/ / Language: Русский / Genre:adventure / Series: Есть, молиться, любить

Танго в стране карнавала

Кармен Майкл

Кармен Майкл объехала весь мир и думала, что уже ничто не сможет ее удивить. Но, оказавшись в Рио, она поняла, что ошибалась. Город, в который она собиралась всего на несколько дней, затянул ее в свои сети на целый год, а приключения начались прямо в аэропорту. Родео, карнавалы, зажигательная самба и бразильские мачо закружили Кармен в водовороте ярких красок и впечатлений. Ей удалось войти в круги местной аристократии, а потом опуститься на самое дно, в трущобы, и своими глазами понять многогранность жизни в Бразилии. Эта книга о бесшабашной жизни и о том, что мы узнаем о самих себе, оказавшись в чужой стране без денег и в полном одиночестве.

Кармен Майкл

Танго в стране карнавала

Посвящается Фабио

Deixe-me ir preciso andar,
Vou por aí, a procurar,
Sorrir pra não chorar
Quero assistir ao sol nascer,
Ver as águas dos rios correr,
Ouvir os pássaros cantar,
Eu quero nascer, quero viver
Se alguém por mim perguntar,
Diga que eu só vou voltar
Depois que me encontrar

– ‘Preciso me encontrar’, Cartola, compositor da Mangueira

Отпусти меня, не держи.
Я ухожу,
Чтоб найти за слезами смех,
Чтоб увидеть солнца восход,
Поглядеть, как реки текут,
И послушать пение птиц.
Я хочу родиться вновь.
Я хочу жить.
Если спросят тебя обо мне,
Скажи, я вернусь лишь тогда,
Когда обрету себя.

— "Я должен найти себя", Картола, композитор фавелы Мангейра

Предисловие

Мне не попалось заслуживающих внимания цитат о городе Рио-де-Жанейро, кроме разве местной поговорки, гласящей, что Бог, без сомнения, бразилец. Создается впечатление, что никто из исследователей Рио не сумел найти слов, достойных этого города. Может, это потому, что перед лицом Рио все меркнет. Этому городу необозримых белоснежных пляжей, отвесных графитно-черных скал, буйных тропических зарослей и великолепнейших гедонистов незачем прятаться за афоризмы, он способен выразить себя и без этого. Пусть другие города украшают себя литературными штампами, а Рио знай себе нежится, будто избалованная девочка-подросток, у которой имеется только одно занятие — быть неотразимой.

«Рио проглотит тебя, съест заживо. Этот город не для иностранцев», — предостерегла меня знакомая англичанка, узнав, куда я собираюсь уезжать из Лондона. Ее бразильский бойфренд только что заделал ребенка другой женщине (уже во второй раз за пять лет их отношений), заявив в свое оправдание, что «такое случается». Она вернулась в Хитроу со всеми пожитками и со словами: «Чтобы выжить в этом вертепе, в этом нравственном вакууме, нужно там родиться».

Что и говорить, отношения между испорченными уроженцами Рио и порядочными, приличными туристами подчас могут показаться напряженными. Правда, неловкость испытываем в основном мы. Жители Рио — или кариоки, как их здесь принято называть, — сбросили с себя громоздкие оковы религиозного морализаторства лет пятьсот назад, когда португальцы добрались до залива Гуанабара и просто одурели от местных экзотических красоток. С тех пор кто только не открывал для себя Новый Свет: королевские дворы, африканские невольники, военные беженцы из Европы, а теперь вот туристы, — и каждый добавлял свою красочку в эту пеструю палитру загорелой плоти, которой невольно любуешься, прогуливаясь нынче по пляжам Рио.

И все же не так уж часты в Рио приезжие. Несмотря на притягательный образ, сюда не валят валом отдыхающие. Сюда очень уж трудно добраться, португальский язык слишком сложен, а мысль о том, что прямо за стенами твоего отеля расстилается нищий «третий мир», привлекает далеко не всех, кто выбирает, где бы провести отпуск. Те туристы, которые все-таки добрались сюда, в порожденных коктейлями мечтах о Кармен Миранде[1] тусуются по европеизированным барам на пляжах Копакабаны и Ипанемы. Другие же, помоложе, с рюкзаками за спиной, спешно приобретают автобусные билеты до Сальвадора, привлеченные его солнцем и секс-туризмом.

Каждый раз, когда я пыталась сбежать, Рио преследовал меня в снах и тянул обратно. Его нищие пригороды-фавелы,[2] необузданная чувственность и извечное страдание околдовывали и влекли назад, где бы я ни пыталась скрыться.

Приехав туда, я попала в поток и с наслаждением дрейфовала в нем, плыла по течению, попадая в самые разнообразные слои культуры и достатка. За одну ночь я могла побывать сначала на коктейльной вечеринке аристократов в Копакабане, потом на встрече потомков невольников на нищей северной окраине, а к утру, вернувшись в город, влиться в буйный уличный праздник, устроенный в Лапе, где туристы зажигали вместе с местной молодежью среднего класса.

Все это было со мной почти четыре года назад, но до сих пор волнует. Не знаю, что тому причиной — заливающий все солнечный свет, хаос и суета жизни или этот их вечный и безудержный Карнавал, — но только Рио-де-Жанейро по-прежнему представляется мне совершенно удивительным и необыкновенным местом.

1

Рио-де-Жанейро

Трамвай проезжает, он полон ног.
Белых и черных, и желтых ног.
Боже, спрашивает мое сердце, к чему столько ног?
Но глаза мои не спрашивают ни о чем.

— Карлос Друммонд де Андраде,[3] «Поэма семи сторон»

В детстве мама любила называть меня Кармен Мирандой. До тех пор пока я не увидела в кино эту украшенную фруктами танцовщицу, смуглянку с тонкой талией и ослепительно белыми зубами, у меня не возникало сомнений, что Миранда и впрямь мое второе имя. Потом я любовалась, как она блистает на экране, — я сидела на облупившейся старой веранде нашей фермы в Эсперансе; по растресканной от зноя коричневой равнине, страдая от жажды, слонялись коровы, о пожелтевший экран бились мухи. Тогда мне стало ясно, что до оригинала ой как далеко. Я к тому времени даже ни разу не попробовала ананаса, не говоря уж о такой роскоши, чтобы, как она, нацепить этот фрукт на голову. Возможно, называя меня так, мама пыталась бежать от действительности, как-то примириться с новой ролью — ведь в юности она вела совсем другую жизнь, разъезжала по обеим Америкам, а потом стала безвестной женой фермера в этой дыре на западе Австралии. Бывало, коротая долгие скучные вечера, она рассказывала нам о своих приключениях в Америке. Мы слушали, как родители провожали ее в доках Перта, как она покидала их с белым кожаным чемоданчиком и в таких же перчатках; как она одна добиралась на автобусах от Канады до Панамы; как пограничники в Мексике звонили ее отцу, решив, что она сбежала из дому, — ведь ей только-только исполнился двадцать один год. В те времена дальние путешествия казались дикостью. Даже поездка в Лос-Анджелес выглядела безумием. Не то что сегодня: все ездят, каждый стремится побывать везде.

Меня никто не провожал, когда холодным августовским утром 2003 года я вылетала в Рио из лондонского аэропорта Хитроу. Подруги не захотели пропустить распродажи конца лета, а жена брата была записана к парикмахеру. Даже бразильской чете, проходившей передо мной регистрацию на рейс, и то помахал на прощание водитель такси. А я так и стояла одна как перст.

Родные и друзья перестали провожать меня в аэропорт, когда мне было лет двадцать, после того, как я в третий раз отправилась за море искать себя. Не то чтобы я ставила им это в вину. Сейчас-то я понимаю: людям, мягко говоря, немного неуютно, когда кто-то постоянно отправляется на поиски себя — они не знают, что сказать. В аэропорту всегда возникает чувство, что на прощание нужно произнести что-то значительное, а мои друзья давно уже исчерпали все свои запасы. Лучшая моя подруга, Стефани, всегда принималась плакать, объясняя, что это она на тот случай, если я не вернусь назад, но волновалась она напрасно, я всегда доводила дело до конца. Я ведь путешественница, а не цыганка. К тому времени как я собралась в Южную Америку, мои заморские вылазки поражали всех не больше, чем поездка на уик-энд в Голубые горы.[4] «А, так ты в Конго? Ну, что ж, дорогая, не скучай там. До скорого».

В тот вечер в аэропорте Хитроу я прикупила роман Жоржи Амаду «Дона Флор и два ее мужа» — единственную книгу бразильского писателя, какая нашлась в книжной лавке «Уотерстоунс» Терминала 4. На задней обложке было сказано, что действие происходит в северобразильском городе Сальвадор, третьем пункте моего трехмесячного путешествия, которое я планировала совершить: от Рио-де-Жанейро на восточном побережье Южной Америки до Сантьяго на западе. Классический маршрут-треугольник — «большой гамбургер», как назвала его одна наша популярная турфирма, обслуживающая студентов, — с востока на север, потом на запад и обратно. И все эти знаменитые названия: Рио, Сальвадор, Амазонка, Анды, Мачу-Пикчу, Буэнос-Айрес, возможно, даже Гавана. Кто его знает? Настоящий замусориватель паспорта, а не маршрут. Конечно, в голове роились смутные и бессвязные картины — трущобы, зажигательные латиноамериканские танцоры, глухие деревушки, духи вуду, — навеянные Исабель Альенде,[5] Габриэлем Гарсиа Маркесом, «Клубом „Буэна Виста“»[6] и «Городом Бога»,[7] но, по сути, меня просто тянуло отправиться в путь.

Самолет в тот вечер вылетел поздно, стюардессы «Иберии» уже позевывали, а под нами мигали туманные огни Лондона. Я возблагодарила Иисуса, Будду и Аллаха за то, что не посадили рядом со мной какого-нибудь болтуна, и уснула, дочитав до того места, когда Гуляка, симпатичный герой Амаду, начал колотить свою женушку.

Когда мы приземлились, зайдя на посадку с юга, дело шло к вечеру. Внизу виднелась белая полоса прибоя, отсекающая буйную зелень лесов от сверкающей синевы Атлантического океана. Пассажиры, сидевшие в проходе, отчаянно тянули шеи, пытаясь разглядеть разбросанный по берегу город. Белоснежные, похожие на кристаллы кварца, вырастали многоэтажные дома, зажатые между черно-полосатыми гранитными скалами с острыми вершинами, поросшими лесами mata Atlantica.[8] Более мягких очертаний склоны сплошь покрывала ржавчина хибар и хижин — трущобы въелись в них намертво, будто ракушки в днище корабля. Город был окружен водой, залив Гуанабара охватывал его со всех сторон. Картина напоминала Стамбул, Афины, а может, даже саму Атлантиду: древний белый город в синих водах Атлантики.

Из иллюминатора я увидела исполинскую статую Христа; раскинув руки, Христос парил над городом, окрашенный вечерней зарей. Уменьшенные картинки с рекламных буклетов и открыток, которые приходили на мою электронную почту — Сахарная голова, Копакабана и Христос, — теперь исчезли, скрылись за бесконечной цепью туманно-синих гор, растянувшихся вокруг города.

— Спящий великан, — прошептала из-за моего плеча пожилая женщина. — Так говорят индейцы.

Спящий великан… Он лениво дремал, раскинувшись в призрачной лагуне, Сахарная голова была всего-то его локтем, Корковадо — коленом согнутой ноги. За четыре года в Рио мне так и не удалось подыскать лучшего сравнения. Только индейцы, 60 тысяч лет прожившие в этом отдаленном уголке Земли, сумели, кажется, верно определить, что перед ними. Все прочие потуги описать или запечатлеть это место походили на скромные открыточки — жалкие, наспех изготовленные поделки, брошенные во время отступления; необузданный город обескуражил фотографов, привел в замешательство акул пера и отшвырнул живописцев назад к их натюрмортам и портретам.

Женщина, прикрыв глаза, поцеловала свой серебряный крест, и тут самолет вдруг нырнул в северную часть города, где высотные здания нависали над ржавой, покосившейся окраиной. Когда мы, дернувшись, спикировали на взлетную полосу, моя соседка поспешно захлопала в ладоши, подняв волну благодарных аплодисментов в салоне. Бразильцы повскакивали с мест и, толкаясь, стали пробиваться к выходу. Задние колеса самолета еще не успели коснуться покрытия, а местные уже выстроились в проходах — одни держат в руках неуместно громоздкие коробки с купленными электроприборами, другие — непослушных детей.

Возмущенные европейцы в ужасе взирали на то, как бесстыдно попираются устои их высокоразвитой культуры выхода из самолета в строгой очередности.

— Это же неправильно, — высказался сидящий впереди меня мужчина с североанглийским акцентом.

— Мало того, это нарушение правил безопасности, — неодобрительно добавила его чопорная супруга.

С окрестных мест донесся приглушенный ропот поддержки. Испанские стюардессы, еще даже не отстегнувшие ремни безопасности, сочувственно переглядывались и, глядя на пассажиров, слегка пожимали плечами. Их спокойные, остекленевшие взгляды наводили на мысль о прошлых неудачных попытках справиться со столь вопиющими нравами «третьего мира».

Наконец самолет, содрогнувшись, остановился. Я безуспешно пыталась вклиниться в поток бразильцев, пока надо мной не сжалилась грубоватого вида женщина в шелковой блузке с леопардовым узором и массивных золотых браслетах. Она никак не могла решиться, но в конце концов все же пропустила меня вперед с громким не то вздохом, не то рыком:

— Ой, ну идите уже…

Я поблагодарила Бога и американцев за то, что мне не нужно получать багаж. Все, что у меня с собой было, — ручная кладь: объемистый военный вещмешок германской армии времен Второй мировой войны. На нем красовался штамп «Ю-Би» — ber-клёвый, как расшифровал это мой приятель Джей. Он-то и купил для меня рюкзак перед самым отъездом. Это был щедрый подарок. Целых пять лет я разъезжала с его Ю-Би, к вящей зависти большинства друзей — никому из них никак не удавалось выбраться за пределы Лондона, не обременив себя здоровенным мусорным контейнером на колесах.

За неделю до моего отбытия Джей наконец раскрыл свои источники.

— Туристические рюкзаки — фигня, — заявил он, отшвыривая мой старый красный вещмешок с металлической ортопедической рамой и пристегивающейся сумочкой на молнии, после чего бросил мне изрядно поношенный Ю-Би.

Мы с Джеем давно дружили, но примерно за месяц до моего отъезда у нас вдруг начался странный и неожиданный роман — такое случается во время войны, когда перспектива скорой гибели или разлуки заставляет двоих преодолеть инерцию и признаться друг другу в своих чувствах. У меня так всегда. Одно время я даже начала подозревать себя в том, что это и есть подсознательный мотив моих путешествий — обзаводиться ухажерами. Осознавая, что я вот-вот исчезну, они вешались на меня гроздьями. Но, когда я возвращалась, так же массово от меня отлипали.

— Возможно, тебе бы стоило разок повременить с отъездом и посмотреть, что получится, — предложила моя подруга Скай, наблюдая, как я упаковываю и перепаковываю Ю-Би. Дело было в ее квартире в Баттерси, накануне моего отъезда.

— А с другой стороны, может, и не стоит, — всхлипнула Стефани, другая моя подруга, которая знала Джея так же давно, как и меня. — Он ведь бродяга — перекати-поле почище нее самой.

Скай (она в прошлом году прожила девять месяцев в Южной Африке) извлекла из переполненного Ю-Би пару ковбойских сапог и красный, в клепках, ремень «Дизель». Потрясая ими, она громко цокнула языком:

— Они не едут, дорогая.

Я уставилась на отвергнутые вещицы. В прошедшие полгода именно они были краеугольным камнем в моем прикиде «девчонка-ковбой».

— Ты серьезно?

Я умоляюще посмотрела на подругу, но Скай была непреклонна:

— Серьезно!

Я миновала пункт иммиграционного контроля и, поскольку багаж не получала, быстро прошла через пустынную таможенную зону. Мне казалось, что у выхода я попаду в столпотворение: торговцы и разносчики, зазывалы из гостиниц, настырные таксисты, может, даже очередь из нищих носильщиков — страна-то бедная. Но аэропорт был почти пуст. У выхода в зале прилетов околачивались несколько осоловелых представителей турфирм, держа картонки с надписями от руки. Женщины, скучающие за стойками прокатных компаний «Авис» и «Хертц», болтали, выпуская облачка сигаретного дыма из ярко-розовых, напомаженных в тон лаку на ногтях ртов.

Таксисты, собравшиеся вокруг металлической курительницы, взорвались хохотом. Один, подняв голову, взглянул на прибывших и что-то сказал, остальные закрутили головами, но спустя секунду возобновили беседу. Отсутствие интереса к горстке туристов, появившихся у выхода, было почти демонстративным.

Я на мгновение заколебалась, а потом, поняв, что никто ко мне подбегать не собирается, решительно направилась к ним.

— Такси? — спросила я.

Они обернулись.

— Санта-Тереза, — объявила я с твердым превосходством клиента и протянула одному из них клочок бумаги с адресом молодежной гостиницы.

Он изучил листок.

— Семьдесят реалов, — сказал таксист по-английски.

— Пятьдесят! — Торговаться мы умеем.

— Не-а… — Вернув мне листок, он отвернулся к своим товарищам.

— ОК. Семьдесят. — Я обреченно пожала плечами.

Водитель любезно заулыбался, бережно, как шикарную сумку от «Прада» (или как кусок собачьего дерьма), подхватил мой Ю-Би, и мы двинулись на автостоянку.

Из аэропорта Галеан мы выехали по гладкой, современной бетонной развязке. Вокруг фигурные подстриженные газоны, пальмы в горшках, отполированные до блеска дорожные знаки — все это было неотличимо от любого другого аэропорта в экономически развитых странах, пока мы не отъехали метров на пятьсот. Тут дорога превратилась в сущий кошмар с ямами и рытвинами. Кюветы были доверху забиты мусором, с обеих сторон теснились хибары и развалюхи. Это заставило меня задуматься: а к чему вообще страны «третьего мира» заморачиваются с «зонами роскоши» в радиусе пятисот метров вокруг международных аэропортов? Для кого они? Разве что для пассажиров, которые, делая пересадку, не покидают пределов аэропорта. Или для тех, кто добирается до аэропорта на вертолете… А может, они нужны, чтобы подготовить усталых путешественников к полной контрастов и неравенства жизни в Бразилии. Сейчас она такая, а вот уже совсем другая. Лично мне больше по душе грубоватая честность мумбайского аэропорта в Индии. Там вы приземляетесь в сотне метров от чьей-то кухни, и листовая жесть, служащая крышами лачуг, громыхает в воздушных потоках от винта каждого заходящего на посадку самолета. Я понимаю, это обидно, зато, по крайней мере, соответствует реальности.

Таксист включил радио, и в кабину шквалом ворвались барабаны самбы. У меня по спине струился пот, а водитель был восхитительно сух: на его безупречной оливковой коже — коже бразильца (Африка, Португалия и индейцы, смешавшись, создали изысканный сплав цвета жженого сахара) — не выступило ни капельки пота. Глаза у него были просто фантастические: зеленые — видимо, давала себя знать примесь европейской крови.

Похоже, он прекрасно знал, какое впечатление производят его глаза, так как при каждом удобном случае поглядывал в зеркало заднего вида и сверлил меня пронзительным (до смешного) взглядом.

Мне не раз доводилось слышать о бразильских мужчинах. Бразильянка из магазина одежды в Сиднее, куда я часто захаживала, говорила, что бразильцы «слишком machista».[9] Она приехала в Сидней с мужем, но через три месяца ушла от него из-за того, что, по ее словам, «он с ума сошел от английских женщин». Она, замечу, была красавицей.

Сдержанно улыбнувшись таксисту, я стала смотреть в окно. При ближайшем рассмотрении те ржаво-рыжие вкрапления в городской пейзаж, которые выглядели такими живописными из самолета, оказались грязными трущобами. Эти первые впечатления врезались в память навсегда: мать готовит что-то на газовой горелке, качая на бедре завернутого в лохмотья ребенка. Загорелая девчонка лет двенадцати, не больше, в лифчике от купальника и красной мини-юбчонке из лайкры, вихляющей походкой прогуливается вдоль шоссе. Семья, живущая в картонных коробках под мостом, — лица у всех грязные, чумазые дети радостно копошатся в сточной канаве, от которой валит пар. Шаткие домишки из необожженного красного кирпича поднимаются аж на два-три этажа, щели замазаны цементом, на каждой крыше — круглый голубой бак для воды. На веревках, натянутых между домами, сохнет пестроцветное тряпье, по плоским крышам в сероватом свете сумерек носятся туда-сюда пацаны с воздушными змеями.

Дорога пошла в гору, и передо мной открылись волнистые мягкие очертания холмов северного Рио, который раскинулся бесконечным морем набегающих друг на друга красно-кирпичных волн. Впереди на фоне неба я увидела знаменитую статую Христа, которой уже любовалась из иллюминатора. Только сейчас она была обращена к нам спиной.

Мы свернули на перекрестке, охраняемом скучающими военными полицейскими, миновали их неряшливо припаркованные машины с синими мигалками и пулеметами, грозно выглядывающими из окон. Мне стало любопытно, в какой стороне Копакабана.

Такси въехало в город. Машина неслась по обшарпанным окраинам, подскакивая на выбоинах и уворачиваясь от синих автобусов, громыхавших рядом. Воздух был непрозрачным от смога, прямо как в Пекине. В окно я видела огромные просторные площади, отдаленно напомнившие Париж. Вокруг дворцы в стиле барокко и ар-нуво, пожираемые тлением, — тропический климат уже коснулся их. Ряды колониальных террас, просевших, поросших травой. По грязным стенам вились, переплетаясь, лианы, из трещин в мостовой упорно пробивались пальмы. На заброшенных подъездных дорожках к опустевшим зданиям выстроились тачки с картоном и мусором. Когда-то этот район был богатым и элегантным, но обносился, выдохся, позволил тропикам и нищете поглотить себя.

Такси свернуло на крутую дорогу, мощенную булыжником, — «Санта-Тереза», гласил знак, — и замедлило ход. Руа Моратори. С обеих сторон тянулись ряды нарядных домов. Входные двери располагались в отдалении от дороги, к ним вели бесконечные зигзаги лестниц. Люди набирали в ведра воду из источника, вытекающего из темной скважины в гранитной скале. Три монахини в коричневых рясах вошли в дверцу в высокой каменной стене — над ней виднелись верхушки банановых пальм. Пару раз мне удалось мельком увидеть необъятный город между домов, окаймленных тропическими садами, и увитых плющом стен.

Таксист остановился, чтобы спросить прохожего, как проехать к молодежной гостинице, но тот лишь пожал плечами. Мы снова тронулись с места. Вскоре он подвез меня к маленькой квадратной площади на вершине горы и сказал, чтобы дальше я искала сама. Я без возражений отсчитала ему семьдесят реалов и забрала свой Ю-Би. Было так приятно походить наконец на своих двоих — и притом в Южной Америке.

Район Санта-Тереза был моим контактом по служебной линии. В Лондоне я, бок о бок с десятком таких же бывалых воинов-путешественников, трудилась в турфирме «Эс-Ти-Эй Трэвел»,[10] прорабатывая маршруты подешевле, подбирая общежития и гостиницы класса «одна звезда» для студентов, у которых в кармане только блоха на аркане. Тогда-то моя коллега Рут и дала координаты владелицы молодежной гостиницы в Бразилии. «Она полная пофигистка, — рассказывала Рут, когда мы сидели в нашем тесном офисе на Ковент-Гарден. — А гостиница — в таком прикольном богемном месте, на горе. Там еще бегает трамвай. Вдалеке от Копакабаны с ее толкотней, чуешь?»

Этого хватило, чтобы я купилась с потрохами. Потому что стоило прозвучать этому слову — Копакабана, — как в моей голове начинали что есть мочи звенеть и мигать красные сигналы тревоги. Как бы ни старались туристические агентства и американские фильмы облагородить Копакабану, навести на нее глянец, в моем воображении она рисовалась так: грошовые сувениры китайского производства, рестораны, предлагающие по непомерным ценам банальную английскую еду, бездомные дети и шлюхи.

Купив в киоске пачку сигарет под название «Голливуд — турецкая смесь», я присела на обочине перекурить. Напротив, на стене желтого обшарпанного дома, висела вывеска с надписью «LARGO DAS GUIMARÃES». Площадь прямоугольной формы была сжата со всех сторон рядами одинаковых домов, которые странно поблескивали в желтом свете фонарей. При взгляде на железные рельсы казалось, что она сформирована пересечением множества трамвайных линий. В площадь впадали четыре улицы, обтекали ее, обвивали и снова вытекали под какими-то невообразимыми углами — одни спускались вниз, в трущобы, другие карабкались на холмы, усеянные колониальными домами в португальском стиле. Здания на площади явно относились к девятнадцатому веку, с растительными орнаментами и узорами на фризах. На одном стояла и дата постройки — 1887. Казалось, что я попала в прошлое — было похоже на Готический квартал Барселоны или Латинский квартал Парижа, но еще до того, как началось нашествие туристов и кругом понастроили гостиниц и ирландских пабов.

Народу на площади почти не было. Сморщенная старушка пыталась открыть выложенную белыми и синими изразцами дверь магазина, в котором, казалось, не было никаких товаров на продажу. У придорожной продуктовой палатки восседала необъятных размеров негритянка, затерянная в складках своего еще более необъятного платья. Прямо напротив нее неистово целовалась симпатичная молодая пара. Никаких знаков и вывесок, указывающих на наличие гостиницы. Ни зазывал, ни хотя бы стойки с открытками где-нибудь у входа. Своим вниманием меня удостоил лишь косоглазый черный барбос, за которым следовала целая свита разноцветных дворняг, — он приостановился, обнюхал воздух рядом с Ю-Би и потрусил восвояси.

На стене я увидела объявление о сдаче комнат — «ALUGO QUARTO» — и тут же пожалела, что поддалась уговорам Рут и забронировала место в гостинице. Стоило рискнуть и положиться на волю случая, как я делала обычно. Дешевые молодежные гостиницы обычно вызывают у меня горькое разочарование. В них любая, великолепная, сочная, экзотика бесследно исчезает, растворяясь в безликих, как международный аэропорт, гостиных, интернет-комнатах и дешевых однодневных экскурсиях. И все же я чувствовала себя обязанной явиться к Карине, чью гостиницу рекламировала столько лет, и поддержать отношения, пусть даже виртуальные. А кроме того, с меня не взяли оплаты — одна из главных причин, по которым я продала свою бродяжью душу индустрии туризма.

Выяснилось, что гостиница расположена в нижнем конце одной из вливающихся в площадь улочек, близ женского монастыря; она давала о себе знать единственной крохотной черной закорючкой-граффити на наружной стене. Деревянный дом-шале угнездился между вытянутыми особняками в стиле модерн, окруженными террасными садами. Я постояла, задрав голову — прямо в глаза светил фонарь, — и примерилась к крутой каменной лестнице, тянущейся вверх вдоль боковой стены дома. Калитка с лязгом отворилась, и я начала восхождение.

Когда я поднялась, у стойки регистрации никого не было.

— Есть кто-нибудь? — позвала я.

Карина казалась меньше ростом, чем даже я, а стойка в «Хостел Рио» была просто грандиозных размеров. Наконец над бортиком взошла пара дружелюбных карих глаз.

— Привет! — раздался высокий голосок. — Ты, должно быть, Кармен?

Карина поднялась на ноги и стала выше сантиметров на десять.

— Мы ждали тебя раньше, — улыбнулась она. На ней было броское полосатое платье-футляр без бретелек, на шее и в ушах — яркая бижутерия.

— Я приехала давно… — начала я оправдываться, но Карина прервала, тряхнув головой:

— …но задержалась перепихнуться, да?

Я уже было ощетинилась — давало себя знать англосаксонское воспитание, — однако Карина захихикала. Она просто проявила дружелюбие. Это просто шутка. Так всегда происходит во всех моих путешествиях. Требуется дня три, не меньше, чтобы стряхнуть с себя английскую холодность.

— Ну, примерно, — пробурчала я, и Карина снова исчезла под стойкой, бросив при этом:

— Ну и не переживай. В Рио все загуливают — кто раньше, кто позже.

Она определила мне кровать и посоветовала сразу ложиться.

Когда я уже собиралась толкнуть дверь комнаты, Карина меня окликнула:

— Кстати, ты надолго остановишься?

— Всего на несколько дней, — ответила я. — Я путешествую.

— Хорошо звучат последние слова, громко, — отозвалась она, приподняв брови и озорно улыбнувшись.

Когда я вошла, в комнате было темно, так что я бросила вещи на пол, включила вентилятор и уснула.

Проснулась я в два часа ночи от того, что высокая худая женщина с темными волосами включила свет и теперь читала книгу, лениво спустив ногу с кровати. За ее ногой я рассмотрела рукописное объявление, приклеенное к зеркалу.

Оно гласило: «Убедительно просим НЕКОТОРЫХ гостей не вести себя так, как будто они у себя дома. Кьяра, это касается ТЕБЯ!»

Девушка с соседней кровати перевернулась на другой бок и проворчала:

— Два часа, однако. Выйди в холл и там читай.

Темноволосая женщина только пожала плечами и заметила:

— Какого черта ты вообще прохлаждаешься в кровати в Рио-де-Жанейро в это время суток?

2

Копакабана

Слишком хорошо, чтобы быть правдой.

— Джон Апдайк о Рио

Правда состоит в том, что, когда я только приехала, Рио мне не понравился. Отчасти дело было в самом Рио, но в основном во мне. После десяти лет, которые я оттрубила в туристическом бизнесе, составляя бодрые тексты для глянцевых брошюр и откапывая новые, неизбитые маршруты, даже самые экзотические места определялись мешаниной из повторяющихся прилагательных. Отдохните на белоснежных девственных пляжах, побродите по старым селениям, чья история уходит в глубь веков… встречи с обаятельными и приветливыми местными жителями … и тэ дэ и тэ пэ. Мишура турбизнеса быстро стирается, и моя любовь к странствиям чуть было не испарилась вместе с ней.

Я поехала в Южную Америку путешествовать, этим и собиралась заниматься. Это был последний континент, на котором я еще не бывала. Как и половина австралийцев в возрасте до тридцати пяти, я пожила в коммуне в Лондоне, автостопом ездила по Европе за десять долларов в день, околачивалась в Юго-Восточной Азии, меня ободрали как липку на Ближнем Востоке… Ко времени приезда в Рио-де-Жанейро я уже была циничной, как сам дьявол.

На другое утро, когда я продрала глаза, Карина пригласила меня на завтрак, caf da manha, в утреннюю столовую. Свое узкое прямое платье она сменила на ярко-розовую футболку с изображением Шивы на груди.

Хозяйка гостиницы оказалась и впрямь миниатюрной (стало ясно, почему мой партнер по бизнесу называл ее Крошкой) и очень красивой: длинные, волнистые темные волосы и искрящиеся глаза кофейного цвета. Ухоженная, даже холеная (латиноамериканки часто так выглядят), она легко опустилась рядом со мной на лежащие на полу подушки.

Мы быстро обменялись некими обязательными сведениями друг о друге. Карина поведала, что открыла собственную гостиницу после того, как много лет проработала в пятизвездочном отеле. Друзья называли ее сумасшедшей, предостерегали, что в Санта-Терезе опасно, но она никого не послушала.

— Лучше пусть меня ограбят тут, в Санта-Терезе, чем опять работать на чужого дядю, — беззаботно рассмеялась она.

Сначала я решила, что Карина моложе меня, из-за ее гладкой, упругой оливковой кожи, но оказалось, она на год старше. Родители ее были ливанского происхождения, предположительно из тех арабов, которые хлынули в Северную и Южную Америки между мировыми войнами.

— В Бразилии большая арабская диаспора? А вообще мусульман много? — поинтересовалась я.

— Даже не знаю, — призналась она слегка сконфуженно. — Мой дедушка не очень любил говорить о Ливане…

Карина отвернулась, облизнула губы, выдержала для приличия паузу, заулыбалась и перевела разговор на другую тему, на ее взгляд, более интересную для нас обеих, чем занудные подробности мультикультурализма. Добрые люди в Рио-де-Жанейро — независимо от возраста, ориентации и принадлежности к религиозным сектам — готовы обсуждать предложенную ей тему без устали и с кем угодно. Разумеется, речь идет о сексе.

— Ну, скажи-ка, — нетерпеливо спросила Карина, — австралийские мужчины и впрямь так хороши в постели? Или то, что о них рассказывают, неправда?

Пока я старалась осмыслить перескок с арабской диаспоры в Бразилии к критериям оценки австралийцев в постели и думала, как поступить (промолчав, рискую показаться любознательной бразильянке святошей, но и слишком раскрываться тоже не хочется), Карина нетерпеливо притопнула ногой.

— Даже не знаю, что сказать, — начала я уклончиво. — Может быть… У меня как-то все больше иностранцы были.

— Ну, из моего ограниченного опыта — другими словами, всего трое… — сказала Карина. — Они ужасны. Кошмар, просто брррррр… — Последний звук сопровождался брезгливым передергиванием плечей.

Я отпила свой кофе, внезапно ощутив инстинктивную вспышку обиды.

— Так много из такой маленькой страны! — воскликнула я с редким для меня патриотизмом. — Но, как бы это сказать… кто был соперником моих дорогих соотечественников? Представители какой блистательной нации послужили тебе эталоном для сравнения?

— Блистательный эталон… чего?

— Я спрашиваю: откуда же родом другие, более удачливые твои возлюбленные?

Ответ меня поразил:

— Из Англии.

Монолог продолжился, сокрушая и громя мужское эго от Рейкьявика до Рио-Негро, разнося в пух и прах любовников всей Организации Объединенных Наций, никто из которых не имел никаких шансов сравниться с мощью великолепных бразильцев.

Внезапно, разочарованная моим упорным отказом делиться сочными деталями сексуальной доблести моих земляков (или отсутствием таковой), Карина отпустила меня на волю, снабдив картой:

— Иди посмотри город, Копакабану, всю эту суету. А вечером, если хочешь, можем выпить по стаканчику в баре до Минейро, здесь, в Санта-Терезе.

После ее ухода я еще задержалась в гостинице, наблюдая за снующими туда-сюда туристами, окутанная неясной дымкой голосов и акцентов.

Гостиница располагалась на середине склона одного из тех крутых холмов, что окружают Рио-де-Жанейро, образуя естественный амфитеатр. Город был встроен в окружающий ландшафт, дома заползали на возвышения и затекали в выемки и ниши. Разные эпохи, соседствующие друг с другом, служили театральной декорацией, выразительно оттеняющей залив Гуанабара: старинный белокаменный монастырь, ступенчатые терракотовые крыши колониальной эпохи, разбросанные повсюду удручающие плоды массовой застройки семидесятых… Над центром доминировали две гигантские футуристические постройки: первая — модернистская конструкция, напоминающая кубик Рубика из металла и стекла, из которого выпали отдельные квадратики, образовав открытые террасы-сады; вторая — громадная стеклянно-стальная пирамида. Карина уже успела пояснить мне, что это кафедральный собор Святого Себастьяна.

Восхитительный городской пейзаж брал в плен, не оставляя сомнений, что в его создании участвовали люди с богатой творческой фантазией, даже несмотря на то, что не все их замыслы удалось воплотить. Но… живописные проспекты, в которых, по мысли создателей, современность перекликалась бы с колониальным прошлым, теперь были захламлены уродливыми жилыми домами — те скрадывали перспективу и лишали старые здания былого величия. Еще безысходнее был вид на противоположный холм: великолепный каменный склон мог бы послужить вкладом дикой природы в городской пейзаж, но его усеяли красно-ржавые кирпичики фавелы. Взгляд должен бы скользить по проспектам, спускаясь к порту, а я поймала себя на том, что невольно блуждаю глазами по этому тревожному холму, коронованному белой церковью, одиноко стоящей среди лачуг. Время от времени ее затмевали гигантские голубые огни неоновой рекламы Бразильского банка — буквы, каждая высотой с этаж, мигая, появлялись одна за другой: I… IT… ITA… ITAU… монотонно, в гонконгском стиле.

Выйдя из гостиницы, я перешла на другую сторону улицы и закурила. Напротив, у стенки, наблюдались остатки некого приношения, состоящие из свечи, бутылки пахучего рома и заветренных креветок в глиняной миске.

Карина, выйдя на балкон, прокричала мне вдогонку:

— Берегись воров!!!

Когда я обернулась, она заулыбалась и весело помахала мне рукой.

Я пошла по улице к городу, раскинувшемуся внизу, чувствуя, что бросаюсь в глаза, как гигантская красная мишень для стрелков из лука.

В море грязных, вонючих автомобилей я высмотрела сине-белый автобус с обнадеживающей надписью «Настоящий автобус» на боку и сказала кондукторше:

— Ко-па-ка-ба-на.

С милой улыбкой она указала коротким ярко-красным ноготком на единственное свободное место рядом с собой.

Протиснувшись сквозь самый тесный в мире и жутко неудобный турникет, я уселась. Пассажиры принялись без стеснения разглядывать меня: целое море любопытных карих глаз. Одна тетя чуть шею не свернула, пытаясь разглядеть получше. Не иначе как я попала на специальное место для растерявшихся в незнакомом городе иностранцев. Ну и прекрасно, рассуждала я мысленно, я ведь именно такая и есть.

Автобус несся со скоростью света, подпрыгивая на ухабах и останавливаясь, только если поджидающий его пассажир отважно бросался на середину дороги. Когда он резко тормозил, подъезжая прямо к ногам смельчака, в салон пачками начинали запрыгивать невесть откуда взявшиеся бабульки, после чего водитель трогал с места, швыряя вновь прибывших из стороны в сторону, будто танцоров ча-ча-ча. Мы катили вокруг залива, мимо парков с пальмами. Слева маячила открыточная гора Сахарная голова, сквозь замусоленные окна автобуса она казалась смазанной и зернистой, как старая фотография. Затем мы пролетели сквозь дымный туннель: вдоль угольно-черных стен сидела бездомная детвора, гудели клаксоны.

Дорога вновь вывела нас на дневной свет, на проспект, переполненный меченными граффити высотками; вверху я уловила промельк синего неба. Двое чернокожих босых ребятишек, один на плечах у другого, жонглировали шариками рядом со светофором, а потом побежали к машинам клянчить деньги.

Автобус резко взял с места, завернул за угол и, завизжав, встал, а мы в очередной раз полетели с мест. Кондукторша пальцем показала мне на дверь. Я пробежала к задней двери и оттуда громко сказала «спасибо», выскакивая на мостовую, в безопасность. Ноги у меня подкашивались, как после морской качки. Водитель и кондукторша одарили меня на прощание фирменными бразильскими улыбками, и автобус умчался, обдав меня облаком голубого дыма.

Первое, что потрясло меня в Копакабане, когда я увидела ее снизу, это размах: бескрайние, протянувшиеся на четыре мили белоснежные пески плюс шестиполосное шоссе, разделенное пополам широченным бульваром. Простор, раздолье и красота необыкновенная…

Второе, что меня поразило: как же погано все это выглядит вблизи. Многоэтажки, похожие с борта самолета на скопления кристаллов кварца, вблизи оказались не более выразительными в архитектурном отношении, чем кварталы дешевой застройки на севере Лондона. Скучные коробки с мутными от соли окнами в дешевых алюминиевых рамах. Море состарило дома, но шарма, присущего приморским городам, здесь не хватало. В отличие от классических каменных строений, которым обшарпанность даже идет — кажется, что они медленно уходят в землю, — современные стеклянные конструкции не умеют стариться красиво. Они наводят на мысль о дешевом хламе. Я сумела отыскать несколько интересных образчиков архитектуры эпохи ар-нуво, но они только невыгодно оттеняли остальное. Единственным приятным исключением был «Копакабана Палас отель» — сливочный торт-безе из белоснежного гипса, — даже несмотря на то, что бассейн отеля окружали высотки с немытыми стеклами.

Может, из-за фильмов с Кармен Мирандой, которые любила смотреть моя мама, может, из-за песни Питера Аллена я всегда представляла Копакабану шикарной, особенно в пятидесятые годы. Воображение рисовало мне элегантные тропические особняки у самой воды, колыхание пальм на ветру и роскошных красавиц с блестящими алыми губами, за которыми волочатся богатые повесы-аристократы…

Как и большинство знаменитых пляжей мира, в начале прошлого века Копакабана представляла собой просто полосу сонных домов, протянувшуюся вдоль пустынных песков. По-настоящему она прославилась только в 1923 году, когда построили «Копакабана Палас отель». Голливудские старлетки со своими продюсерами обожали нежиться на его сливочных террасах. С тех пор все самые богатые люди Бразилии считали своим долгом урвать кусок четырехмильной полосы песчаного пляжа. В наши дни, выйди все жители Kопакабаны одновременно из своих многоэтажек, им, пожалуй, не хватит места на улицах.

От старой эпохи, кажется, чудом остался единственный дом на Авенида Атлантика. На фронтоне хлопает и полощется красно-белый, с орлом, флаг — знак того, что здесь находится посольство Австрии. По соседству расположился «Синдикат Чоппа», вывеска этого пивного ресторана бросает вызов сразу двум евангелистским церквям на втором этаже — Международной церкви Божьей милости и Вселенской церкви Царства Божия.

Я пересекла шестиполосную автостраду, следуя за двумя пожилыми туристками в плохо сидящих купальниках (их бледные и дряблые целлюлитные тела колыхались на ходу), и остановилась полюбоваться морем. На берег накатывали бурные волны, веером обрушивая пену и брызги на ряды пустующих шезлонгов. Тусклый, маслянистый блеск песка и странный бурый осадок в полосе прибоя показались мне подозрительными. Нигде не было видно амазонских королев красоты в перьях, мускулистые мачо не посылали мне воздушных поцелуев с гимнастической стенки «джунгли», и уж точно я не приметила Кармен Миранды. Город туристических штампов в отсутствие этих самых штампов — скучновато как-то… Что ж, август, в конце концов, в Рио зима в разгаре. Небо по-зимнему белесое, верхушки пальм ходят ходуном от свежего зимнего бриза. Да и прохлада ощутима.

Целлюлитные туристки наконец добрались до ряда полосатых шезлонгов под тентами, тянувшимися вдоль пляжа. Осмотревшись, они устроились в беседке у вымощенного черно-белой мозаикой променада. Пластиковые стулья были прикованы цепью к торчащим из земли крючкам. Пока я пыталась представить злоумышленника, сгорающего от желания спереть одно из этих облезлых сидений, сзади подошел владелец бара.

— Вы смотреть ваша сумка, леди, — обратился он ко мне и пальцем показал в сторону бездомных мальчишек, дремлющих под пальмами.

Пожав плечами, я заказала кока-колу, и тут же, как по команде, двое огольцов поднялись, подбежали ко мне и стали выпрашивать деньги. Черные как ночь, оба были одеты в тонкие линялые шорты, тесно облегающие мослы. У одного были спутанные космы, у другого — желтые глаза, и у обоих текло из носу. Денег я не дала, но купила им по пирожному, не первой свежести на вид. На лицах пацанов не отразилось ничего — ни разочарования, ни удовольствия, полное безразличие. Они исчезли, но на их месте тут же оказались следующие, такие же нищие босоногие ребята, правда, их как ветром сдуло, когда бармен крикнул что-то угрожающим тоном.

— Ма-алэньки бандиты! — сердито обратился он ко мне, и на миг я вдруг представила, как они, улюлюкая, с мечами и пистолетами гонят его по грязному песку. Образ развеялся, когда проходящий мимо полицейский нагнулся, чтобы шлепнуть одного из пацанов.

Заплатив за свой напиток, я пошла дальше по променаду, мимо спящих чернокожих бомжей, не обращающих внимания на рев транспорта и цоканье каблуков. Те, кто успел проснуться, сидели на корточках, безучастно глядя на проносящиеся машины. Кроме них на улице были и белые — в кроссовках «Найк» и ярких штанах-«велосипедках», заткнувшие уши наушниками и прикрывшие глаза темными очками. Семенил пудель в сине-зеленых сапожках и меховой курточке. Сиделка-негритянка в белой униформе заботливо наклонилась к сгорбившемуся в инвалидном кресле белому старику.

На другой стороне открывались уличные бары с выключенными неоновыми вывесками «СПАСАТЕЛЬ» и «ГАВАНА» — начинался день, и первые посетители с красными, в прожилках носами, наводившие на мысль о секс-туристах, уже одиноко сидели за столиками. По променаду слонялись официанты в белых куртках; взад-вперед прогуливалась проститутка с младенцем в коляске, демонстрируя свои прелести, вываливающиеся из мини-платья персикового цвета, — туристы игнорировали ее зазывные взгляды.

Возвращаясь на другую сторону, чтобы поймать автобус до Санта-Терезы, я увидела двух попрошаек, затеявших пьяный спор относительно прав на содержимое мусорного бачка.

Проститутки, отели и бездомные дети. Копакабана превзошла себя — о каких еще приманках могут мечтать туристы?

Возвращение в Санта-Терезу я ощутила как блаженство. Тихие улицы и прохладный горный воздух успокаивающе действовали на мозг, подвинувшийся после безумных ритмов нижнего города. Я проехалась на трамвае в гору и обратно, чтобы посмотреть байру (район, окрестности) при дневном свете. Санта-Тереза была явно более традиционной, чем Копакабана; в этом случайном смешении современности и старины, эксперимента и традиции, строгости и претенциозности было что-то интригующе авангардное. Особняки, домики, лачуги поровну делили волнистые холмы между собой. Следы европейского влияния не исчезли полностью, но в этом месте казались не столь однообразными и какими-то более укромными. Открытые окна так и звали заглянуть внутрь — туда, например, где женщина со скучающим видом сидела у отодвинутой ставни. Бахрома банановых пальм поверх старых каменных стен вызывала в воображении картины запущенных частных садов. По тротуарам носились дети, поглядывая на белый город внизу. Мужчины группками собирались у переносных жаровен для барбекю, их голоса то затухали, то звучали громче в предвечернем воздухе.

Мы встретились с Кариной в шумном маленьком баре, незаметном с улицы. Народ прибывал — на вид натуры артистические, с распущенными гривами курчавых волос, в ярких рубахах, многие с черными футлярами для инструментов. В глубине бара собралась шумная компания, кто-то, явно играя на публику, вел комичный разговор сквозь оконце с шеф-поваром, остальные, держась за бока, падали от смеха. Шеф отвечал в тон, улыбаясь во весь рот. Смуглый бармен в белой куртке разминал в ступке лаймы. Воздух полнился ароматами жарящегося мяса. Коротышки в черных брюках и белых рубашках с трудом протискивались через узкие промежутки между столами, один из них бросил меню в виниловой обложке на наш стол.

Я уставилась на плавающие передо мной португальские слова. Собираясь в Бразилию, я приняла твердое решение не изучать никаких местных языков. В конце концов, я собиралась провести здесь всего месяц, так что испанский мог принести больше пользы. Да и вообще, какой смысл в том, чтобы выучить десяток слов по-португальски и бросаться на ни в чем не повинных официанток и продавцов газет, бормоча что-то бессвязное с жалкой улыбкой и омерзительным акцентом, — как некоторые туристы-японцы на Роксе:[11] «Привета, приятеря!» Нет, лучше уж ничего не говорить — пусть сами догадываются.

— Я возьму вот это, — ткнула я пальцем в третий номер меню.

— Ух ты, жареные козьи мозги? — с интересом спросила Карина.

— Ой нет, я ошиблась, номер четыре, — исправилась я.

Не знаю, что за черно-фиолетовую мешанину подали мне позднее, да и неважно: к этому моменту мы уже нализались. Виновата кайпиринья — местный бразильский коктейль, убийственная смесь из лайма, тростниковой водки кашасы и огромного количества белого сахара.

— Пра-а-а-аблема, — невнятно бурчала Карина, — ф-ф том, што са-а-а-а-хар маск… кирует ал… ал… алкоголь.

Несмотря на почти мгновенно наступившее опьянение, нам удавалось поддерживать какой-то разговор — помню, речь шла об одержимости Карины бледными, хилыми англичанами, которая, оказывается, и подтолкнула ее к решению купить гостиницу. Выяснилось, что ей совсем не нравится обслуживать людей. Зато она просто обожает блондинов. Была, конечно, и оборотная сторона: необходимость общаться с другими клиентами и тому подобное, но в целом затея себя оправдала. Подтверждаю, пока я жила в гостинице, поток англосаксонских воздыхателей к стойке регистрации и впрямь не иссякал.

Сделав еще несколько признаний, не отличавшихся разнообразием, Карина выпрямилась и на удивление четко — как будто мы были на бизнес-митинге, а не насосались тростниковой водки, словно лягушки в болоте, — произнесла:

— У меня назначена встреча. Я еду домой.

Потом она прыгнула в машину и унеслась, оставив меня стоять на площади.

Домой я шла одна и сделала остановку в маленьком парке у изгиба дороги. Там было малолюдно, только двое юных любовников звучно целовались, обвив друг друга на каменной скамейке, да мужик продавал пиво, доставая его из пенопластиковой сумки-холодильника. На балконе слева от парка кто-то покачивался в гамаке, свесив ногу, — раздавалось ритмичное поскрипывание. Откуда-то всплывали звуки самбы (не живой звук, а из радиоприемника), вокруг на толстых плоскостопых деревьях стрекотали кузнечики и цикады. Я зачарованно любовалась невероятно огромной желтой луной, которая, казалось, вот-вот упадет в залив Гуанабара, вдыхала воздух полной грудью и смаковала радость от того, что наконец, наконец-то выбралась из Лондона.

3

Родео, революционерка и разгул

Я ушел искать то, что потерял во вражеских городах. Передо мной закрывались улицы и двери домов. Меня атаковали огнем и водой. В меня швыряли грязью. А я только хотел найти игрушки, сломанные во снах: хрустальную лошадь и часы, которые я откопал.

— Пабло Неруда, из цикла «Конец света»

Решение относительно родео было, признаться, чистым капризом; в последний момент я обозначила сие мероприятие где-то на карте Бразилии между Рио и Сальвадором. Подвигло меня на этот шаг отчасти то, что незадолго до отъезда из Лондона я прочла «Кони, кони»[12] (ну, и еще моя давнишняя любовь к музыке кантри). За неимением других идеалов под рукой, я размечталась, как выйду за ковбоя и мы с ним поскачем к закатному солнцу, а там заживем, как Джон Грейди[13] с этой его мексиканской цыпочкой. Но покупать билет до Мексики было уже поздно, поэтому пришлось изыскивать дырку в моем кочевом бразильском маршруте. Я не хотела позволить мечте умереть из-за таких мелочей, как география.

Про фестиваль родео в городе Барретос было написано, что это самое большое родео-шоу в мире, с миллионом зрителей, но из моих знакомых никто о нем слыхом не слыхивал. Для отважной путешественницы и поклонницы ковбоев это означало сразу два преимущества: настоящие ковбои и мало туристов.

Там, в промозглом Лондоне, план выглядел сказочным — я уже предвкушала, каким украшением долгих скучных ужинов в Сиднее станут мои зажигательные рассказы о бразильских ковбоях и свирепых быках, — но, когда Карина сообщила, что и ей ничего не известно о родео в Барретосе, я, признаться, немного струсила. Ведь о нем писали как о самом большом родео в мире! Карина обзвонила несколько отелей в окрестностях Барретоса, но даже они посоветовали мне отложить поездку лет на десять.

— Это не для туристов. Я тебе не рекомендую туда ехать, — заключила Карина и захлопнула справочник по бразильским гостиницам, а потом переключилась на немецкого туриста, потерявшего цветовую шкалу. Я приуныла и вполуха слушала разговор о цветовых шкалах — он ходил кругами, начатый взбешенным туристом, который забыл привезти свою цветовую шкалу и теперь не мог купить себе никакой одежды; Карина, при всем ее блестящем английском, не могла взять в толк, о чем говорит этот немец. Наконец она остановила проходящую мимо туристку и взмолилась:

— Прошу, дорогая, помогите мне. Что такое цветовая шкала?

Вот в этот момент я впервые увидела Кьяру.

— Ты не испугалась, а? — шепнули сзади.

Я обернулась и столкнулась взглядом с высокой стройной девицей с шапкой буйных волос. Озорное круглое лицо, насмешливая улыбка.

— Так как? Правда боишься ехать? — настаивала она.

Бывалый путешественник во мне возмутился от такого подозрения.

— С чего бы? Нет, разумеется, нет. Вовсе я не испугалась, — с деланым равнодушием ответила я. — Просто там нет жилья. Не знаю… ну да, в общем… я не знаю, где там остановиться…

Я умолкла. Девица внимательно посмотрела на меня и вдруг разразилась смехом:

— Ясное дело, в глухомани негде остановиться, чувиха. На то она и глухомань. Ха!

Внешне она была похожа на итальянку или француженку, но в выговоре смутно слышались напевные интонации дублинцев.

— Вот именно. Где-то же мне нужно спать, верно? — сказала я, подбавив сарказма.

Продолжая улыбаться, девица потянулась к укрытой за стойкой корзине для грязного белья, извлекла оттуда гамак и кинула мне, задорно тряхнув гривой длинных темных волос:

— В гамаке, где ж еще. Все бразильцы только так и спят.

Я испытующе заглянула ей в глаза, и она не отвела взгляда.

