Впервые на русском языке новая книга известной итальянской писательницы Маргарет Мадзантини, где рассказывается о двух матерях, которых разделяет Средиземное море. Два берега, две страны, две истории, которые между тем связаны между собой Историей с заглавной буквы. В Ливии грохочет революция. Начинается война. В стране, охваченной хаосом и жестокостью, у людей нет выбора. Им приходится покинуть родину… Но корни событий, перевернувших их жизнь, уходят в далекое прошлое.

Я вовсе не хочу читать лекцию или предлагать идеологическую концепцию. Читателю это ни к чему. Литература касается чего-то более волшебного, более сокровенного. Необходим катарсис. Я просто попыталась создать время и пространство, чтобы высказались люди, которые сами не в состоянии сделать это.

Маргарет Мадзантини

Утреннее море

Тебе и дхаки в маленькой машине

ФАРИД И ГАЗЕЛЬ

Фарид никогда не видел моря и никогда не входил в него.

Зато он представлял себе море, не раз и не два. Испещренное звездами, как одеяние паши. Синее, как синяя стена мертвого города.

Он искал раковины, похороненные здесь миллионы лет назад, когда море пришло в пустыню. Он пытался ловить рыб-ящериц, плававших в песке. Он видел соленое озеро, и горькое озеро, и серебристых верблюдов, что двигались, как потрепанные пиратские корабли. Он живет в одном из последних оазисов Сахары.

Его предки были из племени бедуинов-кочевников. Останавливаясь в вади — сухих речных руслах, поросших растительностью, — они разбивали там свои шатры. Овцы паслись, женщины готовили еду на раскаленных камнях. Эти люди никогда не выбирались за пределы пустыни и подозрительно относились к обитателям побережья — торговцам, пиратам. Пустыня была их домом, открытым и освещенным; их песчаным морем. Морем с барханами, разбросанными повсюду, как пятна на шкуре ягуара. У бедуинов не было ничего. Они лишь оставляли следы, которые затем заносил песок. Тени двигались вслед за солнцем. Кочевники привыкли все время бороться с жаждой и высыхали, подобно финиковым пальмам, не умирая при этом. Верблюд прокладывал им дорогу — длинную извилистую тень. И они исчезали среди барханов.

Мы невидимы для мира, но не для Бога.

С этой мыслью они двигались вперед.

Зимой северный ветер, пересекая каменистый океан, иссушал шерстяные балахоны, прикрывавшие их тела; кожа натягивалась на обескровленные костлявые тела, как козлиная шкура на барабан. Древнее колдовство пропитывало воздух. Кромки песчаных холмов были настоящими лезвиями: дотронуться до пустыни означало пораниться.

Стариков хоронили там, где они умирали. Оставляли среди безмолвия пустыни. И группа бедуинов — бело-синяя бахрома — вновь пускалась в путь.

Весной появлялись новые барханы, бледно-розового цвета. Девственные пески.

Шум раскаленного сирокко смешивался с хриплым воем шакала. Небольшие порывы ветра — ни дать ни взять странствующие духи — взметали песок там и сям. Затем налетали настоящие шквалы, острые, как сабля. Ожившее войско. В один миг пустыня поднималась и пожирала небо. Больше не было границ между тем и этим миром. Бедуины склонялись перед серой бурей и укрывались за верблюдами, вставшими на колени, словно над животными тяготел давний приговор.

Затем они остановились. Возвели стену из глины, огородили пастбище. На песке виднелись колеи от колес.

Порой приходили караваны. Оказалось, бедуины расположились там, где проходила торговая дорога из глубинных областей Черной Африки к морю. Купцы везли слоновую кость, камедь, людей, чтобы продавать их в рабство в портах Киренаики и Триполитании.

Торговцы отдыхали, набираясь сил, в оазисе, ели и пили. Возник город. Глинобитная стена, напоминающая перекрученную веревку, крыши, покрытые пальмовыми листьями. Женщины жили наверху, отдельно от мужчин, босиком ходили по крышам. Ходили к колодцу с терракотовым кувшином на голове. Добавляли в кускус овечьи потроха. Молились на могилах марабутов. Вечером плясали на крышах под звуки ная[1] и вращали животом, напоминая зачарованных змей. Мужчины внизу замешивали глину для кирпичей, меняли товар на товар, играли в персидские кости, куря кальян.

Сейчас этого города уже нет. Остались лишь его контуры и святилище, занесенное песком. Неподалеку по мановению руки Полковника вырос новый город, спроектированный чужеземными зодчими с Востока: цементные здания, антенны.

Вдоль дороги — портреты вождя: в бедуинском наряде, в мусульманском одеянии, в европейском костюме. На одних портретах он величествен и строг, на других — улыбается, протягивая руки.

Люди сидят на пустых канистрах из-под бензина: костлявые дети и старики, сосущие корни растений, чтобы освежить рот. Провисающие провода тянутся от здания к зданию. Горячий сирокко носит по земле полиэтиленовые пакеты и мусор, оставленный туристами.

Работы здесь нет. Только сладкие напитки и козы. И консервированные финики — на экспорт.

Из молодежи многие уезжают в нефтеносные районы с их высокими черными вышками. Туда, где горит неугасимое пламя пустыни.

Это не настоящий город, а лишь скопление множества жизней.

Фарид живет в старой его части, в одном из тех низких домов с неухоженным садом, где все двери выходят во внутренний двор, а калитка всегда открыта. В школу он ходит пешком, перебирая тощими, ободранными ногами-палками. Джамиля, его мать, дает ему с собой несколько палочек из теста с кунжутом.

Вернувшись домой, Фарид играет с приятелями — катает железную тележку, в которой возят банки, или гоняет мяч. Он похож на жука, который мчится в красноватой пыли. Он рвет маленькие бананы и гроздья черных фиников. Он подтягивается по тонкой веревке, взбираясь на тенистые верхние этажи.

На шее у него, как и у всех ребят, висит амулет: кожаный мешочек с бусинками и шерстью.

Амулет отведет дурной глаз, и с тобой ничего не случится, — объяснила ему мать.

