/ Language: Русский / Genre:det_history

Журавли и карлики

Леонид Юзефович

В основе нового авантюрного романа Леонида Юзефовича, известного прозаика, историка, лауреата премии «Национальный бестселлер» – миф о вечной войне журавлей и карликов, которые «через людей бьются меж собой не на живот, а на смерть». Отражаясь друг в друге, как в зеркале, в книге разворачиваются судьбы четырех самозванцев – молодого монгола, живущего здесь и сейчас, сорокалетнего геолога из перестроечной Москвы, авантюриста времен Османской империи XVII века и очередного «чудом уцелевшего» цесаревича Алексея, объявившегося в Забайкалье в Гражданскую войну.

Журавли и карлики АСТ, Астрель Москва 2009 978-5-17-056486-6, 978-5-271-22130-9

Леонид Юзефович

Журавли и карлики

Глава 1

Двойник

1

Последний отрог Хэнтейской гряды, Богдо-ул несколькими могучими кряжами окружает Улан-Батор с юга. Гора считается священной, на ней издавна запрещалось охотиться, рубить лес и ставить юрты, но полвека назад при входе в одно из ущелий хозяйственное управление ЦК МНРП построило спецгостиницу «Нюхт». По-монгольски это значит «звериная нора», «логово». Когда-то сюда привозили делегатов партийных съездов, участников международных конференций и закрытых совещаний, а теперь пускали всех желающих. Осенью 2004 года Шубин с женой снимали здесь номер. До центра города было восемь километров и четыре тысячи тугриков на такси. Тысяча тугриков составляла чуть меньше доллара.

Номера отремонтировали в расчете на туристов, но коридоры и холлы хранили дух минувшей эпохи. Зеленые, с интернациональным орнаментом на темно-красной кайме, ковровые дорожки лежали на этажах, ресторан украшала настенная чеканка с изображением верблюдов, лошадей, коров и овец в комплекте со всем тем, что кочевое животноводство может дать человеку при социализме. Пейзаж за окнами вряд ли сильно изменился со времен Чингисхана.

Стоял сентябрь, в прозрачном воздухе нагорья гребень Богдо-ула отчетливо рисовался на фоне холодного ясного неба. Снизу Шубин мог различить на нем силуэт каждого дерева. На склонах, среди темной зелени хвойных, причудливыми желто-красными разводами выделялись участки еще не облетевшего осинника. Березовая чепора у подножия была буро-желтой. Бумажный шум увядшей листвы и ровный звон травяных дудок, в которых высохли все соки, явственно слышались при слабом ветре. Если задувало сильнее, все заглушал протяжный мощный гул, идущий по вершинам кедров и сосен.

Туристский сезон заканчивался, в «Нюхте» жили только десятка полтора молодых монголов и монголок, по трое в двухместных номерах. При них состояли двое норвежских, как жене сказали на рецепции, миссионеров с профессионально улыбчивыми лицами и легкой походкой здоровых мужчин, привыкших быть на людях. Шубин отметил евангельскую простоту их трикотажных свитеров и линялых джинсов. Они обращали туземцев в лоно какой-то протестантской церкви. Днем в конференц-зале проходили семинары, а вечерами в дощатом павильоне ближе к ущелью дымила жестяная печка, норвежцы со своими учениками cобирались на барбекю, жарили колбаски, надували воздушные шарики и пели по-английски. Под крышей, в гирляндах искусственного плюща, горели разноцветные лампочки. Женщины крутили хула-хуп, мужчины хлопали в ладоши. Все было очень прилично. Настоящая ночная жизнь с водкой и шастаньем из номера в номер начиналась потом, когда пастыри засыпали.

На третий день вечерние развлечения в павильоне затянулись за полночь, а наутро Шубин с женой остались в гостинице одни. Норвежцы с рассветом отбыли в аэропорт, монголы после завтрака уехали в город. Официантка сказала, что каждый напоследок получил пакет с фирменной майкой и какой-то конвертик. По ее мнению, в нем находилась энная сумма в долларах, но от горничной жена узнала, что там лежал всего лишь талон с правом на скидку в одном из столичных пивбаров. После захода солнца он превращался в ночной клуб, где голые девушки танцевали рядом с позолоченной статуей Сталина. Двадцать лет назад, когда Шубин приезжал сюда собирать материалы для диссертации о работавших в Халхе русских эпидемиологах, эта статуя стояла у входа в Республиканскую библиотеку. В ночной клуб ее занесло волной недавних событий. Здесь она лишилась пьедестала, зато заново была покрыта жирной бронзовой краской.

Из окна Шубин видел, как новообращенные шумной компанией садились в автобус. Все выглядели довольными, главным призом стал для них бесплатный отдых с трехразовым питанием в очень недурном ресторане и практикой в разговорном английском. Перед отъездом они цинично избавились от оставленной им для самоподготовки специальной литературы. Ею были забиты все гостиничные урны. Из одной Шубин выудил распечатанное на принтере пособие по экзорцизму, настолько политкорректное по отношению к нечистой силе, что не понятно было, зачем вообще нужно с ней бороться. Текст сопровождался схемами с изображением различных состояний души. В разрезе она выглядела как ряд концентрических кругов, разбитых на сектора и сегменты и по-разному заштрихованных в зависимости от степени поражения их бесами.

В конце каждой главы авторы приводили случаи из собственной практики в странах Юго-Восточной Азии.

Все истории были адаптированы к местным условиям и напоминали сказки для умственно отсталых детей. Начинались они как английские лимерики: «Одна юная леди в Гонконге…», «Один бизнесмен в Шанхае…», «Дочь одного владельца отеля в Таиланде…». Эти люди тяжко страдали недугами неизвестной этиологии, пока с помощью авторов брошюры у них не открывались глаза на то, что причиной болезни являются демоны, наивно почитаемые ими как духи предков или божества буддийского пантеона. Рассадником заразы часто служили домашние алтари, но физическое уничтожение идолов не рекомендовалось. Достаточно было просто отвернуться от них, чтобы они потеряли свою вредоносную силу.

Скоро Шубин с женой на пару дней уехали из Улан-Батора, а по возвращении застали в «Нюхте» другой семинар. Его проводили корейцы в строгих черных костюмах. Жена приняла их за мунистов, а они оказались правоверными католиками. Паству составляли монголы на вид победнее и постарше, чем у норвежцев, но среди них Шубин с удивлением узнал одного из членов предыдущей партии, молодого мужчину с хорошо вылепленным подвижным лицом. За ужином в ресторане он тоже пару раз посмотрел на Шубина и позже, когда тот курил на крыльце, заговорил с ним по-русски.

Его звали Баатар, за плечами у него был пединститут в Донецке. Сейчас он зарабатывал тем, что летом возил по стране туристов, а зимой работал в мастерской по ремонту холодильников. Мясо здесь поставляет столичным жителям степная родня, в городской квартире его нужно как-то хранить, и местные мастера давно научились превращать импортные холодильники в сплошные морозильные камеры. Баатар был из этих умельцев.

– Семья у меня небольшая, жена и дочь. Питаемся рационально, едим овощи, – сказал он не без гордости за свой западный менталитет. – За зиму съедаем только трех овец, бычка и лошадь.

Подошли к вопросу о том, зачем Шубин приехал в Монголию. Тайны тут никакой не было, его командировал сюда один богатый туристический журнал, способный позволить себе имиджевый материал о прекрасной нищей стране, куда никто не хочет ездить в отпуск. Ему оплатили билеты и гостиницу, а жену он взял с собой за свой счет.

Выслушав, Баатар вежливо покивал, но, чувствовалось, не поверил. Должно быть, он счел это легендой прикрытия, маскирующей дела гораздо более серьезные. Времена изменились, люди из Москвы приезжали теперь в Улан-Батор с единственной целью – продать что-нибудь из того, что они же раньше привозили сюда бесплатно или в обмен на то, чего у самих было вдоволь. В благодарность их накачивали водкой, снабжали бараниной для семейства, услаждали народными танцами и горловым пением. Все это стало такой же архаикой, как значки и открытки времен Цеденбала, которыми нищие старики соблазняли туристов на площади Сухэ-Батора. За все нужно было платить, но понятие о твердых ценах плохо приживалось в стране, где тезис о том, что мягкому суждено жить, а твердому – умереть, впитывается с молоком матери. Это был мир ярких красок, четких линий и туманных деловых отношений с опорой на обман и взаимное доверие.

Баатар стал нащупывать подходы к этой волнующей теме. Обсудили сравнительные цены на продукты, стоимость железнодорожных билетов, нравы таможенников. Ему явно хотелось выяснить, не найдутся ли у них с Шубиным обоюдовыгодные интересы, но предпосылки для такого разговора еще не созрели. Тема требовала повышенной деликатности, поэтому начал он издалека:

– У меня много знакомых бизнесменов, зовут к себе в дело, но я не иду. Хочу работать с русскими или с немцами. Наши – все жулики.

– У вас тут полно китайских фирм, – сказал Шубин. – Китайцы тоже жулики?

– Нет, но с ними опасно. Что-нибудь не так сделаешь, могут убить.

– А монголы не могут?

– Редко бывает. Мы – мирный народ.

Ветер утих, даже карликовые березки не шелестели своей невесомой листвой. Лишь от входа в ущелье доносился слабеющий звон сухой травы. Там проходил последний арьергард утренней бури. Карагана, горный чий и окостеневший от утренних заморозков дудник звучали в унисон. Темная громада Богдо-ула оставалась безмолвной. Восемь столетий назад в его чащобах и норах прятался от меркитов юный Темучин.

– Как же у вас Чингисхан-то появился? – спросил Шубин.

– Тогда убивать можно было, а воровать нельзя. Теперь мы все буддисты, – объяснил Баатар, забыв, похоже, зачем он здесь находится.

В его тоне слышалось трезвое осознание того факта, что по мере развития цивилизации падение нравственности неизбежно.

– У нас в степи, – добавил он, – люди каждую неделю скот режут, а детям кровь не показывают. Дети до семи лет крови вообще не видят.

В конце концов общий интерес все же нашелся. Шубин упомянул, что они с женой собираются в Эрдене-Дзу, и Баатар вызвался свозить их туда на своей «хонде», когда закончится семинар. Напоследок корейцы обещали слушателям подарки. Поездка стоила того, чтобы потратить на нее три дня и две ночи. Первый в Халхе буддийский монастырь, Эрдене-Дзу славился сказочной красотой, к тому же стоял на руинах Каракорума, недолговечной имперской столицы Чингисхана и Угэдэя. Шубин с юности мечтал увидеть этот мертвый город, но в советское время так до него и не добрался. Сейчас, после распада другой империи, его развалины должны были вызывать совсем иные чувства, чем тогда.

– Дешево, конечно, – согласилась жена, узнав, что за трехдневное путешествие Баатар просит всего двести тысяч тугриков, включая бензин, – но не нравится он мне. Если завтра сюда приедут ваххабиты или вудуисты с Гаити, он и к ним примажется.

– Чего ты хочешь? – вступился за него Шубин. – Бедная страна, люди выживают как могут. А он, между прочим, чингизид.

– То есть?

– Из князей. В нем есть кровь Чингисхана.

– Еще прирежет по дороге, – сказала жена, залезая в постель.

Утром, как обычно, они спустились на завтрак в ресторан. Корейцы уже сидели за столом и ели свою морковку. Монголы явились позднее. Им принесли большие порции мяса. Баатар взял свою тарелку и пересел с ней за корейский овощной стол. Никто его туда не приглашал, но скоро Шубин услышал, как он довольно бойко говорит с соседями по-английски. Две или три уловленных фразы дали представление о теме разговора. Речь шла об организации следующего семинара в другом месте и на более выгодных для устроителей условиях.

– Тебе он никого не напоминает? – спросила жена.

Вопрос был рутинным, ей всюду мерещились двойники. Знаменитые актрисы обнаруживали сходство с кем-то из ее подруг или родственниц, игрушечная обезьяна и плюшевый енот, в память о детстве сына сидевшие за стеклом в серванте, смахивали на известных политиков, даже платяной шкаф вдруг оказывался похож на соседку с девятого этажа. Всему на свете находилась пара, но не понятно было, является ли одно копией другого, или это две разные копии неизвестного оригинала, таинственно тяготеющего к умножению своей сущности.

Баатар сидел к ним лицом. При утреннем свете Шубин заметил, что волосы у него не иссиня-черные, как почти у всех монголов, а темно-русые. В разговоре он с умным видом морщил лоб, при этом левая бровь ползла вверх отдельно от правой. Наверняка за ним водилось умение двигать ушами и шевелить шляпу у себя на голове.

– Черно-рус, лицо продолговато, одна бровь выше другой, нижняя губа поотвисла чуть-чуть, – процитировала жена. – Если бы не разрез глаз, типаж тот же.

Шубин знал, кого она имеет в виду, но сам подумал совсем о другом человеке. Жена никогда его не видела.

Баатар почувствовал, что говорят о нем, приятельски помахал им рукой, дождался ответного приветствия и, понизив голос почти до шепота, продолжил беседу. Вероятно, он выдавал Шубина за бизнесмена из России, который имеет с ним дело как с человеком надежным, не жуликом, в отличие от большинства монголов. Такое знакомство могло обеспечить ему дополнительный кредит у корейцев.

Это вернуло Шубина к мысли о том человеке. Его лицо всплыло в памяти так ясно, будто виделись вчера, а не одиннадцать лет назад.

Был 1993 год, март. Мраморный пол подземного перехода покрывала разъедающая ботинки талая слякоть, вдоль стен плотными шеренгами стояли лотошники. Нищие были вытеснены на фланги, лишь безногая девушка с ангельским лицом и червонно-золотой шпалерой советских значков на груди занимала свое законное место у поворота к дверям метро, откуда до нее докатывались волны теплого воздуха. Она сидела на старинной инвалидной тележке с подшипниками вместо колес, крест-накрест пристегнутая к ней двумя ремнями поверх непромокаемых штанов из черного кожзаменителя. Шубин проходил здесь почти каждый день и знал, что эта нищенка опекает музыкантов, из любви к искусству жертвуя им часть того милосердия, которое причиталось ей самой. Подопечные менялись, когда меценатше приедался их репертуар.

Сейчас рядом с ней мальчик лет десяти играл на скрипке-половинке «Мелодию» Глюка, так странно преображенную акустикой этой каменной трубы, что Шубин не сразу ее узнал. Беспокойная мама, нависая над скрипачом, поправляла на пюпитре ноты. Это, видимо, требовалось не ему, а ей, чтобы не чувствовать себя лишней. Перед ними лежал раскрытый скрипичный футляр, похожий на узкокрылую безголовую бабочку. На синем бархате подкладки врассыпную серебрилась мелочь. Ее было немного, и желто-белая сторублевая монета упала туда беззвучно. Совершенством чеканки она искупала свою убывающую с каждым днем ценность.

Ее бросил молодой мужчина в застиранных джинсах и куртке под замшу. Шубин где-то видел его раньше, но не помнил, где и когда и точно ли его, а не кого-то похожего. Теперь на многих лицах появилась печать времени, скрывшая под собой все то, чем они различались прежде.

Взамен сторублевки мужчина выудил из футляра монетку помельче.

– Позвонить. Не возражаете?

Мама не ответила, мальчик продолжал играть с профессиональной отрешенностью уличного музыканта. Пустым взглядом, манерой держаться он напоминал слепца. Казалось, в нем ожила память о том, что человек, смычком зарабатывающий себе на хлеб, должен быть незрячим, и он бессознательно подчинялся этому древнему закону. Таких законов теперь было много. Они выплыли из тьмы столетий и опять вступили в силу с началом эры реформ.

Мужчина тоже взглянул на Шубина. Левая бровь у него поползла вверх.

– Не узнаешь? Я – Жохов, – улыбнулся он, и Шубин сразу вспомнил, где они встречались.

Это было в другой жизни. В гостях у общего приятеля случайно обнаружилось, что оба бывали в Монголии. Жохов работал там не то геологом, не то горным инженером. Слова «буддизм» и «вольфрам» на равных фигурировали в его рассказах, один из которых почему-то засел в памяти. Как-то раз он ночевал в юрте, и рано утром, когда все еще спали, а ему срочно требовалось отлить, страшно было выйти на воздух из-за бродивших вокруг юрты жутковатых монгольских собак. Будить гостеприимных хозяев Жохов стеснялся. «Мой мочевой пузырь сжал зубы», – смеясь, говорил он. Вспомнилась даже интонация этой идиотской фразы.

Отошли в сторону, чтобы не заслонять скрипача. Мимо них двумя встречными потоками текла угрюмая московская толпа.

– На смычок, – заговорил Жохов таким тоном, будто его об этом спросили, – конский волос идет только белый, но от кобылы нельзя. У нее на хвост моча попадает, звук не тот. Нужен от жеребца. Большой дефицит по нынешним временам. Казахи как от нас отделились, всех лошадей в степь угнали. Проще из Монголии возить… Ну, я пошел, меня тут ждут наверху.

Он улыбнулся и поплыл над слякотью в своих небесно-голубых джинсах, легкий, как пух от уст Эола. На прощание его сжатый кулак в рот-фронтовском приветствии взлетел вверх. Этот реликтовый жест времен детства их родителей Шубин тоже за ним помнил.

Ему нужно было на другую сторону улицы. Там все выходы из метро облепили ларьки, сбитые из панельных щитов или грубо сваренные из листового железа. В раскраске доминировали ярко-синий, оранжевый и красный, как в брачном оперении у самцов. Кругом кипела толпа, дымились мангалы шашлычников, откуда-то лихо неслась музыка. Милиционеры шныряли мимо с таким видом, что если бы не форма, их можно было принять за карманников.

На тротуарах вереницами стояли люди с вещами, какие раньше продавались только на барахолке. Зарплаты и пенсии требовалось немедленно обратить в доступные материальные ценности, чтобы тут же их продать, на вырученные деньги что-то купить, снова продать и жить на разницу, иначе все сжирала инфляция. Москва превратилась в гигантский комиссионный магазин под открытым небом. Ельцин с высокой трибуны дал отмашку свободно торговать чем угодно практически в любом месте, но не всем хватало энергии крутиться в этом колесе. На дно жизни опускались за несколько недель. Шубин еще барахтался и обострившимся зрением отличал себе подобных по жалкой штучности их товара и выражению мнимого равнодушия на лицах, которым они надеялись обмануть судьбу, когда рядом замедлял шаги кто-то из потенциальных покупателей. У него самого делалось такое лицо, если наклевывался какой-нибудь заработок.

Иногда среди нескончаемых блузочек, свитеров и кофт маняще вспыхивала импортная нержавейка, чернел японский магнитофон или кухонный комбайн сановно выходил из коробки со свитой сменных насадок и многостраничными инструкциями. Владельцы этих предметов казались Шубину богачами. У них с женой ничего такого никогда не было, а теперь уже и быть не могло. Их кот с минтая перешел на мойву, фрукты береглись для шестилетнего сына. Шубин научился стричься сам, чтобы экономить на парикмахерской. При этом соблазны множились день ото дня. Вокруг появились магазины, куда жена в своей старой кроличьей шубке не решалась заходить.

Она преподавала фортепиано в музыкальной школе, осенью ее зарплаты хватало им на неделю, сейчас – на три дня. Спасали частные ученики, но их становилось все меньше. Шубин зарабатывал копейки. Из всех его коммерческих начинаний, включая попытки издавать книги по дрессировке бойцовых собак и возить из Индии неклейменое серебро, выгорело единственное – на Измайловском рынке удалось выгодно продать оставшийся от незамужней двоюродной бабки орден Ленина. Оказалось, что четырехзначный номер на его оборотной стороне свидетельствует о наличии в нем каких-то драгоценных сплавов. Бабку наградили еще до войны, в то время на расходные материалы не скупились. Хорошо, покупатель попался честный. Сам Шубин от него все и узнал, но утаил от жены подробности сделки. В ее глазах хотелось выглядеть деловым человеком.

Один раз его окликнули:

– Эй, борода!

Зашуршала, разворачиваясь перед ним во всю красу, самошитая камуфляжная куртка. Он покачал головой. Продавец сменил зазывный тон на пророческий:

– Смотри, пожалеешь! Камуфляж входит в моду.

Впервые Шубин услышал это позапрошлым летом – от таксиста, который вез его в аэропорт и по дороге пытался толкнуть ему такие же пятнистые штаны с корявой молнией и карманами в самых бессмысленных местах. Тогда он посмеялся, а позднее не мог отделаться от чувства, что в Абхазии, Карабахе и Приднестровье тоже все начиналось с моды на камуфляж. Она возникала как первый слабый дымок еще не видимого пожара.

Ряды торговцев растянулись метров на триста от метро. Над ними висел плотный гул. Долетавшие до Шубина обрывки разговоров трактовали одну тему: что сколько стоило вчера, сколько стоит сегодня и будет стоить завтра. Вдруг вознесся одинокий женский голос:

– Нет сахара! Кооперативы весь сахар скупили!

При революциях этот продукт всегда исчезал первым, словно его вкус и цвет были несовместимы с новой жизнью.

2

Из подземного перехода Жохов поднялся на улицу. Здесь было так же слякотно, промозглая московская зима, отступая, на последнем рубеже обороны оставила только два цвета – черный и серый.

Те, кому он назначил тут встречу, еще не появились. Монетка, выуженная в скрипичном футляре, скользнула в щель таксофона, палец привычно прошелся по кнопкам набора.

– Марик, ты?.. Есть минутка?.. Мы тогда не договорили, сейчас я тебе объясню. Схема элементарная. Ты, значит, обналичиваешь им эту сумму, на разницу берем вагон сахарного песка и гоним его в Шнеерсонск… Н у, я так Свердловск называю… Потому что у Свердлова настоящая фамилия была Шнеерсон… Не знаю, мне говорили, что Свердлов – его партийный псевдоним… Чего ты взъелся? Еврейский вопрос меня вообще не интересует, спроси у Гены… Хорошо, пускай Екатеринбург. Мне там приятель устраивает бартер, просит всего три процента. Отдаем сахар, забираем эти бронежилеты… Я же тебе рассказывал! Значит, берем их и везем в Москву. Я тут выхожу на одну охранную структуру, они очень заинтересованы… Понял. Жду звонка.

Глухой торец дома, возле которого он стоял, на два метра от земли был сплошь оклееен квиточками объявлений. Одно из них привлекло его внимание. Оно извещало: «Меняю электрическую кофеварку на импортные мужские ботинки, разм. 43». Внизу нетронутой бахромой топорщились бумажные хвостики с телефонным номером. Жохов оторвал крайний, сунул его в карман и вернулся к таксофону. Посматривая по сторонам, достал еще монетку, позвонил опять.

– Алё! Учительская? Елену Михайловну, пожалуйста… Лена, это я. Тебе сахар нужен?.. Погоди-погоди, сначала выслушай! Я тебе предлагаю мешок сахарного песка… Ты что, не собираешься варить варенье на зиму? Лельке нужны витамины… Да не на эту зиму, эта уже кончается.

Шестилетнюю дочь он не видел с Нового года. Осенью ходили с ней в зоопарк, тепло ее ручонки, лежавшей в его руке, через предплечье, по плечу и груди затекало прямо в сердце. Оба молчали, потому что не нуждались в словах. Каждый палец и каждая фаланга на пальце служили тайной азбукой, понятной им одним. Любое прикосновение имело свой смысл – от восхищения красотой порхающих по вольеру райских птиц до желания пописать.

Их встречи прекратились после того, как тещу осенила идея, что Жохов, раз он такой крутой бизнесмен, свидания с дочерью должен оплачивать в валюте, по десять долларов за час пребывания вне дома. Эту цену она считала разумной. Брать Лельку напрокат по твердой таксе казалось унизительно, к тому же с зимы стоимость даже часовой прогулки составляла для него неподъемную сумму. Теща, в прошлом школьный завуч по воспитательной работе, ни на какие уступки не шла, а жена во всем ей поддакивала.

Бесплатно ему разрешался один телефонный разговор в неделю. Говорить по телефону дочь не желала, соглашалась только на сказки. Жохов придумал для нее волшебную страну Свинляндию, населенную человекоподобными хрюшками, добрыми, но бестолковыми, и все отведенное ему эфирное время тратил на истории из их жизни, которые сочинял от субботы до субботы. У свинляндцев имелся свой флаг с тремя полосами разных оттенков розового и герб в виде увенчанного короной желудя. Государственный гимн начинался словами: «Мы свинству нашему верны!»

Он заткнул пальцем второе ухо, чтобы не мешал уличный шум.

– Само собой, в счет алиментов… Что значит – лучше деньгами? Ты соображаешь, в какое время живешь? В феврале инфляция была сто процентов в неделю! Сахар – это валюта, ты в любой момент можешь его продать… Я тоже не умел, жизнь заставила… Почему только сахаром? Просто сегодня подписываем контракт на два вагона, и свой брокерский процент беру натурой.

Он оборвал разговор, заметив, что неподалеку прижалась к бровке тротуара старенькая «шестерка». Из нее на обе стороны вышли двое кавказцев в одинаковых кожаных куртках – один пожилой и грузный, второй совсем юный, статный и гибкий, как танцор фольклорного ансамбля.

– Хасан! Хасан! – закричал Жохов.

Пожилой услышал, но и шага не сделал ему навстречу. Экономным жестом он велел молодому оставаться у машины. Ни один мускул не дрогнул на его одутловатом лице, почти до глаз синем после бритья.

Ладонь у него была влажной, рукопожатье – вялым, как бывает у крупных мужчин, от природы наделенных большой физической силой и не озабоченных необходимостью ее демонстрировать. Рукав куртки оттянулся, на мохнатом запястье открылись командирские часы со звездочкой, с блекло-болотными на свету стрелками и делениями циферблата. В темноте они наливались ядовитым зеленым огнем.

– Напрасно вы их носите, – сказал Жохов.

– Почему?

– Фосфор, радиация.

Хасан молча забрался на заднее сиденье. Машина заколыхалась под его тяжелым телом. Молодой сел за руль. В профиль он казался старше. Чувствовалось, что его лицо слеплено по родовому трафарету, лишь глаза принадлежали ему одному, и то не всегда. Их горячий блеск временами гас, словно кровь предков, знающих цену этому миру, брала свое. Жохов сел рядом с ним, чтобы указывать дорогу, и тогда только вспомнил его имя – Ильдар.

Садясь, заметил на сиденье возле Хасана мятый полиэтиленовый пакет с изображенной на нем шестеренкой. Полустертые буквы вокруг ее зубцов складывались в слово «Союзхиммаш». Пакет был плотно набит чем-то мягким, не имеющим формы, но Жохов сразу понял, что там – деньги. Продуманно небрежная упаковка из газеты скрывала очертания навалом набросанных пачек. Марик, если случалось переносить крупные суммы в наличке, тоже использовал такие пакеты. Они были безопаснее, чем сумка, портфель, тем более – дипломат.

Тронулись, свернули, постояли перед светофором, нырнули в тоннель, выехали к железнодорожным путям и начали петлять в полосе отчуждения, среди увитых колючкой заборов, глухих кишлачных стен, серебристых ангаров с лагерными вышками и полувоенными КПП, возле которых прохаживались крепкие ребята в танковых куртках или офицерских бушлатах без знаков различия. Проезды, открывавшиеся по сторонам, были перегорожены шлагбаумами.

Пакет с деньгами виднелся в зеркальце над лобовым стеклом. Сумму Жохов знал и опять машинально стал высчитывать свой процент в рублях и в долларах. За два дня эти подсчеты производились уже множество раз, но сама процедура приятно успокаивала, как чтение мантры.

Слева потянулась бетонная ограда, пестревшая аббревиатурами партий, значками футбольных клубов и лозунгами этой зимы, однообразными, гневными и безнадежными, как жалобы немого. «Гайдар, верни деньги!», «Ельцин – иуда!», – невольно читал Жохов разорванные стыками плит угольно-черные граффити. Между ними мелькнул и пропал, скраденный столбом, человек с узнаваемым кукишем вместо лица. Проплыло символическое уравнение, в котором сумма слагаемых равнялась свастике. Какие-то уродцы с замазанными фамилиями дисциплинированно стояли в очереди на виселицу, антропоморфная пятиконечная звезда в островерхом шлеме русского витязя, с прямым варяжским мечом в руке, наступала на вооруженный кривой хазарской саблей могендовид в шапке, как у хана Мамая.

Ильдар за всю дорогу не проронил ни слова. Лицо его было спокойно, как у мюрида, знающего, из чьих единственных уст должен прозвучать голос судьбы. Тень сомнения пробежала по нему лишь однажды, когда справа по курсу показался прибитый к дереву лист фанеры с энергичной надписью «Шиномонтаж». Скудно оперенная стрела типа тех, какие раньше рисовали на заборах косо торчащими из насквозь простреленных ими сердец, отсылала в сторону съехавшего набок и подпертого двумя слегами сарая. Под крышей, окаймленная лохмами рваного рубероида, висела на цепи автомобильная покрышка.

Притормозив, Ильдар вопросительно взглянул на Хасана. Тот покачал головой.

Жохов велел сбросить газ. Он боялся пропустить нужный поворот, но узнал его издали. Знакомый пейзаж надвинулся медленно, будто выплыл из полузабытого сна. Мимо лежавшей на снегу белой собаки с розовым животом въехали во двор и остановились возле одноэтажного пакгауза из побуревшего от многолетней копоти кирпича. Жаркое дыхание пескоструйных аппаратов никогда не касалось этих стен. Ильдар с пакетом остался в машине, а Жохов и Хасан через железную дверцу вошли в помещение типа складского.

Потолок состоял из налезающих друг на друга древесно-стружечных плит, на стенах висела документация, вряд ли имевшая теперь хоть малейший смысл. Среди ороговелых бумажек с выцветшей машинописью и следами ржавчины вокруг кнопок выделялся известный плакат работы Джуны Давиташвили, тоже не вполне актуальный. На нем ассирийская кудесница изобразила бабочку, одно крыло которой состояло из американского звездно-полосатого флага, второе – из советского, красного. Усики справа и слева были соответствующих цветов.

Под этой химерой, сидя на корточках у стены, белобрысый грудастый парень ел разведенный кипятком импортный суп из картонной кружки. Сине-красный спортивный костюм, шелестевший на нем при каждом движении, служил знаком его касты.

Вдоль другой стены серебряными штабелями стояло китайское сублимированное мясо в коробках из фольги. Две женщины зачехляли эту поленницу армейским камуфляжным брезентом. Одна, в оранжевой путейской безрукавке, говорила другой:

– У Ельцина, вчера передавали, мать сильно болеет. Не дай бог, помрет до Пасхи, тогда как? Мы ведь, нынешние, ничего не знаем – можно, нет ли в Великий пост покойницу водочкой помянуть. Темные все стали.

– Николай Петрович на месте? – спросил у нее Жохов.

Эта женщина ничего не ответила, а другая сказала:

– Куда он денется!

Под цепким взглядом белобрысого перешли в соседнюю комнату, гулкую и пустую после ремонта. Новую мебель еще не завезли, за единственным столом с тумбами из некрашеной фанеры сидел похожий на кладовщика мужчина в сатиновой спецовке. Из-под нее выставлялся ворот дорогой импортной сорочки с галстуком, тоже, видимо, не дешевым.

По другую сторону стола стояли два конторских стула с высокими спинками и непропорционально короткими ножками. Этот простой, но психологически эффективный прием описывался во многих руководствах по бизнесу. Ножки подпилили для того, чтобы при деловых переговорах хозяин кабинета мог смотреть на посетителей сверху вниз.

– Приветствую, Николай Петрович, мы к тебе, – обратился к нему Жохов на «ты», но по имени-отчеству, как обращались друг к другу члены Политбюро и командиры производства. – Вот мой покупатель. Условия мы с ним обговорили, его все устраивает… Садитесь, Хасан, будем решать с транспортировкой.

– Сахара нет, – подождав, пока тот сядет, бесцветным голосом сказал Николай Петрович.

– Как нет? – растерялся Жохов. – Мы же с тобой вчера обо всем договорились!

– Вчера был, сегодня – нет. Ушел сахар.

На вопрос, когда снова придет, отвечено было, что точно сказать нельзя, он редко сейчас приходит и сразу уходит. Стихия его визитов не зависела от убогой человеческой воли, поэтому извинений не требовалось, налицо была неодолимая сила обстоятельств.

Николай Петрович отвернулся и посмотрел в окно. Оттуда било пьянящее мартовское солнце. Галстук с люрексом искрился под ним, как кусок медного колчедана.

Поднявшись, Хасан с преувеличенной вежливостью вернул на место стул-уродец. Жохов удержал его за локоть, другой рукой придвинул к себе стоявший на столе телефон, снял трубку и стал набирать номер.

– Ушел, бля! Ты это не мне рассказывай! Ты это расскажи Семену Иосифовичу…

На третьей цифре Николай Петрович карандашом прижал рычаг.

– Леша! – позвал он.

Появился белобрысый. Хасан отодвинул его и зашагал к выходу. Жохов побежал следом, оправдываясь:

– Честное слово, вчера договорились! Я ему сегодня с утра звонил, его к телефону не позвали.

Во дворе он достал пачку «Магны», но закурить не успел. Хасан вынул у него изо рта еще не зажженную сигарету, задумчиво повертел в пальцах и уронил на снег. В этом вялом движении было больше угрозы, чем если бы он ее сломал, отшвырнул или смял в кулаке.

– Я деньги взял под твой сахар. Проценты кто платить будет?

– Что-нибудь придумаем, – успокоил его Жохов, – не надо нервничать. Это вопрос решаемый.

Он поднял сигарету и, дважды дунув на нее, договорил:

– Вообще-то продовольствие не моя специфика. Я работаю по металлам, у меня хорошие связи на Урале, особенно в Свердловской области. Выхожу на ряд непосредственных производителей.

– Твой штраф – пятьсот тысяч, – ответил Хасан.

Эта запредельная и подозрительно круглая сумма не вызвала даже возмущения. Она просто находилась по ту сторону реальности. Жохов никак не мог соотнести ее с самим собой и плохо слушал, когда Хасан начал перечислять слагаемые. В его голосе не было ни льда, ни железа. Он достал калькулятор, осторожно потыкал в него толстым пальцем и, заслонив от солнца, показал высветившуюся цифру, на которую Жохов и смотреть-то не стал. Зачем? Начнешь торговаться, много все равно не скостишь, зато наведешь на мысль о своей платежеспособности.

– Да где ж я их возьму? – спросил он тоном человека, знающего, что ответа на данный вопрос в принципе не существует.

– Машину продай.

– Нет у меня машины.

– А говорил, в ремонте.

– Это все понты. У меня и прав-то нет, можете проверить в ГАИ. Если есть знакомый мент, пусть запрос сделает. Копеечная операция.

Хасан поглядел в сторону ворот. Белая собака лежала там в той же позе, но рядом с ней появилась другая, рыжевато-серая, как монгольская овца. Глаза у обеих были закрыты.

– Я у тебя дома был, чай пили, – вспомнил он. – Говорил, комната твоя, не съемная. Тоже понты?

– Нет. А что?

– Могу взять. В счет штрафа.

– Чего-о? Комнату в центре за пятьсот тысяч?

– Оценку сделаем через агентство. Сколько надо будет, доплачу.

Жохов живо представил, каково это – в сорок с лишним лет оказаться в Москве без собственного жилья, да еще с его профессией. Опыт геолога-поисковика пользовался теперь примерно таким же спросом, как умение прокладывать курс корабля при помощи секстанта и астролябии. Как частный предприниматель он пока тоже не преуспел.

– Как у вас все просто! Завидую я вам, – только и успел сказать Жохов, прежде чем Хасан своей мохнатой клешней взял его за шею и стукнул затылком о стену.

Трикотажная шапочка смягчила удар, но голова наполнилась ватой, он даже не понял, ушами слышит или по губам читает про включенный счетчик, про то, что срок – неделя. Тело стало пустым, словно подвели к краю крыши и наклонили над бездной. Из желудка пустота ушла в ослабевшие ноги, а пришедшая ей на смену мгновенная дурнота по каменеющему пищеводу поднялась к горлу.

Хасан сделал рукой такое движение, будто стряхивает воду с пальцев. Стоя у стены, Жохов видел, как он идет к машине, как садится на переднее сиденье рядом с безмолвным Ильдаром, все это время смотревшим только на собак. Хлопнула дверца. Остервенело юзуя в талом снегу, машина вырулила со двора и скрылась среди пакгаузов.

3

Часа через полтора Жохов на Центральном телеграфе предъявил паспорт в окошечке «До востребования», получил заказное письмо из Екатеринбурга и тут же его распечатал. Внутри лежал единственный лист низкосортной серой бумаги с прыгающей машинописью, пробитой через лиловую копирку.

Вверху, под сдвинутой влево шапкой с названием фирмы, адресом, телефоном, факсом и банковскими реквизитами, крупно отстукано было через интервал: «КОММЕРЧЕСКОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ».

Ниже разъяснялось, в чем оно состоит: «Предлагается к реализации путем бартерного обмена на продукты питания и товары народного потребления следующая продукция».

Еще ниже в столбик, с указанием ГОСТа, процента содержания без примесей, цены за килограмм и наличного объема, перечислялась эта продукция: гадолиний металлический, молибден монокристаллический, ванадий электролитный, окись гольмия, окись иттрия, окись иттербия, пятиокись ниобия – всего 23 позиции. В минуты слабости, особенно по утрам, Жохову самому не верилось, что кто-то захочет выменивать эти окиси на сервелат, кружевные колготки или сгущенное молоко.

Внизу стояли подпись и печать. Перед подписью указывалась должность того, кто ее поставил: коммерческий директор ИИП «АЛМЕТ», после – его инициалы и фамилия: И.П.Караваев. Жохов учился с ним на одном курсе, вместе с Геной и Мариком.

ИИП расшифровывалось как «Индивидуальное инновационное предприятие», «АЛМЕТ» – как «Аллины металлы». Жену Караваева звали Аллой. Недавно, будучи в Москве, он спьяну проговорился, что очень удачно подложил ее под замдиректора межкомбинатской базы широкого профиля. Этот финт у них, видимо, и рассматривался как инновационный.

Жохов перешел в соседний зал, накупил жетонов и позвонил в Екатеринбург.

– Слушай, что ты мне прислал? – сразу приступил он к делу, когда Караваев взял трубку. – Цены абсолютно те же, что в прошлый раз. Я тебя предупреждал, что здесь это не проходит, а ты опять шлешь те же цифры.

– Нормальные цифры, – оскорбился Караваев.

– Ага, нормальные! Я, как лох, поперся с ними к Семену Иосифовичу, а он говорит, что по такой цене у нас никто ничего не возьмет. Они продают-то дешевле, а уж брать по таким ценам, это надо поискать идиотов. Ты, Игореша, поищи их в другом месте. Москва – город умных людей, тут на хромой козе никого не объедешь.

– Что конкретно они продают дешевле?

– Все.

– Например, что?

– Например, ванадий. У тебя он по двадцать шесть баксов, а у них – по двадцать два.

– От чистоты зависит. У меня чистота девяносто девять и три, а у них, наверное, меньше.

– Да то же самое! Вообще у них все параметры не хуже, а цена другая. По верхним позициям разница еще больше. За резонаторный ниобий ты просишь пятьсот баксов, и у тебя его всего-то десять кило, а у них – хоть жопой ешь, и за четыреста пятьдесят.

– Ну пусть продадут! Пусть! – задергался Караваев. – На дешевку ловить все умные. Дойдет до дела, накинут больше моего. Скажи им, что я беру, посмотрим.

– Что ты берешь?

– Ниобий.

– Действительно берешь?

– За четыреста пятьдесят – возьму.

– Сколько?

– Килограммов двадцать точно возьму.

Жохов мгновенно сосчитал свой процент от суммы сделки. Четыреста пятьдесят на двадцать – девять тысяч, его десять процентов – девятьсот долларов. Как раз то, что запросил Хасан. Все, конечно, отдавать не будет, но кое-что придется заплатить.

– Выводи их на меня, – сказал Караваев. – Твой процент – три.

– Почему три? Договаривались на десять.

– Десять – это с продавца. С покупателя – максимум три. К концу мая у меня пройдет один двойной бартер, и я буду на низком старте. Скажи им, что двадцать килограммов я у них возьму точно. В июне получишь свой процент. Июнь – крайний срок.

Последний жетон шумно провалился в недра таксофона. Тратиться на новые Жохов не стал. На улице он купил пирожок с рисом и яйцом, который интеллигентная женщина в дворницких валенках ловко вынула из зеленого армейского термоса с эмблемой ВДВ, и по Тверской двинулся в сторону Белорусского вокзала.

Начинка занимала не больше трети пирожка, остальное – сухое тесто. Вместо яйца к рису подмешан яичный порошок, тоннами поступавший в Москву как важнейший, наряду с презервативами, компонент гуманитарной помощи. Жохов куснул пару раз и бросил огрызок в кучу мусора возле переполненной урны. В центре города они наполнялись вдвое быстрее, чем при Горбачеве. Все вокруг что-то пили и жевали на ходу.

Во дворах еще лежал снег, дул ледяной ветер, но по тротуарам густо текла возбужденная толпа, как раньше бывало только в первые теплые вечера начала мая. Никто никуда не заходил, хотя в окнах нижних этажей уже зажглась рекламная подсветка. Быстро темнело. Сквозь стеклянные двери виднелись пустынные залы магазинов, знакомых со студенческих лет, а сейчас едва узнаваемых, пугающе роскошных, с надменными манекенами и красиво разложенными ювелирными изделиями в бархатно-черных витринах. За последний год все здешние торговые точки по нескольку раз поменяли профиль.

До дому было десять минут ходьбы. После развода теща переехала в квартиру Жохова, к дочери и внучке, а его отселила к себе в коммуналку на одной из Тверских-Ямских, неподалеку от банка «Чара» с его очередями, охранниками, вопящими тетками и расклеенными на щитах мутными отчетами о том, как умело распоряжается правление банка доверенными ему средствами. Кругом, в радиусе ста метров, допоздна кучковались вкладчики, убеждая друг друга в надежности сделанных вложений. В воздухе соседних дворов был разлит запах вороватой надежды. Жохов чувствовал его ноздрями, когда по вечерам курил в форточку.

Четырехэтажный дом, где покойный тесть когда-то получил комнату от завода «Знамя труда», был покрыт розоватой побелкой прямо поверх кирпича, без штукатурки. Такими домами в годы первой пятилетки тут застроили целый квартал. В то время балконы считались элементом буржуазного декора вроде кариатид, а не местом для хранения лыж и домашнего хлама, вместо них в квартирах проектировались кладовки. Грубой аскетичностью фасадов эти дома напоминали фабричные корпуса, планировкой образованных ими дворов – лабиринт.

По дороге к подъезду Жохов заметил, что возле мусорных баков спиной к нему стоит мужичонка в бесформенном треухе на крошечной, как у балерины, головке. На нем был не по сезону легкий светлый плащ с полуоторванным карманом, на ногах – резиновые сапоги. Казалось, все это он только что нарыл в мусоре и напялил на себя. Свет фонаря падал на его согбенную спину, на дебильный затылок с вылезающими из-под шапки сальными косицами. На ходу Жохов равнодушно скользнул глазами по этой типовой жертве шоковой терапии, как вдруг древний звук затачиваемой стали царапнул ему сердце. Мужичок обернулся, в руке у него неожиданно чистым блеском вспыхнуло лезвие ножа. Он точил его о ребро мусорного бака. Идеально округлые края короткого широкого клинка плавно и мощно сходились к ирреальному в своей убийственной правильности острию. Ледяное совершенство его форм завораживало как залог смерти без мучений. Этот помоечный гном не сделал даже попытки спрятать свое сокровище, словно владел им по какому-то неоспоримому праву, которое Жохов не мог за ним не признать.

Дома он сразу присел к телефону, стоявшему на тумбочке возле входной двери.

– Семен Иосифович? Жохов побеспокоил… Спасибо, вашими молитвами… К сожалению, сахар ушел… Нет, мне это в любом случае не подходит, но есть другой вариант. Моего партнера интересует ниобий… Резонаторный, по четыреста пятьдесят… Понятно. А по сколько теперь?.. Понятно. А по пятьсот не возьмете?.. Нет, он сам берет по четыреста семьдесят… Напрасно вы, у него в цену входит поставка франко до границы… Хорошо, будем на связи.

Иногда он сам удивлялся, как легко сыплются у него с языка все эти слова из брошюрок по бизнесу с вызывающими доверие английскими и еврейскими фамилиями на обложках. Они, в частности, открыли ему, что слово «продажа», раньше употреблявшееся только в единственном числе, имеет, оказывается, и множественное. В этой грамматической форме оно обозначало не процесс, а цель.

Рис и тесто пирожка колом стояли в горле. В кухне Жохов налил из-под крана стакан воды, выпил, налил еще. В том месте, где Хасан схватил за шею, глотать было немного больно, как при ангине.

Рядом возились у плиты две соседки по квартире. Одна, в парике после недавней химиотерапии, кипятила на пару травяной сбор, объясняя другой, постарше и попроще, как нужно его заваривать.

– Онкология, Ираида Ивановна, это наказание за грехи отцов, – спокойно говорила она, помешивая ложкой в кастрюле. – Мой-то был просто сволочь, а ваш, как известно, служил в НКВД. Так что учитесь, пока я жива, пригодится.

Раздался телефонный звонок. Жохов вышел в коридор, взял трубку. Звонила жена.

– Долго думаешь, милая, – выговорил он ей по возможности кротко. – Всё, нет сахара. Поезд ушел, так и скажи своей мамочке. Это она тебя накрутила?.. Она, она, знаю я вас. Хвост тебе накрутит, ты и бежишь с выпученными глазами. Не так, что ли? Без нее ты бы еще неделю прособиралась. Сразу надо было решать, а ты пока почешешься… Тебе же русским языком говорят: нет сахара!.. Чего ты не понимаешь?.. Дура!

Он шваркнул трубкой о рычаг.

– Наберитесь терпения, Сергей, – проходя мимо, сказала соседка в парике. – Реформы пойдут, и сахар будет.

Жохов закурил, достал записную книжку. Ираида Ивановна принесла ему баночку от майонеза в качестве пепельницы.

– Вчера в очереди говорили, – сообщила она, – Фидель нам десять пароходов с сахарным песком отправил. Мы вот ругаем его, а он добро помнит.

– Их по дороге перехватили, пароходы эти, – сказал Жохов.

– Кто?

– Саддам Хусейн.

Он набрал номер.

– Толик, ты?.. Я, я… Идут помаленьку. А у тебя?.. Понятно… Вообще-то американцы часто блефуют, с немцами как-то надежнее… Понятно… Слушай, мне тут нужен кредит под одно дело. Ерунда, всего пятьсот тысяч… Нет, я понимаю, что у тебя нет, но ты выходишь на Давыдова. Объясни ему, что у никеля большие перспективы… Забудь про Караваева! Я выхожу на непосредственного производителя. У меня однокурсник – директор комбината.

Жохов ездил к нему на Урал осенью, когда всерьез пытался работать по никелю. Тот принял его в гостевой комнате за кабинетом, достал коньяк, минералку, красную рыбу. «Появятся покупатели, звони, – сказал он, чокаясь. – Назовешь фамилию, секретарша со мной соединит. Ты будешь у нее в списке». Выпил и закончил: «Два раза промахнешься, вычеркну». Прочие вычеркивались после первой промашки.

Одну попытку Жохов уже использовал, оставалась последняя. Он поудобнее пристроился у телефона. Через пару часов дно майонезной баночки скрылось под окурками. Соседка в парике, окаменев на пороге своей комнаты, сказала с певучей злобой:

– Сколько можно? Мне должны звонить!

Ей никто никогда не звонил, но она с такой надеждой бросалась на каждый телефонный звонок, что у Жохова всякий раз сжималось сердце. Особенно теперь, когда у нее отрезали одну грудь. Он закрыл записную книжку, прошел к себе в комнату и с порога, не включая свет, рявкнул:

– Хы!

В ответ из темноты раздался дьявольский хохот. Сработало звуковое реле в китайской игрушке – из тех, какими простодушные американцы пугают друг друга на Хеллоуин. Подвешенный к люстре пластмассовый череп заплясал на нитке, содрогаясь и ритмично посверкивая краснеющими глазницами. В них пульсировал адский огонь от четырех пальчиковых батареек. Короткими вспышками выхватывало из тьмы и окрашивало в цвет крови веселенькие обои под ситец, ободранные давно потерявшейся кошкой, фотографию Лельки на стене, гипсовый бюстик Ленина в оконной нише. На высоком лбу вождя, как на теле преступника в рассказе Кафки «Исправительная колония», был вырезан и прокрашен черным фломастером буддийский аналог той из десяти заповедей, которую он нарушил, – ахимса.

Глава 2

Побег

4

Дня через три после встречи с Жоховым жена позвала Шубина к телефону:

– Тебя какой-то Жохов. Говорит, Гена дал ему наш телефон.

– Нет меня, – сказал Шубин. – Пусть вечером перезвонит.

Жена расстроилась.

– Я уже сказала: сейчас. Что я теперь должна ему говорить?

– Скажи, что спала и не слышала, как я ушел.

Было часов десять утра, он только что сел за машинку, и отвлекаться не хотелось.

На днях стало известно, что одной новой газете для семейного чтения требуется серия исторических очерков с криминальным уклоном. По слухам, платили они честно. Шубин позвонил, ему назначили встречу в редакции. Он прибыл минута в минуту, но тех, с кем договаривался по телефону, на месте не оказалось. Секретарша сказала, что ушли обедать. Вернулись они часа через полтора. Это были двое юных гуманитариев, годившихся ему в сыновья, Кирилл и Максим. Оба с удовольствием рассказали о себе. Кирилл писал диссертацию по герменевтике Георга Гадамера, Максим доучивался в МГУ. Темой его диплома были восточные мотивы у Андрея Белого: чума, монголы, эфиопы. От обоих крепко пахло пивом.

Выяснилось, что им нужна уголовщина Серебряного века – основанная на архивных документах, но со стильными убийствами и половыми извращениями. Взамен Шубин предложил очерки о самозванцах. Идея прошла со скрипом. Ее коммерческий потенциал они сочли сомнительным, тем не менее согласились попробовать. Для него это был компромисс между желанием заработать и этикой профессионала, для них – между веяниями времени и жалостью к автору, по возрасту не способному встать вровень с эпохой. Время переломилось круто. Совсем недавно Шубин считался мальчишкой, а теперь ему постоянно давали понять, что в свои сорок два года он – старик.

Расцвет всенародного интереса к истории пришелся на горбачевскую эпоху и минул вместе с ней. Для Шубина это были счастливые годы. Он уволился из института и неплохо зарабатывал, снабжая газеты и журналы сообщениями о не известных широкой публике фактах или статьями с новым взглядом на известные. Биографии, календари памятных дат, архивные материалы разной степени сенсационности расхватывались на лету, в угаре успеха он не заметил, как его отнесло в сторону от магистрального течения жизни.

Сначала резко упали в цене красные маршалы, за ними – эсеры и анархисты, по которым Шубин специализировался с начала перестройки. На смену житиям революционных вождей, загубленных усатым иродом, пришли благостные рассказы о трудолюбивых и скромных великих князьях с их печальницами-женами, не вылезающими из богаделен. Правдолюбцев без царя в голове вытеснили мудрые жандармские полковники и суровые рыцари Белой идеи, чаще склонявшиеся над молитвенником, чем над оперативными картами, а эти борцы за народное счастье, в свою очередь, уступили место героям криминальных битв.