Все это сильно смахивало на вызов, брошенный Тельме Луизой.[14] Она это понимала, и я это понимала, и она понимала, что я это понимаю. Отказаться я не могла, даже если б захотела.

Карина — она слышала весь разговор — прекратила поток излияний немца о преимуществах комбинирования бледно-лимонного с мятно-зеленым и устремила на Кьяру предостерегающий взор.

— Кьяра, это безответственно, — твердо сказала она, после чего снова повернулась к возбужденному немцу и велела ему покупать черное. Закончив с ним, Карина поставила настойку табличку «Закрыто».

Кьяра округлила глаза и заговорила вполголоса, прикрываясь локтем, чтобы Карина не подслушала:

— Никогда не слушай бразильский средний класс. — Она кивнула в сторону Карины. — В смысле, я ее люблю, но она вообще не рубит фишку.

Она отошла и завела веселый разговор с барменом, только бросила через плечо:

— Да, и вот еще что, ковбойша: я собираюсь торчать тут, на этом постоялом дворе, и проверю, уехала ты или нет. Так что не вздумай выдумывать отговорки.

Наутро, в четыре часа, я обнаружила, что это именно она, Кьяра, включает свет и читает по ночам. Я еще не заснула, когда она вошла в комнату:

— Привет! А я не знала, что ты здесь. Думала, только эта зануда немка, которая каждый раз мне мозги выносит, когда я включаю свет.

Я заулыбалась, а Кьяра уселась на пол за моей спиной, вытянув длинные ноги перед собой, как кошка. В глубине комнаты кто-то заворочался на койке. Кьяра улеглась на спину — колени кверху, пятки под ягодицами, руки за головой, — как будто собралась делать какие-то упражнения, а потом и впрямь выгнулась и, выпятив вперед живот, встала на мостик.

— А ты путешествуешь по Бразилии? — спросила я, приподнявшись на локте.

— Не-а… — пропыхтела Кьяра, то втягивая, то выпячивая живот.

— А что ж ты здесь делаешь?

— Я не туристка, — выдавила она сквозь серию коротких вдохов-выдохов. — Честно говоря, туристов терпеть не могу. Я capoeirista.

Похоже, упражнения ее утомили — перед тем как в последний раз выгнуться дугой, она тяжело вздохнула.

— А ты? — задыхаясь, обратилась она ко мне. — Ты как, настоящая ковбойша или просто ищешь острых ощущений?

Животом она почти дотянулась до моего матраса, пальцы на руках и ногах искривились под весом тела, выгнутого как подкова. Я заглянула в лицо, искаженное силой тяжести. Глаза у нее просто вылезали из орбит.

— Я правда ковбой, — солгала я. Кьяра без сил рухнула на пол, уставившись в потолок:

— Так какого же хрена ты делаешь в Рио-де-Жанейро?

Что люди делают в Бразилии, если только не бегут отсюда? Нельзя сказать, что это самое легкодостижимое место назначения. Расположено на другом конце света от… да, собственно, отовсюду. Я, конечно, была без ума от Карлоса, моего учителя сальсы в клубе «Танцуй, у тебя получится». И это правда, что записи «Цыганских баронов»[15] грели мне душу. И все-таки, что скрывать, Бразилия была в большой степени выбрана наугад. Мама уговаривала меня поехать — после моего недавнего увлечения Индией ей нравилось что угодно, — но вот остальные члены семьи с радостью тыкали меня носом в досадные противоречия моих же доводов.

— «Цыганские бароны» — испанцы, — возмущался приятель моей сестры Дейв, когда я объяснила причины своего выбора.

— А уж Карлос, твой учитель сальсы… он же вообще ливанец! — мрачно обличила меня Стефани, подруга.

Правда, они не могли не понимать, что для меня все эти доводы значения не имеют. Поехать в Южную Америку означало не просто поехать в Южную Америку. Это был шанс доказать, что не зря в глубине души у меня теплится надежда: ну, существует же где-то в этом мире хоть что-то более интересное, чем изо дня в день таскаться на работу в переполненном вагоне метро.

У этой игры есть точное название: эскапизм. Перед тем как приехать в Рио-де-Жанейро, я десять лет работала в сфере турбизнеса в Сиднее и Лондоне, а до того прожила двенадцать лет в Канберре. Вполне достаточно для кого угодно, чтобы бегом припустить в Рио от такой жизни. Пожалуй, излишне объяснять, почему Канберра кажется неподходящим местом молодой женщине, мечтающей о карьере ковбоя или звезды кабаре, но вот мое решение оставить индустрию туризма удивляло практически всех. «Это же так престижно», — канючили они, а я видела перед собой полчища унылых шестнадцатилеток в серых пластмассовых наушниках, впаривающих путевки на Гавайи. Как назло, мне удалось добиться в турбизнесе успехов — главным образом благодаря тому, что в этой отрасли трудились все больше неопытные матери-одиночки, между тем как я однажды вечерком полистала справочник и нахваталась нужных терминов. Моя начальница любила сокрушаться (когда я в рваных джинсах с опозданием врывалась на заседания руководства), что я так ни разу и не появилась на службе в деловом костюме, который надевала на собеседование. Впрочем, если не считать дискуссий о дресс-коде, мы с шефиней отлично ладили. Мы обе оказались не дуры выпить, и вообще, по-моему, я ей была симпатична. Видимо, поэтому мне и потребовалось столько времени, чтобы наконец сбежать (жалованье мне платили исправно).

Я и раньше пыталась вырваться из общего потока — однажды зарегистрировала интернет-магазин в Сиднее, в другой раз переехала в Барселону, чтобы учить испанский, а совсем недавно пробовала обрести себя в Индии. Но все эти фальстарты закончились ничем. Гуру из Варанаси выразил это, предложив мне заглянуть на дно глиняного кувшина, который он держал в руке. Прошло несколько торжественных мгновений, а потом я подняла голову, глотнула и сказала:

— Но ведь он пуст.

Этот несчастный уродец только молча кивнул.

Ну и ладно, не нужно мне вашего просветления, мне деньги нужны.

Небо вняло мне через год после войны в Афганистане, мои молитвы были услышаны — нам удалось подсуетиться, пока основной конкурент закрылся, а бдительные клиенты спешно оформляли поездки, используя отложенные ранее отпуска. Наше агентство перевыполнило все планы уже в первом квартале, я получила премию в десять кусков, после чего драпанула, не дожидаясь следующей выплаты. Вообще-то у нас было принято дарить уходящим сотрудникам часы на память. Мне подарили губную гармошку и двести баксов.

Друзей мои размышления о Бразилии не особо волновали. Много кому доводилось провести пару-тройку месяцев в Южной Америке, безумствовать, лазать по горам и ловить кайф с шаманами, чтобы потом спокойно вернуться в Австралию, жениться, обзавестись спиногрызами и умереть. Так что собственно Рио-де-Жанейро воспринимался как краткий перерыв на пляж и самбу. Зато уж мне полагалось скакать верхом в компании гаучос на бразильском родео, брататься в Сальвадоре с афро-бразильцами, плыть на каноэ с амазонскими индейцами, взбираться к Мачу-Пикчу,[16] купить кошмарный боливийский джемпер из ламы, охотиться с революционерами в Колумбии и, наконец, в Мексике пить чай с сапатистом субкоманданте Маркосом.[17]

Проработав десять лет в турбизнесе, с его бесплатными перелетами и всевозможными скидками, я превратилась в тертого путешественника-охотника. Я добывала страны, как трофеи, чтобы через несколько дней отбросить без всякого сожаления, перебираясь на следующую территорию. Единственным хищником, которого я боялась, была скука. Оглядываясь назад, я понимаю, что недооценить такого тигра, как Рио-де-Жанейро, было ошибкой. Впрочем, что поделаешь, рано или поздно настает время, и охотник сам становится жертвой.

Наперекор настоятельным советам Карины и на радость Кьяре, я на следующее утро разыскала странный автобус до Барретоса: он выезжал из Рио в воскресенье вечером — специально, чтобы подоспеть к открытию родео, и утром в понедельник прибывал на автобусную станцию Барретоса. Я заказала билет. Алекс, коллега Карины из «Хостел Рио», снабдил меня палаткой на случай, если с гамаком не получится, и я сообщила Карине, что через три дня отбываю.

Я была организована. Уложилась и упаковалась. Еще два дня в Рио-де-Жанейро, и я отправляюсь на юг, в тропический город, навстречу приключениям — Большому приключению, которое, должна признать, всегда ждало меня впереди, в каких-то двух шагах, но никогда не обнаруживалось там, где я находилась в данный момент.

Покончив с делами, я провела остаток дня, разгуливая вверх и вниз по самым живописным из девяноста трех каменных лестниц, связывающих Санта-Терезу с лежащими ниже пригородами. Одна из лестниц, вся покрытая изразцами из разных стран мира, оказалась известным произведением искусства. Художник — он так и жил на этой лестнице — сумасшедший чилиец, приехавший в Рио двадцать лет назад и, за неимением других занятий, начавший украшать каменную лестницу изразцами. Кьяра рассказала, что он не покидал лестницу все двадцать лет и вел себя как ее владелец: каждый день мыл, поливал растения на ней, останавливал людей, чтобы не роняли на ступени сигаретный пепел. Он уложил тысячи изразцов, редких, с ручной росписью, на ста пятидесяти с чем-то рядов камня. Я поинтересовалась, есть ли тут у него плитка из Австралии. Художник с восторгом потащил меня куда-то к третьему пролету и показал изразец, разочаровавший меня: обычный ширпотреб для ванной с пастельно-голубенькими цветочками. Художник сообщил, что плитка из Брисбейна. Что ж, всё лучше, чем новозеландская, та вообще оказалась без рисунка.

Вернувшись вечером в гостиницу, я нашла записку от Кьяры. Она приглашала на свою капоэйру. Встретиться предлагалось в месте под названием «Та’ На’ Руа» в Лапе.

— Где эта «Та’ На’ Руа»? — спросила я у Карины.

— Зная Кьяру, догадываюсь, что местечко грязное и чудно́е, — забормотала она, забравшись под стойку. Как раз в этот момент вернулась с экскурсии по фавелам группа с зазывным названием «Не будь туристом, будь местным». Один из скандинавов с мрачной физиономией шел впереди.

— Ну как? — спросила я у него.

— Нормально. — Он пожал плечами.

— Нормально? — переспросила я.

— Да вообще-то я это себе не так представлял. Ожидал другого.

— Чего вы ожидали?

— Не знаю. Там не такая уж нищета. Никто не страдает от недоедания. Мы даже банк видели.

— Разочарованы?

— Ага. Я вот в Соуэто ездил, это да. Те ребята реально нищие.

У выхода экскурсовод предложил подвести меня на капоэйру на своем черном внедорожнике с тонированными стеклами. Это был крупный мужчина с сытым выражением лица, типичным для зажиточных бразильцев, вьющимися темными волосами и широченной улыбкой. Тихо звучала английская поп-музыка из СD-плеера. Гид рассказывал мне о своей работе, интересовался, не могу ли я связать его с «Эс-Ти-Эй Трэвел» в Лондоне.

— А где ты собираешься жить тут, в Рио? — спросил он.

— Я не собираюсь жить в Рио.

— О! — изумился он. — Почему?

— Потому что живу в Австралии. — Я пожала плечами, и мы оба замолчали.

Когда добрались до Лапы, гид искоса взглянул на меня:

— Ну, не знаю, как все сложится, но учти, до Санта-Терезы мне будет далековато мотаться, когда ты станешь моей девушкой. — Он заржал с таким видом, как будто и сам не верил в то, что сказал.

Припарковав машину в Лапе, гид бросил один бумажный реал босому парню на стоянке, и мы пешком отправились к бару. Стены дома были покрыты облупившейся ярко-красной краской, сверху залихватски-косо была нахлобучена вывеска с надписью «Та’ На’ Руа» и изображением жонглирующего клоуна. Снаружи кучковались обтрепанного вида хиппи, увешанные украшениями из семян и кожи; они пили и курили траву. Внутри чернокожая красавица в панковском рванье и с косами по пояс листала журнал, лежащий на барной стойке.

В глубине тускло освещенного помещения группа Кьяры проводила тренировку по капоэйре. Я впервые увидела, что это такое. До тех пор мне было известно, что капоэйра — это некий гибрид африканских и бразильских единоборств, затягивающий людей не хуже евангелистского культа, игра-борьба-танец — очень трудно подобрать точное определение. Вот человек пьет мате в местной забегаловке, а через неделю вдруг исчезает, чтобы вновь появиться спустя несколько месяцев — но теперь он весь в белом, с бубном и разговаривает иными музыкальными языками.

Перед сценой в «Та’ На’ Руа» кружком стояли люди (Кьяра в их числе). В центре круга находились двое. Капоэйра была в разгаре. Игрок постарше, крепкий, в маленькой черной остроконечной шапочке, нагнулся и поднырнул под ногу спортивного парня, одетого только в белые брюки. Мы с экскурсоводом пробрались поближе, и Кьяра скользнула по нам быстрым взглядом. Я только собралась улыбнуться ей, а она уже отвернулась к сцене.

От молодого капоэйриста нельзя было глаз оторвать. Парень двигался, как заправский акробат: раскачивался, припадал к полу. Движения точные, выверенные, стройное гибкое тело то изгибается, то натягивается струной, подчиняясь ритму трех барабанов. Легко, играючи он перекатился на руки — ноги взвились в воздух, — на миг замер в полной неподвижности, как раздвоенное дерево, затем одна нога, согнувшись, устремилась вниз. Зал ахнул, когда колено парня оказалось у самого виска старшего игрока, но колено тут же отдернулось, словно парень просто напоминал собравшимся, кто ведет игру. Зрители с облегчением выдохнули, а мой знакомый гид оглянулся и обвел глазами публику.

Соперник парня был, напротив, спокоен, даже заторможен. Лет сорока на вид, он двигался очень осторожно, неспешно, как если бы был намного старше. Казалось, он вообще не проявляет инициативы, только отвечает на ходы партнера, не подгоняемый, как тот, юношеским пылом. Я внимательно присмотрелась. Его глаза не мигали.

Тем временем молодой игрок, предвкушая скорую победу, задвигался еще энергичнее. Грудь и руки заблестели от пота. Он вращался в воздухе, наносил боковые удары ногами, балансировал на одной руке. Поддержка толпы его вроде бы вдохновляла, но буквально в следующий момент он потерял к ней интерес. Он уставал, терял темп, тогда как старший капоэйрист двигался в прежнем неторопливом ритме.

Другие игроки, стоявшие вокруг, захлопали в ладоши, чувствуя, что близится развязка. Молодой снова пошел в атаку, ощутив, что инициатива чуть не ускользнула, но все еще уверенный в себе. Размашистые, широкие движения следовали одно за другим, но старший каждый раз легко уворачивался. Так продолжалось несколько минут: напор и гармония против выдержки и выносливости, пока молодой игрок под влиянием усталости не допустил ошибку и не замешкался на миг, пропустив старшего в центр. Ход игры мгновенно переменился. Зрители хлопали все громче. Молодой, собрав последние силы, неистово бросался на соперника, но тот блокировал каждое его движение. Стройные, как у оленя, ноги молотили воздух, но парень ничего не мог поделать против ходившего кругами хищника. Действительно, невозможно было понять, что это: игра, бой, танец или схватка двух животных в ночном лесу, но в конце концов круг замкнулся: старший игрок кольцом свернулся вокруг юноши, как змея в траве. Игра окончилась.

— Кьяра! — воскликнула я. — Это было потрясающе!

Но она не ответила. Она смотрела мне за спину, на удаляющегося гида.

— Что он здесь делал? — спросила Кьяра.

Я глянула через плечо:

— Он меня подвез.

— Больше его сюда не води. — В ее глазах вспыхнули искры. — Капоэйра Арареи — не место для этих туристических акул… Только так и не иначе.

Последовавшая полемика отражала классическую для путешественников дилемму. Я возразила, что приток туристов мог бы позволить тренерам подзаработать, и тогда богатые иностранцы вроде самой Кьяры получили бы возможность тренироваться бесплатно, не испытывая унизительного чувства, что покупают чужую культуру. Кьяра в свою очередь возразила, что само появление туристических экскурсий и есть бесспорный признак того, что культура уже мертва. С этим я в общем была согласна — не столько из-за соображений нравственности, сколько потому, что подобные вещи казались мне дико унизительными. Платить пятьдесят долларов женщинам масаи за то, чтобы они, забыв о готовке и уборке, попрыгали и потряслись перед тобой, или кататься по трущобам в джипе с пуленепробиваемыми стеклами: для меня подобное — вопрос не некой отстраненной нравственности, а чувства собственного достоинства. Тем самым как будто признаешь, что ты сам то ли недотепа, неспособный найти в собственной стране нечто весьма легкодоступное — а именно бедняков, то ли наивный глупец, не замечающий, что все это не настоящее и перед тобой ломают комедию.

Пожав плечами, я прекратила спор. Углубляться в эту тему не хотелось. За долгую карьеру в турбизнесе, наблюдая, как туроператоры безжалостно терзают и перекапывают райской красоты пляжи, как дешевые авиалинии разрушают старомодные европейские деревушки с силой, неизвестной со времен Второй мировой войны, я пришла к выводу, что лучше, пока путешествуешь, на подобные темы не заморачиваться.

Кьяра, понятно, эту точку зрения не разделяла. Рьяная бразилиофилка, она перебралась в Рио после Сальвадора, где и начала осваивать искусство капоэйры. Кьяра была воином. В отличие от моего скороспелого решения ехать на родео, ее страсть к Бразилии росла и вызревала годами — это проявилось и в ее решении заниматься социологией в Тринити-колледже в Ирландии, и в капоэйре, углубленному изучению которой она себя посвятила.

Когда мы познакомились, я увидела ее с длинными темными волосами, но на фото в паспорте она красовалась с обесцвеченным ирокезом.

— Панковала тогда, — пояснила Кьяра, когда мы выходили из «Та’ На’ Руа». Уже стемнело, и впереди в лунном свете сиял белоснежный каменный акведук Лапы. Арки поднимались на восемьдесят футов над впадиной, живописно соединяя холм Санта-Тереза с нижним городом, вызывая в памяти изгибы римских арок. Это строение — одно из самых ранних в Рио-де-Жанейро, окружающие здания облепили, завернули его в себя. Карина говорила, что когда-то по акведуку и правда подавали воду от горных источников Корковаду, а теперь это путепровод, по нему ходит трамвай. Мы немного постояли внизу, и Кьяра покричала, задрав голову к сводам, чтобы я услышала эхо, а потом двинулись по лестнице к центру Лапы.

Стояла предательски-зазывная ночь с влажным воздухом, фонарь был желтой прорезью на черном и сверкал, как тигровый глаз. На перекрестке двух улиц, Жоаким да Силва и Ладейра, на булыжной мостовой собралась толпа, со ступеней бара Антонио люди казались пчелами, ползающими в поисках меда. Неслись оглушительный грохот барабанов (музыканты стояли под арками) и музыка из чьей-то машины. Пьяные и туристы дурели от этих звуков, притопывали в такт; глаза с расширенными зрачками зыркали по сторонам. Местные реагировали спокойнее. Мужчины, устроившиеся по одному на ступеньках белокаменной лестницы, лениво, как сытые хищники, поглядывали на группы девушек в ярких мини-юбках, что прогуливались под ручку друг с другом, скользили взглядами по живой стене из стройных и не очень загорелых ножек.

Перед нами возникла беззубая дама килограммов на сто. Ярко-оранжевый лифчик от купальника стягивали тонкие шнурки, напоминающие транспортную развязку Лос-Анджелеса, из вырезов во все стороны мощно выпирала пышная плоть. Нижнюю часть тела стыдливо прикрывали блестящие черные шортики, скроенные на тринадцатилетнюю девочку весом в тридцать кило. На ногах красовались пластиковые босоножки на платформах с высокими каблуками. Ее партнер, беременный мужчина с полуметровой копной седых волос, внимательно слушал, энергично кивая.

— Это что, проститутка? — спросила я, а Кьяра, пожав плечами, сухо ответила:

— Не обязательно.

Что касается остальной публики, она была разнообразна донельзя — бросались в глаза всевозможные экстравагантные заколки для волос. Официальной униформой Лапы оказались пластиковые босоножки на платформах, белые или в пастельных тонах, детского размера тугие шорты, спущенные на пятнадцать сантиметров ниже пупка, и короткие обтягивающие маечки из лайкры, со шнуровкой или на ремешках, с поднимающими грудь чашечками. Волосы здесь носили длинные и намасленные. Хотя по большей части девушки в Лапе выглядели так, что супермодель рядом с ними показалась бы старой кошелкой, было очевидно: гордо носить эту униформу здесь никому не мешают ни возраст, ни комплекция. Я была не первой иностранкой, в изумлении глазеющей на эту моду, навеянную секс-индустрией, — она явно привлекла стайку малосимпатичных секс-туристов слева от нас, — но Кьяра все равно была недовольна моим неприличным изумлением.

— Так одеваются в тропиках, — пояснила она.

— Ну, в Кэрнсе[18] же так не одеваются, — усомнилась я.

— Я имею в виду латиноамериканские тропики, а не англосаксонские, — отрезала Кьяра.

Колониальные дома, линией выстроившиеся вдоль улицы, напомнили мне улицу Ларго душ Гимараеш в Санта-Терезе, только меньше, более обшарпанные и почерневшие от загрязнения и возраста. Неотвратимый запах мочи — откуда только он брался? — витал в воздухе повсюду, под ногами качались битые булыжники.

Из недр бара появилась Кьяра, она задержалась поболтать с кем-то у входа, потом забрала меня, и мы уселись на одной из шести ступенек лестницы, выложенной красными плитками и взбегающей по боку акведука Лапы. Двое бездомных ребят сидели немного ниже, у нас в ногах. Они нюхали клей, налитый в банку из-под кока-колы.

— Лапа — настоящий богемный квартал, — сообщила Кьяра. У дома внизу тем временем остановилась полиция. — Я три месяца прожила в Сальвадоре и искала там этого, но ничего похожего так и не нашла. Нужно было оставаться в Рио.

— Чтобы найти богему?

— Чтобы найти культуру, — поправила она меня, улыбнувшись.

Я посмотрела по сторонам, чтобы понять, что именно искала Кьяра: местных девиц, затянутых в лайкру, мускулистых парней, пьянчуг, туристов или хиппарей в дредах, торгующих украшениями с вплетенными камнями и кусочками кожи. Все ярко, живописно, хотя и страшновато немного. Двое дородных музыкантов со смехом входили в бар со своими инструментами; женщина ожесточенно выясняла отношения со своим ухажером, и тот слабо пытался освободиться из ее хватки; у остова обгоревшего автомобиля лениво возились уличные пацаны, не выпуская из рук свои банки с клеем; бандитского вида чернокожие парни с великолепной бразильской расслабленностью подпирали стенку, сплошь расписанную граффити. На всех стенах были выведены инициалы КВ — «Команду Вермелью», объяснила Кьяра, добавив, что имеется в виду крупнейшая в Рио банда наркоторговцев.

Спустя некоторое время полицейская машина проехала вверх; из каждого бокового окна торчало по автомату. Пацанье разбежалось, зеваки тоже как-то рассосались, так что мы с Кьярой одни наблюдали, как зверского вида офицер, выскочив из машины, принялся ожесточенно драть в клочья матрас, что валялся рядом с обгоревшим автомобилем.

Не кто иной, как Кьяра, развернула передо мной панораму Бразилии, и неважно, что историю страны она освещала с точки зрения пламенной революционерки-марксистки. Она рассказала все с самого начала: с того времени, когда португальцы «случайно» сбились с пути и в 1502 году приплыли сюда вместо Индии, до прибытия иезуитских миссионеров; она поведала мне о порабощении и массовом уничтожении индейского населения; о появлении африканцев в результате работорговли; о бегстве португальского двора от Наполеона; о кофе и сахаре; о войне с Парагваем; независимости, военной диктатуре, импичменте и отставке президента Колора[19] и о восхождении Лулы.[20] А я даже не знала, что в Бразилии было рабство.

— Как ты могла этого не знать? — недоверчиво переспросила Кьяра и в негодовании мотнула головой: — Вот так всегда с этими туристами. Вообще ни фига не знают. Это проблема. Как же ты можешь путешествовать по стране, не зная о ней ничего… нет!.. не зная о ней всего. Какой смысл?

Я безмолвствовала. Только начав ездить, я читала путеводители с пылом религиозного фанатика, изучала местные традиции, историю и религию, смотрела фильмы, читала переведенные на английский книги, даже изучала основы языка. А потом мне надоело. Меня достали туристы, пересказывающие друг другу одни и те же сюжеты и истории. «А вы знаете, что у принца Педро было двадцать пять любовниц?..»

Что вы говорите! Неужели? Страница 39? Или у вас новое издание и там об этом на странице 25? Даже местные экскурсоводы во всех странах мира пересказывают путеводители. Разговоры ребят с рюкзаками — переложение серий «Одинокой планеты», путеводителей «Футпринт» и «Рафгайд» и прочих похожих на эти книжек, специально созданных, чтобы лишить жизнь непредсказуемости. И сбежать было некуда. Мы все останавливались в одних и тех же отелях, видели одни и те же достопримечательности, читали одни и те же книги. А теперь я путешествовала просто так. Чтобы словить кайф. Чем меньше знаю, тем лучше. Я поступала по-своему, так же, как садилась в грузовики, путешествуя автостопом, вступала в опасные связи с неподходящими мужчинами, в одиночку лазала по горам, напоминая себе, что, вопреки всем отупляющим офисам, вопреки скучным разговорам о процентных ставках, ценах на жилье и карьерном росте, я все еще жива.

4

Каса Амарела

Луна была великолепна. В Санта-Терезе, между небом и равнинами внизу, даже самый робкий сумел бы выступить против вражеской армии и разбить ее наголову.

— Машаду де Ассиз,[21] «Кинкас Борба»

Говорят, что под мостовыми Санта-Терезы пересекаются две подземные реки. Может, потому-то я и возвращалась сюда вновь и вновь: таинственные подземные силы тянули меня к этому старому холму всякий раз, как я собиралась уезжать. У Санта-Терезы долгая история, сюда испокон веков стекались беглецы — с давних пор, когда восставшие рабы укрывались в quilombos, убежищах, до начала прошлого века, когда богатые семьи строили в этом месте особняки, убегая от охватившей старый город желтой лихорадки. Рабы в 1880-е годы перебрались отсюда на север Рио, аристократы переехали на юг города в 1930-е, а в Санта-Терезе теперь обретаются богема, бродяги, художники да порой редкий путешественник-чудак, заблудившийся и застрявший в тропиках. Самый известный житель нашего холма — Ронни Биггс, Великий грабитель поездов, который потратил похищенные миллионы на дом среди холмов и избежал экстрадиции, заведя ребенка от бразильской «танцовщицы».

Мое возвращение из Барретоса в Рио-де-Жанейро было триумфальным. На фестивале «Родео Барретос» я нашла все, о чем мечтала, и все, чего боялась, — и даже больше.

Все началось с того, что в три часа дня в понедельник я прибыла в так называемый «палаточный лагерь для супружеских пар», на самом деле забитый толпами пьяных ковбоев, рыскающих повсюду. Компания, мягко говоря, неподходящая для одинокой иностранки, которая собралась ставить здесь палатку и вешать гамак. По неприязненным взглядам женщин в очереди в туалет я почувствовала, что народ на родео как-то не очень знаком с постмодернистскими представлениями Кьяры о Женщине-Путешествующей-в-Одиночку. Видимо, фильм о Тельме и Луизе никогда не был в бразильском прокате, так что меня просто принимали за потаскуху без стыда и совести, явившуюся сюда на заработки.

Очень скоро выяснилось, что именно так обо мне и подумали, и пришлось обороняться, когда три не отличимых друг от друга ковбоя пытались взять штурмом мою палатку. Мне оставалось только одно — изобразить буйнопомешанную. Я орала, выла, потрясала вместо булавы ботинком, использовала духи вместо перечного спрея, и в конце концов они убрались. К утру вторника даже те, кто не смотрел фильм, поняли, что собой представляют Тельма и Луиза, и меня оставили в покое. Вспоминая об этом сейчас, я думаю: может, те ковбои просто пытались пригласить меня на чашечку чая? Но я не дала им такого шанса.

Так или иначе, наутро организаторы осознали, что я — первый иностранный гость в истории их фестиваля, и я стремительно вознеслась по социальной лестнице. Из «лагеря для супругов» меня переселили на виллу в городке. Перевозили меня на платформе полноприводного грузовика. Покидая лагерь, я свысока улыбнулась пускающим слюни героям, что минувшей ночью ломились к моему гамаку. С этого момента жизнь переменилась: меня ждали бесплатные барбекю в лагере для ВИП-персон, лучшие зрительские места и личное знакомство с самыми ужасными музыкантами, каких мне доводилось слышать. Я мгновенно превратилась в местную знаменитость, на закрытой вечеринке по случаю окончания фестиваля меня попросили спеть, а еще пригласили сделать сообщение о бразильском и австралийском родео, в сравнении. Я ощущала себя путешественником из шестнадцатого века, попавшим в королевство Эльдорадо. Меня окружали короли и королевы, дрессированные лошади, странствующие мистики, не говоря уже о пяти крошечных акробатах, проделывавших трюки с быками. Каждый день я знакомилась и общалась с ковбоями, бражничала с организаторами и посещала местные благотворительные учреждения со свитой в виде папарацци-фотографа из «Барретос миррор».

В Рио я вернулась на закате, все еще в ковбойских сапогах и шляпе. Карину потрясло, что я жива и невредима после этой переделки, а в глазах Кьяры я как путешественница явно выросла.

В последующие недели мы с Кьярой часто сиживали у бассейна в «Хостел Рио», и ей доставляло удовольствие поражать вновь прибывших туристов — студентов минимум лет на десять младше нас: «Это все ерунда. Вот знаете, где только что побывала Кармен?»

Моя история превратилась в местный миф, разрослась до масштабов приключенческой эпопеи, в которой я сражалась против десятка ковбоев-насильников, вооруженная только пилкой для ногтей. Я купалась в лучах славы, заполучила массу поклонников, привлеченных моей новой репутацией бесстрашной искательницы приключений, и занялась приобретением роскошного загара. В такой питательной среде мое эго росло как на дрожжах. И ничего удивительного, что в результате я нежданно-негаданно перебралась жить в один из самых эффектных особняков Санта-Терезы.

Располагался он неподалеку от гостиницы Карины, на той же улице, по которой древние желтые трамваи, дребезжа, ползли сквозь наш шикарный богемный район. Я ходила мимо этого дома каждый день, когда отправлялась перекусить в одном из местных кафе, где подавали рис с фасолью и тому подобную незамысловатую местную еду.

Каса Амарела[22] — самый грандиозный особняк на улице Руа Жоаким Муртину. Канареечно-желтый дом с ослепительно-белой, как на конфетной коробке, отделкой виднелся сквозь тропические заросли гибискусов и банановых пальм. Волнистая розовая листва вдоль дорожки, ведущей к входу, не мешала прохожим любоваться на стоящую перед домом черную мраморную статую обнаженной нимфы, перебирающей волосы. На выложенный сине-белой португальской плиткой балкон второго этажа выходило четверо дверей-ставней. Над всем этим расстилалось бескрайнее синее небо Бразилии.

Из всех моих девичьих фантазий, полагаю, ближе всего к этому была мечта получить в наследство недвижимость где-нибудь в Сан-Тропе, которую я лелеяла, толкаясь в переполненных поездах линии Бонди — Северный Сидней и, несколько позже, в сырых, промозглых туннелях лондонской подземки.

Не прошло и недели после моего возвращения из Барретоса, и я стала горячей поклонницей светло-желтого трамвая, возившего обитателей Санта-Терезы в нижний город и обратно. Когда-то желтые вагончики были единственным транспортом по всему Рио-де-Жанейро, пока какие-то не в меру рьяные чиновники из сферы коммунальных услуг не решили, что с появлением вонючих автобусов и транспортных пробок город станет намного привлекательнее. Жители Санта-Терезы воспротивились и всеми правдами и неправдами отстояли трамвай, а теперь он стал достопримечательностью для туристов.

Мне трамваи нравились: облезлая желтая краска, допотопные деревянные сиденья, ворчливые вагоновожатые, веселые пассажиры и то, как развеваются на ветру волосы, пока трамвай везет нас к высотам Санта-Терезы. В нем было что-то от волшебного автомобиля «Читти-читти бэнг-бэнг»,[23] несущегося по булыжным мостовым, неистово звеня. Даже самые черствые жители района высовывались в окна и провожали трамвай взглядами, а пассажиры отвечали тем же и внимательно вглядывались во внутренность каждого дома, инспектируя содержимое.

Поднимаясь вверх, трамвай проезжал по пустынным лесным дорогам через парк Тижука; слева, внизу, простирался необъятный Рио, а справа на пассажиров глядела с высоты статуя Христа.

Рио — город, который лучше всего разглядывать сверху. Как сказала моя мама, когда приезжала в гости: «А на уровне земли — сортир сортиром». Но у вершин Корковаду вы словно оказываетесь на небесах. Там, на безмолвных горах, вы оказываетесь в джунглях, похожих на складки зеленого шелка, а внизу синеют воды Копакабаны и Ипанемы, будто сверкающее драгоценное ожерелье. Даже городские многоэтажки отсюда кажутся сливочно-белыми.

— Вон там мой дом, — крикнула я однажды Кьяре, перекрывая громыхание трамвая. Я сидела на передней скамейке, как на насесте, рядом с вагоновожатым, а Кьяра тряслась сбоку в груде коричневых тел.

— Ясное дело, — отозвалась Кьяра, а сама обольстительно улыбнулась подростку, который висел позади нее, поджимая загорелый живот на каждом повороте. — Ну так как, спросим, нельзя ли тебе у них поселиться? — добавила она, пробираясь ближе. Волосы ее развевались, окутывая юного поклонника.

— А зачем спрашивать? — весело возразила я. — Это же мой дом!

Кьяра со смехом обернулась и крикнула:

— Вот именно!

Позднее, когда мы валялись, свесив ноги, у бассейна «Хостел Рио» (объемом с поллитровую банку) и потягивали коктейли, подружка спросила:

— Когда переезжать собираешься?

В ответ я захохотала:

— Это же не отель! Просто чей-то дом.

Кьяра взлохматила свои темные волосы:

— И что с того? Появишься там со своими чемоданами. Они подыщут комнатку.

— Что, так же, как я явилась с гамаком в Барретос?

— То была провинция. А здесь Рио, — сказала Кьяра.

— Но…

— Но, но, но… Хватит уже этих твоих «но», Кармен! Ты своими «но» меня с ума сводишь! — раздраженно выкрикнула она, так что итальянский акцент стал вдруг сильнее ирландского, как будто это я заставляла ее переезжать с чемоданами в чужой дом.

Тогда я, конечно, не приняла всего этого всерьез, но в одно прекрасное утро, после седьмой подряд бессонной ночи (в пять утра ввалилась пьяная Кьяра, а в семь часов две немки принялись шуршать пакетами), проходя мимо того дома, я вдруг увидела, что кто-то дремлет в гамаке. Такое было впервые — увидеть кого-то рядом с домом, поэтому я притормозила и остановилась у ворот перевести дух.

Крутые неровные ступени вкупе с палящим зноем, набирающим силу уже с самого утра, вынуждали пешеходов останавливаться и отдыхать, прежде чем продолжить путь. Туристы-новички хорохорились, старались быстрее одолеть подъемы и спуски, а результатом были непривлекательно побагровевшие физиономии и струи пота. Только местные понимали, что «нужно идти не спеша».

Человек, спавший в гамаке, лениво приоткрыл один глаз. Я демонстративно вздохнула, давая понять, что устала, и показала на сияющее над головой солнце. Вдруг он предложит мне стаканчик воды? Потом я испробовала свой блестящий португальский:

— Является дом мой. Я войти?

Человек в гамаке подскочил с энтузиазмом, которого я не ждала, и устремился к воротам:

— Да, входите. Входите!

Я было задалась вопросом, не зарубит ли он меня топором, но, решив, что сейчас чересчур жарко, чтобы кого-то убивать, а тем более энергично махать топором, проследовала за ним.

О своей храбрости (или Кьяриной, ну да все равно) мне не пришлось пожалеть. Длительная экскурсия по Каса Амарела — я будто листала страницы роскошного подарочного издания — развернула передо мной великолепные интерьеры ар-нуво рубежа девятнадцатого и двадцатого веков в удивительном смешанном стиле бразильских тропиков и французского maison,[24] с отголосками китайского влияния династии Мин. Может показаться, что это звучит чересчур напыщенно, но, смею уверить, я ничуть не преувеличиваю. Дом и впрямь был потрясающим, это был не просто вылизанный городской модерн, а нечто большее.

Но все по порядку. Человек, дремавший в гамаке, оказался звездой бразильских мыльных опер, звали его Паулу; со временем я узнала, что сниматься он начал, чтобы избежать помещения в психиатрическую лечебницу. Он торопливо провел меня по длинному вестибюлю, выложенному французскими изразцами, а потом в одну из трех необъятных гостиных, образующих первый этаж.

Полотна в стиле Руссо, изображающие красочных туканов и бразильских попугаев в ядовито-зеленых зарослях, спорили с шезлонгом из зебровой шкуры, а бразильские полки резного дерева гнулись под тяжестью бронзовых религиозных скульптур, ваз эпохи Мин, пепельниц из выдувного стекла. В середине комнаты стоял круглый кофейный столик, усыпанный лепестками роз и уставленный свечами. Из окон со ставнями-витражами были видны крутой склон и запущенный сад за домом. По саду весело носился ротвейлер ростом с теленка — любимец Паулу по имени Торре. На гигантском манговом дереве висели качели на двоих.

В другой комнате обнаружился гигантский круглый стол, сервированный золотыми тарелками и медными кубками. Стены были украшены натюрмортами с изображением роскошных спелых фруктов — тронь, и они лопнут, — в каждом углу стояли каменные вазоны с зелеными растениями. Последняя комната на первом этаже была декорирована в стиле имперской Португалии: два ярко-синих кресла-трона, конторка красного дерева (за которой никто не работал), множество барочных серебряных статуэток восемнадцатого века, большая гравюра Дебре с изображением короля Жуана VI и белая скамеечка для коленопреклонений — явно для невольника, который будет растирать мне ноги.

Не успела я опомниться при виде всего этого великолепия, а меня уже тянули по широкой пологой лестнице на второй этаж, к ванной с хрустальными канделябрами, выложенной восхитительной синей плиткой.

— Просто потрясаю… — начала я, восхищенно рассматривая сотни хрусталиков, но Паулу приложил палец к моим губам, не давая закончить.

Он был готов взорваться от гордости. Он потащил меня прочь из ванной по коридору, с заходом в каждую из комнат второго этажа, в которые мне раньше удавалось заглянуть с улицы.

Там я лицом к лицу столкнулась со своей мечтой — наследство в Сан-Тропе, вот что это такое! Передо мной стояла красная лакированная кровать, предназначенная какой-то китайской принцессе, — с ручками с двух сторон, за которые рабы поднимали ее и носили. У окна — необъятной величины письменный стол из резного черного дерева. Старинные китайские фонари свисали с потолка, а ветерок легонько покачивал колокольчики на балконе, и они тихо звенели. По улице, лязгая, проехал желтый трамвай. Через дорогу виднелись беленые стены дома священника.

Снизу донесся мужской голос, и Паулу, прервав экскурсию, устремился навстречу его обладателю. Спустя короткое время они появились вдвоем, таща растение в белой резной деревянной кадке. Господин, присоединившийся к нам, был лет шестидесяти, симпатичный, благородного вида, одетый в белые шорты и малиновую футболку. Стройные загорелые ноги, аккуратная седая бородка клинышком, ухоженные руки без морщин. То, как уважительно Паулу представил его, указывало, что это и есть истинный владелец дома. Тот улыбнулся и произнес несколько слов по-французски. Я посмотрела на него в замешательстве, и он извинился:

— О, простите! Я принял вас за француженку. Что скажете, дорогая? Как будет лучше, по-вашему, слева или справа от стола?

Густаво (его звали Густаво) пристально глядел на меня, а я вперила взор в растение, каким-то образом поняв, что вопрос не праздный и от моего ответа напрямую зависит, как сложатся в будущем наши отношения с владельцем самого изумительного дома в Санта-Терезе.

Я осмотрела растение, прошлась по комнате, прикинула, как будет падать свет, а потом сообщила свое решение: лучше поставить его слева. Паулу передвинул кадку, и я попросила сместить ее дюймов на двадцать.

— Ренессанс? — спросила я с французским прононсом, но он поправил, сказав, что это барокко, и я заподозрила, что на самом деле он понимает в этом не больше моего.

Густаво уточнил, уверена ли я, что растение не нужно переставить на правую сторону, и я с королевским величием махнула рукой, давая понять, что уверена. Разумеется, я блефовала.

Вечером того же дня я вернулась в Каса Амарела на ужин — только на сей раз по приглашению. Мы обсуждали антиквариат, Европу и австралийскую скваттерократию.[25] Я прихватила с собой к ужину австралийского вина («Джейкобс Крик» по 40 долларов за бутылку), и Густаво смаковал его, преувеличенно рассыпаясь в благодарностях. «Божественный напиток!» — восклицал он, а потом предал анафеме кошмарные бразильские вина.

Я улыбалась. Мне не было ровно никакого дела до вина. Сейчас я могла думать лишь об одном: о той громадной пустующей комнате китайской принцессы.

Я тактично перевела разговор, заметив вскользь, что он живет в таком большом пустом доме один. Густаво учтиво ответил на это, что иногда пускает в комнаты знакомых и друзей, а также, время от времени, «тех, кто ему интересен».

После еще одного ужина-разведки я явно перешла в эту последнюю категорию и попросила убежища в Каса Амарела на Руа Жоаким Муртину в Санта-Терезе. Он согласился, что я поживу у него месяц, и мы чокнулись в знак заключения сделки.

— Подойдет ли вам китайская комната, душка?

— Подойдет, — ответила я, чуть не плача от восторга и благодарности. — Она мне подойдет.

Я перебиралась ночью, аки тать, протащив под покровом темноты свой Ю-Би в комнату принцессы и повесив свои три жалкие перемены одежды в шкаф, внутри которого впору было прогуливаться. Карине я, помявшись, объяснила, что хотя «Хостел Рио» мне очень нравится, но мне уже двадцать восемь, и в этом преклонном возрасте уже трудновато выносить соседей по комнате. Хочется побыть одной.

— Мне вообще-то казалось, что ты собралась остановиться всего на несколько дней, — подколола меня Карина с хитренькой усмешкой.

— Да мне больше никуда не хочется, — радостно ответила я. — Поближе познакомлюсь с Санта-Терезой, а если бы ты видела мою новую комнату…

Она ласково улыбнулась:

— Нашла что-то недорогое и недалеко?

— Да, — закивала я. — Прямо в двух шагах отсюда.

Вечером, когда Карина подвезла меня до нового места, лицо у нее вытянулось, как если бы она внезапно узнала, что ее подружка оказалась принцессой Монако.

— Подруга, как только сможешь, давай ударим по коктейлям, — крикнула я, вытягивая из багажника Ю-Би и уже чувствуя себя наследницей виллы в Сан-Тропе. Сидящая за рулем Карина, не отрывая глаз от желтого дома, только удивленно кивнула.

Поднявшись наверх, я первым делом запихнула ковбойские сапоги и шляпу в пластиковый пакет, сунула его вглубь шкафа и начала готовиться к ужину. К счастью, на дне Ю-Би обнаружилось маленькое черное платье, которое я сумела утаить от придирчивых глаз Стефани и Скай, когда упаковывалась в Баттерси. Десять лет я таскала это маленькое черное платье с собой, на случай, если меня — как будто одну из девушек Бонда, только что выбравшуюся из джунглей, — вдруг пригласят на ужин во дворец магараджи в Индии или, скажем, на коктейль в уединенный загородный особняк европейского графа. Ни разу, ни в одном из путешествий, оно мне не пригодилось — я все время щеголяла в красной хлопчатобумажной рубахе и донельзя выношенных джинсах «Ливайс» (мы со Стефани окрестили их «урыльником» из-за одного приключения, которое им пришлось пережить в долине Меконга во Вьетнаме). Но все это было раньше, до переезда в Каса Амарела.

Густаво, владелец дома, был великолепен — настоящий аристократ, в котором удачно сочетались португальская, немецкая и аргентинская кровь. До переезда в Рио он держал рестораны в Сан-Паулу. По всему дому тут и там встречались фотографии в элегантных рамках: он и другие загорелые красивые люди на яхтах в Греции, в купальных костюмах шестидесятых или семидесятых годов, или он в меховой шапке стоит с лыжами на склоне горы в Сан-Морице — ну и другие подобные картинки рая для богатых.

Для начала, когда мы вместе завтракали за столом, уставленным фруктовыми соками, сырами и ветчиной, Густаво старался вытянуть у меня скандальные признания, касающиеся моего прошлого. Вновь возник неизбежный вопрос о том, чего стоят в постели австралийские мужчины. Густаво, по крайней мере, отозвался о моих соотечественниках не так уничижительно, заметив благосклонно, что смотрел австралийский футбол на бразильском ТВ и ему понравилось. Он задавал вопросы о семье и антиквариате, видимо, с целью определить мою социальную принадлежность, я же сообщала о себе только правду, голую и неприукрашенную.

Несмотря на первый всплеск восторга, Кьяра сразу же невзлюбила Каса Амарела. Как-то вечером после моего переезда она зашла меня проведать, осмотрела салон и произнесла:

— Как все это вульгарно! — После чего резко развернулась и ушла.

Густаво помолчал оскорбленно, потом отвел меня в сторону и спросил:

— Что это за ужасная женщина-хиппи?

Понятно, что их отношения после этого были натянутыми. Я раз-другой устраивала ужин, во время которого итальянка и бразилец сидели за столом вместе, однако разговор не клеился, и напряжение не проходило. Кьяра не могла смириться с «бестактной демонстрацией богатства», а Густаво были определенно не по душе ее буйные растрепанные волосы. Взаимная неприязнь заставляла обоих при встрече пускаться в крайности: Густаво в присутствии Кьяры позволял себе провокационно-снобистские высказывания, а Кьяра не оставалась в долгу и из-за отсутствия книг в доме в глаза назвала Густаво «писклявым лицемером». Кое-как мне удалось разрядить обстановку, заявив, что здесь, по крайней мере, никто и не принадлежит к пресловутому (и жуткому) среднему классу. Ну, то есть кроме меня.

Для такого общительного человека, как Густаво, я представляла интерес, как новая книга, да еще и на непонятном языке. Он был оптимистом и жизнелюбом с невероятно богатой фантазией, к тому же не обзавелся детьми, которые разочаровали бы его.

— Итак, дорогая моя, чем же вы занимаетесь в Рио?

— Я здесь просто проездом. Предполагала задержаться на месяц.

— Прелестно. Вам чай с лимоном?

— Нет, спасибо.

— Конечно да. Непременно. Англичане пьют именно так.

— О… Тогда, да, наверное.

— Итак, о вашей семье?

— У меня два брата, сестра и…

— Нет, я не о том. Ваша родословная.

— Ммм… Ну, вроде наполовину немка, наполовину англичанка, капелька шотландской крови. Мой отец работает… ну, типа в консалтинговой компании, но на самом-то деле он из фермеров.

— О! Владелец ранчо. Fasendeiro, как мы здесь их называем.

— Ну, не то чтобы ранчо, скорее ферма. Не таких масштабов, как здешние кофейные плантаторы…

— Дочь фазендейро… — перебивает он мечтательным тоном.

— Это не совсем, не вполне фазенда, я же говорю, просто небольшой участок…

— А где именно?

— Я из Австралии, но последние пять лет прожила в Англии.

— Так в вас течет кровь английских аристократов.

— Не совсем… австралийцев вообще-то не вполне можно назвать аристократами в вашем понимании, но…

— Но ваша-то семья происходит из поместного дворянства?

— Нет, не…

— Прошу вас, дитя мое. В оправданиях нет нужды.

Я замолкаю. У него округляются глаза.

— Ваша бабушка была английской баронессой, ведь так? — На его лице читаются испуг и напряженное ожидание.

— Да.

Только через неделю, обнаружив, что по бразильскому телевидению идет мыльная опера, или novella, — как раз про дочь фазендейро, сбежавшую из Рио, где ее пытались выдать замуж по расчету, — я до конца осознала, насколько богатой фантазией был наделен Густаво, решивший сделать из меня сериальную героиню во плоти. Он даже вознамерился подобрать альтернативного жениха для фантомной невесты, то есть для меня, среди своих знакомых знаменитостей — пока, как он выражался, «моя юность не потускнела».

В саду, где мы чистили ножичками свежие манго прямо с дерева и кормили Торре с ложечки нежным паштетом из утиной печенки, Густаво просвещал меня насчет тонкостей бразильской культуры. Ни в коем случае не выходите из себя; ни в коем случае не обсуждайте публично, если увидели кого-то с кем-то где-то (не считая супругов и родственников); ни под каким видом не сознавайтесь в неверности (зачем же будить спящую собаку?) и улыбайтесь, ради всего святого, дорогая. Никому в Бразилии не нравятся унылые девицы из Средневековья.

Временами мне и впрямь казалось, что я живу в мыльной опере (Густаво напоминал крестного отца, я тянула на героиню — наивную простушку, а Кьяра была злодейкой).

— Как вы, моя драгоценная? — спросил Густаво через пару недель после моего переезда, когда я проснулась наутро после ночи, проведенной в Лапе с Кьярой и ее ребятами-капоэйристами.

Он помогал уборщице Денизе приводить в порядок дом, а из проигрывателя неслась бразильская версия «Памяти» из мюзикла «Кошки». Любимой музыкой Густаво была опера, если же он все-таки опускался до музыкальных банальностей, то по строго ограниченному списку — мюзиклы Эндрю Ллойд Веббера, группа «Queen» и любой исполнитель композиции «Не могу жить (если это жизнь без тебя)».

— Здорово, — ответила я, вспомнив музыкантов, игравших под белыми арками Лапы, уличных мальчишек, шумно требовавших, чтобы мы приняли их в свою компанию, и ритм барабана, под который в темном круге кружили и вращались двое парней в белом, похожие на призмы ослепительного света.

— Вы танцевали на балу-у-у? — лениво протянул он.

— Да нет, какой это бал… — Я была немного озадачена. — Я гуляла с Кьярой…

— Бал… Как чудесно! Надеюсь, там были красивые мужчины, шампанское, и музыка, и икра? — продолжал он с мечтательной улыбкой.

— Я была в Лапе, Густаво.

Его передернуло от отвращения.

— Ну и ну.

Он представил-таки меня эксцентричному кружку своих знакомых из высшего общества, объяснив, что я — наследница огромного скотоводческого хозяйства в Австралии («У них почти миллион кенгуру!») и сбежала из дому, потому что отец-олигарх оказался тираном и решил выдать меня замуж насильно. Преподанный мне курс деликатного поведения в обществе, где все неверны, оказался слишком кратким, и я вломилась в их компанию, как слон в посудную лавку, — так что Густаво только успевал убирать с моего пути драгоценные вазы династии Мин. Я совершила все классические ошибки, какие только может совершить невежа англосакс — интересовалась у людей, чем они зарабатывают на жизнь, всех со всеми перепутала, — но кариоки снисходительны и великодушны, так что я была прощена. Войти в светский кружок Густаво оказалось для меня не такой уж сложной задачей, отчасти потому, что на самом деле он не был настоящим высшим обществом, но главным образом по той причине, что все были основательно пьяны.

В Рио говорят, что население этого города составляют четыре социальных класса — бедные, очень бедные, скорее бедные и богатые. Австралию называют страной антиподов, а вот в Бразилии, как однажды написала в письме домой переселившаяся сюда австрийская принцесса Леопольдина, «все вверх тормашками». Туристам и путешественникам это ощущение хорошо знакомо.

Австралия — страна равных возможностей со средним доходом на душу населения 33 тысячи американских долларов. В Бразилии среднедушевой доход составляет три с половиной тысячи долларов, и даже эти ничтожные деньги распределяются настолько неравномерно, что страна не может выбраться из последней десятки в рейтинге ООН по показателям социального неравенства.

Что до меня, то я проводила все больше времени с «упадочным классом», этим своего рода чистилищем в стороне от торного пути, ведущего к реальному богатству и власти. «Скорее бедные», которым удалось вытащить себя за уши и приподняться чуть выше плинтуса, возбужденно общались с «богатыми», катящимися вниз по наклонной плоскости. Встречи со «скорее бедными» не таили для меня опасности — они относились к тому типу людей, которые непонятно почему благоговеют перед иностранцами. В их среде не задавали каверзных вопросов типа «а в каком заведении ты училась?» и не прислушивались к твоему акценту. Школа в Кабраматте[26] или САСШД «Редлэндс»,[27] Итонский колледж[28] или средняя школа Брикстона[29] — они не видели никакой разницы, все едино. Но дело не только в этом, «скорее бедные» вообще были довольно ограниченными. В отличие от английского высшего общества — там вам зададут две дюжины вопросов об английской истории, лорде Байроне и архитектуре Флоренции, прежде чем допустить просто в бар на этой их чертовой Кингз-Роуд, — для вхождения в бразильское высшее общество ничего не нужно, кроме денег, бесстыдно выставляемых напоказ, да пары кожаных туфель. Что касается «богатых» — из тех, кто проматывает родительские состояния и распродает семейные реликвии, чтобы оплатить счета в барах, — они обычно были слишком пьяны, чтобы разбираться, из Челси я приехала или из Шарльвилля.

