/ / Language: Русский / Genre:nonf_biography

Дневники 1923-1925

Михаил Пришвин

Настоящий том представляет собой второе издание книги М. М. Пришвина «Дневники. 1923–1925», изданной в 1999 г.

М. М. Пришвин

Дневники 1923–1925

1923

[Талдом]

2 Марта. Сегодня приходил ко мне какой-то Буйко Антон Иванович с книгой «Детерминизм» против Маркса, он, исходя из своего материализма (какого-то, подпертого даже Эйнштейном), критикует Маркса как скрытого идеалиста, интеллигента. Страсти в его критике было столько, что я спросил его биографию: почему он так восстал против Маркса? «Потому что, — сказал он, — я из-за [него] всю жизнь потерял, семья разрушена и брошена в Америке и т. д. Я теперь, — сказал он, — обладаю совершенным знанием, но это знание исходит не от интеллекта». Удивительно, над чем думаю — то мне и посылается. Этот старик участвовал в юности в заговоре против Александра II, всю жизнь свергал царей религией Маркса и теперь свергает Маркса [страстно], (трагически) рассмотрев в нем царя.

На масленой ехал к себе в Талдом{1} в холодном вагоне.

— Это что за холод, — сказал один из башмачников, — вот в прошлый раз в вагоне было двадцать градусов, нас было во всем вагоне двое, я и одна дамочка, вот какая температура была, а с меня три пота текло.

— Что же вы такое работали? — спросила женщина, похожая на портниху.

— Что я работал? — ответил башмачник. — Дрова рубил, а дамочка мне помогала.

— Где на свете водится больше всего львов?

— В Москве.

— Как?!

— Так: Лев Давыдович, Лев Борисович, Лев Маркович, Лев Исаич и каких там нет еще в Москве львов.

— Социализм происходит от печки: кухарке жарко, нервы ее расстраиваются, и она заболевает болезнью Furor Kucharicum[1].

— При чем же тут социализм?

— А вот при чем: был такой господин, мягкий сердцем, или покаявшийся, он взял мечту своей рабыни и стал ее проводить, вот и получился социализм. Словом, это вышло от женщины, как зло, как выражение ее глубоко индивидуальной природы, и было культивировано и облагорожено мужчиной. Вот почему под лозунгом коммунизма в социализме скрывается ненасытный злобствующий индивидуализм. Вот почему проведенный у нас в России на практике, он стал источником новой буржуазии.

[Москва]

13 Марта. Вчера, в день годовщины февраля{2}, был день-то какой, никак и передать невозможно, до чего хорош! Читал «Голубые бобры» в Союзе Писателей{3}. Не успел я расчитаться, как нелепый председатель сделал перерыв. Я сказал Орешину:

— Это похоже, как если вот только обнял и хотел… а вошли.

— Все равно покроете! — ответил он.

После чтения председатель (вот растяпа!) забыл даже сказать: «Собрание закрывается», но зато Клычков довольно громко бухнул:

— Собрание покрыто!

Сколько огней в февральском снегу!

Дама, работница «Просвещения»{4}, в очках, всю себя отдала и сама стала похожа на обложку книг «Просвещения».

Есть советские кадеты, октябристы, что хотите. Карасев был кадетом, жена его — ничем в политике. Во время голода жена его получала по знакомству через Семашку поддержку и мало-помалу стала чем-то вроде советской кадетки{5}, а муж стал ничем в политике.

Говорят, что Ленин умирает.

В Союзе Писателей было вывешено траурное объявление о смерти Ф. Сологуба, но оказалось неправда: он жив, хотя очень плох.

В пустое время, когда человек к человеку был куда хуже зверя, я часто оставался наедине с собой, и тогда бывало, как попадет в душу небесная звезда — так и останется, и помнишь навсегда этот миг, или сосну заметишь, как она еще в январе, когда солнце стало чуть-чуть приближаться к земле, первая этому солнцу обрадовалась, а я с ней тогда второй: по ней, по ее изумрудам, догадался. И так стал мне этот мир всей радостью, какой теперь я жив на земле.

Но много раньше было со мной…

14 Марта. Рассказ, как Петя убил утку (убивать только нужное, один патрон).

15 Марта. Дом ученых. Грудастые дамы приспособленных профессоров.

16 Марта. Приехала Map. Мих. Шкапская из Берлина. Иду к ней, говорят, Ремизов через нее мне что-то хочет передать{6}, если это будет упрек за сотрудничество с А. Толстым в «Накануне»{7}, я отвечу Ремизову, что обнять Алешу ничего, в худшем случае он пёрднет от радости и через минуту дух разойдется, а довольно раз поцеловать Пильняка{8}, чтобы всю жизнь от следов его поцелуя пахло селедкой.

Кадетская политика по отношению к царской власти была Иудиным целованием.

Новое явление: нищие декоративные, например, один на Арбате ложится лицом на тротуар и рыдает, а шапка отдельно лежит, в шапку кладут деньги. Микитов говорит, что за границей русский вообще, как такой рыдающий нищий, с фокусами, так и смотрят на русских. Нищих мало, но бандитов! улицу не пройдешь, чтобы не вели кого-нибудь.

Писатели «Круга»{9} похоронили женщину, и от нее остался у них только круг, дыра.

Почему посев Ремизова дает такие дурные всходы, почему у него переняли только манеру (довольно дурную), а все его святое (возрождение России) осталось втуне?

Охотничьи рассказы: 1) Как Петя утку убил. 2) Зорька — задом стойку.

Судьба ведет людей, конечно, к себе в дом, но какими путями — нам неизвестно, и едва ли найдется хоть один человек, угадавший в юности свою судьбу. У нас в России теперь вот как это видно! Возьми любую жизнь своего поколения и читай, как книгу. Да! Всякий пришел к себе в дом, но такими кривыми путями. Вот хотя бы Марфинька{10}, одно из лучших существ моего детства, тогда молоденькая девушка-народница, теперь шестидесятилетняя старушка, чудесная, истинная весталка. В то время как я ее помню молоденькой девушкой, около года убийства царя Александра II, у нее было приданое, тысяч десять, и такая она была хорошенькая, образованная, а вот не досталось замуж выйти, истратила деньги и построила школу и сама стала учительницей, да вот с тех самых пор и до теперь жива и учит в деревне детей в той же школе, с таким же [воодушевлением]. Это было вблизи того места, где я родился, в Орловской губернии…

20 Марта. Дубровка. Начало рассказа о преступлении Вл. Мих. Чернова.

Вчера был крепкий утренник с ветром, и в лесу так все смешалось, будто зима еще. Ни одного птичьего голоса, только в одной тесной кучке елей хозяйственно плотничал дятел. Я думал о диких лесных существах, которые совсем не принимали участия ни в войне, ни в революции, таких, как дятел, совсем их не так много! Голуби, например, уже связанные с судьбой человека, пережили во время революции ужасы большие, чем человек: и голод, и почти поголовное уничтожение на еду. Воробьи, галки, наверно, недоедали. Мухам и то было мало поживы. А лучший друг человека, собака! сколько тут пережито трагедий. Зато волкам, воронам была пожива на полях сражения. Я видел медведя, подающего снаряды красноармейцам. А дятел все время плотничал у себя, как будто ничего и не было. Зайцы, тетерева, болотная дичь жили сами по себе. И вот почему, наверно, такая острая радость бывает в лесу, когда услышишь таинственный стук дятла в густых елях. Будет время, когда на земле ни одно животное, ни одно растение не останется жить раздельно от судьбы человека — и вот когда он будет настоящим господином земли.

<На полях:> Сюда: галки на Тверском бульваре — мясо! Переживания Влад. Мих. Чернова.

Остановись на минуту, присядь записать свои мысли, свое чувство, и этот стул или пень, куда ты присел, — уже есть твой дом: ты сидишь, ты оседлый, а та мысль, то чувство, которые ты записал, уже покоятся на основании том самом, где ты присел, будь это стул или пень. Вот почему искусства не бывает во время революции: нельзя присесть. И вот почему источником искусства бывает прошлое: ведь каждого из нас судьба ведет в конце концов в свой дом, вот когда бегущий остановился, оглянулся — в этот момент он стал поэтом, и судьба повела его в свой дом. И пусть он будет славить революцию, движение: все это ему уже прошлое, сам он сидит на табуретке или на пне и сочиняет стихи.

Алпатов.

Голубые бобры — эпоха 1881 г. — 6 лет.

Маленький Каин{11} — до университета (84 г. — 1894 г.).

1894 — марксизм (21 г.).

И до 1905 г. десятилетие (31 г.).

Материалы.

Судьба каждого вернуться в свой дом. Перелом: любовь — круг, вместо идеи — движения вперед{12}; встреча с миром отца{13}.

Весна в этом году перестоялась: дневное небо уже давно отпраздновало всю свою весну света, а на земле по ночам мороз в союзе со звездами и месяцем боролся с солнцем, держал крепко дороги, глубоко осели снега, как саван на тощем покойнике, но дорога слежалась, упрела и ледяная была в полях, как высокая насыпь. ([Мороз] метелью — ослабел и погиб.) Тогда все вдруг загудело: чувство любви у Алпатова.

Раскинуть блеск на великое пространство: до Желтых гор и белых вод… В этих волнах любви идет А., плывет, как в море (сосуд любви опрокинулся и затопил всю землю: это был новый потоп).

21 Марта. Вчера в тени было среди дня +6°. Железная крыша открылась, деревянная еще белая. Ночью звезды показались, и к утру схватил мороз. Сегодня утренник -1°, ветрено, ясно, кое-где бродят по небу, как вата, белые мягкие облака. Весна перестоялась, больше света, чем тепла, возможно, что сразу переменится и вода хлынет, а снега много!

Я помню весеннее утро, когда любовь, заключенная в сосуде, пролилась на землю, и засияло все от нее на опушке леса; изумленный нахлынувшим чувством благодарности неведомому существу, я обращал глаза свои — и все вокруг меня вспыхивало светом и открывалось мне в тайном своем существе: дятел, бегущий быстро по стволу дерева, мне представился лесным графом в малиновой шапочке и горностаевой мантии, сережки на снегу уже цветущего ореха — весенним золотым фондом всего леса, молодая осиновая роща с позеленевшей корой — пучками зеленых свечей…

Бывает, слышишь издали, чья-то жизнь в одном ужасном крике выходит, проходишь — лежит убитое в сердце животное, возле него разложили люди костер и палят тушу, это называется — свинью зарезать — самое простое обыкновенное крестьянское дело. Кому придет в душу сострадать крику свиньи? а вот есть это, и зато как отдельно, как пусто и как страшно: как иногда, засыпая, остатками своего сознания узнаешь свой собственный крик, так и тут остатками своего разума видишь встречу своего безумия с безумием природы.

Несговоров (Семашко) — верный человек.

Прокурор (Трусевич).

Провокатор Долин (из поповичей).

Народник Маслов (кроличьи глаза, религия человечества) = Богомазов — кооператор.

Марксист Горбачев — из дворян, эпилептик, надрыв.

Данилыч — полунемец, переводчик (практическая жизнь и есть корректив нравственных постулатов).

Философский период Алпатова: во всяком знании «причина всех причин» — разрешается циническим разумом и встреча с Несговоровым — обращением в социализм.

Чтение книг: никакой герой, ни в какой книге — не про меня, по причине: тот герой, хотя бы Дон-Кихот, повторяется, а я не повторяюсь. Нам не страшно увидеть себя в зеркале героя: это не я! а вот у кого еще не определилось свое Я, вот тому нет ничего страшнее, увидеть подобного себе героя, а почему? вот почему, наверно: это все равно, что умереть или увидеть всю свою судьбу до конца.

Мир наполняется бумажными героями: нигилисты Тургенева — наши социалисты, но ведь это же прошлое!

Как будто бесконечно долгое время рылся в запутанном клубке и вдруг нашел конец, и конец этот — Я: с этого времени Алпатов весь клубок вновь на себя перематывает.

Есть ли раны такие, что <зачеркнуто: потом, заживая> в здоровье идут и в долголетие? а в душе это часто бывает, и живет душа с открытою раной себе на здоровье. Сколько людей на Руси до гроба, никогда не уставая, учились потому только, что диплома не получили, и все боятся внутри, оттого что когда-то выгнали из гимназии и сказали: «Из него ничего не выйдет» (Алпатов).

Страшно быть как все, если всех перегнал, и те, недовольные, назади теснясь, тянут назад, требуя: «будь, как все». Но страшно и если все впереди, а сам назади, тогда желанной целью кажется догнать их и стать как все.

— Догоняй, догоняй! — крикнули оттуда, и Алпатов бросился всех догонять, чтобы непременно кончить гимназию, в университет попасть и быть как все. Этой силой пошел он в ученье.

22 Марта. Ночь ясная, молодой месяц глядел с дополнительным кругом. Мороз на дыбы поднялся до самых звезд: 20°!

Поучение молодым писателям: писать нужно так, чтобы забывался весь труд мастерства, чем больше забудешься, тем выйдет очаровательней (то есть и читатель забудется), а самое уже лучшее пишется так, чтобы и сама красота мира забылась: тайно присутствуя и всему душа — красота бы исчезла из сознания, как и мастерство, и все произведение писалось бы только из побуждения любви к людям и миру.

23 Марта. Сегодня +2° после вчерашнего -20°: важно, это было последнее усилие мороза, жест до самых звезд (и, верно, весна будет дружная: перестоялась). Говорят, что видели грачей.

Когда сообразишь свою жизнь (со-образишь), то она располагается по кругу: в начале дом, где рождается дитя и получает стремление уходить куда-то вперед. Но это ему только так кажется, что движение его совершается вперед по прямой линии. Это обман преобладающего роста разума: вероятно, так передается себе простой физический рост мозга. Сущность этого движения — не отстать от других и быть как все. В русской сектантски-интеллигентной молодежи этому психическому состоянию соответствует вероучение социализма (коммунизма), которое каждому отсталому и даже последнему дает надежду быть как все.

Прямолинейное центробежное движение из дому с конечной целью быть как все под влиянием центростремительной силы эроса дает, в конце концов, движение по кругу, но сознание этого приходит, вероятно, во время окончания процесса роста мозга, в момент встречи с проблемой пола. С этого момента начинается зачатие личности, при ярком внезапном свете (любовь) жизнь человека вступает во второе полукружие, рожденная личность (второе рождение), стремясь не быть как все, направляется к центру (эрос), но силой общественного мнения, центробежной, отвлекается в сторону, и так слагается движение домой, к своей самости. Таких кругов, выходящих из дому и возвращенных домой, в жизни иного человека бывает много, и все движение идет вверх по спирали, так что дом второй приходится над первым, выше его, третий дом еще выше, и так растет как бы один дом со многими этажами вверх: внизу домика материальное основание — родина, над родиной отечество, над отечеством творческие труды, над ними прямое любовное воздействие на людей и воскрешение отцов{14} (церковь, в которой священником Я).

Линии жизни:

(вон из дому)

1) Быть как все.

Исключенный догоняет, и это идеал социализма, 2-й Адам как 1-й, прислуга как барыня, психологически этим все движется. А истинное достижение в эросе: тут и есть коммуна, а в то же время рождение личности, чтобы не быть как все.

(домой)

2) Не быть как все.

Мука рождения творческой личности.

Дон-Кихот — это я — я Дон-Кихот! Гамлет тоже я — я Гамлет! И Двойник Достоевского о мне писан, и Раскольников. Так «Я» борется с другим «Я», находя в нем свое подобие, с болью откалывается и Дон-Кихот, и Гамлет, и Двойник, и Базаров, и так будто змеиная чешуя слезает с настоящего «Я», в котором скрыта воля на неповторимое действие.

Материалы к Алпатову

1. Тема из округа

Иван Иванович Астахов, пароходовладелец на Сибирских реках. Шампанское sec (сухое) он выговаривал не «сэк», а через «е»: «сек», и, сказав это свое «сек», тут же прибавлял: «Самый высший!» (сорт). Так его и прозвали в семье у Алпатовых «Самый высший»{15}. Его энергия и всегда сопутствующая энергии вера в здоровье и счастье выражалась у него в самом наивном пристрастии к науке. В свой сибирский городок он привез лейденскую банку и солнечные часы и, устроив большой пир, показывал всему городу опыты и удивлял всех. Инициатор вольно-пожарной дружины и попечитель реального училища. Схватил раз капитана и швырнул его в реку, а спасали другие. И этот же человек, когда на его пароходе путешествовал наследник{16}, представляясь ему, не мог от страха окончить фразу: «Мы, пароходовладельцы по рекам Западной Сибири…», блюдо с хлебом подал, а выговорить: «Подносим ваш[ему] императорскому] вел[ичеству] хлеб-соль» не мог. По возвращении парохода «Николай II» в пристань он водил показывать дом, отхожее место наследнику. Любил сочинять загадки: «Как перейти непереходимое болото?» Алпатов отгадал: «Зимой на лыжах». — «Хороший парень!» И предложил матери взять его в Сибирь: кончит реальное и будет капитаном. Путешествие в Сибирь: второй Адам (переселенцы), третий Адам (беспаспортные и бродяги на пристанях дяди); тайга, степь. Пиры: «Марсельеза». Курымушка обедает вдвоем, разговор: загадки и молчание. Курымушка рассказывает о плутонической и нептунической теориях вулканов (огнедышащая гора). Китаев и Катаев. Директор Ив. Як. Словцов, друг дяди, угасший человек, невер (старушка звала его к о. Амвросию: «Ты седая?» — «Седая». — «Съезди к нему, если вернешься черная — поверю»). Волчий билет («Заперлись — позову». — «Покажи волчий билет». — «Да ректор разорвал: с домашним образованием»). Выпускное сочинение: «Значение путешествия наследника по Сибири». (Тема из округа.)

Жизнь, как клубок ниток большой. Ал. Мих. разрубает его, другой больше, больший [клубок] разматывает и притягивает, а маленькие люди потому маленькие, что нитку протянуть некуда, и она путается и узелками складывается — в этих узелках и есть маленькие люди, узелки, им ничего не видно, а по-своему правы они в своих скорбях. Размотают нитку, а узелки останутся и незаметны даже на ней, никто с ними и считаться не будет.

Не сразу понял Алпатов, что это значит — исключенный гимназист. Оторвав себе серебряные пуговицы, он пошел в лавочку, купил себе цепочку нового золота и пошел гулять, щеголяя цепочкой и черными пуговицами, по Дворянской улице. Навстречу ему шла Вера Соколова… Странная мысль пришла ему в голову: подойти к ней и открыться во всем — в чем? Он не мог бы себе ответить, но это должно было выйти из него, как только он решится начать разговор. Соколова изумленно посмотрела на его пуговицы, он подошел к ней и сказал:

— Вы мне писали познакомиться, я написал «не согласен», теперь я желаю.

Разве так говорят, снисходительно и гордо…

— Теперь я не согласна, — холодно сказала Соколова, — вы теперь исключенный гимназист.

— Нет, я хочу вам открыться, у меня есть очень важное для вас.

— Ну, что такое, говорите.

— Я хочу вам сказать, что я не Алпатов, как вы думаете…

— А кто же вы?

— Я происхожу от неизвестного человека, вероятно, очень гордого и свободного, я думаю, что это Лермонтов.

— Как! Вы Лермонтов? — засмеялась Соколова. — Вы просто исключенный гимназист, вам теперь одна дорога — на почту или на телеграф, я с вами не желаю знакомиться.

Он быстро повернул с Дворянской на Успенскую. Алпатов… но Сережа, краснея, сказал ему:

— Ты… нельзя мне, опасно… меня тоже исключат…

— Как неизвестного?

— Так: он был не такой, как наши купцы.

— Но матери вашей он все-таки, наверно, известен, вы бы спросили свою мать.

— Матери моей он тоже неизвестен.

— Как же так?

— Я, наверно, ей был подкинут, мой отец был человек гордый и смелый, я думаю, это был Лермонтов.

Соколова засмеялась.

25 Марта. Все еще крепкие утренники, и заливает светом солнце. На днях прилетели грачи. Примета: если прилетели на гнезда — весна дружная, если так куда-нибудь (сейчас ходят по дорогам, клюют навоз, проталин еще нет) — весна затяжная. Теперь прилетели на дороги.

В пятницу приехал в Москву. Союз устроил показательный вечер художественной прозы из мелких обычных писателей. По разным признакам (что не позвали читать на [первом] заседании, что на моем чтении не было ни одного из обычных писателей, что показательный вечер обычные устроили без меня) вижу недоброе отношение ко мне обычных, что-то у них есть против меня, но что? кроме Новикова все они евреи и полуевреи, все внутренне не имеют никакого значения в литературе, все способны к организации. Все мои почитатели из писателей, напротив, русские коренные, неспособные к организации, все индивидуалисты и хотят быть не как все (Adelsbrief[2]). Бороться с обычными при таких условиях можно лишь пережидая, пропуская малое время (бывает большое время).

1) «Я не виноват»;

2) «Я — виноват».

1) Я не виноват, значит, кто-то виноват, значит, я терплю, я страдаю, а тот, виновник, действует, причиняет мне боль, он, виновник, господин мой, я — раб, он — господин. Сознание раба.

2) Я — виноват, это значит, я — свободный человек, то есть я что-то сделал свободно, что-то причинил — я! И я же изменил этот путь свой, нахожу его неправым: я виноват, делайте со мной, что хотите, я отдаю свое прошлое на казнь (вам ведь нужен козел отпущения), но что бы вы ни делали с ним, с моим прошлым, в настоящем я — свободен, это другое я, и в будущем жизнь моя будет другая.

Думаю про эту ужасную теорию, разделяющую людей на господ и рабов. Настоящее все в руках властелинов, умных людей, и счастье жизни — их, будущее рождается в страданиях рабов: тут томятся вера, надежда, любовь, уживаясь с хитростию, затаенной местью, коварством, и тут среди них живет человек с ненаписанным Adelsbrief: ему кажется, будто он потерял грамоту своего благородства и не может ничем доказать о себе… Среди рабов и господ, и ненавидит он одинаково и тех и других.

Нет! Поэты не рабы, и не властелины, и не вольноотпущенные, это люди, которые утеряли грамоту своего благородства и сами взялись ее себе написать. В этом страстном искании и творчестве Adelsbrief проходит вся их жизнь среди господ и рабов.

Есть другие, которые присвоили себе чужие Adelsbrief и господствуют над рабами — самозванцы! они, в конце концов, боятся только этих людей, творящих свое Adelsbrief (совесть нечиста), и вот почему делают им уступки, вот почему все-таки, вопреки всему, существует поэзия — как посев семян, исшедших от неизвестного существа в забытой стране.

Как я убил архара{17}.

(Охота в Сибири)

На пробу я хотел одно лето остаться в Петербурге (в 1910 году) и пописаться, но я летом не умею работать (ничего не выходит), и, дотянув до июля, я взял в «Русских Ведомостях» аванс{18} в сто рублей, обещаясь написать что-нибудь о переселенцах.

Мне нужно было написать о переселенцах в «Русские Ведомости». В Челябинске я на них посмотрел — не понравилось. Я переехал в Омск — не понравилось. Ничего не мог написать, аванс на исходе, нового просить без статьи не смел (газета в меня мало верила). Что делать? Из Омска переселенцы ехали на Алтай, я рискнул ехать на Алтай с переселенцами, по пути на пароходе легко с ними сойтись, наблюдать, записывать — на пароходе я непременно напишу. На пароходе переселенцы в ужасной грязи, вони и [болезнях], а берега Иртыша манили никогда не виданной степью: то верблюд там покажется, то орел пролетит. И тут я не мог наблюдать переселенцев, при малейшей мысли о них я начинал чувствовать отвращение даже и к своей газете. Со мной был том географии Семенова о Сибири{19}, и вот я нашел там описание зверя, о котором никогда не слыхал: зверь этот живет в горах Алтая на Тарбагатае, горный баран со спиралью закрученными рогами, и охота на него одна из самых трудных. Вот бы убить архара! подумал я, вот бы я все узнал в этой природе, в этом народе. Невозможная мечта.

26 Марта. Несмотря на ночные морозы, снега выгорают днем, и в Москве начинается вода. Весна! а хорошего за весь день вспоминаю только ангорского кота на Трубе.

27 Марта. Вчера заключен договор с «Кругом» на издание «Охота и лов»{20}. Основано литературное содружество: «Союз конокрадов». Познакомился с молодым критиком из серапионовцев{21} — Груздев (ярославский, сын огородника, родился в Петербурге).

31 Марта. К. рассказывал мне свою трагедию, как на почве его онанизма создалась у него мечта и воплотилась в прекрасную дочь трактирщицы, и он женился на ней и живет уже лет десять в ужасных скандалах, но все не расставаясь с наваждением, что она — Прекрасная Дама. Исповедь его была полная, только не так сильно действовала, потому что я хорошо знал, К. рассказывал о себе каждому, кто его слушает, и оттого часто привирает (в основе все-таки правда), и вообще человек, потомок спекулянта, в высшей степени неточный. Я по болезни не выходил на улицу, дал ему денег купить мне папирос. «Вот возьмите мои», — сказал он, подавая коробку, в ней было пять папирос, но денег он взял за двадцать пять и даже сдал мелочь — как это объясняется?

Путешествие

Приглашаю всех в путешествие, малых и старых, малых, потому что у них сохранилось много запасов любви и это им поможет сделать в новой стране замечательные открытия, старых, потому что они устали от людей, им надо побыть с природой, тогда в одиночестве, как воскресшие, явятся к ним хорошие люди, душа восстановится и опять начнет открывать новое.

Летом 1910 года я очень затосковал в Петербурге и, почти не помня, что делаю, взял аванс в сто рублей в «Русских Ведомостях», обещаясь написать о переселенцах, и очутился на берегу Иртыша.

1 Апреля. Всё большие морозы с ветром, и это при весеннем солнце и сияющем голубом небе похоже на затаенную месть раба. Я думаю об одном своем чувстве — это когда видишь насилие и не можешь ничем стать против него, то является какое-то белое спокойствие в сознании своего будущего несомненного торжества над этим насильником: в этот момент отрешаешься от его личности навсегда и как бы убиваешь («вот тебе — за насилие: завтра тебя не будет»). Я раньше это считал страшным оружием писателя, его исключительным господством, но теперь, в дни затяжной весны, мне кажется, будто это обыкновенное затаенное чувство мести всякого раба, белое чувство, как острый ледяной слежавшийся снег во время торжественного весеннего сверкания всего неба. Раб, терпя, все откладывает в будущее, господин сегодня же открыто вступает в борьбу за свое настоящее. Господин властитель настоящего дня, раб — будущего.

Милый друг, Вы спрашиваете, почему «От земли и городов» написано мною в таком грустном тоне{22}. Я Вам отвечаю на этот вопрос.

Грусть — это <зачеркнуто: слишком слабое чувство и> совсем не соответствует моему душевному состоянию теперь, но я в «Накануне» потому и пишу, что это доходит до Вас, а когда я думаю иногда, что по каким-то совершенно случайным и внешним для нас обстоятельствам мы, быть может, совсем и не увидимся, то становится грустно. Напротив, в жизни я себя чувствую, наверно, много лучше, чем Вы: леса наши мало-помалу очищаются от лома, в сгоревших местах принимается буйная заросль, по сторонам дорог открываются капризные тропинки, по которым совершенно безопасно опять можно идти… Самое же главное, я не стыжусь Вам в этом сознаться после испытаний голода и чуждого мне рода труда{23}: так называемая «животная» радость бытия вытесняет всякую грусть. Поешь хорошо, удастся напечатать, хотя и с большими опечатками, книгу, и радуешься и думаешь: «заслужил, заслужил!», а раньше, бывало, наешься, выпустишь книгу и загрустишь. Опишу Вам, как началось во мне это оправдание бытия.

Немного больше года тому назад в глухие места, где я был деревенским учителем, приехал первый торговец, и я купил у него зажигалку с бензином. До этого я высекал искру куском подпилка из своей яшмовой печати, потом затлевший кусок трута клал на угли и дул, пока не вспыхивала тоненькая лучинка. От этого дела во рту всегда пахло копченым сигом, пальцы («муслаки») были разбиты подпилком. И вдруг зажигалка — чик! и готово. Потом вместо лучины керосин — тоже какая радость!

В Марте прошлого года я собрался с духом и поехал в Москву: какую тут животную радость я испытал, увидав открытые продовольственные магазины, книжные лавки, издательство, — не пересказать! Мне удалось тут кое-что из прежнего своего продать, и сразу вышло из этого, что я мог целое лето до осени существовать в деревне независимо от ее общества — своим загадом, своей выдумкой, писать и так быть. Висевшая над моей головой тяжесть пуда хлеба была побеждена кем-то. Сами крестьяне этой деревни, где я жил, в какую-нибудь одну неделю вдруг разъехались из своей ужасной нищенской общины и расселились на хутора тоже на свой загад, на свой почин. Было похоже на пробуждение жизни ранней весной, еще под снегом, корней озими; не видя света, не чувствуя весеннего тепла, каждый своей мочкой начал присасываться к земле без платформ и позиций, так вековечным инстинктом восстанавливалась настоящая жизнь.

Милый друг, Вы знаете, что счастье наше бывает только в момент соприкосновения с жизнью всего мира, и весь вопрос длительности его зависит от нашей заслуженности, пока есть внутри сознание этой заслуженности, свято радуешься всякому приходящему куску, а мещанство начинается, лишь когда иссякает творческая духовная сила перерождения материи.

И еще я Вам скажу: добродетель склонна к покою, из этого покоя рождается лень — мать всех пороков, всякого зла. Напротив, зло всегда деятельно, у него миллиарды агитаторов, оно заражает, и действие есть добродетель зла, как лень есть зло добродетели. Где же нашим голодным, жаждущим жизни корневым мочкам было разбираться в добре и зле.

Я стал непостыдно равнодушен к словам добра и зла в различных позициях и платформах. К осени я перебрался в Москву и стал себе делать литературную карьеру.

Бездомье

Я очутился в Москве в маленькой сырой комнате, хуже быть не может! Мебелью была в ней простая лавка, на ней лежала съеденная молью енотовая шуба поэта Мандельштама, под голову я клал свой мешок с бельем. Сам Мандельштам лежал напротив во флигеле с женой на столе. Вот он козликом, запрокинув гордо назад голову, бежит через двор с деревьями дома Союза Писателей, как-то странно бежит от дерева к дереву, будто приближается ко мне пудель из «Фауста». «Не за шубой ли?» — в страхе думаю я. Слава Богу, за папироской и нет ли у меня листа бумаги. Получив желаемое, попыхивая гордо папиросой, он удаляется опять козликом. Вдруг я получаю огромный паек из Кубу{24}: сразу пуда два баранины. Тепло, ледника нет — что делать? Говорят, надо сразу всю зажарить на примусе, в жареном виде не скоро испортится, и есть, есть. В каком-то военном Союзе показались дешевые самодельные примусы. Покупаю, жарю, и вдруг примус разрывается на части, в комнате море огня, край рукописи (кажется драгоценный) загорается. Я бросаю на рукопись шубу Мандельштама, рукопись спасаю, но шуба сгорает совершенно. Замечательно скоро все произошло: на бревне против моего окна сидели два федоровца, два соловьевца{25}, еще один, называющий себя индусом, и рассуждали о воскрешении отцов. Ни взрыва, ни возни моей они не слыхали и всё спорили, и только уж когда ужасная вонь от сгоревшей вконец шубы Мандельштама дошла до них, они обернулись и спросили: что случилось? Козликом, козликом, от дерева к дереву опять бежит ко мне хозяин шубы. «Что случилось?» — «Шуба сгорела!» — «Дайте еще одну папироску и еще лист бумаги и, пожалуйста, три лимона до завтра, я завтра, наверно, получу, отдам».

Кроме Шмелева, который, побывав у меня, сказал: «Хотите сохранить здоровье — уезжайте из своей комнаты», все мне говорили: «Держитесь за комнату, в Москве теперь это драгоценность». Я стал держаться. Историк литературы Благой достал мне керосиновую печь, сырость поменела, я стал носиться по Москве, искать своих книг для переиздания. Долго я не мог ничего найти и уже подумывал, что мне [делать], как вдруг самый усердный библиофил и замечательно усердный человек Синебрюхов из «Колоса» прислал мне связку моих сочинений{26}. Великое он дело сделал: я знаю одного беллетриста, И. Н. Киселева, который, осев в учителях, до сих пор не может восстановить себя как писателя.

Лекция: недавно я шел лесом, дятел-плотник, кошка: дятел без человека, кошка от человека — мир, прирученный человеком, очеловеченный, даже дикие кошки меняют отношение: иногда к ним уходят домашние. Изба — фокус приручки. Изучение жизни человека в данном месте: краеведение. Приложение этой идеи: можно и необразованному, всякому заниматься, находить просто полезное в данном краю человеку.

2 Апреля. Все продолжается в природе состояние «рабьей мести», хожу в валенках и шубе.

«Козел отпущения» — виновник, как это чувство безысходности личной воплощалось в образе большевика: никто из этих страдальцев не мог допустить, что Ленин как личность не судим, что личности, рождающейся в страданиях, в нем вовсе нет, и он есть просто часть какой-то огромной территории, может быть центральная, обозначенная словом Ленин.

4 Апреля. Завтра, в Четверг, еду в деревню на Пасху.

8 Апреля. Пасха.

Наконец-то у нас в семье после пятилетия нищеты настоящая Пасха: все есть. Петя ходил в церковь. Лева на спектакль в комсомол. Я стал равнодушен к склонности Левы: было бы «чти отца и мать»{27}, из этого непременно сложится после (не скоро, не скоро) и церковь.

Морозы все держатся. Превосходный санный путь. На полях нет даже и проталин, по насту иди без дорог. В лесу глубокие снега.

Изучаю эгоизм поэта, воображающего себя чуть ли не святым. Возвращается мысль «оправдание женщины» (начало ее: отношение Льва Толстого к жене): нужно изобразить о-чаро-вательного индивидуалиста, женщина — корректив: он без чар. Гамсун маскирует эгоизм этих людей их отзывчивостью во встречах с бедными людьми, их угадыванием сокровищ смирения{28} — пусть это будет и в моем герое, но это опять-таки чары, приносящие только зло (этому противопоставляется сознание самости); самосознание: во всех попытках жить для всех бессознательно управляет человеком его самость, но, встречаясь в сознании с альтруизмом, она превращает жизнь человека в гримасу; единственный способ освободиться от этого зверя, всегда голодного, это насытить его, следить за ним, ухаживать, и вот, когда успокоенный зверь уснет, можно позволять себе отлучки в другую сторону (altera[3]): это хозяйство со своим зверем и есть самость, без которой никак нельзя помочь другим людям. Нелады «с самим собою» и создают иллюзионистов общечеловеческой морали. Вот почему народы имеют разного Бога, не Боги разные, а зверь разный и разные способы его насыщения и ухода за ним — разные церкви, а Бог, конечно, для всех один.

1. Позы нашего гения в облаках (вы заняты созерцанием позы своего гения в облаках).

2. Общее мнение было, что он погиб, потому что сошелся с женщиной низшего круга, по слухам, у него пошли дети, и он погрузился туда, куда-то в свой отдельный мир (никто не подумал о том, что женщина эта могла быть лучше их — раз, а два, что почему же именно жизнь их круга является мерой существования).

9 Апреля. Сухой снег валит, как зимой. Пропала весна воды. Охотники мои заскучали, и Лева просится на бал-маскарад.

11 Апреля. Все то же в природе: зима. Ник. Ив. Савин в оправдание жизни и на отдых души.

13 Апреля. Проходит Святая неделя, и как Рождество: снег, метель с морозом, метет, курится, наносит сугробы (кансамольская пасха).

Живем, пока жив человечек в глазу. Редко бывает глаз такой тусклый, что в нем человечка не видно, а бывает все-таки и хмуро, смотрит один зверь.

14 Апреля. Вечером -6°, ночь звездная, и доходило, наверно, до -15°, ни за что не понять, что не Рождество, снега глубокие. На сходе кто-то просил отмерить себе земли. Ему ответили: «Яйца отморозишь». Все говорят, что этот холод за теплую зиму — так люди переносят свою мораль на природу (нынешняя молодежь, однако, говорит просто: «циклон», а что такое — не понимает).

Переворот в природе

Утром 14 Апреля еще был мороз, надутый с вчера северным ветром, но теперь ветерок был теплый, лаская по щеке лапкой, этот ветерок надул тепло, к полудню небо все стало ровно-серым, а с 5 вечера начался дождь и шел всю ночь; началась весна воды.

Изморозная весна

Яблоня

Дождь, дождь! на яблоню, по ветвям ручьи, с каждой ветки ручей, и все собирается к стволу, и ствол, как река, под яблоней сначала в снегу снежное ведро воды, потом круг, и с каждым часом растет и растет, а вокруг соседней тоже круг растет, круги сливаются…

Грачи

Прилетели не на гнезда — весна затяжная: кочки болотные высунулись из-под снега, и на каждой кочке сидит по растрепанному грачу.

16 Апреля. До обеда все продолжался дождь, и сразу пошли птицы: чайки, трясогузки, кряквы (на зеленях), журавли.

Заря теплая — первый туман (и все белое) — видна только по линии леса. Вечером токовали тетерева. Такой вечер: с севера дунуло холодком, папиросный дым пошел…

4 Мая. Сегодня я устроился для писания в отдельной избушке и навсегда покинул сумасшедшую воровскую семью Клычковых. Кажется, за всю революцию не видел я для себя такого зла, как от добрых услуг С. А. Клычкова. В сущности, это Фомкин брат, только вконец развращенный и трусливый{29}.

Чурка вырисовывается все яснее.

6 Мая. Обещался прочитать лекцию по краеведению{30}. Искусство и жизнь: в жизни всегда время и место, в искусстве уничтожаются: в некотором царстве и при царе Горохе, мы, как змея в шкуре времени и места, но иногда сбрасываем чешую, обновляемся, и это делает сказка. Наука тоже со временем и местом. Краеведение. Интересно за горами, только не у нас (на севере). Наука о местном творчестве. Наука дает закон и управление жизнью, искусство дает радость жизни, оценку, качество.

В субботу был на току в болоте, под утро вдруг все болото замерзло, и солнце сверкало, отражаясь в миллионе зеркал, тетерева бегали по льду, кукушки куковали. Примета худая, если кукушки прилетят на голый лес.

В общежитии один бес полезен, потому что каждый сваливает дело своего личного беса на того, и свой забывается, будто и нет его.

12 Мая. Вчера вечером мы услыхали первый гром и умылись из лужи (говорят, это не 1-й, неделю тому назад слышали). Теплая ночь была. Видел светляка. Поет соловей. Утро чисто майское, с туманом. И потом самый теплый отличный дождь с пузырями. «Для озимей хорошо!» — «А для лугов?» — «Для всего хорошо!» Ласточки прилетели. Но лес еще не оделся, и только чуть зеленеет лоза.

Запах цветов от подснежника до сирени и жасмина (запах солнца в полдень, слегка морозный при весеннем утреннике). После весенней ночной порошки и утренника победное всходит солнце, и это первый, самый чистый запах весны: пахнет само солнце. Потом запах самой земли, и так до сирени…

5 Июня (23 Мая). Михаил. Загадочный день — чем кончится (кончилось ненастьем).

Людям черт, как благодетельная осушительная канава на болоте, по которой стекает вся грязь. Если бы не было такого злоотводящего русла, то сколько бы ни в чем не повинных людей было бы занесено грязью только за то, что первые попались под руку. Да и как бы жить, если бы ветер не относил от нас далеко наше собственное вредное дыхание? Благословим же благодетельного черта как движение ветра, уносящего вредные дыхания почивающего Бога…

И пусть, веруя в Кащея Бессмертного, рука моя крепче и крепче кует новое звено…

Нам дана в разуме форма окончательной правды на земле, но только форма: арифметика, два на два — четыре будет тогда только правдой, если счет наш будет соответствовать ударам сердца, в котором это же самое 2×2 = 4 бьется как ей-ей, ни-ни, а что сверх того, то от лукавого.

Разве не похожа душа наша на засеянную ниву: иное семя, имея влагу, рано взошло и дало плод в самой жизни: круг завершился, и об этом писать нам нечего. Но есть семя, жаждущее влаги и ожидающее своего расцвета: вот из этого непророщенного семени и цветов, не расцветших в своей собственной душе, я создам своего героя, и пишу историю его как автобиографию, оно выходит и подлинно, до ниточки верно, и неверно, как говорят, «фактически»{31}.

[12 Июля]. При сборах в Москву (вчера был новый Петров день 29 Июня): раньше я всегда чувствовал в литературе кого-то над собой, как небо, теперь небо упало, разбилось на куски, и каждый кусок объявил себя небом, каждый теперь работает в размере своего обломка, и над собой нет общего неба. Раньше, очень давно, мне казалось, что если мои родные, милые люди умрут, то для кого я буду писать; когда они умерли, я стал писать еще лучше и больше. Может быть, и теперь так: без неба писаться будет лучше? Да, так оно и есть, но… какая же скука существования, тошнит, как подумаешь, что нужно ехать в Москву, в литературную «среду».

Новый Петров день. Звонят, все работают, только одна бабушка, мать Матвея Филипповича, собирается в церковь: раз батюшка служит, надо идти. Уходя на охоту, я спросил: «Бабушка ушла?» — «Нет еще: раздумывает». После охоты мне сказали — бабушка раздумала, не пошла. Пришел председатель, рассказывает, что у них так пропадет и праздник: Кирик и Улита, всегда звали в этот день попа, теперь, как по-новому, — не позовут. «Что же это выходит, второй раскол?» — «Второй, только теперь народ не такой, или глупей раньше был? Теперь только на год и хватит духу, а на следующий год все пойдет своим чередом. Это по новинке кочевряжутся».

Поехал в Москву утром в Понедельник 2 Июля (15 Июля), вернулся в Четверг 5-го Июля (18 Июля).

Отречение Тихона{32}. Непосредственное чувство оскорбленности себя русского (нет у нас теперь Аввакума), а после размышления оказывается, что Тихон поступил вовсе не дурно. Выходит повторение душевного мотива всей революции: сначала душа возмущается и восстает, оскорбленная, против зла, но после нескольких холостых залпов как бы осекается и, беспомощная, с ворчанием цепляется за будни, за жизнь (так возникло сменовеховство){33}. Карасев из кадета превратился в человека осторожного, вдумчивого, и «герой» слинял, спал с него, как чешуя у змеи; проще у жены его толстой Евгении Никол., та просто почуяла, откуда идет благо, и стала молиться в сторону «жизнеподателя» (Наркомздрав), а что у ее мальчика (8 лет) на столе появился Маркс и Ленин, то это «он сам мальчик поставил себе». Вот так и Тихон пророс новою мыслью, подписал отречение от царя и дал присягу РСФСР.

Может быть, это переживание имеет всеобщее значение (утрата ложного понятия «героя»)? Но, с другой стороны, видно, как нарождается тот же самый загипнотизированный человек (герой) в новом составе лиц власти (Галотин из ястреба превращается в хорька); надо написать рассказ, в котором люди благородные превратились в разного рода животных, и на фоне этом изобразить душу раба Божия распинаемого, человека бессознательно религиозного, который не спешил на страдание, потому что в глубине души чувствовал, что «все дойдет до меня» и я сам доживу до этого, и вот это пришло.

Темные герои (Аввакум): трагедия получается оттого, что большое сердце идет по малому разуму (а чем отличается «Второй Адам»), — но почему так? В России сплошь вся история умного сердца (трагедия умного сердца), запертого в мертвый счет: например, считают время царства Антихриста! Не в этом ли состоит и схоластика: счет ангелов по булавочной головке. Что это — сердце ошибается или разум? (Сюда ошибка Алпатова в сроке всемирной катастрофы, как у староверов, и спасение в унижении, в рабстве.) Ставлю вопрос: разобрать психологически возникновение ложного числа зверя.

<На полях>: Гибель былинного героя (нигилиста) в числе врагов (легион).

Звено 3-е про второго Адама.

— Ос-с-ел! — В открытую дверь столовой Алпатов видел, как, согнувшись, по коридору бежал из кабинета дяди все тот же несчастный капитан Лукин, брошенный дядей когда-то с борта парохода в реку. Желтый капитан примиряет, желтый — учителем и библиотекарем. Пропадает в степь. Исак (Гусек): Аркам[4]. Роман по воздуху: сверхчеловек. Исак — печеное яблоко, после неудачи с Лукиной. — Аркам. Директор — Поп — Учитель словесности. Заповеди Астахова. Маскарад.

У христиан есть грех, что они спешат на страдание: зачем спешить всем, кто жил полной жизнью, если это само непременно придет. Второе, что зовут за собой малых сих, тех, что, может быть, обошлись бы в жизни и без страдания. Христиане спешат идти на страдание, зачем это? Оно и так непременно придет, если есть в душе основание на полную жизнь; спеша, они увлекают за собой и тех малых, кому можно и так прожить, без страдания.

Второй Адам.

У него мера и счет (честность и пр.), становясь на место первого, он должен сохранить свое, и тогда золотая луговина открывается, но бывает так, что второй, становясь на место 1-го, по-обезьяньему видит в существе 1-го утрату меры и счета как презрение к нему (и это действительно есть в эпоху упадка 1-х) — тогда 2-й становится обезьяной (простой народ), а интеллигент свое 2-е (меру и счет) возводит в первое и становится фанатиком (раскол): то и другое показалось в путешествии в золотые горы (беловодчики, копающие гору{34}, и Гусек, вытесняющий Исака{35}).

Второй Адам — существо, забытое Богом и обиженное людьми, он возмущается. (Первому смирение, второму бунт.)

Возрождение, значит, воплощение своей мечты, ее материализация (мера и счет).

Материализм — это голос материи, вызывающий дух на борьбу.

Материя сопротивляется формирующему духу, но сопротивляется она, как женщина, в сокровенности своей жаждущая оплодотворения, если дух не выходит на борьбу, то она идет за ним, и вот это и есть материализм: голос самой материи, вызывающий дух на борьбу…

Лежит вся мертвая косная природа, и дух над ней голубком — какая жажда материи [святого] духа.

Материалы к 3-му и 4-му звену

Семашко, Маслов (Желтый капитан — отец Семашки). Сестры: Александра, обожающая брата, дикая, и сестра Соня, мягкая, но чтобы непременно быть, как сестра, клавесины. (Все хорошо под сиянием, малороссийское.) Чтение: «Крейцерова соната». Толстой (елочки), Достоевский (люди). Спенсер, Льюис, Геффдинг, Сеченов, Липперт, Тургенев, Дарвин, «миросозерцание» (выработать), «Что делать?» (как вопрос кружкам: звезды, театр, жизнь города).

Илья Валуйский. (Из этого всего есть щелка в вольную жизнь: Лукина.) Герои Иловайского и революции.

Алпатов и Семашко: одному Аркам, другому бараны, отсталость, человек действия и человек содержания, число — политика и сказка. Земляк. Соловей.

