Уроки любви
Людмила Бояджиева
Она получила от судьбы щедрые подарки — обворожительную внешность, острый ум, фантастический голос. Она научилась властвовать мужскими сердцами. Она — Избранная. Бесстрашная шпионка, великолепная примадонна, отчаянная авантюристка… Шлюха и девственница — всего лишь роли, которые предстоит сыграть Избранной в феерическом спектакле ее жизни — вечном поединке первозданной страсти и высокой любви. Книга состоит из трех новелл, в каждой из которых действуют одни и те же герои, прошедшие путь реинкарнации. Как если бы труппа одного театра играла разные спектакли на тему: страсть- дар — нравственные ценности. То, что знаменитая американская певица семидесятых годов и русская шпионка времен Первой мировой войны — разные воплощения Избранной, наделенной феноменальным вокальным даром, становится окончательно ясно лишь в финале. Это же касается и двух основных мужчин ее жизни — злодея и преданного возлюбленного. Они составляют классический треугольник, проходящий путь к пониманию совершенных ошибок и искуплению. Место действия — Россия начала века, Европа времен первой мировой войны, Америка 60-70-х. Герои — разведчики, музыканты, актеры.Людмила Бояджиева
Уроки любви
Часть I
Пролог
Пасмурным мартовским утром у комфортабельного особняка в тихом квартале Парижа остановилась наемная коляска. Пожилой, но расторопный дворецкий помог выйти молодой даме и подал знак горничной перенести в дом небольшой саквояж. Дама произнесла короткое приветствие и огляделась.
В каменных вазонах у солидного подъезда розовели кустики маргариток. Крупные почки сиреневых кустов, растущих вдоль ограды, унизывали хрустальные капли, то ли с праздничной, то ли с печальной торжественностью. Побеги плюща, цепляющиеся за ноздреватый туф, добрались до полукруглой мансарды, где за широкой балконной дверью белела пышная кисейная маркиза.
— Спальня ждет вас, мадемуазель. — Заверил дворецкий, проследив взгляд прибывшей, и тут же отвел глаза, поймав себя на том, что разглядывал ее с неподобающим любопытством.
Темно-серый дорожный костюм схватывал тонкую фигуру молодой женщины с тем особым шиком, когда желание подчеркнуть свою прелесть выражается в непритязательной простоте. Маленькая черная фетровая шляпа с короткой вуалеткой позволяла рассмотреть персиковую нежность высоких скул, бархатную черноту глаз в обрамлении пушистых, словно меховых, ресниц, нежный рот, который каждый встречный, гордясь своим поэтическим вдохновением, наверняка сравнивал с розой. В линиях этого пухлого, не тронутого помадой рта пряталась какая-то загадка. Они говорили о женщине слишком много, чтобы это могло быть правдой. Дворецкий Стефан, считавший себя знатоком дамских прелестей, увидел в рисунке губ прибывшей волевую уверенность и беззащитность, насмешливость и грусть, монашескую строгость и редкое, изнеженное сладострастие.
Одно было очевидно: чуть поднятые уголки дивного рта не означали улыбки — женщина очень устала и была далека от веселья. Ее руки в велюровых перчатках с напряжением сжимали стеклярусный кисет, в пушистых глазах прятался страх, а запах духов горчил, выдавая тревогу.
И еще кое-что мог бы под присягой заявить Стефан, а попросту — Степан Филков, — эта юная дама не была его хозяйкой — той смешливой, жизнелюбивой кокеткой, что два года назад таким же хмурым мартовским утром покинула свой дом.
Глава 1
Получив накануне телеграмму из Варшавы, Степан возрадовался и начал спешно готовиться к встрече.
«Возвращаюсь 25. Ничему не удивляйся. Не задавай вопросов. — А.Б.»
Анастасия Васильевна распорядилась не удивляться, а следовательно, так тому и быть. И если верного Степана и распирало от вопросов, он придерживал их при себе.
Прибывшая дама сама начала разговор, лишь только они остались вдвоем в празднично прибранной гостиной.
— Я друг Анастасии Барковской. Простите за обман. Я вынуждена была воспользоваться документами вашей хозяйки и дать от ее имени телеграмму. Анастасия уверяла, что вам можно доверять.
Прочтите вот это, хорошенько подумайте, а потом поднимитесь ко мне. — Дама протянула Степану письмо. — Я переоденусь и позову вас.
Она неторопливо пошла наверх по широкой деревянной лестнице, останавливаясь, чтобы рассмотреть висящие на стене портреты. Гибкий стан откидывался на резную балюстраду с усталой небрежностью. Стефан снова подумал о том, что приятельница его хозяйки на диво хороша…
«Верный друг, я умираю. — Прочитал дворецкий на листе линованной тетрадной бумаги. — Мысли мои мутятся — сильный жар держится уже неделю. Не знаю, имею ли право нынче. в одиночестве и бессилии, затевать это сложное дело. Но уверена твердо — душа моя не найдет покоя, пока не будут розданы все „долги“.
Благодарю судьбу за последний дар — она послала мне друга. Молодая женщина, которой надлежит продолжить мое дело — моя тезка и она тоже — наполовину русская.
Уверена, Анастасии придется нелегко. Помоги ей, если потребуется, как помогал мне.
Молись за меня и прости все, в чем провинилась перед тобой.
Степан перекрестился на «красный угол» большой, выходящей в сад гостиной, светлой и веселой. в отличии от сумрачных комнат родового имения Барковских в Тульской губернии. Дом был конфискован по постановлению суда, вместе со всем имуществом богатого помещика.
Скандальный процесс фальшивомонетчиков несколько месяцев будоражил общественное мнение в связи с громкими именами обвиняемых.
Василий Иванович Барковский повесился в камере после вынесения приговора. Его супруга Кити — урожденная Дебраш, с двенадцатилетней дочерью Настей и преданным дворецким Степаном вернулась в Авиньон, где изо всех сил старалась скрыть от чопорной буржуазной родни правду о преступлении и смерти мужа.
Мадам Дебраш-Барковская скончалась внезапно, оставив юной дочери наследство в виде запущенного, сдаваемого в аренду парижского дома. Семнадцатилетняя Анастасия, отметив траурный месяц, исчезла из Авиньона со своим приятелем — смазливым заезжим шалопаем, гонявшим по узким улицам старого города в шумном, источающем бензинное зловоние автомобиле. Вылетев в дыму и грохоте за пределы древнего Авиньона, автомобиль Шарля с немалыми приключениями добрался до парижского особняка.
Называемая себя графиней Анастасия живо освободила дом от жильцов, и срочно вызвала к себе собравшегося было вернуться на родину Степана. Они поселились вдвоем в пустом, разрушающемся доме, где по ночам сновали голодные крысы. Шарль исчез с горизонта «графини», живущей на приносимые Степаном гроши. Знавший французский язык с малолетства, с тех пор. как стал денщиком при барине Василии Ивановиче, Степан смел найти заработок в кичливой французской столице — он стал разносчиком овощей в соседней лавке.
Анастасия не отчаивалась. Дешевые платьица не мешали девушке выглядеть очаровательно, привлекая внимание фланирующих по бульварам состоятельных господ. Прогуливаясь по веселым парижским улицам, Стаси не имела намерения торговать своим телом, — она выходила на поиски удачи. Однажды случай вроде бы улыбнулся ей.
— Эй, девочка, впервые вижу такой вертлявый задик. — Широкая ладонь огладила Анастасию пониже спины. — Ты не ходишь, — ты танцуешь, причем, что-то зажигательное.
Девушка обернулась, готовясь дать отпор наглецу, но господин в цилиндре с седыми висками и тонкой щеточкой усов выглядел вполне респектабельно, а в его глазах, прячущихся в одутловатых складках, плясали такие веселые огоньки, что она лишь дерзко улыбнулась.
Через месяц Стаси танцевала в ресторанчике мсье Мартина. Через два — она уже исполняла сольный танец — нечто среднее между фокстротом и румбой, под названием «Испанские фантазии» в паре с напомаженным, вымазанным под мулата солистом шоу. А еще через две недели танцовщица была с треском выгнана — у господина, с которым ужинала русская «графинюшка», пропал портмоне.
Степан утешал отчаявшуюся хозяйку и боялся рассказать ей, что тоже остался без работы. Они бедствовали целую зиму, отапливая остатками мебели лишь одну небольшую комнату.
К владельцам запущенного особняка зачастил перекупщик недвижимости, почуявший добычу, — дом представлял собой архитектурную ценность, а район обещал стать одним из самых фешенебельных в столице. «Ни за что». — Стиснув зубы, отвергала предложения продать единственную оставшуюся у нее ценность «графиня».
В один из самых мрачных и безнадежных вечеров, сеявшим уныние вместе с мелким бесконечным дождем, в дом «графини» Барковской постучал бродяга. На чистом русском языке оборванец требовал встречи с Анастасией Васильевной, и был препровожден Степаном в «гостиную». Гость долго разматывал грязное тряпье, прикрывавшее его тщедушное тело, а потом, извинившись, скинул за шкафом исподнее и вскоре на столе в свете тусклой лампы сказочной россыпью искрилась горстка голубоватых камней. Сдвинув головы над удивительным даром, Степан и Анастасия переглянулись.
— Ваше, ваше все, не сумлевайтесь, Анастасия Васильевна, — кашляя, крикнул из-за шкафа одевающийся гость. — Батюшка ваш перед кончиной завещал мне не оставить его семейство в бедствиях — передать подарочек из их личного тайника. Да не скоро у меня получилось — всю Сибирь по этапам прошел… А теперь — нате вот, извольте… Его превосходительство за эти камушки жизни решился. Вот я волю покойного и сподобился выполнить. — Он смущенно посмотрел на недоверчиво притихшую Анастасию. — А чайку у вас не найдется, барыня? Больно иззяб, двое суток шут знает каким кандибобером к вам пробирался.
«Графиня» Стаси Барковская стала одной из самых знаменитых модниц Парижа, имеющих и солидное положение, и легкомысленный шарм. Реставрированный первосортными мастерами особняк, автомобиль с личным шофером, самые блестящие поклонники, изысканное общество, объединившее в начале нового тысячелетия тех. кто ранее был разделен границей благопристойности — «свет» и «полусвет» — все было в ее распоряжении.
Миниатюрная, изящная шатенка — насмешливая, дерзкая, манящая, спешила получить от жизни как можно больше, ввязываясь в отчаянные приключения. Кавалеры самых высоких достоинств искали близости с экстравагантной Стаси, многие были готовы предложить ей руку и сердце. Но любовные увлечения Стаси отличались экзотичностью. Было известно про ее бурный роман с чемпионом японского единоборства, про страстное увлечение наследником датского престола и многочисленные похождения в мире богемы.
Во время гастролей русского балета Стаси потеряла голову — на сцене блистал наперсник ее детских игр, Алик Орловский, тайком целовавшийся с двенадцатилетней Настенькой в тенистых аллеях тульского имения, и танцевавший в паре с ней на новогоднем детском балу бородатого гнома. Настенька, одетая феей Сирени, с живыми цветами в каштановых, навитых трубочками локонах, была очаровательна. Они получили главный приз, хотя Альберт Орловский, как строго наставляла Настю мать, «не относился к людям нашего круга». Париж Стаси покинула вместе с труппой русского балета.
Степан получал от нее красивые цветные открытки с видами разных столиц мира и короткими предписаниями насчет ведения хозяйства. В самом начале 1913 года хозяйка распорядилась подготовить дом к ее возвращению. А в марте явилась незнакомка с сумрачными глазами и письмом, извещавшим о тяжелой болезни Стаси.
…Услышав звонок, Степан поспешил к новой хозяйке, отказываясь верить, что прощальное письмо Насти и есть последняя правда.
Девушка сидела на кровати, кутаясь в мягкий фланелевый халат. Без шляпки, с небрежно сколотыми на затылке волосами цвета темного шоколада, она казалась совсем юной. Усталость и глубокая печаль омрачали ее лицо.
— Садись, Степан. Ты должен знать: она умерла на следующий день после того, как написала письмо, сжимая в холодеющей руке мои пальцы.
— Господи… Господи, прими ее душу грешную. — Отвернувшись к окну, старик заплакал.
— Я знаю. что ты любил ее, Степан. Нам удавалось поговорить, когда Анастасия приходила в себя… Ее никто не навещал, опасаясь заразы. Я одна могла ухаживать за ней безболезненно. — Она встряхнула головой, отгоняя мрачные воспоминания, и протянула старику руку. — Мне кажется, мы будем добрыми друзьями.
Он робко поцеловал ее, отметив загрубевшую кожу и коротко остриженные, без признаков особого ухода, ногти.
— Как будет угодно, мадемуазель… Если позволите, вопрос: почему вы не бросили… Анастасию Васильевну, когда все было так опасно, так страшно?
— Она была обречена, Степан, заболев этой странной болезнью за границей. Она умерла тяжело, каждый день ощущая, как разлагается ее тело, гибнет красота. — Гостья задумалась. — Она и в самом деле была хороша. Я видела портреты, висящие в этом доме. Мне ведь так и не довелось увидеть настоящего лица Анастасии Васильевны — без отеков и вздувшихся водянок… таких лиловых, сочащихся сукровицей пузырей… — Женщина с тяжелым вздохом опустила траурные ресницы. — Мне-то самой ничего не страшно — ни чумы, ни пули, ни пламени. Говорят, заговорена я, от рождения под чьей-то могучей защитой состою… Да к тому же у меня и знаки есть. Приглядись-ка получше.
Она спустила с плеч мягкий халат, и Степан, приблизив подслеповатые глаза, разглядел на матовой персиковой коже несколько темных, с гречишное зерно, родинок.
Глава 2
Рожала Анюта Климова на нарах в пересыльной одесской тюрьме. Не ждала еще срока, а подоспели схватки в самую полночь. Надзирательница только замком лязгнула и орать запретила, — «Неча блажить, придурошная. В лазарет тебе рано. А будешь горло драть — пошлю сортир драить».
Бабка-цыганка, ходившая из жалости за беременной женщиной, приняла новорожденную и тяжело вздохнула — не нравилась ей вся
???
Пасмурным мартовским утром у комфортабельного особняка в тихом квартале Парижа остановилась наемная коляска. Пожилой, но расторопный дворецкий помог выйти молодой даме и подал знак горничной перенести в дом небольшой саквояж. Дама произнесла короткое приветствие и огляделась.
В каменных вазонах у солидного подъезда розовели кустики маргариток. Крупные почки сиреневых кустов, растущих вдоль ограды, унизывали хрустальные капли, то ли с праздничной, то ли с печальной торжественностью. Побегдамой была, очень немецкую речь употреблять любила. Да что слова-то… Не было слов… Поклялся мой разлюбезный на образа. что повенчаемся и увезет он меня в свою неметчину.
Через неделю снялись они с якоря — и поминай, как звали. бабы в нашей прачечной смеялись, — «ох, говорили, нехристь, и только над образом твоим посмеялся, и никогда здесь больше не объявится». Ан нет. Гляжу, — стоит у мола ихний «Кайзер Вильгельм». Кинулась я жениха встречать, а он от меня прочь, словно чумную увидел — живот-то уже платьишко вовсю раздул… Ну что тут… Выследила я Эриха своего в темном переулочке и ножичком, что у сапожника взяла, прямо в сердце вдарила… Только не судьба мне убивицей стать. Ожил… А меня и дите будущее проклял…
— Плохое дело, матушка, вредительное. — Мотала Галина седой головой, обмотанной грязными цветными платками. — Вот ты раскрасавицей, видать, была, да не сумела силой своей воспользоваться. Потому что больше сердцем, чем умом жила. Тебя-то на волю скоро пустят, да с дитем этим много лиха хлебнешь. Ведь ребеночек-то у тебя меченый, для непростой доли предназначенный. Видишь, родинка под ключицей левой, словно зернышко? Годкам к шестнадцати ее всю, как маком, осыпет. Это сильный знак, редкий. Вот только поперек добра или зла — толком не знаю, как жизнь обернется. Запиши ты ее, матушка, Анастасией Ивановной, а как подрастет — в монастырь правь или к нашим, цыганам, пристрой. Только не тирань ее и воле ее ни в чем не перечь — не твоего ума дело… Живи, как живется, да слова мои помни…
Так и вышло — часто вспоминала Анна Тихоновна цыганские предсказания.
Жизнь у нее получилась нелегкая. Настеньке два года стукнуло, когда оказались они — двадцатидвухлетняя женщина с серым лицом арестантки и связанным в узелок жалким скарбом, и цепляющаяся за ее юбку кроха на воле. Пошли вниз по улице, дивясь на проносящиеся мимо экипажи, сытых барынек и бородатых лоточников в расчудесным товаром.
Обратно в прачечную Анюту не взяли, да и в других местах, увидав тюремное свидетельство, от работы отказывали. Пробовала она попрошайничать, у церкви за Христа ради с дитятей сидела и стала уже о дурном подумывать, как бы девочку к богатому дому подкинуть, а на себя руки наложить, да нашелся человек — немолодой бобыль, пьющий, строгий, по шорному делу большой мастер. Поселил Анну Тихоновну с дитем в каморке у себя над мастерской, чтоб при хозяйстве была и по дому всякую работу справляла.
Воспряла Анюта, сердцем отогрелась, не зная, каких угодников за счастье свое благодарить. Только вспыхнул в переулке пожар — пять домов выгорело, пока Анна на Привоз ходила. А среди них — шорная мастерская вместе со всем добром и уснувшим с похмелья хозяином.
Не узнала женщина своего двора — все в дыму и пламени, в суете и воплях. Пожарный насос цокает, воду качает, жандармы народ дубасят, чтобы в огонь не совались. А совсем отдельно у каменного дома. что на углу красовался витринами и вывеской «Кондитерская Лаберте» стоит девочка в исподней рубашонке и лузгает из ладошки семечки.
Бросилась Анна к дочери, обняла крепко-крепко, да все руками щупает — не верит, что цела и невредима из пожара вышла, и плачет во весь голос, убивается. Тут сердобольный приказчик из кондитерской выбежал, увел ее в комнаты, что рядом со складами располагались, на стул усадил и графин с водой вынес.
— Что же ты, Поликарпий, погорельцев водой поишь? Им сейчас совсем другого надобно. Скажи Груше, чтоб для девочки шоколаду согрела, а для родительница ее я особое средство имею. — Высокий вальяжный барин достал из шкафчика пузатый графинчик и налил в две рюмки темного вина. — Не робейте, сударыня. Это настоящий португальский портвейн. Вам надо взбодриться, да и не прочь ангела-хранителя поблагодарить — еще бы с полчаса, и конец моим владениям, — хорошо, пожарные живо управились, да и ветра в другую сторону. А то бы все в один костер пошли, правда, детка? — Он с улыбкой протянул девочке принесенную горничной чашку.
На чашечке были нарисованы сидящие друг подле друга попугайчики, а пахло от нее и дымило так дивно, что Настя не решилась взять, спрятала лицо на груди матери и расплакалась.
Так и познакомились нищие погорельцы с Яковом Ильичем Лихвицким — известным в городе богатеем, владельцем кондитерской фабрики, пекарен и множества магазинов, из которых один был аж на самой набережной — весь зеркальный, хрустальный, ароматный и с шоколадным ангелочком в окошке. Супруга Лихвицкого, Софья Давыдовна — женщина болезненная, томная, жалостливая, услыхав историю молодой матери, взяла ее себе прачкой и жить положила при городском доме, в отдельной комнате, солнечной, просторной, обставленной всякой узорной мебелью.
В семействе Лихвицких подрастало двое детей — старшему, Володе, было уже восемь, а младшей дочери Зосеньке едва стукнуло четыре. К ней и была приставлена прачкина дочка для забавы, ведь тяжко малому ребенку целый день в кроватке лежать. А что поделаешь, каких угодников ни молили, не помогло — родилась девочка калекой — обе ножки сухие и в разные стороны развернуты. каких только докторов ни привозил для дочки Яков Ильич — и французов, и немцев, и своих, и кудесников-целителей. Вначале говорили: «Рано судить, подождать надо, авось подрастет». А после и вовсе печально головами закачали: поздно, ничего, видать, изменить нельзя. Вот если карлсбадские грязи попробовать, или киргизские соли… А, может, на богомолье в Афон матушку отправить.
Все советы восприняли Лихвицкие, только и к тринадцати годам Зося могла передвигаться лишь на специальной сидячей колясочке, пряча под юбками искривленные ноги.
Глава 3
— Как ты думаешь, Настя, я непременно стану ангелом на небе, когда меня Боженька заберет? Отец Никодим говаривал, — очень важным ангелом. — Спросила Зося свою служанку, давно ставшую подружкой.
Девочки сидели на большом балконе, заплетенном вьющимися розами, и рассматривали нарядных людей, устремленных в эти вечерние часы к приморскому бульвару. Особняк Лихвицких был одним из самых видных в переулке, и многие из гуляющих, задрав голову к балкону, приветствовали чаевничающих там девочек. А пройдя подале, люди качали головами, кручинились: видать, не все блага за деньги купить можно.
Зося пошла в мать — Белокурая, тонкокожая, аж жилки голубые на висках и на шее светятся. Лицо удлиненное, породистое, с тонким носом и синими, «морскими», глазами. Только Настя знала, какой капризной и безжалостной может быть нежная Зосенька. Но прощала ей все. Не из жалости — жалеть Настя как-то не умела. Просто понимала — доля калеки горькая, хотя и не горше ее собственной. Часто думалось ей, что поменялась бы она с превеликой радостью судьбой с барской дочкой — лежала бы под атласными розовыми перинами в нарядной, как бонбоньерка, комнате, и раздавала бы приказы, требуя все. что взбредет в голову — то фиалок из Ниццы, то арбуза к Пасхе, а то белого жеребенка.
Но в один прекрасный майский вечер, когда подросшие девочки по привычке разглядывали с балкона фланирующую толпу, подкатил верхом на гнедом жеребце ученик кадетского корпуса Алеша Ярвинцев и, взяв под козырек, бросив ветку белой сирени прямо в Настины руки.
— Это тебе. — Передала Настя цветы своей хозяйке. И покраснела от лжи, — ведь еще неделю назад Ярвинцев поспорил с ней, что сорвет необыкновенно пышную сирень в губернаторском саду.
— Ох, чудо-то какое! Что за сорт, я и не видывала таких огромных цветков, и аромат сладкий-сладкий! — Зося прижала к щеке прохладную кисть и закрыла глаза. — А он и вправду смел и очень хорош! Из-за Гнедышевой под Рождество стреляться хотел… Да, видать, раздумал.
— Нет, он стрелялся. Только папаша, полковник, все дело замял, вроде к шутке свел, — почему-то с тайной злостью сказала Настя. — И насчет ангела ты, Зося, не очень надейся. Жизнь-то впереди еще большая. Вот вырастешь, пойдешь под венец с красавцем Ярвинцевым, будешь жить с ним в плотском грехе — какая уж тут святость!
— В законном браке греха не бывает, — насупилась Зося.
— Это если дети от любви родятся. А уж ежели любовь без детей — это грех! — Упорствовала Настя, которой даже мысль о браке Алексея с кем-то другим вызывала негодование.
Этот гибкий, смуглый семнадцатилетний кадет нравился ей тем жарче, чем безнадежней представало будущее… Прачкина дочь не ровня барыньке, хотя и кушает вместе с ней, и секретничает, и с боной французской все уроки не хуже Зоси зубрит, и на фортепианах играет ловчее, — твердила себе Настя, кусая губы от слепой несправедливости. Почему это она — смышленая, сильная, красивая, ни в чем не уступающая Зосе, должна до конца дней своих числиться в простонародье, мечтать взахлеб о браке с бородатым купцом или набриолиненным приказчиком из магазина Лихвицких, говорящего «что-с», «где-с» и услужливо шаркающего ножкой? При этой мысли кровь Анастасии строптиво закипала, и она вспоминала свою тихую мать. полоснувшую некогда ножичком обманувшего полюбовника.
…Растущим вместе девочкам часто шили одинаковые платья — Зося требовала, чтобы катающая ее креслице Настя «была похожа на сестричку». Но как-то Зося сказала: «Не смей больше голубое платье с бантом одевать. И вообще, — ничего, как у меня, носить не смей. Забываешь, что ты мне не ровня». В тот день ей исполнилось 13 лет, но на дне рождения в центре праздника оказалась четырнадцатилетняя Настасья, одетая так же, как хозяйка, но порхавшая и танцевавшая с гостями, словно стрекоза.
Собрав все дареные Зосей платья, Настя в тот же вечер кинула их у кровати калеки и хотела гордо уйти, но услышала тихие рыдания — девочка плакала, захлебываясь потоками слез.
— Прости меня, Настя, прости… Я ногам твоим завидую, твоей силе… Нынче ты мазурку в первой паре танцевала и с Борисом, и с Жоржем. А ведь должна была я… Эх, ну почему же хоть единственный раз в году мне не позволено сделать это?!
— Тебе дано многое другое. — Сурово возразила Настя. — И жизнь твоя, хоть и увечная, куда счастливее моей сложится… Подумаешь, на колесах ездить! Так зато с какими миллионами! Таким приданым и принца наследного прельстить можно.
— Злая ты, Настя. Нехорошая, — сказала Зося, глядя с опасливым удивлением на «сестричку». — И за что только меня так не любишь?
— А за то же, что ты меня. ты ногам моим завидуешь, а я — деньгам твоим. — Бросившись на колени у кровати, Настя схватила тонкие руки Зоси, покрывая их слезами и поцелуями. — Прости меня, Зосенька. Нехорошая я, знаю, недобрая. Но тебя пуще всех жалею… Нет, — прежде мать свою, а потом тебя… А еще, думаю, найдут для тебя особого доктора, и тогда мы вместе на бал поедем. Хочешь на бал в Петербург?
— С ногами?! Уфф… — Зося обняла подругу. — Только знаешь что, Настя? Платья-то у нас все равно пусть разные будут. Мне больше лазурное к лицу, а тебе… — Придирчиво оглядев ее, Зося почувствовала новый укол ревности — совсем не обязательна прачкиной дочери такая изящная стать и яркая, хоть глаза зажмуривай, красота. — Да тебе все равно, в чем на бал ехать, хоть в этом затрапезном, холстинковом. Косу свою распустишь, ресницами мохнатыми взмахнешь — и все кавалеры твои… Эх, Настька… Вообще-то тебе лучше в скромное одеваться.
Из-за своей хворобы Зося Лихвицкая проходила домашнее обучение. Гимназический курс она одолевала, лежа в постели или сидя за столом на своем катающемся креслице. Рядом всегда была Анастасия, жадно ловящая каждое слово домашних учителей. Преподаватели к Лихвицким ходили хорошие, и было известно, как недешево обходится для больной девочки такое образование. Настя же получала все то же самое совершенно бесплатно — за компанию. И уж никак нельзя было допустить, чтобы хоть крошка пропала даром.
С начала мая Софья Давыдовна с Зосей и целым штатом прислуги перебиралась на дачу на Люстдорфе, где у Лихвицких был большой дом, весь деревянный, резной, с теремком-мезонином и множеством веранд, выходящих в разные стороны. Самая большая из них, развернутая прямо к морю, увешивалась белыми кисейными занавесками, волнующимися от малейшего ветерка. Их поднимали или опускали, словно паруса, чтобы уберечь от солнечных лучей огромный текинский ковер, устилающий пол, столовую ореховую мебель с цветочной гобеленовой обивкой и массивным овальным столом в центре. Стол покрывала кремовая кружевная скатерть, а в центре, в высокой, как называла горничная Тася — «ведерной», вазе красовался какой-нибудь гигантский букет из собственного сада. Ступени веранды спускались к лужайке, на которой гости, часто бывавшие у Лихвицких, резвились, как могли — то устраивались танцы, то турнир в серсо, то импровизированный концерт или самые шумные жмурки. Под прикрытием сдвинутой повязки кавалерам удавалось обшарить «неверными» руками стан пойманной, отчаянно визжавшей дамы.
Были, конечно, занятия и поделикатней, особенно когда Яков Ильич зазывал к себе на «игривые вечера» знакомых из мира искусства — художников, музыкантов, поэтов, певцов. На веранду выкатывался из гостиной кабинетный рояль и веселье на время приобретало характер филармонического благотворительного концерта. К таким выступлениям Лихвицкие готовились заранее. Хозяин зычным голосом читал сочинения Максима Горького, стяжав себе славу исполнением «Буревестника». Софья Давыдовна премило музицировала, а краснощекий Вольдемар, по мере взросления, переходил от чтения басен Лафонтена на французском языке к декламации «символических сочинений» некоего Альбера Кентаврического. Под псевдонимом, несомненно, скрывался сам наследник Лихвицких, но попытки шутить на этот счет прекратились раз и навсегда, когда шестнадцатилетний Вольдемар, добивших своим сверх-трагическим пафосом гомерического хохота зрителей, кинулся топиться к морю.
В июне 1905 года дачное празднество готовилось с особой помпой: к своему пятнадцатилетнему юбилею Зося собиралась потрясти всех сюрпризом. Зачастивший еще с зимы к Лихвицким немецкий профессор сумел поставить больную на ноги. Он специально разработал ортопедическую обувь и конструкцию костылей, уравнивающую длину ног и надежно закрепляющую их на искусственных подпорках. Пока необходимые предметы изготавливались в специальной берлинской мастерской, толковый плотник Семен вытесал хитрые костыли собственными руками, чтобы барышня могла подготовиться к самостоятельной ходьбе.
Это оказалось совсем непросто. Зосе потребовалось немало терпения, чтобы научиться стоять, используя подпорки, потом передвигать ноги, будучи запертой в специальную «ходильную тумбу», — приспособление, выполненное тем же Семеном по образу детских «ходунков». А уж затем пошли в ход самодельные костыли.
Софья Давыдовна переходила от мольбы и слез к наставлениям и снова просила «Христа ради» Зосеньку не бросать занятия, хотя на руках и ногах бедняжки лиловели синяки.
Настя, молчаливая, упорная, всегда была рядом. Она спокойно переносила Зосины истерики и бунты: терпеливо подбирала разбросанные костыли, заметала осколки разбитых ваз и совершенно не реагировала на злые выходки калеки, когда вновь, с непреклонной настойчивостью, поднимала ее на ноги.
За неделю до дня рождения из Берлина прибыли заказанные башмаки и с изяществом выполненные костыли — никелированный металл, мягкие кожаные валики в подмышках, тоненькие ремешки, пристегивающие ходули к ботинкам — все было такое мудреное, аккуратное, старательное, что Зося от радости засмеялась. С раннего утра до поздней ночи она «обхаживала» новые приспособления и накануне дня рождения легла спать чрезвычайно взволнованная — назавтра предстоял главный экзамен ее жизни. Гостей пригласили много, особенно из сверстников Зоси. Но все они были совсем ни к чему, если прямо из полка, где проходил кавалерийское обучение, должен был примчаться сам Алеша Ярвинцев. Для него-то, таясь даже от себя, готовила Зося свой сюрприз.
С вечера Настя закрутила ее шелковистые пепельные волосы в тряпичные папильотки и на кресле возле кровати развесила праздничное платье — первый взрослый туалет именинницы, заказанный у французской модистки.
Зося долго не могла уснуть, высматривая в голубоватом свете ночника то поблескивающие стерженьки своих костылей, то кружевные рюши длинного роскошно-дамского платья.
Глава 4
…Утро шестнадцатого июля началось с волнений. Суетилась дворня, приводя в завершающий, выставочный порядок комнаты и сад, на кухне шли приготовления роскошного обеда во главе со специально приглашенным из ресторана гостиницы «Красной» повара. У Софьи Давыдовны разыгралась мигрень, а Розалию Моисеевну, музыкальную преподавательницу Зоси, укусила за ногу чужая собака. Боялись заражения бешенством и настаивали на том, чтобы немедля везти пострадавшую для уколов в больницу. Но Розалия Моисеевна мужественно отказалась от лечения, проявив свою преданность делу — еще бы, дуэт из «Пиковой дамы» в исполнении Зоси и Насти, репетируемый два месяца, должен был стать триумфом именинницы.
— Честно-честно, скажи, как я? — Полностью одетая и причесанная, Зося стояла в центре своей комнаты у большого овального трюмо. Солнечный луч проникал сквозь верхние цветные стекла высокого окна, обливая ее хрупкую фигуру неземным радужным светом. В сборках пышного платья из незабудкового газа прятались костыли, по плечам и спине рассыпались легкие, длинные локоны, на бледных скулах горел румянец.
— Ты просто прелесть, Зося! И, кажется, что не пойдешь, — взлетишь! Такая легкая, воздушная — сказка! — Искренне обрадовалась Настя. — А это от меня — ты сегодня должна утопать в любимых цветах.
— Ах, приколи скорее сюда, на корсаж! — Зося приложила к атласному лифу букетик собранных Настей незабудок. — И скажи, — он давно здесь?
— Часа два как прибыл. Весь в серой пыли, рысак в мыле, скакал тридцать верст. Загорел, возмужал, — чудо как хорош!
— А что говорил?
— Да со мной-то ничего. Они с Вольдемаром сразу к морю пошли и твой брат ему что-то очень важное, политическое, жарко так нашептывал.
— Политическое… — Разочарованно вздохнула Зося. — Ну и болван, этот Вольдемар! Не мог свою политику в мой праздник оставить.
— Да перестань беспокоиться, Зося, Алекс здесь и, думаю, проскакал по жаре из такой дали не ради Володиных диспутов… Но он и не предполагает, какое волшебное виденье ожидает его. Верно, Зосенька, сегодня должен быть удивительный праздник!
Самостоятельно проковыляв до кресла, Зося с облегчением села, отложив костыли рядом, и с мольбой посмотрела на Настю:
— Не оставляй меня сегодня ни на минуту, ладно? А если что не так, незаметно поддержишь… Ей Богу, подружка, мне так боязно! Все кажется — упаду у всех на глазах, оконфужусь…
— Ты сильный, волевой человек, Зося. Не то, что все эти кисейные барышни. Такому трудному делу выучилась! — Присев у ее кресла, Настя взяла Зосю за руки и заглянула в ее тревожные глаза. — Выходит, умеешь за себя постоять… А в обиду тебя никто не даст. Вон какой праздник в твою честь закатили… — Настя радостно сверкнула глазами. — открою секрет — барин с утра уже пиротехников из города привез, чтобы, как стемнеет, фейерверки пускать.
— Ух, правда? — Зося захлопала в ладоши. — Это же настоящий бал! А ты когда переодеваться-то будешь? Надень, душенька, то вишневое платье со стеклярусом, что маман тебе к рождеству подарила. Тебе темный бархат так к лицу!
— Ну, что ты, Зосенька! Платье хоть и дареное, а все же для барыни шитое. Не дело мне сегодня в нем щеголять. Всяк сверчок знай свой шесток — говорят не зря. А то шесток подломится и сверчка-то прихлопнет!
— Ах, ну, если правду сказать, — от тебя, Анастасия, и так, без бархатов, глаз не отвести… Не отпирайся, я знаю, — Вольдемар давно при тебе краснеет и тушуется.
— Вот еще! Пусть лучше Грету Саркисову получше примечает — вот уж красавица — ну, прямо Афродита, да и всем известно, что Саркисовы — миллионщики. — Настя довольно осмотрела себя в зеркале — узкая синяя шерстяная юбка ладно сидела на ее округлых бедрах, спускаясь до щиколоток — почти к самым черным туфелькам, застегнутым на три перламутровые кнопочки. Черный лаковый поясок, подчеркивая тонкую талию, и блуза из простого белого батиста, украшенная вставками и прошивками мелкого кружева, с воротничком под горло и узкими манжетами, выглядела очень нарядно. Недаром мать крахмалила и утюжила ее до самой зари. Единственным украшением Насти был черный атласный бант, перевязавший пышную каштановую косу. Волосы Настя, как всегда, старательно расчесала на прямой пробор, но мелкие легкие завитки выбивались на лбу, на висках, на шее, словно ее слегка растрепало ветром.
Встретившись со своим взглядом в зеркале, она уловила в нем нечто потаенное, опасное, и поспешила опустить ресницы.
День выдался чудесный, с каким-то особым освещением и мягким, нежарким теплом. К двенадцати часам все затянуло матовыми тонкими облаками — жемчужно-прозрачными, нарядными. Жара спала, будто перед грозой. Тишина стояла невообразимая — и травы, и цветы застыли, словно нарисованные.
— Как в храме! — Шепнула старая хозяйка — матушка Софьи Давыдовны. Ее шепот пронесся над притихшими на лужайке гостями, ожидавшими появления именинницы. Многие перекрестились.
Розалия Моисеевна, кивнув головой приглашенному скрипачу, коснулась клавиш и начала играть вальс из «Спящей красавицы». Из широко распахнутых стеклянных дверей гостиной на ковровую дорожку вышла Зося, слегка поддерживаемая за локоток отцом. Изумление гостей было столь велико, что вначале никто не увидел костылей. Радостные возгласы и аплодисменты раздались со всех сторон. А статный, крепкий Яков Ильич в светлом костюме, подхватив, между тем, дочь на руки, закружил ее в вальсе по широкой веранде. Настя успела незаметно убрать костыли. Подобно голубому эльфу витала Зося в объятиях отца — счастливая, раскрасневшаяся, в развевающихся кудрях и облаке незабудкового газа.
— Очаровательно! Прелестно! Чудо! Это волшебно! — кричали гости, бросая в танцующих заранее розданные всем цветы.
Когда Яков Ильич поставил Зосю на ноги, заботливо подав ей костыли, и она сделала несколько шагов по лесенке, ведущей на лужайку, к ее ортопедическим башмачкам кинулся Алекс Ярвинцев, чтобы взяв в руки эту волшебную туфельку, поцеловать синюю плотную кожу.
Когда он выпрямился, его лицо пылало, а в глазах блестели слезы: хрустальные башмачки Золушки — глупый пустяк перед этими чудесами:
Вы настоящий герой, Зося Яковлевна. Будь я командующим, представил бы вас к награде за храбрость… — Он запнулся. — И за очарование.
После этого праздник понесся вскачь. Зося уже не боялась совершить оплошность, ощущая в себе невиданную легкость и упоительную уверенность.
В дуэте ее чистый, слабенький голосок вдруг обрел силу, и никто не обратил внимания, как сдержанно-приглушенно вела свою партию Настя.
Поздравления, подарки, восторженные слова засыпали юную царицу бала. Уставшая, она сидела в своем кресле, а с ней наперебой, вращая за спинку стула, «танцевали» солидные господа.
— Вы позволите пригласить вас на танец, Зосенька? Только я прошу особой милости — повальсировать «по-отцовски» — у меня на руках… — Дерзко прищурился, глядя прямо в глаза Зоси, Алекс Ярвинцев. — Да не пугайтесь — я жеребенка могу поднять или штангу шестипудовую, а уж такую принцессу… Почту за особую честь!
Зося почувствовала, что задыхается от волнения — сердце бешено колотилось, голова пошла кругом, но она успела согласно кивнуть. И скоро неслась по вечерней лужайке, в расступившемся круге гостей, — летела, плыла, обессилевшая от счастья, ощущая всем телом обжигающую близость Алексея.
— Господи, Боженька, Пресвятая Дева Мария, все чудотворцы-угодники, сделайте так, чтобы этот день никогда не кончился, — шептала она в опьянении небывалой радости.
Но небо, очистившееся от облаков, стремительно гасло. На востоке появились первые, совсем бледные звездочки. Море лоснилось тихим серебром, которое начало наливаться рубином в лучах опускающегося прямо в воду солнца. Качалки, кресла, шезлонги гостей развернулись в сторону царственного заката. С вазочками мороженого и бокалами в руках они созерцали финал чудесного праздника, за которым последуют новые, не менее веселые и чудесные. Лишь для Зоси каждая уходящая минута была последней. С разрывающей сердце тоской она чувствовала, что такого праздника уже никогда не будет в ее жизни. Когда в потемневшее небо с треском взвились разноцветные фейерверки, именинница разрыдалась. Софья Давыдовна и Настя поспешили увести ее в спальню.
— Ну что с тобой, девочка моя? — Прижав голову дочери к груди, госпожа Лихвицкая покрывала поцелуями мягкие, пахнущие ландышем волосы. — Все прошло просто отлично, такой фурор! Скоро у тебя начнется совсем другая жизнь, Зизи. Да, другая! ты станешь выезжать, да, да — непременно выезжать, и принимать у себя друзей.
— Оставьте меня, маман! Прошу вас, я устала. — Высвободившись из объятий, Зося зарылась лицом в подушки. — А ты, Настасья, погоди… Послушай. только не смейся, ладно? Эти салюты, эти выстрелы… Ведь так бывает на кладбище, когда хоронят кого-то важного?
— Ну что за глупости, Зося! Стыдно такое говорить. — Настя присела на краешек кровати. — Во-первых, кладбище сегодня и поминать грешно. А, во-вторых, фейерверки для праздника. Только для праздника… Вот если кого-то из военных чинов в последний путь провожают, то стреляют салюты. Но тебя это вовсе не касается… Зось, а Зось? — Настя наклонилась к уху девушки и едва слышно сказала. — Все заметили, что с Ярвинцевым творилось сегодня что-то неладное. Он остается погостить здесь целых три дня!
* * *
…К утру большинство гостей разъехалось. Те, кто имели дома поблизости, отбыли к себе отсыпаться, пообещав вернуться к ужину. Несколько пар заняли гостевые комнаты на втором этаже, чтобы провести у моря весь следующий день.
Именинница, не спавшая до зари, уснула, когда солнце поднялось над садом. Мимо ее комнаты все ходили на цыпочках с улыбками умиления на устах.
Настя всю ночь помогала кухаркам, среди которых была и ее мать, мыть, разбирать посуду, укладывать ее по шкафам, что делать особенно никто не любил. Страшно подумать, сколько заплачено за один такой бокал или блюдечко — двухмесячного жалованья не хватит. А бьются легко — уж слишком легко, — никчемные вещицы. Настя орудовала с севрским фарфором и богемским стеклом очень ловко, словно оловянную посуду переставляла. И выглядела вовсе не уставшей, в то время как другие валились с ног.
Она почувствовала ломоту в спине, развязывая узел длинного полотняного передника. Работа окончена, вся дворня отпущена до обеда. Выйдя на крыльцо кухонной пристройки, Настя потянулась, разминая затекшие плечи. Легкий сарафан из желтого в синий василек ситца взмок от пота, и ничего не было желаннее сейчас для ее тела, чем прохладная морская волна, лениво плескавшая под крутым берегом.
Не раздумывая, Настя начала спускаться, босая, по крутой тропинке среди кустов цикория, раскрывших в эти утренние часы свои мохнатые лазурные цветы. Запах моря бодрил и радовал — она птицей слетела вниз и стянув через голову сарафан у самой кромки прибоя, стремительно врезалась в воду. каскады брызг осыпали ее смуглое тело алмазной россыпью. Настя потянулась и, закрутив вокруг головы косу, неторопливо пошла наперерез волне. Потом поплыла, мягко раздвигая перед собой воду. Ни всплеска, ни шума — лишь мерное скольжение по синей, зеркальными зайчиками играющей глади.
Часть берега за крутым уступом была видна сверху. Настя без опасения растянулась на глыбе шершавого слоистого песчаника. Охватившая ее тут же дремота была столь сладкой, нежно дурманившей, что когда вниз посыпались камешки от чьих-то ног, Настя прошептала: «Хоть стреляйте, — не поднимусь…»
— Умоляю, не поднимайся, не шевелись, радость моя, чудо, счастье мое! Я лишь посижу рядышком и исчезну, «черной молнии подобный», взовьюсь в небо. как вчера пугал господин Лихвицкий совместно с Пешковым…
Настя узнала голос Алексея. но не взвизгнула, не вскочила, торопливо натягивая на влажное тело сарафан, и даже не подняла век. Впервые в жизни она лежала нагая перед мужчиной, в ярком свете солнечных лучей, и мужчиной этим был тот самый — единственный, кому она мечтала принадлежать всецело. Девушка ощущала прикосновение его взгляда — ласкающего, восхищенного, воспламеняющего кровь, — от темнеющих подмышек закинутых за голову рук к маленьким грудям, ставшим вдруг твердыми, тяжелыми, и ниже — к плоскому животу и темнеющему холмику между слегка раскинутых ног.
Она постаралась дышать ровно, притворяясь спящей. Но гулкие удары сердца отдавались в висках, в пульсирующих на шее жилках и даже в кончиках внезапно похолодевших пальцев. Когда губы юноши трепетно коснулись ее плеча, она, обхватив его жесткие, густые, черные, как у цыгана кудри, и притянула голову к своей груди. Она постанывала, извиваясь. пока Алексей гладил, мял, покрывал поцелуями ее тело. Он терял рассудок, становясь все настойчивее. И вдруг, оторвавшись от девушки, замер, прислушался.
— Фу, черт! Я просто обезумел… Прости, Анастасия, прости. — Он поднялся, поправляя белую сорочку и светлые полотняные брюки. — Здесь кто-то был.
— Кто?! — Схватив сарафан, Настя поспешно натянула его. — Барин? Чужие?
— Не разобрал. Вон за тем камнем. И, кажется, давно наблюдал за нами… Я ведь тоже пришел окунуться, но увидел, как ты отдаешься морю и не смог заставить себя уйти или отвернуться… Это волшебно, Настя! Так рождалась из морской пены Венера… — Он присел рядом с ней на камень и, набрав горсть плоских камешков, кинул один из них в воду хитрым движением с подсечкой. Стежки прыгающего голыша прошили морскую гладь пять раз.
— Послушай меня, послушай внимательно, Анастасия. Тебе шестнадцать. Мне скоро стукнет восемнадцать. Уже целых три года я без ума от тебя — да, да, с тех пор, как на святки валял в снегу выпавшую из саней тринадцатилетнюю девочку. Помнишь, какой пушистый снег был, и мы катались в нем, как щенки.
— Ты поцеловал меня. — Мрачно уточнила Настя. — И не просто, а по-настоящему, как женщину… Не знала, да и теперь не знаю, что это такое, но именно с того дня я чувствую себя женщиной… Знаешь, у меня начались больные дни и еще я как-то сразу поняла, что значит принадлежать мужчине…
— Да, Настя, ты тоже моя первая настоящая женщина. — Алексей говорил, бросая камешки и не поворачивая повзрослевшего лица к девушке. — За последние годы у меня было всякое. Мы ходили в веселые дома и вообще… Только я всегда думал про тебя, и что бы ни происходило с теми, другими, заставлял себя думать, что это происходит у меня с тобой… Только ведь, Настя, у нас совсем по-другому будет, во сто раз лучше… Я знаю, я видел во сне. И понял во сне, как надо любить… Осенью я получу назначение в полк и мы повенчаемся. Так решено и так будет.
— Господи, Алешенька… Да твои родители проклянут нас. А Зося? Ох, я же убью ее — она любит тебя, она — твоя пара!
— Ах, кабы так… Ведь сердцу не прикажешь. Да не ее хромоты я пугаюсь. Клянусь, Зося мне как сестра, которой я горжусь, которую жалею и нежно люблю… Но моя женщина — ты.
— И зачем только вчера ты так нежничал с ней… Ах, Господи! Она же не вынесет… Это… это нечестно, жестоко… — Настя вскочила, сжав кулаки.
Алексей встал рядом и крепко стиснул ее запястья.
— Разве можно бороться с судьбой? С татарами, чеченцами, пруссаками — да… Но с судьбой… радость моя, счастье, ты и не знаешь, — ведь ты мне предписание на роду. — Его губы шептали, касаясь Настиных, вмиг пересохших, горячих, часто дышащих губ. — твое тело — все твое долгое тело усыпано звездной пылью. Эти крошечные родинки — я их сегодня только увидел, и обмер: та женщина, что я вижу в любовном бреду, всегда отмечена этим отличием — россыпью неведомых нам тайных знаков… Моя, моя…
Они целовались до черноты в глазах, забыв о всякой осторожности, не слыша. что совсем рядом французская гувернантка зовет своего пуделя, а среди олеандровых кустов над их головами мечется, сбивая цветы плетью, дрожащий от ненависти Вольдемар.
…Этот день тянулся для Насти как в бреду. Она говорила каким-то чужим — оживленно-звонким голосом, суетилась и бегала, стараясь помочь всем сразу и, главное — поменьше оставаться с Зосей.
Едва проснувшись, та позвала к себе Настю, чтобы подробно обсудить происшествие праздника, а главное — совершенно сумасбродные поступки Ярвинцева.
— Я давно замечала, что Алексис зачастил к Вольдемару из-за меня. Он все захаживал в мою комнату и подолгу сидел, вышучивая мои книжки и кукол… А помнишь ту белую сирень, что он кинул к нам на балкон — так она была из губернаторского сада! — Зося светилась радостью. — Представляешь, он такой храбрый, такой романтик, смельчак — и все ради меня! Ты говоришь, он хорош собой, Стаси? Ну, скажи, он действительно красив?
— Очень красив, — мрачно призналась Настя и спохватилась. — Красота мужчины особенная — кому что нравится. Кому чернявые, словно греки, а кому нежные, как Вольдемар.
— Уж увольте, — Вольдемар! — Зося засмеялась. — Хоть он и мой брат, а вовсе как мужчина не в моем вкусе… Вольдемар больше подходит таким как ты — смуглым, сильным. Ну, вроде бы по контрасту.
— Зосенька, у меня работы по дому невпроворот — сегодня ведь снова ужин и концерт. Надо сливки к десерту сбивать. Барин считает, что к канталупам лучше сливки с ромом идут. Так я побежала?
Настя загружала себя работой, чтобы в беготне и заботах думать все время об одном — о том, что случится нынешней ночью. Они сговорились встретиться на сеновале после того, как все в доме уснут. Они должны были сделать то, что предрекали Алексею ночные видения, а Насте ее смятенное нахлынувшей страстью тело.
Когда к ужину уже все было готово и гости рассаживались за огромным, накрытым на террасе столом, Настя заперлась у себя в комнате. Кинулась было молиться, но не смогла, знала, что на грех идет. Хотела броситься к верному другу, чтобы выплакаться и повиниться, и помощи попросить, да не было такого друга. Мать не поймет, а Зося теперь навсегда станет врагом.
Отворив полукруглое окошко мезонина, Настя смотрела в темный сад, полный ароматов, стрекота цикад, бело-голубых теней от цветущих кустов и бархатисто-черных — кипарисовых. Над морем, высоко поднявшим кромку почти слившегося с небом горизонта, взошла большая бледная луна.
Настя достала из узкого гардероба, расписанного павлинами, вишневое бархатное платье и, словно завороженная, одела его, не расстегивая на спине пуговок. Софья Давыдовна, хоть и шнуровавшаяся в корсет, была посолиднее Насти, особенно в талии и груди. Но гранатовый бисер переливался в свете свечи так сказочно, так волшебно, что Настя не стала снимать платья. Подколов сзади бархат большой булавкой, она стянула талию широким кушаком и обомлела — никогда она не предполагала, что может стать такой красавицей. Вот только косу короной вокруг головы уложить, да чуть-чуть пробочкой духов, что к празднику Зосей подарены, к шее прикоснуться.
— Ну, вот и все. Как под венец обрядилась, — сказала себе Настя и, машинально перекрестившись, выбежала из комнаты.
На полутемной лестнице кто-то, тяжело дыша, прижал ее к стене:
— Вот ты где! Чудесно прифорсилась — сплошной Париж! Мм… И пахнешь маменькиными духами…
— Отпусти меня, Вольдемар. — Настя с трудом оторвала сжавшие ее талию руки. — ты много выпил. Папа заметит.
— Безделица, бокал безобидного пунша. — Отступив на ступеньку, Вольдемар оглядел ее. — И куда же такой кралей направляется наша нянюшка?
— Перестань, мне барышня разрешила к празднику приодеться.
— Ах, знаю, знаю! — Он весело захлопал в ладоши. — Наша скромница-сиделка сегодня вовсе не прислуга. Она — примадонна! Отлично, сейчас устроим концерт!
Вытащив упирающуюся Настю на террасу, Вольдемар сел за рояль и ударил по клавишам, устанавливая тишину. — Прошу внимания, господа! Яркую лампу на сцену, мадам Розалию на ее рабочее место. Неплохо было бы и синьора «Гамбринуса» отыскать. Ему за три вечера папа заплатил.
К сыну тут же подошла Софья Давыдовна:
— Что ты задумал, мальчик? Может, прочтешь нам стихи?