В дыму от сгоревших на сберкнижках вкладов исчезли искатели золота КПСС. Сами собой утихли споры на тему, появится ли в продаже сахарный песок, если вынести тело Ленина из мавзолея. Курс доллара сделался важнее вопроса о том, сколько евреев служило в ЧК и ГПУ и как правильно их считать, чтобы получилось поменьше или побольше.

С прошлой зимы Шубин пробавлялся случайными заработками, да и те выпадали все реже. Серия очерков о самозванцах была подарком судьбы среди сплошных неудач.

Начать он решил с Тимофея Анкудинова, мнимого сына царя Василия Шуйского. Этот человек волновал его с доперестроечных времен, с тех пор как на ночном гурзуфском пляже впервые услышал о нем от бородатого питерского аспиранта-историка, бродяжившего по Крыму с ручным вороненком на плече и двумя прибившимися к нему в Коктебеле столичными антропософками. Из идейных соображений они загорали без лифчиков, а купались только голыми.

Когда-то Шубин думал написать об Анкудинове статью для «Вопросов истории», материал был собран. Популярный очерк – жанр куда более незатейливый. Он нашел папку с выписками и замолотил по клавишам своей «Эрики». В его положении о компьютере нечего было и мечтать.

Анкудинов родился в 1617 году, в Вологде. Его мать звали Соломонидой, отца – Демидом, других детей у них не было. Отец торговал холстами, но позднее перешел в услужение к архиепископу Варлааму, владыке Вологодскому и Великопермскому, и вместе с семьей поселился у него на подворье. Владыка обратил внимание на способного мальчика, приблизил его к себе, в шестнадцать лет женил на своей внучатой племяннице и определил писарем в вологодскую «съезжую избу». Там под началом дьяка Патрикеева он быстро дослужился до подьячего. Когда Патрикеева перевели в Москву, тот взял Анкудинова с собой и пристроил на службу в Новую четверть – приказ, ведавший казенными питейными домами.

Место было благословенное, сюда стекались колоссальные суммы из царевых кабаков и кружал со всей Руси. Наличку с мест привозили медью, при пересчете ее на серебро умный человек никогда не оставался внакладе. Принцип двойной бухгалтерии еще не был известен, финансовые документы составлялись в одном экземпляре. Опытному подьячему не стоило труда подчистить, а то и подменить опись. Тогдашний аудит сводился к допросу свидетелей и графологической экспертизе, но Анкудинов научился так виртуозно подделывать чужой почерк, что никому в голову не приходило заподозрить подлог.

Перед юным провинциалом открылась масса возможностей, круживших ему голову. Деньги сами шли в руки. Доставались они легко, с такой же легкостью он их прогуливал, не думая о завтрашнем дне, но затем взялся за ум, купил дом на Тверской, рядом с подворьем шведского резидента, и переехал туда со всей семьей. Его сын через забор дразнил шведов «салакушниками» и «куриными ворами», за что был выпорот по жалобе посольского пристава. Тогда же Анкудинов начал вкладываться в торговые предприятия, входя в долю с купцами, ездившими за границу. На вино и зернь тоже хватало. Семье перепадало чем дальше, тем меньше. Жена и прежде не упускала случая поставить ему на вид, что всем в жизни он обязан ей и ее дяде-архиепископу, а теперь принялась поминать об этом каждый день, с воплями и слезами. Она требовала от него сидеть вечерами дома, не пить, не гулять, содержать ее вологодскую родню, а оставшиеся деньги отдавать ей на хранение. Анкудинов все чаще стал ночевать на стороне, иногда неделями не появляясь у себя на Тверской.

Поначалу он имел страх божий, но с годами осмелел, утратил чувство меры, как в то время называли инстинкт самосохранения, и в один прекрасный день с ужасом обнаружил, что утаить грех невозможно. В отчаянии он бросился к купцам-компаньонам, те показали ему дулю. Чтобы покрыть растрату, пришлось занимать деньги в разных местах и под большие проценты. Возвращать было нечем, кредиторы потянули его в суд. Часть долгов Анкудинов заплатил, для чего опять запустил руку в приказную кассу, но латать этот тришкин кафтан с каждым разом становилось все тяжелее. На службе надвигалась ревизия, заимодавцы грозили тюрьмой. Самым безжалостным из них оказался его кум, подьячий Посольского приказа Василий Шпилькин. Выезжая с посольствами в Европу, он брал с собой низкосортный пушной товар, не подпадавший под закон о казенной монополии на торговлю мягкой рухлядью, и там сбывал его с огромными барышами. Члены дипломатических миссий пользовались правом беспошлинной торговли, на этом и взошел его капитал, умело преумноженный ростовщичеством. Напрасно Анкудинов взывал к его милосердию, Шпилькин был неумолим.

Архиепископ Варлаам давно умер, отец тоже лежал в могиле, а мать Соломонида провдовела недолго. Она снова вышла замуж и на просьбы сына продать дом и хозяйство, чтобы помочь ему в беде, отвечала отказом. Ждать помощи было неоткуда, впереди маячили кнут и Сибирь. Анкудинов решил бежать за границу, в Польшу.

Собираясь в дорогу, он прихватил с собой бурый камешек размером с перепелиное яйцо, неприметный на вид, но хорошо известный докторам и алхимикам. Это был чудесный камень безвар, имеющий «силу и лечбу великую от порчи и от всякой болезни». Такие камни раз в сто лет находят в коровьих желудках. В свою счастливую пору Анкудинов выиграл его в зернь у пьяного лекаря-немца из Кукуйской слободы и отказался вернуть хозяину, когда наутро, проспавшись, тот хотел выкупить назад свое сокровище. Позднее, загнанный кредиторами, он пытался его продать, но того лекаря не нашел, а другие или не знали безвару настоящей цены, или норовили купить обманом, по дешевке. Анкудинов думал сбыть его за границей. Он полагал, что обманщиков там меньше, чем в Москве, а образованных людей – больше.

Той осенью ему исполнилось двадцать шесть лет. Его дочери шел десятый год, сыну – четвертый. Вечером накануне побега он отвел обоих детей к сослуживцу по имени Григорий Песков, под каким-то предлогом оставил их у него ночевать, а сам вернулся домой, вызвал к заплоту дежурного пристава при жившем через забор шведском резиденте и, стоя перед ним в одной рубахе, матерно попенял ему, что не может уснуть, потому что на дворе у шведов собаки громко брешут. Пристав хорошо запомнил этот разговор.

На исходе был сентябрь 1643 года. Ночи стояли непроглядные, беззвездные, но дожди еще не зарядили, после июльских гроз бабье лето выпарило из бревен всю влагу. В глухой час задолго до рассвета Анкудинов с четырех сторон подпалил собственный дом, предварительно обложив нижние венцы соломой, и скрылся. В набат ударили, когда огонь уже охватил крышу. К счастью, ветра не было, даже ближайшие усадьбы удалось отстоять.

Дознание проводил концовский староста, на нем пристав показал, что сосед с вечера лег спать у себя в избе и, значит, тоже сгорел. Где в ту ночь находилась его жена, осталось неизвестно. Впоследствии утверждали, будто Анкудинов запер ее, спящую, в горнице и сжег дом вместе с ней, но эта официальная правительственная версия вызывала недоверие уже одним тем, что активно использовалась в попытках вернуть беглеца на родину. Предъявляя ему обвинение в женоубийстве, московские эмиссары за рубежом требовали выдать его как преступника уголовного, а не политического.

К обеду Шубин настучал три страницы, но были сомнения, верно ли выбран тон. Он позвал жену и вслух прочел ей написанное.

– Слишком академично, – сказала она. – Как-нибудь свяжи все с сегодняшним днем, а то они тебе меньше заплатят.

Шубин поинтересовался, как она себе это представляет.

Жена взяла со стола чистый лист и вышла с ним в кухню. Минут через десять вернулась, молча подала ему листок и застыла в ожидании приговора. Лицо ее еще туманилось недавним вдохновением.

«Все мы помним, – прочел Шубин, – сколь изощренной бывала наша пропаганда в тех случаях, если сверху поступал заказ оклеветать человека, бежавшего за границу. Его обливали грязью и обвиняли во всех смертных грехах, лишь бы настроить против него общественное мнение на Западе».

– Не нравится? – упавшим голосом спросила жена.

Пришлось признать, что написано неплохо. Она приободрилась.

– Вставь это после истории про его жену.

Шубин обещал, но как только за ней закрылась дверь, сунул листок в кипу черновиков, которые подстилались в мусорное ведро вместо газеты. Газет они теперь не выписывали.

Недостаток аллюзий удалось возместить картиной ночного пожара. Гудело пламя, столбом поднимались к небу огненные брызги, пылающие головни разлетались по Тверской. К утру дом превратился в груду углей, даже медная посуда расплавилась от страшного жара. На пожарище копались разве что нищие, а они человеческих костей не искали. Анкудинов на это и рассчитывал. План строился на том, что его сочтут сгоревшим до зольной трухи, обратившимся в пепел.

«Чтобы перевоплотиться в царевича из рода Шуйских, он должен был стать не беглецом, а мертвецом», – отстучал Шубин последнюю фразу и пошел обедать.

На первое был овсяный суп, на второе – полбаночки детского мясного питания с гречневой кашей. Дефицитная в советское время гречка свободно продавалась в магазинах. Соседка с восьмого этажа, сторонница реформ, умело использовала этот разящий факт в полемике с шубинской тещей. Они вели ее во дворе, выгуливая внуков.

Вечером Жохов перезвонил.

– Ты тогда у Гены рассказывал про монголов, – начал он без предисловий. – Можешь достать монгольскую юрту?

Шубин удивился, но не очень.

– Зачем тебе?

– Понимаешь, у меня тут обрисовался человек из Ташкента, отдает партию узбекских халатов под проценты с продажи. Практически без предоплаты. Берем их, гоним в Ниццу, ставим юрту на Лазурном Берегу и торгуем из нее этими халатами. Ночуем в ней же.

– Юрта монгольская, а халаты узбекские, – сказал Шубин.

Жохов отреагировал мгновенно:

– Да кто там разберет!

По нынешним временам идея была не самой экстравагантной. Теща все время подбивала Шубина подумать о семье и что-нибудь возить на продажу туда, где этого нет. Ей казалось, что нигде, кроме Москвы, нет ничего хорошего, задача сводилась к выбору любого пункта на карте, исключая Ленинград, и любого товара, доступного семейным финансам.

Все вокруг хотели что-то кому-то продать. Недавно соседка с десятого этажа, в прошлом балерина Большого театра, предлагала купить у нее полтора километра телефонного кабеля, лежавшего на заводском складе где-то под Пермью. Она пыталась соблазнить им всех соседей. Жена так долго объясняла ей, что им это не нужно, что почувствовала себя виноватой.

Шубин стал прикидывать, к кому можно обратиться насчет юрты.

– Ну что, достанешь? – спросил Жохов.

– Попробую. Позвони денька через два.

Он обещал, но не позвонил.

Через одиннадцать лет они с женой ехали из Улан-Батора в Эрдене-Дзу. Расстояние от столицы до аймачного центра Хар-Хорин, где находился монастырь, составляло около четырехсот километров. Для старенькой «хонды» Баатара, ровесницы августовского путча, это было немало, но дорога оказалась лучше, чем Шубин ожидал. Идеально прямая, недавно отремонтированная китайскими рабочими трасса вела строго на запад. По обеим ее сторонам плыла голая осенняя степь, лишь иногда на этой однотонной плоскости чуть более темным и рельефным пятном возникала овечья отара, похожая на низко стелющийся над землей дымок. Сколько бы ни было в ней голов, она все равно казалась ничтожной по сравнению с окружающим простором. Рядом с овцами неизменно чернела фигурка всадника. Одинокие юрты показывались вдали не чаще чем раз в четверть часа, парные – еще реже.

Жена смотрела в окно, а Шубин пытался выудить из Баатара крупицы той мудрости, которой оделили его норвежские и корейские миссионеры. Баатар отмалчивался, но в конце концов рассказал, как один из норвежцев говорил им, что не случайно китайский иероглиф «запад» по форме похож на двух людей под деревом. Если буквально перевести это слово, оно означает: место, где двое живут в саду. Эти двое – Адам и Ева, сад – райский. Значит, предки нынешних китайцев знали про Эдем, а потомки позабыли.

– Ты в это веришь? – спросил Шубин.

Баатар поймал в зеркальце его взгляд и покачал головой.

– Китайцы никогда ничего не забывают. Они помнят, что им у нас было хорошо, как в раю, и хотят вернуться.

– Они трудолюбивые. Зря вы их не любите, – сказала жена.

Вдруг Баатар притормозил, указывая вперед и вправо. На обочине стая полудиких монгольских собак безмолвно терзала павшую лошадь. Она лежала на боку, маленькая, с окостеневшими ногами и разорванным животом. Зиявшая в нем красно-сизая полость казалась ненатуральной, как муляж. Неприятно было видеть, что все эти псы, голова к голове роясь у нее во внутренностях, нисколько не мешают друг другу.

Поодаль дожидались своей очереди грифы-стервятники. Они сидели парами, терпеливо и недвижимо, даже не пытаясь ухватить валявшиеся на траве кровавые ошметья. За ними с криком клубились вороны. Их черед должен был настать после того, как насытятся сильнейшие. В природе царил строгий порядок.

– Такова жизнь, – сказал Баатар в ответ на сокрушенные вздохи жены, жалеющей бедную лошадку.

Позже заговорили о приватизации в Монголии. Шубин напомнил ему его же слова, но признать справедливость такого порядка он теперь не пожелал.

5

В сентябре у Жохова завелась одна женщина, бывшая скульпторша, не очень молодая и достаточно бедная, для того чтобы рядом с ней чувствовать себя баловнем судьбы. В то время у него намечались серьезные контракты, а она плела и продавала на Измайловском рынке фенечки из цветного бисера. С ваянием покончено было еще при Андропове. Встречались у нее дома, вместе ужинали и за столом прекрасно понимали друг друга, но в постели он или вообще оказывался ни на что не годен, или кончал раньше ее, хотя до последней возможности затягивал процесс, закрывая глаза и, как рекомендовало руководство по тантрийскому сексу, мысленно водя зрачками по желтому, цвета расплавленного золота, четырехлепестковому лотосу.

Решение сесть на него верхом далось ей непросто. Была опасность выйти из образа нежной рукодельницы, хоть как-то ограждавшего ее от мужской грубости, но риск оправдал себя. В этой позиции Жохов оказался на высоте. Потом она в изнеможении припала к нему сверху, а он расслабленно поглаживал ей влажный от пота крестец. Это доказывало натуральность ее заключительных визгов и судорог.

«Ты, оказывается, страстная», – сказал он, деликатно умолчав о собственных скромных впечатлениях.

В ответ, все еще распластавшись на нем, она доверительно шепнула ему в ухо: «Вот так я раньше работала с глиной».

В тот же момент внутри у него что-то щелкнуло, и на следующий раз дело опять не заладилось. Больше он ей не звонил, но после истории с сахаром все-таки набрал ее номер. Там ответил мужской голос.

Хасан знал его адрес и телефон, следовало или заплатить хотя бы часть, или на время куда-то съехать. Снять жилье он не мог, денег оставалось на полмесяца, и то если не пить ничего крепче кефира и покупать продукты на оптовом рынке. Ночевать у Гены нельзя, жена у него яростно оберегала семейный очаг от всех, кого считала собутыльниками мужа. Гена и раньше предпочитал с ней не связываться, а с тех пор как под Новый год его институтская зарплата сравнялась со стоимостью двух бутылок шампанского, окончательно сдал позиции. Попросить в долг у Марика – значит утратить его доверие раз и навсегда. Он, может, и даст, но после этого лучше не обращаться к нему с деловыми предложениями.

Отец четвертый год лежал на кладбище в районном городе на Урале, бывшем железоделательном заводе князей Всеволожских, откуда Жохов четверть века назад уехал учиться в Москву. На мать рассчитывать не приходилось, он сам посылал ей деньги, когда были. На седьмом десятке она по большой любви выскочила замуж за бежавшего из Баку нищего армянского инженера моложе себя на десять лет, и тот камнем повис у нее на шее. Летом за копейки шабашил в передвижной мехколонне, зимой перебивались на одну ее зарплату плюс пенсия и картошка с мичуринского участка. Мать продолжала работать глазным врачом в городской поликлинике.

Из уральской родни в столице прижился только дядька по матери, слесарь-лекальщик шестого разряда и пламенный нумизмат. Эта страсть выжгла в нем все человеческое. Он был холост, при немалых заработках одевался как нищий, питался концентратами и супом из пакетиков, годами взамен отпуска брал денежную компенсацию, чтобы потратить ее на очередной раритет, а выходные проводил на нелегальных сходках в Битцевском парке. Там собирались знатоки императорских профилей на серебре, специалисты по монетным дворам и гуртовым насечкам. Казалось, только смерть вырвет у него из рук эти каталоги и кляссеры, но дух времени проник и в его пыльную келью на Сретенке. Еще до путча он продал свою коллекцию, купил однокомнатную квартиру на Юго-Западе и сдавал ее жуковатому парижанину с бухарскими корнями, возившему в Москву французский маргарин под видом сливочного масла. Сам по-прежнему жил в коммуналке.

Жохов знал его с детства, но последние годы почти не поддерживал с ним отношений. Это была давняя семейная история. После войны дядька работал на единственном в их городе заводе, вообще-то пушечном, но со своим металлургическим производством, тогда же его арестовали за то, что выносил из цеха привезенные на переплавку немецкие, венгерские и румынские монеты. Никому, кроме дядьки, они на дух были не нужны. Державы оси, чтобы сэкономить никель и медь, чеканили их из какого-то невесомого синюшного сплава по цене грош за тонну. На румынских леях вместо свастики красовалась невинная кукуруза, тем не менее они считались фашистскими. Дядьке впаяли пять лет и отправили строить город Воркуту. Жохов помнил, как шестилетним пацаном прибежал со двора домой и увидел в кухне коротко стриженного серолицего человека, молча хлебавшего окрошку. Он запускал ложку в дальний конец тарелки, деланно-вялым движением подгребал к себе квасную жижу с розовыми кубиками колбасы, бережно зачерпывал ее и вдумчиво отправлял в заросший щетиной рот. Колбаса плавала в окрошке густо, как гренки в гороховом супе, но бабушка на разделочной доске резала еще и еще. Глаза у нее были заплаканные.

Пришли с работы мать с отцом. Налепили пельменей, вечером всей семьей собрались за столом. Жохову налили полрюмки кагора. Дядька рассказывал про северное сияние, про огромные, от земли до неба, дымно-красные облака, которые в полярный день при полном безветрии столбами простаивают над тундрой по нескольку часов, совершенно не меняя очертаний. Не было ни бараков, ни вертухаев, ни рвущихся с поводков конвойных овчарок. Только величественная северная природа, ковры из разноцветных лишайников, песцы, олени, лемминги, перелетные птицы.

Все сидели как на лекции. Жохов заскучал и поставил на проигрыватель пластинку с песней о веселом Чико, лучше всех умеющем танцевать самбу, румбу и фокстрот:

Ах, Чико, Чико! Веселый Чико!
Веселый Чико прибыл к нам из Порто-Рико…

Дядька криво засмеялся и сказал, что это про него. Потом Жохова отправили спать, он уснул, но среди ночи проснулся от скрежета железа по железу. Окно было открыто, возле него стояла мать и, всхлипывая, кухонным ножом соскребала присохший к жестяному карнизу воробьиный помет. За стеной отец и дядька матом орали друг на друга.

Причину Жохов узнал уже студентом. После фронта у дядьки водились деньги от продажи трофейного барахла, незадолго до ареста он одолжил отцу приличную сумму на зимнее пальто для матери и подозревал, будто отец и стукнул на него в органы, чтобы не отдавать долг. Тот все отрицал, в конце концов они помирились, через несколько лет дядька по лимиту прописался в Москве, к праздникам присылал им со знакомым проводником колбасу и мясо, обложенное взятым у мороженщиков искусственным льдом, но при Горбачеве приехал на родину, пошел в КГБ и посмотрел свое следственное дело. Все подтвердилось, он стал требовать публичного покаяния через заводскую многотиражку. Вскоре отец умер от инфаркта. Дядька, извещенный кем-то из родственников, прилетел на похороны, хотя никто его не звал, и на поминках примирительно высказывался в том смысле, что покойный тоже стал жертвой тоталитаризма, сознательно убивающего в человеке основу его самостояния – способность различать добро и зло.

Эта история оставила у Жохова тошнотное чувство неотличимости одного от другого. Привезенные из Восточной Пруссии фарфор и шмотки были не то справедливой компенсацией за дядькины фронтовые лишения, не то добычей мародера. Зимнее пальто с черно-бурой лисой отцу не помогло, мать продолжала ему изменять и одновременно отбирала у него всю зарплату, так что отдать долг он не мог. Это ее ничуть не тревожило. Ей удалось подлизаться к брату и повернуть дело таким образом, что он согласился считать пальто своим подарком сестре, но отец этого не знал. Мать из лучших побуждений ничего ему не говорила, не желая лишать его радости сознавать себя хорошим мужем. Она понятия не имела, что следователь из органов, давно точивший зуб на дядьку за восторженные рассказы о чудесах немецкой бытовой техники, грозил конфисковать покупку, если отец не подпишет уже готовый свидетельский протокол с показаниями о фашистских монетах. Они хорошо шились к обвинению в низкопоклонстве перед тевтонскими садовыми насосами и обогревателями для коровников. Отец больше всего на свете боялся огорчить мать, к тому же следователь внушил ему, что, подписав протокол, он избавит дядьку от худшего. В результате тот загремел в тундру, красавицу лису быстро сточила моль, а злополучное пальто впоследствии перешили на Жохова, он ходил в нем до четвертого класса, невыносимо страдая от того, что оно по-девчачьи запахивается на левую сторону. В школе дразнили, но мать учила его быть выше условностей. Возиться с петлями ей было лень.

После похорон отца Жохов виделся с дядькой всего пару раз при передаче абсолютно не нужных им обоим посылок с родины. Смертельно не хотелось ему звонить, но он позвонил и попросил о встрече.

– Приходи на следующей неделе, – подумав, сказал дядька.

– Раньше-то нельзя?

– Ну, давай в конце недели.

– А еще раньше?

Выяснилось, что можно прямо сейчас.

Вернувшись к себе в комнату, Жохов лег на пол, глубоко засунул руку под диван и вытащил оттуда плоский тяжелый сверток в жирном от пыли полиэтилене. Под ним открылся тускло-серебристый металлический диск размером с ресторанную тарелку, толщиной сантиметров сорок в центре и почти острый по краям. Никто, кроме Гены, о нем не знал.

Налюбовавшись, он переложил диск в чистый пакет и поехал на Сретенку. На Сухаревской, бывшей Колхозной, купил в киоске бутылку «Гурджаани». Водку дядька не употреблял. Через полчаса сидели в его пятнадцатиметровой комнате с новой мебелью в арабском стиле. Бывший оборванец, теперь он смотрелся франтом. Белый пиджак, шейный платок в горошек. Так мог бы выглядеть на пенсии веселый Чико из Порто-Рико, не хватало лишь канотье и гвоздики в петлице. Без женщины тут явно не обошлось. Судя по ее вкусу, она была лет на десять старше Жохова и воспитывалась на голливудских музыкальных комедиях, поставляемых по ленд-лизу вместе с тушенкой и «студебеккерами».

Пили вино, заедая недавно появившимися в Москве плодами манго. Накануне дядька отведал их впервые в жизни и был сильно разочарован. Соседка предупреждала его, что оно того не стоит, но перед смертью ему хотелось попробовать все, что от него прятали большевики.

– Я тут для тебя кое-что приготовил, – сказал он после второго фужера.

На стол лег ветхий тетрадный листок, исписанный посеревшими от старости чернилами. По цвету они почти не отличались от бумаги, если не считать участков линяло-бледной синевы. Местами она переходила в чуть более яркую зелень. Жохов узнал почерк отца.

– Здесь было заложено, – показал дядька потрепанный том без обложки. – Замечательная книга, отец твой всю жизнь ее перечитывал. Я когда на похороны к нему приезжал, взял на память.

Это был «Чингисхан» В.Яна, изданный Наркоматом обороны в 1942 году. Пример героической борьбы среднеазиатских народных масс против монгольских захватчиков имел тогда большое воспитательное значение. Жохов расправил форзац и опять перевел взгляд на листок.

«Дорогая Галина Сергеевна! Никакие санкции не в силах удержать обороты моего сердца, оно упорно продолжает выходить из норматива. Cтраданию моему нет лимита с тех пор, как я узнал вас…»

Отец, работавший в плановом отделе, чуть не полвека назад перекатал у кого-то из сослуживцев и прислал матери это письмо, призванное возвеселить ее сердце. Тогда они еще не были женаты. Позже мать заставляла малолетнего Жохова вслух читать его при гостях. В детстве ему нравилось потешать публику. Он чмокал себя в ладошку, через все застолье посылал матери воздушный поцелуй, задирал подбородок и звонко, как на утреннике, декламировал эту десятилетиями ходившую по рукам бухгалтерскую песнь песней, где менялись лишь имена жестоких дев и подписи страдальцев: «Между моим сердцем и разумом нет баланса, и я не в состоянии привести в ажур проводки, находившиеся в дебете моего сердца. Не могу ли я найти в кредите вашего? Вы ежедневно производите списание со счета моего спокойствия, которое скоро дойдет до дебитового сальдо. Мою любовь, выставленную на ваше имя, вы рекламируете отказом. Вы отпечатались на балансе моей души, и я остался один, как погашенный лимитированный чек на столе у операциониста. Неужели мне придется делать перебивку перфокарт? Целую вас тысячу раз цифрами и прописью».

Он понял, что написано не чернилами, а химическим карандашом, канувшим в вечность заодно с перфокартами. Синева и зелень были следами какой-то влаги. Может быть, слез.

– Возьми себе, – разрешил дядька.

Жохов сложил письмо по старым сгибам и убрал в бумажник. Дядька удовлетворенно кивнул.

– На могиле-то бываешь?

– В сентябре был, – соврал Жохов.

Он решил, что пора, и в общих чертах изложил историю с сахаром. Вместо сахара в ней фигурировал никель, вместо Хасана с Ильдаром – быки и смотрящие из чеченской группировки. Акцент был сделан на том, что бывшая жена, дура, ничего не зарабатывает, даже английский выучить не может, пришлось ввязаться в эту аферу из-за дочери. Хочется, чтобы ребенок ни в чем не нуждался.

– И сколько с тебя хотят эти черножопые? – поинтересовался дядька.

– Пол-лимона.

– Это что же получается? Почти тысяча баксов?

– Ну, не тысяча, меньше, – убавил Жохов эту сумму, чтобы она не казалась такой страшной.

– Я и говорю: почти тысяча.

– Не почти, а сильно меньше. Доллар сейчас где-то около шестисот семидесяти. Он за последнюю неделю сильно вырос.

– Все равно много. Думаешь, у меня столько есть?

– Думаю, найдется.

– И думаешь, я тебе дам?

– Нет, не думаю, – сказал Жохов, хотя надежда, естественно, была.

– Чего тогда пришел?

– Надо где-нибудь перекантоваться. Дома жить нельзя.

Дядька допил вино и спросил:

– Хочешь, загадку загадаю?

– С моралью?

– Не без того. Старая советская загадка, но для нас с тобой актуальная. Снаружи газ, внутри газ, а посередине – чёрт. Кто это?

– Не знаю.

– Чего ты сразу-то! Ты подумай.

– Еврей в газовой камере? – предположил Жохов.

Дядька рассердился, хотя взято было не с потолка. В поисках правды, которую от него всю жизнь скрывали, он штудировал «Протоколы сионских мудрецов» вперемешку со стенограммами партийных съездов. То и другое на видном месте стояло в шкафу с мавританской аркой. Поросль закладок над верхними обрезами говорила о том, что эти книги читались не для развлечения. После продажи коллекции дядьке хотелось наполнить остаток жизни новым смыслом.

– Это моя жена в газовом платье пьет газированную воду, – сообщил он правильный ответ.

Жены у него никогда не было. Слово «моя» значило только то, что ему, как всякому мужчине, близок лирический герой этой истории.

– А мораль? – вспомнил Жохов.

– Жениться не надо было. Меня вот Бог миловал, но ходит тут ко мне одна. Так что извини, к себе не пущу. В мои годы каждый раз как последний. Много ли мне осталось? Совкового масла в магазине не купишь. На квартиру тоже пустить не могу, там человек живет. Ты комнату сними.

Он достал две бумажки по двадцать долларов.

– Деревянных у меня нет, только баксы.

Жохов без разговора взял их и вынул из сумки свой пакет.

– Пусть пока у тебя полежит.

– Что там? – насторожился дядька.

– Посмотри.

Диск был распакован и поднесен к лампе. При электрическом свете его нежный серебряный блеск всегда становился более будничным, чем при дневном, словно на людях, зажигающих над ним свои лампадки, он нарочно прикидывался обычным металлом.

– Ванадиевый сплав, образец. Ничего интересного, – как можно более равнодушно сказал Жохов. – Днями куда-нибудь съеду на время, с собой таскать не хочется.

Через минуту его сокровище упокоилось в обувнике, среди убранных на зиму летних ботинок. Он запомнил место, выпросил у дядьки отцовского «Чингисхана» и поехал домой.

В одиннадцатом часу вечера на Садовом было безлюдно, как ночью, но машины неслись сплошным потоком. У стены дома, прижимая к себе двух спящих ребятишек, на картонной подстилке сидела темноликая женщина в азиатском халате, в шлепанцах на босу ногу. Щиколотки у нее были в струпьях. Навстречу деловито прошагал хорошо одетый человек с разбитым в кровь лицом. Светофоры призрачно светили сквозь бензиновый смог. «Кто смотрит на мир как на мираж, того не видит царь смерти», – вспомнил Жохов путеводную мысль из «Дхаммапады». Следовать этому тезису становилось все труднее.

У подъезда незнакомый мордастый парень в спортивных шароварах осведомился, не найдется ли закурить. Жохов достал пачку «Магны». Ноги предательски ослабли. До срока оставалось три дня, в это время у таких, как Хасан, принято напоминать о себе.

Испытующе глядя ему в глаза, парень на ощупь вытянул сигарету и спросил:

– Тебя, отец, никто не обижает?

Слово «отец» в таких случаях всегда расстраивало, но сейчас даже оно потонуло в мгновенном облегчении.

– Разве что теща, – сказал Жохов.

– Если кто обидит, скажи. Разберемся, – пообещал парень, чиркая громадной стальной зажигалкой.

Он затянулся, выпустил дым и, сочтя, видимо, что исполнил долг благодарности, удалился в сторону метро. Пока его овальная фигура не скрылась за углом, Жохов смотрел ему вслед, колеблясь, не окликнуть ли. В идеале этот мордастый мог оказаться авторитетным членом какой-нибудь группировки и взять к себе под крышу. Новый мир был очень хорошо забытым старым, все помнившие его умерли тысячу лет назад. Осталось предание о том, как добрый пастушок вынес из лесного пожара обыкновенную гадюку, а она обернулась всемогущей царицей змей.

В тамбуре подъезда Жохов бесшумно отшелкнул наборный замок, прислушался. Тихо, но это не значит, что там никого нет. Со всеми предосторожностями поднялся к себе на этаж, вошел в квартиру. Тут же зазвонил телефон. Ираида Ивановна высунулась из своей комнаты:

– Тебя. Весь вечер названивают.

До этого Хасан звонил трижды и упорно заводил разговор про комнату, но в последние два вечера, когда соседки звали к телефону, в трубке не было уже ничего, кроме молчания. Сейчас, как вчера и позавчера, там стеной стояла тишина. Жохов тоже молчал, вдруг на том конце провода не то к микрофону поднесли будильник, не то микрофон – к стенным часам.

Отдаленное глухое тиканье подействовало с неожиданной силой. Впервые стало по-настоящему страшно. Он долго не решался положить трубку, наконец положил, постаравшись сделать это предельно мягко, словно тот, с будильником, мог оценить его деликатность и расценить ее как покорность судьбе.

У себя в комнате Жохов зажег свет, разделся и встал с сигаретой у окна. В этой позиции ему обычно хорошо думалось, но сейчас нужно было или открыть окно, или погасить люстру, а то мешало сосредоточиться его же собственное отражение в стекле. В ушах продолжало тикать. В голове прокручивалась единственная фраза: «Пора делать перебивку перфокарт».

Он снова щелкнул выключателем. В темноте зеленым гнилушечным пятном проступил китайский череп, висевший на нитке под люстрой. Покрытая фосфоресцирующим составом пластмасса отдавала впитанный свет. Игрушка была куплена в подарок Лельке, но теща завопила, что фосфор, радиация.

В тишине опять взорвался телефон. Один звонок, второй, третий, четвертый. Соседки сидели по своим комнатам. Он решил не брать трубку, но не выдержал и взял. Звонил Гена.

– Слушай, – одышливо сказал он, – я, кажется, нашел покупателя.

– Для Караваева?

– Нет.

Сказано было так, что Жохов сразу все понял.

Вечером, пока Шубин работал, жена уложила сына и, сев за рояль, вместо колыбельной негромко начала петь ему на мотив «Старинной французской песни» из «Детского альбома» Чайковского:

Три брата уходили искать по свету счастье,
Сестра их проводила в путь далекий.
Три брата не боялись невзгоды и ненастья,
И каждый брат пошел своей дорогой.

Первый – на восток, второй – на юг,
Третий на запад пошел искать удачу.
И каждый говорил: «Пусть моя сестра не плачет,
Вернусь домой со счастьем, не иначе».

Кому принадлежат слова, жена не знала. Имена авторов чего бы то ни было не задерживались у нее в памяти. Шубина это всегда бесило, но тут она чувствовала свою глубинную правоту и могла не бояться его гнева. Песня, за которую он когда-то ее полюбил, должна была быть анонимной, чтобы считаться частью соединившей их стихии.

6

На завтрак Жохов изжарил себе яичницу из трех яиц без желтков. После того как Гайдар отпустил цены, ежеутренние медитации стали непозволительной роскошью, он уже не мог каждый день по сорок минут ни о чем не думать и скоро опять начал просыпаться с горечью во рту. Как у многих, кто вырос на Урале и с детства пил воду малых рек, отравленную большой металлургией, у него был застарелый холецистит. Яйца были ему противопоказаны, хотя без желтков представляли собой все-таки меньшее зло, чем пельмени, служившие им альтернативой. Желтки он вылил в стакан, а стакан поставил на стол к Ираиде Ивановне. Соседки получали их по очереди.

В начале одиннадцатого Жохов спустился во двор и зашагал в сторону площади Маяковского. На нем была куртка под замшу, на голове – грузинского производства черная шапочка с жирным трилистником на отвороте. Спортивная сумка через плечо выглядела как фирменная, если бы не алая пума у нее на боку. Воздушной размытостью очертаний она обнаруживала контрафакт.

Мартовское солнце и весенний авитаминоз кружили ему голову. Сворачивая за угол, он не заметил, как от группы вкладчиков «Чары», с утра тусовавшихся во дворе, отделился и последовал за ним потертый малый в коричневой кожаной куртке с погончиками. Лохматая собачья шапка нависала над его напряженно-значительным лицом, какие бывают у тайных пьяниц и людей с большим опытом послушания. Независимая походка тоже выдавала в нем человека, привыкшего подбегать на свист.

Время было судьбоносное. Голос судьбы мог прозвучать в любом месте и в любую минуту, поэтому иногда Жохов останавливался, читая расклеенные на стенах и водосточных трубах объявления. На уровне глаз ими была покрыта любая поверхность, тяготеющая к вертикали. Там, где их пытались содрать, они лепилась особенно густо и бесформенно, как нарастающее на ранах дикое мясо. Все вокруг что-то продавали или куда-то зазывали, чтобы продать право на продажу того, что сами продать не могли.

Жохов высматривал объявления с ключевым словом «куплю». Такие попадались нечасто и касались в основном золота, икон, орденов и медалей. Однажды он оборвал и сунул в карман бумажный хвостик с номером телефона, владелец которого интересовался аммонитами и трилобитами. Обычно эти бумажки лежали там без применения, пока не превращались в труху, но иногда какая-нибудь оборачивалась реальным шансом. Все так перепуталось, что ископаемые моллюски могли найтись по соседству с ванадием, сахарным песком или узбекскими халатами.

С Геной встретились у кинотеатра «Москва». Зашли во двор, Жохов достал из сумки прозрачную папочку.

– Тут вся документация. Смотреть будешь?

– А нужно? – спросил Гена.

– Необязательно, просто отдашь им в комплекте. Тут результаты металлоанализа и заключение завлабораторией. Все на фирменных бланках, с печатями. Адрес и телефон указаны. Поедут они туда или позвонят, их дело. Наше дело – предоставить им такую возможность.

Жохов извлек листок другого формата, чем остальные.

– Это справка о ценах на Лондонской бирже за последние два года. Динамика отрицательная, но для нас роли не играет. Покажешь им, чтобы они имели представление, что мы в курсе. Когда я подключусь, у них уже будет точка отсчета.

– В смысле цены?

– Естественно. Потом можно будет ее снизить, но они должны знать, что настоящая нам известна. Сейчас никто не знает, кто за кем стоит, безопаснее для начала просить реальную цену.

Гена сосредоточенно кивал. Идти с ним на первую встречу Жохов не собирался. Успеется, пускай отработает свой процент.

Под бумагами лежал маленький полиэтиленовый пакетик со щепотью металлических опилок внутри.

– Тоже им отдашь, – велел Жохов. – Анализ могут сделать сами, это их право. Не поверят нашей лаборатории, пусть ищут свою.

Он вручил пакетик Гене. Тот с сомнением покачал его на ладони.

– Что-то они легкие.

– Какие есть. Удельный вес пять и двести сорок пять.

– А если они сами захотят взять пробу на анализ?

– Да ради бога! Напилим при них.

– Чем?

– Напильником.

Простота этой операции Гену разочаровала. Ему, видимо, казалось, что бесценный диск должен быть твердым, как алмаз.

– Завтра вечером я тебе отзвоню, – пообещал он, укладывая папку в свой дипломат.

Двинулись к метро. По дороге Жохов провел небольшой инструктаж:

– Своего телефона им не давай и с домашнего не звони, у них может быть определитель номера. Место встречи назначай сам. Разговаривай с ними только на улице, во дворы не заходи, в машину не садись. Потом проверь, нет ли хвоста. В метро это проще всего. Зайдешь в вагон, а перед тем как двери закроются, выскочишь обратно на платформу. Если за тобой кто-то выскочит, ты его засечешь.

– И что тогда?

– Как-нибудь уйдешь, не маленький. Машину поймаешь. Больше с ними не связывайся, ну их к черту.

– Все будет нормально, я чувствую, – сказал Гена. – Всегда чувствовал, что ничего не будет, а сейчас совсем другое чувство.

Он пошел в метро, а Жохов свернул на Садовое и через десяток шагов открыл тяжелую, как в бомбоубежище, железную дверь под вывеской турагентства. Маленький офис, куда его пропустил охранник в камуфляже, был увешан фотографиями турецких пляжей, многоярусных отелей, окаймленных ядовито-голубыми бассейнами, и доступных горнолыжных курортов с уходящими вверх подъемниками, в которых ехали веселые лыжницы в темных очках. Эти красоты располагались на уровне глаз, а выше и ниже, в меньшей степени востребованные клиентурой, охотничьи замки стояли на зеленых холмах, алела черепица, античные руины белели на фоне пронзительно-желтой балканской сурепки. Снято было как-то так, что во всем ощущались покой и мгновенная полнота жизни. С прошлого года два эти состояния души для Жохова существовали порознь.

– У вас в Монголию туры есть? – осведомился он у девушки за стеклянным столом.

– К сожалению, нет.

– Напрасно. Волшебная страна.

Садясь, оглядел себя в зеркале напротив. К сорока трем годам его жесткие волосы оставались темно-русыми даже на висках, но одна прядь на макушке торчала седым ежиком. Тридцать лет назад ему туда плюнул царь смерти, когда любимого щенка задавило машиной. С этого плацдарма, постепенно захватывая все тело, признаки разложения начнут продвигаться вниз.

За спиной у него малый в собачьей шапке рассматривал плакаты на стенах. Жохов не обратил на него внимания.

– Ужасно выгляжу, да? – вздохнул он, отрываясь от зеркала.

Девушка взглянула на него с недоумением. В ее возрасте трудно понять, какое значение может иметь внешний вид для мужика за сорок в шмотках с вещевого рынка. Все они выглядят плохо, и это естественно.

Жохов решил держать марку.

– Пора отдыхать, всех денег не заработаешь. Махнуть бы в Анталию!

– Лучше в Египет, – сказала девушка. – В Турции еще холодновато.

– Не могу, милая, надо постоянно бывать в Москве. Вынужден ограничиться ближним Подмосковьем.

Она спросила, какое направление его интересует. Он выбрал восточное, хотя ему было все равно. Застучал струйный принтер, медленно выталкивая из себя список подмосковных здравниц к востоку от столицы. Жохов начал читать подряд, но соскучился и наудачу ткнул пальцем.

– Дом отдыха «Строитель»? – вывернув шею, уточнила девушка.

– Да. Где это?

– Пятьдесят километров по Казанской дороге. Места очень красивые, рядом лес. Есть прокат лыж.

Она достала из папки рекламный проспект.

– Цены здесь указаны без скидки. До первого мая скидка двадцать процентов. Имеются люкс, полулюкс, отдельные номера первой и второй категории.

Эту бумагу Жохов прочел внимательно.

– Одно место в номере на двоих, – определился он, изучив расценки. – Такое время сейчас, все мы чувствуем себя одинокими. Хочется, чтобы рядом была какая-то живая душа.

Через пару часов он трясся в раздолбанной электричке с туманно-желтыми окнами, опаленными неведомым огнем. В одном тамбуре не открывались наружные двери, в другом не закрывались внутренние. Оттуда тянуло стойким на холоде дымом дешевых сигарет.

Напротив сидели две женщины. Одна, бледная, похожая на почечную больную, ругала Гайдара, Чубайса, Шахрая и еще какого-то не известного Жохову деятеля с фамилией подлиннее, ритмически выпадавшей из этого ряда.

– Они его изолировали, ничего ему не докладывают, – говорила она с выражением привычного страдания на белом отечном лице. – Он ничего не знает, какие нынче зарплаты, сколько что стоит. Особенно из лекарств.

– Не знает, потому что пьет всю дорогу, – отозвалась ее спутница.

Жохов понял, что речь о Ельцине.

– Нет, так-то он человек неплохой, – возразила первая. – Эти сами его поят, а потом пьяному подсовывают бумаги на подпись. Он и подписывает, что им надо. А пьет с горя.

– Какое у него, у козла, горе?

– Не скажи, Нина! Он в жизни хлебнул горя. В коллективизацию отца раскулачили, сам по стройкам скитался. Теперь вот мать умерла. Говорят, он сильно ее любил.

– Да ну бросьте вы! – повернулся к ним интеллигентный мужчина из соседнего отсека. – Борька-то как в Москву перебрался, месяцами ей не звонил. Она его только по телевизору и видала… Я сам из Свердловска, здесь в командировке, – раскрыл он источник своей осведомленности и стал рассказывать, как в самом начале перестройки к ним в Свердловск приезжала Елена Боннэр, тогда еще не вдова, а жена академика Сахарова.

Жохов с удовольствием вслушивался в родной уральский выговор с редуцированными гласными и восходящей интонацией в конце фраз.

– Она у нас в университете выступала, – говорил свердловчанин. – Объявление за два часа повесили, а все равно народу собралось – тысячи, на подоконниках стояли.

– Сидели, поди. На подоконниках-то! – резонно указала ему женщина, жалевшая Ельцина.

– Именно, что стояли! Там в актовом зале окна высокие, а когда стоят, больше людей помещается. Значит, выступила она, пошли вопросы. Встает один профессор с химфака, спрашивает: «Какая у вас политическая программа? Нельзя ли поподробнее?» Она говорит: «Наша программа очень простая, состоит всего из трех пунктов. Первый: КПСС – на х…!»

– Так прямо и сказала? – поразилась вторая слушательница.

– Зачем мне врать! Не на три буквы, не еще как-нибудь, а вот так, как я вам говорю. Все зааплодировали, она подождала, пока станет тихо, и продолжает: «Второй пункт: КГБ – на х…! Третий: цензуру – на х…!» Ее спрашивают: «И всё?» Она говорит: «А что вам еще нужно?»

Рассказчик горько усмехнулся и подвел резюме:

– С такой вот программой из трех пунктов они всю эту кашу и заварили.

Он ждал реакции, но женщины молчали. Одна потянула из сумки бутерброд.

– Было бы хоть четыре, всё легче, – сказал Жохов, оборачиваясь к вошедшему в вагон очередному коробейнику.

Они регулярно выходили из тамбура, как на сцену из-за кулис, и громко объявляли свой номер. Сейчас это была испитая тетка, богато интонированным голосом предлагавшая печатную продукцию. Казалось, она только раскрывает рот, а говорит кто-то другой. Жохов купил у нее газету «Сокровища и клады», но пока можно было смотреть в окно, читать не стал. За окном плыла усеянная строительным мусором, утыканная ржавым железом ничейная полоса в вечной войне между Москвой и Россией. Чем дальше, тем белее.

Глава 3

На чужбине

7

Между станцией и поселком Рождествено раз в час курсировал автобус, по дороге делавший петлю с остановкой возде дома отдыха «Строитель», но Жохов не стал его ждать. Ходу оказалось минут сорок, последние десять – лесом. За воротами лес перешел в парк с выкорчеванным подростом и заколоченными павильонами на центральной аллее. Она привела к двухэтажному зданию в усадебном стиле – памятнику той эпохи, когда уже позволялось грустить пусть не о самих усадьбах, но хотя бы о сгоревших вместе с ними библиотеках. Полукруглый коринфский портик имел своей осью скребки для обуви, на лепном фронтоне венок из дубовых листьев обрамлял пересеченные косым андреевским крестом штангенциркуль и мастерок вольных каменщиков. Капители колонн состояли из побегов праздничного салюта с пятиконечными звездами наверху, среди них лепились полуобвалившиеся гнезда ласточек.

Жохов задрал голову, разглядывая эти руины птичьего уюта.

– Они прошлый год не прилетали, – сказал стоявший на крыльце мужик с дворницкой пешней. – При Горбачеве еще жили две пары, птенцов вывели, и всё, ни одной нету. А раньше-то было! Ой-ё, сколь.

Внутри чувствовалось, что скоро разлетятся и те, кто еще жировал здесь по последним профсоюзным путевкам. В холле одно поосыпалось, другое пооблезло, пустые ячейки образовались на большом, в полстены, мозаичном панно с долгостроем и башенными кранами. На их фоне художник изобразил золотой век советской индустрии в образе пожилого станочника, юной лаборантки и средних лет ученого, который только что расщепил мирный, вероятно, атом и держал его на ладони, показывая остальным. Все трое дружно шли в сторону женского туалета.

На рецепции Жохов протянул дежурной путевку и паспорт и, пока та переписывала паспортные данные, поделился с ней своей тревогой:

– Не завидую моему соседу. Со мной трудно.

– Пьете, что ли?

– Хуже. Искривлена носовая перегородка, страшно храплю. Неплохо бы меня изолировать. Я в агентстве просил отдельный номер, не дали.

– Чего это? У нас полно свободных номеров.

– Не знаю. Говорят, нету.

– Ладно, идите в двести восемнадцатый. Там видно будет.

Дежурная выложила на стойку ключ с привязанной к кольцу биркой из фанеры. Второй такой же остался висеть на гвозде, с которого она сняла этот.

В номере Жохов окончательно убедился, что соседа у него нет. Кровати заправлены по-казенному, в шкафу пусто, на стеклянном блюде рядом с графином оба стакана стоят вверх дном. Настроение улучшилось, он начал разбирать вещи. В ванной, как мореплаватель, впервые ступивший на неизвестную землю и в знак своего права на нее победно вонзающий древко копья в прибрежный песок, отточенным жестом воткнул в стакан зубную щетку, побрился харьковской электробритвой, рывком распечатал заклееенную на зиму балконную дверь и вышел на балкон. Черный парк, громадное небо, меркнущий свет не видимого отсюда закатного солнца – все дышало покоем.

До ужина оставалось полчаса. Жохов завалился на кровать с газетой «Сокровища и клады», прочел очерк о лозоходцах, изучил технические характеристики металлоискателей, с чьей помощью автор статьи не раз находил тайники с золотыми империалами в подлежащих сносу домах. Так время и прошло.

Столовая находилась в другом корпусе. В вестибюле торговал патриотической литературой мужик в синих галифе и солдатской гимнастерке со старорежимной, явно кооперативного производства, двойной офицерской портупеей с тренчиками для пистолета и шашки. На груди у него болтались орденские кресты из подозрительно легковесного белого металла, нарукавный шеврон украшала адамова голова, как у карателя из батальонов смерти.

Покупателей не было, все торопились на ужин. Оставив куртку в раздевалке, Жохов задержался у лотка, раскрыл брошюру под названием «Генералы о масонах». Продавец оживился.

– Очень рекомендую, – проникновенно сказал он.

– А что-нибудь еще из этой серии есть? – спросил Жохов.

– Из какой серии?

– Ну, должно же быть продолжение. Полковники о масонах, майоры о масонах. И так до сержантов. Можно и наоборот. Например, масоны о сержантах.

– Иди-ка ты отсюда, – сказал продавец, отобрав у него брошюру и бережно кладя ее на место.

В столовой Жохов поймал за локоть молоденькую официантку.

– Я новенький. Номер двести восемнадцать.

– Вон туда садитесь, – указала она. – Там накрыто.

За столом никто не сидел, но накрыто было на двоих. Он раздобыл у соседей горчицу, в два счета покидал в рот жидкие котлеты с хрустящей на зубах гречкой и не без труда поборол соблазн приложиться к чужой порции. Официантка принесла творожную запеканку. Умяв и ее, Жохов подошел к общему столу, налил из большого чайника стакан кефира.

– О-ой! – удивилась стоявшая рядом девочка, когда из носика потекла густая белая струя.

– Что-то не так?

– Я думала, в чайнике всегда чай.

– Так раньше было. При коммунистах, – объяснил он этот феномен и маленькими глотками, смакуя, стал пить холодный кефир.

Мимо прошла стриженная под мальчика шатенка с судком в руке. Жохов проводил ее взглядом. Мохеровый свитер, отечественные сапоги, черные рейтузы под юбкой из шотландки. Все богини его юности носили эту волшебную косую клетку.

Он поставил пустой стакан на поднос проходившей мимо официантке и направился к выходу. Продавец книг уже свернул свою торговлю. Теребя нарукавный шеврон с черепом и костями, он рассказывал крепконогой девахе в кожаной мини-юбке, что этот православный символ искупления, воскрешения и будущей жизни, который большевики, кощунствуя, стали изображать на трансформаторных будках, есть еще и знак русской воинской славы, его носили на киверах гусары лейб-гвардии Александрийского полка. Во время войны с Наполеоном один австрийский генерал перепутал их с прусскими гусарами, имевшими такие же кокарды, и крикнул им: «Здравствуйте, гусары смерти!» Они ответили: «Мы не гусары смерти. Мы – бессмертные гусары».

Деваха слушала равнодушно, зато смуглый черноглазый мальчик лет десяти, проходивший мимо с булкой в руке, остановился, перестал жевать и внимал как завороженный. Потом его увела армянская мама. Она что-то говорила ему, он не отвечал. Глаза его были устремлены туда, где скакали, истаивая под снопами небесного света, давно истлевшие в земле эскадроны.

