесу, чем-то могучим, величественным и древним, превосходящим любое разумение.

— Видишь, дитя мое? В мире нет ничего ненужного, все на что-нибудь да сгодится. В Господнем саду всему найдется место и время.

У нас в семье говорят: «Плакать ступай в поле; там твои слезы принесут пользу не только тебе, но и земле». Мы с дядюшкой еще долго сидели в поле, тихо разговаривая, рассказывая истории, смеясь и плача над веселыми и грустными страницами нашей жизни и сказок. Под конец дядюшка сказал:

— Ну, полагаю, мы с тобой окрестили эту землю и сделали все что положено.

Он вытер глаза тыльной стороной огромной ладони, а потом обнял меня и смахнул мои слезы концом своего пестрого шейного платка.

Уже стемнело, и пора было возвращаться. Дядюшка поднял меня с земли как пушинку; мы взвалили мотыги на плечи, и мою он подправил, чтобы она не перетягивала своим весом назад.

— Посмотрим, — сказал он, пока мы шагали домой, — что получится из нашего поля. Быть может, к утру на его месте будет шуметь лес.

Он засмеялся и, подмигнув, опять подправил мою мотыгу.

Мы шли в сумерках, а выжженная земля тихо дремала под звездами.

И пока мы мирно спали в своих кроватях, на крыльях ветра со всех концов мира начали слетаться на наше поле семена.

И получилось так, что понемногу это поле, очищенное огнем, выспавшееся под паром, притянуло к себе как раз нужных странников, как раз нужные семена. В положенное время на нем выросли маленькие деревца. Там были дубки и белые сосны, белый и красный клен и даже ивы и вербы — все они нашли дорогу к нашему гостеприимному полю, где их ждали плодородная почва и подземные воды. Для дядюшки они были словно молодежь, которая собралась на старой танцплощадке после войны. Он просто сиял от счастья, и я, как елочка из сказки, тоже чувствовала себя совершенно счастливой.

Прошло много времени — потому что деревья растут нескоро, — и на нашем поле поднялся небольшой лесок с густой травой и подлеском, где зимой было так хорошо строить снежные крепости, со множеством укромных уголков, где могли играть и прятаться дети, с маленькими солнечными полянками, где любой путник мог найти приют и уединение для молитвы и размышлений. Этот лесок стал домом для рыжих и черных иволг, алых кардиналов и голубых соек, которых мы называли «Божьими лесными драгоценностями». Там порхали бабочки, легонько приземляясь на самые тонкие травинки, чьи зеленые лезвия едва-едва качались под ними.

А поутру, если случалось встать спозаранку, в течение всего лишь нескольких минут можно было видеть серебряные нити росы, очерчивающие своим мягким мерцанием каждое дерево, каждый цветок — насколько хватало глаз. Словно тонкие струны света, они окаймляли каждую колючку, каждый листочек, каждый иззубренный край травинки, каждую линию узора древесной коры, каждую забытую ребенком игрушку. С первыми лучами солнца наше бывшее поле, а ныне густое лесное царство, начинало сиять словно дворцовые покои, где каждая грань принимала солнечный свет и тысячекратно возвращала его удивленному миру. Мы с дядюшкой пребывали в непоколебимой уверенности, что стоим посреди Эдемского сада.

С тех пор прошло сорок пять лет. Дядюшке суждено было прожить еще очень долго; его жизнь была живой иллюстрацией той неизменной и неодолимой силы, что вопреки всему движет все человеческие существа к новой жизни, какой бы огонь ни спалил их дотла.

И все это время, пока он помогал засевать поля внешнего мира, его внутренние поля, отдыхавшие до поры до времени под паром, воспряли и приняли в себя семена новой жизни. Дремавшая в нем сила собралась и прорвалась из земли навстречу солнечному свету. Он пророс сквозь пепел, покрывавший его пустое и заброшенное поле. Мне посчастливилось своими собственными глазами увидеть, как райский сад расцвел в нем вновь.

