/ / Language: Русский / Genre:prose_contemporary

Под флагом ''Катрионы''

Леонид Борисов

«...Роман «Под флагом Катрионы» отличается более строгой документированностью. История жизни последнего английского романтика сама по себе настолько драматична, полна таких ярких событий и глубоких переживаний, что легко ложится в роман, почти не требуя дополнительной «подцветки». Конечно, и здесь автор не мог обойтись без домысла, необходимого во всяком художественном произведении, и в то же время, <...> он имел все основания заявить: «В моем романе о Стивенсоне нет выдумки». (Евг. Брандис)

Борисов Л. И. Волшебник из Гель-Гью. Жюль Bерн. Под флагом «Катрионы» Лениздат Ленинград 1981

Леонид Борисов

Под флагом «Катрионы»

Часть первая

Лу

Глава первая

Читатель получает краткие сведения о маяках «Скерри-Вор» и «Бель-рок» и на правах доброго друга входит в семью Томаса Стивенсона

В 1786 году Управление северными маяками Великобритании просило у парламента разрешения поставить маяк на скале Бель-Рок, находящейся в двенадцати милях от устья реки Тай, на восточном берегу Шотландии. В докладной записке парламенту сказано было, что «попытки оградить эту скалу делались неоднократно, но каждый раз неудачно: большие плоты и бакены с колоколом разбивались первым же сильным штормом. Капитаны кораблей называют скалу Бель-Рок „кулаком дьявола“, штормы здесь такое же нормальное явление, как и равнодушие властей к несчастной судьбе капитанов и экипажу кораблей. Маяк на скале Бель-Рок должен быть сооружен как можно скорее. Строительные расчеты, смета и слезные мольбы капитанов прилагаются: смотри синюю папку с белыми углами…»

Разрешение на строительство маяка получено было в 1806 году – двадцать лет спустя со дня подачи в парламент докладной записки.

Работы по постройке маяка были поручены инженеру Роберту Стивенсону.

Двенадцатилетний его внук – Роберт Льюис Стивенсон – хилый, тщедушный Лу – отлично знал историю сооружения этого маяка. Об этом ему рассказывали его отец, Томас Стивенсон, и дядя Аллан – сыновья сэра Роберта. Лу гордился тем, что почти все маяки на побережье Шотландии построены членами его семьи. Поставить маяк на скале Бель-Рок было делом весьма и весьма сложным. Дедушке Роберту предстояло решить задачу: каким образом воздвигнуть прочную, долговечную, высотою в тридцать метров башню на «кулаке дьявола», который затопляется в часы прилива на пять метров? Чтобы парализовать действие волн в возможно большей мере, Роберт Стивенсон придал стенам нижней части башни предельную кривизну. В конструктивном отношении это было нехорошо, невыгодно, опасно: волна бьет в основание башни с потрясающей силой. Что делать? Выход подсказали камни. Роберт Стивенсон выбрал такие – самые большие и длинные, которые выдерживали давление груза верхних рядов[1].

Сильное волнение много раз смывало и уносило камни, уложенные на свои места. Легко сказать – «сильное волнение», когда каждый камень весил десять – двенадцать тонн! А вы представьте себе легкое суденышко, прибитое штормом к скале! Войдите в положение сэра Роберта, доставлявшего эти камни с берега на скалу! Дюжина чертей в бок и одна ведьма в спину, высокочтимый сэр! Каждый камень надо было обтесать, пригнать один к другому, а затем подумать о том, каким образом нагрузить этими безделушками легкое судно, прыгающее на волнах, и доставить их на скалу.

Не мудрено, что маяк строился три года. Высота его – 30 метров. Диаметр у подошвы – 12,5 метра, вершина – 3,5 метра.

Дядя Аллан в течение десяти лет строил маяк на скале Скерри-Вор в открытом море, в южной части Гебридского архипелага, в двенадцати милях на юго-запад от острова Тайри. Сооружение маяка началось в 1834 году, за шестнадцать лет до рождения Лу. Возведение башни высотою в 42 метра потребовало свыше трех лет. Лу однажды спросил:

– Почему так долго?

Дядя ответил:

– Сейчас ты поймешь, почему так скоро, а не долго. В двенадцати метрах над скалою, а она, запомни это, всегда покрыта водой, в оригинальном убежище – казарме – мы провели не один трудный день и не одну ночь в томительном ожидании перемены погоды, – буря не давала нам возможности спуститься вниз, на скалу, для того чтобы продолжать работу. Нас было всего тридцать человек. Кругом – сплошной мрак, высота пенившихся бурунов доходила до середины башни. Мы, таким образом, сидели в центре воронки, над нами свистел ветер и грохотали исполинские волны. Сон наш был беспокоен. Волны перекатывались через крышу нашей казармы, вода струилась сквозь двери и окна. Мы с ужасом думали о судьбе нашей первой казармы, поглощенной волнами; нам иногда казалось, что и нас постигнет та же участь. Однажды мы проснулись от страшного грохота, визга и стона. Мы вскочили на ноги, но что могли мы сделать? Человек десять рабочих не выдержали этой пытки, – боясь, что казарма будет разбита волнами, они покинули ее и направились по временным мосткам искать более надежной, хотя и менее удобной защиты за стеной маячной башни, тогда еще не оконченной. Там они провели остальную часть ночи в темноте, холоде и тоске… В те дни, когда строился Скерри-ворский маяк, в бурную ночь к скале приблизился большой парусник. О том, что это был именно парусник, а не паровое судно, можно было предположить по внешнему виду «остриженной и обритой» палубы.

– Сказать, что парусник приблизился, – говорил дядя Аллан, – неверно и неточно, Лу. Этим я хочу лишь сказать, что расстояние между скалой и несчастной посудиной было очень невелико. Я и мои товарищи стояли по пояс в воде; нас трясло от холода и страха за тех, кто в эти минуты, наверное, уже прощался с жизнью, а она так хороша, когда кончается… И вдруг самая большая, самая главная волна высоко поднимает суденышко, две-три секунды держит на своем гребне, а затем швыряет на нашу скалу.

Лу думает о людях, судно его не интересует. Дядя Аллан затягивает паузу. Он ждет вопроса: «И судно разбилось в щепки?»

– И все люди погибли? – спросил Лу.

– Те, кто оставался в казарме, – ответил дядя Аллан. – Ее разбила корма парусника, который раскололся надвое. Восемь человек наших рабочих были подняты волной с противоположной стороны. Меня прибило к башне маяка. Буря продолжалась двадцать шесть часов.

– А люди с разбитого корабля, дядя?

– Они живы и работают на верфях в Эдинбурге.

– С ними можно познакомиться?

– Это тебе зачем?

– Они мне расскажут, как они чуть не погибли,

– Да я же тебе уже рассказывал, Лу!

– Ты, дядя, говорил себе, а не мне. Ты вспоминал, а мне надо, чтобы только для меня, – понимаешь?

Дядя Аллан взрослый, он не понимает.

Не понимает и отец, Томас Стивенсон. Он тоже строит маяки, и к тому времени, когда Лу исполнилось двенадцать лет, Томас построил тридцать два маяка. Вместе с братом своим – Алланом. Дядя возводит башню, отец – самое главное, без чего башня не может называться маяком, – фонарь.

Лу единственный ребенок у супругов Стивенсон. Когда ему исполнилось двенадцать лет, отец пригласил врача и попросил его осмотреть сына и сказать, что с ним. Мальчик кашляет, потеет по ночам, жалуется на боли в груди. Врач выслушивал, выстукивал, переворачивал Лу с боку на бок, хмурился, вздыхал. Супруги Стивенсон догадывались, что именно скажет врач, и не ошиблись: недомогание Лу называлось туберкулезом легких.

– Умрет? – спросила миссис Стивенсон.

– Как и все мы, – ответил врач.

– Что нужно делать, чтобы он поправился? – спросил сэр Томас.

– Единственный ребенок в семье всегда хил, избалован и, почти как правило, талантлив, – ответил врач и тут же подкрепил свое суждение ссылками на биографии замечательных людей. – Следовательно, – продолжал он, – судьба вашего сына уже задана.

– Глупости, – усмехнулся сэр Томас.

– Возможно, – снисходительно согласился врач. – К диагнозу всё это отношения не имеет. Что касается непосредственно медицины, настаиваю на спартанском воспитании моего маленького пациента. Вы и ваш брат строите маяки. Ваши имена известны каждому школьнику в Эдинбурге и Лондоне. Настоятельно рекомендую…

– Догадываюсь, – облегченно вздыхая, перебил сэр Томас. – Что ж, это легко исполнимо. Возьму на маяк моего Лу.

– Не на маяк, а на маяки, – поправил врач. – Маленькое путешествие от Глазго на север, затем по восточному побережью. Недели на две, на три.

– А это не повредит здоровью моего Лу? – осведомилась миссис Стивенсон.

Врач был молод, смел, одарен. Он сказал, что туберкулез легких излечивается («не всегда», – подумал он, но вслух не сказал этого) закалкой организма, спартанским образом жизни («гм… гм…» – это он сказал вслух), путешествием. Что касается Лу, то… Мальчику уже двенадцать лет. Один опасный период прожит, наступает другой; нужно, чтобы организм – вернее, пораженные туберкулезом легкие – к шестнадцатилетнему возрасту больного были… гм… как бы это сказать…

– Нужно зажечь фонарь на маяке! – обрадованно произнес врач, найдя почти точное выражение своей мысли. – До шестнадцати лет плавание среди мелей, малоопасных рифов, но потом…

– Скала Бель-Рок, – вставил сэр Томас.

– А на ней маяк, – продолжал врач. – Он затем и поставлен, чтобы сказать: здесь опасность! На маяке есть всё для того, чтобы своевременно оказать помощь.

– Это уже плохо, – сэр Томас покачал головой, – Это уже крайний случай.

– Покажите Лу два-три маяка, введите его в обстановку маячной службы, сделайте из него смелого, мужественного человека. Расскажите ему, как строится маяк, заинтересуйте его своим делом. Может случиться, что и он пойдет по вашим стопам. Отвлечение от болезни само по себе очень существенно и полезно.

Недели две спустя после этого разговора с врачом сэр Томас получил длительную командировку, – предстояла реконструкция маячных фонарей.

– Что же делать, брать мне с собой Лу? – обратился сэр Томас к своей жене. Советы врача казались ему рискованными. Двенадцатилетний сын кашлял, настроение его менялось ежечасно, и ни отец, и ни мать не умели сладить с ним, угодить в чем-либо. Лу огрызался, топал ногами, а потом просил прощения, но не у родителей, а у своей няни Камми, жившей в семье Стивенсонов тридцать лет.

Миссис Стивенсон нашла нужным посоветоваться с нею, – что она скажет, тому и быть. Старая Камми, выслушав свою госпожу, несколько раз тяжело вздохнула, опустилась в кресло и заплакала.

– Лу останется дома, – сказал сэр Томас.

– Побойтесь страшного суда, – всхлипывая, произнесла Камми. – Лу заберется на самый высокий маяк и оттуда плюнет в рожу дьяволу! А я как-нибудь переживу, сэр, разлуку с моим мальчиком…

– Тогда соберите всё, что нужно для Лу, – распорядился сэр Томас. – Мы вернемся недели через три.

Камми немедленно принялась за дело. Ни слова не говоря своему питомцу о предстоящем ему путешествии, она разыскала на чердаке старый, служивший еще сэру Роберту саквояж, сделанный в Лондоне, и набила его бельем, матросскими костюмами, которые так любил Лу, носовыми платками, а сверху положила калейдоскоп, детский пистолет, стреляющий войлочными пыжами, компас, зрительную трубу. «Ему понадобятся и порошки от кашля», – спохватилась Камми, но порошков под рукой не оказалось, и она записала о них на бумажке, чтобы не забыть. Сюда же были занесены горчичники, гребенка, ножницы. Камми долго раздумывала, следует ли Лу взять с собою библию и портреты матери и отца. Саквояж был наполнен вещами настолько, что для толстой с картинками библии места не оставалось. Два дагерротипных снимка могли быть положены куда угодно. «Библию Лу возьмет в заплечный ранец, – решила Камми. – Портреты брать не стоит: отец всегда будет подле Лу, а мать… она жива и здорова, нет нужды смотреть на ее портрет…»

Саквояж был заперт на ключ. Ранец с библией, галетами и леденцами Камми затянула ремнями. Часы пробили двенадцать раз. Эдинбург спал под свист и вой ветра. На северном море бушевал шторм. Фонари на всех сорока шести маяках – от Норича до Уика – были зажжены. Лу притворился спящим. В соседней комнате разговаривали отец и мать. Ночью родители всегда говорят о своих детях. Лу лежал, вытянувшись, на спине, стараясь не проронить ни одного слова.

– Три смены белья, прорезиненный плащ, кожаная фуражка… – говорил отец.

– Высокие, на шнурках сапоги, – сказала мать.

– Бинокль, перчатки, толстая тетрадь, карандаши, – перечислял отец. – Я предложил Лу вести дневник. Я намерен серьезно взяться за сына. Надо раз и навсегда покончить со всеми этими бродягами, контрабандистами, дезертирами, фехтовальщиками и пиратами!

Лу едва сдержался, чтобы не крикнуть отцу: «Пиратов нет! Они давно кончились! Есть убийцы – это те, которые фехтовальщики! И еще есть курильщики опиума, как в Сан-Франциско!»

– Лу водит компанию с эмигрантским сбродом из Сан-Франциско, – продолжал отец. (Лу поднял голову.) – Маяки и суровая служба на них имеют свою романтику. Лу вернется из поездки здоровым во всех отношениях, моя дорогая! Будет хорошо, если мы попадем в шторм. Я начинаю понимать, насколько мудры советы врача!

Затем была приглашена Камми, и спустя минуту началась ревизия содержимого саквояжа. Лу откровенно хохотал в своей постели. Наконец он решил не притворяться, – всё равно сегодня не уснешь. Милая, добрая Камми! Она великая мастерица рассказывать сказки и делиться своими воспоминаниями о прошлом Шотландии; благодаря ей, и только ей, Лу знает стихи Бёрнса и почти все романы Вальтера Скотта, – Камми хорошо помнит этого великого человека; она прислуживала ему, когда он вместе с Робертом Стивенсоном – дедушкой Лу – обедал в своем замке. Вальтер Скотт был другом дедушки, ему он посвятил одну свою книгу. Камми редкостная, заботливая, мудрая няня, но она, по выражению сэра Томаса, всегда пересаливает: попросите ее дать пятнадцать капель парегорика, и она накапает вам тридцать. Вот, приказали ей собрать всё, что нужно Лу для маленького путешествия, а она снарядила его в экспедицию этак года на полтора.

– Калейдоскоп совершенно не нужен, – заметил сэр Томас. – Компас и зрительную трубу мы найдем у смотрителей маяков. Носовые платки… их тут три дюжины. Достаточно и одной. Пистолет…

– У меня есть настоящий! – крикнул Лу. – Он под моим матрацем! Как вам угодно, но я беру его с собою!

– Нам угодно, чтобы ты спал, – раздраженно заявил сэр Томас. – Скоро час ночи.

– Я всегда засыпаю в два, – сказал Лу и поднялся во весь рост на постели – высокий, длинноногий, с впалой грудью и спутанными, до плеч, волосами.

– Ты должен хорошо выспаться, – завтра рано утром мы едем в Глазго, оттуда…

– На скалу Скерри-Вор! – перебивая отца, воскликнул Лу.

– На скалу Скерри-Вор, – кивнув головой, подтвердил отец. – Барометр ничем не грозит нам. Спи, Лу!

Какой он тощий, как он бледен – его единственный сын!.. Сэр Томас вздохнул, за ним вздохнула жена.

Камми внезапно расплакалась. Лу юркнул под одеяло, закрыл глаза, стал считать: «Один, два, три…» – пытаясь и сегодня уловить тот момент, когда приходит сон. И опять ничего не вышло. Странно. Не захотелось считать после тысячи, а потом перед глазами побежали рыжие собаки и позади них сам Лу… Утром и это забылось, спустя пять-шесть минут после пробуждения, и Лу спросил отца, почему забываются сны… Как часто видишь их и не помнишь ни одного.

– И у тебя, папа, так же?

– Я очень редко вижу сны, Лу. Так редко, что некоторые помню хорошо.

– Расскажи, папа!

– В вагоне поезда, Лу. Не будем терять времени, собирайся!

Плачут мать и Камми. Всхлипнул двоюродный брат Боб, сын дяди Аллана. Даже сеттер Пират и тот глубоко, подобно человеку, вздохнул и часто-часто замигал глазами.

– В дневнике записывай только сцены и картины, что видел, а про то, что чувствовал, не пиши, – наставительно напутствовал Боб. Ему чуть больше тринадцати лет, но он всем говорит, что ему уже пятнадцатый. Он дважды бывал на маяках и клятвенно уверяет, что башня на сильном ветру ощутимо раскачивается, что смотрители маяков похожи друг на друга и все они пьют полынную водку.

Отличная погода. В вагоне поезда Эдинбург – Глазго очень мало пассажиров. Дама в клетчатом платье, которое вполне может заменить шахматную доску; морской офицер в темных очках, с густой рыжей бородой; бакенбарды у него, как букеты дикого вереска. Лу кажется, что это переодетый пират, за ним надо следить, – он и на суше сумеет взять поезд на абордаж и перестрелять всех пассажиров. Какой хитрец! Он уже заговаривает с дамой в шахматном платье и всё время улыбается Лу. Может быть, дама тоже переодетый разбойник, у нее на носу и левой щеке огромные волосатые бородавки, какие бывают только у мужчин. Пассажир в цилиндре и коричневом пиджаке тоже подозрителен, – он стоит у окна и пристально вглядывается куда-то в сторону. Почему он смотрит не прямо, а влево? Что он там видит, что ему надо от паровозного депо и барака с квадратными окнами? В одном окне на несколько секунд показалась бритая голова, пассажир в цилиндре кашлянул, голова скрылась, и как раз в эту именно минуту в вагон вошел человек в пробковом шлеме и еще издали помахал рукой даме в шахматном платье, а потом сел рядом с нею, и они принялись хохотать. Бритая голова опять глядит в окно. Тут заговор, несомненно и бесспорно заговор! Но Лу не так-то прост, как думают все эти переодетые жулики. Лу видит всех их насквозь: они хотят ограбить папу, – у него в саквояже чертежи маячных линз, и у него золотые часы, два кольца на пальцах правой руки, в бумажнике много денег.

Сэр Томас развернул газету, надел очки, вытянул ноги, склонил голову набок и принялся за чтение. Неподалеку от вагона ударили в колокол. Лу настороженно посмотрел по сторонам, увидел себя в длинном узком зеркале, вделанном в стене у двери, щелкнул языком и подмигнул мальчику в черной бархатной куртке. Еще один удар в колокол, пронзительный булькающий свисток обер-кондуктора, короткий гудок паровоза. Человек в пробковом шлеме подошел к Лу (всё это видно в зеркале), хлопнул его ладонью по плечу и сказал:

– Значит, сейчас отбываем, капитан!

Лу, побледнев, посмотрел на отца: что делать? Отец уронил газету на колени, снял очки и улыбнулся – сперва Лу, потом человеку в пробковом шлеме. Великий боже! Он улыбается! Святая простота, полнейшее неведение, преступное легкомыслие! Вагон легко и плавно не пошел, а поплыл по рельсам. Пробковый шлем опустился на мягкое сиденье рядом с сэром Томасом и с размаху хлопнул и его по плечу.

Лу решил: пора действовать. Папа совсем как младенец, – он улыбается и даже что-то говорит пробковому шлему, этому председателю заговорщиков и убийц…

– Папа! – кричит Лу. – Мы попали в осиное гнездо! Но ты ничего не бойся, – я подле тебя!

Все пассажиры несколько секунд глядят на Лу, раскрыв рты. Затем они начинают хохотать, и громче всех заливается шахматное платье. Сэр Томас, обретясь к пробковому шлему, говорит:

– Чрезвычайное возбуждение! Мальчик еще не был на маяках, начитался чепухи, какой немало у нас в Англии.

Высоко подняв голову, Лу отходит к окну. Эти жулики ослепили папу, но это ничего не значит, – еше будет время, и папа всё увидит и скажет: «Прости меня, мой маленький Лу, я так доверчив, а ты – ты достойный потомок Роб Роя!»

Папа должен был так сказать. но не сказал, – он позволил этим талантливым пройдохам (ничего не возразишь, – очень талантливы!) обвести себя вокруг пальца. Папа даже открыл саквояж и показал им свои чертежи. Потом папа играл в карты, пил вино и закусывал, несколько раз приглашал Лу. Страшная доверчивость, ни с чем не сравнимая доброта, сердце святого и душа младенца! Наконец Лу надоело все это, он устроился у окна и задремал. Его разбудил отец.

– Приехали, – сказал он. – И осиное гнездо разлетелось! Мы одни, мой маленький Лу!

– Мама ошибается, когда говорит, что я весь в тебя, – раздраженно буркнул Лу, надевая ранец и окидывая взглядом пустой вагон. – Мне понятно, папа, почему мы сейчас одни. Шахматное платье и пробковый шлем…

Отец рассмеялся:

– Пробковый шлем – начальник отдела снабжения службы маяков. Шахматное платье – жена смотрителя маяка Идем скорее, нас ждет баркас.

Лу кажется, что Глазго – это тот же Эдинбург, только переставленный на другое место: суда на рейде, двух– и трехмачтовые парусники, гигантские трубы океанских кораблей и горизонт, весь составленный из высоких горбатых скал. Пожалуй, это и было единственно новым, тем, чего еще не видел Лу. В баркасе за веслами сидели два матроса, на ленточке их бескозырок – три золотые буквы: «У.М.В.», что означает Управление маяками Великобритании. Лу не понравилась последняя буква; вместо нее он поставил бы другую, ту, которой начинается название его милой родины – Шотландии.

– Почему Великобритания? – сердито спросил он матроса, но тот ничего не ответил, выгребая из узкого пролива и направляясь в открытые воды.

Второй матрос отдыхал, высоко подняв весла. За рулем сидел отец Лу. Он тоже ничего не ответил, даже бровью не повел; он вглядывался вдаль, прищурив глаза, его бакенбарды золотились на солнце, медные пуговицы на сюртуке поблескивали, как огоньки. Лица матросов бесстрастны. Они гребут то поодиночке, то – по знаку рулевого – вместе, чтобы баркас не закрутило водоворотом.

Три часа пополудни. Печет солнце. Сэр Томас искоса наблюдает за сыном. Лу с любопытством смотрит на матросов – бритых круглоголовых молодцов в своих обычных костюмах с черными шелковыми галстуками под разрезом форменной рубахи. Лу известно, что галстуки эти носят все матросы Британского королевского флота в знак вечного траура по национальному герою – адмиралу Нельсону.

«Что они делают в свободное время? – думает Лу. – Нравится ли им быть матросами? Любят ли они меня, папу? Даст ли им папа что-нибудь за то, что они трудятся ради нас? Грести очень нелегко, – папа почти каждую минуту делает им какие-то знаки пальцами свободной руки, и тогда матросы перестают грести, некоторое время „сушат весла“ – держат их приподнятыми над водой».

– Долго еще нам плыть? – спросил Лу. – Скоро будем на маяке?

Матросы улыбаются. Улыбается и отец.

– Когда я был в твоем возрасте, – сказал он, резко поворачивая руль влево, – меня больше интересовал путь до маяка и обратно, чем… Дымит! Дымит! – вдруг громко произнес он, чуть привставая. – Еще сотня взмахов, друзья!

Что дымит? Кто дымит? Тут кругом свистит, плещет и трубит. Рыбачьи лодки вертятся у подножия скал, над ними тучи чаек, юркие катера бегут куда-то, и матрос на одном из них переговаривается с кем-то, размахивая двумя сигнальными флагами. На расстоянии трехсот приблизительно метров видна земля; к ней приближаешься – и она вытягивается вправо и влево. Сэр Томас рывком поднес к глазам бинокль, посмотрел на эту землю и сказал:

– Нас заметили! Капитан Бритль машет нам платком! Трубы дымят! Наддайте, друзья!

Матросы, как по команде, посмотрели, что у них за спиной, и снова заработали веслами. Лу поднимается во весь рост, смотрит, видит дым, слышит гудки, свистки, над баркасом вьются чайки и тоскливо кричат.

– Где же маяк? – спрашивает Лу, опускаясь на свое сиденье подле отца.

– На маяке будем к вечеру, – отвечает отец. – Держись, Лу, за скамью! – кричит он. – Крепче!

Откуда она взялась – эта высокая, белогривая волна? Она певуче нырнула под баркас, подняла его и тотчас опустила, уступая место следующей, третьей, четвертой, пятой… Лу кажется, что к животу его прикладывают лед, держат несколько секунд, отнимают, снова прикладывают и так до тех пор, пока баркас не входит, как в коридор, в узкий пролив меж невысоких островерхих скал. Вода здесь кипит и грохочет, Лу кажется, что под нею работает кузница; ему и весело и чуть-чуть не по себе, а матросы ко всему равнодушны; они смотрят на рулевого и без устали гребут.

Оказывается, не так-то легко и просто попасть на маяк: надо пересесть с баркаса на паровое судно, обогнуть два острова, затем выйти в океан и, всё время лавируя между скал, держать курс на остров Тайри. Скерри-ворский маяк стоит на скале, постоянно заливаемой водой. Судно останавливается на расстоянии не менее двухсот метров от скалы; добираться до нее приходится на шлюпке.

Отец, как и ожидал Лу, щедро расплатился с матросами; они встали перед ним, как перед большим начальником, и несколько раз поблагодарили, а Лу пожелали счастливого плавания. Ого, они сказали: плавания!.. Значит, побывав на маяках и возвратившись домой, позволительно похвастать и Бобу и Камми о пребывании в далеких странах, рассказать о приключениях… Они, наверное, будут, а если всё пойдет тихо, мирно и скучно, придется что-нибудь придумать. Можно, например, взять пробковый шлем и шахматное платье, немножко коварства и очень много доверчивости, привязать их к записке, найденной в бутылке, которую прибило к маяку, и… И довольно. Развязка необязательна, это только в книжках женятся, умирают или целуются на расстоянии двух сантиметров от слова «конец». Лу предпочитает те книги, в которых нет точного конца: хороший, то есть догадливый, писатель, уважая читателя, на последней странице раскладывает мясо, овощи, соль и перец – вари сам! Много хлеба должно быть в каждой главе.

Капитан Бритль похож на Пиквика, сбежавшего с рисунков Физа. Он провел сэра Томаса в свою каюту, а Лу разрешил побегать по чердаку и подвалам – он так именно и выразился. В подвалах Лу не понравилось, а вот на чердаке интересно: скользкая, словно воском натертая, палуба, чуть откинутая назад широкая труба, капитанский мостик, штурвальное деревянное колесо, кнехт на корме и горы канатов. К Лу подошел матрос с трубкой в зубах и спросил:

– Сын мистера Стивенсона?

– Роберт Льюис Стивенсон, – шаркнул ногой Лу. – Скажите, пожалуйста, может что-нибудь случиться?

– С кем? – Матрос почесал у себя за ухом.

– Со всеми нами. С кораблем, например. Может?

Матрос кивнул головой. Лу подошел к нему ближе, доверчиво поглядел в глаза.

– Случается, – не вынимая изо рта трубки, сказал матрос. – Рифы, мели, поломка винта… Бывает. Ну и другое…

– Летучий Голландец? – отрывисто прошептал Лу.

– Не видел, – несколько виновато отозвался матрос. – Другие видели. Я не верю. В море – что и на суше. Голландец есть, но он не летучий, а самая простая бригантина. У нас кок из Гааги. Кляузник, противно смотреть.

– А тайны есть? Должны же быть тайны!

Матрос подумал и ответил, что тайны есть, но…

– Подожди меня, – сказал он, – ведь я послан по делу. Я сейчас! Ты побегай, полюбуйся. Вон, смотри, маяк.

– «Скерри-Вор»?

– Нет, это «Гринвид». «Скерри-Вор» сейчас прячется за скалами. Мы увидим его через час.

Матрос ушел на корму и заговорил о чем-то с вахтенным. Склянки пробили пять часов. Лу облокотился о перила и стал смотреть и слушать, как бежит вода, разрезаемая судном, как она сталкивается с набегающими волнами и превращается в кружева, запросто называемые пеной, и она звенит, подражая какому-то музыкальному инструменту. Сейчас матрос принесет тайны – то самое, на чем держится мир. Когда на всем белом свете не останется ни одной тайны, всё будет объяснено, обозначено и допущено в школьные учебники, земля снова станет плоской равниной, и каждое слово, придуманное человеком, лишится веса, цвета и запаха. Так говорит старая Камми, а она что-то знает, но никому никогда не скажет. Вот судно, в каюте которого сидят капитан Бритль и инженер Томас Стивенсон, а на палубе стоит сын инженера – Лу. Понятно? Всё понятно, и больше об этом ни слова. Где-то впереди скала, а на ней маяк «Скерри-Вор». Уже завязывается тайна, в конце размышлений нельзя поставить одну точку, – их требуется три или их заменитель – вопросительный знак. Уже колышется тайна и тихо позванивает неуверенный, требующий красной строки, ответ…

Пришел матрос, хлопнул Лу по плечу и заявил, что принес ему тайну.

– Над этим потешается вся команда, – сказал матрос, посасывая свою трубочку. – Два раза в неделю мы делаем рейсы от острова до острова, и каждый раз, вот уже скоро год, как капитан Бритль… ты умееешь держать язык за зубами? Не надо клятв, поберегиих для той красотки, которая назовет тебя своим женихом! Так вот, капитан Бритль отдает приказания на все случаи – и плохие и хорошие, а сам уединяется в каюте с шахматным платьем,

– Как ее зовут? – перебил Лу.

– Никто не знает, – ответил патрос. – Мы называем ее шахматной доской.

Лу подпрыгнул:

– С бородавкой на щеке?

– И двумя на подбородке. Так вот, мальчик…

– Прямо по носу маяк! – крикнул вахтенный.

Над кромкой горизонта показалась едва заметная верхушка маячной башни.

Глава вторая

Лу на маяке «Скерри-Вор»

Скала была похожа на гигантского кита, чуть скрытого водой, и в том месте, где воображение рисовало его голову, стояла башня маяка высотою в сорок два метра. Шлюпка, в которой сидели сэр Томас, Лу и матрос, работавший веслами, царапая килем скалу, пристала к основанию башни. Входная дверь находилась на высоте не менее пяти метров; для того чтобы попасть внутрь маяка, нужно было подняться по трапу – своеобразной металлической стремянке, состоявшей из бронзовых скоб, вделанных в кладку.

– Первым полезу я! – сказал Лу, когда металлическая дверь наверху приоткрылась и на пороге показалась высокая, тощая фигура смотрителя маяка.

Он кивком головы поздоровался с гостями, затем присел на корточки и, обращаясь к Лу, произнес:

– Ну-с, мистер Стивенсон-младший, милости прошу!

– Я сейчас! – крикнул Лу и весело заработал руками и ногами. «Начинается настоящая тайна», – подумал он, попадая в объятия смотрителя маяка. – Здравствуйте! Пустите меня, я хочу посмотреть, как будет подниматься папа!

Сэр Томас поднимался на маяк не одну сотню раз, он с ловкостью и быстротой обезьяны буквально взбежал по скобам и задержался у самого входа, протягивая руку смотрителю:

– Добрый вечер, мистер Диксон!

– Папа, поднимайся скорей! – крикнул Лу.

– Отойди в сторону, сынок, – сказал сэр Томас. – Раз, два. Гоп-ля! – И он легко коснулся ногами гранитного пола возле поручней металлической винтовой лестницы.

Лу всегда и всюду ожидал тайн, острых и эффектных неожиданностей, событий наперекор логике. На языке взрослых всё это можно было бы назвать одним словом: сюрприз. Этих сюрпризов, неожиданных подарков, раздаваемых судьбой всем и каждому, очень много было на маяке. Смотритель его, мистер Диксон, осведомленный о любознательности единственного сына инженера Томаса Стивенсона, заготовил маленькую лекцию и немедленно приступил к ней, как только Лу положил правую руку свою на поручни лестницы. Дверь закрыли, и в полумраке необычного помещения так странно и таинственно прозвучали слова мистера Диксона:

– Мой дорогой гость, – на плечо Лу легла тяжелая, с широкой ладонью рука, – ты, наверное, не догадываешься о том, что под нашими ногами, в сплошном каменном фундаменте, находится цистерна с пресной водой и кладовая, где хранится сурепное масло.

Лу вздохнул. «Начинается», – подумал он.

– В нашей цистерне сейчас не меньше тысячи ведер воды, а в кладовой девятьсот ведер масла. Этого запаса хватает на девять месяцев работы маяка.

– А воды? – спросил Лу, чувствуя себя, как в склепе.

– Тысячи ведер воды достаточно на один месяц. Слышишь, как шумит океан?

Странно, шум океана проникал сквозь стены толщиной в три метра и, концентрируясь внутри башни, создавал впечатление ровного, слитного стона на самом нижнем «до»; этот стон порою смолкал, и тогда одну-две секунды длилась такая давящая, страшная в своем предельном безмолвии тишина, что Лу инстинктивно шагнул к отцу, прижался к его боку и столь же инстинктивно произнес то, о чем думал:

– Здесь хорошо, есть тайны…

– О, тут столько тайн! – серьезно отозвался смотритель. – Ну-с, будем подниматься. Сэр Томас, милости прошу!

За отцом, каждый шаг которого будил короткое, острое эхо, поднимался Лу, и на расстоянии пяти-шести ступенек от него тяжело ступал мистер Диксон.

– Жилые помещения для прислуги, – сказал он, когда слева и справа от Лу показались площадки и в глубине их металлические двери. – Кухню мы уже прошли.

– Становится светлее, – заметил Лу, задерживаясь на ступеньке. – Еще долго подниматься, сэр?

– Всего без малого сорок два метра. Мы прошли одну треть. Слышишь, как шумит океан? Фонарь уже зажжен.

– А вокруг маяка, сэр, есть тайны?

– Очень много, дружок, и одну я намерен подарить тебе.

– Спасибо, сэр! А какая тайна?

– А вот я намекну, а ты постарайся догадаться!

– Шахматное платье, сэр?

Над головой Лу громко рассмеялся сэр Томас. Шестью ступеньками ниже фыркнул смотритель.

– Ты что-нибудь слыхал о перелете птиц? – спросил он.

– Знаю, сэр!

– Хорошо. Сейчас налево от нас мастерская для мелкого ремонта. Еще двадцать ступенек – и мы достигнем склада маячных принадлежностей. Сразу же под фонарем находится дежурная комната вахтенного.

– Спасибо, сэр, всё это очень интересно, – сказал Лу, раздумывая над тем, какое отношение к тайнам может иметь осенний перелет птиц. – Позвольте спросить, сэр, а где же вы тут гуляете? Папа говорил, что вас сменяют раз в месяц. Надо же где-нибудь гулять, пройтись, размять ноги! Вы ходите по лестнице – вниз и вверх?

– Прогулка на маяке – наружная галерея фонаря, – ответил смотритель. – Уф!.. Еще тридцать ступенек – и мы пришли. Сэр Томас! – крикнул он, поднимая голову. – Вы уже достигли?

– Я уже достиг! – донесся сверху рокочущий, веселый голос. – Мне не терпится заняться моим фонарем.

– Присядем здесь, Лу, – устало произнес смотритель, опускаясь на каменную скамью в нише подле площадки, на которую вступил и Лу. Однако он не захотел садиться, его неудержимо тянуло наверх, к фонарю, к наружной галерее, по которой можно пройтись, если правда, что сам смотритель гуляет по ней…

– Устал, – тяжело вздохнул мистер Диксон. – Еще год – и я кандидат на пенсию. Тридцать лет служу я на маяках. Возле самого моего носа корабли превращались в щепки, я и мои подчиненные спасли за эти годы семь тысяч человек. На наших глазах утонуло столько же. Тяжелая работа, препротивная служба, мальчик!..

– Вы говорили о перелетных птицах, сэр, – напомнил Лу, облокачиваясь о поручни и чувствуя себя пленником некоей башни в тюрьме, о котором он читал в романе Дюма. – У вас больное сердце, сэр? Печально, – протянул он, подражая интонации Камми. – А у меня что-то с легкими, сэр. Вот и сейчас, – они хрипят, как кузнечные мехи.

– Плохо сказано. – Смотритель махнул рукой и опустил седую голову. – Про сердце говорят, что оно бьется, как птица. Какое глупое сравнение, мальчик!

– Я написал пятнадцать стихотворений, сзр, – кстати заметил Лу, вовсе не желая хвастать. – Сравнения трудная вещь, сэр. Однажды я сказал, что ночь – это когда день загораживают непроницаемыми ширмами.

– Та-ак, – протянул смотритель. – Кто же их убирает?

Лу пожал плечами. Он не сказал бы, что вопрос нелеп или глуп. Но подобные вопросы приходят в голову людям непоэтичным, лишенным выдумки, воображения, – тем людям, о которых Камми говорит: «Бог с ними!» Лу решил не распространяться о своих занятиях поэзией. Его томила тайна, связанная с перелетными птицами. Старый смотритель загородил их непроницаемыми ширмами.

– Что за шум там, наверху, сэр? – Лу поднял голову и прислушался, закрыв глаза. Фонарь как будто не шумит, свет его безмолвен. Шум этот не был слитным и ритмичным, он то нарастал, то вдруг на мгновение прекращался, а затем становился похожим на ливень, бьющий в стекла в ботаническом саду.

– Сэр, что это там? – чего-то пугаясь, спросил Лу.

– Птицы, – ответил смотритель и, обеими руками держась за поясницу, медленно поднялся со скамьи. – Пойдем, мальчик, посмотрим на бедных перелетных птиц.

То, что запросто называлось фонарем, представляло собою внушительную, сложную и любопытную конструкцию. Самый фонарь помещался наверху этой изумившей и восхитившей Лу машины – иначе ее и не назовешь. Внизу, подле каменного пьедестала, на котором покоились металлические круги, в свою очередь державшие на себе стальные высокие листы с окошечками, забранными сеткой, сидел на высоком табурете усатый человек в очках и синей шапочке с козырьком. Он крутил какое-то колесо и что-то говорил стоявшему рядом с ним сэру Томасу; он вежливо поклонился смотрителю и Лу, жестом указывая на массивную, переплетенную медными листами дверь. «Куда может эта дверь вести?» – подумал Лу. Ведь восхождение на вершину закончилось, – вот он, фонарь, дающий проблесковый свет каждые две секунды после одной секунды мрака. Не наружная ли галерея за этой дверью? Если это так (а так оно и должно быть, Лу давно знал об этом от отца и дяди Аллана), можно, следовательно, выяснить причину шума, который здесь уже не просто шум, а крик, стон и рыдания, словно души всех погибших в океане поднялись из своих подводных могил и вот сейчас требуют справедливого суда над виновниками их смерти.

К Лу подошел отец, надел на него прорезиненный плащ с капюшоном, который накинул на голову подобием башлыка, застегнул плащ на все пуговицы. Такой же смешной, неудобный костюм надел на себя и смотритель.

– Ну, мальчик, идем на улицу, – сказал он, повышая свой старческий голос. – Взглянем на окрестности, мальчик!

Он взял Лу за руку, отодвинул засов на двери и с силой потянул ее на себя. Дверь открылась. Шум и ветер ворвались в круглую башенку; Лу боком вышел на наружную галерею. Дверь за ним и смотрителем захлопнулась.

Лу коротко вскрикнул, – не от страха, а от неожиданности; ему показалось, что он выброшен на воздух, на великий простор, подброшен на огромную высоту и теперь висит между небом и землей. Он схватил руками поручни галереи, заглянул вниз и резко попятился, прижавшись к стенке. Лу поднял голову, и сердце его заколотилось в груди с той же силой, с какой темная туча птиц билась о толстые, забранные бронзовой решеткой стекла фонаря. Лу обеими руками схватился за поручни и с чувством восхищения, страха и еще с каким-то новым, ранее не испытанным чувством смотрел на плотную, плещущую крыльями массу птиц. Они на лету ударялись о решетку, жалобно вскрикивали, а на них налетали их спутники по далекому, тяжелому пути на юг, в теплые страны. Птиц было так много, что они порою совершенно закрывали своими телами свет фонаря. Маяк казался потухшим.

– Хороша тайна? – спросил смотритель. – Видишь, птицы падают вниз, на скалу? А скала вся в воде, птицы тонут.

Шум, производимый птицами, смешивался с гулом океана; волны, рыча и шипя, ползком подбирались к башне маяка и, налетая на нее, с грохотом разбивались. Лу попеременно поднимал и опускал голову, глядя то на птиц, то на толчею волн у основания башни. И оттого, что он ежесекундно менял направление взгляда и находился очень высоко над водой, у него закружилась голова, он прижался к стенке башни, закрыл глаза.

– Они летят на свет фонаря, бедняжки, – сказал смотритель, прохаживаясь по галерее. – Странно, мальчик, – у них богатейший опыт, и собственный и переданный по наследству, они должны бы, кажется, знать, что ничего хорошего маяк им не даст… Однако опыт ничему не учит.