За барьером раздевалки, как за прилавком, сидел изможденный, с землистым лицом, старик-гардеробщик. Перед ним лежали его товары: сигареты, мыло, зубная паста, две книжечки – «Любовники Екатерины» и «Целительный керосин». С барьера свисали ленты неразрезанных билетов цвета стираной джинсы. Зазывая публику в кино, он громко щелкал ножницами. Жохов оставил ему деньги за сигареты и за билет, взял пачку «Магны», но от билета отказался жестом человека, знающего, что кроме финансовой отчетности в мире есть бедность, старость, болезни и смерть.

– Оденьтесь, там не топят, – предупредил гардеробщик.

Cеанс еще не начался, в центре почти пустого ряда одиноко сидела шатенка, которую он приметил в столовой. Сейчас на ней была пестро-серая кроличья шубка, очень простенькая. Жохов решил, что такая шубка без снобизма отнесется к его куртке под замшу с воротником под нерпу и пуговицами с польским орлом. Он пробрался вдоль ряда и сел рядом с ней. На коленях она держала судок из составленных в пирамиду алюминиевых кастрюлек.

Жохов осуждающе поцокал языком:

– Ай-яй! Кто-то, значит, кто сам в столовую прийти не может, ждет вас с ужином, а вы – в кино. Нехорошо-о!

– Это я себе взяла, – сказала шубка.

– Вторую порцию?

– Я здесь не живу, но иногда беру еду в столовой.

– Разумно. Везете в Москву, там съедаете.

Она промолчала.

– Между прочим, – сказал Жохов, – в кино я пошел ради вас. Увидел вас в столовой и решил, что должен с вами познакомиться. А то потом всю жизнь жалеть буду. Один раз со мной так было. Студентом ехал в метро, а напротив сидела девушка. Я хотел с ней познакомиться, но постеснялся. И до сих пор жалею.

Шатенка крепче обняла свой судок. Она была ненамного моложе его, хотя стрижена под мальчика. Аккуратный носик, большой рот. Верхняя губа выгнута дугой, как у татарочки. Разрез глаз указывал на те же гены. В затылочной впадине лежал темный завиток.

– Я мог бы купить вам билет, – продолжил Жохов, – но не рискнул. Видно, что вы не принимаете таких одолжений.

– Это комплимент?

– Как посмотреть. В домах отдыха многие женщины хотят выглядеть легкомысленнее, чем есть на самом деле, – высказал он свое знание женского сердца.

Зажегся экран, сразу ясно стало, что это не кинотеатр, а банальный видеосалон. Ушлые ребята пооткрывали их всюду – от аэропортов до заводских клубов и детских комнат при ЖЭКах. Как обычно, крутили мутную кассету, переписанную с другой кассеты, которая отстояла от лицензионной еще на десяток перезаписей. Наметанным глазом Жохов определил, что это эротика. Судя по тирольской песне за кадром – немецкая.

Дело происходило в девичьем монастыре, где у монахинь имелась ферма с молочными коровами и быком-производителем. Юные урсулинки или бенедиктинки трогательно за ними ухаживали, повязывали на шею бубенцы с лентами, целовали в нос, кормили из рук полевыми цветами. Близилось, однако, время случки, и чтобы произвести ее по последнему слову науки, аббатисса пригласила в обитель двух опытных ветеринаров. Те взяли с собой предназначенные для скотины возбуждающие пилюли, но по рассеянности, свойственной настоящим ученым, за ужином несколько штук слопали сами, а остальные тоже нечаянно скормили невестам Христовым.

Когда пилюли бурно начали действовать, шатенка взяла судок и стала пробираться к выходу. Жохов без колебаний двинулся следом. Он понимал, что испортил ей все удовольствие, заговорив с ней до сеанса. Смотреть такой фильм вместе с ним она теперь не могла.

По проходу шли рядом, он услышал ее шепот:

– Не думала, что будет такая гадость!

Жохов покивал, но не поверил. Само собой, прекрасно знала, на что идет.

– Эротика – это порнография для бедных, – сказал он уже в вестибюле.

– В каком смысле?

– В прямом. Здесь билет стоит пятьдесят рублей, а в порносалоне – триста.

– Посещаете порносалоны?

– Просто знаю цены. Я провожу вас, если не возражаете. Интересно все-таки, где вы собираетесь лакомиться этими котлетами.

Отвечено было, что на даче, тут недалеко есть дачный поселок. Ее имя тоже удалось выяснить без особых усилий – Катя. Она доверила ему свой судок, а на скользком крыльце позволила взять себя под руку.

– Ну, Катя, вы пропали, – объявил он, выводя ее на аллею. – Завтра напишу ваше имя на сухом осиновом листе, ночью пойду в церковь, поднимусь на колокольню, налеплю этот лист на колокол и ровно в полночь ударю по нему билом семь раз. Тогда уж вы никуда от меня не денетесь.

– До ближайшей церкви раз, два, три, – начала она загибать пальцы, – четыре… Пять остановок на электричке. Целый день уйдет, и в итоге приворожите не меня, а Катерину с раздачи. Такая толстая, видали? Будет за вами бегать.

– Фирма веников не вяжет. Знаете, чем я напишу ваше имя?

– Собственной кровью?

– Угадали. Там, – пальцем ткнул он вверх, в невидимое небо, – такие записки толкуют безошибочно. Накладок не бывает.

Днем таяло, а под вечер багровый столбик в большом термометре у входа в столовую опустился ниже нуля. На ветру деревья тихо звенели обледенелыми ветвями.

Жохов постоянно помнил, что живет в отдельном номере, но говорить об этом не спешил. В постели с малознакомыми женщинами у него обычно ничего не выходило, сначала требовалось в деталях вообразить будущее блаженство конкретно с той или иной кандидатурой. Чем избыточнее была первая стадия, тем удачнее все складывалось во второй. Иногда это занимало несколько дней, иногда – полчаса. Сегодня он рассчитывал справиться быстро, пока не отошли далеко от корпуса. Двухмесячное воздержание должно подстегнуть фантазию.

Катя вытащила из-за манжетов красные, в тон шапочке, вязаные варежки. Оказалось, что они у нее, как у маленькой девочки, пришиты к пропущенной через рукава бельевой резинке. Жохова мгновенно пронзило умилением, которое у него всегда предшествовало вожделению.

– Идемте помедленнее, – предложил он. – Котлеты ваши все равно уже остыли.

Она сказала, что ей холодно, пришлось прибавить шагу. За воротами аллея превратилась в лесную дорогу, фонари исчезли, но снег на обочинах был еще достаточно чист, чтобы отразить даже слабый свет скрытых за облаками звезд. Внизу ветер почти не ощущался, но вершины елей раскачивались и заунывно шумели. Жохов поинтересовался, не страшно ли вечерами ходить тут одной.

– В Москве страшнее, – ответила Катя.

– Муж не встречает вас, если вы поздно возвращаетесь домой?

Она усмехнулась:

– Я бы спросила, встречаете ли вы свою жену, но не стану.

– Почему?

– Вы скажете, что у вас нет жены.

– У меня ее действительно нет, – виновато подтвердил Жохов. – Я разведен.

Жены у него было две. Первая – миниатюрная брюнетка и большая стерва, вторая – блондинка и рохля. Он слил их в одну, сказав, что пока жил с женой, по вечерам всегда встречал ее возле метро. Катя спросила, чего тогда развелись при такой идиллии. Он выразительно промолчал, давая понять, что рана еще не затянулась.

Вышли на опушку. Cлева расстилалось снежное поле, синее от луны, впереди чернели вдоль дороги дома дачного поселка с безжизненно темными окнами.

– Кооператив Союза архитекторов, – сказала Катя.

– Вы архитектор?

– Нет. Тетка кончала архитектурный, я живу на ее даче.

– С теткой?

– Она в Москве.

– С кем же вы тут живете?

Она не ответила. Жохов решил, что в жизни у нее не все ладно. Женское несчастье действовало на него, как ветеринарные пилюли на героев фильма. В юности это казалось извращением, теперь – следствием тонкой душевной организации. Сочувствие чужому горю переходило у него на физиологический уровень. В шестом классе он полюбил одну девочку после того, как она при нем точила карандаш и порезала себе палец.

– Видите, – указал Жохов на луну, ущербную по левому краю, – луна растет.

Имелось в виду, что если их знакомство завязалось при этой лунной фазе, ему суждено счастливое продолжение и, может быть, прямо сегодня.

Остановились у калитки. Он достал спичечный коробок, который носил в кармане вместо зажигалки, чтобы было чем ковырять в зубах, чиркнул спичкой и, не закуривая, пояснил:

– У нас во дворе считалось, что когда парень провожает девушку домой и хочет ее поцеловать, у подъезда он должен зажечь спичку. Если девушка ее задует, значит, она согласна с ним целоваться.

Катя открыла калитку, женственно помахала ему рукой в красной варежке и скрылась в темноте.

К ночи подморозило, Жохов почувствовал, что его куртешка на рыбьем меху стала твердой, как жесть, и тонкой, как стрекозиное крыло. Почти до самого корпуса он бежал бегом. Поднялся к себе в номер, и догадкой обожгло прежде, чем включил свет. На второй кровати лицом в потолок мучительно храпел пенсионного вида дядька в сетчатой майке. От света он зажмурился, но не проснулся и храпеть не перестал.

Жохов пулей слетел вниз, нашел в задней комнате дежурную, пившую там чай с охранником в черном берете, и стал кричать на нее, чтобы убирала этого храпуна к чертовой матери.

Она зевнула.

– Вы же сами храпите. Этот товарищ мне тоже честно признался. Куда я его дену? Пожалуйста, доплачивайте четыре тысячи, и я переведу вас в отдельный номер.

Он вытянул сигарету, по старой советской привычке машинально размял ее, хотя она в этом совершенно не нуждалась. Нынешние сигареты без того сгорали со скоростью бикфордова шнура. Вслед за дымом взгляд поплыл по вымершему холлу – от стенда местного фотографа с образцами его продукции в одном углу до телефонной будки в другом. В этой точке глаза у него остановились и остекленели, как у второй жены, когда та лузгала семечки и никак не могла перестать.

В сейфе у дежурной хранились жетоны для разговора с Москвой. Он купил сразу десяток, вложил один в приемник, набрал номер.

– Николай Петрович?.. Жохов побеспокоил. Мы с тобой насчет сахара договаривались… Хорошо, что помнишь. Слушай меня внимательно, повторять не буду. Твой штраф – пятьсот тысяч. Счетчик завтра включаю… Ах ты, сволочь! Повтори, что ты сказал!

Раздались короткие гудки. Жохов плюнул и поплелся к себе на этаж.

В холле горел телевизор, диктор трагическим голосом говорил о том, что Съезд народных депутатов, идя на поводу собственных амбиций, отверг Обращение президента Российской Федерации Бориса Николаевича Ельцина от 20 марта 1993 года и отменил назначенный им референдум по вопросу о доверии президенту и правительству. Затем он предоставил слово гостю студии.

Пока Жохов шел по коридору, тот бубнил ему в спину: «Поддержав решение съезда, то есть выступив на стороне одной из двух конфликтующих ветвей власти, Конституционный суд грубо нарушил конституцию, которую, согласно конституции, он призван защищать. В то же время президент, якобы нарушая конституцию, на самом деле следует ее духу, а не букве. Он реализует ее глубинные, фундаментальные основы, потому что именно через референдум осуществляется неотъемлемое право народа самому вершить свою судьбу…»

Сосед перестал храпеть, но за корпусом какие-то недоумки запускали фейерверк. Китайская пиротехника срабатывала не всегда, через раз дело ограничивалось пустым свистом. Когда петарда все-таки взрывалась, невидимый женский хор угодливо выражал свой восторг: «О-о-о!»

Жохов попил воды из графина, лег и стал думать о Кате, воображая ее абсолютно голой под домашним халатиком или даже прямо под кроличьей шубкой. Последний вариант был предпочтительнее. Он увидел, как она пытается прикрыть лобок худенькими руками, по-отрочески вылезающими из протертых манжетов, как наконец покорно отводит их, понимая, что чему быть, того не миновать. Картина оказалась настолько трогательной, что опять пронзило умилением. На этом этапе Жохов остановился и скоро уснул.

Каждый вечер, уже в постели, Катя представляла себе, как в компании нескольких близких людей, женщин и мужчин, уменьшенных, как и она сама, до размера оловянных солдатиков или целлулоидных пупсиков времен ее детства, оказывается где-то далеко-далеко, за тридевять земель, в лесной глуши или в укромной горной долине, на пустынном острове, на клочке суши среди непроходимых болот. Там они строят большой дом и живут в нем прекрасной, полной трудов и опасностей жизнью, всё делая для себя сами. В пары никто не сбивается, общая дружба заменяет им любовь. У каждого есть своя комната, но по вечерам, окончив круг дневных забот, все собираются в общей гостиной. На сотни верст вокруг ни жилья, ни огня, но лампа надежно горит в абажуре, замыкая сидящих под ней в охранное кольцо своего света. Кто-то перебирает клавиши рояля, кто-то читает или играет в шахматы. Чай дымится в стаканах, а за окнами – зловещая темнота ночного леса.

Все началось так давно, что Катя уже не могла вспомнить, когда именно. Главным удовольствием было подробно обжить этот мир и дом, потом интерес постепенно иссякал до какого-нибудь катаклизма, после чего все начиналось сначала. Дом в лесу множество раз горел, скрывался под водами разлившихся рек и вулканической лавой, с годами в нем менялись постояльцы, но перед сном, лежа в постели, Катя по-прежнему сидела в светлой гостиной, уверенно руководила сложным вечерним уютом и одна из всех знала о надвигающейся катастрофе, вслед за которой опять взойдет солнце, застучат топоры, завизжит разрезаемое алмазом стекло. Парадокс был в том, что чем глубже погружалась она в свою фантомную жизнь и сильнее желала остаться там как можно дольше, тем скорее и крепче засыпала. Если же, как сегодня, тот мир оживить не удавалось, не получалось и заснуть, хотя, казалось бы, должно быть наоборот.

8

Утром Шубину позвонили из редакции.

– У меня для вас две новости, – сообщил Кирилл, – хорошая и очень хорошая. С какой начать?

– Давайте по нарастающей.

– Во-первых, вчера я переговорил с главным, он – «за». Сказал, что это будет у нас долгосрочный проект. Во-вторых, вам выписали аванс, надо сегодня же его получить.

Шубин сорвался и полетел. Жена проводила его в дверях, потом перешла к окну в кухне и, пока он не свернул за угол, смотрела ему вслед. Ее халатик пастельным пятном проступал за немытыми стеклами. Шубин знал, сейчас она собирает всю свою энергию, чтобы помочь ему в его делах. В такие моменты она всегда собирала энергию в пучок и мысленно присоединяла ее к его собственной или посылала туда, где решалось что-то важное для их семьи.

В бухгалтерию пошли вместе с Кириллом. Там он сразу притих и все время, пока шла процедура выплаты, не подавал признаков жизни. На лице у него читалось чувство неискупимой вины за собственную никчемность, с каким когда-то сам Шубин, юный литсотрудник областной комсомольской газеты, наблюдал работу сталеваров в горячем цеху.

Он расписался в нескольких ведомостях, но получил только то, что значилось в последней из них. Кирилл глубоким кивком удостоверил правильность выданной ему суммы. Это было меньше, чем надеялся Шубин, но больше, чем думала жена. Она всегда предполагала худшее.

Раньше он немедленно побежал бы за бутылкой, чтобы прямо в редакции отметить гонорар, но теперь этот ритуал утратил свою обязательность. При Брежневе все те, кто его печатал, считали себя его благодетелями, при Горбачеве – единомышленниками, сейчас – работодателями. Последнее не предусматривало личных отношений.

На улице Шубин нашел таксофон и позвонил жене. Она волновалась, что в последний момент денег все-таки не дадут. Звонить ей из редакции не хотелось, чтобы не показывать Кириллу с Максимом, как важен для него этот аванс. За прошлый год жизнь объяснила ему разницу между бедностью и нищетой. Разделявшая их черта была расплывчата, как в годы его юности монголо-китайская граница в Гоби, человек сам определял, по какую сторону от нее он находится. Бедность превращалась в нищету, когда не хватало сил ее скрывать.

– Сколько они тебе дали? – спросила жена.

Он назвал цифру.

– Ты говорил, что дадут больше, – напомнила она.

Ее собственный прогноз в расчет не принимался. Из всех ситуаций она безошибочно выбирала ту, в которой можно почувствовать себя несчастной.

Было около двух, но в большинстве магазинов обеденный перерыв уже отменили. Слишком высоки были ставки в этой игре, чтобы на целый час выходить из нее среди бела дня. С приятным сознанием своей платежеспособности Шубин прошелся по ближайшему гастроному, ничего не купил из опасения расстроить жену, не любившую непредусмотренных трат, и на углу сел в трамвай № 27. Его бесконечный маршрут давно собирались разбить на два, чтобы пассажиры платили двойную цену, но теперь это стало не важно, талоны все равно никто не пробивал. Редкие контролерши опасались связываться с озлобленными мужиками и взимали штраф преимущественно с женщин, и то самых тихих и безответных. Правда, в последнее время за эту бросовую делянку взялись шустрые парни, работавшие не в одиночку, а группами. Они одновременно вваливались в вагон, перекрывая все выходы и продвигаясь друг навстречу другу, как при облаве на евреев в оккупированной Варшаве. Их рвение говорило о том, что выручку эти ребята делят между собой.

До дому ехать было около получаса – жили за Верхней Масловкой, между Эльдорадовским тупиком, улицей 8-го Марта и обширными плантациями районной станции юннатов, ныне заброшенными, с мертвой оранжереей, где обитали бомжи. За первые десять минут Шубин лишь однажды услышал стук компостера, хотя люди входили на каждой остановке.

В начале перестройки академик Лихачев сказал, что всякий ездивший в трамвае и покупавший билет несет долю ответственности за преступления коммунистического режима. За преступления нынешней власти Шубин не отвечал, поскольку ездил зайцем. В бумажнике у него вторую неделю лежал один неиспользованный талон, но пробить его следовало не раньше, чем появятся контролеры. Когда трамвай останавливался, он заранее всматривался в лица будущих пассажиров, пытаясь угадать среди них вероятного врага.

Рядом сидел мужчина в кроличьей ушанке, с привинченным на груди, прямо поверх китайского пуховика, бело-голубым пединститутским ромбом. Он что-то бормотал, ни к кому не обращаясь, но вином от него не пахло. В ту зиму таких людей было много.

Вдруг он вполне членораздельно произнес:

– Три короля из трех сторон решили заодно…

И замолчал, выжидающе глядя на Шубина. Тот, как мог, продолжил цитату:

– Сгинь ты, Джон Ячменное Зерно!

– Пророчество о Беловежском соглашении, – доброжелательно объяснил этот педагог и, как ребенок, стал дышать на грязное трамвайное стекло, протирая его рваной перчаткой.

Дома Шубин опять сел писать свой очерк. Сын был в садике, за стеной тренькали на рояле. Жена занималась с очередным учеником.

– Тьям-пам-пам! Тьям-пам-пам! – артистично подпевала она, задавая темп и одновременно призывая к легкости, радости жизни, свободе.

На крышке рояля лежала доставшаяся ей от бабки настенная тарелка с эмалью. Рисунок изображал Геркулеса, разрушающего пещеру ветров. Сюжет становился все актуальнее. Наивный герой полагал, что освобожденные им аквилоны и бореи благодарно примутся вращать мельничные крылья и надувать паруса кораблей, а они с воем разлетелись по миру, сея ужас и смерть. Под Новый год жена носила эту тарелку в антикварный магазин и со слезами принесла обратно, оскорбленная предложенной суммой. Ученик, его мама или бабушка перед уходом клали в нее триста рублей. При Горбачеве урок стоил десятку, что примерно равнялось нынешним пяти-шести сотням, но запрашивать такую цену было опасно, желающие учиться игре на фортепиано убывали с каждым сезоном. Когда-то в учениках у жены числились правнук нарком-индела Чичерина, внучка министра среднего химического машиностроения и дочь одного из брежневских референтов, а сейчас приходилось заниматься с соседскими детьми, да еще и хвалить их ни за что, чтобы не разбежались. Потомки сильных мира сего с музыки перешли на теннис.

– Теперь то, что ты выучил маме на день рождения, – сказала за стеной жена.

Зашелестели ноты, заковылял по клавишам будущий сюрприз: «По разным странам я-а бродил, и мой сурок со мно-ою…»

Под эту музыку Анкудинов пересек государственную границу на удивление легко. В Туле он просто нанял возницу с подводой и без всяких сложностей добрался до Новгорода Северского, после Смуты отошедшего к Речи Посполитой. Здесь он объявил воеводе свое подлинное имя. Тут же его отвезли в Краков, к королю Владиславу.

Анкудинов рассказал полякам, что когда в 1610 году Василия Шуйского свергли с престола, постригли в монахи и увезли в Польшу, ему, царевичу Ивану, не исполнилось и полугода. Чтобы спасти единственное чадо, родители втайне отдали младенца на воспитание верным людям. Сами они умерли в польском плену, а царевич вырос, возмужал и был предъявлен царю Михаилу Федоровичу. Благонравный молодой человек пришелся государю по душе. Юношу не казнили, не заточили в монастырь, однако держать его при дворе, где он мог быть втянут в какой-нибудь заговор, царь тоже не захотел. Ему присвоили княжеский титул, назначили наместником Перми Великой и отправили в почетную ссылку на берега Камы и Колвы. Несколько лет он, князь Шуйский, прожил в Чердыни, но, соскучившись в таежной глуши, самовольно возвратился в столицу. Это был опрометчивый поступок. Царь повелел заточить ослушника в тюрьму. К счастью, те же верные люди, которые его вырастили, подкупили стражу и помогли ему бежать в Северскую землю.

О Перми Великой он мог болтать что угодно, уличить его было некому. Даже в Москве плохо представляли себе этот дикий полунощный край, а в Кракове и подавно. Анкудинов повествовал о нем с таким вдохновением, что один краковский каноник, уроженец Флоренции, записал и сохранил для потомков его рассказы. Из них вырисовывается образ чудесной земли, где люди живут в шалашах из бересты, едят сырое мясо, но одеваются в меха, каким позавидовали бы все владыки мира. Пушного зверя им даже промышлять не надо, потому что каждый год под Рождество там бывает большая война соболей с горностаями, после нее на поле битвы остаются сотни павших бойцов, и охотнику остается лишь сдирать с них драгоценные шкурки.

Чуть ли не от сотворения мира идет в Перми Великой и другая, тоже вечная, война серых журавлей с тамошними пигмеями. Подобно кругу, не имеет она ни конца, ни начала. Карлики неустанно преследуют этих птиц, охотятся на них с камнями и саадаками, выслеживают их гнезда, бьют яйца, сворачивают шеи птенцам, а журавли нападают на своих врагов целыми стаями. Они оглушают и ослепляют их ударами крыльев, клювами протыкают шеи, выкалывают глаза или приносят в когтях горящие ветки, взятые на лесных пожарах, и сбрасывают на хижины этого малорослого племени. Что и когда они не поделили, остается загадкой. Карлики на такие вопросы не отвечают, журавли, само собой, тоже молчат. «Иной раз мнится, что ни те ни другие сами того не знают», – закончил свою историю Анкудинов.

Как обнаружилось, «Илиаду» он не читал и не подозревал, что война журавлей с пигмеями описана еще у Гомера. Тем сильнее впечатлил каноника его рассказ. «Все услышанное мною от этого московита, – заметил он в своих записках, – заставляет думать, что иные миры, о которых говорил Демокрит, воистину существуют».

Анкудинова оставили в Кракове, чтобы при случае использовать его как разменную карту в игре с Кремлем. Здесь он прожил почти два года, овладев тремя языками – латынью, немецким и польским. Последним – настолько, что сочинял на нем стихи.

В Москве быстро прознали про самозванца. Русские послы заявили полякам, что Василий Шуйский был бездетен, у двоих его братьев рождались только дочери, а государевых наместников в Перми Великой отродясь не бывало. «Тот вор влыгается в государское имя», – говорили послы, но не могли объяснить, кто таков этот московский царевич и откуда взялся. Им предпочли не поверить. Анкудинов продолжал спокойно жить в Кракове, пока сам же не совершил роковую ошибку.

Он не знал, что священник местной православной церкви – тайный московский агент, и как-то раз попросил его молиться за раба божьего Тимофея. Из разговора ясно было, что имеется в виду сам проситель. Священник донес в Москву, там произвели сыск и уже с фактами в руках потребовали выдать беглого подьячего Тимошку Анкудинова, называющего себя князем Шуйским.

Началась торговля. Поляки настаивали на доказательствах более весомых, из Москвы слали показания свидетелей. Среди них выделился своим усердием подъячий Василий Шпилькин из числа анкудиновских кредиторов. Он служил в Посольском приказе и добился командировки в Краков, чтобы опознать самозванца на месте. Выданный ему из казны запас соболей должен был убедительно аргументировать его точку зрения при встрече с панами из королевской рады, но соболей у него не взяли и царевича не показали. С тех пор Шпилькин возненавидел Анкудинова еще сильнее.

Переговоры продвигались не так скоро, как хотелось бы Москве, однако исход их не вызывал сомнений. Король Владислав готовился к войне с турками и не склонен был ссориться с царем по пустякам. Анкудинов это понимал, и однажды утром посыльный из Вавеля не застал его дома. Ни к вечеру, ни на другой день он не появился, но тревогу забили не сразу. Польское легкомыслие и московская волокита были двумя ликами мудрого славянского Януса, знающего, что единственный способ остановить время – не замечать его быстротечности. Прошло три дня, прежде чем снарядили погоню. На какой дороге искать беглеца, никто не знал, высланные за ним шляхтичи без толку пометались вокруг столицы и ни с чем вернулись назад. Анкудинов пропал бесследно. Остались от него рассказы о Перми Великой, кое-какая рухлядь да еще найденные на квартире польские и русские вирши, темные от множества иносказаний. Из них можно было понять одно то, что сочинял их человек непростой.

За полгода перед тем Анкудинов сошелся в Кракове с вдовой одного православного купца из Полоцка, после смерти мужа оставшейся жить на чужбине. Женщину допросили, не слыхала ли она, куда намеревался бежать ее любовник. Все было бесполезно, вдова ничего не знала или не хотела говорить. Ее стали пытать. Тогда, путая астрологию с астрономией, она рассказала, что царевич «звездочетные книги читал и астроломейского учения держался». По этому учению выходило, будто ему на ней жениться никак нельзя. Его царица, говорил он ей, рождена под иной звездой, и если он против «астроломии»

пойдет, не бывать ему государем на Москве, а через то всей православной вере будет большая беда.

Ей велели вспомнить, когда она последний раз видела своего коханого и о чем они говорили. Вдова вспомнила, как дня за два, за три до побега он пришел вечером, хотел с ней возлечь, а она не захотела, потому что не припас для нее никакого подарочка. Он тогда сказал: «Нет, сердце мое, никак не могу себе этого позволить».

Она думала, что ему жаль грошей на подарочки, и, желая попрекнуть его жадностью, спросила: «Чего это ты, батюшка, позволить себе не можешь?»

«Нарушать закон, всем тварям даденный», – ответил Анкудинов и рассуждал о том долго, многажды ссылаясь на Священное Писание. Ей пришлось лечь с ним, чтобы не вышло ничего богопротивного.

После утехи, утеревшись и помолчав немного, он сказал со вздохом: «Правду молвить, оно того не стоит, чтобы из-за него образ свой поганить. Пакость одна».

«Что?» – не поняла вдова.

Он рассердился на ее бабью дурость, но объяснил: «То самое, что мы с тобой сейчас творили».

Ей это сделалось обидно, она заплакала. Анкудинов стал ее утешать, говоря: «Напрасно ты, я ведь тебе не в укор. Я в одной книге читал, что Бог-от, он не желал, чтобы между мужчиной и женщиной было такое свинство. Это Адам с Евой сами выдумали, а Господь в наказание нам так все и оставил. По первости у него насчет нас другая была мысль».

«Для чего же, – возразила вдова, – нам всем детородные части дадены?»

«Урину отводить, – отвечал он. – Прочее на них со временем наросло, как мозоль. Оттого что мы их употребляем не по назначению».

У него на все готов был ответ, о чем ни спроси. Вдова, однако, не унялась и заспорила: мол, детишки бы тогда отколь брались? Этого он ей не раскрыл, сказал только, что Господь неисповедимым промыслом своим хотел так все устроить, чтобы люди плодились и размножались без соития. Животные бы так же, как теперь, а люди – иначе.

«Как?» – спросила вдова.

Он засмеялся: «Э-э, чего захотела! Того ни в одном государстве никто не знает».

«И архиереи, – усомнилась она, – не знают?»

«Ни один человек», – заверил ее Анкудинов, после чего встал, оделся и ушел среди ночи.

Глава 4

Снегопад

9

На даче у тетки Катя жила третий месяц. Это была единственная близкая родственница. Мама умерла от рака прямой кишки еще при Брежневе, а отец лишь однажды возник из небытия, когда Катя на своем библиотечном факультете в Институте культуры уже писала диплом по каталожной системе Ранганатана. Маме он заявил, что как отец должен знать о дочери все, даже то, о чем при матери она говорить не захочет, сейчас они вдвоем поедут в ресторан, где им никто не помешает. Мамины протесты остались без внимания, Катя подмазала глаза, встала на каблуки и, как на сцену, вышла из соседней комнаты. Отец ахнул. На такси отправились в «Якорь» на улице Горького, там он сначала рассказывал ей о своей теперешней жене и детях, какие они у него замечательные, потом быстро напился и ушел с какой-то девкой, которую подцепил прямо в вестибюле. Больше Катя его не видела.

Замуж она вышла поздно. Задолго до этого будущий муж вместе с другими маленькими человечками поселился в ее доме среди лесов и болот, но был изгнан оттуда раньше, чем из квартиры на Дружинниковской улице. Они еще не развелись, когда ее лесной дом, внутри оставаясь прежним, начал ускользать из привычной системы координат. Много лет он находился в сибирской тайге, на Аляске, в ледяных пустынях Памира, где-то бесконечно далеко, хотя теоретически его все-таки можно было отыскать на карте, но теперь сначала отодвинулся в полную географическую неопределенность, как острова блаженных, а затем и вовсе пересек черту между тем миром и этим. После развода в нем появились первые мертвецы – двое бывших одноклассников, о которых никто не знал, что они любовники, пока их не нашли в квартире с открытыми газовыми вентилями. Со временем Катя стала понимать, что означает ее желание поскорее лечь в постель и очутиться в том, настоящем своем доме, куда все чаще стала уходить днем, в метро, в магазине, на работе. Это царь смерти манил ее к себе из уютно желтеющих в темноте окон. В конце концов она решительно выселила оттуда всех покойников, перенесла свой фаланстер поближе к Москве, и он вновь стал приятной предсонной забавой, не более того.

Утром Катя отметила, что поглядывает на себя в зеркало глазами вчерашнего знакомого. Это был хороший знак. Душа начала оттаивать после недавнего романа с молодым, моложе ее, мастером по установке спутниковых тарелок, в прошлом – майором ракетных войск стратегического назначения. Познакомились в «Строителе» месяц назад. Несколько раз ходили в кино, он дал ей почитать «Воспоминания и размышления» маршала Жукова с карандашными пометами на полях против тех мест, которые в прежних изданиях вымарывались цензурой. В нем ощущалось ровное достоинство высококлассного специалиста, знававшего лучшие времена, но отдающего себе отчет в том, что судьба работает не с анкетами из отдела кадров.

Жил он в номере на двоих, после ужина Катя привела его на теткину дачу. Выпили сухого вина, немного потанцевали под транзисторный приемник. Раздевать ее он начал как-то очень вовремя, не раньше и не позже, чем нужно. Легли, дальше все пошло наперекосяк. Он, видимо, считал, что порядочная женщина должна раздвинуть ноги и лежать под ним как бревно, в крайнем случае может руками развести себе губы, если прицел взят неверно, и несказанно изумился, когда Катя, облегчая ему задачу, сама ввела в себя его член. После этого он решил, что с ней все позволено, и стал требовать от нее всяких штук. Она попробовала объяснить, что они еще слишком мало знают друг друга, чтобы подобные изыски могли доставить им удовольствие. Началась какая-то дикая торговля, вдруг ему стукнуло в голову, что от такой, как она, нужно ждать беды. Он вскочил как ошпаренный, налил воды в кастрюлю, поставил на газ и нервно курил, то и дело пробуя воду пальцем. Потом побежал с этой кастрюлей во двор и долго мылся там с мылом. Обратно Катя его не впустила. Одежду и мемуары Жукова выкинула за дверь, прямо на снег. Он ушел, тогда она тоже согрела воды, вышла с ковшиком в сени и заревела белугой, стоя на холоде в одной ночной рубашке с кружевами на груди, купленной с рук у Казанского вокзала, в корейских тапочках с бантиками. Дура, дура, какая дура, Господи! Бросилась в дом, стала целовать фотографию Наташи, шепча: «Прости, девочка моя! Прости меня, дуру!»

Наташа училась во втором классе, ей надо было ходить в школу. Безмужняя и бездетная тетка до весны согласилась взять ее к себе. С дочерью Катя виделась раз в неделю, но ежедневно писала ей длинные письма с новостями из жизни соседского кота, на самом деле еще осенью задранного собаками, и семейства снегирей, по утрам якобы прилетающих к ней из леса вместе со снегирятами.

Вечером опять отключили электричество. Свечами она запаслась, но была опасность, что если вчерашний знакомый решит навестить ее после ужина, с улицы он может не увидеть огонек в окне. Катя оделась и вышла на крыльцо. Деревья и крыши тонули в незаметно начавшемся снегопаде, сквозь него едва виден был свет в одном из домов на другой стороне улицы. Там круглый год жила чета еще крепких пенсионеров с телефоном на станционном коммутаторе и громадным ротвейлером, приученным не обнаруживать себя напрасной брехней, а молча напрыгивать на чужака и валить его на землю. Это соседство делало зимние ночи не такими страшными.

Из белой пелены вынырнул и притормозил у калитки облепленный снегом «жигуленок». Впереди сидели двое кавказцев, сзади – молодой мужчина славянской внешности в надвинутой на глаза собачьей шапке. Катя рассмотрела его, когда он, опустив стекло, спросил:

– Девушка, в «Строитель» правильно едем?

10

C утра Жохов сделал несколько деловых звонков, израсходовал почти все жетоны, но ничего не вызвонил. У Гены никто не отвечал. После обеда он лег на кровать, раскрыл привезенного из дому «Чингисхана» и прочел первый абзац: «Сокол в небе бессилен без крыльев, человек на земле немощен без коня. Все, что ни случается, имеет свою причину, начало веревки влечет за собой конец ее. Взятый правильно путь через равнины вселенной приведет скитальца к намеченной цели, а ошибка и беспечность завлекут его на солончак гибели».

Он перевернул страницу. Из книги выпал и порхнул на пол листочек с машинописным текстом, с позавчерашнего вечера лежавший между страницами, как раньше – письмо отца.

Сосед поднял его и прочел: «ЕВРОПИЙ. Последний редкоземельный элемент цериевой подгруппы (лантаноиды), № 63 в таблице Менделеева. Выделен в чистом виде французским химиком Демарсэ в 1896 г. Металлический европий впервые получен в 1937 г. Входит в число наиболее сильных поглотителей тепловых нейтронов, на этом базируется его применение в атомной технике и технике защиты от излучений. Радиоактивный европий, полученный в ядерных реакторах, используется при лечении некоторых форм рака. Применяется также как активатор люминофоров в цветных телевизорах. Из всех лантаноидов только ионы европия дают излучение в воспринимаемой человеческим глазом части спектра. Луч европиевого лазера – оранжевый».

Прошлым летом Жохов мотался по Уралу в надежде наладить прямой контакт с непосредственными производителями и однажды заночевал в гостинице заводского поселка под Свердловском. Вечером спустился в гостиничный ресторан, заказал полтораста граммов, салатик, горячее. Водку принесли сразу, а горячего надо было подождать. Он выпил рюмку и пошел в туалет. Вернувшись, обнаружил, что возле стола стоит обтерханный мужичок с клеенчатой кошелкой в руке и судорожно заглатывает водку из его рюмки. Графинчик был уже пуст.

При виде Жохова мужичок закричал: «Что смотришь? Ну дай мне в морду! Дай! Дай!» На них стали оглядываться. Жохов развернул его лицом к двери и легонько поддал в спину. Тот колобком покатился к выходу, но скоро встретились опять. Мужичок околачивался в холле возле ресторана, охранники его не гоняли. «Это ты, братан, из Москвы?» – как ни в чем не бывало спросил он с деловым прищуром. Выяснив, что да, поманил за собой на лестницу, там вынул из кошелки серебристый диск, хранившийся теперь в дядькином обувнике. «Европий, – проинформировал он. – Его тут на десять тысяч баксов, бля буду! Отдаю за пятьсот».

В дороге Жохов наслушался историй о таких алкашах. Бывшие кладовщики, сторожа, учетчики, они припрятали в своих отнорочках часть несметных сокровищ cтарого режима, но распорядиться ими не умели, настоящей цены не знали и порой отдавали их за бутылку. Те, кому выпадала удача вовремя повстречать этих простодушных гномов, сказочно обогащались. Как при Демидовых, везло простым людям с чистым сердцем и трудной судьбой. Все было по Бажову, разве что сирот называли теперь детдомовцами, место беглых крестьян заняли русские беженцы из Чечни и Таджикистана, а бессрочно-отпускных солдат заменили боевые офицеры, прошедшие Афган и несправедливо уволенные из армии.

Жохов решился сразу, хотя был риск, что когда спадут чары, клад обернется коровьей лепешкой. Он сбил цену до трех сотен и не прогадал, в Москве подтвердили: да, европий. Мужичок немного ошибся, но не в ту сторону, в какую обычно ошибаются продавцы. Трехкилограммовый диск тянул примерно на тридцать тысяч долларов. За такие деньги можно было купить три, а то и четыре однокомнатные квартиры в центре. Неделю Жохов ходил сумасшедшим от радости, однако за восемь месяцев покупателей так и не нашлось. Знающие люди говорили, что Европа остро нуждается в этом металле, но о том, чтобы пройти с ним пограничный контроль, нечего было и мечтать. Единственного человека, проявившего интерес к его сокровищу, он упустил по собственной дурости. Тот попусту прождал целый час, ушел и больше не появился. Жохов опоздал на встречу с ним, забыв, что накануне ночью часы перевели на осеннее время.

– Торгуешь им? – спросил сосед.

– Изучаю.

Он заложил листочек обратно в книгу и стал читать о том, как дервиш Хаджи-Рахим спас в пустыне раненного разбойниками незнакомца, из чалмы у которого выпала открывающая все двери золотая монгольская пайцза с изображением сокола и буквами неизвестного алфавита, похожими на бегущих по тропинке муравьев.

Сосед на своей койке пошелестел газетой «Куранты» и сказал:

– Семьдесят лет у власти, а не могли наладить в стране нормальное автомобильное производство!

На ужин отправились вместе. За столом сосед изложил свою позицию по вопросу о референдуме, назначенном на 25 апреля. Он был за референдум, потому что Ельцин – президент, а Хасбулатов – чечен, и против решения Конституционного суда, потому что Зорькин – проститутка.

После печенки с рисом официантка принесла пшенную кашу.

– Да-а, – вздохнул сосед, разглядывая растекшееся по тарелке грязно-желтое пятно с плевочком масла, похожего на машинное, – правильно царь сделал, что декабристов повесил.

– Что это вы про них вспомнили? – удивился Жохов.

– Повесили их, голубчиков, и мы сто лет жили себе спокойно, как во всех цивилизованных странах. А с большевиками процацкались, и вот результат, – ткнул он ложкой в комковатую пшенку. – Перед революцией Россия по темпам развития занимала первое место в мире.

Если б не Ленин, знаешь, какую бы мы с тобой сейчас кашу ели?

– Какую?

– Гурьевскую! Это, я тебе доложу, вещь.

Он стал рассказывать, как повар графа Гурьева, самородный русский гений, придумал не варить манку на молоке, а жарить на молочных пенках. Слушая, Жохов с аппетитом доел то, что дали, встал и прошел в коридорчик между раздаточной и кухней. Там булькала вода в баке, на оцинкованном столе громоздилась гора грязных тарелок. Судомойка брала их по одной, щеткой сгребала немногочисленные объедки и сбрасывала в эмалированное ведро с надписью «Пищевые отходы. № 1». У дверей сидела официантка.

– Я с ним уже полгода, – рассказывала она. – Он ко мне по субботам приезжает из Москвы, ночует у меня. В ту субботу я его спрашиваю: «Ты как представляешь себе наше будущее? Что ты вообще думаешь о наших отношениях?» Он говорит: «Никак не представляю. Думаю, мы с тобой замечательно проводим время».

– Так и сказал? – ужаснулась судомойка.

– Слово в слово.

– Вот сволочь!

Она взяла очередную тарелку и пожаловалась:

– Прям не знаю, брать поросенка, не брать. Не прокормишь ведь! Отдыхающие нынче всё подчистую сметают.

Узнав у них, что шатенка в клетчатой юбке, берущая обеды на дом, сегодня не появлялась, Жохов направился к выходу. Начался снегопад, мокрые хлопья валили с невидимого неба. На ужин он явился без шапки и в одном свитере, по дороге до корпуса волосы вымокли от снега. Пока сбивал его с ботинок, две девушки заняли таксофон.

Жохов прошелся по холлу. Дежурная отлучилась, ее место занимал охранник в черном комбинезоне с нашивкой охранного агентства на рукаве. На ней были изображены две рыбы. Не имеющие век, спящие с открытыми глазами, они символизировали бдительность.

Рядом с рецепцией сосед изучал прейскурант здешней сауны и хотел привлечь Жохова к обсуждению расценок, но тут как раз освободился таксофон. Гена был дома.

– Извини, я ужинаю, – сказал он с набитым ртом. – Все в порядке, сегодня я с ними встречался. Они очень заинтересованы, но хотят сами взять пробу. Предлагают встретиться завтра в два часа. Если тебе удобно, назначь место. Я сейчас выйду к автомату и отзвоню им, что мы согласны.

– Удобно, назначай возле института. Зайдем к тебе в лабораторию, так будет проще всего.

Договорились встретиться в половине второго на «Войковской». Вешая трубку, Жохов сквозь стеклянную дверь увидел, как из снежной пелены вынырнула и остановилась перед крыльцом знакомая «шестерка». Погасли фары. На одну сторону из машины вышел Ильдар, на другую – Хасан и смутно знакомый малый в собачьей шапке.

Мелькнула мысль, что он, значит, его и выследил. Где и когда, было уже не важно. Жохов чинно прошагал мимо рецепции, улыбнулся соседу, но за его спиной метнулся вверх по ступеням. Из окна на площадке успел заметить, что Хасан с Ильдаром остались у машины. Третьего с ними не было.

В номере он натянул куртку, проверил в кармане паспорт, пихнул в сумку первые попавшиеся вещи. Сердце трепыхалось у горла, но голова работала четко. Пока этот малый будет ждать дежурную и узнавать у нее номер комнаты, всего-то и нужно добежать до боковой лестницы, а там уйти через черный ход. Застегнул молнию, закинул сумку на плечо. С ее ремнем на правом плече он всегда чувствовал себя молодым и вольным как ветер, даже если отправлялся с ней в овощной ларек за картошкой.

Выглянул в коридор и отпрянул. Со стороны центрального холла донесся голос соседа:

– Вот тут мы и живем!

Запели разболтанные паркетины. Жохов бесшумно защелкнул замок изнутри, погасил свет и в два прыжка оказался на балконе. Наружная ручка на двери была оторвана. Ломая ногти, он плотно притворил ее за собой, чтобы не догадались, где его искать.

Рядом, опоясывая здание, тянулся широкий карниз. По нему можно было добраться до пожарной лестницы. Ее прозрачный силуэт виднелся справа, метрах в десяти.

Перебравшись через перила, Жохов присел на корточки, перчаткой сквозь прутья заровнял свои следы, оставшиеся в снегу на балконе, снова выпрямился и оценил предстоящий маршрут. По дороге требовалось преодолеть два таких же балкона. Свет в этих комнатах не горел. С одной стороны, это было хорошо, потому что никто не обратит на него внимания, с другой – плохо, а то мог бы выйти из корпуса через соседний номер. Там жила одинокая женщина с маленьким мальчиком, которого он утром немного покатал на санках.

Постучав и подергав дверь, сосед открыл ее своим ключом. Форточка была открыта, Жохов услышал его голос:

– Только что наверх пошел. Наверное, заглянул к кому-нибудь на этаже. Человек общительный… Посидите, сейчас придет.

Зажглась люстра. Гость осмотрел ванную, сунулся в стенной шкаф, затем пересек комнату и лбом припал к стеклу балконной двери. Вокруг освещенного пятачка с лежавшей на нем его собственной тенью все тонуло в темноте и густеющем снегопаде.

Жохов увидел эту тень и вжался в стену над карнизом.

– Давайте познакомимся, а то неудобно, – сказал сосед. – Меня зовут Владимир Иванович.

– Сева, – ответил гость, по-прежнему стоя возле балкона.

– Всеволод, значит. Вы москвич?

– Коренной.

– Значит, родились в Москве?

– Значит, – удаляясь, прозвучал другой голос, – дед не помнит, кто его отца в Москву привез.

Тень на балконе пропала. Жохов осторожно переступил по карнизу. Льда на нем почти не было, подошвы всей плоскостью прочно вставали на кирпичи. Вначале передвигалась правая нога, к ней приставлялась левая. Сноровка приходила с опытом, лишь однажды ботинок поехал на пласте штукатурки, утратившем всякую связь с кирпичной кладкой. Уже на самом краю удалось продавить его каблуком, он хрустнул и распался на куски. Снежная бездна поглотила их без единого звука.

Сумка на плече цеплялась за стену, мешала идти. Жохов взял ее в руку, но так труднее стало сохранять равновесие. Он бросил сумку вниз и шепотом чертыхнулся, увидев, что до земли она не долетела, повисла на торчавшем из стены железном штыре. Когда-то к нему крепился фонарь, исчезнувший вместе с кронштейном еще при последних генсеках. С этой стороны корпуса по ночам царила египетская тьма.

Ремень сумки зацепился за самый кончик штыря – покачнешь, и упадет. Он решил, что проще будет достать ее снизу, и двинулся дальше. Перелезть через балконы оказалось проще всего. Добрался до лестницы, ухватился за боковину, нащупал ногой ступеньку из арматуры. Нижние перекладины были забиты досками, чтобы не лазили мальчишки, пришлось прыгать с двухметровой высоты.

Приземлившись, Жохов отмыл снегом ржавчину с ладоней, подобрал сухой сук и попробовал поддеть сумку, но не дотянулся до нее даже в прыжке. Палок подлиннее поблизости не было, зато в сугробе угадывались битые кирпичи. Он выбрал обломок по руке, зашел сбоку, примерился и попал с первого раза. Сумка покачнулась, но не упала.

В комнате сосед говорил Севе:

– У меня двое детей, оба бизнесмены. Особенно дочь. Навезла мне всего. Сейчас чаек организуем. Кипятильничек у меня всегда с собой, я без него никуда.

Лишаться собеседника ему не хотелось.

– Сталина им не хватает! – сердито сказал он, распечатывая пачку «Юбилейного». – Вы, кстати, в курсе, кто он был по национальности?

– Грузин, – ответил Сева.

– Это еще вопрос. Помните, как у него настоящая фамилия?

– Какая-то грузинская.

– Джугашвили. А «джу» по-английски значит «еврей».

Второй кирпич, пролетев мимо сумки, ударился в балконную ограду под перилами. Заныли железные прутья.

Рванув дверь, Сева выскочил на балкон, тут же метнулся назад, скатился по лестнице, вылетел на крыльцо и побежал вдоль стены, жестом увлекая за собой Хасана с Ильдаром. Все трое свернули за угол, но Жохов уже пропал, осталась только цепочка следов между корпусом и темной стеной парка.

11

После ужина Шубин полчаса походил по улице. Было тепло, около нуля, но в воздухе стоял особый стылый запах, предшествующий весеннему снегопаду. Он шел и, как в детстве, внимательно смотрел себе под ноги. В последнее время его преследовала маниакальная надежда найти бумажник с долларами. Больше всего пугало то, что внутри этого безумия логика ему не изменяла, причинно-следственные связи выстраивались в безукоризненном порядке. Предполагалось, что бумажник выронит хозяин какой-нибудь дорогой иномарки, когда будет вынимать ключи и открывать дверцу припаркованной машины, поэтому Шубин старался идти не по тротуару, а по кромке проезжей части.

Его шансы возрастали возле празднично сияющих в темноте коммерческих ларьков, казавшихся скопищами сокровищ, возле ресторана «Эльдорадо», в прошлом – клуба Военно-воздушной академии имени Жуковского, и нового автомобильного магазина, где кроме запчастей для «мерседесов» и «вольво» продавали серебряные, с бирюзой, брелоки для ключей зажигания, приборные панели из натурального ореха, рулевое колесо, обтянутое оленьей шкурой. Свои расчеты Шубин лицемерно маскировал под игру, но временами делалось не так даже стыдно, как страшновато от мысли, что все это происходит с ним самим, и не во сне, а на самом деле.

У дома взгляд невольно уперся в то место, куда осенью упал живший этажом ниже военный пенсионер, гроза дворовых собачниц. Вечером он посмотрел по телевизору передачу о том, как живут в Германии ветераны войны, сказал жене, что выйдет на лоджию покурить, вышел и прыгнул с десятого этажа. Жена хватилась его минут через пятнадцать. Окно в комнате Шубина было открыто, он слышал звук, похожий на тяжелый глухой шлепок, с каким падает раскачанный и с маху заброшенный в кузов грузовика куль цемента, но в темноте ничего не разглядел. Потом внизу закричали, приехала «скорая». С рассветом на газоне отчетливо проступило пятно примятой упавшим телом вялой осенней травы. Собаки, выходя на утреннюю прогулку, прямо от подъезда начинали рваться туда, натягивая поводки и таща за собой хозяев.

В прихожей Шубин спросил жену, не звонил ли ему кто-нибудь. Это было первое, о чем он спрашивал у нее, приходя домой. Она сказала, что никто не звонил.

Он попил чаю и снова сел за машинку. За окном туманными огнями лежал город, за год ставший чужим. Было чувство, будто его жизнь надпилили в нескольких местах и пытаются сломать то по одному надрезу, то по другому.

Под крышей их четырнадцатиэтажной панельной башни висел прожектор, направленный на площадку перед единственным подъездом. Недавно на него скинулись домовые автовладельцы, а то оставленные у подъезда машины раздевали чуть не каждую ночь. В его прицельном луче за окном повалил снег, а в Молдавии, куда из Кракова направился Анкудинов, настала пора снимать виноград. В августе 1645 года он объявился в Сучаве, при дворе господаря Василия Лупы.

Из Кракова его путь каким-то образом пролег через польский Люблин. Вероятно, ему пришло на ум сделать петлю, чтобы запутать следы. В Люблине он видел здание сейма, в котором после недавних дебатов о том, объявлять войну туркам или нет, выбиты были все окна. Этот вопрос шляхта обсуждала с такой заинтересованностью, что не оставила в рамах ни одного целого стекла. Даже окончины кое-где были порублены саблями. Зрелище громадной хоромины, пустынно зияющей оконными провалами, произвело на Анкудинова сильное впечатление. Позднее, сравнивая республиканскую форму правления с монархической, он часто о нем вспоминал.

