/ / Language: Русский / Genre:prose_classic

Сорочка угольщика

Лазарь Кармен

В Одессе нет улицы Лазаря Кармена, популярного когда-то писателя, любимца одесских улиц, любимца местных «портосов»: портовых рабочих, бродяг, забияк. «Кармена прекрасно знала одесская улица», – пишет в воспоминаниях об «Одесских новостях» В. Львов-Рогачевский, – «некоторые номера газет с его фельетонами об одесских каменоломнях, о жизни портовых рабочих, о бывших людях, опустившихся на дно, читались нарасхват… Его все знали в Одессе, знали и любили». И… забыли?.. Он остался героем чужих мемуаров (своих написать не успел), остался частью своего времени, ставшего историческим прошлым, и там, в прошлом времени, остались его рассказы и их персонажи. Творчество Кармена персонажами переполнено. Он преисполнен такой любви к человекам, грубым и смешным, измордованным и мечтательно изнеженным, что старается перезнакомить читателей со всем остальным человечеством.

Л. Кармен «Рассказы» Художественная литература Москва 1977

Лазарь Кармен

Сорочка угольщика

Был седьмой час утра.

Залмановский приют, что против обжорки, давно опустел.

Сносчики, элеваторщики, лесники, бакалейщики и полежалыцики давно покинули уже приют и расползлись по всем щелям порта.

А Степан-угольщик и не думал оставлять приюта.

Встав час назад, он присел на матраце, обхватив обеими волосатыми руками свои колени, зарыл в них свою всклокоченную голову и проводил мутными глазами ночлежников.

Проводив их, Степан перевел глаза на приютского сторожа.

Тот, мягко ступая по липкому асфальту пола необутыми ногами, подбирал матрацы, складывал их вдвое и тесно развешивал на протянутой во всю длину палаты веревке.

Сторож после принес ведро воды, швабру и, подкатав до щиколоток брюки, развел на полу шваброй лужу.

Степан не спускал с него глаз. Мрачно насупившись, он следил за каждым взмахом его швабры и грязными ручейками, бегавшими по всей палате.

Степан повернулся потом к окну.

В закрытое и покосившееся окно печально глядела осень. Мелькал, барабаня в стекла, дождь, и проносились темные клочковатые тучи.

Сыро, грязно и скучно было в порту. И Степан отвернулся.

Он по-прежнему обхватил колени руками и зарыл в них голову.

Постороннему могло бы показаться, что Степан в данный момент занят какой-нибудь думой, навеянной осенью, и что эта дума, как червь, сосет и гложет его.

Но он ошибся бы. Степан ровно ни о чем не думал, хотя низкий лоб у него то и дело морщился.

Да ему и думать-то было не о чем. Все им было давно передумано.

В свое время бесконечно длинными зимними и осенними вечерами он думал о тех милых близких, которых он бросил, о возвращении к ним, о новой совместной с ними жизни, он думал и мечтал о работе на пользу страждущего ближнего, о торжестве добра и правды.

Он думал обо всем этом в продолжение двадцати лет пребывания своего в карантине, пока мозг у него наконец устал думать.

И Степан постепенно забыл о своих близких, о возвращении к ним, о совместной с ними жизни и несбыточном торжестве добра и правды.

Карантинная грязь, «сливки от бешеной коровы» (водка), проклятая угольная пыль, проклятые «штифты» (паразиты), пьющие запоем «дикарскую» кровь, ужасы зимней безработицы и общество «дикарей» без веры, без почвы под ногами, без надежды на светлое будущее, общество людей, потерявших человеческий облик, их горячечный бред ночью и пессимизм, доходящий до всеотрицания, до отрицания красоты, счастья и цели в жизни, вытравили из мозга и сердца Степана все, все без исключения.

И из человека, некогда мыслившего, получилось ходячее олицетворение апатии, ходячий отброс, ходячие лохмотья, из которых высовывались страшная, обросшая голова с мутным, безжизненным взглядом и грязные конечности, существо, прячущееся днем в пыльных и глубоких, как колодец, трюмах, а вечером в обжорке и в самых отдаленных уголках приюта.

Степан апатично работал, апатично ел, пил, апатично подставлял свою спину под резину стражника, апатично глядел, как портовый «кадык»[1] выворачивал у него карманы и стаскивал с него теплушки.