– У вас бывают кораблекрушения? – спросил Лу, на несколько секунд открывая глаза и чувствуя озноб и страх высоты.

Должно быть, он произнес эти слова очень тихо, и смотритель не слыхал вопроса, по-прежнему прохаживаясь по галерее. Лу стоял прижавшись к стенке и думал о том, что никаких тайн пока что нет, если не считать шахматного платья, птицы – это не тайна, это всего лишь редкое зрелище, не больше. Тайна… А что такое тайна? Выдумка, оказавшаяся потом реальностью? Совпадение фантазии с действительностью? Камми говорит, что тайна – это то, чего человек не знает. Например: что происходит с нами после смерти? Где именно находится бог? Где ты был, когда тебя еще не было? Вот это – самые главные тайны.

Всё остальное не тайны: сегодня нечто тебе неизвестно, а завтра становится известным.

– Зачем птицы летят на свет маяка? – громко спросил Лу.

– Это тайна, – ответил смотритель. – Эге, да тебя трясет, мальчик! А ты ко мне с вопросами! Что скажет сэр Томас!.. Идем скорее!

– Мне нехорошо… – пробормотал Лу. – Только, пожалуйста, не говорите папе. Уведите меня к себе, дайте мне кофе, я хочу в постель, побудьте около меня, чтобы я не уснул.

Смотритель склонился над своим гостем, испуганно слушая его и кивая головой.

– Если папа узнает, что мне нехорошо, он увезет меня домой, – продолжал Лу. – А так хочется на «Бель-Рок»! Дайте руку, сэр! – едва слышно произнес Лу. – Я отлежусь, я к этому привык, сэр. Вы не пугайтесь. У меня неладно с легкими…

Спустя минуту Лу лежит в постели под каменными сводами вахтенной и, превозмогая сонливость, думает. Смешное слово «легкие». Есть слова колючие, например «сэр». Имя отца – Томас – круглое, оно скачет, как мяч. Неподалеку от кровати громко тикают часы; звук у них такой, словно солдат по каменной мостовой шагает. В этом помещении для вахтенного темно, пахнет пылью, камнем, морем, звездами, проклятьем благородного отца, дочь которого покинула родной замок… Для всезнаек взрослых проклятье – это только грозное, страшное слово, но тысячи тысяч детей не старше тринадцати лет от роду, а с ними и Лу, знают, что каждое слово имеет свой запах. Проклятье… Оно пахнет тушью, что стоит на рабочем столе отца: запах горький, печальный… Запахи разговаривают, перешептываются, свистят, пищат, поют. Поет запах вереска, дикой груши, книги. Чудесно пахнут нюрнбергские оловянные солдатики, и этот кисловатый, веселый запах не только поет, но и играет марши. Ой как тяжело и больно дышать! Кажется, путешествие кончилось. Папа немедленно соберется домой.

– Почему я такой несчастный? – вслух произносит Лу и поворачивается на другой бок. Это резкое, угловатое движение вызывает острую боль в груди. – Попался, заболел, – сказал Лу и помянул черта.

– Очень хорошо! – громко расхохотался смотритель. Он только что закрыл бронзовые ставни и зажег две свечи на столе. – Ты здоров, мальчик! Больные не ругаются, если только они не умирают.

– А я умираю, сэр?

– Тьфу! – сплюнул смотритель. – Вытри губы и прикуси язык! Ты будешь жить долго.

– Что делает папа?

– Папа занят оптикой, мальчик.

– Оптикой?

Какое смешное слово… Пахнет от него лекарством. Птица – вот хорошее слово… Мальчик – похоже на вытянутый указательный палец. Мальчик – слово бледное, без единой кровинки. Как хочется спать!..

– Сэр!

– Что, мальчик?

Лу уже спит. Смотритель потушил свечи. Он должен идти наверх, исполнять свои обязанности, быть ежеминутно начеку: ночь – это рабочий день смотрителя маяка. Необходимо доложить сэру Томасу о состоянии его сына: мальчик болен, надо что-то делать, дать ему какое-нибудь лекарство – порошки, микстуру, питье. Кроме того, нельзя превращать маяк в больницу, – на этот счет имеются определенные инструкции, указания, хотя… Кроме того, завтра смотрителя сменяют – его месячная вахта кончается; а что будет с больным мальчиком? Отец, конечно, увезет его домой, иначе никак нельзя, но это очень опасно: несколько часов на шлюпке, потом на пароходе, снова на шлюпке или баркасе, от Глазго до Эдинбурга в поезде… Сколько беспокойства, тревог, суматохи! Черт!

– Черт! – крикнул во сне Лу. – Птицы! Фонарь!

Мальчик возбужден, и в этом повинен отец и он, смотритель маяка, – отец легкомысленно поступил, взяв с собою на «Скерри-Вор» малолетнего больного сына, смотритель добавил к этому преступному легкомыслию нечто от праздной, вздорной романтики. Наружная галерея, перелетные птицы, разговор всерьез, когда нужно было немедленно уложить мальчика в постель и посоветовать почтенному сэру Томасу прервать свою командировку или же поручить сына заботам смотрителя, а самому отправляться хоть на Огненную Землю.

– Пробковый шлем! – внятно произнес во сне Лу. – Сэр!..

– Ты меня? – Смотритель подошел к спящему, склонился над ним, прислушался к дыханию: хрип, бульканье, потом свист. Черт! Смотритель где-то читал о таком дыхании и только сейчас отдал должное наблюдательности автора книги: хрип, бульканье и уж только потом свист. Как жаль, что на маяке нет женщины: она знала бы, что делать. Мужчина…

«Мужчина должен всегда оставаться мужчиной, – вздохнув, подумал смотритель. – Мальчик просил меня не говорить его отцу о том, что…»

– Я ничего не скажу сэру Томасу, – вслух произнес мистер Диксон. – Мальчик просил приготовить ему кофе… Идиот, старый идиот! Я совсем забыл об этом! Мальчик просил уложить его в постель и сесть подле него, чтобы он не уснул… Черт! – продолжал он очень громко, настолько громко, что Лу проснулся и, задержав дыхание, прислушался. – Старая бесхвостая обезьяна! – продолжал смотритель, гневно стуча кулаком о каменную стену вахтенной. – У самого трое детей, а ведет себя, как юнга под проливным дождем на Темзе! Мальчик! Проснись! Тебе нельзя спать!

– Я не сплю, сэр! Что тут было, пока я дрался с Бобом?

– И ты ему надавал оплеух? – обрадованно залопотал смотритель, зажигая свечи. – Так его, так, мальчик! Ты не спи, сейчас я принесу горячий кофе, а потом мы поговорим!

– Благодарю вас, сэр! – сказал Лу. – У меня тоже есть кое-что для вас. Только ни слова папе!

– А как вот здесь? – смотритель похлопал себя по груди. – Свистит?

– Кто свистит? – спросил сэр Томас.

Да, сэр Томас, именно он, собственной своей персоной. Он и не думал прятаться или входить тайком, в этом не было нужды, но вот сейчас появилась необходимость выяснить, почему Лу в постели и какой-такой секрет нужно утаить от папы. Сэр Томас, спускаясь по лестнице, слышал почти всё, что неминуемо вызывает беспокойство и родительскую тревогу. Неясно только в отношении свиста. Сэр Томас повторил свой вопрос:

– Кто свистит?

– Ветер, папа, – с предельной беспечностью ответил Лу.

– Сильный ветер, мистер Стивенсон, – подтвердил смотритель. – Хрип и бульканье. Птицы, фонарь и черт. Сейчас я принесу кофе.

Смотритель вышел; он торопливо стал спускаться в самое нижнее помещение, в кухню. Сэр Томас молча, заложив руки за спину, подошел к постели, на которой сидел Лу – худой, бледный, впалощекий, с длинными, закрывающими уши волосами, разделенными прямым пробором. Сын глядел на отца – на его бакенбарды, на высокий, красивый лоб, стараясь угадать, что последует спустя несколько секунд. «Папа завтра же соберется домой», – подумал Лу. «Медицина беспомощна, врачи лгут», – подумал сэр Томас. «Оттого, что я прерву командировку и вернусь домой, Лу легче не станет», – продолжал сэр Томас свои размышления, отлично понимая, что сын читает его думы и проникает в замыслы.

– Подождем до утра, – вслух произнес сэр Томас и приложил ко лбу сына свою ладонь.

– Мне просто захотелось спать, – сказал Лу. – Мильон впечатлений, папа!

– У тебя жар, мой дорогой!

– Как всегда, папа. Ничего особенного. Я уже освоился с маяком, на «Бель-Рок» я поднимусь, как на любое дерево в нашем саду.

– Покашляй, Лу, – сказал отец.

Лу кашлянул, и тотчас в горле у него забулькало и засвистело.

– Ага! – сказал отец.

– Ничего нового, папа! Новое в том, что нет тайн. И птицы и фонарь – это… Я еще не видел кораблекрушения, – может быть, тогда…

– Покашляй, Лу! Еще, еще!

Лу рассмеялся.

– Странно, папа, – сказал он и прижался щекой к руке отца. – Мы на маяке, кругом нас океан, птицы летят на юг, а ты такой же, как дома, и со мною то же, что и дома. Где-нибудь должно же быть иначе, папа!

– Жизнь хороша везде, Лу, – поторопился произнести сэр Томас. – Важно быть здоровым, мой родной!

Он вдруг охватил руками влажную от пота голову сына, припал к ней губами и, сдерживая слезы, коротко простонал.

– Папа! Дорогой! Мой папа, – хрипло пробасил Лу. – Я здоров! Здоров, как силач из цирка! Просто – мильон впечатлений, папа!

Он встал на колени, обнял отца. Вошел смотритель, поставил на стол медный котелок с дымящимся кофе, искоса оглядел своих гостей и удалился.

«Ночь на 21 сентября 1863 года. Ветер NW – слабый. Никаких происшествий, – писал он в вахтенном журнале. – На маяке инженер Томас Стивенсон со своим сыном. Продовольствия, свечей, табаку и аптекарских пособий по списку № 733 израсходовано в норме, имеется экономия. Акт о состоянии фонаря, составленный инженером Томасом Стивенсоном, при сем подклеивается…»

Сэр Томас натер спину и грудь сына уксусом, сменил ему белье. Лу выпил стакан горячего кофе, поцеловал отца в щеку.

– Доброй ночи, родной мой, – растроганно проговорил сэр Томас. – Дай мне честное слово, маленький, что ты не чувствуешь себя больным.

– Уже не чувствую себя больным, папа, честное слово, – глядя отцу в глаза, произнес Лу. – Дома я, наверное, расхворался бы как следует. Хотя бы ради сказок, которых у Камми целый мильон!

– Мы мужчины, Лу, – сказал сэр Томас, накрывая сына грубым матросским одеялом. – Мы должны не лгать друг другу. Ложь – это отсутствие уважения, понимаешь? Так вот, если в восемь утра ты скажешь мне, что у тебя нигде не болит, мы направимся на остров Скей, а оттуда…

– «Бель-Рок»! – весело и звонко произнес Лу.

Сэр Томас улыбнулся, покачал головой.

– «Бель-Рок», Лу, это недели через две, не раньше. Мы еще побудем на семи маяках. Один из них знаменит тем, что на нем сорок лет назад десять дней жил Вальтер Скотт. И смотритель маяка – ему что-то около семидесяти – расскажет тебе о…

– Папа! Папа! Какое счастье, что я твой сын! – воскликнул Лу. – Уходи, папа! Не то я начну расспрашивать тебя о Роб Рое и Айвенго! Доброй ночи, папа! Если бы ты только знал, как я не люблю спать!

– Но ты на маяке, Лу, – сам восхищаясь этим, с жаром произнес сэр Томас. – Ты только представь!

– Как можно, папа, представить, если я уже на маяке! Я лучше буду представлять, что я на «Бель-Рок»!

Утром Jly дал отцу честное слово, что он чувствует себя отлично, – ночного нота не было, снов не видел, нигде ничего не болит. В полдень отец и сын распростились с мистером Диксоном. Длинноногий, тощий старик, похожий, по определению Лу, на очинённый коричневый карандаш, долго стоял у раскрытой двери и, размахивая руками, кричал вслед баркасу:

– Эй, матросы! Передайте мистеру Кросби, чтобы сменная вахта доставила ром и мыльный порошок для бритья! Эй, матросы! Зарубите себе на носу!

– Есть зарубить себе на носу, сэр! – отозвался Лу. – Я им напомню! Две бочки рому и три ящика порошка!

– Побольше книг мистера Диккенса! – продолжал кричать смотритель. – Бумаги, перьев и чернил!

– Есть бочку чернил и тысячу перьев! – в шутку отозвался один из матросов и добавил, обращаясь к сэру Томасу: – Смешной старик! Завтра будет дома, а сам о других хлопочет!

И налегли на весла. Лу сказал:

– Так держать!

Тучи висели над океаном. Было очень холодно, неприютно. Невольно думалось о тех, кто далеко от берега.

Вокруг шеи Лу трижды обмотан шерстяной шарф, на голове берет, на руках теплые перчатки. Ветер упруго толкает в спину. Сэр Томас смотрит на сына и думает: кем он будет? Долго ли он проживет? Лу думает о том же. Он знает, кем он не будет: ни капитаном корабля, ни строителем маяков. Он уже видел капитана корабля, он уже побывал на маяке. И еще не раз увидит капитанов и еще не раз побывает на маяках. Вероятно, разницы между ними никакой, за исключением внешнего вида и фамилии смотрителей. Кем же хотелось быть Лу?

Создателем и разоблачителем тайн. Кем-то, подобным Вальтеру Скотту, человеком, хранителем тайн, чарователем – неустанным и странным: чем чаще читаешь и перечитываешь его книги, тем драгоценнее заключенная в них тайна. Сколько раз будешь перечитывать книги? Иными словами – сколько лет проживешь?

– Я буду жить долго, – вслух произносит Лу и – неожиданно и для себя и для спутников своих – начинает читать, сосредоточенно и негромко, четкие, легко запоминающиеся стихи:

Стоит на скале с незапамятных пор
Высокий, из камня, маяк «Скерри-Вор».
Печальный, стеклянный, глазастый фонарь
Смотритель зажег и уснул.
– Кто там в океане сейчас утонул? —
Спросил Атлантический царь.
И тру́бит, и тру́бит в свой каменный рог,
Чтоб ярче светил знаменитый «Бель-Рок».

– Хорошо? – спрашивает он, обращаясь к матросам. Глаза его блестят, он вскидывает голову и победно смотрит на отца. – Хорошо, папа?

– Когда? – отрывисто спрашивает отец. – Сейчас? На маяке?

– Сейчас, папа. Вдруг кто-то нашептал, а я повторил! Только бы не забыть!.. Прочту еще раз. А вы все запоминайте, хорошо? Пристанем к берегу – запишу. Почему вы молчите?! – кричит Лу морякам. – Вам не нравится? Ну-ка, посушите весла! А теперь отвечайте: нравится? По-вашему, плохо?

– Хорошие стихи хочется петь, – отвечает один из матросов, продолжая грести, как и его товарищ.

– Пойте мои стихи, – пожимает плечами Лу.

Пожимает плечами и матрос:

– Трудно подобрать мотив, не выходит! Ведь стихи – это то же, что и песня, не правда ли?

Лу с полминуты думает о чем-то, сдвигая брови и хмурясь. Сэр Томас с нежнейшей улыбкой смотрит на сына.

– То, что я читал, не для пения, – говорит Лу. – О тайнах не поют…

Глава третья

Нет тайны и на маяке «Бель-Рок»

Месяц спустя после трагедии, о которой рассказывается в этой главе, во всех английских газетах было напечатано интервью экипажа бригантины «Трафальгар», – матросы и офицеры чудом уцелевшего старинного судна подробно поведали обо всем том, чему они были свидетелями.

– Шторм трепал нас в полумиле от берега, – сказал капитан бригантины Блэк Пембертон. – За долгие годы плавания мы привыкли к тому, что неподалеку от нашего дома нас приветливо встречал «Бель-Рок». В тот день, когда шторм играл нами, как злой кот беззащитной мышью, «Бель-Рок» погас на наших глазах. Проблеск, мрак, проблеск, мрак – всё, как заведено с того времени, когда рай огородили чугунной решеткой и цена на райские яблоки поднялась втрое, сэр. И вдруг фонарь на маяке погас.

– Мы решили, что сходим с ума или, на худой конец, уже рехнулись, – сказал матрос Дик Катт. – Можно было предположить, что маяк снесло штормом, – бывали случаи, когда ураган давал маяку подножку, и тот падал, рассыпаясь на куски. Но ничего похожего: бросок на скалы – и мы видим высокую башню, дверь открыта, и оттуда доносится человеческий голос, крик о помощи. Наивно, сэр, спрашивать нас, что именно говорил этот голос – грохот кругом был значительно сильнее того, какой бывает, когда обрушивается шестиэтажный дом. Когда фонарь на маяке не работает и он, следовательно, уже не маяк, а нечто вроде египетской пирамиды, тогда можно биться об заклад, что смотритель маяка просит вас кинуть ему две сигары и огонька на прикурку. Короче говоря, уже не в шутку, нас трепало на виду маяка трое суток. А сейчас выяснилось, что шторм продолжался шестнадцать дней. Мы, следовательно, явились для того, чтобы послушать последние три такта этой трагической музыки…

– И так случилось, что бутылка, выброшенная с маяка, попала в наши руки, – сказал офицер Королевского флота Джон Линслей, случайно оказавшийся на «Трафальгаре». – Но, к величайшему сожалению, бутылка с вложенной в нее запиской опоздала: ее носило по волнам десять дней, да нас еще трепало сколько!.. Ну, а если бы бутылка попала к нам в тот же день, когда ее выбросили? Чем смогли бы мы помочь вахте «Бель-Рока»?..

Английские газеты приводили полный текст записки, извлеченной из бутылки. Вон он, этот лаконичный, трагический текст:

«Небывалый шторм препятствует тому, чтобы нас сменить. Запасы осветительного масла, пресной воды, муки, солонины, сушеных овощей, табака кончились десять дней назад. Голодаем, но держимся. Сменная вахта дважды пыталась подойти, но ее разбивало о рифы. Всем сердцем скорбим о погибших в море.

Вахта маяка «Бель-Рок»: Чарльз Биллет, Боб Ричмонд, Аллан Тенерси».

Лу и его отец пережили небывалый в Северном море шторм на маяке «Эбердин». Он стоит на скалистом берегу, и вахта живет в казарме подле башни. Но случилось так, что шторм разметал деревянное жилье по досочке, четверо отважных служителей маяка едва успели спасти продовольственные запасы и с величайшим трудом перенести их на маяк. Волны били в его стены на высоте двадцати метров, башня весьма ощутимо вздрагивала, подобно человеку, которому наносят удары и в грудь и в спину.

Необычность обстановки, неумолкаемый ни на секунду грохот шторма, напряженность всех чувств и мыслей целительно действовали на Лу: он ни разу не кашлянул, аппетит его радовал сэра Томаса, и если бы не стихи, которые писал Лу на маяке, то всё обстояло бы как нельзя лучше. Эти стихи тревожили сэра Томаса – как отца. Лу любит свою родину – Шотландию, хорошо знает ее историю и, наверное, поэтому неодобрительно отзывается об Англии – собственно об Англии, которая всего-навсего дальний родственник Шотландии, и родственник дурно воспитанный, скупой, недобрый. В стихах, написанных на маяке, нет и слова на эту тему, но зато налицо философия, рассуждения. У сэра Томаса только один ребенок – сын Лу. Грустно, что мальчик уходит куда-то в сторону, где пылит ухабистая дорога праздных мечтаний… Сэр Томас чувствует себя отчасти виноватым в том, что его сын болен, мечтателен, абсолютно лишен практической жилки. Таков, в сущности, и сам сэр Томас, за исключением болезненности (он всегда боится сказать: болезнь). Сэр Томас здоров. Здорова и его жена. Откуда же такая напасть – этот несчастный туберкулез легких? Может быть, здесь судьба?

Шторм начал стихать. Лу торопил отца с отъездом из Эбердина: ему не терпелось подняться на «Бель Рок», построенный его дедушкой Робертом.

– Мне кажется, папа, что я стану другим человеком после того, как поднимусь на «Бель-Рок».

Сэр Томас улыбнулся. Ему нравилось, что его сын говорит, как взрослый – в смысле построения речи – и остается ребенком по сути этой речи.

– «Бель-Рок» – моя мечта, папа, – продолжал Лу, и взгляд его ушел в себя, сделавшись неподвижным и печальным. – Увижу «Бель-Рок» – и что-то произойдет, что-то узнаю, и от этого мне будет хорошо…

После длительного шторма море, как это всегда бывает, вблизи побережья мало чем отличалось от обыкновенной полноводной реки: ленивые волны, насытившись буйством, укачивали самих себя, и в них можно было глядеться, как в зеркало, которое держит слабо подрагивающая рука. Небо без единого облачка, сделанное из слюды солнце, упругий крепкогрудый ветер, работающий без пауз и озорства, голубоватые дымки на горизонте, покой на душе.

До маяка «Бель-Рок» добирались на катере. Лу сидел в крохотной каюте и записывал в дневник впечатления и ощущения, вынесенные и испытанные им на маяках. Сэр Томас сидел подле рулевого, который поворачивал то влево, то вправо медное штурвальное колесо и, прищуриваясь, вглядывался вдаль. Внутри катера ритмично постукивало паровое сердце.

«Тайны нужно придумывать самому, – писал Лу. – Они, наверное, есть везде, а на маяке в особенности, но надо ждать терпеливо и долго. Сейчас мы на пути к „Бель-Рок“: вот там, я думаю, будет что-нибудь интересное, а смотритель…»

Лу не дописал фразы, – матрос за тонкой переборкой каюты громко произнес:

– Подле башни маяка два катера и санитарная шлюпка! Возьмите мою трубку, сэр!

И он протянул складную подзорную трубу сэру Томасу. Лу выбежал из каюты.

Катер прибавил ходу, сердце его стало стучать чаще. Тревожно забилось сердце и у Лу. Он спросил матроса:

– Зачем санитарная шлюпка?

Ему не ответили. Рулевой выполнял какой-то сложный маневр, проводя катер между рифов. Сэр Томас стоя смотрел в подзорную трубу. Спустя четверть часа катер пристал к скале Бель-Рок. Лу уже почти с реальной силой и убедительностью представлял, как он поднимается по башенному трапу, держась за металлические скобы, как ловко вскакивает на каменную площадку первого этажа…

Сэр Томас переговорил о чем-то с человеком в штатской одежде, сидевшим в санитарной шлюпке, и тотчас обнажил голову. То же сделал и Лу. Он не понимал, что тут происходит, для чего стоят два катера, почему дверь на маяке открыта, зачем… десятки «зачем» и «почему» затормошили сознание мальчика, и он молча, почти не двигаясь, стал ожидать, что будет дальше. Длинные, прямые, как у индейца, волосы его чуть шевелились на ветру.

То, что увидел Лу в последующие несколько минут, надолго осталось в его памяти. До этого он произносил «Бель-Рок» как одно из самых священных, дорогих, просторных для воображения наименований чего-то гораздо более значительного, чем обычный маяк. После того как из раскрытой двери башни спустили на тросах один за другим три гроба и их в полном молчании поставили на широкое плоское дно санитарной шлюпки, звонкое, светлое «Бель-Рок» вдруг приобрело новые ассоциации и навсегда потемнело, как нечто зрительное, и Лу понял, что все вообще слова обладают двумя свойствами: вызывать представление о предмете или явлении и сообщать представлению окраску.

«Бель-Рок» был маяком, высокой башней; над нею шли облака, посеребренные солнцем.

«Бель-Рок» стал черной, непомерно высокой стеной; над нею шли тучи, а низко летящие чайки кричали человеческим голосом.

– Папа! – отрывисто позвал отца Лу. – Зачем? Что тут происходит? Ведь это наш «Бель-Рок»!

– Тут большая драма, сэр, – почтительно отозвался матрос, стоявший на корме соседнего катера. – Я поднимался на маяк, сэр…

– Поднимался, и… – Лу затопал ногами от нетерпения и тоски, подступившей к его тринадцати годам.

– И видел их всех троих, – глухим, деревянным голосом ответил матрос. – Их не сменяли, у них кончилась даже пресная вода, и они умерли.

– Не надо! – гневно произнес Лу, и лицо его на мгновение исказила гримаса. – Ты говоришь неправду!

Матрос пожал плечами. Оправдываться и при этом продолжать называть мальчика сэром он счел ниже своего достоинства. Лу не начальство, а всего лишь сын какого-то, наверное, важного лица, прибывшего сюда, само собою разумеется, для свидетельства трагического факта.

Он закашлялся. Грудь его привычно заныла. Санитарную шлюпку тем временем взял на буксир меднотрубый катер. Сэр Томас сел на бортовую скамью и, опустив голову, закрыл руками лицо.

Маленький, синий, с широкой черной полосой по борту, катер пошел следом за печальным грузом. Спустя полминуты заработала машина и на катере с сэром Томасом и Лу. Дверь на маяке закрылась. И тотчас матросы на шлюпке и катерах стали кидать в море куски хлеба; множество чаек с пронзительным, тоскливым криком кинулись за ними. До самого берега – двадцать минут – продолжался этот старинный шотландский обряд; Лу не спрашивал, зачем и почему так делают: он знал, что так надо – накормить птиц на помин души умерших от голода на маяке «Бель-Рок». В прошлом году на маяке «Стокварр» умер от разрыва сердца смотритель, и тогда тоже кормили чаек хлебом. Обычай допускает вместо хлеба кидать чайкам рыбу, но хлеб лучше, – рыбу чайки могут добыть и без помощи человека. А вот что интересно: знают ли птицы, по какому случаю кидают им хлеб? Знают, конечно, знают. Лу смотрит на чаек, вслушивается в их голоса и убеждается в том, что эти обычно прожорливые птицы сейчас держат себя сообразно тому, что случилось: схватив клювом кусок добычи, чайка долго кружит над шлюпкой и катерами, над живыми и мертвыми, и уже только полминуты спустя кидается за новым куском. «Напишу стихи про чаек», – думает Лу.

Он оглядывается, долго смотрит на «Бель-Рок», и внезапно ему начинает казаться, что он живет очень давно, что ему по меньшей мере сорок пять лет, что он сделал что-то такое, за что и маяк, и чайки, и капитаны кораблей, и люди на суше и море глубоко благодарны ему. Подымающее чувство восторга кружит ему голову: он просит матроса дать ему кусок хлеба. Матрос взглядом указывает на мешок; Лу берет полузасохшую толстую корку и размашисто кидает ее в воду.

– Скажите, чайки, всем, – громко говорит он, – что есть на свете Лу! Слышите? Лу! Роберт Льюис Стивенсон, сын сэра Томаса – строителя маяков!

Сэр Томас тупо смотрит на сына, – возможно, он и не разобрал того, что произнес его Лу: сэр Томас глубоко опечален событием на маяке, – опечален и потрясен настолько, что даже и на минуту не задержался на башне. Сэр Томас, в сущности, человек романтического склада ума и характера; воображение его мало чем отличается от воображения сына, – разница только в том, что сэр Томас способен анализировать, иронизировать и ко многим явлениям повседневности относиться с юмором. И только.

«Бросайте утопающему в бурном море жизни пробковый пояс юмора!» – любит повторять сэр Томас. Это не лишенное афористичности выражение стало популярным в Шотландии. Спустя двадцать лет тридцатитрехлетний Лу отыщет эту крылатую фразу в сборнике Картера «Шотландский фольклор» и в своем дневнике запишет: «Я помалкиваю и буду молчать. Может быть, именно таким образом и создается то, что принято называть народной мудростью. Я и обязан помалкивать, так как и я и мой отец – часть народа, его представители, дети, мудрецы и романтики…»

Глава четвертая

Остроумие сэра Томаса спасает пирата

Все известные Лу предки его фамилии, шотландцы по национальности, любили свою родину деятельно и самозабвенно. Вальтер Скотт был выразителем и певцом этой любви. Вальтер Скотт, как о том непрестанно напоминал жене, сыну и друзьям сэр Томас, находился в большой дружбе с его отцом – сэром Робертом. Вальтер Скотт вместе с дедушкой Лу охотился в горах Шотландии, был частым и весьма любознательным гостем на маяках, а вот на этом диване сидел, отдыхал и даже спал. Имеется точная запись всех тех дней, в которые высокий гость навещал семью сэра Роберта. Что касается дивана, то старая Камми расскажет, хитро поводя глазами и качая головой, какова инструкция, полученная ею относительно этой дряхлой скрипучей вещи, на которую далеко не каждому позволят сесть. Существуют метелка для смахивания пыли с этого дивана, тряпка – для того, чтобы чистить его старую кожу, и даже гвоздики, которыми следует прибивать заплаты на боках и спинке. Можно зацепить ногой или рукой за любой стул, стол, кресло; никто ничего не скажет, если вы начнете двигать стулом или креслом так, как это вам нравится. Вы даже могли пустить по адресу кресла или стула что-нибудь нелестное в смысле их возраста, но диван, на котором сидел и спал Вальтер Скотт, оберегался, как… как… сам сэр Вальтер не сумел бы найти сравнения.

Однажды на этот священный диван забрался Пират – любимый пес Лу. Старая Камми от ужаса села на пол.

– Здесь никому нельзя, Пират, – сказал Лу. – Уходи в сад, там тебе будет хорошо!

Пират даже головы не поднял. Взглянув на своего друга, он ударил хвостом по кожаной спинке дивана, удобнее устроился и закрыл глаза.

– Возьми его, Лу, за уши и тяни на пол, – простонала Камлш. – Великий боже, я слышу шаги сэра Томаса!..

Лу сел на ковер подле своей няньки. Открылась дверь, и в комнату вошел сэр Томас. Пират поднял голову и приветственно забил хвостом. Камми и Лу закрыли глаза.

– Вон отсюда! – загремел сэр Томас и энергически вытянутой рукой указал собаке на дверь. – Немедленно вон!

Пират недоуменно смотрел на хозяина и продолжал бить в барабан. Глаза у сэра Томаса стали большими и круглыми, высокий лоб избороздили глубокие морщины, рот был перекошен гневом и возмущением. Лу посмотрел на отца и подумал: «Какой папа смешной!» Камми, взглянув на своего господина, прошептала: «Сохрани его, великий боже!»

– Сию минуту вон отсюда! – еще раз крикнул сэр Томас и ударил кулаком по краю стола. Пират чуть приподнялся, вытянул шею и оскалил зубы. Этакого еще никогда не бывало. Сэр Томас замахнулся на Пирата, и пес в ту же секунду зарычал, а затем как ни в чем не бывало преспокойно положил голову на вытянутые лапы и, тяжело, осудительно вздохнув, пренебрежительно закрыл глаза.

Сэр Томас попятился к двери, поскрипывая сапогами. Пират открыл глаза и, скосив взгляд, только не произнес: «Давно бы так…»

А Лу вслух сказал:

– Мой папа очень остроумный человек!

Камми, поднявшись с пола, дрожащим голосом добавила:

– Оказывается, есть бог и у собак!

С этого часа псу разрешено было, когда только ему вздумается, лежать на историческом диване. Сэр Томас торжественно заявил жене, сыну, Камми, брату своему Аллану, его жене и сыну их Бобу, что Пират превосходно понимает человека – и живого и усопшего, – и, пожалуй, усопшего он понимает и чувствует его величие больше, чем живого, По мысли сэра Томаса, Пират отныне являлся стражем дивана, на котором… и т. д.

– Умный пес знает, что онживет в семье потомков Роб Роя, – добавил сэр Томас.

– Но этот умный пес хотел укусить тебя, – несмело возразил сэр Аллан. – Камми говорит, что пес оскалил зубы, когда ты…

– Это надо понимать иначе, – смущенно возразил сэр Томас. – И я понял. Мне нравится так понимать. – Он улыбнулся брату и строго поглядел на всехдругих.

Наблюдательный Лу по-своему истолковал происшествие: папа сомневается. Лу придавал огромное значение жестам; он знал, что именно жестикуляция выдает человека. Самый первый лгун на свете мог говорить какую угодно чушь и неправду, но жесты лгать не умеют. Папа иногда сомневается, что Стивенсоны являются потомками клана Мак-Грегора, из которых вышел великий Роб Рой. Папа добыл много архивных документов, подтверждающих его претензию на звание потомка столь знаменитого человека. Папа строит маяки, придумывает всевозможные виды и фермы маячных фонарей, но это всего лишь работа, дело, профессия, всё то, что дает деньги и позволяет безбедно жить, Лу отлично знает, что папа его меньше всего инженер. Он романтик, мечтатель, поэт, горячо любящий свою родную Шотландию и неопровержимо убежденный в том, что предком его был Роб Рой.

Романтик, чудак, поэт не сомневался в этом. Пожалуйста, взгляните на документы! А тут еще и эпизод с Пиратом, забравшимся на диван. Но… инженер, строитель маяков, талантливый оптик, реалист и математик не только сомневался, но даже пожимал плечами, как это умеют делать только иностранцы.

Потомок Роб Роя… Лу это нравилось. И он не пожимал плечами. А когда его двоюродный брат однажды продемонстрировал этот жест, Лу топнул ногой и сказал:

– Ты дурак, Боб! У каждого человека есть предки, каждый человек чей-то потомок. Наш дедушка был другом Вальтера Скотта. А почему? Потому, что Вальтер Скотт написал роман о его предке. Вальтеру Скотту лестно было дружить с нашим дедушкой.

– Тебе нравится так думать? – спросил Боб – курносый мальчишка, драчун и лентяй.

– Ты и я – мы потомки клана Мак-Грегора, – просто, сухо, с достоинством ответил Лу.

– Ой, хорошо! – воскликнул Боб, подпрыгивая. – Вот это ловко!

– Дурак, – сквозь зубы процедил Лу. – Ты самый недостойный из потомков Роб Роя!

– Я потомок Адама и Евы, – ухмыляясь сказал Боб. – Адам и Ева самые знаменитые люди на свете. Про них даже в школе заставляют учить. А Роб Рой был разбойник!

Лу рассвирепел и жестоко побил своего двоюродного брата. Боб пожаловался дяде Томасу. Удивительно, странно, загадочно: сэр Томас не наказал сына. Он позвал его к себе, в свой кабинет, сел в кресло подле стола, на котором под стеклянным колпаком стояла модель бригантины с желтыми парусами из шелка, а сыну указал на деревянную скамью под портретом какого-то адмирала.

– За что ты поколотил Боба? – спросил сэр Томас.

– За то, что он назвал Роб Роя разбойником. И еще за то, что Боб дурак.

Сэр Томас улыбнулся, и Лу пожалел, что Бобу досталось очень мало – только по спине и бокам. Следовало отхлестать его по физиономии.

– Будем считать, что ты побил Боба за оскорбление нашего предка, – сказал сэр Томас. – Бить его по другим причинам не следует, – этак можно избить девять десятых Эдинбурга.

Лу, ушам своим не веря, смотрел на отца. Он так и сказал: «нашего предка». Лу вскочил со скамьи и кинулся отцу на шею.

Аудиенция была окончена.

Так сэр Томас, хотел он этого или не хотел, привил сыну любовь к прошлому Шотландии, поселил в его воображении некую тайну, которая так и осталась неразгаданной в продолжение всех сорока четырех лет его многотрудной, стремительной жизни.

– А ты, Камми, сколько раз видела Вальтера Скотта? – спросил Лу свою старую няньку. В гостиной пылал камин; Лу сидел на низенькой скамеечке, Камми – прямо на полу, вытянув ноги и глядя на огонь подслеповатыми слезящимися глазами. Между Лу и Камми лежал на боку Пират.

Прошел месяц с того дня, как Лу вернулся из поездки. Ухудшения в состоянии его здоровья не произошло, но не было и чего-либо отрадного. Лу по-прежнему был вялым, задумчивым, не по летам рассудительным, необычайно вспыльчивым и всегда неизвестно чем обеспокоенным. Боб бил стекла в домах, стреляя из рогатки. Лу водил дружбу с нищими, контрабандистами, капитанами кораблей. Пастух Джон Тодд учил Лу делать свистульки из камыша, лепить из глины лошадок и толстопузых королей, рассказывал интереснейшие истории из прошлого Шотландии…

– А ты разговаривала с Вальтером Скоттом? – задал Лу новый вопрос Камми после того, как она ответила, что Вальтера Скотта видела много раз; однажды он ее спросил: «Тебе не холодно, Камми?» – и она ответила: «Нет, сэр!» А он не поверил, он обнял Камми и сказал: «Не может быть, тебе холодно, милая Камми!» Было это лет пятьдесят назад.

– И ты помнишь? – удивился Лу.

– Старые люди хорошо помнят то, что случилось давно, и забывают вчерашний день, – чему-то улыбаясь, ответила старая нянька и погладила Пирата.

– Так… – протянул Лу. – Сколько же лет было тогда Вальтеру Скотту?

– Ему в то время было лет сорок. – Камми вздохнула и на несколько секунд закрыла глаза.

– А ты не слыхала, – вопросительно прерзал ее Лу, – не говорил Вальтер Скотт о Мак-Грегоре? О клане Мак-Грегора, понимаешь? Ты, Камми, что-нибудь знаешь о Роб Рое? Ничего не знаешь? И ничего не слыхала о Мак-Грегоре?

Камми продолжала гладить Пирата. Она думала о чем-то своем.

– Однажды Вальтер Скотт сказал мне, что я очень хороша, красива, как цветок!.. И это правда, Лу. Была молода, – мне в то время исполнилось двадцать три года. К твоему дедушке приезжал художник из Глазго. Он рисовал меня красками – желтой, синей, зеленой. Ах, Лу, Лу!

Камми взяла кочергу, сунула ее в огонь, разворошила золотистый клубок. Длинный палец пламени коснулся полена в углу, и оно, потрещав немного, жалобно пискнуло и покрылось лопающимися пузырьками влаги.

– Вот здесь, Камми, совсем темно, – сказал Лу, указывая на поленья, не охваченные пламенем. – Капитан ничего не видит, надо ему посветить, Камми. Смотри, какая борода у этого монаха! Роб Рой не любил монахов, Камми! Пират, возьми монаха!

Пират вскочил, оскалил зубы, вопросительно посмотрел на Лу и снова улегся.

– Пошевеливай, пошевеливай, Камми! – горячим шепотом проговорил Лу, ближе придвигаясь к камину. – Монах рассыпал золото! Вон сколько денег у него! А еще говорят, что Роб Рой разбойник! У Роб Роя никогда не было червонцев, – правда, Камми?

Камми, покачала головой и сказала, что тот, у кого много денег, никогда не сделает ничего хорошего; деньги – это болезнь, вроде рака, которым страдает сейчас главный судья Эдинбурга; больно в одном месте, а причина боли – в другом. Доктор лечит вот здесь, а рак протянул клещи туда и сюда. Но быть бедным тоже плохо. Надо, чтобы у каждого лежал на завтра на столе большой кусок хлеба, а в котелке кипела похлебка из мяса. Художник, который рисовал портрет Камми, довольствовался хлебом и похлебкой. Камми на полотне вышла как живая. Портрет купил Вальтер Скотт. Художник израсходовал эти деньги на вино.

– А когда у него не стало денег на вино, – эпическим тоном продолжала Камми, – кусок хлеба и похлебку он мог получить в доме своих друзей, а друзей у него было две тысячи человек. Этот художник делал картинки для книг, которые сочинял Вальтер Скотт. Я видела у него портрет Роб Роя, он…

– Что ж ты раньше не говорила! – воскликнул Лу. В голосе его зазвучало что-то страдальческое; он произнес эту фразу с болью и тоской. – Где же теперь этот портрет, у кого?

– Ты не даешь мне договорить, – с материнским упреком проговорила Камми. – Этот портрет Вальтер Скотт подарил твоему дедушке, а дедушка…

– Кому?

Лу вскочил. Поднял голову Пират, настороженно поводя глазами и наставив уши. Камми простонала от досады:

– Экий ребенок, господи!.. Дедушка подарил его сэру Томасу, твоему отцу. Сэр Томас отдал его родным Вальтера Скотта.

– А ты не заметила, Камми, Роб Рой похож на меня? Или на папу? На дедушку?..

Пожав плечами, Камми искоса оглядела Лу.

– Знаю, что тебе надо, – сказала она. – Только меня об этом лучше не спрашивай. Ты мне расскажи, что случилось на маяке, – как это допустили, чтобы люди умерли от голода…

– Роб Рой умер в тысяча семьсот тридцать третьем году… – не слушая Камми, бормочет Лу. – Сто тридцать лет назад. Мой дедушка родился… нало узнать, когда родился дедушка. И был ли у него брат…

– Была сестра, – говорит Камми.

