/ / Language: Русский / Genre:prose_contemporary / Series: Премия Букера: избранное

К последнему городу

Колин Таброн

Пятеро европейцев, трое мужчин и две женщины, отправляются в путешествие по Андам к развалинам полулегендарного города Вилкабамбы – города, в котором инки нашли свое последнее пристанище в борьбе с завоевателями-испанцами. Никто из путников даже не догадывается о том, что им предстоит преодолеть не только все тяготы путешествия, но и взаимное недопонимание и даже враждебность. Примириться с прошлым и заново обрести себя – вот основная задача, которую приходится решать европейцам.

Колин Таброн

К последнему городу

Остин и Пейдж посвящается

Я благодарен Джону Хеммингу за разрешение использовать его переводы из испанских хроник в «Покорении инков»; а также Марисоль Москьера и Фернандо Сильве за существенную помощь в Перу; и тишине в Сан-та-Маддалена.

Глава первая

Когда они спустились к ущелью, перед ними выросли высокие горы. Здесь царило полное уединение – такого никто из них никогда не ощущал до этого. Они почувствовали себя навеки отрезанными от солнечного света. Тропический лес заметно поредел, и откуда-то сверху задул теплый ветер. То и дело из-под лошадиных копыт вырывались мелкие камешки и со свистом уносились в пропасть. Над головами путников через полнеба протянулся частокол острых вершин, покрытых снегом, – там, на огромной высоте, и находился конечный пункт их путешествия, который они даже не могли себе вообразить.

Весь день они медленно брели по едва заметной тропинке, которая серпантином вела к ущелью. Они спустились на пять тысяч футов. Погода стояла безветренная, неяркое солнце мягко освещало ущелье – в Перу началась зима. Внизу, под ними, вокруг больших валунов пенились неспокойные воды реки Апуримак, заметно обмелевшей из-за засушливого лета. Когда они углубились в ущелье – кто пешком, кто на лошади, – вершины Вилкабамбы на горизонте наконец сменила стена скал, тянувшаяся вдоль лощины, с ее головокружительными уступами и глубокими расселинами.

Спускаясь по крутой тропе, лошадь бельгийца ступала медленно и осторожно, и у того уже сильно ныли бедра, а у англичанина после четырех часов непрерывной ходьбы огнем горели растертые в походных ботинках ноги. Впрочем, сейчас он был слишком поглощен путешествием, чтобы обращать внимание на боль; перед ним шел худой священник, казалось, он всегда погружен в какие-то высокие думы – остальные находили его экзальтированность забавной, но делали вид, что все понимают. То тут, то там путь пересекали бурные потоки воды, ярко блестевшей на солнце, и когда они перебирались через них, то оказывались в зарослях дикой фуксии и лиан, которые густо оплетали замшелые деревья.

Внезапно тишину разорвал нарастающий рев реки, и лес сразу же наполнился гомоном и свистом невидимых птиц. Лошади затрусили по навесному мостику, сплетенному из толстых веревок. На том берегу погонщики мулов уже разбили лагерь на небольшом клочке относительно ровной земли. Все они – пятеро мужчин с девятью навьюченными мулами и повар – как будто вышли из другого столетия. Погонщики были индейцами из племени кечуа – их глубоко посаженные глаза и острые подбородки выдавали в них потомков инков. Похоже, они были рождены для этих высоких гор и лесов. Уверенно, не спотыкаясь и не оступаясь, погонщики бесшумно скользили вниз по узкой тропе, вдыхая разреженный горный воздух давно привычными легкими. Когда зашло солнце, они распрягли мулов и устроились на корточках среди поклажи и упряжи, покуривая табак и тихо разговаривая между собой на своем гортанном наречии. Они уже поставили палатку, служившую путешественникам столовой, но входить в нее, похоже, не собирались. Европейцы и их проводник-mestizo[1] забрались внутрь и расселись на алюминиевых стульях вокруг алюминиевого стола, а повар остался у входа, пытаясь накачать газ в ржавую походную печку.

Сначала они чувствовали себя неловко – как незнакомцы, которых вместе свел случай. Но вскоре сгущающаяся темнота и ощущение того, что они отрезаны от окружающего мира, объединили их, заставив каждого испытать некоторую благодарность за то, что он здесь не один. Постепенно всех охватило легкое возбуждение. Они даже выпили по бокалу дешевого чилийского вина – за благополучное начало их путешествия.

Проводник, оказавшийся между священником и спокойной англичанкой, попытался было произнести приветственную речь, но в его голосе слышалась тревога. Эти люди совершенно не осознают, где находятся. В их сумках и рюкзаках – шоколад, косметика, сотовые телефоны. Неужели они не понимают, что звезды, только что проступившие в темном небе над их головами, уже не те звезды? Только Луи – тучный бельгиец – со свойственной ему прямотой решился обратиться к проводнику. Недовольно ворча, он растирал свой бедра.

– Нужно было взять с собой носилки!

– Носилки? Что вы имеете в виду? – Проводник помолчал и добавил: – Вы жалеете о том, что отправились в это путешествие?

– Жалею ли я? – Бельгиец рассмеялся грудным смехом. Казалось, он смеется над самим собой. – Да у меня не было выбора! Моей жене захотелось покататься на лошадке. Она без ума от гор и джунглей. – Он перегнулся через стол и взял ее за руку. Она рассеянно улыбнулась, и он продолжил: – Я просто дурак.

Впрочем, бельгиец совсем не был похож на дурака. В его больших, навыкате глазах читалось любопытство. Жозиан выглядела на тридцать лет моложе; может, она и была на тридцать лет моложе – трудно сказать наверняка. Она казалась очень привлекательной и изящной. Англичанин, сидевший напротив, внимательно разглядывал Луи и думал, что это, должно быть, его вторая, а может, уже и третья жена. Сейчас, при колеблющемся свете свечи, Жозиан казалась вполовину менее реальной, чем Луи.

Она сказала:

– Louis fait seulement се qu’il a envie de faire[2].

Казалось, она говорит только по-французски, и опасения проводника все усиливались. В агентстве ему сказали, что единственный фактор, объединяющий этих людей, – английский язык. И снова он почувствовал, что надо что-то сказать, что-то среднее между приветствием и предостережением. Он попытался подобрать нужные слова:

– Вы и сами понимаете, что это необычное путешествие. Думаю, именно поэтому вы и решились в нем участвовать. – На самом деле он не был уверен, что они решились в нем участвовать именно поэтому. – Мы пройдем двести километров за пятнадцать дней. Это, конечно, не очень много, но… но нам предстоит проникнуть в самое сердце Восточных Анд. Идти по этой земле очень непросто… Иногда придется проводить на ногах по восемь-девять часов в день. Здесь почти нет равнин и плоскогорий. Погонщики будут разбивать лагерь там, где это возможно.

Теперь европейцы внимательно слушали его, но он понимал, что все это бессмысленно. Иностранцы путешествовали по этой земле, не обращая никакого внимания ни на подстерегающие опасности, ни на ее святыни. Может быть, именно это безразличие и защищало их, помогая им выжить. Он продолжил:

– Завтра вечером мы должны достигнуть развалин древнего инкского города Чокекиро. Немногие видели эти развалины до вас, и никто не знает, зачем вообще инки построили этот город. У него нет истории.

– Но должны же были остаться какие-то воспоминания, – прервал его англичанин. – Неужели не существует никаких преданий, легенд? – У него были бледные светло-серые глаза на красивом подвижном лице. Но проводник вдруг почувствовал прилив неприязни к этому человеку. Его челюсть слегка подрагивала из-за какой-то нервозной нетерпеливости. Кто бы что ни говорил, англичанин либо относился к этому с невероятным воодушевлением, либо выказывал полное неприятие. – А что говорят местные жители?

– Здесь нет местных жителей. Эта земля пуста, – резко ответил ему проводник и продолжил: – За шесть дней мы переберемся через хребет Вилкабамбы. Мы поднимемся на высоту пятнадцать тысяч футов и дойдем до линии снега, потом преодолеем перевал и начнем спуск. Ближе к концу нашего путешествия мы войдем в тропический лес возле Эспириту-Пампа. И наконец окажемся в городе Вилкабамба.

Наверное, ему просто показалось, что группа издала один общий слабый вздох. Вилкабамба. В конце концов, именно это и привело их сюда. Все эти люди чем-то походили на детей. Он уже был как-то раз в Вилкабамбе и знал, что ничего особенного там нет. Просто груды серых камней, окруженных джунглями. Инки построили этот каменный город пятьсот лет назад, он был их последним убежищем от испанцев. Какое дело иностранцам до обычных камней? Зачем они отправились в это путешествие? Эспириту-Пампа не самое приятное место. Почва там какая-то горькая. Уходя, испанцы разорили и увезли с собой все, что можно, а то, что осталось, скрыл лес. Говорят, это место неспокойно.

Англичанин лежал в спальном мешке и прислушивался к частому, но ровному дыханию своей жены. При тусклом свете луны он заметил, что она поставила между ними свои ботинки, а также положила куртку и бутылку воды. Он знал, что она еще не спит, потому что слышал ее дыхание. Во сне она обычно дышала бесшумно. Исходившее от нее безмолвное негодование обволакивало палатку подобно туману. Он попытался переключиться на шум реки и однообразную песню какой-то птицы.

Вдруг она спросила:

– Роберт? Что ты думаешь об этих людях?

Она даже не повернулась к нему.

Он ответил:

– Пожалуй, мне нравится бельгиец. Он, конечно, циник, но достаточно умный. Что до священника – как его зовут? Франциско? – сложно сказать, потому что он почти ничего не говорит. Думаю, проводнику можно доверять; да и погонщикам тоже. Эти ребята выглядят слабыми, но на самом деле они сделаны из железа.

О Жозиан он промолчал. Просто-напросто потому, что еще не знал, как он к ней относится.

– Что касается жены бельгийца, – в конце концов сказал он, – то сначала я вообще подумал, она его дочь. Как ты думаешь, кто она? Актриса? Танцовщица?

Камилла сказала:

– Сложно представить, чтобы такой человек, как Луи, мог потерять голову из-за кого бы то ни было.

Она замолчала и снова учащенно задышала. Он опять ощутил ее негодование, ее отвращение ко всему путешествию. Она оказалась здесь, в этой глуши, среди всех этих непохожих людей только из-за него. Они всегда подходили к людям по-разному. Обычно она норовила присвоить друзей себе. Друзья ее были немногочисленными, но зато верными. Он уставал от них и всегда чувствовал себя немного виноватым. Такая дружба была слишком тяжелой, слишком особенной.

Он заснул первым, но через час проснулся и увидел, что в лунном свете на потолке колышутся четкие тени от листьев. Он с удивлением уставился на эту картину. Они выглядели такими тонкими и изящными: капли джунглей на холсте палатки. Снаружи река все ревела и ревела в, казалось, сгущающемся одиночестве. Камилла спала, и на какой-то момент весь мир состоял только из леса, отпечатавшегося на залитом лунным светом брезенте, и шума огромной реки, во тьме несущей свои бурные воды к Амазонке. Воздух стал прохладнее. Он вдруг почувствовал необъяснимый восторг. Это странное чувство было знакомо ему с юности, и он услышал свои собственные слова, те же, что и двадцать лет назад: «Я жил, жил!»

Камилла услышала, как он расстегнул сетку от комаров у входа и вышел из палатки. Во сне ей показалось, как будто Роберт был слишком большой для палатки, и теперь, когда он вышел, внутри снова стало спокойно и холодно. Она посмотрела на потолок, увидела тот же лунный узор и испугалась. Лунный свет был слишком холодным и бледным. Она плотнее застегнула спальный мешок. Кто все эти люди, которых они больше никогда не увидят после путешествия? Бельгиец не обращал на нее никакого внимания, она для него вообще не существовала, по крайней мере как женщина. Это больше не волновало ее, подумала она, ну, разве только совсем немного. Но он ей никогда не сможет понравиться. А его жена, с локонами, как у эльфа, и детскими манерами, уже начинала слегка раздражать. Что же касается священника Франциско, то он смотрел на нее, как испуганный олень, и не промолвил ни слова. Роберту все это нравилось, как ему нравился театр. Непостоянство его не беспокоило. Он похищал у людей их образ мысли, взгляд, внешний вид, странности и шел дальше.

Когда-то ей нравились его метания от одной одержимости к другой, и время от времени она по привычке одобряла их и сейчас. Семнадцать лет назад (кто бы мог подумать?), когда они только-только поженились, он был без ума от турецкой архитектуры, потом его увлекли малые религии Ближнего Востока, потом он занялся спасением арамейского языка и беспрестанно строчил статьи – одну за другой, в которых, казалось, ярко выражался его несомненный талант. Работая журналистом в колонке новостей в Дамаске, он возил ее с собой по всей Сирии, пребывая одновременно в эйфории и разочаровании. Теперь она часто задумывалась об этой его неиссякаемой энергии. Следующие пятнадцать лет она наблюдала за тем, как он перебегает из одной газеты в другую, крутится возле столов иностранных редакторов в Лондоне, но никогда нигде не задерживается подолгу. Казалось, от него всегда ждали чего-то особенного: того, что он, в конце концов, станет главным редактором крупного издания или напишет книгу, которая произведет фурор. Но его увлечения никогда не пропадали сами по себе: каждая последующая одержимость поглощала предыдущую, и та просто переставала существовать. Иногда ей казалось, что и она сама уже давно перестала существовать для него.

Камилла закрыла глаза. Ей никогда не нравились горы, и она была не уверена, что годится для этого путешествия. Лежа в одиночестве в палатке, она презирала себя за то, что была сейчас здесь. Она всегда старалась разделить увлечения Роберта, вместо того чтобы самой найти себе увлечения. Ее собственные всегда оказывались придавленными грузом его очередной, бурно разрастающейся одержимости. Ее тяга к исследованиям – тяга, которая стала не более чем хобби после рождения прекрасного сына – сильно отличалась от увлечений Роберта: это была не переработка или изменение знаний, а просто пассивное получение удовольствия от них. Иногда она думала о том, кем могла бы стать, если бы не вышла замуж так рано. Но, скорее всего, она стала бы тем же, почти тем же. Камилла представила, как Роберт стоит в темноте и мечтает об инках. Иногда она чувствовала, что он на грани отчаяния, он как будто боялся, что время убегает от него. Она ощутила легкий приступ тревоги.

Стоя под переливающимся небом, Роберт удивлялся, что на нем нет луны. Игру теней на потолке палатки вызывал свет звезд. Он никогда еще не видел такого удивительного неба. Оно притягивало его. Медленно переведя взгляд на реку, он вдруг понял, что улыбается, как наркоман. В зарослях белых лилий мигали светлячки, а в траве ползали светящиеся червяки. Над его головой неведомые ему созвездия сверкали ярче и загадочнее, чем созвездия Северного полушария, и Млечный Путь казался не жидкой струйкой огоньков, а широкой матово-белой лентой, протянувшейся от одного края земли до другого. Неудивительно, что инки поклонялись ему.

Роберт просунул руку под полог палатки, покопался и вытащил наружу свой телескоп и компас. Крошечная стрелка компаса ярко блестела при свете звезд. Она качнулась в сторону черного массива гор, вздымавшихся над ними, туда, где тропа, по которой они шли, круто уходила на север. За этим массивом, как представлял себе Роберт, последние пики и вершины Анд плавно переходили в покрытую снегом скалистую стену, за которой начиналось угорье, затем непроходимые леса и наконец дельта Амазонки. Именно там, где горы сменялись джунглями, инки построили последний город своей некогда великой империи. Вилкабамба – ему нравилось это слово. В течение нескольких лет оно постоянно вселяло страх и в испанцев, и в индейцев, страх, что инки могут когда-нибудь вернуться.

Он установил штатив телескопа среди камней и направил его на небо. Телескоп не был мощным – чуть больше, чем игрушка, – но в его объективе Южный Крест тут же угрожающе вспыхнул, а матовый Млечный Путь рассыпался на отдельные звезды, как разбитое стекло.

Когда Роберт оторвался от окуляра, ему на мгновение показалось, что небо сильно приблизилось к нему, приблизилось ко всей земле. Он потер глаза, чтобы снова привыкнуть. Его озадачивало, что с такой замысловатой паутиной звезд инки, которые верили, что они – Дети Солнца, почти ничего не знали о небе. У них даже не было настоящего астрономического календаря, как у майя или ацтеков. Для них звезды были священными животными, которые имели связь с землей: Орион, например, стал ламой, пересекающей небо, чтобы попить воды из Тихого океана.

Такие пробелы в культуре завораживали его: он видел в них не недостатки, а то, что последующие поколения так и не смогли понять. Цивилизация инков была полна таких загадок. Расцвет их империи приходился на европейскую эпоху Возрождения, но, казалось, он произошел в далекой древности. И вот в этот мир прибывают испанцы, неся с собой всю современную жестокость. Одетые в стальные доспехи, конкистадоры ездили на боевых лошадях и стреляли из мушкетов. А индейцы были в легких доспехах из золота и украшены перьями. Их войска рассеялись, как туман. Сто семьдесят испанцев обратили в бегство десятки тысяч индейцев, и всего за десять лет империя инков пала. Так исчезает изображение со старой картины, которую вдруг выставили под прямые солнечные лучи.

Для Роберта, который всю свою жизнь зависел от слов, тайна инков казалась еще более удивительной из-за того, что у инков не было ни письменности, ни алфавита. Память о них сохранилась в их потомках – индейцах племени кечуа, которые все еще бродят по этим горам в печальном забытьи, и наполовину изученных руинах. Роберт много читал об инках в библиотеках, пока они не превратились в надоедливую одержимость. В Лайме он внимательно изучил памятники их цивилизации в музеях, но они все равно так и не стали ему ближе. Наоборот, они стали еще дальше. Их одеяния, сплетенные из золотых чешуек, похожих на чешуйки какой-то удивительной рыбы, их маски, флейты и опахала для церемоний, золотые украшения, которые сверкали на их телах, – все это казалось наполненным каким-то непонятным символизмом.

Как у них могло не быть письменности? Если это так, то их империя была самой странной из всех великих империй. Роберту все время казалось, что европейцы, и он в их числе, были всегда слепы ко всему неординарному, что такой пробел, как отсутствие письменности, мог быть заполнен каким-то другим способом выразить себя – языком, свободным от тех понятий, которые выражались алфавитом: возможно, языком, воплотившимся в музыке или иероглифах тканей; может даже, в созвездиях или замысловатой планировке инкских городов. Если необходимость выразить себя не может найти выхода в словах, то она – Роберт был в этом уверен – всегда ищет какой-нибудь другой путь.

Внезапно он услышал грудной голос у себя за спиной:

– Совсем другое небо, правда? Не могу найти ни одного созвездия. – В ярде от него стоял Луи. – Знаете, в первом телескопе – кажется, это был телескоп Галилео – звезды были квадратные и прямоугольные. Это довольно удручающе, я бы сказал. – Казалось, он чувствовал себя на удивление хорошо в эту холодную ночь, его двойной подбородок утопал в вороте шелковой пижамы. – Квадратные звезды значительно нарушали все наши представления о них, поэтому люди переделали телескоп. Людям не хотелось, чтобы над ними парили многоугольники.

Роберт подумал, что ему нравится Луи. Он сказал:

– Думаю, инки видели их именно квадратными. Раз они так и не придумали колеса.

Он заметил белый живот Луи, немного высовывающийся из-под рубашки пижамы, и почему-то подумал о Жозиан. Как она терпела его на себе? Он показал на телескоп:

– Не хотите взглянуть?

Бельгиец пожал плечами:

– Мне и отсюда видно достаточно. Даже больше, чем нужно. Этот свет бьет по глазам.

– Но это же удивительное зрелище.

– Ну да, конечно. Это все горная стратосфера. Само собой, в ней меньше углекислого газа, поэтому здесь значительно чище. – Он посмотрел на небо. – Но, господи, какая же там неразбериха! Полный хаос, следующий по своей собственной орбите. И люди еще говорят о строгом устройстве небес. Гравитация – обычная лотерея! Становится неприятно, когда смотришь на все это. – Он захохотал своим густым смехом. А потом вдруг добавил: – Вы ведь журналист, правда?

– Был журналистом, – ответил Роберт. – Я уволился из редакции, чтобы отправиться сюда.

– Уволились? – Луи подозрительно взглянул на него.

– Ну, я стал свободным журналистом. Довольно рискованно. Но все дело в том, как долго вы ждете.

– Чего ждете? – Луи почесывал свой живот.

Роберт поколебался. Ему вдруг стало немного неловко объяснять: как долго вы скрываете свои замыслы, подобно зверю, запертому в клетке. Долгие годы зверь почти не двигался. Роберт даже подумал, что тот уже умер. И вот зверь снова стал расхаживать по клетке – туда-сюда: его подняло желание сделать что-нибудь, пока не стало совсем поздно, пока он не умер, и от этого зверя стала исходить давно затаенная злоба. И вот однажды утром он решил высвободить его: страстное желание написать что-то совсем другое. Озвучить то, в чем инки оставили память о себе, что бы это ни было, пока он идет по этой некогда святой земле. Записать все это, пока его профессионализм не исказил все слова. Пока он сам еще не усомнился в своей идее о том, что инки могли открыть какой-то неведомый миру язык.

Но все это казалось слишком наивным, чтобы говорить сейчас об этом. Потому что, может быть, только он и верил в то, что такой секретный шифр мог сохраниться – в камне, или в керамических украшениях, или в очертаниях развалин их городов, – а также в то, что он обладал способностью разгадать его, что это была не просто необоснованная вера в себя. Не скрытые способности – он уже представил себе, как усмехнется Луи, – а полное убеждение в своей идее: ловушка. Поэтому он ответил Луи:

– Я имел в виду, ждете той возможности, когда сможете написать об этом путешествии. – Роберт вдруг почувствовал, как внутри предостерегающе забилась неуверенность.

– Что написать? – спросил Луи.

– Книгу, тонкую книгу.

– Ну, тогда сделайте это, месье, сделайте! Сделайте ее непохожей на то, что вы обычно пишете. – Бельгиец едва заметно покачал головой. У него были соломенные кудри, которые выглядели немного растрепанными. – Когда я был молодым архитектором, мне очень хотелось спроектировать загородную виллу, но никто не хотел выделить мне денег на это. Дело в том, что наши виллы в Эно были слишком похожи на городские дома. И тогда я сам купил участок и сам построил виллу. В духе Фрэнка Ллойда Райта. Продал ее потом очень дешево! – Он засмеялся, на этот раз немного жестоко. – Но теперь я вижу, что эта вилла была жалким подражанием. Каждый раз, когда я проезжаю мимо нее, я снимаю очки. Ха-ха-ха!

Роберт почувствовал себя слишком уязвленным, чтобы смеяться с ним вместе. Он сказал:

– Ну, я не так молод, как вы были тогда. – Он сложил телескоп. – В любом случае посмотрите на эту страну! Если что-то и может заставить вас посмотреть вокруг незамутненным взглядом, то это она!

Он понял, что его слова прозвучали очень глупо, но было уже поздно.

Луи снова разразился смехом. В его смехе что-то перекатывалось, громыхало, и теперь в нем чувствовалось нечто недоброе.

– А! Незамутненный взгляд! Самозабвение. Вы очень амбициозны.

– Да, – Роберт вспомнил другие обвинения. Ты эгоистичный: да. Высокомерный: возможно. Деспотичный: да (это она так говорила). И все в том же духе. Да.

– Но при чем тут Вилкабамба, месье? Почему вы не выбрали Лондон, если вам так захотелось испытать себя? О доме писать гораздо сложнее.

Роберт ответил:

– Потому что Вилкабамба была последним воспоминанием инков о самих себе. Это была их последняя попытка оставить о себе память.

Он подумал: там, и нигде больше, они должны были стремиться запечатлеть свое прошлое, свою историю, которую они не могли облечь в слова, в то время как их империя испарялась у них на глазах. Желание увековечить свою историю, должно быть, было невыносимым. Путешествие к этому городу, думал он, напоминает паломничество. Впервые он отправляется куда-то не как журналист, не в поисках определенного сюжета, не пытаясь навязать кому-то какие-то взгляды. Он не знал, чем все это закончится. Он просто верил в путешествие. И верил себе. Это действительно было высокомерием. Он никогда еще не чувствовал такого ликования. Он посмотрел на палатки, опасно нависающие над бурной рекой, – в палатке священника все еще горел свет – и на их мулов и лошадей, прижавшихся друг к другу за палатками. Ему больше не хотелось говорить о себе.

– А вы, Луи? Вы оставили вашу карьеру архитектора ради этой причуды.

– О нет, это моя карьера оставила меня. Я был сокращен – в пятьдесят шесть лет! Люди разлюбили мои дома. Все решили, что мои дома построены в духе постмодернизма, а это в провинциальной Бельгии конец. Они сочли меня неуместным, а я просто играл со стилями. – Он забавно потоптался на траве. – Вы всегда можете отличить мои дома – они повсюду в Эно и Брабанте, – потому что у них у всех маленькие погрешности в стиле, какие всегда должны быть.

Роберт подумал, возможно, такое доверие вызвано уединением этих мест или этой удивительной пропастью во времени и национальной принадлежности между ними.

Луи продолжал:

– Все это произошло три года назад – тогда я оказался без работы и разведен. Но этот мир здорово продуман, месье. Он продолжает жить и развиваться. – Он дотронулся до руки Роберта, как будто желая его утешить. – Сейчас я работаю частным консультантом, и у меня чудесная жена!

Когда он направился к своей палатке, англичанин внезапно почувствовал тот же запах, что и у Жозиан, удивительно похожий на запах ладана.

Блокнот – это почва, из которой потом произрастает книга. В нем содержатся детали, изображения, мысли. Я записываю их, сидя на этих камнях, при свете звезд.

Сегодня первый день свободы.

Я не могу воспринимать окружающий мир так, как воспринимали его инки. Но вполне могу избавиться от собственного восприятия. В первую очередь это касается того, как описать эту землю. Если я сосредоточусь, я смогу избавиться от банальности. Так что все дело во внимательности и открытости. Пусть предметы сами подбирают слова для своего описания. И тогда получится книга.

День: острые и голые вершины гор. Серо-голубой сланец. Ужасающие стальные стены, окружающие долину. Вся сложность этого ущелья – переменчивое освещение. Вокруг ни души. Только две маленькие девочки играют на берегу Апуримак. Но потом и они убежали. Отсюда река преодолевает еще четыре тысячи миль, прежде чем достигнуть Атлантического океана. Ее воды бурные даже в августе.

Камилла неплохо справляется. Я боялся, что она устанет. Она всегда думает, что я специально оставляю ее позади. Мы спускаемся по ущелью с помощью бамбуковых палок в обеих руках, как лыжники по пыли.

Тайна: как испанцам удалось завоевать эти земли? Стальные доспехи, тяжелые мечи, боевые лошади в броне, аркебузы, невероятная смелость – всего этого все равно не хватит, чтобы противостоять во много раз превышавшим их по численности инкам. Может, инки считали их богами?

Камилла проснулась от скрипучего голоса бельгийца и подумала, что он, наверное, разговаривает с Жозиан в своей палатке. Потом она увидела скомканный спальный мешок рядом и выглянула наружу.

Роберт устроился под звездами на валунах с блокнотом в руках. Несколько минут она смотрела на его склоненную голову и мелькавшую над страницей руку. Она поняла, что он начал свою книгу, но его блокноты всегда были тайной для нее – он не разрешал ей читать их. Сталкиваясь с его страстным и глубоко личным желанием писать, она отступала к практицизму. Она превращалась в жену, которая волнуется по поводу платы за обучение на будущий год. Ей также было интересно, какой она представала в его повествованиях. Скорее всего, как далекая знакомая, думала Камилла, или как имя, затерянное в списке благодарностей и посвящений.

Она снова легла, не испытывая на этот раз никакой горечи. Она не считала себя очень привлекательной. Когда ее сын был меньше, представить себя привлекательной было гораздо проще. Но теперь он уже учился в закрытой школе – ему было пятнадцать, и у него начал ломаться голос. Время от времени она чувствовала себя лишенной чего-то. Ей хотелось, чтобы он все еще был маленьким.

Когда она повернулась на бок, то с радостью заметила, что ее тело по-прежнему гибкое. Она согнула спину, потрогала икры – ничего. Ей не хотелось подводить Роберта.

Но с каждым днем, все чаще и чаще, прикрываясь заботой о нем, она чувствовала себя одинокой. Возможно, чтобы чувствовать себя женщиной, ей нужно, чтобы кто-нибудь от нее зависел. Даже спустя несколько лет после того, как она отучила сына от груди, Камилла просыпалась среди ночи, чувствуя у своей груди ребенка.

Беспорядок, творившийся в мозгу у испанца, был вызван вовсе не тревогой или страхом, а лихорадочным возбуждением, усиливавшимся из-за суровых законов этой земли, а также из-за необычного характера того, в чем он участвовал. Он очень устал, но никак не мог заснуть. Казалось, он больше не в состоянии ничего вынести. Из-под блестящих волос, по-мальчишески расчесанных на пробор, смотрели черные сверкающие глаза и проглядывали худые, обтянутые кожей черты лица, что придавало ему какую-то нервозную слабость.

Он осторожно поставил свечу на брезентовый пол палатки и повесил над собой распятие. Потом раскрыл католический требник и прочитал вслух Anima Christy[3], чтобы наконец успокоиться. Он дважды поднимал глаза и просил прощения у крашеной фигурки, висевшей на кресте; краска с нее почти вся вытерлась от частых прикосновений пальцев его бабушки, его тети, его матери. Он немного успокоился.

Пару минут спустя он порылся в рюкзаке и вытащил оттуда диск из отполированного кварца. Осторожно протер его гладкую поверхность и снова увидел свое отражение, колеблющееся в неровном свете свечи. Он видел его в диске с детства: это обеспокоенное лицо. Но сейчас, непонятно почему, оно поразило его – то, как он умудряется выживать здесь; и Франциско вдруг понял, что почти ожидал не найти своего отражения в отполированном круге.

Снаружи смех бельгийца смешивался с ревом реки. Франциско вздрогнул. Эти люди носят с собой свои земные интересы, подобно доспехам. Из них сочатся города. Что бы они ни сказали, как бы ни взглянули, что бы ни сделали – все кажется каким-то грязным, порочным. Особенно Луи: этот второй подбородок, глаза навыкате и привычка весело говорить о чем угодно, часто безо всякой необходимости! И вот, как раз когда ожидаешь, что он станет серьезным, этот жуткий смех начинает вдруг сотрясать его грудь и вырывается наружу, как будто пытаясь обезопасить его от правды.

И Жозиан тоже. Разве можно быть такой и все еще не умереть? Она похожа на фарфоровую статуэтку. Он и вправду уже встречал такую – на витрине одного магазина в Трухильо, – бледную, почти что незримую. Помощники переодевали ее и меняли ей парики раз в месяц. Его пугала даже мысль, что она может к нему прикоснуться.

А еще – чета англичан. Из-за этого журналиста он уже боялся разговаривать. Если все же заговоришь с ним, он либо быстро отделается от тебя, либо разорвет тебя на куски, требуя объяснений. Эти бледные, горячие глаза! Один раз за вечер Франциско попробовал заговорить о ранних испанских миссионерах, и Роберт тотчас же расстрелял его в упор: какие именно миссионеры? когда? где? что именно они?.. Напор Роберта был приятнее, чем цинизм бельгийца, – иногда в его взгляде, в его чутком, вытянутом лице и губах даже проступала симпатия, – но все равно это было невыносимо. Франциско очень хотелось оставаться незамеченным. Человека, он был уверен в этом, создал Господь.

Только англичанка, которую муж игнорировал, казалась другой. Она выглядела спокойной и серьезной. У нее было приятное женское тело. Она говорила о доступных вещах. Ее можно было понять по глазам. По глазам Жозиан – темно-синим, с длинными ресницами – невозможно было ничего сказать о ней самой: они были просто красивыми. А серые глаза Камиллы резко выделялись на фоне ее смуглой кожи. Он решил, что она прекрасна.

Франциско развернул книгу в потертом кожаном переплете, El Calvario del Inca: Cronicas contemporaneas[4], и осторожно раскрыл ее. На форзаце выцветшими чернилами было выведено имя его матери, а под ним, тем же почерком, но немного неровным, явно слабеющей, дрожащей рукой было написано: «Para Francisco, para que comprenda у se illumine»[5]. Он наугад выбрал страницу – как талисман.

Я проехал по всей этой земле и увидел ужасные разрушения. Это погрузило меня в глубокую печаль. Виды подобного опустошения могут ввергнуть в величайшую тоску. Здесь обнаруживается удивительный парадокс: варвары-инки поддерживали повсюду абсолютный порядок, вся страна была спокойна, все жители накормлены, тогда как сейчас везде лишь покинутые обитателями деревни, следы разорения по всем дорогам в этом королевстве.

Франциско медленно закрыл книгу. Он знал многие страницы из нее наизусть.

Глава вторая

Все следующее утро, окруженные пустынными горами, они шли и шли по серпантину, поднимаясь на нескольких тысяч футов по скалистой стене долины, а их тропа, огибая весь бассейн реки, вела над ущельями, заполненными облаками. Путь оказался трудным с самого начала. В непривыкших к таким переходам мышцах пульсировала боль, а нежная кожа покрывалась ссадинами и волдырями. Но все же, после четырех часов, проведенных на ногах, они время от времени смеялись и даже нашли в себе силы затянуть какую-то песню, отдыхая под неизвестными им деревьями и разглядывая свежие волдыри на ногах. Они с удивлением смотрели на другую сторону долины, откуда спустились вчера, – туда, где узкая тропка, казавшаяся отсюда не толще человеческого волоса, вела по самому краю невидимого обрыва. Их охватывала тихая гордость. Казалось, спуститься оттуда под силу лишь горным козам.