Какое бы положение ни занимал Густаво в этой жесткой структуре — бразильском высшем обществе, — он самозабвенно играл роль покровителя изобразительного искусства. Не могу сказать, чтобы он глубоко знал литературу и читал запоем, зато дом его можно было с полным основанием назвать музеем истории бразильского искусства, от гравюр времен колонизации до современного модернизма. Любимой эпохой Густаво было эмоциональное барокко. Деревянные позолоченные ангелочки, изделия из серебра с гравировкой на религиозные темы, витые колонны, желобчатые фризы, повсюду в изобилии виноградные кисти, листья и лоза; херувимы, облака и невинные румяные личики повергали его в полный восторг. На пристенных столиках громоздились серебряные церковные скульптуры, кресты для религиозных процессий, светильники, кадильницы в форме птиц и блюда для сбора подаяний. На каждой стене висели деревянные золоченые голуби, символизирующие Дух Святой. Дверь в спальню Густаво охраняла черная Мадонна в стеклянном футляре.

Бразильское барокко — о, это брак, заключенный на небесах. Его драматизм, напряжение, изощренность, даже вычурность идеально подходят темпераментным бразильцам. Да, прагматичная Европа давным-давно оставила все эти излишества, но Бразилии подобная скромность несвойственна. Оказавшись в тропиках, в изоляции от мира, подстегиваемое ностальгией и золотой лихорадкой, барокко в колониальной Бразилии расцвело необузданным пышным цветом, оставив после себя тысячи церквей, сплошь покрытых позолотой, и особенно ярко демонстрируя себя в пышных и ярких церковных праздниках. В коллекции Густаво изделия в стиле барокко были по большей части из бразильского штата Минас-Жерайс, знаменитого месторождениями золота и драгоценных камней. Но и в Рио, как выяснилось, можно встретить яркие образчики барочной роскоши, и Густаво показал мне свои любимые: монастырь Сан-Бенту — шкатулка для драгоценностей, с которой прямо-таки каплет золото. (Здесь, кстати, Густаво учил меня креститься, как это делают добрые католики: «Смотри, как надо, — раз, два, три, четыре, теперь целуешь руку. Смотришь вверх. Закрываешь глаза. Вот умница. Выглядишь шикарно!») Затем мы посетили Пассейу Публику — тенистый парк напротив Лапы, где когда-то богатые люди восторгались каменными арками работы скульптора Валентима, но где теперь «кишели грязные бедняки».

По пятницам мы ходили в эклектичный, в стиле необарокко, «Театру мунисипал» на балет или, изредка, оперу. Театр был построен в духе Парижской оперы (фойе — почти точная копия) в 1909 году, в разгар «прекрасной эпохи» Рио.

Дочери и сыновья кофейных и каучуковых королей блистали в его мраморных и золотых интерьерах, все больше привыкая к подобной роскоши. Сохранилась экстравагантная традиция выпить чего-нибудь перед началом представления, спустившись в шикарный нефритовый салон в египетском стиле. Нынче, однако, требовалось все же включить фантазию, чтобы вообразить дни его расцвета: салон был перегорожен, освещение приглушено с целью экономии электроэнергии, а пиво подавали в дешевых пластиковых стаканчиках. В первый раз, когда я попала в этот театр, давали «Лебединое озеро». Постановка, прямо скажем, так себе — ссылки на точное следование классической европейской хореографии я сочла не просто претенциозными, а несколько даже нелепыми, учитывая, что мы находились в одном из признанных мировых центров современной культуры, — но все же это был балет. Так что я не жалуюсь.

Этот дом — настоящее чудо. Каса Амарела — классический пример особняков Санта-Терезы в стиле ар-нуво — был построен в 1919 году по проекту испанского архитектора Хуана Гателла, бравшего за образец чистые линии каталонского модерна. Расположен он на знаменитой улице Жоаким Муртину. В свое время Руа Жоаким Муртину облюбовали сливки бразильского правящего класса, здесь жила добрая половина генералов Королевских вооруженных сил, а позднее — после провозглашения в 1889 году федеративной республики — за ее увитыми плющом стенами поселились политики нового республиканского правительства.

Новый район, байру, возник в результате исхода из старого города, когда по узким извилистым улочкам первой бразильской империи[30] поползла желтая лихорадка. Позднее в борьбе со смертоносным вирусом было разрушено почти полгорода, но в те времена у буржуазной элиты не было другого выхода, как бежать в горы. Испанские, португальские и итальянские архитекторы строили новое жилье, следуя своим любимым европейским стилям.

В смешении архитектурных стилей в Санта-Терезе есть что-то от нового мира — ни ритма, ни логики, но почему-то все это держится и каким-то образом существует. Здесь в тесном соседстве стоят эклектичные и безвкусные ядовито-розовые хоромы, элегантные особняки ар-деко, белоснежные колониальные дома и кубистская многоэтажная коробка. Это придает Санта-Терезе обаяние и яркую индивидуальность — нигде в мире я не встречала ничего подобного.

Байру достиг пика своего расцвета на рубеже девятнадцатого и двадцатого веков, когда Рио — и его жители, неожиданно высоко поднявшиеся благодаря кофейному буму, — переживал собственную «прекрасную эпоху» в миниатюре. Крах наступил меньше чем через два десятка лет, положив начало своеобразной экономике «бумов и крахов», которой ныне так славится Бразилия.

Когда я приехала, здесь было совсем малолюдно: байру приходил в себя после двух десятилетий городских войн и погромов. Окраины лежали в руинах, лианы и плющи из некогда ухоженных садов бесконтрольно разрослись по стенам, купола и шпили на крышах обветшавших домов покосились, корни деревьев подрывали и разрушали булыжные тротуары.

В судьбе Каса Амарела были не менее бурные повороты, и после того, как последняя его обитательница — меланхоличная дама, которая, кажется, разгуливала по балкону голая и покрытая комариными укусами, — выбросилась из окна на задний двор, дом пришел в полный упадок и лет через десять был продан Густаво за бесценок.

В упадке тогда была вся Санта-Тереза; фавелы — криминальные трущобы — высыпали, словно прыщи, и расползлись по району, заполняя каждый его незаселенный еще уголок. Присутствие сил полиции здесь свелось к нескольким продажным полицейским, и Санту-Терезу захлестнул поток мелкого хулиганства и более серьезной преступности.

В 1969 году посол США был похищен и взят в заложники группой революционеров-террористов, протестовавших против ограничений гражданских свобод военной диктатурой. К тому времени элита Бразилии перебралась отсюда в Копакабану, туда, где вдоль новой просторной Авенида Атлантика вознеслись белые громадные пентхаусы.

Густаво тоже временами ездил в Копакабану, навещал друзей в их трехэтажных особняках с видом на Атлантический океан. Но, говоря по совести, это было «не его» — уютные усадебки Санта-Терезы больше приходились моему новому другу по душе. Он держал двух ротвейлеров, обожал свой дикий запущенный сад, ежедневно снабжавший нас манго, авокадо и бананами, не говоря уж о всевозможных травках и тех странных медицинских снадобьях, которые он извлекал из них, — а лечиться Густаво любил.

С моим появлением количество обитателей Каса Амарело увеличилось до трех человек во всех пятнадцати комнатах: Густаво, Паулу и я. Мы перемещались по дому, устраивая себе уютные гнездышки или собираясь вместе в том уголке, какой приглянется сегодня. Лично мне больше всего нравилось, подражая Одри Тоту, сидеть, как на насесте, на антикварном резном стуле в утренней столовой и делать записи в дневнике. Паулу, благодарение Богу, жил тремя этажами ниже нас, в цокольном этаже, под сенью дикого сада. Это означало, что, когда он топотал по лестнице, желая совершить на одного из нас нападение, мы это слышали и успевали запереться в своих комнатах.

Актер, по большей части безработный, он как-то плохо переносил тихие моменты жизни и изо всех сил старался веселить, удивлять или выводить из себя окружающих — и тем самым развлекаться самому. Меня он доставал тем, что заставлял петь перед гостями «Привет, транжира!», и отставал, только если я устраивала целое представление, как в кабаре, с плясками вокруг зебрового шезлонга (никогда никакой другой стул не привлекал к себе столько внимания), и под конец сползала по нему на пол. А ведь я никогда не отличалась раскованностью и сейчас не отличаюсь, просто Бразилия и бразильцы умеют, черт возьми, в любой женщине разбудить примадонну! Отчасти дело в том, что им невольно начинаешь подражать. Они танцуют часы напролет, громко хохочут, носят ленты в волосах и заговаривают с незнакомыми в автобусах. И заметьте, речь идет о взрослых. Лишь в таком окружении зажатая до предела англосаксонская девушка, из тех, кто подпирает стенки в дискотеках, способна распевать «Привет, транжира!», одновременно сползая по зебровому шезлонгу. Вторая причина в том, что это и правда весело. Ну да, проклятие, иногда это весело и клево быть отвязной, раскованной и общительной! Ты понимаешь, что совсем скоро расстанешься с этими людьми и больше никогда их не увидишь, так что никто не напомнит тебе, как ты пищала песни неверным прерывающимся голоском, как неуклюже танцевала и ободрала коленки, съезжая на пол, как раздавались неуверенные хлопки смущенных зрителей.

— Бразильцы сумасшедшие, — заявила я Густаво однажды утром, пока Паулу с конским ржанием бегал вокруг дома.

Густаво хмыкнул и налил себе чаю в изящную фарфоровую чашечку.

— Нет, душка, это Рио сумасшедший. А в Рио самые безумные — те, кто живет в Санта-Терезе. В любом другом месте таких упрятали бы под замок.

Для того чтобы купаться и валяться на пляже, сезон был не самый подходящий, да меня и не тянуло в облюбованные туристами Копакабану и Ипанему. Я окопалась на своем холме, ходила вверх и вниз по его девяносто трем каменным лестницам, изредка придумывая предлоги, чтобы спуститься в старый город, но ни разу мне не пришла в голову идея познакомиться поближе со знаменитыми бразильскими пляжами.

Я начала читать книги о Рио-де-Жанейро, гонялась за любой литературой о нем на английском языке и изо всех сил пыталась справиться с этим странным и ставящим меня в тупик португальским языком. Я свела знакомство с женщиной китайско-русско-бразильских кровей по имени Хелен, владелицей захудалого книжного магазинчика в Лапе. В ее лавчонку часто наведывалась компания поэтов, утверждавших, что они — друзья Ника Кейва.[31] Эти ребята открыли для меня мир бразильской литературы и культуры. По вторникам я направлялась туда, чтобы выбрать книгу на неделю: прозаиков Машаду де Ассиза и Клариси Лиспектор,[32] драматурга и сценариста Нелсона Родригеса, серьезную историческую, как «Дрейфующая империя», или пустяшную, как «Король с головы до пят», а также неизменных наблюдателей — своего земляка Питера Робба и сварливого Стивена Беркова.

Я вдруг обнаружила, что в первый раз в жизни с интересом хожу по музеям, заговариваю со стариками на улицах, чтобы послушать их истории, и — не поверите! — приобретаю путеводители, написанные местными жителями. И я чуть было не записалась в библиотеку, но из-за «Забастовки культуры» — выступления служащих учреждений культуры с требованием повысить зарплату — Национальная библиотека оказалась закрытой на целый год. Впервые за долгие десять лет разъездов я почувствовала, что открываю для себя нечто абсолютно новое — как если бы я забралась в глубь заброшенной библиотеки в безлюдном доме, сдула пыль с пожелтевших страниц фолианта, обнаружила на них волшебные заклинания и вот-вот сделаю какое-то необыкновенное, потрясающее открытие.

Это была не жизнь, а сказка.

— Бог ты мой, Кармен, — прошептала моя лондонская подруга, проездом оказавшаяся в Рио и увидевшая, в какой роскоши я купаюсь, — ты ведь не разыгрываешь передо мной «Талантливого мистера Рипли»,[33] скажи честно?

Я понимала, что у нее есть все основания для таких подозрений: каждый вечер я или отправлялась на светский прием, или летела на вечеринку, где гуляла до утра, потом спала до полудня, пила кофе, лежа на кровати китайской принцессы, а потом бегала по художественным выставкам и авангардистским поэтическим вечерам — а потом все повторялось. В то время я, пожалуй, могла убить любого, кто встал бы между мной и моей обожаемой кроватью принцессы. Я забыла, что собиралась ехать в Сальвадор, — я была как в тумане: богема голубых кровей затмила все. Родственники бомбардировали меня письмами по электронной почте, все пытались узнать, когда же я вернусь. Я искусно избегала прямого ответа на их вопросы, отвечая в телеграфном стиле: «Денег нет. Пришлите, пожалуйста. Люблю, Кармен».

Первый мой месяц в Санта-Терезе был просто волшебным. Густаво любил меня, а я любила его. Друг в друге мы обрели то, чего каждому не хватало в прежней жизни. Он был изыскан, мелодраматичен, и у него был дом. Я относилась к среднему классу, легко приходила в волнение — и аккуратно платила за жилье. Мы вместе ходили на вечеринки, где он представлял меня как свою беспутную, отбившуюся от рук племянницу и знакомил с самыми видными и достойными холостяками Санта-Терезы, по большей части женатыми. Иногда я обедала с Густаво и его братом Луисом-Карлосом, жившим на высотах Санта-Терезы в Шато Идеал — подлинном замке, до отказа набитом скульптурами Матюрена и хранящем добрую половину всего художественного наследия Бразилии. Что за благословенное это было время, когда я жила в Каса Амарела, свободная наконец от тяжких оков работы за жалованье, вдали от назойливых поучений друзей и родных, не замечая свирепствовавшей вокруг нищеты. Жизнь мою ограничивал только лабиринт лестниц, вившихся вокруг Санта-Терезы.

Жизнь так коротка, убеждала я себя. В скором времени мне предстояло уезжать в Сальвадор, и тогда Густаво, Кьяра и Карина остались бы далекими воспоминаниями. Это, разумеется, было до того, как мы повстречались с Уинстоном Черчиллем и все немного осложнилось.

5

Маландру

Маландру[34] на то и маландру, а дурак — он на то и дурак.

— Безерра да Силва[35]

Солнце поднималось над молочно-белыми арками Лапы, когда я впервые встретила Уинстона Черчилля.

Розовые пальцы утреннего света медленно поднимались, ползли к аркаде, обнажая темные закоулки, в которых, свернувшись калачиком, спали ночные любовники, а алкоголики баюкали свои пустые бутылки. Разношерстная группка встрепанных юристов, проституток-трансвеститов и уличной шпаны с клеем окружила двух музыкантов. Один был с барабаном, второй с маленькой гитаркой — бразильцы называют их cavaquinho. Рядом отплясывала босиком беззубая карга, облаченная в блестящий пластиковый балахон и навороченный головной убор из перьев, оставшийся с прошлогоднего карнавала. Уинстон Черчилль приметил меня, когда я шла в стакане с растаявшим льдом и сахаром, а я напряженно размышляла, куда подевалась Кьяра и есть ли у меня хоть какие-то шансы стать первой австралийской королевой самбы в этой округе! Люди говорили потом, что я стала встречаться с Уинстоном Черчиллем, желая его спасти, но тогда, сдается, единственным человеком, который нуждался в спасении, была как раз я.

Бразильский тезка премьер-министра Британии был шести футов ростом, черный, как ночь, и одет весь в белое. Глаза у него были просто поразительные — светло-голубые с рыжей искрой, как у дикого кота. Секунда, и все светские холостяки Густаво потеряли для меня всякий интерес. Уинстон предоставил остальным музыкантам отдуваться, а сам развинченной походкой направился прямо ко мне. Сначала он ничего не сказал, потому что пел песню о каком-то beijo[36] и пощипывал струны своей лиры, извлекая томные звенящие звуки. Вдруг на грязной булыжной мостовой посреди Рио-де-Жанейро не осталось никого, кроме меня и Уинстона, и вся Вселенная со всеми ее звездами и лунами вращалась вокруг нас одних. Я спросила его, что такое beijo, а он поцеловал меня в губы, заглянул в глаза и сказал по-английски: «Вот это и есть beijo». Потом мы бродили по пляжу Фламенго и говорили о самбе. Он сказал, что я самая прекрасная женщина из всех, каких он только видел в жизни. Верилось в это с некоторым трудом, учитывая, что мы шли по пляжу, который начинал заполняться толпами красоток-супермоделей с кофейной кожей в узеньких набедренных повязках. Но я не стала спорить. Мне не из-за чего было поднимать спор.

Менее чем через четыре часа, когда мы обедали за столиком «с видом на бассейн» в пятизвездочном отеле в Ипанеме, а вокруг сновали официанты в смокингах, словно мы были английскими королем и королевой, Уинстон сделал потрясающее признание.

— Я люблю тебя, — сказал он.

От неожиданности я со стуком уронила вилку на стол.

Подлетевший официант как ни в чем не бывало смахнул крошки.

— Мы же только что познакомились…

— Я знаю. Любовь — безумие, да? — Он ласково пожал мне руку и крикнул официанту, чтобы подали шампанское.

Что за удивительная культура! Никаких комплексов, никаких страхов! Мне пели серенады, осыпали комплиментами, меня любят — а ведь не прошло и пяти часов. Все это было безумно романтично, даже несмотря на то, что спустя три дня я узнала: Уинстон живет с бывшей женой, умирающей актрисой, которая обещала завещать ему все свое состояние.

Понять, почему я все-таки решилась закрутить с Уинстоном Черчиллем, непросто, однако, полагаю, отправной точкой было то, что я внезапно и без памяти влюбилась. Да разве можно было в него не влюбиться? Представьте, что вы возвращаетесь с работы, идете по улочке в своем красно-кирпичном предместье, и тут вдруг навстречу вам Бред Питт — падает на колени прямо на тротуар и говорит: «Бог мой. Наконец я тебя отыскал». Вы бы что, ему отказали?

Уинстон Черчилль был сложен, как юный боксер, выглядел, как улучшенная версия Дензела Вашингтона, а самбу танцевал так, что рядом с ним мужики из «Клуба Буэна Виста» казались косолапыми. Конечно, если бы я тогда поняла, что сам дьявол приглашает меня на танец, то, возможно, обдумала бы все получше. А с другой стороны, как знать, может, и не нужно было ничего обдумывать.

Через два дня он нагрянул ко мне домой и, перебирая струны, пел под балконом китайской принцессы серенады о несчастной любви, а соседи швыряли в него гнилые манго и угрожали расправой. Все это привело к тому, что я в очередной раз отложила поездку в Сальвадор.

Это было как взрыв. Казалось, он дожидался моего приезда. С легкой мускулистой руки Уинстона Черчилля глухие улочки Руа Жоаким Силва, Руа да Лапа и Руа Тейлор и их обитатели оживали для меня в его рассказах и шутках.

— Вот Присцилла, она была замужем за самым красивым мужчиной в Лапе. Первые три года она гонялась за ним вверх-вниз по лестницам с кухонным ножом, потому что он ей изменял. Сейчас он в тюрьме. О, а вон идет Бахьяно — торгует медовой кашасой. Он уезжал. Избил свою женщину прямо посреди улицы, а местный наркобарон оскорбился, потому что Бахьяно не имел права распускать руки на его улице. Вот и пришлось Бахьяно уехать и скрываться в Минас. Пока его тут не было, лучший дружок увел его девушку и украл магазинчик медовой кашасы, причем Бахьяно все это время звонил ему и спрашивал: «Ну как, утихло там, можно мне возвращаться?» — а друг отвечал: «Нет, брат, обожди еще пару недель…» Вот, приехал все-таки наконец… дурень! А посмотри-ка вон на того парня. Это Фернанду. Он единственный неподкупный полицейский в Бразилии, местные его ненавидят. Из-за него невозможно вытащить своих из тюряги — он не берет взяток. Вот это dono местной boca-dafuma, дымной пасти, — точки, где покупают наркотики. Вон та девчонка продает секс за деньги, мы здесь называем таких garota-de-programa — девушка из программы. Рядом сидит ее мамаша, занимается тем же. Вон на той улице — видишь? — раньше были одни бордели. А проститутки в них были сплошь французские…

Я уже неплохо ориентировалась на улицах Лапы благодаря Кьяре, но не понимала их, пока не встретила Уинстона Черчилля. Он был знаком с наркодилерами, музыкантами, шпаной, шлюхами и даже с богатыми ребятами, которые губили здесь свои жизни. Перед ним как на ладони лежало прошлое, настоящее и, довольно часто, будущее этого квартала из восьми улиц. Уинстон стал для меня олицетворением Рио. Моим человеком в Рио.

Ночь за ночью мы с Уинстоном Черчиллем слонялись между осыпающимися колониальными и модерновыми фасадами Лапы, почерневшими от блевотины и мочи бродяг, давным-давно облюбовавших этот квартал. Мы пели в кабаре, пили кашасу в цыганских барах и с ночи до полудня танцевали на улицах даже в будни. Это был нескончаемый театр на фоне декораций в виде величественных белых арок Лапы — собственного Колизея города Рио. Здесь, под этими благословенными арками, пролетали столетия, если вести отсчет от давних дней рабства, когда вьючные животные шли с запада на плантации иезуитов на юге города. В ту пору рядом с Лапой разливалось гниющее и зловонное озеро Бокейрао, пока наконец терпение у представителей городской элиты не лопнуло и озеро не осушили, разбив на его месте парк с ограниченным доступом, где избранные могли бы спокойно есть субботними вечерами свои сэндвичи с огурцом. Парк назвали Пассейу Публику. Половину жилого фонда Рио-де-Жанейро пустили под бульдозер, пытаясь модернизировать тропическую столицу. Однако вонь скоро доползла и до новых барочных статуй, а спустя какое-то время бродяги и богема вновь заполонили заброшенную Лапу.

Лапа. Прекрасная, блестящая и ужасная. Всего-то сорок два акра, а сколько здесь заблудших душ — ее рабов и изгнанников, мошенников-malandro и поэтов, шлюх, сутенеров и постоянных клиентов. Для богемы Лапа то же, что высокой очистки героин для наркомана, — чистая волна неразбавленного наслаждения. Лапа никому не отказывает, никого не отвергает, и в ответ ей под ноги бросают то, что имеют: наследства, семьи, талант, а подчас — когда уже катятся под откос — и самоуважение. Интеллектуалов она превращает в невнятно бормочущих пьянчуг, достойных женщин — в продажных шлюх, ее сточные канавы устланы разлагающимися душами гениальных музыкантов.

Одних Лапа привлекала и удерживала наркотиками, других — музыкой, очень многих — доступным сексом. Но меня влекло другое — непредсказуемость и неповторимость каждого дня. Ежедневно я спускалась в Лапу с высот Санта-Терезы и, даже еще не добравшись до ее мощеного ложа, но издали ощутив запах щедро политых мочой булыжников, чувствовала, как колотится сердце. Я никогда не знала, на что наткнусь, что ожидает меня сегодня: кулачный бой между двумя женщинами, то же между женщиной и мужчиной, играющий посреди улицы оркестр, политическая демонстрация, репетиция карнавала, охота полиции на трансвеститов, а может, вообще ничего — или, скажем, только парочка старых музыкантов на перекрестке. Я подсела на непредсказуемость, как на наркотик.

Наши с Уинстоном отношения развивались здесь же, в широко раскрытых объятиях Лапы. Если Лапа была непредсказуема, то Уинстон — воплощенный хаос. У него не было ни мобильника, ни банковских карт — не было даже удостоверения личности. Он проводил у меня дома три дня, пропадал на пять, затем являлся в мини-платье с оборками и воланами, с макияжем на лице и бутылкой розового игристого вина.

— Собирайся-ка, мы уходим, — заявил Уинстон в один прекрасный день, бросая мне черное платье.

— Куда еще? — запротестовала я.

— В клуб, — пробормотал он невнятно, как пьяный.

— В какой? — Я уже начала хихикать.

— А шшшто ты имеешь против? — спросил он, притворяясь, будто сердится.

— Абсолютно ничего! — Я была в восторге. В конце концов, это же вовсе не моя жизнь. Это просто трехмесячная поездка в Южную Америку, и только-то.

Мы действительно вышли в тот вечер, сначала плотно пообедали за мой счет (Уинстон забыл бумажник), потом отправились в новый клуб самбы под названием «Демократикуш». За это платит он, сказал он. Ну, в общем, что-то вроде. Уинстон был знаком с парнем на входе, и тот пропустил нас за так.

Выпивка меня не пугала. Насторожилась я из-за зубов. Как-то утром Уинстон Черчилль явился к нам с зубной болью и сообщил, что ему необходимо ставить коронки на передние зубы. Густаво поспешно утащил меня в сторону и начал торопливо шептать:

— Только не протезирование зубов, Кармен. Ты покатишься по наклонной плоскости. Ты же молодая женщина. Тебе не следует оплачивать ему протезирование.

Бедняга Уинстон. Я одолжила ему пятьдесят реалов на лечение больного зуба, но это высветило кое-какие серьезные проблемы, касающиеся распределения доходов. В том, что в карманах у Уинстона свистел ветер, не было, конечно, его вины. Бразилия жутко бедная страна, и это касается большей части ее населения. Кроме того, разве меня не воспитывали в убеждении, что любовь выше денег? Что милосердие и сострадание важнее материальных благ? Что нужно делиться с неимущими? Я уж не говорю о том, что Уинстон, как ни крути, угрохал две недели на то, чтобы показать мне Рио, а мог бы в это время найти какую-нибудь работу. Меня разрывали сомнения, я реально чувствовала себя в долгу.

— Слушай-ка, Уинстон Черчилль, а ведь ты так и не рассказал мне, откуда у тебя это имя.

— Оно нравилось моей маме, — безмятежно улыбнулся Уинстон.

— А… так она была поклонницей великого человека?

— Кого? — Он непонимающе нахмурил брови.

— А ты что, не знаешь? Английского премьер-министра.

Он замотал головой и пожал плечами:

— Прости. Я не понимаю, о ком ты говоришь.

— Не знаешь, кто такой Уинстон Черчилль?

— Уинстон Черчилль — это я.

— Но задолго до тебя, радость моя, был такой премьер-министр…

— Откуда мне знать. Я же никогда не учился.

В уголках его громадных синих глаз показались слезы, и у меня упало сердце.

— Даже сейчас, — он с трудом выдавливал слова, — не считая коронок на зубах, единственная моя мечта — пойти в школу… — Уинстон судорожно вздохнул. — Может быть, может быть, когда я получу это наследство… Не знаю… Да все равно я дурак дураком…

— Нет, Уинстон, — запротестовала я, чувствуя, что тону в этих бездонных очах. — Ты вовсе не дурак. Что ты такое говоришь! Просто у тебя не было возможностей. Слушай, может, я смогу тебе помочь… Я хочу сказать… В общем, сколько тут у вас стоит школа?

— Всего пятьсот долларов…

— О…

— Наличными.

Бедняжка Уинстон.

Но если не считать его бывшей жены, отсутствия денег и образования, а также того обстоятельства, что между нами не было абсолютно ничего общего, наш курортный романс развивался просто ослепительно. Разумеется, меня немного беспокоило то, с какой легкостью он признался мне в любви, тревожила и пропасть в возрасте между нами (ему был двадцать один, а мне двадцать восемь), а также тот факт, что Уинстон превосходил меня по внешним данным. Но я выбросила все это из головы, осознав: наконец-то мужчины начали понимать, что я — настоящая богиня. Конечно, все эти глупые, зажатые англосаксонские мальчишки, полгода набирающиеся храбрости, чтобы сказать, что им типа вроде нравлюсь, просто не понимали, какая я сказочная женщина. Двадцать восемь лет было прожито впустую, но здесь, в Бразилии, меня сумели раскрыть и оценить по достоинству.

Мои друзья волновались не столько из-за самого романа, сколько из-за моей уверенности, что он может продлиться больше двух дней. Густаво при каждом упоминании имени Уинстона делал страшные глаза, но Карина выслушивала меня внимательно и с присущей ей вдумчивостью.

— Ты счастлива? — спросила она, протянув ко мне руки вверх ладошками.

— Абсолютно! — отвечала я с восторженным вздохом.

Карина ласково улыбнулась:

— Ну и радуйся тому, что есть, потому что больше месяца это не продлится.

Как она могла сказать такое! Охваченная страстью, я не замечала ничего вокруг — а ничего и не было, кроме чистой радости от того, что рядом со мной лучший мужчина планеты. Разумеется, не вполне Эйнштейн, но кто сказал, что из него нельзя сделать гения? Вот пройдет несколько классов местной вечерней школы и какие-нибудь ускоренные курсы, тогда и поговорим. Ведь у него просто поразительный потенциал. О, потенциал, заманчиво-мерцающий оазис!

Приблизительно в это же время я впервые услышала слово malandro. Три вкрадчивых слога прозвучали в связи с тем самым Уинстоном Черчиллем из уст кого-то из моих белых бразильских друзей, представителей среднего класса. Слово сопровождалось сдавленным смешком, а когда я спросила, что оно означает, все удивленно закачали головами, словно сомневаясь, что сумеют объяснить иностранке такое сложное и тонкое социальное понятие.

— Но как это переводится на английский? — настаивала я.

— Не думаю, что перевод существует, — пожала плечами Карина. — Это исключительно латиноамериканское понятие.

С тех пор, топая по туристическим маршрутам Лапы, посещая уроки капоэйры и самбы, я на каждом шагу слышала это слово. Мои уши, казалось, не улавливали никаких других звуков, только эти: маландру, маландру, маландру. Певцы в Лапе слагали о них песни в ритме самбы, политики с негодованием отвергали обвинения в том, что таковыми являются, брошенные жены выкрикивали это слово из открытых окон в спину неверным мужьям.

В жизнелюбивой культуре Бразилии, ставящей наслаждения превыше всего, храбро бросающей вызов католической морали и тому неудобному качеству, что зовется верностью, то и дело всплывает, появляется фигура маландру, этакого потасканного антигероя бразильского фольклора. История, как правило, проста: бедный парень, вынужденный как-то выживать в условиях нищеты и дискриминации, становится ловким мошенником, потом влюбляется в невинную богатую девушку, но ее высокопоставленные родители стремятся разрушить этот союз. Он жулик, алкоголик и гуляка, но девчонка следует зову сердца (или, по крайней мере, зову гормонов), восстает против семьи и бежит с любимым в Лапу или другой столь же непристойный богемный район. Конечно же с ним куда интереснее, чем с прочими, скучно-благопристойными персонажами пьесы. Впрочем, само собой разумеется, что у него есть и другие женщины. И наверное, эта история не была бы бразильской, если бы сердцем маландру не завладевала вскоре бесстыдная и похотливая певичка кабаре в сексуальном платье.

За примерами из области искусства тоже далеко ходить не надо, бразильский сентиментализм их предоставляет немало. Игрок Гуляка в романе Жоржи Амаду «Дона Флор и два ее мужа», контрабандист Макс Заграница из пьесы Шику Буарке[37] «Опера маландру», искатель приключений Лелеу в фильме «Лисбела и преступник»[38] — все это портреты любимого сына Бразилии.

Но мое собственное, личное понимание того, кто же такой маландру, родилось позже, когда в один прекрасный пятничный вечер я осталась одна. Уинстон Черчилль был таков, вместе со своей бывшей, которая не только явно прожила дольше, чем я предполагала, но и начала с пугающей регулярностью появляться на сцене городских театров. Я даже прочитала рецензию, где ее хвалили за «блистательное и пылкое» выступление в роли «Бразильской Леди Макбет». Я все никак не могла поверить, что Уинстон Черчилль меня обманывал. У него были слишком голубые глаза, слишком безукоризненное тело, а восхитительная кожа слишком черной — он был слишком совершенен, чтобы оказаться лжецом. Видимо, проблема, втолковывал мне вечером на балконе правильный Густаво, заключалась в том, что я воспринимала все с позиций англосаксонской женщины.

— Тебе следует раскрепоститься, — шепнул он, видя, как я извожусь и кукожусь над очередной рецензией, где хвалили умирающую экс-жену. Затем Густаво смягчился: — Это Бразилия. Проблема не в Уинстоне Черчилле, дорогая. Проблема в тебе. Отправляйся в Лапу, найди себе другого маландру. — Он сделал паузу. — Может, теперь это будет Джордж Вашингтон.

Густаво долго заливисто хохотал над собственной шуткой, а отсмеявшись, удалился к себе, взмахнув полами белого восточного халата.

Последовав совету Густаво, я одна отправилась в Лапу. Стоял шумный пятничный вечер. Для иностранки прогуливаться по Руа Жоаким Силва вечером пятницы было равносильно прогулке с ведром овса в стойле голодных быков. Я буквально слышала топот целого стада бразильцев, жаждущих визы, — и предпочла укрыться под навесом заведения с претенциозной вывеской «Бар 100 процентов».

С владельцем бара, Карлиту, я познакомилась, когда гуляла здесь с Уинстоном Черчиллем. Он поприветствовал меня радушной улыбкой и отогнал трех увязавшихся следом парней. Был ранний вечер, но завсегдатаи бара, кажется, уже успели набраться — а может, не успели протрезвиться после предыдущей ночи. Я поинтересовалась, не знает ли Карлиту, куда уехал Уинстон Черчилль. Проигнорировав мой вопрос, он ласково взял мои руки в свои и фальшивым тоном поведал, что Уинстон Черчилль конечно же любит меня. Его жена Изабел выразительно закатила глаза и пошла разливать пиво. Чтобы не унижаться еще больше, я поменяла тему.

— Бог с ним, с Уинстоном Черчиллем, он маландру, и все тут, — произнесла я, а сама краем глаза наблюдала, как он отреагирует на мою провокацию.

Я впервые употребила этот термин, и Карлиту осторожно улыбнулся — Лапа себя защищает. Изабел с веселым любопытством смотрела на мужа из-за стойки. Искоса взглянув на нее, он откашлялся и заговорил:

— Маландру не обязательно значит плохой человек. Это как Наполеон. Мне кажется, все зависит от того, с кем ты его обсуждаешь, с французами или с русскими.

Не в силах и дальше оставаться в стороне, Изабел возмущенно фыркнула. Между сидящими в баре мужчинами и женщинами вспыхнула дискуссия насчет того, кто же такой маландру — коварный сексуальный извращенец или молодец и красавчик, которого просто неправильно поняли. Спор длился довольно долго, в огонь то и дело подливали масла в виде анекдотов и историй из жизни, женщины стояли на том, что всех маландру нужно держать под замком, но тут сзади раздался голос.

— Может быть, сегодня и так, — произнес голос; я обернулась и увидела вошедшего в бар пожилого человека. Среди пестрых шортов и пластмассовых шлепанцев он казался миражом в безупречном белом костюме и элегантной белой панаме. — Но в мое время, minha filha,[39] в мое время маландру были очень разными.

Он церемонно приветствовал меня, поцеловав руку, а Карлиту представил мне восьмидесятичетырехлетнего Валдемара да Мадругаду.

— Тогда маландрус, живущие в Лапе, были хорошо одеты, очаровательны и элегантны. Они носили белые шляпы, белые туфли и белые полотняные костюмы.

С этим словами Валдемар смахнул невидимую пылинку с лацкана собственного белого пиджака и окинул презрительным взглядом окружающие его полуголые тела и купальники-бикини — неофициальную униформу завсегдатаев «Бара 100 процентов».

Выяснилось, что Валдемар да Мадругада (прозвище, примерно означающее «Валдемар до рассвета»; он получил его в молодости за обыкновение подолгу, до самого утра, сиживать в богемных барах) — один из старейших представителей богемы Рио-де-Жанейро и один из известнейших и всеми обожаемых обитателей Лапы. Он приехал сюда в 1940 году, проведя десять лет в ужасном сиротском доме в Минас-Жерайсе, куда был помещен, когда его отец застрелил его мать. Он был музыкантом, исполнявшим самбу, играл с такими родоначальниками самбы, как Картола и Карлос Кашаса, в знаменитой школе самбы «Эстасон Примейра де Мангейра». Валдемар частенько наведывался в Лапу еще в те времена, когда полиция преследовала за игру на барабанах. В дни Валдемара да Мадругады Лапа переживала закат своей прекрасной эпохи. Тогда здесь махровым цветом цвели публичные дома и развеселые кабаре, в которых блестящие денди танцевали бок о бок с французскими проститутками и потомками рабов, рождая ту самую самбу, которой славится современная Бразилия.

В истории Рио-де-Жанейро это был бурный период. Страна еще не оправилась от последствий недавней отмены рабства, в города хлынули толпы безземельных и неимущих крестьян. Газеты могли сколько угодно трещать, расхваливая «тропический Париж», но на деле город оставался крайне бедным и раздробленным. Вот на таком-то историческом фоне и выросла мифологическая фигура маландру, словно чертик из табакерки, — беззаботный авантюрист, порождение кризиса и заброшенности, он, маландру, высмеивал богатых и защищал бедных (иногда). Вакхический персонаж, маландру пил в баре пиво даже в полдень понедельника, в окружении женщин, и все его поступки становились частью фольклора. Маландру был классическим антигероем.

Музыкант, играющий самбу, ничего не стоит, если не написал хоть одну песню, воспевающую великолепного маландру и его подлые подвиги. В барах Лапы до сих пор рассказывают о легендарных маландру, таких как Мигелзинью, который украл в Лапе церковные колокола и продал их — только для того, чтобы украсть снова до наступления следующего дня, — потому что местный священник отказался крестить дочку Мигелзинью, если колоколов не будет. Или как борец за права гомосексуалистов Мадам Сата, актер-трансвестит, недавно увековеченный в одноименном фильме, — он был рожден рабом в нищем районе на северо-востоке Бразилии, в девятилетнем возрасте его выменяли на лошадь, но Сата бежал в Рио, стал актером кабаре и защитником проституток в Лапе. В общей сложности Мадам Сата провел в тюрьме лет тридцать, по разным обвинениям — от антиобщественного поведения до убийства полицейского. Это весьма противоречивый персонаж в бразильской истории.

Валдемар, как и половина Лапы, при первой возможности сообщил, что был знаком со знаменитым маландру лично.

— Мадам Сата был великий человек. Благородное сердце. Он был сильным человеком, отчаянным, но защищал людей, — объяснял мой новый знакомый. — Лапа в ту пору была лихим местом, а он заботился о проститутках. Как-то явился в полицейский участок и сразился с пятерыми полицейскими, которые избивали девочек.

Первые маландру, как описывают писатели (например, Луиш Мартинш), состояли на жалованье у проституток за то, что охраняли их альковы и защищали, чтобы их не избили и не ограбили.

Парадоксальный образ маландру как благородного защитника слабых в духе Робин Гуда — мощный мотив в бразильском фольклоре. Настолько, что здесь этих парней возвели едва ли не в ранг святых. Зайдите в молельный дом афро-бразильской религии кандомбле или походите по магазинчикам, где торгуют религиозными изображениями. Вы увидите странную фигурку где-то посредине между святыми и духами — одет человечек в точности, как Валдемар, даже в такой же белой панаме, залихватски сдвинутой набок. Так, став символом дикого африканского духа Эшу, маландру (или Зэ Пелинтра, как его часто называют) превратился для современных афро-бразильцев в религиозный символ. Ему удается избегать негативных эпитетов и таких оценок, как «вор» или «жиголо». Для этого в ход идут хитрость, обаяние и способность уговорить любого спонсировать его праздный образ жизни, с самбой, азартными играми и красивыми женщинами. Маландру символизирует бунт низов против социального и экономического неравенства. Его хитроумные проделки и подвиги, пусть и мелкокалиберные, восхваляются как победы над богатыми и имущими.

Я напрягла мозги, пытаясь вспомнить, что в поведении Уинстона Черчилля могло бы сойти за социальный бунт, и оправдать его подлость. На ум не пришло ничего, кроме случая, когда он отогнал уличного мальчишку, собравшегося меня испугать, неожиданно хлопнув в ладоши над ухом. Ну, может, еще его слова: «Никто не может воровать деньги моей женщины, кроме меня».

Валдемар прервал мои тягостные раздумья, вовремя напомнив:

— Нынче маландру уже не осталось. Развеселая богемная жизнь Лапы — только ностальгия. Да и никакая это не богема — все эти людишки, которых видишь здесь сейчас, они же ничего не могут, кроме как воздух шумом засорять. — Валдемар, нахмурясь, окинул взглядом бар. — Самба, рок-н-ролл, хип-хоп… Музыка загрязнена. В мое время маландру не ширялся, даже не курил. Он жил только ночью, картежничал и любил.

В общем, действительно трудновато представить на нынешней Руа Жоаким Силва щеголеватого маландру в смокинге, в окружении эмансипированных обожательниц. На улице, где прежде процветали кабаре и игорные дома, сейчас, сплетаясь в уродливый клубок, несутся из стереоколонок американский хип-хоп, скверный бразильский рок и непристойности кариока-фанка. Даже величественные арки Лапы как будто уменьшились рядом с небоскребами, где разместились банки и офисы нефтяных компаний.

В музыке и книгах о Рио интеллектуалы печалятся, что ныне маландру «вымерли как класс», а те, что остались, «носят галстуки» и «занимаются политикой». Популярный певец, композитор и писатель Шику Буарке в своей ностальгической «Опере маландру» заявляет, что, хотя бразильское общество по-прежнему разъедают нищета и неравенство, культура маландру — как культура интеллектуального протеста — давно исчезла из Рио, как исчезла и истинная богема. Горькое разочарование, словно в ловушку, заманило его обнищавших жителей в существование, полное насилия и преступлений.

В тот вечер я вернулась домой рано и ждала, что позвонит Уинстон Черчилль, но он не позвонил. Зато позвонила приятельница и сказала, что видела его выходящим из отеля «Вилла Рика» с датской капоэйристкой по имени Хельда.

В следующий понедельник я опять слонялась по Лапе в надежде, что столкнусь с ним, и в конце концов устроилась отдохнуть и выпить пива рядом с известным заведением «Та’ На’ Руа», где любой мог разжиться косячком.

Улица была пуста, грязна и завалена мусором — воскресные лоботрясы оставили все это, а сами расползлись по домам, истерзанные наркотой и с омерзением вспоминая свои похождения. Остались только главные действующие лица. Местный наркобарон, семнадцатилетний парень, чистенький и трезвый, облокотился о руль новенького горного велосипеда, устремив задумчивый взгляд в никуда. Красивая, наголо бритая девушка поглаживала игрушечного пуделя, кривя губы в улыбке, и курила сигарету за сигаретой. Она предлагала местным мальчишкам выпивку, но те отказывались. Рядом с ней сидел подросток, наркодилер, — он стал звездой, сыграл недавно в «Городе Бога», но снова вернулся к торговле наркотиками. Парень, покрытый татуировками с изображением Христа, целовался с девушкой, у которой было только пол-лица — подбородок ей исковеркала бейсбольной битой бывшая любовница-лесбиянка. Трое растаманов, постарше, в вязаных шапочках, сидели, прислонившись к чьему-то автомобилю, и покуривали травку, вяло обсуждая своих жен-немок. Недавно прибывший испанский турист втягивал носом кокаин с корня упрямого дерева оити,[40] а прямо на улице играли беспризорные дети с не по годам серьезными, изможденными лицами — они носились, непостижимым образом цепляясь-таки за свое детство, хотя тщетность этих усилий была, в общем, очевидна. Неизбежный запах аммиака, понятное дело, проникал всюду.

Колумбиец, продавец украшений, продемонстрировал мне свои уродливые кожаные фенечки и попытался завести разговор. На пляже Копакабана, сказал он мне, он никому не навязывается со своими товарами, а просто ждет, пока девушки сами к нему подойдут. Я поинтересовалась, успешно ли идет торговля, но он не стал отвечать, а вместо этого спросил про Уинстона Черчилля — правда ли, что он мой бойфренд? В Лапе все друг друга знали, если не по имени или национальности (небразильцев здесь звали по стране происхождения: «Привет, кубинец! Привет, итальянка!»), то по крайней мере в лицо. Я сделала неопределенный жест — то ли кивнула, то ли пожала плечом, не желая заявлять претензии на Уинстона, но в то же время пытаясь отвадить продавца украшений. Он рассмеялся и спросил по-английски с испанским акцентом:

— Знаешь, что такое маландру? Это искусство, — продолжил он, не дожидаясь моего ответа. — Сначала подцепляешь девушку-иностранку — ну, знаешь, девушку, которая пьет кайпиринью, — занимаешься с ней любовью и стараешься, чтобы она как можно скорее забеременела. Когда она с тобой съедется, можешь возвращаться к своей обычной жизни. Первый раз, обнаружив, что ты ей изменил, она очень сердится. Но все равно остается с тобой, потому что думает, что ты исправишься. В конце концов, она ведь платит. Иногда они пытаются деньгами повлиять и заставить тебя перемениться. Но ты не меняешься. Рано или поздно девушка наконец учит португальский и начинает мало-помалу понимать, чего лишилась. Те, что посильнее, пытаются от тебя избавиться, но тебе уходить незачем, ты ведь маландру. Маландру значит только одно: что женщины оплачивают его счета. А потом платят тебе за то, чтобы ты уехал. Вот как он. — Колумбиец ткнул пальцем в сторону одного из растаманов. — Его подружка-немка здесь даже не живет, но оплачивает его квартиру. — Он с завистью покачал головой, потом добавил: — Бразильским-то девчонкам хватает ума на это не покупаться.

Я оглянулась на бар, который когда-то казался мне нескончаемым фестивалем разных культур, возможным благодаря дешевым авиабилетам. Теперь я не увидела там ничего, кроме скользких жиголо и их жертв.

Колумбиец внимательно смотрел на меня:

— Противно тебе, вижу. Но ничего не поделаешь, принцесса, таковы маландру. Тут даже сам город — маландру. Этот город — мой учитель. Этот город — все мое образование.

Его прервал настойчивый звук мобильника. С деланой яростью он повернулся ко мне и сказал, прикрывая рукой телефон:

— Бразильские женщины та-акие ревнивые! — А потом спросил, не хочу ли я поехать с ним.

Я ответила, что из двух маландру не получится джентльмен. Колумбиец удивленно сдвинул брови и спросил:

— Так я не понял, это «да» или «нет»?

Мой курортный роман с самым прекрасным мужчиной в Лапе завершился эффектно и блистательно недели через три или четыре после нашего знакомства. Собственно, закончила его я — после последнего инцидента, когда обнаружилось, что его бывшая жена, во-первых, не бывшая, во-вторых, и не думала умирать, а в-третьих, даже не актриса, если на то пошло.

Дело было в Санта-Терезе, ярким солнечным утром, среди множества спелых сочных манго и такого же множества обещаний и надежд. Густаво позвонил наверх с цокольного этажа и сообщил мне, что у ворот спрашивают Уинстона. Я в пеньюаре, раскинув руки, лежала на кровати китайской принцессы, Уинстон сидел на балконе и курил сигарету, а внизу, у статуи обнаженной нимфы, блаженствовали в деревянных шезлонгах Густаво и Паулу.

После звонка Густаво Уинстон Черчилль выглянул с балкона и помахал кому-то.

Густаво со всех ног бросился вверх по лестнице, Уинстон вразвалочку вышел с балкона — они чуть не столкнулись перед моим носом.

— Уинстон! — закричал Густаво. — Там внизу какая-то особа, она утверждает, что она твоя жена!

У меня от возмущения отвалилась челюсть.

— Бывшая жена! — поправила я и вопросительно посмотрела на Уинстона.

Уинстон, сцепив пальцы, возвел глаза к потолку.

— О, ради всего святого, Уинстон, прекрати сходить с ума! — рявкнул Густаво с несвойственным ему раздражением. — Кармен моя племянница. Я за нее отвечаю.

Но Уинстон не мог прекратить сходить с ума. Он был безумен от рождения.

— Она не твоя племянница. Она туристка, — заявил он тоном обвинителя, как будто их преступления были в некотором роде равны, хотя и добавил в свое оправдание: — А там моя бывшая жена.

Густаво вцепился пальцами в ухо Уинстона Черчилля, крича во весь голос:

— Ах ты, негодяй, чертов маландру! Ладно, кем бы, проклятие, она ни была, она стоит там сейчас у ворот, и ты спустишься к ней сейчас же! Но я не потерплю здесь никаких сцен. Мне дорога репутация, — добавил он предостерегающе.

Но Уинстон не стал устраивать сцен. Просто кивнул, спокойно надел свою белоснежную рубаху, поправил перед зеркалом прическу и мимо нас прошел к выходу.

Он вышел из ворот, аккуратно запер их за собой. Потом взял за руку сопротивляющуюся умирающую экс-жену и пошел с ней по улице, покидая обитателей Каса Амарела, смотревших ему вслед.

Возможно, понять, что такое маландру, проще, когда осматриваешь город и видишь, как туристы и богатые бразильцы за один обед платят столько же, сколько рядовой рабочий зарабатывает в месяц. И если бы мне пришлось выбирать, чистить ли сортиры в богатом загородном клубе или помогать богатой дамочке сорить деньгами, я знаю точно, что выбрала бы.

Современный маландру, возможно, не носит белого смокинга, но ведь так уже не одевается и бразильская элита. Костюм, в конце концов, это просто пародия. Современные маландру занимаются сёрфингом, капоэйрой и самбой, показывают девушкам свой город и с головокружительной скоростью тратят их денежки. А затем, как подобает любому уважающему себя маландру, бесследно исчезают в ночи и рассказывают свои сказки какому-нибудь Карлиту в местном botequim.[41] Как сказал когда-то один знаменитый маландру, покуда есть на свете простаки, будут и маландру.

После «балконного происшествия» я осознала наконец, что угодила в самую банальную ловушку типичного южноамериканского мошенника. Меня провели, это было унизительнее, чем быть обманутой жуликами в турецком магазине ковров, и опаснее пройдохи таксиста в делийском аэропорту — вот о таких каверзах надо бы предупреждать путешественников в путеводителях. Даже потаскухи в Лапе жалели меня и сочувственно качали головой, когда я бродила от бара к бару в поисках своего маландру. Они назвали в мою честь куст — странный маленький кустик, пробившийся прямо из бетонной стены. Они назвали его «Дерево любви Кармен», поскольку он рос из стены, где его ничто не питало. Это было мне нужно для книги, доказывала я потом, но мне никто не верил, потому что в Лапе книжек не читают. А даже если б и читали, то уж про Уинстона Черчилля захотели бы читать в последнюю очередь. Вместо этого здесь только показывали пальцами на последнюю жертву Уинстона — датчанку-капоэйристку — и посмеивались.

6

Буэнос-Айрес

…город без призраков…

— Хорхе Луис Борхес о Буэнос-Айресе

Новость о «балконном происшествии» разнеслась по Руа Жоаким Муртину с быстротой лесного пожара. На углах улочек собирались небольшие группки людей — когда я только приехала, эти собрания показались мне такими симпатичными, теперь же оказалось, что это разветвленные агентурные шпионские сети. Именно по этой причине мужчины и женщины по вечерам вытаскивают на улицу половину содержимого своих домов, а вовсе не для того, чтобы развлекать туристов эксцентричными бразильскими традициями. В действительности в этом барахле укрыто радио-оборудование, с помощью которого передаются секретные данные для ФБР и КГБ…

Поскольку в сдержанности Уинстона Черчилля трудно было заподозрить, даже я с опаской ожидала, что же случится, когда вести о происшествии на балконе донесутся до общества Санта-Терезы. В те дни даже люди, которых я никогда в жизни не встречала, проходя мимо по улице, кивали в мою сторону.

— Это она, — говорили они, — разрушительница семейного очага.

— Он сказал мне, что разведен! — оправдывалась я, но они с испуганным видом шарахались от меня в сторону.

Чтобы как-то исправить ущерб, нанесенный моей репутации, я поспешила забросить богемную Лапу и вернулась на светские приемы Густаво, но тщетно. И здесь гуляли сплетни о грехопадении богатой австралийской наследницы!

Распространением информации занимались несколько ключевых каналов, а именно: Кьяра Римольди, Густаво да Авила, Карина Джаллад против Уинстона Черчилля, и все же механизм был запущен и остановить процесс не представлялось возможным. Дело в том, что существуют две вещи на свете, закабалившие и поработившие эту нацию лоботрясов, — секс и сплетни. Fodder e fofoka. Бразильцы способны предать лучшего друга, принести в жертву детей, даже публично облить грязью собственных супругов, лишь бы не лишиться ежедневной дозы этого сладостного наркотика — новой порции новостей о безнравственном поведении других людей.

Каждый вечер они кучкуются вокруг своих грилей, обжаривают увесистые оковалки сырого мяса или розовые сосиски и фильтруют-просеивают скопившуюся за день информацию. Они выражают возмущение разного уровня относительно fofoka и смакуют мельчайшие детали, сортируя их по качеству. Самые высокосортные сплетни касаются бисексуальных измен или ожогов, причиненных из ревности, но и от добрых старых интрижек или незаконнорожденных детей никто не воротит носа. Единственное, на что мне оставалось уповать, так это на то, что кто-то на улице вытворит нечто похуже и выведет меня из-под удара.