Омар, его отец, занимается установкой телеантенн. Он ждет, пока не появится сигнал. Улыбается женщинам, которые не хотят пропустить очередную порцию египетского сериала: для этих женщин Омар — спаситель их мечты. Джамиля ревнует его к глупым теткам. Она училась пению, но муж не захотел, чтобы его жена выступала на свадьбах и праздниках, а тем более перед туристами. Поэтому Джамиля поет для одного Фарида. Он — единственный слушатель в комнатах с портьерами и коврами, под сводчатыми известковыми потолками, где стоит запах полыни и ароматических трав.

Фарид очень любит свою мать. Ему нравятся мамины руки, обмахивающие его, как пальмовые листья. Ему нравится, как она поет маалуфы, полные любви и печали: сердце его тогда переполняется, и приходится обхватывать себя обеими руками, чтобы не свалиться в железную кадушку для дождевой воды, ржавую и вечно сухую.

Мать Фарида молода — и со стороны кажется его сестрой. Иногда они играют в мужа и жену. Фарид расчесывает ей волосы, поправляет покрывало.

У Джамили покатый лоб и глаза с каймой, как у птиц, а губы напоминают два сладких, спелых финика.

Безветренный вечер. Небо персикового цвета.

Фарид сидит, прислонившись к стене их садика, и смотрит на свои ноги, обутые в сандалии, — на грязные пальцы.

В стене есть трещина, где вырос свежий мох. Фарид подходит поближе, привлеченный запахом, и лишь тогда понимает, что совсем рядом дышит какое-то животное. Оно так близко, что он не может двинуться. Сердце Фарида уходит в пятки.

А вдруг это ваддан — баран с огромными рогами, о котором сложено столько сказаний? Дед рассказывал Фариду, что это животное порой появляется на горизонте, среди барханов, как ужасное видение. Вот уже много лет никто не видел ваддана, но дедушка Муса божится, что тот все еще скрывается в безжизненном черном вади с ложем из песчаника. Ваддан страшно разъярен, что по пустыне колесят джипы, губя ее, оставляя на ней отпечатки колес.

Однако шерсть у животного, похоже, не белая, рога не загнуты, зубы не оскалены. Оно цвета песка, а тоненькие рожки напоминают кустики. Животное глядит на мальчика: может, ему хочется есть?

Фарид догадывается: это газель. Молодая газель. Она не убегает. Глаза ее, прозрачные и спокойные, широко раскрыты: до чего же они близко! Мальчик вздрагивает от внезапного головокружения. Может быть, газель тоже дрожит. Но и она слишком любопытна, чтобы уйти. Фарид медленно наклоняет в ее сторону ветку. Та открывает рот, полный ровных белых зубов, и общипывает несколько свежих фисташек. Затем она отступает, не переставая глядеть на мальчика. И вдруг поворачивается, перепрыгивает через глинобитную стену и убегает, поднимая клубы песка, — к горизонту, туда, где барханы.

На следующий день Фарид, сидя на уроках, рисует карандашом в тетрадке множество газелей с повернутой головой, а потом раскрашивает их, окунув палец в акварельную краску.

По телевизору беспрерывно крутят фильм, снятый по заказу вождя, с Энтони Куинном в роли легендарного Омара аль-Мухтара, вождя повстанцев-бедуинов, которые боролись против итальянских захватчиков. Фарид испытывает прилив гордости, сердце его сильно колотится. Его отца зовут Омаром, так же как и героя пустыни.

Фарид играет в войну с приятелями. У них есть трубки, которые плюются фисташками и красными камнями, оставшимися после бурь.

Ты умер! Ты умер!

Мальчишки ссорятся: никому не хочется лежать на земле в конце игры.

Фарид знает, что откуда-то приближается война.

Его родители о чем-то шепчутся до глубокой ночи, а друзья говорят, что с границы прибыли военные: ночью они выгружались из джипов. Каждому из ребят хочется, чтобы у него был калашников или зенитная ракета.

Они запускают петарды рядом со старым глухим нищим.

Фарид прыгает и носится как сумасшедший.

Хишам, самый молодой из его дядьев, студент Бенгазийского университета, примкнул к повстанцам.

Дедушка Муса, который водит экскурсии к Проклятой горе, умеет распознавать змеиные следы и знает смысл наскальных рисунков, говорит, что Хишам — глупец, что он начитался всяких книг.

Каид, говорит дедушка, вымостил улицы ливийских городов асфальтом и бетоном, пустил в страну множество черных туарегов из Мали, приказал поместить на каждую стену изречения из своей дурацкой «Зеленой книги», встречался с финансистами и политиками, объезжая мир в окружении красивых женщин, точно актер на отдыхе. Но все же он — бедуин, как мы, человек пустыни. Он защищает наш народ, которому не повезло, который оказался на границах оазисов. Лучше он, чем «Братья-мусульмане».

Лучше свобода, — говорит Хишам.

* * *

Омар взбирается на крышу и устанавливает спутниковую антенну, которая ловит канал — незашифрованный, официальный. Города на побережье объяты пламенем. Оказывается, провозвестник единой Африки стреляет по своей джамахирии. Теперь он одинок в цитадели власти. Увидев разрушенную Мисурату, дедушка Муса снял со стены портрет каида, свернул его в трубочку и спрятал под кроватью.

Пришла телеграмма: Хишам ослеп. Осколок попал ему в лицо. Он больше не сможет читать книги. Все плачут и молятся. Хишам лежит в бенгазийской больнице. Но по крайней мере он жив, а не лежит в зеленом мешке, как сын Фатимы.

На улице люди стирают со стен слова вождя и вместо них пишут другие, прославляющие свободу, рисуют карикатуры: большая крыса, обвешанная фальшивыми медалями. Статуя в центре города сброшена с пьедестала.

Ночь. Горит лишь одна голая лампочка, дрожащая так, будто у нее кашель. Омар высыпает на стол деньги из пластикового пакета: его собственные сбережения и то, что заработал Муса, водя туристов по пустыне, — доллары и евро. Пересчитав деньги, он вынимает камень из стены и прячет их в углубление. Затем он беседует с Джамилей и берет ее сомкнутые руки в свои ладони. Фарид не спит и видит сквозь темноту узел их рук, дрожащий, словно кокосовый орех под дождем.

Надо уезжать, говорит Омар. Надо было давно это сделать. В пустыне нет будущего. И потом, идет война. Он боится за мальчика.