Только Луи казался раздосадованным, как будто его выносливая, привыкшая к походам по горам лошадь втайне от всех устраивала ему невыразимые пытки. Иногда он хватался за спину. В то время как английская чета и священник, обливаясь потом, поднимались след в след за проводником, он бросил поводья и предоставил лошади самой преодолевать повороты извилистой тропы. Камилла никак не могла понять, чего же они оба – он и его жена – ожидали. На Жозиан были дорогие на вид джинсы и ажурная кофта из аль-паки[6], которую она купила в Лайме, а Луи был одет в бежевый джинсовый костюм и мягкую фетровую шляпу от солнца. Время от времени Жозиан останавливалась, чтобы посмотреться в маленькое зеркальце и проверить, все ли у нее в порядке. Они недавно вернулись из двухнедельного круиза по Амазонке, но все равно выглядели так, как будто участвовали в праздничном параде.

Нередко Луи ужасно хотелось слезть наконец со своей лошади и пройти немного пешком, но он знал, что в таком случае он наверняка сильно отстанет от остальных. Поэтому он наблюдал за Жозиан, которая без видимых усилий легко ехала впереди него, и понимал, что она отправилась в это дурацкое путешествие лишь для того, чтобы полюбоваться пейзажем или своей лошадью. Иногда она направляла объектив фотоаппарата на горные вершины, окаймленные деревьями или терявшиеся в густых облаках. На ее губах всегда играла легкая, привычная улыбка. В любом случае это был ее праздник: он никогда не планировал ее праздники. Казалось, она вовсе не удивлена трудностями, с которыми они столкнулись на этой земле, она ни на что не жаловалась. Она просто смотрела, как все это проходит мимо нее, с той же непосредственностью и невинностью, которые так поразили его, когда они впервые познакомились. Ему тогда ничего не оставалось, кроме как посмеяться над ней за это или полюбить. Теперь он смеялся уже не над ней, а над собой.

Иногда он закрывал глаза и слушал стук копыт под собой. Он никогда не умел восхищаться пейзажами. Англичане постоянно выражали бурную радость, любуясь теми или иными видами, а испанец все время смотрел вперед так, как будто за ближайшим поворотом притаился сам Господь Бог. Но для Луи красота природы была чем-то вроде обмана. Эти равнодушные ко всему вершины и сланцевые лощины! Всем было наплевать на них, пока вдруг откуда-то не появилась мода на то, что природа – великолепна. И вот теперь толпы туристов бродят вокруг, поминутно выкрикивая: «Как красиво!» Это – всеобщее заблуждение, передающееся по наследству. Горы не могут быть красивыми, думал он. Кантата Баха может быть красивой, лестница в Фонтенбло красивая, Жозиан красивая. А земля – это объект изучения науки геологии.

Он снова бросил поводья на луку седла. Впереди на сотни миль тропа вела вдоль по отвесному скалистому утесу. Два шага влево – и вас нет. Но теперь они уже привыкли к этому – они шли индейской цепочкой, – и лошади здесь чувствовали себя гораздо увереннее, чем люди.

Он услышал, как англичанин, шедший перед Жозиан, пытается с ней флиртовать. Звук их голосов слабо разносился над ущельем.

– Вы хорошо держитесь в седле.

– У моих родителей были лошади на юге Франции.

– А я думал, что вы бельгийка.

– Луи бельгиец. Я француженка. С юга.

Француженка, подумал Роберт; тогда к ней проще подойти. Ее лошадь постоянно тыкалась мордой ему в спину. Каждый раз, когда он оборачивался, Жозиан ослепляла его веселой улыбкой; но в ней не чувствовалось никакого личного расположения, как ослепительный свет семафора. Она сбивала его с толку. Хрупкая, как дитя, она совершенно не вязалась с окружающим ее суровым пейзажем; должно быть, в ней была какая-то скрытая сила. Она казалась одновременно пустой и одухотворенной. Ее руки, державшие поводья, заворожили его. Худые, покрытые венами, они совсем не были похожи на руки девушки. Он вдруг представил, как во рту у лошади пульсирует электричество. Кости этих рук были такими же тонкими, как струны арфы.

Странно было разговаривать о таком здесь, среди облаков. Но он все же сказал:

– Значит, твоя семья живет во Франции.

– Мама – да. У моей сестры свой бизнес в Тулузе. Она делает животных. – Ее смех разлился над бездной.

– Животных?

Но в это время они заметили, что проводник указывает палкой на что-то у самого горизонта, и посмотрели туда. Далеко впереди белые облака густели, распадались на более мелкие и плотные, сливаясь с небом; казалось, с неба сыплются мелкие обломки гор. Круглые вершины плотно примыкали друг к другу, что делало весь хребет удивительно похожим на волны, вздымавшиеся вдалеке подобно уходящему отливу, делаясь все ниже и ровнее. На одной из таких вершин, куда указывал им проводник, были руины инкского города Чокекиро, но пока что никто, кроме проводника, их не мог разглядеть.

Они шли по серпантину, опоясывающему гору, еще два часа, то и дело попадая в неглубокие овраги, доверху заросшие орхидеями и акацией. Потом Роберт вдруг заметил впереди нечто, похожее на каменный бастион огромной крепости, расположившейся на уступе над лощиной.

– Вон он! – Он повернулся к Жозиан. – Вы не видите?

Жозиан осадила лошадь.

– А, да! – Она снова улыбнулась, как улыбалась всему: горам, цветам, ему самому. – Quelle follie![7] Почему они построили его так высоко? Почти под облаками!

Но Роберт не знал этого. Никто не знал. Об этом месте ничего не писали – даже испанцы.

Еще через час пути джунгли вдруг расступились, и они заметили, что идут по траве под огромными полукруглыми террасами. На землю опускались сумерки. Тот бастион, который заметил Роберт, с близкого расстояния оказался оптическим обманом; он распался на мощенные камнем эспланады[8], отвоеванные у леса, деревья в котором были им совершенно незнакомы. Они в изнеможении расположились на самом нижнем ярусе, где погонщики уже ставили палатки, и почувствовали какую-то детскую гордость оттого, что достигли наконец своей первой цели: они пришли в свой первый город инков. Забравшись в палатки, они растирали свои ноги, сосали витамины, смазывали покрасневшие места и быстро глотали еду, которую брали с собой отдельно от общего запаса продовольствия.

А руины города покоились над их головами в ожидании следующего утра. В глубокой тишине на горы опустилась ночь. Роберт ликовал. Итак, первая цель достигнута, и какая цель! Даже отсюда руины казались ему раскрытой книгой: древний город инков, нетронутый веками, раскинувшийся на горном уступе, выстроенный непонятно с какой целью.

После ужина, лежа в палатке, он вдруг почувствовал, что хочет поделиться своей радостью с Камиллой. Он смотрел на контуры ее тела – она сказала, что ей холодно, и забралась в спальный мешок, свернувшись, как ребенок, – и думал, смирилась ли она с этим путешествием или все еще обвиняет его в том, что он потащил ее с собой. Роберт сказал:

– Ты ведь не боишься, правда?

Она слегка шевельнулась:

– Нет, совсем нет. Я просто еще не совсем привыкла, – потом внезапно добавила: – Ты не замечаешь, что вокруг нас на много миль джунгли, а мы не слышим ни звука? Полная тишина.

Но нет, подумала она, несмотря на все это, она не боится. По крайней мере, не боится ничего конкретного. Она просто сказала себе: теперь мы одни. И вот сейчас, подумав об этом, лежа в холодной палатке, она вдруг осознала, что на самом деле она боится пустоты. Самой мысли о том, что здесь уже давно никого и ничего нет. Наверное, таких мест не боятся только очень сильные люди? Или, по крайней мере, те, кто способен защитить друг друга? В других местах ночь наполнялась тихими, успокаивающими звуками. Но здесь само спокойствие, как и все остальное, всегда основывалось на тишине. Живя в Лондоне, Камилла никогда не замечала звезд: небо было оранжевым. Здесь звезды приводили ее в уныние. Можно ли погрузиться в эти джунгли и выйти оттуда целым и невредимым?

Роберт сказал:

– Ну да, естественно, здесь тихо. Это ведь не тропический лес.

Но он сам почувствовал раздражение в своем голосе, поэтому повернулся и обнял ее за плечи:

– Теперь здесь безопасно. Эта земля практически необитаема. Боевиков из «Сверкающей тропы» поубивали много лет назад.

Она медленно обхватила себя руками, и ее пальцы коснулись его. Дело не в том, подумала она, дело вовсе не в том.

Никто из них не видел до этого ничего подобного. Под ними, на расстоянии шесть тысяч футов, причудливо изгибаясь, текла река Апуримак. В девятнадцатом веке путешественники принимали этот город за потерянный Вилкабамбу, но сейчас, при отсутствии каких-либо точных записей, все теории себя исчерпали. Возможно, это были всего лишь удаленные владения какого-нибудь всеми забытого князька или священное убежище, в котором жрицы, Девы Солнца, вырастили последнего правителя инков; а может быть, и гробница для мумий инков королевской династии.

Они преодолели одну за другой пять террас и поднялись на небольшую площадку, ограниченную со всех сторон руинами. Их ноги зашуршали по траве, которая здесь пышно разрослась. Роберт узнавал все, о чем так много читал; он смотрел на древние здания, как будто пролистывал страницы в своей памяти. В первый раз за долгое время то, что давно умерло, возродилось к жизни. Здесь можно было увидеть сохранившиеся стены больших залов, за ними – водные каналы, мощенные булыжником, и фасады огромных складов; а недалеко от складов – бассейны высохшего фонтана. Когда он бродил вдоль гладких стен без единой щели, его энтузиазм становился заразным. Он говорил и говорил, не останавливаясь, а остальные слушали его. «Посмотрите, вы только посмотрите!» Они наклонились и посмотрели туда, где террасы обрывались и уступали место джунглям. Инки покрывали голые скалы землей, как будто золотом. «Самая великая сельскохозяйственная империя в мире! – воскликнул он. – Мы взяли у них картофель и научились сушить овощи, как делали инки. А видите, там, наверху?»

Высоко над ними располагались зернохранилища с огромным количеством окон для вентиляции. Они бы вполне вместили в себя целую армию. Такие зернохранилища были построены по всей империи, чтобы в ней никогда не было голода. «Инки прекрасно умели все организовывать!» Их империя поражала его как административное чудо: союз людей, управляемый Верховным Инкой. Они проложили десятки тысяч миль мощеных дорог между Эквадором и Чили. Они построили множество навесных мостов – канаты из алоэ, прикрепленные к каменным столбам, – так что гонцы могли передавать донесения по эстафете на расстояние в тысячу миль за неделю.

Его голос эхом отдавался в остроконечных залах. Огромные балки, когда-то покрытые тростником, были все еще на месте. Здесь он нашел все элементы архитектуры, о которых читал в книгах: утопленные в стены дверные проемы с монолитными притолоками, каменные кольца, удерживавшие ныне исчезнувшие двери, окна в форме трапеций и ниши, нарушающие монотонность величественных стен.

Внезапно Жозиан спросила:

– Est-ce qu’ils n’avaient pas froid, la-haut?[9]

– Холодно? – Роберт рассмеялся. – Ну да, наверное, было. Но эти камни… Ни одна цивилизация в мире не обращалась с камнем так, как инки! А ведь они строили, не имея ни железных инструментов, ни колеса. – Он подумал об огромных зданиях, которые рассматривал на фотографиях. На некоторых была видна гладкая кладка из камней правильной прямоугольной формы, на других – из разных по размеру и фактуре, весящих сотни тонн каждый, – все они были точно подогнаны и плотно пригнаны один к другому без всякого раствора, с внутренней фаской по краям, так что щелей между камнями было практически не видно. Здесь, в Чокекиро, некоторые из дверных проемов были как раз такой удивительной кладки. В щель между камнями невозможно было засунуть даже булавку. А в нишах, которые было видно с площади сквозь дверные проемы, вероятно, лежали мумии предков. Луи провел по ним руками, удивленно бормоча что-то себе под нос, в то время как проводник-mestizo шел по пустым залам, скручивая сигарету.

Через некоторое время Роберт и Камилла остались одни. Возле них держался и священник. Он слушал все, о чем говорил Роберт, с какой-то напряженной сосредоточенностью. Теперь, когда остальные разошлись, он сказал на своем мягком, правильном английском:

– Но все эти дворцы, они должны были выглядеть очень… скромно.

– В каком смысле – скромно?

– Покрытые тростником. Как деревенские дома.

– Да, но представьте себе эти огромные тростниковые крыши! А стены, которые сейчас выглядят очень просто, когда-то были покрыты штукатуркой и раскрашены, некоторые увешаны гобеленами из шерсти викуньи[10] – и величественные храмы, все покрытые золотом. Скромно? Ну нет.

Священник уставился в землю. Роберт продолжил:

– У этой цивилизации были огромные богатства и власть. Победа вашего народа – я имею в виду испанцев – была сама по себе удивительной.

Франциско тихо сказал:

– Они были очень суровые люди. Из Эстремадуры, – и добавил еще тише: – Откуда я родом.

– Из Эстремадуры? – Роберт удивленно уставился на него. – Ха! А почему же вы раньше не сказали? Это же потрясающе.

Священник покраснел, как мальчишка:

– Я родился недалеко от Трухильо… города конкистадоров. Отец назвал меня Франциско в честь главного конкистадора Писарро.

Ему вдруг очень захотелось ускользнуть от их взглядов: голубые глаза Роберта сверкали любопытством, мягкий взгляд Камиллы был полон удивления.

Она думала о том, как не похож он был на потомка конкистадоров: худой мальчик с орлиными чертами лица и оливковой кожей.

– А ваш край все такой же суровый? – жестко спросил Роберт. – Все такой же бедный?

– Он вполне подходит для коров и свиней.

Как они могли его понять, думал Франциско. Его земля не была похожа на эту. Это было огромное горное плато, с редкими кустиками и выступами серых скал, на которые ругался его отец. Их пастбища были полгода покрыты коричневой травой и окружены невысокой каменной изгородью, которая рушилась так же быстро, как и была построена.

Для него их поля всегда намертво ассоциировались с его отцом: человеком на лошади, с кнутом в руке. В его мальчишечьем воображении он все время объезжал свои бескрайние владения. Седые волосы откинуты назад, густые брови. Когда он вспоминал об отце, в его памяти вставало одно и то же изображение: отец сидит на лошади и тяжело смотрит на него, его глаза прячутся в тени козырька, – стальной, злобный взгляд. Потому что то, на что он смотрел, было для него постоянным разочарованием: расплывчатым лабиринтом мечтаний и страхов – его младшим сыном. «На что ты сегодня потратил свое время?»

Камилла спросила:

– Значит, вы все – фермеры?

– Да… да.

Навес для скота был сначала больше, чем их дом: огромный сарай с каменными стенами, в котором зимой содержался скот и хранился силос. Тогда все коровы были белого цвета – их даже можно было погладить, – с маленькими головами и тупыми рогами. Но, когда ему было десять, они продали эту ферму – отец называл ее «пустыня» – и купили ферму «Санта-Амалия» в Абахе. На каменные столбы были навешены тяжелые ворота из кованого железа, а их земли окружал уродливый забор из колючей проволоки. Толстые столбы подпирали стены дома, и ему отвели собственную комнату, выходившую окнами на эвкалиптовые деревья. В тот день он поехал с отцом посмотреть на новое стадо. У этих коров были кривые рога и гладкие рыжие шкуры, они пили из поилки, обложенной камнями. Это была «сильная порода», как выразился отец. Франциско сказал:

– А мне больше нравились белые.

– Белые! – Лицо отца застыло, а взгляд наполнился ужасной яростью. – Ты что, думаешь, они игрушки? Черт возьми, что за кровь течет в тебе? – Он презрительно оглядел сына, пришпорил коня и ускакал.

Камилла продолжала спрашивать его:

– Вы единственный ребенок в семье? – Казалось, ей было его жалко.

– У меня есть старший брат.

Но теперь, когда Франциско так долго прожил отдельно от семьи, даже образ Мигеля казался ему каким-то размытым. Именно хвастливого Мигеля отец и научил скотоводству. И как раз от Мигеля Франциско – ему тогда было восемь лет – впервые услышал семейное предание о том, что в их жилах течет кровь конкистадора. «Давай поиграем в испанцев и инков!» – и они принимались бороться на кошеном поле до тех пор, пока он не кричал от боли из-за того, что ему скрутили руки. Мигель всегда выигрывал, но это никогда ему не надоедало. «Кто Писарро?» – кричал он и выкручивал руки все сильнее и сильнее, пока Франциско уже чуть не скулил от боли: «Ты Писарро». «А кто желтокожий инка, Атахуальпа?» – и снова выкручивал руки. «Я… Я желтокожий инка, Атауальпа!»

Атахуальпа. Тогда это имя для него ничего не значило. Но позже, в школе, он узнал, как вождь инков был схвачен главой конкистадоров Писарро и как он купил свою свободу за обещание отдать ему все свое золото, сваленное грудой высотой восемь футов у него в подвале. Инка сдержал свое слово, а вот испанец – нет. Атахуальпу окрестили и потом… казнили.

– А как выглядит Трухильо? – спросил Роберт. – Все эти старые дома конкистадоров?

– Трухильо очень красивый город, если только вам нравятся такие города. – Он сам почувствовал, что в его голосе прозвучала горькая насмешка. – Он построен из скального камня и гранита. В нем все – каменное. И там, конечно, есть старые дома и дворцы конкистадоров. Они вернулись домой богатыми.

Когда-то он любил этот городок, или, по крайней мере, испытывал к нему какой-то благоговейный трепет. Его завораживали укрепленные особняки и церкви, усеявшие холм вокруг всеми покинутого замка, ему нравилась церковь Святого Мартина, на крыше которой свили гнездо аисты, ее колокольня с тяжелыми колоколами, которые звонили каждую четверть часа, разнося по воздуху странный, пустой и звонкий звук, как будто кто-то бьет по пустым доспехам. Он хорошо помнил, как однажды вечером мать повела его туда, откуда Дева Мария смотрела на город из окна своей часовни в полуразвалившемся замке. Когда они вошли, мать вложила ему в руку монету в сто песет и помогла просунуть ее в специальную щель для монет. «Она – твоя покровительница, – сказала мать. – Богоматерь, Приносящая Победу». Мама улыбалась ему. Он унаследовал ее тонкие, почти хрупкие черты лица; правда, она была более привлекательной. Внезапно часовню залил свет заката, и несколько минут Дева Мария сияла над всем Трухильо. Он подумал: «Она светится из-за меня! Это все из-за меня!»

Но на следующее утро отец привез его на центральную площадь города. У него была на то своя причина, Франциско знал это: у его отца всегда были на все свои причины. Мальчик увидел бюсты конкистадоров, стоявшие вдоль каменной стены, у них всех были открытые рты, как будто они кричали или злились, а за спиной – орлы и медведи. Они восхитили и оттолкнули его. Потом отец подвел его к подножию самого жуткого памятника. Он прочитал надпись на постаменте: «Франциско Писарро, конкистадор» – и посмотрел вверх.

Завоеватель сидел в доспехах на лошади, он возвышался на тридцать футов от пьедестала и был в два раза больше, чем в жизни. В приступе острого страха, почти узнавания, мальчик внимательно рассматривал его. Высоко над ним, над головой лошади, тоже в броне, жестокие глаза смотрели на него из-под поднятого забрала. Лучи солнца, падавшие налицо, разделили его на несколько кусочков: неровную бороду, крючковатый нос, тонкие губы. Из шлема неприятно торчало двойное перо.

Франциско уставился в землю. Отец обнял его за плечи, и мальчик содрогнулся от непривычного тепла его руки. Это было посвящение, и он знал это. Он начал дрожать. На его плечи легла рука с обломанными от работы ногтями и сплошь покрытая черными волосами. Но все же в ней чувствовалась какая-то нежность. Когда Франциско снова поднял голову и посмотрел на статую, ее глаза были узкими щелями под веками, покрытыми ярь-медянкой. Они смотрели на него? Или были закрыты? Он не знал. Только выпуклые, безумные глаза лошади виднелись в прорезях доспехов.

Легкий ветер поднялся на площади Чокекиро, и по траве побежали небольшие волны. Роберт говорил:

– Но большинство конкистадоров вообще не вернулось домой. Они разбогатели и остались жить здесь.

Ниши в дальней стене скрывали свои воспоминания о мертвых инках.

Франциско осторожно спросил:

– Как вы думаете, можно ли простить нам то, что мы сделали?

Роберт с трудом сдержался. Он не думал об этом. Он с раздражением пнул комок земли.

Камилла мягко спросила:

– Как вы стали священником?

– На самом деле я пока еще не стал священником, – ответил он. – Я семинарист, дьякон. – Он посмотрел в ее глаза и подумал, что там есть что-то твердое, глубокое и твердое. На минуту он доверился ей. – Я всегда хотел стать священником.

Как им объяснить, что с самого детства Бог представал перед ним повсюду: в звуках церковного органа, возвышаясь над всеми остальными голосами, в тайных агониях распятого на кресте, в облатке, которая символизировала Его плоть? Даже отец опускался на колени у алтаря перед маленьким лысеющим священником – так странно было это видеть. Даже брат. Поэтому Франциско понял, что единственное занятие, имеющее смысл, – быть слугой Господа. А в часовне, над Христом, висевшем на кресте в своих ужасных муках, на посеребренных облаках парила Богоматерь, Приносящая Победу, Защитница Трухильо. У нее были резко очерченные скулы и золотые одежды. Ее серые глаза смотрели на него с пугающей надеждой.

– Дьякон, – казалось, Камилла задумалась над этим. – Как долго нужно учиться в семинарии?

– Шесть лет. Я проучился уже пять.

Именно там, в семинарии, год назад его стали преследовать кошмары – он не мог рассказать об этом англичанке, – а однажды утром, на перемене между Священной Теологией и Покаянием, с ним случился нервный срыв. Это нельзя объяснить ни ректору семинарии, ни самому себе, ни даже Господу. Лучше всего на некоторое время покинуть семинарию и очиститься – так ему сказали, – пообещав вернуться. Иногда Бог посылает тебя в путешествие.

Он испугался, что она может спросить его о чем-нибудь еще. Он не хотел ей лгать. А ее муж расхаживал туда-сюда, подобно посаженному на цепь зверю, и о чем-то напряженно думал. И все же Франциско боялся, что она могла чего-то не понять. Почти поддавшись панике, он пошарил у себя за спиной в рюкзаке и нашел диск из кварца. Он был прохладным и драгоценным, когда Франциско передал его ей, он стал похож на любовный дар. В награду за это Франциско увидел, как ее глаза расширились от удивления, а ее пальцы провели по поверхности диска.

– Что это?

– Это зеркало инков.

Она повертела его в руках.

– Роберт, посмотри на это.

Он подошел и встал между ними.

– Я никогда такого не видел. – В его улыбке промелькнул слабый интерес к Франциско, и молодой дьякон вздрогнул. – Где вы нашли его?

– Оно принадлежало семье моего отца. Он говорит, что наши предки были конкистадорами. Он также показал мне перешедшие к нему рукоятку меча и кинжал, а то бы я не поверил в это. Моего отца никогда не интересовало это зеркало. Он разрешил мне взять его себе. – Франциско протер его рукавом. – Мне кажется, оно очень красивое.

Роберт взял его из рук Камиллы, и они по очереди посмотрелись в его темную поверхность. В тот момент, когда они подносили его к глазам, они вдруг подумали о том, что они в нем увидят. Обоим вдруг представилось, что темный сверкающий диск хранит доступ в другие миры, может быть, в прошлое. Роберт подумал: «Интересно, а инка тоже верил, что отражение в диске – это не его отражение, а отражение чего-то другого? Что лицо в диске может оказаться лицом насмешливого чужака».

Но скорее всего, думал Роберт, подобные зеркала – это первое, что наделяло инка самосознанием, и тогда он начинал представлять себя как отдельное от остальных существо, со своей собственной внутренней жизнью. Так что зеркало даровало инкам индивидуальность. Неудивительно, что только знатным людям разрешалось иметь зеркала. Он задумчиво положил его на ладонь и протянул его Франциско так, как это сделал бы инка:

– Интересно, кто смотрелся в него до нас? Девы Солнца? Атахуальпа?

Франциско взял у него зеркало. Ему никогда не приходило в голову, что в него мог смотреться Атахуальпа. Если это так, то отразилось ли следом за ним лицо Писарро? Ему стало не по себе. Он снова протер его поверхность и завернул зеркало в ткань. Атахуальпа. Некоторые отрывки из ранних хроник – из книг, которые ему одолжила мать, или из библиотеки в Пласенсии – он помнил не хуже своего требника или Библии.

«И под звуки труб привели Атахуальпу на главную площадь города Кахамарки и стали готовить его к казни, и он стал просить правителя дона Франциско Писарро позаботиться о своих сыновьях. А монахи, сопровождавшие его, посоветовали ему забыть всех своих жен и детей и умереть как подобает христианину. Но он продолжал просить правителя позаботиться о сыновьях, горько рыдая и показывая, какого они роста, своей рукой, и, судя по его знакам и по словам его, он покидал их совсем еще маленькими… А потом он сказал, что, да, он хочет стать христианином, и его окрестили. Это были последние слова его, и испанцы, окружившие его, стали молиться о его душе, и вскоре он был повешен».

Камилла в одиночестве бродила среди руин. Сначала ей казалось, что голые стены и угловатые контуры зданий слишком однообразны – отсутствие резьбы или каких-нибудь других украшений делало их безликими. Трудно было представить, что эти руины когда-то были чем-то другим и что когда-то здесь жили люди. Но постепенно она замечала, как внешний мир изменяется под влиянием этого города: сквозь дверные проемы пейзаж казался написанным маслом на холсте, горы были как будто вставлены в рамы окон – Роберт говорил, что инки обожествляли горы, – и то тут, то там открывались чудесные виды на реку Апуримак. По сравнению с Робертом она ничего не знала об инках, но она чувствовала это глубокое благоговение инков перед окружавшими их землями, и Камилла считала это своим собственным открытием.

Она поднялась по тропе на холм над руинами. Когда-то его вершину венчал храм или площадка для наблюдения, но теперь там остались лишь редкие камни, заросшие травой. Она вдруг почувствовала странное облегчение. Единственным звуком, доносящимся сюда, был свист ветра в ушах. Со всех сторон вокруг нее плыла толпа серо-голубых гор, а внизу, в миле от нее, по темным лощинам скользила река. Здесь была только та самая дикая и непосредственная природа, которая так напугала ее в начале путешествия. Здесь не было слышно пения птиц. В голой теснине река делала серебристый поворот, казалось, она текла здесь с самого сотворения мира. Теперь, когда ее никто не мог видеть, Камилла подняла руки и закрыла глаза.

«Кипу, – читал Роберт, – это маленькие браслеты со свисающими спутанными нитками разной длины и цветов. Таким способом, теперь давно забытым, инки передавали различные сообщения. Испанцы писали, что инки читали кипу, как книгу. Но, как правило, такие сообщения сводились к передаче определенной даты или каких-нибудь чисел. В них никогда не отображались ни чувства, ни глубокие мысли: только арифметика фактов».

– Вот таким и должен быть любой язык! – заявил Луи. – Более сложные языки приносят цивилизациям страдания. Ха-ха! Простите. – Он пожал Роберту руку. – Я забыл о том, что вы журналист. Но скажите, вы уже что-нибудь написали? Написали?

Роберт засмеялся. Но все-таки он никак не мог привыкнуть к Луи. За его внешней шутливостью скрывалось нечто такое, что заставляло Роберта настораживаться.

Луи в изнеможении опустился на камень в тени стены, сдвинул шляпу набок, сделал глоток из фляжки, которую носил с собой, и проговорил:

– А у меня здесь не хватает сил даже на то, чтобы отдышаться, не то что начать писать, – он с шумом вздохнул. – Как вы думаете, на какой мы сейчас высоте? – Он резко поднял руку и указал на ущелье далеко под ними. – Вы только посмотрите! Да все это и из обезьяны может сделать человека! Вы должны писать здесь, месье, особенно если не можете здесь писать.

Но Роберт почувствовал, что Луи презирает окружавший их пейзаж. Он сказал:

– Я пока делаю записи и пометки.

Ему вдруг очень захотелось остаться одному и – да – завладеть этим местом при помощи слов. Здесь полно уединенных мест. И у него еще есть время.

Но Луи продолжал:

– По мне, так гений инков проявился не в том, что они создали, а в том, что они отказались создать. Колесо! Только подумайте, сколько несчастий нам принесло колесо! И письмо. У них ведь не было письма, правда? Какая величайшая из трагедий – алфавит!

Роберт взял фляжку, которую ему предложил Луи, и обнаружил в ней крепкий коньяк. По его венам заструилась огненная лава. Может быть, все дело в высоте, подумал он, но то ли коньяк, то ли целебный воздух помогли ему подавить в себе раздражение и ответить Луи его же беспечным тоном:

– Действительно, кому нужно было изобретать письмо? Как журналист я это знаю. Это была всего лишь ошибка. – Он сделал еще глоток – призрачный тост за горы – и передал фляжку Луи. – За кипу!

Луи пробормотал:

– Салют! – Приподнял фляжку, потом надвинул шляпу на глаза и заснул.

Роберт поднялся по лестнице, которая, как это ни странно, никуда не привела. У него постоянно болела стертая ступня. Из рощи, в которой он оказался, открывался чудесный вид на реку, ущелье и скелет города под ним – больше ему ничего и не было нужно. Важно было пробудить все это на бумаге. Для инков, он это знал, эта земля представала не скалами и джунглями, а живой картой, на которую была нанесена тонкая паутина святынь. От центрального инкского храма Солнца в Куско по всей стране, к окраинам империи, расходились веером невидимые лучи, которые высвечивали цепи священных горных вершин, реки, огромные, уединенные скалы. Таким образом, всю эту землю можно было читать, как читают Священное Писание.

Он расчистил себе место и сел, прислонившись спиной к дереву. Прежде чем начать писать, он поднял голову и увидел, как над его головой в ветвях дерева порхает колибри. Роберт воспринял это как знак судьбы. Ветер стих, и вокруг воцарилась абсолютная, напряженная тишина. Он открыл свой блокнот и начал писать.

По мере того как образы приходили в его голову, он писал все быстрее и быстрее, короткими рваными предложениями, как будто боялся, что время здесь, на высоте, бежит быстрее. У него не было никакого плана. Роберт просто знал, что ему необходимо описать это место именно сейчас, пока завтрашний переход не ослабит его желания сделать это и не вычеркнет эти картины из его памяти. Он знал также, что пишет сейчас со злым вызовом, вызовом времени, Луи, своим собственным страхам. И он писал и писал – не краткие заметки о собственных впечатлениях, а законченные параграфы (как ему тогда казалось) исторгались из туманных низин под ним, из инкских камней, из тишины реки. Пейзаж вокруг него был таким громадным и таким сложным, что тут требовалось как общее описание, так и особенное внимание к деталям. Роберт осознавал и всю важность этого момента – эти записи были лакмусовой бумажкой для его будущего. Если бы он на секунду оторвался от своего блокнота, его бы тут же охватила паника, что всю свою оставшуюся жизнь ему предречено остаться сидеть здесь, под деревом, среди всеми забытых руин. Так свободно, так неистово он не писал со времен своей юности. Он чувствовал, как заученные им за долгие годы фразы улетают прочь. В первый раз за долгое время он писал не для читателя, а для себя.

Он писал в какой-то пугающей эйфории. Лучи заходящего солнца стали пробиваться сквозь листву на ветках и слепить его. В конце концов он в изнеможении откинулся назад, не в состоянии осознать, что он только что сделал. Вокруг по-прежнему царила тишина. Он закрыл глаза. Он чувствовал, как блокнот пульсирует в его пальцах, но не стал перечитывать.

Через некоторое время на лестнице, ведущей сюда, послышались голоса. Они принадлежали Луи и Жозиан. Роберт подумал о том, как они разговаривают друг с другом, когда остаются одни, как она смотрит на него. Потом он услышал ее голос – легкий, дразнящий:

– Tu es simplement envieux, Lou-Lou. Toi, qui ait du talent mais qui manques de volonte[11].

Смех Луи раскатился над горами и заглушил ее слова.

Роберт подождал, пока снова не восстановится тишина, и взял в руки блокнот, чтобы прочитать то, что он написал.

Сначала он не мог в это поверить. Он подумал, что, может быть, просто первые предложения вышли не очень хорошо. Поэтому стал читать быстрее, ожидая, когда наконец в предложениях поселится огонь, в тех предложениях, которые он все еще помнил. Но его взгляд повсюду натыкался лишь на безжизненные слова. Они не могли оторваться от страниц. Какой-то тусклый язык, состоящий целиком из затертых, избитых фраз. Только несколько крохотных пузырьков его намерений поднимались там, где, по замыслу, должно было всплыть нечто оригинальное.

Роберт почувствовал горькое удивление. Может, он исписался, онемел? Казалось, он читает манускрипт, не поддающийся дешифровке.

Он прочитал еще раз, медленнее, попробовал что-то исправить и сдался. Хуже всего было то, что эти предложения были ему до боли, почти до отчаяния знакомы. Они были полны энергии, пригодны к печати, его обычные фразы, привычный стиль письма. Но они не могли обновить мир. Они не могли пробудить к жизни этот горный поток и крутой обрыв. Они были окутаны банальным облаком всего, что он когда-либо написал, сказал, подумал – всего, что когда-то писали другие. Роберт подумал: «Я заперт в этих фразах, в этом ритме. Мне никогда отсюда не вырваться».

Но он знал, что попробует снова. И снова. Он опять откинулся назад, чтобы еще раз оглядеть этот пейзаж. Все равно должен быть какой-то способ описать это: как река прорубает себе путь в высоких скалах, как облака изменяют горы. Должны быть даже четкие определения всего этого. Он попытался осторожно и спокойно перенести это на бумагу. Он попытался проанализировать облака, окутавшие склон напротив, как по-новому предстают перед нами хребты, когда эти облака начинают двигаться.

Но они оставались недостижимыми. Он видел, как они медленно выскальзывают из его слов. Он подумал: «Наш лексикон слишком ограничен». Слов для описания этого пейзажа просто не существует. Он не мог смотреть на эти горы без странного трепета, но, когда он читал то, что написал, его начинало сжигать разочарование. Казалось, будто какой-то туман заслоняет вещи от их наименований, делает мутными их детали, заставляет их становиться безжизненными.