4 Августа. Друг мой, в революцию я сильно оглох в сторону человека, но стал много ближе к своей звезде и отсюда полюбил покойников. Есть ныне живущие люди, которых я очень люблю, как покойников, и не имею в жизни с ними никакой связи; они очень удивляются, почему я им не пишу, а я даже и объяснить им этого не могу.

Елизаров Ефрем Васильевич считает, что в промышленной жизни России происходит всеухудшение, и оно объясняется тем, что господствующие люди боятся создать буржуазию и попасть в положение дворян, поглощенных «чумазым».

5 Августа. Я их («они») ненавижу именно потому, что они есть часть моего существа: это что-то мною упущенное, как невоспитанные мои дети, обращенные против меня. И я ненавижу их, потому что они от меня, я ими заинтересован.

Живая личность — душа мира — враждебна государственным властелинам, потому что она сопротивляется. Так, если бы лошади каким-нибудь способом заявили о себе извозчикам, что бы тут было! И вдруг диктатура лошадей: личность лошади поставлена в центр мироздания, а извозчики обезличены.

Кащеева цепь: пол и эрос. Неуправляемый пол.

Педерастия = эстетизм.

Баба = прекрасная дама.

Соединение пола и эроса в церковном браке: мещанский брак в религиозном чувстве всеобщей любви, братства: влюбленным кажется, что все хороши (это главное проявление эроса), не отсюда ли явилась «любовь» — общее представление о действии эроса.

В новой гимназии Алпатову после его маленькой революции было так же, как и нам после революции великой: зло осталось, но лицо его как единое в таинственной закрытой массе открылось, расщепилось на множество маленьких лиц, серых, обыкновенных и близких нам, почти как «родня»; стало голо вокруг, но зато сердце начало на хорошем человеке крепко завязывать свои узелки, и, как испытавшему голод вдруг оказался слаще сахара черный хлеб, так и обедневшее сердце мимо гениев и великих людей пошло навстречу обыкновенному милому, хорошему человеку.

Эти люди были, конечно, и в той гимназии, но оставались незаметными; и в этой гимназии было столько же дурных людей, но тут они закрылись хорошими. Особенно дорог стал Алпатову директор Барбосов, и только одно плохо: уроки Барбосова по естественной истории начинаются только в последнем классе. Про эти уроки умные ученики начинают говорить уже с четвертого класса, и так, будто вот потерпи немного, а там Барбосов все тайны откроет, он знает все и все может, только молчит, и ты молчи, учись и жди пока…

Весело было по воскресеньям под конец обедни в гимназической церкви слушать обязательную проповедь толстого протоиерея Лепёхина. Директор стоит в задней шеренге с учениками последнего класса и в некоторых местах проповеди вдруг подхрапнет и начнет мотать себе на руку бороду, тогда и всем старшим ученикам почему-то становится весело; Алпатов думает, хочет быть вместе с ними, но не понимает, в чем соль. Но раз, в Богоявленье, когда отец Иоанн сказал, что крещенская вода освященная в отличие от всякой другой воды не портится, Алпатов, услыхав, как подхрапнул директор и пошло веселье назади, понял, что вода крещенская, наверно, портится, и с тех пор стал понимать и сам оглядываться назад и посмеиваться. С ним вместе стал оглядываться и другой ученик (Семашко), и глаза их встречались сочувственно и раза два — они стояли вместе.

8 Августа. Ганди — управляет внутренним миром (религия), Тилак — действием (политик).

Религиозные люди всегда люди меньшинства, последние, становятся после первыми: их час впереди, но, когда приходит их час большинства, они становятся большинством и в нем погибают. Так меркнет луна…

Религия — это луна душевной нашей ночи…

Меньшинство погибает, становясь большинством, а большинство, достигнув власти, погибает в меньшинстве.

9 Августа. Кащеева цепь. Звено третье. Гимназисты вырабатывают миросозерцание. Типы: эсер Маслов, кролик, жертва («давай вместе»), вокруг него, как кролика, звери с оскаленными зубами (его и били), отец мясник («Ты что читаешь? Евангелие — ну, что в нем: люби ближнего как самого себя — скинь рубашку»); Гусельников, эсер, ученый (микроскоп: он будущий ученый, в спорах о миросозерцании молчит и делает (музей)… с ним Одноблюдов и другие); Семашко (концентрирует действие: вечер в пользу ссыльных, долой философию, долой звезды, аскеза в действии (сердце запечатано). (Свечи были разные, но загорались все с одного конца: что делать?), «ты не умеешь логически мыслить»; Коноплянцев (будущий юрист: спорщик, слаб темпераментом, диалектическая логика Минто, Милль…).

Алпатов изумлялся, почему звезды выбрасываются: от звезды к делу у него ясно сложился план, и он бросился домой записать, взял лист бумаги, весь его развернул, нашел центр и начертил квадрат и в него вписал: человек… туман все закрыл; и так остался лист белой бумаги и посреди него человек.

В садике прыгала птичка, маленькая, известная с детства, и теперь в душе перемешалось с людьми, и нельзя понять, то ли это было до птички, то ли после птички. Тогда огромная мысль шевельнулась, как кит, что все птицы, звери, звезды, солнце и всё-всё есть в душе человека.

Горбатенький корреспондент.

Выписали «Русское богатство»{36}, поют в ожидании, лают собаки (в домике Одноблюдова — Анна Николаевна; ее келья, святые…)

Все дети ссыльных.

Априори (загруженный философией)…

В лесу встретился человек, предлагает мне папиросу.

— Обижу вас, — говорю ему.

— Ну, обидите, не по нашей вине дома наши идут прахом.

Счастье, конечно, им: к 18-ти пришла дама, и банк взял, вот и все. Конечно, и ум, но ум и у нас такой же, видишь человека, был как и я, пришло счастье, взял власть, и какой умный, а потом прошло счастье, и глупее, чем был.

Кто же выживет, какие люди? — А это периодически: сначала в кооперативах выживали, потом пошли нэпы, теперь эти проходят…

Друг мой, в советской России я, как ласточка, на которую дети накинули мертвую петлю на шею, повесили, но ласточка легкая, не давится, пырхать пырхает, и лететь не летит, и не виснет, как мертвая.

Придумчивый человек.

Алпатову было так, будто его второй раз исключили из гимназии. Там, в старой гимназии, был какой-то план, и он, Алпатов, не вошел в него, его вычеркнули, так же и тут в каком-то плане все равно его пропускают. Можно бы жить всем хорошо, если бы не было плана…

12 Августа. Дуничка, конечно, святая по своим делам, но жутко думать, что душа ее — вот вопрос! — перетянет ли коромысло весов, на другом конце которых душа молоденькой балерины, беззаветно отдавшей всю себя за один стакан шампанского…

Лев Дейч, Вера Фигнер, Аксельрод — старики торжествующие.

Я помню, этот старик в Здравнице среди религиозных старух издевался над Богом, и у него было дьявольски самодовольное лицо: мороз революции застудил его прежнее, наверно, тоже живое лицо, в движении к убийству из-за самовеличия, и такой он теперь, с этой маской живет. А ведь, наверно, то же лицо, молодое, живое, переливалось радугой счастья человечества, самопожертвования.

Кащеева цепь: правда (необходимость, действие) как враг всякой легенды и личности: пролетариат вместо Христа; правда — умерщвляет отцов (наше прошлое)… Смерть правды (Кащея) в том, что сама правда делается ложью. Ложь есть смерть правды.

Правда — смерть личности. Личность, умирающая в правде (личность, рождающаяся в легенде). То же в образах рода: жених — личность, невеста — легенда, творец легенды о Прекрасной Даме — отец семьи, умирающая личность (революционеры — все отцы); мы берем на себя дело отцов и так делаем скачок вперед, так и Новый Завет возник: сын берет на себя дело отца — соглашение, революционер отнимает у отца его дело и умерщвляет его (цареубийство); в Евангелии сын воскрешает отца в легенде, в революции умерщвляет в правде.

Дело мое есть смерть моя: Я умираю в своем деле (правда заключается в деле моем, истина во мне: Я есть истина{37}). Истина субъект, правда объект. Источник правды есть истина, а если скажете: правда — источник истины, то родится ложь. Ложь есть подмена субъекта объектом (фетишизм, материализм).

Типы: Семен Демьяныч (червивый поросенок), Милёнок, Филипп Яковлевич, Елизаров (язычник).

Успенье.

Мой толстый сосед, купец, погибает от жиру, чревоугодие породило подагру. Вообще наш купец, более талантливый, чем еврей (тот белоручка, больше занимается комиссиями, чем делом), рано загнивает, ему не хватает культуры (потребность к культуре вырывается в чтении энциклопедии, Золя и т. д.).

В христианстве (в Евангелии) чувство проникает в самый разум, в логику, в 2×2 = 4: эта сохранность первого наивного чувства жизни до смерти и через смерть есть сила и значение Евангелия, не сравнимая с попытками художников, философов (интуитивистов). Герой Евангелия — мыслящий простак, уничтожающий книжников и фарисеев. Евангелие — радость жизни, коронованная смертью. Все это теперь затемнено грехами церкви, этой щелью, через которую ворвался бунт масс с их социализмом и материализмом.

7 Сентября. Я художник, а это значит, что я служу тому человеку, кто молился: «Да минует меня чаша сия»{38}. Я призван, как цвет, украсить путь для отдыха, чтобы страждущие забыли свой крест. Я, может быть, больше многих знаю и чувствую конец на кресте, но крест — моя тайна, моя ночь, для других я виден, как день, как цветы.

Мой луг усеян цветами, и тропинка вьется по ним так, будто нет конца огромному лугу. Влюбленным в мир выходит с этого луга странник, и, какая бы ни вышла ему суровая зима, он будет знать, что непременно придет весна с любовью и что это главное, из-за чего живут люди — цвет, это явное, это день, а крест — одинокая тайна, ночь и зима жизни.

Я скрываю свой крест в никому не доступных завитках моей ночи, и лампада моя горит невидимо. Это враг мой выходит из ночи с крестом и лампадой вязать людей, пытать их совесть и загонять всех на крестный путь именем искупителя греха. Нет же, нет, это я страдаю, и мои кровавые слезы текут по лицу, но они пусть радуются, своим тайным страданием я творю им здоровье, счастье и радость. Весельем, пляской и музыкой искупается грех, взятый мною на себя одного, и пусть не плачут и не скрежещут зубами грешники, а пляшут вокруг меня и радуются, потому что я пьян от вина, претворенного в Кане Галилейской{39}.

С рассвета и долго потом ручейками растекаются отпотелые холодной ночью стекла. Уже был один никем не замеченный мороз: почернела ботва на картошке, брусника стала мягкая, горькая рябина — сладкая и зеленая клюква — багрово-красная.

Попы — актеры Христовой трагедии — создали комедию обывателя, который, приняв Св. Тайны, чувствует себя искупленным и живет обманно-свободным до личной трагедии, когда вдруг оказывается, что Христос их не спас от страдания. На смену старым попам появляются новые, которые требуют личного страдания, стараясь погасить и самое солнце, обещая скорый конец света.

— Я ношу в себе радость вина, претворенного на браке в Кане Галилейской, и вы, требующие жертвы от меня, уже искупленного, злодеи и насильники (слово обывателя зачинщику войны): я люблю, опьяненный вином, претворенным на браке в Кане Галилейской, весь мир жизни, с цветами и солнцем, с животными, птицами, рыбами и звездами, со мной, я не одинок — я весь мир.

Рабочему теперь живется много лучше, чем прежде, крестьянину хуже. И это справедливо: рабочий в революцию жертвовал собой, крестьянин только грабил. Каждый получил по делам своим.

Марксисты, чтобы лишить крестьянское движение той моральной окраски, которую давали ему эсеры, стали называть это движение просто аграрным.

Я не встречал таких врагов коммунистов, кто бы, обвиняя их, не открывал мне так или иначе одну такую свою черточку, по которой видно, что человек этот избегает чего-то. Что это? Вина ли побитого вообще или страх глядеть в глаза всей правде? Почему не встречается совсем таких, кто бы, глядя в лицо истине, мог бы восстать даже и на правду победителей?

Есть великая правда нашего времени, но есть ли истина?

Тюха да Матюха, да Колупай с братом.

Воронский — «Красная Новь», Френкель.

Гершензон.

Солнце село. Я устал. Мне кажется, еще немного, и я умру. Я схватываюсь и зажигаю свое солнце, лампу-молнию. И опять у меня являются силы, я работаю. Но скоро голова отказывается связывать мысли. Я ложусь в кровать, привертываю огонь. Синий огонек прыгает, и все реже, реже, как судорога умирающего. Темно. Мысли мои окончательно распадаются, и вот наступает сон — пример смерти.

Я пробуждаюсь вместе с солнцем, светлеет в комнате. И я начинаю связывать странные распадания мои и объяснять себе сны свои, понимать. Пока я не умылся, все будто ночь владеет мной. Но вот я умылся, напился чаю и начинаю жить, как будто и не было смерти. Я работаю вместе с солнцем, чтобы рассеять мглу и всем показать. Вместе с солнцем мы работаем и творим наш день. Мы исходим из тьмы ночи и творим свет. Мы посылаем вызов ночи своим электричеством, но за это ночь мстит нам и охватывает днем, и мы снова умираем при солнце. (По поводу мистики.)

19 Сентября. Вчера прекратил охоту{40} и переехал в Москву.

Вот какой народ вороватый, что и от яйца отольет.

В Кимрах утонул еврей, через неделю труп его выплыл, оказалось, у него много червонцев. Толпа обсуждала: сколько наросло на червонцы, пока раки ели еврея. (Психология смеха, над чем смеются русские люди; мужики смеются, что купцов обложили, не понимая, что это их самих обложили и купец теперь только комиссионер по собиранию налога, смеялись, что исключили из гимназии детей за то, что они дети купцов.)

Маклучино (около Квашенок). Павел Савельич (охотник).

Алексей Андреевич Фирсов, бухгалтер, Кимры, д. 39, у него узнать о краеведе Комарове.

Жизнь местная — скверный анекдот, а цензура — гостиная благороднейших людей, задача автора рассказать в гостиной прилично-скверный анекдот.

Мне иногда кажется, что огромное большинство русского народа тайные коммунисты, выступающие враждебно против явных (идеи, которым я сочувствую), иногда это враждебное чувство бывает до белого каления, и я сам не раз бросался из глуши с целью убежать из родины, куда глаза глядят, но по мере удаления от глухого места… и когда я прибывал в столицу и продумывал все, что этого зла никто не хотел отсюда, и зло делали местные люди, присвоившие себе название коммунистов.

Добираясь до источника — вдруг видишь, что сам источник чист. Так может быть и царская и всякая власть в истоке чиста, но, протекая по болоту, вода мутится и становится отравленной: и виновато болото.

Около себя люди никогда ничего не видят, чтобы увидеть, нужно прийти кому-то со стороны.

Один из величайших русских обывателей — Лев Толстой, он думает, что если мы, каждый лично, решим жить хорошо, то и всем будет хорошо. (Если построить всю жизнь по Толстому, то это будет всеобщее подсматривание за жизнью друг друга.)

Лев Толстой и не мог быть другим, он большой художник, и потому горестные заметки сердца его ближе, чем ума рассудочные размышления{41}: его идея еще не рождена.

С другой стороны, у нас как свой теперь Маркс, объединяющий все немые, слепые силы в понятие экономической необходимости, которая движется по тем же законам, узнаваемым наукой, как и планеты и всё. Из этого мировоззрения выходит, как правило, поведение не жить хорошо, по-толстовски, а узнавать научные законы и действовать.

Численно у нас теперь преобладает в огромной степени местное мировоззрение, личное, обывательско-толстовское. Действенно, напротив, то объективно научно-законное, и каждой группе достается свое: обывателям — слезы, законникам — Москва.

И Москва слезам не верит{42}.

Моя задача быть посредником между землей и городом, моя мечта заставить Москву поверить слезам обывателя, и обывателю, чтобы не Иван Иванович…

Мне кажется, она и не должна верить. До сих пор я слишком много трогался слезами обывателя, часто внешне облеченным в какой-нибудь принцип. Когда я приехал в Москву, то принцип всегда обращался в слезы, и, поверив обывателю, я возвращался к нему дураком. Я наконец ожесточился и вот чего хочу от обывателя: пусть он дойдет до действительного принципа, и если это Толстовство, то пусть это будет реформацией, если реформацией, то пусть реформатор даст нам план действия для замены существующего новым.

А пока я займусь разделением принципов от слез, и в этом будет моя задача при направлении внимания на вопросы местной жизни.

Правда ли, как говорят все, что у нас нет свободы совести в отношении бывшей до революции?

22 Сентября. Местный человек, если ему не ладится, всегда винит кого-то, это его самая характерная черта, повинив такого-то, он успокаивается более или менее: виноват в дорогой рубашке оказался, положим, Иван Иванович, член правления Мосгубсоюза. Местный человек, неискоренимый личник и как таковой субъективист, ему кажется, если сменить Ивана Иваныча, то рубашка непременно будет дешевле.

Центральный человек, напротив, никого не винит, он хорошо знает, что в сокращении производства хлопка никто не виноват и, как ни старайся, с этим сразу ничего не сделаешь, стоит в графе цифра хлопка — и какую систему выборной ни придумывай, никто эту цифру сразу не может изменить. Поэтому центральному человеку все местные стоны и вопли более или менее должны быть чужды, и вот почему говорится, что Москва слезам не верит.

Так противопоставляются друг другу человек (государственный) с широкими планами, с действием, направленным к огромным немым силам, и (человек общества) обыватель со своими слезами.

Я лично пережил две жизни, первую, когда я занимался наукой и был правоверным марксистом (до 30 лет), и вторую, когда я вдруг нашел свое счастье в искусстве, Маркс мне стал постепенно чужим и родными философы-интуитивисты.

Теперь я переживаю третий период, молюсь неведомому богу и вижу вокруг себя множество молодых людей, совершенно таких же, как я первого периода. Я не мог выступить против них враждебно, потому что хорошо понимаю, что, если бы меня революция застала до 30 лет, я бы непременно был сам одним из первых зачинателей марксизма, и если идти против них, значит идти против себя.

Ландрин{43} (рассказ)

В то время, когда мы все пили вместо чая жженую рожь и морковку с солью, я вздумал навестить одну свою родственницу, Марфиньку{44}, замечательную старушку.

Я был мальчиком дошкольного возраста, когда она, окончив курс в Сорбонне, приехала из Парижа и прямо в нашу глушь. Ей была дана инструкция от своего брата-революционера пока что… работать на легальном положении. Я был еще такой карапуз, что не понимал даже, какая была эта Марфинька хорошенькая барышня и как все это нелепо и ужасно ей, такой славной, засесть в деревне. Но и тогда все-таки я мог понять, что она ненавидела царя, дворянство (она была из купеческой семьи), издевалась над попами, и как у нас, детей, был Боженька, так у нее Некрасов… Свое приданое, всего тысяч десять, она истратила на постройку школы в одной очень глухой деревне (18 верст от нас), в том углу Орловско-Тамбовской губернии, где, как Тамерлан, потом прошел Мамонтов{45}. Только это вышло не сразу, вначале она учила просто в избе, рассчитывая, что в недалеком будущем ее работа на легальном положении кончится. Но случилось так, что брат ее, обожаемый ею и действительно прекрасный человек, вдруг переменил свои убеждения максималиста и явился в Россию работать тоже на легальном положении в одной большой либеральной газете. Вот и Марфинька тогда поняла, что ее личная жизнь кончена, сожгла корабли за собой и выстроила школу на свое приданое. С тех пор она и по наши последние дни работает в своей школе.

Я никогда не мог понять ее подвига, и даже сейчас я при всем своем уважении к ней всегда нахожу в душе своей какую-то досаду. Конечно, школа ее была не только образцовая, а и совсем таких нигде я не видел никогда, скажу одним словом, как, бывало, войдешь, так вдруг становится отчего-то светло. Но что она достигла против других земских школ? Там ребята, хлебнув грамоты, возвращались к сохе и все забывали, тут шли дальше и делались в лучшем случае приказчиками, купцами, а больше всего дьяконами, попами, околоточными полицейскими. Бывало, слушаешь, слушаешь, как Марфинька, тоскуя, стонет под вечер у печки. Мать моя, сильная женщина, утешая ее, скажет:

— Но, Марфинька, они же тебя за святую считают, кого ни спросишь, все говорят: «Ангела Бог нам послал».

— Тетенька, — отвечает Марфинька, — вы же хорошо понимаете, что я отказалась от жизни не для того, чтобы создавать попов, дьяконов и полицейских.

— Не понимаю тебя, Марфинька, — отвечала мать моя, — попы и полицейские разные люди, есть звери, дураки, а есть люди добрые, умные, достойные, — если они хорошие, твои ученики, то вот тебе и награда.

— Вы никогда, никогда этого не поймете, — отвечала Марфинька, — мы с вами, тетенька, люди из разных миров.

Обидно было моей матери выслушивать это, правда, будь хоть семи пядей во лбу, а развитый и образованный человек всегда тебя может пристукнуть: ты, скажет, из другого мира. После смущенья и раздумья мать говорит:

— Почему вы так гордитесь своим миром, — у тебя нет детей, ты училась, ты приданое истратила на школу, а меня выдали замуж насильно, я женщина, почему я из другого мира?

Марфинька бросалась на шею матери:

— Тетенька, милая, ведь я же не то хотела сказать, разве я чем-нибудь горжусь, напротив, я именно и страдаю, что я полу-человек, а вы женщина, вы любили.

— Ну, как я любила!

С самого раннего детства я был свидетелем таких сцен, и вот, верно, почему, зная закулисную сторону жизни этого Ангела, я сохраняю в себе досаду: почему, за что она отдала свою жизнь, если в минуту перерыва в рабстве находила не удовольствие, а полную бессмыслицу дела своего, этого творчества полицейских, попов и дьяконов? Почему она не нашла в себе силы разорвать эту свою какую-то проклятую Кащееву цепь, и что это за подвиг на благо народа, если сам лично в цепях?

Такие люди, я замечал, как Марфинька, праведные, никогда не стареют, [они] скучают по душе и деятельными остаются совершенно такими же до гроба.

Когда началась революция, Марфинька была взволнована несколько месяцев, но вскоре у нас начались грабежи, зверства. В такие дни я завернул к ней, и вот я заметил в ней что-то новое. Мы говорили о литературе, о новых переводах, и вот тут она мне и говорит, соглашаясь со мной в критике литературных богов:

— А знаешь, я думаю, что Некрасов тоже был вовсе уж не такой большой поэт.

Некрасов! бог ее! Тот самый Некрасов, которого именно называла певцом революции открыто, как поэта в гражданском ее ореоле прошлого.

— Именно поэт, — воскликнул я, — теперь, как [никогда понятно], что он был вовсе не такой гражданин, как поэт.

Она удивилась и смолкла. Я понял ее отчасти: революцию как зарю новой жизни она уже не понимала и оттого развенчала своего героя.

Так мы расстались.

Прошло [несколько] лет…

После гражданской войны, Мамонтова и всего [пережитого] с непокрытой головой я иду по большаку родной земли проведать дорогую старушку, иду, не знаю даже, жива ли она.

Мне все знакомо на пути, вблизи — вот эта старая лозина с выжженной пастухом середкой, вдали — очертания одной усадьбы, похожей на остров. Вскидываю туда глаза и… что это? Или я заблудился, — впереди чистый горизонт. Я подхожу ближе, ближе, и нет ничего: на месте усадьбы лежит несколько кирпичей и пни от вырубленного парка. Там виднеются обгорелые остатки другой усадьбы, третья совсем оголилась, но дом цел, и далеко видны приклеенные к дверям бумажки — верно, какие-нибудь распоряжения деревенского исполкома.

Я не даю себе отдыха, иду скорее, очень боюсь за родную старушку. «Неужели, — думаю, — и она исчезла с лица родной земли? Неужели она-то не получила признания?»

Вон показался ее прекрасный парк, насаженный собственными руками вместе с детьми, вот и дом ее, все цело, единственный зеленый уголок. Какая-то баба идет навстречу, я с тревогой ее спрашиваю, жива ли Марфинька, здорова ли, как ей пришлось?

Она жива, здорова и не перестает учить.

— Ангел наш тела-хранитель, — говорит баба.

Я подумал про себя: «Марфинька ангел, но как это у бабы выходит, что она хранитель их тела, какая нелепица».

— Ангел-хранитель! — поправляю я.

Баба стоит на своем:

— Ангел-телохранитель.

Я опамятовался, с кем я спорю? Но в душе та самая царапина, которую всю жизнь я испытывал, приближаясь к святыне, и как последствие непременный смешок: издали святая, отдавшая всю свою красу-молодость, сбережения, свободу на служение народу, вблизи результат: попы, дьяконы, полицейские. Издали ангел-хранитель, а вблизи, как баба понимает, что всех учеников на хорошие места поставила, выходит ангел-телохранитель.

Я это сейчас так разбираюсь, но тогда просто царапнуло, и, смеясь, на прощанье я сказал бабе:

— Это Лейб-ангел.

— Какой это «Лейб»?

— Самый большой, больше херувима.

— Херувима!

— И серафима.

— Серафима!

— Лейб-ангел — самый большой.

— Истинно, истинно, ангел наш телохранитель, — повторяет баба совершенно серьезно, не понимая моей чепухи.

Но вот и она, сама Марфинька, совершенно такая же и по-прежнему смотрит на меня, несмотря на радость, строго, как икона. Я ей рассказываю про Лейб-ангела, она очень смеется, но что-то в конце, самом конце ее души так и не оттаивает, как и прежде…

Живет ничего, да ей и немного надо: бутылка молока, пара яиц, немного творогу, хлеба, ей это приносят, не забывают, то один, то другой. Но чай мы с ней пили морковку и закусывали черным хлебом, посыпанным солью.

В сумерках я ложусь отдохнуть за перегородкой, слышу, к Марфиньке начинают приходить баба за бабой, и мне все слышно, о чем они с ней шепчутся.

— За Илью? — спрашивала Марфинька.

— За Илюшку.

— Отдавай, малый хороший.

— Ну, а как же платье-то ей к венцу?

Слышал, как шелестит бумага, видно, баба показывает ситцы.

— Это вроде как розовый, а это голубой, — говорит баба.

Марфинька решает:

— Шей из голубого.

Баба благодарит за совет и уходит.

Смутно мне вспоминаются с детства такие же советы старца Амвросия Оптинского и что Марфинька в то время смеялась над глупостью этого и удивлялась, как старец не гонит от себя этих баб. Но как же сама стала точь-в-точь такая же? Неужели стон народа так поглотил безбожницу, ученицу французской революции из Сорбонны?

Другая баба приходит за советом насчет поросенка: беленького и пестренького, какого ей лучше оставить на племя. И эти вопросы я теперь помнил из детства.

Третья принесла пуд муки и просит спрятать от пьяного мужа: всю муку переносил на вино. Еще баба с мукой, еще…

— Что это? — спрашивает Марфинька.

— Ландрин, — отвечает баба, — и вот еще чай, настоящий китайский, он ведь у меня по ландрину пошел, самый большой комиссар по всему ландрину и в России, и в Сибири и по чаям и по сахарам.

— Ну, так что же? — спрашивает Марфинька.

— Тебе, тебе прислал, — говорит баба, — письмо-то я, дура, не захватила, на том конце села читают, вся деревня читает, удивляется: самый старший комиссар по всему ландрину и по чаю и по сахару. А уж как он про тебя-то пишет, так слезы и льются, так и льются. «Ангелу нашему телохранителю, — пишет, — посылаю двадцать фунтов ландрину и десять фунтов чаю, самого лучшего из Сибири, передайте ей, что я до гроба ее верный ученик и благодарный, чем только могу, как достиг этой ступени, так ее и вспомнил…».

Я слышал, как Марфинька целовалась с бабой, как обе всхлипывали, баба от радости, что сын ее стал комиссаром по всем ландринам, Марфинька…

Как только баба ушла, Марфинька тихо спросила:

— Ты спишь?

— Я все слыхал, — ответил я.

Видно, она уже овладела собой и перешла на обыкновенный свой тон:

— И про ангела-телохранителя?

Вечером мы поставили самовар, пили чай, настоящий, китайский, с ландрином, и хорошо нам было! ведь Марфиньке за всю жизнь было… от народа первое признание. Мы разговаривали и о литературе.

— Нет, Марфинька, — говорю я, — Некрасов был великий поэт.

— Пожалуй, ты прав, — отвечала она.

Хороша летом дорога по родной земле, и благо мне, свободно бросающему любящий взор из конца в конец своей родины, но бывает, лента дороги свитком совьется и закупорит внутри себя мысли странника, и он больше не видит ничего вокруг и думает о себе, рад бы и не может, засмыслился в себе самом.

Так и Алпатов со времени исключения из гимназии, сам не замечая того, в уединении перестоялся, чересчур много думал о себе самом: ему казалось, что в новой гимназии его примут как героя, пострадавшего за дело товарищей, и вдруг вышло совершенно другое. Первому рассказал он о себе тому кругленькому славному мальчику с говором на «о», которого звали в школе все Земляком: и про чтение Бокля и занятия физикой, и как он…

Земляк долго его слушал, сначала веселый и расположенный, а потом все хмурился, хмурился и вдруг сказал под конец:

— Тебе надо высморкаться.

Алпатов втянул воздух носом, насморка не было, он удивленно посмотрел на Земляка. Тот улыбался во все свое розовое широкое лицо, теряя в нем свои маленькие татарские глазки.

— Дурень, — сказал он, — ты и правда подумал…

— А как же, ты сказал высморкаться? — удивился Алпатов.

Земляк немного смутился, добряку стало неловко, и он отошел.

Еще был в классе ученик, его звали все Соловей за то, что он очень хорошо пел, ему тоже Алпатов стал, было, говорить о себе. У Соловья даже слезы навернулись от зевоты, но он был чуткий и вежливый и не сказал, как [сказал] Земляк: «Тебе надо высморкаться».

Осип Долгих, переведенный из семинарии попович, с большой челюстью, крупными зубами, с глазами умными и остро глядящими из-под квадратного [коротко остриженного] черепа, слушал сочувственно, улыбался, поддакивал и, когда Алпатов уже думал, что вот сейчас он с ним и согласится и тогда у него [появится] своя партия, вдруг сказал:

— У тебя там, в ранце, кажется, колбаса?

— Есть колбаса.

— Дай мне.

— Вот, отломи себе, — сказал Алпатов, жуя свой бутерброд.

Долгих не отломил, съел все и отошел.

Еще был Хохол, с большими серыми глазами и таким открытым лицом, что, как широкая дверь, впускала и выпускала [каждого входящего и выходящего]. Алпатов и к нему пытался подойти со своей ученостью, но Хохол вдруг сам такую развил ученость свою, сослался даже на рефлексы головного мозга, и Алпатов стал в тупик: как у него это все могло вмещаться.

Сын директора Лева был совсем ученый. Семен Маслов — что делать? Еще были Опалин, Маслов…

Хотелось Алпатову еще сойтись с Опалиным, лицо его [с решительным выражением говорило, что он] был во главе всех и, как говорили, уже [зарабатывал] уроками, содержал свою семью и неизменно был в классе первым учеником… Вдруг Опалин раз сам подошел к нему… На молитве…

Ползет змея — не тронь ее, тронешь — она обовьется и ужалит. Бежит дорога — иди по ней, — широко и радостно раскинутые вокруг земля и города. Но если не вовремя о себе задумался, то это все равно, что змея в сердце укусила, и сама дорога, эта радостная, по широким зеленым полям и цветущим лугам свитком совьется вокруг тебя, закрывая и людей и природу.

И все говорят: само-любие, а хорошо это или плохо, никто не знает. Скажут: у него слишком большое самолюбие — нехорошо. И тоже говорят: у него нет никакого самолюбия — тоже нехорошо.

И год проходит, и два, и начинается третий, последний сибирский год, Алпатов в саду слышит про себя: «Он слишком самолюбив, какое дьявольское самолюбие!» А так и не может узнать, хорошо это или плохо?

Алпатов возвращается к себе и ошеломленный садится на свою кровать.

Школа народных вождей! а он-то — дурак, дурак! — потратил три года неустанного труда в одиночестве, чтобы сделаться первым учеником и получить золотую медаль в школе, которая служит только покрышкой настоящей школы. Он первый дурак в этой казенной школе — и вот почему, значит, его все чуждались: ведь он с самого начала хотел себя всем доказать.

И доказал, и доказал!

Вспоминаются слова Желтого капитана теперь так ясно, так понятно: если хочешь быть первым, то не надо думать об этом, а то непременно будешь вторым.

Что же делать?

Он вскакивает с кровати, ходит из угла в угол по комнате, прислоняет горящее лицо к стеклу, но оно теплое — весна, открывает окно и видит: на сиреневом кусту множество птичек прыгают, щебечут, поют. Что-то в них близкое, знакомое, родное, как будто его собственная самая скрытая [глубина души] оторвалась от него и живет теперь птичками. И вдруг такая огромная, ему кажется, мысль охватывает все его существо: эта мысль начинается с того, что все птицы, и все звери, и все это — из него, из человека…

Но что же тут огромного?

Он спрашивает себя и не может ответить, а знает, наверно знает, что в этом начало чего-то огромного и какая-то его страшная мощь.

Он опять ходит, ходит по комнате и вдруг вот момент — теперь все, все ясно, только откроется — скорее надо бумаги и записать. Подвертывается тетрадь, но этого мало, надо непременно большой лист бумаги, надо чертежный лист, как там внизу у дяди. Он спускается по лестнице вниз, находит там огромный лист и пишет в заголовке крупными буквами:

МИРОСОЗЕРЦАНИЕ

Подчеркивает раз, два, три. Расстилает лист на полу, с помощью огромной линейки с угла на угол проводит линии, определяет центр и в центре этого листа пишет огромными буквами:

ЧЕЛОВЕК

От человека лучами во все стороны он проводит линию, и тут, если возле каждого луча подписать слово, то и будет все миросозерцание. Но как раз тут все путается в голове…

Через две недели Алпатов приходит к дяде признаться.

— Кем же ты хочешь сделаться? — спрашивает дядя Алпатова.

— Не знаю, я буду просто учителем.

— И достигать?

— Надо научиться вперед знать, чего достигать.

— Ага, ты это можешь, ну, с Богом!

Прощаются. Алпатов отправляется, сидит на «Иване Астахове», едет, не отрываясь глазами от одной девушки на пристани, он никогда не сказал с ней ни одного слова и только видел в пустой сучок, но зато она теперь с ним как подруга, она с ним.

Иван Астахов долго смотрит с вышки в трубу и, когда дымок белый скрывается в зелени степи, опускает подзорную. [Большой загадочный] лист у него перед глазами, в заголовке написано: «Миросозерцание», а посреди «Человек» и с лучами во все стороны. Астахов берет загадочный лист, уносит к себе вниз, расчищает у себя стол, расстилает чертеж человека и долго смотрит в него. Но как ни думает — не может догадаться, что значит странный чертеж. Встает, подходит к заветному шкафчику, выпивает рюмку коньяку и запирает, но, не дойдя до «Человека», возвращается, еще выпивает, еще возвращается. Ему что-то начинает мешать в голове, что-то вспоминает, идет к шкафу с книгами, роется там, находит там энциклопедию, заворачивает опять к шкафчику, берет к себе всю бутылку, ставит ее на чертеж человека и, выпивая время от времени, принимается читать большую статью: «Миросозерцание».

9 Октября. 1. Я застал, жена А. И. Свирского плачет над фельетоном Андрея Соболя в «Правде», где Соболь клянется, что он готов отдать жизнь за РСФСР.

— Я, — говорит Татьяна Алексеевна, — слез не могу удержать, когда кто-нибудь хочет страдать за Россию, очень уж я люблю ее, камушек, увижу, на мостовой положили, и плачу от радости.

2. На сельскохоз. выставке. Загадочные впечатления были в болотном отделе мелиорации, при входе известное стихотворение Гёте из «Фауста»{46}, в котором прославляется дело осушения болот, дальше следует демонстрация губительных свойств болот, затем способы осушения и, наконец, результат осушения: здоровая, покрытая злаками равнина. И вот я заметил наверху над всем этим строку из стихотворения Блока, которой прославляется мощь болот{47}.

1879–1905

За окном два хозяина, у каждого мальчик, направо полка с хлебом — хозяин, другой — хозяин 60-тилетний человек. Подвесной. И это факт. Квартира в 12 окон. Спали на нарах. Кухарка — матка для всех одна. Харчи — 5 к. в день на человека, еще дороже, значит матка [просит] 35 в неделю, если 40 — ругаются. Квартирный хозяин — одну комнату.

Ярославцы — в шестерках служат (6 р. в трактирном кабаке), проходимцы (перепроизводство). С девяти годов не знают, как ссунуть с хлеба.

— Еще у вас кого нет ли (10 набирает, зайцами).

По 10 рубл. (по квартирам) лет на 5 и 20 целковых учен, после внучки. Так он их спуливал в одну квартиру десять. Заказы на мальчиков и девушек.

— Ты вот его ко мне ставишь, может, у него родные тут есть — уйдет. Не беспокойтесь. В большую зависть: койка, булка. Самоубийства — 4: в решетку [раз] один бросился, 1 — в окно, 1 — удавился. Делать идиотом. Золотушные — шея пухнет, нарывы. Носил тяжесть на голове, сапоги с колодками.

Засыпали в мусоре, в отхожих местах, срывают дверь — очухивайся… девушки, какие детей засыпали на «липочках» (кадушках) — в затылок.

Там 3-й раз хвощут, а тебя еще ни разу.

Мальчик 10–11 лет скучает: «Ты о матери скучаешь!» И такой считает, что хвастался заслугой, и в жизни вымещает. Девочки — прислуги.

Праздник: суббота на воскресенье без спанья — к воскресенью к 1 часу кончали, мальчишки чистят смазные сапоги, 2 к. на гулянье, кланяются в ноги: «Спасибо, дяденька», в рынок несут отделанную обувь и там 2–3 часа дожидаются, являются вечером, ужин, единственный отдых, что ложатся в 8 часов, а не в 1 час (вставать в 5 утра, как трактиры откроют).

Обед в три шеренги, сзади стоят: стук! перекрестился — брать со всем (с мясом) — трескотня: даром невод завел, ничего не попало. «Теперь в жар хватило и стыдно за такое».

15 Августа. — Засидки все 60 человек. — 50 к. с человека и угощенье — селедка, яблоки, ягоды, пиво, красное, водка. Стол готов, хозяин наливает себе вина — уговариваются, доколе нам сидеть. До 12-ти (ужин, договор: а в праздник в 9) договор сделан, хозяин говорит: «Ну, вы продаете свои глаза!», и стакана остаток на голову. И вот тут всем. Все пьяны, всю жизнь рассказ девы, что любит в этой квартире. Насмерть упивались. Всякие во всем доме: фуражечники, слесаря — во дворе что! Пляска, плач, драки, кого в больницу тащат, кого отливают. Утро: облевано, всех рвало ягодами, зеленью.

Второй день на Волково Поле хороводы водить, засидки догуливают.

С 1905 года засидки 1 р., уходи, куда хочешь, кончено, стали разбиваться в разные стороны.

Понедельно работали до 1905 года, а потом с 1905 спарно (стало свободней).

Раньше 17–18 не мог быть мастером, не хватало физических сил, например, сделать затяжку, сколотить каблук; до этого — мальчик 3-е лицо, 1-й подмастерье, подручный.

Мастер, подмастерье (подручный) и мальчик: если трое, то должны сделать 35 пар (шпилемных), а шитых до 70 пар в неделю, если два мастера с подмастерьем — пар 25–50, если сам…

Хозяин-мастер

Затянуть, чтобы правильные шевки были, фасон подошвы, фасон каблука.

Подручный (подмастерье)

Дополняет затяжки, доканчивает работу. Допуск, иногда [примерит] на себя.

И мальчик

Под властью у подрушника: стельку вшивать, подбивать гвоздями (скоро подбивает, красиво), а ножом резать не дают.

Главное нож: обрезы, урезы, может лицо срезать, хирург, равновесие в руке. Рука чувствует от громадной привычки.

Анекдоты. Кудесники: про жадных попов.

Запоют, а девушки плачут.

Не по морюшку… и лебедушка плывет,
Выше бережка головушку несет,
Не ко мне ли родна матушка идет.
Ты поди, поди, государыня моя,
Навести ты при большом горе меня.
Как я маюсь, в чужих людях живу,
Я чужому отцу-матери служу,
Не по плису, не по бархату хожу,
Но хожу, хожу по лютому ножу.

Апраксин пер., д. № 5, Карташов.

На Фонтанке — все тут.

Хозяин мой отличался жизнью от подмастерья. Жил закройщик, девушки-заготовщицы могли лишний раз, чай, сходить в трактир…

А что хозяин, от которого он ушел:

— Скинь, — а что — от тебя мастер ушел, он дешево [продавал]. Мастер подрывает хозяина. Сбивают до того, что заказывают. А в это время Мартынов, Столяров, Соболев, Пивоварщиков. (Кладовая, оптовые продавцы.)

Несмотря на все это, люди жили верой в Бога. Если удастся, икону. Бог даст поступить на местечко. Богу молиться к обедне.

Два-три передела (счастливая продажа), выполнено обещание: «икону правил». Другие завидуют, что это у одного 12 икон, каждый радостный случай — икона. 11 детей.

Женится — работает, отец к Мартынову, значит, хорошо, что от него жену — жена не по любви.

Страшная нужда, потому что его эксплуатировали, простаивал целые вечера, чтобы получить 3 р. в магазине. Труд перерастал потребность. Катастрофа: пальто в ломбард, менингит, не на что хоронить (1 р. 30 к. рубаха со штанами: называется «тулуп нажил», [выпить] (без закуски), рубашку продавать (в понедельник дежурил около кустарных домов). Вдовели (мало кто с одной женой, не вылеживались после родов)… До 20 лет — женятся, для мастериц-заготовщиц. [Хорошо делают] только женщины, мальчик — девочка парами. Когда в положении жена, он должен начинать свое хозяйство. Поневоле (жена беременна) начинаю, работа у Иванова.

— Твой хозяин хороший, а ты что принес (жмут).

— Ну ладно, выручим почем… Может, дадите 85?.. Слава Богу, сейчас дорого, а завтра прибавят.

На художество (еще дешевое). «Прошил» (задолжал), жена родила: «бегать по воле», это что публику стал разувать не мастер, а торговец.

Гимназия — переселение душ.

Мне нравилась одна девушка, но она была должна 30 р. хозяину, и не пришлось. (Любви никакой — это новое.)

Доля (не с ноги лапоть — не скинешь) — она входит в дом — ее доля, теперь, мужчинам хорошо, женщины потеряли все. Коренной закон (птица, грач в гнезде: у птиц учиться, семя не знает, не знает родоначалья, животные у своих детей…)

После молитвы подвисошники давать, кому сапогом.

Изба-читальня: молодежь и руководитель семейства.

Число икон — огромно, они не помещаются. Это этапы, отметки его мучений. Дочь-учительница (переселенье души). На каждую икону века его избавления личного, он в то же время всех других несчастней: сзади лики спасшего Агнца… безликий, темный…

…поведает ли о числе не увидевших спасения самоубийц, преступников, хулиганов: один восходит, но какие тысячи нисходят в омут низов. Но таких немного, кто «по своей — Божьей воле» вышел, кто по слепой силе пропал, этой силе неминучей, судьбе Кащеевой цепи.

15 Октября. Искусство как сила восстановления утраченного родства. Родства между чужими людьми.

Искусство приближает предмет, роднит все, и людей между собой одной земли и разных земель, и разные земли между собой, города, мелочи жизни становятся такими, будто их делало само время. Художники у земли: Кольцов. Ученые в городах: Ломоносов должен был показаться с Архангельска.

В наше время упрямые попытки превратить искусство в публицистику («художественная публицистика») исходят из той же потребности создать родство между широкими массами.

Сестры: Публицистика, Информация, Агитация, Пропаганда.

16 Октября.

— Как товар?

— Стоит!

— Почему так?

— В это время товар постоянно останавливается.

— А я думал, что о войне поговаривают.

— Поговаривают? ну, скажите, пожалуйста, всем, наверно, известно, из-за чего же и с кем.

— Просто: немцы хотят сделать такую же революцию, как мы в Октябре, так вот нам придется помогать.

— Почему же их прочие державы не вступаются?

— Потому что в прочих везде у власти буржуазия.

— Так, так… стало быть, эта вещица только у нас.

— Только у нас.

— Мы, стало быть, умнее всех и впереди.

— Выходит, так.

— Но почему же, объясни мне, у нас нет ситцу?

— Потому что произошло сокращение хлопка.

— Сокращение? Почему же раньше-то не сокращалось? Нет, кто лучше ворует…

И рассказали мне, что в их Губсоюзе как-то Иван Корик украл мануфактуру.

Конечно, мне сладко писать о себе как художнике слова, но и очень стыдно, потому что я пишу о себе первый раз в жизни. Я всегда отвергал все подобные предложения и с ужасом думал, что когда-нибудь придется мне живым присутствовать на своих похоронах (юбилее). Но теперь я решаюсь написать немного — потому что надо пользоваться — время скорое, и боюсь, что не успею высказаться в художественном произведении. Казалось, что напишу я настоящую свою книгу в будущем, а пока что еще только…

Дорогие мои Серафима Павловна и Алексей Михайлович, благодарю Вас обоих за дары Ваши, знаки верности, любви, которых я едва ли заслуживаю. Принимаю за дары не только чулки, карандаши, книгу, но, главное, расспросы о мне знакомых и неустанное поминание в печати. Наконец, даже Воронский (официальные отношения) говорит: «Когда же вы соберетесь написать Ремизову».

Я не писал, потому что те, кого я любил в старой Руси, живут постоянно со мной, и писать им незачем, вот двоюродная сестра Дуничка, близкий, родной человек, постоянно о ней думаю, а не интересуюсь даже узнать, жива ли она. Все так изменилось, что в новых условиях никакое родство не завязывается.

30 Октября. Судьба имен.

2 Ноября. Когда были убиты Шингарев и Кокошкин{48}, я подумал, что Кокошкин — это богатый кадет, который ездил иногда на заседания Религиозно-философского общества{49} и держался англичанином. Представляя себе так Кокошкина, я читал газеты с похвалами его личности и таким отправил я его в могилу. Но как-то в одном разговоре была названа фамилия кадета, посещавшего религиозно-философские собрания, и это был не Кокошкин, я понял, что убитого Кокошкина я никогда не видал. Спустя некоторое время я опять забыл имя кадета и мучительно вспоминал его и не мог вспомнить. Потом десятки раз я возвращался в разное время к воспоминанию и не мог вернуть утраченное памятью имя. Наконец за границей совершается покушение на Милюкова, пуля попадает в этого кадета и убивает его. Казалось, что теперь уже имя навсегда останется в памяти. Но проходит некоторое время, и я опять, когда слышу — Кокошкин, думаю о том бритом английском лице и не могу вспомнить имя. Сегодня, когда Соболев встанет, спрошу его, кто был убит вместо Милюкова, и оставляю строку, чтобы вписать это имя, совершенно измучившее меня своим исчезновением:

Набоков.