Когда же пришло ему время покинуть этот мир, он просто рухнул, как старое, источенное временем дерево. И, подобно огромному дереву, которое упало, но не лишилось своих корней, он еще несколько лет продолжал отважно выпускать то там то сям свежие зеленые листочки, пока однажды ночью, когда ветер подул в нужном направлении, последние привязывавшие его к земле узы распались и он наконец обрел свободу.

Я много горевала тогда и горюю до сих пор по двум покинувшим нас душам: по доброму старику, который был моим дядюшкой… и по несчастному «Тому человеку», который вовеки остался верен себе.

Уроки моего дядюшки, уроки рощ и лесов, оставшихся в Старом Свете, уроки спящих под паром полей, уроки наших историй, родившихся в горниле войны, голода и надежды, — все они до сих пор живы во мне и через меня — в моих детях, и в детях моих детей, и, я надеюсь, будут живы в их детях тоже.

Я чувствую, что дух дяди Зовара жив. Его истории и истории «Того человека», принесенные из Старого Света и прижившиеся в Новом, живут в каждом пустом поле, в каждом, кто берет на себя труд и счастье быть хозяином и терпеливо ждать, когда Божий ветер принесет новые семена. И это непременно случится. Я совершенно уверена, что в каждом спящем месте уже сокрыта новая жизнь, которая ждет только одной ей ведомого сигнала, чтобы появиться на свет. И самое удивительное, что она непременно появится — желаем мы того или нет. Можно пытаться всячески ее выкорчевать, но она будет вырастать снова и снова. Новые семена будут прилетать на крыльях ветра, который непременно придет и даст нам возможность вернуть себе свое сердце, измениться и исцелиться — и снова выбрать жизнь, а не смерть, пережив все потери. В этом-то я совершенно уверена.

Что же это такое — То, Что Никогда Не Умрет? Это и есть та великая сила, которая живет внутри нас, которая сильнее нас, которая несет новые семена на все бесплодные и истощенные земли, чтобы вновь засеять почву, чтобы жизнь продолжалась и дальше. Это именно та сила, настойчивая, верная, любящая, таинственная, величественная и древняя, что превосходит всякое разумение.

Эпилог

Закончив эту книгу, я выглянула в окно, чтобы посмотреть на маленькую рощицу, которую высадила три года назад, когда только приступила к написанию «Верного садовника». Тем и другим — книгой и рощей — я решила почтить память дядюшки и всех прочих моих родственников-беженцев, как своего рода молитвой за тысячи тех, кому по воле судьбы, а не по собственному желанию приходится следовать неведомым и тяжким путем.

Чтобы дать жизнь этой молитве, я начала с того, что вскопала широкую грядку и полила ее водой. Потом обвела ее со всех сторон канавой и развела огонь, горевший в этот безветренный день абсолютно ровно[14]. А потом оставила землю под паром.

В последующие годы эта земля не раз, надо признаться, была полита слезами, так что можно считать, что ее крещение состоялось.

Потом я долго ждала, наблюдая за небольшим прямоугольником пустой земли. Найдет ли в самом сердце города хоть одно семечко дорогу к моему полю?

Соседи и просто прохожие спрашивали, кто это у меня во дворе бесчинствовал. Почему так пустынно? Ведь я, кажется, собиралась посадить здесь кентуккийскую фиалку? А не то бы просто построить на этом месте, скажем, большой гараж? Я молча стояла над моей спящей землей.

— Что это такое здесь будет?

— Частный лесопарк.

Пожав плечами, люди отправлялись дальше по своим делам.

Подошел взглянуть полицейский: он прослышал, что в его районе кто-то собирается устроить целый лес в палисаднике.

— На лес вообще-то мало похоже, — заметил он.

— Надо подождать.

— А если все это незаконно?

— Как видите, пока что это просто грядка на свежем воздухе[15].

— Ну-ну — только и сказал страж порядка.