– Сестра – это не то, сестра – это не по мужскойлинии, – машет рукой Лу и смотрит на огонь в камине, и видит что-то такое, чего не увидит никто и никогда: горные реки своей родины, хижины бедняков, бородатых людей с пистолетами за поясом. Лу прислушивается: он слышит речь этих людей, их смех, прибаутки и песни. В соседней комнате – кабинете сэра Томаса – возле большого квадратного окна, выходящего в сад, в глубоком кресле сидит отец Лу. На маленькой скамеечке у его ног, положив руки на его колени, сидит мать Лу. Она просит мужа внимательнее отнестись к сыну, серьезнее заняться его воспитанием, отвлечь его от пагубы романтизма, от всех этих старинных баллад, сказаний, легенд. Лу уже тринадцать лет, а он не ходит в школу…

– Я занимаюсь с ним дома, – говорит сэр Томас и нервно поглаживает своей ладонью руку жены. – Я не доверяю педагогам, их сухому преподаванию, равнодушию к ребенку. Как можно любить детей, когда в классе у тебя двадцать парт и за каждой двое?..

– Л у всерьез убежден в том, что он потомок клана Мак-Грегора, – жалуется жена, тяжело вздыхая и с мольбой глядя в глаза мужу. – Мальчик превращается в мечтателя. Что будет с ним!..

– С ним будет то, что положено судьбой, – спокойно отвечает муж. – В детстве мне пророчили виселицу, моя дорогая. Что касается клана Мак-Грегора, то… почему бы и нет! – Сэр Томас нагибается и целует жену в лоб. – Вот если бы я утверждал, что мы потомки Шекспира!.. То есть, не мы, а я и мой сын. Мне нравится думать так, как я думаю.

– Но твой брат смеется над этим, – нестрого вспылила жена. – Он всегда на земле, а ты где-то под облаками и туда же увлекаешь и Лу. У него слабое сердце, больные легкие. Я боюсь – он станет богемой, будет сочинять романы!

– Он будет строить маяки или сделается адвокатом, – отозвался муж. – Приватно можно заниматься и литературой. Роб Рой сочинял песни, сам писал для них мелодии – выдумывал мотивы, понимаешь? Надо бояться за нас самих, не за сына. Пока мы живы…

– Мы не бессмертны, Томас!

– Упаси нас боже от бессмертия и дай нам долгую жизнь! – не совсем серьезно, но и не шутя произносит сэр Томас.

– Ты фантазер, мечтатель! Я существо реальное, земное, но я не авторитет для нашего Лу. На первом месте ты, потом Камми. Я значу меньше, чем Пират! А я ведь мать, Томас! Ты слышишь – Лу кашляет…

– Вот это меня тревожит, – озабоченно говорит сэр Томас, прислушиваясь. Часы бьют десять раз. Лу кашляет. Его мать молитвенно складывает ладони и, устремив взор к потолку, шепчет:

– Боже, спаси и сохрани моего сына! Пошли ему счастливую, долгую жизнь!..

Лу натужно кашляет. Так продолжается семь дней, а на восьмой заболевает его мать. Домашний врач советует сэру Томасу немедленно отправить жену и сына во Францию или Италию, – воздух Шотландии губителен для их здоровья. Небольшое путешествие спасет больных.

– Откажите себе во всем, но послушайтесь меня, – добавил врач и – для того чтобы придать большую ценность своему совету – ушел не прощаясь.

Сэр Томас подсчитал свои сбережения. Денег хватило бы и на путешествие по всей Европе в течение года. Но неизвестно, спасет ли оно жену и сына раз и навсегда. Вернее всего – не спасет. Но что-то надо делать. Врач опытен, умен, талантлив. Деньги, лежащие без употребления, подобны сторожевой собаке, которую держат в подвале под замком. Но кто же поедет с больными? Только начни думать – и сию же минуту услужливо суются десятки каверзных, досадных «но». Сэр Томас поймал себя на одной мысли: все эти «но», в сущности, есть довод эгоизма, не больше и не меньше. Стоит только подумать о благе своих близких, и «но» не решаются подходить и на пистолетный выстрел. Почему до сих пор не существует философии синтаксиса и стиля?

– А вот я примусь за нее! – себе самому грозя, сказал сэр Томас. – Но мои жена и сын поедут в Неаполь, Рим, Флоренцию, Париж и Ниццу! Но денег хватит вполне. Но в следующий раз с ними поеду и я! Но я ведь тоже не из камня! Но и мне необходима Европа! Я тоже хочу отдохнуть и рассеяться! Но…

Первая глава практической философии синтаксиса и стиля потребовала опытного редактора. Он произнес всего лишь одну фразу:

– Они пусть уезжают, не маленькие, у них будут с собою деньги, лучшие из слуг, а я тут не оставлю вас, сэр!

– Но, Камми, было бы лучше, если бы ты поехала с ними. Как угодно, но…

– Никаких «но», сэр, – ухмыляясь возразила Камми. – Они едут, мы остаемся. Мы здоровы, они больны. Вы им дадите денег, с деньгами люди живут без «но».

Спустя неделю сэр Томас провожал жену и сына.

Через три месяца он встречал их на той же пристани в заливе Форс оф Форс. Жена пополнела, порозовела. Лу вытянулся, волосы его лежали на белом воротничке черной бархатной куртки.

– Мое дитя! – воскликнул сэр Томас, горячо целуя сына. – Как я тосковал по тебе, мой мальчик! Мой маленький Лу!

– Лу, папа, кончился, – деловито проговорил Лу. – Перед тобою человек, повидавший Европу.

– Понравилось, Лу?

– Спасибо, папа, очень хорошо, но в Шотландии лучше. Завтра же отправляюсь на север, в горы, на родину Роб Роя!..

Часть вторая

Луи

Глава первая

Тетя, ее племянник и двое гостей

В окружающем его мире всё было не так, как раньше, как ему хотелось, чтобы этот мир можно было любить и уважать. Сын сэра Томаса (ему исполнилось пятнадцать лет, и в его имени одной буквой стало больше) с увлечением читал книги о прошлом Шотландии, сравнивал то, что было, с тем, что есть, и во всех случаях отдавал предпочтение вчерашнему дню.

Гражданский суд в Эдинбурге в 1865 году ежемесячно платил жалованье сорока семи служащим. Пятьдесят лет назад штаты суда включали судью, его помощника, прокурора, истопника и курьера. Сто лет назад все эти должности совмещал один человек – судья. В каком-то случае он обвинял, в каком-то защищал, в холодные дни он топил одну печь, а в дни судебных заседаний – две. Он сам разносил повестки – вызовы в суд. Иногда эту обязанность выполнял его сын.

– Наказания в прошлом были суровее нынешних, – сказал как-то сэр Томас сыну и спросил: – Откуда ты добываешь все эти вздорные сведения? Всё было не так, Луи! Не верь романам, мой друг! Лучше всего загляни в архивы, если тебя так интересует особа судьи.

Луи не хотел заглядывать в архивы. Он беседовал с управляющим делами суда, а этому управляющему было ровно восемьдесят лет. Сэр Томас нередко называл сына шалопаем, лентяем и (в минуты предельного раздражения) человеком без будущего, но этот шалопай и лентяй в пятнадцать лет умел зорко подмечать плохое и хорошее в жизни своего родного города.

– Для наблюдений требуется досуг, папа, – говорил Луи, – и общение с теми людьми, которых ты называешь отребьями.

Эдинбург кишмя кишит контрабандистами, дезертирами, на улицах много нищих. Заметно увеличилось количество полицейских. Когда-то контрабандист не прятался, – прятать приходилось товар, что было значительно легче. Сегодня прячется контрабандист, а товар открыто продается в магазинах. Кстати: не потому ли так хорошо, нарядно одегы судья, его жена, семья прокурора, полицейское начальство?.. В старину меньше было дезертиров. Почему?

Понятно, почему так много нищих. Когда много нищих, – значит, больше и воров. Одни просят, другие берут. И очень часто при этом убивают. Убивали и раньше, и, возможно, в прошлом крови лилось больше, по по другим поводам, более благородным, лишенным корысти или, что чаще, чувства голода. Раньше дрались и в драке убивали. Теперь убивают из-за угла. Не стало поединков. В Эдинбурге становится скучно, в нем всё меньше и меньше живых примеров вежливости, деликатности, такта. Эдинбург – крохотная часть мира. Очевидно, что не лучше и в других городах.

Жизнь дорожает с каждым месяцем. Камми помнит время, когда на три шиллинга можно было купить столько провизии, что ее хватило бы на питание семьи в пять человек в течение трех дней. Сегодня на эти деньги та же семья проживет только один день, Камми говорит, что еще лет сорок назад незнакомые люди в Англии и Шотландии при встрече кланялись друг другу. Вальтер Скотт всюду и везде принимался как самый высокий, самый желанный гость. «Ему не надо было иметь при себе деньги, – добавляла Камми, – все его угощали, делали ему подарки, а в харчевнях и гостиницах почитали за честь отвести ему лучшее место за столом, поселить в лучшей комнате. О деньгах и помину не было. Одно присутствие Вальтера Скотта расценивалось на чистое золото. А теперь…» – Камми усердно махала рукой и кривила губы.

В прошлом, по мнению Луи, была поэзия как живая, видимая глазом реальность. Сегодня ее нет, – она стала синонимом воспоминания, занятием немногих – стариков или избранных, получивших при рождении способность наблюдать невидимое и видеть только воображаемое…

– Что из тебя получится, кем ты будешь? – спросил однажды сэр Томас. – Ты ничего не делаешь, с утра до вечера тебя нет дома. Я серьезно боюсь за твое будущее.

– И я боюсь, папа, – отозвался Луи, и, судя по тону, он не шутил. – Но – ничего! Я делаю то, что мне нравится. Значит, будущее уже складывается. Где граница между настоящим и будущим, папа? Спустя десять лет – это будущее? Ну, а через полгода? А завтра – это будущее?

– Будущее, Луи, – подумав и вздохнув не один раз, ответил сэр Томас, – это человек с положением в обществе. Твое рассуждение умозрительно, мое – конкретно.

– У тебя есть будущее, папа? Или находишь, что уже всё кончилось: завтра как сегодня, спустя десять лет как…

– Если это не грубость, а честное рассуждение, – сказал сэр Томас и пристально оглядел сына с ног до головы, – то я отвечу так: да, я человек, сделавший себе будущее. Терпением, трудом…

– А мечта, папа! – воскликнул Луи и вскочил с места, на котором сидел. – Неужели у тебя нет никаких желаний, мечтаний, надежд, иллюзий, наконец!

– Иллюзии есть, – опустив голову, отозвался сэр Томас. – Твой дедушка говорил, что иллюзии – это мечты в параличе. Избави тебя бог…

– Молодец дедушка! Избави меня бог отказываться от иллюзий. В одной книге, папа, я прочел и запомнил такую фразу, слушай: «В этой жизни не отказывайся и от иллюзий, ибо они возникают, а не преподносятся нам».

– Парадокс, Луи, – сердито поморщился сэр Томас. – Мне не нравится, что ты живешь в прошлом. Рано, Луи! Тебе только пятнадцать лет, мой друг! Только пятнадцать, а не шестьдесят.

– Ошибка, папа, и очень грубая, – серьезно, по-взрослому и даже несколько озабоченно и печально возразил Луи. – Я не живу в прошлом, – нет! Я только хотел бы, чтобы сегодня всё было так же, как много лет назад.

– Твой тезис, Луи; давай тезис, тогда я пойму тебя.

– Мой тезис? Изволь, папа. В прошлом обычный человек жил в необычных условиях. Сегодня человек необычный принужден жить в условиях самых обычных. То, что я сказал, папа, только черновик. Подожди, я его исправлю и скажу лучше.

– Тогда, – развел руками сэр Томас, – сочиняй романы.

– Может быть, я буду делать это. Только сегодня я еще не знаю, как приняться за это.

Луи жил в прошлом легко и непринужденно, а в часы прилива какого-то особенного чувства, похожего на то, которое возникает, когда слушаешь музыку, писал стихи. В пригородной усадьбе Сваястон (сэр Томас купил ее специально для сына) Луи, по его собственному выражению, чувствовал себя, как восклицательный знак в четверостишии Роберта Бёрнса. Щедро раскидистый бук и вязы в саду, говорливая речка, маленькие квадратные окна со ставнями, простор для глаза вокруг целительно действовали на здоровье Луи, – целительно в том смысле, что он забывал о своем недуге и недуг забывал о нем.

Луи с утра уходил на пастбище к другу своему – Джону Тодду. Бородатый, высокого роста пастух издали приветствовал Луи поднятым над головой своей посохом. Огромные лохматые овчарки кидались под ноги юноше, заливисто лаяли и в порыве бескорыстного усердия, подскакивая, целовали его в лоб, нос и щеки. Луи называл одну из собак по имени, и она, обрадованно подняв хвост трубой, бежала к Тодду, чтобы сообщить о приходе гостя. Луи обращался по имени к другой, третьей, четвертой и к другу своему подходил с той, которая сегодня оказывалась последней в поименном изустном списке.

Сегодня Луи не встретила ни одна собака. Огромное, в тысячу голов, стадо овец паслось на земле, принадлежавшей сэру Томасу.

– Твой отец, наверное, не подаст на меня в суд за то, что овцы бедных шотландских поселян едят его траву, – сказал Тодд, пожимая руку Луи. – Думаю, что не подаст, – добавил он. – На общественных пастбищах трава как мясо на скелете. Садись, поговорим.

– А где же Злюка, Карабас, Орел, Барон, Колдун и Сэр? – спросил Луи, оглядывая пастбище и не находя ни одной собаки.

– Мои четвероногие друзья понравились Дугласу Блэндли, – ответил пастух, вытягивая свои длинные ноги и удобнее устраиваясь на плоском придорожном камне. – Овцы на одну минуту сунулись на его пастбище, – они даже и рта не успели раскрыть, как вдруг появился сам мистер Блэндли! Он вежливо поздоровался со мною, затем показал собакам огромный кусок мяса и увел их в свои владения. Он знает мое слабое место, Луи. Он арестовал моих собак.

– За потраву? – спросил Луи.

– За потраву, – подтвердил пастух. – Собаки доверчиво бежали за мистером Блэндли, и только Колдун – самый недоверчивый, потому что самый старый, – посмотрел на меня и спросил, что ему делать. Я сказал: «Куси его, Колдун!» Колдун чуточку пощекотал этому мистеру левую ногу. Мистер присел и заорал от боли. «Собаки кусаются, сэр, – сказал я. – Разве вы этого не знали?»

Луи рассмеялся. Пастух погрозил пальцем.

– Не смейся! – печально сказал он. – За Колдуна в ответе Джон Тодд. Завтра я получу повестку от судьи, дней через пять-шесть мне откажут от места.

Он помолчал, подумал о чем-то и добавил:

– Я очень хочу этого, Луи. Я давно мечтаю о пешем путешествии по нашей милой Шотландии. Через год мне шестьдесят пять. Двух лет мне хватит на то, чтобы облазать все горы, исходить все леса, напиться из всех ручьев и речек. Вместе со мною – хочешь?

– О Джон! – мечтательно произнес Луи и обнял Джона. – Только тебе не откажут, собак выпустят, и ты…

Джон Тодд покачал головой и, сдерживая улыбку, в самое ухо Луи прошептал:

– Я подговорил моих собак так искусать этого Блэндли, чтобы он сразу же поверил и в рай и в чистилище!! Злюка великая мастерица прокусывать ляжки, а Барон мастак по другой части: он всегда хватает за пальцы. Ну, а Сэр – этот любит мягкие места…

– Они съедят Блэндли! – победно воскликнул Луи, хлопая себя по коленям. – А ты не в ответе, Джон!

– Если съедят – не в ответе, – согласился пастух. – Но если хоть что-нибудь оставят, тогда… Будь что будет, – он махнул рукой, – а сейчас поговорим. Обернись, Луи, и посмотри, какой флаг на башне у мистера Блэндли.

Луи обернулся. Ему нравилась эта игра.

– Белый, Джон, а на нем герб – белка и перед нею золотая свеча.

– Так… Когда поднимут черный без белки и свечи, тогда толкни меня в бок. Тогда я должен бежать. А пока…

– Вчера ты остановился на том, что в хижину вошел неизвестный, – сказал Луи. – Он вошел. Закрыл за собою дверь и…

– И крепко выругался, – продолжил пастух. – Хижина была пуста. Неизвестный вынул из кармана куртки трут и огниво, растопил очаг и сел погреться. «Плохи мои дела», – сказал неизвестный. Он не ошибся, дела его были не лучше моих, только у меня – собаки, у него – его друзья. Ну, погрелся он, отдохнул и решил идти дальше. И только открыл дверь, как вдруг слышит, что кто-то негромко называет его по имени…

– А имя у него Роб Рой, – прервал Луи. – Я еще вчера догадался.

– Помалкивай о своих догадках, – обиженно произнес Джон. – Если ты такой догадливый, – значит, я плохой рассказчик…

– Я совсем не догадливый, Джон, – вздохнул Луи и, закрыв глаза, растянулся на траве. – А ты очень хороший рассказчик. Ах, Джон, Джон, я не догадался убежать из дома…

– От себя не убежишь, – заметил Джон, к чему-то прислушиваясь.

– Я не догадался остаться в Париже два года назад, – продолжал Луи тоном кающегося.

– Нищих много и в Париже, – за Луи поставил запятую Джон Тодд.

– Я не догадался уйти с капитаном Дюком в море, – сказал Луи и на секунду открыл глаза, чтобы взглянуть на своего друга. Сентенция по поводу капитана Дюка последовала не сразу, – Джон поднял голову, настороженно к чему-то прислушиваясь, затем посмотрел на Луи и сказал:

– В море не лучше, чем на суше. Что еще, Луи?

– А еще я не догадался сделаться пиратом. Подожди, не перебивай! Мы знаем друг друга три года. Ты, Джон, мой исторический факультет Эдинбургского университета.

– Тогда что же Камми? – улыбнулся пастух.

– Камми… Камми – это Камми. Быть пиратом – самое интересное занятие на свете, Джон! Режь, кого хочешь и кого надо, грабь того, кто сам награбил, раздавай деньги тем, кому они очень нужны. А самое главное, – Луи приподнялся, опираясь на локоть и глядя на пастуха, – а самое главное в том, что вся твоя жизнь окутана тайной!

– Тайна и подле нас, – неспокойно отозвался Джон и поднялся во весь свой богатырский рост. – Ты слышишь, Луи? Мне кажется, – лает Колдун и все остальные леди и джентльмены…

Луи прислушался.

– По-моему, – сказал он, – только что дважды тявкнул Сэр. Да, да! А вот скулит Барон! Смотри, овцы подняли головы и тоже слушают!

Джон Тодд бросил свой посошок на землю и стремительно растянулся на траве – кверху спиной. «Переворачивайся!» – приказал он Луи, и тот, смеясь на себя и Джона, ловко перевернулся, прижимаясь к теплой, жирной земле. Непонятно, зачем это, но если так надо – пожалуйста! Молено встать и на голову. Где-то неподалеку лают собаки, отрывисто и зло.

– Наши! – говорит Джон. – Сейчас я их позову!

Он свистнул – не так, как все, а по-особенному – булькающим, прерывистым звуком, и тотчас заблеяла одна овца, за нею сразу две или три, через секунду все овцы заговорили разом, и было в этом что то осмысленное, хорошее, милое.

– В два пальца! – приказал Джон.

Но не успел он вложить в рот циркулем расставленные пальцы, не успел Луи сделать то же, как через чугунную ограду усадьбы Дугласа Блэндли перепрыгнула рыжая собака и с ликующим, счастливым визгом помчалась по пастбищу.

Джон вскочил, выпрямился и крикнул:

– Колдун! Сюда!

За Колдуном вырвалась на свободу, пробравшись меж прутьев ограды, тонкобокая Злюка, за нею Барон, а коротколапый, упитанный Сэр перемахнул через ограду и, не по-собачьи хрюкнув, тяжко шлепнулся на землю, ругнулся вполне по-собачьи и, хромая, пустился по следам своих товарищей. Карабас и Орел выбежали откуда-то справа; они перегнали Колдуна и первыми прибежали к своему хозяину, захлебываясь от лая, торопясь рассказать о том, что с ними было в усадьбе мистера Блэндли…

– А теперь – храни бог от этого мистера! – сказал Джон, озираясь по сторонам. – Сейчас все его придворные явятся сюда.

– Прикажи собакам сковать стадо, а мы пойдем обедать, – предложил Луи. – Моя тетушка открыла окна в столовой, – значит, миска с бульоном на столе. Вечером приедет отец. Он любит тебя и спасет от беды.

– Когда говорят «спасет», значит, случилось что-то посильнее простой беды, – сказал Джон, раздумывая над тем, что ему предпринять. – А когда говорят «беда», значит, надейся на свои силы. Сэр, Колдун, держать стадо на месте! Злюка, Барон, Карабас, помогайте Сэру и Колдуну! Орел, я иду вон туда, видишь? Сиди здесь, и, если что-нибудь случится, беги за мною! Я обедаю у мистера Стивенсона. Так, Луи?

– Так. – Луи рассмеялся, наблюдая за собаками: Колдун и Сэр, опустив хвосты и подняв головы, побежали слева от стада, грозно глядя на овец, а Злюка, Барон и Карабас пошли направо, тявкая на тех овец, которые отбегали от стада; Орел растянулся подле камня.

– Кажется, в Шотландии это единственный дом, где пастух сидит в столовой вместе с господами, – сказал Джон за обедом, восседая на самом почетном месте – напротив тетки Луи, под портретом Роберта Стивенсона. – И никто не скажет, что от пастуха дурно пахнет.

– Что он сказал? – спросила тугая на ухо тетка.

– Он сказал, что белое очень молодит вас, тетя!

– И никто брезгливо не отодвинется в сторону, никто не обнесет сладким блюдом, – продолжал Джон, с аппетитом поедая рисовый пудинг с изюмом.

– Что он сказал? – спросила тетка.

– Он сказал, что вы, тетя, самая интересная женщина, какую он только видел!

– И никто не спросит меня, что было в этом доме пятьдесят лет назад. А я знаю, и это очень интересно. Рассказать? Только, Луи, сперва дай мне вон тот кусок хлеба. И если тетя спросит, что я сказал, – передай ей, что старый Джон всем кушаньям предпочитает хлеб, а что сама она святая женщина, – об этом я крикну ей в оба уха!

– Не надо, Джон! – рассмеялся Луи, а тетка спросила:

– Что он сказал?

Стук в дверь. «Странно», – подумал Луи и произнес:

– Войдите!

Дверь открылась, и взору обедающих предстал толстопузый, широкоплечий и коротконогий человек с ястребиным носом, выпученными глазами.

На нем был коричневый сюртук и высокие кожаные сапоги с отворотами. Он снял шляпу, сделал несколько шагов и низко поклонился сперва даме, потом Луи. Джон сидел спиной к вошедшему.

– Красиво! – сказал гость, и всем показалось, что во рту у него каша. – Почтенное семейство сидит за одним столом с предводителем овечьего стада! Фантастично! Собаки этого уважаемого джентльмена искусали моих слуг, нагадили – я прошу прощения – на самых видных местах и час назад улпзпули из-под ареста! Красиво! Фантастично! Тысяча чертей в душу и сердце, джентльмены!

– Что он сказал? – спросила тетка, трясясь всем телом.

– Мистер Блэндли сказал, тетя, что вы сдаете в своем сердце помещение для чертей! – крикнул Луи. – Садитесь, сэр, – обратился он к гостю. – Моя тетя плохо слышит, но я слышу превосходно. Не угодно ли пудинга?

Блэндли брезгливо махнул рукой. Джон Тодд молча встал из-за стола, поклонился всем присутствующим, не исключая и сердитого гостя, и на цыпочках удалился. Тетка Луи, как все тугоухие люди, с комически-сосредоточенным видом улыбалась племяннику и гостю, полагая, что они говорят о ней и только для нее.

– Я буду жаловаться сэру Томасу! – проревел Блэндли, размахивая руками. – Неслыханный демократизм! Пастух за столом почтенного семейства! Я иду в суд! И пришел сюда только для того, чтобы предупредить друзей этого мошенника Джона Тодда!

– Что он говорит? – спросила тетка, кокетливо улыбаясь Блэндли.

– Он просит меня, дорогая тетя, показать ему выход из нашей столовой, а заодно помочь слегка поразмять ноги! – громко ответил Луи и после этого схватил мистера Блэндли за шиворот, повернул лицом к двери и, не принимая в расчет свои слабые силы и медвежью хватку гостя, легко, как младенца, двумя пинками в спину вытолкнул его из столовой, закрыл дверь на ключ и только после этого изнеможенно опустился на диван. Тетка стала хлопать в ладоши.

– Я всё видела, мой мальчик! – сказала она. – Ты герой! Этот мистер Блэндли невоспитанный человек, грубиян и озорник! Ты силен, как Голиаф, мой дорогой!

Луи отдышался, пришел в себя, но ему все еще было жарко, в висках стучали молоточки, а в глазах от чрезвычайного напряжения всех сил двоилось и троилось.

– Тетя, – неччл он глухим, прерывающимся голосом, близко подойдя к молодящейся, глухой и лишеннной возможности похвастать умом и сообразительностью сестре своей матери. – Тетя! Джон Годд с сегодняшнего вечера будет жить в нашем доне, спать в моей комнате и есть вместе с нами за одним столом! Тетя! Да слышите ли вы меня, тетя?!

– Я всё сделаю для тебя, Луи, все! – сказала тетка и опять захлопала в ладоши. – живи, спи и ешь сколько хочешь, ты здесь хозяин, а я гостья! Я только не понимаю, за что ты разгневался на этого глупого Джона Тодда!..

Глава вторая

Совершеннолетие сердца

– «… И научил свонх собак покусать мистера Блэндли и его слуг…»

– Как же это я мог научить, милорд? – прервал судью Джон Тодд и рассмеялся.

– Молчать! – властно произнес судья и, поправив на своей голове парик, продолжал чтение приговора: – «Кроме неоднократных потрав пастбища, принадлежащего мистеру Блэндли, Джон Тодд в грубейшей форме намекал вышеназванному лицу на то, что он, Джон Тодд, рано или поздно щелкнет его, то есть мистера Блэндли, по носу, что, очевидно, следует понимать метафорически и что, таким образом, усугубляет вину указанного выше Джона Тодда, так как под этим можно разуметь и поджог, и убийство, и буквальный щелчок по носу, каковой есть неоспоримое оскорбление, а посему…»

Луи прыснул в ладонь. Его примеру последовали соседи, а Джон Тодд покрутил головой и, не вникая в технику построения судейской фразы, сосредоточенно и терпеливо ожидал, что именно последует за «а посему».

– «… А посему, – повторил судья, многозначительно грозя указательным пальцем правой руки, – обвиняемый Джон Тодд, пастух, шестидесяти четырех лет от роду, неженатый и не имеющий лично ему принадлежащего имущества и денежного вклада в банке, приговаривается…»

Судья пожевал губами, переступил с ноги на ногу и, философически вздохнув, продолжал:

– «Пункт первый: к публичному извинению перед мистером Блэндли в течение двадцати четырех часов с момента чтения приговора…»

– Очень мне нужно его извинение! – громко заметил мистер Блэндли. – Совершенно излишний пункт!

– Ваша правда, сэр, – кинул в его сторону Джон Тодд. – Я не намерен извиняться перед вами!

– Не намерен? – прорычал мистер Блэндли. – Нет, ты извинишься, если этого требует суд!

– «Пункт второй, – повышая голос, продолжал судья, – возмещению убытков, причиненных мистеру Блзндли, для чего пастух Джон Тодд, не имеющий имущества и денежного вклада в банке, обязан работать в арестном доме и полученные там деньги в той или иной форме передать потерпевшим – как мистеру Блэндли, так и его слугам. Пребывание Джона Тодда в арестном доме продлится столько, сколько потребуется на то, чтобы возместить его долги…»

Судья посмотрел на Джона Тодда и совсем другим голосом – тоном друга и советчика – проговорил:

– Чем лучше будешь работать, тем скорее выйдешь на свободу!

– Вот это по-человечески, – внятно и душевно отозвался Джон Тодд. – После сотни казенных фраз наконец-то выскочила хоть одна, сказанная по-домашнему; и я благодарю за нее, милорд! Следовало бы выбить медаль с изображением вашего профиля, а сказанное вами пустить по ободку!

Он приблизился на шаг к судейскому столу и спросил:

– Что мне теперь делать, милорд?

– Стой и жди, – ответил судья, передавая бумагу с приговором сидящему подле него секретарю. – Из канцелярии тебе принесут предписание, с которым ты и направишься в арестный дом. Но прежде ты обязан принести извинения мистеру Блэндли.

– Этого я не сделаю, – решительным тоном заявил Джон Тодд и опустился на свое место, водрузив пастушеский посох между плотно сжатыми коленями. – Ни за что, милорд! Придумывайте дополнительное наказание, но единственное, что я могу сделать, – это щелкнуть мистера Блэндли по носу!

В зале наступила тишина. Мистер Блэндли, подобно школьнику, поднял руку, не отрывая взгляда своего от судьи.

– Мистер Блэндли придумал что-то очень смешное, – сказал Луи, обращая внимание судьи на поднятую руку. – Позвольте ему, милорд, дать согласие на один хороший щелчок по носу!

– Вы кто? – прохрипел судья и ударил кулаком по столу. – Я прикажу смотрителю зала вывести вас отсюда!

– Приказывайте! – сказал Луи. – Но я не могу молчать, когда вижу, что у нас в Шотландии так неуважительно относятся к юмору, милорд! Следует наказывать тех, кто лишен этого чувства.

– Вы кто? – взвизгнул судья, перегибаясь через стол и сверля Луи взглядом. – Еще одно слово…

– Потребуется не одно слово для того, чтобы ответить вам, милорд, – не унимался Луи. Его, что называется, понесло, – в него вселился бес и нашептывал такое, чего ни при каких условиях нельзя произносить в зале судебного заседания, в лицо самому судье. – Я эдинбургский школяр Роберт Льюис Стивенсон, – проговорил он не без гордости и достоинства. – Я хочу напомнить вам, милорд, что мой друг Джон Тодд щедро наделен чувством юмора, за что его нельзя наказывать и требовать нелепейшего извинения перед мистером Блэндли – человеком, абсолютно лишенным этого божественного чувства.

– Роберт Льюис Стивенсон! – громко возгласил судья, чувствуя, что ему необходимо спасать и себя и престиж суда, и не зная, как именно сделать это. – Вы оскорбили суд, лично мою особу и… – Он схватил звонок и забил тревогу.

– Это всё одна шайка разбойников, милорд! – плаксиво заревел мистер Блэндли, не опуская руки. – Звоните, звоните, и да услышат вас господь бог и его ангелы! Только это я и хотел сказать!

– Благодарю вас, мистер Блэндли, – сказал судья и после короткой паузы снова начал звонить.

Явился смотритель зала. По молчаливому знаку судьи он взял Луи под руку и с неуклюжей, казенной вежливостью пригласил его пройти в канцелярию.

Здесь был состряпан документ, везде и всюду именуемый протоколом. Джона Тодда тем временем куда-то увели. Луи дал подписку в том, что до вызова в суд он никуда не уедет из Эдинбурга.

Он покинул родной город и родительский дом на следующий же день. Он надел грубую черную куртку, голову прикрыл широкополой шляпой, в заплечный мешок положил два хлеба, кусок сыра, три большие репы. В руки взял суковатую палку – подарок Джона.

– Куда? – спросил сэр Томас.

– В горы, папа.

– А ученье? – Сэр Томас встал у двери.

– Я учусь, – опуская глаза, ответил Луи.

– Нехорошо, – печально произнес сэр Томас, укоризненно качая головой. – К чему ты себя готовишь? Что ты, наконец, делаешь? Мне стыдно за тебя, мой мальчик! Ну, куда ты собрался? Когда явишься домой?

– Папа, это сильнее меня, – проговорил Луи, и в эту минуту он не лгал.

Но до гор, до сердца его родной Шотландии, было далеко, а потому он сказал неправду, отвечая отцу, хотя сэр Томас и не видел в этом лжи: он прекрасно понимал, что «идти в горы» на языке сына означало более трудное и опасное путешествие, чем буквальная поездка на север. Есть Гремпиенские горы с вершиной Бен-Новис, но пешком до них дойдешь не так-то скоро. И есть мечты, воображение, а оно крылато, оно способно в течение одной секунды перенести человека из Эдинбурга в Нью-Йорк, Египет и даже на Марс. Самая отдаленная точка на карте мечтаний Луи находится в горах, где сосредоточено прошлое Шотландии, и у этого прошлого есть образ – человек. Имя ему – Роб Рой. В эти горы и уходит Луи каждый раз, как только ему что-либо не понравится в реально существующей действительности.

Отец хорошо знал сына: сегодня он уходит в горы, завтра вернется домой. Но где именно проводит эти сутки Луи, о том известно только ему одному.

На этот раз он не вернулся и на третий день. А на четвертый посыльный Эдинбургского суда вручил сэру Томасу повестку, адресованную сыну: «Явиться в канцелярию суда ровно в полдень 12 августа 1868 года».

– Недоразумение, ошибка, – решил сэр Томас и показал повестку жене.

– Сходи в суд и узнай, в чем дело, – сказала жена.

Председатель суда, прокурор и канцеляристы хорошо знакомы сэру Томасу, хотя он никогда не имел с ними дела. И вот оказывается, что Луи оскорбил судью, вступил в пререкания с ним,когда тот исполнял свои высокие обязанности, и за это суд может наказать виновного, подвергнув его или двухмесячному заключению в тюрьме, или штрафу в размере двадцати фунтов стерлингов. Страшно подумать – тюрьма…

Может быть, есть третье «или»?..

Канцелярист замялся и посоветовал обраться к председателю суда. Сэр Томас почувствовал облегчение: значит, третье «или» существует. Весь вопрос в том, сколько именно возьмет председатель суда. Гм… Не проще ли уплатить штраф или… Черт возьми, есть и четвертое «или»!

– Моему сыну шестнадцать лет, – заявил сэр Томас председателю суда. – Он не может быть привлекаем к суду. Произошло недоразумение.

Председатель ознакомился с сутью дела и возразил: недоразумения нет, – сын сэра Томаса вызывается в канцелярию суда для нотации, внушения, соответствующего выговора. И всё, больше ничего. Что касается разъяснений канцеляриста… Председатель суда улыбнулся и сказал, что один только бог помогает безвозмездно, но люди, в частности служащие в канцеляриях, получают очень маленькое жалованье…

Луи тем временем странствовал по большим дорогам Шотландии. Он заходил в харчевни, пил и ел с купцами, бродягами, контрабандистами, ворами, монахами, нищими, капитанами в отставке, искателями кладов. В одной харчевне он познакомился с человеком, который много лет назад сам зарыл в землю золото и драгоценности, спасаясь от описи имущества, два года скрывался за границей, а теперь явился на родину, чтобы вырыть свое богатство и жить без нужды и забот.

– Мне нужен помощник, – сказал новый знакомый Луи. – Ты внушаешь мне доверие. Мне нужно, чтобы ты помалкивал и ходил вокруг меня, пока я буду орудовать лопатой.

Луи был обрадован и польщен. Наконец-то вплотную подошло нечто таинственное и поэтическое, запахло концом восемнадцатого века, непроглядным мраком на краю кладбища, луной и колокольным звоном ровно в полночь. И всё это при его непосредственном участии. Выкапывать клад!.. Господи, да какой маяк в состоянии сравниться с таким приключением!.. Сердце Луи забилось, как звонок в руках судьи.

– Я, кстати, умею подражать лаю собак, – похвастал Луи. – Вы можете быть совершенно спокойны: никто не подойдет, никто не помешает вам, сэр!

– Сегодня я еще бродяга, – сказал кладоискатель. – Сэром я буду завтра. Тебе, мой друг, за работу я дам крупную жемчужину в золотой оправе. Тебе сколько лет, четырнадцать? Как, уже шестнадцать? А ты на вид совсем мальчик, и в голове у тебя ветер.

– И с каждым месяцем он становится всё сильнее, – добавил Луи. – Еще два-три года, и ветер превратится в бурю, сэр!

И, возбужденный до последней степени, прошептал:

– Жемчужину я подарю маме. Папе скажу, что я нырял за нею трижды.

В одиннадцать часов, когда всё кругом погрузилось в сон, кладоискатель и его помощник углубились в буковую рощу неподалеку от разрушенного замка времен Карла I. Шел дождь, где-то лаяли собаки. Ни луны, ни колокольного звона. Кладоискатель подошел к дереву с какой-то зарубкой, отсчитал от него три шага на восток и, перекрестившись, вонзил железную лопату в землю. Луи расхаживал вокруг и около, поеживаясь от холодных капель, падавших ему за ворот. Фонарь, поставленный кладоискателем подле того места, где были зарыты драгоценности, светил тускло и печально, но Луи чувствовал себя счастливым: еще пять, десять минут – и в руках его будет обещанная жемчужина в золотой оправе. Он настолько утвердился в этой мысли, что уже видел лицо матери, ее восхищенную улыбку, слышал ее слова: «Сын мой, откуда у тебя эта чудесная жемчужина?» – «Это тайна, мама! Я едва не утонул, ныряя за нею».

– Это тайна, мама, – вслух произнес Луи, и вслед за этим последовало восклицание кладоискателя:

– Тысяча чертей!

Луи в два прыжка достиг глубокой ямы и человека в ней, с квадратной металлической шкатулкой в руках. Она была открыта. В ней ничего не было, если не считать клочка бумаги с какими-то написанными карандашом словами. Кладоискатель тыльной стороной ладони отер пот со лба и сказал:

– Читай, что тут…

«Приношу сердечную благодарность за неоценимую помощь в моем бедственном положении! Вы видели чужие края, а я подыхал с голоду на родине. Желаю здоровья и радости. С почтением – кладоискатель Джон Ячменное Зерно. 18 мая 1884 года».

– Джон Ячменное Зерно – это очень хорошие стихи Роберта Бёрнса, – заметил Луи. – Вы их знаете?

Он уже забыл о жемчужине в золотой оправе, совсем другие мысли овладели им. Он еще раз вслух прочел записку и рассмеялся.

– Украл!.. Вырыл… Подсмотрел… – проговорил незадачливый кладоискатель и, всхлипнув, грузно опустился в яму. – Зарой меня, странник! – обратился он к Луи и посмотрел ему в глаза с мольбой и мукой. – Мне уже не жить…

– Глупости, ничего не случилось, – возразил Луи и, присев на корточки возле ямы, принялся утешать своего случайного друга: – Я бы на твоем месте, приятель, продолжал рыть поблизости, – в этой роще полно кладов! Если зарывал ты, значит, делали это и другие. Не горюй, приятель! Джон Ячменное Зерно…

– Он не дурак, – покачал головой кладоискатель. – Он живет по-царски, он построил себе дом и завел лошадей…

– Всё равно рой, ищи, – настаивал Луи. – Вот что, ты держи фонарь, а рыть буду я! Это так интересно, приятель!

– Зарой меня, умоляю! Скорее, скорее! Бери лопату и зарывай!

Луи взял лопату и кинул в яму несколько мокрых тяжелых комьев земли. Кладоискатель попросил оставить эту глупую затею; он испуганно протянул руки и с помощью Луи выкарабкался из ямы.

– Сам виноват, – сказал Луи, в одной руке держа фонарь, другой обнимая кладоискателя, чтобы тот не упал. – Зарывать надо было без помощников, а если их не было, то без фонаря. В таких случаях глаза светят, приятель! Ну, куда теперь пойдем?

Кладоискатель попросил оставить его наедине с его горем. Луи охотно согласился, но, расставаясь со всей этой трагикомической чепухой, он попросил премьера ночной сцены назвать свое имя, – на память, мало ли что…

– Давид Эбензер, – не сразу последовал ответ. – Помяни меня в своих молитвах, друг!

– Будет исполнено, – серьезным тоном сказал Луи и зашагал в ту сторону, которая казалась ему правильной. Спустя полчаса он пришел в маленький, раскинувшийся на берегу озера городок. Жители его спали. К кому стучаться, куда идти, где искать ночлега? В кармане пять шиллингов; этих денег вполне достаточно для того, чтобы заплатить за ночлег и ужин. У дежурного полисмена на вокзале Луи спросил, далеко ли до Эдинбурга и как туда добраться, – он имел в виду направление, но полисмен понял его по своему:

– Добраться можно по железной дороге, в собственном экипаже, пешком, верхом на доброй лошадке и вот в этом фургоне, – через час он повезет в Эдинбург двух молодоцов, на которых ты очень похож. Стой, тебе говорят! Подними руки!

Полисмен быстро и умело обыскал Луи, спросил о жене, детях и родителях, затем сунул руку в грудной карман своего мундира, а Луи в ту же секунду шагнул назад и побежал вправо от вокзала. Направление оказалось правильным: в ночной харчевне, куда за один шиллинг его впустили до семи утра, ему посоветовали держаться всё время берега озера, потом реки. Хозяин харчевни поклялся, что к вечеру Луи непременно доберется до Эдинбурга.