Спустя два дня языки продолжали молотить. Тогда Густаво посоветовал мне прибегнуть к классической бразильской тактике отвлекающего маневра и самой запустить какой-нибудь слушок.

— Какой, например? — с воодушевлением спросила я.

— Тут нужно что-то весомое, — пробормотал он, поглаживая свою бородку клинышком. Вид у него был холодный и загадочный, Макиавелли да и только.

— Ну, скажи, — взмолилась я.

Густаво выдержал паузу, потом щелкнул пальцами и широко заулыбался: его посетила идея.

— Придумал. Жуан подцепил триппер — что скажешь?

Карина, со своей стороны, жаждала кровавой мести.

В городе, где мужчины и женщины вечно находятся в состоянии необъявленной войны, представители обоих полов поддерживают своих в случае нужды, и меня идентифицировали как потенциального партнера по коалиции. По просьбе Карины ее подруга погадала на меня на картах Таро, и я три раза выпала с дьяволом и дважды с повешенным.

— Забудь о доводах морали, — заявила она, когда дьявол выпал в третий раз. — Это только укрепит его позиции. Игнорируй разговоры о балконном инциденте. Просто рассказывай всем подряд, что он ничего не стоит в постели. В Рио-де-Жанейро, дорогуша, к такому прибегают в самом крайнем случае, но это его точно уничтожит.

Кьяра сочла такой ход оригинальным, убийственным и уморительным, а я была потрясена и шокирована, увидев ее в один прекрасный день в Лапе с тем самым Уинстоном: она хохотала и хлопала его по спине, будто старого фронтового товарища. Все равно как если бы я увидела автомобильную аварию и трупы всех, кого любила и кому доверяла, и стояла бы, с лицом, забрызганным кровью, не в силах оторвать от них глаз.

Шли дни, недели, и я решила навсегда покинуть Рио-де-Жанейро. Вместо запланированного Сальвадора я заказала билет аж до Буэнос-Айреса, в надежде, что великолепие танго затмит блеск самбы и поможет мне высвободиться из удушающих объятий Рио. Кьяра резко возражала против моего отъезда. Она всячески отрицала, что предала и осмеяла меня, даже предлагала поддержать кампанию Карины против Уинстона Черчилля, только бы я осталась. Уговоры не действовали — я была уверена, что приняла верное решение. Да, это был замечательный опыт, но пора и честь знать. Достопримечательности осмотрены, язык освоен, бо́льшая часть денег потрачена, а в списке пятидесяти удивительных и чудесных развлечений, которые нужно испробовать, поставлена галочка в графе «Встретиться с мошенником и остаться в живых». Легкомысленные выходки Уинстона Черчилля могли бы показаться обаятельными, прочитай я о них в книжке, но в реальной жизни все оказалось не так уж забавно.

Здешняя культура чудесна, просто слишком уж отличается от моей собственной — чего стоят одни здешние мужчины, инфантильные шовинисты, их пустая погоня за удовлетворением похоти, их неприкрытый снобизм и стремление быть приближенными к элите, не говоря уже о чудовищной манере одеваться. Пора, время пришло — t n hora, как здесь говорят, хоть и не очень часто. Здесь скорее услышишь «еще по одной на дорожку», но это уж их проблемы.

Я потратила уже восемь недель из отведенных на путешествие трех месяцев и ни на километр не приблизилась к Сантьяго — пункту, из которого планировала отбывать домой. Это была моя проблема. И не единственная: у меня заканчивалась бразильская виза. Так что дело естественно и логично шло к концу. Еще месячишко в Буэнос-Айресе и на Амазонке, а потом переберусь в Перу, а там и домой, в свой буржуазный пригород, где меня ждут замужество, детишки, ипотека и мечты об африканском сафари на каникулы.

Двадцатичетырехчасовой автобусный переезд из Рио-де-Жанейро показался мне сущим адом, впечатление от которого перешибла только адская ночь в премерзком приграничном городишке Игуасу Фоллз. Правда, сами водопады были изумительны, но и они не скрасили мне пребывания в самом чудовищном из туристских мест Бразилии. Да и не могла я сосредоточиться на водопадах. Мыслями я все еще была в Рио. В душном тесном автобусе у меня было сколько угодно времени обдумать все, что было пережито. В бледном свете пампас я снова видела Уинстона Черчилля — но теперь он казался мне просто любителем проказ и веселых розыгрышей. А вся эта история со сплетнями вообще была непонятна.

К тому времени, когда мы добрались до пригородов Буэнос-Айреса, моя решимость куда-то испарилась и было ужасно тоскливо — как студентке, целый год проходящей стажировку за границей и безумно скучающей по дому и своему парню.

Наконец нас поприветствовал сам город, выслав вперед череду громадных бензозаправок и приземистые белые производственные здания в обрамлении подстриженных газонов. Следом начались жилые пригороды, а за ними замелькали квартал за кварталом, равномерно разделенные прямыми улицами, неотличимыми одна от другой, — такова плотная застройка Буэнос-Айреса. Здесь нет ни укромных аллеек, ни тупиков, ни холмов, ни извилистых, непонятно куда ведущих троп, нет каменных лестниц — только аккуратные, квадратные, ровные кварталы, только невыразительные корпуса жилых домов. Это подавляло. Мозг против воли сравнивал все это с хаосом Лапы.

После многих миль этой урбанистической монотонности мы добрались до делового центра с его архитектурой в стиле модерн. Автобус свернул на укрепленную, как крепость, площадь Майо. Здесь когда-то Эвита и Хуан Перон с пыльного розового балкона обращались к аргентинскому народу, а сейчас по гладким мощеным улицам бегут люди в хорошей одежде от европейских дизайнеров. На дорогах преобладали «ауди», «альфа-ромео» и «мерседесы», в благопристойных кафе и ресторанах посетителям предлагали шардоне и салат «Цезарь».

Дорожное движение согласно правилам, порядок на улицах, узнаваемые блюда в меню, стандартная одежда горожан — все это почти оскорбляло. Я ожидала чего угодно, только не этих безликих штампов глобализации. Возникало ощущение, что, покинув «третий мир», я перенеслась прямо в один из деловых кварталов Лондона. Но мне туда не хотелось. Я взяла такси до Сан-Тельмо, надеясь набрести на «богемный байру» и свести к минимуму влияние «первого мира». Однако все, что я увидела, была гротескная подделка под Буэнос-Айрес Борхеса (или, возможно, Мадонны). Одного взгляда на рестораны-танго с английским меню и на ужасный «эуропейский» бар на углу Пласа Доррего, набитый американцами и немцами, было достаточно, чтобы понять: культура здесь находится на последней стадии распада.

Я провела в Буэнос-Айресе две недели — на день дольше, чем требовалось, чтобы получить визу, и то лишь из-за танго, восьмидесятитрехлетнего Эдуардо и клуба «Ла Катедрал».

Мое сердце, прикипевшее к Рио-де-Жанейро с его отвесными скалами, просто отказывалось оживать здесь, на гладких и ровных проспектах. Все казалось претенциозным и необязательным — здания, еда, даже пресный мягкий вариант «радикального шика»[42] — очевидное низкопоклонство перед Европой.

Американцы, стоило мне оказаться с ними за соседним столиком в таверне, тут же заводили: «С ума сойти. Тут все так дешево. Виски всего 5 долларов, отель всего 75 долларов, туфли всего 25…», пока я не получала полный список цен по Южной Америке и не отбывала, ломая голову над вопросом: с какой целью они путешествуют? Может, путешествия для них не больше чем шоппинг? Или возможность сэкономить пять баксов на сэндвиче действительно вызывает у них азарт и восторг?

Я представляла, как дома они обсуждают маршрут поездки.

— Родная, хочу съездить в Испанию, исполнить наконец свою мечту и побывать там, где родился мой любимый писатель Сервантес, увидеть, где творил Дали, прогуляться по старинным улочкам Готического квартала Барселоны.

— ОК. Тогда давай съездим в Буэнос-Айрес.

— Но это же не в Испании!

— Ага, но там все говорят по-испански. Притом это дешевле.

С Эдуардо я познакомилась на второй день. Я вернулась из поездки в Ла-Бока, где не было ничего для меня интересного, разве что боливийские торговцы сувенирами, втюхивающие футболки американским туристам. В жуткой хандре я тащилась, нога за ногу, по тенистым переулкам Сан-Тельмо, когда услышала звуки настоящего, живого пианино. Играли танго. Я свернула за угол, откуда неслась музыка, и вошла в малюсенькую комнатку с деревянными полами, прилегающую к бару. Никто не обратил на меня внимания, я тихо проскользнула и встала у задней стены. Справа на длинной скамье рядком сидели старухи вдовы, все в черном. Они наблюдали, как Эдуардо, с сигаретой на нижней губе, танцует с высокой рыжеволосой женщиной. Последние лучи дневного света, проходя через цветное оконное стекло, сплетались в красные нити. Из сигареты Эдуардо выплывали голубые перья дыма и, извиваясь, поднимались к потолку.

Я довольно долго торчала там, прежде чем Эдуардо, приподняв брови, пригласил на танец и меня. Я не говорила по-испански, а ему это и не было нужно. Молча он показал мне восемь основных шагов, а потом я возвращалась сюда каждый день.

Эдуардо всегда танцевал с сигаретой во рту, выпускал дым мне через правое плечо и легонько постукивал по спине левым указательным пальцем, когда я ошибалась. Под вечер в бар подтягивалась его большая семья, наблюдали, как я, оступаясь, карабкаюсь по восьмиступенчатой лестнице, поддерживали, шептали ободряющие слова. Я не то чтобы всерьез умела танцевать танго. Из одного танцевального клуба меня выгнали, потому что там требовалась трехлетняя практика на танцполах, а у меня ее не было (так что это было справедливо). В другом танцклубе мне указал на дверь агрессивный тип, с которым я отказалась танцевать. «Танго — мужской танец, — рычал он, злобно вращая глазами, — и урок, который ты должна усвоить, — никогда не отказывайся, если мужчина приглашает тебя на танец. Ты здесь — просто аксессуар!»

Важнее другое: танго всё объяснило мне про Аргентину. В Бразилии самба — это, как ни крути, танец бедных. Людям позажиточнее она нравится, но именно бедняки танцуют самбу, играют ее, поют и поддерживают в ней жизнь. У молодежи в Аргентине танго сегодня — в лучшем случае танец состоятельных интеллектуалов, и даже среди них большинство признает, что заинтересовались танцем только после набега на страну всех этих туристов, жаждущих увидеть танго. Увы, жаль туристов, рыщущих по Сан-Тельмо в надежде откопать настоящее «танго Буэнос-Айреса», но печальная правда состоит в том, что коренные жители Буэнос-Айреса предпочитают ныне рейв и рок-н-ролл. А беднякам нравится кумбия виллера, «кумбия с перчиком» — неповторимая, с латиноамериканским шармом музыка, какой больше нет нигде на Земле. Но говорить о ней не принято: эта музыка взрывает улицы бедняцких кварталов Палермо и Ла-Бока, оскорбляя своей вульгарностью представителей буржуазии, — правда, ведь и с танго лет сто тому назад происходило то же самое. Признаюсь честно, мне кумбия тоже показалась немного сумбурной, но, в конце концов, я не латиноамериканская восемнадцатилетка с тремя детьми, которая живет в трущобах и у которой нет другого пути из них выбраться, как с помощью микшерного пульта и микрофона. Может, кстати, в этом и была вся загвоздка. Я была туристка двадцати восьми лет, и Буэнос-Айрес наотрез отказался прикидываться и принимать меня за кого-то другого.

Я так и представляю, как моя юная племянница (сейчас ей восемь) лет через пятнадцать спросит меня: «Ты бывала в клубах кумбии виллера? Ведь ты была в Буэнос-Айресе как раз, когда там все начиналось!» Наверное, я тогда совру и скажу: «Конечно, кое в какие заходила», — и она, восторженно вытаращив глаза, приготовится слушать, потому что к тому времени уже снимут фильм типа «Города Бога», только про кумбию виллера, так что в голове у племяшки уже будут роиться туманные и разрозненные картинки, за которыми она будет готова пуститься в погоню, как я, по всему свету. Но, когда все это случится, будет уже поздно, как сказала однажды Кьяра, прыгать, будто одноногие вороны, по трупу культуры, потому что все всегда бывает слишком поздно.

Подумав так, я решила позволить себе полюбить клуб «Ла Катедрал» в самом сердце северного Буэнос-Айреса. Чтобы в него попасть, приходилось карабкаться через магазинную витрину, а все официанты были наряжены панками. Надеюсь, они были панками и на самом деле. Танго-панками.

В тот вечер, когда я явилась туда впервые, местная золотая молодежь пинала балду на танцполе, точнее, ломала и мучила паркет своим панк-танго. Я пришла одна и познакомилась с тремя сногсшибательными красавцами artists. Всем им было по двадцать одному году. Один из них, с яростными глазами, по имени Рафаэль, подсел ко мне с бокалом вина и буркнул, что его друзья только для того и учатся танцевать танго, чтобы снимать иностранных туристок.

На другой день, с новенькой визой, сверкавшей у меня в паспорте словно изумруд, я навестила напоследок могилу Эвиты. Черный кот с голубыми глазами проводил меня к памятнику черного мрамора, рядом с которым лежали, простершись, женщины в черном, оплакивая самую гламурную шлюху-феминистку своей страны. После этого я, не раздумывая, выложила на автовокзале две сотни песо за билет. Не терпелось выбраться отсюда как можно скорее.

Только когда автобус тронулся, начал свой путь по широченным диагональным проспектам, когда я увидела нежное розовое свечение над каменными домами в стиле барокко и красивые группы аргентинцев, собирающихся на перекрестках, только тогда меня кольнуло сожаление. Я ведь даже не попыталась вникнуть.

Что я за путешественница такая? Разве можно было с такой легкостью отбросить один из самых знаменитых городов Аргентины — родину Борхеса и танго, место, где выступала Эвита, где испокон веку происходили и происходят важнейшие для Латинской Америки исторические события? Не говорю уж о том, что здесь живут самые красивые люди в мире. Что со мной произошло? Я даже попыталась уговорить сама себя вернуться и начать все сызнова, но в глубине души понимала, что не сделаю этого. Меня ослепил Рио — фантастические пляжи, буйно разросшиеся леса, грязные, полуразрушенные колониальные улицы Лапы и ее непочтительные гедонисты. Однажды кто-то сказал мне, что Южная Америка — это как первая любовь. В какой город попадешь первым, тот и западает тебе в душу навек. Может, это и на самом деле так. Я просто думать не могла ни о чем другом. Вся остальная Южная Америка ушла куда-то в тень, и только Рио был освещен ярким лучом прожектора.

Совершая нисхождение с ошеломительных черных скал, окруживших белопенную чашу Рио, я пообещала себе, что задержусь еще ну только на месяц, не больше.

Увидев меня на вилле Каса Амарела, Паулу восторженно хохотал как сумасшедший:

— Ты никогда не уедешь, попалась. Рио тебя захватил. Ты в плену у Рио!

Я поднялась наверх, распаковала Ю-Би и широко распахнула двери-ставни, выходящие из комнаты китайской принцессы на улицу. Нежно зазвенели колокольчики, и комнату наполнил сладкий аромат жимолости, цветущей в соседском саду. Я вышла на балкон. По улице как раз громыхал желтый трамвайчик, лязгали железные рельсы, дребезжал старый звонок. Пассажиры рассматривали меня, а я смотрела вдаль, за поворот Руа Жоаким Муртину, на залив Гуанабара, где под синим небом Рио-де-Жанейро мерцал и переливался океан. Я глубоко вздохнула. Это был вздох облегчения и тревоги, все в одном флаконе — во мне.

7

Хозяйка бара «Клаудио»

Я таков, какой есть.
И другим я быть не могу.
Ведь живу я нынешним днем,
А не днем, который придет.

«Мой мир — сегодняшний день», самба Уилсона Батисты

Может показаться, что три недели не слишком долгое время для траура после столь ужасного расставания. Однако учитывая, что а) говорят, что в Рио-де-Жанейро может за ночь вырасти целое дерево, б) я жила в самом гедонистическом городе на свете, и в) что моим бывшим был Уинстон Черчилль, этот срок кажется вполне приличным. А через три недели я встретила Фабио Баррето.

Это случилось в полдень вторника в баре «Клаудио» на Жоаким Силва. Владелица бара, Чернушка Клод, пыталась захлопнуть гаражную дверь своего заведения и выдворить двух пьяных музыкантов, а те угрожали побить ее, если она попытается закрыть бар. Посетители бара, платившие музыкантам за их игру, давно уже ушли, и Чернушка Клод объясняла, что тоже хочет домой. Музыканты продолжали петь, а соседи выплескивали на них воду из окон. Под конец хозяйке удалось-таки опустить дверь. Бравая парочка сражалась до последнего, подсовывая под дверь ноги, и Чернушка била их по ногам метлой. Они плакали настоящими слезами и кричали, что она предательница, гонит их как раз, когда они больше всего в ней нуждаются. Но Чернушка не реагировала. Я частенько навещала этот бар еще в свои первые лихие месяцы, видела, как завсегдатаи пляшут на столе, весело громят пивные бутылки и дразнят местных полицейских. И еще по тем визитам я знала: Чернушка Клод вообще редко на что-то реагирует.

Наконец музыканты поняли, что придется смириться с неизбежным, и уползли восвояси, а я осталась на улице рядом с еще одним музыкантом, третьим, свернувшимся калачиком под дверью. Он осведомился, не желаю ли я выступать вместе с ним на улицах. Мы можем взять по порции сушеной козлятины с рисом и брокколи в баре «Нова Капела», сказал он, — там открыто по вторникам в обеденное время, даже после того, как «некоторые шмакодявки, которые не стоят и шнурка из ботинка артиста», позакрывают свои лавочки. Я согласилась.

Он был высокий, элегантный и весь вымазан в черной пыли из-под двери Чернушки Клод. К тому времени как мы добрались до забегаловки от Руа Жоаким Силва, я договорилась об уроках игры на бразильской гитаре. Нам даже удалось воткнуть эти уроки в мой ежедневный график, включавший баснословно поздние завтраки с Густаво, мои послеобеденные прогулки по горам, а также — теперь, когда лето начало свое триумфальное шествие, — еще и походы к barracas, пляжным тентам Ипанемы.

Я уже привыкла к богемной праздности, в которую погрузилась, вернувшись из Буэнос-Айреса. Все было так, будто я никуда не уезжала. Как и предсказывал Густаво, интерес ко мне и Уинстону быстро угас. Длинные языки Санта-Терезы принялись перемывать кости другому маландру, белокожей версии Уинстона Черчилля, который специализировался на высокопоставленных жительницах Рио. На улицах болтали, что он оказался бисексуалом, а его девчонка, узнав об измене, поскандалила прямо на улице с его любовником. Она, кстати, взяла верх.

— У него не было никаких шансов, — комментировал Густаво. — Женщины куда больше искушены в перебранках, чем мужчины.

Кьяра возликовала, узнав о моем новом романе.

— Ты еще придешь к тому, что будешь жить самбой, есть ее, спать с ней и дышать ей, детка, — пророчествовала она накануне моего первого урока в фавеле на севере Рио.

Мы договорились, что с утра вместе идем на ее занятия капоэйрой, вместе обедаем, а потом она помогает мне как переводчик на первом гитарном уроке.

Выйдя из поезда на станции Висенте де Карвалью, мы пошли по шумным многолюдным улицам. Не имеющие ничего общего с открыточными пейзажами южного Рио, пригороды северного Рио иногда напоминают африканский городок с базаром: шумные, грязные улички, множество торговцев со всех сторон, деревянные ларьки с религиозными амулетами, на шатких колченогих столах охапки зеленых лекарственных трав, стойки с кокосовым соком, на коврах разложены краденые мобильники, на веревках развешена яркая, дешевая бижутерия, и, разумеется, бесчисленные стеллажи с официальной униформой Лапы: лайкровые топики с подкладной грудью и обтягивающие хлопковые джинсы телесного цвета (в другой португальской колонии, Анголе, их называют «бразильский СПИД»).

Рио северный и Рио южный кажутся двумя разными мирами. В роскошной и стильной южной зоне одежду демонстрируют на типичных тощих манекенах, этаких белокурых синеглазых Барби из пластика. На севере к таким иллюзиям не прибегают. Здесь сразу бьют в цель, выставляя на неровном тротуаре батарею пластмассовых задниц четырнадцатого размера. Никаких голов, никаких талий — одни ягодицы, обтянутые джинсой. Кьяра тут же начала проявлять к ним нездоровый интерес. С тех пор как я познакомилась с ней в общежитии, где она представилась упертой капоэйристкой, я успела заметить явные изменения в ее манере одеваться: свободные, с белым поясом штаны для капоэйры она променяла на тугие джинсики жителей Лапы. У меня душа никак не принимала эту форму одежды — в результате злые языки Лапы прозвали меня лесбиянкой. Мне вообще-то было наплевать, потому что в Бразилии под этим подразумевают скорее нечто вроде феминистки. Гораздо больше меня раздражало то, как приятельница Кьяры, крошка Режина, поведавшая мне сию новость, была при этом одета: блестящий ядовито-розовый комбинезончик из лайкры с разрезами по ноге до бедер и круглым вырезом на животе, выставляющим напоказ и мило подчеркивающим ее шестимесячную беременность.

— Я на гитаре-то играть не умею, Кьяра, так что не жди чего такого, — предостерегла я, когда мы добрались до стоянки мототакси. Но воодушевление моей подруги не угасло.

— Фабио настоящий артист. Этот парень знает бразильскую культуру изнутри и понимает ее. — В ее голосе слышался неподдельный энтузиазм. — Настоящий sambista, коренной. Ты Жоржи Амаду читала? Он прямо настоящий Гуляка.

— То есть женоненавистник, избивающий жену?

— Не в этом… — Она даже не рассердилась. — Я говорю об истинном духе бразильской богемы. Фабио представляет богему Рио, как Гуляка — богему Баийи.

Она замолчала и кивнула сама себе, а потом добавила с легкой завистью:

— С этим парнем ты действительно сможешь понять Бразилию.

— Если не считать того, что я скоро отправляюсь в Сальвадор, — добавила я, больше для себя самой, чем для Кьяры.

— Ой, да забудь ты про Сальвадор! — С этим криком она уселась в коляску мототакси. — Ты что, не понимаешь, с чем шутишь? Да во всей Южной Америке тебе никогда и ни за что не встретить ничего круче! — И мы стали подниматься по холму, причем Кьяра махала в воздухе руками, как подросток на каникулах.

Войдя в дом мастера, я с удивлением заметила, что он уже основательно навеселе.

— Не очень-то это здорово для мастера капоэйры, а? — с сомнением обратилась я к Кьяре.

— Сейчас он проводник духа Эшу и предоставил ему свое тело, — пояснила она.

— Что еще за Эшу?

— Афробразильский бог кандомбле, — прошептала Кьяра, широко улыбаясь покачивающемуся мастеру. — Он медиум для божеств, и добрых, и злых.

— Но почему он пьяный?

— Должен пить кашасу и курить сигареты, чтобы его посетили видения.

— Что-то он не особо похож на бога.

— Эшу — это Эшу. — Кьяра пожала плечами.

Не иначе как под влиянием этого самого Эшу ближе к вечеру я оказалась на своем первом (в Бразилии) уроке игры на гитаре. Дом Фабио тоже располагался на Руа Жоаким Муртину: старый колониальный дом примерно того же периода, что и Каса Амарела, но попроще и со следами пребывания художника на передней веранде. К дому взбегала одна из девяноста трех каменных лестниц Санта-Терезы, удобнейший путь отступления для малолетних воришек, с приходом лета регулярно донимавших Карину и ее постояльцев. Вдоль извилистой дороги выстроились странные дома — плотно примыкающие друг к другу темные треугольники с замысловатыми барочными фризами. На верхней ступеньке жертва кандомбле: глиняная миска с красным свечным воском, в нем курятся тонкие бурые палочки благовоний.

Мы покричали, и из окна выглянул Фабио. Он был без рубашки, темные колечки влажных волос падали на лоб. Кожа цвета жженого сахара буквально светилась изнутри. Увидев нас с Кьярой, он расплылся в широкой Бразильской Улыбке и побежал открывать нам ворота.

Этот парень был настоящей мечтой карикатуриста: непокорная шапка черных кудрей, глазищи в обрамлении загнутых ресниц, длинный изящный нос, большой рот и очень крупные зубы. Тощее тело выдавало в нем ленивца, пренебрегающего физическими упражнениями, любителя поспать. На руках — мозоли от игры на барабанах, большой и указательный пальцы пожелтели от сигарет-самокруток. Говорил Фабио сипло — лег под утро, объяснил он. Показывая нам с Кьярой дом, он то и дело радостно кашлял. Фоном звучала запись на винтажном кассетном магнитофоне, мелодия аккордеона, похожая на капли дождя. Это Эрмету Паскоал,[43] объяснил Фабио.

Я села на деревянный стул и приготовилась к уроку, но учитель продолжал слоняться по комнате, собирая какие-то вещицы, возился в углу у небольшого алтаря, кажется, в честь святого Георгия. Там же стояли свеча и бутылка кашасы.

Фабио положил побег сильно пахнущего растения (он называл его арруда[44]) на плечо пластмассовой статуэтки рыцаря на коне, перекрестился и только после этого вернулся к нам. Он сел против меня, а Кьяра расположилась в гамаке.

Повисло молчание. Фабио посмотрел на меня, потом на Кьяру. Опять на меня. Он откинулся на спинку стула, скрестил ноги и с минуту изучал меня, а потом вдруг подался вперед и спросил по-португальски:

— А где твоя гитара?

Я беспомощно обернулась к Кьяре. Она кивнула и перевела.

— У меня нет гитары, — пожала я плечами.

— У нее нет гитары, — перевела Кьяра.

Фабио выпрямился, потер виски и снова на меня уставился. Кьярин гамак тихонько скрипнул. Время замерло. Медленно катились секунды. Уголки его рта начали кривиться в веселом изумлении. Я снова пожала плечами. Кьяра то выглядывала на улицу, то посматривала на нас. Прошло еще тридцать нескончаемых секунд, прежде чем углы его рта приподнялись и растянулись в улыбке. Фабио звонко хлопнул себя по колену и разразился самым непристойным хохотом, какой я когда-либо слышала. Следом захихикала Кьяра, а я… я ненамного от них отстала.

Дальнейший урок был мешаниной из настройки гитары, приготовления кофе и скручивания сигарет. Когда Кьяра и Фабио увлеклись и начали о чем-то оживленно дискутировать по-португальски, я встала и прошлась по комнате. Вся поверхность антикварного деревянного стола была завалена стопками книг и старыми фотографиями, вдоль облупленных стен выстроились в затылок виниловые диски, а в углу была свалена коллекция разношерстных музыкальных инструментов.

Когда Фабио обратился ко мне с вопросом, какую песню я хочу научиться играть, я его даже не услышала. Кьяра повторила вопрос, но я снова пожала плечами. Единственное, что пришло мне на ум, была песня «Девушка из Ипанемы», но Кьяра отказалась это переводить.

— Неужели ты не можешь придумать что-то такое, чтобы произвести на него впечатление? — умоляла я подругу. — Уж ты-то знаешь бразильскую музыку лучше, чем я.

Кьяра раздраженно мотнула головой в знак отказа — она социолог, а не музыкант. Тогда я спросила Фабио, что бы он сам мне предложил. С мягкой улыбкой он посоветовал взять песню, написанную к Дню матери Нелсоном Кавакинью. Она называлась «Vou Abrir a Porta» («Я открою дверь»). В ней говорилось о том, что герой прощает свою мать-vagabunda,[45] которая много раз бросала его и отца, и в очередной раз готов впустить ее в дом, потому что сегодня праздник, День матери.

Фабио закончил песню неожиданно:

— Только не тяни, потому что там ждут еще две.

Музыкальные уроки, последовавшие за первой встречей, напоминали летнюю, причудливо извивающуюся реку. Фабио Баррето был не из тех, кто торопится хоть в чем-то. Иногда мы просто сидели и слушали его любимые компакт-диски, в другое время он просил меня поиграть на тамбуринах и сидел с затуманившимся взором, но чаще всего просто витал где-то в своем мире, мире ритмов самбы. Я пыталась заставить его записать аккорды, чтобы учить песню, но все было совершенно бесполезно. Фабио неизменно стоял на своем изменчивом методе обучения. К тому же было абсолютно невозможно связать его свободу такими простыми вещами, как назначенное время. Иногда я часами стояла под дверью, дожидаясь, пока он вернется и начнет урок. Иногда он так и не появлялся.

Учить самбу оказалось намного труднее, чем я ожидала. Может быть, конечно, мне было бы проще, если бы я хоть чуть-чуть уже умела играть на гитаре. Одним словом, задача передо мной стояла примерно столь же достижимая, как стать виртуозной пианисткой, концертирующей в Вене. Оказалось, что четырех аккордов на электрогитаре совершенно недостаточно, чтобы перед слушателем возникли полная желтая луна и старики негры на углу улицы. Поэтому на третий день мне недвусмысленно запретили играть на гитаре, пока не научусь правильно отбивать ритм на тамбурине.

— А бывали вообще иностранцы, которые умели играть самбу? — спросила я с надеждой в один особо сложный день, когда мы бились над песней Ноэла Роза «Gostoso Veneno» («Я люблю яд») и Фабио раз десять безуспешно пытался донести до меня ее ритм. Аккорды мы даже и не обсуждали. Я просто не могла услышать того, что слышал он. — Нет, — просто ответил Фабио на мой вопрос. Несмотря на свою вопиющую бесталанность, я, тем не менее, радовалась уже тому, что Фабио, этот потрясающий знаток, познакомил меня со всем спектром бразильской музыкальной сцены. Бразильская музыка потрясает богатством и многообразием. На Западе известны только босса-нова, самба да в последнее время барабаны капоэйры, между тем в Бразилии существуют десятки разных музыкальных жанров — maxixe, baiaõ, maracatu, forr, jongle, caipira, calangu, chorinho, MBP (Música Popular Brasileira), кариока-фанк, не говоря уже об их собственных бразильских вариациях хип-хопа, рэпа, соул, ар-н-би, ритм-н-блюза, фолка, рока и, наконец, Эрмету Паскоале, который сам себе отдельный, безбашенный жанр. Англичане, по-моему, лучше всего проявляют себя в юморе, итальянцы делают удивительно красивые вещи, австралийцы всех заткнут за пояс в спорте. Ну а бразильцы знают, как делать музыку. Она течет у них по венам и капает с кончиков волос.

Вечерами по четвергам мы танцевали в клубе «Демократикуш». Завсегдатаи 120-летнего клуба в Лапе — бесшабашная комбинация маландру и любительниц «радикального шика» из Зоны Сул.[46] Такие танцзалы бразильцы называют gafieira. Появились они на рубеже прошлого века, здесь мог танцевать и слушать музыку городской рабочий класс Рио. Прежде причиной разделения населения Рио были в том числе полярно противоположные музыкальные вкусы — европейцам нравились опера и классическая музыка, афро-бразильцы предпочитали ритмы барабанов. Общество отчаянно нуждалось в объединении, и гафиэйры отвечали велению времени. Вскоре они стали местами, где черные и белые музыканты и слушатели могли встречаться, общаться и рождать новые звучания. Уличные барабаны смешивались с гитарами и духовыми из джаза, классики и даже танго; веяния биг-бэндов Северной Америки тоже добрались до Юга — так рождалось новое бразильское звучание.

Для меня не было неожиданностью, что я не умею танцевать самбу и вряд ли когда-то научусь, но узнать правду все равно было ужасно обидно.

— Ты очень зажата, — прошептал мне на ухо Фабио, когда я в первый раз пошла с ним танцевать. — Расслабься. Просто слушай музыку и пытайся двигаться, — добавил он. Совет показался мне еще более унизительным, когда позднее я услышала его в переводе Густаво. (Я-то дура радовалась, решив, что он нашептывает мне о безумной любви!)

Самба приводит в смятение и замешательство иностранцев, которые пытаются ее танцевать, — к вящей радости любителей самбы из Рио. Ты следуешь за четким боем одного из барабанов и уже почти уверенно скользишь с красавцем партнером из бара, когда вдруг обнаруживается, что этот барабан замолк или бьет уже в другом ритме. Испугавшись барабанного предательства, ты цепляешься за звяканье треугольника и начинаешь трястись, как при эпилептическом припадке. Хуже всего то, что все окружающие, обычные бразильцы, невозмутимо и непринужденно вращают в воздухе дивными бедрами, а потрясающая чувственность их танца не сравнится ни с чем — ну, может, только с видеоклипами, на которых танцуют ламбаду. Итак, ты снова переключаешься на барабаны, а они опять бросают тебя, оставляя во власти гитар, гавайской гитары и еще двадцати пяти ударных инструментов. Ничего хитрого, объясняли мне, просто слушай свое сердце — но кто объяснит, как это нужно делать?!

— Делай вот так. Это же просто. — С этими словами экс-королева карнавала прошлась по залу. Она вся вибрировала, быстро перебирала ногами, а бедра выписывали совершенно непристойные восьмерки. Ей было под пятьдесят, а тело, как у восемнадцатилетней, и все это было жутко несправедливо. Это все равно что слушать, как американец говорит по-французски, или смотреть, как немцы пытаются танцевать регги. Но никогда и нигде до такой степени не чувствуешь себя иностранцем, как в Бразилии, танцуя самбу.

— Ощущение было, как будто у меня три ноги, — жаловалась я впоследствии Фабио.

— Ну, как раз этого женщине никогда не понять, — возразил он и снова залился озорным смехом.

Наблюдая, как развиваются наши отношения с Фабио, все только удивленно пожимали плечами.

— Ну, как там твоя чудесная любовь? — поддел меня однажды Густаво, когда мы с ним нежились на пляже. — Все это так романтично. Никогда не видел ничего подобного. Наследница короля-скотовода теперь стала королевой Лапы. Она проведет остатки дней, любуясь луной, распевая под укулеле и питаясь любовью. — Густаво рассмеялся, в восторге от своей фантазии. — А потом ты состаришься, нарожаешь ему детей и станешь Марией, будешь крутиться по хозяйству, гнуть спину на своего мужа, с ребенком в одной руке и тряпкой — в другой. И не ныть. Марии никогда не ноют. Что за счастливая жизнь! Вот уж твой отец порадуется, узнав, что зря истратил столько денег на твое образование.

Я смеялась вместе с ним.

— Нет, серьезно, дорогая, ну как я могу подобрать тебе реального человека, настоящего мужчину, если ты постоянно болтаешься с этими никчемными бродягами? — спросил Густаво с преувеличенным возмущением.

— Мне кажется, Фабио настоящий мужчина, — поделилась я.

Густаво от этих слов пришел в негодование:

— Какой он мужчина! Он музыкант, богема.

— Ой, я тебя умоляю! — воскликнула я.

— Дорогая, надеюсь, ты не всерьез помышляешь об отношениях с ним?

— Я всерьез отношусь к ним как к нормальному курортному роману.

— Это будет ужасно, — театрально простонал Густаво.

— А по-моему, Густаво, ты слегка преувеличиваешь.

— Он же не такой, как мы, дорогая, — предостерег мой квартирный хозяин.

— Чем? Тем, что беден?

Густаво прервал меня, выразительно покрутив кистью:

— Да всем! А впрочем, поступай, как знаешь. Все равно ты так и сделаешь. А все потому, что ты так юна. Но только помни, что время летит незаметно…

С этими словами Густаво отвернулся и стал любоваться искрящейся синевой Атлантики, время от времени ностальгически вздыхая. Глядя на эту вечную красоту, трудно было поверить, что все в мире преходяще.

Дело было на восьмом участке Ипанемы, в barraca Мириам. Мы с Густаво лежали на полосатых шезлонгах, попивая кокосовый сок, который нам подавала слоноподобная мадам в узких полосках лайкры, притворяющихся купальником. Вокруг фланировали неприличной красоты мужчины, напоминающие павлинов: стоило им заметить, что кто-то бросил в их сторону взгляд, они тут же останавливались и принимались картинно разминаться, демонстрируя мускулатуру.

Обычно я предпочитала девятый участок Ипанемы, раздел пляжа, облюбованный богатой богемой, бразильскую Тамараму.[47] На девятом участке я выбирала barraca Батисты, где заправлял полноватый чернокожий мужчина с типичной, невероятно широкой улыбкой кариоки. Раньше он имел дело с поп-звездами Рио-де-Жанейро, помогал им с наркотиками, но попался, отсидел и теперь обслуживал пляжные тенты. Старый «ипанемец», он застал времена, когда нравы были даже свободнее теперешних — носился на мотоцикле отсюда к фавелам и обратно, играл босса-нову с молодыми хиппи Зоны Сул, пока все не накрылось из-за наркотиков и полиция не начала настоящую гражданскую войну в собственном городе. «То были старые добрые времена, — говаривал он, — а потом все пошло кувырком».

Ипанема — бриллиант в диадеме Рио-де-Жанейро: праздник среди праздника, мечта ста шестидесяти миллионов бразильцев, место, где приобретают жилье знаменитые музыканты, артисты, художники и просто богатые люди Бразилии. Это единственное место в стране, где можно отдыхать безмятежно, забыв про ужасы «третьего мира». Надо только не смещаться слишком далеко на юг, где по крутым утесам карабкается Росинья, самая большая фавела Южной Америки. Впрочем, даже и там достаточно раскидистых пальм, под которыми можно было погулять раньше, пока Росинья не воспротивилась вторжению отдыхающих с пляжей Ипанемы.

Иногда казалось, что внизу подо мной не реальный пейзаж, а гигантские декорации голливудского фильма — пляжи Копакабаны, озеро Рио-де-Жанейро, потрясающие скалы Дойс-Ирманос и ряды качающихся пальм. Пентхауcы, даже скромные, здесь сдавались не менее чем за 10 тысяч реалов ($ 5000) в месяц. Купить эти квартиры вообще невозможно, разоткровенничался как-то со мной местный риелтор. Они принадлежат промышленным и медиамагнатам, которые не расстанутся с этой недвижимостью ни за какие деньги. А в то же время буквально на расстоянии вытянутой руки беднейшие граждане Бразилии на фоне прекрасных видов на Рио-де-Жанейро тянут лямку, зарабатывая примерно 250 реалов ($ 125) в месяц.

— Бог мой, я же прекрасно помню, как был таким же молодым, как ты сейчас. Я жил одним днем, не думая, что будет завтра. Теперь все это кажется сном, — пробормотал Густаво у меня за спиной. Потом его мысли приняли иное направление, он опустил взгляд и тихо произнес: — Бразилия — сложный мир, Кармен. Дело не просто в том, что Фабио беден — уж это-то вы с ним могли бы урегулировать. У тебя есть деньги. Ты могла бы увезти его отсюда. Но проблема не в деньгах, а в клейме нищеты. Вот что разъедает людей изнутри.

Я, разумеется, пропустила все это мимо ушей. Вечером я отправилась танцевать самбу в коммуну музыкантов Сементе. Там играли музыку, которая называется chorinho, в вольном переводе «плачущие аккорды». Музыка и правда брала за душу — щемящий ансамбль гитар, мандолин и скрипок, в который иногда вступали аккордеон и флейты. Они играли о разбитых сердцах и неразделенной любви, о больших надеждах и забытых клятвах, о трагедии, трагедии, трагедии. Только такая страна, как Бразилия, способна вдохновлять своих музыкантов на эти невозможно грустные песни. Они так замечательно играли, что иногда танцующие в крохотном баре замирали и просто слушали музыку. Мы танцевали в перерывах между пьесами, которые играл Фабио, танцевали молча, медленно, а в распахнутых окнах за нашими спинами вздымались призрачные арки Лапы.

8

Фабио

Что мне до этих пейзажей,
До Глории, до залива,
до линии горизонта?..
Ведь мое окно выходит в тупик.

— Мануэл Бандейра[48] «Стихотворение о переулке» (перевод В. Резниченко)

Самая большая сложность в наших отношениях учителя и ученицы (да и позднее, когда начался наш классический курортный роман) заключалась в том, что он говорил по-португальски, а я — по-английски. Я, однако, замечала, что Фабио, с его выразительным лицом и оживленной жестикуляцией, куда лучше удается донести до меня свою мысль. Мои собственные попытки общения сводились к жалким неандертальски-примитивным потугам, которые, глумливо смеясь, переводил Густаво.

Я. Ты есть плохой человек.

Он. Ну что ты, дорогая. Прости, что опоздал. Но я ничего не мог поделать. Дело было неотложное.

Я. Ты плохой. Еда плохая. Человек плохой.

Он. Мне правда жаль. Я встречался со своей матерью. Невозможно было отказаться. Я просто никак не мог этого избежать.

Я. Ты есть плохой.

Он. Согласен. Я тебя понимаю. Это было недопустимо.

Я. Ты есть ужасный.

Он. Прекрасно. Мне теперь все понятно. Прошу, прости меня. Это больше не повторится. Поужинаем вечером?

Я. Ты есть плохой.

А как быть с теми, кто утверждает, что никогда не смогли бы жить с человеком, который не говорит с ними на одном языке (многие мои подружки делали такие заявления, а теперь вот молча сидят рядом с мужьями и пялятся в ящик)? Я с ними согласна — теоретически. К счастью для меня, мое приключение не имело отношения ни к теориям, ни к скромному поведению. Я и так почти десять лет провела в обстановке отупляющей посредственности и благопристойности и теперь была безумно рада возможности отправиться в свободный полет. Случались, конечно, всякие неожиданные заковыки. Например, когда мы с друзьями-музыкантами отправились на выходные на фестиваль самбы, мне пришлось два дня хранить безмолвие, изображая растение. Но меня это не огорчало. Кое-кто из них оказался даже более скуп на слова, чем я. В конце концов, это ведь музыканты, а не университетские болтуны. Я просто сидела (на меня поглядывали), даже не пытаясь вставить слово, и, надеюсь, что-то постигала. Иногда мне давали поиграть на маракасах.

Слова — только часть моей истории. Может, имейся у Фабио лучший друг, с которым они бы проводили все время вместе — ну, то есть еще кто-то, кому я должна была бы понравиться, — все бы могло сложиться по-другому. Но такого друга у него не оказалось. Вопреки, а может, благодаря своему открытому нраву Фабио был одиночкой.

Бразильцы, со своей стороны, нисколько не заморачивались насчет романа между людьми, которые говорят на разных языках. Отношения не имеют ничего общего со скучными разговорами. Для них важно совсем другое — секс. Эта культура обожествляет красоту и чувственность, а не рациональный разум. Этот народ — римляне наших дней, латиноамериканский двор Людовика XIV; красивые и праздные, они бряцают на лирах, читают друг другу стихи, угощают друг друга виски и виноградом. Телесные контакты друг с другом у этих людей настолько тесные, что я затруднялась даже осознать это, не то что понять. Густаво и Карина способны были заметить устремленный на них любящий взгляд на расстоянии пятисот футов, и это расстояние они преодолевали за долю секунды, оставляя меня озираться в растерянности. Проблема в том, что чужака в Рио-де-Жанейро выдают не светлые волосы и не белая кожа (потому что, в результате волны иммиграции из Европы в шестидесятых, многие кариоки — светлокожие блондины), а то, как держится человек. Жители Рио невероятно раскованны. Мы застываем в неестественных позах, зажатые в тысячелетних тисках церковной морали и научного рационализма. Они унаследовали чувственность африканцев и инстинкты индейцев. Так что разница между мной и Фабио была не только в языке — различен был весь образ жизни.

К счастью, мы с Фабио оказались соседями. Основную часть своей коллекции дисков, пластинок и музыкальных инструментов он держал дома, рядом с монастырем Святой Терезы. Однако — и это важно помнить — для своего адреса электронной почты Фабио выбрал имя «mongrel»,[49] говорящее о том, что к дому он не привязан. Это типично для богемных, артистических персонажей в Рио, хотя, замечу, ни один из них не отказался бы при первой возможности приобрести шикарный особняк с десятком спален.

В собрании Фабио были настоящие сокровища — по меньшей мере половина всех записей самбы, выпущенных в Бразилии, несколько сотен виниловых дисков с американским джазом и блюзами, пять сломанных проигрывателей, двадцать пять концертных шляп, десять пар белых брюк, целый чемодан клоунских костюмов, десять барабанов и коллекция ржавых оловянных свистков. Нельзя недооценивать организаторские способности Фабио. Его барахло было разбросано по разным домам, отелям и паркам Санта-Терезы — кое-что даже перешло в собственность бомжам Лапы, — зато в цепкой памяти Фабио все было четко разложено по полочкам.

— Где мой карнавальный барабан? — приставал он как-то утром в Лапе к спящему прямо на улице пьяному, ослепшему то ли от кашасы, то ли от катаракты, то ли от них обеих.

— Отвя-ань, Фабио, — бубнил мужичок спросонья. — Я сто ле-ет его не видел, его Мигельзинью забрал домой.

— Так пойди и принеси. К карнавалу чтобы был у меня, — резко оборвал Фабио. Пьяного как ветром сдуло.

— А как это случилось? — заинтересовалась я. — Он у тебя его одалживал?

— Ну да, на карнавал, — кивнул Фабио.

— И ты только теперь его забираешь, через год? Надеешься получить его? — расхохоталась я.

Фабио кивнул, убийственно серьезный, как крестный отец мафии:

— На самом деле, через три года. Конечно, я хочу получить его обратно. Или будут выплачивать мне долг с процентами, кашасой. — И он не шутил.

Часто Фабио договаривался, что поживет в чьем-то доме, а в качестве оплаты обещал поддерживать чистоту. При этом он терпеть не мог убираться. Раз в неделю он звонил кому-нибудь из своих многочисленных должников — пьяниц или уголовников, — и вот они уже драили полы, а Фабио восседал, как плантатор, в панаме и темных очках, почитывал газетку и время от времени указывал им на пятнышки неубранной грязи. Моя мама любит говорить, что в этом мире одни люди прирожденные холопы, другие — прирожденные аристократы, и совершенно неважно, в какой семье они родились. Здесь она права, как никогда.

Предсказание Густаво насчет «финансовых вопросов» начало сбываться примерно через месяц, хотя совсем не в той форме, какую я ожидала. Разница в наших доходах была огромна (125 долларов в месяц у Фабио и около тысячи у меня), но Фабио придумал оригинальный способ сравнять их: он старался, чтобы я тратила меньше и экономнее, а вовсе не просил оплачивать его расходы. Единственным — и вполне оправданным — исключением в этой благородной стратегии были хорошие вина и сыры. Дело в том, что, как выяснилось несколько недель спустя, под маской голоштанного бразильского радикала скрывался самый настоящий гурман. За это Густаво безжалостно высмеивал его, замечая: «А я-то думал, ты настоящий артист!» Но наедине он как-то с покаянным видом заметил, что, родись Фабио по эту сторону черты, а не в нищем рабочем пригороде на севере Рио, из него мог бы выйти настоящий олигарх. У него явно были для этого все предпосылки. Никто не умел так жестко торговаться, так свирепо выколачивать долги, не имел такого чутья на выгоду, как этот нищий музыкант. Когда я была с Фабио, мне ни разу не пришлось платить за вход ни в одном клубе, а ведь мы посещали их раза по четыре в неделю, если не чаще. Отныне за все покупки я расплачивалась по расценкам для местных, да еще и получала в довесок бесплатные образцы. Когда Фабио готовил дома, мы питались на два доллара в день, а в поездках тратили на двоих меньше половины стандартного бюджета туриста-одиночки.

Я рискую вызвать раздражение читателя, расписывая дешевизну жизни в Бразилии, особенно после того, как язвила по поводу американцев в Буэнос-Айресе (ладно уж, теперь, в моем нынешнем добром расположении духа, я готова признать: мы все любим прихвастнуть насчет того, сколько сумели сэкономить на ужине в стране «третьего мира»), — и все же: неделя вдвоем на пустынном островке обошлась мне в десятку баксов.

— Только потому, что спали вы прямо на пляже! — горячо возразил Густаво.

— Все лучшее в жизни дается нам бесплатно, — парировала я.

Густаво категорически не согласился с этим выражением:

— Неправда. Бриллианты стоят денег. Вино тоже небесплатно. За большие дома приходится платить.

Словом, как вы поняли, мы жили в палатке. И это было великолепно. Фабио знал в Рио такие уголки, о которых не слыхали даже самые крутые старожилы. Мой друг кочевал по Рио, как цыган, и не было в городе ни одного недоступного для него места.

В тот день он даже не предупредил меня, что мы куда-то едем. Мы даже не взяли с собой хоть по смене одежды. Уезжали мы на местном автобусе из тех, что пересекают город из конца в конец, и путь наш лежал на юг. Автобус шел, четко следуя береговой линии, — мимо мозаичных променадов, мимо фешенебельных прибрежных пентхауcов Ипанемы, по эстакаде Оскара Нимейера и нескончаемому полотну Авенида Атлантика. За нами, как стена, громоздилась фавела Росинья. По дороге — как раз мы стояли в пробке — Фабио показал мне в окно на бесконечные кварталы за оградами и громко, на весь салон, прокомментировал:

— Фавелы для богатых.

Большинство пассажиров не обратили на это внимания, но одна женщина средних лет на переднем сиденье захихикала, а потом обернулась и произнесла:

— Не в бровь, а в глаз, meu filho,[50] не в бровь, а в глаз!

Ближе к пляжу Рекрейу пробка наконец рассосалась, и город стремительно унесся назад. Появился знак прибрежного района Барра Гуаратиба, Залива Цапель, и автобус снизил скорость, сама дорога стала заметно хуже.

За окном медленно разворачивались забытые, уходящие в прошлое пейзажи старого колониального Рио. Крытые пальмовыми листьями лачуги и чистенькие беленые домики с терракотовыми крышами и синими дверями напомнили мне городишки внутренней части португальского Гоа. Дорога была окаймлена красной глиной, кое-где в тени пальм клевали носом рыболовы, рядом в корзинах копошились иссиня-черные крабы. По правую сторону от дороги шло понижение к тихим, поросшим тростником заводям. Я заметила пару привязанных к палкам лодчонок, вокруг по воде тихо ступали одинокие цапли. Автобус сделал остановку в деревушке, вжавшейся в холм выше маленькой бухты, потом мы долго карабкались вверх по размытому глинистому склону, пока не выбрались на прогалину, от которой открывался вид на белый песчаный пляж.

Если не считать небольшой лачуги справа, в которой, как пояснил Фабио, жил отшельник по имени Рауль, других признаков жизни не было. Мы попали в настоящий необитаемый рай — спали прямо на пляже под звездным небом, проснувшись на заре, любовались пламенеющим малиновым восходом, а за нами были девственные джунгли, с птицами и зверьем. По утрам мы собирали на берегу ракушки и принесенные морем деревяшки, после обеда качались в походном гамаке. Наше полное уединение было нарушено только на третий день, когда двое беглых наркодилеров разбили палатку на другом краю пляжа. Весь день они валялись на песке — на солнце поблескивали их золотые цепи, из радиоприемника несся кариока-фанк, мобильники постоянно звонили — велись оживленные переговоры с бандами в Рио. Но меня это не раздражало. В конце концов, это Бразилия.

Время от времени попытки уложиться в бюджет бразильского бродяги-артиста вели к ссорам, не без того. Но это, как правило, касалось каких-нибудь мимолетных прихотей.

— Хочу в тайский ресторан в Леблоне, — заявила я как-то вечером.

— Слишком дорого, — ответил Фабио, — я тебе сам приготовлю тайскую еду, если хочешь.

— Если я чего-то хочу, — заспорила я, надувшись, как обиженный ребенок, — так это ходить, куда понравится, как всегда делала. Я хочу в кино, в театр, в ресторан.

— То есть тебе хочется сорить деньгами, — парировал Фабио и на другой день сводил меня в местечко, где бесплатно показывали кино.

Казалось, он и в самом деле совершенно свободен от денег. Фабио вел удивительно интересную жизнь, заполненную потрясающими людьми, невероятными историями, восхитительными впечатлениями — и ничего при этом не тратил, буквально ни цента. И не сказать, что этот парень был бесплотным ангелом или каким-либо другим сверхъестественным способом обходился без потребления материальных благ. Просто деньги не шли ему в руки. В тех редчайших случаях, когда у Фабио заводилась хоть какая-то монета, она всегда причиняла только несчастья. Сколько бы денег он ни держал в руках, таяли они мгновенно. Он их тратил, давал в долг, прокуривал, сжигал, его обворовывали, да мало ли что еще, а потом возвращался домой, как всегда, с пустыми руками, зато с песней и улыбкой.

Один-единственный раз за первые три месяца нашего знакомства я видела Фабио при деньгах. Это случилось на следующий день после того, как он играл где-то за плату (редчайший случай). Я обнаружила его в безумной сутолоке магазинов на Руа Кариока, в центре Рио, глаза у него горели, в кулаке были зажаты измятые доллары. Он скупал какое-то яркое пластмассовое барахло, вроде того, что продают в магазинах сниженных цен.

— Почему бы тебе не купить новую рубашку или еще что-то нужное или не отложить часть денег на новую гитару? — спросила я, но Фабио меня не слышал. Пластмасса, мишура и блестки заворожили его.

— Нет, что ты, — бормотал он, — все это мне очень нужно. Правда, это очень нужные вещи.