Степан мог бы просидеть теперь на матраце, не изменяя своей позы, до вечера, если бы сторож не добрался к нему со шваброй и не крикнул:

– Чего матрац греешь?! Ступай! Ишь, расселся!

Степан медленно поднял голову.

– Чучело! – фыркнул ему в лицо сторож.

– Кто чучело? – равнодушно спросил Степан.

– Ты!

– Правда! – согласился Степан и чуть заметно ухмыльнулся.

– А еще дворянин, – покачал головой сторож, – образованный! Тьфу, срам какой! Поглядел бы ты на себя в зеркало. Не то что на чучело – на зверя похож. Ишь, волосища-то, патлы у тебя какие! Сам ты оборвался. Весь в клочьях, точно покусали тебя собаки. Необутый. Грудь и шея голые. Сорочки у тебя нетути; вместо нее одни подкандальники. Как у каторжана!

Степан слушал, и лицо у него менялось.

Когда сторож заговорил о подкандальниках, то Степан машинально потянулся к шее и сорвал с нее черный ошейник. Это был уцелевший воротник – остаток некогда бывшей на нем сорочки.

Он сорвал потом с обеих рук два таких же черных подкандальника – манжеты, тоже остатки сорочки, положил их на колени и стал мрачно созерцать их.

– Небось годика два назад одел сорочку, – сказал сторож.

– Два с половиной! – насупился Степан.

– Ну вот! – обозлился сторож. – А кто виноват, что у тебя нет сорочки?!

– Кто?! – грубо оборвал его Степан.

– Знамо, не я, а ты. Потому, что заработаешь – пропьешь.

– Как же иначе?! – по-прежнему грубо спросил Степан.

– Не пей! – строго сказал сторож.

– Не пей?! Эх ты, деревня безземельная, ду-у-бинушка, мужик сиволапый! А знаешь ли ты, что мне нельзя не пить?

– Почему?

– Потому… Э, да что толковать с тобою, – махнул рукой Степан. – Все равно не поймешь! Где тебе?! Почему, почему?!. Потому что душа водки требует. Иная душа морфий требует, другая – гашиш, третья – опиум, а моя – водки. Знаешь, что такое забыться? Никого и ничего не видать, ни тебя, ни обжорки, ни кадыков, ни банабаков, ни скорпионов, – никого, никого! Не понимаешь, так?!

– Ладно, хоть и не дворянин и не ученый я, а понимаю тебя. Сам иной раз пью. А все-таки без сорочки ходить – не модель. Этак не разберешь, человек ты или свинья.

– А у тебя сорочка есть? – стал иронизировать Степан.

– Есть!

– И ты, по-твоему, человек?

– Человек.

– Врешь – свинья. Честное слово, свинья! А если не сейчас свинья, то будешь свиньей. Слышал, невежа, о переселении душ? Вот умрешь, и душа твоя обязательно в свинью переберется. Чего глаза вылупил? Не веришь?!

– Ишь что выдумал! – махнул рукой сторож. – Много вас тут в карантине ученых. И чего только не врут. Один врет про солнце, что оно в милён раз больше земли, другой врет, что белые медведи водятся, третий – что есть земля, где люди змей и самую землю едят. Ладно! Знаем вас! Все вы мастера турусы на колесах разводить! Ты бы лучше, ей-богу, сходил теперь на берег. Попросился бы к подрядчику Плюгину или к боцману. До полудня поработал бы, заработал полтинник и сходил бы на тульчь (толчок) сорочку купить. А то сгниешь! Сожрут тебя штифты поганые, всю кровь высосут.

– Хочешь, я это сделаю! – вдруг оживился Степан. – Право!

– Посмотрим, – сказал сторож.

Степан больше ничего не сказал, вскочил с матраца, плотно запахнулся в свою хламиду и бросился к дверям.

– Смотри не раздумай! – кинул ему вслед сторож.

Очутившись на площади, Степан шибко заковылял под дождем к берегу.

Как раз на берегу боцман договаривал угольщиков.

Недоставало одного человека, и боцман взял Степана.

– Я работаю только до полудня! – заявил Степан.

– Почему? – удивился боцман.

– Хочу в полдень на тульчь сходить, сорочку купить.

– Сорочку? – засмеялся боцман. – Что ж, можно. Только гляди не пропей ее…

В полдень Степан вылез из трюма черный, как трубочист, получил у боцмана полтинник и сел на первый порожний биндюг, мчавшийся в город.

Через полчаса он уже находился на тульче.

– Может быть, пиджак хороший, твинчик, сапоги, картуз?! – обступили его старьевщики.

Степан растолкал их локтями и продрался к стоящим в ряд покривившимся будкам. На дверях будок болтались цветные рубахи и голландки.

– Пожалуйте сюда, мунсью! – крикнула ему одна еврейка из своей будки.

Степан подошел и спросил сорочку.

Еврейка перевернула вверх дном полку и из груды сорочек выбрала ему одну – белоснежную, с высоко поднятым воротником, с широкими манжетами и со сверкающими перламутровыми пуговичками.

При виде этой сорочки глаза у Степана загорелись, и, вцепившись в нее своими черными крючковатыми пальцами, он спросил:

– Сколько?

– Шестьдесят копеек! Она ни разу не ношена. Только что от швеи.

– Пятьдесят копеек, больше нет, последние даю.

– Ну, возьмите!

Еврейка получила деньги, сложила сорочку вчетверо, завернула ее в цветную бумагу и протянула ее Степану с пожеланием:

– Носите на здоровье.

Степан сунул свою дорогую покупку под мышку и, озираясь, точно боясь, чтобы кто-нибудь не выхватил ее, направился в порт.

– Надо раньше, – решил он дорогой, – сходить на газовую[2], попариться, а после одеть сорочку.

Решив так, Степан улыбнулся.

Он предвкушал заранее удовольствие от этой сорочки. Он чувствовал заранее ту приятную прохладу, которая охватит его, когда он оденет ее. Она плотно пристанет к его телу, сильно потертому лохмотьями и искусанному штифтами, ляжет белоснежными складками на его язвы и прилипнет любящим существом к его впалой зябнущей груди и бедрам.

– Что несешь?! – окликнул его в порту знакомый тряпичник.

– Сорочку.

– Стрельнул (стибрил) или купил?!

– Купил.

– А сколько дал?!

– Полтинник!

– Дурак! На полтинник мы с тобой знатно выпили бы. И на кой бес тебе эта сорочка?! Пропьем, что ли?

– Н-нет! – махнул рукой Степан и, отвернувшись от соблазнителя, шибко зашагал к газовой.

Вот и газовая!

Из трубки клубами вылетал пар и точно приглашал Степана очиститься.

Отложив сорочку в сторону, Степан стал поспешно раздеваться. Он скинул хламиду и поднес ее к трубке.

Пар забрался во все дыры и щели хламиды, стал жечь штифтов, и, глядя на них, Степан злорадно приговаривал:

– Так вас, приютские шельмы! Жги их! Что, штифты поганые?! Думали, коли в порту бани нет, так и суда на вас нет?! Нет расправы для вас?! Шалишь!

Степан основательно выпарил хламиду и стал парить жилетку.

Он до того ушел в свою работу, что не заметил, как тихо подкрался юркий кадык и сгреб его сорочку.

Кадык бросился тотчас же бежать.

Стук башмаков кадыка заставил Степана повернуться.

– Карраул! Грабят, лови его! – издал он нечеловеческий вопль и почти голый бросился догонять кадыка.

Тот легко улепетывал, вилял, увертывался, перескакивал через шпалы, обегал вагоны.

Степан, однако, настигал его.

– Сорочку, сорочку, кадык, отдай, убью! – хрипел он.

Степан протянул руки и готов был уже схватить его, как вдруг что-то обожгло его голову, оглушило, и, взмахнув руками, как подстреленная птица, он растянулся лицом на рельсах.

Здоровенный парень в голландке, босой, рыжий, со злыми зелеными глазами, нагнавший Степана, выронил из рук большой окровавленный камень, перескочил через истекавшего кровью Степана, присоединился к кадыку, похитившему сорочку, и вместе с ним юркнул под эстакадой…

………………………………………………

Степан с проломленной головой очнулся в приемной больницы.

Когда дежурный врач спросил его, кто его ударил, то он поглядел на него безумными глазами, задрожал всем телом и прошептал:

– Отдай сорочку…

– У него бред, – сказал врач и распорядился отправить его в палату.

Спустя час Степан, не переставая бредить сорочкой, умер.