— О нет! Сейчас нас будет развлекать мамзель Анастаси! Отличная певица, если кто-то еще не знает. Бельканто… — Нелепо взмахнув руками, Вольдемар едва не свалился со ступеней.
Изобразив улыбку, Лихвицкая усадила сына в кресло и велела лакею принести крепкий кофе. Явились скрипач и пианистка. Откуда-то вышел, взял оробевшую Настю за руку и вывел ее из тени в яркий свет сам Яков Ильич Лихвицкий.
— Многие знают нашу воспитанницу, Анастасию Климову, выросшую вместе с Зизи. Вчера наши барышни пели дуэтом. Сейчас мадемуазель Стаси порадует нас своим чудесным пением, — объявил он и обратился к Насте, — Что ты нам споешь. дорогая?
Пожав плечами, Настя вопросительно посмотрела на барина. Она могла спеть все что угодно. Вот только не знала, хорошо ли это будет для других — сама она получала от пения ни с чем не сравнимое удовольствие. Преподавательница музыки, учившая Зосю, сразу же обнаружила у Насти прекрасный слух и природную постановку голоса. Разучивая какие-то мелодии, она просила Настю напевать их — Зося лучше запоминала с голоса. Настя быстро и правильно подхватывала любые музыкальные фразы. Она боялась лишь одного — не совладать с рвущимся наружу мощным звуком. Это было бы не пение, а крик, и она всячески старалась приглушать голос.
Повзрослев, Настя как-то попробовала запеть как душа просит — во всю мощь. Они ехали на телеге из города в Люстдорф с ящиками закупленных деликатесов — Настя и глуховатый кучер Петр Герасимович. Запела Настя первое, что пришло в голову — «Жаворонка» — увидав вьющуюся в небесах птицу. И была сражена радостью исторжения звонкого, чистого, послушного ей звука. Будто на скрипке играла или в свирель дудела — но так легко и искусно, что даже Петр Герасимович опешил.
— То ли это Настасья песню затеяла, индо послышалось с неба райское пение? — Повернул он к девушке седую, увязанную бабьими платками голову.
— Индо послышалось. — Отрезала Настя и больше на людях во всю мощь петь не решалась.
…— Я романс спою. «Гори-гори, моя звезда». Знаю, знаю, Розалия Моисеевна, что это для мужского исполнения. Я низко возьму.
Среди гостей раздались смешки. Кто-то громко захлопал, закричал «браво!». Пианистка послушно сыграла вступление. Голос Насти захватил сразу же — столько в нем было густоты, бархатной мягкости, сдержанной силы.
— Да у барышни потрясающее меццо! — Крикнул из «зала» известный оперный баритон сквозь шум аплодисментов. — А что бы вы, милая, еще могли исполнить? Ну, может быть, из оперного репертуара. Вот хотя бы Леля из «Снегурочки».
— Я исполню арию Лизы из «Пиковой дамы», — тихо объявила Настя.
Она спела партию колоратурного сопрано, свободно беря верхние ноты.
— Это невероятно, непостижимо! Вы должны немедля прийти на прослушивание к Херцману! У вас, дитя мое, блестящее оперное будущее! — Бросился к ней баритон, но его опередил Ярвинцев с только что наломанным букетом пунцовых роз.
— Ой, что вы наделали, все руки в крови! — Ужаснулась «певица», принимая цветы. Острые шипы поранили его пальцы. — Возьмите платок… — Она полезла в кармашек, забыв, что одела другое платье, смутилась, да так и застыла, не в силах оторвать глаз от лица Алексея.
— Господа, господа, это неприлично! Мы не в театре. А ты, Алексис, не Герман. Пойди, умойся, чтобы не пугать кровопролитием дам. А сиделку Зося к себе зовет. Сестрица не знала. что здесь заварится такая каша и не потрудилась спуститься.
Крепко сжав локоть Насти, Вольдемар утащил ее в кабинет отца, а оттуда в темный сад. Он отличался высоким ростом и отцовской статью, но к восемнадцати годам приобрел дородность и повадки зрелого мужчины. В его нагловатых интонациях, манере делать бесконечные наставления было нечто отталкивающее, как и в полных, вечно трущихся друг о друга ляжках, в падающих на лоб прямых слипшихся прядях.
— Куда ты тянешь меня, отпусти! Я ведь могу ударить! — Предупредила Настя, следуя за молодым хозяином.
— Не ударишь. И не убежишь. Это уже не игры в детской, мон шер ами. Изволь-ка заметить, я зрелый мужчина. А ты — у моих родителей нахлебница. Стало быть, я твой хозяин. — Кричал Вольдемар, брызжа слюной.
Прижавшись спиной к шершавому стволу каштана, Настя выжидала, пока пройдет гнев вспыльчивого барчука.
— Я ведь хотел все по-хорошему, кошечка моя. — Вдруг заканючил он. — У меня деньги есть, я добрый. Что захочешь — все подарю… Только позволь обнять тебя, как он там, у моря… Я видел, все видел, ты была голая, а Ярвинцев… — Не договорив, Вольдемар прижался к девушке, впиваясь губами в ее шею. Настю передернуло от влажных, липких поцелуев и неловких рук, лезущих за корсаж. Согнув колено, она сильно оттолкнула распалившегося увальня и бросилась в кусты. Хруст веток, сопение и ругательства неслись ей вслед.
Не помня себя от волнения, Настя бежала к сеновалу. Она должна была предупредить Алексея, что их свидание не состоится из-за гнусного, шпионящего за ними слизняка.
Поляну с крытым соломой овином заливал яркий свет луны, словно на сцене в опере «Русалочка». Не хватало лишь мельничного колеса. Зато вместо сумасшедшего мельника девушку ждал ее рыцарь — в распахнутом на груди мундире и ловко обтягивающих бедра форменных рейтузах.
— Счастье мое, милая, я так ждал тебя! — Алексей обнял бросившуюся ему на грудь Настю.
— Погоди, погоди, Вольдемар выследил нас днем у моря. Он ревнив и очень зол. — Пыталась она уклониться от алчущего поцелуя рта. Но их губы встретились и слились надолго в ослепляющей, граничащей с безумием страсти.
«Будь что будет…» — звенела где-то далеко, в замутненном сознании отчаянная мысль — Настя перестала сопротивляться и соображать что-либо. Пробравшись в овин, они упали на покрытую мешковинами солому, торопясь сорвать друг с друга ненужную одежду.
— Так вот ты такой! — прошептала Настя, гладя ладонями юное, крепкое тело. — Кажется, я всегда знала это тело — все-все, до последнего волоска, до самой маленькой жилочки. И всегда хотела принадлежать тебе. Только тебе.
— Обними меня, что есть силы, любовь моя и не отпускай, если буду хрипеть и задыхаться — это самые сладкие хрипы… — Задыхаясь, шептал Алексей.
— Кто здесь? — Раздался грозный баритон и поднятый над головой Якова Ильича фонарик осветил обнаженных любовников. — Анастасия?! Алексис? Боже! — Он закрыл ладонью лицо и отвернулся. — Какой страшный позор! Мерзость, мерзость…
— Ах, папа! Я-то был уверен, что сюда забрались воры — уже в трех дачах сараи спалили. — Виновато промямлил Вольдемар. — Пойдемте лучше в дом. В вашем возрасте такие потрясения!..
— В каком еще таком возрасте?! — Гаркнул господин Лихвицкий, погасив фонарь. — Идиот, сопляк!
Глава 5
…Слушая пение Настеньки, Яков Ильич блаженствовал. Он благодарил судьбу, приведшую десять лет назад в его дом нищенку с босоногой девчонкой. Девчонку выходили, словно барыньку, и вот теперь она — лучший цветок в этом щедром на красоту южном городе. «А поет! А манеры, а ресницы, а все прочее! — Думал, млея от предвкушения удовольствия Лихвицкий. — Вот что значит добро, христианское добро. Выгони я тогда погорельцев, остался бы с мадам Шамбри — вульгарной шлюхой, крашеной хной. А теперь — вырастил благоуханный плод для удовлетворения своих эстетических фантазий, как говорится, собственными руками… Да и она, похоже, без ума от меня. Глаз не поднимает».
В столь приятных мечтах, витавших вокруг уютного домика, снятого для Анастасии где-нибудь в цветущем приморском переулке, куда, незамеченный никем, станет регулярно подъезжать наемный экипаж с изящным. стройным господином, пребывал Яков Ильич до сего ужасающего момента.
— Мерзость, гадость, пошлость! — Восклицал господин Лихвицкий, размашисто шагая к дому. — Следует немедля, да, немедля, — пресечь разврат! Бедная моя Софи — пригреть в своем доме девку!
— Не понимаю вас, папа! В чем мораль? Девчонка — приживалка, быдло. Ярвинцев — дворянин, офицер. Он молод, горяч! А она совсем недурна… Вы не заметили — Анастаси превратилась в такой розанчик! И, знаете, этот голос — шикарно! — «Успокаивал» отца Вольдемар.
— Розанчик?! Ты что, тоже туда? К розанчикам потянуло? Так скажи, — я вывезу тебя в «веселый дом», чтобы специальные девочки тебя, молокососа, всему обучили. А уж девушками пусть займутся другие.
— Анастасия — девушка?! — Гнусно ухмыльнулся Вольдемар. — Шутить изволите.
— Не сметь! В моем доме — не сметь! — Взвизгнул господин Лихвицкий, замахнувшись на сына. Подоспевшая на шум супруга удержала поднятую руку.
Выслушав все, Софья Давыдовна напоила мужа успокоительными каплями и уложила спать. А затем вызвала к себе управляющего.
— Ну что, голубчик, все разъехались? — Она поправила на груди кружева изящного пеньюара.
— Точно так-с. Все. Посуды изничтожено рублей на тридцать. Это по первым подсчетам. Пуделя мамзели дверью защемили — завтра надобно к ветеринару вести, если не издохнет к утру. Ковер свечой прожжен, ваш любимый, с павлинами. Ну. и прочие мелкие непотребства. Завтра доложу точную цифру причиненного урону.
— Спасибо, Захар Трофимыч… Только вот еще одно щепетильное дельце… Тебе скажу — знаю, ты человек серьезный — рот на замке держать станешь. Речь касается репутации девушки, — Анастасии Климовой, проживавшей у нас с младенчества.
— Барышниной Насти?
— Мой супруг нынче застал ее за прелюбодеянием. Такое не может больше иметь места в моем доме. А подобной девице не следует проживать в содружестве с моей дочерью… Посему — устрой так, чтобы утром и духу ее не было — ни самой, ни матери ее, прачки… Дашь им вот это. — Барыня протянула управляющему кошелек. — Здесь на первое время для обзаведения хозяйства хватит. Второе, вот с сего листка Анастасия Климова должна своею рукой переписать письмо, кое будет доставлено барышне. — Софья Давыдовна пододвинула листок сочиненного ею послания, в котором Настя просила у Зоси прощения в своем грехе — она-де воспылала безумной страстью к певцу, и уехала с ним на судне в чужие края.
— И еще, последнее. — Глаза барыни гневно сверкнули. — Чтобы духу здесь не было ни самой прачки, ни приблудной ее дочки никогда и ни под каким предлогом!
— Уж извольте заметить, сильно добродетельствовал наш господин, взяв в дом людей, недавно как из тюрьмы выпущенных. Риск это и большое опасение.
— Да что ты мелешь, Трофимыч! Девчонке-то еще и пяти лет не было. Да и Анна сама почти что невинно пострадала.
— Ах, матушка-барыня, слово одно такое научное есть — «наследственность». То есть говорят — яблоко от яблони недалеко катится. Анна, как ни крути, — ребеночка во грехе прижила, да еще на жизнь чужую покусилась. Анастасия с виду тихая, а все туда же. Да и папаша ихний, видать, лютый бандит, без всякого морального корня был…
— Поздно, ступай. — Прервала Софья Давыдовна философствующего управляющего. — Да проследи, чтобы исполнено все было, как надо.
Оставшись одна, госпожа Лихвицкая задумчиво изучила свое отражение в ручном зеркальце, оправленном в серебро. Она не догадывалась, что всякий раз, глядясь в зеркало, придавала своему лицу выражение святой великомученицы — именно таковой, по убеждению Софьи Давыдовны, была ее подлинная женская суть.
«Помилуйте, господа, это столь жестоко! — Вздохнула она, отметив вздувшиеся под глазами мешки и покрасневший нос. — С моими нервами и страшной мигренью — такие испытания!.. А красавчика Ярвинцева мы образумим. Уж больно распустились они в армии, не то что Вольдемар — сплошной романтизм!.. Впрочем, для Зосеньки Алексис — идеальная пара».
Глава 6
В двухэтажном бараке на рабочей окраине города жизнь шла своим чередом. С утра уходили на ткацкую фабрику мужчины, а жены, оставшиеся с детьми, затевали готовку и стирку. Мыльный пар из подвала, где находилась общественная прачечная, валил до самого чердака, перебивая ароматы кислых щей, въедливый запах жареной кефали и камбалы. Где-то в другой жизни остался богатый, нарядный город с сияющими модными лавками, элегантными экипажами и расфранченными благополучными людьми, фланирующими по бульварам и набережной. Словно из давнего сна всплывали в памяти анфилады комнат Лихвицкого дома, где в ароматах сирени и ландыша волшебно витали звуки рояля и бесшумно сновали горничные, вспоминались солидно подкатывающие в пролетках к подъезду учителя, веселые детские праздники и отголоски шумных балов, доносящихся из парадного зала.
Лишившись благодетелей Лихвицких, Анна с неделю тихонечко оплакивала свою долю, но у дочери ничего не выспрашивала и ни в чем ее не винила. Захар Трофимыч, велев Климовым собирать пожитки, самолично отвез их на извозчике в это зловонное, убогое место, оплатил хозяину дома комнату на месяц вперед, а потом отсчитал Анне Тихоновне пять десяток «на обустройство».
— Дела ваши мне интереса не представляют. Господа велели передать, чтобы духу вашего в их доме более не было. Это уж почему и как, вы сами промеж себя разбирайтесь. Не нашего подневольного ума задачи… — Захар потоптался, изучая безрадостную обстановку мрачной комнатенки с тусклым окном, выходящим во двор. — С тебя, Настасья, взять бумагу велено. Садись-ка и пиши, у меня все необходимое для этого прихвачено. Вот с энтой бумаги на другую слова своей рукой перебели, и ладно.
Настя послушно, не вникая в смысл, переписала письмо, сочиненное Софьей Давыдовной для Зои. Взяв листок, приказчик внимательно прочитал, сложил и спрятал за пазуху.
— И хорошо, что воле добродетелей не перечишь. Глядишь, и жизнь выровняется, снова в гору пойдет. Вот здесь у меня для Настасьи так же письмо передано. — Захар протянул девушке запечатанный конверт и вздохнул, — Ну. как говорят, Бог в помощь.
Взяв письмо, Настя выбежала на лестницу, уже догадываясь, от кого это поспешное послание.
«Уважаемая Анастасия Ивановна! Сожалею о случившемся недоразумении. Очевидно, вы неправильно истолковали мои намерения.
Приветствую ваше решение начать новую самостоятельную жизнь и дружески желаю удачи во всех ваших начинаниях.
Волна жгучего стыда и злости ударила девушке в голову. От ненависти к себе и презрения к нежным чувствам, которые она испытывала к лживому ловеласу, хотелось избавиться немедля. Встав коленями на обшарпанный подоконник, она выглянула вниз — толстая женщина с тяжело болтающимися под мокрой ситцевой блузкой грудями, ожесточенно терла белье в поставленном на козлы корыте. Рядом на земле сидел двухлетний малыш, еще две девочки с липкими леденцами в грязных ладошках бегали по двору за лопоухим щенком.
«Только головой в омут. Подняться на утес — и в синие-пресиние волны… А двор этот и без того полон беды», — пронеслось в голове.
— Верно, барышня, беды в этих местах на всех с лихвой хватает. — Перед Настей стоял мужчина, одетый по-чиновничьи, в сюртуке и рубашке с воротом, подвязанным галстуком. Преодолев два лестничных пролета, он с трудом переводил дыхание. — Вы здесь, кажется, новенькие? Тогда давайте знакомится, — Игнатий Проклович Щипков. Инженер с Ватутинской фабрики. Одинок, трезв, политически надежен. — Он улыбнулся, и его худое, с острой редкой бородкой лицо показалось Насте симпатичным и не очень старым.
— Анастасия Ивановна Климова. В компаньонках у больной барышни в одном богатом семействе жила. Да уехали они за границу. Мы тут с маменькой на втором этаже поселились.
Инженер с сожалением присвистнул:
— Не дело здесь одиноким женщинам проживать. Матушка ваша, извините, вдова будет?
Настя кивнула:
— Простите… господин инженер, мне разговаривать некогда.
— Игнатий Проклович! Просто Игнатий Проклович. Комната 17 в конце коридора. Прошу без всяких церемоний по-соседски заглядывать — у меня и книжки есть, и патефон. Правда, в хозяйстве полное запустение.
— Спасибо, непременно. — Пообещала Настя, даже не стараясь улыбнуться участливому соседу. Невозможно было и думать. что останутся они здесь с матерью надолго.
Но шли дни, возмущение и боль Насти меркли, притуплялись. Да и вся она словно в мутный сон погружалась, становясь равнодушной и ни к чему не чувствительной. Сидела часами, не двигаясь, пока не темнело окно и не подступала голодная темнота. Мать возвращалась поздно, — разбитая, с кусками объедков, выпрошенных Христа ради. Работы ей найти не удавалось.
…В начале осени Настя зашла к Щипкову.
— Игнатий Проклович, вы ведь одиноко живете. Может, в какой помощи по хозяйству нуждаетесь — постирать, состряпать — так моя мама всегда готова. — Настя опустила глаза, чувствуя, как запылали щеки.
Уже две недели она ходила вместе с матерью искать работу. Заглядывали в лавки, пекарни, прачечные, да и просто — в богатые дома. Большего унижения Настя и представить себе не могла. Анну Тимофеевну оглядывали с брезгливым сожалением и называли «бабка». А кому старуха на тяжелой работе нужна? Всего обиднее было, что тридцатишестилетняя Аннушка, бывшая на два года моложе барыни Лихвицкой, и впрямь выглядела обессиленной пятидесятилетней женщиной. Сухая, сгорбленная от постоянного внутреннего страха, с опущенным серым лицом, по-деревенски повязанным линялой косынкой, она не представляла ценности на рынке рабочей силы, где и крепкие молодухи дрались за хорошее место.
На Анастасию, напротив, многие мужчины зарились. Но их цепкие, липнущие к телу взгляды не оставляли сомнений в том, какого рода обязанности предстоит исполнять новой работнице.
— Да я так и предполагал, Анастасия Ивановна. — Сказал инженер, спеша налить зашедшей к нему девушке чай. Пиленый синеватый рафинад в стеклянной вазочке и посыпанные маком сушки составляли убранство стола, с которого инженер поспешил переместить на диван огромные листы с мелкими, запутанными чертежами.
— Вам бы, Настенька, на курсы какие-нибудь учиться пойти. Вот хотя бы машинописи, что при телеграфном агентстве открылись. Или на медицину направление взять. — Размочив в кипятке сушку, Игнатий Проклович откусывал маленький кусок и тут же посасывал кусочек сахару. — Это от кашля первейшее средство. Грудь у меня с детства слабая. Да и на фабрике атмосфера здоровью не способствует. Сплошной CO2. Углекислый газ то есть.
— А на фабрику к вам можно устроиться?
— И ни-ни! — Испуганно замахал руками Игнатий Проклович. — Там и крепких мужиков в тридцать лет хоть в гроб клади. Отравление по всему организму, а пенсион милостивый — на хлеб и воду только хватает… Вот если в контору…
— А что, я гимназический курс на дому прошла. Пишу хорошо и французский знаю. — Обрадовалась Настя.
Но сосед не разделил ее энтузиазма:
— Попробовать можно. Только не то все это. не то… Не для вас… Уж больно соблазну в вашем облике много. — Игнатий Проклович засмущался. — Красота не только на возвышенное, но и на подлое человека толкает, поскольку он, человек, — есть прежде всего животное… Эх, кабы я действительность хуже знал и умел заражать иллюзиями… Так нет — реалист! Ненужное это, в сущности, дело, Настенька — реализм. К сомнениям и ожесточению толкает.
…В заводском управлении Настя проработала меньше месяца. Должность свою она исполняла исправно — разносила напечатанные бумажки из дирекции к начальникам цехов, а от них — снова в дирекцию. Управляющий производством, господин Штандартов, опекал новенькую, вводил в курс дела и однажды определенно дал понять, что от него зависит ее служебная карьера — получить повышение или оказаться на улице.
Разговор произошел поздно вечером. Видимо специально задержал управляющий работницу перепиской какого-то прейскуранта, дожидаясь, пока кроме сторожа в конторе никого не останется.
Изложив свою программу, тут же перешел к действию: повалил растерявшуюся Настю на черный кожаный диван под портретом самого министра промышленности — господина с насупленными строго бровями и голубой муаровой орденской лентой через плечо.
Насте удалось высвободить руку и, нащупав на столе что-то увесистое, нанести нападавшему удар в висок. Дырокол немецкой фирмы «Вромлей» рассек царапиной розовую пухлую щеку Осипа Карловича, кровь брызнула на желтую Настину блузку.
— Шлюха! Тварь, девка… — Продолжал кричать господин Штандартов, зажимая платком порез, хотя непокорной секретарши уже и след простыл.
Настя мчалась куда глаза глядят, думая. что убила управляющего насмерть. Всю ночь она пряталась на задворках, а утром, подкараулив Игнатия Прокловича, рассказала ему о случившемся. Вернувшись с работы, он увел Настю к себе и, смеясь и кашляя, рассказал о том, какой на фабрике переполох вышел: некий злоумышленник, пробравшись ночью в контору с целью похищения каких-то важных чертежей, застал там заработавшегося господина Штандартова и нанес ему в дерзкой схватке телесные повреждения. Такая вот версия получилась. Штандартов в героях ходит. Сторож наказан… Но Осип Карлович вам дерзости не простит, и не мечтайте.
— Выходит, в контору мне возврата нет?
— Ну, сходить надо бы, бумаги забрать и жалованье… — Вздохнул инженер, пощипывая бороденку. — Только житья там у вас теперь уж точно не будет… И не знаю, что посоветовать… — Он посмотрел на девушку такими ласковыми и жалобными глазами, что она ободряюще улыбнулась и погладила жиденькую, перекинутую от уха до уха прядь.
— Ничего не советуйте, Игнатий Проклович. Пора мне и самой умом пораскинуть.
Глава 7
Тем же вечером сидела Настя совсем в другой комнате — сладкопахнущей и нарядной той жалкой нарядностью, что всегда возникала в воображении Насти от слов «слезных» романсов: «Не уходи, побудь со мною, здесь так уютно, так светло…» или «Наш уголок нам никогда не тесен».
Малиновый, покрытый кокетливыми фестонами абажур придавал ощущение сиропной сладости оборочкам, рюшечкам, кружевцам, украшавшим занавески, скатерки, салфеточки на резном буфете, комоде, тумбочках и большой кровати, теснящихся в душном пространстве. Розовый свет падал на лицо сидящей в качалке женщины, делая представление о ее возрасте совершенно неопределенным.
— Запомни, Настя, качалка в этом деле всенепременно необходима. Ему, господину-мужчинке, значит, хочется после всего этаким фертом себя выказать — сигарку дорогую в качалке выкурить или рассказать что-то о своих государственных доблестях. Он воркует, а ты, подперев щечку рукой, в глазки ему так преданно заглядываешь и говоришь — «Пуще всех тебя почитаю, голубь мой ясный, потому ты не только полюбовник и господин всех дум моих, но и государственная голова — ум широчайших масштабов».
— Ах, Матильда, до качалок мне далеко. Мать здесь весь район обстирывает — из последних сил спину гнет. А я и гроша заработать неспособна… Словно кто меня проклял — за что ни возьмусь — одна беда.
— А это от красоты. — Понимающе заверила Матильда. — Вон я-то совсем никудышная была — бледнолицая, конопатая, плоская. — одним словом, «дитя трущоб». Никто на меня и не зарился, пока форму не приобрела. Форма, Настя, большое дело… Вот, к примеру, «Настенька» только сельскую красоту изображать может. Не ходовой товар — здесь у нас за нее много не платят. Здесь — город портовый. Им всем, кобелям, Париж подавай. Хошь он неделю немывшись, а до того отродясь в вонючем захолустье свиней пас — нынче он «морской волк», при деньгах на берег покутить выбирается. Чтобы ему и красота, и формы, и бельишко с кружевцем, и премудрости постельные — все чин-чинарем было представлено. Ему не поцелуи, а «безешки» нужны — смыслишь?
— Не дура. Положение хорошо представляю, но мне-то что делать прикажешь? Это у меня самое лучшее платье. И духов капля осталась. А чулки все штопаные.
— М-да… Ну, ничего, экипировку с первого почину подберешь. А для начала напирай на красоту, которую умеючи подать надо… Я тебя, лапусенька, давно заприметила. Что, думаю, девка дурью мается — то двор метет, то в чужом грязном белье рученьки белые губит. Все одно — к нам ей дорожка, в мир «легкокрылых прелестниц», «камелий» — по-французски выражаясь.
Матильда, а попросту Маруська-косая, в узелках тряпичных папильоток, загасила папироску и подсела к гостье. В ее узких желтых глазах горело любопытство.
— Вот только, милая, надо с околоточным разобраться, чтобы тебе в отделении все бумаги выдали и медицинское освидетельствование провели. Работа такая — надо себя в чистоте блюсти… У тебя-то, как, кавалеры из приличных были?
— Из благородных. — Настя поперхнулась. — А без полицейских и врачей нельзя? Может, я еще передумаю, может, у меня не получится?..
— А как с поличным застукают?
— Скажу, — полюбовники, давно в связи состоим.
— Все такие умные, девонька… Но первый пробный заход сделать надо — это ты резонно мыслишь… Вот, что я думаю, скажу своему дружку, чтобы пришел завтра с приятелем. Они через Турцию товар везут. Три раза в месяц в Одессу заходят. Постоянные-то клиенты вернее… А еще лучше, — барина солидного, содержателя найти… Что там у тебя с благодетелем-то, Лихвицким, не сладилось? Солидный мужчина, денежный. Супруга, правда, мегера страшная. Приехала в прошлую зиму прямо к мамзель Пинарской, да ей при всем честном народе в парик вцепилась… Сраму-то было… Все же воспитание имеет. — Осуждающе поджала губы Матильда.
— Постой… Тебе откуда про Лихвицких известно?
— Профессия у нас такая. — Матильда понизила голос. — Многие девушки, что при иностранцах работают, в сексотах состоят. Супротив шпионажу, значит… А про тебя тут все известно, красавица. — Она пренебрежительно покосилась на перекрашенное саржевое платье Насти с гимназическим высоким воротничком.
— Ну, может, вам тут и все известно, только Софья Давыдовна женщина добрая. Знай она, как со мной поступили, уж давно бы выручила. — Нахмурилась Настя, подозревавшая в злодеяниях, учиненных против нее, вину Вольдемара и Алексея.
— Бесплатный урок хочешь? При твоей красоте женщинам доверять нельзя. И никому из них душу не открывай, всегда одна корысть и зависть. Что Зосенька твоя, что барыня.
— А ты как же?
— И я не лыком шита. Как зарабатывать начнешь, будешь мне от каждой выручки процент платить. А если по-другому жизнь устроишь, найдешь способ со своей благодетельницей расплатиться. — Распахнув дверцу шкафа, Матильда перебирала платья. Резко запахло дешевыми духами и папиросным дымом.
— Вот это. к примеру, прикинь. — На колени Насти упало сине-красное платье из недорогого гипюра и атласа, сшитое небрежно, словно для куклы, измятое и изрядно потрепанное.
— Мне?! Нет… — С ужасом отстранила платье Настя.
Прищурившись, Матильда приняла боевую стойку — руки в боки, ноги расставлены, подбородок презрительно вздернут:
— Слова такого от тебя чтобы никто не слышал! У девочки с панели «нет» не бывает! Синяки, сломанные ребра, сифилис, выбитые зубы — это пожалте, сколько угодно. А «нет» — не бывает… Тоже мне, — краля в обносках.
В сине-красном платье, с подведенным кармином ртом, небеленая и надушенная, Настя послушно восседала за столом. Пирушку устроили кавалеры — водка, копченая ставрида, кровяная колбаса странно сочетались с огромным янтарным ананасом, нарезанным в широкой селедочнице. Экзотический фрукт умыкнули с судна «матросики», один из которых был помощником рулевого, а второй — начальником таможенного караула.
Быстро опьянев, клиент Матильды — рыжий курносый силач по имени Пархом, сгреб свою «фифу ненаглядную» в охапку и, бросив на кровать, под визги и вскрики женщины, приступил к отчаянному тисканью.
— Пусти, пусти, медведь разлапистый, — притворно сопротивлялась Матильда. — Уж вы б его, господин начальник, усмирили — все тело изомнет! — Просюсюкала она невысокому офицеру, угрюмо сидевшему за столом рядом с Настей.
— Еще по одной? — Осведомился тот у соседки, проигнорировав жалобы Матильды.
— Не надо… Голова болит. — Настя накрыла ладонью стопку. «Начальник» налил себе, выпил и крякнув, отер тыльной стороной ладони усы.
На узком, обтянутом сухой шершавой кожей лице, крысиным оскалом поблескивали мелкие, редкие зубы. На Настю мужчина почти не смотрел, бросая исподтишка короткие злые взгляды. Она молча смотрела в тарелку с нетронутым кружочком темной колбасы и заклинала себя не думать ни о чем — ни о презрении к предавшему ее Алексею, ни о слюнявом Вольдемаре и пропавшей бесследно из ее жизни Зосе, ни о своих мечтах и надеждах. Только не забывать. что в затхлой каморке тяжело храпит измученная непосильной работой мать, а нищета все чаще и чаще грозит настоящим голодом. «Я каменная, бесчувственная, неживая. — Твердила себе Настя. — Мне не ведомо, кто я и зачем на этом свете. Мне ничего не страшно и ничего не жаль. Не жаль, не жаль…»
Крики Матильды перешли в стоны, всеми пружинами скрипела старая кровать. Команды Пархома не отличались разнообразием. «Майна-вира! Отдать концы!» — рычал он в такт своим действиям, сопровождая «любезности» смачными витиеватыми ругательствами.
Кавалер Насти мрачнел, подливая себе водку. Его словно окатило багровой краской — даже острые хрящеватые уши пылали. Настя вздрогнула, почувствовав на своем колене цепкую, сильную пятерню. Переборов желание вскочить и убежать, она осталась, не поворачивая лица к «начальнику».
— Чего нос-то воротишь, аль не по вкусу пришелся? Может, не тем фасоном скроен, какой вам, кралечка, надобен? А ты испробуй. — Звякнув ременной пряжкой, он захватил руку Насти и прижал ее к своему паху.
Она оцепенела и тихо выдавила:
— Не здесь.
— А хошь у самого Дюка, мне не впервой в боевых условиях сучек отделывать. — Мужчина с силой потащил Настю к двери.
— Куда вы, голубочки? Ан с нами что, скучно? — Захихикала пьяная Матильда — вся раскрасневшаяся, взмокшая под своим неуемным силачом.
— Прогуляться. Весело. — Сказала Настя, твердо решившая сбежать.
Но кавалер не собирался шутить. Сжимая запястье девушки, он больно выкручивал руку при каждом ее резком движении. Выйдя из смердящего мочой и кошками подъезда, они стремительно пересекали глухой темный двор.
«Пора!» — поняла Настя, что есть силы рванув руку. И, застонав от боли, присела на землю. Не отпуская ее, мужчина обнажил возбужденный член.
— Что зенки пялишь? Думаешь, я тебя трахать буду? А ты мне свою справку покажешь? Б… подзаборная! Мой напарник — чистый монашек, от сифилиса сгнил. Из-за такой, как ты, стервы.
— Пусти, гад, орать стану.
— Я тебе глотку-то заткну, кралечка. Бог дал, есть чем… Да ты не очень-то ломайся. Трешник — не бросовая монета, ее отработать надо. — Схватив обеими руками Настю за волосы, он притянул ее к себе, задыхаясь от возбуждения. И тут же взвыл, скорчился, отпустив свою жертву.
— Кусаешься, тварь? Ну, тогда другой разговор… — Начальник таможенного караула достал пистолет.
Добежав до каменного забора, ограждающего пустыри и склады, Настя вцепилась в выщербленный кирпич, пытаясь подняться на гребень. Во дворе прогремел выстрел, звякнули в окнах битые стекла, что-то просвистело и чиркнуло о камень. Держась одной рукой за причинное место, мужчина целился в свою обидчицу. Настя не успела испугаться. Вторая пуля задела ей бедро — совсем не страшно, — будто угольком прижгло. Тут же раздались совсем рядом свистки полицейских, гулко затопали по камням сапоги. Не замечая боли, Настя подтянулась, взобралась на забор и спрыгнула в колючий сухой бурьян.
— Господи помилуй, Настя! — С опаской открыв дверь, Игнатий Проклович впустил ночную гостью и остолбенел, пораженный ее видом. Сам он — в длинной ночной рубахе, босой и со свечой в руке был похож на восставшего из могилы покойника — челюсть отвисла, под глазами залегли черные тени. — Попала в беду-таки! Ах ты, Боже мой, Боже мой! Платье в крови! Да наряд-то какой…
— Ерунда, ободралась о дерево. У вас спирту или йоду не найдется? Вот и хорошо, отвернитесь, я ногу перевяжу. — Оторвав подол юбки, Настя смочила его спиртом и обвязала кровоточащую ранку. — Вот и все, спасибо за помощь, извините, разбудила.
— Да куда вы? Не отпущу! — Преградил дверь Игнатий Проклович. — Чайку, чайку непременно выпить надо. У меня и лимон есть — премию за изобретение получил. — Перестав суетиться, он усадил окаменевшую девушку на стул, причел рядом на корточки и взял ее за руки:
— Настенька, я давно сказать хотел, все не решался… Все думал, что не пара тебе инженеришка хилый… Гнева твоего боялся… Послушай, послушай меня, королевна, что бы ни приключилось с тобой сегодня, милостиво прошу, коленопреклоненно, со всем подобающим трепетом души и сердца… — Бородка инженера задрожала, глаза наполнились слезами. — Станьте моей супругой, Настасья Ивановна!
Глава 8
…Они повенчались в сентябре к яблочному Спасу. В маленькой церкви Вознесения пахло антоновкой и ладаном. Жених приобрел невесте платье «из хорошего магазина», правда, у скупщицы старья.
— Да его ведь всего раз надевали. А я все пропарила и отутюжила. Зато красоты такой свет не видывал… Ну раскрасавица у меня дочка выросла. — Не переставая плакать, причитала Анна Тихоновна.
— Уж и вправду, не мне чета. — Шутливо сокрушался инженер, одетый в новую брючную пару с пикейным белым жилетом.
— Да будет вам жаловаться, Игнатий Проклович, сами говорите, скоро в начальники цеха назначение получите… — Успокаивала его невеста, радовавшаяся уже тому, что перебрались они на новую квартиру из двух комнат и кухни с каморкой, в которой крестясь и благодаря Боженьку за милость, расположилась со своим скарбом Анна Тихоновна.
Зажили молодые мирно, лишь одно недоразумение стояло между ними. которое кому-нибудь и рассказать было совестно. Имея страстное влечение к молодой жене, Игнатий Проклович никак не мог осилить ее невинность. То ли в нем, то ли в ней самой что-то не в порядке было. Но после месяца усердных попыток, оканчивавшихся слезами и срамом, примирились супруги с неудачей и стали налаживать жизнь спокойную, дружескую.
Поговорить им вечерком за чаем было о чем, в Приморский парк по воскресеньям на прогулки выбирались, к тому же с деньгами стало легче. Глядишь, пряники да сыры на столе появились, а к празднику несет молодожен бонбоньерку теще и полушалок нарядный либо бусы Настюшке… Супруг звал жену «молчальницей». Ни с кем дружбы Настя не водила, с молодухами во дворе не судачила. Целый день дома сидела: либо книжку читала. либо в окно смотрела, когда по хозяйству все было сделано. Ждала Игнатия Прокловича за накрытым столом и про дела его аккуратно расспрашивала.
— На душе у меня, Настасья, порой так смутно, так тяжко… Все кажется, ты как жар-птица плененная у меня в клетке сидишь и по воле тоскуешь…
— Жалостливый ты, Игнатий, душевный. Только зря обо мне печалишься… Ничего-то мне и не хочется. И не рвется никуда мое сердце, не тоскует… Каменное оно у меня, Игнаша, словно заколдованное… Но иной раз ударит гулко, тревожно, будто колокол, словно беду пророчит…
…Анна Тихоновна слегла сразу, в сильном жару, и больше не поднималась. В беспамятстве увезли ее в больницу, а в комнате санитары с насосами сделали дезинфекцию. В кровавом поносе больной была обнаружена заразная инфекция. Настя чуть ли не поселилась в лазарете, где за «гнилыми больными» уход был самый малый. И за матерью ходила, и чужим безродным бабкам помогала — кого обмоет, кого покормит, за кем судно вынесет.
Три недели боролась Анна Тихоновна и не выдержала, сдалась.
— Дочка, хочу тебе последнюю волю оставить… Знай, — никогда я тебе ни в чем не перечила. Чувствовала — не ровня тебе. Ты хоть моя кровиночка, а под другими планидами рождена… Не знаю я толком, кто отец твой был — может, и вправду из крестьян немецких выходец, а может, и совсем другой, важный. На пальце среднем у него особый какой-то перстень был — серебро черное, квадратной печатью до самого сустава, а на ней — вроде голова срубленная, мертвая. а глаза открыты… Уж к чему такой талисман, он не сказывал. Да и мне ни к чему было знать. Я вообще мало про жизнь знаю. Только вот как белье парить, утюжить, да слезы лить. Но выходит, Настя, что цыганка пророчила, все сбывается! И от огня, и от пули ты защищенная. И родинками этими мечена… — Женщина закрыла глаза, перебарывая накатившую на нее темноту. — Неспроста, дочка, чувствую душой, неспроста.
— Может, и вправду, мама, у нас с тобой что-то особое на роду написано? Глядишь, и переменится все, словно в сказке волшебной.
— Нет, детка, нет. Я не тут уже… Вот только скажи… Скажи, Настенька, раз мне дожить до внуков не суждено, скоро ль ждать ребеночка? Почти пять годков мужней женой живешь.
Настя вздохнула:
— А про это тебе цыганка ничего не рассказывала, — ну, будут ли у меня дети и каково замужество выйдет?
— Говорила, темно и смутно, что по-особому судьба твоя выйдет, а вот к лучшему ли. — не объяснила.
— И вправду, все у меня как-то не так, мама. Как-то вкось. Прости, что отдаленно от тебя жила — душой отдаленно — ни жалобами, ни радостью, ни вопросами не досаждала.
— Бог с тобой, Настенька! Я ж все понимала — ты у бар на хлебах, вроде воспитанница в доме при увечной дочери. А они тебе вместо родителей, благодетели. Куда же было мне, прачке, каторжнице, соваться?
— А вот теперь мне так и подступают вопросов тысячи и совет твой материнский знать хочу, и понимаю — нету ближе тебя человека на свете.
— Мужу доверься. Он добрый, жалостливый, только грудью слаб. Ты уж позаботься о нем, деточка, вместе век доживать.
— Мам, а вдруг мы с Игнатием Прокловичем не пара? Нет, ты не подумай дурного, — я перед алтарем клятву дала и держать ее буду. Только что-то во мне самой его близости противится… Поцеловать. приголубить хочу, а внутри от его ласк все сжимается, словно каменное становится. Не допускает его плоть моя, не хочет… Может, это нам Боженька детей иметь не велит?
— Да как же так? К чему же тогда узы брачные, церковью освященные, как не ради детей, Богом предписаны?.. Эх, доченька, исповедаться бы тебе сходить, причаститься… А, может, к доктору за советом сходишь… Вижу и сама, что как-то неладно твое супружество складывается.
— Не тревожься, мамочка. Я все сделаю. Покаюсь, отмолюсь. Только ты постарайся еще пожить. Ты нужна мне. — Уронив голову на тяжело вздымающуюся грудь умирающей, Настя заплакала, горько жалея о том, что не успела сказать и сделать хорошего для этой кроткой, покорно несшей свой крест женщины. Так и жила рядом, словно чужая.
— Не надо, не надо, детонька. Всю рубаху мне слезами вымочила. — Анна Тихоновна гладила густые волосы дочери. — А коса-то у тебя знатная — богатство целое… Вишь, я тебя и не помню когда последний раз гладила… А когда маленькая была, идем мы с тобой по улице — голодные, рваные, а господа с завистью на мое чадо оглядываются: глазенки что у лани, кудри до пояса, как у ангела. Стереги косу, дочь, обо мне память. А я там за тебя изо дня в день, целую вечность, молиться буду.
Сдернула женщина с головы косынку — и густые волны — блестящие, тяжелые, по больничной подушке шелком рассыпались. Впервые заметила Настя красоту эту и лицо матери — чудесное, кроткое, как на иконе писаное.
…«Беда не ходит одна», — вздохнула, крестясь, старшая медсестра инфекционного отделения, глядя вслед уносящим в морг носилки санитарам. — Ты уж сама, Анастасия, поберегись, и мужа своего от заразы предохрани. Вещички-то все, что на тебе и на Анне были, пожечь надо.
— Мне не страшно, Карповна, я заговоренная. Даже руки карболкой не мыла.
— Дивлюсь я на тебя, голубушка, — не здешней ты породы, не мирской. Даром. что замужем. Уж лучше б в постриг пошла… Поверь, я всяких людей навидалась… Ну, живи, как знаешь. А всегда знай — мы тут тебе рады будем. Не всякий раз такую милосердную душу встретишь. — Пожилая женщина перекрестила вслед уходящую Настасью и почему-то подумала, что придется им еще свидеться.
Четыре месяца минуло после этого разговора, и снова перед Клавдией Карповной стояла печальная молодая женщина.
— Анастасия Климова, что ли? И узнать трудно. Что с тобой, девонька, злоключилось?
— Работать к вам пришла. Вы уж, Карповна, поговорите за меня с доктором. Мне жалованья большого не надо. Только… — Она показала узелок с вещами. — Только угол бы мне при больнице выделили. Я и в ночь работать стану, и за самыми болящими ходить не брезгую.
— Да ты присядь. Пошли в мою комнату, валерианочки накапаю, Зеленина. А то и чайком со спиртом согреемся.
— Люблю я здесь сидеть. — Оглядела Настя знакомую комнату. — Покойно, тихо, и шкафы эти с пузырьками, вроде такие всесильные, исцелять от всего могут. А на самом-то деле — все пустое, пустое…
Отпоив рыдающую женщину валерианкой, Клавдия Карповна выпытала помаленьку ее печальную историю.
Едва похоронив мать, бросилась Настя выхаживать занемогшего мужа. Только скоротечная чахотка — как клеймо сатанинское — получил — не отвертишься, быстренько, хочешь, не хочешь, с этого света уберешься. Отмаялся, сердечный. Денег от распроданных вещей едва хватило, чтобы похоронить покойника честь по чести. Хорошо еще фабрика помогла. Да и там, управляющий, узнав в молодой вдове-просительнице непокорную секретаршу, урезал вспомоществование.
Оказалась Настя с узелком на улице. Постояла на уголке, раздумывая, в какую сторону отправиться, а здесь, откуда ни возьмись, Матильда — в новой кружевной шали и шляпке с лентами из пролетки высовывается. Окинула Настю с головы до ног презрительным взглядом, только что не плюнула, и говорит громко так сидящему рядом офицеру:
— Чтой-то у нас тут панельные девки совсем никудышные стали. Такую-то шелудивую никто и за целковый брать не станет.
Глава 8
— Ну, Настасья-спасительница, там про твою душу больную доставили. Ночью сюда и привезли — срочным делом с парохода сняли. Пароход-то иностранный, греческий вроде, к нам в порт не должен был заходить, так ее на шлюпке матросы береговой службы подвезли и на руки санитарам сдали. Со строгим предписанием — «опасная инфекция» — это еще греческий доктор по-французски на листочке написал и к блузке приколол. Подарочек, мол, русским врачам. — Доложила Клавдия Карповна, как только на пороге служебной комнаты для младшего медперсонала появилась Настя.
— Да почему же гречанку, да еще инфицированную, к нам? — Настя сняла с головы теплый платок и, скинув валенки, одела мягкие войлочные чуни на клетчатой подошве, в которых всегда ходила в больнице.
— Наша она, русская. Паспорт при ней — Осечкина Татьяна Васильевна, мещанка, двадцати восьми лет. Да может все и неверно — шпионка она или вообще незнамо кто. Доктор Сушкевич сказал — при смерти. И в лабораторию анализы все послал.
— Ах вот, Клавдия Карповна, откуда слухи пошли: «шпионка при смерти». — В комнату вошел худой и длинный, словно жердь, человек с лицом желчного оттенка. Доктор Сушкевич уже давно страдал вирусным гепатитом, заразившись здесь же, на рабочем посту. И все же, прослужив в инфекционном отделении городской больницы двадцать лет, он пренебрежительно относится к вирусам, палочкам и кишечным амебам.
— Я только что внимательно осмотрел больную. Симптомы неутешительные. Если учесть, что судороги и лихорадка начались два дня назад, а высыпания на слизистой только вчера, нам надо ждать новых сюрпризов… Ну, подождем, что скажут нам химики.
— Я могу работать с этой больной, так же как и с другими? Либо какие-то особые предписания будут, — осведомилась Настя, уже одетая по форме — в серое платье и длинный белый передник с красным крестом на груди.
— Разумеется. С соблюдением всех необходимых мер предосторожности. Не хватает нам еще собственной эпидемии… Хотя, — доктор Сушкевич окинул собравшуюся в палаты Настю. — Повремените, Климова… Что-то мне в ней не нравится. Нетипичная картина, вовсе нетипичная… А вы, Клавдия Карповна, проследите, чтобы никто из больных не приближался к изолятору.
…К вечеру они уже имели данные проведенных анализов, и весь медперсонал шептался о загадочной больной — обнаруженные в ее крови и выделениях токсины очень напоминали оспенные, хотя и реагировали на препараты совсем по-другому, отличались особой стойкостью и живучестью.
— К несчастью, мы часто имеем дело с возбудителями заболеваний, не известных в наших краях — тропические, азиатские, южноамериканские инфекции резко отличаются от наших и зачастую намного опаснее. Мы не знаем, каким путем передается данная болезнь, а посему приказываю персоналу использовать все меры предосторожности, как если бы мы имели дело сразу с тифом, холерой, оспой и желтой лихорадкой. — Постановил Сушкевич и добавил, — сиделкой и младшей сестрой при больной Осечкиной назначается Климова. Она же категорически отстраняется от работы с другими больными во избежание переноса неизвестной инфекции. Ясно?
— Почему Климова? Я старуха, мне и терять нечего. А Настасье едва двадцать три исполнилось, пожалеть бы надо. — Насупилась Клавдия Карповна. В сдвинутой до кустистых бровей белой косынке и форменном фартуке она была похожа на строгую монастырскую настоятельницу.
— Не верю я бабкиным сказкам про заговоры, но вот то, что у Климовой устойчивость против бактерий имеется, это факт медицински проверенный. — Заявил Сушкевич. — По-латыни immunitas называется и означает способность живых организмов противодействовать повреждениям.
— Убедил, убедил, батюшка. Ну, теперь если с Климовой что и случится, то иммунитас ихний виноват будет. — Недовольно поджав губы, Клавдия Карповна начала переставлять штативы с капельницами. — И когда только светилы ваши на все инфекции управу найдут — а то знай одно — аспирин да хинин, валерианка да аква дистиллята…
— Так я пойду, Карповна, в изолятор. Может, и вправду, для меня эта больная доставлена, про мою душу. — Повесив на шею марлевую маску, Настя вышла из комнаты.
— Кто вы? Мы плывем в Стамбул? — Бредившая в жару мещанка Осечкина посмотрела на санитарку испуганными, блестящими глазами. Говорила она по-французски.
— Вы в одесской больнице. Не беспокойтесь, здесь хороший доктор. Я к вам нянечкой приставлена. — На том же языке ответила Анастасия, не в силах оторвать взгляда от ужасного лица больной, словно ошпаренного кипятком. Вспухшая пунцовая кожа местами наливалась мутными пузырями. Обметанные струпьями губы с трудом шевелились.
— А почему вы говорите не по-русски? — Спросила она подозрительно. — Где мои документы?
— Меня зовут Анастасия Климова, французскому я училась с детства. Ваши документы в сейфе у доктора. Не беспокойтесь, Татьяна Васильевна.
— Татьяна? — Отекшие веки больной устало опустились. — Какое нынче число?
— Тридцатое марта, Вторник.
Женщина попыталась облизать ссохшиеся губы. Настя тут же поднесла к ним поильничек. Та сделала лишь крошечный глоток и отвернулась.
— Значит, дня четыре у меня еще есть… Вот что, Настя, моя болезнь очень заразна. Остановить ее нельзя. Будь осторожна и не давай мне пить много воды, если я в беспамятстве буду просить об этом… Да, еще возьми у доктора много хинина. Больше ничего не надо. Все одно — противоядья нет… Но мне необходима ясная голова и друг… Очень преданный друг… Запомни адрес и приведи ко мне этого человека… Скажи — привет от Василия Барковского… А теперь ступай, мне подумать надо…
Глава 9
В тот же вечер Настя отправилась искать адвоката Карцумовича по названному больной адресу. В маленькой конторе на улице Пушкина не было посетителей. Обитая потрескавшимся дерматином дверь с потемневшей медной табличкой выглядела сомнительно. Настя постучала, не дождавшись ответа, толкнула дверь и тут же оказалась лицом к лицу с низеньким пузатым человечком в несходящемся на круглом животе некогда дорогом сюртуке.
— Карла Генриховича нынче в городе нет. На водах свой гастрит благостными флюидами питают. — Он сладко улыбался Насте пухлыми яркими губами. — Чем могу быть полезен? Разрешите представиться — компаньон господина Карцумовича, — Лев Ефимович Полштейн.
— Адвокат Карцумович когда вернется? Я дело к нему личное имею.
— Ах, милая барышня! К Пасхе в таком случае и приходите. Только. позвольте вас заверить — компаньон — лицо сугубо доверенное, всю ответственность за ведение дел и секретность их сохранения с владельцем этого дела разделяющее. — Толстяк, уловив беспокойство в лице хорошенькой простолюдинки, галантно усадил ее в продавленное кресло.
— Стало быть, я могу через вас передать привет Карлу Генриховичу?
— В какой угодно форме — и в устной. и в письменной, и в нотариально заверенном прошении… — Он радушно улыбнулся и весело посмотрел на задумавшуюся посетительницу. — Ну-с?
— От господина Василия Барковского. Привет передают. — Нахмурив брови, исподлобья посмотрела на несолидного компаньона Настя. Тот сразу же переменился в лице, преобретя сходство с печальной старой обезьяной.
— Слыхивал-с, слыхивал-с. Не скажу, что знаком был с покойным, а представление хорошее имею… Ведь Карл Генрихович тогда в его шумном деле со стороны защиты выступал. Это уж он после Тулы сюда, к солнышку и морю перебрался. Так-с… Вам, собственно, барышня, что угодно-с? Готов служить верой и правдой.
Настя сняла с головы шерстяной платок, покрытый каплями растаявшего снега и покосилась на лужицу, блестевшую под ее валенками. День выдался темный, слякотный, с мокрой метелью и резким ветром. Возможно, та, что лежала в инфекционном изоляторе, уже без сознания или вовсе померла. Чем навредишь ей теперь?
— Я санитаркой в городской больнице служу. Вчера нам с греческого парохода женщину доставили в бреду и лихорадке. Так она меня, как о последней воле молила, привезти адвоката вашего, поскольку он ей единственный преданный человек в этом городе.
— Значит, сильно хворают-с? Эх-ма… Инфекция азиатская или греческая… Дай Бог справиться эскулапам нашим, а то ведь глядишь и… — Лев Ефимович потер взмокший лоб, принимая решение.
— Похоже, недолго протянет. Мне уж на что зараза не страшна, и то на нее глядеть боязно.