Пальцы Фабио так и бегали по грошовым пластиковым подносам, убогим тетрадкам, дешевым романам, трикотажным коврикам машинной вязки, как будто на прилавке ему каким-то образом открылась вся подноготная материального мира, из которого он, существо другого порядка, был исторгнут.

Я тогда развернулась и ушла, а когда вечером он вернулся домой, в руках у него не было ничего, только громадный букет цветов для меня. Потом до конца недели он играл и пел на улицах, чтобы заработать на еду, но так, видимо, и должен в норме выглядеть быт человека, живущего сегодняшним днем.

Остальные 364 дня года, когда деньги его не искушали, Фабио отдавался ритуалам, которых требовало служение богу самбы. В мире Фабио самба и была всемогущим, всезнающим, вечным богом, создателем океанов, гор, фигуристых мулаток и вкусной фейжоады[51] по воскресеньям. Когда он играл по клубам, то даже стол был оформлен в виде алтаря — фигурка святого Георгия с мечом наперевес и карандашными усами торчком, веточкой священной aruda и приношениями: конфетами, кашасой и креветками.

Существует четыре вида самбы, считая коммерциализированную версию, которая ежегодно транслируется на весь мир с Карнавала. Но Фабио играл в основном samba da raiz, «самбу корней». Представьте, как случайные музыканты собираются на перекрестках: у них самодельные барабаны и тамбурины из пластмассы, консервных жестянок или баночек из-под кока-колы, они поют песни об угнетении и искуплении, и сердца их рвутся от боли и радости одновременно. В конечном счете я полюбила вот этот карнавал со всей его мишурой, озорством и бьющим через край весельем. И лучшей самбой для меня навсегда останется эта: медитативный, монотонный барабанный бой, пульсирующий волнами ритм тамбуринов и пронзительный крик гитары-кавакинью в безлюдном переулке, под круглой желтой луной.

По пятницам мы ходили в Беку до Рату, Переулок Крыс, где бродячие музыканты играли самбу в дешевых грязных забегаловках, усевшись вокруг стола, накрытого в конце перегороженной улицы. Это было в бедной части Лапы, где улицы захламлены мусором, дома (в некоторых до сих пор функционируют подпольные бордели) буквально разваливаются на глазах, а по темным аллеям разгуливают проститутки-трансвеститы. Во времена оны, судя по всему, квартал процветал, считался фешенебельным, роскошные французские проститутки очаровывали здесь местных кофейных королей и их беспутных сынков. Но это было очень давно. Все эти шлюхи вернулись в Париж в сороковые годы, одни сколотив состояние благодаря подаркам рабовладельцев, другие — с пустыми кошельками.

Между тем «веселый квартал» и по сей день пользуется дурной славой. Самба, собственно, была в нем всего лишь предлогом для того, чтобы устроить гулянку и побузить. Я ловила на себе неприветливые взгляды местных девушек, которым явно ужасно не нравилась. Время от времени меня им заново представляли, и они, в отличие от более приветливых мужчин-музыкантов, всякий раз притворялись, будто видят меня впервые. Это повергало меня в полное изумление, пока пожилая тетушка за стойкой бара, сжалившись, не пояснила:

— В Бразилии на каждого мужчину приходятся три женщины. Лишних соперниц здесь не любят.

Организаторами этого шумного веселья была пестрая компания из музыкантов, играющих настоящую музыку, и прочих богемных типов — для этих основной интерес представляли шуры-муры. Если равновесие нарушалось и возникал перевес в любом из двух лагерей, вечер превращался в сущий кошмар. Помимо этого костяка были еще клиенты, стучавшие по барабанам и кока-кольным банкам за столом, и по меньшей мере дюжина надсаживающих глотки певцов и певиц на подпевке. Иногда сюда заглядывал Валдемар да Мадругада, играл на треугольнике или дремал в кресле у стола.

Беку до Рату был настоящим бардаком, но бардаком организованным: несмотря на кажущийся беспорядок, я быстро поняла, что на самом деле и музыканты, и прочий народ подчиняются строгим правилам.

Во-первых, это касалось стола. Вокруг него могли сидеть только музыканты. В редких случаях — таких, как попытка загладить вину за измену или другое столь же ужасное оскорбление, — за ним иногда могла появиться девушка одного из них.

Во-вторых, это касалось людей. Они рассаживались в определенном порядке: впереди девушки, за ними их возлюбленные, третий уровень — lanchinhos, четвертый — женатые мужчины, интересующиеся lanchinhos; внешний круг образовывали бездомные, бродяги и сумасшедшие. Время от времени случайная туристка по неведению лезла сквозь ряды, нарушая порядок, и занимала место любимой девушки или, хуже того, хваталась за инструмент, чтобы помузицировать. Но в общем и целом народ знал, где чье место, и порядка не нарушал.

В-третьих, музыканты, чтобы играть в этой roda — круге самбы, должны были спрашивать разрешения у церемониймейстера, то есть у Фабио, который предоставлял эту высокую привилегию в зависимости от опыта кандидата, уважения к нему со стороны собравшихся и готовности играть бесплатно.

В-четвертых, самба иссякала только тогда, когда иссякали люди.

В-пятых, желания людей здесь ценились превыше всего и являлись истиной в последней инстанции.

Главным образом, играли старые самбы великих, таких как Ноэл Роса, Картола, Нелсон Кавакинью, Исмаэл Силва, Вилсон Морейра, Вилсон Батиста и Паулинью да Виола. Но истинным тестом, проверкой на прочность для музыкантов, играющих самбу, были импровизационные «сейшены»: безумный, на лихорадочной скорости обмен рифмованными оскорблениями и ксенофобскими поношениями, которые называются partido alto.

Партиду алту — это своеобразная самба импровизации, с барабанным ритмом и хоровым пением:

Что там за сучка
Сидит с тобой рядом?
Это ты думаешь, что она с тобой,
А она втихую строит мне глазки.

Степень вульгарности партиду алту определялась местом, собравшейся публикой и временем ночи — в Лапе в шесть часов утра субботы скабрезность падала до низшего уровня, главной целью было разрядиться и дать выход накопившейся за день энергии. Самыми излюбленными темами были политика, футбол и личные оскорбления. Цензура отсутствовала, однако любого, кто принимал участие в словесной перестрелке, но не мог срифмовать строчки или мгновенно ответить на выпад в его сторону, избивали и выбрасывали в мусорный контейнер.

Со временем, когда я стала немного лучше понимать сленг, на котором звучала эта поэзия, стало ясно, что здесь немало поводов для тревоги. Стихи (прежде всего) оказались откровенно сексистскими — в них высмеивали женщин и воспевали сутенерство, неверность и измены, их авторы выступали за отмену домашних обязанностей, а иногда даже за домашнее насилие — но, эй, а чего вы хотите, это же Рио-де-Жанейро! В конце концов, если уж их прославленный драматург Нельсон Родригес[52] позволял себе высказывания типа «все женщины любят, чтобы их били по физиономии; ну, если не все, то, по крайней мере, нормальные», о чем вообще можно говорить? Такова уж их культура — я же просто заезжая австралийская девица, ослепленная музыкантами и дешевым пивом.

Самба тянула меня за собой в самые зловонные, пропахшие мочой уголки Рио-де-Жанейро, где собирались люди, готовые отказаться от манящего синего моря, чтобы играть музыку под оглушительный бой барабанов. Нужно очень полюбить самбу, чтобы слушать ее в городе, где музыканты, как нарочно, выбирают для своих rodas самые замызганные, богом забытые уголки. Лучшие образчики можно было услышать на цементированной автомобильной стоянке в Кацик де Рамос, на импровизированных концертах рядом со скоростной автострадой в Мангейра или на грязной улице напротив Беку до Рату в Лапе. Почти всегда дело происходило на пыльных, жарких улицах и почти никогда у того бескрайнего, прохладного, прекрасного водоема, что лежит у города Рио-де-Жанейро.

Фабио организовал по крайней мере три уличные самбы в Лапе — по понедельникам в баре «Клаудио», по четвергам в «100 процентах», а теперь вот по пятницам в Беку до Рату, — и каждая из них рано или поздно достигала такого уровня, что становилась для любителей «радикального шика» в Рио предметом культового поклонения. Он мог устраивать все это среди грязи и мусора, мог начинать в окружении торчков и шлюх, а под конец вокруг собиралась совсем другая, убийственно шикарная публика. Следовательно, если вы все еще задаете вопрос, почему бы не устраивать то же самое в бриллиантовых заливах Ипанемы или Копакабаны, на потрясающе живописном фоне Корковадо, это значит, что вы так ничего и не поняли. Уличная самба — капризная маленькая принцесса, и ничего кариоки не любят больше, чем эту замызганную, опасную, неразгаданную музыку. Ну, а Фабио бросал свои самбы почти сразу после того, как создавал. «Мы похожи на сёрферов, — пояснил он однажды, рассказывая об уличной самбе, — только вместо волн у нас улицы».

Трудно сказать сейчас, во что я тогда влюбилась — в самбу саму по себе или только в самбу в понимании Фабио, да это теперь, наверное, уже и не важно. Я даже, сама того не сознавая, стала sambista. По крайней мере, после знакомства с Фабио я приобрела все привычки музыканта, играющего самбу (живущего самбой): спала весь день напролет, танцевала всю ночь напролет, проснувшись, проводила часы за изучением редких альбомов Картолы, отвергала прочие формы музыки как недоразвитые, хохотала над сексистскими шуточками. Я плыла по течению, не задерживаясь даже на миг, чтобы проанализировать себя, пока в гости не приехал мой добрый друг, джазовый музыкант из Франции. «Да ты что, Кармен, эта музыка — полный отстой» — от этого заявления Нико у меня отвалилась челюсть. Но Фабио хорошо вымуштровал солдата революции: я страстно защищала самбу целую ночь, пока не заметила, что вокруг стола никого уже нет, только Нико, я сама, какой-то парень, пытающийся играть на вилке и спичечном коробке, да случайно забытая кем-то из музыкантов гитарка-кавакинью. В пылу жаркого бразильского национализма, подогреваемого основательными дозами кашасы, я уговаривала французского друга-джазиста вслушаться в замысловатый ритм, который как раз выдавал исполнитель на вилке.

— Ну да, ритм он действительно отбивает, роднуля, но факт остается фактом, — проорал в ответ Нико. — Он использует для этого хренов столовый прибор.

Между Северной Америкой и Бразилией определенно существуют параллели в плане их музыкального развития, причем у самбы, пожалуй, больше общего с блюзом, нежели с джазом. Самба берет начало в беднейших общинах Рио, среди бывших рабов, в отличие от, например, босса-новы, этого порождения интеллектуальной элиты. Как и на всё в Бразилии, на историю возникновения ритма самбы существует несколько совершенно различных взглядов. Валдемар да Мадругада доказывал, что именно так звучали весла невольничьих лодок, которые плыли сюда из Африки: «Бум-чак-чак-чакка, бум-чак-чак-чакка…» Мы с Кьярой заставляли его повторять это еще и еще, до бесконечности, только бы снова услышать жуткие, нереальные звуки, которые появлялись в конце: он всегда заканчивая рассказ кошмарными завываниями человека, которого убивают: «Вууу… ааааааа… эггггххххх… аггххх».

Некие иностранные социологи, околачивавшиеся тогда в Лапе, с радостью ухватились за эту версию, и Фабио, злорадно посмеиваясь, сообщил мне, что кто-то из них даже защитил по ней диссертацию. Узнав об этом, Валдемар пришел в ярость. Он утверждал, что племянник строго-настрого наказал ему не делиться этой информацией с иностранцами бесплатно — однако тех удачливых социологов больше никто не видел. Чтобы поправить дело, Валдемар взял за правило тянуть деньги из нас с Кьярой каждый раз, как мы с ним заговаривали. Пришлось признаться ему, что у нас нет ни гроша, поскольку мы работаем в нищей неправительственной организации, которая занимается проектированием колодцев.

Родня и друзья даже ухом не повели, узнав, что я встречаюсь с бразильским уличным музыкантом. И то сказать, Фабио был лишь очередным в уже и без того длинном списке моих неподходящих партнеров. В список входили свергнутый африканский принц, наемник из Южной Африки и еще один австриец, не говоря уже про Уинстона Черчилля. Когда я сообщила родителям о романе с бразильским самба-радикалом, они отреагировали вяло: «Ну что ж, дорогая, лишь бы ты была довольна. А когда ты возвращаешься домой?»

Должна признать, это был хороший вопрос, если учесть, что три месяца из моего грандиозного трехмесячного турне уже прошли, а я по-прежнему ни на милю не приблизилась к Сантьяго. Из всех вопросов моей жизни на него, однако, было труднее всего ответить. Когда, ну когда же я, черт возьми, вернусь домой?

Не за горами было Рождество, я потихоньку подъедала полученную от туристического агентства премию (денежки немалые, но всему приходит конец) и не имела ровным счетом никакого желания возвращаться в Австралию. Я понимала, что мечусь от одного к другому, от Барретоса к Буэнос-Айресу, от маландру к богемному музыканту, но интуиция подсказывала: я все делаю правильно. Кто для меня Фабио?

Чем я стану заниматься, если останусь здесь, в городе? На что буду жить? Эти вопросы не просто приходили в голову. Они сотрясали вокруг меня землю, будто сейсмические удары, но я никуда не бежала, надеясь, вопреки очевидному, что подо мной последний незатронутый катастрофой клочок земли, что я сумею на нем удержаться и не свалюсь в тартарары, когда рядом разверзнется бездна.

Ну а пока, дожидаясь, чтобы земля перестала содрогаться, я следовала за Фабио Баррето. Точнее, таскалась за ним хвостиком по всевозможным байру, барам и задворкам Рио-де-Жанейро, где он знал всех и каждого — от неграмотного нищего пьянчуги до настоящих аристократов, где он смеялся так же легко, как плакал, где рассказывал мне истории слишком безумные, чтобы не быть правдивыми. Он держал Рио-де-Жанейро на раскрытой ладони. Фабио был исключительным человеком в исключительных обстоятельствах, а я обычной, рядовой женщиной. И я была исполнена решимости, раз уж попала во все это, любой ценой продержаться здесь как можно дольше.

9

Подрывные элементы

Я боюсь.
Мы неровня
И мы хотим быть.

— Карлос Друммонд де Андраде, «Бразильские фавелы»

Третьим обрядом посвящения иностранки, живущей в Рио, наряду с обязательным испытанием маландру из Лапы и унижением самбой, является триумфальное возвращение в фавелу, где был рожден ее новый бразильский возлюбленный. Блудный сын возвращается победителем, с богатой иноземной принцессой и полными охапками импортного барахла в придачу. В Рио-де-Жанейро, в среде эмигрантов среднего класса (которые, разумеется, в фавелах не жили), связь с фавелой — вопрос имиджа. Скорее всего, все это казалось крутым и классным только издали, но в любом случае это был самый простой и достижимый способ прикоснуться к крутому и классному.

Мы с Кьярой сидели в дорогом ресторане Ипанемы, и я с упоением слушала ее рассказ о том, как ее приятели, у которых нет денег даже на автобус, водили ее в гости в лачуги, где шаром покати, и как их многочисленные родичи выбирались из своих хижин и приветствовали ее, как мессию. Я жила в Рио, посещала стоматологическую клинику и до сих пор еще не приобщилась к этой экзотике. И я обратилась с этим к Фабио.

— Нет, — последовал решительный ответ.

— Почему нет?

— Потому что это опасно.

— Я знаю.

— Тогда зачем тебе туда соваться? — задал вопрос Фабио.

— Мне необходимо увидеть твою фавелу, — отвечала я.

— Зачем? — спросил он.

— Хочу прочувствовать нищету Бразилии, — честно и искренне объяснила я.

Фабио расхохотался:

— Это нетрудно. Отдай мне все свои деньги!..

— Ладно, — смягчился наконец Фабио, увидев, что я не на шутку обиделась. — Мне все равно нужно кое-что купить. Поедем в Мангейру.

— Но я думала, что ты родился в Кашиасе! — воскликнула я. Кашиас — большой, бедный пригород на севере Рио, мало чем отличающийся от Ньюкасла или Джилонга в Австралии, тогда как Мангейра — настоящая городская фавела.

— Ну да… да. Родился, — признал Фабио. — Но в Мангейре родился мой отец. Да и вообще, Кашиас не совсем… ну, понимаешь…

— Я только скажу Гус…

— Никому, — оборвал он меня. — Ты никому ничего не скажешь. Иначе Густаво может сообщить в полицию, что я похитил приличную девушку и силой увез ее в трущобу.

Только после того, как я поклялась матерью, Библией и священными духами самбы, что ни при каких обстоятельствах не проболтаюсь Густаво о том, что Фабио возил меня в фавелу, мы пустились в путь — сначала шли вниз из Лапы, останавливаясь у каждого клочка тени передохнуть и прийти в себя от головокружительной температуры, а потом поймали автобус до Мангейры.

Это было днем в воскресенье, солнце в зените, на улицах никого. Двери магазинов подержанной мебели, похоронных бюро и автомастерских были наглухо закрыты, даже обычно оживленный Красный Крест почти пуст. Функционировали только бары на перекрестках и мотели для любовников, да еще сомнительный игорный притончик, куда Фабио захаживал порой с другом Жуаном после самбы. Все остальные отдыхали. Загорелые крепыши играли в футбол в переулках-тупиках, а их жены с сигаретами в зубах наблюдали за игрой и покрикивали на полуголых ребятишек, чтобы не путались у игроков в ногах. Вился дым от ломтей говядины и соленых сосисок, разложенных на решетках непременных жаровен. Изредка доносился звук радио, и фанк отдавался эхом от стен домов.

Наш автобус пробирался по извилистым колониальным улицам старого Рио, и чем дальше мы забирались, тем все более ветхими и обтрепанными выглядели некогда элегантные дома. С барочных куполов полосами облезла краска, на фризах ар-нуво проросли тропические кустарники, а некоторые фасады были просто фасадами, за которыми ничего не было.

На северной границе Рио колониальный городской пейзаж закончился, и мы вдруг оказались отрезаны от Авенида Президенте Варгас, шестнадцатиполосной трассы, устремляющейся за горизонт прямо сквозь неправильные, кривые улочки Рио-де-Жанейро.

Пока автобус стоял на светофоре у Центрального вокзала, я рассматривала фавелу Провиденсиа. Казалось, чья-то могучая рука бросила автостраду сверху на город, прямо в эпицентр хаоса. Возможно, градостроители думали, что три с чем-то мили шестнадцатиполосного шоссе помогут сгладить различия и противоречия между вселенными колониального, имперского и республиканского Рио, а если не это, то хотя бы заставят полуразрушенные улицы выглядеть современнее. Словом, проект был амбициозный.

Авенида Президенте Варгас была построена в 1941 году, при этом снесли свыше пятисот зданий, в том числе пять церквей и Праса Онзи, первый дом самбы. Назвали магистраль в честь президента, вошедшего в историю тем, что он принял первые в Бразилии законы о труде, а потом совершил картинное самоубийство у себя во дворце. Предполагалось, что магистраль станет символом «новой Бразилии», синонимом модернизации и возрождения страны и покажет миру, что Бразилия наконец созрела для преобразований. Однако бразильцы, вместо того чтобы благоговеть перед символом модернизации, отнеслись к ней, как к новой игрушке: расцвечивали ее края базарными прилавками, раскрашивали стены своими граффити, заполняли ее полосы разрисованными от руки тележками и грузовиками кричаще-пестрой раскраски.

Сама дорога берет начало от великолепной церкви в стиле барокко с элементами неоклассицизма Носа Сеньора де Канделариа (более известной как место, где проводилась полицейская зачистка улиц 1993 года, в ходе которой было убито восемь и ранено еще семьдесят семь уличных мальчишек, которые спали на ступенях). Оттуда она спускается мимо устрашающего дворца Дуки де Кашиас, в котором расположен Генеральный штаб бразильской армии (больше известный как единственный Генштаб в мире, ограбленный средь бела дня взломщиками банкоматов), идет мимо сломанной башни с часами, мимо блестящей черной высотки — префектуры Рио-де-Жанейро, а потом постепенно затухает на севере Рио. Смелый замысел, пожалуй, мог бы удастся, попытайся власти одновременно с дорогой модернизировать еще и некоторые социальные институты этого сложного города. Но по сей день на магистраль справа падает тень от фавелы Провиденсиа, а слева — от уродливых струпьев трущоб, покрывающих горы. Она словно исполинская окаменевшая морская звезда, раскорячившаяся между небоскребами центрального Рио; лучи этой звезды, как морскими рачками, облеплены ржавыми трущобами, а тропический лес кое-где заползает ей на спину, будто водоросли.

Это место первым стали называть фавелой, сказал мне Фабио, вытягивая шею, чтобы рассмотреть из своего окна северное крыло. Провиденсиа была основана солдатами, возвращающимися после войны Канудос, кровопролития на северо-востоке Бразилии в 1897 году, когда правительство федеральной республики уничтожило более 25 тысяч человек, основавших религиозное поселение, потому что боялось «бунта фанатиков» (Фавелла — имя холма, у подножия которого располагалось поселение оборванцев). Бразильцев не назовешь воинственной нацией, но то была война поистине библейских масштабов. По одну сторону — армия едва оперившейся и пока непрочной Бразильской республики, по другую — мятежник, получивший прозвище Антониу Проповедник, и преданные ему последователи, вооруженные серпами крестьяне.

Антониу был настоящим фанатиком нового мира, скитался по бразильским пустыням sertãos, питался саранчой и корой и пророчествовал об Апокалипсисе или делал, например, такие поразительные предсказания: «В 1898 году будет очень много шляп, но мало голов». Он был сумасшедшим, он был голодным, и очень скоро вокруг него стали собираться другие такие же голодные и сумасшедшие люди. И по сей день фальшивым проповедникам в Бразилии удается сколачивать миллионы, обводя вокруг пальца людей, у которых ничего нет, — образованные бразильцы только диву даются, не в силах понять, как и почему это происходит. В отношении последователей Антониу, по крайней мере, понятно: тирании они предпочли безумие. После отмены рабства в 1888 году страну наводнили претенденты, которым некуда было деваться, кроме как к нему.

Когда солдаты вернулись в Рио, желая получить дома, награды и славу, которые им сулили за участие в бойне, правительство — весьма предсказуемо — обещание не сдержало. Вот тогда-то все и началось. Бразильские землевладельцы, жившие в центральном Рио, пришли в негодование из-за солдат, начавших строить себе лачуги на склонах холмов, практически у них над головами. В газетах тех лет велись дебаты по этому поводу, в архивах сохранились статьи, в которых предлагались разные способы избавиться от неприятного соседства. Но в этих статьях ни разу не была высказана простая мысль о том, чтобы построить приемлемое и достойное альтернативное жилье, поэтому фавела Провиденсиа так и осталась на своем месте. И в самом деле, сдвинуть ее с места, кажется, невозможно — не помогают ни предложения правительства «переместить» людей на засушливые, не имеющие выхода к морю земли на северо-западе Рио, ни регулярные полицейские облавы, ни даже бесконечные оползни, уже унесшие в общей сложности половину всех домов этого байру.

Мы миновали безлюдные цементные трибуны Самбадрома, знаменитой улицы, с которой каждый год в феврале стартует карнавальное шествие. Позади виднелись фавелы Фалете, Фогетейру и Празереш, они прилепились к холмам всех оттенков терракотового, красного и коричневого — в Бразилии это цвета земли и нищеты. Единственным исключением была странная белая полоска за Самбадромом, фавела Короа, в которой жители Санта-Терезы по выходным приобретают кокаин. Власти выдали жителям этой фавелы несколько тысяч галлонов белил, чтобы нищета не так бросалась в глаза, когда камеры показывают карнавал, — теперь их лачуги выделялись, как белая прореха на расползшейся ржавой кляксе.

Высоко на холме слева я увидела белоснежные готические шпили Шато Идеал, где Густаво в праздности проводил время у бассейна. Отсюда замок казался маяком, воздвигнутым на возвышении из многих миль ржаво-красных волн фавел.

В этот момент Авенида Президенте Варгас рассыпалась на несколько отдельных дорог. Наша часть превратилась в грубо гудронированое шоссе, а окрестные улицы все больше походили на трущобные кварталы северного Рио. Справа от нас появились угольно-серые железнодорожные пути. Граффити на стенах от одной железнодорожной станции к другой становились все мрачнее и агрессивнее. Снова и снова появлялся значок КВ — «Команду Вермелью», одной из крупных преступных группировок, занимающихся наркоторговлей. Раскидистые оити, которые тянутся вдоль улиц южного Рио, исчезли, зато на каждом шагу теперь встречались устрашающе-агрессивного вида полицейские посты. Слева от нас бесшумно проехал черный «рэнджровер», украшенный огромным серебристым черепом и скрещенными костями. Я успела разглядеть полицейских в черной форме, вооруженных пулеметами. На всех были солнцезащитные очки-авиаторы и черные футболки в обтяжку. «УПОВАЕМ НА БОГА», — было написано на заднем стекле. Я вопросительно обернулась к Фабио.

— БОПЕ,[53] — шепнул он.

— Кто они такие? — спросила я.

— Эскадроны смерти, — ответил он снова шепотом.

— Да ладно тебе, какие еще эскадроны смерти? — засомневалась я.

— Ты что, сама не понимаешь, что такое эскадрон смерти? — сухо спросил Фабио.

— Самосуд?

Но Фабио промолчал. Вместо ответа он начал напевать песнь о приезде в Мангейру: «Прибыли, Мангейра, о-о, вот и Мангейра!», — другие пассажиры смотрели на него и улыбались.

Мы вышли из автобуса около Государственного университета Рио-де-Жанейро, здания в советском стиле, охраняемого гражданской полицией, и отправились в фавелу. Бразильский флаг, украшенный позитивистским и идеалистическим девизом «Порядок и прогресс», безжизненно обмяк от полуденной, как в духовке, жары. Горстка дешевых лавчонок, синие пузыри — будки телефонов-автоматов и учебные корпуса служили нуждам немногочисленных студентов (время от времени кто-нибудь из них появлялся и проходил по огороженной территории). В отсутствие морского ветра — до Санты-Терезы бриз все-таки добирался — температура была минимум на пять градусов выше, и я держала руку козырьком над глазами, чтобы защитить их. Цифровое табло часов-термометра показывало 38 градусов. Мы свернули за угол, и Фабио махнул рукой:

— Смотри.

Фавела раскинулась на низком округлом холме, но каковы его естественные очертания, определить было трудно, столько на нем понастроили домов и домишек. Они выглядели как сотни ржавых картонных ящиков, поставленных один на другой и связанных друг с другом перекрученными пучками проводов — нелегальной электропроводкой. Над каждой крышей парили разноцветные воздушные змеи, из каждой щели торчали банановые листья, а сверху слышался треск фейерверков.

Перейдя последнюю дорогу перед Мангейрой, мы зашли в pasteleria, закусочную, этакий бразильский «Макдоналдс» для бедных, чтобы подкрепиться перед тем, как входить в фавелу. Фабио заказал два стакана мутно-зеленого тростникового сока у человека, который хмуро давил длинные стебли тростника маслянистым черным колесом. Женщина выудила из бездонного бурлящего чана жирные пирожки с жареным сыром и положила их перед нами на лист оберточной бумаги.

— Здесь есть телефон, откуда можно позвонить? — обратилась я к ней, но она лишь молча ткнула пальцем в ту сторону, откуда мы пришли.

— Только там?

— У нас в фавеле телефонов нет, потому что мы их ломаем, — пояснила она с кислой усмешкой.

Я только подняла брови. Боюсь, даже сочувствие выглядело бы сейчас проявлением высокомерия.

— Придется вам вернуться немного назад, в реальный мир, — сказала женщина, и, к моему удивлению, выражение ее лица немного смягчилось.

— Вы живете там, выше? — спросила я, махнув в направлении холма Мангейра.

Женщина тихонько фыркнула:

— Хм… как же я выгляжу? Я что, на козу похожа? Только козы скачут по горам. А я живу здесь, внизу. У реки. — И она указала рукой на черную струйку грязи, вытекающую из цементной трубы.

Я подумала, что мир окончательно свихнулся и определение цивилизации поменялось. Всего-навсего пересекли дорогу, и вот, поди ж ты, мир университетов, сетевых аптек и телефонов-автоматов остался где-то далеко позади и кажется недостижимым. Всего-то перешли через дорогу — и в этот момент все поменялось: чистенькое, стерильное и безопасное уступило место чему-то тягостному, опасному, кишащему.

Согласно официальному определению, фавелы, иногда называемые морру,[54] — нелегально, самовольно возведенные поселения. Однако правительство постепенно начинает легализовывать часть построек с тем, чтобы обеспечить получение сборов и налогов от их населения, составляющего, по данным неправительственных организаций, более тридцати процентов населения Рио-де-Жанейро. Правительство приводит другие цифры, заявляя, что в фавелах проживает около десяти процентов, но надо еще учитывать, что многие отрицают, что живут в фавелах, и указывают другие адреса, даже во время переписи.

Качество жизни и уровень насилия в разных фавелах очень сильно различается, неизменно одно: фавела — это трущоба. Она может располагаться бок о бок с самым что ни на есть шикарным байру в Рио, но если твой адрес — фавела, то возможности трудоустройства мгновенно сокращаются до самой тяжелой, неквалифицированной и низкооплачиваемой работы. У человека с адресом «фавела» жизнь моментально обесценивается.

Средние и высшие слои в Рио-де-Жанейро боятся фавел, однако, поскольку ничего лучше (или дешевле) предложить никто не может, с фавелами мирятся — но держат в изоляции от «приличного общества». В результате старые фавелы, такие как Мангейра, Провиденсиа и Росинья, — высокоорганизованные поселения, с ассоциациями жителей, политическим представительством и пусть доморощенными, но все же элементами технического прогресса, позволяющего населению пользоваться бесплатным электричеством, водопроводом, канализацией, подключенными к государственным сетям. Но фавелы нельзя назвать коммунами: они возникли по необходимости, а не на основе определенной идеологии. Новички должны обращаться за разрешением поселиться в фавеле к ассоциации жителей, но, если только они не близкие родственники, редко получают положительный ответ. Для многих новых семей, прибывающих с обнищавшего северо-востока Бразилии, единственная возможность — создать новую фавелу. Увы, вопреки возмущенным письмам-протестам, которые почти ежедневно публикует газета «О Глобу», слабая и коррумпированная власть Рио-де-Жанейро неспособна, да и не заинтересована в том, чтобы как-то решить вопрос с крытыми ржавой жестью хибарами, облепившими зеленые склоны живописных холмов.

— Куда им еще девать всех этих матерей, кормящих грудью их детей, этих мужчин для их фабрик, этих девушек, которые за нищенское жалованье чистят их сортиры? — риторически вопросил Фабио, когда мы как-то коснулись этой темы в разговоре. Потом он добавил: — Все эти люди, оставшись без крыши над головой, могут поднять бунт, революцию или что-то в этом роде…

Жилища, образующие фавелу, как правило, представляют собой прямоугольные коробки из необожженного красного кирпича. Крыши из ржавой жести или, на домиках поприличнее, из красной черепицы. Деревянные двери, а то и просто полотнища ткани, занавешивающие проем, — хотя, как пояснил Фабио, двери тут вообще не нужны, так как в фавеле не воруют. В фавелах своя полиция, образованная членами местных наркобанд, — и все знают, что воров, насильников и растлителей малолетних ждет свирепая расправа, вплоть до смертной казни.

Некоторые дома были покрашены в зеленый и розовый цвета мангового дерева, символа фавелы Мангейра. Честно говоря, лично мне кое-какие из них показались вполне милыми и даже уютными. Но это сугубо личное мнение, видимо, только мое — позднее Карина и Густаво пришли в неописуемый ужас при одной мысли о том, что фавелу можно счесть местом, пригодным для обитания.

— Да ведь из некоторых фавел открываются самые красивые виды на Рио-де-Жанейро! — заявила я, пожав плечам. — Из фавелы Виджигал вообще открывается круговой обзор Атлантического океана.

— Но это же трущобы, — возмущенно замотала головой Карина.

— Трущобы на берегу океана с видом на море. Завтра тут может возникнуть элитный байру.

— Никогда. Это невозможно.

— Почему?

— Просто потому что.

— Что, по-твоему, лучше — жить в вонючей высотке на задворках Копакабаны или в собственном доме у моря с лучшим в мире видом из окна?

— Там слишком опасно.

— Но если бы не было опасности?

— Тебе не понять Бразилию.

— Да, не понять.

Все потому, что у меня нет такого обостренного чутья на нищету, как у них. Это моя привилегия и роскошь, потому что я мотаюсь по миру и эти страны мне не родные.

Вверх в фавелу вела отлогая ухабистая дорога. Вход мрачно обозначали две заброшенные фактории в стиле ар-деко, с разбитыми окнами и почерневшими от граффити стенами. Вдоль недостроенной дороги выстроились прилавки с хот-догами и «супермаркеты», источающие смрад гнилых продуктов. На обочинах играли дети, ревели мотоциклы, за сидящими на них длинноногими девицами вился по ветру шлейф огненно-рыжих волос, матери смотрели мотоциклам вслед, покачивая на бедре младенцев и стряхивая малышей-ползунков, которые цеплялись за их колени. В узких закоулках, ведущих к домам, на недостроенных стенах сидели красивые, строгие молодые мужчины и женщины и провожали нас взглядами без тени улыбки. Не улыбался и Фабио, только касался полей шляпы и держал на виду свою кавакинью.

Около одного дома, полного детей, он задержался и запел. Красивые кареглазые дети босиком брызнули из окон и дверей, окружили Фабио, а одна толстушка лет пяти протолкалась в первый ряд и выкрикнула просьбу — какую песню спеть. Фабио выполнил заказ, и девчонка стала петь и танцевать, подражая девочке, сыгравшей главную роль в «Сиротке Анни».

Какие-то молодые женщины, проходя мимо, прокомментировали:

— Какая прелесть. Смотри-ка, ребята пляшут и поют.

Мы, повернувшись, заулыбались в ответ — ни дать ни взять, встреча в Африке с бедными, но радостными детьми трущобы, прямо хоть фотографируйся на память, — но тут какая-то девчушка подняла камень и запустила им в одну из женщин с криком:

— Отвали, сука старая!

Женщина ловко увернулась от камня и захихикала, как будто ждала именно такой реакции. У меня отвисла челюсть, Фабио заржал, а девчушка, обменявшись с нами ехидным взглядом, разулыбалась во весь щербатый рот.

Центральная улица так называемого burraco quente — это приблизительно переводится как «горячая дыра»: имеются в виду постоянные вооруженные стычки между полицией и местным населением — оказалась на удивление веселым местом. Старики и старухи играли в карты и пили пиво за деревянными столами под звуки самбы, что доносились из разбитых приемников. Зеленые, голубые и желтые флаги, повешенные между домами, слабо колыхались на ветру, а дети — казалось, их тут сотни — носились взад-вперед, хохоча и дергая веревки воздушных змеев. Я осознала, что здесь все же чуть менее безоблачно, чем в среднестатистической деревеньке, только преодолев самодельную баррикаду, созданную, чтобы не пропускать в фавелу полицейские автомобили, и наткнувшись на вооруженных trafi cants,[55] подпиравших стенки в обнимку со своими видавшими виды АК-47,[56] а потом на парней, открыто продающих на улице кокаин.

Фавелы Рио-де-Жанейро — укрепленные крепости, защищенные препятствиями из бетонных опор и управляемые в основном наркобандитами. Туда нельзя войти, не отчитавшись перед вооруженными патрулями у входа, несмотря на то что они как будто даже рады визиту туристов, желающих осмотреть их район. Они даже немного позируют, красуются, показывая им килограммы наркотиков в сумках и свои начищенные серебристые стволы.

Маурисио Баррето, отец Фабио, родился в burraco quente. Фабио никогда не видел ни его, ни двух его единокровных братьев, потому что все они погибли молодыми. Теперь они — просто часть статистики, несколько пунктов в данных по среднегодовому числу жертв, убиваемых полицией Рио-де-Жанейро (около 1200 человек). Но в свое время Маурисио был яркой личностью. В семидесятые годы он побывал в Илья-Гранде, островной тюрьме, где белые «политзаключенные», брошенные туда тогдашней военной диктатурой, разрабатывали планы для банды торговцев наркотиками «Команду Вермелью». Дело в том, что вместе с белыми «узниками» туда помещали и чернокожих «преступников» — в надежде, что последние довершат дело, начатое в пыточных камерах безмятежных садов Кампос Сантана.[57]

Однако все вышло по-другому. Вместо того чтобы уничтожать друг друга, две группы объединили усилия и выработали план вооруженной борьбы, опиравшийся на твердую валюту неимущих классов Латинской Америки — на белый порошок. Плевать на кустарное производство и прочую лабуду — вместо этого станем продавать кокс и травку соседским деткам из приличных семей, а на вырученные деньги финансировать свои общины: здравоохранение, образование и… ну конечно — Карнавал!

Ситуация в семидесятые годы для беднейших слоев населения была хуже некуда — переведенный на многие языки мира дневник Каролины Марии де Жезус[58] в шестидесятые стал потрясающим свидетельством, повествующим о жизни в фавелах, из которых нет исхода, о каждодневной борьбе с голодом, болезнями и полицией. Обитатели фавел занимались наркотиками, готовили армию, которая их защищала, и вооружались сами, добывая оружие у коррумпированной и низкооплачиваемой полиции.

Старый как мир трюизм, гласящий, что власть развращает, в этой ситуации перестал отражать истину. Вскоре возникновение жестокой преступной группировки, называемой «Терсейру Команду» («Третья команда») — наряду с некоторыми другими факторами, — вынудило правительство сформировать элитные ВОРЕ. Низкие зарплаты в ВОРЕ, в свою очередь, привели к появлению отрядов частной полиции. Сейчас в Рио-де-Жанейро бушует настоящая городская война, хотя никто не желает этого признавать, — прежде всего по той причине, что признание факта военных действий потребовало бы от правительства выработки какой-то идеологической позиции. Это было бы слишком, даже для среднего класса в Рио, признать, что демократическое правительство ведет войну, причем не под таким благопристойным предлогом, как, например, самооборона, или не таким важным, как защита прав человека, и даже не за нефть — тоже вещь достаточно необходимая, — они просто воюют с бедняками. Черные, бедные и бездомные — вот три исчадия зла в Рио-де-Жанейро.

У Фабио нет фотографии отца, но всякий раз, приходя в burraco quente, он расспрашивает о нем стариков. Иногда находит тех, кто его еще помнит, и они рассказывают всякие истории, а Фабио заталкивает их в свою упрямую память и бережно хранит рядом со старыми карнавальными барабанами и прочим утилем, а потом они нет-нет да сверкнут ослепительно, словно крохотные подлинные алмазы.

В тот день мы начали поиски в баре burraco quente. Мы встретили там двух форменных алкоголиков, которые утверждали, что помнят его. Даже если бы я не была уверена, действительно ли Маурисио приходился Фабио отцом, достаточно было бы посмотреть, как старшина ассоциации местных жителей, явно наделенный незаурядными актерскими способностями, изображает Маурисио Баррето, чтобы отбросить всякие сомнения. У меня на глазах возник другой человек, и он был мне странно, пугающе знаком: вот он сутулится, как бы стесняясь высокого роста, вот, смешливо щурясь, озорно поглядывает на окружающих, вот заразительно хохочет — все это мне было знакомо до мелочей.

После глубокого знакомства с воспоминаниями о Маурисио я предложила продолжить путь наверх, к Вила Мизериа, самой бедной части фавелы. Но Фабио воспротивился и потянул меня вниз, к подножию холма.

— Там дом Картолы, — пояснил он с ободряющей улыбкой.

Может, я и собиралась понять что-то про нищету, но у Фабио относительно меня были другие намерения — добиться, чтобы я поняла самбу. Сам бедный, он меньше, чем я, интересовался бедностью, зато неутомимо отыскивал все новые возможности посвятить каждый свой день изучению самбы и просто удовольствию от встречи с ней.

— У меня сегодня день рождения, — сообщила я однажды, намереваясь отправиться с ним в Ипанему за кайпириньей и пляжным массажем.

— Неужели? Какая же ты счастливица. — Фабио даже отступил на шаг с таким видом, будто не верит своему счастью. — Ведь сегодня еще и праздник — День самбы, на автомобильной стоянке за супермаркетом Вила Изабел. Там заодно и твой день рождения отпразднуем.

Бывшее жилище Картолы, крестного отца самбы, не слишком походило на дом — внешние стены были облицованы коричневой кафельной плиткой, как на кухне, а пристроенные позже второй и третий этажи выглядели шаткими и покосившимися. Так ведь Картола, сообщил мне Фабио, всю жизнь был беден и бедным умер. Это можно было бы понять, если бы, подобно многим великим художникам, жившим до него, он бы получил признание лишь после смерти. Но истина заключается в том, что большую часть своей жизни Картола был настоящей знаменитостью. Он по праву получил титул отца современной самбы, а его красивые печальные песни о неразделенной любви, одиночестве и жизни в фавеле, став уже народными, прочно запечатлеваются в сознании каждого нового поколения бразильцев, получая, как и полагается народным песням, все новые интерпретации.

«Мангейра Эскола да Самба» выглядела нелепо: еще одно здание в советском стиле, воздвигнутое посреди хибар и лачуг. Это явно отдавало политическим очковтирательством, но жители, тем не менее, «облагородили» его, раскрасив стены официальными цветами Мангейры — кричаще-розовым и зеленым, как лайм. Мы бродили по залам, и Фабио указывал на портреты самых знаменитых композиторов байру: Нелсона Кавакинью (того, что остался один в День матери), Карлоса Кашасу (старинный приятель Валдемара Мадругады), Картолу (композитора, написавшего ту самую песню Уинстона о поцелуях-beijos). Ах… призраки моего путешествия. У меня появились призраки!

Несмотря на вооруженных до зубов наркоторговцев и на унизительную, убогую жизнь ее обитателей, Мангейра оказалась весьма и весьма достойным районом. Художники, интеллектуалы и представители политической элиты, как правило, высказываются об этом байру как о краеугольном камне бразильской культуры и, без сомнения, одной из важнейших причин, по которым ежегодно в Рио-де-Жанейро стекается столько туристов. «Мангейра Эскола да Самба» была одной из первых карнавальных школ самбы, за успехами которой весь мир следил по телевидению каждый год в феврале.

Мангейру любят все. Это всенародно обожаемая трущоба. В Бразилии, кажется, нет ни одного музыканта, который не отдал бы дань этому прекрасному байру, объекту бесчисленных документальных фильмов, книг, статей и произведений изобразительного искусства. В дни Карнавала знаменитости-гости считают честью выступить на Самбадроме совместно с музыкантами и танцорами Мангейры. А что же здесь удивительного? Тут все взаправду, реально, шикарно, талантливо.

Школа самбы в Мангейре никогда не пустует. Здесь оттачивают свое мастерство танцоры, прослушивают певцов, репетируют оркестры, встречаются композиторы, проходят семинары писателей. Всех этих творческих людей питает уличная культура, окружающая их, бушующая, будто джунгли, в каждом закоулке. Вооруженные traficants и обдолбанные наркоманы, валяющиеся под стенами, выглядят пугающе и составляют непостижимый, ошеломляющий контраст — но фавела и впрямь сложная экосистема.

Как вышло, что столь элегантное и сложно организованное явление, как самба, родилось и развилось среди этого хаоса и убожества, абсолютно к тому же не испытывая на себе влияния всех прочих художественных течений, процветающих в стране? То, что Картола писал свою музыку как раз в годы, когда художественная элита Бразилии провела Semana de Arte Moderna (знаменитую неделю модернистского искусства, открывшую в 1922 году новое понимание и видение бразильской культуры), — не простое совпадение. Модернизм был великой идеей, корни которой уходили конечно же в европейскую культуру. Он шокировал обывателей, но для таких мест, как Мангейра, подходил безукоризненно — куда более органично, чем для элегантных музеев, где были выставлены его образцы. Всемирно известный классический композитор Вила Лобос в свое время отказался учить Картолу — без сомнения, самого известного чернокожего композитора Бразилии, — композиции классических произведений, сказав, что «это было бы преступлением». Возможно, именно маргинальность и защитила Мангейру, помешав впитывать европейскую культуру и меняться под ее влиянием.

В тот день в Мангейре мне на каждом шагу бросались в глаза шокирующие противоречия, касавшиеся богатства, благополучия и культуры. Голова просто кругом шла от вопросов и наблюдений. Как такое возможно, чтобы буквально в пяти километрах от открытой канализации и полицейского беспредела люди безмятежно попивали шампанское у олимпийских бассейнов? Почему эти люди не восстанут — просто не выйдут и не захватят улицы? Почему они не выглядят несчастными или подавленными? Как могли люди, не получившие даже начального образования, создать такую прекрасную и такую замысловатую вещь, как самба? В собственной стране подобные вопросы не возникали, так как мне не приходилось сталкиваться ни с чем похожим. Чистые столики в бюро, где выдают пособие по безработице, бесперебойно функционирующая канализация, относительно честная полиция и расстояние в тысячу с чем-то километров от моего дома до беднейших поселений аборигенов — все это помогало мне ощущать себя нормальной. В Рио такое счастье даровано не было. Реальность была на каждом шагу, она бросалась в глаза даже на самых богатых пляжах Ипанемы.

Когда мы уходили, я умоляла Фабио идти помедленнее, чтобы успеть вдохнуть, впитать последние впечатления, переживания, детали. Солнце уже садилось за холм, пляшущие силуэты воздушных змеев рассекали оранжевую дымку. Люди стояли в дверях своих лачуг и под полотняными навесами, наслаждаясь вечерней прохладой. Из-за закрытых занавесок и сквозь щели опущенных жалюзи не пробивался свет. Все было прямо передо мной. Жизнь напоказ, без купюр и цензуры. Мечта вуайериста. Пьяницы со стеклянными глазами бродили рядом с группками матерей-одиночек в обтягивающих ярких маечках, аккуратно одетые прихожанки церкви перешагивали через валяющихся изможденных наркоманов, а уставшие под вечер торговцы зельем сбывали последние дозы, выкрикивая-предлагая упаковки по десять, двадцать, тридцать… Под ногами у взрослых вертелась мелюзга, два карапуза затеяли драку и, возмущенно крича, поочередно сталкивали друг друга в пыльную канаву. Фавела была похожа на загон для кроликов. От дома к дому вели туннели и узкие тропки, за каждым распахнутым окном, за каждой открытой дверью мигали голубые огни телевизоров.

Сидя за столом у какого-то из домов, с десяток пожилых черных женщин вели беседу над пластиковыми стаканчиками пива. Их целомудренные нежно-розовые или белые, как у невест, костюмы дополнялись шляпками с вуалью, шелковыми перчатками, на ногах у каждой были белые носки и начищенные до блеска туфли с пряжками. Эти дамы выглядели бы уместнее на Елисейских Полях в 1920-е годы, чем у эстакады Мангейры. Одна из них достала зеркальце и припудрила нос. Я с жадным интересом смотрела на них.

— Olha a Velha Guarda![59] — восхищенно воскликнул Фабио.

Выяснилось, что женщины — старейшие участницы хора «Мангейра Эскола да Самба» и собираются отправиться на шикарную тусовку на юге Рио. Одна из них, Сонинья, жизнерадостная дама лет шестидесяти, была знакома с Маурисио и поведала Фабио парочку историй об отце. У него сияли глаза, когда она описывала, как Маурисио пел и играл в баре напротив церкви. Позже Фабио объяснил, что Сонинья уже рассказывала ему про это раньше, но каждый раз эта история звучала у нее немного по-разному.

Вечером, совершенно околдованная фавелой, я вспоминала наш разговор с Кьярой под арками Лапы и ее слова о поисках культуры. Такого со мной не случалось, пожалуй, с тех пор, как я впервые каталась по Европе и голова буквально трещала по швам от древних городов, истории и от осознания собственной ничтожности в этом мире. Вот и сейчас в сравнении с грандиозным величием Рио-де-Жанейро я ощущала себя малой песчинкой. Все в этом городе так сложно, столько различных пластов, что мне нипочем в них не разобраться, проживи я тут сто лет.

На другой день я отправилась к Хелен, державшей в Лапе книжный магазин, чтобы скупить все, что у нее есть о фавелах. Выбор, правда, оказался невелик. Хелен направила меня в пыльные букинистические лавки на Праса Тирадентес, куда наследники приносили ненужные книги, оставшиеся после похорон родственников. Книги были сложены высокими, неровными стопами, никто их не учитывал. Некоторые продавались на вес: двадцать реалов за килограмм слов. Виниловые пластинки шли по десятке. На Праса Тирадентес невозможно было что-то отыскать. Только владельцы лавок — истинные бразильские книголюбы, тощие, седеющие, в дешевых нейлоновых рубашках, — знали, что в какой стопке, и могли направить по верному следу. Со временем я обнаружила, что они врали напропалую, лишь бы впарить хоть какую-то книжку. Да и пусть, в конце концов, они там, похоже, голодают. Но в тот день мне нашли «Бандита» Роналду Алвеша (действие этого романа происходит в фавеле Росинья) и «Униженного», биографию наркобарона из фавелы Дона Марта (места, где снимался клип Майкла Джексона «Им на нас наплевать»). Дона Марта, кстати, убили вскоре после публикации книги.

Конечно, Фабио тема фавелы не приводила в такой восторг, но я изо дня в день изводила его просьбами еще раз взять меня туда. Фабио входил во вкус дорогих вин и сыров, а я, наоборот, пристрастилась к соку из стеблей сахарного тростника и пирожкам с пережаренным сыром. Ему не нравилось дополнять нашу богемно-праздную жизнь с периодическими шикарными обедами в Зоне Сул вылазками в грязные, нищие фавелы севера, несмотря даже на то, что именно там был его истинный дом.

Однако, терпеливо и благородно выдерживая мое рвение стремящейся к познанию невежды, Фабио покорно возил меня в фавелы Дона Марта, Виджигал, Мангиньош, Серинья, Росинья, Лукаш и многие другие, находя места, где я могла спокойно сидеть и озираться, изучая мир вокруг себя. Так продолжалось почти до декабря, когда Фабио стал звать меня избалованной буржуазной барынькой, подсевшей на бандитскую романтику. Но это уже другая история. А тогда, в день первого посещения Мангейры, я была беспристрастной наблюдательницей и таращилась на мир вокруг с отрешенностью коровы. Тогда я была просто туристкой.

10

Глаза цыганки

Глаза у нее были, как у цыганки, косящие, хитрые.

— Машаду де Ассиз, «Дон Казмурру»

Декабрь влетел в Рио, как поезд, прибывающий на конечную станцию. Он спустился на измученную землю, и «пассажиры» вздохнули с облегчением.

Солнце превратилось в сияющий раскаленно-белый шар, пальмы лениво поникли, улицы были покрыты желтыми пятнами перезревших манго, падавших с ветвей величественных деревьев-мангейра. Жизнь замерла, никто ничего не делал. Музеи, почтовые отделения, холлы гостиниц и обезлюдевшие банки наполнились жужжанием кондиционеров, ставни и жалюзи оставались плотно закрытыми с утра до вечера. Во время ослепляющей полуденной жары, когда сами улицы, казалось, изгоняли прохожих, загорелые тела жителей Рио-де-Жанейро переместились на пляжи или искали спасения в тенистых барах, где в длинных бутылках янтарного цвета подавали ледяное пиво. Богатые бежали в Бузиос, в свои дома на побережье, в город начали прибывать стада туристов, а жара окружала нас, сжимая обжигающие кольца, плавя мостовые, отражаясь во всех лобовых стеклах и закипая под капотами машин. Уличные цифровые термометры — в городе они повсюду — показывали сорок градусов, бешено возросли продажи кондиционеров, на автозаправках моментально раскупалось мороженое. Все сбрасывали по пять кило за ночь.

Моя англосаксонская выносливость была плохо приспособлена к экстремальному климату бразильского лета, так что я просто не могла ничего делать, не орошая тротуары литрами своего пота, разве что тихонько полеживать в гамаке с четырех до одиннадцати. Рано утром я уходила на пляж, а днем начиналась долгая сиеста. Только на закате, когда по городу проносился всеобщий вздох облегчения, я робко прокрадывалась на улицу, чтобы глотнуть кокосового молока на мозаичных черно-белых променадах Копакабаны и Ипанемы, перекусить, отведав европейской кухни в каком-нибудь шикарном заведении, или выпить кайпириньи в открытых барах Лапы.

В это лето я чувствовала себя девчонкой-подростком. После утренних посещений пляжа в Ипанеме кожа моя приобрела яркий розовато-коричневый оттенок, волосы стали цвета, какой бывает только у бразильских блондинок, и я наконец вылезла из своих лесбиянских джинсов, переодевшись в более подходящую для жары униформу Лапы — маечку-бикини, хлопчатобумажные шорты и пластиковые шлепанцы. Мне казалось, что я никогда еще не выглядела так хорошо за все двадцать восемь лет жизни. Я чувствовала себя ленивой, праздной, и это было просто великолепно. И не малейшего чувства вины. Одной мимолетной мысли о пересадках в лондонском метро, под завязку забитом людьми, было достаточно, чтобы испытать в глубине сердца теплое, щекочущее чувство самодовольного удовлетворения.