На вершине холма напротив он заметил фигуру Камиллы. Она казалась крошечной на фоне глубокого ущелья. Он не мог разобрать, что она делает. Свет в руинах начал меркнуть. Роберт убрал блокнот, и напряжение во всем теле тут же спало. Он заметил на небе первые звезды. Вот, подумал он, об этом спокойствии он совсем забыл. Он пообещал себе обратить на него внимание. Пусть пейзаж сам заговорит о себе. Нужно просто слушать. Он нагнулся и лениво, почти капризно посмотрел на темнеющий Апуримак, на его сложные изгибы вокруг скал, в ожидании простых предложений для его описания. Он подумал: «Это должно произойти совершенно безболезненно и просто. Это не имеет никакого отношения к оригинальности. Это, скорее, похоже на перевод. Просто слушай».

Но, слушая, он чувствовал полную беспомощность. Он уже очень устал, и к нему ничего не приходило. Даже когда он думал об инкских руинах, к нему в голову лезло только самое очевидное: повторение одного и того же архитектурного мотива, обожествление природы. Может быть, он слишком привык иметь дело с фактами, поэтому в этом забытом городе он видел только их. Его воображение умерло. Зачеркивая описания в своем блокноте, Роберт обратил внимание на свои руки, усеянные красными точками от укусов москитов: как напрягаются его вены, как застывают сухожилия в кожаных мешочках. Они вдруг показались ему слишком старыми, чтобы начинать заново.

Он не пощадил ничего, что сегодня написал. Под всем этим он со злостью написал: «Значит, я ни к черту не гожусь».

Этой ночью он услышал, как Камилла что-то поет во сне. Это был приглушенный, скрипящий звук, но он уловил ритм и смог разобрать несколько слов. Эта песня была для них счастливым символом, они оба помнили ее. Она отметила их счастливое воссоединение в поезде лондонского метро. В темноте палатки он видел мешки у нее под глазами, в то время как ее губы двигались в такт мелодии.

Он сразу же заметил эту женщину. Она была очень молодой. На ней было летнее платье без рукавов. Она стояла в переполненном вагоне, держась одной рукой за поручень, и из проймы платья выглядывала ее небольшая грудь. Навязчивая идея, что она ему знакома, сильно отдавала обычным желанием.

Ее серые глаза на фоне смуглой кожи были очень похожи на его собственные. В ее глазах был мягкий блеск. Вы запомните их даже тогда, когда весь ее образ уже сотрется из вашей памяти. Но она все еще не обращала на него внимания. Позже он подумал, что именно эти глаза – глубокие и немного печальные – привязали его к ней. В шумной суете, среди его коллег она была островком спокойствия, чье обычное, дразнящее «Ты думаешь, это действительно так?» много лет защищало его.

Девушка была полностью погружена в свои мысли. Только в переполненной подземке, думал он, вы можете оказаться в футе от подмышки прекрасной незнакомки. Но мысль о том, что это была не совсем незнакомка, все еще не оставляла его. В конце концов, в его памяти всплыли ее руки – у нее была родинка между большим и указательным пальцами. В последний раз он видел ее шесть лет назад, когда детство еще не покинуло ее лицо и тело. Потом ее родители переехали из его района в Кенте, и он забыл о ней.

И все-таки даже сейчас он не был полностью уверен в своей догадке, поэтому он спокойно встал рядом с ней и стал напевать глупую песенку из детства:

Кто-то сожрал солнце,
Кто-то поджег луну…

Она удивленно повернулась к нему и подозрительно посмотрела на него своими взрослыми серыми глазами.

Он сказал:

– Камилла?

– Стивен?

– Вообще-то Роберт.

– О господи. Простите, Роберт.

– А кто это – Стивен?

– Да… никто. – И она рассмеялась. Этот смех он запомнил на всю жизнь.

За этим последовал обычный обмен поцелуями, потом новостями – он проехал лишние четыре станции – и обмен номерами телефонов, стараясь перекричать шум в метро. Когда ее силуэт за стеклом вагонных дверей унесся к станции Марбл Арч, он представил, как она бросает ему спасательный трос. Он презирал себя за то, что хочет схватиться за нее. Но всего четыре месяца назад у него умерла мама, и отец стал постепенно угасать. Разбитый, растоптанный, Роберт с головой окунулся в работу. Его бешеные поиски, страсти, борьба с предрассудками грозили выйти из-под контроля. Сейчас, двадцать лет спустя, он все еще был одержим мыслями о том, что время уходит, что все разнообразие мира никак невозможно уместить в крут одной жизни. Если его отец умер в возрасте пятидесяти пяти лет, тогда как долго?..

Но Роберт чувствовал, что с Камиллой он обрел наконец стабильность и даже свое прошлое. Он любил ее – много лет назад – высокой, всеобъемлющей любовью. С помощью нее он остановил время.

Но когда Камилла проснулась, она так и не смогла вспомнить, что заставило ее петь во сне.

Глава третья

Весь следующий день они пробирались через окутанный туманом лес, огибая гору с отвесными склонами и оставляя реку далеко позади. Мокрые ветви деревьев цеплялись за поклажу, которую везли мулы, а длинные бороды лишайника и плюща хлестали по лицу всадников, так что в конце концов им пришлось слезть с лошадей и пойти пешком – Жозиан сделала это тихо и непринужденно, Луи – ворча и путаясь в стременах.

К середине дня они вышли из леса и оказались напротив высокого восточного хребта, на тропе, по которой даже мулы ступали медленно и осторожно. В лощинах под ними клубились облака. Луи и Жозиан устало тащились за своими лошадьми, грязные, притихшие, а проводник все указывал на горы своей палкой, выкрикивая их инкские названия. Горизонт заслонили вершины Вилкабамбы, похожие на огромную, таинственную крепость. Казалось, в нее просто невозможно проникнуть. Тучи, спустившиеся на ближайшие хребты, напоминали дым от пушечных залпов или гигантские дымовые сигналы, которые уносились в неестественно голубое небо. Время от времени начинал моросить дождь. И только у самых высоких вершин с полосками снега облака и тучи собирались вместе и наконец застывали.

К вечеру они спустились к оврагу Рио-Бланко; два года назад большой оползень засыпал его камнями, и погонщики все еще опасались идти здесь, утверждая, что склоны очень неустойчивые и можно вызвать еще один камнепад. Поэтому они разбили лагерь высоко над оврагом, а весь следующий день пробивались сквозь густой лес к ущелью Майнас-Викториас. Этот путь оказался круче и длиннее, чем кто-либо из путешественников мог себе представить. Они не встретили ни ярда ровной поверхности. Радость, с которой они отправились в путь, постепенно улеглась и сменилась мрачным упорством. Время от времени путники с недоверием смотрели на высокие пики над головами. Они больше не восхищались природой и не шутили. От долгой ходьбы они начали задыхаться и совсем перестали разговаривать. Жозиан и Луи снова сели на лошадей, но у Луи сильно болел позвоночник, а бедра были не в состоянии сжать спину лошади.

Часто их заставали врасплох резкие перемены высоты. Днем они умирали от жары под прямыми лучами солнца, а вечером начинали дрожать от холода, мечтая о куртках и свитерах, упакованных в мешки с поклажей на спинах у мулов, которые ехали далеко впереди.

Они стали больше заботиться о себе. Стоит только подвернуть лодыжку или ушибить колено, и вам придется просидеть на лошади целую неделю, пока один из погонщиков не выведет вас из этих лесов. Каждый приступ боли или резкий спазм наполнял их дурными предчувствиями.

Несмотря на то, что они начинали приспосабливаться к трудностям путешествия, Роберт боялся, что они становятся все слабее и слабее. Он знал, что стал медлительным и вялым. Возможно, на это повлияла немота его разума. Теперь он все чаще отказывался смотреть на горы: их острые пики только мучили его. Их красота превращалась в избитые фразы. Его взгляд был прикован к ботинкам проводника, шедшего впереди. Его чувства, казалось, были обмотаны изолентой. Он не мог создать не только предложение, но даже простой образ. У него стало пульсировать и болеть одно колено – старая беда, – а после первого же дня спуска большие пальцы ног опухли, и ногти на них почернели. Но ему было все равно. Его разочарование вызвало тоскливое смятение у него в груди.

Женщины оказались значительно крепче мужчин. Снова забравшись на лошадь, Жозиан, казалось, парила над тропой; время от времени она останавливалась, чтобы сделать снимок, а пару раз даже открыла пудреницу и улыбнулась своему отражению в маленьком зеркальце. Камилла наблюдала за ней с возрастающим удивлением. Она подумала, что даже немного ей завидует: завидует ее чистой легкой молодости, ее фигуре, ее удивительным способностям к верховой езде. Но ее невинный голос раздражал Камиллу, возможно, он был просто слишком высоким. Фиолетовый цвет ее глаз, думала она, был, вероятно, всего лишь цветом ее контактных линз. Ей очень хотелось наконец определить для себя, кто такая Жозиан, но она никак не могла этого сделать. А Роберт уже приметил ее.

Что касается самой Камиллы, то она была очень рада, что идет пешком. Она полностью доверяла своему телу, которое выносило все тяготы без малейшей боли. Каждое утро она сгибала и выпрямляла ноги, ожидая, что они затекли от долгих переходов, но они все так же повиновались ей, как и раньше. Ей не составляло труда идти рядом с Франциско или даже с Робертом, который был погружен в какую-то собственную неразрешимую проблему. Она прекрасно знала, что он не станет с ней делиться своими мыслями. Поэтому, к своему собственному удивлению, Камилла отгородилась от всех и представила, как будто она сопровождает в этом путешествии своего сына. Он шел рядом с ней и был не подростком, а ребенком: тем, кого она вела за руку.

И она вдруг подумала: мне вовсе не обязательно любить то, что любит Роберт. Мне больше нравятся эти густые кустарники – трубчатые колокольчики, красные и фиолетовые, – чем суровые и унылые вершины гор впереди. И розовато-лиловые орхидеи повсюду. Кактусы, похожие на колючие ракетки для пинг-понга. Они просто ужасны. Люпин и львиный зев, будто мы гуляем по саду. Стайки длиннохвостых попугаев, порхающих и кричащих с вершин деревьев. Я не ожидала встретить здесь всего этого. Я уже и не помню, чего ожидала. Что бы ни описывал мне Роберт, я всегда представляю себе нечто суровое. Совсем не эти красивые мелочи в тропическом лесу. И не этот горный ветер, который помогает тебе расслабиться и освободиться от страхов, когда ты идешь по краю бездны. Впрочем, это, может быть, и не очень хорошо. Он освобождает вас от вас самих, от того, что годами накапливалось в вас и не хотело вас покидать – от годами накапливавшегося чувства ответственности. Но ненадолго. Просто ради эксперимента. Очень скоро вы станете бессердечными, а ваша любовь уйдет глубоко внутрь вас самих. (И вы сделаетесь сильнее.) И тогда начнет казаться, что вы ждали этого уже очень долго.

Когда они разбили лагерь недалеко от ущелья Майнас-Викториас, они заметили сланцевую пыль, блестящую у них под ногами. Земля казалась грубой и несчастной. В скалистых склонах чернели провалы заброшенных шахт. Здесь, сказал проводник, испанцы использовали инков как бесплатную рабочую силу. Он поднял с земли камень и разломил его пополам. Разлом блеснул при заходящем солнце: серебро. Один из погонщиков, проносивший мимо охапку хвороста для костра, поморщился и пробормотал что-то на своем языке. Проводник, не улыбнувшись, перевел:

– Он говорит: «Это очень плохое место. Испанцы хорошо нас здесь отымели».

У входа в палатку, служившую им столовой, повар развел костер, чтобы отпугнуть москитов. Обессилевшие путешественники сидели и вдыхали его дым, в то время как повар готовил индейский суп из мелко порезанного вяленого цыпленка и горной картошки. Алюминиевые стулья, стол, застеленный индейской тканью, свеча на нем и спасительное общество проводника (теперь они обращали гораздо больше внимания на его слова) превращали ужин в вымученное благословение, окрашенное долгожданным спокойствием вечера. Когда Франциско бормотал слова обеденной молитвы, они все стояли и ждали его. По столу пошли разные припрятанные от других предметы «роскоши». Луи поделился со всеми коньяком, и время от времени горы стали снова оглашаться его раскатистым смехом; Камилла с ироничной улыбкой раздала бельгийский шоколад; Франциско предложил ароматный лосьон, чтобы продезинфицировать руки. А когда повар раздал всем по ванильному йогурту с кусочками гуавы и бананов, они обрадовались, как будто, несмотря ни на что, смогли принести сюда плоды своей цивилизации.

Позже, не в силах больше выносить молчание Роберта, Камилла побродила одна по каменной осыпи. Ночь стояла безветренная и прохладная. Их палатки бросали на неровную землю полукруглые и треугольные пятна света. Луна еще не взошла, но по темному небу уже рассыпались звезды. Она посмотрела на них, на этот раз без любви и без отвращения. Ей показалось, что они к ней уже привыкли. При таком освещении стоило пнуть ногой землю, и в воздух взвивалось целое серебристое облачко. Она постояла немного, повернувшись спиной к склону, смотря в темноту. Ночной воздух холодил ей лицо.

Внезапно, в тишине, ей показалось, что она слышит какой-то звук. Он отражался от скал, но все же был очень нечетким, как удары в далекий гонг. Похоже, он исходил откуда-то из горы. Сначала она прогнала эту мысль, но вскоре снова услышала этот звук. Да: внутри горы отдавалось эхо. Камилла повернулась. За ее спиной, в скале, виднелся узкий вход в шахту. Она подумала о том, нет ли в шахте летучих мышей. Недалеко от Куско она видела лошадей, чьи загривки искусали летучие мыши. Но, прислушавшись еще раз, она ничего не услышала. Камилла нерешительно подошла к входу в шахту. Он был сделан в виде узкой арки, вырубленной в скале, чуть выше ее роста. Вокруг буйно разрослись папоротник и серая трава, похожая на седые волосы.

И тут она снова услышала этот звук. Он был теперь дальше от нее или глубже: странный звук человеческого голоса. Она застыла на месте. Под каменной аркой исчезал последний свет звезд. Камилла поколебалась немного, не зная, стоит ли звать Роберта. Но потом подумала: должно быть, там, внутри, разговаривают погонщики. Может быть, они пытаются добыть немного серебра. А может, там живут бродяги.

Но она знала, что здесь нет бродяг. Эти земли необитаемы. Шахты покинули много лет назад, и, судя по всему, этим туннелем уже давно никто не пользовался. Камилла уставилась в темноту. Где-то внутри капала вода, разнося повсюду тихое металлическое эхо. Здесь было холоднее, и она задрожала. Потом, в приступе беспокойства, она заметила вдалеке слабый отблеск огня. Его источник был невидим, но стены заволокла оранжевая дымка. Снова послышался все тот же одинокий, меланхоличный голос. На этот раз она узнала его. Он принадлежал Франциско.

Ей показалось, что он выслушивает покаяния. Проводник, несмотря ни на что, должен быть христианином, да и погонщики тоже. С кем еще он может разговаривать? С Жозиан? А может, он сошел с ума?

Ей незачем быть здесь, она это знала; но что, если ему плохо? Теперь, когда ее глаза привыкли к темноте, она пошла по коридору, освещенному янтарным светом: коридору, проложенному сквозь живую скалу, с влажными, блестящими стенами. Ее вытянутые в стороны руки прикасались к неровному камню. Она поминутно задевала головой о потолок – рассчитанный на инков, он был слишком низким для Камиллы. В шахте ничего не осталось, кроме специальных впадин для опор и щелей для балок. Она остановилась перед кругом света. Теперь слова звучали отчетливо, и из этого потока испанских фраз и предложений она поняла вполне достаточно.

– …Господи, прости нас… пусть души умерших найдут здесь покой… Прости нас…

Он стоял на коленях в том месте, где соединялись три туннеля. На земле неподалеку мерцала свеча. В ее неярком свете фигура Франциско отбрасывала ужасную, темную тень на каменную стену. Он не слышал, как она подошла. Он был одет в черную свободную куртку и мешковатые брюки, и на миг ей показалось, будто он стоит на коленях в сутане. Внезапно ей стало стыдно, и она подалась назад. Ее ноги зацепились за камень, и он откатился в сторону, но Франциско этого не слышал. Его собственные слова сотрясали его тело. Его руки, сцепленные в замок, колыхались возле живота, все его тело дрожало, даже его тень дрожала на стене.

К собственному ужасу, Камилла вдруг воскликнула:

– Франциско!

Он замолчал. Но не встал и не оглянулся, а просто спокойно спросил:

– Кто это?

– Камилла.

Его голова была все еще склонена.

– Камилла. – Казалось, он пробует звук на вкус.

– С вами все в порядке?

И тут он повернулся и уставился на нее. Глаза казались неестественно большими на его худом, хрупком лице. Возможно, он плакал. Он продолжал смотреть на нее. Ей вдруг пришло в голову, что он просит прощения и у нее тоже.

– В порядке? Да…

К собственному удивлению, она сказала:

– Ты не можешь отвечать за чужие грехи, Франциско.

Смутившись, он продолжал смотреть ей в глаза. Казалось, он одновременно принимает и отвергает ее. Он ответил ей очень тихо:

– Они не были вашим народом. Я – испанец. Это мы сотворили все это. Вы – американка. Ваш народ этого не делал.

Она мягко поправила его:

– Я англичанка.

Почему-то эта фраза прозвучала как вступление к чему-то более важному.

– Да, конечно, вы – англичанка. Но ваш народ все равно не делал этого.

– Мы сделали много другого.

Казалось, он ее не слушал. Он по-прежнему стоял на коленях, смотря на нее снизу вверх. Ей хотелось, чтобы он поднялся на ноги, но он не поднимался. Он сказал:

– Вы можете себе представить, что творилось в таких местах, как это? Вы даже не знаете, сколько людей здесь поумирало, сколько христиан. Инки ведь были обращены в христианскую веру. Но кто знает, кем они были? Они были человеческими душами. – Казалось, его глаза подернулись слезами. – Вы слышали о шахтах Потоси? Это было самым ужасным местом. Целый город рабов, больше, чем ваш Лондон, где серебро получали в обмен на человеческие жизни. Мы делали такое повсюду.

Он стал читать наизусть отрывок из какой-то книги:

– «Чтобы укрепить мнение о том, что эта земля навсегда проклята, здесь нашли вход в преисподнюю, куда ежегодно сгонялись огромные массы людей и где они потом приносились в жертву».

Слова его разнеслись по всем галереям.

– Это сделали люди из моей страны. Они построили на этом свою славу. Все свое детство я слышал об этом. Как великолепны и славны были сыны Трухильо. Как конкистадоры создали империю и при помощи своего серебра сделали богатой всю Испанию! Но мы никогда не спрашивали, чье это серебро.

– Но все это было давным-давно. Почти пять сотен лет назад, – сказала Камилла.

– Это продолжалось веками. Серебро и ртуть…

Он встал и разжал руки. Казалось, он наконец-то превратился в мужчину. И все же он был таким худым, так дрожал, что ей вдруг очень захотелось прикоснуться к нему.

– Вы видели коллекции серебра в Лайме, того самого серебра, что добыли здесь? – спросил он.

– Да, видела.

– И что вы об этом думаете?

– Мне кажутся уродливыми все эти вещи.

– Вот именно! Уродливыми! – Он торжествовал.

И она поняла его. Как и он, она понимала, какими отвратительными они были: фантастические серебряные украшения для стола, столовые приборы, массивные канделябры. Или другие, еще более страшные вещи: церковные кресты и ларцы для мощей, дароносицы и кадила. Серебряные короны для Богоматери. Алтари и столы для церковной утвари, отделанные серебром. А священники – такие же, каким хочет стать он сам, – пили кровь Спасителя из серебряных потиров. Отпущение грехов из греха, жизнь из смерти. Должно быть, Христос оставил их.

Франциско нагнулся, чтобы поднять с земли свечу, но почему-то поставил ее на прежнее место. Он перекрестился, он посвятил это мертвым: шахтерам, которые работали в невыносимом зловонии и сумраке, который не мог разогнать свет от сальных свечей, и все это лишь для того, чтобы в конце концов упасть с прогнивших лестниц и разбиться; тем, кто умер, кашляя кровью и ртутью, или мучимый воспалением легких, работая в холоде на поверхности.

И тут он подумал, как она красива при свете свечи, ее суровые глаза полны сочувствия: в них кроется какая-то тайна. Он понял, что она говорила о шахтах:

– В те дни такие же шахты были по всей Европе. – Она говорила наугад и очень бы хотела, чтобы рядом оказался Роберт.

Но Франциско уже чувствовал, что она не может освободить его от грехов. Ему этого не хотелось. Ему нужно было ее понимание и ее осуждение.

Он сказал:

– Если бы я был настоящим священником, я бы провел службу за упокой их душ. То, что мы сделали здесь, – даже Господь не простил нас за это.

Она неуверенно нахмурилась. Он выглядел слишком молодым, чтобы знать, кого Господь простил, а кого нет. Его кожа была гладкой, как слоновая кость. Она осторожно спросила:

– Ты поэтому отправился в это путешествие, Франциско? Это что-то вроде епитимьи?

– Мне стало нехорошо. Я уже должен был бы сделаться священником. Но я заболел. – Он сделал шаг ей навстречу.

Она машинально отступила назад и почувствовала твердый камень у себя за спиной.

Она просто сказала:

– Я понимаю.

Он умоляюще посмотрел на нее. Зачем он рассказывает ей об этом? Он не знал.

– Мой исповедник сказал, что мне нужно излечиться. Что-то вроде очищения.

Она мягко спросила:

– А сейчас с тобой все в порядке?

Она вовсе не испытывала к нему отвращения. В нем не было угрозы. Он даже был по-своему красив.

– Ректор сказал мне, что я могу вернуться в семинарию, когда буду снова чувствовать себя хорошо. Но это не так-то просто определить. Совсем непросто.

Он казался таким ранимым, таким маленьким, не старше ее сына. Его гладкие волосы закрывали уши.

– Может быть, тебе следует поискать помощи.

– У меня уже есть помощь. – Он дотронулся до своего кармана, и она решила, что в нем лежит крест.

– Конечно, – но она вдруг осознала, что совсем не понимает его.

Дело было в чем-то другом, не только в его проблемах в семинарии или его колониальной совести; но чем бы оно ни было, оно ускользало от ее понимания. Он шел по лабиринту, по которому она идти не могла. Она спросила:

– Откуда ты столько знаешь про инков?

– Ты, бедный сельский мальчик, – вы это имеете в виду? – В нем вспыхнул гнев. Но как только он сказал это, его гнев тут же угас. – Моя мать не из семьи фермеров. Она работала учительницей в колледже. У нее до сих пор сохранилась огромная библиотека. – Он вытянул руки. – Сейчас она, как и я, больна, но только телом. У нее эмфизема. Я отправился в это путешествие на ее деньги. Как странно…

– Что странно?

– Она не христианка. Она вообще ни во что не верит. Я узнал это совсем недавно. Она видит во всем этом просто историю.

Он обернулся, как будто боясь, что кто-то может их подслушать. Но в туннеле не было слышно ни звука, кроме капающей где-то далеко воды.

Камилла смутно подумала о том, чем сейчас занят Роберт, и не вернуться ли ей обратно. Каждый раз, когда пламя свечи Франциско начинало колебаться, по стенам плясали их тени. И он снова смотрел на нее с этим беспокойным удивлением.

Наконец он спросил:

– А вы? Почему вы здесь? Вы никак не связаны с этой страной.

– Я здесь из-за своего мужа. Он собирается написать книгу.

– Какую книгу?

– Хочет написать что-нибудь новое, чего до него никто не делал.

– Зачем?

Его вопрос удивил ее.

– Ну, просто ему этого хочется.

Франциско постарался не думать о Роберте. Он не мог представить ее в чьих-либо объятиях. Она все еще стояла, прислонившись спиной к каменной стене. В ее серых глазах светился слабый огонь. Пламя свечи озаряло высокие, точеные скулы. Возможно, ее послал ему Бог. Он думал о том, что, может быть, его любовь к ней – а он уже называл свое чувство любовью – это и есть та самая чистая любовь, которую он представлял себе, еще учась в семинарии: любовь, полностью свободная от всякой гордости, эротизма, себялюбия. Если бы только ему удалось очистить ее до невинности, растворить ее темные стороны – тогда бы пред ним предстало нечто чистое, святое. Все это можно найти в этой прекрасной женщине. Прямо сейчас, за время этого путешествия. Он сказал:

– Так, значит, вы не хотели отправляться в это путешествие.

– Моему мужу хотелось, чтобы я поехала с ним.

Но он даже не замечает ее, со злостью подумал Франциско. Его интересуют только свои собственные мысли.

– Понятно, – сказал он.

Но ему было непонятно. Он ведь дал обет безбрачия – и как священник никогда не женится, – и сейчас он подумал о том, сможет ли когда-нибудь понять такое. Возможно, все браки – это большая тайна. В конце концов, брак – это одно из церковных таинств.

Камилла тоже думала о том, как глупо прозвучали ее слова. Как будто она когда-нибудь была его секретарем или собакой. И когда она увидела, что в глазах Франциско зажглось возмущение, она вдруг почувствовала непонятную благодарность. В нем чувствовалось какое-то благородство, даже в его руках, которые он рассеянно поднес сейчас к лицу. Но она сказала:

– Мне пора возвращаться. Мой муж будет беспокоиться, куда я делась. – У нее были причины, по которым ей не хотелось рассказывать обо всем этом Роберту.

– Да, да, конечно. – Но Франциско почувствовал внезапный приступ паники. Как только они окажутся на поверхности, за стенами этого святилища, она станет такой же, какой была до этого, смешается с остальными, залитыми солнечными светом. Ему страшно захотелось прикоснуться к ней. Он убрал руки от лица, и они безвольно повисли.

Камилла заметила это и даже представила, как он касается ее щек. Она вдруг почувствовала странную грусть.

– Нам лучше вернуться, – сказала она.

Глава четвертая

Трех часов мучений хватило для того, чтобы они все окончательно сосредоточились на однообразном переходе. Еще пять дней они бессмысленно поднимались по склонам и спускались в лощины, как роботы. Их разум, казалось, полностью онемел, а глаза следили только за тропой. Если даже кто-то и останавливался, чтобы восхититься пейзажем, то втайне от других, потому что у него ужасно болели ноги и ныли легкие. Они концентрировали свое внимание только на том, чтобы пробраться между камней, или на темной земле под мокрыми деревьями тропического леса. Подъем становился круче, и боль в мышцах усиливалась. Долгий спуск вызывал дрожь в коленах; подъем оставлял кровавые волдыри на их пятках. И вот теперь всех их все сильнее и сильнее начала охватывать тревога, она превратилась в заразную болезнь. Они осознали, что назад пути нет.

Этой тревоге не поддавались только погонщики. Терпеливо навьючив поклажу на мулов, они отправлялись в путь значительно позже остальных, обгоняли всех к полудню и разбивали лагерь за несколько часов до того, как туда добирались измученные путешественники. До поздней ночи европейцы слышали, как они болтают друг с другом на своем гортанном языке индейцев кечуа, а иногда до них доносился их мелодичный смех. Казалось, когда все устали, индейцы начали относиться к ним гораздо мягче. Каждый день они занимались одним и тем же. В шесть часов утра они приносили в каждую палатку горький индейский кофе и будили ее обитателей негромкими криками; через полчаса они снабжали всех теплой водой в эмалированных мисках; в семь часов всех путешественников уже ждал завтрак из кукурузных хлопьев со вкусом кокоса, и вскоре после него вся группа отправлялась в путь.

При каждом восходе солнца европейцы с благоговейным страхом разглядывали горы, которые накануне заслоняла от них усталость прошедшего дня. По утрам окружающие их силуэты, невидимые ночью, туманными контурами выделялись на фоне зари или превращались в серебристую линию, протянувшуюся через все небо; восходящее солнце рассыпало свои лучи между их вершинами. Иногда до них доносился рев какого-то далекого притока Амазонки или гул водопада в скалах. Но уже через час или два пути – дорога была очень крутой – они переставали замечать все, кроме тропы, по которой они шагали. Они как будто катались на американских горках. По горному склону, покрытому низкой жесткой травой, они поднимались в высокогорную долину, которую мокрые облака превращали в джунгли, полные тумана и древних деревьев.

Роберту казалось, что горы вокруг стали недобрыми. Когда-то по их склонам пронеслись лавины, вырывая с корнем все на своем пути. Он начал замечать, что становится невнимательным. Один раз он оставил компас на валуне – его подобрал один из погонщиков, – дважды он падал, зацепившись за корни деревьев, и потом долго не мог прийти в себя. Много миль тропа тянулась над пропастями, и по ее краю росли густые заросли низкого кустарника. Один неправильный шаг – и вы ухнете в пропасть и будете лететь вниз пару сотен футов, пока не упадете в заросли бамбука, который разорвет вас в клочья. По берегам рек парили стаи москитов. После их укусов на покрасневшей, воспаленной коже оставались плотные шишки.

Один раз они даже прошли через деревню индейцев кечуа; в ней жили крестьяне, выращивающие картофель. Дома были покрыты тростником, как это делали их предки-инки. Из дверей вышли маленькие женщины в розовых и красных юбках и робко посмотрели им вслед, а несколько мужчин обменялись с ними короткими, деловыми рукопожатиями. Их присутствие в этой глуши должно было подействовать на всех успокаивающе, но это было не так. Измученные путешествием, молчаливые, они казались сами себе призраками в этой деревне живых.

Каждый раз, когда Луи приходилось слезать с лошади, он старался идти медленным, но ровным шагом. Чем больше открывалась для него эта страна, тем сильнее она его отталкивала. К тому же – Луи прекрасно знал это – он задерживал остальных, даже Жозиан, которая шла перед ним, часто и тихо дыша. Казалось, его бока и бедра – плоды тех лет, которые он провел в роскоши и комфорте, – весили целую тонну и мешали ему идти быстрее. Для остальных такое путешествие вполне подходило, но ему-то уже исполнилось пятьдесят девять лет. Он прислушался к собственному сердцебиению. У Луи вызывало тревогу то, что сердце бешено колотится в грудной клетке. Вокруг него было слишком много мяса. В любой момент, думал он, оно может взорваться и превратиться в мешанину из желудочков и клапанов – настоящее boeuf bourguignon[12]. Ему даже стало жалко свое сердце, как будто оно жило своей собственной, отдельной от него жизнью. Он останавливался перед каждым вторым поворотом и ждал, пока его учащенное сердцебиение – самые громкие звуки в этой отвратительной стране – не успокоится.

Только Роберт постоянно что-то обдумывал. Его коленная чашечка воспалилась, в ней зловеще пульсировала боль, но время от времени он все еще оглядывался на горы и ущелья и пытался найти слова для их описания. Он был рад, что никто больше открыто не восхищается ими. Он мог примириться с их непреклонностью только в одиночку. По утрам, перед выходом, он снова пытался писать, все так же возбужденно. Но всегда получалось одно и то же. Может быть, у меня проблемы с воображением, подумал он. Вы входите в ущелье, по которому несется один из притоков Амазонки. За вашей спиной, до самого горизонта, расстилается бассейн реки Апуримак. Но когда вы пытаетесь описать все это, то кажется, что земля скрывает от вас самые важные детали. Может быть, его сломила эта постоянная игра света и облаков, подумал Роберт. А может, просто невероятные размеры всего, что его окружает: английские слова не созданы для подобных описаний. Эти пейзажи годились только для того, чтобы смотреть на них и изумляться. Избитые фразы пристали к нему, как сажа. Может быть, лучше будет попробовать написать обо всем этом дома, когда они вернутся, при обычном, спокойном и стабильном освещении.

Но, возможно, все это вообще было не важно. Ведь горы не были картой мышления древних инков, они ничего не объясняли. По вечерам он снова садился на камни. Он думал, а может, во всем виноват свет звезд? Его слова неровно бежали по листу, как будто их писал кто-то другой.

Вечером: я прошу проводника собрать всех погонщиков, я хочу поговорить с ними. Они собираются очень неохотно: в них нет враждебности, они просто озадаченно сидят на корточках в палатке. Широкие, спокойные лица. Интересно, а если их ударить, они улыбнутся?

Чего я хочу? Я не знаю: чтобы они раскрыли мне тайну этих гор, какую-нибудь случайную мысль, воспоминание. Никак не могу избавиться от ощущения, что они что-то скрывают. Это ужасно глупо: эта насмешка безразличных ко всему лиц.

Двое из них почти все время молчат. Другие трое болтают без умолку. Скользкий, завораживающий язык. Часто кажется, как будто они читают молитвы. В каждом слове предпоследний слог ударный, он очень резкий, как удар в маленький гонг. Может быть, именно из-за этого ритма и думаешь, что речь инков могла быть записана при помощи идеограмм в одежде или керамике.

Я спрашиваю об этом, но они мне не отвечают Никакой реакции.

Я спрашиваю, не считают ли они эту землю до сих пор святой. И не напоминают ли им о чем-нибудь руины инков? Они хмурятся. Но не отвечают. Это не их земля, говорят они. По крайней мере, неродная земля.

Я вспоминаю их игру на флейтах и спрашиваю: а нет ли слов к их музыке? И никогда не было? Один из них – самый высокий, его зовут Юпанки – говорит, что в Лайме можно найти хорошие поп-песни. Он включает свой транзистор, но мы слышим только помехи. Остальные смеются.

Проводник переводит все это с усталой улыбкой на губах. Не знаю, кого он опекает – меня или их?

Юпанки: благородное инкское имя. Но этот погонщик просто говорит: «Я известный человек в своей деревне».

Они расслабились. Проводник говорит мне: «Вы просто теряете время». Повар все это время не издает ни звука.

Некоторые ученые предполагают, что у инков существовал язык, известный только знати: язык, который был уничтожен в результате испанского завоевания. Но как он мог так быстро и бесследно исчезнуть?

Лингвисты не находят никаких остатков его в современном языке индейцев кечуа. Так что, может быть, он существовал в невербальной форме, высеченный на недолговечном дереве или ткани. Что-то вроде немой музыки. Или простого воспоминания.