Фарид считает, что за него не надо бояться: он готов идти на войну, как его дядя Хишам. Он уже попробовал, закрыв глаза руками, представить, как это — жить слепым. Натыкаешься на то, на это, но в общем ничего страшного.

* * *

Фарид сидит, прислонившись спиной к стене сада.

Газель всегда приходит бесшумно; легкий прыжок через стену — и вот она: черные глаза с алмазными зрачками, уши, внутри более светлые и плотные, чем снаружи, закрученные рога. Теперь они друзья. Фарид никому не рассказывает о ней, но все время опасается, что кто-нибудь застанет их в саду. Еще он боится, что газель поймают. Она молода и еще не знает жизни: опасность может подстерегать ее где угодно. Она подходит слишком близко к людям, бродит среди домов. Заметно, что мышцы ее напряжены под кожей: она готова в любой момент убежать прочь. Нужно пробудить в ней доверие. Ведь они оба — жители пустыни, хотя и принадлежат к разным расам. Фарид прижимается к стене и ждет, пока газель не сделает вдох темными ноздрями, чтобы начать дышать в такт ей. Та поводит мордой — наверное, хочет поиграть. Когда она садится на задние ноги, то напоминает мать Фарида по вечерам: та же царственная поза.

Весеннее утро. Омар, как обычно, работает на крыше. Он соединяет провода и ждет искры: это знак того, что сериал можно будет посмотреть. В эти дни электричество часто отключают. Женщины не желают думать о войне — им хочется лить слезы над чужой любовью. Узнает ли хороший человек, что это действительно его сын? Свалится ли машина плохого человека с дамбы?

Фарид видит, как Омар пятится, хватается за пустоту, падает, поднимается. На крышах появляются другие люди в комбинезонах защитного цвета и желтых касках, как у рабочих, — вот только они стреляют. Они смотрят вниз, на рынок, откуда с воплями убегают люди. Это войска, верные правительству. Среди солдат много иностранцев-муртазика — наемников из других присахарских стран. Стреляя, они рычат, совсем как в фильмах. Полуголый боец милиции присел на корточки за естественной надобностью. Может, он выпил слишком много тамариндового сока, а может, ему страшно. Так он и стреляет — со спущенными штанами.

Омар не трогается с места и глядит на них. Он пробует завязать с бойцами разговор, остановить их. Они приставляют ему дуло к горлу: Или ты переходишь к нам, или ты труп. Фарид видит, как его отец скользит вниз, к водосточной трубе. Одна его нога необута; виден бежевый носок, который Джамиля заштопала ему вчера вечером. Омару суют в руки пистолет. Он стреляет в небо, в птиц, которых там нет, потом роняет пистолет. Человек со спущенными штанами толкает Омара, и тот падает с крыши.

Фарид видит пикап с пулеметами и базукой в кузове, видит грязные, безумные лица и зеленые повязки на головах. Эти люди перестреляли всю живность, чтобы внушить страх.

К счастью, газель в этот день не приходила. Она появляется лишь тогда, когда вокруг тихо.

Джамиля дождалась ночи. Этой ночью уже не так темно: полная луна освещает песчаные холмы и пальмовые рощи, дворцы и глинобитные дома с остроконечными крышами — для защиты от колдовства.

Она спрятала Фарида в подвале, среди чайных листьев и свисающих кусков сушеного мяса. Повсюду пылают пожары, слышны выстрелы. Среди песков распространяется запах горящего бензина.

Тело мужа Джамиля перетащила во двор дома и омыла его водой из колодца.

Мокрые густые волосы Омара напоминают виноградные грозди. Джамиля моет ему уши и берет в ладони волосы. Какое счастье, мой милый: ангелы возьмут тебя за них и понесут на небо. Это старое поверье жителей пустыни: невинно погибших поднимают на небо за волосы.

В садах соседних домов молятся и плачут другие женщины. Некоторые семейства захвачены, чтобы служить живым щитом.

На рассвете тела Омара больше нет во дворе.

Джамиля о чем-то шепчется с соседями через глиняные стены. Она разговаривает со старшими, спрашивает у них советов насчет предстоящей поездки.

Фариду разрешили выйти из подвала. Он ощущает разлитый в воздухе странный запах: это запах мази для умащения тел умерших. Он смотрит на разрытую землю сада, на сломанные качели, которые отец так и не успел починить.

Он собирает свои вещи: тетрадь, красный вязаный свитер, который надевает зимой.

Он разглядывает фотографию деда. Тот сидит на верблюде в очках и белом тюрбане, на худых ногах — сандалии. Позади виднеется оазис. Дед умеет писать на табличках изречения из Корана, знает древние предания, рассказывает о великих сражениях с участием римлян и турок. Фарид узнал от него о Красном замке[2] и о пиратах. Дед хромает — когда-то он наступил на мину, оставшуюся после войны с Чадом. Иногда старик берет внука с собой в пустыню. Фарид видел пожирателей червей[3] и наскальные рисунки: слоны, антилопы, а иногда просто отпечатки ладоней. Однажды они потерялись. Дедушка Муса тогда сказал, что настоящие бедуины умирают в пустыне, завернутые в песчаные вихри, и что лучшей смерти нельзя желать. И еще — что они потерялись по воле Аллаха и должны были встретить свою судьбу. Пустыня — как прекрасная женщина: никогда не показывает себя толком, появляется и тут же исчезает. Лицо ее меняет форму и цвет: оно то каменистое, то белое от соли. Это невидимый горизонт, который пляшет и движется, подобно барханам.

Фарид видел, как его мать отодвинула камень, достала деньги и спрятала в повязке, обмотанной вокруг тела. Он слышал стук ее зубов.

Свои немногие пожитки он сложил в рюкзак с надписью «Адидас».

Он долго стоял у деревянной калитки в надежде, что придет газель. Ему хотелось встретиться с ней, ощутить ее дыхание посреди грязного двора.

* * *

Фарид с матерью отправились в путь на рассвете. Джамиля поцеловала каменный порог. Фарид подумал о запахе тех послеполуденных часов, когда его мать скидывала покрывало, оставаясь в одном лифчике, и плясала босиком. Маленький живот, блестевший от арганового масла, вращался, точно планета. Сброшенная корка жизни.

Он был центром дома. Спасательный камень.