Настойчивые звонки моих родственников, беспокоившихся о том, когда у меня заканчивается виза, меня не трогали, я пропускала все их вопросы мимо ушей.

«Ты там хоть чем-нибудь занимаешься?» — спрашивали они, взывая к пуританской трудовой этике нашей семьи. Я их отшивала, объясняя, что очень занята: обучаюсь самбе. «Что, черт возьми, за самба такая?» — резко вопрошал мой отец, решив принять участие в дебатах, когда моя мать сказала ему, что я в четвертый раз подряд не появлюсь дома на Рождество. «А может, стоит наконец поступить в университет или что-то вроде того?» — спросил он после того, как я пыталась описать ему барабаны, пронзительный крик кавакинью и группу чернокожих мужчин на пустынной улице под огромной желтой луной. «Соберись, эта неорганизованность не пойдет тебе на пользу», — угрюмо добавил папа.

На этом этапе единственным предметом, который привносил в мою жизнь хоть какую-то собранность, были белые дорические колонны Каса Амарела. Остатки нормальности, еще сохранявшиеся во мне, растаяли под испепеляющим бразильским солнцем, оставив меня заложницей не кого иного, как Фабио. Кьяру вызвали в Европу получать диплом об окончании магистратуры, Карина готовилась уехать на ежегодное воссоединение семьи Джаллад в доме ее отца на побережье в Бузиос, а Густаво каждый день искал спасения от жары в олимпийского размера бассейне в замке у своего брата. Я оказалась отлучена от приличного общества и осталась на попечение богемы. Совсем недавно пала даже моя главная психологическая твердыня и опора: самба в Беку до Рату по пятничным вечерам прекратила свое существование из-за идеологического спора между музыкантами и владельцем бара, Марсио, насчет того, должно ли быть пиво для музыкантов бесплатным или нет. Фабио отстаивал точку зрения, что всё, а точнее, пиво и еда, музыкантам в Рио-де-Жанейро должно предоставляться бесплатно, в качестве вознаграждения за их самоотверженный труд на ниве созидания красоты и удовольствий. Марсио возражал, что это было бы прекрасно, но загвоздка в том, что в Рио каждый считает себя музыкантом. (А может, бесплатное пиво полагается только музыкантам, играющим на струнных? А как насчет тех, кто стучит на маракасах? А банка из под кока-колы может считаться музыкальным инструментом?) В общем, идеологическая аргументация была на самом деле не слишком убедительной и малоприменимой на практике. Страсти в баре накалились до предела, так что кто-то в порыве ярости бросил в стену мусорный бачок, после чего Фабио забрал меня, и мы отправились выпивать на лестнице у нашего друга — художника Селарона.

Обильно выпив за счет двух японских туристов, которые до отказа забили карты памяти в своих аппаратах кадрами, на которых Фабио, одетый во все белое, бренчал на кавакинью, мы расположились на площадке лестницы Селарона. Художник, обычно малообщительный, неожиданно присоединился к нам, и Фабио все более возбужденно стал рассказывать о событиях, происходивших в баре неделю назад.

— Музыка вернется к людям, они еще услышат ее! — восклицал мой друг, потрясая бутылкой кашасы в одной руке и высоко вздымая кавакинью, которую держал в другой.

Но Селарон только плечами пожал, мол, она их и не покидала, и направился к сидящим выше на лестнице пьяницам, которые радостно обступили своего короля.

— А я говорю: долой буржуазию, долой помещиков и их грязных маленьких счетоводов-чиновников. Музыку людям! Пиво людям! — кричал Фабио.

— Пиво народу, — эхом отзывались алкаши.

— Музыку людям!

— Пиво народу!

Это была только вторая пятница лета, а мы остались без работы. В Лондоне или Сиднее потеря единственного источника дохода за пару недель до Рождества могла бы стать причиной для депрессии, но здесь, в Рио, такой озабоченности не ощущалось. Напротив, это воспринималось почти как благословение. Бразильцы (и представители богемы не исключение) вообще воспринимают необходимость выполнять какую бы то ни было работу в летнее время как тяжкую повинность, которая не стоит затраченных усилий, пусть даже она неплохо оплачивается.

— Но как же ты и другие музыканты собираетесь выживать? — искренне беспокоилась я.

— Будем голодать, — ответил Фабио, с трагическим видом прикрывая глаза ладонью.

— Ой, нет… — начала я.

Он, видя мою тревогу, округлил глаза и отрицательно замотал головой:

— Расслабься. Не волнуйся так. Всё будет в порядке. Это же лето. К следующему уик-энду на банановых деревьях вырастут деньги. В сточных канавах потекут реки золота. Мед и манна будут падать с неба. Моя дорогая, мы богаты. Мы будем богаты. Мы будем богаты!

— Я тебя не понимаю, — ответила я, растерянно улыбаясь. Откуда им взяться-то, этим сказочным богатствам? Он что, имеет в виду ничтожный остаток моей премии или надеется на то, что можно будет сыграть на разнице между обменными курсами фунта и бакса? Или мы кого-то ограбим? А может, мне придется валяться в ножках у отца, умоляя дать денег в долг? Но Фабио лишь покровительственно поцокал языком и указательным пальцем приподнял мне подбородок, чтобы поцеловать в нос.

— Лето — туристический сезон, любовь моя! — Он запрокинул голову и беззаботно рассмеялся, повторяя снова и снова: — Начинается туристический сезон.

В ту пятницу, ближе к вечеру, переулки Лапы наполнились новыми туристами, сезонными маландру и скучающими детками из богатых районов Рио. Вдоль тротуаров выстроились ярко освещенные палатки, где торговали блинчиками из тапиоки, кебабами, жаренным на гриле сыром, маракуйями, кайпириньей с ананасом, медовой кашасой в пластиковых тюбиках и главным для лета продуктом — пивом «Скол». На улицах встречалось много знакомых лиц. Уинстон Черчилль околачивался близ арок, шлюхи — снаружи на лестницах, и все улыбались и махали новоприбывшим, будто персонажи «Маппет-шоу». Вот они допели песенку, которой открывается шоу: «Давайте-ка начнем, пора!», — и скандинавские блондинки рука об руку выступили с растаманами цвета эбенового дерева, чьи жены на другой стороне улицы весело переговаривались и кокетничали с группками отвязных английских парней. Одинокие немцы, буквально околдованные чернокожими женщинами, кучковались перед «Та’ На’ Руа», а разведенные толстухи англичанки средних лет прикидывались, будто и не думают платить за выпивку двадцатилетних жиголо, сидящих рядом с ними.

Летом в Лапе все вели себя как шлюхи, даже если в другое время таковыми не были. Слишком уж это было прибыльно, слишком велика награда, слишком заманчивы легкие деньги. К тому же можно было даже наткнуться на кого-то, кто окажется хорош в постели, или и того лучше — кого-то, кто предложит жениться. Цены варьировались — от оплаты услуг дантиста до бесплатного ужина в Леблоне, и почти все туристы делали вид, что они не платят за любовь. Честнее всего описал свой подход мой американский друг, просто сказавший: «Я приехал трахаться».

В начале того лета я еще пыталась как-то блюсти нравственность туристов, которых встречала, и предостерегала их от мерзких жиголо, но мои предупреждения только нагоняли тоску, а это означало, что они переставали оплачивать выпивку кому бы то ни было, в том числе и мне, так что в конечном счете я сдалась и оставила их в покое. Да и вообще, где и когда отпуска и курорты воспринимались всерьез? Кто я такая, чтобы разрушать здешнюю идиллию, ломать людям кайф, мешая им представлять, что они попали в киносказку с пальмами, только на том основании, что ловкий маландру из Лапы бессовестно обвел меня вокруг пальца?

С тех пор я просто на пару с Фабио выслушивала рассказы десятков ирландских/английских/немецких парней/ девушек о том, как они обнимались с Холли Берри или с Уинстоном Черчиллем, и кивала с притворным удивлением, когда они говорили: «Я думал(а), это всего лишь курортный роман, но прошлой ночью он(а) сказал(а) мне, что влюблен(а) в меня».

Конечно, в таких условиях было трудно не усомниться хоть чуть-чуть и в собственном партнере. Будь он даже святым, как выразилась однажды Карина: «Дело не в твоем мужчине, а в других женщинах». Правда заключалась в том, что у меня, так или иначе, не было никаких гарантий. В психическом и эмоциональном смысле я находилась на неизведанной территории, причем касалось это не только бразильцев, но и меня самой.

Я начинала смутно представлять, что ощущает беженец из консервативной религиозной державы, приехавший в такую либеральную страну, как Австралия: болезненный процесс осознания того, что весь драгоценный «культурный багаж», который вы привезли с собой, был просто навязан вам Церковью и государством, а затем — избавление от всех этих ценностей в пользу исключительно личностных. Я надеялась, что избавилась от чего-то подобного. В идеальном мире я бы преобразилась в жизнерадостную, чувственную исполнительницу самбы, не утратив при этом таких весьма дорогих моему сердцу качеств, как честность, верность и благоразумие. Но на деле, разумеется, я сильно рисковала, что вместо этого стану коварной и расчетливой авантюристкой, да к тому же так и не научусь танцевать! Я оказалась на ничьей земле. Просить совета у друзей или родственников было бы бессмысленно. Для них действовала система ценностей, не имевшая никакого отношения к Рио-де-Жанейро. Я могла положиться только на инстинкт, а он, проявляя полное пренебрежение к моему благополучию, подсказывал мне, чтобы я оставалась там, где и была.

В канун Нового года все было готово для того, чтобы приступить к восьминедельному периоду потворства и потакания самым необузданным и невероятным своим капризам. Бразильцы подготовились настолько, насколько это вообще было в их силах. Их кожа сияла роскошным тропическим загаром, целлюлит куда-то исчез, морщинки на лицах разгладились, дела и трудовые обязательства были приостановлены, а отношения в браке охладели и свелись к одному телефонному звонку в неделю: «Мне понадобится квартира, дорогая». Все били копытами и грызли удила, предвкушая полтора месяца пьяного гедонистического безумия, и ничто на этой земле — ни гражданская война, ни эпидемия смертельной болезни, ни даже проигрыш в футбол — не могло бы их остановить.

— Супругам и постоянным партнерам — Рождество, — прокомментировал Густаво, когда я рассказала ему о своих планах провести канун Нового года в Копакабане с Фабио, — а уж Новый год оставь для любовника.

Я уставилась на него с недоумением, но он только погрозил мне пальцем.

— Со мной не нужно прикидываться невинной овечкой, — предостерег он.

Карина и Кьяра вернулись в Рио в ночь на двадцать пятое и уткнули пятачки в корыто уже на второй день Рождества. Студенческие гостиницы в Рио были наводнены румяными гринго из англосаксонских стран, а по Жоаким Силва стадами бродили маландру, прибывшие на охотничий сезон аж с Кубы. Это было похоже на время кормежки зверей в зоопарке. «Отели любви» снова работали на полную катушку, счета за сотовую связь вырастали выше крыши, вся Руа Жоаким Муртину регулярно просыпалась в четыре часа утра от того, что кто-нибудь с шумом выставлял мужа на улицу, а потом снова, в шесть утра, — от звуков сцены примирения. Уинстон Черчилль вошел в раж, подцепляя за ночь по две, а то и по три женщины, и даже изображал ревность, когда какая-то из них уходила с кем-то еще. Женщины вели себя пристойнее, чем мужчины, но ненамного. Мне и в самом деле начало казаться, что абсолютно все, с кем я только была знакома в Рио, в эти дни изменяли своим половинам. Свидания с женатыми мужчинами вообще считались в порядке вещей. Я то и дело слышала, как подружки, соседки и косметички подбадривают своих приятельниц, отправляя их на свидание так, будто им предстояло встретиться не с женатым мужиком, а самым завидным холостяком года.

— Развлекись как следует. Надеюсь, у вас все-все получится, подружка! — напутствовала моя педикюрша косметичку, делавшую мне восковую эпиляцию ног. Та как раз собиралась на первое свидание с женатым ухажером.

— Я тоже надеюсь. Он такой клевый, — отвечала та, прерывисто вздыхая.

— Что ж, надеюсь, он, по крайней мере, за все платит, — сухо вставила я.

Косметичка покосилась на меня с опасливой улыбкой, будто я высказала какую-то в высшей степени крамольную мысль.

— Ну не-ет. Я верю в равенство, — беспечно пропела она.

— В таком случае обзаведись сперва мужем, милая, — услышала я свой ворчливый голос.

Конфликт между моей культурой и культурой бразильцев, казалось, немыслимо уладить. Бывали дни, когда я вставала рано, выпивала чашку кофе без сливок и сахара и неистово начинала вытряхивать лень из организма. Делая упражнения, я содрогалась всем телом, попутно с осуждением размышляя о пороках этого непристойного общества. В другие дни я продирала глаза поздно, лениво рвала с веток переспевшие плоды, флиртовала с садовником и ощущала себя до ужаса либеральной и свободомыслящей. В обоих случаях я мучилась от одиночества и чувствовала себя отщепенкой. Лучшее общество, на которое я могла сейчас рассчитывать, был какой-нибудь случайно забредший сюда турист-новичок, поскольку эмигранты, прожившие здесь какое-то время, уже усвоили местный стиль жизни и всё о нем поняли задолго до моего появления.

— Что ты вообще здесь делаешь, если тебе всё не нравится? — спросил меня эмигрант-швед в Лапе, когда я плакалась ему на аморальность бразильцев и отпускала замечания насчет бразильских женщин, которые, кажется, ничего не почерпнули из либеральных семидесятых, кроме чудовищной манеры одеваться.

— Я ничего не имею против их потрясающей чувственности, изумительной музыки и сказочных красот, — отрубила я. — Но меня бесит адюльтер, эти вероломные измены на каждом шагу и вообще уничижительное отношение к женщинам. Их здесь ни в грош не ставят, это просто чудовищно!

Он пожал плечами и осушил очередную банку пива.

— Да это же все звенья одной цепи. Одно невозможно без другого.

Я спорила, но, несмотря на всю убедительную логику христианской морали, инстинктивно чувствовала неуверенность. Невозможно было закрыть глаза на вопросы, остающиеся без ответа, которые роились где-то на задворках моего сознания. Кажется, швед был прав. В этом обществе просто не знают, что такое подавление сексуальности. Все здесь прекрасно контролируют свою сексуальность способом, которого я не встречала в Лондоне или Сиднее. Им не нужно напиваться до одури, чтобы отважиться и подступиться к представителям другого пола. Здесь нет пуританской традиции называть женщин с либеральными сексуальными взглядами «потаскухами». Верно ли, что мужчины и женщины в Рио отстали от времени — а может, они его опередили? Что, если мы просто проморгали, не заметили, как они бегут вперед, минуя нас?

В беспечном гедонистическом угаре я даже ловила себя на том, что ставлю под сомнение христианские ценности, доселе для меня весьма важные. Подчас мне казалось, что, может быть, все это невероятное количество неверных супругов — наше будущее, что именно так скоро будут выглядеть взаимоотношения мужчин и женщин. Возможно, Бразилия ходит в отстающих по всем показателям ООН и индексам Всемирного банка, зато здесь ежегодно бьют все индексы и показатели по беззаботности и радости. Здесь живут, кажется, самые радостные и счастливые люди во вселенной. Они только и делают, что улыбаются и смеются. Хотелось бы понять — что их так веселит? Явно не чистая вода и не питательная полезная пища. Может, это они смеются над нами? Поглядите только, да им же плевать на весь мир — знай себе развлекаются с соседскими женами, а мы тем временем с ханжескими постными лицами сидим перед телевизорами, греша только тем, что позволяем себе смотреть французские фильмы. И если уж мир смог легко изменить свое отношение к Иуде, кто сейчас станет отстаивать правоту Десяти заповедей? Что, если Иисус и Мария были просто парой жизнелюбов-пофигистов, таких, как современные кариоки?

Ответ на свои вопросы — или по крайней мере исходную точку своих вопросов — я нашла в неожиданном и неправдоподобном взлете сериальной звезды Клео Пиреш. В год, когда я приехала в Бразилию, синьору Пиреш официально объявили секс-символом Рио этого года. Потрясающее достижение в стране, где пляжи просто забиты великолепными красотками, настоящими королевами с дивными формами и упругой кожей, на которых — в это трудно поверить — превосходно смотрятся даже обтягивающие трусики из лайкры. Фото Пиреш, принимающей солнечные ванны, красовались на страницах таблоидов, она лениво улыбалась с обложек глянцевых журналов, вокруг ее дома в Ипанеме собирались толпы фанатов. В Бразилии достаточно часто сходят с ума по звездам сериалов, футболистам, второсортным знаменитостям из США, даже по некоторым туристам — ничего необычного в этом нет. Здешнее население падко до кричащего, безвкусного и до всевозможных крайностей. Но Клео Пиреш, или Лурдинья, по имени ее героини из нашумевшего сериала «Америка», побила все мыслимые рекорды и рейтинги популярности. Сериал из жизни нелегальных иммигрантов-бразильцев, ставших ковбоями в Техасе, демонстрировали по вечерам, в прайм-тайм. Успех был оглушительным. Сериал, и только он, был виной тому, что цены на родео в Барретосе выросли в два раза, множество достойных женщин, бросив все, устремились к мексиканской границе, а на пляже в Ипанеме все щеголяли в соломенных ковбойских шляпах. Даже всеми обожаемая Жизель Бюндхен, всемирно известная супермодель, бывшая подружка Леонардо ди Каприо и талисман бразильской сборной по футболу, начала отходить на второй план.

Карина, мой барометр бразильского общественного мнения, проинформировала меня, что Лурдинья стала «официальным культом».

— Мужчины хотят на ней жениться, женщины хотят ею быть, — с легкой завистью говорила Карина, когда я приехала к ней в элегантный байру Жардим Ботанику.

Был вечер четверга, знойный и прекрасный, и мы в размягченно-дремотном состоянии неспешно прогуливались вокруг озера в форме сердца, протянувшегося от Ипанемы до ботанического сада. Если Рио — «спящий великан», то Лагоа — без сомнения, озеро Нарцисса. Вода была тихой, как на акварели, и окрашена нежно-розовыми красками заката. Мрачные силуэты окружающих озеро гор отражались в его глади, а вдоль берега, как мраморные, замерли белые стебли тростника.

Район треугольной формы граничил с озером, ботаническим садом, живописным нагромождением скал и был удивительно освещен благодаря причудливой игре света, отражавшегося от воды, деревьев и камня. Место стильное, сдержанно-элегантное и чудовищно дорогое. Карина частенько подбивала нас перебраться сюда жить. Отсюда не открывались вульгарные и претенциозные виды на залив Гуанабара, которыми кичился весь город, однако именно Жардим Ботанику снискал себе репутацию самого престижного в Рио-де-Жанейро места — по той простой причине, что здесь не было фавел. Из-за высившихся за байру вертикальных скал это было физически невозможно — разве что настроить строительных лесов и жить на них.

Здесь селились сериальные актрисы и не было преступности. Единственным исключением стал инцидент с автобусом 174, получивший известность благодаря одноименному документальному фильму («Onibus 174», 2002; больше двух десятков фестивальных наград по всему миру). Суть инцидента в том, что уличный мальчишка захватил автобус и чуть ли не двое суток удерживал заложников как раз неподалеку от ботанического сада. Парень заявил, что требует лишь одного: признания факта, что полицейские поубивали всех его друзей, но их за это никто не судил. Однако все превратилось в очередной бразильский медийный фарс, в котором принимала участие толпа, требующая немедленной расправы без суда и следствия, а также некие коррумпированные полицейские, явно прогулявшие занятия по теме «Как обращаться с безвредным правонарушителем, захватившим заложников», и, конечно, представители преданного власти медиаконцерна «О Глобу». В конце концов Сандру Роза ду Насименту, тот самый мальчишка, был убит — может, для него это было гуманным исходом, если учесть нечеловеческие условия содержания заключенных в тюрьмах Рио-де-Жанейро.

И все-таки было бы несправедливо позволить трагическому случаю с ду Насименту — который, как пояснил мне один из жителей южной зоны, «только проезжал через Жардим Ботанику на автобусе», но не был «из Жардим Ботанику», — бросать тень на сей во всех отношениях достойный и благополучный байру. Этот район не характеризуют насилие, наркотики и проституция, как в других местах, это особый слащавый, пенистый, розовый мирок мыльных опер.

Вот здесь-то, в любимейшем байру Карины, и производится в жутких количествах настоящий опиум для бразильских масс. Именно сюда, на тенистые аллеи Сада наслаждений короля Жуана VI, привозят на поденную работу бразильских писателей, и они пишут novellas, или сценарии для мыльных опер, по-своему отражая все социальные, экономические и персональные темы, от коррупции до адюльтера, от насилия до военной диктатуры. Они пишут по полдюжине сценариев в год, населяя их красивыми людьми с белой кожей, живущими на виллах, и их эксцентричной чернокожей прислугой. И это они несут полную ответственность за интерпретацию истории своей страны, за искажение образа Бразилии, за то, что португальский язык в Бразилии упрощается, сводясь к двум-трем примитивным фразам, — хотя как раз за последнее лично я на них не в претензии. Для ленивой дебилки, каковой я являюсь в части изучения языков, это очень удобно. Я уж не говорю о том, что сериалы оказались потрясающим источником витиеватых оскорблений, которые я заимствовала для разговоров с Фабио. Примитивное «Ты есть плохой человек» уступило место изысканному «О ты, грязный, подлый дьявол. Брось свое сердце на стол, не то я вырву его из твоей груди».

А поскольку медиаконцерн «О Глобу» контролирует около семидесяти процентов всей печатной и телевизионной продукции Бразилии, все те же образы закрепляются и повторяются снова и снова. Это самое настоящее промывание мозгов, контроль сознания, как у роботов, — даже президент страны однажды признался: «Я готов сражаться со своим министром обороны, но не с „О Глобу“». И у кого повернулся бы язык его осудить?

Чтобы понять, что такое бразильская пресса, попытайтесь представить, что случилось бы, вверь наше правительство все частные и общественные телеканалы и все национальные газеты лондонской газете «Сан». Бразилия — единственная страна мира, где топ-моделей снимают в юмористических передачах. Выглядят такие программы, как шоу Бенни Хилла без Бенни Хилла. Хотя, признаюсь, это не мешало мне балдеть от фантастических гламурных красоток.

— Лурдинья? — недоверчиво переспросила я Карину.

Конечно, я тоже читала об этом в газетах, но сочла очередной вонючей уткой от «О Глобу». Актриса, мягко говоря, не красавица. Начнем с того, что у нее низкий неандертальский лобик. А ее сценическое имя напоминало о германских медсестрах, проводивших опыты на людях в нацистских лагерях смерти.

— Непостижимо, — ошарашенно протянула я. — Просто не понимаю…

— Это трудно объяснить словами. Есть в ней этакая искорка, внутренний огонь… — Карина пустилась в объяснения, но замолкла, рассеянно вертя трубочку в своем коктейле. Через минуту она, просияв, повернулась ко мне: — Давай попробую объяснить на примере. Вчера вечером, узнав, что одна женщина хочет отбить у нее возлюбленного, Лурдинья просто-напросто заявила, что отправляется на несколько дней к своей матери. Будет там одна. Ей так хочется. Одна. Представь. Когда такое творится! Она просто плюет на всё. Вообще не ревнует! Это поразительно. Она классная.

Вот и всё, понимай как знаешь. Попытаюсь догадаться, что она имела в виду под внутренним огнем. Лурдинье, разрушительнице семейного очага, подростку, нелегалке, удалось то, чего бразильские женщины никогда не могли получить ни за какие сокровища, — жизнь без ревности. Ревность. Зависть. Подозрение. Паранойя. Все ушло — с одним взмахом волос сериальной звездочки, когда она уходит от женатого мужчины, переживающего кризис среднего возраста, чтобы провести ночь с мамой.

Неверность много значит для Бразилии. Ревность значит больше. Да, латинские и африканские корни породили в бразильцах предрасположенность к чувственным удовольствиям, необузданную страстность, наделили способностью блестяще передавать в танце оргастические конвульсии, именуемые самбой. Но одновременно они превратили их в законченных параноиков. Сами подумайте, если мужчина влюбляется в вас с первого взгляда — при том, сколько вокруг красивых женщин, — разве нельзя допустить, что с ним это случится еще и еще раз?

В нашем разговоре всплыли и высветились типичные страхи среднестатистической бразильянки, с риском для жизни пробирающейся по минному полю гедонизма. Я покровительственно выразила сочувствие.

— Наверное, это ужасно — никогда не чувствовать уверенности в отношениях с мужчиной, — сказала я Карине. — Недоверие, постоянные подозрения — так же можно все нервы вымотать.

Слава Тебе, Господи, что я во все это не ввязалась, думала я потом, оставшись одна. Слава богу, что я выше этого, что я австралийка и умею владеть собой.

В январе в баре «Космополитен» стартовал новый круг самбы, и я бегала туда, «сев на хвост» Фабио. Обычно, придя на самбу, я оказывалась за столиком в глубине бара с Кьярой и использовала данное мероприятие, чтобы узнать, что нового, или повспоминать, как я отбивалась от пьяных ковбоев в Барретосе. Местные девицы продолжали делать вид, что я не существую. Фабио сидел за столом музыкантов, время от времени оглядываясь на наш столик, все более пьяный и развеселый, пока наконец, не в силах противиться искушению, не бросал свое занятие и не подсаживался к нам.

Так продолжалось до тех пор, пока в один прекрасный вечер Карина не заглянула на огонек и не навела порядок. Она сидела с нами, наблюдая за происходящим в свойственной ей спокойной, внимательной манере (Карина не танцевала самбу), потом обернулась ко мне и заговорила:

— Кармен, я в шоке. Я просто потрясена. В смысле, ты же ни разу не подошла к столу, ни одного-единственного разика.

Я бросила взгляд в ту сторону — Фабио был всецело поглощен настройкой своей кавакинью, — потом посмотрела на Карину и спросила:

— А зачем?

Карина закатила глаза, будто устала объяснять азбучные истины самому наивному человеку на этой планете:

— Ты должна защищать свою территорию, подруга. — Она пригнула голову, словно нас могли подслушать, и, обведя взглядом бар, продолжила: — Тебя окружают хищники.

Я нахмурилась. Ради всего святого, о чем она толкует? Я осмотрела бар — все вроде было так же, как всегда, обычная обстановка для вечера четверга: проститутки, женатые мужики в поисках любовниц, любовницы женатых мужиков, подруги, наркоманы, музыканты, парочка залетных интеллектуалов и неповоротливый датский социолог, пытающийся сыграть на треугольнике. Все как всегда.

Я недоуменно повернулась к Карине с вопросом в глазах, а она толкнула меня в бок и снова развернула к бару. На сей раз я взглянула в ту сторону, куда глядела она, — и вдруг картина мгновенно переменилась. У группы веселых бразильянок, танцующих самбу, выросли волчьи клыки, которыми они выгрызали себе путь к моему парню! Я выпрямила спину. Мир внезапно померк перед глазами. Я увидела, как одна из девиц ухватилась за спинку стула Фабио, другая как бы невзначай провела рукой по его плечу, а третья послала ему многозначительный воздушный поцелуй. О, какой наивной дурой я, оказывается, была!

Едва сдерживая чувства, я вскочила и бросилась к Фабио, пробралась сквозь плотные ряды женщин и заняла достойную позицию прямо за спинкой его стула. Фабио изумленно воззрился на меня. Я оглянулась на Карину, и она одобрительно кивнула: вот теперь все правильно.

Я с видом собственницы положила руки на спинку и победно-агрессивно оглядела соперниц. Та, что посылала поцелуй, мигом отвернулась, та, что гладила плечико, нашла себе другого мужчину, а та, что хваталась за стул, — ну, ее я просто-напросто отпихнула бедром. Меня волной захлестнуло странное, головокружительное чувство облегчения. Я отстояла своего мужчину. Он принадлежит только мне. Мы встретились взглядом с еще одной девицей, присматривающей за спинкой стула, и она приветливо и благосклонно улыбнулась мне. В конце концов, мы ведь одна команда — блюстительницы стульев на круге самбы. Конечно, признаюсь, в тот же вечер я видела, как ее бойфренд целуется совсем с другой, но важно ведь не это, а то, что, находясь за его стулом, она защитила перед всеми свою репутацию. А что уж там происходит позже на благоухающих мочой булыжниках Лапы — неважно, над этим никто не властен.

Только после пяти новых кругов самбы и вопросов не на шутку встревоженного моим поведением Фабио я почувствовала себя уверенной настолько, что перестала охранять стул. Ему я объяснила, что у меня на время погас «внутренний огонь».

— Шарики у тебя за ролики зашли, вот и все, — заметил он, лениво покачиваясь в гамаке в Каса Амарело.

Кьяра снисходительно покачала головой.

— Я бы никогда до такого не опустилась, — надменно произнесла она и добавила: — Потому что я и так цельная, мне не нужно дополнять себя мужчиной.

Я не стала припоминать ей это высказывание, когда через полгода она, вся в слезах и соплях, бегала босиком по Руа Жоаким Силва и искала своего парня, который не явился домой ночевать.

Непостижимо, но Рио-де-Жанейро обладает удивительной способностью захватывать неглупых, казалось бы, иностранок, образованных и привлекательных, состоятельных и уверенных в себе, и превращать их в растрепанных ведьм, которые с воплями гоняются по улицам Лапы за малограмотными мужиками в шортах для сёрфинга. Я наблюдала, как топ-менеджер из Нью-Йорка, вылитая Кэрри Брэдшоу из «Секса в большом городе», грозилась убить замарашку подростка за то, что та флиртовала с ее мужчиной; как французская аристократка родила ребенка ради того, чтобы заполучить в мужья нищего музыканта; как модельерша из Лондона оплатила своему жиголо кругосветное путешествие — все из-за страсти и ревности. Не случайно здесь так любят выставлять на подоконниках скульптурное изображение женщины, сидящей у окна, подперев щеку рукой. Здесь эти скульптурки называют «Девушка, дожидающаяся любимого» и, в упоении от собственного нравственного вакуума, продают их в огромных количествах на местном базаре.

Проведенные межнациональные исследования называют бразильцев в числе самых ревнивых народов в мире, и это кажется совершенно логичным, с учетом того, что они же являются и самыми непостоянными и плохо себе представляют, что такое супружеская верность. Под кожей, упругой и без признаков целлюлита, у здешних женщин таится постоянный страх, что им придется в одиночестве воспитывать брошенных детей, а у мужчин — что они всю жизнь будут растить отпрысков соседа или молочника. Таковы уж волчьи законы в мире, где люди хорошо выглядят в лайкре. Навязчивый страх, что тебя предадут, глубоко въелся в национальное сознание бразильцев. Здесь рассказывают, что первая императрица Бразилии, эрцгерцогиня Австрийская Леопольдина, на самом деле умерла не от выкидыша, а от горя и унижения, когда узнала о постоянных изменах своего беспутного супруга, императора Педру I. Даже те немногие бразильские издания, что претендуют на интеллектуальность и высокий вкус, с удовольствием смакуют подробности, рассказывая о чьих-нибудь затаенных страхах и опасениях касательно верности их супругов. Да вот хоть бедняжка Даниэла Чикарелла, бывшая подружка Роналду, — на нее все ополчились, устроили форменную травлю только за то, что она безумно ревновала своего футболиста с торчащими зубами. В конце концов, после тяжелейшего выкидыша, она бросила его — только для того, чтобы узнать из поднявшейся газетной шумихи, что все это время он крутил-таки роман с испанской моделью. Блаженна невинная душа Рио-де-Жанейро…

Ревность и предательство красной нитью проходят через творчество самых известных бразильских писателей. Машаду де Ассиз, живший в 1850-е, темой самого своего знаменитого романа сделал тайну женской верности. В его трагедии «Дон Казмурру» брак адвоката Бентинью и его жены Капиту рушится из-за стечения мелких обстоятельств, заронивших подозрения в ее супружеской верности. Брошенное на лету пустячное замечание друга семьи (точнее, нахлебника) о хитрых цыганских глазах его супруги, поведение Капиту на похоронах его друга — она была взволнована чуть сильнее, чем следует, — сын, в котором герой усматривает подозрительное сходство с усопшим, — и вот уже Бентинью впадает в отчаяние и сходит с ума от ревности. Мучительные сомнения Бентинью пронизывают весь роман, и вопрос, изменила Капиту или нет, до сих пор будоражит бразильских читателей, даже несмотря на то, что идея Машаду де Ассиза как раз в том и состоит, что это не имеет никакого значения. Бентинью на самом деле — никакой не герой. Своей жалкой паранойей и мстительной ревностью он разрушает семью и всю свою жизнь. Однако (и Машаду показывает это с присущим ему изяществом и тонкостью) он этого не понимает, не прозревая даже в конце жизни. Эта история любви и ревности в Рио-де-Жанейро обличает к тому же неравенство в обществе, где умные, красивые молодые женщины вынуждены выходить замуж за заурядных и скучных, но богатых мужчин, так как это единственный для них способ подняться по социальной лестнице.

Казалось бы, всё ясно, но как же трудно «не терять голову», когда все окружающие, кажется, давно уже порастеряли свои! Как-то в январский вечер я пошла в театр на «Предательство», по пьесе авангардного драматурга и сценариста Нелсона Родригеса. Спектакль играли в gafieira «Эстудантина», старомодном танцевальном зале (в нем до сих пор по пятницам играют большие оркестры) на колониальной площади Праса Тирадентес. Я безуспешно пыталась уловить тонкости и подтексты, но в общем и целом тематика была обычной для Нелсона Родригеса: неверность, ревность и лицемерие обывателей Рио-де-Жанейро. Тема инцеста — среди самых излюбленных. Родригес написал целую серию пьес под общим заглавием «Кариока-трагедии», с откровенными и подробными названиями, как, например, «За наготу следует наказывать», «Прости меня за твою измену» и «Счастливая вдова», наполненных историями из жизни, герои которых следуют пресловутой мантре кариок «Предай, не то предадут тебя». Сам Родригес сказал об этих пьесах, что они «неприятные, грязные и болезнетворные; только посмотрев их, публика может подхватить тиф или малярию». Или что-нибудь похуже.

В перерыве я столкнулась с бывшей подругой Фабио, которая переехала жить в пригород. Мы с ней были чуть-чуть знакомы и поболтали немного перед началом второго действия.

— Ты счастлива с Фабио? — спросила она.

— Ну да, мы с ним находим общий язык.

— Конечно, — безапелляционно заявила она. — Он потрясающий. Если бы я не переехала, мы до сих пор были бы вместе.

Дав мне секунду-другую на то, чтобы сказанное дошло, она насмешливо посмотрела на меня, наклонив голову набок. Я нервно улыбнулась, не зная, что ответить.

— Значит, мне повезло, что ты переехала, — выдавила я наконец и сделала движение, чтобы уйти, но она ногой преградила мне путь.

— Ведь он любил меня, — продолжала девица, пристально глядя мне в глаза.

Я попятилась от нее и, нащупав стену, прижалась к ней ладонями. Соперница шагнула вперед, оказавшись так близко, что я почувствовала на себе ее дыхание. Она нависла надо мной, высоченная, как башня, в своих сапогах на платформе.

— Ты меня слышишь? — прошипела она.

— Слышу. — Я торопливо кивнула и спаслась бегством.

Когда я рассказала об этой встрече Густаво, он только посмеялся:

— Не волнуйся из-за нее. Она тебя просто дразнила. Бразильские женщины обожают такие шутки.

В Рио-де-Жанейро не рассказывают историй любви, как у Ромео и Джульетты, их нет даже в сериалах. Здешние писатели не интересуются подобными невинными сюжетами. Недавно Бразильским институтом общественного мнения и статистики было проведено исследование, касавшееся сексуальной жизни бразильцев. Согласно результатам, почти 65 процентов женщин в Рио-де-Жанейро незамужем, а почти 60 процентов жителей города (мужская половина, в любом случае) открыто признают и одобряют измены, или, как здесь говорят, «открытые отношения». Тут, правда, следует учесть осторожное примечание из того же исследования, согласно которому данные, возможно, несколько искажены — дело в том, что значительный процент мужчин, говоря об измене, подразумевают только длительные связи с любовницей, тогда как женщины включают в это понятие и случайные связи «на одну ночь».

Авторы социальных теорий приходят к логичному выводу, что в этой части мира супружеская верность — не что иное, как очередное табу, с которым вот-вот будет покончено, как это произошло в шестидесятые с понятием девственности. Даже дети перестают верить в такие консервативные и отживающие свой век концепции. Школьным спектаклем двоюродных сестричек Фабио мог бы гордиться и сам Нелсон Родригес. Эти сценки были настоящей пародией на любимые детские сказки — «Золушку», «Рапунцель», «Спящую красавицу» и «Белоснежку»: детишки глумились над старомодными идеалами вечной любви и жертвенности перед тающими от нежности родителями. По ходу сюжета к сказочным героиням являлись феи. И принцессы, и феи были одеты, как проститутки, и выразительная мимика, подмигивания и издевательские интонации напоминали скорее утреннюю перебранку шлюх в Лапе, чем щебетание учениц четвертого класса провинциальной начальной школы.

Нечего и говорить, что в Рио-де-Жанейро я чувствовала себя отрезанной от мира. Я не имела доступа к английским новостям, сидела на строгой диете из фасоли и тростниковой водки, и моим единственным якорем, не позволявшим оторваться от мелкобуржуазной морали, была Карина, однако даже она не помешала мне пуститься во все тяжкие и удариться в разгул. В результате я разболелась и провалялась в постели десять дней в галюциногенном бреду высокой температуры. Дело осложнилось тем, что Густаво взялся меня лечить. Первым делом он заставлял ежедневно париться в горячей ванне и натираться питьевой содой. Дом наполнился запахами благовоний и свечей и странными звуками: это Густаво распевал заклинания богам Кандомбле.

Жара проникала повсюду, казалось, плавятся даже стены. Я начала разговаривать сама с собой во сне. Я читала Вольтера, Гёте и Достоевского. Посмотрела фильм под названием «Желтое манго», правдиво изображающий загнивающее бразильское общество. Заканчивался фильм незабываемой сценой безумного, необузданного секса — в ней добродетельная евангелистка, которую предал ее мерзкий муженек, вонзала щетку для волос в спину психопату, помешанному на стрельбе по мертвым телам.

Город захлестнула мода на детские маечки с надписями на груди: «Спасай хорошеньких!» и «Топи уродцев!» на спине. Куда ни падал мой взгляд, повсюду были признаки краха. Я прочитала книгу Ницше о гибели общества, которая неизбежно должна последовать за разгулом гедонизма, и за завтраком начала разговор об Апокалипсисе.

— Тебе нужно и впрямь показаться моему доктору, — встревожился Густаво, вглядываясь в мои глаза, после того как натер меня содой.

— Твой доктор, — взвилась я, — практикует вуду, изменяет жене, а по воскресеньям сидит на кокаине!

— Он проводник духов Эшу, — живо вступился за доктора Густаво.

К тому времени я прожила в тропиках уже полгода, но до сих пор видела Мачу-Пикчу только на картинке и так и не купила свитер из шерсти ламы. Немудрено, что подруги названивали мне постоянно, пытаясь понять, что все-таки со мной происходит. Мои блестящие новые идеи вызывали у них сильнейшую тревогу.

— Если забыть о человеческой потребности в доверии, — тараторила я по телефону, пытаясь через океан донести свою революционную мысль, — то супружеская неверность — это замечательная концепция.

За этим повисала напряженная пауза и следовала реплика:

— Ну, знаешь, если забыть о потребности в дыхании, то загрязнение воздуха тоже ничего себе концепция. Нет, честно, Кармен, скажи правду — у тебя точно все в порядке?

Будучи австралийкой до мозга костей, и я сама никак не могла разобраться с тем, как же применять на практике это пофигистское отношение к изменам. Неужели все здесь ходят с шорами на глазах и с затычками в ушах, притворяясь, будто в упор не видят, как он выходит из отеля в обнимку с датской капоэйристкой? Или мстят и в ответ тоже изменяют? А может, ревность для них — это просто дешевый грязный трюк, и ее вызывают — вроде того, как бразильское правительство прибегает к Карнавалу, чтобы отвлечь внимание народа от социальных проблем, — чтобы не позволить другому задуматься о том, чего на самом деле стоит партнер?

Такой взгляд на вещи был пессимистичным и пристрастным, но именно его разделяло огромное множество приезжающих в Бразилию путешественников, которых здесь обольщали, а потом изменяли и бросали — и все это в считаные дни, — после чего они покидали страну с горьким осадком в душе. Конечно, находились и такие, кто оставался и с виноватым видом присоединялся к общей вакханалии, виня во всем джунгли, дешевое пиво и жаркую погоду.

Пожалуй, самое лучшее объяснение всему этому дал мой приятель англичанин, живущий в Бразилии постоянно. Восседая в окружении целого гарема жен, под манговым деревом, величественный, как римский император, он рвал спелые плоды с тяжелой ветви у себя над головой и вдруг задумчиво произнес:

— Рано или поздно природа нас всех догоняет.

11

Деньги и мораль

В Бразилии нынче так — даже если на закате ты еще не подлец, к рассвету обязательно им станешь.

— «Симпатичный, но обычный», пьеса Нелсона Родригеса

Мы, собственно, не обдирали туристов как липку — мы определенно не делали ничего в духе Уинстона и проституток, — но надо же было начинать как-то зарабатывать на жизнь. Вся экономия на свете не могла скрыть того факта, что доходы у нас нулевые. На моем горизонте замаячил мрачный образ могильной плиты с выбитой на ней надписью: «Кармен Майкл, скончалась в капиталистическом рабстве. Скорблю по тебе — карта VISA, Австралия».

Фабио пока справлялся с оплатой счетов, но у меня до сих пор имелся целый ряд секретных трат, в результате чего кредитоспособность неуклонно падала. Основными грехами были модные тряпки и косметика — как ни старалась я соскребать со стенок баночки последние капли крема для лица, отказаться от этих статей расходов не удавалось. Я пыталась наверстывать в другом — отчаянно торговалась на рынках в Сахаре из-за фруктов и овощей, проверяла, не идет ли автобус, прежде чем схватить такси, внимательно изучала ресторанные счета (и замечу, каждый раз находила-таки ошибки). Однако единственным результатом всех моих усилий было брезгливое осуждение Густаво и Карины.

— Это же всего пятьдесят реалов, — сказал мне однажды Густаво, когда приятель Фабио, музыкант Жуан, нарисовался у входа и объявил, что нужны сто реалов, чтобы напечатать флаеры их местного карнавала. Полсотни у него уже было, и он попросил меня быстренько сгонять наверх и принести вторую половину суммы.

Жуан, улыбаясь, терпеливо ждал у ворот, а Торре следил за каждым его движением.

— Нет у меня, — пожала я плечами. Густаво уставился на меня в изумлении.

— Но у него-то их правда нет, — произнес он.

— Пятьдесят реалов туда, пятьдесят туда. Вот так и вышло, что я почти уже разорилась.

Густаво ухмыльнулся:

— Ах… бедная ты, бедная. Бедная! Ты-то? Разорена? Да брось!

— Да почему мы должны за это платить? Это не мои проблемы.

— Потому что вы знакомы. Он друг Фабио, не так ли? Он не постучал бы к тебе без нужды.

— Откуда ты знаешь?

Густаво удивленно поглядел на меня:

— Может, они простые люди, зато честные. — Я виновато вздохнула, а Густаво взглянул пристальнее: — Иначе он не осмелился бы даже подойти к этим воротам.

Правда заключалась в том, что я жила как богачка, но денег на эту жизнь у меня не было. Я начинала походить на деток богатых родителей, которые обретаются на всем готовеньком, но при этом не имеют карманных денег даже на выпивку.

Возможно, основное достоинство богатых людей в Бразилии — то, что они умеют быть богатыми. Состоятельные бразильцы, может, не так уж досконально разбираются в городском планировании, экономике, философии, литературе, кулинарии, спорте или искусстве, зато знают, как распорядиться деньгами. Да, кое-кто из европейцев, как, например, португальский журналист Перейра Коутинью, обвиняет их в вульгарности и низкопоклонстве перед деньгами, называя «антиэлитным» правящим классом и ставя на одну доску с придворными Людовика ХIV. Однако, могут сказать они в свою защиту, как же еще удерживать треть своей страны, находящуюся ниже уровня бедности, от сколько-нибудь серьезного сопротивления? Уж во всяком случае, этого не добьешься, заявляя во всеуслышание, что все люди рождаются равными. Умение быть богатым — это огромная и недооцененная по достоинству ответственность в нищей стране, где нет ни денег, ни разработанной инфраструктуры социальной поддержки населения. Этого совершенно не понимают и не учитывают не только иностранцы, но зачастую и собственный нарождающийся средний класс.

Карина, например, платит за образование своего персонала, дает подчиненным ссуды на постройку жилья и, в случае необходимости, оплачивает медицинское обслуживание. Хотя масштабы и несравнимы (в этом мы должны довериться данным по социальному неравенству Программы ООН), богатые здесь выполняют роль, которую в Италии играет семья, а, скажем, в Австралии берет на себя государство. А вот такие люди, как Кьяра или я, путают всю картину, потому что стиль жизни и образование у нас как у богатых, а при этом мы общаемся с уличной шпаной, маландру и наркоманами как с ровней. Да, многим из них это нравится, им льстит такой демократичный подход и отсутствие дискриминации с нашей стороны. Но я не настолько наивна, чтобы не догадываться: не меньшее количество среди них относятся к нам с презрением. Богатые должны знать свое место, как знают его и бедные.

Для состоятельных бразильцев было бы ниже их достоинства ответить отказом на просьбу о благотворительной помощи, особенно если учесть, что они преизрядно потрепали государственную казну жульническими контрактами и нецелесообразными монополиями и поустраняли достойных претендентов на руководящие должности в пользу своих сыновей и дочерей. Они непременно изыщут эти пятьдесят сентаво. Это часть глубоко укоренившейся традиции покровительственных отношений между богатыми и бедными, лишний раз подтверждающей все институты власти, на которых зиждится Бразилия, — в частности, рабства. Социолог Роберто да Матта назвал это культурой «Ты что, не понимаешь, с кем разговариваешь?» Забудьте об экскурсиях, посвященных народным танцам. Они ровно ничего не скажут вам о культуре Бразилии. Понаблюдайте лучше, как либерал из высшего общества общается с парковщиком на автостоянке. Вот где потеха. Беднягу можно унизить по крайней мере двадцатью разными способами. Лично меня больше других впечатлил вариант некой принцессы Леблона. Высокомерный тон и презрительный прищур семнадцатилетней соплюшки, сидящей в «BMW» своего отца, то, как она небрежным щелчком швырнула монетку в пожилого человека, по возрасту годившегося ей в деды, — впечатление настолько сильное, что никаким усыпанным блестками мулаткам его не перебить. Вот потому-то среднего бразильца так оскорбляет, когда являются иностранцы и заявляют, что они небогаты или что хотят, чтобы их обслуживали по низким местным бразильским ценам. Им противно видеть, как иностранец торгуется, сбивая цену, или пытается проехать зайцем на трамвае. Подобное в Бразилии — привилегия бедняков, а не богатых, и уж ни в коем случае не иностранцев. Никогда вы не увидите, чтобы Густаво торговался из-за чего-то дешевле пятисот реалов. Он просто не опустится до столь непристойной мелочности.

Взять хотя бы трамвай Санта-Терезы. Транспорт дешевый, но и здесь нужна смекалка. Садясь в него, платишь шестьдесят сентаво (около тридцати центов), но если висеть сбоку на подножке, можно проехать бесплатно. Именно поэтому часто можно увидеть трамвай с пустыми сиденьями и гроздьями пассажиров, свисающими по бокам. Проблема, однако, состоит в том, что из-за недостатка средств трамвайный транспорт находится в упадке, так что водители время от времени звереют и набрасываются на висящих, требуя, чтобы заплатили за проезд.

Кьяра поведала мне такую историю.

— Шестьдесят сентаво! — рявкнул однажды вагоновожатый на трех «висельцев», кое-как пристроившихся сбоку.

— Мы же не внутри! — запротестовал один.

Водитель остановил трамвай и спросил медленно, отчетливо и так язвительно, что все повернули головы на голос:

— Вы правда хотите меня убедить, что приехали сюда, в такую даль, из самой Англии и у вас не наберется шестидесяти сентаво на проезд в трамвае?

Культура богатства в Рио-де-Жанейро сложна. Безусловно, живописный природный фон, кричаще-яркая обстановка и разнузданное поведение западных туристов в совокупности создают впечатление богатого города, однако, если говорить о богатстве в абсолютном выражении, Рио не идет в сравнение с такими городами, как Париж, Лондон или даже Сидней. В Рио есть, может, одна-две шикарные улицы с дорогими ювелирными и косметическими магазинами, по этим улицам ездят «мерседесы», есть несколько пригородов с яхт-клубами и непременными особняками и виллами в стиле Лазурного Берега, но их обитатели не так уж обалденно богаты. Даже такие, казалось бы, богатые люди, представители элиты, как Карина, по уровню жизни сравнимы скорее с крепким средним классом у нас, в Австралии. Собственно говоря, валовый внутренний продукт Бразилии почти равен австралийскому — вот только жителей раз в десять больше.

Для меня феномен богатства в Рио-де-Жанейро определяется его относительностью. Оскорбителен не сам достаток — будучи австралийкой и живя в одной из самых богатых стран мира, я уж как-нибудь к этому привыкла, — нет, дело в вопиющем, бросающемся в глаза неравенстве. Есть что-то глубоко аморальное в том, как белые жители дорогих многоэтажек поглядывают на шаткие домишки в фавелах, явно не испытывая при этом ни малейших угрызений совести. И трудно трактовать подобное просто как болезнь роста. Построенный с использованием рабского труда, приютивший в свое время королевский двор Португалии, будто специально созданный для богатых и знаменитых, Рио-де-Жанейро с самого начала основан на неравенстве.

Самая вопиющая черта, заметная невооруженным глазом, это отсутствие среднего класса. Здесь нет обыкновенных обывателей, нет трудящихся, нет сколько-нибудь весомой промышленности. В целом городе есть только один производимый людьми ценный продукт, пользующийся спросом, — культура его беднейшего населения. Люди приезжают в Рио-де-Жанейро не зарабатывать деньги, а тратить их. Даже барабаны и тамбурины, игрой на которых прославились местные жители, произведены не здесь. Примерно треть рабочих мест в Рио относятся к тупиковой сфере неквалифицированных услуг. Получается, что есть город богатых и есть люди, которые их обслуживают.

Согласно статистическим данным, средний доход десяти процентов самых богатых людей Бразилии превышает средний доход беднейших десяти процентов в 57 раз — в Австралии разница между ними составляет 12,5 раза. Разница эта (в Бразилии) выглядит как среднегодовой доход в $ 37 534 и $ 656. (Это крайние показатели шкалы, возможно, они соответствуют доходам сельскохозяйственного рабочего в Пара и, скажем, топ-менеджера в Сан-Паулу.)

Возьмем пример Рио. Здесь минимальный доход составляет около 350 реалов в месяц, хотя удачливый официант или уборщица в центральном Рио получают порядка 600 реалов. На другом конце — экономист или юрист с ежемесячной зарплатой порядка 6000 реалов. Получается, что юрист зарабатывает в десять раз больше, чем обслуживающий его официант. Стало быть, у этого официанта практически нет никаких шансов хоть когда-то оказаться за столиком и после работы выпить пива рядом с юристом. У официанта и юриста нет шансов делать покупки в одном и том же супермаркете, а их дочери никогда не будут танцевать в одном ночном клубе. По сути, единственное пересечение между ними возможно, только если официант подаст юристу ужин в ресторане, или если его жену пригласят в дом юриста сделать уборку, или, в крайнем случае, если сын официанта соблазнит дочку юриста в Лапе во время Карнавала.

Социальные контакты между разными слоями населения здесь невозможны, что заставляет требовать если не уважения к идеалистическому принципу, согласно которому все люди рождаются равными, то уж хотя бы предоставления людям шанса чего-то достичь, если они прикладывают к этому усилия и усердно трудятся. Мне вспоминается телевизионное интервью с бразильской актрисой — она шокировала зрителей, сообщив, что, живя в Нью-Йорке, обходилась без уборщицы. Журналистка рот раскрыла от изумления и ужаса при мысли, что актриса своими руками подметала полы в своей собственной квартире.

— Но почему, дорогая?

— Я не могла себе этого позволить, — пожала плечами артистка. — В Америке труд уборщиц весьма высоко оплачивается.

Всем кариокам, богатым и бедным, свойственна этакая роскошная праздность, когда дело касается труда и производительности. Качество обслуживания в городе кошмарное, наличия коррупции никто не признает, а люди постоянно жалуются, что их прислуга ворует. Каждый мечтает получить теплое местечко на государственной службе, откуда их не уволят. Но трудолюбие и тягу к работе здесь не почитают за добродетель. «Как шикарно! — в восторге восклицал Густаво, когда я выходила на пляж. — Только очень шикарная женщина может отправиться на пляж во вторник утром!»

Труд в Рио-де-Жанейро устарел и вышел из моды — те, кто берется за работу, ждут, что их будут эксплуатировать, а тем, на кого собираются работать, эксплуатировать их вроде как полагается. Временами отношения между работниками и начальством балансируют на грани комедии или даже эротического садомазохистского фарса. Унижение, деградация, бесправие — самые популярные методы. Sim, senhora. Não, senhora.[60] Нынешней элите, чтобы удержать свои позиции, необходимо прибегать к подобным отвратительным интеллектуальным играм, поскольку об истинном культурном превосходстве не может быть и речи.