Глава пятая

Может быть, он зря так стремился познать что-то новое? Его новый роман оказался весьма сдержанным и мимолетным. Он думал, что сделал разумный выбор, и Камилла ни о чем не догадывалась. В их первый вечер в Перу он бродил в одиночестве по Лайме и заглянул в какой-то ночной клуб возле Плаца-де-Армас.

Он сидел в длинном ряду столиков, на каждом из которых стояли зажженные свечи. В клубе почти никого не было. На стенах были росписи с претензией на декаданс: какие-то глаза, демоны, грубо вырисованные обнаженные тела. Несколько бизнесменов негромко обсуждали друг с другом последние новости; за ними сидела компания молодежи в джинсах и модных жакетах. Казалось, это место еще само не решило, чем ему стать – дискотекой или ночным баром в небольшой гостинице.

Она была одета в простое черное платье. У нее были блестящие волосы и смуглая, немного матовая кожа. Он видел ее ноги под столом. Он заказал себе «Писко Сауа». Трио музыкантов принялось играть на свирелях и флейте заунывную инкскую музыку.

Может быть, на него слишком сильно подействовало спиртное, потому что, когда он в следующий раз посмотрел на часы, на них было почти одиннадцать. Камилла, наверное, уже лежала в постели, в гостинице, и беспокоилась, куда он подевался. Женщина сидела между двумя клиентами клуба, которые переговаривались через ее спину. Когда он поднялся, чтобы уходить, она спросила его: «Ме invita a un trago, senor?»[13] Она вытянула ноги. Они были длинными и гибкими.

– Простите. У меня нет времени.

– Otra noche, quizas?[14]

– Да, думаю, да. В другой вечер.

Еще долго, после того как он ушел из клуба, его раздражало это въевшееся в память неудовлетворенное желание, это неприятное чувство незавершенности. Как будто в его душе освободилось место, а его так никто и не хотел занимать.

Он вспомнил все это, наблюдая, как Жозиан спускается к реке в один из вечеров. Его очень удивило, что у нее еще хватило на это сил в конце дня – она выглядела такой хрупкой. Вскоре после этого Роберт заметил в сумерках вспышки света от ее фотоаппарата. Ему почему-то пришла в голову мысль, что она фотографирует его, и он пошел к ней. Но вместо этого он обнаружил, что она стоит на коленях у самой кромки воды, снимая белые лилии, которые плавали в воде у берега.

– Imaginez si on avait des fleurs pareilles chez nous! On ne les voit que dans des boutiques de luxe![15]

Он присел на корточки рядом с Жозиан. Он ничего не знал про лилии. Они казались ему неинтересными, слишком закрытыми и абсолютно одинаковыми.

– Но они вовсе не одинаковые, – сказала она.

– А чем они отличаются друг от друга?

Но она только рассмеялась ему в ответ – глухое позвякивание, – как будто он был слепым.

Он пристально смотрел на нее. Как ей удавалось быть такой независимой? Ее стройная фигура пряталась под мохнатый свитер и толстые брюки. Шляпа от солнца лежала на земле. Из-за нее светлые волосы Жозиан прилегли к голове. Полные, чувственные губы разошлись в открытой улыбке.

– Вы фотографируете все, что видите, – сказал он.

– Если я не буду этого делать, я все забуду. Я забуду, что была здесь.

– А вот это вряд ли.

– А вот это вряд ли. – Тот же самый сухой смех.

Так, значит, фотографии были для нее памятью, а не хобби. Разговаривая с ним, Жозиан не переставала наводить резкость, выбирать нужный ракурс и щелкать затвором своего фотоаппарата.

– Вы, должно быть, ужасно устали, – сказал Роберт.

– Это очень тяжелое путешествие. Намного тяжелее, чем то, которое мы совершили по Амазонке. Меня это сильно беспокоит.

По непонятным причинам он вдруг почувствовал какое-то странное волнение.

– Почему?

– Из-за Луи. Как вы сами видите, он уже немолод.

Он жестоко согласился:

– Да, вижу.

Жозиан по-детски сказала:

– Я думаю, он может на меня рассердиться.

– Рассердиться? На вас? – С таким же успехом можно рассердиться на цветок.

– Понимаете, это я захотела отправиться в это путешествие. Мне очень нравится ездить верхом. Но с этими лошадьми что-то не так. Да, они очень сильные и выносливые, но они ничего не чувствуют. Ими невозможно управлять.

Роберт заметил, что ее английский становится все чище и чище, оставляя лишь легкий, носовой французский акцент. Наверное, раньше ей очень мешала стеснительность.

Ему вдруг очень захотелось вызвать ее на откровенность.

– Как вы с ним познакомились?

– Мы познакомились на празднике. – Она снова рассмеялась. Положила фотоаппарат в карман. – А вы? Камилла очень сильная женщина, и, думаю, она счастлива. Кажется, она даже не замечает всех этих трудностей.

– Счастлива? – Он задумался над тем, что она сказала: была ли Камилла счастлива?

– Да. Она больше счастлива, чем все мы. Больше даже, чем Франциско.

– Ну, Франциско очень странный молодой человек.

– Может быть, он просто еще очень молодой. – Он не ожидал, что она будет так говорить; сначала Роберт отнес это к ее средним знаниям языка, но теперь он уже не был так в этом уверен. Он снова подумал о том, сколько ей лет. Ей вряд ли намного больше, чем Франциско, ведь так? Он быстро посмотрел на ее руки. Они были белыми, безупречными, с опаловыми ногтями, как будто она только что сделала маникюр. Единственное, что их портило, – это обручальное кольцо.

Слабо застонав, она поднялась на ноги. Ему захотелось задержать ее здесь еще на несколько минут. Он привык к тому, что женщины отвечали на его флирт. Да, высокомерный, если хотите (Камилла уже обвиняла его в этом). Он уже представлял себе, как золотая рыбка-Жозиан наивно плывет в его сети; но на самом деле она оказалась угрем, совершенным и хитрым (хитрее всех, кого он знал до этого), который ловко выскользнул из сети и уплыл восвояси.

Его голос прозвучал несколько грубо:

– Ну и чем же вы занимаетесь у себя дома, в Бельгии? У вас есть дети?

Она ответила со злостью:

– Я не люблю детей.

Роберт вспомнил своего сына и засмеялся:

– Честно говоря, они недолго остаются детьми!

Она и сама была похожа на ребенка – женщина без возраста. Роберт подумал, что ее наивность часто обеспечивает ей доступ туда, куда другим нет никакого пути, что-то вроде невинного рассудка.

Она продолжила:

– Там, в Бельгии, я – infirmiere a domicil, частная сиделка. Я ухаживаю за старыми, Роберт.

Ему стало приятно, что она наконец произнесла его имя (она сказала его на французский манер, с ударением на последний слог – Робэр).

– Как же вы за ними ухаживаете?

– Я перевязываю им ушибы и раны… jambes ulceres. Иногда купаю их.

Но, вместо того чтобы помочь ему понять Жозиан, подумал он, этот допрос еще больше его запутал. Как она могла посвятить себя старым людям? Она измеряла им температуру, помогала ходить в туалет, обмывала их тела. Наверное, это как обмывать мертвеца. Он ненавидел возраст, он боялся его. Но, как это ни странно, Жозиан как будто заключала его в себе, даже пародировала его своим собственным бесплодным телом. Роберт вдруг понял, что завидует Луи; завидует даже этими дряхлым, голым телам. У нее были такие красивые руки.

– Вы работаете со старыми людьми? – спросил он.

– Некоторые из них очень добрые.

– Но они умирают прямо у вас на глазах.

– Ах да. – Она улыбнулась. – Однажды я пришла и застала мадам Ривуар сидящей в кресле, выпрямившись. Думаю, это было la rigidite cadaverique[16]. Ее подбородок был сильно вздернут, вот так. – Она закрыла глаза, повернулась к нему боком и вздернула подбородок.

Несколько минут Роберт с наслаждением разглядывал ее напрягшиеся черты – широкий лоб с примятыми светлыми локонами, прикрытые длинными ресницами глаза, гладкие щеки, узкий подбородок. Казалось, она застыла в этой позе на много часов, и ему вдруг пришло в голову, что, может быть, она тоже в конце концов начала флиртовать с ним. Ему захотелось поцеловать эти полные губы. Они были немного приоткрыты. Но через секунду ее ресницы снова распахнулись, и он услышал собственный голос – в нем сквозила растерянность и в то же время намерение продолжать флирт:

– Она, наверное, была очень старой?

– Но старые тоже не хотят умирать. Их часто боятся, – ответила Жозиан.

– Они часто боятся, – поправил ее Роберт.

– Да, они часто боятся. Очень боятся.

Роберт подумал: «Но человеческие жизни и без того слишком длинные. Зачем посвящать себя тому, чтобы их продлевать?»

Он сказал:

– Что заставило вас пойти в сиделки?

Но она только ответила ему:

– Я думаю, вы очень нетерпимый человек. – И он снова услышал ее смех.

Может, его вопросы были слишком грубыми, слишком очевидными, подумал он. Или она просто привыкла так отражать любые попытки заигрывать с ней?

Ее смех раздавался после каждого очередного раунда, как в боксе.

Внезапно она спросила:

– Вы напишете о путешествии?

Она застала его врасплох. Может, она подозревала, что он задает ей вопросы, пытаясь выжать из нее какую-нибудь историю, в поисках сюжета для очередной книги или статьи? Да, действительно, когда он начал с ней разговаривать, в нем еще играло обычное писательское любопытство: Роберт примечал ее язык жестов, запоминал ее любимые фразы и выражения, то, как у нее растут брови – взлетают вверх на концах. Но уже много-много минут он и думать об этом забыл. Она сама помогла ему в этом.

Жозиан продолжала:

– О чем вы пишете, Робэр?

– О том, о чем я в состоянии писать. – Теперь это казалось суровой правдой.

– Тогда вы, наверное, напишете и обо мне? – что-то среднее между вопросом и утверждением. – Да, мне это очень интересно. Напишите обо мне.

Вот и она. Жозиан. Описанная в блокноте с разорванной обложкой.

Она ездит верхом очень легко, как эльф. Эти фиалковые глаза, полные любопытства. Удивительный контраст с Луи. Он похож на лягушку: вечно страдающий одышкой, с широким ртом (слишком много разговаривает) и выпуклыми глазами. Как они могли соединиться? И сколько все-таки ей лет? Может, двадцать пять. Но с таким же успехом ей может оказаться восемнадцать или тридцать.

Вчера вечером, ужасно устав, я увидел, как она кормит свою лошадь черствыми круассанами: из запасов Луи, я полагаю. Потом пошел за ней к реке, где она фотографировала лилии. Она совершенно сбила меня с толку. Этот смех после каждой законченной фразы. «Я не люблю детей». Смех. «Эти лошади ничего не чувствуют». Смех. «Старых боятся». (Может, она действительно хотела сказать именно это?)

Наверное, так происходит, когда ум чем-то подавляют, он проявляется в виде наивности.

Но она всех озадачивает, всех застает врасплох. Она ухаживает за беспомощными телами. Она сама – как дорогое блюдо. Луи похож на Бальзака (говорит она). Лилии – это воспоминания.

Глава шестая

Самый высокий перевал располагался на высоте пятнадцать тысяч футов, он был весь покрыт снегом. За ним на фоне неба высились острые клыки и каменные плиты хребта Чокетекарпо, похожие на руины выжженного города. В их глубоких впадинах залег огромный ледник. Пытаясь разглядеть, что за ним, Франциско представил себе огромный бассейн реки Апуримак как удивительную декорацию. Но на самом деле они оставили его уже далеко позади. Берега реки, по которой они шли, были покрыты льдом, время от времени им попадались огромные валуны, размером с небольшой дом. Начался мелкий град. Они подошли к самым величественным и громадным из всех гор, какие им когда-либо доводилось видеть.

Для Франциско боль в ногах, которая становилась все сильнее и сильнее к вечеру, так что в конце концов по всему телу проходили конвульсии, стала ежедневными стигматами. Он видел в ней цену, которую необходимо заплатить, его паспорт, необходимый, чтобы свободно пройти по священной земле инков. Еще совсем недавно сквозь призму этой боли все казалось каким-то возвышенным, и только теперь от гор у него начало сводить желудок – но в такой холодный рассвет, как сегодня, ему становилось немного лучше. Высоко впереди гранитные пики вздымались подобно острым кинжалам. Он чувствовал, как они становятся все более и более враждебными. Они были священными, но он не ощущал их святости. Он вдруг подумал о высокогорной болезни, может быть, в этом вся причина? То тут, то там вдоль тропы попадались дорожные камни, оставшиеся со времен инков, как будто этот когда-то преданый народ сопровождал путешественников в их долгом пути. Вскоре на гору опустилась тишина, они слышали только шорох своих шагов и глухой стук палок о снег, а вокруг царило спокойствие. Тропу пересек след пумы.

И еще погонщики: было просто ужасно смотреть на них, на покоренных. Даже на такой высоте они были нагружены не меньше, чем их мулы. На них никто не обращал внимания. Казалось, как будто рядом едут конкистадоры из Трухильо. «Они взяли с собой две или три тысячи индейцев, чтобы те прислуживали им, несли пищу для них и для их животных; закованные в кандалы, индейцы умирали от голода. Когда они уставали, испанцы, не освобождая их от оков, с величайшей жестокостью отрубали им головы и оставляли позади дорогу, усеянную мертвыми телами».

Этот народ, подумал Франциско, навеки обречен, и он никак не мог понять почему. Всего лишь две недели назад он наблюдал процессию, выходящую из храма в Лайме. Смысл этой процессии был ему известен – они намеревались пронести Богоматерь по городу, но процессия эта была пронизана странной меланхолией. Со ступеней храма, раскачиваясь на носилках из красного дерева, выехала восковая Мадонна, чьи широкие одежды развевались за ее спиной, подобно фантастическим крыльям. На ее плащ были нашиты куски битого стекла и пластмассовые фрукты, над головой подрагивал серебряный нимб, похожий на тарелку. Франциско она показалась дешевой карикатурой на Богоматерь, Приносящую Победу, которую он видел в Трухильо. И ее пальцы на поднятых руках были унизаны дешевыми кольцами. Но взгляд его привлекли только те, кто нес этот чудовищный груз – тридцать или сорок человек: религиозное братство, одетое в шапочки индейцев кечуа. Выступающие скулы выдавали в них потомков инков; казалось, их мучает какая-то врожденная трагедия, страдания Христа неотделимы от их страданий. Сгибаясь под тяжестью носилок, они шли мелкими, шаркающими шажками. Казалось, их низкие лбы и полные губы сильно напряжены. Время от времени они останавливались и опускали свою ношу, только для того, чтобы потом снова взвалить ее себе на плечи, с той же смутной, вселяющей страх тревогой под гром дешевого оркестра.

Уже тогда они удивительно напомнили Франциско о чем-то другом, но только сейчас он понял, о чем. Он похолодел. Он читал об этом в ранних хрониках, но видел это только в своем воображении. Носилки со священным правителем инков Атахуальпой спокойно несут к его первой встрече с испанцами, окруженные тысячами безоружных инков. «Хотя испанцы убили всех индейцев, которые несли носилки, на помощь к ним прибыли новые отряды, чтобы поддержать своего владыку. Многим инкам отрубили руки, но они продолжали нести носилки на плечах… Так и схватили Атахуальпу. Те, кто нес его носилки, и те, кто сопровождал Верховного Инку, так и не покинули его: они все умерли рядом с ним». Образ этих носилок преследовал Франциско все его детство, он пришел к нему из книг матери. Его удивляла покорность инков судьбе, как гибель всего роя пчел.

Когда Камилла вылезла из палатки, луна уже поднялась над горами. Лунный свет превращал древние ступени в рыбью чешую, рассыпанную по лощине. Ей стало холодно, и она крепко обхватила себя за плечи. Она чувствовала, как все ее тело слегка подрагивает, но в то же время эта дрожь была как будто проверенной и защищала ее. И только в икрах отдавалась боль.

Она провела руками по волосам, ставшим жесткими за время путешествия. Казалось, ночная свежесть очищает ее, и Камилла вдруг представила, будто она проскользнула в только что обновленную кожу, в другую себя. Естественно, никакой «другой себя» не было: только эта импульсивная женщина по имени Камилла. И все же она чувствовала, что стоит на краю какой-то неожиданной перемены, подобно пробуждению нового, еще неизвестного, таланта в ребенке. Или внезапному приливу. Все это было невозможно и, разумеется, очень странно.

Через несколько минут она заметила какого-то человека, поднимающегося по ступеням, но все же Камилла осталась стоять там, где стояла, по-прежнему проводя пальцами по волосам, ожидая чего-то. Она думала, что человек этот далеко от нее, потому что его фигурка была очень маленькой, но он оказался близко. Он прошел в ярде от нее – старый фермер-кечуа, одетый в мешковину. Она понятия не имела, куда он мог идти в лунном свете. Но через пару минут он повернул назад и вскоре робко встал перед ней. Из-за луны его щетина казалась покрытой инеем. Он сказал что-то, чего она не поняла, потом порылся в своей сумке и протянул ей печеную картофелину. Она была все еще теплой.

– Grades[17].

– Buenos noches, Senora [18] .

Она смотрела, как он уходит в темноту вверх по лестнице из рыбьей чешуи. Ей вдруг захотелось пойти за ним, непонятно почему. Картофелина оказалась мягкой и рассыпчатой.

Глава седьмая

В 1537 году, когда его империя уже распалась, вождь инков Манко, брат Атахуальпы, отступил в джунгли, в самое сердце гор, к западу от Вилкабамбы. Там, в горной крепости Виткос, он разместил свои значительно поредевшие войска, надеясь, что там его оставят в покое.

Теперь Виткос был всеми покинут – испанцы взяли его в тот же год, – и погонщики разбили лагерь у небольшой речки у подножия холма. Позже, уже после прихода испанцев, в этой глуши возникла деревня, и впервые за все путешествие европейцы позволили себе немного расслабиться. Проснувшись на рассвете, они увидели стадо коров, пасущихся неподалеку от их палаток, а потом мимо них прошли несколько школьниц, которые робко поприветствовали их: «Caballeros, buenosdias»[19].

Когда они поднимались на вершину холма к руинам, они делали это в свое удовольствие, медленно следуя за проводником, подобно калекам, шагая в своем собственном темпе, пока не добрались до высокогорного плато. Оно было похоже на сцену театра под серым небом, затянутым тучами. Путешественники остановились у выхода на плато. Еще до того, как проводник обратил их внимание на острый камень, похожий на торчащую из травы кость, они и сами его заметили. Внезапно он показался им неожиданным и странным: горный валун из темного гранита, покрытый полосками лишайника. Казалось, в нем выразилась суть этой земли, а раздробленные, когда-то обтесанные, камни, разбросанные вокруг, говорили о том, что когда-то инки обожествляли эту землю.

Когда они подошли ближе, то увидели скамьи, алтари, помосты. Они быстро взобрались на плато. Когда-то, сказал проводник, это место было священным для скрывавшихся от испанцев инков. Но сейчас никто не знает назначения всех этих предметов. Они прошли немного вдоль каналов, прорубленных в скальной поверхности плато, – вероятно, когда-то по этим углублениям текло пиво для жертвоприношений или кровь лам – но постепенно эти каналы сужались и сходили на нет. Они поднялись по ступеням, которые больше никуда не вели. Вокруг гигантского гранитного валуна виднелись другие, поменьше, в форме тронов или каменных гробниц, но чем они служили инкам, никто не смог бы догадаться. Их можно было принять за все, что угодно. Теперь это были просто каменные глыбы и углубления, утратившие первоначальное назначение.

Роберт пытался рассказать о том немногом, что знал. Но Камилла уже поняла, что он снова начал уставать от своей одержимости. Она догадалась о его разочаровании по тем бессвязным речам, которые он периодически произносил, бродя по плато.

Ему и самому казалось, что его голос – это всего лишь хаос ничего не значащих отголосков, как будто все слова вдруг перестали быть инструментами для описания того, что он видит вокруг. Неудивительно, что инки отказывались записывать эти слова. Вместо этого они выдумали непереводимый язык камней.

– Кажется, в этих камнях, наверно, когда-то обитал дух. – Он топнул ногой по камню. – Когда-то это место было окружено храмами. – За дальним краем плато, там, где скалы отвесно уходили вниз, среди отесанных камней поблескивали мрачные воды небольшого озера. – Дух поднимался из воды. Люди даже видели его. Испанцы называли его демоном, они говорили, будто бы он заставил людей поклоняться себе и давал им серебро взамен. Потом они спалили все храмы дотла.

Франциско тихо заметил:

– Инки были идолопоклонниками.

И это было действительно так, какие бы грехи ни совершил его народ на этой земле.

Они уставились в глубокие темные воды. Франциско раздражало присутствие здесь остальных – всех, кроме Камиллы. Ему казалось, что они оскверняют это место. Но что именно оскверняют? Его смущала Жозиан, которая стояла рядом, с лицом куклы, похожая на глупого ребенка. От нее пахло церковью.

Роберт проговорил:

– Вы, испанцы, заставили инков отречься от их бога.

Его раздражало, что Франциско смотрит на Камиллу глазами теленка. Он продолжил:

– Испанцы называли всех инкских богов дьяволами. Они просто заменили одну примитивную веру другой.

Наступила тишина. Темные воды озера вызывающе блестели при заходящем солнце. Стоя между Луи и Жозиан, Франциско смотрел в воду со смешанным чувством смущения и гнева.

Жозиан проговорила:

– Может быть, это действительно был демон. Может быть, он и сейчас там.

В этом месте, насильно лишенном святости, под пасмурным небом ее детский голос, казалось, заставлял поверить, что это действительно может быть так. Уже несколько минут Роберт ощущал от ее присутствия легкое волнение и чувствовал себя немного сбитым с толку. Он резко спросил:

– Что вы хотите сказать? Что за демон?

– Нечто злое.

Франциско поднял на нее глаза, но тут же снова уставился на воду. Понимала ли она, что говорит? Вода в озере была всего лишь дождевой водой, казавшейся мутным зеркалом, под которым виднелась густая трава. Оно выглядело таким загадочным только из-за причудливой игры света и тени – солнце то и дело пряталось в облака. Поэтому оно и казалось бездонным. Их отражения дрожали на фоне высокой скалы. Франциско вдруг подумал, что инки, должно быть, часто смотрели в воду, как и он, и удивлялись: «Кто это? Может, я каким-то образом существую и в этих водах? Если да, то что происходит со мной там, в самой глубине озера? Может быть, я становлюсь уже кем-то другим?» Внизу, в отвесной скале, были вырублены ступеньки, спускавшиеся к озеру. Ступеньки терялись в ярком отражении неба. Глядя на воду, инки наверняка знали, что в любой момент, в обычный солнечный день, демон может выбраться на поверхность.

Слова Роберта продолжали причинять Франциско жгучую боль. Ему показалось, что Камилла захотела что-то сказать, но она так и не повернула к нему головы. Она никогда не станет противоречить своему мужу.

Роберт говорил:

– Голос побежденного всегда остается неуслышанным, правда?

Его слова показались горькими даже ему самому. Именно этот голос инков он и жаждал услышать. Но с каждой минутой этот голос становился все слабее и слабее.

Франциско снова заглянул в озеро. Может быть, дьявол все еще там. Неужели его народ так глумился над Богом, что тот отказался помогать ему в борьбе с демонами? Ему очень захотелось спросить об этом у своего исповедника. Он увидел свое отражение в матовом круге, но не смог узнать себя в нем. Это мог быть кто угодно, что угодно. Он почувствовал легкое головокружение.

– Демоны? Демоны, конечно, почему бы и нет? – это был голос Луи, громкий и веселый. – Демоны придают этому месту особый вкус. Ils vous forcent de rester alerte[20]. – Он сжал плечо Жозиан. – Почему люди всегда предпочитают небеса аду? Исполнение желаний! Что ж, тогда я исполню желание демонов! – Он вытянул руку над водой так, как будто хотел вызвать демонов, его смех раскатился по плато; внезапно остальные осознали, как давно уже они не слышали этот смех. В нем чувствовалось что-то земное, обычное, он расставлял все по своим местам. – Восстаньте, демоны!

Теперь даже Франциско почувствовал облегчение, как будто этот человек изгнал отсюда злых духов.

Смех Луи продолжал звучать у него в голове. Усталость, думал он, уничтожила все их здравомыслие и чувство юмора. Что же касается демонов, то он представлял себе жреца, похожего на лягушку, который поднимается по этим древним ступеням при свете факела и приказывает своему народу навсегда отказаться от своих безделушек. Святой обман дохристианской хитрости. Ему начинали нравиться инки.

Позже, стоя на небольшой площадке на самом верху лестницы, Роберт тоже представил себе, как заклинали водного демона, то зло, о котором говорила Жозиан. От мокрой травы поднимался омерзительный запах. Зло, думал он, это просто подходящее слово для всего, что вызывает в людях омерзение и чего они не могут понять. Слабые порывы ветра гнали рябь по поверхности озера. По ночам, думал он, как и другие инкские озера, это озеро превращалось в обсерваторию, в которой инки изучали звезды по их отражениям. В воде оживало небо, и поэтому озеро стало священным. Ведь звезды были для инков богами. Они сошли в озеро для того, чтобы оживить мир людей. Даже мертвые иногда спускались к живым. В ночь зимнего солнцестояния они пересекали небо по Млечному Пути, как по огромному белому мосту, и снова возвращались на землю. Конечно, это все было всего лишь первобытными суевериями. Но Роберт вдруг представил, как его родители идут по Млечному Пути, его хмурый отец с тростью в руке, его мать с далматинцами на поводке. В глазах защипало от подступивших слез, и Роберт подумал, что он стал значительно слабее, физически слабее, чем был раньше. Его отец умер двадцать лет назад.

Ему захотелось уйти отсюда. Здесь больше не на что было смотреть. Повсюду виднелись лишь обтесанные камни, чье предназначение было давно утрачено. Он не знал, чем они были раньше. Никто не написал об этом. Это место было немым.

Забравшись на вершину холма, он увидел дворец Манко. Его некогда высокие стены обрушились и превратились в груды камней, башни – в невысокие курганы, поросшие густой травой; на их склонах пастух пас стадо коров.

Роберт прошел по комнатам дворца, ничего при этом не испытывая. В любом случае здесь все равно не было никого, кто мог бы услышать о том, что он знал. Остальные путешественники разбрелись по развалинам. С грустным удивлением он вспомнил свои страстные речи, произносимые несколько дней назад, у горной крепости Чокекиро. Казалось, это происходило давным-давно. И здесь повсюду была все та же знакомая архитектура, те же особенности – дверные косяки и притолоки, а кое-где сохранились даже тяжелые, массивные ворота из тесаного камня. Он дотронулся пальцами до каменных оконных проемов, прижал ладони к подоконнику – в надежде, что это прикосновение оживит его. Но поскольку он был не в состоянии описать эти строения словами, они казались ему не вполне реальными. Эти камни обтесывали много-много лет назад. Они были все в пятнах от лишайника.

Идя вдоль осевших стен, он столкнулся лицом к лицу с Жозиан. Она обнимала себя за плечи, хотя ветер уже давно стих и даже выглянуло неяркое солнце. Она сказала:

– Вы были очень злые с Франциско.

– А вы что, действительно поверили всей этой ерунде о демоне?

– Не знаю. Может быть.

Роберт уставился на нее. Подобно этой стране, она, казалось, пряталась за плотную завесу, которая пропускала только какие-то непонятные знаки и символы.

– Люди должны знать то, во что верят, – сказал он почти со злостью.

Они шли рядом.

– Нет.

– Значит, вы полагаете, что зло само по себе – это нечто определенное, как болезнь. Тогда, наверное, вы и инков считаете злом.

Она рассмеялась: снова этот странный, переливчатый звук. Совершенно непонятно, есть ли в нем насмешка или за ним не скрывается абсолютно ничего.

– Я полагаю, что инки были очень маленькие.

– Что?

– Дверные проемы очень низкие. Горный народец. Они похожи на мой народ, тех, кто живет на юге Франции. Они почти не растут.

Она задрожала и снова обхватила себя руками. Он заметил слабый румянец у нее на щеках.

– Вы хорошо себя чувствуете? – спросил он Жозиан.

– Не знаю. Мне не холодно, мне, скорее, жарко.

– Тогда, может, вам лучше вернуться в лагерь? – Он дотронулся до ее руки. – Это слишком тяжелое путешествие.

– Да нет.

Он вдруг осознал, что говорит только о себе. Она выглядела бодрой и даже счастливой. Этот день, похожий на оазис в пустыне других дней, когда они карабкались по горам и пробирались сквозь джунгли, вернул других путешественников к жизни.

Она сказала:

– До Вилкабамбы осталось всего четыре дня пути.

– Да, и надеюсь, он того стоит, – отозвался Роберт.

– Проводник думает, что не стоит, он говорит, что этот город почти весь скрыли джунгли. Но Луи говорит, что только европейцы знают толк в руинах. Думаю, что он окажется замечательным, этот Вилкабамба.

Роберт не знал, что ей ответить. Вилкабамба все еще казался ему скорее абстрактной идеей, чем реальным местом. И когда они наконец достигнут его, он может оказаться таким же нагромождением серых камней, бывших когда-то стенами и дверными проемами, которые уж давно стали безликими и мертвыми. Сейчас, идя рядом с этой женщиной по непонятным руинам, он чувствовал, что их ускользающий от него смысл начинает его утомлять. Жозиан разбудила его и тут же разочаровала.

Ее глаза блестели каким-то нездоровым блеском.

– Вам следует найти Луи, – сказал Роберт и сам удивился тому, как печально прозвучали его слова.

В этот момент, хотя она еще и не осознала этого, он уже понял, что отпускает ее – или отпускает себя самого, откладывая в сторону все, что он к ней чувствовал, как откладывают костюм, который не подошел.

– Луи, наверное, где-то спит. – Она рассмеялась и весело побрела дальше. – Он говорит, что идти куда-нибудь сегодня – слишком уж большая жертва для него. Это как работать по субботам.

Роберт прилег у главной дворцовой площади, все еще чувствуя какую-то смутную грусть. Несколько минут он слышал шлепанье ее сандалий по утоптанной земле. Потом и эти звуки стихли. Он ощущал спиной мягкую, сочную траву. Здесь, в этом дворце, испанские предатели, которым Манко предоставил надежное убежище, хладнокровно убили его за игрой в кольца. К Роберту тихо подошла Камилла и села рядом. Склоны и вершины невысоких гор, сплошь покрытых джунглями, сомкнулись вокруг них темным кольцом.

Немного погодя непонятно откуда до них донесся дрожащий свист индейской флейты. Этот звук ни с чем нельзя было спутать. Они уже однажды слышали его, в городке на севере Италии, тогда они поспешили на площадь и увидели группу индейцев из Перу, которые бродили по ней, одинокие в этом древнем городе в чужой стране. Они играли разрывающую сердце музыку на флейтах и барабанах и танцевали в кругу, опустив головы, не обращая никакого внимания на туристов, которые без конца снимали их. И вот до них снова донеслась та же музыка – хриплая и гулкая: где-то далеко в горах играла одинокая индейская флейта. Роберту казалось, что она оплакивает все потерянное и, наверное, забытое этим осиротевшим народом: несчастная душа, навсегда оторванная от своих предков. Ни он, ни Камилла не стали интересоваться, откуда доносятся эти звуки. Они просто улыбнулись друг другу и снова закрыли глаза, пока флейта, наконец, не замолчала – так же внезапно, как и начала играть.

Он не знал, сколько времени они так лежат, когда услышал шелест травы под чьими-то ногами. Какой-то голос пробормотал:

– Senior![21]

Роберт открыл глаза и увидел перед собой какого-то незнакомого мужчину. Это был пастух-mestizo, его куртка сильно потерлась там, где через плечо была переброшена веревка. У него были темные смущенные глаза.

– Le interesan las cosas viejas?[22] – Он что-то аккуратно держал кончиками пальцев.

Роберт нехотя поднялся на ноги и протянул руку. На ладонь лег клочок старой выцветшей хлопковой ткани. На ней он разглядел изображение удивительного зверя, малинового и бледно-голубого цветов, – может быть, ягуара.

– Откуда у вас это?

– Treinta soles[23].

– Нет. Откуда? – Роберт жестами показал на горы вокруг. – Donde?[24]

Мужчина с сожалением посмотрел на него, как будто Роберт грубо нарушил какие-то негласные правила здешнего этикета, потом опустил глаза.

– Una momia, [25] – сказал он и бережно забрал ткань у Роберта.

Камилла тоже встала:

– Что это такое?

– Это клочок от пелен мумии. – Роберт снова повернулся к мужчине. – Momia. Donde?[26]

Мужчина смерил его взглядом и небрежно показал на холм напротив:

– Alia![27]

Но его пальцы сжали хлопковую ткань, и он не сдвинулся с места.

Роберт подозвал Камиллу поближе.

– Пожалуйста, покажите нам мумию. – Он указал туда, куда показывал пастух.

Он не был уверен, что пастух его правильно понял, но они все же последовали за ним, шагая мимо разрушенных сторожевых постов дворца и по заросшей низким кустарником вершине холма. Немного погодя пастух увеличил темп и скоро уже почти бежал, иногда останавливаясь, чтобы посмотреть, идут ли они за ним.

Роберт пытался убедить себя, что все это ерунда. Здесь нет мумий инков. Испанцы уничтожили последние. Этот человек – мошенник. Но он говорил себе все это лишь для того, чтобы подавить нарастающее в нем волнение и успокоить бешено колотившееся сердце. Потому что этот клочок погребальных пелен не мог взяться из ниоткуда. Он шел легкой, пружинистой походкой, по пятам за пастухом, не сводя глаз с его спины. Ему все казалось, что этот пастух может вдруг исчезнуть, как джинн. Взглянув на разрушенный дворец, Роберт увидел чей-то силуэт, который медленно поднимался по террасам, и тут же узнал изящную походку Жозиан. Она присела на груду камней и уставилась в никуда.

