/ / Language: Русский / Genre:prose_contemporary, / Series: Опасные связи

Бог ищет тебя

Лола Елистратова

При всем различии героинь романов Лолы Елистратовой речь всегда идет о ней самой. Голосом Маты Хари она рассказывает: «Без привязи, без поддержки – я девочка, которая так и не стала взрослой, всегда неуверенная в завтрашнем дне и стремящаяся прожить день сегодняшний как можно полнее, не думая о последствиях. Вечно в поисках самой себя, то и дело сталкиваясь с самой жестокостью, ища абсолют, который не может дать ни один мужчина…» В романе «Бог ищет тебя»современная благополучная женщина, пытаясь решить свои, глубоко личные проблемы, неожиданно погружается эпоху модерна XX века, слушает нескромные откровения Маты Хари…

Лола Елистратова

Бог ищет тебя

роман для голоса с фортепьяно

«Закрывая за собой дверь, проверьте, не осталась ли на вас сидеть бабочка».

Надпись при выходе из теплицы по выращиванию бабочек

«Dior me, Dior me not».

Название духов Диор, летней новинки 2004 года

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Отражения в воде

1

ШАГИ НА СНЕГУ

Повернув на набережную, Лиза вдруг поняла, что весна действительно началась. Еще недавно это казалось невозможным: Нева была намертво скована льдом, и стылая жизнь безразлично скользила по мостам, а через окна Эрмитажа замороженным золотом мерцал шпиль Петропавловской крепости. Молчаливый зимний Петербург торжественно блестел от холода.

И вдруг – расквасился, разнюнился, посерел, потек. То, что было белым и строгим, оголилось, вылезло во всем убожестве. Весна пришла, но не сладкая весна цветов, обнимающая теплые страны, а тяжелая и пронзительная весна света, весна тающего снега.

Щурясь от бьющего в глаза солнца, Лиза перешла дорогу по направлению к гостинице «Англетер». Обогнула разлапистую лужу и подошла к крыльцу. Мартовский жесткий свет ослеплял девушку: отражаясь от сугробов, наваленных вдоль асфальтовой кромки, он приобретал такую яркость, что контуры предметов и лиц расплывались, превращались в неясные пятна. Жмурившаяся Лиза даже не заметила бы стоявшего у дверей человека, если бы он не сказал негромко:

– Здравствуйте, Лиза.

Тогда она обернулась и увидела его. Он стоял у самого входа в «Англетер», будто знал, что Лиза сейчас придет, и ждал ее. Стоял в застывшей, нелепо-изысканной позе, словно замерший в движении танцовщик.

Лицо в дымке напряженной усталости.

Лиза не очень удивилась и не очень обрадовалась.

– Здравствуйте, Дима.

Почему-то в глубине подсознания чиркнуло воспоминание, никак не связанное с этим случайным знакомым, – сцена гадания на кофейной гуще. Чашка, перевернутая на блюдце, и гадалка Марина, дымящая сигаретой: «Подожди, я пока покурю, кофе должен стечь», и скука ожидания – нетерпение, смешанное с равнодушием, но с привкусом страха, а потом в чашке – благородный король.

– Мой муж?

– Нет. Не муж.

– А что с мужем?

– Если помиришься с ним, потеряешь благородного короля. Жалко – он ложится в твоей жизни восьмеркой.

Восьмерка – вычурный символ бесконечности – нервной, изломанной линией распласталась по Лизиному воображению. Однажды, сидя в машине, с визгом разворачивающейся по снегу возле Юсуповского дворца, Лиза явственно различила восьмерку, выписываемую колесами по обледеневшей набережной Мойки. Это был разворот – начало и конец чего-то. Восьмеркой ложился кровавый след раненого Распутина, выбегавшего из боковой двери Юсуповского дворца, на этом самом месте; восьмеркой опустится на него сверху история бедной Лизы, полыхнув на мгновение в петербургской ночи, как красная оперная Жар-птица.

– Но я не хочу, – сказала Лиза.

– Не сможешь его удержать, – отвечала гадалка. – Потеряешь.

– А как я его потеряю?

– Да просто пройдешь мимо и не заметишь.

Отчего же не замечу? А если он поздоровается?

– Здравствуйте, Лиза.

– Здравствуйте, Дима. А я вас не заметила. Такое солнце… ослепляет…

Они не виделись три недели.

Познакомились два месяца назад, после Нового года, когда Лиза только приехала в Петербург. Он подсел к ней за столик за завтраком в гостинице. Спросил:

– Я не помешаю?

– Нет, – автоматически ответила она.

Стояла зима, жизнь была окована льдом и неподвижна.

– Почему вы такая грустная?

Она посмотрела на него с легкой неприязнью: упитанный, лицо ироничное и плотское, меланхоличное, сластолюбивое. Что-то говорил – она рассеянно слушала, глядя в стену. Протянул визитную карточку и представился: «Дмитрий Печатников. Можно Дима».

– А я Лиза.

– И чем вы занимаетесь здесь, Лиза?

– Я музыковед, – односложно ответила она. – А вы?

– Бизнесмен.

– Собственно, я и сама могла бы догадаться, – сказала она, скользнув взглядом по его лощеному облику.

– Это ирония?

– Да нет… нет… Бизнес – это так солидно. Надежно.

– Давайте лучше поговорим о музыке, хорошо, Лиза?

– Хорошо, – откликнулась она, как эхо.

– Вот я в первый раз в жизни вижу живого музыковеда. Даже не знал, что такие существуют. Да еще пьют кофе по утрам в гостинице «Англетер».

Она не улыбнулась.

– Клянусь, в первый раз в жизни вижу, – повторил он.

– Ну и как?

– Красиво, – мягко сказал Дима. – А может быть, вы возьмете надо мной шефство, Лиза? Сходим послушать музыку. А вы мне расскажете, как к ней правильно относиться…

Он говорил, но Лизе не было слышно мелодии. Только глубинное звукоизвлечение, словно шаги на снегу: одиночество, нерешительность, неразличимые следы, приглушенный звук и потом, медленнее, очень медленно – забвение…

Он уехал. Музыку они так и не послушали.

Потом он появлялся опять и приглашал в Мариинский театр. И еще звал поехать в Москву, на гастроли Римского балета.

– Поехали, – говорил он, – вам понравится. Андрис Лиепа привез в Москву воссозданные балеты из «Русских сезонов» Дягилева.

– Да, я знаю, – ответила Лиза. – «Жар-птица».

Затрепещут огненные крылья, алое перо полыхнет, вырвется и очертит в воздухе магическую восьмерку. Иван-царевич пойдет вслед за ним и спасет из вечного царства холода несчастную Ненаглядную красу.

Изысканная Ирма Ниорадзе станцует партию Жар-птицы.

Но по-прежнему была зима, лед – непробиваемая корка льда, и пустые паузы. Лизина мелодия все время прерывалась, созвучия улетучивались, финалы сцен повисали на остановившемся дуновении. И этому не могли помочь ни декорации Бакста, ни музыка Стравинского – слишком ранние предтечи слишком медленной весны.

Лиза отказалась лететь в Москву. Дима снова уехал. И вот он опять здесь, стоит у входа в гостиницу, словно пришел на свидание. Но ведь – случайная встреча. Как будто договорились, но все же «как будто». А если бы она задержалась на набережной, прошла мимо? Если бы она его не заметила, сказали бы: «Не судьба»? Но она его действительно не заметила. Это он окликнул ее:

– Здравствуйте, Лиза.

– Здравствуйте, Дима.

– Весна, – он улыбнулся.

– Да, мокро. И свет слишком яркий. Петербургский март во всей красе: хлюпающий, грязный и унылый. Только чуть-чуть потеплеет – и опять холодает, радость исчезает, не успев появиться, постоянно болит голова, и думаешь: вот так все время и будет холод, потом сразу – жара, а настоящая весна, наверное, пройдет мимо.

– Вижу, что оптимизма за это время у вас не прибавилось, – заметил Дима.

Лиза молча пожала плечами.

Не сговариваясь, они зашли в гостиницу и сели за столик в баре на первом этаже.

– Вам чай? – спросил Дима. Он помнил, что Лиза не употребляет алкоголь.

– Да, спасибо. С лимоном.

Она откинулась на спинку большого кожаного кресла и теперь смотрела на него оттуда, из тяжелой темной глубины.

– А как насчет моего музыкального образования? Между прочим, кто-то обещал…

Лиза взяла горячую чашку в замерзшие руки и наконец улыбнулась глазами:

– Пожалуйста. Разве я отказываюсь? Я помню про свое обещание. Но вас же не было в Петербурге…

– Зато теперь я приехал надолго, – объявил он.

– Ну что ж, будем соседями.

– А вы, значит, по-прежнему живете в «Англетере»?

– Да, по-прежнему.

– Может, все-таки объясните, почему? Или музыковедам положено по полгода жить в такой гостинице?

– Разве я вам не рассказывала?

– Вы мне ничего не рассказываете, – сказал Дима. – Вы самая загадочная женщина из всех, которых я знаю.

– Надо же, – ответила Лиза, словно и не заметила комплимента. – А почему я ничего не рассказывала?

Ну да, конечно, ведь была зима, ледяная корка. А теперь – это ослепительное солнце, и лужи, и ломаные трещины на невском льду.

– ЕСЛИ честно, мне и рассказать-то нечего, – спохватилась она. – Музыковедение здесь совсем ни при чем. Я тут в длительной командировке, от одного московского СП. Они в Петербурге хотят открыть филиал. Попросили меня заниматься частью организационных вопросов. Логистика, как теперь принято выражаться.

– И все это время они вам оплачивают «Англетер»? – хмыкнул Дима. – Неплохо.

– Да, неплохо, – Лиза неожиданно засмеялась, и ей показалось, что она не слышала собственного смеха много лет. – В России вообще лучше всего русскому жить как иностранцу. Все преимущества одновременно. Я бы, наверное, всю жизнь могла прожить в гостинице. Как Коко Шанель.

– Одна? Это же скучно.

– Мне не скучно, – ответила Лиза, и ее смех мгновенно оборвался.

– Ас кем СП? – перевел он разговор.

– С Испанией.

– Испанский знаете?

– Нет. Общаемся по-английски. Хотя я хотела бы выучить испанский. Знаете, ведь «Ворота Альгамбры»… – она запнулась и взглянула на Диму.

Он непонимающе улыбнулся.

– Так называется одна из пьес Клода Дебюсси, – сказала Лиза поспешно, не желая задеть собеседника.

– А, мы перешли к моему музыкальному образованию?

Я диссертацию пишу про Дебюсси, – объяснила Лиза. – Все пишу, пишу и никак не напишу… А вообще-то я неудавшаяся пианистка. Мои родители – знаменитые музыканты. Отец – Малинин.

– Как, тот самый?

– Да.

– Значит, Лиза Малинина?

– Была раньше. Теперь Лиза Кораблева.

– Кораблева? – словно удивился Дима.

– Да, по мужу. Но скоро я разведусь и возьму назад девичью фамилию.

Он никак не отреагировал: то ли из деликатности, то ли подумал о чем-то и не хотел говорить.

– А моя мама – Галина Олейникова, – продолжала Лиза, – тоже та самая. Меня учили, учили, но природа, видимо, решила на мне отдохнуть. Я получилась ни то ни сё. Играю средненько, музыку не сочиняю. Толку от меня никакого.

– О каком толке речь? – сказал Дима. – Вы могли бы оставаться в неподвижности со своими золотыми волосами. Люди молились бы на вас, как на Богоматерь.

– Я не Богоматерь, – ответила она. – Я Снегурочка.

– Почему? Вы сделаны из снега?

– Нет. Изо льда.

Зависла длинная пауза – пустой музыкальный такт.

– Расскажите мне про Дебюсси, – он опять ушел в сторону. – Что вы про него пишете?

– Ну, как сказать… пытаюсь определить его стиль. Обычно говорят, что это импрессионизм, а мне кажется, это скорее стиль модерн. Именно Дебюсси и открывает это направление в музыке. Впрочем, вряд ли вам это интересно.

– Почему нет?

– По-моему, вы слишком далеки от этого.

– Неважно, – ответил он. – Мне приятно слушать о том, что интересно вам.

Лиза на мгновение смутилась, опустила и снова подняла глаза. Встретилась с Димой взглядом.

– Я ищу параллели между музыкой и живописью, архитектурой, поэзией, – сказала она, опять быстро отводя взгляд. – Хочу создать цельную картину стиля модерн. Даже название придумала подходящее – «диссертация в стиле вермишель». Название тоже должно быть броское, вычурное, как и сам стиль.

– А почему вермишель-то?

– Это французское название модерна. – Тут Лиза вздохнула и добавила: – Но мама прочитала и сказала, что поражать должно не название, а содержание.

Рассказывая, она жестикулировала, встряхивала светлыми волосами. Дима слушал не слишком внимательно – больше любовался ею. Она заметила это:

– Я же говорила, что вам будет неинтересно.

– Нет-нет, – спохватился он, – я слушаю. Так что там с Дебюсси?.. Нет, правда-правда, мне интересно.

– Это музыка намека, рассчитанная на создание определенного настроения, – сказала Лиза, помолчав. – «Смелая незаконченность», как говорил Дягилев. Не действие, а состояние.

– Боже, как сложно, – проговорил Дима.

– Не сложно, а грустно. Представьте зыбкий мир шагов на снегу. И еще чувство невосполнимой потери. Хотя потери, может быть, и не было.

Они говорили негромко, то и дело замолкая. Стык звука и паузы. Праздный, пустой разговор: мелкие колебания чувства, переливы, нюансы настроений, тонкие оттенки переживаний. И ощущение утраты, которой не было.

– Сначала я хотела взять несколько композиторов начала XX века, – сказала Лиза. – Не только Дебюсси, но еще Мориса Равеля и Эрика Сати. Но их музыка слишком отличается. Равель – это «Болеро», страсть, а Сати – ностальгическое ехидничанье, всякие «Арии, от которых все сбегут» и «Засохшие эмбрионы». Я решила ограничиться Дебюсси. Правда теперь, когда выбор уже сделан, мне жаль того, от чего я отказалась. Жаль упущенных вариантов.

– Лучше бы сразу всего и побольше?

– Да нет уж, выбрала, значит выбрала. Буду писать об опере «Пеллеас и Мелизанда». Дебюсси сделал ее по пьесе Метерлинка.

– Никогда о такой не слышал, – признался Дима. – О чем там речь?

– Грустная принцесса плачет у воды. Там ее видит король, Голо. Он намного старше ее. Женится на ней и увозит к себе в замок. А в замке в Мелизанду влюбляется младший брат короля, Пеллеас, и она в него тоже. Ночью он стоит под окном башни и просит Мелизанду дать ему руку, она наклоняется, ее длинные золотые волосы падают и накрывают Пеллеаса.

– Грустная принцесса с золотыми волосами, – сказал Дима. – Наверное, вы и есть Мелизанда, а не Снегурочка. Лиза-Мелизанда. И пишете о себе. Да?

– Наверное.

– Давайте поужинаем сегодня вместе, Мелизанда, – предложил он, и снова странное выражение его лица поразило Лизу, как при встрече у входа в гостиницу: напряженная усталость, бессильная нежность.

– Давайте, – она отставила чашку и поднялась из-за стола.

Они прошли через гостиничный холл к лифту.

– А кстати, – спросил он, – чем все кончилось-то? Там, в опере?

– ПЛОХО КОНЧИЛОСЬ, – ответила она. – Они оба погибли.

– Ну вот, – сказал Дима, выходя из лифта на своем этаже, – как обычно. Все покалечились и умерли.

2

ПЕЛЛЕАС И МЕЛИЗАНДА

Ужинали в ресторане «Дворянское гнездо», сиявшем золотыми ободками фарфора в свете свечей.

– Вам подходит это место, – сказал Дима. – Лиза из «Дворянского гнезда». Прямо по классике. Хоть вы и любите стиль модерн, но сами совершенно не похожи на героинь немого кино. Они все роковые брюнетки, лицо выбелено, глаза обведены черным. А вы совсем другая. Вы ведь тургеневская барышня, а, Лиза?

– Нет. Я бедная Лиза, – ответила она.

Вечер был долгим, тягучим. Вялый разговор то и дело прерывался. Лизе казалось, что ее новый знакомый смотрит на нее каким-то отрешенным взглядом, словно на Снегурочку, к которой боятся подойти деревенские ухажеры, потому что от нее веет холодом. Не поднимая глаз от скатерти, она попросила вина.

– Вы же не пьете, – удивился Дима.

– Боитесь, что растаю? – усмехнулась она.

От вина закружилась голова, серебряные приборы метнули по стенам радужных зайчиков. Но и только; зайчики быстро растворились в темноте за окном, блики на палевых стенах погасли.

– Ну что, веселее стало? – спросил он, когда они выходили из ресторана.

Нет, веселее не стало. Но привычный петербургский пейзаж словно сдвинулся с места, перешел в иную плоскость. Солидные, устойчивые дома пели и таяли причудливыми изгибами по берегам извилистых каналов. Гранитная облицовка расцветала рваными линиями хризантем, похожими на след от удара длинного бича. Весна, слишком долго и слишком медленно подступавшая к городу, все же захватила его, пропуская пейзаж через влажную дымку: здания плыли, видоизменялись, какие-то детали исчезали, другие, наоборот, становились виднее.

Впервые за многие месяцы Лизе было не холодно. Возвращаться в гостиницу не хотелось.

– Может быть, погуляем? – спросил Дима.

– Вы читаете мои мысли.

И они пошли по улице Декабристов в сторону, противоположную «Англетеру», через Крюков канал – к дому Александра Блока на Чухонской речке, к Матисову острову. Над городом лежал туман, было сумрачно и тихо: зыбкая созерцательность, отсутствие внешних эффектов.

Пение вполголоса.

Главный герой – чувства.

Молодые люди почти не разговаривали. Ненужные слова разрушили бы тонкое звучание тающего снега: так, по крайней мере, казалось Лизе. Но Диму, возможно, это молчание тяготило, потому что он неожиданно попросил:

– Скажите мне хоть что-нибудь, Лиза.

– Что?

– Не знаю, – усмехнулся он. – Стихи какие-нибудь почитайте.

«Ему хочется поиграть в романтику, – подумала она. – Бизнесмен, бледнеющий от любви под окном Александра Блока: Незнакомка, Роза и крест. Бизнесмен, прижимающий руки к сердцу и читающий стихи при лунном свете. Смешно».

Она взглянула на него: все то же усталое, напряженное, недоверчивое лицо, глаза пристально смотрят перед собой.

– А какие стихи? – спросила она. – Серебряный век?

– Такое странное название – Серебряный век, – сказал он, не отвечая на вопрос. – А сейчас тогда какой? Медный?

– Не знаю. Нет, не медный. Наверно, серебристый, – она резко свернула с набережной Пряжки на Мойку и пошла вперед. Остановилась у решетки обветшавшего Великокняжеского дворца: в полутьме он был похож на романтическую руину, полуразрушенный замок Спящей Красавицы. Театральная сцена, оформленная для истории про грустную принцессу с золотыми волосами, про Снегурочку, Мелизанду, льющую слезы у воды.

Лиза вспрыгнула на постамент решетки и оттуда тоненьким голосом продекламировала:

– Я мечтою ловил уходящие тени,
Уходящие тени отлетевшего дня.
И все выше я шел, и дрожали ступени,
И дрожали ступени под ногой у меня.

Он поднял руки и снял ее с выщербленного постамента:

– Поскользнетесь.

На мгновение легонько сжал талию, но, поставив на землю, сразу же отпустил. Играет в Мечтателя из «Белых ночей» Достоевского, который гуляет с барышней по набережной?

– Лиза Кораблева, – сказал он вдруг, словно в завершение какого-то логического умозаключения. – Ко-раб-лева.

– Я же говорила вам, что это фамилия мужа, – объяснила она неохотно.

– Я понимаю, что это фамилия мужа.

– И что?

Он не ответил.

Она пожала плечами и опять пошла вперед по пустынной набережной Мойки. Она его не понимала, – хотя, впрочем, пыталась ли понять? Нет, надо сознаться, что она не делала в этом направлении ни малейшего усилия. Просто – плыла в тумане ранней весны, глядя, как непривычный бокал вина разукрашивает петербургский неоклассицизм орхидеями и павлинами северного модерна.

Дима остановился у Поцелуева моста.

Ему бы подойти к девушке и поцеловать ее в губы, как это делают сотни влюбленных на этом месте. Говорят, приносит счастье. Но нет, он не стал ее целовать, а облокотился о парапет набережной. Лиза тоже остановилась – чуть-чуть поодаль. Напротив них, через узкую Мойку, высилась темная масса Новой Голландии.

– Чего вы хотите, Лиза? – спросил он.

– Я? Ничего.

– Ну что ж, не хотите говорить, не надо…

– Да мне, право, нечего сказать.

Темная вода Мойки с безнадежной целеустремленностью заливалась в ворота, раскрытые над каналом Новой Голландии. Какой она выйдет потом, миновав треугольник острова? Сохранится ли память об этом узком проходе, когда сольется с Невой и помчится вдоль Английской набережной – к Исаакиевской площади, туда, где печальная гостиница «Англетер», и Сенат, и Синод, и Медный всадник, имя которому – Смерть, и ад, и мор, и власть над четвертой частью земли, и звери земные окружают его?

Час был поздний. Становилось все холоднее.

– Вернемся? – предложил Дима.

Вот и все: ностальгическая прогулка окончена. Ускорив шаг, они пошли вперед и, не заметив, миновали то место перед Юсуповским дворцом, где когда-то безжалостной восьмеркой отпечаталась на земле кровь раненого Рвспутина, выбегавшего из боковой двери. Они прошагали по нему, не думая, оставив четкие следы на снегу.

Но колебания бликов в полутьме еще окутывали Лизу, плыли и оседали, как туман. Сдвиг, произошедший в городе, по-прежнему чувствовался во всем вокруг. На минуту она даже перестала понимать, где находится: вывеска «Тульское оружие» на другом берегу Мойки вдруг показалась ей написанной на немецком языке, а серый классический особнячок с круглыми колоннами превратился в берлинский Арсенал, Нойе Вахе.

– Нет, нет, – оттолкнула от себя видение Лиза. Цвет стен был слишком серым, пропорции – слишком правильными, от них веяло зимой, ледяной коркой, Берлином, а в Берлине она была с Андреем, о котором больше не хотела вспоминать.

