/ / Language: Русский / Genre:prose_contemporary / Series: Гармония жизни. Проза Ларисы Райт

Мелодия встреч и разлук

Лариса Райт

Вся жизнь Алисы оказалась чередой встреч и разлук. Нелюбимая дочь, она всю жизнь соперничала со своей успешной сводной сестрой и скиталась по всему миру в поисках самой себя, меняя страны и города, проходя мимо любви и не оставляя места для привязанности. Может быть, пришла пора остановиться и оглянуться, чтобы в ее жизни зазвучала наконец мелодия счастья?

Лариса Райт

Мелодия встреч и разлук

У прошлого есть запах, вкус и цвет…

Игорь Губерман

Не сущность зрячих глаз нас направляет,

А зависти удел от обделенности участья.

Тасава

1

— Ваше имя…

— По-моему, представляться здесь должны вы.

— Простите, такая форма записи на диктофон.

— …

— Ваш возраст…

— Какая бестактность!

— Извините, я лишь хотел сказать, что в ваши годы люди обычно ищут развлечений. Знаете, смотрят фильмы ужасов, танцуют рэп, поют в караоке…

— You’ll see…

— Что? А… Да. Вот именно. «Something to remember»[1], Мадонна, секреты звезд, глянцевые журналы, шоу-бизнес. Мечты, романтика.

— Думаете, о моей жизни нельзя мечтать?

— Что? Нет, то есть, конечно, да… В общем…

— Или в ней нет романтики?

— Я неправильно выразился.

— Непростительная оплошность для журналиста, тем более для интервьюера!

— Вы меня не так поняли!

— Я поняла именно так, как вы сказали.

— Я лишь имел в виду, что ваша жизнь по сравнению…

— Не надо сравнений!

— Хорошо. И все-таки вы могли бы…

— Не могла бы!

— Но если бы только захотели…

— Я никогда не хотела.

— Никогда не хотели воспользоваться ее именем, помощью, деньгами?

— Уходите!

— Позвольте последний вопрос…

— Уходите!

— И все же, почему вы никогда не говорите о ней?

Больше Алина не выдерживает. Выскакивает из душной палатки под палящее солнце. Вслед пчелиным роем несутся ядовитые вопросы:

— Это правда, что вы не общаетесь? В чем причина такой странной вражды? Не пора ли положить конец затянувшейся ссоре?

Алина резко останавливается. Бегство становится унизительным, нелепым, а с ее хромотой к тому же и абсолютно безнадежным. Обидчик, затормозив в полушаге, не перестает засыпать ее заранее припасенными, меткими, на его взгляд, выстрелами. Пора отделаться от этой назойливой мухи. Алина достает из кармана несколько листов бумаги, исписанных мелким почерком, протягивает журналисту и, не пытаясь скрыть появившуюся в глазах злую насмешку, нарочито любезно произносит:

— Будьте добры, когда окажетесь в Москве, раздобудьте конверт и опустите это в почтовый ящик. Адрес, думаю, найдете без труда. Издержки вашей профессии. Кстати, послание можете прочитать. Рекомендую обратить особое внимание на его заключительную часть. Не пожалеете. Там как раз написано, как я люблю ее и скучаю.

Алина уже доходит обратно до палатки, когда ее настигает очередной «невинный» укус:

— А это правда?

И девушка едва успевает скользнуть в спасительную духоту брезента, где никто не увидит зардевшихся щек, не услышит брани в адрес проницательного журналиста и не станет сочувствовать уже не сдерживаемым злым слезам.

2

Говорят, слезами горю не поможешь. Может быть, рыдания и не решают всех проблем, но то, что они уменьшают их значимость, стало очевидным для Зинаиды давным-давно. Тогда, в каком-то уже теперь нереально далеком, будто и вовсе не существовавшем 1965-м, советское правительство решило пополнить Ракетные войска стратегического назначения тридцать восьмой дивизией, расположить ее в степях Казахстана и откомандировать на неопределенный срок на просторы испытательного полигона нескольких рядовых конструкторов баллистических ракет. Зина слышала, как на кухне мать шептала сдавленным голосом соседке по квартире, что мужа посылают вовсе не для практической или исследовательской работы, не ради обучения военных техническим премудростям обращения с этим оружием, «ну, вы понимаете, каким», а лишь из страха, что опытные физики станут там менее, а может статься, и совершенно недосягаемыми для вездесущих американских шпионов, и не смогут «обменять свои талантливые мозги на жвачки для малолетних детей. Мой же — не какая-нибудь шишка, ни квартиры своей, ни машины, вот и боятся, как бы чего не вышло». С тех пор Зинке иногда снились американские шпионы. Они не носили военной формы и даже не говорили по-английски, они походили на обычных пузатых дяденек из министерств: фетровые шляпы, серые костюмы, «Волга» с оленем. Разведчиков в них выдавало только одно: все, как один, вылезали с задних сидений своих колесниц, держа перед собой ярко-рыжую авоську, из отверстий которой, не переставая, сыпались на мостовую кубики и пластинки в разноцветных фантиках. Зина просыпалась и думала о том, что один из этих таинственных и ужасных американцев мог бы, возможно, просто так подарить папе несколько штук вожделенной резинки, которую она тайком стащила у старшего брата — участника международного фестиваля молодежи и студентов — восемь лет назад. Следующее десятилетие волшебная тянучка встречалась ей только во сне, а наяву мелькала лишь в вошедшем в моду и так сладко щелкающем на зубах выражении: «Мир, дружба, жвачка».

Нет, с отцом они тогда не поехали. Мучительные слезы нелегкого выбора проливались не одну ночь. На одной чаше весов свернулась заманчивым клубочком почти прежняя жизнь втроем (брат к тому времени уже обзавелся семьей), а на другой призывно поблескивало Зинкино будущее.

— Поедем, — говорила мать, просительно заглядывая в усталые глаза отца, — может, это ненадолго? Вернемся, доучится.

— Галя, ты сама не веришь в то, что говоришь. Скрипка — это тебе не литература и даже не физика. Без практики одеревенеют руки, она же не Ойстрах.

— Оставим? Тринадцать, уже не маленькая. В конце концов, может же она пожить и с Валерой.

— У сына того и гляди свое прибавление появится, а условия там не лучше наших: 12 метров и очередь в санузел из двадцати человек.

— Ах, если бы были живы родители…

— Это риторика, Галя. Чему быть, того не миновать. Вам надо остаться.

— Но, возможно, она никогда не станет скрипачкой. Ты ведь знаешь, Зина играет хорошо, но не гениально.

— Эйнштейн был физиком, но на скрипке играл.

И они остались. Решение принято. Слезы осушены. Груз сомнения не тяготит ни плечи, ни душу.

С тех пор Зинка полюбила плакать. Она твердо уверовала в то, что на смену громкому горю обязательно приходит успокоение, безысходность неизменно обретает решение, а черные краски бытия приобретают если не белые, то хотя бы серые вкрапления. Проливала Зинаида слезы сентиментальные: от дуновения весны, от сонат Вивальди, от любовной лирики и от грассированного «р» Эдит Пиаф; сочувственные: по отношению к бездомным животным, одиноким старикам, одноклассникам, получившим плохую оценку, регулировщикам, стоящим на посту в холод и дождь; жалостливые: из-за невыученных уроков, не купленной игрушки или вещи, не сыгранной правильно партии на концерте: и, наконец, злые, когда жалостливые оставались незамеченными или непонятыми.

Самыми обильными злыми слезами рыдала Зина перед поступлением в Гнесинку. За семь лет учебы в знаменитой музыкальной школе при училище она успела не просто устать от постоянных занятий, репетиций, выступлений, от прогрессирующего миозита в почти профессионально затекшей шее, от бесконечной зубрежки сонат, прелюдий и вариаций, что наконец решилась признаться себе: испытывая любовь к музыке и преклоняясь перед великими композиторами и исполнителями, она должна выйти из этого мира и превратиться в стороннего наблюдателя или даже в искушенного зрителя, да в кого угодно, лишь бы подальше и побыстрее, пока она еще окончательно не возненавидела инструмент.

Зинка была настроена решительно, но мать оказалась на редкость несговорчива и непреклонна. Оставшись с дочерью в Москве, она, как оказалось, поставила крест на личном счастье. Нет, разводы в те времена, да еще в военном ведомстве случались довольно редко и неизменно сопровождались громким скандалом. Ни выяснять отношения, ни «бить посуду», ни тем более мстить кому-либо мать не собиралась, хоть и поговаривали, что в казахских степях уже бегает Зинкин младший братик. Раз в год она с улыбкой встречала прибывшего в отпуск неверного мужа, месяц лечила его желудок, утомленный жирной бараниной, и… стояла в бесконечных очередях в «Детском мире», чтобы на полигон полетел костюмчик для «внука Петрова» или «племянника Сидорова». С улыбкой встречала, с улыбкой и провожала в аэропорт. Так и жила все это время, улыбаясь на год вперед, чтобы оставшееся до следующего приезда время рыдать ночами в подушку, а днями муштровать дочь, напоминая той о принесенной ради нее жертве.

Если хотите отвратить от себя человека, нет вернее способа, чем постоянно напоминать ему о благодеяниях, во имя него совершенных. Эта простая аксиома не стала исключением и для Зины, она давно уже перестала внимать словам матери о чувстве долга и бесконечной признательности, коими должна быть наполнена вся ее последующая жизнь. Она забыла, как страшила ее когда-то возможность оказаться в Казахстане в новой, чужой для себя обстановке, как боялась она уехать из Москвы, потерять друзей и разрушить привычный мир, центром которого себя ощущала. Зина уже не помнила всего этого. Теперь ей хотелось лишь одного: сделать усилие и в ответ на все бесконечные упреки матери выкрикнуть ей в лицо:

— Я ни о чем не просила.

Хотелось, но не получалось. Не получалось не потому, что все же боялась обидеть мать. Просто не хватало пока решительности характера. А когда человек трусоват, оппоненту всегда легко настоять на своем. Так и случилось. Документы были отнесены в училище. Зине оставалось лишь готовиться к поступлению и упрямо повторять:

— Меня все равно не возьмут.

Мать недоуменно вскидывала брови и даже пыталась немного растянуть уголки губ:

— Почему не возьмут? И красавица, и умница, и играешь хорошо.

— Хорошо, но не превосходно, — вяло возражала Зина, а «умницу и красавицу» и вовсе пропускала мимо ушей, так как не отличалась ни цепким умом, ни примечательной внешностью.

— Терпение и труд все перетрут, — важно изрекала мать и отправлялась на работу, а пятнадцатилетняя Зина — в соседнюю комнату к новым жильцам, чтобы с только что вышедшей замуж за моряка дальнего плавания хохотушкой Тамарой часами красить губы помадами разных цветов, привезенными заботливым мужем из командировок, сооружать затейливые прически и ждать тех редких минут, когда разбредутся по своим делам все обитатели коммунальной квартиры и можно будет достать из-за буфета пластинку с манящим ритмом запрещенного рок-н-ролла и пуститься вскачь по матрасу, служившему Тамаре и стулом, и столом, и кроватью; по коридору, дергая в такт бешеной музыке звонки детских велосипедов, по общей кухне, грохоча крышками стоящих на плите соседских кастрюль.

Тамара была портнихой. В свободное от веселья время она кроила, строчила, обмеряла и подшивала любые ткани, фасоны и размеры. В коридоре постоянно сновали клиенты, а звонок каждые пятнадцать минут издавал четыре протяжные трели.

— Антонина Штепановна, душечка, откжойте, — шепелявила Тамара из-за закрытой двери, — у меня булафки во йту.

— Я открою, — подхватывалась Зинка, если была дома, и летела, обгоняя докторшу Антонину Степановну, к двери, чтобы лишний раз полюбоваться яркими галстуками, длинными пиджаками с широкими лацканами, набриолиненными волосами и нахальными глазами клиентов Тамары.

— Проходной двор какой-то, — вздыхала докторша, закатывая глаза.

Но Зина уже не слышала. Она встречала, обволакивала гостя заискивающим взглядом и теплой, наивно искренней улыбкой, провожала к двери и отрепетированным царственным жестом указывала на принесенный с помойки кем-то выброшенный видавший виды стул без спинки и произносила почти надменно:

— Ждите здесь.

А потом убегала и ждала, затаившись, и молилась каким-то своим богам, чтобы примерка затянулась и гость остался пить чай. И вот тогда-то Тамара непременно придет и позовет, и потянет, и вытолкнет на середину своего матраса и скажет со значением:

— Послушайте! Это вам не рок-н-ролл.

И Зина сыграет, и убежит обратно в свою комнату, и потом ночью будет представлять, как этот Пол, Дэн или Серж, отдышавшись после забойного твиста и затянувшись «Шипкой», небрежно бросит своим стилягам:

— Сегодня слышал одну скрипачку. Талантлива. Весьма талантлива.

Были среди заказчиков и такие, кого не следовало усаживать на стул. Они проскальзывали по коридору быстрее остальных, задерживались дольше прочих, но Зинку им играть никогда не приглашали.

— Не боишься, стукнут? — как-то спросила Тамару Зинина мать.

— Кому? Мужу?

— Не мужу, — фыркнула Галина, — а куда следует…

— Несовременная ты чувиха, Галька! Разве остался в этом хаузе хоть один френд, кому бы я не укоротила брюки?

— Про хаос я точно не знаю, а вот записывать себе всех в друзья не советую.

— Зря ты так. Людей надо любить.

— Как ты, что ли?

— А хоть бы и так.

Зинка тоже хотела любить. Надеть солнце-клеш, сделать начес, встать на каблуки и любить, но получалось лишь завернуться в серую плиссированную юбку с тоненьким пояском, заплести косу, вставить ноги в низенькие лодочки и отправляться разучивать гаммы.

— Давай ей справим такое, — Тамара подсовывала Галине журнал с фотографией умопомрачительного платья: рукава фонариками, крупные красные маки на нежном светло-салатовом фоне, ворох накрахмаленных нижних юбок и низкое декольте, едва прикрываемое прозрачными кружевами.

— Мала еще. Вот закончит училище…

Училище Зинаида не закончила. Не закончила, потому что не поступила. Не поступила не из-за нехватки собственного желания, а исключительно ввиду отсутствия признаков особого таланта. Зинка радовалась и плакала горькими, новыми, обидными слезами. Одно дело самому про себя что-то знать, и совсем другое, когда тебе в лицо, бесповоротно, непреодолимо, не церемонясь, сказали: «Бесталанна», исключили из списков, списали со счетов, нарекли вторым сортом и главное, главное, — даже не предложили пробоваться на следующий год.

— Я же говорила, — рыдала Зина, уткнувшись в подушку.

— Не плачь. Все к лучшему, — философствовала Тамара. — Десять классов есть? Иди в институт или в техникум. А хочешь, шить научу? Если уж руки скрипку освоили, то уж с иголкой-то вмиг справятся.

— Какой техникум? Ты в своем уме? — возмущалась Галина. — Отдохнет немного, позанимается получше и поступит через год.

— Нет!

— Никаких «нет»!

Зинка вскакивает с кровати. Вся ее робость, лелеемая годами узурпаторским характером матери, в одно мгновение скручивается в тугой, упрямый, воинственный клубок. Один резкий рывок, и семь лет каждодневных многочасовых мук превращаются в выхваченную из футляра скрипку, звон разбитого стекла, глухой треск и последний аккорд погибшего инструмента.

3

Славочка!

Как ты права, что укоряешь меня в немногословности и неаккуратности. Да, пишу теперь редко и кратко. Это я о письмах, а вообще-то пишу я теперь практически постоянно. Не знаю, правильную ли тему выбрала для исследований и нужно ли науке это «новое слово»? Главное, сложно найти экспериментальный материал. Представляю, как ты сейчас хмуришься и шепчешь: «Люди — не подопытные кролики!» Как знать, дорогая, как знать? Возможно, все мы чьи-то белые мыши, составные части какого-то всеобъемлющего опыта, глобальных испытаний, результаты которых каждодневно фиксируются в неизвестных нам лабораториях. Опять я сбиваюсь с мысли и ударяюсь в философию, но это лишь для того, чтобы ты сумела понять меня и принять то, что я делаю.

Знаешь, я обнаружила удивительную вещь: психика здоровых людей скрывает в себе гораздо больше невероятных тайн и запутанных причинно-следственных связей, чем у заведомо больных. Человек, к сожалению, может родиться с умственными отклонениями, и верного объяснения, научного обоснования такому стечению обстоятельств можно не найти никогда, а вот чем объясняются особенности характера «нормальной» человеческой личности — это действительно занятно. Я вот думаю, если среди населения всего земного шара попытаться выявить абсолютно добродетельных или безнадежно злых людей, вряд ли они займут территорию больше Новой Зеландии. Да и этого, пожалуй, будет многовато. Большинство наших характеров словно выписаны по одному и тому же рецепту: чуть-чуть нравственности, немного распущенности, чайная ложечка набожности и горстка вольнодумства, капелька участия и столько же зависти, всего в меру, и только так. Но есть ведь отдельные индивидуумы, у которых одна черта получает развитие, начинает преобладать над другими, руководит помыслами, чаяниями, поступками человека и, в конце концов, начинает перекраивать на свой лад саму судьбу. И в этом случае, я уверена, не обходится без некой причины, определенного толчка, побудившего одно из чувств начать превалировать над другими. Прослеживание подобной связи представляется мне занятием весьма занимательным. Обещаю не включать твою жизнь в область своих изысканий, дабы не навлечь на себя ни твою обиду, ни гнев того, в кого тебе посчастливилось верить. Надеюсь, внимание к происходящему вокруг меня не подведет, и мне таки удастся собрать материал, необходимый для получения степени. Все же кандидат — это не та ступень, на которой стоит останавливаться, как ты полагаешь? Мне видится, что кандидат — это всего лишь один из сонма жаждущих проникнуть в некое желанное сообщество, а доктор — тот, кому это сделать удалось. Попытаюсь и я. Начинай держать кулачки. Благо обстановка сейчас немного изменилась, и я могу позволить себе работать вечерами дома, а не засиживаться допоздна в рабочем кабинете. Ладно, об этом в другой раз. Целую тебя. Я.

4

— Эй, ты чего? — В палатку просовывается кудрявая голова Нэнси. Голубые глаза широко распахнуты, веснушчатый носик наморщен.

Алина торопливо смахивает набежавшие слезы.

— Так. Устала просто.

Нэнси деловито втискивается в палатку, суетливо прикасается ко лбу подруги, торопливо проводит руками за ушами, не увеличены ли лимфатические узлы. Алина вяло отмахивается:

— Говорю тебе, устала.

— Еще полсрока.

— Знаю.

— Можешь, в принципе, подать прошение и…

— Не беспокойся. Я в порядке. — И откуда только берутся силы улыбнуться?

— Ладно. А кто это был с диктофоном?

— Да один журналист.

— О работе расспрашивал? А почему тебя?

Логичный вопрос. Пресса здесь бывает часто, работу американского Корпуса мира необходимо освещать и прославлять, дабы у нации крепли патриотические чувства и не угасала вера в великую миссию своей страны. Корреспонденты приезжали, щелкали вспышками, просили «встать сюда», «повернуться туда» и отбывали в сопровождении руководителя отделения, чтобы взять у него интервью в удобных креслах кондиционированного офиса. Да это и правильно. Им нужна информация. Что может рассказать им Алина? Что оказалась в Камеруне, потому что в интернате неплохо выучила французский? Что раздает населению чистую воду, презервативы и ведет разъяснительные беседы об ужасах СПИДа, зная о том, что, даже если все население этой страны завтра окажется зараженным, ее на самом деле это оставит совершенно равнодушной? Что завербовалась в Корпус мира лишь для того, чтобы укрыться от угроз бывшего мужа-американца, который обещал лишить ее гражданства? Правильное, в общем-то, обещание, если учесть, что на развод она подала на следующий же день после того, как стала американкой, но это только если не брать в расчет трех лет постоянных унижений, ругани и даже синяков, которые оставались на ее теле всякий раз, когда она решалась продемонстрировать характер. Да, ее никто не заставлял терпеть побои, ее не запирали в доме, за ней не следили и не шептали зловеще, что найдут где бы то ни было и во что бы то ни стало, если только она попытается сбежать. А зачем, скажите, бегать за домработницей, зачем тратить время на поиски старой рабыни, если можно буквально за несколько минут обрести новую? Интернет пестрит фотографиями и анкетами жительниц бывшего СССР, жаждущих легкой жизни с иностранным принцем. Алина догадывалась, что она — далеко не первая в списке русских жен своего американца. Ее предшественницы наверняка сбежали, как только их сон превратился в совершенно противоположную явь. Одни обнаружили, что в Америке, для того чтобы жить, оказывается, тоже нужно работать. Другие сделали неожиданное открытие, что прилагательное «иностранный» не всегда сопровождается существительным «принц». Они возвращались разочарованные. Некоторые опускали руки, бросали нелепую затею, обращали свои взоры на Васю, Петю или, если вдруг повезет, Эдуарда. Остальные не оставляли попыток соединить прилагательное с желанным существительным, не боясь в очередной раз промахнуться в точности наведенного прицела. Алина не вернулась. Потому что не разочаровалась, потому что не промахнулась с прицелом, потому что, как ей тогда казалось, добилась поставленной цели. Принц, муж и Америка нужны были вовсе не ей, и Алина была счастлива, потому что смогла наконец получить чужую мечту.

— Так о чем он тебя спрашивал? — не отстает Нэнси.

«Не о чем, а о ком…»

— Не о чем.

— Странная ты какая-то, — тянет Нэнси, выбираясь из палатки. — Не поймешь тебя.

Нэнси всегда говорит конкретно, не обобщает, в отличие от других. Сколько раз уже Алина слышала из уст своих теперь уже соотечественников эти слова: «Вы русские…» Дальше следовали всевозможные вариации от все выражающего и всеобъемлющего американского «cool»[2] до весьма растяжимых и трудно объяснимых определений наподобие только что высказанного «странный». Ничего удивительного, так уж устроен мир. Каждый считает свои отличия от других выдающимися и называет особенности других людей странностями. Нет, без обобщений, конечно, нельзя. Да и сомнительно, чтобы они вырастали из пустоты. Спорить с этим — все равно что утверждать, будто французы приветливы со всеми, кто рискует обратиться к ним на английском языке, японцы не кладут полжизни на то, чтобы переметнуться из рядов синих воротничков к белым, испанцы никогда не откладывают дел на завтра, итальянцы не считают свою пиццу вершиной кулинарного искусства, а россияне пьют не больше, чем жители других стран. Но все же обобщений Алина не любила, она всегда хотела быть особенной. Пусть непонятной и странной, но особенной, исключительной, неповторимой, необыкновенной. В общем, той, о ком спрашивал этот прощелыга — журналист.

Она выходит из палатки, торопится скорее добраться до пункта раздачи материалов и сесть в автобус, пока еще не заняты все места на теневой стороне. Бесконечные перемещения в душном, доисторическом средстве передвижения неизвестного происхождения — единственное развлечение последних месяцев. Получил коробки с Дюрексом, прокладки, бутылки с водой, и в автобус, чтобы через полчаса тряски, тошноты и излияний всем возможным богам о скорейшем окончании этого пути, улыбаться, раздавать провизию в протянутые руки и держать просветительские речи, стараясь уцелеть в толпе, перекричать гвалт местной, а потому не слишком понятной смеси французского с английским и пытаться справиться с непрерывно преследующим, не дающим продохнуть зноем. Здесь, на Севере Камеруна ничто не напоминает благодати влажных экваториальных вечнозеленых лесов, буйной растительности и неповторимого биоразнообразия его центральной и южной частей. Сплошные саванны в худшее время года. Конец сухого сезона. Кажется, что все вокруг окрасилось сплошным желтым цветом: пересохшая почва, выжженные пожарами травы, кора деревьев со следами вездесущего огня, даже зубы и белки глаз людей, протягивающих ежедневно свои руки к миссионерам, пожелтели, кажется, от солнца, а не от образа жизни. В этом уголке страны ничто не говорит о том, что вы находитесь в одной из самых развитых стран тропической Африки. Тут вас окружают те семь процентов населения, что не причисляют себя ни к католикам, ни к мусульманам, веруют в анимализм, могущество сил природы или поклоняются предкам. Находясь среди таких аборигенов жаркого континента, вы никогда не поверите, что спортсмены Камеруна — всемирно известные атлеты, а футбольная сборная дошла до четвертьфинала не где-нибудь, а на прошлом чемпионате мира. Вы даже представить не сможете, что всего в нескольких сотнях километров отсюда простираются высококлассные курорты, с восторгом посещаемые мировой элитой, что Яунде — одна из самых тихих и спокойных африканских столиц, что среди музеев Камеруна, а их немало, есть музей искусств. О каком искусстве можно помышлять, стоя под прицелом голодных глаз и протянутых рук? Нет, в этих условиях, на этой точке земного шара Алина может думать лишь об одном: «Как я здесь оказалась?» и «Почему я до сих пор отсюда не сбежала?». Хотя ответ очевиден. Следующий шаг необходимо хорошенько обдумать, чтобы на сей раз удар, который она нанесет, оказался бы если не сокрушительным, то, по крайней мере, гораздо более ощутимым, чем вся эта американская канитель, которую она себе устроила.

— Лин Майлз, — называет Алина себя, обращаясь к распределяющему, утонувшему в кипе списков и уставшему от всех вокруг и от самого себя. Тот долго перебирает листки, роняет их, чертыхается, наконец, находит ее фамилию, вялым жестом указывает на самый дальний автобус и кивает на несколько коробок, предлагая девушке захватить их.

Алина тяжело переступает по песку, волоча тяжелые упаковки с водой, проклиная и себя, и Камерун, и Корпус мира, и американцев, и собственно Америку. «Пора заканчивать. Признать поражение в этом раунде и начинать следующий. Время идет. Сейчас мне двадцать два, а жизнь уже катится со страшной скоростью. И дальше она будет только ускорять свой бег. Я должна добиться желаемого хотя бы в этом тысячелетии. Что ж, неплохие рамки я установила. Осталось всего ничего. Каких-то три года. Девяносто седьмой скоро закончится. А когда, кстати, наступит новое тысячелетие? Может, в две тысячи первом? Тогда у меня в запасе все четыре».

— Лин! — Нэнси призывно стучит по порванной обивке сиденья рядом с собой, улыбается широко ровными рядами голливудских зубов («Подумаешь, два года в брэкетах!»), будто и не изображала несколько минут назад воплощенное оскорбленное достоинство.

Алина заставляет себя улыбнуться в ответ, садится рядом и отворачивается. Может, это заставит Нэнси понять, что она не расположена к болтовне. Американка намеков не понимает, заводится вместе с двигателем и тарахтит с ним в такт все время поездки, заикаясь на ухабах и напевно растягивая слова на небольших участках ровной дороги. Реакция собеседника, точнее слушателя, ей не требуется. Алина и не слушает. Лишь одна фраза выдергивает ее из вереницы собственных путаных мыслей:

— Я считаю, что все мы здесь оказались не просто так. Ты вот зачем приехала? Я, например…

А и правда, зачем? Что это дало ей? К чему привело? К пониманию того, что где-то жизнью называют то, что она никогда не осмелилась бы так назвать. Но совсем необязательно было ехать так далеко, чтобы сделать подобное открытие. Конечно, в нескольких десятках километров от Москвы люди не скачут голышом, не охотятся на леопардов и не просыпаются по ночам от топота напуганных тропическими ливнями носорогов. Их не преследует призрак желтой лихорадки. Но мучающие их монстры, возможно, гораздо страшнее диких зверей и смертельных болезней. Им изо дня в день говорят о приватизации, индексации, конгрессах и форумах, о Нобелевских премиях и нанотехнологиях, о юбилеях великих писателей и о победах российских фильмов на международных кинофестивалях, о спортивных достижениях, о мировых рекордах, о грандиозных предвыборных кампаниях, которые, бесспорно, приведут всех к светлому будущему. Людям рассказывают о доступности образования и медицины, о борьбе с коррупцией, свободе слова и прочих прелестях, неизменно вызывающих чувство непомерной гордости за свое отечество. Обо всем этом днем и вечером со страниц газет, из теленовостей и по радио может узнать каждый, а по ночам россияне предоставлены сами себе и вольны размышлять о том, суждено ли им завтра проснуться. И не потому, что страну захлестнула волна терроризма, а лишь из-за того, что в доме их, построенном при царе Горохе, ремонт проводился целые эпохи тому назад или не проводился вовсе; от того, что комиссия признала их квартиру аварийной и не пригодной для проживания еще в прошлом веке, а трещины по потолку расползаются со страшной скоростью и, наконец, от того, что все еще неизвестно, дадут ли завтра воду, свет или газ. Впрочем, справедливости ради можно признать, что сомнения в действительном приближении перемен могут посещать людей не только по ночам. Утром, приводя детей в школы, едва ли не в каждой второй они натыкаются на приветственный лик вождя мирового пролетариата. В учреждениях, призванных научить детей не только складывать цифры и декламировать наизусть «Письмо Татьяны», но и с уважением относиться друг к другу, до сих пор отсутствуют двери между кабинами в женских туалетах, хотя практически все классы оснащены телевизорами, компьютерами, магнитофонами и проекторами.

Нет, если бы Алина просто хотела открыть для себя мир, она бы не стала забираться так далеко. Просто ее жизнь — это погоня. И чтобы сделать следующий шаг, необходим продуманный план, отретушированный без сучка, без задоринки. Алина обязана опередить наконец ту, которая снова оказалась недосягаемой.

5

— Недостача. Видишь? Опять недоработка, — бригадир недовольно оглядывает Зину, вздыхает: — Ну, что с тобой делать, а? План — он для всех одинаковый, понимаешь? Не я же его выдумал, в конце концов. А тебе до нормы, как мне до Луны. Ну, что с вас, малолеток, взять?

Он машет рукой, выражая жестом все непередаваемое словами пренебрежение, что вызывает у него Зинка и ей подобные. Хотя нет. Подобных Зине здесь все-таки нет. Она одна такая: и образованная, и немного, пускай чуть-чуть, но все же одаренная музыкантша, и совершенно бездарная ткачиха, и маленькая, неопытная девятнадцатилетняя девушка с розовыми мечтами и романтическим бредом в голове, и сложившаяся женщина со своими страстями, феерическими желаниями, продуманными планами и несуразными глупостями.

Женщиной Зина стала год назад. Это была, по ее собственному мнению, первая несуразная глупость в ее жизни, по мнению Галины, конечно же, сто первая. Звали эту глупость Бобом, и обладала она всеми необходимыми атрибутами для того, чтобы быть принимаемым в Тамарином «ателье»: брюки клеш, кошачья пластика, клетчатый пиджак и пластинки Армстронга, доставаемые с загадочным, неприступным видом из тщательно упакованных, непрозрачных свертков. И демонстрировал Боб все эти сокровища не красавице Тамаре с ее чудесными пергидрольными локонами, пухлыми, алыми губами, вздернутым носиком и манящим, грассирующим «р», а исключительно Зине — Зине, которая не доросла и до полутора метров и весила немногим более сорока килограмм, Зине, чьи вторичные половые признаки, казалось, вовсе забыли проявить себя, а лицо напоминало испекшийся блин: веснушчатое с размытыми чертами. Если рассмотреть каждую деталь отдельно, то описанию можно придать определенную четкость: остренький нос, довольно длинный, слегка выступающий вперед подбородок, низкий, почти всегда нахмуренный лоб, тонкие губы. Но вместе все как-то расплывалось, не запоминалось. Хотя многих, да и саму Зинку, восхищали ее глаза: глубокие, синие с вечной романтической поволокой, словно вызванной готовыми вот-вот пролиться слезами. Если и можно пленить кого-то одним только взглядом, то Зинаиде это было неизвестно: опытов таких она не проводила, так как успех подобного эксперимента подвергала большим и небеспочвенным сомнениям. В общем, редкое внимание со стороны представителей противоположного пола было для нее, конечно, желанным и, бесспорно, приятным, но продолжало казаться весьма удивительным. Заинтересованность Боба и вовсе поразила Зинку. Впрочем, ничего особенно странного в таком проявлении чувств на самом деле не было. Если кто-то из обитательниц квартиры и мог произвести впечатление на приходящих к портнихе, то кроме нее самой на роль искусительницы могла подойти только Зина: все остальные были дамы серьезные, амурных планов не строящие, флиртовать не умеющие или давно разучившиеся, да и интереса к подобной публике, что представляли собой Тамарины клиенты, не проявлявшие. У самой же Тамары к тому времени появилось личное сокровище, собственноручно упакованный сверток, туго затянутый в цветастые пеленки, что приносила с работы соседка — врач.

Сверток именовался Маней и не имел никакого отношения к застрявшему в плаваниях моряку, который из разряда мужа после довольно продолжительной качки и нескольких сильных штормов был все же успешно произведен в ранг бывшего под напором увеличивающегося Тамариного живота и ее всепоглощающей, неземной любви. Новая любовь, однако, присутствием своим семью не баловала. Все, что известно было об этом человеке в их коммунальной квартире, исходило от самой Тамары: познакомились, полюбили, сошлись, жизнь на время разлучила. Где, как, когда, почему — подруга не говорила, а Зинка не спрашивала.

— Работает, — объяснила отсутствие мужа Тамара и погрузилась в верное ожидание, что заставило Зину убедиться в том, что профессию моряка соседка за работу не считала.

Важное занятие Машиного отца денег особых, видимо, все же не приносило. Тамара теперь строчила в два раза больше и не отказывалась ни от каких, даже «безвкусных и совершенно неинтересных» заказов. Времени у Тамары не хватало ни на то, чтобы еду приготовить, ни на то, чтобы собственно поесть. Зина заходила к ней в комнату, ставила рядом со строчащей машинкой тарелку горячего супа, забирала с неизменного матраса орущий сверток, уносила к себе. А там баюкала, тискала, качала, обцеловывала, сюсюкала, показывала старых деревянных лошадок, выпиленных для нее когда-то отцом, умершим несколько месяцев назад в Казахстане от внезапной остановки сердца.

— А что вы хотели, на молодой-то скакать? — почти в полный голос спросила на кухне дворничиха Фрося у докторши.

— Бросьте, Фрося! Как вам не стыдно?!

А Зинка влетела тогда в кухню, чуть не сшибла Фросю, сверкнула на нее злыми глазами, порывисто обняла Антонину, и обратно к Тамаре, к ее любви, к ее раздутому животу, к материнской груди, к жизни, к джазу, подальше от сплетен, злорадства и неприкрытого довольства тем, что «и у этих антилегентов не все слава богу».

Интеллигентов в понимании Фроси в квартире немного — Галина с дочерью да Антонина. Но доктор, конечно, ближе к народу. Врач — профессия понятная, необходимая, уважаемая. Концертмейстера Дома культуры уважать тоже можно, а понять гораздо сложнее.

— Что нового на работе? — решила Фрося как-то завести с Галиной светскую беседу.

— Сегодня давали Шуберта.

— Жаль, вам не удалось взять.

— Почему?

— Они же дорогие, шубы-то.

Галина захохотала, кивнула согласно:

— Дорогие, Фросенька, скажу я вам, ох, дорогие, — и тут же забыла про соседку, упорхнула в комнату, заговорила с дочерью: — Зря ты не пришла, Зина. Если бы ты только слышала. «Лесной царь» — это просто божественная баллада, изумительная. Я понимаю, почему именно она принесла ему всемирную славу.

— Мама, я учусь в музыкальной школе.

— Да, но Шуберт…

— Я знаю, кто такой Шуберт.

— Знать мало, Зиночка, ой, как мало. Надо чувствовать, понимаешь? Вот когда звучат первые аккорды, как только в тебя проникает ре минор…

Дальше Фрося уже не разобрала. Ничего она в этих музыкантах не понимала, знала только, что у Галины «мужик загулял», сочувствовала ей, не без этого, но в душе, да и у подъезда на лавочке сознавалась и самой себе, и товаркам, что спать с горячей бабой все же приятнее, чем с каким-то там Шубертом, который, оказывается, как ей потом объяснили, был композитором, и даже не нашим, нерусским. Зинка была понятнее матери: и ругнуться могла по-настоящему, и с Тамаркой-портнихой дружила, а уж когда девка скрипку разбила, так Фрося за нее даже обрадовалась:

— Авось нормальным человеком станет.

— Или наоборот, — неожиданно просипело в ответ квартирное несчастье — Колька-алкаш, — служившее до недавнего времени грузчиком в овощном магазине, но уволенное оттуда по причине постоянных и непомерных возлияний. Это «отродье» Фрося к интеллигенции, естественно, не причисляла, хотя помнила, как лет пятнадцать назад этот «горе-соседушка» в редкие минуты трезвости вдруг начинал читать каких-то поэтов, утверждая, что они из какого-то там Серебряного века, или монологи литературных героев, которых он будто бы играл на сцене в прошлой жизни. Прошлая жизнь была давно, еще до войны, о ней никто не знал, даже Фрося. Тогда Колька был Николаем, актером, семьянином, любящим мужем и отцом двух девчушек. Семьи не стало под Псковом во взорванном эшелоне, а Николай бился за Сталинград и не знал пока, что еще выживет в этом ужасе, и не ведал, что уже умер вместе с женой и детьми.

Кольку Фрося тоже не понимала, не жалела его, стыдилась такого соседства. Зато остальные жильцы были нормальными: и Тамарка с ее бесконечной, странной клиентурой и беспрерывно стучащей машинкой, и штукатуры Нина с Петром, и их мальчишки: одинаковые, рыжие, чумазые, бойкие, голосистые, и почтальонша — Вера Ивановна, всегда оставляющая для Фроси к праздникам лучшие открытки. У дворничихи много друзей, а родственников и того больше, им приятно получать весточки.

Вот и все. Хотя нет. Есть ведь еще новый муж Томочки, личность загадочная и неуловимая, все, что известно о нем Фросе — фамилия, хотя в данном случае — это уже кое-что. Фамилия у него Фельдман. Тамарке письма приходят от него, Фросе почтальонша показывала. Каждую неделю конверт от Фельдмана М.А. Бедная малышка Манечка! Угораздило же ее мамашу влюбиться в какого-то Фельдмана, хорошо хоть додумалась девку на себя записать, чтоб той всю жизнь не мучиться. Кравцова куда лучше, чем Фельдман. Пусть хоть по этой части у ребенка все в порядке будет, она ведь еще совсем крошка. Зинка, вон, с ней без продыха возится.

Зинка возится. Маша мало спит, мало ест и много плачет. Ее не развлекают погремушки, не утешают колыбельные и даже деревянные лошадки уже не радуют.

— Отдай ребенка матери, надорвешься ведь, — Галина говорит неожиданно мягко, сочувственно. За прошедший с Зинаидиного провала год она смирилась с нежеланием дочери посвятить себя музыке.

— Тамаре завтра заказ сдавать.

— А тебе завтра к станку ни свет ни заря. Сдалась тебе эта фабрика! Зин, ну ладно, забудем о музыке. Не хочешь, как хочешь. Давай займемся чем-нибудь серьезным.

— По-твоему работать на фабрике — это несерьезно?

— Не в этом дело.

— И в этом тоже.

— Зиночка, я хочу помочь.

— Купи мне скрипку.

Переспросить Галина боится. Скрипка появляется на следующий же день, лежит на диване в футляре рядом с орущей Манечкой.

— Зин, уйми девку, а? Ну, хоть часок поспать после смены, — заглядывает в комнату дядя Петя — штукатур.

Зинка вынимает из футляра скрипку, привычно прижимает инструмент подбородком к плечу, взмахивает смычком, и… плач прекращается.

— Зина! — вопит дядя Петя. — Я спать хочу! Машка заглохла, так ты бренчать удумала. Совесть есть?!

Скрипка послушно смолкает, ребенок открывает рот. Дядя Петя влетает в комнату, хватает Манечку, баюкает, тискает, трясет над ней погремушкой, Маша рыдает, не умолкая, Зина берет инструмент…

— Ладно, играй, — вздыхает дядя Петя и косится задумчиво на моментально затихшую девочку, — ну надо же, меломанша какая!

С тех пор Зина играла часто, иногда пыталась схитрить, заводила пластинки матери с записями Стерна, Фури, других великих скрипачей (неоценимая польза первого замужества Тамары), Маша молчала не больше пятнадцати минут, требовала живого исполнения. За одним из таких импровизированных выступлений и застал Зинку тот самый Боб, который шел к портнихе, ошибся дверью и одним своим появлением каким-то непостижимым образом сумел настолько внезапно и сильно вскружить этой играющей на скрипке девушке голову, что превращение ее в женщину произошло буквально через три дня под звуки стучащей машинки, ругани, как всегда, не выспавшегося из-за постоянного шума дяди Пети, пьяные песни Кольки, осуждающее ворчание Фроси и мерное сопение Маши, спящей рядом с непосредственным местом действия в коляске, добытой где-то по случаю приятелями таинственного Фельдмана.

Разочаровалась Зинаида в набриолиненном Бобе так же внезапно, как и воспылала к нему. Стоило юноше несколько недель спустя, недовольно скривившись, взглянуть на захныкавшую Машу и сказать почти презрительно: «Да убери ты ее отсюда, чего с младенцем возишься?» — как очарование спало, будто пелена. Вместо уверенного в себе, модного стиляги перед Зиной очутился жалкий воробышек с хлипкой, впалой, нетронутой волосами грудкой, маленькими, юркими, хитрыми, бегающими глазками и высокомерным, совершенно обнаженным эгоизмом. И единственное, что она теперь ощущала, было чувство внезапного, оглушительного безграничного стыда. Не за себя, за него. Боб испарился из Зининой жизни столь же молниеносно, как и возник, не оставив, слава богу и Тамариной спринцовке, после своего пребывания никаких последствий, за исключением налета брезгливости, который Зина еще долго пыталась оттирать в общем душе дважды в день, выслушивая все, что думают соседи о ее единоличном владении ванной.

Вместе со стилягой Бобом из Зининой жизни стал и уходить джаз и мечты о платье с воланами. Машу пугало надрывное звучание саксофона, раздражал рок-н-ролл и возбуждал буги-вуги. Пришлось вернуться к классике и заполнить Шопеном и Штраусом подоконник Тамариной комнаты.

— Он говорит: «Я умнею!» — Тамарины щеки пылают, глаза горят живым блеском, она стоит на коленях перед матрасом, водит мелом по разложенному на нем куску материи.

— Кто? — Зина пытается ухищрениями впихнуть в девятимесячную Машу хоть сколько-нибудь чайных ложек каши.

— Миша. Он говорит, что джаз — это, конечно, замечательно, но классика есть классика, и каждый уважающий себя человек…

— Погоди! Как это он тебе говорит? Он же не приезжал, Фельдман твой, и Машку не видел, коляску, и ту с оказией передал.

— Вот так, — Тамара вытягивает из-под матраса внушительную пачку писем. — Так и общаемся. — Она роется в ворохе бумаг, вынимает один из конвертов: — Ага, нашла. Слушай! «Без музыки жизнь была бы ошибкой, музыка — самый сильный мир магии». Здорово сказал, правда?

— Здорово, — соглашается Зинка. О том, что первым это произнес Ницше, она Тамаре не сообщает, но чувствует, что знакомство с загадочным мужем соседки, которого она до сих пор еще не видела, стало для нее теперь еще более притягательным. А вместе с тем личность этого человека теперь из совершенно загадочной превратилась в определенно любопытную.

— Ох, Зинаида, какая же я счастливая! — Тамара мечтательно прижимает к груди письмо.

— Ты? — Зина не может сдержать иронии. — Ешь, Маня! Давай-давай! А то вместо Бетховена будет тебе Бах. Да-да, бах-бах, и не на скрипке, а по попе.

— Я, конечно! Ведь у меня же самое главное в жизни есть.

— Это что же?

— Ты даешь! Любовь, конечно!

— Мама говорит: «Главное — здоровье!»

— Тю-ю-ю… Да я здорова, как бык.

Здоровая, как бык, Тамара через год попадет под машину. Умереть — не умрет, но и жить не останется: превратится в овощ, лежащий на кровати и изредка выполняющий команду: «Ешь, Тома! Давай-давай!» Зинка опять будет плакать какими-то смешанными, бесконечными слезами: горькими, жалостливыми, злыми и безысходными. А потом они кончатся и, как всегда, наступит облегчение, и забрезжит надежда, и приоткроется дверь, над которой кто-то повесил табличку с надписью «выход».

6

Славочка!

Пути господни неисповедимы, тебе ли не знать? Боюсь, чаяния мои и попытки написать что-либо действительно заслуживающее высокой оценки научного сообщества пока не слишком близки к какому бы то ни было успеху. В последнее время я даже начала сомневаться в целесообразности своих изысканий. Все же душа человеческая скрывает в себе невероятное количество страстей столь непостижимых по своей сути, что все старания выявить определенную причинно-следственную связь между характерами людей и их поступками могут оказаться затеей не только архисложной, но и совершенно невозможной. Меня, признаюсь, даже посетила мысль примкнуть к бихевиористам. Разве не заманчиво объяснять поведение людей исключительно рефлексами, сформировавшимися под влиянием внешних стимулов, и не утруждать себя погружением в психоанализ? Я бы, наверное, так и сделала, если бы не столкнулась с необъяснимым для меня пока противоречием человеческой натуры. Представь себе, моя милая, что люди, погруженные в одни и те же обстоятельства с приблизительно одинаковыми условиями существования, могут реагировать совершенно по-разному на возникшие внезапно жизненные ситуации. Причем реакцию эту заранее предугадать подчас оказывается гораздо труднее, чем ты можешь себе вообразить. Наши суждения о людях довольно спорны, мы руководствуемся в своих выводах об окружающих, как первым впечатлением, так и тесным, каждодневным общением. И, как ни странно, зачастую тот, кто казался нам отзывчивым, добрым, чутким, старается отстраниться от произошедшей рядом трагедии, а тот, кто был равнодушен и эгоистичен в мелочах, оказывает неоценимую, безвозмездную помощь.

Взрослые люди, всем интересующиеся и по-соседски вникающие во все детали чужой жизни, смакующие по кухням подробности любовных историй, отвратительных сцен и пустых, мелочных ссор и считающие себя при этом единой большой семьей, не забывая лишний раз напоминать друг другу об этом, легко отказываются от одного из своих ближних, оставляя его один на один с произошедшим несчастьем. А маленькая, невзрачная девочка, тратящая впустую свои лучшие годы на совершенно нелепую для нее заводскую работу, провозгласившая смыслом жизни наиглупейшую войну с собственной матерью, неожиданно для меня превратила эти свойственные многим проявления юношеского максимализма в положительные стороны характера. Работа оказалась действительно необходимой, война, как мне видится, вскоре окончится полной и безоговорочной капитуляцией противника, а девочка эта, которую я уже и не считаю себя вправе так называть, взвалила на свои плечи заботу о маленькой девочке, парализованной женщине и, по-моему, еще об одном человеке (об этом как-нибудь в другой раз). И сделала она это так легко, непринужденно, нисколько не выставляя напоказ свой действительно благородный поступок, что всем нам остается лишь молча восхищаться и признавать, что мы и мизинца ее не стоим. Хотя что я говорю? Не думаю, что все эти хождения по инстанциям, разговоры с чиновниками, оформление опекунства, бюрократическая возня дались моей героине просто. А между тем, моя дорогая, ей всего девятнадцать. Могли ли мы с тобой в таком возрасте мечтать о подобной силе духа?

Целую тебя, моя милая. Я.

7

— Ты не представляешь, как я жду перераспределения, — Нэнси выпрыгивает за Алиной из автобуса, — осточертело здесь все.

— Правда? Мне казалось, тебе-то как раз нравится вся эта романтика.

Девушки не спеша направляются к своей палатке, после душного дня жара немного спала, можно снять с головы надоевшую, словно приклеенную к ней, бейсболку, а с ног — пыльные, намокшие от пота кроссовки и пройтись по неостывшему до конца, но все же уже не обжигающему песку.

— Все эти лозунги: «Ваш реальный шанс изменить мир! Очевидная помощь людям!» — бред, да и только.

— Разве? — Даже Алина видит очевидную пользу в деятельности Корпуса мира.

— Конечно! Что мы делаем, а? Раздаем воду, резинки и улыбаемся. И зачем, спрашивается, я заканчивала колледж, зачем не спала ночами, учила все эти je suis, tu es, il est[3], зачем ходила на курсы первой помощи? Я хочу реальной работы. Слушай, может, ты меня научишь русскому, а? Потом махнем вместе в твою страну. Там, я слышала, воду раздавать не надо, действуют образовательные программы и…

— И самая необходимая населению Якутии вещь — английский язык.

— Зря ты. Надо думать о том, что дальше. Осталось всего четырнадцать месяцев.

— Всего!

— Да ты не успеешь оглянуться, как…

«Как сдохну, если задержусь здесь еще хотя бы на месяц. Угораздило меня подписать этот злосчастный контракт. Да, я американка, но что с того? Из никому не известной, заурядной москвички превратилась в жительницу Северной Каролины, которую даже не смогу без промедления отыскать на карте США. И в чем теперь мои преимущества? Как превратиться в Жаклин Кеннеди? Где искать молодого сенатора с однозначным будущим президента? Боже! О чем я думаю! Сдались мне все эти сенаторы и президенты. К тому же говорят, будто Джеки действительно любила своего мужа».

— На тебя сегодня большой спрос. — Нэнси неожиданно пихает Алину локтем, возвращая подругу в реальность.