Утром дождя не было, светило солнце, и Луи, заложив руки за спину и насвистывая, неторопливо брел дорогой, которую запросто называли «Тихое Колесо»: по ней ходили омнибусы на резиновых шинах. Он делал привалы в придорожных лесах, заходил в дома и просил дать ему кружку воды. В кармане оставалось четыре шиллинга, и он решил приберечь их на тот случай, если сильно захочется есть. Он шел и думал об отце и матери, о Камми и Джоне Тодде, о приятелях своих, о будущем. Настроение его было прекрасное. До тех пор, пока существуют города, дороги и веселые чудаки в харчевнях, жить на этом свете хорошо и интересно. Будущее? Что это такое? Отец, говорит, что это карьера инженера или адвоката. Мать, соглашаясь с отцом, добавляет: «Надо, чтобы Луи был счастлив». Камми говорит, что будущее – это заботы и ревматизм во всех косточках. Джону Тодду кажется, что будущее необходимо завоевывать силой и неустанной борьбой. Большинство людей представляет себе будущее в образе кошелька, наполненного золотом. Если это так, то беспокоиться не о чем, – Луи деньги не нужны. Все это верно, но, помимо забот о благосостоянии, будущее означает также и «кем быть». Вот тут стоит подумать.

Но думать не хочется, – так хорошо шагать, раскланиваться со встречными, чувствовать, как солнце припекает затылок, как постепенно устаешь и хочется есть.

– Далеко ли до харчевни? – спросил Луи старика, сидевшего на придорожном камне.

Старик молча указал рукой куда-то влево и тотчас опустил голову и закрыл глаза.

– Что с вами? – обеспокоенно спросил Луи. – Вы нездоровы?

– Я нездоров, – ответил старик, не поднимая головы. – Мне восемьдесят шесть лет. У меня никого нет, и я никому не нужен…

– Глупости, приятель, – возразил Луи. – Вы нужны мне.

Старик поднял голову. Все лицо его было перерезано глубокими морщинами, глаза слезились, губы сводила судорога.

– Если я тебе нужен, – с трудом проговорил старик, – дай мне на хлеб, а я…

– Возьми, приятель, – сказал Луи и отдал старику свои четыре шиллинга. – Поди и поешь. До свидания, Джон Ячменное Зерно!

– А я укажу тебе клад, – закончил старик начатую фразу. – В роще Дувер, говорят, зарыто золото. Я знаю место. Хочешь, пойдем вместе?

Луи расхохотался, пренебрежительно махнул рукой и зашагал дальше. Пусть старику достанется зарытое золото. Луи оно не нужно. Всё хорошо и без него. Вот только опять больно в правой половине груди. Кажется, что на грудь надевают обручи. Трудно дышать. Кончается день. Очень хочется есть…

– Раз-два, раз-два, – командует Луи и по-солдатски размахивает руками. – Правое плечо вперед – раз, два! Ночлег, еда и веселые сны обеспечены! Всё хорошо. Дома у меня есть книги. Приду и буду читать.

Прошло еще два часа, и вот с пригорка показались железные и черепичные крыши Эдинбурга. Еще час – и Луи подошел к своему дому со стороны сада. Он прошел в кухню, опустился на скамью у окна, снял заплечный мешок, вытянул ноги, закрыл глаза. На него молча смотрят Камми, садовник Ральф, стряпуха Полли. Камми прислушивается к дыханию своего питомца. Нет, он не спит, он просто устал. Нужно ли сообщать сэру Томасу о возвращении сына? Нет, не надо этого делать, – у сэра Томаса гости, маленький совет, на котором обсуждается поведение Луи и наилучший способ воспитания единственного в семье сына. Камми на этот раз не допущена на совет, а она-то знает, что делать: поменьше слов, побольше ласки; Луи очень хороший мальчик, у него доброе сердце, большая душа, и он болен. Ему шестнадцать лет, а он как тринадцатилетний, – вот только любит бродяжить, читать, мечтать… Пусть бродит, читает, мечтает.

Луи отдышался, пришел в себя и попросил поесть:

– Побольше… Всего, что наготовлено…

Полли незамедлительно поставила на стол десять тарелок со всевозможной едой. Луи обратился к садовнику с вопросом: как чувствует себя Пират, здоров ли Боб, дома ли папа, что делает мама – плачет или сидит за книгой?

– Приходили из школы, Луи, – с незлобивой серьезностью говорит Полли, – напомнили сэру Томасу, что занятия у них каждый день. А ты опять пропустил уроки!

– Камми, принеси мне книгу с золотым обрезом, с портретом на обложке, – не слушая Полли, обращается Луи к своей няньке. – На книге написано: Роберт Бёрнс. Принеси, Камми! Я буду читать вслух, вам будет очень весело.

Камми не двигается с места. Никаких книг она не принесет сюда, книги должны стоять на полках, а если кто-нибудь захочет почитать, то человек должен прийти к книге, а не книга к человеку. Кроме того, сейчас нельзя вообще входить в комнаты: сэр Томас сразу догадается, что сын вернулся. А у них там семейный совет. О чем же в таком случае они будут рассуждать?..

О том, что Луи вернулся, сэру Томасу уже известно: Пират прибежал из сада и бегает по кабинету, помахивает хвостом, смотрит в глаза Большому Хозяину и взглядом дает понять, что на дорожке сада от ворот до двери в кухню пахнет Маленьким Хозяином – самым главным человеком в доме.

Глава третья

Голова на блюде

В книжном магазине Берроуза на Лейт-стрит Луи купил повести и рассказы Достоевского и роман Жюля Верна «Пять недель на воздушном шаре». Имена этих писателей Луи слышал впервые.

Русский писатель (перевод его рассказов на английский язык очень хвалила одна большая лондонская газета) с такой громоздкой, трудно произносимой фамилией с первых же страниц очаровал и увлек Луи. Бедные, несчастные люди; их радуют ничтожные вещи, пустяки, у них так мало тепла и света, они больны и одиноки!.. Русский писатель назвал свою повесть в письмах так: «Бедные люди», но следовало бы назвать ее иначе, а именно – «Хорошие люди». Варенька и Макар Девушкин потому и бедные, что они хорошие, лучше всех, а этот мистер Быков не сделает Вареньку счастливой – потому что он недобрый, сухой человек, он любит себя, а не Вареньку. Он похож на мистера Блэндли.

– Что же будет теперь с Макаром Девушкиным? – опечаленно спросила Камми, когда было дочитано последнее его письмо к Вареньке.

Луи ответил, что Макар Девушкин, наверное, покончит с собою, иного выхода у него нет. Камми согласно кивнула головой и добавила, что судьба Вареньки тяжелее, – она выходит замуж за нелюбимого, а это самое страшное для девушки, независимо от того, русская она или англичанка, француженка или немка.

– Макар тоже женится. С горя, – сказал Луи.

На следующий день, наскоро и кое-как приготовив уроки, Луи отправился в кухню и до полуночи вслух читал «Неточку Незванову». Стряпуха Полли и Камми были растроганы необычайно; они просили Луи читать медленнее и не так громко, а садовник Ральф заявил, что все вообще сочинители должны писать так, чтобы люди радовались, чтобы они улыбались, а не плакали. Однако, когда Луи сказал: «Конец», Ральф попросил прочесть еще две-три страницы. Луи ответил на это, что дальше идет новая повесть – «Белые ночи», а «Неточка Незванова» уже окончилась, хотя, конечно, она совсем не окончилась, русский писатель почему-то не пожелал писать дальше.

– Он писал перед смертью, – предположила Камми. – Я все понимаю, – ему помешала смерть.

– Запутался и не сумел выбраться, – сказал Ральф.

Луи рассердился на садовника и посоветовал ему читать воскресные приложения к газете «Эхо», – там печатают повести и рассказы с благополучным концом, в этих газетных сочинениях целуются на каждой странице, пьют вино и едят жареных куропаток в каждой главе, говорят глупые вещи, и вообще чепуха. Камми заметила: «На то и воскресенье».

– Почитай еще Диккенса, – сказал Луи садовнику. – У этого писателя героям тоже невесело живется.

– Грустный сочинитель, – неодобрительно заметил Ральф.

– Нет ли книги про кладоискателей? – спросила Полли.

– Я знал одного кладоискателя, – отозвался на этот вопрос Луи. – Он рыл, рыл и вырыл…

– Мешок с золотом, – сказала Камми.

– Череп и кости, – подчеркнуто произнес Луи. – И записку в шкатулке, а там сказано: «То же будет и с тобой, будь здоров».

– Кладов много, – сказала Полли и для чего-то посмотрелась в зеркало, оправила полуседые волосы, пальцем надавила на бородавку подле левого глаза,

– Я расскажу вам про одного кладоискателя, – проговорила Камми, а сама клюнула носом и широко зевнула. Часы показывали двенадцать минут первого.

– Пора спать, – недовольно буркнул Ральф, украдкой зевая и почесываясь. – Попадет нам от сэра Томаса! И Луи подводим…

– Завтра начнем Жюля Верна, – пообещал Луи. – Очень жаль, что всем вам хочется спать, очень жаль. Про книгу Жюля Верна мне говорили в школе, – страшно интересно, много приключений и есть про клады. А я совсем спать не хочу! Я сейчас пойду гулять – возьму с собой Пирата…

– Пират теперь ночует в кабинете сэра Томаса, – заметил Ральф.

– А сэр Томас работает, – добавила Полли.

– Папа всегда ложится в два часа. Что ж, подожду.

Камми поняла, что Луи ее дразнит. Посмотрите-ка на этого юношу, – он улыбается и лукаво подмигивает Полли, а та переглядывается с Ральфом. Садовнику не очень-то подмигнешь, он человек положительный, серьезный и фамильярности не потерпит. Он пальцем показывает Полли на стенные часы и кивает головой в сторону Луи, затем сурово сдвигает брови и слегка топает ногами, что означает: вот так поступит сэр Томас, если…

Открылась дверь, и порог переступил сэр Томас. Вид у него сонный, волосы взлохмачены, коричневый сюртук помят. Он оглядел каждого, затем сердито сдвинул брови, вздохнул и сказал, обращаясь к сыну:

– Последний раз говорю тебе: ты должен быть в постели не позже полуночи. Слышишь?

«Папу можно умилостивить шуткой», – подумал Луи и ответил:

– До полуночи, папа, чуть больше двадцати трех часов. Если хочешь, я лягу без четверти в двенадцать.

– Ты что тут делал? – сдерживая смех, спросил сэр Томас.

– Учил уроки, папа. Камми уже понимает уравнение с одним неизвестным, а Полли отлично склоняет, спрягает и вообще не делает ошибок. Я их учу, папа.

– Так, – вздохнул сэр Томас. Ему очень хочется улыбнуться, но надо подождать. Еще один вопрос, и тогда…

– А каковы успехи Ральфа? – медлительно произнес сэр Томас.

Луи прикусил язык. Ральфа в эту историю впутывать нельзя, – Ральф всегда на стороне хозяина, а хозяин для него высочайший авторитет: сэр Томас строит маяки, которые, по выражению садовника, светят человечеству.

– Ральфа, папа, – после продолжительной паузгл, идя, как говорится, ва-банк, произнес Луа, – я выставил из класса. Ральф не верит ни одному слову в учебниках, он умничает, папа! Он утверждает, что земля квадратная и во всех углах водятся крысы и мыши. Педагогический совет оставляет Ральфа на второй год в четвертом классе, папа.

Сэр Томас улыбнулся. Хихикнула Полли, и умильно посмотрела на своего питомца Камми. Ральф преданно, по-собачьи заглянул в глаза хозяину и с чувством собственного достоинства проговорил:

– У меня, сэр, больная печень, и мне вредно слушать сочинения о страданиях человека! Я так расстроен, сэр, что охотно выйду из класса еще раз!

– На улице ветер, – простодушно заметила Полли и участливо вздохнула.

– А у Ральфа печень и больные кости, – добавила Камми.

– Дорогие мои друзья, – растроганно произнес сэр Томас. – Я очень люблю всех вас, очень люблю! – он приложил руки к сердцу. – Я ценю вашу преданность мне и любовь к моему сыну. В доказательство всего мною сказанного я разрешаю вам не работать в эту субботу, – вы свободны с вечера в пятницу до утра в понедельник. А Луи, – он поцеловал сына в лоб, – все же должен идти спать…

… Пренеприятная, смешная история: вечером в пятницу Камми отправилась к своему брату – на окраину города. Ральф пошел в собор (садовник – большой любитель органа), а оттуда намерен был заглянуть на двое суток к своей сестре. Стряпуха Полли привела кухню в парадный вид и уехала в пригородное изменив Стивенсонов, – кухарка глухой мисс Бальфур справляла сорок шестую годовщину своего пребывания на белом свете. А в воскресенье миссис Стивенсон напомнила мужу, что вечером у них традиционный раут, уже приглашены семья Аллана Стивенсона, домашний врач Хьюлет, инженер-кораблестроитель Дик Айт, председатель суда.

– Необходимо иметь в виду, что в кухне пусто, как ночью на кладбище, – весьма и весьма к случаю привел сэр Томас популярную шотландскую поговорку.

– И как в твоей голове, – не менее кстати заявила миссис Стивенсон. – Отпустить Полли, когда у нас раут! Что ж, попросим Камми.

– Камми приглашена на раут у своего брата, – заметил Луи. Ему было весело, он любил, когда в доме что-нибудь случалось.

– Остроумно, – опечаленно произнесла миссис Стивенсон. – Придется бежать в таверну «Дикий слон» и надеть на Ральфа передник и колпак.

– Ты можешь сделать это только в понедельник, мама, – сказал Луи.

– Я, кажется, заболею, – серьезнейшим тоном проговорила миссис Стивенсон.

Отец и сын переглянулись. «Что я наделал!» – говорил взгляд отца. «Нет безвыходных положений!» – сказал взгляд сына.

– Я слягу, – пригрозила миссис Стивенсон. – Всё это хорошо в романах, но в жизни… Нет, я слягу!

– Тогда раут превратится в визит соболезнования, – сказал Луи и предложил следующий выход: он, Луи, исчезнет из дому; его начнут искать; папа уедет в Глазго, мама неизвестно куда, двери дома будут на замке. У входа в дом сядет Пират, на его шее будет доска с объявлением: «Луи исчез, родители в панике».

Миссис Стивенсонпотребовала нюхательной соли, успокоительных капель и грелку.

– Вы, сэр, ребенок, – укоризненно произнесла она, адресуясь к мужу. – Вам уже сорок лет. Вы известнейшее лицо не только в городе. Что вы наделали! Отпустить всех слуг в такой день!..

– Они нас любят, а любовь требует вознаграждения, – несмело проговорил сэр Томас. – В нашей семье, хорошо помню, случались рауты без приглашения к столу.

– В вашей семье выходили на поединок с привидениями и дрессировали мышей, – насмешливо произнесла миссис Стивенсон. – В моей семье не было сумасшедших, сэр! Стыдитесь! Инженер с большим именем, оптик, строитель маяков, член ученых обществ, преподаватель университета – и вдруг такой непозволительный, непростительный поступок! И вам не стыдно?

Сэр Томас признался, что ему очень стыдно, – он совершил нечто необдуманное, глупое, но мир от этого не погибнет, потолок в доме на головы не упадет, все будут живы и здоровы. Раут можно отменить.

Простейшая мысль – пригласить стряпуху из конторы по найму прислуги – пришла в голову супругам только ночью.

– Поздно, – сказал сэр Томас, – завтра контора закрыта…

– Будет страшно интересно, – шепотом осведомлял о чем-то Луи своего двоюродного брата. – Другого такого случая не дождешься, Боб. Это будет как в романе Понча. Там, если ты помнишь, отец Дика чуть не умер, а мать сошла с ума.

– Ребячество, – пренебрежительно отозвался Боб. – Тебе сколько лет, восемь? Не наше дело соваться во все эти рауты, балы и приемы. Дядя Томас будет рвать на себе бакенбарды, а тетя…

– У моих родителей характер типичных бриттов, – заявил Луи. – Преподнеси им на блюде мою голову, и они спросят: «А где же всё остальное?» Раута не будет. Председатель суда, наверное, проиграл бы и на этот раз. Папа этого не хочет. Я хочу смертельно. Но вся наша прислуга отпущена до понедельника. Итак, завтра ровно в пять жди меня у таверны «Золотой якорь». Ой, уже третий час ночи! Погоди, я выпущу тебя через кухню, оттуда в сад. Пирату дай вот этот кусочек сахара. Всё запомнил? Надо, чтобы было человек пять, не меньше.

В воскресенье вечером на углу Лейт-стрит и Северной авеню на Луи напали пять неизвестных. Все они были в черных, перекинутых через левое плечо плащах, в красных полумасках. Луи отчаянно отбивался, но – что можно сделать одному против пятерых! Нападающие избили Луи, и – о наглость! – на виду собравшихся эдинбуржцев прикрепили к его куртке записку, в которой буквально было сказано следующее: «Лига отважных канатоходцев предупреждает родителей Луи Стивенсона: если они к вечеру завтрашнего дня не опустят в дупло вяза, что растет на пляже, миллион фунтов стерлингов, оба – и муж и жена – будут расстреляны из полевых артиллерийских орудий местного гарнизона».

Луи был доставлен в больницу. Первым навестил его Боб.

– Это свинство, – шепнул ему Луи на ухо, – твои приятели дрались взаправду! Они мне посадили синяк под глазом и здорово отбили бока. Кто их просил об этом? Сказано же было, чтобы только размахивать руками и делать вид, будто бы… Уходи, Боб, я вижу маму и папу!

Миссис Стивенсон прочла записку, оставленную лигой отважных канатоходцев, и действительно поступила так, как если бы перед нею поставили блюдо с головой ее сына, – она сказала:

– Здесь только канатоходцы, а где же настоящие разбойники? Угости их, Луи, завтра в таверне «Примерный школяр», они заслужили это! Где у тебя сильнее всего болит?

– Везде болит, мама! Они били меня по-настоящему, дураки и болваны!

Сэр Томас поцеловал сына и срывающимся от волнения голосом проговорил:

– Воистину в твоих жилах течет кровь Роб Роя! Только впредь не выдумывай подобных историй!

– Папа, посиди подольше! Гости всё равно извинят тебя, раз такая неприятность! А врачи поставили диагноз: сильное нервное потрясение…

– Врачи здесь очень хорошие, – сказал сэр Томас. – А гости – они всё равно придут, Луи. Они все здесь – все до одного! Боб постарался, известил их всех.

Сэр Томас усмехнулся и, подмигнув сыну, добавил:

– Раут переносится из нашего дома в больницу.

Минут двадцать сидел подле постели Луи дядя Аллан. Прощаясь с племянником, он поцеловал его в щеку и негромко произнес:

– Никому не говори, но придумано неплохо!

Председатель суда пожалел, что больным не разрешается играть в шахматы. Домашний врач Стивенсонов Хьюлет вызвал дежурного ординатора и предложил ему лечить Луи так, как если бы он был сыном короля. Ординатор поклонился.

– Будет исполнено, сэр! – сказал он.

Свыше трех часов продолжалось паломничество всех тех особ, что обычно являлись на раут к Стивенсонам. В начале десятого в палату заглянул старший врач. Больной тяжело дышал. В истории болезни, пункт третий, который говорил о сильном нервном потрясении, в чем старший врач, надо заметить, сомневался, было добавлено несколько строк следующего содержания: «Высокая температура, обострение туберкулезного процесса в легких». В одиннадцать часов пришел сэр Томас, – его вызвал старший врач.

– Господи! – воскликнул сэр Томас, молитвенно складывая ладони. – Что с тобою, родной мой?

– Что и всегда, папа, – медленно и с трудом ответил Луи, оправляя свои длинные, закрывающие лоб и щеки волосы. – То самое, что навсегда освободит тебя от раутов. Их надо отменить, папа, – ты так устаешь…

Сэр Томас опустился в стоящее подле кровати кресло и, закрыв рукою лицо, заплакал.

– Я не умру, папа, не бойся, – ласково произнес Луи. – Я буду долго жить, вот увидишь! Я поеду в Европу, буду путешествовать, – вот увидишь! Я напишу много книг, папа, о чудаках, мореплавателях, фантазерах, кладоискателях… Вот увидишь!

– А как же быть с миллионом фунтов стерлингов? – не отнимая руки от лица, спросил сэр Томас, и Луи в тоне голоса отца почувствовал бодрые, веселые нотки. – И меня и маму ждет страшная участь!..

– Деньги не надо опускать, папа, – с минуту о чем-то подумав, ответил Луи. – Опусти пять коробок с шоколадными конфетами, хорошо? А я предупрежу Боба – он скажет отважным канатоходцам, чтобы они непременно запустили свои руки в дупло вяза – того самого, который стоит на пляже!..

Глава четвертая

Очень плохой экспромт

Луи исполнилось семнадцать лет. Сэр Томас использовал все свои связи для того, чтобы Луи приняли в Эдинбургский университет. Декан физико-математического факультета потребовал Луи к себе в кабинет и, глядя на него поверх очков, заявил:

– Заслуги мистера Стивенсона, вашего отца, столь велики, что ни я, ни мои коллеги не имеем причин отказать ему в приеме его сына на первый курс без экзаменов. Но, – декан заложил руки за спину и прошелся перед Луи, как бы раздумывая, какое слово должно последовать за этим бесспорно предупредительным «но». – Но, – повторил он, останавливаясь и в упор глядя на Луи, – вам следует знать, Роберт Льюис Стивенсон, что уважение, питаемое мною к вашему отцу, не распространяется на вас. Пока что на вас не распространяется, – поправился он, жестом подчеркивая второй вариант фразы. – Вы принимаетесь, как исключение, о чем надлежит помнить…

– Помню, знаю, ценю, – произнес Луи, полагая, что после столь лаконично выраженного чувства покорности декан отпустит его.

– Необходимо делать очень большие успехи, – декан поднял вытянутый палец левой руки и секунду подержал его перед своим носом. – Необходимо преуспевать по всем дисциплинам и показывать пример нравственного поведения для того, чтобы…

– Даю слово, что буду хорошо учиться и примерно вести себя, – сказал Луи, пользуясь многоточием в монологе декана.

– Чтобы, – невозмутимо, не слушая Луи, продолжал декан, приподнимаясь и опускаясь с каблука на носок скрипучих стареньких ботинок, – упаси вас создатель, не вылететь к черту из стен университета! О ваших похождениях, студент, неизвестно только глухому. Оцените те обстоятельства, в силу которых вы занесены в список первого курса!

И, протянув Луи руку, вполне по-человечески проговорил:

– Поздравляю и прошу передать мой сердечный привет сэру Томасу. Занятия послезавтра. До свидания.

– До свидания, благодарю вас, извините, – по-солдатски отчеканил Луи и, сделав полный оборот через левое плечо, зашагал к выходной двери.

– Одну минутку, студент! – остановил его декан. – Насколько мне известно, вы пишете стихи. Правда ли это?

– Правда, сэр, – ответил Луи.

Декан сурово оглядел его с ног до головы, по-прежнему заложил руки за спину и, трубно откашливаясь, заявил, что человеку, который по выходе из университета будет строить маяки и заниматься оптикой, совсем не к лицу заниматься таким женским делом, как, например, вышивание по канве, приготовление домашнего печенья и изготовление стихов. Декан так и сказал: изготовление стихов…

– Я их пишу, сэр, – виновато пробормотал Луи, несколько демонстративно пожимая плечами. – Сочиняю, – добавил он, чувствуя, как по спине его бегут мурашки. «Не примет, уволит, выгонит, – подумал он, – и папе придется снова хлопотать…»

– Прочтите что-нибудь рифмованное вашего изготовления, – попросил декан и опустился в кресло. – Только покороче, мне некогда. Ну, слушаю!

– Я прочту мое стихотворение «Странник», – сказал Луи, провел рукой по волосам, вскинул голову и, полузакрыв глаза, уверенно и четко прочел:

Вот как жить хотел бы я,
Нужно мне немного:
Свод небес да шум ручья,
Да еще дорога.
Спать на листьях, есть и пить,
Хлеб макая в реки, —
Вот какою жизнью жить
Я хочу вовеки.
Смерть когда-нибудь придет,
А пока живется, —
Пусть кругом земля цветет,
Пусть дорога вьется!
Дружба – прочь, любовь – долой,
Нужно мне немного:
Небеса над головой,
А внизу дорога[2].

– Это еще не конец, – пояснил Луи, – но я боюсь затруднять ваше внимание, сэр. Когда-нибудь я еще вернусь к этому стихотворению, поработаю над ним.

– Не стоит и абсолютно никому не интересно, – сказал декан, неодобрительно покачивая головой. – Фальшь и неискренность, поза и подражание. Никогда не поверю, чтобы вам хотелось жить так, как вы о том намололи в своих стихах. Не верю, студент! А если вы не врете, то за каким же чертом в таком случае поступать в университет?! Бродяге образование не требуется. Вы как думаете?

– Так же, как и вы, сэр, – ответил Луи, употребляя немалые усилия для того, чтобы не наговорить грубостей просвещенному слушателю. – Только, сэр, поэзия требует к себе другого отношения. Если подходить к литературе с вашей меркой, то…

– Для литературы у меня другая мерка, студент! – сердито произнес декан. – К сожалению, у меня мало времени, иначе я вправил бы вам мозги! До свидания!

Как сильно хотелось Луи ответить на это: «Прощайте…» Но он еще не был странником, а потому пришлось стерпеть и чинно удалиться. Он рассказал отцу о происшедшем, дав честное слово, что говорит правду. Отец рассмеялся и сказал, что впредь не следует обращать внимания на чудачества декана, – всё дело в том, чтобы учиться и уметь снисходить к недостаткам и странностям наших ближних. Есть люди, абсолютно лишенные слуха, не понимающие музыки и поэзии – этих родных сестер, которых любит далеко не каждый. Одного человека впечатляют Бетховен и Байрон, другого – куплеты из варьете и романы в воскресных приложениях. Отец привел любимое выражение Камми: «Бог земли не уравнял».

– Понимаю, папа, – согласился Луи. – Белое мы отличаем потому, что существует черное, а дураки нужны для того, чтобы не спутать, кто умен.

– И еще, Луи, – кротко улыбнулся отец, – помни, что я не богач и уже не молод. Я могу умереть очень скоро, и после меня ты много не получишь. Учись, не полагаясь на свои природные способности. Кормит нас, как правило, не талант, а рядовая работа, которой занимаются все люди.

У Луи на этот счет имелось свое суждение, но он решил не спорить. Он начал усердно посещать университет, часами просиживать за учебниками. Камми смотрела на него как на мученика. Полли с нетерпением ожидала, когда Луи наконец хоть на часок заглянет в кухню с интересной книгой, и даже Ральф затосковал: не с кем поспорить, некому возразить, реже приходится беседовать с хозяином дома.

В начале января 1868 года Луи успешно сдал экзамены и решил отдохнуть. Его друзья – Анлон и Шантрель – не раз и не два стучали ему в окно и посылали письма. «А мы?» – взывали математика, физика, механика и оптика. Голоса друзей, огни таверн и камни дорог оказались сильнее. Луи надел бархатную куртку, перекинул через плечо плащ, в руки взял палку и, пригласив с собою Пирата, направился на Ватерлоо-плейс.

На правах старого и особо преданного, верного друга Пират взглядом, помахиванием хвоста и всеми доступными собаке жестами просил Луи пореже отлучаться из дому и пожалеть его, одиннадцатилетнего породистого пса.

Выйдя из таверны, где играли в кости, домино и шахматы, Луи свистом подозвал Пирата и, прежде чем тронуться в дальнейший пучь, долго глядел в глаза собаке (в глаза, не умеющие лгать) и говорил, гладя мохнатые, жирные бока:

– Не осуждай, Пират! Я веду себя очень примерно. Знаменитый пропойца Анлон ставил бутылку бургундского против яблочного сидра с моей стороны – за то, что он, Анлон, выпьет с каждым, кто только войдет в таверну, и через три часа прочтет без единой ошибки первую и последнюю страницу любой книги в перевернутом виде. Он это может, Пират, но я…

«Не надо!» – взвизгнул пес и забил хвостом по ступеньке, ведущей в таверну.

– Я, как видишь, ушел, – пожал плечами Луи. – Сейчас я намерен идти к Шантрелю, французскому эмигранту. Этот человек потерял два миллиона франков и три дома, Пират. Он нищий, этот Шантрель. Плачь, собака!

Пират поднял голову и завыл.

– Довольно, – приказал Луи. – Шантрель – это моя практика, с ним я разговариваю на языке его родины. Шантрель чудесный человек. Он наизусть читает стихи Верлена, Мюссе и Гюго. За каждое прочитанное стихотворение он получает от хозяина таверны бокал вина. За страницу превосходной прозы Бальзака – она всё же немного лохмата и без нужды изукрашена периодами – Шантрель получает хлеб, сыр и вареное мясо. Я студент, Пират, но в будущем я намерен шагать по дорогам романов, повестей и рассказов, для чего мне необходимо много знать. Пойми меня, Пират, и протяни мне свою благородную лапу в знак доверия и любви!

Пират осмысленно посмотрел на Луи и, поморгав старыми, слезящимися глазами, торжественно подал лапу, одновременно лизнув руку своего хозяина.

– Спасибо, друг, – сказал Луи. – Я увековечу тебя, даю слово! Ты умрешь, кости твои сгниют, но сердце твое будет биться в моей книге. Ах, Пират, Пират!.. Я не великий человек, но, как и они, все великие люди, одинок и не понят. У меня есть друзья, у меня есть родные, есть, наконец, ты, но вы существуете как фон. Вот сейчас я буду говорить стихами…

«Не надо», – пролаял Пират и отбежал в сторону. Он понимал слово «стихи», он не любил их. Но Луи уже начал:

Над Эдинбургом ночь давно,
В тавернах пусто и темно,
А я и тьме и ночи рад,
Со мною ты, Пират!
Шантрель уснул, да пьян Анлон,
Да здравствует «Зеленый слон»!
Цветы, деревья и кусты!
Пират, со мною ты!

Собака издали наблюдала за человеком, ожидая, когда он перестанет жестикулировать, – только тогда возобновится прерванный диалог.

Ты не всегда, Пират, со мной,
Ничто не вечно под луной,
Как этот мир, ты стар, Пират,
Мой друг, мой младший брат!
Мой друг, мой верный брат,
Пойдем бродить, Пират!
Все сдал зачеты Стивенсон,
И жизнь его – как сон…

– Пират, ко мне! – позвал Луи. – Сейчас я должен сочинить заключительную строфу – и точка. Две строки, Пират, не бойся!

И жизнь его – цветущий сад,
Ты сторожишь его, Пират!

На Ватерлоо-плейс Луи подошел к давно уже ожидавшему его Шантрелю, и они, обнявшись, углубились в темные узкие улочки города. Пират, подобно телохранителю, степенно следовал подле хозяина. Старый пес не любил Шантреля – высокого, сутулого человека с недобрым огоньком в глазах, длинноносого и пышноусого. Пирату не нравились интонации этого человека, – в словах, как и все собаки, Пират не разбирался, всё дело было в тоне, манере говорить, и еще – в запахе. От Шантреля нехорошо пахло: вином, табаком и духами. Сейчас Шантрель – так казалось Пирату – куда-то звал хозяина, что-то обещал ему, чем-то соблазнял и, судя по угловатым, суетливым жестам, говорил вздор и чепуху. Какое счастье, что хозяин отрицательно качает головой и смеется!..

– Я уже нанял судно, капитан в два дня доставит нас на остров, – вкрадчиво ворковал Шантрель. – А там, на острове, нас ждет судьба Монте-Кристо, Луи! Соглашайся! Я уверовал в тебя и не боюсь, что мой секрет разнесется по всей Англии. Мы разбогатеем, Луи! Мы построим большой корабль и назовем его так: «Стивенсон». Мы совершим кругосветное путешествие, мы учредим три стипендии твоего имени: одну – самой красивой девушке в Англии, другую – самому ленивому студенту и третью – лучшему романисту Англии. Мы будем кидаться деньгами, как конфетти, как серпантином! О нас будут писать все газеты мира, Луи! Ну что тебе делать здесь, в этой дыре, по недоразумению нанесенной на карту!..

Луи покачал головой. Пират поднял голову и успокоился: хозяин улыбнулся. Когда он качает головой и не улыбается, – значит, надо следить за его спутником: пахнет бедой.

– Ты забываешь, Шантрель, – произнес Луи, – что Эдинбург – моя родина. Я могу покинуть ее лишь на время, что я и делал, когда путешествовал с мамой за границей. Если когда-нибудь я покину родину, то это будет означать, что мне очень плохо или что я сам ни на что не пригоден, Шантрель.

– Высокие слова, декламация, – насмешливо произнес Шантрель. – Покинул же я родину!

– И теперь каешься, – сказал Луи. – И мелешь вздор.

– Остров и зарытые в земле драгоценности совсем не вздор! – запальчиво воскликнул Шантрель. – И откуда ты взял, что я каюсь? Мне хорошо и здесь, в Англии. Мне плохо везде – и на родине и на чужбине, Луи. Моя родина там, где мне хорошо.

– Страшные, отвратительные слова, – печально произнес Луи. – Я никому не извинил бы такого признания, но тебе извиняю: ты несчастен, Шантрель. Что касается зарытых кладов, то они хороши в мечтах, воображении; их не должно быть в действительности, – что тогда останется на долю вымысла? Что?

– Тебе это очень нужно?

– Очень нужно, Шантрель! Ради этого я учусь, чтобы стать самостоятельным человеком и когда-нибудь потрудиться во имя этого «что». Как? Я не пою, не рисую, я не актер. Кажется, я писатель. И, может быть, я создам моего, на других не похожего, Монте-Кристо.

– А я предлагаю тебе судьбу Монте-Кристо, – горячо и громко произнес Шантрель. – Дело верное. Судно уже в гавани. Капитан – мой друг. Мы примем его в долю. Ну что-нибудь, мелочь, – сто червонцев, не больше…

– Жемчужину в золотой оправе! – расхохотался Луи, вспоминая Давида Эбенезера – кладоискателя и несчастливца. – Я тебя люблю, Шантрель, но плохо верю в твои сокровища. Оставь их литературе, мой друг! Пусть клады спокойно лежат в земле, нэ тревожь их! Клад – это внутреннее дело Эдгара По. Дадим ему, чтобы не скучал, Жюля Верна: этот, насколько я понимаю, тоже из тех, кто крутит и вертит нашу старушку Землю!

Пират настолько успокоился, что даже поотстал немного и занялся обнюхиванием тумб и фонарей, издали наблюдая за тем, как его хозяин обнимает Шантреля и похлопывает по плечу и спине. Добрый знак! Похлопывание по спине означает: «Уйди! Отстань!» Кому другому, а Пирату этот жест вот как знаком!

– Как жаль, что у тебя нет родины, – сказал Луи Шантрелю. – Ты одинаково привязан ко всем странам, а следует любить их все, но особо отличать ту, в которой ты родился. Ты человек без корней, Шантрель. Когда отплываешь на свой остров?

– Без тебя никуда, – ответил Шантрель. – Останусь здесь и пропаду!

Опасность! Опасность! Пират, подражая борзой, в два прыжка нагнал хозяина и зарычал на француза: Шантрель взял хозяина под руку и повернул обратно, к центру, где много света, людей и собак. Что он намерен делать, этот неверный человек? Он никогда не приласкает собаку, он только издевается над ними, делает вид, что кидает кусок сахара, а побежишь – и нет ничего. Таких людей надо кусать, лаять на них, не впускать в дом!..

Сэру Томасу не по душе друзья и приятели сына. В особенности – Анлон, пропащий человек, берущийся за всё и ничего не умеющий делать. Успехи сына тоже не радуют сэра Томаса; декан говорил на днях, что Луи груб и насмешлив, скор на язык и медлителен на дельный ответ.

«Ему не быть строителем маяков», – резюмировал декан.

«Кстати, их уже достаточно, – шутливо по тону и серьезно по сути ответил сэр Томас. – Что же, по вашему, делать мне с моим сыном?»

«Ваш сын сочиняет всякие истории и изготовляет стихи, – пренебрежительно проговорил декан. – Пишет эпиграммы. Хочет в будущем году явиться на экзамены и отвечать за весь курс обучения. Каково? А затем ему хочется перейти на юридический факультет. Представляю его в роли адвоката! Что тогда только будет с нами!»

Сэр Томас улыбнулся:

«Всё же, сэр, Луи способный юноша, не правда ли? Писать стихи и эпиграммы может далеко не каждый. Держать выпускные экзамены спустя два года со дня поступления – это, согласитесь, не шутка!»

Декан пожевал губами и заявил, что он не любит гениев, он верит только в обычных, средних людей. Гений, по его словам, всегда завершитель рода, меж тем как средний человек всегда опора государства. Будьте здоровы, мистер Стивенсон! Как жаль, что вы поторопились с маяками!..

– Куда, Луи, собрался?

– Не сидится дома, папа. Хочу навестить Джона Тодда. Говорят, ему плохо. Арестный дом сказывается.

– Подожди, Луи, вечером приедут из Сванстона мама и тетя, утром вместе с нею и отправишься. На всякий случай – где тебя искать?

– Что за вопрос, папа!

– Не любишь, не жалеешь, ты, Луи, ни меня, ни маму, – с горестной укоризной проговорил сэр Томас. – Бери пример с Боба, – он всегда дома.

– После полуночи, – поправил Луи.

В таверне «Зеленый слон» шумно и дымно. За круглым столиком уже сидят Шантрель и Анлон, потягивая дикую смесь из виски, портвейна и портера. Безработные капитаны и матросы играют в шашки, шахматы, карты, агенты по найму на торговые корабли присматриваются к пьяным, заводят с ними разговор, записывают что-то, дают аванс, которого едва хватает на то, чтобы увидеть донышко короткогорлой бутылки. Луи нравятся все эти люди; их интересно слушать, они много знают; чего только не видели их глаза, каких только приключений с ними не случалось!..

– Привет, Бархатная Куртка!

Такими словами встречают Луи в тавернах и матросских кабачках неподалеку от порта. «Бархатная Куртка» превратилась в собственное имя; преподаватель механики на диспуте о новых двигателях обратился к студенту Роберту Льюису Стивенсону с просьбой объяснить устройство автомобиля, и когда студент вполне удовлетворительно справился с порученной задачей, преподаватель сказал:

– Похвально, Бархатная Куртка!

Сегодня Луи надел белую рубашку с открытым воротом, поверх нее накинул плащ с медной пряжкой в виде двух львиных голов, расчесал густые, до плеч, волосы и, войдя в зеркальный зал «Зеленого слона», был встречен приветливыми возгласами:

– Бархатная Куртка! Добрый вечер!

– Добрый вечер, Бархатная Куртка!

Группа американских матросов на практике осваивает виски, делая пробу и прямо из горлышка бутылок и из коротких, пузатых стаканов мутно-зеленого стекла. Студенты-медики пьют по случаю первого учебного вскрытия трупа в морге. Изрядно нагрузившиеся капитаны дальнего плавания глядят друг на друга и по традиции англичан безмолвствуют. Луи не знает здесь почти никого, но его знают все:

– Сюда, Бархатная Куртка!

– Присядь, Бархатная Куртка!

– Бархатная Куртка, прочти эпиграмму!

– Экспромт, Бархатная Куртка, экспромт!

Такая просьба льстит самолюбию. Луи не отказывается, – он встает подле столика посредине зала и, подняв руку, требует тишины. Она наступает не скоро.

– Друзья! – громко, поворачиваясь во все стороны, произносит Луи. – Я очень молод и еще не успел приобрести популярности, на что требуется время. Я не совершил ни больших, ни малых дел, не написал книги, которая вскружила бы вам головы. О, я сделаю это когда-нибудь непременно, и тогда каждый из присутствующих сочтет за честь поймать мой взгляд – мой благосклонный взгляд, но за что же сегодня, джентльмены, приветствуете вы меня? Тише! Не орать! Кто хочет ответить, пусть поднимет руку!

Высокого роста седоусый капитан с сигарой в зубах поднимает руку и, по знаку Луи, громко говорит:

– Мы приветствуем тебя, Бархатная Куртка, за то, что ты всегда один, хотя за столом с тобою всегда двое или трое, а также и за то, что в глазах твоих тоска по будущему, когда ты, как и обещал вчера, расскажешь о нас, капитанах, и о своем великом сердце – великом потому, что ты щедрый человек, Бархатная Куртка!

– Вранье! – смеется Луи и хлопает ладонью по столу. – У меня ни пенса, ни в левом ни в правом карманах!

– Вранье! – сказал седоусый капитан и ударил кулаком по спинке стула. – В левом у тебя экспромт, в правом сотня любопытных историй! Угости нас экспромтом, Бархатная Куртка!

Снова Луи поднял руку и, когда наступила тишина, начал медленно и негромко:

С утра сюда идут, бредут,
Бегут, кому не лень,
Вино и виски здесь дают,
И я здесь каждый день.
Да здравствует «Зеленый слон»…

Открылась дверь, и в таверну вошел сэр Томас. Он мельком взглянул на сына и сел за соседний стол. Никто и внимания не обратил на вошедшего, все ожидали заключительных слов экспромта. И Луи нашел эти нехитрые, простые слова – они напрашивались сами, и нельзя было им отказать. Луи повторил:

Да здравствует «Зеленый слон»… —

и добавил, жестом указывая на отца:

И мой родитель – Стивенсон!