В Сучаве его ожидало непредвиденное известие. Оказалось, тремя годами раньше сюда уже прибегал с Руси какой-то человек, тоже назвавшийся сыном Василия Шуйского, только не Иваном, а Семеном. Идея носилась в воздухе, как запах дыма после пожара.

Молдавские бояре спросили Анкудинова, знает ли он того человека. Он не смутился и отвечал, что это его старший брат. Бояре рассказали ему, что его брат показывал у себя промеж грудей тайный знак, в материнском чреве ангельской дланью печатан, – крест волнист, а справа над перекладиной звезда с лучами. Он говорил, будто у Шуйских в роду все сыновья рождаются с такой печатью, но немецкий доктор, осмотрев пятно, нашел, что оно не прирожденное, выжжено раскаленным серебром. Тогда господарь выдал самозванца русскому послу Дубровскому. Посол приказал его убить, а отсеченную голову и кусок кожи, где находился этот знак, отослал в Москву.

Выслушав, Анкудинов спросил: «Ваш лекарь как болезнь узнает, по крови или по водам телесным?»

Бояре ответили, что по крови – отворяет вену и смотрит.

«Ну так ждите беды, – предостерег их Анкудинов. – Добрые лекари по урине смотрят, а ваш-от влыгается в лекарское звание. Ему ни в чем веры давать нельзя. Гоните его, только греха вам уже не избыть, кровь брата моего с ваших рук взыщется. Тот знак, крест со звездой, – истинный».

«И на тебе он есть?» – спросили бояре.

Он в ответ заявил: «Вы братнины слова слышали, да не уразумели. Тот знак бывает у старшего сына, а я – младший».

Понимая, что убедить их не удалось, Анкудинов ночью выбрался из окна и дал деру, но молдавские сыщики оказались проворнее польских. Наутро его привезли обратно в Сучаву. По дороге один провожатый открыл ему, что из того куска кожи, который после казни старшего брата был срезан у него с тела и вместе с головой отослан в Москву, там сшили кошель, доверху наполнили его серебром и прислали назад, в награду господарю.

Пару недель Анкудинов просидел под замком, дожидаясь своей участи. Его уже стало тошнить от страха, наконец Василий Лупа принял соломоново решение. Три года назад русский царь получил от него хороший подарок, теперь следовало ублажить турецкого султана, чьим вассалом он являлся. Поэтому второго князя Шуйского, свалившегося ему на голову вслед за первым, господарь отправил не в Москву, а в Стамбул.

– Это все правда? – с недоверием спросила жена, когда Шубин вслух прочел ей несколько последних абзацев.

– Да, – ответил он, слегка покривив душой.

Она уловила фальшивый звучок, но копнула не в том месте.

– И про братца? И про крест со звездой? И про кусок кожи?

– Это – правда, – с облегчением подтвердил он и почему-то подумал о Жохове.

В папке у него лежало описание анкудиновской внешности. Оно было сделано в Посольском приказе и выдавалось выезжающим за границу русским купцам и дипломатам, чтобы они могли опознать самозванца, буде он им там повстречается.

Приметы были следующие: «Волосом черно-рус, лицо продолговато, одна бровь выше другой, нижняя губа поотвисла чуть-чуть». Лишь сейчас Шубин понял, что это портрет Жохова.

За стеной, как неотвязный кошмар, как вечный упрек ему, Шубину, тупо сидящему за машинкой, когда другие читают лекции в американских университетах или уезжают на ПМЖ за границу, звучала песня про трех братьев, ушедших искать счастье на три стороны света. Сын соглашался засыпать только под нее.

Потом жена пошла выносить мусор. Возле мусоропровода она немного поговорила с соседкой, которая осенью отдыхала в Анталии и до сих пор не могла этого забыть. Шубину тоже доводилось внимать ее рассказам. Соседка вспоминала Турцию как страну Офир, полную чудес и дешевых кожаных изделий. Сам факт блаженства эрозии не поддавался, но конкретные ощущения со временем начали выветриваться у нее из памяти. При попытке выразить их словами лицо ее становилось скорбным, как у младенца, в материнской утробе пережившего миллионы лет эволюции от тритона до человека, а теперь постепенно забывающего свой долгий путь к разуму и свету.

Вернувшись, жена взяла у него со стола несколько черновиков, чтобы постелить в мусорное ведро вместо газеты. На одном из них ей попалось на глаза слово «Стамбул». Она вздохнула:

– Все ездят отдыхать в Турцию.

– Что ты этим хочешь сказать? – напрягся Шубин.

– Ничего нового. Знаешь, что говорила мне Жанна?

Это была любимая подруга, вовремя уехавшая в Америку. Последнее придавало особый вес всем ее высказываниям. За ними стояла мудрость человека, способного предвидеть ход событий.

– Она говорила, мужчинам нельзя позволять делать то, что им хочется, – сказала жена и понесла ведро на место.

Кот, задрав хвост, побежал за ней в надежде, что ему сейчас что-нибудь положат в его плошку. Он всегда на это надеялся, когда жена переходила из комнаты в кухню, а последнее время у него еще была иллюзия, что мойва, которой его теперь кормили, исчезнет как дурной сон и опять появится старый добрый минтай.

В записной книжке Шубин нашел номера четырех приятелей и начал обзванивать их, в надежде лишний раз убедиться, что у людей его круга дела идут не лучше, чем у него. Ни с кем из этой четверки он в последние месяцы не только не виделся, но даже не говорил по телефону.

Все четверо были дома, и про состояние их дел кое-что удалось выяснить. Один трудился над книгой «История каннибализма в России», другой сторожил автостоянку, у третьего жена работала в банке, поэтому сам он вообще ничего не делал в ожидании, когда к власти придет правительство национального доверия. Четвертый, считавшийся самым близким, с вызовом сообщил, что пишет остросовременный роман о Хазарском каганате, и, не прощаясь, положил трубку.

Прадед Шубина по отцовской линии носил имя Давид и фамилию Шуб, Шубиным стал дед-эпидемиолог, один из героев успешно защищенной внуком диссертации на соискание ученой степени кандидата исторических наук. После революции он полтора года проработал на западе Халхи, в районе Улясутая, где тогда свирепствовала чума. Оттуда дед вывез жену из семьи алтайских казаков, бежавших от советской власти в Монголию и выкошенных там чумной бациллой. От этой бабки Шубину достались глаза и скулы с намеком на азиатчину. Так считала мать, хотя ее собственные предки, уральские крестьяне и горнозаводские рабочие, тоже были не без примеси татарской и угро-финской крови. Если собрать вместе всех шубинских пращуров, получился бы полный каганат.

Глава 5

Маленький цветок

12

Среди голых деревьев парка следы беглеца были отчетливы, но под елями, куда не доставал снегопад, становились все бледнее, пока вовсе не пропали в темноте. Все трое остановились, Сева втянул голову в плечи, ожидая как минимум подзатыльника. Хасан никому ничего не умел прощать, как некоторые не умеют плавать или ездить на велосипеде, но на этот раз обошлось. Гуськом двинулись обратно.

Хасан шагал первым, Ильдар – последним. Хасану он приходился двоюродным племянником и лишь позапрошлой осенью был выписан из родного аула. Отец сам привез его в Москву, когда собрали урожай в саду и завезли уголь на зиму. Ильдар всегда держал обе руки или на руле, или в карманах куртки. Правый матерчатый карман был вырезан, вместо него подшит кожаный. В нем лежал пистолет Макарова, за двести долларов купленный на Рижском рынке.

Сева шел за Хасаном.

– Приехали бы на полчаса раньше, – выговаривал он ему в спину, – взяли бы его у столовой. Ездишь на этой перделке. Светиться не хочешь, да? Брось, кому ты нужен! Купи иномарку, с запчастями теперь не проблема.

Близкое родство давало право на эту нотацию. Хасан был женат на его старшей сестре. Познакомились, когда тот служил в армии под Серпуховом, там и прожили почти тридцать лет. Сева преподавал в школе труд, сестра сидела в кассе на автовокзале, Хасан окончил техникум и работал в городской теплосети, пока при Горбачеве на него не упала партия поддельных киндер-сюрпризов. Внутри упрятаны были не те сложносоставные фигурки, за которые его внуки могли заложить душу дьяволу, а унылые пупсы с лицами членов последнего Политбюро. Хасан влез в долги, купил эти сохлые шоколадные яйца с бывшей политикой и переправил на почти забытую родину. Через месяц из них вылупилась машина, через год – квартира в Москве.

Сестра теперь сидела дома, протирала полиролью финскую мебель, учила по самоучителю арабский или пылесосила покрывавшие все стены и устилавшие пол афганские ковры. От них в квартире было душно и тихо, как в бункере. Даже в жару она выходила на улицу в чулках и черном платье с длинными рукавами, а недавно и сама перекрасилась в брюнетку. У нее появился кавказский выговор, а Хасан, последние лет двадцать чисто говоривший по-русски, опять обзавелся акцентом, как в юности. Две их дочери остались в Серпухове при русских мужьях, но внуков регулярно подкидывали деду с бабкой. Хасан водил их в мечеть на улице Дурова и дарил деньги с условием не покупать ниндзя-черепашек. Разведенного Севу он перетащил из Серпухова в Москву, снимал ему однокомнатную квартиру в Чертанове и платил зарплату. Зятья-пьяницы ни к какому серьезному делу не годились.

Временами Хасан проваливался в рыхлый снег по верхние крючки на ботинках. Удобнее было ступать в собственные следы, как Сева с Ильдаром, но он этим пренебрегал, не желая глядеть себе под ноги и приноравливать шаги на глазах идущих за спиной мужчин, хотя бы и родственников. Унижений без того хватало. Второй месяц над ним висел долг, грозивший пусть не смертью, но продажей московской квартиры и бесславным возвращением в Серпухов. Мысль о том, чтобы нищим уехать на родину, в расчет не принималась, это было хуже смерти. Он еще жил у себя дома, спал с женой, зарабатывал какие-то деньги, но чувствовал себя бараном, которого не режут лишь потому, что с ним, когда был ягненком, любили играть хозяйские дети.

Комнату на Тверской-Ямской посылала ему судьба. Переехать в нее, а квартиру продать. Комната хорошая, в центре. Соседей всего двое, и удобно, что женщины. Обе пожилые, одинокие. У одной, Жохов говорил, рак. Умрет, можно будет расшириться за относительно небольшие деньги.

– Сейчас опять не заведется, – предрек Сева, когда показался силуэт машины у крыльца главного корпуса.

Он забежал вперед, велев Хасану с Ильдаром немного отстать, будто они сами по себе. На крыльце, дожидаясь результатов погони, стоял сосед Жохова. Сева завел его в корпус, достал купленное в метро удостоверение с глубоким золотым тиснением ФСБ на красной корочке, пальцами одной руки умело распахнул сразу обе створки, так же ловко закрыл и убрал в карман.

– Владимир Иванович, у меня к вам просьба. Насчет вашего соседа, – сказал он грудным голосом, каким раньше с ним говорил директор школы, если хотел от него внеплановой работы по хозяйству, а платить не хотел.

Сосед вспомнил про европий из ядерных реакторов, но промолчал. Разумнее было не испытывать судьбу. Кто много знает, долго не живет. Он надел очки и попросил разрешения еще разок взглянуть на документ. Сева опять раскрыл свою ксиву.

– В метро купил, – признался он с обезоруживающей искренностью.

– Что, правда? – насторожился сосед.

– Правда. Но печать настоящая.

– Как это?

– Картонажную фабрику приватизировали, там за такие корочки ломят по-черному. У нас в Первом отделе они в дефиците, а эти вполне кондиционные. Мы же бюджетники, приходится самим о себе думать.

На доске объявлений висело автобусное расписание. Сева оборвал уголок, достал ручку с плавающей в подкрашенном глицерине русалкой, черкнул номер.

– Пожалуйста, – произнес он с такой интонацией, что само это слово прозвучало как незаслуженный подарок, – если ваш сосед здесь появится, сообщите нам по этому телефону.

Сосед увидел первые три цифры и снова засомневался.

– Номер не лубянский. Это где-то в Чертанове?

– Точно.

– А почему?

– Всегда там было. Наш отдел, – объяснил Сева. – Звоните в любое время, я у себя допоздна. Это вам на жетоны.

Он вынул две бумажки по пятьсот рублей. Сосед взял их стыдливо.

– Много что-то.

– Останется – вернете. Язык, сами понимаете, распускать не нужно.

Простились у входа. Сосед заторопился к телевизору в холле второго этажа, чтобы на тамошнем вече отдать свой голос в пользу новостей по второму каналу, а Сева вышел из корпуса, сел в машину и сказал тоном человека, заслужившего право принимать решения:

– Поехали. Я дал ему свой номер, он позвонит.

Хасан выключил радио, говорившее про референдум. Ясно было, что сегодня Жохов сюда возвращаться не станет, пойдет на электричку. Можно его там перехватить.

– Давай на станцию, – велел он Ильдару.

Тот мягко, как дети берут бабочку или кузнечика, взялся за ключ зажигания. Лицо у него стало мертвым. Сева злорадно ждал, что опять не заведется, но завелось с одного оборота. Пока выруливали на центральную аллею, снегопад кончился. Ворота были открыты, правая створка подперта ломом. Возле него лежала на снегу черная собака. В будке сторожа окно отливало синим прерывистым светом от горевшего за ним телевизионного экрана. Дальше лес зубчатой стеной обступил дорогу.

В лесу Жохов перешел на шаг. По дороге он идти побоялся, двигался по какой-то прогулочной тропинке. Сама она еще с осени исчезла в снегу, но ее изгибы, петляющие от прогала к прогалу, угадывались и даже смутно очерчивались в воздухе, словно были проложены теми, кому не обязательно касаться ногами земли.

За крайними елями открылся зимующий в сугробе трактор. Он истлел до скелета, гусеничные траки валялись вокруг, как обглоданные зверями и птицами богатырские кости. Об один из них, запорошенный снегом, Жохов больно ушиб пальцы на ноге. Он принял правее, выбрался на дорогу, перед этим зорко оглядев ее в оба конца, и зашагал по направлению к станции. Снегопад иссяк, прямо по курсу пробилась в тучах синеватая луна, с левого края изъеденная земной тенью. Идущая в рост, она сулила успех всем предприятиям, начатым в эту ночь.

Вокруг расстилались совхозные поля с островками сухого будылья на взгорочках. Впереди кучно чернели дома дачного кооператива, куда он вчера провожал Катю. За ними, невидимый отсюда, шел поезд, железный гул широко катился по заснеженной равнине. Электрички ходили, можно было добраться до Москвы.

Дорога уже втянулась в поселок, когда сзади, на подъеме, взревел автомобильный мотор. Жохов рванулся вперед и понял, что очутился в ловушке. По обеим сторонам тянулись глухие ограды, кое-где – с колючкой на гребне.

Машина поднялась на горку, его настиг свет фар. Он заметался, но спрятаться было негде. В мутной влажной мгле лучи делались плотными и объемными, вокруг них серебристый дым клубился во всю ширину стиснутой заборами улицы. Внезапно их линия оборвалась вниз, справа поплыл относительно невысокий штакетник. Жохов с разбегу перемахнул через него, плашмя бросился на снег и приник глазом к щели. Бесцветная в лунном сиянии иномарка, не сбавляя скорости, проехала мимо.

Он встал на ноги, отряхнулся, огляделся. Участок пустынно белел до самого дома, лишь справа лепился к ограде хлипкий сарай и несколькими жалкими пучками торчали в снегу голые прутья чего-то плодово-ягодного. Сам дом был не дачного типа. Бревенчатый, без фундамента, с плебейски-покатой крышей, щелястыми ставнями и забранными в дощатые короба углами, своей очевидной заброшенностью он вызывал в памяти покинутые уральские деревни времен укрупнения колхозов. Кирпичная труба завершалась ажурным жестяным надымником артельного производства, какие лет двадцать назад еще продавались в районных коопторгах. Иметь дровяные печи в дачных кооперативах разрешалось лишь избранным. Дом, видимо, принадлежал человеку с заслугами, но без больших денег. Сейчас он казался необитаем. Дорожка не расчищена, во дворе не видно ничьих следов, кроме птичьих. Снег на крыльце девственно бел, а на крыше слежался пластами. Вряд ли его хоть раз убирали за зиму.

Жохов поднялся на крыльцо, подергал дверную ручку. Дверь хлябала в косяках и, следовательно, легко поддавалась взлому. В соседних домах не горело ни одно окно. Возникла мысль заночевать здесь. Идти домой опасно, у Гены жена будет глядеть волком и говорить через губу, а ботинки промокли насквозь, задубевшая от пота синтетическая майка ледяной коркой лежала на спине. Из каждого ее прикосновения к впадине между лопатками рождалось предчувствие отвратительно саднящей носоглотки. Оттуда через пару дней воспаление опустится вниз, в слабые прокуренные бронхи. В его положении этого только не хватает.

Под стеной валялась ржавая скоба, оставленная тут добрым хозяином специально для таких, как он. Жохов ввел острие в зазор между косяком и дверью, надавил, поддел, и щеколда вышла из паза.

В сенях он тем же манером отжал другую дверь, ведущую в комнаты, но когда потянул ее на себя, почудилось, что внутри кто-то есть. В стылом воздухе нежилого дома таилась какая-то жизнь. Укромное суетливое движение ощутилось за порогом, упал короткий стучок, быстрый шелест выплыл из темноты вместе с шумом толкнувшейся в уши крови. «Крысы», – догадался Жохов, расслабляя стиснувшие скобу пальцы. Секундой позже в темноте щелкнуло, властный мужской баритон приказал:

– Стоять!

Сердце ухнуло, как на качелях. Жохов рванулся назад и с размаху угодил подбровьем в крюк на вешалке. Веко успело закрыться, но в глазу полыхнуло белым огнем.

Наружная дверь открывалась вовнутрь, он никак не мог нашарить дверную ручку.

– Стой, стреляю! – предупредил тот же голос.

Сквознячок из невидимого ствола прошел по спине, по затылку. Медленно, чтобы резким движением не спровоцировать того, кто находится в комнате, Жохов повернулся к нему лицом и замер. Перед ним светился во мраке крошечный зеленый глазок. Донеслось характерное пощелкивание вращающихся бобин. Один за другим ударили несколько выстрелов, но ему все уже стало ясно.

Пламя поднятой вверх спички удвоилось в круглом черном стекле. На стене, мотая свои копейки, чуть слышно шелестел электросчетчик. Пробки, значит, не вывинчены.

Он шагнул в комнату. Сквозь щели в ставнях сочился заоконный свет, постепенно в нем проступил знакомый трапецевидный контур, в сочленениях корпуса пробивалось еле заметное свечение электронных внутренностей. Этот одноглазый агрегат когда-то казался образцом элегантности. На стуле у окна стоял катушечный магнитофон «Яуза», ровесник его второй жены. Она была младше на четырнадцать лет.

Он вернулся к порогу и прикрыл дверь. Глазок погас, щелканье прекратилось. Магнитофон начинал работать, когда дверь открывалась.

Жохов отмотал катушку назад, убавил громкость и нажал клавишу. Записанный на пленку начальственный баритон, показавшийся уже не таким грозным, вполголоса вновь исполнил всю программу: «Стоять!.. Стой, стреляю!» Опять загремели выстрелы.

Он прикинул, не стоит ли все-таки двинуть на станцию. В доме оказалось холоднее, чем на улице. Ноги стыли в раскисших ботинках, в носу пощипывало, а от печки все равно никакого толку. Если даже повезет разжиться дровами, дым из трубы могут заметить соседи или сторож. Жохов собрался уходить, когда заметил в углу старинный обогреватель с открытой спиралью. Она стремительно стала наливаться краснотой, стоило воткнуть вилку в торчавший из розетки тройник. Потянуло теплом, мелькнула мысль об электроплитке и чайнике. На водопровод в таком доме надежда была слабая, зато чистый снег лежал прямо на крыльце. В Тибете простуду лечат кипятком из талого снега.

Бобины продолжали крутиться. Пальба кончилась, из шипения пустой дорожки воспарил надрывающий сердце голос саксофона. Тихо, медленно и печально зазвучало танго «Маленький цветок», под которое они с будущей первой женой танцевали на институтских вечерах. Недавно она звонила ему похвастаться, что отдыхала в Анталии.

Это была мелодия без слов. Ее чистой волной смыло память о неудачах последних дней. Все ушло, затянулось наркотической дымкой, но, с другой стороны, невозможно стало понять, почему он сидит на полу в чужом доме, совершенно один, как погашенный лимитированный чек на столе у операциониста. Кто-то невидимый ежедневно производил списание со счета его спокойствия, грозящего скоро дойти до дебитового сальдо. Смешная отцов-ская жалоба идеально ложилась на музыку «Маленького цветка». Маленький, совсем маленький! Никому не нужный, упрямо торчащий среди полегших под первыми заморозками собратьев типа Гены. Жохов прикрыл глаза и, раскачиваясь из стороны в сторону, тихонько заскулил, как от зубной боли.

Перед сном сосед Жохова прослушал обзор прессы по «Маяку». Все газеты писали о том, как безнравственно поступил Конституционный суд, отменив назначенный Ельциным референдум не когда-нибудь, а в день похорон его матери.

«В Санкт-Петербурге, – сообщали “Известия”, – на Дворцовой площади состоялся многотысячный митинг в поддержку Обращения президента к Съезду народных депутатов. На митинге Анатолий Собчак заявил: “Есть законы государственные, а есть законы божеские, и один из этих моральных божеских законов гласит, что в день, когда человек хоронит свою мать, судить и распинать его – вероломно!”»

Напоследок диктор привел цитату из интервью министра финансов США, господина Бентсена. Тот рассказал корреспонденту «Российских вестей» о своей поездке в Москву: «Меня приятно удивило, насколько экономика сегодняшней России отличается от той, что я видел во время моего предыдущего визита три года назад. Это как день и ночь. В магазинах есть продукты, всюду стоят киоски. В последние дни моего пребывания в Москве погода была пасмурная, но я верю, что впереди вас ожидает ясное небо».

К полуночи сосед уснул и сразу же захрапел с тяжелым свистом из-под западающей губы и мученическим клекотом в горле. Лицо его страдальчески исказилось, как будто все, о чем он постоянно думал и говорил наяву, было лишь способом заговорить то невыразимое, что во сне наваливалось ему на грудь сгустком потусторонней тьмы.

13

Утром, пока Шубин завтракал, жена прибиралась у него в комнате. Внезапно там стало тихо, затем она вошла в кухню, брезгливо протянула ему взятый со стола лист бумаги и поинтересовалась, о ком тут говорится. Тон не предвещал ничего хорошего.

Он прекрасно знал этот текст, но прочел еще раз ее глазами: «Однажды ему случайно попались на глаза детородные органы телки. Восхищенный их размерами и формой, он повелел сделать с них слепок, который потом был отлит в золоте и в качестве образца провезен по всей стране – с тем чтобы найти для него женщину, сотворенную подобным же образом».

Шубин объяснил, что это выписка из «Истории возвышения и упадка Оттоманской Империи» Антиоха Кантемира, речь идет о турецком султане Ибрагиме II по прозвищу Дели, то есть «безумный». Он правил как раз в то время, когда Анкудинова из Сучавы привезли в Стамбул.

– И нашли для него такую женщину? – спросила жена.

– Кантемир пишет, что да.

– Ты тоже напиши, – посоветовала она. – Чем больше таких фактов, тем они тебе лучше заплатят.

В Стамбуле Анкудинов предстал перед великим визирем Салех-пашой. Тот спросил, почему он, будучи цар-ского рода, не объявил об этом в Москве, а ездит по чужим государствам. Анкудинов сказал, что отцовы изменники захотели и его, князя Шуйского, извести своей собацкой изменой, он о том проведал и поехал в Польшу, но не захотел там жить, потому что король Владислав пожаловал его не по достоинству. К тому же у короля не как у султанова величества, в государстве порядка нет, паны его не слушают, на сеймах промеж себя дерутся и стекла бьют, а как вставлять, так никого нету.

«Хочешь ли ты побусурманиться?» – спросил визирь.

«Если султаново величество пожалует меня по достоинству, то я побусурманюсь», – отвечал Анкудинов.

Затем он предложил Салех-паше следующий план действий: султан Ибрагим даст ему турских ратных людей, с этим войском он пойдет на московских ратных людей, которые против него, царского сына, воевать не станут и перейдут под его святое знамя. Он займет отеческий престол, а в благодарность уступит султану Астрахань с окрестностями.

Салех-паша без восторга отнесся к этому плану, но оставил Анкудинова при себе и распорядился посылать ему кушанья со своей поварни. Так продолжалось до тех пор, пока осенью 1646 года из Кафы в Стамбул не приплыли на турецкой каторге русские послы – окольничий Телепнев и дьяк Кузовлев. Они привезли весть о том, что царь и великий государь Михаил Федорович телом перенесся в пещеры земные, душой – в обители блаженных, а царский венец принял его сын Алексей Михайлович, желающий по-старому быть с султаном в дружбе, братстве и любви.

Ибрагиму II не исполнилось еще и тридцати лет. Юность он провел в заточении, под ежедневным страхом смерти, на долгие годы подорвавшим его мужскую силу, и теперь, когда она к нему вернулась, торопился наверстать упущенное. Радости, которых он был лишен, по восшествии на престол заняли все его время. Государственными делами султан занимался мало. Большую часть суток он проводил в серале, истощая любовными битвами свою без того не слишком обильную плоть. Венецианские зеркала украшали потолок и стены его покоев, а предназначенное для утех ложе покрыто было подстилкой из драгоценных собольих шкурок стоимостью в пару военных кораблей. Воспламеняясь от их жара, султан при намерении овладеть женщиной скользил по меху голыми коленями, чем затруднял себе достижение цели и распалялся еще сильнее. Про Московское государство ему известно было только то, что оттуда привозят соболей, поэтому аудиенция продолжалась недолго. Послы вручили султану свои грамоты, после чего их отправили на переговоры к великому визирю.

К тому времени добрые люди уже рассказали им, какую змею пригрел Салех-паша у себя на груди. Телепнев и Кузовлев знали, за кого выдает себя здешний самозванец, но его подлинное имя оставалось для них тайной. Они помыслить не могли, что этот вор и тот, что проживал в Кракове, при короле Владиславе, – один человек. Послы настаивали на встрече с ним, и Салех-паша согласился устроить очную ставку у себя во дворце.

Во время их следующего визита кадиаскеры ввели в залу тощеватого паробка в аземском халате, без однорядки. Поклонившись сначала визирю, потом – послам, он с важным видом достал из рукава свиток и приготовился читать.

«Что это?» – спросили послы.

«Декларация в пяти виршах», – ответил самозванец и прочел:

Пять камней имел Давид в пастушьем тоболе,
Коли, не стерпев от неприятель сердечной боли,
Шел с пращей смело против страшного Галиада
Израильтянское бороняти стадо.
Тако же и мы, стоя за наших чад прироженных,
Имеем на неприятеля пять виршей, нами сложенных.

Далее шло подробное, по пяти пунктам, обличение московских неправд, при которых «тяжко от бояр народу и тесно». Слог декларации был темен, на слух Телепнев и Кузовлев плохо понимали, о чем речь, но встрепенулись, едва прозвучали строки:

Во всем том ты, Москва, добре оплошилась.
Блюдись, чтоб дверь милосердия Божия
пред тобой не затворилась.

Подразумевалось, что лихоимство приказных людей, неправый суд, неспособность воевод противостоять крымским набегам и вообще все российское неустройство есть Божья кара за то, что его, царевича Ивана, лишили родительского престола.

Возмущенные послы потребовали прекратить чтение.

«Царь Василий Иванович, – заявили они Салех-паше, – по грехам своим преставился сорок лет тому, а сему воришке и тридцати годов нет».

Возразить было нечего, турецкие архивы указывали примерно ту же дату смерти Василия Шуйского, но визирь сумел найти достойный ответ.

«Иной человек, – сказал он, – от роду имеет сорок лет и поболе того, а если он человек праведной жизни, Аллах в неизреченной благости своей ему на лице и двадцати годов образ кладет».

Выдать Анкудинова он отказался наотрез, однако и блюда со своей кухни посылать ему перестал.

Послы не успокоились и продолжили интригу. Их платным консультантом стал писарь диванной канцелярии Зульфикар-ага. Этот перешедший в ислам понтийский грек приватно оказывал бывшим единоверцам кое-какие услуги. Телепнев и Кузовлев подступили к нему с вопросом: «Как бы нам того вора достать?»

«Путь один – действовать большою казною», – отвечал многоопытный Зульфикар-ага. Впрочем, сам он сомневался в успехе предприятия и счел долгом предупредить послов: «Только не потерять бы вам казны даром, потому как люди здесь не однословы». Смысл был тот, что сегодня скажут одно, завтра – другое, а что им соболей или цехинов наперед будет дадено, назад не вернут.

Зульфикар-ага рекомендовал послам вообще бросить это дело. Мол, cильного вреда от самозванца все равно не будет, рано или поздно его куда-нибудь сошлют или даже пошлют гребцом на галеры, а если сулить за него большие деньги, турки могут подумать, что он и впрямь тот, за кого себя выдает. Телепнев с Кузовлевым вняли совету и отступились.

Не успели они добраться до Москвы, как Салех-паша впал в немилость и по приказу султана был удавлен собственными кадиаскерами. Печать великого визиря принял Ахмет-паша. На Анкудинова он никакого внимания не обращал, жаловать его по достоинству никто не собирался. При дворе о нем забыли напрочь. Обнищав, он попытался продать свой камень безвар, чудом сохраненный во всех скитаниях, но еврейские лекари требовали верных доказательств его подлинности, а турецкие о таких камнях отродясь не слыхали. Покупателя нужно было искать среди народов менее подозрительных, чем жиды, и более просвещенных, чем турки.

В конце концов все это ему надоело, Анкудинов бежал на север, но поскольку «астроломейские» познания были у него чисто теоретические, а на практике он Сириуса от Полярной звезды не умел отличить, роскошное звездное небо над Балканами ничем ему не помогло. Ночью он заблудился в лесу, утром был схвачен и доставлен в Стамбул. Ахмет-паша поставил его перед выбором из двух вариантов: принять ислам или отправиться на галеры. Пришлось побусурманиться, правда, с одним существенным послаблением – он повторил за визирем слова мусульманской молитвы, но обрезание сумел отложить на неопределенный срок. На него надели чалму и отпустили.

Все пошло по-прежнему, если не хуже. От безысходности Анкудинов бежал вторично, переодевшись в греческое платье и загодя разведав дорогу на Афон, чтобы укрыться в одном из тамошних монастырей, но погоня легко взяла его след. На этот раз под страхом смерти он согласился на обрезание. Был призван врач-еврей, прямо на месте совершивший нехитрую операцию. Ранку присыпали толченым углем и перевязали, Анкудинову вернули чалму, но не свободу. От греха подальше Ахмет-паша приказал посадить его в Семибашенный замок.

Терять ему было нечего, на прощание он сказал визирю: «Господарь молдавский с брата моего старшего велел содрать кожу и отослал ее царю в Москву, а оттуда ему ту кожу, наложив серебром, назад прислали. За мою кожу царь и за золотом не постоит. Того ли ты хочешь?» Не известно, что ответил Ахмет-паша, но эта их встреча оказалась последней.

Позже Анкудинов рассказывал, будто ангел Господень огненным мечом поразил его недругов и отворил перед ним двери темницы. Имелся в виду государственный переворот в августе 1648 года, когда Ахмет-паша был растерзан на ипподроме толпой черни, а султан Ибрагим II свергнут взбунтовавшимися янычарами и задушен подвязкой. На самом деле еще за полгода до мятежа Анкудинову помогли бежать жившие в Стамбуле сербские купцы. Через случайного сокамерника он вступил с ними в переписку и сумел заморочить им голову своей «астроломией». По ней выходило, что Оттоманской Порте суждено погибнуть через него, князя Шуйского, вот почему султан держит его в тюрьме, но казнит не раньше чем Юпитер сойдется с Меркурием, не то всей бусурманской вере будет большая беда.

Обе планеты находились уже в опасной близости, поэтому сербы не постояли за деньгами. В нужное время и в нужном месте они потрясли кошелек, полный золотых цехинов, на этот звон вышел из тумана мудрый Зульфикар-ага, переживший трех визирей. Вскоре «смрадная челюсть турская», как Анкудинов называл Семибашенный замок, выплюнула его исхудавшим от чревного недуга, с головой в лишаях, но, как всегда, веселым и бодрым. Напоследок, правда, один странный разговор подпортил ему настроение.

В камере он познакомился с одноруким албанцем, товарищем по несчастью. Руку ему отрубили за разбой, голову же оставили на плечах, потому что грабил он только христиан и евреев, а правоверным, не имеющим куска хлеба, отдавал часть того, что брал у неверных.

На прощание этот разбойник сказал Анкудинову: «Видишь ты сам, нет у меня левой руки. Отсекли ее и бросили псам на съедение. Изгрызли они мою руку, ни костей, ни ногтей не оставили, но в конце времен, когда мертвые, славя милость Аллаха, поднимутся из своих могил, встану я оттуда о двух руках».

«Откуда же вторая рука возьмется?» – удивился Анкудинов.

На это албанец с нехорошей улыбкой отвечал: «Если кто, как ты, например, примет истинную веру, а после отречется от нее, и если у него за какую-нибудь вину или без вины, на сражении, руку отсекут топором или саблей, при восстании мертвых та рука не ему, а мне приложится».

Он и одной рукой любому мог свернуть шею. Вопроса об истинной вере Анкудинов касаться не стал, но спросил: «А если у того человека рука сожжена будет или тоже псами поедена?»

«Не беда, – опять улыбнулся албанец, – она из пепла, из праха, из песьего кала воссоздастся. Для Аллаха ничего невозможного нет, все в Его власти, а Он знает, кому что придать и у кого отнять».

Почему-то эти слова запали Анкудинову в душу. Впоследствии он часто их вспоминал.

Глава 6

Другая жизнь

14

За секунду перед пробуждением Жохову приснился двухэтажный белый дом на берегу неширокой реки, серой даже под ослепительно синим небом cередины лета. За ней, насколько хватало глаз, лесистой громадой вставала дикая гора с каменистыми осыпями ущелий и выступающими на вершине мрачными черными гольцами. Ни один листок не шевелился на болезненно изогнутых карликовых березках у подножия, кругом царила мертвая тишина. Что-то потустороннее было в этом пейзаже, что-то такое, от чего невозможно становилось дышать, словно землю от неба отделяла пустота, которая лишь прикидывалась неподвижным в своей прозрачности воздухом.

Внутри сна время текло по-другому, там Жохов мучительно долго не мог понять, где видел он этот безотрадный ланшафт, но, проснувшись, сразу понял, что гора – всего лишь Богдо-ул, река – Тола, а длинный белый дом под зеленой крышей – бывший загородный дворец Богдо-хана в Улан-Баторе. После смерти первого и последнего монарха независимой Халхи в нем открыли музей, Жохова водила туда знакомая монголка из министерства геологии. Она рассказывала, что Богдо-хан с детства покровительствовал животным, со временем при дворце образовался целый зверинец. Когда его обитатели умирали, из них делали чучела и ставили в дворцовых покоях как напоминание о том, в каких разнообразных обличьях все мы, перерождаясь, проходим свой земной путь. Это был наглядный урок смирения, терпимости и милосердия, выражаемых одним словом – «ахимса», что значит «щади все живое».

Чучела до сих пор стояли в музейной экспозиции, но при осмотре обнаружилось, что сто лет назад все эти набитые опилками звери и птицы с помутневшими бусинами вместо глаз оптом были закуплены у одной таксидермической фирмы в Гамбурге и принадлежат не монгольской, а южноамериканской фауне. Заточенные в стеклянных коробках обезьяны, броненосцы, лемуры, полинявшие туканы и попугаи, облезлый ягуар, театрально терзающий несчастного детеныша антилопы, соседствовали с изображениями будд и бодисатв, как побитые молью тетерева и зайцы в районном краеведческом музее – с макетами гидростанций и угольных шахт. Трупы настоящих любимцев Богдо-хана давно сожрали собаки.

Жохов лежал на диване в куртке и в ботинках, скрючившись под стеганым одеялом с лезущей из дыр ватой. Почему-то последнее время ему часто снилась Монголия.

Солнце сквозь щели в ставнях проникало в комнату. Ночью, видимо, отключили электричество, спираль обогревателя из красной стала черной. Пар шел изо рта, но в горле и носоглотке все было спокойно. Тибетская медицина помогла.

Над ним возвышался торшер на журавлиной ноге, с колпаком гнусно-розового цвета, который мать считала единственно способным создать интимное освещение.

Того же цвета была ее парадная комбинация с кружевами на подоле. Комнату наполняла мебель, модная четверть века назад. Ровесниками магнитофона «Яуза» были низкие кресла в сшитых из простыней чехлах, сервант с посудой, раздвижной стол без скатерти, в те годы считавшейся признаком мещанства, шторы с узором из сломанных палочек и щербатых треугольников в духе разгромленного Хрущевым абстракционизма. К той же компании принадлежали настенные бра с выключателями на шнурках и люстра с пластмассовыми, под хрусталь, подвесками. Лишь платяной шкаф из мореной фанеры наверняка родился при Сталине. Еще старше были две бронзовые иконки за стеклом серванта и деревянное прясло в углу. Телевизор отсутствовал.

Книжные полки однообразно лиловели корешками журнала «Новый мир» за многие годы. Марик тоже раньше выписывал этот журнал. У них с Геной водился и Солженицын в водянистых машинописных копиях, но Жохов больше интересовался «Дхаммападой» или «Тибетской книгой мертвых». Последняя учила тому, как после смерти различить Ясный Свет среди множества обманных огней, гораздо более красивых и ярких, слиться с ним и выйти из бесконечной череды низких перерождений. Так выходят из комнаты, бросив напоследок тем, кто в ней остался: «Я в ваши игры не играю!» О таких минутах люди мечтают всю жизнь. В тридцать с небольшим эта наука для умирающих почему-то казалась жизненно необходимой. В перестройку, правда, он стал почитывать газеты, но и тогда вечно путал по номерам пятый пункт в паспорте, который хотел отменить Марик, с шестым параграфом конституции, против которого боролся Гена. Однажды тот сманил его на митинг в Лужниках, они там держали плакат «Меняем чешский круглый стол на отечественное бюро». Смысл этого призыва забылся напрочь.

Он слез с дивана и прошелся по комнате, разглядывая фотографии на стенах. Среди портретов и групповых снимков попадались фасады с мозаикой, античные порталы со статуями героев труда, ротонды, курортные балюстрады. «Кооператив Союза архитекторов», – вспомнил Жохов.

В углу, на трехногом столике, заполняя почти всю его поверхность, белел выставочный макет помпезного здания в псевдоклассическом стиле. К столешнице привинчена металлическая табличка с гравировкой: «Дворец культуры машиностроительного завода им. В.И.Ленина. Пермь. 1962 г. Арх. А.С.Богдановский». Это, видимо, был хозяин дачи и голоса на магнитофонной пленке.

Хотелось есть. Жохов перешел в кухню и пошарил по шкафчикам. Запасы крупы, гороха и вермишели, пересыпанные черными точками мышиных экскрементов, лавровый лист, соль и перец в литровых банках хранились тут, похоже, с брежневских времен. В одной из банок нашлось клубничное варенье, промерзшее и засахаренное до такой степени, что оловянная ложка согнулась при попытке его оттуда извлечь. Рядом лежала жестяная коробка, полная заплесневелых сухарей. Некоторые почему-то позеленели только с одного конца. Отбив попорченные края, Жохов сунул несколько штук в карман куртки, продезинфицированный табачной трухой, один положил в рот и с наслаждением начал отсасывать из него быстро горячеющую хлебную жижу. В процессе на глаза попался вбитый в косяк гвоздь с висевшей на нем связкой ключей. Наименее ржавый подошел к замку наружной двери. Замок был слегка покалечен, но работал.

Хозяева не заслуживали того, чтобы в благодарность за ночлег устроить им пожар в пустом доме. Жохов выдернул из тройника вилку обогревателя, но магнитофон оставил включенным, как было. За кухонным окном улица пустынно расстилалась в обе стороны. Убедившись, что вокруг никого нет, он запер дверь, спрятал ключи под резиновый коврик на крыльце, пересек участок, толкнул калитку и остолбенел. Вдоль соседнего забора прямо на него шла Катя.

– Ой! – изумилась она. – Вы, что ли, здесь живете?

– Так, наезжаю иногда, – нашелся Жохов.

– Я думала, вы живете в «Строителе». Что же вы мне сразу не сказали! Вы сын Александра Семеновича, да?.. Или он вам не отец?

Жохов улыбкой подчеркнул абсурдность этой идеи.

– Не дед же!

– Просто я вас тут ни разу не видела.

– Я позавчера только приехал. Поужинал в «Строителе», а утром снова укатил в Москву. Вернулся с последней электричкой. В Москве у меня бессонница, захотелось выспаться на свежем воздухе. Спал как в раю, – добавил он немного лирики. – Такая тишина кругом!

Катя признала, что да, здесь тихо. Иногда кто-нибудь приезжает на выходные, но на неделе во всем поселке практически никого нет.

Он понял, что бояться нечего. Левая бровь у него поползла вверх.

– А что, собственно, мы тут стоим? Может, зайдем ко мне? Чайку попьем.

Она не возражала. На крыльце Жохов достал из-под коврика ключи, открыл наружную дверь. Внутренняя оставалась незапертой. Когда потянул ее на себя, магнитофон промолчал. Электричество все еще не дали.

– Брр-р! – входя, поежилась Катя. – Как вы тут спали?

Он сослался на англичан, предпочитающих нетопленые спальни, пообещал, что сейчас будет светло и тепло, и для начала разобрался со штырями оконных ставень. Во дворе выдернул их из пазов, постучал по освобожденному стеклу в знак того, что первая часть обещания исполнена. Связка ключей осталась в кармане. С третьей попытки амбарный замок на сарае неохотно выпустил из себя поеденную ржавчиной дужку. Интуиция не подвела: внутри лежало с полкуба побуревших от старости поленьев. Жохов набрал полное беремя, как говорила бабушка, в комнате с грохотом сбросил всю охапку на пол, надрал бересты, нащипал лучины и начал растапливать печь, вслух удивляясь тому, что вот ведь как странно, всего полтора часа на электричке, и попадаешь совершенно в другой мир.

– Сама я с Александром Семеновичем мало знакома, с ним дружна моя тетка, – сказала Катя. – Максимова Наталья Михайловна. У вас в семье она известна как Талочка, вы должны ее знать.

Жохов решил разом покончить с этой теткой, не то будет висеть над ним как дамоклов меч.

– Нет, не знаю, – ответил он, уже подыскав причину.

– Странно. Раньше она часто бывала у вас дома.

– Очень может быть, но я там никогда не бывал. Я – плод внебрачной любви.

– Простите, – смутилась Катя. – У вас, должно быть, непростые отношения с отцом.

– Их, можно сказать, нет.

– Совсем никаких?

– Н у, какие-то есть, конечно. Не то как бы я здесь очутился? Но минимальные. С шестнадцати лет я не взял у него ни рубля… Вот, – кивнул Жохов на макет дворца культуры в углу, – типичный образец его творчества. Брать деньги, полученные за это? Извините.

Он нашел в кухне ведро, принес воды из колодца, примеченного во время похода за дровами. Ставя на огонь чайник, услышал за спиной:

– Вот ваш отец.

Катя рассматривала одну из висевших по стенам фотографий. На ней группа молодых мужчин в широких брюках и одинаковых светлых рубашках с воротником апаш застыла на краю строительного котлована. Туманная дата «1956» косо лежала поверх опалубки. Лица строителей были отмечены печатью того веселого времени, когда новое вино влилось в старые мехи. Теперь оно прокисло.

Палец указывал на долговязого, тонкошеего, с буйной шевелюрой. Такие шапки волос после сорока исчезают бесследно.

– Точно, – подтвердил Жохов.

На соседнем снимке прямо в объектив смотрел черноглазый мальчик в вельветовой курточке с ученическим подворотничком.

– Это вы? – с сомнением спросила Катя.

– Похож?

– Не особенно. Наверное, это ваш брат. Здесь, – обратилась она к другому портрету, – ему лет двадцать, а выражение глаз то же. Тетка говорила, он окончил историко-архивный.

– Знаю я этих советских историков, – поморщился Жохов. – У меня дома сосед – кандидат исторических наук, диссертацию защитил по истории ДОСААФ. Бутылку мне проспорил. Уверял, что монголы – мусульмане.

– А они кто?

– Буддисты.

Он достал чашки, разложил на блюде извлеченные из кармана сухари, ножом наковырял в банке немного полуразложившегося варенья, объяснив, что это вместо заварки, заварка кончилась. Пока закипал чайник, Катя немного рассказала о себе. После института она почти двадцать лет работала сначала младшим, потом старшим библиографом в бюро технической информации одного закрытого НИИ, но осенью попала под сокращение. Устроиться по специальности трудно, да и смысла нет, на зарплату не проживешь, пришлось до лета сдать свою двухкомнатную квартиру, оставить дочь-второклассницу тетке и переехать сюда.

Рассказано было без эмоций. За зиму обида перегорела, но Жохов чувствовал, как под пеплом тлеет огонь, дохнешь – и полетят искры. Для одинокой женщины с ребенком, всю жизнь проработавшей на одном месте, это была катастрофа, крушение мира. Даже ему непросто оказалось пережить то время, когда разгоняли их группу в институте, хотя он сменил столько работ, что в трудовой книжке имелось два вкладыша. Наконец вывесили приказ, и завлаб сказал: «Про Монголию забудь навсегда!» В тот день окончательно созрело решение рвать когти.

– Главное, с дровами возиться не надо, есть АГВ. Поначалу было страшновато одной, но ничего, привыкла, – договорила Катя, умолчав про соседей с телефоном и ротвейлером.

Эти трое смазывали картину ее одинокой аскезы в затерянном среди снегов зимовье.

– К тому же у меня есть пистолет, – добавила она с милой гримаской, зная, что оружие в дамской сумочке оттеняет женственность, как мужские часы на девичьем запястье.

– Макарова?

– Увы, стартовый. Подарил один дачник – воров пугать.

– Никого вы им не напугаете, зато можете спровоцировать агрессию. Не вздумайте из него стрелять, – предостерег Жохов. – Спрячьте и забудьте. У вас, что ли, много чего можно украсть?

– Прямо! У тетки даже телевизора нет, она его принципиально не смотрит. Дело в том, что я заодно устроилась тут сторожем. В соседнем кооперативе есть сторож, наши ему приплачивают, но сюда он ходить ленится. Дачники с этого края, девять человек, наняли еще и меня. Тетка их уговорила. Платят мне вскладчину.

– Сколько?

– В месяц по тысяче с носа.

– Негусто.

– Кому как. Девять тысяч – это пятнадцать долларов.

– Ну не пятнадцать, меньше. Доллар уже к семи сотням подваливает.

– Пусть меньше, но я же ни за что не отвечаю. Просто живу и присматриваю за дачами. Если что-то замечу, должна позвонить хозяевам, вот и все. В остальном с меня взятки гладки. Я им сразу сказала, что с бомжами разбираться не буду, и они на это пошли. Не так уж плохо иметь за такую работу лишних девять тысяч. По радио говорили, с первого апреля минимальная зарплата будет четыре тысячи двести семьдесят пять рублей. Сейчас, значит, и того нет.

– А прожиточный минимум – шестнадцать с чем-то. На одного. А вас двое.

– Я же еще квартиру сдаю за тридцать долларов.

– Где у вас квартира?

– На Дружинниковской.

– Это где?

– На Пресне. Возле Белого дома.

– Престижный район, – оценил Жохов. – Просите пятьдесят.

Он стал рассказывать про своих знакомых – кто, где и за сколько сдает или снимает квартиру, но чаевничали недолго. Катя торопилась опустить в почтовый ящик письмо для Наташи. Ящик находился в «Строителе», почту оттуда забирали раз в сутки, с утра.

Через полчаса шли по лесной дороге. Денек выдался ясный, над головами у них туманными хлопьями в синеве расплывался инверсионный след от самолета. Раньше это была деталь пейзажа, привычная, как ива над рекой, но теперь у истребителей не хватало керосина. Небо без них отдалилось, расширилось и принадлежало уже не им, а Тому, кто его реприватизировал.

Показались ворота с надписью ДО «СТРОИТЕЛЬ» МГС РСФСР. Возле будки сторожа лежала на снегу черная дворняга овчарочьих кровей. Отсюда тропинка вела к почте. Жохов сказал, что ему нужно посмотреть на рецепции расписание электричек, договорились встретиться у главного корпуса. Катя исчезла за деревьями, тогда он заскочил, косясь на собаку, в будку и спросил у сторожа:

– Ты, дед, с вечера тут дежуришь?

– С шести часов, – подтвердил тот. – Мы по суткам стоим, сутки через трое суток.

Узнав, что приезжавшая после ужина серая «шестерка» вчера же уехала и больше не появлялась, Жохов успокоился. В столовой он выклянчил у официантки свой завтрак, хотя опоздавшим это не полагалось, моментально смел холодные макароны с безымянной рыбой и заглянул в буфет. Там околачивался какой-то грузин, объяснявший буфетчице, чем грузины отличаются от армян.

– Хорошие – еще лучше, – говорил он, – плохие – еще хуже.

Жохов спросил у него совета, какое красное вино стоит взять. Все-таки представитель винодельческой нации.

– А-а, – скривился тот, – все они из одного свекла!

В последнем слове ударение стояло на конце. В именительном падеже оно могло звучать как свекол или свекло, тоже с ударением на конечном слоге.

Время поджимало. В половине второго Гена будет ждать на «Войковской», а перед этим нужно еще забрать у дядьки товар. Жохов купил бутылку «Каберне», добежал до корпуса и обошел его с другой стороны. Сумки на штыре не было.

Катя задержалась на почте. Посмотрев расписание, он взлетел к себе на этаж. Сосед валялся на кровати с газетой «Сокровища и клады». Жохов молча вынул ее у него из рук, сложил, сунул в карман, чтобы не скучать в электричке, и спросил, где его сумка. Оказалось, у дежурной, вчера еще сняли.

Сумка стояла за стойкой рецепции, на полу. Он потянулся к ней, но дежурная ногой задвинула ее под стул со словами, что сейчас выпишет квитанцию, с него двести рублей.

– За что? – удивился Жохов.

– Вот там все написано, читайте, – указала она в сторону висевшего на стене прейскуранта услуг. – Ваша сумка с вечера стоит в камере хранения. У нас тариф двести рублей в сутки.

– Сутки-то еще не прошли.

– После восьми часов плата взимается как за полные сутки.

– Совсем очумели!

Жохов обернулся за поддержкой к соседу, сошедшему в холл вслед за ним, и сквозь стеклянную дверь увидел на аллее Катю. Лишь сейчас пришло в голову, что придется как-то объяснять ей происхождение этой сумки. Он направился к выходу, бросив через плечо:

– Бумажник забыл. Вечером зайду.

– После восьми будет четыреста, – предупредила дежурная.

Она не вполне уверена была в своей правоте и тоже апеллировала к соседу Жохова:

– Я-то что! Начальство распорядилось.

