/ Language: Русский / Genre:child_prose,

Ефрейтор Полухин

Лев Кузьмин

Повести и рассказы Льва Кузьмина адресованы читателям младшего школьного возраста.

Лев Кузьмин

ЕФРЕЙТОР ПОЛУХИН

На ефрейтора Полухина свалилось самое настоящее несчастье, да только об этом на пограничной заставе не ведает ни одна живая душа.

Внешне Полухин не изменился ни в чём. Аккуратный, всегда подтянутый, в ловко сидящей на белобрысой голове фуражке, удивительно курносый, ясноглазый, маленький ростом, но крепкий, как гриб-боровик, он и теперь в обращении с товарищами ласково-улыбчив, и на приказания командиров откликается с прежней готовностью. С той расторопной и весёлой готовностью, от которой даже сам начальник заставы, суховатый характером лейтенант Крутов сразу приходит в шутливое настроение, говорит неуставные слова:

— Молодец, Полухин, молодец! Хотя пока что пограничный стаж твой совсем невелик.

Но это — днем.

А вот как только на заставу, на её белёные постройки, на её тёмные тополя упадёт по-южному внезапная ночь, то беспокойное, почти бедственное состояние наваливается на Полухина снова. И это такое состояние, что о нём с товарищами говорить нельзя ни под каким видом: это состояние называется стыдным словом — страх.

Пришёл тот страх к ефрейтору по такой же вот ночной поре недавно. Во время объезда-досмотра пограничной полосы. И досмотр тот был тогда обычным, для Полухина уже известным, и начался он совершенно обыкновенно.

Верховая кобылка Ласточка шагала по мягкой, едва сереющей в сумерках дороге уверенно, бойко, как всегда. Знакомо наливались над головой Полухина крупные звёзды. Знакомо посвистывал ночной ветер слева в барханах, в песках; а справа он шуршал в высоких, в черно-метельчатых зарослях камышей; и там тоже уже знакомо нет-нет да и всхрюкивал рассерженный конским запахом кабан, который тоже поспешал по своему делу — вёл потаённой тропой стадо к булькающей невдалеке речке.

В общем, всё шло вокруг давно заведённым порядком, всё шло как надо, и только сам Полухин был настроен не очень-то. Он — сердился. Сбивал его с ровного настроения рядовой Матушкин. Земляк.

Матушкин до этого ходил на службу всегда с другой группой, а теперь вот оказался у Полухина и, радуясь, что они теперь не только в казарме вместе, а и в наряде вместе, то и дело нарушал субординацию, нарушал и дистанцию.

Не успели отъехать от ворот заставы, Матушкин подхлестнул своего серого, огромного, как башня, мерина Мандата, подскакал вплотную к Ласточке и, больно толкая Полухина в ногу своим стременем, безо всякого-якова, безо всякого уважения к званию и к старшинству Полухина пустился в пустопорожнюю болтовню:

— Вась, а Вась! Вот здорово, что мы теперь сами-двое. Вась, а Вась! Мы теперь и после демобилизации будем встречаться. Ведь наши деревни рядом — всего пятнадцать вёрст… Смешно! Раньше не виделись никогда, а и надо-то: сел на мотоцикл, поддал газу, вжик — и тут! У земели в гостях!

Матушкин болтал, пытался глянуть Полухину в лицо; лошади теснили друг дружку, звучно сшибалось положенное поперёк сёдел оружие, и выходило всё не так, как надо бы по уставу.

Деликатный Полухин пробовал об этом намекать. Кивком головы он указывал на третьего всадника, едва приметного далеко позади при звёздных отблесках ночного неба.

— Вон Толмачёв соблюдает дистанцию правильно, а ты — неправильно.

— Ерунда! Тут всегда всё спокойно! — отмахивался Матушкин. — Лейтенанта Крутова, что ли, боишься?

— Не Крутова… А ежели что, бойцы должны быть рассредоточены. — И, накаляясь ещё больше, Полухин добавлял: — Это тебе не гулянки, это тебе не деревня.

— Подумаешь! — сердился тогда и Матушкин и осаживал Мандата, «рассредоточивался».