Но вернемся ко мне. Я боролась не только с перспективой полного обнищания, но и с реально настигшей меня относительной бедностью. Кьяра, поправив финансовые дела за счет доверительного фонда, вернулась в Рио с «полным баком» и обновленными радужными перспективами своей революционной деятельности, отец Карины предложил ей приобрести квартиру за его счет, а у Густаво была Каса Амарела и в придачу целый остров к югу от Рио, который он ласково называл «моя ферма». Новые туристы с невообразимыми банковскими счетами приезжали, чтобы поселиться на Руа Жоаким Муртину и некстати становились друзьями — Нико, с его пособием по безработице от щедрого правительства Франции, и Анна, еще одна итальянская иждивенка. Они, по тонкому определению, данному местными маландру, тратили dinheiro de primeiro viagem, то есть «деньги первой поездки», что намекало одновременно и на их щедрость, и на наивность. И только у меня одной не было никакого «фонда» в запасе, и только я одна продолжала жить абсолютно не по средствам.

Применив бразильский подход, я позвонила отцу и попыталась разнюхать, нельзя ли подступиться к немалым активам семьи Майкл — хотела понять, нельзя ли с пользой для меня сбыть хоть несколько голов кенгуру из тех миллионных стад, которыми я так прославилась здесь, под тенистыми кущами Санта-Терезы, — но из семейного лагеря не раздалось ни звука ободрения и поддержки. Решительно все, кого я знала, твердили, что хорошенького понемножку и мне уже давно пора вернуться домой, начать тратить по два часа в день на дорогу, трудиться — словом, жить в реальном мире, как все они. Нет, мой отец никогда не был рабом. За его плечами была вполне замечательная, нерегламентированная жизнь. Может, именно потому он так и волновался. Единственной из всех детей, казалось, удалось-таки добиться успеха в деловом мире, и вдруг она дает деру в Бразилию.

— Доверительный фонд? — скептически переспросил папа, когда я предложила свое видение выхода из сложившейся ситуации. — Да ты последний человек, которому я доверил бы хоть какой-то фонд.

Братец повел себя не лучше и не проявил никакого сочувствия.

— Ах-ах-ах, страсти какие, — передразнил он, услышав по телефону мои рыдания. — Приезжай-ка домой и работай, как все остальные, ленивая ты корова.

Сестра хотела помочь, но возможности ее были ограниченны.

— Могу одолжить тебе пару сотен.

— Пару сотен чего?

— Пару сотен долларов.

— Такой суммой мои счета не оплатить.

— Когда вернешься, можешь жить у меня, — с готовностью предложила она.

— Да не собираюсь я возвращаться! — взвизгнула я так, что даже сама удивилась силе взрыва.

— Да, я знаю. Но если надумаешь… ну, ты поняла… — уверила она.

Единственным человеком, предложившим мне что-то существенное и без всяких условий, был мой безденежный приятель, ирландский актер Лохлэнн О’Меарайн. Он вдруг появился как из-под земли, прислал мне письмо по электронной почте и предложил прислать пятьсот фунтов, чтобы я смогла продолжать свою роскошную безработицу до окончания Карнавала в феврале. От удивления и неожиданности я чуть не подавилась шкуркой от манго. У Лохлэнна, насколько я его знала, полного бессребреника, отродясь не водилось больше двадцати фунтов. А его склонность раздаривать направо и налево имущество других людей вызывала жуткое раздражение членов нашей компании, состоящей в основном из перспективных честолюбцев. Может, моему другу просто показалось забавным, что я стала безработной, хотя проблемы с трудоустройством обычно возникали у него, или его вдохновила на безумство экзотичность Рио-де-Жанейро, а может, просто вздумалось меня немного подразнить.

Я уже была готова принять щедрый дар Лохлэнна, хотя бы из любопытства, когда у Карины возник хитроумный план.

Идея пришла ей в голову после одной встречи, когда мы с Фабио сидели у нее в «Хостеле Рио», а я делилась своими опасениями, что вскоре мне придется возвращаться домой и приступать к работе. Карина внимательно слушала рассказ о безвыходном положении, в котором я оказалась. К Карине все приходили со своими проблемами. От отца она унаследовала умение участливо и заинтересованно выслушивать людей, вникать в их сложные ситуации и находить разумные решения.

Подумав минутку, она резко повернулась ко мне — идея созрела.

— Я все поняла. Послушай, а почему бы тебе не поводить группы туристов в преддверии Карнавала?

— Я же не экскурсовод. Я туристка.

— Ты о Лапе знаешь больше, чем я! Что тебе мешает?

— То, что я не бразильянка.

— Зато Фабио бразилец, — отрезала Карина, ткнув пальцем в его сторону.

— Фабио? — в сомнении отозвалась я.

Мы обе посмотрели на Фабио, который давно потерял интерес к разговору и в этот момент следил за облаком в небе, рассеянно водя за ним указательным пальцем, и мычал. Мелодия напоминала звук открывающихся и закрывающихся ворот — десятка скрипучих ворот.

— Хмм… — произнесла Карина, озабоченно приподнимая одну бровь. — Понимаю, что ты хочешь сказать. — Она вздохнула, а потом тряхнула головой: — А разве у тебя есть выбор? Ты на мели. Я прямо на сегодняшний вечер наберу десяток гринго, которые захотят пойти.

— Да что я им скажу?

— Что угодно. Тем более, они к этому времени уже все равно напьются.

Фабио вернулся к жизни и внес новое предложение — отправиться на пляж и отпраздновать скорое богатство.

— Не рановато ли праздновать? — удивилась я.

— Никогда! Праздновать никогда не рано! Никогда! — кричал Фабио. — Наоборот, это хорошая примета.

Он выскочил на улицу и припустил так, что мне пришлось бежать вприпрыжку, чтобы не отстать.

— Ну хорошо. Но может, нам лучше подготовиться?

— Что тут готовиться? Будем просто импровизировать. Твой английский и мое обаяние — вот залог успеха.

— Но ведь они могут начать расспрашивать про историю, даты и все такое. В конце концов, за свои деньги — они же платят… А у меня кошмарный португальский.

— Ты слишком много переживаешь. Иностранцы! Вечно вы переживаете, переживаете, волнуетесь. Был бы я богатым, как иностранцы, вообще бы ни о чем не волновался. Ни о чем на свете.

Вообще-то Фабио терпеть не мог пляжи, но иногда составлял мне компанию, чтобы доставить удовольствие, и тогда весь день сидел под зонтиком да иногда барахтался у самого берега. На задворках Лапы мой друг чувствовал себя акулой, но на пляже был не в своей стихии. Он боялся воды, прятался от солнца, у него воспалялись глаза. От каждой набегающей на берег волны он отпрыгивал, шепча: «Это же цунами». Ему больше нравилось гулять около водопадов, струящихся, словно черное золото, по окружающим Рио горам. Там он с удовольствием рассматривал корявые деревья, извилистые ручьи, разговаривал с обезьянками и туканами; причудливые световые пятна падали на наши лица и на мшистую лесную подстилку. Впрочем, в тот день Фабио возлежал на пляже, словно какой-нибудь итальянский граф на Средиземноморском побережье, впитывая лучи, потом курил, стоя с другими парнями, и даже, ближе к вечеру, смело бросался в пенистые потоки.

На свою первую экскурсию мы опоздали, спасибо Фабио, но никого это особо не напрягло. Как и предупреждала Карина, наши «клиенты» уже с пяти часов дегустировали кайпиринью, так что к восьми их широкие, красные североевропейские физиономии лоснились от солнца и алкоголя. Вечер стоял просто изумительный, к девяти часам было около двадцати пяти градусов, со всех сторон из тропических зарослей стрекотали цикады и сверчки, все жители квартала высыпали на улицы со своими пожитками. Ближайший сосед вынес даже торшер и каминный коврик.

Гринго, оживленно переговариваясь, топтались у входа в гостиницу, ожидая начала «большой богемной ночи». Фабио тем временем наверху цедил кайпиринью, как рок-звезда перед выходом на сцену. Когда он выскочил, готовый начинать шоу (видно было, как энергия бежит по его венам и выплескивается наружу), Карина, отозвав меня в сторонку, предупредила, что выручку необходимо будет разделить на части.

— Просто не забудь, дорогая. Не отдавай ему все сразу. Он не привык держать в руках деньги. Будь с ним построже, чтобы старался: боится — значит уважает, — так вы, кажется, говорите?

Я отмахнулась от ее слов:

— Не будь такой высокомерной занудой, просто ужас какой-то!

Но Карина только покачала головой и печально улыбнулась.

Все прошло на ура, успех был оглушительный. Даже при том, что точность моего перевода явно не превышала процентов сорока, мы импровизировали, как настоящие профессионалы. Фабио по пути в Лапу отбивал чечетку и успел очаровать блондинистых туристов песнями и игрой на кавакинью, а я надувала щеки, изображая знатока, и давала свои пояснения. Фабио познакомил скандинавских девушек с Уинстоном Черчиллем (получив от него мизерную мзду), заставил Валдемара за пиво рассказать свою лодочную историю ритма самбы, продал три полотна художника Селарона и обеспечил всем бесплатный вход и напитки в клубе «Демократикуш».

Собственно экскурсия представляла собой набор отрывочных комментариев, бессвязных историй и малосущественных фактов, рассказов о суевериях и громких судебных процессах, и часто выдавала полное отсутствие исторических познаний.

Вон там это монастырь Санта-Тереза, он был построен в 1780 году святой Терезой, которая бежала… она обратилась к губернатору Рио с прошением о… хмм… о чем-то. Ну, неважно, идем дальше… Бары, позднее дополнение к колониальной архитектуре, появились в начале 1900-х годов, чтобы защитить местное население от настырных и распутных монашек, которые шныряли по улицам Лапы и соблазняли честных маландру своими сексуальными нарядами. Фабио, ну ты что! Вот стенная роспись, это изображение Мадам Саты, который, даром что голубой, был отличным бойцом. Здесь жил Жоао до Рио. Хороший был чувак, много пил и написал несколько историй про Рио-де-Жанейро. Он еще шлюх любил. А это Присцилла. Она как раз шлюха. И те три рядом с ней тоже. Может, кто хочет наркоты, я могу вам купить!

Тем не менее никто не жаловался, и к трем часам ночи мы по-честному разделили деньги, по две сотни каждому, приняли приглашение от скандинавской пары на поздний ужин (или, скорее, ранний завтрак) — карри из козлятины с рисом — в обществе интеллектуалов «Нова Капелла»,[61] а потом пошли домой. Карина набрала для нас группы желающих на неделю вперед, так что на другой день я предложила Фабио встретиться у гостиницы в то же время.

Вечером он не появился. Не было его и на вторую ночь. И на третью. Он исчез, скрылся где-то на диких землях кариок. Даже Уинстон Черчилль о нем ничего не слышал.

Карина поцокала языком и заметила:

— Не хочу показаться занудой, но я тебя предупреждала.

Я была в полном неведении, пока он не появился в четвертый вечер, с опозданием на три часа, заявив, что ничего не ел два дня и что у него нет ни сентаво. Его белые брюки почернели на швах от уличной грязи Рио, а поля шляпы были смяты и перекручены, как у огородного пугала. Под глазами появились темные круги. Я сидела, выпрямившись, на краешке шезлонга с ледяным выражением лица. Фабио, улыбаясь, взял меня за руку, которую я мгновенно отдернула. По ту сторону двери скрипнула половица, это Густаво прислушивался к нашему разговору.

Фабио попытался сделать еще один заход:

— Когда начинается наша следующая экскурсия?

— Экскурсия? Какая экскурсия? Где тебя, черт побери, носило? Ты хоть подумал, что будет с нашим делом? — Я говорила очень злобно.

— Ты все равно не поверишь, если я расскажу.

— Попробуй.

— В меня вселился Эшу? — с надеждой предположил он.

— Ну что ж, если ты не удостаиваешь меня серьезным ответом… — Я встала со стула.

Он схватил меня за руку:

— Я же предупреждал, что ты не поверишь.

— Пошел ты к черту. Да и нету никакой экскурсии. Гринго давно разошлись. — К этому времени даже я уже называла их «гринго».

У Фабио вытянулось лицо.

— Как же так. Я в отчаянии. Я целый день не ел и к тому же задолжал тридцать реалов одному чуваку в Лапе! — Он и в самом деле был в ужасе.

— Почему же тогда ты не пришел на второй день?

— Тогда мне не нужны были деньги.

— Неужели так трудно было догадаться, что рано или поздно они тебе понадобятся?

— Я об этом не думал. Просто тогда они мне не были нужны.

— А ты что, работаешь только тогда, когда всерьез нужны деньги?

Он помолчал, как будто впервые услышав такую постановку вопроса, потом пожал плечами и кивнул:

— Ага. А разве не все так?

— Нет! — Я кипела от ярости. — Некоторые, представь, работают, потому что хотят отложить что-то на завтра. Некоторые работают, потому что у них есть дети и другое, за что они несут ответственность. Работа — это важно, Фабио.

— Ну нет, нет, — быстро ответил Фабио. — Веселье — вот это важно. Счастье важно. А работа — нет.

— Ты говоришь о всеобщем веселье и счастье или только о своем?

В конце концов мы с ним все-таки поплелись к гостинице, и, несмотря на разочарования и срывы предыдущих дней, нас все-таки ждали пять иностранцев, готовых к приключениям. Мы провели экскурсию, Фабио, как всегда, излучал обаяние, туристы были от всего в восторге, но деньги я ему не отдала под предлогом оплаты текущих расходов.

Прогноз Карины полностью оправдался: через три дня Фабио, голодный и рассерженный тем, что ему не платят, превратился в беспощадную и не знающую усталости машину по привлечению клиентуры. Преобразился он с пугающей быстротой. Унижение в самом деле сработало! Теперь Фабио ежедневно прибывал в гостиницу ровно в шесть ноль ноль — ногти подстрижены, волосы зачесаны назад, манеры учтивые. Примерно в течение часа он охмурял гринго, уговаривая принять участие в экскурсии, вполне профессионально обсуждая вопрос о том, чтобы расширить услугу и на другие молодежные гостиницы.

Кьяра подъехала к гостинице, когда Фабио рассказывал о своих планах проложить экскурсионный маршрут и в фавелы северного Рио. С того времени как наша капоэйристка вернулась из Италии — еще краше и круче, чем была, — она занялась некой индивидуальной благотворительной деятельностью на улицах Лапы. Последним ее «проектом» была трудная мать-одиночка по имени Зезе, которая хромала из-за перенесенного в детстве полиомиелита и только что вышла из тюрьмы со своим новорожденным младенцем. Беременная Зезе находилась дома еще с тремя детьми, когда ее арестовали прямо среди ночи за торговлю наркотиками. Теперь, вернувшись из заключения, она была вынуждена разыскивать детей и забирать их с улицы. Кьяра подружилась с ее детьми и хотела помочь ей выйти из наркоторговли и завести собственное дело по продаже напитков.

— Туры в фавелу? — переспросила Кьяра, переглядываясь со мной.

— Пешеходные экскурсии по Лапе, — смиренно предложила я свой вариант.

— Самба-туры! — уточнил Фабио.

Лицо у Кьяры исказилось, на нем появилось странное выражение.

— Как ты могла?! — разъярилась она. — Как ты могла участвовать в этой вопиющей коммерциализации культуры?

— Мы на мели, — тихо оправдывалась я.

Беда была в том, что отчасти я соглашалась с Кьярой, но понимала, что выбора нет. Зарабатывать деньги неприятно, но кто-то же должен это делать. Я искала разные варианты, но в любом случае унижение было неизбежно. Так уж устроен мир. Таскай каждый вечер гринго по любимым местам этого города или отправляйся домой и становись деловой корпоративной стервой.

Фабио, со своей стороны, почти не заморачивался по поводу нравственности заколачивания бабок. Его куда больше волновало, сколько мы успеем заработать до начала Карнавала. Он мечтал после Карнавала слетать в Гавану (со мной или без меня, этого я никак не могла понять) и, при полной поддержке Карины, планировал организовать центр комплексного туристического обслуживания, предлагая ее ничего не подозревающим клиентам такие многообещающие темы, как «Порноприключение в Рио», «Искусство сутенера в Рио-де-Жанейро» и «Как найти дешевую любовницу: секс-туры по Рио». Все это всплыло, только когда Фабио заговорил об экскурсиях в фавелу. Очень не хотелось бить его по рукам и гасить кипучий энтузиазм, но не для того я вырвалась из оков корпоративного рабства, чтобы угодить в мерзкую трясину туризма, эксплуатирующего нищету. Кьяра аж посинела от гнева.

— Ты даже не живешь в фавеле, оппортунист несчастный! — прошипела она, начиная массированную моральную атаку на Фабио.

— У меня отец и братья там умерли, так что, полагаю, я имею к этому отношение, — медленно произнес Фабио с предостерегающей улыбкой.

Но Кьяра неслась вперед без оглядки, как обычно:

— Это вопиющая эксплуатация людей, которые и без того живут в маргинальных условиях.

— А чем ты-то занимаешься, когда бегаешь по фавелам каждый день с утра до вечера? — нанес ответный удар Фабио. — Изучаешь черных мужчин? Почему ты здесь?

— Я здесь потому, что люблю эту страну.

— Только ты одна можешь себе это позволить, милая.

Кьяра вызывающе вздернула подбородок, развернулась и направилась прочь.

Она могла бы и не волноваться так сильно. В конце концов, мы водили эти экскурсии всего месяц или около того. Все закончилось, когда я снова заплатила Фабио и он немедленно исчез. К этому времени в путеводителях серии «Одинокая планета» появилась информация о Лапе, и Карина сказала, что экскурсии больше не требуются. Не желая вскакивать на борт пиратской шхуны фавела-туризма, я отбросила свои надежды на вольную богемную жизнь. Сначала, с премией (кругленькой суммой в десять тысяч фунтов) в кармане, все казалось таким достижимым, таким возможным. Теперь деньги испарились, а будущее виделось в мрачном свете. Несмотря на легкомысленный имидж бразильская богема на поверку оказалась более закрытой, чем английская аристократия; чтобы внедриться в этот круг, нужно было преодолеть невероятное количество заградительных барьеров. Следовало либо родиться внутри этого круга (как Фабио), либо купить себе место, вкладывая инвестиции (как Кьяра). О спонсорстве я и не говорю. Даже у самого скользкого и распротивного торговца-ювелира с улицы Хоаким Силва найдется какая-нибудь цыпочка, которой он безудержно льстит и осыпает любезностями в обмен на ренту.

Для меня путь в этот край непуганых эгоистов оказался трудным и тернистым. Непреодолимыми препятствиями стали чувство пуританской вины и, позднее, финансы. Оказалось, что быть свободным и нищим вовсе не так уж радостно, если постоянно приходится думать, где бы раздобыть денег. И играть в поддавки здесь нельзя — вернуться к университету/работе/семье спустя полгода означало бы немедленно оказаться выброшенной за пределы всемирного рыцарского ордена богемы. В реальный мир нельзя просто съездить на каникулы. Приходится рвать все связи по-настоящему.

На этом этапе, приняв наконец к сведению, что моя бабушка все-таки не английская баронесса, Густаво удостоил меня беседой:

— Ленивой женщине, такой как ты, нужен богатый мужчина, дорогая.

— Я просто не могу спать с мужчинами ради денег, — ответила я со вздохом, вовсе не изображая святошу. Правда заключалась в том, что я пошла бы на что угодно, лишь бы остаться в Рио. Но выйти замуж ради денег я тоже не могла.

— О, ты такая невинная, — передразнил он мою интонацию. — А как же, по-твоему, поступают все эти женщины, что прохлаждаются на пляжах Ипанемы? Они туда попали не благодаря браку с нищим маландру, душка, уж можешь мне поверить.

— Фабио не маландру, — запротестовала я, но Густаво только отмахнулся.

Я оказалась на ничьей земле. Неужели у меня только два выхода? Выйти замуж за богатого урода или жить как бродяга, облапошивая туристов, и не знать, что готовит завтрашний день, хватит ли денег, чтобы заплатить за жилье? Я чувствовала себя какой-то суфражисткой восемнадцатого века. Почему жизнь так жестока?

— Нет, — сухо сказал отец, вечный факел рациональности, — тебе нужно найти работу… например.

Чтобы хоть как-то выбраться из тисков финансового кризиса, предстояло, видимо, действительно найти скучную офисную работу в Сан-Паулу. От одной мысли о такой перспективе меня начинало мутить. Однако Фабио, услыхав, что зарплата может составить пять тысяч реалов в месяц, бросил все дела и всецело сосредоточился на том, чтобы уговорить меня согласиться. Это наш прекрасный шанс, говорил он, наш шанс стать счастливыми. Господи, он просто не понимал. В конце концов, я, по-моему, отправилась на собеседование только ради него (и ради моего папы).

Собеседование проходило в Сан-Паулу в каком-то небоскребе под номером чуть ли не 49 000, на магистрали Авенида Паулиста — 285 полос, не меньше.

Пролетая на бреющем полете над аэропортом Гуарульос, я чуть не плакала. Вокруг меня были мили и мили белоснежных небоскребов, по сравнению с которыми окрестности Буэнос-Айреса казались небольшой деревенькой. Прямо мир будущего из «Бегущего по лезвию бритвы». В серовато-буром смоге сновали во все стороны десятки злобных маленьких вертолетиков, а внизу, в пробках, дюйм за дюймом пробирались по своим делам автомобили. Все это было как-то нереально и происходило исключительно благодаря одной моей подруге, которая устроила все это и даже дала мне напрокат костюм. Фабио притащил симпатичный чемоданчик из блестящей черной кожи, который его друзья из театрального кружка использовали как реквизит, когда нужно было играть начальников.

Я сидела на собеседовании, слушала, как жутко деловитая белокурая девица по имени Присцилла стрекочет о показателях результативности менеджмента и о том, что это европейцы могут работать всего по тридцать пять часов в неделю, но здесь, в Сан-Паулу, работают по шестьдесят (а почему? да потому что они чертовски преданы делу, вот почему)… и вдруг почувствовала, что покидаю собственное тело, что я вот-вот выплыву через сияющее окно небоскреба, а потом рухну вниз, на автостраду, и это будет конец. Покинув здание через час, пробившись наконец сквозь толпу сотрудников, возвращающихся на рабочие места после обеденного перерыва, я обессиленно прислонилась к стене, уставилась на блестящий черный чемоданчик-реквизит и задумалась, почему моя жизнь так постоянно и безысходно возвращается на круги своя.

Через десять минут я пыталась дозвониться Фабио из синего автомата на углу. К этому моменту я приняла абсолютно твердое решение не только не соглашаться на эту должность, даже если мне ее предложат, но и вообще никогда до конца своей жизни не возвращаться в Сан-Паулу. Мой стресс выразился в холодной ярости, направленной против коварных ловушек капитализма.

Телефон ответил после первого же гудка (накануне Фабио приобрел мобильник, рассчитывая на мой взлет и повышение нашего благосостояния).

— Ну, как все прошло, родная? — с энтузиазмом вопросил он.

— Я не смогла…

Долгая пауза на другом конце.

— В каком смысле не смогла?

— Я просто не смогла, Фабио, — повторила я.

— Ta’ louca mulher?[62] — заорал он. — Пять тысяч, Кармен. Пять тысяч! Немедленно возвращайся и соглашайся.

Но это было физически невозможно.

— Соглашайся! — рявкнул Фабио.

— Пять тысяч не стоят того, чтобы продавать за них душу.

— Поработай хоть месяц. — Он сбавил тон, почувствовав, что может проиграть.

— Такие контракты на месяц не заключают. Это мерзкая ловушка, настоящий капкан со стальными зубьями, ночными перелетами и иголками под ногти, — решительно отрезала я.

— Чушь какая-то, детка, — сказал Фабио и положил трубку.

12

Моя блестящая карьера

Я впервые встретил тебя в кабаре Лапы,
Ты курила сигару и пила шампанское, это был твой вечер.
Мы танцевали самбу, сливались в танго, целовались
И ушли, только когда оркестр отыграл.
У входа ждала классная тачка,
Но ты ушла домой без меня.
И вот теперь я брожу под аркадой
В надежде встретить даму из кабаре.

— Ноэл Роза, «Дама из кабаре»

До января я просто плыла по течению, позволив себе считать, что никаких проблем у меня нет. В конце концов, к самому понятию Рио-де-Жанейро реальность никакого отношения не имела. Чтобы в этом убедиться, достаточно было послушать Уинстона Черчилля, уверявшего свою новую голландскую возлюбленную, что во вторник вечером он был дома. Я был там и в то же время не был. Это духовная вещь. Ты, конечно, понимаешь, о чем я? Может, мои проблемы тоже испарятся, если я достаточно твердо буду отрицать их существование?

Единственной помехой для субъективизации реальности было то, что она конфликтовала с субъективными реальностями других людей — весьма серьезная загвоздка в обществе таких отъявленных индивидуалистов. Все это хорошо для одиночки — словно идешь по пустынной дороге, но в Санта-Терезе сталкивалось столько интересов и пересекалось столько этих самых реальностей, что возникало ощущение, как на оживленном перекрестке северного Рио: сигналят автобусы, въехавшие не в свой ряд, автомобили в пробках так и норовят столкнуться, а тут еще мешают рельсы поездов да мотоциклисты проскакивают в образовавшиеся просветы.

Моя мама звонила мне все чаще, внося раздражающие элементы ее собственной реальности. Каким-то образом она установила тайную телефонную связь с Густаво, и теперь, входя в дом, я нередко натыкалась на Густаво, шепчущего украдкой в трубку: «Нет. Да. Нет. Да. Не могу сейчас говорить. Она здесь».

Больше всего ее раздражало, что я осталась без гроша.

— Все зависит от того, что называешь «без гроша», — отвечала я, пытаясь включить творческое начало Уинстона Черчилля в трактовке реальности.

— Твой банк шлет тебе напоминания.

— Это действительно напоминания или просто письма, которые похожи на напоминания?

— Они так выглядят и таковыми являются.

— Тогда, значит, у меня все плохо.

— Ты ведь там находишься нелегально? — меняла мама тему.

— Все в этом мире нелегально, — беззаботно парировала я.

— Да что ты там вообще делаешь?

Я успокаивала ее, объясняя, что учу португальский, мать всех нужных и полезных языков на планете. Интуиция правильно подсказывала мне, что, умоляя о небольшом займе в тысячу долларов, не совсем уместно рассказывать про самбу, субъективацию реальности или знакомить маму с новыми революционными теориями, касающимися верности и преданности.

Насчет изучения языка я, разумеется, врала. Мой португальский был ужасен и до такой степени укоренен в сленге Лапы, что вряд ли его удалось бы использовать в реальном мире, ну разве что для работы в качестве переводчика при задержании преступника, пытавшегося протащить кокаин в аэропорт Кингсфорд Смит. Я понимала, что оказалась в западне, но не представляла, что в такой ситуации можно сделать. Теперь, окончательно отдавшись желанию плыть по течению и стать беспечной гедонисткой, я просто не имела права позволить таким мелочам, как отсутствие денег, помешать осуществлению моего истинного призвания.

Прогуливаясь по тенистым задворкам Санта-Терезы, я напряженно размышляла. Я безумно огорчалась из-за отсутствия гибкости в австралийской банковской системе и ее несовместимости с моей системой феноменологической реальности. И я пыталась оценить, произошло ли в моей жизни за последние шесть месяцев хоть что-то действительно важное и стоящее.

В конце концов, ворчала я, иностранцы приезжают в Рио вовсе не ради того, чтобы упорядочить свою жизнь. Мы стремимся сюда не затем, чтобы найти высокооплачиваемую работу в конторе, выйти замуж, остепениться и осесть. Мы сюда стремимся, чтобы убежать от действительности, развлекаться, заводить неподходящие знакомства, чтобы наслаждаться жизнью здесь и сейчас, а не крутиться, пытаясь достичь чего-то, что потом не будет казаться достижением. Конечно, кое-кто занимается самообманом, тщеславно внушая себе, что игра на гитаре или капоэйра помогут ему в жизни — но в большинстве мы здесь просто прогульщики.

Мою проблему, однако, подобные рассуждения не решали, ведь надо мной нависла реальная угроза возвращения. Чем, кроме сверхъестественной тяги к праздности, мне оправдать свое дальнейшее пребывание в Рио?

Возможно, из-за нависшей надо мной опасности неминуемой депортации из Бразилии, а может, просто из-за очередного колебания маятника ценностей, но мой мозг посетили опасные мысли о том, чего я все же могла бы добиться в Бразилии до того, как меня неизбежно депортируют. Рано или поздно придется-таки отправиться домой, и там, чтобы утереть нос карьеристам и отличникам, потребуется выступление покруче умения петь и танцевать самбу. Времена, когда восхищаются уже просто тем, что ты побывал в заморских странах, увы, прошли давно и безвозвратно. Ты три месяца болталась по Африке? И что дальше? Верхом пробиралась через зону ведения военных действий? Попала в плен к неизвестному племени каннибалов и осталась в живых? Нынче не спасают путешествия как таковые, испокон веку бывшие лучшим оправданием для праздности, — здесь требуется настоящее искусство.

Поэтому вполне естественно, что, когда моя подруга Доминик приехала посмотреть Карнавал, мы воспользовались случаем и расцветили свою скучную жизнь блистательной карьерой в кабаре.

Доминик была очередным социологом и, как и я, мечтала получить когда-нибудь в наследство виллу в Сан-Тропе. Еще она лелеяла мечту стать звездой бразильской мыльной оперы. Надо ли говорить, что они с Густаво моментально подружились.

С Доминик мы подружились еще в дни увлечения родео, когда я только что приехала в Рио-де-Жанейро, и с тех самых пор она занималась только тем, что планировала свой повторный приезд и изыскивала для него возможности.

Я ничуть не удивилась, снова увидев ее здесь. Повидав десятки туристов, которые уезжали и возвращались, я пришла к заключению, что Бразилия — это место, которое оставляет в сердце незаживающую ранку, даже если ты и не сразу понимаешь это. Это такое место, о котором немедленно начинаешь тосковать, стоит оказаться дома и начать тянуть лямку повседневных обязанностей, ходить на службу, читать письма из банка, да мало ли еще чего — словом, тянуть лямку жизни в приличном обществе.

Шанс подвернулся нам неожиданно, но нам все же удалось ухватить его за хвост. Произошло это в довольно неудачный субботний вечер в Лапе. Было как-то тускло, скучно, на нашем пути не случилось ни фокусника с волшебными трюками, ни немытого музыканта, который околдовал бы нас своими россказнями. Совсем приуныв, мы увидели Фогетту, знакомого музыканта, который пригласил нас на звездную вечеринку в кабаре-клуб. Мы с восторгом приняли приглашение и вскоре уже входили в ВИП-зал этого самого кабаре — пыльное помещение, отгороженное от клуба роскошным занавесом из красного бархата.

Мы с Доминик пили бесплатное шампанское, а накокаиненный по самое некуда владелец клуба, Рубен, осыпал нас незаслуженными комплиментами. Вечер получился занимательный. Мы много пили, Фогетта играл на барабанах, а комплименты Рубена становились все более смелыми. Он называл нас дивами, в ответ мы польщенно хихикали писклявыми голосами, перебирая воображаемые жемчуга на шеях, и к концу вечера получили первое предложение выступить в кабаре. Мы переглянулись с улыбками понимания — наконец-то мир распахнул нам двери удачи! — и согласились.

Ну конечно! И почему только мы раньше об этом не подумали? Теперь мне не придется возвращаться домой, а Доминик, наконец, осуществит свою мечту и станет звездой бразильских телесериалов. Мы разбогатеем, нам станут завидовать. Две райские птички напали на алмазную жилу. Нам даже в голову не пришло предупредить Рубена или Фогетту, что до сих пор нам доводилось петь только перед зеркалом в ванной. Почему-то после пятнадцатого бокала казалось, что это совершенно неважно. Речь как будто шла не о выступлении в кабаре, а только о том, как мы будем рассказывать впоследствии: «А вот когда я выступала в кабаре в Рио…»

На следующий день, в отходняке после шампанского, мы и думать забыли о приглашении и две следующие недели провели на пляже в Посту Нову. Напомнили нам об ангажементе за три дня до нашего дебюта: рано утром Фогетта постучал в дверь, я, зевая, вспомнила тот разговор, разбудила Доминик и сварливо согласилась отменить поездку на пляж. Нам был подарен еще целый час свободы, но затем Фогетта выплеснул в раковину кофе из чашек, потушил сигареты и погнал нас в гостиную на репетицию. Доминик высокомерно вздернула брови, а я пожимала плечами. Оказалось, что под маской ленивого раздолбая скрывался энтузиаст-музыкант, сторонник железной дисциплины. Он сумел менее чем за 72 часа довести мою обычно сдержанную подругу до слез ужаса от мысли, что ей предстоит петь соло «Полное сердечное затмение» под аккомпанемент одних барабанов.

Да, наш выбор музыкальных номеров был совершенно случайным: «Полное солнечное затмение» Бонни Тайлер (диск забыт, что неудивительно, в шкафчике для сумок в музыкальном магазине на Руа Кариока), «Джолин» Долли Партон (несмотря на то что группа «Белые полосы» еще не добралась до Бразилии, о чем мы все равно не знали), «Солнце не будет светить» Эла Грина (потому что мы тащились от я знаю, я знаю, я знаю, я знаю, я знаю, я знаю, я знаю в середине песни) и, разумеется, «Я буду жить» несравненной Глории Гейнор. Кьяра предложила еще, чтобы мы спели «Я побывала в раю, но никогда не была в себе», но мы мудро отказались, подозревая, что за этим стоит злой умысел.

Ежедневно под живописными полотнами, изображающими тропических райских птиц в типичном для Бразилии стиле, собиралась небольшая толпа оживленных людей, которые, казалось, никогда не работали. Они наблюдали за нашими репетициями, критиковали и время от времени давали совершенно ненужные советы.

Группа поддержки состояла из нескольких человек: Густаво — не только владелец репетиционного пространства, но также признанный и всеми уважаемый поклонник искусства, Фабио — опытный артист и звезда кабаре в Лапе, Фиммер — потрясающая датская пианистка, автор серьезного исследования о музыке народов мира и единственная из нас обладательница диплома о музыкальном образовании, да еще два парня, потерявшие голову от Доминик и решительно утверждавшие, что любые звуки прекрасны, если только вылетают из ее рта.

Первый день прошел хорошо, мы с Доминик не могли прийти в себя от изумления, обнаружив, что способны даже воспроизводить мелодию. Группа поддержки то и дело начинала аплодировать и расхваливать нас на все лады. В результате мы и сами начали верить, что выступление в кабаре будет удачным и превзойдет наши ожидания. Мы посматривали на Фогетту и расценивали его сдержанные кивки как знак одобрения. Мы пели, маршировали и танцевали, придавали лицам трагическое выражение и лежали после обеда, чтобы успокоить нервы. Мы хвалили и поддерживали друг друга и обсуждали, как истратим первый гонорар.

К концу первого дня сладостный вкус успеха на губах и языке явственно ощущался. Мы чувствовали, как он дрожит в горле, когда мы берем последнюю ноту… Будь со мною навек… Будь со мною навек… О, будь со мною НАВЕЕЕК! И пусть вечность начнется СЕЙЧААААААААС!

После первых нескольких песен Фабио узурпировал функции нашего продюсера и начал руководить репетицией с энергией и рвением американского кинорежиссера. Нацепив теннисный козырек, он расхаживал перед импровизированной сценой, а когда нам случалось сфальшивить, размахивал длинной дирижерской палочкой и кричал: «Нет, нет, НЕТ!!!» Густаво взвалил на себя обязанности креатив-директора — он сидел в своем белом халате на полосатой кушетке (имитация шкуры зебры), руки на коленях, глаза закрыты, голова мягко клонится из стороны в сторону. Несколько раз заглядывал и Паулу, тот самый безумный актер, но Густаво его выставил, потому что, глядя на нас, он начинал истерически хохотать. «Он ненормальный, конечно, просто ненормальный», — торопливо заверил нас Густаво, увидев гневно раздувающиеся ноздри дивы Доминик.

К вечеру Фогетта попытался было вернуть нас к реальности (мы с Доминик начали обсуждать, как нас следует объявлять, чье имя должно идти первым и что звучит лучше: «Доминик и Кармен» или «Кармен и Доминик»), но было слишком поздно. Густаво уже скрылся у себя, ему не терпелось начать обдумывать меню банкета в честь выпуска нашего диска. Фабио выторговывал большие кредиты в местном баре, а парни, поклонники Доминик, приглашали своих друзей посмотреть на нас и пообщаться, пока мы не стали слишком знаменитыми и недоступными. Только на лице Фиммер читалось сомнение. Однако сама она сорвала голос на праздниках, предвосхищавших Карнавал, и потому не могла противопоставить свою нордическую озабоченность адскому бразильскому энтузиазму.

Следующий день разительно контрастировал с первым, и репетиции проходили ужасно тяжело. С раннего утра нас одолевали мрачные предчувствия и дурные предзнаменования. У дверей повис гнилостный запах дохлого животного, и никто не мог понять, откуда он исходит. Ротвейлеры весь день сходили с ума, яростно бросались на прохожих и выли из-за непонятного запаха. Мы с Доминик прокручивали в уме самые ужасные сценарии нашего провала, возвращаясь к самому чудовищному: полному залу англичан вместо бразильцев, говорящих по-португальски. Я уж не говорю о том, что мы наконец начали ощущать какую-то легкую странность и неловкость ситуации: ведь невесть почему мы обе решили, что можем выступать в качестве певиц в самой музыкальной и поющей стране мира.

Я закурила сигарету — двадцать третью за день. Как бы то ни было, слишком поздно было пускаться в объяснения и что-то предпринимать. До выступления оставалось меньше тридцати шести часов, а Фогетта не казался человеком, способным отменять его из-за того, что мы вдруг струхнули и засомневались в своих музыкальных способностях. «Шоу должно продолжаться», — заявил он с профессиональным энтузиазмом.

В полдень забежал Фабио, и мы дико поцапались по поводу настолько мелочному, что я сейчас даже припомнить его не могу. Он в сотый раз за месяц заявил, что бросит меня, — и хотя всякий, кому пришлось иметь дело с латиноамериканцами, к этому привычен, на сей раз он подгадал как нельзя более некстати.

— Спасибо тебе большущее, милый, за то, что испортил мне настроение накануне выступления. Как же все-таки это несправедливо, — посетовала я.

— Жизнь вообще несправедлива, — с великолепной бразильской непоследовательностью отреагировал он.

Потом мы с Доминик сидели на кухне Густаво, горевали из-за того, как непредсказуемы, нелогичны и необъяснимы бразильцы, и даже сочинили симпатичную песенку под названием «Сердце на веревочке», которую в полной мере смогла бы оценить и аудитория, не говорящая по-английски (Сердце на веревочке. Сердце на веревочке. Бросайся в бой только, если можешь победить. Сердце на веревочке. Сердце на вере-оооо-вочке!). Мы распевали ее, пока собаки не перестали выть и не начали лаять на нас. В конце концов снова появился Фогетта. Поскольку группа поддержки во второй день блистала своим отсутствием, осыпать нас комплиментами и строить радужные планы на будущее было некому, соответственно, мы пришли к ясному и беспощадному выводу, что поем откровенно плохо. В «Полном сердечном затмении» ни я, ни Доминик не вытягивали верхние ноты, «Солнце не будет светить» звучала бедно и пустовато без тяжелых рифов электрогитары и, как метко заметила Кьяра, без мужского негритянского голоса. А африканизированная версия «Я буду жить», состряпанная нами по совету Фабио, звучанием напоминала час кормления зверей в зоопарке.

Но печальнее всего было то, что у нас с Доминик не получался ансамбль. Мы обе бросались в крайности, впадая то в необузданное самолюбование, то в отчаянную неуверенность в своих способностях. Мне казалось, что я лучше пою свою партию в «Затмении сердца» и что в «Джолин» Доминик стоило бы ограничиться аккомпанементом. Она настаивала, чтобы в «Джолин» мы поочередно пели по куплету, но на мой взгляд это противоречило характеру стихов. Под конец Фогетта решил проблему за нас, сказав, чтобы я вообще воздержалась от пения в «Затмении сердца», а Доминик в «Джолин» обеспечила бэк-вокал.

Ближе к вечеру возвратился Фабио и, ни словом не вспомнив о нашей размолвке, сразу улегся спать на диване. Густаво так и не появился. Поздно вечером мы обе погрязли в трясине отвращения к себе, и Доминик объявила, что репетиция окончена, под тем предлогом, что голосу требуется отдых.

Если воспользоваться терминологией Густаво, которому мир виделся чередованием Катастроф и Оглушительных Побед, день три явно относился к Катастрофам. Мы начали репетицию ближе к полудню, а представление должно было начаться в полночь. Группа поддержки вернулась, но была настроена менее радужно: времени и надежд почти не осталось, настроение первого дня нечему было поддерживать. Дело осложнилось еще и тем, что моя подруга Жюли, жившая через дорогу, набрала группу из пяти иностранцев, жаждущих предпринять в этот же вечер тур по школам самбы, а деньги нам с Фабио были нужны. Ну уж Фабио они точно были нужны. Или, еще точнее, мне нужно было, чтобы Фабио были нужны деньги.

Третий день я провела, мечась между репетициями, выбором костюма и организацией тура для Фабио, дрыхнущего на диване. Фогетту все это не радовало. Мы отработали громкие и выразительные барабанные концовки для каждой песни, но постоянно о них забывали и вынуждены были снова репетировать последние куплеты, раз от раза все с меньшим и меньшим энтузиазмом. «Концовка — это всё, — объяснил Фогетта и добавил: — В музыке и во всем остальном».

Обстановочка была скверная. Густаво качал головой, бормоча себе под нос: «Апокалипсис…», Фабио проснулся с прической «афро» и в жутком настроении, а Фиммер попросту смылась. Доминик время от времени давала петуха, мне названивала Жюли, чтобы подтвердить вечернюю экскурсию, которую Фабио предстояло провести одному — дополнительный повод для беспокойства.

На тридцать втором повторе концовки проклятущей композиции Бонни Тайлер Доминик обессилела и трагически проскрипела, что больше не может. Готовая расплакаться, она отправилась наверх, чтобы хоть отлежаться на кровати китайской принцессы, а я тем временем попробовала привести в кондицию Фабио, который упорно не желал мириться с тем фактом, что ему, творческому человеку, представителю богемы, придется работать в то время, как я, иностранка, отправляюсь петь в кабаре Лапы. В тот день роли поменялись чересчур круто, и в знак протеста он высосал бутылку виски.

Наконец Доминик появилась снова, и мы решили больше не напрягаться, а спокойно и без нервов прорепетировать свой собственный номер «Сердце на веревочке». К нашему удивлению, песня всем понравилась, и было решено включить ее в программу. Это было, однако, только лучиком солнечного света в грозу. Остаток вечера прошел неважно. Нам не удалось организовать автомобиль для тура, мы не успели проверить звук в кабаре, к тому же в последний момент нам сообщили, что выступление начнется на два часа раньше, чем планировалось. Я оставила неумеху Фабио самостоятельно решать вопрос с машиной и поспешила заниматься костюмами. К девяти я прибежала к Жюли, где у входа пятеро англичан, увешанных сувенирными перьями, с энтузиазмом дожидались тура. Приветливо с ними поздоровавшись, я позвонила Фабио — и обнаружила, что он курит травку у себя дома, а машины как не было, так и нет. Я велела ему явиться к Жюли немедленно, и он с невозмутимым видом прибыл через пятнадцать минут. Я повторила свой вопрос. Почему нет машины?

Возник неизбежный конфликт субъективных интересов, а то, что за этим последовало, было некой традицией, которой я присвоила название «Большой Бразильский Скандал».

Так же, как йоге в Индии, тай-чи в Китае или даже намазу в Средней Азии, Большому Бразильскому Скандалу отведено священное время в течение дня, время, когда представители этого тропического племени собираются вместе, чтобы освободиться от тревоги и недовольства собой, сбросить чувство вины и, разумеется, создать предлог для разнузданного секса. Помимо того, что Большой Бразильский Скандал приносит немало духовных и физических выгод, он к тому же представляет собой произведение искусства, род театра, который развивали и оттачивали столетиями. Пышный исторический фон этому способствовал.

Неискушенного англосаксонского невежду первый в жизни Большой Бразильский Скандал может довести до истерики, даже до обморока, но со временем все идет намного легче, когда постигнешь основные правила игры.

Прежде всего у Скандала должен быть повод, как правило незначительный. Это может быть совершенный пустяк, какая-нибудь мелочь — забыли запереть дверь, не ответили на звонок по мобильному, выпили последнее молоко и так далее. Пафосно и страстно обсуждать подобные темы — просто кайф, это не в пример приятнее и доставит куда больше удовольствия, чем серьезный разговор о таких материях, как безработица, наркомания, голодающие дети, смертельные болезни. Однако настоящую творческую энергию участники доброй старой бразильской разборки черпают в самой разборке.

Большой Бразильский Скандал

Ингредиенты: горсть мелочных придирок, одна открытая сценическая площадка (отлично подойдет улица или популярный бар), мусорное ведро и подобные предметы для швыряния, один застенчивый участник/участница с англосаксонской стороны (если позволяет сезон), охапка цветов для украшения.

Подготовка: поднимите температуру до максимума, убедитесь, что на расстоянии слышимости находится как можно больше народу (желательно, приятели того, с кем вы выясняете отношения).

1. С разгневанным видом нападайте на объект и требуйте разговора наедине.

2. Не дожидаясь, пока вам предоставят искомую возможность побеседовать наедине, сразу же начинайте атаку, выставив первый ничтожный предлог. Украсьте его злобным и несправедливым персональным выпадом, например: «Кто допил последнее молоко, уж не ты ли, наглая ты дрянь?»

3. Не ждите ответа. Добавьте оскорблений.

4. Если объект делает попытки уйти со сцены, схватите мусорное ведро и хватите им об стену.

5. Добавьте выпадов посерьезнее, например: «Твоя мать — безобразная корова» или «И кстати, я переспал с твоей лучшей подругой».

6. Если объект все же пытается улизнуть, швырните что-нибудь на дорогу.

7. Если объекту таки удалось покинуть сцену, прекращайте разговоры и издайте грозный рев. Угрожайте самоубийством, если под руку подвернутся бутылки или поблизости есть скалы.

8. Если ваши угрозы покончить с собой не возымеют эффекта (правда, подобное случается крайне редко), бросайтесь на землю перед движущимся такси (таксисты в Рио к этому привычны, но не пытайтесь проделать этот трюк перед полноприводной тачкой из Леблона).

9. В финальной сцене дарите цветы, стоя на коленях.

Вернемся к Фабио. Напряг из-за необходимости работать, да еще одному, привел к такому взрыву раздражения, что он почувствовал, что просто обязан схватить наше мусорное ведро и расплющить его о мостовую. После этого он упал на колени, бил себя в грудь, ревел, как дикий зверь, и в кровь разбивал кулаки о булыжники, пока наконец не разразился безудержными рыданиями. Туристы сбились в кучку за воротами и наблюдали за ним, вытаращив глаза. Доминик с наглазниками на лбу вышла на облицованный португальской плиткой балкон, а в доме священника приоткрылись ставни. Фабио тяжело поднялся и поплелся к воротам, всхлипывая от жалости к себе. Я держалась стоически, сохраняя совершенно беспристрастный вид на протяжении всего представления.

Наконец Фабио затих, вытер глаза, улыбнулся сконфуженно и даже слегка робко — так мог бы улыбаться актер, гениально сыгравший Гамлета. Успокаивая туристов, он помахал рукой с грязными ногтями в их направлении, но бедолаги опасливо попятились.

Глубоко вздохнув, я воспользовалась затишьем и деловым голосом а-ля американская сервисная служба проинформировала туристов, что ждать уже недолго и экскурсия вскоре начнется.

От ворот отделилась рыжеволосая девушка из Ливерпуля и прерывистым шепотом сочувственно осведомилась, все ли в порядке. Я выдала широченную улыбку.

— Ну, конечно! — рассмеялась я от всей души и выстрелила в наэлектризованный воздух целой обоймой слов: — Мы просто делились впечатлениями о том, какой великолепной была школа самбы на прошедшей неделе. Мусорный бачок? О, вы же понимаете, это латиноамериканцы. Такие эмоциональные, такие возбудимые. В общем, весь этот шум был из-за классного вечера самбы. Так, а вы откуда? Ливерпуль, Лидс, Манчестер? Это здорово. Ну, готовы? Вот и Фабио готов, правда же, родной?

Они посмотрели на стоящего у меня за спиной Фабио, потеющего выпитым виски и похожего на оборотня (расширенные зрачки, всклокоченные кудлатые волосы), потом перевели взгляды на меня.

— Ну вот и славно, — заявила я, не давая никому шанса опомниться и передумать.

Подмигнув рыженькой девушке, я поймала два проезжавших мимо такси, запихнула в машины туристов, содрала с них пятьсот реалов и швырнула Фабио десятку, чтобы купил им выпивку. К этому моменту маятник его эмоций находился где-то в средней позиции, и он устроился на заднем сиденье между двумя парнишками из Манчестера. До меня донесся радостный вопль.

— До встречи, любимая! — проорал Фабио по-английски в окно машины.

До кабаре мы добрались к десяти часам и обнаружили, что зал невесть почему заполнен весьма пожилыми людьми — многие приковыляли на ходунках — и их семьями. Это никак не соответствовало нашим представлениям о публике: воображение рисовало миллионеров с сигарами в зубах и вертлявых официанток в вызывающих нарядах. Не было и красных абажуров, низко висящих над белоснежными скатертями, — зал ярко освещали люминесцентные лампы, не оставлявшие никакого простора фантазии.

Укрывшись в грим-уборной, мы еще разок порепетировали. Дети зрителей тем временем шмыгали у нас под ногами. В этот момент мы вспомнили, что ни разу в жизни не пели в микрофон, и с этой обескураживающей новостью поспешили к Фогетте. Он посоветовал держать микрофон у самых губ. Через несколько минут оркестранты — они уже начали выступление — доиграли пьесу и отодвинулись в глубь сцены. К нашему разочарованию, одеты они были в самые обычные майки и шорты, и это как-то мало вязалось с нашими блестящими концертными костюмами.

Не привлекая к себе внимания, мы выползли на маленькую сцену и какое-то время постояли, разглядывая театралов Рио-де-Жанейро — или, по крайней мере, их дедушек, бабушек и прочих родственников. На мгновение у меня шевельнулась мысль, что зря мы все это затеяли, но Доминик улыбнулась ослепительно, как кинозвезда, и велела думать о предстоящей записи диска. Теперь или никогда, решили мы, — в конце концов, зрители пришли, они были заинтересованы и внимательны… или пьяны и глухи в той же степени, что и всегда.

Поворот … Не слишком слаженно? Да и фиг с ним. Неважно. Поворот … М-да, шероховато мы начали Бонни, но нас поддержала криками группа ребят, на вид туристов, высыпавших к сцене и начавших с топотом отплясывать, — спасибо им, хоть они и оказались безбилетниками, как потом рассказал Рубен. В «Солнце не будет светить» мы не заметили жестикуляции Фогетты, и я спела последний куплет неправильно. «Джолин» сошла более или менее прилично, но, поскольку публика состояла из португалоговорящих бразильцев, они не оценили клевого нью-йоркского шарма, который я постаралась передать своим пением. Венцом и кульминацией вечера была наша композиция «Сердце на веревочке», воткнутая на место «Я буду жить», — импульсивное решение, которое спасло нас от дальнейших унижений и позора.

Нам вяло похлопали, и звук аплодисментов тут же растворился в гомоне и пьяных разговорах. Фогетта сказал, что мы выступили нормально, к вящему разочарованию Густаво, который ожидал «триумфального успеха» или уж, на крайний случай, «трагической катастрофы», чтобы было о чем рассказать на ближайшей вечеринке с коктейлями. Рубен уверял, что мы были великолепны и пригласил нас выступить еще раз. Позднее я рассказала об этом Фабио, и он хитренько заметил: «Просто он намерен переспать с одной из вас». В ответ Доминик сочувственно улыбнулась: «Зависть — ужасная штука, правда?»

Хотя Рубен своего приглашения не повторил, я все-таки сообщила маме по телефону, что собираюсь петь в кабаре в Рио-де-Жанейро. На том конце повисла длинная пауза, после которой мама начала разговор на другие темы — о деньгах, образовании и визах. Под конец, мечтая только, чтобы она от меня отстала, я радостно прощебетала:

— Ну хорошо, я вернусь домой и выйду замуж за бухгалтера из налоговой инспекции в Канберре. Это сделает тебя счастливой? Ты будешь спать спокойно на старости лет, зная, что у меня все прилично, безопасно и смертельно скучно?

Угроза была давнишняя, но безотказно срабатывала в разговорах с родителями: они, будучи мелкими предпринимателями и фермерами, скорее допустили бы, чтобы их дочь устроилась работать на скотобойню, чем связалась со служащим госаппарата.