Андрей остался там, в зиме, а с тех пор мир непоправимо сдвинулся, по невскому льду пролегли извилистые трещины, и воды Мойки потекли внутрь странного треугольника Новой Голландии, похожей на темный элегический Остров Мертвых. Ни Берлина, ни Андрея больше не было – только мерцающий в полуночи Петербург и молчаливый незнакомец, идущий рядом по Синему мосту.

В гостинице он проводил ее до номера. У самой двери она подняла на него глаза.

Напряженная маска его лица.

Внезапное ощущение, что она может все, – прямоугольники стен заструились певучими овалами.

Он наклонился.

Сердце учащенно забилось у Лизы в груди.

Он осторожно поцеловал ее в обе щеки – в одну, потом в другую:

– Спокойной ночи, Лиза.

Слегка коснулся рукой ее волос. Опустил руку, быстро развернулся и пошел прочь, а она стояла в коридоре и смотрела, как все выше он шел и как дрожали ступени под ногой у него.

***

Мелизанда наклоняется из окна башни.

Пеллеас. О, Мелизанда! Какая ты красивая… Ты так красива – наклонись. Наклонись еще!.. Я хочу быть ближе к тебе…

Мелизанда. Я не смогу быть ближе… Я наклоняюсь, насколько могу…

Пеллеас. Дай мне хотя бы твою руку сегодня… пока я не уехал… Я уезжаю завтра.

Мелизанда. Нет, нет, нет…

Пеллеас. Да, да; я уезжаю, я уеду завтра… Дай мне руку, твою руку, твою маленькую ручку к моим губам…

Мелизанда. Вот, на… Но я не могу нагнуться еще ниже…

П е л л е а с. Моим губам не достать твоей руки… Мелизанда. Я не могу нагнуться ниже… Я сейчас упаду… Ой! Мои волосы падают с башни!

Длинные волосы Мелизанды низвергаются из окна и затопляют Пеллеаса.

П е л л е а с. Ах, что это? Волосы, твои волосы падают на меня! Все твои локоны, Мелизанда, твои локоны спустились ко мне с башни! Я держу их в руках, я трогаю их губами… я обнимаю их, они обвивают мне шею… я не разожму рук сегодня ночью…

Мелизанда. Оставь меня! отпусти!.. Из-за тебя я сейчас упаду!

П е л л е а с. Нет, нет, нет… я никогда не видел таких волос, как у тебя, Мелизанда! Смотри, смотри, они падают с такой высоты и затопляют меня до самого сердца… Они такие теплые и мягкие, словно падают с неба!.. Я больше не вижу неба за твоими волосами, их прекрасный свет затмевает свет небесный. Ты видишь, видишь, мои руки больше не могут их удержать. Твои волосы убегают от меня, рассыпаются повсюду… Они вздрагивают, колышется, они трепещут в моих руках, как золотые птички; и они любят меня, любят в тысячу раз больше, чем ты.

Мелизанда. Оставь меня, отпусти, сюда могут прийти…

3

ВОРОТА АЛЬГАМБРЫ

Вернувшись в номер, Лиза сделала то, что делала каждый вечер по возвращении в гостиницу: пошла к окну и села с ногами на подоконник, обхватив колени руками.

Она сидела тихо, неподвижно, опутанная длинными светлыми волосами, и смотрела в окно. Тонкие руки непроизвольно выкручивались, сжимали худые коленки; зимняя печаль опять возвращалась в сердце. Так ненадолго город сдвинулся, ожил, заструился, и вот опять – все та же холодная, привычная сцена: горестная фигурка, скрючившаяся на подоконнике, и там, за стеклами, – грозный незыблемый Исаакий в свете ночных прожекторов. А свет такой странный, мертвенный, что розовый мрамор на стенах собора, нежнейший под утренним солнцем, кажется жестким и серым, да и потом, ангелы… Да, хуже всего темные ангелы, плотным кольцом стоящие над куполом: от них исходит что-то тяжелое и мрачное, и слезы наворачиваются на глаза.

Слезы подступали к горлу, и застилали взгляд, и казалось: Исаакий тоже колышется, ангелы шевелятся, разрывают круг, но Лиза знала: это только обман, радужная влажная оболочка, мерцание неверных теней. Знала, что собор устойчив и неподвижен, и не верила в ангела, отделяющегося от купола и летящего к ее окну.

Она всхлипнула и прикрыла глаза, утирая слезы тыльной стороной руки, и за это время ангел влетел в грустную гостиницу «Англетер», беспрепятственно пройдя через двойные стекла, бросился об пол и обернулся полыхающе-алой Жар-птицей.

Минуту в изумлении Лиза глядела на нее с подоконника, а потом живо спрыгнула на пол и кинулась ее ловить. Еще вчера она, наверное, и не пошевелилась бы, равнодушно созерцая со своего ночного поста великолепное видение, но сегодня, раз уж мир сдвинулся…

А Жар-птица порхала по комнате, яркая, изысканная, пугливая, водила по сторонам огромными глазами, не давалась в руки. Лиза без толку бегала за ней из угла в угол: запыхалась, разрумянилась.

Выбилась из сил и упала на постель.

Жар-птица замерла напротив нее, как фигурка из причудливой восточной сказки: яркие краски, плоскостной рисунок.

– Я пришла сказать тебе, – молвила Жар-птица, и ее перья полыхнули на Лизу тысячью синих глаз. – Бог ищет тебя.

Красивая фраза, звучная и полновесная, как названия таитянских полотен Гогена. И такая же непонятная.

– Что это значит? – спросила девушка.

– Ты должна жить, – отвечала блистательная гостья. – Не сидеть на окне, глядя на ангелов, не плакать, а жить. Ты пустая, холодная оболочка. Ты не пульсируешь, тебя не видно с неба. Энергия не поднимается от тебя вверх, и Бог ищет тебя.

Жар-птица опустилась в кресло и стала похожей на человека: черные волосы, подведенные тушью глаза, мониста и звонкая серебряная бахрома.

– Когда-то я тоже была женщиной, – сказала она. – Женщиной в стиле модерн. Я танцевала, меня звали Мата Хари. Это значит «глаз рассвета». Я – жила. Я танцевала и любила, это было сладко. Я бы и сейчас жила. Хочешь, отдай мне свое тело, я буду жить вместо тебя.

– Нет, – ответила Лиза торопливо, – я буду жить сама.

– Ха-ха-ха, – засмеялась Жар-птица, и мелко затряслись огненные перья, пустив по комнате струю красных искр. – Ты не сможешь жить так, как ты живешь. Твоя личность обособлена от других людей. Оторвана от живого Бога.

– А я стану как ты, – прошептала Лиза.

– Ты? Ты другая. Я темная, ты светлая. Я теплая, ты холодная. Как ты сможешь стать такой, как я?

– Ты научишь меня, – с неожиданной уверенностью сказала Лиза. – Ты научишь меня быть красивой.

– Но ты и так красива. Ты светла и пуста, как серебряное изваяние.

– Ты научишь меня танцевать, – упорствовала Лиза. – Ты расскажешь мне о себе.

– Разве ты не знаешь мою историю? – спросила черноволосая. – Ее уже сто лет пересказывают газетчики.

– Я знаю, ты была шпионкой, – ответила Снегурочка. – И все мужчины с ума сходили по тебе. Но ты расскажешь мне, почему это тебе удавалось.

– Хорошо, – сказала старшая, звякнув серебряными монистами. – Я расскажу тебе об этом, моя маленькая Мелизанда.

Их было много. Как же их было много, тебе далее трудно будет представить. Очень много мужчин.

Я жила в гостинице. Так же, как ты. Мы, красивые, любим жить в дорогих гостиницах. Это наш театр.

Смотри, вот я: вхожу в роскошный холл парижского Гранд-отеля. На мне невероятное обтягивающее платье из тончайшего бархата цвета королевского кобальта, с оторочкой из шиншиллы. В сумочке у меня нет и пятидесяти сантимов. Но я беру себе номер «люкс» и небрежно записываюсь в регистрационном журнале «Леди Мак Леод». Блеф? Да какой!

– Мой багаж скоро прибудет, – говорю я портье.

– Конечно, мадам, – кланяются консьержи.

Багажа у меня нет, только это платье. Ну и что с того? Вокруг Париж 1904 года: Гранд-опера, Большие Бульвары, элегантные дамы, художники и миллионеры-нувориши, бесстыдно выставляющие напоказ свои богатства. А рядом с ними – роковые куртизанки, хладнокровные вампирши, мадонны спальных вагонов. Роскошные куртизанки, пролог к современным женщинам: знаменитая Пайва, впоследствии маркиза, станет бизнес-леди, Колетт – писателем, Шанель – стилистом…

А теперь смотри, вот он. Он уже стоит в холле Гранд-отеля, словно знает, что я приду, и ждет меня. Плотный, добротный торговец винами из Гаскони, Луи Кастаньольс. Он-то и оплатит и «люкс», и «багаж». Правда, он захочет на мне жениться, бедный. Но я не для того приехала в Париж, чтобы найти себе провинциального буржуа.

На его месте уже стоит следующий – Эктор Вермон, владелец проволочной фабрики в Бове… А дальше – еще один. И еще…

Сколько страсти, моя Мелизанда, сколько желания! Их желание затопляет меня, горячит мне кровь, и я люблю их всех, люблю их желание, оно обливает меня, как пенная струя шампанского, и их зрачки закатываются перед последней судорогой. Они больше не помнят себя, не помнят ни о чем, они ссыпают мне на подушку деньги и бриллианты: на, возьми, возьми еще, и я беру их деньги, но вижу только эти закатившиеся глаза, я хочу видеть эти расплавленные от желания белки, снова и снова, и поэтому они всегда возвращаются.

Я открою им священные врата Востока, ворота Альгамбры. Я буду танцевать для них, и мой таинственный индийский танец будет как поэма, в которой каждое движение – слово. И пусть дамы возмущаются, говоря, что я и танцевать-то не умею, а только раздеваюсь перед публикой – мужчины дрожат в своих креслах, их ладони прилипают к подлокотникам. Да, я первой придумала стриптиз, я извлекла его из сладкого трепета восточных покрывал и показала ошарашенной Европе. Никто еще никогда не видывал такого в Париже. Ты можешь считать, девочка, что я была как первый человек, полетевший в космос. И разве можно сравнить с моей священной мистерией вульгарную наготу всех этих псевдо-баядерок, явившихся после меня?

Мой брахманический танец насквозь символичен, моя личность неуловима. Ни правил, ни жанра, ни критериев – нечто немыслимое, непредсказуемое, слишком острое, до нелепости, до дрожи, до трепета. Темнота, клубы дыма от горящего ладана. Звучит гонг, зажигаются факелы, и я появляюсь на сцене, укутанная тонкими покрывалами золотого шелка. Под плач цитры освещается каменная статуя Шивы, и я танцую перед богом, я медленно раздеваюсь для него в облаке тени, играющей со светом. Покрывала сброшены, остается лишь драгоценная бахрома на талии и фигурные серебряные чашечки на груди. Я опускаюсь – я простерта ниц перед Шивой, раскрытая, задыхающаяся, и вокруг меня пылают грозные огни жаровен.

Темнота.

Я исчезаю.

Публика? Публика едва владеет собой. Вкус запретного плода? Осуждение? Плохо скрываемое возбуждение?

После выступления я дам пресс-конференцию.

– Я принцесса с острова Явы, воспитывалась в престижном колледже Висбадена…

– Я жена шотландского лорда Мак Леода, долго жила в Индии и обучалась искусству храмовой танцовщицы…

– Я британская аристократка, выросла в уединенном замке Каминга…

Каминга – где это? Корнуолл? Король Артур? Гамлет? Остров Аваллон?

Леди, принцесса, вдова, разведенная, немка, индонезийка, баронесса… Я, Маргарет Гертруда Зелле, дочь голландского шляпника из города Леювардена, провела шесть изнурительных лет в Индонезии в несчастливом браке с колониальным офицером Рудольфом Мак Леод, который бил меня и изменял мне, и стала женщиной без прошлого, авантюристкой высокого класса…

Но подлинная история утонет, затеряется в вихре блестящих замысловатых деталей, и журналисты будут с радостью записывать мои мистико-сексуальные фантазии.

На пресс-конференции я буду отвечать на вопросы на пяти языках: французском, немецком, английском, голландском и яванском. Родной язык – яванский, – объясню я с безупречным парижским прононсом. Небрежно играя с индийской тряпичной куколкой, я расскажу изумленной публике об источниках индуистского фольклора и дам научный комментарий к своим танцам.

– Малышка далеко пойдет, у нее способности к языкам, – прошипит светская ехидна из третьего ряда.

Без привязи, без поддержки – я, девочка, которая так и не стала взрослой, всегда неуверенная в завтрашнем дне и стремящаяся прожить день сегодняшний как можно полнее, не думая о последствиях. Вечно в поисках самой себя, то и дело сталкиваясь с людской жестокостью, ища абсолют, который не может дать ни один мужчина, – я, Мата Хари, Глаз Рассвета.

Я буду танцевать для вас.

Буду танцевать в ротонде музея Гиме, перед изысканнейшей публикой, и у барона Ротшильда, и в доме «шоколадного короля» Гастона Менье – этот предоставит в мое распоряжение невероятную оранжерею, полную редких тропических растений, и я буду танцевать там для него одного, а он – фотографировать меня, голую, среди цветов, прежде чем упасть со мной в орхидеи.

После Гастона будет граф Алексей Толстой, а потом гастроли в Монте-Карло, роль в балете Массне, мои портреты на пачках сигарет и на коробках с шоколадными конфетами, и «Огненный танец» в Свободном театре Антуана на музыку Римского-Корсакова. И еще будет блестящая и космополитичная Вена Цвейга, Климта и Фрейда, будет Египет, будет чопорный роскошный Берлин – Паризер плац, заполненный фиакрами и автомобилями, Кайзерхоф, Бристоль, Метрополь-театр: гул аплодисментов. И мужчины, много мужчин: военные, банкиры, высокопоставленные сыщики, и деньги, деньги, особняки, лошади, чтобы гарцевать по аллеям Булонского леса, и замок на Луаре, вилла на Лазурном берегу, и соболя, и изумруды.

И еще их глаза – их глаза, Мелизанда, – когда зрачки в экстазе закатываются под веки. Сколько страсти, сколько желания… Одна жизнь – две – три – десять: какая разница, волны влечения бегут, торопятся, захлестывают друг друга. Страшно, говоришь ты, страшно, что все закончится казнью в Венсенском рву.

Пусть так, но скажи мне, принцесса, разве этот океан желания не стоил двенадцати пуль в порту?

4

ЗАТОНУВШИЙ СОБОР

Жар-птица сложила крылья и умолкла.

Глубокая пауза – тишина звенит, слышно только, как шепчутся темные ангелы на крыше Исаакиевского собора.

– А ты? – спросила танцовщица. – Что ты?

– Что я… – вздохнула Лиза. – Ни факелов, ни костров в жаровнях, только холодный свет и молчание музейных залов. Нерешительность, одиночество. Замороженное золото Петропавловской крепости через мерзлые окна Эрмитажа. И эти ангелы, ох уж эти ангелы… И Новый год…

– Я знаю, – сказала старшая. – Новый год ты встретила одна. Ты, богатая, была бедна. Ты. крылатая, была проклятой.

Лиза обреченно повернула голову и посмотрела в окно, на залитый мертвенным светом Исаакий:

– Где-то было много-много сжатых рук и много старого вина…

– А единая была – одна? Как луна, одна?

– В глазу окна… – голос девушки дрогнул.

– Не плачь, – сказала Жар-птица. – Это еще не сказка, только присказка; сказка будет впереди.

Ты права. Я никогда не смогу стать такой, как ты, – прошептала Лиза. – Я такая неуверенная, стеснительная. У меня холодные руки. Мужчинам скучно со мной.

– Ты и не должна быть такой, как я. Ты будешь другая. Луна в платье из нарциссов, маленькая царевна с серебряными ножками. Ты станцуешь танец семи покрывал и попросишь за это голову Иоанна Крестителя на драгоценном блюде.

– Какую голову? И потом, я не умею танцевать…

– Ха-ха-ха, – рассыпалась блестками Жар-птица, – ха-ха-ха… Ну хорошо, расскажи мне о том, как все это было. Я же вижу, что ты хочешь рассказать.

Расскажи. Ну же? С того дня, как Мата Хари приехала в Париж, прошло ровно сто лет – наступил новый 2004 год. И ты приехала в Санкт-Петербург…

– Самолет приземлился в Пулкове хмурым зимним днем. Я взглянула в окно, на безнадежную диспетчерскую вышку посреди аэродрома, и сердце у меня сжалось. Город был холоден и пуст, пуст; я напрасно приехала сюда.

Когда-то мы прилетали вместе с Андреем, и все было иначе: небо, и земля, и даже эта вышка не казалась столь тоскливой. А теперь – только пустота. Ощущение бесполезности приезда.

Я бродила по обледеневшему городу и не находила себе места. Не помню, как оказалась в Михайловском саду за Русским музеем; скрючившись от холода, присела на скамейку на берегу пруда. Неподалеку от меня мальчишка кидал камешки: целился и ловко бросал их в середину пруда, но мелкие камешки не могли пробить ледяной покров.

Толстая, прочная корка льда. Ни одной полыньи. Радость улетучилась, исчезла навсегда, да и раньше я не знала ее. Полыхающая красная радость никогда не посещала меня, но был все же голубой огонек – маленький, нежный.

Был и погас. Северное сияние не наступит.

Я никогда не смогу переступить через то, что я пережила. И сколько ни думаю: зачем? почему? – понять не в состоянии.

Это случилось незадолго до Нового года, на праздник католического Рождества. Почему его справляют в России?

Только тебе одной, сестра, подруга, только тебе я могу рассказать об этом. Потому что так стыдно, так пошло и грязно. Шел праздник, гостей был полон дом. Не скажу, что было весело, – весело в нашем доме не бывало уже давно, но гости шумели, пили вино, играла музыка. Андрей куда-то пропал: я не волновалась. В последнее время он все время хмурился, был нелюдим, замкнут. Буркнет гостям: «Добрый день» и уйдет куда-нибудь вглубь дома, закроется, спрячется.

Андрей не рассказывал мне, почему. А я не спрашивала. Я такая: не люблю много разговаривать. Слова не могут выразить мысль, только музыка.

А в тот вечер все было даже лучше, чем обычно. Андрей сел с гостями за стол, и ел, и пил, горели свечи, и радужные зайчики метались по палевым стенам столовой. Правда, за весь вечер он ни разу не посмотрел на меня, не окликнул, не обратился ко мне, но это ничего, так даже лучше, я холодна и замкнута, не пью вина, не хохочу до слез. И вечер перешел в ночь, а Андрей все был здесь, грел в ладонях пузатый бокал с коньяком и, кажется, даже танцевал.

Ну да, конечно, он танцевал с Ниной, моей школьной подругой. Становилось шумно и гулко: смех, музыка, обрывки фраз, гости бродили из комнаты в комнату. Мне тоже пришлось танцевать, но я была не рада, потому что я плохо танцую. И играю плохо, и музыку не сочиняю, я не оправдала надежд родителей, знаменитых музыкантов, а они хотели сделать из меня звезду.

В саду был фейерверк и так много музыки – слишком громкой, дребезжащей диссонансами, что я оглохла, ослепла, потеряла в толпе Андрея, осталась одна в ночной суете. Пока я танцевала, мои длинные волосы совсем спутались – ты видишь, какие у меня длинные волосы, с ними так трудно, – и я поднялась наверх, в спальню, чтобы расчесать их.

Я открыла дверь в ванную: там горел яркий свет. Все лампы включены, иллюминация.

Я открыла дверь и увидела лицо Андрея, каким никогда его не видела. По нему словно мазнули красной краской, и глаза… Глаз не было, только белки, зрачки закатились под веки. Он стоял голый, лицом к зеркалу, в этом резком свете, а Нинка сидела на столешнице умывальника, обвив ногами его спину, и их тела впивались друг в друга, как губы при поцелуе.

Я сделала шаг назад… отступила и, путаясь в платье и в волосах, побежала вниз по лестнице.

Скажи мне, темная королева, как он мог сделать это? Какая гадость, боже мой, в нашем доме, в ванной комнате, и этот свет… грязно, похабно, при всех, дом полон гостей, даже дверь не заперта, эксгибиционизм какой-то… Как он мог, объясни, я не понимаю. Мой муж. Мой дом – ясный, светлый, чистый: я никогда больше не смогу зайти в эту ванную, как будто белый мрамор столешницы пошел пятнами от ее красных трусов.

Ты знаешь, до этого со мной никогда ничего не случалось. Жизнь текла так плавно, бесшумно – родители меня обожали, подарки, вечера, концерты. Мама с папой кланяются публике и выводят из-за кулис девочку в бархатном платье, с длинными светлыми волосами: маленькая фея. «Вот и принцесса». Зал взрывается аплодисментами, мне несут корзины цветов. За что они дарят мне цветы?

И еще девочка в синей матроске на морском берегу. Курорты, пляжи, белоснежные яхты. А потом – возвращение в Москву, жизнь плавная, размеренная, нотные линейки, тихие вечера с книжкой.

Потом я поступила в Консерваторию и встретила Андрея. Я ждала его без нетерпения, и он пришел – все было как надо, нежно и сказочно, как во сне, принц пришел, и мы обвенчались: длинный шлейф белого платья и флер-д'оранж. Это было как продолжение детства, никаких рывков, никаких усилий, но я любила его. Клянусь тебе, я любила его: он был такой взрослый и красивый, старше меня, старше намного – на двенадцать лет, такой сильный, темный и красивый, самый красивый мужчина в мире.

И мы жили с ним в гармонии. Мне казалось, мы жили в гармонии, жизнь была неторопливой и светлой. Правда, в последние месяцы он стал хмуриться – я говорила тебе, он стал угрюм и мрачен, но как узнаешь, что на уме у взрослого мужчины, высокого, сильного и темного? Он не говорил мне, и я не думала об этом.

Но он не должен был поступать так со мной. Он сломал меня, раздавил. Я бежала в ночь, по снегу, в шелковом голубом платье; я простудилась и замерзла навсегда. Я ни за что не вернусь в этот дом, я уеду куда угодно, только бы ни возвращаться домой, и буду жить одна, всегда одна.

Новый год я встретила одна.

Ему было неловко, но что мне его неловкость, темная королева? Он просил прощения – но как-то нехотя, сумбурно, скороговоркой. Он просил прощения по телефону, но я не простила его.