Они подошли к грубо отесанной стене у самой пропасти – туда, где над их головами навис каменный уступ. Пригнувшись, они вошли в тесную комнату, на полу и стенах которой лежали пятна солнечного света. Воздух здесь был сухой и теплый. Пастух повернулся к ним спиной, но, когда он сделал шаг в сторону, они увидели сгорбившуюся на каменном выступе фигуру. На какое-то время им даже показалось, что этот человек жив, так естественно он сидел. Потом они заметили желтые колени и голову, высовывающиеся из выцветшей ткани. Кожа блестела, как полированное дерево, кое-где на суставах она разошлась, и в образовавшиеся щели видны были янтарно-желтые кости. Пастух стоял неподалеку с таким видом, как будто это дело его рук, и наблюдал за ними. У него было простое, широкое лицо и хитрые глаза. При ближайшем рассмотрении мумия выглядела жутко. Похоже, это была мумия молодого мужчины, его колени были подтянуты к подбородку, череп покрывали пряди спутанных черных волос, даже ресницы остались нетронутыми. Из истлевших погребальных пелен торчали две высохшие руки. Пальцы были перевязаны бечевкой, он заслонял ими свои закрытые глаза. Казалось, что, съежившись, он старался укрыться от чего-то непереносимо ужасного – то ли в миг смерти, то ли в страхе перед будущим.

Камилла прошептала:

– Что они с ним сделали?

– Не знаю. Иногда они прокаливали или коптили тела. А иногда тела мумифицировались прямо на открытом воздухе.

– Нам не следует здесь находиться, – сказала она. Роберт наклонился к голым плечам:

– Да нет же, как раз следует! Просто потрясающе! Тут нет ничего священного. Сотни мумий выставлены в музеях.

– Но эта мумия совсем не такая, как те.

В эту минуту пастух поднял мумию – она казалась легкой как перышко – и перенес ее к самому входу, поближе к свету.

– Quiere un pedacito?[28]

Он начал отдирать еще один лоскут пелен.

– Нет! Не надо! – со злостью набросилась на него Камилла.

– Да какая разница. – Роберт опустился на колени, чтобы внимательно изучить ткань.

Он думал о том, не может ли за сложным узором – стилизованным переплетением людей и животных – скрываться особый тип письма. Но рисунок прерывался в складках тела.

– У некоторых племен существовал обычай именно так мумифицировать своих мертвых. Это только выглядит странным… – сказал Роберт.

– Это очень личное.

– Это вовсе не личное. – В нем росло раздражение. – Инки устраивали целые шествия и проносили мумии по городу. – Он по-прежнему стоял к ней спиной. Ему хотелось только одного: чтобы она наконец закрыла рот и он мог спокойно оценить эту находку – свою удивительную удачу. Он сказал: – Инки обращались со своими мумиями как с живыми существами. Они беседовали с ними, иногда ели с ними, а порой даже спрашивали их о том, как назвать новые земли.

– Но мы чужие на этой земле. – Камилла посмотрела на странные желтые руки. – Мы – незваные гости.

Но Роберт не слушал ее. Он вытащил свой блокнот и стал что-то лихорадочно в нем записывать.

Она продолжала:

– В любом случае они неживые. Они мертвые. Они мертвы уже несколько сотен лет. Они заслужили покой.

– Естественно, они мертвые. – Его глаза перебегали с мумии на листы блокнота. – Но инки считали, что они разговаривают с ними. – Его голос приобрел резкие нотки. – Неутешительно, правда? Это бессмертие состоит лишь в том, что о тебе помнят другие.

Она услышала в его голосе знакомую горечь. Много лет назад, отчаянно пытаясь утешить Роберта после смерти его отца, она предложила ему то же самое затертое клише: бессмертие в памяти людей. Уже тогда он отверг это, беспомощно обнимая ее.

Теперь, как будто читая ее мысли, Роберт сказал:

– Потому что воспоминания не всегда хранят чистую правду, разве не так? Сам человек исчезает навсегда. На самом деле инки общались не с умершими. Они оставались лишь с собственными образами умерших и домыслами о них. – Он развернул мумию так, чтобы лучше ее рассмотреть. – В этом теле ничего нет. Его здесь нет. – И он снова принялся что-то быстро писать, как будто боясь, что пастух прогонит их отсюда раньше, чем он опишет этот труп в мельчайших подробностях.

Камилла повернулась к нему спиной. Скрип его ручки вызывал у нее чувство отвращения. Каждый раз, когда он заканчивал страницу, раздавалось самодовольное потрескивание. Камилла бросила взгляд на пастуха, в надежде найти поддержку, но он не понимал их. Он все мял и мял в руках шляпу, пытаясь скрыть непонятный стыд. В конце концов Камилла попыталась успокоиться и сказала, обращаясь к стене:

– Я думаю, мертвые заслуживают такого же покоя, как больные или спящие. Они беззащитны.

Роберт продолжал писать.

– Ты сама сказала, что они мертвые.

– Тело тоже часть человека.

– Но это даже не тело. Его полностью выпотрошили.

Она снова взглянула на скорчившуюся фигурку и вдруг осознала, что ее всю трясет, трясет от чего-то, похожего на жалость. Ей даже захотелось обнять этого молодого мужчину. Она не замечала никаких надрезов на его сморщившемся торсе.

– Он все еще человек, – просто сказала Камилла.

– Нет. Здесь ничего не осталось. Ни сердца, ни печени, ни даже мозга. Они вынули из него абсолютно все.

Говоря все это – а его слова казались ему чужими словами, совершенно безжалостными, – Роберт чувствовал, как это странно звучит. Он смотрел на забальзамированную оболочку. Все внутренние органы в таких телах извлекались через задний проход или влагалище, и оставалась только эта призрачная тень человека. Для инков внешнее было важнее, чем внутреннее, – его облик, черты, которые они привыкли видеть изо дня в день. При бальзамировании даже мозг – оплот памяти – просачивался вниз по телу, как жидкость, и впитывался в подкладку из хлопка, на которое было посажено мертвое тело. Так что все, чем был когда-то этот человек, его память о прошлом, концентрировалось в этом хлопковом тампоне. Роберт оглядел каменную комнату, как будто в ней могло быть что-то еще. Но комната была пуста. Он думал: в высохших флюидах мертвого мозга собраны все истории человеческих жизней. И он представил, как они освобождаются и улетают в воздух, когда человек умирает – воспоминания прошлого, инков, его собственного отца, – как они свободно парят в своем мире: весь воздух оглашен криками этих историй.

Но Камилла, рассердившись, отошла от трупа. Она сказала:

– Если он – ничто, зачем тогда писать о нем? Оставь его, оставь его в покое.

Она терпеть не могла, когда пользуются чужой трагедией, чужими святынями. Она видела в этом обычную журналистскую страсть к сенсациям – страсть, которую, по его словам, он сам презирал.

Камилла вышла из комнаты на солнце и уставилась на окружавшие их горы. Естественно, очень интересно описывать всякие ужасы. Но, когда ее гнев прошел, она поняла, не без стыда, что ее оттолкнуло вовсе не то, как Роберт обращался с мертвым телом, и что они нарушили его покой. Работая исследователем, как бы то ни было, она привыкла собирать разного рода факты. И если бы Роберт действительно смог воспользоваться увиденным и что-то создать – из этой печали, ужаса и вечного покоя – чего угодно, – она бы только порадовалась вместе с ним. Но Камилла вдруг поняла, что он не сможет этого сделать. У него просто нет таланта, в смятении подумала она. Он не может достоверно рассказать о мертвом мужчине. И он даже не подозревает об этом.

Она оглянулась, но тут же пожалела об этом. Она увидела Роберта, он казался таким высокомерным, записывая то, отмечая это, а высохшие пальцы заслоняли мертвые глаза от дикого скрипа ручки. Разумеется, Роберт бы назвал ее слишком сентиментальной, но на самом деле она была такой же, как и он. Настоящее, естественное описание, даже если оно вторгается, куда не следует, ей бы понравилось. Но у Роберта просто не хватало таланта. Она вдруг поняла, что боялась этого задолго до того, как они отправились в путешествие.

Не то чтобы Роберт был второсортным журналистом, нет, в своем роде он был даже очень неординарным. Он умел жонглировать идеями и извлекать факты из своей цепкой памяти. Но он был не в состоянии описать лицо или чувство. Наверное, этот талант не имел ничего общего с интеллектом или сочувствием.

Это был просто дар свыше или, скорее, отклонение, как врастающие на ногах ногти. А многие вещи он просто не замечал (иногда она причисляла к ним и себя) или, может быть, полагал, что они не заслуживают его внимания.

Но когда Роберт, нагнувшись, вышел из каменного склепа, его радость от того, что он чего-то достиг, которую Камилла ожидала от него каждый раз, когда он опускал исписанный блокнот в карман, была чем-то омрачена. Чем-то, напоминающим печаль. Пастух за его спиной жестами показывал, что ждет оплаты, но так ничего и не получил. И Камилла вдруг почувствовала странное разочарование. Роберт больше не был похож на себя – казалось, его самоуверенность пошатнулась, он понял то, о чем только что думала Камилла, – и ее злость постепенно отступила.

В тот вечер над горами разразилась сильная гроза. Пучки молний ярко освещали их лагерь, как будто кто-то снимал в палатках фотоаппаратом со вспышкой, и шесть часов подряд лил сильный холодный дождь.

Франциско то и дело отрывался от книги. Пламя свечи постоянно гасло, и при каждом ударе грома у него тряслись руки. Один раз к нему заглянул кто-то из погонщиков и со странной нежностью, свойственной этим людям, спросил, все ли с ним в порядке. Сеньора Жозиан, сообщил погонщик, заболела. Но Франциско не знал, какое он имеет к этому отношение. Он чувствовал, что бельгийцы его презирают. Сегодня вечером он даже не пошел на ужин в общую палатку, а остался здесь, перед раскрытыми книгами и зеркалом инков – своим талисманом.

Дождь усилился и тяжело застучал по брезенту палатки. На сей раз Франциско не стал зажигать свечу, а просто лежал в своем спальном мешке под ужасающими вспышками молний, протирая кварцевую поверхность рукавом рубашки. Он знал, что теперь относится к зеркалу с еще большим трепетом, чем раньше. Там, в Испании, ему казалось, что в столь долгом изгнании оно навсегда потеряло свое предназначение. Но сейчас, крутя его в пальцах, он думал о том, что оно кажется ему незнакомым. Может быть, здесь, среди родных зеркалу гор и городов, оно вновь наполнилось своей прежней силой. Блеск его темного камня стал зловещим. Ведь, несмотря ни на что, его народ украл это зеркало у инков. В нем больше не было места для лица Франциско.

Луи не волновался из-за высокой температуры Жозиан. Девушка была очень болезненной. В Эно она время от времени жаловалась на легкое недомогание или головную боль, а когда начиналась эпидемия гриппа, то вирус всегда находил себе пристанище в этом хрупком организме.

Но ее болезнь заставила его окончательно выйти из себя по поводу этой идиотской экспедиции. Они искали всего лишь легкой прогулки верхом вдали от навьюченных рюкзаками туристов в Куско, а вместо этого оказались в этом чистилище, где о них пытался написать английский журналист и помолиться испанский священник. Чтобы отойти от всего этого, им придется целый месяц прожить в Париже или Провансе.

Жозиан лежала на своем спальном мешке под колышущимся брезентом, ее щеки налились болезненным румянцем. Там, в Бельгии, он окружил бы ее отцовской заботой, приготовил бы ей какое-нибудь простое рыбное блюдо или омлет с целебными травами, и к утру она бы окончательно выздоровела. Им обоим нравились их роли – казалось, ее хрупкость уравновешивает его возраст. Но здесь они были вынуждены довольствоваться едой индейцев кечуа. Ей придется выздоравливать, питаясь сушеным лесным картофелем, бататом, сгущенным молоком, вяленым цыпленком, бананами и папайей.

Луи со злостью думал о том, как же он все это допустил. Сколько еще дней осталось? Четыре? Пять? И еще этот Вилкабамба, думал он. Мы все мечтаем увидеть Вилкабамбу! Он вытянулся рядом с Жозиан. С него градом тек пот. Не надо много ума, чтобы догадаться, как выглядит Вилкабамба. На нем все еще глупая слава побежденного. Никто не решается это признать, думал он, но инкская цивилизация ужасно скучная. У них был тоскливый, механистический коммунизм, озаряемый лишь их вождем, притворявшимся, что он говорит с солнцем. С их дорогами, законами и нехваткой цивилизованных удовольствий, они были римлянами раннего американского мира.

Что бы там ни говорил англичанин, но даже эти разрушенные города, думал он, были с архитектурной точки зрения абсолютно неинтересны. Так и ждешь, что дверные проемы и ниши закончатся вверху арками. Но инки не смогли придумать арку. Их дворцы – это всего лишь сильно разросшиеся деревенские дома. Они так и не изобрели купола и не поняли, что дает игра света. Они не знали ни колеса, ни токарного станка, ни железа. А ведь эта цивилизация достигла своего расцвета в эпоху Медичи! Побродите по этим прямоугольным развалинам около часа, и вы выйдете оттуда, окончательно забив голову всякой ерундой – восхищаясь удивительной резьбой по камню, мечтая расшифровать не известный никому язык, якобы воплотившийся в нем.

Так происходит с каждым, кто лишен воображения, думал он, включая его бывших партнеров по бизнесу в Эно. Они не могли отличить один стиль от другого. Поэтому они гнили заживо, отрицая все новое, и называли себя пуристами. Подобно им, инки были всего лишь сборищем солдат, управленцев, фермеров: тупой, трудолюбивый народец. Что же касается Атахуальпы, то его и на ужин было страшно пригласить. Когда Писарро наткнулся на него, тот пил кукурузное пиво из черепа своего брата и использовал свой живот в качестве тамтама.

При каждом ударе грома Жозиан мигала, и Луи подтягивал ее шелковую ночную рубашку все выше к шее и ощущал приступ мучительной беспомощности. Он осознал, что в этом путешествии ничего не доставляло ему удовольствие. Он чувствовал, что становится старше. Истощение проявлялось не в усталости мышц, а в присущем пожилому возрасту переутомлении. Раз или два он даже представлял себя в другом, чужом виде – стройным и проворным, едущим перед собой на другой лошади. Это другое «я» действительно существовало когда-то – он видел его на фотографиях, – но сейчас оно уже не работало. У реки времени очень быстрое и бурное течение. Однажды утром ты просыпаешься весь в морщинах у самого водопада. В какой-то момент за последние пару лет этого худощавого мужчину поглотил тучный Санчо Панса на задыхающейся лошаденке. Это произошло удивительно быстро.

Иногда он представлял, каким его видят другие: всем довольный гедонист. И все же можно было приберечь хоть немного достоинства, пусть даже сидя верхом на лошади. Вместо этого любовь к молодой жене заставляет его изображать из себя мужчину почти в два раза моложе. Не смеются ли над ним? К середине дня его лицо начинало бледнеть от физического напряжения, а волосы под фетровой шляпой становились похожи на кашу. Он чувствовал свои обвисшие бедра. Не то чтобы он хотел на кого-то произвести впечатление – здесь или где бы то ни было, – но ради себя самого и ради Жозиан ему очень хотелось, чтобы к нему вновь вернулась его молодость и чтобы его рубенсовское тело выглядело не так внушительно.

Через некоторое время, как раз когда он стал размышлять о том, не пойти ли поужинать, в палатку вошла Камилла. Струйки дождя стекали по ее лицу. Она принесла какие-то лекарства, снижающие температуру, а в чертах лица проступила забота, которой на самом деле она вовсе и не испытывала.

Жозиан пошевелилась в своем спальном мешке и пробормотала:

– Спасибо, – а потом: – Погоди немного, останься, ладно?

Камилла посмотрела на Луи:

– Вам нужно пойти поесть. Я посижу с ней.

Луи взял у нее лекарство и почувствовал, что начал относиться теплее к этой суровой женщине. Он дотронулся до руки своей жены:

– Я ненадолго, – и выбрался из палатки под проливной дождь.

Палатка была освещена холодным светом двух газовых ламп. За стенами ее дождь падал мелкими, но тяжелыми каплями, барабаня по брезенту. Камилла неловко остановилась перед этой больной, но по-прежнему красивой девушкой – даже в постели красота Жозиан выглядела искусственной. Она лежала, подложив под голову свои свернутые вещи; ее широко распахнутые глаза и малиновые овалы на щеках делали ее еще больше похожей на хрупкую куклу. Камилла заметила разбросанное вокруг печенье, меджулские финики, пару бутылок арманьяка и шартреза – все это они везли с собой и ни с кем не делились. Она встала на колени, подстелив сложенный спальный мешок Луи, и дотронулась тыльной стороной ладони до лба Жозиан. Он был липкий.

– Вам все еще жарко?

– Теперь уже холодно. Я вся дрожу. – Судя по голосу, у нее пересохло во рту. Он приобрел хриплые нотки.

– У вас есть градусник?

– Нет. Может, у проводника есть. – Жозиан улыбнулась своей обычной пустой улыбкой. Камилла подумала, что она может обозначать все что угодно. – Я совсем не переживаю из-за всего этого. Со мной такое иногда случается.

– Лихорадка?

– Тошнота. Меня тошнит буквально от всего. От некоторых цветов, от еды, от разных ситуаций, в которые я попадаю.

– Каких ситуаций?

– Не знаю, как это будет по-английски. Когда все идет не так, как надо.

Бедный Луи, подумала Камилла.

Жозиан закрыла глаза, но, судя по всему, она вряд ли могла сейчас заснуть. Камилла смотрела на ее удивительно симметричное лицо с болезненным румянцем на щеках и на мгновение почувствовала, что завидует утонченности Жозиан, утонченности, которой у нее самой никогда не было. Но тут же успокоила себя тем, что если и возможно быть одновременно красивой и пустой, то перед ней, безусловно, живой пример этого сочетания.

Она заметила, что Жозиан вдруг слабо задрожала всем телом.

– Может, вам достать одеяло? – Камилла растворила в стакане с водой таблетку аспирина и поднесла его к губам Жозиан. – Это вам поможет.

Но ее возмутила ее же собственная нежность. Камилла почувствовала себя загнанной в ловушку – ей приходится изображать из себя сиделку, заботиться об этой женщине только потому, что она тоже женщина. Она нашла одеяло и накрыла им ноги больной. Жозиан раздражала ее своими недовольными гримасами – так девушки дули губки в девятнадцатом веке, – жеманством и голосом, как у избалованного ребенка. Вся палатка пропахла ее духами.

Камилла дотронулась своим лбом до лба Жозиан: лоб девушки был мокрым и холодным. Наверное, она очень мнительная, подумала Камилла, но на этот раз, похоже, у нее действительно лихорадка. Но проводник говорил, что в этих горах не знают ни малярии, ни тифа. Может, это психосоматическое? Она что-то говорила о неприятных ситуациях. Камилла нерешительно начала:

– Ну, температура не поднимается только от стресса. И в любом случае здесь ведь нет таких «ситуаций», правда? С нами ты не чувствуешь, что все идет не так, как надо, верно? К тому же у тебя есть Луи… – Ей казалось, что она говорит с ребенком. – Если только все это путешествие…

Жозиан сказала, не открывая глаз:

– Да. Louis est le meilleur des maris[29]. И вообще все замечательно. Мне не нужно ни о чем беспокоиться. Франциско тоже очень хороший. И ваш Роберт. Он очень милый, очень attentive…[30]

– Разве? – Камилла подумала, что, может быть, во французском это слово приобретает какие-то другие, дополнительные значения.

– Да, конечно, к тому же его все волнует, как мне кажется. Он совсем не похож на англичанина, правда?

Камилла не могла понять, что именно Жозиан имеет в виду.

– Нет, не совсем.

Она задумалась о том, что же Роберт смог найти в Жозиан, кроме ее умирающей красоты, но потом решила, что, наверное, этого уже вполне достаточно.

Жозиан открыла глаза. Они странно блестели.

– Он ведь пишет о нашем путешествии, да? Он сказал, что и обо мне напишет. – Она приподнялась на локтях. – Вы не видели моего зеркальца?

Камилла положила сумочку Жозиан к ней на колено и терпеливо ждала, пока та посмотрится в зеркальце, приглаживая свои локоны на лбу и проводя по губам губной помадой.

Камилла смотрела на нее с растущей неприязнью. Интересно, где, по ее мнению, находится эта девушка? Дождь по-прежнему стучал по брезенту палатки, и в темноте глухо громыхал гром. Камилла вдруг подумала: «У меня совсем нет сострадания, ни капли. Меня совершенно не волнует, умрет ли эта девушка сегодня ночью. Наверное, в этом как раз и проявляется то чувство перемены, которое я так часто замечаю в себе в последнее время. Оно совсем не похоже на развитие и преобразование, нет, оно заключается в том, чтобы убежать от чего-то, оторваться и стать свободной».

Наконец Жозиан слабо улыбнулась и отложила в сторону зеркальце. Румянец на щеках понемногу исчезал. Она казалась довольной, что сумела остаться той, кем ей очень хотелось быть, или той, кого так любил Луи. Она внезапно спросила:

– Камилла, а у вас есть дети?

– Да, у меня есть сын.

– А-а.

Жозиан замолчала. Ее молчание длилось так долго, что Камилла наконец осмелилась задать ей вопрос:

– А вам бы хотелось иметь детей?

– Ах, нет. Это слишком многое изменит.

– Да, дети действительное многое меняют, – отозвалась Камилла и подумала о том, что могла иметь в виду Жозиан. Что именно могут поменять дети в ее жизни? Просто ее фигуру, или Луи, или ее роль ребенка в их семье.

Камилла быстро добавила, слишком быстро, потому что сейчас ее сын казался ей еще дальше, чем когда-либо:

– Уж лучше жить одной, как Франциско!

Но ей очень хотелось второго ребенка.

Жозиан издала сухой смешок:

– Бедный Франциско.

– Ну, он сам это выбрал.

– А Роберт не против?

– Роберт? Не против чего?

– Того, как Франциско смотрит на вас. У него глаза, как у коровы.

«Неужели так заметно?» – подумала Камилла.

– Думаю, Роберт этого просто не замечает.

Но Жозиан заметила. Как странно.

– Роберт сурово с ним обошелся.

Камилла сказала:

– Ничего личного. Обычно он суров с фактами и идеями, а не с людьми.

И тем не менее Жозиан удивила ее. В эту минуту в палатку, ругаясь, вполз Луи на всех четырех конечностях.

– Черт побери, нам опять подали суп из овощей и бананы! Я и сам скоро превращусь в банан.

Он наклонился, чтобы поцеловать Жозиан:

– Я еще не пахну бананом? Я пока не превратился в банановую республику?

Он выглядел так забавно, с повисшей на носу каплей дождя, что Камилла расхохоталась.

Он спросил:

– Как она себя чувствует?

– Кажется, температура спадает.

Жозиан сказала:

– Я не хочу есть. – В ее голосе послышалась детская обида.

Луи рассмеялся:

– Везет же тебе!

Он нагнулся и погладил ее по голове.

– Я очень бледная, да? – спросила она его.

Но она хорошо знает, как выглядит, подумала Камилла. Буквально минуту назад она наложила на щеки немного румян. Может быть, Жозиан так долго изображает из себя избалованного ребенка, что уже и сама не замечает, когда она настоящая, а когда нет.

Камилла пожелала спокойной ночи и вышла во тьму. Целую минуту она стояла под дождем, а он все барабанил и барабанил по ее голове, куртке, водонепроницаемым ботинкам. Она стояла и смотрела на свою палатку, похожую на высвеченную из тьмы фонарем пирамиду, в которой виднелась тень Роберта, свернувшегося на спальном мешке. Когда Камилла пошла к палатке, несколько сильных вспышек ярко осветили валуны и кустарник вокруг.

Она шла и думала: неужели это и означает «быть женщиной», даже теперь, в наш век? Маскировать себя при помощи косметики? Выглядеть и пахнуть не так, как ты выглядишь и пахнешь? Возможно, основной симптом того, что Роберт охладел к ней – или она к нему, – заключается в том, что она больше не проводит долгие часы, укладывая свои волосы или выбирая платье. И сейчас, например, она может спокойно откинуть капюшон и позволить дождю омыть ее лицо. Но нет, ей вовсе не стало наплевать на то, как она выглядит. Ей просто вдруг захотелось выглядеть по-другому. Раньше, оставаясь одна, она часто надевала то, что ей хочется, чтобы почувствовать себя свободнее. Наверное, она всегда ценила простоту. Ее одежда всегда была строгого стиля (так говорили ей друзья), она не любила украшений. Она давно решила, что морщинки у ее глаз – это часть ее самой.

Может быть, она просто становится эгоисткой.

Глава восьмая

Франциско опустился на колени у кафедры в местной церкви и начал молиться об отпущении грехов. За ее стенами некогда был городок возле шахт по добыче серебра – Сан-Франциско-де-ля-Викториа, – который четыре века назад основали испанцы, когда покоренный Вилкабамбу уже скрыли джунгли в сорока милях отсюда. Сейчас от него осталась только одна колокольня. Сначала Франциско слышал только лай приходских собак, но вскоре до него донесся звук шагов на паперти, и он представил, как к нему сзади подходит Камилла и тихо появляется бледная Жозиан. Он закрыл лицо руками и стал по памяти читать молитву хриплым шепотом: «Сжалься и смилуйся над всеми людьми, которых ты когда-то сотворил. Пусть они и дети их всегда идут по прямому пути, никуда не сворачивая, никогда не допуская зло в свои мысли. Дай им долгую жизнь, избавь их от смерти во младенчестве, чтобы они могли жить и насыщаться в мире и покое».

Это была не христианская молитва, и он знал это. Это была молитва инков, он выучил ее давным-давно. Но ему почему-то захотелось, чтобы эти слова, сказанные шепотом, прозвучали здесь, в оплоте христианства. Когда он снова обернулся, Камилла и Жозиан уже ушли. А может быть, их здесь и не было. В узкие окна лился яркий солнечный свет.

Он посмотрел на алтарь. В это утро они успели пройти уже четыре часа от Виткоса, и у него опять болело все тело. Его сцепленные в замок пальцы – с волдырями от бамбуковых палок – прикасались к щекам. Ему хотелось спать. Немного погодя он заметил у алтаря статую, похожую на те, которые он видел в церквях в родной провинции: святой Георгий на своем боевом коне с поднятым в руке мечом попирает поверженного мавра. Он смотрел на нее со старым, уже знакомым ему трепетом. Но внезапно, приглядевшись внимательнее к фигурке под копытами коня, он увидел, что на месте мавра в тюрбане там распростерлась печальная фигурка в шерстяной шапке. Это был язычник инка.

Франциско отвел взгляд. Может быть, это грех – жалеть жертву святого? Он прижал ладони к лицу. Но ведь те, которые подмяли под себя инков, не были святыми. Это были его предки. Алтарь был весь заставлен потухшими свечами, но он не мог зажечь ни одной. У него замерзли пальцы. Франциско медленно поднялся на ноги и пошел к выходу. За портиком виднелось голубое небо. Рядом вздымалась полуразрушенная башня с двумя колоколами.

В дверях он столкнулся с проводником-метисом. За все эти дни они едва ли обменялись друг с другом и парой слов, и вот теперь, в футе от него, Франциско вдруг увидел его лицо – смуглое, блестящее лицо испанца и инки, лет сорока, с зачесанными назад черными волосами и странным, непонятным выражением. Отступив в сторону, чтобы пропустить его, Франциско почувствовал некоторое напряжение. Проводник улыбнулся немного высокомерно и прошел мимо, и Франциско выдавил:

– Dios le bendiga! [31]

Он обернулся и увидел, как проводник тупо уставился на алтарь. Отсюда были четко видны его орлиный испанский нос и широкие индейские скулы, смешанная кровь победителя и побежденного. Как этот человек мог выносить такое? Как он вообще умудряется жить с такой расщепленной душой? Со смутным чувством вины Франциско смотрел, как он кладет одну руку на алтарь в старинной манере инков молиться, потом кланяется и крестится.

Позже Роберт не мог вспомнить точно, когда именно он обнаружил, что Камилла пропала. Они как раз прошли по ущелью к бассейну реки Пампаконас и спустились по крутому склону, заросшему сочной травой. Далеко внизу река, извиваясь под отрогами гор, убегала в лес, а из большинства лощин поднимался легкий туман, так что казалось, что они все в огне. Воздух стал очень влажным. Мало-помалу солнечный свет стал тускнеть, пока наконец они не поняли, что бредут высоко над рекой, сквозь полупрозрачный туман. Повар с проводником ушли далеко вперед, Франциско – тоже, Луи и Жозиан, которая теперь стала удивительно молчаливой, медленно ехали на лошадях перед Робертом.

И тут он заметил, что Камилла отстала. Казалось, всего пару минут назад она восхищалась деревьями, идя рядом с ним. И теперь пропала. Он оглядел тропу позади себя, по которой они только что шли. Ему было хорошо видно на сотню ярдов назад. Тропа круто извивалась вдоль края пропасти и была совершенно пуста. Она была неширокой – по ней мог пройти всего один человек, – а рядом с ней, на сотни футов вниз, был виден лишь один клубящийся туман. Роберт медленно пошел назад, дрожа всем телом. Он не осмеливался бежать по ней, потому что через каждые пару ярдов тропа круто сворачивала, малейшая неосторожность – и можно легко ухнуть в пропасть. От бездны тропу отделяла лишь узкая полоска из бамбука и низкого кустарника – вряд ли они смогут помешать падению; это была живая, зеленая дверь в никуда.

Он заглянул было в пропасть. Ни звука, лишь журчание воды внизу. Камилла исчезла, не издав ни треска, ни крика. Роберт попытался представить себе, что все это ему снится; ее исчезновение казалось галлюцинацией. Он глубоко вздохнул, и поток холодного воздуха пронесся по жилам.

Проходят дни, месяцы, а мы так толком и не говорим друг с другом, потому что мы всегда здесь, вместе. Иногда мне кажется, что она похожа на жилет, который я всегда ношу, но никогда не обращаю на него внимания…

Потом он все же побежал по тропе, и этот бег испугал его. Он казался беззвучным. Казалось, у него не было тела. Он закричал: «Камилла!» Но его крик превратился в отчаянный писк. Тогда он стал снова и снова выкрикивать ее имя, чтобы заполнить им воздух и тишину вокруг.

На память приходит следующая картинка. За обеденным столом сидят люди. Речь идет о смерти. Они говорят, что нельзя говорить плохо о мертвых. Я говорю – мы запоминаем мертвых вовсе не такими облагороженными, потому что в таком случае они застывают в этих благородных образах и умирают еще раз. На лице Камиллы написано: да, я понимаю.

Все сотрясалось под ним. Казалось, какая-то неведомая, связующая сила покинула Роберта, бросив его в немыслимое будущее. Несколько минут спустя он перестал выкрикивать ее имя. Его звучание как будто ломало Роберта изнутри. В то мгновение, когда его последний крик затих, на Роберта навалилась невероятное одиночество. Он снова побежал, на этот раз, не зная, что делает, как безумный, пиная камни и землю перед собой, громко дыша.

Она сидела за большим валуном, вся бледная.

Случайно оступившись, она сделала шаг в сторону, надеясь, что там твердая земля. Но ее правая нога провалилась куда-то вниз. На секунду она зависла в воздухе – ее тело удерживали чахлые заросли кустарника и бамбука, а нога болталась над пропастью. Затем она услышала сухой треск, с которым ломались стволы бамбука и кусты за спиной, и схватилась пальцами за пучок травы ичу, который оказался на удивление крепким, так что теперь ей нечего было бояться.

Опираясь на локти, повиснув над пропастью, Камилла попыталась успокоиться. Внизу извивалась река. Высоко в небе стайка перелетных ибисов летела на север. Долго, очень долго, как ей казалось, она оставалась в таком положении, между землей и небом, пока ее дыхание наконец не выровнялось. Тогда она начала медленно подтягивать себя к тропе, не зная, получится ли у нее, и сама удивилась тому, как быстро ее колени находят опору среди травы и мелкой поросли и с какой легкостью она выбралась на тропу.

Она начала тихо смеяться, совсем не в истерике, а из-за того, каким непостижимым образом она осталась жива. Она обхватила себя руками и дрожала. Не зря говорят, подумала она, что смерть всегда рядом. Сойди с дороги, с края тротуара – и тебя больше нет. Все эти долгие дни они идут по краю забвения.

Камилла оперлась спиной о скалу, зачерпнув руками немного земли. Земля была сухой, с мелкими кусочками высохших листьев. Она ни о чем не думала, а просто посидела там несколько минут, а потом завязала наконец свой разорвавшийся шнурок на ботинке. Пригревало солнце.

Она заметила Роберта раньше, чем он ее. Он бежал по тропе, молотя воздух руками, как боксер. Он казался слепым. Увидев ее, он остановился и судорожно выдохнул ее имя. Затем он крепко сжал ее в объятиях, так же, как она сжимала комья земли, – чтобы понять, из чего она состоит, чтобы окончательно поверить, что она действительно существует. И в этот момент Камилла с удивлением почувствовала, как она далеко от него. То ли ее начало подводить зрение, то ли сам Роберт начал блекнуть. Он взял в руки ее лицо и поднес к своему. Но он выглядел таким смешным, с открытым ртом и взъерошенными волосами, что она рассмеялась:

– Роберт, ты выглядишь просто ужасно!

Он почувствовал, как ее тело напряглось и захотело выскользнуть из его объятий. Камилла продолжала смеяться. Он все еще держал ее за плечи, ощущая их твердость, то, что она жива, но постепенно в нем стало просыпаться недоумение.

Тогда она сказала:

– Ты вернулся сюда за мной?

– Конечно… Я никак не мог тебя найти…

– Я просто отдыхала.

– Отдыхала?

– Ну да. Я оступилась и угодила ногой в заросли бамбука и кустарника вон там, – она махнула куда-то назад, – у меня порвался шнурок на ботинке. Я и не думала, что ты станешь беспокоиться.

– Вообще-то я беспокоился. – Он снова обнял ее, но тут же почувствовал себя неловко – Камилла была похожа на туго натянутый канат – и отстранился. – Надо догонять остальных.