— Ладно, ладно, милая моя воительница с инфекциями, — толстяк отпер сейф и достал оттуда перевязанный бечевкой небольшой клетчатый пакет. — Берите это и несите страдалице. Бог знает, что там у нее — может, амулеты заговоренные, либо образки — помочь могут. Сюда, в контору, этот сверток вчера утром матросик доставил и даже полтинника не взял. Сказал, господину Барковскому, либо его сподвижникам передать… Стало быть, вы сподвижницей и являетесь.
Настя нерешительно взяла пакет и опасливо спрятала его на груди.
— А больше ничего передать не надо? Ну, что ж, спасибо. Доставлю, как велено.
— Только ты вот что, голубушка… — Лев Ефимович жалобно посмотрел на девушку. — Секретность-то в любом случае соблюди. А ежели просительница наша кончилась, Царство ей небесное, обратно ко мне пакетик верни. Прибудет Карцумович, пусть сам и разбирается. Не резон нам в чужие дела без всякой надобности соваться.
Когда Настя вернулась в больницу, было уже за полночь. Быстро переодевшись в своей каморке, она кинулась в изолятор, не надеясь застать Татьяну Васильевну живой.
— Где бегаешь, Настасья? — Вырос в полутемном коридоре доктор Сушкевич. — Пациентка твоя капризы капризничает. Лечение отвергает — только знай — хинин глотает. И тебя зовет.
— Бредит, что ли?
— В сознании… Да только по всем признакам. не надолго. Для нее теперь время как в песочных часах бежит. Батюшка причащать и исповедовать приходил.
Действительно, Татьяна Васильевна не спала. Ее глаза с мучительным ожиданием смотрели на стеклянную, затянутую марлей дверь.
— Наконец-то! Придет? — Выдохнула она свистящим шепотом, увидев Настю.
— Нет его, на водах лечится. А вот это его компаньон просил передать. — Настя достала из-под фартука спрятанный пакет. — Посмотрите, это самое?
— Вроде то. — Больная показала глазами на лежащие поверх одеяла руки. Кожа на них, как и на лице, покрылась сплошными, сочащимися сукровицей водянками. — Разверни сама и дай мне посмотреть.
В пакете Настя обнаружила паспорт французской республики на имя Анастасии Васильевны Барковской, двадцати пяти лет, проживающей собственном доме в Париже. На страничках документа стояло множество печатей с непонятными, арабским и каким-то иным шрифтом.
— Все правильно. Так нет его в городе… Жаль… Тогда так решим. Сядь рядом и слушай. Ежели сознание у меня помутится, нашатырю дай, угол сделай, но не позволь мне умереть, пока я сама с жизнью не попрощаюсь… Выбирать мне теперь не дано — судьба послала тебя… Не думаю, чтобы в такую минуту она обманула меня. И так уж…
— Так значит мы тезки? Анастасия Васильевна — это вы?
— Тезки. Это знак свыше, убеждающий, что я могу довериться тебе… Я сразу поняла, ты не простолюдинка и не замужем. Дело не в знании французского и вдовьем кольце… У тебя порода особая. Ответь мне сейчас, как на духу, на вопросы… Только не пытайся лгать, нельзя сейчас… — Голос больной поблек, голова скатилась набок и Настя, смочив нашатырем вату, дала ей вдохнуть. Через пару минут женщина снова смогла говорить.
— Зачем ты здесь за вонючими больными ходишь? Из жалости или обет дала? Может, жизнь свою молодую ни в грош не ставишь?
— Уж не знаю, как объяснить. Рассказывать все долго, не до того теперь. Так уж жизнь сложилась — невезучая я, да и никчемная. Мать захворала. за ней ходила, да так и осталась. — Взяв поильник больной, Настя сделала несколько глотков.
— Безумная… — простонала больная. — Господи, почему ты послал мне как последнее утешение человека. лишенного разума?..
— Да нет же, нет! Со мной ничего не сделается. Я уже так поступала и с тифозными, и с малярийными, и с дифтеритными. — Успокоила ее Настя. Но женщина лишь поморщилась.
— Ступай. Если утром сюда явишься, тогда и договорим наш разговор… Бумаги пока у себя спрячь… И, скажи, старуха здешняя, Карповна, надежна ли?
— Клавдия Карповна человек правильный. На нее, что на святой крест, положиться можно. Это я так думаю.
— Ну, тогда не подходит. Оставь меня и постарайся не заболеть. Если появится жар, резкие боли в животе и сыпь во рту — пропала ты, «заговоренная»… — Голова женщины упала, в тяжелое забытье погрузился ее угасающий разум.
Глава 10
Настя не ушла.
Целые сутки дежурила она у постели, забыв о страхах. Женщина, назвавшая себя мещанкой Осечкиной, спала, либо тихо бредила на непонятном языке. Настя пыталась вздремнуть хоть на полчасика, но сон не шел — в голове было ясно и празднично, будто стояла она на пороге новой, неведомой, настоящей жизни. «Вот дух-то занимает, словно из темного чрева на свет Божий народиться должна», — удивлялась она неизвестным, волнующим ощущениям.
— Никак, матушка, эфиру надышалась! Щеки розанами и глаза алмазами. — С сомнением посмотрела на девушку Клавдия Карповна. — Да и то правда, — вторые сутки без сна. Уж не подцепила ли чего у этой бедняги?
— Не тревожьтесь, Карповна. Не больна и не пьяна, а радуюсь, будто жить начинаю. За все, как были добры со мной, нижайший поклон. — Настя вдруг улыбнулась. Схватив шершавую ладонь старухи, щупающую ее лоб, поцеловала.
— Да Бог с тобой, милая… — Поспешно убрала руку Карповна. — Жара-то нет, да вот улыбка твоя впервые видится… Ох, чую, Настька, чтой-то не так, но что?
…Настя сидела у больной, поглядывая на круглые часы, стоящие на тумбочке. В полумраке спрятанной в матовый рожок лампочки лицо Анастасии Барковской напоминало маску туземного идола — багровые вздутия расчерчены мазками зеленки, кое-где на влажных пузырях присохла корочка, а губы совсем посинели от специально заваренного с крахмалом и синькой питья. Она не шевелилась и Настя считала минуты, ожидая почему-то полуночи.
В двенадцать тяжелые веки дрогнули, на сиделку посмотрели мрачные, удивленные глаза.
— Выходит, не взяла тебя напасть — не по зубам ей пришлась. Хорошо, если так. Я вот тоже смелой себя считала — на самолете в небо поднималась, под воду ныряла, думала — все нипочем… — руки женщины судорожно сжали одеяло. — Знала б ты, как умирать не хочется… Я жить любила. Любить любила. Рисковать. выигрывать… И мстить! Ох, как сладка, должно быть, месть! Теперь это сделаешь за меня ты.
— Подхожу, значит, в доверенные лица?
— Больше даже, чем я сама подходила. Будь на моем месте ты, никто бы не умирал здесь от таинственной хвори, пожирающей внутренности… Меня отравили, Анастасия. Отравил тот, кому я доверяла более всех. Доверяла свою жизнь, свое сердце, дело…
Не двинувшись с места, не шелохнувшись, Настя слушала удивительную историю. Она узнала, как дочь наложившего на себя руки фальшивомонетчика оказалась на родине матери, как, оставшись сиротой, переселилась с верным слугой Степаном в Париж и бедствовала, отчаявшись честно заработать себе на хлеб.
— Я была веселой и очень хорошенькой. Все мужчины считали меня легкой добычей. Но никто, никто не догадывался, как горда и непреклонна душа Анастасии Барковской… Привязанностью мужчин я не дорожила, их было много, очень много — самых отборных, циничных, властных самцов… Я разбогатела вмиг, получив весточку от давно погибшего отца — горсть бриллиантов огромной ценности… Меня признали одной из самых модных и красивых женщин Парижа… Ох, и покутила я, погуляла!.. Будто долгую жизнь мотыльком порхала, а всего-то — пять лет… Пять лет и прожила…
В позапрошлый сочельник на балу в Опере я познакомилась с ним. Мы были в масках — я одета русской боярыней, он — стрелецким атаманом… Ладный. статный, грациозный, как принц, и в прорезях бархатной алой маски глаза огнем горят, как у Сатаны… Только я его сразу узнала. О такой стати и таких движениях, как у русского танцовщика Альберта Орловского, никто и мечтать не мог. Мы еще детьми вот так на новогоднем маскараде танцевали — дочь помещика Барковского и сын балерины, учившей хозяйскую дочь танцам. И вот не пропал мальчишка, поднялся — стал лучшим из лучших. Не было ему равных ни на сцене, ни в любви… ни в подлости… Только поздно я поняла это, дура самоуверенная. — Больная горько усмехнулась, исказив гримасой неподвижную маску. — Боль, Анастасия, адская. Не приведи Господь никому такой изведать. Я б уже на тот свет отправилась, да с тобой решить все нужно. Ты, я думаю, политическими вопросами не интересуешься? Да не важно это — и мне было совсем не важно, — немец ли, англичанин на чужую землю зарится, какое государство и как свои амбиции отстаивает. Но свел меня Альберт с одним человеком, которого называл просто Шарлем. Ума и силы воли необыкновенной — сед. как лунь, а сила — кочергу в штопор заворачивает… Вот он-то, Шарль де Костенжак, объяснил мне, что я — гражданка Французской республики и по сердцу — россиянка, а следовательно, могу на благо родных земель славно послужить. Во французской разведке, которая в союзе с российской против немцев тайную борьбу ведет… Эх, одно счастье, что не будет меня на свете, когда большая война начнется.
— Какая война?
— Страшная, всемирная. В следующем году грянет. — Больная даже слегка приподнялась на локтях, но, застонав, упала на подушки. Настя тут же поспешила с нашатырем, который держала наготове.
— Внимательно слушай. Все собирай по крошке — потом разберешь. У меня мысли путаются, а сказать много надо…
У Альберта моего перстень — серебряная печатка, а в нем — тот самый яд, от которого я умираю… Только не у него одного… На секретном заводе в Германии это зелье изготовляют сейчас смертники, которых сжигают по ночам в огромных печах. А наутро приводят новых. Их вербуют из бедноты в Турции, Греции, будто для работы на обычной шахте. Этим и занимался Альберт Орловский, путешествуя со мной по свету.
— Как? Он разве немец и войны хочет? Как же этот Шарль ему верил? — Насте казалось, что рассудок больной уже помутился. Но та черпала новые силы, вдохновляясь надеждой, что есть у нее преемница, берущая карающий меч в свои помеченные особыми знаками руки.
— Верно соображаешь, девочка… Точно схватываешь. И Шарль Альберту верил, и я. Это называется — двойной агент, человек, который сразу двум хозяевам служит. Вызнает у французов секреты и продает немцам. А французы его своим считают… И уважают очень — за бесстрашие, хитрость, ловкость. За то, что нет для него преград, ни в любовных делах, ни в кровавых…
Стала я сподвижницей Шарля де Костенжака — агентом французской тайной службы, и отправилась со своим милым другом на край света — в путешествие по восточным странам. Альберт доложил французам, что немцы готовят страшное бактериологическое оружие, с которым думают победить в мировой войне и получил задание вызнать про секретные заводы.
Мы путешествовали вместе, как особы королевской крови — нас принимали шейхи и султаны, мы жили во дворцах и великолепных отелях, пересекали океаны в роскошных каютах трансатлантических лайнеров вроде недавно погибшего «Титаника»… Альберт был неуемен в любви, да и я словно осатанела. Может, у него и для этого особое снадобье было…
…Только следовали за нами повсюду трое его сподручных. Держались на расстоянии, словно и не знакомы вовсе. А на самом деле — тайно охраняли и выполняли разные поручения Орловского. С ними я и застала любимого в спальне нашего люкса на корабле «Голубая лента»!
— Как с ними? Вы узнали, что Орловский служит немцам? Это были германские агенты?
— Ах, девочка… И объяснить трудно. Да и не надо. Сама как-нибудь поймешь. Прелюбодействовали они, как в содомском грехе обозначено… А про политику я тогда и не думала — чуть сердце от стыда и боли не разорвалось. Ведь любила его, верила…
В Греции мы вышли на берег в Салониках. Я совсем не в себе, душа от гнева горит, хоть в воду бросайся. А он по развалинам древним скачет, словно юный бог — кудри длинные ветром взлохмачены, загар на солнце золотом переливается и глаза такие дерзкие, победные, жадностью к жизни светятся.
Достала я из сумочки пистолет — махонький такой, дамский, словно игрушечный, и между бровей ему целюсь, а он идет ко мне, с камня на камень перепрыгивает и смеется. Все громче, громче, заливистей, чуть не в истерике от хохота бьется. Потом взял мою дрожащую руку, спокойно пистолет из пальцев вынул и положил к себе в карман.
«Пойдем, говорит, милая, вон там на краю берега божественное вино выпьем, что я у старого грека купил. Простимся честь-честью и с последним поцелуем в волны бросимся… Или расстанемся по-приятельски, сама выбирай, любимая».
Это мне сейчас легко свою глупость высмеивать. А тогда уж точно — не в себе была, издевку его не почувствовала… И мысль эта убийственная окрылила меня. «Идем, говорю, вон на тот утес, что над морем навис. Мне теперь жизнь противна».
Выпили мы — он первый из бутыли отпил и мне протянул. И еще в глаза смотрел, пока я пила и приговаривал — еще, еще глоток, любовь моя, ты ведь сильная… Закружилась у меня голова, все вокруг поплыло-поехало — небо синее, кусты колючие, море с белыми корабликами, колонны старые, обломанные, будто надгробные камни над развалинами торчащие…
Очнулась — ничего не понимаю. Лежу на палубе среди бедноты, что с детьми и вещами прямо под небом на пароходе кочует. Рядом на корточках один из прислужников Альберта, в глаза мне заглядывает. — «Порядок, говорит, — зрачки расширены, да и лихорадка колотит. Взгляни сам, шеф!»
Подошел откуда-то мой милый — стал надо мной, словно белая башня, широко расставив ноги и руки в брюки. А ближе и нагнуться брезгует. Потом чуть присел, рот платком носовым зажал и шепчет:
— Скоро конец тебе. Больше трех дней не протянешь. Уж извини, понервничал, — двойную дозу яда из перстня моего заветного в бутылку вина высыпал… Дотрагиваться до тебя не стану. Хоть и не боюсь заразы, да противно как-то. и смердит, будто из склепа. А посему, без поцелуя прощального удаляюсь. Навсегда, шерами. Навсегда. Рад, что послужила ты честно немецкой разведке. Я через тебя самые ценные сведения от Шарля узнавал. Меня-то старик не очень жаловал… Все про лаборатории и вирусы смертоносные выведывал. Я и постарался следы запутать… Не одолеть вам нашу арийскую кровь, не перехитрить… Скоро Германия всем миром править будет. И сгинет вся шушера неполноценная, что под ногами истории путается. И не будет никому спасения, поскольку нет для нашего оружия противоядия. — Изрыгает он все это в лицо мне и ухмыляется. Видно, как распирает его от желания договорить все мерзости, чтобы я не успела помереть в неведении о его подлостях…
— Что еще? — Спрашиваю. — Хвастайся, Сатана.
— А то, что о судьбе твоей позаботился. Корабельный доктор к тебе и подойти близко не изволил. Выдал вердикт свой: «чрезвычайно заразно» и велел тебя немедля на берег отправить. Проконвоирует тебя мой паренек до самой российской границы. А там уж они сами к себе инфекцию примут. В кармашке твоего платьица паспорт российский и зовут тебя — Танечка, остальное все равно не запомнишь.
— Где мои настоящие документы?
— Парнишке отдашь, мне ни к чему руки марать. — Он поднялся и носком ботинка погладил мое бедро. — Прощай, детка, ты была просто прелесть…
…В палате воцарилась тишина. Мерно капала в таз вода из оцинкованного рукомойника, за перегородкой храпели вразнобой спящие больные.
— Где же теперь танцор ваш? — Грозно глянула Настя.
— Не мой, а твой, девочка. Потому что призвала я тебя для исполнения мести. Если боязно станет или увильнуть захочешь, знай. — с того света самым страшным проклятьем прокляну. Потому что, раз ты, Анастасия, судьбой послана, то должна и дальше судьбу эту слушаться… Ведь неспроста небеса мою жизнь продлили и сил дали. Два дня, как причастилась, совсем уж помирать собралась. А нет, ожила, да горлом своим окровавленным все сказать успела — завет дала… Ты только осознай, Настя — война! Война, Стаси! Там, в немецких шахтах работают люди, не ведая, что через неделю-другую станут такими как я сейчас — грудой изъязвленного мяса… Там изготавливаются узкие, блестящие запаянные снаряды, полные ядовитой смерти, чтобы взорваться над полями России, Италии, Франции. Помоги, Стаси, ты должна, должна сделать что-то.
Настя молчала, боясь перебивать умирающую вопросами. Она чувствовала, что каждое слово Барковской может стать последним и вопреки всем правилам решила не звать врача.
— Возьмешь мой французский паспорт… Когда меня спускали с корабля на русскую шлюпку, я по какому-то наитию протянула тому, приставленному ко мне провожатому портмоне с билетами и деловыми бумагами. А он не развернул — побрезговал. Взял, как уголья горящие, и прямо за борт выкинул. Я порадовалась, представляешь, такой победе малой порадовалась! А ведь и не предполагала, зачем он мне пригодится, паспорт французский. Забрали меня на шлюпку матросики береговой службы. Альбертов прихвостень с корабельной лодки нам ручкой помахал — везите, мол, русские свиньи, заразу к себе — все от эпидемии сгинете… Что меня действовать заставляло, не знаю. Проведение. наверно, помутившимся разумом моим руководило. Только я кольцо изумрудное с трудом сняла и матросику сунула: «Не бойся, говорю, родимый, ополосни эту вещицу в спирте хорошенько и продай. А для меня последнюю просьбу выполни — сверни эти документы в пакет покрепче, да отнеси на Пушкинскую, адвокату Карцумовичу. Пусть до времени спрячет, если кто от Василия Барковского явится». То ли сама выжить надеялась, то ли твое появление предчувствовала…
— Анастасия Васильевна, что я буду с вашим паспортом делать?
— В Париж поедешь, дом найдешь, Степана… — Больная задыхалась, выдавливая слова свистящим шепотом. — А потом Шарля де Костенжака найдешь, все что знаешь, расскажешь… Степан… Возьми под подушкой у меня письмо… вчера последнюю весточку старику нацарапала… Пусть знает, что умирала я тут, в приморском городе… — Голос женщины вдруг окреп и зазвенел. — А что, Настасья, каштаны уже в цвету? И на Приморском все склоны в алых маках… Люблю майские сумерки — прозрачные, обещающие… Словно один шаг, и ты в ином мире, полном любви, радости… Молчи, Стаси… Молчи… Прощай, и с Богом…
Она лишь тихо охнула и распахнула глаза, словно увидела что-то невозможно яркое, благостное, и сжала Настины пальцы. Посидев возле умершей немного, Настя высвободила руку и опустила вздутые веки Анастасии Барковской. Больше она к ней не притронулась, вообще — ни к чему тут, в смердящей разложением комнате.
Спрятав руки под фартук, девушка выскользнула в сени и долго мыла лицо и шею вонючей карболовой водой. Все здесь, в жалком лазарете, переполненном безобразными страданиями несчастных, никому не нужных людей, вдруг вызвало у нее брезгливость и омерзение…
Глава 11
Позже, вспоминая свое бегство из Одессы, удивлялась тому, как мало задумывалась о том, что делает и как фантастически ей везло. Будто и впрямь вела ее свыше чья-то властная воля.
Торопливо покинув больницу, Настя оказалась у подъезда дома Лихвицких. Старый привратник едва узнал ее, а узнав, ахнул, и тут же поспешил доложить барину о прибытии неожиданной гостьи.
В промокших насквозь уродливых ботинках, в худеньком плюшевом жакете, одетом поверх больничного платья. она стояла на роскошном мягком ковре овального холла, окруженного колоннами и прячущимися в нишах статуями. Ее поразила царящая вокруг тишина и лишь услышав бой знакомых часов, Настя поняла, что явилась к благодетелю немыслимо рано, но почему-то не испугалась, что ее прогонят. Просто стояла и ждала, наблюдая за стрелкой, медленно перебирающейся по золотым отметинам минут.
Прошло с полчаса. Вдруг в галерее второго этажа зажглись огни, затем засветились матовые лампы вдоль широкой лестницы и на верхней площадке, заглядывая вниз, появился сам Яков Ильич — в спальном халате и шлепанцах.
— Анастасия Ивановна? — Он провел рукой по сильно полысевшей голове и прищурился, не веря своим глазам.
— У меня к вам важный разговор, господин Лихвицкий. Думаю, однако, что займу не много вашего времени — не более десяти минут.
Барин распорядился немедля провести гостью в его кабинет и никого не пускать к нему до специального разрешения. Войдя в знакомую комнату, Настя огляделась и, не дожидаясь предложения, села на обитый турецким бархатом диван.
— Изложу свое требование очень коротко — мне необходимы деньги, немедля, в долг. Уверена: то, что вы сделали со мной и с мамой, оплачивается куда большим штрафом. Но винить и карать вас — не моя задача.
Яков Ильич неожиданно для себя покраснел, этого не случалось с ним с гимназических лет. Он вспомнил письмо, которое его супруга заставила написать выгнанную из дома воспитанницу. Письмо к Зосе — наглое, злое, заявлявшее о том. что хромая калека не помешала Насте соблазнить Алексея Ярвинцева, а теперь — отбыть с новым любовником в дальние края на поиски приключений. Зося проплакала целый день и все твердила, теребя измятый листок письма: «Не может быть… не может быть…»
Лихвицкий открыл ящик письменного стола и, достав портмоне, послушно отсчитал купюры и ласково посмотрел на просительницу:
— Может, мы сумеем с вами решить наши дела иным образом? Я не жаден — содержание выделю щедрое…
— Вы мерзки мне, господин Лихвицкий! — Брезгливо поморщилась Анастасия, забрав деньги.
— Надеюсь, вы больше не явитесь в этот дом с подобными требованиями? И даже без оных? — Метнул ястребиный взгляд Яков Ильич.
— Я покидаю город и, возможно, навсегда.
— В таком случае, будем считать, что мы с вами не виделись. Фома не проболтается. Жена с дочерью лечатся в Швейцарии. Вольдемар ныне — студент Петербургского университета. — Надменно отчеканил Яков Ильич.
— Рада процветанию семейства Лихвицких — людей добродетельных и милосердных. За деньги не благодарю, через месяц сумма вернется к вам. — Она встала и с грустью посмотрела на Якова Ильича.
Он на секунду испугался, что дерзкая девчонка плюнет ему в лицо или выкинет что-нибудь оскорбительное. Но гостья. резко повернувшись, вышла из комнаты, и что-то похожее на обиду сжало сердце Лихвицкого: неудачно сложилась вся эта история. Нищая тварь — и от барского содержания отказывается. А ведь как хороша! Как могла бы радовать и услаждать…
Лихвицкий достал из тайничка бутылку коньяка и, покосившись на часы, с отвращением налил себе полную рюмку — в такую рань ему еще пить не приходилось.
…Настасья Климова сняла номер в привокзальной гостинице для проезжего простого люда, потом внимательно изучила расписание поездов и просидела у окна своей комнаты, наблюдая за оживленной площадью. Заметив внизу щуплую даму, одетую с достоинством гувернантки, спустилась вниз и заговорила с ней по-французски. Женщина удивилась, уставившись на простолюдинку через поблескивающие стекла пенсне.
— Прошу прощения, мадам. Я вынуждена соблюдать этот маскарад — мне пришлось покинуть дом мачехи. чтобы соединиться с любимым. Я в отчаянии — воришки стащили мой чемодан, в таком виде я не могу путешествовать. — На ресницах девушки, так бойко говорившей по-французски, заблестели слезы, в ее манерах угадывалась смесь отчаяния с благородной гордостью.
— Бедное дитя, прогнусавила дама. — Но у меня. к несчастью, нет лишних средств…
— Ах, часть денег милостью Божьей осталась при мне… Анастасия Васильевна Барковская. — Представилась Настя.
— Изабелла Игоревна Анзор-Луазье. — Женщина приподняла брови, словно названная ею фамилия была известна всей России. — Репетитор игры на арфе.
— Очень, очень приятно! Мне так повезло, что я встретила даму доброго сердца и отменного вкуса. Ваш костюм для путешествий говорит о многом. Вероятно, он приобретен в Лондоне нынешней весной.
— Ах, милая! — Довольно улыбнулась дама. — У вас на редкость точный глаз. Английские костюмы — мой стиль. К тому же, они никогда не выходят из моды. Никто не скажет, что этому кардигану уже десять лет… Но чем я могу помочь вам, дитя мое?
— Вы знаете салон мадам Дюланже? Мы с сестрой одевались только там. Умоляю, возьмите извозчика и приобретите там все необходимое для путешествия на свой размер, как если бы выбирали для себя. У нас, кажется, фигуры похожи. Мне нужен добротный, но не бросающийся в глаза костюм, обувь, маленькая шляпка и, разумеется, белье… И не беспокойтесь, дорогая Изабелла Игоревна, в Москве меня встретит жених — и весь этот маскарад кончится. Ах, если бы вы видели моего Сержа! Это само благородство, честь, доблесть… И любовь… — Девушка смущенно опустила глаза… — Он из очень известной московской семьи…
К полудню Настя получила саквояж с необходимыми вещами и тепло. но решительно простившись с новой знакомой, уединилась в своем номере. Вытребовав у горничной ведро горячей воды, тщательно вымылась купленным в привокзальной аптеке хлорным мылом и с избытком опрыскалась цветочным одеколоном, прежде чем одеть новое белье.
Любезная арфистка отвела душу в модном салоне, приобретая хорошие вещи и дорогие пустячки. Даже чулки, перчатки и сумочка-кисет из стекляруса свидетельствовали о том, что выбравшая их для путешествия дама из весьма приличного общества. Снятое с себя белье Настя сожгла в печи. В последний раз взглянув в окно, она решительно покинула номер.
Вечером курьерским поездом в Варшаву выехала молодая дама с печальным. отрешенным лицом послушницы. Попутчицам, пытавшимся завязать беседу, она коротко сообщила, что спешит на похороны любимого дядюшки. Ту же историю она рассказывала в пульмановском вагоне первого класса поезда «Варшава-Париж», следовавшего через Берлин и Брюссель.
За все время долгого пути молчаливая пассажирка не завела дорожных знакомств и не проявила никакого желания излить кому-нибудь душу. Она не дремала, не читала брошенные на бархатный диванчик журналы, а все глядела в окно широко открытыми задумчивыми глазами. Сон не шел к ней и ночью, когда вагонные колеса выстукивали особенно громко: «Что-то будет… что будет… что бу…»
* * *
Шарля де Костенжака знали в обществе как большого оригинала, человека светского, добропорядочного, но чрезвычайно легкомысленного. Шестидесятилетний вдовец, богач, отпрыск древнего рода, прилагал немало усилий, чтобы его имя не сходило со страниц светской хроники, в упоении описывающей новый каприз коллекционера, мецената, путешественника, любителя экзотической роскоши и прекрасного пола. Среди сплетен, витавших в парижских салонах, было немало вздорных и совсем уж анекдотических. Уверяли, что Шарль совершил полет на воздушном шаре над Пиренеями в компании двух мулаток, которых специально выписал из Гвинеи. А жители сел, над которыми завис летательный аппарат, наблюдали, задрав обескураженные головы, нечто совершенно невероятное. считалось. что в замке де Костенжака в пригороде Парижа Шантей содержится гарем и находится коллекция авангардного искусства, о котором даже говорить было непристойно. В столичном же доме Шарля имелась обширная галерея с собственными творениями и картинами некоего Модильяни, — нищего шута, распродавшего за гроши свои пьяные «шедевры». Хозяин утверждал, что неизвестный мазила — гений.
Из своих путешествий де Костенжак всегда привозил нечто, способное на длительное время привлечь общественное мнение, — то слугу-китайца, познавшего секреты восточных единоборств и медицины, то двуглавую кобру с чернокожим мальчиком-укротителем, или саркофаг из гробницы фараона, начиненный коварной пылью.
Лишь немногие из приписываемых Шарлю чудачеств имели место на самом деле. Но к ним привыкли, как одной из достопримечательностей столичного бомонда и, не скупясь на подробности, сочиняли все новые истории из жизни неугомонного аристократа.
Говорили, что Шарлю ничего не стоило провести месяц на арктической льдине, совершить прогулку в лабиринтах парижской канализации, описанной еще Гюго или поработать ассистентом филиппинского хилера, делающего бескровные операции голыми руками. Кое-кто считал, что де Костенжак — внебрачный сын папы Римского, другим же было более по вкусу обсуждать его причастность к различным разведслужбам, в которых он, якобы, успешно сотрудничает. Но даже те, кто осуждал причуды де Костенжака, отнюдь не желали запереть его в монастырь. Шарль де Костенжак олицетворял то, что не мог себе позволить самый мечтательный обыватель: он был смел, причудливо-расточителен и чертовски безрассуден.
…Маленький, молчаливый китаец только что окончил вводить золотые иглы в тело немолодого, поджарого и довольно спортивного господина. При падении с лошади сорок лет назад Шарль повредил позвоночник и теперь его часто одолевали самые банальные прострелы, которые принято считать признаком старения.
Он лежал вниз головой на специальном топчане в комнате, представлявшей нечто среднее между медицинской лабораторией и музеем предметов восточных культов. Две позолоченные статуи с тысячами отверстий для введения игл служили научным пособием врачевателю. В плоских медных чашах курились горьковатые благовония, за наглухо зашторенными синим сукном окнами, монотонно стучал по карнизам дождь.
Вот уже несколько часов Шарль думал о встрече, которая должна была состояться вечером. В Париж прибыла женщина с вестями от Анастасии Барковской и попросила о незамедлительной аудиенции. Она говорила с заметным русским акцентом и не отозвалась ни на одно из кодовых слов секретной службы. Шарлю удалось выяснить, что звонила незнакомка из особняка Анастасии, а служанка сообщила его агенту, что мадемуазель Барковская приехала накануне и расположилась в своих комнатах. Попытки поговорить с ней не увенчались успехом — дворецкий неизменно отвечал, что хозяйка подойти к телефону не может. Проработавшему в разведке более трех десятилетий де Костенжаку не понадобилось иных объяснений, чтобы понять, — Стаси Барковская попала в беду.
…Шарль принял гостью в своем кабинете — логове путешественника и оригинала. туземные маски, кальяны, статуэтки, раковины, черепа и бивни каких-то животных мрачно расположились на дубовых, уходящих к потолку стеллажах. В особой застекленной витрине хранились вещицы загадочного происхождения — истоптанный мужской ботинок, атласная венецианская кроваво-красная маска, табакерка, часы и прочая, не имеющая для постороннего глаза ценности чепуха.
— Маска принадлежит некой синьорите, блистающей на оперных подмостках, а табакеркой пользовался Герберт Уэллс, тот, что написал «Машину времени» и «Человека-невидимку», а в 1898 году напугал всю Великобританию радиопостановкой «Войны миров». — Поймав взгляд гостьи, прокомментировал экспонаты Шарль. — Хотя, вы были совсем малышкой и вряд ли помните эту шумиху… Но, согласитесь, возраст юной особы определить легче, чем ее имя. С кем я имею честь беседовать?.
Сидящая напротив Шарля молодая женщина не была похожа на авантюристку — слишком сдержанна. неулыбчива, скована. К тому же, плохо одета для вечернего делового визита, мало озабочена своей внешностью, и при этом чертовски хороша. «Либо чрезвычайно опытна, либо вовсе невинна», — решил Шарль.
— Это паспорт Анастасии и ее письмо. Она написала его в изоляторе одесской больницы, где я работала санитаркой. Письмо к Степану — ее дворецкому. Возможно, вы узнаете ее почерк.
Брови Шарля удивленно поднялись — женщина с манерами светской дамы и прекрасным французским могла работать сиделкой лишь с какими-то определенными целями, возможно, выполняя секретное задание. Просмотрев переданные гостьей бумаги, Шарль с сомнением заглянул ей в глаза:
— Стало быть, Анастасии Барковской больше нет?
— Увы. Она скончалась пятнадцатого марта на моих глазах. Простите, господин де Костенжак, мне следовало бы изобразить глубокое горе, но я едва знала вашу подругу.
— И тем не менее, она передала вам паспорт и помогла бежать. — В улыбке Шарля промелькнуло снисходительное сожаление — он не доверял визитерше, но из уважения к даме поддерживал самый любезный тон. — Прежде всего, чтобы иметь хоть какие-то ориентиры в нашей смутной беседе. я хотел бы услышать имя человека, на которого вы работаете. Ведь Стаси, не сомневаюсь, доверила вам достаточно серьезную информацию в приложении к собственному паспорту.
— Да. Я знаю правду о вас и Альберте Орловском. Вернее, ту часть правды, которую умирающая вынуждена была доверить мне. Но, поверьте, мсье де Костенжак, в вашем лице я вижу сотрудника секретной службы впервые в жизни.
— Полноте, девочка! Вы даже не представляете, как часто встречались с людьми, принадлежащими к этому таинственному клану. — Улыбнулся Шарль. — Возможно, вы хотите что-нибудь выпить и нам будет легче беседовать?
— Я не употребляю спиртного и постараюсь изложить вам всю ситуацию как можно лаконичнее и точнее. Если не ошибаюсь, в первую очередь мне следует рассказать о себе… — Женщина закусила губу и на минуту задумалась. — Не смейтесь, если моя история покажется вам неправдоподобной…
Шарль машинально отметил, что рассказ гостьи занял чуть больше двадцати минут — похоже на сочиненную и вызубренную «легенду». Но уж слишком отстраненно звучал голос женщины — она не собиралась придать своей истории живописность, украсив ее деталями, вздохами, блеснувшей слезой. Выслушав все до конца, Шарль неопределенно пожал плечами и пробормотал: «Ну-ну…»
…— Таким образом я оказалась здесь. Кроме вас и старого слуги Стаси у меня нет никого на свете… Номер вашего телефона раздобыл по моей просьбе Степан… Но почему вы не задаете мне вопросов? — Женщина сохраняла спокойствие, лишь ее пальцы нервно теребили шнурок стеклярусной сумочки.
— Ситуация не совсем ясна. У меня два варианта — вы остаетесь у меня ужинать и возвращаетесь домой или же ужинаете — и не возвращаетесь. Думаю, в сложившейся ситуации последнее было бы разумней.
— Тогда я должна сообщить Степану, что остаюсь у вас на ночь. Он слишком стар для лишних волнений. Я могу воспользоваться этим телефоном?
— Извольте… — Шарль пододвинул гостье аппарат и закурил трубку. Ему было интересно, как справится с парижским телефоном женщина, прибывшая сюда лишь утром.
— Я… я не умею пользоваться этим, будьте любезны, соедините меня сами. Когда я звонила к вам, мне помогал дворецкий.
…После ужина, прошедшего, в основном, в молчании, Шарль вызвался проводить гостью в ее комнату.
— По-моему, здесь совсем неплохо для юной дамы, мечтавшей о монастыре. — Попробовал пошутить Шарль, распахнув дверь в очаровательную спальню, убранную со всей подобающей концу XVIII века роскошью. — Видите ли, у меня в доме время застыло на полтора века.
Гостья не улыбнулась и, казалось, не обратила внимания на резную кровать под парчовым балдахином, пузатые комодики и бюро. Она тяжело опустилась в кресло и тут же закрыла глаза.
— Если не возражаете, я задержусь на пять минут для того, чтобы сообщить свои планы. Вы остаетесь в моем доме в качестве гостьи из России, имя которой мы пока сохраняем в секрете. Здешнее общество будет чрезвычайно радо приписать мне новый каприз… Ну… — Шарль вздохнул, — какое-то время я приглядываюсь к вам, изучаю и раздумываю, как нам, собственно, поступить — превратить вас, допустим, в младшую сестру Барковской и препоручить ту миссию, с которой неплохо справлялась Стаси, или, снабдив добротными бумагами на любое другое имя, сделать из вас добропорядочную обывательницу… Во втором случае вы имеете большой шанс удачно выйти замуж, завести детей, дожить до глубокой старости и даже сохранить свое имя — Анастасия.
А в первом… Первый вариант подходит избранным, — зараженным духом авантюризма, любителям острых ощущений, виртуозов психологической игры или фанатиков идеи, некой политической доктрины, которую они готовы защищать, с риском для жизни. Конечно, состариться в этом случае, у вас не так уж много. И, к тому же, придется все начинать заново, сочинив для начала иное имя. — Шарль приглядывался к застывшей с опущенными веками гостье. На ее волнистых волосах, рассыпавшихся по изумрудному бархату кресла, играли отсветы огня, жарко занявшегося в камине. Тени от пушистых ресниц лежали на бледных щеках, призывно алели пухлые, чуть приоткрытые губы. «Э, да она не так проста…» — Решил Шарль, сообразив, в какую игру втягивает его притворившаяся спящей гостья. Сейчас она наивно рассчитывает соблазнить его, не теряя достоинства. А до этого, рассказывая ужасную историю о гибели Стаси и преступлениях маньяка Альберта, довольно хорошо разыграла сочиненную кем-то роль.
Шарль не поверил гостье. Но она знала о его сотрудничестве в разведке, о работе Орловского и Стаси. Следовало непременно выяснить источник этой информации и разобраться, за чем же прибыла к нему неожиданная гостья. Шарль решил принять предложенные ему условия, делая вид, что Анастасия убедила его и поддержать для начала беспроигрышный вариант — сюжет любовной атаки. Женщина очень хороша и такое внезапное сближение вполне естественно. А уж то, что интимные отношения — лучший повод для знакомства, Шарль знал очень давно.
— Девочка, а как вам нравится Эжени? Гордое, загадочное имя… Эй. дорогая моя! — Позвал Шарль, погладив густые каштановые пряди.
Голова женщины бессильно упала. Шарль звал ее и тряс за плечи — все было тщетно. Гостья, без сомнения, спала, причем, необычайно крепко.
Шарль с удивлением присвистнул, прикидывая. сколько может весить эта крошка — вызывать прислугу ему не хотелось — ведь еще вовсе неизвестно, чем обернется история с таинственной посетительницей. Губить эффект от сеанса иглоукалывания переносом тяжести было также не слишком разумно.
Но Шарль рискнул — подхватил женщину на руки и уложил ее в кровать. В пояснице не прострелило. Дальнейшие действия были отработаны десятилетиями постоянной тренировки — Шарль де Костенжак раздел даму не менее ловко, чем любая, самая опытная горничная. Перед тем, как накрыть обнаженное тело пуховиком, он с наслаждением знатока изучил его линии и даже провел кончиками пальцев по нежной золотистой коже в тех местах, где ее пометили крошечные шоколадные капельки. — «Великолепные „мушки“ — сказочная, таинственная Эжени…» — прошептал Шарль, оставив на ее губах нежнейший, почти бесплотный, но чрезвычайно сладострастный поцелуй — касание, предвосхищающее блаженство…
Он встревожился на вторые сутки и позвал врача — человека, преданного во всех отношениях. Гостья спала уже тридцать шесть часов, не реагируя на попытки разбудить ее.
— Возможно, ее усыпили каким-то пролонгированным наркотиком?
Доктор улыбнулся:
— Шарль, ты же не новичок в этих делах. Сам мог убедиться — давление, сердечный ритм, зрачки, склеры — все в норме. Это хороший, здоровый сон молодого организма, перенесшего, вероятно, сильный шок… Еще часов семь-десять можно подождать, а потом… Потом элементарно — начать с нашатыря и продолжить ростбифом с кровью под горячее красное вино.
Шарль выполнил с точностью указания специалиста, проявив дополнительную инициативу: кроме глинтвейна и ростбифа гостью ждала благоухающая ванна и целый гардероб необходимой одежды, закупленной экономкой в соответствии с точными инструкциями хозяина.
Вдохнув окись аммиака, гостья приподнялась, не открывая глаз, пробормотала что-то по-русски и снова упала на подушки.
— Эжени! — Звал ее Шарль, тормоша и легонько шлепая по щекам. — Эжени, проснись же, ванна остывает. — Ах! — Она резко села, огляделась и улыбнулась Шарлю, ничуть не смущаясь своей наготы, не пытаясь натянуть покрывало. С наслаждением потянулась, продемонстрировав чудесную грудь, и вскочила на ноги.
— Где здесь ванная? Вы угадали мое самое заветное желание, месье де Костенжак.
— Шарль, Эжени. Просто Шарль. Ведь я надеюсь и дальше действовать с не меньшим успехом — угадывать ваши желания и стараться удовлетворить их. У меня в запасе уже целых пять — главное, не сбиться в очередности. — Он отворил панель в обитой шелковым штофом стене.
Гостья ахнула от восторга:
— Восхитительно!
— Но я собираюсь лично вымыть вас, мадемуазель. Мне бы не хотелось подвергать горничную риску заразиться. Ведь среди всех мне известных людей, заговорены от инфекции лишь вы да я.
Она даже не попробовала возразить, поставив Шарля в тупик. История молодой женщины никак не свидетельствовала о ее искушенности в интимных вопросах. «Возможно, она сократила из скромности ту часть, где повествовалось о попытке стать проституткой и опыт панельного дела все же был приобретен. А может, все вообще было не так и я имею честь соблазнить величайшую авантюристку этого времени», — думал Шарль, выбирая тактику действия. И решил положиться на интуицию. Намылив большую мягкую губку, он провел ею вдоль позвоночника Эжени.
— Нет, нет! Дайте мочалку пожестче и какое-нибудь антисептическое мыло. В доме Барковской не нашлось ничего подобного. Мне следует хорошенько отмыться. И если я не сдеру кожу, вам останется лишь нанести последние штрихи мастера — вот с этой чудесной жидкостью с запахом гиацинтов.
— Орхидеи, детка. Южно-африканские королевские орхидеи. — Поправил Шарль, приступая к делу. Роль банщика не такая уж редкая для этого знатока эротических игр, приносящая ему особое удовольствие: Шарль никак не мог понять, с кем имеет дело — с куртизанкой или наивной простушкой. Пряный аромат тайны окружал молодую женщину.
Она позволила ему перейти от мытья к интимным ласкам, воспринимая их как должное. Она не стонала и не проявляла желания близости с ним, но взгляд ее потемневших глаз с расширившимися зрачками свидетельствовал о многом. Шарль попытался взять ту, что называл Эжени здесь же, развернув к себе спиной. Ему нравился тонкий силуэт на фоне черной мраморной ванны, розовые от жара ягодицы, тяжелые, хлещущие из стороны в сторону мокрые волосы. Она была тиха и послушна, и что поразительней всего — оказалась девственницей. Это настолько потрясло и возбудило Шарля. что он потерял над собой контроль, выйдя из строя раньше, чем сумел преодолеть преграду.
Не принесли желанной удачи и упорные атаки в постели.
— Шарль, ты ошибся. — Сказала Эжени, нежно отталкивая его взмокшее тело. — Ошибся в исполнении моих желаний. Я ужасно голодна и страшно хочу посмотреть Париж. А любовные страсти пока не входят в мои планы.
— как прикажешь, дорогая. Едем кататься и обедать в самый шикарный ресторан. Кое-что я из твоих желаний я осмелился предугадать. Открой-ка вон ту дверцу в стене и расскажи, прав ли я.
— Ах, просто как в сказке… — Прижимая к груди охапку платьев, Эжени выглянула из гардеробной. — Здесь целый салон и все как раз для меня. — Она бросила на кровать одежды и, присев рядом с Шарлем, благодарно поцеловала его щеку. — Если бы мне удавалось так же хорошо исполнять твои желания.
— Для этого надо лишь немного постараться. Увидеть во мне мужчину и захотеть отдаться ему до конца.
Эжени провела ладонями по плечам, груди, бедрам Шарля.
— Ты мне нравишься. Очень нравишься. Эта седина и стальные глаза повелителя, властное, сильное тело, искусные руки, рот, от прикосновения которого останавливается мое сердце…
Шарль грустно покачал головой:
— Увы, ты сочиняешь. драгоценная. Придумываешь то. что хочешь ощутить. Обманываешь свой разум. Но тебе не удается ввести в заблуждение тело.
— Кажется, мсье де Костенжак все же решил, что я затеяла с ним какую-то сложную игру. — Набросив пеньюар, Эжени с любопытством обходила комнату, рассматривая безделушки, притрагиваясь кончиками пальцев к перламутровой инкрустации и старинным гобеленам.
— Ты очень волнуешь меня, детка, а все остальное — потом. — Уклончиво заметил Шарль.
Склонившись, Эжени с упреком посмотрела ему в глаза:
— Вы даже не сочли нужным, мсье де Костенжак, изобразить хоть капельку участия к судьбе Анастасии, даже если и не поверили мне. А ведь вы были близки с ней… Или… — Она вздрогнула от внезапно охватившего озноба, — или вы будете так же веселы и увлечены другой, когда узнаете о моей гибели?
— Мадемуазель Эжени, у вас пока нет даже фамилии, как агент вы еще не родились, а уже думаете о провале некой порученной вам операции. — Шарль строго посмотрел на нее. — Мы знакомы менее суток, а вы уже претендуете на полное доверие со стороны довольно ответственного лица в весьма нешуточном ведомстве. И потом, — вы же в Париже, девочка! Здесь не принято говорить всерьез о серьезных вещах. Таких, как смерть, например. Вот если бы у вас был пудель или модистка, испортившая вечерний туалет, об этом можно было бы со слезами твердить в каждой гостиной. И каждый тонко чувствующий человек разделил бы ваше горе… — Шарль поднялся и туго подвязал длинный стеганый халат. — Увы. я не сухарь. К несчастью, недоверчив и не тороплюсь оплакивать людей, которых предпочел бы видеть живыми.
Глава 12
Почти месяц провела Эжени в доме де Костенжака на правах гостьи, инкогнито которой возбуждало любопытство света. Никто не сомневался, что нестареющий донжуан завел новую экзотическую пассию. Однако, именно к любовным затеям эта пара больше не возвращалась — у них хватало других, весьма интересных дел.
За это время Шарлю удалось получить информацию о русской гостье — факты ее биографии и эпизод страшной смерти Анастасии Барковской подтвердились. В этой связи фигура Альберта Орловского и его деятельность в сфере секретного вооружения германской армии представляли особый интерес. Однако как раз здесь ничего определенного, кроме догадок, кое-каких мелких деталей, бросающих тень на Альберта, и пересказанной со слов умирающей истории не было. Продумав и обсудив все с руководством Второго отдела разведслужбы, Шарль де Костенжак начал работать над подготовкой Эжени к роли секретного агента и созданием связанной с ее миссией «легенды».
Он с удовлетворением убедился, что двадцатичетырехлетняя девушка, лишь пару раз садившаяся на лошадь, держится в седле как заправская наездница, что она разбирается в географии не хуже лицейского педагога и поет так, словно прошла специальное обучение в Италии. Ее вкус, манера держаться, живость реакции могли бы сделать честь звезде парижского света, а способности перевоплощаться — профессиональной актрисе. Шарлю никогда еще не приходилось встречать столь идеальной кандидатки для миссии секретного агента. В кратчайший срок Эжени усвоила основные приемы ведущего двойную жизнь человека — научилась пользоваться шифрами, невидимыми чернилами, оружием, приемами передачи информации и выявления противника. Столь же простым оказывалось для нее то, над чем долго работали в специальной школе придирчиво подобранные ученики: каким-то шестым чувством Эжени умела выявить самую изощренную дезинформацию.
— Чаще всего люди не умеют врать. У них не хватает смелости и вдохновения. Частью своего существа они противятся обману и подсознательно подают настораживающие сигналы. Я сразу чувствую — дело нечисто, начинаю присматриваться внимательней и обязательно подмечаю ошибку.
— Ну что, уважаемый учитель, может, мне уже пора вступать в бой? Даже твой Кин доволен — дерусь я не хуже китайского парня. А ведь эта борьба давалась мне труднее всего. С остальными премудростями я, кажется, справилась. — Эжени в костюме для лаун-тенниса отдыхала в плетеном кресле, вынесенном на лужайку. Казалось, ее даже не порадовала одержанная над Шарлем победа, а ведь он был лучшим игроком парижского клуба.
— Ты так любезна, что не высмеиваешь мое поражение. — Заметил он. — Не хочешь обижать старика.
Эжени лукаво улыбнулась:
— Ты самый замечательный представитель сильного пола из всех. кого мне приходилось встречать… Но разве это означает, что ты безупречен, и я должна смеяться над ничтожными промахами? В таком случае мне пришлось бы хохотать, не переставая. — Она живо перечислила мелкие оплошности, допущенные Шарлем. — Но при всем этом я без ума от тебя, шеф.
— Это, пожалуй, самое точное определение и моих чувств к тебе, детка. Чаще всего я недоумеваю, удивляясь разнообразию твоих дарований. Мне пришлось прийти к простому решению — Анастасия Климова — феномен, природа которого еще не разгадана. Дело заключается в том, чтобы с наибольшей пользой использовать его в нашем деле. — Шарль взглянул на нее печально и строго. — Уже тридцать лет я изображаю из себя светского павлина, эротомана, хвастуна и бездельника, чтобы спасти от посторонних взглядов свое подлинное лицо — лицо узколобого фанатика, одержимого одной идеей… Я патриот, Эжени, как это ни смешно звучит. И ярый противник кровавых драк… Ситуация в Европе настолько взрывоопасна, что мне все трудней наигрывать беспечность… Знаю, ты далека от политических эмоций, девочка. И, вообще, твой феномен заключает в себе отсутствие определенных свойств — характера или души, не знаю.
— Ты имеешь в виду неспособность влюбляться?
— Это следствие общей проблемы. Я бы назвал ее хладнокровием. Тебя трудно задеть за живое. И даже не знаю, где прячется твой самый больной нерв, где это самое живое? Ты не тщеславна, не завистлива, не одержима женскими страстями, жадностью, ревностью. У тебя, кажется. нет особых привязанностей — ни к людям, ни к понятиям, ни к идеям.
Пожав плечами, Эжени задумалась. Она подняла лицо к утреннему солнцу и закрыла глаза.
— Не знаю… Мне нравится солнце, море, лунные ночи. Нравится петь, особенно, когда я одна. Нравится риск, когда появляется маленький страх, который все равно не побеждает уверенность в своей силе… В больнице я выпила воду из поильника Анастасии. Это, конечно, был вызов судьбе, или тем силам, что охраняют меня. Но я верила, просто верила, что не погибну.
— Я не заметил в тебе особой религиозности. Ведь ты православная, Анастасия?
— Конечно. Меня крестили по православному обряду вскоре после рождения. Только, если честно, это не имеет никакого значения. Можешь считать меня католичкой или буддисткой — как будет удобнее для твоей игры.
— Значит, с Господом у тебя связей нет, и бесполезно просить тебя клясться на кресте или его именем… У тебя, по существу, нет чувства родины, преданности какому-то делу, а посему — всяческие присяги и обязательства не имеют цены… Ты великолепна, Эжени, но у меня нет привязи, на которой я могу удержать тебя.
— Ах, Шарль, ты задаешь себе вопросы, насколько крепка моя преданность, и не можешь решиться доверить мне важное дело. Не знаю, как объяснить тебе мою целеустремленность. Я и сама не понимаю, почему последняя воля умирающей женщины стала смыслом моей жизни, а стремление помешать фанатикам заразить смертельными вирусами тысячи, миллионы людей, превратилось в страсть… Это заложено у меня внутри, как приказ, которого нельзя ослушаться… Понимаешь, Шарль, ведь история смерти Барковской и предательства Альберта — мерзкая история, и уж очень похожа на ту, что погубила жизнь моей матери… Не могу сказать, что умирающая Анастасия внушила мне особую жалость и желание отомстить за нее, не могу даже солгать, что была привязана к собственной матери и ненавидела человека, зачавшего меня… Нет… Но что-то внутри меня подает сигнал: это твое дело, твоя миссия, твоя цель. Я словно проснулась и ощутила в себе все это в тот момент, как Анастасия Барковская покинула этот свет.
— Часть ее ненависти, обиды, любви переселились в тебя, Эжени. И что-то от растоптанной и униженной женщины, которая была твоей матерью… Во всяком случае, — будем считать так. — Шарль задумался. — Что толкает человека на жертву? По большому счету, не знаю. Не умею объяснить природу безраздельной преданности одному человеку, государству, идее… Знаю только, что тщеславие и корысть чаще руководят мужчинами. Женщина, в основном, становится воительницей по велению сердца. Я верю в твой пыл и решимость, но вижу, что пришли они к тебе не через любовь и сострадание, и плохо представляю мужчину, которому удастся разбудить в тебе страсть.