Страница налево будет оставлена для анализа по Фрейду{50}.

Как бык у загороженного стога.

Николай Николаевич Тютюшкин

Я пробовал с ним беседовать на разные темы, но это оказалось невозможно, довольно было намека, реплики, чтобы он схватывался и, как бы страшась, что вы скажете, быстро улетал, впрочем, превосходно рассуждая. Было похоже у нас на известный анекдот о Шаляпине (англичанин сказал: «Я его не понимаю, но он меня понимает»). Так и Ал. Ал. наверно, думал, что я его понимаю. Это был особый фасон выражаться научно… Дела его таяли, как мыло… Под конец, уже не стесняясь, звали его все Аэроплан.

Во время революции он очутился в Москве, я его видел на Тверском бульваре, чистенький старичок… Месть России и тайное знание: разделять… Три бульвара, и я в недоумении: кому же он мстит и чем? Рабфак… Я — спец… Это была жертва: он бросал куски своей родины: «На-те жрите, на-те жрите». В таком состоянии доходят до исступления и можно вспороть себе самому живот — этот из таких. Маркиз нежный в белых башмачках: весь цветисто-белый, синий жилет, галстук…

После страшного голодного года, когда мы очнулись, как с того света, начали показываться прежние люди. Так приехал из моего родного города Павел Николаевич, деятель по народному образованию, человек закаленный и замечательный оптимист; он был такой превосходный спец, что все дела лежали на нем, на ответственных должностях человек, годам к сорока, точь-в-точь такой же, как отец, и тоже совсем лысый, даже без пучка наверху, и редька его была вниз{51}. И звали его даже точно так же, как и отца, Алекс. Ал. Петров, и все говорили, что он тоже умный, точь-в-точь как отец, и притом еще образованный.

Мне выпало на долю быть свидетелем в родном городе, как в революцию эти наивные граждане вдруг шарахнулись от образованного, забывая все свои лучшие предания.

Но тогда в образовании лучше других видел свое прекрасное будущее Алекс. Алекс., был и купец (кровь родная), занимался с отцом делами и был образованный. Только уже после смерти отца, и то мало-помалу, начали разнюхивать, какой ум и какое образование были у Алек. Ал. — сына. «Умный человек». — «Ну да, умный». — «И образованный человек». — «Ну да, образованный, только это не купец». — «Ну-те?» — «Это Аэроплан». — «Ну-те?» — «Понимаю: что все вверх поднимает». — «Совершенно верно, только есть разница: аэроплан поднимается и садится на землю, а этот улетает и не спускается».

Показалась странность: в его парке всегда работало человек двадцать баб, стерегущих [посадки]. Сам и зимой и летом непременно ходил в белом и, когда едет на извозчике, подстилал платочек. Дела пошли переменчиво: промелся. Я посетил его [личную] библиотеку, и мне было, как Татьяне в усадьбе Онегина: книги были…

Теперь, наверно, не все понимают, что значит звание почетного гражданина города, и смешивают с просто почетным гражданином. Нет, почетный гражданин такого-то города было высокое звание и давалось за очень большие личные заслуги. Так вот, наш Александр Александрович Петров выстроил собор, богадельню, насадил городской парк, бульвары и двадцать пять лет был бессменным городским головой и до самого последнего вздоха бесспорно считался самым умным в городе человеком. Его завещание, где было все предусмотрено, считалось в [городе] тем же полетом, [все о нем знали] и у многих в копиях хранилось. У него в доме тоже было.

Я мальчиком был у него со своей матерью и видел всего только раз в жизни глубокого старца, он был тогда бритый и лысый, только на верху его очень высокого лба торчала седая бородка, то, что у Гоголя называется «редькой вверх». И сын у него тогда уже был.

…ему не давали. И он думал так: когда он сделается заведующим отделом народного [образования] (вернее, такие, как он), то все и будет хорошо. Но год проходит за годом, П. Н. не сживался с советской властью, был [послушный] гражданин РСФСР, а снаружи все отрицал. Он явился ко мне по делам своего рабфака; из гимназии стал рабфак, а заведующим все-таки был не он. Я воскрылил… Какие рабочие хорошие и что жены рабочих: через пять-шесть лет 30 тысяч <2 нрзб.>. Наконец спросил и про Ник. Ник.

— Ой-ой! — развел он руками.

— Умер? — спросил я.

— Ой! — схватился он руками за живот с хохотом.

— Что такое?

После приступа смеха Пав. Ник. стал серьезный и грустный.

— Значит, умер, — сказал я.

— Я тоже думал — похоронили его, и вдруг, представьте себе, является точь-в-точь такой же, пестрый в цветном, шаркает ножкой и предлагает прочесть вечером курс лекций по землеустройству и землепользованию на рабфаке. Здравствуйте, думаю, вот это посидел!

— Зачем это вам?

— Хочу порадеть для просвещения.

Чувствую, что-то не то, но делать нечего, отказать тоже неудобно. Соглашаюсь, назначаю день. Приходит тот день, я и забыл, жена напомнила: «А ты бы пошел посидел, не натворил бы чего старый». Правда, думаю, надо пойти. Я вхожу и он, в руках большой сверток книг.

— Что ты? — спрашиваю.

— История, — отвечает.

Я подумал: какая же это история, если Соловьев — мало, Ключевский — много, сверток у него фунтов на десять. Так мы поднялись по лестнице, и я все думал: какая же это может быть история и зачем ему она, лекция про землепользование.

— А зачем же вам история?

— Необходимое историческое вступление.

Что-то у меня защемило, не перед добром. Проходим в учительскую, развертывает он свою историю… Ой-ой-ой… Бестужев-Рюмин! Подумать только, в наше время марксизма, и вдруг Бестужев-Рюмин! Да ведь его наш любой рабфаковец уже из толкований легенды о варягах сразу поймает, и ребята наши бойкие. Беда, думаю, беда!

— У нас историю, — говорю, — знают отлично, может быть, обойдетесь и без вступления.

— Невозможно!

— Ну, покороче.

— Покороче можно: лекции в три я думаю закончить вступление.

Лекции в три! Что делать?

Ничего не могу придумать, а время подходит, аудитория собралась, ждут. Иду и сажусь в самую гущу, в случае чего как-нибудь ребят остановлю, меня все-таки слушаются.

Выходит, кланяется на три стороны, как в театре. Развертывает Бестужева-Рюмина, — понимаю, что все для фасона, — как настоящий профессор, с источниками. Задумался, завел глаза по-архиерейски и вдруг пустил фонтан.

У нас спартанство — мало говорят, сжато, небывалое, никто ничего не понимает, переглядываются. Будь это настоящие студенты — сразу бы разобрались, в чем дело, а тут верят, слушают терпеливо весь час, а он-то летает.

Только в перерыве сообразили ученики, все подготов. сказать о начале Руси — кто не относится к ним теперь, как к сказкам. Смеются, [шутят, обсуждают]. Я подхожу, говорю, что хорошо бы прямо о землепользовании. Лекции на три! Начался второй час. Теперь уже весело, все смеются.

Конец, конец — вот самое главное, думаю, как бы не вышло под конец скандала. Главная беда в том, что сам же он знает, что он дает что-то сверх всех своих возможностей революционное, самое красное. И вот конец, самое великое достижение его морали: он довел Россию на растерзание врагам, он не хотел ее, он отрезал ее, и [под самый конец] нет — Россия не погибнет! Была в голосе его при этой последней заключительной фразе искренняя дрожь, высокие ноты — быть может, единственное достижение всей его жизни. И молодежь это поняла: гром аплодисментов раздался вслед за его заключительной фразой. Ему это было неожиданностью… Он пораженный смотрел куда-то в пространство…

5 Ноября. Выезжаю в Талдом, пробыв в Москве ровно 3 недели.

7 Ноября. Он хотел сказать «переворот» (характеризуя наши дни), но, сказав «пере…», заметил возле военного человека и поправился: «пере-жимка», «пережимка».

— Какие же признаки пережимки? — спросил я.

— А видимые: уже опять начинаем пить вместо чая жареную морковку и свеклу, скоро будет и все прочее.

(«Так эта вещица только у нас?»)

Я сказал ему, что народом в революцию усвоено чувство свободы, сравните время из вашего ремесленного быта, когда секли мальчиков, и теперь…

— Это не революция сделала, это время, все равно, сравните цветущее время Римское, и там были рабы, а у нас не цветущее, а рабов нет. Это время делает.

На пути нашем был рабочий поселок большой ткацкой фабрики, рабочий, местный человек, рассказывал, как тут бедно живут рабочие, какое у них воровство, какие скверные нравы, как они теперь жен бросают: месяц пожил и другую…

— Что же нужно? — спросил я.

— Новый быт.

— Все от бедности: нищие никакого нового быта не выдумают.

— Совершенно верно: от бедности.

Вчера был ясный день. Я нашел замерзшую восьмигранную звезду старого колючего чертополоха и прицепил ее к петлице. Радостно я думал, что приехал к своим, из неудачи — бунтом, скандалом, угрозой и т. д., другие — смирением и любовью: отсюда и вся история христианской любви и войн.

Социалист и «раб Божий» — две противоположности. Есть, с моей точки зрения, один законный момент внешнего выражения силы: вспомнив, что цепь моя давно уже оржавела, тряхнуть ею, чтобы звенья рассыпались. Вот почему, вероятно, я люблю мечту о «мировой катастрофе» и ненавижу воспитание классовой вражды.

К детским рассказам

Девочка (деревенская) молилась месяцу, чтобы спас от бедности. Утром летели красненькие птички. «Это к богатству», — сказала бабушка. Девочка думала: этих красненьких птичек месяц послал.

История с 15-ю золотыми, зарытыми под елями, и как на том месте кто-то насрал. (Неприличие чувства самосохранения и во что превращается собственность.)

Потималка (тряпка самая грязная и на все).

Федор Онуфриевич Потапенко, Кимры.

Я очень рад, вот на кого теперь мне можно опереться среди чужих, враждебных людей. Я произношу речь за столом, в которой говорю, что Александр Сергеевич Пушкин выше нас всех. А кто-то рядом ехидно замечает: «Вы так думаете? Не все это признают». И вдруг я в ужасе сознаю, что это не настоящий Пушкин, что если бы это он был, то сколько же лет-то ему должно быть? Я провалился, я невежа, не знаю, когда родился настоящий Пушкин.

Дом этот выходит в сад, всюду фонарики, масса светящегося ландрину, суета, входят, уходят.

Дорогой Алексей Михайлович, через Лежнева получил Ваши сказки, благодарю Вас. С оказией посылал Вам письмо, не знаю, дошло ли, если не дошло, то еще благодарю Вас за чулки и за карандаши Серафиму Павловну. Недавно Воронский даже (далекие, официальные и недоверчивые отношения) спрашивает: «Почему Вы не напишете Ремизову?» Почему, правда, я не пишу? Есть еще большой грех на мне: Дуничка, двоюродная сестра единственная, святая моя старушка, живет на моей родине (в Елецком уезде), и не только не пишу ей, а и не справлюсь все в Москве, жива ли она. Нет, это не грех, это чувство разлуки не дает права на жизненные отношения.

Прошлый год, в это время, я выбрался из глуши в Москву, прочитал, что Вы пишете («Крюк» и др.){52}, обрадовался, взобрался сам на волну и начал сочинять свои писания. Если бы это волна была правильная, то непременно мы бы с Вами встретились, и я Вас все поджидал. Но это оказалась волна неправильная, сам шеф нашего литературного движения объявил, что литература отходит опять на задний план. Все мои большие замыслы разбиты, и опять из-за куска хлеба бьюсь, как рыба об лед. Опять не до писем без дела.

Это же письмо мне сверчок напел. Вот поет! Раз было, растрескалась печка, задымила, Ефросинья Павловна (20 лет супружества) замазала трещинки глиной. А я и не знал про это, только вечером не слышу сверчка. «Да ведь это, — говорит Павловна, — я его замазала!» Скорей, конечно, освобождать, там прокопала, там… и опять запел.

Это происходит в деревне Костино, в одной версте от нового города, Ленинск (переделан из села Талдом, 4 часа езды от Москвы по Савеловской ж. д., около Волги, в болотах). В Москве у меня есть маленькая комната: две недели там живу, две при семье в деревне, дети (Лева — 17 лет, Петя — 14) учатся в Ленинске. Было две коровы, Алексей Мих., Бурка и Дочка, пять собак, два сеттера, ирландец Ярик, гордон Верный, гончая Динка и ее дети Кибай и Шибай — все прошлый год накупил: теперь самую хорошую корову, Бурку, продали, осталась маленькая Дочка, Кибая продал на Трубе, Верного украли. Все пошло опять под гору.

Горюю с Левой, как-то ни туда, ни сюда малый, способен бы идти по новой линии, да меня любит, не решается, нынче поступил все-таки кандидатом в комсомол, играет там на мандолине, а учится так себе, плохо. Плохо этим ребятам гуманных родителей, закала нет. Вот у Разумника…

Ну, сверчок замолк почему-то, и не знаю, что же еще Вам написать. Показался в Москве «рабоче-крестьянский граф»{53}, не устроился, не повезло ему и свалился в провинцию, в Питер: там где-то работает в кинематографе. Он ко мне не зашел, я к нему побоялся и думаю: «Ну, зачем он в Россию приехал?» Комедия: хотел в Россию, попал в кино. У Микитова лучше вышло и по всем правилам: женился и в деревню. Спрашиваю на днях: «Ну как, лучше здесь?» — «Да, — говорит, — душа теперь спокойнее». Только меня он чем-то раздражает: ленивый, большой, рассеянный, лысина, беспорядочный, ни к какому труду не способен, наивный, хитрый, сходится с кем попало. Но все-таки он ближе всех, пошли Бог ему таланта и труда. Я ему простить не могу за измену Вам, он мне все поведал, а я ему все не могу сказать, жалею. Знаете, всякому рабству есть предел естественный: раб вырастает и одолевает господина, а то, бывает, раб просто сбежит. Я люблю, когда раб вырастает…

Сверчок опять запел. Серафима Павловна спрашивает: «Ну, Мих. Мих., скажите…

12 Ноября. Если бы одни дети жили, жестокие мальчишки и бесстыдные девчонки, то вот бы как неинтересно стало на земле! А милое в детях бывает, только если мы подразумеваем и старших. Это старшие говорят: «милые дети», они же сами по себе вовсе даже не милые.

Быт — значит…

Начало быта возвещено на бумажке, вывешенной в Волисполкоме: Рождение — 1 р. золотом, Смерть — 1 р. золотом, Брак — 1 р. золотом. Метрика — 50 к. золотом. Паспорт — 50 к. золотом. (Не совзнаками, а золотом, значит, прочно). Но это еще не быт, пока на бумаге: как это бывает?

Быт — значит более или менее прочно закрепленная форма отношений (к природе) поколениями между собой полов и общественными группами и государствами.

Кооперация

Психология скупщика и кооператора (личный интерес ближе, подвижнее, банк и бухгалтерия в кармане, талантливость-просвещение, я в обществе: просвещение). Красный союз (раз-раз!). Желтый союз и Розовый (ставни-столы).

Товар дает излишек (жопу покрыть); а он из хорошего сделает и на рынок, а из остатка в кооператив: на рынке дешевый хороший товар; несознательность, поступил в кооператив: записался и спрашивает: «А когда выдавать [товар]?

13 Ноября. (У меня комната на Тверск. б. у. [в углу] (сверчок). Вот уже лет 25 я ношу в себе одно чувство, которое, все нарастая, никак не может закончиться мыслью, убеждением и действием: мне хочется найти в деревне, в глуши у простых людей оправдание их отсталого бытия. В городе я бываю в центре умственных течений, искусства, литературы, вижу счастливых спортсменов, любовников, всякого рода стяжателей героических замыслов и действий.

Что же остается деревенскому человеку, неужели жизнь этих многих миллионов людей, обывателей ценна лишь тем, что они производят будущего городского деятеля и существуют, как навоз (наш социализм так на это и полагался и с этим шел; там что-то есть), а большевики считали «сознательность» фабричного, а так нет ничего: отечество брошено.

Дочка Логгина Яковлевича: «Богородица с грошиками» (из 12 детей осталась дочка): иконы и дочка от старой жизни; письмоводитель Волисполкома Сережа (франц. язык); новая пара (запер в сундук); мышьяк и листик с ГПУ, пакет мышьяку (на всякий случай): в театр не взяли, из канавы не поднял, наблевал. Результат: «Распишитесь!» — «Отдай пару — распишусь». Вывод: борьба с комсомолом (вера окрепла).

Кошмары милиции: девки-бляди, над их головами плакат Наркомздрава — мать с младенцем в руках в духе мадонны (только подол бабий) и дети с цветами, милиционер — проводник закона, начальник канцелярии, утерявший протокол, плакаты: «Остановись и подумай: ты не купил облигации».

Мальчик, перерезавший четыре ряда проволочных заграждений, едва ли будет хорошим организатором кустарно-производственной артели.

Отрыжки: гарнизация. Специалист по гарнизации.

14 Ноября. Роман Синклера «Джимми Хиггинс»{54}, американская легенда о большевиках. У нас такой легенды не могло создаться, потому что мы за кулисами. С первого момента революции народ выступал как грабитель и разрушитель, и у лучших было только то, что вот завтра и в Германии будет так же. У лучших было, как у нас в юности, чувство мировой катастрофы (Наседкин, один из главных участников Октябрьского переворота в Москве, говорил, что им это именно руководило: завтра будет так же в Германии), сегодня война, завтра мир.

У них, в Америке, Джимми представлен как распинаемый Христос, у нас Джимми явился как распинатель (кто же был Христос? например, Илья Николаевич, всякий, желавший России добра, любящий свою землю: если я прав, то мне должно явиться лицо распятого Бога).

Исходный пункт для исследования кооперации:

1) Существо скупщика матер., индивидуалиста (кулака), его сила (талант).

2) Коопер.: «Устроили елку, детишки веселы: это мы дали, а те не дали».

Пережимка, потималка (отымалка, подымалка).

Стадо коров пасется только видимо вместе, и то больше тут воля пастуха, каждое животное имеет свой интерес, и ему нет никакого дела до другого. Но пусть покажется вдали даже не волк, а собака, которую коровы всегда принимают за волка, все коровы соединяются в одно существо и движутся на собаку. Вот почему и у людей для того, чтобы они соединились, нужен враг. Союз коров предполагает явление волка, союз верующих (церковь) — дьявола, союз (кооперация) индивидуальных мелких хозяев предполагает кулака, союз пролетариев — капиталиста.

Птицы, увидев ястреба, взлетают, коровы идут на волка, укушенный клопом спящий пробуждается и начинает чистить комнату, гражданин, затронутый за живое, берет винтовку и начинает революцию — явление врага есть причина всякого движения и передумки у животных и у людей.

И вот почему, обратив свое сочувственное внимание на кооперацию, я ищу глазами врага ее, кулака: существует ли то, из-за чего мы должны соединяться?

Выбираю базарный день и выхожу на рынок, окруженный большими зданиями, на которых написано — там: Райотделение, Могубсоюз, Кооператив — видимо, никогда так не бывает, некогда живой кооперации. Захожу купить подметки: один отказ, пусто — и едешь на рынок — к купцам, враг оказался другом. Ремесленник с парой башмаков, почему же не в кооператив? другой, третий, весь рынок занимается свободно — пасутся и продают.

Я вынул из кармана коробку спичек и хотел чиркнуть.

— Стой! — схватил меня за руку сосед по месту в вагоне.

— Что? — удивился я.

— Акциз! — ответил он. И, выхватив свою зажигалку, поднес огонь к моей папиросе.

— Этот огонь без акциза, — самодовольно сказал он, — зачем платить акциз, когда можно и так обойтись?

Удивительно мне показалось, почему он не сказал просто «зачем расходоваться», а именно указал на акциз и мой маленький поступок обойтись без спички направил против государства. Я заинтересовался спутником, и он мне рассказал о себе, что занимается в деревне потихоньку скупкой у ремесленников ботиков и продажей их.

— Зачем же потихоньку? — спросил я.

— А вот чтобы не платить это…

— Акциз? — догадался я.

— Ну да, конечно, акциз: если меня захватят когда-нибудь, я пропал, разорился.

Так я встретился с человеком, враждебным государству, но он оказался враждебным и обществу, ненавидел кооперацию и уверял меня, что никогда она не может быть серьезной силой.

— Почему?

— Потому что, первое, — сказал он, — свой карман всегда ближе, я работаю только для своего кармана, а кооператор для чужого: мое дело успешнее; второе, если я работаю на одного господина или на двух, как я больше сделаю?

— Конечно, если на одного.

— Совершенно верно, я служу одному господину, своему карману, а кооператор двум: и своему карману, и кооперации; третье, я никому не обязан отчетом, сунул деньги, и мой банк — мой карман, а кооператор ведет книги; четвертое, если я свой карман сознаю, то я и чужой сознаю и к другому человеку я внимателен и любезен, а кооператор…

Он насчитал, кажется, до десяти, и я, не записав, не могу теперь припомнить. Аргумента этого кулака меня подавили, и я схватился за последнее.

— Против служения своему карману, — сказал я, — у нас есть теперь государственная сила…

— Ну да, конечно, — быстро и боязливо согласился он, — против этого я ничего не могу сказать и мало понимаю в этом, вот, слышу, восстание в Германии, и никак не могу понять, нам-то что?

— Как что — мы же должны помогать.

— Мы очень бедные, почему другие не могут помочь?

— Потому что у других государства буржуазные.

— У всех?

— У всех.

— Во всем свете?

— Во всем.

— Стало быть, эта вещица только у нас у одних?

— Какая вещица?

— Вот эта, как вы изволили сказать, государственная-то сила на помощь, кооперация…

— В такой мере только у нас.

— Неправильно, — подумав, сказал он решительно и проч.

Я опять захотел покурить и вынул коробку.

— Акциз, акциз! — воскликнул он и подставил зажигалку.

Простая вещь — дамский суконный ботик на кожаной подошве с простой заячьей опушкой, а вот посмотришь, как он делается и как его продают — целая большая история…

Позор, как смерть, пережит. Смерть будет всем; каждый утратит сознание, и тело его будет корчиться — позор, неизбежный для всех.

В висках стучит — угорел, что ли? Выхожу за околицу, пройтись при луне. Стучит нога по дороге, шаг в шаг за мной идет моя черная тень. В середине половинки месяца замечаю небольшой носик, и весь месяц, как маска покойного моего родственника, хорошего человека, не сумевшего найтись в жизни и сказать свое собственное слово.

Есть ли в нашем прошлом великие люди? Я их не видел, не знаю. Но я видел много хороших людей, которые умерли, не сумев сказать свое слово, и так не кончилось. Я их несу в себе, я должен сказать за них, и если я не скажу, то кто-нибудь скажет другой. Если они были, думаю я, значит, были и великие люди, иначе откуда же эти взялись. И если они не кончились, то непременно будут, явятся: в этом и есть наше будущее, голос нашего лучшего прошлого, сохраненный во мне самом на будущее. Наше дело воскресить их и так создать будущее.

15 Ноября. Тема для журнальной статьи: как создать у нас массового читателя?

Волки. В Ленинском уезде по Савеловской дороге, всего в четырех часах езды от Москвы, развелось столько волков, что население совсем терроризировано. Слух об этом, вероятно, дошел до Центрального Общества охоты, и там организовалась специальная охотничья команда для истребления волков.

Каждому любителю охоты на бекасов и других птиц здесь случалось не раз, проходя деревнями, выслушивать мольбы убить волка, на каждого охотника здесь смотрят с уважением и надеждой.

Первой мерой команды было гарантировать себя от напрасных выездов, для этого в соответственном порядке было предложено из Центра Ленинскому исполкому озаботиться, чтобы на месте не тревожили волков неорганизованной охотой. Ленинский исполком, получив бумагу, немедленно разослал по всем сельским сходам, не объяснив, в чем дело, запрещение охоты на волков. И вот мужики, по всему уезду собравшись на сходы, узнавали необычайное, непонятное и жестокое, как только можно, постановление Центра: не бить волков.

Ходил все утро по разным учреждениям, везде дожидался, [приема в кабинет] и читал стенные плакаты от Наркомздрава о рациональном материнстве, особенно занял меня плакат с изображением здоровой матери в контурах Сикстинской мадонны, она с младенцем в руках шествовала как бы по облакам, за ней бежала толпа ребятишек с цветами, а внизу было подписано: «Дети — наше будущее».

Юрисконсульт, очень деликатный человек, долго не хотел выговорить название ужасного зла и наконец, наклонившись над моим ухом, сказал:

— Сифилис!

Тип странствующего жениха: обобрал и скрылся.

Надписи преследуют: «А ты не забыл застраховать?» Что я сделал: я забыл застраховать! И часто на ты: «А ты не забыл купить облигацию?» В потребилке: «А ты не забыл еще что купить?» Надписи преследуют всюду, чхнешь и смотришь на стену, нет ли где «Будь здоров!»

Магазин «Культура», где всё Карл Маркс и большие тома истории революций.

«Дурная болезнь». 66 барышень на кривых каблучках (ботики, ботики: «Вам, Мих. Мих., не продам»); покупают эту дрянь спекулянты и куда-то увозят (купцы виноваты); а вокруг все кооперативы, союзы, я запомнил три: Желтый союз, сложившийся из элементов прошлой кооперации, они скомпрометированы, денег им никто не дает, влачат жалкое существование, хотя кооператоры хорошие; Красный союз, пользующийся всюду кредитом, но кооператоры плохие, усвоили себе военную манеру 19-го года: раз-раз! и чтобы вышло, но не так легко и просто организовать артель; на помощь союз Розовый, это дельный союз и хотел воспользоваться авторитетом и представительством Красного, но скоро сел, потому что Красный, раздав ненадежным кустарям товар, втянул, конечно, таким образом и Розовый. Словом, тут [полная неразбериха] и в результате везде надписи, я знаю три, но надписей гораздо больше: склад, товар, магазин, производственное, потребительское.

Верстах в 17 от нашей деревни в лесу была землянка, и в ней старик спасался, ничего там себе даже не варил, только молился, а пищу ему носили. Умирая, старик завещал поселиться тут одной старухе, чтобы она тоже, как он, молилась, а ей бы носили пищу. Старуха эта, «сестрица», только было устроилась — хлоп! революция, пришел большущий рыжий мужик, развалил землянку, дерево сжег и потом по палу долго топтал сапогами, осталось ровное место и над ним три опаленные сосны. Сестрица переселилась в деревню и живет до сих пор молитвой — в наше-то время! Ведь это в сказках да в писаниях только мило кажется: молятся — и за это пищу несут, а вот попробуйте! Мужик, человек реальный, он хлеба даром не понесет, помолилась, ну, и подай. (Лечит: посылает холст на Афон и оттуда ей присылают лекарства: «от королей какие-то капли остались».) Я посмотрел, понюхал и догадался: капли Датского короля{55}, (гадает: раскрывает Евангелие, без веры ничего не сделаешь.)

— Сестрица, вот я [посоветоваться] о муже, что будто, я замечаю, с другой живет.

— Перекреститесь! Блудный сын, ежели он блудит.

Первый раз открывается: живет ли блудный сын с кем — живет, второй раз — сурьёзно или временно, третий — вернется или не вернется.

— Господи, помоги ты рабу Ефрему, чтобы бросил он блудницу.

Евангелие на ребро; бабьим пальцем торкает; надевает очки и начинает читать:

— Господи, раб Иван… (читает, читает), нет, он над тобой посмеется, — богато живет?

— Богато.

— Он тобой еще не воспользовался, но на днях у тебя будет, не давайся, какие вы девки слабые, вот посмотри — 70 лет, а какие груди, а у вас, как тряпки. Ты его любишь, а он тебя не любит, у него есть другая.

— Да нет, у него нет.

— Э-хе, какие вы глупые… Богато живешь? Я знаю…

— Так нельзя ли [будет] помолиться?

— Можно, приди в воскресенье (берет десяток яиц, и на воскресенье с пустым не пойдешь).

Пришла Груша (спорна): послала отслужить молебен с водосвятием, этой воды в кушанье.

О пропащих (три месяца надо молиться — «на маслице»: из тюрьмы, из цепей освобождает).

Прокляла рыжего комиссара (за то, что ее растрепал): ноги отнялись. Прислал жену помолиться: посылает лекарство, прислал дров. Чудеса!

О пропавших — 5 ф. шерсти за то, что молилась; отец с сыном делились, чтобы отложить на неделю, на две суд (а за это время Прасковья рассовала вещи: два самовара спрятала, три овцы зарезала). Не то, что молиться, а пойдешь к жениху («ведь ты ее спортил!»).

Материнскую кровь пососет — руки не наложит (родила у нее и за 15 верст сама носила крестить: «на крещенье»). (Отвозит в Москву.)

Серьги и золотое кольцо обещала старухе нянька…

Пришла девка.

— Что ж ты такая? (Задушила, бросила в канаву.) Так нельзя, тебе счастья не будет. В могилу гробик.

И всем хорошо: няньке ребеночка (а сестрица и хоронит сама), и этой хорошо (теперь попу не бастовать же). Идет к тому парню («ты ее спортил»): семья против, а парень к ней бегает (она молится), парень сохнет (его и [уговаривает], и советует, и окуривает, и пугает: «Подам в суд» — взял).

Блудный сын связался с бабой-вдовой, и голова у нее клином, в кладовой спали: баба, конечно, задаром путаться не станет. Молилась, чтобы бросил бабу, — бросил, нашел себе хорошую девку и теперь уже второй раз с ней в театр пошел (мать-то рада!).

Мальчик (14 лет) ворует — мать к монашке и к гипнотизеру — кто возьмет?

Вор Иоанн

Вора искали. Дед сказал:

— Воткни палочку мою, и вору лучше будет, и смерть <1 нрзб.>, только не вынимай палочку.

А она уже узнала по книге, что вор — Иоанн (так открылось).

— Как тебя звать?

— Иван.

— Свези мешки в совет и, когда [будут] спрашивать, ничего не говори.

Так через совет и научила.

Шуба

На этот день ему уехать куда-то, а ей: бери ботинки на плечи, иди по деревням ботинки на хлеб менять; она идет в ту деревню, где ее вещи сплавлены.

— За ботинки два пуда.

— За два пуда я шубу выменял.

И приносит ее шубу.

Спасли ребенка. Крестник

В цветах вырос. Городовой был кумом. Где лошадей поят: ребенка под лед. Не оглянулась. В монастыре девка родила.

На паперти

Девка дала подержать ребенка и узелок, а сама пошла помочиться, в узелке: крестик, рубашка, некрещеный. Окрестили, а ей уже и заказ на детей, все знают.

Ключи открылись

У бабы. Сварила: лук с брусничником.

Королевские капли

Молодые через неделю разводиться захотели, потому что он не способен оказался быть мужем. Он пришел к ней на совет, и она дала ему выпить Афонского монастыря лекарство (ей прислали оттуда за холст): капли королевские, от королей теперь только и остались капли. Выпил молодой человек капли Датского короля и через неделю приходит благодарить: новый овчинный тулуп принес, молодая не просит о разводе.

Записались — расписались. Записываются в Волисполкоме (надписи), расписываются в суде (надписи). Прошение о разводе (не способен), а муж к гадалке. Это мы зовем гадалка, а если ей скажешь — прогонит.

Из Москвы в деревню я всегда привожу деньги, пустой не являюсь пока, и как приеду, сейчас всякие долги, столько-то за починку сапогов, за подшив валенок и непременно «сестрице» — за муку, за крупу, за мед и за всякое такое. Эта сестрица, старуха высокая, [прямая] — Пифия нашего края. Бывают, впрочем, издалека, верст за сто и больше, приезжают к ней раскрыть Евангелие и погадать о судьбе.

А еще недалеко есть у нас деревня, там шубу украли. Тоже сестрица посоветовала взять новые башмаки и ходить из деревни в деревню, будто бы менять их. Много обошла женщина, приходит, наконец, в избу.

— Сколько тебе?

— Два пуда.

— Ты с ума сошла, за два пуда я намедни во какую шубу сменял.

— Какую?

— Да вот!

И вынес ей ее шубу. Чудеса!

Крестики… Гробик…

Отношения между городом и землей в сознании прежнего городского бюрократа были такие: городской думает, что земля работает на него, что деревенский человек — навоз, удобряющий всходы городских индивидуальностей: теми или другими словами выраженная, а больше молчаливо-праздно-веселая и не произносимая всегда эта мысль — дитя времени.

На самом деле человек земли силен тем, что он бессознательно делает общее дело — переход к городу силой мещанского индивидуализма (крестьянин, землероб жесток, но… бессознательно общее). Вот кооперация и есть сознание этого, подтвержденное городскою культурой — общее дело земли (елочку устроят: спекулянт этого не сделает). В этом и есть смычка.

17 Ноября. Пифия. Известно, что когда христианство низвергло официальных богов с Перуном во главе, то домашние боги — разные домовые, банники — нисколько не пострадали и продолжали жить до наших дней. И до наших дней сохранились жрецы этой языческой религии — колдуны.

Спросите на сельском сходе о колдунах, домашних богах и пр. — засмеются: на сто человек один, может быть, вязнет в этой религии и знается с колдунами. Но ведь и с судом, например, знается очень малочисленно, суда боятся на Руси, избегают; между тем нельзя же сказать, чтобы суд не играл никакой роли в народной жизни.

Так, я думаю, и о колдунах у нас мнение поверхностное. У нас есть оракулы, и в народной жизни они имеют почти такое же значение, как Пифия.

Рядовой человек — что он может сказать о своей вере? Она ему не нужна в повседневной жизни, и это он только по привычке становится утром и вечером лицом в красный угол. Религия его застигает врасплох, в худой час, тогда вдруг встают в душе его древние боги, и он идет к Пифии гадать о судьбе.

Случай: Пифия думала, что комиссар пришел ее арестовать, и трепетала у соседки, а когда решилась пойти к нему, оказалось, что он трепетал, ожидая ее, чтобы «открыть свою судьбу по Библии» (раскрыть Евангелие): у комиссара жену посадили в тюрьму за самогонку, он остался с ребенком, попробовал открыть чайную — не пошло (без хозяйки), и вот тут пришлось погадать.

В Милиции

Начальник канцелярии потерял мой протокол и нервно двигал ящиками своего стола, в которых показывалась то начатая восьмушка махорки, то укушенная баранка. Нервное состояние начальника стало передаваться мне, и, чтобы спастись от него, я отвел глаза и стал рассматривать разные плакаты над головами машинисток.

Большинство из этих плакатов начиналось фразой «Ты не забыл?», например, купить облигацию, внести подоходный налог, а так как я все забыл, то нервный начальник продолжал нервировать и меня; наконец над головой толстой машинистки, повязанной от флюса платком, я увидел на стене изображение женщины-матери с младенцем на руках, у нее было простое, грубое лицо, как у той машинистки, а подол платья был сделан, как у Сикстинской мадонны, и вообще, если прищурить глаза, то контур был совсем, как у Рафаэля. И так было неприятно смотреть, и не верилось, что за такою может бежать толпа детей с цветами, а общий вывод, надпись была: «Дети — наше будущее». В очереди за мною говорили:

— С малыми — доля, а вырастут — хлебнешь горя вдвое…

Почему было неприятно, кто был оскорблен — Сикстинская мадонна грубой женщиной или грубая женщина Сикстинской мадонной?

Как ни прекрасна Мадонна, но она конченая, у нее святое дитя и больше не будет, а живая женщина должна еще много рожать, стирать, сушить белье, ругаться с мужем, с соседями, потом сохнуть, морщиться, болеть и умирать.

Но Рафаэль не мог и никто не может, сколько ни трудись, изобразить самое движение рода, те соки земли, рождающие новое, невидимое{56}. Никакой художник не дает самую жизнь, где таятся зародыши невидимых картин, в грубой смеси таятся небывалые манеры, верные, как кремень, чувства…

И все это около зачатия, около утробы — святость этого чувства художник передать мог не иначе, как приделав к обыкновенной матери подол Сикстинской мадонны…

— Нашел, нашел! — вскрикнул начальник канцелярии.

Он вручил мне бумагу и сказал следующее:

— Рождение — рубль золотом, Брак — рубль золотом, Смерть — рубль золотом.

Через месяц среди таких же картин я сижу у юрисконсульта: та же утица с матерью входят, стали сзади меня в очереди.

— Что вам? — спросил я.

— Расписаться.

— Я помню, записались.

— А теперь расписаться…

У меня раз пропала охотничья собака, бился я бился, искал, искал, нечего делать, все советуют идти к «сестрице» — пошел!

— Знаю, — говорит старуха, — зачем пришел.

Конечно, знаешь! Берет меня за указательный палец — тык в книгу!

— Открывай!

Открываю, написано: «От Иоанна».

— Раб Иоанн увел твою собаку.

— Иван?

— Раб Иван!

— Где же она теперь?

— В третьих руках, в глухом месте.

Посмеялся я, дал «на маслице», а через день-два без газет и милиции вся местность знает о пропаже собаки и все ищут. Через неделю «наклюнулось», дал я рабу Иоанну червонец, и он привел мне собаку: действительно, была в глухом месте, и говорит, что в третьих руках.

Глава II. В нарсуде: брак — участие мое: сифилис, совещание-митинг, избранник. Женщина.

— Что тебе?

— Расписаться.

— Расторгнуть брак?

— Ну да, расторгнуть, расписаться.

— А давно записались?

— Месяц. Не успели записаться. Расписаться приходится, ничего не поделаешь: вот тут все объяснено… Юрист как прочитал: «Вы бы к доктору…» Были: не помог — к Маринушке. Юрист засмеялся и сказал мне: «Эта старуха [свое дело делает], в Волисполкоме записывают, у нас расписывают, а она опять клеит».

— Ну, что же сказала старуха?

— А нейдет: я гоню, он нейдет.

III-я глава. Кто эта Маринушка?

IV-я глава. Капли Датского короля.

Волисполком — записываются. Нарсуд — расписываются, но я не знаю, как назвать это учреждение, где вяжут узлами разорванные нити быта, в этом учреждении нет канцелярии, нет отчетов, нет писарей и машинисток, и все на памяти одной старухи, как ее назвать, знахарка? мало: знахарки только лечат, бабушка? — занимается акушерством; гадалка? какие тут гадалки: те на картах, а эта по книге Библии. Оракул? Жрец? Колдунья? Все соединяется в одном слове «сестрица». К ней за двадцать и больше верст ездили.

Статья о кооперативах: барышни на кривых каблучках. Производство негодной обуви. Никто, зная вас, не продаст. Мастер редко хороший откажется: скажет, что очень дорого будет стоить, потому что мне надо работу (легкую) из-за этого брать. Виноват купец. Есть такие, что в разные места возят обувь, в то же место и не являйся. Блеск, шик. Заказывают местные люди в Москве.

17 Ноября. Борьба прошлого и будущего называется настоящим, или собственною «жизнью», — тут состояние войны, называемое революцией, и мирное приспособление — быт. В эту эпоху строительства (быта) прошлое заглядывает в будущее, а будущее оглядывается на прошлое.

Ноябрьская земля пахнет могилой, но чисты горизонты в утреннем заморозке и задорно лает где-то в лесах гончая. В слободе грязь — согласился бы пять верст болотом идти, чем промесить здесь одну улицу. На огороде палят свинью, отец говорит своему мальчику тихо: «Не балуйся, вон писатель идет!» — «Какой он писатель, — кричит мальчишка, — он коммунист!» — «Молчи ты, подлый!» — велит отец. А мальчишка во все горло: «Пи-са-тель!» В этом крике «писатель» та же злоба, что как если бы проходил «коммунист». Не проведешь меня, малый!

18 Ноября. Я рассказывал Ивану Матвеевичу Сосенкову про безбожие Елизара Наумыча, что все за это считают его за большевика, а он сам ненавидит коммунистов. «Презирает», — поправил Иван Матвеевич. «Ну да, конечно, — поправился я, — презирает».

Ненавидят теперь немцы французов — это верно. Ненависть была у большевиков к «буржуям», у евреев к царизму, но можно ли сказать, что русский народ ненавидит евреев, большевиков и т. д.? Нельзя почему-то, велик для этого русский народ.

Читатель. Безбожник

Вскоре после того, как я поселился в деревне, ко мне пришел познакомиться сосед мой Елизар Наумыч Баранов и попросил что-нибудь почитать.

— Что же почитать-то? — спросил я.

— Все читаю — только не давайте религиозного, я — безбожник.

— Неужели в Бога не верите?

— Не верю.

— Давно ли?

— Порядочно давно: как узнал, что электричество на небе, а не Илья Пророк и все прочее, так и перестал верить и даже борюсь: выписываю журнал «Безбожник». Вот, не угодно ли свежий номер? — И вынул из кармана журнал.

С тех пор так и повелось, он мои книги читает и мне свои носит: я познакомился с [ «Безбожником»] исключительно через Елизара Наумыча.

— Кто там? — спрашиваю.

Дети говорят:

— Читатель пришел.

На днях я решил навестить соседа.

У Елизара Наумыча вся избушка радужная внутри от оклеенных стен картинками из «Безбожника». Среди этих картин, изображающих безбожие, висит икона с лампадой.

— Это для чего?

— Для коллекции.

— Едва ли… жена молится?

— Нет, не молится, а руками машет.

— Спорите?

— Нет, не спорим: она помашет до чаю, я книжку читаю, а потом вместе чай пить и после чая шьем башмаки до обеда, после обеда она помашет, я опять книжку читаю, после обеда опять за работу, поужинаем так же, и перед сном я читаю, она молится, а потом спать вместе. Мы никогда не спорим.

— Правда ли? — спрашиваю жену.

— Все правда, — отвечает она, — нам спорить-то нечего, он грамотный — читает, а я неграмотная.

— И молитесь!

— Да, немножко молюсь, — сконфузилась она. — Вот немного из-за попов обидно: весной дьякон деревню обходил, списывал, кто в Бога верует, Елизар ему сказал: «Мы неверующие». А меня не спрашивали, я неграмотная. Так и записали, дьякон и ушел, Осенью поп приходит к нам со списком. «Как твоя фамилия?» — спрашивает. «Баранов». — «Илья?» — «Елизар». — «Почему же тебя в списке нет? Кто твой сосед?» — «Тютюшкин». — «ВотТютюшкин есть, а тебя нет. А кто сосед с другой стороны?» — «Шулюшкин Семен». — «Вот и Семен тут, почему же тебя нету?» — «Не знаю, — говорит, — видите сами, я живу и сижу на своем месте». — «Удивительно, почему же тебя о. диакон пропустил, был он у тебя?» — «Отец диакон, это что весной обходил?» — «Ну да». — «Может быть, что я неверующий». — «Как неверующий? Что ты говоришь?» — «В Бога не верю». — «А!» — сказал, подхватил подрясник и бежать из дому. С тех пор нас обходит, а мне перед соседями неловко, за большевиков считают. Вот и все, а так ничего, что же делать-то: он грамотный — читает, а я неграмотная — молюсь.

Ноябрьское утро. Всю ночь дождь барабанил. Утро петухам не давалось: орут без перерыва, а нет света. Трудно светало, небо лежало туманом на земле. Черный петух вышел, подумал и вернулся назад. Принялись опять кричать. Все-таки рассвело, куры вышли и все вернулись, такое ужасное утро, что куры не вышли. А я выхожу. Но бывает такое утро, что и куры не выйдут. Было такое утро, я вышел из дому (слышу крик — свинью режут, палят, пи-и-сатель!).

21 Ноября. Вчера Михайлов день кончился снегом, и всю ночь лежала прекрасная пороша. Болит нога, не могу ни в Москву ехать, ни на охоту идти.

У меня есть непобедимое чувство (почти физической) неприязни ко всякому духовному лицу, как оно показывается в быту в своем физическом виде, я не могу его скрыть и сам боюсь этого и злюсь на себя: вхожу к духовному лицу в каком-то негибком, деревянном виде. Это почти физическое чувство я испытываю и к себе самому во время переговоров с издателями, редакторами, когда выступаю продавцом своего литературного товара.

(То же самое испытывал я, входя в каморку «сестрицы», но, к счастью, старуха не дала мне времени озираться, вглядываться и, только я вошел, сказала: «Знаю, зачем пришел».)

24 Ноября. Мысль о строительстве личного быта (заняться около себя). Как противоречивы те мысли и настроения, прибегающие в отношении к нынешней власти в связи с 1) пребыванием в Москве или в деревне,

2) успехами или неудачами на литературном поприще.

Социалистическое строительство сводится к устройству кооперативов и профессиональных союзов — отсюда мост к безвластию.

Величина государственного насилия обратно пропорциональна величине гражданского без-раз-личия.

Русский народ есть физически-родовой комплекс: его так называемое «пассивное сопротивление» есть не духовная сознательная сила, а путь физического роста (так дерево повертывает свои ветви к свету, а паразит ползет всегда в тьму).

25 Ноября. То, что раньше русский революционер ненавидел и что покрывалось общим понятием «царь», теперь вышло из-под своей покрышки, и это ненавидит теперь и не-революционер, включая все в общее понятие — покрышку «большевика».

Сверчок. Когда совсем тихо, то слышно, как звенит кровь сверчком, и это очень раздражает и не дает покоя, но если настоящий сверчок поет, то бывает полный покой, но звон крови — звон сверчка, одно забивает другое и, осидевшись, не слышишь сверчка, как часов, и тишина бывает полная, настоящая, вечная.

Не забыть из своего 1) сновидения, в которых она превращается в он (значит, я — в она?), 2) анализ чувства светлой точки: она является, когда все разрушено, и она (точка) вновь создает завтра: чтобы обрести эту точку, нужно разрушить все, что имеешь. Зарождение потребности сотворить кумир.

История, рассказанная арендатором Шалыгиным: (история крестьянина Шабрина и Коли). В Михайлов день 8 Ноября по старому кончится десятый год, как я сел на землю Марьи Ивановны. Вот бы, думаю себе, проморгали срок: тогда меня уже не сгонят, потому что десятилетие, закон за меня.

Снег — дядя Михей (обновка, у Бога много всего!).

Шпитонок (швейцар Дмитрий). Митяк-неродяка.

27 Ноября. При малейшей опасности моему сыну воображение сейчас же мне рисует картину ужаса — ужас! Природа, моя деятельность, все исчезает, как дым, и душа тянется к милосердному человеку.

Этот ужас — чувство страха смерти. И вот, если я болею, если я умираю, то природа (радость жизни) умирает, но я еще живу, я переживаю радость жизни; перевалив по ту сторону живота (радости жизни), я представляю себе, что не остаюсь еще в совершенной пустоте, как бы ни было мне физически больно, я могу еще пролить слезу радости о милосердном человеке, протянувшем мне в эту минуту свою милосердную руку: это остается, и если я это чувство из-ображу (дам ему образ), то это будет образ Христа, предсмертная моя жизнь и вместе с тем посмертная и вечная; с этим страдающие верующие люди уходят в могилу, и это сознание есть христианская кончина живота моего.

