/ Language: Русский / Genre:sf_fantasy,

Любовь и фантастика сборник

Марина Дяченко

По сути дела, каждый наш роман, повесть и рассказ так или иначе касается темы отношений мужчины и женщины. Нам интересно исследовать любовь; кто-то называет это нашим отличием и достоинством, кто-то недостатком – ведь фантастика в основном читается подростками, им интереснее приключения, чем любовные перипетии. Поклонники же мелодрам либо ничего о нас не знают, либо разочарованы некоторой сдержанностью, а также нередким отсутствием «хэппи энда», обязательного для сентиментальных романов. И все же мы попытались достучаться и к тем читателям, кто предпочитает «лав-стори» детективу, триллеру или «постмодерновой» прозе, в которой о любви принято говорить с фигой в кармане.  Предлагаемый сборник в основном состоит из повестей и рассказов разных лет – и это истории о любви. Здесь есть и трагедии, и драмы, и комедии. Мы полагаем, что именно фантастика позволяет увидеть вечные человеческие отношения в совершенно необычном ракурсе. В сборник вошли:  «Хозяин колодцев», повесть (2001) «Демография», рассказ (2002) «Последний Дон Кихот», повесть (2000) («Бронзовая Улитка»-01) «Оскол», рассказ (1999) «Уехал славный рыцарь мой», повесть (2004) «Слепой Василиск», рассказ (2000) «Сказ о золотом петушке», рассказ (1999) «Вирлена», рассказ (1996) «Подземный Ветер», рассказ (2002) («Сигма-Ф»-2003) «Я женюсь на лучшей девушке королевства», рассказ (2002) «Обратная сторона луны», эссе (2000)

Марина и Сергей Дяченко

Любовь и фантастика

(цикл мистических историй для любителей «love story»)

Хозяин колодцев

* * *

Часть первая

В первый день лета Юстин нашел пять мертвых воронов. Все трупы выглядели одинаково: клюв разинут, перья на боках слиплись, а на спине выпали, образовав круглую кровавую проплешину.

– Наездники, – сказал дед, когда Юстин рассказал ему о находке. – Вчера вот только подумалось… – и помрачнел.

На другой день Юстин нашел крысу. На боках у нее явственно виднелись следы от маленьких шпор, спина, сбитая седлом, кровоточила; тем не менее крыса не спешила подыхать и, завидев Юстина, уползла под порог.

Дед всю ночь просидел, запершись в своей каморке, и к утру дом провонял едким и кислым. На рассвете Юстин получил пригоршню лягушачьих костей, моток шелковой нитки, один деревянный гребень, один железный – и объяснения, как всем этим пользоваться; пока Юстин ходил по саду, разматывая нить, выламывая зубья из деревянного гребня и зарывая лягушачьи кости, дед возился с домашней живностью – метил спины уткам, курам, козам, поросенку и кошкам.

– Огонька я тоже на всякий случай пометил, – сказал дед, когда усталый Юстин мыл руки во дворе.

Огонек был волкодавом, и когда его передние лапы ложились Юстину на плечи, пес смотрел на человека сверху вниз. Смывая мыло с твердых широких ладоней, Юстин думал, каков же должен быть наездник, чтобы укатать Огонька.

– Дед… А человека они могут укатать?

– Человека не могут, – сказал дед после паузы. – Свинью, бывало, укатывали. Теленка… А человека – нет. Разве что королева… Королева наездников. Та – может…

Юстин улыбнулся, давая понять, что оценил шутку.

Четыре ночи ничего не происходило; на пятую Юстин проснулся не то от звука, не то от прикосновения, не то от дурного сна.

А может быть, от едва слышного звона натянувшейся шелковой нитки.

– Стой! – рявкнул дед. – Сам не ходи… Вместе…

Бесновался на цепи Огонек.

Они выскочили в сад, вооруженные Юстин косой, а дед вилами. Почти сразу же что-то прыснуло из-под ног; Юстин отшатнулся и едва не напоролся на эти вилы, тогда дед на полуслове оборвал заклятье-оберег, выругался и забормотал снова. Слова его вплетались в шелест ветра, от слов качалась трава и прыгал по стволам свет фонаря. Юстину показалось, что кто-то глядит из-за деревьев, что свет отражается в маленьких равнодушных глазах; прямо над головами мелькнули три или четыре нетопыря, ветер стих, наваждение исчезло.

Дед отбросил вилы и взял у Юстина фонарь. Поднял повыше; в нескольких шагах имелась дохлая крыса, снежно-белая посреди вытоптанной травы, со жгутом спутанных ниток на шее.

– Сказано – на чьей земле наездник коня переменит, тому счастья семь лет не будет, – сообщил дед мрачно. – У нас уже они на семь семилетий наменялись, не меньше… Чтоб им провалиться, сволочам!

– А может, обойдется? – спросил Юстин, осторожно трогая пальцем острие косы.

– «Обойдется», – безнадежно буркнул дед. – За наездниками всегда саранча идет, вот помяни мое слово… Горевестники они. Ненавижу.

Дед подошел к крысе. Поднял за шелковый жгут, рассмотрел дыры от шпор на боках; отбросил под куст смородины:

– Навернулся наш сторожок… Слушай, Юс, не в службу, а в дружбу. Надо караулить, ничего не поделаешь, нельзя, чтобы они тут, как у себя дома… Посиди до утра. Я тебе фуфайку принесу.

* * *

Под утро Юстин проснулся от сырого холода. Костер превратился в кучу пепла; Юстин плотнее завернулся в дедову фуфайку, встал сперва на четвереньки, потом, потирая затекшую спину, поднялся в полный рост. Вокруг стояла тишина, не смела пискнуть ни единая пичуга, и Юстину припомнились дедовы слова: горевестники… За наездниками всегда саранча идет, помяни мое слово…

Он вспомнил, как накануне козы отказывались идти на луг, жались друг к дружке и истошно мекали. Как не выходили из дому гулены-кошки, а куры, спокойно бродившие по двору, ни с того ни с сего вдруг устроили такой гвалт, будто они были уже в желудке у хорька. Да, незавидная судьба – шпоры в бока и бег до смерти…

Юстин рывком оглянулся. Ему показалось – вот-вот на шею свалится с ветки беспощадный любитель быстрой езды, разорвет рот невесть откуда взявшимися удилами…

Ветки покачивались, будто успокаивая. Среди листвы виднелись маленькие, едва начавшие вызревать яблоки.

Юстин закинул косу на плечо – и медленно двинулся в обход огромного сада, их с дедом единственного достояния, их гордости и кормильца, вечной заботы, их сада, короче говоря…

Он шел и думал о наездниках. О том, что вся их короткая жизнь – забава. Что они забавы ради гоняют на птицах и крысах, на собаках, волчатах и летучих мышах. И, скорее всего, у них нет никакой королевы. Зачем им королева? Каждый из них сам себе король…

С другой стороны… Не бывает дыма без огня, верно? Пусть все, кто якобы видел Королеву, врут… Но ведь люди, случается, пропадают невесть куда, был – и нету… Может быть те, пропавшие, и видели Королеву на самом деле? Просто никому не успели рассказать?

Прямо над головой у него закачалась ветка, дернулась, обрушивая на Юстина редкий дождик росы. Он вскинул голову; в кроне старой черешни, как в зеленом шаре, сидела девушка.

Лицо ее было белое и круглое, слишком большое для наездника. Шея, плечи, тонкие руки, подол светлого платья; Юстин напряженно искал взглядом перепончатые крылья. Если только из-за спины свешиваются крылья, то…

Девушка покачнулась, теряя равновесие. Уперлась в ветку босыми ногами; Юстин разглядел очень тонкие, нежные ступни, круглые пятки, два ряда круглых пальчиков – будто четки.

Она сидела, насупившись; с каждой секундой небо становилось все светлее и светлее, и Юстин уже мог видеть, что незнакомка не так бледна, как показалось вначале. Что щеки ее – румяные, кончик носа – розовый, а волосы – каштановые. И еще он видел, что ей неловко – и оттого она злится.

– Ты косарь? – спросила она наконец. – Шел траву косить? Вот и иди себе…

Голос у нее был будто бы простуженный – низкий и хрипловатый.

– Я хозяин этого сада, – сказал Юстин. – И этого дерева.

– Значит, это твою черешню я ем, – спокойно подытожила девушка. – Будь добр, иди своей дорогой. Я сейчас слезу.

Ветка качнулась; девушка потеряла равновесие, пытаясь прикрыть подолом круглое колено:

– Ну, что уставился? Иди отсюда!

– Черешня у нас еще не созрела, – сказал Юстин.

– Это внизу не созрела… А здесь, на верхушке, вполне уже хорошенькая… Ай!

Юстин отбросил косу и бросился ей на помощь – однако в последний момент воровка ухитрилась приостановить падение. Снова взобралась на ветку, залезла еще выше; с высоты насмешливо взглянула на Юстина:

– Поймал?

– Пеняй на себя, – сказал Юстин. – У нас с ворами знаешь как? Голая домой пойдешь. В смоле и в перьях.

Круглопятая девушка засмеялась – хрипловато и низко, точь-в-точь королева наездников:

– Сперва поймай.

– А я обожду, – Юстин сел на траву. – Куда мне спешить…

Девушка в ветвях притихла.

– Спешить некуда, – Юстин растянулся, подложив под голову ладонь. – Скоро дед мой придет, собаку приведет… Собачка до вечера посторожит. А вечером сама как груша свалишься.

– Ну-ну, – сказала девушка, без особой, впрочем, уверенности в голосе. И почему-то посмотрела на светлое небо, подернутое перышками облаков.

Юстин задумчиво изучал ее круглые пятки; нет, эти пятки не знают, что такое горячая дорога, острые камушки, что такое стерня. И если хорошенько поискать под деревом…

Долго искать не пришлось. Пара туфелек, кожаных, не особенно маленьких, но очень ладно сшитых, небрежно валялась в траве под кустом.

– Дорогие, – сказал Юстин, разглядывая находку.

– Не твои, – отрезала круглопятая.

– Конфискую за потраву, – сказал Юстин. – Тебе ни к чему, все равно голая домой пойдешь…

– Ну и дурак, – сказала девушка. В низком ее голосе неожиданно прорезались высокие нотки, нервные такие петушки.

И снова воцарилось молчание. Юстин уселся на траву, а потом и растянулся, закинув руки за голову.

– Тебя как зовут? – спросила круглопятая девушка.

– Юстин.

– А меня Анита…

Она замолчала, ожидая продолжения диалога; Юстин жевал травинку. Ему было интересно, как круглопятая станет выкручиваться дальше.

– А я наездника видела, – сказала девушка. – Прямо сегодня. Вот близко, прямо как тебя.

Юстин нахмурился:

– Где?

Девушка неопределенно махнула рукой – закачались ветки:

– Там… На берегу. Маленький, мне по колено. В кожаном колпаке. Глаза зеленые. Рот здоровый, как у лягушки. Золотые шпоры. Вскочил на ворону и – фьють…

– Врешь, – разочарованно сказал Юстин. – Не могла ты его так рассмотреть. «Золотые шпоры»… Про золотые шпоры и так все знают.

– Не вру, – обиделась девушка. – Впрочем, не хочешь верить – так и не верь…

– Жаль, что ты не королева наездников, – неожиданно для себя сказал Юстин.

Девушка покачнулась на своем ненадежном насесте:

– Что?

Юстин понял, что не помнит, как ее зовут. Надо же, ведь она минуту назад назвала свое имя! А из-за этих проклятых наездников он все позабыл…

– Э-э-э, где же солнце? – озабоченно пробормотала девушка, глядя вверх.

– А тебе зачем?

– Погреться хочу, – буркнула девушка.

– Замерзла? Погоди, то ли еще будет. Может, и дождик к обеду соберется…

– Слушай, чего ты ко мне пристал? Удавить готов за пару ягодок? Все вы, крестьяне, такие жадные…

– Я не крестьянин, – сказал Юстин.

– А кто?

– Садовник.

– Не все ли равно? Садовники тоже жадные…

Юстин разглядывал подошвы ее туфель. Нет, в этом она не могла прийти издалека.

– Откуда ты взялась?

– Ниоткуда. С неба упала.

Юстин огляделся. Никакой лошади – и даже следов ее пребывания – поблизости не было.

– Ты одна? – спросил Юстин почему-то с беспокойством.

– Одна, – помолчав, сказала девушка. – И вступиться за меня некому. Так что издевайся как хочешь.

– А как ты приехала? Ты по дороге не шла, у тебя туфли чистые и подошвы тоненькие… Морем?

– Морем, – согласилась девушка, но снова после крохотной паузы, и эта заминка не понравилась Юстину.

– Знаешь что? Добром слезай.

Девушка демонстративно поболтала ногами:

– Мне и здесь неплохо.

– Плохо, – сказал Юстин с нажимом. – А будет хуже… Ты, надеюсь, не русалка?

– Королева наездников, – фыркнула круглопятая. – Да хоть ведьма. Как тебе будет угодно.

Она смотрела на небо, и Юстин смотрел тоже. Почему-то представился ворон размером с быка, верховая птичка, камнем падающая из поднебесья…

– Что ты там забыла? На небе?

– Ниче…

Вероятно, круглая пятка все-таки соскользнула с тонкой ветки. Девушка на вид была изящной и легкой – однако, падая, опрокинула Юстина, будто деревянную плашку. Вместо того чтобы поймать летящий и вопящий предмет, Юстин послужил ему периной при падении.

Было больно. Девушка не нарочно заехала ему коленом в живот и локтем в зубы, и он был очень рад, когда она слезла с него и проворно отпрыгнула в сторону.

– Королева наездников, – пробормотал он, с трудом поднимаясь.

– Извини, – сказала она и отступила на два шага.

Туфли ее валялись там же, где Юстин их уронил. Теперь он поднял их, сложил подошва к подошве и сунул под мышку.

– Отдай, – сказала круглопятая, переминаясь с одной босой ноги на другую.

– Сейчас, – хмыкнул Юстин.

Девушка протянула руку:

– Дай.

– Не дам. Босиком не убежишь.

Девушка мельком взглянула на небо – тучи тем временем сгустились, солнце не проглядывало.

– А я и так не убегу, – сказала она почти шепотом. – Давай, мажь меня дегтем… Чего уж там. Вперед.

Юстин нахмурился. Помолчал, глядя круглопятой в глаза; бросил ей туфли тем мгновенным плавным движением, каким дед учил его метать ножи:

– На!

Она поймала. Проглотила слюну; обулась, нарочито не глядя на Юстина. Выпрямилась, вскинула подбородок; Юстин сроду не видел благородной дамы, но подумал в эту минуту, что именно так, вероятно, благородные дамы и выглядят…

– Прощай, – сказала девушка так горделиво и таким низким голосом, что Юстин подумал: пробасила.

– Прощай…

Она повернулась и пошла прочь. Не шла – выступала, будто по ковровой дорожке; на десятом шаге споткнулась о корень и чуть не упала. Зашипела от боли.

Обернулась.

Юстин стоял, не двигаясь с места.

* * *

– У тебя поесть найдется?

– А что, черешни не сытные?

– Дались мне твои черешни… У меня ноги вон все исцарапанные. И колено болит. Дались мне твои черешни…

Юстин остановился:

– Слушай, откуда ты взялась? Среди ночи, под утро? Одна? Отсюда до ближайшего хутора целый день топать, если пешком… А до города все два дня… Где твой экипаж? Где твоя лодка?

– Лодка?

– Но ты же сказала, что морем приехала?

Девушка некоторое время пыталась придумать убедительную ложь. Не придумала. Поморщилась:

– Давай присядем.

И она уселась прямо на траву, требовательно уставилась на Юстина снизу вверх, и он вынужден был последовать ее примеру. Девушка посмотрела, насупившись, Юстину в глаза, вытащила откуда-то из-за пояса маленький ножик и, вспарывая траву и землю, очертила вокруг себя и Юстина широкий круг.

Последовала долгая пауза.

– Это зачем? – спросил наконец Юстин.

– Это у меня привычка такая, – серьезно ответила девушка. – Так вот, что же я хотела тебе сказать… У тебя поесть найдется?

– Хлеб, – медленно сказал Юстин. – Сыр… Но это все в доме, а там дед… Деду про тебя говорить, или как?

Девушка опустила глаза:

– Нет, деду про меня лучше не говорить… А у вас в доме нету такой штуки, чтобы погоду предсказывать?

– Есть паук заговоренный… На сегодня дождь обещал.

Девушка застонала. Помотала опущенной головой, так что коротко – до плеч – остриженные волосы закачались светлым шатром:

– У-у-у… А на завтра?

– Он дешевый, – сказал Юстин. – Только на один день предсказывает.

Помолчали.

– Ты забыл, как меня зовут, – сказала девушка.

– Ага, – признался Юстин.

– Анита.

– Вот теперь точно не забуду…

– Это хорошо, что я тебя встретила, а не деда, – серьезно сказала Анита.

– Дед тоже добрый, – нерешительно возразил Юстин.

Анита хмыкнула. Некоторое время было очень тихо.

– Птиц не слышно, – сказал Юстин. – Плохо.

– Наездники, – сказала Анита. – Я… Слушай, ночью страшно было. Их в саду вашем гоняло штук шесть.

– Ага, – сказал Юстин. – Мне дед велел сторожок наладить, так они сторожок сорвали…

И опять стало тихо.

– А вот почему люди наездников боятся? – спросила Анита. – Ну ладно, они могут загнать курицу, поросенка там… если не намазать заговоренной смолой. Ну, ворон загоняют… Крыс… А люди почему боятся?

– Горевестники, – коротко ответил Юстин. – И потом… Птиц нет, саранча приходит. Яблоки созреть не успеют, про вишню я уж молчу… А зачем ты круг нарисовала?

– Это такой символ доверия, – сказала Анита. – Ты меня за черешни свои простил… Ну и я тебе благодарна. Так, в общем.

– А откуда ты взялась?

Анита вздохнула:

– Слушай… Будь другом. Принеси мне поесть, а заодно посмотри, что там твой заговоренный паук показывает. А я тебя здесь обожду. Хорошо?

Юстин помолчал, потом без слов поднялся и пошел к дому. Дед был в сарае; не окликая его, Юстин потихоньку вошел в дом, отрезал хлеба, сыра и кусочек колбасы, налил в небольшой кувшин молока – и, подмигнув Огоньку, пустился в обратный путь.

На полдороги вспомнил, что забыл посмотреть на паука. Возвращаться не стал; тучи, против ожидания, перестали сгущаться и даже слегка разошлись, так что в голубое окошко брызнул на какое-то мгновение луч солнца…

Потом серые перья сомкнулись снова.

Когда Юстин, со свертком и кувшином, добрался до места, где оставил Аниту – там уже никого не было. Только пустой круг, нарисованный ножом.

* * *

– Дед… А когда круг рисуют на земле – это зачем?

Дед скосил на Юстина здоровый глаз:

– Да разные заклятья бывают… От чужого уха, или от чужого глаза, или от дурного помысла. А тебе зачем?

– Да так, – сказал Юстин, и дед не стал расспрашивать. Вздохнул только и вернулся к своей работе – рубашку штопал.

– Да так, – повторил Юстин виновато. – Девушка тут была…

Дед поднял бровь.

– Да, – Юстин поерзал. – И главное, непонятно, откуда взялась. Ноги нежные, туфли господские, новенькие. Ни экипажа, ни лошади, платье такое, будто только что из дому. На берегу следов нет… Я специально на берег ходил. Песок нетронутый с прошлого дождя…

– Горевестники, – сказал дед, пряча лицо глубоко в бороду. – Так я и знал.

– Так ведь нету никакого горя…

– Девушка ниоткуда – это не радость, сынок. Радость – это когда девушка настоящая, здоровая, усталая, потом пахнет, когда ты знаешь, чья она и откуда пришла… А это не девушка, сынок, это мара, или русалка, или еще какая-то гадость, ты вот что… Давай-ка оберег тебе сочиню какой-нибудь.

– Она живая, – растерянно возразил Юстин. – Ноги расцарапала… И тяжелая такая…

Дедова бровь поднялась еще выше.

– Она на меня с дерева упала, – виновато пояснил Юстин.

Здоровый дедов глаз смотрел пристально, слепой – отрешенно.

* * *

Всю следующую неделю шел, иногда прекращаясь, дождь. Трава в саду поднялась по пояс; паук-предсказатель упрямо сидел в левом нижнем углу паутины, что во все времена означало облачность, дожди и непогоду.

Дед все-таки уехал на ярмарку. Угнездился в телеге, прикрывшись от неприветливого неба куском рогожки, и Юстин на несколько дней оказался ответственным за все хозяйство и всю скотину.

Поздно вечером, закончив наконец-то все дела и забравшись на холодную печку – они с дедом никогда не топили летом – Юстин долго мерз, кутался в отсыревшее одеяло, стучал зубами и, вспоминая Аниту, сжимал в кулаке изготовленный дедом оберег – смолистый шарик с торчащими из него перьями.

Наутро небо было чистое, ясное, и прежде чем паук-предсказатель успел перебраться из левого нижнего угла в правый верхний, весь двор и весь мир оказались залитыми солнцем.

* * *

– Стой!

Девушка вздрогнула и остановилась. Платье на ней было уже другое – зеленоватое, с высокими пышными рукавами.

– Не ходи сюда, – сказал Юстин. – Откуда ты снова взялась? С неба?

– Извини, – сказала девушка, чуть помолчав. – Я думала… Ну если я так тебя возмущаю самим своим видом – я уже ухожу.

– Погоди, – сказал Юстин в замешательстве. – Я только хотел… Ты нежить?

– Что? Опять?! Королева наездников я, ты сам сказал… Прощай.

– Да погоди ты! – рассердился Юстин. – Я по-человечески с тобой… Я тебе колбасы принес. Я ее сам нечасто ем. А тебе принес – хлеба, сыра, молока… колбасы… А ты куда девалась? И как после этого поверить, что ты не нежить?

– А, – Анита запнулась. – Я в самом деле… Ты извини. Мне надо было быстро уйти… – и она опустилась на траву, прямо где стояла, и приглашающе похлопала по земле рядом с собой.

Юстин потрогал оберег на шее – и сел. Анита тут же вытащила свой ножик и заключила их обоих в круг.

– Мне надо было уйти, – повторила Анита. – Понимаешь… Я человек, такой же, как и ты. Можешь мою руку потрогать – теплая… Это что у тебя, оберег? Я его хоть на себя надеть могу, и мне ничего не сделается. Потому что я человек.

– А куда ты девалась? – мрачно спросил Юстин.

Анита вздохнула:

– Ну, есть у меня один… способ… Я на солнце смотрю.

Юстин невольно поднял глаза к ясному небу. Зажмурился:

– Я тоже иногда смотрю… Через стеклышко. Ну и что?

Анита кивнула, будто обрадовавшись:

– Вот-вот… Через стеклышко. И я…

Она коснулась цепочки на шее – на цепочке болталось закопченное стеклышко, очень темное, круглое, с отшлифованными краями.

– Я смотрю через него на солнце, и оно переносит меня домой, – шепотом объяснила Анита. – А если солнца нету… Я тогда, помнишь, когда наездники… Я на закате не ушла, хотела поближе на них посмотреть. А утром были тучи… А если тучи, я не могу попасть домой. И если бы я тогда, в тот просвет, солнце не поймала – неделю мне тут сидеть, а отец… Он, в общем, не понял бы.

Юстин молчал. Смотрел на круглое стеклышко.

– Это заговор? – спросил наконец.

Анита усмехнулась:

– Скажешь такое… Это не заговор. Это магия.

– Да? – Юстин повел лопатками, будто от холода.

– Ничего особенного, – с напускным равнодушием сказала Анита. – Посмотришь – и дома…

– А можно мне посмотреть?

Анита отпрянула. Быстро спрятала стеклышко за вырезом платья:

– Ты что, хочешь оказаться у меня дома?

В голосе у нее был такой ужас, что Юстин помрачнел:

– А… Что?

– Ничего, – сказала Анита. – Просто… ни к чему это.

– А оно только к тебе домой переносит?

– Отсюда – да, – кивнула Анита. – Из дома – в любое… место. То есть, конечно, не в любое, но… во многие места. Надо захотеть… если старое место – то вспомнить. Если новое – представить…

– Значит, – сказал Юстин, – значит, сегодня ты захотела вернуться сюда?

Анита отвернулась:

– Да… Чего особенного?

– А зачем? За черешнями? Понравилось?

Она покосилась на него почти неприязненно:

– Знаешь… Если все время шутить одинаково, то шутка становится… чем-то совсем другим, тебе не кажется?

– Ну, извини, – сказал Юстин, чувствуя себя дураком.

– Мне здесь понравилось, – сказала Анита просто.

И в полной тишине этого утра они замолчали. Надолго.

Анита сидела вполоборота к Юстину. Русые волосы были не распущены, как в прошлую встречу, но аккуратно подобраны гребнями. В мочке розового уха поблескивала зеленая искорка-серьга. Анита смотрела мимо Юстинова взгляда – вдаль.

– Знаешь, – сказал Юстин, – наверное, тебе не следовало вот так, сразу, открывать свою тайну кому попало. Другой человек мог бы… обидеть тебя. Отобрал бы стеклышко, разбил… И что?

Анита удивленно на него покосилась:

– Ты думаешь, я дура? Я же вижу, с кем говорю… Ты же мне колбасу принес, вот какого ты лешего потащил колбасу незнакомой воровке? А?

– Ну… наверное, ты права, – смущенно согласился Юстин. – Наверное…

Снова замолчали.

– А я один остался, – сказал Юстин. – Дед уехал на ярмарку… Раньше завтрашнего вечера и ждать нечего.

– Слушай, – после паузы сказала Анита, и голос у нее был почти торжественный. – Послушай… Покажи мне, как вы живете, а?

* * *

Юстин опасался, что Огонек не примет нежданную гостью – но тот, хоть и не радовался особенно, команду послушал и убрался под порог, звеня цепью.

Анита, как оказалось, совсем не боялась собак.

Она восхищалась козами, курами, она заглядывала в печь, с восторгом брала с руки грубые тарелки и миски, залезала на лавку, чтобы понюхать пучок сушеных трав под потолком:

– Здорово!

Юстин стеснялся их с дедом дома – убогого, не очень чистого, сырого и темного. Юстин не понимал, где должна была вырасти девушка, с таким интересом разглядывающая печной ухват; против Юстинового опасения, дедовы «штучки» (заготовки для оберегов, лягушачьи кости, перья диковинных птиц, клубки цветных ниток и заговоренный воск) нимало Аниту не заинтересовали. Расписные деревянные ложки увлекли ее куда больше; правда, за все время, пока Анита изучала дом, двор и сарай, между ней и Юстином не было сказано и двух слов – Анита всякий раз останавливала Юстина, когда тот пытался что-то объяснить:

– Потом…

Потом они вышли во двор, Анита изъявила желание сесть на землю, и Юстин подстелил ей рогожку. Анита дождалась, пока рядом усядется Юстин, и вытащила свой ножик.

Юстин смотрел, как она вырезает круг. Краем сознания прошла мысль, что к дедовому возвращению надо будет затереть след ножа на земле.

– Спасибо, – сказала Анита. – Жалко, что печку растопить нельзя. Мне хотелось бы посмотреть, как туда дрова бросают.

– А у тебя дома, – осторожно спросил Юстин, – печку топят чем?

Анита перестала улыбаться. Подумала; потрогала кончик носа:

– У меня дома печки вообще нету. Про мой дом давай не говорить, ладно?

– Это немножко нечестно, – сказал Юстин. – Я же тебе все показал… Все, что у меня есть.

– Ну да, – Анита нервно скомкала подол. – Конечно, это не очень честно… но только что поделаешь? Есть такое слово – «нельзя». Слышал когда-нибудь?

– Но ведь мы же в кругу, – осторожно сказал Юстин.

Девушка насторожилась:

– А что ты знаешь про круг?

– А что мне надо знать?

Анита отвернулась:

– Ничего не надо знать. Не твое это дело. Просто мне захотелось сегодня прийти… Сюда. Я и пришла. Скоро уйду.

Мимо сидящих прошла рыжая курица. Походя склюнула какого-то жучка. На куриной спине уродливым черным пятном лежала заговоренная дедом смола.

– У тебя отец строгий? – предположил Юстин.

– Да, – нехотя отозвалась Анита.

– А мама есть?

– Нету… Слушай, мне правда скоро пора.

– А я не буду тебя расспрашивать. Сиди спокойно.

Анита вдруг улыбнулась:

– Да нет… Спрашивай, я не боюсь. Если не смогу ответить, так и скажу.

Юстин понял, что почему-то волнуется.

– Твой дом далеко? – начал он осторожно.

Анита кивнула:

– Да. Наверное. А может быть, не очень.

Юстин помолчал, выбирая вопрос.

– Твой дом… там всегда светит солнце?

Анита посмотрела удивленно:

– Нет… Там вообще нет…

И она зажала себе рот рукой.

– А как же ты тогда смотришь через стеклышко? – спросил Юстин, ощущая неприятный тяжелый холод в груди.

– А я там не на солнце смотрю, – сказала Анита глухо.

– Это под землей? – спросил Юстин.

– Может быть, – вздохнула Анита.

– Твой отец…

Анита резко подняла голову, взглянула на солнце, зажмурилась:

– Мне пора, Юстин. В прошлый раз, когда я опоздала, мне такое было… Лучше сейчас уйти, а то вон туча ползет… Смотри!

И Юстин подался на детскую уловку. Глянул туда, куда указывала Анита, а когда обернулся снова – рядом с ним никого не было.

Вообще никого. Только куры.

Заскулил на цепи Огонек.

* * *

Дед вернулся на другой день. Едва посмотрев в его здоровый глаз, Юстин понял, что новости плохие.

– Худо с торговлей?

– Какая уж торговля… – дед стоял, привалившись к стене, и безучастно смотрел, как Юстин распрягает лошадь. – Горевестники… Пришли наездники – быть беде, помнишь мои слова?

– Что случилось-то? – Юстин старался говорить как можно небрежнее, в то время как руки начинали почему-то дрожать. Лошадь, которую дед обычно щадил, теперь чувствовала себя плохо: мокрая, заморенная, со следами батога на спине.

Ее немилосердно погоняли.

– Наш-то войну затеял, – проговорил дед глухо.

Юстин не стал переспрашивать. «Наш» – означало «князь».

– Войну, – продолжал дед с отвращением. – Жди рекрутского набора… Рекрутского набора!

В голосе его звучал ужас, которого не удавалось скрыть.

* * *

– Что ты делаешь? – спросила Анита.

Юстин с трудом разогнул спину. Посмотрел вверх; увидел щегольские кожаные туфли, ноги, стоящие в траве у свежевырытой ямы, так близко к краю, что осыпались черно-рыжие комья из-под подошв.

– Что ты делаешь? – повторила Анита обеспокоено. – Это что, могила? Кто-то умер?

– Это моя могила, – сказал Юстин нехотя.

– Что?!

Прежде чем он успел возразить, она легко спрыгнула к нему, на дно ямы, в глину.

– Что? Ты что, Юстин?

Ему захотелось успокоить ее. Потому что она действительно испугалась не на шутку.

– Рекрутский набор, – объяснил он мягко. – Приедут вербовщики… А дед им мою могилу покажет. Нет, – он улыбнулся, – пустую… Но могилу надо соорудить по всем правилам. Чтобы вербовщики поверили.

Анита нахмурилась. Посмотрела вниз, на грязную лопату в Юстиновых руках; подняла взгляд:

– Рекрутский…

– Рекрутский набор, – со вздохом повторил Юстин.

Анита без слов попыталась выбраться из ямы, но влажная земля подавалась под носками туфель, и ноги соскальзывали, оставляя борозды на стенке Юстиновой могилы. Он помог ей; под светлым платьем, сшитым из очень тонкой, очень мягкой материи, напрягалось теплое тугое тело, и когда Анита выбралась наконец наверх, Юстину стало жаль, что дозволенное прикосновение закончилось.

Потом он увидел, что на светлом платье остался след его грязных ладоней. Ему сделалось неловко.

– Я тебя запачкал…

– Ерунда, – Анита села на траву.

Юстин выбрался следом – чумазый, потный, смущенный. Молча сел рядом; Анита обвела на земле круг – и сразу же заговорила:

– Рекрутский набор – это в солдаты?

– Да. Наш затеял войну… Снова. Наш князь.

Анита свела брови. Выпятила нижнюю губу:

– Что-то я слышала… Ты думаешь, вербовщики поверят?

Юстин пожал плечами:

– Надеюсь… Вот живи мы с дедом в поселке или на хуторе – тогда некуда было бы деваться, только в леса уходить… А так – может быть, и поверят. Ты же им не скажешь? – спохватился он вдруг.

Анита обиделась. Юстин смутился снова:

– Ты… это.

Она сидела рядом, и на платье ее ясно виднелись следы его ладоней. Юстин потер руки одна об другую; ладони помнили прикосновение и не хотели забывать. Разозлившись, он несколько раз громко хлопнул в ладоши – чтобы хоть болью прогнать воспоминание.

– Ты кому хлопаешь? – улыбнулась Анита, и Юстин понял, что она не сердится.

– Я глупость брякнул, – признался он честно. – Тебе платье… замазал. Дома ругаться не будут?

Анита покачала головой:

– Не заметят… Я ведь иногда, если из дома переношусь и место перепутаю, так в ручей падаю или в болото… И такая домой возвращаюсь – ну просто хоть к лешему в дупло!

– «Переношусь» – это когда в стеклышко смотришь?

– Ага…

– А как ты к нам в сад попала? В самый первый раз?

Анита смутилась:

– Ну… Мне тогда черешен захотелось. И я загадала такое место, где уже созрели черешни…

Юстин засмеялся, а Анита взглянула в небо. Солнце то пряталось за неширокие ленты облаков, то выныривало снова, однако Анита смотрела не на солнце; черная туча, не похожая на прочие облака, обозначилась на востоке и быстро приближалась, захватывая все небо, растягиваясь частой сеткой.

Вороны.

Юстин разинул рот. С того самого дня, как в саду побывали наездники, он не видел ни одной птицы; теперь вороны летели тысячами, будто на чей-то зов, закрыли собой все небо – ни края, ни конца молчаливой стае не было и не предвиделось.

– Вот оно, – тихо сказала Анита. – Быть войне.

Юстин обхватил плечи выпачканными в земле руками:

– Добычу чуют…

Дед рассказывал, как его самого когда-то забрали в рекруты – еще при батюшке нынешнего князя. Немного, впрочем, рассказывал; больше говорили слепой глаз, шрамы на лице и следы палки на спине.

И ненависть к воронам.

– Чуют, – мрачно подтвердила Анита.

И оба посмотрели на почти полностью готовую могилу.

– Вашего князя Краснобровым зовут?

Вороны все летели и летели.

– Да… – не сводя глаз с могилы, пробормотал Юстин.

– «Краснобровому вечно тесно в отцовых границах», – сообщила Анита, будто повторяя чьи-то слова. – «Но на этот раз заварушка закончится не так, как ему хотелось бы».

– Что? – удивился Юстин.

Вороны все летели и летели.

– Хочешь, я предупрежу тебя, когда вербовщики в вашу сторону двинут? – просто спросила Анита.

Юстин захлебнулся:

– А ты… Ты можешь?

– Попробую, – Анита нахмурилась. – Слушай, небо затягивает… Мне пора. Отвернись…

– Погоди, – быстро сказал Юстин. – Ты в следующий раз… когда?

– Попробую поскорее, – деловито пообещала Анита. – Ну, отвернись, давай!

И Юстин покорно отвел глаза – как будто Анита собралась купаться.

Вороны все летели, но девушки рядом уже не было; Юстин тщательно затер нарисованный на земле круг.

* * *

– Непростая у тебя подружка, – сказал дед.

Юстин помрачнел.

– Но она – не нечисть, – продолжал дед серьезно. – Я ее следы волчьим порошком посыпал – и хоть бы что. Человек, значит.

– Ну конечно, человек, – сказал Юстин немного раздраженно.

– Я за тобой не шпионил, – возразил дед. – Это ты от меня чего-то прятаться надумал… А напрасно.

– Она обещала предупредить, когда вербовщики в нашу сторону повернут, – сказал Юстин.

Здоровый дедов глаз мигнул:

– А откуда ей знать-то?

– Я вот что думаю, – сказал Юстин, осторожно вымакивая остатки ухи корочкой черного хлеба. – Я думаю, отец у нее – колдун. Хороший такой колдун. И нездешний.

– Ясно, что нездешний, – пробормотал дед. – В округе таких нет. Я не знаю.

– И вот еще, – продолжал Юстин, – она сказала – «ваш князь». А не «наш князь».

– Колдунам князья так и так не указ, – вздохнул дед.

– И еще, – Юстин совсем разволновался, – она говорила… будто слышала где-то, а мне повторяла. Что Краснобровому вечно тесно в отцовых границах. Что на этот раз он не победит…

Дед долго разглядывал дно опустевшей миски.

– Да, – сказал наконец. – Отец ее – тот еще колдун… Но ты не тушуйся. Колдуновы дочки – они и за простых замуж выходят, и за благородных, и за богатых, и за нищих… Им не все плевать, понимаешь. Свободные они в своем выборе… Так что не робей.

Ворочаясь на холодной печи, Юстин вспоминал дедовы слова и молча удивлялся: как могло деду прийти в голову, что он, Юстин, сможет жениться на Аните?

А потом он не выдержал – и поверил сам. И размечтался.

Ох, как он мечтал! Какая длинная, какая бессонная, какая счастливая выдалась ночь!

Наутро не было солнца.

* * *

Могила получилась на славу; Юстину даже сделалось немножко страшно. Дед ходил вокруг косого камня с выбитым на нем Юстиновым именем, бормотал заговоры, посыпал семенами трав – и уже через два дня могильный холмик выглядел так, будто сооружен был ранней весной, несколько месяцев назад.

– С весны тебя никто из чужих не видел, – раздумывал дед. – Поверят, куда денутся… Еды себе собери, мешок приготовь, чтобы всегда под рукой. На берег пойдешь – по песку не ступай, только по камням… Вокруг дома я траву-отбивайку насадил, она любой запах отбивает, если собаку пустят – как раз до камня доведет… Чего смотришь, Юстинка? Оробел? Не бойся… Сто лет проживешь. Если кому при жизни могилу соорудили – сто лет проживет, это уж точно…

Юстин молчал. Вот уже несколько дней солнце проглядывало хоть изредка, но все же проглядывало, а Аниты не было и в помине, и у Юстина поскребывало на душе, будто лапой. Вид собственной могилы не добавлял радости.

Ночью он долго не мог заснуть, но не мечты одолевали его – страх; как только темная комната и дедово сопение провалились в никуда – оттуда же, из ниоткуда, вынырнула Анита: «Вставай же! Сколько можно тебя звать! Вербовщики идут, уже идут, вставай же, вставай! Они уже близко! Вставай, вставай, вставай!»

* * *

Дед стоял у колодца, облокотившись на сруб, пошатываясь. Рядом стояло пустое ведро. Ни кур, ни коз, ни поросенка, ни лошади не было ни слышно, ни видно. Перед крыльцом лежал Огонек, над ним вились мухи.

– Дед?!

Дед обернулся – рубаха на нем была разорвана во многих местах, сквозь огромную прореху на спине видны были свежие багровые отметины – поверх старых палочных шрамов.

– Злились, – сказал дед с трудом. Здоровый глаз его заплыл, дед смотрел на Юстина сквозь щелочку. – Сильно злились, Юстинка. Огонька пристрелили… Хотели могилу раскопать, да передумали. Скотину со злости забрали. Чуть дом не подпалили… Злились, в общем. Чуяли, что мы их дурим.

Юстин помог деду сесть на скамейку у колодца. Быстро вытащил воды, дал напиться; дед долго умывался, опуская разбитое лицо глубоко в ледяную воду. Утерся остатками рубахи; улыбнулся, обнажая редкие зубы:

– Молодцы мы, Юстинка. Сберегли тебя.

* * *

Вторая половина лета была солнечной. Время от времени с запада на восток пролетали бессчетные стаи ворон – где-то шли сражения, поставляли воронам добычу.

Наездники больше не показывались.

Дед отлеживался; ради него Юстин топил даже печку по вечерам. Деда вечно знобило; молока не было, яиц не стало, Юстин ловил рыбу и кормил деда ухой, с ужасом думая, что станет осенью и зимой. Голод?

Анита приходила каждый день.

– Я тебе поесть принесла, – сказала она однажды.

Юстин поперхнулся:

– Зачем? Я же не нищий…

– Ну ты же мне колбасу предлагал, – нимало не смутясь, возразила Анита. – Я тебе не как нищему, я как другу… И деда покорми.

У нее в узелке было копченое мясо, нарезанное тонкими розовыми ломтиками. Солоноватый сыр, подобного которому Юстин никогда не пробовал. Белый хлеб, такой нежный, что таял во рту без всякой помощи зубов. Желтоватое душистое масло…

– Откуда? – спросил дед.

– От верблюда, – сказал довольный Юстин.

Верблюда он видел однажды в детстве – на ярмарке.

* * *

Они сидели в границах круга, нарисованного на земле, и Анита рассказывала, что войско Краснобрового полностью разбито в сражении при речушке Белой, что армия его противника, Ушастого Звора, преследует князя и скоро нагонит его, и что предстоят большие перемены и потрясения…

– Куда уж больше, – сумрачно отвечал Юстин.

Дед понемногу выздоравливал – но все-таки очень медленно.

– Наверное, ты прав, – подумав, сказала Анита. – Всем, кто живет в глуши, все равно, кто там сидит на троне – Краснобровый или Ушастый Звор…

– Не все равно, – возразил Юстин. – Если Краснобровый останется – он через несколько лет захочет ответной драки, снова будет собирать по дворам тех, кто хоть сколько-нибудь подрос… Вон, деда забрали в рекруты, когда ему было пятнадцать.

– А сколько ему теперь? – спросила Анита, помолчав.

– Да уже за сорок.

– Да? – почему-то удивилась Анита. – Я думала…

И замолчала.

– Слушай, – сказал Юстин. – А про все это… Про эти сражения, про речку Белую, я даже не знаю, где она… Про все это ты от отца слышала?

– Ну, в общем-то, да, – нехотя призналась Анита.

– У него есть волшебное зеркало?

Анита поморщилась:

– Нет у него никакого зеркала. Ему не надо.

– Ого, – уважительно протянул Юстин.

– Ты вот что, – думая о своем, продолжала Анита, – ты своему деду – внук?

– Ну вообще-то, – теперь поморщился Юстин. – Вообще-то я ему приемыш.

– А родители твои…

– Нету, – сказал Юстин. – И не было.

– Ладно, – Анита не стала дальше расспрашивать. Опустила ресницы, раздумывая; Юстину ужасно захотелось потрогать ее щеку. Дотронуться до мягкого уголка чуть поджатых губ.

– Скажи, – проговорил он поспешно, прогоняя прочь недозволенные мысли, – скажи, а почему этого Звора Ушастым зовут? Это же вроде как насмешка. Наш бы Краснобровый ни за что не потерпел…

– Вот потому-то ваш Краснобровый разбит, а Ушастый за ним гонится, – со снисходительной улыбкой пояснила Анита. – Ушастый – он умный… У него уши большие, так он на шлеме себе велел выковать железные уши – еще больше. Чтобы в бою его всегда узнавали… И он никогда не собирает по деревням мальчишек на убой. У него своя армия, настоящая… Он красивый.

У Юстина неприятно царапнуло внутри.

– Ты его видела? – спросил он.

– Ну да, – призналась Анита. – Я раньше… Еще до того, как с тобой познакомилась… ходила через стеклышко к Звору в парк. Один раз с ним говорила… У него действительно большие уши. Но он все равно красивый.

– Что ж ты не осталась? – мрачно спросил Юстин. – С Ушастым своим?