Но, спустя небольшое время, вновь посылал мерина рысцой вперёд, снова заводил:

— Вась, а Вась…

Отделался Полухин от Матушкина, лишь повернув с дороги на узкую, не шире звериной, тропу в непролазных, как лес, камышах. Но и всё равно, слушая, как на отдалении теперь от Ласточки чавкает по болотистой почве своими копытами Мандат, Полухин досадовать не переставал. «Ох, уж этот мне земеля-Емеля… — думал он про Матушкина. — Ну, прямо балалайка! Да ведь и сам я хорош. Лычки ефрейторские нацепил, а осадить как следует трепача не могу. Не тот характер… Вот у лейтенанта Крутова — тот; у сержанта Дерябина, что рядом со мной в казарме занимает койку, — тот; и даже у моего сейчас подчинённого Толмачёва — тот! А у меня натура — никудышная, безо всякой строгости. Надо бы характер свой мало-мальски поукрепить, надо над самим собой поработать…»

Но как укрепляется характер, Полухин не ведал, да и размышлял он об этом совсем недолго. Ласточка, осторожно нахлюпывая подковами по жидкой почве, выносила его из дремотно шуршащих камышей к такому месту, где чуть зазевайся — так вот и въедешь на чужую территорию, сам станешь нарушителем.

Это было такое место, где из-за сплошных топей и бочагов досмотр приходилось делать по самой что ни на есть кромке границы. Тут надо было вести себя чётко! Доехать до погранзнака, повернуть вместе с тропой точно в створ знаку второму, и потом уж брать курс опять через камыши по такому же узкому, пахнущему сыростью прогалу на те вон высоченные барханы. Их оглаженные, заострённые ветром хребтины проступали теперь при распылавшихся звёздах близко совсем.

«Вот диковина! Пески, трясины — всё вместе, всё перемешано, как у чёрта в лукошке. Обстановка для службы — оё-ёй…» — вздохнул было Полухин, да вспомнил слова лейтенанта Крутова: «Этот краешек, товарищи, тоже наш!» — и тем самым как бы переключил себя на деловой лад полностью.

Он лёгким толчком каблуков поторопил Ласточку, удовлетворённо отметил глазами, что пограничный столбик-знак смутно объявился именно тогда, когда этого и ожидал он, Полухин. И, как бы ощутив уже не зрением, а и через ночную прохладу услышав всем телом, что чужая территория — вот она, близко, — заставил лошадь сделать резкий поворот. Оглянулся и сам: проверил, насколько точно повторили его манёвр замыкающие.

И тут Ласточка вздрогнула.

Вздрогнула, рванулась, стала оседать всем корпусом, и остановка произошла так быстро, что Полухин чуть не уткнулся щекой в жёсткую гриву.

— Вперёд! — не поняв ещё ничего, понудил он Ласточку, но лошадь завскидывала головой, забилась на месте, задышала с громким храпом.

— Вась, что там у тебя? — почти тут же наезжая, спросил полушёпотом Матушкин. Даже всегда выдержанный, всегда спокойный Толмачёв заторопил теперь своего коня, но Полухин коротко отмахнул им: «Обождите!»

Ухватив поудобней автомат, он спрыгнул. Под ним вязко хлюпнула мочажина. Он быстро впотьмах огляделся и, досадуя, что задерживается там, где задерживаться совсем бы не надо, что до чужой пограничной полосы и теперь ещё только шаг, тронул горячую, мелко дрожащую грудь лошади. Затем нагнулся, провёл по лошажьему колену вниз, нащупал щетинистую бабку, мокрую, тоже горячую, да и вмиг вздрогнул сам. Вздрогнул, потому что наткнулся голыми пальцами на твёрдое, стылое железо.

— Капкан! — изумился Полухин. — Откуда? Как? Днём не было!

И не то приказал, не то попросил нервно:

— Матушкин… Серёга… Помогай Ласточку выручать! Толмачёв, быстро выходи на связь с заставой.