– Я никогда не вернусь к тебе, – сказала я.

– Подумай немного, – ответил он со вздохом. – Давай условимся о сроке. За это время ты подумаешь и, может быть, изменишь свое решение.

– Нет, нет, – говорила я, – я не передумаю.

– Пожалуйста, хотя бы недолго… Три месяца. Если ты не захочешь, я не буду больше тебя мучить. Пусть пройдет хотя бы три месяца…

Три месяца холода и льда: зима, торжественный блеск снега, а потом придет весна с лужами, грязью и головной болью.

– Я не буду жить с тобой в одном доме. И встречаться с тобой не хочу. Видеть тебя больше не желаю.

– Хорошо, хорошо, – сказал Андрей торопливо.

Он найдет, куда мне уехать. Андрей – директор крупного предприятия; его фирма владеет им пополам с испанцами. Ему так легко отправить жену – нет, скажем так: нового сотрудника – в длительную командировку. Он такой сильный, темный, серьезный человек; кто посмеет возразить, увидев на документах фамилию Кораблева?

Наоборот, они наперегонки побегут вносить свои предложения.

– Андрей Владимирович, мы же планировали открывать новый филиал в Санкт-Петербурге. Я думаю, нам срочно нужен представитель, заниматься на месте логистикой.

Андрей молча взглянет на говорящего.

– И работы немного, – так быстренько, вкрадчиво, стараясь угодить. – Но послать туда человека совершенно необходимо. Немедленно.

– Закажете хорошую гостиницу, – только и ответит Андрей Кораблев.

Самолет приземлится в Пулкове, покатится по аэродрому, и при взгляде на одиноко торчащую вышку защемит сердце. Влажным, пронизывающим холодом дохнет в лицо северная столица, резко зазвучит Исаакий, вступят монолитные гранитные колонны и беспощадные восьмиколонные портики, стерегущие собор с четырех сторон. Жестким и печальным окажется на ощупь драгоценный малахит, и лазурит, и громоздкий порфир, и печальна, ох как печальна темная гостиница «Англетер». И Сергей Есенин удавился в одном из номеров, я спрашивала у портье, в каком именно, но он увиливает, говорит, что с тех пор здание перестроили, и это место теперь оказалось между этажами, но, наверное, он врет, да, точно врет, не иначе как это моя комната на втором этаже. И сейчас в этой комнате мне впору удавиться самой, и я сижу на подоконнике и смотрю на бессердечных ангелов, которым нет никакого дела до моих слез. И собор тонет в моих слезах; это грустное место, ясновидящий сказал Монферрану, что он умрет в день окончания строительства, и вот во время открытия государь не подал зодчему руки, и тот огорчился, простудился, замерз, замерз навсегда. Слег и умер через месяц, а его даже не похоронили под собором, как он завещал. Только обнесли гроб вокруг здания и увезли во Францию. И я тоже умру здесь, клянусь, я умру от слез в глазу этого окна с видом на ангелов.

– Моя маленькая Мелизанда, – сказала Жар-птица, вновь выныривая из небытия: на время рассказа она стала невидимой. – Не грусти, это не беда, это полбеды. Беда будет впереди.

– Как же мне быть? – спросила Лиза тоненько.

– Танцуй. Танцуй, как нарцисс, колеблемый ветром, как отражение белой розы в серебряном зеркале. Ты похожа на белую бабочку.

Лиза подняла голову.

– Ты совершенно как белая бабочка. Танцуй, и сквозь облако кисеи луна улыбнется тебе, как маленькая царевна с глазами из янтаря. Живи, принцесса Саломея, закутанная в желтое покрывало.

Жар-птица нагнулась над девушкой и провела золотым крылом по ее векам:

– А пока спи. Слышишь, закрывай золотые глазки. Не горюй и спать ложись, а я спою тебе песенку, – она присела на край кровати и пропела:

Еще один огромный взмах -
И спят ресницы.
О, тело милое! О, прах
Легчайшей птицы!

Сон, как фата, опустился на Лизу, а голос все спрашивал издалека, за гранью реальности:

Что делала в тумане дней?
Ждала и пела…
Так много вздоха было в ней,
Так мало – тела.

Удостоверившись в том, что девушка спит, ангел отошел к окну и сообщил застывшим фигурам, ждущим его на крыше собора:

– И спит, а хор ее манит в сады Эдема, как будто песнями не сыт уснувший демон.

Ночь.

Темнота.

Пустая комната.

5

АРАБЕСКА

Наутро Лиза Кораблева открыла глаза и поняла, что весна действительно началась. Не вставая с постели, она протянула руку за газетой и стала искать в разделе анонсов рекламу школы танцев. Выяснилось, что таких школ сколько угодно: приглашали учиться классическому балету, и танго, и стрип-пластике, и танцу живота – в последнее время это стало модно.

Немного поколебавшись, Лиза сняла телефонную трубку и набрала номер, под которым было написано: «Восточные танцы. Раскрывают красоту и грацию женского тела. Для любого уровня подготовки».

– Пожалуйста, приходите, – ответил нежненький голосок: то ли симпатичная девушка, то ли женственный молодой человек. Впрочем, какая разница? – Занятия сегодня, в час дня. Только не надевайте, пожалуйста, туфли на шпильках, а то у нас красивый паркетный пол, и мы его бережем.

– Какие уж тут шпильки, – сказала Лиза. – Я и босиком-то не знаю, смогу или нет.

– Ничего страшного, – утешил ласковый гермафродит. – Все получится. Приходите обязательно, и увидите. Значит так, пойдете по Гороховой… Вы от какого метро будете идти? От «Сенной»?

– Я пойду от Исаакиевской площади.

– Прямо там и живете?

– Угу, – ответила Лиза.

– Нормально, – бодро прокомментировал бесполый голосок. – Тогда пойдете по переулку Антоненко, с Мойки, или по Гривцова, до «Котлетной». «Котлетную» знаете?

– Нет, – сказала Лиза и засмеялась.

– Короче, мы за «Котлетной», во дворе. Строение четыре. Увидите, будет написано «Товарищество режиссеров». На домофоне наберете восьмерку.

«Естественно, восьмерку», – подумала Лиза и спросила:

– А почему товарищество режиссеров?

– Все, музыку включили, – сообщил андрогин. – Мне надо идти танцевать.

– Ну, тогда, конечно. Идите, – с уважением согласилась она и повесила трубку.

Выходя из номера, она задержалась в коридоре перед дверью, на том месте, где вчера рассталась с Димой. Отчего он не поцеловал ее?

Но ведь они очень мало знакомы.

Какая разница? В наше время все только так и делают.

А ей хотелось, чтобы он ее поцеловал.

Ну и поцеловала бы его сама.

Я? Вот этого чужого человека? Нет, невозможно. Я его не люблю. Я люблю Андрея.

Хотя нет, Андрея я тоже не люблю.

Окончательно запутавшись в своих рассуждениях, Лиза бросила эти мысли и пошла искать «Котлетную».

Мартовский Петербург растекался крупными слезами луж. Вокруг таяло, хлюпало; в подворотнях, по которым пробиралась Лиза, грязи было по колено. Места были мрачные, непривлекательные: разворошенный муравейник, темные переходы и дворы-колодцы, кошмарный Петербург Достоевского, спрятанный за чистыми фасадами Гороховой улицы. Где-то под крышей, за глухой стеной, комната-сундук горячечного Раскольникова. Маслянистая старуха-процентщица в луже крови, Сенной рынок – нищий угар ушедшего столетия, холерный бунт и пьяные убийства. Все они отражались в глубоких голубых лужах, подернутых ледком.

Но Лизе в то утро это было безразлично: лишь бы не промочить тонкие ботинки. Она не без труда нашла вывеску «Товарищество режиссеров» и остановилась в недоумении.

Перед ней было две лестницы: первая спускалась в полуподвал, а вторая, хлипкая, шаткая, сделанная из изогнутых металлических прутьев, взбиралась по стене дома, словно вела в никуда.

Лиза постояла минуту в нерешительности, переводя глаза с одной лестницы на другую. А потом даже плечами пожала от досады на саму себя: ну конечно, вот же он, домофон, за тремя ступеньками, ведущими в полуподвал, да и как можно было сомневаться? Она нажала на восьмерку и вошла в раскрывшуюся дверь, но некоторое время странный образ извилистой лестницы, ведущей вверх и в никуда, еще преследовал ее.

Урок уже начинался.

Несколько девушек перед широкой зеркальной стеной, яркие блестящие юбки, много бисера и мониста, мониста… Пробные шаги вдоль зеркала, звон монеток на платках, повязанных вокруг бедер. А потом польется восточная музыка, сладкая, как варенье из ширазских роз, и пьяная, как первая капля запретного вина; вступят бубны, а за ними – гулкие барабаны, думбеки: удар, еще удар.

– Девочки, по местам. Разминка запястий.

Тонкие, узкие запястья порхают, выгибаются:

вниз – вверх. Мелко движутся, играют длинные пальцы в кольцах. Ладонь раскрывается, как лепестки цветка.

– Еще тянем, еще, с усилием.

И – приседаем на два счета, копчиком давим в пол; поднимаемся на полупальцах, макушкой ищем в потолке точку, которая закрепит нас, когда мы закрутимся вокруг своей оси. Плие-релеве, плие-релеве… А руки открыты, высоко, не прячемся, показываем себя всем, пусть будет видно даже тем, кто на галерке. Гнем, тянем: до боли, с усилием. Вот так – через боль, через напряжение – приходит и раскрывается женственность, словно распускающаяся роза, а музыка уже звенит, рыдает, дробью рассыпаются дарабуки:

– Хабиби, хабиби… Любимая…

И – по хлопку – вперед! Давай, пошла, поплыла: в пальцах – жемчужинки, на голове – корона, нос вверх, зубы сияют. Три мелкие шажка вперед, в диагональ; другая диагональ, третья… Прокрутилась вокруг своей оси – замерла, кисти рук перед лицом, поводила из стороны в сторону подбородком: я стесняюсь. Прокрутилась еще раз, пококетничала плечами: ах, как же я стесняюсь…

Талия извивается, качаются бедра, и волной плывут волосы, и глаза, Лиза, – глаза.

– Где твои ресницы?

– Следи за положением ресниц.

Танец – это не набор движений, а состояние души. Мы не просто заигрываем с публикой, мы показываем себя. Показываем женщину, неповторимую, творческую; показываем личность. Бедра плавно движутся, поочередно опускаются то прямо, то сбоку: уходит зажатость, сексуальная подавленность. Сверкают волосы, движется гибкая шея, грациозно вздрагивает грудь: мы свободно общаемся с миром, мы познаем себя.

Я познаю себя.

– Научи меня радости жизни, – попросила женщина у Бога, и Бог научил ее танцевать.

Ах, как мы кокетничали плечиком: смущались, стеснялись, а вот, еще раз прокрутилась – и хоп! мелкая тряска грудью, рассыпучий бисер. Глядите, я и не думала стесняться. Смотрите, все смотрите, какое платье, какие волосы… Полюбуйтесь: заструились руки – полюбуйтесь, какая фигура…

Хабиби, хабиби… и пошла, поплыла – во-он к тому мужчине за столиком… Соблюдай диагональ, Лиза, не закрывай себя руками, они же хотят видеть тебя. Они заплатили за это, Лиза, и теперь смотрят – все они смотрят на тебя из-за столиков, отставили в сторону коньяк, потушили сигареты, затаили дыхание. Так давай, заводи, твори: пальцами, глазами, животом, волосами – зажигай, доводи их до исступления.

И опять густо вступают барабаны. Пластичная, медленная волна: я восточная женщина, никуда не спешу, я довольна собой, я… – и вдруг хоп! резкий удар бедром под ритмичную дробь: вправо, влево, быстро, словно коснулась барабана, обожглась, отлетела в другую сторону, коснулась опять. А потом бедрами – восьмерка – ну конечно, восьмерка, что же еще – наружу и внутрь, медленнее, быстрее; фигура разнообразится движением запястий, руки взлетают вверх, и живот ритмично ходит туда-обратно. Они не смогут отвести глаз от твоего живота, Лиза, твой живот, Лиза, – Изида, Иштар, Мать-Земля, Афродита, вечно влажная, вечно плодородная.

– Молодец, – скажет темная танцовщица. – У тебя отлично получается. Как тебя зовут?

– Лиза.

– Ты, Лиза, когда закончишь курсы, сможешь неплохо зарабатывать. Будешь танцевать в ресторанах.

– Да нет, я так, для себя…

– Ладно тебе, лишние деньги никому не мешают. Будешь танцевать, – и в зал: – Девочки. Работаем дальше.

И от того, как они, красивые, поплывут в диагональ, от этого простого «девочки», наступит сладкая эйфория – вот оно, мировое сообщество красивых женщин, и я тоже принадлежу к нему, я танцую вместе с ними: в пальцах – жемчужинки, на волосах – корона – танцую перед мужчинами, которые потушили сигареты и затаили дыхание. И живот пульсирует туда-обратно, движутся вверх-вниз ягодицы, беснуются бедра: «тарелочка», «бочка», удары наискосок, с согнутым коленом. Я танцую и отражаюсь в широком зеркале, а они смотрят на меня из-за зеркала, смотрят и умоляют:

– Танцуй для меня, Саломея, я прошу тебя. Если ты будешь танцевать для меня, проси у меня все что хочешь, и я дам тебе.

– Я буду танцевать для тебя, царь…

– Танцуй, и я дам тебе сандалии, выложенные стеклом, дам веер из перьев попугая; я дам тебе браслеты из города Евфрата, украшенные карбункулами и нефритами.

Удар бедром – еще удар, и пот льется по горячей коже, и глоток воды из бутылочки, стоящей там, сзади, у стены, вызывает ощущение блаженства. Мне жарко, я пью воду, я живу – слышишь, темная королева, я живу и танцую, я думала, что не смогу, я такая худая, грудь маленькая, движения слишком резкие, и локти торчат углами, но вот же – я танцую, наверное, все-таки что-то передалось от талантливых родителей, не могло же все безвозвратно увянуть. Внутренняя музыка звенит, рыдает; женственность раскрывается, словно роза в садах Парадиза.

И я живу, сладко ноют мускулы, учащается дыхание, гремят барабаны. И – нижняя волна бедрами, удар пахом вперед.

Ах!

И еще раз – удар пахом вперед. Покажи им все, Лиза, покажи на все деньги, которые они заплатили, и даже больше. Покажи им танец спадающих покрывал, чтобы они просили тебя:

– Омочи свои губки в вине, и я допью после тебя кубок.

– Откуси от этого яблока, и я доем остальное. Что с ними, Лиза? Отчего на их лица словно плеснули красной краской?

Змеевидные руки твои, золотые волосы, пылающие как факел. Кто же так смотрит на тебя, кто встает на колени, ложится у твоих ног? Твой ли это муж, такой темный и красивый? Или твой новый возлюбленный, такой молчаливый? Или тебе все равно, кто смотрит на тебя, сколько бы их ни было там, за зеркалом: один – два – три – десять – океан желания, их желание обливает тебя, как пенная струя шампанского, щеки вспыхивают румянцем, кровь струится по самым крохотным, забытым сосудикам.

Шаг «баляди»: раз-два-три-о!

Разворот, летит покрывало, летят руки над головой. Раз-два-три-о!

Хабиби, хабиби – любимая. Это я – хабиби. Я.

Что, лежишь у моих ног?

Лежи, лежи.

Ах, хабиби…

6

ПОСЛЕПОЛУДЕННЫЙ ОТДЫХ ФАВНА

По весеннему Петербургу Лиза вернулась в «Англетер». Все еще запыхавшаяся и разгоряченная, влетела к себе в номер и на мгновение замерла в дверях. Даже попятилась.

На журнальном столике стояла корзина роз. Розы были палевые, бледно-желтые: строгие, девические бутоны и на их фоне – несколько больших, томных, с раскрытыми лепестками.

Кто прислал этот букет?

Лиза неуверенно подошла к корзине и тронула один из цветков пальцем: он был мягкий и влажный. Она улыбнулась и опустила в розы лицо.

И только тогда в глубине корзины заметила записку, приколотую к цветочным стеблям, в стиле Серебряного века. Всего несколько слов, размашисто написанных на карточке: «Срочно уехал в Новгород. Завтра вернусь. Как приеду, позвоню. Не скучайте. Д».

«Значит, это не Андрей», – сказала себе Лиза.

Разочарована? Очарована?

Трудно понять.

«Д». Не «ваш Д». Просто «Д». А разве он мой? Конечно, мой. О господи!

Нет, это надо прекращать. «Не скучайте»! Я и не скучаю. Мне вообще надо писать статью.

«Сейчас пойду писать статью», – подумала Лиза и еще глубже зарылась в цветы.

Поцеловала кремовый бутон.

Поцеловала записку.

Вот же дура. Ну полная дура. Вместо того чтобы писать статью, которую еще вчера надо было закончить…

Лиза вяло полистала исписанные страницы.

«Основные идеи стиля модерн», – было написано серьезным, зимним почерком. Написано и подчеркнуто. Дальше шло перечисление:

«Это рост, проявление жизненных сил, метаморфоза, порыв, непосредственное, неосознанное чувство, пробуждение, становление, молодость, весна».

Легко сказать – весна. Легко подчеркнуть это слово на бумаге. А как быть, если вот она, весна, за окном: нюанс, музыка и парадокс, обманчивая напевная красота.

Словно женщина, требующая любви, но не предлагающая взаимности.

Лиза перевела взгляд с окна на тетрадь и обратно. Что написать в этой статье? Что жизнь, как стиль модерн, соединяет изображение с воображением, а реальное – с фантастическим? Что раскрытию жизни сопутствует ее сокрытие?

Так сложно: то красный цвет, то голубой. Холодно – теплее – опять холодно. И вдруг горячо, горячо – Снегурочка тает, Мелизанда влюбляется.

Это, наверное, солнце так утомило меня. Слишком яркий свет, слишком много света… И как теперь быть? Чего теперь ждать?

Лиза неожиданно сладко потянулась и отпихнула тетрадь. Статья какая-то… стиль модерн, пробуждение, весна… Что я могу сказать об этом, если сама ничего не понимаю?

Нагнулась к корзине, достала большую розу и, баюкая цветок на груди, пошла к постели.

Лучше всего лечь спать.

Ну и что, что сейчас четыре часа? Я так плохо спала сегодня ночью. А потом, я танцевала. Да и завтра – кто знает, что за день выпадет завтра?

Лиза забралась под одеяло и закрыла глаза. Лежала тихо, сжимая в руках розу среди разметавшихся по простыням волос.

Так просто: притвориться перед самой собой, что спишь, и потихоньку думать о нем – как будто он снится. Словно входит в комнату в образе аромата розы, прикинувшегося юношей и пришедшего к задремавшей после бала девушке, которая сохранила увядающий цветок.

Войдет, скажет:

«Я только призрак розы,

Что ты вчера носила на балу».

И тебе придется принять его: он же входит без стука, как Каменный гость, и как же теперь не принять его, коль скоро ты сама его вызвала…

А ведь стыдно, право, мне стыдно… Но Бог ищет тебя, Лиза. Значит, не стыдно? Ответа нет.

«Если бы Бог не любил мою музыку, я бы ее не писал», – вспомнила она отчего-то фразу Дебюсси. И заснула.

Во сне он и правда явился ей. Она видела его очень ясно, совершенно такого же, как наяву: крепкого, плотного, с толстой шеей, неизящно торчащей на плечах и несущей большую голову со слегка монгольскими чертами лица. Единственное отличие состояло в том, что его больше не звали Димой – у него было какое-то другое, диковинное имя, но, проснувшись, Лиза забыла его.

Он лежал на спине среди травы, высоко на пригорке, со свирелью в руках.

Лиза было обрадовалась, хотела побежать к нему, но вдруг остановилась в недоумении.

Он ли это? Вроде бы и похож, но узкие глаза кажутся еще более раскосыми, пухлый рот – еще тяжелее, и уши стали длинными, как у жеребенка. Вместо начинающего лысеть лба – плетеная шапочка золотистых волос с маленькими рожками, и в лице нечто томное и животное: то ли человек, то ли зверь.

Лиза остановилась и стала смотреть на него сквозь листопад мерцаний полдневной духоты. Опасное, притягательное существо лежало в колебаниях света, как в ленивом обмороке; лишь чуть заметно двигалась его двуствольная флейта, брызгала звуками, постанывала о непостижимом зное, где вдохновение рождается земное.

Так неужели я влюбилась в сон?

Но нет, он вполне реален, он шевелится, он встает. Господи, какой же он странный! Его тело так туго затянуто в кремовое трико, что кажется обнаженным; по четко очерченным выпуклостям разбросаны неровные темно-коричневые пятна; пояс обвит виноградной лозой. Сзади – хвостик. Кошмарное звероподобное существо: его тело непристойно, если смотреть на него спереди, и еще хуже в профиль.

И вдруг – так зрелый и звенящий взрывается гранат в густом гуденье пчел – существо метнулось, прыгнуло.

Ой! Приближается!

Надо спрятаться, скорее убежать, укрыться. Что он ищет под шорох арф и тремоло скрипок? Хочет увидеть босых нимф, которые помчатся друг за другом через поле, как оживший древнегреческий фриз? Хочет, как звереныш, преследовать ту, что закутана в белый муслин? Ту, пальцы ног которой выкрашены красным?

Я боюсь животного духа, который исходит от него. Мне стыдно смотреть на виноградную лозу, спускающуюся по его животу. Хотя… лицо его так трогательно застенчиво, и улыбка – улыбка архаического юноши куроса… Он и мил мне, и страшен, но нет, я все же убегу, а то я знаю: он будет подсматривать за моим купаньем сквозь заросли камышей.

И спящая Лиза побежала, запуталась в ветках, уронила покрывало. Хотела подобрать, но испугалась, не стала, полетела дальше – как ветерок, дрожащий в рыжей шерсти фавна, вся вздохи, вся призыв… А преследователь на ходу подхватил легкую ткань, прижал к себе, поднес к раздувающимся ноздрям.

Одним стремительным прыжком вернулся в свое логово, расстелил покрывало на земле, упал на него и застыл в сладкой истоме. Минута, две: руки побежали по телу, скользнули между ног, голова откинулась назад.

Ноздри затрепетали, рот распахнулся в крике.

Судорога, прокатившаяся по телу.