— Что?

— Смотри! Какая-то женщина недалеко от нашей палатки явно ждет кого-то. Я ее не знаю. Ой, да она тебе машет.

Алина замирает. Она деревенеет, или леденеет, или рассыпается на тысячи маленьких осколков. Алина растеряна, опустошена, раздавлена. Она похожа на поезд, в котором кто-то внезапно дернул стоп-кран, и все пассажиры (внутренности, мысли, слова) попадали со своих полок. Алина ошарашена, удивлена, рассержена. Алина не может понять, как и зачем оказалась здесь та, которую меньше всего она хотела бы видеть, слышать и знать. Алина стоит как вкопанная, а нежданная гостья уже подбежала, затормошила, зацеловала, затараторила:

— Не ждала, правда? Я как снег на голову. Ты что, не рада? Расскажи быстренько своей подруге нашу поговорку про татарина. Ладно, можешь не рассказывать. А то всю историю России излагать придется. А я тут жду и жду. Долго же вы, однако, миссионерничаете. Где были? Что видели? Хотя зачем спрашиваю, все равно не запомню. — И она заливисто смеется своим серебристым смехом, встряхивает копной густых, светлых волос, закидывает лебединую шею, которую Алине хочется сжать изо всех сил и держать крепко до тех пор, пока смех не превратится в сдавленные хрипы.

— Что ты здесь делаешь? — К Алине возвращается дар речи.

— Учитывая количество километров, которое я пропахала от Яунде на этой колымаге, — гостья небрежно кивает на стоящий неподалеку заметно поржавевший джип, — я вполне могла бы рассчитывать на более любезный прием.

Она мгновенно переходит на английский и обращается теперь к совершенно оторопевшей Нэнси, которую внезапный сокрушительный поток иностранных слов должен был изрядно остудить в горячем намерении выучить русский язык.

— Вы успели привыкнуть к ужасному характеру Лины? Она практически всегда всем недовольна. Вот сейчас не видела меня больше года, представляете, а стоит хмурая, словно и не скучала вовсе.

«Я не скучала!» — Алина хочет закричать так, чтобы все дикие звери саванны разбежались в поисках укрытия, но она не в состоянии произнести и звука. Ничто не сможет убедить приехавшую, что на свете есть человек, не желающий ее видеть.

— О-у! — Нэнси понимающе кивает. — Вы давно не виделись. Наверное, хотите поговорить. Я пойду посижу с нашими, — она дотрагивается до руки Алины и буквально отдергивает кисть: — Что с тобой? Ты просто горишь! Заболела?

— Все в порядке. Иди.

И Нэнси бредет в направлении длинного тента — местной столовой, по дороге оглядывается, смотрит, как светловолосая красотка уже ощупывает лоб Алины, заглядывает ей в горло, оттягивает нижние веки, обеспокоенно слушает пульс. «Где-то я ее видела. Только где? Не помню». Если бы Нэнси захотела, она, наверное, вспомнила бы, что «один журналист», посетивший лагерь с утра, выронил по дороге к машине какой-то русский журнал, вспомнила бы, что она подняла его и, прежде чем вернуть, взглянула мельком на обложку, а вот с обложки как раз ей и улыбнулась та женщина, что суетилась сейчас вокруг Алины.

— Со мной все в порядке, — в третий раз отчеканивает Алина, отчаявшись умерить пыл посетительницы. — Скажи, зачем ты приехала?

— А ты мне даже пройти не предложишь? — Тонкая ниточка идеально выщипанной брови взлетает вверх изумленной дугой. — Ладно, у меня и времени-то нет проходить. Тебя так долго не было, а мне еще назад добираться бог знает сколько. Завтра летим в Индию, представляешь? Я так давно хотела там побывать. Ой, мне тоже сделали уколы, как тебе. Ну, от всех этих страшных болезней, и все такое. Теперь буду учиться мыть фрукты кипяченой водой, а тебе уж, конечно, не привыкать. Хотя не знаю даже, удастся ли отведать экзотики: график необычайно плотный — Бомбей, Дели, Калькутта, Мадрас, потом две недели в Китае, и домой. И знаешь что, дорогая, мне кажется, тебе тоже пора возвращаться.

— С чего ты взяла? — Тон слишком равнодушный, слишком искусственный. «Я переигрываю. Она заметит. Перестань, глупое сердце! Не бейся так сильно! Она услышит. И чему ты, интересно, радуешься, глупое? Тому, что к тебе нежданно-негаданно пришла на помощь та, от кого ты эту помощь принимать не должна?»

— А ты разве хочешь остаться? — Гостья растерянно обводит взглядом лагерь. — По-моему, все это совершенно не для тебя.

Алина молчит. Возражать не может. Ее визави, как обычно, права. Девушке не по себе. Ей кажется, что ее читают, как раскрытую книгу.

— Вот что, милая, если тебя разочаровал мужчина, не стоит винить себя и пытаться убежать куда-нибудь подальше, надо продолжать жить, — и Алина еле сдерживает вздох облегчения.

«Мужчина, конечно, оказался так себе, но разочаровал меня вовсе не он, а ты полгода назад своим письмом, в котором написала, что Америка тебе теперь совсем не нужна. Я сделала все, чтобы опередить тебя, чтобы хотя бы какие-то твои мечты осуществились в моей жизни, чтобы ты смогла осознать, как я живу все эти годы, что чувствую. Но нет! Ты просто передумала, прекратила желать, позволила себе забыть о мечте и идти дальше с высоко поднятой головой. И передумала не тогда, когда рухнул мой брак и я могла бы спокойно вернуться домой, а тогда, когда я уже полгода надрывалась здесь, подписав этот идиотский контракт, чтобы только продолжать оставаться той, кем ты хотела стать».

Алина часто думала о том, каким образом эта женщина, которая так остро чувствовала ее настроение, что могла, будучи за многие тысячи километров, догадаться об охватившем Алину отчаянии, эта женщина, которая настолько верно знала и оценивала черты характера девушки, могла многие годы не видеть того, что было совершенно очевидным, того, что на самом деле занимало все помыслы Алины и являлось единственной настоящей причиной всех ее жизненных метаний. Сама Алина всегда находила этому только одно объяснение: объяснение элементарное и невероятно пугающее. «Просто она любит меня», — признавалась себе Алина и тут же задавала вопрос, на который не находила ответа: «Господи! Как может любить меня та, которую я так ненавижу?»

— Ненавижу! — неожиданно произносит она вслух.

— Да, я тоже вижу, — гостья отрывает взгляд от своего вместительного рюкзака, в котором увлеченно роется уже несколько минут. — Вижу, что знаменитые тропические ливни докатились наконец и до этой части Камеруна. Похоже, завтра здесь все же станет легче дышать. — Женщина смахивает с лица несколько крупных капель. — Так, мне надо поторопиться, а то тушь потечет.

«Не ври! Она — водостойкая».

— Куда же он запропастился?! Ну что за саквояж: карманов много, а толку ноль!

— Что ты ищешь?

— Сейчас увидишь. Помоги-ка! — Из сумки в руки Алины начинают бесконечной мелодией лететь ноты, мелькают страницы, в глазах рябит от знакомых названий: «Меланхолическая серенада» Чайковского, концерты Бетховена и Брамса, «Поэма» Шоссона. Алина не может отделаться от мысли, что вслед за кипой фуг и сонат чародейка выудит из своего «цилиндра» смычок, взмахнув им, словно волшебной палочкой, выудит у Алины из-за уха инструмент и заиграет, как всегда, божественно.

— Все не то, не то, не то, — ноты уже летят во все стороны.

— Знаешь, — Алина не может сдержать невольную улыбку, — классикам определенно не понравилось бы, как ты обращаешься с их творениями.

— Я уже сама классик. Вот. Нашла наконец, — она победно вытаскивает из очередного кармашка своего необъятного «ридикюля» белый конверт и протягивает его Алине: — Держи, а ноты давай скорее сюда, а то намокнут. Этого классики не переживут. Тьфу ты. Что за ерунду я говорю. Они и так уже…

— Что это? — Алина вертит в руках бумажку с цифрами и именем. «Скорее всего номер телефона какого-то Владимира».

— Это наш человек в Вашингтоне, — женщина утрамбовывает в рюкзак последние «симфонии» и подмигивает Алине. — Прилетишь туда. По приезде позвонишь ему, назовешься, он назначит встречу, отдашь ему свой паспорт на пару дней, а потом получишь назад с готовой российской визой.

— С липовой?

— С ума сошла! С настоящей, конечно! Да, еще тебе вручат билет на ближайший рейс до Москвы. И не беспокойся о гражданстве и контракте, с американцами договорятся.

— Не знала, что у тебя такие связи, — Алина готова сквозь землю провалиться от охватившего ее внезапно унижения.

— У меня? — Круглые глаза и искренняя невинность в голосе. — Что ты? Откуда? Это у поклонников классики.

— Понятно. А тебе не приходило в голову, что если бы я захотела вернуться, то сама нашла бы способ?

— Ты уже нашла отличный способ: завербовалась добровольцем в Корпус мира, только не думаю, что ты действительно хотела стать миссионером.

«Конечно же нет! Какой из меня миссионер! Я просто хотела досадить тебе, оставаясь американкой».

— Черт! Дождь усиливается.

— Скоро начнется настоящий потоп. — Голос у Алины спокойный, размеренный, абсолютно не вяжущийся с ее внутренним совершенно перевернутым состоянием.

— Ой, чуть не забыла! Подумать только! — Женщина снимает уже заброшенный за спину рюкзак, вновь лихорадочно переворачивает его содержимое, вытаскивает кошелек, вынимает оттуда купюры, протягивает Алине.

— Зачем это? Что мне с этим делать?

— Взять, дорогая, просто взять. Я ведь даже не поинтересовалась, есть ли у тебя средства добраться до Вашингтона.

— Мне здесь хорошо платят.

— Хорошо — понятие относительное.

«Да уж, твои гонорары мне и не снились!»

— Послушай, милая, не упрямься! Знаю, гордость и все такое, но вот что я тебе скажу: когда человек что-то получает, значит, он достоин этого, и не стоит отказываться.

Алина нерешительно смотрит на деньги. Да, их с лихвой хватит на билет до Вашингтона. Хватит как раз на то, чтобы сбежать, никому ничего не объясняя, не придумывая существенных оправданий своему поступку, не показывая своей слабости. Алина неожиданно вспоминает притчу, что услышала на одной из воскресных проповедей, куда таскал ее бывший муж — благочестивый христианин и настоящий тиран. Пастор рассказывал о каком-то пустыннике, которого неожиданно избрали архиереем. Тот долго отказывался, считая себя недостойным этого звания, но, в конце концов, не удержался и поддался на уговоры родственников. Чуть погодя, размышляя о таком даре судьбы, он решил, что, по всей видимости, действительно достоин этой должности, возомнил себя лучшим из лучших, но явившийся ангел не замедлил спустить его с небес на землю, объяснив, что избрание пустынника архиереем есть не что иное, как наказание людям за их прегрешения. «Верно, я настолько отвратительна, что некто решил наказать меня, заставляя принять помощь той, от кого я меньше всего хочу ее принимать». И, словно прочитав ее мысли, гостья засовывает Алине в нагрудный карман рубашки смятые купюры.

— Не переживай. Ты же знаешь, для меня это сущий пустяк. Ну, все, моя хорошая, надо разбегаться, а то мы превратимся в двух мокрых куриц. Дай хоть обниму тебя, а то как чужие, — она порывисто прижимает Алину к груди, чмокает по-матерински в макушку (а куда еще, она выше Алины на целую голову). — Милая! Я так соскучилась! Ладно, надо взять себя в руки. Увидимся дома, — она таким же сильным рывком отталкивает девушку и стремительно удаляется к машине, резко вскакивает за руль, газует и уносится прочь, оставив Алине нервный, прощальный взмах руки, клубы пыли, прибиваемые к земле нарастающим дождем, и запах своих духов с еле уловимым ароматом ландышей.

Алина смотрит вслед удаляющейся машине. Все произошло так быстро, будто и не было вовсе. В этом вся она: в бесконечном движении, в вихре эмоций, в постоянной череде событий, в кружении людей и мелодий. И играла она всегда так же, как жила: быстро, нервно, виртуозно, на последнем дыхании, играла так, что весь зал наполнялся ее энергией, ее полетом, ее напряжением, завороженно следил за каждым взмахом смычка, впитывал поток звуков, вырывающихся из скрипки с бешеной скоростью, чтобы после внезапного, резкого торможения, еще несколько секунд приходить в себя, прежде чем разразиться овациями простых смертных, удивленных и благодарных за то, что им позволили прикоснуться к чуду.

Черный джип уменьшается, превращается в еле различимую точку и, наконец, исчезает совсем. Алина разворачивается и медленно бредет к палатке, не замечая воды, стекающей с нее ручьями, хлещущей по плечам, рукам, ногам. Если бы кто-то сказал ей, что она совершенно промокла, она бы не удивилась, но не поверила бы, что причина этому — обычный тропический ливень. Алина знает — она утопает в безвольных, отчаянных слезах, струящихся из ее широко раскрытых, немигающих глаз.

8

Влад Гальперин начинал читать свой курс «Особенности детской психологии» уже пятый год подряд, но волновался перед первой встречей со студентами всегда одинаково: лоб покрывался испариной, ладони — красными пятнами, голос предательски дрожал. Все это длилось несколько минут, до тех пор, пока он не включал проектор, не запускал слайд и не принимался с неизменным юмором комментировать возникающие на экране схемы, таблицы и фотографии. Он умел приковывать к себе внимание аудитории, вот и сейчас его слова звучали в полной тишине, не нарушаемой ни шуршанием, ни скрипом. Он заканчивал лекцию, а заканчивать все свои дела он любил на высокой ноте.

— Вы должны запомнить: ребенок рождается со всей иерархией потребностей Маслоу, а вот какая из частей индивидуальной пирамиды окажется превалирующей, сказать не может никто. И наша задача — сделать так, чтобы люди, именуемые родителями, осознали, что каждодневное общение с ребенком — это не просто удовольствие, а огромный труд по выращиванию полноценной, не обремененной комплексами личности. Многие ученые писали о парадоксах детского развития. Среди них Штерн, Соколянский, Эльконин, который утверждал, что парадоксы в детской психологии — это загадки развития. И вы — детские психологи, как педиатры, следящие за физическим здоровьем ребенка, должны следить за правильным развитием и функционированием его психики. Но отличным результатом вашей работы станет отнюдь не выявление каких-либо отклонений, а четкие, грамотные рекомендации по их устранению. Все это можно сделать только на основе глубокого, длительного исследования, зачастую сопряженного с полным погружением в ту среду, в которой и происходит динамика развития ваших маленьких пациентов.

Влад замолчал, послышались первые, робкие аплодисменты, тут же подхваченные более сильными и уверенными хлопками. Гальперин покидал аудиторию с заметно повысившейся самооценкой. Он, против обыкновения, даже не донес до своего кабинета те несколько записок, что неизменно передавались ему на первой лекции самыми отчаянными и, по его мнению, бестолковыми студентками. Выбросил бумажки в мусорную корзину, едва выйдя в коридор. Читать записки не хотелось, к тому же содержание их было до тошноты одинаковым: имя, фамилия, номер телефона. Разница, согласно слухам, была лишь, как все в этой жизни, в цене: некоторые рассчитывали исключительно на пятерку, других устроила бы и тройка. Владу все это было противно и чуждо, хотя, зная о том, что некоторые из коллег не брезгуют вступать в подобные «деловые» отношения, неприязни к ним не испытывал и закладывать их не собирался. Каждый выбирает по себе. К тому же и сам он оступился однажды. Это было в самом начале его карьеры преподавателя. Автора «сочинения» звали Катей, и она была поразительно похожа на его жену, которая ушла от него за месяц до этих событий, заявив, что он решительно ничего собой не представляет ни как муж, ни как мужчина, ни как специалист, потому что, в противном случае, ему не составило бы труда понять все ее претензии и наладить их разваливающиеся отношения. Она, возможно, была права. Отношения можно было бы наладить при наличии желания и некоторых усилий с обеих сторон. Но почему-то после этих слов у Влада и желание испарилось, и сил в резерве тоже не осталось. Не осталось ничего, кроме посеянного в подсознании зернышка собственной неполноценности, которое отчаянно захотелось вырвать, как сорняк, тут же после получения записки. Влад был не юн, но все же не слишком опытен, он позволил себе решить, что произвел на девушку неизгладимое впечатление, если не своей внешностью, хотя ничего откровенно отталкивающего в нем не было, то своим умом, в наличии которого никто не мог заставить его усомниться. Усомнился он сам в конце семестра, когда после заслуженной отправки на пересдачу его воздыхательница, которая сочла нужным не готовиться к экзамену, откровенно высказала ему все, что думает по поводу такого отношения человека к «своим долгам». Гальперин был неприятно поражен неожиданным открытием, он и не подозревал, что был кому-то должен, а так как одалживаться он не любил, то и записки подобного содержания с тех пор читать перестал.

Сегодня к тому же на чтение у Влада и вовсе не было времени. Он вернулся в Москву ночью после пяти часов ожидания стыковочного рейса в Цюрихе, торопливо смыл с себя все следы трехдневного мотания в самолетах, совершенного ради короткого, не слишком приятного, но, очевидно, небесполезного разговора. Влад принял душ и рухнул в постель как убитый. Думать не было сил. Поэтому теперь он почти бежал по коридору, стараясь поскорее оказаться в своем кабинете. По дороге он успел договориться о встрече с двумя аспирантами, отклонить предложение прочитать лекции в конкурирующем университете и согласиться сделать доклад на следующей конференции какого-то научного общества, название которого он забыл, захлопнув за собой дверь кабинета. Гальперин буквально бросился к своему портфелю, бережно достал из него диктофон и включил его. Послышалось тихое шуршание, затем зазвучал его голос:

— Ваше имя…

— По-моему, представляться здесь должны вы.

— Простите, такая форма записи на диктофон…

Неожиданный стук в дверь заставил мужчину выключить запись. В щель просовывается курчавая голова коллеги с отделения клинической психологии.

— Начало через пятнадцать минут. Ты идешь?

— Да. Сейчас. Только закончу. Займи мне, пожалуйста, место.

— Не думаю, что доклад на тему «Как определить лучший возраст для профориентации?» соберет аншлаг, — пытается шутить курчавая голова, — мы все здесь уже безнадежно профессионально сориентировались.

Влад нервно дергает головой, он не любит отвлекаться, еще больше не любит, когда его отвлекают. Дверь бесшумно закрывается.

— Думаете, о моей жизни нельзя мечтать? Или в ней нет романтики?

Влад прослушивает этот кусок пленки снова и снова, задумчиво грызет карандаш, делает пометки в тетради, записывает несколько слов с вопросительными знаками: «Гордость? Вызов? Гонор? Презрение? Зависть?» Мужчина прокручивает пленку до конца, слушает истошные, наполненные желчью выкрики «Уходите!», вскакивает, ходит по кабинету, останавливается возле окна, несколько секунд размышляет, разглядывая и не видя уже заметно пожелтевшие листья деревьев, а затем решительно возвращается к столу и, зачеркнув все написанное, выводит единственное, четкое: «Обида!»

9

Зинка на судьбу не обижалась, Господу Богу не жаловалась и даже слезы лить перестала. Было некогда. Тамара нуждалась в уходе, Маня во внимании, бригадир в перевыполнении плана, а в чем нуждалась Зина — она и сама не помнила. Все ее мысли были заняты беспросветной чередой глаголов, глаголов домашних: разбудить, помыть, причесать, обтереть, подтереть, достать, принести, приготовить, накормить, снова помыть, уложить и еще глаголов фабричных, точнее одного, что не позволял расслабиться ни на секунду, отстукивая в голове монотонный ритм: работать, работать, работать. Работать, чтобы получить возможность достать, принести, приготовить, накормить. И так без начала и конца, с утра до вечера, с весны до осени, от зноя до стужи.

— Устроила здесь богадельню, — беззлобно, даже сочувственно упрекала Фрося. — Чего маешься? И без того ни кожи, ни рожи не было, а теперь и вовсе словно тень по квартире мечешься.

— Мечусь, теть Фрось, — соглашалась Зина. — А как не метаться? Правда ваша, забот невпроворот.

— Тьфу на тебя. Устроила себе не жизнь, а черт-те что! А делов-то было: одну в дом инвалидов, другую в приют.

— А потом? — спрашивала без вызова, но с прищуром.

— Потом жила бы спокойно. Ноги на танцах, руки на станке, голова в шляпке.

— А душа где?..

Зина не злилась. Фрося была незаменима. Утром она убирала двор и возвращалась домой писать бесконечные письма в различные инстанции с просьбой «предоставить проживающему в их квартире инвалиду полагающуюся по закону отдельную жилплощадь», а в перерывах между ЖЭКом, Минздравом и ЦК КПСС кормила Тамару обедом и иногда, будучи в хорошем настроении, когда получала ежемесячное письмо от сына, живущего с семьей где-то на Севере, даже выносила судно. Зинка возвращалась домой, заходила к Тамаре и, не почувствовав привычного запаха мочи, отправлялась к Фросе благодарить и целоваться.

— Дура ты блаженная! — сердилась Фрося. — Себя загнала в клетку и меня с панталыку сбиваешь.

Но Зинка уже не слышала: приготовить, помыть, убрать, уложить…

— Зиночка, — заводила аккуратные правильные речи Антонина Степановна, — ты, конечно, поступай как знаешь, но и в нормальных семьях случается так, что дети попадают в интернат.

Зина хмурилась, отворачивалась.

— Я понимаю, — доктор дотрагивалась до плеча девушки, — это, конечно, крайняя мера, но тебе все же легче будет. Я могу узнать по своим каналам, какой интернат самый лучший, помогу устроить. А на каникулы будешь забирать Маню. Знаешь, наверняка есть и специальные учреждения для детей с музыкальными способностями, и Машенька…

— А у вас правда есть связи?

— Какие-то есть.

— Антонина Степановна, миленькая, мне врачи сказали, одно лекарство новое появилось, можно для Тамары попробовать. Вдруг поможет? Достаньте, а?

Антонина достала. Не помогло.

— Твоя жизнь, Зиночка, — вздыхала Галина, — это какой-то бесконечный поздний Куинджи: сплошной серо-фиолетовый тон и ни одного просвета.

— Мама, я не помню, что там у Куинджи, ни у раннего, ни у позднего.

— Как? А «Ночь на Днепре», а…

— Сходи лучше в детский сад за просветом.

Маша влетала в квартиру, и жизнь наполнялась смыслом.

— Иглай, — протягивала она Зине скрипку. Галина усаживалась на диван, Маня устраивалась на матрасе, переехавшем вместе с ней и занявшем место Зининой кровати, на которую уложили Тамару. Зина играла, Маня слушала, Галина вздыхала — досуг разнообразием не отличался.

— Пойдем посмотрим, как там мама, — скрипка возвращалась в футляр.

— Пойдем, — маленькая ладошка цепко хваталась за руку.

Они шли. Машенька поправляла подушку, выстраивала по ранжиру батарею баночек и скляночек на прикроватной тумбочке, целовала по Зининому требованию бледную щеку лежащей неподвижно женщины и спешила уйти.

— Почему не ты моя мама? — тоскливо спрашивает она в коридоре.

— Не я, — разводит руками Зина и улыбается. — Ты не думай, твоя мама, знаешь, какая была: веселая, добрая, говорливая.

— Правда?

— Правда. Вот она поправится, ты сама увидишь, ладно?

— Ладно.

Маша молчит, а потом опять:

— Но если бы ты была моей мамой.

— Сиротинушка! — сокрушенно гладит ребенка по голове проходящая мимо Фрося.

Зина не может сдержаться:

— Зачем вы так?! У нее и мама есть, и папа!

— Папа? Что-то я не вижу его. Где он?

Зина вспыхивает. Это тайна. Была Тамарина, стала ее.

— Мой папа лаботает, — наступает на Фросю малышка.

— Все они работают, — беззлобно бросает дворничиха. — Пять минут потрудятся, а потом поминай, как звали.

— Мой папа лаботает, — голос уже робкий, неуверенный, большие глазенки наполняются слезами. Вот-вот разразится буря.

— Конечно, работает, Манюшка! — Зина хватает девочку, тащит в комнату, открывает комод, достает пакет: — Видишь, милая, папа нам пишет, тебе пишет, он тебя любит и маму.

— А тебя?

— Меня? — Зина не знает, что сказать.

«Я люблю тебя» — так заканчивает каждое свое послание Михаил Абрамович Фельдман — бывший литературный критик и Машин отец, отбывающий срок за антисоветскую агитацию, а точнее, за запрещенную любовь к произведениям Пастернака, Булгакова и Солженицына, за хранение самиздатов и чтение отрывков из них в компании, где не все, к сожалению, оказались друзьями. Как Тамара очутилась среди слушателей, чем пленила этого неординарного, эрудированного, образованнейшего человека, Зина не знала, да и выяснить не стремилась. Зато теперь она прекрасно понимала, какая невидимая нить всего за несколько встреч так крепко привязала к нему подругу, что она не посчитала нужным разрубить ее, не побоялась ждать, не побоялась рожать, не побоялась писать, не побоялась жить.

Очередное письмо пришло через неделю после того, как с Тамарой случилось несчастье. «Читать — не читать», — не могла решить Зина, в который раз перечитывая адрес на конверте и внутренне содрогаясь от внушающего какой-то первобытный ужас названия далекого сибирского поселения. Открыла конверт, достала письмо, взглянула на размашистый почерк, снова свернула бумагу, убрала, опять достала. Так и стояла в коридоре, теребила чужие неровные строки и свою напуганную душу, пока не подошла Фрося, не наклонилась над конвертом, не спросила жадно:

— Кто там пишет-то Тамарке? Откуда?

И Зина опомнилась, опустила руки, спрятала волнующий адрес.

— Тамаре пишут, не нам.

Вошла в Тамарину комнату, сунула бумагу под матрас, дотронулась до пакета с остальными письмами и отдернула пальцы, словно обожглась не своей, запретной жизнью. Приказала себе не проникать в нее, заперла дверь на замок и так бы и забыла о мешке под матрасом, если бы врачи, которые в первые недели после трагедии еще осмеливались строить утешительные прогнозы относительно будущего Тамары, не велели Зине наполнять существование подруги изобилием положительных эмоций. Наложенное вето было моментально снято, комната вскрыта, письма прочитаны, прочитаны вслух ничего не слышащей и ни на что не реагирующей Тамаре. Зина погрузилась в чужие эмоции: она ловила чужое настроение, сопереживала чужим чувствам, восхищалась посвященными не ей стихами и, лишь дойдя до дежурных вопросов, которыми принято заканчивать любую личную переписку, лишь произнеся лаконичное и зачастую ни к чему не обязывающее «Пиши!», осознала, что в процессе обмена информацией обычно участвуют две стороны. Письма продолжали приходить, Зина уже читала их, не задумываясь, отмечая, что с каждым следующим посланием человек, не получающий ответа, становится все более одиноким, потерянным, раздавленным. Незатейливое «Пиши!», звучавшее в ее ушах тонкими, высокими, исполненными надеждами вариациями флейты-пикколо, провальсировало через все октавы фортепьяно и теперь с маленьких бумажных клеточек трубило чернилами низким, тяжелым, отчаянным басом контрафагота. Бесконечные вопросы забытого, брошенного человека вереницей кружились в Зининой голове, не давали спать, есть, и главное, — работать. «Куда ты пропала?» — вдруг вспоминала она, и нити основы соскакивали с направляющего валика. «Почему не отвечаешь?» — молнией выстреливало в голове, и батан начинал отставать от возвратно-поступательных движений берда[4]. «Отзовись!» — умолял протяжным органным воплем далекий незнакомец, и стоящий рядом бригадир подскакивал, выхватывал куски испорченной материи и отчаянно ругался, не выбирая выражений. Он жестикулировал, менял обертоны, сбивался с фальцета на тенор, начинал вибрировать странным, почти женским сопрано и напоминал Зине оркестр без дирижера. В другое время она бы обязательно улыбнулась собственной метафоре, но теперь только хмурилась, кусала губы и чуть не плакала, будто это ее саму держали в казематах и мучили невыносимым молчанием, кормили неизвестностью.

И Зина не выдерживает, берет ручку:

«Уважаемый Михаил Абрамович…»

Нет. Сухо, казенно, бездушно.

«Дорогой Михаил Абрамович, пишет вам соседка…»

Опять не то. Десять классов — чудовищно мало для такого сложного сочинения.

«Михаил Абрамович, здравствуйте. К сожалению, я должна сообщить вам…»

Взгляд падает на строки последнего полученного письма: «…надеюсь, моя хорошая, у тебя все в порядке. О дурном и думать не хочу. Ты и Маруся — вот и все, что позволяет мне не сломаться, держаться мужественно, сносить все тяготы здешнего существования и ждать, ждать встречи с вами, мои любимые девочки. Отзовись, Томочка! Я умираю, когда не слышу твой голос». Зинка вздыхает — ей еще не приходилось умирать от любовной лихорадки, а у автора этих строк скоро начнется агония, и в ее власти принять решение: облегчить душу, «убить» человека или избавить его от терзаний хотя бы на некоторое время.

— Тамара поправится и поблагодарит меня, — делает себе Зинка последнее внушение, подводя жирную черту под вязкой массой сомнений. Она берет чистый лист и старательно выводит округлым Тамариным почерком:

«Здравствуй, Мишенька! Прости за долгое молчание…»

Переписка снова обретает регулярность, соседи не обращают внимания на приходящие Тамаре послания, только Фрося, которой, как обычно, больше всех надо, не выдерживает однажды, удивляется:

— И чего писать в пустоту?

Зина не обращает внимания, торопится укрыться с конвертом в Тамариной комнате и не слышит, как, глядя ей вслед, вышедшая из кухни Антонина Степановна задумчиво произносит:

— Раз пишут — значит, отвечают.

10

Москва встречает Алину привычным камерунским дождем. Небо хмурится и плачет, будто не может смириться с ее возвращением.

— Я и сама не знаю, радоваться мне или огорчаться, — бросает Алина запотевшему окну и ловит удивленный взгляд водителя такси. Его странноватая пассажирка на вопросы отвечает односложно, понятия не имеет о грядущей деноминации, о шунтировании, сделанном Ельцину, и о том, что недавнее шоу французского композитора на Ленинских горах, которые теперь называются Воробьевыми, собрало три миллиона зрителей. Девушка машет рукой Кремлю, улыбается остаткам Китай-города и общению с человеком предпочитает разговор с окном.

— Эх! Прилетели бы на пару недель пораньше, не пожалели бы. Ох, и гуляла Москва! Ну а как же? Юбилей же. Восемьсот пятьдесят — это, скажу я вам, срок, а? А вы откуда прибыли-то?

— Из Штатов, — не отвечать — невежливо.

— Тю-ю-ю, ну куда им до нас, родимых! Расти и расти. — Шофер доволен своей шуткой, но, не дождавшись реакции, включает магнитолу погромче и замолкает ненадолго.

Машина въезжает в Замоскворечье, Алина провожает взглядом шатровую колокольню церкви Святой Софии и просит остановиться возле старого дома, что давно нуждается в реконструкции.

— Н-да! И это центр столицы, — сокрушается водитель.

— …

— Подумать только! Всего в двух шагах от Балчуга! А мне-то казалось, все подчистили к празднествам.

— …

— Но вы не расстраивайтесь! Помаленьку и здесь все поправят. Вон Ордынка уже в леса оделась, на Пятницкой кое-что реставрируют, так что, даст бог…

— …

— Вы выходить-то будете?

— …

— Выходить, говорю, будете?

— Что? А… Нет. Знаете, нет. Я просто… В общем, это так, не обращайте внимания, — Алина с трудом отрывает взгляд от светящихся окон на втором этаже. — Поедем дальше, — она диктует адрес и в последний раз оборачивается к знакомому дому. «Что со мной? Приступ романтизма? Что за блажь — торчать здесь и пялиться на окна? Там давно живут чужие люди. Говорят, людям свойственна ностальгия, они любят возвращаться туда, где были счастливы. Это справедливо. Но меня тут счастьем никто не кормил, я всегда хотела сбежать отсюда». Девушка качает головой, будто пытается избавиться от охватившего ее наваждения старого дома.

Машина мчится по освещенному огнями Ленинскому проспекту: еще не выключенная праздничная иллюминация, вымытые фасады домов, бомж в телогрейке, спящий под рекламным щитом магазина дубленок. Алина расстегивает небольшую матерчатую сумку, которую бережно держит на коленях всю дорогу, вынимает оттуда свою драгоценность — годовалый Nicon F5, большую скорость и высокую точность, лучшего друга профессионального фотографа. Девушка делает несколько снимков — лучшая отговорка для тех, кто сомневается в пользе ее скоропалительного замужества. Если основная цель ее отъезда в Америку так и осталась нереализованной, то второстепенная, о которой она даже и не задумывалась четыре года назад, когда, стоя в Савеловском загсе, ставила подпись под своей новой фамилией, оказалась неожиданно легко достигнутой. Алина всегда с трудом запоминала стихи, мелодии, сюжеты спектаклей, но могла в деталях описать мизансцены, костюмы персонажей, поворот головы и движение кисти героини, с упоением рассказывала о сочетании цвета черного смокинга музыканта и белого рояля на сцене зала Чайковского. Она не фокусировала внимание на словах, ей хватало молчания, она слушала позы и жесты, ловила взгляды, восхищалась мимикой. Она не гналась за вечностью, ее прельщало мгновение.

— ВГИК, режиссура, — отдала приказание бабушка, разглядев во внучке талант к выстраиванию композиции.

Бабушку в семье всегда уважали, даже отец позволил себе шипеть на Алину: «Режиссерский, ты слышишь? Говорят тебе: режиссерский!» Алина была отщепенцем. Она не послушалась: поступила на операторский, проучилась или, вернее, промучилась год, сессию завалила и уехала в Америку осуществлять далеко идущие планы.

Глобальный, стратегический план, как известно, рухнул, зато операционный не пропал зря. Неудачное, скоропалительное замужество принесло все же свою пользу. Муж, хоть и относился к типу занудного, домашнего тирана, не слишком ограничивал Алину в выборе занятия для души. Конечно, ни о каком отъезде в Йель или в Принстон или о каждодневной работе и речи быть не могло, но какие-то безобидные курсы кройки и шитья, или кулинарного искусства, или дизайна собственного сада были вполне позволительны. Алина записалась на курсы фотографии, окончила их, получив рекомендации и два предложения о работе в профессиональных студиях, от которых вынуждена была отказаться (тогда она еще хотела оставаться в Америке, чтобы в редких разговорах по телефону слушать о том, как ей повезло и как та, другая, мечтает оказаться на ее месте). Иногда Алина отправляла особенно удачные снимки в журналы, некоторые из них эти фотографии публиковали и даже исправно отчисляли гонорары, капающие на тайком открытый отдельный счет, что позволил ей не только продержаться какое-то время между разводом и бегством в Корпус мира, но и приобрести мечту любого профи: фотоаппарат, который она сейчас держала в руках.

Такси сворачивает с Ленинского, пересекает проспект Вернадского и уже подъезжает к Раменкам. Алина зачехляет объектив, показывает водителю въезд во двор. Она дома.

В квартире пахнет плесенью. Алина бросается к окну, распахивает его и подставляет голову под жесткие водяные струи, пытаясь смыть приступ охватившего ее удушья. Дождь стекает за воротник водолазки, на плечи, на подоконник, на пол. Не обращая внимания на образовавшуюся вокруг нее лужицу, девушка возвращается в коридор, оставляя на ковре грязные, мокрые следы. Алина вытаскивает из чемодана маленький сверток и объемистый конверт, зажигает свет в своей кухне. Одна из трех лампочек простенькой люстры тревожно мигает, жужжит и, наконец, гаснет навечно. Чертыхнувшись, девушка привычным движением ставит на плиту ковш вместо чайника (электрический сгорел еще в прошлом веке, а новый она приобрести не удосужилась), забирается с ногами на диван, открывает конверт, рассыпает по столу снимки, внимательно изучает, всматривается в лица изображенных людей, в протянутые к миссионерам руки, в презрительные взгляды и робкие улыбки. На одной фотографии Алина задерживается особенно долго. На ней африканка. Она стоит в толпе, во взгляде растерянность. Чтобы получить воду, женщина должна протянуть руку, но она не может: обе руки заняты. На одной беззаботно спит младенец, а другая прижимает к себе девочку лет пяти. Женщина рискует остаться без «добычи», но она не может решиться, она не в состоянии сделать выбор, она не желает отрывать от себя ни на мгновение ни одного из своих детей. Алина разворачивает сверток, вынимает статуэтку, напоминающую сюжет фотографии: на плечи стройной темнокожей женщины наброшен яркий, оранжевый халат, из-под каждой полы которого выглядывают курчавые девичьи головы — одна поменьше, другая побольше. Женские руки, увенчанные бесчисленным количеством браслетов, безмятежно покоятся на гипсовых кудрях, лаская детей и одновременно оберегая их от всех жизненных невзгод. Алина бережно поднимает африканку и возвращается с ней в комнату. Ищет ей место на полках, сплошь уставленных подобными фигурками. Здесь и лошадь, склонившая голову к лежащему возле нее жеребенку, и волчица, защищающая грозным оскалом спрятавшихся за ней волчат, и львица, изгоняющая льва, дабы уберечь потомство, и одинокий, потерянный олененок, прозванный Алиной Бэмби, и отвернувшаяся от него кукушка, — звери и птицы, объединенные общими сюжетами продолжения рода, любви и материнской заботы. Люди на полке появляются впервые, и, устанавливая статуэтку между пингвином, несущим рыбу пингвиненку и медведицей, подталкивающей медвежонка к стволу сосны, Алина чувствует, что ее коллекция обретает новое качество. Девушка ощущает, что теперь то, что долгие годы росло и культивировалось только в ее душе, достигло сейчас невероятных размеров, стало настолько огромным, что желает быть выставленным на всеобщее обозрение хотя бы на этих полках, фигурки на которых на самом деле никто пристально не рассматривает и не задумывается об их истинном и вполне очевидном значении.

Алина отходит на несколько шагов, удовлетворенно рассматривает экспозицию: оформлять интерьеры у нее всегда получалось неплохо. Хотя почему неплохо? Хорошо, очень хорошо, настолько хорошо, что даже американский муж, бывало, хвалил ее за умение создать уют из ничего. Здесь, в однокомнатной московской квартире, доставшейся ей путем хитроумных разъездов, съездов, обменов и доплат одновременно, тоже было ничего, точнее — ничего не было. А что, собственно говоря, могло понадобиться восемнадцатилетней девушке, кроме шкафа для хранения нарядов, стола для приема гостей и кровати для приема тех же гостей, коих насчитывалось совсем немного, но достаточно для того, чтобы это стало краеугольным камнем в основе претензий мужа к Алине.

«Вместо кровати придется купить раскладное кресло, — мелькает у нее мысль, — иначе негде будет расположить лампы. Да, правильно. Свет я поставлю именно в этом месте, здесь и ракурс удачный, и окно не всегда занавешивать придется». Девушка поднимает взгляд на старинную люстру с бронзовыми ангелочками, сложенные руки которых служат своеобразными плафонами для лампочек, напоминающих свечи. Жаль, от единственного раритета, доставшегося ей из прошлой жизни, придется избавиться. Верхний свет в фотостудии должен рассредоточиваться, нужно будет нанимать бригаду, делать натяжные потолки со встроенными рядами маленьких светильников. Шторы. Шторы хорошие: тяжелые, темные, подобранные специально к люстре. Нет, шторы — что надо. Пожалуй, можно оставить.

Шипение на кухне напоминает о том, что вода в ковше практически выкипела, Алина собирается выйти из комнаты, но ее внимание привлекает мигающий на телефоне автоответчик. Девушка подходит к аппарату: пять сообщений за четыре года — тоже результат. Она включает кассету, но первые же слова заставляют ее скривиться. Усилием воли Алина заставляет себя не останавливать пленку, уходит на кухню, наливает чай, краем уха все же улавливая практически одинаковые тексты:

— Здравствуйте, беспокоит журнал «Культура», надеемся, вы сможете найти время…

— Добрый день, журнал «Музыка и время», нам бы хотелось взять у вас интервью о…

— Беспокоит газета «Культурная жизнь», хотелось бы обсудить возможность публикации…

— Здравствуйте, меня зовут Владислав Гальперин. Я… Впрочем, неважно. Мне очень нужно поговорить с вами. Пожалуйста, перезвоните по телефону…

Алина на кухне морщится: очередной журналист. Ловкий, правда, и сообразительный, по телефону ни слова о своих истинных намерениях, знает, видно, что, услышав об интервью и публикациях, она ни за что не согласится на встречу. Ладно, бог с ним. Когда они все звонили? Четыре года назад? Ясное дело, потом-то уже все пронюхали, что она уехала и соответственно не может служить надежным источником информации.

Пищит сигнал пятого сообщения. Кто-то звонил сегодня.

— Алечка, это папа! — Алина вздрагивает и бросается обратно в комнату, замирает в обманчивом ожидании. — Я слышал, вы встречались недавно. Как она? Здорова? Хорошо выглядит? Позвони, я волнуюсь.

Несколько секунд Алина смотрит на телефон в абсолютном бессилии. Отец не видел ее четыре года, но не удосужился хотя бы из вежливости поинтересоваться ее самочувствием и внешним видом. Дрожащими руками девушка хватает телефон и, швырнув его со всей силой в стену, разбивает вдребезги. Волна воздуха и звука, напоминающая голосовое вибрато, проносится по комнате и настигает полку со статуэтками: пингвин наклоняется, задевает рыбой африканку. Фигурка падает на пол, и Алина, вскрикнув от ужаса, наблюдает, как отколовшаяся голова одного из детей катится по ковру и исчезает под кроватью.

11

Славочка!

Много воды утекло с моего последнего письма. На работе загрузили практикой, так что снова пропадаю там с утра до вечера. Что касается моих научных изысканий, то дело потихоньку движется, хотя в настоящее время все еще ограничивается исключительно теоретическими исследованиями. Чрезвычайно сложно найти материал для подробного исследования. Нередко людей бывает проще убедить принять участие в каком-то эксперименте физического характера, связанного с испытанием медицинских препаратов или новых методов лечения, чем уверить в необходимости раскрыть свою душу для полного выздоровления. Еще сложнее найти того, кто сам способен признаться в том, что он — раб, заложник одной всепоглощающей страсти, что руководит им, как путеводная звезда. Хотя, признаюсь тебе честно, поисками такими я не занимаюсь. Можешь обвинить меня в бездействии и напрасном ожидании у моря погоды, но будешь права лишь в одном: я действительно жду. Жду, что и на моей улице случится праздник и нечто свыше пошлет мне встречу с героем или героиней, которая позволит мне наконец собрать материал для практической части диссертации.

Не могу описать тебе, милая, как несказанно расстраивает меня тот факт, что тема моя заявлена и сменить ее не представляется возможным. Если бы я могла это сделать, то, скорее всего, воспользовалась бы ситуацией и обратила свое внимание на исследование человеческой добродетели: где она зарождается и насколько далеко простираются ее границы. Ты, конечно, скажешь, что нет предела широким качествам души. Я могла бы с тобой согласиться. Благо пример этому рядом (я опять говорю о Зине). Но все же я склонна думать, что все мы подвержены внешним обстоятельствам и нельзя делать выводы о безграничности доброты, когда носитель ее не прожил и трети своей жизни. Кто знает, что ждет ее впереди, кто посмеет утверждать, что доброта и любовь к одним не затмит в ее сердце другие разумные чувства?

Предмет же ее любви — наша Манечка — действительно прекрасная девочка, заслуживающая всяческой похвалы и умиления. Никогда в жизни не встречала ребенка столь одаренного музыкально и по-настоящему заинтересованного в овладении искусством игры на инструменте. Она, конечно, еще мала, и бездумное пиликанье смычком по струнам нельзя пока назвать чем-то хоть сколько-нибудь напоминающим настоящее извлечение волшебных звуков, но и за ним уже вполне угадывается талант и большое будущее при его гармоничном развитии. Кстати, из-за этой постоянной «чарующей» музыки я и вынуждена снова постоянно скрываться на работе. Когда Зина разбила скрипку (помнишь, я тебе писала об этом несколько лет назад), многие (только не я) вздохнули с облегчением, радуясь исчезновению из квартиры ежедневных гамм и вариаций. В каком отчаянии пребывают они теперь! Какие слова произносят в адрес малышки, когда та берет в руки инструмент! И как буквально хором просят Зину сыграть саму, чтобы скрипка выводила услаждающие слух мелодии, а не пилила воем и визгом натянутые, обнаженные нервы. Вся эта кутерьма заставляет меня улыбаться и только. Думаю, малышка подрастет, пойдет в музыкальную школу, и в квартире снова восстановится былой нейтралитет.

Время позднее, моя дорогая, пора мне завершать нашу беседу. Я живо представляю, как ты так же в сумерках будешь отвечать мне. Племянник мой, конечно, уже будет спать. Представить не могу, что он уже школьник. Знаю, ты качаешь головой и говоришь, что я должна чаще приезжать. Обещаю, милая: летом обязательно. Поцелуй его, скажи, что скоро каникулы и что тетка, которую он, наверное, уже плохо помнит, пойдет с ним на рыбалку. А не перевелись ли карпы в вашем дивном пруду?

Обнимаю тебя. Я.

12

Влад выгуливал собаку и не в первый раз думал о том, что пора бы уже наконец перебраться куда-то из центра города хотя бы ради Финча. Мохнатый ризеншнауцер будто услышал мысли хозяина, вынул морду из кучи сухих листьев и, тоскливо посмотрев на Влада, потрусил дальше по тротуару.

— Не разгуляться тебе, друг? Понимаю.

Гальперин знал, что когда-то давно, еще в допетровскую эпоху, этот старый район считался одним из самых зеленых в Москве. Скверы и сады были не только за кремлевской стеной, что возвышалась на противоположной стороне набережной, но и с этой стороны реки, где он два раза в день прогуливался со своим псом. Когда-то тут было огромное количество фруктовых деревьев и сто сорок четыре фонтана, объединенных названием Царицын Луг. Впрочем, это было давно. Государев сад выгорел еще в пожаре 1701 года, уцелела лишь Софийская церковь. Когда-нибудь в ней определенно возобновятся службы. Надо успеть переехать, иначе колокола будут будить его каждый день. Да, церковь — единственный старожил в округе, помнивший времена деревянной Москвы, единственный свидетель начала каменного строения и пришествия мануфактур, прекращения наводнений и постепенного превращения района из светского в купеческий.

Теперь от фабрик и складов практически ничего не осталось. Стоят особняки Харитоненко и Демидовых, выстраивается очередь в старинное здание, отданное властями английскому посольству, течет река, но былое величие, былая ценность зареченской территории все еще до конца не восстановилась. У Влада были знакомые в Москомархитектуре, которые утверждали, что все дома обязательно со временем будут отреставрированы, правда, они не рассказывали о том, что большинство из них перестанет быть жилыми: их продадут богатым компаниям, которые и возьмут на себя обязательства по благообразию вверенных им фасадов и внутренних перекрытий. Влад даже слышал, что существует проект о переносе английского посольства на Смоленскую набережную, но эта информация лишь неуловимо витала в воздухе и напоминала обычные пустые слухи. Как бы там ни было, но центр Москвы наверняка постараются привести в порядок: в конце концов, какая-нибудь из заезжих звезд вполне может изъявить желание прокатиться, а то и пройтись не к Васильевскому спуску через Москворецкий мост, а в другую сторону от Балчуга.

Гальперин свистнул собаке и повернул в обратном направлении.

В общем, через несколько лет, а может быть, десятилетий Замоскворечье при определенных усилиях приобретет статный внешний вид, но о прежнем существовании огромного сада забудут, скорее всего, навсегда. Вряд ли кому-то захочется избавляться от приумножающей капиталы недвижимости, чтобы засадить территорию фруктовыми деревьями. «…Как Ермолай Лопахин хватит топором по вишневому саду, как упадут на землю деревья! Настроим мы дач, и наши внуки и правнуки увидят новую жизнь…» — неожиданно вспоминается Владу. Нет, оставаться здесь с Финчем настоящее преступление. Гулять негде. Ближайший сквер на Болотной площади, но там не очень жалуют собак, да и идти туда не слишком близко. Вечерами, как сейчас, еще можно прогуляться, а по утрам у Гальперина никогда нет времени. Конечно, можно попросить бывшую жену забрать собаку насовсем. Катерина, естественно, поломается, придумает тысячу и одно неудобство, которое ей придется переносить, приютив Финча, резюмирует свой обличающий монолог, обозвав Влада безответственным, но, в конце концов, согласится хотя бы для того, чтобы доставить радость сыну. Катерина-то согласится, а вот Финч вряд ли обрадуется. Он предан Гальперину, а Гальперин предан ему. Еще как предан. Вот и вчера из аэропорта, несмотря на усталость, помчался забирать собаку.

— Папка! — бросился к нему тринадцатилетний Димка, прижался, повис на шее.

Влад вручил ему пакет с подарками, торопливо купленными в последний момент. Хорошо хоть совсем не забыл о ребенке.