Он знал, что шагнул дальше дозволенного, влез в ее личное пространство. Он не мог этого понять. Эта страна меняет людей, даже Камиллу. Она меняет и его тоже, и всех остальных.

Глава девятая

– Они не ушли, нет, не ушли. И сейчас еще, бывало, кто-нибудь пройдет по земле недалеко от Куско – и угодит ногой в могилу. Эта земля вся в могилах, вся полна ими, мертвыми. А их apus[32], бог гор, все еще здесь, так же, как и духи скал, как тот камень в Виткосе, над которым посмеялся бельгиец.

Обычно проводник говорил мало и редко. Может быть, его так разговорило сладкое пиво. На залитую светом свечей палатку опустилась ночь, здесь остались только англичане и повар-индеец, присевший на корточки у своей плитки.

Сначала Роберт подумал, что им было бы лучше не рассказывать про мумию. Проводник казался довольным, как будто пастух соизволил показать им нечто, что по праву принадлежало только ему. Но теперь проводник сказал:

– Даже не знаю, что за мумию вы там видели. Я никогда не слышал, чтобы в Виткосе оставались какие-то мумии. Может быть, ее откуда-то привезли. Может быть, это вообще была мумия не инки, а кого-то другого.

– Но она была в склепе, – сказал Роберт.

– Мумии приносят неудачу. Их лучше избегать. – Похоже, проводник все еще злился на них. – Я слышал о человеке из Писака, который упал в могилу, где сидела мумия. Он сошел с ума. Пришлось местному шаману соскоблить кусочек кожи с пальца той мумии и дать ее поесть этому сумасшедшему. Он выздоровел. Но мумий осталось совсем мало. Наверное, только шаманы и знают, где они. Пастух, который показал вам эту мумию, сделал очень плохое дело.

Камилла старалась не встречаться с проводником взглядом.

Но Роберт, удивленный и озадаченный его ответом, пристально изучал его. Он сказал:

– Тот пастух просто пытался продать нам куски пелен. Мы отказались.

– В нем сидит зло.

Они замолчали. «А по-моему, пастух был всего лишь немного неуклюжим и стеснительным», – думал Роберт.

Некоторое время спустя проводник молча указал на повара, который сидел к ним спиной и доедал остатки супа.

– Эти индейцы кечуа забыли свою историю, – сказал проводник. – Они уже не знают, зачем делают то или другое и как велико их прошлое. Но они все еще приносят дары богам гор. В моей деревне живет очень старый шаман, который точно знает, что подносить каждому из ари в разные времена года. Сколько нужно маиса, коки или, может, какое украшение. Все это нужно сжечь перед богами.

Роберт слушал его без особого удивления. Испанцы так и не смогли уничтожить этот мир теней. И именно из Вилкабамбы, как верили местные жители, в эти земли вернется прошлое инков. Теперь это все еще осталось в памяти индейцев, оно проглядывает сквозь верхний, «христианский», слой – даже в проводнике. Казалось, присущий ему прагматизм в такие минуты покидал его. Он оживился и сказал:

– Боги гор особенно оберегают стада лам. Я сам видел, как некоторые резали лучших лам для того, чтобы принести их в жертву. Они становились лицом к горным вершинам, вытаскивали все еще бьющееся сердце животного и окропляли кровью все стадо, чтобы защитить его. – Он быстро переводил взгляд с Роберта на Камиллу, пытаясь понять, верят ли они ему. – Иногда мне кажется, что наше прошлое разозлилось на нас.

– Разозлилось? – нахмурилась Камилла.

– Да, потому что мы забыли наших предков, наших Старых. Я имею в виду не отцов наших отцов и их отцов, нет, а Старых Богов. Я имею в виду Naupa Machu, который жил здесь задолго до наших самых первых предков, в самом начале времен. – Теперь ему даже и в голову не приходило, что ему могут не верить. – Их можно часто услышать в горных расселинах и шахтах – как они перешептываются там в темноте. Они могут быть просто ужасными. Иногда они могут медленно съесть человека.

– Не может быть, – не задумываясь, прошептала Камилла.

Но проводник ее даже не услышал.

Днем, со своими спортивными часами, в бейсболке, он казался обыкновенным испанцем и вполне городским жителем, подумал Роберт; но сегодня вечером, при свете свечи, в шерстяной шапке, надвинутой низко на узкие глаза и широкие скулы, он превратился в инка. Даже его голос стал ниже и тише:

– Старые Боги могут уничтожить вас и таким путем забрать вас к себе. Когда я был маленьким, мой брат стал медленно увядать. Никакие врачи не могли понять, что с ним такое. Он умирал без причины. И тогда мои родители отвели его к шаману, который спросил, что делал мой брат до того, как заболел, и родители вспомнили, что он залезал на определенное дерево. «В том дереве поселились Старые Боги, – сказал шаман. – Если вы срубите дерево, то мальчик выздоровеет!» Так они и сделали. Мне было тогда всего двенадцать, но я до сих пор помню, что, когда они срубили то дерево; из него полилась кровь. После этого мой брат выздоровел.

– Почему предки должны быть такими злобными? – спросил Роберт.

Проводник резко встал, вышел из палатки и остановился у входа. Туман рассеялся, и ночь стала ясной. Он крикнул:

– Я не знаю, почему. – Казалось, он борется с собственным незнанием под этими угрожающими звездами. – Может быть, они завидуют всему живому. Они хотят затащить нас к себе.

Лихорадка Жозиан так и не прошла. Во сне она металась и бормотала какие-то непонятные слова, а Луи лежал и слушал ее. К четырем часам утра – «в сей злобный час», как он его назвал – его одолели свои собственные бессвязные воспоминания, полные глупости других людей. В этот час ему вдруг страстно захотелось снова проектировать здания. Когда он подумал обо всех этих идиотах, которые придумывают больницы, ассамблеи и гостиницы в Эно, то тяжело вздохнул от возмущения. Он мечтал создать последний, дерзкий памятник их благочестию – огромную кувалду. Впрочем, в некотором роде он уже создал такой памятник.

В темноте он прислушивался к дыханию Жозиан – оно стало глубже – и становился все мрачнее. Она посмеялась над ним, когда он сказал ей, что его карьеру разрушило единственное здание. Но это было правдой, и Луи следовало догадаться о том, что произойдет, гораздо раньше. Он должен был предвидеть, что здание муниципалитета в маленьком провинциальном городке будут оценивать такие же маленькие, провинциальные людишки. Вплоть до самого дня торжественного открытия он и представить себе не мог, в какую ярость они придут. Стоя замечательным солнечным утром под перекрестным огнем полного непонимания, чувствуя спиной своих бывших партнеров, застывших, как камни, позади него, он только тогда понял, что совершил профессиональное самоубийство; и все же его до краев наполняла упрямая, спокойная гордость. Потому что, как бы там ни было, это было его лучшим творением. И внезапно он забыл обо всех, кто его окружал, – о печальном маленьком мэре, о важных членах совета и бизнесменах, своих коллегах – и внимательно посмотрел на то, что создал. Он даже представил, как разговаривает со своим творением. Потом ему говорили, что улыбка, озарившая тогда его лицо, была принята за выражение безнадежного высокомерия.

Здание было полно иронии и красоты. Хорошо обтесанный камень и ионические колонны – безупречная, классическая основа – поддерживали фасад из стекла и стали. И тут, среди этих простых и ровных форм, взгляд притягивали многоугольные окна и изогнутые балконы, готовые наповал сразить любого педантичного наблюдателя, в то время как наверху, над всем этим, нависала сферическая крыша из стекла и эмалированного алюминия.

Как они возненавидели это здание. Оно спокойно ниспровергало само себя, и они не могли этого понять. Оно ломало архитектурную хронологию – древнегреческие колонны и огромные листы стекла, Боже ты мой! – и все эти несочетаемые материалы, соединенные вместе. Да черт побери, что происходит? В конце концов, разумеется, – и это успокоило мелких бизнесменов – было решено, что в этом здании все слишком условно, изменчиво и непристойно. Черт, как же сложно устроен этот мир! А завтра ты умрешь, и на следующий день никто не пропоет даже Ave Maria.

Но нет, им нужен был мир до Аусвица и Хиросимы. Им нужно было, чтобы о них говорили как о важных людях. В этом-то и заключалась вина его здания. Оно было выдержано в некотором странном классическом стиле. Оно заявляло: создавая определенные пропорции и стандарты для этого мира, вы становитесь просто смешными.

Глава десятая

Пробивая себе путь в отвесных скалах, река как будто вела их навстречу самой последней тайне. Их лошади и мулы бесшумно проходили по мостам из хвороста и утрамбованной земли, построенным народом, который исчез навсегда.

Они оставили позади тропический лес и погрузились в древние джунгли. В полутора сотнях футов над их головами деревья смыкались, образуя тесный свод, сквозь который не проникал ни один луч солнца. С ветвей свисали лианы и лишайник. Подлесок был полон разных звуков – стонов, треска, скрипа, путь то и дело преграждали поваленные деревья и низкие ветви. Ничего не росло прямо из земли, а пробивалось в основном из пней своих предшественников, а потом укреплялось, выбрасывая длинные корни, впивающиеся в землю. Многие деревья переплелись друг с другом, другие служили опорой или сами опирались на соседа. Часто дерево-хозяин уже давно сгнило, оставив ползучие растения, убившие его, свисать со своих остатков в виде густых зеленых зарослей, поддерживающих самих себя. Все здесь питалось тем, что осталось от предшественников, поглощая это и будучи поглощенным им же.

К восходу солнца к путешественникам возвращалась вчерашняя усталость. Проснувшись утром, они боялись, что у них может начаться дремавшая внутри болезнь, что головокружение так и не пройдет. Теперь они медленно брели по дороге, больше похожие на беженцев, чем на группу путешественников. Они с опасением вслушивались в самих себя, изучали свое тело, стараясь прислушаться к каждой новой боли. Пытаясь снизить давление на ноющие ноги, они перенесли свой вес на бамбуковые палки, которые срезал для них проводник. Но от этого у них начали болеть руки, а на внутренней стороне больших пальцев образовались незаживающие кровавые волдыри. Время от времени они смотрели друг на друга, как будто оценивая, думал Роберт, кто из них сдастся первым.

От росы или от дождя, но весь лес был мокрым. Раз или два свод над ними разошелся, и в образовавшемся окне показались горы, которые возвращали их к мыслям о Вилкабамбе, и путешественники смотрели на крутые склоны, поросшие деревьями, которых не знал даже проводник. Потом джунгли снова смыкались над ними, и они брели в постоянном сумраке. Долгое время они не слышали ничего, кроме постоянного слабого звука падающих капель. Потом вдруг начинала булькать, ухать или даже издавать трели какая-то невидимая птица.

К середине дня проводник стал беспокоиться, почему погонщики, которые остались свернуть лагерь, до сих пор их не нагнали. Но он никак не мог найти такого места, откуда бы хорошо было видно ту часть дороги, которую они прошли. Он немного замедлил шаг. Потом, мрачный и злой, поручил всю группу повару и повернул назад.

Европейцы пошли еще медленнее. Роберт заметил, что все забеспокоились. В лесу было слишком много растительности, и это раздражало. Вода в реке, которая шумела недалеко от них, была не зелено-голубого цвета, как высоко в горах, а коричневая и мутная от гниющих в ней веток и стволов. Под ногами зловеще проступили камни старой инкской дороги, покрытые мхом и лишайником. Однажды, проходя под аркой из ползучих растений, путники вдруг заметили, что опорой для этих растений служит тесаный камень.

Франциско дрожал. Инки отступили в эту страну теней, пытаясь ускользнуть от его предков, и он представлял себе конкистадоров на тяжелых боевых конях, едущих по этой мрачной тропе, и удивлялся, как им не было страшно. Это все равно что спуститься в подземный мир мертвых! Он посмотрел на свои кровоточащие руки. Неужели его кровь – это действительно и их кровь тоже?

На узкой лесной прогалине их поджидала группа незнакомцев. Их было семеро. Они молча перегородили дорогу и, не двигаясь, ждали, опустив мачете по бокам.

Шедшая впереди лошадь Жозиан, переступив копытами, наконец остановилась в ярде от них, а Жозиан смотрела на них, не слезая с седла, бледная и оцепеневшая. Лошадь Луи чуть не врезалась в нее, но все же остановилась позади, а другие путешественники встали вокруг, в полной неуверенности, что теперь делать. Какое-то время они так и стояли, восстанавливая дыхание, опираясь на палки, как лыжники, которых заставили проехаться по изрядно подтаявшей лыжне. Они думали, что мужчины сейчас отойдут в сторону, поприветствовав их слабым рукопожатием в манере индейцев кечуа. Но вскоре их улыбки исчезли. Мужчины не двигались.

Луи грубо воскликнул:

– Черт возьми, что здесь происходит?

Но эти индейцы были не похожи ни на кого из тех, которых они видели прежде. Эти были маленького роста и стройные. Если бы не мачете, их можно было бы принять за детей. Длинные туники, похожие на детские платьица, доставали до голени, и это делало их еще более похожими на девочек. У некоторых между глаз залегла неглубокая морщина, глаз настолько широко посаженных, что казалось, каждый существует сам по себе. А руки, держащие оружие, так же, как и ноги, выглядывающие из сандалий, были мозолистыми и очень грязными.

Самый маленький из них – наверное, самый старый – сделал шаг вперед и начал что-то говорить. Его язык показался им набором гортанных звуков. Голос звучал монотонно, без интонаций, но некоторые слова произносились с тихим взрывом.

Никто из европейцев не понял, что он сказал.

Только повар понял индейца. Раньше он всегда держался в тени проводника. Никто из них не мог вспомнить, чтобы за все эти дни он что-нибудь говорил. И вот теперь он ответил индейцам на таком же языке с придыханием, и его спокойный тон несколько успокоил путешественников. Потом он повернулся к ним и, заикаясь, сказал что-то по-испански. Франциско вышел вперед, чтобы перевести. По лицам индейцев невозможно было ничего прочитать. Все застыли в ожидании.

Немного покачиваясь на бамбуковых шестах, Франциско был похож на помятую птичку; его тело вежливо склонилось перед индейцами, а ноги подогнулись от изнеможения.

Он сказал:

– Они говорят, что мы пришли, чтобы выкопать золото и серебро, принадлежащие тем, кто жил здесь до них. Что теперь это их земля и чтобы мы убирались отсюда. – Он запнулся. – Повар также говорит, что они сказали в наш адрес много ругательств. Они считают, что инки были их отцами, а мы пришли украсть их украшения.

– Ну, тогда скажите им, зачем мы все здесь! – Лицо Луи побагровело от злобы. – Скажите им, что мы путешественники, или туристы, или как там еще. – Он подъехал и встал рядом с лошадью Жозиан. – Это какое-то безумие.

Франциско передал это повару, который, в свою очередь, бесстрастно перевел все это индейцам, а путешественники всматривались в их лица, ожидая какой-нибудь реакции. Но теперь индейцы еще больше казались упрямыми детьми, твердо смотря на европейцев из-под спутанных волос. Их туники были в выцветшую полоску, белую и коричневую, как школьная форма; в некоторых местах они были связаны веревкой или лианами. Только на одном из индейцев красовалась фуражка; и еще один был одет в оборванные брюки.

Наконец старший из них ответил. Когда его слова перевели на испанский, а потом на английский, то оказалось, что он сказал следующее:

– Мы знаем, что вы пришли, чтобы взять то, что принадлежит мертвым. Когда вы будете возвращаться по этой же дороге, вы должны будете отдать это нам, чтобы мы могли опять закопать в землю.

– Скорее всего, это они хотят забрать себе эти украшения, о которых говорят. – Казалось, Луи вот-вот пришпорит лошадь и поскачет вперед. – Вероятно, это недобитые бандиты. Они из банды Сендеро Луминосо?

Роберт обратился к Франциско:

– Скажите им, мы пришли, чтобы полюбоваться их горами и реками. – Он посмотрел на жилистые руки, крепко державшие мачете. – Скажите, что мы недолго пробудем здесь.

Повар передал это индейцам и отступил в сторону. Индейцы внезапно начали расступаться. Лес огласила какофония голосов, гортанные звуки сделались резкими и лающими, как у встревоженной собаки. К старшему подступили двое: один – индеец в брюках, а другой – самый свирепый из них. Судя по всему, авторитет старшего быстро падал. Но, несмотря на это, он выглядел вполне уверенным. Неожиданно рядом с ним появился молодой индеец в фуражке – самый крупный, почти толстый, – он пришел на его защиту. Вероятно, это был его сын. Впрочем, невозможно было точно определить ни их возраста, ни социального положения. Иногда казалось, что они просто спорят о чём-то, потом – что они вот-вот затеют драку. Но мачете они по-прежнему держали опущенными. Они сгорбились и что-то быстро говорили на своем злобном языке. Какое-то время они, вероятно, пытались что-то решить, выработать план действий, распределить роли, ответственность, спасти потерянную честь. Но эти споры уже начали выходить из-под контроля.

Во всем этом крике лошадь Жозиан резко выгнула спину, и та чуть было не упала. Разозленный Луи слез со своей лошади и помог Жозиан спуститься. Она взяла его под руку, и они встали бок о бок. Лошади медленно побрели прочь. Все путешественники инстинктивно сбились в кучу, не спуская глаз с индейцев и с блестящих клинков, зажатых в их кулаках. Роберт подошел сзади к Камилле и положил руки ей на плечи. Он хотел, чтобы его прикосновение успокоило ее, но вместо этого оно, похоже, передало ей его страх. Его тело немного онемело и напряглось. Несколько индейцев жестикулировали, показывая на них. Наверное, Луи прав, думал он: наверное, это остатки бандитов из банды Сверкающей Тропы, которая терроризировала эти земли десять лет назад. Он представил себе газетные заголовки, жуткие фотографии. Интересно, они убивают всех по очереди? А может, еще заставляют вас встать на колени?

В следующую минуту три индейца отделились от остальных. Они подошли к европейцам и подняли мачете. Жозиан вскрикнула и присела позади Луи, спрятав голову у него между ног. Он быстро наклонился, чтобы поддержать ее, схватившись за шляпу другой рукой, как будто пытаясь заслониться от опасности. Роберт и Камилла застыли на месте. Индеец напротив поднялся на цыпочки. Рукав его туники соскользнул с мускулистого плеча. Он размахивал сверкающим мачете прямо у себя перед лицом. Роберт смотрел на него со странным спокойствием, а индеец отрывисто кричал и потрясал клинком.

Позже Роберт думал о Камилле, которая стояла перед ним: думал о том, что бы он сделал, если бы лезвие опустилось на нее. Он не мог ответить. Он просто смотрел на всех так, как будто это все фильм или спектакль. Его руки тяжело лежали у нее на плечах, а Камилла не двигалась. Тем временем индейцы все продолжали жестикулировать, подстрекая друг друга. Волосы тряслись у их лиц. Иногда их голоса превращались в визг. Теперь европейцы стояли так тесно, что могли легко дотронуться друг до друга. Луи все еще стоял, склонившись над Жозиан, нелепо придерживая шляпу свободной рукой, а Франциско свел вместе оба бамбуковых шеста перед собой так, как будто он собирался молиться.

Вдруг они заметили, что их старший и младший присоединились к остальным. Они предлагали что-то новое. Медленно, один за другим, индейцы перестали кричать и опустили мачете. На мгновение на лес опустилась тишина, наполненная только их злобным дыханием.

Потом старший обратился к повару, который одиноко стоял неподалеку, и Франциско хрипло перевел:

– Он говорит, что они готовы нас пропустить дальше, если только мы пообещаем, что будем возвращаться по этой же дороге. Таким образом, они узнают, что мы действительно ничего не взяли.

Он помолчал и жестко добавил:

– Но он говорит, что мы должны кого-то оставить здесь, с ними.

Жозиан скользнула вверх и встала рядом с Луи, прислонившись к нему всем телом и открыв глаза. Ее лицо покрылось красными пятнами от поднявшейся температуры, а лоб вспотел. Луи механически зарылся пальцами в ее волосы.

Индейцы отошли на несколько шагов, бормоча что-то себе под нос. Было непонятно, что они собирались делать теперь.

Роберт услышал, как его собственный голос сказал:

– Мы не можем никого оставить.

– Тогда нам придется возвращаться, – заметил Луи. Теперь Жозиан опиралась о него только плечами, понемногу освобождаясь от него:

– Nous allons retourner par le merae chemin?[33]

– Mais oui. Un brake doit venire nous chercher a Vitcos. La, il у a un autre sender[34].

Но Франциско, все еще опирающийся на свои шесты, как калека, сказал:

– Они думают, что мы хотим их обмануть. Они говорят, что мы притворимся, как будто решили вернуться назад, а потом найдем какой-нибудь другой путь к Вилкабамбе. Они требуют, чтобы кто-то остался с ними.

Индейцы отошли еще дальше и ждали ответа; они слегка расступились, как будто освобождая место для заложника. Роберт переглянулся с Луи, оба пытались понять, что каждый из них думает по этому поводу. Луи то и дело клал руку на плечо Жозиан, а Роберт чувствовал, как к сердцу подступает странный холод. Казалось, что за ними только что захлопнулась дверца ловушки. Он быстро посмотрел на повара и вдруг подумал о том, что тот больше не на их стороне. Повар сурово смотрел на путешественников – точно так же, как и другие индейцы, – он и в остальном был очень похож на них. Даже когда они в гневе, решил Роберт, по их лицам ничего невозможно прочесть. В них не было жестокости, но не было и сострадания.

Камилла проследила за его взглядом. Ее губы были плотно сжаты, а щеки почти ввалились. Но она спокойно заметила:

– Если мы оставим кого-нибудь здесь, с ним может случиться что угодно.

Она повернулась к Франциско:

– А что по этому поводу думает повар? Должны же у него быть какие-то мысли.

Франциско спросил его, а потом сказал:

– Он говорит, что они очень опасны.

Холод, поднявшийся в Роберте, был похож на огромный веер, обмахивавший его сердце и легкие. Камилла невольно сделала шаг к нему. Он повернулся, чтобы посмотреть на индейцев, но они все так же стояли и смотрели на них. Ничего не изменилось. Проход, образовавшийся между ними, был похож на зловещий туннель, а они стояли по обе стороны и ждали на залитой солнцем поляне. Только самый злобный из них отвел взгляд и спокойно потирал лезвие мачете о спину, как будто угрожая им.

Внезапно Франциско сказал:

– Я останусь с ними.

Он положил на землю свои шесты и поднял рюкзак. Он увидел, как все лица путешественников повернулись к нему. Серые глаза Камиллы сверкали от тревоги за него. На несколько мгновений он окунулся в них, и ему показалось, что он слышит ее шепот:

– Нет…

Он разжал кулаки и подумал: «Именно для этого я сюда и пришел».

Индейцы напротив них слегка зашевелились, почувствовав какую-то перемену. Они могли быть воскресшими инками, появившимися из джунглей после того, как многие десятилетия скрывались в этих лесах.

Конечно, свое дело сделал страх. И эта трепетная покорность. И голоса других за спиной, выкрикивавших ему что-то. Все его тело пульсировало. Пара ярдов до того места, где стояли индейцы, показалась ему невероятно длинным расстоянием: бугристая земля, покрытые мхом камни, полусгнивший ствол дерева, через который пришлось перелезть. Франциско шел, не оглядываясь. Голова его поникла. Непонятно, дрожал ли он от страха или от радости. И вот его окружили враждебные лица и сверкающие на солнце клинки. Он подумал: «Это правильно. Это то, что я им должен. Это и за Камиллу, и за других, и за все прошлое моего народа».

Один из индейцев подвел его к пню, на который Франциско сел. Он заметил повара, который спокойно стоял неподалеку, и крикнул:

– Скажите им, что мой народ уже достаточно украл у них, и да благословит их Бог.

Через пару минут он получил ответ:

– Они говорят, что не знают, какого именно Бога вы имеете в виду.

Франциско немного успокоился. Один из индейцев стоял на страже рядом с ним, направив острие мачете ему в грудь. Вокруг все замерло. Франциско ослабил застежки капюшона на своей голой шее. Солнце нещадно палило сверху. Его взгляд все возвращался к покрытому пятнами клинку мачете и небольшим зазубринам на его острие.

Путешественники, казалось, стояли сейчас очень далеко от него. Они то расходились, то снова собирались вместе, глядя в его сторону. Он узнал Камиллу по ее голубой куртке и каштановым волосам. Повар ушел, чтобы отыскать и привести обратно лошадей. Франциско почувствовал, что его сердце стало биться спокойнее и ровнее, но тело все еще пульсировало, как будто его сотрясали несильные, но периодические разряды электричества. Он закрыл глаза. Он вспомнил все эти разговоры в семинарии о совершенной любви. Возможна ли она? И если да, то как? И может ли она быть вечной?

Наблюдая за Франциско, Камилла была довольна, что с ним пока ничего не случилось. Индейцы просто посадили его на старый пень. Но никто из путешественников не знал, что теперь делать. Жозиан лежала на земле, схватившись за голову, Луи время от времени беспомощно трогал ее предплечье. «Са va? Cava, toi?[35]» Он хотел идти дальше. Но Камилла все повторяла: «Мы не можем уйти, не можем уйти». А Роберт говорил: «Давайте подождем проводника».

Потом Роберт погрузился в собственное ужасное понимание того, что произошло.

Он ушел от остальных на несколько ярдов в джунгли, чтобы остаться одному. Он думал: «Вот теперь я все понимаю. Ну конечно. Проводник с погонщиками и не собираются возвращаться. Должно быть, они знали, что этот район опасен. Они знали это с самого начала».

Сейчас, в полдень, в джунглях царила тишина. Так же тихо, как и среди развалин. Куда теперь идти? Дорога была только одна, и однажды им придется пройти по ней назад. Без проводника, без Франциско.

Он повернулся к поляне, на которой стояла Камилла и напротив нее – индейцы. Казалось, она стояла там такая далекая от него, и это снова встревожило Роберта. Он удивился тому, как она выглядит: она единственная казалась здоровее, чем когда они отправились в это путешествие. Ему захотелось подойти к ней, но он знал, что она заметит, как трясутся его руки. Она еще не поняла, в какую ужасную ситуацию они попали, и Луи тоже не понял.

Роберт вытащил блокнот и заставил себя начать писать. Ему надо запомнить все в мельчайших подробностях. Самое главное – эти подробности. То, что у этих людей исчезли подбородки, и они сделались похожими на детей с лицами, круглыми как луна. Блеск клинков мачете. Особенный свет в джунглях. И то, как шел Франциско. Важно все.

Франциско. Как об этом напишешь? Доброта никогда не была ни убедительной, ни интересной. Но он написал: «Семинарист просто поражает. Может быть, любовь сама по себе очень проста. Неделима, как протон. Он всего лишь обычный мальчик: длинные волосы на маленькой голове. Кожа цвета слоновой кости. Он шел через поляну, как Христос на Голгофу. Этот человек и его христианский долг. Пристыдил нас всех. В его крови – непоколебимость конкистадора».

Он перестал писать. Слова стали расплывчатыми, их было сложно читать. Теперь у него остался только этот блокнот – на все дни, которые были у них впереди, так как остальные бумаги остались с мулами. Он попытался написать что-нибудь еще, поддерживая одну руку другой. Поляна предстала перед ним, как картина, и он внимательно рассматривал ее. Она была залита ярким светом, на ней все было спокойно. Индейцы стояли молча, широко расставив ноги, с серьезным видом. Франциско все еще сидел на пне, опустив голову. Ярко светило солнце. Через пару минут Роберт снова перестал писать. Его руки удерживали ручку с большим трудом. Такую сцену невозможно описать. Если бы только он смог найти подходящие слова, он бы все понял и перестал дрожать. Но он не мог описать ни этих людей, ни то, что происходит. Не было ни слов, ни объяснений, и он чувствовал себя беспомощным. Слова успокаивали, но теперь они находились целиком во власти этих людей, кем бы те ни были, а остальные путники об этом даже не подозревали. Он посмотрел на Камиллу и понял, что больше не в силах этого выносить. Она сняла куртку и теперь сидела на солнце. Ее руки и шея сильно загорели. Она ждала проводника, который ушел. Больше всего на свете Роберту хотелось, чтобы индейцы исчезли в лесу, но, естественно, они этого не сделали. Им было мало одного Франциско. Они все еще угрожающе смотрели в их сторону. Роберт отвел взгляд. Даже если бы ему и удалось написать что-нибудь еще, какое бы это имело значение? Он стал смотреть на голубой круг неба над поляной.

Первым шел самый высокий погонщик, он нес радио, из колонок которого лилась поп-музыка из Лаймы. За ним с раздраженным видом шагал проводник в бейсболке, а дальше показалась целая вереница людей и животных с навьюченными на них коробками, палатками и канистрами. Роберту на миг показалось, что свет в лесу переменился, как будто только что закончилось солнечное затмение. Ядовитое свечение, исходящее от джунглей, прекратилось, и сквозь ветви деревьев пробился обычный свет.

Они подождали, пока караван из мулов не подойдет поближе. Луи проворчал: «Как нельзя вовремя!» – и, наклонившись, взял Жозиан за руку. Камилла натянуто улыбнулась. Один из мулов сбился с пути, сказал проводник, и пришлось потратить некоторое время, чтобы найти его и привести к остальным. Он погасил окурок о камень и стал слушать о том, что здесь произошло. Посмотрев на свои часы, Роберт с удивлением отметил, что проводник отсутствовал не больше часа. Но, черт побери, кто все эти люди, спросил он, указав на индейцев, и чего они на самом деле хотят от них? Напряжение начало понемногу отпускать Роберта.

– Это лесные индейцы, – ответил проводник. – Мачигуэнга. Они думают, что охраняют эти джунгли. И еще они почему-то считают себя инками.

Он сердито пошел к ним, а погонщики принялись спокойно болтать о своих делах, подтягивая подпруги и поправляя поклажу.

Путешественники смотрели, как индейцы собрались вместе, чтобы встретить проводника. Казалось, он обращается к ним с какой-то речью, когда они обступили его тесным кольцом. Индеец, который стоял над Франциско, подобно палачу, оставил свой пост и присоединился к остальным. Один раз они услышали резкий голос злобного индейца, потом он затих, и теперь, казалось, проводник стал рассказывать им какие-то анекдоты. Даже Жозиан с трудом поднялась на ноги и наблюдала за проводником. Она пробормотала:

– Бедный Франциско.

Луи заворчал. В этом молодом человеке было что-то приторно-трогательное, думал он. То, как он сидел на пне, опустив голову и скрестив запястья, хотя их никто и не связал. Эта сцена напомнила Луи полотна – как там его? – Гвидо Рени или Гверчино. Эта слащавая агония. Фигура Христа в терновом венке, подвергающаяся сентиментальным побоям. Отвратительная штуковина из семнадцатого века. А тут вот этот парнишка с ухмыляющимися глазами и голой шеей, застывший в искусственной позе на освещенной поляне в самом центре сцены, окруженной этим мерзким лесом. Хуже того – теперь они должны еще и благодарить его.

Теперь проводник раздавал индейцам сигареты. Они закурили и погрузились в свои мысли, в то время как он продолжил разговор с самым старым и самым молодым из индейцев. Подошел повар, раздал немного печенья и старые одеяла. Индейцы стали медленно расходиться. Франциско встал и пожал руки индейцам. Некоторые из них даже смеялись, снова исчезая в лесу.

Когда проводник, а следом за ним и Франциско, подошли к путешественникам, проводник пренебрежительно сказал:

– Они просто хотели получить от вас что-нибудь. – Он рывком надел на спину рюкзак. – Мачигуэнга – очень бедный народ. Они надеялись раздобыть у вас сигарет и одежды.

В тот вечер Роберт с удивлением обнаружил на плечах у Камиллы следы от своих ногтей. Они проступили на коже как немое обвинение.

Глава одиннадцатая

Они разбили лагерь над рекой, возле деревни Виста-Аллегре; но она только называлась деревней. Двенадцать лет назад банда «Сендеро Луминосо» полностью уничтожила ее, и от нее почти ничего не осталось, кроме огороженного частоколом здания школы, построенного из древесных стволов и крытого тростником. На закате из леса появились трое ребятишек, которые пасли черных свиней в подлеске; они удивленно уставились на путешественников. Тропа за их спинами вела к тем домикам, в которые вернулись фермеры.

Повар приготовил обед во всеми покинутой школе, а Роберт, Камилла и Луи уселись на грубо сколоченные скамьи за такие же грубые столы. Из щелей в тростниковой крыше в комнату падали насекомые. Франциско стало плохо, и он отправился в свою палатку, а Жозиан вновь поглотила лихорадка.

Луи в отчаянии сказал:

– Она не хочет есть. От нее уже почти ничего не осталось.

И подумал: «Это и неудивительно, с такой-то отвратительной едой». А их личные запасы уже подошли к концу. Это оказалось вовсе не одно из обычных недомоганий, мучивших ее, как он сначала думал, а нечто конвульсивное и тревожное.

Именно Камилла в конце концов огласила то, о чем они все молча думали:

– А вам не кажется, что это может быть малярией?

Проводник покачал головой:

– В этих землях нет малярии.

Но Луи сказал:

– Три недели назад мы путешествовали по верхней Амазонке, к Тамбопата. Повсюду были целые тучи москитов. Может быть, там она ее и подхватила.

– А вы принимали нужные лекарства?

– Разумеется, принимали.

Роберт положил свою руку на руку Луи, и сочувствие этого эгоистичного человека зародило в душе Луи подозрения.

– Сейчас она усиленно борется с болезнью, – сказал Роберт. – А инкубационный период должен был занять две недели.

– Но Франциско тоже заболел этим, – вмешалась Камилла.

– Нет, он заболел не этим, – ответил ей проводник. – Он просто упал в обморок. Слишком внезапно. Думаю, у него солнечный удар.

Они немного помолчали. В тишине было слышно, как гниющий тростник падает на утрамбованный земляной пол. Свет свечей, подумал Роберт, искажает их лица, даже лицо Камиллы, и выделяет в лице проводника щеки и глаза инка.

Луи внезапно прервал тишину:

– Я просто хочу забрать ее отсюда.

Теперь, когда они об этом поговорили, они как будто признали реальным факт, что у Жозиан малярия. Им нужно возвращаться.