Джамиля вынимает ключ из замочной скважины и кладет его за пазуху. Словно мыши, они с Фаридом пробираются между домами и клубами дыма. Война ведется в одном из соседних кварталов, небо исчерчено трассирующими пулями. Ключ падает в пыль. Мать не нагибается, чтобы поднять его.

— Не стоит, Фарид, времени у нас нет.

— А как же папа вернется домой?

— Он попросит мастера сделать новый.

Джамиля не сказала сыну, что Омар — ангел, спустившийся в пустыню.

Фарид оглядывается. Где-то сейчас его приятели: хозяин крытого автодрома, мороженщик, продавец солнечных очков?

Городские ворота перед ними кажутся каким-то хищником. У всех людей — звериные глаза. Волосы и лица блестят от пота. Все что-то выкрикивают, чего-то ищут. За воротами — пустыня. Они с матерью присоединяются к колонне беженцев со свернутыми матрасами на спине и чемоданами, которые они опасаются класть в автобусы.

Многие пытаются добраться до лагерей для беженцев в других странах. Джамиля знает, что это опасно: верные правительству части стерегут многие километры границы, вдоль которой тянется колючая проволока, и стреляют при попытке перейти на ту сторону.

Они направляются к морю — на грузовике, набитом вещами и неграми, тощими, как рабы. Машина почти не снижает скорости, чтобы подобрать их. Джамиля с воплем бросается следом за ней. Они прыгают в кузов прямо на ходу: сначала Фарид, ловкий, как обезьяна, потом его мать.

Фарид видит, как джип с горящими колесами сбивает старика. Это первое, что он наблюдает в пустыне.

Он не осмеливается открыть глаза. Его мать набросила покрывало на лицо, защищаясь от песка. Грузовик то взбирается на песчаные холмы, то съезжает с них.

Километры и километры в молчании: только звук мотора. Такова война, любая война. Людей везут, точно скот. Машина не останавливается, чтобы они могли облегчиться.

Все сидят с закрытыми глазами, с опущенными головами, белыми от песка.

Вдали — вязкий горизонт. Сирокко продувает пустыню, полную всякого хлама: остовов сожженных автомобилей, мусора, который шевелится на ветру.

Дедушка Муса говорит, что любая вещь в пустыне принадлежит пустыне и попала туда не случайно: ее можно будет употребить для чего-то другого, она обретет новую жизнь.

Из песка торчат цветные тряпки: рубашка, джинсы, которые кажутся плоскими, словно ткань, расстеленная на земле. Дальше башмак.

Затем — головы, пожранные жарой, погребенные в песке. Волосы, челюсти. Руки — в точности как высохшие сладкие рожки.

Все сидящие в грузовике исторгают крик, потом разом замолкают. Джамиля перегибается через борт, ее тошнит. Фарид видит это кладбище под открытым небом через покрывало на лице.

Все умершие — негры. Они скончались несколько месяцев назад. Еще до войны. Одежда цела: ни одна пуля ее не пробила.

Все в грузовике знают, в чем дело. Это беженцы из Мали, Ганы, Нигера, брошенные караванщиками после того, как вождь пообещал европейцам поставить заслон потоку мигрантов.

Вода и тень: вот боги, которым поклоняются в пустыне.

Рядом с костлявой рукой — пустая пластмассовая бутылка. Последнее телодвижение перед смертью.

Но где в этой пустыне Бог?

Джамиля хочет пить. Пить. Она роется в сумке, достает бутылку, льет воду сыну на голову, откидывает покрывало с его лица, поит его, обнимает. Пей, Фарид, пей.

Они остались вдвоем в этом мире.

Дом — глиняное яйцо, оставленное позади.

* * *

Потом — кусты, некоторые — с белесыми побегами. Это заросли солянки. Воздух становится мягче. Ветер завывает все ленивее, точно усталое животное, которое уходит прочь.

Начались предпустынные области. Виноградники. Крошащиеся каменные стены, возведенные без раствора. Заброшенные отдельно стоящие дома вроде тех, что встречаются в Тоскане. Это бывшее поселение итальянских колонистов. Плантации кривых олив. Арки ворот, ведущие в никуда.

В мотор забился песок. Грузовик останавливается. Лицо водителя прикрыто на манер туарегов, покрасневшие стариковские глаза говорят: «Выходим». Внезапно раздается взрыв, такой близкий, что заглушает крики; но небо остается чистым. Проносится стая вспугнутых птиц, на лету меняющих построение. Туарег говорит по мобильнику, выкрикивает что-то на тамашеке.[4] Фарид не понимает ни слова.

Солнечный диск висит высоко в небе. Они ждут уже два часа. Фарид и Джамиля обходят мертвую цитадель, им хочется где-нибудь отдохнуть. Площадь. Бывший муниципалитет. Они заходят в церковь. Центральная часть крыши провалилась, абсида изрисована. Пол земляной, лишь кое-где лежат кирпичи. Фарид с матерью прислоняются к стене, делят на двоих кусок хлеба. Джамиля молится. Она не в мечети, но какая разница? Это тенистое место, где люди преклоняли колени и разговаривали с голосом безмолвия.

Негр снимает обувь. Одна его ступня раздулась и напоминает освежеванного барана. Сам он из саванны и уже много дней в пути. Он опасается, что это гангрена.

К нему подходит сомалиец с ножом в руке, подносит к ножу горящую зажигалку, делает надрез на ступне и заворачивает нож в древесный лист, — так заворачивают финики, прежде чем положить их в коробку и вручить туристам.

Все бредут дальше.

Вдалеке слышится шум мотора, затем на горизонте появляется квадроцикл. За рулем сидит толстяк, на его футболке — бутылка пепси и надпись Israb pepsi.[5]

Фарид разглядывает футболку — отголосок жажды из иного мира.

Человек на квадроцикле объявляет, что он поведет всех к морю.

Они идут перед квадроциклом, напоминающим луноход.

Негр волочит свою ногу, перевязанную при помощи растений. Кое-кто бросает матрас или слишком тяжелую кастрюлю. Все шагают молча. Сперва они разговаривали, потом перестали. Слышны только стоны беременной женщины. Правда, она, похоже, будет покрепче мужчин. Женщина скрывает свою беременность из опасения, что ее отправят назад.

Шеренга тараканов пробирается между песчаных холмов.