— Есть будешь? — прокричала из кухни бывшая жена. Интересно, теперь, когда он не хлюпик-аспирант, не подающий надежды молодой ученый, а солидный профессор, доктор психологии, теперь она не жалеет, что пять лет назад поторопилась и превратилась в бывшую? Впрочем, какая разница. Главное, об этом не жалеет сам Гальперин. Да и она, наверное, не испытывает разочарования. Живет же со своим режиссером. Как ушла к нему пять лет назад, так и живет. Он, правда, из нее не кинозвезду сделал, а домработницу, ну это, собственно говоря, их дело. Влада это не касается. А Димка? Ну что Димка? Взрослый уже пацан.

— Так будешь есть?

— Нет, я…

— За Финчем приехал? — Катерина выплыла в коридор, глянула презрительно, с укором.

— Да, в общем…

— Понятно! — Димка швырнул пакет с подарками на пол и исчез в своей комнате, хлопнув дверью.

Катерина, как ни странно, ничего не сказала, лишь головой качнула и тоже удалилась. Влад надел поводок на сошедшего с ума от радости Финча и вышел из квартиры подавленный и задумчивый. Надо все же уделять сыну побольше внимания, сходить, что ли, с ним на матч в выходные. Нет, не получится, в субботу он обещал коллеге проконсультировать нескольких пациентов, а в воскресенье Финча надо вести на плановый осмотр к ветеринару. И что же это получается? Неужели Катерина права: ему собака дороже сына? Бред какой-то.

Пес между тем не торопится, жадно и вдумчиво обнюхивает бамперы припаркованных автомобилей, делает свои пометки, обнаружив нечто, неведомое хозяину, облаивает оставленную дворником на тротуаре полную листьев тачку. Влад тоже не спешит. Он еще не оправился до конца от перелета. После Африки он неделю пробыл на симпозиуме в Нью-Йорке, поэтому сегодняшний доклад об определении лучшего возраста для профориентации и последующие прения он проспал и теперь, судя по всему, ему вновь предстояла долгая бессонная ночь. Долгая ночь в раздумьях о допущенной ошибке и собственной глупости. Может, стоит все это бросить? Может, он зря все затеял? В конце концов, его ведь никто не просил. Чего же он хотел? Инициатива, как известно, наказуема. Зачем надо было изображать из себя журналиста, зачем дразнить ее этими вопросами? Да, его подозрения подтвердились. Но что из этого? Разве он помог ей? Напротив, только обнажил ее чувства, снова заставил переживать. И как действовать дальше? Во-первых, он в Москве — она в Камеруне, но даже если он снова поедет туда и попытается рассказать ей обо всем откровенно, она просто не станет слушать, и будет совершенно права.

Влад вернулся домой, приготовил яичницу, съел ее с Финчем напополам, прошел в кабинет и снова несколько раз прослушал пленку. Что-то нашептывало ему, что лучше прекратить эту работу, не лезть туда, куда его не звали, не вмешиваться в то, во что его не просили вмешиваться, не стараться помочь тому, кто не молил о содействии.

— Не молил, — сокрушенно соглашается Гальперин со своими мыслями. — Не молил, но нуждался.

Влад, как и большинство людей, мог приврать самому себе, торжественно пообещать нечто невыполнимое, свято веря в то, что он все сделает и договоренность с самим собой ни за что не нарушит. Вот и теперь внутренний голос настойчиво предлагал ему заключить пакт о прекращении бестолковой и безрезультатной деятельности, неизвестно ради чего начатой и так ничем и не оконченной.

— Пока не оконченной, — спорит Влад, не сдается.

— Деловые отношения, — продолжает подстрекать его нечто из глубин души, — должны быть просты и понятны. Ты — одна сторона контракта, а где вторая? Лучше подпиши договор со мной: ты прекращаешь глупые поиски, а я освобождаю в твоей голове место для настоящей научной работы.

— Это и есть научная работа.

— Врешь!

— Вру! — неожиданно признается Влад и понимает, что договориться с самим собой на этот раз не получится. Не получится не потому, что на пленке интереснейший материал для исследования, хотя это, безусловно, так, а исключительно из-за того, что, когда он слушает запись, его мысли то и дело перескакивают со слов и интонаций к облику девушки. И думает Гальперин отнюдь не о причинах ее воинственной речи и предпосылках враждебности, а о миниатюрной фигуре: узких бедрах, острых коленках, выпирающих ключицах; о непокорных, жестких завитках темных волос, которые выбились из конского хвоста и нервно вздрагивали при каждом новом выкрикиваемом ею «Уходите!», о грустных серых глазах, метавших молнии, и об имени, что еще неделю назад отчего-то представлялось ему заурядным, а теперь звучало в голове чистым колокольным переливом, которым когда-нибудь о бязательно зазвонит колокол церкви Святой Софии.

— Пути Господни неисповедимы, — снова произносит Влад вслух, удивляясь внезапности так некстати охватившего его чувства. Он бы удивился дорогам судьбы еще больше, если бы только мог предположить, что вчера вечером та, что занимала все его мысли, смотрела из такси на окна его квартиры.

13

Семьдесят четвертый год оказался для Зины одним из самых насыщенных по количеству судьбоносных событий. Весной умерла Тамара. Умерла внезапно, тихо, ночью, во сне, как будто вдруг спохватилась и поняла, что просто устала лежать без движения и оставаться обузой для подруги, как будто захотела освободить Зину, отпустить ее, дать вздохнуть, распрямиться, пожить. Вслед за Тамарой желание помочь дочери неожиданно проявила Галина.

— Нашей девочке летом исполнится пять, — как-то сказала она. — Надо что-то делать.

— Что ты имеешь в виду? — Зина спрашивала, как всегда, мимоходом между станком, детским садом и плитой. Галина теперь готовила редко, пропадала за доставшейся им швейной машинкой, выдумывая наряды для Манечки, Зины и себя. Все же у концертмейстера должно быть хотя бы несколько платьев. Зина это увлечение матери не разделяла. Конечно, справить Маше новое пальто или брючки — дело хорошее, но зачем нужно тратить время и деньги на обновки для нее самой, если носить их, кроме как на работу, некуда, а туда жалко. Зина рассуждала и вела себя как опытная, сорокалетняя женщина и выглядела часто гораздо старше своего возраста, хотя ей едва исполнилось двадцать два. Она была измотана ежедневной дорогой в Измайлово на свою ткацкую фабрику, замучена заботами о болезненном ребенке и издергана постоянным ожиданием неминуемого возвращения диссидента, с которым по-прежнему поддерживала тайную переписку. Зина страшилась этого момента и страстно мечтала о нем. Она сама не могла точно определить, в какой момент она перестала выдумывать содержание писем, когда строки стали легко и свободно выстраиваться, когда она осознала, что пишет от себя лично, а не вместо Тамары, когда поняла, что говорит о своих чувствах, отвечая взаимностью на признания своего адресата.

Отцом девочки никто из обитателей квартиры уже не интересовался. Любопытство людей надо подогревать новыми жареными фактами. Одна и та же информация не может оставаться предметом живого обсуждения годами. Вот и на приходящие Тамаре письма внимание обращать перестали. Да, получает их Зина. Да, складывает куда-то, где-то хранит. Пусть хранит, потом Манечке отдаст. А о том, что Зина на письма отвечает, никому знать не нужно. Это личное.

Это личное занимает теперь все ее мысли, она постоянно витает в облаках, выполняя автоматически привычную работу, механически поддерживая разговор. Вот и тогда спросила мать, а ответа не слушала, продолжала про себя повторять: «Неужели совсем скоро увижу тебя снова? Не верю. Не верю. И жду-жду-жду».

— И я жду.

— Чего ты ждешь, Зина? Чего тут ждать? Надо действовать, не терять времени.

— Ты о чем, мам?

— Я все о том же, а ты, как всегда, о своем. Зиночка, послушай меня хоть раз внимательно, отвлекись от своих внутренних терзаний и посмотри в лицо реальности.

Про внутренние терзания верно подмечено, а остальное — полная ерунда. Как еще, интересно, можно назвать последние годы Зинкиной жизни, если не полнейшим проникновением в реальность? Может быть, скучнейшая работа на ткацкой фабрике, болезнь подруги, маленький ребенок, может, все это далекая от настоящей жизни романтика?

— Зинаида! Ты меня слушаешь?

— Да-да, мам, конечно.

— Так вот. Занятия музыкой — серьезное дело. Я не хочу снова обжечься, поэтому намерена объявить Манино будущее делом всей своей жизни, за которое намерена бороться начиная с завтрашнего дня.

— Мама, к чему этот пафос? Ты что, на войне? Зачем бороться? С кем? Ты, вообще, о чем?

— Я о том, что у девочки талант. С этим, я надеюсь, ты спорить не собираешься?

— Нет, конечно. Только главное в жизни здоровье. С этим, надеюсь, спорить не станешь ты.

— Я знала, что ты это скажешь. Сейчас добавишь, что ты решила отдать ее на каток, что надо избавляться от постоянных бронхитов, а потом уже думать об остальном. Правильно?

— Правильно.

— Вот! — отчего-то торжествует Галина. — А потом может оказаться поздно. Думать, моя дорогая, нужно обо всем и сразу.

— Мама, не ходи вокруг да около. Говори прямо, что ты предлагаешь.

— Я ничего не предлагаю, Зиночка, — торжественно объявляет Галина. — Я уже все решила.

Зина настораживается. Обычно пафос в голосе матери не предвещает ничего хорошего и заканчивается очередным скандалом. Галина держит театральную паузу, выработанную многолетней работой ведущей музыкальных мероприятий. Она таинственно растягивает слова и не спешит заканчивать фразы, чтобы публика успела ощутить всю неповторимость и величественность момента прежде, чем прозвучат первые аккорды. Вот и Зине следует запастись терпением, настроиться и приготовиться держать удар. Мать ждет. Она похожа на боярыню Морозову с картины Сурикова. Такая же важная, надменная, непоколебимая и несгибаемая, всем своим видом показывающая, что будет бороться за свои убеждения и не отступит ни перед чем, чего бы ей это ни стоило. Зине всегда тяжело спорить с матерью. Галина выше дочери, крупнее, красивее. Она — статная, спина у нее прямая, а шея длинная. По сравнению с Зиной-воробушком Галина — чайка. «Точно, чайка, — думает Зинка, глядя на мать, — кружит надо мной, присматривается и раздумывает, в какой момент лучше клюнуть, чтобы не упустить добычу».

— Не тяни, мам, — в голосе обреченность и заранее навалившаяся усталость.

— Хорошо, изволь. Я записала Машу в музыкальную школу.

— Куда?! Ей всего пять.

— Туда, ты слышала, Зинаида. И я прекрасно помню, сколько ей лет. А еще я отлично вижу, что у девочки в отличие от тебя присутствуют и талант, и желание взять в руки скрипку. И чем скорее это произойдет, тем лучше. Я водила ее на прослушивание, и Машу с восторгом приняли, несмотря на малый возраст. Надо пользоваться этим, пока у ребенка не пропала охота.

— Мама, ты уже обожглась один раз, но так ничего и не поняла. Невозможно вырастить гения против желания, а вот талант, подгоняемый мечтой, имеет все шансы дорасти до гениальности. Если Мане наскучит это занятие, ты ничего не сможешь с этим сделать, да я и не позволю тебе. А если музыка — ее судьба, если она будет продолжать жить и дышать мелодиями, то через несколько лет она сама попросит, чтобы ее учили играть. Ты вспомни Паганини. Как истязал его отец, какие варварские наказания применял за неправильно сыгранную ноту или неверно взятый аккорд. Да, у любого нормального человека такое насилие не вызвало бы ничего, кроме непреодолимого отвращения к инструменту, но с ним этого не случилось. Он влюбился в скрипку, как только услышал ее звучание, и все остальное перестало иметь для него какое-либо значение. Так что если Маша захочет играть, она сама об этом скажет. Разве не так?

— Все так, Зиночка, все так. — В глазах матери неожиданно загораются лукавые огоньки. — Только она уже сказала.

— Когда сказала?! Кому?!

— …

— Тебе?! Но почему?

— В смысле, почему не тебе? Потому что ты будто помешалась на своем катке и на разговорах о грядущей борьбе с бронхитами.

— Мама, но ведь у Маши действительно слабое горло, а каток — наилучшее средство для закаливания. Я устала уже отпрашиваться с работы и просить Фросю долечивать Машкины простуды. И вообще, этот спор ни о чем, мама. Если на каток я могла бы успевать водить ее до работы, то о музыкальной школе и речи быть не может. Подрастет, сама сможет ходить и тогда…

— Зина, сколько мне лет?

Зина осекается и в недоумении смотрит на мать.

— Ты о чем?

— Я о своем возрасте, милая. Мне — пятьдесят восемь, и я собираюсь на пенсию, чтобы заниматься воспитанием и образованием Мани.

— Но…

— Но и не только для этого. О твоем воспитании, конечно, думать уже поздно, а вот об образовании все еще необходимо. Ты завтра же… Слышишь? Завтра же напишешь заявление об уходе с этой своей работы. Я договорилась, тебя возьмут в Дом культуры. Не на мое место, конечно. Пока помощником администратора. Но с одним условием: ты поступаешь на вечерний. Иди, куда хочешь. Не нравится играть, выбирай теорию музыки или искусствоведческий, или культурологический. Только учись. А в свободное время займись наконец собой. Ты похожа на старуху.

— …

— Не смотри на меня так. Это правда. К тому же у меня, собственно говоря, все. Таков мой план. И он, по-моему, прекрасный.

— Прекрасный. Твоя пенсия и моя зарплата помощника администратора Дома культуры — это гораздо меньше, чем заработки концертмейстера с ткачихой пятого разряда, тебе не кажется?

— Ничего, справимся. Может, Валера поможет.

— Валера? — Зина не сдерживает иронии. После того, как жена восемь лет назад увезла брата из московской коммуналки в просторную кубанскую хату своих родителей, вести от него приходили редко, а те, что приходили, умещались на открытках с розами для матери и с зайчиками для сестры.

— Ладно. И без Валеры обойдемся. Главное, — забудь о фабрике, Зина. Пора закончить этот нелепый подростковый бунт.

И Зинка закончила, бунтовать перестала, поступила на театроведческий, освоилась в Доме культуры. И сама как-то выправилась, похорошела, распрямилась, стала носить каблуки, останавливаться перед зеркалом, красить глаза и губы.

За одной из таких остановок и застал ее Михаил Абрамович Фельдман. У Зины навсегда сохранились в памяти мельчайшие детали этого мгновения. Вот она стоит в коридоре у зеркала, не думая ни о чем, кроме как о цвете помады, который выбрать. Вот слышит два требовательных звонка, означающих, что пришли к Тамаре. Вот кричит: «Откройте, теть Фрось!», нисколько не интересуясь тем, кто может оказаться за дверью. И как это только сердечко не екнуло, не защемило? Вот водит по губам с нежно-сиреневым содержимым тюбика, видит свое отражение, Фросю, воинственно застывшую в дверях, и возвышающегося над ней мужчину. У него старая, поношенная одежда, стоптанные ботинки и благородная, даже красивая внешность: тонкое, вытянутое лицо с острыми скулами, большие, чуть навыкате глаза, низкие, густые брови, высокий лоб, чуть длинноватый нос и узкие, но четко очерченные губы. «Белинский»[5], — решает про себя Зинка, но и при этом сознание ее не озаряется и толикой догадки. Мужчина что-то говорит Фросе. Зина не слышит. Она только видит, как дворничиха отступает и в нерешительности оборачивается. И тут Зина понимает. Помада чиркает сиреневой дугой по щеке и падает на пол, а за ней падает на пол без чувств и сама Зинаида.

14

Алина наконец-то была практически счастлива. За два года, прошедших с момента ее возвращения в Москву, ей удалось добиться некоторых успехов. Конечно, на персональную фотостудию ей еще работать и работать, но все-таки ей удалось переместить рабочий кабинет из собственной квартиры. Сейчас то подвальное помещение, что снимала она вместе с еще двумя такими же непризнанными гениями, правда, мужского пола, позволяло ей изготавливать недорогие, но качественные портфолио для начинающих моделей, танцовщиц, детишек, чьи мамаши были одержимы славой, и всех-всех-всех, кто обладал желанием и некоторой суммой денег. На фотографиях всегда стояла фамилия автора, что давало надежду с оптимизмом смотреть в будущее. Если изображения очередной нимфетки придутся по душе в каком-нибудь крупном агентстве, то, возможно, корифеи модельного бизнеса заинтересуются и именем фотографа. Нет, Алина не мечтала увидеть свои работы на обложке «Vogue» или «Cosmopolitan», но, если бы они попали туда, она смогла бы позволить себе тратить чуть больше времени на то, что на самом деле приносило ей удовольствие. А пока портреты занимали все ее время. Это было невероятно скучно, но необходимо. Надо было кормить себя, попугая и Шурика.

Шурик… Он появился в студии год назад. «Жлоб!» — решила тогда Алина, мельком взглянув на длинные густые распущенные волосы, кожаные обтягивающие штаны, короткую куртку с бахромой по всей длине рукавов и дешевые перстни на обоих безымянных пальцах. Жлоб подошел к ней почти вплотную и, обдав приторно-сладким запахом парфюма, промяукал в самое ухо:

— Мне бы портфолио.

Алина отстранилась, не скрывая брезгливой гримасы, махнула головой на ширму:

— Переодевайтесь, если надо.

Посетитель, ухмыляясь, снова придвинулся и издевательски прошептал:

— Мне бы фотографа.

— Это я.

— Ты-ы-ы? — так откровенно и без тени смущения удивился хам, что девушка невольно залилась краской.

— Не нравится? До свидания, — презрительно процедила она.

— Нравится, нравится. Очень нравится. И тебе понравится, — отчего-то засмеялся он и отправился за ширму.

— Сколько снимков? — Алина устанавливает отражатели.

— Штук пять-шесть, только с разным фоном.

— Еще и фон подавай, — бухтит она, вынимает соты с фонами, пробует то один, то другой, играет со светом, поднимает голову и едва успевает схватить падающий зонт, к которому она прислонилась от неожиданности увиденного. Перед ней стоит идеальная груда мышц, наготу которой прикрывают три ярко-красные полоски. Конечно, ей доводилось снимать мужчин-моделей, но ни один из них не проявлял желания обнажаться в начале творческого процесса. Идиот. Или не модель.

— Ты мальчик по вызову, что ли? — девушке совершенно не хочется бороться за такого клиента.

— Дура. Я — стриптизер.

В его голосе столько гнева и обиды, что Алина решает проглотить оскорбление и, жестом пригласив мужчину на подиум, начинает отдавать привычные команды:

— Двигайся.

— Не застывай, пока я не скажу.

— Еще.

— Работай лицом, а не только…

— Волосы откинь.

— Убери ухмылку.

— Так, держи позу.

— Еще.

— Молодец.

— Все. Стоп. Снято.

Он одевался, Алина отбирала снимки. Посмотрела на него, вышедшего из-за ширмы: такого наглого, самодовольного, не удержалась — бросила:

— И что только заставляет мужиков идти в стриптизеры?

— Поживи в интернате, тогда узнаешь, — и все его бахвальство вмиг улетучилось.

— Ты жил в интернате?

— А тебе-то что? Ты, чай, не сирота. Ты не мечтала о том, что когда-нибудь тебя полюбят, ты не жаждала внимания, восхищения. Выросла небось на всем готовеньком за спиной родителей и только и можешь, что презирать таких, как я.

Алина не думала о том, что не все такие, как он, становятся стриптизерами. Она вообще ни о чем не думала. Она лишь слышала его слова, которые гулким эхом отзывались в ее сердце. Она ловила фразы, которые он говорил о себе, и знала, что это все о ней. Алина не любила ходить по студии перед клиентами, но тогда она встала со своего стула и молча продефилировала до подиума и обратно, чуть припадая на одну ногу. Остановилась перед ним, взглянула в глаза и прошептала надрывно:

— Если б ты только знал…

Шурик переехал к ней через два дня. Работу в клубе оставил. «Ты ведь не против, малыш?» Искал себя, но не нашел ни в фитнес-клубе, ни в школе танцев, ни в обычной школе в роли учителя физкультуры. Обрел покой на диване, озадачив Алину просьбой «добиться наконец известности», чтобы пристроить его ни много ни мало в «Тодес»[6], поскольку остальные «конторы оказались мелковаты для масштаба его одаренности». «Хорошо, что на Большой театр не замахнулся», — подумала тогда Алина, но спорить не стала. Они были одним целым. Разные, но похожие: обиженные жизнью, проклинающие судьбу люди.

С тех пор жизнь шла своим чередом: Алина пропадала в студии, Шурик — дома, иногда даже приподнимаясь с дивана, чтобы сходить в магазин или приготовить ужин. Случалось, Алине удавалось выкроить несколько свободных часов, и она вылезала из своего подвала и не плелась домой, прихрамывая и покачиваясь, а летела, практически не наступая на больную ногу. Летела туда, куда хотела: к небу и к траве, к солнцу и к тучам, к морозному утру и к влажному вечеру, к тротуарам, наводненным прохожими, и к пустынным переулкам, к девчушке, испуганно застывшей на светофоре, и к старушке, бездумно перебегающей гудящий проспект, — к натурным съемкам, к пейзажам, к секундам, к мгновениям.

Здесь Алина могла почувствовать себя свободной от технических особенностей процесса фотографии. По-гречески «фотография» означает «светопись», а возни с выстраиванием света ей хватало и в студии. На улицах она искала другого: ловила линии, выстраивала композиции, находила точки пересечения для усиления перспективы, впитывала и старалась воплотить на снимках эмоциональность и динамику сюжета. Алине нравилось, что на открытой местности предметы и лица теряли яркость и контрастность, удаляясь от объектива. Можно было «лениться»: не выставлять смазанный фон, не стараться приглушить краски заднего плана. То, что она хотела запечатлеть, оказывалось в необходимом фокусе и в нужном ракурсе почти всегда, когда она успевала поймать камерой ту секунду, которая и должна была, с ее точки зрения, длиться вечно. И ей это удавалось.

— Классные снимки! — оценил как-то один из коллег. — Давай я поговорю кое с кем, выставку тебе организуем.

— Давай, — загорелась тогда.

Выставка открылась в приблизительно таком же подвале, в каком размещалась их фотостудия. В первый день ее посетили два неформала и несколько местных жителей, а во второй Алина выставку закрыла, работы увезла и больше никому не показывала, решила, что размениваться не будет. Она не помнила, чтобы та, что по-прежнему не покидала все ее мысли, когда-либо играла на помойке. Конечно, та не сразу очутилась в Карнеги-холле, все постепенно, но площадки все же были не самыми плохими, а у Алины, следовательно, должны быть лучше.

Работы Алина теперь не хранила, тщательно отбирала, оставляла только самые выдающиеся. Их было немного. Было бы больше, если бы получалось выбираться из студии чаще. Не получалось, да и не хотелось. Слишком дорого обходилось ей это увлечение. Шурику можно было не говорить о том, где она была и чем занималась. Он все замечал по возбужденному взгляду, по рассеянно блуждающей полуулыбке, по любовно прижимаемому фотоаппарату. Смотрел на нее, сводил к переносице брови, качал головой, отворачивался к стенке на своем диване.

— Опять шлялась по улицам, а денежки в это время мимо плывут.

Говорил и замолкал. В первый раз замолчал на сутки, потом стал молчать дня по три, а в последний раз он не разговаривал с ней неделю. И Алина решила, что лучше пока наступить себе на горло, чем сводить общее существование к состоянию постоянной холодной войны. Почему она так решила? Она не знала. Она его любила? Нет. Никогда. Терпела? Да, наверное. Зачем? «Не знаю», — ответила бы она не раздумывая, абсолютно уверенная в том, что логичного объяснения нет и быть не может. Если бы все в этой жизни поддавалось разумным толкованиям, то жить было бы проще. Так считала Алина. Жизнь для нее никогда не была легкой, и усложнять ее, подвергая свою голову глубинному самоанализу, не хотелось. Хотя иногда, вслушиваясь по ночам в размеренное сопение Шурика, она неожиданно признавалась самой себе, что знает причины, по которым он все еще находится здесь. Точнее, причина была всего одна: присутствие мужчины возвышало Алину в собственных глазах, придавало значимости, заглушало все еще раздирающую ее ненависть. «Она старше меня на семь лет, а все еще не замужем», — мелькало неожиданно в голове. «Ну и что? — тут же вступала в спор с самой собой Алина. — Может, ей и не хочется». «Вздор! Она — обычная баба. Пусть гениальная, но обычная. Жизнь ее переполнена гениальным, а обычного в ней ни на грош. Зато во мне обыкновенного хоть отбавляй. Чем не повод признать за собой малюсенькую победу? Стоп. Что это за бред? При чем здесь она? Я ведь решила, что живу своей жизнью, и точка. Своей, а не чужой». Алина отчаянно боролась. Она гнала от себя нелепые мысли, но они возникали с пугающей периодичностью, и самым отвратительным было то, что в глубине души Алина понимала: именно они согревают ее и, в конце концов, убаюкивают бессонными ночами, именно они скрашивают существование, именно они позволяют быть практически счастливой. Точнее, позволяли. До сегодняшнего дня. До второй его половины.

Она ехала в лифте и отчаянно старалась избавиться от навязчивой мелодии, играющей в голове заезженной пластинкой уже несколько часов. «Листья желтые над городом…» Листья были и красные, и оранжевые, и бурые с коричневыми прожилками, кружились листья кленовые, березовые, липовые, кружились над столицей и в Алинином фотоаппарате: перелетали через гранитный парапет Москвы-реки, прилипали к мокрым от дождя столбам, свисали с зонтов, отражались в очках прохожих, сплетались в пушистые гирлянды на головах гуляющих в парках детей. «Унылая пора — очей очарованье» — это классик написал специально для Алины. Как будто знал, что осень на ее снимках будет самой живописной, самой красочной, самой радостной и одновременно самой унылой, самой реалистичной и самой сказочной, обыденной и необыкновенной, веселой и грустной, — самой жизненной.

Листья все еще ложились с тихим шорохом Алине под ноги, когда она открывала дверь квартиры.

— И от осени не спрятаться, не скрыться, — спела она не удержавшись, успев подумать о том, что выдала себя, точнее, свою очередную вылазку, с потрохами. — Листья жел… — и оборвала себя, услышав голоса в глубине комнаты. Посетители у них не случались. Алина подруг не имела. Нет, когда-то в детстве они были, но растерялись из-за ее бегства в Америку. Старые связи Алина восстанавливать не стремилась и новыми обзаводиться не спешила. В общем, со своими друзьями она пока еще не познакомилась, а тех знакомых Шурика, которых знала, — терпеть не могла и домой приглашать не желала. Присутствие постороннего человека в квартире тут же заставило ее насторожиться. Голос, показавшийся Алине совершенно незнакомым, явно интересовался ее работами.

— Это тоже снимала ваша жена?

С чего бы это Шурику вздумалось жениться на ней? Решил пометить территорию, почувствовал конкуренцию? Алина стоит на пороге квартиры, не решаясь шевельнуться. Думает, какую фотографию сейчас рассматривает гость: темные, едва различимые в лунном свете крыши домов или блестящую на солнце гладь подмосковного озера?

— Какие выразительные руки!

— Да, — Шурик явно польщен. Хвалят его собственность. — Знаете, у фотографов принято называть выразительным глаз.

— Конечно. Но я имею в виду модель. Эти руки, прижимающие детей. Как точно они передают невозможность выбора, отсутствие приоритета.

Надо же. Гостю понравилась камерунка.

— Смотрите. Она держит их. Защищает от толпы, от мира. Это точное воплощение материнства. Я бы послал этот снимок на конкурс.

— Знаете, Алина теперь вроде как студийный фотограф.

Нет, это уж слишком. Девушка громко хлопает дверью.

— Линчик! — Шурик стремительно выбегает в коридор. — А мы тут тебя ждем. Где так задержалась?

— Снимала осень. — Алина вскидывает голову, сверкает глазами. Мужчина не замечает ее вызова, продолжает суетиться: разматывает на ней шарф, помогает снять куртку. Кажется, еще мгновение, и он падет ниц, бросится стягивать с нее сапоги. Да что с ним, в конце концов, такое? Ситуация, однако, быстро проясняется:

— Ручки, ручки помыть с улицы, — Шурик буквально силой заталкивает Алину в ванную, включает воду, достает из кармана визитку и возбужденно шепчет: — Он интересуется твоими работами.

«Гальперин Владислав Андреевич, руководитель научно-исследовательского центра „Полиграф“», — читает девушка напечатанную информацию. Кажется где-то она уже слышала эту фамилию. Но где? Алина недоуменно пожимает плечами, закрывает кран. Шурик уже не обращает на нее внимания, распахивает дверь, кричит:

— Идем-идем!

Алина не торопится, останавливается в проеме комнаты, прислоняется к косяку, хотя могла бы пройти и дальше. Гость стоит спиной и не заметит пока ее хромоты. Мужчина — среднего роста, худощав, но не тощ и, скорее всего, довольно молод. Во всяком случае, седины на затылке не видно. Одет в голубые джинсы и темно-серый пиджак. К ровной линии волос на шее поднимается ворот черной водолазки. Алина бросает взгляд на Шурика и невольно морщится: за каких-то одиннадцать месяцев из подтянутого атлета он успел превратиться в одутловатого, неопрятного мужлана. Сальные волосы свисают на плечи спутанными патлами, трехдневная щетина покрывает лицо, запятнанная майка — торс, а темно-синие пузыри штанов — колени. Он стоит посередине комнаты и отчаянно сигнализирует своей подруге вступить в разговор, не забыв прилепить на лицо соответствующую заискивающую улыбку. Гость не замечает происходящего, он все еще увлечен фотографией.

— Я сделала этот снимок в Камеруне, — спокойно сообщает Алина.

— Я догадался, — звучит незамедлительный ответ. Мужчина оборачивается, и безмятежность девушки тут же сменяется неподдельным гневом.

— Что вам здесь нужно? — Она узнала его. Тот самый корреспондент, уговоривший ее по телефону на интервью, приехавший в Африку, перевернувший душу. В общем, такой же, как все: скрывающий за своим притворным интересом к ее деятельности настоящий интерес к совершенно другой персоне. — Разве я не ясно выразилась при нашей последней встрече? Я могу повторить еще раз, и еще, и еще. — Алина почти кричит: — Уходите!

— Линчик, полегче! — Шурик растерян, глаза его бегают в ошарашенном любопытстве.

— Действительно, Алина, — «журналист» делает движение навстречу к ней, и девушка невольно отшатывается. — Ну, не горячитесь же! Я всего лишь привез вам ответ.

— Какой ответ?

— На письмо, которое вы мне вручили пару лет назад, помните?

— Да. Кажется, да. И что же? Вы его отправили?

— Конечно.

Никакого письма Гальперин никуда не посылал, оставил себе, периодически перечитывая и размышляя над тем, как устроить себе еще одну встречу с его автором. Ничего хоть сколько-нибудь разумного в голову не приходило. Бросать институт и разыскивать по всему свету девушку с ворохом проблем означало лишь присоединить к этому вороху кучу своих сложностей. Потом Владу предложили организовать центр, работа стала занимать еще больше времени, возникшие чувства, нет, не улеглись, просто отошли на второй план. Казались каким-то романтическим, надуманным бредом, не вяжущимся с образом доктора психологии. И хотя Алинин случай Гальперин все еще считал достойным глубочайшего анализа и тщательнейшего исследования, но поползновения свои помочь ей расценивал теперь как некий самоотверженный юношеский порыв, уступивший сейчас место зрелому пониманию: осчастливить человека против желания невозможно. Девушке нужна помощь, но попросить о ней она должна сама.

Влад искал в других насупленные брови и вздернутый нос, жаждал стремительности и порыва, восхищался упрямством и гордостью, ценил колючесть и ершистость. Отдельно этого хватало во многих женщинах, а всего и сразу в избытке он не находил ни в одной. Иногда какая-то промелькнувшая в толпе тень вдруг казалась ему знакомой: те же вздрагивающие жесткие колечки темных волос в конском хвосте, те же выпирающие ключицы, те же острые, непреклонные плечи. Он оборачивался и сразу же понимал: нет, не она. Походка у проскользнувшей видением девушки оказывалась безукоризненно прямой, а следовательно, — чужой, неинтересной, унимающей возникший было в груди трепет.

Так и ходил Гальперин, оборачиваясь, по Москве, в которой жил, по Европе, где выступал на конгрессах, по Америке, куда поехал выбирать оборудование для своего центра. В Нью-Йорке, правда, один раз не обернулся, замер как вкопанный на углу Седьмой и Пятьдесят седьмой улиц, словно прирос к месту и все никак не мог отвести глаз от плаката. «Впервые в Карнеги-холл…» Посмотрел на дату, на часы, ринулся в кассу. А потом сидел в партере и не мог себя заставить слушать скрипку, хотя классическую музыку всегда любил, и уж чего-чего, а записей именно этой скрипачки в его фонотеке было предостаточно. Но он не слушал, вертелся на месте под неодобрительные взгляды соседей, озирался, нелепо вытягивал шею, привставал с кресла, все выискивал, высматривал, словно продолжал настаивать на внезапно мелькнувшей у плаката мысли: «Она должна быть здесь». Но ее не было. Не оказалось ни в зале, ни за кулисами, куда он пробрался, сославшись на знакомство с маэстро.

— На самом деле вы меня, конечно, не знаете. Я — знакомый Алины.

— Алины? — удивилась и обрадовалась. — Так вы от нее? А я так хотела, чтобы она прилетела. Но у нее же, как всегда, тысяча отговорок. Но что с ней поделать, правда? Ну, любит девочка самостоятельность, пускай, — скрипачка тараторит без пауз с той же изумительной быстротой, с какой извлекает звуки из инструмента. — Ну, рассказывайте, рассказывайте, как она там?

— Нормально, — отчаянно хочется спросить: «Там — это где?»

— Да? Ну, слава богу! А то я беспокоюсь. Домой-то отправила, а может, зря? Может, надо было здесь оставить? У нее же тут публикации были. Я все думала, наверняка она в Африке что-то наснимала. У нее же талант, правда? Вы видели ее снимки? Простите, я нелепые вопросы задаю. Конечно, видели. Так что вы меня понимаете. Понимаете мои сомнения. Ну, что она теперь сидит в своей студии? Заперла себя в четырех стенах, когда ей просто показано, прописано пространство. — Женщина снимает с зеркала фотографию, протягивает Владу. — Вот, смотрите. Это моя любимая. Я с ней не расстаюсь. Я прошлой осенью была в Москве, она меня и сняла. Я так люблю эти места. А вы часто бываете в Замоскворечье? Знаете, что это за церковь?

— Святая София, — успевает вставить Гальперин. — Говорят, ее скоро откроют для служб.

— Правда? Здорово. Давно пора. На моей памяти от церкви там всегда был один только фасад. Что ж, внешности вернули душу. Счастье. Простите, что я так много говорю ни о чем. Просто это места моего детства.

«Я знаю», — чуть было не сорвалось у Влада, но он вовремя удержался. Хотя если бы и сказал, примадонна могла и не заметить его оплошности. Как и многие творческие люди, она слегка зациклена на себе, она увлечена, она в образе и торопится сказать то, что хочет.

— В общем, это чудо, а не фотография. То есть сам снимок, конечно, а не я на нем. Дивно, правда?

Черно-белый глянец размером 18х21 слегка дрожит в ее руке, и от этого невольного движения изображение будто оживает под внимательным взглядом Влада. Обычно с Москворецкого моста фотографируют Васильевский спуск, соборы Кремля, дворцовый ансамбль. На этом снимке модель запечатлена на фоне противоположной стороны реки. Гальперин не знает, чем это объяснить: свойством памяти или мастерством фотографа, но снимок кажется ему цветным, красочным. Он различает цвета проносящихся по набережной машин, видит грязно-коричневую гладь воды, мрачную серость попавшего в кадр угла Дома на набережной и даже лучи солнца, блестящие в золотистых волосах скрипачки. Но больше всего поражает Влада не странная цветовая насыщенность при, казалось бы, полном отсутствии резких контрастов, а то настроение, которое передано в мгновенном сиянии вспышки. Смеющаяся, жизнерадостная женщина на снимке показана совершенно чужой и городу, и фотографу. «Не москвичка», — так называет фото Гальперин. Как назвала снимок сама Алина?

— Волшебная фотография, правда? — Скрипачка возвращает снимок на место. — Что скажете?

— Скажу, что Алина — мастер субъективизма. Показывает то, что чувствует. И прекрасно показывает.

— Верно, — хохочет звонким, серебристым смехом. — Боже, я так ни о чем вас и не расспросила, а надо бежать на пресс-конференцию. Впрочем, говорят ведь, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, а мы непременно должны с ней скоро увидеться. Послушайте! Мне вас просто бог послал. Вы скоро будете в Москве?

Влад сдержанно кивает, настораживаясь.

— Чудесно! — Она даже хлопает в ладоши. — Вы-то мне и поможете. Я ей не говорила. В общем, это сюрприз. Хотела послать по почте, но, знаете, почта работает так, что лучше все-таки иметь запасной вариант. Вы-то и будете этим самым вариантом. Стоп, — неожиданно прерывает она себя. — Извините. Так я вас окончательно запутаю. — Она вынимает из сумки конверт, протягивает Владу. — Хорошо, что не отослала. Передайте Алине, пожалуйста. Вас это не затруднит? Нет? Ну, прекрасно. Просто так действительно будет надежнее. Подумать только, не успела утром опустить в ящик. Как будто чувствовала. А ведь даже адрес уже написала.

«Слава богу, что написала, — думает Гальперин, вертя в руках врученное послание. — Надо же. Она в Москве. Не зря я, видно, столько раз оборачивался и мучился предчувствиями, мы вполне могли столкнуться на любом перекрестке. Хотя, — он мельком смотрит на адрес, — в Солнцево, как я понимаю, это было бы более вероятно».

Теперь Гальперин стоит в этом самом Солнцево и видит перед собой именно то африканское сочетание страстей, которого ему, оказывается, так не хватало: губы сжаты, плечи вздернуты, волосы, отчего-то прямые, рассыпаны по плечам, глаза, секунду назад метавшие молнии, все еще сверкают, но теперь в этом сияющем гневе отчетливо прослеживаются искры растерянности, смешанной с заинтересованностью.

— Я его отправил и получил ответ, — продолжает зачем-то сочинять Влад о происхождении послания для Алины.

— Давайте! — Девушка резко протягивает руку, не отрываясь от дверного косяка.

— Пожалуйста, — Гальперин подходит, протягивает конверт. — Это, кстати, тоже вам.

Алина разворачивает плакат. Афиша Карнеги-холла: платье в пол, точеный подбородок прижат к скрипке, белокурые локоны собраны с высокую прическу, — серьезность и сосредоточенность, — genius at work[7].

— Хороша, — говорит почти искренне. Хотя почему почти? Действительно искренне. Ведь действительно хороша.

Шурик подходит в замешательстве, заглядывает через плечо:

— Кто это? — Читает афишу: — Всемирно известная скрипачка, повелительница струн… Ты ее знаешь? Я не понимаю. Ответь мне! — Не дождавшись реакции, переключается на гостя: — Вы, вообще, кто? Вы из печатного центра или откуда?

— Из печатного? — недоумевает Гальперин, не отрывая глаз от Алины. Она продолжает смотреть на плакат, до боли прикусив губу. — Почему из печатного?

— Ну… Полиграф и все такое…

— А… Полиграф — это детектор лжи. В нашем центре изучают возможность при использовании этих аппаратов помочь людям обнаружить проблемы, скрытые глубоко внутри, проблемы, в которых они не признаются даже самим себе. А полиграфу нашему доступны все потаенные закоулки памяти и необъяснимые странности души. — Гальперин объясняет и смотрит на девушку. Поймет ли она, к кому он обращается?

Но Алина не слушает, она в своих мыслях, она где-то далеко, рядом с той, что изображена на плакате. Шурик тоже теряет интерес к гостю, неспособному никоим образом продвинуть творчество его дамы. Теперь он с живым любопытством изучает афишу.

— Значит, ты с ней знакома? Однако! Не знал, что у тебя такие связи. Малыш, это же здорово!

Алина вспыхивает. Ей становится стыдно, стыдно за себя, за нелепого Шурика, стыдно перед этим то ли журналистом, то ли неизвестно кем, стыдно перед человеком, который смотрит на нее так, будто видит насквозь. Она ощущает лишь одно непреодолимое желание как можно быстрее исчезнуть, скрыться от этого испытующего взгляда проницательных синих глаз.

— Остынь! — грубо одергивает она Шурика, выпускает из пальцев плакат, тут же свернувшийся у ее ног аккуратной трубочкой, и, от волнения хромая сильнее, чем обычно, направляется в кухню. Садится на табуретку, кладет перед собой на стол конверт, смотрит в пустоту.

— Может, откроете? — теперь Гальперин подпирает дверной косяк.

— Вам-то что за дело?

— Любопытство.

— Не порок…

— Знаю, знаю. На самом деле, просто хочу знать, будет ли ответ.

— Даже если и будет, я найду другого почтальона.

— Отчего же? Возможно, я принес отнюдь не дурные вести.

— Это не имеет значения.

— И все же.

— Спасибо. И прощайте, — с нажимом говорит Алина.

— Только один вопрос.

— …

— Ваши волосы. Они были кудрявые.

— Химия. Вы наконец уйдете?

— Хорошо. Как скажете. Только позвольте отдать вам это. — Мужчина кладет перед ней на стол какую-то бумажку и уходит, не оборачиваясь. Алина успевает заметить и неестественную бледность, и желваки, внезапно заходившие на скулах, и протест, и обиду, негласно обозначенную широкой удаляющейся спиной. А еще она неожиданно понимает, что все эти проявления отчего-то не оставляют ее равнодушной.

— Бред какой-то, — резюмирует она свои впечатления и, отодвинув подальше положенную Владом на стол бумажку, распечатывает конверт.

На столе два авиабилета и две открытки. Алина не в состоянии шевельнуть и пальцем, она не сводит глаз с картинок на цветном картоне: два кольца, голуби, розы, кружева. Все понятно и без слов, что ровной серебристой вязью украшают внутри приглашения на свадьбу. Одна открытка для Алины, вторая, такая же, для ее отца. Девушка наконец читает свою:

— Dear Alina, — повторяет она несколько раз, как заклинание, будто надеется, что нижеследующий текст исчезнет прежде, чем она до него дойдет. Буквы, однако, не растворяются, складываются в слова, а те в незамысловатые фразы, понятные даже Шурику, который появляется на кухне и, ничуть не гнушаясь, забирает у Алины приглашение.

— Ух, ты! Она тебя на свадьбу зовет. Это ведь она, да? Эта тетка с плаката? Точно, она. Ну, ты даешь! Такие связи, и молчком. Ладно, мы это исправим. Значит, скрипачка и кто еще? Ух, ты! Лорд Вильгельм Арчибальд Третий. Ни фига себе!

— Лорд… — Алина смотрит на Шурика и не видит его, глаза устремлены в пустоту, сквозь пространство.

— Так, а я о чем? Лорд, понимаешь? Это ж мы теперь…

— Лорд…

— Что ты заладила? Я об этом и говорю. Повезло-то как. Ща раскрутим этого лорда, и все дела.

— Лорд…

— Да лорд-лорд! Так, что же делать? Что же нам делать?

— Нам? — Алина резко вскидывает голову, стряхивая оцепенение. — Нам ничего. А вот что делать тебе, я знаю.

— Излагай! — Он напоминает профессора, снисходительно согласившегося выслушать доводы нерадивого студента. — Ну?

Девушка усмехается, выговаривает слова отрывистыми оплеухами:

— Быстро собирай свои вещи и проваливай!

— ???

— Я сказала: «Быстро!»

— Линчик, ты что? Что с тобой? Что случилось? Я тебе больше не нужен?

Да, именно так. Он ей больше не нужен. Так просто. Так ясно. Так примитивно. Так пошло.

— Может, я что-то не так сделал? Я исправлюсь, Алиш! Я…

— Ты — хороший. Я — плохая. Тебе ясно?

— …

— А теперь проваливай.

Через час стонов, уговоров, обещаний, ползаний на коленях, ругательств и обещаний «стереть Алину с лица земли» Шурик исчезает из ее жизни так же внезапно, как появился, не оставив после своего пребывания никакого следа, кроме пронизывающего ощущения какого-то всеобъемлющего, несмываемого позора. Алина так и не встала из-за стола. Сидела, как пригвожденная, теребила приглашения, не реагировала ни на просьбы, ни на слезы, ни на угрозы. Лишь вздрогнула от хлопка двери, словно очнулась от спячки, выпустила из рук открытку, отшвырнула подальше, увидела бумагу, оставленную Гальпериным. Почти такая же вязь, как на свадебном приглашении.

Центр «Полиграф» предлагает вам принять участие в тренинге личностного роста «Я умею жить своей жизнью». Тренинг состоится…

Дальше Алина не читает, рвет бумагу на мелкие клочки, стучит кулаками по столу в бессильной ярости и лихорадочно повторяет:

— Жаль, жаль, жаль!

Ей очень жаль, что с голубями на открытке нельзя поступить так же.

15

Cлавочка, милая, здравствуй!

Вот опять к нам вернулась осень. Тебе грустно? А, по-моему, чудная пора. Волшебное кружение листьев. Мне кажется, пока не наступили настоящие холода, не подули промозглые ветры, природа покачивается в каком-то безмятежном, спокойном танце. И непременно в вальсе, даже в вальсе-бостоне. Было бы чудесно, если бы когда-нибудь у кого-то родилась мелодия, и обязательно со стихами. Может, подбросить идею Высоцкому? Хотя не представляю его поющим вальс. Романсы — да, сколько угодно, но для мелодичного танца у него слишком обнажены нервы. К чему это я? Ты удивишься: всего лишь к тому, что лето закончилось. Ушло безвозвратно? Нет! Оставило прекрасные воспоминания. Не проходит и дня, чтобы я не представила себя снова в твоем гостеприимном доме. Каждый раз, приезжая к тебе, я вновь и вновь ловлю себя на мысли, что наконец-то понимаю причину твоего поступка (не одобряю и не собираюсь уподобляться), но понимаю и принимаю. Город не дает тебе вздохнуть, а мне вот не дышится без бешеного ритма, хотя, конечно, соглашусь с тобой: в отдельном доме существовать гораздо комфортнее, чем в окружении многочисленных соседей. Но я не случайно говорю «существовать», жизни для меня в деревне все равно что нет. Так что не настаивай, — следующий визит за вами. Приезжайте! Пишу это, и самой смешно. Куда вы приедете? На мои девять метров? В общем, о том, чтобы принять вас у себя, остается только мечтать. Посему следующим летом, видно, снова мой черед паковать чемоданы. А пока до него еще далеко, будем вспоминать прекрасные мгновения минувшего августа.

Как же поразил меня твой мальчишка. Удивляет он меня каждый раз, но в этом году особенно. Необычайно серьезен и рассудителен для своих лет. Совсем не похож на деревенского сорванца. Вероятно, тебе следует задуматься об издании педагогического пособия для матерей-одиночек. Извини. Я знаю, ты не любишь, когда я напоминаю о твоей незавидной участи, но, подумай, скольким женщинам ты могла бы помочь. Я не верю, что дети такими рождаются, они такими становятся, и руководство по воспитанию как нельзя лучше поспособствует подобному становлению. Подумай об этом! Потому что племянник мой — явление незаурядное и талантливое. Если кто и заслуживает такой награды, так это ты, дорогая. Мальчишка твой — настоящий клад, людей читает, как открытые книги. И за примерами далеко ходить не надо.

Искала я у него как-то в шкафу рубашку белую (ту, что еще год назад привозила), нет нигде. Я и спросила, куда задевал? А сынок твой отвечает, что подарил, мол, Михе Савельеву. Я спрашиваю: «Как подарил? Она же ношеная. Мать мне карточки присылала новогодние, ты на них в этой рубашке». А он уперся: «Подарил, и все тут». Ну, ты меня знаешь, я тоже из упрямых, прижала его, признался: рубашечку эту Миха утащил без спроса, а попросту говоря, украл из школьной раздевалки. «Откуда, — спрашиваю, — знаешь, что это он?» «Видел», — отвечает. «А раз видел, что же не остановил, в милицию не сообщил?» — «Ох, тетя, я-то у вас с матерью один-одинешенек, а Миха — он у родителей седьмой. У него новенькой рубашки сроду не было и не будет еще очень долго. Он только донашивает все и донашивает, а так, наверное, обновки хочется». — «Что же теперь всем малоимущим воровать разрешить?» — «Да он больше не будет». — «Откуда же ты знаешь?» — «А я с ним поговорил. Ему стыдно. Он и рубашку хотел вернуть. Но я не взял. Подарил. Говорил же вам, а вы не верили».

А вот еще случай. Шли мы с ним к магазину пролеском. Перед нами девушка лет пятнадцати (не помню, как ее зовут: симпатичная такая, через три дома от вас живет). Вдруг на нее из кустов ватага ребятишек налетела и давай обзывать по-всякому. Не люблю я брани, поэтому слов и не запоминала, знаю лишь, что в глупости ее обвиняли. Так наш малец, даром что на несколько лет ее младше, на защиту бросился: глаза засверкали, слюна забрызгала. «Вы, — говорит, — лодыри. Только и знаете, что по кустам сидеть, языками трепать да хорошего человека обижать. Вам бы отца запойного, мать парализованную, огород да полный хлев скотины, а я и посмотрю, как вы таблицу умножения выучите». Хулиганы-то вмиг присмирели, а девушка лишь глазами сверкнула и дальше пошла, даже спасибо не сказала. Я и спросила, не обидно ли без благодарности остаться. «Хочешь, — отвечает, — чтобы человек тебя возненавидел, сделай ему доброе дело. Так что благодарности за хороший, да еще и непрошеный поступок ждать не следует». Это ты его научила? Конечно, ты. Кто же еще?

Были и еще моменты интересные, но, на мой взгляд, и этих двух с лихвой должно хватить, чтобы признать твоего ребенка гением. Гениальности, конечно, должно быть вольготно в деревне: простор для размышлений, только вот университетов в Тульской области маловато. И об этом ты тоже подумай.

Что-то я сегодня необычайно многословна. Наверное, это от того, что предпочитаю разговаривать с тобой, а не со своими учебниками. К ним не знаю, с какой стороны подступиться, о чем читать, как раскрывать тему. Сложно писать о пороках без наглядного материала. Кругом одни положительные личности. Кстати, их в нашей квартире прибавилось. Обязательно напишу тебе об этом человеке в следующий раз. Персона действительно неординарная. Почти такая же, как мой племянник. Здесь я улыбаюсь и подмигиваю тебе.

Ну, вот и все.

Целую вас крепко. Я.

16

Первый и последний обморок в жизни Зинаиды длился всего несколько секунд, но еще целые минуты, казавшиеся вечностью, она не шевелилась, не открывала глаз, боялась, что дрогнут ресницы, собьется дыхание и ее притворство будет разгадано. Но вечная игра невозможна, развязка неминуема, результат непредсказуем. Неизвестность подступила к Зине вплотную, подхватила на руки, коротко спросила: «Куда?» и, сопровождаемая причитаниями Фроси, перенесла в комнату, бережно опустив на матрас. «Сцена из „Спящей красавицы“, — мелькает мысль в голове у девушки, — только в роли героини актриса второго состава».

— Позаботьтесь о ней! Пригласите врача! — Голос густой, властный, голос, который она никогда не слышала, но представляла миллион раз, голос чужой, самый лучший голос на свете. — Где комната Кравцовой?

— Я… Ой… Так ведь… — дворничиха растеряна. Никогда еще ей не приходилось подбирать слова. Если бы Фрося владела литературной речью, она назвала бы свое положение щекотливым. — Понимаете, — начинает она, тут же запинается и замолкает снова.

Зина и с закрытыми глазами видит ее опущенную седую голову, вздувшиеся вены на руках, нервно теребящих край замызганного фартука, бегающие глаза.

— Что такое? — ирония и недовольство, беспокойство отсутствует. — Она вышла? Улетела в отпуск? Переехала?

— Она… э… — Зине кажется, что Фрося сейчас упадет на матрас рядом с ней. Девушка резко садится:

— Она умерла.

— С ума сошла! — ахает дворничиха. — Разве ж так можно с человеком?

— Я… Я не понимаю… — Фельдман разом потерял уверенность и властность, взгляд перестал быть надменным, плечи ссутулились. — Как? Когда? — хрипло спрашивает он, и Зинке кажется, что вместе с вопросами из него выливаются последние капли дыхания.

— Год назад. А до этого несколько лет пролежала парализованной — несчастный случай, — девушка говорит механически, бесчувственно.

— Не понимаю… — повторяет мужчина.

— Что же тут непонятного? — вырывается у Зинаиды. Ей так хочется, чтобы он догадался. Он же умен, опытен, он же — «Белинский». Она забывает о том, что он прежде всего человек — человек, получивший еще один неожиданный, сокрушительный удар судьбы. Девушка спохватывается, но слишком поздно. Он исчезает, больше ничего не спросив.

Следующие несколько недель стерлись из Зининой памяти, хотя должны были бы запомниться: она перепутала очередность артистов, составляя программу для конферансье, и умудрилась переврать фамилию дирижера, она в первый раз накричала на Маню и совершенно не спорила с матерью, она передвигалась в пространстве как сомнамбула и провалила экзамен в институте, потому что вместо «Театрального романа» бесконечно перечитывала свой любовный роман. Зина не замечала улыбок ребенка и озабоченного лица Галины, не видела странно сдерживаемого любопытства Фроси. Она не поздравила соседку-врача с выходом книги, не запомнила искусственных слез соседей на похоронах спившегося вконец Кольки и их же искренней радости от того, что образцовой рабочей семье штукатуров предоставили наконец ордер.

— Глядишь, Зиночка, и мы так когда-нибудь разъедемся, — Фрося улыбается почему-то грустно. Она привыкла к обществу, ей заранее тоскливо.

А Зине тоскливо и вчера, и сегодня, и завтра. Ей наплевать на общество, ей нет дела до социума.

— Я всегда подозревала, что ты — индивидуалистка, — скорбно поджимает губы Галина.

— Конечно, — Зинка соглашается горячо, с энтузиазмом. А как же еще, если ей необходим только один индивид?

Зина прохандрила апрель и так же вяло вплыла в май семьдесят пятого, уныло прошагав по Красной площади в колонне демонстрантов. «Утро красило нежным светом» все вокруг, и лишь душа девушки, плетущейся под плакатом «Мир. Труд. Май», по-прежнему серела в безысходности.

От Васильевского спуска до дома рукой подать. Зинка идет по Москворецкому мосту, не глядя по сторонам. Не радуют ее ни громогласные крики «Ура!», ни белоснежные ракеты, стремительно проносящиеся по реке от Пролетарки вдаль к Лужникам, ни лопнувшие почки на редких в центре деревьях и кустах сирени во дворе. Зина будто заледенела и не оттаивает ни под теплыми лучами весеннего солнца, ни от ласковых прикосновений свежего ветра. Никто не знает, как вывести ее из оцепенения. Разве что человек благородной внешности в потертой одежде и поношенных ботинках. Он сидит на лавочке у подъезда, погруженный в свои мысли. Рядом с ним на скамейке чем-то плотно набитый пакет. Зина в нерешительности останавливается, не доходя до парадной, медлит, прислонившись к дереву, не замечая капель смолы, тут же испачкавшей новую светлую юбку. «Я выгляжу нелепо», — думает она, пытаясь понять, как избавиться от праздничного плаката, что все еще держит в руке. Деревянный остов картонной картины стучит по стволу, мужчина замечает ее, смотрит неотрывно, не делая никаких знаков, не пытаясь заговорить или приблизиться. Как обычно, в решающие минуты Зине в голову лезут нелепые мысли. Вот и сейчас она почему-то предается не размышлениям о том, как себя вести и что говорить, а воспоминаниям о немом кино, представляет себя Вирджинией Черилл, которая сейчас подойдет к пристально разглядывающему ее мужчине, коснется его руки и спросит чуть удивленно:

— Вы? — Дотронуться до него Зина не решается, да и интонации героини «Огней большого города» ей не слишком удаются. Но это не имеет значения. Перед ней вовсе не Чарли Чаплин, не актер и не влюбленный бродяга — на лавочке сидит лишь потерянный, обманутый человек, и если кто и должен чувствовать себя прозревшей цветочницей, так это он.

— Это вы… — зачарованно повторяет девушка.

— А это? — Мужчина кивает на пакет. Зина вытягивает шею, заглядывает внутрь: мешок доверху набит знакомыми конвертами. — Это вы?

— Я, — соглашается, не отводя взгляда.

— Зачем? — Простой вопрос, требующий такого же простого ответа, который Зинка до сих пор не нашла.

— Я… Я не знаю… Просто…

— Совсем не просто!

— Да, верно. Я лишь хотела, чтобы…

— Чтобы что? — Он вскакивает, наступает на Зину. Глаза сужены, рот перекошен в какой-то горькой, ядовитой злобе.

— Чтобы вам было легче, чтобы вы захотели вернуться! — Девушка кричит и чувствует, как вместе с голосом надрывается сердце.

— Я вернулся. — Глаза словно гаснут, злобу сменяет грустная усмешка. — И что?

Зинка порывисто обнимает его, утыкается в шею, шепчет куда-то в пахнущую «Беломором» ключицу:

— С возвращением!

На втором этаже распахивается окно. Маша с любопытством наблюдает, как Зина прижимается к незнакомому дяде. Девочка хихикает, зовет весело:

— Мама!

— Машка, слезь сейчас же! Слезь, кому говорю?!

Смеющееся личико с белокурыми локонами исчезает, скорчив недовольную рожицу.

— Ваша дочка? — Фельдман равнодушно кивает на окно, отстраняясь от Зинки.

Девушка молча смотрит на него несколько секунд, на мгновение прикрывает глаза, потом, будто отбросив сомнения, широко распахивает их и выпаливает, как стреляет:

— Ваша!

И в ту же секунду мужчина, чуть не сбив ее с ног, забыв и о письмах, и о вранье, и о самой Зинаиде, вбегает в подъезд, едва не сорвав дверь с петель, и, мгновенно взлетев по пролетам, стучит в квартиру руками и ногами, звонит во все звонки, словно боится опоздать, упустить, не успеть. Зина спешит за ним. Он стоит на коленях посреди коридора, прижимая к себе белокурую головку, покрывая лихорадочными поцелуями испуганное детское личико и беспрерывно повторяет:

— Тамара! Тамара!

Рядом с ним склонилась Галина. Она безуспешно пытается оторвать от мужчины ребенка, возмущенно тормошит Фельдмана за плечи, говорит, словно внушает:

— Она — Маша, Маша.

И только сама Маша не делает и не говорит ничего: не старается ни вырваться, ни уклониться от объятий и поцелуев. Она даже головой не вертит и лишь, поймав обеспокоенный взгляд застывшей в дверях Зинаиды, слегка приподнимает брови и косит глазами на странного дядю, молчаливо спрашивая: «Кто это?»

17

— Папа! — Алина вскидывает руку, стараясь унять охватившее ее чувство жалости. Отец заметно постарел за те несколько лет, что они не встречались. Девушка стояла у табло и ждала, что в двери войдет высокий, уверенный в себе моложавый мужчина благородной наружности, но вместо него к ней через зал вылета «Шереметьево-2», медленно передвигая ноги, катит чемодан пожилой, уставший человек. — Папа… — повторяет Алина с несвойственной ей проникновенностью.

— Значит, летим? — бросает он вместо приветствия, и девушка тут же берет себя в руки, прогоняя так некстати нахлынувшие эмоции.

— Летим, — соглашается она и, взяв его чемодан (протестов, конечно же, не последовало), направляется к стойке регистрации.

Везти, хромая, багаж в двух руках тяжело и неудобно, но ей всегда предписывалось справляться самой с постигающими ее неприятностями. Если, конечно, хромоту можно отнести к таковым. Как бы там ни было, Алина справляется. Справлялась всегда, справляется и сейчас и с то и дело переворачивающимися с колес баулами, и с вопросами пограничников, и с невыносимым брюзжанием отца, проклинающим Duty Free, икру, Chanel и Америку.

— Тебе ли не любить свободу и демократию? — только и спрашивает она, реагируя на очередную гневную тираду.

— Я люблю и то и другое, но гораздо меньше, чем нашу невесту. Она и так последнее время не балует нас посещениями, а теперь и вовсе приезжать перестанет.

— Не перестанет. Во всяком случае, гастроли и контракты никто не отменял. Даже если бы она и осталась жить в Москве, все равно проводила бы здесь от силы месяц в году. Так что не переживай. Ничего не изменится.

— Изменится, — как обычно, упрям и непреклонен.

— Послушай, папа, почему бы тебе не остаться там, если без нее так плохо? Она ведь хотела забрать тебя еще в прошлом году.

— У меня работа, ты ведь знаешь!

— Думаешь, читатели не смогут обойтись без твоих разгромных статей в адрес очередного гения, потрясшего страну литературным шедевром?

— О чем ты? Читателям нет никакого дела до моего мнения. Они без него проживут.

— И?..

— Не выживу я.

— …

— Ты же помнишь, я писал всегда.

— Помню.

— Никогда не переставал.

Отчего же? Переставал. Для того, чтобы послушать музыку. Для того, чтобы восхититься игрой, талантом, внешностью. О, ты был и остаешься прирожденным критиком, критиковал и критикуешь всех и вся, только не свою обожаемую скрипачку.

Алина не отвечает. Больше они не разговаривают. Когда самолет отрывается от земли, девушка закрывает глаза, прячась во сне от тягостных воспоминаний.

18

Воспоминания не отпускали Михаила Абрамовича Фельдмана ни на секунду. Так же, как в годы ссылки, они приходили к нему по ночам в образе здоровой, живой, манящей за собой Тамары, а по утрам снова накрывали его, едва пробудившегося, взволнованного. Окатывали теплой волной детского смеха, прикосновением мягких пушистых кудрей к наждачным щекам, мелким бисером счастливой болтовни и сахарной пудрой наивных вопросов, которые начинались с неизменного, такого сладкого, все еще непривычного и желанного: «Папочка, а скажи…»

Теперь никто не стал бы укорять Зинаиду за время, потраченное на переписку с практически незнакомым человеком. Машин отец с первой встречи запоминался людям смелостью речей, неординарностью суждений и необычайной эрудицией. Даже Фрося, не признающая излишней обходительности и витиеватости в обращении, Фрося, считающая всех, прочитавших с десяток книг, «заумными и странноватыми», была покорена живым взглядом, быстротой реакции и тонкой, не всегда понятной ей иронией. Михаил Абрамович Фельдман, признанный властью диссидентом и сомнительной личностью, не достойной высокого звания советского человека, был безоговорочно принят всеми оставшимися в квартире жителями. Фрося не смела сказать плохого слова, потому как этот обиженный жизнью человек мало ел и плохо спал, а промаявшись бессонницей до пяти утра, снимал с крючка в коридоре ключи от дворницкой и шел убирать улицу.

— Мне все равно не уснуть было, а у вас давление. Так что давайте-ка, голубушка, вместо ЖЭКа в поликлинику отправляйтесь.

И Фрося возразить не решалась. Расшаркивалась, чуть не в реверансе приседала, бормотала нечто, ей вовсе не свойственное, сродни:

— Да что вы! Право не стоило беспокоиться. Большое спасибо.

Вышедшая на пенсию почтальон Валентина оценила Фельдмана как большого знатока редких марок. Ее коллекция, собранная за годы работы, была не слишком большой, но не лишенной изюминки в виде нескольких действительно редких экземпляров. На отдельных страницах кляссера среди множества беспорядочных серий флоры и фауны, которые можно было приобрести в каждом киоске «Союзпечать», бережно хранились: почтовая марка РСФСР 1923 года из серии «Филателия — трудящимся»; почтовая марка СССР 1924 года из серии «Помощь пострадавшему от наводнения Ленинграду» номиналом четырнадцать плюс тридцать копеек, сделанная из тонкой (папиросной) бумаги; пробная почтовая марка СССР 1934 года из серии «Памяти погибших стратонавтов» Васенко А.Б. стоимостью десять копеек, выполненная без перфорации, в измененном цвете, и почтовые марки РСФСР 1922 года «Юго-Восток — голодающим», выпуск уполномоченного народного комиссариата финансов РСФСР по юго-востоку (Ростов-на-Дону) — пробные марки, отпечатанные на этикетках от папирос «Сенаторские». Михаил Абрамович утверждал, что когда-то «крепко дружил с известным филателистом», а посему брал на себя не только смелость угадать реальную стоимость коллекции, но и предрекал последующий рост цены, называл Валентину «богатеньким Буратино» и в шутку просил упомянуть его в завещании. Валя смеялась, отмахивалась, но была польщена: кому-то было понятно ее увлечение, кто-то в нем разбирался. Конечно, разговоры о грядущем богатстве были пустыми, но приятными. Валентина бы удивилась, если бы узнала, что через тридцать лет ее внучатая племянница выручит за коллекцию три тысячи долларов, купит на эти деньги один рыжий полушубок из стриженой норки с собольим капюшоном и одну тонкую грязно-желтую свечу, чтобы поставить ее в ближайшей церкви за упокой своей щедрой родственницы, скончавшейся лет за двадцать до этого прекрасного дня.

Знал толк вернувшийся из ссылки литературный критик не только в повестях и рассказах, но и в музыкальных произведениях. Он помнил подробности биографии Баха и Моцарта, не путал Шуберта с шубами, слушал симфонии Шостаковича и играл на фортепьяно «Времена года», развлекая мам и бабушек, ожидающих детишек в вестибюле музыкальной школы. Такие способности не могли не растопить сердце суровой Галины, которую поначалу явление Фельдмана совсем не обрадовало, а скорее насторожило.

— Подаст в суд на отмену твоего опекунства.

— Сменит ребенку фамилию.

— Увезет девочку на другой конец города, а то и света.

Однако не случилось ни первого, ни второго, ни третьего. Опасения не подтвердились, неприязнь сменилась приветливостью. Появились слухи о возможной реабилитации диссидентов, культивировался лозунг «Сын за отца не отвечает», и Галина, не таясь, откровенничала с соседками о том, что не возражала бы против официального появления такого зятя. Фрося прижимала руки к груди, расцветала, обещала помочь со свадебными хлопотами. Радостно кивала, соглашаясь со всем, и почтальон Валентина. Только врач Антонина хмурилась, качала головой, будто хотела сказать: «Не знаю, не знаю», но не говорила, не считала возможным влезать в чужую жизнь. Зина вот влезла, а что хорошего? Самого Михаила Абрамовича Антонина Степановна уважала, как привыкла уважать любого образованного, неглупого и порядочного человека, ценила его знания, пользовалась советами и с удовольствием беседовала о прочитанных книгах, не страшась обсуждать с ним Пастернака, Бродского и Солженицына. Был он, по ее мнению, человеком глубочайшего ума, человеком воспитанным и не озлобленным ни жизнью, ни системой, человеком, обладающим огромным количеством неоспоримых достоинств и одним-единственным недостатком, который никоим образом не мог позволить Галине мечтать о свадьбе с ним своей дочери. Михаил Абрамович Фельдман оказался абсолютным, законченным однолюбом. И свою трагическую, нереализованную любовь к Тамаре он сумел преобразовать в безудержное, всепоглощающее, слепое чувство к маленькой Маше. Он жил ею, дышал ею, заботился о ней, и не было в его жизни места больше ни для кого и ни для чего, кроме литературных эссе, которые заняли прочные позиции в его душе задолго до появления в ней женщины и ребенка. Он любил свою дочь и не стал лишать ее людей, которыми она дорожила. Он любил свою дочь и остался жить там, где жила она. Он любил свою дочь и спал с женщиной, которую она называла матерью. Спал редко, подгоняемый обычным зовом плоти и лежащим рядом молодым телом. Спал, каждый раз ругая себя за несдержанность, мучаясь от вида робкой надежды, вспыхивающей в глазах Зинаиды во время близости и тут же гаснущей, когда он слезал с нее и, ни слова не говоря, будто единственное, что он мог произнести в этот момент, были путаные извинения, уходил из комнаты в кухню курить, плакать и высматривать на небе звезду по имени Тамара.

Со стороны выглядели они вполне счастливой семьей: талантливый ребенок, помешанная на этом ребенке бабушка, интеллигентные родители. Он, благодаря старым связям и преданным друзьям, нашедший сдельную работу сразу в нескольких изданиях, по-прежнему пишущий разгромные критические статьи в адрес современных авторов, принимаемый с восторгом читающей публикой. Она, распрямившаяся и похорошевшая, получившая высшее образование, место концертмейстера и уважение коллектива, принимающая радушно его многочисленных приятелей, слушающая с ними «голос Америки» и первые записи питерского рок-подполья. Каждый ощущал себя состоявшейся личностью. Он обрел свободу и вместо жалости тайную и открытую зависть друзей: молодая жена, мировая теща, практически гениальная дочь. Она получила осязаемое воплощение своей любви. Оба они теперь имели то, о чем не смели и мечтать, и оба были мучительно, непоправимо, бесповоротно несчастливы. Он чувствовал себя палачом, то смягчающим наказание, то вновь его назначающим. Она — голодной собакой, у которой постоянно отбирают только что брошенную кость. Они оба отчаянно, безрезультатно старались: он — полюбить ее, она — разлюбить его. Каждый ощущал себя одинокой планетой, потерянной во вселенной, каждый существовал в своем мире: он, балагуря и шутя, приобнимая ее за плечи, рассказывая в этот момент друзьям свежий анекдот или обсуждая новую острую карикатуру Ефимова, и она, склоняя голову ему на плечо и подпевая молодым музыкантам из пока мало кому известной группы «Машина времени». В действительности же единым целым ощущали они себя только тогда, когда превращались в родителей. Здесь один разделял чувства другого, обретал понимание, находил безоговорочную поддержку своим мыслям.

— Какая посадка головы! Ты посмотри, как грациозно она прижимает скрипку к плечу! — захлебывался от восторга Фельдман, глядя на дочь.

— Ты еще не то скажешь, Миша, когда она взмахнет смычком, — вторила Зина.

— Жду — не дождусь, когда ей позволят перейти от гамм к настоящим произведениям. Представляешь, как она будет играть Чайковского!

— Да. Или вальсы Штрауса. Она сможет выразить их так, что серьезные слушатели, которые ходят в консерваторию, не смогут усидеть на месте.

— Да.

— Да.

И они улыбались друг другу так трогательно и нежно, будто и не было в их отношениях ничего мрачного.

Но такие дни неизбежно заканчивались: расходились друзья, Маша убирала скрипку в футляр, уходила спать в комнату с бабушкой. Зина лежала на своей половине матраса, боясь пошевелиться, не решаясь дотронуться до дышащего рядом человека. Она всей кожей ощущала границу, невидимую черту, натянутую на простыне ровной линией, зайдя за которую она снова будет прятать голову под подушку, чтобы не слышать доносящихся из кухни звуков, чтобы не стараться убедить себя в том, что льющаяся из крана вода — это всего лишь средство утолить жажду, а не способ скрыть красноту заплаканных глаз.

В такие моменты Зина всегда пытается уснуть, но ничего не получается. Она чувствует себя отвратительно: забрала чужое счастье, а своего не нашла. Обычно она мучается несколько часов и забывается лишь под утро некрепким, беспокойным сном, чтобы встать с отекшими пальцами, мешками под глазами и кривой, неестественной улыбкой, призванной убедить окружающих в абсолютном счастье ее обладательницы. Но последний месяц Зина не спит до рассвета: вертится с боку на бок, вздыхает, постанывает, чтобы с первыми лучами солнца резко вскочить и пробежать по коридору до туалета, где ее будут выворачивать приступами безудержной рвоты последствия иногда нарушаемой границы на общем матрасе.

19

Славочка, милая, билет пришлось сдать. Умер Конушевский (помнишь, тот старый профессор, о котором я тебе рассказывала?). Он готовил тяжелых больных к плановым операциям (проводил с ними разъяснительные беседы, следил за психологическим состоянием пациентов). Его расписание передали мне, и все лето теперь буду работать. Так что приехать не получится. Присылай своего мальчишку ко мне. Такие новости, родная. Времени на длинные письма сейчас, к сожалению, нет. Надеюсь, ты простишь мне эту короткую отписку.

Целую вас. Я.

P.S. А у соседей родилась очаровательная, здоровая девочка. В доме снова визги, пытаюсь творить на работе.

20

— Здесь сказано «очаровательная, здоровая девочка», но она хромает, и хромала, когда попала к вам. Я хочу знать, что случилось?

Директор интерната пристально смотрит на Гальперина. Да, она прекрасно помнит и эту воспитанницу, и ее родителей. Родителей помнит только потому, что не у многих из обитателей интерната родители были и есть. Дети с нарушениями опорно-двигательного аппарата — в основном отказники. Хотя у той, кем интересуется мужчина, особых проблем не было, как не было и показаний к пребыванию в специальном закрытом учебном заведении. Женщина опускает очки на краешек носа будто для того, чтобы стекла ничего не смогли скрыть за своей толщиной от ее внимательных глаз. Она долго молчит. Потом, приняв решение, спрашивает:

— Почему бы вам не спросить у нее?

— Вы думаете, я пришел бы сюда, если бы мог это сделать? — Влад сердится. Он зол на Алину, так и не позвонившую и не пришедшую на консультацию в «Полиграф», на себя за то, что только вчера обратил внимание на этот постскриптум, на недоверчивую заведующую, которая разговаривает с ним так, будто он несмышленый мальчишка, сующий нос не в свое дело, а не взрослый человек, ученый, ведомый исключительно профессиональным интересом. Да, по поводу исключительности интереса он, конечно, лукавит, но об этом никому знать не обязательно.

— Молодой человек, вы просите меня нарушить закон и при этом позволяете себе хамить, — женщина недовольно хмурится.

«Она выгонит меня и будет совершенно права. Она немолода, она занимает высокий пост, она, в конце концов, сидит в собственном кабинете и не обязана терпеть выпады нервного типа, ворвавшегося к ней на прием без предварительной договоренности».

— Простите, я не хотел вас обидеть. Поверьте, мне действительно очень нужна эта информация. Я гарантирую, что моя осведомленность не причинит ей ни вреда, ни беспокойства.

Директор все еще колеблется.

— Я очень прошу вас…

Женщина берет бумагу и ручку, пишет несколько слов, протягивает Гальперину.

— Идите в архив.

В архиве равнодушная тетка в белом халате читает записку и медленным рыбьим взглядом скользит по полкам, бубнит:

— Щеглова… Щеглова. Нет, не здесь.

— Год рождения какой?

— Семьдесят шестой. Февраль.

— Сейчас. Тут тоже нет. И зачем она вам понадобилась? Вы из милиции? Натворила она чего?

— Нет, — Влад начинает звереть. Он еле сдерживается, чтобы не оттолкнуть неторопливую и неповоротливую служащую и не броситься к полкам самому.

— Нет? — ехидно изумляется женщина, скосив глаза на полученную записку. В ней велено показать то, о чем спросит этот мужчина, а кому, как не органам, следует показывать все по первому требованию?

— Послушайте, нельзя ли побыстрее? Я тороплюсь.

— Тише едешь, дальше будешь. Ишь, раскомандовался. Раз не из органов, я перед тобой стелиться не стану. У меня вообще обед. Через сорок пять минут приходи. Может статься, и найдем твою Щеглову.

Через час совершенно измученный ожиданием и новой порцией издевательств и препираний Гальперин наконец получает медицинскую карточку Алины, где в графе «диагноз» размашистым почерком выведено «полиомиелит».

21

Свадьба оказалась более чем скромной. По современным меркам, даже недостойной знаменитой скрипачки и потомственного аристократа. Алина готовилась к венчанию на Манхэттене — на пересечении Пятнадцатой и Девяносто седьмой улиц расположен Свято-Николаевский кафедральный собор — главный православный храм на американском континенте, к банкету в «Интерконтинентали» с «Виртуозами Москвы» в фойе, Moлt & Chandon в бокалах, трюфелями на тарелках и к драке между «ОК», «People» и «Hello» за право освещения торжества. Ничего этого не произошло. Случилась десятиминутная роспись в мэрии в присутствии двадцати самых близких, среди которых не было ни одного репортера, пешая прогулка до весьма приличного, но далеко не изысканного ресторана и спокойный ужин с традиционным обменом новостями, ни разу не прерванный пьяными криками: «Горько». Говорили о предстоящих гастролях, о цене на нефть, от которой зависело благосостояние лорда, о новом бродвейском мюзикле, неожиданно ставшем хитом, и о провале модного российского автора, произошедшем не без участия присутствующего за столом литературного критика.

Алина наблюдала за отцом. От меланхолии, овладевшей им в самолете и не проходящей на протяжении тех нескольких дней, что они уже провели в Нью-Йорке, не осталось и следа. Он снова обрел себя: уверенно сыпал цитатами, оспаривал мнения, не совпадающие с его собственным, а значит — единственно правильным, декламировал стихи. Кто-то интересуется, чем вызвана потрясающая камерность мероприятия. А с другого конца стола уже доносятся выразительные строки:

— «Быть знаменитым некрасиво. Не это поднимает ввысь. Не надо заводить архивы, над рукописями трястись…» — Отец останавливает декламацию так же внезапно, как начинает, смущенно добавляет: — Не я, Пастернак, — и, потеряв интерес к теме скромности церемонии (он ведь только что все популярно объяснил), переключается на обсуждение книги еще не известного в России автора. Говорят о каком-то «Алхимике», восхищаются, спорят. Отец просит повторить фамилию автора, пересказать сюжет. Слушает жадно, сокрушается, что не читает по-английски, обещает ждать перевода.

— Да, это успех. Безусловный успех. У нас такую вещь тоже оценят, я вам говорю. Я буду содействовать. Это должно быть переведено, — он будто скинул лет двадцать: плечи распрямились, голова поднялась, глаза ожили.

— Постарел, правда? — Невеста подсаживается к Алине, кивает на отца.

— Да.

— Я думаю, ему надо остаться со мной, пройти обследование, подышать чистым воздухом. Знаешь, у Арчи дом за городом. Там такая красота: лес, олени под окнами ходят. Что скажешь?

— Он задохнется.

— Почему?

— А кого там критиковать? Оленей?

Невеста смеется, поправляет локоны, не уложенные в прическу.

— Я все же поговорю с ним.

— У тебя ничего не выйдет.

— Ладно. Не выйдет с ним, выйдет с тобой.

— То есть?

— Сделай одолжение. Завтра в десять утра за тобой приедет шофер, поезжай с ним и не забудь захватить фотоаппарат. И не надо вопросов.

Не надо так не надо. Просят взять камеру — хотят, чтобы Алина снимала. Она готова это делать всегда, не интересуясь подробностями. Она согласна.

— Чудесно! — Невеста порывисто обнимает ее и переключает внимание на следующего гостя.

К Алине подсаживается молодой человек. Кажется, друг жениха, или брат, или сват. В общем, не имеет значения. Его уже несколько раз представляли Алине, но она все равно не может запомнить правильную последовательность имен, фамилий и титулов. Алине велели обратить на него внимание, а она не любит делать то, что ей говорят. Разговор не клеится. К тому же за два проведенных в Москве года девушка отвыкла от английского, теперь снова приходится подбирать слова.

— Красивая пара, правда? — традиционный вопрос.

— Более чем, — спокойно кивает Алина. За три предсвадебных дня она успела смириться и с титулом жениха, и с его умом, и с привлекательностью. Не могла принять другого: скрипачку посетила любовь, а сердце Алины молчало. Но лорд Вильгельм Арчибальд Третий не имел к этому ни малейшего отношения, поэтому согласиться с наличием у него достоинств не составляло труда.

— А церемония странная.

— Вы находите? — И почему она должна интересоваться суждениями этого человека?

— Ни церкви, ни журналистов.

— Не хотели шумихи. — «А может лучше вовсе не реагировать на реплики?»

— И музыки не хватает.

— Музыки им хватает, — Алина неожиданно улыбается и решает наконец присмотреться к собеседнику. Если следовать известной логике, что мужчине вовсе не обязательно быть писаным красавцем, то этот экземпляр, безусловно, можно считать достойным внимания. Ничего запоминающегося, но и ничего откровенно отталкивающего. В общем, обычный человек, обычная речь, обычные интересы. А обычного Алине не надо. Даже Шурик был особенным. Таким необыкновенным, самовлюбленным негодяем. Хотя, может, не стоит делать скороспелых выводов и все же дать шанс? Только кому: мужчине или себе?

— Вы раньше были в Америке?

— Я американка.

— ????

Уставился на нее. Изумлен. Даже напуган. Как это «американка»? Ему сказали, она из России. Как можно быть американкой и жить в России?

— Американка, — просто повторяет Алина. Ну, не рассказывать же всего остального.

— Вау! Это круто!

Ох уж это вездесущее и всеобъемлющее местное «сool»!

— Значит, вам необязательно возвращаться? Срок визы не ограничен?

Что это? Прощупывание почвы или просто вежливый интерес?

— Необязательно. Но я не собираюсь оставаться, — лучше сразу расставить все точки над «i».

— Вас ждет семья?

«А разве не видно? Семеро по лавкам».

— Работа.

— А чем вы занимаетесь?

— Фотографирую.

— Здорово. Всегда мечтал научиться профессионально снимать.

«Правда или лесть?»

— Знаете, в музее Гуггенхейма сейчас чудесная выставка. Необычные фотографии мировых столиц. Говорят, представлены работы известных мастеров. Я, правда, не знаю имен…

— Брессон, Дуано, Колберг.

— Запомню. Может быть, сходим, посмотрим?

Это гораздо лучше, чем обсуждение свадьбы, но, к сожалению…

— Увы, я там была позавчера.

Секундное замешательство, а следом новая атака:

— Тогда у меня другая идея. Раз вы фотограф, вас надо заинтересовать интересной съемкой. Я угадал?

— Ну… в общем… — Алина и не пытается скрыть внезапно возникший интерес.

— Хотите, организую для вас охоту американских аристократов? Обещаю, будут трубачи, борзые и трофеи. Вы ездите верхом?

— Нет, я… — Больная нога невольно дергается под столом.

— Неважно, я научу. Так как?

Как? Она не знает как. Не говорить же ему, что само сочетание «американские аристократы» кажется ей отчего-то смешным, а трубачи и борзые в ее сознании гоняются за дичью по Павловску или Булонскому лесу.

— Не знаю…

— Подумайте. Обещаете?

— Обещаю.

— Прекрасно! А сейчас у меня предложение, от которого вы не сможете отказаться.

— Да? Мне уже интересно. — «Что это такое? Я кокетничаю?»

— Вам не надоела вся эта болтовня о нефтедолларах и театральных премьерах?

— Возможно…

— Гул в ушах, взрыв в голове, да и только. Дела, дела, и никакой романтики.

— Что вы предлагаете? — Алина даже немного наклоняется к мужчине. Пожалуй, спиртного на сегодня достаточно. Краем глаза она ловит одобрительный взгляд невесты, та подмигивает Алине, и (о боже!) Алина подмигивает в ответ.

— Предлагаю сбежать отсюда.

— Куда? — Девушка разыгрывает смущение. Она даже театрально опустила глаза. Если бы Алина умела краснеть по заказу, она бы сделала и это. Просто чтобы развлечь себя и оставить мужчине чувство пусть и простого, но все же завоевания. Хотя зачем все эти игры? К чему уловки? Считается, что выбирает женщина. Один взгляд на мужчину — и она уже знает, будет ли продолжение. Это правило, но правило в Алинином восприятии со множеством вариаций. Бывают ответы категоричные, а бывают оставляющие шансы: нечто вроде продолжение было бы возможно, если бы не (моя семья, его семья, брехливая собака его бабушки, любопытство моей подруги и т. п.). Вот и сейчас разговоры о выставке и вызывающее амнезию шампанское повысили очки американца. Так к чему продолжать игру? Алина для своего возраста уже очень взрослая и достаточно опытная, может позволить себе сделать то, что она хочет. А хочет она именно этого: ни к чему не обязывающего флирта, пусть даже и с весьма определенным продолжением. В конце концов, она свободна и никому ничего не должна. Да. Решено. Она идет с ним, и будь что будет: хороший секс — замечательно, плохой — ей не привыкать.

— Вы любите танцевать? Пойдемте потанцуем. Здесь, на углу Двадцать пятой и…

— Не люблю!

— Что?

— Не люблю ни танцы, ни охоту, ни Гуггенхейма! — Алина говорит резко, громко, заполняя своим криком внезапно образовавшуюся за столом тишину. Двадцать пар глаз смотрят на нее в растерянном удивлении, она не глядит ни на кого, сидит, опустив голову, стараясь унять гнев и дрожь в голове, в руках и той конечности, что не позволяет ей любить буги-вуги. — Мне завтра рано вставать, — пытается девушка исправить нелепое положение, в которое поставила своего собеседника. В конце концов, он не виноват, что не заметил раньше ее хромоты. Но он уже не реагирует: надул губы, отвернулся, выпятил грудь, — аристократ.

А вставать действительно рано. Желтое такси уже ждет ее у двери гостиницы. Водитель, к счастью, немногословен. Он выполняет указание: везет ее по неизвестному адресу. Дорога, правда, не занимает много времени, да и в пункте назначения не оказывается ничего таинственного: они останавливаются в Мидтауне возле дома, где расположена квартира лорда Арчибальда (Алину уже приглашали туда на обед). Что же может заставить молодоженов пригласить к себе кого-то на ранний завтрак сразу после брачной ночи? Алина заинтригована. Она готова застать пару в одинаковых банных халатах, которые они наверняка едва успеют надеть, услышав стук в дверь, однако вместо ярко представленного зрелища девушка слышит совсем не сонное:

— Входи. Открыто.

Если до этого момента Алина не представляла себе настоящее значение слов «застыть от изумления», то в это мгновение она в полной мере почувствовала их истинный смысл. Она замирает на пороге, пораженная странным видом хозяев. Если вчера у кого-то и могли возникнуть правомерные сомнения в том, что их компания в ресторане отмечает именно свадьбу, то сегодня эта пара развеяла бы их без остатка. Жених облачен в кремовый фрак, в петлице свежая роза цвета топленого молока, на тщательно уложенных волосах — цилиндр, в руках — перчатки и трость. На невесте то самое платье, которое принято надевать один раз в жизни: тяжелый атлас, кринолин, узорные выточки на лифе. Из-под подола едва видны носки тех самых парчовых черевичек, что Оксана заказывала Вакуле. Густые локоны собраны в затейливую прическу, украшенную такими же свежими розами, что и грудь жениха. Умелый макияж скрывает следы усталости, глаза горят тем волшебным свечением, которое могут излучать только глаза влюбленной женщины.

— Меня не предупредили о втором дне? Сегодня венчание? — Алина наконец обретает дар речи.

— Какое венчание? Ты с ума сошла! Арчи! Ты представляешь, она решила, что мы будем венчаться. Невероятно! Я? Венчаться? И где? В Америке? Ты, особенно после вчерашнего дня, должна понимать, что если я и решусь на это когда-нибудь, то уж точно не в Штатах. В какой-нибудь московской церквушке: тихой, неприметной. Или нет. Стоп. Кто-то мне недавно говорил, что Святую Софию собираются открыть для служб. Это правда?

— Я не знаю.

— Ну, если откроют, то тогда и подумаем о венчании. А пока просто сделаем серию фотографий, ладно?

— Вы так оделись, чтобы я вас сфотографировала и только?

— Скажешь тоже: «И только!» Без свадьбы еще можно обойтись, но вот без свадебных карточек, без альбома, без памяти, от этого увольте. Я же должна буду что-то показывать своим детям. Да не смотри ты на меня, как на сумасшедшую. Здесь вообще принято встречаться на следующий день после торжества и делать композиционные снимки. «Дядя жениха, встаньте в первый ряд, тетя невесты, подвиньтесь к молодому человеку в очках. Ваше платье гармонирует с его галстуком».

— Сейчас соберутся все вчерашние гости?

— Смеешься? Нет, конечно! До этого я еще не дошла. Только я, Арчи и наше счастье. Через пятнадцать минут подадут лимузин, и поедем.

— Куда?

— Программа следующая: статуя Свободы, два небоскреба — Крайслер и Утюг, Бродвей, Бруклинский мост. В общем, «Большое яблоко» во всей красе. Возражения есть?

— Есть. — Алина скептически улыбается. — Я думала, снимать надо только тебя, Арчи и ваше счастье, а не рекламный тур по Нью-Йорку.

— Так и есть.

— Тогда предоставь выбор маршрута мне.

— Но…

— Или фотосессия отменяется!

— Ну, хорошо, — вынуждена согласиться невеста.

Свобода выбора за Алиной:

— Central Park, — командует она водителю лимузина.

— Central Park?! — хором ужасаются молодожены с заднего сиденья.

— Yes.

— Алина, зачем нам туда ехать?

— За настроением.

Через четыре часа они возвращаются домой. Уставшие модели дремлют в машине. Алина просматривает кадры. Снимки получились удачными, даже очень удачными. Ни одного случайного, ни одного проходного, ни одного безымянного. Целая коллекция лирических фотографий. У автора уже и название для нее созрело:

— «Ощущения», — произносит вслух Алина и удовлетворенно улыбается, не отводя взгляда от экрана камеры.

Вот они в Шекспировском саду у театра «Делакорт». На заднем плане пышные кусты бордовых роз. Она сидит на скамейке. Он перед ней на одном колене. В руках все та же бордовая роза и чудом одолженный у кого-то из приминающих неподалеку траву студентов томик английского поэта. У невесты опущены ресницы, на губах играет полуулыбка, лицо жениха подвижно, заметно, что он декламирует сонет. «Романтика». А как еще можно назвать этот кадр?

На следующем снимке пара расположилась в лодке посредине озера «Резервуар». Женщина откинулась на локти, почти легла. Голова ее поднята к солнцу, глаза щурятся от яркого света. Мужчина снял цилиндр и фрак, ослабил галстук-бабочку, бросил весла. Люди молчат. Она о чем-то мечтает. Он наблюдает за чинно проплывающими мимо утками. Маленькое суденышко безмятежно дрейфует на воде — крохотный островок спокойствия среди сотен одержимых джоггингом, бегущих вдоль берега на заднем плане. Это «Умиротворение».

А теперь они на «Овечьем пастбище». На траве расстелена скатерть, на ней хлеб, сыр, прочий нехитрый провиант, купленный в ближайшей лавочке. Она прислонилась головой к его плечу. На ее губах и подбородке капли красного вина, его рука с носовым платком тянется к ним. Это «Нежность». Выстраивание экспозиции вызвало у обоих необычайное оживление:

— А здесь живописнее, чем в саду у Майкла, — замечает жених.

— Определенно, — подхватывает невеста.

— Зато сыр такой же. Смотри.

— Я сыр не запомнила.

— Конечно! Ты запомнила вино.

— Его запомнило мое платье.

— Это уцелеет. Обещаю.

— Постарайся, — женщина шутливо грозит мужчине пальцем и оборачивается к Алине. — Боже! За всей этой кутерьмой я даже не успела рассказать тебе, как мы познакомились с Арчи. Майкл — это наш трубач. У него дом в Олбани. А Арчи дружит с соседом Майкла. Это тот человек, которого ты вчера…

— Значит, в Олбани у домов разгуливают олени?

— Ловко-ловко. Ладно, забудем о вчерашнем. Я о другом. Так вот. Наш оркестр в гостях у Майкла, на огонек заглянули соседи. Сидим за столом, я прошу передать мне сыр. Арчи кидается выполнять просьбу и опрокидывает мне на платье бокал красного вина. Ну, как тебе?

— Просто сцена из любимого фильма.

— Вот именно. Он еще и вытирать бросился, как Мягков в «Служебном романе». А я сразу вспомнила «Снимайте платье», и давай хохотать как ненормальная. Видимо, смех мой ему в душу и запал. А, Арчи? Ну, скажи, зацепила я тебя своей истерикой?

— Зацепила.

— Вот так-то. Он ведь понятия не имел о том, кто я такая. Уже потом оценил и чистоту звука, и взмах смычка. Он музыкой до моего появления совершенно не интересовался. Одно слово, что лорд, а на самом деле одни только цифры в голове. Хотя, с другой стороны, ну откуда ему меня знать? Я кто? Русская скрипачка, к тому же на тот момент с постоянным местом жительства в Москве, так что знать меня он был не обязан. Верно я говорю, Арчи?

— Нет. Знать тебя должны все. — И они снова забывают про Алину. Смотрят друг на друга с обожанием. Нежность.

Алина даже улыбается. Когда она занята работой, все остальные эмоции отходят на второй план. Вот и сейчас она просто любуется милой парой на собственноручно сделанном снимке. Вернее, удовольствие ей доставляют не столько модели и их чувства, а удовлетворение собственным мастерством, что позволило эти чувства продемонстрировать. Здесь подретушировать, тут подправить, там немного смазать задний план, — и снимок, пожалуй, мог бы стать главным в серии. Если выпустить альбом во Франции (а где же еще публиковать чувственные фотографии?), то можно рассчитывать даже на получение премии Надара[8].

Или главной лучше сделать эту? Алина подносит экран ближе к глазам. Это «Большая лужайка». В кадр попало с дюжину посетителей Центрального парка: несколько роллеров, семья, расположившаяся для пикника, группа подростков, упражняющихся в модной нынче игре в сокс. Все заняты своими делами: им нет дела до пары в свадебных нарядах, присевшей на траву отдохнуть. Как, впрочем, и эти двое не замечают никого вокруг. Алина слышит шум подвижных игр, детский смех, окрики, ругательства, команды «Держи!», «Давай!», «Пасуй!», «Кидай!». Снимок переполнен безудержным уличным гвалтом. Алина помнит его, но видит сейчас только своих героев. Ничто и никто не отвлекает от них внимания, ничто и никто не отвлекает их внимания друг от друга, а значит, и название для фотографии готово: «Уединение».

А следующий кадр и вовсе превосходит все остальные: и по композиции, и по цветовому решению, да и просто по смыслу. Они стоят на берегу озера. У самой кромки воды. Они застыли рука в руке, плечо к плечу, они любуются своими отражениями: она — его, он — ее. Любители посудачить об успешности семейных союзов утверждают, что счастливый брак — это тот, где муж и жена смотрят в одну сторону, а не друг на друга. Алина готова поспорить: перед ее глазами воплощение счастья. Как назвать то, что ей удалось запечатлеть? «Проникновение»? «Растворение»? Или, может быть, «Упоение»?

— «Любовь», — отвечает она самой себе и чувствует, как к сердцу опять начинает подползать ядовитая змейка зависти.

— Где любовь? Покажи! — звонко раздается с заднего сиденья.

— Я думала, ты спишь.

— Уже выспалась. К тому же мы почти приехали.

— Вот. Смотри.

— Красотища! И лучи солнца на воде играют. Столько блеска — прелесть!

— Если бы вы забрались на смотровую площадку Утюга или Крайслера, то блеск играл бы на ваших лицах и ты вряд ли сочла бы это прелестным.

— Верно. Спасибо тебе.

— Пока не за что. Вот отберу лучшие снимки, пришлю вам, напечатаете, и тогда…

— Не надо.

— Что «не надо»?

— Присылать и все такое. Ведь это не настоящая свадьба.

Лимузин плавно тормозит у подъезда. Скрипачка тормошит своего лорда:

— Просыпайся, Арчи, приехали, — снова оборачивается к Алине: — Пойдем к нам, выпьем чайку.

— Какой чай? Погоди! Я не понимаю, что с фотографиями?

— С фотографиями? Ах, это… Это просто мой… наш подарок тебе.

— ???

— Ты же видела, вчера не было никакой шумихи: ни газетчиков, ни телевизионщиков, ни папарацци.

— …

— Но человечество наверняка не откажется ознакомиться с подробностями нашего бракосочетания.

— И???

— Просто договорись с любым журналом и продай эксклюзив.

— А деньги?

— Я же говорю тебе: «Это подарок».

— И что мне с ним делать?

— Что хочешь. Фотографии отличные. Думаю, тебя ждет много интересных предложений. А деньги помогут продержаться здесь первое время.

— Ты то отсылаешь меня домой, то снова возвращаешь сюда.

— Я просто пытаюсь помочь.

— Дева Мария!

— Зачем ты так?!

Алина и сама не знает зачем. Она негодует. История повторяется. Но если в прошлый раз она не могла отказаться, то теперь выбор есть. Ей решать, воспользоваться ли выгодным предложением и казнить себя за слабость характера долгие годы или пойти своей дорогой: дорогой с маленькой студией, небольшими деньгами, сомнительной клиентурой, дорогой с неизвестным будущим, дорогой с большими надеждами.

— Я подумаю, — просто говорит она, хотя уже совершенно не сомневается в том, как поступит на самом деле.

Снимки через неделю опубликует глянец, назначивший самую высокую цену. Большую часть средств Алина переведет на счет отделения Корпуса мира в Камеруне, остальное отдаст постаревшему литературному критику (как она и предполагала, в Америке он задержаться не пожелал, а хорошие медицинские обследования и в России теперь не бесплатны). Себе оставит только воспоминания о создании альбома. Она будет хранить в голове цветовые решения, насыщенные краски одних кадров и приглушенные тона других, четкость линий, стройность композиции, а главное, — настроение своих моделей. И когда придет время (еще через год), и к ней в студию просто заглянет женщина из соседнего дома, чтобы спросить о возможности фотографировать свадьбу ее дочери, Алина согласится, не раздумывая. Поставит только одно условие: денег не возьмет, но снимать станет там, где захочет, и сможет впоследствии распорядиться копиями по своему усмотрению. На сделанных кадрах не будет ни вечного огня, ни венценосной Ники, ни дворцовых ансамблей, ни башен, ни куполов. Будут только чувства, перемешанные с природой Царицынского парка. Не с той, что окружает поющий фонтан, отреставрированный храм и музей усадьбы, а с той, что простирается далеко в глубину, вбирает в себя изгибы прудов и тропинок, неторопливый скрип детских колясок, эмоциональные выкрики баскетболистов, мерную чеканку торопливых кроссовок, нерушимое спокойствие вековых сосен, легкий трепет листвы молодых, недавно посаженных берез и безмятежные улыбки отдыхающих на зеленой траве людей. Все это Алина назовет «Ощущениями», положит в ту же папку, где ждут своего часа «Осень» и еще несколько альбомов, и отнесет для начала в выставочный зал районного Дома культуры. Вскоре ее работы переедут в художественную галерею округа, а потом наступит черед и Дома фотографии. Лин Майлз снова станет Алиной Щегловой. Совсем другой: успешной, известной, востребованной. И такой же обиженной, просыпающейся в слезах и несчастной.

22

Славочка, дорогая, теперь наконец понимаю, как мне повезло в этой жизни. Признаюсь тебе, были моменты (и немало), когда я завидовала тебе, считала себя какой-то странной, бесчувственной, обделенной. Сколько раз задавала себе вопрос, почему все вокруг обладают способностью влюбляться, переживать, страдать и умирать от счастья, почему тебе суждено было испытать все это в полной мере, а в меня словно забыли вложить сердце? Но сейчас, милая, если бы я только могла поверить в бога, я бы вознесла ему хвалу (и не одну) за то, что он уберег меня от этого ужасного чувства, и горячо молилась бы, и просила бы беречь от него и дальше. Знаю, ты осудишь такие мысли. Ты даже после всех своих горестей продолжаешь считать любовь величайшим даром, что посылает Господь избранным. Так вот признаюсь тебе: я рада, что мы с ним друг друга не избрали. Недавно вычитала у Виланда (помнишь, это такой поэт и идеолог немецкого рококо?), что «страдание любви слишком сладко, чтобы искать от него излечения». А я вот думаю, что некоторым такие пилюли просто необходимы. Люди (хорошие люди), отравленные любовью, перестают быть собой, считают правильными дурные поступки, совершают ужасные вещи, пытаясь угодить (и безрезультатно) предмету своего обожания. Что там у Достоевского по поводу гармонии? Никому она не нужна, если в ее основе заложена хотя бы одна детская слеза? А я бы перефразировала, сказала бы, что никому не нужна такая любовь. А у нас здесь к тому же речь идет не об одной детской слезинке, а о целом море соленой печали. Наверное, стоит вмешаться… Но как? Ведь нет от этой вашей любви ни таблеток, ни микстур, ни порошков. Человек должен очнуться сам. А что, если сон будет длиться вечно? Жаль, ужасно жаль малышку. Ты будешь спорить со мной о ценности каждой жизни, но я не перестаю думать о том, что появление на свет этого ребенка было ошибкой. Люди — странные существа. Не понимаю, кто живет рядом со мной и как сущий ангел может хранить в себе столько дьявольского?

Пиши мне, только, пожалуйста, не читай нотаций и проповедей.

23

Мир еще не изменился. Это лет через пятнадцать станет модным сжигать масленицу, поститься, печь куличи и усердно креститься перед иконами. Это в новой России президенты (бывшие партработники и сотрудники КГБ) станут не только беседовать с патриархами, но и присутствовать на богослужениях, поддерживая религию, как отличный фундамент для укрепления своей власти. Это после смены строя станут выставлять мощи и привозить образа, чтобы народ не отвлекался от веры, чтобы не пенял на то, что снова приходится довольствоваться малым. А на что жаловаться? Сходи, поклонись, попроси, и обрящешь. Так будет, а пока Зинаида не знает, у кого просить и на кого уповать. Она — дитя советского времени, продукт синтеза физики и культуры, науки и искусства: есть знания, есть воспитание, есть образование, а крестика нет, как нет и вероисповедания. Из религиозного в ней до недавних пор только и было, что отвращение к Фросиной упертости: вспомнит та о Тамаре при ребенке и вставляет свое вечное:

— Царство небесное.

А Маня потом все внутренности вынет расспросами, что за царство такое и как туда попадают. А теперь Зина и сама не отказалась бы там очутиться. Не насовсем, конечно. Пока рановато. А так, на экскурсию. Ей бы вопросы задать, да ответы найти, да помощи попросить. Говорят, надо в церковь идти, иконам кланяться, грехи замаливать и креститься. Зина, может, и поступила бы так, если бы была уверена в эффективности рецептуры. А пока она стоит возле Святой Софии, смотрит ввысь. Вроде бы и у церкви, да не совсем. Похоже, что молится, да ни одной молитвы не знает. А если бы и знала, то устыдилась бы и в храм войти, и к богородице обратиться. Как попросить величайшую из матерей научить Зинаиду любить собственного ребенка? За чужого она жизнь готова отдать, а своего и глаза бы не видели. Что за напасть? Нелепость? Наказание? Провидение?

Зина еще помнила то чувство, которое зародилось в ней вместе с пониманием причины утреннего недомогания. Сначала это было маленькое зернышко, которое лишь позволяло ей таинственно улыбаться, потом зацвело пышным цветом, приглашая мечтать о грядущем счастье (она подарит Фельдману еще одну дочку или даже лучше сына, и тогда…). Еще одна Манечка Фельдману оказалась не нужна. Зинка забыла, что он однолюб. А вспомнила тогда, когда это чувство всепоглощающего обожания к зреющей внутри жизни вылилось из нее, подгоняемое первыми толчками ребенка, похожими на бульканье пузырьков, и внезапно обрушилось на него кроткими словами, сжатыми руками, ждущими глазами.

— Я беременна, — тихо, нежно, влюбленно.

— Давно? — сухо, по-деловому.

— Четыре месяца, — радостно, даже восторженно.

— Ты уверена? — недоуменно — Зина по-прежнему худая и угловатая.

— Конечно. Ребеночек уже даже толкается. Представляешь, вдруг у нас будет сын? Твой сын?

— Не представляю, — мрачно и как-то разочарованно.

Зинка вспыхивает. Чувствует: что-то не так, молчит в растерянности.

— Ты прости меня, Зина, прости, — Михаил Абрамович вдруг падает на колени, хватает женщину за полы халата, тычется головой в ее твердый живот так, что Зина пугается: сейчас он выбьет из нее тот комочек, что трепыхается там бабочкой, откликаясь на громкие, беспокойные звуки.

— Что ты, Миша? Что?

— Я старался, Зина, я старался, понимаешь? Ты понимаешь меня? Понимаешь меня? Ну не могу я с тобой. Другие могут. Могут всю жизнь вот так. А я не хочу, слышишь? Нет, ты не думай. Ты — ангел! Это я, я не достоин. Я не могу объяснить. Я ничего не хочу. Ничего не хочу с тобой, понимаешь? Нет, я знаю: оправдания нет. Кто я такой? Жалкий ссыльный, враг народа, недостойная личность. Подумаешь, статейки кропаю. Кого они волнуют, статейки эти, кому от них хорошо?

— Тебе, — Зина отвечает механически, хотя реакции от нее никто и не ждет. Ее руки, сначала испуганно гладившие его голову, теперь висят безвольными плетьми, колени трясутся, подбородок дрожит, как у дряхлой старухи.

— Зина, я прошу тебя, ты только не думай, не вини себя! Все из-за меня, слышишь? Меня ведь никто не поймет, я сам себя не понимаю. Я же радоваться должен, ноги тебе целовать. Не отталкивай! Я должен, слышишь? Давай я поцелую их, милая моя, хорошая, славная. Ты же спасла меня, я знаю. Если бы не письма, я бы сдох там. А так я вернуться хотел, я старался, я ждал. Но ты как спасла, так и убила меня, понимаешь? Я же к Тамаре шел, а нет Тамары. Другой бы радовался: и его любят, и ребенка. Так я радуюсь, Зина, радуюсь. Спасибо за Маню. Спасибо, что не по приютам она. Только тошно мне от радости от этой. Устал я, понимаешь? Устал ждать, что душа проснется. Не хочу ничего. Ты должна, слышишь, ты обязана меня понять! Ты же почти музыкант, ты же должна знать, как это важно вовремя снять аккорд, приглушить звук, завершить фразу! Я хочу закончить это произведение, я не готов продолжать, нет у меня сил на следующую симфонию. Отпусти меня, Зина, отпусти, пожалуйста. Не могу я с тобой больше. Мне ведь даже в ссылке и то легче было. Там я кем себя воображал? Жертвой. А стал кем? Палачом! Хозяином, что издевается над несчастным щенком. Я надежду даю, а не нужно этого. Нет надежды, Зин. Безнадежно все. Если бы на моем месте кто другой…Ты отпусти меня, Зина, и этот другой найдется, слышишь? Ты же молоденькая еще, совсем девочка…

— Но ведь четыре месяца, Миша…

— Посмотри на меня! Я — живое воплощение правды жизни. Любят детей любимой женщины, верь мне. Я за Машеньку все отдам, а в тебе вот плоть моя и кровь, только не чувствую я к ней ничего.

У Зины звенит в ушах от его слов и от звука ударов, что обрушивает она на его голову, плечи, щеки.

— Это правильно, правильно, девочка. Так легче. Только ведь это все правда: полюбят тебя, и ребенка полюбят. Нет, ты не думай, я не отказываюсь. Я и помогать буду, и навещать, и все, что положено. Только я хочу освободиться. И хочу, чтобы ты тоже стала свободной.

Но Зина не стала. Как раньше она была рабой своей романтической любви, а потом вполне земной страсти, так и теперь она стала пленницей растущей в ней неприязни к ребенку, который пусть и невольно, но все же явился окончательным поводом к разрыву этих изматывающих отношений, которые и продолжать было мучительно, и разорвать — невозможно.

Зина уже не смотрит на небо: ждать спасения от облаков, плывущих над колокольней Святой Софии, быть может, и не безрассудно, но как-то уж слишком возвышенно, далеко от реальной жизни, а Зинка — она простая, она двумя ногами на земле, она уже все слезы свои привычные выплакала, ей теперь решение требуется, а оно как синие птицы в саду у Царицы Ночи: крыльями машут, перьями сверкают, глаза красотой застят, — выбирай любую. Только нет среди них ни одной настоящей, и решения нет. Зина отворачивается к реке, облокачивается на парапет, всматривается в мутную воду. Этот вариант при всей своей простоте еще не приходил ей в голову. «Если забраться на парапет… Нет, невысоко здесь. Лучше с моста. А если и там не насмерть? Если не разобьюсь? Если потом вот так, как Тамара. Нет, нет!» Зина отшатывается от парапета, голова кружится, внутренности переворачиваются. Ее рвет прямо на мостовую какой-то желчью. Она резко наклоняется, чтобы не испачкаться, тут же чувствует, как намокает лифчик.

— Сама, как скелет, а молока, что у откормленной телки, — удивлялась Фрося. — И откуда только берется?

И откуда берется? И для чего? Словно в наказание, словно для того, чтобы встряхнуть Зину, разбудить ее. Но она спит. Зато младенец в коляске, стоящей рядом на тротуаре, проснулся и хнычет. Куксится, смотрит на мать жадно, жалобно. И Зина глядит так же жалобно, тоскливо. Если бы хоть мальчик, действительно сын, так ведь нет. В тот момент, когда Зина рождала новую жизнь, чувствуя, что умирает от боли, холода, ругани акушерки и запаха собственной крови, она еще надеялась, что все изменится, как только Михаил узнает о появлении сына. Фельдман приходил часто, приносил Зине фрукты, бормотал, не поднимая глаз: «Бери, бери! Тебе нужно», и забирал Машу в какую-то свою неведомую Зине жизнь. Теперь Зинка оставалась рыдать на кухне у окна, повторяя не то умоляюще, не то ненавидяще: «Тамара… Тамара…» Зинка плакала, а Галина утешала:

— Ничего, ничего. Евреи своих детей не бросают. Вот родишь ему Менахема или лучше Абрама, чтобы в честь дедушки, и все наладится.

— Ты думаешь? — Зине впервые не хочется перечить матери.

— Конечно, доченька. А как еще? Он же мужчина. Мужчине нужен наследник. А уж мы ему и ермолочку справим, и обрезание сделаем.

— Мама! Миша — атеист!

— Да это я так. Я же не знаю, мало ли… Все мы сейчас атеисты. Ты, главное, надейся.

И Зина надеялась. А как только почти умерла на казенной, изгаженной пеленке и потом вдруг увидела у своего лица что-то набухшее, красное, что-то очень знакомое, женское с двумя тонкими короткими растущими оттуда ножками, так сразу надеяться перестала.

Михаил Абрамович Зину из роддома забрал и даже позволил нанятому Галиной фотографу Дома культуры сделать несколько своих снимков с одеялом, перевязанным розовой лентой. На этом его внимание к личности, мирно посапывающей внутри, было исчерпано. Он продолжал приходить, приносить деньги, спрашивать, чем помочь и что купить. В общем, выполнял функции предупредительного соцработника, оставаясь при этом великолепным, заботливым отцом для Маши. Иногда, когда шел гулять со старшей девочкой, он соглашался взять с собой и коляску. Зина смотрела из окна, как он катает одной рукой, не заглядывая, не интересуясь. Весь его интерес во второй руке, в тоненькой ручке, в кудрявой головке, беспрерывно что-то щебечущей. Зина удивлялась: как так можно? И не удивлялась вовсе. Знала — можно.

Если бы эта вторая хотя бы внешне походила на своего отца, то, наверное, ей бы нашлось маленькое местечко в Зинином сердце. Но с каждым днем девочка становится все больше похожа на Зинку: редкий темный пух на голове обещает превратиться в не слишком густые волосы, нос и подбородок упрямо заостряются, будто знают о том, что надо что-то кому-то доказывать, а конечности у нее худые, длинные, с тонкими пальцами, отчего девочка напоминает головастика. Только глаза у нее отличаются от материнских: они такие же большие, глубокие, синие, но смотрят на мир с интересом, а Зинино любопытство уже давно с избытком удовлетворено. Ей кажется, что она и про жизнь все узнала, и про себя все поняла. Как ее только не называют! Фрося — дурищей, Галина — тургеневской барышней (то ли потому, что Зина все бросает на алтарь любви, то ли оттого, что любит безответно), Антонина Степановна раньше праведницей звала, а теперь все больше молчит, в разговоры не вступает, смотрит сочувственно и будто с опаской. Правильно смотрит. Зина и сама себя боится. Она ведь Медея. Разве другое имя подходит женщине, для которой мужчина важнее ребенка?

Себе имя Зина выбрала, а девочке подобрать не может: называет ребенком и только морщится, когда слышит щебетание Маши. Та склоняется над кроваткой и сюсюкает — от кого только научилась? И малышкой назовет, и сестричкой, и про глазки красивые расскажет, и про ручки, и песню споет, и на скрипке своей сыграет. Ребенок слушает, смотрит внимательно, улыбается, ручонки тянет.

— Иди ко мне, маленькая, — протягивает руки и Маша.

— С ума сошла! Надорвешься! Иди лучше занимайся, — если бы могла, Зина и вовсе запретила бы Мане подходить к ребенку. Машина радость, Машина нежность, Машина любовь — бесконечные упреки ее родительскому равнодушию. — И что ты с ней сюсюкаешь? И заинька она у тебя, и солнышко…

— Так ведь ты не можешь решить, как назвать. Мне Даша нравится или Оленька. Мам, давай ее Олей назовем, а? Ну, пожалуйста… — Маша обнимает Зину, прижимается к матери, а та уже забыла о раздражении, гладит маленькое тельце, пушистые кудри.

— Я подумаю. Иди — иди!

— Ее зарегистрировать надо, — говорит Зина Фельдману в тот же вечер.

— Машу? Я думал, она…

— Не Машу.

— А… Ну так зарегистрируй.

— Я думала, фамилия… Может, ты захочешь…

«Скажи да! Пожалуйста, скажи да!»

— Не говори ерунду! Уж если Маня носит фамилию матери, зачем я буду давать свою кому-то еще?

«Этот кто-то, между прочим, тоже твоя дочь!»

— Ладно. Может, есть идеи по поводу имени? Как тебе Ольга?

— Называй, как хочешь, Зина. Мне все равно.

Зина никак не хочет. Смотрит в кроватку. «Значит, Щеглова. Ольга — не Ольга? Дарья — не Дарья? Неизвестно кто, будто и не родная вовсе. Не родная! Другая!» Зина бежит в комнату врача.

— Дайте скорее словарь! Нет, не медицинский, просто русско-латинский есть у вас?

Берет тяжелый том, нервно листает, бормочет: «Чужая, чужая…», наконец находит:

— Алина…

24

«Алина Щеглова в свои двадцать пять лет добилась многого. Ее работы известны уже не только в России, но и в других странах. На выставке представлены фотографии…»

— Заходите, не пожалеете! — отрывает Влада от чтения афиши служащая Дома фотографии.

— Спасибо. Скажите, а автор…

— Алина Щеглова, москвичка, выставляется у нас в первый раз, но, судя по отзывам критиков, далеко не в последний. Она обладает несомненным художественным…

— Нет, нет, я хотел спросить, здесь ли она?

— Ой, авторы обычно присутствуют на открытии, а потом как-то…

— Конечно, я понимаю. Значит, интересные работы, говорите?

— Великолепные. И многие из них продаются.

— Ладно. Я, пожалуй, зайду.

Гальперин сам не знает, что заставляет его ходить по залам, внимательно рассматривать снимки, проводя перед каждой фотографией несколько драгоценных минут. Иногда он смотрит на часы. У памятника Гоголю его ждут, наверное, уже четверть часа. Пятнадцать минут для такой девушки, как Нина, — целая вечность. Даже если сейчас Влад стремглав бросится к месту встречи, прощения придется вымаливать весь вечер, а про само опоздание Нина, несомненно, будет помнить всю жизнь и напоминать о нем Владу при каждом удобном случае. Влад не знает, зачем он терпит Нину подле себя. Ее не любит Димка, не любит Финч, а главное — не любит и сам Гальперин. Но с Ниной удобно. Теперь, когда Влад не только учит уму-разуму нерадивых студентов и пишет статьи для ученых, но и является директором психологического центра для высокопоставленной клиентуры, положение обязывает хотя бы время от времени появляться на приемах, знакомиться с сыном такого-то и вести светские беседы с подругой сякого-то. И все это необходимо проделывать с искренним интересом в глазах, поддакивать к месту, приветливо улыбаться и делать вид, что ты уснуть не сможешь, если не узнаешь, с кем спит муж «вон той дамы в красном платье» и сколько заплатил «этот господин в смокинге от Gucci за свое Gucci». Вот здесь Нина была незаменима. Ей и играть не надо. У нее и интерес неподдельный к таким темам, и улыбка ослепительная.

Улыбка Гальперину нравилась до сих пор, как понравилась и в их первую встречу. На приемах, которые он ненавидел, всегда ошивались красотки, озабоченные поиском спутника жизни. Сначала Влад удивлялся напору желающих познакомиться, думал, что девушки каким-то только им ведомым чутьем угадывают в нем холостяка и поэтому столь настойчиво пытаются вступить с ним в контакт, но несколько появлений на фуршетах в своем старом обручальном кольце доказало ошибочность этой версии. Современным Дианам с острыми стрелами у глаз и туго стянутыми декольте вместо тетивы охотничьего лука не было никакого дела до его семейного положения. Они продолжали так же активно атаковать, провожать голодными взглядами, предлагать телефоны, по которым Влад сможет получить в единоличное распоряжение их накачанные силиконом тела. Все это Гальперина пугало, раздражало и злило, отвлекая от работы. Иногда даже на таких мероприятиях можно было встретить по-настоящему деловых людей, а постоянно напоминающие о себе девицы отвлекали Влада от разговора, сбивали с мысли. Ведь среди них попадались прехорошенькие, а Гальперин все же был мужчиной. Правда, поддаваться на провокации он себе запретил. Не потому, что не хотел заканчивать вечера в постели с женщиной, а потому, что все эти женщины ждали от него слишком многого. Ему достаточно было бы разовой связи, между тем как каждая из них хотела получить его в безраздельное пользование. На такую сделку Гальперин был не готов, для таких условий другая сторона договора должна обладать чем-то большим, чем томный взгляд и длинные ноги. Например, быть Алиной Щегловой. В этом, правда, Гальперин признавался себе редко и всегда был недоволен, когда мысли убегали в неверном, с его точки зрения, направлении. Гораздо приятнее и правильнее было полагать, что его требования к женскому полу отнюдь не завышены. Если принято считать, что интересным для женщины может быть мужчина, внешность которого хотя бы немного превосходит облик обезьяны, то Влад был уверен, что внимания заслуживают те женщины, чьи мозги работают лучше, чем у приматов. Справедливости ради надо признать: он никогда не думал о том, что таких женщин мало. Наоборот, и коллеги по работе, и девочки-студентки, и жены друзей, и даже его собственная бывшая жена убеждали его в обратном. Умными, хорошенькими женщинами были просто наводнены улицы Москвы, они ходили по ним по своим делам, но почему-то забывали заглянуть в двери, где Влад мучился от ненужного внимания тех, кто недалеко ушел в своем развитии от мартышек и ждал, когда же среди сонма необезображенных интеллектом мордашек появится хоть одно отягощенное мыслью лицо.

Нина сначала показалась ему именно такой девушкой: милой, приятной, легкой в общении, плывущей с ним на одной волне. К тому же она была красива, ни в чем не уступала привычной толпе атакующих: высокий рост, длинные, светлые волосы, короткая юбка. Только она не подходила, стояла в стороне и улыбалась своим мыслям. «Раз улыбается мыслям, значит, они водятся в этой хорошенькой головке», — отметил про себя Гальперин, мимоходом взглянув на девушку, и ему почему-то стало приятно и как-то волнительно. Настолько волнительно, что он против своего обыкновения подошел и обратился к ней с чем-то невообразимо ординарным вроде:

— Отдыхаете?

— Скучаю, — искренне, без всякого кокетства.

Влад тоже кокетничать не любил, говорил, что думал:

— Обычно девушки с вашими внешними данными…

Она не дала договорить, улыбнулась уже только ему, произнесла певуче:

— Быть можно дельным человеком…

— И думать о красе ногтей, — закончил Влад известную строчку классика.

Нина действительно оказалась человеком дельным и развела настолько бурную деятельность, что Гальперин стал уставать. То, что радовало первоначально (начитанность, эрудиция, свой взгляд на проблемы), теперь раздражало: Нина сыпала цитатами, не давала договорить, часто перебивала, будто старалась доказать свое превосходство и считала свое мнение единственно правильным. У Гальперина никогда не было комплекса, присущего многим мужчинам: он не переживал, если женщина оказывалась в чем-то успешнее, образованнее, да пусть даже умнее. Влад знал себе цену и дорожил своей репутацией отличного психолога. Он признавал за Ниной, у которой было экономическое образование, право руководить своими финансами, он с благодарностью принимал ее советы о том, что носить, что читать и что смотреть, ибо не сомневался в наличии у нее безусловного вкуса. Но ее указания по поводу того, как следует себя вести с клиентами, его сначала забавляли, а потом стали утомлять. Он заставлял себя сдерживаться, скрывать раздражение, чтобы избежать истерик и слез. Нина оказалась обидчивой, злопамятной и высокомерной. Свысока разговаривала с Димкой, за что тот ее терпеть не мог, каждый день пеняла Финчу за то, что тот однажды резко дернул поводок и уронил ее, говорила Владу, поджав губы:

— Сам гуляй со своей собакой!

А если Гальперин возражал:

— Я же говорил тебе, не надо покупать поводок. Не нужен он ему, — тут же взвивалась:

— С собакой гулять негде! Одни машины кругом. Как без поводка? А если он на дорогу выскочит?

— Нинок, Финч, он — умный, он не выскочит.

— Значит, это я дура? — Нина убегала в другую комнату, громко хлопала дверью и не разговаривала с Владом несколько дней, отчего у него возникало сильное желание сказать ей, что она, конечно, не дура, но таким своим поведением заставляет его сильно в этом усомниться.

Гальперин сам не понимал, как успел за каких-то полгода настолько увязнуть в этих отношениях, что не находил возможности их прекратить. То ли давила сила привычки, то ли слишком свежа была память о докучливых женских взглядах, которые с появлением рядом Нины если и не исчезли вовсе, то, во всяком случае, значительно поубавились. Нина была незаменимой спутницей на светских мероприятиях, и за это Влад мог многое терпеть и закрывать глаза на какие-то вещи. Она была способна и вежливо посмеяться над бородатым анекдотом, и поддержать любой, даже самый скучный разговор, и так разрекламировать профессиональные способности Гальперина, что поток клиентов в «Полиграфе» за последнее время увеличился в два раза.

Работа была главной женщиной в жизни Влада, и все, что хорошо для нее — хорошо для Гальперина. Именно поэтому Нина до сих пор рядом, именно поэтому ждет сейчас, наверное, у памятника и клянет его, и злится, и обижается. Не волнуется, нет, не переживает — негодует, как можно опаздывать к ней: такой красивой, умной, замечательной, самой-самой. Может, добежать до Гоголя, притащить ее сюда, побродить вместе по выставке? Влад даже морщится от этой мысли, представляя, как Нина начнет глубокомысленно рассуждать, что здесь фотограф хотела сказать вот это, а там вон то, что один снимок сделан под влиянием такого настроения, а другой под влиянием сякого. Нет, Владу сейчас не нужны ни учителя, ни советчики, он предпочитает в одиночестве проникнуть в душу автора фотографий, он хочет сам догадаться о чувствах и эмоциях, обуревавших Алину в моменты мелькания вспышки, он жаждет понять эту девочку, от мыслей о которой не может освободиться уже столько лет.

Влад всматривается в снимки, и, если бы его спросили, что он пытается в них увидеть, какую тайну разгадать, он бы, не задумываясь, ответил, что ищет в каждом или хотя бы в одном ответ на вопрос, удалось ли Алине Щегловой заключить согласие с окружающим миром. Гальперин переходит от снимка к снимку и понимает: Оскар Уайльд был как никогда близок к реальности, когда придумал «Портрет Дориана Грея». Конечно, как человек образованный, Влад знает о том, это роман интеллектуальный, сам же он до этой минуты считал это произведение пусть и не классической, но все же фантастикой. Естественно, он понимал, что в книге рассматривались вечные вопросы человечества: о смысле жизни, о силе любви, о власти греха, но разве нельзя встретить подобных тем у Брэдбери, Уэллса или Стругацких? Теперь же Гальперин видит: английский писатель, конечно, воспользовался фантастическим приемом, но на самом деле в том, что снимок, картина, портрет отражают то истинное состояние художника, которое наполняет его в момент сотворения своего произведения, нет, оказывается, ничего удивительного. У Уайльда портрет старел за героя, отражая всю черноту и непривлекательность не только его внешности, но и души, а у Влада работы Алины разговаривают с ним вместо фотографа. Гальперин, конечно, профессионал. Психологу, наверное, легче проникнуть в скрытую суть увиденного, увидеть и прочесть подтекст, понять истинный смысл сделанного, сказанного, произошедшего. Но сейчас Влад уверен в том, что выставке обеспечен успех, а Алине — известность именно потому, что ни один из посетителей не станет теряться в догадках и тщетно размышлять о том, что именно хотел сказать автор той или иной работой. Гальперин поражен: девочка-загадка, поселившаяся в его воображении, — открыта, доступна, прозрачна. Он не решается вступить в контакт, сделать еще один шаг, боится спугнуть, а она ничего не страшится, не стесняется обнажиться, не пугается показаться сентиментальной и грубой, нежной и резкой, романтичной и приземленной, далекой и близкой своему зрителю. Влад всегда старался удерживать дистанцию и с коллегами, и с учениками, и с пациентами, и даже с близкими людьми. Алина шокирует его. Каждым своим снимком она буквально заманивает, затягивает в свою душу, призывает проникнуть в свой внутренний мир. Гальперин увидел это сразу, на первой же фотографии. Он был изумлен и смотрел на стену глазами выброшенной на берег рыбы. Та так же, оказавшись на суше, не понимает, что с ней происходит и почему ей вдруг стало нечем дышать. Влад мог бы остановиться, не ходить дальше, уйти из Дома фотографии и еще застать недовольную Нину у памятника, но он даже не подумал об этом. Что-то подсказывало ему, что путешествие по дебрям Алининой души будет одним из самых увлекательных приключений в его жизни.

Гальперин долго стоит перед серией снимков с названием «Осеннее настроение». Если бы его попросили рассказать о своих ассоциациях с этим временем года, он бы недолго думая обратился к классике: вкусно процитировал бы «Унылая пора…», не сдабривая эту характеристику «очарованными очами», или напел бы гремящий сейчас на всех углах хит «ДДТ». Для Влада осень — серость, слякоть, депрессия, когда хочется закрыть глаза, спрятаться, чтобы не участвовать в процессе всеобщего умирания. Осень — три отвратительных месяца, которые сдирают с деревьев листву, с неба — воду, а с лиц — улыбки. Влад терпеть не может пестрых зонтов, глубоких луж и мокрых лап, которые приходится мыть собаке после каждой прогулки. Некоторые надевают своим питомцам комбинезоны и ботинки и тратят потом еще больше времени на стирку одежды и обуви. Гальперин не из таких. А вообще-то он предпочитает зиму. Влад и сам холодный и твердый, может заледенеть в одно мгновение, а для того, чтобы оттаять, ему необходимо солнце, что будет греть не один день. Гальперину нравится запах морозного утра, пушистые снежные шарфы на ветвях, предновогодняя суета. Его с одинаковой силой радуют бураны и медленное кружение снежинок в свете уличных фонарей. Приятный скрип утоптанного снега под подошвами гораздо лучше, чем холодное хлюпанье внутри ботинок, а запах мандаринов ароматнее запаха жженой листвы.

На снимках Алины все по-другому, у нее, как в стихотворении известного режиссера: «…каждая погода благодать». Вот выстроившиеся из-за дождя в пробке машины с включенными фарами, с работающими щетками, с запотевшими стеклами, вот согнутые порывами пронизывающего ветра молоденькие клены, вот зябко кутающиеся под зонтами, втягивающие головы в плечи прохожие. «Холод? Одиночество? Печаль?» На первом плане спешит куда-то девушка в светлом пальто, она не смотрит в объектив, но зритель не может не заметить на ее лице улыбки. Гальперин смотрит на фотографию и сам не замечает, как начинает напевать:

— «…Москвичка под зонтиком, барокко и готика, мадонна на каблучках…»

Одна мимолетная улыбка, и на смену тоске приходит радость.

На следующем кадре забавляются дети: кидают ввысь желто-красные охапки, подставляют самодельному листопаду смеющиеся лица, соревнуются в меткости. «Безудержное веселье» — так назвал бы снимок Гальперин. Он смотрит на надпись под фотографией — у Алины все намного проще, но гораздо точнее: «Детство».

Рядом с «Детством» несколько снимков готовящихся к полету уток. Вот они еще чинно плавают от берега к берегу, подбирая заботливо брошенные кем-то хлебные крошки, вот чистят перья, завершая последние приготовления, а вот уже машут крыльями, набирают высоту, сбиваются в стаю. Обычный человек именовал бы это дорогой в теплые края, а Алина считает, что у птиц начинается «Долгая дорога домой».

Владу осень всегда представлялась одинаково неприятной, пессимистичной, отталкивающей, а в Алинином восприятии нет ничего более разнообразного, чем это время года. И сейчас Гальперин понимает почему. Алина и сама такая: то грустная, то безудержно веселая, то ей хочется плакать, то танцевать, то ей одиноко, то она жаждет избавиться от людей, готовых протянуть руку помощи. А еще она все время в пути, она, как утка в октябре, пока не нашла свою дорогу домой. И теперь, если Влада спросят, что же такое осень, он без тени сомнения ответит: «Алина».

Гальперин изучает серию «Города». Он небольшой знаток фотографии как искусства. Не может оценить правильности выстроенной композиции и особенности цветовых решений, не понимает технических тонкостей съемочного процесса. Наверняка представленные здесь на суд зрителя кадры замечательны с точки зрения их выполнения, но за живое не задевают. Не задевают именно потому, что саму Алину оставили равнодушной. Влад прекрасно видит, что фотографа совсем не пленили воды Гудзона и взметнувшийся над ними каменный факел, ее абсолютно не тронули бульвары Берлина («Интересно, когда она там была?») и совершенно не взволновали тихие улочки Яунде.

Кстати о Яунде: Влад вдруг вспоминает снимок, что так поразил его год назад в квартире Алины. Есть ли он здесь? Теперь Гальперин передвигается по выставке быстрее. Сейчас он не бесцельно бродит, а ищет. Ищет и находит. И не одну фотографию, а несколько кадров все той же африканки, бережно прижимающей к себе двоих детей. Влад смотрит на табличку с надписью. Да. Так и есть. «Материнство». Гальперин обращается к служащей:

— Я бы хотел приобрести фотографию.

Девушка моментально расплывается в улыбке: процент от продажи музею, процент от продажи ей.

— Какую именно?

— Любую из этой серии, — Влад указывает на африканку.

— Минутку.

Девушка уходит и возвращается с прайсом, перебирает листы, хмурится, шевелит губами, пожимает плечами. Наконец:

— Странно. Здесь не указана цена.

Гальперина это не удивляет, он готов поблагодарить и уйти. Но девушке жаль так быстро расставаться с замаячившими перед носом деньгами, она не прочь за них побороться и опережает Влада:

— Если вы располагаете временем, я попробую связаться с автором и узнать.

Мужчина механически бросает взгляд на часы. Бесполезный взгляд: Нина давно убежала и от памятника, и от Гальперина.

— Да-да, конечно.

Девушка спешит исполнить задуманное, а Влад на всякий случай («а вдруг?») кричит ей вслед:

— Скажите, я могу предложить хорошие деньги, — фраза прибавляет служащей ускорение и улучшает настроение, но ненадолго. Она отсутствует всего несколько минут, и, как только появляется, Гальперин понимает: он в очередной раз может поставить себе «отлично» за профессионализм. Девушка подавлена, не может скрыть разочарования («те дивные сапожки так и останутся на витрине») и говорит расстроенным голосом то, что Влад уже знал пятнадцать минут назад:

— Эта серия не продается.

25

Славочка!

Да, ты права. Если бы я верила и усердно молилась, то Бог бы меня простил. Но что с того? Как быть с собственной совестью? Тому, что я сделала, нет прощения. Я давала клятву Гиппократа, и так бездумно ее нарушила. И не говори мне, что у девочки есть родители и они сами решили! Они обратились ко мне, и я должна была настоять на своем, а я — безмозглая курица — пошла у них на поводу. Я так переживала о будущем этого ребенка и сама же его испортила. Что мне делать, родная? Что делать?

P.S. Весной собираюсь к подруге в Ленинград. Обязательно повидаюсь со своим ненаглядным племянником. Все же это удивительная глупость уехать в экстернат в Питер, когда родная тетка в Москве. Жить в общежитии, терпеть лишения? Ради чего? Знаю, это твои гены: самостоятельность и ответственность, но, по-моему, это все же нелогично. И к чему поступать там, если здесь я могла бы устроить ему и любой медицинский и даже психфак МГУ? Ладно, ты права, это его жизнь. Надеюсь, он хотя бы пишет тебе о ней. Мне иногда звонит (пару раз в триста дней: Новый год и день рождения) — молодость, молодость…

26

Делать было решительно нечего. Впрочем, теперь Алина всегда могла найти себе занятие по душе: работа не отпускала и заставляла творить, но после неожиданного звонка от куратора выставки она вдруг остро почувствовала: нужна передышка. Необходимо как-то разнообразить свою жизнь, иначе Алина станет похожа на тех мужчин, для которых профессия — главная женщина, с той только разницей, что для нее фотография грозит превратиться и в друга, и в мужа, и в батюшку. Алина, как адмирал Колчак: все на алтарь победы. Алина настолько воодушевлена успехом, что у нее даже мысли нет хоть на мгновение позволить себе расслабиться. Она проживает дни под девизом «Только вперед». Хотя сложно сказать, успевает ли она проживать летящее время. Скорее всего, она пробегает, пролетает, проносится из утра к вечеру, из недели в неделю, из ноября к апрелю. Не остановится, не вздохнет, не оглянется. Ежедневник пестрит временем назначенных встреч, новая Nokia хранит в памяти длинную ленту недавно обретенных контактов, с полок стеллажа ласково улыбаются купленные фотоаппараты: Nikon и Olympus, рядом призывно блестит стеклом объектив Canon EF 35 — это Алинина слабость. Она его не покупала. Это подарок. Его привезли из Америки на открытие выставки в окружной галерее искусств. Объектив был воплощением мечты: светосильный, широкоугольный, с системой внутренней фокусировки, с асферическим элементом в задней группе линз, что позволяет минимизировать погрешности в изображении — палочка-выручалочка для профессионала, которую волшебники-импортеры в Россию еще не доставляли. Алина часто снимала его с полки, накручивала на фотоаппарат, примерялась, наводила фокус, гладила подушечкой указательного пальца заветную кнопку камеры, но нажать пока не решалась. Объектив был подарком скрипачки — ее подарки Алина терпеть не могла, а этот не могла заставить себя не любить, но и окончательно признать пока не сумела. Впрочем, времени на глубокие размышления и въедливое копание в себе у девушки все равно не было. Дни были расписаны по часам: заняты съемками, визитами, переговорами, поисками новой студии, а после открытия экспозиции в Доме фотографии в графике появились и интервью. Теперь Алина могла не бояться — спрашивали о ней, интересовались ее жизнью. Журналисты, правда, были не слишком довольны. Она не делилась интимными подробностями, не подбрасывала жареных фактов и не желала рекламировать творчество, используя «дешевые» приемы полоскания прессой своего грязного белья. Поэтому корреспонденты беспокоили ее не слишком часто, а те, которым она все же была интересна, оказывались лицами сведущими в фотографии и беседовали исключительно на профессиональные темы, что Алину более чем устраивало. Она с восторгом рассказывала о новых идеях, показывала работы, не представленные на выставках, делилась планами, которых всегда оказывалось великое множество. Журналы пока не рвали Алину на части, но несколько удачных обложек с известными моделями, всенепременно облаченными в бикини, уже были занесены в ее профессиональное портфолио. Имя Алины становилось значимым.

Сегодня она объездила пол-Москвы, одно за другим отметая все предложенные агентом варианты студийного помещения: где-то не хватало света (переезжать из подвала в подвал она не собиралась), это все еще казалось слишком дорогим (Алина до сих пор не могла привыкнуть к тому, что у нее появились деньги), другое представлялось очень маленьким, третье — огромным.

— Я не понимаю, чего вы хотите, — сказал ей измученный риелтор, прощаясь. Алина бы возмутилась, если бы это была их первая встреча, а не двадцать первая, когда они колесили по городу в безрезультатных поисках, а так не стала, лишь плечами пожала и усмехнулась беззлобно:

— Главное, что это понимаю я.

Отбрила и поспешила дальше. Ее ждали в Доме художника (несколько ее снимков были отобраны на выставку «Новые фотоимена»), а потом она собиралась на встречу, о которой могла мечтать только в самых смелых своих фантазиях. Ее пригласили в редакцию одного из лучших научно-популярных журналов о путешествиях. Алина не знала точно, о чем с ней будут говорить, но предполагать могла только одно: ей хотят предложить самую замечательную на свете работу. Алина снимала для глянцев, ее любили редакторы и модели, но сама она всегда помнила о том, что не является портретистом ни в душе, ни с профессиональной точки зрения. Натурные съемки ей всегда удавались лучше и доставляли неизмеримо больше удовольствия, чем студийные. Природа была для Алины самым верным способом передачи настроения, самым достоверным спутником в ее непростом диалоге с миром.

Она была настолько воодушевлена ожиданием разговора, так взволнована, когда главный редактор выразил ей свое восхищение и попросил назвать «условия, которые смогут заинтересовать ее настолько, что она найдет возможность „оказать им честь и согласится поехать с корреспондентом, конечно же, самым опытным и именитым, в командировку на Камчатку“».

— Конечно, Камчатка — не Европа и даже не Африка, — говорил он извиняющимся тоном. — Многие полагают, что чем дальше от России, тем интереснее. Уверяю вас, это не так. Такое разнообразие дивных пейзажей мало где встретишь. Понимаю, вам необходимо подумать, у вас наверняка график съемок, выставок. Но мы не собираемся отрывать вас от цивилизации больше чем на несколько дней. Единственный минус контракта: летать на полуостров придется не один раз, но с длительным перерывом — хотим показать читателю все красоты в одном репортаже: вулканы под покровом снега и без него, Долину гейзеров в разное время года. В общем, подумайте, и когда что-нибудь решите…

Алина краснела, бледнела и ерзала на стуле, не зная, как заставить себя сдержаться и не согласиться сразу же без всяких размышлений. Если тебе нежданно-негаданно преподносят мечту на блюдечке с золотой каемочкой, преподносят так близко, что ты уже чувствуешь ее живое воплощение всеми мурашками своей вмиг взволновавшейся кожи, то разговоры о твоем возможном нежелании принимать этот подарок судьбы кажутся если не форменным бредом, то уж чем-то таким, что необходимо немедленно прекратить. Девушка как раз собралась с духом, чтобы продемонстрировать свою неудержимую радость, и будь что будет, когда ей позвонили.

Возбужденный голос молоденькой девушки (куратора из Дома фотографии) радостно сообщал об очередном желающем приобрести ее работу. Никакая новость не могла сейчас заставить Алину пережить еще более сильные эмоции, чем она испытала минуту назад и продолжала испытывать до сих пор. К тому же это уже был не первый случай, когда людей настолько впечатляло ее творчество, что они готовы были заплатить хорошие деньги, чтобы лицезреть его ежедневно. Именно поэтому Алина ответила довольно резко, не пытаясь скрыть недовольство, будто специально демонстрируя, что ее отвлекли от чрезвычайно важного дела. Ответила коротко, пытаясь отделаться:

— Продавайте.

— Но здесь нет цены.

— Как нет? Не может быть!

— Понимаете, на все серии есть, а «Материнство» почему-то не указано ни в одном прайсе, поэтому я решила…

Алина слушала вполуха. Сердце все еще бешено колотилось, в голове радостным волчком вертелось сокровенное «Берут! Берут!». Поэтому она никак не могла взять в толк, зачем ей звонят и чего, собственно, от нее добиваются.

— Не понимаю, как это не указано? Почему не указано?

После секундной паузы девушка-куратор начинает почти испуганно лепетать в ответ. Она явно в замешательстве:

— Я… Я не знаю. Вы же сами составляли… Но, если хотите, мы можем сейчас обсудить. Я ведь звоню для того…

— Да-да, хорошо. Можем даже не обсуждать. Посмотрите средний уровень цен, назовите что-то подобное.

— Хорошо. Он сказал, что готов купить любую фотографию этой серии. Я тогда скажу, что они все стоят одинаково. Вас это устроит?

— Вполне.

— Прекрасно. Спасибо. Значит, договорились?

— Да-да, — Алина в крайней степени раздражения. Собеседница напоминает ей назойливое насекомое, что не переставая зудит над ухом. К тому же Алина не сводит глаз с редактора, который хоть и силится сохранить вежливый вид, но все же уже явно начинает скучать: с трудом сдерживает зевоту. Алина быстро посылает ему извиняющуюся улыбку и собирается отключить телефон, но оттуда неожиданно звучит новый вопрос:

— Я все-таки сомневаюсь, Алина Михайловна. Снимки не равнозначные и по цвету, и по композиции, и по силе воздействия. Честно говоря, назначать одну и ту же цену в данной ситуации несерьезно. — Девушка пугается своей смелости (правильно делает — у Алины сжимаются губы и темнеют глаза) и тут же начинает торопливо оправдываться: — Вы извините меня. Если бы речь шла о других снимках, я бы не стала настаивать. Но я сама считаю, что «Материнство»…

Алину будто бьет током.

— Как вы сказали?

— Я говорю, что тоже считаю «Материнство» одной из ваших самых сильных работ, поэтому…

— Он хочет купить «Материнство»? — У Алины холодеют ладони. Ей кажется, что сердце, готовое несколько минут назад выскочить из груди, теперь просто остановилось.

— Э-э-э… Алина Михайловна, что с вами? Я ведь уже десять минут об этом говорю.

— Нет!

— Извините, но я действительно сразу сказала…

— Я не об этом. Нет, эта серия не продается!

— Но…

— Эта серия не продается! — И для того чтобы решительно пресечь любые попытки дальнейших уговоров, Алина добавляет тихо, но твердо: — Ни за какие деньги. — Она отлично представляет растерянное лицо собеседницы, было бы неплохо оказаться сейчас рядом и запечатлеть ее в кадре, получился бы очень выразительный букет эмоций: изумление, разочарование, даже злость из-за уплывающих, почти было обретенных денег. Здесь и сожаление, и недовольство, и одновременно еле сдерживаемое любопытство, желание понять, что скрывается за странным поведением фотографа. Алина ничего объяснять не собирается, нажимает отбой. Эйфории от полученного от редактора предложения она больше не ощущает, чувствует, что теперь ей вполне хватит выдержки достойно ответить: сказать, что ей требуется немного времени на размышления, что она позвонит, как только что-нибудь решит. Она знает, что необходимо выдержать паузу и соблюсти условные правила игры, но слышит, как ее голос произносит:

— Когда мы сможем подписать договор?

Контракт подписан. Через три недели выставка переедет на Крымский Вал, а Алина в Петропавловск-Камчатский. А пока она сидит на автобусной остановке перед зданием редакции. Транспорт Алина не ждет, она просто думает, а предаваться этому процессу лучше в удобной позе. Говорят же люди: в ногах правды нет. Хотя если бы не центр города и столичная суета, Алина, возможно, и встала бы, и начала бы разрывать пространство ритмичными шагами, и шептать что-то себе под нос, издавая монотонное шипение, которым всегда сопровождается приближение моечной машины в вестибюле подземки. Но сейчас девушка остается на месте, она лишь раскачивается на скамейке из стороны в сторону, вцепившись руками в железный остов, и бубнит как заведенная:

— Так нельзя! Так нельзя! Так нельзя!

Старушка, присевшая было рядом, испуганно косится на Алину и на всякий случай отодвигается подальше. Девушка не замечает. Какое ей дело до незнакомой пожилой женщины, если она даже о себе не помнит? Забыла, стерла ластиком запись о том, что жизнь состоит не только из череды вспышек. Ведь для того, чтобы кого-то ослепило мгновение, он просто обязан первоначально тщательно и правильно настроить свой объектив. А объектив Алины совершенно расстроен. Она давно уже не замечает вокруг ничего, кроме работы, поэтому единственные существующие в ее жизни яркие моменты — вспышки Canon и Nikon. А другие ей не нужны.

Не нужны ли? Неужели она настолько растворилась в свалившемся на нее внезапно успехе, настолько глубоко окунулась в сумасшедший ритм съемок, встреч и бесед, что сегодня могла просто утонуть: раствориться в искусстве, потерять себя. Алина нырнула с головой в новую жизнь, не подумав о том, что она отнюдь не рыба. Ей, как и всем млекопитающим — дельфинам и китам, — необходимо подниматься на поверхность ради глубокого вдоха. И вот она чуть не сбила дыхание, чуть не осталась «под водой» навсегда.

Алина легко расставалась со своими работами. Во-первых, она всегда могла напечатать копии (чудеса техники, моментально превратившиеся в привычные атрибуты современного мира); во-вторых, она всегда руководствовалась следующим принципом: чем быстрее оскудеет запас готовых фотографий, тем больше новых она сможет создать. Но представить, что «Материнство» будет висеть у кого-то в гостиной, Алина не могла. Это все равно что взять ее саму, перевернуть и трясти до тех пор, пока душа не выскочит и не покатится по земле испуганным клубком. А потом этот закатившийся в угол трепыхающийся в агонии комок возьмут, распластают по стене и станут любоваться. Только вовсе не игрой контрастов, не сочетанием цвета и фона и не великолепием композиции, а страданиями и внутренним надрывом художника.

Алина никогда не хотела, чтобы кто-то вспарывал ее гнойники. Она не занималась лечением своего фурункулеза и не желала, чтобы этим занимались другие. «Материнство» было слишком личным, слишком особенным, слишком интимным. На выставке в общей массе работ эта серия не стояла особняком, но в интерьере отдельно взятой квартиры она бы стала событием. И событие это Алина ни с кем делить не собиралась. Не собиралась, а едва не поделилась. И все потому, что устала, заработалась, перестала соображать. Дом — работа, работа — дом, а дома снова работа.

Так было не весь последний год, совсем не весь. Напротив, вернувшись из Америки, Алина как одержимая бросилась искать свое счастье. Ей непременно нужен был кто-то еще достойнее и благороднее лорда, кто-то, кому она могла бы улыбаться, тесно прижимаясь плечом, преданно заглядывая в глаза, кто-то такой же начитанный, такой же обаятельный, такой же воспитанный и такой же влюбленный. Неправда. Такой ей совсем был не нужен. Ее бы устроил только тот, кто был бы гораздо, гораздо лучше Вильгельма Арчибальда Третьего. И самым удивительным было то, что среди немногих желающих познакомиться с Алиной поближе такой человек нашелся. Нашелся как раз тогда, когда она выставляла за дверь очередного «Шурика» с несчастливым детством, отравленной юностью и плачущей душой. Алина по-прежнему легко поддавалась минутной жалости, но, к счастью, длительность этого чувства сократилась, и сила его влияния быстро превращалась из господствующей в несущественную. Прощание с собственной глупостью проходило всегда одинаково: Алина объявляла о своем решении и предлагала объекту немедленно очистить территорию. Разговаривала тоном командира группы «Альфа», давая понять, что неподчинение приказу ничем хорошим окончиться не может. Все пытались сопротивляться: скулил, как потерянный щенок, студент адвокатуры, а глаза у него были злые, сверлящие, — прокурорские; сыпал угрозами временно безработный кинопродюсер (искусствовед по образованию), а Алина смотрела, как испуганно, совсем не интеллигентно, по-поросячьи подпрыгивает за спиной его сальный, спутанный хвостик. Последним отправился восвояси малоизвестный режиссер, постоянно и глубокомысленно критикующий Алинины работы. Сначала девушку это вдохновляло, ей казалось, что она наконец познакомилась с мастером, который, будто Пигмалион, станет лепить из нее свою Галатею. А потом Алина обнаружила, что в пух и прах разносит он не только ее творчество, но и очень успешные и общепризнанные картины Кубрика, Скорсезе, Лунгина. Внезапно она осознала, что такая личность никогда не превратится ни в Эйзенштейна, ни в Тарковского, да и вылепить нечто стоящее не сможет не только из Алины, но и из самого себя. А раз так, чемодан собран, дверь открыта. Алина на лестничной клетке, он в глубине квартиры разыгрывает сцену из дешевой трагедии, обвиняя Алину в «бессердечности, отсутствии гуманности и здравого смысла». Дальше следует переход к более сильным выражениям, в ход пускаются унизительные оскорбления, не исключая и самого главного, ставшего уже для Алины привычным: «Кому ты такая нужна?!»

— Может быть, мне, например, — веселый мужской голос заставил тогда Алину обернуться. По лестнице поднимался незнакомец лет тридцати пяти. Взгляд девушки моментально сфокусировался на деталях и мгновенно «напечатал» снимок: глаза добрые, подбородок упрямый (такой же, как у нее), щеки румяные, губы полные сексуальные, лоб высокий, голова лысеющая. Сфотографировала и отвернулась, приблизилась к двери в квартиру и произнесла негромко, но вполне убедительно:

— Если ты немедленно не уберешься, я вызову милицию.

Новая порция брани заставила ее отступить и почему-то беспомощно посмотреть на все еще стоящего за спиной незнакомца. Тот тут же пришел на выручку.

— А милиция уже здесь, — он продемонстрировал Алине удостоверение и за три минуты освободил ее жилплощадь от присутствия посторонних, в том числе и от своего собственного (отправился на этаж выше в гости к знакомым).

В дверь Алины он позвонил через несколько дней и задержался на три месяца. Будь его воля, остался бы на всю жизнь. Алине и самой сначала казалось, что она нашла то, что искала. Андрей Земцов был живым воплощением мечты, он обладал всеми достоинствами, которое нарисовало перед Алиной воображение. Был благороден (гораздо благороднее лорда, ибо служил правому делу, рискуя жизнью); образован и начитан, знал не только имена Золя и Бальзака и названия нескольких произведений, но и мог аргументированно дискутировать на темы натурализма и нравственной гибели; воспитан — выражал активное желание познакомить Алину со своими родителями и хотел познакомиться с ее отцом (Алине удалось воспротивиться и тому и другому); разбирался в фотографии и не уставал повторять, что «настоящий фотограф обязан снимать старыми камерами, иметь темную комнату и быть волшебником инфракрасного освещения». Он считал свою работу самой важной на свете, но при этом искренне гордился успехами Алины, поддерживал все ее начинания и был действительно надежным плечом. Мог все свои редкие выходные бегать с ней по рынкам и магазинам, разыскивая нужный объектив, а потом, когда она расстроенная и уставшая уже давно спала, все же найти его в Интернете и купить, мог свозить ее на выходные в Берлин, Милан или Лондон, а мог, когда она ленилась, валяться рядом с ней на диване и мечтать о новой студии, темной комнате и всемирной славе.

А потом эта слава настала. Открылась выставка. На презентации играла прилетевшая из Америки известная скрипачка. Прилетела она вместе с мужем и, наблюдая за ними на фуршете, Алина вдруг остро почувствовала: все, что она до этой минуты считала счастьем, было лишь его иллюзией. Андрей был умен, интересен, остроумен, честен и по-настоящему влюблен. Он полностью соответствовал портрету американского лорда, а в чем-то наверняка его и превосходил. Это к его плечу Алина могла спокойно прижиматься, это на него она могла смотреть восхищенными глазами, это с ним она должна была быть счастлива. Должна была быть, но не была. С Андреем Земцовым Алина твердо стояла на земле обеими ногами, а она хотела летать. Алина теперь не обращала никакого внимания на мужа скрипачки. Алина смотрела на нее, она ловила смех, взгляды, тайные знаки, которые та посылала лорду, и понимала: она снова ошиблась. То, чем обладает Мария Кравцова, для Алины вновь оказалось недоступным. Она никогда не сможет достичь этого с Андреем. Скрипачка не просто любима, она любит, а сердце Алины по-прежнему молчит. Не трепыхается беспомощно и не проваливается в пропасть от одного взгляда, как тогда…

Когда? Тогда? Нет, не может быть. Тогда она просто была взбешена, поэтому оно и колотилось безумно, и посылало краску к щекам, а к коже мурашки. В противном случае, если бы это было не так, она бы обязательно нашла центр «Полиграф». Подумаешь, выкинула визитку! Выйди в Интернет, и легко найдешь любой адрес. Нет, психологическая помощь ей не нужна, и никакие центры, да еще с таким идиотским названием ее не интересуют. К тому же она терпеть не может этого Влада Гальперина — выскочку и к тому же обманщика. «Тоже мне журналист недоделанный! Да я его просто ненавижу!» — так Алина объясняла себе постоянное и довольно навязчивое возвращение собственной памяти к фигуре этого человека, которого видела два раза в жизни. Вот только не могла она объяснить, зачем купила его книгу «Психология личности: вершки и корешки», зачем поставила ее на самое видное место, хотя так и не прочитала, зачем с нее единственной вытирала пыль на книжных полках и зачем периодически вбивала имя Гальперина на поисковых сайтах, проверяя, не зарегистрирован ли он. Этого она не знала, но была уверена в том, что никакого отношения к ее личной жизни директор центра психологической помощи «Полиграф» Влад Гальперин не имеет. С личной жизнью приходилось разбираться самой.

Андрей был хорошим человеком, а обижать хорошего человека и обижать незаслуженно, всегда нелегко. Ему не соберешь молча чемодан и не отправишь на все четыре стороны, не мучаясь угрызениями совести и не утруждая себя мыслями о его будущем. С ним надо разговаривать, с ним необходимо пройти весь путь, испив чашу вины до дна. Но умный и любящий человек тем и отличается от самоуверенного глупца, что может понять и принять все, понять и простить. Простил и Андрей. Он не унижался и не оскорблял. Это Алина что-то лепетала, плакала и пыталась смягчить удар, а он молчал. Он молчал и собирал вещи. Не пытался заставить ее изменить решение, не предлагал подумать и не хотел оставаться другом. Только на мгновение прижал ее к себе на прощание и глухо прошептал: «Желаю счастья», отчего Алина еще сильнее ощутила, удар какой тяжести она ему нанесла. Эта тяжесть до сих пор лежала на ней недвижимым грузом, не давала оглядеться, вздохнуть, подрезала крылья, мешала жить. Мешала до такой степени, что Алина выкинула из головы все, что не касалось работы. И ей это вполне удалось, но теперь пришла пора притормозить, оглядеться вокруг, иначе она рискует не заметить, как вместе с фотографиями уйдет с молотка и ее душа. А кому, кстати, она могла понадобиться? Кто вообще способен приобрести снимки африканской голодной женщины с торчащими костями, потухшими глазами и отвисшей грудью? Кто способен понять, что смысл этой фотографии не в ужасе антисанитарии, отсутствии цивилизации или в демонстрации величия американской гуманитарной миссии? Кто способен разглядеть в массе измученных лиц лицо одной женщины, кто выделит ее спокойные руки, оставшиеся на детских телах, из сонма протянутых рук, кто оценит название серии, не подвергнув его сомнению? Либо очень внимательный зритель, либо…

От нелепости внезапно промелькнувшей мысли Алина даже подскакивает на железной скамейке, на которой за время ее размышлений сменилась не одна старушка. Девушка не может объяснить, почему ее так взволновало собственное предположение, но она чувствует, что обязана его проверить немедленно. Потребность в решительных действиях так велика, что Алина вскакивает в первый попавшийся автобус и проезжает несколько остановок, прежде чем понимает, что точно едет в противоположную сторону от Гоголевского бульвара. Она пересаживается в метро и всю дорогу от «Дмитровской» до «Кропоткинской» доказывает себе, что поддаваться глупым мечтам не имеет смысла. Да, попался какой-то ценитель ее искусства или просто коллекционер подобных изображений, или дизайнер, который счел фотографию подходящей к интерьеру квартиры своих клиентов. Почему въедливый червячок сомнения продолжает переворачивать ее внутренности и упрямо твердить, что покупателем «Материнства» мог быть только Гальперин, Алина не понимает. У нее практически получается окончательно засыпать этого червяка грудами возражений, но тем не менее она все же оказывается в Доме фотографии.

Девушка-куратор явно недовольна и отказом Алины от выгодной сделки, и ее внезапным визитом: как будто автор проверяет, соблюдаются ли ее интересы.

— Это же цифровая съемка, разве не так? — вызывающе спрашивает служащая, явно намекая на то, что Алина могла сделать себе сколько угодно копий и продать фотографию, ничем не рискуя. В другое время Алина не стерпела бы подобных вольностей, но сейчас ее голова занята другим, она вообще не слышит, что ей говорит девушка, она слушает только себя и задает свои вопросы:

— Это мужчина или женщина?

— Кто???

— Покупатель!

— Мужчина.

— Опишите его!

— Ну-у-у… Лет тридцать пять — сорок…

— Дальше! Дальше!

— Я не знаю. Что вы кричите?

Алина осекается. Действительно, что это с ней? Даже если это и он, что с того? Что это изменит? Она же не станет его разыскивать и картину ему не подарит, не отдаст и не продаст. Тогда к чему вся эта экспрессия? Уже спокойнее она просит:

— Пожалуйста, опишите его.

— Стройный, темноволосый, рост чуть выше среднего. Элегантный такой. Обувь явно дорогая. — Алине кажется, что она видит, как девушка пожимает плечами. — Не знаю, что еще. Голос приятный. В общем, голос как голос. Ничего отталкивающего.

Алина вздыхает. Человек, о котором она думает, подходит под это описание, как и миллионы других мужчин. Тут же вспоминается Маршак: «…многие парни плечисты и крепки, многие носят футболки и кепки…»

— «…Много в столице таких же значков…»

— Простите?

— Нет, ничего. Он не оставлял визитку или какие-то координаты?

— Нет, вы же ясно дали понять. Я…

— Да-да, все в порядке. Вы все правильно сделали.

— Мы стараемся, чтобы авторы были довольны, — эти слова служащей привлекают внимание мужчины, неторопливо прогуливающегося по выставке. Он подходит к Алине, вежливо интересуется:

— Ваши работы?

— Мои.

— Вы — мастер.

— Спасибо.

— А я рисую.

— Художник?

— Да. Недавно выставлялся на Крымском Валу.

Он называет свою фамилию. Алина ее впервые слышит, но вежливо реагирует:

— Я, кажется, припоминанию.

Он отзывается легко и живо:

— Значит, мы теперь практически родственники. Знаем друг друга и друг о друге, так почему бы не узнать еще больше. Давайте поужинаем вместе, поговорим о высоком.

Алина смотрит внимательнее. Что-то подсказывает ей, что желания его гораздо приземленнее высоких разговоров, но девушку это не задевает. Алина не ветрена и не легкомысленна, хотя количество мужчин в ее жизни уже перевалило за количество пальцев на руке. Алина легко ложится с ними в постель, потому что каждый новый мужчина — это доказательство ее состоятельности, это вызов предыдущему, это опровержение фразе «Да кому ты такая нужна!». Андрей таких фраз не бросал, он ее любил. И теперь Алина боялась, что больше ее никто любить не будет. Секс, конечно, никогда не являлся доказательством любви, но быть просто интересной и желанной тоже немаловажно. Особенно для Алины. Для Алины, которая никогда не забывает, что она — хромоножка.

Художник ждет ответа. Девушка готова согласиться. В конце концов, это первый вечер за несколько месяцев, который она может провести не по заранее распланированному графику. Ведь завтра с утра снова встреча с агентом, поиски студии, съемки, а вечером презентация Альманаха современной фотографии, куда вошли ее работы, а до презентации еще надо как-то исхитриться и успеть привести себя в порядок. Так почему бы не позволить себе расслабиться? Решено. Она поужинает с художником, а там… Там будет видно.

— Простите, — девушка-куратор осторожно дотрагивается до ее локтя.

— Да?

— Не знаю, чем это может помочь и может ли? Возможно, это не имеет никакого значения…

— Что же?

— Думаю, это сущий пустяк, ничего не значащий…

— Говорите же!

— В общем, я кое-что вспомнила…

— Что же? Что? — Алина еле сдерживается, чтобы не схватить девушку и не начать трясти ее как грушу.

— Короче, когда я сказала, что серия не продается, этот мужчина, о котором вы спрашивали…

— Ну же, ну!!

— Он почему-то улыбнулся и сказал: «Прекрасно. Я так и думал». Странно, да?

— Нет. — Теперь Алина улыбается и произносит: «Прекрасно!» А потом говорит художнику тоном, не терпящим возражений:

— Извините, у меня завтра тяжелый день.

27

— Отдай лошадку! Отдай! — Алина отпускает игрушку, и противный Петька Скворцов падает. Тут же раздается громкий, жалобный вопль: — Елена Сергеевна, а Щеглова опять…

Алина уже забыла про Петьку. Он — плакса и ябеда. И эта новенькая девочка, что стоит с самого утра у окна, тоже плакса. Еще какая. Вчера целый день проревела (даже на музыку не пошла) и сегодня снова. Как начала в раздевалке, когда с мамой прощалась, так и не успокоится никак. Смотрит на улицу и носом хлюпает, в подоконник вцепилась — не оторвать. Даже Елена Сергеевна ничего не может сделать. И охота ей так все время стоять. Столько занятий разных! Маша со Светой цветы поливают, Сережа с Кириллом строят дом, а Надя ломает. Сейчас будет драка. Интересно! А еще интересно сходить в туалет, куда выгнали за завтраком второй стол, и посмотреть, действительно ли ребята доедают кашу или догадались спустить эту отраву в унитаз? Алина часто так делает. Можно пойти попроситься с девчонками в дочки-матери поиграть, но они опять уже все женские роли разобрали, скажут Алине быть папой, а потом выгонят, как обычно, неизвестно за что. Они вопить начинают, как только Алина спрашивает, кто из детей в игре старший. Кричат: «Какая разница! Зачем тебе? Опять ты за свое!» За что за свое? Алине же надо узнать, кто в семье младший, чтобы не обращать на него внимания. Ребята возмущаются:

— Почему только с одним ребенком играешь?

Алина не понимает вопроса. Она же — папа. Папы всегда играют только со старшими.

— Врешь! Ты все врешь! — кричит обычно Даша Лысенко. — У меня еще два брата. Папа с нами со всеми играет. И, вообще, я ему скажу, он тебе как даст!

— Сама врешь!

— Нет, ты!

— Нет, ты! — Алина пинает Дашу по ноге и пихает кулаком в плечо. Даша плотненькая, коренастая, ей тычки забияки Алины что укус комара. У соперницы все маленькое и худенькое: ручки, ножки, косички, Даша их запросто выдернуть может. Только Алина юркая, несмотря на хромоту: стукнет и увернется, попробуй достань. Так проходят все стычки с ее участием: Алина лупит почем зря, а сдачи не ждет, убегает.

Но сейчас ей драться не хочется. Елена Сергеевна и так уже за ней наблюдает, считает, наверное, про себя Алинины провинности: Петина лошадка, а до этого уже был Лизин мяч и Машина кукла. Да, еще немного, и Алину могут оставить без прогулки. А погода хорошая. Алина берет стул, садится возле окна рядом с новенькой. «На улицу уже вывели старшую группу. Они играют в прятки. Паша водит, уже всех нашел, осталась только Юля Егорова. Ага, вон она выглядывает из-за веранды, а Пашка — дурак — идет в другую сторону. Давай, Юлька, беги! Беги! Молодец! Опа! Сашка опять шлепнулся и прямо в лужу. Ну, все, теперь получит от отца подзатыльник».

Громкий всхлип прерывает наблюдения Алины.

— Чего ревешь? — она пихает соседку локтем в бок.

— …

— Чего ревешь, говорю?

— А ты чего дерешься?

— А чего ты молчишь?

— Я не молчу — у-у, я пла-а-ачу.

— Вот я и спрашиваю: что ты плачешь?

— Я по ма-а-ме ску-у-учаю.

— Придет твоя мама. Пойдем играть лучше.

Новенькая недоверчиво смотрит на Алину:

— Тебя как зовут?

— Алина. А тебя?

— Таня.

— А тебе сколько лет?

— Пять.

— Здорово! Мне тоже пять. Пошли, Таня. Смотри сколько игрушек! Давай в больницу. Будешь доктором, я приду к тебе нервы лечить.

— Это как?

— Не знаю. Но моя бабушка все время пьет лекарство от нервов.

— А у меня нет бабушки. Она умерла, и меня в сад отдали. А другая есть, но живет очень далеко, я к ней только два раза ездила в мамин отпуск.

— А папа у тебя есть?

— Есть. А у тебя?

Алина думает несколько секунд, потом отвечает неуверенно:

— Наверное, есть. Ладно, пойдем играть.

Таня все еще держится за подоконник, боится отойти от окна.

— А мама скоро придет?

— Не знаю, — Алина по-взрослому жмет плечами. — Сейчас будет прогулка, затем обед, затем сон, полдник, игры, опять прогулка. Сначала за Машей придут, ее всегда первой забирают, а потом уже остальных. Тебя вчера третьей забрали. Значит, как Машу заберут, так и тебя скоро.

— А тебя когда?

— Меня в пятницу.

— Когда? — Глаза Тани недоверчиво расширяются.

— Я на пятидневке. Ну! Играем?

— Играем, — плакса покорно отходит от подоконника. Слезы забыты. Оказывается, она далеко не самая несчастная на свете.

Алина пока еще не знает, какая она. Понимает, конечно, что чем-то отличается от других. И не только из-за ноги, а вообще. Кроме нее на пятидневку остаются, как правило, еще двое мальчишек. Но Сережу Гаврилова воспитывает только мама, а мама сама работает всю неделю домработницей у какого-то министра, так что Сережино постоянное пребывание в детском саду совершенно оправданно. А у Максима Чижевского родители — хирурги, часто дежурят по ночам. Дежурства оплачиваются дополнительно, поэтому Максим даже радуется, когда остается в саду: возможно, теперь ему смогут купить такую же машинку, как у соседского Вовки. Алина не радуется и не огорчается. Знает: так надо. Только не понимает почему? Ей объяснили: «Бабушка занимается Машей, мама работает, папа с нами не живет — ему не до тебя».

На самом деле всем всегда было не до Алины. Много позже (лет в пятнадцать) в пылу очередной ссоры с уже почти убитой последней стадией рака Зинаидой она решится и спросит:

— Зачем ты меня родила?

И услышит унизительный своей прямотой ответ:

— По ошибке.

Но пока Алина не знает, что она — результат несбывшихся надежд своей матери, что она — единственная, по мнению Зины, кто виноват в ее украденном женском счастье. Алина — просто ребенок, обычная девочка, которой хочется любви и ласки. Она мечтает о том, что когда-нибудь мама почитает ей книгу, или посмотрит с ней вместе кино, или просто пройдет по улице, крепко сжав в руке Алинину ладошку. Говорят, однажды мама была с ней долго-долго, но это было давно. Алине тогда едва исполнилось два, и она просто не помнит.

По обрывочным воспоминаниям тети Фроси выходило, что Алину поторопились отдать в детский сад. А она с рождения была очень болезненной, не вылезала из ринитов и фарингитов. Бывает, что так случается с детьми, обделенными вниманием родителей. Они болеют не переставая, потому что мозг посылает организму своеобразные импульсы, невидимые информационные сигналы: «Заболей, и получишь то, чего тебе не хватает». У Алины получалось только болеть. Бабушка Галина постоянно заваривала какие-то грудные сборы, шила мешочки с солью, готовила промывания, ингаляции и компрессы. На кухне все время кипятились травки, стаканов и чашек никогда не хватало: все они были заполнены содовым раствором, марганцовкой, фурацилином и другими снадобьями, рекомендованными очередным педиатром. Соседки охали и сокрушались, но шептались тайком о «совершенно очевидном влиянии Тамариных генов на здоровье старшенькой». Несмотря на постоянно заложенный нос и отекшие миндалины у младшей дочери, Зинаида задалась целью вернуться на работу. Галина не возражала: в доме толку от Зины было мало. Она или плакала, или спала, или сидела у зеркала, бесконечно меняя серьги в ожидании очередного визита Михаила Абрамовича. Ребенком занимались Галина и Машенька, они вместе купали, вместе пеленали, вместе подносили кулек к равнодушной груди Зинаиды. Когда Галина готовила или выбегала в магазин, Маня играла сестренке на скрипке, как когда-то ей играла Зина. Но Алине музыка не слишком нравилась, долго она не выдерживала, начинала кукситься, сучить ножками, кривить губки. Гораздо больше ей нравилось, когда сестра просто разговаривала с ней, Маша вдохновенно лепетала какую-то чушь, наивно полагая, что младенец способен ее понять. Алина, конечно, не улавливала смысла, она наблюдала, следила внимательно за мимикой сестры, реагируя на малейшие изменения: улыбалась, если улыбалась Маша, широко раскрывала глаза, отвечая сильным эмоциям, мелодично агукала, подражая плавной речи.

Зиной тоже занимались: несколько раз в неделю она уходила в комнату Антонины Степановны. Когда возвращалась, Галина не спускала с нее глаз: все старалась высмотреть хоть какие-то изменения, но ничего не происходило. Зина по-прежнему наряжалась к приходу Фельдмана и, как обычно, подолгу рыдала, когда он, взяв Машу, уходил, не обратив никакого внимания ни на тщательно подкрашенные губы, ни на новое платье, ни на саму Зинаиду.

— Никакого прогресса, Тонечка! Никакого, — не могла сдержать отчаяния Галина.

— Это нормально, — успокаивала врач. — Когда у человека нет желания жить…

— А у нее нет? — пугалась Галина.

Антонина только вздыхала в ответ, советовала сочувственно:

— Вы надейтесь. Мы будем продолжать.

И Галина надеялась. Водила Машу в обычную школу, в музыкальную и надеялась, надеялась на то, что Зина, оставленная гулять с коляской, не совершит ничего ужасного. Заставить дочь, в детстве такую сговорчивую и покладистую, сделать что-либо против ее воли с каждым годом становилось все труднее. Говорят, что самым развитым чувством у человека считается животный инстинкт самосохранения. Значит, и отсутствие желания жить может легко превалировать над всеми остальными желаниями и нежеланиями. Галина жила в постоянном страхе, она видела, что Зина балансирует на очень шаткой грани, и одно неверное движение, одно необдуманное слово может стать роковым. Женщина часто вспоминала, что, когда она узнала о второй семье мужа, ночами ей хотелось умереть, чтобы только перестать страдать, но потом снова наступало утро, и надо было работать, двигаться, и постепенно страдания перестали доставлять невыносимые мучения, а потом Галина и вовсе смогла внушить себе мысль, что, возможно, она оказалась бы гораздо более несчастной, уехав с мужем в Казахстан. Зинина апатия и безразличие ко всему ставили Галину в тупик, она ждала изменений, надеялась на положительную динамику, но иногда ей начинало казаться, что все усилия тщетны: ее дочь просто сошла с ума и ее место в психушке. Галина верила в народную мудрость: лучшее лекарство от любви — новая любовь. Но где ее может встретить, практически безвылазно сидящая дома Зинаида, она не знала. Именно поэтому она не стала возражать, а даже обрадовалась, когда после очередного разговора с Антониной Зина неожиданно сказала:

— Наверное, мне пора вернуться на работу.

— Конечно! — загорелась Галина, но воодушевление тут же сменилось беспокойством: — А как же Алина? — Пока Зина сидела дома, Фельдман (по имени-отчеству после всего случившегося Галина его не называла — не могла), надо отдать ему должное, всегда старался помочь материально. Галина подозревала, что деньги не достаются ему легко: статьи нужно было пристраивать, приходилось обивать пороги редакций и унижаться за любую дополнительную копейку. Кто знает, возможно, когда Зина выйдет из декрета, он не станет так убиваться, чтобы их обеспечить. А зарплата в Доме культуры на порядок ниже его гонораров. Вряд ли две женщины смогут найти средства на оплату няни для Алины. На Галине ведь дом и Маша. Машу бросать нельзя — у нее талант. Талант требует тщательной обработки, многолетней огранки, вот Галина и работает ювелиром: сольфеджио, хор, инструмент, индивидуальные занятия с педагогом из консерватории, сценическое мастерство и вокал, а еще каждодневные уроки. Конечно, Галине не привыкать заботиться и о младшей внучке, но полностью взвалить на себя такую обузу она не в состоянии: не хватит ни сил, ни времени, ни здоровья.

— Аля пойдет в детский сад, — объявила Зина о своем решении, и у Галины не хватило духу возразить ей. Да и желания особого не было. В конце концов, многие дети ходят в детский сад. Вон Маня ходила, и ничего.

Но без оформленной по всем правилам медицинской карты попасть в дошкольное учреждение было практически невозможно. Участковый врач категорически отказывалась делать Алине прививки до тех пор, пока девочка «окончательно не поправится». А добиться этого было еще сложнее, чем уговорить Антонину написать липовую справку. По Фросиным словам выходило, что никто и не виноват, так уж судьба распорядилась. «Ты ведь была такой болезненной (поэтому тебя кое-как до двух лет и продержали дома), что неизвестно, что бы с тобой сталось, если бы ослабленный организм на самом деле получил бы вакцину». Вакцину организм не получил, из болезней Алина не вылезала. Неделю ходила в детский сад, затем две сидела дома под присмотром не слишком довольной Фроси. Потом ее снова отводили в группу, и через несколько дней опять приходилось вызывать врача. Привыкшие к такому положению вещей Галина и Зинаида, которая начала немного приходить в себя, сначала не обратили на очередной подскок температуры никакого серьезного внимания. Симптомы недомогания были самыми заурядными — «типично Алиниными»: насморк, боль в горле, затруднение глотания. Все это было не ново и консультаций с врачами не требовало. Галина начала стандартное лечение, для которого в доме не переводились таблетки, капли и мази. Однако через несколько дней ситуация усугубилась рвотой, болью в животе и поносом. Вердикт спешно вызванного педиатра сомнению не подлежал:

— Грипп, — сказала она, посоветовала добавить к микстурам и снадобьям обильное питье и отбыла восвояси.

Прошло еще трое суток, и ситуация нормализовалась. Уже снова собирались вести Алину в детский сад, когда все началось сначала. Галина как раз отжимала через марлю клюкву (чистый витамин С, клюквенный морс при гриппе — лучше всяких лекарств), когда заглянувшая в кухню Антонина поинтересовалась:

— Ну, как дела?

— Пока без изменений. Не знаю, что и делать. Температура вроде бы невысокая, а все время потеет, у меня уже и майки чистые все закончились, а…

— Потеет? — вдруг забеспокоилась соседка. — Ну-ка пойдем!

Антонина зашла в комнату, не дожидаясь Галины, склонилась над ребенком:

— Алечка, детка, голова болит? Солнышко, попробуй, подними головку.

Ребенок морщится от напряжения, но щека так и остается лежать на подушке. Антонина хмурится, ласково дотрагивается до плеча малышки, и та неожиданно дергается, как от удара.

— Вызывай «Скорую»! — следует незамедлительный приказ.

— Что? Что? — пугается Галина и остается стоять на месте.

Антонина сама бежит к телефону, быстро говорит в трубку:

— Девочка, два года три месяца, температура, рвота, головная боль, ригидность затылочных мышц, чувствительность к прикосновениям. Шестой день. Да, вторая стадия. — Потом она молчит несколько секунд, а затем с трудом и заметной болью выговаривает: — Нет. Не привита.

Случаи заражения полиомиелитом редко, но все же встречались и после вакцинации, поэтому вирус Алины не повлек за собой никакого последующего разбирательства о происхождении липовой справки. Да о ней попросту никто и не вспомнил, кроме одного человека, который мучился потом угрызениями совести всю жизнь. А мучиться было от чего. Болезнь не прошла бесследно. Конечно, все могло окончиться гораздо плачевнее: Алина могла умереть или остаться парализованной полностью или частично. Этого не случилось. Все ограничилось двумя месяцами, проведенными в больнице, и двумя же сантиметрами правой ноги, потерянными, как оказалось, навсегда. Алине рассказывали, что Зина лежала с ней (Фельдман с кем-то договорился, и им выделили бокс). Но оказалось, что это было первое и последнее время, которое Зина потратила в жизни на сохранение здоровья дочери. А потратила потому, что, узнав о диагнозе Алины, Михаил Абрамович неожиданно засуетился, забеспокоился, начал звонить каким-то знакомым, консультировался с рекомендованными светилами и интересовался репутацией лечащего врача Алины. Зина не догадывалась о том, что, будучи, как это ни странно звучит, глубоко порядочным человеком, он просто делал все от него зависящее, чтобы не случилось самого страшного. Зинка вдруг вспомнила где-то прочитанные или услышанные слова о том, что горе сближает людей, и решила, что болезнь Алины — дар божий, посланный свыше для того, чтобы «Миша опомнился и вернулся. Она ляжет в больницу, Миша будет туда приходить, и если они вместе начнут заботиться о дочке, то тогда, возможно…».

Алина поправилась, и выяснилось, что Зинино «тогда, возможно…» по-прежнему оставалось для Фельдмана «невозможно никогда». Все больничные выписки, все рекомендации по последующему поэтапному лечению с расписанными по годам операциями, с плановыми госпитализациями и очередью на аппарат Илизарова были убраны в ящик комода и забыты там навсегда. Это потом Алина узнает, что ее осложнение вовсе не было пожизненным приговором. А пока ей всего пять лет. Она — обычный ребенок, воспринимающий как данность толстую деревянную колодку под правым ботинком, пятидневное пребывание в детском саду и всеобщее семейное поклонение таланту старшей сестры. Она — обычный ребенок, мечтающий о встрече с Дедом Морозом и о неограниченном поглощении мороженого, а еще о том, чтобы мама перестала все время работать и хотя бы один раз пришла к ней на утренник, а папа смог бы приезжать в выходные, а не только по будням, когда ее не бывает дома.

— Во что будем играть? — спрашивает у Алины новая подружка. Таня окончательно успокоилась, больше не плачет.

— Давай в дочки-матери, — наконец-то у Алины есть возможность сыграть женскую роль.

— Ладно. Чур, я мама.

— Хорошо. Мамочка, спой мне песенку.

— Ладно, доченька. Садись сюда, — Таня хлопает себя ладошкой по колготам.

— Ты что? С ума сошла? — Алина смотрит недоверчиво, исподлобья.

— Почему? Ты — мой ребенок. Я тебя сейчас покачаю на ручках и спою колыбельную, а потом положу спать.

— Подожди! — Алина семенит к полкам с игрушками, снимает оттуда пупса и возвращается. — Я буду старшей, а он младшим, ладно?

— Ладно.

— Давай, пой! — Забирается на Таню, обнимает ее за шею и закрывает глаза. Таня поет.

— А теперь спи, Алиночка, а я пойду посмотрю, как там твой братик.

— Нет! Не подходи к нему!

— Почему?

— Потому что он младший!

28

Славочка, прости, — опять отписка.

Надеюсь, сердиться не станешь. Ты ведь меня знаешь — все на алтарь науки. И теперь, когда материал наконец-то найден, все время трачу на его обработку. Подумать только, много лет я пыталась найти что-то стоящее для психологии, откладывала работу, начинала писать и бросала. Теперь ты знаешь, то, за чем я буквально охотилась, оказалось перед самым моим носом, и я вынуждена признать, что в некоторой степени психика Алины сформировалась не без моего участия. Видишь, я приложила к этому руку, а ты советуешь все бросить! Нет, этого позволить я себе не могу. К тому же открыто признаюсь тебе в корыстных побуждениях: я все еще лелею мечты о степени. Скоро сможешь наконец говорить, что твоя сестра — кандидат наук. Хотя там, где ты теперь, об этом, наверное, лучше помалкивать.

Не сердись, дорогая.

Целую, напишу позже.

29

Новую жизнь Влад, как и большинство людей, начинал уже неоднократно. Пытался начинать с понедельника, после отпуска или в очередном квартале. На этот раз он решил попытать счастья в новом тысячелетии, но никак не ожидал, что эта самая новая жизнь будет ждать его у рабочего кабинета в первое же утро после новогодних праздников. Она сидит в приемной и спокойно листает журнал. Статьи не читает: внимательно разглядывает снимки — профессионал! У нее снова кудрявые волосы. Здорово. Так ей больше идет. Хотя без разницы. Она по-всякому хороша. Она изменилась. В позе нет ничего напряженного. Нет, не совсем. Она все-таки немного волнуется: легонько качает левой ногой, закинутой на правую. Неужели, перед встречей с ним? Ну и чушь! Что за мысли иногда лезут в голову! Зачем, вообще, она пришла? Тогда, оставляя на ее столе визитку, он, конечно, надеялся на чудо, но прекрасно понимал, что его не произойдет. Он отдавал себе отчет в том, что искать и добиваться придется самому, но ничего не делал. Уж слишком хорошо он помнил злой блеск ее глаз и решимость распрощаться с ним как можно быстрее. Опыт последней встречи заставлял его медлить, снова и снова обдумывать возможные последующие шаги, рисовать в уме и на бумаге поведенческие схемы и анализировать варианты дальнейшего развития событий. Однако варианта ее добровольного появления в своем офисе Гальперин не просчитывал ни в конспектах, ни в воображении. Пожалуй, пришла пора усомниться в собственном профессионализме.

— Владислав Андреевич! — Секретарша отрывает взгляд от монитора и замечает Гальперина, прислонившегося к косяку двери и разглядывающего посетительницу.

— Я… Доброе утро, Лена. Вы ко мне? Не помню, чтобы вас записывали.

«Идиот! Что я несу!»

«Он что, идиот?»

— В общем, неважно. Все равно никого нет. Проходите.

«Как будто если бы кто-то был, ты заставил бы ее сидеть в очереди!»

«А если бы кто-то был, он заставил бы меня сидеть в очереди?»

«Зачем же она пришла?»

«И зачем только я пришла?»

— Простите, Алина. Я что-то с утра немного не в себе, — Гальперин замечает, как молниеносно взлетают вверх секретарские брови. Такого от начальника она еще не слышала. Доктор Гальперин всегда спокоен и рассудителен. А еще он вежлив с пациентами и никогда не теряет самоконтроля. А тут — не в себе. — Я рад вас видеть, — брови почти доходят до корней волос, — проходите, прошу. — Влад распахивает дверь кабинета.

«Уф. Ну вот, кажется, уже лучше. Еще немного, и она бы ушла».

Алина проскальзывает внутрь.

«Слава богу! Уже гораздо лучше. Еще немного, и я бы ушла».

— Чай? Кофе?

— Нет-нет, я на минутку.

«Всего на минутку?»

— Извините, я, наверное, должна была позвонить…

— Вы бы все равно не дозвонились. На визитке старые телефоны.

«Сказать ему, что я выкинула визитку? Пожалуй, не стоит».

— В Интернете есть новые. Я просто читала про ваш Центр.

«Врешь! Ты наверняка выкинула визитку».

— Надеюсь, вам понравились отзывы?

«Можно и поиздеваться немного».

«Он издевается?»

— Да-да. Они вполне удовлетворительные.

— Значит, вас устроили?

— Да. То есть нет. В общем, не совсем, — она замолкает, смотрит на него растерянно несколько секунд, а потом вдруг начинает смеяться. Успокоившись, сообщает: — Я не собираюсь у вас лечиться.

— Вот как?

«А надо было бы».

«Может, и надо было бы».

— Нет, не собираюсь. Вы же не хирург, — она усмехается.

«Я могу прооперировать душу».

«Хотя, наверное, мне нужно оперировать не только ногу».

— Вы знаете, — Алина решает прекратить затянувшуюся игру в пинг-понг, — я пришла, чтобы кое-что выяснить.

— Что же?

«Сейчас спросит, зачем я притворялся журналистом. Давно пора».

«Давно пора спросить, зачем он тогда притворялся».

— Это вы хотели купить мою работу в Доме фотографии?

— Я? Что? Да нет. В общем, да. А почему, собственно…

«Ну и вопросы. Полгода прошло».

«Конечно, уже полгода прошло».

— Почему я спрашиваю? Просто решила проверить свою догадку.

— И вы так долго об этом думали?

— Я была в командировке на Камчатке, так что раньше не могла поинтересоваться.

«Врать психологу — гиблое дело. Но я и не вру. Была ведь. Первый раз три дня в октябре, и второй — на прошлой неделе».

«Зачем она врет?»

— Не знал, что в феврале на Камчатке можно приобрести такой дивный океанский загар.

— Я хожу в солярий.

«Только бы не покраснеть».

«Она покраснела».

— А-а-а… Тогда понятно.

— А мне не понятно, к чему эти выяснения. Я просто задала вопрос и хочу получить ответ.

— Нет.

— Что нет?

— Я никогда не собирался покупать ваши работы.

Алина вспыхивает. Резко встает.

«Идиотка! Что ты себе навоображала! Какое унижение! Явиться к этому кретину в кабинет, и для чего? Для того, чтобы получить этот плевок?! Может, я и вела себя дерзко и грубо, но не настолько же, чтобы он теперь…»

Она уже распахивает дверь.

— Алина, подождите! Я только сказал, что не хотел покупать ваши работы.

«Ну что у меня за привычка такая: отвечать на конкретно заданный вопрос! Спросила меня: „Хотел покупать?“ И я честно ответил: „Нет“. Я только должен был узнать, продается ли».

— Алина, я не то хотел сказать, — Влад выскакивает за девушкой в приемную. Алина оборачивается, холодно бросает:

— Всего хорошего.

— Алина! — Гальперин делает рывок и натыкается на все те же изумленные брови секретарши. Да, хорош он будет, если начнет заискивающе семенить за девушкой на глазах у подчиненных. Он живо представил, как начнут хихикать медсестры в курилке и судачить во всех кабинетах о поведении профессора. Скажут, что наконец-то «пала неприступная крепость», — после разрыва с Ниной они с Финчем до сих пор вели удобную жизнь закоренелых холостяков. А еще неприятнее будет, если, используя его же, гальперинскую, терминологию, наградят его диагнозом, который он приписывал всем влюбленным коллегам: сочтут его пленником маниакально-депрессивного психоза с проявлениями, опасными для окружающих. Влад вообразил сонм косых взглядов и язвительных комментариев, которым теперь будет сопровождаться его появление в стенах родного Центра, и так и не покинул своей приемной. Сапожник без сапог. Психолог с кучей комплексов. Целитель человеческих душ, не умеющий подбирать слова. Пусть так. Но об этом будет знать только он, а не весь персонал «Полиграфа». Влад вежливо интересуется у секретаря временем следующего приема и возвращается в кабинет вспоминать и переживать.

Алина переживать не желает. Хочет поскорее забыть. Не получается. В сознании непрерывной лентой крутится покадровая съемка встречи. Самым говорящим снимком, бесспорно, является последний. Влад в дверях своего кабинета: поза умоляющая, взгляд побитой собаки. Алина сфотографировала, но затормозить не решилась. Не в ее правилах возвращаться. Понятно одно: специально обижать Гальперин ее не собирался. Может, действительно хотел что-то другое сказать, а, может, они друг друга не поняли. Ей вдруг вспомнилась огромная отцовская библиотека. В детстве она любила бывать у папы, хотя подозревала, что ее визиты его нисколько не трогают. Он всегда обнимал Машу, торопил старшую вечным деловым: «Давай, рассказывай!», зазывал в комнату, усаживал рядом с собой на диван, а Алину легонько подталкивал в плечо, приговаривая мимоходом: «Пойди там посмотри что-нибудь». И Алина шла. Блуждала среди полок, разглядывала цветные корешки, перечитывала знакомые и незнакомые имена и названия. Однажды, ей было лет восемь, ее внимание привлекла надпись Фридеш Каринти. Она не знала, кто это или что это: мужчина или женщина, название произведения или имя автора. Ей просто понравилось странно звучащее сочетание букв. За стенкой Маша готовилась к экзамену, демонстрировала отцу безупречное исполнение музыкального отрывка. Алина переступала с ноги на ногу под одну из кантат Томазо Альбиони и тихонько напевала в такт: «Фридеш Каринти, Фридеш Каринти». Книга стояла высоко, попросить отца достать или хотя бы спросить у него, что означают эти два слова, Алина даже не попыталась. Привыкла к тому, что все ее просьбы внимания не удостаивались. Спросила у сестры, та пожала плечами. Спросила у бабушки, та пошевелила губами:

— Фридеш Каринти, Фридеш Каринти. Что-то знакомое, погоди. Нет, не помню.

Больше спрашивать было не у кого.

Алина уже подросла на несколько лет и сантиметров, когда привлекательные буквы настигли ее в библиотеке интерната. Она взяла книгу, прочитала название: «Увлекательное путешествие в Фа-Ми-Ре-До» и тут же вычеркнула имя известного венгерского писателя из своего перечня достойных изучения. Алина много читала, ей нравилось постигать неизвестное, но фа-ми-ре-до ей в жизни хватало с избытком. Может, и стоило тогда почитать, может, и не была бы она сейчас столь категорична. Ведь недаром послала ей судьба еще одну неожиданную встречу с именем этого автора. Они летели с Андреем из Берлина. Он мирно спал, Алина, как всегда в свободное время, просматривала снимки, соседка справа увлеченно читала книгу афоризмов.

— Как это верно, — неожиданно произнесла она вслух. — Кто же это сказал? Хм, я и не знаю такого. А вы не знаете, кто такой Фридеш Каринти? — обратилась она к Алине.

— Венгерский писатель первой половины двадцатого века, — вежливо ответила она, не собираясь продолжать разговор.

Но разбуженный Андрей неожиданно спросил:

— И что интересного он сказал?

— Вы только послушайте, — оживилась женщина. — «Ну как женщина и мужчина могут понять друг друга, ведь они оба хотят разного: мужчина хочет женщину, а женщина хочет мужчину». Очень, очень тонко.

— С юмором, — согласился Андрей.

А Алина лишь плечами пожала. Не было ей дела ни до Каринти, ни до его высказываний. А сейчас вспомнилось почему-то. Почему?

Да, какая разница «почему»? Как вспомнилось, так и забудется. Это удел профессоров психологических центров разбираться в причинно-следственных связях. Вот пусть и займутся своими прямыми обязанностями, а она больше не желает иметь с этим ничего общего. У Алины своя жизнь, и не надо в нее лезть. Хотя он и не лез вовсе. Сказал же: не хотел покупать. И на выставке, значит, не был, и не искал ее вовсе. И думать наверняка забыл о том, кто такая Алина Щеглова. Но зачем-то ведь она понадобилась ему в Камеруне? Ах да! Как же она могла забыть! Хотел что-то разузнать, как и все остальные, о звезде мировой сцены. Ну да. И в Карнеги-холл он у нее был. В общем, очередной фанат. Психиатр с расстройством психики. И откуда столько восторженных почитателей? И почему у нее с рождения счастливая звезда? Почему ей гостинцы, а Алине объедки? Проклятый червь пожирающей здравый смысл зависти неожиданно начинает ползать в Алининых внутренностях с удвоенной энергией. Последний год она думала о скрипачке исключительно как о своей талантливой сестре, дающей где-то далеко успешные гастроли и живущей беззаботно со своим Арчибальдом. Заставила себя думать именно так, а не иначе. Иногда прошлые обиды давали о себе знать: когда звонил отец и по-прежнему, не интересуясь делами Алины, спрашивал, почему «его дорогая Машенька так долго не звонит, или не пишет, или не приезжает». Текст разный — смысл один. А еще раны начинали кровоточить с удвоенной силой, когда неожиданно во сне Алина опять вдруг встречала учителя из интерната и вновь переживала ту давнюю историю, но больше всего она страдала, когда вспоминала блеск Маниных глаз, устремленных на мужа. В такие мгновения Алине снова начинало казаться вечное: ей — все, мне — ничего. Но Алине уже не пять, не двенадцать и даже не двадцать. Ей двадцать седьмой год, и она в состоянии проследить истоки своей ненависти и даже заставить себя остановиться и приказать себе строго: «Стоп! Она ни в чем не виновата!»

Но сейчас здравый смысл опять молчит. Химеры прошлого не отпускают Алину, сжимают в своих объятиях и навязчиво шипят: «Она забрала у тебя все. Это она, она, она. Останови ее! Усмири! Ты должна стать лучше нее! Счастливее!» Алина знает только один способ добиться этого немедленно. Едва выйдя из дверей Центра, она быстро вынимает из сумочки телефон, набирает номер, и когда ей отвечают, произносит решительно:

— Я согласна.

30

— Ты согласна? — бабушка с опаской смотрит на Алину. Привыкла уже к строптивому характеру внучки. Иногда, попросишь чего, вмиг выполнит, а бывает, упрется рогом и с места не сдвинется. А тут и задача такая непростая: откажет, и ничего не попишешь. Но вроде молчит пока, не рубит с плеча. Видно, задумалась.

Алина не задумалась. Она оцепенела от неожиданности обрушившегося на нее счастья. Нельзя сказать, чтобы она не мечтала об этом. Как раз наоборот. С тех самых пор, когда она, шестилетняя, первый раз вышла на сцену, держа в вытянутых руках огромный букет для сестры, с того момента, когда Маша вдруг объявила в микрофон: «Это моя младшая сестренка», а Алина не стушевалась и поклонилась, сорвав пусть жидкие, но все же аплодисменты, с той минуты она тайно грезила о том, чтобы снова очутиться в эпицентре зрительского внимания. Иногда ее желания прорывались наружу:

— Я тоже хочу учиться музыке, — заявила она как-то после очередного показательного концерта, устроенного Маней домашним.

— Ну, спой что-нибудь, — благосклонно согласилась Зинаида. После Машиных сонат и прелюдий она всегда находилась в умиротворенном состоянии духа и могла какое-то время безболезненно мириться с окружающей ее действительностью.

— По долинам и по-о взго-орьям шла дивизия впе-е-ред, — начала Алина бодрым речитативом.

— Хватит. Из тебя музыкант, что из меня механизатор.

— А кто такой механизатор? — все же спросил ребенок, сдерживая слезы. Любопытство превыше всего.

— Много будешь знать…

Теперь уже Алина дает волю чувствам. Отходит в свой уголок, шмыгая носом.

— Алиш, не плачь. — Маша тут как тут со своей вечной жалостью и утешениями. — Я могу с тобой заниматься, хочешь? Может быть, тогда…

— Отстань!

— Зиночка, а может, и правда попробовать. Что, если гитара, — попробовала Галина вступиться за внучку.

— Я сказала: нет!

Зина если уперлась, то уговоры бесполезны. И Алина такая же: вся в мать. Именно поэтому сейчас Галина просто затаилась и ждет решения. Ждет решения двенадцатилетней пигалицы. Стыд, да и только. Ну что же она молчит? Будто специально медлит.

Алина не нарочно. Она просто не поняла, что еще так ничего и не произнесла вслух. Душа-то ее уже давно поет и ликует, победно кричит: «Я буду выступать!» Ну и что, что ей в руки дадут какой-то железный треугольник и палочку! Подумаешь, надо всего лишь три раза легонько зацепить ею инструмент! Самое главное, что мальчик из ансамбля заболел и теперь его партию могут доверить исполнять ей.

— Алина! Сколько можно молчать?! Маша должна дать ответ. В конце концов, это ее экзамен. Речь идет о серьезных вещах, — Галина начинает терять терпение. Она никогда не отличалась покладистым нравом, а теперь, когда ей перевалило за семьдесят, стало еще тяжелее подстраиваться под нелегкие характеры окружающих. Хорошо хоть коммуналку обещают скоро начать расселять. Может, тогда спокойнее станет. Хотя основное поле брани все одно никуда не денется. За Машу только можно не волноваться. Она — человек. Но ведь есть еще Алина — волчонок и Зина — ходячий мертвец со своей любовью. И что ни день, у них в доме схватка волка с покойником. Лучше бы уж Зина относилась к дочери, как Фельдман: не замечала бы, и все. Так ведь нет. Замечает. И понукает, и шпыняет, и ругает на чем свет стоит, будто она не работник Дома культуры, а портовый грузчик. Да и Алина, даром что маленькая, за словом в карман не лезет. Зина одно, та в ответ десять. Только когда мать уж совсем что-то обидное выкрикнет, лишь тогда отвечать не станет: вся съежится, скрючится, словно хочет исчезнуть, и замолчит на несколько дней. Галина и просила, и умоляла, и угрожала. Без толку. У Зины на все один ответ:

— Сердцу не прикажешь.

— Какому сердцу, Зина?! Если оно и было у тебя, так и вышло все.

— Вынули, мама! Вынули…

Лишь один человек может приказать Зининому сердцу. Маша подойдет, обнимет, скажет ласково: «Мамочка, не кричи», и пожар угасает. Если с родителями Алине не повезло, то старшей сестрой ей за все воздалось сторицей. Она для Алины могла бы за всех постараться: и за маму, и за папу, и за друга, и за подушку. Если бы только Алина позволила. Она и позволяла раньше. Лет до семи, а чуть подрастать стала, так отстранилась. Отвечает теперь односложно, секретами не делится и смотрит исподлобья, будто обвиняет в чем-то. Так что неизвестно, будет ли она рада помочь Маше или, наоборот, откажется. Если откажется, плохо дело. Сорвется номер. Можно, конечно, и без треугольника обойтись, но Маня все равно переживать будет. Такой уж у нее характер: исполнение должно быть безукоризненным. Раз в оркестре предусмотрена партия инструмента, он должен обязательно прозвучать. В другой раз Галина бы радовалась. Именно поэтому у Маши и диплом с отличием, и имя ее уже становится известным в мире классической музыки, и будущее наверняка предопределено. Но сейчас это вечное стремление быть впереди планеты всей может сыграть с ней злую шутку. Задача была вполне ясной: для выпускников консерватории организовывалось прослушивание. Впечатляющий результат — прямая дорога в известные симфонические коллективы; нет — жди второго шанса, если, конечно, он когда-нибудь придет. В Машином успехе можно было бы не сомневаться, если бы она старалась выполнить поставленную задачу: сыграть перед комиссией соло. Но девушка хотела быть исключительно первой скрипкой и решила продемонстрировать свой талант вместе с детским оркестром музыкальной школы, где когда-то училась. И вот теперь некому играть на треугольнике. И зачем она только предложила Алину? Конечно, партия совсем не сложная для человека с мозгами. В уме Алине не откажешь, но все же музыке она никогда не училась. А ведь хотела когда-то. А почему не стала, Галина уже и не помнит. Много воды утекло.

Зато Алина ничего не забыла. Она собирается играть. И когда сыграет, они еще пожалеют, что не позволили ей заниматься. Они поймут, что она тоже способная, что она тоже чего-то стоит, что она — тоже человек.

— Когда репетиции? — спрашивает она у бабушки, не скрывая волнения.

— Вот и славно, милая! — У Галины вырывается вздох облегчения. — Значит, согласна? Про репетиции мы у Маши узнаем. А куда же без них? Обязательно репетировать надо, надо репетировать.

— Не причитай!

— Не груби!

Репетиции проходят гладко. Запомнить те несколько моментов произведения, когда должен играть треугольник, Алине ничего не стоит. Она вовремя вступает и даже умеет погасить затянувшийся звук. Маша хвалит:

— Еще немного, и будешь играть Концерт № 1 Листа.

— Это что-то особенное?

— Попала в точку. Музыканты называют его «концертом для треугольника». Шутят, конечно, но в каждой шутке…

— Значит, у меня получается?

— Превосходно!

— А родителям скажешь?

— Обязательно! Да они сами услышат, когда придут на прослушивание.

— А они придут?

— Конечно! Они же всегда приходят.

Алина не знает, расстраиваться или огорчаться. Она привыкла, что на ее выступления практически никогда никто не приходит. В театральную студию она записалась сама. Кружок был в школе, и «лицензии на посещение» от Зинаиды не требовалось. Когда Алина училась в начальных классах, бабушка и Маша еще заглядывали на представления, если, конечно, время спектакля не совпадало с занятиями старшей сестры. Заходила и Фрося, даже чаще домашних, громко хлопала в ладоши и кричала «Браво!»: подогревала Алинины тайные мечты. А потом сестра поступила в консерваторию, бабушка состарилась, а Фрося умерла. Ходить стало некому. Маму Алина не слишком-то и ждала, а о папином присутствии и мечтать не могла.

Если Зинка была живая и совершенно реальная со всей своей злостью, агрессией и несправедливостью, то папа был для Алины чем-то эфемерным, далеким, запутанным. Лет в восемь, прочитав сказки Андерсена, она решила, что он играет в Оле Лукойе. Только ленится зонты менять. Поэтому для Маши у него всегда цветной с шутками, подарками, интересными разговорами и ласковыми словами, а для Алины если не черный, то однотонный: бесчувственный и холодный. Маленькие дети любят своих родителей, какими бы те ни были. Если взрослые постоянно ругают ребенка, кричат на него и даже бьют, малыш никогда не станет думать, что у него никудышные мама и папа. Нет, он сделает абсолютно другой и, с его точки зрения, единственно правильный вывод: «Я — плохой». Именно так и считала Алина первые годы жизни. Но дети обычно взрослеют, они перестают просто созерцать, наблюдать и запоминать, они уже делают другие выводы. Научилась этому и Алина. Мамы, встречающие детей из школы, раскрывающие им объятия и нежно целующие, уже не казались ей странными инопланетными созданиями. В необычную превратилась ее собственная семья, а отношение родителей к себе Алина перестала воспринимать как заслуженное. Однако, закончив винить себя в несправедливости жизни, девочка не прекратила поисков первопричины сложившейся ситуации. Это теперь стало модным читать умные книги и ходить на консультации к тем, кто тебе разжует и преподнесет на тарелочке все составляющие твоих помыслов, поступков и комплексов. Алине пришлось во всем разбираться самой. Толковых учителей рядом не оказалось.

— Мама меня не любит?

— Мамка твоя, окромя своего еврея, никого не любит. Хотя и его, поди, ненавидит уже, — быстро реагировала тогда еще живая Фрося.

— Я в чем-то виновата?

— Что ты, Алиночка, это я во всем виновата, — как-то непонятно отзывалась соседка-врач.

— Почему ко мне не приходит папа?

— У него и спроси! — грубовато откликалась Галина. У нее с Фельдманом свои счеты.

— Почему тебя любят больше?

— Глупенькая! Что ты такое говоришь!

— Почему тебя любят больше?

— Да с чего ты взяла?

— Тебя любят больше.

— Это потому, что моя родная мама умерла, вот меня и опекают.

— А меня не любит никто!

— Я тебя люблю!

Маша ее любила, и чем больше выражала свои чувства, чем сильнее демонстрировала свою привязанность и искреннюю заботу о младшей сестренке, тем сильнее отдалялась Алина. Отдалялась, потому что нашла виноватого. Это сестра забрала у нее все. Ничего не оставила. Маша родилась первой. Маша талантливая и очень красивая. У Маши легкий характер и веселый нрав. Машу все обожают. Алина — случайность. Алина страшна и посредственна. Алина хромает и физически, и психически. Алину терпят. Алина грустная, колючая, дерзкая.

Теперь у нее появился шанс показать, что это не так. Она тоже чего-то стоит, и они все это увидят. И тогда, может быть, даже папа обратит наконец на Алину внимание. С этой мыслью она засыпала и просыпалась всю неделю, пока шли приготовления к прослушиванию. С этой мыслью она пришла в зал, с этой мыслью вынесла на сцену свой треугольник. У Алины было превосходное настроение. Мама завязала ей банты, ободряюще потрепала по плечу и даже улыбнулась, а папа (неужели такое бывает?) после дежурного приветствия вдруг спросил: «Как дела?» Слушать ответа, правда, не стал, но этого Алина и не заметила. Она уже ликовала. Когда она еще немного подрастет, а память снова и снова начнет настойчиво возвращать ее в тот день, она поймет: это не она заслужила внимание родителей, не Алина. Она получила то, что получил бы от них любой человек, оказавший услугу «их ненаглядной Марусе». Но пока она практически счастлива. Она стоит за кулисами. На ней школьная форма с нарядным белым фартуком и отутюженным галстуком. Ее глаза сияют. В голове ритмично проносится вызубренный «текст» мелодии.

— После кларнета, после кларнета, — повторяет себе Алина, зная, что не собьется.

Она отлично подготовилась. И внутренне, и внешне. Она даже сделала то, чего не делала уже несколько лет: прикрепила подставку под правый ботинок. Ей по-прежнему каждый год мастерили специальную колодку, не замечая, что она перестала ее носить. Конечно, обнаруживать свою хромоту не хотелось, но от постоянного ношения подобной обуви у Алины слишком рано начала деформироваться ступня, на ноге у основания большого пальца стала расти некрасивая косточка, выпирающая из туфель и больно ноющая в плохую погоду. Если бы Алина вовремя (по совету Антонины Степановны) не отказалась от колодки, противная косточка уже была бы величиной с грецкий орех. Но ради сегодняшнего дня Алина готова рискнуть. Она вступает в новую жизнь. У нее появился пусть маленький, но все же шанс сравняться хотя бы с тенью старшей сестры. И она не собиралась этот шанс упускать.

Машино выступление открывает второе отделение прослушивания. Детский оркестр уже на сцене. Алина заняла свое место и теперь наблюдает за происходящим вокруг. Вот вернулись из буфета члены комиссии, чинно расселись в первом ряду. О чем-то переговариваются, листают программки. Вон сидят родители. Рядом, но не вместе. Мама, как обычно, нарядная при встрече с папой. Папа напряжен. Публика в сборе. Концертмейстер объявляет Машу. Она появляется. Очаровательная в своей сосредоточенности, легко взмахивает смычком, приглашая оркестр следовать по ее пути. Больше Алина не видит ничего вокруг. Теперь она выуживает из многоголосья инструментов только голос кларнета. Как только он замолчит, она должна встать и ударить «гвоздем»[9] по треугольнику.

И она встает. Встает быстро и резко. Резко наступает на правую ногу. На правую ногу, к ботинку которой прикрепила колодку. Колодку, которая отлетела. Отлетела так неожиданно, что Алина упала. Упала, прервав выступление. Выступление прервалось, потому что остановился оркестр. Оркестр остановился, потому что перестала играть первая скрипка. Скрипка перестала играть, потому что скрипачка бросилась поднимать сестру.

— Ничего, ничего, — шепнула Маша. — Сейчас продолжим. Ты просто не вставай больше. Играй сидя.

Алина не вставала, но и сыграть не смогла. От ужаса произошедшего она просто забыла, как вытащить из стройной мелодии звуки кларнета. Несколько раз ей казалось, что необходимо вот-вот вступить, и она била в треугольник, мешая не только детскому оркестру, но и солистке. Выступление расклеивалось на глазах. Это чувствовалось и на сцене, и в зале. Наверное, положение еще можно было бы исправить, если бы Михаил Абрамович не встал в волнении со своего места. Алина сразу же решила, что он собирается выйти, чтобы не быть свидетелем ее позора. От обиды и несправедливости она начала методично лупить гвоздем по треугольнику, вынудив сфальшивить всех, включая Машу.

Маша прослушивание не прошла. Не помогли ни прошлые заслуги, ни диплом с отличием. На Алину она не сердилась. Говорила, как обычно, легко и быстро:

— Правильно, что не взяли. Первую скрипку ничто не должно сбивать. Я ужасно рада, что так вышло. Это хороший урок. Буду совершенствоваться. Давай я буду играть, а ты издавать всякие дурацкие звуки, и когда я смогу абстрагироваться…

— Отстань!

Алину доброта Маши только раздражает. Это сестра не желает ворошить прошлое и искать виноватых, а у Алины на этом вся жизнь держится. Она привыкла и себя есть поедом, и других. Сейчас она ненавидит свою хромоту, Зину, которая не стала эту хромоту исправлять, Машу за то, что вытащила ее на большую сцену, саму сцену, что наградила ее таким бессердечным плевком, и всю свою еще такую короткую жизнь. Алина давно чувствует себя изгоем в семье, а теперь, когда стала невольной виновницей Машиного провала, еще больше, чем прежде. Мать смотрит презрительно, отец не говорит ничего, кроме «Как ты могла так подвести сестру?», бабушка охает и ахает. Так почему бы на самом деле не отправить себя в изгнание?

— Тетя Тоня, вы что-то говорили о специальных интернатах…

31

Славочка, дорогая!

Все больше убеждаюсь в правильности выбранной профессии. Изучать живых все же гораздо интереснее, чем молиться мертвым. Вижу, как ты хмуришься и шепчешь: «Спаси и сохрани!» Спасибо, милая! Кто знает, может, одними твоими молитвами… В общем, правдами и неправдами первые главы закончены и отредактированы, но работа опять остановилась. Остановилась, потому что я не могу проследить причинно-следственной связи в изменении поведения девушки. Раньше все было предельно просто: одного ребенка любят, другого нет, нелюбимый завидует любимому. Зависть, являясь огромной движущей силой, культивирует в личности все новые губительные пороки. Вот и все. Некоторые практические примеры, серия логических выводов, и труд можно было бы считать завершенным. Но не все, оказывается, так просто. Во-первых, ангел, совершенно определенно, досадил дьяволу чем-то еще, кроме родительской любви, но я не знаю чем. А во-вторых, я неожиданно поняла: не могу закончить работу, не представив каких-либо результатов, не увидев, во что все это выльется.

Людей, моя дорогая, можно смело разделить на две группы: одни умеют справляться со своими чувствами, владеть ими, другие живут в плену своих эмоций. Как же я могу считать свое исследование успешным, если пока еще не знаю, к какой из групп следует отнести мою героиню. Пока она, безусловно, тяготеет к последней, но что такое двенадцать лет? Дитя! Я могу предполагать, но жизнь способна внести свои коррективы. Подозреваю, что работать придется еще долго. Есть ли у меня время?

Как-то быстро жизнь пролетела. Ты опять станешь сокрушаться и говорить, что я потратила отпущенные мне годы на психов, но знаешь, что я тебе отвечу? По-моему, то место, где ты живешь, тоже нельзя считать пристанищем людей с абсолютно здоровым самосознанием.

Да, Славочка, все мы стареем. А дети наши уже совсем взрослые. Я познакомилась с твоей будущей невесткой. Славная девочка. Все же хорошо, что есть в мире любовь. Она заставила нашего юношу сделать наконец то, о чем мы с тобой так долго мечтали: перевестись в Москву. И ко мне поближе, и возможностей больше. Как только получит диплом, помогу ему устроиться.

Пиши, а лучше приезжай. Надеюсь, тебе разрешат приехать на свадьбу.

Целую. Я.

32

— Мэри, — Натали визжит, соскальзывает с коленей Алины и кубарем катится к двери, едва заслышав голос любимой тетки.

— Вот и мы, — Маша вносит племянницу обратно в комнату. Натали висит у нее на шее.

— Слезь! — коротко одергивает ребенка Алина.

— Оставь, мне не тяжело.

«Меньше всего я думаю о том, тяжело тебе или нет».

— Слезай, говорю!

— Но мамочка, — Натали недовольно кривит губки.

Алина практически силой вырывает дочь из объятий сестры:

— Пойди поиграй!

Натали уже открыла рот, чтобы издать оглушительный рев.

— Заберите ребенка! — кричит Алина няне куда-то в глубь квартиры. Приказ незамедлительно исполняется.

— Зачем ты так? — просто спрашивает Маша.

«А как? Сначала ты себе присвоила моих родителей, теперь отбираешь ребенка. Конечно, своих-то нет. Просчитались твои звезды с замужеством. Видно, есть на свете справедливость. И в твоем вечном празднике нашлось место серым будням. Интересно, пошла бы ты за Арчи, если бы знала, что он стреляет только холостыми?»

— Зачем ты так? — неожиданно повторяет сестра.

— Ладно, проехали. Ты слишком много ей позволяешь.

— Она же ребенок, Алиш.

— Правильно. Сейчас ты сажаешь ее на шею, а потом не будешь знать, как ее оттуда снять.

— Ей всего три года.

— Уже.

— Хм… Я как-то не подумала.

«А ты никогда не думаешь. Разве ты думала тогда, когда привезла с собой на Камчатку этого придурка — моего бывшего мужа, — о том, что все так обернется. Конечно, никто не мог предполагать, во что это выльется. Конечно, я сама сделала выбор. Но если бы не ты, черт возьми, я бы с ним даже не познакомилась!»

— Будешь кофе? У меня есть пятнадцать минут.

— Давай.

«Это твое вечное, легкое „Давай!“. Как же я его ненавижу! „Ты летишь в командировку на Камчатку? Чудесно. А давай я прилечу к тебе туда, у меня как раз есть несколько свободных дней. Что? Далеко? Конечно, не близко. Но от Аляски практически рукой подать. Как это нет рейсов? А на что нам Вильгельм Арчибальд Третий с его личным самолетом? А давай я привезу с собой одного человека. Он уже просто бредит знакомством с тобой. Кстати, он владеет очень популярным журналом и планирует открывать рубрику путешествий. Тебя это может заинтересовать. Его-то уже все заинтересовало, и не только твое творчество, но и твои фотографии. В смысле, не твои, которые ты делаешь, а твои — твои, понимаешь? А давай ты покажешь Биллу Долину гейзеров? Нет, я не поеду. Слишком холодно. Боюсь, пальцы не разогнутся потом неделю, а у меня через три дня концерт. А давай ты согласишься на его предложение. Подумай, какие перспективы откроются перед тобой. Нет, я не сомневаюсь, что ты и сама сделаешь себе имя, уже сделала, но от таких партий не отказываются. Какие неоконченные дела в Москве? Какая такая важная встреча? Не помню я никакого Гальперина! Какие билеты? Нет, не помню, извини. Не знаю. Знаю только, что ты рискуешь, заставляя ждать такого человека. Я знаю, что ты меня ни о чем не просила. Нет, я не считаю, что устраивать жизнь своей сестры — значит совать свой нос в чужие дела. А давай ты не будешь злиться. Ты позвонила ему? Сказала, что согласна? Умница! А почему у тебя грустный голос? А давай вы поженитесь в нашу годовщину. Будем потом отмечать двойной праздник. Как это не будет свадьбы? Как это с тебя хватило? И не думай даже, слышишь? Ты — американка и должна понимать, что брак с таким человеком должен быть застрахован. А давай я познакомлю тебя с адвокатом“. Вот это действительно оказалось единственным стоящим из твоих бесконечных „давай“, потому что, когда я разводилась, составленный брачный контракт позволил обеспечить Натали безбедное будущее даже в том случае, если со мной что-то случится, а ее папаша наплодит к тому времени еще с десяток таких Натали».

— Все-таки кофе ты варишь потрясающе. У меня никогда такой не получается.

«И не получится. Такой кофе умеет варить только Билл. Должна же была случиться хоть какая-то польза от этого замужества. Естественно, кроме Натали. Хотя замужество тут ни при чем. Натали — это отдельный вопрос. Твой вопрос. Твой больной вопрос. Я всегда любила решать твои больные вопросы. Если бы не ты, не было бы никакой Натали. Сколько времени мне понадобилось, чтобы понять, что мой брак — очередная ошибка, очередная неудачная попытка убежать от себя и приблизиться к тебе. Но как я могла приблизиться к твоему счастью, если не только я не любила своего мужа, но и он не любил меня. Билл, безусловно, гордился мной, ему льстил талант жены, который стал приносить дополнительные копейки. Но он ценил во мне только это — умение фотографировать. На остальное ему было плевать. Он никогда не старался даже не понять меня, нет. Хотя бы узнать. Познакомиться поближе. Так уж получилось, что ни один из мужчин, когда-либо спавших со мной, не пытался проникнуть глубже моей… Андрей, конечно, претендовал на роль душеприказчика, но тут уж я не собиралась его назначать. Так вот о Билле. Знаешь, что он сказал, когда я рыдала, прочитав последнее письмо отца? Письмо было написано тебе, но ты привезла его с похорон (я тогда не могла поехать в Москву — Натали было две недели) и сказала, что там есть что-то для меня. Нельзя, понимаешь, совершенно невозможно быть настолько порядочным человеком. За каким чертом, дойдя до слов „для Алины“, ты не удосужилась прочитать дальше? Если бы ты это сделала, я бы не получила очередной плевок и смогла бы утешать себя мыслью, что хотя бы в последние минуты жизни он опомнился, прозрел, хотел видеть меня рядом. Знаешь, что там было написано? Конечно, нет. Я ведь тебе не сказала. Он написал: „Алина, позаботься о Маше“. И все. Ни здравствуй, ни прости, ни прощай. Даже последнее слово о Маше. Зато с Биллом я разоткровенничалась. И знаешь, какова была реакция? „Не грузись, бэйби! Мой отец тоже был странным чуваком“. Меньше всего в тот момент мне хотелось слышать о странностях его папаши. Это было последней каплей, после которой я поняла, что пора заканчивать с этим фарсом».

— Где ты покупаешь эти конфеты? Они прямо из детства.

— В русском магазине.

«Если бы там продавалось все, что нужно для жизни, а не только водка и икра, я бы все покупала только там. Так приятно почувствовать себя дома. Я ведь тогда практически снова вернулась в Россию. Не удивляйся. Я уже сообщила жильцам, которым сдала квартиру, что прилечу через пару недель, уже договорилась о встречах в нескольких журналах, уже подтвердила участие в выставке в галереях этого нового модного музея с приклеившимся народным названием „Винзавод“. Все было готово к бегству. Оставалось только сделать аборт. Но тут опять появилась ты. Нет, на сей раз обошлось без „а давай ты оставишь ребенка“. Да ты и не знала, что я беременна. Никто не знал, кроме моего гинеколога, записавшего меня на „возвращение к прошлой жизни“ в пятницу в 12.00. Но тебе почему-то захотелось навестить меня в четверг. И не просто навестить, а так некстати рассказать о своих проблемах с деторождением. Ах, у Арчи вялая сперма. Ах, в ней практически нет живых малюток. Ах, ваши шансы стать родителями близки к нулю. Ах, как ты завидуешь всем женщинам, что имеют детей. Очередная ключевая фраза в моей судьбе. Ты завидуешь. Наконец-то. Ты будешь завидовать мне. И вот я уже лежу в изнеможении в задранной до подбородка рубахе. Подо мной лужи крови, а по мне ползет что-то чавкающее и чмокающее. „Девочка! Девочка! Дочка! Наша Натали“, — кричишь ты в видеокамеру (зачем только я разрешила тебе снимать?), и в твоем голосе я не слышу ни единой нотки зависти».

— А сахар у тебя опять белый. Алина, я же столько раз говорила, что надо покупать коричневый.

— Белая смерть звучит оптимистичнее.

— Разве смерть может звучать оптимистично?

«Конечно, может. Еще как. Что такое смерть? Это уход, конец. Зависит от того, что заканчивается. Если что-то плохое, то просто не может быть ничего более оптимистичного. Виват светлому будущему! Ты же сама это сказала, когда я сообщила о своем решении послать Билла подальше. Услышала, что мне надоело бесконечно работать наполнителем его чековой книжки: снимать там, где он скажет, и то, что скажет. Услышала и лишь расхохоталась: „Ты — наполнитель для чековой книжки? А чем же занимается он?“ „Он лишь выставляет счета“, — уныло говорю я. Ты реагируешь мгновенно: „Конечно, с его-то именем“[10]. Ты заставляешь меня, нет, не улыбнуться, — хохотать до слез и кричать с тобой: „Виват светлому будущему!“»

— Так, когда ты едешь?

— Такси через полчаса.

— Надолго?

— Дня на три, как обычно.

— Да?

— Чему ты удивляешься?

— Не знаю. Все-таки Москва. Дом. Ты там так давно не была.

— Маш, это просто работа: прилетел, отснял, улетел. Снимки по электронной почте. Гонорар на карточку. Начни давать концерты онлайн, и наши профессии не отличишь друг от друга. К тому же дом теперь здесь, ты знаешь. Все эти бесконечные истории с дележкой детей не по мне. Прежде чем навсегда увезти Натали куда-то дальше, чем двести километров от Нью-Йорка, я подожду, пока ее папочка хотя бы женится снова. Вряд ли новая миссис Билл позволит ему гоняться за ребенком от предыдущего брака. Кстати, поговаривают, что свадьба не за горами.

— Да, я тоже что-то такое слышала.

— Ладно, будет день, будет пища.

— Хорошо. Так какие будут распоряжения?

— Никаких.

— Как это?

«Так это. Мне надоело, что ты пытаешься заменить Натали мать. С самого ее рождения она стала для тебя „нашей Натали“. А с какой стати? Она только моя. И больше ничья. Конечно, Натали повезло иметь такую тетку: талантливую, знаменитую, красивую, любящую, заваливающую подарками. Но тетку, понимаешь? Я никогда не слышала, чтобы она с такой радостью неслась ко мне по коридору, когда я возвращаюсь из поездок. Зато когда я с ней, то только и слышу: „Когда придет Мэри?“ Ты скажешь: „Я сама виновата“. Но в чем? В том, что мне необходимо было заниматься чем-то еще кроме пеленок и бутылочек? Тем, что я слишком рано оторвала ее от груди, потому что стала уезжать? Но ведь таскать ее за собой по всему свету я не могла. Это Бранджелине[11] везде предоставляют шикарные условия, а я пока не доросла. Да, дорогая, даже фотографы с именем, снимающие африканские пустыни, не могут требовать себе пятизвездочный трейлер. Что я должна была делать? Тащить младенца в палатку или отчаянно бороться за три капли сцеженного из потрескавшихся сосков молока? Нет, я боролась. Тридцать грамм моей синюшной жидкости почему-то казались педиатру лучшим иммуностимулятором, чем смеси, обогащенные полным комплектом витаминов и минералов. Я слепо верила и беспрекословно слушала. Тратила по часу драгоценного времени на жестокую борьбу с Aвентом только для того, чтобы не иметь лишнего повода в чем-то упрекнуть себя, в очередной раз оставляя Натали. Да и разве я могла усомниться в словах присланного тобой светила детской медицины? „Нашей Натали нужно все самое лучшее. Никаких окружных больниц! И думать не смей! Что значит оплаченная страховка? Какая мне разница, что может покрыть твоя карточка? Речь идет о здоровье Натали. Только частный врач, слышишь? Что значит не панацея? Как это не гарантирует? Это же не шарлатан, вчера получивший диплом и кабинет в подарок от богатого папочки? Думаешь, я предлагаю тебе встать в очередь к одной из этих табличек на углу Пятой и Восемнадцатой? „Доктор… пн-пт 9.00–14.00“. Чему можно научиться за это время? Естественно, немногому. Поэтому после четырнадцати будьте любезны в ординатуру: приемное отделение, хирургия, кардиология — в общем, кому что нравится. Что значит „вот видишь“? Ничего я не вижу. Нет, это вовсе не говорит о надежности районных больниц. Нет, не лучшие специалисты. А какие лучшие? Я тебе скажу. Те, которые все это уже прошли. Те, кто ведет многолетнюю практику и имеет имя. Те, у кого наименьший процент врачебных ошибок. Откуда я знаю статистику? Знаю, представь себе. Есть же отзывы пациентов, рекомендации, личный опыт, в конце концов! Какой у меня личный опыт? А это жестоко с твоей стороны. Личный опыт, дорогая, — это, между прочим, люди, которые меня окружают. И многие из них, к твоему сведению, уже стали родителями. Так вот, если эти родители при одном упоминании имени врача начинают рассказывать, как он вылечил их драгоценным чадам или чадам их знакомых сопли, грыжи или ночные кошмары, то, поверь, этот врач чего-то стоит“. И я поверила. И приглашала. И внимала каждому слову. И выполняла все указания, включая эту пустую возню с молокоотсосом, отнимающую последние силы. Выполняла до тех пор, пока уже не помню где, то ли в Замбии, то ли в Зимбабве, не увидела, каким должно быть грудное молоко. Африканка покормила младенца, а потом взяла миску и, слегка надавливая на грудь пальцами, за пятнадцать минут нацедила в посудину пол-литра сливок. Я вернулась домой и с кормлением завязала. Тебе и твоему светиле доложила, что молоко пропало. И, честно говоря, даже ваши вздохи не смогли заставить меня усомниться в правильности принятого решения. Заметь, Натали не стала от этого чаще болеть, а вес начала набирать даже быстрее. Думаешь, я этого не заметила? Скажешь, я слишком редко бываю дома? Пусть так. Но даже если бы она видела меня всего пару дней в месяц, она должна была бы мечтать о встречах со мной, а не терроризировать всех бесконечными вопросами о том, когда ты вернешься. Стоит тебе выйти из нашей квартиры, и начинается: „Куда Мэри ушла? Зачем? Почему? Когда придет? Я хочу к Мэри“. Ты думаешь, мне легко это выносить? Пусть я не уделяю дочери достаточно внимания, но даже, когда у меня есть время, она желает проводить его исключительно в разговорах о тебе. Уж лучше бы она подольше молчала. Во всяком случае, тогда ее любовь, если и понималась без слов, все же не получала такого безоговорочного подтверждения. Я устала, Маша! Оставь меня в покое! Займись своей жизнью! Гастролями, концертами, выращиванием внутри Арчи живых сперматозоидов, — чем угодно, не имеющим отношения к моему ребенку. Даже если ты не хочешь этого делать, тебе придется. Придется, потому что Натали поедет со мной».

— Натали поедет со мной.

— Что?

— …

— Ты с ума сошла!

— …

— Куда? В Москву?

— …

— На три дня?

— Ну и что?

— Зачем?

— Покажу ей Красную площадь.

— Ты ненормальная? Ей три года. Она ничего не запомнит.

«Я — ненормальная. Тебе ли не знать?»

— Я нормальная, Маш. Пойду собираться.

33

Славушка!

Я так рада была увидеть тебя. Молодец, что вырвалась. Все-таки для нашего мальчика твой приезд — не пустой звук. А Катюша? Тебе понравилась? По-моему, очаровательная девочка. Конечно, не без претензий, но такая нынче молодежь. Подавай им все и сразу. Конечно, твой ребенок из другого теста. Это естественно. Кто его воспитывал? Понимаю твои опасения. Но скажу так: если любит, то подождет. Я уверена, у него впереди большое будущее. И потом, что за сомнения? Она же пошла за него, а не за кого-то другого. Уверена, что ее родители могли мечтать и о ком-то более, с их точки зрения, достойном их дочери. Она — обеспеченная москвичка: красивая, неглупая, с жилплощадью, а он? Конечно, нам-то с тобой известно, что он — гений, но что могут о нем знать другие: да, начитан, да, образован, да, умен, но провинциал без связей, без возможностей и без горящего в глазах карьеризма. Так что, кто знает, быть может, этот брак — хороший шанс для нашего мальчика взлететь побыстрее? Не сердись. Знаю, ты не любишь цинизма. Считаешь, что всего в жизни надо добиваться самому, а по мне, так не стоит здравомыслящему человеку отказываться от помощи. Живем один раз, милая, и важно не упустить свой шанс. А твое вечное: «За все воздастся в другом мире», уж прости, меня не устраивает и, надеюсь от всей души, твоего сына тоже.

Целую. Я.

34

— Да она ненормальная! — Светка из параллельного класса выронила костыль и со слезами на глазах трет ушибленный дверью лоб. Девочки, выстроившиеся у кабинета врача, провожают Алину, быстро хромающую по коридору, неодобрительными взглядами. Уж слишком эта новенькая резкая и грубая. То плечом заденет, и не поймешь, нечаянно или нарочно, то посмотрит так, словно ты ей что-то должна. Вот и сейчас выскочила от хирурга, будто ошпаренная, Светку дверью стукнула и даже не извинилась. А она, Алина эта, между прочим, здесь одна из самых «здоровых», а такие в интернате для детей с нарушениями опорно-двигательного аппарата не часто встречаются.

— Смотреть надо! — решается кто-то из девочек выкрикнуть в спину Алине.

— Ишь, не обернулась даже! — вторит ей соседка.

— Долго еще терпеть будем? — спрашивает третья, медленно обводя всех взглядом. И чувствуется, как между ними в воздухе устанавливается невидимое, молчаливое согласие.

Алина этот разговор не слышит и не слушает, спешит укрыться за поворотом, найти какой-нибудь уголок, где не будет ни чужих глаз, ни ртов, ни ушей. Ей не плохо, ей невыносимо. Невыносимо от этих слов, сказанных только что добродушным хирургом:

— Где же ты раньше была, милая?

— Я?

— Ну, не ты. Мама твоя. С такими данными могла бы балериной стать.

— Какой?

— Талантливой. Кость узкая, рост маленький, выворотность чудесная, гуттаперчивость отменная. Ты, поди, и на шпагат садишься.

— Сажусь.

— Ну вот. Не балерина — мечта.

— Но у меня же нога.

— Вот я и спрашиваю, где ты была раньше? Исправить можно было твою ногу. Плевое дело, понимаешь? Сейчас бы порхала. А теперь уже возраст, дорогая, возраст. Кости стали другие. Теперь уже думать и думать, надо ли рисковать.

— Я… Я не понимаю, о чем вы. Вы хотите сказать, что если бы мне раньше сделали операцию, то я бы не хромала?

— Не хочу сказать, а говорю. Ну, может, не одну операцию, а две или три, но ножки были бы равные, равные были бы ножки. Вот так-то. А теперь-то уж да… Не стал бы я, честно скажу. Нет, можно, конечно, вытянуть, но сколько сейчас на это времени понадобится, и сил, и денег, — скрывать не буду — не знаю. Так что, милая, я лицемерить не стану. Бога не гневи, не кори его в своем недостатке. Если и надо тут кого обвинять, то уж не его одного, это точно.

— Я в бога не верю.

— Напрасно, дорогая, напрасно, — врач по-прежнему вертит в руках ногу Алины. — А что же врачи-то? Куда смотрели?

— Меня к ним не водили.

— Вот как? А здешние что говорят?

— Я тут только две недели. Антон Петрович, ортопед наш, велел вам показаться. Сказал, что раз в месяц вы тут консультируете и мне надо к вам сходить обязательно.

— Да уж. Надо. Надо было лет пять назад. Ну, максимум три года. А теперь уж. Что уж. Тебе сколько лет-то? — хирург заглядывает в карту Алины.

— Тринадцать.

— Многовато, детка. Ты нос-то не вешай. Так-то вся жизнь впереди.

— …

— И отчаиваться не нужно. Что тебе назначили?

— Массаж, ЛФК, суставную гимнастику.

— Правильно, суставную — это хорошо. Это, я тебе даже скажу, замечательно. А раньше ты где занималась?

— Нигде.

— Как это? Ты из какого интерната?

— А я раньше в обыкновенной школе училась. А сюда меня соседка устроила. Да и то не сразу. Пришлось полгода уговаривать. Она тоже говорила, что поздно, только не объясняла почему. Согласилась лишь тогда, когда этот нашла с французским языком. У меня в школе французский был.

— Да, французский это тоже неплохо, весьма неплохо, — врач наконец отпускает ногу Алины. — Значит, так, милая, гимнастику делай, на французский ходи, а от операции я бы уже воздержался, воздержался бы от операции.

«Воздержался бы от операции», — слова профессора из медицинской академии не выходят у Алины из головы. Она сидит под лестницей, прижав худые запястья к острым коленкам и снова и снова мысленно прокручивает весь разговор. Несколько раз повторяет реплики врача, будто сомневается в сказанном. Вслушивается в звучание каждого слова, словно примеряет его на себя, изучает его весомость, осознает его оправданность. Наконец она замолкает и решительно вылезает из своего убежища. На первом этаже у телефона, как всегда, очередь из толпы скучающих по дому ребятишек. Алине не терпится:

— Дайте позвонить!

— А ты лучше всех, что ли? Подождешь!

— Мне очень надо.

— Здесь всем надо.

— Вы же тут хромые все, а не глухие! Нужно человеку, вам говорят!

— Сама глухая! И тебе говорят: всем надо.

— Ну пожалуйста…

— Иди отсюда!

И Алина идет. Идет к директору. Без спроса хватает в канцелярии телефон и под вопли секретаря набирает домашний номер.

— Привет, — отрывисто приветствует снявшую трубку сестру.

— Алишка! Как здорово, что ты звонишь! У меня такие новости, ты не представляешь. Ты такая умничка, что тогда сорвала прслушивание. Ведь теперь, ты не поверишь…

— Тоня дома?

— Что?

— Тетя Тоня дома?

— Да. Кажется, да. Так вот, я узнала, что…

— Позови!

— Сейчас, я только расскажу тебе о…

— Позови ее! Вот кто, оказывается, глухой, — ты!

Обиженная Маша бросает трубку. Алина тут же перезванивает и слышит в ответ удивленный голос Антонины Степановны:

— Алиночка, что случилось?

— Вы знали? Скажите, вы это знали?

— Что? О чем ты?

— Об операции. Вы знали, что все можно исправить?

— Алина, я психиатр, а не ортопед и…

— И поэтому вы хотите, чтобы все вокруг сошли с ума!

— Да что ты такое говоришь?

— Говорю то, что думаю. Зачем лечить человека? Пусть он лучше свихнется от горя, и у вас будет новый пациент.

— Алина, ты в своем уме?!

— Нет! Готовьте койку!

Алина выбегает из канцелярии, не обращая внимания на возмущенные «Что это значит?», «Изволь объясниться!» и «Как только не стыдно?». Оборачивается лишь на окрик директора:

— Зайди ко мне завтра, когда успокоишься. Поговорим…

Они поговорят. Поговорят на следующий день. Но не в кабинете директора, а в лечебном изоляторе. Только допрашивать Алину станут не о причинах ее возмутительного поведения, а о происхождении на ее теле синяков и ссадин, из-за которых она и окажется на больничной койке.

— Кто это сделал? — будет строго вопрошать директриса.

— Я… Я сама, — стиснув зубы, станет отвечать Алина.

— Скажи мне правду! Как это случилось?

— Я упала.

— Ночью? Интересно…

— Я упала с кровати.

— Пятнадцать раз?

— Может быть, я не помню.

— Алина, я все равно узнаю.

— Тогда зачем меня спрашиваете?

— Я хочу наказать виновных, а придется наказать тебя за вранье.

— Наказывайте, — вялое движение плечами заставляет ее скривиться от боли. Девочки били куда придется. Все, что успела сделать Алина, — натянуть тоненькое одеяло на голову и вцепиться в него обеими руками. Именно поэтому лицо в драке уцелело. Хотя и драки как таковой не было. Алина отчаянно, пока хватало сил, лягала ногами пустоту, а потом лишь тихонько лежала, свернувшись калачиком, вздрагивая от очередного удара и надеясь, что теперь физическая боль если и не освободит ее навсегда от моральных страданий, то хотя бы ненадолго заставит о них забыть.

— Алина, неужели ты не хочешь, чтобы те, кто это сделал, получили по заслугам?

«Хочу, конечно. Они и получат».

— Я упала с кровати.

— Прекрати врать!

«Еще чего!»

— Я не вру!

— Хочешь, я сама тебе назову? Мяскова? Ставропольская? Буридзе? Ну, кто еще?

«Да откуда я знаю? Темно ведь было. И девчонки — не дуры. Ни слова не сказали, пыхтели только. Я что, их по вздохам различать должна?»

— …

— Твое упрямство просто невыносимо!

«Это ты невыносима! Вы все невыносимы! Отвяжитесь от меня!»

— Я устала, — Алина закрывает глаза.

— Ладно, отдыхай. Но мы еще вернемся к этому разговору.

К разговору они не вернулись. Что было требовать от Алины? Жаловаться на друзей? А то, что она подружилась со своими обидчиками, было очевидно. После железного молчания Алина мгновенно стала своей в коллективе. А когда по интернату под большим секретом разнесся слух о том, что у нее были все шансы получить здоровую ногу, но судьба (родители, врачи, обстоятельства, злой дедушка, глупая бабушка — версии разные, смысл один) распорядилась иначе, то к уважению, которое теперь испытывали к Алине, прибавилось искреннее сочувствие. Теперь детям с ДЦП, с трудом передвигающимся самостоятельно, казалось, что слегка прихрамывающая девочка гораздо несчастнее их. Намного обиднее упустить свой шанс, чем не иметь его вовсе. Жалеть Алину стало модным, поэтому, когда возник вопрос, кому доверить подготовку новогоднего спектакля, все воспитанники единогласно проголосовали за нее.

Организация веселых приключений зайчат и медвежат в зимнем лесу стала первым режиссерским опытом Алины. Потом были концерты к Восьмому марта и Первому мая, ряд конкурсов «А ну-ка…», пьесы Чехова и Островского. Директор хвалила, бабушка изучала требования к поступающим на высшие режиссерские курсы, а Алина готовилась к городскому смотру школьных спектаклей. Ее постановка выиграла, а режиссер-победитель получила главный приз — фотоаппарат… Алина сделала несколько любительских снимков, и режиссер навсегда снял шляпу перед оператором.

35

Славочка, здравствуй!

Да, ты права, девочка действительно умеет снимать. Мне кажется, я выгляжу на этой карточке лет на десять моложе. Так что не переживай, на самом деле, у меня гораздо больше морщинок, чем у тебя. Я по-прежнему старше тебя на восемь лет, и, к сожалению, это не может быть незаметно. Как думаешь, почему я на фотографии в шляпе? Закрываю седину, моя милая, закрываю седину. А снимок действительно удивительный. А еще удивительнее его автор. Я никогда не думала, что она станет искать встречи со мной. Я переехала, когда она жила в интернате. Домой Алина практически не приходила. Незачем ей было приходить. Маша устроилась в филармонию, давала концерты. У Галины появилась новая забота — умирающая от рака дочь. Я тебе честно скажу: не знаю, за какие такие грехи настигает каждого отдельного человека эта болезнь. Если бы страдали лишь плохие люди, все было бы предельно просто, но ведь и хорошие, к сожалению, не застрахованы. Только не пиши мне: «Господь посылает испытания…» Может, и посылает. Но не в Зинином случае. Она сама себе и жизнь покалечила, и болезнь, я думаю, сама же к себе подпустила. Уж слишком никчемным стало ее существование: бесцельное, бесчувственное. Конечно, обидно. Конечно, горько. Но не настолько нелепо, как в случае с людьми, полными планов, желаний и оптимизма. А у Зины давно уже ничего этого не осталось. Я удивляюсь, как по-разному все мы устроены. Казалось бы, природа задумала только две разновидности человеческих особей: мужскую и женскую. У каждого из нас четыре конечности, по паре глаз и ушей, одинаковое количество зубов, пальцев, ребер. У всех моделей общая выкройка, но вместе с тем нет на земле ничего более далекого друг от друга, чем две отдельные личности. Мы живем по-разному, потому что по-разному мыслим, по-разному действуем и, что самое интересное, — по-разному чувствуем. Взять хотя бы эту пресловутую любовь, что тебе всю жизнь покалечила (не обижайся, ибо на правду не обижаются). Почему одним суждено испытать всю глубину и силу этих эмоций, а другие проживают свой век спокойно без каких-либо душевных терзаний? Почему кто-то находит свою половинку, а кто-то всю жизнь мучается от неразделенной любви? Почему среди этих невезучих есть те, кто достойно переносит всю несправедливость сердечных мук, а есть и другие: те, кто не может страдать в одиночку, изводит себя и окружающих? Почему, в конце концов, некоторые способны преодолеть себя, а остальные даже не пытаются этого сделать? Ты часто повторяешь, что Господь не посылает человеку того, что тот не способен перенести. По мне, и это не так — люди, бывает, сходят с ума от горя. Но даже если бы твое утверждение являлось непреложной истиной, мне кажется, высшей справедливостью были бы те страдания, которые человек может вынести достойно. Не все такие, как ты, Славочка. Не все находят успокоение в смирении, а кто-то и вовсе не может найти своего пути. Мне думается, так случилось и с Зинаидой. Она заблудилась. Заблудилась в чаще жизней, которые сама же и соединила, и перепутала. Что происходит с человеком, когда он понимает, что никогда не найдет своего места под солнцем? Мне ли спрашивать, правда? По-научному, его настигает монополярное аффективное депрессивное расстройство, а по-простому — покидает желание жить. Так что в схватке с болезнью Зина заранее выбрала победителя. Удивительно, что понять это мне помогла Алина. Я спросила:

— Как мама?

— Спасибо, плохо.

— Ты не переживай. Может, все образуется. Она молодая, сильная…

— Нет.

— Она справится.

— Нет. Она не хочет.

Через месяц Алина позвонила и позвала попрощаться с Зиной. На похоронах и отдала эту фотокарточку. Все спрашивала, нравится мне или нет. И кажется, мой ответ был для нее гораздо важнее всего происходящего вокруг. Это тогда я так думала. А сейчас я понимаю: не было у нее другого способа выдержать все это, кроме как продемонстрировать окружающим собственное спокойствие только для того, чтобы на самом деле его сохранить. Галины у гроба не было, в это время ей как раз экстренно проводили тромболизис, чтобы не допустить расширения очага настигшего ее под утро инфаркта. Маша рыдала на плече отца, а он обнимал ее обеими руками, прижимал к себе и находил бесконечное количество утешительных слов. А для Алины не нашел ни плеча, ни руки, ни звука. Она слонялась в одиночестве между немногочисленными пришедшими на панихиду, иногда останавливалась, щелкала вспышкой, вызывая неодобрительные перешептывания и недоуменные взгляды. А потом, когда отзвучали речи, все желающие простились, служащая привела в действие скользящую ленту крематория и Зина отправилась в свой путь, с которого, к сожалению, невозможно сбиться, Алина и вовсе тихонько скрипнула дверью и вышла из зала. Многие тогда обсуждали, что она поразительно бездушна, но я-то знаю, что ее душа разрывалась. У Алины, по сути, никогда не было матери, а в тот момент она осознала, что уже никогда и не будет. Кто-то сочтет, что невозможно потерять то, чего не имеешь. А по-моему, это самое ужасное испытание: потерять надежду на то, что когда-нибудь обретешь.

В общем, под влиянием этих впечатлений и многочасовых раздумий я даже написала очередную главу. А потом сожгла, представляешь? Ты когда-нибудь думала о том, что твоя сестра — Гоголь? Как-то все мелко, неточно, бездоказательно. Не могу я проанализировать ее поступки, не знаю истинных мотивов, не понимаю возможных результатов. Главное, так и не узнала, зачем она ко мне приходила. Ведь не для того же, чтобы просто сфотографировать. Но ведь ничего не сказала, ни о чем не спросила. Может, не решилась. Не знаю. Наверное, стоит еще раз с ней повидаться. Но что я скажу? Просить прощения? Оправдывать Зинаиду? Рассказывать о психических особенностях личности Фельдмана? Учить жизни? Говорить о том, какое это счастье иметь сестру? Кто я такая, чтобы лезть к ней в душу? Тем более что Галина (она немного оправилась и от инфаркта, и от смерти дочери — если от этого вообще возможно оправиться) говорит, что у Алины все нормально: учится в интернате, домой заглядывает, увлекается фотографией и готовится к поступлению во ВГИК.

— На операторский?

— Что вы, Тонечка, конечно, на режиссерский.

— Мне казалось, она…

— Режиссура, только режиссура. Я ей так и сказала. Маня тоже смеется. Говорит, Алиша будет постановщиком ее концертов. Даже Михаил Абрамович, представляете, обещал подсобить. И сказал, что, если понадобится литература, его библиотека в полном ее распоряжении.

— Не может быть!

— Стареет.

Такие дела, дорогая. Недавно была в гостях у твоих. Малыш — просто прелесть. Хотя уже и не совсем малыш. Скоро пять. А вот между детьми, по-моему, не все гладко. Чувствуется какая-то натянутость. Сынок твой хмурый, невестка грустная. Надеюсь, это временно. Говорят же: «Милые бранятся…»

Целую. Я.

36

— Эта какая?

— Спасская.

— А эта?

— Царская?

— А та?

— Какая?

— Та, — маленький пальчик указывает на угловую башню.

— Не помню.

— А вон там что?

— Река.

— А за рекой?

«За рекой? За рекой вся моя жизнь, Натали».

— Я тебе потом расскажу.

— Когда?

— Когда подрастешь.

— Нет, сейчас, — маленький башмачок упрямо топает по булыжнику Красной площади.

Алина предостерегающе поднимает указательный палец и укоризненно качает головой:

— Ай-ай-ай.

— Мам, а это?

— Лобное место.

— Здесь стоят на лбах?

— Нет, на коленях.

— Молятся?

«Наверняка. Каждый про себя перед смертью».

— Нет. Просто…

— А это? — Как многие дети, Натали задает кучу вопросов и не всегда слушает ответы.

— Памятник Минину и Пожарскому. Они…

— Смотри, голуби.

— Да.

— Куда они летят?

— Туда, где тепло и уютно.

— К Мэри?

«Когда же ты перестанешь преследовать меня, сестричка?!»

— Может быть.

— Встань, я тебя сфотографирую. Смотри, какая красота!

— Угу.

— Не вертись. Я хочу, чтобы вошли купола.

— А что это?

— Новодевичий монастырь.

— Там новые девушки?

— И старые тоже. Ну, угомонись же. Замри. Да, вот так хорошо.

— Что хорошо?

— Свет, блики на куполах, фон.

— Что такое фон?

— Это очень важная штука. Когда ты станешь фотографом…

— Я буду скрипачкой.

— Почему матрешки? Здесь же нарисованы дяди.

Алина растерянно смотрит на деревянных политиков, расставленных на пластиковых столиках вдоль смотровой площадки перед МГУ. Что сказать? Устами младенца…

— Не трогай, дочка! Трогать нельзя.

— Почему?

— Дядя будет ругаться.

— Он злой?

— Нет, просто мы же не собираемся покупать. А вдруг испортим, сломаем.

— А если покупать, то можно трогать?

— Наверное.

— А нам нельзя?

— Нет.

— Значит, дядя жадный!

— Натали, ты невыносима!

— А Мэри говорит, что я — ангел!

— Это кто?

— Пушкин. Помнишь, мы читали его сказку о золотой рыбке?

— Какой-то он странный.

— Зайка, это же памятник.

— А где он сам?

— Он уже давно умер.

— Почему?

— Все умирают, а его…

— И ты умрешь?

— К сожалению. Но это будет нескоро и…

— Когда ты умрешь, я хочу жить с Мэри.

— «Чао бамбино. Сорри», — тихонько подпевает магнитоле Алина. Они возвращаются в гостиницу на такси.

— Кто это поет?

— Мирей Матье.

— Почему понятно только «сорри»?

— Она поет по-французски.

— А-а-а…

— Тебе нравится?

— Нет. Я люблю, когда играют, — Алина перехватывает в зеркале заднего вида недоуменный взгляд водителя. Еще бы: такая кроха и такие речи.

— И кого ты предпочитаешь? — интересуется он со сладкой улыбкой.

— Ванессу Мэй.

«Странно, что не Мэри Кравец».

— Но моя тетя лучше всех.

— А кто твоя тетя?

— Мэри. И лучше нее никого нет.

— В музыке?

— В мире!

Натали улыбается, водитель тоже, Алина плачет, Мирей поет.

37

— И как раз тогда, когда я уже была готова все простить, он…

Телефонный звонок прерывает всхлипывания пациентки. Обычно во время приема Гальперин включает автоответчик, но слушать дальше о похождениях очередного неверного мужа он не в состоянии. Ничего интересного с научной точки зрения в анамнезе этой женщины нет. Обыкновенный невроз на почве семейных неурядиц. К тому же у Влада давно готовы рекомендации: магазин одежды, салон красоты, экстремальные виды спорта, а еще было бы неплохо выйти наконец на работу. Это все он может сказать уже через пять минут после прихода подобных клиенток, но как руководитель психологического центра он обязан потратить все оплаченное время и не забыть по окончании душещипательной слезливой исповеди выписать успокоительное, чтобы довольные пациентки получили еще один весомый аргумент в споре с коварным изменником: окончательно подорванное здоровье. Нет, он, конечно, сочувствует женщинам. Просто устал от однообразия жалоб. Поэтому, увидев на дисплее сотового номер сына, извиняется и откликается с благодарностью:

— Да, Димон.

— Привет, пап. Помоги, это по твоей части: как называется аномалия развития ткани, органа или клетки?

— Это вопрос семинара, контрольной?

— Нет, просто кроссворд.

— Тогда скажу. Дисплазия. Но студенту медицинского это пора бы знать.

— Брось, я же только на первом. К пятому разберемся.

— Надеюсь. Что-нибудь еще?

— По твоему профилю вроде нет.

Возвращаться к разговорам о сопернице мадам, сидящей в кресле и промокающей кружевным платочком густо накрашенные ресницы, нет никакого желания.

— А не по профилю?

— Не знаю… Ага, вот: фамилия известной скрипачки с именем Мария?

— Кравец.

— Нет, «ц» здесь пятая, и букв больше.

— Тогда Кравцова. Просто в мире ее знают как Мэри Кравец.

— Первый раз слышу.

— Заходи как-нибудь. Дам послушать.

— Ой, пап, классика ща не в моде.

— Классика в моде всегда, — Влад чувствует, что начинает закипать. Чувствует это и Димка, скороговоркой произносит:

— Будь спок. Я зайду. На днях. Может быть. До скорого. Пока. — Тишина.

— Так вот, — тут же вкрадывается в мысли Гальперина плаксивый голос пациентки. Влад даже слегка качает головой, чтобы освободиться от этих звуков. Хочет говорить — на здоровье, но продолжать удерживать свое внимание на очередной истории с заранее известным концом (он ее бросил, или она его бросила, или они друг друга бросили, или собираются это сделать, или никто никого не бросил, хотя надо было бросить лет десять назад) он не в состоянии. Врач быстро что-то пишет на бумажке и протягивает женщине.

— Что это?

— Отнесите в кассу. Там вам вернут деньги.

— Зачем?

— К сожалению, я не могу вам помочь.

— Но мне вас рекомендовали. Сказали, вы лучший из лучших.

— Послушайте, посудите сами, как я могу хорошо разбираться в женской психологии, если с женой развелся больше десяти лет назад и с тех пор так и не женился. Скажу вам больше, последнее время ни одна женщина не задерживается возле меня дольше, чем на три месяца, потому что я требователен, суров, несдержан, несправедлив, неромантичен. К тому же постоянно занят и по-настоящему заинтересован только в двух вещах: как выкроить время, чтобы навестить наконец престарелую мать, которая двадцать пять лет назад постриглась в монашки и последний раз покидала свою обитель для того, чтобы приехать ко мне на свадьбу, и как в городских условиях продлить жизнь глухому, слепому двенадцатилетнему ризену. Разве я могу давать вам советы о том, как удержать мужа, если сам в свое время так и не решился удержать возле себя единственную чего-то стоящую в этой жизни женщину? Что я могу предложить вам предпринять, если сам и пальцем о палец не ударил и вряд ли теперь уже когда-нибудь ударю, чтобы как-то изменить ситуацию. Я — бесхребетная амеба, что ждет у моря погоды, ночами перечитывая чужие, старые письма, пытаясь создать из них научный труд, когда на самом деле они тянут на художественное произведение. Но к сочинительству не имею таланта. Видите, ко всему прочему, я еще и бесталанен. Вам нужен такой врач? Сомневаюсь.

Обескураженная женщина закрывает за собой дверь кабинета. Наверняка если и не станет жаловаться, то уж полученной только что информацией не преминет поделиться во всех пригодных для этого кругах. «У знаменитого Гальперина мать — монашка, а сам он чахнет от несчастной любви. Как интересно!» Да, выданной только что тирадой можно поставить себе зачет как врачу. Безусловно, теперь собственные тяготы не будут казаться женщине столь ужасными. Если уж и у доктора психологии такие проблемы, то чего же ожидать в этой жизни простым смертным? Да, определенно последний ее обращенный к нему взгляд был сочувственным. Наплевать! Зря только посоветовал забрать деньги в кассе. Терапия-то оказалась успешной. Ладно. Еще раз наплевать. Если бы можно было все как-то исправить, вернуть Алину, тогда он смог бы все ей рассказать, все объяснить. Хотя всего он и сам не понимает. Мать и тетка как сговорились. Молчат, как партизанки. А кому нужны эти тайны в могиле? Влад все-таки ученый. Он, как Бэкон, уверен: «Знание — сила». Он не считает, что знание может таить в себе опасность, несчастье, страдание. Ему подавай правду, какой бы она ни была. Надо все-таки делать что-то, надо делать. Так и пройдет вся жизнь в неведении и безделье. Но где теперь искать эту Майлз — Алину Щеглову, журналы с работами которой он собирает?

Влад уже стоит на крыльце своего центра, нервно похлопывая себя по карманам пальто. Забыл, что уже два года, как бросил курить. Мимо ровными рядами ползут в обычной московской пробке машины. В одной из них таксист улыбается маленькой девчушке, а женщина, сидящая рядом с девочкой, украдкой вытирает слезы. Из динамиков машины льется сильный, глубокий, низкий голос французской певицы. Где же в этом огромном мире Влад сможет найти Алину?

38

— Везет тебе! Еще даже школу не окончила, а уже собственная квартира, — завистливо тянет Нинка Рыжова. Рыжова не по папе, а потому что рыжая. Хотя не исключено, что рыжие вихры достались ей именно от отца. Кто знает? Нинка — инвалид с рождения, передвигается в коляске, родственников не имеет. Наверное, где-то их все-таки носит земля, этих бросивших ее когда-то людей (или нелюдей), только значения это не имеет. Значение имеет то, что отдельной квартиры Нинке никогда не светит. Сейчас у нее отдельная палата в интернате, через год она сменит ее на отдельную комнату в доме инвалидов, где и проживет все ей оставшееся, возможно, очень длинное время. Проживет на казенных простынях под присмотром не особенно внимательных, совершенно не чутких, практически всегда недовольных, таких же казенных сиделок.

— Ладно тебе, — благодушно откликается Светка. — Нашла, кому завидовать. — Светке злословить не обязательно. Она может поиграть в благородство. Ей пребывание в интернате пошло на пользу: костыли забыты, суставы подкручены. Позади тысячи дней боли и страданий, но впереди обнадеживающее будущее. Пускай она хромает даже больше Алины, пускай она толстая и неповоротливая, пускай она не умеет фотографировать, не имеет представления о системе Станиславского, не знает, кто такой Фридеш Каринти, и не владеет собственными апартаментами недалеко от Московской кольцевой дороги в районе с радужным названием Солнцево, зато у нее есть гораздо более важные ценности: дружелюбный нрав и преданные родители, забирающие ее из интерната каждую пятницу и возвращающие по понедельникам с кучей обновок и вкусных гостинцев. Светке злиться не обязательно, она может и пожалеть Алину, и Нине попенять: — Она ведь такая же, как ты: сирота!

Сирота не протестует. Да и протестовать, собственно, незачем. Мать умерла, отец, как обычно, занят своими статьями и восхищением старшей дочерью. Старшая дочь собирает полные залы: музицирует, раздает автографы, несет искусство в массы и не располагает свободным временем.

— В воскресенье в зале Чайковского «Маленькая ночная серенада». Я — первая скрипка. Придешь?

— У меня репетиция. — Теперь Алина так отвечает всегда. Достойный повод отказаться. Не придерешься. Нет, она с поклонением относится и к скрипке, и к Моцарту. И бурные овации зрителей уже не вызывают у нее ни зависти, ни злобы. Она и сама неоднократно выходила на поклон со своими актерами. Конечно, районные конкурсы самодеятельности — не гала-представления в Большом театре, но кто знает, что ждет Алину там, за поворотом? Нет, на Машиных выступлениях она больше не появляется только из-за того, что на них всегда присутствует Фельдман. И не просто присутствует, а смотрит с обожанием, приносит охапки цветов и громко с гордостью шепчет окружающим: «Это моя дочь». Алине же достаются дежурные: «А, и ты здесь? Привет». Бывало, этим и ограничится. Иногда, правда, вспомнит что-то, смутится, спросит о чем-то, но ответа слушать не станет, постарается свернуть разговор: «Все, тише-тише. Оркестр уже выходит. Ты за книжками-то заходи, не стесняйся. У Маши, если что, есть ключи». Предложить такую же связку Алине ему в голову не приходит, да и Алина просить не собирается. Зачем ей ключи от чужой квартиры, если у нее есть своя?

Их коммуналку наконец расселили. Дом решили облагородить капитальным ремонтом и выгодно продать новым владельцам. В стране перестройка. Да здравствует рынок! Население разделилось на продавцов и покупателей. Не за горами и приватизация, но пока государство еще заботится о всех своих квартиросъемщиках. Итак, Замосковоречье обратилось в воспоминание. Правда, не для всех. Маше досталась однокомнатная неподалеку: в одном из новых домов на Полянке, а Алину с бабушкой сослали на периферию. Маша разъезжаться не хотела, но по документам они имели право на две квартиры, и Фельдман категорически настоял на их получении.

— Придет время, продашь свою и мою, будут у тебя трехкомнатные хоромы, а не комнатушка в двенадцать метров.

— Михаил Абрамович, — вмешалась тогда Галина. — Вы, конечно, вольны распоряжаться, как вам угодно, но есть же законы.

— Вот именно, голубушка! Вы сами сказали: «Как мне угодно».

Алина тогда ничего не поняла. Она не разбиралась в юридических тонкостях и не думала о наследстве, запомнила лишь веселое согласие Маши:

— Правильно, продадим мою, твою и Алишкину. И будет у нас с сестрой такая площадь, что…

— Я с тобой жить не собираюсь, — буркнула тогда недовольно Алина. Это было ее главным желанием, и отказываться от него она не собиралась.

— А ты, бабуль? — и бровью не поведя, спросила Маша. — Ты поживешь?

— Я?

— Ну да! Алина пока все равно в интернате. Что ты там будешь делать, в Солнцеве? Никого не знаешь, до цивилизации далеко, а здесь и врачи знакомые, и магазины, и район родной, и мне о тебе волноваться не надо. Останься со мной!

— Алиночка, ты не против? — Галина смотрела на внучку с надеждой. Алине даже показалось, что ее совершенно потухшие после смерти дочери глаза вновь засветились, сломленные инфарктом плечи расправились, а тяжелое дыхание выровнялось.

— Нет. Конечно, нет. — Она не протестовала ни внешне, ни внутренне. Так всем будет лучше. А самой Алине особенно. Ей причитаются свободные двадцать метров, ключи от них и полное отсутствие какого-либо контроля. Возможно, многие девушки на ее месте ни за что не пожелали бы проводить выходные одни в пустой квартире. Но Алина — другая. И кто сказал, что она проводит время одна?

Его зовут Дэн. Ему двадцать два, и он оканчивает ВГИК. Алина еще только стоит на пороге, а тот уже ведет себя как маститый режиссер. Алине шестнадцать. Она к нему и относится соответственно своему возрасту: благоговеет перед ним, смотрит в рот, ловит каждое слово. Он — мастер, уникум, почти небожитель, неизвестно почему обративший свое внимание на нее: угловатую, худосочную, неопытную хромоножку. И если бы о его особом отношении пронюхали интернатовские, то тогда даже благодушная Светка не осталась бы в стороне и позавидовала бы Алине от всего сердца. Конечно, он — звезда. Приходит в интернат два раза в неделю. Он — сын каких-то знакомых директора. Она пригласила его в помощь Алине. Сказала ей, что выпускной — дело особое и советы профессионального режиссера не помешают. Алина обиделась, разозлилась, оскорбилась, собиралась гордо отказаться от «чести называться организатором праздников», но потом состоялось знакомство, и ее решимость избавиться от сотрудничества растаяла без следа. Конечно, ни о каком особом отношении с его стороны она даже не помышляла. Просто наслаждалась общением и чувствовала себя еще большим авторитетом, когда раскрасневшиеся, истомившиеся подружки набрасывались на нее после репетиций с вопросами: что он о ком говорил, на кого смотрел, кого выделял.

— Отстаньте! — бурчала Алина. — Он просто еще один режиссер. — А сама понимала — не просто.

— Ну что это за сценарий, а? Кто писал? Ни одной стоящей мизансцены. Как из этого выстроить историю? — раскритиковал он в пух и прах ее видение спектакля.

— Я не знаю. Раньше у меня всегда получалось.

— Раньше! Какая разница, что было раньше? Ты что, застрахованный от провала гений? Да и у гениев, знаешь ли… Взять хотя бы Буньюэля. Каким-то образом в его фильмографии оказались не только «Андалузский пес», «Забытые» и «Виридиана», но и «Золотое казино». Весьма, кстати, посредственная картина, правда?

Алина сдержанно кивает. Она первый раз слышит и названия этих фильмов, и фамилию известного испанского режиссера, но не признаваться же в собственной дремучести.

— А Пушкин? У него разве всегда «и божество, и вдохновенье»? Вовсе нет. Только вот про «жизнь, и слезы, и любовь» все с детства помнят, а его матерные вирши такой популярностью не пользуются.

— Точно, — Алина слегка оживляется. Пушкин не какой-то там далекий Буню… Бюну… или как там его…эль, да и про склонность великого классика литературы к крепкому словцу она что-то слышала.

— Вот видишь. Так что принимай критику с благодарностью. Учись извлекать пользу. Сценарий будем переделывать, ясно?

— Ага. — Алина неожиданно чувствует, что перспектива переработки сценария ее не расстраивает, а, наоборот, заставляет радоваться лишней возможности провести с ним время. Он заканчивает мастерскую Хуциева, знает испанского…эля, и у него голубые глаза. Последний пункт решает все. Алина влюбляется. Да нет. О своей влюбленности в молодого симпатичного режиссера трещат все девчонки в их классе. Он умный, высокий и в отличие от знакомых сверстников уверенно ходит на двух ногах. Все старшеклассницы теперь оккупируют зеркала за несколько часов до его появления в интернате и без конца переодеваются, надеясь (дурочки), что он обратит внимание на по-новому уложенные волосы, поярче подкрашенные губы и одолженную у соседки кофточку («Уж на мне-то она, ясное дело, лучше сидит»). Алина другая. Ей незачем выглядывать из комнаты или прогуливаться по коридору в «невинном» ожидании его прихода. Она — начальник. Она — фигура. Она — априори значимое лицо. Но как из лица превратиться в интересную девушку? Неужели уподобляться дурочкам, что без устали выщипывают брови и обесцвечивают волосы, чтобы стать единственными и неповторимыми, а становятся в итоге не отличимыми друг от друга, мало выразительными особами, не вызывающими ничего, кроме недоуменной, сочувственной улыбки. Нет, жалость Алине не нужна. Ей бы хотелось понимания, преклонения, восхищения, банальной романтики, наконец. Алина позволяет себе мечтать, но особых иллюзий не питает. Как достичь желаемого, не обладая примечательной внешностью? Должен быть способ, и не один. Разве все счастливые люди красивы? Скорее наоборот. Значит, у нее есть шанс. Алина старается. Она всегда готова помочь, подсказать, поднести, поучаствовать, отозваться. Она полностью отвечает своей «должности» помощника режиссера. Она становится необходимой. Вот он входит в репетиционный зал и уже не проносится первым делом к своему креслу, ни на кого не глядя, а останавливается на пороге, обводит глазами помещение, спрашивает строго:

— Где Алина?

Ответ неизменен:

— Я здесь.

А дальше: «Подай! Принеси! Убери! Построй! Исправь! Переставь! Подскажи! Переделай!»

— Пожалуйста. Вот, возьми. Сейчас сделаю, Дэн. Все готово, Дэн.

И еще: «Где сценарий? Что за текст? Почему не выучены роли? Что с суфлером?»

— Сценарий на столе. Текст мы с ребятами писали. Роли подучим. Суфлер заболел.

А потом: «Невозможно работать! К чертовой матери! Все к чертовой матери! Это не сценарий, а говно. Полное дерьмо, а не текст. Нет, придется все писать заново. А где? Где писать, я вас спрашиваю? Когда? Вы хоть понимаете, что мастеру необходимо создать условия? Гений не способен творить в каморке под лестницей!»

Алина долго не могла решиться отреагировать на эти слова так, как задумала. То ли действительно волновалась и никак не могла собраться с духом, то ли мешали знания о том, где писал свои картины, например, Пиросмани.

Но однажды она, приказав себе ни в коем случае не покраснеть, протягивает ему бумажку с адресом:

— Здесь можно работать над сценарием в тишине и покое. А я вам помогу, если можно.

Теперь он приходит каждые выходные. Честно работает с текстом. Заставляет Алину думать, штудировать словари синонимов и перечитывать классику. Ругает, не щадя, но и хвалить не забывает. От обидных слов Алина плачет в подушку, а малейшее одобрение заставляет ее летать по коридорам интерната от субботы до субботы. Она верит: еще немного терпения, и он перестанет смотреть на нее свысока, перестанет приказывать и начнет советоваться, интересоваться ее мнением, считать его весомым и значимым. Она перестанет быть слугой, превратится в друга, а уж от дружбы до любви… Почему-то это расстояние кажется Алине коротким. Она даже не предполагает, что иногда такой путь оказывается бесконечным, а цель — недостижимой.

39

Славушка!

Ты спрашивала меня об Алине. Да, она приходила снова. Я, кажется, начинаю понимать, зачем она ищет общения. Ей необходим кто-то, с кем можно поделиться волнениями души. И, скорее всего, выбрала она меня не из-за какой-либо душевной привязанности, а по причинам вполне рациональным. Во-первых, я все-таки имею непосредственное отношение к психологии и многое могу объяснить, а во-вторых, обладаю некоторым жизненным опытом и способна давать адекватные советы. А интересуют ее довольно естественные вещи: отношения мужчины и женщины. Ругаю себя, что не догадалась об этом раньше. Ведь когда она пришла в первый раз, я никак не могла понять цель ее прихода. Решила, что она просто захотела продемонстрировать еще одному человеку (мне) свой талант фотографа. Когда я похвалила ее работы, то никакого значения не придала последовавшим за этим вопросам:

— Значит, вам понравились снимки?

— Очень.

— А они всем понравятся?

— Я не могу тебе точно сказать, но если человек обладает художественным вкусом, то определенно будет впечатлен.

— Значит, на человека образованного они произведут впечатление?

— Обязательно.

Она осталась довольна ответами, но я и не предполагала, что за этим довольством стоит нечто особенное. А теперь понимаю: так оно и было. Сейчас я даже представляю себе примерный портрет объекта ее интереса: молодой человек чуть старше двадцати, приятной наружности, творческой профессии, претендующий на звание интеллектуала. Откуда такие выводы? Из разговора с Алиной. Она приходила на прошлой неделе и спрашивала, спрашивала, спрашивала:

— Это ведь хорошо, когда у людей одинаковые интересы, схожие профессии? Ну, то есть им есть о чем поговорить, что обсудить?

— Конечно.

— Считается, что союзы, в которых мужчина старше женщины лет на шесть-восемь, весьма удачны, не правда ли?

— Бывает по-разному.

— Вы знаете Буньюэля?

— Ты о режиссере?

— Да.

— Немного знакома с его творчеством, а что?

— «Золотое казино» действительно посредственный фильм?

— Кажется, я не смотрела. Но те картины, что я видела, гениальны. А почему ты заинтересовалась именно Буньюэлем?

— Так, ни почему. А как вы думаете, если молодой человек красив, а у девушки заурядная внешность, они могут быть вместе?

— По-моему, внешность ничего не решает.

— Точно?

— Определенно. Скажи, Алина, а как там Маша, бабушка?

— Нормально. Но я их не часто вижу. У меня же отдельная квартира, а бабушка с Машей живет.

После этих слов я забила тревогу. Молодой, симпатичный, старше двадцати лет, и Алина с ее внезапно надетыми на нос розовыми очками, хромой ногой, несовершеннолетним возрастом, ключами от отдельной квартиры и огромным желанием быть любимой. Мне казалось, я сделала то, что должна была сделать. Я позвонила Маше и посоветовала ей как-нибудь навестить сестру без предупреждения. Не знаю, послушает ли она меня? Хотя, скорее всего, это уже не имеет значения. Славочка, вчера Алина приходила снова. В квартиру она не вошла. Стояла на пороге и долго смотрела на меня какими-то очень взрослыми и странными, будто осуждающими глазами. Немного покачалась с носка на пятку, потом вздохнула и как-то резко, будто в чем-то уличала меня, сказала:

— Вы ошиблись. И я ошиблась. Вы, оказывается, ничего о жизни не знаете. Внешность решает все.

Не могу понять, милая, что все это может означать? Странное поведение. Впрочем, ты же знаешь, мне часто кажется странным поведение окружающих. Вот и твое вызывает недоумение. Ты всегда скептически относилась к моим научным опытам, а судьбой девочки, которую никогда не видела, интересуешься не меньше меня. Как много на свете необъяснимых вещей…

Про молодежь твою ничего не знаю. Давно не виделись. Исправлюсь.

Целую. Я.

40

— Вот это! — Натали радостно сдергивает с вешалки платье и умоляюще смотрит на мать.

— Даже не думай! Какие могут быть блестки на школьной форме! — Алина возвращает расшитую люрексом безвкусную тряпку на место.

— Не могут?

— Нет.

— Тогда не хочу в школу!

— Ната, прекрати! Я выделила время, я привела тебя в магазин, я собираюсь купить тебе одежду, а не выслушивать твои капризы. В школу одеваются строго, понятно? И пойти туда тебе придется, хочешь ты этого или нет. Все. Примерь это, это и еще вот это. И поскорее, у меня нет времени.

— У тебя никогда нет времени. Лучше бы со мной пошла Мэри!

Алина еле сдерживается, чтобы не отвесить строптивому ребенку оплеуху, но все же берет себя в руки.

— Не говори глупостей! Как она может с тобой пойти? — Алина застегивает «молнию» на черном детском сарафане и подталкивает дочь к зеркалу: — По-моему, очень симпатично.

Натали смотрит на свое отражение с нескрываемым отвращением:

— Зачем ты меня забрала?

«Лучше бы спросила, зачем я тебя оставила?»

— Другого выхода не было. — «Это я о чем? О том, почему забрала, или о том, почему оставила? Хотя разницы никакой. В обоих случаях нельзя было поступить иначе».

За те несколько дней, что тогда, четыре года назад, Алина провела с дочерью в Москве, Маша сумела отлично подготовиться к новой атаке. Алину поджидал целый список весомых аргументов о пользе для ребенка оседлого образа жизни и о пагубном влиянии на иммунитет постоянной смены режима, климата и часовых поясов. Маша просила прекратить таскать ребенка по командировкам, оставить Натали на ее попечении: «В конце концов, у меня есть возможность распоряжаться своим временем. Я могу и вовсе отказаться от гастролей. Почему бы и нет?» Да. Алина знала: у сестры была прекрасная возможность распоряжаться деньгами лорда Арчибальда. Если бы Маша только захотела, она бы могла больше никогда не брать в руки скрипку. Ее благосостояние от этого не пострадало бы. Конечно, она продолжала играть. Музыка — болезнь неизлечимая. Но ей ничего не стоило сократить количество вливаний, тем более ради любимой племянницы. Алине и здесь было чему позавидовать. Деньги ее бывшего мужа были деньгами Натали, и Алина не собиралась тратить их на устройство своей жизни. Она должна была работать, не пренебрегая ни одним выгодным контрактом. Она должна была работать, не оставляя без внимания ни одного достойного приглашения поучаствовать в выставке, съемке или репортаже. Она хотела так работать. Она не желала оставлять Натали. Все внутри Алины бушевало, кипело и категорически протестовало. Ей хотелось топать ногами, кричать и возмущаться. Маше все время доставалось все самое лучшее, все то, о чем мечтала Алина. Но доставалось само собой, без усилий, а теперь сестра, словно нарочно, вознамерилась присвоить себе то, что для Алины было самым важным, самым дорогим, самым ценным. И присвоить открыто, ничуть не таясь, как будто так и надо было. Маша захотела — Маша получила. Ни за что! Алина категорически отказалась.

Отец Натали готовился к свадьбе, ждал появления наследника и совершенно не интересовался местопребыванием ребенка от, Алина никогда не знала, какого брака. Можно было не страшиться претензий с его стороны и свободно колесить с Натали по всему миру. Наконец, наступило время, когда Алина могла без оглядки назвать себя счастливой. Во вторник они с Натали могли лакомиться знаменитым итальянским мороженым на Пьяца Маджоре в Болонье, в пятницу фотографировать Большой Каньон по заказу «Travel + Leisure»[12], в понедельник засыпать обнявшись в палатке под шум тропического африканского ливня, вспоминая удачно заснятых антилоп и лемуров, а в четверг придирчиво выбирать в галерее Лафайет наряды к церемонии открытия Алининой выставки в парижском центре Жоржа Помпиду. Алина чувствовала себя нужной, любимой и состоявшейся. Но Натали заболела один раз, потом другой, а на третий случилась острая пневмония, которая, окажись они в этот момент не в Германии, а где-нибудь в Замбии или степях Казахстана, могла бы стоить ребенку жизни. И Алина испугалась. Сначала оставила дочку долечиваться, потом отпустила восстанавливать силы на теплые острова, затем попыталась сократить количество своих поездок, но безуспешно. График выставок, съемок и мероприятий был распланирован и оговорен на месяцы вперед. Расторгни контракт, подведи людей — и твое имя в черном списке, репутация убита, похоронена и возрождению из пепла не подлежит, а надежным плечом лорда Арчибальда Алина на такой случай не обладала.

Кроме того, Натали тогда исполнилось пять. Пришло время наполнять ее не только любовью, но и знаниями. Без так называемой pre-school[13] еще можно было бы обойтись, но проигнорировать elementary[14] означало обеспечить своему ребенку множество проблем: отставать, догонять, самостоятельно осваивать материал. Алина не решилась ни рисковать здоровьем Натали, ни ее будущим. Пришлось снова поставить на карту их с таким трудом восстановленные отношения. И Алина опять стала проигрывать в конкуренции с всегда имеющей время на игры и душевный треп теткой. За два года жизни в поместье Арчибальдов Натали прониклась чувством дома, перестала остро тосковать по Алине, воспринимала частые разъезды матери как должное, и казалось, даже перестала горевать перед очередной разлукой.

Что говорить? Теперь размахивать руками и раздавать дочери пощечины Алина не имела никакого морального права. Что заслужила, то и получила. К тому же Натали всегда любила свою тетку. Только тетки не обязаны посвящать племянникам все свое время, не обязаны жертвовать карьерой и всегда находиться рядом. Это прерогатива матерей. Тете легко можно простить постоянное отсутствие, матери — очень сложно. Натали была обижена, потеряна, к тому же вырвана из привычной среды. Это Алине не надо было ничего менять, а ей предстояло окунуться в совершенно чужой, неведомый мир. Ей было страшно, неудобно, непонятно, почему с ней это происходит, зачем с ней так поступают. Она хотела обратно: домой, в Америку, в свою elementary, в свою розовую комнату с кружевным пологом над кроватью, к своей Мэри, трогательно напевающей каждый вечер «When you wish upon a star»[15], сидя с Натали. Но сейчас Маша вынуждена была сидеть у другой кровати — больничной койки, на которой умирал от травм ее муж, попавший в страшную автомобильную аварию. Врачи говорили, что шансов практически нет, но и спустя месяц после катастрофы его организм продолжал бороться, а Маша не переставала надеяться. Алина сочувствовала. Она никогда сознательно не желала сестре такого горя, она даже иногда винила себя: это ее зависть могла такое сделать, это она, Алина, так часто сокрушалась о том, что у Марии Кравцовой слишком гладкая, безбедная жизнь. Да, есть одно горе: детей своих нет, так она и эту проблему устранила: присвоила себе Алинину дочь, и дело с концом. Алина часто думала о том, что необходимо как-то забрать Натали, придумать что-нибудь, перевернуть привычный уклад жизни, но не знала, как это сделать. Часто, лежа ночами в гостиничных номерах, она просила неведомую пустоту помочь ей, как-то поспособствовать, предоставить случай, но она никогда не думала о подобном развитии событий, о таком трагическом способе возвращения собственного ребенка. Жизнь все решила сама, послав навстречу «Мерседесу» Арчи летящий на бешеной скорости «Форд Транзит» с пьяным водителем за рулем. Теперь Маша проводила дни и ночи в часовне одной из лучших больниц Нью-Йорка.

— Ты же некрещеная, — недоуменно заметила Алина. Она сорвалась в Америку, как только узнала о трагедии. Она никак не ожидала застать всегда трезвомыслящую и благодушно воспринимающую теорию эволюции сестру в таком месте.

— Не думаю, что это имеет значение, — откликнулась Маша абсолютно безэмоциональным тоном. — Говорят, перед ним все равны.

Очевидно, теперь Маше было легче молиться, чем не делать этого. Если бы Алина могла, она бы помолилась вместе с ней о здоровье Арчибальда, но она и слов не знала, и надобности не чувствовала. Не могла поверить в то, что чья-то жизнь может зависеть от нескольких просительных слов, обращенных ввысь. Проси не проси, а все равно будет так, как суждено. Алина понимала: молитва давала сознание своего участия в процессе. Ведь самое ужасное для человека — потеря контроля над ситуацией, бессилие и бездействие.

Алина бездействовать не умела. И она сделала то, что не могла не сделать в данный момент: забрала Натали, запретив себе думать о том, как себя будет чувствовать ребенок, оказавшийся в совершенно чужой, незнакомой среде. И теперь Алина пожинала плоды своего поступка. Натали протестовала, и ее бунт был понятен и объясним. Ей предстояло поменять все от кровати до страны.

Алина уже полгода снова жила в Москве. Здесь одна за другой открывались выставки, здесь был долгосрочный контракт с русским изданием модного глянца, отсюда проще попасть на съемки в Европу, где теперь она бывала чаще, чем в других частях света, и здесь снова появилась надежда на обретение личного счастья. Надежда, правда, пока не осознанная и всерьез не воспринимаемая. Так, вялый интерес, позволяющий, однако, держать себя в тонусе и ощущать себя мало-мальски привлекательной в свои неполных тридцать четыре.

Он являлся владельцем художественной галереи, любил цитировать Гиляровского и не любил вишневый компот: боялся подавиться косточками — недостаток, с которым вполне можно было примириться. С Алиной ему нравилось проводить время (так он сам говорил). Возможно, она была ему симпатична сама по себе, но, скорее всего, его подкупило то, что на вскользь оброненную им на одном из приемов фразу «Через час Филиппов угощал Закревского сайками с изюмом, а через день от покупателей отбою не было» (он как раз брал в это время с подноса тарталетку с этим самым сушеным виноградом) стоявшая неподалеку в одиночестве Алина неожиданно откликнулась:

— Гиляровский?

— Как приятно встретить образованного человека.

С тех пор они и встречались раза два-три в неделю: ходили в театры, на выставки, беседовали о книгах и фильмах, что демонстрировали в передаче Гордона «Закрытый показ», обменивались мнениями о новой работе Лунгина и последнем романе Уэльбека, заполняли друг другом духовный вакуум, но и только. Инициативы в развитии отношений он не проявлял, Алина событий тоже не торопила. Ей и без того хватало, что торопить и кого торопить: редакторов журналов, организаторов поездок, солнце, не желающее заходить в тот момент, когда так красиво по небу парит альбатрос, и ветер, неожиданно стихающий тогда, когда она вознамерилась запечатлеть развевающиеся волосы идущих по полю юных фламандок. Жизнь Алины — одна сплошная спешка. К тому же она столько раз проигрывала в любви, что теперь торопиться отказывается. А может быть, понимает, проигрывала потому, что играла, и больше играть не хочет. А возможно, она все еще помнит, где именно в Москве находится центр «Полиграф» и как выглядит его руководитель. Возможно, она все еще пытается понять, какая неведомая сила заставляет ее вспоминать о человеке, с которым ее ничего не связывает. Алина уверена, что не связывает. Она ошибается. Но пока об этом не знает. Она продолжает встречаться с вишневым компотофобом, работать и бегать по солнцевским школам, выбирая лучшую для Натали. Она измучилась, но Натали этого понимать не желает:

— Я не хочу это носить! — девочка пытается стянуть с себя сарафан, не расстегивая. — Не желаю! И в школу я не хочу, раз там носят такое уродство. У меня была юбка клетчатая и пиджак, а тут все черное: фу!

— Натали, но ведь блузка будет белой. С воротничком, с оборочкой.

— Не хочу.

— Не капризничай!

— Буду! — Натали топает ногой. Алина чувствует взгляды продавцов и покупателей! Стыдно. Ужасно стыдно.

— Прекрати, я тебе говорю!

— Нет!

Алина чувствует, как рука непроизвольно замахивается, но звонок телефона останавливает удар.

— Все кончено. — Больше Маша не произносит ничего. Молчит и Алина. Слова неуместны. Она не только не завидует. Она сочувствует и жалеет. Впервые в жизни она чувствует согласие и единение с сестрой, впервые действительно хочет сделать для нее что-то хорошее.

И Алина сделает: подставит плечо и станет жилеткой, будет тормошить и заставит работать, организует приглашение на гастроли в Москву, а после концертов будет кормить, поить, обеспечивать уют и отвлекать, отвлекать, отвлекать. Станет говорить беспрерывно так, как привыкла это делать сама Маша, чтобы только не позволить сестре вспоминать, грустить, страдать и плакать. Алину больше не раздражает неуемная радость Натали от присутствия обожаемой Мэри, она готова терпеть и это. И даже предложение Маши забрать Натали обратно в Америку не вызывает в ее душе прежнего негодования. Слова сестры больше не пустой звук, а горькая правда жизни:

— Мне сорок лет, Алина. Сорок лет: ни мужа, ни детей. Ничего. А скрипка любви не заменит.

Алина знает: ничто, никакие встречи, никакие съемки, никакие выставки не заменят тоненьких ручек Натали, обвивающихся вокруг шеи, ее сладкого голосочка, шепчущего на ухо всякие глупости. Алина понимает: Натали — это спасение. Она готова спасти сестру. Она пока еще не произнесла вслух утвердительного ответа, она все еще рассуждает о проблемах, связанных с очередной сменой страны, она еще не способна снова оторвать от себя дочь, хотя уже чувствует интуитивно, что с каждой новой отчаянной просьбой Маши ее внутренний протест неумолимо слабеет. Она уже начинает договариваться сама с собой: «Ненадолго. На месяц, на два, до летних каникул». Ей не с кем посоветоваться, кроме как с любителем Гиляровского.

— У тебя есть сестра? — удивлен так, будто Алина сообщила о наличии мужа.

— Да, она скрипачка. Хочешь познакомиться?

— Почему бы и нет?

Дальше все просто: это Толя, а это Маша. Маша тоже известна, также знакома с творчеством Гиляровского, а еще она несчастна и очень красива. Маша слабая. Машу хочется жалеть, утешать и любить. Естественное желание и неестественные поступки.

— У тебя с ним что? — интересуется Маша.

Алина сама не знает, как ответить. Ей бы хотелось думать, что есть нечто особенное, но она не уверена. Наконец говорит:

— Ничего. Он — мой коллега по программе «Досуг в Москве».

— А можно мне присоединиться к вашей программе?

— Почему бы и нет?

О том, насколько ее сестра и человек, на которого у Алины были определенные виды, сумели усовершенствовать свое времяпрепровождение, она узнала случайно. Банальная сцена из бородатого анекдота не показалась Алине смешной. Она была опустошающей, шокирующей, ломающей. Ломающей в который раз. Сначала Алине хотелось повернуть время назад и позвонить, предупредив заранее о своем приходе. Потом она тут же обрадовалась, что не сделала этого. Ведь не узнай она правды, позволила бы увезти Натали. Затем она сквозь какой-то охвативший сознание туман услышала лепетание Маши о внезапно нахлынувших чувствах, какой-то бред о возрождении и о том, что «ведь у вас с ним ничего особенного не было». Алина знает — Маша права. Все, как обычно. У Алины никогда не было ничего особенного с мужчинами, которые уходили к сестре. Ей нечего сказать, кроме одного-единственного:

— Опять…

41

«А если я сама его поцелую, что будет? Стану Татьяной Лариной? Да, ничем хорошим признание для героини не закончилось. Но сколько же тогда еще ждать?»

— Алина, ты слышишь? Ключ!

«А что, если он так и будет все время исправлять реплики и не обращать на меня никакого внимания? Мы почти закончили работу. Сценарий будет вот-вот готов. Ну, еще выходные. Максимум еще двое».

— Алина, дверь хлопнула!

«Нет, надо решаться. Как это делают? Придвинуться поближе или просто вытянуть губы и закрыть глаза? Или глаза лучше не закрывать?»

— Алина, там кто-то пришел.

«Да, лучше я буду смотреть прямо на него. Точно. Он же сам нас учил, что герои должны смотреть друг другу в глаза. Правильно. Что может пленить режиссера, как ни восхитительная игра? Хотя я ведь и не играю. Я серьезно. Ой, а почему он сам так странно смотрит на меня? Неужели это…»

— Алина, я серьезно! Кто-то пришел!

— Что?

— Всем здравствуйте! — На пороге комнаты стоит улыбающаяся Маша. «Почему бы не улыбаться? Ничего предосудительного она в квартире Алины не увидела, волноваться не о чем. Зря тетя Тоня подняла бучу. А молодой человек действительно симпатичный, даже очень». Маша смотрит на него с интересом, а Алина не отводит взгляда от сестры, цедит сквозь зубы:

— Незваный гость…

— Ну, знаешь, ты нас с бабушкой визитами не балуешь. Если гора не идет к Магомету…

— Зачем ты пришла? Кто тебя звал?

— Алин, ты что? Я просто хотела посмотреть, все ли у тебя в порядке.

— Пришла?

— …

— Посмотрела? Убедилась? Теперь иди обратно. — Алина чувствует, что перегнула палку. — Бабуле привет передай. Скажи, все в порядке. Извини, но ты не вовремя. Мы работаем.

— На чем мы остановились? — Алина деловито оборачивается к Дэну, но тот не слышит ее так же, как минуту назад она не слышала его. Он уже встал, натянул пиджак и забыл и про сценарий, и про Алину, и про все на свете.

— Я провожу, — обращается он к Маше, и она не отказывается, даже не предполагая, какой сокрушительный удар наносит Алине своим согласием. Алина раздавлена и уничтожена. То, что она безуспешно старалась заполучить несколько месяцев, за какие-то секунды досталось старшей сестре. Досталось одним взглядом, одним взмахом ресниц, одной улыбкой, одним движением белокурых локонов. А ведь он еще даже не слышал, как эта красотка играет на скрипке. Алина сидит, как пришитая, на своем стуле и методично рвет одну за другой страницы нового сценария. Если бы она могла, она бы делала это молча. Но она не способна молчать. Губы шевелятся сами и без конца повторяют одни и те же слова, будто упрекая кого-то невидимого, известного только одной Алине:

— Внешность имеет значение.

42

Славочка, милая!

Наконец-то можешь меня поздравить: твоя сестра — доктор наук. Честно говоря, даже не знаю, стоит ли радоваться. В моем возрасте уже почетно быть академиком или хотя бы членкором. Докторской степенью я могла бы удивить окружающих лет пятнадцать назад. Да, я потеряла слишком много времени, пытаясь построить свои рассуждения, опираясь на судьбу конкретного человека. Я выбрала не того «кролика». Для успеха моего замысла я должна была быть моложе своего «материала» на сорок лет, а не наоборот. Забавно, но, как только я поняла бесперспективность своей затеи и заменила конкретику общими фразами, работа сложилась буквально за несколько месяцев. Странно, раньше мне не приходило в голову, насколько быстротечна жизнь. А теперь, когда на кладбищах приходится бывать с пугающей частотой, я осознала, что уйду гораздо раньше своей героини и никогда не узнаю, чем закончится ее история, а следовательно, и делать какие-либо выводы относительно ее судьбы не имею права. Кто знает, что ждет ее в будущем. Во всяком случае, мне вряд ли когда-нибудь станет об этом известно. Она больше не интересуется моей жизнью и в свою не пускает. Видно, так и останется в моей памяти шестнадцатилетним угловатым подростком: дерзким, колючим и одиноким. Я звонила несколько раз Галине, да она в основном о Машиных успехах докладывает. Знаю только, что Алине удалось поступить во ВГИК. Представляю, какими мрачными будут картины обиженного режиссера. Хотя я могу ошибаться. Помнишь, у Паскаля: «Время потому исцеляет скорби и обиды, что человек меняется: он уже не тот, кем был». Так что все может быть. В любом случае я вряд ли удостоюсь приглашения на премьеру.

Думаю, нам стоит забыть об Алине, тем более что в жизни происходит много других, гораздо более важных лично для нас событий. Да, Славушка, я имею в виду жизнь твоего сына. Обидно, что все так заканчивается. Мальчик очень переживает. Ты была права, когда говорила, что Катерина ему не пара. Я ее нисколько не оправдываю, но, честно говоря, и не могу осуждать. Любой молоденькой дурочке именитый режиссер со средствами и обаянием покажется лучшей партией и лучшим будущим для ребенка, чем нищий преподаватель психологии. Это я со своим жизненным опытом могу утверждать, что у моего племянника большое будущее, а Катя, наверное, ждать устала. Она спешит жить, ей подавай все и сразу. Безумно жаль Димочку. Он-то в чем виноват? Я его видела совсем недавно. Такой смышленый малыш: весь в отца. А Катерина потом еще локти кусать будет. Хотя зачем? Пусть у нее все будет хорошо. Отпустим ее с миром, правда? Тебя ведь этому учат в твоей обители?

Так хочется увидеться, дорогая! Ты забралась слишком далеко. Я ведь уже не юная девочка, чтобы без опаски отправляться за тридевять земель. Ну, да ладно, перезимуем, а там видно будет. Может, и решусь наведаться в твой заповедный край. Только прошу тебя: уволь меня от разговоров с настоятельницей. Все это бесполезно. Я верю в магию колб, пробирок и гетерозиготных по доминанте белых крыс. Довольно забавно: мы верим в разные вещи, а результат одинаковый. Я не слишком беспокоюсь за своего племянника, ибо, согласно психологии, у молодого, я бы даже сказала, юного мужчины вся жизнь впереди. И ты не особенно волнуешься: ты знаешь, что обеспечишь его спасение своими молитвами. Я думаю, дорогая, это доказывает лишь одно: каждому человеку необходимо во что-то верить. И у каждого эта вера своя. Спасибо, что не забываешь у своего покровителя и за меня попросить.

Целую, милая. Я.

43

Никогда раньше Гальперину не приходилось бывать под Мурманском зимой. Он бы и сейчас не поехал, если бы не встревоженный голос матери. Этот странный звонок, эти ее надрывные интонации, эта странная просьба срочно увидеться заставляла волноваться. Неужели все это из-за его письма? Да нет. Не может быть. В нем не было ничего предосудительного: обычные вопросы. А что они думали? Что он идиот? Что никогда не поинтересуется, зачем его заставили искать по всему миру незнакомую девицу? Теперь он уже не безмозглый врач-психиатр, которому любую историю можно преподнести под видом исключительно интересного с точки зрения науки случая. Нет, теперь он понимает, что за всем этим что-то скрывается. А как иначе объяснить эти постоянные «Ищи — не ищи». То в лепешку разбейся, но найди Алину, то вдруг с бухты-барахты забудь о ней навсегда. Конечно, не к лицу такие мысли сыну монахини, но он, черт возьми, имеет право знать! Явная нервозность матери только разожгла его любопытство. Если бы она ответила на его письмо письмом или даже вовсе проигнорировала бы его, Влад бы определенно повременил с поездкой. Во всяком случае, дождался бы весны, а еще лучше лета. Зима на берегу Баренцева моря никогда не казалась Гальперину комфортным сезоном. Он бы лучше еще пару-тройку раз смотался в Африку, зной и жару его организм воспринимал гораздо лучше, чем пронизывающий, пусть и южный, дующий с материка ветер и полярную ночь. Кроме того, навещая мать летом, он никогда не отказывал себе в удовольствии вспомнить детство. Смущаясь, брал в монастырской дворницкой снасти и шел на мостки. Часами просиживал над ручьями и радовался: все же есть еще заповедные места, не все поглотила индустриализация. Если повезет, на крючок здесь может попасться и кумжа, и семга. В такие минуты Влад часто вспоминал изгибы Лососинки, на берегах которой вырос. Вспоминал, как рыбачил с теткой и как она увлеченно рассказывала, что всего в пятидесяти километрах от его родной деревни речушка впадает в огромное Онежское озеро, а по нему ходят настоящие большие пароходы — и не откуда-нибудь, а из самого Ленинграда. А потом шли бесконечные истории про город на Неве, про дворцы и фонтаны, про совершенную диковину — разводные мосты и еще про такое огромное количество невообразимых вещей, которые Влад загорелся желанием увидеть. Поэтому, когда представилась возможность, сорвался покорять Ленинград, а тетка тогда удивлялась, почему не к ней — не в Москву? А сама же говорила: «Москва? Ну, что Москва? Кремль да Арбат — вот и вся столица». Теперь-то Влад знает — это не так:

Над городом, отвергнутым Петром,
Перекатился колокольный гром…
…Пока они гремят из синевы —
Неоспоримо первенство Москвы…[16]

Но это сейчас он закоренелый урбанист — столичный житель, умеющий обходиться без природных красот. Хотя нет-нет да и вспомнит о зеленых холмах, о вековых соснах, о пушистом мхе, об ароматной, кисло-сладкой морошке. Вспомнит, сядет в самолет, и через несколько часов он в Мурманске, а там уж до монастыря недалеко. А в монастыре — мама, а вокруг монастыря — природа, а в природе — детство. Это все ностальгия, слезы и сопли, предаваться меланхолии Гальперин не любит. Иногда позволяет себе расслабиться, да и то летом, в отпуске. Сейчас ни о какой ностальгии речь не идет. Сегодняшняя поездка — вынужденная необходимость. Влад никак не может объяснить себе странного волнения матери, не может понять ее неожиданной просьбы о срочной встрече. Он целиком охвачен унынием: скорее всего речь идет об обыкновенных предрассудках пожилого человека или о желании матери повлиять на судьбу сына. Конечно, его маме это не свойственно: уж она-то точно знает, кто способен влиять на человеческие судьбы, но Гальперин смеет надеяться, что материнского в ней все-таки больше, чем монашеского. Быть может, она просто желает счастья своему ребенку, хочет, чтобы он избежал повторения ее судьбы. Хотя Влад уверен — каждый творит свою судьбу сам. Никто не заставлял его матушку так распорядиться своей жизнью. Когда ему исполнилось четырнадцать и он отправился в питерский экстернат, никто не принуждал ее заканчивать Православный университет и принимать постриг. Гальперин никогда не считал, что виной тому его отъезд: знал, это решение мама приняла давно, но что могло сподвигнуть молодую, интересную женщину распорядиться своей жизнью подобным образом, он не понимал ни тогда, ни сейчас. В этом они были едины с теткой. Хотя не только в этом. Оба врачи-психиатры, оба помешаны на своей профессии, оба ценят общее выше личного. Тетки ему по-настоящему не хватает. Ее уже несколько лет как нет, а он все еще чувствует пустоту. Конечно, последние двадцать лет она практически заменила ему мать. Это к ней он пришел жить после развода с Катериной, это для нее выкупил именно ту квартиру в Замоскворечье, в которой они жили когда-то с матерью. Тетя уже тогда неважно себя чувствовала (шалило давление), боялась гулять с Финчем, поэтому и приходилось отвозить его во время отъездов к бывшей жене, но этот переезд сделал ее по-настоящему счастливой.

— Славочка, я опять сплю в нашей комнате, ты можешь это представить? — восхищенно говорила матери тетя Тоня.

— Не представляю, Тонь. Я давно все забыла.

— Но тебе же было семнадцать, когда ты уехала.

— Я забыла, Тоня!