Глава 13
Они отправились в путь поздно вечером на прогулочном автомобиле Шарля.
— Чтобы скрасить болтовней путешествие, я расскажу тебе маленькую историю. — Шарль вел элегантный «паккард» по северному шоссе, ловко объезжая телеги и конные экипажи. В свете фар моросил мелкий дождик, превращавшийся на стекле в два размазанных дворниками полукружья. Черные щеточки ходили ритмично, как стрелки часов, убаюкивая Эжени мерным тиканьем. Она сразу же привыкла к новому имени, никогда не сожалела о старом, привыкла подчиняться Шарлю, не размышляя о степени его полномочий и границах власти над ней. Уезжая в Париж, она уже знала, что будет принадлежать этому человеку всецело, исполнять его приказы, прихоти, как бы они ни назывались — шпионажем, изменой, развратом.
Отправляясь в дорогу, Эжени одела простое черное узкое платье и легкий жакет из серебристого мутона. Ни косметика, ни духи ей, по инструкции Шарля, не понадобились.
— Ты слышишь, девочка? Этот орден основал в Париже в 1778 году Шомон — домашний секретарь Луи-Филиппа Орлеанского. Главная ложа находилась в одном из petites maisons — маленьких домов той эпохи. Иерофант при помощи декана, называемого «Чувство», посвящал мужчин, а Великая Жрица при содействии диаконисы, называемой «Молчаливостью», посвящала женщин. Рыцарей и нимф принимали в том возрасте, когда они вступали в «пору любви». Ложу называли Храмом Любви — ее прелестно убирали гирляндами цветов, любовными эмблемами и девизами. Любовь и Тайна были программой ордена. Посвященных вели в таинственные рощи, где курили фимиам Венере и ее сыну Аполлону, и где, собственно, происходил основной обряд… Впрочем, все было достаточно театрализовано, обставлялось декорациями из древней истории — вакханалии и сатурналии представляли нечто среднее между балетом и эротическими играми.
Ужасы революции рассеяли рыцарей и нимф. Орден был обновлен последователями маркиза де Сада лет двадцать назад. С тех пор он находится в замке Нуаро, принадлежащему анонимному Триумвирату. Менялись обстановка, устав, детали церемониала, но в общих чертах цели остались прежними — полное раскрепощение эроса, свобода сексуальных влечений и фантазий. Что возможно лишь при условии отречения от собственного Я.
— Разве не то же самое происходит в публичных домах? Проститутки мало задумываются о собственных пристрастиях и моральных установках. Они выполняют работу, которую оплачивают, и стараются сделать ее хорошо. Не проще ли вступать в бой без этих ненадежных союзников? Ведь ты готовишь меня не в сестры милосердия?
— Но и не в монашки, детка. Шпионка — прежде всего женщина. В умении соблазнять и подчинять — ее главная сила. Тебе придется вызывать к себе любовь тех, кого, возможно, будешь ненавидеть или презирать. С коварством сирены ты будешь завлекать в свои сети мужчин, чтобы предавать и губить их… Такую роль не сыграешь с опытом юношеских почти невинных поцелуев. — Шарль внимательно следил за выражением лица Эжени, но оно, как всегда, излучало спокойствие, — словно они беседовали о весенней погоде или предстоящем обеде.
— Ты думаешь, кто-то сможет устоять против моих чар? Разве я не умею быть обольстительной?
— Боюсь, что твои представления о соблазне не идут дальше салонного кокетства. Постель, детка, как ты знаешь из истории, именно плотская страсть, нередко решала судьбы целых государств. Страсть, физическое влечение — великое оружие. Надо признать, что с ним-то у тебя пока нелады.
— Мне кажется, ты давно не экзаменовал меня на этот счет. — Присев на колени Шарля, Эжени приблизила к его лицу свои губы.
Серые глаза де Костенжака насмешливо заглянули в ее черные, подернутые истомой. Он впился в ее полуоткрытый рот тем долгим, властным, искусным поцелуем, который возбуждал в женщине порыв спонтанного желания…
— Ну что, пойдем ко мне? — Призывно улыбнулась освободившаяся из объятий задыхающаяся Эжени.
Стряхнув ее с колен, Шарль поднялся и с хрустом потянулся.
— Обидно признаваться в своем поражении, но после такого натиска ты должна была отдаться мне прямо здесь же, на траве.
— Но совсем рядом копается садовник и с балкона наверняка глазеют слуги…
Шарль взял ее за подбородок, хотел сказать нечто обидное, но передумал.
— Извини, забываю о своих летах. Уроки по географии, применению невидимых чернил, похоже, удаются мне лучше. Эту же сферу твоего образования я вынужден доверить профессионалам. Вечером мы отправляемся в путь. Здесь недалеко. Никакого багажа брать не надо… Только запомни, Эжени, — все. что будет происходить с тобой в Братстве Рыцарей и Нимф Розы — входит в обязательную программу шпионки высокого класса, каковую я намерен из тебя сотворить.
— А Рыцари братства — получают удовольствие, за которое дорого платят — отказом от тех табу и ограничений, которые отродясь навязывало им цивилизованное общество… Мы подъезжаем. Попытайся сделать с удовольствием то, что я тебе скажу — стяни с себя все белье. Можно оставить туфли и платье. — Это первое условие для прибывающих сюда.
Хмыкнув, Эжени ловко освободилась от подвязок, чулок и трусиков. На секунду задумалась и, стянув через голову платье, сняла бюстгальтер и вновь облачилась в черный трикотаж.
— Ловко? Согласись, в автомобиле это проделать не так уж легко.
— Ты работала как циркачка, выполняющая трюк. Но не как женщина, готовящаяся к наслаждениям.
…Очевидно, де Костенжака здесь ждали. Человек в черном длинном балахоне с наброшенным капюшоном проводил приехавших через мокрый ночной парк к темнеющему особняку.
— да здесь никого нет. Такое впечатление, что дом пустует. — Шепнула Эжени, но Шарль уже научился разбираться в оттенках ее интонации — чертовка не только поняла, что дом обитаем, — она наверняка почуяла, чем заняты его обитатели.
Вслед за молчаливым поводырем они поднялись по темной лестнице и вошли в узкую дверь, задернутую бархатным занавесом. В помещении царила полная темнота.
— Ваши маски, господа. — Сопровождающий протянул гостям куски черной ткани. Шарль быстро натянул капюшон и помог справиться с ним своей спутнице.
— Теперь ты похожа на черную опасную змею, мадемуазель Никто.
— Поспешите. Ритуал сейчас продолжится. Сегодня посвящаются двое. Они уже прошли формальную часть.
Потянув Эжени за руку, Шарль опустил ее на пол, покрытый ковром. Они тут же поняли, что находятся среди притаившихся вокруг людей. Послышались отдаленные звуки барабанов. Они становились все громче, чаще и вот — громкая дробь раздалась совсем рядом. Одновременно зажглись свечи в четырех высоких подсвечниках, стоящих на круглом возвышении, напоминающем сцену.
Эжени увидела, что все пространство огромного зала, в центре которого находился постамент, занято людьми, одетыми в темные бесформенные накидки и в такие же, как у нее, капюшоны. Под дробь трех барабанщиков, облаченных в черное, некто в сверкающем одеянии и островерхом головном уборе вывел окутанную покрывалом и связанную веревками фигуру. Взмах сверкнувшего лезвия — оковы пали, в воздухе пронесся легкий вздох. — В трепетном свете стояла обнаженная женщина, чуть полноватая и не слишком, по-видимому, молодая. Ее лицо скрывал черный туго чехол, плотно охватывающий голову. В прорезях капюшона возбужденно блестели глаза.
— Кто возьмет ее первым? Вам известно, что по уставу первого совокупления все члены Братства, независимо от ранга. пола и возраста, имеют равные права. — Оповестил распорядитель церемонии.
На помост выпрыгнул мужчина и, сбросив покрывало, принял борцовскую стойку. Он был похож на свирепого орангутанга — густая растительность, кривые ноги, устрашающие размеры набирающего силу члена.
— Этот всегда в первых рядах. — Шепнул Шарль. — У парня фантастическая эрекция. Я думаю, он не брезгует какими-то возбуждающими средствами. Такая звериная энергия безотказно действует на всех остальных. Смотри, появился и второй посвященный. Боже, кажется, он здорово истощен.
— Но зато рабочий инструмент у него в порядке. — Ровным голосом заметила Эжени, но от Шарля не укрылось охватывающее ее волнение. Через несколько минут на возвышении с воплями и стонами катался клубок обнаженных тел. «Зрители», сбрасывая с себя покрывала, следовали их примеру.
Эжени вцепилась в руку Шарля — прямо у их ног двое мускулистых парней бесцеремонно расправлялись с, казалось, совсем обессилевшей женщиной. Они распоряжались ее телом, словно тряпичной куклой. Голова в черном клобуке бессильно качалась на сотрясаемом ударами теле.
— Она в трансе, ей плохо! — Прошептала Эжени.
— Сомневаюсь, что это следует называть так. Смотри!
Женщина издала длинный звериный вопль и напряглась — под кожей обозначились сильные, тренированные мышцы. Теперь она, вооруженная плеткой, возглавляла сражение. Покоренные самцы покорно принимали удары, по-собачьи поскуливая и облизывая взмокшее тело женщины.
Шарль заметил, что руки Эжени машинально расстегивают пуговицы — словно не замечая того, она мгновенно освободилась от платья и встала в позу воинственной львицы. Ее блестящие в прорезях глаза неотрывно следили за происходящей перед ней сценой.
Заметив приблизившегося к ней сзади мужчину, Шарль кивнул ему. И тут же по ягодицам мадемуазель Никто прошлась треххвостая плетка. Эжени медленно оглянулась и, оценив ситуацию, выгнула поясницу, зазывая самца. Шарль отодвинулся в сторону, освобождая место мощному сопернику. Он уже праздновал победу, готовясь вступить в сражение, но мужчина, осаждавший Эжени, неожиданно поднялся и с негодующим воплем стеганул свою непокорную партнершу. Эжени стонала под ударами, подставляя грудь, живот, ноги, а потом упала на ковер, свернувшись клубком.
— Я вернусь за тобой через неделю. ты должна подчиниться. — Тихо сказал, склонившись над рыдающей девушкой, Шарль.
Он забрал ее ранним апрельским утром, теплым и солнечным. Мрачный дом уже не казался столь загадочным, а вышедшая к машине женщина радовалась, словно сбежавшая на каникулы гимназистка. Она была в том же черном платье, как и прибыла сюда, и столь же очевидно, совершенно нагая под ним.
Шарль вопросительно поглядывал на нее, пытаясь оценить перемены. Но Эжени молчала, а улыбка, блуждавшая на ее губах, могла принадлежать и невинной девочке-капризуле и опытной мессалине.
— Сверни сюда. — Скомандовала она у проселочной дороге. ведущей в ельник. — Останови. Хочу отдать должок, учитель.
Ловки руки освободили Шарля от брюк, а губы довершили дело — он сгорал от нетерпения завладеть этой женщиной, как ни одной женщиной в своей жизни. Но она не торопилась, мучая его загадкой. Обнаженная, сидя верхом на его коленях, Эжени словно намеревалась пройти полный курс поцелуев. Шарль покорно откинулся в кресле.
Слава донжуана досталась ему неспроста — изучая восточные эротические школы, он научился многому. И главное, что пригодилось ему сейчас — он умел ждать, щадя свои силы и предоставив инициативу Эжени.
Да, она, несомненно, овладела приемами сексуальных игр, как легко справлялась с любой другой задачей, требующей определенного технического мастерства. Но Шарль готов был поклясться, что чувственное безумие, охватившее женщину, не было поддельным.
Когда она, изнемогая от желания, наконец просительно заскулила, как тоскующая сучка, Шарль приподнял ее ягодицы и позволил себе быть щедрым: он вошел в нее целиком. Тело Эжени напряглось, голова откинулась, торчащие соски налились пунцовым соком, как спелая лесная ягода…
Потом, медленно приходя в себя, она начала двигаться, и ускоряя, усложняя свою скачку, двигалась до тех пор, пока Шарль не взмолился:
— Отлично… Ты выдержала свой экзамен.
Чуть позже Эжени сказала:
— Ты тоже. Среди братьев нет тебе равных.
— Ты порадовала и мое тело и душу, детка. — Шарль, сдерживая бурное дыхание, поправлял свой костюм. — Не стану скромничать, этим искусством я овладел в совершенстве и три десятилетия лишь украшал свое мастерство новыми приемами… Возраст — это штука, с которой трудно сражаться. Меня подводят не мужские силы — барахлит сердце. На его долю выпало немало испытаний… Но и радости, как видишь, перепадают совсем не пустяшные. Теперь ты — идеальный инструмент в моих руках и сумеешь добиться многого. Вот только… — Во взгляде Шарля появилось нечто, ранее Эжени не замеченное, похожее на восторженную нежность. — Вот только не хочется отдавать тебя, рисковать тобой — ох, как не хочется… — Прогнав печальные мысли, Шарль с улыбкой потрепал Эжени по щеке. — Выходит, их садомазохистские штучки все-таки действуют?
— Фи! Вот уж смех — меня пугали: сажали на цепи в подвал, заставляли отдаваться вонючим уродам, дебилам, атлетам, изображавшим из себя озверелых садистов… Даже пускали кровь… Они считали, что унижая меня, запугивая — уничтожают некие моральные табу и раскрепощают либидо!
— А разве это не так? Я хорошо знаю многих беснующихся в оргиях Братства «сестриц» — в Париже они известны как ханжи или добродетельные матери семейств.
— В обществе они изображают холодных, надменных дам, а в Братстве предстают в своей истинной сути — жадными самками, сдвинутыми на крутом сексе.
— Кем же оказалась моя загадочная Эжени?
— Самой собой, Шарль. Самой собой. Только они помогли мне узнать это. — Эжени задумчиво смотрела немигающими глазами на поднимающееся над полями солнце. — Наверно, когда-то, в какой-то другой жизни я родилась в племени — диком, варварском, страшном… Я принадлежала всем самцам. И царила над всеми. Это давало мне силу… Маскарадным «братьям» удалось пробудить в моем теле память о свободных совокуплениях, ритуальных слияниях — на теплой земле, в голубом свете луны, с воплями, стонами, криками тех, кто был заколот соперниками… Я знаю вкус горячей крови, знаю наслаждение безграничного подчинения и сладость власти — власти последней, — дарующей жизнь или отнимающей…
— Я, кажется, понимаю: тот первый парень, в которого ты была влюблена, и который предал тебя, — он нанес куда более серьезную рану, чем кажется. Ты отреклась от любви и упорно убеждаешь себя, что мужчину и женщину может связывать только физическая близость. Тебе ненавистно само воспоминание о человеке, сумевшем разбить твое сердце.
— Ничуть нет… Его образ частенько преследовал меня в Братстве. Отдаваясь другим, я воображала, что принадлежу Алексею или, напротив, — что он смотрит на нас, похотливых животных, и сходит с ума от отвращения и ревности… Я научилась наслаждаться любовью и местью одновременно. — Голос Эжени звучал сурово, — она не хвасталась, она безжалостно препарировала свои чувства, находя в их хитросплетении лишь изувеченные обидой обломки былых надежд и мечтаний.
Угрызения совести вдруг омрачили настроение Шарля — ему показалось, что он проделал над Эжени недозволительный эксперимент — разжег ее физиологические инстинкты вместо того, чтобы отогреть ожесточенное сердце любовью и нежностью.
— Эжени, детка, — Шарль погладил ее обнаженное колено. — Ты думаешь, я поступил жестоко, отдав тебя на растерзание этим орангутангам… Но так было необходимо, бесценная моя…
Эжени поймала его руку и, оголив живот, положила ее между ног.
— Сейчас мы приедем и я буду долго-долго доказывать тебе, что ты оказался прав.
— Увы. Крепко взявшись за руль, Шарль прибавил скорость — впереди, в утренней дымке над перелесками и полями виднелись крыши Парижа. — Увы, девочка. Завтра ты уезжаешь в Испанию. У меня все подготовлено для твоей миссии. Не скрою, предстоит серьезная и опасная работа. Надо еще раз хорошенько продумать.
— А Орловский? Там будет Альберт?
— Надеюсь, он примчится вскоре, как только узнает, что некая русская женщина — доверенное лицо Анастасии Барковской, стала агентом германской разведки. Согласись, ему придется здорово попотеть от страха.
Глава 14
Двор испанского короля Альфонсо XIII проводил жаркие майские дни на фешенебельном курорте Сан-Себастьян.
Побережье Бискайского залива, благоухающее щедрым цветением словно гигантская цветочная корзина привлекало счастливчиков, сочетающих завидные финансовые возможности с наличием свободного времени и пристрастием к светскому общению. В это время года здесь собирались отдохнуть, поправить здоровье и настроение самые густые «сливки» европейского общества. Уже вернулись после зимнего перерыва в свои белоснежные виллы истосковавшиеся по теплой морской волне владельцы, в отелях высокого класса, выстроившихся вдоль набережной рябило глаза от занявших шикарные апартаменты знаменитостей и даже самые дешевые гостиницы и пансионы могли продаваться наплыву солидных гостей. По вечерам н ярко освещенной огнями набережной гремели оркестры бесчисленных ресторанов, из-за цветущих изгородей разносились в морском воздухе заманчивые запахи пряной испанской кухни, а в дансингах, осененных, словно куполами, кронами высоких пальм расфранченные пары танцевали бурно вошедшее в моду танго. Андалузское, креольское и даже аргентинское танго исполнялось на эстраде и в аристократических салонах.
Все цвело, сверкало и наслаждалось жизнью. Потерявшие счет поцелуям новобрачные, почтенные супруги, окруженные выводком отпрысков, гувернанток и нянек, томные, яркоглазые жиголо, нарядные одинокие дамы, с загадочной улыбкой Джоконды, уличные торговки, расхаживающие между столиков с корзинами свежесрезанных роз, неутомимые смуглые гарсоны, влюбленные, воришки, почтальоны, разъезжающие по крутым улочкам на блестящих никелем велосипедах, завсегдатаи казино, сумрачные любители бильярда и даже тощий господин в пенсне, кидающий с мола в морскую волну палку своему резвому фокстерьеру — были довольны этой весной — весной 1914 года…
…— Я в этих краях впервые. Благодарю вас, сеньор Жордес, дом и впрямь прелестный. — Прибывшая из России дама, быстро обойдя комнаты двухэтажного особняка, вышла на балкон. Прямо внизу, за шелковистым газоном, усеянным водяными брызгами, розовели кусты цветущих рододендронов, и разбегались в разные стороны аллеи парка. Зеленые заросли, среди которых виднелись крыши богатых вилл, спускались вниз к самому берегу, изрезанному живописными бухточками.
— У вас весьма солидные соседи, сеньорита, а вон за тем изгибом берега виднеется край высокой стены с башенкой. Нет, это не крепость — резиденция нашего короля, который находится как раз здесь со всей своей свитой… Я учитывал разные обстоятельства, подбирая для вас дом, сеньорита. Тем более, что речь шла о долгосрочной аренде.
— Надеюсь, вас устроили комиссионные? Место выбрано со вкусом, я очень довольна.
Агент по недвижимости учтиво раскланялся. Клиентка из России оказалась совсем не капризной, как он предполагал по предварительным переговорам с ее секретарем.
Ромуальдос ожидал увидеть солидную даму с жемчугами до массивной талии, лорнеткой на шелковом шнурке и мопсом в полных, унизанных кольцами руках. Однажды подобная особа устроила ему сущий ад, перебирая предлагаемые апартаменты с дотошностью крестьянина, покупающего корову.
Эта же — юная, молчаливая и, по всей видимости, чертовски расточительная, не торговалась и не спорила по мелочам. Она даже не стала экзаменовать прислугу, а лишь велела перенести багаж в ее комнаты.
«Аристократов видно сразу», — подумал Ромуальдос, когда его клиентка, попав в гостиную, прежде всего бросилась к роялю и, пробежав по клавишам легкими руками, заметила: «Хороший инструмент. Но следует немедля пригласить настройщика».
Отъезжая от виллы «Фреска», что значило «прохладная», агент по недвижимости слышал приятный женский голос, напевающий что-то на непонятном языке. — «И впрямь, — жаворонок! Да к тому же красотка. Готов биться об заклад, что дня через три тут появится весьма представительный сеньор».
Сняв белую шляпу с широкими полями и необъятным газовым шарфом, эффектно играющем на ветру при путешествии в открытом автомобиле, Эжени Алуэтт позвала горничную. Молоденькая. быстроглазая девушка, со знанием дела мгновенно оценившая свою новую хозяйку, хорошо говорила по-французски. В этом городе, располагавшемся в нескольких километрах от французской границы, несмотря на ярко выраженный испанский колорит, влияние Парижа чувствовалось во всем — в звучавшей повсеместно французской речи, в меню лучших ресторанов и, конечно, — в туалетах прекрасного пола.
Получив распоряжение распаковать багаж сеньоры Алуэтт, Жанна задохнулась от восторга — такого великолепия она не видела даже на самых экстравагантных, задающих здесь тон светских модницах. — «Похоже, моя хозяйка не собирается скучать», — подумала она, развешивая в огромные, резного дерева, шифоньеры изящнейшие изделия парижских портных
Гардероб для Эжени подбирал лично Шарль с таким старанием, словно готовил наряды для героини ответственного спектакля. Роль, которую предстояло сыграть Эжени, и впрямь можно было бы назвать звездной, сумей она успешно выполнить задание.
В последние предвоенные месяцы именно Сан-Себастьян стал центром дипломатической и шпионской деятельности. Обстановка аристократического курорта, собирающего цвет европейского общества, близость к Великобритании и Франции, а также нейтралитет Испании в назревающих конфликтах, сделали приморский городок удобным местом для проведения негласных переговоров и осуществления всякого рода разведывательной деятельности — от слежки за отдыхающими здесь государственными чиновниками, ответственными лицами, аристократами, до вербовки новых агентов в элитарной среде. В Мадриде под видом дипломатической миссии разместился центр германской разведки, контролирующей ситуацию в Сан-Себастьяне.
Французы и англичане, прекрасно осведомленные о деятельности секретной службы, так же не оставили без внимания модный курорт. Сюда и прибыла Эжени Алуэтт с целью проникновения в самые высокие круги вражеской разведки.
Всего за два дня в загородном поместье Шарля де Костенжак был создан образ юной вдовы, потерявшей вскоре после свадьбы весьма состоятельного мужа — Жоржа Алуэтт-Леду, имевшего деловые связи с Россией. Урожденная Евгения Климова — дочь сибирского золотопромышленника, капризная, экстравагантная красавица, не выносила российской глубинки, где вынуждена была прозябать вместе со своим мужем-французом, увлекшимся строительством новых промыслов.
Трагическая гибель Жоржа на лесоразработках освободила Эжени. Оставив звонкую фамилию мужа — Алуэтт, что значит «жаворонок», богатая вдова отправилась в путешествие на поиски приключений. В Сан-Себастьян она должна была прибыть в сопровождении своего «жениха» — молодого бизнесмена из Штатов, снявшего виллу для своей возлюбленной с американским размахом и с американским же легкомыслием увлекшимся перед отъездом в Испанию какими-то биржевыми операциями.
— Дуглас — совершенно очаровательное, избалованное дитя. Да, впрочем, надеюсь, вы скоро увидите его, моя дорогая. — Рассказывала Эжени своей новой приятельнице Фанни Борден, чья вилла располагалась по соседству с «Фреской».
Фанни морщила короткий носик, густо покрытый пудрой. У этой миниатюрной француженки с польско-еврейскими кровями имелся пожилой ученый муж, пребывающий безвылазно в своем имении на севере Франции, и могучий покровитель в виде известного испанского коннозаводчика, обеспечивающий Фанни шикарную жизнь в Сан-Себастьяне. Кроме того, Фанни, окончившая в юности балетную школу, считала себя в душе актрисой и просто «обожала настоящее искусство».
Подбирая дом для Эжени, Шарль учел выгоду такого соседства — в доме легкомысленной Борден собиралось самое изысканное и пестрое общество. Кроме того, как сообщили донесения агентов Второго бюро, в поклонниках веселой «балерины» состоял и некий господин Доктор — эксцентричный молодой швед, выдающий себя за скучающего игрока и жуира и являвшийся, на самом деле, агентом германской разведки. С него и следовало начать свое задание Эжени.
Она потратила дней пять на то, чтобы привлечь к себе внимание курортного общества, отказываясь наотрез от всяких знакомств и развлечений, при этом появляясь в модных местах в ореоле таинственной печали и сногсшибательных туалетах, приковывавших взгляды завистниц.
— Фанни, дорогая, вы единственная, кого я хочу видеть в своем доме. — Эжени доверительно сжала руку сгорающей от любопытства женщины. — Не знаю, как скоро сумею пережить этот удар… — Она смахнула набежавшие слезы. — Я только что получила сообщение — Дуглас не вернется ко мне! А ведь мы были обручены! Когда-нибудь я смогу рассказать вам все. Но не сейчас, не сейчас!
— Ах, я так понимаю вас, бедняжка! Но все же — не стоит отчаиваться. С такой внешностью и деньгами… Да я берусь бросить к вашим ногам дюжину отборнейших кавалеров на любой вкус! Сегодня как раз у меня собирается интереснейшее общество — аристократы и богема. Будет один известнейший испанский модернист и тот деятель, что сочиняет для правительства Испании конституцию.
— Умоляю, не стоит беспокоиться обо мне. Как никогда, мне необходимо одиночество… Вы знаете, Фанни, когда сердце разбито… — Эжени, все-таки не выдержав боли, расплакалась.
И Фанни бросилась обнимать ее, мимолетно ощупывая качество кружев фантастически элегантного домашнего платья и подметив с удивлением, что тяжелый узел волос на затылке мадам Алуэтт отнюдь не накладной шиньон.
Перед отъездом в Сан-Себастьян косу Эжени выкрасили в русый цвет, отливающий яркой бронзой. Шарль полагал, что прическа более, чем другие внешние ухищрения, меняет самоощущение женщины. И поскольку Эжени категорически отказалась от супермодной стрижки, парикмахер ограничился изменением оттенка волос. Увидев свою подопечную с распущенной русой косой, Шарль остался доволен. «Теперь ты — истинная русачка — Женечка Климова, любимая дочка грузного, как медведь, и громогласного барина — шутника, кутилы, самодура», — сказал он, любуясь распущенными по спине и плечам волнистыми волосами. — Я чувствую себя Пигмалионом, создающем свою Галатею. — Надеюсь, ты ничего не забудешь о некоем господине Петре Степановиче Климове, являющимся твоим богатеньким и несносным папа?
— Ты должен был сказать: «я уверен». Кажется, я свыклась со своей новой биографией больше, чем с настоящей. Жаль, что нельзя было остаться госпожой Барковской. — Евгения подбоченилась по-испански и, подхватив юбки, двинулась к Шарлю, напевая:
«Любовь свободно мир чарует,
Законов всех она сильней.
Меня не любишь, но люблю я —
Так берегись любви моей…»
— Как тебе это? Кажется, занятия с мсье «секретным музыкантом» не прошли впустую. Теперь я вполне могу свалить с ног одним пением хоть самого короля Альфонсо. У меня такой репертуар испанских баллад и романсов!
— Король нам вовсе не интересен. От него лучше держаться подальше. — Испугался Шарль. — Но бедняге придется нелегко, если на его пути попадется сеньора Алуэтт-Климова… А это имя звучит не хуже Барковской. Ну не могли же мы использовать столь скандально известную фамилию русского дворянина-фальшивомонетчика, да, я думаю, и довольно популярной его дочери… Мир праху Анастасии… — Шарль опустил голову, заменив этим жестом неупотребляемое крестное знамение.
— Мир праху Анастасии. — Повторила Эжени, имея в виду собственное, теперь совсем смутное и невесть зачем так нелепо сложившееся прошлое.
Глава 15
…— Дорогая моя! Вы разрываете мне душу. Клянусь, у меня пропало всякое желание веселиться! Я отменяю все развлечения в знак женской солидарности — солидарности любящих сердец. Мы станем появляться только вдвоем, клянусь. только вдвоем! Ах, это так эффектно! — Фанни всплеснула руками — пластичными и чересчур длинными для ее миниатюрного тела.
…Несколько дней подруги потрясали светское общество, появляясь вдвоем в самых фешенебельных местах Сан-Себастьяна, и решительно отказываясь от всякой компании. Фанни успела шепнуть всем своим знакомым, что сопровождает чрезвычайно удрученную горем русскую вдову, чурающуюся всякого общества. Это лишь подогрело интерес к скорбящей красотке. Она могла бы скорбеть сколько угодно, — но с такими ногами, фигурой и в таких купальниках не привлечь всеобщее внимание было просто невозможно. Ее костюмы для морских ванн — возмутительно нескромные по меркам того времени, вызвали переполох — завистливое возмущение дам и тайные восторги мужчин. Все пришли к общему выводу, что загадочная русская вдова восхитительно нескромна.
— Сегодня мне особенно грустно, — призналась как-то Эжени своей неизменной спутнице. — Завтра моему браку исполнилось бы пять лет! Несчастный, несчастный Жорж — это был феноменально отчаянный, страстный и, увы, чрезмерно поглощенный делами человек. Но что за чудесные дни выпали на нашу долю!
— Прошу, довольно! — В позе воительницы встала перед подругой Фанни. — Я не могу больше позволить вам страдать вдали от людей. Можно подхватить с горя инфлюэнцу или туберкулез! Да, да, милая моя — это все от тоски и нервов. А еще. — Она насмешливо подмигнула, — от монашеской жизни. Право, вы просто губите себя. Да и меня заодно. Мой покровитель и друг Родриго Сальваторе грозит отшлепать свою плясунью, если я и впредь буду жить затворницей… А главное, ему просто не терпится познакомиться с сеньорой Алуэтт.
Наконец, Эжени дала согласие заехать вечером к Фанни и даже быть представленной узкому кругу ее ближайших друзей. Она делала вид, что полностью доверяет заверениям Фанни о скромном, почти семейном вечере «под треск цикад, морской прибой и пение соловьев».
Платье из тяжелого изумрудного креп-сатина, смело декольтированное на спине и строго закрытое спереди, в сочетании с изумрудным колье показалось ей достаточно «скромным» для дружеского ужина. Эжени не ошиблась, — у мадам Борден собралось измученное любопытством относительно ее персоны общество. Гости Фанни удивленно притихли. когда хозяйка представила им свою новую подругу. Всем уже удалось увидеть ее мельком в ресторанах, парках или на пляже, но никто не ожидал, что юная вдова и в непосредственной близости окажется так чарующе хороша — модуляции бархатистого, приглушенного печалью голоса, мягкая пластика движений, красота и скромность, украшавшие поистине королевское величие, восхищали не меньше, чем волшебно-прекрасная внешность.
«Она неподражаема», — постановили мужчины, с некоторой тоской добавляя «и недоступна». «Эта скромница еще покажет себя!» — решили дамы, готовясь стать свидетельницами захватывающего романа, героиней которого станет Алуэтт. Они шептались, перебирая кандидатуры, и не могли определить никого подходящего — Альфонсо XIII молод, хорош собой, но верный католик и семьянин, а король сцены — сорокалетний Энрике Карузо, потрясший Мадрид, не наведывается на курорт более, чем на пару дней, и то в сопровождении собственной свиты. А если выбирать из местных… Спутницы наиболее знаменитых светских львов с опаской поглядывали на соперницу и воинственно горящие лица своих кавалеров, мечтающих о новом приключении.
Между тем мадам Алуэтт мирно беседовала в уголке открытой к морю гостиной с неким Эрнесто Беттенфельдом, именуемым в обществе не иначе как господин Доктор. Стройному щеголеватому шатену, одетому с изысканной простотой, едва исполнилось тридцать. Имея в Швейцарии какое-то крупное дело и молодую жену, он много путешествовал, коллекционируя предметы искусства и, кажется, бесчисленные романы. В Сан-Себастьяне господина Доктора удерживал долгий роман с Патрицией Беласко — звездой кабаре «Голден пелас». Эта бурная, полная перипитий связь забавляла светское общество уже несколько месяцев.
Долгая беседа ловеласа с русской вдовой не осталась незамеченной. Общество предвкушало развитие нового скандального сюжета.
— Чепуха! — Успокаивала возбужденных таким поворотом дел гостей Фанни. — Эта дама не из тех, кто отбивает кавалеров у ресторанной певички.
А между тем, после вечера у мадам Борден господина Доктора стали замечать в компании Эжени Алуэтт. Несколько раз они обедали в ресторане «Ривьера», а затем зачастили в казино. Похоже, страсть к игре, а ничто иное, объединяло эту пару. Во всяком случае, Фанни клялась, что сердце ее подруги по-прежнему свободно.
Эжени, между тем, разыгрывала легкий флирт. Эрнесто не досаждал притязаниями на интим. и она легко свела отношения с ним на дружескую ногу.
— Мне легко и приятно с вами, Эрнесто. — Мило улыбалась мадам Алуэтт. — Поверьте, нет сил и желания изображать серьезную страсть, либо разыгрывать из себя убитую горем вдову, — тошно. С вами можно оставаться самой собой: болтать чепуху, смеяться, кокетничать и при этом не выслушивать упреков, отправляясь спать в одиночестве.
— Я держусь из последних сил, Эжени. Нелегко изображать бесполого наперсника, когда все ночи напролет грезишь об этом теле. — Он медленно, словно лаская, обвел взглядом ее соблазнительный силуэт, очерченный бархатом черного платья на фоне серебряного от луны моря.
Они вышли на террасу казино выпить прохладительные напитки.
— Ах, Эрнесто, вы все испортили! — Всерьез помрачнела Эжени, поставив на столик нетронутый бокал шампанского. — Пожалуй, мне пора домой — сегодня на редкость невезучий день.
Он провожал ее домой в конном экипаже. Вокруг благоухала южная ночь, издалека доносились томные всхлипы танго. Укутав плечи кружевной мантильей, Эжени печально смотрела в усыпанное звездами небо. Заглянув в ее глаза, Эрнесто увидел стоящие в них сверкающие алмазами слезы.
— Да что с вами, дорогая?! Какие тайны угнетают легкокрылого жаворонка?
— Если бы вы были и в самом деле доктором, я осмелилась бы огласить свой диагноз — он не слишком приятен.
Прерываясь от смущения и досады, Эжени рассказала своему спутнику печальную историю. Увы, она лишь разыгрывает из себя состоятельную даму. Погибший муж успел растратить состояние, своенравный отец отрекся от вышедшей замуж вопреки его воле дочери.
— К тому же я страшно избалована, обожаю роскошь и… и, мягко говоря, все последние годы далеко не свойственный провинциальной российской морали образ жизни. Я много путешествовала, влюблялась, пела…
— Пели? Отчего здесь никто не знает о вашем даровании?
— Оттого, что образ скорбящей аристократки затмила бы сомнительная слава певички с авантюрными наклонностями, любовью к риску и деньгам. — Эжени прямо посмотрела в удивленные глаза Эрнеста. — Вот и все, господин Доктор. Вы услышали мою исповедь. Надеюсь, я могу рассчитывать на ваше молчание? Завтра же я уеду отсюда. Вилла и образ жизни расточительной вдовушки мне не по карману… К тому же… — Эжени отвернулась. — У меня есть долги.
— Вы задолжали крупную сумму?
— Ах, пустяки. Оплата прислуге, шоферу. Еще портные и парикмахер… Да, вчера и сегодня вы платили за меня в казино… Но, клянусь, Эрнесто, я вышлю вам деньги, как только найду подходящую работу. Слава Господу, у меня еще есть голос и неистребимое легкомыслие! Жизнь еще улыбнется мне, Эрнесто!
Привстав в пролетке, Эжени запела «Заздравную» из «Травиаты» — звонкий, искрящийся радостью голос разнесся в ночном воздухе. Кучер с любопытством оглянулся: «Ого! Браво, браво! Сеньора большая актриса!»
Эжени с хохотом рухнула на сидение:
— Вот видите, Эрнесто, я не собираюсь пускать пулю в лоб. Хотя, признаюсь… — Она понизила голос. — У меня припрятан крошечный пистолет!
Эрнесто с волнением сжал ее руки:
— Умоляю, если у вас есть хоть капелька доверия ко мне, не уезжайте… Завтра, ровно в десять вечера, я навещу вас, чтобы сделать деловое предложение… Постарайтесь быть благоразумной, Жаворонок, перед вами откроется совершенно иная жизнь, полная приключений и, я не шучу, — денег…
Деловой разговор состоялся в саду. Эрнесто признался, что уже несколько лет работает в немецкой разведке, и его разъезды по свету объясняются служебной необходимостью.
— Я с самого начала приглядывался к вам и, признаюсь, проверил информацию. Ваша вчерашняя исповедь, прекрасная Эжени, к несчастью правдива. Если упустить из вида, что долги значительно превышают названную сумму… Агенты германской разведслужбы, особенно такого класса, в который могли бы попасть вы, прекраснейшая, не имеют затруднения в средствах. Германия хорошо оплачивает риск и труд патриотов.
— Не верю своим ушам… Вы шутите, Эрнесто? Я — русская. Мой супруг, как бы я к нему ни относилась, был французом. И вы предлагаете мне шпионить на стороне немцев? — Вскочив со скамьи, она сорвала ветку жасмина и стала нервно обрывать цветки.
— Либо вы набиваете себе цену, либо я плохо разобрался в вашем характере, мадам Алуэтт. То, что у вас нет и капли патриотизма, заметно сразу. Но вот трусости я никак не ожидал.
— Трусость? Да мне ничего не стоит кинуться вниз вон с того обрыва или выстрелить себе в висок из этого пистолета! — Эжени достала из шелкового кисета крошечный браунинг.
— Отдайте оружие мне, дорогая. И не разыгрывайте благородный гнев. вы далеко не истеричка, способная по пустяку пускать себе пулю в лоб, и не так уж возмущены моим предложением. — Эрнесто мягко обнял плечи Эжени. — Сейчас в этой прелестной головке идет серьезная работа по просчету вариантов. Вы боитесь продешевить или попасть в ловушку. Ведь так, Жаворонок?
— Не скрою, ваше предложение застало меня врасплох. Разумеется, меня можно назвать легкомысленной, но вот уж дурой — никогда! Папа, при всей его взбалмошности и самодурства, научил меня не доверять словам, когда речь идет о заключении деловых соглашений. Какие гарантии своим обещаниям вы могли бы мне предоставить, господин Доктор?
— Естественно, в том случае, если мы договоримся, вам надо будет ознакомиться с уставом. А затем принять присягу, подписать необходимые бумаги и получить довольно приличный аванс.
— За что? Что я должна буду делать? Убить того старого французского генерала, что зачастил к Фанни, или отправиться в Россию за какими-нибудь секретными данными военного ведомства?
— Вы далеко не глупы, Эжени, вы красавица, вы знаменитость здешнего общества и, при желании, можете расположить к себе любого человека. Убивать вам никого не придется. Для этого существуют профессионалы… Информация, самая разная информация о состоянии дел армии противника — вот что нас интересует.
— В армии? Разве кто-то объявил войну Германии?
— Где-то кто-то всегда воюет. Но если вступает в войну Германия, то она побеждает! В этом разница… Кажется, вы тоже из породы победителей?
— Хотелось бы убедиться в этом. Пока мне не слишком везло.
— Вы не умели правильно выбрать союзников. выходить замуж за расточительного лягушатника — оплошность. Простительная, правда, для восемнадцатилетней девушки. Жорж, вероятно, был виртуоз в постели.
Глаза Эжени гневно блеснули, но тут же. словно оставив свою роль, она тихо произнесла:
— Он был ничтожеством абсолютно во всем. Что касается нашего соглашения, то имейте в виду, Эрнесто, я сообщу свое решение лишь после встречи с вашим шефом. Не имею правила вести серьезные дела с мелкими чиновниками.
Господин Доктор пропустил обидную реплику русской авантюристки — ссора была ему совершенно ни к чему.
— Правильный подход, уважаемая сеньора. Но, если не ошибаюсь, вы не имеете представление о моем положении в секретных службах? А если перед вами сам Шеф? — Эрнесто насмешливо улыбнулся.
— Для шефа у вас чересчур много свободного времени, если вы можете тратить его на казино и такую мелкую птичку, как я… Не обижайтесь, друг мой… Вы же отдаете себе отчет, что я ставлю на карту свою жизнь?
— Свое великолепное, влекущее тело и отчаянную, храбрую душу. Кто знает, возможно, ваш вклад в дело победы Германии станет не меньшим, чем заслуги сотен и тысяч солдат. — Примирительно заметил Доктор. — Но должен вас разочаровать, восхитительнейшая, мой шеф живет в Мадриде и не имеет привычки отлучаться по мелким делам.
— В таком случае, я буду надеяться, что доблестный служитель тайного фронта просто-напросто найдет пару дней для приморского отдыха. Компания ему будет обеспечена. — Алуэтт дерзко посмотрела на господина Доктора. Криво усмехнувшись, он неопределенно пожал плечами.
Глава 16
…Проходили дни, господин Доктор исчез из Сан-Себастьяна, и никто не проявлял интереса к мадам Алуэтт, — того особого интереса, которого она постоянно ждала. Хотя от желающих завоевать благосклонность вдовы отбою не было. Эжени, измученная ожиданием, предпочла уединение.
Ее небольшой открытый автомобиль замечали в окрестностях курорта, а как-то она объявила Фанни, что намерена поколесить в иберийских предгорьях и отказалась от какой бы то ни было компании.
— Шофер вполне устраивает меня. Лухо молчалив, стар, прекрасно разбирается в моторе и способен защитить от нападения грабителей.
Эжени должна была получить инструкции от Шарля и передать свое сообщение ждущему ее на пути к Памплоне связному. Встреча прошла без всяких осложнений — в таверне «Виноградная лоза» человек, назвавший пароль, незаметно обменялся с ней холщовой сумкой с нарисованным быком, какие носили в этих краях все путешественники.
Отъехав подальше по пустой проселочной дороге, Эжени попросила Лухо остановиться. Белесая пыль, клубящаяся за каждой телегой или автомобилем, покрывала придорожные кусты толстым налетом, проникала во все щели, оседая в салоне автомобиля, на коже и волосах Эжени.
— Я задыхаюсь, надо перехватить хоть несколько глотков свежего воздуха.
— Я и сам подумал сделать привал. До дома мы не дотянем — мотор совсем заглох, так и чихает, так и пыхтит… Простите! — Лухо чихнул, прикрывшись рукавом. — Хоть бы дождь пошел. Наши женщины в поселке еще вчера грозу пророчили. А она вон как нависла за горами, так и не двинулась. — Показал добродушный каталонец на лиловеющую за каменной грядой тучу.
— Можешь копаться в моторе хоть полчаса — я поищу ручей. Такое ощущение, что скоро превращусь гипсовую статую. — Развела руками Эжени, боясь встряхнуть одежду — от каждого движения поднималось пыльное облачко.
Сбежав к ручью, она умылась и сняв вышитую блузку, с удовольствием облилась водой по пояс. Затем распечатала послание Шарля. В первой части послания он применил простейший кодированный метод, который подлежал расшифровке без каких-либо вспомогательных средств. Ко второй записке Эжени могла подобрать ключ только имея под рукой томик «Испанской поэзии XVIII века».
«Будь осторожней. — Писал Шарль. — Мир на пороге страшной катастрофы. Они не пощадят никого. Твоя игра становится опасной, непредсказуемой и очень важной. Поторопись».
«Они» — так Шарль называл немцев В воображении Эжени возникали «псы-рыцари» времен боев Александра Невского, известные по картинкам св учебниках истории: железные люди в тяжелых шлемах с загнутыми кверху рогами. Ей не терпелось вступить в поединок с этаким монстром, но еще больше хотелось оказаться в объятиях Шарля, показав ему что-нибудь из «программы» Братства Рыцарей и Нимф.
Растянувшись на траве в тени оливкового дерева, Эжени мечтала о настоящих приключениях и героических подвигах, за которые Шарль получит орден, а она… Господи, она так еще и не поняла, какую награду ей хотелось бы получить от жизни.
Эжени мысленно перебирала жизненные блага, ради которых люди идут на риск, суровые испытания и даже — на преступление. Но ей казалось, что она так баснословно богата и невероятно благополучна… Если бы господин Лихвицкий знал, что возвращенный ему по почте долг нищей Анастасии Климовой составлял лишь малую толику ее затрат на «дамские удовольствия» — наряды, украшения, парфюмерию, деликатесы… А вот Ярвинцеву было бы неплохо хоть одним глазком взглянуть на хвост поклонников, увивающихся за Алуэтт… «Впрочем, все они однообразны и скучны», — решила Эжени, перебрав в памяти здешних претендентов на роль супруга или любовника.
Вероятно, ей удалось вздремнуть — резкий порыв ветра, зашелестевший в кронах деревьев, принес тяжелые капли дождя — редкие, прохладные, они падали на разогретую кожу, словно поцелуи лесных эльфов. Эжени охватила безотчетная радость. Подобрав расшитую кружевом цветную испанскую юбку, она живо вскарабкалась на каменный склон, нависающий над дорогой. Отсюда ей была видна изгибающаяся лента шоссе, светлый автомобиль с поднятым капотом и загорелым торсом склонившегося над мотором Лухано.
Порывы ветра волнами прошли по лугам и рощам, на западе полыхнули зарницы, прогрохотало гулко и раскатисто и вдруг стеной полил прохладный, небесной свежестью напоенный дождь. Вытянувшись на цыпочках, Эжени протянула руки в низвергающийся с высоты водяной поток. Она не думала о том, что одиноко стоящая, вымокшая, является желанной добычей для молнии и не двинулась с места, пока бушевал шумный, становящийся все более прохладным ливень. А когда грозная туча ушла, Эжени запела, не ведая о том, что означают неведомые ей слова и то протяжные, то колоколом звенящие звуки.
Она опомнилась, увидав перед собой пару сурков — встав на задние лапки, зверьки уставились черными блестящими бусинками глаз на поющую женщину, и даже не попытались скрыться, когда она замолкла и шагнула навстречу. Чувствуя себя счастливой и невесомой, Эжени сбежала с обрыва.
Дождь едва накрапывал, на дороге возле светлого автомобиля стоял большой черный и какой-то человек объяснялся с размахивающим руками шофером.
— Что произошло, Лухано? — подойдя, спросила Эжени и гордо выпрямилась. — Это мой шофер, сеньор. У вас какие-то претензии?
Высокий мужчина с покрытым грязью лицом не моргая смотрел на нее голубыми, невероятно голубыми на фоне коричневых разводов глазами.
— Простите, я только хотел помочь, — сказал незнакомец по-французски с сильным акцентом. — Сеньора не испанка?
— У меня не заводится мотор. — Вмешался Лухано. — Господин пытался там что-то сделать, но все без толку.
— Боюсь, мне придется взять вас на буксир и притащить до ближайшего городка.
— Мне нужно в Сан-Себастьян. Я очень голодна и совершенно замерзла. — Только тут Эжени заметила, что все еще сжимает в руке мокрую блузку и попыталась прикрыть ею обнаженную грудь. — И если вам, уважаемый сеньор, безразлично, что случится в некоем городке с промокшей, уставшей дамой, — можете спокойно следовать своей дорогой.
— Ох, я в самом деле чудак! — Мужчина хлопнул себя по лбу. — У меня в машине есть теплые вещи. Живее, я отвезу вас к отелю и мы пришлем кого-то на помощь вашему шоферу. Ведь вам никак нельзя простудиться.
— Это почему же? — Подняла брови Эжени, занимая переднее сидение в черном «мерседесе» незнакомца. — Фу, мне кажется, и юбку лучше оставить здесь. От нее натечет целая лужа. Жаль разводить сырость в столь шикарном автомобиле.
— Пустяки. — Заверил хозяин «мерседеса», но его странная спутница уже сняла широкую мокрую юбку, отбросив ее в придорожные кусты. Оставшаяся на ней короткая батистовая юбчонка, отделанная атласными ленточками, выглядела более чем интимно.
— Ну, где ваши теплые вещи? Я дрожу.
Мужчина тут же набросил на ее плечи свежеотутюженную сорочку и, порывшись в багажнике, принес светлые брюки.
— Боюсь, размер не подойдет, но умоляю вас одеться и выпить пару глотков. — Он протянул ей серебряную фляжку с каким-то гербом. — Вы не имеете право рисковать голосом.
— О чем вы? А, подслушали, как я приветствовала грозу? — Эжени сделала два глотка из фляжки и задохнулась. — Да я скорее потеряю голос от вашего спирта!
— Это очень крепкая граппа — итальянская виноградная водка. Мое единственное лекарство от всяких хворей. — мужчина завел мотор.
— И часто вы болеете?
— Я не пьяница, если вы это имеете в виду, мадемуазель. Так едем домой?
Эжени закрыла глаза:
— Спасибо, вы меня спасли. Кажется, я и впрямь согрелась. Правда, брюки придется отдать в стирку… Да вам и самим не помешало бы принять горячую ванну.
Мужчина заглянул в зеркальце на стекле и расхохотался:
— Я-то думал, что это вы — настоящее чучело. На дороге была жуткая пыль, а пока я возился с вашим авто еще поднялся ветер. А потом — дождь!
Эжени, полюбовавшись на свое отражение, даже не подумала отереть размазанную грязь. С ее мокрых волос капала вода на белую рубашку незнакомца.
— Я снимаю виллу в Сан-Себастьяне. И ввиду особых обстоятельств окажусь радушной хозяйкой — позволю вам вымыться, а моя горничная проведет в порядок эти вещи. — Она покосилась на сорочку и светлые брюки, стянутые на ее талии широким ремнем. — У вас неплохой вкус и, кажется, планы остановиться на морском курорте.
— Вы проницательны: я собирался пару дней провести на пляже. Устал. И в городе уже жарковато… А вы ведь не француженка. Скорее, славянка — полька или русская. — мужчина не отрывал голубых глаз от дороги. Эжени покосилась на его профиль, отметив. что даже в грязи и со слипшимися волосами водитель выглядит не хуже, чем Дуглас Фербэнкс.
— Угадали.
— А что вы прячете под тоненькой юбочкой? Награбленные деньги, секретные карты?
Эжени непроизвольно притронулась к пакету с письмом Шарля, который. чтобы спасти от грозы, спрятала за резинку шелковых трусиков.
— Любовные письма и телеграммы. Вы слишком любопытны, сеньор путешественник. Кстати, судя по произношению, вы тоже — далеко не француз, и по внешности — отнюдь не испанец.
— Ошиблись. Мой дед — чистокровный баск. Знаете, это такие ребята, что ходят в беретиках и гольфах.
— Ого! Посмотрите назад! Свинцовое страшилище преследует нас, движется по всему горизонту. Надо поторопиться, иначе вашу машину понесут на плаву горные потоки. — Глаза Эжени озорно сверкнули. — К счастью, до «Фрески» осталось совсем немного. Моя вилла называется «Прохладная». Больше подошло бы сейчас что-нибудь «Сухое» или «Теплое».
Горничная и экономка, выбежавшие встречать незнакомый автомобиль, были поражены видом хозяйки. Поддерживая двумя руками спадающие мужские брюки, она командовала неизвестным сеньором, выглядевшим как сельский пастух после трудового дня.
— Никаких отговорок. Вы спасли меня и вы — мой гость. К тому же — я в ваших брюках, сеньор… Ванну для сеньора, Жанна, багаж гостя — в спальню второго этажа. И еще пошли кого-нибудь на помощь Лухано. Он застрял в десяти километрах южнее Неверильи. Я поднимусь к себе и через полчаса здесь должен быть накрыт отличный обед.
Эжени быстро оглядела столовую: даже букеты белых лилий, обилие хрусталя и обитая светлым шелком мебель не придавали сейчас комнате обычного парадного блеска — за широкими дверьми веранды беспокойно темнело взбунтовавшееся море, сплошь покрытое вспененными гребнями. В сумрачном, взлохмаченном ветром саду шумел подоспевший за беглецами ливень.
Резкий порыв сквозняка захлопнул оконные ставни, раздул парусом полотняные занавеси на террасе. Жанна с визгом кинулась запирать двери и окна.
— Приходил посыльный от сеньоры Борден, вон на столе круглую коробку оставил и пакет. — На ходу сообщила она.