Но ведь ужас я должен принять в свою душу, чтобы обратиться к Христу, на пути к Христу мне пред-стоит этот ужас, и вот почему живот мой сопротивляется, забивается, отталкивает и отвращается и противопоставляет Христу — Солнце. Но вдруг… землетрясение (что же тут — Солнце или рука, протянутая ко мне с горсточкой риса? это рука после землетрясения. Христова рука — хотя бы и в виде американского пайка).

Снег, добрый дядя Михей, падал и падал между соснами, все царственно белеет, гурковали краснобровые черные птицы на деревьях, а я, отвращаясь от всего этого, в ужасе кричал: «Христос, Христос!»

Но я кричал один в пустыне, другому я не мог Его назвать, потому что с этим словом в мир вошел обман, оно вызывает множество новых врагов с тем же именем Христа на устах. Мое страдание состоит в том, что я, чувствуя Бога, не могу, как дикарь, сделать образ его из чурочки и носить его всегда с собой и ночью класть с собой под подушку, что я должен быть бессловесно, без-образно. Можно делать Христово дело, но нельзя называть Его вслух, не может быть никакой «платформы», «позиции»… (сказать, например: «христианский социализм!» — какая гадость!).

Между тем этот Бог живет в составе моей родни и существо почти что кровное: дядя Христос, Он умер в позоре, и, быть может, моя задача и Его воскресить, как отца… как родных… я потому и не могу ссылаться на Него, что Он умер в позоре, что я должен Его жизнь своей воскресить (да, конечно, среди отцов моих есть и Христос (церковный).

Так что в слове Христос мне есть два бога: один впереди через ужас в предсмертный час, другой назади, родное милое существо (о нем говорила мать: «Христос был очень хороший»; один через наследство моих родных, другой — мое дело, моя собственная прибавка к этому, моя трагедия.

5–9 Декабря. Извозчик с газетой и сигарой: когда-то рисовалась так заграница, и я, попав в Берлин, сразу нашел желанное: сидел извозчик и читал газету. Теперь служитель в ресторане…

Воронский за конторкой без шапки, ни одного стула, я стою, он сидит, но в компенсацию я не снимаю шапку.

Я вышел на развилок: в одну сторону…

В лесу, я услыхал, один голос кричал:

— Максим Го-о-рький!

Другой:

— Демьян Бе-е-дный!

Я пошел на голос и вышел к основанию развилка болотного леса, в одну сторону шла просека с застывшей водой, как река, в другую моховое болото. На просеке шел охотник с ружьем в валенках по льду, время от времени лед трескался, охотник в валенках погружался в воду и кричал: «Максим Горький!» Другой шел в валенках по кочкам и, когда промахивался и попадал в воду между кочками, кричал: «Демьян Бедный!» Я расхохотался, они оглянулись и оба увидели меня.

Жидовская история. Крысы.

Спор: Лева — земля не остынет, Петя — остынет. Управлять землей, как метеором. Спор: грызут гранит.

Лева и комсомол: за чувства слывет «бюрократом». — Шефство над Квашенками. Почему ненавистно изучение местного края. Когда охота не ладится, вспоминает, что вечером материалист, кружок и «Изо». «Девчонки».

Вы поместили себя в Европе не ради удовлетворения своего самолюбия и не от шкурного страха диктатуры: вы стояли за любимое (Алпатов это любимое анализирует (братья-кадеты в народном университете) и в конце концов остается, принимая свободу в рабстве: эмигрантская свобода — чистая свобода).

Зазимок медленно подтаивает, в полях все стало пегое, и небо такое низкое, такое серое, что даже озими и хвойные леса не выделяются, и так сыро, что везде, в низинах и на холмах, в полях, в лесах, в полесках и даже в бору, пахнет сырыми черными раками с икрой под шейкой. На белых снежных перебежках зайцы проваливаются до самой земли, и в следах их, как в кольцах, вода стоит. Дятел долбит, пищит синичка, стайка свиристелей.

19 Декабря. Никола Зимний. Мягкая порошка. Толстяк сказал: «В церковь я с 20-ти лет не хожу, я церковь еще до революции произвел».

Что-то обласкало душу — что это? Это дорога, покрытая льдом, напомнила детскую ледяную гору, как по ней когда-то катался на санках, валялся в снегу, царапал гвоздем лед, взбирался и опять летел вниз. Часто запах какой-нибудь возвращает в этот рай, но редко определишь момент восприятия по запаху.

20 Декабря. Видел себя во сне с Машей в северной Италии, она была очень холодна со мной почему-то, но, как всегда в ее характере непременно доставлять людям хорошее, она мне сказала, что мною интересуется Надя Корсакова (мне же Надя вовсе уже неинтересна). Вокруг нас много людей, пансионы, цветы. И почему-то отсюда я вдруг попадаю в Берлин и со мной Лева. Мы живем в богатом пансионе, и тоже тут большая сутолока. Но везде говорят о революции, показывают мне какую-то разгромленную рабочими… Иду я подсмотреть революцию. Сажусь на лавочку где-то на бульваре, и со всех сторон сходятся ко мне рабочие, садятся тесно ко мне, жмут и этим дают понять, что они узнали во мне русского и я им дорогой товарищ. С восхищением спрашивали меня: «Ну, как у вас?» Но в этот момент подходит полицейский и требует, чтобы я с ним шел. Я иду с ним и спрашиваю: «Значит, вы меня арестовываете, как было у нас в Императорское время?» — «Ничуть нет, — отвечает очень сочувственно полицейский, — я вас хочу провести: ведь здесь патруль, вы бы не прошли, а со мной пройдете». Видны везде разгромленные пустые улицы, разрушенные дома. «А вы, — говорит полицейский, — посмотрите, что в воскресенье-то будет!» Полицейский как будто сочувствует революции, и я возвращаюсь в пансион с большим приобретением: знаю, что будет в воскресенье… Еду в северную Италию, в Россию и везде говорю, объявляю великую весть: «Будет в воскресенье».

Можно всю жизнь прятать безумный конец своего самолюбия, боясь этого безумия, и шлифовать себя в разумных отношениях к людям: таких непрочных, поверхностных людей и порядочных, по принципу много.

Мои коллизии: Смольный и Маркс. Тяга к дворянскому быту и к мужику-рабочему. Институтка в душе и баба в жизни (деревенская, неграмотная). Любовь к «бабушке» и стыд от жены. «Выпад» против большевизма и вообще неудача во всех общественных делах, потому что у меня нет естественной честности, которой живет простой служащий человек, и я не дошел до той мудрости, в которой человек себя самого оставляет себе, а общественное дело, механическое, выполняет согласно своему знанию машины. Я же показываю (надо скрывать) себя самого в механическом процессе, выскакиваю там, где не нужно, как «американский житель»{57}. Надо отделиться совершенно и в себе самом стоять твердо, а машинное дело выполнять точно. Верно сказал Гершензон, что я «мигаю», подмигиваю.

21 Декабря. Расстриженный поп Мишка попросил меня купить ему бутылку «Рябиновой». Я бы купил ему раньше, пока не использовал эти материалы, а теперь он мне больше не нужен, и я не купил ему «Рябиновой», Так и вообще писатель влюбляется и носится со всякою дрянью до тех пор, пока ее не использовал. Потому же не может писатель и остановиться на каких-либо правилах жизни для себя: правила тоже используются для книг. Единственный остается мотив нетронутым: тще-славие — страсть такая же, как и к охоте, и (кажется, специфически мое) наслаждение от свободного труда.

Три ели

На лесной поляне жили три ели, одна плотно к другой и так, что только внизу, пригнувшись под лапы, можно было разглядеть три ствола; вверху это было одно такое прекрасное дерево, что человек и зверь редко проходили поляну летом и даже зимой, не заглянув под вечнозеленый шатер. Сюда и я захожу летом, не сидит ли тут белый гриб, или укрыться от ненастья, зимой разобраться в следе, кто за ночь здесь проходил.

Два моих сна: о конце земли.

27 Декабря. Будто бы я в дортуаре Смольного нашел полочки под ее кроватью и много там было терракотовых фигурок, но не ее, я ломал фигурки, искал что-нибудь от нее, хотя бы имени только… Вдруг в зале мелькнуло чье-то лицо. Я побежал туда, а зал, оказывается, наш, Хрущевский, в зале нет никого, и в гостиной нет, я в сад — там идет баба вроде модистки деревенской и другие, гулянье народное. И появляется мать моя, строгая, серьезная. «Вот, — говорю, — не запираете дом — кто-то был». — «Кто был? — отвечает мать. — Никого не было, и ты же знаешь, я дом свой никогда не запирала».

Оберкондуктор, старичок, верно, из прежних кондукторов, а может быть, и прежний оберкондуктор, важным стал таким: пальтишко пообносилось, сам умудрился; простецкий, мудрейший человечек. Мудрость его состоит в том, что он все свои способности, все, что мог, отдал машине, а себя самого оставил для публики и делает для нее все, что может. Против машины нельзя же идти: 1) Бык — свистнули — побежал, еще сильнее свистнули — он пошел на паровоз. 2) Собака хвост положила, отрезало, обернулась, залаяла — и голову отхватило.

Выдвинуты два вопроса — кооперация и краеведение, которые питаются личным сознанием и совершенно противоположны марксизму.

Ухитряются даже математику преподавать как-то в связи с изменением экономических отношений.

Ложно-трудовая школа. Честно-бюрократическая сменилась ложно-трудовой (выставка диаграмм, срисованных с книги).

Перегруженность учителей (14 часов в день) исключает всякую возможность творчества.

Учитель Садиков, заведующий школой, частью взял на себя в отношениях с учениками и родителями идеи гуманности, самодеятельности, демократизма — и его все любят. Учитель Кулигин (Кулигин уезжал, и Садиков распоряжался — показал себя), заведующий школой взял дисциплину, принуждение — его все ненавидят. Между собой они друзья и во всем согласны.

Идея: создать борцов и строителей жизни.

Достижения: свобода в отношениях.

Щекин и Кулигин, окатавшиеся спецы — типы приспособления: исключают трагедию, жизнь хороша; и эти люди остаются с молодежью; остальные как будто в глубоком сне.

26 Декабря. О рассказах в первом лице и в третьем. Взять примеры из сочинений крупных писателей, где рассказ ведется от 1-го лица, и просмотреть, какое отношение это Я имеет к личности автора. 1) Я свидетель события. И т. д.

Во сне или полусне мне представлялось, что советское правительство вовсе не так плохо, и если разделить все на пункты и спрашивать: «Пункт первый, — правительство рабоче-крестьянское — соответствует тебе?» — «Соответствует». И т. д. Значит, привыкаем и совершенно привыкнем, и будем жить хорошо. Переживем.

Червячки

Недавно я ехал по Савеловской дороге в Кимры купить себе там на базаре болотные сапоги.

— Ну, как червячки? — спросил меня толстый-претолстый сосед.

Я удивленно смотрю на него.

Он берет у меня из рук газету и, в мгновение окинув последнюю страницу и возвращая, говорит:

— Прыгают, здорово прыгают!

— Кто прыгает, что такое?

— Я говорю, как червячки-то прыгают: подгребаются под две милашки.

Тут только я догадался, что червячки значит червонцы, и в свою очередь сказал:

— Да, червячки милашек (миллиарды) поедают.

— Вот все вы, граждане, такие, — сказал толстяк, — не понимаете, не червячки милашек, а совсем даже обратно: милашки гонятся за червячками, а они и прыгают от них.

И вдруг, переходя на ты, спрашивает:

— Ты не постным маслом торгуешь?

— Нет, — отвечаю, — не постным, а что?

— Да что-то морда у тебя такая, волосы длинные, ни на что не похож.

— А вы чем? — спросил я.

Сразу так и установилось, что я ему вы, а он мне ты.

— Я еду, — отвечает он, — с жалобой на Ресефесере, иск хочу предъявить на два пуда собственного сала, было девять пудов, а вот довели: семь осталось, довели!

Кругом в вагоне все смеялись и все до единого человека разговаривали друг с другом точь-в-точь, как мы с толстяком.

— Ты, Ваня, с чем едешь? — спрашивает толстяк.

— С колодками, — отвечает Ваня.

— А ты, Степка?

— Я с лоскутом.

— Мишка, ты что везешь?

— Мальчиков.

— Как, — я спрашиваю, — мальчиков?

Толстый отвечает:

— Мальчикова обувь.

Там сандалии, там «хром», там в углу засели Тюха да Матюха и Колупай с братьями, едут к какой-то «сватье» за сахарной самогонкой.

И всем весело, все без перерыву острят, похлопывают друг друга, потаскивают, подмигивают, как будто все родня между собой.

Люблю я это, чарует меня это непрерывное веселье, хотя в душе озноб, люблю находчивость слова, Я никогда в таком обществе не скрываю, что я писатель, напротив, стараюсь поскорее сказать об этом, сделаться через это своим и, не стесняясь, когда нужно, записывать материалы жизни.

— А на что же тебе болотные сапоги?

— Мы же в болоте живем, — отвечаю, — болота переходят в болотных сапогах.

— Ишь ты, писатель, все с подковырком, а ну-ка напиши ты в свою газету жалобу от русского народа, зачем это уничтожили самые любимые три буквы: ять, фиту и твердый знак.

— Чем же они любимые?

— Свободу слову дают: хочешь ты эту букву ставь, хочешь не ставь — все равно смысл одинаковый, а быдто кудрявее и легче.

Колупай с братьями заметил:

— Да, три легкие буквы отменили, а три твердые дали.

— Какие же твердые?

— Скверные буквы: ге, пе, у.

Все грохнули, и так со смехом мы подъехали к Волге и гурьбой посыпались на перевоз.

И вот чудно, перевоз казенный, плата твердая, а едут меньше казенным, чем частным яликом. Лодочник, качая головой, говорит толстяку:

— Ты бы лучше на казенном ехал.

Толстяк плюхнулся, ялик погрузился, мы прибавились, ялик вровень краями с водой. Так мы едем, а лодочник рассказывает беду: неделю тому назад тоже так вот сели самочинно и потонули, и до сих пор достать не могут. Кто они были, что за люди — неизвестно, а одеты хорошо, видно, очень богатые и с деньгами, должно быть.

— Почему ты думаешь, с деньгами?

— Рынок почуял, — ответил лодочник.

Я спросил толстяка, как это рынок чуять может.

— Очень просто, — сказал он, — сейчас ты увидишь, какой это рынок, у тебя голова с непривычки закружится и все [потом поймешь]. Ну вот теперь не как прежде, волжар приедет, разузнает, а потом… Теперь возьми хоть Астрахань, есть там, положим, соль… За свой счет посылает человека своего закупить. Так из Астрахани соль, а сам на Астрахань… Ну, приедет он с долларами, положим, в четверг, оглядится, разузнает цены, в пятницу едет в Москву, меняет доллары на червонцы, в субботу с червячками является на базар и закупает. К концу базара все чисто, все скуплено. Ну, и вот вдруг много осталось, значит, рынок почуял: верно, ты большие деньги возил.

— Большие, большие, — сказал лодочник.

Мы пристали к берегу благополучно и до самого базара всё толковали о [торговле].

— Ну, конечно, было время…

— Какая жизнь, конечно, сейчас в Кимрах, базар все [определяет].

<На полях>: Что бы ни говорили о торговле, а она в родстве с художеством, и, по-моему, вся разница не в психологии, а в доступности: художество дело избранных, торговля — всех.

17–18 Хрущево

18–19 Елец

19–20 Елец

20–21 Алексино

21–22 Ивановка

22–23 Дубровка

23–24 Костино

16 г. — 17 — смерть

17 — весна, пахота

18 — надел

18-го — выгнали

19–20 — [шкраб]

_______________

4 года

В нашем Тургеневском уезде в конце Германской войны оставалось только две старухи-помещицы, любопытных к жизни настоящего в свете прошлого. Одна была Елизавета Михайловна Асбестова, генеральша, и другая Марья Ивановна Алпатова, начитанная купчиха. Про Асбестову я только наслышан был, а у Алпатовых я сам рос и знаю всю подноготную. Ко времени Карпатского наступления могучая и жизнерадостная Мария Ивановна Алпатова вдруг захирела, подсохла вся и освежалась только обычными сценами с дочерью своей, старой девицей Лидией. Последние дни ее стало особенно раздражать, что Лидия после ужина оставалась дремать на диване в столовой, рядом с ее спальней. Перед сном она обыкновенно долго читала «Русские ведомости» и потом Толстого и любила в доме полную тишину. Скрип пружин на старом диване в столовой ее раздражал, и неприятно было ей, перелистывая книгу, встречаться с огоньком в дверной ключевой щелке.

— Лидия, — говорит она, скрывая раздражение, — ты бы шла к себе.

— Сейчас уйду.

А через некоторое время Лидия тихо шепчет:

— Мама?

— Что тебе?

— Ты не спишь?

— Что тебе до меня, уйди, пожалуйста.

В столовой затихнет, будто ушла, а огонек в ключевой щелке то потухнет, то покажется. Мария Ивановна понимает, что Лидия тихонько подсматривает в щелку, и это ей так ново, так жутко, что властная и скорая на слово и дело во всех положениях, тут в этом маленьком и пустом случае она беспомощна и немо лежит, не понимая книги, прикрываясь ей только от огонька. Дело в том, что Лидия, нелепая, истеричная, полоумная, — все-таки до самой последней черточки души благородная и без какого-нибудь огромного значения…

И Лидия уходит: и то удивительно. Обыкновенно было, если на одной стороне да, на другой — нет, и так, углубляясь в противоречии, доходили до брани, до хлопанья дверьми. Вначале обыкновенно наступает Марья Ивановна, [потому что] она думает взять приступом, но наконец Лидия берет верх. Тайна: Лидия курсистка, по-купечески — выдать замуж. Аптекарь. И это Лидии сила, а матери — слабость. Так и пошло. И трудно узнать причину. Бывало перед Пасхой начнут вместе яйца красить и вдруг — трах-трах! Лидия идет на ключ. А Марье Ивановне говеть нужно, прощенья просить.

— Лидия, — не своим голосом, — Лида, прости меня!

— Не прощаю!

— Ах ты… — и, отчитав ее, поджав губу, вся в черном отправляется на исповедь.

По прежнему времени Лидия бы нарочно не ушла, а теперь уходит.

Много пришлось бы рассказывать, как мы среди дремучих лесов синели в классах от холода, как, добыв в лесу всей школой дров, коптились в дыму не ремонтированных печей, как приходилось мне самому на третий этаж таскать вязанки дров, отапливать Музей усадебного быта, как иногда приходилось ночью приворовывать эти дрова в другом, враждебном учреждении — чего, чего только не было!

А то придет бумага, и нужно пешком идти в город за восемнадцать верст или тоже не ближе получать жалованье в волости (как раз хватало на две восьмушки махорки) или паек (больше давали овсом).

В это время я догадался, раздумывая постоянно о добывании пищи, что передняя часть в слове про-мысел взята от латинского выражения pro domo sua[5] и значит — забота о личном существовании. Много было разных придумок: выучил простую дворовую собаку делать стойки по тетеревам, она прекрасно предупреждала о местонахождении птицы, перевертывалась к ней задом, мордой ко мне. Убитая дичь была большим подспорьем в хозяйстве, особенно когда, возвращаясь с охоты, завернешь в дом какого-нибудь своего ученика, и родители насуют в карман пирогов, сала. Да что один какой-нибудь учитель, после в голодный год чуть не целая губерния [так жила] и Смоленской губернии, и все прокормились, вопрос был лишь в том, есть ли хлеб в краю, остальное доделывал pro-мысел.

Как ценишь в таких положениях исключительные случаи внимания к себе, после все забывается, а это остается. Никогда не забыть мне, как раз в позднеосеннее моросливое время встретился мне один крестьянин, едущий в город с рожью. Я шел с собакой в болото добывать пищу, на ногах у меня были только худые калоши, которые надевал я только, чтобы не прокусила ногу змея.

— Надо вас обуть, — сказал мне крестьянин, отец одного очень хорошего ученика. И поехал дальше.

Поздно ночью кто-то постучал в дверь моего Музея и всех нас разбудил. Я долго высекал огонь и вздувал лучину (спичек не было!), наконец глазам не верю: тот, встреченный мною крестьянин (его фамилия Барановский Ефим Иванович) стоит у порога с новыми сапогами! Это он мне купил на базаре и, возвращаясь из города, завез. Помню, что весь он был сизый от пропитавшего его дождя.

После, не раз бывая у него в гостях и беседуя, я различал в нем тип русского человека, верящего в силу образования, как иные верят в счастье загробной жизни. Так он верил в дело Елены Сергеевны и свое уважение перенес на меня. Вот это что-то было отрадой в той скудной жизни, и это что-то, вызванное из народа деятельностью нашей Елены Сергеевны, было как тип почти у всех учеников нашей деревенской школы.

После в наш Музей усадебного быта из города приезжали экскурсии, и можно было сравнивать тех учеников и наших: нельзя было сравнивать, те ученики были совсем иного мира, с явным налетом типа мещанского и «продувного».

Тех и других я водил по залам Музея и рассказывал о жизни Онегина, наши ученики делали иногда очень смешные наивные вопросы, но никогда никто не осмелился, я знал наверное, не только спросить, но даже подумать, как городские ученики спросили после моей продолжительной лекции: «Нельзя ли нам в этих залах сегодня поплясать?» Ни одной из наших девиц не вздумалось примерить на свою голову музейную шляпу Александровской эпохи, а у тех она сразу так и поехала по головам. Было совершенно очевидно, сравнивая тех и других, что при известных условиях можно миновать совершенно стадию мещанства в юношеском развитии.

Я был, вероятно, в самых счастливых условиях в отношении состава класса, когда начинал свои занятия по древней словесности. Впрочем, и во мне самом было это счастливое условие: я не только не имел понятия о преподавании, но даже никогда не интересовался школьным делом и очень мало читал по этому вопросу, мне пришлось самому много учиться, придумывать.

В этом имении были действующая больница, школа 1-й ступени, сыроваренный завод, лесопилка, конный завод.

Дом-дворец стиля Александровского ампира, громадное каменное здание с колоннами, стоит у большого прекрасного искусственного озера, окруженного парками.

Слава Алексина как лучшего имения в крае собрала в большой дом разные враждебные друг другу учреждения. Вначале весь дом-дворец находился в ведении комиссии по охране памятников природного искусства и старины и предназначался для Музея усадебного быта. Потом сюда внедрилась детская колония, отбив у Музея три четверти всего дома, за колонией въехал в нижний этаж пункт по сбору чрезвычайного налога, еще клуб местной культкомиссии, театр, наконец и школа второй ступени.

Совершив в течение двух лет цикл обычных своих разрушительных действий в отношении неремонтируемого здания, в настоящее время все эти учреждения рассыпались, и дворец снова перешел в Музей усадебного быта.

Начало школы 2-й ступени положила одна курсистка физико-математического факультета Елена Сергеевна Лютова. Тоже по необходимости кормиться в деревне она сделалась учительницей в Алексинской школе первой ступени, отлично учила и при той же школе устроила курсы для занятий с окончившими школу 1-й ступени.

Вот из этих ее учеников и учениц мы составили три группы школы второй ступени, приютивши первую, вторую, и перешли в здание Алексинского дворца.

Нас было всего трое преподавателей: математикой занималась эта болезненная, но неутомимая подвижница просвещения Елена Сергеевна, естественной историей — сестра ее Александра Сергеевна, чрезвычайно добросовестная, педантичная учительница в старом духе, с одним недостатком, что была профессионал-учитель; историю культуры преподавал студент Кириков, сын местного сапожника, историю словесности — я.

Без всяких выборов и даже каких-нибудь формальных документов заведующей школой была Елена Сергеевна, она следила за нравственной стороной в общежитиях, как-то незаметно для всех мыла, чистила, убирала классы, и вообще это она все делала, а мы тут были сбоку припека.

1924

6 Февраля. Зеленая дверь

В этот год весна света, самая первая весна, мне началась в городе. По телефону мне сказали:

— До чего хорошо!

И скоро явилась барышня с рукописью, и опять:

— До чего хорошо!

А писал я про весну света, голубую, про хороших людей и все назвал «Голубые бобры». Усадил я молодую девушку, а снять пальто и шляпу попросить не решился, очень уж в моей берлоге неуютно, коряво.

Вижу, полюбила моих «Голубых бобров», и так мне это радостно, будто это сама, мечта моя, Марья Моревна, живая пришла.

— Как вы, — говорю, — такая молоденькая, и все это близко вам, и все вы понимаете?

— Так… — говорит, — я уже много пережила, душа моя старая, как Турция.

Надо бы сказать, «как Индия», но я рад, что не Индия, то было бы, как у всех, пусть Турция… Хорошо! Мне все от нее хорошо, она мой настоящий читатель, был я один, писатель, и вот теперь: «мы» — зеленый союз. И сразу от этого она, женщина, будто старше меня, и я ее мальчик, а ей восемнадцать и мне пятьдесят!

Ей надо спешить домой, мне — сдавать рукопись в издательство.

— Ну, — говорит, — надевайте свое пальтишко, а рукопись я подержу.

Взяла рукопись, да так и понесла, видно, ей дорога стала моя рукопись, а я и забыл: не до рукописи.

Летит ее трамвай, а остановка Бог знает где! Мне показалось, она крикнула:

— Руку!

«Зачем, — подумал я, — ей, балерине на заячьих ногах, моя медвежья рука?»

И, пока я так подумал, она пронеслась мимо меня на своих длинных балетных ногах с рукописью в руке, и тут я понял, что не «руку» она крикнула.

Да, не «руку», а…

«руко-пись».

Эх, годы, годы… Но ведь еще этой зимой я перенимал гончих, и по глубокому снегу, ну-ка по рельсам! И во весь дух я пустился за балериной по трамвайным рельсам вдоль Тверского бульвара.

Она взмахнула руками, будто крыльями, схватилась за ручку, прыг! И вот я тут как тут, хочу взять ее руку, она сунула мне

руко-пись!

Проститься мне нужно было руко-пожатие, а она сунула мне руко-пись.

И умчалась на трамвае.

Свернул я рукопись в трубку, сел на лавочку на Тверском бульваре и бунчу арию из «Трубадура»{58}, и тут как бы голос другого из себя самого:

— Ты с ума сошел, кудрявый старик, посмотри на себя, мохнатый козлоногий бес, стать ли тебе по улице за балериной гоняться.

Посмеялся я и ответил:

— Ну что же, люблю я зайцев, птиц, деревья, цветы, лесную жену свою, лесных своих ребятишек, почему же не любить мне и эту милую девушку?

— Да, — отвечает тот голос, — если бы твоя жена хоть одним глазком посмотрела, как мчался ты…

— Я бы сказал, что мчался за рукописью, что тут такого?

И, вспомнив, что, правда, мы же этим кормимся, я встал и степенно отправился в издательство продавать свою рукопись.

Там, оказывается, уже знают, очень рады.

— Нельзя ли аванс?

— Конечно, но все-таки нам надо посмотреть рукопись, она с вами?

— Рукопись? вот…

А руки пустые. Хвать туда-сюда, в переднюю, к столику, нет и нет. И тот голос другой из себя самого:

— Ну и плут же ты, кудрявый старик, говоришь, что бежал за рукописью, а сам бросил ее на Тверском бульваре на лавочке.

И до чего тревожно и сладко весной света видеть глазами, как смерть и любовь сходятся, сошлись — мелькнула искорка. Иду искать рукопись, а на земле, и на небе, и на солнце — везде вспыхивают искорки. До чего хорошо! «Нет, — думаю, — и смерть придет, ничего, за смертью опять любовь, и между ними есть где-то Зеленая дверь, жить можно, не страшны и годы, только надо в уме держать Зеленую дверь».

Зубакин. Говорит прекрасно до тех пор, пока в уме держится продуманное в промежутках речи последнего оратора и момента получения слова; как только это иссякло, начинает импровизировать, и то все хорошо, почти гениально, беда начинается, когда все вдруг начинают чувствовать, что оратор не может остановиться и сам не кончит, но и то не беда, а самая беда приходит, когда сам Зубакин начинает сознавать, что остановиться он не в состоянии, и под этим страхом мелет, сам не помня что, какой-то вздор. И так гениально начатая речь обрывается звонком председателя и всеобщим конфузом.

Попал в рай, со всех концов бросились девушки. «Чего это вы ему так обрадовались?» — спросили ангелы. Девушки ответили: «Как же нам ему не радоваться, на земле он спасал нашу честь».

16 Февраля. Вошел в зеленую дверь и застал там «американского друга». Пришлось весь вечер говорить на ужасном немецком языке или, еще ужаснее, диктовать умные фразы для перевода — скучно до головной боли, и куда девалась зеленая дверь! Мать сказала: «Опыт мне ничего не дал, помните маму? Я живу тем ручейком, бежит и бежит». Я сказал на это смущенно: «Может быть, вам правда, а мне все иллюзия». Дочь укоризненно на меня посмотрела. Она была очень бледная, и я подумал: «Хорошо ли я делаю, что увлекаю девушку в литературу, ведь это ужасный путь, и ей, может быть, вовсе нельзя заниматься напряженной умственной деятельностью, что я делаю!» Но это делает ее и очень интересной, и досадно было смотреть, что «американский друг», «похожий на бифштекс», ей тоже занимался. Уходя, в передней я спросил ее с тревогой: «Что с вами?» Она ответила: «Ничего, живот болит».

На другой день она говорит мне по телефону, что ее американский друг предлагает взять мою «Кащееву цепь» для перевода на английский. Я ответил: «Подумаю». А ночью до того возненавидел американца, что решил сказать ей об этом по телефону. Звоню: «Зеленая дверь!», и там откликается тоненький голос. И оказывается, что по телефону никаких шуток нельзя говорить. Я говорю: «Относительно перевода на английский я решил обойтись…»

И не кончил, а хотел сказать: «без вашего американского друга». Если бы я так сказал, она бы непременно спросила: «Что вы хотите сказать?» И я бы сказал на это: «Желаю, чтобы он поскорее убирался в Америку и не мешал нам заниматься русской литературой». Вместо этого я проговорил в трубку: «Когда же вы освободитесь, и мы будем заниматься?»

Интересно: Тат. Ник. от всего моего облика и, верно, от всей той прежней жизни сохранила в себе только музыкальную мелодию. Хорошо бы развить это и углубить в большую даль — пусть мне теперь 70 лет, я все-таки сохраняю в себе (как Фет, например) бодрость физическую и живую душу. И описать маленький роман с бабушкой как мелодию. Пусть дочь ее, Таня, будет такая, как я изобразил ее, — «Зеленая дверь», и с ней у меня такой же маленький роман, как с матерью, у дочери остается от меня нечто красивое, вроде евангельских стихов о Сыне человеческом, в контраст со временем революции, временем гибели царства сынов; она пусть будет Прекрасная Дама, как у Блока, и, наконец, еще через двадцать лет, когда мне уже 70 лет, начинается такой же маленький роман со внучкой, и тут изобразить фантастически время «царства дочерей», новую эпоху женщины со своими новыми заветами: победу «Прекрасной Дамы». Надо наметить евангелие дочерей и старцу открыть Зеленую дверь.

Итак, первое: старый мир как мелодия: 60-е годы. Новый мир — гибель сынов — революция (1905), будущий мир — царство дочерей — свет из революции 1917 г.

Татьяна Николаевна — мама, Таня — Блох. Ее дочь: Мария.

Искать девушку такую мудрую, чтобы она могла дать мотивы нового евангелия, внутреннего спасения мира (не индустриально-марксистского, не пути сионского отречения, а просветления плоти, как у детей: такое, чтобы тот старец 70-[тилетни]й (но козлоногий) сказал: «Ныне отпущаеши раба твоего»{59} и благословил, отходя, землю рождающую, мать, питающую сосцами дитя.

Прекрасная Дама превращается в уличную женщину, потому что она была создана сыном нашего века, и падает вместе с ним: «Прекрасная Дама» есть только предчувствие». Но вот явилась она сама и дает свои заветы. Она должна явиться и продиктовать их.

Руднев, Александр Борисович, Арбат, Криво-Арб., 1, кв. 19. (Собака лаверак.) Купить книги: Людвиг Морис «Любовь женщины», Жюль «Любовь одной женщины», Леонов «Петушиный пролом».

Тема повести и к ней:

Мать музыкального прошлого ищет своей дочери жениха: она просто понимает, и за ней древняя мудрость, дочь должна выйти за назначенного. Мать оберегает дочь от личного чувства, потому что в личном конец, а в назначенном продолжение рода. Но дочери кажется, что нет в современной действительности такого типа мужчины, которого можно назвать женихом. Был раньше офицер, человек чести, был богатый со своим счастьем, был ученый и художник, ныне все типы мужчин не удовлетворяют высшего выбора. Герой разоблачен. Власть переходит к дочерям.

19 Февраля. Я попробовал позвониться — дома нет, пойти не решился, еще раз позвонить не решился, и она не пришла. Так все, верно, и кончилось. Встретимся, но того уже не будет, то переживется.

20 Февраля. Напрасно я Вам звонил и ждал — не откликается, не показывается, как будто не Зеленая дверь, а стена стала — немая, красная, кирпичная. Однако я успел собрать много меду в Вашем саду: с цветка Вашей матушки я перелетел к вам и теперь уже лечу дальше… Замысел мой такой: я когда-то пленен был Вашей матушкой, и от того времени (какие-нибудь далекие годы) через двадцать лет осталась в памяти у меня только моя музыкальная мелодия. Из этого обрывка музыкального воспоминания при встрече с Вами, дочкой, я творю Марью Моревну. Но ведь это я, поэт, творю ее, а вместе с заветом Сына в наше время гибнет и Прекрасная Дама — это только мечта, творчество погибающего Сына. Проходит еще двадцать лет. Я уже 70-летний старец, но, бодрый, полный нераскрытых девственных сил, встречаю Вашу дочь Марию (с Вами — Зеленая дверь), и это будет настоящая Она, не моя мечта, а явление миру Нового завета, Дочери, на смену погибающим заветам Сына, я вступаю в царство духа. Ныне отпущаеши. Она провожает меня в Зеленую дверь и говорит: «Это за то тебе, что ты непомятыми сохранил мои ризы земные».

Что, если бы такую вещь написать? Но для этого нужны большие женские документы (не «со ступеньки на ступеньку вниз, а вверх»), потому именно женские, чтобы написать по ним новые заветы. Не знаю, будем ли мы с Вами встречаться, все равно, но помните, дорогая, что я вот чего хочу от Вас: пишите в свою тетрадку об этом, потому что не пролетариату, а вам, женщинам, принадлежит будущее.

Жизнь проходит [быстро], давайте встречаться с Вами не телефонными звонками, а по духовному звону: накопится там, в душе, — ищите меня, и я тоже, так будет вернее.

Сердечно благодарю Вас, милое дитя мое, что заглянули ко мне с предложением переводов на английский. Я потому отклонил, что слава не очень нужна мне, были бы деньги, — хорошая вещь деньги, если они дают возможность жить свободно. И удивительно, пока я смотрел в свою нужду — ничего не выходило, а как встретил Вас и стал думать о бесполезности — вдруг повалило счастье, поменял 3 червонца, теперь их у меня 130 — я теперь долго могу делать свое дело, и у меня это счастье сливается с Вашим появлением.

Так не забывайте же Вашего друга М. Пришвина.

22 Февраля. Вчера приехал домой. Казалось бы, должна быть некоторая неловкость, но ровно ничего, так, как было давно, всю жизнь, потому что так же и было всегда у меня в двух мирах, в двух полюсах, а посередине деятельность формования (искусство) как выход из противоречия. Теперь, благодаря прошлому опыту, мастерству моему, больше уже не страшно жить. Только ставлю вопрос, что такая психология непременно должна быть у художника или же и может быть иначе? А то в результате два неудовлетворенные существа: одна женщина, неудовлетворенная по плоти, другая по духу, и сам разделенный надвое.

25 Февраля. Пьяный день вчера был у Вячеслава Павловича Станишевского. А любовь к юной девушке, вижу, имеет болезненные истоки… и отсюда истоки творчества (от Духа Св. и Девы). Надо пересмотреть, правда ли, что и всякое творчество таково.

Я разумно установил план работы, и, когда установил и только бы работать, является сомнение: а что как я пропустил в своем плане главное, и то, что лежит возле, что без всякого плана, вот только бы протянуть руку и взять, это я обошел на своем разумном пути и так пропустил, убил свое святое.

Мечта о еде и самая еда две разные вещи, и что лучше — спор бесконечный: лучше ли намечтаться с голодухи и потом поесть, или же, не мечтая, просто с естественным аппетитом поесть. Извращенное мечтой воображение создало гастрономию (романтизм еды), так и наше искусство создано христианством. Против того и другого выдвигается трудовое начало, где живут, не думая о еде, и едят с лучшим аппетитом, чем гастрономы. И так же наше искусство, как аппетит, должно являться прямо в процессе труда. Из этого совсем не следует, чтобы применять к нему, подобно «военному коммунизму», — трудовую диктатуру. В этом содержится и грех романтика и плюс еще надуманность.

То, что хотят вменить теперь художнику «трудовое происхождение», есть просто, в переводе на обыкновенный язык, чувство долга или ответственности за свою свободу.

Удивительно, как не додумались до трудовой регуляции любви.

27 Февраля. (В банк — 185 р., остается — 40? Сапоги — 4 чер.)

Мне снилась повторно через всю ночь мысль, что художник до тех пор только свободен, пока не опубликовал свою работу; после же опубликования он входит в процесс механизации.

Еще снилась царская дочь Наташа.

28 Февраля. Тему свою художник имеет в себе как желанное, и не только прямо писать о ней, а и себе-то признаться считает опасным для работы. Какое же будет его творчество, если уже государством предустановлено, что он непременно стоит на марксистской платформе и на пролетарской позиции.

29 Февраля. У меня, как у невинной девушки, есть до сих пор в душе отталкивание от чувственной любви, если приходит та, которая мне очень нравится. И эта исключающая обычный чувственный конец любовь бывает «сильна, как смерть», я боюсь ее сладкого яда, как смерти. Рядом с этим существует и обычное, здоровое, простое чувственное влечение, и чем тут упрощеннее, ближе к природе, тем лучше и оставляет в конце радостное, чистое насыщение и чувство мира всего мира.

Они, враги мои, радуются, что приобрели меня (купили), а я радуюсь, что их победил.

1 Марта. Душа сновидений не меняется вот уже 23-й год. Все то же сказочное расположение духа (там, на теплом море, птица с ликом девы). Ее ожидают, и надо ей купить билет дальше ехать. Я говорю, что покупать некогда, я купил себе и отдал ей. Добрая старушка, однако, билет купила и, хитро мне улыбаясь, дает понять, что билет мой пригодится мне ехать с ней. Она показывается внезапно, маленькая девушка в сером пальто, прежнее лицо розовой куколки теперь стало бледное, с большим лбом, очень некрасивое. И от этого некрасивого захолонуло сердце… в этом что-то неизбежное, непереходимое — это сама жизнь, ее серый ужас. Но там, в моей душе, все сохранно, и велико мое волнение, так велико, что я ничего не могу сказать, и так рад бы, но не решаюсь с ней ехать. Вижу в окно, как она уходит, серая, и шляпа с ушками.

Всех таких сладких, надолго остающихся в чувственной памяти сновидений — серая уродливая спутница вместо возлюбленной (она бывает иногда в виде безобразной каменной статуи), очень похожа на девушку, отдавшую свою красоту за выкуп милого (и он ее не узнает), как в сказке Кота Мурлыки{60}. Я теперь больше не сомневаюсь о связи моей души с автором этих болезненных сказок, но только не знаю, исключительно ли только воспринял в себя его душу через его сказки, или такая душа вообще повторяется (романтика детской души; неизменно детская душа через всю жизнь; чистые сладкие прикосновения душ и отталкивание чувственности; невеста девочка, дитя от малого возраста моего до старого).

Все эти люди, настроившие в Талдоме за 20 лет большие каменные дома, пробились к богатству железным напряжением воли, цель, поставленная впереди себя, требовала отказа от настоящей жизни, и все они были аскетами. Другой не смел всю жизнь свою оказать естественную любовь к своему ребенку, боясь попасть в плен своего чувства. Используя других людей для своей цели, они делались их господами, как хищные птицы над певчими. Их жизнь вся была в будущем, и, как только они хотели обнять настоящее, — их объятия становились блудом… Из мира обираемых ими рабов находились, однако, люди, умевшие через вкус к настоящему воспитать в себе любовь к своему мастерству, эти артисты, отступая от внешних достижений (богатства), уходили в себя самих и оттуда извлекали такие ценности, что смеялись над хищниками, бросая им их дрянь в лицо. Нищие, пьяные…

Дочь. Ряд женщин, вышедших из музыкальной мелодии. Он теряет всех, потому что его чувственность обманывает его — дочь принимает за жену. И наконец последняя открывает ему глаза — это дочь с новым заветом (убежавшая от Пана в феминизм — и там погибла злой весталкой: эта же узнала в Пане своего отца, и он — свою дочь, за которой всю жизнь бегал, не узнавая).

Лебединая грудь женщины — остается непомятой, необнятой (обнимают другое).

Слова песенные, бывает, и забудутся, а мелодия остается, и в глухую метельную ночь врывается в память и без слов приводит людей милых и как будто забытых.

Слова песенки часто забываются, а мелодия, раз спетая, навсегда остается, как будто навек похороненная, спящему иной раз привидится под вой февральских метелей и начинает таинственное сновидение, какое-то световое половодье души. Вместо забытых слов подымается весною света лебединая грудь женщины, никем не помятая, никем не обнятая. Птица с ликом девы подымает мелодией в тьме февральской ночи закрытые веки, и плывет, плывет по теплому морю белая лебединая грудь птицы-девы, никем не обнятая, никем не помятая.

Утихает метель, начинается день и восходит солнце. Не распознать простому человеку первого весеннего светового половодья, это сказочное сновидение сладким ядом своим пропитало душу и вселило в нее догадку о начале весны. И вот в свете явления новыми тенями, как голубой тканью, обвитая девственная грудь, никем не помятая, никем не обнятая.

Слышно, сказали:

— Какой у нас перед домом сугроб намело!

Они берутся за лопаты, и вы тоже с радостным лицом принимаете в этом участие, они не знают, чему вы радуетесь.

И вот рассыпается белая снежная грудь, но тем ярче встает сновидение, и крепнет вера, что людям эту увиденную через мелодию лебединую грудь никогда не помять и не обнять. И самое главное, самое большое, что и у матушки моей, у купчихи, была тоже эта белая лебединая грудь, значит, это не обманчивое сновидение, не мое…

И откуда сила такая берется поднимать такие загребистые лопаты и швырять снег далеко от себя.

— Ну, и хорошо же, друзья!

И вот отвечают:

— Да, славно поработали.

А почему славно, и не догадываются. Славные люди, жулье, конечно, но я хорошо знаю, что если я, переполненный счастьем начавшейся весны света, в одиночку к любому из них приду тихим гостем и, размотав их запутанный клубок, начну вновь наматывать с кончика, непременно каждый из них мне отзовется. Да и сейчас, мне кажется, чем глубже мы врываемся в снежный сугроб, тем ближе и ближе друг к другу.

Весело!

Я знаю, почему им весело, они не знают, и я хочу, хочу им открыть себя.

Я влюблен.

Как хорошо, как свободно могу я теперь сказать, как будто на старости лет явленные мелодии нашли свои слова, в душе моей теперь вечно музыка, и, слушая ее, всякие обыкновенные слова становятся в голубые ряды. Через двадцать лет протягиваю руку возлюбленной — сколько ей теперь лет? О, как много, как страшно блестят во рту ее золотые коронки. Что значат эти все дела? Я понимаю только теперь: этот смущающий меня остаток женщины есть каменная стена навстречу моему страстному желанию, это сила, плуг земли, «пролетарии всех стран», это моя же матушка, отдавшая и тело свое, и всю жизнь будущему. Я перекидываюсь еще через двадцать — и там эта же юная девушка встречает меня, но мать ее тоже с золотыми коронками, и эта мать то, что было юным мне — ее дочь, и я дальше лечу в прошлое, где началась моя мелодия — вот она!

Но сколько же мне теперь лет? А не все ли равно, если вот только теперь я нахожу слова и встречаюсь с этим, как с возлюбленной на первом свидании, правда, — не все ли равно?

2 Марта. Каждое, даже маленькое, изобретение есть в отношении личности изобретателя осуществление Прометеева подвига, и человек, прикосновенный к психологии этого «чуда», трепещет душой, встречая что-нибудь вновь открытое. Многим кажется, что дети и дикари особенно ярко должны отвечать Прометееву делу. На самом деле их поражает невиданное только в первый момент, часто с внешней своей стороны, Привыкнув, они принимают новое просто со стороны его полезности так, как нечто вполне естественное. Итак, туземец вживается в цивилизованный мир, оставаясь совершенно некультурным человеком в смысле оценки цивилизации с точки зрения древнего грека на Прометеев огонь. И вот этот разный подход к предметам культуры и создает два разных мира — их туземный мир и наш культурный. Их основание в прошлом, человеку на пользу, как пища огромному чреву, служит будущее со своим Прометеевым огнем, наше основание — лучшее будущее, раскрываемое в личном творчестве. Их духовное самосознание состоит в центростремительном равновесии лежащих один над другим пластов, наше…

Есть, однако, из этого туземного мира узенькая дверь, через которую как будто случайно или теснимый массой выходит кто-нибудь в иной мир и тут встречается с нами и дивится всему на свете. Эти выходцы — самые желанные люди…

Тут должна бы происходить встреча сына с отцом…

Но как бывает на самом деле?

С некоторого времени я нахожусь во враждебном отношении к тем, кто их встречает, и, наоборот, очень тяготею к [туземным выходцам].

<На полях>: Я говорю, говорю и тыкну, а волчки между собою всегда по имени и отчеству.

11 Марта. По пути в Москву рано утром, на рассвете.

Разве это неправда, если я скажу, что есть нечто большее факта: мое творчество, из которого открывается факт в желанном мной направлении. «Красота спасет мир»{61} — это значит, придет время, и всемирный противник чужого факта, художник, будет не только мечтателем, как теперь, а осуществителем личного и красивого в жизни.

Я высказал свое желание заказать первому в России волчку сделать лодочки (дамские башмачки) такой красоты, чтобы можно было поставить их у себя на полочку и любоваться и удивлять всех иностранцев небывалым на свете художеством.

— Возможно, — спросил я, — найти такого волчка и заказать ему такие башмаки?

— Волчка, — отвечают, — такого можно найти и башмаки такие у нас вам сделают, только на какую же ногу?

— Это чтобы он сам уж догадался, какая нога для этого самая лучшая, работать пусть будет на неизвестную даму.