– Как быстро можно отсюда выбраться?

– Мы можем вернуться в Виткос за два дня и достать там джип, – ответил проводник.

Луи резко отодвинул от себя недоеденный ужин. Забывшись, он закричал:

– Разве нельзя вызвать вертолет?

– Вертолет? – Проводник безжалостно расхохотался. – Оглянитесь вокруг!

Несмотря на все дни, проведенные в этих горах, подумал проводник, бельгиец все еще живет в мире электронной почты и аэропортов. Эти испорченные цивилизацией людишки. Как глупо он выглядит в расшитых домашних тапочках!

Он сказал:

– От нас до Вилкабамбы один день пути. Оттуда, еще через день, мы достигнем деревни. Может быть, в ней даже есть телефон. А на следующий день машина может доставить нас к мощеной дороге у Килабамбы.

– У Килабамбы? А там есть больница?

– Если и есть, то я никогда о ней не слышал. Но в любом случае малярию почти невозможно вылечить.

Проводник казался таким враждебным, таким безропотно смирившимся с болезнью Жозиан, что Камилла решила, он думает о Старых Богах, о том, что его предки пожирают ее.

– Еще три дня? Целых три дня? – Луи резко поднялся и тяжело пошел к своей палатке.

Воздух внутри был полон отвратительных запахов тропического леса: влага, собиравшаяся под брезентовым полотнищем на полу, покрыла все тонкой пленкой, пропитала всю одежду. Жозиан вырвало на брезент рядом с ней. Она посмотрела на него горячими, испуганными глазами. Он сказал ей, что нет никакой разницы: идти вперед, к Вилкабамбе, или возвращаться назад, к Виткосу.

Она слабо улыбнулась, как бы извиняясь за то, что испачкала пол, а также за то, что все получилось так неудачно:

– Je veux arriver a Vilcabamba[36].

Камилла проснулась оттого, что ей в глаза светил свет. Его источником оказался молодой месяц, повисший в темном небе. Камилле показалось, что она слышала какой-то тихий шум; но ветра не было, а Роберт, лежащий рядом, дышал ровно и тихо. Она выбралась из спального мешка, надела хлопковый халат и прислушалась. Звук был похож на тихий плач или завывание. Может быть, это выло какое-то животное.

Снаружи ее голые ноги погрузились в густую траву, разросшуюся там, где некогда была деревенская площадка для игр. Камилла постояла, вслушиваясь в теплую ночь. По обе стороны от нее стояли другие палатки, и ни в одной из них не горел свет. Она снова услышала этот плач, на этот раз перемешанный с шелестом воды в реке. Проходя через площадку, она все смотрела себе под ноги, в траву, опасаясь, не водятся ли тут змеи. Дойдя до палатки Франциско, Камилла нагнулась и заглянула внутрь через москитную сетку на входе. Теперь его стоны не отличались от тех, которые обычно издают во сне, но она слышала, как он переворачивается с боку на бок.

Когда Камилла, наклонившись, вошла, что-то ударило ее по щеке. Это оказалось керамическое распятие, висевшее у входа. Франциско лежал, распластавшись под смятой простыней в тусклом свете луны. Она прикоснулась тыльной стороной ладони к его лбу. Он был очень горячим. Камилла порылась в вещах Франциско, ища фляжку, которую он всегда носил с собой, потом обмакнула свой носовой платок в прохладную воду и протерла ему виски. Он пошевелился, как будто это напомнило ему о чем-то, и посмотрел вверх. Но глаза его казались тусклыми. Опустившись рядом с ним на колени, она подумала, что он просто не узнает ее. Он продолжал смотреть на нее, немного испуганно, пока наконец его дыхание не успокоилось.

Она сказала:

– Может, тебе принести что-нибудь болеутоляющее, чтобы перестала болеть голова?

Он ничего не ответил, и она добавила:

– Это я, Камилла.

Франциско попытался сфокусировать взгляд. Его рука метнулась к ней, но тут же снова легла на брезентовый пол. Он сказал:

– Не уходи.

– Я не знаю, чем тебе помочь.

– Просто останься. – Он с трудом приподнялся на спальном мешке. Его голые плечи отчетливо выделялись на фоне простыни, узкие плечи мальчишки.

– Все вокруг кружится, – сказал он.

– У тебя солнечный удар, – но она была не совсем в этом уверена. – Ты слишком долго пробыл на солнце.

– Мне не нужно было делать этого. – Его голос слабел, как будто Франциско погружался в сон. Он пробормотал: – Я вел себя недостойно.

– Ты вел себя очень достойно, – отозвалась Камилла.

Но он не слышал ее. Его следующие слова слились воедино – кажется, он говорил о семинарии, – и он стал корчиться от боли. Она не знала, что ей делать, и поэтому просто положила мокрый платок на его лоб и бережно взяла его голову в свои ладони. Не зная, слышит ли, понимает ли он ее, Камилла все же сказала:

– Сейчас мы успокоимся.

Да, подумал он в бреду, мы выйдем из лунного света к Богоматери, возле семинарии в Пласенсии. Его голова кружилась, он почти терял сознание. Боль прошла. Богоматерь парила в синих одеждах над алтарем. Ангелы возносили ее к небесам. Богоматерь, Приносящая Победу, «Она – твоя покровительница, Франциско», смотрела вниз из-под полуприкрытых век. К нему вернулась его болезнь, его затошнило от собственной беспомощности, похожей на непростительный грех. Если заглянуть под лавки в монастырской столовой, то можно заметить, что на них вырезаны отвратительные слова. Даже здесь.

Камилла смотрела на странного парня с полуоткрытыми глазами и время от времени стирала влагу с его щек. Она не понимала ничего из того, что он говорил. Его голова была тяжелой, а волосы рассыпались по ее колену и образовали темный нимб у него над головой. Франциско был почти без сознания.

Она прикоснулась к его груди и поняла, что у него горит все тело, все его обнаженное тело под простыней. Камилла быстро отдернула руку.

Благоговение, написанное на его лице, больше не смущало ее. Напротив, она принимала его с некоторой нежностью к Франциско. Она откинула назад свои спутанные волосы. Как глупо, думала она, в ее возрасте воссоздавать себя в чужом взгляде – потому что, скорее всего, именно ее он и видел в своем бреду. Он казался Камилле скорее таинственным мальчиком, чем взрослым мужчиной. Его тонкие черты и нервный рот постоянно двигались во сне. Потом он начал кашлять, его глаза снова остановились на ней, и она услышала слова:

– Puede ser puro el amor?[37]

– Что?

Он нахмурился:

– Любовь между людьми, может ли она быть чистой?

– Чистой? – Она не знала толком, что он имеет в виду. Но ответила: – Нет, Франциско, я так не думаю.

Минуту спустя он снова впал в забытье. Он то погружался, то снова выплывал из темноты, под Богоматерью, Приносящей Победу, под жестокой нежностью ее взгляда. Когда он закрывал глаза, он снова видел перед собой ее лицо. Она была красива, не правда ли? Но он никогда не прикасался к женщине. Только к собственному телу, украдкой. Он заметил залитый лунным светом брезент над ее головой и представил, что это настоящий потолок. Он принял носовой платок за ее руку. Страх подступил к нему, но тут же прошел. Над ним ехал его отец на своем огромном коне; высокий и сильный, он управлял бескрайними просторами земли. Да, конечно, отец, твои рыжие коровы самые лучшие! Сильная порода! Его седые волосы. Забрало надежно скрывает его глаза. Но и без того ясно, что они полны злости на него. Его конь огромен, он отделяет от него Франциско и покрыт ярь-медянкой. «На что ты сегодня убил свое время?» Возле алтаря – святой Георгий в полной броне. «За те недели испанцы убили шесть сотен детей в возрасте до трех лет, а также сожгли и посадили на кол многих взрослых…» Под копытами коня лежит раздавленный инк, он молит о пощаде. Отец, люби меня. Отец, я ведь тоже твой сын.

Отец, позволь мне любить тебя. Да святится имя твое.

– Все в порядке, Франциско. – Он чувствовал ее холодную руку на своем лбу.

Его голова плыла куда-то; казалось, его тело существует отдельно от головы. Он чувствовал только руку, которая болела от того, что ее скрутили у него за спиной. Я – желтокожий инк, Мигель, Мигель, отпусти меня. Ты – Писарро, да. Ты – первенец. Мой отец любит тебя. А кто Атахуальпа? Я! Я! «И испанцы, окружившие его, стали молиться о его душе, и вскоре он был повешен…»

– Кто может отпустить мне этот грех? – громко выкрикнул он.

Камилла посмотрела на него и опять смочила платок. Он все еще бредит, подумала она.

– Если я – побежденный инк, то только я сам могу отпустить себе эти грехи… Я могу любить только самого себя…

– Да, да, – говорит она, но он не слышит ее.

В воде под той скалой твое отражение узнает тебя. И на клинке мачете. Они знают, кто ты.

– Я люблю себя.

– Да.

Он снова закрыл глаза. Резко звонит телефон в кабинете Ректора. Фелипе и Карлос, друзья мои, бывает ли любовь чиста? И Карлос так странно смотрит на меня. И весь этот разговор на Основах Духовной Теологии (третий курс). Но ведь даже священное серебро порочно. Кровь инков в серебряном потире Господа – можно ли ее мешать с кровью Христа? Из этого же серебра изготовлен крест для процессий. Из него же – ларцы для мощей святых. И корона Девы Марии. «В центре площади двум сотням инков отрубили правые руки. Потом их отпустили…»

– У тебя болит рука? – Когда он стал спокойнее, Камилла наклонилась и выпрямила его руку, случайно сдернув простыню и обнажив его подмышку. Она непроизвольно коснулась лицом его волос. Она увидела, что у него эрекция. Он был по-своему красив, подумала Камилла. То, как он вздрагивал, напомнило ей ее собственного сына, когда Роберт злился на него. Да, теперь ей очень хотелось погладить его, прикоснуться ладонями к его коже, прижаться к его груди своей грудью.

Но она не двинулась с места. Она чувствовала, что сейчас его жизнь заключается в борьбе с прошлым. Она знала это, но не понимала. Ей всегда казалось, что то, как живет Роберт, – это единственный возможный вариант, хотя ей и не удавалось жить так же, как он: накапливать жизненный опыт, достижения, идеи – и так до самой смерти. Но Франциско добивался лишь очищения. В этом было что-то правильное, что-то, что ей нравилось.

Должно быть, он теперь уснул. Она приподняла его голову со своего колена и положила ее на подушку из его же одежды.

Он услышал, как она расстегивает «молнию» на москитной сетке на входе в палатку, и на короткое мгновение почувствовал резкий лунный свет на своих веках. Но уже через несколько минут он забыл, что она ушла, и, погружаясь в сон, представлял, что она все еще сидит возле него. Ее осуждающий взгляд помогал ему обрести покой.

Глава двенадцатая

Они просидели в покинутой людьми деревне весь следующий день. Франциско был все еще слаб, а Жозиан окончательно истощила лихорадка.

Они дремали в своих палатках, поставленных на площадке для игр, которую окончательно опустошили бандиты из «Сендеро Луминосо», осматривали себя, восстанавливали силы перед долгим завтрашним походом. К краю леса выходили крестьяне, живущие теперь в джунглях, – дети с дикими глазами и взъерошенными волосами, женщины в широких испанских шляпах, – но никто из них так и не осмелился подойти поближе.

Только Камилла проснулась на рассвете от тихого ржания лошадей и пошла прогуляться вдоль реки, с любопытством рассматривая джунгли. Иногда одно дерево укрывало целую галерею из самых разных мхов и папоротников, а огромные деревья чилка росли прямо на голых скалах, рассыпая вокруг свои серебристые ягоды. Она окунула ноги в реку. Они выглядели несчастными. Впрочем, когда она вернется в Англию, они скоро опять станут нормальными. Странно, как это происходит. У нее над головой с деревьев свисали гнезда птицы оропендолы, они напоминали сумки из ниток. Туда прилетали птички с ярко-желтыми и черными перьями и тут же начинали выводить какую-то странную песню. Камилла подумала о том, чем сейчас занят Роберт.

Роберт сидел с блокнотом в тени школьного класса, наслаждаясь такой роскошью, как пустой стол, положив свою ноющую ногу на скамью. Колено сильно распухло – он уже подумывал о том, что его, наверное, придется прооперировать, когда они вернутся в Англию, – а почерневший ноготь забавно отделился от большого пальца.

Теперь, говорил он себе, с ними уже не могло случиться ничего хуже, чем то, что произошло вчера. Он открыл блокнот и упрямо попытался записать все по порядку. В его мозгу царил невероятный разброд, и он писал: «Похожие на детей дикари. Я пытался…» Но что именно он пытался? Застывший в оцепенении, дрожащий всем телом. А может быть, так: «Плечи моей жены под моими пальцами. Я не могу спасти ее… А ведь я, по идее, должен быть…» Но ведь на самом деле ничего не произошло. «Индейцы хотели…» Но он так до конца и не понял, чего они хотели. Ведь и проводник мог ошибаться. «Индейцы хотели…» Как трясутся мои руки. Проблемы с нервами в пожилом возрасте. Я стал обычным трусом. Смогу ли я это написать?

Она стояла на пороге, с геликонией в руках:

– Ты только посмотри на эти цветы!

Но это был всего-навсего обычный цветок, почти увядший.

– Извини, что побеспокоила.

– Все в порядке. Я ничего особенного не делал, – на самом деле, он был даже рад видеть ее.

Она оглядела комнату. При свете дня она выглядела более странной. Солнечные лучи, пробивавшиеся в щели между вертикальными стволами, из которых были сделаны все стены; походили на яркие, блестящие ломтики.

– Интересно, чему они здесь учились?

– Кто его знает.

– Эта деревня расположена очень далеко от других деревень и городов. Кто преподавал здесь? Откуда они набирали учителей?

Это было очень загадочно: школа в джунглях, где нет ни одной живой души. Но на доске еще осталась надпись. Камилла села рядом с Робертом, задрала его штанину и начала осторожно массировать больное колено. Оно так опухло, что совершенно потеряло форму. На столе лежал открытый блокнот, полный неразборчивых фраз, которые она не могла прочитать, и черных следов от ластика. Много лет она ревновала к этим записям: они как будто были его личным шифром. Но сейчас, смотря на него, она не чувствовала обиды. Его колено напряглось под ее пальцами. Раза два он поморщился. Сказал:

– Ты единственная, кто еще годится для этого путешествия.

Он заметил, как она водит глазами по строчкам в блокноте, и сердито захлопнул его:

– Уверен, что у Жозиан малярия. Она серьезно больна.

Камилла сказала:

– И тебе очень хочется, чтобы ей стало хуже, так?

Он с удивлением уставился на нее:

– Господи, что ты такое говоришь?

– Ну, тогда ты бы смог написать про нее. – Она всего лишь шутила. Есть такой тип бессердечных писателей и журналистов (она заметила это давным-давно), которые обычно так и делают, особенно когда в дело вовлечена их страсть, а не любовь.

Роберт продолжал удивленно смотреть на нее. Ее серые глаза всегда побуждали его честно сознаться во всем. Но он сказал:

– Нет, я не хочу, чтобы Жозиан стало хуже.

Но в голосе Камиллы не было обвинения. Она вдруг с некоторым ужасом поняла, что ей самой совершенно все равно, что будет с Жозиан. И поэтому сказала:

– Да не важно все это. – Она немного мстила Роберту за его глупость. – Кажется, я понимаю.

– Ты? – Он услышал в своем голосе первые нотки злости. – Как ты можешь понимать меня?

– Я знаю это по своей же работе. – Ее приятно удивила собственная уверенность. – Иногда в ходе исследования я вдруг наталкиваюсь на нечто отвратительное, и я радуюсь. Я нахожу, что мир – хуже, чем я думала до этого, но я все равно радуюсь. Потому что это моя работа – находить что-нибудь. Тогда я могу сказать: «Посмотрите-ка! Посмотрите, что я нашла!» – и она тихо добавила: – Мне кажется, что счастье – очень скучная штука.

– Это совсем не одно и то же. Ты же в своей работе не надеешься, что кто-то заболеет.

Камилла рассмеялась:

– Но ведь в этом и заключается работа журналиста, разве нет? Находить хороший материал. Было бы странно, если бы это тебя не заботило.

– Ну да, конечно. Конечно.

Он думал: «Я делал так всю свою профессиональную жизнь. Все ждал, пока что-нибудь произойдет. Единственная катастрофа – это когда ничего не происходит. До сегодняшнего дня я так и полагал».

Он уже пытался написать про Жозиан, выделяя ей место в воображаемой книге; он пытался отметить перемены, произошедшие с ней, и презирал себя за то, что не изучает их более внимательно, но это были всего лишь бессвязные отрывки.

«Как странно, она ведь казалась самой неуязвимой из нас. Легкая, как эльф. С таким легким существом ничего не может случиться. Но сейчас, когда у нее началась лихорадка, она стала какой-то бледной и отчужденной. Казалось, что она где-то далеко-далеко, не с нами. Если она, конечно, когда-то была с нами».

Она наблюдала это снова и снова на протяжении всех тех лет, которые они были вместе: его удивительный аппетит к новому опыту, каким бы неприятным он ни был. Его мучила каждая нераскрытая тайна. Он был похож на охотника, который не может перестать убивать.

Но теперь он вдруг сказал странным тоном, который она еще не слышала до этого:

– Я больше не хочу, чтобы что-нибудь случалось.

– Да, то, что случилось вчера, просто ужасно.

Он держался за колено, сморщившись, как будто пытаясь скрыть другую, душевную боль.

– Нет, я имел в виду вот что: я хочу, чтобы больше ничего не случалось.

Она не понимала его. Роберт смотрел не на нее, а на свою голую ногу. Через несколько минут он выдохнул:

– Потому что я не смогу это описать… Что бы ни произошло, я все равно не смогу описать это.

Именно этого Камилла и боялась; но подтверждение ее догадок пришло так спокойно – она ведь уже все знала, – и теперь она просто продолжала разминать его горячее колено, радуясь, что этим можно заменить вынужденные снисходительные ласки.

Роберт проговорил:

– Я должен был стать заложником, как Франциско.

Ей захотелось спросить: «Так почему же не стал?» Но это прозвучало бы слишком жестоко. Поэтому она сказала:

– Я рада, что ты не стал.

Но она и не ждала от него ничего другого.

Он просто сказал, не глядя на нее:

– Я испугался.

Он вырвал колено из ее рук – она вдруг с удивлением почувствовала, что он считает себя недостойным ее – и опустил штанину.

– Я никак не мог понять, что, черт побери, происходит. Они могли оказаться просто детьми, которые решили поиграть в инков. А могли отрубить нам головы. Я просто не знал.

Она попыталась поддразнить его:

– Нужно всегда понимать, что происходит!

– Да, – и потом еще тверже: – Да. – Он не хотел смотреть на нее. – А я просто трясся от страха. Ты не заметила? Я не знал, чего они хотят. Чего они хотели? Они просто ждали, что мы сломаемся и повернем назад, правда?

– Нет, не думаю. Мне кажется, они ждали, что мы пойдем дальше.

– Я думал, у них какой-то уговор. Между ними и проводником, и даже поваром. Я думал, им нужно что-то еще.

Спокойствие Камиллы удивило его. Он встал и, отвернувшись от нее, посмотрел на доску. На ней мелом было написано: «Rabia es un sustantivo, rabioso es unadjetivow[38].

Он казался таким жалким, с опущенными плечами, в мокрой от пота серой рубашке, что ей вдруг захотелось обнять его. Значит, он не нашел слов, чтобы самому себе признаться в своем унижении. Он не мог притворяться, когда начинал писать, – он вообще не мог притворяться (ей всегда это в нем нравилось). И вот он стал немым.

Но она решила не прикасаться к нему. Естественно, ее оттолкнула его внутренняя гордость. Но также еще и некоторое чувство самосохранения, нежелание тонуть вместе с ним. Она поняла, что это и есть то драгоценное новое качество, развившееся в ней здесь, – отчуждение. Ей не хотелось терять его. Поэтому Камилла продолжала смотреть на его спину, немного нежно, немного удивленно от такого странного отчуждения: ее удивляло, что она могла теперь смотреть на него, как будто на кого-то другого, хотя и представляла, как прежняя Камилла крепко обнимает его.

Через некоторое время она спросила:

– Разве кто-нибудь из нас мог предвидеть, что здесь будет происходить?

– Я хочу только одного: чтобы это путешествие окончилось. Я начинаю ненавидеть всю эту страну, – ответил он.

Она пробормотала:

– Она очень красива.

Но он ее не слышал:

– Я решу, что мне делать, когда мы доберемся до дома.

Он и сам уже себя не узнавал. Еще минута, и его начнет отталкивать все – не только он сам, но и эта земля, люди и даже Камилла.

Днем Роберт прошел мимо палатки Франциско, но, внезапно, поддавшись какому-то импульсу, вернулся и зашел к нему. Его больше не раздражало то, как Франциско смотрит на Камиллу. Он даже немного возвысил ее в глазах Роберта. Франциско лежал на голой простыне, уставившись в брезентовый потолок. Первые несколько секунд он не мог понять, кто к нему пришел. Потом на его лице проступила слабая улыбка.

Как глупо, подумал Роберт, что так трудно это произнести, но все же сказал:

– Я хочу поблагодарить вас за то, что вы вчера сделали, Франциско. – Вы – хороший человек, – тихо добавил он немного погодя.

Улыбка исчезла с лица Франциско. Роберт с удивлением увидел, как его лицо исказила гримаса боли. Он сказал:

– Нет, я не хороший человек.

Ему вдруг показалось, что его собственные слова что-то зажгли внутри него. Он сказал громче:

– С чего вы это взяли?

И тут он хрипло и гневно закричал, так, что его, наверное, слышали все в лагере и в лесу за ним:

– Я нехороший человек! Нет! Нет! Я не хороший человек!

Глава тринадцатая

В джунглях, которые окружали их все последние мили на пути к Вилкабамбе, царила еще более глубокая тишина, чем раньше. Многие мили они поднимались на холмы и спускались в низины, ступая по дну зеленого океана. Единственными нарушителями этой тишины были обезьяны-ревуны – на самом деле они вовсе не ревели, а издавали какие-то странные, приглушенные звуки, похожие на далекий гром. Потом тропа внезапно отодвинулась к самому краю пропасти – далеко внизу ревела бурная река, а на склонах напротив росли огромные деревья и бамбук.

Несколько раз им попадались фермерские угодья, где рос маис, кофе или фруктовые деревья. Но они никогда не видели самих рабочих на этих фермах.

Потом вокруг них снова смыкались джунгли. Камни под ногами были скользкие от недавно выпавшего дождя, и земля приставала к ботинкам, как глина. Они слишком устали, чтобы разговаривать. Камилле очень захотелось проехать немного верхом, но даже мулы выглядели такими измученными, что она не решилась попросить. Джунгли проплывали мимо нее вереницей незнакомых орхидей и птиц: трогоны, оропендолы и прекрасные черно-синие танагры.

Ее по-прежнему раздражала Жозиан. Судя по всему, эта девушка привыкла к своей роли: всегда быть предметом всеобщей заботы. Сейчас Жозиан ехала впереди – застывшая в седле, почти неживая, – не держась за поводья. Она даже не пыталась уклониться от листвы и лиан, которые хлестали ее по лицу. Она смотрела прямо перед собой. Луи ковылял рядом, обхватив ее рукой за талию. Казалось, она не замечала его. Высокий погонщик – он все слушал свой транзистор – вел ее лошадь за узду.

Один раз Роберт подошел к Луи и положил руку ему на плечо:

– Может, не стоит продолжать путешествие? Давайте лучше остановимся и повернем назад.

– Нет. Я хочу отвезти ее в больницу.

Роберт удивился странной перемене, произошедшей в нем. Кожа на лице Луи обвисла, а вокруг выпуклых глаз появились пепельно-серые круги.

– Она хочет попасть в Вилкабамбу.

Роберт посмотрел на нее и понял, что она его не узнает. Она держалась за голову. Интересно, как в ее представлении выглядит Вилкабамба? Он сказал:

– Проводник думает, что мы доберемся до него к заходу солнца.

– Только об этом и мечтаю, – просто сказал Луи. Он сосредоточенно обнимал ее. Иногда им приходилось проходить по узким вымоинам – они были такими узкими, что скалы по сторонам царапали ей колени, и Луи приходилось подаваться назад и смотреть, как она, пошатываясь, едет впереди. Он снова и снова укорял себя в том, что мог допустить такое. Но все случилось так быстро. Они только оставили цивилизацию и тут же погрузились в эту трясину. И правильно, что они ненавидели джунгли, думал он. В них не было ни формы, ни воспоминаний. Они просто обволакивали путешественников своим ядовитым безвременьем. Деревья, похожие на поломанные зонтики. Весь этот мокрый лес – капли падают с каждой ветки. Эти изъеденные насекомыми листья и камни, все в пятнах от мха, похожего на зеленое дерьмо. Единственное, что выделялось по цвету из всего этого, – кроваво-красные колокольчики дурмана, такого цвета обычно бывает губная помада у проституток.

Иногда они встречали на своем пути мертвых змей и отвратительных желтых слизняков, которые выделяли ядовитое молочко, когда на них наступали. Все сильное в этом лесу было облеплено более слабыми – лишайниками, лианами, мхом, – пока оно наконец не падало на землю и не превращалось в непонятную зеленную груду. Все это сливалось воедино: все поглощало и пожирало с древним каннибализмом предков.

Только к середине дня Луи заметил новую странную перемену. Его руки уже давно ныли от того, что он поддерживал Жозиан, и он опустил их, наблюдая, как она едет впереди, умудряясь ровно держаться в седле с давно заученной ловкостью. Постепенно он начал замечать, что вокруг ее головы парит облако бабочек: черно-голубых, оранжево-голубых. Он начал презирать в себе эту сентиментальность, но его взгляд все снова и снова устремлялся на бабочек. Они как будто были благословением.

Роберт, отставший от остальных, ни о чем таком не думал. Каждый раз, когда он выпрямлял ногу, его колено охватывала резкая боль. Он начал считать шаги. Ему не было видно никого, кроме Камиллы, которая специально тащилась позади остальных. Он время от времени поглядывал на нее с плохо скрываемым смущением. Она стала жестче смотреть на джунгли и казалась более одинокой. Ребенок обязательно вырезал бы ее и наклеил в альбом отдельно от джунглей. Роберт дважды пытался догнать ее, но не смог и наконец понял, что она намеренно подстраивается под его шаг, чтобы его подбодрить. Это ее внимание к нему тронуло Роберта и одновременно вывело из себя.

Только там, где приток образовывал небольшое озеро, проводник остановился, позволив ему нагнать остальных. Озеро было обрамлено свежесрезанными цветами – это был один из знаков, что здесь были и другие люди, те, кого они никогда не видели.

Проводник сказал:

– Они приносят сюда цветы, чтобы умилостивить богиню, которая живет в воде. Тогда у них будут красивые отражения в этом озере, – и тут же жестоко приказал снова отправляться в путь.

Проводнику очень хотелось вернуться наконец назад, в Куско. Есть люди, даже иностранцы, думал он, которые хорошо вписываются в эти джунгли и горы. С ними легко. Но эта компания была похожа на вереницу призраков. С испанцем было что-то не так: казалось, он болен, и это вовсе не солнечный удар, к тому же он глаз не сводит с англичанки. Может быть, он просто немного сумасшедший. Двое мулов повредили себе ноги, а журналист серьезно хромал. Но хуже всего дело обстояло с француженкой. Он был уверен, что у нее церебральная малярия. Она все время хваталась за голову. Он всей кожей чувствовал, что она уже не в себе, а ее пот привлекал бабочек.

К вечеру они оказались на уступе, откуда открывался вид на долину Вилкабамбы. Она вся заросла джунглями, покрытыми туманом, а за ней вздымались высокие горы, которых касались лучи заходящего солнца. Это место казалось удивительно мирным. Законная цель их путешествия. Проводник сказал:

– Это и есть Эспириту-Пампа, Долина Призраков. Река течет мимо Вилкабамбы, – он указал: – Вон там.

Путешественники проследили за его рукой, но, как обычно, ничего не смогли разглядеть. Они продолжали смотреть вниз, на долину, не произнося ни слова, опершись на шесты, как калеки. Неизвестно, видели ли что-нибудь Франциско и Жозиан. Только Луи громко воскликнул:

– Ну слава Богу!

Рассвет встретил их голубым небом и ярким солнцем. Лагерь разбивали в темноте, на пастбище, и теперь Роберт и Камилла с удивлением заметили, что фермеры создали небольшой оазис в джунглях неподалеку – тут росли бананы, там – картофель.

К Вилкабамбе вела узкая тропа, и они отважились немного пройти по ней. Тяжесть, которая нависала над ними в лесу, испарилась. Воздух был прохладный, верхушки деревьев освещал мягкий утренний свет. Они шли очень тихо – Камилла боялась разбудить джунгли, а Роберт как будто собирался им что-то доказать. Они вдруг осознали, что в первый раз их никто не ведет – ни проводник, ни лошади, ни мулы, – нет, сейчас они остались совершенно одни.

Казалось, они идут на цыпочках. Они думали, что не оставляют в тишине ни малейшего следа. Потом они оказались там, где кроны деревьев образовывали высокий купол. Блестящие на солнце листья шелестели высоко-высоко, а сквозь них проглядывало полупрозрачное небо. Через эту райскую поляну шел зверь. Он двигался удивительно медленно, не замечая их. Это был древесный муравьед. Роберт и Камилла застыли на месте, наблюдая, как он пересекает поляну, испещренную солнечными пятнами. Он был похож на лунатика из другой эпохи, отвергающего их век. Они непроизвольно взяли друг друга за руки. А странное создание скрылось в тени леса.

Все утро и день никто так и не пошел к руинам. Казалось, они все ждут Жозиан. В них поселилось беспокойство, нежелание увидеть наконец это место своими глазами – место, ради которого они преодолели сто пятьдесят миль, – они боялись, что не найдут здесь ничего интересного. У Жозиан начались конвульсии, сказал Луи; она постоянно теряла сознание. Луи мучили мрачные предчувствия. И путешественники, охваченные немой тревогой, лежали в своих палатках или бродили вдоль края джунглей. Даже здесь, в полумиле от последнего города инков, Вилкабамба казался им скорее каким-то воображаемым местом, чем реальными развалинами реального города.

Днем в лагерь пришла пара фермеров, они сели с погонщиками и стали тихо бормотать что-то, весть о беде, похоже, скоро распространилась по всей деревне, потому что скоро появились и другие ее обитатели – они несли скромные подарки: горсть папайи или кусок цыпленка. Казалось, манеры этих людей – мужчин в потертых накидках и сандалиях, женщин в оборванных юбках – восходили к какой-то древней цивилизации. Франциско чувствовал стыд. Совершенно измученный, он лежал на траве, боясь идти в разрушенный город, и наблюдал, как индейцы возвращаются к своим крытым тростником лачугам, в которых они спали прямо на земляном полу.

Некоторое время спустя он услышал шорох тяжелых шагов. Над ним замаячило лицо Луи. Выцветший джинсовый костюм свободно висел на его похудевшем, но все еще крупном теле; у рубашки был порван воротник. Так он выглядел еще более взволнованным. Полная безнадежность охватила Луи. Он сказал:

– Моя жена хочет, чтобы вы отпустили ей грехи.

Франциско поднялся. Он не мог себе представить, как отпускает кому-нибудь грехи, тем более Жозиан. Он покачал головой.

Луи зарокотал:

– Но почему? Что с вами такое происходит?

– Я не могу этого сделать. Я не священник.

Было похоже, что Луи его сейчас ударит.

– Но вы же дьякон, да? Так что же? Что же?

– Я теперь даже не семинарист. Я ушел…

«Я недостоин этого, – подумал он. – Да как же вы не понимаете? Я еще хуже, чем вы».

– Но вы все еще можете причастить ее! – Рука бельгийца перевернула в воздухе воображаемую чащу.

Даже сейчас, передавая ему желание своей жены, он, казалось, презирает его. Франциско представилось, что он водружает эту невидимую чашу ему на плечи.

Потом Луи тихо спросил:

– Вы не могли бы исповедать ее?

Франциско представил, как он пытается разобрать тихий шепот, исходящий из изящных губ. Он не знал, о чем она могла ему рассказать. По непонятной причине она вызывала у него отвращение. Но он подумал: «То, что я к ней чувствую, не важно. Я просто средство, орудие, проводник».

Он сказал:

– Да, я действительно могу причастить ее, – даже если сами каналы милости были испорчены, по ним все равно текла невинная кровь Христова, – но исповедать ее я не могу.

– Неужели вы не можете хотя бы послушать ее? Она страдает! Ей нужно выговориться. Она страдает, как ребенок. Она почти в бреду. Неужели вы не можете просто ее выслушать?

Франциско подумал: «Как? Она страдает?» Жозиан казалась хорошо защищенной и неуязвимой для всех болезней и несчастий, с ней ничего не могло произойти. Она была искусственным существом из городской цивилизации. Вряд ли какая-либо боль может сломить ее. Он сказал:

– Я не могу отпустить ей грехи. У меня нет на это права.

– Ну тогда просто причастите ее! Сделайте для нее что-нибудь. Утешьте ее как-нибудь, утешьте! – Луи вытащил из кармана брюк вино – его оставалось еще полбутылки – и вручил его Франциско. – Дайте ей это. Делайте что угодно.

И Франциско пришлось пойти за ним к их палатке и забраться внутрь. Он боялся того, что мог в ней найти. Он думал: «Я даже не знаю, кто она. Никогда не знал».

Она лежала в спальном мешке, натянув одеяло до самой шеи, хотя в палатке было жарко. Ее лицо было очень бледным, макияж пропал. Она сильно задрала голову вверх и была похожа на девочку-туристку, которых он видел в Трухильо. Самая обычная девушка. Над верхней губой пробивался пушок. В его голове эхом отдавались слова Луи, а может быть, самого Господа: «Утешь ее, утешь!»