— Как мило! Фанни проиграла мне шляпу и поторопилась прислать фант. — Эжени взялась за крышку коробки, но, передумав, повернулась к гостю. Он стоял на пороге комнаты, по-моряцки расставив ноги и запустив грязные руки в карманы мокрых, липнущих к бедрам брюк. В его сумрачном взгляде исподлобья не было и капли былого добродушия.
— Вы лихо распоряжаетесь людьми, прекрасная певунья. Или это относится только к представителям сильного пола?
— Это относится к вымокшим, вывоженным в грязи и абсолютно бездомным странникам. Ведь вы собирались остановиться в отеле? И вам кажется, что такой костюм порадует постояльцев «Короны» или «Ривьеры»? — Эжени подошла к нему, едва не касаясь грудь., и лукаво заглянула в глаза. — Признайтесь, в отеле вас ждет дама? Если так, то с сожалением отпускаю вас, отважный незнакомец, в ее горячие объятия… А если я была чересчур навязчивой, простите.
Мужчина посмотрел на свою сорочку, свободно висящую на плечах Эжени. Он хорошо помнил, как эта лишенная всяких предрассудков юная дама расхаживала под ливнем почти обнаженная. Зрелище, способное вдохновить любого, даже очень гордого и независимого мужчину, на отчаянные поступки.
— Я не могу уехать, оставив здесь свои вещи. — Согласился он. — И если честно, я мечтаю о хорошей ванне.
— Прекрасно. С вами легко договориться. Ровно в пятнадцать часов встречаемся за этим столом. Жанна покажет вам комнату и приготовит все необходимое. Надеюсь, обед вам понравится.
Босая, подтянув руками брюки, Эжени стремглав взбежала по лестнице и, разбрасывая снимаемые на ходу вещи по ковру своей спальни, с наслаждением вдохнула аромат приготовленной ванны. Пары эвкалипта и магнолии витали в золотисто-коричневой, щедро украшенной зеркалами комнате. Каменная купальня на массивных львиных лапах с высоко поднятым изголовьем всегда напоминала Эжени саркофаг. Сейчас, погружаясь в горячую воду, она почему-то подумала о брачном ложе и жарких супружеских объятиях, которых у нее так и не было. А еще вспомнилось купание в доме Шарля — после ужаса инфекционного лазарета, долгого переезда, на пороге новой жизни. Как нежно и умело действовал Шарль, но что за столбняк сковал Эжени? Еще бы… Она была еще Анастасией и к тому моменту более трех суток обходилась без сна!
Нынешняя Эжени Алуэтт вела бы себя иначе. Быстро приняв ванну и старательно высушив полотенцем длинные, тяжелые волосы, она пристально посмотрела на себя в зеркало и подумала, что парфюмерия и косметика — никчемное оружие в той схватке, о которой она мечтала. Не хватало разве только маски — черного клобука Братства, скрывающего лица тех, кто безраздельно предавался животной страсти, которую цивилизованные люди называют греховной похотью.
Она улыбнулась своему возмутительно чувственному отражению — насмешливо и обольстительно. Запреты цивилизованного общества казались ей выдумками чопорных зануд. Страсть — это мощная, всепоглощающая, священная стихия, делающая человека великаном, поднимающая его к вершинам плотского наслаждения. И нет на ее пути никаких преград.
Ничем не скрывая свою наготу, Эжени вышла в коридор и толкнула ногой дверь напротив — комната гостя была не заперта. Эжени с любопытством огляделась: в кресле аккуратно лежала стопка грязных, подлежащих стирке вещей, а на кровати были разложены приготовленная к выходу одежда — светлый костюм из тонкой желтоватой шерсти, шелковая рубашка, галстук, носки. В открытую настежь дверь ванной доносился шелест душа и тихое веселое посвистывание..
Он не заметил остановившуюся на пороге Эжени, дав ей возможность убедиться, что пожар. вспыхнувший в ее теле, разгорелся неспроста. Впрочем, как показали уроки Братства, даже колченогий урод или карлик могли возбудить не меньше желания, чем безупречный, но холодный, словно мраморная статуя, красавец.
Гость Эжени представлял собой образец безупречного спортивного сложения. Но загорелый торс резко контрастировал с белой кожей бедер и ног. Он, конечно же, не загорал обнаженным у себя в саду, как это делала Эжени, и не появлялся на пляже в купальном костюме выше колен в отличии от мадам Алуэтт, шокировавшей публику коротенькими трусиками и корсажем без бретелек вместо целомудренного блузона. Да, ее гость, со всей очевидностью, принадлежал к породе застегнутых на все пуговицы блюстителей приличий. Это наблюдение лишь подстегнуло желание Эжени — грациозно облокотясь о притолоку, она застыла в дверном проеме, гипнотизируя мужчину привораживающим взглядом.
Заметив обнаженную женщину, он на секунду застыл под шипящими струями. Паническое удивление в его глазах сменилось пылким восторгом с долей недоверия.
«Бедняга не может поверить в свое счастье. Он еще полагает, что сумасбродная дамочка пришла позвать его на обед, и при этом совершенно забыла одеться», — усмехнулась про себя Эжени и, шагнув под струи душа, прижалась к мужчине всем телом. Больше его ни в чем убеждать не пришлось. Эжени подхватил и понес в запредельные выси тот самый неистовый ураган страсти, о котором она давно грезила.
Какое-то время, подчиняясь натиску партнера, она потеряла всякую связь с реальностью, не понимая, где и с кем она находится — в объятьях суженного или в стаде разгоряченных «братьев». Главным было то, что происходило с ее духом и телом, слившимся в единый инструмент невыразимого наслаждения…
Постепенно Эжени начала различать очертания комнаты, лицо, тело своего любовника, услышала, как грохочет по крышам сумасшедший ливень. Ее страсть персонифицировалась, сосредоточившись в нем — в его касаниях, ласках, в его руках, бедрах, губах и том предмете, что связывало их тела в единое существо. Вспышки молний ослепляли, а вместе с ними взрывались внутри ее огненные всполохи. Потемневшие синие глаза, пряди светлых волос. прилипших к влажному лбу, стальные жгуты мышц, ходящих под гладкой, покрытой испариной кожей — это уже был он. И то сладкое чувство, которое охватило Эжени в наступившей после схватки тишине, было похоже на любовь.
— Как тебя зовут? — она приложила палец к его сухим горячим губам, чтобы почувствовать, угадать в их движении звук.
— Хельмут.
— Хель-мут… — Прошептала Эжени, опуская ресницы и сворачиваясь клубком у него под боком. — Ничего, если мы пропустим обед?
…Они проснулись разом от лучей солнца, светящих прямо в окно. Гроза миновала, над морем разлился сказочный малиновый закат. Из сада остро пахло левкоями и доносилось веселое щебетание возрадовавшихся после бури птиц. Часы на камине показывали семь.
Приподнявшись на локте, Хельмут печально смотрел на Эжени.
— А ты — кто ты? Зачем появилась на моем пути, прекрасная и властная, как валькирия, беспечная, словно дитя. Возмутительная, огненная, сумасшедшая…
— …Как портовая шлюха… — Продолжила Эжени и мужчина закрыл ее рот поцелуем.
Теперь они наслаждались друг другом как гурманы-знатоки, получившие в подарок экзотические яства.
— Щедрая судьба послала мне лучшую одалиску мира… У меня были всякие женщины, но ты — первая среди лучших, — признался Хельмут. — Как твое имя, богиня любви?
— Алуэтт. Зови меня Жаворонок! Нет, лучше как все, — Эжени. — Быстро прервала полет мечты Эжени. Возможно, эта неожиданная встреча останется единственной. Она ничего не знает о нем, кроме того, что расставаться будет очень трудно.
— Эжени Алуэтт… Вот оно как… Прекрасное имя. — Став вдруг отчужденным и строгим, Хельмут поднялся. — Я не прочь перекусить и серьезно подумать.
— Мужчины серьезно думают, как правило, в одном случае, — стоит ли переводить в ранг супруги пришедшуюся по вкусу любовницу. Кстати, я — вдова. — Эжени завернулась в простыню. — Мне надо покинуть тебя. Конечно же. я шучу.
— Пожалуйста, не исчезай. Мне будет очень непросто разобраться во всем одному. — Хельмут поймал ее в объятия уже у двери.
— Тогда — через полчаса жди меня в гостиной.
Когда Эжени спустилась вниз во всем блеске вечернего туалета, свечи в канделябрах были уже зажжены. Возле окна стоял светловолосый мужчина в дорожном костюме с газетой в руках. В его осанке и выражении лица было столько холодной отчужденности, что Эжени не сразу узнала Хельмута. Он был совсем другим, но не менее великолепным и желанным.
Длинное платье из белого шифона, затканного золотыми нитями, дополнял длинный шарф, спускавшийся по ступеням королевским шлейфом. В искусстве носить ярды воздушных тканей, живописно драпируясь в них, у Эжени была лишь одна соперница — Айседора Дункан. Поднятые на затылке волосы скреплял старинный кастильский гребень, украшенный кривыми, потемневшими от времени жемчужинами.
— Мадам Алуэтт… — Хельмут набрал полную грудь воздуха и, задержав его, выдохнул. — Эжени… — Он протянул газету и с тоской посмотрел в глаза.
— Что это? Инструкции модистки к ношению шляпки? Зачем Фанни присылает мне прессу? — Эжени не взяла протянутый листок.
— Сегодня, 15 июля, в сербском городе Сараево был убит наследник австро-венгерского престола Франц Фердинанд. Австро-Венгрия объявила войну Сербии.
— Для тебя это важно? — Подняла брови Эжени.
— Для всех. Для всех без исключения. Мы на пороге большой войны. Мне необходимо немедленно уехать.
— Я так и знала… — Эжени опустилась на диван. — Это было словно гроза и не могло продолжаться дольше ее… Мы больше не увидимся, правда?
— Нам не следует больше встречаться. Но если в твоей жизни случится что-то такое… ну, некая «авария», — буду счастлив помочь… Хотя, утром на дороге я оказался не слишком полезен. — Мужчина протянул визитную карточку.
— А позже, днем, вы оказались погибелью для меня, господин Хельмут фон Кленвер — советник посла германского посольства в Мадриде. — Прочла Эжени в визитной карточке. — И не сомневаюсь, уважаемый советник, что вы очень счастливы в браке. Я сразу заметила кольцо на вашей руке. Прежде, чем разглядела цвет глаз и поняла, в какую историю попала… Прощайте, незнакомец из грозового утра, — вы нанесли моему сердцу пребольную, но не смертельную царапину.
Молча поцеловав протянутую ему руку, Хельмут фон Кленвер стремительно покинул гостиную. Через пару минут, яростно светя фарами, по темной дороге промчался невидимый в ночи «мерседес».
Глава 17
В зашифрованной части послания Шарль писал: «Твоя главная цель — барон Хельмут фон Кленвер — шеф германской разведки, обосновавшейся в Мадриде под крышей германского посольства. Тридцать шесть лет, чистокровный ариец, окончил Берлинский университет, служил в Морском флоте и учился в мюнхенской разведшколе. Женат с 1911 года на Кларе Вальтерхоф, дочери генерала прусской армии…».
Эжени сожгла донесение и тщательно разворошила пепел. Значит, именно этого человека вызвал из Мадрида для вербовки мадемуазель Алуэтт господин Доктор. Ну, что ж, — она допустила лишь одну ошибку — стала любовницей прежде, чем секретным агентом. Это было бы совсем неплохо, отнесись Хельмут к мимолетному любовному эпизоду менее серьезно. Теперь ему предстоит выбор — заполучить в лице молодой, отчаянной авантюристки неплохого сотрудника или же оставить увлекшую его женщину на правах любовницы.
Эжени ждала известий из Мадрида, но, возможно, однако, что Хельмут предпочтет вообще исчезнуть из ее жизни. Хельмут молчал. Девятнадцатого июля Германия объявила войну России, а еще через три дня — Франции. На следующий день Великобритания выступила против Германии. Сан-Себастьян жужжал, как всполошившийся пчелиный улей. Спешно разъезжались на родину граждане воюющих держав. Газеты сообщали о сотнях раненых и убитых на полях сражений, а прибывший из Берлина театральный актер взахлеб рассказывал о торжествах, охвативших германскую столицу. Демонстрации, салюты, гулянья, всевозможные празднества поднимали боевой дух нации. Под звуки бравурных маршей, с букетами цветов, уходили на фронт добровольцы…
Прощаясь с Эжени, Фанни Борден проливала потоки слез:
— Я должна быть рядом со своим мужем. Я должна защищать свой дом… Но, умоляю тебя, ты молода, свободна, красива — держись подальше от пожарищ и бойни. Испания никогда не нарушит нейтралитет. Оставайся здесь, Эжени!..
Наблюдая за поднявшейся паникой, мадам Алуэтт думала о том, насколько далеки ее мысли от военных трагедий. Воображение преследовал образ голубоглазого блондина — стопроцентного арийца, матерого шпиона, ставшего ее врагом. Но разве объятия мужчины зависят от его политических убеждений и государственной принадлежности? И разве можно запретить себе желать того, кто волею случая оказался на вражеской стороне? Это казалось Эжени столь же нелепым, как загорать под зонтиком в закрытом до ушей платье — дичайшие выдумки «цивилизованного общества».
Дрожащей рукой она набрала номер служебного телефона господина фон Кленвера. С момента их встречи прошел почти месяц.
— Вы не забыли меня, Хельмут? Благодарю. Я вспомнила о вас тотчас, как мне понадобилась помощь. Прошу вас. Умоляю приехать. Да, мне действительно нужен дельный совет.
Ожидая Хельмута, Эжени вспоминала как холодно он говорил с ней и сколь официально звучал его голос. И все же он не колеблясь согласился приехать.
Завидя издалека энергично шагающего к ней мужчину с разметанными ветром светлыми волосами, Эжени бросилась навстречу и, не говоря ни слова, прижалась к его груди. Несколько секунд, пока губы Эжени искали его избегающий поцелуя рот, руки Хельмута слегка отталкивали льнущую к нему женщину. Но вот он сдался, теряя голову, прижимая ее к себе, покрывая поцелуями лицо, шею, грудь, едва скрытую легким платьем, подхватил на руки и унес в дом, словно султан порабощенную невольницу.
…— Я позвала тебя потому, что не могу жить без твоих объятий, твоего лица, рук, голоса… Это большая беда, милый, а ты дал слово помочь мне «при аварии».
— Чудесная, сумасшедшая моя девочка, мир изменился за эти краткие дни. Изменился для нас и вокруг нас. Он треснул и нас уносит в тартарары на разлетающихся обломках.
— Ты говоришь так, словно мы руководим враждующими армиями. Хотя даже этого для меня было бы недостаточно, чтобы отказаться от тебя… У меня один бог — любовь.
Закинув руки за голову, Хельмут смотрел в потолок. На краю бронзовой переносицы дымилась забытая сигарета. Алое зарево заката заполняло комнату рубиновым светом. Профиль Хельмута четко вырисовывался на фоне окна: твердый подбородок, крепко стиснутые зубы, выпуклый лоб с залегшими суровыми морщинками.
— Ты думаешь… О. как соблазнительно ты думаешь, радость моя… — Эжени коснулась губами строгой морщинки, разгладила нахмуренный лоб.
— Ладно. — Хельмут сел и потянулся за своей одеждой. — Ты вправе знать правду… Накинь что-нибудь. В саду свежо, а нам предстоит долгая прогулка.
Скамейка у края обрыва, спускающегося к морю, так же, как и прежде господину Доктору, показалась Хельмуту достаточно защищенной от чужих ушей. Эжени улыбнулась — Шарль, скорее всего, посоветовал бы ей выбрать для секретной беседы именно это место.
— Здесь ветрено. Может, вернемся в гостиную? — Невинно предложила она.
— Нам лучше поговорить здесь. — Остановил ее Хельмут. — Эрнесто Беттенфельд, более известный в Сан-Себастьяне как господин Доктор, рекомендовал тебя в качестве прекрасной кандидатуры на роль секретного агента. Я ехал сюда, чтобы присмотреться к тебе и, возможно, заключить соглашение о сотрудничестве. Но пока ты пела на скале, некий сумасшедший серб убил Франца-Фердинанда и началась война…
Я успел заболеть тобой, потерять голову, ощущение реальности, прежде чем узнал, что ты — русская и вдова француза, что ты и есть та самая Алуэтт, о которой говорил Доктор… Подумай, девочка, можешь ли ты — урожденная Климова, работать на разведку врага? Могу ли я использовать в рискованных предприятиях женщину, которая стала для меня необычайно близкой? — Хельмут вздохнул. — Это хитрая ловушка, расставленная для нас судьбой.
Эжени рассмеялась. Вскочив со скамьи, она закружилась на краю обрыва, протягивая руки к темнеющему небу.
— Клянусь, я принадлежу воздуху, морю, ветру, звездам, лугам, лесам… Я подчиняюсь власти, которую называют любовью, страстью, желанием… — И больше никому, милый, никому! — Встав перед ним на колени, Эжени заглянула в сумрачное лицо. — Я хочу быть с тобой. Подругой, любовницей, соратницей, решай сам. Мы уже неразделимы, Хельмут фон Кленвер, сотрудник германской военной разведки.
— Человек, все существование которого посвящено делу. — Продолжил он. — Я патриот, Жаворонок. И я готов принести на алтарь процветания Германии все самое дорогое, что есть в моей жизни.
— Значит, ты уже сделал выбор… — Сердце Эжени болезненно сжалось, но ее улыбка победно сияла. — Господин фон Кленвер не ошибся: отчаянная мадемуазель Алуэтт сумеет стать великолепной шпионкой. Она обещает вам это… Вашу руку, шеф, — мы коллеги и больше ничего. Я правильно поняла? — Эжени с надеждой заглянула в прячущиеся от нее глаза Хельмута.
Он кивнул, выдавив сквозь зубы:
— Да. Иного пути нет.
Вскоре Шарль получил сообщение от Эжени — первая часть задания Второго бюро французской разведки выполнено блестяще — мадам Алуэтт стала агентом германской секретной службы. Вскоре она получила первое поручение.
Германскому адмиралтейству требовалась информация о том, что происходило в Гавре — крупнейшем французском порту на Ла-Манше. В немецкие службы поступили сведения о строящихся на верфях Гавра подводных лодках и крупных военных кораблях, о подготовке к принятию американских войск, в том случае, если Америка вступит в войну.
Алуэтт снабдили всеми имеющимися данными о работе гаврской верфи и «невидимыми чертежами», которые в крошечных таблетках она спрятала под накладными ногтями. Путь в Гавр лежал через Париж.
Эжени встретилась с Шарлем в условленном месте — в тихом кафе на берегу Сены.
«Немецкая шпионка» передала для исследования техническим экспертам Второго бюро немецкие чернила для тайнописи и получила секретную, но довольно безобидную информацию о действиях союзного флота на Ла-Манше, которые ей предстояло передать германским «коллегам».
Они пили легкое красное вино, закусывая яблочным пирогом. Похожая на пригородную кокетку девица — в белом беретике и легком очень пестром штапельном платьице, громко смеялась, высоко закидывая ногу на ногу, непрестанно подводила губы малиновой помадой и явно прилагала все усилия, чтобы завлечь немолодого, но, очевидно, состоятельного господина.
«Ну, у этих дело пойдет на лад», — подумал бармен, отметив с профессиональной наблюдательностью тоскующий взгляд седого месье, воровски пробегающий по аппетитнейшим ножкам веселой мадемуазельки.
— Ты не боишься, девочка? Скажи, если что-то не так.
— Ничего не изменилось, Шарль. Начавшаяся война лишь подогрела ситуацию, придала ей этакую забавную взрывоопасность. Думаю, мне не придется скучать.
— Хм, ничего себе, «забава»! Весь мир — тир. — Шарль покачал головой. — Ты и впрямь все та же искательница приключений, Эжени… Должен тебя порадовать — они могут стать еще более увлекательными… — Шарль протянул Эжени маленький, довольно туманный снимок. — Узнаешь?
— Да, кажется, ты показывал мне фотографии этого человека… Альберт Орловский, — или я ошибаюсь? Что-то в нем изменилось…
— Почти уверен — это он. Отпустил усы, изменил прическу, — косой пробор, бриалин. Но повадки остались те же… Месяц назад этот господин побывал в доме Анастасии Барковской и, очевидно, хорошенько побеседовал со стариком Стефано. После его визита дом сгорел. Под обломками обнаружен труп старика. Полиция установила неполадки в системе отопления, послужившие причиной пожара.
— Не может быть!.. Бедный старик… — Эжени закусила зубами жирно подкрашенную нижнюю губу. — Не сомневаюсь, этот тип вынюхивал что-то об Анастасии и, вероятно, той, что прибыла из России с ее паспортом. Но ведь Степан не знал о нашем сотрудничестве, Шарль. Правда, он раздобыл для меня тогда твой телефон… Нет, он не мог проговориться — Анастасия доверяла ему.
— Скорее всего, люди Орловского выследили некую юную даму, посетившую ее дом. Возможно, они вели слежку еще от одесской больницы… — Шарль нахмурился. — Все это насторожило меня. Видишь ли, после той поездки в Грецию Альберт исчез из поля зрения. Вернее, мы получили сведения о его гибели. И, возможно, приняли бы их на веру, если бы уже не знали от тебя, что на самом деле представляет собой этот человек. Он понял, что сведения о подлинной причине смерти Барковской и его причастности к секретным германским службам могла дойти до нас. Хуже того, Орловский опасается за свое любимое детище — ведь перед смертью Анастасия могла рассказать кому-то о «фабрике смерти» или постараться переправить данные к нам. Поэтому инсценировал собственную гибель, а потом явился в Париж, чтобы пронюхать о тебе, девочка. Умоляю — будь осторожнее!
— Как раз он-то мне и нужен! Этот дьявол совсем не умеет шутить и слишком груб с дамами… Если честно, он мне очень не нравится. — Насмешливый тон Эжени насторожил Шарля.
Он виновато посмотрел на юную женщину, столь желанную, жизнь которой подвергал смертельной опасности.
— Боюсь, страшные сказки о «фабрике» смерти, выпускающей бактериальное оружие, не плод больной фантазии. Нам удалось получить точные сведения насчет некоего подземного объекта, работающего под Руром. Похоже, там действительно прячется сам сатана.
— Хочешь отправить меня в вояж по вражеской Германии? Я не прочь, с благословения моего нового начальника — Хельмута фон Кленвера.
— Думаю, ездить тебе никуда не придется, — все необходимые нам данные либо уже имеются у твоего шефа, либо он может их заполучить. Кстати, он действительно похож на аристократа?
— Если бы мне хоть раз довелось увидеть эталонного германца, я смогла бы сделать какие-то выводы. Сомневаюсь, что блиставшие в Сан-Себастьяне бароны и графы — не ряженые прохвосты. А вообще-то у барона фон Кленвера несомненно имеются кой-какие признаки высокого происхождения — он щепетилен в делах и серьезен в своих привязанностях к женщинам. Представляешь, Шарль, отважный Хельмут отказался сделать своей любовницей работающую на него в качестве секретного агента даму.
Ну, это абсолютно по-немецки. Неужели он не сумел оценить твои достоинства, девочка? — Шарль потрепал Эжени по щеке. Наблюдавший за ними бармен с завистью вздохнул: «Сейчас направятся в „Лоретан“ и снимут уютный номерок часа на два».
— Проницательный барок сумел оценить все сразу, но долго колебался, прежде чем сделать выбор — в личную пользу или на благо отечества. И, как видишь, решил, что от меня толку больше в разведывательных операциях, чем в его постели.
— Нам пора, дорогая. — Галантно взяв даму под локоток, Шарль мельком подмигнул бармену. — Только имей в виду, у высшего германского командования к барону фон Кленверу имеются кое-какие претензии. Он действительно слишком щепетилен в выборе методов работы и его отец подписал то самое знаменитое воззвание «К цивилизованным нациям», которое печаталось в августе во всех газетах мира.
— Господи, как же его угораздило с такими предками и убеждениями попасть в разведку? Насколько помню, цвет немецкой интеллигенции заявил о том. что Германию втянули в войну и они всего лишь вынуждены защищаться. Они просили прощения у всего мира за участие их ни в чем не повинного отечества в мировой бойне.
— Думаю, им заморочили голову пропагандой, детка. Художественная интеллигенция — прекрасный объект для политических манипуляций… Отец Хельмута — историк-? весьма уважаемый в ученой среде.
— Выходит, у моего мадридского шефа нелады с отцом?
— Напротив, он на редкость преданный сын и, между прочим, замечательный супруг. — Шарль подмигнул, кивая на вывеску у дома, мимо которого они проходили. — «Лоретан» — симпатичное гнездышко для тех, кого интересуют совсем другие сражения. Заглянем?
Обняв за шею Шарля, Эжени поднялась на цыпочки и поцеловала его в щеку.
— Меня ждут немецкие хозяева, дорогой. Сейчас же сочиню по твоим материалам секретное донесение, вписывая между строк делового письма невидимыми чернилами. И, возможно, к верфям Гавра, вскоре направятся опытные диверсанты. Мне положен орден, как ты считаешь?
— Если они не сразу разберутся, каких карасей ты подсунула им под видом жирных осетров.
Глава 18
В Мадриде Эжени лично докладывала шефу о проведенной ею операции в Гавре. Она не могла не улыбнуться, увидев бар, выбранный для встречи Хельмутом, — он был почти полной копией парижского, лишь вместо худенького верзилы-бармена за стойкой перетирал бокалы смуглый усатый толстяк. Патефон играл популярную песенку: «Прощай, любимая, прощай», на столике в углу, где расположилась пара иностранцев, стоял букетик оранжевых бархоток и бутылка вина. Но оба, Эжени и Хельмут, предпочитали кофе.
— Добытая тобой информация проверена экспертами. — Хельмут строго посмотрел на свою спутницу и вздохнул. — Хорошая работа.
— Не сомневаюсь. — Эжени сняла соломенную шляпку и встряхнула головой. На щеки и шею упали бронзовые завитки. — Чертежи мне предоставил главный инженер строительных верфей.
— И за что же он так отблагодарил незнакомую женщину? — В голубых глазах фон Кленвера сверкнул лед.
— Ну, почему же незнакомую? Мы встречались целых три вечера… Мне попался жизнелюбивый и разговорчивый хвастунишка… Кстати, в постели он не блистал. Я забыла отметить это в отчете. — Язвительно заметила Эжени, сочинившая для отчета целую историю своей работы в Гавре. Конечно, ей пришлось побывать в городе и даже познакомиться с указанным господином. Но дальше прогулки по верфям (Эжени выдавала себя за французскую журналистку) дело не зашло. Но если бы ей и впрямь пришлось бы добывать нужную Хельмуту информацию, действовать пришлось бы совсем иными методами. Посылавший ее в Гавр шеф, конечно, понимал это, и теперь Эжени злорадствовала, разжигая его ревность.
Рука Хельмута больно сжала пальцы Эжени.
— Мне было ясно, на что толкаю тебя, отправляя на задание. И вообще, — когда сделал секретным агентом… Но я не предполагал, как буду мучиться, Эжени!
— Ерунда! Это же на благо Германии. Тем более, что мое сердце свободно. Почему не несут ореховые пирожные? Испанцы их чудесно делают — с изюмом и курагой.
— Эжени, я не тупой вояка, готовый идти по трупам ради отечества, ради пресловутого «укрепления рубежей», оправдывающего агрессию… — Хельмут с трудом выдавливал слова. — И я не торговец любимыми женщинами.
— Что?! — Эжени с удовольствием откусила одно из пирожных, появившихся, наконец, на расписном фаянсовом блюде… — Нам было очень хорошо вместе. Но у тебя жена, вы вместе уже три года и считаетесь хорошей, любящей парой.
— Упрек справедлив, Эжени. Я все продумал и намерен принять серьезные меры. Ты переедешь в квартиру, которую я для тебя сниму в Мадриде, и подашь в отставку, ссылаясь на личные обстоятельства. А я начну готовить бракоразводный процесс. Главное, поделикатнее расстаться с Кларой. Она прекрасная жена и ни в чем не виновата.
— Постой, ты уже все решил за меня? Зря. Я не намерена бросать выгодную работу, которая получается у меня совсем неплохо. Я не собираюсь обзаводиться мужем. И, кроме того, мне жаль бедняжку Клару. — Эжени поднялась. — Прошу, не пытайся удержать меня. — Она забрала у Хельмута свою руку и натянула ажурную перчатку. — Я уезжаю в Сан-Себастьян. В любой момент готова выполнить ваше следующее задание, шеф. Вы сами сделали выбор, барон фон Кленвер, и поступили правильно. Жаворонок-Алуэтт еще споет в вашем деле не одну веселую песенку…
В октябре на испанских курортах жизнь била ключом. Паника прошла. Охватившая мир война лишь обострила эмоции тех, кто торопился вкусить радость жизни. Известия с полей сражений о числе убитых и раненых перечитывали с особым удовольствием на террасах дорогих ресторанов, на пляжах — под цветными, играющими на ветру тентами. В роскошных салонах вилл на званых вечерах рядом со знаменитостями появлялись инвалиды с костылями — новая порода «модных» людей, украшавших светские сборища.
Фанни Борден вернулась в свой особняк вместе с мужем — пожилым, мрачным господином, ведущим замкнутый образ жизни. Известный французский профессор-математик отчаянно ненавидел «пруссаков», затевал скандальные дискуссии с гостями жены, представлявшими «космополитическое общество». Отстранив «зануду-мужа» от участия в вечерах, Фанни нашла этому изящное обоснование.
— Анри не станет мешать нам веселиться. По характеру он отшельник, но душой ученого и гуманиста понимает, как дорога теперь минута вырванного из пасти войны веселья. — Щебетала Фанни, навестив Эжени. — Знаешь, что этот удивительный человек сказал мне? «Накупи себе побольше красивых „перышек“, моя птичка. Чтобы распевать в такое время беззаботные песенки необходимо особое мужество».
— Видишь? — Фанни покрутилась перед подругой, демонстрируя платье нового фасона, имитирующего линии военной амуниции. — Я стараюсь вовсю. Два раза в неделю у меня благотворительные концерты в пользу военных сирот. И никаких отказов, — ты будешь петь завтра же! Будешь, Эжени! Я уже рассказала всем, что готовлю потрясающий сюрприз.
— Может, ты потрудилась составить для меня программу?
— Ах, это все равно! Ты только появись, — и бедные сиротки получат к Рождеству вкусные подарочки… Да, хотела поинтересоваться, — как твой американский дружок, не собирается ли навестить нас?
— И не вспоминай о нем больше… Я окончательно порвала с мрачным прошлым. Пару недель назад посетила Париж — приоделась к осеннему сезону. И, знаешь, никаких «армейских» штучек — сплошь бархаты, парча, сумасшедшие меха и восточные расписные шелка — роскошь, моя дорогая, совершенная роскошь! — Эжени нахмурила лобик. — Ладно, дорогая, считай. ты меня уговорила. Я ведь тоже мечтаю о малютке…
Фанни подозрительным взглядом окинула фигуру молодой женщины.
— Надеюсь, в отдаленной перспективе?
— О, естественно, в законном браке, милая мадам Борден. И никак иначе. — Засмеялась Эжени.
— Ну, тогда слушай! — Фанни приблизила к подруге загадочное лицо. — Не умею хранить секреты, простодушна, как дитя… Завтра у меня будет некий господин из Сербии. Ведет себя страшно таинственно. Но для меня уже все про него разузнали — Иордан — отпрыск старинного сербского рода, холост, ненавидит австрийцев и немцев. Кажется, потерял брата сразу после начала войны и намерен мстить… — Фанни закатила глаза. — Ах, я именно так воображала мстителей — загадочен, красив, как принц, всегда в черном, молчалив и ни за кем не ухаживает! Представь, я решила показать ему тебя…
— Идея неплохая, дорогая моя. Я тоже не симпатизирую германцам, и не смотрю, как ты знаешь, ни на одного мужчину.
— А господин Доктор? Я все помню! — Насмешливо погрозила пальцем Фанни.
— Фи! Он нужен был лишь как ширма, чтобы отвязаться от прочих домогательств. Не думаешь же ты всерьез, что у меня такой паршивый вкус?
— Глупышка! Я-то лучше всех знаю — мадам Алуэтт не по зубам здешним сердцеедам. Вот Йордан Черне — это совсем другое дело. Поверь, я что-то смыслю в романтических флюидах.
…В салоне Фанни как всегда блистали знаменитости со всего мира. К тому времени, как появилась Эжени, очевидно, споры о войне уже не раз выходили за рамки обычной светской болтовни.
— Все, господа! Объявляю условие: кто первый заговорит об этой проклятой войне, будет оштрафован. — Объявила Фанни. — Мы собрались здесь, цивилизованное интернациональное общество, чтобы прийти к взаимопониманию хотя бы в двух вопросах: дамы нынешней осенью особенно прекрасны, а сироты нуждаются в нашей помощи. Поэтому, — Фанни ринулась к вошедшей Эжени и, подхватив ее за руку, вывела в центр гостиной, — Мадам Алуэтт согласилась принять участие в нашем концерте. Извольте любоваться этой великолепной женщиной! Боже, милая, ты словно экзотический цветок! — Фанни осторожно чмокнула Эжени в щеку густо-карминными губами и придирчиво осмотрела ее туалет — нечто из белого, тонкого, искусно драпированного атласа, прихваченного на талии массивной золотой пряжкой. Тяжелое ожерелье и браслеты из оправленных в золото агатов и жемчуга создавали ощущение пряной восточной роскоши. В поднятых, гладко зачесанных волосах сияли белые камелии.
Фанни познакомила подругу с новыми гостями и недоуменно пожала плечами на вопросительный взгляд Эжени. Увы, загадочный серб на ужин не прибыл.
Не появился он и к началу благотворительного концерта, открытого чтением монолога из «Медеи» известной греческой актрисой. Эжени, попросившая объявить ее в финале, рассеянно слушала пение итальянского тенора, следила за фокусами двух французских иллюзионисток, одетых одалисками, все время что-то ронявших, путавших и мило тушевавшихся. Она машинально поддерживала разговор с окружившими ее мужчинами, пила шампанское, замечая, как вздрагивает ее сердце при появлении дворецкого, докладывающего о новом госте.
Какой-то древний инстинкт нашептывал ей предостережения, а ноги сами отступали к выходу в сад. Лишь обещание петь удерживало Эжени от бегства. Она решила, что незаметно скроется тотчас же после выступления и, запершись у себя в спальне, будет слушать доносящиеся отсюда звуки праздника. Но когда объявили ее выход и пианист занял место за роялем, игривая. легкая, как птичка, Эжени весело улыбнулась гостям. Она решила начать с «Застольной» из «Травиаты», специально для этого украсив прическу камелиями.
В середине арии к ее голосу присоединился чудесный тенор итальянского певца и они допели гимн беззаботного наслаждения жизнью, поднимая бокалы искрящегося шампанского.
— У кого вы учились? Я берусь устроить вам ангажемент в Парме или, если угодно, в Венеции. Прятать такой грандиозный талант от людей — преступление! — Оживился тенор, пораженный мощным, прекрасно поставленным голосом француженки.
Эжени отшучивалась, не желая объяснять, что занималась лишь с одесской учительницей музыки, а партию Виолетты разучила с граммофона. Пение, как всегда, подняло настроение. Эжени была готова петь всю ночь — только не в переполненной людьми гостиной, а один на один с луной и звездами, над черной бездной Бискайского залива.
Русские романсы, спетые француженкой, вызвали бурную реакцию — кто-то горячо благодарил ее за проявленный патриотизм, кто-то недоуменно пожимал плечами, считая выходку провокационной и неуместной.
— Помоги мне незаметно исчезнуть. — Шепнула она Фанни. — Задержи сеньора Троканини, — он прилип, словно пластырь. Я убегу через сад. Спасибо, дорогая…
Сделав вид, что ее кто-то окликнул, Эжени вышла на веранду. Ни звезд, ни луны — пронзительный октябрьский ветер бросал в лицо мелкий, холодный дождь. Закутавшись в палантин из белой норки, Эжени быстро спустилась в сад — освещенная аллея вела к ее дому. Представив заросли мокрого ночного парка в конце ее, которые необходимо было преодолеть, чтобы попасть к знакомым воротам, Эжени вздрогнула: в этот вечер ее преследовала какая-то отчаянная решимость и настораживающее чувство опасности.
Загадочный гость не пришел, но именно для него она пела русские песни. Если это Альберт Орловский, скрывающийся под чужим именем, он тут же поймет, кто такая мадам Алуэтт. Ему наверняка станет известно о выступлении российской патриотки завтра же, и монстр начнет действовать.
* * *
— Простите, мадемуазель! Ради Бога, простите, что испугал… — Посреди аллеи, преграждая путь Эжени, стоял мужчина в черном плаще. — Я слышал ваше пение с террасы… Сожалею, — опоздал к началу вечера, задержали дела… Я просто потрясен…
Эжени молча смотрела в лицо незнакомца, догадываясь, кто он. Из-под распахнутого длинного макинтоша виднелся черный костюм, на узком лице лежала печать глубокой печали. Темные усы и маленькая острая бородка контрастировали с русыми, падающими до плеч волосами. Мужчина говорил глухим, прерывающимся от волнения голосом. Быстро взяв руку Эжени, сжимавшую на груди мех, незнакомец поднес ее к губам и склонился в почтительном поклоне.
— Мое поведение скандально. Но виноват ваш голос, ваша любовь к родине, сквозящая в каждом звуке…
— Мсье, вам не кажется, что инкогнито затянулось? Кто вы? — Отступила на шаг Эжени.
— Иордан Черне. Мой дом и моя семья остались в захваченном австрийцами Сараево… Прошу вас, мне не хочется сейчас говорить об этом. Сейчас сияет только одна звезда, — вы, прекраснейшая.
— Эжени Алуэтт, в девичестве Евгения Климова. Мой отец — сибирский золотопромышленник. Мужем был француз. К несчастью, я уже три года вдовею… Достаточно для вашего досье?
— Нет, нет, нет! Мне необходимо знать о вас все — ваши страхи, печали, радости, любимые праздники, занятия… Каждую принадлежащую вам мелочь! — Иордан встряхнул головой — с волос посыпались дождевые капли. — Но здесь слишком мокро для прогулок с дамой в таких туфельках. Умоляю, вернемся к Фанни Борден!
— Неожиданная вспышка лирических эмоций для человека в трауре. — Усмехнулась Эжени. — Однако. очень любезно, что обратили внимание на столь низменный предмет — у меня и в самом деле промокли туфли. Надо принять горячую ванну. — Эжени прямо заглянула в его темные, глубоко посаженные глаза. — Так вы действительно считаете меня патриоткой?
— Не отпирайтесь. Это так. Я — художник, мне дорога каждая улыбка, каждый распустившийся цветок, каждая крупица прекрасного. Я ненавижу войну! Я славянин, — и ненавижу немцев. Так же. как и вы, мадам.
— Боюсь. что вы заблуждаетесь. Хотя подобные беседы совсем не опасны здесь, на нейтральной земле. Только Фанни штрафует тех, кто затевает политические споры. Я не стану доносить на вас немецкой разведке. — Шутливо улыбнулась Эжени. А завтра, если не струсите, можете нанести мне визит. Вилла «Фреске», видите, вон там, за кипарисами светятся окна?
— Благодарю. Я непременно буду. Мне проводить вас?
— Не стоит. Линия фронта далеко, а здесь не принято прятать в клумбах снайперов. — Эжени помахала на прощание рукой. — До завтра. И приготовьтесь к чистосердечной исповеди…
На следующий день мадемуазель Алуэтт узнала страшную историю о застреленном немцем младшем брате Иордана, близоруком гимназисте и данной им клятве мстить.
— Под чужим именем я путешествовал по Европе. Мне удалось найти людей, одержимых одной целью — борьбой с Германией. Не той. что ведется на кровавых фронтах — борьбы тайной, но не менее жестокой. — Иордан бросил на Эжени взгляд исподлобья — сумрачный и тяжелый.
— Так вы шпион, господин Черне? — Игриво насупилась она.
— Это другое, тайный союз борцов за освобождение родины. Среди нас есть и русские. Если бы вы решились посвятить свою жизнь этому благородному делу…
— Я не слишком люблю Россию. — Прямо заявила хозяйка. — Но мне несимпатичны немцы. Не знаю, чем могу быть полезной, Иордан… Честно говоря. я не воительница. Я — женщина, причем, — очень избалованная.
— Да, вы слишком прекрасны, чтобы служить чему-либо иному, кроме любви… Поверьте, ведь я художник и знаю цену подлинным редкостям. Вы шедевр, Эжени, автором которого является сама природа.
— Вот это другой разговор! Может, нам лучше начать с портрета?
— А еще лучше, вот так! — Внезапно обняв Эжени, Иордан крепко прижал ее, покрывая лицо и шею быстрыми поцелуями. Вывернувшись, она расхохоталась.
— Вы слишком торопитесь, мсье благородный мститель и пылкий художник. Мы даже не пили вина и болтаем не больше часа, а я уже получила предложение отдать жизнь за родину, потом — стать вашей натурщицей. А теперь, кажется, любовницей? Темп очень стремительный. Я не поспеваю за вами.
Закрыв лицо руками, гость долго молчал. Эжени успела отметить, что все движения гибкого, стройного тела необычайно пластичны и выразительны, выдавая отличную тренировку. Наконец, он поднял на нее блестящий, влажный взгляд:
— Я буду ждать. — В темных глазах Иордана горел опасный огонь испепеляющей его страсти. Он любил и умел увлекать женщин — это было несомненно. Но что-то еще, тайное, темное, мерцало в глубине странных, близко посаженных к тонкой переносице глаз.
«Он слишком увлечен своей целью и пытается атаковать сразу в нескольких направлениях. Придется подыграть, слегка притормозив события. Но прежде понять, что же он знает обо мне и что ему надо». — Размышляла Эжени, проводив гостя.
Не добившись от насмешливой дамы решительно никаких обещаний, Иордан усилием воли спрятал обуреваемую его страсть под маской скорби и оскорбленного достоинства. «Теперь он выберет другую тактику и, возможно, перейдет к открытому нападению», — решила растерявшаяся Эжени. Она боялась упустить этого человека, столь похожего на Альберта, но играть с ним втемную было слишком опасно.
Неожиданная идея озарила Эжени. На следующий день она мчалась на встречу к Хельмуту.
Она вышла из поезда на маленькой станции между Памплоной и Туделой и сразу увидела спешащего к ней светловолосого мужчину. Он хотел было обнять Эжени, но растерялся, увидев выражение ее лица. Огонек радости тут же погас, руки неловко опустились.
— Я ошибся, прости. Думал, что ты позвала меня, чтобы согласиться на мое предложение. Тупой, самодовольный болван. Но все равно это тебе. — Он вытащил из внутреннего кармана длинного бежевого плаща бутон белой розы.
— У меня серьезный деловой разговор, Хельмут. Спасибо за цветок — он очень нежный. — Эжени опустила глаза, борясь с искушением броситься на шею этого столь волнующего ее мужчины.
— Посидим в «опеле»? Там тепло и сухо. А главное, никто не таращит глаз на мою спутницу. Ты чересчур приманчива, Алуэтт. Даже мальчишки-попрошайки и рабочие, таскающие шпалы, пожирают тебя взглядом.
— Странно. Я старалась быть незаметной. — Сев в машину, Эжени подняла синюю вуалетку. Для встречи она выбрала густой цвет морской синевы — узкая шерстяная юбка, пушистый жакет, шляпа, маленькая сумочка, — респектабельная дама, желающая сохранить инкогнито.
— Что-то произошло? — Заехав в тихий переулок, Хельмут остановился у тротуара.
— В моей жизни появился мужчина. Очень загадочный и слишком энергичный. Хочет как раз того, что неприемлемо для тебя, — стать моим любовником и хозяином. Уверяет, что холост и состоит в некой славянской организации сопротивления. Принимает меня за русскую, враждебно относящуюся к немцам. Называет себя Иорданом Черне.
— Он славянин?
— Не знаю. Говорит, что серб из Сараево, тайно сражающийся с Германией. Может, мне стать двойным агентом?
Хельмут вздохнул и тоскливо посмотрел в окно. Толстая старуха мела возле дома сухую листву огромной метлой, одновременно бранясь с девочкой, шлепающей босиком по холодным лужам.
Эжени показалось вдруг странным, что где-то в Испании тихонечко хнычет и теребит растрепанную куклу озябшая и, наверно, голодная пятилетняя девочка. Такая же, как одесская Настя, давным-давно игравшая бумажными корабликами в луже у шорной лавки…
— Вот что, Эжени. Твоя информация об этом господине может быть весьма полезной для нас. Но, пожалуйста, не рискуй. Попытайся притормозить домогательства этого типа. Я пришлю человека, чтобы сделать его фотографию, и хорошенько все проверю… В любом случае, не стоит ему доверять. Уж слишком он навязчив и откровенен. Наверняка неспроста он выбрал тебя и затеял какую-то непонятную мне игру.
Хельмут отвел глаза. Ему нестерпимо хотелось коснуться колена Эжени, обтянутого шерстяной юбкой, или сжать пальцы, теребящие белую розу. Ему хотелось рассказать ей о нежности и боли, вспыхивающих всякий раз, когда он расставался с ней. И умолять остаться… Но вместо этого он строго глянул в ее встревоженное лицо и тихо попросил:
— Постарайся быть серьезной, девочка.
— Мне это так трудно. — Поморщилась Эжени, изображая легкомысленную прелестницу.
Как тяжело было ей покидать обманувшегося в своих ожиданиях Хельмута. Почему-то ее вовсе не мучила мысль о том, что, являясь двойным агентом, она предает фон Кленвера ежеминутно и, возможно, навлекает на него серьезные неприятности. Шпионские игры казались Эжени абстрактными мужскими забавами. Она спокойно отправила Шарлю сообщение с именем немецкого разведчика, вошедшего в доверие к французам. Его она случайно услышала от Хельмута, но даже не подумала, что здорово навредила ему. Другое дело — чувства. Эжени отвергала любовь Хельмута, не имея права отказываться от работы в германской разведке, и это угнетало ее больше всего.
С Иорданом она встретилась на следующий день за обедом у Фанни. Это был совсем другой человек — в меру веселый, светский, дружески заигрывающий с мадам Алуэтт. Вчерашнего разговора в саду Эжени, казалось, вовсе не было.
— Я просто не узнаю нашего молчальника. Будто сто лет знаком с тобой. А то все строил из себя буку. — Значительно посмотрела на Эжени Фанни, когда Иордан вышел из-за стола. — Ну, ведь хорош? Чудо, как хорош!
— Думаю, он не бука, а опытный сердцеед. — С улыбкой кивнула Эжени в сторону курящего в шезлонге серба. — Но я все хорошенько проверю и доложу. Правда, что у него дом поблизости?
— Да?! Впервые слышу. Он, вроде, говорил, что чурается суеты, роскоши, и потому снимает номер в какой-то третьесортной гостинице на горе.
— Странно. Набережная святой Амелии, дом 18. Это ведь вон там, левее, за мысом? Что-то не замечала в тех краях района бедноты. Я приглашена сегодня на ужин. — Задумалась Эжени.
— Ого! — Всплеснула руками Фанни. Темпы поистине военные. Сокрушительная любовная атака!
— Не беспокойся, Фанни, я прекрасно догадываюсь, что означают такие предложения, и не собираюсь торопиться и сумею сдержать любой натиск…
…Все последующие дни мадам Алуэтт провела в обществе загадочного серба. Их видели в ресторанах, прогуливающимися по окрестностям и даже — танцующими на ярмарке в Бильбао.
На последнее воскресенье октября Эжени наметила праздничный обед на вилле «Фреске», сообщив по-секрету Фанни, что это день ее двадцатипятилетия. Все приглашенные явились с подарками и были потрясены устроенным Алуэтт торжеством. День выдался пасмурный, но светлый. Колонны террасы обвивали гирлянды цветов и пестрые ленты, с кустов и клумб поднимались ввысь стайки воздушных шаров.
Эжени резвилась и радовалась, словно попавшее на праздник дитя, очаровывая приглашенных своим переливчатым смехом, молодой, искрящейся радостью.
«Она влюблена, явно влюблена!» — шептались гости, значительно переглядываясь и посматривая на стройного красавца серба, который не отрывал от Эжени страстных темных глаз. Иордан подарил Эжени портрет — в переливчатой игре перламутровых световых пятен угадывался профиль с пушистой чернотой опущенных ресниц и камелиями в бронзовым завитках.
— Это память о первой встрече. Я напишу еще сотни, тысячи ваших портретов. Ведь ты не оставишь меня, дорогая? — Иордан смотрел на нее с такой грустью, что Эжени не могла удержаться — изобразила полный смятения и страсти порыв:
— Вы любите меня, Данчо?!
Он кивнул, торжественно, обреченно, отбросив со лба длинные пряди, и с едва сдерживаемой страстью остановил взгляд на ее губах.
Эжени чуть не взвыла от тоски. Весь этот день она ждала Хельмута. Он знал о ее дне рождения из хранящейся в архиве анкеты. Он знал Об Иордане, преследующем Эжени своей загадочной страстью. И Хельмуту уже наверно было известно, кем на самом деле являлся загадочный серб. Но он, скорее всего, солгал, соблюдая официального правила неразглашения информации о состоящих на службе агентах.
— Этот человек у нас не значится. — Сообщил ей накануне Хельмут. — Но он очень красив. И, я уверен, — чрезвычайно коварен. Приказываю, умоляю, — прекрати свои опасные игры, девочка… Джени, я прошу тебя, Джен… — Звонившая в Мадрид с почты Эжени опустила трубку.
…И тут же затеяла торжество — шумное, чрезмерно шикарное, демонстрирующее обществу влюбленного кавалера. Того, кто, скорее всего, явился сюда за ее жизнью…
— Петь, петь! К фортепиано виновницу торжества! — Скандировали гости.
Она порхала по комнатам, перекидываясь шутками или парой слов с кем-то из гостей, давала распоряжения прислуге, громко смеялась, сдерживая поступавшую истерику.
— Петь? А почему бы и нет? — Эжени вышла на террасу. — Я буду петь здесь, без аккомпанемента.
— С ума сошла! Ты простудишься, одень хоть что-нибудь! — Засуетилась Фанни. — Смотри, вот-вот начнется дождь!
— Лучше останься в гостиной, дорогая, Фанни права. — Мягко попытался увести ее Иордан.
— Уйдите все, я буду петь одна! — Вспрыгнув на парапет балюстрады, Эжени прижалась спиной к каменной колонне. Пучки атласных лент, как крылья, развивались за ее спиной. Она посмотрела в серое небо с невыразимой тоской, словно прощаясь, обвела взглядом свинцовый горизонт, вздохнула полной грудью, — и запела. До последней секунды Эжени не знала, что вырвется из ее горла. Это была «Ave, Maria». Так звонко, так чисто взлетал ввысь ее прозрачный, молящий голос, что высыпавшие на террасу люди застыли. Притих даже ветер, трепавший деревья в саду.
Когда растаяли последние звуки, плачущая Фанни обняла колени Эжени:
— Ты просто сокровище, жаворонок!
В это мгновение откуда-то издалека послышался нарастающий рокот. Он быстро приближался и вскоре все увидели самолет, летящий прямо на них. Завизжав, дамы бросились в дом, мужчины зажали уши. Но было поздно — водопад белых роз застучал по крыше, осыпая террасу и газон. Люди ловили цветы, провожая взглядом исчезнувший за горизонт самолет.
— Вот это сюрприз: бомбардировка цветами! Кто бы так ухитрился? — Насмешливо улыбнулась Фанни, протягивая Эжени целую охапку цветов и кивнув в сторону Иордана Черне, молчаливо стоявшего все это время в дверях гостиной.
— Здесь действительно прохладно. — С этими словами Иордан подхватил все еще стоящую на парапете Эжени и отнес ее в гостиную, где уже суетились горничные, расставляя в вазы охапки чудесных, благоухающих маем цветов.
— Вам известно, откуда это послание? — Спросил он, сняв и отбросив зацепившийся за рукав Эжени цветок. — Сплошные колючки, и странная фантазия — обрушивать на дом розы, словно снаряды.
Она пожала плечами и счастливо прошептала:
— Я устала и ужасно хочу спать. До завтра, дорогой.
Убежав к себе в комнату, Эжени рухнула на кровать и зарылась лицом в подушку, смакуя свое счастье. В хрустальной вазочке у изголовья стояла, уронив головку, та увядшая белая роза, которую преподнес ей на вокзале Хельмут. Он не забыл, он ничего не забыл!