— Савелий Павлович, цыган из Марьиной Рощи, этот может.

— Да, тот может, — согласились все.

— Но… — сказал один, — без размера он делать не возьмется, как вы изволили сказать, на неизвестное, нога ему должна быть в натуре.

— Мало ли у него их перебывало, наверно, осталась у него какая-нибудь излюбленная: пусть сделает по этой ноге.

— Почему вы думаете, а может быть, и нету излюбленной, а просто нога: бывает нога разная, прямая, [тощая], а чтобы неизвестная… нет, он не возьмется работать на неизвестную даму.

Михаил Петрович Седов сказал, что волчки будут давать красоту производству, а фабрики будут только распространять, и привел в образец их гребеночное производство, они изготовляют полуфабрикат, пластину, а мастера делают гребенки.

Раньше у меня в жизни все плохо было, потому что я думал о посетившем меня видении, что оно неповторимо{62}, и я отдавался ему до самозабвения. Теперь я знаю, что не оскорбленное мною видение возвращается, я встречаю его без сумасшедшей тревоги и провожаю без отчаяния: оно, как весна, уходит и, пока я жив, непременно возвращается. Раньше я был ребенком, ныне я отец и добрый хозяин всех своих видений.

<На полях>: Дела: банк, «Новая Москва» (книга, деньги, рукопись, Миклухо, Герцен, Даль), позвонить Госплан и Соколову и пр.

Не забывай марксистку Елену Николаевну Вашкову!

13 Марта. Получил при сдаче в кондитерской первый серебряный двугривенный, совершенно такой же, как раньше, только с другими словами, он равняется теперь десяти миллиардам. Смотрю на двугривенный и говорю: «Ныне отпущаеши раба твоего».

14 Марта. Приятно бывает истратить 5 р. на подарки, но если в этом же доме эти 5 р. попросят взаймы — очень неприятно. Причина: первое делается по своей воле, второе — поневоле. Первое — в свое удовольствие, и последствием бывает радость и веселье. Второе ставит этих людей в вашу зависимость, они вам обязаны (как говорят в церкви: «обвязаны»).

16 Марта. Fatima. Основа ее — имеющая вид правды ложь. Можно говорить ложь о своей правде и, наоборот, правду о своей лжи. Кажется, я лгал ей о своей правде, а она меня постоянно одергивала, когда я пытался и ее увлечь на свой путь, и мне намекала на правду о своей лжи.

Так и демоны все потому и демоны, что пугают нас недоступной нам правдой о своей лжи.

Сопоставляю факты: до этого события (событие состояло в том, что девочка заболела и попала в санаторий) Fatima говорила, что если она разойдется со своим шефом, то и не знает, как ей жить. Теперь, напротив, она сама хочет отказать шефу, потому что может жить самостоятельно. Значит, их наградил второй американец, обеспечил на два месяца, до своего возвращения из Америки. Непонятно в девочке (51 год и 17, краткость романа и что без языка). Тут вопрос, в сущности, в степени: отдается за деньги как невеста (американец околпачивается), или же еще проще (американец околпачил). А источник всего Турция, я очень хорошо помню, что мать Fatimbi была украдена Елецким помещиком из Турецкого гарема.

Со стороны девочки возможно предположить самопожертвование в пользу семьи, и, вероятно, это она мне и хочет рассказать и оправдать себя в моих глазах.

18 Марта. Доклад (в понедельник) Гроссмана о Ковнере в отношении к Достоевскому и Розанову{63}. Если видеть в Ковнере символ еврея, всемирного неудачника, пытающегося «рационально» выйти из своего положения, то, пожалуй, и я антисемит. Но что и говорить об этом, если фактом ассимиляции уничтожается весь еврейский вопрос.

Ездил в Марьину Рощу смотреть волчков-кустарей{64}: это ремесленная интеллигенция; и тоже остается без преемников (учеников): «Мы вымрем, кто будет шить башмаки?» Ответ: «Механическая обувь». Надо узнать, чем высшая механическая обувь в Европе обязана средневековым «волчкам».

Строй хозяйства, как ремесло, сохраняет цельность личности в своем восприятии мира («натуральные» люди), (я — весь музей).

20 Марта. Не могу отрешиться от чувства, сопровождающего всякое новое мое впечатление из жизни в России, что это «только у нас», что это первый раз в мире случается и никогда не бывало (естественное условие творчества); но с этим естественным условием можно по-разному обойтись: создав вещь, надо отбросить подстройку об исключительности ее (вещь как вещь), и тогда она будет единственным вновь открытым фактом, если же самое условие сделать предметом, то это все равно, что из-за леса не видеть построенного храма.

Волошин читал свою «Россию»{65} и встретил совершенно такой же прием, как я, когда привез из провинции свою «Мирскую чашу». И я должен был признаться себе самому, что и я стал на кормах в Москве другой. Именно же разница в том, что хочется больше смеяться, чем плакать. Досадно слушать в доме больного речь о покойнике, так и у нас невыносимо слушать о распятом интеллигенте, и, главное, от кого же? От самогом заинтересованного лица, от интеллигента.

21 Марта. Весь день провел на фабрике «Парижская коммуна», с 9 утра — до 12 (час обед в столовой с рабочими) и до 6 вечера.

50 рабочих производят в день 1000 пар башмаков (8 часов). Кустарь делает (16 часов) ¼ этого.

Работа сдельная, кроме отделения заготовки низов, где нельзя нажимать на скорость: будут много портить товару. Работают напряженно, а зарабатывают взрослые — от 45 рублей (5-й разряд) до 175 (мастер).

Как чудесно, по одному слову я понимаю простого человека, рабочего, и как трудно мне даются машины!

«Квалифицированная женщина»: два года ножичком подстругивает [стельки] из обрезка кожи и так хорошо научилась это делать, что эту 5-й категории работу признали за 7-ю; и она уж больше ничего не желает для себя.

Рабочий у затяжной машины сжился с ней, гордится ею, рассказывает про свою жизнь как путь к этой машине: «Случай свел меня…» сначала с той, другой машиной, и она откусила ему полпальца (дрянная!), а потом, когда он сошелся с этой, вот уж тут и стало хорошо. Машина сыплет гвоздики: и как кустарь изо рта их, так она тоже выплевывает стальным ротиком, сильно пристукивает и щепотью натягивает кожу. Этот рабочий был коммунистом в деревне, но его из партии выставили (что-то натворил).

<На полях>: На стенной газете статья «Несознательная Таня». Картина Тани (юбка [красивая]) и стихи.

20 % коммунистов, больше молодежь. Хотя недавно один старик поступил в партию и за то имел с женой великий скандал. Ну, как женщине отрешиться от дома, от своего хозяйства, от детей. («Мне 33 года, а я уже мечтаю, как бы мне сделаться хозяином», — рассказывал мастер Синицын, безродный, из пастухов, своим стремлением достигший мастера. Непременно молодежь только и может быть партийной.)

Низшего кустаря лопает рынок, и он становится жуликом. Низшего рабочего убивает машина, и он погибает от честности.

Высший кустарь (волчок) становится мастером, хозяином, его достижение — покой к старости: он сам.

Высший рабочий живет в дружбе с машиной, у него общественное дело, почет (таких я еще не видел): кто-то сказал мне, что он рад своему освобождению от деревенской тьмы, что тут, в городе, он развивается (корректив этому городскому самоудовлетворению — отношение к семье).

Модельщик сказал, что — рациональной формы обуви они не могут выпустить, потому что нет товара теперь такого (а из яловицы грубо, и никто не будет покупать). Коллективное обсуждение модели.

Я сказал: «Хорошо бы свой башмак создать, и форма которого, и качество были бы приспособлены к условиям русской жизни», — на это мне ответили: «Мы же идем за передовыми странами, а это отсталость» (то есть наши дороги и наши условия). Когда же я сказал о художестве, то на это: «Это кустари стремятся угодить буржуазии, а мы работаем на массы».

<На полях:> Кустарь работает на город. Фабрика на массы.

Волчки (я-сам) недаром называли в домовом комитете общественное чувство «патриотическим».

Блудное дитя фабрики «Парижской коммуны».

Машина «Планет» для вырезки подошв не по штампу, а по деревянной форме: «быстрым очерком».

Счетчики (немецкие: зависимость наша от немцев).

Кустарный отдел (блудный сын) явился не из содружества, а потому, что имеются свои магазины и необходимо удовлетворить вкус публики («румынки», «французский каблук»).

Кустарь работает на индивидуальный вкус, а это с «фабричной» точки зрения «буржуазность» (любопытно, что «самость» производителя-кустаря связывается с индивидуальностью заказчика-потребителя: на одной стороне: я — хозяин, на другой: я — индивидуум, отличный от другого).

Самая простейшая операция требует недельной выучки, и то одна сделает в день на 200 пар, другая на 400.

И тот рабочий (в дружбе живущий с машиной) сказал: «И так я достиг своего ремесла» (т. е. квалификации).

Мастер, подведя к станку: «9-я категория, норма 400 пар, сверх нормы достигает еще 200».

Я входил: «Куда, зачем?» Выходил: проверка.

Кто-то из-за машины сказал мне:

— Вы из Талдома?

— Из Костина.

— В чьем доме живете?

Рабочие из кустарей. По словам мастера, эти рабочие более ценные, потому что они имеют представление о целом и какая его операция в целом.

Переменил место, потому что оно такое (у машины), что, чуть не уследил, останавливает все производство (подгоняет). В мастерской били, а тут при разделении труда незримый хозяин не бьет прямо, а гонит: гул, свист и особый звук (при очистке и подпилке гвоздей о наждак и блоки): простись с поэзией!

За обедом против меня говорили о Комарове, что его расстреливали в спину.

— Зачем?

— Чтобы не повредить головы: голова нужна в Музей.

А перед расстрелом он попросил папироску, выкурил и сказал: «Ну, ребята, валяйте, довольно пожил». Еще говорили о каких-то ужасных преступниках, которых вдруг взяли и помиловали:

— Они-то смерти не боялись, они к ней сготовились давно. И вдруг помиловали. Верите ли, у них слезы показались.

Я подумал, что вот как удобно теперь сказать о гуманности, и я сказал:

— Вот все-таки прошибло же слезу, и кто знает, что если бы так же и Комарова помиловали, то и у него бы, может быть, слезу прошибло и он бы перестал убивать, а сколько бы он дал материалу для исследования.

На это мне ответили, что Комаров бы не перестал убивать, а насчет исследования — чего же? Ведь его голову отправили в Музей.

Мастер заготовочного отдела, который все жалуется, что ему не дают проявить свою художественную изобретательность.

Разрешили на 2 часа, а хвать — я под вечер встречаюсь с заводоуправляющим:

— Вы еще тут?

23 Марта. Вчера в салоне своего читателя д-ра Шпитальникова сцепился с актрисой, женой Глаголина, за то, что она процитировала мне из Луначарского обыкновенные его глупые слова про интеллигента. И, как бывает, сам беспорядочный, попал на беспорядочную женщину — вышло очень глупо. В конце концов, она сказала: «Луначарский виноват только тем, что имеет слабость к женщинам». Я хотел ей ответить: «Петух полезен тем, что помогает курам нести яйца, а от Луначарского не только женщина, но даже и курица яйца не снесет, он и там, как в Наркомпросе, работает только языком».

Хорошо, что удержался, не сказал: это было единственное умное, что я сделал за вечер.

От всей философии Руссо, Толстого, народников остается мне в отношении себя к народу, к дикарям, природе — чувство величайшей ответственности при соприкосновении с этой средой за свои поступки. Входя в эту среду, вы сейчас порождаете о себе легенду, потому что за вами следят сотни чрезвычайно внимательных глаз. Это не в салоне, где замечают только особенное, тут замечают все ваше исконное. И конечно, ваше добро остается здесь навсегда, а ваше зло есть то, что понимают, говоря: «Единым человеком грех в мир вниде»{66}. Вот все, что остается нам от философии (естественного человека), господствовавшей над умами от Руссо до последнего народника. Есть в русском народе посеянное добро нашими народниками писателями: это сокровенное благоговение к книге и к личности писателя…

25 Марта. Говорят, что грачи прилетели, а поля покрыты глубокими снегами и леса завалены сверху донизу. Морозы неотступные, и в полдень подтаивает только возле домов.

— Я смотрел на светило, — сказал туземец, — показало: быть морозу до исхода.

— Февральское светило? — спросил другой.

— В конце февраля родилось в морозе, так и кончится в морозе.

— Ну, так это у нас и всегда: около Благовещения, раньше не бывает воды, ведь говорят: «Неделю недоездишь или неделю переездишь».

Туземец первый вернулся к разговору со своим первым собеседником и продолжал с ним свой душевный разговор.

— А торговать, — сказал он мне, — можно, вот прямо взял меня, как я тебя, за руку, отвел в угол и сказал: «Иван Тимофеев, торговать можно».

— Так и сказал?

— Так вот, как стакан самогону выпил, так и сказал: «Иван Тимофеев, а торговать нынче стало можно».

— Слава Богу, старые хозяева все на свои места становятся.

— Весело, пройдешь по Охотному ряду, тут тебе и на гармошке играют, и на дудке, бегут, спешат, весело, и над всем вывеска прежняя: Громов.

— Почему же старые торговцы, — спросил я, — на места становятся, а не новые?

— Почему старые? Ну, не миновать, конечно, приберегли от старого, в нагом виде ходили, ждали, и как стало можно, старым духом дунуло на их наготу. Вот и стал опять в Охотном ряду Громов — вроде воскресения из мертвых. Говорится: «Чаю воскресения мертвых»{67}, и мертвые воскресли. Первое — старым духом пахнуло, второе — был он, Громов, скажу, эксплуататор, я хорошо знаю, наживался, да ведь и мне платил! Другой сам наживался, а другой не имел, а Громов и сам наживался, и другой возле него рос. — Помолчав, туземец сказал: — Я знаю торговое дело, как поп Егор «Отче наш». Первое — за то я сохранил к нему верность, приехал к нему в Москву, и он знает, на меня положиться можно, и он мне прямо начисто отрезал: «Иван Тимофеев, а торговать стало можно». Третье — скажу, он человек был, всегда понимал обстоятельства и сейчас понял: народ теперь перевернулся, теперь нельзя сказать: «Поди!», а попросить надо, — он возьмет и попросит: нельзя же сказать: «Работай или отправляйся в деревню». Он это хорошо понимает, и мы тоже хорошо понимаем: он подыматься будет и нас подымет, — он растет, и я вырасту. Я на него в надежде, так он мне и сказал: «Иван Тимофеев, а торговать можно».

— Гражданин хороший, помогите мешок поднять на плечи.

Помог. Кто-то сказал:

— Чудаки эти торгаши, живут, будто плачут.

Другой на это строго и укоризненно:

— Кормятся…

— Что у тебя?

— Одеколон.

— У тебя?

— Пудра.

Армия подростков-торговцев подняла шум, начали руготню.

Торгаш с мешком на плечах уговаривал:

— Не ругайтесь, ребята, не ругайтесь, торгуйте лихо и друг дружку выручайте.

Судьба людей теперь сплелась совершенно с судьбою вещей, и как смотреть: человек один и возле него много проходящих вещей или же вещь одна и возле нее много проходящих людей? Пусть будет вещь, я хочу этого, потому что сам по себе чувствую, как разные люди, живущие во мне самом, внезапно меняются, оставляя то радостное, то унылое настроение. И смотря по тому, как сейчас во мне человек унылый, — и вся история человечества складывается мне унылым подлежащим к двум вековечным глаголам: «есть» и другому, еще более короткому, без второй буквы. А если я весел, мне удалось что-то, — вся история человечества вспыхивает веселым костром, и даже торговля кажется забавным, рискованным делом, почти как путешествие, как творчество, доступное даже моссельпромке{68}, торгующей папиросами с двумя пачками спичек.

<На полях:> Сидит на липке кустарь, шьет башмаки — сколько он их перешил, сколько вещей прошло через его руки, а он все тот же, сидит на липке, грудь согнутая, корытом, песни поет.

Сидит человек, а сделанная им вещь странствует. Сколько рук пройдет вещь, какое множество людей соприкоснется между собой, пока сырой материал, кожа, приняв форму башмака, попадет на ногу даме, после в сумку татарина и, наконец, в могилу свою, в мусорную яму.

Что же описать: судьбу человека, создающего вещь, или судьбу вещи, переходящей из рук в руки множества людей. Судьба людей и судьба вещей сплетаются между собой… и как смотреть.

Сегодня, друзья мои, мне очень даже весело: я удачно продал свою вещь и могу целый день шататься, бродить, читать и писать, о чем только мне вздумается. Деньги в твердой валюте лежат в коробочке от «Посольских» папирос, проданных мне миловидной моссельпромкой, и до чего приятно это ощущение в левом кармане, составленное из воспоминаний о душистых папиросах, миловидной моссельпромке и, главное, из чувства свободы на целый месяц через содержимое коробочки «Посольских» папирос.

Я сделал вещь и знаю, она хороша. Какое мне теперь дело до того распятого Я, положенного в ее основание. Вещь сделана, продана, идет по рукам, мы будем весело смотреть, как тысячи людей будут сменяться возле нее, а она все будет оставаться, и надолго: деланная мною вещь. Эта вещь — мое воскресение, и, пока не начал делать другую, мне очень весело смотреть на торговцев, везущих свои вещи.

Новая тема моя будет веселая: вещь и вокруг нее масса переходящих людей.

Вот один пожилой торговец укладывает в мешок дамские башмаки. Смотрю на башмаки и думаю: а ведь и это вещь, пересмотрю массу людей возле нее в произведении и потреблении и так создам новую вещь. Я думаю, думаю, новая тема сначала увлекательно раскидывается, делается больше, и вот, как охотник преследует дичь, так и я преследую дамский башмак.

Невозможно себе представить, чтобы сельский совет деревни Костино командировал меня в Госплан для этнологического исследования лиц, составляющих это учреждение, и вручил бы мне мандат с правом составить тройку внутри Госплана для антропологического измерения черепов государственных людей. Наоборот, вполне возможно, и это уже совершившийся факт, мандат об исследовательской работе в Костине от Госплана лежит у меня на столе. Я могу войти в хижину кустаря для исследования, ко мне войти местный человек не может — между нами разница очень большая, и, чтобы не быть лицемерным, я с этого и начинаю, я исследователь, они туземцы.

В слове «кустарь» есть неприятный для меня привкус народнической филантропии, этой личины интеллигента, скрывающей самому себе несознанное тайное стремление к господству. Крестьяне, мужики — всё слова, с которыми связывается в моем представлении [прежнее] народничество или барство.

Я исследователь, имеющий в голове своей тему, они — туземцы, стерегущие мою плоть, как стадо, завидевшее на опушке леса серого волка. Их тысячи глаз следят за всем моим движением и разносят молву о мне другим тысячам, но им никогда не проникнуть в мою тему: они туземцы, я исследователь.

И вот именно для того, чтобы устранить всякую мысль о моей претензии господства над ними, я называю их туземцами.

В юности и у меня было стремление уехать куда-то очень далеко, где я человек с иной планеты, а они земные туземцы, чернокожие, никогда не видевшие белых. Теперь я улыбаюсь своему прошлому: 15 минут езды на трамвае с Тверского бульвара в кустарную Марьину Рощу совершенно достаточно, чтобы стать в положение Миклухи-Маклая, и если захочется, то, пожалуй, не менее рискованное: там кустари способны заготовлять [много пар]. А уже четыре часа от Москвы по Савеловской железной дороге до Талдома и полторы версты пешком до дер. Костино дают совершенно такую же перспективу, как в юности давала перспектива Ново-Гвинейская. Так было и раньше, но теперь стало особенно, за семь лет мы, смотрящие, потеряли чужие очки и многие сидящие переменили места.

Поезд отходит с Савеловского вокзала в 1 ч. 10 мин. дня, но я приезжаю на вокзал к 11 и становлюсь в очередь у кассы, мне выгодней простоять тут два часа, чем потом четыре часа в вагоне. Однако и в 11 утра весь козий загон перед кассой, состоящий из четырех переходящих одно в другое отделений, бывает наполнен туземцами. У ног каждого лежат мешки с вещами, и по мере того, как в кассе выдают билеты, загон двигает по заплеванному полу, кто руками, а кто ногами, свои мешки.

— Осторожней, товарищ! — кричит один. — У меня в мешке одеколон.

Другой:

— Гражданин хороший, не наступи мне на пудру.

Третий, старый туземец, просит:

— Отец, помоги мне поднять на плечи вещь.

Я ему помогаю.

— Спасибо, отец.

Мне нравится, что Тверские туземцы почти все с незнакомыми говорят на «ты» и что называют «отец»: мне хорошо известно, что связь между туземцами, их лучшее дается пока в символах родства, «гражданин хороший» — ничего не значит, а «товарищ» — еще холоднее.

Какой-то свободный от вещей зубоскал, услыхав трогательную нотку в словах «спасибо, отец», говорит:

— Чудные эти торгаши, живут, будто плачут.

Сурово отвечает ему пожилой:

— Кормятся.

Передвигая ногою свои мешки, я был уже в последнем переходе загона, как вдруг мой сосед взволновался: там, с другой стороны, вне очереди кто-то втихомолку протянул в кассу руку.

— В очередь! — кричит мой сосед в новой бекеше.

Тот не повиновался.

Бекеша быстро шагнула туда и, взяв бессознательного за плечи, оттеснила от кассы.

26 Марта. Сегодня Петя сказал:

— Папа, не сиди дома, выйди, посмотри, что делается: тепло, с крыш каплет, а какой ветерок ласковый!

Я вышел. Небо нависло. Синим кольцом охватили леса большое белое блюдо, полное еще нетронутым снегом. Ближние деревья задумались, и так было тихо, задумчиво накануне великого праздника. А дорога стала высокая, будто железнодорожная насыпь.

Весна задержалась, далеко перешло время, сохраненные в девственной мощи снега вот-вот разольются. Всех волнует загадка этой весны: как выйдет переход от весны света к весне воды.

Мы живем накануне решительного момента, которым определяется весь год. Каждый это чувствует, каждый волнуется.

27 Марта. Земля показалась!

Петя сказал:

— Выйди, папа, послушай, овсянки поют!

Уже третий день без мороза, туман утром и потом приятные телу капли дождя. Дорога стала совсем горбатая, рыжая. Петя где-то видел, земля показалась, так и крикнул, придя из школы:

— Папа, земля показалась!

Я тоже заметил невидимые раньше полянки на валу.

Все задумалось, как будто кто-то бежавший долго вслед за весной вдруг коснулся ладонью ее недозволенного места, и от этого прикосновения она остановилась и задумалась… Закричали со всех деревень петухи. И голубые леса окутались туманом. Они остановились в раздумье, а он…

— Земля показалась!

28 Марта. Почти весь день дождь. Ни на лыжах по снегу, ни пешком по лесной дороге: в это время леса недоступны.

Если так пойдет — будет наводнение. Но, может быть, морозы выжмут.

Искусство и наука собирают в себя концы человеческие, называемые личностями; кто вступил на этот путь, тот и должен кончить в этом кругу: отношение к миру, к обществу тут бывает только через посредство личности. Художник и ученый живут для себя. Однако это очень утомительно — жить только через посредство своей личности, соблазняет постоянное желание выйти из этого круга и жить непосредственно, «как все». Соблазн является в образе чего-то высшего, будь это Природа, Бог или Человек.

Примеры: «Портрет» Гоголя, жизнь Толстого, попытка колонизации Маклаева берега. Боюсь, что и зреющая во мне философия наивного реализма (лес значительнее, чем мое описание леса; что предмет не исчерпывается моим к нему отношением. Пример: я говорю Рукавишникову: «Иван Сергеевич, лесное бродяжничество мне дороже, чем мое писательство». Рукавишников: «Значит, вы не о том пишете, вам надо больше писать о лесных ощущениях»), — что эта философия есть начало того страшного пути, которым художник пытается войти в мир из себя как художника. Есть, однако, пример, когда у нас писатель был на верном пути выхода в мир, не теряя себя как художника, — Достоевский.

Письма: Георгий Эдуардович Альшвейг.

Тальникову.

29 Марта. В низах вода напирает!

Как тает дружно!

Зима дружна была, без оттепели: вот и весна.

Тополя напрягают ароматную почку. Тетерева сверху проглядывают место тока. Глухари еще не начинали, но чирканья крыльями заметны уже на снегах.

На полях в горбатых местах узкими полосками кое-где показалась земля.

Туман, утренник мало-помалу расходился. Кричали петухи. По мере того как я приближался к селу, крик петухов усиливался, и, наконец, это был уже не крик, а петушиный рев, все село орало по-петушиному. Так будут скоро грачи орать на гнездах, выгоняя ворон, потом коровы, потом девки.

К обеду небо прояснилось, и леса почему-то кругом были не голубые, а фиолетовые.

Грачей заметно прибавилось, сегодня я их видел на дороге, где до сих пор они не встречались.

Конечно, случайно оторванная от правильного дела, в бесполезных, бездельных блужданиях душа художника встречает свой спелый виноград.

Чего я не люблю, так это больших научных экономических и статистических генезисов: с выводами и формулами, подтвержденными полстраницей петита под чертой текста. Раньше я смотрел на эти тома с пугливым уважением, как на деревья в лесу при охоте: птицы летают, звери бегают, а деревья стоят — так вот и стоят эти экономические основания. Но теперь стало так с этими основаниями, будто сами деревья в лесу стронулись.

Точно знал, бывало, проф. А. Ф. Фортунатов, сколько в России свиней, теперь конец ему, никто не знает, сколько в России свиней убавилось и прибавилось. Взять кустарные промыслы, в Статбюро о деревне Костино, где я живу, записано четыре башмачника, а у нас их сорок, всего башмачников в Статбюро 4 тысячи, а их 35 (объявились при записях крестьянами). Завтра приедут статистики и запишут верную цифру, а послезавтра приехавшие от голода в деревню кустари вернутся в города, и цифра опять будет неверной. (За год выехало в Петроград 20.) И так года на два, я думаю, цифрой жизнь ни за что не ухватишь, и мне это очень нравится: пусть сами столпы-экономисты сдвинутся и поищут каких-нибудь новых путей восприятия жизни.

Все это дает мне смелость основать свои исследования на простом глазе и на простом здравом смысле: стоит дерево, так оно и есть дерево, а не дерево само по себе и мое представление о дереве. Точно так же стало ясно и отношение субъекта к объекту вообще, например, интеллигенция и народ, какая ерунда: я и сам народ; или вот я и обыватели: и я обыватель; или я и мужики: да ведь мужики все для меня разные, как для жены моей куры. Единственное честное отношение себя к ним — это как у путешественников: я исследователь, живущий интересами целого, и мое отношение к жизни центробежное (оторваться от нее и улететь), у туземцев интересы все местные, и силой живут они центростремительной (их тянет к своему домику). Вчера я испробовал действие слова «туземец» сначала на почте и сказал начальнику:

— Прошу вас никому не выдавать моей корреспонденции, потому что туземцы не могут, не распечатав моего письма, донести до меня: туземцы очень любопытны.

Видел, как начальнику слово «туземцы» очень понравилось, как потом в школе, в кооперативах, в лавках, на базаре, в охотничьем обществе — все решительно понимали меня и добродушно улыбались при слове «туземец». Перед началом весеннего половодья я съездил в Москву, достал себе исследовательский мандат и если захочу, то могу при помощи его войти в хижину туземца и сделать ему антропологическое измерение черепа; я занялся фотографией, могу его снять и представить карточку в Английское антропологическое общество. Пока я все это устраивал в Москве, моя точка зрения на себя как на исследователя и на них как на туземцев окончательно окрепла и уже на Савеловском вокзале начала приносить свои ценные плоды: Россия и раньше была вся неисследована, а после величайшей революции и говорить об этом нечего, писать дневники, и все будет ценно,

<На полях:> Вспоминаю случай в деревне Костино этой осенью. Из Москвы прислал Крыленко к нам в исполком письмо с просьбой оказать содействие в прекращении беспорядка охоты на волков.

30 Марта. Был ранний утренник, но, проснувшись в 7 утра, мы его уже не заметили: на стекле был только пот ночи, всходило солнце. Верба выкинула свои пупышки.

Пели овсянки по-весеннему (надо заметить, что 1-я птица начинает петь по-весеннему — синица, не знаю только, может быть, раньше нее начинает токовать ворона).

Лева спугнул жаворонков и лохматого зайца. Петя слышал в лесу свист рябчика. Тетерева сидят на корчевнике (ивняк), зимой они на него не садятся — взять нечего. Они высматривают себе место тока. Виды на охоту хорошие; если бы начали токовать по насту, то потом, когда растает — это место или водой зальет, или оно станет черным и пугает птиц своим изменением. Теперь, пока не растает, им не начать.

С виду, в общем, снег лежит, как зимой, а пойдешь — и нет ничего, это вода, можно идти куда угодно, не уставая: ноги почти не задерживаются.

Начало рассказа о тетеревах:

— Вы только не подумайте, что я, как думают об охотниках, буду прилыгать или заманивать вас, как сказочники, славу такую об охотниках создали городские болтуны, кто является на охоту с бутылкой в воскресный день, их таких множество, и от них все и пошло, будто охотники врут. Настоящие охотники, кто знает охоту, никогда не врут, а спросите на Трубе у кого угодно — и все скажут в один голос: «Майорников знает охоту, как поп Егор "Отче наш"».

Свое исследование я основываю на врожденной способности общения с местными людьми: я могу, когда мне захочется, привлечь многие сотни уст для рассказа о своей жизни — нелегкое дело их всех выслушивать! но когда вработаешься — и забудешься, то становится, будто это не люди, а сама земля раскрылась и говорит в сотни уст. И когда в этом забудешься, то тут-то начинается я-сам, а ведь это и есть самое главное: узнавать себя самого в жизни других людей.

Эту способность в себе вызывать к обмену чужих людей сокровенными мыслями я объясняю, как это ни покажется странным, происхождением себя от торгашей: мои предки были торговцами и нажили себе в Ельце большие каменные дома. Отец мой не торговал, но был страшный картежник, охотник, лошадник — душа Елецкого купеческого клуба. Здоровые капельки крови моей матери поддержали мое бытие, и так я из торговца переродился в литератора.

Я собрал сведения, что в отдаленное время предки мои были ремесленниками, токарями (пришва значит точеная часть ткацкого станка). Итак, в своей крови я имею все элементы окружающего сейчас меня в деревне общественного состава из ремесленников и торговцев.

И вот когда теперь сотни торговцев и кустарей-башмачников рассказывают мне свою жизнь и их интересы борются между собой, то и внутри меня борются элементы моего родства с ними: торговая жизнь — на счастье, на удаль и общение и производственная — кустарная, одинокая, тоскливая песенка, переходящая по временам в злобный протест. Не скрою о теперь уже пережитом наивном стремлении своем когда-то обзавестись своим собственным домиком и узнать в этом счастье.

Словом, исходя сам от туземцев и, с одной стороны, как вырожденный бесконечно далек им, а с другой, и бесконечно близкий, и потому, я думаю, обладаю самыми счастливыми условиями для исследования их быта.

Тему исследования я себе выбрал очень интересную, мне нужно изучить производственный быт разного рода кустарей по такой схеме:

Производство

Homo faber[6] — человек, изготовляющий орудие производства. Орудия производства. Процесс. Производство.

Быт

Homo sapiens[7] — человек, творящий слово. Состав технических слов. Быт и фольклор.

В Ленинско-Кимрском районе есть до семнадцати видов разных кустарей, самый некультурный кустарь, работающий просто руками — валяло, самый интеллектуальный, работающий тончайшим инструментом, иглой — скорняк, средний между ними — башмачник. В конце концов, моя работа есть расширение идеи Бюхера, выраженной в его книге «Работа и ритм»{69}. Быть может, мне удастся, в конце концов, проследить, как при механизации ремесла на фабрике исчезает песня (поют машины) и песенная душа мастерового перестраивается в сторону интеллекта и воли.

Знаю, что работа эта должна быть многолетней, и не мне ее сделать, но для самого простейшего очерка «Жизнь кустаря» для наблюдения нужно иметь в себе план — и это есть мой путь. У меня есть папки с разными названиями, в которые я складываю свои материалы. Первая из них: «Карта промыслов и районной техники». Мысль о такой карте мне пришла в голову в комиссионной лавке [Елизаров] и К° во время наблюдения приема товара от кустарей. Приемщик Ефрем Васильевич Елизаров, знаток уезда в башмачном деле, взглянув на башмак, говорит: «Это из Зайцева» или «Это из Кузнецова» и т. д. Улучив время, я зазвал приемщика в пивную, и тут он мне продиктовал на бумажку, где живут башмачники-рантовики, где гвоздовики, где выворотники, где гусарщики. Вскоре я нашел старого статистика Алек. Аф. Смирнова, и он взялся мне вычертить карту и нанести на нее разными красками и разные роды техники. К этому делу подоспел учитель обществоведения школы второй ступени В. П. Станишевский, и с ним выработали мы план проверки карты на местах: мы составили анкету и, сделав несколько экскурсий с учениками летом в ближайшие деревни, разбили всех учеников на группы и направили их самостоятельно проверить в разных местах района нашу карту. Если не подведут «шкрабы» (устали от зимних занятий), наша карта будет ценным вкладом. Есть у меня еще множество папок: техника, песни и сказы, история быта. Кроме того, есть дневник. Сейчас у меня [полный] порядок всего из жизни башмачников.

1 Апреля. Вчера утром мы встали — был с ночи и продолжался весь день дождь, и уснули — все урчала в желобах вода. А утром сегодня на крышах лежал свежий снег: он, конечно, скоро растает, всходит солнце.

Все это называется: «За дедушкой — внук пришел» — внуку не сделать того, что сделал дедушка.

Я видел сон, будто бы где-то в лесу нашел дачу Сабашникова, Лева вошел туда с Яриком и затих там, мне было видно, как Ярик сделал стойку. Так мы долго стояли, и наконец там внутри дачи показалась большая, вроде страуса, птица. Я очень удивился, почему Лева в нее не стреляет, и навел ружье, но почему-то не выстрелил и сам вошел в комнату. А Ярик нашел за это время петуха и жевал его. Птица исчезла, Лева исчез, показались в конторе люди. И вот странно: куда же я дел свое ружье, где мое прекрасное ружье? Я хочу их спросить, но не решаюсь, им это покажется странным. Я хожу, ищу свое ружье. Чего же это я, помешанный, что ли, было мне видение? Я спрашиваю какого-то небритого брюнета: «Вы не медик?» — «Нет, — отвечает очень любезно, по-докторски, — но что вам, я могу вам ответить». — «Вот со мной было что-то вроде видения». — «Вы опасаетесь за свой рассудок, не бойтесь, это случайно, вот если это будет повторяться часто, тогда образуется пунктик…» После этого я иду в переднюю, надеваю свое пальто и с радостью чувствую, что ружье висит у меня за спиной, смотрю — оно, с резьбой, мое чудесное ружье. Тут мне встречается прелюбезнейший Михаил Васильевич Сабашников и говорит: «А Скотников вам очень умно ответил: "Вам нельзя заниматься учительством"». Я схватился за ружье, а его опять нет за спиной, и страшное охватило меня беспокойство. Вокруг меня всё служащие и родные Сабашникова, особенно значительна жена — старуха в голубой кофточке навыпуск, седая, розовая, с голубыми глазами, чистая такая старуха и строгая: в ней моя погибель, эта уж никогда меня не поймет и осудит, потому что у нее свой дом и дело Сабашниковых, и свой дом и дело Сабашниковых есть для нее сущность мира: все остальное приблудное. «Вы, — спрашивает она, — скоро едете в Петербург?» Я очень обрадовался, подумал, мне дают какое-то поручение. А она строго мне и надменно: «Какое же вам можно давать поручение». И все вокруг смотрят на меня с презрением, и я им не могу, не могу открыть своего видения и спросить не могу, не видал ли кто-нибудь мое прекрасное ружье.

Все больше и больше живя, удивляюсь, откуда у меня взялось такое натурное какое-то, чуть ли не антропологическое сродство с Кнутом Гамсуном, если бы я когда-нибудь им очень увлекался, если бы поразил он меня собой раз навсегда каким видением, но этого ничего не было, и до чтения его романов я жил и писал, совершенно как он…

Я сказал Наташе и Тане: «Толстой недаром написал удивленное письмо Миклухе-Маклаю{70}, он в этом официозном филантропе узнал такого же эгоиста-охотника, как сам. Вот и я тоже в своих подарках вам (Наташе я принес 100 штук папирос, Тане 2 фунта мармеладу) вижу в себе такого же эгоиста-охотника». Они ответили: «Если так понимать, то все эгоизм». — «Нет, — ответил я, — духовно покорять без оружия дикарей, проповедовать, как Толстой, любовь между людьми — приятное дело, и сделать подарок молодым барышням прежде всего приятно самому себе, но если матушка этих барышень откроет нужду свою и потихоньку, очень робко, попросит у вас денег, то дать бывает, особенно истратившись на подарки, неприятно охотнику, в этом случае примет к сердцу нужду и даст без чувства удовольствия, но и без чувства неприятности скорее всего не эгоист, и быть таким внимательным к нужде и приохотить себя к этому на постоянство, чтобы в характер вошло — много труднее, чем покорить всех туземцев Новой Гвинеи, — труднее, потому что невозможно в этом случае победить в себе отвращение к человеку». Наташа спросила: «Но ведь есть же такие люди, умеют же они победить это отвращение?» Я ответил: «Они побеждают через Бога, они все религиозные».

У Петра (чужой человек деревне: слесарь) десять человек семья, жена померла, кормил семью маханиной{71} (кожу сдирал за мясо) и грачами. Бывает, такой человек улей с медом стянет. И всем считается враг, проклят и осужден навсегда. А башмачник сделает башмаки из газетной бумаги, продаст, и ему ничего: наработал!

Есть коммунисты в ближайших к городу деревнях, служащие, а вообще в деревне настоящему деревенскому человеку, который в ней и живет и кормится тут — быть [коммунистом] невозможно. Ведь такому человеку нужно в партии о своей деревне доказывать, каждый это знает в деревне, да тут одни бабы съедят.

Командировали глухого старика на беспартийную конференцию, соблазнили его ситником, что на конференции ситники будут выдавать, набрали таких четырех и отправили, а из женщин никто не согласился, хотели послать Аннушку, да она подняла полу от шубы и говорит: «Вот видите, юбка какая, — и пойду, вот довели до чего», — и пошла, и пошла.

Ораторов теперь и не слушают, скажет: «Ну, у меня работа!» — и пойдет домой.

Вода в речке лед подняла, потом он осядет и покроется водой, и как только вода — по воде чайка летит, и как чайка показалась, так знай, что и утка тут.

А вальдшнепы прилетают после, когда в лесах будут хорошие проталины.

В моей памяти мало примеров, что отец торговец, а сын писатель, художник, поэт — и какой писатель, какой художник, какой поэт; сын-художник похож на отца, как человек на обезьяну. И вообще, как раздумаешься, до чего торговец, ну совершенно как человекообразная обезьяна, похож на художника: ведь та же самая страсть к веществу, та же мертвая хватка, та же бродячая мысль, охота к передвижению, охота к счастью, удаче, к случаю, и в последнюю минуту решимость — va banque![8]

Значит, что же, художник происходит от торговца, как человек от обезьяны? Кажется, так…

А почему-то кажется наоборот, что некогда был художник, а потом, когда личность его умерла, то остаток его — безликое — стало торговцем. И что сын торговца бывает художником, это ничего не доказывает: вырождаясь, торговец может возвратиться к своему первичному… Так или этак, а связь [прямая] между этим есть.

За дедом внук пришел: наст.

Мы пошли с Левой и Петей посвистать рябчиков. У мостика Лева от нас отделился, пошел в Нестеров лес, мы с Петей в Алексееву сечу. Сели рядом на пни, я закурил. Помолчал. Петя шепнул:

— Ну, посвисти.

Я пикнул в дудочку и сделал коленце.

Не отозвалось. Только далеко где-то бормотал тетерев.

— Тетерев или вода поет?

— Тетерев.

— Нет, кажется, вода.

Опять помолчали. И еще посвистали. Не отзывается. Крикнула близко ворона.

— Давай ружье попробуем.

— Давай.

И мы пошли на ворон. Снег был глубок и затягивался настом, шумело под ногой. Ворона улетела. Вдруг Петя встрепенулся:

— Свистят, слышишь?

— Не слышу.

— Посвисти.

Я пикнул.

— Отзывается, слышишь? еще посвисти!

Я еще посвистал.

— Опять отзывается. Ну, еще! Слышишь? ближеет.

— Готовь ружье: смотри и вверх, и вниз, может пробежать и по насту.

Петя напрягает глаза, навостряет уши, ружье наготове. А рябчик все ближе, ближе, и, когда вот бы только увидеть и стрельнуть, вдруг Лева показывается и…

— Ха, ха-ха (это он свистел), 1-е Апреля!

Трудно было возвращаться, сверху наст, внизу по колено вода. Оранжевая заря, строгая, горела на стеклянных лужах. И что это — тетерев бормочет или вода поет? Мы все трое стали на большую вытаявшую кочку, прислушались.

Так тихо!

И вдруг поняли всё: это совсем близко от нас вода, капающая на мостик, переливаясь через [край], пела, как тетерев.

2 Апреля. Утром и вечером легкие морозы, а днем разогревает, и медленно, а дело весны продолжается: вода напирает. Рано встанешь, до восхода, наработаешься, отдыхаешь после обеда, и так хорошо бывает взглянуть в окно на небо: оно все в цвету, теперь, когда еще снег не сошел — счастье неба, его именины.

Вечером под черными крышами (нигде ни снежинки) бывают особенные, весенние звезды.

Существует художественная богема неизвестно для чего, без нее было бы скучно, и вот цыгане кочуют в наше время, в банях незнакомые люди в голом виде дружелюбно беседуют; и у торговцев есть эта же самая первобытная общительность, как у художников, как у цыган и в банях у голых людей. Есть что-то общее в природе торговцев и художников: эта же страсть к веществу жизни и расположение на счастье, на судьбу, на случай, бродячая мысль, как парение хищной птицы в воздухе, зоркость глаза и мертвая хватка, когда увидел свое: художники и торговцы — охотники жизни.

Но есть и коренное различие. Нет, заняться демократичной торговлей, испытать свое счастье — тут может всякий: купил десяток моченых яблок, две пачки спичек, махорки и начинай дело! А художество все собирается в личностях. И, отравляясь избытком жизни, личность большого художника ищет пути вне своего призвания и часто кончает проповедью надуманной морали. Наоборот, торговцы большей частью отравляются сами собой, просто, как собаки стрихнином, и кончают безнравственно. Впрочем, и у нас ныне за грехи свои строят деревни и богадельни: есть, несомненно, в торговцах и художниках какая-то одна природа, всякий торговец похож на художника, как похожа обезьяна на человека.

Рядом с новой, обрытой канавами, советской дорогой всегда остаются существовать и старые, не обрытые, с большой пользой. Весной дорога новая рано обтаивает, по ней бы можно ехать и на колесах, если бы она приводила прямо к селу, но в том-то и дело, что проселочные дороги, не обрытые, и если бы не сохранялись зимняки, то весной бы нельзя было ехать ни на санях, ни на колесах. Вот зачем сохраняется старая дорога, что ранней весной она — один путь с проселочными. И долго, смотришь, стоит бесполезная новая дорога почти сухая, а по старой ездят на санях и на базар, и в церковь множество деревенских людей.

Хозяин угощает гостей — это приятнее всего самому хозяину: попроси же гость на свою нужду немножко денег — и хозяину (пусть он и даст их) будет неприятно: ведь угощает хозяин сам, а тут он не сам.

Есть люди, которым придет в голову спросить меня о долге образованного человека перед туземцами, о том, как это можно слушать лесную музыку и оставаться спокойным к темноте населения, встречаясь с этим ежедневно.

У меня раньше тоже бывали эти настроения от избытка ли жизненных сил или от счастливого положения образованного и боязни, как бы оно не нарушилось.

Теперь я обеднял и весь погружен в работу для своего пропитания, и такие вопросы мне в голову не приходят: не до жиру, быть бы живу. Я и тем доволен, что, кажется, никому вреда не приношу, и к занятию моему все относятся с большим сочувствием.

Народное ли верование, что первая книга с неба упала{72}, или проповедь и полурелигиозная гражданственность нашей старой интеллигенции, но только в народной массе существует уважение к писателю: я знаю, что наша деревня в целом гордится, что я в ней живу.

Конечно, деревня — это совершенно что-то другое, чем сельский сход, на которых действуют горланы, и среди них первое лицо «барон» (во многих деревнях, я заметил, есть тип, называемый бароном). Надо быть страшно осторожным с этим сходом. Я уже говорил на примере с волками, как неверный прицел в Центре на один миллиметр — на месте порождал чудовищные несообразности. Точно так же и мои поступки («я» — тоже Центр) в деревне должны быть чрезвычайно точно взвешены.

Я сделал ошибку, что сделал уступку сходу и заключил условие о квартире с ними не как хотел, у нотариуса, а в волостном исполкоме (расходов масса). Выморочный домик я снял на два года по 5 р. золотом в месяц и вперед уплатил за год. Все шло было очень хорошо — и вдруг получается казенная бумага, что с жильцами условия должны быть нотариальные.

Казалось бы, дело просто решается: составим нотариальное условие. Как бы не так: на сходе решили воспользоваться этим и обложить меня еще пятью рублями помесячно, как раз вдвое.

5 Апреля. Внук за дедом пришел, насыпал снегу, и солнце сегодня взошло ярко-весеннее, а снег блистает искрами, как никогда не бывает зимой: свет, и огни, и особенный запах мороза на солнце, будто это само солнце так пахнет. Вдруг открылась дорога по насту во все стороны, легкая, как по морскому пляжу, и так бодро идти и куда хочешь — по полям, и лесам, и болотам — нигде не проваливается нога. В это время хорошо подсвистывать в лесу рябчиков и дожидаться, как они выбегут по насту из-за куста. Две тетерки разместились в снежной яме на солнце и допустили меня на короткий выстрел — стрелять их, конечно, не стал. Заячьи, лисьи следы везде перекрещиваются и все голубые. Нехорошо только одно, что боишься, разогреет очень горячее солнце, и потом так и останешься тут и будешь весь день выбиваться на дорогу, барахтаясь выше колен в подснежной воде.

Бедность я не люблю за то, что от нее пропадает жизнь в мускулах и цвет на коже, показывается скелет человека и его подзаборное «я». Правда, в душе человека есть та же кость — его подзаборное «я». В целой личности эти кости, повитые крепкими мускулами души и цветущей кожей, незаметно держат всю душу, а когда душа обеднеет и показывается эта ее кость, то невыносимо становится жить около нее: все колет в том человеке, во всем претензия на власть и шипучая злость в бессилии радоваться, и везде «я» и «я».