Анита вдруг рассмеялась:

– Так здорово смотреть, как ты ревнуешь… Ушастый – ровесник твоему деду, ему тоже за сорок. Только выглядит он, конечно, куда как помоложе…

Юстину вдруг стало очень, очень грустно. Так грустно, что даже опустились плечи; он сбежал от рекрутского набора, трусливо сбежал, подставив деда под издевательства и побои. Он никогда не увидит поля битвы… Не того, где пируют вороны, а настоящего, где сходятся войска, где сверкает на солнце сталь и сразу ясно, кто герой, а кто слизняк. Где хрустят под конскими копытами кости – но поверженный снова встает, потому что так надо…

И, конечно, он никогда не увидит шатра, в котором собрались полководцы. Не увидит Ушастого Звора в его знаменитом шлеме, не увидит, как он проносится перед своей армией – не стадом сопливых мальчишек, а настоящей армией! – и выкрикивает слова звонкие и горячие, слова, от которых мурашки бегут по коже, от которых каждый солдат чувствует себя бессмертным…

Он проглотил слюну.

Всю жизнь он будет голодать и прятаться, копошиться в земле, удобрять плодовые деревья, продавать яблоки и вишни.

Может быть, собственноручно вырыв себе могилу, он безвозвратно сломал что-то в своей судьбе? Похоронил себя заживо? Может быть, следовало быть мужчиной – и явиться на призыв Краснобрового, чтобы хоть издали, хоть из-за леса копий поглядеть на Ушастого Звора?

– О чем ты загрустил? – спросила Анита.

– Скажи, – медленно начал Юстин, – а твое стеклышко… Нет ли другого такого, только чтобы переноситься – отсюда? Куда захочешь?

– А куда бы ты хотел?

Юстин молчал.

– Такого стеклышка нет, – задумчиво сказала Анита. – Пока – нет… Но ты не грусти!

* * *

Перед рассветом они пошли в поле, и Юстин научил ее приманивать эльфушей.

В мае, в пору цветения, эльфуши опыляют плодовые деревья лучше пчел и шмелей. На дереве, где по весне резвились эльфуши, вырастают яблоки величиной с дыню и вишни размером с яблоко; если садовод умел и не ленив, если вовремя подопрет ветки рогатками – за урожай с одного только дерева можно будет накупить хлеба на целый месяц. Богатые горожанки просто сходят с ума, стоит им увидеть плоды с опыленного эльфушами дерева; говорят, что гигантские эти фрукты помогают от женского бесплодия…

Летом эльфуши в саду нежелательны. Ломают ветки, портят яблоки, выгрызая на зеленой кожуре большие и маленькие сердечки. Ловить эльфушей – себе дороже: они братолюбивы и мстительны, и за одного изловленного соплеменника могут поджечь сарай, а то и дом. Значит, задача умного садовода – отвадить летунов от сада, завлекая в другое место, например, на цветущую липу, или на ромашковое поле, или еще куда-то, где есть чему радовать глаз.

Для приманивания эльфушей, объяснял Юстин Аните, лучше всего годится ребенок лет до шести-семи. Почуяв в поле малыша, эльфуши слетаются, будто на мед: рассаживаются вокруг малыша на цветы и на ветки, складывают прозрачные крылышки – и заводят вроде бы беседы, то есть взрослому кажется, что это просто череда мелодичных звуков, отдаленно похожих на человеческую речь, но Юстин отлично помнил, что, когда он был маленький и сидел вот так же в круге хрупких разноцветных созданий, речь эльфушей казалась ему вполне осмысленной, хотя и однообразной. Они бесконечно повторяли что-то вроде: «Хор-рошо… Мал-льчик… Быть хор-рошим мальчиком – хор-рошо…», повторяли то хором, то поодиночке, на разные голоса и с такими разными интонациями, что маленький Юстин готов был слушать их часами…

Когда ему исполнилось восемь, эльфуши потеряли к нему интерес, но дед скорее обрадовался, нежели огорчился. Он сказал: ты совсем большой… И научил выманивать эльфушей из летнего сада манком.

И вот, когда небо уже начало сереть, Юстин и Анита залегли в высокую траву среди спящих ромашек, поставили рядом фонарь с цветными стеклами, и Юстин протянул Аните манок – хрупкую дудочку с вертушкой. Запах влажных трав поднимался до неба; Анита облизнула губы – сердце у Юстина подпрыгнуло – и подула; дудочка нежно заскулила, вертушка завертелась, издавая неповторимый «эльфушачий» звук, потому что в каждой лопасти была особая прорезь, и воздух, пробиваясь сквозь нее, по-особому свистел…

Анита манила и манила, и скоро к обычному шелесту утреннего ветра добавился необычный – шелест прозрачных крыльев. Эльфушей было много, штук десять; они кружились над фонарем, над замершими в траве людьми, иногда соприкасались крыльями и чуть не падали, но выравнивались вновь. Юстин ждал, что они, как обычно, покружатся-покружатся, да и пойдут танцевать на цветах, сбивая росу; случилось иначе. Эльфуши, слетевшиеся на манок, впервые в жизни Юстина – вернее, впервые с тех пор, как ему исполнилось восемь – заинтересовались людьми.

Небо светлело. Один большой, изумрудно-зеленый эльфуш опустился Юстину на грудь. Юстин замер – в эльфуше почти не было веса, но сапожки с подковками щекотали и царапали грудь. На голове у зеленого эльфуша был желтый обруч, вроде как кольцо с иголочками, а справа и слева от кольца острыми листочками топорщились уши. У эльфуша было белое лицо, почти человеческое, с длинными темными глазами, острым носом и маленьким розовым ртом. Юстин встретился с эльфушом взглядом – и невольно перестал дышать; изумрудное существо взвилось над ним, растопырив руки и ноги, будто обхватив невидимый мыльный пузырь, и Юстин услышал будто издалека, будто из детства:

– Тили-тили… Хор-роший. Тили-тили… Тесто – хор-рошо…

Сразу два эльфуша, нежно воркуя «тили-тили», опустились Юстину один на грудь, другой на живот. Юстин чуть не вскрикнул, попытался подняться, но три других летающих существа вились у его лица, обнажая в улыбке маленькие острые зубы; нежно-розовый эльфуш уже перекусывал нитки, на которых держались Юстиновы пуговицы, а кто-то еще перегрызал завязки штанов.

– Тили-тили… – заклинанием стелилось над травой. – Тили-тили-тили… Тессто, тессто…

Манок давно уже молчал. Эльфуши кружились над Анитой, высвобождая ее из одежды, а она не сопротивлялась, завороженно улыбалась, ее платье, разобранное по частям, уже лежало рядом светлой лужицей, сразу пять поющих эльфушей подхватили подол ее рубашки и с натугой потащили вверх, а под рубашкой не было вообще ничего, кроме самой Аниты.

– Тили-тили-тили-тили… Тессто, теесто…

Он эльфушиного пенья мутилось в голове, и бежали мурашки по голой спине, голой до самых пяток.

Фонарик с цветными стеклами опрокинулся на бок и погас.

* * *

– Ты… знал? Про эльфушей?

– Не знал.

Анита смеялась:

– Зна-ал… Все знал…

Юстин обомлел:

– А ты… знала?

– Все знают, – смеялась Анита, – что эльфуши клюют на детей и на влюбленных… Я-то сразу все поняла, когда ты мне манок показал…

Юстин чувствовал себя очень красным, очень счастливым и очень глупым. Они лежали в сене, под навесом, и Аните пора было уходить, но она не могла, потому что небо заволокло тучами и собирался дождик.

– Ты права, – сказал Юстин, закрывая глаза. – Тебя не обманешь… Конечно, я знал.

…Он чувствовал, как выступают на глазах слезы. Не от горя; Анитины губы были средоточием всей на свете нежности, у Юстина будто горячее солнце взорвалось внутри, он плыл, как в топленом молоке, и ничего, кроме Анитиных увлажнившихся глаз, не видел.

– Тили-тили… – еле слышно пели в ушах несуществующие голоса.

По навесу стучали капли, Юстин плавился в своем счастье, пребывал в своем счастье, в их общем, разделенном, оранжевом и синем, ярком солнечном счастье. Потом они долго лежали, убаюкивая друг друга, не было холодно, ни о чем не надо было беспокоиться, и закопченное Анитино стеклышко с отшлифованными краями лежало у Юстина на голом плече.

Потом он заснул.

* * *

Только месяц спустя после визита вербовщиков дед почувствовал в себе достаточно сил, чтобы выйти «в мир». Юстин отговаривал его, но дед был непреклонен; выстругал себе палку, обмотал ноги тряпками и пошел – до ближайшего хутора, за новостями.

Вернулся на другой день – прихрамывающий, но довольный.

Новостей и в самом деле оказалось выше крыши. Краснобрового свергли; говорят, сам он сгинул где-то в горах, сорвался с кручи, уходя от погони. Ушастый Звор вошел в княжью столицу, одним указом низложил всех княжьих советчиков, наместников и начальников и другим указом назначил своих – и они разъехались по городам и поселкам, потрясая оружием и верительными грамотами, сопровождаемые многочисленной угрюмой стражей. Цены на хлеб подскочили втрое; народ на всякий случай затаился, прекратил всякую торговлю, спрятал все, что можно было припрятать – до выяснения обстоятельств, пока не станет понятно, чего от новой власти ждать.

– Теперь свободно можешь ходить, Юс, – говорил дед, почесывая бороду. – Ты теперь не дезертир… Ты теперь можешь хоть куда наняться, хоть где поселиться, нам-то с тобой конец Краснобрового – в радость, ну его, кровопийцу…

Юстин отмалчивался. Умом понимал, что дед говорит о важном, но никак не мог заставить себя озаботиться свержением Краснобрового, подорожанием хлеба и новыми наместниками. Ему было даже обидно, что дед так уж поглощен пугающими и радостными новостями; ему даже страшновато было оттого, что его собственные мысли соотносились с дедовым рассказом, как небесные облака – с псовой охотой в далеком лесу. Пугающе, шумно, кроваво – но далеко внизу, подернуто дымкой, безразлично…

Все, что происходило в эти дни с ним и с Анитой, казалось ему столь же значительным, как солнце и луна. Как небо и яблоки. Как жатва.

* * *

Они купались на отмели вдали от берега. Вместе грелись на плоском бородатом камне – нагишом; это было прекрасно и мучительно. Мелкие ракушки впивались в бока; Анитины волосы вплетались в морскую траву.

– Какое бесстыдство, – блаженно шептала Анита, глядя в небо.

Нигде-нигде на свете не было ни души.

Дни шли один за другим, как ожерелье из белых черешен; дни были солнечные, ночи – короткие, вечером Анита уходила, чтобы вернуться наутро.

– Юс… – сказал однажды дед, когда звездным вечером они улеглись спать во дворе, под небом, дед на телеге, а Юстин под телегой. – Ты уже знаешь, кто она?

– Нет, – сказал Юстин, с которого моментально слетел весь сон.

Дед посопел; за этим сопением стояли долгие дни, когда Юстин уходил на рассвете и возвращался в сумерках, вечера, когда дед косился на Юстина, желая и не решаясь о чем-то спросить, но Юстин не замечал этих взглядов и счастливо засыпал на соломе, и ему снилось утро…

– Юс, – сказал дед, и сквозь щели в телеге на Юстина упало несколько соломинок, – я ведь жду все, жду… Думаю, Юс мой женится, жену приведет, будут дети… Ты ведь не дезертир теперь, ты в законе. Можешь жениться хоть на ком хочешь. Парень ты видный… красивый, здоровый, умный… А я больной уже и старый, Юс. Сколько проживу – неизвестно… Ты бы спросил у нее – пойдет она за тебя замуж? Если она совсем уж… человек?

* * *

«Пойдешь за меня замуж?»

Сколько раз он задавал ей этот вопрос. То грозно, то мягко, то просяще, то небрежно. Сколько раз он спрашивал ее – в мечтах.

Сколько раз, открыв рот, он закрывал его снова. Она спрашивала – что? И он отзывался – нет, ничего…

А потом зарядили дожди на целую неделю.

А потом…

* * *

– Юстин! Юс! Вставай… Пожалуйста…

Он протер глаза. Была ночь; он содрогнулся, вспомнив, как она снилась ему накануне визита вербовщиков. Что, неужели опять беда?!

Но она не снилась. Она стояла рядом и трясла его за плечо. Ночью! В доме!

– Что? – спросил он, перехватывая ее руку.

– Отец все знает, – сказала Анита в темноте. – Юстин… Теперь или мы бежим – или ты меня больше никогда не увидишь.

– Мы бежим, – легко согласился он.

Как ни тихо шептались они – сопение деда на лавке прервалось.

– Мы бежим, – повторил Юстин уже не так уверенно. – А куда?

– Я добыла другое стеклышко, – сказала Анита. – Две его половинки. Я знаю место, куда оно ведет. Это очень далеко. Даже отец, может быть, не найдет нас… Только смотреть надо не на солнце, а на луну.

Юстин глянул в ту сторону темноты, где должно было быть окно. Ничего не увидел.

– Сегодня полнолуние, – сказала Анита. – Под утро ветер развеет тучи… Только я тебе сначала должна сказать, кто мой отец. Иначе это будет нечестно.

Юстин не слушал, думал о деде. О том, что дед чуть жизни не лишился, спасая его, Юстина. О том, что кроме Юстина, у деда нет ни одной живой души… О том, что скоро осень, а скотину забрали. О том, что дед болен – по его, Юстина, милости.

– Погоди, – сказал он шепотом. – Погоди…

– Ты боишься?

– Нет! Но я подумал… А как же дед? Можем мы его взять с собой?

Заскрипела лавка. Дед пошевелился. Юстин прекрасно понимал, что он не спит. Слушает.

– Но у стеклышка только две половинки! – сказала Анита уже в полный голос. – Только две… Мы уйдем сегодня – или я тебя больше никогда не увижу!

Юстин молчал.

– Кто твой отец, девонька? – тихо спросили с лавки.

– Какая разница, – шепотом сказал Юстин.

– Большая разница, – с горечью отозвалась Анита. – Мой отец… Мой отец – Ос, Хозяин Колодцев.

Тихонько запел ветер в печной трубе. Значит, в самом деле – скоро небо очистится, выйдет луна…

– Этого не может быть, – сказал Юстин. – Так не бывает. Анита, так не может быть!

– Так есть, – глухо сказала Анита. – Я его люблю… Но он – такой, какой он есть, и другим быть не может.

Темнота тихо застонала. Скрипнула под дедом скамейка.

– Я бы могла не говорить, – сказала Анита, будто оправдываясь. – Но это было бы нечестно. Он ведь будет искать меня, и, может быть, найдет – даже там… И тогда… понимаешь?

– Он не разрешает нам встречаться? – глупо спросил Юстин.

– Он считает, что я должна делать то, чего хочет он, – тихо сказала Анита. – Он иначе не умеет… Он же Хозяин Колодцев.

– Не повторяй! – тихонько вскрикнул дед. – Не повторяй… Накликаешь…

Ветер в трубе завыл сильнее.

– Значит, ты не пойдешь со мной, Юстин? – тихо спросила Анита. – Значит… мы можем попрощаться?

– Уходи, – взмолилась темнота. – Зачем ты пришла, девонька… Зачем ты влюбила его в себя… Ты ведь знала, чем это может кончиться – для него… Зачем же ты?

Ветер в трубе выл сильнее, выл, будто одичавший пес посреди кладбища. Уи-и-и…

– Да, – тихо сказала Анита. – Вы правы. Конечно.

Воздух заколыхался; в приоткрытую дверь потянуло сквозняком. Юстин соскользнул с печи, опрокинул в темноте табурет, метнулся мимо лавки – к двери.

– Ю-ус! – неслось ему вслед.

На улице было светлее. На небе, в том месте, где была луна, облака уже светились белым.

– Стой! – он догнал ее у ворот. – Стой… Послушай. Неужели мы никак не можем взять деда с собой?

– Так ты готов идти со мной?!

– Пойду, – сказал Юстин, стуча зубами, вероятно, от холода. – Я уже сбежал один раз – от вербовщиков… Как трус.

– Тогда ты правильно сделал, – возразила Анита. – Тебя ведь звали не на войну, а на бойню.

– Теперь не важно, – сказал Юстин. – Слушай… Я с тобой. Куда хочешь. Если бы деда не было – я бы вообще не думал, пошел бы за тобой – и все.

– А если отец нас поймает?!

– Не поймает, – Юстин махнул рукой.

– А если поймает?

– Не поймает! – рявкнул Юстин. – Что мне с дедом делать-то, а? Как он будет без меня?

Анита что-то молча обдумывала. Потом вдруг сцепила пальцы:

– Ну вот что… Я знаю способ, чтобы ты мог время от времени к деду наведываться. Помогать ему. Деньгами… Скотину можно будет купить новую, дом починить…

– Навещать? – переспросил Юстин. – Здесь?

– Ну да, – Анита тряхнула волосами. – Раз в неделю… Примерно.

– Так о чем же мы раздумываем? – удивился Юстин. – Погоди, я скажу ему, что скоро вернусь…

– Не надо, – Анита удержала его за руку. – Сейчас луна выйдет… может быть, на одну секундочку. Если ты идешь со мной – иди сейчас!

– Я иду, – сказал Юстин.

Туча отдернулась в сторону, будто рваная занавеска. Высвободила луну; Анита оторвала наконец свои губы от Юстиновых – и протянула ему половинку закопченного стеклышка.

Юстин поднес стекло к глазам. Рука его шла все медленнее, но все-таки не успела остановиться, не успела полностью оказаться во власти страха; он увидел будто кольцо на белой поверхности луны, будто обручальное колечко…

Ощущение было такое, будто падаешь в неглубокую яму. Луна мигнула и пропала; колени подогнулись, под босыми ногами была уже не трава, а каменные плиты. В его руке по-прежнему жили тонкие Анитины пальцы, холодные как луна…

Он слышал, как Анита тонко, болезненно вскрикнула.

Ее пальцы выскользнули из его руки – и тогда он открыл глаза.

* * *

Здесь было немногим светлее, чем на залитом луной дворе. Справа и слева угадывались каменные стены; воздух был не то чтобы спертый, но какой-то слишком густой, с едва ощутимым неприятным запахом, и Юстин, привыкший к свежему воздуху сада и поля, закашлялся. Плохо, если это и есть то самое место, куда они с Анитой убежали, где им теперь предстоит жить…

Анита стояла рядом – чуть согнув колени и разведя руки в стороны, будто загораживая Юстина от чего-то, будто он, Юстин, был маленьким, как эльфуш, и мог спрятаться за узкой Анитиной спиной.

А перед Анитой, в трех шагах, стоял еще кто-то, и вокруг него полутьма сгущалась, превращаясь в тьму.

Юстин содрогнулся. Сделал движение, чтобы загородить собой Аниту – но она неожиданно сильно оттолкнула его.

Стоящая перед ними безликая фигура излучала темноту точно так же, как светлячок излучает свет; через мгновение оказалось, что и лицо у стоящего было. Юстин заглянул в него – и покрылся холодным потом.

– Если ты его тронешь, я удавлюсь! – непривычно тонким голосом пообещала Анита.

Фигура, излучающая тьму, молчала.

– Я имею право! – почти взвизгнула Анита. – А ты – шпионишь! Ты не имеешь права! У меня своя жизнь! Я человек! Я женщина!

У Юстина подкосились ноги. Он понял вдруг, куда они попали и кто перед ним стоит.

– Отпусти его, – очень тихо, жалобно попросила Анита.

Юстин, сдерживая дрожь, обнял ее за плечи:

– Не…

Он хотел сказать «не плачь», или «не беспокойся», или «не надо», он сам еще не решил. Но ничего не получилось – голоса не было, а пищать не хотелось.

– Иди к себе, – медленно сказал тот, кто стоял перед ними.

– Нет! – крикнула Анита.

– Иди к себе, – бесстрастно повторил стоящий. – Ступай.

Анита втянула голову в плечи:

– Если ты его тронешь… Если ты только его тронешь…

– Ты заслужила серьезное наказание, – сказал стоящий. – А он… Ты ведь соврала ему и не сказала, что его ждет в случае неудачи.

– Я сказала, – прошептала Анита.

Ее отец, источающий тьму, поднял глаза и посмотрел прямо на Юстина; Юстин едва удержался, чтобы не упасть на колени – от внезапной слабости и еще от того, что на него накатила вдруг волна мутной одуряющей покорности.

– Правда? – спросил Ос, не сводя взгляда. – Она сказала тебе, чья она дочь?

Юстин кивнул, и капля пота щекотно прокатилась от виска до подбородка.

– Но я ведь чую между вами какую-то ложь, – сказал Ос, Хозяин Колодцев, и перевел взгляд на Аниту. – В чем ты солгала ему?

Анита вздрогнула. Медленно обернулась в Юстину – бледная, с двумя мокрыми бороздками вдоль щек:

– Я солгала тебе про деда. Ты бы не смог… навещать его. Ты бы ушел навсегда. Я соврала, чтобы ты не чувствовал себя предателем…

Юстин открыл рот, как рыба. Снова закрыл. Захотел проснуться, проснуться еще раз, на рассвете, проснуться на этот раз по-настоящему.

– Теперь иди к себе, – жестко сказал Хозяин Аните. – Иди.

Она сгорбилась, прижала ладони к животу и, волоча ноги, побрела куда-то прочь, в темноту, вверх по едва различимой винтовой лестнице. Юстин потрясенно смотрел ей в след.

Анита солгала ему!

«Чтобы ты не чувствовал себя предателем…» Но ведь он былбы предателем!

Он уже предатель. Потому что дед остался один… Теперь на веки вечные – один.

Хозяин Колодцев шагнул вперед. Юстину показалось, что он движется, как круглая капля масла на поверхности воды. Что пространство рядом с ним мягко изгибается.

И он зажмурил глаза, потому что ему не хотелось видеть собственной смерти. А Хозяин Колодцев все стоял и стоял, стоял смотрел, и новая волна покорности в Юстиновой душе поднималась все выше, готова была захлестнуть его с головой…

– Так ты знал, против чьей воли идешь? – спросил Хозяин Колодцев.

Юстин облизнул губы. Во рту нарастал железный привкус – будто он, Юстин, был запряжен и грыз удила.

– Да.

Хозяин Колодцев смотрел.

– Я не понимаю, почему это… против воли, – с усилием продолжал Юстин. – Я не понимаю, почему такая воля… Почему она не может… выбрать меня?

Хозяин Колодцев не отводил взгляда – будто держал холодной ладонью за лицо.

– Она человек, – в отчаянии сказал Юстин. – Если ей в след волчьего порошка насыпать, то ничего не будет. Значит, она человек.

Тот, что стоял перед ним, молча склонил тяжелую голову к плечу.

– Она любит меня, – громче сказал Юстин. – Я люблю ее. Почему – нельзя? Почему нельзя ее любить? Ведь она человек! Она… свободная! Ну скажите, зачем вам принц?! То есть зачем ей принц… Вам же не надо ни власти, ни богатства, у вас и так все есть… Так почему – нельзя? Я по-честному… я хочу на ней жениться. Я не то чтобы там… Я же по-честному!

– А ты ее не знаешь, – неожиданно мягко сказал Хозяин Колодцев. – Она вовсе не так проста, как тебе кажется… Она солгала тебе в первый раз, но не в последний.

– Не говорите так о ней, – попросил Юстин.

– …И она знала, что провести тебя туда, куда ей хотелось – через Луну – ей скорее всего не удастся. И она знала, как я с тобой поступлю.

– Это неправда, – сказал Юстин.

– Что неправда?

Юстин молчал.

– Не бойся, – сказал Хозяин Колодцев. – Ты умрешь мгновенно и безболезненно.

* * *

Вокруг, сколько хватало взгляда, была темная глубина. Юстин сидел на круглом столбе, верхушка его была будто каменный остров в море пустоты. Юстин сидел в самом центре маленькой тверди, скорчившись, подтянув колени к животу. Сидел и думал над словами Оса, Хозяина Колодцев.

Анита знала, что ведет Юстина на смерть? Не может быть. Возможно, она переоценивала возможности своего стеклышка…

«Ты заслужила серьезное наказание»… Что он с ней сделает, выпорет? Юстин криво усмехнулся. Убивать-то он ее точно не будет, она не рисковала жизнью, глядя на луну через осколок стекла…

Но она ведь предупреждала! А Юстин в ответ сказал: «Я пошел бы с тобой на край света». Тогда она соврала, что он сможет проведывать деда…

Ос, Хозяин Колодцев, тоже соврал. Анита не могла вести Юстина на смерть. Это яд, заключенный в словах – будучи сказанными, они разрушают доверие изнутри.

Юстин крепче обхватил колени. Чего ему было жальче всего? Жизни? Ерунда. Было жаль деда, который остался совсем один, и жаль, что никогда больше не придется поцеловать Аниту.

Иногда он спрашивал себя – а может быть, он уже умер? Может быть, после смерти каждый человек оказывается вот так, в одиночестве, на вершине каменного столба? Наедине со своими воспоминаниями?

Он вспоминал цветных эльфушей. Прикосновение ажурных крылышек. «Тили-тили». Запах трав. Запах Аниты.

Он зажмуривал глаза и пытался заснуть – но разве можно спать на вершине исполинской колонны? Того и гляди скатишься вниз, и будешь лететь, не находя опоры и смерти, много сотен лет…

А потом темнота рядом с ним сгустилась, и из ниоткуда появилась фигура, плывущая через пространство, будто капелька масла по воде. И Юстин понял, что он все-таки еще жив, и что это – ненадолго.

– Я наказал свою дочь, – сказал Ос, Хозяин Колодцев. – Но в процессе наказания выяснились новые обстоятельства. Поди-ка сюда… Юстин.

Юстин вздрогнул от звука своего имени; каменный столб исчез. Теперь он стоял посреди круглого зала, можно было бежать вправо и бежать влево без боязни свалиться в темноту – но Юстин остался на месте. Только с некоторым запозданием раскинул руки, балансируя посреди возникшей – и исчезнувшей – бездны.

– Она в тебя не на шутку влюблена, – сказал Хозяин брезгливо.

– Да, – сказал Юстин. – И я тоже люблю ее. Я… позвольте попросить руки вашей дочери.

Ос долго смотрел на Юстина, а потом захохотал. Это было страшное и отталкивающее зрелище; Юстин втянул голову в плечи. Неужели Анита действительно – его дочь?!

– А кто был Анитиной матерью? – спросил Юстин шепотом, надеясь, что хохот Хозяина заглушит его слова. – Вы любили ее?

Хозяин оборвал свой смех. Под взглядом его Юстину захотелось стать плоским, как рисунок на стене. Взгляд размазывал и плющил; немедленно надо было что-то придумать, какую-то уловку, чтобы тот, кто стоял перед ним, хоть на секунду задумался, хоть на мгновение отвел глаза…

– Вы можете заглянуть в будущее? – почти выкрикнул Юстин. – Вы можете? Ну посмотрите туда – и увидите, что будет, если вы меня не убьете, а позволите жениться на Аните!

Хозяин усмехнулся. Юстин ждал, обливаясь холодным потом.

Ос медленно двинулся сквозь пространство, огибая Юстина, и тьма следовала за ним коротким шлейфом. Там, где прошел Хозяин Колодцев, на каменных плитах пола выступал иней.

– Будущего не существует, – сказал Хозяин как-то даже печально. – Все эти ворожеи, гадалки, заглядывающие в будущее… Его нет. Оно создается каждую минуту, секунду, сейчас. Показать, как это бывает?

Юстин молчал.

– У тебя есть монетка? – мягко спросил Хозяин.

Юстин полез в карман штанов. Негнущимися пальцами вытащил единственную монетку. Медный грош.

– А ты не бойся, – все так же мягко продолжал Хозяин. – Дай мне.

Юстин поднял руку – и уронил медяк в протянутую темную ладонь.

– С одной стороны здесь единица, с другой – профиль Краснобрового. Всего только две стороны. Я брошу монетку, и никто не знает наверняка, как она упадет. Если выпадет мертвый князь, я убью тебя, как обещал. Если выпадет единица – я верну тебя в то самое место, откуда Анита тебя выдернула.

– И позволите на ней жениться? – быстро спросил Юстин.

Хозяин усмехнулся:

– А вот это случится, если монетка встанет на ребро.

Юстин опустил голову.

– Сейчас будущего нет, – продолжал Хозяин. – Его не будет вовсе, если выпадет орел. Если решка – ниточка твоей жизни продолжится, но некое странное «будущее», о котором ты говоришь, от этого не появится. Сам станешь строить свое «сегодня» и вспоминать свое «вчера»… Будущего нет. Понял?

Юстин молчал.

– Я бросаю, – сказал Хозяин.

Медная монетка летела суетливо, слишком быстро, без подобающей торжественности. Тускло звякнула о каменный пол, подпрыгнула, упала снова, заплясала, успокоилась.

– Теперь погляди, что там выпало.

Юстин стоял, не шевелясь.

– Погляди, – сказал Хозяин. – Не наклоняться же мне… Из-за такой малости.

Юстин подошел к месту, где лежала монетка. Зажмурился; накрыл медяк ладонью.

– Будущего все еще нет, – сказал за его спиной Хозяин. – Но судьба твоя уже решена… Итак?

Юстин убрал ладонь, заранее зная, что увидит надменный профиль с кривым, как у ведьмы, носом – профиль мертвого теперь Краснобрового.

Он ошибся. Монета упала единичкой кверху.

Часть вторая

* * *

На телеге желто-розовой горкой лежали яблоки. Отдельно – гигантские, с тех яблонь, где танцевали по весне эльфуши. Отдельно – обыкновенные, но тоже очень крупные, чистые, без единого червячка. Светало; Юстин выехал затемно, чтобы успеть к началу базарного дня.

Близилась осень. Кляча, взятая взаймы у соседей с хутора, прекрасно понимала, что Юстин ей не хозяин и погонять хлыстом не имеет права, а потому шла нога за ногу – Юстин никогда не видел, как гуляют горожанки по бульвару, но, вероятно, как раз таким прогулочным шагом они и гуляют…

На передке телеги покачивался фонарь. Желтый свет его вплетался в серые сумерки наступающего дня.

Перед въездом в город Юстин остановился у колодца. Умылся; мозолистые ладони почти не ощущали прикосновения многодневной жесткой щетины.

…Первое время он все коптил стеклышки, накладывал самодельные заговоры и смотрел на солнце. И всякий раз видел ровный белый круг, и всякий раз оставался на том же самом месте, только однажды, сгоряча выложив «на стекло» все известные ему заклинания, при взгляде на солнце почувствовал будто удар по затылку, упал и не сразу поднялся.

Дед сперва уговаривал его и утешал. Потом молчал, делая вид, что ничего не произошло. Потом – это случилось после очередной попытки Юстина посмотреть на солнце сквозь заговоренное стекло – дед вдруг обезумел. Он, ни разу в жизни не повысивший на воспитанника голос, теперь орал, в гневе бранился, плевался и порывался Юстина бить.

Юстин стал сутками пропадать на берегу, в поле или в саду. Засыпал на голой земле, вскакивал от прикосновения к плечу – но прикосновение всякий раз оказывалось сном. Он выходил в поле, пытался приманивать эльфушей; те слетались, заслышав манок – но, едва завидев Юстина, бросались врассыпную, будто от страха.

Дед затих. Перестал бранить Юстина, вообще перестал с ним разговаривать. Сильнее сгорбился, снова стал кашлять. Близилась осень…

Юстин тяжело взобрался на телегу. Погасил фонарь; было уже совсем светло, следовало торопиться – но Юстин вдруг откинулся назад, лег, закинув руки за голову, прямо на яблоки.

Белые яблоки были холодные, будто из льда. В капельках росы.

Розовые яблоки казались теплыми, их прикосновение было – как прикосновение живой кожи.

Юстин лежал на яблоках и смотрел в небо. Впереди был базарный день, а Юстин всегда задыхался на базаре, всегда вздрагивал от окриков, ненавидел суету, толпу, пыль, надменных горожанок, скупых крестьян, грубых сборщиков податей, смазливых служанок, чье назойливое кокетство было столь же изящным, как колода для колки дров – «Эй, красавчик, почем нынче яблочки?» И вытянутые вперед губы, жирные и красные, только что целовавшиеся с масляной пышкой…

Юстин знал, что пройдет год, два – и Анита станет призраком, и вспоминать ее можно будет без горечи, а можно будет вообще не вспоминать…

Юстин знал, что никогда больше не будет улыбаться.

* * *

Ярмарки сменяли одна другую; время было горячее, только успевай. Юстину везло – он продавал дорого, покупал дешево, скоро у деда во дворе снова завелись две козы и два десятка цыплят, а самое главное – удалось купить лошадь, не старую еще, хотя, конечно, и не молодую. На соседнем хуторе ощенилась сука, Юстин выбрал самого злого щенка, принес домой и назвал Огоньком. Дед ночами напролет варил зелья в котле – гадал; Юстин хотел сказать ему, что будущего не существует и предсказывать его – только время терять.

Но не сказал.

Однажды ночью Юстин проснулся оттого, что дед стоял над ним со свечкой. Юстин обозлился и чуть было не обидел деда нехорошим словом, но удержался.

– Юстинка, – сказал дед, и свеча в его руке дрогнула, проливая воск на дедовы пальцы. – Ну поверь ты старику…

– Что? – спросил Юстин, испугавшись, что дед рехнулся от переживаний.

– Будь он проклят! – тонко вскрикнул дед. – Колдуны ведь, хоть какие могучие – из людей все же, и ясно, чего от них ждать, чего они могут, чего не могут… А этот – ты знаешь, каких колодцев он Хозяин? Не знаешь, Юстинка… Не тех, где воду берут. Других колодцев… Ох, глубоких, Юстинка. Не надо нам беды, заклинаю, забудь ее, забудь, объяснить не могу – так хоть поверь старому, поверь, а?

Из здорового дедового глаза скатилась слеза. Юстин испугался.

На его памяти дед не плакал никогда.

* * *

Того, что случилось в самой середине осени, никакое дедово гадание предсказать не смогло. Наверное, не солгал Хозяин Колодцев – будущего нет…

Юстин был дома – разгружал телегу дров, которую удалось накануне выменять на десять корзин «эльфушачьих» яблок. Носил дрова под навес, сортировал, складывал; перестук многих копыт услышал только тогда, когда всадники были уже совсем близко.

Пятеро. На высоких сытых конях, таких огромных, что Юстинова кляча была рядом с ними как лягушка перед курицей. Бородатые. Хорошо одетые. Загорелые. Хмурые.

У каждого на поясе имелась сабля.

Юстин как стоял перед поленницей – так и опустил руки, и дрова выкатились на землю со звонким, каким-то даже музыкальным стуком.

– Отопри ворота, – сказал старший всадник, глядя на Юстина сверху вниз через хлипкий покосившийся забор.

Юстин повиновался. Двое всадников въехали во двор и спешились; трое остались снаружи.

Старший вытащил из-за пояса желтую, свернутую трубочкой бумагу. Развернул, провел по написанному толстым, как молодая яблоня, пальцем:

– Как звать?

– Меня? – в ужасе спросил Юстин.

Стражник поднял на него светло-голубые мутные глаза:

– Меня я знаю, как звать… Тебя, суслик!

– Юстин…

Стражник снова заглянул в свою бумагу.

– Ага, – сказал удовлетворенно. – Не зря, значит, в такую даль перлись…

Из дома вышел дед. Вышел – и врос в порог, не в состоянии сделать шага.

– Лет тебе сколько? – продолжал допрашивать стражник, не глядя на деда.

– Восемнадцать…

– Ага! – повторил стражник еще более удовлетворенно.

– В армию? – слабо спросил дед, придерживаясь рукой за дверной косяк.

Обладатель бумаги наконец-то заметил его. Поманил плохо гнущимся пальцем:

– Поди сюда, старый…

Дед чуть не упал, спускаясь с порога. Юстин бросился к нему, подхватил под руку.

– Родич он тебе? – спросил стражник, когда дед – и поддерживающий его Юстин – остановились прямо перед ним.

– Нет, – сказал дед, не опуская глаз. – Приемыш.

– Это молодец, что не врешь, – похвалил стражник. – Где взял? Как звали бабу, что тебе его принесла?

– Фрина-гусятница, – с трудом выговорил дед. – Господин мой, помру без него. Не забирайте.

Стражник не обратил на его слова никакого внимания.

– А эта Фрина была мать ему?

– Нет. Мать его померла.

– А отец?

– А отца не знать.

– Сколько ему было, когда ты его взял?

– Год ему был… Господин, не забирайте! Он хворый…

– А вот теперь врешь, – разочарованно сказал стражник. – Он здоровее нас всех, вон какой румяный…

И перевел взгляд на Юстина – а у того тем временем вся кровь ушла куда-то в живот, и щеки стали, наверное, белые-белые – во всяком случае, стражник хмыкнул:

– Ну, теперь-то он испужался… А то красный был, как девка.

Юстин молчал.

Вот так, значит. От тех вербовщиков он в могилу спрятался… Напрасно, выходит, старался. Напрасно Огонька прикончили, напрасно деда чуть не забили до смерти… Потому как все равно – вот она, судьба. Хозяин Колодцев говорит – нет будущего, а народная мудрость не соглашается – чему быть, мол, того не миновать…

– Я не боюсь, – через силу сказал Юстин.

– И славненько, – сказал стражник. – Вон к тому тощему в седло сядешь. За спиной. Понял?

– Куда? – едва слышно закричал дед. – Не пущу!

– Ты, старый суслик, под копыта-то не лезь, – рассудительно посоветовал стражник. – Пустишь ты, не пустишь – тебя не спрашивают…

И обернулся к Юстину:

– Что стал?

…Он оказался сидящим за чьей-то потной спиной. Босые ноги болтались в воздухе; что-то кричал дед, и Юстин кричал в ответ, что не волнуйся, мол, скоро вернусь…

А лошадь пустилась рысью – и скоро не стало видно ни дома, ни забора, а только спина, перетянутая кожаным ремнем, спина – и немножко неба.

* * *

Расстояние, на которое соседской кляче требовалось много часов, сытые лошади стражников одолели играючи. Один раз остановились у колодца – умыться, напоить лошадей, перекусить; Юстину дали кусок мягкого черного хлеба, он откусил раз – и не смог больше есть.

– Эй, парень, – сказал ему стражник, за чьей спиной он ехал, – а что ты натворил-то?

– Натворил? – тупо переспросил Юстин. – Я… а разве меня – не в солдаты?

– Не-ет, брат, – хмыкнул старший, тот самый, что носил за поясом свернутую в трубочку бумагу. – Тебя по специальному приказу велено доставить, так что ты у нас важная птица! Может, языком трепал в таверне?

– Сроду я не бывал в тавернах, – пролепетал Юстин.

– Ну да разберутся, – бросил тот, у кого Юстин ехал за спиной. – Наше дело доставить… Ну что, трогаем?

И они снова поскакали, и Юстин все пытался сообразить, откуда на него могла свалиться беда – но его подбрасывало на конском крупе, и мысли сбивались, будто масло в маслобойке.

Было уже темно, когда въехали в город.

* * *

Над большой комнатой нависал низкий, черный от копоти потолок. Юстин шагнул через порог – и остановился; комната полна была народу, и все лица обернулись к вошедшему.

За его спиной скрежетнул засов.

– Еще один, – сказал кто-то.

– Парень, ты чей?

– Юстин я, – хрипло сказал Юстин. И переступил с ноги на ногу.

– Ну так заходи, – сказал смуглый парень, по виду лет двадцати. – Все мы тут… такие. Не бойсь, заходи.

Вдоль стен комнаты тянулись лавки. Кое-кто лежал, закинув ногу на ногу, кто-то сидел на полу, на куче соломы. Смуглый парень похлопал ладонью по свободному месту на лавке рядом с собой:

– Иди, сядь…

Из-под ладони его выскочил многоногий домохранец, возмущенно пискнул, погрозил тонким кулачком. Смуглый парень равнодушно сощелкнул пискуна в щель; Юстин вздрогнул – он терпеть не мог домохранцев. Брезговал.

– Меня Акиром зовут, – сказал смуглый парень. – Я сам деревенский, но в городе нанялся водовозом… Так меня прямо с улицы сграбастали. Сегодня утром.

– А за что? – спросил Юстин, оглядываясь. Лица вокруг были молодые и зрелые, напуганные и не очень, угрюмые и спокойные. Одному мальчику было на вид лет тринадцать, он сидел, забившись в угол, и тер кулаками глаза.

Акир фыркнул:

– За что, за что… В армию когда берут – разве спрашивают за что?

– А нас разве в армию? – осторожно спросил бородатый мужчина с лавки напротив.

– А куда? – снисходительно хмыкнул Акир.

– Я слышал, – сказал Юстин, – что меня по специальному приказу…

– Возомнил, – сказал тучный юноша с очень бледным, не знающим загара лицом. – Прямо-таки сейчас. Будут на всякую деревенщину специальный приказ сочинять…

Узники загалдели:

– А что…

– Сам деревенщина…

– В армию, это точно… Князь призывает…

– Не в армию! Какой князь, ты с дуба свалился?! Свергли князя, деревенщина ты, нету князя, наместник есть…

– А я разве говорю, что Краснобровый?

– Краснобровый…

– Краснобровый объявился! – веско сказал Акир. И добавил, удовлетворенно оглядывая разом притихших собеседников: – Краснобровый не умер, оказывается. Все брехня… нам сабли дадут, самострелы, каждому – коня хорошего…

– Разогнался, – мрачно сказали из угла. – Пешком потопаешь, пушечное мясо.

– Ты, может, и пушечное мясо, – обиделся Акир, – а у меня отец охотник… Я такой стрелок, что меня в войске на вес золота…

– А меня вообще скоро заберут отсюда, – сказал тучный юноша. – Я здесь случайно.

– Погоди, – перебил его жилистый светловолосый парень с оловянной серьгой в ухе. Обернулся к Акиру: – Кого, ты говоришь, мы воевать пойдем? Краснобрового? Или, наоборот, под Краснобрового знамена? Кто рекрутирует-то?

– Меня заберут, – упрямо повторил тучный, и его ткнули в бок.

– Я слышал, – снова начал Юстин, хотя голос его тонул в общем гуле голосов. – Я слышал, что не в армию, не в войско!

На его слова не обратили внимания. Все говорили разом, никто никого не слушал, всем было страшно и муторно, всех неизвестно зачем выдернули из повседневной жизни, все боялись будущего, все хотели выговориться… В конце концов Юстин уснул, свернувшись калачиком, во сне его были яблоки, эльфуши, выгрызающие сердечки на круглых розовых боках, Юстин кричал, чтобы перестали портить товар – но эльфуши только издевательски скалили зубы…

А под утро Юстин проснулся от того, что какой-то домохранец влез ему за шиворот. Юстин взвыл от отвращения, воем разбудил соседей и получил тумака от бородатого; воздух в комнате сделался за ночь таким плотным, что из него можно было, наверное, отливать свечи.

Было уже светло, когда узников подняли, вереницей вывели во двор и велели умыться. Холодная вода вернула отупевшему Юстину способность соображать; отойдя в сторонку, он сосчитал товарищей по несчастью – вместе с Юстином их было сорок девять человек! Слишком много, чтобы содержаться в одной комнате с низким потолком, но явно недостаточно, чтобы пополнить армию.