Когда на место происшествия примчался в сопровождении верхового бойца лейтенант Крутов, когда он, соскочив с седла, бросил поводья Толмачёву, испуганная Ласточка была уже на свободе. Её и Мандата держал под уздцы Матушкин. А Полухин, волнуясь, шагнул навстречу лейтенанту, начал докладывать. Он ждал, что лейтенант сейчас упрекнёт его или даже обругает за разгильдяйство, но Крутов лишь спросил:

— Поди, натоптали вокруг? Теперь и не разберёшь, откуда к нам свалился такой подарок?

И это «к нам», а не «к тебе» сразу сняло с Полухина хотя бы часть напряжения. Он спешно стал объяснять, что нет, не натоптали, что даже фонарь, чтобы не обозначать себя, ни разу не зажгли.

— Свет всё ж таки дай! — распорядился Крутов, и Полухин щёлкнул кнопкой, направил яркий луч электрофонаря на мутную под ногами лужу.

«Подарок» оттуда торчал страшноватый.

Стальной капкан обоими своими полудужьями высовывался из воды, как щучья захлопнутая пасть. Он был коварно притоплен, и было ясно, что когда он таился широко раскрытым, готовым для безжалостного удара-хапка, то в камышовой чащобе да в сумраке ни ефрейтор Полухин, ни сама Ласточка его приметить не могли.

— Ничего себе сюрпрюз! — гневно засопел лейтенант, взял у Полухина фонарь. — Лошадь в сохранности?

И перевёл свет на Ласточку, высветил её облепленные грязью брюхо и ноги. Увидел: правую переднюю она держит подшибленно, на весу.

— Чуть поотдёрнуться успела… Капкан ударил вскользь по копыту, но всё равно живое задел, — указывая на сочащуюся рану, опять виновато объяснил Полухин. А лейтенант резко хлестнул лучом вдоль погранлинии, обернулся к той, чужой, стороне, сердито сказал:

— Вон у кого ловкость так ловкость… Нахальная! Сунули нам на тропу через рубеж занозу да и в сторонку айда! Мол, не придерёшься!

— Не специально, может? На кабана, может, хотели? — спросил простодушно Матушкин, но Крутов ответил:

— Всё равно нарушение! Утром заявим протест.

Дальнейший обход участка лейтенант отправился завершать сам. Он прихватил с собой молчуна Толмачёва да того, нового бойца, а Полухину было приказано возвращаться с покалеченной лошадью на заставу.

Сопровождал их всё тот же Матушкин. Только теперь Матушкин с пустыми разговорами не лез. Не приставал он даже и тогда, когда из камышей выбрались и медленной процессией — впереди невесёлый Полухин, за ним в поводу хромая Ласточка — затопали вдоль барханов по сухой, пыльной дороге.

Матушкин ехал чуть сбоку и лишь изредка сочувственно говорил:

— Поменяемся давай. Ты на моего мерина садись. А пехтурой — я с Ласточкой.

— Незачем! — отвечал Полухин. — Теперь мне надо привыкать к пешему способу. Лошадь выздоровеет не скоро, а служба ведь всё равно остаётся.

— Остаётся… Что верно, то верно… — соглашался Матушкин и подбадривал: — Доковыляем до заставы, будем Ласточку лечить.

Но когда добрались до места, когда в тускловато освещённом слабенькою лампочкой деннике загнали лошадь в станок и, крепко привязав, чтоб не лягалась, начали её лечить; когда стали промывать карболкой кроваво-красную рану, тут-то Матушкин и сказанул те самые слова, от которых, если как следует подумать, и впал Полухин в своё несчастное состояние.

Матушкин закончил бинтовать Ласточку, распрямился, потрепал лошадь по гладкой вороной шее:

— Ну вот, выздоравливай! Да требуй с хозяина откупа.

— Какого откупа? Почему? — не в миг сообразил Полухин, и Матушкин растолковал:

— Шёл бы ты без неё по сторожевой тропе пёхой, вступил бы в этот капканище — враз бы тебя укоротило на одну ходулю! Ты представь-ка себе эту картину-то, представь…

— Ну уж! — ответил было легко Полухин, но задумался, представил и зябко передёрнул плечами.