Люди оставляют древний знак бедуинов-кочевников — цепочку следов, которые занесет песок. Они вновь предоставлены своей извечной судьбе: ориентироваться в пустоте.

Дедушка Муса отказался уходить. Опустив ноги в тазик, он будет по-прежнему сидеть в саду и смотреть, как орлы охотятся за светляками.

Джамиля совсем не выглядит грустной. Она вязнет в песке, переводит дыхание перед каждым барханом. Фарид теперь сидит у нее на спине, привязанный куском ткани, — совсем как маленький.

Джамиля молода: ей чуть больше двадцати. Молодая вдова с ребенком. Пустыня — их раковина.

У Фарида на шее висит амулет.

* * *

На горизонте появляются выжженные солнцем растения. Стена рожковых деревьев. Долгий спуск вдоль цветущих олеандров.

Этот запах — густой, буйный — совершенно незнаком Фариду.

Что это — запах моря с его сверкающим простором и синими глубинами?

Все бегут, пригнув головы, между индийских фиг с их толстыми колючими листами. Фарид спрыгивает со своей маленькой верблюдицы. Он бежит, то падая, то поднимаясь, к зарослям тамариска. Впервые в жизни он оставляет пустыню позади себя.

Еще один человек — в тюрбане, но одетый по-городскому — собирает деньги на пляже. Его светлая куртка промокла от пота у шеи и у плеч. Толстяк громко кричит. Бутылка пепси шевелится у него на животе. Надо торопиться, здесь они на виду. Правда, все под контролем. Верные правительству части получили приказ не мешать отплытию барж. Теперь вождь хочет, чтобы Европа задрожала от наплыва тысяч несчастных. Это его лучшее оружие — истощенная плоть бедняков. Это динамит, который взорвет центры для беженцев и лицемерие правителей.

Все, кто собрался на пляже, протестуют.

Они в растерянности смотрят на проржавевшую посудину у берега. Та выглядит как опрокинутый автобус, совсем не как корабль.

Все кричат, качая головой.

«Слишком дорого для такой развалины. На нее смотреть противно».

Элегантно одетый мужчина говорит: А чего вы ждали? Круизного лайнера? Потом он кричит, что для него дело закончено: он погрузит на баржу других беженцев, не таких тупых. Он разводит руками, велит им убираться прочь, идти назад к кустам, назад в пустыню. Затем он плюет на землю и говорит, что не может больше тратить время на этих крыс.

Он бросает деньги на песок. К нему подбегает паренек, но мужчина не хочет и слышать о беженцах. Он садится в джип. Паренек не отстает, заглядывает в окно, умоляет: «Пожалуйста, ради Аллаха». Среди беженцев много женщин и есть беременные. «Разве у вас нет детей?» Человек в джипе открывает дверь, ударяя паренька, выходит, подбирает деньги, кладет их в бумажник. Все замирают. Торговец людьми ступает по песку лакированными туфлями. Он открывает багажник джипа, швыряет на песок блоки пластмассовых бутылок. «Я подумал, что вам захочется пить». Все благодарят его. Джамиля подбирает бутылку воды, горячей, как чай, и кладет в пакет.

* * *

Фарид смотрит на море. Впервые в жизни. Он касается воды пальцами ноги, зачерпывает ее ладонью. Делает глоток и сплевывает.

Море огромное, думает Фарид, но не такое, как пустыня. Оно заканчивается там, где начинается небо, — за ровной полосой лазури.

А он-то считал, что по морю можно ходить, как ходит пиратский корабль. Вместо этого он промочил ноги. Море колышется, точно холсты, которые расстилала его мать, волны накатываются и отступают. Фарид отходит назад, но волны настигают его.

Беременная женщина поднимает одежды и осторожно входит в море, но вода захлестывает ее до самого подбородка. С открытым маленьким ртом, полным слишком больших зубов, она напоминает верблюда, который испугался пожара.

Все устремляются вперед, начинают толкаться.

Баржа достигла мелководья.

Двое парней из Малави, самые бойкие, ходят по кораблю босиком, на манер моряков, и обследуют его. Они идут на корму, где открывают канистры с крышками на резинках, потом осматривают нос. Им хочется убедиться, что на корабле достаточно топлива. Толстяк орет, что они — проклятые сукины дети, что они ифрикиюн, рабы, сбежавшие из оазисов. Настроив маршрут на GPS-навигаторе, он спрыгивает за борт, оказываясь в воде по пояс, и ударяет по корпусу судна: Удачи, сукины дети.

Фарид разглядывает море, чистое и спокойное, как синяя глазурь на глине. Он пытается увидеть рыб — первые признаки новой жизни. Джамиля целует сына, ерошит ему волосы.

Сколько же нам плыть?

Недолго — только и хватит времени, чтобы пропеть колыбельную.

И Джамиля запевает своим соловьиным голосом, свистит и пыхтит, подражая зукре.[6] Звуки песни достигают морских волн. Потом Джамиля засыпает. У нее маленькая голова газели — или старшей сестры. Фарид глядит в сторону кормы, потом отыскивает проход между людскими телами. Берега больше не видно: только море, только колыхание волн. Фарид вспоминает свой дом, качели, колодец, украшенный красно-зелеными изразцами. Он думает о газели. Та приходила когда хотела, но всегда перед заходом солнца. Газель уже начала есть из его рук. Он давал ей финики, фисташки, протягивая раскрытую ладонь, словно блюдо. Фарид вспоминает звуки, которые она издавала, запах из ее рта. На языке у нее были пятна. Газель пахла как вади, по которому только что прошла вода. Лучшие на земле глаза, после глаз матери. В тот день Фарид прижал ее к себе. Увидит ли он газель снова? Ее шкура цвета жженой пудры светилась на закате, а пахла ковром. Запах, знакомый Фариду по пустыне, когда они с дедушкой Мусой ставили палатку и спали на молитвенном коврике.

Фарид без сожаления расстается с прошлым. Он еще ребенок и не осознает в полной мере, что такое время. То, что ему уже знакомо, и то, что его ждет, сливаются для него воедино.

Сперва он чувствует возбуждение, потом — испуг, потом — усталость, потом — ничего. Его уже стошнило, и теперь ему нечего извергать наружу. Удушающе жаркое солнце следует за Фаридом, как голодный за пищей, лижет голову, заливает ее потом.