За двадцать лет, которые ушли у меня на писательство, я все почти перезабыл, чему учили меня в высшем учебном заведении. Но у меня осталась смелость перед ученым людом, что они не боги, и если я захочу, например, исследовать жизнь курицы, то и я могу сделать очень ценную работу. Еще у меня осталось от высшего учебного заведения: такое мое исследование может быть ерундой, и даже вся моя писательская деятельность просто моя ахинея. Значит, от общения с атмосферой высшего учебного заведения у меня осталась смелость перед людьми и робость перед наукой — вот это и есть моя степень гораздо высшая, чем доктор философии. Это и позволяет мне сейчас заняться исследованием жизни кустаря.

Интеллигенция умерла во мне как претензия на власть над людьми: в скрытом состоянии, без сознания, в образе блага народу жила жажда быть не самим собой, а властелином. По мере того как я утрачивал претензию на власть, мне открывалась жизнь из самого себя. В момент, когда большевики взяли власть, я вдруг возродился прежним претендентом на престол и вступил в борьбу за власть. Теперь это, кажется, совсем умерло, а, может быть, нужно ожидать, снова будет возрождение.

Наш свист застал рябчика у куста можжевельника, спустившего свои ветви до самого наста. Рябчик выбирал тут себе ягодки и очень много натаптывал на снегу и насыпал иголок можжевельника. Вдруг он услыхал свист и побежал, задрав хвост петушиный, оставляя на снегу отпечатки своих тройных вилочек.

6 Апреля. Ночью вчера мы с Петей ходили слушать глухарей, но так было холодно (градусов 10 мороза), что стали под елку на проталинке и, подпрыгивая на месте, сами до света протоковали. Утро было тихое, что, не зная календаря, никогда бы не узнал весну. Зато ходить хорошо: везде дороги, как по скатерти. Убили двух рябчиков: ходко идут на пищик.

— Мелкие торговцы. Отчего они пошли и откуда они взялись; первое — многих научило торговать голодное время, второе — так я считаю, все пошло от Павла Ивановича Щетинина из Сазонова, вы, наверно, его знаете?

— Нет, не знаем.

— Ну, как не знаете, наверно, слышали, у него каменные дома… Так вот, однажды Павел Иванович набрал себе неходкого товару, что делать? Погибает человек. Приходит к нему татарин и говорит: «Павел Иванович, я тебя выручу, давай нам весь товар, все продадим». Послушался их Павел Иванович, разобрали они его товар по рукам — и по домам — где передник, где кофту всучили. И в короткое время Павел Иванович от неходкого товару получил больше, чем от ходкого, и понял он, что ежели товар не идет — человек должен с товаром ходить. Но ежели и товар идет, и человек идет — еще лучше. Это и завел Павел Иванович Щетинин, от него все и пошло, и в конце концов вышел Моссельпром,

— Но позвольте, ведь Павел Иванович сам у татар взял свои идеи.

— Так оно же и всё от татар, и слово «барахло» — татарское.

— А [ходя[9]] взяли у китайцев…

— Стало быть, все-таки Моссельпром от китайцев пошел?

Нужно богатеть, пока тебя не знают и пока дети у тебя маленькие.

Вера рабочего.

Душевное право.

Суббота земли. Одумка — ретроспективный взгляд.

Не знаю, зачем надо говорить «ретроспективный взгляд», когда можно сказать просто: «одумка».

7 Апреля. Благовещение. Этот чудесный праздник мы не можем, не имеем душевного права переносить на другое число, и сделать это может только молодежь, которая не помнит отцов и все начинает вновь.

Читаю Уэллса «Спасение цивилизации»{73}. Думаю: это попытка синтеза, стремление человека овладеть самим собою, выбиться из той системы подавления и механизации человеческой личности, которую делает «цивилизация».

Мне сказал Елизар Наумович, что за последние пять лет башмачники поздоровели, потому что детей больше не колотят в мастерских, правда, зато и учат плохо, но не колотят, и нужды у мастеров меньше: поправились.

И хорошо! Очень радостно! Если бы в прежнее время сказали, что какие-то [башмачники] поправили здоровье, я, наверно, даже не отметил бы себе это в тетрадку. Теперь очень приятно, потому что все через себя прошло, помнишь, чего хочется голодному.

13 Апреля. Вчерашний день был то самое, из-за чего бывает весна, все ее муки творчества, с обманами, морозами, метелями. После суток дождя с сильным юго-западным ветром — вдруг солнечный теплейший день, и глубокий, до колена снег в лесах — уничтожен. В эти дождливые ветреные сутки был валовой прилет дичи, вся она [принялась] вчера утром встречать солнце: журавли, кроншнепы, чибисы, скворцы, дрозды — все заговорило. Вечером был слышен даже 1-й бекас. Убил трех вальдшнепов, но эта тяга еще неполная.

На льдине мышь токовала, кружилась и пела по-своему.

Когда я спросил Ефр. Вас., можно ли заменить кустарное производство механическим, он сказал:

— А можно, чтобы ваше писание заменилось типографским: книгопечатание — башмакопечатание.

После сильного ночного заморозка солнце взошло в полной силе и так разогрело землю, что от нее сильно парило. Пара жаворонков поднялась с озими, держась друг за друга крыльями с одной стороны, другою парой крыльев поднимались вверх. Брачный полет пары продолжался несколько секунд, после чего самка — верно, это была самка? — чуть тряхнула крылышком, спустилась и тихонечко-тихонечко пролетела над самою озимью, вероятно, высматривая местечко, где бы ей снести потом яйцо, а он, самец, с песней поднялся очень высоко, там и долго пел, вероятно, прославляя в небесах снесенное на земле его подругой яйцо.

Многие вещи против прежнего нынче совершенно никуда не годятся, и кто вырос теперь, не зная того старого, тому уже, значит, эта утрата совершенная, даже воображение не может нарисовать милый образ: взять хотя бы для примеру замечательные прежние наши московские филипповские калачи — ну, что это за роскошь, бывало, утром к чаю принесут горячий калач, полный, и упругий и мягкий, как грудь нежнейшей, [чистой] молодой девушки. Аромат первейшей крупчатки так наполнит комнату, что вы, закрывши глаза, скажете: «Тут где-то пахнет филипповским калачом!»

Моя матушка любила по приезде своем в Москву первым делом купить калачей, коробку зернистой икры, немного луку и свежих огурцов. Намазав на половинку калача зернистую икру, она посыпала ее мелко нарезанным зеленым луком, закрывала это другой половинкой и ела, прикусывая, охлаждая [икру с луком] холодными сочными огурцами.

К местным властям у меня совершенно такое же отношение, как у благочестивой старушки, прибывшей из-за тысячи верст в монастырь, — такой старушке, что ни говори о монахах, она все будет отвечать: «Плоть немощна, а сан жив». Я тоже, когда мне доносят и просят написать о местных властях, ссылаюсь на сан их: «Великое дело, — говорю, — их сан!» И после того мой нашептыватель умолкает, вполне соглашаясь со мною, что он судит только по плоти, а не по духу, и часто даже прибавит: «Я против идеи ничего не имею, идея очень хорошая!» — «Значит, — спрашиваю, — вы признаете, что сан жив?» — «Да, — говорит, — признаю». — «Ну, в таком случае, — отвечаю, — не будем говорить о плоти, все мы великие грешники по плоти, вот если бы вы сказали, что сан мертв…»

«Несть власти аще не от Бога»{74} — это можно понять так, что происхождение всякой власти объясняется верой в Бога, что первоначальный властелин распоряжается людьми, искренно веруя, что через него распоряжается Бог. Но если потом властелин и забывает Бога и распоряжается сам от себя, то все равно — силу свою он имеет в людях, сохранивших верование, что власть им дана от Бога. Это суждение «нет власти» и проч. кажется теперь очень наивным, потому что… у нас не общество, а естественная история.

15 Апреля. На отдыхе под огромной елью на той поляне, где зимой все бывало в следах и все следы сходились под ель на поляне, мы взяли от ветки ели всего три конечных пальчика и сосчитали, что жителей — тонких зеленых иголок — было на них больше, чем в нашей деревне; прикинув на всю ветку и после на всю ель, мы решили, что всех жителей тут на одном только дереве гораздо больше, чем в Русском государстве во всех его республиках. Такое огромное общество держалось на одном могучем стволе, которое было государством этого общества.

— Дети мои, — сказал я, — корни, на которых мы сидим, уходят в землю, вершина, похожая на указательный палец, высится к солнцу, и все жители на свету работают. Наши человеческие жители отличаются от древесных тем, что располагают в движениях своих как будто свободой, но душа их сохранила воспоминания о могучем неподвижном стволе и потому стремится тоже к неподвижному; так создают они вокруг неподвижной идеи, которая называется Бог, государство и так связывают всех жителей в то же самое неподвижное, чем является дерево.

Рассказы Петра Петровича Майорникова

Мы сближались, и наконец я спросил:

— Мы живем в рабоче-крестьянском государстве, и спрашивать это неловко и странно, но все-таки я решаюсь спросить вас: какое ваше отношение к советской республике и рабоче-крестьянской власти?

— Мое отношение, — ответил Петр Петрович, — двойное: я стою за рабочую власть, но против крестьянской, мужиков я очень не люблю, потому что бык, черт и мужик — это одна партия. Я сам, изволите видеть, вышел из мещан, отец мой был золотых и серебряных дел мастер, и звали его просто Сребреник, но был он, истинное мое вам слово, настоящий бессребреник и жадность эту мужицкую ненавидел всей душой, с детства нам это твердил: поп, купец и мещанин — одна партия, бык, черт и мужик — другая.

— Позвольте, — остановил я, — вы сказали, ваш отец был бессребреник, а как же он мог себя причислить к купцам нашим?..

За ночь окна мои очень отпотели, я протер пальцем себе глазок и увидел на траве густую серую росу, сердце мое защемила тоска по лесам: только ранней весной по воде бывает мне так хорошо в лесу, как вот теперь, осенью, и охота по узорке с гончей мне много лучше, чем потом по знаменитой пороше. День был — воскресенье, я оделся и отправился на Трубу присмотреть себе гончара. Дрянь, конечно, собака на Трубе…

18 Апреля. Нашим собакам строго запрещено передними лапами становиться на стол и не только трогать, но и смотреть на пищу, если же что упадет со стола, то это обыкновенно уже — все их. Мы запрещаем и кошке нашей лазить по столам и полкам, но без нас она это делает под предлогом ловли мышей. Раз я был дома и так сидел тихо у себя, что животным, наверно, было, будто дома нет никого, и скоро я замечаю в кухне какой-то подозрительный шум. Я тихонечко подкрался к двери и через щелку увидел на столе Маруську: кошка лапкой подвигала косточку на край стола, а у края дожидалась собака; кошка сбросила косточку, Ярик поймал на лету; ей это, видно, понравилось — она другую сбросила, и другую Верный хамкнул. Когда все со стола было сброшено и съедено внизу, Маруська спрыгнула. После улеглись, и она, мурлыкая, терлась около ног, долго трясла хвостом возле их морд и наконец свернулась клубочком между лапами Ярика.

Снег сошел совершенно, и белый клочок его где-нибудь (залежалый) встречаешь так же редко, как белого, еще не вылинявшего зайца: иногда подумаешь: «Вот еще остался клочок», — и вдруг этот клочок как пустится! Вчерашнее тепло было так сильно, что с полудня пары земные собрались наверху так густо, что явно уменьшили силу света солнца, хотя не было на небе ни одного облачка. К вечеру солнце от теплых паров стало бледнеть, и когда взошел рано недоконченный в кругу месяц, — солнце, против него тоже бледное, отличалось от месяца только полнокружием; но густые пары, в которые оно садилось, скоро и от него растворили в себе кусочек, и один момент невозможно было отличить луну от солнца; солнце, далеко еще не доходя до черты горизонта, совершенно исчезло за матовым покрывалом, а луна высвечивала раньше обыкновенного. На пять минут раньше потянули вальдшнепы и бешено носились над лесными полянами при луне далеко за положенный им сумеречный час.

Это был вечер наибольшего напряжения жизненной силы, все пело, бормотало в лесу, шлепало по лужам, и тут в первый раз собрался с силами, сорвался и полетел, жундя на весь лес, майский жук.

Напряжение березового сока (березовик). Поющая крыса на льдинке, кружилась и пела — горностай подкрался дальше своих, посмотрел и удирать.

Ожили лягушки. Пробовали сесть на муравьиную кучу: ожили! Змея гадюка шипя выползала.

На дне луж — трава снитка. Старая двухлетняя трава подняла головы. Зеленеют кончики почек. Ели крапивные щи — а крапивка еще темная.

Что наворотили кроты. Рябчики плохо идут на манок самца.

Подкрался к токующему тетереву и убил одного в 5 утра и потом другого в 7, третий меня оглядел и сорвался. Я подкрадываюсь — утверждается звук, утверждая, я иду — чмок! нога, чмок! другая, кусты, невидимые прутики охватили, и спастись от них — только податься назад — самое страшное — сучок — тресь! вода — счастье, в воде можно идти совсем неслышно; вот целый пруд, а за прудом куст и за кустом на поле токует; неминуемо в воду: я ей рад, и если бы даже пришлось по горло погрузиться, — мне вода бы тепла была. Вдруг кашель чешет горло, я ложусь на землю, набиваю рот березовым прелым листом, и это так страшно [влияет на] кашель, что он исчезает. Глянул за куст, и там, в тумане, это не тетерев, а лошадь — [движется] и расстояние неизвестно… Кричат домашние петухи в тумане.

Такой день является один, но каждый год возвращается, хотя в другой форме… две силы: одна, чтобы день был точно таким, такого же значения, как и прошлый год, другая — с новым небывалым отличием. Та же центростремительная сила, внутрь обращенная, тяготение и центробежная — центробежная тоже кончится кругом, но более широким: расширение круга.

Центростремительная сила (косная), женская, сейчас находится вне нашего морального зрения, и мы оцениваем только силу расширения, прямой линии, «воли» (вырождение знания в добывании средств уничтожения — вырождение рыцарства).

19 Апреля. Травянистые колеи лесных дорог начали оживать и отделяться зелеными змейками по желтым лесным полянам и на серых лугах.

Сколько раз приходил к этой мысли и не могу в ней чего-то своего верного поймать, все опять расплывается весенней радостью, а мысль эта моя начинается, кажется, так просто: я задаю себе вопрос, откуда берется в душе от глубокого соприкосновения с природой эта ни с чем не сравнимая радость? ведь кажется, если и опомнишься и хорошенько подумаешь — в природе так много того, что мы ненавидим в человеке и стараемся искоренить это в детях: в природе намешаны в теснейшем соприкосновении хищники и кроткие жертвы их, безобразие и красота, насилие, лукавство, обман рядом со стыдливой скромностью, голубиной привязанностью и верностью: весь человек тут изображен.

Все не доберусь до Эйнштейна с его принципом относительности, но, ничего не понимая в этом, все-таки начинаю пользоваться, например, обыкновенный петух мне казался раньше чем-то почти вечным и всюду одинаковым явлением, теперь я считаю, что петух в отношениях представляет разные явления…

Не постояв на вечерней заре, трудно понять зарю утреннюю, а лучше всего поспать в лесу между зорями: тогда будешь все легко понимать. Но бывает все-таки утренняя заря такая, что и на вечерней заре постоял и даже ночь переспал в лесу — никак не понять. Это как у нас, у людей, революция: после понимается.

Не сладкая ты, жизнь, была в юности, вся сладость собирается к старости, но…

Погода стоит… но почему же она стоит? как это говорят так неясно: погода никогда не стоит совершенно так же, как наша жизнь. Лучше того, как сейчас идет погода, — не может быть. Я стою перед березой, а за ней выдвигается пожар огромного месяца. Так быстро он поднимается, светлеет, уменьшается и остановился за березой: она, напряженная в своих девственных соках, он, мертвый, за ней.

Большой ястреб-тетеревятник, — я видел его, он весь день точкой висел в небе, [замерев], высматривая и теперь, собирая дань, [летит] по месяцу, над березой и прямо на меня. Его надо убить — я убил его. И змея зашипела — я подставил ей ствол, она вылезла, я поднял вверх руки с болтающимся кончиком змеи и выстрелил — змею тоже надо убить.

И все это было, все было: и месяц, и береза, и ястреб, и змея, и я сам, не раз умерший и не раз возрожденный. Почему же кажется так хорошо это сожительство всех нас: и ястреба, и березы, и месяца, и змеи, и елей — чего, чего нет! и все хорошо — почему хорошо?

Я хожу в одно место удобрять землю, и ежедневно тянет меня ходить именно в то же самое место — почему? Потому что это моя суточная исходная точка и, совершив суточный круг, я должен возвратиться к исходной точке. Мне приятно возвращаться на то же самое место.

Так, верно, все в природе — мои исходы, процветающие во времени, верно, потому мне так и хорошо в природе: тут мой навоз, тут мой дом: тут я умирал, проваливаясь вниз, и тут я опять поднимался. Моя голова — купол огромного здания со многими этажами вверх, и с самого верха, с купола, вечерним пейзажем раскинулась вся моя прошлая жизнь.

Без этой вечерней зари, не постояв тут, трудно понять зарю утреннюю: я поднялся и вижу утро…

Не всякий рябчик идет на манок.

Не всякий тетерев глохнет, когда бормочет, другой и бормочет, и сам не забывается.

Когда человек слушает дальние звуки, у него бывают собачьи глаза, и, когда собака смотрит в глаза человека, у нее бывают глаза человека.

22 Апреля. Нет Эллады, но греки живут и в наше время: значит, жить можно и без Эллады.

А в юности, нашей прежней, идеалистической юности, казалось, нельзя жить на земле без такого отечества.

И вот все провалилось — Эллада, Россия, великое отечество, осталось только «есть хочется», и в этом одном — как бы добыть себе днесь кусочек черного хлеба — был смысл жизни. И хотя бы «Отче наш»! — и «Отче наш» не было: голый кусочек хлеба, выменянный на рюмочку соли, — вот всё!

Я теперь понимаю: они были правы, те, кто хотел у нас переменить все, не считаясь с жертвами. Они знали положение и не хватались за призрак Эллады. И они победили, как ветер, устремленный в опустевшее место.

Последний интеллигент показался на верху патриотической волны, взмытой войной с Германией, и тут ему была смерть: революция была ему, как агония.

И потом пошло сплошное: «есть хочется».

Одни, как маленькие дети, жалуются: «Есть хочется, а не дают», другие требуют сказать «Отче наш», третьи хладнокровно делят поминальный пирог.

Я принадлежу к тем рабам, кто хочет сказать «Отче наш» и так спасти свою последнюю самость от порабощения. Но факт остается: множество людей жили без всякого «Отче наш», так же, как торгаши-греки живут без Эллады.

Целая неделя стояла холодная, снег выпадал по ночам и к полдню растаивал. Холодною зорькой вышли мы на соломе посидеть и далеко слышали голоса: идет компания мужчин, и голос женский истерично-металлический: «Россия… вспомните 18-й год и теперь — каким гигантом шагает Россия…» Бархатные голоса ей отвечают: «Ну, что ж, ведь это сделала буржуазия». — «А кто управляет буржуазией?» Женщины: «образование, достигать».

На одном конце живет евангелистка, и у ней собрания, на другом — коммунистка. Перед собранием всегда заходит ко мне один старичок-святитель, набраться от меня новенького, вдохновиться. Его мысль как бы против войны… Я ему даю материал. «Так что ваши [сомнения] и колебания всюду, а как земной шар?» — «Не замечал…» — «А я слышал, поползни начались…»

Вывод: едва ли нынче может быть простак из рыбаков: он соблазнен на великие цели, и простак ищет образования.

Великий почитатель творений В. В. Розанова, библиотекарь Павлов (друг его N. торгует в палатке хромом, поклонник индусской философии, что-то ихнее прочитал и занимается искусственным дыханием: очень здоров, мы зовем его «индус»). Павлов участвует в антирелигиозной пропаганде, у нас три антирелигиозника: учитель обществоведения Станишевский, учитель математики Садиков и Павлов, все трое «содействующие». В Пасхальную ночь Павлов забрался в чайную в Квашенках, где перед обедней собираются мужики, и вдруг начал читать лекцию о происхождении человека от обезьяны. Эффект, говорят, был необыкновенный, будто бы старики даже увлеклись и опоздали к обедне. Между прочим, один, выслушав лекцию, прислал записку с вопросом: «Если человек происходит от обезьяны, то почему же в настоящее время от обезьяны рождаются только обезьяны, а не люди, почему теперь это прекратилось?» Другая записка: «Почему тов. Павлов борется с религией, которая проповедует любовь и милосердие?»

1 Мая. Ночью был теплый дождь, на рассвете поднялся туман, потом вышло солнце, и тут уже каждая почка треснула и дала из себя зеленый хвостик. Такой день, характерный для перелома весны воды на весну зелени и цветов… Перед каждым таким днем недели мук рождения. Весенние дни, как дети земли, непременно рождаются в муках.

Прилетела кукушка. Ток ежей на полянах. А где же ласточки, вы видели ласточек?

Егорий.

Внизу везде зелено, вверху все, как шоколадное. В дождях и туманах рождается май.

Явились товарищи, хорошие люди и сказали: «Как хорошо!» А мне стало так, будто задуманное и страстно желаемое достигнуто: удовлетворение и конец личному творчеству, теперь все будут творить. Не пересчитать, сколько их…

Величайшая перемена в человечестве была совершена Христом, т. е. личностью. Всякая личность знаменует и конец, и начало, смерть и воскресение.

Дьякон крикнул на религиозном митинге: «Псы лающие!», мальчишки теперь, как увидят его, так и говорят: «Псы лающие». Когда обходят дворы с иконой поп, дьякон, дьячок и поющие люди с тарелочками, всех их называют в деревне «псы лающие», и едва ли над кем-нибудь больше издеваются, чем над попами. Но только приблизился поп к своей хижине, хозяин преображается, и нет пределов его почтительности — отчего это?

Создается этим явлением двойной обман: наблюдателю, заинтересованному в сохранении веры, кажется народ очень благочестивым, антирелигиознику, наблюдающему извне, кажется атеистичным.

На Пасхе наш попик очень спешил обойти все хижины и все-таки везде хоть на полминуты присаживался. Я спросил, почему непременно нужно, чтобы поп присел. «Это нужно, — ответили мне, — а то, если поп не посидит, и курица на яйца не сядет».

И нужно посмотреть, с каким благоговением, каким чином сопровождается передача жертвы священнику: жертва совершается совершенно так же, как и пять тысяч лет до нашей эры.

Поп входит в избу, и с ним падает на этот дом свет от жертвенного костра через многие тысячелетия, уходит, и остается оскал современности: псы лающие.

<На полях>: Баять. Баюн = краснослов (баян).

Я люблю в природе самое первое начало перемены, особенно ранней весной — в первом свете над голубыми снегами зарождение неудовлетворимых желаний, это мое время года, не очень короткое, почти прямо после Нового года и до теплых ночей, когда по еще низенькой, но уже плотно позеленевшей траве начинают гоняться друг за другом ежи, пастух выгоняет коров, словом, до Егорья. С этого времени я становлюсь удо-влетворенным, сытым, и я смолкаю, как смолкают, начиная линять, все птицы первой весны.

Недели уже две без перерыву льет теплый дождь, и сколько воды налило! Наша лесная дорога — две колеи колесные и посередине от лошадиных копыт, между тележными колеями и лошадиной стоят довольно высокие, в четверть аршина, зеленые грядки — так вот сколько воды налило, вся луговина под водой, как озеро, и по озеру этому зелеными змейками вьются следы от затонувшей совершенно дороги.

Вокруг затопленной лужайки березовый лес стоит, и весь теперь зашоколадился от раскрытых почек и набухнувшей коры: корка давно уже треснула, и присмотреться близко — наполовину зеленая, а так в общем весь лес шоколадный и не, как зимой, сквозной, а настоящий, густой, едва небо просвечивает, но не зеленый, а шоколадный.

На травы, теперь уже настоящие травы — скотину в поле погнали — пала светлою ночью роса, Егорьевская роса пуще овса.

В парном тепле этой ночи наконец-то все березовые почки открылись, их пленки остались на тончайших шоколадных веточках, сливаясь [со] скромными цветами, и Солнце встретили зеленые, раскрытые крылышками, будто вновь рожденные, удивленные птички. Весь день был, как долгий, неустанно нарастающий в ликовании праздник встречи всех надолго разлученных друзей, и даже болотные кочки, желтомочальные головки, покрылись прекрасной зеленью. К вечеру в косых лучах солнца поднялись от земли все насекомые в брачном полете, и на тихой вечерней заре, когда ни одна веточка не моргнет, вся вода, затопившая луг, рябила, шевелясь от множества пробужденных в ней творений.

Это был брачный день всей земли нашей, и я, вспомнив, что древние бессмертные боги иногда соблазнялись красотой земных дочерей и давали с ними потомство полубогов, с новым удивлением вернулся к мудрости древнего боготворчества: никакой хороший человеческий бог не должен устоять в такой день и не видеть лучших земных плодов.

И я, прощаясь до нового года с весной света и воды, говорил: «Умом непостижимый, чувствам недоступный, прощай, миг первый весны света», если даже боги соблазнялись земной красотой, то я, смертный, оставляю тебя так же, как зеленые листики оставляют шоколадные стены почек.

Наблюдая токующих тетеревов-токовиков, как они захлебываются своей песней-кружением, совершенно забывая о самке, я предполагаю, что и у других животных есть свои певцы-токовики, половая энергия которых исходит в пении, и ток создается как условие совокупления — эротическая атмосфера, и вот где, вероятно, начало ритма и музыки, а не в работе, как у Бюхера.

Тысячи свидетельств птицеловов есть об исключительных певцах в природе, как и у людей. Вероятно, это же создало и вождей религиозных обрядов, жрецов, да и всяких вождей. И о всех их мы знаем, как правило, что правильная семейная жизнь им не свойственна. Уравнять, как хотят социалисты, этих вождей с «народом» значит все равно, что уравнять пол и эрос, материю и форму. Эта нелепость коммуны, истинное основание которой есть просто внутреннее наше стремление к соответствию материала и формы: социализм по существу есть голос материи, жаждущей формы, заявление самой материи о том, что и она живая.

Закон — значит повторение какого-нибудь явления во времени и пространстве.

Наука открывает законы, т. е. чередование явлений при данных условиях.

Благодаря науке создался штамп, т. е. сознательное повторение одной и той же формы.

И так создалась благодаря науке фабрика. Создался человек, встречающий каждое невиданное явление не как единственное, неповторимое, а как законное, и такой человек называется ученым. Их любознательность вполне удовлетворяется выяснением причины явления. Таково научное миропонимание.

При этом совершенно пренебрегается то, что каждый из нас субъект восприятия, живое существо и как живое непременно встречает каждое явление в первый раз, и эта его субъективная встреча окрашивает мир в единственные, неповторимые краски, и так создается не причинность, а качественность мира, порождающая не штамп, а личность. Христианство есть человечески-личное миропонимание, социализм — научное (однако надо проследить, нет ли того же самого закона и науки в древних жреческих религиях и не противопоставляется ли в этом новейшем лично-качественном безлично-научному последнее взамен религии: христианство, буддизм, ислам — древнежреческому фетишизму.

Конечно, да — всякий фетишизм несет с собой непременно закон).

Задача ближайших времен человечества — использовать штамп как основание для создания почвы, питающей массовых личностей. Для этого открыть законы личного способа образования (обучения).

История Уэллса — замечательная книга, едва ли не первый рассказ простака о всей истории человечества. В сущности, все люди пишущие, вообще более или менее сознательно живущие делают это ежедневно: невозможно высказать ни одного более или менее широкого взгляда на вещи, а быть может, и не сделать поступка, не пользуясь всем своим лично воспринятым багажом истории. Вот Уэллс это обычное наше зафиксированное — хорошо ли, дурно ли, другой вопрос, но он дал пример нам, что образованный человек должен сделать для своего ежедневного пользования конспект истории, потому что иначе мы все равно пользуемся им бессознательно. Это уже не субъективный взгляд на историю, а просто лично-бытовой. Те, кто стоят на материалистическом понимании истории законов и личностей, не должны протестовать, потому что это вовсе не история — наука, а просто история — ежедневная причина, и в таких случаях не должно смотреть слишком принципиально.

На забытых крестьянских полосах всегда лес начинает расти в межинках аллейками, березовые кустики тут выросли, и за ними я все утро на коленках полз к токующему тетереву. Настоящая густая роса (первая или вторая всего) была на траве, и как-то особенно, по-росьему пахла, и только что за эту ночь распустившиеся кустики берез пахли, и пахли тополя ароматной смолой и березовыми вениками. Самок возле петухов больше уж не было, очевидно, тетерки сели на яйца. Скоро теперь и самцы спрячутся в непроходимые болота и там, укрываясь, будут линять, значит, тоже, как и тетерки, страдать. Древний обычай первобытных народов симулировать мужчинам роды, когда женщина рожает, — не из природы ли взят?

Не знаю, кто мне сообщил, Ефросинья Павловна, или же я вычитал в Смоленском сборнике Добролюбова, что в деревнях Смоленской губернии во время родов привязывают к penis'y мужа веревочку и теща за конец подергивает.

Вот хорошая работа: искать происхождение древнего жреческого культа в животном мире (например, хождение священника вокруг церкви — служению нож: древнехристианская хорея; еще нож — хлыстовское кружение и, наконец, круговое хождение тетерева на току).

Чувство свободы и необходимости и связанные с ними удовольствия и скорбь распределены во всех положениях одинаково, на галерах, в тюрьмах, в демократическом государстве и абсолютистском, но зависимость человека от человека разная.

В эти внезапно жаркие и парные дни, когда вытянулись травы и распустились деревья, люди ходили так слабо, будто на одного самца приходилось сто самок. Ожидали грозу.

И вдруг за ночь переменился ветер, и утром в окно с постели я увидел неподвижную, как стену, серую холодную тучу. И стала мне стена, будто я в городе, и хожу я за этой стеной ежедневно на службу, все та же мертвая неизменная стена. Верно, потому и угнетает в городе жизнь, что вокруг очень много условных, т. е. мертвых предметов, а скопление человечества в мертвом кругу отравляет интерес к человеку, как обилие книг в книжном магазине — интерес барышни к чтению.

16 Мая. Красит человека только любовь, начиная от первой любви к женщине, кончая любовью к миру и человеку — все остальное уродует человека, приводит его к гибели, т. е. к власти над другим человеком, понимаемой как насилие.

В «Правде» была описана могила [Ленина] и высказана была мысль, что вопреки воле [Ленина] не ставить ему памятника — революционный народ России поставит, потому что эта воля выше воли завещателя, — что уже и сделано сооружение склепа Ленину. Это взято, вероятно, из практики выборов, когда выбираемый должен бывает подчиниться воле собрания. Но там все-таки получается согласие, а как же с покойником? Товарищи пересолили.

Высказав самую лучшую мысль, написав лучшее произведение — я с ним расстаюсь: оно мое, пока творится во мне, и тут я его собственник; по окончании творческого процесса я перестаю быть его собственником, и оно поступает в пользование. (Творчество и пользование: примите, ядите…{75})

Взять мать рождающую — она самая большая собственница, а когда вырос ребенок, где ее собственность: тот уже сам. Истоки собственности в процессе рождения. Вот почему и люблю я всякую бессловесную тварь, что в ней начинается творчество; но какая же эта тварь страшная собственница.

В головах недалеких людей чужие идеи проходят так, будто в сердце их самих уже совершился соответствующий творческий процесс. Вот почему с готовыми идеями так легко расставаться и почему так много людей болтающих и с плеча решающих труднейший вопрос о собственности.

17 Мая. Похороны Ширяевца. Поминки (в субботу).

Орешин. Чекист Абрамович. Соболь. Соболев. Есенин. П. Карпов. Клычков. Гробовщик: «Отпеть красный гроб? Можно…» — «А как же венчик?» — «Обыкновенно: венчик под затылок, путевку под зад». Фальшь красного цвета: венки красные, красный сарафан и т. д., а про себя…

18 Мая. Вода перекипает, но вода очень вонючая, и пузыри лопаются, выделяя неприятный запах. Иные думают о вонючих пузырях и не могут мысль свою и чувство от них оторвать, осуждая до конца все это вонючее дело. Другие знают, что вода перекипеть должна и так освободиться от вонючих газов.

Под табак!

Отставка Пуанкаре. Мне отказали в издании книжки, мотивируя тем, что в переживаемый момент приходится отказаться от беллетристики. Дня через два я встречаю Тальникова, и он мне говорит, что, по всей вероятности, книжку мою издадут: передумали. А на мой вопрос, почему такая перемена, Тальников ответил, что за эти дни неожиданно слетел Пуанкаре, от этого наши повеселели и решили пока что… издавать беллетристику.

— А вот если, — сказал Тальников, — там выберут Эрио, то и совсем будет хорошо, я вам советую подготовить книгу рассказов в духе вашего последнего. На случай, если выберут Эрио.

Когда я приехал в провинцию, торговец Елизаров стал меня расспрашивать о новостях, выпытывая узнать, кто теперь руководит политикой и какие надо ему иметь виды на будущее в своем торговом деле, я ему ответил, что его будущее зависит от Эрио… Он вытаращил глаза.

После того как я рассказал ему о своем случае в издательстве в связи с отставкой Пуанкаре, он вдруг понял все по-своему:

— Под табак!

И объяснил мне свое выражение, как я ему про Эрио, что когда на Волге много воды, то едут покойно, когда меньше воды, судовая администрация начинает беспокоиться, матрос измеряет воду и выкрикивает: «Четыре, три, два с половиной!..» А когда крикнет: «Под табак!», то и публика шевелится и высыпает на палубу. Так вот и теперь, если до нас, рядовых людей, публики, долетает слово «Пуанкаре» или «Эрио», то это все равно, что кричат: «Под табак!».

Левый товар, т. е. товар без пломбы, контрабандный, посредством которого частный капитал борется с государственным.

«Болото», — говорят партийцы о том мире, где очень трудно партийному человеку вывести свою линию, где торгуют, наживаются и вообще живут несознательно.

«Бутар, чума!» — о самых невозможных сортах товара, в переносном значении — и о людях.

Кооперация — сельскохозяйственная, потребительская, кредитная, промысловая (разные дела).

Выполнение лозунга Ленина: «Через кооперацию к социализму».

Идеалисты-эсеры с кооперативной идеей подходили к хозяйственно сильному «кулаку» — идеалисты поступали материалистически.

Материалисты хотят подойти с кооперативной идеей к бедному, к бесхозяйственному и поступают идеалистически.

Circulus vitiosus[10]: кооперативный союз берет деньги в кредит, покупает товар и передает его в переработку: капитал обертывается во много раз меньше, чем в потребительской кооперации.

Производственный капитал погружается в болото, из которого ему уже не выбиться, возникает «процесс».

Кооператоры-коммунисты выходили из худших людей, потому что на них смотрели косо: идут в кооперацию, в «болото». Они идут в среду бедных кустарей, которых должны организовать в артель, но не могут их обеспечить в несезонное время товаром (чтобы занять работой), не могут продавать изготовленный товар дешевле частного (должны дороже). Кустарь ничего не знает о «Пуанкаре» и все сваливает на коммуниста.

Последствия применения идеи о том, что кухарка может управлять государством, были ужасны.

Первопричина

Антирелигиозник. Соколов очень ругался: ему вменили в обязанность прочитать лекцию мужикам. Собираясь ехать в деревню, он разворчался и между прочим высказал: «О первой причине я все-таки ничего не знаю и об этом никто не знает». Слышавшие это подхватили и теперь покоя не дают Соколову, постоянно останавливая его вопросом: «А что вы, Иван Михайлович, думаете о первой причине?» Лекцию слушали мужики и бабы и после нее все остались недовольны, кричали: «Если нет Бога, то сделай дождик!» Соколов, раздраженный, проделывая опыты с водородом, воскликнул: «Что дождик, вот я возьму поднесу к этому газу — и всех сразу взорвет». Наслышанные во время войны об удушливых газах, бабы с криком бросились бежать из аудитории. В городе Соколову дали кличку «первопричина».

По возвращении к себе домой в деревню из Москвы теперь не сразу в себя приходишь от полученных болячек и растраты себя. Очень неприятна история с Воронским и тяжело думать о поминках Ширяевца.

Есенин, Клычков и Орешин, правда, только богема, но жизнь богемы показательна: если там свободно и весело — для чего она и существует, — жизнь общества — одна, если там скрывают подобные тризны — другая. Национализм Орешина, поддерживаемый его собственными кулаками, и интернационализм Соболя — соглядатаем из ГПУ Абрамовичем (совершенно обратно прежнему строю). И вот заметно, как за несколько месяцев менялась, например, психология таких лояльных людей, как Соболь: раньше он с презрением, по-кадетски относился к Орешину, теперь много мягче. Сочувствие «частного лица» склоняется в сторону более страдающего, а теперь, конечно, страдает Орешин более Соболя (хотя Соболь и говорит, что он и за еврея, и за русского страдает).

19 Мая. 20 Мая — 20 Августа = 3 месяца; надо изготовить для Оргбюро том «Трудов Лен. Обув.»: Карта Семенова с примечанием и работа Станишевского — 2 листа, Песни Романова — 1 лист, два-три листа мои.

Естественная история — основания, исторические памятники.

Две книги:

1) Исследование: по статьям (Киселев) — Кимры Ленинск. с фотограф. 5 лист.

2) Труды.

Денег хватит до 1-го Июля. И тогда: 150 р.

20 Мая. Характерное: мои сотрудники по изучению края Семенов и Романов после того, как мы решили основать официальное общество, зарегистрироваться и в связи с этим по необходимости ввести партийных представителей (от Укома, Исполкома и…), — пришли ко мне и заявили, что для моего дела изучения края они готовы работать бесплатно, а для общества — нет! Они потребуют вознаграждения, потому что если общество, то, значит, на их труде кто-то поедет, и они за это (что на них поедут) хотят денег.

Стали поступать доносы сотрудников друг на друга о том, что они состоят агентами ГПУ: Р. — сказал на Семенова, а Семенов — на Елизарова.

21 Мая. Состоялось организационное собрание Ленинского общества изучения местных промыслов и быта, и все прошло как-то с аппетитом.

23 Мая. Горничная.

Если крестьянская девушка поступит в горничные — она что-то теряет.

Но если горничная, и притом самая некрасивая, поездит год в автомобиле, представляя власть, — в ее лице появится непременно что-то интересное, и у нее даже явятся поклонники.

(Кустарь: сам-друг со своими коленками.)

Сам-друг со своими коленками — кустари-одиночки, на которых распались мастерские. Его старинная мечта подневольного человека стать хозяйчиком осуществилась, и уже никогда ему не вернуться к коллективу.

Фотограф Ершов. Я зашел к нему и попросил для своей книги «Жизнь кустаря» дать мне несколько отпечатков, объяснил, что это я прошу для нашего общества, которое не имеет средств заказать фотографии.

— Мы тоже не имеем средств работать для общества, — вмешалась жена фотографа, бледная, худая женщина, — общество нас обчистило.

— Сударыня, — сказал я, — посмотрите вокруг себя, какие темные люди эти кустари, как важно дать им книжку о самих себе, они это будут читать.

— Мне-то какое дело до кустаря, — сказала она.

Муж попробовал смягчить разговор, она его перебила:

— У тебя нет времени об этом разговаривать, тебе надо идти в Финотдел.

— Вы дайте мне только бумаги, я вам отпечатаю, — сказал муж.

— Иди в Финотдел! — крикнула жена. И вдруг упала в обморок.

Выйдя ни с чем от фотографа, я думал: чувство собственности рождается в жестокой бедности, это материализация чувства личной свободы, и это чувство свободы — болезнь раба; настоящий свободный человек не знает этого чувства, как здоровый не думает о болезни.

Физическое рабство — внешнее условие появления мечты о свободе, это как первая любовь и потом брак — собственность: я сам. Из этого брака должно явиться дитя, и творческий процесс оканчивается. Чувство собственности и самости переживается, если все идет благополучно, но может и на этом остановиться: мещанство.

Материальная жисть

С верхней полки некто крикнул:

— Всех, кто верит в религию, считаю за шарлатанов.

Снизу кто-то спросил:

— Во что же ты сам веришь?

Тогда верхний, отчеканивая каждое слово и как бы побивая нижнего камнями, ответил:

— Я верю в материальную жисть.

Эволюция

Снилось, будто я приехал в Москву и там потерял собаку.

Мне посоветовали спросить о собаке в одном большом ресторане. Там я и правда увидел рыжую собаку, взял ее и стал подниматься наверх; пока я поднимался на верхнюю площадку, собака все уменьшалась, уменьшалась и превратилась в кошку. На площадке, где стояли какие-то джентльмены, я пустил кошку, и она прыгнула вниз с пятого этажа и, закружась в воздухе, как [движутся] аэропланы, стала медленно спускаться вниз; достигнув земли, кошка превратилась в какое-то зонтичное растение, и оно стало подниматься опять вверх, и я поймал его в воздухе. «Вот, — сказали джентльмены, — вот ясное доказательство существования души: это растение было душой кошки». — «Глупости, — ответил я, — вы, господа, незнакомы с законом эволюции: некогда было растение, и оно, постепенно эволюционируя в борьбе за существование, достигло существа кошки, и после распада кошки на составные части явилось обратно вот это растение как материальная составная часть кошки».

С годами очень устаешь от веры в человеческие достижения, и так мало-помалу все мы делаемся до известной степени пессимистами, но это разочарование нисколько не мешает жить, любить именованных людей и делать умное, доброе, красивое и полезное дело, напротив, я думаю, вот тут только и начинает человек мало-мальски походить на человека, когда он разочаруется в человечестве.

Какой это город! — одна церковь. Было раньше просто большое село, в наше время сделали городом. Но по силе напряжения власти, если сравнить с прошлым, кажется, находишься в очень большом, губернском городе. Правда, разве можно равнять, например, всемогущего секретаря Укома с прежним исправником! Тот, бывало, просто величавая внешняя власть, а этот и над душой стоит; мог ли исправник поддерживать разговор о существе царского помазанничества, теперь председатель исполкома о Марксе, диалектике, пролетариате знает очень много.

В русской революции материалистически-прогрессивное движение, начатое французской революцией, было доведено до абсурда, до конца: у нас все испробовали и не оставили никаких иллюзий. Этим, вероятно, и будет, главным образом, замечательна наша революция. Историку нашей революции надо всегда держать в уме, что во время выполнения начал социализма с ужасающими последствиями тут же кто-то в среде самих творцов смеялся над всем этим. Все делалось как будто по Марксу, но втайне нигде так не издевались над ним, этим бородатым человеком. Этот смех, как явление быта, отмечен Горьким, но недостаточно углублен. Жертва, материя, конечно, страдала по всей правде, но соответствия ей в духе не было, потому что там рядом с жрецом-простаком был и смехун, из этого смеха потом вышел «нэпман» и «аппаратчик».

Серьезно, с верой в лучшее человечество, через социализм и Маркса, как с верой в Христа и в старца, нельзя было подойти: не было такого старца, в каждом старце был смехун (это есть и в глазах Ленина, на портретах). Этим и отличается наша революция от французской: та создавала для истории величавые прямые фанатично-героические личности, нашу невозможно представить (в Москве говорят, что над Лениным уже потихоньку посмеиваются: склеп и проч.).

Теперь создалось такое положение в обществе, что ни на кого, как на человека, положиться невозможно.

<На полях:> Когда в игре плохо идет, то перемени место, но за тем же столом, а как начнешь от стола к столу ходить — хорошего мало. Так и я переменил квартиру, а из города не выехал.

Подняла земля травы, произвела цветы, открылось убежище всякой твари под каждым кустом — как хорошо! Слов нет у меня передать, как хорошо, все слова о красоте мира взяли наши отцы церкви и отдали во славу Божию. Все тончайшие чувства и мысли, рожденные аскетами в общении с природой, вошли в церковное благолепие. Там, в церкви, и сохраняется вся красота мира и то, что я иногда глубоко чувствую и понимаю, — все это и отцы понимали, я — их дитя, и если я буду говорить все до конца… я буду только продолжать их дела и воскрешать забытое.

<На полях:> (Когда на барже Алпатов сказал, что он — социалист, купцы сначала опешили, а потом обрадовались и сказали: «Это наш передовой авангард». (Кровь-то наша.) Они ошибались: трудовой авангард потом истребил купцов.)

27 Мая. Антирелигиозная проповедь, безбожие и прочее такое, и прочее я считаю, как испытание духом (как было испытание огнем): это все вопросы, предъявленные существующей мертвой церкви с тайным требованием: «Будь жив!»

Наметилась работка: «К. Леонтьев о рабоче-аграрном движении».

1 Июня. Цвет на яблонях опадает, сирень цветет, рожь колосится, теплый дождик падает большими каплями — сегодня уж непременно где-то показываются первые грибы — подколосники.

<На полях:> (Строятся домики, все одинаково, а в Новой Слободке что-то особенное… Любовность во всем… Стук, стук! Василий Андреевич! Выходит. Вид его. Просьба не писать о нем. Таинственный строитель.)

В Новой Слободке механик Василий Андреевич Щукин строит ветряной двигатель, каких не бывало на свете: два года служил, получал 6 червонцев, два тратил на себя, а четыре в дело. Теперь через два месяца все будет готово, но не хватало только станка. По этому случаю к нему присоединился какой-то еврей, купил ему станок, и Щукин больше не служит, вступив в какую-то сделку с евреем. Щукин — производитель, еврей — множитель. Щукин очень боится, что финотдел хлопнет патентом за станок. (Талантов у нас не меньше, чем в Америке, а нет множителя.)

Сон: будто бы включены крылья, а выключателя нет, и сильный ветер подхватил и стучит лопастями… «Ничего, — говорит еврей, — ветер около Высочков кончается». И правда, кончился. А стук в ушах остался. Проснулся и стал думать, как устранить стук.

Трагедия человечества состоит в том, что более утонченные духовно и этим слабые физически обретают власть над физическим человеком и порабощают его. Путем революции или войны физически более сильные, грубые (варвары) свергают своих властелинов, и наступает ужасный час истории, когда святейшее в человеке, его личность, попадает под власть варвара (обезьяны).

Ясно различимы во всяком обществе личности творческие (производители) и подражательные (множители). По каким-то причинам (?) средства существования попадают в руки людей-множителей, и производители делаются от них зависимыми. Творческую личность в наше время отрывают от земли и окружают каменными стенами. Тысячи глаз следят за ее деятельностью, пользуясь тут же на месте плодом ее открытий, изобретений. Так создается город-тюрьма.

3 Июня. Вечером я вышел на болото промять собак. Очень парило после дождя перед новым дождем. Собаки бегали, высунув языки, и время от времени ложились брюхом в болотные лужи, как свиньи. Вдруг показалась большая птица, кроншнеп, стала тревожно кричать и описывать вокруг меня и собак большие круги, радиусом шагов на двести. Прилетел и другой кроншнеп и тоже стал с криком кружиться, третий, очевидно, из другой семьи, далекой, пересек круг этих двух, успокоился и скрылся.