– Боже мой, – сказала Лиза, прикусив губу. Она и сама не знала, неприятно ли ей зрелище этого одинокого экстаза или жаль, что она не заняла место своего покрывала.

И, следуя логике, возможной только во сне, юноша-зверь спокойно ответил:

– Мудрецы учат, что мозг и сперма – это одно и то же вещество.

А дальше все смешалось, перепуталось, заскользило с небывалой скоростью. Греческий луг сменился набережной Мойки, а истомленное хроматизмами звучание флейты – плеском текущей воды. Над водой был мост, и какие-то балконы, и на балконе – Дима, уже без жеребячьих ушей и хвоста, а просто Дима, Дима, и было что-то очень важное, и надо понять, что…

Телефонный звонок густо вошел в середину сна, как нож в мягкое масло.

Еще не открыв глаз, с именем, застывшим на губах, Лиза взяла трубку. Это был он – конечно он, больше некому, – призрак розы, фавн, опоясанный виноградной лозой.

– Спасибо за цветы, – невнятным со сна голосом мурлыкнула она в телефон.

Последовала длинная пауза. А потом Андрей сказал:

– Алло, Лиза? Это я.

Лиза даже подскочила, словно обожглась.

– Привет, – произнес муж.

– Привет, – поджав губы, ответила она.

– Как у тебя дела?

– Нормально.

– Ты что, спишь?

– Да.

– А почему ты спишь в семь часов вечера?

– Устала.

– Я в Петербурге, – сообщил он.

– А…

– В твоей гостинице.

– И что?

– Хочу с тобой встретиться.

– Зачем?

– Поговорить.

Лиза посмотрела в окно и опять, в который раз увидела тонущий в мертвенном свете Исаакий и темных ангелов, шепчущихся в кружок.

Снова повеяло зимой, и холодом, и тоской. Очарование сна рассеялось. Все стало как прежде.

– Говорить будем только о разводе, – леденея, сказала она.

– Хорошо, хорошо, – торопливо согласился он. – Будем говорить о чем хочешь.

Окно мое высоко над землею,
Высоко над землею.
Я вижу только небо с вечерней зарею, -
С вечерней зарею.

И небо кажется пустым и бледным,
Таким пустым и бледным…
Оно не сжалится над сердцем бедным,
Над моим сердцем бедным.

Увы, в печали безумной я умираю,
Я умираю,
Стремлюсь к тому, чего я не знаю.
Не знаю…

Но это желанье не знаю, откуда,
Пришло откуда,
Но сердце хочет и просит чуда,
Чуда!

О, пусть будет то, чего не бывает,
Никогда не бывает;
Мне бледное небо чудес обещает,
Оно обещает.

Но плачу без слез о неверном обете,
О неверном обете…
Мне нужно то, чего нет на свете,
Чего нет на свете.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Болеро

1

КОНЦЕРТ ДЛЯ ЛЕВОЙ РУКИ

Положив телефонную трубку, Лиза некоторое время оставалась в неподвижности, словно не знала, что предпринять.

Начала было проигрывать в голове знакомые сумеречные фразы: шаги на снегу – глубокое давление погружения, совершаемое рукой пианиста, – благородная патина, которую страдание наносит на любовь… Попробовала заплакать.

Не получилось.

Грустные созвучия мгновенно улетучивались в наслоении и смешении тональностей, отстоящих друг от друга на малую секунду. Сдвиг, происшедший в мире за последние сутки, стал необратимым; трещины на Неве раздались, потекла вода, понесла неровные льдины к морю.

Словно печаль стала невозможной и ненужной для того, кто, не упустив теней из-под закрытых век, наблюдал сквозь рябь ветвей из засады, как любопытный фавн.

«Да, но как-то все некстати, – сказала себе Лиза, поднимаясь с постели. – Зачем он приехал? Что я ему скажу?»

Я не знаю, чего мне желать. Он там, внизу. Он ждет меня: обидчик, оскорбитель, мой красивый, мой любимый муж – любовь – томительный, тягучий поток негаснущих созвучий – а я отчего-то медлю, не спускаюсь. Надо скорее одеваться и вообще… Где моя щетка для волос? Куда могла подеваться щетка для волос?

Я найду, что ему сказать. Да.

Ему и в голову не приходит, что только что я лежала в траве и слушала контрапункт бродящих по ней соков и крови в густом пылании полудня. Он, наверное, думает, что только голубые льдинки по лужам, и слезы в глазах, и ангелы… А кстати, что там ангелы?

Лиза прищурилась, взглянула в окно и скомандовала:

– Ну-ка, тихо!

Ничего у них не выйдет: ни у него, ни у ангелов. Сейчас она им покажет шаг «баляди»: раз-два-три-о! – чтобы шатер распахнулся, и девица, шамаханская царица, вся сияя, как заря, тихо встретила царя. И чтобы,

Как пред солнцем птица ночи,
Царь умолк, ей глядя в очи.

Лиза расчесала волосы и посмотрела на себя в зеркало: выпятила губки, состроила гримасу.

А потом развернусь и уйду. Да, вот так. Знаешь, как это бывает, когда царица раз – и пропала, будто вовсе не бывала? И сиди потом один на холоде, любуйся сам на зимних ангелов, вслушивайся в их шепот, тонущий в медлительных, согласных переливах, как в сети путаниц обманчиво-стыдливых.

С сегодняшнего вечера для меня звучит новая музыка. Спокойно развертывающаяся мелодия, стальной ритм и неуклонная динамика нарастания. Эстетику намека сменила полная определенность.

Игра кратких мотивов отступила перед настойчивыми повторами яркой мелодии.

Андрей сидел на первом этаже, в холле. Увидев Лизу, он поспешно затушил сигарету и поднялся с кресла.

– Привет, – сказал он, вглядываясь в ее лицо. Какая она?

– Привет. Не поймешь.

Поцеловать ее? Нет, остановилась слишком далеко.

– Я тебя слушаю, – и прищурила глаза.

– Ну, Лиза, мы же не будем разговаривать здесь, в холле, стоя…

Она пожала плечами. Искоса посмотрела на него.

Прямой и высокий, от неловкости своего положения он ссутулился и даже стал казаться ниже ростом. Густые черные волосы, в них несколько ниток первой седины. Плотная голубая рубашка – Лиза очень любила эту рубашку, в ней он такой красивый: яркие черные глаза, смуглое лицо – какой же он темный и красивый в этой голубой рубашке, самый красивый мужчина на свете.

Вот только зачем он повязал на эту почти спортивную рубашку шелковый красный галстук?

«Как ребенок. Невозможно оставить одного, – в сердцах подумала Лиза. – Одевается черт знает как».

– Ну, как дела? – не слишком уверенно спросил он.

Они по-прежнему стояли посреди гостиничного холла.

– Нормально, – ответила она. – А что нового в Москве?

– Да ничего. Вот Василия Блаженного покрасили. Китч полный. Кажется, что только что перевезли из Диснейленда. Веселенький такой ситчик…

Улыбнуться или не стоит?

Лиза решила не улыбаться и тут же улыбнулась. Чуть-чуть. Но он, может, и не заметил.

Заметил или не заметил?

Поток входивших в гостиницу туристов обтекал их с обеих сторон. Носильщики, везущие тележки с чемоданами, совершали вокруг супружеской пары круг почета.

– Может, все-таки пойдем отсюда куда-нибудь? – не выдержал Андрей.

– Куда?

– Не знаю. В ресторан давай поедем. Я целый день ничего не ел. Есть хочу.

– Я тоже, – вдруг сказала она.

Он удивился. Обрадовался. Лицо его прояснилось, но Лиза быстро повернулась к нему спиной и пошла к входной двери.

На углу Морской улицы, под ветром, они поймали машину.

– Васильевский остров, – сказал Андрей. – Ресторан «Старая таможня», за Биржей.

Водитель не стал разворачиваться к Дворцовой площади, а поехал прямо, по направлению к дальнему мосту лейтенанта Шмидта. Было темно, облачно и сыро.

Туман.

Ветер.

Васильевский остров, куда ездят не жить, а умирать, давил из-за тающей реки смутной тяжестью, насылал очарование морока, словно жаба в манжетах.

Лиза не любила пронзительности петербургских островов: проведя в городе почти три месяца, она ни разу не перешла через реку. Еще вчера ей бы хватило одного пересечения моста сквозь туманную жижу, чтобы снова вернулась тоска, но сегодня…

Сегодня все изменилось. Гармоническое развитие уступило место тембровому, в котором шел контраст, нарастание. Ясная мелодия, оригинальная в своих интонационных повторах, поднималась вверх, следуя четкому рисунку.

Сегодня ей были нипочем ни прибрежные сфинксы из розового гранита, ни печальное здание Академии художеств, куда в ненастные ночи возвращается призрак ректора Кокоринова, повесившегося на чердаке. Приходит, стучится: «Я стучу, я ваш ректор, со Смоленского кладбища, весь в могиле измок и обледенел… Отворяй». Машина проехала мимо них по Университетской набережной, и Лиза даже бровью не повела.

А дальше-то – дальше островной ужас становился все гуще, все опаснее. Вон и Меньшиковский дворец мелькнул в окне – палаты не раз битого императорской палкой вельможи, и не зря ведь ему этот остров подарили, а потом отобрали. А потом вообще отправили в ссылку. И что, спрашивается, хорошего можно ждать от острова Меньшикова?

Меньшиков в Березове.

Куда ни посмотри – страшно. Ужасает молчание безграничной Невы. Да и с другой стороны – такое, что можно и совсем растеряться: Кунсткамера, двухголовые, трехрукие бескровные монстры полощутся в стеклянных банках со спиртом, настоянным на черном перце, паукообразные конечности, надутые подкрашенным воском… И ветер, морок, туман, и Нева мечется, как больной в своей постели беспокойной.

Но нет, ни за что. Я же сказала: ни за что. Эти эффектные переливы, болезненная звукопись отступили перед увеличением плотности оркестровой массы. Пусть от мелодии временами веет отчаянием, пусть монотонно возрастает навязчивая тема, с точностью метронома повторяющая себя, но не способная вырваться на волю, – пусть, но в этом нарастании звучности слышится могучее оптимистическое начало, заглушающее переливы и мерцание зимних красок.

– Я буду пить вино, – заявила Лиза.

Андрей удивился, но заказал.

В ресторане было тепло, уютно: красные кирпичные стены, плющ на перегородках. Музыка, шум и запах вкусной еды. В тот вечер Лизе нравилось все: и еда, и вино, и мужчина, сидящий напротив, – только почему он так смотрит на нее?

Наверно, сейчас начнет жалеть.

Ах, Лизавета Ивановна, пренесчастное создание…

Нет, больше она этого не хочет. Она уже увидела себя царевной, что смотрит янтарными глазами из-под блистающих вежд, той, что за руку царя взяла и в шатер свой увела. Там за стол его сажала, всяким яством угощала.

Уложила отдыхать на парчовую кровать?

Подожди, подожди, Лиза, торопишься. Просто ты опять выпила вина, и от этого все мешается в голове. И потом – зачем он так смотрит? И зачем на нем этот галстук?

– Сними, пожалуйста, галстук, – сказала Лиза. – Он сюда совершенно не подходит.

Андрей спорить не стал. Сдернул с шеи галстук и расстегнул верхнюю пуговицу на голубой рубашке: черноглазый, смуглый, в вороте рубашки видны черные волоски на груди. Он, наверно, теплый, вот бы взять и засунуть холодную руку ему за шиворот, и положить голову ему на плечо, и чтобы

потом, неделю ровно,
Покорясь ей безусловно,
Околдован, восхищен,
Пировал у ней Додон.

А мир уже сдвинулся и поплыл, как вчера, во время прогулки по Мойке…

– Тебе идет эта рубашка, – проговорила она.

– Я так и знал, что тебе понравится, – ответил Андрей.

– Да?

Ни он, ни она не нашли что добавить. Музыка еще не достигла полного звучания, не раскрылась пока окончательно.

Словно пьеса, играемая одной левой рукой.

– Расскажи мне, как ты здесь жила.

– Я писала статью, – ответила Лиза.

Левая рука. Одна левая.

– И что ты нового придумала?

– Да зачем я буду рассказывать? Тебе все равно не интересно.

– Это мне-то? – возмутился Андрей. – Да я уже наизусть все знаю про ладово-гармоническую красочность старика Дебюсси.

Лиза невольно фыркнула.

– Я и сама не знаю, права ли я была, когда остановилась только на Дебюсси. Знаешь, меня в последние дни все мучает мысль об упущенных возможностях.

– О каких еще упущенных возможностях?

– Ну почему Дебюсси, а не Равель, например? Хоть он и не такой новатор, как Дебюсси, но его гармония психологически проще, классичнее, имеет ярко выраженную танцевальную основу. Впрочем, у них, конечно, много общего…

– Общая склонность к чувственной роскоши мягко-диссонирующих аккордов?

– Боже, – сказала Лиза, – тебе уже можно бросать машиностроение и переходить в Консерваторию.

– Ну что, не ожидала такого от своего варвара-мужа?

Она рассмеялась.

Пусть и левой рукой, но какое утонченное и острое звучание!

Музыка инстинктивная, эмоциональная.

– Скажи еще что-нибудь такое, – попросила она.

– Я только это выучил, – признался Андрей. – Вчера читал твои тетрадки.

– Какие тетрадки?

– Ну записи твои. Дома лежали, на столе.

В первый раз воспоминание о доме не вызвало у нее боли. Словно ее и не касалось, что в двух шагах, за стеной, в тщетной злобе плещутся финские волны и ходит-бродит по сумрачным этажам Кунсткамеры гигантский скелет Петровского гайдука, ищет свой исчезнувший череп… Это все не для Лизы, это больше не имеет к ней отношения. Лизина конструкция стала совсем простой: серия точных повторов темы в непрерывном крещендо, в изменяющейся инструментовке – улыбки, смешки. Наплевать на гайдука. Сами знаете, как это бывает: хоть бы и вся столица содрогнулась, а девица – хи-хи-хи да ха-ха-ха!

Не боится, знать, греха.

Из ресторана пришлось возвращаться пешком: унылая набережная была темна и пустынна, ни одного такси.

Ни прохожих, ни машин. Ни души.

Дворцовый мост был весь залеплен густым туманом, как ватой. Впереди не было видно ни Эрмитажа, ни даже очертаний другого берега.

– А погода-то, наверное, нелетная, – сказал Андрей словно невзначай. – Даже и не знаю, как мне вернуться в Москву.

– На поезде, – ответила Лиза.

Он вздохнул:

– Иди осторожно, а то не видно ни черта, – и рассчитано решительным жестом взял ее за локоть.

Она не отняла руки. Минуту шли молча.

– А вдруг его сейчас разведут, этот мост? – неожиданно спросила Лиза. – Это в котором часу происходит?

– Не помню. Часа в два ночи.

– Я никогда этого не видела.

– А вот мы приедем сюда с тобой летом, на белые ночи, и обязательно посмотрим, как разводят мосты, – сказал Андрей как нечто само собой разумеющееся и сжал ее локоть.

Она не ответила.

2

ЕСТЕСТВЕННЫЕ ИСТОРИИ

– Можно я поднимусь с тобой? – спросил Андрей у лифта.

– Зачем? – Лиза сразу сжалась.

Лучше бы он шел рядом с ней молча, ни о чем не спрашивая. А так…

– Ну пожалуйста, – сказал он. – В конце концов, это просто глупо. Не сидеть же мне одному в холле, дожидаясь самолета.

Лиза помолчала.

– Хорошо, – ответила она, не глядя на него. – Пошли.

В номере была разобранная постель, букет роз и ангелы в окне. Посмотрев на беспорядок, Лиза почему-то подумала, что о разводе они так и не поговорили.

– Когда будем подавать документы? – спросила она.

– Какие документы?

– В ЗАГС.

– Но мы уже ходили с тобой в ЗАГС.

– Я спрашиваю тебя серьезно, – вспылила Лиза. – Когда пойдем подавать на развод?

– Лизонька, – сказал Андрей тихо, – неужели ты так и не передумала?

– Нет.

– Лизонька, ну прости меня.

Она молчала.

В это время за окошком неожиданно вспыхнул фейерверк – такие иногда устраивали поздно вечером на Исаакиевской площади. Голубые и красные огни с шумом полетели во все стороны, заполняя комнату призрачным светом. Веселые яркие брызги до неузнаваемости раскрасили слезливый фасад собора.

– Что это? – удивился Андрей, подходя к окну.

– Фейерверк.

Он резко обернулся к ней:

– Лиза…

– Не надо, – сказала она и попятилась.

– Хорошо, – сдался он. – Делай как хочешь. Можно, я хотя бы сниму тебя на память? Я даже камеру привез, – и он достал из кармана куртки маленькую цифровую камеру. – Прошу тебя. Ну что тебе стоит…

Она задумалась.

Не знала, что ему ответить.

Согласиться? И что? Чем кончится эта съемка? А хочет ли она с ним разводиться? Нет, на самом деле? И вообще, чего она хочет?

– Пожалуйста, – повторил он.

Вот пристал.

В раздумье она выставила вперед плечо: одно, потом другое.

– Тогда уж я станцую, – сказала она.

– Станцуешь? – опешил Андрей.

– Да. Я теперь танцую восточные танцы.

– Ну давай…

Лиза оглядела номер в поисках сокровищ, которые она накупила при выходе из клуба. Вон он, большой пакет – валяется на полу под телевизором. Она бросила его туда, когда зашла в номер и увидела корзину с цветами.

Лиза достала из пакета диск и вставила в маленький проигрыватель.

– Хабиби… я хабиби… – немедленно полилось из колонок.

Андрей не верил своим ушам. Какая-то хабиби – и это у его жены, идущей по жизни под томную звукопись Дебюсси и Равеля.

Лиза подхватила с пола пакет и направилась в ванную.

– Ты куда? – спросил он.

– Переодеваться.

Андрей из осторожности решил оставить это без комментариев.

Через несколько минут она появилась в дверном проеме: прозрачная шифоновая юбка с разрезом до бедра, сверкающий топ из блесток, звонкая бахрома и мониста, мониста… Встала, улыбнулась, округлила руки. Поиграла пальцами.

Андрей включил камеру.

Хабиби, хабиби… Три шажка в диагональ, три – в другую – томно, вкрадчиво, словно кошка, которая охотится за воробьем. Прокрутилась – спина как струнка, голова поднята, третий глаз неподвижен – остановилась, приставила ножку, согнула в колене, пококетничала плечиком: я стесняюсь. Больше нет ни шагов на снегу, ни даже металлического крещендо «Болеро» – только восточная мелодия, густая и вязкая, как рахат-лукум, пропитанный розовым маслом.

«Нижняя волна»: бедра выгибаются, удар пахом вперед.

Ах!

Еще один удар.

И опять шаги – во-он к тому мужчине у окна, с камерой в руках. Шаги уже четче, увереннее: кошке не надо больше красться. Птичка попалась.

И – «большая поза», позиция «ключ»: одна рука – в сторону, другая – над головой, запястья выгнуты, грудь мелко дрожит. Покрывало летит, руки выписывают затейливые фигуры перед лицом: повращала бедрами – и ну страдать!

Я страдаю. Боже, как же я страдаю…

А вы, между прочим, пока я страдаю, полюбуйтесь: какая фигура, какие волосы. Успевайте поворачивать за мной камеры, когда я поплыву в проходе между окном и кроватью. Правое бедро вверх, вверх, и еще вверх, как учила темная танцовщица.

Но что это с ним, Лиза? Отчего он так бледен? Почему он снимает тебя с такой жалкой улыбкой на лице? Словно прямо сейчас грянется об пол, станет молить прерывающимся голосом:

– Танцуй для меня еще, серебряная царевна. Танцуй, и я подарю тебе топазы, желтые, как глаза тигров, и красные, как глаза голубей, и зеленые, как глаза кошек…

Или закусит губу и скажет себе, что это невероятно, его жена – строгий девический бутон – раскрылась в томную палевую розу, а он здесь совершенно ни при чем. Он не мог ее разбудить, не мог растопить, хоть и любил, и злился на себя, злился на нее, на ее скованность, и даже демонстративно изменил ей с досады, из мести за холодность, а она в это время… И что, это сделал кто-то другой? Чужой, неизвестный дотронулся до его жены волшебной палочкой, и она растаяла, как Снегурочка? Кто-то пришел ночью к башне, под окно, и просил, молил:

– Мелизанда, дай мне свою ручку. Только твою маленькую ручку!

И она наклонилась, и золотые волосы волной потекли вниз и накрыли счастливца.

А он сам видел только ее слезы – взрослый, мрачный, темный муж, король Голо.

– Лизонька, – сказал он, – прости меня.

Она танцевала.

Уж какой там «мой Лизочек так уж мал, так уж мал, что из листика сирени сделал зонтик он для тени»! Императрица Елизавета на сверкающем балу-маскараде.

– Возвращайся домой, Лиза. Я без тебя не могу.

Она танцевала.

– Хочешь, я на колени встану?

Изображение в камере дрожало и прыгало.

Только танцуй для меня, Саломея, и я дам тебе ониксы, похожие на глазные яблоки мертвой женщины. Я подарю тебе сапфиры, большие как яйца, и синие как синие цветы.

Хабиби, моя хабиби, любимая. Да, я – хабиби. Я.

Лежишь у моих ног?

Лежи, лежи.

Ах, хабиби…

– Послушай, – сказал Андрей, когда музыка смолкла, – я тебе все объясню.

Он отложил камеру в сторону и взял Лизу за руку. Потянул, усадил на развороченную кровать.

Сверкающая блестками, звонкая Лиза села рядом с ним, как театральная Жар-птица.

– Я был не в себе, когда это произошло… На Рождество. Не соображал, что делаю. Мне было так плохо, а ты даже не пыталась понять. Тебе было как будто все равно.

– Я же еще и виновата?

– Нет, нет, ты не виновата. Просто на работе было черт знает что… – он помедлил, взглянул на нее.

Она слушала.

– Ты же знаешь, что я хочу открыть большой филиал в Петербурге, – сказал он. – Мне удалось договориться, что мы получим на это крупную сумму из федерального бюджета. Ну, знаешь, развитие города и всякое такое… Я был уже в струе, все шло хорошо, и тут… – Андрей запнулся, подбирая слова. – Словом, обнаружилось, что на эти деньги есть другие претенденты. Конкуренты.

– Что, опасные конкуренты?

– Да какая-то новгородская фирма «РСТ», которую и знать-то никто не знает. Спекулируют только на том, что они не СП, а стопроцентно русское предприятие, и хотят деньги перебить на себя. Сказки рассказывают, что еще займ получат у французов, в «Лионском кредите». И ничего бы у них не вышло, если бы не один тип, советник генерального по финансам. Молодой, черт, но ловкий. Ума не приложу, что с ним делать. Все нервы мне вымотал.

– А что ты, собственно, с ним собираешься сделать? Придушить, что ли?

– Ой, Лиза, мне не до шуток, – мрачно сказал Андрей. – Я в трубу могу вылететь из-за этого козла. И правда придушил бы, если бы мог…

– Ну, Андрюша…

Да нет, – отмахнулся он. – Мне надо как-то его дискредитировать. Документы, что ли, какие-нибудь получить, из которых бы следовало, что им никогда не получить этого французского кредита. Ведь это же блеф, Лиза, сплошное фуфло, – почти закричал он, рассердившись. – Сейчас мои деньги себе возьмут, а потом ищи-свищи. Но доказательств-то нет. Мне бы какие-нибудь финансовые отчеты получить, чтобы с фактами в руках доказать, что этот кредит – сплошное вранье. Но сколько я ни пытался – и через агентов, и взятки давал, ничего не выходит, – Андрей бесился. – И все из-за этого подонка-финансиста. Это он воду мутит, у него связи в Петербурге. Наврал целую гору, и все уши развесили. Шустрый, сволочь.

– Кто же это такой? – удивилась Лиза.

– Да есть там один… ты все равно не знаешь. Некий Дмитрий Печатников.

– Как? – переспросила ошарашенная Лиза. – Дмитрий Печатников?

– Ты что, с ним знакома?

– Кажется, я его видела внизу, в гостинице… – пробормотала она.

Потянулась к столу, достала из ящика визитку. «Дмитрий Печатников. Фирма «РСТ»».

– Надо же, и правда «РСТ», а я не обратила внимания…

– Ну, везде поспел, – сказал Андрей с ненавистью.

– Да нет, нет, – заторопилась Лиза. – Просто он вещи помог мне до номера донести… ну и визитку заодно дал…

Опять игра одной левой рукой. Одним пальцем левой руки.

– А швейцара нельзя было попросить? – насупившись, поинтересовался Андрей.

Темная, темная волна по лицу: кто стоял там внизу, под окном, у башни?

Чей голос шептал словно во сне: «Мелизанда, дай мне ручку. Только твою маленькую ручку…» – и брякали мониста, золотые волосы проливались с башни вниз…

– Почему у тебя цветы в номере? – резко спросил он. – Откуда корзина?

Он сидел на краю кровати, сложа руки и грозно нахмурясь. Глаза его сверкали из-под шапки черных волос. В этом положении удивительно напоминал он портрет Наполеона. Это сходство поразило даже Лизавету Ивановну.

Лет двести назад барышня Лиза подумала бы на ее месте: «Ах, этот Германн! Лицо истинно романтическое; у него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля».

– А какое тебе дело? – огрызнулась Лиза. – Ты бы вообще лучше молчал… Отелло…

Ссора вспыхнула между ними, как внезапно раскрывшееся оперение огненной Жар-птицы.

– Еще смеет меня подозревать!

– Откуда эти цветы?

– Вообще убирайся отсюда… Никто тебя не звал.

– Пусть только попробует… Нет, ну это надо! И здесь он!

– Я тебе сказала, отстань от меня. Я не собираюсь выслушивать эти глупости.

– Вещи он помог донести, козел… И кому! Моей жене! Убью к чертовой матери!

– А я тебе и не жена вовсе. Мы с тобой разводимся.

– Нет, ты моя жена, – сказал он, хватая ее за плечи. Блестки посыпались на одеяло.

– Не трогай меня, – закричала она.

– Моя, – проговорил он, стиснув зубы. СИЛЬНО притянул упирающуюся Лизу к себе и поцеловал в губы.

Ах, Лиза, омочи свои губки в вине, и я допью после тебя кубок.

Зашептались, зашушукались над куполом темные ангелы, перемигнулись с Луной.

Смотри, Лиза, Луна похожа на истерическую женщину, которая везде ищет себе любовника. И она нагая, совсем нагая. Облака хотят одеть ее, а она не хочет. Она явилась совсем нагая на небо. Луна спотыкается среди облаков, как опьяневшая женщина. Ну конечно, она ищет любовника…

Ты как Луна, Лиза, словно янтарная Луна в покрывале из нарциссов. Поцелуй его – ты же искала себе любовника, ты явилась совсем нагая на небо. Откинь голову – шея длинная, гибкая, изящно вздрагивает грудь, струятся руки: пальцы скользят по его спине, запястья изгибаются у него на шее, и живот так быстро ходит: туда-обратно, туда-обратно… Покажи ему на всю музыку, Лиза: удар бедрами, еще удар и «нижняя волна» – сильный удар вперед…

Ах!

И еще раз. И – раз-два-три-о!

Посмотри на его лицо, Лиза. Что с ним? На него словно плеснули красной краской. Его желание направлено на тебя, его желание омывает тебя пенной волной, словно струя шампанского.

И еще его глаза – как ты была права, темная королева! В мире нет ничего прекраснее, чем его глаза. Зрачки, закатывающиеся под веки перед последней судорогой.

В пять часов утра Андрей сказал:

– Ладно, мне надо ехать в аэропорт. У меня рейс в семь тридцать.

– Какой-то ты странный взял билет, – заметила Лиза.

– Ля надеялся, что все именно так и кончится, – ответил он и засмеялся.

– Ты нахал, – спокойно сказала она.

Он вернулся от двери, обнял ее и заглянул в лицо:

– Возвращайся домой, Лизонька. Пожалуйста.

Но она опять промолчала, и он ушел.

А через несколько минут – легкий свист снизу, камешек, царапнувший по стеклу.

Открыть окошко, свеситься вниз со второго этажа:

– Ну что тебе?

– Дай мне ручку, Мелизанда. Только твою маленькую ручку.

С вышины собора смотрят, шепчутся темные ангелы.

– Только твою маленькую ручку к моим губам…

3

НОЧНОЙ ГАСПАР

Однажды в жизни наступает такой момент, когда перестаешь понимать, чего хочешь. Не понимаешь, куда идешь и зачем. Законы логики больше не действуют; создается томительная атмосфера, непрерывная приглушенность, парящая над всем происходящим.

Лиза медленно закрыла окно.

Обернулась.

Вчерашняя гостья сидела в кресле, но ее красочное оперение было сложено. Блестящие синие глаза, сверкавшие с перьев накануне, прикрыты тяжелым страусиным пухом, остановлены в неживом оцепенении. В полутьме белело только женское лицо: бриллианты в ушах и накрашенный рот.

– Ну что, моя маленькая Мелизанда, – сказала она тихо, – вот ты и танцуешь.

Лиза улыбнулась.

– Ты быстро делаешь успехи. Ты уже поняла, как становятся шпионками. А ведь совсем недавно тебе казалось, что это не имеет к тебе ни малейшего отношения.

– Но… я… с какой стати? – попыталась защититься младшая. – Почему вдруг я шпионка?

– Обманываешь меня, себя обманываешь, – старшая говорила ровным, монотонным голосом. Драматизм напряженности достигался без подчеркнутого нагнетания эмоций, оставаясь в рамках медлительного, ничем не нарушаемого движения. – Разве не об этом ты подумала час назад?

– О чем – об этом?

– О том, как станцуешь новый танец. Как ты получишь нужные документы: выпросишь, выкрадешь, раздобудешь. Разве не так?

– Да бог с тобой, – отмахнулась Лиза. – Это же причинит огромный вред Диме.

– А нам наплевать на Диму.

– Ты думаешь, я должна помочь Андрею? Но он меня об этом вовсе не просил. Хуже того, он просто взбесится, если я принесу ему эти документы. Ты видела, какой он ревнивый? Да он с ума сойдет…

– А нам и на него наплевать.

– Так зачем же тогда?

– А попробовать коготки, – ответила Мата, и в сложенном павлиньем хвосте на секунду вспыхнуло что-то алое. – Ты же хочешь, я знаю, что ты хочешь. Я же говорила, что после танца ты попросишь голову Иоанна Крестителя на серебряном блюде.

– Ты думаешь? – нерешительно спросила Лиза.

– Я уверена в этом, Саломея.

– Ну, может быть… Заодно и денежные проблемы уладятся, и потом, хотя бы раз я почувствую свою нужность, полезность. Я сыграю важную роль в развитии дела моего мужа. Это, конечно, было бы приятно…

– Нет, все не то, – возразила старшая, по-прежнему не повышая голоса: только оттенки звучания в пределах узкого диапазона сдержанной динамики. – Обманываешь меня, себя обманываешь.

– Что же тогда?

А вот что: «Шахерезада». Могучий царь Шахрияр уезжает на охоту. Он нежно прощается с любимой женой Зобеидой: она лежит на подушках, томная, темная, блестки, газ и шальвары, она машет царю рукой, утирает слезы платком. Царь уезжает – и резной, ковровый, золоченый гарем в скорби.

Звук охотничьего рога.

Уехал, уехал!

Скорее: открыть запретную дверь, выпустить пылкого черного раба в жемчужном нагруднике. Танцевать с ним посреди сцены, и на возвышении, и под балдахином. Порхать, есть сласти, пить вино: разве одинокий кубок в тиши гарема, среди наскучивших подруг был бы так сладок?

И пусть внезапно вернувшийся царь пронзит молодого раба кинжалом! Даже если самой придется умереть, – ты открыла запретную дверь, Зобеида.

Ты играла.

Мы, красивые, – коварны.
Мы, коварные, – красивы.
Коварство – это смысл красоты. Это ее сок.

– Так что, просто ради удовольствия обмануть всех вокруг?

– Это совсем не просто, маленькая царевна. Ты не знаешь, какая это радость, когда мужчины, серьезные, взрослые, с большими деньгами, с государственными делами, о которых они не считают нужным нам рассказывать, оказываются простачками, дурачками, сами не знают, что болтают, не понимают, что говорят. Вот только правым бедром вверх, и еще раз вверх – и план наступления Нивеля уже лежит у меня на подушке. А потом, хоп! цок-цок каблучками! – и вот она, диспозиция высадки немецких подводных лодок на марокканском берегу.

За однообразным звучанием голоса танцовщицы, неумолимого и ужасающего в своей простоте, вставало зловещее видение первой мировой войны, запах гари и железа, мрачные фантазии о призраках и виселицах.

– Ну да, конечно, ты же была шпионкой, – сказала одурманенная Лиза. – Ты шпионила за немцами для французов? Или наоборот – за французами для немцев?

И то, и другое, – ответила Мата, и ее глаза выпустили в темноту струю алых брызг. – Я была двойным агентом. Я рассказывала немцам французские секреты, а французам – немецкие. Мне было наплевать и на тех, и на других. Что мне до них? Я голландская подданная с душой индонезийки.

– А как же ты добывала эти секреты?

– Чаще всего я просто врала, – призналась старшая. – Я сочиняла для них немыслимые истории, а они слушали, кивали, не улыбались. Писали рапорты. Делали доклады.

– И ты всегда врала?

– Нет, – после паузы ответила Мата, – не всегда. Иногда я думаю: что было бы, если бы я не выдала немцам план наступления французских войск в битве при Эне, на «Дамской дороге»? А было страшное сражение, резня, душегубка. Сто двадцать тысяч французских трупов за три дня. Ты думаешь, я виновата в случившемся?

Знаешь, кучка уцелевших солдат укрылась в каменоломнях, и один из них нацарапал на стене: «Бог ищет тебя». Он не знал, что пишет это обо мне, но он писал обо мне.

И с тех пор эта фраза срослась со мной, стала моим посмертным проклятием. Я обречена бродить по земле и говорить беспокойным душам: «Бог ищет тебя».

Бог ищет тебя, Лиза.

В ответ девушка только приложила ладонь к щеке. Ее и пугали, и завораживали звучащие аккорды, заманивающие во тьму диссонансов и призрачных разрешений.

– Зачем же ты делала это? – спросила она.

– Разочарование, – медленно сказала гостья. – Разочарование и досада. Ты танцуешь, а им нет дела до твоих танцев. Они играют в войну. О, Лиза, мужчины очень любят играть в войну! Они палят из пушек и выстраивают ряды солдатиков; они так увлечены, что им нет дела до твоих танцев. И это так обидно. Непереносимо. И ты начинаешь делать вид, что играешь с ними в их игру: принимаешь серьезный вид и делаешь: «тр-р-р-бах-бах!» языком. Самое удивительное в том, что они верят, что ты всерьез, и опять несут деньги. Они всегда несут деньги, принцесса; и называют тебя напыщенным именем «агент Н21», и опять заглядывают тебе в глаза, и просят, просят – найти код для дешифровки радиосообщений, раскрыть тайну секретных чернил. А ты издеваешься над ними: говоришь, что немецкие шпионы везут секретные чернила под ногтями, – и они, что ты думаешь? – будут старательно вычищать немцам ногти на границе. Ты играешь в свою игру и поэтому побеждаешь.

– Но ведь они убили тебя, – ответила Лиза. – Расстреляли.

Темное пламя: интонация ужаса в басу, тревожный взлет пассажей и пронзительное тремоло, гамма Черномора.

– Я совершила ошибку, – сказала Мата Хари. – Я влюбилась. Он был русский. Как ты. Белокурый и стройный, офицер царской армии. Вадим Маслов. Я кормила его икрой и поила шампанским, я платила его карточные долги. Я писала ему письма, несколько писем в день. Он сказал, что женится на мне.

Отчего нам всегда так хочется слышать эту фразу? «Я хочу жениться на тебе». Музыка окончательной победы. Медаль на груди «За мужество».

Он называл меня русским именем Марина. Не Мата – Марина, морская, элегическая печаль Ундины. Мне не следовало соглашаться – надо было хранить свое имя.

Мне не следовало влюбляться в него.

Он предал меня, и я погибла.

В мужчин не следует влюбляться, Лиза. Любить можно только любовь.

Эту мелодию можно было играть на расстроенном фортепьяно в заброшенном доме. Но азарт уже захватил девушку; ее глаза загорелись.

– Что же мне делать? – порывисто спросила она.

– Ты хочешь попробовать?

Голос призрака потерял прежнюю монотонность. Чувство приобретало исступленный характер.

– Да, да, – закивала Лиза. – Но как? Соблазнить его, да? Но сначала поставить условие, чтобы отдал документы?

Ощущать себя героиней шпионского фильма было восхитительно.

– Ха-ха-ха, – залилась смехом Жар-птица. Оперение раскрылось и озарило пурпурным сиянием ночной интерьер. – Наивный ребенок.

– Я могла бы прийти к нему в номер, – уже менее уверенно сказала Лиза. – Но ведь он почему-то об этом не просит… не настаивает. Наоборот, он скорее увиливает…

– Ха-ха-ха, – и полетели огненные брызги.

– Может, он в меня и не влюблен вовсе?

– Ха-ха-ха, – красные крылья тряслись, изнемогая от смеха. – Он? В тебя? Не влюблен?

– Так что, да?

– Конечно да, хотя из этого совсем не следует, что он потащит тебя в номер за пачку документов. Ты хотя бы это понимаешь?

– Не очень, – ответила Лиза почти с сожалением.

– Да ты сама влюблена в него. Скажи, что ты влюблена в него.

– Я не знаю, – призналась девушка.

– Конечно, в пылу самоутверждения о влюбленности быстро забываешь.

– Ты думаешь, я влюблена в него?

– Конечно, влюблена, и до смерти запуталась в системе «игра – не игра».

Лиза потупила голову и задумалась. Ах, принцесса, не бери золотого пера; возьмешь – горе узнаешь.

– Ты не найдешь равновесия, – сказала танцовщица. Голос ее снова стал спокойным, блики костра на стенах погасли. – Только динамика, ритм вместо симметрии. Предмет и фон слились, Лиза, утратили различия: они стали равноценны, они перетекают друг в друга.

И звук ее речи стал стихать, словно невозмутимая высшая воля обуздала злобные выходки и порывы призрака. Мотив ужаса постепенно растворился и исчез, оставив след лишь в мерцающих аккордах финала.

Лиза спала и видела во сне стену подземелья, на которой неизвестная рука нацарапала: «Бог ищет тебя».

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Музыка как предмет обстановки

1

ТАНЕЦ НАВЫВОРОТ

Играть с удивлением.

Из «Советов исполнителям»

Э. Сати

Проснуться в полдень.

Минут десять лежать без движения: лениться посмотреть, который час. Потом все-таки протянуть руку, взять с тумбочки часы и взглянуть на циферблат. Сказать: «Какое безобразие!».

Но остаться лежать.

Через щели между шторами пробиваются пыльные солнечные лучи. Чертят изломанные линии на потолке. Рябь мыслей в голове: непрерывный монолог, который прерывается, как начался, – вышел из молчания и теряется в неизвестности.

Музыка опять изменилась. Отрывистый, синкопированный ритм играется с ироничной беззаботностью; он по-старомодному монотонен, ходит кругами, как старый граммофон.

Лениво оправдываться перед собой: мне же просто интересно. Захватывающая интрига, шпионский детектив. Я играю.

Да, мне необходимо получить эти документы.

Почему необходимо, неважно.

Необходимо.

Для этого надо соблазнить Диму.

Так и сказать: «соблазнить». Не «переспать», а «соблазнить» – тоже по-старомодному. Слово меняет смысл действия. Превращает банальную гостиничную интрижку в эстетскую метаморфозу культового танца, в «Кносскую песнь».

Пусть я буду не Лиза Кораблева, а Далила, похитившая волшебную силу Самсона, который доверился ей.

Совсем не трудно представить себя Далилой: главное не вставать с кровати, не шевелиться, не думать о том, что на самом деле будет дальше.

Или вот еще: Юдифь. Я могла бы быть Юдифью. Пришла бы к ассирийским шатрам, тонкая, красивая, бряцая звонкой бахромой, и грозный воин Олоферн, циник, язычник, прошедший многие страны, огонь, воду и медные трубы, влюбился бы в меня как ребенок. И я бы сказала ему: «Я твоя». Библия не говорит, воспользовался ли Олоферн этим предложением. Известно только, что он напился и заснул, а Юдифь отрубила ему голову и ушла со страшной добычей домой. А может, он позволил себя напоить, понимая, что идет на смерть? Потому что полюбил меня?

Да, я Юдифь, и мне нужна только голова Олоферна. Я вовсе не хочу, чтобы он овладевал мною. Мне необходимо получить документы, и я вынуждена соблазнить его.

Да-да.

А уж даст он себе отрезать голову добровольно, по любви или в пьяном сне… Разве мне важно, какие чувства испытает в этот момент полководец вражеского стана, угрожающий разорением моему городу?

Больше вопросов, чем ответов.

Музыка мгновения: почти джаз. Короткие фразы мелодически не определены; еле заметно изменяясь с каждым повторением, они выталкиваются в новое гармоническое окружение.

В глубине души все равно приходится признать, что я влюблена в него. Фу, как глупо! С какой стати мне влюбляться в него? Он не выдерживает никакого сравнения с Андреем.

Но вот – голубая льдинка застряла в сердце, как у Кая, а теперь тает. Стоит подумать, что сегодня он возвращается из Новгорода, как лед тает, ломается извилистыми трещинами, медленно, с паузами начинает проступать через них вода. Лепестки цикламена, след от удара длинного бича: напряженное вихреобразное движение словно готово выплеснуть формы за пределы листа.

И если лед тает, то это из-за Димы, а не из-за того, что вернулся Андрей.

Вот такие любопытные аккорды: смешение, непрерывная смена тональностей.

Мне нужно получить документы, и для этого я должна его соблазнить, – да не нужно мне никаких документов, я до смерти влюблена в него, но я боюсь себе в этом признаться, мне стыдно думать об этом, поэтому я говорю себе, что мне нужны документы.

Не желание, а необходимость.

Я Юдифь.

Юдифь с мерцающего золотого полотна Климта. Искаженное, опьяненное, дионисийское лицо, выступающее из иконного золота фона, словно из стихии вечной женственности.

2

ДРЯБЛЫЕ ПРЕЛЮДИИ ДЛЯ СОБАКИ

Играть в медленной спешке.

Из «Советов исполнителям» Э. Сати

Потом в действие включается телефон.

Телефон становится центром комнаты и центром жизни. Стоит на столе, как языческий божок, а я смотрю на него и фантазирую, как отвечу Диме, когда он позвонит:

– Ты сделаешь это для меня. Ты уже знаешь, что сделаешь это для меня. И завтра, когда меня будут проносить в носилках мимо торговцев идолами через мост, я буду смотреть на тебя сквозь кисейное покрывало, я буду смотреть на тебя, может быть, я улыбнусь даже. Ты хорошо знаешь, что сделаешь то, чего я от тебя требую. Ты это хорошо знаешь, неправда ли? Я же это знаю.

Но он не звонит и не звонит, вот досада.

Чем заняться? Подойти к зеркалу, полюбоваться собой? И царица хохотать, и плечами пожимать, и подмигивать глазами, и прищелкивать перстами?

Не хочется.

Или, пожалуй, позвонить ему самой?

Нет, нельзя. Шаги в танце должны быть медленные, осторожные, как у кошки, которая крадется за птичкой. А то птичка раз – и улетит.

Нельзя ни за что.

Придя к этому окончательному выводу, быстро схватить трубку и набрать Димин номер.

«Абонент не отвечает или находится вне зоны действия сети».

Черт.

Вот ведь глупость: ситуация так понятна, что только от этого становится непонятной. Наивность, гротеск и абсурд. Словно саркастические названия, которые Сати давал своим пьесам: «Засохшие эмбрионы», «Арии, от которых все сбегут»… И правда сбегут…

Еще, что ли, попробовать?

Палец нажимает на кнопки телефона, кровь отбивает в ушах дурацкие такты. Ура, звонки на том конце! А что ура-то? Лучше бы он был опять отключен…

Точно лучше?

Может, положить трубку, пока не поздно?

– Я слушаю, – голос напряженный, усталый.

– Здравствуйте, Дима, – голос вкрадчивый, нежный.

– Лиза, здравствуйте, – похоже, обрадовался.

Точно обрадовался?

– Простите, Лиза, я сейчас на переговорах. Я очень скоро вам перезвоню.

– А…

– Был рад вас слышать, – и гудки в трубке: пум-пум-пум.

Вот зачем мне все это? Была бы здесь Марина, гадалка по кофейной куще, она бы сказала: «Ты только посмотри на него. С первого взгляда видно, что у него в голове тараканы. Причем большие тараканы – зверюги, динозавры целые. Плюнь ты на него, пусть один пасет своих динозавров».

Да он мне и не нужен вовсе.

Мне нужны документы, что, забыла?

Поэтому я сейчас буду соблазнять его. Правда, непонятно как, но буду. Например, могу сказать ему:

– Твой рот, Иоаканаан, в твой рот я влюблена. Он как гранат, рассеченный ножом из слоновой кости. Твой рот краснее, чем ноги тех, кто в давильне мнет виноград.

Что ты, Лиза, любой мужчина – а что уж говорить про него, пугливого, – убежит на край света от таких речей.

А я буду кричать ему вслед:

– Твой рот словно лук персидского царя, выкрашенный киноварью, с рогами из кораллов. Нет в мире ничего краснее твоего рта… Дай мне поцеловать твой рот…

Ты увлеклась, Лиза, тебе нужны только документы.

Да, но знаешь, мне так смешно становится от мысли, что он боится меня. Сам не знает почему, но боится. Мне от этого очень смешно, весело – особенно сейчас, на безопасном расстоянии. Мир словно перевернулся: охотник не он, а я, и я больше не в голубом.

Я в красном, и это здорово.

Столп красных искр: звонит телефон.

– Я на одну минутку, – голос глухой, недоверчивый. – Может быть, встретимся сегодня вечером?

– Давайте.

– Тогда в семь внизу, в холле?

– Хорошо, – разговор в ритме «Дряблых прелюдий для собаки». К нотам Сати приложил рисунок занавеса, поднимающегося над косточкой.

А почему косточка? Почему собака?

Потому что «Собачий вальс», «Любовные песни для моей собаки» Россини и цинизм Диогена?

Уж не знаю, что имел в виду Эрик Сати, но про себя могу сказать одно: я съем тебя и обглодаю твои косточки. Станцую и в награду попрошу твою голову на серебряном блюде.

Таково вечное желание темной танцовщицы.

Саломея, целующая мертвые губы на отрубленной голове.

Юдифь с мечом, влюбленная в Олоферна.

Ах, любимый… хабиб, хабиб… любимый…

Что я могу дать тебе?

Ничего.

3

ТРИ ГРУШЕВИДНЫХ ОТРЫВКА

Надень повязку на звук.

Из «Советов исполнителям»

Э. Сати

Между прочим, времени уже очень много. До семи часов осталось – сколько? Всего-то ничего! – а еще надо успеть собраться, навести красоту.

Ах, самые сладкие моменты в жизни, моменты, любимые всеми женщинами без исключения, – подготовка к свиданию. Отсчет от обратного: сколько еще есть времени. Как в книжках по косметологии: «если у вас есть три часа перед свиданием», «если у вас есть два часа», «час», «полчаса»… Два – три – полчаса, пахучие и душистые, как грушевый десерт «Елена Прекрасная».

И лицо сияет, покрывается розовым румянцем – конечно, ты же мажешь на него уже третью маску подряд, ты вывалила целую гору тюбиков и флаконов из шкафчика в ванной и теперь колдуешь над ними, как заправская ворожея. Любой мужчина ужаснулся бы примочке из овечьей плаценты или экстракту акулы со ста травами, но нам все нипочем – все, хоть помет летучей мыши, лишь бы быть красивой. Сам процесс так увлекателен, что временами даже забываешь о его цели и объекте. Потому что нет, решительно никто из них не достоин такого титанического труда. Один маникюр чего стоит: попробуйте-ка ровно намазать темный лак для ногтей.

И еще потом его высушить.

Правда, приходится признать, что не будь объекта, не было бы и процесса. Диалектика.

Впрочем, в этих вещах лучше никого не слушать и полагаться только на интуицию. Как Сати, который писал новаторскую музыку и считал, что главное – это быть правым в своих собственных глазах. Культура парадокса. Сати заявлял: «В молодости мне говорили: «Вы увидите, когда вам исполнится пятьдесят». Вот мне пятьдесят, а я так ничего и не увидел».

И еще: «Я родился очень молодым в очень старом времени».

Лиза включила душ и стала смывать с тела остатки пилинга, делающего кожу шелковистой. Провела ладонью по животу: да, на ощупь чистый шелк. Погладила себя по бедру.

Чья это рука – моя, его? Внезапно становится горячо, словно под кожей быстро пробегает легкий жар, – из душа льются струи воды, стекают по распущенным длинным волосам.

Его руки скользят по золотым волосам.

Это же твои волосы. Твои волосы, Мелизанда. Они падают на меня с башни, и они любят меня, любят в тысячу раз больше, чем ты…

Вытереться большим пушистым полотенцем. Накинуть махровый халат и пройти в комнату, к большому зеркалу.

Если бы было время, можно было бы заглянуть в записи, небрежно разбросанные по столу, в тетрадку с проектом статьи. Можно было бы прочитать:

«Основные образы стиля модерн (подчеркнуто): поцелуй, страсть, чувственное буйство, искушение, грех, изнеможение от экстаза.

Но и в самом порыве, в самом экстазе – ущербность, перенапряжение, надрыв.

Поцелуй. Поцелуй Сфинкса».

Но времени на чтение нет.

Чем ближе стрелка часов подходила к семи, тем страшнее становилось Лизе.

Пока она собиралась, прихорашивалась, примеряла платья, время летело легко, но в половине седьмого… Она еще пыталась обмануть себя, отвлечься: подкрасить глаза, а вот здесь помада лежит неровно… но в половине седьмого на нее нашла настоящая лихорадка.

Руки трясутся, в глазах темно, и страшно, страшно, Господи, хоть бы ничего не было, и пусть я потратила впустую целый день, неважно, но лучше бы ничего не произошло, я боюсь, боюсь. А внутри – словно вибрация, которая усиливается, и усиливается, и доходит до пика, и там, на пике, разрешается хрипящим от напряжения телефонным звонком.

– Лиза, – сказал Дима, – у меня ничего не получается. Приходится идти на ужин с деловым партнером.

Мгновенная обида и облегчение.

– Простите меня, пожалуйста.

Черт!

Слава Богу!

4

JACK-IN-THE-BOX[1]

Звучание легкое, как яйцо.

Из «Советов исполнителям»

Э. Сати

И чем теперь заняться?

Лиза вздохнула и посмотрела на себя в зеркало. Отвела прядь волос с щеки. Повернулась в профиль, улыбнулась своему отражению.

«Не сидеть же весь вечер одной, в конце концов», – подумала она.

А потом: «Не пропадать же макияжу. Спущусь вниз, на первый этаж, посижу в баре. А там посмотрим».

Выйдя из лифта в гостиничном холле, Лиза тотчас же увидела его. А может быть, он заметил ее еще раньше, еще в дверях лифта, потому что вскочил с места и метнулся к ней, как чертик из коробочки:

– Лиза…

Ну хоть макияж не пропал зря.

– А мне делать было нечего, и я спустилась в бар. Правда? Или хитрю? Надеялась все-таки встретиться с ним? Вроде бы нет, но что-то там внутри, глубоко, наверное, надеялось. В сущности, случайная встреча… Но разве случайные встречи бывают случайны?

– Я тут со своим партнером… – пробормотал Дима.

Он подошел слишком близко к Лизе: на нее мгновенно пахнуло табаком и чуть-чуть – одеколоном, разом окатило красной волной слишком интимного запаха, который на секунду заслонил весь окружающий мир.

«Боже мой, не может быть, что я это испытываю», – подумала Лиза.

Не может быть, но факт: меня неудержимо тянет к этому чужому, незнакомому человеку. Не к мужу, а к этому ненужному, постороннему.

Но ведь это по расчету, из-за документов.

Это я играю.

Да? Ведь правда? Играю?

Дима, казалось, не знал, что ему предпринять.

– Давайте я вас с ним познакомлю, – предложил он неуверенно.

В холле играла негромкая фоновая музыка, которую обычно пускают по вечерам в дорогих гостиницах. «Музыка счастья» – «музыка мебели». Музыка, превращенная в предмет обстановки, – изобретение Эрика Сати. Она напоминала Лизины чувства, которые девушка пыталась использовать по расчету.

– А я вам не помешаю?

– Вы мне уже помешали, – ответил Дима со смешком. – Вы и сами не представляете, как вы мне помешали, госпожа Кораблева.

– Что-то я вас не понимаю.

– Не притворяйтесь. Все вы прекрасно понимаете. Пошли знакомиться.

На диване, с которого минуту назад вскочил Дима, сидел человек-живот. Живот начинался от подбородка и без усилия переходил в колени; на спине тоже был живот. Переход к голове отмечался узлом галстука. Над галстуком помещалось багрово-красное лицо, опушенное трогательным венчиком редких седых волос.

Живот спал. В своем жидком белесом нимбе он напоминал карикатуру на младенца Христа.

– Смотри, он спит, – сказала Лиза шепотом, от неожиданности даже назвав Диму на ты.

– Он всегда спит, – ответил тот, тоже шепотом.

Монстр причмокнул во сне губами и выпустил из ноздрей жирную струю смачного храпа. Молодые люди притихли: они стояли перед ним, как Гензель и Гретель, маленькие дети перед сказочным людоедом.

– Это Лионель, – сказал Дима. – Он из Лиона.

Лизе с каждой минутой становилось все смешнее:

музыка, стилизованная под цирковое шоу.

– И еще, наверное, из «Лионского кредита»? – спросила она, хихикнув. Она забыла, откуда в ее голове взялся этот «Лионский кредит». Забыла искренне, словно ночного разговора с Андреем и в помине не было.

– С чего вы взяли про «Лионский кредит»? – быстро отреагировал Дима.

– Да не знаю… так… Просто – созвучие.

– Ах, созвучия! – усмехнулся Дима.

Нахмурился, словно обдумывал что-то, а потом вдруг сказал:

– А может, все-таки пойдем вместе ужинать?

Громкая цирковая музыка: диссонансы, ноты фальшивой радости.

– У вас же этот… Лионель…

– Да надоел он мне, – неожиданно заявил Дима. – И все мне надоело.

Он нагнулся и тронул людоеда за плечо; тот легонько дернулся, открыл глаза и, не мигая, уставился на Диму.

– Да, Димитри, – сказал он по-английски, словно разговор не прерывался ни на минуту. – Что ты говорил?

– Это Лиза, – без всяких предисловий сообщил Дима, подталкивая оробевшую девушку в сторону человека-живота. – My girl-friend.

– Рад познакомиться, – Лионель улыбнулся, обнажив два ряда совершенно гнилых, сточенных зубов. Лиза смотрела на него во все глаза и не знала, что и думать.

Людоед взял ее ладошку багровой рукой-животом и потряс: Лизина тоненькая ручка безвозвратно утонула в мокром жире.

– Сейчас мы все вместе поедем ужинать, – твердым голосом произнес Дима.

– Но… Димитри… – прошипел живот, мгновенно закипая, как чайник со свистком. – У нас же конфиденциальный разговор… Мы же собирались обсудить возможности кредитования…

В горле у людоеда заклокотало, глаза налились кровью и полезли из орбит. Казалось, еще секунда – и в гневе он сорвется с дивана и ринется вверх по стене, оставляя на лепном потолке «Англетера» следы от огромных рифленых подошв.

– Я уже полгода с тобой обсуждаю возможности кредитования, – ответил Дима, тоскливо поглядев вверх, на отпечатки Лионелевых ботинок. – Могу я хоть раз в жизни провести вечер в приятном обществе?

По малиновому лицу лионца потекли ручейки пота.

«Сейчас его хватит удар от злости», – подумала испуганная Лиза. Ей стало жалко чудовище, которое страдало по ее вине.

Но Лионель, как паровоз, выдохнул воздух и неожиданно спокойно сказал:

– Удивительно, как можно тратить столько времени на совершенно бесполезные вещи.

– Ну что, пошли? – спросил Дима у Лизы.

– Пошли, – ответила она просто.

Они посмотрели друг на друга.

Кошка спрыгнула с крыльца и направилась к птичке.

Охота началась.

Потом оба повернулись к Лионелю: он опять спал.

– Может, ему плохо? – спросила жалостливая Лиза.

– Да нет, он всегда так. Чуть что, засыпает. Накричится – и сразу спать. Это у него такой способ расслабляться. А вообще-то он трудоголик.

– Какой же он странный! – Лизе хотелось подойти поближе и как следует рассмотреть эту диковинную заводную игрушку, но человек-живот во сне присвистывал, сотрясался, и приближаться к нему было страшно – словно к работающему паровому котлу.

– Да ничего в нем странного нет. Все ясно и просто, однолинейно.

– А я думала, французы другие.

– Какие?

– Ну… тонкие, галантные.

– Всякие есть. И тонкие тоже встречаются. Но только не этот, – Дима взглянул на спящего Лионеля. – Слишком прямой, загубит мне все дело.

При этих словах людоед опять проснулся и, не мигая, уставился на партнера.

– Все, поехали кушать в «Аквариум», рыбка моя, – сказал ему Дима по-русски.

5

ТРИ ЭЛИТНЫХ ВАЛЬСА ДЛЯ ПРЕСЫЩЕННОГО СНОБА

Прорабатывать внутри себя.

Из «Советов исполнителям»

Э. Сати

Ресторан «Аквариум» находился на корабле, за Биржевым мостом. Машина подъехала к самому входу: Лиза открыла дверь и с опаской выставила туфельку на мокрую набережную.

Осторожно ступила на трап.

Дима поддержал ее под локоть.

Ресторан был набит до отказа, яблоку негде упасть: праздновалась какая-то вечеринка. По трапам сновали веселые девушки в вечерних платьях.

Столик, заказанный Димой, оказался в самом дальнем углу, у большого иллюминатора. Лиза села напротив, спиной к залу, и стала смотреть на ледоход. Быстрое невское течение завихрялось вокруг корабля, швыряло вперед расколотые льдины, несло их дальше, к морю.

Над черной водой расцветали брызги разноцветных огней: по случаю вечеринки устраивался фейерверк.

Надо же, опять фейерверк.

Официант зажег на столике свечу под стеклянным колпаком и раздал толстые меню в мягких кожаных обложках.

Лионель нахмурился и стал читать.

Дима тоже.

Лиза помалкивала.

– Господи, как же мне все надоело, – зачем-то опять повторил вдруг Дима и бросил меню на тарелку.

– Зачем предъявлять претензии к Богу? Возможно, он так же несчастен, как и мы, – проговорила Лиза, не отводя глаз от окна.

– Это кто сказал?

– Эрик Сати.

– А кто это? – спросил гигантский механизм, с неохотой отрываясь от раздела «Горячие закуски».

– Ну кто… не иначе как композитор, кто же еще, – ответил Дима.

– А чем занимается твоя girl-friend, Димитри? – поинтересовался Лионель.

– Она музыковед.

Людоед покачал головой, словно говорил: «Как можно тратить столько времени на совершенно бесполезные вещи», и снова углубился в меню.

– Это композитор, который придумал музыку мебели, – сказала Лиза. – Ее надо играть, чтобы ее не слушали.

– А…

Лиза могла бы еще сказать: «А еще он написал симфоническую драму «Сократ», потому что Сократ говорил: «Познай самого себя».

Но не сказала.

Как молено тратить столько времени на совершенно…

– Смотрите-ка, – воскликнул Лионель, широко улыбнувшись мелкими гнилыми зубками, – у них есть «Кондриё».

Он тыкал пальцем в винную карту и демонстрировал молодым людям открытую страницу, словно обретенный Грааль.

– Это, конечно же, Кот-дю-Рон? – с подчеркнутым почтением спросил Дима.

– Это не просто Кот-дю-Рон. Это прекрасное и очень редкое вино. Его и во Франции не часто встретишь. Только у нас, в Лионе, на берегах Роны, – Лионель выдержал ностальгическую паузу, пропуская ангела чревоугодия, пролетавшего над столом, и торжественно обратился к Лизе: – Вам нравится лионская кухня, Лиза?

– Я, к сожалению, никогда не была в Лионе, – пропищала Лиза.

О-о! Лионская кухня! Это настоящая еда, а не какая-то новомодная ерунда, – зарокотал людоед, направляя обличающий палец-живот на меню: в ресторане «Аквариум» подавались блюда в стиле «fusion», вроде утиной печенки в шоколадном соусе с трюфелями, обсыпанными апельсиновыми цукатами. – Разве так можно готовить…

Человек-живот чувствовал себя в своей стихии и даже пришел в хорошее настроение: улыбался, не спал, заплывшие жиром глазки сияли, источая отличный аппетит. Лиза быстро к нему привыкла и перестала бояться. В конце концов, с ним даже уютнее, чем наедине с Димой.

Она бросила быстрый взгляд на потенциального возлюбленного.

Тот слегка усмехнулся, почти подмигнул.

Присутствие Лионеля словно сближало их. Объединяло, как сообщников.

– Все-таки мне совестно, что я вам не дала поговорить о работе, – сказала Лиза.

Дима только рукой махнул, а потом сказал – уже в который раз:

– Как меня это все достало!

– А когда я был молодым, – продолжал людоед, – у нас в Лионе была замечательная игра. Мы заказывали полный обед и ели его целиком, по порядку: закуска, горячее, сыр и десерт. А потом – хоп! – и начинали все сначала: закуска, горячее, сыр… А потом – хоп! Кто первым ломался, платил за всех.

– Вы выбрали вино, сэр? – спросил подошедший официант.

– Кондриё, – ответил лионский победитель.

– Как-как вы сказали?

Людоед горько покачал головой. О чем можно говорить с людьми, которые не слышали о «Кондриё»? Разве такой стране можно давать кредиты?

– А вы уже бывали в Петербурге, Лионель? – спросила Лиза, надевая шубку перед зеркалом. – Может быть, вас покатать по городу, показать что-нибудь?

– У-у… – растерялся человек-живот.

Это был воспитанный французский живот, не умевший прямо отказывать хорошеньким, хотя и очень худым женщинам.

Как можно тратить столько времени на совершенно…

– Правильно, пойдем покатаемся, – подбодрил его Дима.

Они сели в машину: Лионель – вперед, молодые люди – на заднее сиденье.

– Мы въезжаем на Васильевский остров. Перед вами – Ростральные колонны, – монотонно начала Лиза по-английски.

Дима повернулся к ней и внимательно слушал, словно и не слыхивал никогда о Ростральных колоннах.

– Напротив – здание Биржи…

Лиза сняла перчатку и положила руку на сиденье, немножко ближе к Диме, чем надо было бы. Сейчас он положит свою ладонь сверху.

Сейчас…

Но Дима не двигался.

– Мы сворачиваем на Дворцовую набережную…

Казалось, Лизина рука вот-вот начнет фосфоресцировать от вибрировавшего в ней желания. Коснуться его – коснуться хоть кончиком мизинца…

– А это Зимняя канавка, – Лиза сделала вид, что сопровождает свои слова жестом, и как бы случайно задела Димины пальцы: его рука оказалась холодной, словно неживой.

– В этом канале утопилась Лиза, героиня оперы «Пиковая дама». Вам слышно, что я говорю, Лионель?

– Хр-р-р, – беззлобно ответил людоед с переднего сиденья.

6

БЮРОКРАТИЧЕСКАЯ СОНАТИНА

Играть, не выходя.

Из «Советов исполнителям» Э. Сати

Когда, проводив Лионеля, они вдвоем вернулись в «Англетер», Лиза сделала последнюю, отчаянную попытку:

– Может, посидим еще в баре?

– Давайте, – неожиданно охотно согласился Дима.

Но в баре было полно народу, все столики заняты: накануне в гостиницу заехало несколько больших туристических групп.

– Ну, что делать, – сказал Дима. – Пойдем тогда ко мне.

– Пойдем, – тихонечко ответила Лиза и отвела взгляд в сторону. Гостиничный холл зарябил перед ней мелкими пестрыми мазками: сливающиеся в темные пятна спины клиентов за столиками, золото горящего электричества, красные кривые нитки нервного возбуждения. И на фоне этого узорчатого ковра – темный провал обреченности в Лизиных глазах, бледное лицо, словно с полотна Врубеля.

Они поднялись наверх.

У Димы был номер «люкс», с гостиной и спальней. Дверь в спальню закрыта, в гостиной прибрано. Шторы задернуты: ангелов не видно.

– Располагайтесь, пожалуйста, – сказал он. Взял у Лизы шубку и повесил на плечики в прихожей. – Хотите коньяку?

– Хочу.

Может, хоть от коньяка перестанут так трястись руки.

Лиза взяла пузатый бокал в обе ладони, как это делал Андрей, и с сомнением взглянула на золотистую жидкость. Крепких напитков она не пила еще ни разу в жизни.

Правда, и документы она еще никогда ни у кого не воровала.

И мужу раньше тоже не изменяла.

Да ладно, семь бед, один ответ. Она отхлебнула глоточек, мгновенно обжегший непривычное горло, и закашлялась.

Тогда Дима сел рядом с ней на диван и взял ее за руку – так, как ей хотелось в машине. Но на этот раз ледяными оказались ее пальцы: Лиза почувствовала, что от внезапного страха руки сделались холодными и влажными, и она чуть не отдернула ладонь.

Но длилось это всего лишь секунду: ничего не сказав, Дима отпустил ее кисть и пошел к письменному столу.

Лиза сделала еще глоток.

От коньяка загорелись щеки и вдруг нашло почти блаженное расслабление.

«Да ладно, – вяло подумала девушка, – ну их к черту, эти документы. Где я их тут буду искать? Зачем? Глупость какая-то».

«Я больше не буду отдергивать руку, – пообещала она про себя, глядя в спину Диме, разбиравшему у стола какие-то бумаги. – Иди сюда. Повторим все сначала».

И еще она молча сказала спине, обращаясь к ней на ты:

– Повернись ко мне. Я люблю тебя. Но он не поворачивался. Господи, что он там такое делает?

– Дима, – позвала она.

Тогда он все-таки обернулся. Подошел к ней и остановился – словно в сомнении, в нерешительности. Даже не сел на диван.

– Что такое? – спросила Лиза.

– Да я тут… забыл… мне надо спуститься в ресепшн, – сказал он, как-то странно растягивая слова.

– Зачем туда спускаться? Позвонить можно.

– Нет. Я там… Нет-нет, я забыл взять… – так и не сумев придумать, что именно он забыл взять, он быстро вышел из номера и хлопнул дверью.

Секунду Лиза оставалась сидеть на месте, а потом вскочила и оказалась у письменного стола.

Стащить и убежать.

Сверху лежала пачка бумаг. Видимо, тех, которые только что разбирал Дима. Лиза лихорадочно принялась их листать, перебирала страницу за страницей, пытаясь понять, о чем идет речь. В глазах у нее мелькали протоколы заседаний каких-то комитетов.

Финансовые термины.

Ничего не понятно.

«А вот я сейчас сделаю копии на факсе», – подумала девушка и стала засовывать непонятные отчеты неизвестных комитетов в стоявший на столе факс.

Но второпях запуталась в кнопках: факс загудел, засвистел, но не включился. Быстро, быстро – тыкать во все кнопки подряд – нет, ничего не выходит.

– Ну что из меня за шпионка, – сказала Лиза воображаемой Жар-птице и опять принялась листать неподатливые страницы.

Вот, кажется, нашла: «вопрос о кредитовании требует дополнительной проработки». «Решение о выдаче займа откладывается до предоставления соответствующих гарантий». Наверное, это то, что нужно.

Так, быстро – хватать и бежать.

Подожди, а подписи-то там хотя бы есть?

И опять – лихорадочная путаница в листах… Вот они, подписи, на месте. Все, бежать.

Звук открывающейся двери.

Куда мне их спрятать?

Куда спрятаться?

Все, поздно.

Для вошедшего Димы мир тоже распался на множество мелких цветных мазков. В центре этого хаоса было светлое пятно – персиковые щечки и длинные волосы цвета льна.

Девочка с персиками стояла у его стола и держала в руках документы, которые он специально туда выложил.

7

АРИИ, ОТ КОТОРЫХ ВСЕ СБЕГУТ

Играть без гордости.

Из «Советов исполнителям»

Э. Сати

Минуту они молча смотрели друг на друга. Первой не выдержала Лиза. Не смогла стерпеть мучения и выдохнула, как обиженный ребенок:

– Я хотела украсть у вас документы.

– Я вижу, – ответил он.

Поддел пальцем сваленные на стол листы бумаги и сказал, усмехнувшись:

– Черт, а я все-таки сомневался. Вдруг взял и засомневался: а может, вы из-за меня. Только из-за меня самого. Но нет, конечно же, нет, такого не может быть. Придурок.

– Так и есть, – с трудом сглотнув, выговорила Лиза. – Это из-за вас.

– То есть из-за меня вы хотели у меня же украсть документы?

– Нет. Не документы. Но пришла я сюда только из-за вас.

А вы еще хитрее, чем я думал, – заметил Дима, глядя поверх ее головы в зашторенное окно. – Вы всегда реагируете так искренне, так непосредственно, что чему угодно поверишь. Можете заморочить голову кому угодно.

– Но я не морочила вам голову, Дима… Клянусь.

– Что мне ваши клятвы! Документы для Кораблева?

– Да… – пробормотала Лиза.

– Надо же, как ловко придумано! Поселиться в той же гостинице. Терпеливо выжидать подходящий момент. Нет, а самое гениальное: сказать мне, что ваша фамилия – Кораблева. Самой сказать. Просто и гениально.

– Вы все не так понимаете, Дима. Я ничего этого не знала и узнала только вчера ночью, случайно. И с вами я встречалась вовсе не из-за этого. А уж жила тут тем более не из-за этого… И фамилию сказала просто так, безо всякого умысла.

– Да-да, конечно, – ответил он ехидно.

А потом, сквозь сжатые зубы:

– Да заберите вы эти документы. Я специально их здесь положил, проверить вас.

Лиза хотела что-то сказать, но он не дал ей произнести ни слова:

– Не думайте, они настоящие. Кораблев будет доволен. Подборка протоколов, из которых следует, что кредит этот мы не получим. Больших денег стоит. Но я вам дарю. Берите, берите.

Но, поскольку она стояла неподвижно, он добавил в сердцах:

– Идите к своему мужу. Думаете, я не знаю, что он вчера приехал в Петербург? Сидит, небось, сейчас у вас в номере и ждет. Идиот, мог бы получить то же самое без такого позора. Меня достала эта история, из которой все равно ничего не выйдет. Я бы и так это бросил, понятно? Подожди он еще чуть-чуть, он бы легко получил все сразу. Но вашему муженьку терпения не хватило.

– Дима…

– И вот ведь гад, подставляет собственную жену, своими руками укладывает ее ко мне в постель. Знает же, что я не куплюсь на дешевку… подонок…

– Поверьте мне, Дима, все не так, – почти закричала Лиза. – Это я сама, все сама. Я не знаю, как вам объяснить. Я просто заигралась… по глупости… мне не надо было влезать в мужские дела.

– Вам мало считать, что вы меня обдурили? Чего вы еще хотите?

– Я хочу вас, – сказала Лиза и удивилась звуку собственного голоса, произносящего эти слова.

Я люблю тебя. Ни реки, ни обширные воды не могут потушить моей страсти. Я была царевной, ты погнушался мной; я была целомудренной, ты влил огонь в мои жилы. Что делать мне теперь? Ни вино, ни плоды не смогут утолить желания моего.

– Вы просто издеваетесь надо мной, – ответил Дима. – Видите, что я влюбился в вас, и потешаетесь как хотите. Близость с вами ничего не смогла бы исправить. Она бы еще хуже разрушила меня.

– Я разрушу вас? Я?

– Именно вы.

– Я не умею разрушать, – сказала Лиза, а сказав, поняла, что это неправда.

– Вы врете. Вы не любите меня.

– Нет. Я люблю вас.

– Вы любите Кораблева. Это ради него вы пришли сюда и ломаете эту комедию.

– Это неправда.

– Да? Разве вы не любите своего мужа? Разве ему не нужны эти документы? Причем позарез. Разве вы только что не хотели их украсть?

– Да, но… – начала Лиза и осеклась.

– Что ж, считайте, что не вы их стащили, а я сам вам их отдал.

Он стоял неподвижно как истукан.

Она приподнялась на цыпочки и поцеловала его в губы, но он не разомкнул рта.

Пальцем она стерла с его губ свою помаду. Он не шелохнулся.

Тогда она еще посмотрела на него, положила руки ему на плечи, прижалась лицом к груди.

Да, я поцеловала твой рот, Иоаканаан, я поцеловала твой рот. Горечь была на губах твоих – был это вкус крови? Или, может быть, вкус любви? Говорят, что у любви горький вкус.

– Что с вами, Лиза? – сказал он, отстраняясь.

Ей не оставалось ничего другого, как убрать руки.

– Спокойной ночи, – проговорил он. Она забрала пачку документов, сняла с вешалки шубу и вышла в коридор.

Затмилась ночь. Чуть слышен листьев ропот,
За рощей чуть горит луны эмаль.
И в сердце молодом встает печаль.
И слышен чей-то странный, грустный шепот.
Кому-то в этот час чего-то жаль.

8

ЗАСОХШИЕ ЭМБРИОНЫ

Играть с легкой тоской.

Из «Советов исполнителям» Э. Сати

На следующий день Лиза Кораблева вернулась к мужу, в Москву. Супруги помирились и зажили вместе в своем доме, по-старому.

Андрею, конечно, трудно было поверить в удивительное появление документов, по поводу которого Лиза сочинила целую историю. Но он был так рад возвращению жены, так рад разрешению проблем на работе, что доискиваться истины не стал. Кстати, Дима сказал правду: дела поправились и так, сами собой. Знаменитые документы не сыграли, в сущности, почти никакой роли.

Про фирму «РСТ» больше не вспоминали, и про Дмитрия Печатникова тоже. Да и о чем вспоминать? Кто он был? Лишь призрак розы, что ты вчера носила на балу, тень, которую ты еще ловишь, но обнимаешь пустоту. Представление – потешные сцены в трех картинах – закончилось; балаган закрылся. Волшебник сложил в ящик своих кукол.

Бедный Петрушка! Хоть его тень и летает в финале над ярмарочным вертепом, бессильно грозит Богу-Фокуснику, уже ничего не изменишь. Минутная прихоть Кукольника оживила масляничные гулянья на петербургской площади и вытолкнула на сцену марионетку с сердцем человека, Петрушку, а вслед за ним – Балерину и темного красивого Арапа. И неизменное трио разыграло перед зрителями вечную драму любви и ревности. Но толпа осталась равнодушна к страданиям Петрушки, даже когда он пал от сабли разъяренного Арапа. И бессердечный Фокусник выбросил Петрушку из театрика: кукла погибла, куклу прячут в ящик, когда она больше не нужна.

Прошло время, и размолвка между супругами забылась. Наступила настоящая весна: май жестокий с белыми ночами, вечный стук в ворота «Выходи», женщины с безумными очами, с вечно смятой розой на груди.

В Санкт-Петербурге наконец заработал долгожданный филиал. В конце мая Андрей с Лизой прилетели туда на торжественный прием по случаю его открытия.

Они прилетели ранним рейсом. Когда приземлились в Пулкове, стояло прекрасное майское утро, весенняя погода, хотя вышка посреди аэродрома еще навевала легкую тоску.

Прямо из аэропорта Андрей поехал на предприятие, а Лиза пошла одна гулять по городу. Вечером, после приема, он пообещал отвезти ее смотреть, как разводят мосты: они договорились об этом давно, еще в марте.

Лиза шла по Петербургу со смешанным чувством радости и сожаления.

Завернула в Николоморской собор поставить свечку Богородице за то, что все так хорошо кончилось. Теплый воск со свечки капнул ей на безымянный палец.

Потом пешком дошла до Исаакия. Миновала «Англетер», мимоходом взглянула на крыльцо, вспомнила, как однажды она встретила Диму – вот здесь, у входа в гостиницу. А если бы в тот день она прошла мимо него, не заметила? Сказали бы: «Не судьба»?

Да, сказали бы именно так. И были бы правы.

Подойдя к Исаакиевскому собору, Лиза с удивлением огляделась вокруг. Все стало иным: солнце, жара, туристы, и ангелы там, наверху, – совершенно не страшные.

И дальше, на Мойке, где раньше был голубой лед, и тишина, и тайна, – снуют маленькие кораблики, и равнодушные голоса экскурсоводов рассказывают в громкоговоритель о достопримечательностях города. Даже там, где воды реки устремляются в загадочный треугольник Новой Голландии, не зная, какими они выйдут с другой стороны. Даже у Юсуповского дворца, где Бог вычертил на снегу красную восьмерку: разворот, начало и конец истории, невосполнимую потерю, которой не было.

Лизе стало так грустно, что она свернула с набережной в сеть переулков. Остановилась перед случайным домом и зашла в дверь с надписью «Авторский магазин Оли Епифановой».

В магазине ее встретили венецианские маски. Все то же трио: Пьеро, Арлекин и Коломбина.

– Здравствуйте, Дима, – сказала Лиза печальному Пьеро.

Маска не ответила.

Лиза побрела от витрины к витрине, разглядывая изящные вещицы. На стенах висели плакатики с оригинальными изречениями.

«Какая милая эта Оля Епифанова, – подумала Лиза. – Так славно все придумала. Я бы, наверное, могла с ней подружиться».

В магазине было уютно. Пахло чем-то прекрасным и грустным. Дойдя до последнего зала, Лиза поняла, откуда идет этот запах: в глубине помещения расположен отдел роз.

Не здесь ли Дима когда-то заказал для нее ту самую корзину?

А над цветами Оля повесила для Лизы табличку с древнеперсидской мудростью: «Если ты прошел мимо розы, не ищи ее больше».

Лишь то, что мы теперь считаем праздным сном -
Тоска неясная о чем-то неземном,
Куда-то смутные стремленья,
Вражда к тому, что есть, предчувствий робкий свет,
И жажда жгучая святынь, которых нет, -
Одно лишь это чуждо тленья.

9

ПРЕДПОСЛЕДНИЕ МЫСЛИ

Во время игры открой свои мозги.

Из «Советов исполнителям» Э. Сати

«Господи, какая история!» – подумала Лиза, вернувшись назад, на Мойку.

Но что зря говорить – объяснять бесполезно. Мужчине невозможно объяснить женскую логику, которая стремится показать независимость именно в тот момент, когда хочется одного: чтобы тобой овладели.

По неизбежной траектории Лиза описала восьмерку в путанице питерских дворов и снова оказалась перед Новой Голландией.

Механическое, постоянно наигрываемое правой рукой pianissimo, в то время как левая время от времени подбрасывает мелодические реплики, несущие случайные запахи.

Какая история – красивая и бесполезная, как томный стиль модерн, сгинувший в жестком функционализме XX века.

Лиза поднялась на Поцелуев мост, облокотилась о перила: стоять, смотреть на воду. Как четки, перебирать воспоминания – тихие, нежные.

И вдруг – с отстраненной, ясной точностью часового механизма – вспомнила свой давний сон.

Не ту – жаркую, густую – первую часть про фавна, а конец сна, смятый и задавленный телефонным звонком Андрея, где был мост, и балконы, и Дима, Дима… и еще что-то очень важное, и надо было понять, что.

Там, во сне, она лежала на огромном балконе какого-то дворца. В действительности на Мойке нет таких дворцов: он напоминал скорее ажурное венецианское палаццо.

Она лежала на кровати, у самого края балкона, над рекой, которая была гораздо уже реальной Мойки – крохотный канал, Зимняя канавка. А с другой стороны реки, на точно таком же балконе, на точно такой же кровати, придвинутой к балюстраде, без сна лежал Дима и смотрел на Лизу, не отрываясь.

А темная вода канала текла между ними, безнадежно разделяя почти соприкасающиеся берега, и заходила в какие-то распахнутые ворота, и никто не знал, какой она выйдет с другой стороны, миновав Остров Мертвых.

Сон – не сон, влажное прикосновение, секунда, пустой музыкальный такт.

Момент краткого выпадения из жизни, внезапного отклонения от судьбы, неподвижности перед действием – миг, в который Бог потерял тебя.

Но жизнь уйдет вперед, грянет иная музыка: ритмическая, сложная – эротические заклинания прихода весны. И наступит стихийное обновление, Весна Священная, новая хореография: сомкнутые фигуры, неуклюжие движения, ноги, завернутые носками внутрь, локти, прижатые к телу, тяжелые втаптывания в землю.

Красивая срезанная роза – стиль модерн – не имеет будущего. У грядущего другие, жесткие очертания, и ты не можешь задержаться навсегда в этом полупустом изящном пространстве, не можешь вечно жить в гостинице «Англетер», смотреть на ангелов и переживать несуществующую любовную историю. Однажды движение продолжится, весна разразится летом, вспыхнет созвездие красных красок, зальет бледно-голубую полоску дрожащего тающего льда, и Бог найдет тебя.

УВЕДОМЛЕНИЕ КРИТИКАМ:

«Если бы Бог не любил мою музыку, я бы ее не писал».

К. Дебюсси

В романе приведены отрывки из пьес:

– «Саломея» О. Уайльда;

– «Пеллеас и Мелизанда» М. Метерлинка; а также из произведений А. Пушкина:

– «Сказка о золотом петушке»;

– «Сказка о мертвой царевне и семи богатырях»;

– «Медный всадник»;

– «Пиковая дама».

В текст вплетены небольшие поэтические фрагменты:

– французских символистов (эклога С. Малларме «Послеполудень фавна»);

– поздних романтиков (Т. Готье);

– русских авторов Серебряного века (Д. Мережковский, К. Бальмонт, А. Блок, М. Цветаева, 3. Гиппиус, Н. Минский, И. Северянин).

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Гипермодерн, или что делать после оргии?

«Оргия – это освобождение во всех областях: политическое, сексуальное, освобождение женщины, ребенка, бессознательных импульсов и искусства. Мы прошли все пути виртуального производства и сверхпроизводства объектов, знаков, идеологий и удовольствий. Сегодня все – свободно, ставки сделаны, и мы все вместе оказались перед роковым вопросом: «Что делать после оргии?»

Жан Бодрийар. «Прозрачность зла»

1

Карнавальная культура,

«Камаринская» и «мыльные оперы»

Начну с программного заявления, которое кому-то может показаться банальным, а кому-то – шокирующим.

Одной из главных задач современного искусства является интеграция массовой и элитарной культур (говоря языком Бахтина, «ученой» и «народной» культур). Сразу уточню: под «народной» культурой в данном случае понимается не городской карнавал, не петрушечные театрики и не прочие лубки, давно и с успехом рециклированные «высоким искусством» предыдущих периодов. Нет, речь идет о том, что образованная публика и не назовет иначе, чем «вся эта гадость»: привокзальные любовные романы, торжествующие на бесчисленных лотках, низкопробные детективы и триллеры, а также любимые одинокими пенсионерками «мыльные оперы».

Это факты живой народной культуры нашего времени. Они не только не умерли, но переживают период своего расцвета. Поэтому, не будучи еще подвергнуты никакой «элитарной» обработке, для интеллектуального читателя они неизбежно предстанут покрытыми толстой коркой вульгарности: «пара-литература» для клиентов парикмахерских.

Однако, можно взглянуть на народную (или массовую, или пара-) культуру позитивно – как на мир традиционных структур. В этом случае обнаружится, что нет никаких функциональных различий между нашей гадкой пара-культурой и опоэтизированным лубком, или стихией средневекового карнавала, которая видится нам в романтичном свете. Просто предыдущие эпохи сделали усилие по включению современного им пласта массовой культуры в парадигматическую модель своего искусства.

Но ощущение вульгарности интегрируемого материала, скорее всего, было таким же, как у нас, и в предшествующие столетия. «Балаганчик» Блока, «Петрушка» Стравинского и изысканнейшие декорации Бенуа к балету на эту музыку появились не из чего-то рафинированного, а из похабного площадного спектакля, который тонкостью совершенно не блистал.

Я уже не говорю о карнавальной культуре, одно упоминание которой стало в наше время признаком хорошего тона. Работают целые проекты, посвященные, например, перформативности средневекового карнавального действа. Утонченные европейские дамы пишут статьи об «эстетике обсценного (т. е. непристойного) жеста».

«Обсценный жест» при этом уже не имеет почти никакого отношения к породившей его базовой реальности; он становится своим собственным симулякром, функционирующим исключительно в мире чистых культурологических моделей. Как бы себя почувствовали эти дамы, окунись они вдруг в настоящую «стихию народного праздника»? Как бы построили семиотическую концепцию обсценных перформансов, если бы «актанты» стали реально предъявлять им свои голые вонючие зады?

Оперирование эстетическими категориями типа карнавальное™ стало возможным только благодаря своего рода сублимации, которую вульгарное массовое действо получило в романе Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль» и – шире – в литературе XV-XVI веков. Я, безусловно, многое упрощаю при таком заявлении, но, тем не менее, базовая идея верна. Этот голый средневековый зад интересен современному интеллектуалу не как таковой, а через призму поэтизирующей многовековой интерпретации, от Рабле до Бахтина. Не будь этой «окультуривающей» поэтизации, он никогда бы не всплыл на поверхность актуальной культурологии.

Тенденция к интегрированию «народного» пласта в «ученый» циклична и повторяется во всех странах, из века в век. В определенные моменты развития собственные ресурсы интеллектуальной культуры оскудевают, и она обращается за новым вдохновением к низовым, вульгарным слоям. Классический пример – «Камаринская» Глинки, «яркая и поэтичная картина народной жизни, исполненная шутливого озорства». За основу взят «гадкий», площадной мотив «Ой ты, сукин сын, камаринский мужик» («эта апофеоза пьянства», как говорит Фома Фомич в «Селе Степанчикове и его обитателях» Достоевского) – и это в эпоху владычества сладкой итальянской оперы. Однако в итоге – «русское скерцо, глубоко раскрывающее национальный характер».

Наше время не является исключением из общего правила.

Я, конечно, не призываю писателей-постмодернистов засесть за изготовление «бульварных романов хорошего качества с целью воспитания общественного вкуса». Воспитание общественного вкуса, на мой взгляд, всегда было и будет занятием безнадежным. Говорить о его падении в наше время смешно: и сто, и двести лет назад наблюдалась та же картина. Приведу в пример красноречивый лубок «Концерт итальянской труппы» из альбома «Русские народные картинки и гулянья» середины XIX века. На нем купеческая пара уходит с концерта, а подпись под картинкой (не содержащая знаков препинания) гласит: «Пойдем-ка домой Фекла Кузминишна что за музыка даром деньги я отдал словно собаки воют перед покойником то ли дело наш Ванька на балалайке учинет так за живое и захватывает». Широкие массы всегда тяготеют к самым простым и понятным формам современной им народной культуры. И поделать с этим ничего нельзя.

Но в то же время сама народная культура представляется подлинным источником образов, схем и идей, из которого может черпать интеллектуальное искусство. В сущности, постмодернизм с его системой «двойного кодирования» всегда тяготел к «пара-культуре» рекламы, комиксов, телесериалов, фэнтези и прочего китча. Однако спорным остается пафос включения этих элементов в «высокую литературу»: во многом это чистый негатив, отрицание, разоблачение «массмедийного сознания».

Но ведь можно взглянуть на этот процесс и с другой стороны. Мир устал от разоблачений. Позитивно направленный синтез «народной» и «ученой» традиций тоже приносит новые, интересные результаты. Наиболее разработанной в этом плане на данный момент является область детектива; хрестоматийный пример – «Имя розы» Умберто Эко, великолепно сочетающий обе тенденции.

Подобной разработке могут подвергнуться и другие области массовой культуры. В данном случае я рассуждаю не с позиций исследователя, претендующего на новое слово в культурологии, а исключительно с позиций художника-практика. Причем женщины. Именно с этой точки зрения мне интересны гадкие, слезливые, женские, дамские (и так далее: обзывайте как хотите) романы и фильмы. Мне кажется, что при разумной интеграции «интересных» моментов такого рода сюжетов с элементами «высокой культуры» и может быть получено новое качество, возникающее при объединении «народной» и «ученой» тенденций.

Для большей ясности рассуждения кратко рассмотрим, что представляет собой современная «ученая», интеллектуальная литература.

2

«Ученая» литература постмодернизма:

смерть автора, субъекта и текста

Термин «постмодернизм», ставший актуальным с конца 70-х годов, стал ходячим выражением раньше, чем успел получить научное определение. «Постмодернизм» может трактоваться и как художественное направление, и как философское течение, и как современное состояние общества (в этом смысле синонимами будут: «пост-история», «постиндустриальное общество»); в массовом сознании это слово связывается с образом чего-то непонятного и очень подозрительного, вроде декаданса конца XIX века.

Если все же попытаться дать дефиницию столь расплывчатому явлению, можно в общих чертах утверждать, что постмодерн – это специфическое видение мира как хаоса, лишенного причинно-следственных связей и ценностных ориентиров. Мир постмодерна не имеет центра и существует только в виде неупорядоченных осколков.

Более точное определение сформулировать практически невозможно. Во-первых, в последние годы слово «постмодернизм» употреблялось столь часто – по поводу и без повода, – что стало практически бессмысленным. Во-вторых, по самой своей природе постмодерн – двусмысленный, аллюзивный и гиперироничный – ускользает от прямой дешифровки.

Наше время, эпоха постмодерна, характеризуется философом Ж. Бодрийаром как общество, в котором движение достигло своей конечной стадии: наступила полная нейтрализация всего всем, всеобщее безразличие, «непристойность ожирения», раковая пролиферация, клонирование. Жизнь представляется тотальной симуляцией: смысл не производится, а разыгрывается, реальность подменяется массмедийной гиперреальностью.

Искусство постмодерна полностью отражает это пессимистическое мировидение. Главная его черта – это тенденция к «молчанию», т. е. неспособность высказать свое мнение о «конечных истинах», а также гипер-ирония по отношению к любым жизненным проявлениям. Утрата авторитетов и стандартов истины и красоты, сомнение в достоверности научного познания, одновременный отказ от религии и рационализма приводят искусство к тому, что в философии принято называть «эпистемологической неуверенностью», т. е. к практической невозможности познать мир и его законы.

В литературе подобный взгляд на мир выразился в стремлении воссоздать хаос жизни в форме искусственно организованного хаоса принципиально фрагментарного повествования. Возникла новая практика письма – «пастиш», своеобразная форма самопародии и самоиронии, когда писатель сознательно растворяет свое сознание в игре цитат и аллюзий. Субъект искусства не просто отчуждается – он полностью фрагментируется, так же, как и сам текст, полностью потерявший свои традиционные «модусы» и существующий только в сети «интертекстуальности».

Постмодернизм не признает индивидуального произведения. По определению М. Бютора, «не существует индивидуального произведения. Произведение индивида представляет собой своего рода узелок, который образуется внутри культурной ткани и в лоно которой он чувствует себя не просто погруженным, но именно появившимся в нем. Индивид по своему происхождению – всего лишь элемент этой культурной ткани. Точно так же и его произведение – это всегда коллективное произведение».

Идея растворения в «хаосе интертекста» может принимать любые формы, вплоть до абсурдных (романы-цитаты, например, «Барышни из А.» Ж. Ривэ, состоящий из 750 цитат 408 авторов).

Автор тоже теряет самостоятельную роль, превращаясь в «место пересечения дискурсивных практик», которые навязывают ему свою идеологию вплоть до полного стирания его личностного начала.

В этой связи принято говорить о «смерти автора», «смерти субъекта художественного произведения» и «смерти текста» вообще.

Это явление можно воспринимать как последнюю ступень на той лестнице, по которой последовательно поднимался XX век. Умерли: Бог, Царь, Человек, Разум, История, Государство, Язык (как божество структурализма), Автор, Субъект и Текст. Остался Хаос, но и его в последнее время так затрепали, что, похоже, умер и он.

Однако, приходится констатировать, что мир пережил смерть Текста так же легко, как когда-то пережил смерть Бога, провозглашенную Ницше. Объективная необходимость в существовании художественной практики определенно существует и уже одним этим фактом не вписывается в целостную систему постмодернизма.

Основная проблема постмодернистской литературы во многом заключается в слишком тесной зависимости от теоретических постулатов. Писатели слишком много выступают как аналитики в области искусства, и философские установки слишком очевидно сказываются на художественных особенностях их произведений.

Пафос постмодернистского искусства, в строгом соответствии с концепцией «письма» Ж. Дерриды, является негативным отталкиванием от противного, не утверждающего никаких позитивных положений. Специфический характер «иронического модуса» или пастиша, выражает в первую очередь этот негативный пафос, направленный против иллюзионизма масс-медиа, массовой культуры в целом и порождаемой ею картин мира – «ложного сознания». Роль искусства в этом процессе – это «деконструкция» языка и сознания, позволяющая понять их «фиктивный» характер. Постмодерн отказывается утешаться прекрасными формами и консенсусом вкуса; он ищет новые способы изображения только для того, чтобы еще раз констатировать: мир – это хаос, который нельзя изобразить и который не может доставить эстетическое наслаждение.

Этой идее подчинен и весь арсенал художественных средств постмодернизма: сознательное обнажение изобразительного приема, неграмматикальность (т.е. неполное оформление текста с точки зрения законов грамматики), семантическая несовместимость, прерывистость и избыточность. Особое значение имеет принцип «нонселекции»: последовательное смешение явлений и проблем разного уровня, существенного и незначительного, причины и следствия. Фактически, нонселекция создает преднамеренный повествовательный хаос, передающий разорванный, бессмысленный и беспорядочный мир. Она негативна по своей природе и апеллирует к сугубо разрушительному аспекту практики постмодернизма – тем способом, с помощью которых демонтируются традиционные повествовательные связи внутри произведения. Стремление к «антииллюзионизму» связано также и с идеей взаимозаменяемости частей текста (т. е. произвольного порядка его прочтения), а также с идеей пермутации текста и социального контекста, попыткой уничтожить грань между текстом и социальным контекстом.

В целом, можно констатировать, что постмодерн – в первую очередь как философия, а литература как воплощение ее принципов на практике – построил законченную и совершенную модель онтологического и эстетического тупика. Оргия освобождения от всего закончена; идти больше некуда.

Разумеется, обыденное сознание не может принять такую модель. Самой простой выход из положения – это объявить о смерти постмодернизма. Она переживается легко, особенно если учесть предыдущую эпидемию, скосившую все нравственные и художественные ценности человечества.

Согласиться с этим постулатом было бы удобно, но при всем кризисе, переживаемом искусством постмодернизма, едва ли возможно признать конец глобального мироощущения эпохи постмодерна, которое определяет глубинные структуры современного сознания.

Похоже, что это мироощущение, именуемое в философской литературе «постмодернистской чувствительностью», еще живо. И дышит.

3

Постмодернистская чувствительность:

слухи о кончине явно преувеличены

Да, в начале своего пути постмодерн трагически провозгласил наступление познавательного и ориентационного хаоса: понятия стали условными, а ценности – относительными. Но с течением времени ситуация изменилась. Хаос стал восприниматься как привычное и едва ли не неизбежное состояние вещей, а заявления о том, что Истина непостижима и на практике не существует ни подлинно истинного, ни подлинно ложного, уже больше не кажутся столь провокационными. На первый план вышло понятие движения и его флюктуации, оказавшееся гораздо важнее твердых структур, организаций, постоянных величин. Да, единой истины не существует, поскольку внутри нее есть динамика, постоянные изменения, – но именно динамика и держит на плаву этот хаотичный мир, упорно не желающий погибать даже после смерти всего, что могло умереть.

Постмодернистская чувствительность, т. е. наше восприятие мира, несколько эволюционировала в плане смещения акцентов, но не погибла и не заменилась ни на что другое. В сущности, это и невозможно, поскольку сама реальность и жизненный мир стали «постмодерными». В эпоху интенсивного воздушного сообщения и телекоммуникаций разнородное настолько сблизилось, что везде сталкивается друг с другом; одновременность разновременного стала новым человеческим естеством. А информационная революция последних лет активизировала глобализацию и динамизацию культурных процессов.

Новым следствием этих феноменов является ярко выраженное ослабление экзистенциального драматизма. Миру надоели разоблачения и деконструкции и, как это бывало и в другие исторические эпохи, среди хаоса мир ищет праздника, стремится полностью превратиться в пространство спектакля. Поскольку невозможно без конца провозглашать конец истории, тенденция «эпистемологической неуверенности», затрагивающая основы нашего восприятия, ведет к противоположному результату: к эстетизации повседнева, трансформирующей поверхность бытия.

Изменение общего эмоционального климата в западноевропейском восприятии самого феномена постмодернизма, своеобразное привыкание к этому мировоззренческому состоянию и даже присвоение его в качестве естественной доминанты повседневного мироощущения – все это привело к существенному понижению тонуса трагичности, которым страдали первые версии постмодернистской чувствительности.

В этом отношении весьма характерны работы Жюля Липовецкого с его версией «кроткого постмодерна» («Эра пустоты: Эссе о современном индивидуализме», «Империя эфемерности: Мода и ее судьба в современных обществах», «Сумерки долга: Безболезненная этика демократических времен»).

Липовецкий отстаивает тезис о безболезненности переживания современным человеком своего «постмодерного удела», о приспособлении к нему нашего сознания, о возникновении постмодерного индивидуализма, больше озабоченного качеством жизни, желанием не столько преуспеть в финансовом, социальном плане, сколько отстоять ценности частной жизни, индивидуальные права «на автономность, желание, счастье».

Прослеживается четкая тенденция к примирению с реалиями постбуржуазного общества. Трагизм превратился в спектакль: Берлинская стена, вызывавшая столько ненависти и смертей, как по волшебству рухнула, и ее обломки стали предметом торговли. Полный душераздирающего хаоса мир стал тяготеть к образу огромного Диснейленда.

Словом, подводя итоги, можно заключить, что с развитием эпохи постмодерна, ее мироощущение и культура сохранили свои основные характеристики: гибкость, легкость, открытость интерпретации, фрагментарность и поливалентность. Сохранили, но приобрели новый, «гиперфестивный» характер. Постепенно все большую роль стало играть стремление к удовольствию и развлечениям: массовая эстетизация и фестивизация повседневности, перманентный праздник, а не разрыв в буднях.

Подобная установка в сфере искусства, разумеется, переносит акцент на его гедонистическое начало. Гедонистические тенденции в современной культуре выражены очень ярко: как на бытовом уровне бурной культурной и светской жизни, так и на глубинном уровне организации художественных произведений. Вне зависимости от того, рисует ли художник темные или светлые образы, он активно разрабатывает сферу чувственной перцепции, позволяющую зрителю/читателю получить максимально полное ощущение/удовольствие от воспринимаемого образа. В эту сферу чувственного ощущения входит в качестве семантического подполья и область конкретности с ее акцентом на наблюдаемых деталях, на поверхностной стороне бытия.

Этот феномен получил обширное освещение в современной философии (Ж. Батай, П. Клоссовский, Ж. Бодрийар), создавшей теорию «симулякров». Термин заимствован у Лукреция, опирающегося, в свою очередь, на идеи Эпикура, который в качестве критериев истины предлагал восприятия и чувства (включающие и чувственные восприятия, и образы фантазии). Восприятие для Эпикура всегда истинно; ложь же появляется, когда к нему добавляется суждение.

Бодрийар трактует симулякры как результат процесса симуляции, «замены реального знаками реального», не соотносимыми напрямую с реальной действительностью. Французский философ подчеркивает «фиктивный» характер этого процесса и объявляет симуляцию бессмысленной. Однако даже он в то же время признает, что в этой бессмыслице есть «очарование»: «соблазн» или «совращение».

Понятие «соблазна» возвращает нас к идее гедонизма и «праздничности мира», которые приобретают все большее значение для современного «постмодерного» мироощущения.

4

Защита и прославление женского письма

В свете вышесказанного особый интерес представляет проблема «женского письма» и «женской культуры» в целом. Этот вопрос редко обсуждается в современной российской философско-критической литературе; термин «женский» имеет изначально негативную окраску и употребляется как эвфемизм для понятий «второсортный», «дурного вкуса», «плохого качества». А также: «сладкий», «гадкий» – словом, вы сами знаете.

Зато эта проблематика детальнейшим образом разработана в американской и французской феминистской критике.

Несмотря на то, что я никоим образом не причисляю себя к феминисткам, я все же выскажу свое мнение на эту тему в старинном жанре «защиты и прославления»: когда-то дю Белле написал «Защиту и прославление французского языка», чтобы доказать, что стихи можно писать не только по-латыни, но и на этом гадком, вульгарном французском.

Итак: женское письмо.

Оно приобретает особую актуальность именно в гибкую, подвижную, неоднородную эпоху постмодерна. Представляется, что специфически женский способ осмысления мира идеально соответствует особенностям глобального современного мировидения именно благодаря своему интуитивно-бессознательному, иррациональному началу. Сошлюсь на знаменитого французского семиолога Ю. Кристеву, которая определяет женское начало как пространство «реальной истины» («le vrOel = le vrai + le rOel»). Эта «реальная истина», по Кристевой, не представляема и не воспроизводима традиционными средствами и лежит за пределами мужского воображения и логики, за пределами мужского правдоподобия.

Теория Кристевой, которую никак нельзя назвать просто феминисткой, активно трактуется более воинственно настроенными представительницами феминистической мысли. Их основные усилия направлены на переворот, на опрокидывание традиционной иерархии мужчины и женщины, на доказательство того, что женщина занимает по отношению к мужчине не маргинальное, а центральное положение. Невротическая фиксация мужчины на «фаллической моносексуальности» противопоставляется женской «бисексуальности», которая ставит женщин в привилегированное положение по отношению к письму, т. е. литературе.

Мужская сексуальность отрицает инаковость, «другость», сопротивляется ей, в то время как женская бисексуальность представляет собой приятие, признание инаковости внутри собственного «Я» как неотъемлемой его части, точно так же, как и природы самого письма, обладающего теми же характеристиками.

Мужская психология такова, что для мужчины очень трудно дать себя опровергнуть: он менее гибок, чем женщина. Это отражается в литературе, которая является «переходом, входом, выходом, временным пребыванием во мне того другого, которым я одновременно являюсь и не являюсь» (Э. Сиксу «Инвективы» ).

Таким образом, западная феминистская критика утверждает безусловную современность и аутентичность женского письма, определяемого в противопоставлении традиционному, «буржуазному», «мужскому Я», воплощенному в застывших и окостеневших культурных стереотипах и клише нашей цивилизации.

Я, конечно, не могу полностью разделить столь категоричную точку зрения, однако некоторые положения этой теории мне кажутся безусловно правильными. Несомненно, именно женщина с ее текучим и открытым внутренним миром является наиболее адекватным выражением постмодернистской чувствительности: гибкой, легкой, фрагментарной и поливалентной.

Если вернуться к основной идее этой статьи (интеграция «ученой» и «народной» культур), то как раз на почве современного женского письма эта интеграция представляется многообещающей. «Народное»

женское письмо, широко представленное в массовой литературе, конечно, очень далеко от элитарных образцов женской культуры, но все же немаловажно, что в основе и того, и другого лежит специфическое женское мироощущение, столь созвучное духу нашей эпохи. Это мироощущение может быть своего рода стержнем, который объединит традиционные схемы «народного» женского повествования и элементы «высокого» искусства, окрашенные полутонами интуитивного женского восприятия.

В любом случае подобные эксперименты любопытны. Хотя, конечно, важно, в каких именно формах они будут производиться.

5

Рециклирование культурного наследия

или

2«Beatles go baroque»

Для преодоления кризиса, переживаемого в наши дни искусством постмодерна, необходим поворот от тотального нигилизма, который он исповедует, к «ревалоризации», «рециклированию» культурного наследия человечества, большей частью отброшенного им в начале эры модернизма. Это утверждение имеет глобальный характер, включая в себя как составную часть рассмотренную выше интеграцию «ученой» и «народной» культур и проблематику «интегрированного женского письма» как ее частный случай.

Именно обращение к, условно говоря, «архаике», к культурным пластам былых времен во всей их полноте и повлечет за собой изменения в структурах исчезающих смыслов. И речь здесь идет о гораздо более значительном феномене, чем традиционное для постмодернизма «двойное кодирование»: «гибридные литературные жанры», эпатирующие вседозволенностью стилистические комбинации, одновременное использование различных языков и стилей в архитектуре (от античности до китча). Идея стирания границ между элитарным и массовым, а также о новой обработке уже укорененных в культуре кодов (например, исполнение песен «Beatles» в стиле Генделя или Вивальди: «Beatles go baroque») изначально присуща постмодернистской культуре.

Система «двойного кодирования» имеет свои безусловные преимущества: с одной стороны, используя тематический материал массовой культуры, она придает произведениям рекламную привлекательность предмета широкого потребления, а, с другой стороны, иронически-пародийно трактуя этот материал, она апеллирует к интеллектуальной аудитории. Более того, современная литература с трудом могла бы существовать в иной системе, вне постоянной «перебивки» кодами друг друга, которая порождает «читательское нетерпение» в попытке постичь вечно ускользающие нюансировки смысла.

Проблематичным здесь представляется абсолютно негативный пафос, который «классический постмодернизм» вкладывает в систему двойного кодирования. Этот пафос нацелен на обязательное ироническое преодоление используемой стилистики, на отталкивание: фактически он отрицает возможность «мирной» интеграции, противоречия непременно трактуются в антитетическом духе, как взаимоисключающие антиномии, одинаково девальвированные в мире хаоса и полной относительности.

Однако изменения в жизни современного общества и в характере постмодернистской чувствительности повлекли за собой и переоценку этого пафоса. Мир стал гиперфестивным и захотел удовольствий, захотел эстетизировать повседнев. Постмодерн стал «кротким».

6 Гипермодерн начала XXI века

Последнее десятилетие только заострило и усилило эти тенденции. Доминирование плюралистической культуры и индивидуализированного стиля жизни представляется вопросом решенным. Однако, в конечном итоге, нельзя говорить об окончательной победе расслабленного гедонизма: на пороге XXI века времена снова ужесточились.

Эту ситуацию прекрасно описывает уже цитировавшийся Ж. Липовецкий в своей новой книге «Времена гипермодерна» (Париж, 2004). Философ характеризует наступившее время как «гипер»: все «слишком», «too much». Гиперкапитализм, гипертерроризм, гипермаркет, гипертекст. Мы больше не живем в обстановке эпилога к модернизму: мы попросту забыли о нем. Сегодняшний день – это сумасшедшее движение вперед, переизбыток товаров, беснующаяся техника, несущая столько же опасностей, сколько пользы. Современность, глобализированная и без правил, живет принципами рыночной экономики, жесткой конкурентности, максимальной эффективности и яркой индивидуальности. Поэтому всё – слишком: циркуляция капитала по планете, гиперреальная скорость финансовых операций, делокализация и приватизация, переполненные товарами коммерческие центры и гипермаркеты, гипер-галактика Интернет и необозримый поток информации, перемещение огромных масс людей – массовый туризм и «потребление мира». Рекорды, допинги, серийные убийцы, гипертолстяки, гипер-диеты, маниакальная забота о гигиене и о своем здоровье – «медикализация» жизни. Гипер-индивидуализм мечется из крайности в крайность: то осторожно высчитывает, выгадывает, то бросается в разбалансированную анархию. И мера, и отсутствие меры – одновременно.

Гипер-активность – полная замена «светлого будущего» менеджерской деятельностью, имеющей целью только выживание в конкурентной борьбе. Срочное превалирует над важным, действие – над размышлением, обстановка драматизируется и ведет к постоянному стрессу, к психическому изнеможению: давай – давай, еще быстрее, еще больше, помолимся рентабельности, эффективности и производительности. Морально-идеологической модели больше не существует; общество обращается в ее бессознательном поиске к более ранним слоям цивилизации и с удовольствием интегрирует в себя все, что отвергал модернизм XX века. Прошлое больше никто не разрушает, оно вставляется в настоящее и перерабатывается в духе современной логики потребления, рынка и индивидуализма. Гипер-потребитель больше не созерцает прошлое в тишине, а глотает его за несколько секунд в поиске постоянного разнообразия, развлечения, секундной эмоции. Прошлое становится способом массовой анимации: достижение комфорта не только материального, но и интеллектуального, экзистенциального. В дуэте с гипермодерном прошлое становится похожим на старинное здание, за сохраненным фасадом которого спрятана новая начинка.

С прошлым больше никто не спорит; его больше не отвергают. Исчез даже пародийный пафос: прошлое заглатывается за несколько секунд как объект гиперпотребления в поисках постоянной стимуляции, секундных эмоций. Вся огромная масса человеческой культуры, включая экзотические религии, оккультные науки и этнические «моды», больше не рассматривается ни как образец для подражания, ни как объект пародии: она обрабатывается в духе сегодняшнего дня и рециклизируется в обстановке беспрецедентной эстетизации жизни.

Оценка Липовецким ревалоризации культурного наследия, происходящей к нашу «гипер»-эпоху, конечно, имеет пессимистический характер: «культура прошлого – объект моды», «интеркультурные подмигивания», «эстетика соблазна», «мы празднуем то, чему больше не хотим следовать».

Представляется, однако, что не все так безнадежно. Несмотря на «игровой», «потребительский» и «эстетизирующий» характер рециклизации культурного наследия в системе гипермодерна (в иной терминологии именуемой «пост-пост-модерн» или «перелицованный премодерн»), безусловно изменение самого пафоса этого процесса. Исчез деструктивный, отрицающий характер.

Налицо появление новых ориентиров: «транс-сентиментализм», новые формы аутентичности, сочетание интереса к прошлому с открытостью к будущему, более мягкие эстетические ценности, апеллирование к культурному наследию как к определенной гарантии качества. Культурная доминанта гипермодерна допускает наличие и сосуществование широкого спектра художественных феноменов. Как и в «классическом постмодернизме», искусство по-своему гибридно, гетерогенно – но без ярко выраженных диссонансов, без постмодернистской «дисгармоничной гармонии». Прошлое реабилитировано и элегантно включено в новую систему; культура континуальна, при этом многозначные ассоциации и воспоминания – «реликвии» обогащают конструкцию в целом, не являясь объектом прямого пародирования по классическому принципу «двойного кодирования».

Искусство гипермодерна «соблазняет» – но хотя бы не рушит. Пусть оно и создается для гипер-потребления, но это способствует возможности позитивной интеграции для сосуществующих в нем различных пластов, «верха» и «низа». Пусть оно возникает в «фестивизированном мире спектакля» – это лучше, чем безнадежная окончательность «Черного квадрата», сразу подведшего итоги только что возникшего в тот момент модернизма, или беспросветный хаос постмодернистского лабиринта.

Можете считать все вышесказанное программным манифестом.

Этот жанр, конечно, запылился слегка со времен господина Брюсова, но в эпоху всеобщего гипер-рециклирования почему бы не рециклировать и манифест?