* * *
Утром Эжени получила послание от Иордана.
«Я не уснул ни на минуту. Ты измучила меня. Страсть, подобно чуме, гуляет в моей крови. Я ощущаю тебя, твой запах, шелк твоей кожи. волос. Я завываю, словно зверь, получивший смертельную рану. Я зову тебя, Эжени.
Завтра, или будет поздно. Жду тебя ровно в десять у дома, про который давно рассказал тебе».
Эжени скомкала письмо и села в кровати. Радостного настроения, с которым она открыла глаза и, увидав букеты белых цветов, снова погрузилась в дремоту счастья, как не бывало. Час пробил — пора действовать. И если никто не может помочь ей — она постарается справиться одна.
Целую неделю, флиртуя с Иорданом, Эжени пыталась выведать хоть какие-то намеки о его истинных целях и подлинном происхождении. Иногда ей казалось, что изящный сумрачный красавец — танцовщик Орловский, завлекающий ее в свои опасные сети. А порой она смеялась над своими фантазиями — серб делал глупости, теряя рассудок от сжигавшей его страсти, но был именно тем, за кого и выдавал себя. Информация Хельмута могла быть также истолкована двояко — либо он говорил правду, и человек с именем Иордан Черне не был известен германской разведке, либо лгал, не выдавая своего агента. В этом случае загадочный «мститель», скорее всего. мог оказаться Альбертом, «воскресшим» после трагической гибели в Греции, о которой был информирован Шарль.
А это означало, что Эжени Алуэтт близка к цели своей подлинной миссии. Она решила принять приглашение Иордана, продолжая играть роль равнодушной к политическим играм женщины.
Цель ночного свидания вполне определенна. Отправляющаяся на него женщина постарается выглядеть как можно соблазнительней и вряд ли прихватит с собой оружие. Эжени не забыла о чудесном кружевном белье, но решила не брать пистолет. Если ее соблазнитель обнаружит оружие, это может испортить всю игру и подтолкнуть его на крайние меры. Эжени рисковала, чувствуя особый подъем от ощущения опасности: сумрачный художник не на шутку пылает страстью — но что означает она — любовную горячку или одержимость убийцы?
Она ярко подвела черной тушью глаза, покрыла губы вызывающе-яркой помадой и надушилась резкими, призывными духами. Отпустив шофера, Эжени села за руль сама.
Дом Черне стоял на самом берегу залива в окружении густого, запущенного сада. Крошечный замок в мавританском стиле, похожий на полуразвалившуюся крепость — с зубчатой стеной и сторожевой башней.
— Здесь чудесно, правда? — Иордан встретил гостью и проводил в сад, откуда был виден весь игрушечный домик, возвышающийся на холме. — Похоже на театральные декорации. Как раз по моему карману и вкусу. Написал здесь кучу эскизов на темы испанской старины.
Опершись на руку своего спутника, Эжени осмотрелась: место глухое, в стороне от шоссе и, похоже, кроме самого хозяина в доме нет ни живой души. Лишь на башенке чуть светится узкое окно.
— А вам не страшно? — Эжени прижалась к мужчине. — В таком месте требуется хорошая охрана. Или преданные слуги.
— Слуги мне не нужны. Смотрите, внутри домик еще меньше, чем кажется снаружи. Вот это «зал» — с хорошим камином и крепким столом, а в башенке — маленькая спальня.
— Да, вы и без слуг справились отлично. Романтический стол, — так и просится на полотно «Ужин с Дульсинеей». — Эжени села на грубый стул с высокой резной спинкой. Подсвечник с тремя свечами освещал деревенскую трапезу: зелень, овощи, кусок холодной телятины, сыр и вино. Хозяин то ли оригинальничал, то ли, действительно, был стеснен в средствах — его образ жизни больше подходил богемному повесе, чем отпрыску аристократического рода. Эжени порадовалась, что вместо вечернего туалета одела приобретенный на ярмарке в Севилье «костюм Кармен» — пышные цветные юбки и алую широкую блузку под узким суконным корсажем. А высокие ботиночки на тупом каблуке, а шнуровка корсажа! Какое наслаждение, когда все эти завязки и ленты распутывают нетерпеливые мужские руки!
Иордан, в соответствии со стилем своего жилища был одет весьма живописно: белая шелковая блуза с распахнутым воротом и узкие черные суконные брюки, какие по праздникам носили здешние крестьяне. Русые волосы волнами падали на плечи, глубокие глаза сверкали призывно и хищно.
— Выпьем за доверие! Мне хотелось бы начать ужин именно с этого, — значительно посмотрел он из-за бокала темного, гранатом светящегося вина.
Эжени сделала несколько глотков:
— О, я знаю это вино — оно чертовски опасно, как и вы, мсье соблазнитель.
Одним прыжком Иордан оказался возле Эжени и подхватил ее на руки.
— Ты права, девочка! Я — сама опасность. Сейчас ты в этом убедишься… Ужин подождет, ведь правда?..
По железной винтовой лестнице, гулко лязгающей под башмаками, Иордан поднял Эжени в спальню и бросил на низкую круглую кровать. Здесь тоже горела свеча и в маленькой чугунной печи полыхал огонь. Эжени вспомнила возвышение в ритуальном зале Братства и то, как проходило там первое посвящение. Обнаженный мужчина, склонившийся над ней, был похож на того сильного, горячего, как жеребец, «брата», который начал ритуал. Его лицо не скрывала маска, но Эжени видела лишь черную тень и сверкающие. опасные глаза. Она не шелохнулась, покорно позволив сорвать с себя блузу и задрать широкие, пахнущие гвоздикой юбки. Иордан был готов завладеть ею, раздвигая ноги толчками крепких мускулистых бедер.
— Погоди! — Эжени вывернулась и прижалась к стене. Я не могу сейчас. Клянусь! Я должна вначале сказать тебе то, что скрывала все эти дни… Я — агент французской разведки. Мои люди ищут встречи с тобой. Они готовы обговорить условия сотрудничества. Ведь ты этого хотел, Данчо?
Иордан расхохотался. Его тело сотрясал гомерический смех. Смеялась каждая напряженная мышца, каждое движение воздетых к потолку, а потом вцепившихся в волосы рук. Но возбуждение угасало и когда Иордан рухнул, постанывая от смеха, на кровать, он был уже не самцом, а давящимся от злого хохота зрителем дурацкого фарса.
— О, ты сумела развлечь меня, детка! Уже третья женщина, которую я собираюсь трахнуть, сообщает, что она шпионка! Некая Анастасия Барковская, потом танцовщица Мата Хари, теперь — певица Алуэтт! И все работают на французов! Везет лягушатникам!
Эжени напряглась — имя Анастасии Барковской сорвалось с уст «серба» и, скорее всего, неспроста. Вероятность, что Иордан — один из мимолетных любовников Стаси, невелика. А следовательно, перед ней сам Альберт Орловский. И появился он здесь именно из-за мадам Алуэтт.
Эжени поторопила его игру, заявив о связи со Вторым бюро. И тогда Альберт сам признался в том, что был близок с Барковской.
— Не знаю этих женщин, скорее всего, они самозванки. Но я могу доказать свою причастность, назвав имя шефа — Шарль де Костенжак.
— Об этом господине сплетничает весь Париж. Но готов верить тебе, девочка, потому что хочу тебя. А что же на самом деле хочет моя удивительная гостья?
— Я хочу помочь тебе, твоему товариществу, твоим собратьям по борьбе. Мы можем стать союзниками, Данчо.
— Хорошо. И сделаем это как можно быстрее, чтобы перейти к делу. К нашей любви, радость моя. — Иордан достал из тайника в стене папку. — ты знаешь, что тут? Ну, конечно, даже не предполагаешь. Не можешь себе представить в самом страшном сне, легкокрылая птичка, чурающаяся политических игр. — Он зло хохотнул. — Здесь план секретного немецкого завода в Руре, работающего над самым смертельным во всей мировой истории оружием… Нам удалось заполучить его.
Эжени затаила дыхание. Теперь-то все стало совершенно ясно. Интуиция не обманула Эжени: перед ней — Альберт Орловский, устраивающий последнюю проверку русской, — если она «клюнет» на сообщение, — значит успела узнать все у Барковской.
— Не понимаю. Зачем мне это? Французы не знают об этом заводе? — С недоумением покосилась на документы Эжени.
— Наверняка догадываются. Но ведь надо действовать немедля! Эта адская кухня должна быть уничтожена! Если ты та, за кого себя выдаешь, передай информацию военной разведке, французской или русской. Они найдут способ предотвратить мировую катастрофу. — Иордан положил на кровать папку. Эжени отпрянула. Но рука Иордана — сильная, властная, придвинула к ней бумаги. — Возьми!
И тут Эжени увидела перстень, — тот самый, с серебряной чернью, в котором убийца хранил яд. Он одел его только что, когда доставал папку, не считая больше необходимым притворяться.
— Значит, тебе знакома эта игрушка? — Он покрутил массивный перстень, с вызовом глядя на Эжени.
— Кажется, я не видела у тебя раньше такого кольца. Старинное?
— Перестань, детка. Наша деловая партия разыграна, осталась любовь. Я принесу вино. Не вздумай шутить — на окне решетки.
Эжени не могла унять дрожь. «Почему же ты не спасаешь меня, Хельмут? Или ты вчера осыпал цветами, что завтра узнать о моей смерти?» — Мысль о том, что Хельмут фон Кленвер решил избавиться от нее с помощью Альберта показалась Эжени настолько ужасной, что страх прошел. Появилось тяжелое, до рвотного спазма. отвращение. Хельмут, голубоглазый ариец, клявшийся в любви, предал ее. Конечно же, он узнал от Орловского, что Эжени — агент де Костенжака. Он скрыл от нее настоящее имя «серба», подставив возлюбленную под удар. И на прощанье осыпал цветами ее дом, словно свежую могилу. «Ну, что же, — прощай, Хельмут, — враг, которого я готова была полюбить…».
— Ты ждешь меня? Умница. — Альберт поставил у кровати два бокала, а между ними крупный гранат с вонзенным до сердцевины ножом. Из плода вытекал на белую медвежью шкуру темно-алый сок. Эжени как завороженная следила за движениями убийцы.
— Гранат — символ мудрости. В этих двух бокалах заключена жизнь и смерть. Тот, в котором лишь один глоток — твой… Но мы оба выпьем из моего, после того, как я овладею твоим телом и скреплю этот союз кровью. Мы смешаем вино с нашей кровью, а яд из второго бокала выплеснем в огонь. — Обнаженное тело танцора отбрасывало на стены и потолок черную паукообразную тень. Этот монстр в облике всесильного демона был великолепен и страшен одновременно, как может быть великолепна сама смерть. — Ты слишком хороша, чтобы уйти из этого мира, не одарив меня наслаждением. Приблизившись к Эжени, он бросил ее на подушки и крепко сжал запястья. — Не знаю, откуда тебе приснилась чушь про Барковскую и ядовитый завод… Это был плохой сон, наваждение демона, который надо забыть. Я изгоню из твоего тела этого демона, мы станем единой плотью, единой волей… Мы овладеем властью темных сил, а потом — мы станем править миром. Мы — сильнейшие!.. Я знаю, ты из нашей породы, ведьма. У тебя горькая кровь и особые отметины.
Острые зубы впились в шею Эжени. Она застонала и выгнулась, пытаясь сбросить с себя насильника. Оторвав губы, он медленно слизывал алеющую на них кровь. Согнув колено, Эжени изо всех сил ударила мучителя в пах приемом, выученным у китайца Шарля. Боль ослепила противника. Но этим человеком руководили могучие силы — протяжно взвыв, он закинул побледневшее лицо, но так и не выпустил рук своей жертвы.
— Хорошо. твой выбор сделан! — Взяв с пола бокал с ядом. он поднес его к губам Эжени. В это мгновение она успела освободившейся правой рукой выхватить из граната нож и вонзить его под ребра — в самое сердце.
— Умри!
Он даже не изменился в лице. Бронзовое мускулистое тело с торчащей костяной рукояткой казалось кошмаром из горячечного бреда. Подбородок с острой черной бородкой чуть дрожал от напряжения. На плечах и груди темнели крошечные родинки.
— Пей, любовь моя, пей! — Разжав зубы Эжени, он влил в ее рот смертоносную жидкость и захохотал, захлебываясь собственной, хлынувшей изо рта кровью.
…Эжени пришла в себя от тяжести навалившегося на нее тела. Альберт еще хрипел — из раны в боку текла тонкая струйка. Она почувствовала страшный жар, разлившийся по всему телу и сплюнула обжигающую рот горечь.
Потом Эжени показалось, что ее тело раздвоилось, — одно, бездыханное, осталось лежать рядом с трупом Альберта в окровавленной постели. Другое, — легкое, почти прозрачное, подхватив папку с документами, покинуло страшный дом.
Эжени гнала машину, как сумасшедшая, не отдавая себе отчета в том. что она делает, и вскоре оказалась у «Фреске». Открыв дверь ключом, она зажгла свет в столовой и подняла трубку телефона. Впервые она воспользовалась тем номером, который Хельмут оставил ей на случай серьезной опасности.
Его голос звучал приглушенно и настороженно, очевидно, он ждал этого звонка, ждал до трех часов ночи.
— Это я, — сказала Эжени. — Все произошло почти как ты хотел… Он убил меня. Но… но… я тоже прикончила твоего парня… Лучше бы это был ты… — Покачнувшись, она уронила телефонную трубку и упала грудью на стол на принесенную ею папку.
«Только бы успеть, только бы успеть, пока не погасло сознание», — думала она, пряча документы среди старых книг. Из последних сил она писала донесение Шарлю. Три закодированных слова: «Папка. „Фреске“. Книги». И улыбнулась, что сумела избежать искушения позвонить связному — телефон виллы наверняка был под контролем германской разведки.
Надписав конверт, Эжени засунула письмо в стопку ждущей отправки корреспонденции — ее ответных благодарственных посланий на присланные ко дню рождения поздравления.
«Ну, вот и все. Мне двадцать пять лет и два дня. Я никому не нужна и никого не успела полюбить». — Это была последняя мысль, мелькнувшая прощальным огоньком в сгущающемся, звенящем сумраке.
Цепляясь за бархатную скатерть, Эжени опустилась на ковер. Лепестки роз из перевернувшейся вазы осыпали ее белой прощальной метелью.
Глава 19
Хельмут фон Кленвер не был религиозен. Но в последнее время желание обратиться за советом и помощью к какому-то высшему, мудрому началу, охватывало его все чаще и чаще. Разум не справлялся с поставленной перед ним тупиковой задачей, душа, или то, что в роду фон Кленверов называлось «нравственным началом», сбилась с ориентиров. Хельмут запутался.
Проезжая мимо собора Вознесения, он остановился в переулке, прислушиваясь к бою колоколов. Эти звуки — ритмичные, гулкие, сливающиеся в призывную, к кому-то всесильному и мудрому обращенную мольбу, целиком захватили его. Он различал голоса трех колоколов и мелодию, которую вел каждый из них, то вступая в спор. то сливаясь в общей гармонии. «Услышь меня, услышь, услышь…» — летели ввысь исступленные призывы.
Когда перезвон затих и стайки голубей вновь опустились на серый булыжник мостовой, Хельмут еще острее почувствовал свое одиночество.
До поступления в университет он жил с отцом в большом доме Кленверов в Гамбурге. Барон Фридрих-Георг фон Кленвер, овдовевший в сорокалетнем возрасте сразу же после рождения сына, взял на себя воспитание мальчика. Это был суровый человек с военной выправкой и педантичным мышлением ученого-историка, дотошно изучавшего средневековые схоластики. Рано поседевший, с сухим лицом отшельника и мудрыми руками кардинала на портрете Веласкеса, отец всегда казался Хельмуту стариком. Он же был для него всем тем, что составляет авторитет науки, религии, общественного мнения.
Получив техническое образование, Хельмут по настоянию отца стал морским офицером, а затем, с его же благословения, пройдя обучение в разведшколе, занял пост советника посла германского посольства в Испании, совместив свою дипломатическую деятельность с ответственной миссией в секретной службе.
Хельмут ни капли не сомневался в том, что разведка — наиболее опасный и ответственный фронт, на котором и в мирное время он может послужить на благо отечества. Принципы личной чести и верности государственному долгу являлись основополагающими в нравственном кодексе фон Кленверов. Хельмут, знавший о милитаристских планах Германии больше, чем его отец, с трудом совмещал две точки зрения на участие Германии в войне — ту, что разделяло его командование, прославляя воинственный дух арийцев, и ту, что в слепоте своей занял старый барон, подписывая «Воззвание к нациям». Старик был уверен, что его родина лишь оборонялась в навязанной ей войне.
Перед назначением в Мадрид, в ноябре 1911 года, Хельмут женился на Кларе Вальтерхоф — дочери своего двоюродного дяди, бывшего прусского генерала. Они часто встречались на семейных торжествах среди чинной компании разновозрастных представителей родственных кланов. Вернувшись в Гамбург после окончания университета, Хельмут удивился, встретив хорошенькую, краснеющую яблочным румянцем девушку. Клархен очаровательно щурилась и живо рассуждала о женской эмансипации.
Поступив в военно-морское училище, Хельмут время от времени получал от нее поздравления с праздником и вспоминал, как однажды на майском балу протанцевал с кузиной весь вечер. Ладонь Хельмута, обнимавшая талию девушки, вспотела от волнения — сквозь легкую ткань пылало жаром ее пышно расцветшее тело.
В 30 лет Клархен все еще оставалась девушкой, заявляя о своем отвращении к брачным узам и всяческому порабощению женщин со стороны сильного пола. Она активно работала в министерстве образования, носила пенсне в золотой оправе и темно-синие английские костюмы. При первой же встрече с офицером морского ведомства Хельмутом фон Кленвером, получившим чин капитана, Клархен призналась, что с детства считала его единственным мужчиной, который может появиться в ее жизни. После этого, притянув к себе за шею ошарашенного кузена, Клара запечатлела на его губах крепкий поцелуй.
Несмотря на блестящую внешность, Хельмут не был избалован женским вниманием. Аскетическое воспитание отца давало о себе знать — в то время, как его сверстники с юношеским пылом изучали «науку страсти нежной», благонравный фон Кленвер просиживал форменные брюки в библиотеках. Его сексуальный опыт сводился к короткой связи с чрезвычайно глупенькой и развязной сестрой университетского приятеля и парой вылазок с компанией молодых офицеров в публичные дома портовых кварталов. Но и это казалось фон Кленверу чрезмерной разнузданностью нравов.
Клара оказалась великолепной женой — именно так представлял себе брак Хельмут. Не слишком юная, строго глядящая из-за толстых линз, она чем-то напоминала ему отца. В грузной, близорукой Кларе не было и грана женственности, сводящейся, по мнению Хельмута, к истеричности, лживости, капризам и неразборчивой похотливости.
Все в жизни Хельмута фон Кленвера шло по законам, принятым им с детства — он честно служил отечеству, был безупречным семьянином и старался как можно лучше исполнять свою секретную миссию. В разведке фон Кленвер имел репутацию честного парня и отличного профессионала. По мнению некоторых людей ему мешала излишняя безупречность, отрицающая какие-либо компромиссы с нравственным кодексом.
И вдруг все разом перевернулось. Алуэтт ослепила и оглушила его, словно грозовой разряд. Это было похоже на контузию — Хельмут потерял сон, аппетит, плохо ориентировался во времени и часто не слышал обращенным к нему слов. Хуже того, — он никак не мог понять, что произошло с ним после нескольких часов близости с этой женщиной, — потрясение плотской страсти, взрыв романтической любви или шок новизны, предательски захвативших его врасплох неведомых ранее ощущений. Встречаясь с Эжени, Хельмут призывал себя к хладнокровию, пытаясь критически проанализировать феномен этой женщины. «Что же она есть такое? Легкомысленный, рвущийся к острым ощущениям ребенок с темпераментом и смелостью зрелой женщины, или умная, расчетливая авантюристка, умело стремящаяся поработить меня?» — задавал себе вопрос фон Кленвер и не находил ответа. Одно было очевидно — мадам Алуэтт — прирожденная шпионка: прекрасная актриса, одаренная множеством жизненных талантов — умом, наблюдательностью, умением взвешивать и рисковать, подчинять людей и легко игнорировать предрассудки. Ее дарования могли найти отличное применение в разведывательных операциях. Хельмут сделал непростой выбор — он взял мадам Алуэтт на службу, отказавшись от своих чувств. Но вскоре понял главное — Эжени не только очаровательная, разносторонне одаренная особа женского пола. Эжени — живое существо, — юное, рвущееся к радости, остро чувствующее боль, страдающее от жестокости и предательства.
Эту Эжени он любил. Сознание того, что она отдавалась другим по его приказу сводило с ума Хельмута. Он понял, что уже никогда не сможет быть мужем Клары, не сумеет найти покой и удовлетворение в их пресном, никчемном сожительстве.
Хельмут решился на последний шаг. В сырой октябрьский день с белой розой, пригретой на груди, он встретил Эжени на вокзале провинциального городка, чтобы предложить свою любовь и безраздельную преданность. Но Эжени, легкокрылая пташка, выпорхнула из рук, отвоевав независимость. Она не мечтала о тихой семейной гавани. Риск, опасные приключения, возможность испытать свои силы и власть над людьми дарили ей ощущение счастья и полноты жизни. И вот на пути Алуэтт появился человек, который в секретном досье германской разведки числился под кличкой «Мертвая голова» и был отнесен к особой категории двойных агентов, помеченной грифом «Использовать чрезвычайно осторожно!». В характеристике «Мертвой головы» значилось: «Неуправляем, непредсказуем, ненадежен», а также «артистичен, сексуален, психически неуравновешен, жесток». В дополнении к сведениям о загадочном происхождении Альберта, выдающего себя за сына известного в Германии националиста и мистика Эриха Шварцкопфа, эти определения звучали устрашающе. Хельмут немедля пресек бы контакты Эжени с этим человеком, если бы не завершающая досье приписка: «По данным агентов „Мертвая голова“ погиб в начале марта 1914 года в Греции в результате инфекционного заболевания».
Однако Хельмута не покидали сомнения — описания Эжени и сделанные в ее саду фотографии «серба» говорили о том, что «Мертвая голова», по всей видимости, «воскрес». Он всячески анализировал причины внезапного интереса Альберта к Эжени и не находил ничего более реального, чем любовное увлечение. Но «серб» сразу же сообщил мадам Алуэтт о своей причастности к антигерманскому движению, надеясь заполучить себе в сообщницы. Эжени, очевидно, сочла личность Альберта весьма интересной для германской разведки, продолжая с ним опасную игру.
Хельмута терзали сомнения. После того, как снаряженный им спортивный самолет осыпал виллу Алуэтт розами, но она даже не нашла нужным поблагодарить его, или не смогла, он постоянно менял решения — то был готов тут же выехать в Сан-Себастьян, то сдерживал себя, браня за недозволительное его положению безрассудство.
Когда в три часа ночи слабеющий голос Эжени сообщил ему нечто ужасное, Хельмут схватился за сердце — его грудь разрывалась от боли.
Даже через два месяца. прошедшие с того дня. вспоминать события октября было не легко. Каждый раз, спеша на встречу с возлюбленной, Хельмут гнал машину так, словно боялся не успеть предотвратить новую беду.
Ему нравилось, оставив «опель» в переулке восточного предместья Мадрида, незаметно подойти к дому, где жила Эжени, проскользнуть в сад и тихо отпереть дверь своим ключом. Каждый раз она так удивлялась, увидев его рядом, такой радостью озарялось все ее существо, что сердце фон Кленвера переполняла нежность, горячая и бурная, от которой хотелось плакать. «Нет, никогда, никогда я не смогу расстаться с ней», твердил он себе, словно заклинания, прогоняющие терзающие душу сомнения. Им было так хорошо вдвоем, что становилось страшно — так не бывает, так не может продолжаться долго. Испуганные полнотой своего счастья, они подолгу не размыкали объятий и всякий раз прощались с мучительным чувством, словно могли навсегда потерять друг друга..
Вечерело. В маленьких домах столичного пригорода зажглись огни. Вернувшиеся домой отцы семейств, мирно поужинав, бранились с женами или возились с многочисленным черноголовым потомством. В угловом доме с островерхой мансардой было темно. Клара уехала в Барселону по делам Комитета европейских женщин, и Хельмут мечтал провести в объятиях любимой целую ночь..
Но, кажется, он просчитался. Она не ждала его, отправившись в кино или на прогулку с какой-нибудь новой подругой. А вдруг… Вдруг с ней случилось нечто страшное, как тогда, в Сан-Себастьяне, ведь труп убитого Алуэтт мужчины так и не был найден? Приняв все меры предосторожности, Хельмут прокрался к дому. Ключ неслышно повернулся в хорошо смазанном замке. Он открыл дверь и шагнул в холл, вдыхая запах фиалок, которыми накануне засыпал ее спальню.
В тишине устрашающе гулко ударили массивные часы. Сквозь легкие занавески пробивался свет уличного фонаря. Хельмут замер, почувствовав чье-то присутствие. Крепкие руки сжали его шею. Но прежде, чем Хельмут успел нанести удар, к его губам прижались теплые, ждущие губы — губы Эжени.
Не зажигая света, они тихонько, словно в чужом доме, прокрались в спальню и бросились на кровать, забыв об опасности и о наивной игре в нее.
Близость с Эжени, сколь бы бурной и длительной ни была, не вызывала у него чувства пресыщения. Напротив, покидая ее после любовного свидания, Хельмут чувствовал себя еще более голодным, более возбудимым и подверженным эротическим мечтам, чем накануне. Это было похоже на колдовство, от которого фон Кленвер ни за что не хотел бы избавиться.
— Давай зажжем лампу, Джени, — попросил он, когда первый порыв страсти был утолен. — Я никак не могу прийти в себя — темнота дарит все то же видение — неподвижное тело на ковре гостиной, усыпанное увядшими розами.
Эжени щелкнула выключателем.
— А так я выгляжу лучше? Посмотри-ка внимательно, какова? Эти волосы, спадающие на плечи и спину, эта грудь, бедра, живот… — Она изогнулась, демонстрируя обнаженное тело.
— Ты восхитительна… Мне хотелось засыпать твою виллу лавиной цветов, превратив октябрьский день в майский. А двадцать пятый год твоей жизни сделать годом нашей любви.
— У тебя все получилось, милый. — Взяв ладонь Хельмута, Эжени положила ее на солнечное сплетение. — Чувствуешь, как пульсирует удвоенная энергия? Да нет, погоди же… Не торопись, — у нас целая ночь…
— Скоро их будет много, слишком много, чтобы каждую сделать единственной, незабываемой…
— Мы не будем скучать, Хельмут. Я тебе обещаю. У меня в запасе немало забавных сюрпризов.
— Да, та история в Сан-Себастьяне чуть не убила меня. А ты смеялась, когда пришла в себя на больничной койке. Двадцать часов без сознания! Отравление неизвестным ядом, отекшее лицо, распухшие лиловые губы, — и они улыбались! — Хельмут закрыл ладонью глаза.
— Я так обрадовалась, увидев тебя. И еще тому, что победила. Ведь та цыганка, что ворожила моей маме, оказалась права — я заговорена. От хвори, от сглаза, от пуль… Видишь, — неспроста усыпана родинками…
— Чудесная звездная пыль… — Хельмут задумался, впервые сопоставив особую примету Альберта — «Мертвая голова» с очаровательным своеобразием кожи Эжени.
— Постой, девочка… Когда тот «серб» набросился на тебя, в комнате ведь горел огонь?
— Да, — печь и свеча… Поверь, я хорошо рассмотрела его.
— И?..
— Господи, Хельмут… На плечах Иордана были родинки. И на скуле, и в углу рта… Это значит… — Эжени села, недоуменно глядя в темноту.
— Не думай об этом, девочка. Если мы станем без конца возвращаться к той жуткой ночи, то скорее всего помешаемся. — Поспешил скрыть свою догадку Хельмут. Но было поздно.
Эжени испуганно распахнула глаза:
— Нет, нет! Выходит, он тоже заговорен и поэтому остался жив, — ведь я ударила его ножом под самое сердце! Я видела кровь, вытекающую из раны, много крови…
— Ну что за сказки! Скорее всего этот человек работал с сообщниками, они-то и увезли его труп до того, как в дом попали наши агенты и полиция.
— Спасибо, что спас меня от расследования.
— Благодарю ангела, что он спас твою жизнь… А расследование с агентами разведки местная полиция не затевает. Хотя агент уже бывший.
…Забрав Эжени из больницы, Хельмут настоял на том, что ее обязательства с разведывательным отделом были расторгнуты. Причина вполне очевидная — молодая женщина едва выжила и была очень слаба. Эжени ничего не оставалось, как сообщить Шарлю, что она лишилась «службы».
Он долго молчал, а полученное, наконец, известие потрясло Эжени. Документы о секретной фабрике смерти, подсунутые ей Альбертом, оказались сплошной «липой». В указанном месте находились угольные шахты, а химические формулы и чертежи приборов представляли полную абракадабру. Шарль намекнул, что в связи с этим его коллеги сделали вывод: Алуэтт спит с немцем, и сознательно поставляет дезинформацию. А уход из германской разведки окончательно испортил ее репутацию. Мадам Алуэтт взяли под особый контроль. На правах друга и учителя Шарль дал понять, чтобы Эжени была предельно осторожна.
Эжени ответила Шарлю, заклиная его верить ей и предоставить возможность оправдать себя. Мысль о том, что таящаяся в подземных лабораториях черная смерть скоро вырвется на волю, не давала ей покоя. Эжени рассказала Хельмуту, как «серб» заманил ее в свой дом и уговаривал сотрудничать с французской разведкой, а также хвастался тем, что имеет исчерпывающие данные о работе в Руре некой страшной лаборатории.
— Он уверял, что ваши ученые нашли средства истребления людей, заражая их инфекцией, от которой нет спасения. Они хотят очистить мир от низших рас… Умоляю, Хельмут, скажи, что это неправда!
Хельмут отвел глаза. Последнее время он старался удерживать себя от политических дискуссий и высказываний о войне. Многое происходящее в Германии пугало и настораживало. Хельмут фон Кленвер больше всего боялся стать свидетелем гибели собственного патриотизма.
— В военных распрях всегда много лжи и преувеличений… Да, в Германии есть определенные группы людей, вдохновленные идеей арийской расы, они ратуют за очищение мира от «неполноценных» наций. Это фанатики, параноики, палачи… Думаю, они готовы на самый отчаянный шаг…
— Разве ты не был бы оскорблен в своих самых высоких чувствах к отечеству, если бы сказки сумасшедшего «серба» оказались правдой?
— Скажу только, что будь такое оружие изобретено, я первый бы ратовал за его уничтожение. Нельзя вести праведную борьбу за свободу Родины грязными руками. Не говоря уже о безумных теориях расистов. — Улыбнувшись, Хельмут прижал к себе Эжени. — Ты убедилась, что твой бош не такой уж тупой патриот?
Эжени с вызовом посмотрела на Хельмута:
— А что, мой германский друг настолько широких взглядов, что спокойно перенесет факт осквернения его чисто арийской высокопробной крови славянской?
— О чем ты, дорогая?.. Постой… Боже! Эжени… — Подхватив Эжени на руки, Хельмут закружил ее по комнате. — Это правда? О, Господи, — я так счастлив! Но почему ты молчала?
— Я все время только и делала, что демонстрировала тебе живот и всячески намекала… Любой лесоруб или местный олух давно бы смекнул, что к чему. Но шеф секретной службы великой державы так и не догадался, что от любви случаются дети. Причем, не в капусте, а в животе!
Глава 20
Хельмут фон Кленвер не был религиозен. Но в последнее время желание обратиться за советом и помощью к какому-то высшему, мудрому началу, охватывало его все чаще и чаще. Разум не справлялся с поставленной перед ним тупиковой задачей, душа, или то, что в роду фон Кленверов называлось «нравственным началом», сбилась с ориентиров. Хельмут запутался.
Проезжая мимо собора Вознесения, он остановился в переулке, прислушиваясь к бою колоколов. Эти звуки — ритмичные, гулкие, сливающиеся в призывную, к кому-то всесильному и мудрому обращенную мольбу, целиком захватили его. Он различал голоса трех колоколов и мелодию, которую вел каждый из них, то вступая в спор. то сливаясь в общей гармонии. «Услышь меня, услышь, услышь…» — летели ввысь исступленные призывы.
Когда перезвон затих и стайки голубей вновь опустились на серый булыжник мостовой, Хельмут еще острее почувствовал свое одиночество.
До поступления в университет он жил с отцом в большом доме Кленверов в Гамбурге. Барон Фридрих-Георг фон Кленвер, овдовевший в сорокалетнем возрасте сразу же после рождения сына, взял на себя воспитание мальчика. Это был суровый человек с военной выправкой и педантичным мышлением ученого-историка, дотошно изучавшего средневековые схоластики. Рано поседевший, с сухим лицом отшельника и мудрыми руками кардинала на портрете Веласкеса, отец всегда казался Хельмуту стариком. Он же был для него всем тем, что составляет авторитет науки, религии, общественного мнения.
Получив техническое образование, Хельмут по настоянию отца стал морским офицером, а затем, с его же благословения, пройдя обучение в разведшколе, занял пост советника посла германского посольства в Испании, совместив свою дипломатическую деятельность с ответственной миссией в секретной службе.
Хельмут ни капли не сомневался в том, что разведка — наиболее опасный и ответственный фронт, на котором и в мирное время он может послужить на благо отечества. Принципы личной чести и верности государственному долгу являлись основополагающими в нравственном кодексе фон Кленверов. Хельмут, знавший о милитаристских планах Германии больше, чем его отец, с трудом совмещал две точки зрения на участие Германии в войне — ту, что разделяло его командование, прославляя воинственный дух арийцев, и ту, что в слепоте своей занял старый барон, подписывая «Воззвание к нациям». Старик был уверен, что его родина лишь оборонялась в навязанной ей войне.
Перед назначением в Мадрид, в ноябре 1911 года, Хельмут женился на Кларе Вальтерхоф — дочери своего двоюродного дяди, бывшего прусского генерала. Они часто встречались на семейных торжествах среди чинной компании разновозрастных представителей родственных кланов. Вернувшись в Гамбург после окончания университета, Хельмут удивился, встретив хорошенькую, краснеющую яблочным румянцем девушку. Клархен очаровательно щурилась и живо рассуждала о женской эмансипации.
Поступив в военно-морское училище, Хельмут время от времени получал от нее поздравления с праздником и вспоминал, как однажды на майском балу протанцевал с кузиной весь вечер. Ладонь Хельмута, обнимавшая талию девушки, вспотела от волнения — сквозь легкую ткань пылало жаром ее пышно расцветшее тело.
В 30 лет Клархен все еще оставалась девушкой, заявляя о своем отвращении к брачным узам и всяческому порабощению женщин со стороны сильного пола. Она активно работала в министерстве образования, носила пенсне в золотой оправе и темно-синие английские костюмы. При первой же встрече с офицером морского ведомства Хельмутом фон Кленвером, получившим чин капитана, Клархен призналась, что с детства считала его единственным мужчиной, который может появиться в ее жизни. После этого, притянув к себе за шею ошарашенного кузена, Клара запечатлела на его губах крепкий поцелуй.
Несмотря на блестящую внешность, Хельмут не был избалован женским вниманием. Аскетическое воспитание отца давало о себе знать — в то время, как его сверстники с юношеским пылом изучали «науку страсти нежной», благонравный фон Кленвер просиживал форменные брюки в библиотеках. Его сексуальный опыт сводился к короткой связи с чрезвычайно глупенькой и развязной сестрой университетского приятеля и парой вылазок с компанией молодых офицеров в публичные дома портовых кварталов. Но и это казалось фон Кленверу чрезмерной разнузданностью нравов.
Клара оказалась великолепной женой — именно так представлял себе брак Хельмут. Не слишком юная, строго глядящая из-за толстых линз, она чем-то напоминала ему отца. В грузной, близорукой Кларе не было и грана женственности, сводящейся, по мнению Хельмута, к истеричности, лживости, капризам и неразборчивой похотливости.
Все в жизни Хельмута фон Кленвера шло по законам, принятым им с детства — он честно служил отечеству, был безупречным семьянином и старался как можно лучше исполнять свою секретную миссию. В разведке фон Кленвер имел репутацию честного парня и отличного профессионала. По мнению некоторых людей ему мешала излишняя безупречность, отрицающая какие-либо компромиссы с нравственным кодексом.
И вдруг все разом перевернулось. Алуэтт ослепила и оглушила его, словно грозовой разряд. Это было похоже на контузию — Хельмут потерял сон, аппетит, плохо ориентировался во времени и часто не слышал обращенным к нему слов. Хуже того, — он никак не мог понять, что произошло с ним после нескольких часов близости с этой женщиной, — потрясение плотской страсти, взрыв романтической любви или шок новизны, предательски захвативших его врасплох неведомых ранее ощущений. Встречаясь с Эжени, Хельмут призывал себя к хладнокровию, пытаясь критически проанализировать феномен этой женщины. «Что же она есть такое? Легкомысленный, рвущийся к острым ощущениям ребенок с темпераментом и смелостью зрелой женщины, или умная, расчетливая авантюристка, умело стремящаяся поработить меня?» — задавал себе вопрос фон Кленвер и не находил ответа. Одно было очевидно — мадам Алуэтт — прирожденная шпионка: прекрасная актриса, одаренная множеством жизненных талантов — умом, наблюдательностью, умением взвешивать и рисковать, подчинять людей и легко игнорировать предрассудки. Ее дарования могли найти отличное применение в разведывательных операциях. Хельмут сделал непростой выбор — он взял мадам Алуэтт на службу, отказавшись от своих чувств. Но вскоре понял главное — Эжени не только очаровательная, разносторонне одаренная особа женского пола. Эжени — живое существо, — юное, рвущееся к радости, остро чувствующее боль, страдающее от жестокости и предательства.
Эту Эжени он любил. Сознание того, что она отдавалась другим по его приказу сводило с ума Хельмута. Он понял, что уже никогда не сможет быть мужем Клары, не сумеет найти покой и удовлетворение в их пресном, никчемном сожительстве.
Хельмут решился на последний шаг. В сырой октябрьский день с белой розой, пригретой на груди, он встретил Эжени на вокзале провинциального городка, чтобы предложить свою любовь и безраздельную преданность. Но Эжени, легкокрылая пташка, выпорхнула из рук, отвоевав независимость. Она не мечтала о тихой семейной гавани. Риск, опасные приключения, возможность испытать свои силы и власть над людьми дарили ей ощущение счастья и полноты жизни. И вот на пути Алуэтт появился человек, который в секретном досье германской разведки числился под кличкой «Мертвая голова» и был отнесен к особой категории двойных агентов, помеченной грифом «Использовать чрезвычайно осторожно!». В характеристике «Мертвой головы» значилось: «Неуправляем, непредсказуем, ненадежен», а также «артистичен, сексуален, психически неуравновешен, жесток». В дополнении к сведениям о загадочном происхождении Альберта, выдающего себя за сына известного в Германии националиста и мистика Эриха Шварцкопфа, эти определения звучали устрашающе. Хельмут немедля пресек бы контакты Эжени с этим человеком, если бы не завершающая досье приписка: «По данным агентов „Мертвая голова“ погиб в начале марта 1914 года в Греции в результате инфекционного заболевания».
Однако Хельмута не покидали сомнения — описания Эжени и сделанные в ее саду фотографии «серба» говорили о том, что «Мертвая голова», по всей видимости, «воскрес». Он всячески анализировал причины внезапного интереса Альберта к Эжени и не находил ничего более реального, чем любовное увлечение. Но «серб» сразу же сообщил мадам Алуэтт о своей причастности к антигерманскому движению, надеясь заполучить себе в сообщницы. Эжени, очевидно, сочла личность Альберта весьма интересной для германской разведки, продолжая с ним опасную игру.
Хельмута терзали сомнения. После того, как снаряженный им спортивный самолет осыпал виллу Алуэтт розами, но она даже не нашла нужным поблагодарить его, или не смогла, он постоянно менял решения — то был готов тут же выехать в Сан-Себастьян, то сдерживал себя, браня за недозволительное его положению безрассудство.
Когда в три часа ночи слабеющий голос Эжени сообщил ему нечто ужасное, Хельмут схватился за сердце — его грудь разрывалась от боли.
Глава 21
Даже через два месяца. прошедшие с того дня. вспоминать события октября было не легко. Каждый раз, спеша на встречу с возлюбленной, Хельмут гнал машину так, словно боялся не успеть предотвратить новую беду.
Ему нравилось, оставив «опель» в переулке восточного предместья Мадрида, незаметно подойти к дому, где жила Эжени, проскользнуть в сад и тихо отпереть дверь своим ключом. Каждый раз она так удивлялась, увидев его рядом, такой радостью озарялось все ее существо, что сердце фон Кленвера переполняла нежность, горячая и бурная, от которой хотелось плакать. «Нет, никогда, никогда я не смогу расстаться с ней», твердил он себе, словно заклинания, прогоняющие терзающие душу сомнения. Им было так хорошо вдвоем, что становилось страшно — так не бывает, так не может продолжаться долго. Испуганные полнотой своего счастья, они подолгу не размыкали объятий и всякий раз прощались с мучительным чувством, словно могли навсегда потерять друг друга..
Вечерело. В маленьких домах столичного пригорода зажглись огни. Вернувшиеся домой отцы семейств, мирно поужинав, бранились с женами или возились с многочисленным черноголовым потомством. В угловом доме с островерхой мансардой было темно. Клара уехала в Барселону по делам Комитета европейских женщин, и Хельмут мечтал провести в объятиях любимой целую ночь..
Но, кажется, он просчитался. Она не ждала его, отправившись в кино или на прогулку с какой-нибудь новой подругой. А вдруг… Вдруг с ней случилось нечто страшное, как тогда, в Сан-Себастьяне, ведь труп убитого Алуэтт мужчины так и не был найден? Приняв все меры предосторожности, Хельмут прокрался к дому. Ключ неслышно повернулся в хорошо смазанном замке. Он открыл дверь и шагнул в холл, вдыхая запах фиалок, которыми накануне засыпал ее спальню.
В тишине устрашающе гулко ударили массивные часы. Сквозь легкие занавески пробивался свет уличного фонаря. Хельмут замер, почувствовав чье-то присутствие. Крепкие руки сжали его шею. Но прежде, чем Хельмут успел нанести удар, к его губам прижались теплые, ждущие губы — губы Эжени.
Не зажигая света, они тихонько, словно в чужом доме, прокрались в спальню и бросились на кровать, забыв об опасности и о наивной игре в нее.
Близость с Эжени, сколь бы бурной и длительной ни была, не вызывала у него чувства пресыщения. Напротив, покидая ее после любовного свидания, Хельмут чувствовал себя еще более голодным, более возбудимым и подверженным эротическим мечтам, чем накануне. Это было похоже на колдовство, от которого фон Кленвер ни за что не хотел бы избавиться.
— Давай зажжем лампу, Джени, — попросил он, когда первый порыв страсти был утолен. — Я никак не могу прийти в себя — темнота дарит все то же видение — неподвижное тело на ковре гостиной, усыпанное увядшими розами.
Эжени щелкнула выключателем.
— А так я выгляжу лучше? Посмотри-ка внимательно, какова? Эти волосы, спадающие на плечи и спину, эта грудь, бедра, живот… — Она изогнулась, демонстрируя обнаженное тело.
— Ты восхитительна… Мне хотелось засыпать твою виллу лавиной цветов, превратив октябрьский день в майский. А двадцать пятый год твоей жизни сделать годом нашей любви.
— У тебя все получилось, милый. — Взяв ладонь Хельмута, Эжени положила ее на солнечное сплетение. — Чувствуешь, как пульсирует удвоенная энергия? Да нет, погоди же… Не торопись, — у нас целая ночь…
— Скоро их будет много, слишком много, чтобы каждую сделать единственной, незабываемой…
— Мы не будем скучать, Хельмут. Я тебе обещаю. У меня в запасе немало забавных сюрпризов.
— Да, та история в Сан-Себастьяне чуть не убила меня. А ты смеялась, когда пришла в себя на больничной койке. Двадцать часов без сознания! Отравление неизвестным ядом, отекшее лицо, распухшие лиловые губы, — и они улыбались! — Хельмут закрыл ладонью глаза.
— Я так обрадовалась, увидев тебя. И еще тому, что победила. Ведь та цыганка, что ворожила моей маме, оказалась права — я заговорена. От хвори, от сглаза, от пуль… Видишь, — неспроста усыпана родинками…
— Чудесная звездная пыль… — Хельмут задумался, впервые сопоставив особую примету Альберта — «Мертвая голова» с очаровательным своеобразием кожи Эжени.
— Постой, девочка… Когда тот «серб» набросился на тебя, в комнате ведь горел огонь?
— Да, — печь и свеча… Поверь, я хорошо рассмотрела его.
— И?..
— Господи, Хельмут… На плечах Иордана были родинки. И на скуле, и в углу рта… Это значит… — Эжени села, недоуменно глядя в темноту.
— Не думай об этом, девочка. Если мы станем без конца возвращаться к той жуткой ночи, то скорее всего помешаемся. — Поспешил скрыть свою догадку Хельмут. Но было поздно.
Эжени испуганно распахнула глаза:
— Нет, нет! Выходит, он тоже заговорен и поэтому остался жив, — ведь я ударила его ножом под самое сердце! Я видела кровь, вытекающую из раны, много крови…
— Ну что за сказки! Скорее всего этот человек работал с сообщниками, они-то и увезли его труп до того, как в дом попали наши агенты и полиция.
— Спасибо, что спас меня от расследования.
— Благодарю ангела, что он спас твою жизнь… А расследование с агентами разведки местная полиция не затевает. Хотя агент уже бывший.
…Забрав Эжени из больницы, Хельмут настоял на том, что ее обязательства с разведывательным отделом были расторгнуты. Причина вполне очевидная — молодая женщина едва выжила и была очень слаба. Эжени ничего не оставалось, как сообщить Шарлю, что она лишилась «службы».
Он долго молчал, а полученное, наконец, известие потрясло Эжени. Документы о секретной фабрике смерти, подсунутые ей Альбертом, оказались сплошной «липой». В указанном месте находились угольные шахты, а химические формулы и чертежи приборов представляли полную абракадабру. Шарль намекнул, что в связи с этим его коллеги сделали вывод: Алуэтт спит с немцем, и сознательно поставляет дезинформацию. А уход из германской разведки окончательно испортил ее репутацию. Мадам Алуэтт взяли под особый контроль. На правах друга и учителя Шарль дал понять, чтобы Эжени была предельно осторожна.
Эжени ответила Шарлю, заклиная его верить ей и предоставить возможность оправдать себя. Мысль о том, что таящаяся в подземных лабораториях черная смерть скоро вырвется на волю, не давала ей покоя. Эжени рассказала Хельмуту, как «серб» заманил ее в свой дом и уговаривал сотрудничать с французской разведкой, а также хвастался тем, что имеет исчерпывающие данные о работе в Руре некой страшной лаборатории.
— Он уверял, что ваши ученые нашли средства истребления людей, заражая их инфекцией, от которой нет спасения. Они хотят очистить мир от низших рас… Умоляю, Хельмут, скажи, что это неправда!
Хельмут отвел глаза. Последнее время он старался удерживать себя от политических дискуссий и высказываний о войне. Многое происходящее в Германии пугало и настораживало. Хельмут фон Кленвер больше всего боялся стать свидетелем гибели собственного патриотизма.
— В военных распрях всегда много лжи и преувеличений… Да, в Германии есть определенные группы людей, вдохновленные идеей арийской расы, они ратуют за очищение мира от «неполноценных» наций. Это фанатики, параноики, палачи… Думаю, они готовы на самый отчаянный шаг…
— Разве ты не был бы оскорблен в своих самых высоких чувствах к отечеству, если бы сказки сумасшедшего «серба» оказались правдой?
— Скажу только, что будь такое оружие изобретено, я первый бы ратовал за его уничтожение. Нельзя вести праведную борьбу за свободу Родины грязными руками. Не говоря уже о безумных теориях расистов. — Улыбнувшись, Хельмут прижал к себе Эжени. — Ты убедилась, что твой бош не такой уж тупой патриот?
Эжени с вызовом посмотрела на Хельмута:
— А что, мой германский друг настолько широких взглядов, что спокойно перенесет факт осквернения его чисто арийской высокопробной крови славянской?
— О чем ты, дорогая?.. Постой… Боже! Эжени… — Подхватив Эжени на руки, Хельмут закружил ее по комнате. — Это правда? О, Господи, — я так счастлив! Но почему ты молчала?
— Я все время только и делала, что демонстрировала тебе живот и всячески намекала… Любой лесоруб или местный олух давно бы смекнул, что к чему. Но шеф секретной службы великой державы так и не догадался, что от любви случаются дети. Причем, не в капусте, а в животе!
* * *
Настроение Клары, как правило, не поддавалось определению. Ее характер можно было бы назвать спокойным, но в последнее время Хельмут нашел новое определение — «бесцветный». Жена превратилась в некое движущееся, говорящее, во что-то одевающееся, чем-то интересующееся едва различимое пятно в сложном рисунке его жизни.
Наедине с мужем почтенная женщина, всегда озабоченная некими проблемами международных женских организаций, в которых она активно участвовала, вела себя так же, как и на людях — корректно и отстраненно. Милые сюсюканья и нежности не были приняты в их семье. Хельмут никогда не считал себя сентиментальным, Клара же оставляла за собой право быть «наравне» с представителем сильного пола. Детей она не любила и не хотела, а когда супруги все же решили обзавестись потомством, оказалось, что фрау фон Кленвер не способна к деторождению.
Интимные обязанности она исполняла с педантичной регулярностью, относя их к удовлетворению прочих физиологических потребностей. Спала Клер в ночном белье, похожем на смирительную рубашку — с глухо застегнутым воротничком и длинными рукавами. Пенсне снимала перед тем, как отложить в сторону прочитанную газету или журнал «Свободная женщина» и погасить лампу на прикроватной тумбочке.
Хельмут презирал себя за то, что стал замечать все это, нанося на блеклый портрет жены резкие штрихи собственной раздражительности.
— Не возражаешь, дорогой, если я проведу рождественские недели дома? Ведь ты, конечно, не сможешь вырваться в Гамбург? — Поинтересовалась Клара ровным голосом после того, как в спальне погас свет.
— Я постараюсь, дорогая. Но ты же знаешь нашего начальника — по его теории в его ведомстве, как в экстренной хирургии, — все самые неприятные вещи происходят именно в праздники.
— Тогда решено. Я выеду пораньше — много дел в мюнхенском отделении Красного Креста, а ты присоединишься ко мне, когда сможешь. Спокойной ночи, милый… Да. совсем забыла, заходил Курт, он хочет о чем-то поговорить с тобой.
— Пустяки, завтра мы встречаемся с ним в офисе… Ты не простыла? У тебя явно непорядок с горлом — поди, прими таблетку, Клархен. Говорят. в этом году необыкновенно сырая зима.
Вдоволь наплакавшись в ванной комнате, Клара старательно высморкалась и умылась холодной водой. Муж не должен был знать о ее страданиях. Когда Клара вернулась в спальню, Хельмут уже спал.
…— Мне надо с тобой поговорить, старик. Нет, не о делах. Речь идет о Клер. Не выпить ли нам в «Сиесте» по чашечке кофе? — Предложил Курт после утреннего информсовета, посвященного событиям на фронте.
— Так что стряслось? В логове феминисток завелись русские шпионы? — Хельмут внимательно присмотрелся к старому другу, понимая уже о чем пойдет речь.
— Клара намерена освободить тебя. Она знает про Алуэтт и не хочет портить твою карьеру. Все будет выглядеть так, будто вы мирно разбежались в разные стороны. С разводом, думаю, спешить не стоит. — Курт замялся. — Чертовски неприятно вмешиваться в такие дела! Но ты же понимаешь… Мы на особом положении и вся наша личная жизнь словно под рентгеном… Ты здорово рискуешь, Хельмут…
— Про Алуэтт знает не только моя жена?
— Увы. Да ты и не очень старался замаскировать эту связь. Извини, я много раз намекал, что ты ведешь себя глупо, но все надеялся, что одумаешься. — Курт неодобрительно поморщился и взъерошил рыжие волосы. — Это же сплошное безумие — связаться с дамой такого сорта.