Море однообразно: в нем все по-прежнему. Смотреть на него совсем не стоит: это все равно что смотреть на животное без головы и со множеством спин, которые все время изгибаются. Пенящаяся красная плоть, изрыгаемая глубоко погруженной пастью. Фарид ищет глазами эту голову, которая никогда не показывается: доходит до поверхности и тут же исчезает.

Ему интересно, каково оно — лицо моря.

Один из сомалийских парней выстрелил в воду, чтобы проверить осветительные ракеты. Но ничего не вышло — ракеты оказались испорченными, как и эта посудина. Парень напился вместе со своими приятелями, алкоголь сжег их желудки и мозги. Теперь они дерутся.

Все пассажиры выглядят бледными, серыми, точно веревки. Всех уже вырвало. Рвотные массы текут по мокрому дереву под рокот моря.

Джамиля велит сыну неотрывно смотреть в какую-нибудь точку на горизонте, чтобы не страдать морской болезнью.

Фарид обшаривает глазами небосвод, где садится солнце.

В лицо им летит темный дым от солярки. Мать прижимает Фарида к себе. Тот хочет ощутить материнское тепло, материнский запах. Но Джамиля опьяняется дизельным выхлопом: это запах путешествия, запах надежды.

У Фарида болят глаза и ноги. Поверхность моря стала наклонной: баржа накренилась на один борт. Им отведено определенное место, и перебраться куда-нибудь еще нельзя. Хнычет какая-то девочка, двое мужчин громко переговариваются на неведомом Фариду диалекте. Он задыхается, от солнечных лучей на губах появилась корка. Джамиля строго отмеряет порции воды. Они все уменьшаются: теперь не удается даже промочить язык. Естественные надобности отправляются в ведро, которое затем выливают в море. Кто они все — животные? Нет. Животным незнаком этот страх смерти. Море — замкнутый мир. Мир внутри мира. Со своими законами, со своей мощью. Он растет, он вздымается. Баржа напоминает панцирь мертвого скарабея вроде тех, иссохших от ветра, что Фарид находил в мелком песке. Голова Фарида полна соли. Соль не уходит, даже если закрыть глаза. Он вспоминает листья диких каперсов — те, что его мать жевала и клала ему на лоб, когда он болел. Он вспоминает бродячего торговца, который очищал индийские фиги[7] быстрым, волшебным движением. Джамиля покрошила ему в рот кунжутную палочку, но горло — словно каменное.

Море — это гора, которая поднимается. Водяные холмы внушают Фариду страх. Мотор пыхтит, как умирающий верблюд.

Ночью становится холодно: над водой температура ниже, чем на земле. Море — как черная бумага. От него исходит пар, который не рассеивается, а стелется вплотную к воде. Фарида пробирает дрожь. Мать завернула его в свое покрывало, скользкое, словно кожура плода. Фариду холодно под покрывалом. Ветер безжалостно хлещет его. Фарид прижимается к телу матери, ищет теплую грудь. Та дрожит, как и он, напоминая корзину, внутри которой копошатся змеи. Уже давно мать не разрешала ему прикасаться к своей груди: Ты уже большой. Но сейчас она притягивает его к этому месту, еще хранящему немного дневного тепла, наподобие камней. В конце концов, ведь это счастье — прижаться вот так друг к другу, счастье, что вокруг ветер и море. Фарид засыпает. Он думает о пальмах, под широкими листьями которых когда-то укрывался от дождя. Старик Агиб — тот, что шьет берберские башмаки для туристов, сидя на солнцепеке, — однажды сказал, что все их невзгоды случились из-за нефти, что, не будь под пустыней черного моря, ни один диктатор не пожелал бы диктовать им свои законы и ни один иностранец не пришел бы защищать их, запуская крылатые ракеты. Агиб наставил тогда на него палец, исколотый иглой: Нефть — это дерьмо дьявола. Не доверяй тому, что кажется богатством: оно хуже ловушки для обезьян. И то, что для одних — богатство, для других — всегда несчастье.

Поэтому Фарид по-прежнему доверял газели, которая подходила прямо к дому и съедала то, что оставалось от обеда.

Воцарился полный мрак, луна скрылась. Парень, подливающий солярку в двигатель, щелкает пластмассовой зажигалкой и, пошатнувшись, бросает ругательство: из-за морской сырости пламя тут же гаснет. Материнские объятия ослабевают, руки ее уходят вниз вместе с баржей, проседают, как повозка в пустыне.

Фарид ждет рассвета. Ждет Италии. Там женщины не закрывают лиц и есть куча телеканалов. Они сойдут на берег под вспышки камер, их сфотографируют. Им дадут игрушки, кока-колу и пиццу.

Рашид, отец дедушки Мусы, уже проделал этот путь в начале века, когда итальянцы жгли деревни, вышвыривали бедуинов из оазисов и заталкивали их в тесные загоны, точно коз. Рашид был веселым парнем. Он играл на табле[8] и собирал резину с гевей. Его братья умерли в депортации, а его погрузили на корабль и отправили на пограничные острова Тремити. Больше о Рашиде не было известий. Умер ли он там или начал новую жизнь?

Фарид глядит на море.

Дедушка Муса рассказывал ему о путешествии своего отца.

В тот день поднялась песчаная буря. Ветер поднимал серую пыль и хлестал в берег, словно пустыня решила воспротивиться этому жестокому исходу. Бедуины садились на корабли: грязные галабеи, исхудавшие за несколько голодных месяцев лица, печальный, застывший взгляд скотины, которую везут неизвестно куда.

Однажды Муса, уже став взрослым, приехал туда на «тойоте» вместе с археологами — молодыми ребятами из Болоньи. Они ночевали в бывшем лагере туарегов, ездили смотреть некрополи гарамантов и белоснежный лабиринт Гадамеса.

Стоя на берегу Сиртского залива, Муса смотрел на море, поглотившее его отца. Не сесть ли на корабль, чтобы попытаться разыскать Рашида в Италии? Он явится к отцу, высокий и стройный, в английских роговых очках, в белой галабее… Муса мечтал взять старого Рашида на руки, вернуть сюда, в его родную пустыню, посадить на верблюда.

Ржавчина тоски скрипела на зубах, как песок.