К чести присутствующих, аплодисменты нельзя было назвать бурными и продолжительными. Луи было совестно за свой неуклюжий, очень плохой экспромт. Он так и сказал отцу:

– Прости, папа, стихи у меня сегодня не получились. Очень слабые, хромые, – «изготовление», как говорит декан, а не стихи! Но обрати внимание на публику, – она всё же аплодирует! Им нравится второй сорт!

– Он им не нравится, Луи, – возразил сэр Томас, надкусывая кончик сигары. – Они аплодируют своей снисходительности, благороднейшему из наших чувств.

Луи пристально, не моргая, поглядел в глаза отцу:

– Дорогой папа, мне очень хочется, чтобы ты сегодня был наделен этим чувством в избытке! И не надо поперечных морщинок на высоком челе, папа! Дядюшка Джим! – крикнул Луи рыжебородому великану за стойкой. – Два стакана кофе по-турецки!

Часть третья

На высокой волне

Глава первая

Кэт Драммонд

еселый трубач» открывается ровно в полночь, когда бьют часы на башне собора, и закрывается ровно в шесть утра. Здесь еженощно зажигают люстру с полусотней свечей и пять висячих ламп, резервуары которых наполнены сурепным маслом. На открытой сцене, поднятой вдвое выше уровня столиков, стоит рояль справа и ширмы слева. За ширмами переодеваются и гримируются артисты. Хозяин «Веселого трубача», отроду не державший в своих руках даже пастушеского рога, на весь апрель заключил договор с баритоном Лоуренсом, тем самым, который десять лет назад пел тенором в Глазго, сопрано мисс Битти и танцовщицей Кэт Драммонд. Лоуренсу и Битти аккомпанирует жена хозяина. Кэт танцует под хлопанье пробок, звон бокалов и одобрительный гул сидящих за двадцатью столиками.

Луи увидел Кэт в тот день, когда с большим успехом сдал последний выпускной экзамен и без экзамена был принят на второй курс юридического факультета. По случаю такого беспримерного, необычайного события сэр Томас подарил сыну бумажник с новенькими кредитками, а когда Луи напомнил, что ему пять месяцев назад исполнилось двадцать лет, сэр Томас сказал:

– Что ж, делай что хочешь, но не забудь, что я хочу видеть и любить тебя чистым, умным, берегущим свои силы для будущего.

Луи увидел Кэт Драммонд, и всё тело его пронзила электрическая искра – он назвал это «впечатлением высокого напряжения». Кэт выбежала из-за ширмы, поклонилась зрителям и, что-то напевая, изогнула стан, тряхнула головой, закрыла глаза и начала какой-то медлительный, меланхолический танец. Темно-синее до колен платье ее шумело и свистело, и Луи казалось, что шумит и свистит не шелк, а парус, и сама Кэт – тонкая рея, сбитая шквалистым ветром и вот-вот готовая со стоном и всхлипом сломаться и упасть. Маленькая сцена казалась Луи палубой бригантины, а пятьдесят свечей в люстре – звездами, соединившимися в одну группу, чтобы лучше видеть ту, что называлась Кэт Драммонд.

На несколько длительных, томительно длившихся секунд танцовщица вдруг застыла в неподвижности, вытянув вперед руки, словно собираясь лететь. Луи осмотрел ее всю – снизу вверх – и вскрикнул, когда остановил свой взор на лице: Кэт смотрела на него и, наверное, сделала это случайно, – надо же на кого-то смотреть; но Луи, не обращая внимания на то, что привлек к себе взгляды всего зала, крикнул:

– Кэт Драммонд, я здесь!

И забил в ладоши. Только он один, больше никто. И тогда танцовщица увидела его, улыбнулась, а морские офицеры, сидевшие по соседству с Луи, ударили вилками о края стаканов и негромко, по неведомо кем поданной команде, запели на мотив шотландского вальса: «Мы в море широком, глубоком, как небо, и звезды над нами сияют…»

Под эту песню Кэт начала танцевать. Кто-то встал на столик и, размахивая шляпой, потушил все свечи в люстре. А когда Луи повернул фитиль в одной лампе, а его соседи сделали то же с висевшими над их головами, когда хозяин попросил прекратить безобразие, а Кэт с хохотом убежала за ширмы, когда на сцене показался коротконогий, с брюшком, человек с изрядной лысиной и возгласил: «Я Лоуренс, я буду петь старинные романсы!» – наваждение кончилось. Свечи чадили, от ламп волнами струился противный запах сурепного масла. Лоуренс уже пел:

Я победитель на турнире…

Победила Кэт Драммонд. Она оделась, ногой толкнула дверь, выходившую во двор. Луи вышел из зала и бегом кинулся из вестибюля на улицу. Кэт прошла мимо него, коварно стуча каблучками. Луи окликнул ее, она остановилась: ветер затих и всё оцепенело, прислушиваясь к тому, что сказал или еще скажет Луи и что ответит Кэт.

Луи протянул руку и пожал тонкие длинные пальцы Кэт. Она смотрела на него с любопытством, ожидая обыкновенных фраз случайного знакомства. Он смотрел на нее, как на чудесное видение, возникшее только перед ним одним. Много лет спустя он не умел объяснить себе, чем и как околдовала его Кэт Драммонд – девятнадцатилетняя Кэт Драммонд, танцовщица из ночных таверн Эдинбурга,

– Кэт Драммонд, – произнес Луи взволнованным, ликующим голосом, – я должен говорить с вами, слушать вас и навсегда остаться в памяти вашей!

– Ого! – рассмеялась Кэт. – Как по книге! Кто вы, сэр?

– Роберт Льюис Стивенсон, – ответил Луи и решил, что следует немедленно же поименовать всё, что входило в его титул: – Потомок Роб Роя, мечтатель, которому скучно на земле, человек, страдающий ностальгией и…

– Что такое ностальгия? – спросила Кэт и двинулась с места, жестом приглашая Луи следовать за собою.

– Ностальгия – это тоска по родине, Кэт.

– Ваша родина – Франция, сэр?

– Не сэр, а Луи, Кэт! Моя родина Шотландия, но не сегодняшняя, а та, что в прошлом. Я хочу вернуть ее людям, всем, кто болен, как и я. Я хочу воскресить мою родину, хочу… Откуда вы сами, Кэт?

– Забыла, сэр… простите – Луи…

– Почему я нигде не видел вас, Кэт? Вы недавно в Эдинбурге? Вы чудесно танцуете!

– Я еще и пою, и умею изображать умирающую Офелию, а еще я умею…

Она звонко рассмеялась, и Луи понял, что именно умеет она делать еще. Смех ее был подобен серебряному колокольчику, в который позвонили и вызвали к ответу Луи.

– Вы позволите взять вас под руку, Кэт? Кто же вы, в конце концов?

– Танцовщица, певица, скромная мисс, избалованный ребенок, утешение мамы и папы, круглая сирота, потерпевшая крушение Кэт Драммонд.

– Не люблю бессмысленных фраз, – поморщился Луи, стараясь идти в чогу, раздумывая, куда идти, и боясь проснуться. – Так обычно говорят в Париже, Кэт. А мы шотландцы.

– Вы были в Париже, сэр?

– Я был в Европе, мисс!

– Вы богаты?

– У моего отца есть деньги.

– Вы их проматываете?

– Я студент, мисс!

– Студент? Ну, тогда я кормилица, сэр.

– Куда мы идем, Кэт?

– Я иду к себе домой, Луи.

– К маме и папе?

– О, если бы они у меня были, Луи! Они, наверное, встречали бы меня. Доброй ночи, длинноволосый студент! Хотите видеть меня завтра?

– Кэт! Снимите маску!

– О, чего захотел! Я пришла. Немедленно возвращайтесь. Считаю до пяти – раз, два, три, четыре, пять… Не увидимся завтра, сэр!

Она вошла в подъезд трехэтажного дома на улице Рыбаков. Луи повернул обратно. Он поднес ладонь правой руки к носу: от нее резко пахло дешевыми духами..

На следующий день Луи опять пришел в ту же таверну. Кэт Драммонд выступала уже не как танцовщица, а как исполнительница песенок развлекательно-пустого характера, и платье на ней было черное – длинное и широкое. Она имела большой успех, бисируя по пяти раз каждую песенку. Луи слушал Кэт с восторгом, нетерпением и досадой: он уже любил эту певичку-танцорку (назвать ее артисткой он не решился); он ждал, когда она уйдет за ширму, а ее место займет следующий увеселитель праздной, полупьяной публики; Луи со злобой и душевной болью наблюдал за тем, как Кэт перемигивалась с моряками, делала какие-то знаки тому и этому, посылала воздушные поцелуи офицерам Королевского флота. «Что им здесь нужно? – бормотал Луи, презрительно оглядывая офицеров. – Сидели бы в своем Портсмуте или Лондоне, – моряками называются, а сами трубку в зубах держать не умеют! Арлекины, а не офицеры!»

Кэт кончила свой номер, надела шляпу, пальто и вышла на улицу. Луи стремительно подошел к ней, но его опередили офицеры, – они взяли ее под руки, услужливо подсадили в наемный экипаж. Кучер в цилиндре и рыжей крылатке взмахнул хлыстом, лошадь сразу же побежала. Луи запомнил номер экипажа, записал его и разбитым шагом направился к дому.

На следующий день он занял пост подле «артистического входа» не в полночь, когда открывался «Веселый трубач», а в начале одиннадцатого, надеясь увидеть Кэт и передать ей записку, а в ней он предъявлял ультиматум: «Или я, или сухопутные моряки! С ними, Кэт, обычная канитель, со мною – всё, что хочешь. Луи».

В положенное время открылись двери «Веселого трубача», но Кэт не явилась. Хозяин таверны сказал Луи, что мисс Драммонд отказалась выступать у него, она потребовала прибавки – такой большой, что об этом и говорить не стоит. Надо полагать, что эта взбалмошная мисс или поет и танцует за минимальнейшее вознаграждение где-нибудь на задворках города (вернуться мешает глупейшая гордость), или она уехала в Лондон.

– Почему же именно в Лондон? – чего-то пугаясь, спросил Луи.

– Не в Мадрид же ей уезжать, – насмешливо отозвался хозяин таверны. – И не в Рим и не в Лиссабон! Поищите ее в Лондоне, заглядывайте во все подвалы – найдете!

Луи затосковал, забросил занятия, друзей. Камми он сказал:

– Кэт так хороша, что нравится всем! Она танцует, и все перестают дышать. У нее крошечный голосок, но как она им владеет! У Кэт большие глаза, маленькая головка, хрупкая фигурка; она из тех очень обычных женщин, которых только и ждет наше сердце, свойство которого преображать и приукрашивать…

– Слава тебе, создатель, – ничего особенного, – утешая себя и Луи, сказала Камми.

– Кэт Драммонд я полюбил за то, что ее легко преображать, – понимаешь ты это? Тебя не преобразишь, ты драгоценна и уникальна, Камми! Папа – это готовый, отлитый в бронзе, облик. Пойми же меня, Камми, Кэт – это сама природа! Морские офицеры превратят ее в бумажку из-под конфетки!

– Скажи так, чтобы я поняла тебя, – попросила Камми.

– Я люблю Кэт, – ответил Луи. – Можешь кричать об этом всему миру. Я даже прошу, – кричи, кричи, – может быть, Кэт услышит…

– Я крикну ей: «Сгинь и пропади!» – сказала Камми.

Но, должно быть, Камми поступила иначе, – спустя неделю Луи встретил Кэт на набережной. Встречные моряки – рядовые матросы и офицеры – приветливо козыряли ей. Она в ответ прикладывала два пальца к полям своей шляпы. «Умилительно и гениально», – подумал Луи и задержал Кэт, палкой своей взяв на караул.

– Ружье трясется, десяток суток карцера, – сказала Кэт и протянула руку. – Я думала о тебе, студент. Ты обо мне думал?

– О, сырой материал! – воскликнул Луи, обрадованный встречей, боясь, что вот-вот подойдут чужие люди и Кэт уйдет с ними. – И тебе не стыдно задавать мне такой вопрос, преступница? Я тебя люблю, ты достойна того, чтобы быть преображенной, Кэт! Кем хочешь быть: королевой, женой пирата, сестрой студента или великой артисткой конца девятнадцатого столетия?

– Хочу быть женой окончившего университет, – подумав, ответила Кэт. – Не задерживай меня, я иду в портовую таверну. Написал бы несколько песенок! Мне подарили хорошие ноты, а слов нет.

– Кто ты, Кэт, откуда?

– Забыла. – Она пожала плечами и нараспев произнесла: – Ха-ха! Что с того, что тебе известно, кто ты и откуда? Разве счастье в этом?

Прощай, университет! Луи принялся писать песенки, подгоняя размер под музыку анонимных, но не лишенных дарования композиторов. Луи и сам готов был вместе с Кэт выступать в тавернах.

– От таверны до театра, от театра до сердец всего шотландского и английского народа, от них до популярности во всем мире, – говорил Луи и на предложение Кэт снять волосы и бриться хотя бы через день отвечал: – От мировой известности к космической славе, от славы к бессмертию, от бессмертия… к такому положению в жизни, когда тебя и меня будут рвать на части хозяева всех бродячих и оседлых театров Эдинбурга! Что? Снять волосы? Припомни трагический эпизод с Самсоном! Бриться через день? Я намерен отпустить бороду. Ты хочешь быть представленной моему отцу?

Ничто не могло остановить его, когда он чего-нибудь сильно хотел. Познакомить Кэт с отцом означало прежде всего скандал. «Скандал – это два часа, максимум – четыре, – рассуждал Луи. – Ввести в дом неизвестно откуда приехавшую танцовщицу и певичку из „Веселого трубача“ и „Бродячего павлина“ и назвать ее своей невестой… Это уже не скандал, это буря, обмороки и крики, судорожные рыданья и проклятия». Прежде чем дать бой, Луи предпринял разведку. После двухдневного отсутствия он пришел домой, поздоровался с отцом и матерью, сел за стол. Камми плакала в углу подле камина.

– Простите меня, я гулял с приятелями, – начал Луи. – Скажите – что тут случилось? Почему вы все такие печальные?

– Умер, – глотая слезы, ответила Камми.

Луи встал со стула. В зеркале он увидел себя: исхудавший, бледный, небритый.

– Кто умер? – спросил он, обращаясь к отцу.

– Пират, – ответила мать.

– Вчера в одиннадцать вечера, – тихо, с глубоким вздохом добавил отец. – Наш дорогой друг вздрагивал и поднимал голову, когда кто-нибудь стучался к нам. Пират ждал тебя… Сейчас будем обедать, – потерянно и некстати проговорил сэр Томас.

– Где же он? – Луи обошел вокруг стола, остановился подле матери. – Похоронили?

– В саду, – ответил сэр Томас. – Зарывали Ральф и я. Умер наш старый друг – верный, честный, преданный. Ты откуда?

– Забыл, – ответил Луи и сказал это не потому, что хотел сдерзить или оригинальничать, – Кэт, которую он намерен был преображать, уже успела преобразить его.

– Я хочу жениться, папа, – заговорил Луи о самом главном. – Позволь мне жениться, мама! Я прошу вашего разрешения принять мою невесту, – я хочу представить ее вам…

– Кэт? – с глубокой печалью вырвалось у Камми.

– Кэт Драммонд, – с достоинством произнес Луи.

– Будем обедать, – повторил сэр Томас. И когда все сели за стол, попросил Луи подробно рассказать о невесте: кто она, кто ее родители, сколько ей лет, что она делает… Луи многое привирал, но о возрасте, имени и занятии говорил правду. Сэр Томас ни о чем больше не спрашивал. Молчала мать. О чем-то вздыхала Камми.

Ели мало и нехотя. Луи понял, что к печали по поводу смерти Пирата он прибавил нечто и от себя, сообщив о намерении своем жениться на Кэт. Он уже догадывался, что именно скажет отец по окончании обеда. И не ошибся.

– Довольно шуток, Луи, – сказал сэр Томас, приглашая сына к себе в кабинет. – Тебе двадцать первый год. Я против твоего брака. Я против этой неведомо откуда появившейся Кэт Драммонд. Поставим точку, Луи. Ты даже не знаешь родителей своей невесты. Невеста! – смеясь проговорил сэр Томас. – Невеста, которой козыряют на улице! Невеста, которой аплодируют пьяные матросы в тавернах! И видеть не хочу и слышать не желаю! Вернись в университет, Луи! Если же тебе хочется поступить иначе, то…

Он не договорил. Его жест был достаточно красноречив.

– Ну, а если… – сознательно не договаривая, произнес Луи, давая этим понять, что жест его не испугал, что ему не десять лет, что он имеет право на самостоятельность.

Сэр Томас развел руками и, не глядя на сына, сказал, что в таком случае он убьет своих родителей способом наисовершеннейшим и идеально быстрым.

– Если ты этого хочешь, – выходя из кабинета, закончил сэр Томас, – то убивай скорее. Только помни, Луи: совесть замучит тебя и бог не простит.

Совесть и бог… Луи давно был убежден в том, что одно из этих понятий является синонимом другого. Совесть приказывает ему жениться на Кэт. Но…

– Да есть ли у тебя настоящее чувство к этой… как ее?.. – брезгливо морщась и щелкая пальцами, проговорил сэр Томас. И добавил нечто посерьезнее напоминания о совести и боге: – Потомок Роб Роя женится на…

Он вспомнил имя и фамилию, но Луи уже выбежал из дому. Он вел себя необычно: два часа сидел в аудитории университета и слушал и записывал лекцию, а потом пришел к дяде своему, Аллану, и у него пробыл до десяти вечера, разговаривая о погоде, занятиях, литературе и прошлом Шотландии, – дядя Аллан в который раз перечитывал Вальтера Скотта и любил поговорить о восемнадцатом веке.

В полночь Луи смотрел, как танцует Кэт, в час ночи он привел ее на пляж, сел с нею рядом на скамью и спросил:

– Откуда ты всё же, моя дорогая? Сейчас мне это вот как нужно знать!

– Забыла, – ответила Кэт. – Говорят, что меня родила женщина и у нее был муж. Я ходила в школу, и, кажется, детство мое прошло не на острове святой Елены. Почему скучный, Луи?

– Мой отец типичный пуританин, – не слушая Кэт, начал Луи. – Он может взойти на эшафот и умереть за свои убеждения. Видимо, у меня еще нет убеждений, я не хочу стоять на эшафоте. Я не намерен убивать моих родителей. Это не метафора…

– Я всё понимаю. И я взойду на эшафот вместо тебя. Будь счастлив, дорогой!

Она поднялась со скамьи, закрыла рукой глаза, потом поцеловала Луи в лоб и щёки.

– Куда, Кэт? – спросил он, не двигаясь с места. – Нет нужды расставаться, – зачем, к чему? Согласие отца не так уж важно. Я не мальчик.

– Ты мальчик, Луи, и очень хороший, чистый мальчик. Ты не лжешь, тебя никогда не загрызет совесть. Взгляни на меня, мой дорогой… От всего сердца благодарю тебя за то, что ты поверил в свое чувство, говорил о нем с родными. Для меня и этого слишком много. О, если бы ты знал, кто я и откуда!..

Она заплакала. Луи виновато, стыдясь себя, опустил голову. А когда поднял ее и огляделся, Кэт уже не было подле него. Отчаянно свистел взтер, и где-то далеко в Северном море предостерегающе гудели корабли, выла сирена. Смотрителям всех маяков было, наверное, что делать в эту ночь…

Глава вторая

Кокфьелд, Ментона, русские дамы

Время – надежный, но очень дорогой целитель, оно излечивает любые раны, не умея распорядиться с рубцами от швов, а они болят – долго и упорно, всю жизнь. «Я забыл», – говорят исцеленные временем, но потому-то они и заявляют об этом, что память их нерушимо бережет пережитое.

Забывший не скажет: «Я забыл».

Спустя три месяца после того, как Луи расстался с Кэт Драммонд, сэр Томас получил письмо. В нем, среди пустяков, мелочей и милых сердцу отца уверений в сыновней любви и послушании, были такие строки:

«В Кокфьелде мирно и уютно. Я живу в маленьком церковном доме, затянутом плющом с большими белыми и лиловыми цветами в форме колокольчиков. Я любуюсь тем, что называется природой, и стараюсь чувствовать себя в равновесии и мире с самим собою, что мне удается только тогда, когда я просто живу, т.е. хожу, ем, сплю, читаю. Впрочем, я стараюсь и не читать, но – в мире так много необыкновенно хороших книг… Мой новый друг Сидней Кольвин лет на десять старше меня, он уже профессор истории искусств. Внешне он худ и сух, у него почти совершенно отсутствует фас, а профиль резок и точен. Представь, папа, Данте, но Данте с маленькой, редкой бородкой, и ты получишь верный портрет Кольвина. А теперь представь Дон-Кихота в молодости, и ты будешь иметь точный портрет любящего тебя Луи…»

В постскриптуме сэр Томас не без раздражения прочел:

«Письма, приходящие на мое имя, храни в шкатулке, что на моем столе. Письма с пометкой внизу конверта: „От К. Драммонд“ – пересылай мне. Я, папа, всё забыл, но – должны же быть письма от Кэт».

– Их не должно быть, – сказал как-то Сидней Кольвин, на Данте похожий очень-очень мало, но худобы необычайной, которая подчеркивалась высоким, выпуклым лбом. – Вы должны помнить, Луи, что бархатная куртка, надетая на вас, не имеет права быть чем-то большим. Одежда, но никак не кличка.

– Я не виноват, что…

– Вы виноваты! Кличка держится не тем, что о ней часто напоминают, а тем, что она нравится тому, кто ее носит. Вы улыбаетесь! Я хотел бы улыбки по другому поводу. Далее: вам двадцать два года. У вас нет дела, вы, простите, лентяй и мечтатель.

– Это синонимы, дорогой Кольвин!

– Фраза, Луи! Фразой я называю отсутствие мысли в сказанном. Лентяй всегда мечтает о том, как он будет лентяйничать и в будущем. Мечтатель – это тот, кто видит себя в будущем, а для этого он трудится. Если угодно, Луи, вы живое воплощение синонимов, с чем не поздравляю.

– Что же мне делать, Кольвин?

– Заняться делом. Не ждать писем от этой вашей Кэт. Если письмам суждено быть, они придут и без ожидания. Ожидание некой безнадежности размагничивает. Необходимо забыть Кэт. Одна забота изгоняется другой – сильнейшей. Далее…

– Не тяните, Кельвин! Я уже забыл!

– Допустим. Сидите спокойно, Луи. Я не сэр Томас, во мне нет отцовских чувств, я не намерен потакать вашим дурным наклонностям. Я ваш друг, человек, имеющий право исправлять и указывать. Вы щедро награждены природой, вы поэт.

– Два десятка стихов, дорогой Кольвин!..

– Стихов монсет быть пять или даже три; дело не в количестве, а в том, что вы поэт, повторяю. Немедленно займитесь литературой.

– Так вот, сейчас, сесть и начать писать роман?

– Содержание, мысль подскажет форму. Что у вас за книга?

– Гюго, роман о соборе Парижской богоматери. Поразительная книга, мой друг!

– Пишите статью о Гюго. Побольше мыслей, пусть и спорных, но мысли прежде всего. Гюго в вашем понимании. Важно начать, разбежаться. Одна мысль приведет за собою другую. Вы перестанете лентяйничать, начнете мечтать о работе. Труд сформирует вас, Луи. Отныне я буду обращаться к вам в некоторых случаях не по имени, а по фамилии. За работу, Стивенсон! Сегодня же, через два часа.

Спустя два часа после этого строгого разговора Луи сидел за столом и писал. Хозяйка дома – очаровательная миссис Ситвэл, жена пастора, подбадривала Луи улыбкой, советами («…она не говорит, а воркует, – писал он отцу, – и я боюсь, что ее муж в своих воскресных проповедях вместо ада и рая заговорит о нашей грешной земле и любви, которая и есть, в сущности, рай и ад, смотря по тому, кому что больше нравится…»); миссис Ситвэл снабжала своего гостя бумагой, конвертами, марками, а Сидней Кольвин вслух читал уже написанное и однажды, похвалив Луи за его стиль и обилие мыслей, заметил:

– Ну, конечно, Кэт всё это было бы непонятно…

– Какой Кэт? – спросил Луи.

– Вот теперь я верю, что вы начинаете забывать о ней, – сказал Кольвин. – Делу время, Кэт час.

– Буду счастлив, если она придет ко мне хотя бы на десять минут! – с болезненным стоном проговорил Луи.

– Если так случится, я немедленно уеду к себе в Кембридж, – пригрозил Кольвин, и Луи сказал, что писать о Гюго ему не хочется: женщина в изображении этого француза-абстрактна; то ли дело Беранже: Мими, Жанна, Мадлена…

– Пишите о Беранже, – сказал Кольвин.

– А почему вы так озлоблены на мою Кэт?

– Потому что она явилась раньше дела.

– У моего отца были иные доводы, – не без горечи произнес Луи, и Кольвин, немного подумав, заявил, что, возможно, и он ошибается в оценке этой танцовщицы и певицы, но статьи Луи всё прояснят и уяснят: если Кэт откликнется, – значит, она читает книги и журналы, значит…

– Как она узнает, в каком именно журнале моя статья! – со смехом проговорил Луи. – Эх, Кольвин, Кольвин, вы – сэр Томас наизнанку! Боже великий, вы даже не покраснели!

– Раненая птица в чужое гнездо не залетит, – спокойно отпарировал Кольвин и долго смотрел на своего друга, а тот пожимал плечами, стараясь понять, какое отношение имеет к нему этот птичий афоризм…

Две статьи – одна о Гюго, другая о Беранже – были написаны и отосланы в редакцию лондонского журнала. Луи признался Кольвину, что у него чешутся руки – очень хочется написать об Уитмене. Кольвин победно потряс поднятой рукой и довольно улыбнулся: дело идет на лад, его молодой друг нашел себе занятие, он уже без принуждения садится за работу и отказывается от прогулок и развлечений.

«… Дорогие мама и папа, – писал Луи, – я вторично родился на свет, и на этот раз все мне кажется интереснее, глубже, лучше. Сидней Кольвин изумительный человек, и если я кем-то стану в жизни и что-то сделаю, то этим буду обязан только ему…»

Растроганный сэр Томас прислал сыну деньги и несколько писем, полученных на его имя. От Кэт не было ни одного. Луи заинтересовало странное послание, подписанное двумя буквами – «Д» и «Э».

«Вы мне светили во мраке леса, – читал Луи, – теперь я хочу посветить Вам в темноте Вашего существования. Некая, мало известная артистка Кэт Драммонд поведала мне о постигшем Вас горе. Вы ее любили и пошли наперекор своей совести. Готовый к услугам Д. Э.».

– Какие есть имена на букву «Д»? – спросил Луи Кольвина, и тот начал перечислять: Джон, Джим, Даниэль, Джордж, Давид…

– Давид! – воскликнул Луи, – Давид Эбенезер. Кладоискатель! И он готов к услугам! Но где же я его найду?..

Статья о Бёрнсе, начатая утром, осталась неоконченной. Луи попрощался с Кельвином, пастором и его женой и выбежал из дому. Он забыл свою сумку, палку и плащ. Он сел в омнибус и попросил кучера погонять вовсю. Несколько раз он выхватывал из его рук кнут и настегивал лошадей. Чинные, неразговорчивые пассажиры переглядывались и укоризненно покачивали головой.

– Этот человек опасно болен, – сказал один пассажир.

– Умирает его мать, и он торопится, – сказал другой.

Четвертый выразительно постучал пальцем по своей голове.

Луи казалось, что лошади едва плетутся. Он выскочил на ходу из омнибуса и побежал, перегоняя идущих и едущих. Ему казалось, что сердце его переместилось в голову, а вместо ног тугие пружины. Он и сам не знал, куда и зачем бежит, к кому явится, что скажет, о чем попросит. Давид Эбенезер, Кэт Драммонд, – как мухи в паутине, бились в его сознании эти четыре слова, сталкивались, путались, Луи закрывал глаза, тяжело переводил дыхание и наконец остановился. Впереди него с крутой горы спускался омнибус, неподалеку пастух играл на волынке; пышный закат потухал слева, в лицо влажной струей бил морской ветер. Луи в изнеможении опустился на траву, вытянулся, улыбнулся, назвал себя дураком и немедленно же уснул.

Сидней Кольвин поспел вовремя. Из экипажа степенно сошел доктор; он склонился над лежащим, приложил руку к потному лбу, нащупал пульс на руке.

– Отчаянный человек, – сказал доктор, обращаясь к Кольвину. – Пульс сто двадцать пять. Лоб мокрый. Вернейшее самоубийство, сэр! Всегда такой? Гм…

Сидней Кольвин хотел телеграфировать сэру Томасу, но рассудительный хозяин дома отговорил: не надо тревожить человека, – безумный юноша отойдет, устыдится и примется за работу. Ай какая горячая голова, какое бешеное сердце, какой ненормальный характер! Что? Высокая температура, бред, кашель? Пожалуй, надо дать телеграмму, но составить се следует толково и с умом, примерно так: ваш сын болен, не может вернуться домой… Нет, не годится, – мистер Стивенсон немедленно пожалует сюда. А если так: папа, прости, задержался, целую, Луи. Нельзя, это бесчестно, нельзя. Лучше всего не давать телеграммы. Безумному юноше двадцать два года. Прошли сутки, и доктор сказал:

– У больного воспаление легких.

Сэр Томас приехал в Кокфьелд и без телеграммы. Его известил письмом пастор, – он нашел верные, точные слова; они сделали как раз то, на что пастор и рассчитывал: сэр Томас был разгневан.

– Что вы наделали! – упрекнул пастора Кольвин. – Страшно впускать к больному этого тигра!

Пастор елейно сложил ладони тарелочкой и, лукаво прищуриваясь, возразил:

– Я ему написал про эту злосчастную Кэт, что и превратило его в тигра. Сейчас он узнает про воспаление легких и, возможно, телеграфирует Кэт.

– Боже, какая казуистика! – Кольвин схватился за голову, прислушиваясь к тому, что происходит в соседней комнате. Сэр Томас сурово и многословно успокаивал сына, настоятельно советуя, как только ему станет легче, уехать в Ментону, на юг Франции, на берег Средиземного моря.

– Я привез теплую одежду, деньги, благословение мамы, поклоны друзей – и Чарльза Бакстера, и Вальтера Симпсона, – перечислял сэр Томас, стараясь ничего и никого не забыть. – Дядя Аллан просил поцеловать тебя. Вот так… Приходил какой-то Эбенезер, я ему дал твой адрес. Кэт Драммонд…

– Что Кэт Драммонд? – Луи крепко сжал руку отца.

Сэр Томас неодобрительно повел глазами.

– Кэт Драммонд… – он махнул рукой. – Тебе приснилась непозволительно комическая история, Луи. Странно, что ты ее никак не можешь забыть.

– Такой дивный сон, папа!

– Желаю тебе хороших снов в Ментоне, Луи. Я тороплюсь. Извести, когда прибудешь, сообщи адрес отеля. Не стесняй себя в средствах. Дорожи дружбой с Кельвином. До свидания.

– Как долго я могу пробыть в Ментоне, папа?

– До полного выздоровления. Шесть месяцев, год, полтора.

– Я буду скучать без тебя и мамы.

– Развлекайся, Луи. Ты уже мужчина. Не кури! И – подальше от французских Кэт, – они очень опасны; даю слово, я это хорошо знаю.

Луи выздоровел и спустя месяц поселился в Ментоне.

Он писал стихи о своей милой, родной Шотландии, о таких простых вещах, как вереск, унылый голос волынки, щебет птиц, дым из труб таверн и харчевен… «Дисциплина и разум, сэр», – говорил он себе утром и вечером. Днем он забывал об этом, – слишком пестра и суетлива была жизнь в райском уголке, в трех километрах от границы Италии, куда неудержимо влекло Луи: подумать только – почти рядом Генуя, Милан, Флоренция… О, объехать вокруг света, и непременно на корабле, меняя его на вагон железной дороги только в тех случаях, когда это предписывали «устройство земного шара»! Везде побывать, всё поддать и чтобы всюду с тобой что-нибудь случалось – до кораблекрушения включительно. Луи и в двадцать два года был убежден, что только на море, на корабле возможны тайны и приключения, а если это не так, то их необходимо выдумать. Хватит, довольно суши, проспектов, загадочных домов! Короли, королевы, сыщики, убийцы, химики, чревовещатели, кудесники, фокусники, беглецы из тюрем, богачи Монте-Кристо и благородные бедняки – всей этой веселой публикой с преизбытком наполнены толстые книги мировой литературы.

Да здравствуют море и корабль!

Чувствовал ли Луи себя писателем? Сознавал ли он свои способности, видел ли будущее свое? Да, видел, но только в те дни и часы, когда болезнь укладывала его в постель, – только тогда с особенной, стереоскопической ясностью был виден ему лазурный берег его легкомысленных мечтаний, – легкомысленных потому, что он пальцем о палец не ударил для того, чтобы потрудиться во имя будущего. Дни шли, приходили, уходили, ежегодно отмечался день рождения, друзья и приятели желали здоровья, счастья, долгих лет, хорошей жизни. Здоровье? Его маловато. Счастье? А что это такое? Хорошая, обеспеченная жизнь? Но разве в этом счастье! Кроме того, хорошая, обеспеченная материально жизнь – вещь условная. Позвольте, в таком случае и счастье тоже условно? Конечно. А что, если здоровье и есть безусловное, одинаковое для всех счастье?

Луи сумел заставить себя работать ежедневно. Он уже скучал по дому. Как ни хорошо в Ментоне, но в Эдинбурге лучше. Сто лет назад в Эдинбурге было совсем хорошо. А кто сказал, что это действительно так? «Так я думаю, я убежден в этом, – говорил себе Луи. – В старину и легче жилось и люди были добрее».

Из Ментоны Луи уехал весною 1873 года. Портфель его был набит черновиками статей и очерков. В Монте-Карло он встретился с Кольвином.

– Мой дорогой друг и наставник, – радуясь встрече, сказал Луи, – у меня есть несколько лишних сотен франков, – не поставим ли их на зеленое сукно?

– Я привык расплачиваться за реальные вещи, – ответил Кольвин. – Приобретать иллюзии не в моем характере.

– Но есть возможность выиграть, Кольвин!

– Мы выигрываем только работая, Луи. Только, и так всегда. Вспомните Бальзака, – он проигрывал во всех своих предприятиях и спекуляциях, но он выиграл в работе и тем сохранил себя для потомства, для человечества.

– Но ему-то что из того, дорогой Кольвин! Бальзак умер, он ничего не видит, ничего не чувствует…

– Обойдемся без афоризмов для грудных младенцев, Луи! Бальзак, как и всякий другой хорошо потрудившийся в жизни, наверное, не допускал существования загробной жизни, но он ежеминутно, ежечасно был уверен в том, что лично он бессмертен для грядущих поколений. Жить с такой мыслью, Луи, – огромнейшее счастье!

– Но мне хочется выиграть за круглым зеленым столом, Кольвин! Что постыдного в этом желании? Поставить сто франков и снять пятьсот. Поставить пятьсот и унести домой пять тысяч. Ведь я живу на средства отца, мой друг!

– Не следует рисковать средствами отца, Луи. Как можно скорее приобретайте свои собственные средства.

– Каким образом? Заниматься адвокатурой? Не хочется, не люблю.

– Что вы делали в мое отсутствие?

– В ваше отсутствие я написал три стихотворения, начал статью, подлечил мои легкие, влюбился в одну даму.

– Скорее в Ментону, Луи! Боюсь, нет ли тут подвоха. Даму зовут Кэт?

Луи помрачнел. Кольвин посолил его рану.

На следующий день они вернулись в Ментону и поселились в гостинице «Мирабо». В доме напротив жили две женщины; одна из них и заняла воображение Луи. Выяснилось, что дамы приехали из России, и ту, что постарше, зовут Ксенией, а спутницу ее – Марией.

– Я намерен познакомиться с младшей, Кольвин. Научите, как это сделать.

– Я уже знаком со старшей. В моей власти представить вас младшей. Я это сделаю, но в благодарность за услугу вы обязаны ежедневно писать не менее двух страниц. Пишите о своей влюбленности, Луи, – в литературе очень много распустившихся, пышных роз и очень мало бутонов.

– Вы говорите, как француз, Кольвин! Вы совсем не похожи на англичанина.

– Это комплимент или упрек?

– Зависть, дорогой Кольвин. Я люблю людей остроумных, лишенных предрассудков, чуточку легкомысленных. Как хорошо, что я не англичанин!

– Кто же вы?

– Шотландец, Кольвин! Шотландец первой половины прошлого столетия.

– Ксения и Мария русские, Луи. Имейте это в виду, когда я буду знакомить вас с ними. Они откровенны, правдивы, бесстрашны, принципиальны. Но они дамы высшего света. Поэтому непременно снимите вашу бархатную куртку и облачитесь хотя бы в визитку. На фраке не настаиваю, вы не умеете его носить.

Знакомство Луи с русскими дамами произошло в концертном зале, где в тот день оркестр парижской филармонии под управлением Пьера Шануа исполнял героическую симфонию Бетховена и отрывки из опер Глинки. Луи обратил на себя внимание всего зала. Он сам пустил в обращение наспех составленную о себе легенду, по сути которой ему, с детства заточенному в монастырь, удалось бежать оттуда с помощью настоятеля монастырского собора брата Сиднея, выдающего себя теперь за профессора истории искусств. Легенда эта обросла всевозможными домыслами и фактическим комментарием, чему весьма способствовал некий враль из гостиницы «Мирабо», умевший сочинять небылицы столь же искусно, как и «брат Луи», внешне похожий на переодетого монаха. Русские дамы были заинтригованы. После музыки Бетховена, на длительное время перестроившей сознание всех слушателей, и в частности Ксении и Марии (им казалось, что над миром прошла гроза, освободившая людей от лжи и несчастий), был объявлен получасовой антракт. Кольвин подвел своего друга к возбужденным, счастливым (спасибо гению!) русским дамам и представил его:

– Будущий романист Роберт Льюис Стивенсон. Не обращайте внимания на его странности. Мистер Стивенсон долгие годы был предоставлен самому себе.

– У нас в России тоже есть монастыри, – сказала Ксения – высокого роста блондинка с красиво изогнутыми ресницами и властным профилем. Луи поцеловал протянутую руку.

– Вы нам расскажете о своем пребывании в монастыре, – сказала Мария, вылитая Кэт, и тотчас же заговорила о бесполезно загубленной молодости своего нового знакомого, о неприличии для мужчины носить столь длинные волосы, – то, что хорошо за стенами обители, плохо в обществе обыкновенных, грешных людей…

– Я великий грешник, – заявил Луи, прохаживаясь с Марией в фойе. – Совесть моя черна, как мрак преисподней. Скоро, очень скоро я снова удалюсь в мою келью. Там я буду возносить мольбы богу, чтобы он не оставил праведницы Марии…

– Вы француз?

– Шотландец, ваше ослепительное всемогущество! Я родился в середине прошлого столетия, хорошо знал вашу прабабку Анну.

– Вы путаете себя с Мельмотом! – рассмеялась Мария.

– Я никогда не лгу, Кэт! – отозвался Луи. – Не угодно ли занять место, – звонят.

Музыка Глинки, соперничая с Бетховеном, убедила слушателей, что здесь много высокого таланта и доброй, целительной силы. «Это надо запомнить», – подумал Луи. И на следующий день превосходно, без нот, на память исполнил, стоя у рояля, первую половину увертюры к «Руслану и Людмиле».

– Вторую я забыл, я невнимательно слушал ее, любуясь вашим профилем, – сказал Луи.

Мария попросила его руку, не эту, левую. Она повернула ее вверх ладонью, взяла со стола лупу и принялась рассматривать линии, узелки, бугры – все эти иероглифы, которые, как уверяют хироманты, есть раскрытая книга прошлого, настоящего и будущего,

– Правду, только правду! – чего-то пугаясь, сказал Луи. – Только то, что на ладони! Пусть оно и неприятно и даже страшно!..

– Вы талантливы, – начала Мария совершенно серьезно – тоном врача, который выслупивает больного. – Вы оставили по себе хорошую память в монастыре, но у вас много врагов, недоброжелателей Слабое здоровье…

– Чем именно я страдаю, Мария?

– Порок сердца, что-то, возможно, с печенью. Вы будете жить очень хорошо, интересно, но…

– Скоро умру?

– Не так скоро, но вот эта линия – она называется линией жизни – резко обрывается, – видите?

– Лет пятьдесят проживу?

– Может быть, и больше. Вы путешественник, кроме того. И…

– А что означает этот крестик, вот здесь?

– Духовное призвание ваше, я думаю. Ну-с, всё!

– Спасибо! Теперь я всё понял! Я и сам сумею гадать, – успокоенно произнес Луи. Эта русская нравилась ему всё больше, всё сильнее. – Дайте вашу руку, поверните ее вверх ладонью! Нет, лупы мне не нужно, я и без нее отлично вижу, что мы скоро расстанемся, вы уедете в свою Россию и там выйдете замуж за миллионера, сибирского купца. Потом…

– Не хочу, всё неправда; я знаю свою судьбу, принц! Что же касается замужества, то оно состоялось четыре года назад. У меня в Петербурге есть дочь, ей три года, она осталась с моей матерью.