Сосед поддержал ее, сказав, что бесплатным бывает только сыр в мышеловке.

– Ты-то чего подсеваешь, каша гурьевская! – обернулся к нему Жохов. – Демократ, блин, все мозги себе прохрапел. Тебе демократия – как зайцу стоп-сигнал.

На крыльце он взял Катю под руку, другой рукой извлек из кармана бутылку «Каберне» и произнес тоном человека, имеющего в жизни все, кроме счастья:

– Приходите ко мне ужинать. У меня есть вермишель.

Сосед сквозь дверь хорошо рассмотрел эту женщину в кроличьей шубке и запомнил приметы. В столовой он ее не замечал. Отдыхающих мало, все на виду. Дачница, наверное.

Бумажка с номером Севы была при нем. Вчера он хотел выбросить ее от греха подальше, но передумал и сунул в паспорт, который всегда носил с собой на случай, если привяжется милиция или станет плохо с сердцем.

Таксофон работал, на том конце провода трубку взяли сразу. Сосед хотел представиться и не сумел. От обиды голосовые связки перехватило спазмом. Чтобы успокоиться, он глубоко вздохнул, затем назвал себя и, оградив микрофон ладонью, сказал:

– Он только что был здесь. Вечером опять придет, приезжайте.

15

От метро «Войковская» до отраслевого института, где Гена раньше работал вместе с Жоховым, а теперь без него, нужно было минут двадцать ехать на трамвае. По дороге Жохов рассказал про Хасана и получил совет заявить в милицию.

– Не знаешь нашу милицию? – разозлился он. – У Хасана бабок всяко больше, чем у меня.

– А чего, собственно, ты от него бегаешь? – спросил Гена.

– Что значит – чего? Поймает, заставит комнату на себя переписать.

– Интересно, как ты себе это представляешь? Там же куча бумаг, нотариус, регистрация.

– Паяльник в жопу засунут, и никаких проблем.

– Главное, не паникуй. Если все так, как ты говоришь, тут вообще какая-то самодеятельность. На счетчик так не ставят.

– А как ставят?

Этот вопрос Гена игнорировал и перевел разговор на предстоящую встречу.

Взятый у дядьки диск лежал в пакете, два слоя полиэтилена скрывали под собой тридцать тысяч долларов. При таком багаже свидание с незнакомыми людьми требовало хотя бы элементарных мер предосторожности. Решили, что с одним из этих двоих Гена поднимется к себе в лабораторию, а второго попросит подождать у машины. Жохов, прежде чем идти вслед за ними, издали за ним понаблюдает. Если что-то покажется подозрительным, из автомата позвонит Гене по служебному телефону и тот под любым предлогом отменит встречу.

Из трамвая вышли без четверти два. Институт находился через дорогу, Гена сразу двинулся на ту сторону улицы, чтобы подождать гостей у крыльца. Жохов остался на трамвайной остановке. Отсюда хорошо просматривалась площадка перед зданием института и подъезды к ней. Как минимум следовало проверить, не приедут ли эти ребята со скрытым конвоем.

Нулевой этаж дирекция сдавала под склад. У боковых дверей разгружалась товарная фура, с полдесятка восточных людей таскали какие-то ящики и по желобу спускали их вниз. Парадное крыльцо было пустынно, на стоянке справа от него жались друг к другу несколько «жигулей» с астрономической, похоже, цифрой пробега и морковного цвета «запорожец» – все, чем могла похвалиться большая наука. От прежней жизни не осталось ничего, в Монголию давно никто не ездил. Часть научных сотрудников уволили, другие сами разбежались, остальные постоянно сидели на больничном или прямо на рабочих местах торговали гербалайфом, китайским трикотажем, польской парфюмерией и турецкой кожей, параллельно сочиняя фиктивные отчеты для невидимого начальства. Оно было занято сдачей в аренду тех площадей, которые высвобождались при сокращении штатов. Жохов еще раз порадовался, что он тут не работает.

С институтского крыльца Гена как полный идиот помахал ему рукой, но ответа не дождался. Эти ребята могли быть уже здесь и незаметно наблюдать за входом.

Закуривая, Жохов увидел перед собой пожилую женщину в дутом пальто и таких же сапогах-луноходах. В руке у нее болталась матерчатая кошелка с торчащим оттуда черно-сизым хвостом мороженой рыбы.

– Куришь? – спросила она ласково.

– Как видите.

– Бросить-то не можешь?

– А что?

– А то, что Бог сотворил всех животных и птиц, и рыб, и растения, табак в том числе, и человека поставил властвовать над ними, – зачастила она, понимая, что ее могут прервать, и душевным взглядом компенсируя вынужденную скороговорку, чтобы дослушали до конца. – А ты допустил, что трава над тобой властвует. Ты, значит, против Бога идешь, а о том не думаешь.

– Давай-давай, тетка, иди, – сказал Жохов.

Она не двинулась с места.

– Что ты меня гонишь? Я трамвая жду. Ты тоже ждешь, чего время зря терять? Жизнь быстро проходит. Стоишь ты, например, за чем-нибудь в очереди и думаешь, будто с очередью подвигаешься к продавцу. А на самом деле – к смерти. Куда бы мы ни шли по своим делам, идем к смерти. Ты не стесняйся, спроси меня что-нибудь про Бога. Я отвечу.

– На любой вопрос ответишь?

– На любой. Я академию кончала, у меня диплом есть.

Из кошелки была вынута папка, из папки – запаянный в пленку лист бумаги с круглой голубой печатью. Ее нежный, ни к чему не обязывающий цвет выгодно отличал печати новых организаций от кондово-советских, фиолетовых, проставляемых на века.

Гена по-прежнему топтался на крыльце один. Косясь на него, Жохов взял протянутый ему документ. Это было свидетельство о присуждении Рыловой Раисе Федоровне ученой степени магистра евангелической теологии.

Слева перечислялись предметы, которые она изучала в своей академии, в правой графе, тоже столбиком, стояли полученные оценки. Все экзамены сданы были на «отлично», лишь один – на «удовлетворительно». Жохов повел глазами налево – посмотреть, какой предмет давался ей хуже других, и прочел название этой дисциплины: «Распознавание Божьего гласа».

– Не знаешь, что спросить, я подскажу, – вызвалась хозяйка диплома, кладя его обратно в кошелку с рыбой. – У нас новенькие часто спрашивают, почему, если Бог есть, невинные младенцы умирают.

– И почему?

– Потому что Бог строит себе храм небесный из безгрешных душ. А когда на земле люди строят дворец или хоть что, им камни требуются разного размера – большие, поменьше и совсем маленькие. Так же и Богу на небесах.

Подошел трамвай. Она забралась в вагон, попытавшись сманить за собой Жохова обещанием пробить за него талон на компостере. Пока не закрылись двери, он ощущал на себе гипнотизирующий взгляд этой тетки, способной ответить на любой вопрос. Неумение слышать глас Божий искупалось у нее готовностью донести до публики результаты чужих откровений. Вероятно, это давало ей неплохую прибавку к пенсии. В ее пылких речах чувствовалась прочная методическая основа.

Трамвай уполз, вновь открылась заслоненная им площадка перед институтским фасадом. Теперь на ней появилась серебристая «ауди», рядом стоял Гена с двумя молодыми мужчинами без пальто и без курток. Один, покрупнее, был в пиджаке, другой – в черном свитере.

Разговор продолжался недолго. Тот, что в пиджаке, пошел с Геной в институт. Второй погулял около, почитал афиши на стенде и снова сел в машину. Видимо, замерз. Проследить, куда повели его товарища, он не пробовал, никаких знаков никому не подавал, на клаксон не жал, к телефонной будке не приближался. Успокоившись, Жохов направился к институту. Шел расхлябанной прогулочной походкой, скрывая, как в нем все натянуто и напряжено.

В лифте одна стенка обгорела от замыкания на панели еще в прошлом году, остальные, включая зеркальную, сплошь были оклеены объявлениями о том, что и в какой комнате продается мелким оптом по крупнооптовой цене или по мелкооптовой – в розницу. Почерк был в основном женский. Среди текстов, написанных от руки, попадались распечатанные на принтере. Дух времени просачивался из помещений, арендуемых коммерческими организациями.

В лаборатории не оказалось никого, кроме Гены и потенциального покупателя. Они пили чай с сушками. Кипяток был мутный от накипи в электрочайнике, нечищенном с тех пор, как уволилась последняя лаборантка.

Гость принадлежал к новой формации деловых людей, чьи нервные умные лица странно гармонировали с телами рыночных амбалов. Синий клубный пиджак с рельефными металлическими пуговицами, по идее – свободного покроя, облегал его грудь, как концертный фрак. Когда успели эти ребята накачать себе такие шеи, для Жохова всегда было загадкой. Казалось, они со школы все предвидели и заранее начали готовиться к наступлению эры реформ.

Познакомились, естественно, без фамилий. Гость назвался Денисом. На вид ему было лет тридцать, но это не имело значения. Теперь в промежутке между двадцатью и тридцатью пятью годами возраст говорил о человеке не больше, чем цвет глаз. Мера успеха перестала зависеть от времени, потраченного на дорогу к нему.

Заперли дверь, Гена принес молоток, драчевый напильник без ручки и похожую на лобзик победитовую пилку по металлу. Жохов распаковал товар, продемонстрировал заводское клеймо. Денис отнесся к нему без интереса. Он положил диск на стул, прижал его коленом, заботливо поддернув стрелку на брючине, и сделал два коротких надреза, сходящихся один к другому. Рука у него была твердая, пилка шла ровно. Мелкозубое узкое полотно легко впивалось в тонкий край диска, но по мере того как он утолщался, замедляло ход. Опилки сыпались на подстеленную Геной газету «День», орган духовной оппозиции. Завлаб Володя Гольдфайн начал читать ее, для того чтобы утвердиться в намерении уехать на историческую родину, но постепенно к ней пристрастился.

Напильник не пригодился, молоток – тоже. Когда второй надрез под углом сошелся с первым, крошечный треугольник отвалился сам. Денис побросал его на ладони.

– Что-то легковат.

– Из лантаноидов он самый легкий, – объяснил Жохов. – Удельный вес пять и двести сорок пять.

Он собрал опилки на газетном сгибе, ссыпал в пробирку, запечатал пробкой. Денис положил ее в карман, а треугольничек – в маленькое отделение бумажника. Приставив его на место, можно будет проверить, не подменен ли товар.

– Еще что есть? – спросил он, убирая бумажник за пазуху привычным движением делового человека, которому часто приходится повторять эту операцию.

Жохов подал ему караваевский список. Все двадцать три позиции Денис изучил за полминуты и молча покачал головой.

– Никель есть, – высунулся Гена.

– Не интересует. Красная ртуть есть?

– Красной ртути не бывает, – позволил себе усмехнуться Жохов. – Это миф.

Денис тоже усмехнулся, велел позвонить ему завтра после восьми и ушел, сказав, что провожать не нужно. Про цену даже не заикнулся, словно она была для него фактором абсолютно несущественным. Забыть про нее он не мог, тут явно имелся какой-то умысел, возможно безобидный, почерпнутый на семинарах или тренингах по психологии покупателя и продавца, но какой именно, Жохов не понимал. Это настораживало.

– Ну вот и все, – сказал Гена. – А ты боялся.

Он моментально впал в эйфорию и нацелился в буфет на втором этаже. Там они могли отметить удачу любым из тех напитков, которые раньше с риском для карьеры тайно проносили через проходную. Это было единственное из институтских подразделений, выигравшее при смене режима.

Жохов идею не поддержал. Он испытывал смутное беспокойство, хотя серьезных оснований для тревоги пока не имелось. Разве что взгляд того парня в свитере, приехавшего вместе с Денисом. Когда Жохов проходил мимо машины, тот быстро взглянул на него и отвел глаза. Лицо было незнакомо, но кольнуло ощущение, будто парень откуда-то его знает. Могло, конечно, и померещиться. Мысль о том, что Гена способен на двойную игру, исключалась в принципе.

На всякий случай из института вышли через задний ход и в трамвай сели не на той остановке, где сошли, а на следующей. В метро Жохов настоял, чтобы в последнюю секунду, перед тем как закроются двери, выскочить обратно на платформу. Выскочили, осмотрелись – никого.

Залезли в другой поезд. Гена занял два места, но Жохов остался у дверей, рассматривая наклеенную над ними коммунистическую листовку. Серая, с мутной печатью, она казалась тиснутой едва ли не на гектографе. На ней Ельцин в звездно-полосатом лапсердаке шел к царскому трону по ковровой дорожке с надписью «Референдум».

Еще в трамвае пакет с европием начал расползаться по шву. Удобнее всего было бы не таскаться с ним за город, а отдать Гене. Жохов доверял ему как самому себе, но жена у Гены была та еще стерва. При ссорах с мужем она имела паскудную привычку выбрасывать за окно то, чем он особенно дорожил. Однажды выкинула главу из диссертации. Гена рассказывал, что когда первый раз потащил ее в койку, она достала из-под блузки нательный крестик, стала тыкать им ему под нос и, пока он управлялся с ее лифчиком, говорила: «Видишь этот крест? Заклинаю тебя этим крестом! Поклянись на нем, что ты…» В итоге пришлось жениться.

Гена вообще был идеалист. Как-то раз выпивали дома у Жохова, и Жохов сказал, что в буддизме каждый отвечает исключительно за самого себя. «Скрытый в тебе светильник ты должен зажечь сам, – вольно цитировал он кого-то из дзэнских мастеров, – никто другой тебе тут не помощник». Гена доказывал безнравственность подобной философии, в корне отличной от христианской. Потом Жохов пошел провожать его на троллейбус. По дороге продолжали спорить, вдруг он заметил, что Гена идет по улице в одних носках. Его ботинки остались в прихожей, но он этого не замечал. «Я про них забыл, потому что истина мне дороже, чем тебе», – сказано было Жохову, когда пошли обратно за ботинками.

Поколебавшись, он все-таки поехал к дядьке, опять оставил пакет ему на хранение, попил чаю, послушал про то, как сионисты отравили Сталина, Андропова и генерала Скобелева, и помчался на Казанский вокзал. Катя обещала прийти к семи часам.

16

Бежав из Семибашенного замка, Анкудинов двинулся на север, посетил несколько православных монастырей, но нигде не прижился. Наконец он прибыл в горную область Старый Влах на границе между Сербией и Черногорией. Месяц спустя местный князь разослал гонцов к старейшинам свободных черногорских нахий и соседним сербским князьям, которые, как он сам, ненавидели султана лютой ненавистью вассальных владык, сохранивших все, кроме права быть на своей земле наместниками Всевышнего. Гонцы имели при себе секретные письма, написанные у них на сердце, то есть для конспирации выученные наизусть. В них сообщалось, что через Старый Влах тайно проследовал московский царевич Иван Шуйский. Три года назад царь-отец отправил его на войну с крымским ханом, он храбро сражался, но, жестоко израненный, попал к агарянам в плен. Его увезли в Стамбул, там он два года просидел в оковах, пока верные люди не помогли ему бежать. Теперь он идет к себе в Московское царство, но скоро вернется с большим войском, освободит черногорцев, сербов, греков и иных многих, прогонит измаильтян обратно в Азию и вновь утвердит на Святой Софии золотой крест. Сияние же его не померкнет вовеки.

Анкудинов прожил на Старом Влахе до марта 1648 года. Здешние монахи облегчили ему чревный недуг и вылечили от парши. Когда потеплело, князь снабдил его деньгами на дорогу, дал охрану и с почетом проводил в трудный путь на родину. На прощальном пиру Анкудинов, подняв чару, сказал: «Призываю на вас благословение Бога, владыки неба и земли, Его же в трех именах трепещет вся тварь земная, небесная и преисподняя! Через меня сотворится Его святая воля, ждите меня, братия, и я приду. Да будут остры ваши сабли и крепки ваши мышцы!»

Без приключений добрался он до далматинского побережья и остановился в Трогире. Дальше предполагалось двигаться морем. Анкудинов снял комнату в гостинице с зелеными ставнями на окнах, гулял по улицам, ел рыбу и пил вино в харчевнях, вечерами сочинял польские и русские вирши, сравнивая себя с Ионой, а поглотившую его турецкую тюрьму – с китом, чью «смрадную челюсть» отворил ниспосланный ему ангел, или просто сидел на балконе, слушал, как звонят колокола, как поют в соседнем доме юные кроатянки, как весеннее море шумит у стен форта с бело-красным флагом Яснейшей Синьории на башне. Флаг меняли, едва он истреплется и лохмами посечется на морском ветру. Корабли в Венецию ходили по расписанию. На кровлях колодцев, над порталами домов, у крепостных ворот и в нишах соборов лежали мелкоголовые, узколапые венецианские львы, с разной степенью объемности вырезанные из камня. От них веяло порядком и прочностью жизни, равнодушной к человеческому имени той власти, которую они собой воплощали.

С юности Анкудинов умел быстро складывать и вычитать большие суммы, всеми пятью пальцами кидая костяшки на татарском абаке. В Москве он научился подделывать чужой почерк, подчищать написанное и разводить нужного цвета чернила из осиновой коры, настоенной на ржавых гвоздях, однако здесь эти искусства не находили спроса. Рожденный в коровьем желудке безвар оставался при нем, но продавать его без крайней надобности Анкудинов не хотел. Ему стало казаться, что лишь благодаря волшебному камню он и сумел невредимо выйти из всех несчастий.

Между тем деньги подходили к концу, занять было не у кого. В запасе имелась только прежняя легенда, слегка измененная при переписке с сербскими купцами и открытая дальнейшим новациям. В зависимости от обстоятельств она могла быть использована в том или ином варианте. Этот свой единственный капитал Анкудинов рассчитывал поместить в надежный банк и снимать проценты.

В поисках такого банка он набрел на иезуита Джованни Паскуале. Опытный ловец православных душ, он сам сделался добычей, попавшись в раскинутые Анкудиновым сети, и уже через неделю поспешил донести в Ватикан о бежавшем из Семибашенного замка московском царевиче. «Будучи схизматиком, – докладывал Паскуале, – он претерпел такое множество ужаснейших бедствий, что разуверился в истинности греческого исповедания и горит желанием облобызать священные стопы римского папы».

Из Трогира они вместе отправились в Венецию. Здесь Анкудинов изложил свою историю в том же варианте, в каком рассказывал ее на Старом Влахе, но с двумя важными поправками. Во-первых, о скором торжестве православия на Балканах более не упоминалось. Во-вторых, он вновь стал князем Шуйским, назвавшись уже не сыном царя Михаила Федоровича, а одним из его полководцев. «Не для того, – заявил он венецианским сенаторам, – царь дал мне войско и послал на Крым, чтобы меня за отца моего, великого государя Василия Ивановича, воеводством почтить, а для того, чтобы мне от неверных убиту быть. За это он, преставившись, ныне пред Всевышним ответ держит, я же Божией милостью перед вами живой стою».

Из Венеции он отправил письмо папе Иннокентию Х.

«Хотя я был рожден и воспитан в слепоте греческой веры, – писал Анкудинов на латыни, которой обучился еще в Кракове, – но всегда горячо желал быть принятым в лоно святой матери, католической апостольской римской церкви. Ныне, когда Господу угодно было освободить меня из плена, я могу исполнить данный мною обет и явиться в Рим, дабы припасть к священным стопам вашим, святой отец. Молю принять меня, дать мне отпущение в грехах и пожаловать своим благословением. Я же обещаю приложить все старания к тому, чтобы вывести мой несчастный народ к свету истинной веры».

О том, что в Кракове он уже принял католичество, а в Стамбуле перешел в ислам, естественно, умалчивалось.

Вскоре Анкудинов прибыл в Рим, целовал туфлю Иннокентию Х и принял причастие по католическому обряду. Его поселили в Ватикане, назначили содержание, приставили охрану, но позволили свободно гулять по городу. Дома он разными почерками и на разных языках писал самому себе письма от своих якобы рассеянных по свету верных сторонников, а затем с нарочными отсылал их к себе на квартиру, прекрасно зная, что они будут перехвачены охраной. Прежде чем попасть к адресату, эти письма прочитывались заинтересованными лицами из папской курии. Там крепла уверенность, что множество преданных слуг князя Шуйского только и ждут, когда он подаст им сигнал к восстанию против узурпатора московского престола.

Его начали приглашать в дома римских аристократов. На каком-то приеме или празднике он был представлен вдове одного князя из обедневшей ветви рода Барберини, мастерице петь, бренчать на лютне и выведывать мужские секреты. Анкудинову ее подсунули иезуиты. Начался роман, они гуляли в садах над Тибром, посещали театры, ездили в Корето и в Нинфу. Он, однако, даже наедине с ней не допускал никаких вольностей. На выданные иезуитами деньги княгиня сняла апартамент для интимных свиданий, но и здесь дело не шло дальше поцелуев. Она стала подозревать, что князь Шуйский или дал обет целомудрия, или Господь лишил его копья, дарованного всем мужчинам.

Как всех и везде, Анкудинов развлекал ее баснями о Перми Великой или обличал перед ней боярские кривды, лихоимство приказных людей, неспособность воевод противостоять крымским набегам. С особенным жаром нападал он на московское пьянство, говоря, в частности, что иноземных послов и гостей в Москве стараются напоить до бесчувствия не гостеприимства ради, а из гордыни, чтобы после так помыслить: «Вот ты похвалялся своим великим государем и всякими в твоей земле диковинами, а теперь лежишь предо мною, яко пень, могу тебе на брюхо наступить, и ты ничего не скажешь, разве перднешь».

Обо всем этом княгиня исправно доносила иезуитам, но наибольший их интерес вызвали две из ее докладных записок.

В первой излагались перипетии войны пигмеев с журавлями, описанной еще Гомером в «Илиаде». Оказалось, что на севере Московии она продолжается до сего времени, причем ожесточение сторон сравнимо с ужасами недавней войны между католиками и протестантами в Германии. Журавли клювами отсекают у пленных карликов срамные члены и заталкивают им в рот, а карлики, в свою очередь, подвергают раненых птиц таким изощренным пыткам, что их изобретательности позавидовали бы китайские палачи.

Сильнее всего, впрочем, иезуитов потрясло другое.

«Те журавли, – рассказывал Анкудинов, – и те карлики по наружному своему естеству суть пошлые журавли и карлики, а по нутряному – не таковы. Волшбой своей и чародейской силой входят они в иного человека, о чем тот человек и не ведает. Дятел дерево долбит, где мягче, и дьявол, если приметит в ком небрежение поста и молитвы, внидет и угнездится. Так же и журавли с карликами входят в иных людей и через них бьются меж собой не на живот, а на смерть. Если же тот человек, в ком сидит журавль или карлик, будет царь, король, цесарское или султаново величество, или гетман, курфюрст, дож, дюк великий или простой воевода, то с ним вместе его люди бьются до потери живота с другими людьми. Спросишь их, отколь пошла та война, и они в ответ чего только не наплетут, потому как нужно что-то сказать, а они знать не знают, что ими, бедными, журавль воюет карлика либо карлик журавля».

Во второй записке княгиня сообщала следующее:

«До сего дня князь Шуйский не имел со мной плотского соития, хотя мы не раз были к тому близки. Однажды вечером я выслала служанку, разделась при нем донага, взяла лютню, стала играть, петь и звать его к себе на ложе. Он, весь дрожа, смотрел на меня собачьими глазами, но медлил. Одежда не могла скрыть того, как восстает его мужская плоть. Я протянула руку к его наконец-то оперившемуся птенчику, он со стоном отвел ее и стал говорить, что Господь, сотворив Адама и Еву, не хотел, чтобы они совокуплялись плотски и тем искажали образ Его, в них явленный. Якобы в саду Эдемском они были целокупны, имея едину плоть, и лишь после того, как вкусили запретный плод, начали быть сами по себе. Про то будто бы в Священном Писании есть, если читать не глазами, а духом, как он сам читает, но его этому ангелы научили, а он того никому открыть не смеет. Свершилось грехопадение, говорил он, тогда Адама и Еву с такой страшной силой оторвало друг от друга, что у обоих в чреве разверзлась щель от груди до паха. Узрели они свои внутренности и ужаснулись вначале их виду, позже – тому, что потроха упадут на землю и будут псами поедены. На том месте протекал ручей, поймали они рыбу, вынули кость, сделали две иглы и рыбьей же кишкой, порвав ее надвое, стали зашивать на себе прореху, каждый свою. Ева шила сверху вниз, но по женской слабости ей досталась от кишки меньшая половина, ее на всю прореху не хватило. В низу живота у нее осталась дыра. Адам же рванул со всей силы и оторвал кишку длиннее, чем нужно. Шил он снизу вверх, лишний кусок повис у него между ног. От этого мужские и женские детородные части произошли, а не от Бога. Так он мне говорил, – доносила княгиня, – и глаза ему туманило слезой, а о чем была та слеза, Бог весть, я спрашивала, но он сказать не захотел. Потом встал, поцеловал меня в лоб и ушел среди ночи».

Слеза была о том, что вот явилась дивная нимфа с бритым лобком и манит к себе на ложе, а возлечь с ней нельзя. Анкудинов давно подозревал в княгине шпионку. Даже если задуть все свечи, умными своими пальчиками или чутким лоном она могла обнаружить у него отсутствие крайней плоти. Князю Шуйскому не пристало иметь обрезанный уд. С таким срамом дорога ему была в жидовскую синагогу, а не на московский престол.

Снедаемый похотью, он раскорякой спустился по лестнице, вышел на улицу и замер, глядя в ночное южное небо. Звездный полог широко раскинулся над Вечным городом. Как астролог Анкудинов знал, что эти огни, мерцающие в страшной бездне вселенной, суть творения предвечных душ, созидаемые ими на пути к воплощению. По ним, перелетая с одних на другие, души странствуют тысячи и тьмы тысяч лет, пока не вселяются в то или иное тело на планете Земля.

После обеда Шубин повез Кириллу развернутый план или, как теперь говорили, синопсис всей серии очерков о самозванцах.

– У вас что, нет компьютера? – поморщился тот, принимая его листочки.

– Нет.

– Надо купить.

Шубин лицемерно ответил, что ему это не нужно, привык работать на машинке.

Кирилл был почти вдвое младше его, но вздохнул, как взрослый, не способный объяснить неразумному ребенку, почему люди за столом пользуются ножом и вилкой. Чувствовалось, что ему физически неприятно брать в руки эти соединенные канцелярской скрепкой сероватые страницы со следами чересчур жирной ленты, с грубыми буквами в помарках от плохо прочищенного шрифтового литья.

– Вам выдали аванс, купите себе хотя бы степлер, – сказал Максим, не отрываясь от монитора.

Кирилл сковырнул скрепку и погрузился в чтение.

Синопсис представлял собой просто список кандидатур, разнесенных по двум разделам – иностранцы и русские. Внутри каждого господствовала хронология.

Первым номером стоял некий Гаумата из племени магов, на два года завладевший персидским престолом под именем Бардии, умершего сына Кира Великого. Эту историю Шубин почерпнул у Геродота. За ним следовали армянин Арахи, упомянутый в Бехистунской надписи Дария I, и беглый греческий раб Андриск, чью судьбу описал Тит Ливий. Один объявил себя сыном последнего вавилонского царя Набонида, другой называл своим отцом тоже последнего македонского царя Персея. Первый возглавил национально-освободительное восстание вавилонян против персов, второй – македонян против римлян. Оба были разбиты, взяты в плен и казнены.

На них заканчивалась история героев и вождей. Дальше шли два лже-Нерона, продувная девица Клодина, она же Орлеанская дева, которую, оказывается, под прикрытием дымовой завесы вынесли из огня серафимы, и пара посмертных воплощений португальского короля Себастьяна I, павшего в 1578 году в битве с берберами при Алькасар-Кивире. Эту фалангу любителей славы и деньжат замыкали двое из тридцати двух мнимых сыновей казненного Людовика XVI – парижский голодранец и берлинский часовщик. Тайну своего происхождения француз в детстве узнал от воспитавшей его прачки, немцу в день совершеннолетия ее открыли ангелы.

Дочитав, Кирилл покрутил головой:

– Да, интересно. Я не знал, что на Западе тоже были самозванцы. Мне казалось, это сугубо русское явление.

– Их везде хватало, – усмехнулся Шубин. – Даже в Монголии.

– Ну, в Азии-то понятно. У нас и на Востоке общинное начало доминирует над личностным, индивидуум легко может быть заменен любым другим членом группы. Когда Сталин говорил, что у нас незаменимых нет, он апеллировал к архаическому народному сознанию. Отсюда и самозванчество как функциональный параметр социумов такого типа. Напишите об этом, – рекомендовал Кирилл, но тут же передумал: – Хотя, пожалуй, для нашей аудитории будет сложновато.

Он ткнул пальцем в вавилонского армянина Арахи:

– Как именно его казнили?

– Посадили на кол.

– Это хорошо. Напишите с подробностями, у нас это любят.

– Подробностей я не знаю.

– Возьмите из чьих-нибудь мемуаров или домыслите. Физиология у всех одна. Вам когда-нибудь колоноскопию делали?

– Нет. Это что?

– Обследование кишечника. Через задний проход вводят зонд и на мониторе смотрят кишечник. Моей бабушке делали, так у нее было полное ощущение, что сажают на кол.

Кирилл поставил на полях крестик, означающий, что данная кандидатура безусловно принимается, и перешел ко второму разделу.

– А все-таки наших больше, – удовлетворенно сказал он, с ходу помечая крестиком цесаревича Алексея в самом конце списка. – Вот с него и начнем, это фигура знаковая. Сколько у вас намечается лже-Алексеев?

– Один, – огорчил его Шубин, умолчав о том, что начать собирался с Анкудинова.

– Чего так? Их же до хрена. Если с царскими внуками – вообще немерено. Внуков пачками можно брать.

Действительно, в газетах регулярно писали о потомках наследника престола, рассеянных на пространстве от Ванкувера до Красноуфимска. Один из них торжественно венчался на царство в какой-то подмосковной церкви, а рижский журналист Грянник обнаружил в Сухуми самого цесаревича, который жил там под именем Ивана Владимировича Павлова и до выхода на пенсию заведовал вокзальным буфетом. Хотя этот Павлов, с молодости запуганный чекистами, не понимал, что времена изменились, и отрицал все начисто, обмануть Грянника было невозможно. «Известно, – писал он, – что цесаревич рос добрым, отзывчивым мальчиком, так же и Павлов никому не отказывал в помощи, особенно пожилым людям». Ниже приводился список подобных совпадений, не могущих быть случайными. Он должен был впечатлить самых отъявленных маловеров. Алексей в Царском Селе каждый день по утрам принимал холодную ванну и обожал купаться в пруду, а Иван Владимирович купался в речке до глубокой осени и уже в марте обтирался на улице ледяной водой. Тот и другой любили животных: цесаревич в Ипатьевском доме не расставался со спаниелем Джоем, Павлов имел ослика. Оба увлекались ездой на велосипеде и не доверяли евреям. Все это не оставляло сомнений в их тождестве.

– Я могу написать только про одного, – повторил Шубин.

– Ладно, – смилостивился Кирилл, – пишите.

Он проводил Шубина до дверей и на прощание сказал:

– Понимаю, в вашем возрасте сейчас нелегко. Но что делать? Представьте, что мы решили перейти с правостороннего движения на левостороннее, как в Англии. Приняли закон, но сделали одну оговорку: люди старше сорока могут продолжать ездить по правой стороне, им ведь трудно привыкнуть к новым правилам. Остальные пусть ездят по левой. Представляете, что будет?

Эту байку Шубин читал и слышал не меньшее число раз, чем историю о том, как хитроумный Моисей сорок лет водил евреев по пустыне с целью выморить всех помнящих рабство египетское, но малодушно промолчал и дослушал до конца.

Глава 7

Двое в саду

17

За день дом выстыл. Дрова остались, но драть с них бересту было лень, Жохов рванул с книжной полки пожелтевшую газету. Из нее вывалилась на пол стопка писем без конвертов. Он поднял верхнее и прочел с начала абзаца: «Живу в офицерской гостинице, в комнате на двоих. Нас в ней четверо, все такие же лейтенанты-двухгодичники, как я, призваны после института. Никто ничего не знает и не понимает. К счастью, надо мной взял шефство старший лейтенант Колпаков из роты связи. Он из кадровых, жена у него работает продавщицей в военторговской автолавке. По его словам, здесь не хватает двух вещей – водки и справедливости. Насчет первого он преувеличивает, вчера ему вполне хватило на то, чтобы пламегасителем от КПВТ спьяну проломить голову нашему замполиту Кичигину. Тем самым положение дел со справедливостью начало немного выправляться, а то я своими ушами слышал, как Кичигин на политзанятии говорил солдатам, что по сравнению с кровавыми чудовищами американского империализма сам Люцифер кажется просто невинным младенцем. У замполита вообще странные функции. С одной стороны, он представляет в армии марксистсколенинскую идеологию, с другой – заботится о том, чтобы солдат был накормлен, помыт в бане и почта вовремя доставляла бы ему письма из дома. Напрашивается мысль, что если бы не марксизм-ленинизм, не было бы и замполита, а не будь его, солдатики не получали бы писем от любимых девушек. Кому бы они тогда стали писать, что “лучше Северный Кавказ, чем Южная Сибирь”, и посылать приветы “из Бурятии, страны вечнозеленых помидоров”? Теперь все эти солдатские радости под вопросом, потому что Колпаков сидит на гауптвахте, а Кичигина увезли в госпиталь…»

Жохов просмотрел еще несколько писем. Все начинались одинаково: «Дорогие мама, папа и бабушка!» Подпись имела варианты: Борис, Боря, Б., ваш Бобка. Это, видимо, был Богдановский-младший. Служил он на станции Дивизионная, первой железнодорожной станции к западу от Улан-Удэ. Жохов не раз проезжал ее по дороге в Монголию и обратно.

«Час ночи, – писал Борис, – но спать совсем не хочется. Только что вернулся со стрельбища. Стреляли второе упражнение с БТРа, командиры взводов – тоже. Пристраиваешься с автоматом у бойницы, совмещаешь в восьмерку белые фосфорные кружочки на насадках для ночной стрельбы и бьешь по вспышкам. Мишени – пулемет и две грудные. Трассирующие пули красиво рикошетят от мерзлой земли, высекают снопики бело-зеленых брызг и уходят в темноту. Осветительные ракеты взлетают с треском раздираемой марли. В коробках от боеприпасов горит промасленная ветошь, обозначая рубежи. Через сопку, на танковом полигоне, стреляют танкисты…»

В следующем письме бабушка исчезла из числа адресатов, остались только папа и мама. Похороны прошли без Бориса. Замполит Кичигин посчитал, что смерть бабки – не причина увиливать от дивизионных учений с проверяющими из штаба округа.

Среди писем попалось выдранное из школьной тетради сочинение ученика 8-го класса «А» Богдановского Бориса на тему «Кто из героев прочитанных книг является для меня примером в жизни». Глаз выхватил из середины: «Рассказ Максима Горького “Старуха Изергиль” я знаю с шести лет. Мне читала его мама. Когда она дошла до того места, где неблагодарные люди растоптали сердце Данко и рассыпалось оно голубыми искрами по степи, я горько, навзрыд, заплакал. Навсегда останется в моей памяти гордый красавец Данко, потому что он думал не о собственном благополучии, а всего себя отдал людям. Я хочу быть похожим на Данко, хочу тоже отдать свою жизнь за людей, за светлое будущее…»

Газета пошла на растопку, а письма и сочинение вернулись на прежнее место – поверх книг на одной из полок. Дрова разгорелись, Жохов пощелкал клавишами магнитофона, отматывая пленку назад, задернул шторы, потушил свет и вышел во двор встретить Катю.

Мысль о двадцати пяти тысячах не уходила ни на минуту. Иногда она немного отдалялась, но все равно постоянно была с ним, питая душу своим теплом. Чувствовать его было приятно, как держать в кулаке только что сваренное яйцо.

Он попробовал распорядиться этими тысячами. Для начала отдал Гене его десять процентов, поделил еще пять штук между второй женой и матерью, но оставшаяся сумма при всей ее невообразимой громадности почему-то сразу поблекла, словно из нее вынули душу. Жохов поплевал через левое плечо и заставил себя думать о другом.

Катя появилась в четверть восьмого.

– Тут хлеб, масло, колбаса, несколько яблочек на сладкое, – показала она принесенный с собой пакет. – Мяса у меня нет, колбаски пожарим.

Поднялись на крыльцо, Жохов открыл одну дверь, вторую. «Стоять!» – приказал бесплотный голос. Катя вздрогнула, он проворно заслонил ее своим телом. «Стой, стреляю!» – раздалось из комнаты. Загремели выстрелы, зеленый огонек запульсировал в темноте. Пошатнувшись, Жохов со стоном схватился за грудь, но Катя все поняла быстрее, чем накануне сообразил он сам.

– Не поможет, – сказала она с пониманием всей важности проблемы. – По дачам лазали и будут лазать, но есть способ сделать так, чтобы, по крайней мере, не попортили мебель и не нагадили прямо на диване. Когда уезжаете, оставьте на столе бутылку водки. Тогда бомжи возьмут только то, что им нужно, а пакостить не станут. Переночуют и уйдут.

– Старинный русский обычай?

– Да, как зажигание спички для девушек. Советую сделать это перед отъездом.

Включили верхний свет. Раздеваясь, Катя заметила на столе газету «Сокровища и клады».

– Хотите найти клад?

– Уже нашел, – масляно глядя на нее, отозвался Жохов. – Знаете, что я больше всего ценю в женщинах?

Она промолчала, пришлось отвечать самому:

– Умение устраивать маленькие праздники.

– А большие?

– Это многие умеют.

Он отыскал штопор, откупорил «Каберне», попутно набивая ему цену рассказом о том, что это вино входит в обязательный рацион подводников и работников атомных электростанций, оно выводит из организма продукты радиоактивного распада.

– Не с того начинаете. Вскипятите лучше воду для вермишели, – велела ему Катя и принялась выкладывать на стол еду из пакета.

Магнитофон продолжал работать, отшипела пустая дорожка. Танго «Маленький цветок» напомнило о том времени, когда на каждую вечеринку шла как на встречу с судьбой. Мутное чувство, с каким она теперь ходила в «Строитель» за ужином или в кино, надеясь познакомиться там с каким-нибудь мужчиной, было пародией на то давнее, пронзительное ожидание счастья. В юности, особенно летними вечерами, его обещала случайная музыка из чужого транзистора, блики на мокром асфальте, внезапный шум ветра в листве, а непреложнее всего – полосы света и тени, бегущие по потолку от фар проехавшей под окном машины. Это продолжалось даже в те месяцы, когда мама после операции ходила с выведенной из живота резиновой трубкой и баночкой в кармане халата, и квартиру приходилось все время проветривать.

Днем Катя постригла ногти на ногах и подровняла волосы на лобке. Она уже знала, что останется здесь на ночь, но чтобы не сглазить, сказала:

– Давайте побыстрее. Я ненадолго.

– Здрасте! – огорчился Жохов. – Чего это?

– Постирать надо. Скоро весенние каникулы. Тетка с дочерью приедут, спать не на чем.

– Завтра постираете. Чего на ночь-то глядя?

– Сегодня я в машине постираю, а завтра опять электричества не будет. Вам моих рук не жалко?

Жохов решил не торопить события. В Монголии ему объяснили, что единственный верный способ направить ход вещей в нужную сторону – не вмешиваться в их естественное течение.

– Вот Чингисхан, между прочим, под страхом смерти запретил монголам стирать одежду, – рассказал он, ставя на плитку кастрюлю с водой. – Постельного белья у них, сами понимаете, не было, а то за него тоже бы секир башка.

– Почему?

– Сами догадайтесь. Вы же библиотекарь.

– «Мойдодыра» не читали? – догадалась Катя.

– Нет, серьезно. Зачем Чингисхан издал такой указ?

– Чтобы воины приучались к лишениям?

– Нет.

– Тогда не знаю.

– Дело в воде, – подсказал Жохов.

– Ее надо было экономить?

– Ее нельзя осквернять. Вода священна.

Он достал из серванта стопку тарелок, дунул на верхнюю и, решив, что мыть их необязательно, спросил:

– Вы воду кипяченую пьете?

– Да, здесь она неважная. Можно подцепить инфекцию.

– Ерунда! Я везде пью сырую.

Жохов зачерпнул из ведра кружкой и отхлебнул пару глотков.

– М-мм! Отличная водичка!

– Поносом прохватит, будете знать.

– Не прохватит. Монголы считают, что плохой воды в принципе не существует. Есть только наши плохие мысли о ней. Если, например, я сейчас дурно подумаю об этой воде, мои мысли могут причинить мне вред. А сама вода тут ни при чем.

– Интересно.

– Монголы – мудрый народ.

– Бывали в Монголии?

– Да, с экспедицией.

– Что вы там искали?

– Счастье, – сказал Жохов. – А заодно – вольфрам.

Вода вскипела, он засыпал в нее вермишель, незаметно выловил ложкой всплывшие на поверхность мышиные экскременты и взялся резать хлеб, объясняя, что настоящий буддист должен быть занят исключительно тем, чем он в данный момент занимается. Если он режет хлеб, он просто режет хлеб и ни о чем не думает, а если начинает думать, то думает, иначе невозможно противостоять беспорядочному потоку дхармы.

Этим потоком его опять вынесло к серванту. Жохов снял с полки и выставил на стол два фужера, предварительно звякнув ими друг о друга, чтобы по этому камертону настроить дальнейшее течение вечера. Закуривая после трудов, посмотрел на висевшую в простенке большую фотографию хозяина дачи. К вечеру он научился распознавать его в любом возрасте. Архитектор Богдановский, уже абсолютно лысый, с отекшими подглазьями и удлинившимся к старости носом, был снят крупным планом на фоне занавески. Фотограф сумел ухватить на его лице усталость от жизни и одновременно гордость за то, что она прожита достойно.

– Вылетело из головы, как зовут вашего брата, – сказала Катя.

– Борис. А что?

– Мне тетка рассказывала… Жена Александра Семеновича, когда была беременна, очень хотела девочку. После родов ей сказали, что у нее мальчик, она расстроилась. «Ой, – говорит, – а куда же бантик?» А врачиха ей: «Бантик на крантик».

– Остроумно.

– Во всяком случае, так просто не забудешь. Тетке рассказал сам Александр Семенович, она как-то напомнила эту историю его жене, а та все забыла. Странно, да?

Катя смотрела выжидающе.

– Да, – подтвердил Жохов ее невысказанную гипотезу, – это было с моей матерью. Отец перепутал.

Кастрюлю на плитке сменила сковорода, на ней шипели и брызгали расплавленным маслом ломтики колбасы. В две руки перевернули их, чтобы с другой стороны тоже обжарились. Он орудовал ножом, она – вилкой. Ломтики пузырились, приходилось придавливать их к сковороде, отчего они начинали пищать, как живые.

Катя виновато вздохнула:

– Вообще-то сейчас Великий пост…

– А Пасха когда?

– Еще не скоро, восемнадцатого апреля. Говорят, в пасхальную ночь монахов будут резать.

– Кто?

– Неизвестно. Ходят такие слухи.

– То евреи боятся, что кто-то их резать будет, то монахи, – сказал Жохов, шлепая по тарелкам непромытую вермишель.

Катя придерживала ее вилкой, чтобы не перевалилась через край.

– Перед Новым годом я ездила в Москву, – вспомнила она, – и в электричке говорили, что нынешний год – год антихриста. Если сложить единицу, две девятки и тройку, в сумме получается двадцать два. Это почему-то нехорошо.

– Почему?

– Не знаю. Так считается.

– Зато, – нейтрализовал Жохов эту опасность, – по восточному календарю сейчас год Петуха. Петух – враг сатаны, он криком разгоняет тьму.

– Что-то плохо он ее разгоняет, – заметила Катя.

Жохов усадил ее лицом к двери, чтобы не дуло в спину, сам сел напротив. То, как она ловко и красиво разложила на столе свою жалкую снедь, вызывало умиление. Это было чистое чувство и верный признак, что, когда дойдет до дела, ей не придется работать с ним, как с глиной.

Садясь, Катя расправила юбку. Она постоянно помнила, что в правом кармане лежит упаковка с двумя презервативами, и временами ощупывала их сквозь шотландку. Пачка таких пакетиков из фиолетовой фольги обнаружилась в коробке с гуманитарной помощью, которую ей выдали на работе вместе с выходным пособием. У нее тогда слез не хватило оплакать себя, сидящую на полу с этой пачкой в руках.

Жохов разлил вино, поднял бокал.

– Ну, за знакомство?

– Давайте лучше за эру Водолея, – предложила Катя. – Водолей покровительствует России.

На просвет вино было неоднородным, багровый туман клубился в нем, как кровь укушенного акулой аквалангиста в морской воде, а на вкус отдавало такой жгучей кислятиной, словно если бы его не открыли сегодня, уже завтра оно превратилось бы в уксус. Катя пригубила, но допивать не стала. Жохов выпил до дна и оценил:

– Вполне.

Начали есть. Он спросил:

– До лета вы здесь, а потом что собираетесь делать?

– Не знаю. Может, газетами торговать пойду.

– Ну зачем же так! Что-нибудь придумаем, – ободрил ее Жохов и посмотрел на часы.

Полчаса назад его сумка в «Строителе» подорожала на двести рублей.

18

За столом Жохов рассказывал про дворец Богдо-хана, монгольского монарха и живого будды, умершего в один год с Лениным.

В уставленных чучелами дворцовых апартаментах на нижнем этаже, в просторной зале с белеными стенами и трещиноватыми, но по-прежнему мощными потолочными балками, которые в сухом здешнем климате почти сто лет продержались без ремонта, знакомая монгольская геологиня показала ему маленькую юрту не из войлока, а из ста восьми леопардовых шкур – сказочный по щедрости дар одного из расстрелянных позднее аймачных князей. Полог был откинут, над входом горела голая электрическая лампочка на допотопном витом шнуре. Жохов наклонился и заглянул в пахнущий нафталином полумрак. Внутри было уютно, как в кукольном домике.

После революции Богдо-хан с женой, тоже богиней, целые дни проводили в этой юрте. Здесь они ели, спали, изредка по-старчески любили друг друга. Из дворца их не выселили, но теперь он стал для них слишком велик, шаги чересчур гулким эхом отдавались в его опустевших анфиладах. Несколько лам, завербованных в соглядатаи, передвигались по комнатам, как тени, лишь дважды в году дворец оглашался грохотом сапог и полными жизни голосами – это прибывали с официальным визитом юные члены революционного правительства во главе с Сухэ-Батором. Их сопровождал представитель Коминтерна. В такие дни хозяевам приходилось вылезать наружу, слушать непостижимые речи, принимать ненужные подарки. Дары были тем беднее, чем выше стоял даритель на лестнице власти. Тот, кто находился на самом верху, не дарил ничего. Представитель Коминтерна тоже являлся с пустыми руками, потому что занимал место на другой лестнице, а на этой его ступень была скрыта от посторонних глаз и не шла в расчет. Когда гости уходили, старики снова, как в нору, по-монгольски – нюхт, забивались в свою пятнистую юрту. Только там, за двойной оградой кирпичных и меховых стен, два этих одиноких, больных, избывших свою силу и никому больше не нужных божества могли спрятаться от непонятной новой жизни.

– И кто из них умер первый? – спросила Катя.

Этого Жохов не знал, но ответил уверенно:

– Как всегда. Мужчины умирают раньше.

Доев, она попросилась в туалет. Сортир находился во дворе, уже стемнело, Жохов пошел с ней, несмотря на ее протесты. Каблуком на снегу она отчеркнула расстояние от будки, ближе которого ему подходить запрещалось, и скрылась за дверцей с прорезанным над ней отверстием в виде сердечка. За отсутствием электрического света туда должен был литься дневной или лунный, чтобы в темноте не провалиться в другую дырку, очертаниями сходную с этой. Жохов весь обратился в слух, но запретной черты не переступал.

Затем отправился он, а она ждала его на том же рубеже. Вернулись в дом, связанные этим походом, как общей тайной. Катя что-то поклевала со стола и подошла к макету дворца культуры на угловом столике. Она давно к нему присматривалась. В детстве мать каждое лето отправляла ее в ведомственный пионерлагерь под Воронежем, в соседнем райцентре был почти точно такой же. От его узнаваемости щемило сердце. Вино еще действовало, совсем нетрудно было внушить себе иллюзию, будто дворец настоящий, но кажется игрушечным, потому что уменьшен расстоянием до него. Если прищуриться, пыль в складках рельефа казалась тенями от вечернего солнца.

Макет был выполнен с исключительной подробностью. Это казалось восхитительно-бессмысленным, как рисовое зернышко, на котором маньяк-умелец выгравировал устав ВЛКСМ. В окнах имелись переплеты, в балконных оградках – столбики. Лепной орнамент на фризе, сплетенный из книг, театральных масок, балетных туфель и музыкальных инструментов, просматривался в каждой своей детали, вплоть до колков арфы и завязок на пуантах. Читались даже вывески на первом этаже: «Кино», «Кафе “Аэлита”». Там, где стоял этот дворец в натуральную величину, по вечерам они когда-то вспыхивали бедным советским неоном с увечными от постоянно перегорающих трубок буквами. Та бедность теперь казалась естественной, как отсутствие собственных денег у ребенка.

Она сняла пальцем пыль с карниза, сдула ее и вспомнила, как на крыше девятиэтажного дома через улицу от их собственного вечерами вспыхивал красный неоновый лозунг «Решения XXIII съезда КПСС – в жизнь!». Последнее слово постепенно лишилось всех букв, кроме начальной, но никого, кроме мамы, это не волновало, кощунственный призыв долго светился в ночном небе над Москвой.

Фронтон с гербом СССР венчали три статуи. Наверху стоял сталевар со своей кочергой, похожей на папский посох, по бокам – солдат с автоматом и колхозница с серпом и снопом. Их лица с едва намеченными чертами имели выражение несокрушимого покоя, словно за спинами этих троих теснились легионы им подобных.

Перед дворцом, как перед всеми такими макетами, расстилалась безбрежная эспланада. Своим мажорным простором она, вероятно, радовала членов экспертных комиссий, но в реальности вряд ли существовала. Часть ее занимал квадратный скверик без ограды. Плоские кроны деревьев-недоростков были сплошь белыми, как в зимнем лесу, и одинаковыми, как в регулярном парке. Среди них торчал бюст неизвестного мужчины с двумя крошечными золотыми звездами на пиджаке.

– Я знаю, – сказала Катя, – почему он здесь. При Брежневе всем дважды Героям Социалистического Труда ставили бюст у них на родине.

– На малой родине, – уточнил Жохов.

В точке пересечения двух идущих по диагонали аллей находилась площадка со скошенным постаментом в центре. На нем зеленела миниатюрная модель танка Т-34, развернутого к дворцу задом, к комнате – передом, с маленькой пушечкой. Жохов щелкнул по ней ногтем.

– Памятник в честь Уральского добровольческого танкового корпуса. На Урале этих танков больше, чем было в самом корпусе. После института я по распределению работал в Свердловской области, у нас в городе был точно такой же. В нем жила баба Дуся.

– Прямо в танке?

– Да, как Гаврош в деревянном слоне. Помните?

– Конечно. Он привел туда двоих потерявшихся малышей, ночью они спали в этом слоне и укрывались проволочной сеткой от крыс. Гаврош стащил ее в зверинце. Мне ужасно нравилось это место. Я его без конца перечитывала.

– Что вас тут привлекало?