Но этот синий простор ужаснул его. Казалось, чья-то рука готова приподнять его за шиворот и бросить туда. Давний страх перед морем.

Однако он успел разглядеть на пляже группу полуобнаженных туристов, которые ели тутовые ягоды из корзины и пили лаймовый сок.

Фарид смотрит на море и думает о рае.

Дедушка говорил ему, что там женщины прекраснее, еда лучше, а краски ярче, потому что Аллах — живописец начала мира.

Фарид думает о фотографии своего отца Омара, которая висела в столовой: фотограф подкрасил ее кисточкой. Губы стали краснее, ресницы — отчетливее, глаза — глубже.

Он совсем не напоминает легендарного Омара аль-Мухтара. Он не разбирается в политике. Он робок и нерешителен.

Фарид смотрит на море.

Слезы наворачиваются ему на глаза, катятся по лицу, покрытому нежным пушком и побелевшему от соли.

ЦВЕТ БЕЗМОЛВИЯ

Вито идет по скалам, порой спускается в песчаные ложбины. Он оставил позади себя страну, звуки включенного радио, голос женщины. Здесь — только ветер и высокие волны, что бьются об утесы, точно разъяренные хищники, встают на дыбы, пенятся, потом отступают. Вито любит море в непогоду. Ребенком он со всего духу бросался в него. Его мать Анджелина — крошечная фигурка там, на пляже, — кричала что было сил, размахивая руками, будто кукла-марионетка; ее платье билось о ноги. Но что значила мать? Море было куда сильнее. Оттолкнуться, оседлать проворную волну, заскользить, словно по намыленной поверхности, — и затем уйти под воду, броситься в глотку бешеного водоворота. Он устремлялся к песчаному дну, усеянному камнями, которые запросто могли оглушить. Море в носу, море в животе. Волны высасывали его изнутри, нагоняли страх.

Но ведь внутри каждой подлинной радости таится страх.

Плавки, полные песка, красные глаза, волосы-водоросли. Лучшие в жизни воспоминания. Стать невесомым лоскутом. Дрожать от счастья и страха. Синие губы, онемевшие пальцы. Он стремглав выскакивал из воды — ненадолго, — валился на теплый песок, вздрагивал и бился, как рыба перед смертью. И снова бросался в воду, ни о чем не думая, ощущая себя скорее рыбой, чем человеком. Даже если он не вернется, что с того? Что ждало его на берегу? Взбешенная мать, курящая сигарету. Бабушкина похлебка с осьминогами. Мерзостные летние задания. Летом нет ничего хуже, чем книжки и тетради. А ему все время назначали переэкзаменовку на осень. И поэтому каждое лето надо было заниматься.

Однажды Анджелина, собираясь вытащить его из воды, наступила на морского ежа и потеряла солнечные очки. Это было уже слишком. Она потащила его за волосы по песку, а он извивался и вырывался, точно осьминог. В эти мгновения он ненавидел ее больше всего. В эти мгновения он понял, что она его любит больше всего на свете. Той ночью она уложила его с собой в постель, на смятые белые простыни: он ощущал ее дыхание, ее движения. Мать была в разводе. Вечером она становилась под пальму у входа и так, стоя, курила: одна рука на животе, в другой пачка сигарет. Губы ее шевелились: она беззвучно разговаривала сама с собой. От волос, упавших на лоб, она выглядела странно: ни дать ни взять обезьянка, готовая к прыжку.

Теперь Вито уже взрослый. Семья больше не живет в Катании, они приезжают на остров только летом и иногда — на Пасху. Идут последние дни летних каникул, у матери скоро начинается учебный год в школе. Для Вито со школой уже покончено. Конец этой тягомотине, списыванию домашних заданий, постоянному вранью. Он получил аттестат зрелости — учась из-под палки, занимаясь бесконечной зубрежкой, — все-таки получил. И держался молодцом. Члены комиссии назвали его славным парнишкой. Выпускное сочинение он писал про итальянцев, живших в Триполи, — от мясника Грациани до своей матери.

Он писал про тоску по Африке, про ностальгию, которая намертво прилипает к человеку. Про путешествие, которое они вместе совершили туда. В Ливию.

А потом — полная свобода. На следующий день он оторвался, как никогда еще в своей жизни: пошел на дискотеку и целовался с девчонкой. Правда, она потом сказала, что перепутала его с другим. Но все же он узнал вкус ее рта и вздрогнул от этого — совсем как в детстве, проваливаясь в волну.

Вито смотрит на море. Он босиком. У него грубые и цепкие, как у моряка, ступни. Летом всегда так: ноги привыкли отдыхать, ступать без обуви по скалам и утесам.

Лето стояло чудесное: вот это каникулы так каникулы! Он просыпался поздно, немного купался. На море он приехал сильно поглупевшим и поэтому читал книги, забравшись в грот, а вокруг него сновали крабы.

Сегодня поднялся ветер, и поэтому он надел майку и штаны.

Вито разглядывает всякий мусор, выброшенный на пляж, — обломки лодок и прочее. Море вываливает на берег свои грузы.

С другой стороны моря идет война.

Для острова это лето оказалось трагическим. Обычная ежегодная трагедия.

Вито редко выбирался вглубь острова. Центр приема беженцев чуть не лопался изнутри: там стояла вонь, будто в зоопарке. Вито видел очередь к кухне под навесом, пластмассовые кабинки туалетов. Он видел лагеря беженцев ночью — скопления серебристых покрывал. Он видел, как Тиндара, их соседка по дому, вопила, напуганная до полусмерти, когда к ней залез грабитель — араб из Туниса. Он видел ребят, с которыми был знаком с детства, а теперь даже не здоровается: те готовили в больших котелках кускус — пищу обездоленных.

Вито еще не знает, какую профессию выберет. Он хотел бы заняться искусством: эта мысль пришла ему в голову лишь недавно, летом, и он еще ни с кем не делился ею. Он хорошо рисует это единственное, что он делает легко и свободно. Может, потому, что здесь не надо рассуждать, достаточно водить руками. А может, потому, что он не столько учился, сколько изрисовывал тетради и парты.

Он смотрит, как приближается баржа с зелено-синими полосами на борту. Еще там есть полумесяц со звездой — арабский символ.