А потом он доложил вернувшемуся с объезда лейтенанту Крутову о том, что Ласточка обихожена, перебинтована. А затем в тихой и пустой по ночной поре столовой отужинал за одним общим столом вместе с Матушкиным, с Толмачёвым, вместе с тем бойцом — сегодняшним напарником лейтенанта; и опять Матушкин всем им говорил, что Полухин обязан Ласточке чуть ли не жизнью.

А после этого все пошли по местам, к своим койкам, и Полухин пошёл тоже. А когда, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить соседей, разделся, когда устало ткнулся в подушку, то ему приснился сон.

Шагает будто бы он, ефрейтор Полухин, по какому-то узкому и горбатому мосту рядом с Ласточкой. И Ласточка говорит ему голосом Матушкина: «Товарищ ефрейтор, а товарищ ефрейтор! Вась, а Вась! Ты дальше сам не ходи, садись на меня. Там дальше — ловушка. Я её перепрыгну». А он, Полухин, не соглашается, он говорит: «Ну что ты, Ласточка! Ты уже прыгала сегодня, да не перепрыгнула. Теперь очередь моя…» И оттесняет Ласточку, шагает дальше и видит за подъёмом моста широченный капкан. Зубастые скобы разинуты настежь, посредине спуск-педаль, на педали нарисованы, как на мишени, белые окружности. И вот он, Полухин, высоко подпрыгивает, летит, но его так и тянет всё равно на педаль наступить, нажать. Умом он сопротивляется, но какая-то необоримая сила тянет вниз к педали, к мишени, и вот он правою ногой вступает прямо в «яблочко», и капкан со страшным лязгом захлопывается…

— А-ах! — кричит Полухин уже не во сне, а наяву, и вскакивает. Таращится, вовсю глядит на самосветящийся циферблат ручных часов. Времени прошло минут сорок. Вокруг прежняя полутьма, сонное дыхание товарищей, да за порогом, за раскрытой дверью на крашеный пол коридора падает из дежурной комнаты косой электрический отсвет. Там негромко то позванивает, то жужжит аппаратура, бубнит связист: «Проверка линии… Проверка линии…»

— Приснится же! Ерунда какая! — привычно, не глядя, нашаривает Полухин возле койки сапоги.

Полуодетый, он выходит в коридор, в ответ на вопросительный взгляд дежурного шепчет:

— Духотища… На крыльце проветрюсь…

А на низенькой площадке крыльца, которая вырисовывается в чернильной тьме едва-едва, он ведёт себя нелепо даже для себя самого. Он, будто в глубокую воду с плота, пробует ступить со ступеньки вниз, в темноту, и — пятится. Но вот огромным усилием воли дрожь всё-таки унимает, с нервным смешком со ступеньки сшагивает, принимается ходить туда-сюда, натопывая каблуками.

На крыльце скрипит дверь, в жёлтый проём устремляются ночные бабочки, навстречу им возникает тёмный силуэт дежурного.

— Что, Полухин? Плясать, что ли, учишься?

— Не плясать… Расчёску потерял. С чехлом. Хорошенькую такую… — врёт Полухин, говорит первое попавшееся в голову, а дежурный в темноте зевает, и слышно, как, накрыв ладонью рот, коротко обрывает этот зевок.

— Невелика потеря. Утром найдёшь, — советует он безо всякого интереса и почти приказывает: — Спать надо, Полухин, спать! Я бы на твоём месте — ох как сейчас храповецкого задавал.

— Тут задашь… — ворчит Полухин, но идёт в казарму, укладывается снова и долго ещё размышляет, мучается. Он понимает, что страх перед капканом теперь привязался к нему, как липкая болезнь.

Но наутро при весёлом шуме побудки, когда казарма полнится смехом, звенит перекличкой молодых здоровых голосов; когда за распахнутыми дверями над крыльцом в высоких и похожих на зелёные веретёна тополях уркают горлинки, а в собачнике, намекая, что пора кормиться, гремят мисками, побрехивают несердито сторожевые псы, — Полухина как будто бы поотпустило. Ещё больше настроение у него поднялось, когда он заглянул в денник к Ласточке.