– Вы замужем! – пятясь к двери, проговорил Луи. – У вас, Кэт, есть дочь?

– Дня через три я познакомлю вас с моим мужем, – сказала Мария. – Куда вы? Вам плохо? Вы вдруг побледнели! Мистер Кольвин, что с ним?..

Очень хорошие, мужественные стихи написал в эту ночь Роберт Льюис Стивенсон.

– Слушайте, дорогой мой наставник, – обратился он к Кольвину. – Я назвал эти стихи, эту короткую поэму так: «Рождество на море». В ней имеется подтекст, вы его увидите, поймете. Начинаю.

Полузакрыв глаза, слегка подавшись вперед, одной рукой опираясь о стол, другую положив в карман, Луи сделал глубокий вдох, а затем ровным, бесстрастным голосом стал произносить строку за строкой:

Обледенели шкоты, калеча руки нам,
По палубам скользили мы, словно по каткам;
Гоня нас на утесы, норд-вест суровый дул,
Буруны были рядом, и страшен был их гул.
Всю ночь шумели волны, крутилась тьма, как дым,
Но лишь заря открыла, как скверно мы стоим.
Мы всех наверх позвали, в работу запрягли,
Поставили марсель мы, на новый галс легли.
Весь день лавировали, всё испытав в пути,
Весь день тянули шкоты, но не могли уйти.
И ураган холодный, как милостыня, гнал
Нас прямо на буруны, кружил нас возле скал.
Держать старались к югу, чтоб нас отлив унес,
Но, сколько мы ни бились, несло нас на утес.
Дома, дороги, скалы и брызги у камней,
И стражника с биноклем я видел всё ясней.
Белее пены моря на крышах снег лежал,
И в каждой печке алый шальной огонь пылал,
Сияли окна, дымы летели к небесам,
Клянусь, я чуял запах всего, что ели там!

– Великолепно! – прервал Кольвин. – Простите, Луи, но это действительно очень хорошо! Слушаю! Читайте!

– Не перебивайте, Кольвин! – поморщился Луи. – Я читаю и всматриваюсь…

Отчетливо я слышал трезвон колоколов.
Ну что ж, всю злую правду я вам сказать готов:
День наших бед был праздник и звался рождеством,
И дом в саду на горке был мой родимый дом.
Я словно видел комнат знакомых уголки,
И папины седины, и мамины очки,
И как огонь веселый, пылающий в печах,
Бока румянит чашкам на полках и столах.
И даже словно слышал их разговор о том,
Что сын уехал в море, тем опечалив дом,
И – ах! – каким болваном я стал себя считать:
Промерзшие веревки в подобный день таскать!
Маяк на горке вспыхнул, и берег потемнел.
И вот поднять бом-брамсель нам капитан велел.
«Нас опрокинет!» – Джэксон, помощник, закричал.
«Теперь уж безразлично», – в ответ он услыхал.
Но снасти были новы, и ткань крепка была,
И шхуна, как живая, навстречу ветру шла.
И зимний день был кончен, и под покровом тьмы,
Оставив берег сзади, на волю вышли мы.
И был на шхуне каждый доволен в этот час,
Что море, только море, здесь окружает нас.
Лишь я с тоскою думал о том, что кинул дом,
О том, что папа с мамой стареют день за днем[3].

Луи резко опустился в кресло и сидя повторил последнюю строку:

– О том, что папа с мамой стареют день за днем.

– Очень хорошо, чрезвычайно, необыкновенно! – взволнованно произнес Кольвин. – Но, позвольте, Луи, куда же вы? Что? Как вы сказали?

– Мне здесь нечего делать, дорогой друг и учитель, – печально ответил Луи. – Иду в контору, чтобы расплатиться за пребывание в гостинице. Вечером я уезжаю.

– Луи! – воскликнул Кольвин, обнимая своего друга. – Что случилось?

– Домой, к отцу, к матери, к няне моей! Меня зовет моя Шотландия, Кольвин! Я хочу работать! Мне надоело бездельничать. Спасибо, дорогой учитель, за всё!

Глава третья

«На всех парусах летит моя бригантина»

Луи возвратился домой нежданно-негаданно: ничто не было приготовлено к его встрече, да и сам сэр Томас только что уехал по делам службы в Глазго. Миссис Стивенсон гостила у сестры в Сванстоне. Луи вошел в свою комнату и, прежде чем идти в ванную, чтобы вымыть лицо и руки, внимательно оглядел с детства знакомые вещи: диван, круглый стол подле него, шкаф с книгами, бюро в простенке, бронзовые часы на камине, кресло перед письменным столом, а на столе… Странно – на столе лежит библия в толстом кожаном переплете, рядом с нею стоит плетенная из ивовых прутьев корзинка, а в ней очки, моток красной шерсти, альбом с дагерротипами и фотографическими карточками, медный звонок с длинной деревянной ручкой, – тоже хорошо знакомые с детства вещи; они принадлежат старой Камми. Но зачем и кто перенес их сюда, на стол?..

Луи тряхнул звонок, стоявший на маленьком круглом столике. Минуту спустя вошел Ральф; он поклонился молодому хозяину, поздравил с благополучным прибытием, спросил, что угодно. Луи взглядом указал на библию и корзинку с вещами:

– Почему всё это у меня на столе?..

– Разве сэр Томас не писал вам? – удивленно ответил Ральф.

– О чем писал? Я ничего не знаю! В чем дело?

– Так распорядилась Камми, сэр.

– Когда распорядилась, о чем? Ничего не понимаю! И, кроме того, для тебя я по-прежнему Луи, а не сэр!

– Разве вы не знаете, что Камми умерла? И что она распорядилась перед смертью, чтобы эти ее вещи были переданы вам? На память, сэр. «Это всё мое наследство», – сказала она… Не надо плакать, Луи! Ваша нянька дожила до глубокой старости.

Ральф вышел из комнаты, а Луи, забыв о ванной, опустился в кресло у стола; одну руку он положил на библию, пальцами другой стал перебирать содержимое корзинки. Трудно и больно представить себе родной дом без Камми, невозможно поверить, что ее нет на свете. «Два моих друга – человек и собака – расстались с этим миром в мое отсутствие, – вслух произнес Луи. – Два живых существа горячо и преданно любили меня, а я забывал о том, что они есть на свете… Бедная старая Камми…»

Он целовал, как священную реликвию, простой моток шерсти, сжимал в своей руке очки в потемневшей металлической оправе; рассматривал фотографии в альбоме; там было несколько дагерротипных снимков с колыбели, в которой лежал маленький Луи, десяток смешных рисунков: домик, кораблик, человечек с рогами на лбу и хвостиком за спиною, маяк, паровоз… И на каждом рисунке неумелая, крупная подпись: «ЛУ СТИВЕНСОН» – и дата: «1856 год».

«Всё помню, всё вижу; даже запахи детства, как ветерки, проносятся предо мною, – шептал Луи. – Мне было шесть лет, когда я рисовал этот домик, человечка с рогами… О, Камми, Камми!»

Он заплакал. Часы пробили шесть, потом семь раз, а ему не хотелось, трудно было расстаться с этими дорогими его памяти и сердцу вещами… Он плакал и ловил себя на том, что плачет, а радуется тому, что у него такое обычное, как у всех людей, сердце, способное жалеть, страдать и забывать о себе. Несколько раз входил Ральф, приглашая в столовую, заглянула Полли и, остановившись на пороге, издали смотрела на мистера Стивенсона-младшего, так недавно, кажется, прибегавшего в кухню посмотреть, как делается пудинг, и тайком, на ушко, просившего дать ему полтарелки сейчас, а полтарелки он съест потом, за обедом… Давно ли Луи читал слугам в кухне рассказы, сам изустно сочинял таинственные истории! И в этом ему помогала старая Камми. Как быстро проходит время! Мистер Стивенсон уже мужчина; ему пора жениться – об этом часто говорят сэр Томас и его жена; но они очень боятся, что их сын остановит свой выбор на какой-нибудь легкомысленной танцовщице, которую сухопутный и морской гарнизон Эдинбурга называет «нашей красоткой Кэт». Мистер Стивенсон плачет… «Молодой хозяин хороший человек», – шепчет Полли и спешит на кухню.

– Всё сидит и сидит, – пробормотал Ральф. – Я его зову обедать, а он: «Да, покажи, сведи меня непременно!» Это он о чем, Полли?

– Это он о Камми: хочет, чтобы ты сходил с ним на ее могилу, – отвечает Полли, удивленно глядя на садовника. Этот тоже состарился и уже не понимает самых простых вещей…

Луи побывал на могиле своей няни, две недели гостил в Сванстоне вместе с родителями своими, несколько дней бродил по окрестным полям и рощам. На полчаса заглянул он в таверну «Веселый трубач», спросил хозяина, не знает ли он, где Кэт.

Хозяин улыбнулся.

– Какая Кэт? Драммонд? В Эдинбурге так много Кэт, сэр, и каждой хочется называться Драммонд.

– Она танцевала и пела у вас, – напомнил Луи. – И все сходили с ума!

– Не дай вам бог сойти с ума от Кэт, – отеческим тоном проговорил хозяин таверны. – Вспомнил! Некто Эбенезер сколотил бродячую труппу артистов и сам показывает фокусы, а Кэт ему помогает.

– Вы его видели? – воскликнул Луи.

– Фокусы я люблю, – ответил хозяин. – Пустите меня, сэр, вы порвете мне передник!

Одно стихотворение о Кэт, короткая поэма о морских странствиях, бурях и туманах. Луи трижды переписал «Рождество на море» и взял его с собою в Лондон: только что пришло письмо от Сиднея Кольвина, в котором он приглашал Луи к себе в гости, мимоходом, но весьма многозначительно сообщая, что редактор лондонского журнала Лесли Стефан «с удовольствием принял для напечатания статьи и очерки, написанные Вами в Ментоне, и ждет, что Вы дадите ему еще что-нибудь…».

В огромном, неуютном Лондоне было дымно, туманно и сыро, когда Луи разыскивал дом, в котором жил Кольвин. К услугам Луи были омнибусы и кебы, но он нарочно шел пешком, чтобы полнее и глубже почувствовать Диккенса, а может быть, и встретить на улицах его героев. О, их тут сколько угодно! Маленькие Давиды Копперфильды и Оливеры Твисты бредут в тумане фантастическими призраками, а за ними шагают, внимания на них не обращая, мистеры Микоберы, Домби, Каркеры – вся живая галерея диккенсовских персонажей, за исключением Пиквика, который, как о том подумал Луи, наверное, еще не вернулся из путешествия. А вот вынырнул из тумана высоченный детина с пышными баками и в блестящем цилиндре, постучал тростью и исчез. Кто-то толкнул Луи, злобно буркнул: «Остановились тут!..» – и немедленно исчез, словно растворясь в воздухе. Дама в старомодном наряде перегнала Луи и также скрылась, где-то постукивая каблуками. Всё было ненастоящее, похожее на сон, когда ты болен. Внезапно Луи увидел лошадиную морду и попятился, а за ним, ругаясь и кляня погоду, сделали два шага назад и те, что шли с ним рядом. За одной лошадиной мордой показалась другая, фыркающая, с разинутой пастью, за нею третья, четвертая… Мутный рассыпчатый свет фонаря на передке омнибуса коротким мечом пронзил мглу.

Дорогу перебежала собака, и, словно свидетельствуя, что путь для пешеходов свободен, коротко пролаяла на противоположном тротуаре. Луи немедленно устремился на ее голос, но снова принужден был остановиться: справа неторопливым, сосредоточенным потоком катились кебы, кареты, повозки; храпя и отдуваясь, шли длинногривые лошади – круглосуточные чернорабочие всех городов мира. Луи наконец перешел дорогу и, ступив на тротуар, сделал шаг, второй – и уперся в стену дома. «Лево руля!» – скомандовал себе Луи. «Пробоина по шву, сэр, приготовьте помпы!» – добавил он и, ступая, как по льду, неуверенно и с опаской двинулся вслед солидно шагающим лондонцам.

«А как тут у них со свиданиями?» – подумал он.

– Жди меня там-то во столько-то, – усмехнулся Луи, вслух произнося эту фразу.

– Вы с ума сошли! – сказал кто-то рядом с ним.

Луи повернул голову, вгляделся, вздрогнул.

– Кэт! – крикнул он, протягивая руки и ловя ими встречных. – Это ты, Кэт?

Может быть – она, может быть – не она, но так похожа, особенно голосом.

– Кэт! – крикнул Луи, тоскуя и чувствуя, что у него нет сил идти дальше: в груди тяжесть, боль под лопатками. – Кэт! Остановись! Это я, Луи! Кэт! Дорогая!..

Резкий рожок, ослепительный свет фонаря, десятки спин; снова переход, только надо подождать, когда дадут сигнал для свободного продвижения через дорогу.

– Поставьте маяк на площадях! – крикнул Луи. – Осветите свой город, леди и джентльмены! Кэт?

Взглянул на часы: одиннадцать. В полдень, насколько это верно, туман становится менее плотным, солнце пробивает его, а иногда светит и даже греет. Но сегодня, как и вчера, Лондон не видел солнца, фонари горели весь день, а вечером зажгли добавочные. «Нет, на море лучше, – сказал Луи, даже и не себе, а просто так, вырвалось вслух. – Проживи я в этом городе месяцев шесть – и конец».

В два часа дня он достиг наконец района, в котором жил Кельвин, но район оказался чуть меньше половины Эдинбурга. Дома здесь были маленькие, одноэтажные, и у каждой двери лежал упитанный злой пес. «У Кольвина нет собаки, – значит, легко найти его дом», – подумал Луи.

Он его нашел, но Кольвина не оказалось дома. Служанка провела Луи в кабинет его друга. Какое счастье – огромный камин, а в нем трещат и стреляют полутораметровые поленья! Уютно, тепло, – как дома…

– Я лягу, мне нехорошо, – сказал Луи служанке.

Семь дней мучил его кашель. На восьмой показалась кровь. Кольвин побледнел. Луи рассмеялся:

– Скорее, мой друг и наставник, знакомьте меня с теми людьми, ради которых и пригласили мою больную особу в Лондон. Я не могу здесь долго оставаться, – дышать нечем…

Он не шутя сказал Кольвину, что любит его так, как если бы он был родным братом, что Кольвин для него если не мать, то в любом случае Камми: старая простая женщина воспитала в нем поэтическую любовь к родине, сообщив этому чувству романтику и присущую любви мечтательность. Камми научила питомца своего ценить народные были и легенды о прошлом Шотландии, сказки и песни, поговорки и пословицы. «Если я действительно художник и мне суждено оставить след в литературе, то этим я обязан моей нянюшке, – говорил Луи Кольвину и столь же серьезно добавлял: – А вы указали направление этой деятельности, подбодрили меня и помогли в самую решительную пору моей жизни. Без вас я остался бы дилетантом, вы пробудили во мне художника…»

Кольвин ввел своего друга в клубы и салоны, познакомил с представителями всех родов искусства, и Луи с наглядностью убедился, что кое в чем он опередил своих земляков-англичан, кое в чем отстал. Влиятельный критик Эдмунд Госс после часовой беседы с Луи сказал:

– Вам нужно определить свои наиболее сильные свойства и, как выражаются золотопромышленники, начать разрабатывать найденный вами прииск. Стихи, статьи и всевозможные опыты «по поводу» – это, как мне кажется, только левая рука ваша. А вы не левша. Поднимите нечто правой рукой!

– И правой и левой, – пошутил Луи, сославшись на рулевого, работающего обеими руками.

– И всё же только правой, – назидательно возразил Госс. – Непосредственные распоряжения от мозга принимает правая рука. Левая всего лишь ее помощник.

– Я намерен трудиться над стилем, – заявил Луи. – К этому приучили и приохотили меня стихи.

– Прежде всего необходимо трудиться, – с той же назидательностью проговорил Госс. – Сотни молодых людей погубили свои дарования только потому, что понадеялись на некую волшебную подсказку, игнорируя длительные усилия, ежедневный труд. Да и что может быть волшебнее труда!

– Вот-вот соберусь, сяду и начну работать, – пообещал и себе и Госсу Луи. – Я очень поздно нашел таких добрых наставников, как вы и Кольвин.

В Лондоне нечем было дышать, – туман, сырость, дым. Скоро Луи затосковал по синему небу, солнцу, медленно бредущим облакам. В июне 1874 года он вернулся домой.

На его рабочем столе справа и слева лежали стопки книг: Бальзак, Гюго, Дюма, Мишле, Вальтер Скотт, стихи Вийона, Роберта Бёрнса. Белых шелковых закладок у Луи было только две, и они кочевали из одного тома Бальзака и Дюма в другой. Стихи Гюго раскрывались наудачу. Вальтер Скотт, подобно реликвии, перелистывался с тем чувством благоговения, с каким Луи когда-то расхаживал по залам Лувра: количество шедевров убивало желание познакомиться с каждым. Луи не менее получаса рассматривал только одну какую-нибудь картину. Точно так же, раскрыв том Вальтера Скотта, он подолгу и вслух останавливался на одной какой-нибудь странице, вникая в стиль, изучая и анализируя фразу. После двух-трех часов чтения он принимался писать. Чужая фраза давала толчок, подсказывала интонацию, призывала к соревнованию…

«Дорогой Кольвин, я пишу, как бешеный… В течение десяти лет я кое-что понял, я знаю, что, готовясь к чему-либо, надо работать, по выражению Бальзака, подобно шахтеру, засыпанному обвалом…»

Он писал о своих путевых впечатлениях, о Париже, Лондоне, о маяках «Скерри-Вор» и «Бель-Рок», о бродячих певцах и танцорах Шотландии, Роб Рое и простом пастухе Тодде. Кстати, где он и что с ним? Никто не знает.

Сэр Томас как-то сказал сыну: «В Шотландии очень много пастухов, и нет среди них такого, ради которого можно и стоило бы всё бросить и отправиться на его поиски. Тодд должен искать тебя, а не ты его».

Сэр Томас старился, становился брюзгой, раздражительным. Миссис Стивенсон, во всем покорная мужу, чувствовала себя счастливой уже только потому, что ее сын – единственный сын – снова дома и, видимо, надолго: сидит, читает, пишет.

– У тебя, Луи, еще нет пергамента, на котором внизу много подписей, печать, а наверху несколько слов о твоем праве на звание адвоката.

– Оно мне не нужно, папа.

– А я настаиваю, Луи! Через год ты покажешь мне этот пергамент! Стихи, статьи и фельетоны могут подождать.

– Я должен торопиться, папа. Самый лживый врач сказал, что я проживу шестьдесят лет. Самый правдивый остановился на сорока пяти годах. Житейская истина всегда посередине.

– Ты говоришь глупости, – раздраженно простонал сэр Томас. – Ты должен открыть свою контору, а там пиши что хочешь! Меня часто спрашивают: чем занимается ваш сын? А я…

– Разве тебе неизвестно, чем я занят, папа? Я уже печатаюсь. Скоро меня будут знать и те, кто задает эти пустые, злые вопросы. Я собираюсь писать роман. Ты его прочтешь залпом и трижды в год будешь перечитывать.

Сэр Томас встал и, что делал в редчайших, исключительных случаях, помянул черта. Луи поглядел на отца какими-то особенными, новыми глазами, и это не укрылось от сэра Томаса. Он даже вздрогнул от испуга и спросил:

– Что ты так смотришь?

Луи продолжал неотрывно глядеть на отца, почти не моргая. Наконец он заговорил:

– Я сейчас пожалел тебя, папа. Пожалел от всего сердца. Дело в том, что ты привык видеть и понимать судьбу человека как прямую линию: некто родится, до какого-то возраста воспитывается в семье, потом поступает в школу, оттуда в университет, затем этот человек становится адвокатом, учителем, судьей, инженером, врачом… Из этого привычного порядка ты не хочешь исключить художника, который не создается учебным заведением, но необычным чудом является в мир. Кто дал нам Вальтера Скотта? Какое учебное заведение имеет право сказать, что оно выпустило из своих стен Байрона с его душой и сердцем гения? Кому из преподавателей ты пожмешь руку с благодарностью за то, что подарил миру Диккенса? Не мешай мне, папа, не печалься о моей судьбе, – я ее знаю. Вся беда в том, что я нездоров и век мой, наверное, недолог. Но я тороплюсь, я пробегаю мимо полустанков и маленьких станций. Еще год, два, три – и я возвращу тебе все мои долги. А потом…

– За что же ты жалеешь меня? – с обидой и печалью в голосе спросил сэр Томас.

– Я жалею тебя за то, что ты расстраиваешься и мучаешь себя напрасно. Ты создал смешных богов – Карьеру и Должность – и всерьез воображаешь, что они-то и есть единственные на земле. Нет, папа, есть Искусство, и тут не ты выбираешь его, а оно тебя.

– И ты считаешь себя избранником? – с пристрастием прокурора спросил сэр Томас.

Луи покачал головой:

– Не то слово, папа. Не избранником, а человеком, способным создавать произведения искусства. Я уже вижу, как на рейд, где стоят великолепные корабли под флагами всех родов искусства, на всех парусах летит моя бригантина! И ее готовятся встретить пушечным салютом. Папа, – громко и весело закончил Луи, – дорогой мой папа! Есть легкие и трудные роды! Мне нелегко, но я на пути к моему берегу!

Сэр Томас, ни слова не сказав, повернулся и вышел. Он сел за стол в своем кабинете, скрестил пальцы и надолго ушел в себя. Он думал о сыне, которого очень любил, любит и, наверное, будет всегда любить, о судьбе его, мысленно желал ему всех благ и счастья и в то же время боялся за него.

– Луи нездоров, – шептал сэр Томас, – век его недолог. А что, если он и в самом деле станет писателем? Как Вальтер Скотт! И я еще дождусь его книг, прочту их…

Сэр Томас улыбнулся. На глазах его показались слезы.

Глава четвертая

«Мне уже двадцать пять лет! Мне еще только двадцать пять лет!»

Лесли Стефан приехал в Эдинбург только за тем, чтобы познакомить Луи с одним из сотрудников своего журнала – поэтом Уильямом Хэнли. В пасмурный день середины февраля 1875 года они вошли в помещение городского госпиталя, поднялись на второй этаж по-тюремному мрачного здания. В полутемном коридоре, длиною не менее сорока метров, Луи боязливым шепотом спросил:

– Куда вы меня ведете? Хэнли здесь? Он болен?

Ответ был произнесен тем же взвешивающим каждое слово шепотом. В церкви, больнице и морге громко не говорят.

– Хэнли недавно отняли левую ногу… У него костный туберкулез, Бедняга щедро одарен, стихи его прекрасны, а он сам… Впрочем, увидите. Он в восторге от ваших статей, – вернее, ему нравится ваш стиль, фраза, форма, но… Мне хочется, чтобы вы полюбили этого человека.

В маленькой палате в самом конце коридора было светло, по-больничному неуютно; Луи казалось, что он в тюремной камере; он и не подозревал, что в Эдинбурге существуют так называемые лечебные заведения, поразительно похожие на тот арестный дом, в котором был заключен Джон Тодд. Стефан подошел к стоявшей подле окна кровати и вполголоса проговорил:

– Дружище Хэнли, добрый день! Я привел к вам Луи Стивенсона.

Лохматая голова приподнялась с подушки, а спустя пять секунд взору посетителей предстал рыжебородый, широкоплечий гигант с голубыми глазами. Он выпрямился во весь рост, оскалил в добродушной улыбке крепкие желтоватые зубы и, не опираясь на стоявшее подле кровати кресло, одним скачком на своей единственной правой ноге достиг окна, освободил от каких-то коробок и бутылок с лекарствами половину подоконника, а затем с ловкостью натренированного калеки-гимнаста опустился на кровать.

– Вас мистер Стивенсон, – он подал Луи руку и, назвав себя, указал на подоконник, – попрошу занять эту ложу, а вы, почтенный обладатель редакторских ножниц, садитесь в партер, вот так. Обрадован и счастлив! Выкладывайте на стол все ваши подношения!

Стефан раскрыл саквояж и стал вынимать оттуда свертки и пакеты, перевязанные цветными узенькими лентами.

– Сигары, дружище Хэнли, – сказал он, побарабанив пальцами по ящику с многокрасочной картинкой на крышке. – Спички. Ветчина. А вот здесь…

– Спичек много, ветчины мало, – пробасил Хэнли, поглядывая то на подношения, то на Луи. – Сигары – это хорошо. О! Ром! Вы недолго протянете, Стефан, – люди с таким добрым сердцем умирают обычно после сорока пяти лет!

– Ром преподносит вам Луи Стивенсон, – сказал Стефан. – А вот здесь консервированные крабы.

– Остроумно! – рассмеялся Хэнли, поглаживая свою живописную, вне конкурса, бороду. – Спасибо, Стивенсон!

– Крабы – это Стефан, – заявил Луи. – От меня пачка египетских сигарет.

– У вас тоже великое сердце, – сказал Хэнли, – Сужу по стилю вашему, мистер! Он у вас из хорошей английской стали. Всё?

– Нет, не всё, – усмехнулся Стефан. – На самом дне саквояжа банка вишневого варенья. Теперь все. Как себя чувствуете, старина?

– Хирурги собираются ампутировать и вторую мою ногу, – ответил Хэнли. – Только вряд ли удается им эта безумная затея. Они недолго думают перед тем, как сделать вас одноногим, и не скоро решаются на то, чтобы окончательно изуродовать вас. Я намерен предупредить их, я уйду отсюда. Мне здесь скучно. Я не слышу пения птиц, не вижу красивых женщин, не дышу воздухом лесов. Почему вы смотрите на меня с таким не идущим к месгу состраданием, мистер Стивенсон?

Луи не знал, что и сказать. Место для сострадания, по его мнению, было вполне идеальное. Одноногого собираются превратить в совершенно безногого. О чем можно разговаривать с этим абсолютно неунывающим, не желающим, видимо, считать себя несчастным, больным человеком?..

– А вы поговорите о своих мечтах, планах, сердечных делах, – угадывая чужие мысли, произнес Хэнли. – У вас излишне длинные волосы, сэр! Почаще взбалтывайте их на мой манер. Английские дамы любят эксцентричных мужчин.

– Написали что-нибудь за это время? – с осторожной вкрадчивостью осведомился Стефан. – Для вас я оставил пять свободных страниц, дружище!

– Сочинил нечто, похожее на канун мироздания; всё еще только угадывается, – ответил Хэнли, закуривая сигарету и заявляя своим посетителям, что в палате курить строго воспрещается. – Пяти страниц мне много. Дайте одну, но первую. Для четырех строк, только для четырех!

– Я вас очень прошу – прочтите! – невольно вырвалось у Луи.

Хэнли ответил, что его и просить не надо, – вот сидит редактор, у него в кармане чековая книжка: четыре строки по пятьдесят шиллингов составляют два фунта стерлингов.

– Извольте, слушайте! Называется это четверостишие «Окно».

Хэнли откашлялся, руки сложил на груди и низкой октавой – чрезмерно низкой для четырех строк – продекламировал:

В окно мне виден белый свет,
Тот свет, где вы живете,
Где вы едите, спите, пьете
И где меня давно уж нет…

– Что скажете? – спросил Хэнли, одной рукой хлопая по колену Луи, другой по спине Стефана. – Какой лаконизм! А мысль! Только после опубликования этого четверостишия англичане поймут, кого им не хватает!

Он самодовольно рассмеялся. Этот человек все больше и всё сильнее нравился Луи… «Вот у кого следует учиться мужеству и уму», – думал Луи, завидуя характеру Хэнли, его умению быть самим собою в любых обстоятельствах. В палату дважды заглядывала какая-то фигура в белом халате. Луи решил, что это врач, который вот-вот заявит, что посетителям пора уходить. Так оно и случилось. Хэнли просил ординатора продлить свидание, но тот не позволил, заявив, что сегодня не приемный день, во-первых, и посетители почему-то не в халатах, во-вторых. Хэнли топнул ногой, крикнул: «Вон отсюда!» – и фигура вновь показалась только тридцать минут спустя, когда Луи и Стефан уже прощались с поэтом, дав слово навестить его на следующей неделе.

– Побольше сигар и новостей! – напутствовал Хэнли. – Немного денег; здесь все любезны, но не бесплатно.

Хэнли очаровал Луи. В обычный приемный день он пришел к нему один и принес несколько кредиток в конверте, бутылку вина, коробку сигар. Хэнли прежде всего посмотрел, сколько в конверте денег, потом внимательно оглядел этикетку на бутылке, понюхал сигару, коротко поблагодарил и незамедлительно, с места в карьер, начал критиковать статьи Луи.

– В них привлекает стиль, изложение, но суть… – Хэнли покачал своей лохматой головой, – суть устарела. Да, сэр, устарела. Нельзя в конце девятнадцатого века повторять исторические и лирические отступления Вальтера Скотта, нет нужды воспевать прошлое Шотландии, – что вам в этом прошлом? Чего вы лишились, – земли, денег, имени? Отвечайте как на экзамене, сэр! И немедленно, не думая!

Луи не ожидал подобных вопросов, никогда не думал о том, что его стихи и статьи могут кому-нибудь не нравиться, тем более что все читавшие и статьи и стихи высоко отзываются о стиле, то есть о внешности некоего внутреннего содержания. Странно… Разве не является суть всякого литературного произведения личным делом его автора? Странно… Луи деликатно дал понять Хэнли, что он не ожидал от него подобной критики, – разве можно взыскивать за «что», если безупречно «как»?

– С неба упали! – кратко резюмировал Хэнли, вкладывая в эти три слова всё свое раздражение и даже гнев. – Взгляните на меня, сэр! Небрит, непричесан, плохо воспитан и низвергнут в пучину гнуснейших неприятностей. Но есть душа и сердце Хэнли, и эти душа и сердце, только они, но никак не борода и волосатая грудь, не гигантский рост и руки гориллы принимают участие в создании бессмертия Хэнли! Вы знаете автора воскресных куплетов в лондонском «Визитере»? Красив, молод, изящен и – глуп, как леденец! Нет, сэр, человек, владеющий стилем, обязан иметь и содержание!

– Но ведь сами же вы в первое наше свидание… – неуверенно начал Луи.

– Я говорил о стиле, форме и сути, а вы обо мне, несчастном калеке, который в ближайшие же дни может оказаться на сто двадцать сантиметров короче ростом! – раздраженно перебил Хэнли и кинул дымившую сигару в угол палаты. – Вам стыдно?

– Пока еще нет, но, возможно, в будущем я всё пойму, – признался Луи, чувствуя при этом, что ему очень приятно быть предельно правдивым с этим откровенным до грубости человеком.

– Вы талантливы, мой друг, – смягчив тон, произнес Хэнли. – И не к лицу вам воспевать хрестоматийный вереск и прошлое Шотландии. А уж если уходить в прошлое, то – в пику настоящему, сэр!

– Я так и делаю, – несмело заявил Луи. – Стараюсь делать.

– Старайтесь, старайтесь, – буркнул Хэнли и раскурил новую сигару, недовольно морщась. – Никогда не покупайте тот товар, который для вас снимают с витрины! – назидательно добавил он. – Как я это узнал? Гм… я наблюдателен, и только. Извольте взглянуть, – он взял коробку с сигарами и, показывая крышку, попросил сравнить ее с тыльной стороной: от действия света надпись на коробке выцвела, краски потускнели.

– А сигары отсырели, – заключил Хэнли. – Нечто подобное мы наблюдаем и в литературе. Пишите роман! – вдруг, без всякого перехода, проговорил он, пренебрежительно кидая коробку с сигарами на подоконник. – И пусть стиль служит сюжету, интриге, интересной истории. Ваш отец строитель маяков?

– И дедушка, и дядя, – с наивной гордостью произнес Луи.

– Значит, вы знаете море?

– Немного, но люблю его. Нахожу, что корабль – самое поэтичное из всего того, что только сделал человек на земле.

– Писать следует только о том, что горячо любишь, – конфузливо опуская взгляд, проговорил Хэнли и сам усмехнулся тому, что, видимо, принужден повторять школьные истины. – И – это обязательно – следует изображать хороших людей. Ну, а для того, чтобы поверили, что мистер Хэнли, к примеру, хороший человек, нужно доказать, что он порою способен и на нечто нехорошее. Кто виноват в этом? Ага, видите! Возникает история! Завязывается узелок! А тут еще море, маяки, любовь и коварство. Почему молчите?

– Внимательно слушаю вас, дорогой Хэнли, – отозвался Луи. – Сидней Кольвин многое сделал для меня, но…

– Начал с теорем, а за аксиомами послал ко мне? – хохоча и всхлипывая, спросил Хэнли. – Ваш Кольвин был ослеплен стилем. Я его понимаю. Очень хорошо понимаю. Вы, сэр, мастер. Тренировать стиль можно только в работе. Я говорю это и себе, но… – он медленно развел руками и яростно затянулся сигарой. – Моя песенка спета.

– Я говорил с главным хирургом госпиталя, – несмело произнес Луи, – он надеется, что всё обойдется без ампутации.

– Возможно, – уныло согласился Хэнли, – но костный туберкулез всё равно со мною не расстанется. Я обречен. Долго мне не протянуть. К черту! – воскликнул он. – Будем пить вино! Из одного стакана, второго у меня нет.

– Я принесу стаканы, Хэнли.

– Принесете? О, доброта! В таком случае, мой друг, принесите и кресло, но чтобы все четыре ножки его были на колесиках. Скоро можно будет выходить в сад. Я сумею передвигаться в кресле. У вас есть такое?

– Есть, – ответил Луи, вспоминая старинное, дедушкой Робертом заказанное, кресло, стоящее в кабинете отца. – Принесу, Хэнли, непременно!

На следующий же дань он взвалил кресло себе на голову и нес его таким образом от дома до госпиталя, через весь Эдинбург. Он чувствовал себя мальчиком, стащившим из буфета дорогое лакомство для своего приятеля. Хэнли был доволен подарком; от радости он скакал по палате на своей единственной ноге, садился в кресло и, отталкиваясь костылем, ездил из угла в угол палаты.

– Добротная вещь, – сказал он, вконец утомившись. – Теперь таких не делают.

– Aral – поймал его на слове Луи. – Вы сами…

– Будем хвалить мастеров, умеющих облегчить нашу жизнь, – перебил Хэнли, – и воспевать только то, что перед нашими глазами.

– Перед нашими глазами искусство старых мастеров, – заметил Луи.

– Самодвижущееся кресло было куда лучше и удобнее, – отпарировал Хэнли. – И такое кресло сделает сегодняшний мастер, попросту говоря – столяр. Читайте, что написали вчера и неделю назад!

Луи прочел стихотворение, воспевающее вересковое пиво и былую доблесть простого человека Шотландии. Хэнли не одобрил стихотворения, назвал его имитацией, подражанием, работой, сделанной с завязанными глазами.

– Откройте глаза, снимите повязку, мистер Стивенсон! – кричал Хэнли, потрясая кулаками. – В жизни всё проще! Будьте естественны! Не губите «напрасно ваш стиль! Употребите его в дело!

Спустя несколько дней Хэнли было разрешено выходить в сад, куда перекочевало и кресло на колесиках. Однажды Луи нанял кеб и три часа подряд возил в нем Хэнли по улицам Эдинбурга. Картина была на редкость живописная: лохматый, рыжебородый гигант в больничном халате и рядом с ним впалощекий, бледный молодой человек с длинными, разделенными прямым пробором волосами. Гигант, обозревая дома и людей, громко смеется и отпускает остроты, спутник его блаженно улыбается. Один счастлив вполне, другой пытается уверить себя, что иного счастья не бывает. Дама с темно-синим зонтиком в руках останавливается на тротуаре, смотрит на сидящих в кебе и трагически опускает руки. Хэнли говорит, что это одна из его поклонниц, радующаяся тому, что видит его живым и здоровым.

– Это моя мать, Хэнли, – поправил Луи.

– Мать? Если это действительно так, то она чем-то недовольна.

– Она приняла вас за отца одной ненавистной ее сердцу девицы, – с трудом попадая в шутливый тон своего друга, произнес Луи.

– Я компрометирую вас? – спросил Хэнли.

Вместо ответа Луи обнял его и затянул песню про моряка, сбившегося с курса в океане. Хэнли, не зная слов песни, гудел октавой и дирижировал обеими руками. «В завтрашних газетах о нас напишут в городской хронике», – подумал Луи.

Газеты никак и ничем не откликнулись на не свойственную жителям Эдинбурга выходку бородатого и длинноволосого, как о том отзывались знакомые семьи Стивенсонов, желая тем указать на недопустимое поведение их сына.

– Они все пуритане, ослы! – выходил из себя Луи, выслушивая сетования отца и матери. – Хэнли достойнейший человек! Я люблю его и презираю так называемый этикет и чванные приличия! Что может быть священнее дружбы!..

Вскоре Хэнли выписался из госпиталя и поселился в ветхом домишке неподалеку от университета, а Луи исполнил наконец желание отца, получив диплом на звание адвоката. От работы в суде он все же отказался.

– Почему? – спросил сэр Томас. – Тебе уже двадцать пять лет.

– Еще год, два – и меня будут знать как писателя, папа. Аминь!

– Помилуй тебя боже, – без иронии проговорил сэр Томас. – Друг мой, – начал он не совсем уверенно, – твой дядя Аллан получил письмо от Боба. Мой племянник живет в Париже и пишет картины. Он примкнул к барбизонцам; не понимаю, как случилось, что его приняли! Или там все такие, как твой двоюродный братец Боб?

– Боб, папа, хитрый человек, – усмехнулся Луи. – Он напишет портрет и сделает глаза ярко-желтого цвета.

– Такие бывают? – изумленно спросил сэр Томас.

– Конечно, нет. Но портрет с ярко-желтыми глазами нельзя назвать бездарным, – невольно думаешь: а что, если в этом заложена некая мысль, идея? Один подумает, другой за эту некую мысль подвалит.

– Но кого же, в таком случае, обманывают? – спросил сэр Томас. – Маяк без фонаря не построишь и нельзя вместо фонаря поставить клетку с попугаем!

– В искусстве, папа, а в живописи прежде всего, это возможно, – рассмеялся Луи. – Один мой приятель изобразил на полотне огромную чайную ложку и на ней огромного взъерошенного зеленого кота. Публика хохотала, газеты бесновались, художник стал знаменитым человеком. До сих пор он малюет на полотне собачьи хвосты и синих коров с пятью ногами.

– Ничего не понимаю, – чистосердечно признался сэр Томас. – Хотел бы я взглянуть на портреты, которые пишет Боб.

– Я поеду и взгляну, папа, и доложу тебе, – немного подумав, сказал Луи. – Отпусти меня на опушку леса Фонтенбло, в деревню Барбизон! Старики барбизонцы давно в могиле, но мне очень хочется пожить среди людей моего возраста.

– Когда ты угомонишься, Луи! – с нестрогим упреком воскликнул сэр Томас и притянул к себе сына, как делал это двадцать лет назад. Руки его дрожали, взгляд выражал мольбу. – Подумай, Луи, я на пороге старости, ты уже мужчина. Ты собираешься писать романы. Помоги мне бог дожить до этого времени, и твоей матери также. О всех писателях, насколько мне известно, после их смерти пишут биографии. Что напишут о тебе? Как трудно будет тому, кто вздумает изобразить твою жизнь! Одно сплошное непостоянство – сегодня здесь, завтра там… Невеселое существование бродяги, полное отсутствие своего лица, вздорные мысли, нелепые поступки. Сейчас тебе хочется покинуть семью ради каких-то барбизонцев, бродяжить по Франции, преступно расходовать свои силы. Ты должен помнить, родной мой, что ты нездоров, что у тебя больные легкие, слабое сердце. Береги себя хотя бы ради литературы, если я и мама стали для тебя чужими людьми… Ты и не подозреваешь, как убивается бедная мама, сколько слез… А, да что говорить! Уезжай! Трудный, тяжелый человек!

Он оттолкнул от себя сына, встал, качнулся. Луи поддержал отца, обнял. Сэр Томас молча поцеловал его в лоб.

– Надолго? – спросил он, глядя сыну в глаза.

– Во мне всё кипит, папа, – ответил Луи на всё, о чем только что говорил отец. – Моя мечта – поселиться в горах Шотландии, но там понастроили себе коттеджей унылые мои соотечественники… Вот у кого, папа, ярко-желтые глаза! Да, Боб прав, если только он имел в виду англичан! В моих жилах кровь бродяги. Я и в самом деле потомок Роб Роя. Мне уже двадцать пять лет. Мне еще только двадцать пять лет…

– Женись, отыщи себе пристанище, успокойся и начни трудиться, – властно заметил сэр Томас.

– Хорошая мысль! – воскликнул Луи. – Завтра же отправлюсь на поиски жены!

– Для этого нет надобности уезжать в Париж, – невест много и у нас, в Шотландии, Луи.

– Была одна, папа, но ты…

Сэр Томас молча сунул в руки сыну чек на предъявителя и вышел, хлопнув дверью.