— Курт, не смей! Это очень серьезно. — Процедил сквозь сжатые зубы Хельмут.
— Да я уже давно понял, иначе говорил бы с тобой по-другому. Хорошо, допустим, это самая лучшая женщина на свете. Хотя. признаюсь честно. мне она не по душе. Уже лишь потому, что навлекает на тебя неприятности… Ну, что бы ты сказал, старик, если бы я. допустим, на глазах у всех закрутил роман с кем-то из своих агенток?
— Но ведь мадам Алуэтт уже не состоит в нашем ведомстве. Она ведет мирную, домашнюю жизнь, как любая почтенная бюргерша…
— Имеющая любовника из высших чинов секретного ведомства. — Курт пожал плечами. — Думаю, ты безумно влюблен, если лишился даже капли здравого смысла… Идет война! А дама твоего сердца — русская…
— Ты что-то не договариваешь. Разве мы уже не друзья?
Положив двойную порцию сахара, Курт старательно размешивал кофе.
— Начальник по спецканалам запросил про Алуэтт подробную информацию.
— Спасибо. Я серьезно обдумаю ситуацию… Но, боюсь, она и в самом деле чересчур серьезна, чтобы выйти сухим из воды. Чем-то придется пожертвовать.
— Надеюсь, ты правильно решишь, что для тебя важнее. Ведь я хорошо знаю тебя, Хельмут фон Кленвер. Пять лет в университете, три года в военной школе и теперь здесь, — да мы с тобой уже десятилетие плечо к плечу шагаем по одной дорожке, как сиамские близнецы… Нет человека, которому я доверял бы больше. чем тебе.
Хельмут пожал протянутую ему руку.
— Спасибо, старина. Хороший друг — огромный подарок судьбы. Сейчас я, как никогда, нуждаюсь в помощи преданного человека… Дело не только в моих чувствах… ты верно заметил — идет война… Я родился и умру патриотом, это у меня в крови… Именно поэтому честь Германии для меня превыше всего. Мы, немцы, Курт, — нация гениев, интеллектуальной, художественной элиты. Мы хотим, чтобы нами гордился мир… Но всегда ли, все ли из нас, немцев, ведают, что творят? Не порочит ли нашу родину расцветающая в последние годы буйным цветом идея расового превосходства?!
— Я знаю, о чем идет речь. Как всякая мощная идея, расизм имеет оборотную сторону — в умах оголтелых фанатиков он может превратиться в бредовую, губительную силу. И тогда Германия станет позором мировой истории. — Курт с чувством сжал плечо друга. — Только тебе было бы лучше попридержать свои соображения и эмоции для дружеских бесед. Ведь ничего страшного пока не произошло, нет повода беситься.
— Да я бешусь от своего бессилия! — Кулак Хельмута с силой опустился на столик — звякнула посуда, с тротуара вспорхнули голуби. — Я не знаю, кого. как и в чем убеждать! Как предотвратить беду? Да и в силах ли… Послушай, Курт, у тебя давние связи с военным ведомством. Ты знаешь про отдел 3Z. Мне нужна кое-какая информация.
— Шутишь? У меня руки коротки залезть в этот тайничок. — Усмехнулся Курт. Затея Хельмута ему совсем не понравилась.
— А ты послушай одну сказочку и тогда решай сам, — помогать или отсиживаться в окопе.
Рассказ фон Кленвера об Альберте Шварцкопфе и опекаемой им фабрике смерти отнюдь не показался Курту Вернеру досужей выдумкой, одной из тех, что распространяли о Германии ее враги. Накануне войны ему пришлось столкнуться с деятельностью спецотдела военного министерства 3Z. То, что Вернер обнаружил в досье Эрика Шварцкопфа, ему очень не понравилось.
Изгнанный из монастыря Хайлигенкройц «за грехи плоти и мерзкие желания», этот человек не опустился на «дно», убивая себя вином и беспорядочными связями. Тридцатилетний Эрих стал рьяно изучать эзотерические науки, уделяя особое внимание черной магии.
Вскоре Шварцкопф стал идеологом основанного Йоргом Ланцем ордена Нового Храмовничества, положив в основу учения тезис о превосходстве арийской расы, чистота которой должна поддерживаться с помощью строжайшей селекции. Он призывал к стерилизации «низших рас» и учреждении колоний для выведенного потомства. В один из таких лагерей ярый расист предполагал отправить и своего внебрачного сына, рожденного русской женщиной — балериной Лидией Орловской.
Эрих не мог предположить, сколь многое унаследует от него этот нежеланный ребенок. Воспитанный матерью, восемнадцатилетний юноша стал танцовщиком, исполнявшим партии юных богов и нежных принцев. Трудно было поверить, что прекрасная внешность Альберта скрывает слепую порочность его натуры.
Альберт перепробовал все — карты, воровство, разврат, кокаин. Больше всего ему понравилось убивать — вначале бродячих животных, а потом — «недочеловеков». Как-то на зимнем замерзшем полустанке Альберт с наслаждением задушил нищего старика-пьяницу, клянчившего у него «пятак на опохмелку». Следующей его жертвой стала бродячая проститутка, которую «шутник» столкнул с железнодорожного моста в финале полового акта. Она так ничего и не поняла, летя вниз к грохочущему товарняку, с открытым ртом и выпученными, в потеках краски и слез глазами.
Однажды. во время гастролей в Польше, Альберт вдруг исчез, оставив в неведении одинокую мать. Накануне, застав сына за чтением статьи «Раса будущего», она рассказала ему о настоящем отце, чье имя упоминалось в статье. Считавший себя отпрыском некоего мецената, соблазнившего хорошенькую танцовщицу и скончавшегося вскоре от удара, Альберт воспрял духом. Он почувствовал, как смысл бытия, смысл его собственного существования раскрывает перед ним свою подлинную тайну.
Вскоре он сидел перед человеком, считавшим себя пророком, должным внести поправки в развитие мировой цивилизации. Идеолог ордена Нового Храмовничества обдумывал способы расправы с журналистом, устроившим травлю Ордена. Жидам и полячишкам не понравились отправленное правительству Шварцкопфом предложения с перечнем мер расовой селекции.
— Эти жалкие пигмеи мешают осуществлению великой миссии, отец. — Молодой человек бросил на стол Шварцкопфа газету с потрясшей его статьей. — Человек, поносящий твое учение, должен быть уничтожен. Гительманам не место на этой земле.
— И таким, как ты. Если ты понял суть нашего учения и проникся его великим смыслом, немедленно удались и заточи себя в гетто для грязных полукровок. — Эрих с отвращением смотрел на юношу, в котором сразу же признал своего сына. Магистру оккультных наук, владеющему тайной общения с потусторонними силами, не потребовались доказательства. Две родинки — на скуле и у верхней губы, глаза, горящие тайным огнем, свидетельствовали лучше всяких документов, придуманных людьми. К Эриху явился тот, кто сумел выжить, несмотря на посылаемые отцом проклятия, кто являлся воплощением его пагубной ошибки.
— Убирайся. — Эрих повернулся спиной к посетителю.
— Но я твой сын, твой! Меня испепеляют те же страсти, те же мысли разъедают мой мозг. Я блуждал, как слепой щенок, пока луч истины не осветил бездну… Я твое продолжение, великий магистр.
— Уйди. — Не оборачиваясь, свистящим шепотом приказал Эрих.
На следующий день он узнал, что от руки неизвестного маньяка погибла вся семья журналиста Гительмана, — от шестилетней дочери до старика-отца. Все они были зарезаны, как свиньи на скотобойне.
Эрих распорядился впустить пришедшего к нему юношу. Ни слова не говоря, Альберт бросил на стол длинный нож мясника. Глаза отца и сына встретились. Эрих впервые серьезно засомневался в обоснованным им принципах наследственности. Похоже, этот парень и впрямь появился на свет без примеси чужой крови.
Эрих взял Альберта в ученики, посвящая его в тайные знания оккультных наук. Ровно через год Альберт Орловский был отпущен в мир. Эрих Шварцкопф дал ему срок великого испытания.
Альберт понимал, что должен вернуться в Кельн с хорошей добычей — он должен доказать, что в нем течет настоящая кровь высшей расы.
Он снова начал танцевать и был принят в труппу Дягилева, беря след словно ищейка, натасканная на дичь. Он стал агентом Второго бюро, но секретные службы французов не обладали необходимой информацией. В поисках неизвестного никому могучего средства уничтожения, способного помочь Германии завоевать мир, он метался по свету, выдавая себя то за актера. то за ученого, то за французского или русского шпиона.
То, что ему было необходимо, оказалось спрятанным в агатовую капсулу и вставлено в каменное сердце Идола вечной ночи на одном из африканских островов. Много веков назад племена сумели обуздать беспощадную силу, несущую страшную гибель. Белокожему пришельцу удалось похитить сокровище грозного Идола, взиравшего на него пустыми каменными глазницами. В Кельн он вернулся с заветной капсулой. Эксперименты показали, что смертоносный вирус способен в кратчайшее время уничтожить тысячи людей.
Эрих Шварцкопф, оценив поступок сына, дал ему свою фамилию. В знак принадлежности к клану хранителей эзотерических знаний и тайн черной магии Альберт получил перстень с выгравированной на серебре мертвой головой — символом власти над силами тьмы. Отец и сын, на правах компаньонов, приступили к строительству фармакологической фабрики под Руром. Только секретному отделу военного министерства германского правительства было известно, что за препараты будет выпускать «лаборатория Шварцкопфа».
Вскоре смутные слухи о предприятии в Руре поступили в иностранные разведки. Стаси Барковская получила задание проследить за странной деятельностью Альберта Орловского. В качестве любовницы она отправилась вместе с ним в путешествие по восточным странам, с трудом вникая в характер его загадочной миссии. Стаси не видела ничего дурного в том, что ее любовник вербует людей для работы на угольных шахтах Германии. Правду о страшном заводе она узнала лишь после того, как Альберт приговорил ее к смерти. Он достаточно развлекся с очаровательной куртизанкой и знал, что его «любовное путешествие» может иметь лишь один конец — агентка французской службы погибнет от коварного вируса. Но она еще и послужит делу победы Германии, положив начало смертельной эпидемии в России. Альберт получал особое удовольствие от мысли, что страшный мор пройдет по российской земле — ему хотелось истребить все воспоминания о русской женщине, осмелившейся зачать ребенка с арийцем.
…Курту Вернеру было известно, что Альберт — «Мертвая голова», сотрудничавший одно время с германской разведкой, возглавляет вместе со своим отцом «лабораторию Шварцкопфа». Сведения о ней хранились в спецотделе 3Z, что означало высшую степень секретности. Курту также удалось узнать, что в хранилищах лаборатории спрятано достаточно бактериологических снарядов, чтобы уничтожить население всего земного шара. От применения оружия фанатиков удерживало лишь одно обстоятельство — им все еще не удалось создать достаточное количество надежного противоядия, сумеющего защитить от гибели тех, кто должен править миром. Если смертельная эпидемия распространится мгновенно по закону цепной реакции, то защитный препарат должен был иметь каждый ариец, а для этого требовалось немало времени. Но кто мог поручиться. что обезумевшие маньяки не рискнут испытать имеющееся у них в руках оружие на американском материке, в отдаленных районах Африки, Азии?
…Эти же вопросы задавал себе Хельмут фон Кленвер. После его разговора с Куртом прошло два месяца, но Вернер ни разу не вспомнил о состоявшемся в кафе «Сиеста» беседе. Хельмут не смел настаивать, понимая, в сколь опасное дело втягивает своего друга.
Клара уехала в Гамбург, ни словом не обмолвившись о своих намерениях оставить мужа. Она выбрала тактику ожидания. Ведь ситуация с пассией Хельмута настолько сложна, что может разрешиться в любой момент без ее личных усилий и даже помимо воли самого Хельмута. Он запутался, но друзья и старшие товарищи помогут верному сыну Родины разобраться в личных проблемах.
Хельмут чувствовал, как сгущается вокруг него атмосфера — коллеги ждали, когда фон Кленвер найдет достойный выход из создавшегося положения. А он все сильнее привязывался к Эжени.
После отъезда Клары любовники все свободное время проводили вместе. Иногда, глядя на Эжени с округлившимся семимесячным животом, Хельмуту казалось, что он — такой же, как и все, благополучный буржуа, счастливый супруг, ожидающий прибавления семейства. Как приятно было хоть на короткие часы погрузиться в чудесную иллюзию и как больно расставаться с ней, возвращаясь в непредсказуемую, враждебную их счастью действительность.
Глава 22
…В конце апреля маленький садик возле дома Эжени превратился в сплошной цветник — цвели кусты и деревья, покрылись дикими фиалками газоны, а на клумбах набирали силу великолепные кусты роз.
— Ты похожа на Маргариту в Гетевском «Фаусте». Помнишь, она гадает на ромашке о своем возлюбленном?. — Обняв Эжени, Хельмут тут же отпустил ее и заглянул в глаза. — Да что случилось, девочка? Тебе нездоровится?
— Посмотри, это то самое? То, о чем рассказывал мне «серб»? — Протянув Хельмуту газету, Эжени опустилась в плетеное кресло, держась за живот.
«Германия нарушила международную конвенцию. Вчера, 22 апреля у города Ипр во время атаки англо-французских позиций немецкие войска применили отравляющие вещества. Пострадало 15 тысяч человек, из них пять тысяч умерло». — Прочел Хельмут.
— Нет, Эжени. Это всего лишь хлор. Он не способен вызвать эпидемию.
— Всего лишь! — Она поморщилась от боли. — Пять тысяч мертвецов… И еще десять тысяч больных… Я думала — началось самое страшное.
Присев рядом, Хельмут обнял ее колени.
— Это ужасно, девочка. Я ненавижу варварскую войну… Но речь идет не о той инфекции, которую ты так боишься. Да что с тобой?
— Мне… мне плохо. — Помертвевшими губами прошептала Эжени. Сквозь навернувшиеся слезы ее глаза сверкали гневом и болью. — И все-таки они добились своего, твои оголтелые соотечественники… Стали пугалом для всего мира и… они убили нашего ребенка…
Через два часа прибывший доктор показал взволнованному отцу крохотное красное тельце — семимесячный мальчик, сморщенный. едва попискивающий, был очень слаб. Это преждевременно появившееся существо испугало Хельмута, Пробормотав что-то невнятное, он выбежал в сад. Ему хотелось исчезнуть, раствориться в воздухе, только бы не стать свидетелем ужасной катастрофы, причиной которой он явился. Ребенок вряд ли выживет, Эжени не простит ему этого. «Проклятье! Проклятье тем, кто причислял себя к цивилизованной нации, не гнушается сатанинских методов!» — Затуманенный негодованием взгляд Хельмута прояснился — перед ним покойно и мирно тянулся к солнцу куст, покрытый белыми бутонами. Толстые лаково-коричневые стебли наивно защищали свою жизнь острыми когтеобразными шипами.
Раздирая пальцы в кровь, Хельмут с хрустом переломил стебель и с изумлением рассмотрел бутон. Точно такой же, как тот, что он согревал под своим плащом для Эжени, такой же, как сотни погруженных в самолет цветов, которыми он осыпал любимую в двадцать пятый ее день рождения… Как давно это было и как сильна, несмотря ни на что, его любовь к этой женщине!
Тихонько подойдя к спящей Эжени, Хельмут положил цветок на подушку рядом с разметанными по кружевам бронзовыми завитками. А потом коснулся ее лба нежным, благодарным поцелуем.
Через три месяца мальчик, названный Генрихом, округлился, окреп, научился улыбаться и хватать протянутый ему палец. Сердце Хельмута заполнили радость и умиление.
— Ну, что же, пора решать участь нашей семьи, — сказал он. — Как много дано мне для счастья, и как трудно завоевать на него права… Потерпи, Джени, и мы станем самой благодарной судьбе, самой крепкой, самой любящей семьей в целом свете.
Когда Хельмут говорил так, неловко прижимая к груди малыша, Эжени верила ему — уж очень хотелось ей верить, что жизнь не поскупится на то, что раздает направо и налево всякому смертному — обыкновенную, тихую семейную радость…
…Баюкая ребенка русской колыбельной, Эжени удивлялась происшедшим в ней переменам. Расчетливая и прозорливая, она оказалась абсолютно неспособной распоряжаться своей судьбой. Она не обдумывала последствий опасной связи с Хельмутом, не сопротивлялась переезду в Мадрид, не стала принимать никаких мер, чтобы помешать беременности. Как и прежде, Эжени не сопротивлялась некой могучей силе, ведущей ее по жизни. Впервые она почувствовала себя во власти могучего провидения у постели умирающей Барковской и с тех пор целиком подчинялась ей, не ведая сомнений. Любовь Хельмута согревала ее душу, превращая авантюристку Эжени Алуэтт в озаренную женским счастьем Настеньку, такую, какой, вероятно, должна была стать на этом свете.
Но что стало бы, если ее возлюбленный, приняв другое решение, остался с Кларой.? Что произошло, если бы ребенок не появился на свет или погиб? Эжени не знала. Вероятно, в ее жизни появилось бы нечто другое, — то, что она сумела бы принять как должное.
Все могло бы сложиться по-иному, кроме одного — той цели, которая манила ее, словно свет лампы ночную бабочку. Фабрика смерти в Руре стала наваждением Эжени, неотвязно преследующим ее мысли.
В конце жаркого июля неожиданно пришла весточка от Шарля: «Подлинные документы рурского объекта находятся в руках твоего дружка. Постарайся не оплошать на этот раз. Это твой шанс вернуть доверие. Передашь пакет со связным. Он будет ждать тебя в первое воскресенье августа в сквере святой Терезы. Сосредоточься, детка, надо поторопиться».
«Так значит ты лжешь мне, Хельмут». — Эжени долго смотрела в огонь, поглотивший послание Шарля. Она физически ощущала, как внутри ее существа пришли в движение какие-то рычаги, колеса, острые лезвия, колющие клинки. Они терзали ее внутренности, подбираясь к самому сердцу. Наверно, это были возмущение, боль, страх, разочарование. И ощущение неотвратимой утраты — душа Эжени исторгала из себя любовь к Хельмуту.
«Вырвать страсть из своего сердца — непростое дело», — напевала, убирая дом, молоденькая испанка Лауренсия. Она приходила через день — нянчиться с малышом, помогать по хозяйству, стряпать. Эжени были известны все перипетии ее бесконечных любовных историй. — «Убив в себе любовь, ты можешь сгинуть сам, захлебываясь собственной кровью. А можешь посмеяться, залечив ту рану вновь расцветшею любовью».
— У тебя какая-то жуткая песня. — Эжени, кажется, впервые вслушалась в мурлыканье девушки.
— Наоборот, — веселая. Это старинная баллада. Думаю, оперу «Кармен» с нее списали. Там все про любовь, я в театре видела. Тореадор такой толстый, но орлом смотрит, а брови, словно щетки. Ну а тот, другой, помельче, зато поет красиво… Я про любовь очень много знаю.
— Так ты думаешь, Лаура, «Кармен» — это веселая история?
— А что? Он же ее от любви прирезал. От жуткой страсти. Такая как привяжется — хуже холеры… К ворожее идти надо, а то иссушит нутро, до могилы довести может.
— А ты к ворожее ходила?
— Да тысячу раз. — Лауренсия боевито подбоченилась. — Я сглазу не боюсь. И цыганке этой доверяю.
— Цыганке?
— Да вы не думайте, они не все воруют. Есть и честные. Ханна с меня вообще гроши взяла. Но помогла, не хочу врать, — помогла. Приворотное слово знает… Да и вообще — всю судьбу как по писаному расскажет. даже про ребеночка вашего сразу сказала — выживет и большим человеком станет. А ведь был-то — тьфу! Заморыш. Угу-гу! Ангелочек наш, весь мокрый. — Лауренсия ловко подхватила захныкавшего малыша.
— Ты меня к ней сведи. Только тихо, чтобы никто не знал.
— Ночью, что ли? — Нахмурилась испанка.
— Да я и ночью не боюсь. Идет? Дашь ей вот это. — Эжени протянула деньги, но девушка не взяла.
— Плата прямо в руки. Иначе ошибиться может. — Лауренсия с интересом взглянула на хозяйку. — Непростое, думаю, у вас, синьора, дело, неладное. Посмотрим. что Ханна скажет.
Глава 23
Дом ворожеи стоял на окраине поселка среди лачуг, принадлежащих цыганам. Это вовсе не было похоже на табор, — скорее, на южную деревню. Только здесь на каждом углу торговали чем-то, сидели кружком на пригорках, плясали у костра и ели поджаренное на огне мясо. Несмотря на поздний час на улице было людно, словно в какой-то праздник.
Каморка старухи мало чем отличалась от бедного испанского жилища. Обгоревшие толстые свечи оставляли по углам дрожащий полумрак, освещая лицо сидящей за столом женщины.
— Садись. По-нашему понимаешь? — Хриплым голосом предложила цыганка гостье стул напротив.
— Немного научилась. — Сняв перчатку, Эжени протянула старухе ладонь. — Мне про себя знать надо. Как я поступать должна, кому верить, кого слушаться.
— Ответы-то заранее ясные… Кроме первого, синьора. Его никто не знает. Скажу: мужчинам ты люба; скажу: не просто доля твоя складывается и на сердце тяжесть. Так это тебе любая девчонка наша нагадает. Раз красота есть, то не жди простой участи. И уж ежели к гадалке пришла, то и вовсе тоска заела. — Старуха зорко осмотрела гостью и приблизила к свече ее левую ладонь, склонилась над ней, словно читая. — Правую давай… Э-эх! Знак глубокий, — на всю жизнь положенный. — Ханна хитро посмотрела на иностранку. — Про то, что заговоренная, знаешь?
Эжени кивнула.
— Этому бы возрадоваться, да перекрестясь, всем угодникам молиться. Да тут у тебя еще отметина есть — нехорошая. Предрешенность, — понимаешь? Ну, когда воз с горы на тебя катится, а ты словно к месту пристыла — воли нет шелохнуться… Неспроста все это, синьора. У человека обыкновенного, Богу подвластного, такую отметину редко увидишь. Кто-то постарался твою головушку к плахе пригнуть.
— Как так? Говоришь, я от бед заслоненная, и к ним же приговоренная?
— А это разные силы, красавица моя, борются. Одна, значит, заслоняет, а другая — на дно тянет… Про первую не скажу, а вот злодея твоего хорошо вижу… Но тоже — слова не оброню. — Гадалка отстранила руку иностранки.
Эжени достала из сумочки бумажную купюру.
— Этого достаточно?
— Достаточно-то с лихвой, да рот не открывается.
Положив деньги на стол, Эжени с мольбой посмотрела на ворожею.
— Как же мне жить в таком неведении?
— А знать, думаешь, лучше? Не всегда, красавица, не всегда. — Купюра исчезла за красным шелковым платком, крест-накрест повязанным на груди старухи. — Так и быть, скажу. Только ты уж не гневайся… Враг твой — в родителе твоем!
Эжени улыбнулась:
— Да я его никогда и не видела! И он обо мне думать не думает. Нагулял ребеночка и сбежал. Не знаю, как зовут, да и жив ли.
— А все же остерегайся. Нехорошими силами он орудует, с черными духами знается. От такого добра не жди… А жив он, — так это точно, жив… И тебя, красавица, поминает…
Заметив, что гостья разочарованно усмехнувшись, собралась прощаться, цыганка укоризненно покачала головой с седыми жесткими патлами, прихваченными на лбу кожаным ремешком.
— Почему же другие-то советы не слушаешь? Не доверяешь старухе?
— да ты сама сказала, что вопросы мои глупые.
— Но все же от меня ты и напутствие получить должна. Не дело с одной черной думой мой дом покидать… Вот мы сейчас карты раскинем и поглядим, что они тебе пророчат.
Быстро меча засаленную потемневшую колоду, цыганка сосредоточенно выстраивала мудреные комбинации, нашептывая советы:
— Поступать ты должна, красавица, по сердцу. Ты сердце-то свое плохо слушаешь. Не жалостливое оно у тебя — железное… Так вот размягчи душу слезой, помолись, хорошо так, светло о своих людях ближних подумай и прислушайся. Что сердце подскажет, так и поступай.
— И верить, значит, всем, кто сердцу мил, кого жальче станет? — Печально улыбнулась Эжени, думая о предательстве Хельмута.
— Зря усмехаешься, синьора. Верный совет даю. А ежели кто тебя и обманет, так это легче снести, чем самой обмануться. Незаслуженной обидой хорошего человека ранить — большую беду накликать.
«Хорошего человека ранить! — А который хороший? Тот, кто клянется в любви и лжет? Что превозносит свой патриотизм, а сам соучаствует в грязных делах?» — Эжени металась по дому, решая. как выполнить указания Шарля.
Если документы действительно у Хельмута, она получит их. Пусть даже ей придется пойти для этого на крайние меры. Интересно, что больше испугает его — потеря сына, любимой или собственной жизни?
«Завтра в сквере святой Терезы я передам связному документы о проклятой лаборатории. А сегодня. — сегодня пусть льется кровь, как в песенке Лауренсии». — Усмехнулась Эжени, положив в карман юбки маленький пистолет. Впервые за все время знакомства и сотрудничества с фон Кленвером Эжени остро осознала, что они — прежде всего, враги, а все остальное — случайное недоразумение. Эжени Алуэтт — агент, работающий против немцев, а следовательно, против господина фон Кленвера.
…Хельмут выглядел чрезвычайно усталым, — он приехал поздно, сразу после какого-то важного делового разговора, очевидно, сильно угнетавшего его. Он как-то сразу постарел — потускнели пшеничные пряди, погас блеск в синих глазах, опустились крепкие, гордо носившие голову плечи. На руке Хельмута висел смятый пиджак, взмокшая рубашка прилипла к спине.
— Извини, что задержался, Эжени. Очень устал. Я, пожалуй, сразу в душ. Возьми вот это. — Он протянул ей пиджак и коричневый кожаный портфель. — Только припрячь портфель получше — там у меня сегодня очень важные бумаги. Не было сил добраться до офисного сейфа. Но у тебя здесь, вроде, не прячутся русские шпионы? — Хельмут болезненно улыбнулся и чуть-чуть подмигнул Эжени такими грустными глазами, словно прощался с ней навсегда.
В ванной комнате шумела вода, Эжени стояла посреди комнаты, пытаясь разобраться в своих ощущениях. В висках завывала сирена тревоги, сердце колыхалось, руки дрожали.
Не отдавая себе отчета в том, что делает, она открыла портфель, использовав знакомый ей код замка — Хельмут как-то сказал. что применяет комбинацию цифр, соответствующую ее имени.
В тоненькой папке с грифом «Отдел 3Z. Опасно.» оказались те самые документы, за которые Эжени собиралась заплатить жизнью. Не раздумывая, она вынула из обложки листы с планами и чертежами и спрятала их в буфет.
— Какое облегчение от такого пустяка! Словно заново на свет родился! — В комнате появился Хельмут, вытирая полотенцем мокрые. коротко стриженные волосы. Он переоделся в домашний костюм — легкие брюки из серой холстины и свободную мексиканскую рубашку с ярким орнаментом.
Эжени удивленно уставилась на босые ступни, твердо стоящие на каменных плитах пола — Хельмут никогда не ходил по дому без обуви.
— Что ты там делал? Неужели холодный душ способен подействовать на мужчину? Выглядишь как мальчишка из породы легкомысленных шалопаев, шатающихся по ярмаркам.
— В сущности, я такой и есть. Только очень глубоко прячусь. Ты даже не представляешь, какая тяжесть сваливается с плеч, когда решение принято и назад хода нет…
— Что-то стряслось в посольстве?
— А, неважно! Стряслось или стрясется. Я знаю, что произойдет сейчас с нами. Ну. иди ко мне, Джени!
Он распахнул объятия и она рванулась к нему, но спохватилась, загадочно улыбнулась и медленно сняла юбку. Перешагнув через шелковую ткань, таящую готовый к бою пистолет, Эжени бросилась на шею Хельмуту со смешанным чувством вины и победы. Похищенные документы расставили по местам утерянные ориентиры — она была двойной агенткой, ухитрившейся переиграть своего противника, а Хельмут фон Кленвер — поверженным врагом и потрясающим мужчиной, близость с которым вдохновляла ее тело.
Давно уже они не занимались любовью с такой всепоглощающей страстью, забыв обо всем на свете и даже о том, что час назад произошло в этом доме. Наслаждаясь физической близостью с человеком, дарившим ей восхитительное, наполненное острым наслаждение забытье, Эжени ни разу не подумала о том, что выкрав документы, положила конец их любви.
Глава 24
Короткие полуденные тени кипарисов в сквере св. Терезы не давали прохлады. Здесь было тихо, как на опустевших в часы сиесты улицах. Дома с закрытыми решетчатыми ставнями спали. Но Эжени казалось, что чьи-то глаза следят за ней из полумрака душных комнат, чьи-то влажные ладони сжимают наведенный в ее затылок пистолет.
Развернув названный Шарлем в качестве пароля журнал, она присела на крайнюю от питейного заведения скамейку и не поднимала головы, пока башенные часы не пробили один раз. Связной запаздывал.
Документы, упакованные в небольшую дорожную сумку, Эжени оставила в номере маленькой гостиницы поблизости от скверика. Портье, понятливо кивнул, услышав, что хорошенькая сеньорита в соломенной шляпке и цветастом ситцевом платье вернется с кавалером. Эжени заново перебирала в уме все детали встречи, названные Шарлем, — нет, она не ошиблась, по крайней мере, в определении места и времени. Но связной не появлялся и напряжение росло. В окошке над бакалейной лавкой громко хлопнула ставня — сердце Эжени вздрогнуло, озноб пробежал по разогретой солнцем спине.
— В не подскажете, где здесь можно остановиться? Я проездом в ваших краях. — Любезно осведомился мужской голос на плохом испанском языке.
Эжени подняла глаза:
— Возможно, сеньор говорит по-французски? Мне… — Последние слова отзыва застряли у нее в горле. Под белесым августовским солнцем, в сонном предместье испанской столицы, среди настороженной тишины, нарушаемой всплесками фонтанчика, стоял Алексей Ярвинцев. Возмужавший, загорелый, с тросточкой и небольшим саквояжем в руках.
Эжени опустила ресницы и выдохнула воздух, который целую минуту, тараща глаза на связного, держала в груди. Перед глазами плыли темные круги, звенело в ушах и казалось, стоит только поднять веки — и увидишь раскаленную гальку черноморского пляжа, выгоревшую синеву ленивой волны и юного офицера, с трепетом взирающего на ее наготу.
…— Ты?! — Наконец сказала она. опускаясь на скамейку рядом. Эжени механически проговорила положенные слова отзыва. — Пойдемте, я покажу вам неплохую гостиницу поблизости. Как приятно. что синьор говорит по-французски. Я тоже здесь проездом.
…В душном номере гостиницы пахло кислым вином. Вокруг лампочки на потолке, спрятанной в прогоревший голубой абажур гонялись мухи. Полосатый сумрак от решетчатых жалюзи лежал на вытоптанном ковре и синем покрывале большой деревянной кровати. Бумажные обои густо цвели выгоревшими букетами незабудок.
— Как же это случилось, Настя? Я потерял тебя из виду, получив то странное письмо… Я был уверен, что ты сбежала с толстобрюхим певцом. Так уверял Вольдемар.
— Ничего не понимаю… Это я получила от господина Лихвицкого деньги на проживание, записочку от тебя и строжайший наказ никогда не попадаться на глаза господам. Мы поселились в рабочих трущобах.
— Так ты осталась в Одессе?! А как же актер?
Эжени укоризненно покачала головой:
— Удивляюсь, почему такую ответственную миссию доверили столь несообразительному человеку… Алекс, никакого певца и никакого письма от меня не было… Вольдемар — подонок. Он лип ко мне, как репей, и застав нас, решил отомстить. Наговорил родителям всяких гадостей, а те и постарались избавиться от развратной девчонки и ее безропотной матери. Да еще состряпали всю эту «переписку»… Теперь-то я почти уверена, что гнусные слова небрежного прощания были написаны не тобой. Но тогда… тогда я всерьез подумывала о самоубийстве.
Алексей схватился за голову, ероша смоляные кудри:
— О, Господи… И ничего нельзя поправить… Я сходил с ума от любви, я сбежал в кавказский полк, надеясь по классической традиции попасть под пулю какого-нибудь сумасшедшего абрека… Сопливый мальчишка, дурак!.. Но что стало с тобой, Настя?
— Насти давно нет. Я жила очень тяжко, потом шикарно. Мою жизнь, словно огненной стрелой, пересекла история этой дьявольской лаборатории. Случайно мне довелось узнать о ней и с тех пор я стала пленницей, заложницей дьявола… Я не успокоюсь, Алексей, пока эта чертова кухня не полетит в тартарары!
— Постой… постой… Ты — Эжени Алуэтт, сожительница одного из главарей германской разведки… — Алексей отстранился, будто узнал о заразной болезни своей бывшей возлюбленной.
Эжени с вызовом посмотрела на него:
— Именно поэтому мне удалось раздобыть эти бумаги. Возьми и проверь. Я выкрала их из папки моего любовника, от которого недавно родила сына.
— Знаю, знаю… Но и вообразить не мог, что женщина, о которой шла речь, — Анастасия Климова! Моя единственная любовь… Боже!.. Ведь я никогда не забывал тебя, не переставая мечтать, что однажды, как в детской сказке, злые чары рассеются и я, наконец. обниму тебя…
— Все это было так давно — Одесса, дача Лихвицких, бархатное платье с барыниного плеча и мое пение, — смутный, растаявший сон… Но сегодня на площади меня вновь обожгло то воспоминание… Оно так часто приходило ко мне в часы одиночества и когда… когда я была с другими…
— Мы видели с тобой одно и то же, — майский день и наши тела, рвущиеся друг к другу… Я звал тебя, Анастасия, звал, подстегивая коня и ловя эхо в прохладном кавказском ущелье… Я тянул к тебе руки, не замечая чужих женских лиц… Я так и не сумел полюбить Зосю…
— Что стало с ней? — спросила Эжени холодным тоном. — Ведь мы были почти сестрами. Но она ни разу не подумала о том, что я могу умереть с голоду. И поверила, сразу поверила тому гадкому письму, которое меня заставили написать Лихвицкие… И с тех пор так и не усомнилась.
— Это несправедливо, Настя! У Зоси был нервный срыв после того, как ей дали прочесть оставленную тобой записку… Не знаю, что там было, но она все твердила в горячке, что ты предала дружбу…
— Ну, что ж… — Эжени вздохнула. Все к лучшему. Девочка чуть ли не с пеленок бредила тобой. Она заслужила счастье.
— Мы поженились под Рождество в 1913 и уехали в Австро-Венгрию. Я получил должность в российском представительстве в Праге… Тогда я уже служил в разведке… Потом началась война, я был ранен в одной жестокой переделке — два месяца провалялся в госпитале. Эта тросточка — не дань моде. Моя нога едва уцелела.
— Я заметила, что ты хромаешь… Но, говорят, мужчину украшают боевые шрамы. — Банально отшутилась Эжени. Ей не хотелось продолжать разговор о прошлом.
— А женщину — деловые тайны? — С горечью воскликнул Алексей, приблизившись к Эжени. — Ты в сто раз прекрасней, чем та девочка, оставшаяся в моем воображении… Кто бы ты ни была, Анастасия или Эжени, русская прачка, французская агентка или же наложница гнусного боша — я безумно хочу тебя. Как ни одну женщину в мире.
— Алекс! Зачем все вышло так — так запутано, ужасно, глупо?.. Не понимаю…
— И так опасно, любовь моя. — Опустившись на колени у ног Эжени, Алексей прижался к ним щекой, его руки, проникнув под легкую юбку, гладили бедра. — Возможно, мы видимся последний раз. Эта операция очень опасна. Я сегодня опоздал к месту встречи, потому что боялся привести «хвост». Мне мерещилась слежка, я бродил по незнакомым переулкам, сидел в прохладном костеле, колесил в наемном экипаже… И, знаешь, я не ошибся! Да, я не ошибся… То, что на площади Терезы оказалась именно ты — это знак. Знак опасности, беды, счастья… Мне никогда не было так страшно… — Он поднял на Эжени молящий и в то же время решительный взгляд. Так объявляют о последней воле обреченные на эшафот смертники. — Я боюсь только одного, — что кто-нибудь снова помешает нашей любви.
— Нам надо поторопиться, милый! — Расстегивая крошечные пуговки платья, Эжени смотрела в черные глаза Алексея, те самые, что заставляли краснеть неопытную девчонку.
Настя боялась жара в крови, вспыхивающего от прикосновения Алексея, и стремилась к ним, как летящая к огню бабочка. Эжени хорошо понимала, что означает этот жар, предвкушая наслаждение запоздалого свидания. Да, она мечтала о его объятиях, разомкнувшихся под фонарем Лихвицкого темной черноморской ночью. И теперь, пробегая руками по обнаженному телу Алексея, она теряла голову от сознания возвратившегося к ней блаженства.
Но что-то надоедливо звенело в висках, мешая сделать последний шаг, что-то упрямо тревожило ее мысли, охлаждая тело. Видение прошедшей ночи, последней ночи любви с Хельмутом заслонило все. Его ласки, его запах, его стоны и тихий смех, его глаза, горящие такой жаркой, такой преданной любовью, преследовали Эжени.
«Да ведь я люблю его!» — едва не выкрикнула она, освобождаясь из объятий Алексея. — «Его, только его, — отца моего ребенка, человека, которого должна ненавидеть!» Открытие поразило Эжени. Она замерла, испуганно прижавшись к стене. Яркий луч пробежал по ее застывшему лицу и тут же исчез.
— Постой… — Она оглянулась, — на стене плясал, пробиваясь сквозь жалюзи, солнечный зайчик. Осторожно подойдя к окну, Эжени проследила путь луча — кто-то настойчиво подавал знаки с чердака противоположного дома. — Это не забава мальчишек, Алекс, уверена, — нас предупреждают об опасности. Надо немедленно уходить! Обернувшись, Эжени поймала насмешливый взгляд Алексея. В его руке блестел пистолет.
— Довольно лгать, Анастасия! Признайся — это затея твоего приятеля. Вы разыграли забавный фокус, чтобы заманить меня в ловушку.
Эжени молчала, лихорадочно обдумывая случившееся. А что, если трюк с документами был действительно разыгран Хельмутом, чтобы проверить ее и заставить выдать сообщников? А если и нет, то опасность не менее велика. Ведь фон Кленвер наверняка обнаружил пропажу бумаг из своего портфеля и вычислил похитителя. В таком случае Алекс прав: она привела его в западню.
— Молчишь… — С тяжелым вздохом Алексей спрятал оружие. — Самое ужасное, что я не сумею возненавидеть тебя. Даже на пороге мучительной гибели, гибели от твоей руки, я буду видеть это лицо, волосы, это тысячу раз вожделенное тело, которое так и осталось чужим. — Одевшись и забрав вещи, Алексей посмотрел на ошеломленную женщину долгим, печальным взглядом. — Прощай…
— Алекс, я не виновата… Я не предавала тебя… — Шептала она, когда дверь за ним уже захлопнулась. Быстро одевшись, Эжени осторожно выглянула в окно. Разомлевшие дома по-прежнему дремали на солнце, улочка пустовала, мирно пережидая зной. Лишь у противоположного дома появился ранее не замеченный Эжени серый автомобиль.
Алекс долго не появлялся. Вот он вышел из дверей гостиницы и поднял лицо вверх, к блеклому выгоревшему небу. Затем, опираясь на тросточку, резко рванулся в сторону, к соседнему дому с прохладным двором. Но не успел: двое мужчин в серых костюмах, подхватив его под руки, уволокли к машине. Эжени успела заметить и короткий рывок руки Алекса с пистолетом, и то, как ботинок серого синьора резко саданул пленника по раненому колену, как согнулся Алексей, судорожно хватая ртом воздух.
Через несколько секунд улица опустела. Эжени задыхалась в душной комнате — если ей уготована та же участь, то лучше не медлить… Только очень хотелось хоть раз посмотреть в глаза Хельмуту.
Вызвав горничную, она спросила:
— Здесь имеется другой выход?
— Разумеется, сеньора, во двор. Только два господина-иностранца, приезжавшие сюда, много заплатили хозяину, чтобы он его запер до вечера.
— Спасибо, можешь идти.
Эжени медленно спустилась в холл и вышла на улицу. Почему-то, точно так же, как Алекс, она подняла лицо вверх и поняла, — он смотрел, прощаясь, на ее окно. Золоченый крестик собора поблескивал в вышине, напоминая о надежде и вере. Мысль помолиться, выпросить у неба шанс на спасение мелькнула в голове Эжени. Но она не стала просить — не стоит задерживаться в мире, полном жестокости и обмана. Гордо подняв голову, она зашагала вниз к знакомому скверу. Но пуля не настигла ее. Не затормозила, визжа шинами, серая машина. Эжени пощадили, оставили жить, обрекая на долгую, страшную пытку.
…Вернувшись домой, она кинулась в детскую. Лауренсия в испуге отскочила от кроватки с младенцем и недоуменно уставилась на хозяйку.
— За вами будто черти гнались, сеньора.
— Выйди. — Коротко приказала Эжени и прижала к себе сына. Это был единственный человек, которому она могла бы доверить все, но он бессмысленно гукал и пускал пузыри, тараща на мать голубые глаза. Эжени разрыдалась, судорожно сжимая тельце ребенка. Никогда еще она не чувствовала себя такой одинокой, бессильной, обманутой.
…Телефон Хельмута не отвечал. Эжени не удалось разыскать его ни по одному из известных ей номеров.
Скоро она заметила, что за домом установлена слежка. Выходит, ждать ареста оставалось совсем не долго. До поздней ночи она просидела у окна, не зажигая света, ни о чем не думая и даже не сожалея. Все. что могло тревожиться, страдать от боли в ее теле, словно онемело, превратившись в сплошное гнетущее ожидание.
Прослушав, как часы пробили два раза, Эжени забрала спящего сына к себе в кровать и, свернувшись калачиком, уснула.
Глава 25
Неделя прошла в полной неизвестности. Все так же приносил овощи разносчик и приходила кормилица, чтобы дать грудь младенцу и оставить сцеженное молоко. По-прежнему поднималось летнее солнце и сладко пахли в саду пышно расцветшие розы. Эжени чувствовала — за каждым ее шагом следят. Все, кто заходят в ее дом, подвергаются проверке и вот-вот, наконец, за ней придут серые люди. Пытаться бежать в такой ситуации, да еще с маленьким ребенком, было совершенно бессмысленно. Да и не хотелось — Эжени с новой силой охватило ощущение предрешенности ее судьбы, о которой говорила Ханна.
…Лауренсия сияла от приятной новости:
— А у моей сеньоры воздыхатель объявился! Целый день возле дома топчется. То газету читает, то так ходит, — симпатичный, на иностранца похож… Выходит, помогла-таки Ханна. Один упорхнул, а уж другой у порога ждет.
— Ничего, скоро мой милый появится, — усмехнулась Эжени, хорошо представлявшая встречу с разоблачившим ее Хельмутом.
…Ночью ее разбудил стук в окно. Незнакомый мужской голос тихо позвал по-французски:
— Мадам Алуэтт! Не пугайтесь. Я от вашего друга.
Эжени впустила гостя — коренастый немец с ежиком рыжих волос мрачно посмотрел на нее.
— Забирайте ребенка, мы немедленно уезжаем.
Эжени безропотно переоделась и, собрав в сумку вещи сына, покорно вышла в гостиную.
— Это весь багаж?
— Мне больше не понадобится. — Спокойно заверила она, подумав о том, что будут ли ее держать в тюрьме или тайно расстреляют, наряды ей вряд ли пригодятся.
— И все же стоит прихватить пару костюмов. Только скорее, прошу вас. Давайте, я подержу малыша. — Предложил немец.
— Не стоит. Справлюсь сама. — Бросив одной рукой в чемодан без разбора какие-то платья, Эжени вышла в гостиную. — Я готова.
Машина гостя притаилась за соседним домом. Не зажигая фар, они тихо выехали из спящих переулков и рванулись по шоссе на восток.
— Последите, пожалуйста, чтобы за нами никто не привязался… Спокойный ребенок. — Заметил немец, глянув через плечо на спящего Генриха.
— Весь в родителей. — Коротко отозвалась Эжени.
— Признаюсь честно, мне не приходилось встречать таких молчаливых и не любопытных женщин. Ведь вы даже не поинтересовались, куда мы едем.
— Я не имею правил беседовать с незнакомыми людьми. А вы не сочли необходимым представиться.
— Мое имя вам ничего не объяснит. Вряд ли Хельмут упоминал про «старину Курта».
— Не припоминаю.
— Думаю, нам еще предстоит узнать друг друга получше. Но к светской беседе никто из нас, очевидно, не расположен.
Полчаса они ехали молча. Эжени не старалась запомнить дорогу — убегать она не собиралась.
— Ну вот, мы на месте. Попробуем проникнуть в дом без шума. Может, малышу лучше дать соску? — Кивнул Эжени Курт. Она послушно выполнила указание — мальчик довольно зачмокал.
В небольшом доме, прячущемся то ли в лесу, то ли в парке, мрачно чернели окна. Лишь на первом этаже резко светилась узкая щель между тяжелых вишневых штор.
— Проходите, мадам Алуэтт, я пока покурю на воздухе. — Курт распахнул дверь в комнату, предлагая Эжени войти.
За круглым столом, покрытым бордовой плюшевой скатертью, сидел человек, опустив голову на сложенные руки. Свет низкого абажура золотил его короткие светлые вихры.
— Хельмут?! — Сделав несколько шагов к нему, Эжени остановилась.
— Наконец-то ты… Извини, вздремнул. — Он облегченно вздохнул, взглянув на спящего сына. — Дай-ка я устрою его на диване. Он слишком мал, чтобы помочь нам и совершенно не умеет соблюдать конспирацию.
Уложив ребенка, Хельмут вернулся к столу и предложил Эжени стул напротив.
— Садись. И для начала прочти вот это.
Эжени взяла листок, в котором сразу же узнала послание Шарля. Под написанными от руки строками шел напечатанный на машинке расшифрованный текст: «Молодец, девочка. Посылка попала по назначению. Объект уничтожен. Жду тебя дома».
— Что это значит?
— Ты можешь возвращаться в Париж. — Он посмотрел на часы. — У нас в запасе еще час. Есть вопросы или хочешь отдохнуть перед путешествием?
Эжени лишь равнодушно пожала плечами. Она совершенно запуталась в происходящем. Но требовать объяснений не собиралась — ей объяснят то, что сочтут нужным. Она проиграла, но не намерена унижаться.
— Если тебе все ясно, тогда кое-что должен добавить я… Тот русский, которому ты передала бумаги… участвовал в операции уничтожения лаборатории. Это смелый человек, — ему пришлось взорвать себя вместе с «фабрикой смерти».
— Я сама видела, как его схватили и увезли ваши люди. К чему теперь закутывать меня ложью? Где здесь правда, господин фон Кленвер?
— Правд очень много. Первая состоит в том, что тебе удалось долго морочить мне голову. О твоей работе на французов я узнал лишь десять дней назад… Правда вторая, о которой я догадался чуть раньше, — я тоже не тот, за кого ты меня принимала, и совсем иной, чем представлял себе сам. Понимаешь… все это время ты видела во мне добычу, врага, которого нужно использовать в целях твоего ведомства. Но в тот день, когда ко мне попали бумаги с отметкой 3Z, я стал твоим союзником…
Слухи о «фабрике смерти» казались мне преувеличенными, а твой рассказ о «сербе», нашедшем информацию, несколько наивным. Пришлось попросить друга о помощи, и я получил доказательства. Самые невероятные домыслы о бесноватых фанатиках, задумавших вооружить германскую армию невиданным по жестокости бактериологическим оружием, оказались правдой… Идея создания такого оружия и осуществление этого плана принадлежали отцу и сыну Шварцкопф, младшего ты знала под именем Иордана Черне или Альберта Орловского.
Вот тут-то я понял, что этот человек появился на твоем пути неспроста. Ты обладала некой информацией, заставившей Шварцкопфа выследить тебя… Конечно же, он пытался убить тебя не из ревности, а ты вонзила нож в его грудь не только из чувства ненависти к насильнику.
— Я стал внимательно следить за тобой и перехватил послание из Парижа. — Хельмут улыбнулся. — Шарль де Костенжак — мой давнишний противник. Мы так упорно сражаемся с ним на невидимом фронте, что испытываем почти дружеские чувства… Он сообщил тебе о прибытии связного и торопил с получением документов. Вот как этому шельме удалось узнать, что бумаги попали ко мне, пока не знаю. Не знаю и главного, — почему ты не призналась во всем мне, я так ждал этого. Так хотел стать другом. Но остался врагом…
Я видел твое испуганное лицо, когда ты узнала о бумагах в моем портфеле, и не мог не заметить оттянутого кармана тонкой юбки — это была не пудреница. Мне стало ясно, что ради уничтожения чертовой фабрики Алуэтт готова на все.
Тогда я позволил тебе похитить бумаги и передать их связному. Я хотел только одного — уничтожить лабораторию. И эти документы я получил для тебя.
— Но ты послал своих людей на место встречи со связным. Не понимаю… — Эжени не шелохнувшись выслушала отчет Хельмута, но концы никак не сводились с концами.
Хельмут удрученно покачал головой.
— Нет, Джени, я играл на твоей стороне. Но люди из нашего ведомства выследили меня — ведь наша связь давно навлекла на меня подозрения. Им удалось узнать о твоей встрече с неким неизвестным господином. Боюсь, у Костенжака завелся предатель. Но вот что меня удивляет, — наши ребята не знали о переданных тобой бумагах! Выходит, они не догадывались, что информацию о фабрике находилась у меня.
— Так что же произошло с Алексеем?
— Его отбили у «серых» парней неизвестные бандиты, возможно, сообщники из русской разведки, и помогли бежать. — Хельмут усмехнулся. — Мне удалось помочь ему скрыться. И, как видишь, цель достигнута… Мы можем поздравить друг друга и помянуть русского разведчика, не пожалевшего своей жизни… — Лицо Хельмута на миг озарилось улыбкой, но тут же вновь погрузилось во мрак, — мрак тяжких дум и некой фатальной предрешенности. — Мне удалось оттянуть развязку, замести следы своей причастности к побегу русского. Я ведь тоже мастер устраивать маленькие спектакли. но ты, Джени, попала под подозрение. Мне пришлось во всем согласиться с шефом и дать личное распоряжение об установлении слежки за твоим домом. Разумеется, у меня не было ни малейшего шанса передать тебе какую-либо информацию.
— Ты скрыл от своих, что твоя любовница — французская шпионка?! Ведь это грозит тебе трибуналом, Хельмут!
Трибунала не будет. Надо уметь видеть игру на один ход вперед. Всего лишь на один… А я-то хотел понять все сразу! Хельмут пристально посмотрел ей в глаза. — Скажи мне только одно, честно скажи, Джен — чей это сын?
— Генрих — наш ребенок. Я родила его потому, что любила тебя. — Твердо произнесла Эжени.
— Спасибо. Мне будет легче решать свои последние дела с этой мыслью… — На несколько долгих, бесконечных мгновений их взгляды встретились. Еще секунда, и Эжени, сметая все сомнения, бросилась бы к нему на грудь. Словно почувствовав это, Хельмут посмотрел на часы. — Время на исходе. Курт передаст тебе документы на другое имя и посадит в поезд… Мне бы хотелось остаться в твоей памяти таким, как тогда — в грязи и пыли на омытом дождем шоссе. Ведь ты еще не знала, что я — мишень… А я был уверен, что о великой любви знают лишь поэты и композиторы… В сущности, мне действительно повезло, Жаворонок.
— Я не уеду, Хельмут. Ты обещал, что мы будем вместе. Ведь мы любим друг друга! Пусть сражаются секретные службы, пусть бушует эта сумасшедшая война, а мы исчезнем — мир так велик!
— И велик соблазн… Еще вчера было бы не поздно. Если честно, я сильно колебался, выбирая на распутье свою дорожку. И на одной из них мерещился маленький домик на берегу мексиканского залива и светлоголовый малыш, строящий из песка замки… Там была и ты, Джен… Уфф! До чего же прекрасна была ты, девочка…
— Так что же изменилось?