– Чувство уюта среди опасностей. Девочки любят такие вещи… А почему она жила в танке, эта ваша баба Дуся?

– Жить было негде.

– И все об этом знали?

– Нет, она выходила оттуда только по ночам.

– А днем что делала?

Жохов засмеялся и объяснил, что это миф, местная легенда с антивоенным уклоном. На Урале говорили: «Мы всю неделю работаем на войну, а на себя – в пятницу после обеда».

– Теперь небось рады получить какой-нибудь оборонный заказ, а нету, – заметила Катя.

В углу скверика белела чаша фонтана. В центре кружком стояли три голых мальчика в той популярной у худфондовских скульпторов позе, которая позволяла изобразить их без половых органов, не отступая при этом от реализма. Каждый держал в руках округлую рыбину, наставив ее головой вверх, как автомат при салюте. Из рыбьих ртов должны были извергаться водяные струи, поступающие снизу, по одной общей для человека и рыбы железной кишке.

Вокруг парами гуляли человечки из папье-маше. Жохов двумя пальцами обласкал одну такую парочку, застывшую посреди аллеи в позе полета к счастью.

– Это могли быть мы с вами. Лет двадцать назад. Хотя что я говорю! Вы тогда еще ходили в детский сад.

– Не подлизывайтесь. Я ненамного вас младше.

Тут следовало изумиться, но Жохов ограничился комплиментом и продолжил:

– Например, мы бы познакомились в кино. В таких очагах культуры билеты стоили дешевле, чем в кинотеатрах. Я мог подсесть к вам на вечернем сеансе. Перед началом сеанса увидел вас в фойе и захотел познакомиться.

– Я бы вас прогнала.

– В «Строителе» же не прогнали.

– Сейчас другое дело. Тогда я была девушка гордая.

– А я бы сел на законных основаниях.

– Как это?

– Элементарно. Заметил, где вы сидите, и, пока не потушили свет, успел поменяться билетами с вашей соседкой.

– Чего это она стала с вами меняться?

– У вас места были за двадцать пять копеек, а у меня – за тридцать пять.

– Ого! Откуда такие деньги?

– Повышенная стипендия.

– И какой фильм мы смотрели?

Жохов задумался.

– «Зеркало» Тарковского, – решила за него Катя. – Честно говоря, мне этот фильм не очень понравился, но я считала, что таким девушкам, как я, должны нравиться такие фильмы.

– А мне нравились девушки, которые так считали. К ним-то я и подсаживался.

– Интересно, как вы их обнаруживали?

– Интуиция. В Монголии я бы без нее пропал.

– Почему?

– Такая страна.

На волне этой недоговоренности, за которой угадывалось многое, что ему там пришлось пережить, он приобнял Катю за плечи. У нее мгновенным жаром опахнуло подмышки. Ей всегда нравились ровесники. Общие воспоминания не нужно было наживать в муках совместной жизни, родство душ подтверждалось совместной памятью о чернильницах-непроливашках или пионерских галстуках не из шелка, как носили дети богатых родителей, а из быстро махрящегося сатина. От песни, которую оба услышали и полюбили в седьмом классе, легко увлажнялись не только глаза. Го д назад у нее был недолгий роман с коллегой старше на четырнадцать лет, поэтому с ним так и не удалось получить разрядку. Слово «оргазм» Катя не любила, от него веяло зачитанными до сальной желтизны дефицитными брошюрками времен ее студенчества, где рекомендовалось начинать половую жизнь вместе с началом трудовой деятельности, а сведения об устройстве гениталий перемежались цитатами из Энгельса. Она давно знала про себя, что для полноты ощущений ей нужно иметь с мужчиной общее прошлое, и чем оно протяженнее, тем сильнее и слаще все кончается под ним, на нем или даже вовсе без него.

– После сеанса мы вместе вышли на улицу. Шли по аллее, и я наплел вам, что это, – указал Жохов на бюст дважды Героя Соцтруда, – мой отец.

– А я бы поверила, – улыбнулась Катя. – Мама так меня воспитывала, что я всему верила и ничего не боялась. Я боялась в жизни двух вещей – атомной войны и хулиганов.

– Хулиганы сюда не показывались, тут пост народной дружины. Мы с вами остались вдвоем в этом саду. Сидели на скамейке, вдруг все фонари погасли.

– Диверсия?

– Откуда? Просто в то время улицы разделялись по категориям. Экономика была экономной, до утра фонари горели только на улицах первой категории. На второй освещение отключали после часа ночи, на третьей – после одиннадцати.

– А это, по-вашему, какая?

– Смотря где. В Москве – третья, в Перми – вторая. В том райцентре, где я работал по распределению, – первая. Короче, стало темно.

Верхний свет был потушен, горело лишь настенное бра в форме раковины. Щепотка сухих мотыльков темнела на дне плафона. Катя подула на этот последний оставшийся в комнате огонь. Жохов дернул шнурок, служивший выключателем, грубо притиснул ее к стене, но поцеловал нежно, давая понять, что в нем есть и то и это. Винный дух наложился на вкус гигиенической помады. Губы у Кати все равно были обветренные. «Покупает самую дешевую», – подумал он с такой острой жалостью, будто ей приходится голодать, и, сострадая, нащупал языком ее язык, сначала мягко уклонившийся от встречи, но затем призывно отвердевший. Она судорожно сглотнула, вовремя вспомнив, что у нее слишком много слюны, стоматологи вечно с ней мучились. Жохов принял это за рефлекторный сигнал о готовности включить основные рецепторы и начал стаскивать с нее свитер. Под ним не оказалось ничего, кроме бюстгальтера.

Его пальцы были теплее, чем ее тело, это придавало уверенности. С первой женой чаще бывало наоборот, а у второй кожа мгновенно меняла температуру в любую сторону, чтобы совпасть с его собственным градусом. Купаться в такой воде было неинтересно.

Катя послушно подняла руки, низ свитера без труда миновал чашечки бюстгальтера, наполненные отнюдь не до краев, но ворот зацепился за сережку с александритом.

– Подожди, ты мне ухо оторвешь, – попросила она и стала вынимать из ушей сережки.

Чтобы разглядеть хоть что-нибудь уже сейчас, Жохов отдернул штору на окне. Потянуло холодом. Ни звезд, ни луны не видно было за облаками, но снег, как слюда, отражал их растворенный в воздухе свет.

Наконец Катя сняла свитер. Жохов начал нашаривать у нее между лопатками застежки бюстгальтера. Настал тот момент, когда женщина легко может понять, насколько опытен раздевающий ее мужчина. Он знал об этом со школы, но к сорока трем годам так и не овладел искуством на ощупь определять тип крепежной конструкции. Не вытерпев, она сама завела руки за спину. Щелкнуло, ему осталось лишь спустить с ее плеч бретельки.

Первой жене нравилось, если ее одежду швыряют куда ни попадя, второй – если аккуратно вешают на спинку стула. Он выбрал средний вариант и бросил бюстгальтер на диван. Катя стояла столбом, соображая, как лучше будет подсунуть ему презерватив.

Прежде чем перейти к юбке и рейтузам, Жохов немного помял ей обе груди, уважительно приподнял их, пробуя на вес. Они были почти невесомы. Он нагнулся и со слабым стоном взял в губы напрягшийся левый сосок. «Стонет сизый голубочек», – подумала Катя.

После третьего класса они с теткой ездили в Ленинград и в Летнем саду видели голую мраморную нимфу с блаженным и от этого почему-то неприятным лицом. Одну руку нимфа поднесла к груди, на ней сидел голубь, тоже мраморный, но загаженный живыми. Раскрытым клювиком он тянулся к ее соску. Тетка сказала, что глупая птица приняла его за ягоду, и все-таки было чувство, будто этот гадкий голубь и хищноватое блаженство на лице его хозяйки преступно связаны между собой.

– Не смотри. У меня там волосики, – шепнула она.

– Где?

– На груди. Вокруг сосков.

Только сейчас он заметил, что темноты больше нет. Заоконный свет, обволакивая перекрестье рамы, сочился сквозь быстро сереющее стекло, слишком слабый для того, чтобы предметы начали отбрасывать тень, но обращающий в тени все, к чему прикасался.

Сумка по-прежнему стояла у дежурной под стойкой. Сосед Жохова показал ее Севе. Тот сказал, что выйдет на улицу покурить, вышел и подошел к машине, которую Ильдар предусмотрительно поставил за углом. Ни с крыльца, ни с центральной аллеи заметить ее было невозможно.

Хасан открыл переднюю дверцу. Сева вкратце проинформировал его о положении дел, вернулся в холл главного корпуса и устроился в кресле справа от дверей, чтобы незаметно выскочить наружу за спиной у Жохова, когда тот пойдет за сумкой к рецепции.

Сосед примостился рядом. Коротая время, он рассказывал, как осенью ездил к брату в Воронеж и как там административно-командная система до того изгадила всю природу, что люди травятся собранными в лесу белыми грибами. Внезапно глаза у него побелели от ненависти.

– Я эту породу знаю, они меня всю жизнь унижали моей зарплатой, – сказал он куда-то в пространство между рецепцией и стендом фотографа в углу. – Я с пятнадцати лет на производстве, был начальник участка на ЗИЛе, а перед получкой придешь в столовую и, как цуцик, просишь на раздаче: мне, пожалуйста, девушка, один гарнир, без мяса.

19

Дня за два до того как отправиться в Эрдене-Дзу, Шубин с женой осматривали Ногон-Сумэ – Зимний, или Зеленый, дворец Богдо-хана в Улан-Баторе.

Сто лет назад иркутские каменщики построили на берегу Толы это двухэтажное здание под выкрашенной в зеленый цвет железной крышей. Монголия входила тогда в состав Китая, хозяин дворца считался ее духовным владыкой, но не светским. Стиль его новой резиденции вызвал недовольство Пекина. Чтобы избежать обвинений в пророссийских симпатиях, пришлось в спешном порядке навесить под крышей дощатые карнизы с буддийским орнаментом и вырезать на фасаде изображения лотоса.

Потом Поднебесная империя стала Китайской Республикой, Внешняя Монголия – теократической монархией с живым буддой на престоле. После социалистической революции Коминтерн учел тот факт, что простодушные кочевники любят своего монарха, и до его естественной смерти разрешил не устанавливать в Халхе республиканский строй. Старого слепого Богдо с женой оставили доживать век в Ногон-Сумэ. Когда он умер, его личные покои на втором этаже использовали как базу для антирелигиозной пропаганды. Упор делался на развратной жизни последнего хутухты, чье супружеское ложе имело зеркальные стенки, но позже эту деятельность потихоньку свернули, и дворец превратился в мемориальный музей.

Внутри две девушки, уже не говорившие по-русски, продавали входные билеты. Здесь же начиналась экспозиция, одинокая японка щелкала цифровой фотокамерой все подряд, словно это нужно было ей для отчета. Вдали виднелись стеклянные коробки с чучелами зверей и птиц, а в витрине прямо напротив кассы лежал расшитый золотом слоновий чепрак из темно-красного бархата, рядом – такой же наголовник с серебряными бляхами и пышными кистями.

Слона подарил Богдо-хану не то Николай II, не то какой-то купец из Красноярска, но индийский гость не пережил первой монгольской зимы. После смерти из него сделали чучело. На железных штырях смонтировали скелет, укрепили его распорками и вбитыми в землю кольями, обмазали глиной, обмотали войлоком, сверху обтянули бычьими шкурами. В дальнейшем планировалось приладить искусственный хобот, покрыть всю конструкцию предохраняющей от распада золотой краской и установить на площади перед дворцом.

В то время Халха-Монголия только что свергла китайское иго. Слон должен был олицетворять могущество ее монарха и силу ее народа, но установку монумента отложили из-за финансовых трудностей. За это время в нем завелись крысы. Однажды из сарая, где находилось чучело, раздался звук, похожий на шум осыпающихся по горному склону камней. Открыли двери и увидели, что слон лежит на земле грудой составных элементов. Изъеденная обшивка лохмами висела на подточенных крысиными зубами костях. Скелет не выдержал собственной тяжести и обвалился.

Все это рассказал монгольский приятель Шубина, водивший их с женой по дворцу.

– Снизу, – добавил он, – в животе у слона оставили отверстие, чтобы что-то поправить внутри, если что не так. Один старик, дед моего друга, рассказывал мне… До революции он был хуврэком при здешнем храме.

– Это мальчик-послушник, – пояснил Шубин жене.

– Они с другим хуврэком, – досказал приятель, – забирались в этого слона и там спали. Прятались от взрослых лам.

На следующий день в Республиканской библиотеке Шубину принесли русское издание «Отверженных» Гюго. Нужный фрагмент нашелся в четвертой части, книга 6, вторая глава. Здесь описывался «причудливый монумент» на площади Бастилии. Воздвигнутый в годы Первой Империи, он пережил ее лет на двадцать и превратился в «грандиозный труп наполеоновской идеи». Ее воплощал «слон вышиной сорок футов, сделанный из досок и камня, с башней на спине». В нем жил и воевал с крысами храбрый Гаврош.

– «В пустынном и открытом углу площади, – вслух прочел Шубин жене, – широкий лоб колосса, его хобот, клыки, башня, необъятный круп, подобные колоннам ноги вырисовывались ночью на фоне звездного неба страшным, фантастическим силуэтом. Что он собой обозначал, неизвестно. Это было нечто вроде символического изображения народной мощи».

Жена ответила ему улыбкой, за которую он когда-то ее полюбил, и у него опять, как накануне в Ногон-Сумэ, сжалось сердце. Недаром она всюду находила двойников. Тайное единство мира проявляло себя в разделенных пространством и временем копиях скрытого от смертных оригинала.

Проехали километров двести, оставалось еще столько же, но Баатар честно предупредил, что доберутся до Эрдене-Дзу не раньше вечера. Теперь ему поминутно приходилось объезжать гигантские выбоины на старом, халтурно настеленном асфальте. Временами щебенка начинала щелкать по днищу и шуршать под колесами. Кое-где прямо из-под покрытия вылезала голая земля. До этого участка трассы у китайских строителей руки не дошли, а сами монголы считают ниже своего достоинства заниматься дорожными работами. Их дело – ездить.

Дорога по-прежнему вела строго на запад. Они двигались туда, где двое блаженных вечно живут в райском саду, но пока что вокруг не видно было ни единого дерева. Машина шла в пустоте, лишь иногда, серая на желтом, показывалась и уплывала назад одинокая юрта или отара овец буро-рыжим дымком стелилась по степи. Дважды дорогу перебегали земляные белки.

Вдруг Баатар сказал:

– Тут раньше вольфрам добывали.

Справа, среди сухой травы и щебенистых осыпей, возник выморочный поселок с двухэтажными блочными домами. Вид у них был такой, будто по ним только что прошел метеоритный дождь. Штукатурка осыпалась или вздулась пузырями, оконные рамы не сохранили даже следов краски. На крышах колосилась выжженная солнцем трава. Половину стекол заменяла фанера вперемешку с листами кровельного железа, но из окон кое-где торчали жестяные трубы печек-времянок. Стены над ними были в потеках копоти. Одно это и свидетельствовало, что поселок все-таки обитаем.

Отопление не работало, видимо, с тех пор, как закрылись шахты. То, что от них уцелело, издали выглядело как гигантские кучи строительного мусора, пронзенного перебитыми в суставах стальными мачтами с болтавшимся на них тряпьем. Руда здесь давно кончилась, а поселок остался, как остается пустой кокон, когда из него уходит шелкопряд.

В одном из домов настежь распахнуто было окно на первом этаже. В нем Шубин увидел мужчину и женщину, сидевших по разные стороны стола лицом друг к другу. Перед ними на столе что-то стояло, какая-то еда и, может быть, даже бутылка местной водки, по гуманному монгольскому закону обязанная иметь не больше тридцати градусов, но чувствовалось, что для обоих это не имеет никакого значения. Кроме них, в комнате никого не было, на улице тоже не наблюдалось ни души, кругом царили тишина и мерзость запустения, а эти двое сидели там, как в уличном кафе среди шумной толпы, когда лишь полнейшей погруженностью друг в друга и можно отгородиться от мира. Так когда-то, уложив сына, Шубин с женой вечерами садились на кухне и молчали. Любой разговор мгновенно упирался в то, о чем не имело смысла говорить.

Поселок в считаные секунды пролетел мимо. Баатар опять начал рассказывать о том, как любят монголы красную икру. Он давно пытался выяснить, не знает ли Шубин, где именно ее вынимают из рыбы и закладывают в банки по низкой цене. Требовалось точно дислоцировать самое выгодное из таких мест, тогда один богатый человек, не жулик, даст ему кредит, чтобы прямо оттуда поставлять этот продукт в Улан-Батор.

– Все места не объездишь, надо знать, где выгоднее всего, – говорил Баатар, – а ваши ничего не знают. Я сколько ни спрашивал, все без толку.

Он вынул из бардачка и через плечо передал Шубину сложенную в несколько раз географическую карту. Они с женой развернули ее на коленях. Это была старая административная карта советского Дальнего Востока с разбросанными по ней условными значками в виде красных треугольников, нарисованных от руки и густеющих по направлению к тихоокеанскому побережью. Сахалин был покрыт ими почти без остатка. Жена первая сообразила, что все они стоят вдоль русла рек, по которым идет на нерест икроносная рыба, и обозначают рыбзаводы.

– Брать надо прямо на месте. Главное, чтобы без посредников, – сказал Баатар.

Десять лет назад и в России это была всеобщая мечта. Она незаметно сменила столь же повальную тягу к свободе, но вобрала в себя ее энергию. Поиск прямых контактов превратился в манию, слово «наценка» обрело апокалиптический смысл. Жена тоже поддалась этому порыву и однажды купила у незнакомой женщины, позвонившей к ним в квартиру, трехлитровую банку разведенной олифы, которую ей выдали за натуральный, прямо с пасеки, гречишный мед. На женщине был белый передник поверх пальто, она, как сирена, пропела, что товар от непосредственного производителя, без торговой накрутки. Перед покупкой жена тщательно продегустировала его из отдельной баночки. Потом она полночи рыдала, временами бегая в ванную, а Шубин курил в кухне, дожидаясь того момента, когда позволено будет утешить ее единственным доступным ему способом.

Он сложил карту и вернул ее Баатару. Тот спрятал свое сокровище обратно в бардачок, сказав:

– Мне за нее пятьдесят долларов давали, я не отдал.

20

На кухне Катя согрела немного воды в чайнике. Презерватив пришлось вынимать самой, при этом были небольшие потери. Она слегка помылась над поганым ведром, а заодно пописала туда же, маскируя предательский звон жести плеском экономно расходуемой воды. Жохов из комнаты уловил этот звуковой перепад и умилился ее стыдливости. Настроение было хорошее. Даже в презервативе все прошло на редкость удачно для первого раза.

Мелькнула мысль на часок оставить Катю здесь, самому смотаться в «Строитель», забрать сумку и до утра спрятать где-нибудь в сенях, чтобы не объяснять, откуда она взялась. Тогда завтра можно будет не ходить взад-вперед, а прямо отсюда двинуть на станцию. Нужно только придумать предлог для отлучки. Он встал с дивана, подкинул в печку пару поленьев и снова лег. Пламя бурно загудело в дымоходе. Это была любимая музыка его молодости.

Из кухни не доносилось ни звука. Ведро отзвенело, невозможно было понять, чем Катя так долго там занимается. Мысли не возникало, что у голой женщины может быть с собой косметичка. Наконец она вернулась, взяла со стола последнее из принесенных ею яблок и забралась под одеяло. Вдеть его в пододеяльник не успели, но простыня была постелена, лежали голова к голове, по очереди откусывая от этого яблока и передавая его друг другу, как Адам и Ева в райском саду.

– Вообще-то по паспорту я Аида, – сказала Катя. – Мама у меня русская, а отец по отцу татарин. Когда я родилась, в нем взыграли национальные чувства по мужской линии. Русское имя он мне давать не захотел, мусульманское вроде как тоже ни к чему. Хорошо еще, Виолеттой не назвали. У нас в классе была одна казашка и одна армянка, обе – Виолетты.

– Почему же ты – Катя? Тебе нужно быть Идой или Адой.

– Адой я быть не могла, потому что маму звали Раей. Получалось, будто она хорошая, а я плохая. А Ида – еврейское имя. Еще хуже, чем Аида.

Жохов уже знал, что мать у нее умерла, и поинтересовался, жив ли отец. Она ответила, что понятия не имеет, мать выгнала его, когда ей было три года. Он сильно пил, однажды, пьяный, взял их кошку и грозился бросить с четвертого этажа, если не дадут денег на бутылку. Денег в доме не было, мать стала скручивать с пальца колечко, чтобы ему отдать, а снять не может. Отец дернул и сломал ей палец.

Они с мамой и бабушкой жили в Дегтярном переулке, за гостиницей «Минск», тогда еще не построенной. Дом начинался огромной мрачной аркой, зимой там всегда дуло, мама поворачивала маленькую Катю лицом к себе, вжимала носом в свою черную цигейковую шубу и пятилась вместе с ней в спасительно-тихий двор, пока страшная арка не оставалась позади.

– Мамы скоро десять лет как нету, – вздохнула Катя, – а шуба цела, лежит в кладовке. В пятьдесят пятом году бабушка стояла за ней в очереди трое суток. Рука не поднимается снести это чудовище на помойку.

Вынимать лицо из шубы не полагалось, но краем глаза она успевала ухватить темные камни арочных столбов. Снег до них не долетал, их секла только жесткая изменчивая поземка, поэтому и сами они, и голые клинья асфальта рядом с ними казались зловеще мерзлыми. Во дворе мама обнаруживала, что на валенках у дочери всего одна галоша, втыкала в сугроб санки, чтобы она могла держаться за них, стоя на одной ноге, а сама шла назад через завывающую ветром арку – искать вторую. В конце концов они добирались до их коммунальной квартиры, и после долгих уговоров Кате разрешалось покрутить ручку механического дверного звонка.

Кроме них в квартире обитала рабочая семья Слоновых с двумя детьми и человек без запаха, которого мама и бабушка за глаза звали Дистолятором, а в разговоре – Авелем Наумовичем. У него были зеленые пижамные штаны в полоску. Что находилось выше, Катя не помнила. При нем состояла Дистоляторша в гремящем шелковом халате, но тоже не имевшая ни головы, ни тела. От нее пахло за двоих, сладко и опасно. Когда она, сидя на табурете в кухне, притягивала Катю к себе и зажимала между коленями, жутко было чувствовать ее колючие, как у ведьмы, голые ноги. Мама ног не брила. Позже Катя начала понимать, что если сам Дистолятор существует в единственном числе, то и Дистоляторша у него должна быть одна, но в разговорах мамы с бабушкой проскакивала еще какая-то прежняя, другая Дистоляторша, а за ней, совсем уж в тумане, маячила третья. При попытках внести ясность в это невероятное положение дел бабушка говорила «ш-ш-ш» и показывала на дверь страшными глазами.

Жохов слушал, не перебивая. В постели обе жены так же подробно рассказывали ему о своем детстве, а он им – никогда.

– Всего комнат было четыре, в четвертой жила детский врач Орлова, – говорила Катя. – Она пользовалась непререкаемым авторитетом. Мне казалось естественным, что в булочной орловский хлеб стоит на копейку дороже, а докторскую колбасу можно давать маленьким детям.

Она заметила, что Жохов ладонью елозит у себя под спиной.

– Что там? Пружина вылезла?

– Нет. Крошки откуда-то.

– От яблока, – объяснила Катя. – Мы с тобой только что съели яблоко.

– И от него крошки?

– Оно же было крошечное.

Растрогавшись, Жохов поцеловал ее, как ребенка, в лоб. Она положила огрызок на пол и закинула руки за голову. Небольшие грудки растеклись по ребрам. Имя Аида подходило ей больше, чем Катя.

Он провел пальцем по ее животу.

– А животик у тебя все-таки имеется. В одежде кажется, что его совсем нет.

– Его и нет. Просто сейчас в нем скопилось кое-что лишнее.

– Женщины! – покровительственно улыбнулся Жохов. – Воздушные создания, страдающие запором.

– Бывает, – не стала отрицать Катя. – Мне, например, в детстве никто не объяснил, что какать нужно каждый день. Мать вечно пропадала в своем институте.

Она лежала на спине, смоляные волосики возле сосков свивались, как подстилка в птичьем гнездышке. Знак восточной прививки к славянской плоти, наследие самки примата на теле интеллигентной женщины с высшим образованием. Эта поросль возбуждала своей неуместностью, как нагота в деловом интерьере. Он начал обшаривать постель в поисках упаковки от презерватива, полчаса назад впопыхах отброшенной куда-то к стене. Там еще оставался один неиспользованный.

Шел двенадцатый час, когда Сева сошел с крыльца главного корпуса и направился к стоявшей за корпусом машине.

– Поздно, сегодня уже не придет, – виновато доложил он Хасану, при его приближении опустившему стекло в окне. – Завтра с утра надо приехать. Сумка там стоит.

– Что в ней?

– Хер его знает! Он тут какую-то дачницу подцепил. У нее, наверное, ночует, – поделился Сева сведениями, добытыми у соседа Жохова.

Он полез в салон, но Хасан, перегнувшись через сиденье, выпихнул его наружу и захлопнул заднюю дверцу.

– Придет, посмотришь, куда денется. Только по-умному.

– И что с ним делать?

– Ничего. Позвонишь, мы приедем.

– Спать-то мне где? – спросил Сева, но Хасан уже поднял стекло.

Ильдар прикрыл глаза, беззвучно пошевелил губами и повернул ключ зажигания с таким видом, словно приводил в действие высшую силу, ниспосылающую в мотор божественную искру с ночных небес. Через пару минут задние огни ярко вспыхнули в конце аллеи, погасли, пока сторож открывал ворота, снова загорелись тусклым будничным светом и окончательно исчезли за изгибом дороги. Слышнее стало, как ветер шумит в голых деревьях парка.

В лесу этот шум перешел в протяжный мощный гул, идущий по вершинам елей и сосен, но за стеклами, за гудением мотора почти не слышный. Машина вылетела к дачному поселку, одолела подъем и втянулась в сжатую заборами улицу. Нигде не светилось ни одно окно. Дома стояли пустые, черные, но в одном из них теплилась жизнь. Хасан заметил, что над крышей скромной дачи в глубине участка белеет сносимый ветром дымок. Две звездочки, протаявшие среди облаков, дрожали в теплых струях идущего из трубы воздуха.

– Останови, – приказал он Ильдару.

21

Фиолетовый пакетик с мягким колесиком внутри нашелся между диваном и стенкой.

– Ловко ты мне его подсунула, – вспомнил Жохов, пряча его под подушку.

– Пришлось проявить инициативу. Хотя женщине трудно это сделать, если мужчина ей нравится.

– А если не нравится?

– Тогда легче.

Он благодарно погладил ее лобок. Чувствовалось, что на днях здесь побывали ножницы.

– Подожди, – отвела она его руку, – давай сначала поговорим о чем-нибудь таком… Тебе снятся эротические…

– Мне никакие не снятся, – слукавил Жохов, считавший сон без сновидений признаком мужественности.

– А мне снилось недавно, что меня хотят изнасиловать трое бомжей. Ночью бегут за мной по улице, я кричу, зову на помощь, а кругом – никого. Загнали меня в какой-то тупик между заборами. Дальше бежать некуда, я повернулась к ним, а сама вся трясусь от страха. Один выходит вперед с такой мерзкой ухмылочкой на роже, расстегивает штаны, достает член. Вдруг вижу – член у него отваливается и падает на снег. Он как в столбняке смотрит себе на то место, где было и нету, а я начинаю хохотать, хохотать и сквозь хохот кричу голосом ведьмы: «Следующий!»

– Ничего себе эротика.

– Просто это уже в подсознании. Очень хочется, чтобы у них все поотваливалось.

– У кого у них?

– У Гайдара, например. Или даже у Ельцина.

– Ты, что ли, против референдума? – удивился Жохов.

Катя повернулась к нему, приподнявшись на локте.

– Какая у тебя в детстве была любимая книжка?

– «Занимательная минералогия» Ферсмана.

– А из художественной литературы?

– «Тайна Соколиного бора», – честно признался он, хотя мог бы назвать что-нибудь посолиднее.

– Кто автор?

– Не помню. Что-то про партизан.

– А моей настольной книгой был «Мышонок Пик» Бианки. Читал?

– Сто раз.

– И я! – обрадовалась Катя. – Я представляла, что стала такой же крохотной, как он, и мы с ним вместе от всех прячемся. Забьемся в норку, прижмемся друг к другу и сидим.

– Это детская сексуальная фантазия, – определил Жохов.

– Возможно. Знаешь, кстати, как мышкуют лисы?

Он не знал. Она стала рассказывать, что лиса в поле гонится за мышкой, та раз – и в норку. Тогда лиса начинает прыгать сверху на всех четырех лапах. Мышка, бедненькая, сидит в своей комнатке, а стены уже в трещинах, как при землетрясении, люстра качается, в шкафу посуда вдребезги. Потолок вот-вот рухнет, а выскочить нельзя, там – рыжая.

– Я постоянно чувствую себя этой мышкой, – закончила Катя.

– Пойми, – сказал Жохов, – Господь Бог сподобил нас жить в такое время и в такой стране, что за несколько недель можно составить себе состояние. Сумеем, еще и внукам хватит. Дураки будем, если не рискнем. Всю жизнь потом жалеть будем.

Рядом лежала мышка, которая хотела стать ведьмой, дочь фараона с Дегтярного переулка. Он перевалился на живот и ткнулся носом ей в грудь. Впервые в жизни приятно было нюхать женщину не до, а после. Она слабо пахла чем-то горьковато-аптечным, как сушеная лекарственная трава.

Калитка была заперта на вертушку. За ней, чуть заметные в темноте, двойной цепочкой тянулись следы. Прошли двое, мужчина и женщина.

Хасан просунул руку между штакетинами, повернул деревянный брусок на гвозде, шагнул во двор и позвал:

– Эй, хозяйка!

Окна в доме остались темными, но над головой у него зажглась лампочка, спрятанная в ветвях дерева за оградой. Конусообразный жестяной колпак направлял ее стосвечовый свет на пространство у входа во двор. Теперь Хасан виден был как на ладони, а сам не видел ничего.

Лязгнули запоры, заскрипело крыльцо. Мужской голос спросил:

– Чего надо?

Не ответив, Хасан отступил в сторону, чтобы выйти из освещенного круга, мешавшего разглядеть человека на крыльце. Еще секунда, и опоздал бы. От дома, беззвучно стелясь по снегу, прямо к нему неслась низкая черная тень. Он еле успел выскочить на улицу и захлопнуть за собой калитку. Громадный ротвейлер, хрипя, стал бросаться на ограду, пока его за ошейник не оттащил крепкий старик в телогрейке.

Подбежал Ильдар с пистолетом в руке.

– Поехали, – сказал ему Хасан. – Это не он.

Глава 8

Новые лица

22

Очерк о самозваном цесаревиче Шубин состряпал за один день после разговора с Кириллом. Основа была, еще в перестройку ему попались записки одного колчаковского офицера из томских студентов, не без юмора вспоминавшего, как в феврале 1919 года, под Глазовом, неизвестный подросток ночью вышел к их позициям со стороны красных. Подойдя ближе, он, чтобы в темноте не шлепнули по ошибке, громко затянул «Боже, царя храни». Шел и пел, пока не наткнулся на этого томича, который на выборах голосовал за народных социалистов. Тот с размаху врезал ему по скуле. Певец взмахнул руками и сковырнулся в сугроб. «Запомни, – склонившись над ним, строго сказал автор записок, – мы не за царя воюем, а за Учредительное собрание!» Он сдал этого монархиста в штаб и наутро узнал, что съездил по физиономии не кому-нибудь, а чудом спасшемуся цесаревичу Алексею.

Позже стало известно его настоящее имя – Алексей Пуцято. Он бегло говорил по-французски, умел держаться в обществе и, видимо, вырос в интеллигентной семье. Про его родителей известно было только то, что они умерли от тифа по дороге из Петербурга в Сибирь. Алеша был тремя годами старше убитого в Екатеринбурге тезки, но выглядел моложе своих лет. Этим исчерпывалась достоверная информация о нем, да и она выплыла не сразу.

В сибирских и уральских деревнях то и дело объявлялись малолетние бродяжки, выдававшие себя за несчастного цесаревича. Россия не была бы Россией, если бы им никто не верил. На этой ниве они собирали свой урожай – подаяние, скромный ужин, ночлег на теплых полатях. Алеша Пуцято был среди них не первый и не последний.

К весне 1919 года его доставили в Омск. Сам Колчак встретиться с ним отказался, но желающих поучаствовать в этой игре нашлось немало, вокруг Алеши составилась целая партия. Когда он появлялся на публике, дамы, по словам очевидца, «впадали в такое же экстатическое состояние, как пастухи при виде Вифлеемской звезды». Природный артистизм помог ему вжиться в роль. Прибившиеся к нему активисты устраивали собрания, закатывали банкеты, заказывали благодарственные молебны, а главное – собирали пожертвования, в итоге исчезнувшие без следа. В Алешу вложили множество сведений о его детстве в кругу императорской семьи, но предусмотреть все детали было невозможно. Однажды он не сумел назвать имя любимого спаниеля, в другой раз перепутал каких-то кузин, не ответил на вопросы, заданные ему по-английски, наконец на очередном банкете так увлекся ликерами, что замять скандал не удалось. Его взяли под домашний арест, а незадолго до падения Омска эвакуировали в Забайкалье.

В январе 1920 года он оказался в Чите, у атамана Семенова. Тот с ним церемониться не стал и засадил в тюрьму на общих основаниях. Это еще был не худший вариант, незадолго перед тем атамановцы до смерти забили палками китайца-парикмахера, промышлявшего в бурятских улусах под именем японского принца Куроки.

Осенью Читу заняли красные, узники вышли на свободу. Алеша провел в заключении девять месяцев, за это время и арестанты, и тюремщики сменились неоднократно. Никто уже не помнил, за что именно его посадили. Он объявил себя жертвой семеновского режима, вступил в РКП(б) и как человек, прошедший школу тюрем и подпольной борьбы, был принят на службу в Военпур – Военно-политическое управление при штабе Народно-революционной армии ДВР.

Из Читы его перевели в Верхнеудинск, он успешно поднимался по карьерной лестнице, пока в 1922 году не грянула партийная чистка. На этом-то отделении агнцев от козлищ Алеша и погорел. Когда он предстал перед высокой комиссией, один из ее членов, сидевших по другую сторону застеленного кумачом стола, с изумлением опознал в юном политработнике бывшего соседа по камере. Товарищи по несчастью знали тогда Алешу как страдальца совсем не за те идеалы, за какие страдали они сами. В тот же день он был арестован и, пока шло следствие, сидел на гарнизонной гауптвахте в поселке Березовка близ Верхнеудинска.

Последний эпизод Шубин вычитал в мемуарах одного сибирского эсера, написанных уже в эмиграции, в Китае. Тот сам проводил обыск на квартире арестованного и обнаружил тетрадь с конспектами по астрологии, но лишь бегло проглядел ее, прежде чем подшить к делу. Позднее он по памяти воспроизвел единственную из содержавшихся в ней выписок, да и то не ручаясь за точность: «Звезды и созвездия есть творения предвечных душ, созидаемые ими на пути к воплощению. Там эти души пребывают до вселения в то или иное тело на планете Земля. Когда предвечная душа повторно погружается в человеческую плоть, перед нами cуть не разные люди, а всего лишь различные формы ее земного существования».

После присоединения Дальневосточной республики к РСФСР этот мемуарист не сошелся с новой властью во взглядах на автономию Сибири и уехал в Харбин. Дальнейшая судьба Алеши Пуцято осталась ему неизвестна. Шубин знал о ней из другого источника.

В 1972 году он служил в Забайкалье, носил лейтенантские погоны и командовал взводом в мотострелковом полку. Десятью годами раньше, сокращая армию, Хрущев провел массовые увольнения офицеров, позже в частях стало не хватать младшего командного состава. В институтах появились военные кафедры. Шубина, как многих его ровесников, призвали на два года после университета.

В то время готовились к большой войне с Китаем, всё новые дивизии перебрасывали на восток из западных округов. Одесский военный округ вообще упразднили. Их полк стоял на станции Дивизионная, бывшей Березовке, – первой железнодорожной станции к западу от Улан-Удэ. К ней прилегали военный городок и поселок, раскинувшийся между сопками по правому, высокому берегу Селенги. Он делился на три участка и собственно Березовку.

Первый участок состоял из барачного типа КЭЧевской гостиницы, в прошлом конюшни атамана Семенова, и одной блочной пятиэтажки. Горячее водоснабжение от кочегарки делало ее предметом мечтаний всех офицерских жен. Получить в ней квартиру даже для подполковника считалось величайшим счастьем. Майоры тут попадались или штабные, или многосемейные.

На втором и на третьем участках стояли типовые казармы времен Русско-японской войны. Это были двух-или трехэтажные здания из неоштукатуренного кирпича с полутораметровой толщины стенами, узкими окнами и необъятными подвалами. Рассказывали, будто их подземная часть равна по высоте наземной, потому что построены на песке. Из удобств здесь имелся только водопровод. В этих домах обитал младший и средний офицерский состав до майора включительно.

Четвертым участком называли кладбище. Разбросанное по склонам сопок над Селенгой, оно делилось на военное, гражданское и японское. На последнем лежали умершие в здешних лагерях и госпиталях пленные японцы из Квантунской армии. Когда в поселке кто-то умирал, про него говорили, что переехал на четвертый участок. Утешительный местный эвфемизм трактовал смерть как перееезд из квартала в квартал внутри одного населенного пункта.

Сплошь деревянная Березовка располагалась между первым участком и вторым. Не считая квартирантов, ее население было сугубо мирным, но улицы назывались как линейки в полевом лагере – Гарнизонная, Саперная, Нижняя и Верхняя Артиллерийские. Шубин снимал комнату на Гарнизонной, в бревенчатом доме с печным отоплением и водой в колонке за углом. Дом принадлежал скорняку дяде Пете с женой. Показывая восьмиметровую жилецкую комнатешку, он широким жестом обвел ее облупленные стены и сказал: «Двадцать рублей, и живи не крестись!» Тем самым Шубину гарантировалась полная автономия, включая право приводить сюда женщин.

Другие хозяева просили четвертную, пятерка была сброшена за то, что в доме стоял неистребимый кислый запах щелока и сырой мездры. Офицеры и прапорщики носили дяде Пете песцовые, рысьи, лисьи, а то и собачьи шкуры, из которых он шил шапки их дочерям и женам. В 1921 году его из Воронежской губернии забрили в Красную Армию и послали в Верхнеудинск, после демобилизации он здесь женился, да так и осел на всю жизнь. В родных местах с тех пор ни разу не бывал, но продолжал считать Забайкалье чужбиной и, выпив, говорил с неподдельной горечью: «Дом за горами, а смерть за плечами». Эту поговорку Шубин ни от кого больше не слыхал. Ее даже у Даля не было.

В тот день они встретились в продуктовом магазине на третьем участке и вместе возвращались домой с покупками. Тема беседы не отличалась новизной. С зимы дядя Петя лелеял огульное, в общем-то, подозрение, будто сосед, бурят-костоправ Доржи Бадмаевич, поставил жучок и ворует у него электричество. По дороге ему опять явилась мысль восстановить справедливость с помощью Шубина. Этот план вынашивался им давно. Шубин должен был предстать перед соседом во всем блеске своего, так сказать, официального положения – в форме, при пистолете и, желательно, с парой-тройкой вооруженных автоматами солдат, но что дальше, дядя Петя плохо себе представлял.

– Пульни, – говорил он, – на дворе-то, чтоб знал, дьявол!

Шубин отговаривался тем, что должен отчитываться за каждый израсходованный патрон.

От Доржи Бадмаевича разговор перекинулся к его квартиранту Боре Богдановскому, такому же, как Шубин, лейтенанту-двухгодичнику из второго батальона. Оба они были историки, только Шубин учился на Урале, а Боря окончил Историко-архивный институт. В Москве у него осталась жена, поэтому постоянную женщину он не заводил, зато чуть не каждую субботу приезжал из города с новой девицей. Как интеллигент, Боря промышлял в пединституте и в институте культуры. Военного училища в Улан-Удэ не имелось, при нарушенном балансе полов срывать цветы с этих клумб можно было охапками. Чтобы иметь свободу действий, он съехал из офицерской гостиницы на первом участке и снимал комнату во вражеском пятистенке через забор. За полгода все его дамы, слегка помятые с недосыпа, прошли по Гарнизонной и растаяли в тумане, по утрам доползавшем от Селенги до автобусной остановки перед шубинским окном.

Дядя Петя таких вещей не одобрял. Моральные соображения его не занимали, просто ему казалось, что это лишено смысла.

– Они ж все одинаковые! – сердился он, отметая приводимые Шубиным аргументы в пользу разнообразия женской природы. – Ты им всем по очереди сунь туда палец да оближи. Разница будет, нет?

На втором участке навстречу попался старший лейтенант Колпаков из роты связи. Он давно задолжал Шубину десятку, но отдавать не спешил.

– Понимаешь, – жарко заговорил Колпаков, отведя его в сторону, – сейчас отдать не могу, извини. Пятого Галка получит зарплату, – подключил он сюда свою жену, работавшую в военторговской автолавке, – и я тебя найду. Или ты меня найди. Или Галка тебя найдет. Или лучше ты сам после пятого зайди к ней в лавку. Скажешь, что я тебе должен, она отдаст. По-моему, так будет проще всего.

Дядя Петя ждал возле здания одной из бывших казачьих казарм с монументальным порталом в духе ропетовской теремной готики. Оно, как утес, возвышалось над грязной пеной обступивших его дощатых сараев, дровяников, нужников.

– Тут в подвале она и была, губа-то. Я к ему сюда в караул ходил, – сказал дядя Петя, когда Колпаков ушел.

– К кому? – не сразу сообразил Шубин.

– К царевичу, ети твою… Беспамятный, что ли?

Шубин вспомнил, что еще прошлой весной ему рассказано было про цесаревича Алексея, сидевшего здесь на гауптвахте. Будто бы офицеры выкрали его в Екатеринбурге, подменив двойником.

«Они его сперва к Колчаку привезли, – излагал дядя Петя эту историю, – а как наши-те Омск взяли, хотели с им в Китай уйти, да протетехались. Куда ни глянь, до Байкала одна советская власть, ихнего брата на станциях метут подчистую. Ну, думают, мы тоже не пальцем деланы, наладимся к югу и побредем на Ургу. Думали у монголов лошадей купить – и в Калган. До Иркутска по железке доехали с чужими паспортами, оттуда тропами пошли на Косогол. Шли по тайге, решили ночевать. А в траве роса, под утро выпадает, ну и легли прямо на тропе. Сухо, так другое не ладно. Буряты там охотничали, набрели на их. Офицеров постреляли, а царевич объявил им, кто он есть, они его начальству сдали. Он у нас на губе сидел, потом караульный один, из кулаков, дверь ему отпер и гимнастерочку свою отдал. Его самого за такое дело на четвертый участок свезли, а царевич ушел в Монголию».

– Вы с ним разговаривали? – спросил Шубин.

– Раз было. Он вечером вон в то окошко смотрел, – показал дядя Петя зарешеченное подвальное оконце, на треть присыпанное песком пополам с опилками, – а мы с караула сменились, покуриваем наверху. Стемнело уже, он мне говорит снизу-то: «Отойди, земеля!» Какую-то, вишь, звезду я ему загородил.

– Какую?

– Врать не буду. Забыл.

– А вы что?

– Ничего. Переступил на шаг и стою.

– А в Монголию он как ушел?

– Как все, так и он. Падями.

– Там его и поймали?

– Не, ушел с концами.

Шубину это показалось нелогично.

– Если не поймали, как знаете, что в Монголию?

– Видели его там.

– Кто?

– Разные люди. Он, может, еще живой. Поживат себе, – сказал дядя Петя, и они не спеша двинулись дальше – мимо второго участка к себе на Гарнизонную.

После ужина Шубин снова сел за машинку. Ничего другого ему не оставалось. Шел только девятый час, но сын болел, телевизор не включали, и узнать новости про Абхазию и референдум он не мог. Газеты они перестали выписывать с прошлого года, когда это стало не по карману. Раньше Шубин ходил читать их на стендах возле кинотеатра «Прага», но осенью там исчезли сначала газеты, потом и сами стенды. Кинотеатр еще держался, хотя дневные сеансы отменили, а на вечерних показывали в основном эротику.

В большой комнате верхний свет был потушен, горела лишь настольная лампа под накинутым на нее платком. Сын лежал в кроватке горячий от жара. Негромко звучал рояль, жена опять пела ему про трех братьев-скитальцев и домоседку-сестру:

Проходит год за годом, зима сменяет лето,
Сестрица одинокая скучает.
А братья все не едут, скитаются по свету,
И весточки никто не присылает.

С юга не шлют, с востока не шлют,
С запада ветер один лишь мчится, воя.
А братья все не едут ни сушей, ни водою,
И стала их сестра совсем седою.

23

Утром Катя проснулась оттого, что где-то рядом неожиданно стих шум автомобильного мотора. Обледеневший за ночь снег коротко прохрустел под колесами. За окнами было уже совсем светло. Жохов спал как младенец, из уголка его рта стекала на подушку блаженная сонная струйка слюны.

Она босиком прошлепала к окну. Из стоявшего у ворот красного «фольксвагена» вылез молодой мужчина в натуральной замше и помог выйти элегантной стройной блондинке с некрасивым лицом и жидкими волосами. Джинсики нежно голубели под расшитой лиловыми лилиями коротенькой дубленкой нараспашку.

Катя комом схватила со стула одежду и кинулась к Жохову.

– Вставай! Борис приехал!

– Борис?

– Твой брат. Я его узнала по фотографии.

Заскрипело крыльцо, ключ зашебуршал в замке. Она успела натянуть трусики, трико, юбку, но бюстгальтер пришлось сунуть в карман и надеть свитер на голое тело. Приятельница научила, что если под грудью держится карандаш, без бюстгальтера ходить нельзя, если нет – можно. У нее, слава богу, пока не держался.

В сенях Борис что-то негромко сказал своей спутнице, та мелодично рассмеялась. Когда они вошли в комнату, Кате оставалось застегнуть сапоги, а Жохов в трусах и футболке скакал на одной ноге, пытаясь другой попасть в штанину.

– О-ля! Извините! – пропела блондинка.

Ее мягкий приятный акцент в устах западных людей всегда казался Кате свидетельством полнейшей оторванности от забот низкой жизни. О чем бы ни говорили женщины вроде этой, в их голосах звучала весть о том, что есть, значит, на свете такие места, где, будучи наивным человеком, можно тем не менее очень хорошо прожить.

Борис помалкивал, пытаясь оценить обстановку. На его месте Жохов повел бы себя точно так же. Время такое, что не стоит делать резких движений. Никто не знает, кому что позволено и кто за кем стоит.

Он влез в свитер, а уж потом застегнул брюки. Физические данные у него были средние, не стоило их демонстрировать.

– Простите, вы кто? – осторожно спросил Борис.

Катя решила, что вопрос обращен к ней, ведь не мог же он не узнать брата.

– Я племянница Натальи Михайловны, – объяснила она, – у нее здесь дача. Максимова Наталья Михайловна, у вас в семье ее зовут Талочкой.

– Талочка – ваша тетка?

– Да, я тут сторожем по ее рекомендации.

– И у вас есть ключи от дач?

Катя умоляюще взглянула на Жохова. Тот молча снял с вешалки ее кролика.

– Вы в ссоре? – спросила она одними губами.

Борис взял со стола связку ключей, многозначительно позвенел ими друг о друга.

– Кто вам их дал? Талочка? Ну, я с ней поговорю! Не знал, что у нее такие шустрые племянницы.

Жохов помог Кате надеть шубку и стал одеваться сам. Борис увидел трикотажную шапочку грузинского производства, куртку из фальшивой, с зеленоватым отливом, замши. Джинсы плебейской голубизны и литые белорусские ботинки с черными от пота стельками он разглядел еще раньше. Все вещи были достаточно дешевы, чтобы не принимать их владельца всерьез, но и не настолько плохи, чтобы его опасаться.

Он понюхал винную муть в одном из фужеров, подошел к дивану и грубо откинул постель к стене. Обнажилась светлая обивка с темнеющим посередине белковым пятном в форме облака на китайских картинках. Катя похолодела от стыда. Второй презерватив порвался, как советский, хотя изготовлен был в не знавшем социализма Гонконге.

– Хоть бы что-нибудь подстелили… Водите сюда мужиков, поите их, весь дом загадили. Какого хера?

– Сережа, скажи ему! – потребовала Катя. – Он все-таки твой брат.

– Чего-о? – изумился Борис.

– Не знаешь, значит, – констатировал Жохов. – Понятно.

– Что тебе понятно?

– Я думал, ты про меня знаешь. Мне-то отец много про тебя рассказывал. Мы с ним частенько встречались, когда ты в армии служил. Под Улан-Удэ, кажется. У тебя там дружок был из кадровых, он вашему замполиту голову проломил. Было такое?

Борис потрясенно кивнул. Успокоившись, Жохов рассказал, что у них в батарее тоже замполит был – песня. Жена его пьяного домой не пускала, так он, если выпьет, ходил спать в караульное помещение. Придет и начнет придираться: то не так, это не по уставу. Потом – хоп, и нету его. Только сапоги торчат, хромовые среди кирзовых. Завалился с отдыхающей сменой.

– Упал? – участливо спросила блондинка.

Никто ей не ответил.

– Когда бабушка умерла, – вернулся Жохов к семейной теме, – на кладбище я был, а на поминки к вам домой не пошел, естественно. Мы с отцом отдельно ее помянули. Отец сильно на тебя обижался, что ты на похороны не приехал.

– Меня из части не отпустили.

– Мог и без спросу. Чего бы они тебе сделали?

Он протянул Борису пачку «Магны». Тот покачал головой.

– В прошлом году, – закуривая, вспомнил Жохов, – у меня было воспаление легких, врачи велели бросить курить, а то всякое может случиться. Выхожу я после рентгена из поликлиники, достаю сигарету. Кручу ее в пальцах и думаю: если только эта маленькая белая палочка отделяет меня от смерти, то стоит ли жить?

Катя за рукав потянула его к выходу. Он высвободился.

– С какой стати? У нас такие же права, как у них.

– По-твоему, должны уйти мы? – осведомился Борис.

– Никто вас не гонит. Тут две комнаты, места всем хватит.

В тишине слышно стало, как потрескивают обои на выстывающих стенах. Блондинка запахнула свою дубленку и на всякий случай улыбалась всем по очереди, не понимая, видимо, что здесь происходит.

– Ладно, – вздохнул Борис, – давайте знакомиться. Это Виржини, она из Франции.

Жохов представился без фамилии, как на встрече с Денисом.

– Я хотел уступить тебе хату и ничего не говорить, – сказал он тоном оскорбленного великодушия. – А теперь извини, сам напросился.

Борис попросил его помочь загнать машину во двор. Виржини вышла вместе с ними, но вернулась раньше, неся в обеих руках гроздья разноцветных, по-разному шелестящих пакетов. Катя едва успела убрать постель и прикрыть пятно на диване газетой «Сокровища и клады».

Во дворе мягко запел немецкий мотор, снег захрустел под колесами вползающей в ворота машины. Слышно было, как Жохов командует:

– Еще, еще на меня! Так-так-так… Оп! Хорош.

Виржини глазами указала за окно.

– Нет? Не жена?