Месяц спустя он хлопнул дверью еще раз, когда Луи подал ему воскресную газету и обратил его внимание на восьмистишие под названием «Девушке с гор» за подписью Хэнли.

– Читай вслух, папа, – попросил Луи. – Стихи нерифмованные, ты любишь такие. Читай!

Сэр Томас начал читать:

О тебе, Кэт, мне рассказывал мой друг,
И вот я вижу тебя, Девушка с гор…
Ты унижена, как моя родина,
И горда и прекрасна, как она.

Дальше сэр Томас читать не стал. Он кинул газету на стол, поднялся с кресла и вышел из кабинета, яростно хлопнув дверью. Луи рассмеялся. Но он был бледен, когда вслух, для себя, перечитывал стихи Хэнли…

Часть четвертая

Скитания

Глава первая

О вещах весьма высоких, серьезных, личных

Луи воспринимал Париж как город литературных героев, которые никогда не казались ему вымышленными. В Лондоне он встречал только одних диккенсовских злодеев, чудаков, карикатурных добродетельных дам и несчастных мальчиков. Персонажи Диккенса разгуливали не только по улицам Лондона, они колонизировали всю Англию, проникли в частные дома и конторы, забрались на сиденья омнибусов и встали за прилавками магазинов, уселись за школьные парты и заняли все кресла у всех каминов во всех домах.

Только Диккенс, только он один, словно английская литература с него началась и им кончалась.

В Париже невозбранно жили и действовали герои всех литературных произведений, какие только были созданы гением Франции. Чаще всего встречались персонажи романов Бальзака. Растиньяк преследовал Луи ежедневно везде и всюду. Папаша Горио бродил чаще всего там, где его прописал Бальзак, – на улице Нев-Сент-Женевьев, между Латинским кварталом и предместьем Сен-Марсо. В центре города расхаживал приехавший из провинции месье Гранде. Мадам Нюсинген пешком не ходила, Луи видел ее только в экипаже под фиолетовым зонтиком с кружевами, который она держала высоко поднятым над своей головой. Что же касается толпы, то и ее представители обращали на себя внимание и запоминались благодаря Бальзаку. Луи не просто казалось, – он был убежден, и так оно, очевидно, и было, что весь Париж создан прежде всего Бальзаком, а до него, что очень трудно и почти невозможно проверить, – Александром Дюма и Гюго. Персонажи Золя жили в особняках и на улице показывались редко. Не было нужды ехать в провинцию, чтобы познакомиться с мадам Бовари, – это она под руку со своим мужем степенно шагала вечером по набережной Сены, не поднимая глаз и не выпрямляя чуть согнутого стана.

Мими и Мюзетты легкомысленного, но цепко наблюдательного Мюрже порхают на всех улицах и площадях. Здравствуют и кое-как благоденствуют Фромоны-младшие и Рислеры-старшие Альфонса Доде, этого Диккенса Франции. Но как живуч, пронырлив и бессмертен преуспевающий Растиньяк! В Париже он и на улицах, и в домах, и в кафе.

«Каких людей создам я?» – спрашивал Луи, делая ударение на последнем слове, состоящем из одной буквы, – слове, одновременно и гордом и униженном и почти всегда нескромном по своей коварной интонации. «Пройдут годы, в кафе, за столиком которого сейчас сижу я, войдет молодой писатель, и ему также будет чуточку не по себе от обилия Растиньяков, и в то же время он позавидует художнику, сумевшему создать столь живой, – бессмертный, может быть, характер… Этот молодой писатель непременно должен увидеть и того человека, которого пустил в жизнь Роберт Льюис Стивенсон…»

Луи улыбнулся. Лениво, по привычке потягивая вино, он проводил взглядом живой персонаж из романа Мюрже о богеме и мысленно обозрел свою жизнь за истекший год. Что сделано? В Сванстоне совместно с «доисторическим, пещерным» Хэнли (так прозвал его сэр Томас) написана пьеса; в Лондоне начаты и еще не окончены споры об искусстве с Эдмондом Госсом; в Эдинбурге встреча с Кэт, – она сделала вид, что не узнала Луи, и, вскочив в наемный экипаж, куда-то умчалась. В отеле «Шевийон» под Парижем Луи познакомился с американкой… Он оставил недопитый бокал и, чувствуя стеснение в груди, мысленно представил ее образ, шепотом произнес имя…

Миссис Осборн, урожденная Фенни ван де Грифт. Среднего роста. Темные вьющиеся волосы. Большие, с золотистыми зрачками глаза. Красавица?

«Она похожа на цыганку, – писал Луи матери. – Ее муж остался в Америке: она его не любит, он не хочет дать ей развод, следит за нею из-за океана, что весьма правдоподобно и к лицу тем мужьям, которые не догадались проявить свое чувство не только в первые месяцы брака. Я полюбил эту женщину, и мне кажется, что красивее ее нет никого на земле, за исключением ангелов, если допустить, что Рафаэль писал их с натуры. Дорогая мама, я хлопочу о разводе, я намерен жениться на Фенни. Не спрашивай о том, чем она занимается. Прежде всего она мать своих детей, а потом художница, чудесный человек и ангел во плоти; Рафаэлю следует верить беспрекословно. Прошу тебя, дорогая мама, не говорить папе о моем романтическом увлечении (всякое увлечение только и может быть романтическим, кстати), но, если ты найдешь нужным, скажи ему, что мне уже пора подумать о семейной жизни…»

Он серьезно, до боли в голове, думал о семейной жизни. Большое, настоящее чувство настигло его вдали от родины и надолго прикрепило к Парижу. Луи смущало одно обстоятельство: Фенни старше его на десять лет. У нее двое детей: дочери – шестнадцать, сыну девять лет.

Самое страшное обстоятельство: Роберт Льюис Стивенсон абсолютно необеспеченный человек, нигде не служит, не имеет ренты, живет на те средства, которые ему дает отец, Фенни не в шутку недавно заявила: «За вами, Льюис, я пойду на край света!» На край света пешком не ходят, а если остаются на месте, то это обходится гораздо дороже путешествия вдвоем. Мелкие журнальные заметки, два-три рассказа в состоянии только прокормить, как говорит один талантливый, журнальными статьями существующий прозаик. Любовь требует средств. Луи понимает, что для этого необходимо писать роман. По одному роману в год. И чтобы в спину издания нового следовало переиздание старого. Тогда…

… Вот этот черноусый парижанин в цилиндре с массивной тростью в руке ежедневно заходит в кафе «Источник», садится за круглый столик у окна и часами сидит, потягивая вино. Вылитый Растиньяк, еще не проникший в гостиные финансовой буржуазии, но, наверное, уже навсегда расставшийся с недоеданием в мансардах предместий Парижа. Он вынимает из жилетного кармана золотые часы и подолгу смотрит на них; у него взгляд и повадки дрессированного тигра, глаза рыси. Расплачиваясь за вино, этот Растиньяк не требует сдачи. Лакеи почтительно изгибают спины перед ним, отлично понимая, что их кафе всего лишь промежуточная станция на блистательном пути этого месье.

Луи наблюдал за ним и с грустью думал о том, что подобное хищное существо уже поймано Бальзаком. «Меня предупредили», – смеется Луи.

Большой роман о средневековом Париже написан. Статьи и очерки о писателях печатаются во всех журналах Европы, и лучше французов не напишешь – они законодатели стиля, подобно тому, как русские – единственные в мире бесстрашные анатомы человеческой души. Стихи… родная Шотландия уже имеет Роберта Бёрнса. Проза в этой маленькой стране должна строиться по камертону Вальтера Скотта. Великобритания (представьте ее себе в образе чопорной дамы в пенсне) опустила голову под тяжестью диккенсовской короны. В Италии пока что литература в горле и легких теноров и баритонов. Испания, бог с нею, может отдыхать и бездействовать еще целое столетие после «Дон-Кихота». Уитмен и Эдгар По обессмертили Америку. Германия – страна философов, и стиль ее литературы представляет семейное дело немцев.

Суша покорена. Свободны океаны и моря.

«Мой дед строил маяки, – рассуждает Луи, наблюдая за Растиньяком. – Мой отец снабжает маяки оптикой. Внуку и сыну Стивенсонов остается выйти в море: „Скерри-Вор“ и „Бель-Рок“ пронзают мглу лучами света…»

В маленьком Амьене, неподалеку от Парижа, знаменитый Жюль Верн готовится к работе над новым романом, который будет назван так: «Пятнадцатилетний капитан». Океан и море уже действуют в его книгах: «Дети капитана Гранта», «Двадцать тысяч лье под водой», «Вокруг света в 80 дней». Луи читал эти книги. Он отдал должное высокому, светлому таланту месье Верна, но он не намерен ступать на чужой след, – его беспокоит интрига не на поверхности некоего события, а в глубине. Поверхность, то есть фабула, – это обстоятельства, причины и следствия. Глубина – это человек, его душа и сердце. И – как в реальной жизни доброе всегда торжествует над злым, в одном случае скоро, в другом победа достается в результате длительных усилий и борьбы, – так и в книге начало нравственное, вступив в действие на странице пятой, поражает темное начало в человеке на предпоследней странице или, что острее воздействует на читателя, во всех главах. Борьба добра со злом в книге длится столько времени, сколько его нужно на то, чтобы прочесть эту книгу.

Всё пока что неясно в деталях, мелочах, подробностях. Но главное – идея, суть, мысли уже ясны. «События моей жизни войдут в мои книги непременно, – рассуждает Луи. – Следовательно, я обязан жить бесстрашно, полно и глубоко. Вот этот Растиньяк окажется на корабле, на море поднимается буря, тьма боится тьмы, Растиньяку придется…»

Усатый француз подозвал слугу и, наскоро расплатившись и кинув взгляд на Луи, торопливо вышел из кафе. Луи был в превосходном настроении, – ему захотелось последить за этим человеком, узнать, кого он ждал, что именно заставило его выйти из кафе, куда он сейчас направится… Луи называл его про себя и для себя Растиньяком: образ из книги перекочевал в реальную действительность. При жизни Бальзака было наоборот.

О стоглазый художник!

Растиньяк шел с перевальцем, стуча тростью, сбивая ею окурки, высоко поднимая ее и придерживая на весу.

«Ему в чем-то повезло», – решил Луи, следуя за незнакомцем (если это не Растиньяк!) на расстоянии десяти – двенадцати шагов. Над Парижем уже опустились бледно-сиреневые, воспетые словом и кистью, сумерки. Луи снял с головы своей шляпу, – на тот случай, если незнакомец обернется, можно и должно прикрыть ею лицо. «Если это действительно Растиньяк, он, конечно, заметил меня в кафе, запомнил и…» Незнакомец обернулся, сложил губы дудочкой, посвистал, осмотрелся, глядя поверх голов пешеходов, и, все так же действуя тростью, зашагал дальше. На углу подле киоска с газетами он купил у продавщицы цветов алую розу и вдел ее в петлицу своего легкого, цветом похожего на парижские сумерки пальто. Он шел и насвистывал. Луи увлекся преследованием, он тоже купил розу и вдел ее в петлицу своей синей бархатной куртки, надетой поверх белой рубашки с раскрытым, обнажающим грудь воротником. Незнакомец свернул направо, еще раз направо – и вот перед ним узкие улочки квартала Марэ, в которых тесно супружеской паре с детьми, которых они ведут за руки. В проходе Шарлеманя незнакомец остановился у лавки старьевщика, с полминуты подумал о чем-то и решительно толкнул концом трости ветхую, скрипучую дверь. Звякнул колокольчик, и дверь захлопнулась. Луи постоял немного у подъезда соседнего дома, затем сделал шесть-семь шагов и, полуобернувшись вправо, увидел себя в квадратном окне лавки старьевщика.

Это был своего рода антиквариат нищеты и отчаяния. В эту лавку крадучись заходили все те, кто или побывал в лапах папаши Гобсека и, всё спустив в магазинах на центральных улицах города, сбывал здесь остатки имущества кухни и коридоров, или жалкие пропойцы, надеявшиеся получить за стоптанные туфли жены несколько су, чтобы завтра принести собственную свою рубашку и получить от хозяина пренебрежительную усмешку и два су в качестве милостыни. Витрина этой лавки была украшена всевозможными домашними вещами, которые, выполняя роль отсутствующей вывески, говорили мимо идущим: «Здесь всё покупают и всё продают».

«Зайду и предложу свою шляпу», – подумал Луи, не решаясь просто зайти, осмотреться и немедленно же уйти. Сумасбродная игра, затеянная им час назад, пришлась ему по душе и вкусу; в этой игре проступили неожиданные для него подробности: в лавке старьевщика уже завязался некий сюжетный узелок, и Луи добровольно вызвался затянуть его потуже. Пройти мимо лавки и следовать дальше по дороге личных своих желаний и обстоятельств он уже не мог: необъяснимое мучило, беспокоило и интриговало подобно тому, как случается с человеком, увлеченным книгой, пообещавшей с первых же страниц раскрытие тайн, перечисленных в длинном оглавлении.

– Этот Растиньяк продает какую-нибудь золотую вещь или бриллианты, – вслух произнес Луи, тем самым превращая убогую лавку в жилище Гобсека, обслуживающего знать, а также и жертв подлинного, классического Растиньяка, абсолютно не похожего на того, который уже что-то говорит, делает и, возможно, на свой лад воспитывает воображение пылких поклонников Бальзака: некоторые уже догадываются, что Растиньяк успел стать отцом.

«Не сын ли это того, классического Растиньяка?» – спросил себя Луи и бесстрашно перешагнул порог лавки. С кресла, стоящего у дверей, поднялся старик с раздвоенной бородой и в бархатной ермолке с кисточкой и спросил, склоняя голову набок и выжидательно прислушиваясь к тому, что ему ответят:

– Мистер Стивенсон?

Луи вздрогнул, шляпа выпала из его рук, и он нагнулся, чтобы поднять ее, но старик предупредил его. Протягивая шляпу, он повторил свой вопрос. Застигнутый врасплох, Луи, однако, удержал себя в границах затеянной им игры и ответил:

– Я не знаю, кто такой Стивенсон.

– Тогда что же угодно месье? – спросил старик, и в тоне его голоса можно было прочесть: «Я знаю, что ты Стивенсон».

Предлагать свою шляпу в качестве заклада уже невозможно: шляпу, чего доброго, возьмут, отсчитают два франка – и до свидания! Любопытно, черт возьми, в чем тут дело! Назвать себя, признаться? В конце концов, лавка старьевщика не кабинет прокурора, ничего страшного не произошло, – просто игра продолжается, и только. Да, так оно и есть, но где же этот потомок Растиньяка?

«Готовый рассказ», – подумал Луи. Старик исподлобья посматривал на него и терпеливо ждал. На столе у окна Луи увидел белый конверт, а на нем свое имя и фамилию. «Это не Растиньяк, а шпион», – решил Луи и стал припоминать, кто именно из французских писателей сочинил шпиона.

– Бальзак? – вслух произнес Луи и потянулся за конвертом. Старик накрыл ладонью конверт и беззвучно рассмеялся.

– Вы, месье, Роберт Льюис Стивенсон, – сказал он, глядя Луи прямо в глаза. – Письмо адресовано вам. Вы мне должны за него пять франков.

– Десять! – воскликнул Луи и, вынув из кармана куртки бумажник, отсчитал десять франков и подал их старику. – Самое лучшее, месье, всегда оставаться самим собою, – добавил он, получив конверт. – Я действительно Стивенсон, а вы, как я вижу, какой то совершенно новый персонаж, и вполне в моем вкусе!

Старик, привстав, поклонился.

– Хотел бы я знать, – продолжал Луи, – где тот человек, который вошел к вам минут пять-шесть назад?

– Он еще здесь, месье, – ответил старик, – но это уже личное дело этого человека. Он привел вас ко мне, и сделать это, как видите, было не столь уж трудно. Вас касается письмо, а оно в ваших руках.

– Глава окончена, – сказал, кланяясь, Луи. – Начало следующей я сейчас прочту. Всего доброго, месье!

– Ловко! – вслух, но только для себя, проговорил Луи, выходя из лавки. – Я воображал, что преследую человека, шпионю за ним, а на деле оказывается, что это он ведет меня сюда, в лавку! Очень ловко! Посмотрим, в каком направлении движется сюжет!

Он отошел на приличное расстояние от лавки, вскрыл конверт и на бледно-лиловом листке бумаги с золотым обрезом прочел:

«Я имею поручение от мистера Осборна предупредить Вас, сэр Роберт, что развод миссис Осборн получит только тогда, когда Вы перестанете домогаться ее руки. Если Вы действительно любите эту даму, Вы оставите Ваши бессмысленные претензии и тем дадите возможность миссис Фенни по-своему устроить судьбу свою и детей. С почтением – постоянный посетитель кафе „Источник“, имени которого Вам знать не надо. Я благородный человек, и вопросы нравственности для меня прежде всего».

Ловко работает частная полиция, ничего не скажешь! Но Луи ни вслух, ни про себя ничего не произнес, – он даже не восхитился новейшей функцией сегодняшнего Растиньяка, столь низко и цинично павшего на своем некогда бесстыдно-блистательном пути к богатству, положению и славе. Славу, впрочем, он приобрел, но что стало с сыном!..

До сих пор Луи имел дело (соприкасаясь по безделью) только с людьми добрыми, великодушными, по природе своей не умевшими и не желавшими приносить неприятности и зло. Эти люди обладали цельным характером, сэр Томас называл их «положительными» – в том смысле, что на подобного рода людей можно было положиться, ибо они благородны и превыше всего для них честь и достоинство человека. Вошли ли эти характеры в литературу? Да, но на одного великодушного и положительного кинулась орава злодеев, карьеристов, злых и мелких эгоистов. Вся эта публика изображена в литературе и живописи стереоскопически отчетливо, в профиль и фас; и так как искусство занималось ею очень долго и с великим тщанием и блеском, то и произошло то, что и должно было случиться: живой человек симпатизирует созданному искусством характеру, подражает ему, и вот результат: нынешний Растиньяк занимает должность лакея-шпиона у человека, который, очевидно, по натуре своей и сам такой же соглядатай и сыщик, с той лишь разницей, что он нанимает и оплачивает, а тот, другой, служит и ежемесячно расписывается в получении жалованья…

– Литературе недостает высокого, чистого, нравственного, как пример, характера, – произнес Луи, рассеянно шагая по улицам, выбираясь к центру, до которого было не так далеко. – Бедная Фенни! – прошептал Луи, чувствуя себя способным и на то, чтобы создать высокий, нравственно воспитывающий характер, и завоевать Фенни Осборн для себя и в помощь будущей своей работе.

Глава вторая

Париж – Эдинбург – Нью-Йорк – Монтерей – Эдинбург

Приняться за работу мешали слабое здоровье, материальная зависимость от отца и хорошо натренированная, отчасти унаследованная от предков черта, которую точнее можно назвать любовью к бродяжьей, цыганской жизни. В 1877 году Луи снова потянули к себе чужие моря и реки, леса и дороги. Вполне к месту и характеру нашего героя вспомнить бессмертные строки Пушкина:

… Им овладело беспокойство,
Охота к перемене мест
(Весьма мучительное свойство,
Немногих добровольный крест)…

Луи взвалил на себя этот крест добровольно.

– Куда опять собрался? – спрашивал его давний друг – Вальтер Симпсон. – Тебе понадобилось парусное судно – зачем? Ты разбогател? Почему тебе не сидится на месте, не понимаю. Что за беспокойный характер!

– Одни родятся курносыми, у других нос с горбинкой, – ответил на это Луи. – В Шотландии я пропаду, а любовь к родному краю на расстоянии острее. Так лучше для моей работы, Вальтер. Судно, купленное тобою, мы назовем…

– Хотя бы так – «Нептун», – подсказал Симпсон.

– «Одиннадцать тысяч дев», – не думая и радуясь находке, произнес Луи. – Недурно, а? Я засяду в каюте и с утра до вечера буду писать рассказы. Для романа мне нужен разбег. Для оседлой жизни – деньги. Путешествуя, тратишь их меньше. Странствуя, обогащаешь себя и память. Кроме того, я ненавижу готовые истины. Короче говоря – вон из Парижа!

С августа по декабрь Луи плавал по рекам Франции; его настроение менялось ежечасно: удавалась фраза, остроумно и живо строился диалог – Луи шутил, напевал, рассказывал анекдоты, придумывал веселые истории с дерзко неожиданными концами. Не давалась фраза, слова не расходились парами от центра предложения к флангам, абзац подобно немому лишь шевелил губами – и Луи ни с кем не разговаривал, был зол на себя и команду. В такие часы он писал длинные письма Фенни, давая советы, как поступить в таком-то юридическом казусе и что делать, если жизнь вообще не задается. «В таких случаях ничего не следует делать, ибо можно сделать не то, что надо, – писал он, зачеркивал эту фразу, но так, чтобы можно было ее прочесть, и сверху с разборчивостью печатного текста писал: – Я не знаю, что делать, но уверен, что мы скоро будем вместе и я скажу, как сильно, как горячо люблю тебя…»

Луи мечтал о плавании в океане на большом корабле, который идет под парусами, а в случае надобности его трубы дымят и огромный стальной винт пенит воду. За штурвальным колесом стоит седоусый морской волк и вполголоса напевает, а по палубе расхаживает капитан – чистых кровей морской волк; он внешне похож на сэра Томаса; он ворчит на то, что бортовая качка усиливается, что солнце село «в грязь облаков» и ветер пахнет известью; это значит, что где-то неподалеку находятся коралловые рифы, надо смотреть, что называется, в оба. На этом корабле есть пассажир, очень богатый человек; капитан обязан доставить его на остров в Тихом океане, все равно на какой. Этот пассажир – Фенни Стивенсон, и еще один пассажир – Ллойд Осборн. В таком случае, и еще один пассажир. Кто же именно?

Жизнь кажется бесконечной, о смерти думаешь иногда потому, что всё на свете старится, изнашивается и только слон, щука и ворон живут двести, триста и даже четыреста лет…

Один из матросов на паруснике «Одиннадцать тысяч дев» рассказывал всевозможные морские истории, причем врал напропалую, путая даты и отважно смещая океаны и государства; французам он давал английские имена, и наоборот. Людовик XIV в его рассказах вел пунические войны, а Карл I сражался с Наполеоном Бонапартом. Луи записывал эту увлекательную брехню, впоследствии она ему пригодилась: матрос был мастером точных и наблюдательных характеристик, неожиданных сравнений, запоминающихся эпитетов.

«Можно заставить верить и неправдоподобному, – рассуждал Луи, – и, как я вижу, самое трудное в том, чтобы тебя слушали, когда ты сообщаешь только правду. Дело, видимо, не в правде или неправде, а в твоем собственном отношении к факту или вымыслу. По существу, вымысла нет. На свете всё возможно, всё случается в жизни. Важно знать, во имя чего ты выдумываешь, ради каких целей говоришь правду. А ее знают и без тебя…»

Мысли эти, естественно, приводили Луи к основному, главному во всех его размышлениях: для чего и кого я буду писать, что именно я скажу, куда поведу и что я знаю? В его сознании тяжело ворочался художник, одаренный и сильный. Собеседниками в сознании были и депутаты от больных легких и неустроенного быта и всего того глубоко личного, что на языке людей всего мира зовется одним словом: «сердце».

Свои фантастические рассказы о приключениях с людьми на суше и море, таинственные истории, которые он писал в свободное время (досуга было так много, что ночь и сон без иронии назывались делом), посылались в Лондон на имя Хэнли, который редактировал журнал и уже успел составить из рассказов своего странствующего друга целый сборник под названием «Новеллы тысячи и одной ночи».

Фенни Осборн уехала в Америку, чтобы хлопотать о свободе ради себя и Луи. А он снова, в одежде странника, верхом на ослике путешествует по Франции и на вопросы друзей: «Зачем? К чему?» – отвечает: «У меня получается книжка очерков, которую я назову „Путешествия на осле“. Одни сидят дома и сочиняют, другим необходимы жизненные бури, чтобы потом люди восприняли их как увлекательное чтение. Мне следует быть самим собою во имя сохранения энергии, которая называется Р. Л. С».

Летом 1878 года Луи закончил путешествие. Он продал ослика и отправил в Лондон рукопись, названную так, как ему и хотелось, и письмо Госсу, в котором он поздравлял своего друга, недавно женившегося, и в самом конце написал немного о себе:

«Я завидую Вам, у Вас есть жена, уют, в будущем ребенок… Вам кажется, что мое существование – это сама жизнь. В действительности это само ожидание. У всех коротких опер длинные увертюры. Я поднимаю занавес, дирижер дает сигнал хору, драматический баритон стоит за кулисами, ожидая своего выхода на сцену. Его почти никто не знает, но о нем уже говорят. Арию, которую он приготовил только для себя, предстоит петь для двух тысяч слушателей. Он намерен импровизировать, но в лад музыке, конечно, а ее писала судьба…»

Прошло несколько недель, и Луи решил снова всё бросить, пренебречь советами друзей, махнуть рукой на литературный успех и ехать к Фенни в Америку.

– Не пущу, – сказал врач, только взглянув на Луи и не желая выслушивать его легкие и сердце. – Вы умрете в дороге, не выдержите такого трудного, утомительного путешествия. Подойдите к зеркалу, посмотрите на себя, – на кого вы похожи! Скелет, обтянутый пергаментом!

– Врачу и полагается говорить нечто подобное, – улыбнулся Луи и посмотрел издали в зеркало: в бесстрастной, таинственной глубине его стоял высокий, тощий человек, и Луи испугался, отвел глаза и дал себе слово впредь не улыбаться, не походить на Гуинплена…

– Вам двадцать восемь лет, – не унимался врач, – а по лицу каждый даст не меньше сорока, мистер Стивенсон!

– Ого! – улыбнулся все же Луи, отходя в сторону от зеркала. – Это как раз то, что мне нужно: я обязан быть старше миссис Осборн лет на десять, на двенадцать.

– Безумие! – сказал врач.

– Конечно, – невесело согласился Луи. – Оно меня настигло, и мне хорошо, лучше, чем вам, месье Эскулап, – вы каркаете, а я совсем другая птица.

– Десять дней в океане на пароходе, неделя в вагоне поезда, не знаю, сколько дней в повозке, – продолжал врач и, нелюбезно кивнув головой, демонстративно вскинул голову и ушел, по-военному шагая.

Спустя пять дней Луи уже бродил по палубе океанского парохода «Девония». В третьем классе (Луи числился среди пассажиров второго класса), на носу судна, пели, плясали и плакали эмигранты. Крутая волна, подобно тигру, с ревом перепрыгивала через головы этих людей, окатывая их пеной. Луи садился на связку канатов и тихонько подпевал скандинавам, полякам, русским, немцам, румынам, австрийцам. Ему передавалась их тоска; он, не зная языка всех этих чужих для него людей, угадывал и понимал каждое слово. Когда же они переходили к песням веселым, он замолкал, дивясь тому, что горе и страдания имеют некий общий язык, понятный и немцу, и русскому, и норвежцу, а радость и счастье еще не нашли какой-то единой музыкальной ноты, управляющей человеческим словом. Луи казалось, что должно было бы быть наоборот: каждый страдает по-своему, но радуется одинаково. Оказалось, что это не так, – во всяком случае не так, когда поют. «Но плачут они одинаково», – сказал себе Луи. И ему тоже хотелось плакать, и он утирал на своих глазах слезы, которые называл слезами сострадания, сочувствия. Он плыл к берегу счастья, но и от счастья плачет человек, – не правда ли? Да, правда, но всегда в минуту встречи с тем, что приносит радость; и только горе и большое страдание требуют предварительных, подготовленных слез, как и полного молчания, когда горе удостоверено, когда ничто и никто уже не поможет человеку.

В Нью-Йорке Луи пробыл только один день. На пароме он переправился в Джерсей, а там сел в поезд. Правильнее, точнее будет сказать, что он вошел в вагон, но сесть не удалось, – все скамьи были заняты, и количество стоявших людей втрое превышало норму. Поезд деловито бежал в Калифорнию – страну золота, новый капиталистический рай, опошленное Эльдорадо. Луи вышел из вагона в Сан-Франциско. Спустя два часа он узнал, что Фенни с дочерью и сыном три недели назад уехала в Монтереи, а это южнее миль на сто двадцать. У Луи нет сил продолжать путешествие. Он с трудом дышит.

Он продолжает путешествие.

Он покупает лошадь, садится в седло и едет – очень похожий на Дон-Кихота, подлинный Дон-Кихот.

«Лошадь слушалась моего голоса, я ей говорил: „Кажется, налево“, – и она барабанила копытами по дороге, тянувшейся направо. Так, вопреки моим приказам, она доставила меня, куда мне было нужно, подогнула ноги в коленях, помедлила с минуту, пока я не встал подле нее, и опрокинулась на бок, безропотно кося на меня умным глазом. Я поцеловал ее в голову, назвал моим благородным другом и, поручив заботам случайного пешехода, шатаясь от голода, усталости и боли в груди, зашагал под звуки серенад и треск кастаньет на Альватадо-стрит…»

Всё, что пришлось испытать Луи, впоследствии вошло в его романы, которые он называл «поэзией обстоятельств» – в противоположность драме – «поэзии положений». Луи и самому мучительно хотелось «угомониться», начать оседлый образ жизни, чтобы работать и работать, но… Если бы не было этого «но», жизнь превратилась бы для него в стоячее болото и он не занимался бы искусством, и прежде всего не было бы музыки, примиряющей со всеми и всякими житейскими «но», протестующей во имя постоянного неутолимого движения вперед, напоминающей о том, что она потому только и существует, что ни литературе, ни живописи не под силу утвердить могущество жизнеутверждающего «но»… Да, но… или иначе: борись – и ты победишь, а там придут новые «но» для твоих детей, государства, всего земного шара, – так думал Луи.

Надо работать, но не устроена жизнь. Отец не присылает денег. Фенни Осборн еще не получила развода. Всё готово для работы, садись и пиши, но – в каком доме и где именно есть для тебя стол, стул, бумага? Всё оставь и отдай себя призванию! Божественная аксиома, но – спустя три месяца после того, как Луи поселился в бедном, ветхом домишке и ежедневно мог расходовать на себя нищенскую сумму, болезнь уложила его в постель. Он пишет другу своему Бакстеру, живущему в Эдинбурге: «Продай мою библиотеку и немедленно пришли деньги…» Бакстер показал письмо сэру Томасу.

– Мой сын уехал, не попрощавшись со мною, – сказал сэр Томас. – Он губит нас всех. Это позор, гнев божий, насмешка и… – сэр Томас (как он исхудал, обрюзг, ссутулился) часто-часто заморгал глазами, и лицо его свела судорога.

Бакстер не исполнил поручения Луи; он послал ему всё, что имел в своем кошельке.

«ВАШ СЫН УМИРАЕТ У НЕГО ГНОЙНЫЙ ПЛЕВРИТ ДЕЛАЮ ВСЁ ЧТО МОИХ СИЛАХ НЕ СПЛЮ СИЖУ ПОДЛЕ НЕГО НОЧАМИ ЛЮБЛЮ ЕГО УВАЖАЮ ВАС И ВАШУ СУПРУГУ ЭТУ ТЕЛЕГРАММУ ПРОСИТ ПОСЛАТЬ ЛУИ ОН ОБОЖАЕТ ВАС ПРОСИТ ПРОСТИТЬ ЕГО ЛЮБОВЬЮ ФЕННИ ОСБОРН».

В тот же день Луи получил телеграмму-молнию:

«РАССЧИТЫВАЙ НА ДВЕСТИ ПЯТЬДЕСЯТ ФУНТОВ СТЕРЛИНГОВ В ГОД ЦЕЛУЕМ МАТЬ ОТЕЦ».

– Удивляюсь, как еще он живет! – сказал врач Фенни Осборн. – Его вес сорок три килограмма. Шея – тридцать четыре сантиметра. Грудь… Нет, это чудо, всё это опрокидывает все выводы науки!

Луи выздоровел, вопреки науке. Его спасла заботливым, материнским уходом Фенни. За время болезни он прочел много книг – Бальзака, Шекспира, Вальтера Скотта, Гюго. Он задумал писать роман «Принц Отто». В книгах ему нравился и поражал его порядок, целеустремленность, гармония расположения частей, органическое развитие характеров – всё то, чего он никогда не наблюдал в жизни.

«Жизнь чудовищна, бесконечна, в ней нет логики, – писал он Кольвину, – она порывиста и едка на вкус. Создание искусства, по сравнению с нею, отточено, закончено, разумно, плавно… Жизнь действует на нас грубой силой, как нечленораздельный гром, искусство поражает наше ухо среди более громких звуков действительности, как напев, созданный разумным музыкантом…»

В пае 1880 года Фенни Осборн получила наконец развод, и девятнадцатого числа того же месяца она стала женой Луи.

Седьмого августа того же года Фенни Стивенсон, ее сын Ллойд, дочь Изабелла со своим мужем Джоем Стронгом и Луи сели на пароход, идущий в Англию. Мать и отец Луи приехали в Ливерпуль, чтобы встретить сына. С ними был и Сидней Кольвин.

… Луи под руку с Фенни стоял на палубе, вглядываясь вдаль. С родного берега тянуло дымком из труб пришвартованных судов. Луи шумно дышал, жадно раздувая ноздри. Щеки его нежной паутинкой окрашивал румянец.

Глава третья

Холодная, звездная ночь

Сэр Томас был растроган до слез. Фенни перестала надевать черные чулки, повсюду щеголяя в ненавистных для нее белых; такой цвет был принят в Эдинбурге, черные чулки вызывали насмешку и осуждение. Фенни вместе с сэром Томасом ежедневно ходила в церковь, по вечерам сидела рядом с ним на диване и вслух читала газеты.

– Вы ангел, – сказал однажды сэр Томас, пальцем касаясь ее локтя. – Вы спасли моего сына, вы приучаете его к упорядоченной жизни, вы…

– Вы преувеличиваете, дядя Том! – с присущим ей жаром произнесла Фенни. – Простите, – спохватилась она, – может быть, вам не нравится это имя?

– Том… – широко улыбаясь, отозвался сэр Томас. – Удивительно, до чего я похож на дядю Тома! Я и забыл, что так меня однажды назвал Хэнли, безалаберный друг вашего мужа. На него я обиделся, – на него только и можно обижаться, – какой я ему Том! Но…

– Вы дядя Том! – прощебетала Фенни, и улыбка сэра Томаса стала еще шире. – И я жалею, что мне не двадцать лет!

– Недавно вам исполнилось восемнадцать, – с нежнейшей интонацией проговорил сэр Томас и поднес руку Фенни к своим губам. Он чувствовал себя безмерно счастливым; он уже каялся, что до встречи с этой подвижной, очень миловидной американкой думал о ней плохо, ожидал всевозможных бед и несчастий для Луи. Чудесная женщина, превосходный человек; его сын будет с нею счастлив. Дядя Том… Как хорошо придумано!

– Я благодарю бога за то, что вы существуете на свете, – сказал сэр Томас, целуя руку Фенни и лаская ее курчавые волосы – мягкую высокую шапку на голове. – Я счастлив! Вполне! Спасибо!

– Дядя Том, я вас люблю, как родного отца! Но что нам делать с моим мужем? Он худеет, кашляет. Туманы Шотландии ему не на пользу…

Сэр Томас помрачнел. Еще нет и месяца, как приехал сын, и, кажется, придется снова расстаться с ним. Ужасны эти разлуки. Миссис Стивенсон уже успела полюбить и Фенни и ее сына, который называет ее бабушкой Марго, а сэра Томаса – дедушкой, иногда добавляя: сэр. К Луи он обращается так: мой дорогой Льюис. Кажется, счастье поселилось в доме Стивенсонов, – нет, не кажется, а так оно и есть: Луи печатается, о нем пишут, – вот сегодняшняя почта: пачка писем из Лондона от друзей и редакторов газет и журналов; Луи уже платят деньги за его работу, – ого, как много! За один маленький рассказ он получил вдвое больше месячного жалованья сэра Томаса. Жаль, нет в живых Вальтера Скотта; он конечно, порадовался бы, читая статьи и рассказы за подписью Р.Л.С. И никто из читателей не знает, что этот Р.Л.С. болен, очень болен, но он мужественный человек, он преодолевает болезнь, борется с нею, и в этой борьбе ему помогает Фенни – его жена, да будет благословенно ее имя…

Луи чувствовал себя, как сказал бы автор газетного фельетона, «на вершине счастья». Он расхаживал по всему дому, обняв Фенни, и вел беседу о вещах, памятных и дорогих сдетства. Вот оловянные солдатики. Двести коробок, пехота, конница и артиллерия; в каждой коробке дюжина солдатиков. С сегодняшнего вечера они принадлежат Ллойду. Пока – солдатики, а потом… потом мы придумаем что нибудь посерьезнее. Например, роман приключений. «Обещаю тебе, Ллойд, – говорил Луи пасынку. – Ты подрастешь, я поправлюсь, и мы ежедневно будем сочинять увлекательнейшую историю, что-нибудь о кладоискателях или таинственном острове, на котором… Монте-Кристо? О нет, – мы только оттолкнемся от Дюма, но позволим себе полную самостоятельность. Даю слово, Ллойд, мы это сделаем!»

А вот библия Камми, ее очки, корзинка для мотков шерсти. Отрадные, тихие, блаженные воспоминания!.. Ошейник Пирата. Осколок оптического стекла с маяка «Бель-Рок». Железнодорожный билет поезда Эдинбург – Глазго, память о первом путешествии с отцом. Рогатка. Ну, это само собою понятно, рогатка есть рогатка. Вы спрашиваете, что это за камешек? Ха-ха, он влетел в окно соседнего дома, разбил стекло и упал в миску с супом, подняв горячий, жирный фонтан. Не говорите сэру Томасу, – он до сих пор ничего не знает об этом, а мама ужаснулась, потом рассмеялась, назвала восьмилетнего проказника отрадой и утешением своим… А вот бархатная куртка – знаменитая бархатная куртка, та самая, о которой не хочется рассказывать. У каждого была в юности своя куртка – у одного бархатная, у другого суконная, у третьего шелковая с золотым глазом на спине. Такую куртку носил в свое время Хэнли. А вот сказки, томик Жюля Верна, романы капитана Мариета, Вальтера Скотта, стихи Бёрнса. Вещи, которыми мы пользовались в детстве, нельзя уничтожать: они спасительное лекарство от многих недугов старости…

– Туманы моей родной Шотландии душат меня, – сказал Луи. – Мне больно дышать. Проклятый недуг!

На семейном совете решено было в конце года отправить Луи с женой и пасынком в Швейцарию, в горную долину Давос. Домашний врач уверяет, что трехмесячный курс лечения в санатории излечит Луи надолго. Легочный недуг уже не будет мешать работе. Восстановятся силы, появится аппетит, исчезнет сонливость.

– Я рад, что вы согласны увезти моего сына в Давос, – сказал сэр Томас. – Но…

– С моим дорогим Льюисом куда угодно, – беззаботно проговорил Ллойд.

– Если надо, – значит, надо, – тяжело вздохнув, сказала мать Луи.

Сэр Томас, запнувшись о какое-то «но», пожал плечами и закрыл глаза. Луи улыбнулся матери, с комичной гримасой поклонился пасынку, с глубокой нежностью во взоре посмотрел на жену и, обняв отца, припал щекой к его щеке.

Давос не помог Луи. Он затосковал по своей милой Шотландии; тоска вредно отразилась на здоровье. В апреле 1881 года семья Стивенсона-младшего возвратилась домой.

… Была холодная весенняя ночь. Разблистались звезды, ветер-чужеземец отрывисто бубнил о чем-то. Луи сидел на веранде маленького дома, который купил в окрестностях Эдинбурга сэр Томас для сына и его семьи. Луи знобило, надо было лечь в постель, выпить стакан отвара из вереска и трав, составленного по рецепту Камми, и постепенно погружаться в сон. Никогда не засыпающее воображение не отпускало Луи от стола. Тайная работа беспокоила его, в голове что-то складывалось. Луи сжимал зубы, не позволяя еще неодетой, неприбранной мысли вылететь на волю и лечь на бумагу вялым, длинным и хромым предложением, которое служило бы только уху, но не глазу. Одна фраза – та, что ведет за собою весь абзац, должна была быть музыкально слаженной, легкой для произнесения вслух и не теснить фразу соседнюю, а четвертая, пятая – и включительно по предпоследнюю – обязывались дать читателю утоление его любопытства, возбужденного минуту назад…

Трудная, кропотливая работа, то, что принято называть стилем. Следствием подобной работы является восхищение читателя – он заявляет: «Как хорошо! – Я всё вижу, всему верю и хочу знать, что будет дальше». Луи трудился над приготовлением первой фразы. Он знал, о чем будет писать, что именно скажет читателю, и ему, художнику, естественно, хотелось дать своим мыслям одежду простую, и чтобы ни стеклышка в волосах, ни единого фальшивого камня в кольцах, запонках и других украшениях, а они, по сути, играют служебную роль, они всего лишь знаки препинания.