На больную ногу кобылка приступать, конечно, ещё не могла, да зато, находясь под заплёснутым солнцем навесом в компании других лошадей, подбирала свой утренний овёс из кормушки бойко. И это доказывало, что на поправку она скоро пойдёт.

Лейтенант Крутов тоже Полухина подбодрил. Несмотря на ранний час, он уже был стремителен, свеж, на ходу празднично наскрипывал ремнями портупеи; и он уже успел отправить на охрану границы все утренние дозоры, успел заглянуть в автогараж, в пекарню, проверил собачник, навестил и Ласточку.

Застав там Полухина, лейтенант кивнул:

— Правильно! Гляди за ней сам. На одних дневальных не надейся.

Потом приказал:

— В наряд заступишь вечером. В тревожную группу.

И хотя тревожная группа — она и есть тревожная, самая по службе беспокойная, Полухин отчеканил ответ не только готовно, а и радостно:

— Слушаюсь!

Обрадовался он оттого, что тревожная группа если уж и выскакивает с заставы по самому первому звуку сигнальной системы, то выскакивает не пешим способом, как он сам себе накануне пророчил, а на колёсах, на «технике», на юрком автомобиле-вездеходе.

Этой новостью-назначением он поделился даже с Матушкиным. А тот выслушал да и хмыкнул:

— Не попадись там во что опять…

Хмыкнул, конечно, безо всякого умысла, но всё равно — как сглазил. Полухину вновь стал мерещиться капкан.

Морок этот, правда, вернулся к нему не днём. Не тогда, когда брякнул неуместные слова Матушкин, и даже не тогда, когда, уже ближе к ночи, под беспокойные вскрики зуммера Полухин рванул из оружейной стойки свой автомат и, сломя голову, кинулся к фырчащему вездеходу. Нет, в это время он был ещё полон хорошего азарта!

Теснясь в кабине с бойцами-сотоварищами, слушая, как жарко дышит и нетерпеливо повизгивает над самым ухом сзади с откидного сиденья следовая собака Альма, глядя через прыгающее впереди плечо старшего группы сержанта Дерябина на летящую навстречу ярким фарам контрольную полосу, Полухин, как все, думал только об одном: «Вот скоро та точка, от которой пошёл тревожный сигнал… Вот сейчас точка… Кто там?»

Ловко, азартно выскочил вслед за всеми Полухин и тогда, когда до этой точки домчались. Дерябин подал команду собаке: «Сидеть!», а сам по-охотничьи, так и устремляясь всей лёгкой фигурой вниз, вперёд, крупно зашагал вдоль высвеченной автомобильными фарами полосы. Прошёл влево, прошёл вправо, показал на чёткую цепочку округлых, мягких следов-ямок на песке:

— Кот! Камышовый! Так через всю полосу и прошествовал, бродяга. Только что!

И все облегчённо зашевелились, а Дерябин сказал Полухину:

— Ты не часто с нами ездишь… Прогуляйся вон туда, там глянь. На дорогу. Там вчера такой старичище-секач протопал: ого! Кабаний старшина, не меньше.

— Поди, поди! Интересно ведь, — сказали все, и Полухин, любопытствуя, пошёл. Но дорога впереди была горбом, падал туда от фар не свет, а чёрная, полукружная тень. И вот здесь-то на Полухина вновь и накатило: шагнуть в тёмное пятно он не смог.

Дерябин и бойцы думали, что это он там звериный след выискивает, потому и мешкает, а он… А с ним, как прежде, как ночью у крыльца, творилось нехорошее.

Со взрослым, с отслужившим на границе уже целых три месяца Полухиным происходило теперь примерно то, что случалось со многими в детстве. Наслушается или начитается мальчишонка сказок про всякую жуть-нежить, и отлично знает, что всё это — байки, а вот понадобится выскочить в тёмные сени или в пустую соседнюю комнату, а ему уже и мерещится: там эта нежить его и стережёт, вот-вот сцапает, и победить этот кошмар нет никаких силёнок.