А на второй год случилось чудо. На моем спящем поле начали появляться крохотные деревца — настолько крохотные, что меня так и подмывало сказать окрестным ребятишкам, будто в них живут эльфы. Там был малюсенький побег ели, кленчик с красными листиками и семь детенышей лавра, чья мама росла дальше по улице.

К концу третьего года у меня было уже два клена высотой по четыре фута каждый, пятнадцать лавров, два ясеня по пять футов, три каштана, успевших дважды зажечь свои золотистые свечки, и двадцать семь вязов.

Удивительно, но, казалось, сама земля вспомнила свои самые древние законы, потому что под деревцами начал расти плющ, и дикий виноград, и другие ползучие растения. Клевер покрыл делянку густым зеленым ковром. Воробьи, дятлы и прочие мелкие птицы натаскали сюда всевозможных семян. Тут и побеги лесной земляники, и дикий лук. Здесь и yerba buena, и мята, и yanica, и другие лекарственные травы, словно сама природа решила снабдить меня не только красивыми, но и целебными растениями.

На этом кусочке живой земли, некогда пустынном и унылом, поселились бабочки, летучие красотки в ярких нарядах, и цикады — не те утомленные городские жительницы, что едва могут выдавить из себя «тр-тр», а здоровые селянки, голосящие в четыре глотки, что колокольчики, свое «тртртртртртртр». Зимой для сада имеется хорошая защита от северных ветров — старый деревянный забор. А звезды небесные изливают свое серебристое сияние на еще один возрожденный закуток Эдемского сада.

Это чудо новой жизни, родившейся из спящей земли, — очень-очень старая история. В Древней Греции Персефону, юную богиню весны, похитили и без конца держали в плену под землей. В это время Деметра, ее мать-земля, так тосковала по своей утраченной дочери, что стала бесплодной, и тогда началась холодная и безжалостная зима. Когда же Персефону наконец освободили из царства мертвых, она вернулась к живым, и там, где ее босые ноги ступали по бесплодной земле, та вновь рождала цветы и зеленые побеги.

Устраивая этот маленький городской садик, я думала о своей приемной семье, об этих верных и преданных людях, которые вопреки судьбе стали для меня самыми близкими и родными. Каким образом могло так получиться, что несчастное дитя повстречало не менее несчастных, но не павших духом людей из совершенно другой страны, принадлежащих к совершенно другой культуре, остается непонятным. Я вижу в этом перст судьбы или, как у нас говорят, «Божье разумение и Божье произволение».

Я понимаю, что дала этой семье гораздо меньше, чем она — мне. Она дала мне любовь, и мудрость, и еще — добрую и разумную беспристрастность, смягчившую определенные стороны моей натуры, которые могут оказаться полезными в будущем и достойны того, чтобы над ними работать. В этой семье меня научили строго оценивать свои поступки и уважать мудрость, преданность жизни, земле и любимым людям, в особенности тем, кого не так-то легко любить, и тем, кому любовь нужна больше всего на свете.

На собственном опыте я усвоила самый трудный и самый важный урок, дарующий знание: жизнь всегда повторяется, обновляется, сколько бы ее ни сокрушали — ободрали до костей, выжгли дотла, втоптали в грязь, изранили, отвергли, унизили, замучили и, надругавшись, оставили в отчаянии и безвестности умирать[16].

От своих близких я узнала о могилах, о встречах лицом к лицу с демонами и о возрождении не меньше, чем за все годы обучения психоанализу и за всю мою последующую двадцатипятилетнюю клиническую практику. Я знаю, что те, кто каким-то образом и на какое-то время оказались отрезаны от самой веры в жизнь, — именно они обладают сокровенным знанием того, что Эдемский сад скрыт за каждым пустым полем, что новые семена ложатся прежде всего в пустую и открытую им землю, даже когда эта земля — страдающее сердце, измученный разум или опустошенный дух.

И я знаю: чему бы мы ни посвящали свои дни — это лишь малая толика того, что мы можем сделать в этой жизни. Мы должны понять: что-то или кто-то ждет только того, чтобы мы приготовили ему почву. Это «что-то» все время рядом с нами, оно любит нас и ждет подходящих условий, чтобы явить себя миру.

Что такое дух, чье семя падает в иссушенную почву и заставляет ее плодоносить вновь и вновь? Пути его неисповедимы, и я не дерзаю постигнуть их.

Но я совершенно уверена: под его дуновением то, что казалось мертвым, более не мертво; то, что казалось пропащим, более не утрачено; то, что считалось невозможным, стало возможным и достижимым, а земли, казавшиеся бесплодными, — лишь отдыхают под паром и ждут только благословенного семени, которое принесет божественный ветер удачи[17].

И так оно и будет.

Молитва

Ни за что не давай столкнуть себя в бездну.

Ну а если не смог удержаться —

Ни за что не мирись с паденьем.

Если сил нет найти путь из бездны —

Как истерзанный голодом нищий, в молитве

Чашей к небу сердце свое вознеси —

И наполнится чаша: откроется путь.

Даже если опять ты низринешься в бездну,

Даже если отнимут надежду

найти путь назад —

Никому не отнять у тебя эту чашу,

Не заставить отречься от неба.

Лишиться их может

Только тот, кто предал себя,

Только тот, кто смирился с паденьем.

Сердце — нить путеводная,

Зеркало мук и страданий,

Без него не найти путь из бездны.

Кто не знал этих мук, не был в бездне —

Не поймет и мою молитву.

К. П. Эстес

Благодарности

Эта книга написана в стиле волшебной сказки — на этом языке говорили в семье, где я провела свое детство. Именно поэтому в ней появляются «отец», «старик», «дитя», «дерево», «поле». Как и в волшебных сказках, многие члены моей приемной семьи и поныне живут в том времени и пространстве, которые доступны только в воспоминаниях: в годы войны, которой дали издевательски-циничное наименование «европейский театр», а также в конце сороковых и в пятидесятых в суровых и прекрасных северных лесах Америки.

Написать об этих временах мне помогает извлекаемая из глубин памяти любовь к поэзии, — любовь, которая столь свойственна мадьярам и которая была впитана мною в глубоком детстве, — простой ритм повествования, сплетающий воедино наши песни, стихи, предания и песнопения наших семейных целителей и рассказчиков.

За эту возможность я прежде всего хотела бы поблагодарить моих дорогих приемных родителей, Йозефа и Марушку, а также их восемнадцать братьев и сестер, с одним из которых — дядюшкой Зоваром — мы были особенно близки. Все они — включая их супругов и свояков, равно как и тех наших родственников, которых мы потеряли во время многочисленных войн и эпидемий — и составляют мою семью, насчитывавшую шестьдесят два человека.

Десятеро представителей старшего поколения, которым сейчас по восемьдесят-девяносто лет, слава Богу, живы до сих пор. И они, и те, кто ныне покоится с миром, для меня всегда живее всех живых, и я превозношу их, благодарю их и преклоняюсь перед ними. Поистине — таких, как они, больше нет и уже не будет на земле.

Кроме того, мои благодарности Тому Грэйди, который понимал, что для детей все дяди — гиганты; Кипу Котцену — за его бесконечную доброту ко мне; моя признательнось за бесконечную любовь и терпение — Ти-Джею, Хуану, Люси, Вирджинии, Шери, Чарли и Лоис. Всем им огромное спасибо. Наконец, особая благодарность — НедуЛивитту, который, не побоюсь сказать, вершит судьбы неба и земли.

Всем депортированным и эмигрантам моей семьи, пересекающим реку снова и снова, в двух направлениях, со своими сомбреро и своими сердцами в руках. (прим. OCR)
В старину в деревнях случалось слышать истории, которые по соображениям логики или по каким-либо причинам духовного свойства «ходили парой», словно закадычные друзья. У нас в семье знание этих историй, их сочетаний и подтекстов достигалось десятилетиями того особого ученичества, когда младшие внимают старшим, обратясь в слух, пусть даже для виду скептически посмеиваясь.
Мои детские истории во многом выросли из бесконечных рассказов и назидательных притч моей тетушки Кати, одной из старших сестер отца. Как заведено у крестьян, на первом месте стояли библейские сюжеты, подбираемые рассказчиком к большим церковным праздникам или к чьим-нибудь именинам.
Приведенное далее представляет собой краткую версию литературной сказки, опубликованной в 1970 г. в книге К. П. Эстес «Сотворение историй».
От венгерского szivar, что значит «сигара».
Война никогда не заканчивается в одночасье. Первая война идет, пока ведутся военные действия. Вторая, куда более затяжная, начинается, когда прекращаются сражения; она длится многие годы. Порой для того, чтобы закончилась война, должно смениться несколько поколений.
Такая обувь ручной выделки называется bocskorok. К вязаному верху притачивают тонкую дубленую подошву, «чтобы чувствовать землю, по которой ступаешь». В детстве меня неизменно поражал тот факт, что в любую пару можно обуваться как угодно — что на правую, что на левую ногу.
Многие в нашей семье считали, что в каждом христианине скрыты корни древней иудейской веры. В нашем мировоззрении есть много идей и верований иудейского происхождения, например, мицва — заповедь, или благословение, и в особенности — мицва гостеприимства.
У меня на родине, в Венгрии, верят, что если, проткнув кору, вбить в увядающее плодовое дерево железный гвоздь, можно вдохнуть в него новую жизнь. Символика живого дерева, протыкаемого гвоздями, еще живет в каждом из нас.
Одним из способов постичь целительную природу историй для меня была практика вопросов и ответов. В историях всегда скрыты определенные истины, которые должен постичь слушающий. Хотя кто-то может счесть подобную манеру обучения старомодной и нелепой, на самом деле истории — это утонченный способ передавать другим знание жизни через с символическое содержание и подтекст повествования.
«В армии нет дядюшки Петра». В Венгрии «дядюшка Петр» — одна из фольклорных ипостасей Санта-Клауса.
В нашей семье многие полагали, что учить девочек — только зря время терять. Но одна из моих бабушек, несмотря на то что сама не умела ни читать, ни писать, всегда спорила с этим, говоря, что дать образование женщине — значит выучить всю ее семью.
В другой, гораздо более короткой сказке на ту же тему Ганса Христиана Андерсена все заканчивается тем, что дерево сгорает в камине. Истории, берущие начало в традициях нашей семьи, по большей части несколько мрачнее, и финалы их, как правило, значительно отличаются от финалов вылизанных и приукрашенных классических вариантов. Полагаю, наши истории приняли такую форму из-за того, что многие члены нашей семьи встречались лицом к лицу со смертью и ужасами войны.
Если вы никогда не разжигали такой огонь, будьте очень осторожны и делайте это лишь под присмотром того, у кого уже есть нужный опыт.
Вообще в таких случаях, вероятно, стоит обратиться за разрешением на «самый маленький в мире национальный парк» к федеральным властям.
От многих и многих членов нашей эмигрантской семьи, которые меня растили и воспитывали, я получила знания о природе души и психики — об их ранах, горестях и способах лечения. Будучи единственным на тот момент живым ребенком в семье, я узнала не только о самых светлых и самых темных сторонах жизни, но и о близости смерти, которая всегда стоит у вас за плечом, — хотя обычно такое знание составляет прерогативу лишь самых старых членов семьи.
Про этот ветер, который евреи с давних времен называют Руах, мне рассказывал дядюшка. Руах — это ветер мудрости, ветер, который соединяет людей с Богом. Это дыхание Господа, которое нисходит на землю, пробуждая души и даруя им новую жизнь.