Мне нужно было в свою коллекцию достать яйцо кроншнепа, и, рассчитывая, что круги птиц непременно будут уменьшаться, если я буду приближаться к гнезду, и увеличиваться, если удаляться, я стал ощупью, как в игре с завязанными глазами, по звукам бродить по болоту. Так мало-помалу, когда красное в весенних испарениях солнце коснулось земли, я почувствовал близость гнезда: птицы нестерпимо кричали и носились так близко от меня, что на красном солнце я видел ясно их длинные кривые, раскрытые для постоянного крика носы.

Наконец собаки сделали стойку, я зашел в направлении их носов и увидел прямо на желтой сухой моховой полоске возле крошечного кустика без всяких приспособлений, прикрытий лежащие два больших, немного меньше куриных, яйца, покрытых желто-зелеными веснушками.

Велев собакам лежать, я с радостью оглянулся вокруг себя: комарики очень покусывали, но я к ним привык и даже благодарю этих демонов за то, что они не пускают в болота дачников и разных гуляющих людей: болота остаются единственно девственной землей, принимающей к себе только тех, кто может много терпеть, не теряя духа, вполне отдаваться величию природы.

Как хорошо в неприступных болотах и какими далекими сроками земли веет от этих болотных. птиц с огромными кривыми носами, на длинных гнутых крыльях пересекающих диск красного солнца. Я уже хотел было наклониться к земле, чтобы взять себе одно из этих прекрасных больших яиц, как вдруг заметил, что вдали по болоту и прямо на меня шел человек. У него не было ни ружья, ни собак и даже палки в руке, пути через болото не было, людей таких я не знал, чтобы тоже, как и я, могли зачем-то под роем комаров бродить по болоту. Несомненно, он шел на меня, и это было мне очень неприятно, я даже нарочно отошел от гнезда в сторону и не взял яйца, чтобы человек этот своими расспросами не затушил бы во мне какую-то, я это чувствовал, мою священную молитвенно-вечернюю минуту. Я велел собакам встать и повел их на горовинку, там я сел на серый, до того покрытый желтыми лилиями камень, что и селось не холодно.

Птицы увеличили круги, но ловить их на пересечении с диском солнца больше мне не доставляло удовольствия: в душе моей родилась тревога от приближения человека. Я его уже разглядел: это был человек пожилой, очень худощавый и шел очень медленно, тоже, как и я, наблюдая птиц. Мне стало легче, когда я заметил, что он изменил направление и пошел к другой горушке, где и сел на камень точно так же, как и я, и тоже окаменел. Мне стало даже приятно, что там сидит такой же, как и я, человек, благоговейно внимающий вечеру. И конечно, мы с ним глубоко понимали друг друга, и это наше понимание было больше, чем все слова. С удивленным чувством смотрел я, как птицы пересекали солнечный диск, и странно располагались мои мысли о сроках земли и такой коротенькой истории человечества: как скоро все прошло!

Солнце село. Я оглянулся на своего товарища: его уже не было. Птицы успокоились, очевидно, сели на гнездо. Тогда, велев собакам идти назад, я стал приближаться очень медленно к гнезду: не удастся ли, думал я, увидеть вплотную этих интересных птиц. По кустику я точно знал, где гнездо, и очень удивился, что они не взлетают. Наконец я подобрался к самому кустику и с удивлением заметил, что там пусто, Я тронул мох ладонью, он был еще теплый от лежавших на нем яиц. Значит, пока мы с неведомым товарищем смотрели на заходящее солнце, птицы перетаскали яйца в другое место, и, уходя, я дивился их инстинкту: довольно было им заметить, что я оглядел гнездо, чтобы принять свои птичьи меры.

Я только посмотрел на яйца, и птицы, боясь человеческого глаза, поспешили унести их и спрятать подальше. А на краю болот жили люди, и они тоже боялись «глазу».

Во мраке наступившей ночи в глазах моих не потухал диск красного солнца, и я понимал, что люди страх свой перед глазом сохранили в себе еще с тех далеких времен, когда сами жили, как птицы.

Я позволил собакам поваляться возле теплого места, сделать несколько кругов, но спустившаяся тьма заставила меня отложить план: птицы испугались моего глаза и перенесли далеко свои яйца. Тогда я вспомнил о людях, живущих на краю болота, и понял, почему до сих пор они так боятся «глазу»: они сохранили это в себе еще с того времени, когда сами жили, как дикие птицы.

Кроншнеп (из дневника)

Вы знаете кроншнепа? Он вдвое больше вальдшнепа, и весной при валовом перелете — это он, часто невидимый глазу — до того высоко! — свистит, и так, кажется, близко, что вот хоть ружье готовь.

Мне приходилось встречаться с ним больше в глухих болотах, очень уединенных, и там-то я наслушался его песен. Нет, он не только свистит, у него много песен, и хотя едва ли где можно слышать такое разнообразие звуков, как в веселых болотах, но без кроншнепа не понять общего смысла этого концерта, точно так же, как и без журавлиного крика.

На больших моховых болотах мне не раз приходилось в шалаше на тетеревиных токах ожидать в темноте первого звука, и не всегда, но очень часто это кроншнеп начинал великий концерт особой своей трелью, совсем не похожей на свист. Особенно хороша бывает его какая-то очень веселая плясовая, когда восходит солнце, — славная песенка! Раз я видел из шалаша, как среди черной массы токующих тетеревей уселся серый кроншнеп, как потом оказалось, самка, к ней прилетел самец и, поддерживая себя в воздухе взмахом своих огромных крыльев, начал касаться спины самки и в таком положении пел свою плясовую, слышащуюся среди бормотанья десятков тетеревей, уносящуюся на <1 нрзб.> вслух на несколько верст. И тут, конечно, вокруг весь воздух дрожал от песен разных болотных птиц, а болотная лужица при полном безветрии вся волновалась от пробудившихся в ней насекомых.

Да, я за то и полюбил эту строгую птицу, что не могу себе без нее представить болотного концерта, прелесть которого до сих пор мне не удалось выразить никакими словами.

Странность длинного кривого клюва кроншнепа, которого я вижу иногда, очень редко, близко от меня пролетающим, всегда меня переносит в какие-то давно прошедшие сроки земли, когда не было еще человека и в воздухе носились теперь совсем забытые существа. И вообще болота, мало изученные учеными, совсем не тронутые художниками слова, всегда переносят в какое-то довременное бытие.

Сыр{76}

Моя жена любит сыр, — вот бы ей в подарок головку! — но не до сыру было, когда ели мякину. И вдруг, вижу, на пороге у меня стоит китаец, и в руке у него красный шар голландского сыра. Китаец был знакомый, продавал мне хлеб — теперь у него сыр! Поторговались, и сыр достался мне задешево.

Я месяц целый обдумывал, как все вещи так запаковать, чтобы, в крайнем случае, все было можно перетащить на себе самом. Извозчиков в то время не было. Необдуманно я купил еще сыр, и он, круглый, занимал обе руки.

— Нет, — сказал я китайцу, — так мне вещи на вокзал не донесть.

Он ответил:

— Я помогу.

И мы пошли.

Вагоны брали с бою: в две партии, в нашей были винтовки, — китаец, размахивая сыром, проложил дорогу к телячьему вагону, я подавал ему вещи наверх, вскарабкался сам, усталый, весь мокрый от пота после боя, уселся на полку, народ валил, примыкая ко мне, и, наконец, мы были набиты битком в телячьем вагоне, и все радовались: на платформе стояла ревущая толпа неудачников. Тяжелая дверь задвинулась — кончено! Больше к нам никто не попадет, и теперь только сиди и доедешь.

— Сподобил Господь! — к чему-то сказал старичок, сидящий у меня на ногах.

И вдруг — т-р-р-р! Откатилась дверь, показались лица с ружьями, мы подумали: вторая партия вооружилась, беда!

— Вылезай, — крикнули нам, — женский вагон!

— Граждане! — крикнул какой-то герой. — Не подчинимся, стой крепко на своем, не пойдем.

— Не пойдем! — согласно прогремело из сотни уст.

Но кто-то ближний к дверям, верно, узнав у военных, что есть какой-то вагон, быстро соскочил и пустился бежать, за ним другой, третий, все, и я со всеми, навалив на себя все, бежал, падал, поднимался, опять бежал, толпа несла меня, как волна, — все было так же, как в войне, кто-то подсобил, кто-то поддержал, и я вскарабкался в другой телячий вагон. И опять так случилось, старичок, сказавший «Сподобил Господь», сидел возле меня. Кто-то выдумал написать мелом крупно: «Реввоенсовет» и мелко: «бывшие люди». Мы вздохнули немного, и вдруг опять, слышим, валит народ: вся та партия, первая, неслась к нам. Смеялись мгновенье перед вывеской «Реввоенсовет», но потом, разобрав «бывшие люди», с грохотом отодвинули дверь и, узнав всех нас, заорали: «Мости!»

— Мости! — крикнули снаружи.

Показались доски. Над самыми нашими головами стали мостить, и новая толпа кинулась на помост.

— Мости! — крикнули второй раз.

И над второй полкой вырос потолок. У нас внизу все погрузилось во мрак. Сверху через щелку текла вода и мне прямо за ворот. Но я был счастлив, теперь уже с трех помостов, я знал, больше нас не погонят, как бы ни было тяжело, в одни сутки с человеком ничего не сделается, я приеду к семье…

…Мне мелькнуло это с двух сторон, сначала пришло в голову, как хорошо будет дома удивить всех нашим сыром, а с другой — сыр круглый занимает обе руки, как же я тогда с китайцем едва попал в вагон, а теперь один все донес; в первый момент я осознал: сыр был забыт в том, женском вагоне.

— А, пустяки! — придя в себя, успокоил я сейчас же себя, и через мгновенье, наверно бы, и совершенно выкинул навек этот сыр из головы.

Но старик был такой славный, я пробормотал:

— Эх, сыр забыл! — и это меня погубило.

Сыр мой был всем известен, и, не успел я выговорить «сыр забыл», разные голоса крикнули:

— Бежи!

Будь у меня еще голова сыра, я охотно отдал бы ее, только бы не бежать, но моя душа была никому не понятна, все подумали, что я стесняюсь давить женщин, детей, все они, как могли, подвигались, меня сзади толкали, с боков и, толкая, все кричали:

— Бежи скорей, успеешь, бежи!

Они кричали так, будто сыр это не был сыр, баловство, и не мой, а величайшей важности невиданная собственность, что я лично — ничто в сравнении с этим сыром и долг мой умереть за сыр: по крайней мере, если бы я отказался, каждый бы, назвав меня дураком, рванулся бы за сыром.

Мне стало просто неловко [даже] как-то немужественно уступить.

Стадное чувство охватило меня, и я бросился, как в атаку, за сыром.

Дверь сама раскрылась, я выскочил, сзади опять захлопнулась. На платформе было, как бывает перед самым отходом поезда. Но я сразу узнал тот «женский» вагон, схватился за ручку дверцы.

— Нельзя! — крикнули оттуда мужские голоса.

— Сыр, — крикнул я, — сыр забыл!

Дверца открылась. Военный человек из «женского» вагона строго сказал мне:

— Сыр здесь, товарищ, а почем же я знаю, что он ваш?

— Его, его сыр! — крикнул кто-то в помощь мне.

И я увидел: там, в глубине вагона, над черной толпой по рукам и головам несется прямо на меня мой красный сыр. Военный подхватил его, как мяч, подкинул мне, — я — хвать! — и сыр под вагон, и между рельсами бежит себе, как колобок.

Паровоз свистнул. Я вздрогнул и сделал шаг бежать к своему вагону.

— Куда, куда! — крикнули из вагона. — Лезь скорей, лови, успеешь, успеешь!

Опять это было непросто — повелительно, если бы я бросился…

Там, в закрытом вагоне было все мое имущество, все мои драгоценные записочки, даже бумаги о личном — все! И тут сыр, идиотская красная круглая голова. И я знал, если бы я бросил сыр, то поступок мой был бы невероятно бестактным, десятки людей бросились бы за ним под рельсы. Я не мог устоять и бросился под вагон между колесами.

— Успеешь, успеешь! — каким-то спокойным, родственным, как бы отеческим голосом говорили мне сверху.

Все это было, конечно, в одно мгновенье, сыр еще двигался, когда я схватил его правой рукой и, когда я вылез и мчался с сыром к своему вагону, позади, я слышал, кто-то радостно воскликнул:

— Успел!

И поезд тронулся.

Но десятки рук тянулись уже из дверцы моего вагона, одни руки схватили сыр, другие мои руки — и потащили, сыр отдельно, сам собой, меня отдельно, и потом под тесными помостами я полз по живой массе — никто не пикнул, все они будто радовались, что я давлю их: ведь не для себя я давлю их, не для себя чуть не погиб под вагоном: я спасал драгоценный сыр!

— Ну, сподобил Господь! — сказал старик, мой сосед, — и взял к себе на руки сыр.

Он держал его на руках, как ребенка. От волнения, от усталости, перед тем ночь не спал, я вдруг уснул на вещах. Просыпаюсь, закуриваю папиросу: старик держит сыр. Кто-то умирает наверху и бормочет в бреду, кто-то сыплет подсолнухи, кто-то лил зловонье. Я вскакиваю, просыпаюсь, ударяюсь головой о помосты, чиркаю спичкой: возле меня дремлет с сыром в руках старик, он держит его, как ребенка, с благоговением.

Это было [долгое] мучительное, кошмарное путешествие, на верхней полке кто-то умирал и бормотал в бреду, кто-то сыпал подсолнухи, и лилось, и воняло. Мы все были ничто, а сыр ехал хорошо на руках у старика, много раз я просил его отдать мне, уговаривал, доказывал, что я тоже могу держать, — старик слышать не хотел меня.

О, как страшно, наяву исполнился мой ужасный сон: будто началось светопреставление… все праведники сели на поезд, и я уже сунул чемодан и спешу — не успею, и поезд отходит… а в чемодане все мое оправдание на Страшном Суде, он уходит, а я остался даже без паспорта…

На именинах мне вспомнилось, как ад, ужасная жизнь 18-го года, и один гость, изображая человека того времени, так и говорил, что «хуже всякого животного».

— Неправда, неправда, все не так! — схватился другой гость и, отрезав себе ломтик сыру, начал рассказывать: — Жена моя сыр любит…

9 Июня. Мая конец. Рожь выколосилась вся и волнуется. Леса почти недоступны, на опушке, где много света, — слепни стреляют и бьют в лицо, в тени комар. Поймали вполне готового кроншнепа, но летать он не умел и только хлопал пугано по болотной траве громадными крыльями. На открытом болоте показались молодые, уже летающие бекасы. Листья на березах вполне развились, но еще блестят и пахнут.

Книга рассказов:

Халамеева ночь — ½ листа.

Сыр — ¼ листа.

Шкраб — 1 лист.

Чан — 1 лист.

Московские рассказы — ¼ листа.

Обоз — ½.

Круг солнечный

Серии:

Охотничьи.

Грач, Щегол, Кроншнеп, Ток.

В маленькой избе башмачного мастера Фили Тютюшкина с трудом удалось мне установить свой аппарат, чтобы и он вышел, и его инструменты, и красный угол. Наконец я нашел правильную точку, только Ленин под иконами был очень мал.

— Ну как? — спросил Филя.

— Ничего, — говорю, — вот только Ленин очень мал.

— Это я сейчас достану, — сказал он.

Принес большой портрет Ленина и повесил как раз на то же самое место под иконами.

— Почему вы под иконами вешаете? — поинтересовался я.

— На царское место, — ответил Филя, — раньше тут царское семейство было, а как теперь Ленин, то полагается.

Свою собаку Ярика зову я разными именами, смотря по расположению духа, и, как бы ни назвал я его, непременно в ответ он под диваном согласно произнесенному звуку ударит хвостом; если я очень тихо сказал — он ударит один только раз, погромче — два, еще громче — три, четыре, и если очень энергично сказать, то, ни разу не ударив, сам вылезет; по пути ко мне от дивана он, однако, непременно потянется, отставив задние лапы, вытянув передние, и часто бывает, что от потяжки тут же и ляжет лавом, не дойдя до дивана, и, вижу, решает, разглядывая, что я ем, — стоит ли ему вставать, идти ко мне и положить на коленку голову. Если заметил, что хлеб я ем с маслом, то подойдет, положит нос на коленку, уши опустит, огладит голову, прищурит глаза, как будто он любит меня беззаветно, и это все только, чтобы любовь показать; но если посмотреть внимательно на [взгляд] его блестящих черных глаз, как они горят, фиксируясь на масле, — плут, плут!

Сегодня 23-го Мая его день рождения, — по-настоящему он родился 14 мая, но празднуем 23-го, в день моих именин, чтобы не печь отдельно для него пирога.

Теперь ему исполнилось три года, и уже два поля он был в ученье, два поля — теперь начинает третье, последнее: третье поле у ирландского сеттера, как у нас последний год университетского курса.

Весной 21-го года в Дорогобужском уезде мне [совсем] жилось плохо, я был деревенским учителем, заведующим Музеем усадебного быта, и получал за свой труд в месяц 6 фунтов овса и две восьмушки махорки. Я добывал себе пропитание больше охотой.

В голодное время в подспорье своему учительскому содержанию — 6 фунтов овса в месяц и две восьмушки махорки — я занялся охотой, как промыслом.

Раздобыл я себе собаку, обыкновенную дворовую, но с примесью гончей и, может быть, легавой. Звали собаку Флейтой — сучка. Осенью стал я с ней ходить по зайцам, и ничего: разыскивает отлично и кружок делает, мало, конечно, — один круг, но все-таки, если зайцев много, можно убивать, и я зайцев домой потаскивал.

Пришло время летних охот по птицам, и стал я ее потаскивать по тетеревам. Веревка у нее была аршин тридцать, и вот когда Флейта засуетится на следу, конец веревки я даю мальчику, своему сыну, и сам иду с поднятой палкой вслед за собакой. Путано бывало в частых березняках на кочках, кружится, кружится, пот градом валит, а следу и конца нет, но все-таки рано или поздно наступает конец: Флейта на одно мгновенье замирает, приготовляясь сделать за птицей гигантский скачок, и вот в самое мгновенье, когда она подымается на воздух, я опускаю на нее палку, а мальчик изо всей мочи тянет за конец веревку и оттаскивает. Проделав так раз сто, я добился хороших результатов: в [тот момент], когда настоящая собака замирает на стойке, фиксируя горящими глазами таинственное место укрывающейся птицы, — Флейта повертывалась ко мне мордой, к птице задом и, раскрыв рот и свесив язык, дожидалась взлета птицы сзади себя и моего выстрела: стойка выходила задом.

Чего только не придумаешь по нужде, бывало, и посмеешься на такой охоте, бывало, совсем неожиданно наткнется где-нибудь в кустах, а сам не видишь, зовешь, зовешь, свистишь, свистишь, — глянешь, а она сидит и, свесив язык, смотрит на тебя, а сзади нее, значит, тетерев.

12 Июня. Вот подходит и Троица. Зацвели в саду дикие розы, шиповники, на сырых лугах показалась ночная красавица, и обильно зацвела рачья шейка. Вывелась вся птичья молодежь, и очень осторожны около них матери-птицы — трудное дело их теперь: не заросить, захолодить, не попасться на глаза ястребу… Кукушка теперь хорошо кукует, она одна теперь холостая, и почти на одной ее песне печальной держится струнка весны, замолкнет кукушка, и все повернется на осень… Только после заката солнца, когда сова вылетает, кричит перепелка, и в сыром лугу ей отвечает дергач.

Ну конечно, мы были и птицами, а то почему же мы придумали теперь устроить себе механическое летание, и рыбами были: плаваем теперь на воде и под водой. Мы всем были, и все теперь повторяем в себе механическим способом. В нас ничего не пропадает пережитое и восстанавливается механически. И растения тоже… что такое дерево, как не государство, каждое дерево со своим могучим стволом, скрепляющим миллионы жителей — листиков, — живет, как великое государство. У пчел, у муравьев представлены образцы для наших опытов, и там, у пчел, высшая человеческая заповедь: «нет выше… как за други своя» — совершенно просто, без всяких исключений. И так мы в своем государственном строительстве пытаемся скрепить себя стволом, как дерево. Но в этом плохо удаются наши попытки механизировать, и никогда не удается нам создать государство неподвижное, как дерево: каждое государство, пожив немного, рассыпается. Верно, самая отдаленная, глубинная форма нашего прошлого труднее поддается учету, и потому наука о государстве и обществе менее совершенна, чем о птице или о рыбе. Но все-таки мы и тут стоим на пути механизации, когда-нибудь и это удастся, и в конце концов мы построим новую вселенную механически, по образу и подобию сотворенной до нас.

Уравнительный налог по всей РСФСРе подшиб торговцев на местах, мелкий торговец растерялся и пережидает время, базар весь переполнен кустарями, дешево предлагающими обувь, и вот тут вдруг Мосторг открывает свое отделение и в такой обстановке заготовляет себе у нас 20 тысяч пар обуви. Весь базар огромной очередью выстроился перед магазином Мосторга, и дело пошло по-казенному: что назначат, за то и продавай.

Ефр. Вас. говорит, что мелкий торговец дольше выдержит, а крупный весь пролетит к Октябрю (срок платежа второй половины налога).

Думается, так будет: уцелеет часть самых мелких торговцев (барахло, чума), поставляющих дешевую, негодную обувь на Сухаревку, дело средних возьмут кооперативная и государственная торговля, а высшая, изящная обувь останется у частных торговцев, которые покупают обувь индивидуально у каждого волчка.

Из новых построек огромное большинство (180) построено кустарями, которые закабаляют себя в 18-часовую работу, лишь бы выстроить дом: дом — вот высшее стремление кустаря (бездомность: жена пастуха выстроила землянку в лесу на болоте, лишь бы не жить бездомно: если бы не ругаться, так и в святые бы попал).

1) Привести все рукописи в порядок,

2) карту сделать,

3) проверить фотографию.

Я это сделаю, как мне положено, и это будет открытие, после меня моим следом другие пойдут: мое заветное желание — открыть путь другим. Я один, я индивидуалист и отталкиваю всех от себя, потому что они мешают мне открывать путь для них же самих, я работаю для других, но для тех других, а не этих. В жизни я индивидуалист, в идеале коллективист.

Ничего на свете нет нового: все было, новое только вновь является из бывшего; и, конечно, мы были когда-то птицами, иначе почему же теперь мы придумали механический способ летания…

Рожь цветет. В руке у меня Ааронов жезл: колос, неизменно вновь зацветающий{77}, я люблю это и каждый год проделываю на пути: сдергиваю цветы, беру колос в руку и, загадав себе что-нибудь, иду и через загаданный срок смотрю — и колос часто в руке моей вновь зацветает, я опять сдергиваю цветы, и опять он цветет, и так с цветущим колосом прихожу в свой дом.

Мне пахнет рожь перепелами, как море йодом и губками, везде кричат перепелки, заяц шел по дороге и свернул в рожь: там нет ни одного комара, ни одного слепня, так и ты, поднявшийся на пашню с болотного луга, весь искусанный слепнями и комарами, смело ложись отдыхать, даже никакая мушка не пролетит между колосьями, нельзя между ними летать, очень часты и часто шевелятся и шумят.

Иду, иду высокими ржами, и вдруг будто просека в лесу — длинная пустая полоса, как могила, поросшая дикой травой: это старик со старухой умерли этой зимой, и в память их смерти осталась полоса незасеянная.

Анна согласилась похоронить мужа «с барабаном», хотя он не был коммунист и сама она была верующая: за это ей дали средства на похороны и пенсию назначили. В слободе все очень одобрили и хвалились: вот как баба провела коммунистов, ему-то (мужу) все равно не жить, а ей жить… и т. д.

Мои снимки (фотографический очерк)

Огромную помощь оказывает фотография при научных исследованиях в деревнях как средство сближения с населением, потому что всем хочется сняться. Но не только для тех практических целей и для чисто научных целей как [факт] необходима при экспедициях фотография, я считаю, и для литературно-художественных целей в смысле самодисциплины при овладении материалом фотография очень полезна. Конечно, если кто-нибудь другой делает фотографию, то можно и по чужой [съемке] располагать свои думы — это может быть, [так как] к золоту личного восприятия притягивается много лигатуры. Но если фотография сделана самим собой и явилась в моем образе ярким восприятием жизни, то часто открывает драгоценные подробности. По поводу каждого сделанного мной снимка я могу всегда сказать что-нибудь интересное. Беру несколько примеров.

1) Новый город. 2) Базар. 3) Мастерская.

19 Июня. Вчера мы вернулись с экскурсии на пойму: вышли в субботу под Троицу, 1-й день провели у Романова и в Бартаках, второй — у Николая Наумыча в Костине, 3-й — на Пойме и в четвертый вернулись.

Троица в Терехове.

Хоровод стариков: «Ах, по морю» (женщины судачили, дети, молодежь ушли в большую деревню. Украшения березками — все брошено).

Сочувствующий в Бартаках — член кооперации: православные иконы и католические, гобелены. Наполеон на часах, Рыков, дети-комсомольцы.

Комсомольцы — если с прежней психологией, обращенной к старому быту, подойти к комсомольцам, то, конечно, партия получается неприятная, но если принять, что старое рушилось, что молодежь осталась ни с чем, то комсомольцы единственная упорядочивающая сила: «Там хорошо, комсомольцев много, а в Горках безобразие».

Наум — болотный человек: знает ли он, что у нас СССР? Едва ли, но вся семья держится его земледелием и охотой, 80 лет, только один зуб выпал; сыновья башмачники: «Не помогают? А башмаки?» — «Башмаки не едят».

Жуки, слепни, потыкушки (маленькие неотгонимые слепни), гусеницы мохнатые, серые (стрекозы — голубые самки и зеленые самцы неслись в брачном полете, были среди них и темно-синие, как итальянское небо), зеленые, черные, комары, бабочки — летают, несутся, падают в лодку, кишит в воде видимое, и каждая заводь рябит, без ветра волнуется видимым и невидимым миром животных.

Пот струился по лицам и соленый, стекая по губам, попадал на язык, и, верно, много всего попадало: после сын мой рассказывал, что видел, как гусеница ползла у меня по щеке, и я даже не замечал ее, и что видел он ее в последний раз у меня на усах у самого рта, хотел сказать, но почему-то нельзя было, и когда вспомнил, ее уже не было. «Я видел», — сказал Наум. «Съел?» — спросил я. «Бывает, — ответил старик, — соленая».

Могучей силой поднимались растения, сверкающие на солнце зеленью, острые шпаги торчали высоко над водой и лезли из-под воды, напирая на лодку так, что она визжала.

Я схватил одну, и показалась нить, я тянул ее долго и наконец измерил: в нити было семь аршин.

Дубрен — ствол шагающей желтой лилии, подопрел на самом низу, всплыл наверх и свернулся удавом на воде толщиною в рукав.

Ни один лист на ольхе не шевелился, хотя вода рябилась возле белой лилии от кишащих в ней насекомых: перегретые испарения создавали изнуряющий зной; слепни жужжали — жужжанье было так сильно, что как будто мы были в громадной мастерской, где бесчисленные рабочие создавали перегной дикой коры.

«Прель» называлась та новая область, в которую мы вступили, проплыв несколько верст одной осокой: тут были кустарники, пустившие корни в достаточно толстый для их жизни слой прели растения. Мало-помалу кустарники ивы и особенно ольхи крепли, и склоненные сплошные кущи древесных растений закрыли над нашими головами небо, местами плыли мы зелеными туннелями, передвигая с трудом лодку, все разом хватаясь за стволы: раз было так трудно, что даже спели «Дубинушку»{78}, и — ух! — продвинули ее с такой силой по плавучим растениям, что взвизгнуло.

И как раз в эту минуту, мне показалось, где-то недалеко крикнул ребенок.

Мы переглянулись. Наум сказал:

— Ухало.

— Птица?

— Ну да.

Верно, выпь.

Мы выехали на плес р. Дубны из тростников, которые вслед за нами закрыли вход. Между плесами прось протоки. Плавины. Въехали, и неверно. Старик ошибся, потому что плавина, небольшой плавучий остров, покрытый кустарниками, прислонился к берегу, и оттого изменилось очертание.

Мы жаждали берега, зажечь костер от насекомых. Сварить чаю, отдохнуть. На берегу, когда мы вышли, было мрачно в очень высоких ольхах, под ними была черная влажная земля. Казалось, это был прочный грунт, через лужицу виднелась листва, и первым смело ступил Лева и вмиг провалился буквально сквозь землю по горло.

Медведь загородил борозду и стал на лапы, вышибло дробью глаза.

На уток с товарищем. Лось. Заревки. Утром убили 18 уток. Пришли товарищи: «Кто это ревел?» — «Лось: вот лежит, убил». Пошли без ружья. Борьба с медведем. Поймали, и сам тянет. Голова в пасти: «Стреляй!» И тут медведь опять провалился, а мужик весь в крови <2 нрзб.> и просит: «Кто не стрелял, пусть уходит».

Борозда.

1) И сады (фотография). 2) Первый разлив. 3) Плес Луковник. 4) Разъезд Острова. 5) Заводь.

Дубна.

Калинова ширина, Черная заводь, Монаровы плесы, Колено, Красный столб, Осотовый плес. Прось.

Дубен. болото, 25 ООО десятин.

Туземцы пробовали разорить мое жилище, председатель Пичугин обвинял, что я оборвал цветы на яблоне, что одна яблоня засохла, что я держу собак и веду буржуазный образ жизни, например, гуляю, потихоньку нашептал, что я печатаю листки на машинке, и еще сослался на большие размеры моей жены (раскормил). Я отмахивался от него, как от слепня, и впервые понял душу слепней и комаров (человек победил животных, и если что осталось среди них вредное, то в этом уже сам человек виноват: эти вши, клопы, тараканы в жилищах, слепни и комары в болотах — все это образы душ человеческих и их дел).

Пичугин — человек 18-го года.

25 Июня. Итак, природа — это прошлое человека; это — чем он был, а прогресс (история) — механическое замещение утраченного в прошлом: например, человек в прошлом имел крылья и летал, как птица, ныне человек не имеет крыльев, но летает на аппарате.

Вопрос о теме и людях.

Смычка: нужно узнать, чем интересуется, исполняя дело, сам человек — это первое, второе, — что в его интересах носит отпечаток чисто местный, третье — определить местное в отношении общенародных интересов и тем дать ему оценку. Например, доктор Борис Васильевич интересуется постройкой крепости, которая должна его, как врача, оградить от вторжения в его область лечения людей средствами народной медицины, основанной на вере в чудесное… (например, килой называется всякая опухоль, не имеющая видимого объяснения в своем образовании, например, царапины, волос…). Тема: Народная медицина в свете науки; накопление таких разных материалов даст нам со временем возможность разобраться, какую роль в духовном складе кустаря играла его [местная] природа, в ней славянство и т. д., но в свою очередь даст план для антропологических и этнологических исследований. Такой путь будет вернее, чем обратно: установить план антропологического [изучения] кустаря.

Если мы будем навязывать план, то никто не будет работать: мы должны найти людей интересующихся, которые могут работать бескорыстно.

В живом учреждении живой человек; библиотека: что читает кустарь — закажем Павлову.

Народный суд — Соколову и Осипову.

Седову — очерк: кустарная среда в отношении к революционному движению…

Чартинскому: труд кустаря в свете гигиены.

27 Июня. Быт, затертое понятие, надо освежить их время, раскрыв его содержание как культуру личных отношений.

30 Июня. Полный расцвет всех трав. Вывелись птенчики и самых поздних птиц.

Было когда-то, да, было! Но теперь я другой, и нет у меня больше души такой, чтобы о прежнем говорить как о самом себе.

Он любил свои неоконченные мысли высказывать на людях и вместе с ними разбирать их, оставляя решать окончательно себе самому.

Страшно потерять себя самого от предстоящих непременно физических болей и думать вперед о позоре предсмертных конвульсий: и каждому самому маленькому человеку предстоит этот позор, сопровождающий Голгофу повседневности — физическую смерть. И, раздумывая, как избежать этого и умереть «непостыдно»{79}, видишь особый мир скорбных людей в клубах людских, в черном, — а одному — невозможно?

К страданиям «известных» людей присоединяется еще сознание неизбежного позора самого духа после смерти над трупом. До чего может тут доходить — пример на глазах: склеп с -2° над телом Ленина, взрыв канализационной трубы и т. д.

Да бывают ли вообще похороны общественных деятелей непостыдными? Да и совсем, если взять «вообще»: труп — это кал духа, можно ли над калом человека говорить речи? Нет, пусть семья моя после смерти моей обратится к какому-нибудь деревенскому говночисту-попу и стащат потихоньку тело мое на кладбище только близкие мне по плоти люди. А если бы я был знаменит, и нельзя было бы избежать беды общественных похорон, то сжечь надо тело в крематории и говорить уж над пеплом урны — это туда-сюда.

Летний роскошный день среди аромата цветущих лип в черных густых тенях этих деревьев.

— Как тупо душе!

Волнует душу начало весны и конец лета, осень, но летом нам, сдвинутым (но не «свихнувшимся»), лучше всего завесить окна и сидеть в полумраке{80}, зная, что там сверкает роскошный день и им наслаждаются.

Но и в такие дни я придумал себе общение с природой: надо встать задолго до солнца и это время до солнца побыть в лесу, это прекрасно! Когда видишь, как спадает одеяло ночи и звезды скрываются, и ждешь, как вот-вот откроется весь план, весь загад наступающего дня, в это время возвращается юношеская уверенность при каком-нибудь осознанном проступке, что вот захочу, присяду, подумаю — и сразу всю жизнь свою устрою по-новому, и еще так, как никто не жил.

И неплохо после заката встретить ночь во ржи, любуясь туманами в низинах: тогда бывает, как в море; купаясь, я помню, раз начал тонуть, и долго я боролся с захлестывающими дикими волнами, как вдруг так ясно стало сознание: «Зачем бороться, из-за чего? овчина выделки не стоит», — и после того я впал в блаженное состояние, — точно так же и после заката солнца во ржи, когда смотришь на белые туманные низины лугов, вся жизнь скатывается в себя самого, и сам распадаешься «безболезно-непостыдно», и то сам, как туман, то как улетающая на ночлег птица, то как запах ржи… А колокольчик забытой пастухом коровы меня вдруг как-то странно роднит с собой, и я будто колокольчик, а тот запах ржи, огненные облака, птицы на небе — это старше меня, это все мои покойные родные. И незаметно для себя я собираю к себе всех родных своих и тогда понимаю насквозь душу каждого и удивляюсь, как это я раньше их не знал. Потом приходят ко мне разные знакомые, близкие покойники, и о большинстве их я думаю, что они умерли, как дети, [так и] не дожив до себя самих, имели мысли, были деятелями и совсем жизни еще не знали и так умерли.

Почему Саша сделался доктором? Потому что Дуничка наговорила юноше о человеке, он выучился и стал лечить обывателей. Плохой был доктор, но [главное] колдовство понял и овладел их карманами. 15 лет прожил с женой, любил ее и вдруг заскучал, стал ежедневно перед обедом выпивать по три рюмки и еще вечером много пива за картежной игрой в клубе. Явилась фельдшерица, полная, красивая авантюристка. Влюбился и вздумал пожить так, как хочется: купить ружье, собаку, уехать в заволжские леса и там охотиться. Объяснился с женой, утешил ее: он ее любит как друг и умереть непременно явится к ней. Выдумал ехать с фельдшерицей на эпидемию сыпного тифа, там в один месяц много заработать денег и потом уже ехать в Заволжье, а собаку и ружье вперед купил. Через две недели он почувствовал себя больным сыпным тифом, вернулся к жене и умер на ее руках. Так и кончил жизнь, как мальчик, а было ему 43 года.

Илья был революционер, а потом тоже кончил доктором. Раз весной его поразила красота одной девушки, он влюбился, а жениться не пришлось и женился на другой. Он всю жизнь честно работал и верил в свободу России: честно верил. Но сорванный с основ…

10 Июля. Всё от нашей бедности! Так я понимаю всё: чуть, бывает, где-нибудь удастся раздобыть лишнее — и повеселел. Я долго стыдился этой зависимости, но победил стыд мало-помалу, выработав в себе уверенность, что богатство есть действительно благо и что в нем есть счастье, и если кто богатый несчастлив, то это значит, он духом своим виноват. Я духом своим не виноват, и каждого червонца, притекающего в мою суму, встречаю с такой же радостью, как Авраам высокого гостя, посетившего его хижину{81}.

7 Августа. В пятницу 1-го Августа (19 Июля) вечером возле деревни Костино меня укусила бешеная кошка, в воскресенье в 11 утра мне сделали 1-й укол и назначили всего 19 уколов (до 21-го) с повторением после двух недель отдыха.

Сегодня 5-й укол. Иду на прививку по Покровке, и небо такое впереди меня милое: оно было таким раз в день Михаила Архангела, без солнца, но вот-вот покажется солнце, а может быть, и ненастье настанет, никто не может сказать, чем кончится, но перед концом так хорошо и в сердце надежда и вера. И вот странны как люди, которые, созерцая прекрасное, внутренне тронутые им, спрашивают: «А почему так?» — и эти люди называются революционеры. Природа для них — прошлое, все прошлое они ненавидят, значит, нельзя принять и природу, и небо Михаила Архангела тоже нельзя принять.

Но вот я видел вчера где-то маленький женский рот с чудесными зубами — какая редкость в городе! Ведь хорошие зубы в городах исчезают и заменяются хорошими искусственными зубами. Можно сказать, что естественные зубы — явление прошлого. Городской революционер должен восхищаться механическими зубами.

А я не могу… я восхищаюсь естественными зубами и потому я — контрреволюционер.

Вот и все. И так оно есть. Но так это безумно глупо!

Пример: если опишу полет аэроплана для детского журнала — это поместят на первой странице, но как бы гениально ни описал полет дикой птицы — это будет для второго отдела журнала. Впереди должна быть механизация, т. е. восстановление утраченного, а природа — хранилище, заповедник жизни — нехороша!

Да, я знаю, все сущее должно умереть, но из этого вовсе не следует, что к нему надо быть невнимательным и зачем-то надо уже его убивать!

Да, у меня осталось мало здоровых зубов, и что: разве их вырвать совсем и вставить? Ведь моим здоровым зубам нет никакого будущего, будущее принадлежит зубам механическим. Такой поступок был бы вполне прогрессивным и революционным в современном смысле.

Воробей. У моей бабушки под окном росла малина, и очень она боялась воров, и чуть что — кричит: «Вор!» А дедушка газету читает и как услышит «Вор!» — непременно мыкнет: «О!»

— Что ты окаешь, — кричит бабушка, — бей, скорей бей!

— Вор! О! Бей! Вор! О! Бей! — кричу я. — Дедушка, дедушка!

Мы с дедушкой отворяем окно и пускаем в малину чем-нибудь, что под руку попадется: раз было пепельницей, раз коробочкой спичек, раз ножиком. Воробьи к тому времени, когда малина поспеет, табунятся и вылетают из малины стайкой, и все, серые, садятся рядышком на забор.

— Ступай ищи! — скажет дедушка.

И я с радостью бегу в малину поднимать брошенную вещь.

— Ты где? — беспокоится бабушка.

— Здесь, — отвечаю из малины.

— Что ты там?

— Ножик ищу.

А сам в рот все малину кладу, ягодку за ягодкой.

— Нашел? — беспокоится бабушка.

— Нашел, — говорю.

— Что же ты в малине сидишь?

— Воробьев считаю: раз, два, три.

Но бабушка хитрая, заметит, как я считаю, и опять кричит:

— Вор!

— О! — откликается дедушка.

— Бей, бей!

А я в это время грамоте учился и думаю в малине: «Почему это говорится "ворабей", а пишется "воробей"? Ага, — решаю вопрос, — потому что дедушка газету читает, и, когда бабушка крикнет: "Вор!", он говорит: "О!", а потом бабушка: "Бей!" И так выходит "воробей", а не "ворабей", как надо бы».

8 Августа. 6-й укол (красный).

Сахар спрятался, чай пью с медом. Но как-то не верится в повторение опыта, так не может быть. На верхах все расплылось в тумане, а где-то в низах, в ширине России зреет в бесформенности в будничной жизни — новая жизнь.

9 Августа. 7-й укол (синий).

— Наше правительство, — сказал я Насимовичу, — тем хорошо, что его можно ругать матерным словом, и ничего.

— Не всякий же матерньш словом может ругаться, — ответил Насимович, — а попробуйте-ка ругнуть каким-нибудь другим образом.

«Чернохвостов» из Одессы начинает уплотняться, материализироваться.

13 Августа. 11-й укол (красный).

Сегодня в очереди за прививками явился новый человек из деревни, его спросили, кто его укусил. Когда ответ бывает «собака» — никто не интересуется; если кошка — больше; всего больше интересует волк. Я не слыхал ответа нового пациента, но видел, как все бросились к нему расспрашивать, и, решив, что волк укусил, сам протолкался и спросил:

— Кто вас укусил?

Он ответил:

— Сестра!

Потом он рассказал, что сестру укусила собака на торфяном заводе; собачка рыженькая, мокрая лежала у канавы, проходя мимо нее, работницы пожалели бедную, и каждая, проходя, погладила, а когда последняя погладила, сестра, собака бросилась не нее, искусала. На заводе собаку убили и закопали, женщине предлагали ехать в Москву, но она неграмотная, одна не посмела, а провожатого не дали. Через 6 месяцев сестра почувствовала себя очень плохо и вечером стала со всеми прощаться. Потом стала рвать на себе волосы целыми прядями. Брат стал с ней бороться, трудно было: «Женщина, а вот никак не мог с ней спопашиться», верхом сел на нее, но она извернулась и укусила за руку. А глаза у нее стали недвижимые и све-етлые! как у зверя.

Позвал соседей, связали, а к утру она умерла.

Разговор марксиста с высоким специалистом:

— Но ведь это противоречит всему учению Маркса.

— Не противоречит, а диалектически подтверждает.

14 Августа. 12-й укол.

Это ведь Грин первый пришел ко мне встревоженный, узнав, что я укушен бешеной кошкой, и сказал: «Мы с вами мужчины, я вот что скажу, не пугайтесь: прививка действует на 80 %, а если вы попадете в те 20? Вот есть средство, купите тогда чесноку и ешьте, лечитесь, как лечатся собаки в лесах…»

Конечно, все это вздор, и не так уж я боюсь, но меня тронуло внимание. И тот же самый Грин узнал вчера, что разрешена продажа водки, купил две бутылки и уговаривал меня с ним пить, хотя знает очень хорошо, что во время прививок нельзя: «Мало ли врут доктора!» и т. д., я едва мог вырваться от него и, думаю, вот если бы я был алкоголик… С Грином были еще Анатолий Каменский и Вашков (Евгений Иванович). Выпив, все они говорили о любви вообще и о жене Арцыбашева, причем Каменский называл ее своей гражданской женой. Вашков сопоставлял Грина с Вагнером: оба, мол, человека отрывают от быта. Грин же хвалил Куприна и говорил о Бунине как о ничтожном писателе. Все это были архаические остатки Петербургской богемы — воскресли, как воскресла казенка{82}.

15 Августа. 13-й укол.

Книга для детей. Как назвать?

3 мес. — Сент. Окт. Нояб.

Гусек — 6000 зн. __________ 150 руб.

Грач — 1500. ______________ 50 руб.

Турлукан — 5760. __________ Коопер. издат. — 100 руб.

Воробей — 2000. ___________ «Красная Нива» — 50 руб.

Перепел и дергач — 2000. __ Фурман — 50 руб.

Красная вырубка — 12 000. _ Курымушка — 50 руб.

Матрешка — 12 000. ________ Есть — 100.

_______________________

41 200 = 1 ½ листа. 550

16 Августа. 14-й укол.

Против Благовещенского пер. на Тверской есть вывеска: «Все-человечество» — и там внутри вегетарианская столовая — я хожу туда: близко, и недурно кормят. По стенам от пола до потолка тезисы всечеловеческого языка Ао, прислуживает человек в голубой маске. Я пробовал читать тезисы, но после того, как догадался, что все сводится в новом языке к всечеловеческой цифре вместо слов, — бросил читать. И все-таки благодаря этим огромным таблицам и человеку в голубой маске в этой столовой едят как-то не по-свински и мысли постоянно сопутствуют еде. Сегодня я думал о священных коровах, что вот как хорошо будет с коровами, если не будем есть мяса. Но если уж язык всечеловеческий, то и корова чтобы одна какая-нибудь для всех людей — не наша, конечно, ничтожная русская коровка, а какая-нибудь голландская. Раз все-человечество, то и все-хозяйство и, значит, голландка. И следовательно, универсальный бык-производитель, все-бык. Сначала это, а потом и все-человек-производитель, англичанин или американец. И чтобы вывести одну породу людей. Смеются над этим, но если будет все-язык, то непременно будет и все-порода.

17 Августа. 15-й укол.

Вчера задумал поработать над «Чертовой Ступой»{83}.

Жара. Песок побелел на асфальтах. Асфальт размяк.

Кино. Восточные люди крах личного усилия объясняют судьбой: судьба! у социалистов судьба — экономическая необходимость, у моралистов — долг, у художников — скука.

Больше всех личное начало развито у художников, и потому у них отчетливее определилась эта надличная сила под именем скука. И в конце концов, художник борет скуку обыденности личной волей — в этом и есть чудо искусства и подвиг художника. Художник своей творческой властью преображает жизнь так, что в ней нет, как будто нет ни судьбы, ни экономической необходимости, ни долга, ни скуки. Каждый под влиянием искусства поднимает голову повыше, разделяя с автором чувство победителя скуки: в этом и состоит мораль искусства и его полезность. И оно единственно в этом.

Но вот кино, которое без всякого личного героизма, чисто машинным путем вынимает из жизни ноющий нерв времени, заставляет фотографии жизни чередоваться быстрей, чем в действительности, и слушателю передается чувство победы над скукой.

Мы знаем, например, в творчестве природы чудесные дни, но их мало: серых дней больше. И знаменитая весна в действительности проходит больше в томительном ожидании. А кино выкинет серые дни, и весна станет прекрасной. Хорош золотой дождь семян при посеве ржи, хороши всходы, хороша земля, и цветение, и наливание, и созревание, и жатва, но все это только моментами, а захотите посмотреть в действительности: две недели колосится, две недели цветет, две наливается, две созревает — какая скука! А там вся туга выбрасывается, и рожь в кино одну секунду колосится, другую наливает, и на четвертой секунде готова. Да ведь только смотреть в жизни, как мерно жует бычок свою жвачку день и ночь — вык, вык! и так 365 дней вык, вык! и потом еще столько же, и тогда он делается бык, а хозяин за это время и сам вык-вык — привык, из этого вык сделался век, и так стал сам чело-век, т. е. голова, созданная терпеть всю скуку бычьего века. На борьбу с веком выступает художник, и так создается трагическая личность. Кино посмеялось над художником и моралистом, и художество заменилось международной обывательской болтовней.