Дед рассказывал – в тот год, когда его забрали вербовщики, рекрутов считали тысячами. Кормили по двадцать человек из одного котла, содержали в чистом поле, в загородке, будто скот. Нет, сорок девять человек – слишком мало для рекрутского набора, слишком…

Что теперь с дедом будет? Как он сейчас? Мучается, не зная ничего о Юстиновой судьбе…

Тем временем на середину двора выкатили котел, и молодец в белом переднике взялся наполнять кашей глиняные миски. Мисок тоже было сорок девять; тучный юноша не наелся, а плечистый парень с неприятными черными глазами попытался отобрать порцию у мальчика, однако встретился взглядом со скучающим стражником в углу двора – и раздумал. Поев, Юстин приободрился; узникам дали возможность справить естественные надобности и привести себя в порядок, а потом выстроили вереницей и повели куда-то, и вскоре Юстин вслед за прочими очутился в высоком просторном зале, прохладном и вовсе не душном.

Сорок девять мужчин выстроили вдоль стены. Справа и слева стояли, поигрывая кнутами, бесстрастные воины в шелковых плащах поверх кольчуг. Юстин оказался на левой стороне неровного строя – рядом с Акиром и мальчиком.

Откуда-то из боковой двери появился богато и неряшливо одетый человек без головного убора, с лысеющей, ловящей блики макушкой. Остановился посреди зала, окинул взглядом оробевших узников; кивнул кому-то, невидимому в проеме:

– Можно.

Загрохотали по полу тяжелые колеса; Юстин разинул рот. Двое стражников выкатили и осторожно установили у противоположной стены тележку. На тележке помещался серебряный поднос, а на подносе возлежала, поднимая и опуская бока, необъяснимых размеров серая жаба.

Мальчик, стоявший слева от Юстина, не выдержал и вскрикнул, на полмгновения опередив общий вздох удивления и ужаса.

Юстин видел, конечно, больших лягушек, но та, которую привезли на серебряном блюде, была размером с хорошую собаку. Бока ее – Юстин разглядел – были покрыты жесткой седой шерстью, влажная спина поблескивала, это обстоятельство чем-то роднило гигантскую жабу – и лысого человека, стоящего рядом.

Один из стражников с поклоном передал лысому простой глиняный кувшин с широким горлом. Откуда-то взялся лекарь в черном одеянии и черном же колпаке, поставил на пол объемистый саквояж, вопросительно воззрился на лысого.

– Начнем, – сказал лысый надтреснутым скучным голосом. Вытащил из-за уха черное перо и нежно пощекотал жабью морду.

Дремлющая рептилия открыла оранжевые глаза. Выскочил, как на пружине, и задрожал в воздухе длинный и клейкий жабий язык.

– Подходить по одному, – сказал стражник, стоявший справа.

И, подхватив под руку, повлек навстречу жабе того самого тучного юношу, который из бледного сделался теперь синим.

Лекарь шагнул вперед, быстро завернул тучному юноше рукав – и блеснул ланцетом. Юноша охнул, в подставленный кем-то тазик звонко закапали капли. Юстин стоял сбоку – и поэтому отлично видел все.

Жаба поймала каплю крови на кончик языка – и язык спрятался. Лекарь тут же перехватил руку юноши широкой лентой пластыря; жаба совсем по-человечьи пожевала губами, потом широкая пасть открылась, и все – лысый, стражники, лекарь, Юстин – услышали глухое утробное:

– Да.

Тучный юноша мягко упал в обморок. Два стражника подхватили его и уволокли в дверь направо, в то время как лысый вытащил из своего кувшина что-то небольшое, извивающееся, и положил на требовательно вытянувшийся жабий язык. Прежде, чем жаба сглотнула, Юстин успел догадаться, что кормом ей послужил обыкновенный домохранец.

Навстречу жабе уже вели следующего – бородатого, который отвесил Юстину тумака. Лекарь завернул ему рукав, полоснул ланцетом – бородатый не дрогнул; закапала кровь, жаба слизнула каплю, подумала и изрекла:

– Нет.

Бородатого увели в дверь налево. Лысый предложил жабе домохранца, а стражники вели уже следующего Юстинового товарища, на ходу поддергивая тому рукав…

Неровный строй волновался. Кого-то, успокаивая, огрели плеткой; Юстин стоял, разглядывая жабу, пытаясь понять, страшно ему или нет.

Страшило всех одно – непонятно, что происходит. «Да»-»нет». Как тогда, когда Хозяин Колодцев бросал монетку. Будущее возникает ежесекундно…

– Я боюсь, – скулил мальчик.

Акир молчал.

Все происходило очень быстро. Строй у стены таял; жаба выдавала приговор то немедленно, едва получив каплю чьей-нибудь крови, а то задумывалась на минуту, и тогда лысый доставал из кувшина очередного домохранца и начинал соблазняюще вертеть у жабы перед глазами. Прошли странное испытание первые десять человек; три было «да», семь – нет. Прошли испытание двадцать; восемь было «да», двенадцать – нет. Юстин чувствовал, как нарастает волнение; он стоял сорок восьмым, перед ним к жабе отправился Акир, и, попробовав его кровь, жаба сразу же сообщила:

– Да.

Акир был семнадцатым из тех, кто отправился направо.

Юстин двинулся к лекарю сам – стражник просто шел рядом. Юстин протянул руку с уже поддернутым рукавом; лекарь, порядком уже усталый, полоснул ланцетом, но Юстин не почувствовал боли. Липкий жабий язык был совсем близко; Юстинова кровь, рубиново-красная, закапала в таз, брызги полетели на штаны – жаба не сразу нашла языком летящую каплю. Наконец, приняла кровь и сглотнула; Юстин ждал. В зале оставались только он – и напуганный мальчик за его спиной (не считая, разумеется, лысого, лекаря, стражников и жабы).

Лекарь залепил Юстинову руку пластырем.

Жаба молчала. Вокруг было очень тихо. Даже мальчик не всхлипывал.

Жаба молчала. Юстину впервые сделалось страшно в этом зале – страшно по-настоящему.

Лысый – от него пахло сладковато и неприятно – вытащил из почти пустого кувшина полудохлого придавленного домохранца. Юстин гадливо отстранился; домохранец был в обмороке, шесть его ножек безвольно болтались, когда лысый тряс приманкой перед полуприкрытыми глазами жабы.

– Нажралась, – шепотом сказал кто-то из стражников.

Лысый бросил бесчувственного домохранца обратно в кувшин. Вытащил другого –тоже примятого, но подающего признаки жизни. Юстин поразился – как он берет эдакую гадость руками?!

Новый домохранец вяло пискнул. Жаба открыла глаза.

– Да, – глухо сказал длинный рот.

И Юстина подхватили за плечи, и подтолкнули к проему двери направо.

* * *

Их набралось девятнадцать человек – тех, вкус чьей крови оценен был жабой как «да». Среди несчастных – или счастливчиков? – оказались и Акир, и тучный юноша, во время испытания упавший в обморок, и мальчик, представленный жабе последним.

Теперь с ними обходились если не почтительно, то по крайней мере вежливо. Повели в баню, потом накормили сытно и вкусно; когда Юстин получил обратно свою одежду, она оказалась выстиранной и высушенной. Одетые во все чистое, с чистыми пластырями на руках, отобранные жабой счастливчики – или все-таки несчастные? – оказались запертыми в просторной, богато убранной комнате, где на полу вместо соломы имелись ковры, а вдоль стен вместо лавок помещались высокие перины с подушками.

Никто ни о чем не говорил – не было сил. Товарищи по несчастью – или по удаче? – повалились на перины и долго лежали молча, глядя в пол и в потолок, за полчаса не было сказано ни слова – однако никто не спал.

Наконец, молчание нарушил тучный юноша со слабыми нервами.

– Меня скоро заберут отсюда, – сказал он, будто продолжая давно начатый разговор.

Никто не ответил. Молчали еще минут пять; Юстин сидел, привалившись спиной к стене, и разглядывал невольных своих товарищей. Самому старшему было лет двадцать восемь-тридцать, младшему, мальчишке, оказалось при ближайшем рассмотрении лет четырнадцать-пятнадцать – правда, страх и отчаянная жалость к себе делали его моложе на вид. Чем больше Юстин смотрел, тем сильнее ему казалось, что подросток чем-то похож на Акира. Будто брат; это было тем более странно, что они явно не были знакомы прежде.

– Я здесь случайно, – снова сообщил тучный.

Акир потрогал пластырь на руке. Поморщился.

– Не в войско нас забрали, – задумчиво сказал жилистый парень с оловянной серьгой, – ох, не в войско…

И обернулся к Юстину:

– Ну, ты… что ты там говорил? Про специальный приказ? Что знаешь?

– Ничего не знаю, – сказал Юстин, которому сделалось неуютно под восемнадцатью требовательными взглядами. – Слышал… те, что везли меня, спрашивали, не натворил ли чего, не болтал ли в тавернах…

Восемнадцать лиц помрачнели. Каждый, по-видимому, пытался вспомнить за собой более-менее весомую вину; всеобщее раздумье оборвал Акир.

– Брехня, – сказал он без особой, впрочем, уверенности. – Если по крови судили… По крови! Значит, мы особенные. Перины постлали, ковры, стол накрыли, как благородным – значит, будет честь.

– Поросят тоже откармливают, прежде чем на нож насадить, – мрачно сообщил тонкогубый и тонколицый ровесник Юстина, тот самый, что вчера обозвал Акира пушечным мясом.

Все притихли.

– Ты вот что, – обернулся к Акиру жилистый обладатель серьги. – А ты что там говорил насчет того, что Краснобровый жив?

На Акировом лице обозначилась внутренняя борьба. Наверное, ему очень хотелось пофорсить, порисоваться, дать понять, что знает больше прочих.

– Да так, – промямлил он наконец. – Слышал.

– От кого слышал?

Акир совсем скис:

– Да так… От людей каких-то.

– Трепло, – презрительно сообщил тонкогубый. Акир даже не глянул в его сторону.

– Это, вот что, – озабоченно начал жилистый. – Вот что… Кровь. Из вас кого-нибудь двухголовый змей кусал когда-нибудь?

– Иди ты, – обозлился почему-то Акир. – Типун тебе на язык.

– А меня кусал, – сообщил жилистый с мрачной гордостью. – Я вот подумал… Говорят, кого двухголовый змей с обеих голов цапнет – у того кровь меняется.

Юстин попытался припомнить, кусал ли его когда-нибудь двухголовый змей. Если и кусал, то в раннем детстве – потому что иначе столь значительное событие не могло бы забыться.

– Может, порча какая-нибудь? – неуверенно предположил кто-то. – Или зараза?

– Я тут ни при чем! – выкрикнул тучный юноша. – И змей меня не кусал, и порчи нет никакой, и я не заразный! У меня вот что… У меня отец – Краснобровый, это точно, моя мать у него в покоях служила, так что я наполовину князь!

Юноша замолчал. Беспомощно огляделся – на него устремлено было восемнадцать тяжелых взглядов, и ни один не обещал утешения.

– Это правда, – тихо сказал юноша. – Я Краснобрового даже видел однажды, вот как тебя! – и почему-то ткнул пальцем Юстину в грудь.

Сделалось тихо. Кто-то недоуменно вертел головой, кто-то сидел, выпучив глаза, будто увидев на стене перед собой Королеву наездников.

– Моя мать тоже в покоях служила, – сказал жилистый парень с серьгой после длинного, очень длинного молчания.

Все уставились на него, как будто он признался в пристрастии к человеческому мясу.

– И у меня, – неожиданно сообщил мальчик. – А когда я родился, ее выгнали.

Все взгляды переметнулись на мальчика.

Юстин понял, что ему холодно. Что мурашки дерут по коже, будто деревянная терка. Они сидели кружком – девятнадцать молодых мужчин – молчали и смотрели. Передавали друг другу взгляды, как передают ведра на пожаре.

Кто-то беззвучно спрашивал и надеялся получить ответ. Кто-то взглядом искал поддержки. Кто-то оценивал, кто-то примеривался.

Кто-то ничего не понимал, но таких было меньшинство.

– У меня, между прочим, тоже Краснобровый – отец, – медленно сказал тонколицый парень, предсказатель несчастий.

Жилистый обладатель серьги свирепо вскинул голову:

– А ну, у кого мать в покоях служила – поднимите руки!

Мальчик поднял руку сразу. И тучный юноша – тоже; прочие смотрели на жилистого, напряженно решая для себя, а стоит ли признавать за ним право распоряжаться.

Наконец, тонкогубый хмыкнул и поднял руку. И сразу пошли вверх, одна за другой, еще восемь или девять рук; жилистый пересчитал. Всего рук оказалось двенадцать.

– А ты? – жилистый обернулся к Акиру.

– А у меня мать никогда из дома не выезжала, – сказал Акир одними губами, и смуглое лицо его сделалось желтым. – А отец мой – охотник… Белку в глаз бьет.

Жилистый нехорошо усмехнулся. Взглянул на Юстина:

– А ты? Где твоя матушка Краснобрового повстречала?

– Вранье! – выкрикнул Акир, но жилистый не обратил на него внимания.

– Моя мать умерла, – сказал Юстин. – Давно.

– А ты? – жилистый обернулся к парню, сидевшему напротив и тоже не поднявшему руки, а потом к следующему; как-то незаметно смирившись с тем, что жилистый имеет право задавать вопросы, ему отвечали. Трое, как Юстин, не помнили своих матерей, у одного мать была маркитантка в обозе, а у еще одного мать была крестьянка, нарожавшая мужу одиннадцать детей, и все, минуй нас несчастье, живые-здоровые…

– Братишки, – с нехорошим смешком сказал тонкогубый вестник несчастья. – Ну и рожи, покусай меня эльфуш. Что, и этот, – он кивнул в сторону тучного юноши, – и этот тоже – мой брат?

И щелкнул пальцами, будто сбрасывая со стола домохранца – жест, означающий крайнее презрение.

– У меня отец охотник, – тихо сказал Акир.

– Ага, – хмыкнул тонкогубый. – Расскажи это той жирной жабе.

Юстин сжал виски ладонями, но легче не стало. Он понял, давно понял, о чем говорили жилистый и тонкогубый. Он понял – и даже поверил.

Рекрутчина, вороны, страх. Вот что вспоминается при слове «Краснобровый».

«…Я брошу монетку, и никто не знает наверняка, как она упадет. Если выпадет мертвый князь…»

Дед – знал? Вряд ли.

– Понимаешь, – сказал Акир жилистому, очень серьезно сказал, без тени рисовки. – Я лучше буду верить своей матери, нежели какой-то жабе. Может быть, ты поступил бы по-другому – твое право…

Юстин понял, что незаметно для себя теребит пластырь на руке и уже треть его раздергал бахромой.

– Да сколько хочешь, – равнодушно отозвался жилистый. – Верь… Только вопрос весь не в том. Вопрос, братишки, вот в чем – на кой ляд нас собрали? В бане попарить?

– Прикончить, – с непонятным удовольствием сказал тонкогубый. – Так всегда делается. Когда свергают князя, то и детишек всех под нож – чтоб, значит, диначтию сменить начисто.

– Династию, а не диначтию, – шепотом сказал Юстин.

– Чего? – тонкогубый прищурился.

– Династию, – сказал Юстин. – А не диначтию.

– А ты откуда знаешь, ублюдок?

– От ублюдка слышу, – Юстин даже чуть-чуть усмехнулся. – Говорят, «Золотарь трубочиста пятнышком попрекает».

– Ты, может быть, даже грамотный? – после паузы поинтересовался тонкогубый.

– Может быть, – сказал Юстин.

– А-а, – тонкогубый отвернулся, будто потеряв к Юстину интерес.

– Ребята, – сказал Акир, окончательно растерявший всю свою браваду. – Ребята… Ну не может так быть. Не бастард я. И ты, – он ткнул пальцем в того парня, чья мать была крестьянкой и вырастила одиннадцать здоровых детей, – ты тоже… И ты, – Акир обернулся к Юстину. – Что же ты веришь так легко, что твоя мать…

И Акир запнулся. Смуглое лицо его сделалось медным из-за прилива крови.

– А то ты не знаешь, как это бывает, – сказал в наступившей тишине веснушчатый парень лет двадцати. – К нам на хутор Краснобровый ездил, как к себе домой. Кто из девок понравится – готово, родителей не спрашивает и колечек не дарит, тут-таки и свадьба на один день…

Акир замотал головой:

– Нет. Моя мать из дому не выезжала даже… Мой отец – охотник!

– Охотник, – хмыкнул тонкогубый. – Большой охотник до баб.

Акир вскочил и кинулся на тонкогубого; кто-то бросился разборонять, но по несчастной случайности получил в нос, разозлился и включился в драку на правах участника. Пролилась первая кровь; Юстин отошел в сторону, взял ведро с водой, стоявшее у порога, и опрокинул на дерущихся.

На него окрысились:

– Дурак! Домохранец вонючий!

Драка сменилась перебранкой. Юстин смотрел, как Акир вытирает разбитый нос, как у веснушчатого стремительно заплывает глаз, как жилистый, бранясь по-черному, пытается отжать полы мокрой рубахи – а перед глазами у него стояли яблоки, медленно валящиеся в высокую траву одно за другим.

И как трава покачивается, смыкаясь.

Теперь все смотрели на него.

– Я не хочу умирать, – жестко сказал Юстин. – Это вы, домохраний корм, можете друг другу носы разбивать. Давайте, лупите друг друга… Братья-бастарды, вас же отобрали, вымыли, накормили и в чистое переодели. Сказать, кого в чистое переодевают? И что с ним потом делают? Или сами знаете?

– Сядь, мальчик, – негромко сказал жилистый с серьгой. – Не отец семейства, чай, чтобы перед ужином добру учить.

– Ты тоже не отец семейства, – бросил Юстин. – И он, – кивнул на тонкогубого, стремительно теряющего этот свой признак из-за разбитой, быстро распухающей губы. – Тут не спорить, кто главный, тут выбираться надо, нас тут девятнадцать здоровых лбов…

Сделалось тихо. Жилистый медленно обводил взглядом «братьев-бастардов» – Юстин видел, как он молча вербует себе сторонников.

– У них сабли, – тихонько предположил веснушчатый, тот самый, на чей хутор Краснобровый ездил, как к себе домой. – И потом, дверь не выломать…

– Тебя как зовут? – спросил Юстин у жилистого.

Тот почему-то вздрогнул. Скривил губы:

– Ну, Радимом…

– Ты, Радим, не кузнец случайно?

– Ну, кузнец, – сказал жилистый после паузы. – А ты откуда знаешь?

– А сильный ты, – Юстин смотрел жилистому в глаза, лесть его была безыскусна, как бревно. – Посмотри, брат, мог бы ты эту дверь сломать?

Радим ответил взглядом на взгляд. Хмыкнул:

– Дешево же ты меня покупаешь, брат-бастард.

* * *

Они вспоминали расположение коридоров, загибали пальцы, считая стражников, предлагали, отвергали и соглашались, доказывали, спорили, но не дрались больше. Надо всеми висел один топор; Юстин скоро знал всех по именам, знал, кто чем слаб и в чем силен. Распоряжался по-прежнему Радим – Юстин был при нем главным советчиком. Тонколицего вестника несчастья звали Уляном, сперва он отмалчивался, сидя в углу, но тень топора – и лихорадочная жажда спасения – в конце концов и его толкнули навстречу «братцам-бастардам».

Юстин, никогда не имевший настоящих друзей, в течение получаса обрел восемнадцать почти родных человек. Радим на поверку оказался не только тщеславным и сильным, но и умным, отважным парнем. Тучного звали Флором, у него обнаружилась необыкновенная память – он до последней мелочи помнил, кто из стражников на их пути где стоял, чем был вооружен и куда смотрел.

Этот длинный день представлялся Юстину одним из самых страшных – и самых лучших в его жизни. Ведь несмотря на страх смерти, несмотря на все, что пришлось пережить, а может быть, благодаря этому – они любили друг друга, как только могут любить настоящие братья. Почти у всех были невесты и жены, у некоторых – дети, у некоторых – старые матери; все знали, для чего жить, всем нужно было выжить, и Юстин, как мог, убеждал их в том,, что спасение – возможно.

У Радима был годовалый сын, и Юстин поклялся брату, что если во время побега Юстин спасется, а Радим нет – то Юстин обязательно доберется до поселка Липы и расскажет все Радимовой жене, и передаст, что деньги зарыты в просмоленном мешке под елкой, и что ждать ей надлежит год, а потом выходить замуж, чтобы малый Ронька без мужской руки не рос…

Однако чем дальше готовился побег, тем яснее становилось, что Радиму сына не видать. Железную дверь не способны были снять с петель и сорок кузнецов, а не то что один. А если бы и удалось как-то выбраться из узилища – в узких коридорах девятнадцать невооруженных парней не имели никакого преимущества перед парой-тройкой вооруженных и обученных стражников.

Лихорадочное возбуждение сменялось унынием и готово было смениться тоской – когда за дверью послышались шаги, скрежетнул засов и на пороге встал некто в черном, одеждой похожий на лекаря, но с саблей на боку. Пришелец был гладко выбрит, голубоглаз, улыбался широко и жестоко; девятнадцать братьев-бастардов попятились, кто сидел – вскочил, что стоял – отшатнулся.

– Здравствуйте, мальчики, – весело сказал вошедший.

У него были длинные светлые волосы, зачесанные назад и собранные в косичку. И еще у него были крупные, не прилегающие к голове уши.

– Надеюсь, вас никто тут не обидел? – поинтересовался незнакомец все так же весело; знакомые слова в его устах звучали непривычно, хотя и вполне разборчиво.

Бастарды молчали. Переглядывались; за спиной у незнакомца стеной стояла стража.

– Вы уже догадались, зачем вы здесь? – спросил длинноволосый.

Юстин с тоской смотрел через его плечо. Стражников собралось человек десять, а может, и больше. Попытка побега была обречена.

– Что ты там увидел?

Юстин не сразу понял, что вопрос обращен к нему. Отступил на шаг; веселые – и очень холодные – глаза незнакомца глядели ему в переносицу.

– Я не люблю, мальчик, когда заглядывают мне за спину, – с улыбкой продолжал длинноволосый. – Мое имя – Звор… Ушастый Звор, если кто-нибудь из вас слышал.

* * *

– Краснобровый, князь ваш, умер. У всех у вас в жилах течет кровь Краснобрового. Каждый из вас может стать его наследником…

Вероятно, сейчас последует приговор; Юстин сидел, не поднимая головы.

– …Я хочу, чтобы на трон взошел человек, в чьих жилах течет кровь династии Краснобровых. Такова традиция; никто, даже самый умный враг, не сможет назвать нового владыку самозванцем. Законных детей у князя не было, зато, по счастью, он много оставил бастардов, здоровых и крепких, вменяемых и разумных, и одному из них предначертано стать властителем… Вы слышите меня, мальчики? Это может быть любой из вас: ты, – Звор кивнул тучному Флору, – или ты, – тонкий палец почти уткнулся в грудь Радиму, – или ты, – он мягко улыбнулся подростку.

Сделалось тихо.

Они сидели вдоль стен, Ушастый мягко ступал, расхаживая взад-вперед, время от времени его взгляд останавливался на чьем-нибудь лице – и тогда тот, кто удостоился Зворова внимания, краснел, бледнел и отводил глаза.

Им требовалось время, чтобы осознать. Слишком много ударов судьбы обрушилось на каждого из них за прошедшие два дня; попасть в рекруты, оказаться бастардом, пережить страх смерти и сразу после этого оказаться наследным принцем – даже Радим, чьему самообладанию Юстин завидовал, сидел теперь бледнее непропеченного блина и часто сглатывал, дергая шеей.

– Итак, – Звор остановился. – Итак, кто из вас не хочет быть князем? Кто не хочет доказывать свое право на трон? Встаньте!

У Юстина задрожали колени.

Отпустите, меня ждет дед, ярмарки еще не кончились, мне нужно домой…

Все эти слова должны были быть сказаны именно теперь, Юстин должен был встать – и громко сказать их в лицо полководцу, приказавшему выковать на своем шлеме стальные уши, чтобы любой солдат в бою мог видеть его и следовать за ним…

Скрипнула скамейка.

Но никто не поднялся.

* * *

«Он красивый», – сказала Анита далеко-далеко, давным-давно.

Падали яблоки в траву. Покачивались гроздья черешни; мелькали в ветвях круглые пятки.

«Я ходила через стеклышко к Звору в парк. Один раз с ним говорила… У него действительно большие уши. Но он все равно красивый…»

Юстин лежал без сна, закусив зубами подушку.

Когда укладывались на ночь, Радим сказал ему, будто ненароком:

– Ты один теперь знаешь, где я деньги зарыл. Так что если недосчитаюсь…

Юстин не понял:

– Что?

– Деньги под елкой, – жестко сказал Радим. – У меня дома, в поселке. Так ты учти – ты один знаешь…

Юстин долго смотрел на него. Потом отвел глаза; не нашелся даже, что сказать. «Подавись ты своими деньгами»? Унизительно.

Юстин знал, что Радим хочет быть князем больше всех. И тучный Фрол хочет быть князем больше всех; и каждый из них хочет быть князем, а на пути к трону стоят ни много ни мало – восемнадцать других претендентов, восемнадцать братьев…

Юстин лежал, закусив подушку, и думал об Аните.

Это была будто ниточка между нам – и Звором. Ушастый тоже видел Аниту, пусть и однажды. Может быть, он ее помнит…

Может быть, став князем, Юстин сможет вернуть Аниту?

Его бросило в пот. От частых ударов сердца подпрыгивала простыня, которой он был укрыт. Он возблагодарил судьбу за то, что у него хватило ума не отказаться от борьбы за трон – побуждение это было слабостью, трусостью.

Что такое князь? В своем княжестве князь может все. Может, например, разыскать колдуна, потребовать от него, чтобы нашел Аниту… Да если Юстин станет князем – с какой стати Хозяину Колодцев отказывать ему?!

Юстин разжал зубы, выпуская край подушки. Во рту стоял вкус полотна и перьев; Юстин подумал, что на пути его к трону – и к Аните – стоят восемнадцать человек.

* * *

– …Давай же! Пошла! Пошла, скотина, вперед!

(Это было последнее испытание. В крытой повозке их привезли на большое поле, обнесенное свежим забором. В центре стояло на возвышении одинокое кресло для Звора. У ворот имелась коновязь, к ней были привязаны две клячи – старые, тощие, с разбитыми копытами, но под хорошими боевыми седлами).

– Вперед!

Свист плетки. Ржание – будто стон.

(– Ну вот, ребята, – сообщил Звор, останавливаясь перед последними из братьев-бастардов. – Вы у нас оба отважные и умные, обладатели многих бесценных качеств… Видите это поле и этих лошадей? Вам надлежит проехать каждому по десять кругов. Кто придет первым – будет княжить).

Юстинова кляча вырывалась вперед только тогда, когда он поддавал ей шпорами. Та соседская скотина, на которой Юстин одно время возил на базар яблоки, была еще ничего по сравнению с этой несчастной лошадиной старухой; он мысленно поклялся, что если победит и если кляча выживет – остаток дней ее пройдет в покое, холе и сытости.

И он шпорил снова и снова. И хлестал по бокам кнутом, и всякий раз лошадь содрогалась – и прибавляла шагу.

Он слышал, как свирепо кричит на свою клячу Радим.

Из девятнадцати их осталось двое. Испытания заняли неделю, которая показалась Юстину годом; им задавали мудреные задачки и каверзные вопросы, их до одури поили какими-то зельями, с ними подолгу беседовал тот самый лысый, что кормил жабу домохранцами – и всегда во время бесед где-то поблизости обретался Ушастый. Им велели по многу раз выбирать между двумя совершенно одинаковыми статуэтками, им показывали нагих соблазнительных толстух, их пугали до смерти и потом считали удары сердца – и после каждого испытания претендентов становилось все меньше, и вот наконец остались только Юстин и Радим.

Пять кругов пройдено; клячи едва шевелили ногами, однако полпути уже осталось позади.

– Пошла! – кричал Радим и бранился.

– Пошла! – кричал Юстин и бранился тоже.

Ощущение, что именно он будет-таки князем, не покидало Юстина со вчерашнего дня. Это было не просто ощущение – уверенность; Юстин не радовался этому и не удивлялся. Он просто знал.

Наверное, накануне последнего испытания Радим чувствовал его уверенность – и потому был настроен, как кулачный боец перед схваткой. Наверное, из Радима вышел бы хороший князь – азарт и вдохновение предстоящей борьбы делали его простецкое лицо величественным и почти красивым.

– Пошла!

Юстин дал шпоры. Кляча не рванулась вперед – только содрогнулась и застонала.

Разбитые копыта ее ступали все медленнее. Почему, в который раз подумал Юстин. Почему для этого последнего состязания им не дали хороших коней? Что, в войске Ушастого перевелись лошади?

Нет, не перевелись. Но для состязания специально выбрали самых старых и немощных. Уж не для того ли, чтобы унизить претендентов? Чтобы о будущем князе говорили – он выиграл скачку на полудохлом одре?

– Пошла, – сказал Юстин умоляюще. – Ну пожалуйста. Давай, осталось немного…

Радим опередил его уже на четверть круга. Юстин взмахнул новым кожаным кнутом – но не ударил.

Кляча дрожала крупной дрожью. Капала в пыль тягучая слюна. Мокрые бока поднимались и опадали. На шкуре видны были полосы от предыдущих прикосновений хлыста.

Радим опередил Юстина уже на полкруга! Юстинова уверенность, что именно он станет князем, вдруг потускнела и сморщилась, как проколотый бычий пузырь.

– Давай же!

Лошадь едва тащилась. Юстину ни с того ни с сего вспомнился мертвый Огонек у порога, и как дышал дед, когда его избили вербовщики…

Сзади налетел Радим. Молодецки присвистнул; непрерывно шпоря свою клячу и без устали нахлестывая ее, он опередил Юстина уже на целый круг.

Юстин понял, что проиграл.

Почему им велели скакать на клячах? Нет, не для того, чтобы унизить. Каждое предыдущее испытание имело свой смысл – пусть Юстину не всегда удавалось разгадать его, но он был. Звор ничего не делает без смысла; вероятно, по его задумке будущий князь должен добиваться цели любой ценой, и если во время скачки придется до смерти загнать лошадь – так тому и быть…

Радиму оставалось проехать два круга. Юстину – четыре. Он не скакал – тянулся, не решаясь коснуться шпорами впалых окровавленных боков, не решаясь ударить, да и зачем, все равно Радима уже не догнать…

Когда Радим пересек черту в десятый раз, Юстин сразу же слез с лошади. Она стояла, опустив голову, глядя на него мутными старческими глазами; в этих глазах не было благодарности, только упрек.

Радим бросил повод, вскинул руки, будто намереваясь схватить в ладони солнце. Лошадь под ним зашаталась и рухнула, и забилась в конвульсиях – Радим выбрался из-под тяжелого тела, прихрамывая, двинулся к возвышению, на котором стояло кресло Звора; по мере того, как он шел, грудь его все больше выдавалась вперед, подбородок поднимался выше, это шагал не кузнец и не бастард, а молодой князь, и стражники, заметив эту перемену, расступились почтительно и даже подумывали, кажется, а не поклониться ли?

Юстин подошел и остановился в стороне. Радимова лошадь перестала дергаться, окончательно обратившись в падаль.

– Молодец, – сказал Звор Радиму, – ты победил, значит… что ж. Теперь отдыхай, готовься… Я распорядился – тебя отвезут во дворец.

Вероятно, Радим ждал поздравлений, каких-то более теплых и уважительных слов. Он замешкался, а потом, решив, видимо, что его княженье только начинается и разгуляться он еще успеет – все той же величественной походкой пошел за приставленным к нему в сопровождение стражником.

Юстину показалось, что о нем все забыли. Он уже подумывал, не сбежать ли под шумок – когда Звор поднялся из кресла, и голубые глаза его остановились на Юстиновой переносице.

– Поди сюда, – Юстин скорее прочитал эти слова по губам, нежели услышал их.

Бежать было некуда. С неприятным предчувствием Юстин подошел и остановился в двух шагах от Звора.

Глаза Ушастого были такими светлыми, что казались кусочками зеркала, отражающего небо. Юстин подумал, что этот вот красивый человек с большими, как лопухи, ушами вел в атаку войска, выигрывал битвы и собирал генералов к себе в шатер, и что он, Юстин, мечтал увидеть его хотя бы раз в жизни, перед боем, хотя бы над верхушками копий.

И что у него был шанс стать с ним вровень. Стать князем. Как странно; кто бы ему сказал восемь дней назад, что он станет сожалеть о княжьем венце, уплывшем прямо из рук…

– Почему ты не стал бороться? – спросил Звор. – За победу?

Юстин не знал, что ответить. Он в первый раз в жизни разговаривал с Ушастым вот так, лицом к лицу.

– Уж не лошадь ли ты пожалел? – Звор чуть заметно усмехнулся.

– Нет, – быстро сказал Юстин. – Конечно, нет.

– А почему, как ты думаешь, хороший князь не должен жалеть лошадей?

– Я не знаю, – сказал Юстин беспомощно.

Звор некоторое время разглядывал его. Потом кивнул:

– Пойдем…

И зашагал к своей карете. Юстин тащился следом, не зная, куда себя деть, и, мельком оглядываясь, искал пути к отступлению, однако бежать было по-прежнему некуда.

Звор вошел в карету (дверь открыл и опустил ступеньку слуга). Юстин замешкался.

– Сюда, – сказали из бархатной полутьмы. – Иди сюда, неудачник, я тебе что-то скажу…

И Юстин впервые в жизни влез в карету. Опустился на мягкое сидение. Карета тронулась, но так легко, что Юстин почти не почувствовал толчка.

Звор сидел напротив. Ветер из приоткрытого окна теребил шелковую занавеску с гербом Краснобрового.

– Так почему хороший князь не должен жалеть лошадей? – снова спросил Ушастый.

– А чего их жалеть? – сумрачно спросил Юстин.

– Вот и неверно, – Звор потрогал мочку своего огромного уха. – Хороший князь, как и полководец, обязательно должен жалеть лошадей… Обязательно. Людей еще так-сяк, но лошадей – всенепременно. Понял?

* * *

На террасе бил фонтан, в чаше его цветными лепестками плавали красные и желтые рыбки. Герб Краснобрового, вышитый шелком на темной тяжелой скатерти, был во многих местах закрыт донцами тарелок, бутылок и блюд.

– Завтра примешь княжение, – неторопливо говорил Ушастый. – Дела мои здесь закончены… Людей тебе оставлю. И посоветуют, и научат. Пей. Отдыхай.

– Мне надо деду весточку передать, – сказал Юстин. Серебряная вилка в его руках была причудливо изогнута, и Юстин продолжал сгибать и разгибать ее, сам того не замечая. – Мне надо деду дать знать, что я живой… И что я князь.

– Ты еще не князь, – Ушастый отхлебнул из кубка. – Ты завтра будешь князь. Вот тогда хоть приказ подписывай, чтобы деда твоего разыскали и с почестями доставили, хоть сам к нему поезжай… Вилку оставь. А впрочем – гни, твое право, хоть все вилки переломай здесь, твое добро, не мое…

И Ушастый улыбнулся. И Юстин понял, что если сейчас не возьмет себя в руки – хлопнется в обморок, как толстяк Флор перед жабой.

Он поднялся. Пошатываясь, подошел к фонтану. Перегнулся через бортик и сунул голову к рыбкам. В воде раскрыл глаза; дно фонтана было мозаичным, и на нем изображена была сцена купания толстомясых белокожих девиц.

Юстин выпрямился – капельки холодной воды приятно щекотали шею, стекали за ворот новой шелковой рубашки. Он виновато оглянулся на Звора, однако Ушастый вовсе не был раздосадован Юстиновой вольностью – наоборот, улыбался.

– Сделай так, – Звор щелкнул пальцами.

Юстин повторил его жест. Откуда ни возьмись выскочил слуга – и с поклоном протянул Юстину полотенце.

Юстин почувствовал себя человеком, проглотившим солнце. Как будто светило мягко распирает его ребра, теплый шар изнутри толкается в грудь, намереваясь взлететь во что бы то ни стало и поднять с собой Юстина. Спрятав лицо в нежный ворс княжеского полотенца, он только сейчас – спустя несколько часов – полностью осознал, что произошло с ним, и что за жизнь ждет его, начиная с завтрашнего дня.

Он заберет во дворец деда. И, конечно, он разыщет Аниту – и сделает ее княгиней.

Он сравнялся с Ушастым Звором. На которого мечтал когда-то посмотреть хоть мельком.

Правда, Звор держит свою судьбу в собственных руках, а он, Юстин, пока что просто ставленник, счастливчик, которому повезло больше других…

Он проглотил слюну, будто пытаясь угомонить внутреннее солнце, загнать его ниже, в желудок. Вернулся к столу; кубок его был полон. Юстин отхлебнул и закашлялся.

– Можно… спросить?

– Разумеется, – кивнул Звор.

– Эти… люди, – начал Юстин. – Бастарды… Радим… Акир… Флор… Где они сейчас?

Ему показалось, что огромные уши его собеседника чуть шевельнулись.

– А ты как думаешь? – поинтересовался Звор.

Юстин молчал. Ему сделалось страшно. Внутреннее солнце сжалось в точку и потемнело, как уголек.

– Я не знаю, – проговорил он медленно.

– Ну вот ты – без пяти минут князь… Где, по-твоему, они должны быть? Если мудро, по-княжески, рассудить? Как лучше для будущего, для страны?

– Мудро, – Юстин опустил голову. – Если мудро… то конечно. Для будущего… Чтобы усобиц не было. Да. Но понимаете, – он вскинул на Звора умоляющие глаза, – ведь они же ни в чем не виноваты! Разве может князь казнить невинных?!

Звор улыбнулся. Голубые его глаза сделались чуть темнее; Юстину показалось, что он сейчас подмигнет.

– Разумеется, нет, – мягко сказал Ушастый. – Разумеется, казнить невинных – не дело… Я не ошибся в тебе, Юстин, ступай отдыхать, завтра тяжелый день… Ступай.

* * *

Он ночевал в княжеской спальне. И, разумеется, не мог сомкнуть глаз.

Величественно ниспадали портьеры. Мерцали ночные светильники. Пахло розовым маслом, но не приторно и душно, а так – чуть-чуть.

Юстин лежал на высокой постели, под шелковыми простынями, на пуховых подушках, будто на облаке.

Мысли его были не мысли, а картинки. Он видел лицо Радима – как он теперь? Что чувствует, узнав, что удача в последний момент отвернулась?

Надо будет разыскать его и взять к себе… советником? Много же кузнец насоветует. Полководцем? Но он ведь, кроме дубины, и оружия в руках не держал… Он злится на Юстина, он завидует Юстину, не надо его разыскивать, пусть себе работает в своей кузне…

Под сомкнутыми Юстиновыми веками высвечивались и снова терялись в темноте фонтан с золотыми рыбками, лицо деда, когда дед узнает, что Юстин князь, лицо Аниты, когда вот здесь, в этой комнате, он обнимет ее на этих вот перинах…

И он обнимал пуховую подушку, тонул в ней лицом, бормотал что-то неразборчиво даже для самого себя, катался по постели и понимал, что надо спать, надо достойно пережить эту ночь, ведь завтра – церемония, завтра Звор опустит венец на его голову и перед всей страной признает законным наследником Краснобрового, князем…

Ему показалось – или пламя ночных светильников действительно заколыхалось? И откуда-то потянуло вдруг холодом, будто приоткрыли дверь в глубокий погреб?

Он сел на постели. Ему привиделся Радим, прокравшийся в княжеские покои через потайную дверь – с топором.

– Кто здесь?!

– Я.

Нет, это не был Радим. Юстин в ужасе завертел головой; в углу спальни стояла высокая фигура, и полутьма рядом сгущалась, превращаясь во тьму.

– Это я, господин будущий князь, – в голосе Хозяина Колодцев была насмешка. – Не пугайся. Я здесь по договору со Звором.

– Нам можно пожениться?! – Юстин спустил с кровати босые ноги. – Нам – можно? Ведь теперь я князь… Анита…

– Ты еще не князь, – Ос вольно или невольно повторил слова Ушастого. – Будешь князем – завтра… Но сперва я войду в твою душу и оставлю там красный шелковый флажок. Звор заплатил мне – не деньгами, конечно…

– Анита… Что?!

– Это условие твоего княжения. Флажок в твоей душе будет нечувствителен для тебя, однако ты никогда не сможешь поступить – или помыслить – против воли Ушастого. Ты был червяком, он сделал тебя князем – ведь он может рассчитывать хотя бы на верность, не так ли?

Юстин сидел, не касаясь ступнями ворсистого ковра. Тонкая ночная сорока медленно прилипала, приклеивалась к холодной мокрой спине.

– Погодите, – сказал он шепотом. – Но я ведь и так буду верен Ушастому… У меня и в мыслях не было предать его!

– Сейчас ты молод, – возразил Хозяин Колодцев, делая шаг вперед, плывя сквозь зыбучее пространство, будто капля масла по поверхности воды. – Сейчас ты наивен… Твои клятвы легки… и легко забываются. Флажок – вечен… Тебе придется некоторое время смотреть мне в глаза.

– Я должен буду впустить вас в свою душу? – в ужасе спросил Юстин.

– Тебе нечего бояться. Я всего лишь оставлю там красный шелковый флажок. Незаметный, размером с ореховую скорлупку. И ты не изменишься ни на волосок, ты останешься собой.

– Я не впущу вас, – сказал Юстин, отодвигаясь назад.

– Но ведь ты хочешь быть князем?

– Но я и так верен Звору! Он ничего не говорил про…

– Звор очень мало говорит, гораздо больше делает. Ты хочешь быть князем?

– Хочу!

– Тогда ты должен принять флажок.

Сделалось тихо. Огоньки в ночных лампах едва тлели.

– А если я не приму? – шепотом спросил Юстин.

Темная фигура покачнулась:

– Тогда я уйду… Князем станет другой юноша. Его имя Радим, он сейчас в темнице…

– В темнице?!

– Да. А прочие мертвы, и ты тоже будешь мертв. Потому что мудрый князь никогда не оставит в живых претендента на трон столь же законного, сколь и он сам…

– Это неправда!

– Ты сам сказал об этом Звору. Ты сам понял смысл этого жестокого, не спорю, поступка… Кто говорил тебе, что быть князем – просто?

– Никто не говорил, – сказал Юстин, внезапно чувствуя полное спокойствие. И – пустоту.

Хозяин Колодцев снова шагнул вперед – и одним движением переместился через всю комнату, оказался прямо перед Юстином:

– Ты боишься. Ты струсил. Ты как ребенок, впервые увидевший лекаря.

– Я не боюсь, – сказал Юстин, понимая, что врет.

– Сейчас решается, быть тебе князем или червяком. Мертвым червяком. Думай.

Юстин посмотрел на окно. За парчовыми занавесками обозначились очертания башен на сереющем небе, потускнела звезда, всю ночь глядевшая в окно.

Розовый запах растаял, сменившись запахом сырости. Мокрого камня.

– Я подумал.

– Ты готов?

– Нет, – сказал Юстин. – Я не буду.

– Не будешь князем?

– Не буду человеком, в чьей душе побывал чужой. Не буду подставкой доя красного шелкового флажка. Не буду убийцей своих братьев…

– Значит, ты мертв. Кузнец Радим – князь.

– Пусть так, – сказал Юстин.

И ничего не почувствовал.

* * *

В конце галереи стоял стражник. Юстин отпрянул; стражник насторожился, но Юстина не заметил.

Утренний ветер был неожиданно холодным. А может, холодным было дыхание ямы, в которую Юстин неудержимо валится?

Он вернулся в княжьи покои. Звор не был простачком – у каждой двери поставил стражу. Почивающему на перине князю она не была заметна, но вот беглец, ищущий пути к спасению, не мог отыскать ни мышиной норки, ни щели, и даже каминная труба была перегорожена решеткой.

Юстина трясло. От мысли об открытом поединке со стражей пришлось отказаться – он не настолько ловок и умел, чтобы напасть совершенно беззвучно, а значит, сразу поднимется тревога. Впрочем, думал Юстин, если через полчаса выход не будет найден – придется драться. Лучше погибнуть в поединке, или свалиться из окна, но не ждать развенчания, тайной казни в каком-нибудь темном каземате, это слишком мучительно, в один день получить все – и все, вместе с жизнью, потерять…

Звор, шептал Юстин, обхватив себя за плечи. Но Звор!.. Все братья-бастарды – Акир, Флор, Миха, тот мальчишка – все они мертвы, мертвы…

Он понимал, что Звор действует безукоризненно правильно. От такого понимания хотелось лезть на обшитую парчой стену.

Хозяин Колодцев уже передал Ушастому, что Юстин не годится в князья? Если да, то где же стража? Если нет – чего он ждет? Рассвета?

На тяжелых дверях не было замков. Юстин не мог даже запереться в комнате, прожить в осаде лишних несколько часов…

Может быть, он действительно струсил, как ребенок при виде лекаря? Может быть, еще не поздно все вернуть?

Юстин взялся за ворот сорочки. Но Звор, Звор… Юстин хранил бы верность Звору безо всякого флажка… Хранил бы, жизнь бы отдал за великого человека; еще вчера вечером он был в этом совершенно уверен – до того, как узнал правду о судьбе братьев-бастардов… Но вдруг для того, чтобы хранить верность Звору, и в будущем приходилось бы убивать, казнить, отдавать людоедские приказы, идеально соотносящиеся с государственным благом, с неписаным законом большой власти…

Юстин рванул воротник, будто желая выдернуть из себя душу. Хуже, чем домохранца на грудь… впустить в себя шелковый флажок, неслышно отдающий приказы, кладущий невидимую грань, за которой решение Юстина – уже не решение Юстина, и все, что с малых лет казалось добром или злом, за этой гранью перестает иметь значение. Верность Звору, вот единственное добро за этой гранью. Верность Звору…

Юстин зубами взялся за конец простыни. Рванул; ткань расползлась двумя широкими полосами. Юстин рвал и рвал, давая выход отчаянию и обиде, скоро простынь превратилась в четыре длинные ленты, Юстин связал их одна с другой, все три узла намочил водой из умывального кувшина, получилась веревка, годная для того, чтобы спуститься на землю из окна. Вот только окно забрано решеткой, и замок на ней Юстину не сломать. Он знал это, когда принимался рвать простыни, просто ему нужно было что-то делать – что-то осмысленное, указывающее хоть призрачную, но дорогу к спасению…

Юстин вздохнул. Плотнее сдвинул створки дверей, ремнем связал ручки, затянул как мог крепко. Хотя бы так.

Маленькую дверь на лестницу запер ножкой тяжелого стула.

Лег на кровать. Вытянулся. Закрыл глаза.

Подумал об Аните. Об эльфушах, о яблоках…

Небо за окном стало совсем светлым, когда кто-то без стука рванул дверь. Ремень не позволил створкам распахнуться.

– Эге, – сказали за дверью. И рванули снова.

Заплясал стул, чья ножка служила засовом потайной двери. Кто-то рвался к Юстину в гости.

– Открывай, – устало сказали за дверью. – На коронацию пора, князь.

Створки дернулись снова. На этот раз между ними обнаружилась щель; в щели блеснуло длинное лезвие, полоснуло по ремню…

Холодные пальцы схватили Юстина за запястье. Он чуть не заорал от неожиданности.

– Держи, – сказала Анита. – Посмотри на солнце!

В кулаке у него оказался осколок закопченного стекла. С острыми краями – Юстин сразу же порезался.

Дверь распахнулась. Аниты уже не было рядом; Юстин не успел сказать ни слова, а его уже брали под руки, уже куда-то вели, вывели на галерею; небо подернуто было перышками облаков, низкое солнце едва угадывалось за серой пеленой. Никто не говорил ни слова, да и потребности такой – о чем-то говорить – ни у кого не возникало.

Юстина вели через двор – к башне. Темница, подвал, туда никогда не достигают солнечные лучи…

Осколок стекла все еще был у Юстина в кулаке. Никто не заворачивал ему руки за спину – будто подразумевая, что он сам выбрал свою судьбу и теперь волен без принуждения идти навстречу смерти…

– Погодите, – сказал Юстин хрипло. – Одну минуту… Только на солнце посмотреть…

Стражники переглянулись.

– Смотри, – с плохо скрываемым сочувствием сказал тот, что был, по всей видимости, старшим.

– Солнца-то нет, – сказал другой.

– Сейчас выйдет! – пообещал Юстин. – Одну минуту!

– Нам нельзя тут стоять, – сказал старший стражник.

– Но оно сейчас выйдет! – сказал Юстин.

Сперва будто искорка прорвалась за край облачного покрывала. Потом – кусочек диска.

И в следующую секунду Юстин увидел светлый небесный круг сквозь осколок закопченного стекла.

* * *

Он лежал на теплой земле, затылок упирался в твердое. Трещали кузнечики.

Он полежал немного – и сел.

Под ним была могила. Не очень давняя. Он вскочил; на могильном камне было грубо вытесано его имя.

Юстин вздрогнул и огляделся.

Да, эту могилу он вырыл своими руками, спасаясь от вербовщиков Краснобрового. И получилось так, что Краснобровый – мертв, а он, Юстин, вот уже несколько раз побывавший в прихожей у смерти – жив…

Он посмотрел на свою ладонь. Закопченного осколка не было – были порезы и запекшаяся кровь.

За деревьями виднелся дом. Юстин сперва пошел к нему, потом побежал. Навстречу ему выскочил щенок-подросток и сперва залаял, а потом узнал; дед, месивший глину в старом корыте, обернулся. Подслеповато сощурился.

Комья свежей глины налипли на шелковую княжью сорочку. Дед, не обнимавший Юстина с тех пор, как он стал взрослым, теперь намертво заключил его в белые, пахнущие глиной объятия.

Часть третья

* * *

Поздней осенью Юстин встретил Королеву Наездников.

Это было время долгих ночей, время сухого шороха и далеких огней, видимых с холма сквозь голые ветки деревьев. Юстин перебрался из шалаша в заранее обустроенную землянку – с лежанкой, печкой и дымоходом. Много дней он жил один, прячась ото всех, промышляя охотой и рыбалкой, подбирая хлебные «гостинцы», которые дед оставлял для него в условленном месте, и только редко-редко, если уж станет совсем невмоготу – наведываясь по ночам домой.

Он знал, что его ищут. И что за дедом наблюдают, тоже знал. И знал, что в последнее время слежка стала менее пристальной – может быть, Ушастый Звор – и за ним князь Радим – поверили, что Юстин либо сгинул совсем, либо обретается в чужих землях?

– Звор уехал, – шепотом пересказывал дед добытые для Юстина новости. – У него новая война, на этот раз на западе… Ему, вишь, все воевать надо… А новый князь тише воды, ниже травы. Все по-Зворовому продолжается, какие он указы издал – такие и остались… Оно и понятно, с флажком-то в душе особо не посамовольничаешь…

Юстин кивал, потирая ребра. Слева в груди покалывало – привычно уже, несильно, будто тупой иглой.

– А Хозяин-то Колодцев знает, где ты, – еще тише шептал дед. – От него не скроешься… Но Звору не выдал. Звор ему за флажок заплатил, не за шпионство… А знаешь, чем Хозяин Колодцев плату принимает?

– Не знаю и знать не хочу, – шептал в ответ Юстин.

И дед замолкал.

Он сочинял Юстину обереги – от случайного глаза, от недоброго помысла. Давал семена-обманки: бросишь такое в землю, и вырастет дерево, с виду старое, лет пятидесяти, и простоит сутки или двое, а потом распадется трухой. Такими обманками кого угодно с толку можно сбить: придет человек в знакомый лес – а лес-то другой совсем…

Силки и ловушки, сооруженные дедом, помогали Юстину прожить если не сытно, то хотя бы не голодно. Другое дело, что лесовики не любят заговоренных силков: рвут их, путают, поганят пометом. От лесовиков у Юстина была соль пополам с волчьим порошком.

Близилась зима. В первое утро, когда выпал иней, Юстин пошел проверять ловушки – и встретил в лесу Королеву Наездников.

Под ногами не шелестело, как обычно, а похрустывало и даже позвякивало. Юстин вышел на поляну – и увидел девочку лет четырех, в зимней меховой безрукавке, но простоволосую, с длинной светлой косой, небрежно перекинутой через плечо. Он уже открыл рот, чтобы спросить, откуда в лесу ребенок и не заблудился ли он – когда вдруг увидел на высоких девочкиных сапожках шпоры с алмазными звездами.

Юстин замер с открытым ртом, а девочка смерила его внимательным взглядом – и вдруг расхохоталась звонко, на весь лес:

– Умора! Тебе могилу вырыли, а ты живой!

– Ты думаешь, это смешно? – шепотом спросил Юстин.

Девочка перестала смеяться, шагнула вперед, Юстин сразу вспомнил все страшные дедовы рассказы – и уже ни на что не мог смотреть, кроме маленьких шпор, сияющих, как полуденный лед. И, кажется, уже чувствовал из на своих боках…

– Та, которую ты ждешь, скоро придет к тебе, – сказала Королева Наездников. – Она уже в пути… Йях-ха!

Юстин услышал шорох за спиной и успел пригнуться. Из кустов сиганул через Юстинову голову огромный волк; девочка вскочила на него верхом и всадила шпоры в бока:

– Йях-ха! Прощай!

Беззвучно качнулись заиндевелые ветки.

* * *

Вернувшись к землянке, он сразу понял, что здесь кто-то был. Первым побуждением было бежать прочь сломя голову; он отступил к толстому дереву у тропинки, наложил на лук стрелу – и долго оглядывался, прислушивался и принюхивался, пытаясь определить: где засада?

Засады не было. Сквозь голые ветки было видно и тропинку, и вход в землянку, и замаскированный из нее выход, который Юстин устроил, как лис, на всякий случай. Если кто-то где-то и прятался – то только внутри, а там больше двух человек не поместится…

Не опуская лука, Юстин подошел ближе.

– Кто здесь?

Деревянная дверь медленно отворилась. В низком проеме стояла, пригнувшись, круглолицая девушка с короткими, до плеч, светлыми волосами.

«Та, которую ты ждешь, скоро придет к тебе. Она уже в пути…»

Королева Наездников никогда не лжет.

* * *

– Я соврала тебе, – сказала Анита.

– Но ты ведь спасла мне жизнь…

– А перед этим я соврала тебе. Прости, а?

– Но ты ведь спасла мне жизнь!

Они лежали, обнявшись, и вокруг была темнота.

– Я помнила тебя каждый день, – говорила Анита. – Я вспоминала тебя каждый час…

– Ты убежала от отца?

– Нет… Я еще не научилась убегать от него, но когда-нибудь научусь…

– Но он знает, что мы вместе?!

– Да… Он знает.

– Значит, нам надо прятаться?

– Я еще не научилась прятаться от моего отца… Даже круг, нарисованный Ножом Забвения, больше не помогает…

– Значит…

– Это мой отец велел мне принести тебе стекло.

– Как?!

– …ничего не знала о тебе, не знала, что с тобой, не знала, где ты… Отец запер меня.

– Как…

– …А потом он сказал, что тебя собираются убить, и что если я хочу – могу отнести тебе стекло, которое уведет тебя от смерти… – она счастливо рассмеялась. – Хочу ли я… Если я хочу…

– Ты успела в последний момент, – сказал Юстин, с трудом переводя дыхание. – Но потом… куда ты исчезла потом?

– Тысячу раз в день я говорила ему, что рано или поздно убегу снова.

– Убежала?

– Я теперь буду с тобой… всегда. Он разрешил.

– Что?!

– Он разрешил. Он сказал: пусть. Он сказал, что ты ему нравишься.

– Скажи еще…

– Он разрешил. Мы будем вместе.

– Не верю, – бормотал Юстин, а теплое солнце распирало его грудь, толкалось в ребра. – Не верю… Наконец-то…

Над землянкой гулял ветер. В маленькой глиняной печке догорали угли.

* * *

Юстин топил печку всю ночь. К утру в землянке было мокро и душно, а ветер, врывавшийся из щелей, превращался в пар.

– Теперь надо думать, где жить, – сказал Юстин виновато. – Если бы мы могли вернуться к деду… Но мы не можем. Князь…

– Ушастый?

– Нет, – сказал Юстин, чувствуя неловкость оттого, что Анита ничего не знает и придется ей, оказывается, объяснять. – Новый князь… его имя Радим, раньше он был кузнецом…

И он рассказал ей все, что случилось с того момента, как на их с дедом двор заявились всадники на высоких конях, и до последнего испытания – их с Радимом скачки на клячах.

– …Знаешь, как наездники загоняют до смерти любую тварь, которую удастся оседлать? Вот так и мы должны были… Он нахлестывал и шпорил…

Юстин рассказывал, предвкушая, как удивится Анита, узнав, в чем на самом деле состояло испытание Звора – однако рассказ его как-то сам собой оборвался в том месте, где умирающая лошадь Радима грянулась о землю.

– И он победил? – спросила Анита. – А лошадь упала?

– Упала, – сказал Юстин, уже понимая, что не станет рассказывать дальше, и понимая почему. – Он победил, и… он стал князем. А я убежал, потому что всех остальных бастардов Звор велел убивать…

Анита задумалась. Юстин понимал, что солгал ей ни с того ни с сего. Просто затем, чтобы не рассказывать о ночной встрече с ее отцом. Об их разговоре. О красном шелковом флажке.

Стала бы Анита любить человека, в чьей душе чужой рукой оставлен кусочек красного шелка? Может быть, зря он утаил правду?

Может быть, Анита спросит сейчас – но почему же ты был в княжеских покоях, когда я принесла тебе стеклышко?

Она не спросила. Думала о другом:

– Князь ты или беглец – мне все равно… Где ты захочешь жить – мне все едино… Мы сможем убежать так далеко, где не только новый князь – сам Ушастый Звор нас не достанет. Мы можем жить в теплой стране, где никогда не бывает зимы, там, куда улетают эльфуши, как только у нас наступают первые заморозки… Мы можем жить хоть в людном городе, где все друг к другу добры… Хоть в горах, одиноко, где только грифы и нет ни одной живой души… Мы можем все, что захотим, Юстин. Мы заслужили… Давай поженимся завтра? Я дам знать моему отцу…

– Да, – сказал Юстин, чувствуя холодок в животе. – Конечно, его присутствие на свадьбе… обязательно?

– Ведь это он совершит обряд, – улыбнулась Анита.

– Какой обряд?

– Древний, самый правильный свадебный обряд… Чтобы не только в жизни мы не могли изменять друг другу, но и в помыслах не могли изменять – он войдет каждому из нас в душу и оставит там красный шелковый флажок.

* * *

По первому снегу Юстина выследили. От неминуемой гибели его спасла муха-аукалка, заговоренная дедом муха, поначалу увлекшая преследователей за собой. А когда охотники поняли свою ошибку – дичь была уже далеко; Юстин бежал, рассыпая за собой последние семена-обманки, слыша, как с треском врастают в промерзшую землю корни деревьев-однодневок, как поднимается частокол стволов, авось не проберутся конные…

Потом обманки кончились. Он бежал, выбирая овраги поглубже и чащобы погуще. Шел, не останавливаясь ни на минуту, не отдыхая даже ночью, будто и не зная, что такое усталость. Он шел сквозь забытый людьми лес, это была тяжелая работа – но работа куда более трудная происходила у него внутри.

Почему, потрясенно спрашивала Анита. Разве ты собираешься изменять мне?

Нет, твердил он сквозь зубы. Именно потому, что не собираюсь. Именно потому, что люблю тебя и доверяю тебе… И ты мне доверяй! Безо всякого флажка в душе!

Но ведь это традиция, говорила Анита и казалась при этом такой растерянной, что даже теперь, вспоминая, Юстин скрипел зубами от жалости. Это – как клятва, говорила Анита. Ведь во все времена и у всех народов будущие супруги дают друг другу клятву… Ты скажешь, что не надо давать, ведь и так понятно, что они любят друг друга?

Клятву я могу дать и без помощи твоего отца, твердил Юстин.

Значит, ты просто боишься, с облегчением смеялась Анита. Ну что ты, это не больно и не страшно. Это вообще незаметно, вот увидишь…

Юстин вспоминал душную ночь в княжеских покоях. Так говорил Ос, Хозяин Колодцев: «Ты боишься. Ты струсил. Ты как ребенок, впервые увидевший лекаря». Ну конечно, как он мог забыть, чья Анита дочь…

И потом, говорила Анита, ведь сегодня мы молоды… А потом пройдут годы. Впереди целая жизнь, я сделаюсь старой, а ты еще будешь полон сил… Кто знает, что может случиться?

Юстин возмущался. Он доказывал ей и убеждал ее, что никого, кроме нее, пусть больной и старой, пусть вовсе немощной старухи, ему не надо – но она только непонимающе качала головой: Юстин, я не узнаю тебя. Не ты ли обещал, что ради меня готов на все, что угодно?

Да, говорил Юстин. Я обещал… и я готов.

Значит, говорила Анита, просто прими этот флажок, будто жертву. Пусть это будет твоя первая уступка жене… А потом и я тебе в чем-нибудь уступлю.

Тогда он сдался и сказал: мне надо привыкнуть к этой мысли. Дай мне время, чтобы я мог смириться с этим.

Поднялось солнце, и Анита ушла, печальная и задумчивая, но на прощание поцеловала Юстина и сказала: я буду ждать. Вот тебе монетка, когда решишься – брось ее в огонь…

А на другой день его выследили, и теперь он бежал, ежесекундно ожидая выстрела в спину.

Немного утешало то, что если погоня совсем уж наступит на пятки – можно будет наскоро развести огонь и бросить в него Анитину монетку. И Анита поможет – если, конечно, на небе в этот момент будет солнце или хотя бы луна…

Когда Юстина догнали, было пасмурное, безо всякой надежды утро. Стрела воткнулась в ствол в полупальце от его уха; не успев ни о чем подумать, он упал в неглубокий осенний снег и покатился вниз по склону оврага. Под слоем снега были сухие дубовые листья, можно было бы зарыться в них и переждать погоню – если бы только было время, и если бы не далекий лай собак, охотничьих бестий, от которых прятаться бесполезно…

Он скатился на дно, укрылся за поваленным стволом, взял лук наизготовку – и понял, что сейчас придется впервые в жизни стрелять в человека.

Те, кто преследовал его, не испытывали никаких неудобств, целясь в себе подобного. И, безусловно, в охоте на человека они были куда опытнее Юстина – стоило ему неосторожно приподнять голову над укрытием, как шляпу с него сдернули, будто шутя. Оглянувшись, он увидел ее на земле – нанизанную на стрелу с красивым черно-белым оперением.

Вооруженные люди в сером – кажется, их было четверо – ловко, будто играючи, перебегали от укрытия к укрытию, спускались все ниже в овраг. Юстин лежа натянул тетиву – и, внезапно поднявшись над поваленным стволом, выстрелил в первого из бегущих. И сразу же увидел, что стрела его идет мимо, и что навстречу ей сверху, из чужого укрытия, идет другая стрела. Юстин скорее почувствовал ее, нежели увидел – и, как в дурном сне, понял, что не успевает убраться с ее пути, увернуться, упасть…

Под снегом была листва. Запах осени, покоя, кладбища. Юстин лежал лицом вниз, а там, на склоне оврага, кто-то кричал, и в крике его была смерть.

Юстин приподнялся.

Те, что секунду назад спускались склоном оврага, теперь пытались отступить под градом стрел. Стрелы приходили из-за Юстиновой спины, доставали бегущих, те падали и барахтались в снегу и в листве. Собачий лай приблизился, потом отдалился; Юстин оглянулся. В десятке шагов за его спиной стоял тощий, по глаза заросший седой бородой старикашка.

– Тикай сюда, – сказал старикашка неожиданно густым басом. – Беги, братушка, а то ведь пристрелят, неровен час…

И поманил кривым, как дубовый сучок, пальцем.

* * *

Они называли себя лесными призраками – для красоты, и чтобы страху было жителям соседних местечек. Жили не очень-то сладко; у каждого за плечами была печальная история, подлинная либо выдуманная. Первые трое были бывшие каторжники (один из них сделался атаманом), четвертый и пятый – солдаты-дезертиры, шестой – сирота без роду без племени, седьмой – младший сын богатого купца, лишенный наследства и разобидевшийся на весь мир. Восьмой был поэт и бард, на все лады повторяющий, что мир – коровья лепешка и потому всем должно быть на все плевать. Девятый был пастушок, сбежавший в лес от скуки. Десятый был дурачок, одержимый духами.

Быт разбойников оказался почти столь же убогим, как и у Юстина в его землянке – за исключением того, что среди тряпок, служащих постелью, иногда попадались остатки по-настоящему дорогих вещей: полы бархатных кафтанов, обрывки шелковых плащей, клочки каких-то не то покрывал, не то портьер. Юстин догадывался, откуда взялись эти вещи, но не хотел думать, что стало с их прежними владельцами.

О безопасности разбойники думали основательно. Над входом в жилище белели, приколоченные гвоздями, кости человеческой руки с локтем и ладонью; каждый костяной палец выполнял свою работу: мизинец оберегал от лесовиков, безымянный палец – от собак, средний – от стражников, указательный – от княжьего гнева и большой – от крестьян с дубьем. Широко вокруг разбойничьего укрытия расставлены были колья с надетыми на них кукушечьими черепами – когда рядом появлялся кто-то чужой, в лагере слышно было леденящее душу «ку-ку». Кроме того, перед избушкой денно и нощно горел костер, на закате в него бросали кусочки мелко нарезанного кабаньего хвоста – испытанное средство «от непрошеных гостей».

В хибаре разбойников, в многолетней грязи, полным-полно водилось домохранцев, и никто не обращал на них внимания. Юстин ночевал под открытым небом, сам вызывался сторожить костер. Сперва ему не доверяли, думали, что хочет бежать, а потом, раскусив его брезгливость, взялись потешаться: подбрасывать многоногую мелочь ему за шиворот. Первым, кто проделал этот фокус, был старый каторжник; тогда Юстин сдержался и пригрозил, однако никто не принял его слова всерьез. Вторым шутником оказался плечистый дезертир; дрались долго и жестоко, пока наконец Юстин не повалил соперника на землю и не засунул дохлого уже домохранца ему в зубы.

С тех пор шутить над Юстином перестали.

По ночам приходили какие-то люди, подолгу сидели у костра, что-то приносили в мешках, что-то уносили; порой разбойники отлучались, оставив поэта сторожить хибару и присматривать за Юстином. Поэт заводил свои однообразные песни, а Юстин смотрел, как открывается его рот, и думал о своем.

Огонь горел. На небе висела луна; он разыскивал в кармане Анитину монетку.

Не та ли это самая, которую бросил когда-то на каменный пол Хозяин Колодцев, определяя Юстинову судьбу? Орел – смерть. Решка – жизнь…

Юстин сидел, зажав монетку в кулаке.

* * *

Однажды утром он пошел в лес за хворостом. Почему-то именно в это ясное, хрусткое зимнее утро тоска его была особенно черной.

Под заснеженным дубом он остановился. Когда-то в дерево ударила молния, верхушку сожгла, а прочие ветки так сильно напугала, что теперь они росли как придется, вкривь и вкось. Издалека казалось, что в развилке дуба сидит человек.

Он вернется в разбойничий лагерь – и бросит монетку в огонь.

Ты решился, спросит Анита.

Объясни мне, скажет Юстин. Разве твой отец настаивает на обряде?

Нет, скажет Анита. Но ты решился?

Я люблю тебя, скажет Юстин, как не раз уже говорил. Мне не нужен флажок, чтобы быть тебе верным.

Ты не хочешь уступить мне, спросит Анита. Как уже не раз спрашивала.

Пойми меня, попросит Юстин.

Не понимаю, скажет Анита. Одно дело – флажок на верность Звору… А другое дело – на верность жене… Ведь и у меня будет такой же флажок! Ведь я тебя люблю, в отличие от Звора! Я не потребую от тебя злого!

Флажок – зло, скажет Юстин.

Нет, скажет Анита. Флажок – это средство. Огонь не может быть злом потому только, что людей сжигают на площадях.

Юстин не найдется, что сказать. В это время Анита, в своей обиде похожая на обманутого ребенка, вытащит откуда-то круглую прозрачную льдинку, взглянет на солнце…

Развилка дуба была пуста. Осыпался потревоженный ветром снег.

* * *

Он часто думал о деде. Как он там? Как перезимует?

Наступила весна. Разбойники отощали и обносились. Среди добычи, перекочевывающей в мешки ночных визитеров, больше не было ни золотых украшений, ни парчи – только грубое крестьянское полотно, оловянная утварь и стеклянные бусы. Юстин понимал, откуда они взялись.

Он ненавидел разбойников.

Иногда ему казалось, что он понимает их. Что разбойники – люди без единого флажка в душе. Даже тот флажок, что вырастает сам по себе в душе каждого человека и не велит убивать себе подобных – даже этот флажок у них втоптан в грязь.

Он знал, что с первым теплом уйдет отсюда. Уйдет в горы, где его не достанет князь Радим, станет жить совсем один, и, может быть, сумеет все-таки принять решение…

Не раз и не два он думал о том, как бы объяснить Радиму, что Юстин не соперник ему. Что он никогда не заявит права на трон – а хочет спокойно жить с своем доме и помогать деду. Радим умный – он бы понял…

Но не Радим вынес Юстину приговор, а Ушастый Звор, который был мудр и всегда поступал правильно. А в душе Радима был красный шелковый флажок, и никогда на свете ему не отступить от мудрой правды Звора – потому что Радиму кажется, что это его собственная правда.

Юстин просверлил дырочку в Анитиной монетке. Просверлил – и повесил себе на шею.

* * *

Сошел снег. Лопнули почки. Вернулись солнечные дни.

Однажды днем, когда разбойники спали после ночного налета, Юстин снова отправился за хворостом, однако собирать его не стал. Откопал заранее припрятанную сумку с едой и флягой, закинул за плечо – и пошел прочь. Туда, откуда явился поздней осенью.

Миновал овраг, где его непременно подстрелили бы, если бы не «лесные призраки». Шел и шел; с каждым днем становилось теплее, и однажды вечером Юстин услышал в чаще тоненькую песню эльфушей.

* * *

Сад цвел.

Эльфуши летали с ветки на ветку, с цветка на цветок. Смеялись. Не боялись людей – подпускали близко. Купались в пыльце.

Любили друг друга, прикрывшись прозрачными крыльями.

* * *

Юстин долго сидел на пригорке, невидимый. Смотрел, как дед бродит по двору – наводит порядок… Что-то мастерит…

Камень, лежавший на Юстиновой душе всю зиму, стал немного легче.

Он вернулся в сад. Расчистил место, развел костер – подальше от низко склоненных веток. Эльфуши не обращали никакого внимание ни на человека, ни на дым.

Тогда Юстин снял с шеи потускневшую монетку.

* * *

«А кто предоставит страже беглого садовника Юстина, злодея и дезертира, тому положена награда – сто монет – за живого или мертвого»

* * *

Как я скучала по тебе, скажет Анита. Каждый день, каждые полдня, каждые четверть дня… Мне казалось, что я больше никогда в жизни не буду счастлива.

Я люблю тебя, скажет Юстин.

Ты знаешь, что сегодня за ночь, спросит Анита. Ночь легкого воздуха, сегодня все ночные птицы поднимаются выше обычного, а нетопыри – до звезд… Кого этой ночью благословят эльфуши – тоже сможет немножко полетать… Так рассказывают…

Она будет говорить, а Юстин молчать. Ее волосы будут течь, как время, сквозь его пальцы.

Ведь он так и так никогда не изменит Аните, даже в мыслях.

Эльфушей вокруг соберется больше, чем звезд, они слетятся тучей, завертятся в воздухе хороводом, зазвенят свое извечное «тили-тили», и легкий ветер пойдет от стрекозиных крыльев, от плащиков, вытканных пауками, от широких невесомых рукавов…

Люди, которые дают друг другу обет на веки вечные – разве они не подобны тем, в чьих душах стоит флажок?

Он будет видеть ее лицо и россыпь звезд в траве; а потом он будет видеть ее лицо – и россыпь светлячков в небе…

Ведь не чужому человеку он доверяет свою драгоценную свободу – любимому человеку! Единственно возможному, необходимому человеку…

Счастье взорвется в нем синими и желтыми огнями. Воздух будет как молоко, и теплый ветер понесет мимо белые лепестки…

И запах весны поднимется как зарево…

Десять лет в одиночестве, двадцать лет в одиночестве, тридцать лет в одиночестве и сожалении, потому что вот он костер, и вот она монетка. И на этот раз все равно, упадет она орлом или решкой.

Много лет она будет ждать его по ту сторону костра. Ждать, пока он решится.

Много лет он будет молча смотреть в огонь.

Много лет он будет одинок, озлоблен и гоним как волк, перед которым вдруг возникают в спасительной чаще – красные шелковые флажки.

Эпилог

* * *

Его все-таки поймали. Его везли в клетке, будто зверя; на него показывали пальцами – он был страшен.

Им пугали детишек.

Его втихомолку жалели. О нем шептались, что он был добрый разбойник, благородный разбойник, и все, что силой отнял у алчных, отдавал потом слабым…

А он сидел, выпрямив спину, глядя поверх голов, будто ничего вокруг не замечал – знаменитый Юс-Садовник, двадцать с лишним лет бывший ночным повелителем страны, разбойник столь легендарный, что умные люди говорили не раз, что никакого Юса-Садовника нет, его давно убили, и с тех самых пор любой разбойничий атаман по традиции называется Юсом – чтобы внушать страх…

И вот его поймали. Долго охотились, долго травили – и вытравили старого лиса из норы.

Клетка с разбойником приехала в столицу, окруженная утроенным против обычного конвоем. До последней минуты боялись побега – ведь известно было, что Юс-Садовник имеет волшебную возможность исчезать, будто пар.

Однако исчезнуть на этот раз ему не удалось. Клетка въехала во двор княжьего дворца; натянулись цепи, и закованного в колодку разбойника повели наверх – показать князю.

Князь, седой уже и сгорбленный, сидел в высоком кресле с волчьими мордами на подлокотниках. При виде знаменитого разбойника встал, с какой-то даже торопливостью подошел поближе, всмотрелся – и вдруг улыбнулся так широко, как давно уже не улыбался:

– Покусай меня эльфуш, это действительно ты… Это он! Наконец-то!

Закованный разбойник смотрел на него без страха и без почтения – внимательно, будто задал вопрос и теперь ждал ответа.

– И за кем осталось последнее слово? – с усмешкой сказал князь, останавливаясь прямо перед лицом Юса-Садовника, благо тот, закованный, не мог причинить ему вреда.

– Ты его чувствуешь? – тихо спросил разбойник. – Там, внутри? В душе? Каково тебе жить с ним – легко?

Усмешка князя медленно померкла.

– Легко, – сказал он, жестко глядя разбойнику в глаза. – Совсем не заметно. Я теперь думаю, что его вообще не было. Это было просто еще одно испытание, и ты – струсил.

– Ты думаешь? – спросил Юс-Садовник.

– Тебя казнят завтра, – сказал князь. – Я выписал из-за моря палача – такого, каких прежде у нас не было. Ты проживешь под пыткой часа три, не меньше. Мастер не позволит тебе потерять сознание.

– Ушастый Звор не ошибся в тебе, – сказал Юс-Садовник.

– Да, – подтвердил князь. – Не ошибся.

* * *

Утром его, закованного, посадили в позорную телегу и медленно-медленно повезли на рыночную площадь, где уже сооружен был специальный эшафот. Не просто помост с плахой или виселицей – на этот раз площадку для казни строили по чертежам иноземного мастера, и местные палачи дивились хитроумным устройствам, до которых соотечественники приговоренного до сих пор не додумались.

Юстин ехал, прислонившись спиной к деревянному борту телеги. Смотрел назад; город уходил от него, будто уносимый отливом. Улицы соскальзывали в никуда. Толпы тянулись мимо – и тоже соскальзывали. Юстин поразился, как много стало в городе людей. В давние времена все было не так.

На нем камнем лежали слова Радима: «Я теперь думаю, что его вообще не было. Это было просто еще одно испытание, и ты – струсил».

Он был уверен, что Радим не прав – но жизнь соскальзывала с него, отступала, как вода, позади были годы лесной жизни и чужих смертей, впереди были три часа пыток – и Юстин думал, что, может быть, он ошибся?

От этой мысли ему было плохо. Он следил, чтобы лицо его не выдало тоски – ведь люди, во все глаза глазеющие не него, решат, что он боится смерти. Боится иноземного палача, специально выписанного Радимом из-за моря…

Случайно ли, что Радим так ненавидит его?

Звор не стал бы выписывать специального палача. Но, придумывая для Юстина казнь, Радим не нарушает воли Звора. Красный шелковый флажок – если он действительно есть в душе Радима – не помешает ему присутствовать на казни…

Хватит ли у Юстина сил все три часа хранить мужество – и не дать князю повода для злорадства?

Он сам выбрал свою судьбу. Но, может быть, его отчаянная воля к неприкосновенности собственной души – всего лишь предрассудок? Вроде брезгливости к домохранцам?

Он мог бы быть князем… Он мог бы прожить счастливую жизнь рядом с любимой женщиной. Воспитать детей.

Толпа глядела на приговоренного разбойника со священным ужасом. Странная усмешка на покрытом шрамами лице вгоняла обывателей в дрожь.

Кое-кто защищался от его взгляда домашними оберегами.

Кое-кто вытирал слезы. Те, в чьей бесправной жизни не на что было надеяться, кроме как на внезапную помощь Благородного Юса…

Телега свернула. Дорога была позади; впереди была площадь, помост, зрители, и, конечно, Радим на особом возвышении.

Цепи снова натянулись; Юстина вытащили на помост, он увидел крепыша в красной накидке палача, с круглыми карими глазами, с нескрываемым любопытством глядевшими сквозь прорези. Заморский мастер был польщен громкой славой своего клиента; радостно суетясь, он что-то объяснял благосклонно слушающему Радиму, по очереди показывал инструменты, водил пальцем по своему животу, вдаваясь в анатомические подробности.

С Юстина сняли рубаху, растянули его руки в стороны, плашмя положили на деревянное колесо…

Он стоял перед белой, покрытой толстым слоем известки стеной. На стене был нарисован углем эшафот, палач, колесо – и распятая на колесе обнаженная человеческая фигура.

Юстин вздрогнул. Увидел поверх рисунка на стене – свою собственную тень; обернулся.

Полутьма. Небольшой зал. В центре его – стол, на столе кувшины и бутылки, блюда, кубки. Огоньки свечей – но какие-то тусклые, будто ночные бабочки. Два кресла.

За спинкой одного из них Юстин увидел высокую фигуру, и полутьма вокруг нее сгущалась, превращаясь во тьму.

– Добро пожаловать, – сказал Ос, Хозяин Колодцев. – Как ни странно, эти три часа тебе приятнее будет провести со мной, чем с ними… Тебе не кажется?

Юстин мельком взглянул на рисунок на стене. Картинка чуть изменилась теперь – палач взялся тешить князя искусством.

Юстин посмотрел на свои руки. На запястьях медленно бледнел след железа.

– Прошу к столу, – сказал Ос, Хозяин Колодцев. – Три часа пройдут, и ты отправишься в смерть, однако здесь, за этим столом, тебе будет проще думать о жизни… Ты ведь не побрезгуешь выпить со мной?

– Нет, – сказал Юстин. – Я благодарен.

– Тебе не за что благодарить. Пей.

И они выпили.

– Это правда, то что он сказал? – спросил Юстин. – Красных шелковых флажков на самом деле не существует?

Ос усмехнулся:

– Как ты думаешь… почему ты здесь, а не там?

– Я был разбойником, – сказал Юстин. – На самом-то деле я сделал в своей жизни все, чтобы быть сейчас не за столом, а на площади. Я старался быть справедливым… но я убивал, потому что сказки о благородных разбойниках остаются сказками. Мои руки в крови.

– Я знаю, – сказал Ос, Хозяин Колодцев. – Поэтому ты умираешь.

– Я щадил, – сказал Юстин. – Я убивал, но я и щадил тоже.

– Я знаю, – сказал Ос. – Но всех жизней, которые ты спас, недостаточно для того, чтобы оказаться сейчас здесь, а не на эшафоте.

– Значит…

– Пей.

Юстин отхлебнул; красный ручеек потерялся в густой разбойничьей бороде.

– Она… жива?

– Да. Но она далеко.

– Она… счастлива?

Молчание.

– Вы думаете… я был прав?

– Пей, Юстин. У нас еще много времени. Целая вечность впереди.

* * *

Вечность.

Юстин отвык от вина. В бытность свою разбойником он пивал напитки покрепче.

Он от многого отвык.

Догорали тусклые свечи, похожие на ночных бабочек. Ос, Хозяин Колодцев, молчал, и Юстин молчал тоже. Это было глубоко понимающее, незыблемое, как небесный свод, молчание.

Далеко на площади – и рядом, на белой стене – искусный палач заканчивал свое действо над еще живыми ошметками человека.

Юстин пил, запрокидывая голову, у вина был вкус полыни пополам с диким медом. Хозяин Колодцев смотрел на маленькую тусклую монетку, видневшуюся из-за выреза рубашки.

Истекало время.

– Чего бы ты хотел напоследок? – спросил Хозяин Колодцев.

– Увидеть, – сказал Юстин. – Только увидеть.

– Смотри, – сказал Ос.

Юстин обернулся.

Белой стены со страшным рисунком на было. Была трава; был туман, до половины заливший невысокие стволы яблонь.

Было лето. Был рассвет. И над землей вставало столько запахов, что каждый вздох был как аккорд.

Июнь.

Навстречу Юстину шла по траве девушка в светлом платье, босая, круглопятая, с русыми волосами до плеч. Юстин смотрел, ежесекундно боясь, что наваждение исчезнет; а она шла, шагала легко и уверенно, каждым своим шагом будто утверждая и это утро, и этот сад, и эту жизнь.

Она шла, вытянув вперед руки, сложенные лодочкой, и в ладонях у нее горкой лежали бело-розовые крупные черешни.

Юстин смотрел.

Девушка подошла совсем близко. Протянула черешни; он видел, как поблескивают глянцевые бока, отражая солнце, отражая Юстина – восемнадцатилетнего.

Он поднял глаза – преодолевая страх, усмиряя надежду.

Девушка смотрела серьезно, без улыбки. По-доброму. Светло. И еще – Юстину показалось – понимающе.

Она смотрела, склонив голову к плечу; ему так хотелось, чтобы она разомкнула губы.

– Был ли я прав? – спросил шепотом.

Она печально улыбнулась.

И все померкло.

КОНЕЦ

Демография

* * *

Был ноябрь. Суббота. День прозрачный как стеклышко, холодный и очень короткий.

Анюта сидела в кафе-подвальчике, а напротив сидел темноволосый парень по имени Леша. Полчаса назад они случайно познакомились на выставке восковых фигур.

Перед Анютой стояла на столе вазочка с мороженым и стакан с апельсиновым соком. Перед Лешей – чашечка кофе и «наперсток» с коньяком. Рядом в нетронутой пепельнице лежала нетронутая сигарета.

Анюта боялась лишний раз поднять глаза. Боялась ошибиться. Боялась, что Леша окажется не таким уже похожим на парня, которого Анюта видела однажды на цветной фотографии. А ей хотелось, чтобы сходство – или вера в сходство – подольше не исчезало. Чуть выдающиеся скулы, тонкий нос и очень темные глаза – «миндалевидные», повторяла про себя Анюта. Как у уссурийского тигренка.

Сладкая кашица на дне вазочки неумолимо заканчивалась. Анюта вдруг испугалась, что вместе с мороженым закончится и знакомство, тогда они выйдут из подвальчика, распрощаются – и все.

– Может быть, еще кофе или чая? – спросил Леша. Он избегал обращаться к Анюте напрямую – не знал, говорить ей «вы» или «ты». На «вы» получалось слишком натянуто, на «ты» – слишком развязно…

– Да, – радостно согласилась Анюта. – Чай…

Леша ушел к стойке, а Анюта посмотрела на свое отражение в металлическом плафоне настенной лампы. Вид был, словно в кривом зеркале, Анюта смутилась и полезла за пудреницей, и даже успела открыть ее – под столом, но в это время Леша вернулся, и Анюта тайком убрала зеркальце в сумку.

– Я попросил, чтобы музыку поменяли, – сказал Леша.

И действительно – карамельная песенка, такая затертая, что Анюта почти не слышала ее, сменилась вдруг очень приличным джазом.

Толстенькая официантка принесла Анюте чашку чая с лимоном. Анюта взялась за ложечку, звякнула, помешивая, глядя, как отражается свет на горячей поверхности подкрашенной сладкой воды.

И наконец-то завязался разговор.

Итак, Леша был студентом политеха. В будущем видел себя классным инженером. Подрабатывал радиомонтажником в какой-то мастерской, потому что любил запах расплавленной канифоли. Много читал – в основном те же книги, что и Анюта. Театр не любил, считал скучным, предпочитал кино.

Анюта взялась переубеждать. Вызвалась собственнолично проводить нового знакомца на самые интересные и значимые, с ее точки зрения, драматические спектакли; Леша признался, что у него на неделе мало времени и, честно говоря, цена билетов очень часто огорчает студента… И плавно перешел на обстоятельства Анютиной жизни: а она где учится?

Анютин чай остыл. Ломтик лимона раскис и разбух, а она все помешивала, помешивала ложечкой, а стрелка часов на запястье все ползла и ползла, и скоро – через пять минут – надо будет подниматься и уходить…

– Я на демографии учусь, – сказала Анюта, одновременно гордясь и стесняясь.

Леша сидел перед ней, глаза у него были уже не миндалевидные – круглые глаза, будто две темные виноградины.

– На демографии? Что, на первом курсе?

Анюта и без него знала, что выглядит моложе своих лет.

– На третьем, – сказала она, чувствуя, что ей неприятно Лешино удивление. – А что такого?

В последних ее словах прозвучал неприкрытый вызов.

– Так что, – тихо спросил Леша, – у тебя уже дети есть?!

– Сын, – сказала Анюта с достоинством.

– Сколько же тебе лет?

– Девятнадцать, – Анюта подняла подбородок.

Леша молчал.

– А второй ребенок появится весной, – сказала Анюта, будто намереваясь его добить. – А всего их будет восемь или девять, потому что я собираюсь в аспирантуру. И, знаешь ли, не надо делать такое лицо… И вообще – до свидания.

Она поднялась, чувствуя, что надо убираться как можно скорее – раньше, чем слезы одолеют хрупкую плотину ее гордости. Секунда ушла на то, чтобы оценить расстояние до дверей в туалет… Но если она разревется в туалете, то все кафе потом станет свидетелем ее позора, да и время поджимает, нельзя ведь сидеть в сортире – в слезах – до полуночи…

И она пошла к входной двери, изо всех сил сдерживая детский обиженный рев. Она не могла понять, что именно вогнало ее в истерику – моментально, на ровном месте! Ведь и прежде ей встречались парни, относившиеся к ее будущей профессии чуть ли не брезгливо; странно, тогда это ее нимало не заботило. Были и другие – те клевали на «девочек с демографии», как голодная рыба на толстого червя…

И на тех, и на других она плевать хотела с высокой колокольни.

– Аня! Погоди!

Ее поймали за рукав. Анюта, не глядя, вырвалась; надо же, все кафе стало свидетелем бурной романтической сцены…

Она вышла на улицу. Было уже темно. Холодный ветер продувал насквозь, Анюта знала, что ей нельзя простуживаться.

– Аня… Да я же ничего такого не хотел! Да чем же я тебя обидел, послушай! Ну прости, я просто от неожиданности, я ничего такого не думал, и думать не думал… Да стой же!

За углом ветра не было, и Анюта наконец-то остановилась.

– Ну скажи, почему ты обиделась? Я просто никогда не видел девочек с демографии, я же не знал, что они такие!

– Какие? – спросила Анюта, чувствуя, как стремительно остывают на холоде мокрые ресницы.

Леша смутился. Взял ее за руку:

– Ты перчатки потеряла. Они на пол упали. Вот.

И вложил в ладонь два мягких шерстяных комочка.

Пошел снег.

– Спасибо, – сказала она шепотом.

– Пожалуйста, – отозвался Леша. – Послушай… А ты…

И замолчал.

– Что? – спросила Анюта.

Был зимний-зимний вечер. Свет казался синим. Снег казался легким, как алюминий.

– Ты когда-нибудь целовалась? – тихо спросил Леша.

Она хотела сказать ему, кого он напоминает ей. Но не сказала. Смутилась.

* * *

Из Анютиного класса на демографию пытались поступить сразу пять девчонок. Ленку отсеяли после медосмотра, Юльку зарубили на собеседовании, вторая Ленка завалила химию, а Ирка не добрала баллов.

Конкурс был – тридцать человек на место. Мама только руками развела, когда увидела списки поступивших, а сама Анюта еще боялась – вдруг ошибка? Вдруг ее приняли по недоразумению и скоро выгонят?

Первокурсницам предстояло выбрать фенотип ребенка. Только внешность – но ни в коем случае не пол; на новеньком курсе царили веселье и суматоха. Все носились с анкетами, советовались и хвастались, все сперва хотели голубоглазых блондинов, но потом почти все одновременно решили, что «это пОшло». Две девчонки захотели мулатов, пятеро «заказали» зеленоглазых, трое все-таки настояли на высоких блондинах, а Анюта написала в анкете, что хочет ребенка черноволосого, круглолицего и с белой кожей. И опять-таки испугалась – а вдруг не получится сразу забеременеть?!

Получилось, причем с первой же попытки.

Весь первый год они учили анатомию, физиологию, психологию, этику, философию, литературу и еще штук десять предметов. После занятий были практикумы в параллель со второкурсницами – вместе пеленали, купали и всячески обихаживали смешных розовых младенцев. Второкурсницы задирали нос перед «мелкими» – но Анюта подружилась сразу с двумя, с Лерой и Светкой. У обеих были девочки.

Свободного времени почти не оставалось, тем не менее каждую субботу-воскресенье обязательно шли компанией куда-нибудь в театр или на концерт; вышагивали животами вперед, прекрасно зная, что похожи сейчас на блестящую картинку «Демография – будущее», украшающую собой каждый третий рекламный щит. Ловили на себе заинтересованные взгляды, хором смеялись и громко щеголяли познаниями в музыке, балете или теории драмы – в соответствии со зрелищем. В буфете покупали самые дорогие фрукты и пирожные – стипендия была ничего себе, для провинциальных девчонок – просто невиданные деньги. Кое-кто пытался экономить – но не хватало силы воли, да и не было особой надобности, если честно…

Весной Анюте исполнилось восемнадцать. Это был самый многолюдный, самый веселый и шумный день рождения в ее жизни.

Пришло лето. Анюта сдала сессию и родила мальчишку – три девятьсот; июль был яркий и какой-то очень легкий, легкость была в цвете неба, в рисунке теней, в Анютином опавшем животе, в зачетке со всеми пятерками, в бассейне, где ее первенец плавал вместе с выводком других младенцев…

В гости приехала мама. Анюта снисходительно улыбалась, глядя, как та боязливо берет в руки сверток с ребенком. Как неумело пеленает. Как в ужасе отворачивается, когда Анюта с Димкой делают гимнастику или ныряют в бассейне…

Потом Анюта заметила, что у мамы старые туфли и немодное платье. Повела ее в магазин и купила сразу три пары туфель и два выходных костюма; мама сперва отнекивалась и отказывалась, а потом заплакала и обняла Анюту как-то по-новому, не так, как раньше:

– Девочка моя… Удачи тебе во всем…

* * *

Весь второй курс был сплошной практикум, постоянные лабораторные и бесконечные рефераты. Они разрабатывали – каждая для себя – методики кормления, прикармливания, массажей и развивающих игр, описывали достоинства и недостатки разных режимов дня, учились диагностировать патологии (на их курсе, слава Богу, таковых почти не было). Четыре раза в неделю были совместные занятия с первокурсницами: «мелкие» очень уважали наставниц и буквально смотрели в рот, но Анюта не уставала поражаться их неловкости, неуклюжести и робости в обращении с детьми. Неужели она сама всего год назад была такой?!

Зимой они сдали экзамены по философии, истории и литературе – пройденные заочно темы. Анюта получила две пятерки и четверку. Четверку из-за того, что в билете попались деконструктивисты, а их Анюта не понимала и терпеть не могла.

Во втором семестре времени было побольше, потому что дети подросли. Анюта с однокурсницами опять стали ходить на лекции; к основным предметам добавилась диетология, логопедия и теория искусств. Анютино эссе «Затоптанные постмодерном» заняло второе место на республиканском конкурсе.

Лето провели на даче в лесу. Два месяца были – сплошной детский день рождения; малышам на Анютином курсе поочередно исполнялся год. Все они казались самостоятельными и совершенно взрослыми.

Первого же сентября ей здорово надавала по ушам физкультурница, и даже пригрозила отчислением – из-за двух-то лишних килограммов! Пришлось из кожи вон лезть в тренажерном зале, зато потом на медосмотре ее три раза похвалили и даже назначили прибавку к стипендии.

На второй раз – третий курс, второй ребенок – им разрешили выбирать не просто фенотип, но даже отца будущего ребенка. Анюта думала, что курс от радости на голову встанет – но веселье вышло не такое, как в позапрошлом году. Все тихо сидели над глянцевыми проспектами, с которых улыбались плечистые, красивые, тощие, обыкновенные, умные, полные, худые, светловолосые и смуглые мужчины. Вглядываясь в эти лица, примеряя их на нарожденного и даже не зачатого пока ребенка, Анюта испытала странную светлую печаль. Как в конце хорошего фильма, когда по экрану ползут титры, все кончилось, но музыка еще длится…

Она выбрала молодого темноволосого парня с выдающимися скулами и внимательными миндалевидными глазами. Она не знала, как его зовут. И никогда не увидит его воочию. Но ее ребенок – она почему-то думала, что снова будет мальчик – возможно, унаследует эти глаза и этот взгляд…

В октябре одну Анютину однокурсницу поймали с сигаретой. Как она ни рыдала, как ни просила прощения, как ни клялась, что больше никогда-никогда – ничего не помогло. В присутствии всего курса ей было сказано, что безответственность и занятия на демографии – несовместимы. Что она – брак вступительной комиссии, что ей, конечно, положены пособия на детей, однако дальнейшее ее пребывание в профессии невозможно. Пусть ищет другую специальность и другую работу.

И отчислили.

* * *

В ноябре – Анюта была на третьем месяце, ее живот еще не был заметен, особенно под пальто – они с Лерой, той самой подругой, которая занималась теперь на четвертом курсе, отправились на выставку восковых фигур.

День выдался неудачный, Лера все время бубнила, что это примитивно, что это цирк, а не искусство, и в конце концов вспомнила, что опаздывает на встречу с двоюродной сестрой. Посреди восковых статуй подруги распрощались; Анюта пошла дальше одна, потому что втайне от Леры считала, что цирк, равно как и такая вот выставка, имеет право на существование.

Одна из фигур при ближайшем рассмотрении оказалась живым человеком – парнем лет двадцати, темноволосым и тонким, с очень темными миндалевидными глазами. Анюта обмерла: ей показалось, что перед ней – отец ее «теперешнего» ребенка…

Но уже в следующую секунду стало ясно, что парень – другой. Просто похож.

Он поймал Анютин взгляд. И улыбнулся приветливо, как давней знакомой.

Через полчаса они зашли в маленькое подземное кафе…

* * *

Она долго смотрела на себя в зеркало.

Хотелось одновременно плакать и петь. Господи, она влюбилась, а это все равно, что провалиться в банку с разогретым малиновым джемом.

Ей казалось, что это Лешкин ребенок родится у нее весной. Ей казалось, что он будет такой же чернявый и глазастый. Как уссурийский тигренок…

Но понимать, когда ты влюблен – все равно что смотреть захватывающий фильм с субтитрами на чужом языке. Голос разума – всего лишь белесые надписи внизу экрана…

Она знала, что девчонки уже все заметили и все поняли. И что педагоги тоже скоро все поймут.

Она смотрелась в зеркало – и улыбалась, как мультяшный лягушонок.

* * *

Анюта дежурила по группе. Десять карапузов занимались кто чем; самым старшим был Анютин Димка, ему уже исполнилось год и шесть месяцев. Самой младшей была девочка однокурсницы Инги – той было год и четыре.

Комната была похожа на дно тропического моря. Тренажеры, кубики, пирамидки, груды обучающих и развивающих игрушек, только успевай отследить, кому что наскучило и кого чем лучше занять. Анюта замечала, что время в игровой проходит как-то слишком стремительно, хорошо еще, что большие часы с музыкой не позволяли ей заиграться.

«Жил-был у ба-абушки…»

– Детки! На горшочки!

Веселое оживление. Время перевести дух. Через час Анюту сменит Валя.

В кармане запиликал телефон.

– Тебе звонят из города, – сказала техничка.

У Анюты в груди будто разорвалась петарда.

«Я на дежурстве», – пугливо предупредил рассудок.

– Давай! – сказала Анюта.

Механическая мелодия в трубке. И далекий-далекий голос:

– Алло?

– Алло, – сказала Анюта, бесстрастно глядя, как хулиганствующий Валерочка опрокидывает свой горшок на цветастый мягкий палас.

– Аня?

Волна мурашек от щек до пяток.

– Да, привет!

– Ты свободна сейчас?

Холодок за ушами.

– Нет… Я на дежурстве. Но я могу перезвонить…

– Перезвони, пожалуйста, когда освободишься. Это примерно когда?

– Я через час, – сказала Анюта. – Да. Я. Через час перезвоню.

* * *

Снег выпал и не таял.

После детского шума и визга тишина парка казалась абсолютной.

– Лешка, Лешка, Лешка…

Ни одно дерево, полуголое, в скудном снежном облачении, не могло защитить парочку от постороннего глаза. По счастью, в парке было уже почти темно.

Леша сел на скамейку, Анюта оказалась у него на коленях. Некоторое время они ничего не говорили, по крайней мере, вслух.

– Слушай, – сказала Анюта, высвобождая наконец губы. – Слушай… Давай поженимся.

Леша выпрямился. Плотнее накрыл своей ладонью Анютину горячую ладонь:

– Разве тебе… можно?

– Да! – быстро заговорила Анюта. – Конечно, можно. Подадим заявление… Нам сразу дадут две комнаты в семейном общежитии. Нет, три! А на выпуске, через два с половиной года, мне дадут коттедж для семьи и тарифную ставку. А если ты пойдешь на курсы и станешь воспитателем…

– Но я не хочу быть воспитателем, – шепотом сказал Леша. – У меня другая специальность…

– Ну не становись, – легко согласилась Анюта. – Вовсе не обязательно… Просто будешь моим детям отцом. Димку усыновишь. Он тебе понравится, я клянусь, он такой классный…

– Анечка, – сказал Леша, проводя ладонью по ее волосам. – Я люблю тебя. И потому прошу бросить демографию.

* * *

– Ты повзрослела, – сказала Леркина мама.

Ей еще не исполнилось сорока. Она была одной из первых, кто двадцать с лишним лет назад решился поступить на демографию; Лерка была ее вторым ребенком. Младший Леркин брат – двенадцатый в семье – в прошлом году пошел в школу.

– Да, ты повзрослела, – Леркина мама улыбнулась.

Они сидели во дворе большого дома, в беседке. Шел снег. Горел костер.

Из дома вышел Леркин отец. Помахал рукой сидящим в беседке, выдернул из сугроба своего внука и Димку, похожего в своем красном комбинезоне на игрушечного медвежонка. Отряхнул и понес в дом, по-хозяйски зажав под мышками.

– Когда мы поженились, у меня уже было трое, – сказала Леркина мама.

– Да-да, – сказала Анюта, провожая взглядом Леркиного отца.

– Видишь ли, Анечка… Семнадцать-восемнадцать лет – не тот возраст, когда понимаешь главное. Во всяком случае, большинство девочек еще не способно понять.

– Да-да, – сказала Анюта.

– Вот ты, когда поступала на демографию… Чего ты хотела? О чем мечтала?

Анюта пожала плечами:

– Ну, надо же, чтобы дети рождались, чтобы демографическая ситуация улучшалась, чтобы все были счастливы, чтобы народ был здоровым… – она смутилась. – Не знаю, честно говоря.

– Чтобы маме было приятно? Чтобы перед знакомыми было чем похвалиться?

– Нет, – быстро сказала Анюта. – Чтобы вся жизнь была понятна сразу. Что год за годом будет что-то новое, хорошее, и чтобы ясно было, что будет со мной через десять лет, что через двадцать, что через тридцать…

Леркина мама понимающе кивнула:

– Вот-вот… Что-то в этом роде. Тех девочек, кто тупо хочет жилплощади и денег, в основном срезают на собеседовании. Как это не странно, по конкурсу проходят в основном те, кто приходит в поисках счастья. Которые видят счастье в детях, в размеренной, упорядоченной жизни…

– Я расчетливая, получается? – после паузы спросила Анюта.

– В той степени, в которой любой человек, ищущий счастья – расчетлив.

Анюта смотрела, как Лерка со своей младшенькой – Олей – поднимается на крыльцо, отряхивает дочке сапожки, как приоткрывается входная дверь, и в электрическом свете передней снегопад на мгновение делается объемнее и гуще.

– Я понимаю, о чем ты хочешь спросить, – сказала Леркина мама. – Девочкам-абитуриенткам говорят об этом на первом же собрании. Говорят, принимая документы… Говорят по десять раз, и поэтому кажется, что слова эти потеряли смысл. Говорят: «Девушки, поступая на демографический факультет, вы приносите жертву своим будущим детям. Женщины, посвятившие себя демографии – жрицы жизни на земле»… Так или примерно так?

– Да, – сказала Анюта.

– Мы действительно принесли в жертву… не любовь, нет. И не личную жизнь. Всего лишь первую брачную ночь… Разумеется, это не такая маленькая жертва. Но и не такая трагичная, как теперь тебе кажется.

– Мне не кажется, – запротестовала Анюта.

– Первый ребенок – первый мужчина, биологическая память требует, чтобы эти понятия были жестко увязаны… Но мы ведь не животные, чтобы идти на поводу биологической памяти. Анечка, рано или поздно ты встретишь человека, который будет любить тебя такой, какая ты есть, уважать твой выбор и охотно делить с тобой твою ношу. Как встретила такого человека я, многие мои знакомые…

– А может быть, он мечтал о другом, – тихо сказала Анюта. – Он, может быть, обыкновенный человек… А вовсе не жрец жизни.

– Значит, он не тот, кто тебе нужен, – печально улыбнулась Леркина мама.

* * *

– …А кто здесь будет жить, через сорок лет?!

Леша молчал. Анюта сбавила тон:

– Почему-то на вождение, например, мотоцикла надо получать разрешение, а полная власть над маленьким человеком дается даром, и дается кому попало – сумасшедшим, преступникам, алкоголичкам… Да хоть и самые благополучные родители… Половина из них эгоисты и дураки. Я вот вчера видела, как одна дикая мамаша воспитывала сына, ему на вид годика три… Как она на него орала! Как на собаку! И шлепала за то, что он оступился и свалился в лужу… И пусть у нее будет один только этот несчастный ребенок. Ей больше нельзя, – Анюта перевела дыхание.

Леша молчал.

– А есть такие, которые вообще не хотят детей, – снова начала Анюта. – И не надо! Бога ради! Пусть занимаются работой, и карьерой, и личной жизнью, и всем будет спокойнее и счастливее. Без раздражения, без упреков, без детских слез… А наши дети – счастливые. Здоровые. Половина девочек, поступивших в этом году на демографию – дочки наших же выпускниц… Собственно, через лет двадцать девяносто процентов молодежи будут – наши дети. Вот так.

Леша молчал. В полутьме декабрьского вечера Анюта не видела его лица.

– А подкидыши… Это вообще отдельная история. Обычно их берут в семью маленькими. Они ослабленные. Часто больные. Часто с пониженным интеллектом. Но и они – наши дети. Их любят, они тоже счастливы. А иногда приходится их брать уже подросших, «вживлять» в семью… К тому времени трое-четверо собственных детей должны быть старше подкидыша. Тогда они его воспитывают… Ты не представляешь себе, какая это работа. И какая колоссальная от этой работы отдача. Ты пойми… Это не питомник! Это не инкубатор! Это будущее… не только их, но и наше… Детей будущего должны воспитывать профессиональные педагоги… если мы хотим, чтобы у нас, и у этих детей… у человечества… было человеческое будущее. И вместе с тем детей не должны воспитывать чужие люди… Все эти интернаты… Значит, детей будущего должны воспитывать их мамы. Профессионалы-педагоги. А чтобы человеческая популяция нормально восстанавливалась – у одной такой мамы должно быть как можно больше детей…

Леша молчал. Анюта не знала, что еще сказать ему.

– Ты не думай, – начала она устало, – мы же не взбесившиеся мужененавистники. Мы же не хотим, чтобы у детей не было отцов…

– Ваши женихи проходят медосмотр? – тихо спросил Леша.

Анюта махнула рукой:

– Фигня… Всего лишь тест, отсекающий алкашей, наркоманов, сумасшедших… Это же естественно.

Леша молчал. Анюта говорила и говорила, но аргументы, такие естественные и правильные, почему-то теряли силу именно сейчас, когда Анюте так важно было оказаться убедительной.

– …Ты не согласен?

– Нет, – сказал Леша.

И внутри у Анюты будто лопнул воздушный шарик.

– Нет, – повторил Леша. – За ребенка отвечают двое. С самого начала.

Теперь молчала Анюта.

– Не говори, что ты этого не понимаешь, – сказал Леша.

Анюта молчала.

– Не говори, что, когда ты поступала, тебе плевать было на моду. На престижность этой вашей демографии. Ее сделали престижной, в нее вложили деньги, ее разрекламировали, как товар. Это был грандиозный проект, не спорю. Наверное, он удался и уже приносит дивиденды…

– Дети, – тихо сказал Анюта. – Я тебе о детях, ты мне о дивидендах.

– А детей нельзя ставить на конвейер. Дети – не промышленный товар.

– Пусть лучше вырастают неврастениками? Несчастными затравленными уродцами? Или пусть вообще лучше не рождаются?

– Пусть лучше не рождаются, чем рождаться на конвейере, – твердо сказал Леша.

* * *

…В первый раз – сильно и уверенно – толкнулся в животе не рожденный мальчик с миндалевидными, как у уссурийского тигренка, глазами.

– Ма? – спросил Димка.

– Что-то в глаз попало, – быстро сказала Анюта, растирая лицо кулаками.

Димка, чуть косолапя, подошел к Анюте и ухватился пухлой пятерней за ее колено; прямо перед Анютиным лицом оказались деловитая круглощекая физиономия:

– Сто?

Анюта молча ткнулась носом в шелковую, пропахшую летом макушку.

– Сто попало? – Димка высвободился, чтобы требовательно заглянуть ей в глаза. – Дай посмотлю.

– Слезы текут, – сказала Анюта.

Димка нахмурился:

– Плацес?

– Нет, – Анюта обняла его. – Скажи, Димочка… Ведь я права? Ведь у нас еще все будет, и папа будет, и много братьев и сестричек, и свой дом… И все вместе пойдем в школу… И будем счастливы, да, Димочка?

– Конесно, – сказал он, немного подумав. – Конесно… А папа – это кто?

За окном шел снег.

* * *

В апреле родился мальчик.

Конец

Последний Дон Кихот

(повесть в двух действиях)

Действие первое

* * *

…Осталась неделя.

В черных стрелках, ползущих по старинному циферблату, было что-то неуловимо тараканье. Минуты падали с цоканьем, как медяки в копилку, каждая минута отдаляла от мужа – пока не в пространстве, пока только во времени.

Алонсо спал. Она лежала, закусив край подушки, и молча проклинала его.

Если бы ты любил меня, говорила она, ты не бросал бы меня одну. Но ты любишь Дульсинею, а я – заготовка для ее светлого образа. Я болванка; я не человек даже, я – сырье, из которого скоро сделают Дульсинею. Ты будешь любить ее, вымышленную, на расстоянии; я останусь здесь почти без надежды снова тебя увидеть. А потом мне пришлют телеграмму – забирайте, мол, труп вашего рыцаря… Заберите его из канавы, где он умер… такую телеграмму прислали твоей матери, да, твой отец умер в канаве… Кто я для тебя, Алонсо?! Только чужую женщину можно вот так бросать – ради фантома. Ты не можешь простить моей бездетности? ты не можешь мне простить, что ты последний Дон-Кихот?!

– Никогда не говори мне таких вещей, – сказал он вдруг холодно и внятно. – Даже когда думаешь, что я сплю.

Она молчала, крепче закусив зубами край своей подушки.

– Альдонса, – сказал он мягче. – Я вернусь.

* * *

Санчо оглядывался, разинув рот; впервые в жизни он переступил порог столь впечатляющего, столь странного строения. Старый дом Кихано походил на оставленный обитателями муравейник: ходы-переходы, полости и проемы, чуть не узлом завязанные винтовые ступеньки – и широкие лестницы с массивными перилами, гобелены на стенах, портреты в темных золоченных рамах…

Гнездо семейства Дон-Кихотов.

Санчо оглядывался, разинув рот, а служанка, хорошенькая девчонка с ямочками на щеках, неприкрыто любовалась его замешательством.

Здесь был какой-то особенно плотный воздух. Здесь пахло временем; чудовищами громоздились книжные шкафы, тяжелыми складками нависали портьеры, на большом гобелене выткан был портрет Рыцаря Печального Образа, каким его представлял себе и Санчо: узколицый, крайне удрученный господин…

– Любезный Санчо, вы мешочек бы поставили… Какое-такое золото у вас в мешочке, или боитесь, что сопрут?

– А-а-а, – он небрежно тряхнул своей немаленькой «торбой», – харчишки здесь, любезная Фелиса. – Овощи, сальцо, всяко разно… Перчик, приправки… Ты не хватай, оно тяжелое, арроба веса наберется.

Деревянная лестница уходила в полутьму. Тусклый свет из подернутого бархатом окна падал на развешанное на стене оружие, на темные латы, на пыльные лопасти вентилятора – чужака и пришельца среди прочих вещей; светлыми пятнами маячили лица на парадных портретах.

– Вот они все, сеньоры Кихано, – буднично сообщила Фелиса. – Все Дон-Кихоты, смотрите-ка…

Портретов было много, они обретались на стенах и в простенках, на перилах, на потолке; Санчо вертел головой так, что у него заболела шея. Все благородные идальго были закованы в латы, у каждого на кончике подбородка топорщилась бороденка, каждый смотрел на Санчо с выражением благородной печали – на этом сходство и заканчивалось; среди сеньоров Кихано были толстые и поджарые, круглолицые и с лицом, как иголка, брюнеты и шатены, и даже, кажется, один рыжий.

– Фелиса, а рынок тут у вас хороший? Со своего хозяйства живете или как? Кто на кухне заправляет?

– Я, – Фелиса выпятила и без того крутую, немалую грудь. Санчо едва удержался, чтобы тут же не цапнуть служанкино достояние руками; Фелиса вся была как вертлявое красное яблоко на не оборвавшемся еще черенке, самое привлекательное яблоко на ветке, созревшее, но не надкушенное, не знавшее червоточин и ударов града, и потому самоуверенное. Санчо тайком вздохнул: эх, задержаться бы здесь подольше, не спешить бы на большую дорогу, где грязь под сапогами и жесткое седло под седалищем, где холод, ветер, опасности, где кушанья жестки, а служанки костлявы…

– Ты? – спросил он, недоверчиво разглядывая Фелисины перси. – Ты за кухарку?

Фелиса насупилась:

– А что?

– Ну так я тебя научу настоящую олью варить, – пообещал Санчо. – А то знаю вас, девчонок, такого настряпаете, хоть на собаку вылей…

– Я сама кого хочешь научу! – обиделась Фелиса.

Санчо примирительно засмеялся:

– Ну, чего надулась… как полтора несчастья, – он подошел поближе, скосил глаза, пытаясь заглянуть за вырез Фелисиного платья; Фелиса хихикнула. Отскочила. Стрельнула глазками.

– А у вас тут весело в Ламанче, – после паузы признал Санчо. – Ну, расскажешь мне про сеньоров Кихано?

Девчонка улыбалась:

– Про сеньоров? А что про сеньоров? Вот сеньор Мигель Кихано висит, все о почестях мечтал… За ним, господа, вы видите Алонсо Кихано-второго, по-простому его прозвали Дон-Кихот повторяльщик. Там, – Фелиса ткнула пальцем куда-то под потолок, и Санчо, задрав голову, разглядел укрепленный под сводами портрет, – там висит Селестин Кихано… он, правда, не сам справедливость устанавливал, а собрал голоту и целой толпой попер на герцога. Потом его, правда, помиловали. Вот Алонсо Кихано-третий, этот дальше трактира не ушел. Целую неделю совершал подвиги в трактире, а потом в полубеспамятном состоянии был препровожден домой… Его называют еще Дон-Кихот благоразумный. Дальше, господа экскурсанты, вы можете видеть портрет Алонсо Кихано-четвертого, которого называют Дон-Кихот фанатик; знаменит тем, что в гневе пристукнул собачку какой-то дамы и был сгноен в судах чуть не до смер…

Фелиса осеклась.

На лестнице, секунду назад пустой, теперь высилась неподвижная фигура.

– Ах… – выдохнул от неожиданности Санчо.

– Добрый день, милейший Санчо, – сказала женщина. – Я вижу, Фелиса расстаралась на маленькую экскурсию для вас. Между тем у коновязи вот уже полчаса ревет какой-то осел… Не тревожьтесь, любезный Санчо. Я позабочусь о вас, а Фелиса сию секунду позаботится об осле.

– В мире так много ослов, и все они требуют нашей заботы, – пробормотала, уходя, Фелиса.

* * *

Стоя на широкой лестнице, Альдонса разглядывала человека, явившегося в ее дом, вернее, его круглую макушку, потому что небезызвестный Санчо Панса как раз согнулся в низком поклоне.

– Рада приветствовать, добрейший Санчо…

Таковы правила игры. Она видит его впервые в жизни, но зовет по традиции «добрейшим».

Пришелец выпрямился. Лицо его было розовым от прилива крови – слишком низко и долго кланялся; глаза Альдонсы встретились со светлыми, внимательными, непроницаемыми глазами гостя:

– С нижайшим поклоном, сеньора Кихано…

Она поморщилась:

– Позволяю вам звать меня Альдонсой, любезный друг. Вы устали? Вы прямо с дороги – к нам?

Голубые глаза пришельца оставались спокойными:

– Почти, госпожа Альдонса. С дороги я, признаться, заехал в местную цирюльню – побриться, помыться… А то с дороги, знаете, будто гуси за пазухой ночевали…

Она отвела глаза. Неприлично так таращиться на Санчо Пансу; терпи, терпи, Альдонса, время еще не пришло… Ключ подошел к замку, а раздастся ли щелчок – скоро узнаем…

– Итак, добрейший Санчо, этот дом готов принять вас на те несколько дней, что остались до двадцать восьмого июля, столь значительного для семейства Кихано дня. Именно в этот день Рыцарь Печального Образа совершил свой первый выезд; в этот день и вы с сеньором Алонсо по традиции должны пуститься в путь… Управившись с ослом, Фелиса покажет вам вашу комнату. Вы, наверное, голодны?

– Я неприхотлив, сеньора, – смущаясь, заверил гость. – Не тот голод, когда пузо не кушает, а тот голод, когда ухо байку не слушает… Простите, – Санчо замялся. – В нашем роду… в роду Панса много басен рассказывают о семействе Кихано.

– И в цирюльне вам тоже кое-чего наболтали, – доброжелательно ввернула Альдонса.

Санчо обезоруживающе улыбнулся:

– Не без того, сеньора, не без того… В болтунах, сеньора Кихано, недостачи нет, собака лает – ветер носит, от брехни, говорят, и кишки переплутались… Сеньора, а это вот и есть Рыцарь Печального Образа?

Вслед за Санчо Альдонса глянула на гобелен.

– Я таким его и представлял, – сообщил Санчо не без самодовольства.

– Таким и представляли?

Альдонса потянула за шелковый шнур, с виду точно такой же, как для задергивания портьер. Со скрипом завертелись несмазанные блоки; гобелен, изображающий Рыцаря Печального Образа, разошелся ровно посередине и разъехался в стороны, а на его месте обнаружился портрет, на котором Дон-Кихот смеялся.

Старый человек хохочет во все горло. Веселые морщинки, обнажившиеся зубы, мелкие, но крепкие, без единого черного пятна. Лукавые глаза. Встопорщенная бороденка.

Санчо мелкими, робкими шажками приблизился к портрету. Оглянулся на Альдонсу:

– Сеньора… ЭТО Рыцарь Печального Образа?

– Этот портрет написан человеком, хорошо знавшим Алонсо Кихано-первого, – сказала Альдонса. – Говорят, что Рыцарь Печального Образ вовсе не был так засушен, как это принято считать. Говорят, он любил жизнь. Говорят… говорили, что на этом портрете он более похож на себя, чем на всех прочих изображениях.

Санчо снова перевел взгляд на портрет; поклонился Дон-Кихоту – почтительно, до пола.

Альдонса выждала минутку – потом снова дернула за шнур, и портрет скрылся под гобеленом.

– А… почему вы его прячете, сеньора Альдонса?

– Потому что, – Альдонса секунду раздумывала, как объяснить ему и стоит ли объяснять. – Потому что, любезный Санчо, сокровенное должно быть сокрыто, а праздник, лишенный обрамления будней, теряет свою привлекательность. Рыцарь Печального Образа – головоломка, которую мы разгадываем каждый день…

Она хотела еще что-то сказать, но в этот самый момент со двора донеслись голоса, и хлопнула входная дверь.

– Сеньор Алонсо приехал? – быстро спросил Санчо.

С веселым топотом вбежала служанка:

– Сеньора Альдонса, почтальон! Новые письма!

Разномастные, разновеликие конверты с цветными печатями. Целый ворох, штук десять; Альдонса сложила их, не вскрывая, на конторку:

– Вот, господин Санчо, чем ближе двадцать восьмое июля, тем чаще нам пишут… Господа хотят познакомиться с Дульсинеей Тобосской, дамы зовут в гости Дон-Кихота… Иногда попадаются письма врагов, которые читать смешно и грустно… Вот видите, неподписанный конверт, конверт без обратного адреса? Хотите узнать, что внутри? Наверняка это тот самый аноним…

Хрустнула под пальцами неприятная черная печать.

– «Алонсо, ты смешон. Ты паяц, ты ярмарочный скоморох. Если ты все-таки решишься отправиться в свой фарс-вояж…» Слово-то какое, – Альдонса кинула письмо на груду прочих писем. – Вот, господин Санчо, так и живем… Кстати, тот портрет, под которым вы сейчас стоите, изображает Диего Кихано, который приходится отцом моему Алонсо… нашему Алонсо, – добавила она не без горечи. – Именно с этим идальго путешествовал в свое время ваш достойный батюшка…

Санчо улыбнулся, будто извиняясь:

– Нет… То был мой дядюшка Андрес Панса. Он, сеньора Альдонса, вернулся из путешествия весьма раздосадованный и сказал своим сыновьям, что… короче говоря, сеньора Альдонса, ехать с сеньором Дон-Кихотом выпало мне, потому что меня зовут Санчо. Отец мой меня так назвал… все мечтал, покойник, чтобы я стал губернатором на острове…

Санчо улыбнулся и развел руками, как бы извиняясь за глупость отца. Как бы говоря: ну что поделаешь, мы с вами понимаем правила этой игры, чего уж там говорить, Кихано все равно не смогут заплатить за услуги по-настоящему…

– Вы достойный потомок своего знаменитого предка, – сказала Альдонса искренне, потому что весть о непрямом родстве Санчо и предыдущего оруженосца-Пансы оказалась для нее приятной неожиданностью. – Вам очень подходит имя Санчо. Тот, самый первый Санчо, что сопровождал Рыцаря Печального Образа, был по-настоящему верен… И был хоть простодушен и неграмотен, зато благороден сердцем, остроумен… Фелиса, не надо стоять за портьерой. Чего тебе?

Девчонка слегка покраснела, но только слегка. Пройдет немного времени, и, пойманная на горячем, она будет хранить невозмутимость; как только уйдет Алонсо, я уволю ее, подумала Альдонса и похолодела от будничности этой мысли: как только уйдет Алонсо…

– Я хотела спросить, – сквозь краску смущения сообщила Фелиса, – когда накрывать на стол?

– Как только вернется сеньор Алонсо… Ступай.

На этот раз она, кажется, действительно ушла. Ну почему любая служанка, стоит ей освоиться в доме, сразу начинает шпионить за господами?!

– Сеньора Альдонса, – осторожно начал Санчо, – простите деревенщину, я хотел бы спросить…

– Спрашивайте, – сказала она как можно равнодушнее.

– Гм… Сеньор Алонсо читал рыцарские романы?

Она сухо усмехнулась:

– Всего несколько штук, в юности… Упреждая ваш вопрос, сообщу, что сеньор Алонсо не верит ни в великанов, ни в злых волшебников и совершенно равнодушен к похождениям Амадиса Галльского.

– Сеньор Алонсо… – голубые глаза мигнули. – Сеньор Алонсо действительно хочет нести в мир… счастье?

Слово «счастье» прозвучало в его устах как-то стыдливо и испуганно. Как будто маленький мальчик пробует на вкус медицинское название полового органа.

– А что такое? – спросила она, внутренне подбираясь, но сохраняя прежний небрежно-любезный вид. – Что вы имеете против счастья для всего человечества, а?

Он улыбнулся, пытаясь понять, издевается она или просто шутит:

– Ничего… Как по мне – пускай, счастье для всех, даром, и пусть никто не уйдет обиженный… Но сеньор Алонсо действительно верит в эту вашу легенду?

– В эту нашу легенду, – мягко поправила Альдонса. – А вы, Санчо, вы в нее не верите?

Оруженосец замялся:

– Да как сказать…

– Скажите, Санчо, – Альдонса пошла напролом, – а вы вообще-то хотите ехать с сеньором Кихано в это… такое своеобразное… путешествие?

Санчо открыл рот – и закрыл его снова. Альдонса ждала; от ответа Пансы так много зависело, а она почему-то была уверена, что ответит он честно…

…Грохот в сердцах захлопнутой двери. Шаги; Альдонса услышала ЕГО голос раньше, чем на пороге комнаты обнаружилась высоченная фигура:

– Альдонса! Он опять ее бьет. Опять бьет Панчиту. А ее собственная мать не пускает меня в дом! Семейные, мол, дела, сами, мол, решат… Сор из избы… Ладно. Когда я надену латы – пусть она только попробует вякнуть про семейные дела! Эта скотина, ее отчим, он…

– Алонсо, – тихо сказал Альдонса, и только тогда он заметил гостя.

* * *

– Друг мой Санчо…

Сегодня он произносил эти слова впервые в жизни. То есть нет – он повторял их часто, раздумывая о будущем, лежа ночью без сна; но теперь слова, обращенные к живому человеку, наконец-то наполнились смыслом.

Оруженосец опустился на колено:

– Пошли Бог вашей милости счастья в рыцарских делах и удачи в сражениях…

– Друг мой Санчо! – Алонсо поспешил поднять его. – Вы… вы готовы принять пост губернатора на подходящем для этого острове?

Так говорил отец. «Прежде всего ввернем о губернаторстве и посмотрим, как он ответит».

Санчо рассмеялся. Без сарказма, без желчи – радостно, отдавая должное веселой шутке.

У Алонсо немного отлегло от сердца.

Тот, что отправлялся с отцом, был тучен и корыстолюбив; когда ему напомнили о губернаторстве, только кисло поморщился. Он постоянно требовал денег – какой-то платы, каких-то «суточных»; Алонсо не оставляла мысль о том, что именно из-за его предательства отец и погиб. Умер на обочине пустой дороги, всеми брошенный, захлебнулся в грязной луже, избитый, не в силах подняться… Люди, которым он хотел помочь, бросили его валяться в грязи, а тот Панса ограничился телеграммой домой…

Усилием воли Алонсо отогнал черное воспоминание.

– А мы тут как раз говорили о счастье для всего человечества, – улыбнулась Альдонса.

Оруженосец крякнул:

– Да уж… О счастье хорошо поговорить перед ужином, пищеварению, вроде бы, способствует…

– Вы голодны, – спохватилась Альдонса. – Пойду распорядиться насчет ужина…

Алонсо мягко поймал ее за локоть:

– Надень, пожалуйста, тот кулон… мой любимый. Пусть будет праздник!

– Цепочка порвалась, – грустно улыбнулась Альдонса. – Я снесла ее чинить к ювелиру.

* * *

Алонсо пребывал в прекрасном расположении духа. Добрая примета – оруженосец прибыл вовремя, и звать его Санчо, как и того, первого.

Разумеется, не избежать визитов досужих соседей. Разумеется, они все припрутся сюда под разными предлогами, и первым явится, конечно, Карраско…

Фелиса подавала на стол. Наливая вино в бокал Алонсо, она наклонялась так низко, что касалась грудью его руки; Алонсо не было неприятно, наоборот – он улыбался. Наверное, это потому, что я добрый сегодня, думалось ему. У меня хватит приязни на всех, в том числе на глупенькую Фелису…

Он украдкой поглядывал на Альдонсу, но та, казалось, с увлечением слушала Санчо и не обращала внимания на почти неприкрытые вольности, нахально творимые под самым ее носом. Правда, и Фелиса умела выбрать момент – пополняла бокал Алонсо только тогда, когда Альдонса отворачивалась.

– Господин мой, – начал Санчо со смущенной улыбкой. – Вы позволите, я уже буду вас так называть? С тех пор как семейство Панса переехало под Барселону… об истории странствующих рыцарей приходилось судить со слов тех Панса, что возвращались из похода. Признаться… мой дядюшка Андрес, который сопровождал в походе вашего батюшку… он понарассказывал всякой ерунды, но ведь его у нас на хуторе каждая собака знает как, простите, брехуна. Мой отец не таков, иначе не назвал бы меня Санчо. Но вы все-таки скажите, сеньор Алонсо, что, ваш батюшка преуспел в походе? Защитил кого-нибудь? Спас?

Алонсо посмотрел Санчо в глаза; кажется, он был искренен. Он был простодушен, как и положено, и спрашивал без тайного умысла, без подковырки.

– Мой отец Диего Кихано, – сказал Алонсо медленно, – был образцом рыцарской доблести и подлинного милосердия… К сожалению, пространствовал он недолго. Мой отец вступился за работников, над которыми издевался хозяин… а хозяин пообещал работникам денег, если они изобьют отца. И они избили его, и он умер…

Алонсо замолчал. Посмотрел на Альдонсу; та сидела прямая, невозмутимая, и он проклял себя – зачем понадобилось говорить об этом как раз перед выездом? После всех этих ночных сцен? И кто знает, что она скажет сегодня ночью… Или о чем промолчит, закусив зубами край подушки…

– Правда, говорят, лысая, а кривда чубатая, – кашлянул Санчо. – Бог им судья… Только вот я смотрю… такая куча, простите на слове, благородных господ здесь на портретах… Может, вы расскажите мне, оруженосцу, какую-нибудь… историю с хорошим концом? Кто вдову защитил, кто за обездоленного заступился… да?

Молчание.

Альдонса невозмутимо пила воду. Маленькими аккуратными глоточками.

– Друг мой Санчо, вот история рода Кихано, – Алонсо обвел рукой портреты. – Все эти господа были наследниками Дон-Кихота, и каждый из них, достигнув зрелых лет, надевал доспех и отправлялся в странствия. О каждом из них слагались легенды…

Алонсо сделал паузу. Как бы для значительности, а на самом деле затем, чтобы из множества деяний своих славных предков выбрать самую что ни на есть убедительную «историю с хорошим концом»…

– Вот, друг мой Санчо, слева от лестницы вы видите портрет Алонсо Кихано-четвертого. Этот человек был требователен к себе и к другим; некоторые называли его фанатиком. Но неправда, что он призывал сжигать на кострах всех, кто не разделяет его убеждения; это домыслы, каких много вокруг семейства Кихано… Алонсо-четвертый знаменит тем, что спас ребенка от чудовищной бешенной собаки!

Санчо странно улыбнулся – и почему-то взглянул на Фелису.

Задребезжал дверной колокольчик.

* * *

Альдонса пила, хоть ее уже мутило от этой воды; Диего Кихано, несчастливый отец Алонсо, смотрел на нее с портрета.

Так надо, молча говорил дон Диего. (Альдонса отлично помнила его – они с Алонсо уже были мужем и женой, когда однажды двадцать восьмого июля Диего Кихано ушел в свое странствие). Так надо, терпи. Будь достойной подставкой для статуи прекрасной Дульсинеи…

– Сеньор Карраско, – сообщила Фелиса.

Альдонса нахмурилась. Сказаться больной? Уйти к себе?

Это была бы слабость, в Альдонсином роду не водилось слабачек. А как ее свекровь, мать Алонсо, шла за гробом своего замученного мужа? Прямая, как гвадаррамское веретено, с невозмутимым, будто высеченным из мрамора лицом…

И той же ночью умерла от сердечного приступа.

– Добрый день, милейший Алонсо, – юнец Карраско уже стоял в дверях. – Добрый день, дорогая Альдонса… О-о-о, так это и есть наш оруженосец?

– Это не вполне ваш оруженосец, – отозвался Алонсо с недоброй улыбкой. – Это наш оруженосец, любезный Самсон… Присаживайтесь. Фелиса, еще один прибор… Санчо, это Самсон Карраско, друг семьи.

* * *

Карраско переминался с ноги на ногу:

– Нет-нет, Алонсо, я не хотел бы… у вас домашний, в некотором роде семейный ужин… Я всего на минутку, Алонсо, можно вас на пару слов?

– Я слушаю, – Алонсо пожал плечами. – Здесь все свои.

– Алонсо, – гость замялся, – вы жаловались на бессонницу, так я добыл для вас великолепное снотворное! Куда лучше обыкновенной цикорной воды!

И торжественно замолчал, очевидно, дожидаясь похвалы.

– Он прекрасно спит, – холодно сообщила Альдонса. – Можете мне поверить, он спит, как ребенок.

Карраско не смутился:

– Очень хорошо, дорогая Альдонса, это просто прекрасно… Но волнения, но магнитные бури, изменение атмосферного давления – это все очень влияет на людей, подобный нашему Алонсо. Я сам в такие дни плохо сплю, что уж говорить о…

Он запнулся. Вздохнул; обернулся к Пансе:

– Санчо, любезный Санчо! С вами мне надо тоже переговорить… Потом, конечно. Потом. Вы ведь будете сопровождать нашего идальго в походе, а странствия рыцаря – это не прогулка за грибами, здесь может быть много непредвиденных случаев, ситуаций, травм как физических, так и моральных… А я чувствую ответственность за здоровье Алонсо. За его душевное здоровье.

Алонсо весело подмигнул:

– Самсон, за последнюю неделю ты похудел и плохо выглядишь. Нельзя, чтобы доктор, переживая за пациента, сам угодил на больничную койку…

– Я успокоюсь только тогда, когда ваш поход благополучно завершится, – отрезал Карраско, взгромождаясь за стол прямо напротив Санчо. Чуть поспешно кивнул Фелисе, предлагая наполнить его бокал. Выпил; промокнул салфеткой губы:

– Санчо… На вас ложится большая ответственность. Я научу вас некоторым тестам.

– Отправлялся бы ты с нами, – предложил Алонсо, отхлебывая от своего бокала.

– Я рад, что ты еще способен шутить, Алонсо… – кисло улыбнулся Карраско. – Санчо, запомните: вы с вашим хозяином должны видеть одно и то же. Если вы увидите мельницы – Дон-Кихот смело может с ними сражаться. Но если вы будете видеть мельницы, а сеньор Кихано – великанов, тогда срочно надо возвращаться назад, это я вам как доктор говорю…

Санчо перевел наивный взгляд с гостя на хозяина и обратно, вздохнул, развел руками:

– Сеньор Алонсо, не понимаю, чего от меня хочет этот господин…

Карраско нахмурился.

– Видите ли, Санчо, – Алонсо примиряюще улыбнулся. – Семейство Карраско – друзья семьи Кихано… Эта дружба длится вот уже несколько столетий.

Альдонса хмыкнула.

– Я психиатр, – сварливо сообщил Карраско. – То есть я начинающий психиатр, но мой отец, тоже Самсон Карраско, он был светилом психиатрии. Он наблюдал еще дедушку нашего Алонсо, и уж конечно, он наблюдал его отца… У меня есть архивы двухсотлетней давности! Для психиатрии очень важны наследственные связи, и, зная историю семьи Кихано, я могу многое предсказать… – тут он сжал губы и скорбно покачал головой. – Наследственность… Вы понимаете? У семьи Кихано такая наследственность, что…

И Карраско сложил брови домиком, а Санчо обернулся к портретам на стене – теперь он разглядывал их с подозрением, будто желая отыскать искорку сумасшествия в печальных глазах предков Алонсо.

– Санчо, не принимайте все это слишком близко к сердцу, – вкрадчиво сказала Альдонса. – Так называемая психиатрия больше здоровых сделала больными, чем больных – здоровыми. На самом деле слухи о так называемом безумии Рыцаря Печального Образа сильно преувеличены.

– Так ли преувеличены, дорогая Альдонса? – не сдавался Карраско. – Еще в детстве отец заставлял меня на память заучивать отрывки из медицинских статей, в частности такое вот определение: «Безумие Дон-Кихота носит характер паранойяльного бреда. При этом бред носит систематизированный характер. Бредовыми являются не идеальные нравственные устремления Дон-Кихота, а форма и способы их исполнения. Можно думать, что у благородного рыцаря наступило возрастное снижение психики, проявляющееся в сентиментальности, неадекватном восприятии рыцарских романов, неспособности реально оценивать свои физические возможности».

– Это безграмотно, – поморщился Алонсо. – Самсон, я не знаю как насчет медицины, но в грамматическом отношении этот отрывок ниже всякой критики. Безумие носит характер, бред тоже носит характер… Кто кого носит?

– Уж лучше чирей на заду, чем лекарь в доме, – невозмутимо добавил Санчо. – Потому как чирей лопнет, а лекарь, пока не уморит – не отступится…

Карраско глянул на него с плохо скрываемым презрением:

– Ладно, сеньор Санчо, «лекарям», как вы изволили выразиться, можно не доверять… Но источник, которому принято верить… надеюсь, понятно, о какой книге я говорю? Так вот в этой книге написано буквально следующее: «…мозги его высохли, и он совсем рехнулся». Рехнулся! А сегодня, в свете достижений современной науки можно смело утверждать, что у несчастного прародителя Дон-Кихотов имела место вялотекущая паранойяльная шизофрения, осложненная атеросклерозом!

Некоторое время над столом стояла тишина. Санчо готов был ввернуть присказку – но в последний момент осекся. Не решился.

– Возможно, Рыцарь Печального Образа был действительно оригинален в поступках, – мягко сказала Альдонса. – Но те совершенно здравомыслящие люди, которые издевались над ним, лицедействовали перед ним и играли с ним в «Дон-Кихота» – неизмеримо хуже.

Это она напрасно, подумал Алонсо. Самсона можно терпеть, иногда его общество занимательно, но намекать ему на роль его предков в истории донкихотства…

– Сеньора Альдонса! – шипящим шепотом начал Карраско. – Вот уже не в первый раз я слышу… – он махнул рукой гобелену, будто призывая его в свидетели. – Все эти сказки о том, что мой предок Карраско, в честь которого меня назвали Самсоном… что этот достойный человек будто бы погубил Рыцаря Печального Образа – все это ложь! – Карраско обернулся к Санчо, и указующий перст едва не уперся оруженосцу в грудь. – Он спас его! Он его спасал, немощного старца, спасал, возвращая домой… Да, он в какой-то степени лицедействовал, представившись Рыцарем Белой Луны, но Дон-Кихота он одолел в честном поединке! И что бы не говорили некоторые…

– Не волнуйтесь так, – улыбнулась Альдонса. – В конце концов, разве вы можете нести ответственность за деяния своих предков?

Санчо удрученно покачал головой:

– Прошу прощения, господа… Пусть лекаришки глупый народ – но ведь и в семействе Панса слыхали, будто бы Рыцарь Печального Образа, отправляясь в свой первый поход, вот как раз двадцать восьмого июля… что он был тоже, как бы…

И Санчо покрутил пальцем у виска, стараясь при этом, чтобы жест вышел как можно более деликатным.

– Людям свойственно называть безумным все, что выходит за рамки их понимания, – сухо отозвалась Альдонса. – Когда человек отправляется в далекое трудное странствие, чтобы заступаться за обиженных, на которых, кроме него, всем плевать… конечно, такого человека легче вообразить больным.

Лицо Карраско приобрело нездоровый пурпурный оттенок. Заливая обиду, психиатр приложился к бокалу – благо Фелиса была начеку и вовремя успела наполнить его.

– Но ведь наш сеньор Алонсо, – медленно сказал Санчо, – ведь он тоже отправляется в далекое и трудное… и опасное… и что там говорить, чреватое колотушками путешествие… отправляется ради всеобщего счастья. Посмотрите на него – ведь он в здравом уме?

И все посмотрели на Алонсо, а он поднял свой бокал и осушил его.

– Здравый ум, – сказал он глухо, – здравый смысл, душевное здоровье… велит нам пройти мимо матери, которая, опоив маковым настоем грудного ребенка, тащит его собирать милостыню…

– Да, но… – осторожно начал Санчо. – Но… сможет ли благородный идальго заменить младенцу мать? Пусть даже такую скверную? И куда он денет мальца – в приют? Или сам станет его воспитывать? И сколько таких мальцов ему придется в конце концов подобрать?

Карраско молча сопел, наливаясь вином; Алонсо понял, что дал втянуть себя в спор. Что ему трудно сдержать себя, что он не сможет остановиться:

– Маленькая Панчита, наша соседка, которую каждый день бьет ее скотина-отчим… Тоже любит свою мать! А мать заступается за мужа, выгораживает этого… эту сволочь! А Панчита ее любит! А мы терпим, и проходим каждый день мимо этого дома…

– Алонсо, – тихо сказала Альдонса.

Алонсо опустил плечи:

– Нет, все в порядке… Санчо, друг мой Санчо, ну конечно же я не сумасшедший. Был бы я сумасшедшим – ни за что не пошел бы никуда, да и Самсон, – Алонсо чуть усмехнулся, – никуда не пустил бы меня… Вы думаете, я не понимаю, как буду выглядеть со стороны? Копье, латы, фамильный шлем? Я понимаю, Санчо. Те, за кого я вступлюсь, не скажут мне ни единого доброго слова. Даже те, которым я на самом деле смогу помочь. Никто. Они будут плевать мне вслед. Они будут кидать в меня камнями и комьями грязи. Если я упаду – они будут топтаться по мне, если попытаюсь усовестить их – они будут ржать и хлопать в ладоши. Издевательства, унижения, кровь и грязь – вот что ждет меня в дороге, а вовсе не слава. А я в здравом уме. И я почему-то иду? Почему, а?

– Почему? – тихо спросил Санчо. – Вы наверное верите мой господин, в эту старую легенду? Что с каждым шагом Росинанта… приближается новый Золотой Век, и когда-нибудь новый Дон-Кихот сумеет защитить, ну, всех на свете несправедливо обиженных. Что одно его имя будет вселять, ну, ужас в сердца негодяев… И наступит время, когда не будет униженных нищих старух, и брошенных детей, и этих, ну, падчериц, которых избивает отчим…

– Золотой Век никогда не настанет, – жестко сказал Алонсо. – Вернее… нет. Не так. Не знаю, настанет ли Золотой Век. Знаю, что должен идти… Что на дороге должен быть Дон-Кихот. Что он должен любить Дульсинею…

Он набрал в грудь воздуха. Наверное, он сказал бы что-то очень важное – но речь его оборвал Карраско, уже пьяненький, но все еще переживающий обиду:

– Да, кстати, насчет наследственности! Мы тут все спорим, был ли Рыцарь Печального Образа сумасшедшим в медицинском смысле этого слова… Допустим, это действительно спорный вопрос. Но вот наследственность Дон-Кихота… Для того, чтобы оказаться в зоне риска, сеньору Алонсо достаточно иметь в предках одного только сеньора Кристобаля Кихано!

Карраско встал и, покачиваясь, направился к портрету за портьерой. Дернул в сторону тяжелый бархат, открывая взглядам бледное, одутловатое лицо со стеклянными глазами; еще один портрет, еще один Дон-Кихот, но только стыдливо задернутый шторкой от посторонних глаз.

– Это, милейший Санчо, – с нажимом произнес Карраско, – прямой потомок Рыцаря Печального Образа, один из предков нашего Алонсо, который в свое время тоже вступил на стезю Дон-Кихотства… Это сеньор Кристобаль Кихано! Диагноз на диагнозе, принудительное лечение не представилось возможным провести, в конце концов безумец погиб от аркебузной пули… И этот человек – предок нашего Алонсо! А вы смеетесь надо мной, когда я предлагаю сеньору Кихано еженедельные психиатрические тесты…

– Фелиса, ты оглохла, кто-то пришел, – излишне резко сказала Альдонса.

Карраско замолчал. Возможно, понял, что, протрезвев, пожалеет о сказанном.

– Сеньор Авельянеда! – объявила Фелиса.

– Добрый вечер, любезные сеньоры, – радостно забормотал сосед еще заранее, в коридоре. – Ой… Кто это у вас? Неужели прибыл тот самый Санчо Панса? Здравствуйте-здравствуйте, любезный Санчо!

Как трогательно он разыгрывает удивление. Слыхом, мол, не слыхивали о появлении Санчо, а зашли просто так, по-соседски…

– Алонсо, мой друг, я зашел по-соседски… За стол? Нет, нет, неловко…

– Санчо, это наш сосед, сеньор Фернандо Авельянеда, благородный идальго… Сеньор Авельянеда, сделайте милость, присаживайтесь. Фелиса, еще один прибор…

– Прошу-прошу вас, без титулов!.. Я зашел на одну минутку. Скоро двадцать восьмое июля, я понимаю, что у вас и без меня дел невпроворот… Я, вот, принес то, что мы с женой у вас брали читать: «Срок для Амадиса», «Ловушка для Амадиса», «Амадис в беспределе»… Потрясающие книги! Потрясающие! Невозможно оторваться, какое напряжение, какой размах действия, какой герой… А вот «Амадис против Фрестона» мы еще не читали, можно взять? А для жены – «Рыцарь моей страсти». Она очень просила… Я на минутку, я сейчас уйду!

И, приговаривая таким образом, Авельянеда оказался там же, где перед тем Карраско – за столом:

– Мне неловко, право же… И меня ждет жена…

– «Амадисом против Фрестона» у меня сынишка зачитывался, – подал голос Санчо. – Все семейство на Амадисе помешалось: «Капкан для Амадиса», «Меч Амадиса», «Амадис на зоне»… Однако, милостивый сеньор, я по простоте своей думал, что это для простых людей книжки. Что благородные господа ими брезгуют… – Санчо смотрел на Авельянеду столь же спокойно и бесхитростно, как перед тем смотрел на него, Алонсо, интересуясь добрыми деяниями Дон-Кихотов.

Авельянеда рассмеялся:

– Любезный Санчо, вы касаетесь давнего спора… Я говорю и утверждаю, что рыцарские романы, если их понимать правильно, не могут принести вреда, а, наоборот, приносят пользу. Рыцарские романы, друг мой, вечны. Им подвластны как простолюдины, так и идальго, так и сам король… Верите ли – однажды, вернувшись домой, я застал все свое семейство в слезах – они плакали, потому что Амадис умер! И как же благородны и искренни были эти слезы… Рыцарские романы развлекают и взывают к добрым чувствам. Они не обманывают людей, уставших от повседневных забот и работы: добро в них непременно побеждает зло. В них описывается, как должна быть устроена жизнь, а не как она устроена на самом деле – в этом их неоспоримое достоинство!.. Разумеется, если не верить в них безоговорочно, как в конце концов поверил, – Авельянеда со вздохом взглянул на гобелен, – наш Рыцарь Печального Образа…

– А, собственно, коли Рыцарь Печального Образа взялся подражать Амадису, – беспечно заметил Санчо, – почему до сих пор мне не попадались книжицы «Дон-Кихот против великанов», «Возвращение Дон-Кихота», «Клетка для Дон-Кихота», «Страсть Дульсинеи» и так далее?

Авельянеда запнулся. Крякнул:

– Любезный Санчо… Это были бы слишком печальные книжки. Жизнь слишком грустна сама по себе, чтобы читать романы с плохим концом… Читая книжки про Амадиса, мы радуемся его подвигам, а стало быть, получаем заряд положительных эмоций, – сосед назидательно поднял палец. – Кроме того… ведь, если говорить откровенно, сам «Дон-Кихот» написан из рук вон плохо. Такое впечатление, что автор его ни разу не перечитывал… Оруженосец Санчо появляется в пятой главе, а пословицами начинает сыпать в девятой! А как меняются персонажи по ходу романа? В начале и в конце – это же абсолютно разные люди! Это авторский, извините меня, непрофессионализм, неумение раскрыть характер героя… И эти скучные вставные новеллы! Нет, романы про Амадиса пишут профессионалы, они думают о читателе, и читатель платит им доверием и любовью…

– Книжки про Амадиса забываются на второй день, – сухо возразил Алонсо. – А Дон-Кихота помнит всякий, кто хоть раз слышал о нем.

Авельянеда прищурился:

– А зачем тогда, сеньор Алонсо, вы собираете вашу замечательную библиотеку? Только ли это дань традиции, основанной вашим известным предком? Или все-таки сами нет-нет да и почитываете? А? Не смущайтесь, сеньора Альдонса, все мы грешим слабостью к рыцарским романам, и только сноб стыдится признаться в этом… Кстати, насчет Дон-Кихота, как он «живет в памяти народной». Знаете, что мне сказали мои племянники, десяти и одиннадцати лет, когда я однажды спросил их, кто такой Рыцарь Печального Образа? Они сказали – «такой сумасшедший смешной старик, который носил на голове бритвенный тазик»!

В наступившем молчании Альдонса вдруг рассмеялась:

– Браво, сеньор Авельянеда. Устами, как говорится, младенца… только скажите мне, куда девать те письма, что пачками приходят к нам в дом накануне двадцать восьмого июля? Люди всей Испании восхищаются семейством Кихано и просят нового Дон-Кихота освятить своим пребыванием их кров…

– Но ведь приходят и другие письма, – улыбнулся Авельянеда.

– Откуда вы знаете? – искренне удивилась Альдонса.

Авельянеда закашлялся:

– Это естественно… Где слава – там и хула… Особенно когда слава сомнительного свойства. Поколения моих предков, носивших фамилию Авельянеда, жертвовали на приюты, на больницы, но дома призрения… Подавали бедным… Вообразите, скольким людям помогло мое семейство за века своей истории! Скольким людям оно реально, по-настоящему, помогло! Бескорыстно – не ради славы, не ради писем от восторженных поклонников…

Авельянеда встал. Демонстративно вытер губы:

– Благодарю за прием… Значит, «Амадиса против Фрестона» можно у вас попросить?

– Фелиса, найди для сеньора Авельянеды «Амадиса против Фрестона», – с милой улыбкой распорядилась Альдонса.

Авельянеда вышел, раскланиваясь и сопя.

* * *

Цикады за окном.

Гладкий деревянный стол, с которого Фелиса уже собрала посуду; влажная столешница, запах мокрого дерева, и годовые кольца лежат причудливым узором, и можно проследить каждый год, прожитый деревом перед тем, как его превратили в стол…

Пусто. Гости разошлись, и Санчо тоже ушел к себе в комнату.

Цикады.

– …Как их всех раздражает Дон-Кихот… когда он не хочет по своей воле занимать место шута. Как раздражает… Альдонса, ты меня слышишь?

– Слышу, – после долгой паузы.

Алонсо потянул за потайной шнур, и гобелен с изображением печального старика уступил место портрету смеющегося Дон-Кихота.

– Ты знаешь, Альдонса? Что я хотел сказать… Почему вот он, Рыцарь Печального Образа, почему он превзошел славой всех своих потомков? Которые, согласно традиции, тоже пускались в путь?

– Потому что он был первый.

– И это тоже… Но все-таки, Альдонса… вот посмотри на него. И посмотри на них, – Алонсо обвел рукой комнату, указывая на портреты предков. – Тщеславный Мигель Кихано, подражатель Алонсо Кихано-второй… Селестин, Кристобаль, Алонсо-третий… Диего… А Рыцарь Печального Образа был одновременно фанатиком, средоточием благородства, дураком, мудрецом, сумасшедшим, философом, честолюбцем… Альдонса, как я ему завидую.

– Ты тоже хочешь быть всем на свете… в одном флаконе? – спросила она нарочито цинично.

– Нет… Я завидую ему, потому что он, отправляясь в дорогу, верил.

– В великанов?

– В благородство, Альдонса. И в свое высокое предназначение. Он шел на подвиги, а я… иду на унижение.

Стало тихо. Беззвучно смеялся с портрета Рыцарь Печального Образа.

– Альдонса?

– Что ты хочешь, чтобы я сказала тебе?

– Альдонса… Я себя чувствую ужасно старым. Выжившим из времени. Раньше людям хотелось счастья. Теперь им хочется удовольствий, комфорта… приятности. Во времена Дон-Кихота, – Алонсо кивнул на портрет, – над рыцарством уже смеялись. Но сейчас… сейчас стократ хуже, Альдонса. Я отправляюсь в дорогу. Нет, я выхожу на манеж… в маске клоуна. Черт, черт… Ты ведь знаешь, я не боюсь смерти. Я боюсь унижения. Которое обязательно будет. Потому что это путь Дон-Кихота, иначе нельзя… Извини, что я тебе все это говорю. Но с кем-то же я должен поговорить перед отходом?

Альдонса молчала.

– Не молчи… Скажи что-нибудь.

– Что?

– Что хочешь.

Альдонса через силу улыбнулась:

– Как ты думаешь… Если бы Рыцарь Печального Образа знал, на что идет и каким будет его путь на самом деле – он оседлал бы Росинанта?

– Это ненужный вопрос, – сказал после паузы Алонсо.

Альдонса кивнула:

– Ты хочешь, чтобы я уговаривала тебя? Уговаривала ехать? После всего, что пережито, после того, как погиб твой отец?

Он покачал головой:

– Я хочу, чтобы ты меня… уходя, я должен знать, что ты меня понимаешь.

Она подошла. Положила руки ему на плечи.

Но опять не сказала – ничего.

* * *

Дом продолжал удивлять его, и Санчо нравилось удивляться. В одну и ту же комнату можно было идти долго, через переходы и коридоры, мимо ряда окон-бойниц, спускаясь и поднимаясь винтовыми лестницами – и можно было попасть в одно мгновение, просто отодвинув неприметную портьеру. Дом, служивший жилищем многим поколениям Дон-Кихотов, не мог не перенять некоторой странности, сумасшедшинки; каждый новый хозяин что-то пристраивал и перестраивал, проламывал стены и замуровывал двери. Дом носил на себе следы этого хаотичного строительства – и вместе с тем на нем лежала печать бедности, ветхости, надвигающегося запустения.

Санчо изучал характер дома, понимая, что досконально понять его устройство не успеет; однако ему казалось, что, если он поймет тайну жилища Кихано, то ему будет легче понять и самого сеньора Алонсо.

И дом сыграл с ним веселую шутку. Случайно свернув в незнакомый коридор, Санчо оказался в нише, отделенной от гостинной только пыльным бархатом; в гостиной стояла полутьма, и было так тихо, что Санчо вздрогнул, когда, выглянув из-за портьеры, увидел в кресле сеньора Алонсо неподвижную фигуру хозяина.

Алонсо не услышал и не заметил Санчо – не только потому, что тот старался передвигаться бесшумно, но главным образом из-за своей задумчивости. Несколько секунд Санчо размышлял, окликнуть хозяина или убраться подобру-поздорову, и уже открыл рот, чтобы попросить прощения за беспокойство – когда в коридоре послышались легкие шаги, и Санчо едва успел нырнуть за портьеру, как в дверях появилась Фелиса с огромной щеткой и ведром в руках.

Санчо сидел в душной, пахнущей нафталином темноте, и почему-то не спешил уходить. В портьере нашлась сперва одна дырочка, маленькая, с бедным обзором, а потом и вторая – широченная прореха, неприличная даже, видно моль в этом доме не теряла времени даром… Через эту прореху Санчо видел, что Алонсо никак не отреагировал на появление служанки. Как сидел, так и сидит, не отрывая взгляда.

– Простите, что потревожила, сеньор…

Никакой реакции.

– Я приберу здесь, сеньор?

– Что? Прибери…

Звякнула, падая, дужка ведра, застаралась-заскребла по полу жесткая щетка, засопела девушка. Юбка мешала ей – и вот, бесстыдно задрав подол, она заткнула его за пояс, скинула туфли, по мокрому полу ступают две сильные маленькие ноги, обнаженные почти до бедра…

Санчо затаил дыхание. Мокрый пол был как зеркало, девчонка специально топталась по мокрому… Или она невинна до идиотизма, но вряд ли, насколько Санчо успел узнать Фелису – вряд ли…

Алонсо вышел из своих раздумий. Оторвал глаза от портретов, глянул на служанку, жаль только, Санчо из своего тайника не мог разглядеть, КАК ИМЕННО глянул…

– Сеньор Алонсо, – Фелиса приблизилась к самому креслу. – Тут под кресло пробка закатилась от вина, позвольте, я достану…

– Что?

– Пробка от вина, – упрямо повторила Фелиса. – Я достану. Пробка. От вина.

– Пробка?

– От вина! – теперь Фелиса невесть чему обрадовалась. – Вы сидите-сидите… Я так достану…

И, наклонившись, служанка полезла под кресло, и тонкая ткань юбчонки опасно натянулась на ее пышном задке.

На то и было рассчитано.

– Нашла? – глухо спросил Алонсо, и Санчо опять не мог понять, с каким выражением он смотрит на круглые Фелисины ягодицы.

– Вот, – Фелиса вынырнула наконец из-под кресла, и в руках у нее была действительно, кажется, пробка. – Вот… Пробка. От вина.

– От вина, – механически повторил Алонсо.

– Сеньор, – Фелиса продолжала стоять перед ним на коленях, – а хотите, я ее съем?

Алонсо молчал, и девчонка, морщась, попыталась откусить от пробки кусочек. Откусила! Жует!

– Перестань, – в голосе Алонсо обозначился испуг. – Брось немедленно! Ты что!

– Сеньор, – сказала Фелиса тихо, – вам правда будет жалко, если я умру?

– Что ты мелешь, – в раздражении бросил Алонсо.

– Нет… Сеньор, не делайте такого лица! Пожалуйста… не смотрите на меня так сурово! Если я виновата, накажите меня…

Теперь она говорила так тихо, что Санчо приходилось напрягать слух, чтобы различить слова между вздохами.

– Сеньор… накажите меня, но не уходите… вот так. Вы не можете… вот так уйти, не оставив… наследника. Не бросив семени в плодородную почву… а не на камень, сеньор Алонсо! Так нельзя! Так неправильно! Должен быть новый Дон-Кихот… Должно быть ваше продолжение в мире! Что же вы за мужчина, если не оставите сына! Это несправедливо… вам не простят ваши предки!

Тишина; Санчо видел теперь только широкую мужскую спину, маленькую ручку Фелисы, лежащую на колене сеньора Алонсо, розовую щеку с упавшими на нее локонами, блестящий и острый, как у птицы, глаз…

– Сеньор Алонсо, – всхлипнула Фелиса. – Верность даме сердца – нерушимая рыцарская… Но верность Дульсинее! А не сеньоре Альдонсе! Сеньор… я люблю вас так, что ради вас готова хоть ковриком под ногами. Вы скажете – «Фелиса, съешь эту пробку» – я съем… и буду улыбаться… Руку в камин, ногу в капкан…

Ладошка на мужском колене осторожно ерзала туда-сюда, а где была вторая Фелисина рука – Санчо не видел.

Минута прошла в молчании. Санчо ждал, и по спине его струился пот; сеньоры Альдонсы не было дома, и Санчо понятия не имел, какое продолжение может иметь это мытье полов…

Тяжелая рука опустилась девчонке на затылок. Потрепала за ухо; сжалась чуть сильнее, дернула так, что Фелиса вскрикнула.

Сеньор Алонсо поднялся и вышел прочь.

Фелиса провожала его взглядом, и слушала затихающие шаги, а когда опомнилась и оглянулась – в кресле сидел уже Санчо, сидел печальный и задумчивый, как перед тем хозяин. Смотрел на портреты.

– Ай!

Санчо молчал. Хмурился. Тяжело вздыхал.

– Как вы сюда… что это вообще за наглость? Я здесь мою полы… А вы натоптали!

Санчо кротко взглянул на Фелису. Отвернулся; девчонка занервничала не на шутку:

– А что такого? Я полы мою, ясно?

– Пробка, – загробным голосом сказал Санчо. – От вина… Ах ты девка ушлая, лисицей подшитая, а псом подбитая!

Фелиса сделалась красной, как мулета перед мордой быка. Некоторое время елозила тряпкой по полу; Санчо все сидел, и она не выдержала:

– А вам все равно никто не поверит.

Санчо многозначительно молчал.

– Ничего вы не видели. Подумаешь, пробка! Так и что?

Санчо молчал. Фелиса драила полы; наконец, отставила щетку:

– Санчо, – голос ее звучал теперь вкрадчиво, как журчание. – Санчо… А хотите шоколада? У меня есть… Хотите?

– Совесть мою купить? – осведомился Санчо.

Фелиса в сердцах швырнула шваброй об пол:

– Какую совесть! Чего вы хотите от меня! Это не ваш дом, это чужой дом… Хозяин в доме может делать что угодно, ясно вам? Что угодно и с кем угодно!

– Посоветуемся с сеньорой Альдонсой, – покивал Санчо. – Тут тебе и жаба сиськи даст…

– При чем тут… жаба… при чем тут сеньора Альдонса! Она и так все знает!

– Что – все? – удивился Санчо.

Некоторое время они смотрели друг на друга, не отрываясь.

– Вам все равно никто не поверит, – шепотом повторила Фелиса.

– Посмотрим, – с охотой отозвался Санчо.

– Санчо, чего вы от меня хотите?

– Ничего, – Санчо отвернулся.

– Ну пожалуйста, Санчо! Скажите!

Санчо снова посмотрел ей в глаза. Фелиса из последних сил сдерживала слезы.

Тогда он счел возможным усмехнуться.

Она поймала его улыбку – и робко, с надеждой, улыбнулась в ответ.

Тогда он насупился и отвернулся; она начала всхлипывать, тогда он посмотрел на нее снова – и поманил пальцем…

Она подошла.

* * *

До срока осталось пять дней.

Ужасно мало. Вечность.

– Я ходила к ним, – сказала вечером Альдонса. – Панчита опять в синяках… Я говорила с матерью.

Она замолчала – надолго.

– И что? – спросил наконец Алонсо.

– Ничего. Говорит – он пока трезвый, так работящий и добрый мужчина, а что падчерицу бьет по пьяни – значит, любит. Воспитывает.

– А она? – спросил Алонсо. – Мать?

Альдонса пожала плечами.

– Пять дней, – глухо сказал Алонсо.

– Она сказала, если ты еще раз к ним придешь – она позовет алькада…

– Хоть десяток алькадов.

– Господин мой, – не к месту вмешался Санчо, – а вы помните, что было с эти Андресом, там пареньком, которого Рыцарь Печального Образа… ну, за которого заступился? Так хозяин его еще хуже… сорвал на нем злобу. Как бы с этой Панчитой… ну, то же самое не получилось.

Тишина.

– Санчо, – голос Альдонсы прозвучал напряженно, – а вы бы сами сходили к этим соседям… поговорили бы… без угроз, но по-свойски. Как-нибудь… а?

– Да-да, сеньора, разумеется, – закивал Санчо. – Я схожу… может и не понадобится, копьем-то… может, по-хорошему получится. Говорят же – покраснеть не покраснеет, а подобреть, если хочет, так подобреет…

Алонсо скептически хмыкнул.

– Я пойду, – Альдонса поднялась. – Пойду спать… Алонсо, не засиживайся долго, ладно?

– Я сейчас приду, – кивнул Алонсо.

На самом деле он будет сидеть допоздна. Пока не станут слипаться глаза и не упадет на грудь тяжелая голова.

Потому что слушать молчание Альдонсы в темноте спальни – нет сил.

– Санчо… а ведь у вас тоже есть жена?

– Конечно, господин мой.

– И что… она вас спокойно отпустила? Никаких… отпустила?

– Да ну, – Санчо беспечно махнул рукой. – Поплакала, конечно… баба есть баба… только пацаны мои уже подросли, в хозяйстве управятся, хорошие хлопцы… А баба, она все уши мне прожужжала, чтобы какого-то жалования просил. Что оруженосцы жалование получают. Баба…

– Сколько? – тускло спросил Алонсо.

– Что?! – радостно переспросил Санчо, не веря своим ушам. Он подумал было, что господин его действительно намерился назначить ему жалование.

– Сколько у вас сыновей? – переспросил Алонсо.

– А-а-а… – Санчо попытался скрыть разочарование. – Четверо.

Алонсо молчал. Ранние морщины на его лице обозначились яснее; Санчо сделалось жаль его.

– Бросьте, сеньор Алонсо… Бог детей либо дает, либо не дает. Это не наше дело, это его Божий промысел… Бог старый хозяин – больше придерживает, чем раздает…

– Последний, – сказал Алонсо. – Я – последний Дон-Кихот…

– Сеньор Алонсо, – Санчо налег на стол локтями. – Вы меня простите, глупого мужика. Но вот… жалко, конечно, жалко, что прервался… Благородный род – это всегда жалко… Но вот что за беда?.. Кто о нем плакать будет, о Дон-Кихоте? Тот погонщик мулов, которому Дон-Кихот ни за что ни про развалил голову на постоялом дворе?

– Санчо, – сказал Алонсо после паузы. – В губернаторство на острове ты не веришь… Жалования я тебе назначить не могу – не из чего, извини… Почему ты со мной идешь?

– Так… это… – Санчо растерялся. – Традиция… Батюшка меня так назвал, Санчо… Традиция, говорит… И, опять же, все Панса, что с рыцарями уходили, домой живехоньки возвращались… не то что сами рыцари. Правда, вот, один мой родич без глаза вернулся, другому внутренности все отбили… А одному ногу переломали, так до конца дней и хромал… но ничего, главное – живехонек… Вот. А про губернаторство… Так легенда все-таки откуда-то взялась? Мы вот думаем, что легенда – брехня, а вдруг она не брехня? А вдруг да обломится мне губернаторство, а я в поход не пошел, на печи остался… Вот обидно будет, да?

Некоторое время Алонсо смотрел на него – а потом расхохотался – весело, искренне. И Санчо подхватил этот смех, и так они смеялись, оба страшно довольные друг другом, когда Алонсо вдруг осекся и нахмурился:

– Кто это там? Альдонса, ты?

В глубине комнаты плыла высоченная белая фигура, плыла, то открывая, то снова закрывая собой звездное небо за окнами.

– Альдонса? – неуверенно переспросил Алонсо.

Он прекрасно видел, что это не Альдонса. Это кто-то высокий, ростом с него, Алонсо; светлый плащ падает до пола, лицо закрыто складками капюшона, голова опущена, походка странная, неровная, как будто человек пьян или ранен и вот-вот упадет…

Санчо оглянулся и посмотрел туда, куда напряженно глядел его хозяин.

– Что? – переспросил удивленно.

– Да кто там ходит? – Алонсо встал. Санчо ухватил его за рукав:

– Кто ходит? Где ходит-то?

– Ты ослеп? Да вон же!

Санчо смотрел на него теперь испуганно:

– Сеньор Алонсо… Нет там никого. Что вы…

– Как нет?! Я своими глазами…

В глубине комнаты действительно никого не было. Пусто. Секунду назад был – и вот пропал…

Алонсо стряхнул руку оруженосца и шагнул навстречу ночи за окнами. На него пахнуло пряными запахами запущенного парка; он прислушался – за окном бушевали цикады, но звон их разбивался о стены дома, как разбиваются волны о борт надежного корабля, а здесь, в доме, стояла обомлевшая сонная тишина…

Тогда ему стало страшно.

Ведь он ясно видел бредущую в темноте высокую фигуру. Он ясно видел…

Рубашка прилипла к спине. Взгляд – невольный, суеверный – на шторку, прикрывавшую мутноглазый портрет безумного Дон-Кихота, сеньора Кристобаля Кихано…

– Санчо… – сказал он и поразился, как жалобно звучит его голос. – Ты здесь ничего не видел?

Оруженосец был уже рядом. Коснулся его руки:

– Сеньор Алонсо… Тут у вас дом такой, то лестница скрипнет, то сквозняк пройдется… Может и привидится всякое. Чего вы всполошились?

– Привиделось, – сказал Алонсо, сам стыдясь своего детского страха. – Привиделось, Санчо… Бывает.

* * *

Алонсо брел, подняв свечку, и мечтал только об одном – поскорее добраться до спальни, когда в темноте ему померещилось не дуновение даже – так, колебание воздуха, пламя свечки дрогнуло и чуть не погасло.

Сквозняк… бывает.

Бывает… Но потом ему померещился осторожный скрип половицы. Не случайный скрип пола, который давно хорошо бы починить – а именно негромкий, приглушенный звук, который издает половица, когда по ней идут на цыпочках.

Он малодушно оглянулся – ему показалось, что в конце коридора метнулась тень.

Некому тут метаться. Фелиса спит, и Санчо ушел к себе в комнату…

Показалось. Бывает.

* * *

Фелиса хрюкала от смеха. Затыкала себе рот подолом рубашки – и все равно смеялась, синея; в какой-то момент Санчо испугался, что она задохнется или проглотит язык.

– Какое у него было лицо! Нет, ты видел, Санчо! Вот умора… Ты смотрел на его лицо? Я бы что угодно отдала, чтобы еще раз его увидеть…

– Увидишь, – сказал Санчо нехотя. – Только… одно и то же повторять не надо. Теперь, к примеру, перевести часы… Или звук какой-нибудь, шелест…

– А ходить за ним уже не надо?

– Надо. Ходить будем по очереди – ты, я…

Фелиса минуту сдерживалась, а потом снова покатилась со смеху. У ног ее лежали самодельные ходули и старая льняная простыня.

– Нет, ну как вспомню его лицо… Не могу!

– А ты его не любишь, – сказал вдруг Санчо, сказал, сам не зная зачем. – Ты ему врала.

Фелиса сразу же перестала смеяться. Уставилась на Санчо, покрутила пальцем у виска:

– Ты чего это? Ясно, я его люблю. Чего это я его не люблю?

– Ты его не жалеешь, – сказал Санчо медленно.

– Здрасьте, – сказала Фелиса. – Чего его жалеть? Мы же балуемся, играем… Кстати, ты мне не сказал, зачем тебе все это надо?

– Зачем? – Санчо прищурился. – Уж такой веселый я человек, пошутить люблю. Понурая свинья, говорят, глубоко копает, зато веселой свинье желуди сами в рот валятся…

Фелиса прищурилась тоже:

– Так, может, ничего и страшного, если я сеньору Алонсо – признаюсь?

Санчо усмехнулся:

– Да? А если я скажу сеньоре Альдонсе про «пробку от вина»?

Фелиса презрительно надула губы:

– А что такого?

– А ничего такого, ничего особенного… Сеньору Алонсо я и сам признаюсь. Только потом. А то вся соль от шутки пропадет… Вот у меня старший сынаша пошутить тоже любит, дядьке своему однажды в сортир пачку дрожжей кинул…

Говоря, Санчо как бы ненароком протянул руку и нащупал мягкий Фелисин бок; девчонка отстранилась:

– Хваталки-то прибери…

Санчо обиделся:

– Уж и пощупать нельзя?

Фелиса насупилась. Отвернулась.

– Слушай, недотрога… А наследника сеньору Алонсо скоро родишь или нет? Бросили семена в плодородную почву – или покуда не собрались?

– Тебе какое дело? – спросила Фелиса недружелюбно.

Санчо пожал плечами:

– Слушай… Ты что, серьезно хочешь, чтобы твой сын был Дон-Кихотом? Чтобы тащился, как чучело гороховое, на Росинанте, получал тычки и пинки, валялся в дерьме и блевотине… ради какой-то там сомнительной славы? Славы дурачка-сумасшедшего?

Фелиса усмехнулась:

– Ну, кому как… Кому-то все равно, была бы слава, а какая – не важно… Вон, сеньор Мигель Кихано за славой в поход ходил. Глупостей натворил сверх меры, зато потом его узнавали всюду, куда бы не заявился. Автографы давал… Песни про него сочиняли… Песни-то плохонькие, до наших дней ни одна не дожила. Умер счастливым человеком – знаменитостью…

– Откуда ты все это знаешь?

– Это все знают, – засмеялась Фелиса, – это история рода Кихано…

– А ты, стало быть, на славу польстилась? Прилетела, как муха на мед?

– Дурень ты, – сообщила Фелиса. – Слава, рыцарь, донкихот… Кто тебе сказал, что мой сын попрется… в это их шутовское странствие?

– То есть? – Санчо нахмурился. – Он же будет наследник Дон-Кихота? Должен…

– Должен был мельник моей матушке, – зло сказала Фелиса. – Мой сын… если только у меня будет сын… будет наследником Кихано. А вовсе не донкихотом. Будет идальго… даже если бастард, а все одно единственный наследник. Я у нотариуса спрашивала..

– У нотариуса? – опешил Санчо.

– За дуру меня держишь? Конечно… даже если Алонсо из путешествия не вернется – есть сейчас способ доказать, что малый – его сын. Берется кусочек кожи трупа – и кровь ребеночка, и под мелкоскопом сравнивается… И тогда дом, титул, все переходит малому. Понял?

Санчо молчал.

* * *

– …Фелиса! Это ты?!

Тишина.

– Фелиса!!

Издалека, из кухни, далекое:

– Что-о?

– Кто здесь?!

Тишина. Фелиса на кухне, Санчо в конюшне, Альдонсы нету дома. Но кто-то же только что здесь был? Кто-то шел за ним по пятам? Шепот, возня, странный скребущий звук…

Показалось?!

Тишина. Мороз по коже.

* * *

Больше всего на свете он боялся утратить рассудок; отец нынешнего Карраско, старый сеньор Карраско, смотрел ему зрачки, поджимал губы, качал головой и успокаивал – настолько ненатурально и фальшиво, что лучше бы молчал…

Алонсо было тринадцать лет; его одолевали страшные сны. Ему мерещился черный человек, затаившийся под кроватью. Потом сны перешли в явь: дом, прежде знакомый до последней трещинки в пороге, в одночасье оказался населенным чудовищами. Алонсо никого не хотел видеть, замыкался в себе, прятался наедине с собственными страхами. Ему казалось, что учителя к нему придираются, что мать его не любит, что сеньор Карраско хочет специально засадить его в сумасшедший дом…

– Может, перерастет, – говорил матери сеньор Карраско. Мать утирала слезы.

Он перерос.

Вспоминая потом свои страхи, он не мог не поражаться мужеству Дон-Кихота. Попробуй-ка выступить против великанов, даже если великаны существуют в твоем воображении; все равно для тебя они реально существуют, ты видишь их в мельчайших деталях, от их поступи содрогается земля…

– Дай Бог, чтобы умопомрачение минуло вас, – говорил за неделю до собственной смерти старый Карраско. – Может, и минует… но учтите: вы можете деградировать сразу и бесповоротно, за несколько недель, и только раннее обнаружение и сильные медикаменты… могут замедлить процесс. А остановить его, если он вздумает начаться, остановить его не сможет никто на свете… Таков меч, что висит над вашей головой, таков ваш удел. Мужайтесь…

…Ему казалось, что предметы на его столе лежат не так, как он их оставил. Может быть, Фелиса обнаглела до того, что полезла к нему на стол?

Он почему-то на стал спрашивать. Хотел грозно прикрикнуть на нее – но в последний момент испугался невесть чего…

С того самого момента, когда он впервые увидел белую фигуру, которой не было на самом деле, которую не видел Санчо – с этого самого момента мелкие, а потом все более крупные несуразности зачастили одна за другой, складываясь в симптомы.

Ему чудилось, что его окликают по имени. Шепотом.

Он оглядывался.

Нет никого. Тени.

* * *

До срока осталось три дня.

Симптомы складывались в систематическую картину, Алонсо понимал теперь совершенно ясно, что сходит с ума. Медленно, но верно.

Свершилось то, чего он боялся с детства.

«Мужайтесь», – говорил тогда старый сеньор Карраско.

Алонсо мужался. До двадцать восьмого оставалось три дня, а он скрипел зубами и мужался; время то растягивалось неимоверно, то сжималось так, что день превращался в секунду.

Ему казалось, что за ним следят. Что его ни на миг не оставляют без внимания. Он различал за собой крадущиеся шаги, один раз он смалодушничал, позвал Фелису и велел ей обыскать дом…

Никого, разумеется, не нашли.

Ночью тени ползали по стене, в их пляске виделось мертвое лицо отца, застывшее от горя лицо матери и мутный взгляд сумасшедшего дона Кристобаля.

Сам Рыцарь Печального Образа являлся Алонсо во сне – безумный, с тянущейся по щеке липкой дорожкой слюны.

* * *

– Хватит, – хмуро сказал Санчо. – Будет, девка, пошутили – пора и честь знать. Сдается мне, ваш сеньор Алонсо шуток не понимает…

Фелиса удивилась:

– Да? А я как раз куклу сделала забавную, вроде как висельник, хотела сеньору за окошко подвесить…

– Хватит, я сказал…

– …А потом быстро снять, вроде как померещилось… был висельник – нет висельника…

– Хватит!

– Ладно… Не нужен висельник? Жаль. Скажешь хоть теперь-то, зачем тебе все это надо было?

Санчо взглянул на Фелису так, что та прикусила язык.

* * *

– Алонсо, – ночью Альдонса разбудила его, стонущего. – Алонсо… Это сон. Это всего лишь сон. Перестань… Что с тобой?!

Он прекрасно понимал, что с ним, но сказать Альдонсе не решился.

Болезнь разгонялась, как пущенный с откоса камень. Алонсо видел то, чего не видят другие; он видел, как опасно шатается над головой потолок, как проседают трухлявые балки.

– Альдонса… выйди из дома. Здесь небезопасно.

– Алонсо, что с тобой?!

Он сдерживался из последних сил, но болезнь одолевала, и тогда он пригласил Карраско.

– Сеньор Алонсо! Неужели?!

Юный психиатр был бледен, как тот призрак, что привиделся Алонсо в темноте гостиной; губы его тряслись, когда он осматривал Алонсо, стучал по коленкам, заглядывал в зрачки:

– Сеньор Алонсо… Надо успокоительное. Вот таблетки… Немедленно начинать усиленный курс… Значит, вам кажется, что вас преследуют? За вами кто-то ходит? А перед этим вам не казалось, что к вам плохо относятся?

Алонсо поморщился; Карраско покивал:

– Так… Мания отношения, мания преследования… Это паранойя! Шизофрения! Следующий этап – вы из преследуемого превратитесь в агрессора, вы будете очень, очень опасны для окружающих… Сеньор Алонсо, батюшка предупреждал меня… вам надо в стационар!

– Дон-Кихот в сумасшедшем доме, – сказал он с тяжелой усмешкой. – Нет, Самсон… ты не беспокойся. Сумасшедший Дон-Кихот больше не выйдет на дорогу. Дон-Кихот – не безумец, как принято считать! Нет, кто угодно, но только не безумец. Я обещаю тебе… Если я почувствую… если я пойму, что это все… я сам себя успокою. Мне больше нечего терять… Как глупо – прямо перед двадцать восьмым… Самсон… Может, еще обойдется? А, Самсон?

Карраско ушел, поджав губы и качая головой. На столе осталась целая гора ядовито-ярких капсул.

* * *

Она ненавидела этого самоуверенного юнца. Она бы без разговоров вышвырнула его из дома – но надо было терпеть. Терпеть и улыбаться.

– Да, я заметила. У него появились кое-какие странности… Но это еще ни о чем не говорит!

Удрученная мордочка Карраско подернулась пленочкой мировой скорби:

– Говорит. Сеньора Альдонса, специалисту это говорит очень много. Наш сеньор Алонсо…

– Он не ваш сеньор Алонсо! – она все-таки не сдержалась. – Вы уже не первый день стоите у него над душой, вы внушаете ему, что он сумасшедший! Что он непременно сойдет с ума! Если с ним… если не дай Бог в Алонсо случится… несчастье – вам это так не пройдет, Карраско! Земля будет гореть у вас под ногами!

– Сеньора Альдонса, – лепетал юнец. – Я понимаю… Такое несчастье на ваши плечи… Но, сеньора Альдонса, весь род Кихано несет на себе это проклятие…

– Не мелите ерунды, – сказала она высокомерно. – Алонсо здоров.

Карраско сморщился, будто собираясь заплакать:

– Я понимаю… Вы не можете признаться даже себе… Но будьте мужественны, Альдонса! Вот…

И он вытряхнул на стол содержимое мешочка, который все время мял в руках.

Альдонса не сразу поняла, что это. Сперва брезгливо присмотрелась; потом быстро взяла в руки, развернула…

Смирительная рубашка с безвольно опущенными рукавами. Длинными, длинными рукавами…

Карраско хотел еще что-то сказать, когда Альдонса хлестанула его длинным рукавом – по лицу:

– Вон.

Он опешил. Хотел что-то сказать…

– Вон из моего дома!

Испуганный топот ног. Был Карраско – нет Карраско.

В печку. В печку эту дрянь…

На полпути ей стало плохо.

Она не стала жечь рубашку – затолкала куда-то в кучу тряпья.

Она подумала: а что, если Карраско прав?!

* * *

Он терпел.

Таблетки Карраско так и лежали горкой – нетронутые. Когда-то в отрочестве ему пришлось узнать действие такого вот, в яркой капсуле, лекарства; теперь он боялся этих таблеток. Он решил про себя, что пока у него хватит сил терпеть – он потерпит, и только когда станет совсем уже невмоготу…

А утром над головой вдруг развернулись крылья ветряной мельницы. Заскрипели, грозя поддеть Алонсо и размазать его по стене; он метнулся, пытаясь бежать, но за окном уже злорадно скалилась харя колдуна Фрестона.

– Пошел прочь! Прочь!!

Его дом не мог защитить его. Да и не к лицу рыцарю прятаться, подобно женщине, надо собраться с духом встретить смерть с оружием в руках.

Шли великаны…

– Что с ним, что с ним, сеньора Альдонса?!

…от их поступи содрогался дом.

И как-то сразу обнаружилось, что Алонсо в гостиной, сидит на корточках, закрыв голову руками, что рядом бьется Альдонса, голос ее долетает до него сквозь гул катастрофы:

– Алонсо… Алонсо, посмотри на меня! Ничего нет, только наш дом, все на месте, все в порядке, только я, только вот Санчо и Фелиса… Алонсо, посмотри на меня! Держи меня за руку, я тебя вытащу!

Он сжал ладонь Альдонсы так, что, кажется, хрустнули кости.

– Я тебя вытащу, Алонсо! Не уходи от нас! Пропади все пропадом… Все донкихоты… проклятые сумасшедшие… проклятый род… Алонсо, я тебя вытащу, ты только не выпускай руку! Не уходи… Алонсо! Алонсо!!

Он увидел, как медленно и торжественно рушится его дом. Как обваливается потолок. Падают все до одного портреты, расползается клочьями гобелен, но вместо смеющегося Дон-Кихота за ним – полуразложившееся, искаженное гримасой лицо.

– Он уходит. Он уходит. Он сходит с ума. Алонсо… Господи, Алонсо… Скоты! Дон-Кихоты – выродки! За что его? За что ему?! Ему-то – за что?! Санчо, он уходит…

И тогда Санчо Панса закричал.

Этот крик на секунду удержал гаснущее сознание Алонсо.

– Это я! Это я! Это мы с Фелисой! Это она ходила за вами, это я велел ей за вами следить! Это она была привидением, она завернулась в простыню… Фелиса, принеси ходули, быстро! Покажи сеньору Алонсо свои ходули! Покажи ему! Ну! Алонсо, это я тебя предал, я! Меня подкупили! Когда я только пришел в цирюльню, в самый первый день! Мне сунули в карман записку! Там были деньги, много! Там… вот эта записка, посмотри! Прочитай! – трясущимися пальцами вывернул карман, оттуда упал сложенный вчетверо голубоватый листочек, Санчо подхватил его у самого пола, развернул. – «Если Алонсо Кихано никогда не наденет латы и останется дома, Санчо вдобавок к задатку получит еще дважды по столько»! Вот это письмо, смотрите! Смотрите, я не вру! Я подговорил Фелису! Это мы, это я, это я… Прочитайте! Вот деньги! Вот эти проклятые деньги, я сроду не видел столько денег сразу! Вы не сумасшедший! Это неправда! Вот, Фелиса принесла ходули… покажи, как ты на них ходила! Покажи быстро, девка, или я тебя своими руками задушу!.. Вот, смотрите, вот ваш призрак. Вот… Алонсо, это я. Это я, а ты не сумасшедший. Я тебя предал! Смотри, вот письмо! Вот деньги! Вот я! Убей меня! Ну!

Алонсо прикрыл глаза.

Какой звон в ушах. Звон в ушах. Колокол.

Действие второе

* * *

Утро.

Сквозь прорехи в старых шторах вязальными спицами пробивается солнечный свет.

Неподвижная фигура возле кровати.

– Альдонса?

Не видя ее лица, Алонсо чувствовал ее запах. Запах высохшего пота, ночи, пережитого ужаса…

– Альдонса… какое сегодня число?

– Двадцать шестое, – сказала она после паузы.

Алонсо улыбнулся.

Тело еще не до конца слушается, еще тяжелое, онемевшее, как бы не свое тело. Но голова – своя. Чисто и ясно в голове, и спокойно, как в летнем небе.

– У нас мало времени, – он поднимал свое тело, как поднимают крюками тушу павшего мула. Он знал, что стоит преодолеть первое сопротивление мышц и сухожилий, перетерпеть первое головокружение, а дальше будет легче. – Уже двадцать шестое… Осталось два дня… Росинанта подковали? Где Фелиса?

– Прячется, – отозвалась Альдонса после паузы. – Росинанта подковали, Фелиса прячется…

– Ерунда, – в его голосе обнаружилось привычное, здоровое раздражение. – Двадцать шестое… Осталось два дня! Подумать только… Где мои сапоги? Где одежда? Где Фелиса? Почему она не приготовила завтрак?

– Завтрак приготовил Панса, – все так же после паузы сказала Альдонса. – Твоя одежда перед тобой, на стуле…

Он замер, глядя прямо перед собой невидящими глазами:

– А где это письмо?! Альдонса… где?!

Кинулся ворошить одежду. Обыскивать карманы…

– Где письмо? Где оно? С деньгами?

– Оно у Пансы, – ровным голосом отозвалась Альдонса.

– Да? Я хочу узнать… а кто все-таки заказал… кто заплатил за меня. Вот черт… ну почему меня интересует такая ерунда?! Так мало времени, так много дел… и вот эта ерунда… Я хочу это знать, Альдонса. Кто хотел свести меня с ума?

Альдонса молчала.

Тяжело переваливаясь с ноги на ногу – ступни были как деревянные – он подошел к окну и сдернул занавеску.

И, когда глаза притерпелись к нахлынувшему солнцу – увидел наконец, что Альдонса вовсе не сидит у кровати, как ему показалось вначале, что она стоит на коленях, и лицо ее – как воск.

– Что ты… Альдонса? Почему ты на коленях? Вставай…

Только расширившиеся зрачки выдали ее боль, когда она попыталась подняться. Отвергла его помощь, встала сама, двинулась к двери…

В дверях чуть не упала. Ухватилась за притолоку.

* * *

Она сказала себе: если всю ночь вот так простоять на коленях у его кровати – помешательство минует его; уже через несколько часов ночного бдения у нее, кажется, не было ног. Только тупая саднящая боль.

Алонсо метался, стонал сквозь зубы и бормотал неразборчиво не то мольбы, не то угрозы; Альдонса стояла, как коленопреклоненное надгробие, готовая не сходить с места и год, и два, или до смерти.

Потом Алонсо понемногу успокоился. На тумбочке догорала свечка, Альдонса видела, как лицо мужа разглаживается, как забытье переходит в сон. За окном стихали цикады; пришел рассвет, но шторы были плотно задернуты, и только тонкие лучики, ползущие по выщербленному полу, напоминали Альдонсе о времени.

Алонсо пошевелился.

Открыл глаза.

В первую секунду ее поразил бессмысленный, как у младенца, взгляд; мертвели, наливались сединой волосы у нее на висках. Длинная секунда потного смрадного ужаса…

– Альдонса? – выговорили его запекшиеся губы.

Ужас все еще жил в ней. Трясся в каждой жилочке.

– Альдонса… какое сегодня число?

Она закрыла сухие глаза:

– Двадцать шестое.

Он улыбнулся. Ни дать ни взять мальчишка, проснувшийся рано утром в день своих именин:

– У нас мало времени… Уже двадцать шестое… Осталось два дня… Росинанта подковали? Где Фелиса?

Вот и все, сказала себе Альдонса. Не надо гневить Бога… Он действительно уйдет. Ничего не изменилось… Не надо гневить. Он здоров…

– Прячется… Росинанта подковали, Фелиса прячется…

– Ерунда… Два дня! Подумать только… Где мои сапоги? Где одежда? Где Фелиса? Почему она не приготовила завтрак?

Все как прежде, подумала Альдонса. И усмехнулась – мысленно, потому что улыбаться по-настоящему было больно губам.

– Завтрак приготовил Панса. Твоя одежда перед тобой, на стуле…

Он вдруг замер, будто прислушиваясь:

– А где это письмо?! Альдонса… где?!

Кинулся ворошить одежду. Обыскивать карманы…

– Где письмо? Где оно? С деньгами?

– Оно у Пансы, – ровным голосом отозвалась Альдонса.

– Да? Я хочу узнать… а кто все-таки заказал… кто заплатил за меня. Вот черт… ну почему меня интересует такая ерунда?! Так мало времени, так много дел… и вот эта ерунда… Я хочу это знать, Альдонса. Кто хотел свести меня с ума?

Он выбрался из постели и проковылял к окну. Ой, не надо света, успела подумать Альдонса.

Ударило солнце. Альдонса спрятала лицо; предстояло встать с колен, а ей не хотелось подниматься при свете. В присутствии мужа. Не нужно свидетелей…

– Что ты… Альдонса? Почему ты на коленях? Вставай…

Злость придала ей сил. Рывок…

Собственно, ничего страшного. Главное теперь – удержать равновесие. Если ноги от колен – чужие чулки, набитые песком…

В дверях она все-таки упала.

* * *

– …Я говорил с этим, который Панчитин отчим. Час назад говорил. По-свойски, – Санчо, ухмыляясь, потер правый бок, которому, признаться, здорово досталось от кулаков неуемного пьяницы. – Так верите ли, господин мой, пообещал мне, собака такая, что падчерицу свою больше пальцем не тронет. Ни в жисть. Никогда. Языком хоть что твори, а руки при себе оставь… Так что не волнуйтесь, с Панчитой все улажено, девочка хорошая, живая такая, ух, глазищи! Говорю: пойдешь за меня замуж? А она засмущалась, покраснела, как яблочко… Эх. У нас в селе тоже был такой, как напьется, давай жену мотузить… Так дед мой, царство ему небесное, головатый был старикан… Присоветовал ей сзади под юбку кирпич приспособить. То-то, драчун, все на пинки был скор… Так дал ей пинка, сломал палец на ноге, охромел… и все. Любились, как голуби, до старости. Вот как…

Санчо говорил, не умолкая, стараясь держаться поближе к двери. Чтобы сразу, как только сеньор Алонсо задумает высказать все, что о продажном оруженосце думает – чтобы сразу наружу, верхом на Серого и вскачь со двора.

Санчо не раз и не два собирался улизнуть вместе с Серым. И только стыд пока удерживал его – сбежать сейчас означало окончательно втоптать в грязь честь славной семьи Панса.

– Что ты под дверью топчешься? – спросил наконец сеньор Алонсо. – Иди сюда… Сядь.

Санчо занервничал:

– У нас в селе еще так говорят – вы бы сели, чтобы полы не висели… Я тут постою, ладно?

Алонсо посмотрел ему в глаза.

Взгляд был тяжелый, но нестрашный. Того презрения, которого так опасался Санчо, того отвращения, которого он, конечно же, был сейчас достоин, в глазах хозяина не наблюдалось.

Подошел. Нащупал седалищем самый край лавки:

– Сеньор Алонсо…

– Ты поедешь со мной, Санчо?

Он разинул рот:

– Так это, сеньор Алонсо… Разве вы еще поедете куда-то?

Сдвинувшиеся брови хозяина заставили Санчо шлепнуть себя по губам:

– Нет, то есть я… Я не то имел в виду! Может, вы поедете… два дня же осталось, много дел… в лавку, или к кузнецу, так я о том спрашиваю. И говорю: а разве вы поедете? То есть поедете в лавку, или к кузнецу, или…

Усилием воли он заставил себя заткнуться.

– Ты поедешь со мной, Санчо? – повторил Алонсо.

Санчо понял, что запутался. Что попал впросак, не надо было лезть хозяину на глаза, надо было спрятаться, как умная Фелиса…

Алонсо встал – Санчо поднялся тоже и попятился к двери; Алонсо рванул на себя стол, Санчо в какой-то момент показалось, что сейчас его строгий хозяин, подобно пьяному великану в корчме, начнет швыряться мебелью…

На обратной стороне столешницы тоже был портрет. Нос этого идальго казался огромной каплей, готовой скатиться с лица, но почему-то в последний момент задержавшейся. Прищуренные глаза смотрели холодно и отстраненно.

– Это Кихано-Отступник, – сказал Алонсо. – Федерико Кихано… Он тоже мой предок, поэтому я держу его портрет в гостиной. Он тоже отправился в путешествие… но не ради помощи обездоленным! Он предал и продал все, что можно. Он стыдился своей Дульсинеи и в конце концов отрекся от нее. Он без мыла лез во дворец, заводил дружбу с герцогами и маркизами, лез из кожи вон, чтобы на него обратили внимание… Его оруженосец был ему под стать – пьяница, обжора и предатель.

Санчо вздрогнул и отступил еще дальше.

– Я не называл предателем тебя, – медленно сказал Алонсо. – Я хочу объяснить тебе… Санчо. До выезда осталось два дня. Я не боюсь больше ничего на свете; помешательство пощадило меня, а значит, в мире не осталось силы, способной меня удержать.

Санчо, сопя, привел мебель в надлежащее положение, подобрал с пола рассыпавшиеся свечи, заново постелил скатерть, разгладил складочки:

– Сеньор Алонсо… Я таки и есть предатель. Я… купился, сеньор Алонсо. Но когда я купился… я еще не знал вас. Я думал… что вы просто останетесь дома. Что это ничего, ничего особенного. Я не хотел, чтобы вы сходили с ума! Я готов сжевать эти проклятые деньги. Сеньор Алонсо, что мне сделать, чтобы вы меня простили?

Алонсо помолчал. Усмехнулся:

– Ты поедешь со мной, оруженосец?

Санчо опустил глаза:

– Сеньор Алонсо… Вот ведь… Вас не зря прозвали – Алонсо Кихано Добрый. Куда мне деваться, сеньор Алонсо… Поеду.

Секунду Санчо смотрел, как на невидаль, на протянутую ладонь; потом вскочил и пожал ее двумя руками.

* * *

…Рыцарь Печального Образа улыбнулся бы и кинул голубенький, сложенный вчетверо листок – в печку.

Его отец Диего Кихано улыбаться бы не стал, а письмо утопил бы в отхожем месте.

Значит, он, Алонсо, слабее духом? Суетнее? Мелочнее? Что ему за дело до этого грязного письма, до этих липких денег? Мало ли завистников присылают свои творения по почте, мало ли языков треплют в цирюльне имя Кихано…

Буквы печатные, выведены специально так, чтобы не узнать было почерк. Голубенькая бумага…

Кто-то из своих, подумал Алонсо, и чем дальше, тем труднее было переубедить себя.

В печку, ну! Пока не поздно! Два дня осталось до выезда. Мало ли других дел…

– Да, я заходил в цирюльню, – сказал Санчо, пряча глаза. – Порасспросил осторожненько… Цирюльник ничего не знает… или делает вид, что не знает. Но скорее всего… мальчик у него работал, посетителям прислуживал. Помню этого мальчонку, все вокруг меня крутился… Он уже пять дней, как не работает. Мать забрала. Я не поленился, по адресу сходил… Никого нет, и дом продается. Переехали… Я вот думаю – скорее всего, мальчонка-то мне конверт и подбросил… И не узнать теперь, кто поручил ему…

Алонсо вертел в руках вчетверо сложенный листок:

– Считаю ниже своего достоинства проводить это… расследование. Стыдно.

Санчо подался вперед:

– Господин мой… А давайте я проведу? Я ведь тоже, ну, пострадал, имя мое честное, совесть… И вообще. Мне вот интересно, какая такая скотина посчитала Санчо – продажным! Вам, понимаю, мараться неохота, а мне – чего уж! Расти трава для пса, если лошадь сдохла!

Алонсо молчал.

– А давайте так, будто вы ничего не знаете, – сказал Санчо тоном ниже. – Вы только отдайте письмо…

Алонсо молчал и смотрел на Санчо; оруженосец аккуратно выцепил сложенный вчетверо листок из его ослабевших пальцев:

– Сеньор Алонсо, вы же господин мой! Вы можете отдать мне письмо с приказом, чтобы я сжег его, к примеру… А перед тем как сжечь, я поразузнаю малость. У меня и опыт есть кое-какой… Как-то у меня на сарае написали… – Санчо, наклонившись к хозяйскому уху, подробно сообщил, что именно написали, и Алонсо, вздрогнув, подивился своеобразию народного юмора. – Ножиком вырезали, – радостно продолжал Санчо. – Так что я сделал? Я в тот же день собрал у себя всех, на которых подозрение имел, ну, как бы ненароком… И вот когда всех их собрал – по роже сра-азу догадался, чьих рук дело… И что вы думаете? Еще до вечера слова соскребли и мне сарай покрасили…

– Дай, – сказал Алонсо.

– Что?

– Письмо… дай.

Санчо помедлил – и протянул ему сложенный вчетверо листок.

«Если Алонсо Кихано никогда не наденет латы и останется дома, Санчо вдобавок к задатку получит еще дважды по столько»…

Алонсо смял бумажку в кулаке. Сдавил сильнее; разжать бы сейчас ладонь – а нет ничего, пепел…

Санчо топтался рядом. Ждал.

– На, – Алонсо вернул ему бумажный комок, вытер руку о полу куртки. – На… возьми.

Повернулся и быстро пошел прочь.

* * *

– Итак, господа, сегодня последний вечер… Когда мы вместе. Завтра рано утром я выведу Росинанта… А славный мой оруженосец Санчо Панса выведет своего верного ослика. И мы отправимся… и я верю, что когда мы вернемся наконец домой, мир станет лучше. Выпьем, господа!

В молчании поднялись бокалы.

Цирюльник не пришел, сказавшись больным, а нотариус уже две недели в отъезде. Стало быть, нотариуса отметаем сразу, а цирюльник… Цирюльника тоже отметаем. Именно потому, что конверт подсунули во время бритья, ну не дурак же цирюльник, чтобы вот так подставляться…

Алонсо скрипнул зубами. Накануне великого дня он думает о низким, мелочном, грязном. Эти подозрения… В конце концов, цирюльник ни разу не давал повода считать его подлецом!

За столом, кроме Алонсо, Альдонсы и Санчо Пансы, сидели фигуранты, и оба невеселые: Карраско казался озабоченным, Авельянеда – тот вообще надулся как туча…

Стоило устраивать перед самым отъездом этот… фарс?

Что сказал бы отец?

Но теперь уже поздно. Теперь ничего не остановить…

Он должен узнать правду.

* * *

– Вы ешьте, господа, – приговаривала, носясь вокруг стола, Фелиса. – Ешьте, прошу вас, уважьте…

– Да уж тут такие сидят, – отозвался Санчо, – которые хорошо едят… За ухо небось не понесем, а прямо в рот!

В одиночестве рассмеялся Карраско. Бледно улыбнулась Альдонса.

– Господа, а вот эта олья – по рецепту добрейшего Панса… Ешьте, ешьте! Подкрепляйтесь, сеньор Алонсо, с завтрашнего дня неизвестно еще, где и чем поживиться придется…

– А ты не волнуйся за него, – обернулся Санчо. – Со мной он кору глодать не будет… Я в горсти умею олью готовить! А также щипанку, крученики, завиванцы, кендюхи, бабки, варенуху, мокруху, спотыкач с имбирем и контабас в придачу…

Гости одобрительно переглянулись; Санчо по-хозяйски кивнул Фелисе:

– А теперь, девка, неси фирменное блюдо.

И Фелиса вынесла круглый поднос, накрытый платком, и поставила перед Санчо.

– Это еще что такое? – нервно спросил Карраско. Авельянеда только мрачно зыркнул.

– А здесь, господа, у нас подлость с приправой, – весело сообщил Санчо и сдернул платок.

Перехваченная резинкой пачка денег. Сложенный вчетверо, аккуратно разглаженный лист бумаги.

Санчо впился в их лица.

Оба занервничали. Оба делают вид, что не понимают, что происходит; который все-таки из них? Карраско или Авельянеда?

Неловкое молчание затягивалось. Санчо чувствовал, как гуляет над полом холодный сквозняк, заставляя ежиться, поджимать пальцы ног в башмаках…

– Как это понимать, любезный Панса? – осведомился Авельянеда.

– А никак, – Санчо безмятежно улыбнулся. – Это мне по случаю деньгами пособили, чтобы я провернул одно дельце… Но не выгорело дельце, сорвалось. Как честный человек, думаю денежки сегодня вернуть.

Из-под воротника Авельянеды выползла предательская краснота, поползла вверх по толстой шее, к щекам, ко лбу; Санчо смотрел, не отводя взгляда. Тогда Авельянеда демонстративно пожал плечами и склонился над тарелкой; некоторое время над столом висела напряженная тишина.

В этой тишине Алонсо поднялся снова.

– Господа… Завтра я отправляюсь в путь, который, каждый по мере своей возможности, прошли много поколений моих предков… Путь, проложенный для нас Рыцарем Печального Образа, человеком, который незримо присутствует за этим столом…

Тогда их взгляды невольно обратились к портрету Дон-Кихота. Тому, что до времени прятался под гобеленом; тому портрету, на котором Рыцарь Печального Образа счастливо смеялся.

– Господа… Сегодня я счастлив. Ни происки… людей, способных на подлость… ни даже… безумие не смогли меня остановить. Слышите? Завтра я выступаю.

Авельянеда засопел и криво улыбнулся. Санчо по-прежнему не сводил с него глаз.

Алонсо вышел из-за стола. Остановился перед возвышением, на котором, согласно традиции, были разложены его латы, шлем и копье:

– Да, я надену эти доспехи. Я не вижу в этом ничего смешного; я не вижу ничего смешного в том, что хоть один человек среди всего этого прекрасного и несправедливого мира пустится в дорогу не ради собственной выгоды, а ради тех, кому кроме Дон-Кихота – никто не поможет…

– Сеньор Алонсо, – не выдержал Авельянеда. – Сегодня мы видим вас, быть может, последний раз… Не поговорить ли нам о чем-нибудь приятном? О погоде? О политике? О приключениях Амадиса Галльского, наконец?

– Сеньор Авельянеда, – с улыбкой заметил Санчо. – Слыхали пословицу? Гость хозяину не указ, гость как невольник, где посадят, там сидит… И с чего это вы взяли, что видите сеньора Алонсо в последний раз? Ой, не дождетесь, сеньор Авельянеда!

Авельянеда вспыхнул и часто задышал:

– Господа… Господин Карраско. Вы бы… как специалист… Если человек надевает на голову бритвенный тазик, какие-то доспехи, берет какое-то копье… и при этом утверждает, что действует в интересах человечества – по-моему, это и есть случай самого натурального помешательства, вы меня простите, я не медик, я не вправе ставить диагнозы… Я искренне надеялся, что хотя бы трагическая история вашего батюшки, сеньор Алонсо, заставит вас взяться за ум. Я считал, что ваше странствие – своего рода игра… Что вы поиграете в странствующего рыцаря – да и образумитесь… Что поделать, инфантилизмом нынче страдают до сорока лет и до пятидесяти, никто не хочет взрослеть, взрослеть неудобно, взрослеть неприятно… Но вы-то, вы, сеньор Алонсо! Я так рассчитывал на вас… А теперь я вижу, что вы всерьез отправляетесь носиться по свету в погоне за химерами, смеша всех добрых людей, знакомых и незнакомых. И какой гуманистический пафос! Какая выспренность! Никому вы не нужны, кроме себя самого да, простите, сеньоры Альдонсы… которую вы своими же руками делаете навек несчастной!

Стало тихо, и в этой тишине слышно было, как невозмутимо, за обе щеки, с чавканьем поедает олью Санчо Панса.

– «Я рыцарь, – медленно сказал Алонсо, – и, если на то будет милость Всевышнего, умру рыцарем. Одни люди идут по широкому полю надменного честолюбия, другие – по путям низкого и рабского ласкательства, третьи – по дороге обманного лицемерия, четвертые – по стезе истинной веры; я же, руководимый своей звездой, иду по узкой тропе странствующего рыцарства, ради которого я презрел мирские блага, но не презрел чести. Я мстил за обиды, восстанавливал справедливость, карал дерзость, побеждал великанов, попирал чудовищ… Все мои стремления всегда были направлены к благородной цели, то есть к тому, чтобы всем делать добро и никому не делать зла».

С портрета на него смотрел, улыбаясь, Рыцарь Печального Образа.

Авельянеда, дурачась, зааплодировал:

– Браво… Браво! Брависсимо!

– «Ничего больше не говорите в свое оправдание, сеньор мой и господин», – сказал вдруг Санчо, – «ибо ничего лучшего нельзя ни сказать, ни придумать, ни сделать. И разве то, что этот сеньор утверждает, что на свете не было и нет странствующих рыцарей, не доказывает, что он ничего не смыслит в том, что говорит?»

– А вы, милейший, молчите, – раздраженно бросил Авельянеда. – Сеньора Наследственность и о вас сказала свое слово, и мне вас жаль. Каково это: быть потомком поколений оруженосцев, которым поколения Дон-Кихотов вот уже столетия обещают… подарить остров!

– «Я тот самый, – невозмутимо откликнулся Санчо, – и остров я заслужил не меньше всякого другого. Я из тех, о ком сказано: «следуй за добрыми людьми, и сам станешь добрым… или еще: «кто под добрым станет древом, доброй осенится тенью». Я пристал к хорошему хозяину… и, ежели Бог допустит, стану сам вроде него; и да пошлет Господь долгие годы ему и мне»!

Санчо поднял бокал и в полной тишине выпил; Авельянеда сопел, Алонсо шагнул навстречу оруженосцу:

– Санчо… Санчо, считай, что в этот момент я тебя окончательно за все простил!

– Не лыком шиты, – сказал довольный Санчо. – Признайтесь, хозяин, а вы думали, что все Панса держат «Дон-Кихота» на полке, но никогда не читают! Вы думали, что все Панса, как их достойный прародитель, вообще не умеют читать, а подписывать свое имя научились, разглядывая надписи на мешках с зерном? А вот вам! Четыре класса, как есть, закончили, какое-никакое, а образование!..

И они обнялись.

Санчо подумал, что знает этого человека всего неделю, и за это время успел один раз предать его и один раз спасти, и что теперь согласен отдать руку за его благополучие, да что руку – голову…

И что теперь он с новым ужасом смотрит в будущее, потому что одно дело – хоть сколько неприятная поездка с чужим человеком, и совсем другое – быть свидетелем неудач, несчастий, унижений близкого друга.

Авельянеда встал, едва не опрокинув тяжелый стул:

– Господа… простите. Сеньора Альдонса… простите! Я не могу быть свидетелем… всего этого. Быть равнодушным свидетелем – значит быть соучастником…

Ага, удовлетворенно подумал Санчо. Не удержался. Пробило тебя перед лицом улики…

Алонсо улыбнулся:

– Сеньор Авельянеда… В гневе вы произнесли фразу, достойную самого рыцаря Печального Образа. «Быть равнодушным свидетелем – все равно что быть соучастником». Вспомните, сколько раз в жизни вам приходилось быть вот так равнодушным свидетелем! Как вы можете спокойно есть и пить, когда сейчас, в это самое мгновение, где-то умирают от голода дети! И не в далеких странах – рядом, в получасе спокойной ходьбы!

– Сеньор Алонсо, – подал голос молчавший до того Карраско. – Мы с вами тысячу раз говорили… Помощь, о которой вас никто не просил – тоже преступление! Вмешательство в чужие дела, которые вас не касаются – тоже преступление!

– Напрасная трата слов, – махнул рукой Авельянеда. – Этому сеньору кажется, что он в своем уме… Что ж, не стану вам мешать. Прощайте!

– Одну минуту, – сказал Санчо, когда Авельянеда был уже в дверях. – Одну минуту… Я хочу вернуть вам ваши деньги.

Авельянеда поднял брови:

– Что такое, любезный Панса?

– Ваши деньги, – громко повторил Санчо и взял со стола поднос. – Те самые, что вы анонимно заплатили мне за то, чтобы Дон-Кихот никогда не вышел на дорогу. Здесь все, забирайте-забирайте.

И, поклонившись, как лакей в трактире, протянул Авельянеде поднос.

Авельянеда долго смотрел на пачку денег, на письмо, а все смотрели на Авельянеду. Он надувался, становясь похожим на бурдюк с вином, на один из тех отвратительных бурдюков, с которыми сражался еще Рыцарь Печального Образа.

– Как человек бережливый, – хладнокровно продолжал Санчо, – говорю вам: заберите денежку, в хозяйстве пригодится. Кто за копеечку не держится, тот сам ни гроша не стоит. Берите.

И снова молчание. Надутый и красный сосед стоял как на арене цирка – под многими взглядами.

Наконец, Авельянеда зашипел. Засипел, засвистел, как проколотый воздушный шар, и только потом обрел способность к членораздельной речи:

– Вы… Вы! Идиоты! Безумцы! Да чтобы я! Свои деньги! Потратил на этого! На это! Свои деньги! Да вы рехнулись тут все! Это оскорбление, я буду вправе, как честный идальго, потребовать пятьсот суэльдо за обиду! Да если какому-то идиоту интересно тратить свои деньги, чтобы этот, – он ткнул пальцем в сторону Алонсо, – чтобы этот сумасшедший, чтобы этот дон Олух оставался дома… Да Бога ради! Но чтобы платить деньги этому Санчо, надо быть вдвойне идиотом, потому что если за этим, – снова хамский жест в сторону Алонсо, – стоят поколения сумасшедших идеалистов, то за этим, – он ткнул пальцем Санчо в грудь, – стоят поколения полных дебилов, которые рисковали шкурой не ради идеи даже – а ради «губернаторства на острове»… Вы, бездарности, присвоившие обманным путем чужую славу! Славу добрых и честных людей, которые в поте лица своего трудились на благо общества… а не мотались по дорогам! Вы, свихнувшиеся на одной-единственной книжке, занудной, лживой и к тому же плохо написанной! «Хитроумный идальго Дон-Кихот»! И чтобы я платил свои деньги, чтобы вас удержать? Да скатертью дорога! И пусть на вас падут все побои, все унижения, вся грязь, вся навозная жижа, которую так щедро получал в своих странствиях Рыцарь Печального Образа. В десятикратном размере!

И Авельянеда ушел.

Санчо посмотрел на поднос в своей руке. Посмотрел Авельянеде вслед.

Если допустить, что письмо написал не сеньор Авельянеда… А судя по его реакции, так оно и есть…

Или он хороший актер?

Кто его знает. Но если письмо написан все-таки не сеньор Авельянеда…

Санчо посмотрел на Карраско.

И Алонсо перевел взгляд на Карраско.

И Альдонса смотрела на Карраско, и Фелиса, притаившаяся у дверей, смотрела на Карраско; прошла минута, другая, Карраско жарился под этими взглядами, будто на медленном огне, но делал вид, что ничего не замечает. Героически запихивал себе в глотку кусок за куском…

Поперхнулся.

Закашлялся.

Встал. Огляделся, будто загнанная в угол мышь; часто задышал:

– Алонсо? Алонсо?! Вы же знали моего отца! Вы же меня знаете с детства! Вы же знаете… И теперь вы смотрите так, будто я… Да как вам не стыдно! Пусть этот Санчо знает меня всего неделю… пусть сеньора Альдонса терпеть меня не может… но вы-то?! Как вы могли… подумать?! Обо мне?! Что мне теперь делать, после того, как на меня пало такое подозрение? Что мне, повеситься? Да, я не хотел, чтобы вы уходили! Я и сейчас не хочу! И честно могу сказать вам в глаза: лучше бы вам никуда не ходить! Вот вы не говорите вслух об этой легенде, легенде вашего рода, но я знаю, вы в нее немножечко верите… Как наивный Панса немножечко верит в свое губернаторство. А вы говорите себе: ничего, что все мои предки потерпели неудачу. Ничего, что историю Дон-Кихота называют «блестящим и подробным отчетом о крушении иллюзий». Ничего, думаете вы, я попробую, может быть, у меня получится… Но это тоже иллюзия! Быть оптимистом в наши дни – это так унизительно… Сеньор Алонсо, мне будет больно, если вас затопчет какое-нибудь стадо свиней! Я люблю вас… а за дружбу, за сочувствие… вот такая плата. Да, может быть, этот Санчо все придумал, сам написал письмо и морочит вам голову! А вы… Прощайте.

И он быстро, почти бегом, вышел.

* * *

Алонсо только сейчас ощутил, до какой степени он устал за эти дни.

Он уязвим сегодня. Не надо было устраивать этого прощального вечера; он поддался слабости. Ему захотелось увидеть разоблаченного анонима…

А может быть, он преувеличил свою силу. Потому что, поддавшись эйфории, поверил, что сможет уверить, сможет убедить даже их – Авельянеду, Карраско – в правильности своего пути.

Изначально невыполнимая задача. Они и не должны понимать Дон-Кихота. Дон-Кихоту суждено быть непонятым…

А теперь еще и предательство, которое, он, уходя, оставляет за спиной.

Но неужели предатель – все-таки Санчо?!

– Нет, – сказал под его взглядом Панса. – Сеньор Алонсо… Я ведь сроду не видел столько денег сразу. Я мог бы оставить их себе… Ничего вам не говорить… Сеньор Алонсо, я клянусь моим батюшкой, который дал мне имя Санчо, я клянусь моим островом… которого у меня никогда не будет… клянусь моими пацанами, которые остались дома… что я не соврал вам. Это письмо написал не я…

Алонсо молчал.

– Ради Бога, сеньор и господин мой… Вы действительно могли подумать…

– Письмо написал не ты, – сквозь зубы сказал Алонсо, – но, если отставить в сторону подлость и подкуп… Все вы готовы подписаться под этим письмом. Все вы не хотите, чтобы я шел. Ты, Санчо, идешь со мной без радости – только потому, что ты верен… Авельянеда завидует, Карраско сочувствует… Никто не понимает, зачем Дон-Кихоту отправляться в странствия… Бритвенный тазик на голову – смешно? Смешно… «…Он подошел к Дон-Кихоту, выхватил у него копье, сломал его на куски и одним из них принялся так колотить нашего рыцаря, что, несмотря на его доспехи, измолол его, как зерно на мельнице. Он брал в руки один кусок копья за другим и ломал их на спине несчастного, простертого на земле рыцаря…»

– Фелиса, – ласково спросил Санчо, – а у тебя никогда не возникало мысли удержать подольше столь любимого тобой хозяина?

Фелиса бросила быстрый взгляд на Альдонсу.

– У меня сроду не было таких денег, любезный Санчо. Так что я тут не при чем, и не думайте…

– «Огромное хрюкающее стадо налетело и, не выказав никакого уважения ни к Дон-Кихоту, ни к Санчо, прошлось ногами по обоим… Своим стремительным набегом полчище свиней привело в смятение и потоптало седло, доспехи, серого, Росинанта, Санчо Пансу и Дон-Кихота»… – негромко проговорил Алонсо.

– Хватит, хозяин, – Санчо поежился. – Не стоит… В конце концов, вовсе не обязательно, что нас будут топтать свиньи. Возможно, просто парой тумаков дело и ограничится…

– «Не лучше ли сидеть спокойно дома, чем бродить по свету в поисках птичьего молока, ведь вы знаете – бывает, собираешься обстричь овцу, смотришь – тебя самого обстригли…» – продолжал Алонсо. – Альдонса… Скажи, ты тоже не понимаешь – зачем все это? Скажи…

* * *

И она сказала.

– Я люблю его. Все слышали?

Молчание. Притихла в уголке Фелиса.

– Я люблю его… таким, какой он есть. Я люблю Алонсо, а не Дон-Кихота! А он уйдет в странствия, чтобы любить Дульсинею, которой не существует.

Она видела, как напрягся Алонсо.

И прекрасно понимала, что имеет сейчас над ним… да. Возможно, именно сейчас, впервые в жизни, она имеет над ним реальную власть.

– Дульсинеи не существует, – громче повторила Альдонса. – Дульсинея – миф… «Красота ее сверхчеловеческая, ибо все невозможные и химерические атрибуты красоты, которыми поэты наделяют своих дам, в ней стали действительностью: ее волосы – золото, чело – Елисейские поля, брови – небесные радуги, очи – солнца, ланиты – розы, уста – кораллы, зубы – жемчуг, шея – алебастр, перси – мрамор, руки – слоновая кость, белизна кожи – снег…» – Альдонса перевела дыхание. – Именем прекрасной Дульсинеи нам, – Альдонсам, Терезам, Люсиндам, – суждено быть когда-то покинутыми. Это несправедливо, но, возможно, это правильно. Мы – это мы, а Дульсинея – воплощенная тоска по недостижимому…

Она перевела дыхание. Алонсо ждал.

– Они все, – Альдонса обвела широким жестом портреты, – они все… помнили о Дульсинее. Которой нет. Донкихотство… человек с копьем, бредущий по дороге… да это та же Дульсинея для человечества. То, бессмысленное… порой красивое до глупости… без которого не может быть человек, если он, конечно, не скотина… Алонсо, если ты не вернешься, мне незачем будет жить… Собственно, это все, что я хотела сказать. Еще будут вопросы?

Все молчали.

– А раз вопросов нет, – буднично сообщила Альдонса, – то предлагаю разойтись по кроватям. Время позднее, завтра рано вставать… Санчо, мы вместе проверим поклажу. Фелиса, прибирай со стола. Да живее… По-видимому, тайну письма, соблазнившего нашего Санчо, нам так и не суждено узнать. Давайте посчитаем, что его написал злой волшебник, завидующий нашему рыцарю, – она устало усмехнулась.

* * *

Завтра…

Нет, уже сегодня.

Ему страшно? Да, чуть-чуть. Как и положено перед большим начинанием.

Его предки смотрели на него с портретов. Сумасшедший Кристобаль Кихано, подражатель Алонсо Кихано-второй, честолюбец Мигель Кихано, вечный революционер Селестин Кихано, здравомыслящий Алонсо Кихано-третий… лица, лица… его собственный отец смотрел тоже.

Только Кихано-Отступник, предатель и паршивая овца, смотрел в пол, прибитый гвоздями к обратной стороне столешницы.

Алонсо улыбался. Сегодня – его последняя ночь с Альдонсой. Сегодня он скажет ей то, о чем молчал все эти дни…

О чем он никогда не говорил ей вот так, в глаза. О чем она, как он надеялся, и сама знает, но теперь он уходит, а уходя – нельзя оставлять недоговоренностей…

Горячее дыхание. Тонкая фигура в полумраке гостиной.

– Сеньор Алонсо… Убейте меня. Убейте. Я так перед вами виновата… Я последняя дрянь. Я скотина…

– Что ты, – пробормотал он недовольно. Ему не понравилось, что его возвышенные размышления были прерваны таким вот неожиданным…

Горячие груди тяжело легли ему на колени. Фелиса была почти голая – и горячая, будто из бани:

– Сеньор Алонсо… Я принесла плетку – можете меня выпороть. Идемте ко мне в комнату, выпорите меня, чтобы я больше не страдала душой… Ну, идемте. Пожалуйста. Я заслужила. Вот плетка… Ну идемте. Ко мне в комнату…

Она бормотала и тянула его за руку, и он в конце концов поднялся из своего кресла; Фелисины глаза светились, казалось, в темноте, а запах полуобнаженного тела забивал ноздри.

– Сеньор Алонсо… Сеньор Алонсо, сеньор и господин мой… Ведь это же последний шанс… завтра вы уедете, и что? А как же ваши наследники? Вам надо сына, вам надо, надо…

Горячие губы; чтобы достать до лица Алонсо, ей пришлось повиснуть у него на плечах.

– Ваш сыночек… он хочет, чтобы мы его зачали… Ну давайте, ну идемте, идемте…

Ему хотелось заорать во все горло; ему хотелось задушить эту маленькую стерву, но перед этим разложить здесь, на столе… и разорвать пополам. Раздавить собой. Разъять; секунда остановилась, забилась бабочкой на булавке. Бездна времени уместилась в пространстве между двумя вдохами…

– Не так резво, Фелиса, – сказал с лестницы ледяной голос Альдонсы.

И наваждение пропало. Остался стыд.

Альдонса шла неторопливо, ступала, будто неся на голове высокий кувшин с вином. Когда-то, когда она жила в доме отца, богатого винодела, ей и приходилось носить…

Альдонса остановилась перед Фелисой. Властно протянула руку; девчонка, как загипнотизированная, подала ей плетку, которую, оказывается, действительно имела при себе.

Альдонса коротко размахнулась; Фелиса взвизгнула, схватившись за лицо.

– Вон, – бросила Альдонса.

И ударила еще раз.

– Если я увижу тебя еще хотя бы раз в жизни, я закопаю тебя живьем, девочка моя… корова. Пошла прочь, дрянь. Сейчас, в чем стоишь. Утром я выкину за ворота твои шмотки.

Фелиса отступила на шаг. Оскалилась скорее жалобно, чем угрожающе:

– Нет так резво, госпожа моя… Не так резво! Госпожа Альдонса, дочка виноторговца, девица хамского происхождения, да еще пустая утроба!

Новый удар; на этот раз Фелиса уклонилась от плетки и побежала прочь, топоча босыми пятками:

– Пустая утроба! Пустоцветка! Я вот расскажу господину Алонсо, откуда взялся голубой листочек, это самое письмо… Рассказать?

Со свечей в руке вбежал Санчо:

– Что здесь у вас… Ах ты маленькая дрянь!

– Фелиса, – глухо сказала Альдонса. – Немедленно убирайся прочь, а то…

– А то – что? Я бы и так не осталась! Мне и так… Только так я бы промолчала про голубое письмо, потому что я вас, сеньора Альдонса, ужас как люблю… А теперь не промолчу.

– Заткнись! – рявкнула Альдонса голосом, какого Алонсо никогда не слышал от нее.

– Не заткнусь! Сеньор Алонсо, слушайте… как раз перед тем, как любезный Санчо прибывать изволил, сеньора Альдонса послала меня в лавку… за бумагой! А так как белой бумаги не было, я купила дорогую, голубенькую, с водяными знаками! Лавочник еще хвалился, какая это бумага редкая, он ее только привез, и никто до меня ее не брал, потому что дорогая! А теперь посмотрите на тот листочек… посмотрите! Еще можете у лавочника спросить, его ли бумага, кому продавал, для кого… Или не станете спрашивать, а посмотрите только на сеньору Альдонсу? На ее лицо? Чего это она пятнами взялась, ровно тот леопард? А?

Альдонса неподвижно стояла посреди комнаты – прямая, будто гвадеррамское веретено.

– …А еще спросите у нее, куда девался кулончик с камушком? Единственная драгоценность сеньоры Альдонсы, бабушкин подарочек? Куда он убежал? К ювелиру убежал, иначе откуда у сеньоры Альдонсы такие денежки… Во как – бабушкиного подарочка, любимой цацки сеньора Альдонса не пожалела!

И тогда Алонсо выхаркнул Фелисе в лицо одно-единственное, тяжелое слово:

– Убирайся.

* * *

Кулончик с камушком был ее единственной драгоценностью. Она пришла в дом Алонсо в единственном ситцевом платье – и с кулоном на груди.

Когда она была маленькой, этот кулон был ее запретной – и оттого самой любимой игрушкой.

Бабушка ее баловала.

Когда ее отец сказал, что она может отправляться в дом «этого сумасшедшего Кихано» прямо сейчас, вот, в чем стоит, и ни копейки приданого, а вместо благословения ей шиш – тогда кулон был единственной вещью, которую она унесла с собой. Бабушки тогда уже не было в живых, а кулон принадлежал ей, Альдонсе, а не отцу…

Кулончик с камушком – разве слишком большая плата, чтобы спасти любимого человека? Все равно какой ценой?

Они все смотрели на нее.

Если сейчас она рассмеется и скажет, что маленькая мерзавка врет – Алонсо поверит, разумеется, ей, а не этой… дряни.

За Фелисой давно закрылась дверь, прошло уже, кажется, много-много часов, а никто до сих пор не проронил ни слова.

Молчит, забившись в угол, Санчо.

И молчит, стоя посреди комнаты, Алонсо.

– Алонсо… – голос показался ей чужим. – Я не врала тебе.

Молчит.

– Алонсо… Я не Дульсинея. Я просто баба. Вот… теперь ты знаешь всю правду обо мне. Мы с тобой столько прожили… Но теперь ты знаешь обо мне все. Я боялась тебя потерять… Теперь все это больше не имеет смысла, потому что я и так тебя потеряла. Я не прошу у тебя прощения… хотя, конечно, я не знала, что это будет так жестоко… этот розыгрыш с твоим мнимым сумасшествием. Я думала, Санчо сумеет убедить тебя, или смутить тебя, или украдет Росинанта… или хотя бы откажется идти сам… да мало ли, что от отчаяния могло прийти мне в голову, я ведь отчаялась удержать тебя… Но я не прошу прощения. Если бы все повторилось снова – я снова поступила бы так, как поступила. Вот и все. Это моя правда. Теперь суди меня…

И она улыбнулась.

По дому гулял сквозняк… где-то забыли закрыть окно. Усиливался ветер, колебались шторы, и покачивались, сверкая глазами, портреты проклятых Кихано.

* * *

…Покачивались портреты, Алонсо казалось, что он слышит не то гул далекой площади, не то шорох тысяч идущих ног, не то аплодисменты…

Нет, он не боялся сойти с ума.

Теперь всю жизнь – всю оставшуюся жизнь! – он даже напиться как следует на сможет. Он будет трезв; он будет взвешен. Он будет говорить тихим, ровным голосом, никогда не закричит, никогда не засмеется.

Как там говорил Карраско, «подробный и яркий отчет о крушении иллюзий»?

Лучше не скажешь.

Пол в его доме завален трупами иллюзий, гниющими трупами. Дохлые фантазии, подстреленные химеры, полуразложившаяся вера, и уж, конечно, этот жалкий детский оптимизм, окоченевший в подсохшей лужице.

Его таинственный дом меняется на глазах. Сползают покровы тайны; кусками, как тлеющая плоть, отпадают бархат и позолота, и вот уже это просто старый дом, давно требующий ремонта, жалкая хибара неудачника. Которому хозяйством бы заняться, да денег поднакопить, а не думать об униженных и оскорбленных целого мира…

Он остановился перед возвышением, на котором, как и положено в ночь перед выходом, лежали рыцарские доспехи. Взял в руки фамильный шлем. Посмотрел на отразившееся в его стальном боку перекошенное лицо:

– Санчо, этот хлам… увяжешь в мешок и… продашь старьевщику. Деньги возьмешь себе в качестве жалованья… Ты заслужил. А теперь…

И он принялся снимать со стен портреты.

Сумасшедший Кристобаль, честолюбец Мигель, благородный Диего…

– …Дульсинея мертва. А если нет Дульсинеи – к чему все это? К чему все? Грязь ради грязи, блевотина ради блевотины? Поищите другого дурака, господа хорошие, и пусть он, этот дурак, отправляется со щенячьей радостью в свой фарс-вояж. Я, Алонсо Кихано, не сумасшедший. В здравом уме и твердой памяти… я остаюсь дома, господа!

Подражатель Алонсо-второй и здравомыслящий Алонсо– третий, и революционер Селестин, для того, чтобы снять его портрет, понадобится очень большая стремянка…

– …Дон-Кихота больше нет, Дон-Кихот – картинка в старом учебнике… Боже, как я теперь рад, что у меня нет сына. Это правильно, это справедливо…

Грохнулся на бок стол. Обламывая ногти, Алонсо сорвал с обратной стороны столешницы портрет Федерико-отступника.

– …Что бы я сказал своему сыну? Что его отец был жалкий дуралей? Что за ним стоят поколения предков-неудачников? Не-ет… Меня убедили. Меня долго и разнообразно убеждали, и вот уже я…

Он скособочился от резкой боли, но болело, как ни странно, вовсе не сердце. Боль была в позвоночнике – когда-то он видел, как ломают хребет огромной рыбине. Щуке…

Теперь он будет ползать, как полупарализованная собачонка, волоча за собой тяжелые задние лапы.

Он сполз на пол. Жестом остановил Санчо, кинувшегося к нему на помощь; Альдонса не двинулась с места, хотя лицо у нее было…

Лучше не смотреть.

Все правильно.

Дон-Кихот с перебитым позвоночником; Дон-Кихот, перерубленный лопатой червяк…

Скрипнула дверь. Алонсо осекся; на пороге стояла бледная, не похожая на себя Фелиса.

Молчание. Как? Как она посмела вернуться сюда?! Негоже стоять перед служанкой на коленях; удерживая стон, Алонсо поднялся…

Девчонка перевела дыхание:

– Сеньор… Алонсо. Я пришла, чтобы сказать… я сейчас уйду. Дело в том, что Панчита только что… отчим ее опять избил… и Панчита только что… повесилась.

* * *

Занимается рассвет. Утро двадцать восьмого июля – священный для Кихано день.

Панчиту не вернуть. Светловолосую веснушчатую девчонку двенадцати лет, с костлявыми плечами, обветрившимися губами и неуверенной испуганной улыбкой. Ребенка, успевшего познать голод, побои, немножко ласки от тети Альдонсы, горячую любовь к самодельной кукле – и последние минуты в захлестнувшейся неумелой петле…

Где же ты был, Дон-Кихот?!

– Сеньор и господин мой, – сдавленным шепотом сказал Санчо. – Ну же… поедем. Утро, я слышу, как призывно ревет в конюшне мой Серый… Поедем! Берите копье, надевайте латы… все готово. В путь… Мы отправимся по холодку, потом встанет солнце… И вы увидите – еще до вечера мы успеем кого-нибудь спасти. Мы спасем! Мы всех спасем! Мы больше никому не дадим погибнуть! Поедемте, мой Дон-Кихот… Давайте, одевайтесь… Ну!!

И Алонсо, ступая странно, раскорякой, едва передвигая ноги, приблизился к разложенным на возвышении доспехам.

– Ну же! – говорил Санчо. – Ну! Дон-Кихот… должен быть! Все это ерунда, все это суета, надевайте свой шлем… Кто может нас удержать, какие препятствия, какие волшебники, какие враги… Никто нас не удержит! Надевайте шлем! Берите копье!

Алонсо на секунду потерял равновесие. Ухватился руками за край возвышения; погрозил небу кулаком… Протянул руку, желая взять копье…

Отдернул.

Потянулся к шлему… Подержал его в руках…

Выронил.

– Это же не шлем, – сказал удивленно. – Это… это тазик… для бритья. Как же я… надену его? На кого я буду похож? На чучело?!

Санчо хотел еще что-то сказать, но замолчал, будто ему заткнули рот.

– Я не верю, – с ужасом сказал Алонсо. – У меня будто веру… удалили. Вырезали, как гланды. Я не могу! Все…

И тогда он лег лицом в груду доспехов и заплакал.

* * *

Она стояла и смотрела на дело рук своих.

Этот новый, незнакомый, сломленный человек не мог ступить и шагу, Санчо почти на руках перетащил его в кресло. Что-то бормотал, увещевая, уговаривая, повторяя благую ложь о том, что все пройдет, что они выйдут позже, что надо отдохнуть и прийти в себя, что все будет хорошо…

Вот теперь все, что он говорил, стало правдой. Теперь и только теперь Дон-Кихот действительно мертв…

Дон-Кихот мертв и побежден.

Дон-Кихот никогда не выйдет на дорогу.

Не станет произносить пространные речи о справедливости, не станет смешить своими выходками пастухов и погонщиков мулов, не будет провоцировать власть имущих на жестокие мистификации…

И, разумеется, на помощь от Дон-Кихота никому рассчитывать не придется. Ее и так было с кошкин хвост, этой «помощи»…

Мир без Дон-Кихота.

Пустыня. Горячий ветер, растрескавшаяся земля. Белые кости… И стервятники, стервятники в небе, орды стервятников, на всех не хватит добычи…

Этот человек, скорчившийся в кресле. Этот новый жалкий человек… все, что осталось от ее Алонсо.

И что, теперь ничего нельзя сделать? Прежнего Алонсо не вернуть, как не вернуть Панчиту?!

Альдонса увидела, что стоит перед возвышением, на котором разложены доспехи. А рядом валяется бритвенный тазик…

Который так долго был славным шлемом, что грех оставлять его вот так, на полу.

Она посмотрела в глаза собственному отражению, которое глянуло на нее с той стороны полированной стали. И, когда шлем лег на ее голову, она почти не ощутила его тяжести.

Нагрудник…

«Верю».

Наплечники…

Вам смешно? Смейтесь. Глупая баба отправляется в героический поход? Верхом на Росинанте?! В рыцарских доспехах?! В путь, который и здоровому-то мужику не под силу, а тем паче – бессмыслен?!

Она повернула голову – и встретилась глазами с Санчо.

Да, оруженосец совсем ошалел; у него был такой глупый вид, что она не выдержала и рассмеялась.

Взяла в руки копье… Примерилась… Ничего, сойдет. Снести пару-тройку великанов – в самый раз.

Подняла подбородок:

– Алонсо… Я вернусь. Понимаешь… что бы там ни было, но Дон-Кихот… Прощай. До свидания, Алонсо.

* * *

Санчо смотрел, как уходит Альдонса…

Санчо смотрел, как уходит в странствия славный рыцарь Дон-Кихот.

Что это? Трагедия? Фарс?

Алонсо тоже смотрел ей вслед. Смотрел, задержав дыхание.

Дон-Кихот уходит без Санчо Пансы?!

Поудобнее пристроив в кресле своего бедного хозяина, Санчо поспешил к окну. Выглянул как раз в тот момент, чтобы увидеть, как Альдонса поднимается в седло… Поднимается легко, несмотря на тяжесть доспехов…

– Эге! – вырвалось у него. – А ведь такая баба, она… Простите хозяин, но она лихо поскакала! Батюшка у нее не конный объездчик?

Алонсо молчал.

Санчо наспех вытер лоб рукавом:

– Вот, как… Ух…

Метнулся к двери; вернулся обратно. Опустился перед креслом на колени:

– Ну, как вам, сеньор Алонсо? Лучше?

Алонсо кивнул.

– Сеньор Алонсо… я… Бабы, они непоследовательные, как… Нет такой твари в мире, чтобы с ней сравнить. Весенний ветер в сравнении с женщиной – да он педант, он прямо образец последовательности… Флюгер на крыше в сравнении с женщиной – зануда. То она честью готова пожертвовать, чтобы мужа при себе удержать… А вот когда муж остался – он ее, простите, вроде как и недостоин… Нет, вру, чего это я… То виснет якорем, то надувается парусом – вот она, женщина… Куда там той Дульсинее, вы меня простите на слове, господин Алонсо, но ваша сеньора Альдонса любой Дульсинее сто очков форы даст… Говорят, где черт не справится, туда бабу пошлет!

Он поднялся с колен. Поклонился, прижав руку к сердцу:

– Не поминайте лихом, сеньор Алонсо… Все будет… все будет хорошо. Мы скоро…

Подбежал к окну. Распахнул тяжелую раму; навалившись животом на подоконник, закричал навстречу солнцу:

– Госпожа моя! Сеньо-ора! Погодите! Оруженосца забыли-и! Эгей!

Махнул рукой и, подхватив на ходу дорожный мешок, поспешил седлать Серого.

* * *

Боль в позвоночнике притупилась.

Скоро совсем пройдет.

Это нервное.

Он смог подняться. Проковылял к окну…

Далеко-далеко на дороге маячили две удаляющиеся фигурки. Одна повыше, верхом на тощей лошади. Другая поприземистее, верхом на толстогузом осле.

Над их головами маячило, нанизывая на себя невысокое солнце, острие длинного копья.

Он протянул руку.

Ему показалось, что ладонь его растет и растет. Что она зависает над путниками – домиком, защищающим их от дождя и града, и от человеческой подлости…

Путники удалялись, и вот уже две черные точки виднеются на горизонте, а солнце набирает силу, бьет в глаза.

– Когда ты пришла в мой дом, – шепотом сказал Алонсо. – Когда ты не испугалась ни гнева родни, ни насмешек, ни слухов… Когда ты поверила мне, когда ты доверилась мне… Когда мы узнали, что у нас не будет детей, но мы держались друг за друга… Помнишь? Альдонса. Ты знаешь… я выкуплю у ювелира твой кулон, и он будет дожидаться тебя. Альдонса… Пускай любой иллюзии рано или поздно придет конец, а благими пожеланиями вымощена дорога в ад… Но не значит же это, что верить нельзя ни во что на свете, и желать кому-то блага – не стоит и пытаться?! Пусть наш мир невозможно изменить к лучшему… но если мы не попытаемся этого сделать – мы недостойны и этого, несовершенного, мира! А пока Дон-Кихот идет по дороге… есть надежда.

Он прикрыл глаза. Темных точек уже не было видно, только дорога, уводящая за горизонт, бесконечная пустая дорога…

Взошло солнце – и село солнце. И опять взошло; тени укоротились и выросли снова, и пожелтела трава, и зазеленела снова, и опять пожухла под дождем…

– Люди, – сказал Алонсо шепотом. – Если вы когда-нибудь встретите Дон-Кихота…

ЗАНАВЕС

Оскол

Пролог

«И говорят, что этот пленник был господину дороже, чем родной отец. Что пленник ел на золоте и спал на бархате, а снаружи, за крепкими стенами, ежечасно сменялась стража – пуще глаза берег господин пленника своего… Смертью карал за небрежность на посту… И, говорят, каждый день приходил в покои к пленнику своему и то говорил с ним ласково, то проклинал и скрежетал зубами – но ни разу не посмел и пальцем коснуться пленника своего…

И случилось так, что однажды утром нашли пленника мертвого в бассейне с фиалковой водой. Говорят, что сам он искал свою смерть и нашел – господин, узнав об этом, сделался белее полотна, и страшными стали глаза его. И он пинал ногами равнодушный труп, и изрыгал проклятия, от которых дрожали стены, и велел казнить слуг и стражей, что не доглядели… А на другой день тих сделался и болезнен. А на третий день приказал выкопать труп из могилы, и хватал мертвеца за синие руки, и рыдал, и молил о чем-то – но нем и бесстрастен оставался освободившийся пленник, и господин захирел, заболел и умер над трупом спустя десять дней, умер в судорогах и мучениях..».

* * *

Три лошади гуськом вышли из леса, а небо к тому времени сделалось уже настолько светлым, что можно было различить лица всадников. Двое казались довольными и злыми, третий сутулился и держал голову так низко, что волосы свешивались на лицо грязным мешком – а может быть, это и был мешок, не зря так удовлетворенно ухмылялись спутники, не зря один из них вел лошадь сутулого на коротком поводу. У подножия холма кавалькада замедлила шаг; перед путниками вставал, не желая более прятаться, замок.

* * *

«…давняя недобрая слава. Чужие люди избегали стучаться в его ворота, зато свои никогда не уходили дольше чем на дневной переход. Всякое говорили, и кое-кто верил слухам, но много было и таких, кто знал правду…

Говорят, что только раз в столетие земля рождает таких, как Оскол».

* * *

– …Пусти меня. Мне нужно видеть…

– Ты выбрал, – с некоторым сожалением отозвался стражник из смотрового окошка.

– Гады, – бессильно пробормотал проситель, бледный парень в грязной кожаной куртке. – Я не хочу так подыхать… Ты!! – в голосе его прорезались вдруг повелительные нотки. – Позови его, скажи, что я…

Требовательный окрик сорвался, обернувшись скулежем. Скрученный судорогой, парень опустился на траву у ворот.

Тем временем кавалькада из трех всадников приблизилась.

– Почто? – осведомился страж, на всякий случай прикрывая свое окошко.

– По делу, – усмехнулся тот, что ехал первым. – Дело сделали, заказ везем.

Проситель в грязной куртке вдруг кинулся вперед, вцепился приезжему в ногу:

– Лесь… Батюшкой твоим… умоляю… возьми меня…

– Гони его, – буркнул стражник. – Сам, дубина, сбег… а теперь бьется под воротами вторые сутки, как та муха, право слово…

– Дурак, – пробормотал приезжий Лесь, отводя глаза. – Что ж я сделаю теперь…

Оба его спутника молчали. Один таращился на несчастного парня с ужасом и недоумением – другой мерно покачивался в седле, руки его были связаны за спиной, а голова и грудь закрыты балахоном из мешковины, поэтому ни возраст, ни пол пленника не поддавались определению.

Парень в кожаной куртке взвизгнул – его отпихнули с дороги; отброшенный на обочину, он снова получил возможность до хрипоты молить, проклинать и биться о створки ворот.

* * *

– Я не пойду, – младший из приезжих нервно попятился от обитой железом двери. Товарищ его был мрачен.

Слуга, данный в сопровождение, презрительно скривил губы:

– С единого раза ничего тебе не станет, дурень… Ежели б с одного раза – так по сотне людей ежедня под воротами… собирались бы… эдак здоровья у господина не хватило бы – со всем миром водиться…

Слуга демонстративно не замечал третьего визитера, того, что явился в гости с мешком на голове. Руки пленнику развязали и обходились вежливенько – но все равно приходилось тащить его чуть ли не волоком. Не желал переставлять ноги, стервец. Или не мог.

* * *

…Лет шестнадцать-семнадцать на вид. Это обнаружилось, когда с головы ее стянули мешковину; тонкое серое лицо в дорожках высохших слез. Волосы стянуты были узлом на затылке, и такое впечатление, что не она сама их стянула – чужая рука устроила эту уродливую прическу, заботясь, чтобы ловчее пришелся не голову мешок…

Она сидела в глубоком кресле – там, куда ее усадили. Прежде сутулая спина ее теперь распрямилась – по привычке ли, из остатков ли гордости.

Суетливый писец пристроился на углу стола и нервно тюкнул пером по дну чернильницы. Господин поморщился:

– Так. «Сиятельному князю – лично, в светлые руки… Соболезнуя в скорби, любезный недруг, спешим тем не менее утешить вас, ибо не дикий зверь растерзал дочь вашу Яну… во время конной прогулки, как вы уже, должно быть, в горе вашем уверились… Негоже юным девицам знатного происхождения прогуливаться верхом без надлежащей охраны, а потому, заботясь о мире и спокойствии в Межгорье… о предотвращении кровопролитных распрей… о должном равновесии, а также о собственной безопасности..».

Писец скрипел пером, не поднимая головы. Писец был молод, белобрыс и тощ. И явно чем-то подавлен.

– «…я взял на себя смелость пригласить означенную девицу Яну в замок Оскол с визитом, где и намерен наслаждаться ее обществом приблизительно три недели… причем здоровье и невинность вашей дочери, разумеется, не пострадают. Остаюсь вечно ваш почтительный недруг, Яр Сигги Оскол… Писано от весеннего равноденствия четырнадцатого дня». Точка…

Перо споткнулось. Царапнуло, прорывая бумагу, торопливо нырнуло в чернильницу, вернулось к делу снова – но уже спустя мгновение писец застыл, глядя на расплывающуюся из-под руки аспидную кляксу.

Пауза получилась такая длинная, что даже девушка, неподвижно сидевшая в кресле, решилась приподнять голову.

– Живо перепиши… Сегодня я добрый.

Писец работал, сверяясь с испорченной бумагой. Соперничая со скрипом пера, в щели под окном потрескивал сверчок.

– Зачем я вам нужна?

Девушка не удержалась-таки – заговорила. Слова ее падали, как талая вода – холодно и горделиво; другое дело, что на бледном лице с неотертыми следами слез грозная мина выглядела скорее жалко, нежели надменно.

– Зачем я понадобилась вам, господин недруг? Учитывая сохранность моего здоровья… и невинности? Чего вы потребуете от моего несчастного отца?

– Требовать? – с улыбкой спросил тот, кого звали Яром Осколом. – Требовать?.. Нет.

– Войско Сотки разнесет ваше гнездо по камушку!

– Вряд ли…

Писец вдруг прервал работу. Встал, молитвенно складывая перепачканные чернилами руки:

– Господин… Велите… наказать… Только… дружок мой, вроде как брат… Под воротами… другой день… помирает.

– Знаю, – сухо отозвался Оскол. – Дальше?

Писец трясся – но с упрямством, достойным лучшего применения, продолжал:

– Помилования… прошу. Для брата… Дурак он, ну дурак, ну так все мы дураки… Все мы дети ваши дурные, не губите… пожалеть бы… милости…

Писец осекся. Под взглядом хозяина скорчился, сник и вернулся к работе; девушка, ослабев, согнула наконец свою гордую спину. Опустила лицо на сплетенные пальцы.

– Вам дадут возможность помыться и отдохнуть, – негромко сказал Оскол. – И приготовьтесь к тому, что мы будем часто видеться. Очень часто и подолгу. С утра и до вечера… Закончил? – последний вопрос обращен был к писцу.

Писец деревянно поклонился. Оскол принял бумагу, бегло просмотрел и остался доволен. Коснулся маленького гонга, призывая слугу:

– Письмо отправить с голубем – немедленно… Этот, у ворот, не помер еще?..

…Тот самый парень в грязной кожаной куртке, странно скособочившись, шагнул через порог. Схватил воздух ртом, застонал, грохнулся на пол, так что полетели в разные стороны комья засохшей глины. Оскол поморщился, наполовину брезгливо, наполовину сочувственно, подошел к коленопреклоненному и крепко взял за всклокоченные волосы.

Серое лицо парня, понемногу расслабляясь, наливалось краской. В молчании, нарушаемом лишь скрипом сверчка, прошла минута. Парень вздохнул; по физиономии его растекалось теперь неописуемое блаженство.

– Ты… милостив…

– Я рационален, – Оскол убрал руку, вытер ладонь шелковым платком. – Теперь мне понадобятся люди… Ступай. Впредь будь умнее.

Девушка смотрела с ужасом.

* * *

Грузный мужчина с седеющими висками катал по столу шарики из воска. Свечи трещали, оплывали тяжелыми каплями, воск жег мужчине пальцы – но он не замечал боли, желтые шарики множились на столе, собирались грудой, как черепа на старом поле битвы.

– Сколько времени понадобится Осколу…

– Чтобы привязать ее… полностью? Она молода… и порывиста… Хватит и двух недель.

Собеседник грузного сидел в темном углу, отблеск свечей играл на его выдающихся скулах.

– Привязать, – проговорил грузный медленно и внятно. – При-вя-зать…

Слышать его было страшно, но собеседник не испугался. Оплывали свечи.

– Десять лет назад… – скуластый помолчал. – Мы дрались с Осколом против общего неприятеля, дрались спина к спине. Наших ребят полегло с полсотни, а те, что выжили… часть захотела остаться с Осколом, часть – со мной. Он сказал тогда – «Вы пожалеете»… Мы не слушали. Ведь он пришел издалека… мы не знали тогда, ЧТО он такое.

Новый шарик лег на желтую груду; мужчина с седеющими висками прикусил губу:

– И?..

– Нас было девятнадцать, – его собеседник усмехнулся. – Спустя десять дней в живых осталось двое. Прочие перемерли, призывая Оскола, как мамку… И мы пожалели, ох как пожалели… что ушли от него. А пуще – что повстречали его на свете…

– Ты выжил, – сказал грузный.

– Да… Я и еще один парень, мы с ним побратались… Мы выжили. А год назад мой побратим, Лабан, явился к Осколу, хотел наняться воеводой, возомнил… что свободен… Одной встречи хватило. Теперь это самый жалкий из его рабов. Потерял и душу и волю, не умеет даже петлю на шее затянуть… То же ждет и меня, господин. Я не могу встречаться с Осколом. Никогда.

Заколебались огоньки свечей – это грузный втянул в себя воздух:

– Ты отказываешься, Сотка? Ты оставляешь меня?

Скуластый отвернулся:

– Придется заключать с ним союз, господин.

Желтый шарик скатился со стола в темноту.

– Я мало берег Яну, – глухо проговорил грузный. – Все гадалки пророчили ей счастливую судьбу… Гадалки врали.

– Мы заключим союз, господин, – с нажимом повторил скуластый. – Оскол или кто другой… Все равно пришлось бы отдавать ее. А Оскол силен и щедр.

Тяжелый кулак с грохотом опустился на стол, и брызнули во все стороны восковые шарики. Разлетелись, застучали по полу дробным дождем.

– Я не в рабство отдаю свою дочь, – проговорил грузный, овладев дыханием. – Что станет с ней, если этот мерзавец раньше времени сдохнет?! Ведь он старше ее на двадцать лет! Что, если его пырнут кинжалом или угостят отравленным стилетом? Что станет с моей дочерью?!

Скуластый молчал.

– Иди на замок, – сквозь зубы сказал грузный. – Бери войско и ступай.

Свечи догорали.

– Все его люди, – раздумчиво проговорил скуластый, – от воеводы и до грязного дворового мальчишки… предпочтут умереть. Чтобы взять Оскол, надо идти по трупам.

– Значит, ты пойдешь по трупам, Сотка.

Скуластый помедлил и встал:

– Как будет угодно светлому князю.

* * *

«…была подобна рыси – столь же необузданна, дика и непокорна. И рвалась она из рук надсмотрщиков и заботливых соглядатаев, и не принимала пищи, и не желала видеть рядом господина своего похитителя – но на любую рысь найдется клетка, на любую птицу плетется сеть. И проходили дни; и ужас поселился в душе юной пленницы..».

* * *

Среди ночи она оторвала голову от горячей подушки. Она не спала и секунды; у тлеющего ночника несла вахту красивая бесстрастная женщина, компаньонка и страж в одном лице. Монументальные черты и полная неподвижность делали ее похожей на статую, и только пальцы, сновавшие над рукоделием, разрушали столь зловещее впечатление.

– Эй…

Женщина не шелохнулась, только большие глаза ее блеснули белками.

– Это ПРАВДА, что про него говорят? Истинно так? И ты тоже?..

– Я люблю господина, – ловкие руки ни на мгновение не прерывали работы. – Я знаю, что умру в его отсутствие. Все мы умрем без него.

Девушка криво усмехнулась:

– Скоро сюда явится Сотка…

Полные губы рукодельницы чуть дрогнули:

– Никому не взять Оскола… Здесь каждый сражается за себя. Здесь никому не нужно помилование…

– Никому не нужна свобода?!

Замок жил ночной жизнью. Далекие скрипы. Приглушенные шаги.

– Зачем свобода руке, если пробито сердце… – женщина опустила глаза. – Свобода вырванного глаза, отрубленного уха…

– И ты его любишь?!

– Не только я люблю господина, но и господин любит меня… Это просто…

Девушка долго маялась, прежде чем задать следующий вопрос:

– А я… тоже умру? Я теперь… как все вы? Я ЗАВИСИМА от него? Да?!

Рукодельница помедлила. Даже работа в ее руках чуть приостановилась.

– Вы – нет, – сказала она наконец. – Вы еще не успели… привязаться к нему. Привыкнуть. Должно пройти время…

– Три недели?!

– Или меньше.

Тишина. Подрагивал пламенем ночник.

– Если я сейчас убегу, – сказала девушка почти спокойно, – у меня есть шанс…

Рукодельница улыбнулась уже откровенно:

– Вам не убежать. Это Оскол.

– Мой отец озолотит тебя…

– К чему мне золото, если я не могу жить без Яра? Я не предам его. А упущу по недосмотру – он посадит меня в подвал, и я не увижу его долго, долго… Нет. Я буду внимательна.

– Если Сотка возьмет замок…

– Он не возьмет. И знайте, княжна… Вы говорили с Яром достаточно, чтобы назавтра ощутить его отсутствие. Не знаю, сколь сильна ваша воля – случалось, уже после нескольких дней люди не могли противиться… ТЯГЕ. Предпочитали скорее сдаться, чем терпеть.

– Я предпочту умереть, – сказала девушка сквозь зубы.

Женщина опустила глаза, и спицы в ее руках замелькали быстрее.

* * *

«…А тем временем воевода, тот, что служил старому князю, собрал свое войско и двинулся в путь. И пока тянулось большое войско лесом и степью, все думал воевода – как одолеть замок? Ведь с того дня, как выстроили Оскол, никому еще не удавалось взять его ни приступом, ни измором, а хитростью и подавно… Но знал воевода, что дни текут, что княжна гибнет, и если не взять замок сразу, то вскорости поздно будет..».

* * *

– …Зачем вы так поступаете со мной? За что? Чем я провинилась, неужели только тем, что мой отец способен собрать войско сильнее вашего?

Голос ее был как вода. Внешне спокойный поток – за минуту до буйных порогов.

Яр Сигги Оскол оторвал глаза от потрепанной рукописи, лежавшей у него на коленях; Яна сидела на подоконнике, отделенная от весеннего неба только тонкой позолоченной решеткой.

– Чем я обидела вас, Оскол? Почему вы делаете ЭТО со мной?

Она говорила ровно. Даже аристократический холодок слышался в ее голосе, сквозняком проходился по комнате, вплетался в поток ветра, льющийся из окна; Оскол молчал.

Девушка рывком поднялась. Прошла через всю комнату, остановилась перед запертой дверью; костюм для верховой езды, тот самый, в котором ее взяли, делал ее похожей на подростка. Узкие бедра, узкие плечи, гневно сузившиеся глаза.

– Пустите меня!!

И она ударилась в дверь всем телом. Секунда – и она ударилась бы снова, но он успел перескочить через резной столик и ухватить ее поперек туловища.

– Княжна…

От нее исходил еле слышный древесный запах – будто она искупалась в березовом соке.

– Княжна… Никто не обидит вас. Никто не причинит вам зла.

Она вырвалась.

Он подумал, что она похожа на белку. Настороженная, в любую секунду готовая оказаться на противоположной стороне комнаты. Пусти ее в лес – только хвост мелькнет; теперь, в неволе, ей остается крутить колесо бессмысленных разговоров и кидаться со стены на стену…

Он подобрал с пола рукопись. Уселся в кресло и закинул ногу на подлокотник; когда-то он всерьез собирался покорить весь мир. Когда-то чужая привязанность давала ему силу, и он ощущал себя едва ли не всевластным…

– Княжна… Не надо бояться. Ничего страшно с вами не происходит. Сотни людей так живут – и ничего…

Ему захотелось прополоскать рот – такими фальшивыми получились слова.

Она снова метнулась из угла в угол.

Шаги за дверью. Возбужденные голоса.

– Господин… Чужое войско под холмом!

Он не удержался и снова посмотрел на нее.

Со всем своим торжеством, со всей гордостью, на которую способна семнадцатилетняя девушка, княжна Яна вскинула точеный подбородок и заглянула ему в глаза:

– Это Сотка! Вот и все, Оскол.

* * *

«…и порядки в замке, и людишек многих знал; послал он посольство под белым флагом, но только для виду. Понимал, что похититель не отступится; не уговоры, не договоры – иная цель была у посольства, тайная. Кому надо знак передали – и явился к воеводиному костру из замка человек. В ночь..».

* * *

– …и тебе удачи, побратим мой Лабан.

– Нет моей удачи, Сотка. Не дразни демонов, призывая пустоту.

Прикрыв глаза, можно было поверить на секунду, что костер горит посреди безлюдной степи, и что кроме этих двоих, примостившихся по разные стороны пламени, в округе нет ни души. Ни людей, ни лошадей, ни заостренной стали.

– Открой нам ворота, побратим, – скуластое лицо Сотки оставалось бесстрастным.

Его собеседник отвернулся:

– Ты предлагаешь мне славную смерть? Во искупление жалкой жизни?

Сотка подался вперед:

– Ты отомстишь. Отомстишь ЕМУ. Он не верит, что его раб сумеет предать его; я разрешу тебе заглянуть в его удивленные глаза – перед смертью.

– Его смертью или моей? – медленно спросил его собеседник, поднимая лицо к подернутому звездами небу.

– Побратим… Открой ворота изнутри. Я помню тебя в бою. Ты воин, ты мужчина; неужели твоя ненависть молчит?!

– Моя ненависть…

Собеседник Сотки загляделся на огонь. Пламя отражалось в его глазах. Желтое, исступленное пламя.

* * *

«…Как рассвет сменяется утром, а утро полднем, а полдень скатывается к закату, а закат догорает, чтобы обернуться ночью – так менялись краски на лице ее, потому что металась она между надеждой и яростью, гордостью и страхом. И металась она, подобно блику от зеркала, и непостижима была, как блик… И глядел на нее господин похититель ее, и удивленным было лицо его..».

* * *

Среди ночи загрохотали сапоги. Тревога; уже потом, потом в свете факелов притащили связанного – Оскол плотнее запахнулся в плащ, как будто от ненавидящего взгляда можно защититься грубой тканью.

– Предательство, господин! Измена…

– Убей, – глухо сказал связанный.

Оскол отвернулся. Никто из служивших ему не решался ранее на отступничество. Должна быть цель дороже жизни – вот, у бывшего друга нашлась такая цель…

– Не желаю более тебя видеть, Лабан.

– Нет!! Лучше убей…

– Прощай. С тобой поступят милосердно.

Уже на стене изменник ухитрился вырваться из цепких рук – а, может быть, его и не удерживали. Прыгнул, на мгновение распластался в воздухе, как наконец-то освобожденная птица.

Глухо стукнуло о землю тяжелое тело. Скатилось в ров.

* * *

– …Посмотрите, княжна, сирень цветет!..

Внутренний дворик замка тонул в белом и фиолетовом.

Она похудела и осунулась. Даже не глядя на нее, он ощущал ее присутствие. Он мог бы вообще не глядеть в ее бледное узкое лицо – но взгляд возвращался, как привязанный.

Вчера ночью она пыталась покончить с собой. Попытка была слабая, нерешительная; девочки боятся боли. Ее мучили теперь тоска и стыд – а он делал вид, что ничего не знает. Что ему забыли доложить…

Странно, как на этом подростковом теле приживаются круглые, будто две половинки луны, тяжелые груди…

Она увидела, как изменился его взгляд. И злобно блеснула глазами – белки тоже временами кусаются…

– Посмотрите, княжна, на сирень. Цветет, как сумасшедшая.

* * *

«…Как огненные тени из очага пляшут ночью по белой стене, как пляшут облака в ветреную погоду, как пляшут колосья на желтом поле – так переменчиво было лицо ее… Как озера темнеют и светлеют, ловя отблески солнца – так переменчивы были глаза ее… И глядел на нее господин похититель ее, и удивленным было лицо его..».

* * *

Ночью он поднялся на стену. Небо, закрытое полотнищем туч, оставалось беспросветным – зато внизу, под холмом, во множестве тлели костры. Запах дыма глушил все прочие запахи; неприятельский лагерь дремал, пережидая ночь.

Никто не видел лица Яра Сигги Оскола.

Суровым следует быть полководцу, глядящему на огни вражеского лагеря. Суровым, сосредоточенным, жестким.

Но Оскол будто и не замечал огней под холмом. Далеко, в темноту, где иззубренной линией тянулся невидимый сейчас горизонт – туда смотрел Оскол, и по лицу его бродила рассеянная улыбка.

Он улыбался. Без мысли и без причины. Он не чуял дыма: травами пахла сырая ночь, весенними буйными травами – и березовым соком.

* * *

…А смог бы любить меня, Яр?

Женщина стояла у изголовья. Теперь ей следовало поклониться и покинуть спальню своего господина – но она стояла, и свечка выхватывала из темноты половину ее спокойного, монументально красивого лица.

– Я и так люблю тебя, – сказал он, не подумав.

Неподвижное лицо ее дрогнуло:

– Любят лишь то, что боятся потерять. За что мы так ценим жизнь?..

Он хотел сказать, что ребенок начинает любить мать гораздо раньше, чем осознает ее смертность.

Но промолчал, потому слова были излишни.

…Тени прыгали по стенам. По беличьи неуловимые тени. Поворот головы… Взмах гордого хвоста…

– Ты стал другим, – медленно сказала женщина. – Я вижу. И знаю, почему…

– А ты, – спросил он, чтобы переменить ход ее мыслей, – любишь меня?

Она отвела глаза:

– Люблю ли я воздух, которым дышу?..

* * *

– …Сотка.

Воевода не раз смотрел в лицо смерти.

Теперь же он не просто вздрогнул. По телу его прошла судорога.

Чужая рука лежала на его плече. Недруг подкрался и коснулся его ладонью; изо всех сил рванувшись, воевода вдруг вспомнил… о матери. О материнском прикосновении; спокойствие, безмятежная радость, материнская рука на щуплом детском плече… Тепло и тишина, умиротворение, наконец-то… Не убирай руки…

– Не надо звать патруль… Обернись, Сотка.

Он не стал оборачиваться. Сладкий плен наваждения…

– Я бы хотел, чтобы ты был моим другом, Сотка. Ты предпочитаешь быть врагом?

Скуластый с трудом повернул голову.

Яр Сигги Оскол стоял рядом, и за спиной у него маячили темные фигуры, и поблескивала сталь.

Сколько постов они успели вырезать?..

– Лабан был твоим другом, – с трудом выговорил воевода. – Где теперь Лабан? Во рву?

– Это ты подтолкнул его к предательству?

– Тебя нельзя предать! Лиса отгрызет собственную лапу, если лапа попала в капкан. Значит ли это, что лиса предает охотника?..

Пусть они слушают, те, что стоят у Оскола за спиной. Пусть слышат.

Негромкий смешок:

– Хорошо… Это ты подтолкнул его к самоубийству?

Самоубийство…

– Лабан слишком ценил свободу… которой ты его лишил. Его ненависть к тебе была сильнее желания жить…

Пение цикад.

– Мы давно знакомы, Сотка… Теперь Лабан умер. И мы встретились. И ты все понимаешь.

Осознание гибели. Тот, кто много повидал, не вправе так остро, так по-детски тосковать… Скуластый растянул губы в подобии усмешки:

– Ты явился, чтобы забрать меня на место Лабана?.. Твоего друга?

Ой, нехорошо дрогнул его голос, произнося последнее слово.

– Ты славно устроился, Оскол. Выбираешь друзей из числа рабов, а друзей делаешь рабами. Экономно… Но я понял тебя. Иди. Я догоню.

Осмелев в отсутствие луны, сияют, как безумные, звезды.

– Как знаешь… – медленно проговорил Оскол. – Но знай, что я не буду долго ждать.

– Я не задержусь… ступай.

Едва различимый голос травы, приминаемой каблуком. Тишина.

Скуластый Сотка посмотрел на небо, и яростный свет звезд преломился в мутной капле, ползущей по впалой щеке.

А потом звезды отразились на узком лезвии.

«Лиса отгрызает собственную лапу..».

– У тебя никогда не будет друзей, Оскол! Потому что рабы…

Кровь.

* * *

«И ужаснулась обезглавленная армия, и случились смуты и раздоры… И отступили, часто оглядываясь, тем более что сам князь отдал приказ снять осаду… И прислал взамен армии парламентеров – пышных, в золоте и в страхе, потому что нет ничего злее, чем встретить однажды оскольского выродка – и не бежать без оглядки..».

* * *

Утром за Яной не пришли. И компаньонка сказала, что господин занят приемом посланцев от князя, отца ее, и потому позволяет ей побыть в одиночестве; и она обрадовалась одиночеству, как никогда не радовалась, и села на окно – наблюдать за стрижами…

И проходили час за часом, но она не скучала. Нет; другое чувство наваливалось на нее, и то была не скука, и не обычная тоска по дому. Пустота наваливалась на княжну. Леденящая пустота. Бессилие и чувство потери. И осознание собственного ничтожества.

Слабость и головная боль.

Она испугалась.

И позвала компаньонку. И, сдерживая слезы, пожаловалась на внезапную хворь; женщина выслушала все признаки болезни – и спрятала глаза.

– Вы здоровы, княжна…

Яна заплакала.

Ей не помогут… Она одинока. Она беспомощна. Она осиротела…

И сквозь отдаленный шум в ушах она слышала, как женщина сухо говорит кому-то, чтобы сию секунду шел за Яром. За Яром… За Яром…

Яр, Яр… Вспышки света перед зажмуренными глазами.

А потом качнулся под ногами пол, и в распахнувшуюся дверь шагнуло солнце. И затопило комнату теплом и покоем, и не жгло – заливало собой жизнь, наполняло, изгоняя сосущую пустоту…

Она очнулась. Немного кружилась голова; посреди комнаты стоял Оскол, и она сперва шагнула навстречу, намереваясь коснуться его – а потом все поняла и отшатнулась.

– Это конец…. – сказал со стороны ее собственный, но на удивление спокойный и ровный голос.

И ОН поморщился:

– Все совсем не так страшно, княжна. Вы слишком впечатлительны…

Она слепо шагнула к окн