— Почему ты вечно ударяешься в какие-то крайности? — спросил меня отец, человек, который в тридцатилетнем возрасте продал семейную ферму и отправил четверых своих детей жить в коммуну хиппи, пока он, одним из первых в семье, получал высшее образование.

Я не знала, что сказать, поэтому ответила философски, как отвечаю на любые вопросы о моей жизни:

— А почему вообще в этой жизни кто-то что-то делает?

13

Убийство на танцполе

О, о, о, хочу целовать твоего мужа,
О, о, о, я целую твоего мужа.

— Эм-си Нен, «Рио-де-Жанейро»

После размолвки, связанной с разными взглядами на экскурсионную деятельность, мы с Кьярой почти не встречались. Я несколько раз видела ее издали под арками, но она была в собственном мире, далекая и недоступная, всегда в окружении уличной шпаны, наркодилеров и проституток. Кьяра пила с ними пиво и разговаривала на странном резком наречии бразильских улиц. Она больше не посещала «Та’ На’ Руа», не упоминала и об Арареи. С капоэйрой было покончено. Причины этого мне были не до конца понятны, но я подозревала, что в Европе случилось что-то ужасное. Эта история, несомненно, имела какое-то отношение к Кьяриному тренеру капоэйры и его ящику для сбора денег. Когда Кьяра обмолвилась, что они заказали футболки с надписью: «Капоэйра Дублин: кладите деньги в ящик», я не стала задавать ей никаких вопросов. Некоторые вещи не нуждаются в объяснениях.

— Кармен! — окликнула она меня однажды вечером, и я, услышав знакомый голос, замедлила шаг.

Кьяра вынырнула из тени арок, а сзади из темноты сверкнули расширенные зрачки чернокожих пацанов.

— Какие планы на сегодня? — беспечно спросила она.

— Наверное, пойду на самбу, — ответила я, пожимая плечами.

— Самба, самба, самба… — Кьяра снисходительно улыбнулась. — Мы в Рио-де-Жанейро, а ты вцепилась в свою самбу. Неужели не хочется замутить что-то буйное, дикое? Такое, чего никто до тебя не делал?

Ирландский акцент, такой заметный у нее раньше, бесследно исчез. Кьяра стала настоящей латиноамериканкой.

— А чем нехороша самба? — поинтересовалась я.

— Самба мертва, Кармен. Мертва.

— Ну, вряд ли это так, — раздраженно возразила я. — По пятницам на самбе у Фабио негде яблоку упасть, а Карнавал…

— Карнавал! — Она презрительно фыркнула, оборвав меня на полуслове. — Карнавал для туристов. Слушай улицы. Ты слышишь здесь самбу? Посмотри вокруг, дорогая, протри глаза, смотри и слушай.

Я вздохнула, гадая, куда на сей раз заведет итальянку ее бунтарство, и неохотно посмотрела по сторонам. Из окна автомобиля, проезжающего по Руа Жоаким Силва, неслись пулеметные очереди кариока-фанка, худющие уличные ребятишки отплясывали, крутясь и извиваясь всем тощим телом. Некоторые тыкали в окружающих указательным пальцем, делая вид, что стреляют из пистолета. Еще одна машина, двигающаяся медленно, — и из ее окон лились звуки фанка. На улицах и в самом деле почти не было слышно самбы. У самбы имелись ограничения — хотя бы то, что для нее требовались музыканты. Фанк же сродни хип-хопу или техно: он несется из дешевых приемников и из автомобилей, для него не нужен оркестр, зато он гарантированно провоцирует старшее поколение и состоятельных людей, заставляя их брезгливо отворачивать носы.

Я снова пожала плечами. Неважно, что тут голос улицы, а что нет. Это не меняет того обстоятельства, что звуки фанка, мелодичные, как отбойный молоток, тарахтящий под ухом, не идут ни в какое сравнение со звенящими напевами самбы.

— Понимаешь, о чем я? — снова заговорила Кьяра, не дожидаясь моего ответа. Насмешка на ее лице сменилась ласковой улыбкой единомышленника. — Конечно, все ты поняла. Тогда ты пойдешь со мной в пятницу вечером.

— Куда?

— На фанк-вечеринку, разумеется.

— Ну, не знаю… Ты уверена, что это не опасно?

— Я уверена, что это чертовски опасно.

— Кьяра! Мне нужно подумать… — Но она уже сорвалась с места и удалялась.

На углу Кьяра приостановилась и снова окликнула меня:

— Да, закажи машину, ладно? Я свою кредитку потеряла. Давай, давай, решайся. Заедешь за мной в пятницу.

В полночь 2 июня 2002 года амбициозный журналист из «О Глобу» по имени Тим Лопес с целью раздобыть сведения о проституции несовершеннолетних и торговле наркотиками отправился инкогнито на нелегальную фанк-вечеринку — baile funk proibidão. Кариока-фанк, агрессивный гибрид рэпа и Майами бэйс,[63] с жестким пулеметным ритмом, на фоне которого поется о чем угодно, от полигамии до сбыта наркоты, был музыкальным новшеством, недавно выплеснувшимся из фавел и сразу подхваченным благопристойным бразильским обществом. В Комплекс Алемания, громадную старую фавелу, печально известную высоким уровнем преступности, Лопес пришел, вооружившись скрытой камерой, которая, что не удивительно, так и не была найдена, когда неделю спустя полиция обнаружила тело журналиста, порубленное на мелкие куски самурайским мечом. Жители Рио были в ужасе. Конечно, «О Глобу» никогда не входила в число изданий, любимых в фавелах, — в прошлом газета поддерживала жесткую военную диктатуру, а сегодня вдруг стала уделять серьезное внимание ежедневному и систематическому попиранию прав человека в фавелах Рио, — и все же действия Элиаса Maleuco, или Безумного Элиаса, пресловутого наркобарона, явно отдавшего этот приказ, казались чрезмерными и неоправданными.

В течение трех лет после убийства журналиста, пока полиция задерживала все новых правонарушителей, а бразильские СМИ доискивались до мотивов, заставивших наркомафию совершить столь жуткое преступление, в глазах общественного мнения втянутым в это дело оказался сам кариока-фанк. Газетные заголовки обвиняли новую музыку фавел в том, что она «подстрекает к насилию», «оправдывает торговлю наркотиками» и даже «приводит к тому, что женщины беременеют»! Бразильское общество негодовало. Срочно писались новые законы, налагавшие запрет на стихи, воспевающие насилие, а также на открытые концерты и вечеринки, так что диджеям и эм-си[64] пришлось прятаться и буквально уходить в подполье.

Дебаты по этому поводу до сих пор еще будоражат город, высказываются диаметрально противоположные мнения, хотя популярность proibidão[65] фанк-звезд, таких как эм-си Мистер Катра, не хуже стрелки чувствительного индикатора показывала, что не все в бразильском обществе негодуют по этому поводу одинаково.

— Меньше чем через пять минут я ворвусь к тебе как вихрь! — обещал тридцатисемилетний фанковский эм-си, считающийся чуть ли не крестным отцом всего движения. Он перекрикивался со своим агентом по рации, изо всех сил стараясь перекрыть рев мотора нашего взятого напрокат «фиата». В принципе, он выполнил бы свое обещание, если бы мы устроили гонки по Линья Вермелью (Красной линии) в северном Рио, печально известной как весьма опасная магистраль, и неслись бы мимо полицейских блокпостов на скорости 150 километров в час.

Решив положиться на Мистера Катру я попробовала расслабиться, внушая себе, что бразильские дороги похожи на автобаны Германии, что все водители здесь так же послушно соблюдают правила и наш водитель, в частности, знает, что делает. Так и было, пока мы не миновали пост полиции, осмотрительно устроенный за ограждением, — полицейские снайперы стреляли по фавеле, а банда по другую сторону вела ответный огонь, расшвыривая машины перед нами, как игрушечные автомобильчики.

Тут до меня дошло, что Мистеру Катре, возможно, плевать на собственную жизнь, а на мою и подавно, и машину он ведет соответственно. Он, видимо, разделял пофигистскую жизненную концепцию, гласящую: «Наслаждайся сегодняшним днем, потому что завтра может и не наступить». На Германию все это не было похоже даже отдаленно. Машины на дороге перед нами чудовищно виляли, а Мистер Катра, газуя, рычал:

— Идиоты хреновы! Опять эти легавые подняли стрельбу по фавеле прямо с государственной дороги! — Скосив на меня глаза с видом праведника, он махнул рукой и пояснил свою мысль: — Они же подвергают людей риску!

Я кивнула, потом взглянула на заднее сиденье, проверить, заметила ли моя подруга Кьяра, что за рулем сумасшедший, — но она хохотала, откидывая со лба темные волосы, лицо счастливое, как у одного из ангелов Чарльза Мэнсона.

Перехватив мой взгляд, она нагнулась, схватила меня за руку и прокричала:

— Правда же, он клевый?

Никакого разумного объяснения тому, для чего мы вдруг отправились исследовать кариока-фанк, не было, если не считать, возможно, желания угодить дорогому папе Римольди в Милане — Кьяра недавно сообщила отцу, что хочет заняться расследовательской журналистикой, чтобы он не прикрыл ее доверительный фонд, когда ей стукнет тридцать. По правде говоря, я подозревала, что кариока-фанк был просто еще одним предлогом, под которым Кьяра могла встречаться с прекрасными афробразильскими людьми. Ей вообще нравились негры: чернокожие дети, чернокожие художники, чернокожие танцоры, чернокожие интеллектуалы, чернокожие маньяки, убивающие свои жертвы топором. Она не проводила различий, лишь бы они все были черными.

— Это новый голос фавел, — просвещала она меня перед вечером пятницы, когда мы собрались сопровождать Мистера Катру в его турне по андеграундным фанк-концертам в Рио.

— Это чудовищно громкое пуканье, — прокомментировал Фабио, когда мы с ним остались одни. — Пуканье от того, что кое-кто заработал несварение, пережрав американской культуры.

Фабио был против задуманной нами «вылазки-миссии», объясняя, что все это слишком опасно, а качество музыки ниже всякой критики. За день до нее он даже объявил мне ультиматум, предложив сделать выбор между самбой и кариока-фанком, — указав на то, что это взаимоисключающие стили, а стало быть, любить оба невозможно.

Между Кьярой и Фабио заполыхала настоящая война за мои музыкальные пристрастия.

— Он просто унижен и злится, потому что понимает: самба свое отжила. Ее узурпировал белый средний класс Бразилии, — втолковывала мне Кьяра, кидая уничтожающие взгляды в сторону Фабио.

Сам Фабио в ответ беспечно улыбался, покачиваясь в гамаке на веранде:

— Я слышу все это уже много лет. Уверяю тебя, моя принцесса из среднего класса, самба будет долго жить и после того, как исчезнет и вымрет все то дерьмо, которое некоторые называют музыкой.

Местом, куда в тот пятничный вечер Мистер Катра собирался врываться, как вихрь, была «Ривьера», клуб, расположенный в саду на морском берегу, с плавательным бассейном, фонтанами в стиле Матюрена и неестественно высокой входной платой. Наша автокавалькада с визгом затормозила перед входом в клуб, море взволнованных белых лиц расступилось, и Катра со своей командой ворвались в клуб. Эта «Ривьера» — шикарное место для эксклюзивных концертов. Официанты в галстуках носились по залу, обитому бархатом, разнося расфуфыренным белокожим гостям шампанское в ведерках со льдом. В передней части зала уже толпились ребята и девицы отвязного вида, крутили бедрами, как делают девчонки в фавелах, только на этих были маечки-топики от фирмы «Гэнг» минимум по триста реалов каждая, а бунтовали они против своих предков, а не против общества. Позднее в тот вечер я разговорилась с одной из них, белобрысой девочкой-подростком в рваной белой маечке с надписью: «Не трогать», и спросила, почему ей нравится фанк.

— Потому что мой папаша его ненавидит! — прокричала она, показав полный рот дорогих скобок на зубах для исправления прикуса. Рядом с ней торчал с самодовольным видом ее длинноволосый парень. На сцене эм-си Фрэнки, последнее фанк-открытие, орал во все горло: «Ela, ela, ela, quer», что можно приблизительно перевести, как «Она… она… она… этого хочет», — после чего речь пошла об анальном сексе и полигамии.

В тот же вечер, но позднее, на другом конце города, мы пробирались между двумя противостоящими стенами из сотен громкоговорителей, попав, как в ловушку, в ревущий туннель, взрывающийся оглушительными звуками запрещенного фанка. Происходило это в «Фазендинье», части той самой фавелы Комплекс Алемания, где убили Тима Лопеса. Роскошные, с пышными формами женщины (добрая половина которых — трансвеститы), чьи тела едва были прикрыты полосками джинсовой ткани, усеянной стразами, извивались у самой земли в позах, практически не оставляющих места воображению. Мужчины, стоящие за спинами девушек, ритмично дергали бедрами, имитируя насилие, — без этих сексуальных телодвижений здесь никуда. Сквозь толпу пробирались bondes — цепочки из обнаженных по пояс парней, вооруженных АК-47. Они синхронно махали оружием музыке в такт, но это был не просто танец. Танцы под фанк полны символов и намеков, а формирование таких вот bondes — это еще и метафора нападения на другую фавелу или иную вражескую территорию. Стоял невероятный шум, грохот — атмосфера соответствующая, так что воинственные парни были здесь на своем месте.

Здесь это называется фанк, но это не имеет ничего общего с фанком в нашем понимании. Тяжелый басовый ритм, имитирующий пулеметные очереди, и выкрики ведущего вечеринку эм-си, похожие на рэп, — парень рассказывает о собственных победах в спальне и о «положении на фронтах», то есть в самых криминальных фавелах Рио. В соответствии со статьей 6 закона 3410, запрещающего любые выступления, поддерживающие или воспевающие преступную деятельность, музыка эта противозаконна, а подобные вечеринки надлежит разгонять — если только полицейские смогут прорваться через баррикады у входа в фавелу, вот и все. Но даже если прорвутся, поговаривают, что за 60 тысяч реалов любой полицейский патруль ослепнет и оглохнет.

Подобное повторяется каждые выходные в каждой фавеле Рио-де-Жанейро, а также в половине элитных клубов в богатой Зоне Сул — только в последних, конечно, не увидишь АК-47 и не услышишь упоминания о наркобаронах. Критики говорят, что это вульгарно, что это унижает достоинство женщин, воспевает насилие, что это самая низкая и отупляющая часть музыкальной культуры Бразилии, но никакие выпады не мешают кариока-фанку оставаться властителем сердец современного поколения жителей Рио-де-Жанейро. Фавелы содрогаются, ночные клубы сотрясаются, а тинейджеры истерически визжат от восторга. Записи песен в отредактированных версиях, с текстами в смягченном варианте, чтобы обойти цензуру, уходят со свистом, продаются, как горячие пирожки. Стены «Биг Микс Студио» диджея Мальборо, где записывают коммерциализированный кариока-фанк, украшены платиновыми дисками, говорящими о том, что тиражи зашкаливают за 250 тысяч копий. Даже иностранцы с ума сходят по новой британской сенсации, эм-си М.И.А., Майе Арулпрагасам, выпустившей английскую версию кариока-фанка специально для кровожадных лондонцев.

Фанк заставляет бразильских музыкантов, играющих самбу, в отчаянии разводить руками. Традиционная самба в загоне, теперешние дети не приходят на нее, предпочитая фанк и крикливых эм-си на вечеринках, они не узнали бы даже самого Тома Жобима,[66] если бы встретили на улице.

— Фанк — смерть нашей музыкальной культуры, — мрачно пророчествовал Фабио однажды вечером в Лапе, когда самбу, которую они играли, буквально подмял и подавил оглушительный пульсирующий звук кариока-фанка — в песне давались недвусмысленные инструкции по угону автомобиля.

— В музыке должны быть ритм, мелодия, гармония. Где, скажи, где в фанке гармония и мелодия? — восклицал он в тоске. — Эм-си этого движения — не музыканты.

И он был прав. От музыкального стиля, черпающего вдохновение из такого малопривлекательного источника, как Майами бейс, вряд ли можно ожидать, что он сильно обогатит музыкальную культуру страны. Мистер Катра в качестве своих вдохновителей назвал — правда, довольно неуверенно — «Black Sabbath» и Оззи Осборна, а его напарник эм-си Сапао недавно кивнул на Стиви Уандера и Мэрайю Кэри.

Многие говорят, что на них повлияла негритянская музыка — соул, хип-хоп, регги, но поразительно, как мало ссылок на другие чисто бразильские жанры, такие как самба или афробразильские мотивы.

Кариока-фанк едва ли можно назвать прекрасной или красивой музыкой, да и стихи не безумно вдохновляют. Однако ошибаются те, кто считает, что в фанке отсутствует драйв или что она не заводит так, как музыка других стилей. В отличие от самбы, во многом опирающейся на классическую гитару и гордой тем, что в ней перемешались европейский и африканский стили, кариока-фанк вообще полностью выводит Старый Свет за скобки. Эта музыка не копается в своих корнях и не смотрит в рот Европе, ища интеллектуального руководства.

Эм-си любят говорить, что кариока-фанк просто смотрит по сторонам и описывает, что видит. «Фанк — это глаз людей, живущих в фавелах», — сформулировал один из друзей Кьяры, фанк-музыкант самоучка по имени Виктор Гюго (никакого отношения к Уинстону Черчиллю!), или Эм-си Фанки. Про самбу сказать так уже нельзя, подхватывают другие эмси, например Мистер Катра. «Самба больше не принадлежит фавелам. Посмотрите на Карнавал! По-вашему, это похоже на фавелу?» — рычал он на нас однажды у себя дома, в рабочем квартале на севере Рио (правда, надо признать, тоже не в фавеле).

Не случайно школы самбы сегодня, переживая кризис, устраивают семинары для музыкантов, призывая создавать новые музыкальные композиции, и нет ничего неожиданного в том, что никто из участников этих семинаров не живет в фавелах. Прогуляйтесь по любой из фавел Рио-де-Жанейро, и вы вынуждены будете признать, что сегодня бедняцкий Рио звучит как кариока-фанк.

Не так это просто для состоятельной женщины англосаксонского происхождения смириться со стихами, которые призывают девственниц гулять по улицам без штанов, воспевают насаждаемую в фавелах полигамию, торговлю наркотиками, а заодно и тех самых наркоторговцев, из-за которых в Рио процветает насилие. Но защитники стиля вроде уважаемого Мистера Катры тут же скажут вам: «Кариока-фанк отражает определенный образ жизни, это жизнь в фавелах и сексуальные практики, свойственные фавелам». Полигамия, детский секс, полицейское насилие, торговля наркотиками, оружием, людьми — все это может оскорблять вкусы представителей среднего класса Бразилии, которым нравится думать, что они живут в современной стране. Однако поборники кариока-фанка утверждают, что это и есть реальная Бразилия для людей, до сих пор живущих в нелегальных трущобах, изолированных в социальном плане от богатств своей необъятной страны.

Что касается верности, то Мистер Катра, известный тем, что у него десятки подружек и целый выводок из девяти детей, утверждает, что они поют всего-навсего о реальных отношениях людей в городе, где уровень самоубийств составляет примерно 50 на 100 тысяч человек, но взмывает до 228 человек среди молодых мужчин в возрасте от пятнадцати до двадцати пяти лет. Слыша эти песни, одинокая женщина заплачет над своим кофе, не говоря уж о девчонках, которые отчаянно цепляются за своих мужей. Правда, сомнительно, чтобы самоубийство 228 парней из 100 тысяч действительно могло привести к существенному дисбалансу полов в Рио, — скорее уж, причиной может послужить общая тенденция мужчин встречаться с женщинами много моложе себя. Образ этого дисбаланса, тем не менее, привел к возникновению иерархии среди женщин фавел: Mulher-de-fe (верная жена), Amante (возлюбленная), Safadona (потаскуха) и самая злополучная и несчастная Lanchino-da-madrugada («утренняя закуска»). Крупнейшая на сегодняшний день звезда кариока-фанка, собственная бразильская Лил Ким[67] по имени эм-си Тати Кэбра Барраку (переводится, как Тати Разлучница), первой внесла раскол в ряды женщин, выступив от имени Safadonas. Ей принадлежат знаменитые хиты, например «Я некрасивая, но он на мне». Mulher-de-fe, эм-си Катя, утверждает, что преимущество на ее стороне, потому что «они возвращаются ночью, чтобы спать в ее постели», а тем временем Amante, эм-си Нен, возвращает всё к истокам своей композицией «Я та, что целует твоего мужа».

Мистеру Катре нет необходимости защищать то, что кажется деградацией, скатыванием к межплеменной вражде, ведь женщины сами вносят разлад, разрушая вечный женский союз. Но он все-таки подстраховывается, окружая свою теорию целой батареей отговорок и оправданий: «В фавеле так уж живут, там полигамия: мужчина живет со своей женой и любовницами. Система эта односторонняя, но в то же время мужчин в фавеле больше, чем женщин, женщины дольше могут прожить без секса, а уровень тестостерона у нас на 70 процентов выше… К тому же женщины могут рожать всего по одному ребенку в год и способны любить всю жизнь одного мужчину. В общем, я не рисуюсь и не изображаю перед вами мачо. Просто рассказываю всё как есть».

Вот такие милые, даже уютные аргументы, оправдывающие унижение женщин в фавелах. Но не за это голосует молодое, более крутое и жесткое поколение, выбирающее кариока-фанк. Взять хотя бы слегка мужеподобную эм-си Сабрину из жутковатой фавелы Провиденсиа, недавно открывшую андеграудный концерт на севере города боевым кличем: «Поднимите руки, кто из вас не замужем?» Поднялся лес рук. «А знаете, почему это так?» Публика явно уже знала ответ, когда отозвалась: «Почему?», — и Сабрина не разочаровала собравшихся: «Из-за кобелей мужиков рядом с вами!» И тут же, под восторженный визг и рев толпы, она запела песню «Убей, убей, убей его сейчас же!».

Полная приключений ночь в самом сердце северных трущоб Рио завершилась потасовкой в переполненном женском туалете. Мы с Кьярой только что не визжали от восторга, глядя на этот стихийный феминистский призыв к оружию в бастионах мужского шовинизма. Тем горше было разочарование, когда Кьяра позвонила на следующей неделе Сабрине, но поговорить смогла только с каким-то мужчиной, который, сообщив, что стихи для Сабрины пишет именно он, поинтересовался: а на кой ляд, собственно, нам сдалось ее интервьюировать? Каково! Впрочем, мы утешали себя мыслью, что где-то как-то в этом городе детей-сирот и безотцовщины нашлась все же хоть одна женщина, сказавшая: «Думаешь, ты будешь трахаться с кем хочешь, плевать на детей, да к тому же еще отправишь меня работать?! Мечтааааать не вредно…»

Прения по этому вопросу, что вполне предсказуемо, запутывают фальшь и невероятное ханжество. В ответ на обвинения бразильской интеллигенции в том, что фанк — не музыка, а чистая порнография, Мистер Катра только усмехается: «Порнография у них в головах». Может показаться, что это и в самом деле так, если побывать на вечеринках и балах богатой Зоны Сул и увидеть, что плейбои и богатые наследницы танцуют куда более разнузданно, чем в любой фавеле, — но в этом наблюдении нет ничего нового. У сынков и дочерей правящего класса Бразилии испокон веку принято в веселье подражать бедным. Даже карнавальные шествия в Рио берут исток от шумных уличных праздников, устраиваемых некогда рабами. Как бы то ни было, эм-си утверждают, что секс в стихах лишь отвлекает внимание от истинной сути кариока-фанк движения — гнева и ненависти, направленных против социального неравенства и несправедливости в бразильском обществе.

«Богатые создали вокруг кариока-фанка целую мифологию, призванную изолировать его и не выпускать из подполья», — рассуждал однажды вечером эм-си Виктор Гюго Фанки, когда мы сидели под аркадой, а мимо ездили полицейские машины с пулеметами, вызывающе торчащими из окон. Раскручивать щекочущие нервы сюжеты о сексе и разнузданной похоти — старый и излюбленный прием любых СМИ. Однако, чтобы удержать от бунта страну, насквозь пораженную коррупцией и протекционизмом, требуется что-то посильнее, чем сплетни о моделях на третьей странице. К тому же никто всерьез не жалуется на слишком пристальное внимание. Кариока-фанк не только становится жертвой СМИ, но и сам использует их в своих интересах. Он стал фирменным знаком бунтующих подростков с их безрассудным стремлением любой ценой шокировать и ужасать окружающих. В конце концов, если уж внимание правящих кругов не привлекает существование крупнейшей в Латинской Америке трущобы в непосредственной близости от знаменитого пляжа, можно ли вообще чем-то их задеть?

Внимание в основном привлекают песни, воспевающие насилие и сексуальную распущенность, а ведь существуют и фанк-композиции серьезной политической направленности. В песне Катры «Vida Na Cadeia» («Жизнь в тюрьме») есть, например, такие строки: «С Илья Гранде покончено, но наша история остается с нами, слишком много людей пострадало, мы должны сохранять их память». В ней автор открыто говорит о том, что он считает «Команду Вермелью» политическими узниками. Остров Илья Гранде, больше известный сейчас как курорт и место паломничества туристов, в 1970-е годы, во время военной диктатуры, был политической тюрьмой. Там и зародилась ныне существующая «Команду Вермелью», члены которой позиционируют себя как борцов за свободу, а не как наркоторговцев. В самом сердце фанк-движения заложена неколебимая уверенность в том, что законы и общественное устройство Бразилии не распространяются на целую треть населения Рио-де-Жанейро — на тех, кто живет в фавелах за чертой бедности. Кариока-фанк поет о том, что Рио — место непрерывной городской войны, что наркобанды, такие как «Команду Вермелью», «Амигуш до Амигуш» или «Терсейру Команду», — единственные организации, отстаивающие интересы беднейшего населения.

Общество расколото. У входа в любую фавелу вы увидите вооруженную охрану и баррикады. В фавелах есть собственные армии, собственный язык и свои законы, какими бы жестокими и деспотичными они нам ни казались. Украдешь — отрубят руку, открыто нарушишь приказ — что ж, только Тим Лопес смог бы рассказать об этом. Во время нашей экскурсии в фавелу Фазендинья у Кьяры стал садиться аккумулятор фотоаппарата, и, чтобы его подзарядить, Мистер Катра завел нас в ближайший бар, полный молодых парней с оружием. Мы отправились дальше, а Кьяра спросила, не украдут ли тем временем ее камеру, и получила ответ: «В фавеле никто ни у кого не ворует. Только снаружи».

Налицо все признаки того, что кариока-фанк формирует сознание, заставляя людей глубже исследовать причины существующих проблем. «В фавелах нет производства оружия, нет производства кокаина и плантаций марихуаны. Оружие и наркотики сюда поставляют не Элиас Малеуко и не Фернандо Бейра Мар (еще один крупный наркобарон Рио, в настоящее время сидящий в тюрьме)… проблема Бразилии в том, что люди здесь привыкли называть преступников „губернатор“, — говорил Катра, имея в виду коррумпированных чиновников, продолжающих участвовать в выборах и побеждать на них, даже несмотря на шумные коррупционные скандалы. — Это именно политики подсылают в фавелы полицейских, чтобы продавать оружие наркобандам, и восстанавливают одну фавелу против другой».

Разумеется, все эти соображения никак не препятствуют коммерциализации кариока-фанка. У самых известных эм-си имеется график еженедельных выступлений в шикарных клубах в Барра де Тижука, где они получают гонорары по пять тысяч реалов за то, что соблазняют там сынков и дочек тех самых законодателей и журналистов, которые так гневно их обличают. Детки объясняют, что хотят знать о происходящем в другой части их родного города. Мне хочется верить им — даже несмотря на воспоминания Мистера Катры, который якобы помнит, как пятнадцать лет назад встречал их родителей на зарождающихся тогда фанк-вечеринках. Конечно, это слегка отдает абсурдом — сидеть в шикарных заведениях Барра де Тижука и ужасаться рассказам о насилии в Северной Америке, когда в шаге отсюда, у подножия ближайшей горы, идет городская война.

Во вторник после нашего уик-энда с Мистером Катрой Фабио позвал меня в Мангейру, на вечер композитора, пишущего самбы.

— Тебе необходимо послушать хоть немного нормальной музыки, — ворчал он, заталкивая меня в автобус.

Обычно он ходил на подобные мероприятия один — то, что связано с сочинением музыки и композиторами, не подразумевает присутствия женщин, — но сейчас решил использовать это событие в качестве удара в своей войне с кариока-фанком. О вечере было объявлено за неделю, причем предлагалось приходить с новыми оригинальными композициями в стиле самбы. Белые sambistas из богатой Зоны Сул прибыли загодя. Некоторые нервничали из-за торговцев наркотиками, которые занимались продажей травки прямо на крыше прямоугольного дворика мангейрской школы самбы. Послышался звук, похожий на взрыв гранаты, и хорошо одетый гитарист в модных твиловых брюках ухмыльнулся, глядя на меня.

Вскоре прибыли президент Общества композиторов Мангейры и его помощник. Первый был похож на Спайка Ли,[68] но в больших темных очках с оправой из яркого пластика, второй был одет, как сутенер, — но эксцентричный вид этой пары ничуть не умалял их значения в глазах собравшихся. Именно благодаря им Мангейра победила на трех карнавалах, если не больше. Вплотную за ними следовал коренастый, средних лет бэк-вокалист в фуфайке с надписью: «АМЕРИКАНЕЦ ПО РОЖДЕНИЮ, БУНТАРЬ ПО ПРИЗВАНИЮ. ЯРОСТЬ АДА НЕ ТАК НЕИСТОВА, КАК ПРЕЗРЕНИЕ МЯТЕЖНИКА».

Президент велел уборщику принести ему маленький деревянный ящик и уселся на него, чтобы за столом возвышаться над всеми. Вице-президент выбрал обычный плоский стул. Меня как женщину посадили вне круга, соблюдая иерархию, как в стаде кенгуру, — мотивировали это тем, что женщины не сочиняют самбу.

— Потому что лишены такой возможности? — спросила я с надеждой.

— Нет, потому что лишены такой способности, — был ответ.

Президент прокашлялся, прочистил горло и мрачно осмотрел собравшихся.

— Мы собрались здесь, чтобы развивать samba do terreno, исконную самбу. Самбу наших праотцов. Нас не интересуют карнавальные самбы или коммерческие пустышки. Нас не интересуют переработки богатеньких белых, пытающихся изобразить жизнь в фавелах.

Он смотрел поверх пластмассовой оправы своих очков, дожидаясь, пока до всех дойдет последняя фраза, и двое-трое белых мальчиков университетского вида стали потихоньку заталкивать нотные тетради в свои модные кожаные чемоданчики.

— Я просто хочу сказать, что, если ты не живешь в фавеле, если ты никогда не жил в фавеле и никогда не будешь жить в фавеле, прости, сынок, но тогда уж и не пиши про это.

Короче говоря, они искали нового Картолу, музыканта редкого и блестящего таланта, чьи оригинальные композиции могли бы прославить фавелы в будущем. Самба переживает кризис, сказал президент. Люди не сочиняют самбы так, как бывало прежде, но они полны решимости переломить эту ситуацию.

По залу прошел гул одобрения. Кто знает, чему может положить начало эта встреча? Похоже, затевалось что-то вроде бразильской самба-версии «Австралийской звезды».[69]

Президент поерзал на своем ящичке, быстро переговорил о чем-то вполголоса с вице-президентом, сообщил музыкантам, что «разговоры во время выступлений будут расценены как недостаток воспитания», после чего махнул барабанной палочкой в направлении первых выступающих, давая сигнал, что они могут начинать.

За этим последовала странная сцена: чернокожие мужчины из Мангейры сидели за столом и делали пометки, а белые приличные ребята корячились перед ними, изо всех сил стараясь доказать, что тоже могут сочинять и играть негритянскую музыку. Налицо была пикантная и забавная инверсия расовых ролей, пусть даже юноши и не принесли мастерам ту музыку, которой те ждали.

Были в вечере яркие моменты, например Пинго, одно из дарований Мангейры, который, несмотря на изумительную композицию «Кающийся грешник», вряд ли мог претендовать на звание «Молодая звезда самбы» в своем почтенном семидесятилетнем возрасте.

После этого прозвучала изысканная и виртуозная классическая самба от музыканта, играющего в баре «Бип-бип», пользующемся дурной славой в Копакабане.

Потом играл Фабио, за ним — двое парней из Мангейры, они никак не могли сговориться, в какой тональности начинать.

Ну и несколько сочинений о жизни в фавеле, смущенно исполненных хорошо одетыми ребятами из Зоны Сул.

Нечего и говорить, что спустя три недели на поиски нового Картолы махнули рукой. Я понимаю, как больно сознавать, что новое поколение ни в грош не ставит любимую тобой культуру, но, по мнению Фабио, речь шла даже не об этом, а о разнице между искусством, вдохновляемым надеждой, и искусством, движимым отчаянием и безысходностью. Этот бунт не имел перспективы, он не стоил всей великой истории бразильской музыки.

— Говорят, что в фавеле стало лучше жить. Хорошо, я соглашусь с этим. Тридцать лет назад в фавеле никто читать не умел, зато там писали самую прекрасную музыку, какую только слышал мир. Теперь все стали грамотные, умеют читать, но все, что они делают, — смотрят телевизор и слушают всякое дерьмо.

Я, правда, сомневаюсь, что дело касалось искусства, но 30 сентября 2005 года нескольких эм-си доставили в федеральную полицию, допросили и предупредили, что им запрещается писать и играть песни, нарушающие общественное спокойствие. Администратор интернет-сайта, пропагандирующего кариока-фанк, был арестован. Телефон Мистера Катры не отвечал, звонить родственнику Сабрины мы не решались, так что оставалось следить за новостями по выпускам газеты «О Диа». Уж там-то должны знать, что к чему, ведь на страницах этой дивной газеты звучали горячие призывы пересажать всех диджеев. Демонстрируя не то наличие цензуры, не то (что даже хуже) отсутствие интереса, ни одна солидная газета не отреагировала на столь грубое нарушение свободы слова. Зато эти издания всерьез обсуждали буржуазных «бунтарей» — группу «Слипнот» и Аврил Лавин, а чего стоили интервью с этой британской дешевкой, М.И.А., этой пустышкой, нагло и беспардонно подделывавшейся под кариока-фанк, чтобы упрочить свой попсовый имидж на фоне лондонской музыкальной тягомотины. Неудивительно, что в Рио ее не признали. Хотя, с другой стороны, романтика АК-47 и коктейлей Молотова, возможно, больше привлекает тех, кто не живет в зоне военных действий.

Не понимаю, почему всё это меня так волновало, ведь и Мистер Катра, по сути дела, просто скользкий тип с сексистскими идеями, и его супруге следовало бы как следует проучить муженька (а если не супруге, то хотя бы одной из его двенадцати подружек). Я знаю, что фанк — никакая не музыка и звучит паршиво, что из-за него дети перестали учиться играть на гитарах и кавакинью, и все же что-то заставляет меня снова и снова вставать на его защиту. Конечно, самба лучше. Но она умирает, а кто-то же должен принять вызов полчищ М.И.А. и бесчисленных Аврил Лавин, в их модных прикидах цвета хаки, с их гламурными атрибутами бунтарей, и пока против них выступают такие ребята, как Катра.

Я поделилась своими переживаниями с Кьярой — а с Фабио не стала, что нисколько не удивительно: он нас называл изнеженными богатенькими девочками, околдованными уголовной романтикой. Фабио кричал, что все могут убираться к черту — и М.И.А., и Аврил, и Катра, все вместе, — что на свете была и всегда будет лишь одна достойная музыка, и это самба, только самба! И за что ему такое наказание, продолжал он, как его угораздило влюбиться в невежественную австралийку, которая не понимает этого. Ну и далее в том же духе… пока мы не врубали радио на полную катушку, чтобы больше не слышать друг друга.

14

Невыносимая легкость бытия (…в Рио)

А некоторые живут до ста двух лет (они свой возраст исчисляют в лунах), потому что пьют из Фонтана Юности и ни под каким видом не пьют из тех замутненных, сомнительных источников, из коих вытекают потоки неверия, алчности, раздоров и распрей, порожденных завистью и амбициями, разъедающие наши кости, высасывающие мозг, истощающие наши тела и уничтожающие души.

— Жан де Лери, «История путешествия в землю Бразильскую» (1556 г.)

И вот на меня, мучимую ревностью, разоренную, загорелую дочерна, обрушился Карнавал, набросился, как оставшийся без пары маландру на рассвете. Уже почти наступил февраль 2004 года, и я только что перешла на положение нелегально проживающей в Бразилии иностранки. Я больше не могла обращаться в полицию ни по каким вопросам и ни за какой помощью, я жила на 10 долларов в день и не знала, как быть дальше.

Мне совершенно не улыбалось пропустить Карнавал, об этом я и слышать не хотела. После безумия, владевшего кариоками в коварные летние месяцы, трудно было даже предположить, на что они могут оказаться способны в разгар крупнейшего языческого празднества. Я билась, пытаясь выучить запутанный и непостижимый португальский язык. Я отступилась от своих ценностей. Влезла в страшные долги. Но была исполнена решимости во что бы то ни стало получить свою долю блесток и барабанов.

Внешне все выглядело ужасно, казалось, что жизнь катится под откос. Однако истина, как ни странно, была в том, что я чувствовала себя счастливой. Ведь, несмотря на сильнейшие эмоциональные потрясения, а может, и благодаря им, сейчас я делала ровно то, что хотела. Конечно, время от времени я просыпалась среди ночи в холодном поту от ужаса — но это не шло ни в какое сравнение с леденящим ужасом, который я испытывала при мысли о том, чтобы снова стать винтиком лондонского корпоративного механизма. Наверное, в жизни должен присутствовать некий уровень беспокойства, какое бы существование ни вести, и я скорее предпочитала, чтобы меня мучил вопрос «Что я буду есть завтра?», а не «Разве же это жизнь?». С перспективой высокооплачиваемой и престижной работы я давно распростилась, от карточки «VISA Аustralia» вынуждена была отказаться.

Я смирилась и с тем, что кариоки, мягко говоря, «не такие, как мы», и вновь отдалась потаканию собственным желаниям — а это, собственно, и составляет истинную сущность жизни путешественников, как бы тщательно они это ни скрывали. Правда состоит в том, что вещи пустые и банальные частенько перевешивают то, что кажется очень важным. Ни с чем не сравнимая радость от того, что утром можно не вскакивать по будильнику, ощущение легкости от сознания, что не нужно гнаться за неясными и малопонятными целями — такими как продвижение по службе или эмоциональная уравновешенность, — возможность свободно и без оглядки выражать любые свои чувства — удовольствие от всего этого было таким острым! Подобного восторга в «реальном мире» у меня не вызывали ни профессиональные достижения, ни самый расчудесный шоппинг. В Рио цель была одна — просто делать, что хочешь.

— Это очень просто. Жизнь ведь так проста, — философствовал Густаво в одно прекрасное утро, тщетно пытаясь убрать нашу бельевую веревку из буйно разросшегося сада.

Светлые тропические ливни и жаркие влажные деньки превратили сад на крутом склоне в густое сплетение листвы и ветвей, стремительно карабкающихся по стенам Каса Амарела. Никто, кроме Бога и Торре, не знал доподлинно, что скрывается под волнами лиан, ползучих растений и паразитов на заднем дворе. Однажды в сентябре, немного порасчистив заросли за виллой, я обнаружила старинный велик с огромным передним колесом и ванну на львиных лапах. К февралю сад полностью захватил власть. Деревья манго и авокадо были опутаны лианами, запах гниющих фруктов бил в нос, а похожие на клешни омара красные цветы геликонии были поистине доисторических размеров. Кое-какие лианы окрепли настолько, что даже отрастили себе стволы!

Необходимо было укротить сад, обрезать его настолько, чтобы стали заметны тропинка и веревка для сушки белья. Густаво призвал на помощь соседского сына — этот крепкий молчаливый мальчик вполне органично смотрелся бы на постаменте в римском или греческом зале раздела античного искусства Лувра. Они с Густаво оба были обнажены по пояс, все в поту, с косами наперевес. Густаво в красной бандане напоминал могучего арабского ассасина. Однако люди явно проигрывали битву. Сад на другой же день возвращал свои позиции или забирался даже дальше, мстя за нападение.

— А чего же ты хочешь. Вот об этом я тебе и говорю постоянно. Только так и можно добиться своего и стать счастливым, — вздохнул Густаво, когда лоза, которую он десять минут пытался срубить, упрямо плюхнулась прямо перед ним. Махнув рукой, Густаво с размаху уселся на ступеньку.

Именно так, кажется, все и поступали. Люди ходили, куда хотели, с кем хотели и когда хотели, не заботясь, что о них подумают. Они даже заранее предупреждали о своей ненадежности — договариваясь о встречах, добавляли: «по кариока-времени». Это означало, что человек может опоздать часа на два или вообще не появиться, — я наконец усекла это после долгих ожиданий на уличных перекрестках. Стыдно подводить бедных стареньких бабушек, тщетно дожидающихся встречи, но стоит ли им, бабушкам, на что-то рассчитывать в стране, где во время матчей чемпионата мира по футболу закрываются больницы? Гедонизм — образ жизни, который породил самодостаточность. Конечно, не очень радостно с острым приступом аппендицита оформлять самого себя в больницу — но, по крайней мере, никто не заставляет вас проделывать это для кого-то еще.

Рио-де-Жанейро — город самовлюбленных анархистов. Ни Церковь, ни государство, ни даже совесть, кажется, не оказывают никакого влияния даже на самых приличных горожан. Свыше восьмидесяти процентов жилья, включая шикарные особняки и небоскребы, построено нелегально. Полиция меняет законы по своему усмотрению, самосуд — популярная форма общественного контроля. Теневая экономика составляет более сорока процентов. Прославленные музыканты не скрывают, что сами приобретают пиратские диски с музыкой. Все без исключения садятся за руль в пьяном виде. И винить в этом некого. Такова цена индивидуальной свободы — и правительства, которому до всего этого явно нет дела.

Эксцентричная интеллектуалка Анна, владелица соседнего особняка в стиле ар-нуво, регулярно устраивала вечеринки, на которых ее жильцы — анархисты, художники, члены альтернативных политических партий и отбившиеся от рук дети, — принимали у себя карнавальных барабанщиков, электропанк-группы и странные труппы современного балета или устраивали очень громкие поэтические чтения. Улицу запруживали автомобили и такси, на тротуарах толпились те, кто не получил приглашения, и из моего окна в комнате китайской принцессы было слышно, как в саду напротив отбившиеся от всех гости, не понижая голоса, обсуждают бразильский национализм и прочие животрепещущие темы. Так было каждые выходные и продолжалось до самого восхода.

— Неужели никто на улице никогда на нее не пожалуется? — спросила я у Густаво, когда однажды утром он сказал, что шум всю ночь не давал ему спать.

Густаво странно взглянул на меня и помотал головой:

— Нет, разумеется.

После многозначительной паузы он добавил:

— Кроме того, кому жаловаться-то? Права личности для Рио-де-Жанейро — тоже вопрос сложный и запутанный. Определенно, здесь никому не дано права на то, чтобы пребывать в тишине. Нельзя сказать, чтобы кто-то бился за реализацию права людей на образование. Здесь с усмешкой относятся ко всякой дребедени типа права на интеллектуальные ресурсы, да и о праве на собственность — этом «отжившем свое старье» — имеют, скажем, весьма поверхностное представление.

Когда я в первый раз приехала в Рио, то тешила себя мечтой о приобретении недвижимости. Хотелось купить дом в южной полуостровной части Ипанемы, в Леблоне, где фавела Виджигал прилепилась к склону величественной горы Дойш Ирманс («Два брата»). Квартиры с потрясающим видом на пляж Ипанемы продавались примерно за 15 тысяч американских долларов, так что трудно было не соблазниться перспективой.

Иногда мы с Кьярой наведывались в этот район после утреннего лежания на пляже, устраивали гонки на мототакси по широким автострадам и заглядывали вниз, туда, где гора погружалась в сверкающий Атлантический океан. Кьяра всегда была нацелена на поиск новых чернокожих красавцев, с которыми еще не успела свести знакомство и которые, по ее уверениям, встречались только в фавелах.

— Межрасовое скрещивание — вот что делает их такими шикарными, — поясняла она в своей прямолинейной манере. — Теория Дарвина в действии, естественный отбор. Вот почему англичане такие уроды. Они ведь живут на острове.

Если отбросить эстетические восторги, приобретение недвижимости казалось хорошим вложением капитала, особенно с учетом того, что в двух шагах отсюда, в Леблоне, точно такая же квартира, и даже без вида, оценивалась в 200 тысяч долларов.

— Решено, — объявила я однажды Фабио и Карине, когда мы покачивались в гамаках в садике ее гостиницы. — Это просто вложение денег. Я ее покупаю, потом сдаю — и через десять лет у меня в кармане сто тысяч баксов. — Я была в восторге от того, что нашла наконец легкий способ решения своих вечных финансовых проблем. — Сегодня же звоню своим в Австралию.

Фабио и Карина смотрели на меня с подозрением.

— Господи, дорогая, — наконец заговорила Карина. — Ты что же, так и не поняла?

Они с Фабио переглянулись и одновременно захохотали.

— Если ты так этого хочешь, — хрюкнул Фабио, — иди покупай, только потом прихвати еще АК-47 — и тогда уж можешь там жить.

Вот какова, по большому счету, свобода в Рио-де-Жанейро. Она ничего не стоит, если при вас нет оружия. Может, конечно, имеется пара цивилизованных островков где-то в районе Ипанемы и Леблона, но большая часть Бразилии до сих пор живет, как на Диком Западе.

Беззаконие и беспредел шумят и грохочут по всему городу. Не проходит дня, чтобы на страницах газет не появилось очередных жалоб от респектабельных граждан по поводу нелегального жилья, которое возводится прямо рядом с их домами. Здесь незарегистрированные мини-автобусы и фургоны запрудили полосы для проезда автобусов; продавцы пиратских дисков нагло преграждают вход в музыкальные магазины, а судьи не могут устоять перед искушением творить собственные законы.

Наркоторговцы устраивают свои boca-da-fuma, точки сбыта товара, прямо в приличных семейных кварталах Копакабаны, чтобы их клиентам не нужно было бить ноги, поднимаясь на холмы морру, а в центральном Рио социальное движении «Люди без крыши над головой», собрав свыше 600 бездомных семей, организовало их незаконное вселение в пустующие дома. Целые байру в этом городе никогда не платят за электричество и воду, не знают, что такое налоги. Ежегодно в Рио-де-Жанейро совершается в среднем 6500 убийств, 32 тысячи угонов автомобилей, 22 тысячи изнасилований, 5 тысяч групповых ограблений.

— Что будет, если мы нарвемся на неприятности? — с тревогой спросила я свою приятельницу Анну, когда на въезде в лес Панейрас мы миновали громадный желтый полицейский знак, который гласил: «СТОП! ПРОЕЗДА НЕТ». Анна, бывшая сильно навеселе, желала во что бы то ни стало полюбоваться лесом до захода солнца.

Впереди, у стоявших на обочине джипов, околачивалась группа из десятка или около того вооруженных полицейских.

— Что там такое? — спросила Анна.

— Полиция, у меня могут быть проблемы. — Я выглянула в окно и поежилась при мысли о своем нелегальном положении.

— Никаких проблем. — И Анна, улыбнувшись, потерла большой палец о указательный. — Jeitinho.

O, жейтинью. Не подмажешь — не поедешь. Вот почему Бразилия коррумпирована, вот почему мы и любим и ненавидим ее. Жейтинью — это двадцатка, которую суешь полицейскому, чтобы не брал штраф за вождение; улыбка, которой одариваешь таможенника, чтобы поскорее ставил визу; работа, на которую ты берешь племянника соседки за то, что она субботними вечерами сидит с твоими детьми. Это миллион, который ты платишь сенатору, который проталкивает твой законопроект. Подобное происходит во всех странах мира, но у Бразилии есть своя, неповторимая специфика. Государственная система здесь абсолютно не эффективна, и жейтинью — та смазка, без которой ее колесики вообще не крутятся. Дав на лапу, здесь можно нанять полицейских в качестве личных телохранителей, откупиться от ареста (это, как я знаю из надежных источников, стоит 900 реалов) и пропихнуть свои бумаги по инстанциям. Что тут возразишь — когда деньги есть, коррупция работает лучше, чем бюрократия.

Карина играла по правилам, но это одинокий бастион в мире, где даже владельцы дешевых молодежных гостиниц клевещут на других, чтобы обойти их и быть упомянутыми в путеводителях, и постоянно вставляют друг другу палки в колеса. Все средства хороши, кроме одного: честной работы и улучшения качества своих услуг — такое считается просто глупостью.

Все это мне поведал торговец пиратской продукцией на Руа Уругвайна, у которого я искала последний диск Сеу Хорхе.[70] Крупный высокий дядька по имени Дуду, он рассказал, что зарабатывает продажей пиратских копий не меньше тысячи реалов в месяц (для сравнения: средний уровень зарплаты в Рио 350 реалов) и в общем-то занимается этим в одиночку. Если захочет свернуть дело, никто, кроме него, от этого не пострадает.

— Почему же тогда все так не поступают? Что нужно, чтобы добиться успеха в пиратском бизнесе? — заинтересовалась я, но нас прервал звук свистка.

Обернувшись, я увидела пробивающихся к нам сквозь толпу гражданских полицейских в форме цвета хаки. Они проворно оцепляли и захватывали стойки с выставленными компакт-дисками и орали на неудачливых продавцов, не успевших улизнуть. Когда я снова повернулась к Дуду, он уже исчез — я только издали разглядела его мускулистую фигуру на булыжной мостовой, возле церкви Богоматери Росарио и Святого Бенедикта. Он стоял у входа, занавешенного красными бархатными портьерами, прислонясь к фризу в стиле барокко. Поймав на себе мой взгляд, он прокричал ответ на мой вопрос:

— Нужно уметь быстро бегать, девочка, вот и всё! — Он весело рассмеялся, откинув голову, так что крупные белоснежные зубы блеснули на солнце, а потом растворился в воздухе.

Система, возможно, срабатывает для сильных, брутальных или богатых, но если у вас всё наоборот, то ваш сын хорошую должность не получит, ее перехватит более слабый, но блатной кандидат, продажный политик никогда не попадет под суд, а случаи полицейского произвола не попадают в новости — и тем более в суды.

Как-то, участвуя в одной из самых драматичных революционных акций Кьяры, я познакомилась с инициативной группой матерей, чьи дети были убиты полицейскими. Большинство всё еще дожидались суда, но мало кто питал надежду на то, что правосудие свершится. Изначально встреча планировалась как открытая дискуссия между жителями фавел и полицией на тему о применении caverião, или «черепа», — черного, танкоподобного автомобиля, на которых силы ВОРЕ пытались в последнее время прорываться в фавелы. Марселу Фрейжу бразильский политик, а тогда активист-правозащитник из НГО «Жюстиса Глобал», хотел поднять на форуме разговор о том, что «черепа» — не что иное, как наступательное боевое средство, которое может применяться во время военных действий, но которому не место там, где живет гражданское население.

Секретарь Комитета безопасности Рио-де-Жанейро — глава политического крыла, ответственного за военную полицию города, — вообще не явился. Зато он прислал вместо себя двадцать пять, или даже больше, вооруженных молодчиков. На некоторых красовались черные береты ВОРЕ с эмблемой в виде черепа и скрещенных костей. Один из них «как бы невзначай» уронил у нас перед носом патронташ. Пули рассыпались по полу аудитории Государственного университета Рио-де-Жанейро, как бы напоминая матерям, если вдруг забыли, по какой изначальной причине они здесь собрались.

Марселу, изо всех сил старавшийся не позволить дебатам отклониться от темы «черепов» и удержать эмоции разволновавшихся по вполне понятным причинам матерей, предложил в знак протеста удалиться со встречи, мирно, но твердо выразив таким образом возмущение неявкой секретаря Комитета безопасности.

В последний момент, когда группа матерей с самодельными плакатиками (газетные вырезки и фотографии их детей) вереницей проходила мимо полицейских, одна женщина не выдержала и бросилась на них. Другие матери пытались ее удержать, а она рвалась из их рук с искаженным яростью лицом:

— Моего сына ограбили. Он пришел к вам, чтобы сообщить об этом, он искал помощи, а вы убили его! — Она изо всех сил пыталась не расплакаться, но бесполезно. Слезы лились по щекам, зрачки были расширены от ужаса.

Женщины столпились вокруг нее.

— Я ищу… я ищу правосудия… — Она в отчаянии осматривалась, словно не в силах поверить, что все это правда происходит. — Как же вы можете… как они могли прийти и сидеть здесь?..

Марселу с тяжелым вздохом покачал головой со смешанным выражением сочувствия и безысходности. Полицейские, неловко топчась, посматривали на главнокомандующего военной полиции, а тот, в свою очередь, взирал на женщину с покровительственной ласковой улыбкой.

— Вот что… месяцев через шесть состоится bate-papo («вопросы и ответы» — интернет-конференция)… Почему бы вам не обратиться туда, не задать свои вопросы…

Оказалось, в bate-papo она уже один раз участвовала. Три года назад. Ее сын был студентом. Его ограбили, и он отправился в участок сообщить о преступлении, не подозревая, что сами полицейские, к которым