— Два дня назад взлетела в воздух «фабрика смерти», а вчера в нашем департаменте узнали о том, что к делу причастна ты. Они получили доказательства и решили вопрос вполне по-деловому. Я должен пристрелить тебя — это будет мой шанс получить алиби в этом деле… Шеф просчитался, рассчитывая на мое благоразумие… — Хельмут поднял лицо, рассматривая абажур. На скулах ходили гневные желваки. Справясь с волнением, он продолжал. — И тогда для меня осталась лишь одна дорожка, увы, только одна, Джен… И я торопился пройти ее. За мной, естественно, ходили по пятам. Пришлось отделываться от слежки силовыми методами. Курт выкрал тебя, а я ухитрился сбежать сам — не зря учил других, как выкручиваться из безвыходных ситуаций. Надеюсь, нас никто не сопровождал сюда.
— Так мы можем уехать вместе! Хельмут… — Не решаясь приблизиться, Эжени протянула ему руки.
— Нет, девочка, нет… Поцелуй меня, а потом возьми вот это, — по скатерти к Эжени заскользил тяжелый «манвихер». — Этой мой именной пистолет. Если ты сумеешь застрелить меня — твои шансы угодить французам удвоятся. Сегодня, 15 августа, день рождения Наполеона Бонапарта, — отметим его с надлежащей помпой.
— Ты сумасшедший, Хельмут. Ты ненавидишь и презираешь меня. Такое можно предложить лишь самой последней дряни. — Побелевшие от возмущения губы Эжени дрожали.
— Но Шарль сделал это. — Хельмут передал вторую записку. — Я перехватил ее несколько часов назад. Не хотел портить прощание. А может… ревновал.
— «Сокровище мое, Эжени! Я чувствую, ты в опасности, мое сердце дает сбои. И я позволил себе признание: лишь сейчас, на склоне жизни, мне удалось узнать любовь. Я влюблен впервые с пылкостью молодого юнца и тоской умудренного опытом старца…» — Эжени пробежала глазами признание Шарля, отыскивая нужную информацию. — «Мне удалось получить последние данные — твой приятель под подозрением. Его все равно расстреляют. Если это сделаешь ты — то вернешься победительницей. Я жду тебя. Шарль».
Эжени скомкала листок.
— Неужели ты думаешь, что я вернусь туда? Вы оба растоптали меня. Вы хуже, чем обезумевший фанатик Альберт. Вы сделали из меня продажную девку, а теперь ждете, что я стану убийцей… Как же я ненавижу вас! — Эжени почти кричала, сжимая кулаки и отступая к двери. Заплакал проснувшийся ребенок.
— Ну, вот и все. Возьми сына и уходи. Наши пути разошлись. — Глядя на пылающую гневом Эжени, Хельмут печально покачал головой. — Нет, ты не поняла, Джен, что дважды предала меня, — как честного человека, исполняющего свой долг, и как мужчину, целиком доверившегося тебе… Ты завладела мной, заставив полюбить себя…
Я не стану ждать суда и приговора, нет. Как офицер разведки и как сын своего отца, я должен смыть свой позор сам… Не стоит надеяться, что кто-то из моих сподвижников сумеет понять, почему я целый год делил свою постель, свои мысли, сомнения и планы с вражеской шпионкой. — В долгом взгляде Хельмута металась бесконечная тоска. — Никто не поймет, как я любил тебя, Джени… А теперь — прогоняю из своей жизни… Прощай.
Его тело напряглось, сдерживая порыв броситься к застывшей у порога женщине. Тяжело опустившись на стул, Хельмут закрыл лицо ладонями. Он так и не пошевелился, не поднял глаз, пока Эжени, забрав сына, не вышла из комнаты.
Он слушал, как затих ребенок, как завелся мотор, хлопнули двери и машина тронулась. Руки Хельмута изо всех сил сжали голову, почти до крови впились в кожу. Но он не кинулся вслед, не закричал, моля их вернуться. Он остался сидеть, пока не затих шум удаляющегося автомобиля, а потом медленно пододвинул к себе тяжелый «манвихер»…
Глава 26
…Эжени окаменела. На полной скорости автомобиль несся на восток.
— Можем опоздать, если я не сумею сразу выбраться к вокзалу. Я плохо знаю Сарагосу, а поезд стоит там минут пять. Зато до французской границы чуть более ста километров.
— Курт, остановитесь! Мы должны вернуться обратно. Умоляю, скорей!
— Извините, мадам. Поздно. — В жесткой интонации Вернера стал особенно заметен немецкий акцент.
— Скорее назад, — или я придушу тебя! — Эжени вцепилась в горло Курта, машина резко вильнула и остановилась. Освободившись из цепких рук, Курт повернул к ней мрачное, спокойное лицо.
— Не надо истерик, мадам. Человек, любивший вас, был истинным патриотом и настоящим офицером. Он мог пойти на хитрость, чтобы избавить Родину от позора вандализма. Но он никогда не был трусом. Хельмут фон Кленвер сумел уйти из жизни так, чтобы его сына и отца не коснулся позор.
…Посадив Эжени в экспресс «Мадрид-Париж», Курт коротко сказал:
— Я выполнил то, что завещал мне друг. Если бы вы были мужчиной, я, не задумываясь, пристрелил бы вас.
…Она сидела у окна пустого купе, глядя, как уносятся в ночь огни большого города. Эжени ничего не чувствовала, кроме огромной пустоты, от которой не было избавления.
— Мадам, ваш малыш так кричит… Может, стоит его покормить? В дороге не вредно лишний раз побаловать ребенка приятной трапезой. — Пожилой контролер, проверив билеты, игриво подмигнул, глянув на пышный бюст молодой матери.
Не соображая. что она делает, Эжени расстегнула блузку. Из-за преждевременных родов она лишилась молока и ни разу не испытала этого чувства, — вцепившись ручонками в ее грудь, ребенок захватил беззубым ртом сосок, старательно зачмокал, потом притих и уснул.
— Сын. Его сын. Я не знала. как сильно люблю тебя, малыш. Спи спокойно, у тебя отважная, смелая мать, — прошептала Эжени, роняя на покрытую светлым пухом головки частые, теплые слезы.
— «Спи, младенец мой прекрасный, Бог твой сон хранит», — тихонько запела Эжени колыбельную, которую давным-давно напевала ей мать. От русских слов защемило в горле.
«… Дам тебе я на дорогу образок святой
Ты его моляся богу ставь перед собой.
И готовясь в путь опасный, помни мать свою.
Спи дитя мое родное, баюшки-баю…»
— А вот и я. Не ждали? — В дверь неслышно проскользнул мужчина. — Тоскливо путешествовать в одиночестве, желающих прокатиться в Париж что-то нынче маловато. Особенно, в первом классе. Приличные господа предпочитают держаться подальше от фронта, мадам.
Эжени не оборачивалась и не слушала разговорчивого попутчика — мир перестал существовать для нее.
— Обидно, — такое пренебрежение! А я пересек чуть ли не пол-Европы, чтобы встретиться с тобой, дорогая.
Эжени резко обернулась, словно ее ударило током, — она узнала этот голос. — В мягком сидении, скрестив на груди руки, сидел Альберт.
— Я так ждал этого момента, и какое разочарование… Где вопли ужаса, мольбы о прощении?.. Ведь ты думала, что убила меня, правда? Увы, я от рождения защищен от напастей, как и ты, бесценная моя сестра.
Что, снова не удивилась, сестренка? Анастасия Климова, рожденная от Эриха Шварцкопфа и русской шлюхи. Наш отец — чистокровный ариец, наследник древних магических знаний. Они передавались из поколения в поколение, их нельзя было выжечь ни костром, ни каленым железом. Наших предков называли колдунами, прислужниками сатаны. Их сжигали, преследовали, истребляли… И они научились выживать, вкладывая в свое потомство защитные силы… Знаешь, что за родинки усыпали твое тело? Это следы от ран, пуль, пыток, болезней, которыми были награждены наши предки. Им здорово досталось, правда? Но еще остались незащищенные места, я видел.
Я не знал, что мы состоим в родстве, когда срывал с тебя одежды. Хотя это ничего бы не изменило. Я все равно овладел бы тобой. И ты бы тоже не остановила занесенный нож, если бы угадала во мне брата. — Тяжело дыша, Альберт приблизился к Эжени, заглядывая в ее лицо. — В твоих глазах пустота, проклятая. Ты предала наше дело, ты отняла жизнь у самого могущественного из людей — Эриха Шварцкопфа поглотил взрыв, уничтоживший его лабораторию. Ты обесчестила Германию, убила собственного отца. Но он проклял тебя, сестренка. Проклял сразу же, как зачала русская девка. Чистокровный ариец не мог допустить, чтобы выжила ты — грязная славянская тварь…
Тело Альберта сотрясала крупная дрожь возбуждения. Теперь ему снова приходилось поддерживать кураж кокаином.
— Эй, нежная моя, не изображай мадонну. Положи свое отродье и застегнись — ты омерзительна…
Эжени не шелохнулась. Она смотрела на Альберта широко распахнутыми глазами, словно он говорил не по-русски, а на непонятном ей языке. Смысл его слов не умещался в сознании, едва теплящемся на грани глубокого обморока.
— Не притворяйся, мне известно, чем развеселить тебя. Это я донес германской разведке об Алексее. Хотя еще и не знал, что он охотится за моей лабораторией… Моей! — Альберт расхохотался. — Все уже было готово — тысячи, миллионы смертоносных капсул, готовых взорваться над городами и селами… Мы искали противоядия, которыми должны были обеспечить избранных… Мы нашли его! Твой русский хромой любовник взорвал себя вместе с фабрикой. И нашим отцом… — В руке Альберта блеснул пистолет. — Здесь семь пуль, все предназначены для тебя, сестренка. Фон Кленвер, надеюсь, справился сам. Я вовремя сообщил в его ведомство о той роли, которую он сыграл в уничтожении секретного военного объекта. И о вашем сотрудничестве с французами.
— Ты?! — Беззвучно прошептала Эжени.
— И теперь явился за тобой, чтобы выполнить волю отца, проклятая тварь! Заговоры бессильны, когда в дело вступает такой мастер, как я. Второй раз я не ошибусь. Ведь ты все же смертна, бедняжка Стаси. — Альберт взвел курок. Крупный пот катился по его искаженному безумием лицу.
— Нет! — Положив сына, Эжени выпрямилась во весь рост, закрывая своим телом ребенка. — Нет!
Первая пуля прошла выше левой ключицы, вторая — над правой. Эжени стояла, стиснув зубы. На светлой блузке проступили алые пятна.
— Я осеню тебя последним крестом. Третья пуля вонзится в твою шейку, четвертая — в грудь. Затем я пронжу твой живот и лоно, а последняя, последняя вопьется в мозг! — Альберт захохотал, сотрясаясь в конвульсиях.
Ночную темноту за окном разорвал мощный взрыв. Огненные сполохи поднимались из черноты то справа, то слева. Казалось, поезд ворвался в преисподнюю. Завыли сирены, все заволокло дымом. С воплями пытались выбраться из вагонов обезумевшие от ужаса люди. Следующая бомба сбросила состав с рельсов. Несколько вагонов пылали в придорожном овраге, распространяя едкую гарь.
Через двадцать минут все было кончено — немецкие самолеты скрылись, оставив в розоватой предрассветной дымке то, что осталось от пассажирского экспресса «Мадрид-Париж».
Часть 2
Глава 1
Медленно погас свет. В заполненном до отказа зале «Метрополитен-опера» воцарилась полная тишина. Отчетливо зашуршали листы партитуры в оркестровой яме, звякнули на сквозняке подвески большой темной люстры, бесшумно двинулся к колосникам тяжелый парчовый занавес.
Сенсационная постановка «Фауста», открывавшая сезон 1947 года, приближалась к финалу. Все оправдало ожидание сумевших попасть на премьеру счастливцев дерзость трактовки скандинавского режиссера, восхитительная работа художника и модельера, блестящее мастерство вокалистов. Исполнявшая партию Маргариты «Чудо Америки», «божественная» Джессика Галл, казалось, превзошла свои возможности, давно отмеченные эпитетом «феноменальные».
Еще немного и зал взорвется шквалом аплодисментов, свистками, криками «браво», дождь цветов осыпет вышедших на поклон актеров… Но оставалось еще нечто загадочное и опасное, подогревавшее вот уже несколько месяцев страсти музыкального мира. И чем меньше оставалось до конца спектакля, тем тяжелее нависала над сценой грозная тень беды.
В темнице, где заперта перед казнью убившая своего младенца грешница, появляется Фауст. Лежащая в ворохе соломы Маргарита поднимает к вошедшему пустое, бессмысленное лицо и отворачивается: она не узнала Генриха. Бросившись к узнице, Фауст отводит сбившиеся, всклокоченные пряди, заглядывает в ее глаза и в ужасе отшатывается: «Она… безумна!».
Губы Маргариты трогает радостная улыбка, руки тянутся к блестящим пуговицам на камзоле гостя.
— Не жадничайте, сударь, подарите бубенчик бедной девочке… Мы славно поиграем Гретхен-проказница и ее мертвый мальчик. Просит она звонким детским голосом. Но из горла певицы вырывается лишь сдавленный хрип.
— Любимая, я здесь. чтобы спасти тебя! С силой встряхнув партнершу, Роберт Грассио прижал ее к своей груди.
Люди в зале и за сценой остолбенели, почувствовав неладное.
— Марго, не покидай меня! Воскликнул Фауст, еще надеясь скрыть накладки импровизацией. Но тело женщины в его руках ослабло.
— Это конец. Одними губами прошептала Джессика. Ее руки упали, голова откинулась, как у сломанной куклы. Побледневший под слоем грима актер коротко скомандовал «Занавес!» и осторожно опустил Джессику на пол.
В театре повисла шоковая тишина.
…Далеко и высоко над миром застыло ледяное безмолвие. В нем растворились, растаяли последние слова Джессики Галл.
— Это, действительно, конец? Спросил Учителя бледный большеголовый уродец, когда видение исчезло.
— Разве ты ничего не понял? Высокий старец отошел вглубь каменного зала, освещенного пламенем гигантского очага, и протянул к огню скрюченные руки. Его синеватая кожа издавала сухой шуршащий звук, сверкали перстни, покрывающие узловатые пальцы.
Никто не видел лица Учителя и не ведал, как долго он находится здесь, в святилище уединенного тибетского монастыря. Учитель никогда не выходил на свет дня, но знал о земном бытие все.
Последней из приближавшихся к пещере была юная женщина, принесшая к Учителю новорожденного младенца полтора десятилетия назад. Старик вырастил ребенка сам, тут же, на камнях, и к пятнадцати годам передал ему знания, не входящие ни в одну библиотеку мира… Он называл воспитанника Младшим.
— Ты должен был понять, что произошло с Ней, Младший. Сосредоточься, мы повторим основы, а потом ты сам ответишь на свой вопрос.
Холодная сухая рука покрыла огромный лоб подростка, неподвижно лежащего на большом, похожем на саркофаг ложе. Младший так и не научился ходить, зато он умел думать, проникая мыслью сквозь пространство и время.
— Я, Седьмой от начала Хранитель Таинства, данной мне властью повелеваю: разверзни уста, отрок, чтобы изречь Истину. Что есть Правда?
— То, что принимает в себе без остатка Смысл Создателя.
— Что есть Земля?
— Место испытания Правды.
— Что есть Люди?
— Вместилища искры Смысла, идущие к правде. Губы юноши шевелились беззвучно, но Учитель согласно кивал окутанная белыми покрывалами, словно саваном, фигура совершала едва заметные движения.
— Кого называют Избранным?
— Тех, кого Создатель наделил достоинствами высшего порядка. Знак особых дарований отмечает их, дабы, увлекая за собой, Избранные могли сократить тяжкий путь других людей к постижению Правды.
— Что есть жизнь Избранного?
— Урок, который приближает к Смыслу.
— Сколько уроков в щедрости соей дарует Избранным Создатель?
— Три, только три, а дальше обретение вечного покоя и блаженства или слияние с бесконечным мраком.
— Что решает судьбу Избранного?
— Победы и ошибки.
…«Ошибки, ошибки, ошибки…» Высокие темные своды гулко повторили прозвучавшее откуда-то сверху слово.
Подойдя к овальному камню, Учитель коснулся его указательным перстом.
— Рассказывай, что видишь.
Тот, что лежал в саркофаге, сложив на груди короткие руки, молчал. Из глубины зеркальной поверхности всплыли его видения столь яркие и осязаемые, словно не разделяла прошедшего и настоящего река времени, шириной в тысячелетия.
Прохладное осеннее утро. Хижина, сложенная из валунов, на склоне горы. Низко проносятся гнездящиеся среди камней ласточки. Высокий старец отказывается принять из рук едва прикрытой шкурами женщины новорожденного младенца. Девочке не подобает наследовать Истину.
Женщина молит, протягивая ребенка, и вдруг замертво падает, уткнувшись лицом в сухую, растрескавшуюся землю. Из окровавленной спины торчит наконечник стрелы.
— Третий от начала Хранитель Таинства был наделен жалостью. Таков замысел Создателя. Он взял девочку. Так начался первый Урок. Голос Учителя звучал монотонно. Условия Урока были просты. Девочка получила от Создателя Дар силу, которой могла подчинять других. Она стала Избранной, получившей мудрого наставника.
Изображение на камне обрело трехмерность, заполнив каменный зал.
Стоя на вершине скалы, девушка пела. Она протягивала руки к восходящему солнцу, становясь прозрачной и невесомой. Смуглое тело парило над цветущей землей и толпами человеческих существ, стекающихся к юной жрице.
— Она имела власть божества, но осталась женщиной. Всего лишь человеческой самкой. Все мужчины племени становились ее послушными рабами. Она выбирала для соития самых сильных, черпая в них силу, а потом убивала, словно зверей. Она возомнила, что может получить бессмертие. Третий по счету посвятил ее в таинства. Но Женщина решила перехитрить Законы Создателя. Маленькая, жадная, глупая женщина.
Из темноты выплыло изображение хижины. В свете очага Третий по счету посвящал в таинства ученицу, которую пожалел. Толстые манускрипты из буйволиной кожи покрывали каменный пол. Можно было даже рассмотреть загадочные чертежи и знаки, испещрявшие страницы. Над ними склонилась Женщина.
— Третий по счету доверил ей Книгу Законов он надеялся, что ученица поймет Смысл. Она просила открыть загадку вечной жизни и он сделал это. «Власть над силами сущего не дает бессмертия. К нему нельзя попасть, подчинив себе темные таинства магии. Дорога через насилие, вражду, кровь так же ведет в тупик. Высшая мудрость и чистота дают освобождение от земных ошибок. Только очистившись от себялюбия, корысти, можно постичь Правду», сказал ей Наставник. И что получил он, Третий по счету? Он оплатил жалость своей жизнью.
Пещеру заволокло дымом. Прижав к груди Книгу Законов, Женщина на секунду замерла над спящим Наставником и, вытащив из очага тлеющую головню, подожгла хижину.
Она бежала, не оглядываясь, прочь от горящего дома, карабкаясь по камням все выше и выше. Когда женщина посмотрела вниз страшное видение открылось ей: в языках вздымавшегося пламени возвышалась неподвижная, скорбная фигура. Наставник стоял на пороге своего дома, не пытаясь спастись. За мгновение до того, как рухнула превратившаяся в костер крыша, он обратил свой взор в даль, туда, где, окаменев от содеянного, пряталась его ученица.
— Женщина умела видеть невидимое и понимать без слов. Их взгляды встретились в пространстве, где обитает Истина. Женщина поняла: Наставник знает о ней все. Но он не проклял заблудшую в его глазах застыло огромное, всепоглощающее сострадание. Третий по счету принес себя в жертву, чтобы, убив его и пожалев об этом, Женщина смогла начать свой путь к очищению. Долгий, мучительный путь.
Погибая сам, он дал ей шанс приблизиться к Смыслу, получив еще две жизни, два урока, приводящих в итоге к небытию или спасению. Учитель, Седьмой от начала Хранитель Таинства, погасил видение.
— Женщина, предавшая Наставника, осмелившаяся вторгнуться в сферу тайных знаний, совершила самую большую ошибку. Она погибла. Но вместе с правом на новую жизнь ей теперь сопутствовала Черная карма, а могущественный голос потерял большую часть своей силы.
Она появилась на свет лишь через тысячелетия, унаследовав опыт тех, кто все это время продолжал начатое ею дело, вторгаясь с помощью черной магии в потустороннее… Это и было ее наказанием: тайные покровители берегли ее от земных бедствий, но проклятье подстерегало на каждом шагу. Свет и тьма боролись, стремясь подчинить себе Анастасию. Она покинула мир в противоборстве с тьмой, но не сумев подняться до самопожертвования и милосердия, не сумев принести жертву любви.
— Учитель! Анастасия сумела победить Черного демона и погибла двадцатипятилетней от его руки. Она выдержала этот урок!
— А преданный и брошенный на гибель отец ее ребенка? Это тяжкие ошибки, Младший. Ее победы лишь смягчили приговор Евгения вернулась на Землю ровно через двадцать пять месяцев, получив прежний. великий голос… Для Избранной начался третий, последний, урок. Обладая опытом, она должна выдержать его с честью. У нее остался последний шанс.
— Но ведь ей не дано помнить ошибки.
— Это не так. Человек не осознает прежних воплощений, но их опыт хранится в его душе в виде законов, которые руководят его поступками. Этот компас в жизненных странствиях люди называют нравственностью.
Но Избранному дано больше. Его могущество тяжкое бремя и великая ответственность перед Смыслом. Оно подвергает испытаниям их нравственность. А посему именно Избранному даровано прозрение. Раздвинув завесу времени, Избранный может узнать свои прошлые воплощения. Чем лучше усвоен урок Избранным, тем больше возможность его проникновения в прошлое, и тем выше шанс получить в награду Светлое блаженство. Но если ошибки превышают победы, заблудшая душа растворяется во мраке небытия.
— А что будет с теми, кто появляется на пути Избранного, с теми, кто сопровождает Женщину в ее опасных уроках?
— О, наивнейший из мудрых! Спутники Избранного заключены в один круг они связаны неразрывной цепью. Словно актеры одной труппы, они меняют обличья, играя разные роли, и проходят вместе с Избранным свой урок. Они должны учить его сердце любви и состраданию.
— Но среди них может оказаться другой Избранный.
— Да. Но это усложняет решение задачи. У той, что называется теперь Джессика Галл, есть единственный шанс ее последняя жизнь не завершена.
— Она еще может победить. Младший едва шевелил бледными, тонкими губами.
— Этого не знает никто. Ни тот, кто сеет Мрак, ни тот, кто рождает Свет. В обеих ладонях, черной и белой, количество песчинок равно. Нужна еще одна, всего лишь одна, чтобы сделать выбор. Учитель приблизился к распростертому телу ученика, поднял над ним властные руки.
Юноша сел, смотря перед собой расширившимися, полными тоски глазами.
— Значит, еще не конец. И мы, наблюдающие за Уроком, бессильны помочь ей?
— Мы не имеем на то полномочий, Младший. Займись собой. Ты в опасности. Тебе надо освободиться от любви и жалости, которым Создатель обучает людей. У Наблюдателей другой путь. Запомни: наша сила в мудрости, а не в сострадании. Путаница в этих понятиях ведет к ошибкам. Учитель опустил руки и выпрямился. По белой фигуре пробежали отблески огня, словно последние искры по серому, остывающему пеплу. Еще мгновение, и он снова превратится в каменное изваяние на годы, а может, столетия. Пока не зазвонит колокол Последнего Решения.
— Я не хочу оставаться один, Учитель! Взмолился Младший.
— Ты все сумеешь понять сам. Забудь о сострадании у тебя другой путь, путь судьи и наставника.
— Но те, кто включен в ее урок, они могут помочь ей!
— Да. Но выбирает она сама. Голос Учителя звучал уже издалека, с высоты темных сводов, тая в отголосках летучего эха. Она победит, если сумеет найти свой путь к Правде. Человек создан для милосердия такой главный закон Создателя…
— Учитель… Младший смотрел не на окаменевшую фигуру, а в высь, откуда долетали едва различимые слова. Учитель, что есть главное в Уроках?
— Человек должен выбирать сам… Этот закон, изреченный Седьмым от начала Хранителем Таинства, проник прямо в мозг того, кому уже совсем не долго оставалось называться Младшим.
Глава 2
— Фу, черт! Что за бред лезет в голову! Отбросив одеяло, Теофил Андерс зажег лампу и посмотрел на часы. Половина шестого. Лег в три. Пил на банкете в Консерватории чисто демонстративно, какой-то дамский коктейль с клубникой и цветочками. Уговаривал себя: (Потерпи, Тедди. Не стоит давать повод всем этим приятнейшим господам (не менее симпатичным, чем гиены в зверинце) вопить в притворном ужасе: «Бедняга Андерс законченный алкоголик!»(.
По дороге домой воображал непочатую бутылку виски и ведерко колотого льда. Но ведь не осуществил уснул! С чего бы тогда это, каменеющая фигура белого истукана без лица, смуглый уродец по имени Младший и колодезные голоса, доносившиеся как из подземелья? Они объяснялись беззвучно и, скорее всего, не были людьми… Но кем же тогда, призраками, инопланетянами, русскими шпионами?
— Чур, чур меня! пробормотал Тед и босиком прошлепал в ванную.
Его жилище являло печальную картину увядающей прелестницы со следами былой красоты. Отдельные предметы роскоши чудом удержались в общем погроме тонущего судна: шикарные, изрядно замызганные ковры, полки старинных, покрытых пылью клавиров, мраморные бюсты Бетховена и Моцарта с поврежденными в процессе горячих дискуссий носами. А эта ванная? Что и говорить, слишком барственная и чувственная для супругов, проживающих в братском союзе и вынужденных уволить прислугу.
Отшвырнув ногой брошенные прямо на кафель вещи вечерний костюм и рубашку с крахмальной грудью, Тед приблизил к зеркалу растерянное бледное лицо, которое еще недавно сравнивали с лицом Иоанна Крестителя, и высунул язык. Ничего особенного. Язык как язык в белесом утреннем налете, свидетельствующем о перегруженной алкоголем печени. Светлые, мягко вьющиеся волосы всклокочены, но не до безобразия, как бывало после тяжелых запоев. В озадаченном взгляде голубых ласковых глаз нет и тени белой горячки.
Тед сунул зубную щетку и замер, прислушиваясь к происходящему внутри себя. Нутро ныло и пульсировало, как у молодухи на сносях. Это было похоже на родовые схватки где-то в области солнечного сплетения.
«Чушь, какая чушь!» Присев на край ванный, он сжал виски в голову ломилась музыка. Да какая! Нервы напряглись, задрожали поджилки, как у борзой, взявшей след крупной дичи. Тед опрометью бросился в кабинет, боясь растерять россыпь драгоценных звуков, готовых вырваться на волю.
Лихорадочно развернув на пюпитре чистый лист нотного альбома, он пробежал дрожащими руками клавиатуру. Прислушался и, захлебываясь от нетерпения, припал к роялю. Прорвав плотину немоты, мощным потоком хлынула музыка.
Ночные видения каких-то доисторических времен, гадания, факелы, сухие пергаменты, пляски вокруг гигантских костров, долины, оглашаемые воплями молящихся дикарей, темные пещеры, философствующие сверхсущества вся наивная мистическая чепуха, привидевшаяся во сне чепуха переплавлялась в высокопробное музыкальное золото.
Тед торопился записать колдовские звуки, не замечая, как светлеет в распахе штор осеннее утро. В какой-то момент он вытащил изо рта зубную щетку, ткнул ее в пепельницу, машинально «загасив», словно окурок, и проглотил уже начавшую стекать по подбородку мятную пену.
…Когда все кончилось музыка иссякла чувствуя себя опустошенным и счастливым, Тед перебрался на диван и мгновенно уснул, свернувшись калачиком. Часы пробили девять. Потом десять, одиннадцать, двенадцать… Считая последние удары, он сел на диване, силясь вспомнить, почему ночевал в кабинете и кто же находится в его спальне! Если там Лилиан и она выставила его среди ночи сюда, не заботясь о пледе, то он здорово достал ее, добрую толстушку Лили… Нет, не Лилиан, нет…
Женщина в медвежьих шкурах с гривой нечесаных рыжих волос, светящихся, словно пламя, женщина, берущая верхнее «си» с такой легкостью, будто в ее горле чистейший хрусталь, была рядом с Тедом всю ночь. Она стояла на вершине скалы, подняв к небу запрокинутое лицо и весь мир у ее ног замер в священном трепете.
Схватив нотную тетрадь, Тед с недоумением разглядел свои записи. Он исписал целый альбом три часа невероятной, фантастической музыки!.. Но, Боже, какая жестокость провидения! Подсунуть фальшивку ему, измученному, издерганному, доведенному до отчаяния неудачнику. Ужасная догадка осенила Теда в дремоте или в бреду он записал чужую музыку, врезавшуюся каким-то образом в подсознание и выскочившую оттуда в подходящий момент, когда он снова возомнил себя гением. Но чья она? Известный композитор Теофил Андерс, начавший впитывать в себя музыку ранее. чем научился говорить, не мог не запомнить с лету, если бы посчастливилось услышать нечто подобное… Он решительно поднял телефонную трубку.
— Барри, старина, прости за звонок. Наверно, то есть наверняка… В общем. я, конечно, некстати… Эта история с Джессикой… Извини, у меня что-то с башкой… Послушай, я никак не припомню, где бы мог это слышать?
Подставив аппарат поближе к роялю, Тед начал наигрывать одну из сочиненных тем. Чем больше он играл, тем сильнее сатанел от досады и зачем только он набрал номер Гранта! Завтра же Джессика узнает. что у Тедди поехала крыша, а доброжелатели начнут подыскивать ему «хорошего психиатра». Барри самый последний из тех, кому следовало бы звонить в подобном случае. Но именно он должен первый узнать о победе Андерса. Да, победе! Потому что, черт возьми, бедолага Тедди, а не кто другой, разродился сегодня ночью этой драгоценной музыкой! Тедди-неудачник, проваливший контракт с симфоническим оркестром, Тедди-чудак, без конца кропающий какую-то оперу, тот самый «юный Моцарт», вознесенный до небес зубастым и всесильным критиком Грантом, а потом растоптанный им же в ядовитой статье под названием «Смерть таланта».
— Эй, Барри, ты не спишь? Руки Теда замерли над клавиатурой, он скорчился, прижимая подбородком к плечу молчащую трубку. Послушай еще вот это…
— Хмм… Довольно. Что ты сейчас играл? Не пытайся морочить мне голову эта музыка еще никогда не звучала… Признайся, где ты откопал ее? Кто этот парень?
— Музыку написал я. Сегодня ночью. В голосе Теда прозвучала угроза.
— Ну, ну… Промычал после долгой паузы Барри тоном доктора, имеющего дело с трудным больным. Как ты смотришь на то, если я сейчас заеду?
— Вообще-то я собирался навестить Джессику. У меня наконец-то вытанцовывается партия Вильмы. Она так ждет ее.
— Брось прикидываться, Тед. Ничего она от тебя уже не ждет. И вообще… Ты что, не знаешь, что случилось вчера в «Метрополитен»?
— Прости, я знал о премьере «Фауста», но не смог прийти, меня ждали в консерватории. Надеюсь, Джес была коронована со всеми почестями?
— Она потеряла сознание прямо на сцене… И, кажется, голос…
— Господи… Вчера… Значит, сегодня ночью… Где она сейчас?
— Естественно, в госпитале. Я только что оттуда, целый час в коме, почти полная остановка сердца…
— О, не может быть!.. Прости, прости, Барри, я навязался тебе так некстати.
— Напротив. Все равно уснуть я уже не мог, да и настроение бодрое.
— ?!
— Она чувствует себя нормально. Думаю, получше, чем ты или я. Утром Портман увез ее в клинику «Веселая долина», чуть ли не насильно. Так настояли врачи, но Джес не намерена оставаться там дольше трех дней.
— Каков прогноз специалистов?
— Успокаивают. Но я крепко сомневаюсь, что наша сладкоголосая птичка когда-либо запоет.
Тед крепко стиснул зубы, чтобы не выругаться, и лишь холодно заметил:
— Ты плохо знаешь Джес.
— О'кей. Не обижаюсь. Легко согласился Барри. Приготовь кресло поудобней. Я буду через час. Если не ошибаюсь, придется прослушать целую симфонию.
Тед замялся. Он сам еще не понял, что записал в альбом.
— Н-не знаю… Думаю, что-то вроде кантаты. Для голоса, хора и оркестра… А сидение будет в порядке я не нанесу тебе физический ущерб, Грант.
Барри любил в тесном кругу шутить по поводу «профзаболевания» периодически обостряющегося геморроя. «Если кто-то полагает, что у музыкального критика должны быть особые уши, то сильно ошибается. Все дело вот в этом месте. Он хлопал свой поджарый зад. У наших гениев страсть к монументализму, будто след в истории можно оставить лишь трехчасовой симфонией. Но мой „индикатор“ работает без отказа эта задница „не высиживает“ плохой музыки».
От шуток Гранта начинающих композиторов, грешивших крупномасштабными произведениями, обычно зябко передергивало. Теофил Андерс как раз оказался среди тех редких счастливчиков, кого «задница» Гранта выдержала, со всеми концертами, симфониями и кантатами. Более того, Барри на своих руках вознес юного Андерса на музыкальный Олимп, а потом начисто забыл о нем. На долгие годы.
«И вот сейчас он будет здесь!» Тед с ужасом оглядел беспорядок, царивший в его доме с тех пор, как Лилиан уехала навестить маму. К приметам бедности добавлялись улики неряшливого прозябания, полное пренебрежение к «достойному образу жизни». «Это отвратительно! В самом деле погано. Черт! Кто-то догадался сунуть зубную щетку в пепельницу!..» Тед растерянно крутился по кабинету, рассовывая куда попало ношеные носки, смятые бумаги, липкие стаканы, заплесневелые объедки.
— «Остановись, кретин! Ты все тот же робкий ученичишка, горящий желанием угодить мэтру Гранту», урезонил себя Тед, осознав тщетность попыток придать комнате вид солидной благонравности. Соответствующей положению преуспевающего композитора, каковым был Андерс, когда они виделись с Барри последний раз три года назад. А до этого, до этого была долгая, странная история дружбы-соперничества, любовного треугольника, в которой каждый хлебнул свою порцию хмельного счастья и свою долю лиха Тед, Барри и Джес.
Их имена не сходили со страниц прессы, крутясь в эпицентре самых фантастических версий и грязных домыслов. Триумфальная слава, богатство, страсть и ревность, великодушие и подлость, житейская банальность и мистические откровения, все сплелось в тугой узел, затягивающийся сильнее от всякой попытки развязать его.
«Что же стряслось на самом деле, что же случилось или случится с нами? Впервые за все это время спросил себя Тед, сгорбившись на рояльном стульчике. Кто ты такая, невероятная, восхитительная, мучительная Джессика Галл?»
Глава 3
Евгения Галлштейн родилась в канун революции в ноябре 1917 года, только не в собственном доме в Петербурге, а в небольшой комнате берлинского пансионата для русских эмигрантов.
Семейство крупного российского предпринимателя, покинувшего родину в большой спешке накануне октябрьского переворота, бедствовало. Умер от пневмонии пятилетний Марик, едва перенесла тяготы побега беременная Анна Васильевна. Когда за визит акушерки пришлось отдать именной браслет жены, подаренный в счастливые питерские времена к юбилею семейной жизни, Арон Исаакович Галлштейн расплакался. Он сидел в реденьком скверике, выходящем к железнодорожной ветке, один на сыром ноябрьском ветру, запахивая воротник некогда шикарного ратинового пальто. Ему недавно исполнилось сорок два, но все надежды, силы, вся бурная жажда деятельности, вера в свое призвание, удачливость, полезность обществу и собственному семейству остались позади. Он чувствовал себя стариком, обманутым и несправедливо наказанным.
Интуиция и прозорливость подвела Арона в оценке большевиков. Он был убежденным кадетом, и до последних дней, предшествующих перевороту, верил в разумность просвещенной интеллигенции. «Конституция и парламентская монархия вот истинный выбор России», упрямо твердил Галлштейн, пока не оказался в холодном вагоне третьего класса, следующем в Хельсинки, с двумя чемоданами, шпицем Вилли, простуженным сыном и переваливающейся на отекших ногах женой. Вскоре оказалось, что имущество, увезенное Галлштейном из Петербурга, составляет единственное его достояние. Фабрики, магазины, дома, имения все сгинуло в охваченной гражданской войной России.
Безысходная нужда в чужом, разоренном войной Берлине, две пропахшие керосином и стряпней комнаты в жалком пансионе, вот и все. что оставила своему баловню злодейка-судьба. Наблюдая за грохочущими мимо составами, Арон с завистью вспоминал решимость Анны Карениной и упрекал себя за безволие. «Уж лучше бы этому ребенку и вовсе не рождаться, подумал Арон и быстро перекрестился. Прости, Господи, меня, грешного».
Вернувшись в пансион, он тут же узнал от хозяйки, что стал отцом девочки, что жена перенесла роды тяжело, пришлось пригласить врача, заплатив ему из месячной квартирной платы, которую Арон Исаакович только что внес за август. Добродушная немка смотрела на растерянного жильца полными слез глазами, словно сообщила о постигшей его беде. Ее большое сердце переполняло сочувствие.
Арон Исаакович считался видным мужчиной представительная внешность крупного интеллигентного еврея, бархатный спокойный баритон, внимательные глаза, поблескивающие за стеклами пенсне, располагали к нему людей и неизменно привлекали внимание женского пола. Забывший о своих сибаритских привычках в эмигрантской нищете, быстро опустившийся российский барин не предполагал, что все еще владеет солидным достоянием.
Анна Васильевна очаровательная Анюта Рыжкова, без устали танцевавшая на питерских балах, так и не оправилась после рождения дочери. Прохворав несколько месяцев и окончательно завершив стремительный переход от светской прелестницы к молчаливой, одутловатой, выплакавшей синие глаза страдалице, она переселилась в иной, должно быть, лучший мир.
Окончательно растерявшийся вдовец с полугодовалым ребенком на руках, отсутствием средств и воли к существованию, подумывал о самоубийстве. Дочка не вызывала у него никаких эмоций, кроме ужаса безысходности и чувства вины перед крошечным, зачатым им не к добру существом. Чадолюбивый семьянин, Арон Галлштейн, мечтавший о куче детворы, резвящейся на лужайках питерского имения, стал детоненавистником. Он вообще сильно изменился. И когда в доме приятелей-эмигрантов познакомился с вдовой берлинского фабриканта-обувщика, делавшей ему «виды», вместо того, чтобы пресечь заигрывания, произвел незамедлительный расчет. Хильда Бунтфельд полная, веснушчатая, жизнерадостная, сверкавшая бриллиантовым кулоном на пухлой, складчатой шее, оказалась выгодной партией.
Через месяц банальных. но планомерных ухаживаний, они поженились. Переехав с дочерью в прекрасный дом супруги в юго-восточном предместье столицы, Арон постарался забыть о потугах своего вынужденного жениховства. Краснея от стыда, он сжег в бронзовой пепельнице необъятного письменного стола, доставшегося в наследство от покойного господина Бунтфельда листок бумаги с колонкой скромных цифр в статье «Расходы». Любовь Хильды была оплачена весьма экономно. Для полной победы Арону понадобилось шампанское (сладкое, французское, 2 бутылки), три коробки шоколада (с подарочными атласными лентами), цветы (в количестве пяти букетов), два билета в музыкальный театр и пара шелковых носок. Надо признать, Арон Исаакович играл ва-банк, израсходовав до копейки имевшиеся средства. По крайней мере, можно было, не кривя душой, утверждать, что кавалер бросил к ногам Хильды все, что у него было. Автомобиль в мэрию для церемонии заключения брака оплачивала уже счастливая невеста.
Хильда стала благополучной женой. Арон быстро сумел подхватить дело своего предшественника и придать ему больший размах. К подрастающей под присмотром гувернанток дочери он оставался ласково-безразличен. С супругой был неизменно деликатен и внимателен. Лишь два обстоятельства могли бы порадовать завистливых приятельниц Хильды, если бы счастливая супруга красавца-эмигранта вдруг решилась бы разоткровенничаться. Арон проявлял крайне слабый интерес к плотской стороне супружества и довольно часто напивался в одиночку, мрачно и жестоко до полного тяжелого одурения.
В тридцатые годы Арон не повторил своей роковой ошибки стремящихся к власти «наци» воспринял более, чем всерьез и вовремя сбежал от «коричневой чумы». Он успел ликвидировать предприятия и перевести деньги в Американский банк. За жуткими расправами над евреями, начавшимися по инициативе правительства Гитлера, Арон Галлштейн следил из надежного укрытия собственного дома в Лоуэлле симпатичного городка неподалеку от Бостона.
В Америке пятнадцатилетняя Евгения стала называть себя Джессикой. Язык дался ей на редкость легко, оставив через год лишь пикантный, едва ощутимый акцент, который девушка умела либо скрывать, либо усиливать. по своему усмотрению. Она была доброжелательна, весела, ребячливо-игрива и наивна. «Очаровательное дитя», с улыбкой вздыхал каждый, думая о том. как сложится судьба этого легкокрылого невинного существа в жестоком циничном мире. И совсем немногим довелось узнать настоящую Джессику, скрывающуюся за выставочным фасадом розовейшей наивности…
К шестнадцати годам она знала про жизнь наверняка больше, чем ее мачеха, считавшая себя весьма предприимчивой, проницательной и опытной особой. Джес стала женщиной в тринадцать, во время поездки группы школьников в летний спортивный лагерь.
Они развлекались впятером Евгения, ее подружка Анна-Мария и трое шестнадцатилетних прыщавых верзил, тренировавшихся в гребле. Лодки и спортивное оснащение валялось в кустах, в то время, как юные спортсмены занимались весьма отчаянным экспериментированием в области группового секса.
Старшая наставница, фрау Трахт, была шокировала до полной немоты, наткнувшись на цветущую полянку с композицией обнаженных тел. Тела принадлежали ее юным подопечным, а их позы и действия в точности воспроизводили порнографические картинки, которые фрау Трахт с отвращением изъяла однажды у старшеклассников.
Скандал не разгорелся лишь потому, что Джени Галлштейн удалось убедить высоконравственную наставницу в том, что и ей будет приятно рассказать дирекции о приключениях самой фрау Трахт со спортивным тренером, происходивших в то же лето.
Последовавшая затем связь Джессики с тридцатилетним учителем словесности осталась неразоблаченной, хотя и длилась почти целый год.
Ральф Кольмер жил в мансарде, в условиях спартанской отрешенности от всего житейского. Узкая металлическая кровать, «Библиотека новой поэзии» на этажерке, старый умывальник с жестяным тазом, гантели, штанги, эспандеры составляли все имущество убежденного национал-социалиста, совершенствовавшего свое тело и дух в соответствии с учением Алистера Кроули, того самого магистра черной магии, кого пресса именовала «злейшим человеком в мире», а фашиствующая молодежь провозгласила своим кумиром.
— Я чувствую, что в тебе гнездится что-то сатанинское, темное! Ах, Ральф, это так возбуждает! Шептала четырнадцатилетняя белокурая бестия, прижимаясь к своему жилистому, суровому партнеру. Научи меня магии, ведьмам доступно многое. Я хочу быть сильной, хочу иметь власть… И я о-очень способная ученица…
— Власть? Ральф криво усмехнулся, отметив фанатичный блеск черных глаз невероятно чувственной для своих лет любовницы. Власть над мужчинами?
— Над всеми. всеми! Джессика вскочила, воздев тонкие руки к низкому, остро скошенному потолку. Казалось, она видит не деревянные балки, а бездонную черноту зимнего неба. Мне надо большую власть. Над людьми. растениями. звездами…
— Прекрати! Ральф поднял с пола и злобно сжал в руке эспандер. Никогда не погань мои стихи. Тебе не дано понять Смысл. Мой дух жаждет подмять под себя все мирозданье, оттрахать Высшее сущее как кобель сучку.
— Я уверена, ты думал обо мне, когда писал это. Сучка, ли Сущее, какая разница. Осторожно взяв у Ральфа тугой резиновый жгут, она хлестнула им по обнаженному бедру любовника. Он взвыл, но не стал сопротивляться, распластавшись на смятой простыне и прошептав «Еще…».
…Многодетная фрау с нижнего этажа прислушалась к воплям, доносившимся из мансарды, и который раз подумала. что господин Кольмер, дающий частные уроки словесности, очевидно, бьет своих учеников. Но жаловаться она боялась молодой мрачный атлет носил на рукаве повязку с изображением свастики.
Глава 7
В Лоуэлле Джессике сразу не понравилось сонный, скучный провинциальный городок. Чопорные, занудные люди, обеспокоенные своим заработком. Нет и тени опасности, мрачной таинственности, сатанизма, того, что источал в последние годы фашистский Берлин.
Подружка Джес, дочка местного фермера, боявшаяся зарезать курицу, закрыла глаза, чтобы не видеть, как это делает отчаянная немка. Хохоча, словно помешанная, Джессика оторвала от лица Розмари руки и заставила ее смотреть на бьющее крыльями, пытающееся взлететь обезглавленное тело. А когда Розмари удалось вырваться, Джес преградила ей путь к отступлению и демонстративно слизнула с ладони капли теплой куриной крови. Толстуха с дрожащими под сарафаном налитыми грудями заплакала, по-детски размазывая кулачками слезы.
Чуть не разрыдался Мэтью Фанел пятнадцатилетний верзила из старшего класса, когда Джессика, заманив его поздним вечером на местное кладбище, неожиданно сбросила с себя ситцевый халатик. Она села на могильную плиту с именами мэтьювских предков, изящно забросила ногу на ногу и поманила парня к себе. Тот медленно пятился от циничной соблазнительницы, пока не уткнулся в ствол старого вяза. Вплотную приблизившись к Мэтью, Джессика прижалась к нему всем телом и запустила руку в штаны. На парня напала нервная икота.
— Эй, дубина, у тебя что, еще женилка не выросла? Усмехнулась Джес, больно ущипнув его за обмякший орган. Мэтью икнул. Захохотав, Джес продолжала свои действия, пока не добилась результата. Мэтью не мог справиться с икотой и навернувшимися на глаза слезами, но его тело налилось желанием. Тогда Джессика лихо сплюнула и, подхватив халат, гордо удалилась в голубоватый туман, клубящийся среди надгробий.
Очевидно, Арону Галлштейну стало что-то известно о похождениях его очаровательной дочки. Пригласив ее как-то к себе в кабинет, он старательно прикрыл дверь.
— Я не хочу огорчать Хильду. Он замялся. Здесь болтают всякие глупости. Чепуха, конечно… Садись, детка. Хочешь чего-нибудь вкусненького?
Забравшись с ногами на диван, Джес отрицательно покачала головой и уставилась на отца печальными черными глазами. Голубая ленточка, небрежно подхватившая на затылке тяжелый русый хвост, выглядела чрезвычайно наивно, а в длинных ногах с тонкими щиколотками и крепкими коленками было что-то трогательно-жеребячье.
— «Бедняжка, подумал Арон. Я совсем не уделяю ей внимания. И что за чушь мелят эти чопорные провинциалы, возомнившие себя великой нацией! Да, не сладко быть чужаком…»
Арон подсел к дочери и осторожно погладил ее по голове. Она охотно прильнула к отеческой груди, не смущенная редкой лаской.
— Что бы тебе хотелось, детка? Мои дела идут в гору. Мы можем позволить себе пошиковать. Хочешь собственный патефон или хороший велосипед? А, может, вы с Хильдой совершите набег на дамские магазины? Моей девочке пора превращаться в хорошенькую невесту. Ну, что это за детские юбчонки?! Да и блузка явно мала. Покосился он на расстегнутый вырез тугой трикотажной майки, в котором виднелись очаровательные смуглые груди.
— Спасибо, папочка! Пересев на колени к отцу, Джессика обняла его. Я хочу только одного… Она смущенно замолкла.
— Что, что, детка? Заволновался Арон, почувствовав какие-то непонятные токи, исходившие от девушки.
— Я хочу петь в церковном хоре. Попроси отца Стефано взять меня. Он ведь всегда здоровается с тобой.
Арон хотел возразить, что едва знаком со священником и никогда не слышал, чтобы дочь интересовалась пением, но отчего-то потерял дар речи.
— Ты знаешь ноты? Нет? Хм… А что ты хотела бы спеть, детка? Отец Стефано внимательно посмотрел на пришедшую в церковь девушку. Семейство Галлштейнов не отличалось набожностью. Фрау Хильда посещала протестантскую церковь, господину Арону скорее следовало бы интересоваться синагогой, но к причастию Джессику привели сюда, в католический храм святой Варвары. Это произошло год назад, и больше ни разу дочь Галлштейна не показывалась на службах. Она была столь хорошенькой и нежной девушкой, что мысль об ангельском характере и кротости приходила сама собой. Прикрыв плечи черной вязаной шалью, Джес смиренно стояла перед отцом Стефано. Темные загнутые ресницы опущены, руки теребят шелковую бахрому.
— Можно мне спеть «Марита, охо-хо»? С невиннейшим видом назвала она песенку, популярную в местном кабачке.
— Видишь ли, дитя мое… в храме звучит совсем другая музыка… Возможно, тебе лучше пойти в музыкальную школу.
— А ваш хор? Ну, тот, что поет здесь по праздникам, в нем что, нет свободного места?
— мы с радостью принимаем каждого, кому по душе церковные песнопения, чья душа стремится к Спасителю нашему… Но ведь мало только хотеть петь, здесь требуется и умение владеть голосом. Осторожно заметил священник.
— Это они-то владеют голосом? Недобро хмыкнула девушка, но тут же лицо ее одарила мягкая улыбка. Я проходила мимо в воскресенье. Здесь пели и звучал орган. Это была прекрасная музыка… Вот только… только… Мне не понравилось, как завывал этот толстозадый мальчишка.
— У мальчика начался переходный возраст. Увы. Вздохнул отец Стефано. Еще в прошлом году все плакали, когда он пел «Ave, Maria!».
— Ага, эта песня, кажется, так называется. А вы можете подыграть мне?
Священник смутился. Он не имел ни малейшего намерения глумиться над величайшим гимном. Как бы не велика была христианская доброта, он не мог идти на поводу у странной девицы.
— Завтра у нас очередная спевка. Приходи после школы, послушаешь, что здесь происходит, попробуешь подпевать.
— Подпевать?! В темных глазах Джессики что-то блеснуло испуг или насмешка? Хорошо, падре… Но, пожалуйста, очень прошу вас, сыграйте потихонечку эту мелодию. Она снится мне, звучит в моем сердце… Я только немного послушаю.
— Хорошо. Отец Стефано достал ключи от органной. Постой здесь.
В сумраке пустой церкви царил особый, возвышенный покой. Лишь возня голубей под куполом да потрескивание горящих у алтаря свечей нарушали тишину. Выйдя в центр главного нефа, девушка с интересом рассматривала иконы. Цветной свет, падающий через витраж центральной розетки, озарил ее фигуру райской прозрачной пестротой.
Стефано тронул клавиши. Как всегда, от звуков этой мессы у него что-то замерло в груди и похолодели кончики пальцев, словно прикасавшиеся к потустороннему. И вдруг все пространство заполнил голос. Звонкий, хрустальный, молящий. Каждый звук, каждый перелив был так точен и так неожиданно великолепен, что по спине Стефано побежали мурашки. Он машинально продолжал играть, ощущая всей изумленной душой, что является свидетелем величайшего откровения. Девушка пела только одну фразу, но Стефано слышал так ярко и глубоко, словно впервые, все слова гимна, открывающие свой простой и величественный смысл…
Падре Стефано провел в молитвах всю ночь, благодаря Господа за посланное ему чудо. На следующий день он с нетерпением ожидал появления удивительной девушки, наделенной могучим даром. Но она не пришла. Падре навестил дом Галлштейнов. Вызванная из сада Ароном Исааковичем, в гостиной появилась Джессика. Отерев руки о передник, она робко поздоровалась со священником.
— Отец Стефано потрясен твоим дарованием. Он очень рад, что ты станешь солисткой церковного хора. Признаюсь, не ожидал, дочка. Я бы нанял для тебя хорошего учителя музыки, если бы хоть раз заметил, что ты увлекаешься пением. Арон улыбался растерянно и довольно.
— Не понимаю, папа, но я ведь не умею петь… Глаза Джессики широко распахнулись. Вчера я зашла в церковь и промурлыкала что-то, сейчас и не вспомню…
Она склонила голову перед священником: