/ Language: Русский / Genre:child_prose,

Далекое зарево

Людмила Сабинина

Рассказ о молодежи военного поколения, ее героизме, чувстве долга и патриотизме.

Людмила Николаевна Сабинина

Далекое зарево

Музей помещался в старинном двухэтажном особняке — с высокими полукруглыми окнами, с розовой штукатуркой стен. Когда-то это была резиденция губернатора, а еще раньше — путевой дворец императрицы Екатерины II.

В узких коридорах было душно, стены сплошь увешаны разными живописными и фарфоровыми мелочами — небольшими пейзажами, портретами в круглых и прямоугольных рамках, какими-то вензелями и тарелками…

Духота и жадное любопытство влекли Веру Ивановну все дальше вдоль стен. Хотелось не спеша рассмотреть каждый из этих предметов, но она боялась, что времени не хватит на все — уже смеркалось. А завтра утром — на поезд, она ведь проездом в этом городе.

Один день, одна ночь в гостинице, вот и все свидание с городом, в котором прошло детство. А дальше — трое суток пути домой, на север.

Когда она сошла с перрона, сначала просто растерялась: здесь ничего не осталось прежнего. Высокий деревянный мост через пути исчез, вместо него — подземный переход, сияющий полированным камнем и стеклом. Там, где был станционный тупик с фанерными будками касс и трамвайной толчеей, распростерлась обширная площадь. Высотное здание гостиницы. У подъезда — шеренга автомашин, все новенькие, словно промытые. Впереди виднеется незнакомый проспект, и теперь уже не поймешь, где выход на Сенную, а где — на Старокупеческую. По этой тихой уличке она бегала когда-то в школу… А ей очень хотелось увидеть хоть что-нибудь из прошлого, хотя бы крыльцо знакомое или забор…

Долго бродила она по улицам, заходила в магазины, вглядывалась в старые здания. Оттого, что они стояли в соседстве с новыми, тоже потеряли свой привычный облик и смотрели отчужденно, подтянуто, свысока. Улицы были многолюдны, лица все незнакомые, народ деловой, хорошо одетый, столичного типа. Портфели, свертки, покупки…

Так бродила она, пока не наткнулась на областной краеведческий музей. И все сразу же стало на места. Вот Екатерининский дворец, целехонек, а дальше мост через Волгу. Влево — школа, в которой она училась, вправо — конечно же, городской сад. В этот музей водили их, школьников, на экскурсии. Кости мамонта, мечи и кольчуги; мощи древних князей Михаила и, кажется, Юрия, погубленных татарами в Орде… Золоченые завитки екатерининской мебели, посконные сарафаны и рубахи крепостного люда…

Стоя в просторных дубовых сенях и протягивая в кассовое окошечко рубль, она недоумевала, как это сразу же не прибежала сюда, в самое знакомое и такое памятное место. Вот уж прошлое так прошлое!.. Правда, была война. Растеряли, должно быть, половину экспонатов. Город был оккупирован, как не растерять.

Нетерпеливо оглядываясь, двигалась она вдоль стен. Ветхий, замызганный паркет поскрипывал. Неподвижный, как бы спрессованный, душный воздух, будто веками устоявшийся. Вера Ивановна вынула из кармана платочек, промакнула лицо. Жарко. Но какое изобилие экспонатов, на стенах просто теснота! Всего не охватишь, где там!.. Дальше, дальше. На обратном пути она еще раз посмотрит, если время останется. К тому же наверху, может быть, прохладнее.

Она медленно стала подниматься по истертым мраморным ступеням. Все здесь дышало стариной: и узкие винтовые лестницы, и кривые переходы к неведомым покоям за пышными двустворчатыми дверями. Иные двери были заперты, и так захотелось бы заглянуть — что там? Казалось, там спрятался сам живой, чудом сохранившийся восемнадцатый век.

Тишина висела в зале, под громоздкими пыльными люстрами; только откуда-то снизу доносился голос экскурсовода. Мраморные колонны, камин… Вера Ивановна прошла в смежную комнату. В сумерках тускло светились тяжелые рамы парадных портретов.

Неожиданно голос экскурсовода зазвучал совсем отчетливо:

— Теперь пройдем в этот зал. Пройдите, пожалуйста, сюда!

И, шаркая, сдержанно переговариваясь, начала вваливаться толпа экскурсантов.

— Подойдите поближе, так, так… Сюда, к этому большому портрету, — требовательно сказала женщина-экскурсовод.

Комната заполнилась народом, стало тесно, и Вера Ивановна поспешила выйти. Она любила смотреть на картины сама. Одна и подолгу, вдоволь. Пришлось оставить парадные портреты на потом. В коридорчике висели рогатины, щиты, коллекции древних монет, за стеклами витрин — старинные рукописные книги.

Заглянула в соседнее помещение. История города, послереволюционный период, фотографии, документы, в углу «максим», рядом длинная красноармейская шинель, вся истрепанная. Девятнадцатый год, двадцатый, двадцать первый…

На снимке группа худых оборванных людей. Три-четыре старика, несколько старух, с десяток молодежи, все остролицые; крутолобые, с голодными, злыми глазами. Краснохолмская коммуна!.. Об этой коммуне слыхала она и раньше, еще в школьные годы читала о ней. Но тогда все воспринималось кое-как, по-школьному. А теперь, вглядевшись, ужаснулась она: подумать только, в голод, в разруху, люди возмечтали о такой высоте — о коммуне! И сделали, не побоялись. Вон, на карточке рядом — красноармеец держит полуживого ребенка, кости одни. И надпись: «Не дай погаснуть последней искре жизни». Вот как.

Она долго стояла перед фотографией коммунаров. А внизу на витринке — жестяная тарелка с выбитыми серпом и молотом, и с надписью: «Коммуна»… За спиной негромко кашлянули. Вера Ивановна вздрогнула, оглянулась.

— Это тарелка ихняя, сами, значит, сделали и такой посудой пользовались, чтоб одинаковая, — тихо сказала женщина в ситцевом платье с длинными рукавами и подшитым белым воротничком.

Вера Ивановна кивнула.

Старуха, ясно, была работницей музея, из тех, что обычно сидят у дверей. Как-то она ее не заметила, когда мимо прошла.

Дальше были другие фотографии: партизанские отряды, красные командиры, первый состав горсовета, первый райком… Двадцатые, а вот и тридцатые годы. Детство!

Она с волнением вглядывалась в эти снимки, искала знакомые лица, перечитывала фамилии.

И вот афиша… Маленькая, пожелтевшая афишка: «Горсад. 18 июня. Симфонический оркестр под управлением Н. Ф. Смольникова. В программе — Первая симфония Чайковского. Пояснения к музыке дает М. Лемберг».

Она быстро взглянула на дату: 1934 года, июнь… И сразу вспомнились эти концерты: тихие летние вечера, духовая музыка в городском саду, играют вальс. Кружится молодежь на песчаной площадке, теснота, и барабан бухает не в лад. Пахнет душистым табаком. Мальчишки, особенно опасные в такие людные вечера, снуют в толпе, у кого — ветку сирени выхватят, кого — можжевеловой метелкой по голым ногам ожгут. Подзатыльники так и сыплются на бедовые головы мальчишек. А на огороженной эстраде — симфонический концерт… Денег, конечно, не было, и Вера вместе с подружками пролезала в щель между досками. Быстро находили свободные места на скамейке, рассаживались. Там и тут виднелись головы таких же восьми-девятилетних ребят. Все знакомые, и все лазали через эту дыру в заборе. Любители симфонической музыки! На эстраде — подтянутый, изящный М. Лемберг. Рассказывает о Чайковском, какая музыка в первой части, какая — во второй. Все объяснит, так что потом слушать музыку понятно и совсем не скучно. А дирижировал сам Смольников. Вспомнилось его лицо. Да вот он на фотографии, вместе со своим симфоническим оркестром.

Вера Ивановна пристально смотрит на снимок, потом снова на афишку. 18 июня!.. Ей начинает казаться, что и на этом концерте она была. Да, да, именно на этом. Вместе с соседской Лидкой. Еще рядом на скамейке сидели Сережка Грачев и Костя… Как фамилия этого Кости? Тоже лет десяти, не больше, мальчишка. Все с одного двора. Фамилия забылась, и никак Вера Ивановна не могла ее вспомнить. А ведь вместе учились, он на третьей парте сидел…

— А вот, в первом ряду, Анна Семеновна Савватьева, — проговорила за спиной старуха. — Частушку-то помните? Про Семеновну-то? Так вот эта самая она и есть: «Сыпь, Семеновна, подсыпай. Семеновна!»… «Выполняй, Семенна, промфинплан, Семенна!..» помните?

Вера Ивановна не знала, про кого та частушка, но Анну Семеновну она помнила. Секретарь райкома. Полная, смеющаяся женщина с толстым узлом волос на затылке… В каком году, уже забыла, проводили олимпиаду детской самодеятельности, на той же самой эстраде, где симфонический. И она, школьница, легкая, как ветерок, в белых тапочках и носках, в большой бараньей шапке на голове, отплясывает «кабардинку». В первом ряду Анна Семеновна, смеется и хлопает в ладоши. За ней хлопают и другие. Вера тогда получила первую премию.

— В тридцать шестом ее — того, — говорит старуха. — За какие-то ошибки. А может, и по ошибке. Кто его знает… А вот наш первый обком. Область сделали у нас, а сначала-то был район. Это вот первый секретарь, товарищ Дегтярев.

— Да знаю, знаю, — торопливо бормочет Вера Ивановна, а сама не отрывается от портрета.

Дегтярева она помнила. Как-то раз под праздник приезжал в школу. Тогда голодно было, хлеб давали по карточкам и вот ввели для ребят горячие завтраки. И как раз под праздник было это, третьего или четвертого ноября: в класс внесли коричневое эмалированное ведро, из-под крышки валил вкусный пар. Ведро поставили прямо на учительский стол, и учительница Надежда Григорьевна стала наливать миски, в каждую по одному черпаку. В тот день сварили пшенную похлебку. А на последней парте сидел щуплый, озабоченный человек в гимнастерке и наблюдал, как ребята, одетые кое-как — на ком старенькое бумазейное платье, на ком штаны, явно переделанные из отцовских, — послушно протягивали руки, принимая миски. Ложка у каждого была своя. Да, в те времена прежде, чем положить в сумку тетради, ученик клал туда старательно вымытую и завернутую в тряпочку ложку. И посещаемость была тогда очень хорошая. Позже к завтраку стали давать еще и булочку, и если ученик болел, булочку несли к нему домой ребята из его звена… Помнится, в тот самый первый раз, когда Дегтярев сидел в классе, ей не повезло: как-то неудачно поставила свою миску и похлебка пролилась. Неудобно, парта ведь покатая. Потом придумали подкладывать сбоку под крышку комочки бумаги, чтобы крышка держалась прямо, а тогда еще не было опыта…

Старуха тихонько тронула за плечо:

— Коновалова Ася Петровна, женотдел наш…

— Да, да — вижу, вижу Асю Петровну…

Строгое лицо в круглых очках, короткая стрижка, резкие морщины у рта… Как-то Ася Петровна приезжала в школу, привезла тетрадки. Это были настоящие тетрадки, а до того писали на каких-то конторских листках. Листки были расчерчены синим и красным, наверху напечатаны непонятные слова: «дебет» и «кредит». Ася Петровна раздала каждому по две тетрадки и строго приказала писать чисто и все строчки до конца заполнять. Полей тогда не делали…

— Да вы откуда знаете-то всех? — удивилась старуха. — Разве здешняя?

— Была здешняя, здесь росла…

— Ах ты, господи. То-то я вижу, интересуетесь.

Женщина выдвинулась вперед, пытливо заглянула в лицо.

— Смотрю, не знакомая ли. Я ведь, почитай, всех тут знала.

— Ну, где же знать всех, — улыбнулась Вера Ивановна.

— Всех не всех, а многих знавала… Тогда ведь и народу-то меньше было.

— Меньше, меньше, — кивнула она, не отрывая глаз от фотографий… Струнный кружок завода «Красный металлист», а вот ликбез, заседание горсовета, первые ударницы ткацкой фабрики…

— Вы где жили-то? — спросила старуха.

— На Советской, где булочная, в том самом дворе.

— В девятнадцатом?.. Батюшки, а я-то в двадцать третьем! Соседи, значит. Вы чья будете-то? Может, знакомая?

— Да навряд ли… Я ведь девчонкой тогда была. За год до войны в институт поступила и в Москву уехала. С тех пор и не бывала. Вот впервые…

Она остановилась перед снимком: «Хлебозавод № 4 вступил в строй». На фоне кирпичной стены — группа женщин в длинных юбках и жакетах, в платочках. Все напряженно смотрят вперед. Она хорошо помнила тот день, когда впервые продавали без карточек белый хлеб. Очередь выстроилась во дворе еще с утра, задолго до открытия. Вера как раз собиралась в школу. Распахнула окно и ахнула: двор весь черен от людей. Очередь завивалась спиралью, тянулась за ворота, на улицу. В тот день отец принес белый батон, выдали на работе. Вся семья стояла вокруг стола, молча рассматривала батон…

— А вот и сыночек мой, — старуха осторожно потянула ее за рукав, — вот он, крайний идет…

Парад физкультурников, все в белых майках и черных трусах. С краю шагает невысокий паренек, ветер вздыбил светлые вихры.

— Погиб в сорок первом, — вздохнула старуха. — Вы не помните его? Ведь по той же улице бегал. И во двор к вам забегал, бывало. Как не забегать…

Вера Ивановна вгляделась пристальнее. Лицо как лицо. Глаза сощурил — солнце… Тонкая шея, худые мускулистые плечи… Вроде незнаком. И все же было в облике этого парнишки что-то очень близкое, характерное для всех мальчишек и девчонок с их улицы. Он был почти знаком.

— Кажется, вспоминаю, — неуверенно пробормотала она.

— Как же, как же, должны помнить, — настаивала старуха. — Небось в горсад вместе лазали.

— В дырку, — улыбнулась Вера Ивановна.

— В дырку, в дырку, — обрадовалась старуха. — По двадцать копеек за вход брали, где же взять ребятне. Известно, в дырку и лазали. Бывало, я уж и ругать-то и стращать-то, да куда там! Как вечер, Сережка уж и свистит под окном. Дружок, значит, Грачев Сережка. Озорник известный, а мой-то его уважал. «Грач, говорит, смелый, не то, что другие, мы, говорит, с Грачом в военную школу поступим, в летчики…»

— Грач? Сережка Грачев?..

Сережку она помнила. Еще бы, самый заводила, гроза окрестных ребят. Во дворе все девочки враждовали с ним из-за цветочной клумбы. Как-то поздним вечером Сережка изловчился и оборвал все цветы. Цветы продал кому-то у горсадовских ворот, а на деньги эти целых два дня ел мороженое и катался на карусели.

— Вот видите, Сережку-то вспомнили. Может, и моего вспомните? Алешеньку-то? Ростом невысокий, светленький такой, всегда вместе, куда Сережка, туда и он, Алеша Колосков, еще все в голубенькой майке бегал… Да вы присядьте, устали небось, в ногах-то правды нет. Еще успеете, осмотрите.

Вера Ивановна опустилась на скамью, по-новому вгляделась в лицо старухи. Собственно, уж и не такая она старая. Бледное, слегка оплывшее лицо пожилого, усталого человека, морщины между бровей. Присела рядом, сложила на коленях сухие, легкие руки. Видно было, что эти руки много поработали за жизнь, привыкли к непрестанному движению, а теперь вот лежат на ситцевых коленях отрешенно, скорбно, будто отставил кто их от дела, будто напрасная то была суета — мыть, стирать, варить, баюкать. Долгие годы.

— Шапочка-то хороша, — сказала старуха, глядя на Веру Ивановну. — Что за зверь-то?

— Норка.

— А-а. Хороша, говорю. А сами-то где живете?

— Далеко, в Якутске. Уж двадцать лет работаю, там и муж, и дети.

— Эк, занесло куда. Много деток-то?

— Двое. Так вы говорите Колосковы ваша фамилия?..

— Колосковы, Колоскова я, Варвара Тимофеевна…

Она задумалась. Теперь ей стало казаться, что и точно — какой-то мальчишка вечно вертелся около Сережки Грачева. Что-то такое было, лохматое, в голубенькой майке. Даже лицо мелькнуло в памяти — остренькое, со светлыми глазами.

— Так он погиб, сын ваш? — с участием спросила Вера Ивановна.

— Сразу же. Не успела я его, сыночка, проводить, а уж и похоронную несут… В первом же бою.

Обе женщины замолчали. В комнатах потемнело — окна задвинуло свинцовой снеговой тучей, за стеклами косо полетел снег. В тишине заунывно гудело отопление да старый паркет потрескивал.

Фотографии уже стали неразличимы во тьме, лишь одна — светлая, ближе к окну: торжественный выезд первого городского трамвая. Вокруг трамвая, разукрашенного плакатами и флажками, — группа улыбающихся людей. Одетые в Потрепанные пиджаки и кепки, в ситцевые юбки, в стоптанную обувь — снимок безжалостно обнажал все заплаты — люди кричали что-то, смеялись, хлопали в ладоши. Весь порыв, все их улыбки и радость, все было направлено к выезжающему из депо неказистому трамваю. За передним стеклом — исполненный важности водитель и ликующие ребятишки: первые пассажиры… Это событие — она помнила — случилось Первого мая. Сама Вера вместе с ватагой ребят бежала вслед за разукрашенным первомайским вагоном. Так его и называли: «Первомайский»…

— А это — пуск трамвая, — пояснила Варвара Тимофеевна. — Новый трамвай, значит, провели.

— Помню, как же, помню, первомайский! Помню и старый трамвай.

— И правда, — согласилась старуха, — была еще старая царская линия, от завода до горбольницы. Смех один. Бывало, отец едет на этом трамвайчике с завода, в оконце поглядывает, кричит мальчишкам на улицу: «Эй, Витька, Петька! Бегите к матери, скажите, пускай самовар ставит! Тятька, мол, с получки на трамвае катит». Вот была скорость-то…

Женщины снова умолкли. В соседнем зале прошаркала экскурсия, четкий голос докладывал: «Этот портрет граф подарил своей любовнице. Ваза, которая изображена на портрете, — вот здесь, видите, она? — ваза эта также была подарена в честь, значит, дня рождения. Теперь попрошу перейти сюда. Ближе, ближе. Портрет графини Козельской, образец портретной живописи первой половины восемнадцатого века…»

Старуха вздохнула:

— А в наш отдел никто, почитай, не заходит. Как увидят — карточки, документы разные, так и бежать. Школьников пригонят иногда, так беда от них. В прошлый раз, вон, трофей утащили.

— Какой трофей?

— Немецкий. Автомат с обрезанным дулом, партизанское ружье. Каску тоже все норовят примерять. — Только гляди за ними… Вот уж вы-то меня порадовали. Посетительницу бог послал!.. Гляжу, все смотрит, ничего не пропускает, интересуется. Дай, думаю, подойду… Может, скажете имя-то? Может, вспомню из ваших кого.

— Вера Ивановна Кудрявцева.

— Кудрявцева? Не припомню таких.

— Отец мой бухгалтером на заводе работал, а мама — учительница.

— В какой школе-то?

— В Четвертой, начальной.

— В Четвертой? Во. Мой Алеша тоже в Четвертой учился, только у него была учительница Ольга Константиновна, может, знаете, пожилая такая… А потом в среднюю Седьмую поступил.

— Я тоже училась в Седьмой.

Женщины молча поглядели друг на друга. Сумерки уже размыли черты.

— А когда окончила-то? — запросто, на «ты» спросила Варвара Тимофеевна.

— В сороковом.

— Алешенька-то мой — в тридцать девятом. Постарше, значит… А ты еще хоть куда… Красивая, статная, да и шапочка больно уж хороша…

— Варвара Тимофеевна, скажите, а Сережка-то Грачев жив?

— Где там жив. Вместе с Егоровной мы похоронки-то получили. Вместе и сыновей провожали на фронт… Хотелось ребятам летчиками стать, да бог запросто прибрал, от хлопот избавил.

Старуха горько кивнула.

— Так господь судил, чтобы одна оставалась я. И муж, Андрей Петрович, там, и доченька Рая.

— Неужели все погибли? И дочь?

В соседнем зале зашумели, послышались шаги. Быстро вошла невысокая, полная женщина, за ней с ревом вбежал упитанный малец в зеленом вязаном костюмчике.

— Ну, где ты оставил варежки? На каком стуле? Здесь? Отвечай!

Она говорила громким, сочным голосом, мальчишка ревел во всю глотку. Под потолками проснулось и загуляло эхо. Варвара Тимофеевна услужливо поднялась.

— Да сюда и не заходил никто, это вы, гражданка, ошиблись. Где-нибудь в другом зале поищите.

— Мне лучше знать, ошиблась я или нет, не ваше дело, — гневалась посетительница. — Ваше дело сидеть и следить за вещами.

Она упрямо кивнула, длинные серьги качнулись, сверкнули в полумраке. Варвара Тимофеевна включила свет, загорелись две-три полутемных лампочки. Вслед за посетительницей обошла зал, осмотрела все стулья.

— Вы бы вниз обратились, в кассу. Туда все находки сносят, спросите у кассирши…

Стуча каблуками, женщина удалилась. Рев мальчишки затих.

— Растеряют монатки свои, а потом ищут по всему музею, — сердито ворчала старуха, садясь рядом с Верой Ивановной.

— А во время оккупации вы в городе были? — спросила Вера Ивановна.

— Где там! Побежали как оглашенные кто куда. Мы-то с доченькой в деревню. В Галкино сестра у меня родная, так мы — туда.

— А муж?

— Петрович сначала-то как будто с нами собирался, а потом, вижу, чего-то мнется. «Ты что медлишь-то?» — спрашиваю, а сама уж понимаю, что нельзя ему. Давно еще на заводе решили, кому надо остаться…

— По заданию?

Старуха помолчала.

— И то сказать, — в раздумье проговорила она, — хозяйство ведь так просто не покинешь. Нужен глаз да глаз! Город целый, тут и завод, и всякое добро. А тем более оккупанты… Глаз нужен.

— Варвара Тимофеевна, а сколько лет было вашему мужу?

…Она испытывала странное чувство: город, в котором прошло детство, всегда представлялся ей таким, как в детские годы, — простым, устойчивым, с булыжными, кое-где поросшими зеленой травой мостовыми, с примусами, с разными другими смешными подробностями коммунального быта. И большинство людей тогда казались ей смешными и незначительными. Пьяница дядя Митя из третьей квартиры, хор старушек с фабрики «Ударница», артель инвалидов «Пошив тапочек», массовичка из горсада Дуся с выцветшими шестимесячными кудрями:

Раз, два, уха-ха,
Солнце, воздух и вода!

Или: «кто за кино?» (Мы-ы!!!) «Кто за вино?» (Мы-ы!!! Ой, нет, не мы!) «Кто за вино, поднимите руку. Вышли из игры!» Все это было совсем не похоже на трагические дни сорок первого. Не знала, оказывается, она своих сограждан…

— Немолод был Петрович, нет. Пятьдесят второй годок шел…

Зацапали его немцы случайно, средь бела дня. Прямо на работе. А потому зацапали, что большой саботаж у них на заводе был. Нашито действовали, значит. С ними, конечно, и Петрович.

Старуха встала, зажгла лампочку над столиком в углу. Осветился массивный альбом. Она достала тряпочку, обмахнула и без того чистую обложку альбома.

— Тут вот и другие подпольщики есть, посмотрите, может, знакомые. Моего тут нет, молодежь все больше.

— А почему?

— Карточки подходящей не нашлось…

На больших, в лист, фотографиях — молодые лица. Школьники. Бывало, полон кинотеатр таких ребят. Воскресенье, дневной сеанс. Шум, свистки, топот. Замусоренный семечной шелухой и конфетными обертками пол. Как будто вчера было. Не верилось, что прошло уже три десятилетия.

— Мой-то скромный был, и такой уж боязливый, — вполголоса рассказывала Варвара Тимофеевна. — Зуб, бывало, заболит — боится к доктору идти, весь перетрясется. Раз даже сама его повела, ей-богу… — Старуха тихонько засмеялась, прикрыла рот ладонью, взглянула посветлевшими глазами. — Петрович-то сел тогда на кресло зубное, а как доктор машину завел да машина эта самая задребезжала, тут мой Петрович-то и убежал. Ей-богу! А я — за ним…

— Так и погиб, в застенке? — тихо спросила Вера.

— Бог избавил. Тогда в темнице-то много народу скопилось, почитай, ползавода взяли. До иных расправа-то и не дошла. А тут наше наступление… Что было! Такой гром пошел. Три дня в подвалах отсиживались. Трясемся, а сами молимся: голубчики, бейте напрочь, чтобы им, окаянным, тошно было… Как ворвались наши, арестованных освободили, тут и Петрович домой пришел…

Она поникла головой, вспоминая.

— Петрович-то как узнал про детей наших, а в те поры и дочки уж не стало, словно заболел весь. Дома оставаться не пожелал, а записался в ополченцы. Оттуда в армию, на передовую. Целый год воевал. Погиб он под Харьковом, там большие бои были…

— Тяжело вам вспоминать об этом, — почти шепотом проговорила Вера Ивановна, — а и забыть нельзя.

— Вот я и мучаюсь. Сплю плохо, иной раз лежу ночью и все будто вижу: Петрович-то больной был, легкие слабые… О нас небось думал, когда в темнице сидел. А под пулями-то легко ли? Этакие страсти перенес, каково ему? Господи, хорошо, что это кончилось!

— Да, Варвара Тимофеевна, велико ваше горе. Я уж прямо не знаю, что сказать. Как и утешить, не знаю…

— Я раньше неверующая была, — проговорила старуха, — А теперь в церковь хожу, свечку возжигаю и с его душенькой беседую.

— Что же, раз легче от этого…

— Легче, легче, и не говори, милая, легче…

Вера Ивановна перевернула тяжелую застекленную страницу альбома. И обомлела: прямо на нее глядело предельно знакомое лицо. Володя Смирнов. Быстро перевернула страницу, прочла на обороте: «Комсомолец Смирнов Владимир, боец Первого партизанского отряда. Погиб при исполнении боевого задания 2 XII-1941 г.».

— Что, знакомый был? — заметила Варвара Тимофеевна.

Она не ответила. Снова перевернула страницу. Володя Смирнов, вот он, оказывается, где! Не раз писала подругам, спрашивала о нем. Ответа так и не получила.

Она вглядывалась в лицо школьного товарища, все не верилось, что именно он, Володя, вместе с другими навеки прописан в этой тяжелой, скорбной книге. На вечную память…

А лицо на снимке было самое обыкновенное. Спокойное, доверчивое лицо подростка. С белой чистой кожей, с бровями чуточку вразлет. Будто только что уселся за парту, раскрыл сумку, сейчас вытащит свой знаменитый перочинный ножик с затейливой резьбой на черенке, заточит поострее карандаш. «Эй, ребята, кто сегодня отсутствует?..» Староста класса. В других классах старост выбирали из солидных, хорошо успевающих ребят, а их класс — с восьмого по десятый — всегда выбирал Смирнова, веселого, насмешливого, порой даже бесшабашного. Ну и перекличку же делал он перед уроками! Смеялись до упаду… «Итак, кто сегодня отсутствует? Веревкина? Ага. Понятно. В баню пошла, ведь сегодня суббота. Так поставим галочку. Кто еще? Зубрякова Наталья? Логично. На Сенной сегодня пряники дают. Сам видел. Кто следующий? Розум? Он еще вчера собирался поругаться с бабушкой. Из-за пончиков — мало испекла. Так. Елкина и Майоровой, конечно, нет. Ещё бы, ведь весна — пора любви, не шутка! К тому же сегодня контрольная… Остальные в классе. Аминь, братия, укрепитесь телом и духом. Математик идет…» И если ей случалось заболеть, дома всерьез беспокоилась: что там выкинет Володька в ее адрес?

Непоседа был и лучший танцор во всей школе. Как-то на вечеринке у подруги взялся обучить ее танцевать танго. А до этого она ни разу ни с кем не танцевала. Признаться, трусила отчаянно. И вот (но об этом она после никому не рассказывала) подошел Володя, пригласил. Зашипела пластинка «Брызги шампанского». Осторожно переступая с ноги на ногу, пошли. Как назло, все другие танцоры уже умаялись и сидели на диване, наблюдая. Она боялась, что перепутает ногу, споткнется, и тогда ее партнер, чего доброго, примется острить. Кажется, девчонки только того и ждали. И как назло — несчастье. Торопясь на вечеринку, поленилась крючок покрепче пришить у юбочной застежки. Крючок отлетел еще дорогой и подруга заколола ей юбку булавочкой. Теперь эта булавка расстегнулась, а Володя, обнимая ее в танце, напоролся на острие. Она поняла это, когда он вздрогнул и отдернул руку. Ну, сейчас начнется! Хоть беги. Кровь прилила к щекам, она боялась даже глаза поднять. А ноги продолжали шаркать под музыку, как ни в чем не бывало… После, когда она все-таки набралась храбрости и взглянула ему в лицо, встретила глубокий, улыбчивый взгляд. И ни слова. Да, она только в тот день узнала, что у Володи темные, с золотинкой, глаза. Оттого, как он смотрел тогда на нее, осталось на всю жизнь чувство теплое и тревожное. Вот прошло столько лет, а не забыто… После школы Смирнов поступил в авиастроительный институт, а больше она ничего о нем не знала. И вот…

Второе декабря сорок первого года, день гибели Володи. Что она-то делала в этот день? Выстаивала свою смену в цехе? Пли — в очереди за хлебом? Может быть, спала?..

— Вот тот же паренек, — зашептала старуха. — Я уж всех тут как родных знаю. Вот он.

Старуха указала на небольшую фотографию на стене. Первый подпольно-партизанский отряд. Молодежная диверсионная спецгруппа. Семь человек, во втором ряду — Володя.

А еще ниже — на картонном щитке пришиты какие-то предметы. Вгляделась: расческа, комсомольский билет, заржавелый перочинный ножик. «Вещи, найденные в захоронении В. В. Смирнова».

Пожелтевшая страничка старой районной газеты рассказывала, что Владимир Смирнов проявил исключительную смелость в проведении боевой операции — диверсии на немецком военном аэродроме…

Она снова поглядела на щиток.

Ножик. Уж не тот ли самый, знаменитый, с резьбой? Володя очень дорожил им, то и дело клялся этим ножиком. Шутил, конечно. Вера Ивановна пристально вглядывалась в помятый, ржавый предмет. Тот ножик? Нет? Разобрать трудно, бурая ржавчина покрывала весь черенок…

— Вот как, — глухо сказала Варвара Тимофеевна, — а мы жили и не думали, что такое беззаконие придет. Не собирался ведь он помирать, паренек-то… А пришлось.

— Пришлось, — шепотом повторила Вера Ивановна.

Старуха тихонько потянула ее за рукав.

— Тут вот подружка дочки моей, Раечки. Вместе в школу бегали.

— Где?

Теперь обе женщины говорили тихо, почти шепотом.

— А вот.

Крупное, чуть скуластое лицо, веселое, с широкой улыбкой. Косички — по школьной моде, калачиком, у висков — шелковые бантики. Белый кружевной воротничок… Разведчица, казнена оккупантами в январе сорок второго.

Вера Ивановна обессиленно опустилась на скамейку. Старуха села рядом.

— А дочурка ваша? — тихо спросила Вера Ивановна.

— Как в деревню-то, в Галкино, прибежали, сестра приняла нас, укрыла. Немцы в той деревне не стояли да частенько заглядывали. А мне и невдомек, что Раечка все ходит куда-то, все, бывало, дома нет. Потом уж узнали, что она это в лес, к нашим. Связная. То-то, бывало, ночью вдруг царапаются в окошко… Кто там? «Да спи, мама, подружка это, за нитками…» И вот, как-то раз…

В дальних коридорах застучали каблуки. Ближе. Ближе. Стремительно вошла та посетительница, уже одна, без мальчишки.

— Не нашла! — гулко сказала она. — Ничего нет у вашей кассирши! Исчезли варежки, самым таинственным образом. Нигде нет, как провалились!

— Ай, ай, жалость какая, — посочувствовала Варвара Тимофеевна.

— Жалость! Сидите тут, ничего не видите… Интересно получается, — она вызывающе повысила голос, — как только вещь получше, обязательно стащат. В прачечную сдашь, и то: хорошую простыню с полосой утеряют, а рвань всякую выдадут. Отчего это, а?!

Видно было, что женщина нарочно вернулась сюда, чтобы поругаться.

— Да ты, матушка, потише, — начала сердиться старуха. — Мне ваших варежек не надо, у меня свои есть.

Женщина постояла мгновение, вдруг резко повернулась и пошла из комнаты. Трикотажный костюм волнообразно облегал ее чрезмерно полное тело, но шла она легко, как бы надутая негодованием. ЛЕТЕЛА.

— Ишь какая, — проворчала вслед Варвара Тимофеевна. — Потеряла, да еще на других валит. Виноватую нашла.

Она снова заговорила вполголоса, доверительно:

— А ты-то, сама-то где в те поры была? В Москве, что ли?

— Институт эвакуировали, — ответила Вера Ивановна, — и мы поехали в Сибирь. Там всю войну и пробыли.

— Тоже, чай, несладко пришлось?

— Несладко. Да еще как! И на заводе ночами работала, и картошку рыла, и в поле… Да голод, да холод. Мама не выдержала, заболела и до победы не дожила…

— Ой, муки горькие.

— После войны уж доучилась и замуж вышла, вот теперь и живу с семьей на севере. Работаю… Да вы не досказали про дочку-то, Варвара Тимофеевна. Значит, связная была…

— Да. И ведь скрытная какая, матери — ни словечка.

— Они все такие, — вздохнула Вера Ивановна, — вот и моя дочка… Что там у нее в школе, как — ни словечка. Матери-то.

— Да. И вот, случилось так, что ушла Раечка и третий день ее дома не было. А ушла-то на день. К Дуське, говорит, в Перемерки, пошла, платье скроить просила Дуська-то.

— А далеко Перемерки?

— Верстах в шести. Только жду-пожду, извелась вся. Ночью не сплю, жду. А утром приходят и говорят. Татьяна эта с Перемерок да Мишка Савин, хромой, пастухом работал. Другие еще были, которые… Я ведь и не знала там никого.

Варвара Тимофеевна уронила руки на колени, посидела так молча, всматриваясь в полутьму.

— Девушка там, говорят, одна. Партизанка. Немцы застрелили, так и лежит неубранная. Не велят.

— О-ох, бедная, горе-то какое!

— Да. Мы с сестрой стали спрашивать, во что одета, да что, да как. Все, говорят, верно. И пальто зеленое, и сапожки, и шапочка красная в сторону откатимшись… уж третий день лежит.

Старуха замолчала. Вера Ивановна даже не пошевелилась. Обе женщины тихо сидели в полутьме. Слышно было, как где-то мерно капала вода да голос экскурсовода в отдаленном музейном пространстве вещал: «…русский самодержец, который, по выражению великого поэта, Россию поднял на дыбы. Вот художник изобразил, видите, его железную волю, силу, размах. Посмотрите вот сюда…»

— Потом пошли мы, — монотонно досказывала старуха, — все так и есть. Лежит, голубушка моя, а снег-то падать начал, уж и кудерочки запорошил…

— Похоронили? — прошептала Вера Ивановна.

— Уж когда немцы-то отступили, тогда. И могилка там, памятник. Ужо пойду, наведаюсь.

— А теперь-то с кем живете?

— Одна живу. Другой раз зайду к Надьке, племяннице, убрать чего, постирать. Дочка у нее студентка. Поспать да пожрать любит, ходит, штанинами шевелит, а и бумажки с полу не подберет, все лень.

— Балованная молодежь растет, а я-то уж свою ругаю, ругаю. Да она у меня хорошая, учится хорошо…

Где-то внизу длинно прозвенело.

— Звонок, — сказала старуха. — Пойти проверить все, да и запирать надо.

Вера Ивановна встала.

— Ты наведывайся, когда будешь в наших краях, хорошо мы посидели с тобой. Душевно.

— Спасибо, Варвара Тимофеевна!

— А я посижу, посижу у племянницы-то, насмотрюсь на студентку, на формы ее… Да и — обратно сюда. Нет, говорю, Анька, хоть ты и образованная, а на работе мне все-таки лучше. Тут все мои родные, все близкие. Сижу себе потихонечку и все-таки при них нахожусь.

Вера Ивановна попрощалась и пошла к выходу. С полутемных стен смотрели ей вслед тысячи глаз — суровых, удивленных, полудетских, смеющихся и просто серьезных, сосредоточенных… Прошла через коридор, где развешано древнее оружие, изорванные кольчуги, разбитый шлем. Тринадцатый век, татарская неволя.

Раскопки. Следы побоища, пожаров, поголовного уничтожения… 1327 год, восстание горожан против татаро-монгольского гнета. И снова побоище. Обломки копья, меч, весь зазубренный. А вот и старинные тексты — причитание по убитому, песня о татарском полоне…

Видно, и конца нет слезам, а было ли начало-то? И начала, видно, тоже не было.

Когда она вышла на улицу, шел мягкий, душистый снежок. Вера Ивановна ступила на хрусткий покров земли, и это было как подарок. На улице было людно, тут и там рассыпался ребячий смех, на трамвайных проводах вспыхивали голубые молнии. Как дорого краткое мгновение мирной жизни! Хотелось ходить осторожно, празднуя каждый шаг по этой многострадальной, такой красивой и милой земле.