– Нет. А вы?

– Я тоже нет.

Обе рассмеялись, Виржини принялась выкладывать на стол нарядные свертки, баночки, коробочки. Катя почувствовала себя дикаркой, считавшей самым изысканным лакомством жареную саранчу и попавшей в Елисеевский магазин. Пирожные в прозрачных коконах и лукошко с клубникой под целлофановым флером тонули среди чего-то нездешнего, привезенного из краев, где каждый день – праздник. Обрубок сырокопченой колбасы смотрелся тут камнем среди цветов.

– Девочкой я жила в Дегтярном переулке, в самом центре Москвы, – сказала Катя, понимая, что говорить об этом не нужно, но не видя другого способа сразу обозначить свое место в мире. – Я знала, что СССР – лучшая в мире страна, Москва – лучший город в СССР, а улица Горького – лучшая улица в Москве. Дегтярный переулок выходил на улицу Горького. Я думала: какая же я счастливая, что живу в таком месте! Там был большой «Гастроном» на углу Тверского бульвара, однажды я увидела, что перед ним стоят иностранные туристы, указывают пальцами в витрину и смеются. В витрине были выставлены огромные круглые банки с сельдью. Больше – ничего, только эти банки. Мне было лет десять, но я сразу поняла, что они смеются надо мной, над моим счастьем.

На крыльце затопали, сбивая снег с ботинок. Вошел Жохов и с порога стал кричать, что сидеть дома в такую погоду – преступление. Катя шепнула ему, что они столько всего вкусного навезли, а им совершенно нечем их угостить. Она возьмет судок и сходит в «Строитель». Суп брать не будет, только второе.

– Тогда возьми заодно мою порцию, у меня за обед заплачено, – пожалел Жохов, что добро пропадает. – Четырнадцатый стол. Скажешь официантке, она знает.

Катя ушла, не дождавшись денег, которые он собирался ей дать, но слишком долго нашаривал по карманам. Растопили печку, Борис принес из машины дипломат, выставил бутылку «Белой лошади».

– Странно все-таки, – покрутил он головой, разливая виски, – что я ничего о тебе не знаю. Отец никаких тайн хранить не умел, особенно от матери, а она бы мне рассказала. Она мне все рассказывала. Когда у нее нашли рак, я первый узнал. Мать взяла с меня честное слово, что не скажу отцу, он еще полгода ни о чем не догадывался. Отец, конечно, законченный эгоист, но она его любила. Он ее – тоже. Если у него что-то бывало на стороне, сам ей потом признавался, каялся, и она его прощала. Понимала, что все это несерьезно. Что-то серьезное было у него только с Элкой Давыдовой, они в одном классе учились. Мать всю жизнь ее терпеть не могла.

Жохов нахмурился:

– Какая она тебе Элка!

– Извини, отец ее так называл. Раньше она ему иногда звонила.

– Мою мать зовут Элла Николаевна.

– Она же Абрамовна!

– Это по отчиму, – молниеносно отреагировал Жохов. – А по отцу и по паспорту – Николаевна.

– Но она мне сама говорила: позови к телефону папу, это Элла Абрамовна.

– Она так представлялась, потому что не хотела обижать отчима. Отличный был мужик, хотя и Абрам. Он мне рассказывал, – воспроизвел Жохов жалобу Марика, остро переживавшего свое еврейство, – что первый раз женился на еврейке. Соседи сказали: евреи всегда женятся на своих. Второй раз женился на моей матери. Она чистокровная русачка, но соседи и тут сразу все поняли: ага, мол, евреи любят русских женщин. Он мне говорил: «Как ни поступи, Сережа, все равно получается, что поступаешь как еврей».

– Уезжать не собираешься? – спросил Борис, наливая по второй.

– Куда?

– Хотя бы в Израиль.

– Я же тебе говорю, у меня мать – русская. У нее только отчим еврей.

– Можно и по отцу. Там таких, как мы, принимают.

Это была интересная новость. Прясло в углу, иконы в серванте и сама изба, в которой они сидели, никак не наводили на мысль о том, что хозяин – еврей, но Жохов не слишком удивился. Марик, например, в подпитии обожал петь русские народные песни.

Виржини от виски отказалась и попросила чаю. Жохов мечтательно поцокал языком.

– Чай! Знаете, как я летом готовлю себе чай? Я встаю рано утром. Рано-рано, когда еще не поют птицы. Босой, я иду на берег лесного озера и серебряной ложечкой собираю росу с кувшинок. Дома сажусь и жду, пока зазвонят к заутрене. С первым ударом колокола развожу огонь в печи, ставлю чайник.

– Вы человек православный? – уважительно спросила Виржини.

Бабушка крестила Жохова, когда он уже ходил в первый класс. Ей приснилось, будто идет она по лесной поляне, там множество детей, они смеются, играют в мяч, солнце светит, а внука нигде нет. Она идет дальше, входит в лес и видит, что под елками, в темноте, в сырости, он сидит один и плачет. Бабушка поняла, что дети не хотят с ним играть, потому что они все крещеные, а Сереженька – нет. Тайком от отца, состоявшего в заводском парткоме, она отвела его в церковь и окрестила.

– Я – дзэн-буддист, – ответил Жохов. – Мое кредо: все подвергай сомнению. Встретишь Будду – убей Будду.

Он чихнул.

– Будьте добры, – сказала ему Виржини, беря чайник и уходя с ним в кухню.

– Никак не может запомнить, что нужно говорить, если при ней чихают, – объяснил Борис.

– Где ты ее подцепил?

– По работе знакомы. Я тут сколотил команду, создаем с французами совместное рекламное агентство.

– Они случайно не интересуются никелем? – оживился Жохов.

– У тебя есть никель?

– На тридцать процентов дешевле, чем на Лондонской бирже. Я выхожу на непосредственного производителя, директор комбината – мой однокурсник.

– Еще что есть?

Караваевский список остался в сумке, Жохов по памяти назвал несколько позиций. Борис записал все в книжечку.

– Приеду в Москву, проконсультируюсь.

– Только давай пооперативнее, а то уйдет. Эти вещи быстро уходят.

После третьей рюмки выяснили, кто где живет в Москве. Борис жил на Ленинградском проспекте, возле фонда Горбачева. Жохов сказал, что Горбачев – современный Данко, неблагодарные люди растоптали его сердце, осветившее им дорогу к свободе, и рассыпалось оно голубыми искрами по степи.

Как и Борису, «Старуху Изергиль» ему в детстве читала мать. На этом месте он тоже распустил нюни, но не желал признавать за собой постыдную слабость. Мать со смехом уличала его, он топал ногами, орал: «Нет! Нет!»

Выпили еще, и слезы подступили к горлу вместе с пронзительным чувством, что все советские люди – братья.

24

Накануне вечером Сева дал уборщице триста рублей, и та положила его на раскладушке в бельевой. С утра он маялся бездельем, потом помогал охраннику чинить его «девятку», то и дело поглядывая в сторону ворот, откуда должен был появиться Жохов. Сосед Жохова топтался возле, но в ремонте участия не принимал.

Охранник сменился с дежурства и собирался ехать в Москву.

– Поедешь? – спросил он Севу, когда все отрегулировали.

Время шло к обеду, а Жохов не появлялся. Может, вообще не придет. Сева объяснил соседу, что должен срочно быть в Москве, призвал его к бдительности, отвалил на жетоны еще тысячу и сел в машину.

Ворота были закрыты, возле них сторож сыпал с лопаты шлак на подмерзшую колею. Он сделал знак подождать.

– Так-то я электрик по горношахтному оборудованию, – сказал охранник. – При Мишке в Индии работал по контракту, пробивали стратегический туннель на пакистанской границе. А индусы, они слабосильные. На мясо денег нет, едят одну траву. Если землю копают, над штыком у лопаты к черенку веревку привязывают. Один человек за ручку держит, другой – за веревку. Тот копнет, а этот за веревку вверх тянет, чтобы тому полегче было. Получается, по два человека на лопату.

– У нас скоро по четыре будет при таких-то зарплатах, – предрек Сева.

Выехали на лесную дорогу. Сияло солнце, охранник опустил козырек на лобовом стекле.

– Что у них хорошо, – опять вспомнил он про Индию, – водители все вежливые. Надо назад сдать – сдаст, слова не скажет. Ездят на солярке, а ДТП почти нет. Зато по статистике двести человек в год от слонов погибает.

– Ну-у, – сказал Сева, – если посчитать, сколько в одном нашем Серпухове за прошлый год народу от паленой водки перемерло…

– Это – да, – согласился охранник. – У нас раньше на водочно-ликерном фильтры меняли раз в неделю, по вторникам. Поглядишь сквозь бутылку – на внутренней стороне наклейки дата разлива проставлена. Смотришь, какой был день недели, отсчитываешь от вторника, и все дела. Лучшая водка – в среду, в четверг похуже, в понедельник – самая гадость. А сейчас хер разберешь.

– Другой темп жизни, надо привыкать, – отозвался Сева. – В Союзе темп жизни был низкий, поэтому отстали от Запада. Они там уже поссут, а у нас и не пито.

На повороте за окном промелькнула женщина в кроличьей шубке, с судком в руке.

Сосед Жохова узнал ее сразу. В столовой она выяснила у него, кто обслуживает четырнадцатый стол, и сказала официантке, что за этим столом сидит ее знакомый, он просил взять его порцию.

– Нельзя, – осадила ее официантка.

– Почему? У него заплачено.

– Откуда мне знать, кто вы такая? Я вам сейчас отдам, а он после придет и станет требовать.

– Он не станет.

– Все так говорят. А с меня потом вычитают.

– Тогда, пожалуйста, четыре шницеля с пюре, – смирилась эта женщина, вручая официантке судок и деньги.

Та, сосчитав, сказала, что на четыре не хватит, со вчерашнего дня отменили скидку для тех, кто берет обеды на дом. Сошлись на трех с двойным гарниром.

Сосед дохлебал рассольник, запил киселем, положил в карман шницель, обернув его салфетками, оделся и занял позицию у входа. Утром он все-таки рассказал Севе про европий. Тот крепко пожал ему руку, без слов подтверждая эту догадку, а он так же молча дал понять, что все останется между ними. У него не было ни детей-бизнесменов, ни даже брата в Воронеже, с каждым месяцем жить становилось все страшнее, зато сейчас, прохаживаясь возле крыльца, он не испытывал ни малейшего страха. Сила, которая за ним стояла, давала забытое за последние годы ощущение прочности жизни.

Молодая мать, жившая в комнате справа по коридору, подвезла к крыльцу санки с четырехлетним сыном, поставила его на снег и повела в столовую. Мальчик упирался, орал, рвался назад к своим саночкам. Она поддала ему по затылку, тут же бурно расцеловала, снова шлепнула и поволокла его, ошалевшего от мгновенной перемены ее настроений, на обед. Он не сопротивлялся. Так камень, чтобы расколоть его, попеременно поливают то горячей водой, то холодной.

Навстречу им спустилась по ступеням женщина в кроличьей шубке. Сосед на безопасной дистанции двинулся за ней и минут через двадцать увидел, как она отворила калитку на главной улице дачного поселка по дороге на станцию.

Выждав, он подошел ближе. За щербатым штакетником открылся необшитый бревенчатый дом с забранными в дощатые короба углами. На южном скате крыши снег подтаял, обнажилось покрытое зеленой краской железо. Рядом с щелястым сараем сверкала на солнце красная иномарка. Определить ее породу сосед не сумел, прочесть номер тоже не смог, но хорошо рассмотрел этот дом, а на обратном пути посчитал и запомнил, каким по счету будет он от поворота на «Строитель». Телефон, по которому следовало сообщить об увиденном, был написан у него на сердце.

25

Очерк об Алексее Пуцято был закончен наутро после разговора с Кириллом. Ближе к обеду Шубин позвонил в редакцию и попросил его к телефону. Мужской голос ответил, что Кирилл у них больше не работает.

У него упало сердце, но усилием воли удалось побороть искушение сразу положить трубку. Он покосился на жену. Она только что вернулась с оптового рынка, по дороге вынув из почтового ящика несколько рекламных листовок, и теперь изучала поступившие предложения. Ей хотели построить дачу, продать квартиру, дубленку, теннисный стол фирмы «Кеттлер», принять у нее вклады в рублях и в валюте. Большой мир не баловал ее вниманием, писем она не получала и в глубине души рассматривала эти послания как обращенные к ней лично.

Сейчас они находились в одинаковом положении. Ей не хотелось, чтобы он присутствовал при разборе ее интимной корреспонденции, ему – чтобы она слышала его разговор. Волоча за собой шнур, Шубин понес телефон в свою комнату и по дороге узнал, что Максим уволился вместе с Кириллом.

– Странно, – сказал он, стараясь держать ровный мужественный баритон, чтобы не выдать накатившего отчаяния. – Я был у них вчера, они мне ничего не говорили.

Отвечено было туманно:

– У нас сменились приоритеты.

Видимо, смена приоритетов грянула как гром с ясного неба вчера вечером или сегодня утром.

Шубин стал выяснять, нужны ли им очерки про самозванцев или это уже вчерашний день. Жена из кухни уловила непорядок в его голосе, вошла и встала рядом. Пары реплик хватило ей, чтобы все понять.

– Скажи им, что тебе выплатили аванс, – просуфлировала она шепотом.

Он сказал. Это произвело впечатление.

– Приезжайте, – пригласил голос в трубке, – поговорим.

Терпеть до завтра было выше его сил. Шубин выразил готовность приехать прямо сейчас, хотя жена отчаянно сигналила ему, что нельзя так откровенно выдавать свою заинтересованность. Договорились на сегодня, на пять часов.

Здание, где размещалась редакция, принадлежало отраслевому НИИ с непроизносимым названием. Его еще можно было прочесть на треснувшей табличке у входа. Почти лишенное гласных, оно напоминало имя злого волшебника из советской кукольной пьесы с намеками на культ личности. Бюро пропусков упразднили, вертушка на проходной свободно открывалась перед любым желающим. Вахтер в черной шинели с зелеными петлицами безучастно сидел в своей будке.

Лифт не работал, на этажах мигали неисправные трубки дневного света. На подоконниках грудами лежали папки и скоросшиватели с никому не нужными документами. В мужском туалете половина кабинок была заколочена, в ржавых писсуарах стояла моча и плавали окурки. Облупились огнетушители на площадках, линолеум прилипал к ногам. В углах выросли мусорные термитники. Пучки разноцветных проводов лианами свисали из дыр, грубо пробитых в стенах лабораторий, и тянулись по коридорам. Там, где помещения арендовали коммерческие фирмы, порядка было больше, хотя он тоже казался непрочным. Стальные двери вызывали тревогу, слишком яркие краски отдавали истерикой. Из-под пластиковых панелей вылезали мокрицы и попахивало гнилью.

Редакция занимала несколько комнат на шестом этаже. В той, куда он ходил раньше, одиноко пялился в монитор худенький паренек в черной водолазке. Шубин мельком видел его во время прежних визитов. Он был не старше Кирилла с Максимом, но представился Антоном Ивановичем, добавив с неочевидной улыбкой:

– Запомнить легко.

– Да, – согласился Шубин, – есть такой фильм.

– Какой фильм?

– «Антон Иванович сердится».

– Не знаю.

– Ну, кинокомедия. Ее сняли перед самой войной, – начал объяснять Шубин с ненужными деталями, которые от неловкости всегда сыпались из него с фламандским изобилием, – а на экраны выпустили в октябре сорок первого. Все ломились на него как ненормальные. Моя тетка училась тогда в десятом классе, так она, дурында, отказалась уезжать из Москвы в эвакуацию, потому что не успела посмотреть этот фильм.

В ответ сказано было уже без улыбки:

– Так звали генерала Деникина. Вы ведь историк, должны знать.

Антон Иванович без комментариев принял машинописные странички с очерком про Алексея Пуцято, вооружился карандашом для редакторских помет.

Пока он читал, Шубин оглядел комнату. На первый взгляд смена приоритетов выразилась лишь в том, что на журнальном столике в углу появился электрический чайник вместо кофеварки. Ее, видимо, унесли с собой Кирилл и Максим. Печенье и чашки остались те же.

Добравшись до третьей страницы, Антон Иванович волнистой чертой на полях обозначил свои сомнения.

– Вы пишете: «Звезды и созвездия есть творения предвечных душ, созидаемые ими на пути к воплощению. Там они пребывают до вселения в то или иное тело на планете Земля. Когда предвечная душа повторно погружается в человеческую плоть, перед нами cуть не разные люди, а всего лишь различные формы ее земного существования».

– Это не я пишу. Это цитата, – уточнил Шубин.

– Неважно, мы не будем пропагандировать идеи такого сорта. Пятый Вселенский собор однозначно осудил теорию предсуществования душ. Если хотите с нами сотрудничать, придется учитывать наши требования. Нето приплетите сюда еще метампсихоз и ступайте в общество Рериха, они вас примут с распростертыми объятьями.

Он дочитал до конца, иногда пуская в ход свой цензорский карандаш, и вынес вердикт:

– Многовато иронии. Ирония – симптом изоляции от общего смысла народной жизни.

В окно било пьянящее мартовское солнце. От весеннего авитаминоза у Шубина слегка кружило голову. Фрукты они с женой давно не ели, нормальное мясо тоже начало исчезать из рациона. Его заменили баночки детского мясного питания, у которого вышел срок годности, поэтому для сына оно уже не подходило. Одна стограммовая баночка растягивалась на два дня. Хотелось горячего сладкого чаю, но перебить деникинского тезку он не решался.

– Когда-то жертвенная царская кровь должна была отвести от народа гнев небес, обеспечить непрерывность обновления жизни, – отвлекшись от екатеринбургской трагедии, заговорил тот с внезапным вдохновением, подсказавшим Шубину, что они набрели на тему его студенческих или аспирантских штудий. – В древности престарелых царей приносили в жертву, позже возникли особые ритуалы, призванные продемонстрировать юношескую свежесть верховного правителя, его способность и дальше быть посредником между людьми и небом. Например, церемония ваджапея в ведической Индии, ритуальный бег фараона в Египте.

– Заплыв Мао Цзэдуна через Янцзы, – дополнил Шубин и встретил недоумевающий взгляд.

Пришлось пояснить:

– В годы китайской культурной революции. У нас об этом была статья в «Советском спорте». Будто бы на восьмом десятке председатель Мао побил мировой рекорд по плаванию на длинные дистанции.

– Видите! – воодушевился Антон Иванович. – Линейное время годится для Запада, у них там все проходит и никогда не возвращается. У нас и на Востоке по-другому. Узловые моменты нашей истории повторяются вновь и вновь, как в сакральном цикле. Убитый в Екатеринбурге цесаревич вечно умирает и вечно воскресает.

– Как Осирис?

– Если угодно – да. Самозванчество обычно связывают с корыстью или политическими интригами, хотя оно метафизически не имеет никакого отношения к обману. Тут совсем другая история. Это ответ русской народной души на богооставленность мира… Чаю хотите?

Пересели за журнальный столик. Антон Иванович воткнул в розетку вилку чайника, выложил на блюдце печенье. Ручки у него были маленькие, белые, с тонкими запястьями.

– В Западной Европе обряд миропомазания при коронации уподоблял монарха ветхозаветным царям Израиля, на Руси – самому Христу, – сказал он, разливая по чашкам заварку. – Наше цареубийство несет в себе принципиально иной смысл, чем на Западе. Оно, как взрыв, разрушает устоявшийся пространственно-временной континуум. Из исторического времени оно выносит нас в вечность.

– Это хорошо или плохо? – спросил Шубин.

– Давайте-ка мы Романовых вообще трогать не будем, – не ответив, решил Антон Иванович. – Есть ведь и другие кандидатуры.

Он достал синопсис, по наследству перешедший к нему от Кирилла. Его карандаш задумчиво покружил около вавилонского армянина Арахи, посаженного персами на кол, но в конце концов под сильным шубинским нажимом остановился на Анкудинове.

За полтора года, прожитых в Риме, Анкудинов сумел завязать множество знакомств. С ним водили дружбу венецианские и генуэзские сенаторы, испанский посол и представитель Дубровницкой республики в Ватикане обращались к нему за советом. В домах римских аристократов он считался желанным гостем. Иезуиты охотно снабжали его деньгами, на богослужениях в соборе Святого Петра паломники из разных стран Европы указывали на него как на будущего владыку московитов, но такая жизнь не могла продолжаться вечно. Когда-то нужно было приступать к исполнению взятых на себя обязательств. Намеки он понимать не желал, тогда ему урезали содержание, перестали приглашать на светские приемы, наконец прямо заявили, что пора возвращаться на родину и, как он обещал Иннокентию Х, «приложить все старания к тому, чтобы вывести свой народ к свету истинной веры».

Незадолго до отъезда к нему явился иезуит Джулио Аллени, ученик прославленного Маттео Риччи. Оба много лет проповедовали слово Божье в Китае. Аллени выразил надежду, что князь Шуйский, заняв московский престол, вышлет эмиссаров на Восток, чтобы обратить в христианство монгольских номадов, недавно совращенных в буддийскую веру. Анкудинов это ему обещал. Согласился он и с тем, что уже сейчас ему полезно будет узнать кое-какие приемы, практикуемые иезуитами в полемике с китайскими последователями религии фо, иначе говоря – буддистами.

«Прежде всего, – начал Аллени, – следует говорить, что в мире не может быть двух или нескольких богов, ведь если это так, то все они либо не равны, либо равны. Если они не равны, то одного, наиболее могущественного, было бы достаточно. Если же они равны и ни один не в состоянии уничтожить остальных, значит, ни один из них не обладает всей полнотой божественной власти».

Он переждал сильный порыв ветра за окном, от которого захлопали беспризорные ставни, и продолжил: «Обычно китайцы с этим соглашаются, но иногда высказывают мнение, что мир велик, в нем есть десять тысяч царств и восемь краев и управление некоторыми из них Господь вполне мог поручить буддам и бодисатвам. Монголы могут заявить то же самое. На это надо отвечать, что Бог всемогущ и в наместниках не нуждается».

Наместника в лице римского папы Анкудинов благоразумно касаться не стал, но поинтересовался, как можно доказать монголам, что этот единственный Бог – Господь Вседержитель, а не какой-нибудь буддийский кумир.

«Это нетрудно сделать, – научил его Аллени, – доказав прежде, что никем якобы не созданная, безначальная и бесконечная вселенная, каковой мыслят ее буддисты, в принципе существовать не может. Никакая вещь не в силах породить самое себя, все они происходят одна из другой – из утробы, яйца или семени и далее до первопричины в лице Творца всего сущего. Если желтошапочная религия проповедует обратное, она есть учение ложное. Отсюда вытекает, что все составные части этого учения тоже суть заблуждения. Включая самое из них опасное – о том, будто душа человека после смерти переселяется в другое тело».

«А если будут приведены достоверные случаи, когда такое бывало?» – спросил Анкудинов.

«Тогда, – отвечал Аллени, – нужно говорить, что это бесы вселяются в живых людей, а потом вопиют из них голосом умершего или как-нибудь иначе показывают, что его душа пребывает в новом теле. Помните, дьявол смущает нестойких путем распространения ложных учений».

«По себе сужу, святой отец, – вздохнув, заметил Анкудинов, – даже ради истинной веры тяжко человеку оставить веру прародителей своих».

«На самом деле, – возразил Аллени, – человек должен отвернуться лишь от своих ближайших предков, забывших истину. Что до предков более далеких, им она была открыта. Тому есть немало свидетельств, нужно лишь отыскать искры божественного света во тьме восточных лжеучений. К примеру, китайский иероглиф „запад“ изображает двоих людей под деревом. В буквальном переводе это слово означает место, где двое живут в саду. Следовательно, когда-то в древности китайцам известно было про Эдем, располагавшийся к западу от Поднебесной империи, а значит, и про его Создателя. Думаю, монголы в старину тоже об этом знали».

На прощание Аллени рассказал несколько смешных случаев из своей миссионерской практики и один страшный. Смешные в основном сводились к вопросам, которые ему задавали китайцы. Их, например, занимало, есть ли у Бога живот, носит ли Он шляпу, и если да, то какую – с плоскими полями или загнутыми вверх. Особенно часто спрашивали, почему у Бога всего один сын, не следует ли в ближайшее время ожидать появления на свет его брата или сестры. Китайцам с их плодовитостью казалось неразумным иметь единственного ребенка. При беседах они обычно проявляли доброжелательность, хотя однажды Аллени чудом избежал гибели. Буддийские монахи, побежденные им в открытом диспуте, решили ему отомстить и распустили слух, будто при отпевании покойников он тайком вырывает им глаза и продает португальским купцам. Те якобы вывозят их в Европу, чтобы использовать для производства фальшивого серебра.

«Как им такое на ум пришло?» – поразился Анкудинов.

На этот вопрос внятного ответа он не получил. Аллени так и не сумел узнать, откуда взялось такое странное суеверие. Остальное объяснялось просто. Китайцы хоронят своих мертвых с открытыми глазами, но тем из них, кто уверовал в Христа, он по христианскому обычаю опускал веки после смерти, так их и предавали земле. От него требовали вырыть мертвецов из могил и показать, что под веками у них есть глазные яблоки. Он отверг это святотатство, тогда разъяренная толпа едва его не растерзала.

«К счастью, – улыбнулся Аллени, – в Монголии ваши люди будут в безопасности. Ничто подобное им не угрожает. Со времен Чингисхана много воды утекло, под влиянием буддизма монголы превратились в самый, может быть, мирный из азиатских народов».

Анкудинов подумал, что если так, неплохо бы им и дальше оставаться во тьме язычества, но оставил это мнение при себе.

В марте 1650 года, на Благовещение, он покинул Вечный город. Имевшаяся при нем папская грамота призывала всех светских и духовных правителей, через чьи владения будет проезжать князь Шуйский, всячески содействовать его желанию поскорее достичь границ Московского царства.

Впрочем, спешить Анкудинову было некуда. Не торопясь, двигался он на север. Ему не исполнилось еще и тридцати трех лет, он был полон сил и надежд. Апеннинская весна в самом своем разгаре томила душу предчувствием счастья, как в юности. На закате неумолчно трещали вещие цикады, зеленые светляки роились над дорогами, и низко висела над горизонтом путеводная, пламенно-белая звезда Венеры. По своей науке астроломии Анкудинов знал, что сулит она людям и народам, появляясь в том или ином созвездье, а прекрасная нимфа с бритым лобком, так и не сумевшая заманить князя Шуйского к себе на ложе, наконец научила его находить в небе эту покровительницу пастухов и любовников.

Мед полевых цветов растекался в воздухе, колеблемом дыханием близкого моря. На пахотных неудобьях снежными россыпями белел печальный асфодель. Княгиня Барберини говорила, что этот цветок вырастает над погребенными в земле руинами древних дворцов и городов.

Пару недель Анкудинов с комфортом прожил в Венеции, оттуда направился в Триест. Здесь начинались владения Габсбургов, дальше путь в Москву пролегал по территории Речи Посполитой, но в Польше он уже бывал, ничего хорошего там его не ожидало. На родине ему тем более совершенно нечего было делать, поэтому за Альпами он изменил маршрут, принял к востоку и к концу лета оказался в Трансильвании, у владетельного князя Дьердя Ракоци.

Тот признавал себя вассалом султана и еще на Пасху получил от него фирман с повелением объявить войну новому польскому королю Яну Казимиру. Самому Ракоци поляки тоже порядком насолили, он не прочь был с турецким ветром подпустить им угорских вшей, но тягаться с королем в одиночку ему было не под силу. Турки воевали с венецианцами из-за острова Крит, ждать от них серьезной помощи не приходилось. Он обратил взор на Украину, где шляхетная кавалерия дважды показала хвосты казакам Богдана Хмельницкого, и решил заключить с гетманом союз против поляков. Тут-то ему и подвернулся Анкудинов.

Ракоци сразу понял, что для таких переговоров князь Шуйский является идеальной фигурой. Русский язык был языком его матери, польский – его музы. Запорожцы говорили на смеси того и другого, да и по крови приходились ему родней. Воспитанный в той же греческой вере, он знал, какие ключи подходят к их грубому сердцу, какие слова заставляют их по приемлемой цене вынимать из ножен острые казацкие сабли.

Анкудинов охотно взялся исполнить поручение. Через неделю, получив от Ракоци обстоятельные инструкции, кошель с дукатами и секретное письмо к Хмельницкому, он под охраной нескольких венгерских дворян выехал в ставку мятежного гетмана – Чигирин.

Глава 9

Дворец

26

Днем Борис водил Виржини гулять и смотреть горку, где он в детстве сломал ногу, катаясь на лыжах. Здесь начиналась территория соседнего совхоза. Под горкой, обнесенный дощатым забором, темнел на снегу барак из силикатного кирпича. Лет пятнадцать назад его с большой помпой построили как телятник, а на следующий год втихую переделали под птичник. Первоначальный проект учитывал недостаток кадров на селе. Предполагалось, что вручную убирать навоз не придется, он своим ходом будет стекать в отстойник по наклонным бетонным желобам. Чтобы придать ему необходимую для этого жидкую консистенцию, следовало изменить рацион, телятам назначили особые добавки к силосу, но при постоянном поносе они стали дохнуть, к тому же конструкцию рассчитали на другой климатический пояс. В морозы любой навоз в желобах все равно замерзал, кормов хронически не хватало, а по курам тогда вышло какое-то постановление.

С горки видно было, что в половине окон выбиты или вынуты наружные стекла. Уцелевшие не мыли, наверное, с брежневских времен. Толь на крыше выцвел и сморщился, словно с тех пор, как его настелили, здание непонятным образом уменьшилось в объеме. С правого торца обнажился халтурно сложенный фундамент. Громадные щели между плитами уходили куда-то вниз, в подземную тьму. О том, что внутри еще живут и чем-то питаются совхозные куры, свидетельствовал лишь трупный дух птичьей неволи, смешанный с запахом влажного дерева и вытаивающей из-под снега земли. Земля пахла свежо и чисто. В последние годы у совхоза не хватало денег на минеральные удобрения, сеяли без них, соответственно, и урожай собирали сам-три, как при Юрии Долгоруком.

Спустились вниз и двинулись вдоль забора. Пропитанные сыростью черные доски на солнце обволакивались паром. Борис рассказывал, что раньше удобрения с полей смывало дождями в здешний пруд, поэтому из-за химии купаться в нем было нельзя, а теперь – можно. Нормальная рыба тоже появилась, а то была горбатая, иной раз – слепая, и воняла ассенизацией, от нее даже кошек тошнило, но к прошлому лету окуни извели этих мутантов. Жизнь возвращалась к первозданной чистоте. Еще год-другой, и умолкнет в полях гул тракторов, развалятся силосные башни, подстанция зарастет травой, а на руинах церкви Рождества Богородицы, в которой попеременно размещались то котельная, то ремзавод, бывшие совхозники воздвигнут Перунов болван и начнут приносить ему жертвы.

Борис вел Виржини под руку. Вдруг, вскрикнув, она спрятала лицо у него на груди. Перед ними торчал вбитый в землю кол, на нем висела перехваченная грязной веревкой за шею мертвая собака. Ее окостеневшие передние лапы по-заячьи были поджаты к груди, голова откинута набок. Глазницы запеклись, в слизистых ноздрях и в полуоскаленной пасти шевелящейся массой кишели черви.

Появился сторож в телогрейке и солдатских сапогах. Оказалось, тут в заборе дыра, бродячие собаки повадились таскать через нее кур, пришлось подстрелить одну и повесить в назидание прочим.

– И помогает? – спросил Борис.

– Ненадолго. Их менять надо, а то к одной они привыкают. Одна повисит, потом другая.

– А забор залатать?

– Чем? – оскорбился сторож. – Все порастащили, в конторе гвоздя не допросишься. Стройматериалов никаких не выписывают, вон крыша вся погнила.

Он еще долго плелся сзади, рассказывая, кто из прежних и нынешних обитателей Кремля должен висеть здесь вместо этой собаки, наконец отстал.

На дачу вернулись в шестом часу. Борис налил Виржини немного виски, взглядом давая понять, что после всего пережитого ей это просто необходимо. Катя разогрела на электроплитке столовские шницели с картофельным пюре, но сама за стол не села. Шницелей было три, на четвертый не хватило денег. Она сказала, что у нее сегодня разгрузочный день, и неприятно поразилась тому, как легко Жохов в это поверил. Мог бы предложить ей половину своей порции.

От огорчения потянуло на сладкое, Катя решила съесть йогурт, о котором много слышала, но не пробовала ни разу. Нежная желтоватая масса с крохотными кусочками консервированных персиков показалась пищей богов. Отвернувшись, она вылизала коробочку и взяла с дивана газету «Сокровища и клады».

С советских времен у нее осталась привычка просматривать газеты с конца. В отличие от первых полос, там иногда попадалось что-нибудь стоящее, вроде заметочек о лосях, среди бела дня забежавших в город, или о ребенке, который выпал с пятого этажа, но отделался испугом. Теперь таких случаев больше не бывало. Дети убивались насмерть, а сохатые держались подальше от людей, зная, что их без всякой лицензии пустят на пельмени.

Здесь на последней странице публиковались присланные в редакцию рассказы о сокровищах, счастливо найденных не теми, кто их спрятал.

«В cовхозе у нас, – писала читательница из Волоколамска, – жила семья, мать с отцом и девочка-дошкольница. Детский сад был на центральной усадьбе, от нашей деревни 5 км. Родители дочку туда не водили, а когда шли на работу, запирали дома одну. Только они уйдут, из подполья другая девочка выходила, играла с ней и все просила ударить ее, но та девочка не соглашалась…»

Читая, Катя слышала голос Жохова:

– У Ленина настоящая фамилия Ульянов, у Троцкого – Бронштейн. А у Свердлова?

– Так и есть, – ответил Борис.

– Не Шнеерсон?

– Нет.

– Блин! Проспорил.

– На что спорили?

– На щелбан, – сказал Жохов.

Так мог бы ответить маленький мальчик. Катя тут же простила ему этот шницель и продолжала читать:

«Однажды мать собралась на ферму, а дочка говорит ей: “Мама, уходи скорее, ко мне девочка придет, мы играть будем”. Мать удивилась, спрашивает: “Какая девочка?” Дочка ей и рассказала. А раньше у них в доме жил богатый человек, в коллективизацию его раскулачили. Мать сразу все поняла и наказывает дочери: “Как эта девочка придет, поиграет с тобой и попросит ее ударить, ты, доченька, так и сделай”. А дочь не захотела. “Нет, – отвечает, – мне ее жалко, она маленькая”. Мать говорит: “Ты легонечко ударь”. Потом научила, что дальше делать, сама ушла, а дочка осталась. Сразу же вышла к ней та девочка. Поиграли, она опять стала просить: “Ударь, ну ударь меня!” Хозяйская девочка тихонько стукнула ее в плечико, та и рассыпалась сухой землей. А мать велела дочери не пугаться, не охать и, как только ее подружка рассыплется, все сложить на платок, завязать в узелочек и бросить в подпол. Дочка так и сделала. Мать вернулась, полезла туда, узелок развязала, а там – золото».

Катя показала заметочку Жохову. Он ее не читал, до последней полосы у него руки не дошли. Она сказала, что история восхитительная, и вызвалась прочесть вслух. Никто не возражал.

– Это душа клада, – сразу определил Борис природу маленькой мазохистки из подполья.

Когда она рассыпалась прахом и обратилась в золото, Жохов ощутил странное волнение. Тот мужичок, выпивший его водку в гостиничном ресторане, тоже кричал ему: «Ну дай мне в морду! Дай! Дай!» Вспомнилось, как толкнул его в плечо, как он исчез, а потом так же внезапно возник уже с европием в своей кошелке. Захотелось немедленно позвонить Гене, хотя никаких новостей быть еще не могло. Денис велел связаться с ним после восьми.

Возникло предчувствие, что на этот раз все будет хорошо, надо лишь забыть, не думать, отдаться потоку жизни. Душа просила музыки. Жохов включил магнитофон, качнулось все то же танго. Он взял за руку Виржини и повел ее танцевать, одновременно перелагая на русский бессловесную исповедь саксофона. В ней якобы говорилось о том, что вечером все цветы складывают свои лепестки, засыпая на ночь, но один маленький, очень маленький цветок распускается именно в это время. Его имя – тайна.

– Ты куда? – вскинулся он, заметив, что Катя снимает с гвоздя своего кролика.

– Обойду участки. Мне за это деньги платят.

– Я с тобой.

– Не надо. Лучше посуду вымой.

Она сердито дернула и оборвала вешалку. «Ревнует», – подумал Жохов. Он поднял упавшую шубку, встряхнул, демонстрируя заботу. Воздух наполнился ворсинками меха, лезущими из нее при каждом прикосновении, как из кошки, зараженной стригущим лишаем.

– Будьте добры, – сказала Виржини, когда он чихнул.

Катя влезла в рукава, надела свои варежки на резинке и вышла во двор. Жохов встал у окна, чтобы помахать ей, когда она оглянется. Она не оглянулась.

Борис нашел в серванте окаменевшую пачку грузинского чая.

– Смотри, – показал он Виржини. – Высший сорт, значит, напополам с индийским. Если первый, то индийского меньше половины. Второй и третий – один грузинский. А если написано, что индийский второго или третьего сорта, значит, с добавлением грузинского. Такая была система.

– Потому и началась перестройка. Надоело, что пишут одно, а думают другое, – завершил Жохов это политзанятие.

Он достал спичечный коробок, ногтем расщепил спичку. Ковыряя в зубах, вспомнил, как студентом ехал в электричке, вышел в тамбур покурить и один мужик продемонстрировал ему надпись на коробке: 50 шт. «Ты пересчитай, пересчитай», – приставал он к Жохову. Эти спички только что были куплены на станции, всем пятидесяти полагалось быть на месте. Высыпали их на ладонь, стали считать. Оказалось, на три штуки меньше. «Мне один умный человек сказал, я сперва не поверил. Потом сам сколько раз считал, ни разу полсотни не было», – говорил этот правдоискатель, выходя на широкие обобщения.

Заварили чай, Жохов порезал копченую колбасу, объясняя Виржини, что сейчас Великий пост, надо есть рыбу, но лучшая рыба – это колбаса, а лучшая колбаса – чулок с деньгами.

К месту он рассказал, как один старый монгол, ветеран МНРП, с гордостью за основателя партии уверял его, что Сухэ-Батор имел половой член размером с женский чулок, в котором лежат восемьдесят восемь серебряных китайских долларов.

– Почему именно столько? – спросил Борис.

Жохов ответил, не задумываясь:

– У буддистов восемь – священное число.

Люстру еще не зажгли, дворец и эспланада со сквером белели в сумерках, как владения Снежной королевы. Лишь болотного цвета уральский танк и золотые звезды на пиджаке дважды Героя Соцтруда инородными пятнами выделялись на этом фоне.

Виржини порылась в сумочке, вынула тюбик губной помады. Наклейка с него перешла на стену дворца, прилепленная ее крепким пальчиком с обрезанным по самое мясо ногтем. Она отступила на шаг и склонила голову к плечу, оценивая эффект. Крошечное золотое пятнышко поколебало тяжеловесную симметрию обоих крыльев.

Вдохновившись, Борис капнул на бутылку виски горячей водой из чайника, снял оплывший ярлык с белой лошадью и наклеил его на другое крыло. Несколько окон исчезли под ним, как когда-то в Перми, где стоял этот дворец в натуральную величину, дважды в году они исчезали под гигантским кумачовым полотнищем с портретами вождей или лозунгами дня, вечно актуальными, потому что лишь специалисты могли отличить их от прошлогодних. Многие из этих призывов Жохов помнил до сих пор и знал, что до смерти не забудет.

В его родном городе перед 1 мая и 7 ноября такие же алые паруса растягивали на домах по маршруту следования праздничной колонны. В детстве отец брал его с собой на демонстрации. Рано утром являлись на сборный пункт возле заводской проходной, там лилась из динамиков музыка, бесплатно раздавали воздушные шарики, флажки, красные гвоздики из рифленой бумаги, прикрученные проволокой к срезанным с тополей веткам, листовки с текстами песен, которые потом, в шеренгах, все равно пели не дальше второго куплета.

Колонна строилась по цехам, заводоуправление с отцовским плановым отделом – в авангарде, вслед за двумя грузовиками ГАЗ-51. Первый, как боевой слон в триумфальной процессии, был целиком вмонтирован в фанерные щиты с названием завода и двумя его орденами на фоне доменных печей и труб, у второго кузов с откинутыми бортами превращался в движущийся пьедестал. В ноябре на нем стояла громадная двухзначная цифра – порядковый номер празднуемой годовщины. Обе ее составляющие тоже выпиливали из фанеры, оклеивали цветной фольгой и обрамляли фестонами алого сатина. Каждую осень мир вокруг Жохова становился немного прочнее, потому что это число счастья прирастало новой единицей. Оно величественно плыло над толпой, как хоругвь над крестным ходом, следом шел оркестр и несли переходящие знамена. Их тяжелые, шитые золотом шелка грузно обвисали на древках, но на плотине старого заводского пруда, где весной и осенью задувало от перепада температур, сами собой начинали разворачиваться и хлопать на ветру. В такие минуты горло перехватывало не понятно откуда взявшимися слезами. Он еще не понимал, что это слезы восторга перед той силой, которая признавала его, маленького, своей составной частью.

Все детство Жохов страстно мечтал пройти с демонстрантами до конца, до трибуны на главной городской площади, но мать отлавливала его по дороге и уводила домой. Отец махал им рукой и вместе со всеми шел дальше – мимо стадиона, мимо фабрики-кухни, мимо районного музея. В одном из его залов со скрипучими полами, среди набитых опилками тетеревов и зайцев, представлявших небогатую местную фауну, стояло чучело двухголового теленка. Школьники младших классов замирали перед ним в священном трепете. Когда-то его рождение послужило сигналом к началу кулацкого мятежа, полыхнувшего по уезду на рубеже между продразверсткой и продналогом. Якобы какие-то знаки на четырех едва проклюнувшихся рожках непреложно свидетельствовали о наступлении царства антихриста. Экскурсоводша горячо рассказывала, как этих ни в чем не повинных сиамских близнецов распяли на воротах председателя комбеда и сожгли вместе с воротами, домом, самим председателем и всей его семьей, а музейное чучело много позже было сшито из двух отдельных телячьих шкур, оно лишь имитирует оригинал.

Эта версия была официальной, но не единственной. Поговаривали, будто второй такой же гаденыш родился совсем недавно, при Хрущеве, он-то и стоит в музее, а искусственное чучело ночью сожгли на заднем дворе. Потом поеденного молью монстра тихо убрали из экспозиции, отправив не то в запасник, не то прямиком на свалку. Причину Жохов узнал от матери, а та – от директора музея, с которым у нее был роман. Спьяну директор выболтал ей то, о чем дал расписку в райкоме, что будет молчать до гробовой доски. Оказывается, в музей вдруг толпами повалили экскурсанты из соседнего сельского района, сроду в нем не бывавшие. Они приезжали торговать продуктами с приусадебных участков, а перед отъездом шли смотреть на двухголовое чудище. Бесстыдно выставленное напоказ в государственном учреждении, оно подтверждало истинность слухов о том, откуда растут ноги у идеи укрупнения колхозов. «Сейчас там должен народиться третий», – подумал Жохов.

Шотландская лошадь была слишком велика, слишком натурна для этого кукольного царства. Виржини поморщилась, как от фальшивой ноты. Она сходила за оставленным в машине французским журналом и маникюрными ножницами принялась кромсать полосы с фотоиллюстрациями. Через четверть часа под ее умелыми ручками дворцовый фасад покрылся пестрыми коллажами из прихотливо нарезанных на куски людей и вещей, между ними вклинились однотонные квадраты в духе прирученного большевиками авангарда, но похожие и на пустые щиты для наружной рекламы. С фронтона, как масонский знак или недреманое око над церковным порталом, взирал опушенный накладными ресницами единственный женский глаз. Казалось, он тревожно высматривает в комнате что-то такое, чего обоими увидеть нельзя.

В сквере перед дворцом заснеженные кроны деревьев украсились цветами и фруктами тропической яркости, с балконов свесились флаги несуществующих стран. Их древки Виржини смастерила из спичек. От эстетики минимализма она уже отказалась, в ход пошли этикетки от упаковок с продуктами, оберточная бумага, ярлычки, ленточки. В качестве клея использовался лак для ногтей. С его помощью Борис заклеил герб на фронтоне циферблатом с рекламы швейцарских часов «Морис Лакруа» и впечатал значок доллара в лоб Герою Соцтруда. Он наносил прицельные удары по символам старого режима.

Жохов тоже включился в работу. Вместо того чтобы мыть посуду, он одолжил у Виржини ножницы, состриг листья с торчавших за зеркалом искусственных ромашек, зажег две найденные в серванте свечи и, покапав на аллею расплавленным стеарином, прочно установил их в скверике у фонтана. Пластиковые листочки круговым веером прикрепил сверху. Если бы дворец оставался белым, с этими пальмами он мог бы сойти за профсоюзную здравницу где-нибудь в Гаграх. Мать ездила туда по путевке и неосторожно привезла домой несколько групповых фотографий, на каждой из которых рядом с ней стоял один и тот же усатый мужик в войлочной панаме. Отец, впрочем, обнаружил его спустя много лет. В этом плане он был полный лопух, мать всю жизнь водила его за нос как школьника.

Когда вошла Катя, Жохов едва успел загородить собой макет.

– Катенька, закрой глаза… Умница! Давай руку. Так-так-так, иди сюда… Оп! Можешь открывать.

Через минуту он бежал за ней к выходу, норовя ухватить за локоть и спрашивая, что случилось, хотя уже догадывался, в чем дело. В сенях удалось прижать ее к стене. Она попыталась вырваться, извиваясь всем телом, как пойманная русалка.

– Прости меня! – с чувством сказал Жохов. – Я был дурак, но сейчас я все понял. Мы сейчас это поправим. Пойдем, пожалуйста. Сейчас всё сделаем как было.

27

Виржини сняла ботинки, прилегла на диван и закрыла глаза. Укрыв ей ноги дубленкой, Борис погасил люстру, зажег спичку и стал водить ею над преображенным дворцом, над эспланадой со сквером, над бюстом, над фонтаном. При движении пламя вытягивалось, в его неверном свете части становились больше целого, все делалось зыбким и в то же время объемным, кусками оплывало в тень, размывающую границу между тем миром и этим. Нетрудно было, как в детстве, вообразить себя живущим в этом дворце человечком величиной с наперсток. Никогда и нигде больше ему не бывало уютнее, чем здесь.

Он опустил руку ниже, повел медленнее. Освещенное пространство сузилось, догорающая спичка поочередно выхватывала разноцветные нашлепки на фасаде, стеариновые стволы уральских пальм, фонтанных гермафродитов с их рыбинами, округлыми, как щуки, но с наивно-губастыми мордашками пескарей. Выплыл из тени танк с пацифистским цветочком на лобовой броне. Цветы были всюду, зато сталевар, солдат и колхозница на крыше остались нетронутыми.

Борис осветил их еще одной спичкой. Колеблясь, они проступили из темноты. Он видел эти фигуры словно сквозь текучую воду. Три андроида с тупыми лицами, борцовскими шеями, тяжелыми торсами анатомических муляжей и строго функциональной мускулатурой рабочей скотины, подданные беловодского царя, всегда готовые к труду и обороне, сейчас эти истуканы вызывали что-то вроде сострадания к их поруганной человеческой природе. Прежде незаметная, она проступила в них, как написанные молоком буквы на горящей бумаге.

Он бросил спичку, включил торшер, вылил в фужер остатки виски и с фужером в руке подсел к Виржини. Другой рукой приспустил ей носок, погладил щиколотку. Она по-прежнему лежала с закрытыми глазами, не шевелясь. Ладонь все глубже забиралась под брючину, прохладная гладкая лодыжка сменилась теплой, колкой от эпиляции кожей на голени. Это возбуждало, как будто под его пальцами воздушная фея обзаводилась волосатым и жарким женским мясом. Ее молчание приглашало двигаться дальше, но зайти с другой стороны. Борис расстегнул ей пуговицу на джинсах, потянул молнию. Он не замечал, что у него за спиной, вокруг упавшей на дворцовые ступени спички, начал желтеть пенопласт, потемнел краешек флага, свисавшего с балкона ниже других. Сквозняки вкрадчиво взялись раздувать тлеющую бумагу. Черные змейки поползли по прилепленным к фасаду картинкам, заглатывая их оттопыренные края, кое-где завилась в трубочки и распалась бумажная лапша, праздничными гирляндами перекинутая с дерева на дерево. Запахло горелым.

Борис обернулся и машинально плеснул на макет недопитым виски из фужера. Там сразу все вспыхнуло синеватым спиртовым пламенем. Пенопласт поплыл, вздуваясь пузырями, прямо на глазах возвращаясь в то состояние, из которого был сотворен другим огнем.

В большом чайнике воды не оказалось, заварочный был полон на треть, но из забитого носика потекло вялой струйкой, тут же иссякшей. Борис большим пальцем сковырнул крышку и полил через верх. Вместе с коричневой жижей оттуда комом вывалилась разбухшая заварка. Он стал развозить ее по скверу, ею же закидывая плавящийся фасад, и не обернулся, когда скрипнула дверь. Зажглась люстра. Грянули шаги, сзади схватили за плечо.

– Ты что, бля! Ты что делаешь! – заорал Жохов, косясь на Катю, словно лишь ее присутствие мешало врезать этому гаду по-мужски.

– Был маленький пожар, мы его залили чаем, – мелодично известила его Виржини, не слезая с дивана.

Борис молчал. Жохов шумно выдохнул воздух, задержанный в легких на тот случай, если придется отвечать криком на крик, и перешел к нравственной стороне дела:

– Эх ты! Отец строил…

– Ой, только этого, пожалуйста, не надо! Это же гнусь, типовуха. Он таких ублюдков по всему Союзу наплодил. У нас дома еще две штуки стоят.

Катя обреченно смотрела на погибший сад, на изгаженный дворец. Почернелый, в раскисших наклейках, облепленный мокрой заваркой, как водорослями, он выглядел так, будто сначала его подожгли, а потом по нему прокатилось цунами. Бурые лужи стояли в аллеях. Лишь слева на фасаде чудом уцелел шотландский конь бледный. Те двое из папье-маше, мужчина и женщина в юбке колоколом, гулявшие здесь вчера вечером, лежали рядом двумя скукоженными трупиками, как после атомной войны. Судьба давала ей знак, что и этот ее роман окончится ничем, как все предыдущие.

– Он же в искусстве – во! – постучал Борис по столу костяшками пальцев. – Зодчий с большой буквы «зэ». С детства задолбал меня своей эстетикой. Я хорошо рисовал, он отдал меня в художественную школу, а потом сам порвал мои рисунки. Был дикий скандал. Я, видите ли, рисовал уродов. Он, гуманист, всю жизнь поклонялся красоте, а его сын рисует уродов. Трагедия! Он ненавидел Пикассо, потому что Пикассо, оказывается, презирал человека. А отец – нет, не презирал. Всю жизнь всем лизал жопы. В человеке же все прекрасно! Жопа в том числе…Твое счастье, что ты с ним никогда не жил. У него рубля не допросишься! Зарабатывал как поэт-песенник, а мать по пять лет в одном пальто ходила. Он все на книжку складывал. Завел десять книжек, прятал их по всей квартире. Теперь все сгорело, так Гайдар ему виноват, что холодильник плохо морозит. Мать еще при Брежневе просила у него денег на новый холодильник, не дал… Твоей-то матери он деньги давал?