Пусть бедно и дело выходит на копейку, хотя голова работает на миллион, — все равно: голова работает на миллион, с головой руки машут сильнее, ноги ходят быстрее, и вид России стал не сонный, как прежде, а деловой.

18 Августа. 16-й укол.

12 час. Охотник: порох, квитанц.

½ 1-го Москва — Насимович.

3 ч. — Фурман.

20 Августа. 17-й укол.

«Зеленая дверь» — не кончилась.

London American Express Company.

Прекрасное ваше письмо, дорогая Т. Н., — вот так Вы можете писать! И удивительно: ведь я всего три раза был у Вас и два раза была у меня Тася, а кажется, мы год и больше провели вместе.

Мое свойство исчезать от близких людей и вдруг появляться среди знакомых общеизвестно, и меня там уже за это не бранят, привыкли.

Впрочем, не скрою, что «семейное счастье» дало какой-то неприятный осадок в моей душе: я как-то тут ничего не понимаю, никак не могу себе объяснить, и это мне досадно и отчуждает. То была весна света. Вы помните? — еще не было ни капли воды, и ни один цветочек еще не показался. И вдруг Вы с Тасей из этого мира перескакиваете сразу к урожаю. Есть, конечно, вина и с моей стороны, что я не пожелал вникнуть в суть дела, но трудно было: была только весна света, и мне было не то что нескромно вникать, а внутреннего права такого не было. Вот так и осталось от весны это мне неприятное — что Вы теперь называете «хорошим, трудным и сложным». Если можно — напишите мне про это, вы так пишете, что получается понятней даже личной беседы.

Прошла ли Ваша тревога о Тасе, про которую вы мне говорили в последний раз. Ваши планы и все — напишите, чтобы я, наконец, мог окончательно расхохотаться над собственной глупостью, породившей легенду об авантюре «семейного счастья».

21 Августа. 19-й (последний) укол. Запрет охоты, возвратился в четверг 4-го Сентября в Москву на неделю: т. е. до 11-го Сентября — запрещение охоты из-за сухого времени.

<На полях:> Рассказы: Цзач, Волки, Щегол, Пойма, Куропатка, Юбилей, Дергач и перепелка. Еж — Анчар и Пальма для большого журнала{84}.

23 Августа. Дожинают овес.

Очерки (Марксист и пр.), Великий враг (охотничий рассказ), Мой юбилей (охотничий рассказ), Рябчики (детский рассказ, начало весны){85}.

Когда я говорил кустарю И. С. Романову о тягости крестьянина, то он сказал поговорку: «Не уешно, так лежно».

26 августа. По разной беде два года я пережил так в смертной тоске, и вот раз на мельницу ко мне привели кобеля.

— Краденый? — спросил я.

— Краденый, — ответил хозяин, мужичок из далекой деревни. — Зять мой украл щеночком в питомнике.

— Гоняет?

— Здорово.

<На полях:> (Терпеть не могу в лесу накликать. Вот какая гончая была у меня в прежнее время: выйду в лес, пущу, а сам грудок разведу и кипячу чайник. Пока я чай пью, — подымет, и я не спешу, пью чай и слушаю гон, а как пойму — бегу, становлюсь, раз! и готово. После этой собаки я два года не охотился и очень тосковал.)

Пошли пробовать. Время начиналось задорное: стекла потеют, капуста начинает крепко завертываться, рябина, как кровь, и роса крепкая, узорка!

Выходим за околицу, пустили — как пуля! и нет, пропал. Вот это мне самое главное, не люблю я орать в лесу, накликать, мне нужно в лесу осенью идти по дорожке, покуривать, поглядывать, а собака сама по себе, и вдруг, чтобы сердце прыгнуло: сам! и тогда уж не зевай, а [заходи с другого] боку, перехватывай. Вот и Анчар вышел точно такой, пропал и вдруг обрадовал. Лает густо и редко и мчит! Мы только мало-мальски одумались, он уж с Алексеевой сечи хватил в Карауловский лес версты за три и там закружил. И пока бежал, все кружил, а когда стал на дорожку вблизи, скололся и стал добирать, подтягивать. Вдруг телушка из леса выходит, за ней другая, третья, ну, я понял: заяц увел Анчара в коровьи следы, оттого и скололся.

Прохожу немного по дороге, а мягкая, и в ней мне так [легко идти], гляжу на [свежий след] — лисий след и по дороге. Ну, как я обрадовался: стало быть, он лис гоняет, а у нас этих лисиц! Хотел я только потрубить, отозвать Анчара и поставить на след, а он и сам тут как тут, догадался, схватился и пошел, и пошел умывать. Вот мы следим, следим — остановились, назад не идет, вертит на болоте. Мы побежали тут версты за четыре. Место гиблое, валежник, ямы, [выворотень], и тут он вот рукой подать кружит. Слышим — вик! он, как лисица, [тявкнул]. И стихло. Через минуту выходит, ласкается и будто зовет. Мы за ним, и так тихонечко он бежит, хвостиком повиливает. Стоп! и мы под кустик. И там, глядим, лисица лежит.

Взмок я от радости, забыл, что покупаю и торговаться надо.

— Анчарушка, — говорю, — друг мой…

— Годится? — спрашивает мужик.

Я денег с собой взял, двадцать пять рублей — что за деньги.

— На! — говорю.

И он рад, и я без памяти.

Началась моя новая, счастливая жизнь. Утром встану без времени, в темноте: Медведица горит над мельницей, и ночь, а я знаю по утренней звезде — скоро свет. И как только чуть заголубеет — с Анчаром в лес. Так лист опал, месяц ноябрь подходит, трудный месяц, а мне хоть бы что! гонять мягко, не жарко, не холодно, при звездах выхожу, при звездах вертаюсь. Ну, вот у меня старинный приятель был, теперь он в Москве, в <1 нрзб.> служил, охотник мертвый! ведь его все знают, не буду его называть. Пишет он мне, смерть ему хочется погонять, нет ли тут у меня теперь собаки, приехал бы в субботу, в воскресенье бы погоняли. Я-то обрадовался, пишу — приезжает, показываю Анчара: и он рад без памяти.

Встал чуть не с полуночи, самовар завел, и все он бегает, все беспокоится, как бы дождь следы не залил. Ну, всему бывает конец, и ночь кончилась: белое встает утро, туман и земля холодная, сырая. Я люблю это: смерть! И нам хоть бы что!

Я знаю, где верно лежат русаки, пустил Анчара в ту сторону, а друга поставил на перебежке, а сам недалеко стал за кустом.

Так я и думал, как подался Анчар, прямо лощиной русак пойдет на приятеля, если по верхам пойдет — на меня. Лощиной, гляжу, бежит не русак, а мой Анчар. И так вижу, что приятель мой в него целится. Подумал я, балуется, другой раз скучно стоять — частенько этим сам занимался. Но вдруг — хлоп! и нет Анчара, кинулся в лощину.

Это бывает, я сам раз на этом же самом месте в человека стрелял: лощиной шел мужик в русачьей шапке, серой, и [только шапка видна], я в шапку и дунул.

Так я и замер: оторвалось мое сердце. А мне видно из-за куста, как приятель спустился в лощину посмотреть на убитого, в мою сторону поглядел — не видно ему было меня, и опять стал на свое место…

Пришел я в себя и думаю: «Ну, что же, ведь и человека убивают, случай!» Я немолодой человек, в жизни много перенес, знаю, как все непрочно, и еще знаю — какое бы горе ни было, счастье может вернуться опять. И так это у меня уже заготовлено в душе на всякое даже самое большое несчастье. Вот я сел там на камень — думаю, а земля [мягкая] вот как могила разверзлась, пахнет всей своей сыростью и холодом веет, и как-то нет ничего, в глазах потемнело.

Но чего же приятель на месте стоит, чего он ждет?

— Гоп! — кричу.

Отвечает.

— В кого ты стрелял?

— Сова пролетела.

Я про себя: «А, ты вот как…»

— Убил? — кричу.

— Промазал.

Понимаю его: сказал бы «убил», я, может быть, и захотел бы пойти посмотреть.

— Сережа! — кричу.

Ах, извините: я не хотел вам называть имя этого охотника, может быть, вы сами бы догадались, вы все его знаете, ну, да у нас в Союзе много Сергеев.

— Сережа! — кричу ему, — потруби Анчара.

Мне все видно из-за куста, смотрю: хватается за рог…

И трубит.

А я на камне сижу и удивляюсь на ястреба: ворона его гонит, и он, такой большой, от нее удирает. «Видно, — думаю, — возиться не хочет». И тихо так, пустынно, а [маленькая] синичка попискивает, от этого и еще кажется тише.

— Сережа, — кричу, — потруби еще!

Он опять.

До трех раз я его просил, и три раза он исполнял, трубил.

— Ну, довольно, — кричу, — иди сюда!

Подходит, на меня не глядит.

— Вот что, — говорю ему, — ты не помнишь, как был Анчар, в ошейнике или нет?

— В ошейнике, — отвечает.

— Ну, вот видишь, — говорю, — я забыл отвязать, а он, верно, махнул и повис где-нибудь на суку. Эта тропинка в деревню Цыганово, мы там чай будем пить, ты иди и потрубливай, а я буду искать и слушать, не выскочит ли где-нибудь на трубу. Иди, Сережа, иди!

Так он идет и трубит, а я прямо к Анчару. Топор у меня всегда на случай за поясом. Срубил я дерево, вытесал вроде лопаты и копаю могилу в мягкой земле.

А он трубит.

Схоронил я друга, насыпал курган.

А он все трубит.

И дерну вырубил топором, обложил как следует, как у людей.

Дождик пошел, мелкий, холодный. Страшный месяц Ноябрь, много он уносит живых, вся земля, как могила. Простился я.

А Сережа уже из деревни трубит, из Цыганова. И так дни коротки в Ноябре. Пока я пришел в Цыганово, пока самовар кипел — смеркается. Выпили мы по первому стакану.

— Смеркается, — говорю.

— Да, — отвечает, — смеркается.

— Вот, — говорю, — я сейчас яйца в самовар положу, а ты потруби, пожалуйста.

И ночью много раз я просыпался.

— Не спишь? — спрашиваю.

— Нет, — говорит, — не сплю, что-то нездоровится, вышел бы…

— Ничего, — говорю, — я спал.

И трубил.

Всю ночь трубил. Я не буду называть вам этого охотника, вы все его знаете.

1 Сентября. «Создав научное общество и посвятив его имени одного мертвеца…»

Конец Савинкова (у Ремизова: Серафима Павловна сказала: «Кто же спасет Россию?», Савинков ответил: «Я!»).

Савинков признал советскую власть{86}. Мы же с одним честным коммунистом, вынесшим на своих плечах 18–19-й гг. в провинции и притом не расстрелявшим ни одного человека, читали признание это, обмениваясь полусловами, как будто перед нами вопрос вставал: «А мы-то сами признаём или не признаём?»

Что-то интеллигентское, головное, бумажное, чуждое было нам в этом признании Савинкова, и я вспомнил, как Мережковский спрашивал нас{87}: «Где можно записаться в партию социалистов-революционеров?» Коммунисту, повседневному труженику советской России, было в своей совести неясно: признает ли сама Россия, ее рабочие и крестьяне свою советскую власть, а Савинков прозрел и вдруг увидел, что рабочие и крестьяне власть эту почти что любят. Савинкову трудно умирать в темном сознании, что он шел против рабочих и крестьян.

Странно было читать… И что ему тут делать? Это последний конец революционного интеллигента, оставшегося без царя высыхающей кляксой на дописанном листе. Так вынули Чернова из подполья, и нет его, вынули Савинкова.

3 Сентября. Дупеля.

Холодной ночью по зеленым болотным отавам рассыпались на отдых прястающие дупеля и серым моросливым утром забегали между тесными кочками.

Крестьяне только что скосили овес и расставили в бабки. И это ежегодное совпадение конца овсяного покоса с началом дупелиной высыпки породило у крестьян убеждение, что дупеля живут в овсе и после покоса его переселяются в болота.

Вдруг ясно встала та первопричина моего расхождения с коммунистами в практическом деле и отчего, например, мне почти невозможно стало писать журнальные очерки. Вот это что: все явления быта у меня относятся к некоему высшему, универсальному Я, с точки зрения которого общественные явления есть нечто временно-преходящее; конечно, это не мое индивидуальное «я», а высшая соборная личность. Никогда я не могу согласиться с обратным пониманием. И когда говоришь с коммунистами «вообще», то они как будто и соглашаются с тобой, но на деле у них все против.

8 Сентября. Вчера мы открыли вальдшнепиную высыпку. Утро росистое, солнце медленно рассеивает туман. На цветах холодною ночью обмерли шмели, тряхнешь — и падают, как мертвые. Но по мере того, как солнце нагревает к полудню, и они оживают и начинают летать.

И уснул насмерть, как морозною ночью шмель на цветке.

— А ползучий гад еще наверху?

— Что ты, это по Воздвиженье.

<На полях:> Это, верно, высыпали местные гнездовые, жиру нет нисколько.

9 Сентября. Деревня Попадинки в большом глухом лесу, заросль вокруг частая, как конопля, попадать в нее, не зная дороги, очень трудно, и много лучше бы деревню эту называть Непопадинки.

Раз я охотился около деревни в частых кустах. Собака моя была с колокольчиком, не вижу ее, а слышу колокольчик и так по колокольчику за ней слежу. Без этого в зарослях нельзя охотиться. Случись так, оборвался на собаке колокольчик и потерялся в траве. Что делать? Поискал я, не нашел, бросил охоту и пошел отдохнуть в деревню.

После обеда у председателя лег я на лавку поспать. Мухи очень кусали меня, измучили, открываю глаза, в избе нет никого, а на окне вижу колокольчик чуть побольше моего.

Спроситься было не у кого, но это пустяки, думаю, зачем спрашиваться, возьму колокольчик и потом принесу.

Привязав колокольчик к ошейнику, я пустил Ярика, и он пустился по деревне из конца в конец, звеня колокольчиком.

Я хорошо поохотился.

Перед самой деревней на возвратном пути встречается маленький песик и, увидев Ярика, пустился по дороге, Ярик за ним, песик дальше, Ярик за ним дальше, дальше и так далеко ушел, что и колокольчика не слышно.

«Ничего, — думаю, — придет».

И вошел в деревню. Смотрю, собрались все мужики на сходку, сидят на бревне и ругаются.

— Чего это вы, — спрашиваю, — кого ругаете?

— Председателя. Да как же, — говорят, — не ругать его: звонил, звонил по деревне, собрал сходку, а сам пропал, вот сидим и ругаемся.

В это время на другом конце деревни послышался колокольчик.

— Что он, с ума сошел? — сказали на сходе. — Опять звонит!

Все на сходе повернулись в ту сторону, и с той стороны Ярик показывается с колокольчиком и звонит, и звонит, сходку собирает.

Конечно, досталось мне за колокольчик, но потом все много смеялись.

12 Сентября. Чудесное выздоровление от 3-дневной лихорадки.

Все затерянное, нырнувшее куда-то из-под рук быстро находится, если применить систему, например, если потерялся, положим, ключ в такой-то комнате, то надо решиться обыскать всю комнату, последовательно переходя от одного предмета к другому, — и очень редко бывает в таком случае, что придется перерывать всю комнату, скорее всего бывает даже так, что ключ находится в тот самый момент, когда явилась решимость действовать систематично. Так это просто и понятно, а множество людей в поисках ключа предпочитают завязывать свой носовой платок на ножке стола, чем действовать систематично.

Суеверие отчасти, может быть, является от страха к системе.

Ефросинья Павловна в общем разумная женщина, и в душевной беседе она умно и глубоко раскрывается, но если, как часто бывает, в ее раздраженном состоянии да влепить поперек ее какое-нибудь словцо и на ее ответ стрельнуть другим, третьим, то вдруг совершенно теряет способность думать о своих словах и лепит их без всякого удержу, с величайшей ненавистью. Тогда открывается у нее совершенно иное, боевое лицо, обращенное ко мне со страшной ненавистью.

В первом своем лице она глубоко религиозное существо, очень способное к мудрым решениям и бесповоротно отрицающее советскую власть (большевистскую), во втором лице она является типичною вульгарною большевичкою из баб 1918 года. Я кричу ей тогда:

— Брось ты свою пролетарскую ерунду!

Она же мне отвечает:

— А ты свою буржуйскую! Ты меня высосал всю («попили нашей кровушки»).

Наоборот, в 1-м своем лице она бранит большевиков, и я напрягаю все силы ума для защиты их.

Не такова ли и вся Россия, как эта женщина, в отношении к советской власти? Надо попробовать анализировать.

1-й материал — это мое же былое чувство неприязни к дворянам аристократам (наши соседи Стаховичи). Такое же чувство у Седова к интеллигенции и, наверное, такое же у крестьянина к дворянам, интеллигентам и всякому человеку в шляпе. Этого же происхождения и чувство Ефросиньи Павловны в ее втором лице.

Описание этого чувства.

Да, это чувство, это не мысль. Оно безлично, потому что движется не к лицу, не к духу, а к группе людей со свойственными этим людям повадками (мужик не любит шляпу интеллигента, я не люблю, что Стахович, член Гос. совета, ест простоквашу, играет в футбол — чувство направлено на шляпу, на простоквашу, на красный широкий затылок «лечащегося» Стаховича, но не на лицо). И даже, напротив, это чувство исключает личное отношение. Это злобное воинственное чувство может даже совершенно исчезнуть при встрече с лицом врага, закрытым его групповыми повадками (множество примеров: брак).

Происхождение чувства.

Из себя: откуда, отчего это взялось у меня самого?

<На полях:> (В развилине двух белых сучков на березе была белая кашка.)

Спец-человек (я).

Парт-человек (Седов).

1-е. Дикость: чужие (гости) приехали, бежать! Все их манеры, слова, костюмы — все неестественно, фальшиво. Я там у них не могу быть, я сквозь землю провалюсь. Но почему же эта естественная робость обращается не в почтительный трепет, а в ненависть? Это уже было до меня и мне внушено: от купеческой природы (в Ельце купечество организованно выступало против дворянства), от либеральных течений через интеллигенцию.

Вот это: непременно ли со стороны? Быть может, наоборот, почтительность со стороны, а ненависть из естественной дикости, отчужденности — и это естественно-злобное чувство культивируется и поэтому кажется, что приходит со стороны?

Ну вот, даже на этой ступени анализа понятно, что Ефросинья Павловна должна иметь два лица: одно лицо, созданное церковной культурой, и другое — процессом распада общества.

Розанов запел свою песнь песней о евреях{88} в тот момент, когда о своем народе сказал: «Подлый народ», боюсь, что и я к тому же приду…

В. Розанов. «Апокалипсис» № 6–7, ст. 85: «…среди свинства русских есть, правда, одно дорогое качество — интимность, задушевность. Евреи — то же. И вот этой чертою они ужасно связываются с русскими. Только русский есть пьяный задушевный человек, а еврей есть трезвый задушевный человек».

Вот гениально и трогает до слез своей правдивостью!

<На полях:> Алов — максималистское чувство будущего, когда ласкает ребенка, и все, что дает прошлое: как бы не проспать и не упустить, если <1 нрзб.> обрывать китайку.

Мысли при утренней звезде.

Кто же более виновен — вор или скупец, алчностью своей порождающий вора?

Это все равно, что спросить: клоп или нечистоплотный хозяин?

Поворот: гибель базара, кооперации (соленые огурцы).

Московский засол.

Записи при утренней звезде.

Им был голос, подобный голосу из пылающего куста{89}, что «согласен», — но вот условие: «после царя берут власть они сами, и только они».

Страшный был голос, потому что они думали свергнуть царя и освободить народ, первое было как труд, как туга, второе как радость: счастье — освободить человечество, которое уже само создает себе новую, хорошую власть. Но голос осуждал на новую страшную тугу: самим убийцам царя должно быть властью, т. е. самим разрушить, самим и построить.

Они ответили почти без колебания: — Да!

И там:

— Се буде!

И вот, презираемые, проклинаемые народом, по трупам растерзанных людей, умерших от голода и болезней, они послали детей пионеров на голеньких ножках с красными тряпками на палочках будить народы мира к восстанию.

15 Сентября. На учительском съезде было поставлено много докладов о краеведении, но самое краеведение, работу местного общества решили поставить на самый конец: в 6 часов вечера после четырех дней утомительных занятий. Когда пришел этот час, проголосовали: «добровольно слушать или во исполнение программы». Большинством одного голоса решили: добровольно; после чего ¾ учителей разъехалось на места. Остальные собрались. М. П. Седов начал говорить свою живую речь, и только было пробудился интерес, вдруг ударили в набат — пожар! — и вся аудитория бросилась вон. Мы спрашивали друг друга, что это уже безвозвратно? Понимающие отвечали: «Смотря по пожару, если маленький и скучный, — вернутся, но не все». Пожар оказался маленький, вернулась половина из четверти съезда. Договорив наскоро свою речь, председатель предоставил Семенову читать свою краеведческую работу, и мы с Седовым довольные сказали: «И все-таки это реальное дело, и сделали это мы».

Я хорошо знал работу и потому пошел домой в деревню. В тот момент, когда я вступал в деревню, в Талдоме опять ударили в набат, и у меня оторвалось сердце: теперь уже, наверно, так разбегутся, что и не соберешь. В нашей деревне ответили ударом в набат, и вся масса деревни бурей пронеслась мимо меня на горку смотреть на пожар. Нужно, значит, представить себе, что во всех окрестных деревнях, куда только достигал звук Талдомских колоколов, — везде в этот момент бежали смотреть на пожар.

Мне от этой мысли стало все-таки легче: значит, думал я, аудитория наша не представляет исключения, все бегут.

(В Москве: 1) Ц. П. О., 2) Насимович, 3) «Н. Москва»: договор, «Круг» — о книге, 4) Деньги: «Красная Нива», «Н. Москва», «Охотник» (взять журнал), «Огонек», детские, «Вестник кооперации», Фурман.)

Принципы могут быть у частных людей, отчасти в общественных группировках, но государство не должно иметь какого-нибудь пристрастия к идеям, государство полезно только тем, что во всем соблюдает меру.

17 Сентября. России нужен чиновник, и всякий, взявшийся за дело, монархист или коммунист, сделается на короткое время чиновником. Нынешние чиновники, нужно признать, еще более заняты, чем прежние, и простой народ еще более презирает их, бумажных людей, представляя себе, что жизнь их легкая и они дармоеды. В народном сознании это люди низкого морального уровня, как воры. Между тем люди эти виноваты только тем, что слишком принципиальны, идейны.

Наши марксисты называют себя материалистами, но совершенно лишены чувства восприятия материального мира: это чистейшие идеалисты, пользующиеся лексиконом философского материализма. И немудрено: ведь чувство материи, называемое на юридическом языке «собственностью», исключается экономическими материалистами, а вместе с тем из действительного материального мира вытравляется и весь аромат материи. Взять хотя бы засол огурцов домашним способом и общественным: никогда потребительскому обществу не добиться такого огурца, какой получается у домашней хозяйки (или выпечка хлеба в частной избе: купите хлеба в деревенской избе и пойдите с ним в другую, другая хозяйка попробует и скажет, что хлеб куплен, положим, у Акулины, и также огурцы).

Частное лицо — это щупало материи, но дощупаться до материи значит одухотворить ее, вызвать к жизни блистающий дух. Буржуазия была историческим щупалом материи, и социализм только тогда сделает шаг вперед, когда признает буржуазию своим отцом — материю.

В Высочках я хотел найти печника, приотворил дверь и только просунул голову — хвать! — меня старуха по голове мокрой тряпкой.

— Не проси, не подаю! — крикнула она.

— Да я не прошу, — сказал я за дверью, — мне нужно узнать, где живет печник.

— Убирайся, не скажу! — крикнула она.

— Старуха! — сказал я. — Попомни, что к тебе самый старший черт приходил, и уж если ты к нам попадешь, я тебе хорошо отплачу.

Настоящая Чертова Ступа! Я шел, раздумывая: «Какое-то растение цветет в сто лет один раз? растение это низменное, корявое, колючее… и цветет! может быть, красота вообще есть цвет зла? и через этот цвет получаются добрые семена? так добро вырастает из зла?»

Равнодушно принимает в себя мать-земля все семена, и добрые, и злые, и одинаково всем им дает свои материнские соки. Но приходит человек и то, что ему на пользу, — называет добром, что на вред, — злом. И, распоряжаясь по-своему, сеет только добрые семена.

Интеграл сверху: курят и говорят до сумасшествия. Внизу: ищут работы, приходят в кооператив, там отвечают: «нет сукна». Они ищут и находят в потребилке{90}, возвращаются в промышленный кооператив и говорят: «у нас есть сукно».

Лицо, соответствующее действительному статскому советнику, говорит всем «ты», потому что в его среде все говорят на «ты». Ему чрезвычайно трудно говорить «вы», и если приходится, то это усилие следить за собой столь трудно, что речь становится путаной. Мне он долго говорил «вы». Мы долго бесполезно говорили о музее, наконец, я попал на его, очевидно, излюбленную тему о насаждении парка и назвал его дендрологическим.

— Как? — сказал он. — Дендалогический?

— Ну да.

— А ты в этом понимаешь? — и оживленно пошел на ты, весь сияя.

После этого я почувствовал неловкость говорить человеку «вы», если он говорит мне «ты», и сказал:

— Ты-то как думаешь? — и засыпал его: «ты, ты, ты!»

Умный человек понял неестественность этого и перешел на «вы», и дело снова запуталось.

Кооп. производств, должен принять на себя черты отца строгого, справедливого, а потребит. — матери, хозяйки доброй (засол): за тонкой перегородкой женщины разговаривали о московском засоле.

— Я, — говорила одна хозяйка, — посолила одну только меру, — кооперат. солит массовым засолом, дешевле…

— Сахар почем? Чернов закупил…

Душа женщин перемещалась в кооператив… Не чиновница, а хозяйка…

(Две женщины — два государства сошлись, и кооперация — это союз союзов миллионов маленьких государств.)

Почему-то старые кооператоры не принимают участия в новом строительстве? Им мешает прошлое, идеи, и точно так же не годятся партийные люди: идеи. Лучшие кооператоры без прошлого, без идей, из банковских служащих (Кузнецов).

Причина беды в Произв. кооперации: кооперативный совет при Компарте: там непонимающие люди составляют неверные планы хозяйства; вторая причина: нет кредита; третья: падение лучших торговцев и потому разврат рынка.

19 Сентября. В 10 утра в Оргбюро. В 11 часов — к На- симовичу. В 12 дня — Новая Москва, в 1 ч. — Госиздат. В ¼ 5 д. — к Фурману, в 6 в. — Смирнову.

Все сделано, ресурсы:

Новая Москва — 5 черв.

Красная Нива — 4 черв.

Охотник — 2 черв.

Иск. — 3 черв.

______________

Итого: 14 черв.

Известия — 8 черв.

Прожект. — 5 черв.

______________

27 черв.

10

______________

Турлукан 37 черв.

20 Сентября. Зайти в 10 ч. в Оргбюро, в ½ 11-го в «Новую Москву» и в Грузины за книгой, в 1 ч. — «Охотник» и там купить пищики.

К. сказал мне:

— Неправда, партийный билет вытравляет из души все живое.

— Почему? — спросил я.

— Потому что их 1-й конек недоверие, и это приводит душу к полному опустошению. И у каждого парт-человека в губе кольцо, чуть что — и его вздернут.

К. неврастеник и жуткий, он не додумывает до конца: он же парт-человек и охраняет ныне русское государство.

Может быть, вы видите небо над улицами и что там где-то в конце улицы садится солнце, а вечером из окна смотрите на звезды, и вам рисуются на небе темные очертания гигантских зданий — вы любуетесь городом? Значит, у вас есть досуг и угол, откуда вы можете смотреть. У меня этого нет, я сам движусь с утра до вечера, я сам часть этого движения; нет у меня угла, нет у меня времени, я сам движение, <1 нрзб.> творит.

Мне вчера сказали в детском журнале, что рассказ мой замечательный, мне было нечувствительно это, потому что за детские рассказы платят 5 р. — мало! Но вдруг редактор сказал: за такой рассказ вам заплатим 2 червонца. Я вдруг обрадовался своему рассказу, я перечитал его, я сам себе восхитился. Кассира не было, я упросил выдать мне без кассира.

— Вы уезжаете, куда, зачем?

— В деревню на охоту.

— Очень хорошо. Екатерина Васильевна сказала: у псовых охотников душа не имеет зла.

21 Сентября. Охота за червонцами.

Мое преступление — не пишу дневники. Есть что-то небывалое (в мире) в моих налетах на Москву за деньгами: это какое-то продолжение охоты в диких лесах; я не обращаю больше внимания на городское движение, дома, людей, совершенно один, и иногда наклевывается где-нибудь гонорар — там стойка и смысл жизни, и теплота и свет переменяется, когда тащишь в кармане червонцы и весело что-то бормочешь, посвистываешь, напеваешь.

Я совсем больше не цепляюсь за людей, я живу, писатель, как одичалое домашнее животное.

Литература просто рассыпалась, кое-какие журналы существуют не внутренним кровяным питанием, а кожею, поверхностно, как бородавка, отщипнешь — и не больно, и всё растут. И что сочиняешь, то не из себя, а само выходит, как бородавка, и не чувствуешь, сочинив, силы истекшей.

Сверх ожидания у меня сейчас насобиралось 20 червонцев, я весь в мечте: поправить печку, купить всем по одеялу (покрываемся пальто) и главное — белья.

Я вот что еще думаю; а может быть, это, вот как я теперь один и нет литературы, общества, то это не время истории, а мое время, как у всех, за 50 пошло, высоко вырос, крепость в сучьях, в себе самом и что живешь сам по себе. Просто я попал в Старшие и нет возможности собраться с другими под дерево, а другие уже должны собираться подо мной, и мне это незаметно.

А солнце над собой я чувствую и какую-то беспредельность мира…

Самоутверждение…

Добывание денег: до кассы, в кассе нет, ждешь! скопляются. Некоторые уходят, я не ухожу, я жду. Момент получения… И на фоне этом: встречи. Поверхностная сердечность и жестокость в узле (дела нет до человека): Орешин и Клычков.

22 Сентября. До чего хорошо написал Ремизов о Розанове во 2-м №-е «Окна» и тоже Гиппиус в 3-м «Окне». Вот старики! у нас тут и не веет даже…

Ремизов пишет, что у него и от рождения нет честолюбия, удивительно для Ремизова, как он осмелился это сказать. Как так — нет честолюбия! Есть, конечно, и очень большое, но можно честолюбие перекусить, т. е. вот до чего глубоко взяться, что обычная температура честолюбия кажется маленькой. Слишком много сделано Ремизовым, чтобы удовлетвориться обычным признанием общества, и тоже слишком много обиды перенесено, и уж привычно стало жить, писать и без признания: это сверх-человеческая гордость у него говорит, что будто бы нет честолюбия от рождения.

В эти несколько дней, когда собралось у меня неожиданно более 20 червонцев, — какое преображение произошло всего моего физического и духовного существа, значит, в каком же страшном я нахожусь угнетении!

Что есть художество? вот какая-нибудь пичужка сидит на ветке, шишку долбит и носик у нее кривой, и, с одной стороны, линия этого носика есть часть траектории чего-то огромного, вроде Марса, а с другой, это великое предстоит сердцу умильно, понятно, ответно — восхищение от пустяка и пустяк это все…

Голова переполнена смутными мыслями, глаз увидел предмет, и то, что было смутно в себе, вдруг отчетливо разобралось на предмете, и в сердце радость: «Так вот оно что!» Тогда опишите этот предмет, и окажется он в вашем описании для других как бы вновь открытым, выкопанным из-под пепла забвения.

Но если вы просто будете подходить к предметам, без себя самого, то будете описывать всем известное и скучное.

Наверно, этого и у Даля нет, и никто не знает, что значит слово «волчки». Это, оказывается, артисты обувного дела, башмачники-художники. И так я обрадовался этим волчкам. Очень уж угнетала меня погонщина. И опять неизвестное слово: погонщина значит работа из-под палки, гонная, погонная. Ведь до чего раньше доходило: 70 пар дамских туфель в день.

Один большой знаток кожевенно-обувного дела сказал мне:

— Вот есть писатели гениальные, а почему же нет такого гениального человека, кто бы до точности знал все кожевенно-обувное дело?

Стали перебирать всех известных знатоков, и все они были знатоками в какой-нибудь специальности, но чтобы все кожевенно-обувное дело кто-нибудь знал бы, это оказалось невозможным для одного человека.

Мы собирали образцы колодок, инструментов и товаров по башмачно-кустарному производству и объяснили одному кустарю, что собираем для музея.

— А музей для кого? — спросил кустарь.

— Для вас, башмачников.

— И для меня? пустое дело: я сам музей.

Он был прав: всякий кустарь есть ходячий музей, носящий в себе столько новых переданных ему придумок.

Мы были на крупнейшей московской обувной фабрике и видели там весь процесс производственных работ на 100 с чем-то машинных операций. Но, верно, и это очень мало, потому что оказалось: разложить Музей до конца не удастся, механическое было одно, ручное — другое, машина не может сделать художественный башмак.

Мастера-артисты, немеханизируемые, неподражаемые, называются волчками.

Взяв себе для исследования как руководящую нить гипотезу о машине, побеждающей ручной труд, я решительно не знаю, куда мне девать волчков.

Слышал тоже легенду, будто из Парижа одна дама приезжала в Столешников переулок и там у Романова купила себе башмаки, надела их и прямо в грязь без калош и потом с грязными башмаками в Париж. Там, в Париже, она башмаки вычистила и одну пару продала, и как раз окупила дорогу, а другая пара, значит, ей даром досталась.

Рассказывал я эту легенду на месте башмачного кустарного производства, и мне отвечали:

— Значит, волчковая работа, против наших волчков на свете нет.

Волчки значит артисты-мастера.

Меня интересовало не то, что, правда, в Париже не могут сделать таких башмаков, как у нас, а самое происхождение национально-башмачной легенды.

И главное, сам-то я до того увлекся изучением башмака, что мне очень хотелось и очень радовался и волновался, что наши башмаки лучше парижских. Мало того: люди убежденные, интернационалисты, работавшие в обувном деле, когда я им говорил, что в Париже башмаки лучше наших, защищали с оружием в руках русский башмак.

В чем же сила?

При нашей бедности и вот сила, в чем? И я возмечтал: найду волчка, сделаю башмак на неизвестную даму, поставлю на полку и буду водить к себе американцев: полюбуйтесь!

Собрались ко мне в Талдом лучшие мастера, говорю им про башмаки и про американцев: у них глаза горят.

— Сможете?

— Нет, не можем, лучшие волчки в Марьиной Роще.

— Ну, а там кто?

Все в один голос:

— Савелий Павлович Цыганов!

У меня так: если уж взялся преследовать цель, то до конца, до гроба убьюсь, а разберу. Еду в Марьину Рощу… Высокий малый, затянутый в фартук.

— Цыганов?

— Я.

То, се, про волчков: есть волчки? Ну, пошел, и тут я все сразу узнал, откуда это слово взялось.

Понедельник: 11–12 — «Рабочая Москва»: гонорар, 12–1 — «Новая Москва», Турлукан и Ацаркин, 1–2 — обед, 2–1 — Госплан, 4–6 — чай, 6–7 — «Известия», 7 — Руднев.

23 Сентября. Блестяще закончив дела, еду домой.

Мы были в большом бою, мы вышли из боя все раненные, но кровь движется и рану затягивает. Хватит ли крови здоровой для полного забвения раны. Едва ли, но в молодых хватит, они вырастут, как нужно быть человеку-строителю нового мира, без этого болезненного чувства памяти добра и зла.

Тогда не будет ни победителей, ни побежденных, и жизнь станет, как полное сочное данное.

Но теперь пока мы встречаем два типа, одни в полной памяти добра и зла — люди ушибленные. Другие забываются в плутне, люди-плуты, с виду очень веселые. Есть и третьи люди: деловые, с глазами напряженными, которых не знали в дореволюционное время.

В общем, два типа остались на пожарище русской интеллигенции: плуты и ушибленные.

И, конечно, есть деловой человек, уже тот человек без памяти добра и зла, ему спасение — дело, он знает, что на губе его кольцо и чуть он остановится — за кольцо дернут. Он бежит вперед и здоров!

О, конечно, я знаю, везде и всегда есть сам-человек. Сам-человек живет сам по себе, но этот стержневой человек — не интеллигенция, это люди начала, я о них не хочу говорить; меня сейчас интересуют концы, вот как Савинков: признал нечто (что?) и кончился, как поп снял рясу — и нет его.

Так вот и эти человеческие герои, тут все концы, клубок целый, и всё из концов. Собрались вечером за пивом, приехал новенький учитель, надо же познакомиться. Один ловкий антирелигиозник (их два у нас и оба никуда не годятся) взял и подтасовал карту: «Поезжай вместо меня завтра в деревню». По задору согласился: ему же легко, он естественник, насыпал в пробирку перекиси марганца — подогрел — кислород, серная кислота, [подогрел] — водород, а вышел гремучий газ{91}, пустил в мыло — пузыри, спичку — хлоп! Гром и молния, и сам, как Илья-Пророк.

Задорно, а все выпили пива, раскис:

— А все-таки, товарищи, какая первопричина, я сказать не могу.

— Струсил!

Смеялись и называли химика первопричинным. Добродушный малый, сам смеялся и так со смехом уснул на диване.

Разбудили рано утром, лошадь подъехала ехать в деревню, а не подготовлена лекция — какая чепуха! И голова спросонья болит!

Вот это и подвело — голова, с больной головы на здоровую в отношении к существованию Бога посредством перекиси марганца.

Насыпал, подогрел — треснуло. Рассердился и швырнул на пол, ну, что поделаешь, голова болит, и совесть нечиста: первопричины не знает.

Водород пустил, рано поджег, воздух не вышел: пузырек вдребезги.

Терпение лопнуло.

— Брось пузырьки! — крикнул мужик. — Сделай нам дождик.

Начали смеяться. Пришлось переждать и прочитать лекцию: о происхождении человека, конечно, от обезьяны.

Конечно, каждый образованный естественник знает, что с происхождением от обезьяны дело не так просто, никто из нас не представляет себе так просто, что вот была обезьяна и стал человек: путаница тут, как известно, чрезвычайная, а для <1 нрзб.> этой путаницы простому человеку говорят просто: от обезьяны!

Я сам видел одну книгу по химии, изданную когда-то народником, на обложке было напечатано: «Популярная хвемия для народа», и в тексте атомы назывались ахто- ми, за руки ахтоми держатся, например,

 = H2SO4 — серная кислота.

Ну, вот и эта обезьяна преподносится совершенно так же, как хвемия.

В результате аудитория посылает записки лектору. Я их читал, они сейчас у меня на столе, вот некоторые из них:

— «А ежеля человек от абезьяны в прежние времена, то учаго же нынче человек от абезьяны не рождается?»

Лектор остолбенел от вопроса, но выход нашелся: сама обезьяна стала не та, и она изменилась.

Но другой задумался, Прометеев огонь сошел и на него: обезьяна и человек, а как же другие животные? Он пишет:

«У чаго вызалась собака?»

24 Сентября. Костино.

Что значит «верю»? Значит, между прочим, что я и имею некий деловой загад на будущее. А «знаю» — это что факт уже совершился, хочу, не хочу, с моей стороны усилий больше не надо, воля моя из моего загада вынута, и загад мой больше не нужен, и сам я больше не нужен, все кончилось и прошло: я знаю. Так выходит, что вера была колыбелью знания, а знание стало мечтой веры.

И вообще: я знаю, значит что-то стало позади меня, я то знаю, а что впереди, еще я не узнал, туда, вперед, я верю.

27 Сентября. 14-го ст. Сентября гусь летит, и вышло точно: в ночь на 14-е вчера пошел гусь. Сухо. Звездно. Что особенно хорошо в гусином перелете — это напряженность, сжатость и крайняя бережливость звука: это «ке-ге!» раздается где-то под звездами изредка, в крайней необходимости.

— Хорошо нынче лететь, — сказал кто-то в темноте, — виден птичий путь.

Читал «Курымушку»{92}. «Голубые бобры» — очень хорошо. Чувствуешь, что «Маленький Каин» хуже, но спрашиваешь, прочтя: «Чем хуже-то?» Написано так же хорошо, чем хуже? «Золотые горы» недоработано, но в общем закружение юноши передано сильно. Молодец, Михаил!

Мой посев приносит плоды: всюду зовут писать. Между тем я ничего не уступил из себя: жизнь изменяется.

1 Октября. Воскресенье и понедельник были у меня московские охотники Руднев и Смирнов. Было жарко и сухо, и утро было сухое. Собака бегала, высунув язык. Сегодня показались гаршнепы.

Отлично играют на дудочках в нашем краю пастухи на заре, и такое счастье услышать до восхода солнца эту мелодию. Но в нашей деревне пастух играет из рук вон как плохо, и так бывает обидно слушать его и знать, что в других деревнях в это время слышится чудесная музыка. И так каждое утро в тот час, из-за которого я и живу на свете. Так просто бы взять и переехать в другую деревню, где хороший пастух, но как с семьей переедешь, никто не поймет, что переезд совершается из-за пастуха.

Воду держат у нас два шурина, у одного мельница повыше деревни, у другого пониже, и вся вода зависит от них, как они ладно живут, — у нас воды в реке много: в крутых берегах, поросших густо соснами и березками, бежит красавица Дубна. Но если шурины между собой повздорят и верхний воду закроет, — нет воды, не река, а грязь. Вся красота местности зависит от двух шуринов, как у них дома. И вот неладно живут они: часто верхний шурин запирает воду, и мы дожидаемся, когда они опять помирятся.

Деревня Хрущево. (Начало повести)

Раньше я, бывало, когда не спится, начинаю считать до тысячи, но теперь это перестало действовать: раньше на третьей сотне, бывало, непременно уснешь, теперь после тысячи начинается вроде сна с продолжением счета, но с безобразными ошибками, с мучением совести за эти ошибки — спишь, не спишь, отвратительное состояние. Выдумал я теперь себе другой и прекрасный способ: путешествие по той усадьбе, где я родился, вырос и бывал каждое лето. Теперь эта усадьба, наверно, не существует, но зато в моем путешествии всякая мелочь встает с такой яркостью, что если только записать, то это будет больше этого простого существования.

Свое путешествие я начинаю всегда с палисадника, огороженного деревянной решеткой.

2 Октября. Первый мороз.

Хамкнул мороз на солнце и чхнул себе на здоровье.

Сон, как у Лермонтова: не тем холодным сном могилы{93}, но как будто навеки.

Мороз: белая трава. Туман: восход — между темно-зелеными хвоями и золотом берез — синее, а когда солнце — синее дальше, и дальше туман и там вдали в тумане золотые дверцы.

Шмели на цветах, впились в астры полевые и умерли — потом отжили. Ромашки расправились.

Желтая сухая некось среди дня обсохла, осталась роса только на озимях — искрится, сверкает до вечера.

Над гумном сошлись два каравана журавлей и, как у нас перебежчики, смешались, кружились, кричали.

Посыпались листья: мыши, мыши. Сойки, рябчик, заяц.

Там за туманом и дичь и все становится синим-синим, и, когда к синему приблизишься — нет синего, золотом осыпанные поляны, и вокруг золотых берез и на поляне, где мороз росою обдался, сидят рябчики.

<На полях:> Из мелких владельцев было мало умных, и они обрадовались революции и думали, будет хорошо им. И после, когда стало худо, думали: пройдет, потерплю. Умные были из крупных, вот как Хвостов, услыхал о революции, зажег фитиль, вышел и любовался пожарищем.

<На полях:> В такой вечер паутина осела и застелила тонким кружевом поля, луга и особенно окутала болотные кочки. На паутину пала роса, и ночью хватил мороз, и поутру [замерзла] и паутина, мороз, стало все белое, и особенно кочки стояли, [кружевные] — все было как…

Первый мороз

Ночью хватил мороз. На рассвете поднялся туман: земля белая и над землей муть. Мороз дерзнул даже встретиться с солнцем, и не сразу оно его сокрушило: туман не давал долго проникнуть лучам. Но нет, солнце свое взяло: на открытых местах, на кустах везде мороз росою обдался, и стало в траве мокро, как после самого сильного дождя. Лучи пробили туман, и вблизи показались золотые березы и зеленые ели, а между елями и березами стало синим. Потом это синее и дальше, все дальше становилось на место тумана, и только в самой дали лесного пространства было закрыто туманом и виднелась над белым золотая кровля берез, как кровля сказочных зданий.

Я шел туда вдаль, на туман, и он уходил от меня все дальше и дальше, оставляя после себя синее.

Одну поляну, окруженную золотыми березами и усыпанную золотыми листьями, солнце [утром] дружно прогрело: под деревьями был еще белый мороз, а на середину поляны [уже] выбежали на солнышко погреться рябчики.

Я разогнал их и, устроившись на пне, решился подманивать.

Вокруг меня были ромашки и полевые астры, ромашки поджали к стеблю от мороза свои белые лепестки, на астрах замерли шмели. Я тронул одного, и он упал на землю как мертвый.

Роскошно светило и грело солнце, шмели на астрах замахали лапками. Высыхала середина поляны, не сверкала больше роса, по сухой листве сойки бежали и рябчики с большим шумом.

Отогрелись листья на деревьях и вдруг — я думал, птицы — стали сыпаться, один падает на другой, сбивает его, этот, падая, сбивает третий, а то один сразу собьет десяток, и те тоже, на одном дереве, на другом — всюду посыпались листья с тихим шепотом: ши-ши, мы-ши, мыши, мыши, мыши!

Лидия.

Женщины: мать, Надежда Александровна.

И вдруг посыпалась убитая ночью листва, падая на землю, присоединяясь к другим листьям, сухие листья как будто шептали все одинаково: мыши, мыши, мыши.

К полудню везде так разогрелось, что стало жарко и роса оставалась только на озими: озимь густая, зеленая, сочная блестела всеми огнями.

Но были в темном лесу в густых зарослях еще кусочки земли, покрытые белым морозом. Я и там побывал и, хлебнув солнца с морозом, отлично чхнул себе на здоровье.

Далее над гумном сошлись два больших каравана журавлей, и отдельные птицы стали перебегать от одного каравана к другому. Это возмутило вождей, они бросились наводить порядок, и все спуталось, закружилось. В синеве неба, над золотыми лесами они сильно кричали, кружась… Обрадованный больше всего этим синим покрывалом лесов, я не дождался, чем кончилось у журавлей, пообедал дома и лег спать.

Я засыпал, казалось, навеки, и мне казалось, будто уносил я с собою туда радость и полноту жизни… Я уснул, и надо мною, вечно зеленея, т