К собственному удивлению, Франциско отыскал тарелку и положил на нее кусочек отрезанного хлеба, потом налил в кофейную чашку немного вина. Он знал, что у него нет права освятить их: тогда что же они могут означать? Всего-навсего кусок багета и немного красного вина. Он обмакнул хлеб в вино. Возможно, он совершает смертный грех. Он закрыл глаза, повернулся и опустился на колени возле головы Жозиан.

Его охватило странное спокойствие. Может быть, он был несправедливо слеп по отношению к ней. Его собственная порочность сделала его слепым. Она лежала тихо, не шевелясь, и он прижал хлеб к ее губам. «Плоть Христова…» Она вовсе и не была злом. Это он был злом. А она была похожа на больного ребенка. Она вытащила руки из-под одеяла и вцепилась в него. Ее шелковая ночная рубашка задралась к самой талии. Все ногти на руках были обломаны. Он внезапно подумал: «Господь готовит ее к смерти». Несколько крошек Его символической Плоти упали на ее подбородок и шею, и он быстро смахнул их с нее. «Грех мой, – думал он. – Только мой». Ее фиолетовые глаза открылись. Она слабо улыбнулась. Он слышал только стук собственного сердца.

Внезапно она начала говорить тонким, хриплым голосом:

– Когда мне было восемь лет… всего восемь…

Он быстро и тихо сказал:

– Я не могу слушать исповедь.

– …мой отец…

– Я даже не дьякон. Я не могу отпустить вам грехи. – Он отставил пустую чашку. Он подумал, что она сейчас начнет рассказывать что-то жуткое.

Но она снова закрыла глаза и, судя по всему, унеслась в бессознательный мир. Франциско прочертил у нее над головой знак креста.

Глава четырнадцатая

Разумеется, все ждали от Камиллы, что она станет заботиться о Жозиан, раз она оказалась единственной женщиной, оставшейся среди них. И разумеется, именно Камилле пришлось играть ее сиделку. Собирая ненужный аспирин, витамины и последнюю бутылку с минеральной водой в пакет, Камилла чувствовала усталое раздражение, усиленное чувствами, которые она на самом деле не испытывала. «Жозиан еще молода, – говорила она сама себе. – Она обязательно поправится».

Но, забравшись в их палатку, Камилла пришла в ужас от того, что там увидела. Лицо Жозиан превратилось в череп, обтянутый кожей, похожий на череп какого-то грызуна, а на закрытых веках проступила сеть выпуклых вен. Камилла заметила, что румянец на ее щеках, который раньше нельзя было отличить от румян, стал темно-багровым, и теперь казалось, что он не пройдет уже никогда.

Сначала она испугалась, что уже не в силах ей помочь, но все же быстро открыла бутылку с минеральной водой, поднесла ее горлышко к губам Жозиан – та не могла сделать и глотка – и приложила мокрую ткань к ее лбу. Но в то время как на вспотевших висках у Франциско была мягкая, тонкая, дышащая кожа, кожа Жозиан казалась блестящей и непроницаемой, она всячески противилась прикосновениям Камиллы. Она с ужасом вспомнила мумию в Виткосе. Она снова попыталась заставить ее выпить немного воды, но поняла, что ее зубы свело от боли. Тело девушки сотрясала какая-то тихая внутренняя агония. Камилла по-прежнему прижимала ткань к ее лбу, как будто молясь о ней. Из-под ткани выкатились капли пота, они были похожи на крупные зерна, но Камилла подумала, что она с тем же успехом могла бы попробовать омыть камень.

Она боялась, что если Жозиан сейчас потеряет сознание, то уже никогда не придет в себя. Поэтому она стала говорить в самое ее ухо:

– Все будет хорошо… Это Камилла… Все будет хорошо… Жозиан…

Долгое время Камилла думала, что девушка ее не слышит. Она продолжала говорить просто для того, чтобы успокоить себя – так ей казалось, что они разговаривают друг с другом. Жозиан дышала как-то странно, с металлическим скрежетом.

– Жозиан, мы все здесь, с тобой… Здесь Луи… А я – Камилла.

Глаза девушки открылись и посмотрели на нее.

Камилла никогда раньше не воспринимала их как обычные, живые глаза, как нечто большее, чем просто украшение ее лица. Сейчас они стали бледно-лиловыми. Они внимательно смотрели на Камиллу с лихорадочным нетерпением, как будто ей нужно было сказать что-то очень важное. Она тихо промяукала сквозь зубы:

– Me sens pas bien… mais pas du tout…[39]

Камилла сказала:

– Это должно пройти. Это наверняка пройдет.

– Quand?[40]

– Скоро. Все скоро пройдет.

Камилла прикоснулась рукой к голове Жозиан. Мокрые колечки волос лежали на ней как бесцветные когти.

– Вы чего-нибудь хотите?

Казалось, Жозиан ее не слышала. Она сказала по-английски:

– Извините меня.

Камилла склонилась еще ниже:

– За что?

Но Жозиан ей не ответила. Она прошептала:

– Как выглядит Вилкабамба?

– Мы там еще не были, – и Камилла добавила: – Мы все ждем, когда вы поправитесь. – Она вдруг поняла, что так оно и было на самом деле.

Девушка сказала:

– Я вас всех задерживаю.

Конечно, задерживает, подумала Камилла; но до сих пор никто еще не говорил об этом. Зарезервированные номера в отелях, билеты на самолеты: она уже и забыла, что все это существует.

Жозиан снова сказала:

– Извините.

Потом ее глаза закрылись, лицо снова исказили муки боли, и она уже больше ничего не видела, не слышала и не чувствовала, кроме огня, который сжигал изнутри ее череп.

Камилла нагнулась и обняла ее за плечи. Казалось, на ее плечах почти не осталось плоти. Ей захотелось немного приподнять ее, но голова Жозиан не хотела отрываться от подушки, сделанной из ее одежды. Посмотрев на белую, как яичная скорлупа, и чрезвычайно худую шею, Камилла окончательно испугалась. Она отпустила ее и беспомощно уселась рядом. Через несколько минут она почувствовала, что по лицу ее текут слезы. Быстро смахнув их, Камилла закричала: «Черт… Черт…» Но как раз когда она решила, что больше не плачет, слезы снова потекли по ее щекам.

Какое-то время Жозиан терпела боль, пока спазм не прошел. Потом она снова открыла глаза:

– Можно я посмотрю на себя в зеркало?

Камилла покопалась в пакете и вложила в руку Жозиан свое зеркальце.

Девушка поднесла его к своему лицу, потом бросила его и крикнула, как капризный ребенок:

– Мне нужно мое зеркало!

Она истерически потянулась за своей сумочкой и поднесла к лицу свое зеркало.

К Камилле подступило ее прежнее отвращение. Она оставалась спокойной и холодной, пока Жозиан рассматривала свое отражение в зеркале. Она думала: «Интересно, что Жозиан видит в нем?»

Жозиан нахмурилась и со слабым криком: «Ох», кинула его на одеяло. Это был короткий, резкий звук, выражающий скорее озадаченность, чем удивление, и теперь она лежала спокойно.

Может быть, подумала Камилла, ей просто захотелось доказать себе, что она все еще живет, несмотря на огонь в голове.

– Вы скоро станете выглядеть лучше.

Жозиан закрыла глаза.

– Са n’a pas d’importance[41].

Камилла поняла, что Жозиан снова погрузилась в забытье. Ее тело стало извиваться и выгибаться в спальном мешке. Ее руки вырвались из-под одеяла и сжали голову. Камилле казалось, что она видит, как дрожат ее кости и пульсируют вены, крупной сеткой покрывшие поллица. Время от времени Жозиан показывалась из спального мешка и произносила какие-то непонятные слова. Камилла думала, что тот сон, в котором она сейчас живет, кивая и бормоча что-то бессвязное, и есть для нее сейчас единственная реальная жизнь и что сознание причиняет слишком много боли, чтобы вновь его обретать. Поэтому Камилла не прерывала ее, а просто продолжала прижимать мокрую ткань к искаженному лицу, чувствуя странную боль у себя в желудке. Жозиан моложе меня, думала она, а я на самом деле верю, что она скоро умрет.

Некоторое время спустя Жозиан произнесла:

– Est-ce qu’un mal pourrait faire craquer la tete?[42] – Глаза девушки полуоткрылись. – Мадам Ривуар сказала, что… голова может от боли отвалиться… – Она рассмеялась своим неприятным смехом. Но сейчас он казался неожиданно смелым.

Камилла была не уверена, понимает ли Жозиан, что она все еще рядом. Она вдруг подумала о том, что ей бы лучше теперь вернуться к Роберту, который пытался утешить Луи в палатке, служившей им столовой. Она даже попыталась сказать об этом вслух.

Но в это время Жозиан внезапно спросила:

– А Роберт любит Луи?

Камилла с удивлением ответила:

– Да, думаю, да.

Жозиан снова замолчала. Камилла не знала, что она чувствует. Снаружи в сумерках громко кричала какая-то птица или животное, этот повторяющийся крик был похож на странную песню. Жозиан сказала:

– Как вы думаете, они лишают нас жизни?..

Камилле оставалось только догадываться, что она имеет в виду. Она не знала, от чего так ярко блестели глаза девушки: от упрямства или от лихорадки. Но она ответила:

– Да, если мы позволяем им сделать это.

Очень важно выяснить все прямо сейчас.

– А что вы сами думаете по этому поводу?

– Я тоже так думаю. – Голос Жозиан становился все тише и тише: – Я думала, что Луи… а потом…

«Нас объединило странное чувство близости», – подумала Камилла. Позже она пыталась понять, что все это значило. А поскольку это были последние слова, которые Жозиан сказала ей, то они задержались в ее сознании надолго, как глубокая рана.

Но Жозиан уже опять погрузилась в забытье. Ее ладони лежали рядом с ладонями Камиллы: горячие, тонкие пальцы с поломанными ногтями. Камилла взяла, ее руку в свою, и Жозиан слабо пожала ее в ответ. От этого слабого рукопожатия у нее сжалось сердце: ей стало жалко не только Жозиан – нет, она едва ее знала, – но всех женщин, вынужденных скрываться под этой ужасной оболочкой слабого ребенка. Ей даже на секунду представилось, что в Жозиан умирает и ее, Камиллы, женское начало – вся эта пассивная нежность, забота о себе и, наверное, даже ее молодость, – и в это мгновение девушка впала в кому.

На следующее утро Луи немного пришел в себя. Его жена провела ночь очень спокойно, и он принял ее сон за сон от изнеможения. Ее дыхание стало тише и ровнее. Снаружи воздух был очень сырым, на долину спустились облака. Погонщики были заняты тем, что перебинтовывали переднюю ногу одному из мулов, и на границе пастбища даже собралось несколько фермеров, чтобы посмотреть на это. Эти люди раздражали Луи – казалось, они чего-то ждут, – он вызывающе уставился на тех, кто подошел поближе, и они удалились. Немного позже одна из женщин – назойливая пигмейка в уродливой испанской шляпе, – кланяясь, вошла в палатку и протянула ему кусок вареной коры дерева чинконы для Жозиан. Он был похож на грязный носок. Луи вышвырнул ее из палатки.

Но к середине дня он снова забеспокоился. Жозиан не двигалась. Когда он попытался разбудить и накормить ее, она отказывалась даже пить воду. Один раз она подняла руки и обняла его голову, как будто пытаясь его утешить. Потом она снова заснула. А к вечеру Луи опять охватила тревога.

Жозиан плыла по океану утихающей боли. Больные клетки заполнили все капилляры ее мозга и перекрыли к нему доступ. Ей представлялось, что она все еще на пути к Вилкабамбе с какими-то людьми, которых она не знала. Они ехали верхом под пустым небом. Мужчина, едущий рядом с ней, был ее отцом, который умер семнадцать лет назад. Они ехали мимо богатых и красивых домов, потом мимо школы верховой езды. Там были какие-то люди, люди, которых она не узнавала, и собаки. Город с трех сторон окружали джунгли, и они подъезжали к нему по дамбе, пересекавшей какое-то озеро. Стояла ночь, и оно было полно звезд.

В то время как зараженные болезнью клетки Жозиан отмирали, навсегда отрезая путь к ее мозгу, измученный Луи спал рядом, ничего не чувствуя. Через откинутый полог были видны сверкающие звезды инков; они отражались в озере недалеко от Вилкабамбы. Копыта ее лошади беззвучно ступали по дамбе. Ехать осталось совсем немного.

Глава пятнадцатая

Он чувствовал, что ему нанесли такую рану, с которой он не сможет справиться. Луи ощущал это хотя бы уже потому, как он шел: короткими, неуверенными шажками, как будто он только что перенес удар. Он пошел по самой короткой тропе, ведущей к руинам, обходя грязь и лужи, а потом сел лицом к саду, в котором копались черные и белые свиньи. Луи не хотелось ни на что смотреть. Его тело вдруг стало непонятно и ненужно легким. Ему вполне хватит вида на Вилкабамбу отсюда. Дальше он не пойдет. Он не хотел его видеть.

За эту ночь он заметно постарел. В нем поднялась и полностью навалилась на него та самая усталость, которая всегда пугала его – болезнь, скрывавшаяся за всеми пошлыми удовольствиями. Он хорошо осознавал, что это не то горе, которое со временем пройдет, что повреждена какая-то внутренняя ткань всего его существа, от которой его раньше заслоняла Жозиан.

Теперь, когда погонщики увезли ее, свернув до состояния эмбриона и привязав тело к лошади – проводник сказал, что в этом климате тела очень быстро начинают разлагаться, – ему больше не о чем было думать и нечем было заняться. Его будущее увяло буквально за несколько часов. Луи знал, что теперь ему придется просто перетечь в него, капля за каплей. У него больше не осталось никаких желаний. Сейчас ничего уже не отделяло его от смерти. Ничего, кроме гнева к самой жизни, ее дикой глупости. Этот гнев превратится в затаенную горькую злобу, ни на что не направленную, которая проведет его через всю оставшуюся жизнь к смерти.

Она спасала его от всего этого. Своей детской красотой, своей потребностью в нем, своим наивным умом (который она отрицала), Жозиан спасала его от бессмысленности. Он уже представлял, как становится старым, как она ухаживает за ним, и ему не надо бояться, что она заведет романы (он давно понял, что ей они были не нужны). Прежде всего он оплакивал саму мысль о вдовстве в преклонном возрасте. Вместо этого… «Я всего лишь позволил себе окунуться в прекрасный сон, – подумал Луи. – Я любил аромат ее святости, ее ребячества. Это было чем-то похоже на искупление грехов, учитывая мой возраст». А буквально через минуту он чувствовал: «Мое дальнейшее существование само по себе абсурдно. Я как пустая раковина улитки. И я больше никогда не смогу позволить себе успокоиться».

Весь день к нему в палатку приходили другие путешественники, пытаясь проявить то уважение к его горю, которое немного отдаляло его от них. Они делали все, что было в их силах. Луи было их жалко. Но из-за них он чувствовал, что заболевает. Казалось, только проводник отнесся к смерти привычно и весьма практично, а мягкие рукопожатия погонщиков – они выстроились в очередь снаружи – передавали ему их физическое сочувствие.

Их маленькую группу, думал он, объединил страх. Чета англичан, казалось, не знала, что лучше – оставить Луи в покое или задушить его в сочувственных объятиях. Как он мог им сказать, что его возмущает их крепкое здоровье? Почему они были живы, а она – нет? Когда Камилла обняла его, он почувствовал ее крепость, ее целостность – она была совсем не похожа на Жозиан, в ее теле не было даже намека на изящность. Ее объятие сделало Луи еще более одиноким. Как можно справиться со смертью? В ней нет смысла. В ней никогда не было никакого смысла. Она не обратила внимания на уродливых и глупых. Она пощадила его самого. И взяла Жозиан. Господи, ну почему она не взяла угрюмого журналиста или самовлюбленного священника?

Камилла сбивчиво проговорила:

– Жозиан… она была такой милой…

Милой. Луи понял, что Камилле не нравилась Жозиан. Но ему было все равно. Жозиан принадлежала ему, а не им. В любом случае вы никогда не поймете, что на самом деле чувствуют англичане: эти отгороженные от всего, самосозерцающие люди.

И только оставшись с Робертом наедине – минута слабости? – он спросил:

– Вы все еще пишете книгу?

Англичанин пожал плечами. Он казался несчастным. «Ах да, конечно, – подумал Луи, – ему ведь надо изображать скорбь».

Луи сказал:

– Если вы по-прежнему ее пишете, то напишите в ней о Жозиан. Совсем чуть-чуть. Она этого очень хотела. Просто опишите, как она ехала на лошади или как она выглядела.

«Господи, – подумал он, – неужели я стал полным идиотом? Этот человек наверняка напишет о ней что-нибудь слащавое». Но Жозиан действительно хотела этого. А для Луи – если признаться – это стало бы символом победы над смертью, чем-то вроде мемориала. Даже если эта книга и не передаст образ той женщины, которую он любил, даже если в ней все будет неправильно (кто может сказать наверняка?) – даже тогда от Жозиан все равно останется какой-то след.

Казалось, Роберт сильно смутился, и Луи понял, что журналист гадает, о чем сейчас думает бельгиец.

– Да, я сам знаю. Я высмеял ваше страстное желание написать книгу, действительно высмеял! Но я совсем не хотел вас обидеть, Роберт. Лично мне приходится изрядно попотеть, чтобы написать хоть одно нормальное предложение.

Роберт начал:

– Да, да, конечно, я попытаюсь. Просто сейчас это очень сложно…

Луи вдруг взорвался:

– Ну, если вы не можете, тогда забудьте об этом! – На какую-то минуту он вспомнил, каким был до путешествия. – Наверное, это очень глупо – пытаться оживить кого-то в словах. Вспомним тех же инков!

«Да, – подумал Луи, – их кипу было единственной настоящей литературой – крепкий сплав фактов и цифр. Наверное, они намеренно не стали изобретать алфавит. Может быть, они боялись, что письмо заменит память».

«Мы могли бы догадаться, что она умрет… Она сидела на лошади с какой-то странной обреченностью. Ее глаза…»

«Это ужасная ерунда, – подумал Роберт. – Черт бы тебя побрал, Жозиан, что ты значила для меня? Я уже с трудом вспоминаю, какой у тебя был нос – длинный или короткий, – и приходится потратить несколько секунд, чтобы восстановить в памяти тембр твоего голоса. Я пишу так, как будто был в тебя влюблен. (Он перевернул лист.) Но я всего лишь оплакиваю то, что так и не произошло. Обычная ностальгия по воображаемому. Я помню только молодую женщину, фотографирующую лилии».

Вчера он зашел к ней в палатку, чтобы предложить свою помощь, и увидел ее фотогеничный профиль, вырисовывающийся на подушке, ее лицо было удивительно похоже на лица ее мертвых пациентов, о которых она как-то говорила. Она умирала или уже умерла? Роберт не знал этого. Она не двигалась. Что он чувствовал? Сначала что-то вроде холодной жалости. Потом подумал: «Как странно она выглядит. Как потемнели ее похожие на нити вены на закрытых веках». И в эту минуту откуда-то из глубины его разума к нему пришла мысль: «Я могу потом использовать это».

«Да, – подумал он, – вот чем она была для меня: веками с потемневшими венами».

Украдкой, стараясь избежать встречи с погонщиками, которые привязывали тело к лошади, Роберт с Камиллой пошли по заросшей тропе к руинам. Они оба не хотели проходить мимо траурного кортежа, готового к отправке к далекому полицейскому участку в Киллабамбе, слышать крики погонщиков или звуки, доносящиеся из поломанного транзистора. Они дошли до того места, где дорога инков когда-то спускалась к городу – камни, которыми она была вымощена, давно скрыла земля.

Роберт не смог сдержать иронии:

– Итак, Луи просит меня написать о ней.

– Он просто надеется, что ты сделаешь то, что она хотела.

Роберт посмотрел себе под ноги. Из земли торчали причудливо изогнутые корни деревьев.

– Да, но я не могу. Не могу этого сделать.

– Даже если ты не уверен, что закончишь эту книгу, – осторожно сказала она, – ты можешь написать отрывок, в котором опишешь Жозиан, а потом послать его Луи.

Роберт сказал:

– Я не могу справедливо описать ее. – Он остановился в тени прохода и повернул свое лицо к Камилле, но посмотрел поверх ее плеча. – Лучше умолкнуть.

Он не мог описать это путешествие или пробудить дух инков. Как она не может его понять? У него просто не было таланта – он только думал, что у него он есть. Он начал говорить хриплым голосом, как будто причинявшим ему муки:

– Я всегда думал, что работаю наемным журналистишкой просто из необходимости. Но на самом деле я такой и есть! – Его резкий смех был похож на кашель. – Разумеется, я считал, что во мне скрыта какая-то удивительная сила. Я полагал: надо просто дать шанс этой силе выплеснуться наружу.

Но вот он разрушил плотину, ожидая наводнения, а вместо него вылилась всего лишь тонкая струйка песка.

Он добавил:

– Как я могу писать о Жозиан? Я и сам не знаю, как к ней относился. Я даже не знаю, чего ждет от меня Луи.

– Он ждет от тебя всего лишь один абзац! Неужели ты даже этого не можешь сделать? – Ее вдруг охватил гнев. Это случалось так редко, что она тут же пришла в себя и заговорила спокойнее: – Ты слишком многого пытаешься добиться, Роберт, в этом все дело. Ну почему ты должен чувствовать нечто особенное, нечто важное? – Она стояла, небрежно засунув руки в карманы куртки, но ее глаза сверкали. – Просто сделай что-нибудь обычное!

Ей было больно разрывать его на части, втаптывать в твердую землю. Ему всегда казалось, что все вокруг гораздо серьезнее, чем это было на самом деле.

И он считал, что в людях заложено намного больше, чем есть на самом деле (она сама не раз страдала от этой его идеи). Он не хотел принимать, что часто жизнь сама по себе очень мала и незначительна или что смерть может быть бессмысленной.

Его голос слегка дрогнул:

– Я не смог ее понять.

– Очень может быть, что в ней и не было ничего такого, что обязательно нужно было понимать.

Он подумал, не ревнует ли Камилла, но решил, что нет: она просто пытается ему что-то сказать.

Она сказала более спокойно:

– Ты пытаешься придать Жозиан больше значения только потому, что она мертва. Если ты чего-то не понимаешь, ты пытаешься возвести это в ранг тайны.

Но она постепенно успокаивалась, и в ее голосе стало звучать нечто, похожее на любовь. Она знала, как он боится исчезновений, боится с тех пор, как умерли его родители. Смерть всегда означала только одно – уход.

Он не нашел что ей ответить, и они быстрее пошли по извивающейся тропе. Джунгли были все пронизаны солнечными лучами, под ногами вдруг обозначились неровные ступени.

Спустя некоторое время Роберт сказал:

– Когда я видел Жозиан в последний раз, она была без сознания. Я не знал, что делать, и просто посидел рядом с ней. Заметив розовато-лиловые вены, проступившие на ее веках, я попытался запомнить это, на случай если потом мне понадобится… – Роберт быстро посмотрел на жену. – Ты бы никогда так не сделала.

Нет, подумал он, Камилла была совсем другим человеком. Он считал, что она принадлежит к более ранней и гораздо более правильной форме жизни, а он, Роберт, по сравнению с ней был просто мутантом. Ее здравый взгляд на жизнь казался ему даже немного таинственным. Ему пришлось бы потратить всю жизнь, чтобы прийти в такое состояние, в котором она родилась.

– Ну, я же не писатель, – сказала она. – У меня плохое воображение.

– Но ты хорошо ощущаешь, что правильно, а что нет. Ты ощущаешь все правильно. – За это он ее и любил.

– Не всегда, – сказала она.

– Кажется, ты презирала Жозиан, но когда ты в последний раз вернулась от нее, ты выглядела несчастной.

– Мне стало ее жалко. Она не смогла добиться в жизни того, чего хотела, – Камилла вспомнила, что Жозиан сказала о мужчинах. – И ей было очень больно.

Нет, подумала она, я не ощущаю, что хорошо, а что плохо. Я чувствовала, как в Жозиан умирает женщина, спрятанная во мне, как будто она забирает с собой часть меня самой. Даже мою способность любить.

Она не могла сказать этого Роберту – по крайней мере, сейчас не могла, – но так и не прожитая до конца жизнь Жозиан разбудила в ее жизни какое-то эхо – ускользающий, искаженный звук, который она еще не успела впитать в себя.

Роберт сказал:

– Иногда мне казалось, что на самом деле ее здесь не было.

Его колено снова начало пульсировать. Ему вдруг пришло в голову, что эта боль все уродовала и затуманивала.

– Не идеализируй ее. – Казалось, Камилла обращается скорее к себе, чем к нему. – Не разрушай воспоминания о ней. Просто напиши что-нибудь о ней. Как раз то, что хочет Луи: девушка на лошади.

– Попробую, – отозвался он.

Солнце склонилось к горизонту и исчезло за джунглями, тени от листьев на тропе пропали. Они не знали, закончили ли погонщики свою печальную работу и когда они все снова двинутся в путь. В лесу закричали птицы. Камилла и Роберт внезапно подумали, что дома, в Англии, все это отодвинется от них далеко-далеко и превратится в обычный ночной кошмар и что жизнь вернется на круги своя. Но точно ли так случится, они не знали.

Вскоре последние солнечные лучи покинули вершины деревьев, и джунгли заполнила тишина. Они пересекли речку по мосту инков – он так зарос, что они с трудом его нашли, – и оказались на открытом, очищенном от леса участке земли. То тут, то там в земле виднелись глубокие провалы или насыпи странной формы, так что Роберт уже подумал о том, не под землей ли расположен весь Вилкабамба, как заброшенное кладбище. Их ноги неслышно ступали по сухой земле. Камилла и Роберт были одни. Кое-где огромные деревья оплетали груды камней своими корнями, похожими на белых змей.

Потом они поняли наконец, что идут по городу. Он взрывал поверхность странной геометрией террас и улиц. Но все четкие, ровные формы были теперь разрушены ползучими растениями, которые расшатали камни в стенах и оставили под ногами груды сухих веток и стеблей.

Камилла отпустила Роберта побродить по городу одного, а сама села, прислонившись спиной к валуну, и стала слушать цикад. Ее ноги и руки слегка ныли, а тело дрожало, как перед отложенной операцией.

Но Вилкабамба никогда не возродится во всем блеске своих дворцов и улиц, как когда-то весело думал Роберт. Нет, он бродил там, где в земле гнили останки города. В этих развалинах не было ни силы, ни богатства. Покрытые мхом руины, казалось, уже наполовину стали землей. То тут, то там в стенах виднелись дверные проемы, ниши или отверстия фонтанов. Но больше ничего не было. Город осел под огромной тяжестью леса.

И все же он без труда узнавал форму и предназначение тех или иных строений, это узнавание причиняло ему старую боль: площадки и возвышенности для церемоний, места для отдыха, храмы и огромный ритуальный камень. У него даже возникло такое чувство, что это его собственная слабость мешает ему наслаждаться этим городом, что хорошо знакомые формы, которые восхищали его две недели назад в Чокекиро, по-прежнему ярко блестят здесь, в этих джунглях, и все дело только в нем – это он сам потускнел.

Теперь у него сильно болела уже вся нога, и он оперся на свои палки, как на костыли. Голова кружилась. Где же на самом деле Вилкабамба? Неужели это он и есть? Не существует надписей, которые бы увековечили его. Он должен был остаться в памяти людей, живших здесь, но не осталось никого, кто бы помнил о нем.

Погрузившись в непонятный транс, Роберт оставил свой блокнот под деревом и забыл вернуться и забрать его.

Он бесцельно бродил по городу, совершенно не думая об истории; в его голове царил полный беспорядок, он двигался как будто во сне. Кое-где крестьяне очистили руины от растений, и можно было увидеть длинные стены из расшатавшихся камней. Но джунгли уже посеяли свои семена в пустых щелях, в которых никогда не было цемента, и начали карабкаться вверх по каменной кладке. Тишину нарушали лишь звон цикад да журчание невидимой реки.

Как под гипнозом, он все бродил и бродил среди этих ярких сплетений камней и листьев, вросших в землю ступеней и дверных проемов, которые вели туда, куда отступили инки, так никогда и не создавшие алфавита.

В ту ночь они впервые за несколько недель занимались сексом. Оказавшись под куполом палатки, освещенным светом звезд, Роберт потянулся к ней, как ребенок, который хочет, чтобы его утешили. Он обнял ее и почувствовал, как ее тело плывет навстречу ему – такое сильное и плотное тело; ему показалось, что она физически наполняет его собой, и он выкрикнул ее имя.

И все же он понял, что так и не смог снова овладеть ею, вернуть ее себе. Он почувствовал, как в ней пробуждается жалость – она проводила пальцами по его волосам, – и вскоре ощутил, что эта жалость становится все материальнее, казалось, она обнимает его так, как обнимала собственного сына, с полуэротичной нежностью. Несмотря на его изнеможение, это отдалось в нем каким-то скрытым предупреждением, и когда Роберт целовал ее шею, плечи, даже губы, он как будто благодарил ее за что-то очень нежное, но так и оставшееся нетронутым.

Глава шестнадцатая

Холодное солнце поднялось над лесом. Шелест и шорохи, которые обычно наполняют заросли на рассвете, стихли, и на джунгли опустилась дневная тишина. Бродя по развалинам Вилкабамбы, Франциско рассматривал каменные стены, наполовину вросшие в землю. Звук его шагов по сухим веткам напоминал громкие выстрелы. Даже ему, не сильно сведущему в архитектуре инков, было понятно, что у тех, кто возводил эти здания, не было ни богатства, ни времени. Город был построен всего за тридцать лет до того, как инки покинули его. Судя по некоторым оставшимся деталям – притолокам, нишам, – здесь все было построено временно.

Когда он ходил по террасам города, Франциско охватила какая-то грусть, похожая на болезнь. Бедность делала это место беззащитным. Упорство строителей этого города отозвалось в нем горькой печалью. Они как будто говорили: оставьте нас в покое. Это хорошо знакомые нам формы и конструкции. В них больше нет былого могущества, но они все еще наши. Уходите.

Но испанцы не захотели уйти. Они сожгли все священные мумии и унесли в безвестность золотого бога солнца.

Что он здесь делает? Может быть, с помощью него его предки получили заслуженное наказание. Вот почему боль так сладка. Даже его собственное тело казалось ему чужим. Мягкая и неровная земля заставила все вокруг замолчать, накрыла город серым панцирем. Он казался себе легче пыли. Сросшиеся воедино камни и растения поблескивали на сухой земле. Франциско с отчуждением глянул на свои ноги в поношенных кроссовках. Он уже несколько раз представлял себе, как они наступают на след от стальных сапог конкистадоров, но сами так и не оставляют никакого следа. А как странно выглядят эти руки, вцепившиеся в палки! Сплошь покрытые волдырями и язвами, они казались чужими руками.

Там, где комнаты остались нетронутыми, Франциско представлял, что даже сами инки нагибались, входя в них: дверные проемы казались удивительно низкими. И хотя он знал: это из-за того, что они немного вросли в землю, он никак не мог отогнать от себя мысль, что жертвы его народа уменьшились физически.

И все же инки считали Вилкабамбу раем; они даже попытались воссоздать здесь священный пейзаж потерянных родных земель: скалы и горы, которым они поклонялись. Франциско посмотрел на одну из таких скал – огромную и когда-то священную, – вздымающуюся в сумерках над джунглями. Стены вокруг нее полностью погрузились в землю, так что их даже невозможно было различить. Как будто для того, чтобы уколоть свою совесть, он прошептал описание, которое когда-то прочитал в книгах: «Климат здесь таков, что пчелы устраивают себе гнезда под крышами домов, как в Испании, а маис дает три урожая в год. Здесь разводят попугаев, куриц, уток, местных кроликов, индеек, фазанов, краксов и многие другие виды птиц самой разной окраски. У инков был многоэтажный дворец, крытый черепицей, стены этого дворца были покрыты разнообразными рисунками в индейском стиле. Его двери были сделаны из ароматного кедра. Инки наслаждались здесь, в этих далеких и всеми покинутых землях, ничуть не меньшей роскошью, величием и красотой, чем люди в Куско. Им нравилось жить здесь».

Потом Франциско, раскинув руки, вытянулся на бугристой земле, как на кресте, пытаясь пробудить в себе страдание. Он прошептал молитву о покаянии, потом – о прощении. И в эту самую минуту он вдруг понял: я сам причинил себе всю эту боль. Конкистадоров больше нет, инков тоже нет.

Слезы никак не хотели появляться. Он чувствовал только какое-то неясное презрение к себе, как вкус, оставшийся во рту после блюда, о котором он уже забыл.

Опустившись на колени у подножия священной скалы, он развернул кварцевое зеркало и ощутил, какое оно холодное, какое гладкое и легкое, как будто его уже избавили от всего, что отражалось в нем. Франциско вынул расшатавшийся камень из стены и сунул руку в образовавшееся отверстие. Там была земля: груда компоста. Он склонил голову.

Внезапно он понял, что собирается сделать широкий, красивый жест. Он был свидетелем собственного унижения. Он был красив и благочестив, разве не так: юноша с бесценным даром, готовый возвратить его туда, откуда он был взят, и таким образом искупить грехи своего народа? К нему подступило внезапное отчаяние. В этой части его самого, в этом грехе заключалось все, чем он был.

Франциско не стал смотреться в диск. Он замурует его, так и не узнав, по-прежнему ли в нем может отражаться его лицо. Теперь это не имело значения. Для него теперь ничего не имело значения. Человек не может быть чистым, думал он. Только Господь чист. А человеческое существо, как и его предки, состоит из разных частей, из разных грехов.

Потом он закрыл глаза и засунул зеркало в отверстие. Если Господь простит его за осквернение таинства Святого Причастия, он вернется в семинарию и станет священником. Он будет связующим звеном между Господом и Его паствой. Он вставил на место камень и засыпал щели сухой землей. Теперь даже местные индейцы не смогут найти это зеркало. Когда он снова, сложив руки, встал на колени у стены, его губы зашептали молитву:

– Сжалься над всеми теми, которых ты когда-то сотворил…

Он совсем забыл, что это была молитва инков.