Чернила не в первый раз высыхали на кончике пера Стивенсона, – Луи уже видел подпись под последней фразой едва лишь начинаемого повествования; он видел фамилию свою на титуле книги и даже цену ее на темно-зеленой плотной обложке. Вчера Ллойд нарисовал на листе ватмана нечто, похожее на остров, рисунок смешной и в то же время таинственный – картинку, которая пригодилась бы Дюма для его «Монте-Кристо»: остров, где зарыты сокровища. «Черт возьми, не начать ли роман о таинственном острове сокровищ? И закончить его сразу же, как только сокровища будут найдены… Дюма не справился с задачей, он блестяще решил первую половину – историю поисков клада, и непонятно, зачем и во имя чего понадобилось ему рассказывать дальнейшую судьбу своего графа Монте-Крието…»

Страшно хочется спать. Все давно спят, и только он один…

Фенни прислушивалась к тому, что делает ее муж: скрипит перо, шелестит бумага. Кашель, вздохи. Ллойд подглядывал в дверную щелку: что делает «мой дорогой Льюис»? Какой он худущий, господи боже мой, какие длинные у него руки! Что он делает? Почему он смеется, а ничего не пишет? «Чудак! Милый, хороший человек, муж моей мамы. Завтра спрошу, что он задумал, кого убил, кого утопил, кого наказал за нехорошие дела…»

«Читатель должен быть увлечен и очарован, – рассуждал Луи. – Происшествия, пусть даже и очень интересные, но замедленные в своем движении, надолго сосредоточили бы внимание читателя, дали бы ему возможность задуматься, вглядеться. Необходимы быстрая смена впечатлений, стремительное движение, – оно должно подхватить и унести читателя в безостановочном вихре. Иначе говоря – я дам действие, читатель благодаря ему в воображении своем создаст характер…»

Ллойд продолжал наблюдать за отчимом. «Может быть, он пишет тот роман, о котором говорил мне дней пять – семь назад? Мой дорогой Льюис уже на корабле! Ну, он знает, что нужно делать. Завтра спрошу, с чего начинается самое страшное приключение…»

Ллойд, очарованный и влюбленный, дрожал от холода и любопытства. Его отчим наконец кинул перо на стол, встал, выпрямился, пальцы обеих рук сжал в кулаки, склонился над столом и вслух стал читать то, что написал:

– «Сквайр Трелони, доктор Ливси и другие джентльмены просили меня написать всё, что я знаю об острове сокровищ. Им хочется, чтобы я рассказал всю историю с самого начала до конца, не скрывая подробностей, за исключением географического положения острова. Указывать, где находится этот остров, в настоящее время еще невозможно, так как и теперь там хранятся сокровища, которые мы не вывезли оттуда. И вот в нынешнем году я берусь за перо и мысленно возвращаюсь к тому времени, когда у моего отца был трактир „Адмирал Бенбоу“, а в этом трактире поселился старый загорелый моряк с сабельным шрамом на щеке. Я помню, словно это было вчера, как, грузно ступая, он дотащился до наших дверей, а его сундук везли за ним на тачке…»

Стивенсон (Ллойд был единственным свидетелем подлинного рождения неповторимого романтика Роберта Льюиса Стивенсона) черкнул спичку, закурил. Ллойд приоткрыл дверь и сунул в щель голову. «Читай же дальше, читай! – горячим шепотом произнес он, уже увлеченный, покоренный и забывший о том, что за окнами ночь, звезды, холодная весна. – Читай, мой дорогой Льюис!»

– «Это был высокий, сильный, тяжеловесный мужчина с каштаново-темным лицом, – продолжал читать Стивенсон, что-то поправляя, зачеркивая, недовольно морщась. – Пропитанная дегтем косичка торчала над воротом его засаленного синего кафтана. Руки у него была шершавые, в рубцах и царапинах, ногти черные, поломанные, а сабельный шрам на щеке – грязновато-багрового цвета. Помню, как незнакомец, посвистывая, оглядел нашу бухту и вдруг запел старую матросскую песню, которую потом пел так часто:

Пятнадцать человек на сундук мертвеца,
Йо-хохо, и бугылка рому…»[4]

– Начало есть? – спросил себя Стивенсон, энергично зачеркивая какую-то фразу и опускаясь в кресло.

Ллойд уже не в состоянии был таиться; он вбежал на веранду, охватил шею отчима руками и в неудержимом, буйном восторге крикнул:

– Хорошо, мой дорогой Льюис! Начало есть! Не ложитесь спать, сочиняйте дальше!

Глава четвертая

«Остров сокровищ»

Пошли сильные дожди, потом зашумели ливни, и нельзя было выходить из дому. Стивенсон и Ллойд занялись сочинением «Острова сокровищ». Часть первая, получившая название «Старый пират», была окончена в одну неделю, и Стивенсон прочел ее Фенни и Ллойду после обеда. Фенни, азартно аплодируя, сказала, что с нею и ее сыном всегда добрый, отзывчивый и чуткий Луи поступил необыкновенно жестоко: заинтриговал и закрыл тетрадь. Прочел фразу: «Ливси, – ответил сквайр, – вы всегда правы, – я буду молчать, как могила» – и расхохотался. То же сделал и Ллойд. И только Фении, большой ребенок, капризно ударила салфеткой по тарелке к не шутя произнесла:

– Бесстыдники! Увлечь старую даму и бросить ее на пороге таких интересных событий! Не надо было и читать, если у вас, сэр, нет продолжения?

– А я знаю, что будет дальше, – сказал Ллойд и захлопал в ладоши. – Все герои отправляются на таинственный остров и…

– Ну и что же? – сдерживая усмешку, спросил Стивенсон. – Напрасно воображаешь, что тебе что то известно, – ты ровно ничего не знаешь, мой дорогой!

– Они найдут сокровища, – неуверенно произнес Ллойд.

– Об этом надо подумать, – уже думая об этом, отозвался Стивенсон. – Ради одних сокровищ нет смысла писать книгу, нет нужды посылать экспедицию. Не кажется ли тебе…

– Мне кажется, – перебила Фенни, – на пути к этому острову должны произойти какие-то важные события. Что-то случится. Тот, от имени которого ведется повествование, окажется в такой беде, что…

Стивенсон сказал: «Гм» – и закусил губу. Очень хорошо, что он прочел первую часть, проверил на догадке и воображении читателя свою фантастическую конструкцию. Один из слушателей видит конец, последнюю страницу. Другой заинтересован серединой повествования, и, видимо, его интригует самое действие, в котором, естественно, должно быть много узелков. Гм… Требования возрастов… Следовательно, необходимо так накрыть стол и расставить блюда с кушаньями, чтобы довольными остались все приглашенные.

– Не хочешь ли, чтобы на корабле подрались? – спросил Стивенсон пасынка.

– Драку я люблю, мой дорогой Льюис!

– Поменьше драк, ради бога, поменьше драк! – поморщилась Фенни.

– Одна хорошая драка в самом конце, – сказал Ллойд.

– А в середине? – спросил Стивенсон, уже нечто обдумывая, прикидывая, наблюдая за поведением характеров, о чем ни слова не было сказано заказчиками. Стивенсон понимал, что даже драка – это уже характер, наиболее экспрессивный и по-своему ретушируемый в воображении читателя. Гм… Характеры. Слагаемые поступков… Поведение героев…

– Возьмите вот это яблоко, – предложил Стивенсону Ллойд и кинул отчиму продолговатую, похожую на грушу, «шотландку».

– Как хорошо, что я догадалась купить их целую бочку, – вскользь заметила Фенни. – У нас, в Америке, яблоки невкусные. Да, – спохватилась она, – в середине, пока идет корабль, я бы сочинила… Гм,.. что бы я сочинила?

Стивенсон порывисто поднялся с кресла и ушел к себе. «Спасибо, дорогие читатели, – вы подарили мне бочку с яблоками! Эта бочка с яблоками поразит вас там, где вы этого и не ожидаете. Так, так, так… Не позабыть, не растерять… Порядок и названия глав меняются. „Что я услышал, сидя в бочке из-под яблок“ будет приблизительно одиннадцатой главой, а та, где военный совет (так мы ее и назовем), последует за криком с вахты о том, что показалась земля».

Стивенсон сел и начал писать, посмеиваясь в пушистые, мягкие усы, левой рукой поглаживая правую, рассматривая крупные, частые веснушки на обеих руках.

«Воображение читателя приковано к судну, – подумал он. – Ну, а я высажу его на сушу. Это будет и неожиданно и кстати».

Написал несколько фраз и вернулся к первой, в новой части, главе, выбрасывая одни слова и заменяя их другими, тщательно наблюдая за тем, как складывается ритм, как дышит предложение, нет ли где случайно затесавшегося в хорошую компанию точных слов одного какого-нибудь словечка из тех, что всегда требуют помощи двух и даже трех прилагательных.

– До острова сокровищ еще очень далеко, – сказал и себе и воображаемой аудитории своей Стивенсон. – Потерпите, друзья! Вы будете вознаграждены.

Если бы не кашель! Если бы не дожди, ливни, грозы! Если бы не нетерпение Ллойда и Фенни! Они стучат ежечасно в кабинет и спрашивают:

– Сегодня будет чтение?

– Сегодня не будет, – отвечает Стивенсон. – На море буря. Весь экипаж корабля…

Не договорил, – за дверью поскрипывают ботинки Ллойда, посвистывает шелковое платье Феини. «Сейчас я им…» – усмехнулся Стивенсон и крикнул:

– Пиастры! Пиастры!

– Что это значит? – спросил Ллойд.

– На корабле есть клетка, а в ней попугай, – ответил Стивенсон. – Завтра всё узнаешь. А сейчас возьми своих оловянных солдатиков и поиграй с ними!

На следующий день после обеда Ллойд горько и неутешно плакал, а Фенни всерьез гневалась на мужа, отказавшегося читать новые главы романа.

– Но они еще не готовы! – оправдывался Стивенсон, взглядом – кротким и светлым – прося прощения у Ллойда. – Я недоволен своей работой, дорогие мои! Получился сумбур, я несколько убыстрил повествование – и фразы побежали, как дети из школы!

– А они должны чинно шагать, как в школу? – буркнул Ллойд.

Стивенсон молча поклонился и направился к себе в кабинет.

– Пиастры! Пиастры! – сказал он, поддразнивая жену и пасынка. – До завтра! Меня нет дома! Всем говорите, что я уехал, и надолго!

О, как он работал! Он не хотел обманывать ни себя, ни читателей. «Я возгордился, – писал он Кольвину, – я нащупал правильный ход повествования, я обошел, где надо, всех морских писателей, и я докажу, что Дюма напрасно приглушил поиски сокровищ в своем „Монте-Кристо“; самое интересное – это поиски, а не то, что случилось потом. Мы знаем, что деньги портят человека, а потому я только за первую половину одной из сильнейших страстей. Вторая почти всегда безнравственна, всегда лишена элемента воспитательного, морального. Подумайте – я моралист!.. Нет, прежде всего я художник, но мне не припишут корысти и лжи. Сокровища в моем романе будут найдены, но и только. Господи, помоги моим героям доплыть до острова!..»

Они доплыли, нашли сокровище, но это случилось на тридцатые сутки ежедневных послеобеденных чтений. Предпоследнюю главу слушали сэр Томас, Хэнли и Кольвин, – Стивенсон кратко рассказал им содержание того, что он уже прочел жене и пасынку. Кольвин спросил, когда будет готова последняя глава.

– Согласен ждать месяц, два, – заявил он и, узнав, что она уже написана и будет прочитана завтра, обнял своего друга за талию и увлек его в бурный, стремительный вальс, который сам же и насвистывал. Сэр Томас в такт трубил в кулак, а Хэнли колотил костылями по гулко дребезжащему стулу. В гостиной бесновался Ллойд – он перепрыгивал через кресла, столы и столики и кричал:

– Завтра! Завтра! Пиастры! Йо-хо-хо и бутылка рому! Да здравствует мой дорогой Льюис!

– Да здравствует Роберт Льюис Стивенсон! – провозгласили на следующий день слушатели, когда была дочитана последняя глава, кончавшаяся двумя строчками стихов:

Все семьдесят пять не вернулись домой,
Они потонули в пучине морской[5].

– И это всё? – обиженно спросил Ллойд, перебивая взрослых, уже начавших лестные для автора романа споры по поводу сюжета, характеров и стиля… – Нет, мой дорогой Льюис, нужно что-то еще…

– Он прав, – вмешалась Фенни. – Ллойд говорит от имени миллионов читателей. Они потребуют полной ясности, точного окончания.

– Леди! – воскликнул Хэнли, чуточку охмелевший от выпитого вина. – Я лучшего мнения о миллионах читателей, клянусь манжетами великого Шекспира! Роман окончен. Но он продолжается в воображении благодарного, взволнованного, счастливого и…

– Строк двадцать согласен прибавить, – задумчиво, с отсутствующим взглядом проговорил Стивенсон. – Ллойд прав. Мой дорогой Кольвин, возьмите карандаш, – во мне что-то уже шевелится, слова наплывают, и я ничего не могу поделать с ними. Пишите, друг мой…

Ллойд вызывающе посматривал на взрослых. Фенни поцеловала его в голову, вздохнула от переполнявших ее материнское сердце нежности и гордости и влюбленно улыбнулась мужу.

– Пишите, друг мой, – повторил Стивенсон. – «Каждый из нас получил свою долю сокровищ. Одни распорядились богатством умно, другие, напротив, глупо, в соответствии со своим темпераментом. Капитан Смоллет оставил морскую службу. Грэй занялся изучением морского дела. Теперь он штурман и совладелец превосходного, хорошо оснащенного судна. Что касается Бена Ганна, он получил свою тысячу фунтов и истратил их все в три недели, или, точнее, в девятнадцать дней – на двадцатый день он явился к нам нищим. Сквайр сделал с Беном именно то, чего…»

– Конец для глупых мальчишек, – недовольно промычал Хэнли. – Бабушка умерла, дедушка женился, лошадь ускакала, из трубы пошел дым, нищий напился пьяным и сломал себе шею…

– Вы ничего не понимаете, сэр, – с превеликой дерзостью прервал Хэнли Ллойд. – Мой дорогой Льюис знает, что делает. Попробуйте сами сочинить такую историю!

Хэнли ударил костылем по стулу, а Стивенсон, углубленный в себя и видения свои, продолжал диктовать еще минут пять-шесть, а потом рассмеялся и сказал громко:

– Пиастры! Пиастры! Пиастры! Три раза, Кольвин! – И добавил устало: – Конец. Больше ни слова. Аминь!

Дождь яростно барабанил по стеклам окон, завывал ветер, постепенно переходя в ураган. Кольвин и Хэнли не смогли выехать в Лондон, – сильная буря прервала железнодорожное сообщение, остановила поезда, сорвала с якорей суда вбухте и гавани. Стивенсон стал кашлять, ноги его подкашивались.

– Это мне надоело, – сказал он Фенни. – Опять придется ехать в Давос, или я умру. За что это мне? Разве я так плох, так грешен, кого-нибудь убил?

– Это тебе за твой талант, – сказала суеверная Фенни и отдала приказание слугам готовить чемоданы и саквояжи. Стивенсон затосковал. Опять надо куда-то уезжать, жить в чужих домах, работать не тогда, когда хочется, ждать, когда спадет температура и можно будет ходить, не опираясь на палку…

Ночью он встал с постели, надел пальто, шею обернул шерстяным шарфом и тайком от домашних вышел в сад. Здесь всё было не похоже на остров сокровищ, на тот мир, который создало его воображение. Картинность воображаемого мира обогащала мир реальный, не оскорбляя его и не исправляя, но излечивая от многих недугов человека, не желавшего мириться с действительностью, которая настойчиво взывала о переустройстве. Остров сокровищ был выдумкой, но эта выдумка воспитывала и тренировала мечту человека о будущем – своем собственном и детей своих. Ослепительной сменой картин, необычайностью происшествий и поступков героев Стивенсон сознательно преподавал – в форме наилучшей – веселую науку послушания своим чувствам, направленным в будущее.

– Ллойд был счастлив, слушая главы моего романа, – вслух говорил Стивенсон, бродя по пустынному, закутанному в туман саду. – Счастливы были и взрослые, и больше и сильнее всех я сам. Где-то далеко-далеко есть остров сокровищ, – пусть думают о нем, а я еще прибавлю соли, пряностей и солнечного блеска!

Может быть, в самом деле где-нибудь далеко-далеко отсюда существует остров сокровищ… Маленький Лу верил в это. Юноша Луи не сомневался в том, что на свете много тайн и загадок. Взрослый Роберт Льюис Стивенсон не мог жить без ощущения какого-то особого населенного мира в собственной своей фантазии, и этот мир несомненно преображал подлинную реальность, и эти два мира соединялись в один, друг другу не мешая, а, наоборот, взаимно обогащаясь и расцветая.

Стивенсон поднял голову, взглянул на зеленую лучистую звезду над садом, глубоко вздохнул. Вспомнил о непотушенной лампе в своем кабинете, о неплотно прикрытой двери, ведущей в комнату Ллойда, и торопливо зашагал к дому.

Ллойд ворочался в постели, – то ли ему что-то снилось, то ли он еще не спал. Стивенсон негромко окликнул его.

– Что, мой дорогой Льюис? – отозвался Ллойд.

– Пиастры! Пиастры! Пиастры! – глухим голосом выходца из театрального люка проговорил Стивенсон. – Тебе будет интересно. Ты у меня не заснешь до послезавтрашнего утра!

– Никогда не буду спать, – хихикая и ухмыляясь, ответил Ллойд. – Вот встану и буду плясать!

– Сумасшедшие! – прикрикнула проснувшаяся Фенни. – Немедленно замолчите! Завтра мы уезжаем! Безумцы!

– Пиастры! Пиастры! Пиастры! – деланно сонным голосом пробормотал Ллойд. – Пятнадцать человек на сундук мертвеца!..

– Йо-хо-хо и бутылка рому! – добавила Фенни и расхохоталась.

В Давосе Стивенсон переписал «Остров сокровищ». Спустя два месяца роман уже читали миллионы англичан – взрослых и школьников. Имя Стивенсона сразу стало известным всему миру. «На небе нашей литературы, – писала критика, – взошла новая звезда первой величины».

«А вы не забыли меня? – спросила Стивенсона первая же фраза в коротком послании, которое ему переслал сэр Томас. – Почаще вспоминайте несчастную Кэт Драммонд! Может быть, всё случилось для Вас к лучшему: женившись на мне, Вы, наверное, не написали бы „Остров сокровищ“. Эту книгу я прочла три раза. Пиастры, пиастры, пиастры, дорогой Луи!..»

Много писем из всех городов Великобритании, много рецензий и критических статей в газетах и журналах Франции, Германии и Америки. И одновременно с этими приятными, лестными вестями нечто такое, от чего Стивенсону стало больно: на третьей странице похвала его роману, а на первой – официальное сообщение о подавлении восстания в далеком Трансваале. Горсточка мужественного народа задушена англичанами. Газеты празднуют «победу».

– Не победа, а подлость, – дрожа от гнева, сказал Стивенсон. – Подлость со стороны британцев, а победа всё же на стороне буров. О, как осрамились англичане!..

В тот же день Стивенсон написал протест по поводу британского вторжения. Он написал его, тщательно выбирая наиболее гневные, злые слова, исполненные сарказма и возмущения по адресу правительства Великобритании. «Мне стыдно и больно, – писал Стивенсон в своем письме-протесте, – я всем сердцем приветствую борцов за независимость – гордый народ Трансвааля! Пушками ничего не докажешь, и я никогда не встану в ряды угнетателей…»

Это письмо Стивенсон вручил Фенни, заявив, что она должна немедленно отправить его в редакцию наиболее известных английских газет. Фенни сказала: «Хорошо, Луи, будет исполнено».

Фенни рассудила так: ее муж блистательнейшим образом начал литературную карьеру, о нем пишут и говорят, имя его уважаемо и любимо. Нелепо и опасно выступать против общественного мнения, – оно, как думала Фенни, не на стороне восставших буров. Роберт Льюис Стивенсон художник, а не политик. Что он понимает в политике? Куда и зачем он суется? Глупо писать протесты. Благородство – это очень хорошо, но семья, здоровье, литературная карьера прежде всего, а потому…

Протест Стивенсона не был опубликован.

Фенни не отправила его по назначению, и Стивенсон никогда не узнал об этом…

Часть пятая

Светлое имя

Глава первая

Реплика, набранная петитом

Еще в 1881 году Стивенсон опубликовал статью под названием «Нравственность писателей-профессионалов». В ней он писал:

«… Общая сумма того, что читает нация в наши дни ежедневных газет, сильно влияет на ее язык, а язык и чтение, взятые вместе, образуют действенное воспитательное средство молодежи. Хорошие мужчина или женщина могли бы держать юношу в продолжение некоторого времени на более свежем воздухе, но современная атмосфера, в конце концов, всемогуща по отношению к среднему числу людей посредственных.

… Низость американского репортера или парижского хроникера, и того и другого так легко читаемых, не может не оказывать неисчерпаемо вредного воздействия. Они касаются всех тем той же самой неблагородной рукой, они сеют сведения обо всем в молодых и неподготовленных умах – в недостойном освещении, и всё снабжают некоторой долей острот, чтобы тупые люди могли их цитировать. Сама сумма их отвратительных статей перекрывает редкие высказывания хороших людей… Я говорю об американской и французской прессе не потому, что они намного низменнее, чем английская, но потому, что они лучше пишут, а следовательно, и распространяемое ими зло действует с большей силой…»

Стивенсон отвернулся от «буржуазной пошлости», он предпочел ей добрый и щедрый мир собственной фантазии. Пройдет семь лет – и Стивенсон уедет на Самоа – и для того, чтобы продлить свою жизнь, защитив больные легкие единственно пригодным для них климатом, и прежде всего с той целью, чтобы раз и навсегда сказать «прости-прощай» тому классу, который взрастил его и воспитал. В возрасте сорока лет, в 1890 году, он напишет одному из своих друзей: «Я никогда не любил города, дома, общество или (кажется) цивилизацию… Море, острова, жители островов, жизнь на них и их климат приносят мне подлинное счастье…»

В 1884 году, изрядно пространствовав по свету, Стивенсон вчерне окончил роман «Черная стрела». В печати он появился только в 1888 году, спустя два года после выхода в свет его второго исторического романа – «Похищенный».

– Меня интересует, тянет, зовет к себе прошлое моей родины, – сказал он Фенни, постоянно любопытствовавшей, что именно пишет ее муж. – Мне кажется, что в глубоком прошлом я нашел характеры, которых не вижу сегодня. Повстанцы, феодалы, война Роз – Белой и Алой, мужественные крестьяне, романтические пираты… юноши всех стран мира будут иметь возможность, читая мой роман, сопоставить его содержание и идею с прошлым и своей страны.

– Ты сегодня бледнее, чем обычно, – сказала на это Фенни и приложила ладонь ко лбу мужа. – Маленький жар. Тебе надо лечь, мой друг.

– Очень большой жар! – возразил Стивенсон. – Меня трясет лихорадка, Фенни! Я простудился на пути к острову сокровищ, и она уже никогда не оставит меня.

– Трясет и Ллойда, – рассмеялась Фенни.

– А с тобой как?

– Меня трясет лихорадка ожидания. Я люблю то, о чем ты пишешь.

– А то, как я пишу? – Стивенсон сдвинул брови, крепко сжал губы.

– Ты пишешь божественно. Читая тебя, кажется, что смотришь в стереоскоп. А твои стихи, твой «Поэтический сад ребенка» так прекрасен, что я не нахожу слов. Ложись, мой Луи, отдохни. Если придет этот одноногий Хэнли, я скажу ему, что ты работаешь.

– Ты не любишь моего Хэнли?

– Не люблю. Я люблю только тебя и моего сына. Дочь… она замужем, она уже в тени моего чувства.

– Фенни, видишь – я лег. Вот я вытянулся, закрыл глаза…

– Прости, я сейчас уйду!

– Да разве же я гоню тебя?!

– Нет, нет, я нисколько не обижена, – тебе надо лежать, отдыхать…

Фенни уходит. Самые странные люди – это те, кто нас особенно сильно любит. Порою в голову приходит дикая мысль: если бы они любили не так сильно! Тогда, может быть, они и не обижались бы. Бывает, что и любовь оказывается обузой. Понятно и естественно, когда за обедом тебе и раз и два предложат положить себе на тарелку то или иное кушанье, ты повинуешься, ешь, и так хочется посидеть в молчании минуту, две, три, но любящим тебя кажется, что они недостаточно внимательны к тебе, они еще и раз, и два, и три предлагают взять еще вот это и попробовать вот то. Приходится двадцать раз говорить: «Спасибо, я сыт», но тебе не верят. Ах, если бы они поверили! Если бы они не мешали делать то, что хочется, есть столько, сколько надо тебе, а не им… Фенни укладывает тебя в постель. Ты лег. А она не дает тебе заснуть, она болтает без умолку, она уже раздражает, мешает, и всё потому, что любит очень сильно и верно. Любовь матери – это совсем другое. Мать поймет всё, что тебе надо, по взгляду, по дыханию, по едва уловимому повороту головы… Фенни превосходная женщина, но иногда хочется, чтобы она была иной.

Стивенсон поднялся с постели, подошел к столу, взял в руки карандаш, положил его, коснулся пальцем медного подсвечника, прошелся до окна, взглянул на свой портрет работы Сержэна.

«Что ты всё ходишь, что ты всё смотришь, что тебе нужно? – спросил себя Стивенсон. – Лежи, этим ты доставляешь удовольствие Фенни. Вот она, – она подсматривает в щель двери, сейчас тебе попадет, ты должен лежать!»

А в соседней комнате спит сэр Томас. Он тяжело болен, – что-то неладно у него с головой, в мозгу. Доктор ждет удара. Не так давно сэр Томас подарил Фенни усадьбу под Эдинбургом. Стивенсон назвал ее именем маяка – «Скерри-Вор». Сегодня сэру Томасу не выговорить этого слова, и он конфузится. Он страдает.

Стивенсон заглянул в кабинет отца. Старик спит. На лице его выражение покоя, счастья. Покой и счастье должны сопутствовать всем людям, покой и счастье – конечная цель человечества, но почему же эти состояния, чувства эти почти всегда свойственны только тем, кого ненадолго оставили боль, скорбь, страдание?.. Мир нехорош, он настоятельно требует переделки; всему человечеству следует однажды сговориться и сообща приняться за работу по переустройству мира. Что именно нужно делать? Стивенсону кажется, что он знает это: воздействовать на нравственное начало в человеке. Стивенсон убежден, что ему удается делать это более или менее хорошо.

Вот роман «Черная стрела» – глубокое прошлое, средневековье, готика… Трезвые умы с иронией произносят эти слова, но искусство – и литература прежде всего – воздействует на человека отчетливым изображением характеров, а характер – это чувство долга, смелость, чистота намерений, любовь к родной эемлe. Родная земля – это женщина, мать, жена. И даже Кэт Драммонд, то есть воспоминание о первой любви. Кэт Драммонд…

Стивенсон закрыл голову одеялом и улыбнулся. Этой улыбки никто не должен видеть, воспоминание о Кэт – частица души, нечто от плоти, кусочек мира, в котором Фенни Осборн чужая… Никто не имеет права посягнуть на наши воспоминания, никто. Стивенсон мечтает о романе, в котором должна жить и действовать Кэт. «Это моя тайна, – шепчет Стивенсон, – это мой остров сокровищ. То, что не удалось в жизни, отлично живет в воспоминаниях…»

Он уснул. И притворялся спящим весь следующий день. Он обдумывал подробности истории, приснившейся под утро, а потом встал, оделся, и вдруг ему етало скучно и пусто. Захотелось музыки. Пальцами правой руки он слегка коснулся клавиш рояля, нажал педаль, и только тогда левая рука начала импровизацию. Неуверенно и робко – из чувства почтения к этому старому инструменту, который в детские годы казался одеревеневшим чудовищем с оскаленной пастью, – Стивенсон извлек из немощи белых клавиш два-три такта, с предельной точностью изобразившие собственное его состояние. Еще раз то же самое и еще раз, и тогда правая рука приласкала черные клавиши, – они лежали подобно обиженной детворе, разбросав белые одеяла и покорно вытянув свои черные, исхудавшие тельца. «Хорошо, спасибо», – сказал Стивенсон и, вскинув голову, поднял на ноги всю клавиатуру.

История, что снилась вчера, давила на плечи, грудь, голову – сильнее всего на грудь, и было больно, тяжело и страшно. Врачи приказали остерегаться ветра, сквозняков, утренней и вечерней росы; врачи прописали бром на ночь и настойку столетника три раза в день. Фенни связала шерстяную фуфайку, купила длинные теплые чулки. И жена и врачи думают, что бром, скука и шерсть в состоянии умилостивить туберкулез легких. Жена (да сохранит ее господь!) полагает, что болезнь легких можно вылечить такими-то и вот такими-то средствами, об этом ей сказала медицина (всего ей доброго!), – слово «медицина», по мнению Фенни, следует писать с большой буквы.

Сон всё еще перед глазами, и нет сил уйти от его странной магической власти. Что снилось? Вот это: отрывистый удар по клавишам. Беспорядочные, не собранные в мелодию звуки уходят неторопливо, гуськом, на ходу оборачиваясь и качая головами.

– Я знаю лучше их всех, – сказал Стивенсон, зябко поеживаясь, – лечит то, что утишает боль. Дело не в том, что у меня больные легкие, а только в том, что сознание мое соглашается верить этому. И, может быть, потому-то и сон… Ну, порассуждай, поговори, Лу. – Он назвал себя этим детским именем и, ожидая хороших, добрых мыслей, зная, что они явятся непременно, заиграл вальс «Шотландия». Какой милый – да сохранят его века – вальс! О, сколько помощи и света дает музыка! Кто был первым музыкантом и на чем он играл? На дудочке, на волынке, на одной струне. Много струн явилось в семнадцатом столетии, когда изобрели фортепьяно. И на этом остановились, суеверно ожидая музыки механической, заводной, – какая-то такая ужо будет!

Да сохранит небо рояль, дудочку, волынку! И хрусткий хрупкий вереск, и дикую розу, и книги, и теплую руку матери, и белый наряд невесты – всю легкую благодать жизни, а ей нет конца и начала.

Вальс утомил Стивенсона, и он на одно мгновение поверил врачам: есть легкие больные, и тогда их нужно лечить, и есть легкие здоровые, и тогда… что тогда? «Хорошо тому, у кого здоровые легкие», – подумал Стивенсон и вспомнил, как отчаянно кашлял доктор Хьюлет, прописывая какую-то смесь на длинном и узком листке бумаги. «Сэр Хьюлет, а не угодно ли послушать, что снилось вашему больному в ночь на пятое марта? Садитесь вот сюда…»

Стивенсон искоса оглядел дверь и стены, погрозил пальцем своему отражению в зеркале и, взяв воображаемого доктора под руку, подвел его к дивану, усадил, предложил сигару, а когда почтенный слуга Пневмонии и Малокровия отрицательно качнул головой, Стивенсон удобно расположился в кресле и начал:

– Каждую ночь, нелицемерно уважаемый сэр, я вижу сны. Каждую ночь – с тех пор, как только помню себя. Стоит только мне прилечь и вздремнуть, как сию же минуту я становлюсь зрителем удивительнейших происшествий. Сны бывают плоские, стереоскопические и… не знаю, как назвать те сновидения, которые запоминаются. Сон плоский помнишь две-три минуты после пробуждения, сон стереоскопический живет в памяти до двух суток, а потом волшебно испаряется… Третья разновидность настолько реальна, что с течением времени припоминается как нечто, случившееся в действительности. Я уверен, почтеннейший Эскулап, что сон – это деятельность нашего мозга; подробное объяснение отказывается дать даже наука. Она говорит: сновидение есть результат работы мозга. И больше ничего. Наука ищет разгадки. Пользуясь этим случаем, я по-своему объясняю этот феномен. Возьмите сигару, сэр. Мне легче говорить, когда я вижу колечки дыма. Вот так. В вашем возрасте никотин особенно вреден, а потому и не обращайте на это внимания. Продолжаю.

Стивенсон встал, подошел к роялю, поиграл черными клавишами, опустил лакированную, с отразившимся в ней человеком, крышку. Она негромко хлопнула, а в тон ей что-то скрипнуло в зале. Стивенсон поднял крышку и снова опустил. На поверхности ее, под самым лаком, большие глаза Стивенсона глядели в глаза Стивенсону. Отражение было таким чистым и ясным, что невольно думалось о тяжести, лежавшей на клавишах. Стивенсон поднял крышку. Вот так же и во сне отвратительный по внешности человек, коротконогий и толстый, приподнимал крышку над клавишами и с ухмылкой поглядывал куда-то в сторону.

Продолжая начатый разговор с воображаемым доктором, Стивенсон отошел от рояля и вздрогнул: на диване сидел Хьюлет.

– Вы! – крикнул Стивенсон.

– Простите, я, – ответил доктор и, привстав, поклонился. – Я уже слышал всё то, что вы говорили о снах, мой дорогой Лу. Не хотелось мешать вашей импровизации, я присел в кресло по ту сторону двери. Еще раз простите и продолжайте.

– Возьмите сигару, сэр, – сказал Стивенсон, жестом указывая на круглый стул перед диваном. – Я продолжаю. Мне снился превосходный рассказ, сэр. Он беспокоит меня, давит, мешает жить. Я должен написать его. Только тогда я почувствую облегчение. В сущности, со мною всегда так: пишешь потому, что тревожит радость или большая забота…

– Океан, буря, корабль, – думая, что именно это и снилось Стивенсону, проговорил доктор, глубоко затягиваясь пахучей отравой. Розовое жирное лицо его улыбалось каждой своей продольной и поперечной морщинкой. Затянувшись, он комично надувал щеки, смакуя летучий яд, а затем поднимал голову и пускал дым колечками. Этот человек лет десять назад держал пари, что будет пить вересковую водку и коньяк в количестве, превышающем такт и приличие, и выкуривать в день дюжину сигар и, несмотря на подобное самосжигание, проживет девяносто лет. На днях ему исполнилось семьдесят. Коньяк и водку он пил как воду, и только слегка прихрамывал то на одну, то на другую ногу. – Океан, буря, корабль, – повторил он глухим, с трещинками, басом. – Много крови, нападение пиратов, дым и полтора миллиона дьяволов, – добавил он, подмигивая.

Стивенсон отрицательно покачал головой.

– Мне снился человек, в оболочке которого жили два существа: один – добрый, другой – злой. Один, – назовем его Джекилом и вообразим, что он доктор, – благовоспитанный, чинный и вполне порядочный джентльмен. Но всё гадкое, нечистое, злое, всё то, что Джекил таит в своем подсознании, заключено в его двойнике. Назовем его так: мистер Хайд. Этот другой – реальный образ одного и того же лица, то есть Джекила. Существование его двойственно, понимаете? Сегодня он – он сам, завтра – он другой. Чаще всего он добр. Каждый из нас, дорогой сэр, и добр и зол, смотря по обстоятельствам, – ведь нет абсолютно злого. Палач, совершив казнь, приходит домой и поливает цветы, ласкает своего сына. Так вот, я видел во сне двойственное существование Джекила, он…

– Он отрекомендовался вам? – насмешливо прервал доктор Хьюлет, столь насмешливо, что колечек на этот раз не получилось.

– Нет, – добродушно отозвался Стивенсон, – сновидение было беззвучно, но так искусно, так ловко сделано сюжетно, что мне нечего придумывать, остается только записать его, придав соответствующую форму.

Раза два-три натужно кашлянув и тем напугав доктора, Стивенсон медленно, словно в полусне, произнес:

– Мне неприятен этот сюжет, но я должан избавиться от него. Став достоянием читателя, он уже не будет принадлежать мне. Вы, сэр, помогли начать мой новый рассказ, который я назову так: «Необычайная история доктора Джекила и мистера Хайда».

– Я вам помог? – удивленно проскандировал доктор Хьюлет, делая большие, страшные глаза. – Каким же это образом, хотол бы я знать!

– Вы стояли там, за дверью, – начал Стивенсон, но его тотчас поправили: не стоял, а сидел, развалясь в кресле.

– Это не играет роли, – вы могли лежать на диване, – недовольно произнес Стивенсон, и доктор понял, что работа уже началась. – Первая глава будет называться «История двери» – именно так…

– Бром пьете? – строго прервал доктор Хьюлет.

Стивенсон посмотрел на гостя, опустил глаза.

– Перевоплощение будет происходить с помощью напитка, – неуверенно проговорил он. – И этот напиток подведет несчастного Джекила. Да! – воскликнул Стивенсон, выпрямляясь в кресле. – Есть всё, недостает идеи. Недостает идеи, сэр! О, черт! В чем же идея? В чем? Одного сюжета, голого приключения, конфликта, происшествия недостаточно. О, конечно, – идеи, мысли не снятся!

– Читателям не нужна идея, – небрежно заметил доктор.

Взгляд Стивенсона стал гневен. Он вскочил с кресла и зашагал из угла в угол, стремительно и резко говоря:

– Я люблю, я уважаю моего читателя, сэр! Я воспитываю его, в меру сил воздействую на его добрые начала, я учу его любить и ценить жизнь! Это и есть идея, сэр! Недавно я был в Лондоне, подписывал договор на новое переиздание «Острова сокровищ». Когда мальчик рассыльный узнал, что я автор этого романа, он подошел к окну и крикнул: «Эй, идите сюда, здесь Стивенсон!» Спустя минуту весь коридор, вестибюль и все три этажа лестницы были набиты мальчишками. Они смотрели на меня, и глаза их испускали сияние. На улице собралась толпа. Какой-то человек забрался на крышу фургона и оттуда приветствовал меня от имени своего и, как он сказал, от имени людей с воображением, которое благодаря моей книге без экзамена перешло сразу из третьего в шестой класс. Я был счастлив, сэр! Моя книга…

– Она прекрасно написана, – буркнул доктор Хьюлет.

– Это уже половина идеи, – наставительно заметил Стивенсон. – В каждом будущем моем романе или рассказе я скажу, покажу и докажу, что доброта есть основное свойство характера, что зло бессильно, что не ему созидать и царствовать, – понимаете?

Доктор сунул сигару в пепельницу, пожал плечами.

– Первый случай в моей сорокалетней практике, – медлительно проговорил он, наблюдая за Стивенсоном. – Пациент выговаривает лечащему его врачу! Невиданно!

– Вы дотронулись до больного места, сэр, – продолжал Стивенсон, меряя зал по диагонали крупными шагами пехотинца, спешащего на привал. – Меня уже упрекали в безыдейности, – прости им господи! Безыдейность! – Он подбросил это слово и долго следил за тем, как оно бесследно растворялось в тишине серого, сумеречного часа. – Безыдейность – это равнодушие, сэр! Безучастность, глухота. Меня упрекали в том, что я убегаю в прошлое… Да, я ухожу и буду уходить в прошлое моей родины, но только лишь для того, чтобы этим самым дать урок современной действительности. Что для меня важно, сэр? Этика, этика, этика, – Стивенсон закрыл глаза, щелкнул пальцами, долго искал какие-то нужные ему слова. – В прошлом я нахожу большие характеры, в современности их нет. А вы, сэр, со своей репликой…

– Моя реплика набрана петитом, – извиняющимся тоном произнес доктор, снова принимаясь за свою сигару. – Простите меня, Лу! Сядьте.

Стивенсон опустился в кресло.

– Позвольте мне выслушать вас, – доктор сложил пальцы трубкой и подошел к Стивенсону. – Старый дурак, – отпустил он по своему адресу. – Дышите! Не дышите! Вздохните! Гм… Опять испарина, черт!

– Доктор Джекил будет похож на вас, сэр, – сказал Стивенсон.

– Много чести, дорогой Лу, – прокудахтал доктор Хьюлет. – Много чести! Когда будете писать о приключениях на корабле, сделайте меня старой, глупой, выжившей из ума крысой! Повернитесь ко мне спиной, Лу.

Стивенсон обнажил грудь и спину, но остался в том же положении, лишь низко опустил голову, макушкой упираясь в жесткие колени доктора, который стучал по спине пациента согнутым пальцем, прикладывал ухо к лопаткам, сопел носом и тяжело вздыхал.

– Сэр, – не поднимая головы, обратился к доктору Стивенсон. – Могу ли я прожить еще десять лет?

– При одном условии, – ответил доктор, продолжая свои исследования. – На эту тему мы уже беседовали.

– Перемена климата? – спросил Стивенсон, считая квадратики на коричневых штанах доктора.

– И обстановки, – закончил Хьюлет. – Куда-нибудь на Тихий океан, к диким. Тогда я ручаюсь, что вы проживете еще десять и даже двадцать лег.

– А если останусь здесь? – Стивенсон чуть выпрямился.

– Здесь подле вас такие дураки, как я, – ответил доктор и помог Стивенсону надеть фуфайку. – Но даже и умные не спасут вас здесь, – поправился он. – Немедленная перемена обстановки, Лу! Я много теряю, – я не увижу вас здесь, но буду знать, что где-то вы живы и здоровы…

Часы гулко и с удовольствием пробили восемь раз. Доктор вытащил из жилетного кармана толстые часы-луковицу; на них было восемь без десяти минут.