– Само собой.

– Что-то не верится.

– Он регулярно переводил нам деньги! – отчеканил Жохов. – Мы с матерью ни в чем не нуждались.

– Рад за вас. Кстати, у него есть чему поучиться. Один его совет я запомнил на всю жизнь… Сказать?

– Давай.

– На ушко.

Отошли к окну.

– Я когда в университет поступил, – рассказал Борис, – мы дома выпили по этому поводу. Мать на кухню вышла, отец говорит: «Ты теперь взрослый, скажу как мужчина мужчине. Старайся не водить женщин к себе, а посещать их на дому. В собственной койке они как-то раскованнее»… Короче, у меня здесь такой возможности нет, а ты можешь переночевать у нее, – кивнул он на Катю. – В доме единственный приличный диван, в той комнате – топчан и раскладушка. Вдвоем не ляжешь, и от печки далеко.

– Надо меньше мяса есть, чтобы ночью ноги не мерзли, – посоветовал Жохов.

– Не понял.

– А то во сне член встает, одеяло стягивает.

– Я серьезно. Тут вот какое дело. Даже если вы уступите нам диван, мне здесь в любом случае ничего не светит. Виржини не может, когда мы с ней вместе, а в квартире еще кто-то есть.

– Можно подумать, – сказал Жохов, – сексуальная революция была у нас, а социалистическая – у них.

– Катюша, – обернулся к ней Борис, – мы тут обсуждаем проблему ночевки. Как вы смотрите на то, чтобы забрать Сергея к себе?

Последний раз она прибиралась, перед тем как пригласить на ужин того майора. Дома у нее был чудовищный бардак с морозоустойчивыми тараканами в придачу. Пришлось наврать, что АГВ не работает. Завтра придет мастер со станции, а сегодня ночевать там нельзя.

– Можете поехать в «Строитель», – предложил Жохов. – У них полно свободных номеров.

– Почему мы? Почему не вы?

– Ты же на колесах.

– Могу подбросить.

Борис достал из бумажника двадцатидолларовую купюру и, держа ее двумя пальцами за кончик, покачал другой конец, показывая, что расходы он берет на себя.

Впервые Жохов увидел настоящие доллары лет пять назад, у Марика. Особых чувств они тогда не вызвали, их час еще не пробил. Странно казалось, что Марик придает им такое значение. Банкноты были разного достоинства, он разложил их на столе, сличал президентов и говорил тоном человека, жалеющего о напрасно потраченной молодости: «Мы же росли полными идиотами, ничего не соображали! Что для нас был доллар? Девяносто копеек!» Имелся в виду курс иностранных валют по отношению к рублю. Раз в месяц его публиковали на последней полосе «Известий», в самом низу, рядом с погодой. Печатать чаще не имело смысла, рубль годами стоял, как скала, возвышаясь над долларом на девять, десять, а то и одиннадцать копеек, как вдруг, еще при Горбачеве, Жохов ночью ехал в такси и водитель предложил купить у него валюту по пятнадцать рублей за бакс. С той ночи мир вокруг начал стремительно меняться.

– Оставь мне свой телефон, – сказал Борис. – Про никель я помню.

Купюра в его пальцах продолжала раскачиваться с характерным ломким шелестом хлопковой бумаги. Так пускают волной веревочку, чтобы в нее вцепился котенок.

– Пошел ты со своим никелем! – рассвирепел Жохов.

На двухкомнатный люкс с холодильником, цветным телевизором и двуспальной кроватью почти как у Богдо-хана хватило бы и пяти долларов, но он знал, что если возьмет эти деньги при Кате, сегодня ночью ей придется работать с ним, как с глиной.

– Сережа, перестань! – испугалась она. – Действительно, пойдем в «Строитель».

– Да пошел он!

У Бориса сделалось непроницаемое лицо. Жохов схватил с окна его дипломат, смел туда со стола недоеденные продукты, надавил коленом, защелкнул замок и вышвырнул за дверь. В сенях сгромыхало, но Борис даже не поглядел в ту сторону.

– Завтра позвоню отцу, ключи от дачи ты больше не получишь. Это я тебе гарантирую… Одевайся, – велел он притихшей Виржини.

– Да, – благодарно кивнула она, – я немножко замерзла.

– Надевай куртку, мы едем в Москву.

– Я не хочу в Москву.

– Поехали, поехали. Там горячая вода, примешь ванну.

Расшитая лилиями дубленка полетела на диван. Одевшись, Виржини подошла к Кате и обняла ее.

– Я вас полюбила, Катя, – сказала она со своим ангельским акцентом. – Я чувствую, мы будем подруги.

Через пять минут пение немецкого мотора смолкло вдали. Идти в «Строитель» было лень, Жохов решил, что позвонит Гене с утра, подмигнул Кате и нажал клавишу магнитофона. Маленький цветок расцвел над развалинами дворца, нежный и печальный, как асфодель.

Эти цветы, вырастающие над погребенными в земле руинами древних дворцов и городов, в Италии попадались на каждом шагу, но не росли на Украине. Под землей тут была только та же земля, а на земле, под безоблачным августовским небом, убирали жито, сады стояли полные плодов, белые хатки в зарослях мальвы манили тишиной и покоем. Анкудинов почувствовал себя почти дома. Его переговоры с Хмельницким ни к чему не привели, казацко-трансильванский союз не заладился, но назад к Ракоци он не поехал и остался в Чигирине.

Итальянская жизнь поправила его здоровье, на вид никто бы не дал ему больше тридцати, а среди казаков, чьи отцы и деды в Смуту хаживали на Москву, какой-нибудь умник непременно вспомнил бы, что царь Василий умер сорок лет назад, поэтому Анкудинов назвался его внуком, а не сыном. Не стоило говорить и о том, что он дорогим гостем жил в Ватикане, причащался опресноками и припадал к стопам злейшего врага всего казацкого племени – римского папы. Теперь Анкудинов рассказывал, как в разных государствах, через которые он проезжал, короли, князья и герцоги звали его к себе на службу, но он не соглашался, потому что не хочет отстать от православной веры.

Слухом земля полнится. Скоро в Москве проведали, что чертов Тимошка всплыл на Украине, живет в чигиринской ставке при Богдане Хмельницком и гетман его жалует. Опять встал вопрос: «Как бы нам того вора достать?» Дело поручили Шпилькину как подьячему Польского приказа, тот спешно выехал в приграничный Путивль, и вскоре двое тамошних торговых людей объявились в Чигирине по своим торговым делам. Заодно они втайне известили князя Шуйского, что если он приедет в Путивль, великий государь его своим жалованьем пожалует против гетманского жалованья вдвое.

Анкудинов обрадовался и отвечал, что давно хочет послужить великому государю, но одним словесным речам верить нельзя, пускай ему пришлют опасную грамоту. За этим дело не стало, Шпилькин в два счета накатал такую грамоту от лица путивльского воеводы, князя Прозоровского. «Тебе бы ехать ко мне тотчас без всякой опаски, – писал он, ликуя, – а великий государь тебя пожаловал, велел принять и в Москву к нему отпустить».

Гонец из Путивля доставил грамоту Анкудинову. Прочитав ее, тот со слезами на глазах объявил: «Рад я к великому государю в Москву ехать!» Назавтра он позвал гонца к себе на обед, выпил чару за здоровье царя и великого государя Алексея Михайловича, но вдруг, потемнев лицом, сказал: «С мудрыми я мудрый, с князьями – князь, с простыми – простец, а с изменниками государевыми и моими недругами рассудит меня моя сабля!» С этими словами он схватил со стены саблю и стал гонять шпилькинского посыльного по хате, пока не вышиб за дверь. На том все и кончилось.

Шпилькин предпринял еще ряд попыток выманить Анкудинова в Путивль, пробовал подослать к нему наемных убийц, но из этого тоже ничего не вышло. Анкудинов окружил себя ватагой прикормленных казаков, состоявших при нем в двойной роли собутыльников и телохранителей, они безотлучно жили у него на дворе и ходили с ним даже в церковь. Лазутчики доносили, что человек он нескудный и ему есть что давать. Его благополучие покоилось на дружбе не только с Хмельницким, но и с войсковым писарем Иваном Выговским, человеком едва ли не более могущественным, чем сам гетман. Оба искренне полюбили князя Шуйского за верность православной вере и веселый нрав, но готовы были с кровью оторвать его от сердца, если представится случай выменять на него что-нибудь хорошее у москалей или ляхов. Достойных предложений, однако, ниоткуда не поступало. В Кракове им не интересовались, а бояре не хотели выкупать самозванца соболями. Соображения у них были те же, по каким Зульфикар-ага в Стамбуле рекомендовал Телепневу и Кузовлеву не ввязываться в это дело. Затевать торговлю казалось небезопасно и для казны, и для государской чести. Мало посулишь – не отдадут, много – тоже не отдадут, потому что уверуют в Тимошку как в истинного царевича, раз ему кладут такую цену, и запросят еще больше, а вдобавок раззвонят о его царском чине и в Крыму, и в Польше с Литвой, и в валахах. Очевидно было, что добром этот человек все равно не кончит, можно и подождать, пока сам свернет себе шею. В итоге на Анкудинова не то чтобы махнули рукой, но до поры оставили в покое. Он продолжал припеваючи жить в Чигирине, а Шпилькина отозвали в Москву и наложили опалу за поруху государеву делу.

В это время Венеция, изнемогавшая в затяжной войне с султаном из-за острова Крит, лихорадочно искала союзников для борьбы с турками. До сената Яснейшей Синьории дошли известия о храбром «генерале Хмельницци» и опустошительных набегах его казаков вплоть до гаваней Адрианополя. Чтобы заключить с ним военный союз, в Чигирин прибыл венецианский посол Альберто Вилина. Здесь он был встречен с казацким гостеприимством. Атаман Федор Коробка повел его в шинок, потребовал бочонок горилки, заказал музыку, пел, плясал и, выкатив бочонок на дорогу, угощал всех проходивших и проезжавших мимо.

На другой день, зеленый с перепою, Вилина сидел на устроенном в его честь обеде. Присутствовала вся запорожская старшина, в том числе сам гетман. За столом, расписывая могущество Венеции, Вилина сказал: «Город наш так огромен, что даже я, родившись и проживши в нем всю жизнь, блуждаю порой, как чужеземец, по его бесчисленным улицам и должен прибегать к помощи прохожих, чтобы найти дорогу домой».

Толмач перевел, воцарилась тишина. Всех потрясли размеры великого города. Неожиданно с дальнего конца стола раздался спокойный голос. Там сидел молодой человек в запорожской свитке, но без чуба, с прямыми черно-русыми волосами до плеч. «А я так и здесь, коли пьян, дверей не нахожу», – проговорил он сначала на латыни, затем по-польски и по-русски. Ему ответил громовой хохот.

«Князь Шуйский», – шепнул толмач, и Вилина сразу вспомнил, где он видел эту чуть отвисшую нижнюю губу, эти изломанные брови, из которых одна казалась выше другой. Встречались прошлой осенью в Ватикане.

Тут же он рассказал Хмельницкому все, что знал об этом шутнике. В гневе гетман схватился за саблю, чтобы зарубить папежского пса, но дал удержать себя от смертоубийства. Наутро уличенный в латинстве Анкудинов отослан был в Лубны, в тамошний Преображенский монастырь на покаяние.

В монастыре он тоже недурно устроился. Деньги у него были, ему отвели теплую келью, дали в услужение послушника, ходившего за ним, как за паном. Настоятель сквозь пальцы смотрел на его явно недостаточное усердие в посте и молитве. Анкудинов сытно ел, сладко спал, в охотку каялся, а на досуге сочинял польские и русские вирши, предсказывая в них, что скоро ангел Господень огненным мечом поразит его гонителей и они падут, как то произошло с султаном Ибрагимом и великим визирем Ахмет-пашой.

В Лубнах он познакомился с одним реестровым казаком, имевшим в работницах еврейскую девушку Сару. Ее родителей убили в Немирове вместе с другими евреями числом до шести тысяч. Все они отказались написать на роге своего быка, что отрекаются от Бога Израиля, и погибли за святость Его имени смертью мучеников. У одних сдирали кожу, а тело бросали собакам, другим отрубали руки и ноги, сжигали в домах, побивали дубьем и камнями, заживо закапывали в землю или настилали на дороге, как бревна моста, и ездили по ним на телегах. Детей рубили на куски, как рыбу, беременным вспарывали чрево, а плод швыряли им в лицо, иным женщинам зашивали в живот живую кошку и связывали руки, чтобы они не могли ее достать. Младенцев, насадив на вертел, жарили на огне и вынуждали матерей есть их мясо. Такова была ненависть черкасов к этому племени, в несчастьях своих несчастнейшему из всех племен земли, а в счастье так много говорящему о своих несчастьях, словно ничто подобное им больше не угрожает, не стоит заботиться о том, чтобы заклясть ужас молчанием.

Сару, однако, пощадили красоты ее ради. Было в ней что-то такое, что ее даже не изнасиловали. За хорошие деньги этот лубненский казак, которому она варила кулиш, уступил жидовочку Анкудинову. Он нанял в местечке хату, привел туда Сару и, как говорили у них в Вологде, хотел расчесать ей нижние кудри, но она заплакала так горько, что чесальщик лег и вставать не желал. При виде ее слез улетучилась вся его мужская сила. По природе своей, отличной от казацкой натуры, брать женщин насильно он не умел.

Тогда, отступившись, Анкудинов поведал Саре, что он сам – еврей, рожден от еврейских отца и матери. Много лет назад казаки вырезали его семью, а девятилетнего мальчика, окрестив, увезли с собой. Он стал джурой – оруженосцем при одном из сечевиков, научился ездить в седле, владеть саблей, стрелять из самопала, вступил в Запорожское войско, но в душе остался тем, кем был рожден. Днем ходит в церковь, а ночами молится Богу Израиля по-русски или по-польски, потому что родной язык ушел из его памяти.

Она не верила, пока Анкудинов не показал ей свой обрезанный уд. Тогда Сара заплакала еще горше. «Сказано в Талмуде, – выговорила она сквозь слезы, – из самого же леса берут топорище для топора». Имелось в виду, что он, еврей, заодно с погубителями Израиля, да будут стерты их имена.

В тот же вечер Сара взялась учить его языку предков. На первом уроке она рассказала, что если взять слово «Хмель», истинное прозвание злодея Хмельницкого, да будет стерто его имя, то входящие в него четыре буквы есть начальные буквы четырех слов, из которых по-еврейски можно составить фразу: муки, возвещающие приход мессии. Значит, недолго осталось ждать избавления.

Анкудинов ей не перечил. Второй урок закончился на ложе, где он сам стал учителем, а она – ученицей. Через неделю она уже шептала ему, что отныне они до могилы будут вместе, а Бог их не оставит и укажет им путь, и выведет туда, где верные открыто приносят Ему плоды уст своих.

Как-то раз они лежали вместе, вдруг Сара сказала: «Я открою тебе мою тайну. В Немирове злодеи собирались надругаться надо мной, и ты тоже хотел взять меня силой, но никто из вас не сумел этого сделать, ибо меня хранит мой ибур».

«Это твой оберег?» – спросил Анкудинов.

«Это моя вторая душа», – ответила она и объяснила, что, как учит живший в Святой земле рабби Аризаль, все души во всех своих видах изначально пребывали в прародителе Адаме: одни гнездились в его голове, другие – в глазах, во всех порах и членах его тела. Они заключали в себе беспримесный божественный свет, но после грехопадения он смешался с тьмой, и ныне мир полон чистыми душами, имеющими в себе крупицы зла, и душами нечистыми, захватившими в плен искры добра и божественного света. Чтобы отделить одно от другого, Бог предусмотрел два способа. Первый – это когда душа праведника, уже существовавшая прежде в телесной оболочке, вселяется в новорожденного младенца и остается в нем до смерти, постепенно пропитывая светом его тело, как живительные древесные соки, поднимаясь от корней, достигают последнего листочка на вершине. Такая душа называется гилгул. Другой способ – когда вторая душа, называемая ибур, входит в отрока или во взрослого человека. Иногда она делает это ради самой себя, потому что в прежнем теле не смогла исполнить завещанное ей Богом, а иногда – ради самого человека, чтобы наставить его на путь спасения. В первом случае она остается в нем, пока не исполнит все то, что не исполнила в прежней жизни, во втором – лишь до тех пор, пока этот человек идет по пути праведности. Если он свернет на путь греха, ибур покидает его навеки.

«В меня вошла душа царицы Савской, моим родителям открыл это наш святой гаон, рабби Иехиель, когда я была еще девочкой, – сказала Сара. – Вот почему ни ты, ни те казаки не посмели причинить мне зло. Теперь я чувствую, что мой ибур скоро покинет меня, потому что я легла с тобой и полюбила тебя, хотя ты идешь путем зла вместе с Хмелем, да будет стерто его имя».

C минуту Анкудинов лежал молча, потом вскочил и начал ходить по хате, хватаясь то за саблю, то за нательный крест, то за баклагу с горилкой. Он понял, что в нем живет душа царя Василия Ивановича, но не знал, ибур это или гилгул.

Тем временем возобновилась прерванная перемирием война между Хмельницким и королем Яном Казимиром. Константинопольский патриарх прислал гетману окропленную святой водой саблю, а король получил от римского папы меч, освященный на Гробе Господнем. Оба поспешили пустить их в дело. Казаки опустошали Волынь, дым сожженных местечек застилал горизонт. Лужи крови, где плавали трупы евреев, панов и ксендзов, закипали от огня пожаров, мертвецы варились в них, как в котле. Поляки жгли и грабили православные церкви в Киеве, истерзанные тела с черными от пытошного железа ступнями выносило на днепровские плесы. Из Крыма шел Ислам-Гирей со своей ордой. Журавли и карлики развоевались не на шутку. Анкудинов решил уносить ноги, пока цел. Его могло смолоть в муку этими жерновами.

Еще в Чигирине до него дошла весть, что в Пскове посадские люди побили московских приказных, что себе на корысть учинили хлебную дороговизну, а воеводу прогнали, поделили меж собой хлебный запас и приговорили сами собой владеть без Москвы, по-старому, как в старину было. А кто против старины пойдет, тех гнать из города и животы их грабить. Не мешкая, Анкудинов отписал псковичам, что он, царевич Иван Шуйский, прощает им, что они от его отца, великого государя Василия Ивановича, отступились неправдой, преступив крестное целование. Он за старину готов стоять до последнего, пусть не сомневаются, зовут его к себе на царство, он к ним придет и своим жалованьем пожалует. Грамоту повез верный казак, но ответа на нее не поступило. Теперь, выбирая, куда бы ему приткнуться, Анкудинов выбрал Стокгольм. Оттуда до Пскова было рукой подать. Его грела надежда, что псковичи еще отзовутся, а шведы помогут ему деньгами и войском.

Сидя в Лубнах, он написал письмо Дьердю Ракоци с предложением отправиться от него послом в Швецию. Мол, если гетман себе на горе не захотел заключить союз против поляков, почему бы не попытать счастья с королевой Кристиной Августой? Гонец-валах благополучно добрался до адресата, одобрившего эту затею, и привез в Лубны княжеское послание. Анкудинову предстояло доставить его в Стокгольм.

Подделав секретарский почерк, он на латыни сочинил еще одно письмо королеве. В нем трансильванский князь рекомендовал ей князя Шуйского как ученого астролога и опытного дипломата. На эту эпистолу Анкудинов перевесил княжескую печать с третьего письма, год назад привезенного от Ракоци к Хмельницкому и тогда же возвращенного ему за ненадобностью. Покончив с этим, он стал готовиться к отъезду.

Саре он объявил, что должен оставить ее, ведь это будет лучше, чем если она лишится ибура, ведущего ее по пути спасения. Она заплакала, но Анкудинов был непреклонен в своем желании уберечь божественный свет в ее душе от поглощения тьмой.

Наконец, вытерев слезы, она сказала: «Зло на земле потому лишь и способно сражаться с добром, что удерживает в себе искры изначального света. Иначе ему неоткуда было бы взять силу, ибо вся она – от Бога. Поэтому казаки не убили тебя, а увели с собой. Ты и тебе подобные дают им силу творить то, что они творят».

Затем она умолкла и больше не отвечала ему, что бы он ни говорил. Глаза ее с этого дня всегда были сухи.

Анкудинов нашел одного монаха, за три дуката взявшегося помочь ей добраться до соплеменников, но и тут Сара не произнесла ни слова. Даже не взглянув на него, она поступью царицы Савской ушла в темноту, и сам он той же ночью тайно покинул Лубны. На нем было казацкое платье, а в суме, под овсом для коня, – польское, чтобы по обстоятельствам надевать одно или другое. Камень безвар оставался при нем. Анкудинов совсем было собрался на прощание подарить его Саре, но в последний момент передумал.

Он был одет как шляхтич, когда из засады с визгом высыпали на дорогу всадники Ислам-Гирея. Они хотели увести его в Крым и продать туркам, постоянно нуждавшимся в новых галерах для морской войны с Венецией и в новых гребцах для этих галер, но Анкудинов громко прочел магометанскую молитву, которую выучил в Стамбуле, а после показал татарам то, что показывал Саре. Изумленные, они отпустили его на все четыре стороны, забрав лишь коня. Через Польшу он пришел в Данциг и сел на корабль, идущий в Стокгольм.

Ночью он без сна лежал на палубе. Плыли в Швецию, а мысли были об Италии. Ее пейзажи стали для него такими же родными, как пейзажи его северной родины, они часто являлись ему во сне, и сердце болело от желания увидеть их снова.

Море было спокойно, светильником в небесном дворце стояла за кормой почти полная луна. С одного боку Господь немного прикрыл ее рукавом, чтобы ободрить нуждающихся в надежде. Чуть ущербная по левому краю, она сулила успех всем предприятиям, начатым в эту ночь. От нее изливалось ровное сильное сияние.

Случайно он взглянул туда, где, вытянутая вдоль тела, лежала его левая рука, и вдруг понял, что через ее кожу, мясо и кости ясно видит доски палубы. Глаз различал каждую трещину, каждый сучочек. Похолодев, он сотворил крестное знамение и сказал молитву, но видение не исчезло, напротив – за другими его членами другие предметы начали открываться взгляду. Его, Тимошки Анкудинова, рожденного в Вологде от отца Демида и матери Соломониды, больше не существовало, множество поселившихся в нем душ так долго и с такой силой тянули его тело в разные стороны, что оно истончилось до полной прозрачности. Лунный свет проходил сквозь него, как сквозь стекло.

Глава 10

Сокровище

28

Обычно Шубин засыпал быстрее, чем жена, но в эту ночь она уснула первой. Он думал о том, что никогда не бывал в Италии, а теперь уж точно до конца жизни не увидит ни Рим, ни Венецию. Он видел долину Толы, где расположен Улан-Батор, и хотя старинные путешественники, бывавшие и там и там, утверждали, что она похожа на роскошные долины Ломбардии, его это не утешало. Стоило закрыть глаза, в шуме ветра, тревожащего металлический хлам на открытых лоджиях, слышался шум иссохшей под южным солнцем листвы. Раньше он звучал как обещание отпускного счастья, а сейчас вызывал в памяти звон жестяных венков на далеком уральском кладбище с могилами деда и бабушки. Когда они стали жаловаться на мать, что та положила их не рядом, Шубин понял, что спит.

Рано утром разбудил телефонный звонок. Звонил Марик.

– Не забыл еще? – спросил он весело.

– Что?

– Значит, забыл. Я сегодня именинник, давай приходи к пяти часам на старую квартиру. Будут только старые друзья, из новых – никого.

Шубин выговорил себе право прийти с женой и с удовольствием сообщил ей, что они приглашены в гости. В последнее время это случалось нечасто, но она поджала губы.

– Иди один. Я не пойду.

– Почему?

– Сам будто не знаешь. Мне же не в чем.

– Можно в черном свитере с джинсами. Или с клетчатой юбкой.

– Ага! Чтобы ты потом весь вечер меня пилил, что я не так выгляжу?

Жена закрыла тему и, не вылезая из постели, начала излагать свой сон, прерванный звонком. По утрам она подробно пересказывала Шубину свои сны, чтобы их ночная разлука не была такой фатальной. Ей казалось, что те несколько часов, которые они еженощно проводят в разных мирах, со временем могут отдалить их друг от друга. Просыпаясь, она по горячим следам старалась припомнить все случившееся с ней во сне и от Шубина безуспешно требовала того же. Ее идеалом было смешать все до такого состояния, когда невозможно понять, кому из них что именно привиделось.

Сегодня ночью оба они странствовали в одних и тех же краях. Ей снилось, будто она идет по пустынному зимнему кладбищу с уходящими в бесконечность крестами и надгробиями. Метет метель, из нее проступает неподвижная, сама напоминающая надгробный памятник, мужская фигура. Со спины в этом человеке мерещится что-то знакомое, почти родное. Жене страшно, что сейчас он обернется, и она узнает в нем кого-то из близких, но через пару шагов становится ясно, что это Ельцин стоит над свежей могилой матери. Вокруг – никого, ветер свистит и звенит венками из ржавой жести. Вдруг из-за крестов появляется другой мужчина, худой и бледный, в черной мантии до пят. Он подходит к Борису Николаевичу и с издевательским поклоном подает ему свернутое в трубочку, перевязанное шнурком решение Конституционного суда об отмене референдума.

– Как ты догадалась, что это оно? – спросил Шубин.

– Я не такая дура, как ты думаешь, – сказала жена и потянулась за халатиком.

Было уже светло, белесое небо стояло в незанавешенном оконном проеме. Осенью в квартиру соседки с десятого этажа, бывшей балерины Большого театра и хозяйки полутора километров телефонного кабеля, воры забрались через окно по спущенной с крыши веревке, теперь жена боялась спать с задернутыми шторами. Ей чудилось, что за ними кто-то прячется. За окном всю ночь светил прожектор, в его луче воры вряд ли решились бы лезть к ним в квартиру, но разумные аргументы на жену не действовали. Она боялась инфляции, бандитов и надвигающейся гражданской войны, как первобытный человек – грозы или лесного пожара, не умея проникнуть в природу этих разрушительных сил. Иногда ей казалось возможным заклясть эти силы ускоренным продвижением по пути реформ. Мысль о том, что их можно умилостивить общенародным покаянием в преступлениях тоталитарного режима, тоже ее посещала.

Позднее Шубин редко вспоминал то время, но в Монголии оно вдруг схватило за душу и не отпускало, как будто все эти годы ждало своего часа. По дороге от Улан-Батора к Эрдене-Дзу они с женой постоянно туда возвращались.

Жена вспомнила, как однажды их шестилетний умник, глядя на кота, высказал заветную мечту: «Может, он нам когда-нибудь котяток родит!» Шубин стал его стыдить, говоря, что он большой мальчик, должен знать, что детей рожают женщины, котят – кошки, а не коты. «Конечно, папа, – ответил сын, – я это знаю. Но иногда-а…» Смысл был тот, что в жизни всегда есть место чуду. Жена нервно прижала сына к животу, поцеловала в макушку. Глаза у нее намокли, и Шубин понял, что не от умиления. Им самим тогда только на чудо и оставалось надеяться.

Остановились посмотреть петроглифы на придорожной скале. За неимением фотоаппарата жена самоотверженно взялась перерисовывать их в записную книжку, чтобы дома показать сыну, который плевать хотел на такие вещи. Пока она трудилась, Баатар залез под капот, пояснив, что машина старая, есть проблемы.

Копаясь в моторе, он рассказал, как на семинаре у норвежцев одна девушка не могла понять, почему у Бога-отца всего один сын, Иисус Христос, как в Китае, где если имеешь одного сына, то по закону больше нельзя. Норвежцы не умели ответить ей так, чтобы она от них отвязалась, тогда Баатар встал и сказал: «У Бога много сыновей и дочерей, все мы Его дети, все мы братья и сестры». За это восхищенные норвежцы обещали прислать ему приглашение на следующий семинар в Гонконге и оплатить билеты. На корейском семинаре он вновь выступил с той же идеей, хотя там никто этим вопросом не задавался, но успеха не имел, жадные корейцы ничем его не поощрили.

Жена закончила работу и залезла в машину. Сев за руль, Баатар вынул из бардачка тряпку – вытереть руки. Лежавшая там карта напомнила ему о его бизнес-проекте.

– Такие уж мы люди, – сказал он, включая передачу, – любим красную икру.

За всю дорогу попутчики не подсаживались к ним ни разу. На обочинах никто не голосовал, но уже на середине пути вдали показалась женщина, жестом попросившая Баатара остановиться. Тот затормозил, сидевший впереди Шубин открыл дверцу. Перед ним стояла старая монголка с лицом ушедшей на покой и забросившей свои притирания гейши. Темную кожу глубоко бороздили морщины, каких у европейских старух не бывает. Маленькая, в теплом синем дэли, но с непокрытой, несмотря на холодный ветер, головой без единого седого волоса, держалась она с царственным спокойствием.

Шубин пересел на заднее сиденье, а женщина села рядом с Баатаром. Они о чем-то поговорили между собой, потом она замолчала и больше не проронила ни слова.

– Овец у нее угнали, – пересказал Баатар содержание их разговора. – Дети у ней в Улан-Баторе, сама зимой с ними живет, летом здесь. Это овцы всей семьи. Она зашла в юрту попить чаю, а воры стадо угнали. Тридцать голов.

– И что теперь? – спросил Шубин.

– Надо искать, но трудно будет. К ней другая женщина в гости пришла, они три часа чай пили.

– За три часа далеко могут угнать?

– Один человек – не так, как двое. Вдвоем на лошадях могут далеко.

– Куда же она едет?

– К родственникам. У нее тут родственники живут.

– А если овец в другую сторону погнали?

– Конечно, – согласился Баатар, – но что ей делать? Она старая, на лошади быстро ездить не может.

Жена достала шоколадку и неловко начала совать ее попутчице. Та взяла, улыбнувшись благодарно и неожиданно молодо. Шубин все сильнее поражался ее спокойствию.

Он спросил, сколько стоит овца. Баатар ответил, что долларов тридцать—тридцать пять.

– Очень жирная сорок долларов может стоить в Улан-Баторе, – добавил он для точности.

Жена посчитала в уме и ужаснулась:

– Тридцать овец – это тысяча долларов?

– Да, в Улан-Баторе. Тут меньше.

– Это ведь для вас очень много!

– Да, очень.

– И что она собирается делать?

– Приедет к родственникам, велит им, чтобы искали. Родственники поедут искать.

– И могут найти?

– Могут. Могут и не найти.

– А если у воров ружья? – не отставала жена.

– Это ничего, – успокоил ее Баатар, – они стрелять не станут. Догонишь, отдадут по-хорошему. Мы – мирный народ.

Женщина пошуршала фольгой и уже пару раз откусила от шоколадки, невозмутимо глядя на бегущую навстречу трассу, словно украденные у нее овцы могли появиться прямо на шоссе.

Жена стала рыться в рюкзаке, чтобы подсластить ей горе еще каким-нибудь кондитерским изделием, но остались только бутерброды. Она вздохнула:

– Жалко ее! Детей, наверное, боится. Что она им скажет?

– Скажет, что чай пила, а овец угнали, – сказал Баатар.

– Всю семью без мяса оставила, причем сама тоже виновата. Ох, и попадет же ей от детей!

– Нет, так не будет.

– А как будет?

Баатар промолчал. Казалось, он знает что-то такое, о чем не хочет говорить. Жена притихла. Позже она призналась Шубину, что в тот момент предположила самое страшное. Ей известен был древний обычай уводить в пустыню потерявших трудоспособность стариков и оставлять их там на верную смерть без пищи и воды.

– Она будет сильно ругать своих детей, что послали ее сюда одну, – объяснил наконец Баатар, что ждет их попутчицу. – Очень сильно будет их ругать.

Жена от изумления раскрыла рот. Минуту назад она бесконечно жалела эту женщину, а теперь так же страстно ей завидовала.

Через десяток километров Баатар остановил машину. На прощание пассажирка с достоинством кивнула всей компании, вышла, сошла с шоссе и твердой походкой двинулась к невидимым отсюда родственникам. Шубин прочертил взглядом ее дальнейший маршрут и понял, что путь ей предстоит не близкий. Там, куда она шла, не видно было ничего, кроме травы, камней и островерхих фиолетовых гор на горизонте.

29

Утром первая мысль была о том, что надо мотать отсюда как можно скорее. Наверняка Борис уже позвонил отцу. Нетрудно представить, что за этим последует.

Дочь фараона спала рядом тихо, как мышка. Жохов разбудил ее и cообщил, что у него много дел, надо пораньше быть в Москве. Завтракать было нечем, ночью подмели все вплоть до зеленых сухарей. Вместе дошли до теткиной дачи, находившейся на квартал ближе к станции. Жохов обещал на обратном пути заглянуть сюда прямо с электрички.

Расстались легко. К утру Катя почувствовала, что за двое суток ее любовь к Жохову достигла того предела, за которым сам он пока не нужен. Хотелось остаться наедине со своей к нему любовью. После прощального поцелуя, призванного наполнить предстоящий день памятью о минувшей ночи, она отворила калитку и ушла, унося его с собой не таким, какой он стоял сейчас у забора, а припавшим к ней под одеялом, в теплой норке посреди ледяной пустыни. Маленькие, дружные, они там надежно укрылись от мира. Мир ловил их, но не поймал.

Поверх штакетника Жохов видел, как она идет через участок, уходя из его жизни. Сегодня же ей донесут, что к семье Богдановских он имеет такое же отношение, как к дому Романовых. Возвращаться он не собирался, но в последний момент все-таки окликнул ее и сказал, что совсем забыл, вечером придется на пару дней уехать в Питер, у него там партнеры. Пусть запишет его московский телефон. Ему ей звонить некуда, а она может позвонить из «Строителя».

Номер на Тверской-Ямской был записан прутиком на снегу, чтобы потом переписать. «Захочет, позвонит», – решил Жохов, трезво оценивая свои шансы после неминуемого разоблачения. Он сделал несколько шагов по направлению к станции, но едва за Катей закрылась дверь, изменил маршрут на противоположный, через двадцать минут был в «Строителе», за шестьсот рублей выкупил на рецепции сумку, посмотрел расписание электричек и позвонил Гене. Тот доложил, что с пробой все в полном ажуре, Денис ждет звонка.

– Я его сориентировал насчет цены, – похвалился он.

– По телефону?

– Нет, он сам предложил пересечься и потолковать. Я подумал, что это не помешает.

– Значит, ты с ним вчера виделся?

– Да, с обоими. Они вдвоем приезжали.

– А я тебе что велел? – разозлился Жохов. – Какого хера ты с ними встречаешься без меня?

– Успокойся, ничего не случилось, – осадил его Гена. – Нормально поговорили.

На вопрос о том, на какую цифру он их вывел, отвечено было, что это не телефонный разговор. Жохов назначил ему свидание на Сухаревской, около метро, тут же позвонил дядьке, предупредил его, что зайдет в час, в полвторого, и зашагал к воротам, на ходу закинув сумку на плечо. С этим движением к нему всегда приходило радостное предвкушение перемены жизни. Портила настроение лишь новость о том, что Гена встречался с этими ребятами. Не понятно было, зачем он им понадобился.

У ворот как раз стоял рейсовый автобус, идущий от Рождествено на станцию с заходом в «Строитель». Электричка тоже подошла без опоздания, но, едва отъехав, мертво встала в чистом поле. Жохов достал из сумки отцовского «Чингисхана» и стал читать о том, как султан Джелаль-эд-Дин, гоняясь по Каракумам за джейранами, встретил мудрого дервиша Хаджи-Рахима, сказавшего ему: «Я хожу по этому плоскому подносу земли между пятью морями, посещаю города, пустыни и оазисы, ищу людей, опаленных огнем неудержимых стремлений».

Напротив сидели два подростка в косухах, с одной банкой пива на двоих. Тот, что занимал место у окна, под выцарапанной на раме надписью «Ельцин = Эльцен», рассказывал другому, почему женская измена по тяжести не сравнима с мужской. Жохов прислушался. Оказалось, то самое, чем изменяют, мужчина потом может вымыть с мылом, а у женщины там есть такие закоулки, что за месяц не отмоешь.

Наконец тронулись. Похмельный мужской голос в вагонном динамике запоздало пробухтел что-то про ремонтные работы на линии, которых нигде не видно было и следа. По Казанской дороге Жохов ездил редко. Поплыли мимо туманные поля, замелькали мокрые платформы с незнакомыми названиями станций. Он не успевал их прочесть, а когда заранее готовился, виском прижимаясь к стеклу, и прочитывал, потом жалел, что зря старался, такими никчемными были эти имена. Изредка на темных от снежной влаги насыпях с плетями прошлогодней травы проступали остатки советских лозунгов, когда-то любовно выложенных дерном или беленым кирпичом. Они казались следами цивилизации, которая процветала в этих краях много столетий назад.

Парень в косухе продолжал поучать товарища:

– Чего ты от нее хочешь за пиво-то! Другое дело, ты ее сводил в хороший ресторан. Тогда, если девчонка честная, она тебе может и раком дать.

Сзади кто-то положил руку на плечо. Жохов обернулся. В проходе стояла Катя, улыбаясь ему так, словно он долго искал ее и не мог найти, а она – вот где.

– Я почти сразу побежала за тобой. Стою на платформе, жду, жду, а тебя нет. Ты где ходил так долго?

– Зашел к одному человеку. Он сам из Питера, снимает квартиру тут на станции. Забрал у него кое-какие образцы, документацию. Вместе с тарой, – объяснил Жохов происхождение сумки у него на коленях.

– Я сидела вон там, – показала Катя. – Полчаса за тобой наблюдаю, а ты ни разу не оглянулся. Не чувствуешь, когда на тебя смотрят?

Она села рядом и погладила его по руке.

– Ты так смотрел в окно, совсем как маленький мальчик. У меня сердце защемило от того, как ты смотришь в окно. Жаль, не знала тебя мальчиком.

– Я был хороший мальчик, – сказал Жохов.

Мимо них тянулись вагонные коробейники с одинаковыми, в слоистую бело-сиреневую клетку, сумками из легчайшей, но прочнейшей синтетики, любимой тарой уличных торговцев и челноков. Оттуда, как из мешка Деда Мороза, являлись на свет стрекочущие зажигалки для газовых плит, обувные распорки, тройники, переходники, безопасные розетки с крышками, походные миксеры на батарейках, чудо-машинки для фигурной нарезки овощей или подтягивания петель на колготках, наборы поддельных ножей «Золлинген», пачки фломастеров, сборники кроссвордов, анекдотов и кулинарных рецептов, зажимы для белья, сетки от комаров, которые за последние несколько лет размножились по всей Москве, как в годину казней египетских.

Их стойбища находились под землей, в подвалах блочных и панельных домов с безнадежно изношенными трубами теплоцентралей. Круглый год там клубился пар и стояли лужи, облепленные мириадами комариных выводков. Век у них был короток, за множество поколений, сменившихся между смертью Брежнева и августовским путчем, эти твари стремительно мутировали, научились передвигаться по вентиляционным каналам внутри зданий, ориентироваться по воздушным потокам, взлетать до верхних этажей шестнадцатиэтажных башен, хотя раньше от них запросто спасались на дачных чердаках, и откладывать личинки даже зимой. Уже с конца марта они начинали совершать вылазки по квартирам, а самые стойкие держались до ноября. Теща говорила, что сколько она себя помнит, такого никогда не бывало.

В метро выяснили, кому куда надо. Кате нужно было зайти домой, забрать у жильцов деньги за квартиру и часть отдать тетке.

– У нее, наверное, заночую, – сказала она.

Жохов понял, что сегодня разоблачение ему не грозит, и спросил, обязательно ли ей там ночевать.

– А то этот человек, – объясняюще похлопал он по своей сумке, напоминая, о ком речь, – сам, оказывается, вчера все привез. В Питер можно не ездить. Могли бы встретиться где-нибудь в городе и вместе вернуться на дачу.

Катя с радостью приняла его план. Жохов записал теткин телефон, обещал звякнуть, как только освободится, и полетел на Сухаревку. Поднимаясь по эскалатору, увидел на одном из высоких матовых фонарей, плывуших навстречу и уходящих вниз, маленький стикер с компьютерной распечаткой: «Христос грядет». Он прочел и забыл, следующие фонари были пусты, но пятый или десятый явил новый слоган: «Время жить в правде». Точно рассчитанная пауза усилила эффект, хотя и это был не конец проповеди. По закону триады почти на самом верху возник последний листочек. На нем темнело единственное слово: «Покайтесь». Отсутствие восклицательных знаков придавало интимность этим призывам. В них была интонация ночного шепота, убедительность конфиденциальной записки, набросанной карандашом.

Гена ждал на улице. Зашли в чебуречную, он хотел взять по сто, ну по пятьдесят, но Жохов не позволил.

– Расскажи толком, зачем они тебя вчера вызвали, – велел он, когда встали с чебуреками за столик.

– Обговорить цену. Я предупредил, что от меня ничего не зависит, но они хотели узнать хотя бы порядок цифр.

Жохов насторожился. Ничто не мешало Денису озаботиться этим при встрече в институте. Недостаток видимой логики заставлял подозревать существование другой, скрытой. Гена, конечно, тоже повел себя странно, хотя эти ребята запросто могли его задурить. Практичностью он никогда не отличался.

– И какую цифру ты им назвал? – спросил Жохов.

– Как ты сказал. Тридцать, – ответил Гена, оглядевшись и понизив голос, как будто в этой занюханной чебуречной кто-то мог понять, что речь идет о тридцати тысячах долларов.

– И что они?

– Сказали, что больше двадцати не дадут.

Гена приступил к подробностям. Выходило, что он стоял на этой цене как спартанцы в Фермопильском ущелье, но после жестокого боя пришлось отступить.

– В итоге вышли на двадцать, – сказал он так, словно благодаря его предусмотрительности удалось избежать худшего.

– Прямо с тридцати?

– Ну, не прямо, поэтапно. Ты сам говорил, что пятерку или даже десятку можно будет скинуть.

– Это не тебе решать. Без моего разрешения ты вообще не должен был с ними встречаться.

Гена покаянно молчал. Жохов надкусил чебурек, высосал из дырки горячий сок. Цифра казалась фантастической во всех вариантах. Пять тысяч туда, пять – сюда, черт с ним, неважно.

– Ладно, забыли. У них есть эта сумма?

– Я так понял, что да. Они готовы хоть сегодня.

Этой минуты Жохов ждал восемь месяцев, но сейчас не испытывал ничего, никаких чувств, кроме нарастающей тревоги. Все складывалось как-то чересчур гладко.

– В субботу я звонил Марику, – сказал он, – сегодня у него день рождения. Собирает всех наших к пяти часам на старой квартире.

– Знаю. А при чем здесь это?

– К пяти я с товаром буду у Марика, привезешь их к нему. Это самый безопасный вариант.

– Ты говорил, в машину к ним не садиться, – напомнил Гена.

– Теперь можно, они же понимают, что ты пустой.

– Они это и раньше понимали. Не вижу разницы.

– Разница большая, – возразил Жохов, но в чем она состоит, не объяснил. – Впрочем, я тебе не навязываю, дело твое. Если боишься, можешь по телефону сказать им адрес и встретить возле дома. Только квартиру не называй.

– Я сяду, – решил Гена.

– Как хочешь, никто тебя не насилует.

– Сказал, сяду – значит, сяду.

– Слушай дальше. Когда приедете, Дениса возьмешь с собой, а второй пусть останется в машине. Обоих не бери. Вдвоем подниметесь к Марику. Там будет полно народу, и Марик наверняка придет с охранником. Он без него никуда не ходит. Выйдем в другую комнату или на кухню, отдадим товар и возьмем деньги.

Гена засомневался:

– Думаешь, он один с деньгами пойдет в незнакомую квартиру?

– Ну, пусть вдвоем пойдут.

– А если они скажут, чтобы я вызвал тебя на улицу?

– Скажут, вызовешь. Возьму с собой ребят и выйду.

– На их месте мне бы не понравилось, что с тобой кто-то есть. Могут дать по газам и уехать. Это в лучшем случае.

– Значит, выйду один, а ребятам велю стоять в подъезде. Свистнем их, в случае чего.

– Я свистеть не умею, – сказал Гена.

– Я свистну. Короче, сейчас позвонишь им и назначишь встречу. Пусть приезжают с деньгами. Только на пять не назначай, а то у Марика может еще никого не быть, он что-то рано все затеял. Назначь на семь.

– Не поздно?

– Нет, в самый раз. Буду ждать вас в начале восьмого у Марика. Ему пока ничего говорить не надо, поставим его перед фактом.

Салфеток на столе не имелось, вместо них в стакане кульком стояла газетная нарезка. Жохов с трудом обтер ею жирные пальцы и двинулся к выходу.

Таксофоны шпалерами выстроились возле метро, но Гене требовался телефон-автомат старого образца. Нашли и такой, он достал из бумажника многоразовый жетон, выточенный в институтской мастерской. К нему, впаянная прямо в металл, крепилась рыболовная леска с петелькой для пальца на другом конце. Когда соединение устанавливалось, жетон за леску извлекался обратно из приемника.

Гена скрылся в будке, а Жохов закурил под козырьком магазина. С невидимого неба сеялся дождь пополам со снегом. Рядом одиноко серела на стене листовка патриотической оппозиции. На ней сердитая Родина-мать в съехавшем на плечи красном платке призывала всех, кому она даже в непогоду дорога, прийти на митинг в поддержку решения Конституционного суда об отмене референдума. Оберточная бумага, на которой ее напечатали, уже начала расползаться от сырости.

Гена вышел из будки и, глубоко вздохнув, отрапортовал:

– Все. К семи они будут.

– Где встречаетесь?

– На Академической. Оттуда пять минут езды.

Лоб у него блестел от пота. Он еще раз вздохнул и сказал:

– Надо Марику подарок купить.

– Не надо, – отмел Жохов эту идею. – Скажем, что покупать всякую дрянь не хотелось, а на что-то хорошее денег нет. Ему приятно будет, что у нас нет денег, а у него есть.

По дороге к метро опять поговорили про Хасана. Гена, как в прошлый раз, начал доказывать, что все это ерунда, нечего от них бегать.

– Они, между прочим, и убить могут, – оборвал его Жохов, надеясь на аргументированные возражения, но их не последовало.

– Хасан с тебя пол-лимона хочет, – сказал Гена. – Ты можешь объяснить ему, что он ошибается, за меньшую сумму.

– Как я ему объясню?

– Обратись к Марику. У Марика есть такие люди.

– Ну ты даешь! – удивился Жохов не самой идее, а тому, что она исходит от Гены.

Прошли еще метров пятьдесят. Гена постепенно замедлял шаги, пока совсем не остановился.

– Понимаешь, – ответил он с опозданием, – я долго не решался завести этот разговор, но подумал, что правильнее будет сказать, чтобы потом не жалеть, что не сказал. Мы чаще жалеем о том, чего не сделали, чем о том, что сделали.

– Сказал и сказал. Я понял.

– Нет, ты не понял. Я не о том… Конечно, для меня в наших с тобой отношениях есть большой плюс. Я могу быть спокоен, что ты по-любому меня не кинешь, мы с тобой полжизни знакомы. У нас все построено на доверии, но ситуация сложилась так, что я в ней – главное действующее лицо. Изначально предполагалась другая степень моего участия. Я нашел покупателей, веду переговоры, рискую, а ты, прости за откровенность, являешься на готовое.

– Имеешь в виду свой процент? – догадался Жохов.

– Почему я не могу сказать? – оскорбился Гена. – Когда ты предложил мне десять процентов, я тебе ни слова не сказал, но ситуация изменилась. Я молчал до последнего, ждал, что ты сам поднимешь эту тему. Извини, Сережа, мне кажется, я имею право на пятнадцать.

Десять процентов от суммы сделки составляли две тысячи долларов, пятнадцать – на тысячу больше. По сравнению с тем, что оставалось самому Жохову, разница абсолютно несущественная. Все равно этих денег ему до смерти хватит.

– Пятнадцать так пятнадцать, – сказал он и, дружески ткнув кулаком в грудь ошеломленного легкостью победы Гену, зашагал по Сретенке в сторону памятника Крупской.

Рядом находилась пивная под открытым небом, в былые годы – безымянная. Из идеологических соображений таким точкам запрещалось давать красивые имена рек, гор, цветов, космических аппаратов, столиц союзных республик и стран социалистического содружества, а некрасивые не допускались в принципе. Как все шалманы, где выпивали в стоячку и закуску позволялось брать по минимуму, пивная имела только номер, но по местоположению была известна в народе под названием «У Наденьки». Как ее окрестили теперь, Жохов забыл. Дядькин дом примыкал к этому загону из панелей цвета морской волны, как парадная офицерская форма.

У самого подъезда дорогу загородили четверо хорошо упакованных парней. Попросили закурить. Жохов протянул им свою «Магну». Один по-хамски, всей пятерней, опустошил пачку почти полностью, и они двинулись дальше, не взглянув на него, не сказав ни слова. Возмутиться он не посмел, но для поддержания достоинства все-таки крикнул вдогонку:

– А спасибо?

Тот, что брал сигареты, обернулся, смерил его тяжелым взглядом, прикидывая, видимо, какой кары заслуживает подобная наглость.

– Сам спасибо скажи, что всю пачку не взяли, – решил он проявить великодушие и пошел догонять товарищей.

Сердце облилось горячей злобой. Жохов со всей силы пнул вслед этим говнюкам валявшуюся на асфальте банку из-под пива. Гремя, она подкатилась им под ноги. Задние оглянулись. Он обматерил их, используя элементарный набор, но за счет суффиксов добившись эффекта цветущей сложности, и с тремя пальцами наготове, чтобы с ходу ткнуть в нужные кнопки наборного замка на двери, юркнул в подъезд.

30

Впустив племянника, дядька взялся жарить картошку, настрогал буженины, порезал, похваляясь благосостоянием, тепличный помидор сказочной цены. Попутно выяснилось, что его многолетняя работа над фамильным родословием, о чем Жохов слышал еще на отцовских похоронах, подошла к концу, результаты сведены в таблицу, вычерчено генеалогическое древо. После обеда оно было предъявлено единственному наследнику.

– Умру, возмешь себе, – сказал дядька, раскатывая на столе лист ватмана, слишком просторный для их скромной семейной истории.

У него с матерью Жохова были разные отцы, и о своем он от бабушки так ничего и не добился. Пришлось ограничиться предками по женской линии, но и они упорно не желали выходить из тумана, хотя последние двести лет безвыездно проживали в том же поселке и работали на том же градообразующем заводе углежогами, доменщиками, кузнецами, горновыми, молотовыми или кричными мастерами. Эти потерянные колена обозначались пустыми кружочками, говорящими лишь о том, что они – были.

Ближе к вершине дерева ветвилась ближайшая бабушкина родня. Среди токарей, вальцовщиков, прокатчиков и преподавателей заводского ПТУ звездой первой величины сиял ее старший брат, воевавший у Колчака и безвестно сгинувший где-то в Сибири. То, что он по дурости не сумел спрятаться и был мобилизован, не умаляло его славы. Другой брат, тоже по мобилизации служивший у красных, был задвинут на периферию.

Мысли крутились вокруг того, как сложится вечером у Марика, но Жохов заставил себя отвлечься и слушать. Один монгол из тех, с кем он работал в экспедиции, говорил ему, что удача отворачивается от человека, не способного ни на минуту забыть о своей цели. Понимание этой буддийской мудрости пришло с возрастом.