Сознаёт всё это сейчас только сам застывший перед тенью, перед дорожным горбом Полухин. А бойцы и сержант Дерябин думают: это он всё ещё удивляется следам. И когда он медленно идёт к машине, то спрашивают:

— Верно, секач здоровенный?

— Верно… — кивает Полухин, и ему стыдно за ложь, стыдно за свою не по возрасту, мальчишечью робость.

Выезжали во время того ночного дежурства на тревожный сигнал не один раз. И теперь Полухин только и думал: вдруг на контрольной полосе произойдёт что-нито серьёзное — так как же он тогда включится в работу настоящую? Любое при лунном призрачном свете тёмное пятно приводило Полухина теперь в столбняк, и превозмочь это состояние ему казалось окончательно невозможным. Хорошо, что причиной всех беспокойств в ту ночь были только звери да зверушки, а то бы Полухину — хоть признавайся, сдавайся Крутову.

Очередной ночи он ждал в полном смятении. Старался ни с кем не разговаривать, только вот с Ласточкой, переменяя ей повязку, Полухин поделился, ей пожаловался:

— Как быть-то мне теперь, Ласточка? Ну как?

Но Ласточка, разумеется, не ответила, а новое ночное дежурство наступило.

И вновь понеслась навстречу автомобильным фарам белая в ночи дорога, и снова Полухин ёжился: «Что будет сейчас?»

И вот сержант Дерябин вдруг распахнул на всём ходу дверцу, лязгнул по ней автоматным стволом и, цепко держась за скобу в кабине, перевесился над летящей рядом контрольной полосой.

Перевесился и, как нашептал ему кто, почти тут же увидел то самое, ради чего и мчится каждый раз тревожная группа во всю свою возможную и даже невозможную прыть.

— След! Людской! — выдохнул сержант.

Водитель тормознул: машина, дав юза, как вкопанная замерла чуть наискось дороги.

Бойцы повыпрыгивали мигом, тяжёлою торпедой вымахнула на дорогу Альма.

Полухин, хотя сердце у него заколотилось бешено, выскочил и вбежал в освещённый фарами круг тоже довольно резво. А Дерябин ухватил взлаявшую Альму за поводок и, сдерживая её, спешно отдавал бойцам торопливые команды. Крикнул, кому заходить с этой стороны, кому заходить с той стороны, — Полухину приказал:

— Прикрываешь меня! Пошли!

И Полухин пошёл крутым склоном бархана вверх за Дерябиным. А потом, увязая в песке, даже побежал, потому что и собака добавила ходу, и сержант добавил ходу.

Ну, а бежал Полухин — след им в след, хотя и знал: так бежать в боевой обстановке не положено. Он знал: надо бы держаться хоть немного, да стороной, а может, даже и шагов на несколько впереди.

А так выходило: не он, Полухин, прикрывает сержанта и Альму, а сержант Дерябин заслоняет его от любой встречной беды.

Он об этом знал, он об этом думал.

Он думал про это так лихорадочно, так напряжённо, что вдруг до предельной ясности представил, как вон из того серо-тёмного на песчаной осыпи куста неколебимо, тяжеловато выдвигается чёрный пистолетный ствол. На его обрезе — провальный глаз пулевого отверстия. Глаз, направляемый стволом, шарит то чуть влево, то вправо. То — на Дерябина, то — на Альму. И выбирает всё-таки Дерябина.

Полухину даже почудилось, как начинает там медленно-медленно сдвигаться спусковая скоба; и он, Полухин, уже наяву кидается ещё ближе к сержанту, в один мах Дерябина обгоняет, прикрывает собой.

— Лишку не заскакивай! Дай обзор! — пыхтит на трудном бегу сержант, и Полухин тоже бежит по тяжёлому песку, едва сдерживая шум дыхания. Но бежит он в ночи теперь, всё ясно видя, всё чётко слыша. Он чувствует в себе теперь такую стремительную и такую уверенную свободу, какой не испытывал, быть может, ещё никогда.

Художник А. Борисенко