Этим летом он не съел ни куска тунца или окуня: только яйца и спагетти. Не хочется думать о том, что едят рыбы. Однажды ночью ему приснилось, как на большой глубине стайка рыбок вплывает в человеческую голову, словно в пещеру с колышущимися анемонами.

До прошлого года он рыбачил, привязывая к буйку мешочек с крошками и личинками мидий. На рассвете мешочек был облеплен осьминогами, которые пытались просунуть внутрь свои щупальца. С большими приходилось сражаться: когда он отдирал их, те присасывались к нему. Еще он ловил кальмаров на светлячков. Сидел с удочкой в порту. Орудовал острогой в гротах. Ему так нравилось вырывать куски мяса у моря.

Но этим летом он даже и не думал плавать под водой, оставаясь все время в гамаке. Да и вглубь острова отправлялся лишь за самым необходимым. Эти несчастные, эта сумятица в лагерях… А в ту часть острова, где живут они, остальной мир не проникает. Два шага — и ты оказываешься там, где нет ни прибывающих беженцев, ни теленовостей.

Вито смотрит на море. Мать однажды сказала ему: Надо найти место внутри себя, вокруг себя. Место, которое тебе подходит.

Похожее на тебя хотя бы отчасти.

Сама она похожа на море: тот же ясный взгляд, то же спокойствие, а внутри — буря.

Он больше не спускается к морю, но порой уходит в горы, перед заходом солнца, когда скалы делаются лиловыми, а небо — кроваво-красным и кажется, что это последний закат в истории планеты.

Вито видел, как Анджелина брела по утесам: волосы растрепаны от ветра, в руке — потухшая сигарета. Она цеплялась за скалы, словно краб, настигнутый приливом. Вито постоял немного, глядя на мать, опасаясь, что она больше не появится у него на глазах.

Одиннадцать лет его мать была арабкой.

Он смотрит на море по-арабски, так, как смотрят на клинок. На окровавленный клинок.

Бабушка Санта приехала в Ливию вместе с другими итальянцами в 1938 году. Она была седьмым ребенком в семье — из девяти. Ее отец и дядья были гончарами. Из Генуи отплывали под проливным дождем. Отправлявшихся к Четвертому побережью[9] провожали взмахами мокрых платков.

Дедушка Антонио прибыл с последним кораблем, который шел с Сицилии; в трюмах его лежали мешки с цементом, побеги виноградной лозы, связки стручкового перца. Антонио был тощим, смуглым парнем, со слишком большим беретом на голове. Раньше ему не приходилось плавать по морю: он жил во внутренней Сицилии, в предгорьях Этны. Антонио родился в крестьянской семье, где все спали на мешках. На корабле его выворачивало наизнанку. Он сошел с трапа бледный, как труп, но только лишь вдохнул местного воздуха — и тут же почувствовал себя заново родившимся. Ароматы кофе, мяты, пахучих сластей. Даже верблюды на военном параде пахли приятно. Вито не раз слышал рассказы дедушки Антонио — про то, как они приплыли в Триполи, а впереди корабля летел маршал Бальбо на гидросамолете, про гигантский флаг Италии, растянутый на берегу, про Муссолини на коне, указывавшего на Италию мечом ислама.

Они на день задержались в Триполи, осмотрели город, а потом их повезли в поселки колонистов через километры пустыни, где росли лишь редкие кустики. Новоприбывшие принялись за работу. Многие из них были евреями.

Понемногу завязалась дружба с арабами, которые поделились своими крестьянскими хитростями. Бедняки рядом с другими бедняками. Одинаковые морщины от работы на земле, одинаковая усталость на лицах. Ели хлеб, приготовленный без дрожжей, на камнях, засаливали оливки, рыли колодцы, возводили стены, чтобы защитить поля от ветра из пустыни.

Санта и Антонио оказались соседями. Они помогали своим родным в работе, видели, как среди песков вырастают апельсиновые рощи, учили арабский. В первый раз они поцеловались в Бенгази, на выступлении берберских всадников в честь дуче.

Затем разразилась война. Маршал Бальбо был сбит над Тобруком выстрелом из итальянской зенитки. Будто бы по ошибке. Бенгальские огни англичан освещали небо. Итальянским колонистам пришлось возвращаться обратно. Антонио с семьей отправился на корабле «Конте Россо». На обратном пути в Ливию тот затонул после атаки британских торпедных катеров.

После войны многие вернулись в Африку — на проржавевших, битком набитых рыболовецких суденышках, настоящих ноевых ковчегах, как и те баржи, что сегодня перевозят несчастных беженцев. Они пересекали mare nostrum, чтобы вновь обрести дома и обработанные земли, на которые затратили годы труда. Или просто из любви к этой стране — как семнадцатилетний Антонио.

Он прибыл туда нелегально, в трюме рыболовецкого судна, которое шло из Марселя, лежа среди вонючих сетей, словно дохлая рыба. Полуживой, он сошел на берег в Триполи, куда перебралась семья Санты: ее отец обслуживал городскую канализацию.

Жители Триполи встретили тех, кто выжил после морского перехода, как пропавших братьев. Англичан они терпеть не могли. Итальянцы были черны от солнца, немного говорили по-арабски, пили чай с мятой на закате, сидя на коврике. Они копошились на той же неплодородной земле. Они были так же суеверны. Они были изобретательны и голодны.

В пятидесятые годы они скопили состояние, завели детей, открыли рестораны, ремесленные лавки, строительные фирмы. Вдохнули жизнь в тысячи гектаров песка.

Антонио был небольшого роста, с ввалившейся грудью — результат недоедания многих поколений. Санта же, девушка крепкая, доставала головой до потолка: зеленоглазая брюнетка. На лице Санты была двойная родинка: когда кожа двигалась, родинка напоминала муравья, ползущего по стене. Венчание состоялось в кафедральном соборе. Антонио пришел в пиджаке, длинном, как пальто, Санта надела короткую фату. Потом они проехали под фонарями и пальмами до Красного замка, в арабской повозке, запряженной двумя ослами. Животные были украшены колокольчиками и зеркальцами, отражавшими волшебный свет солнца, что садилось за старым городом.

Они купили старую свечную мастерскую и расширили ее. Их свечи освещали христианские праздники и надгробные бдения мусульман.

Раз в неделю приезжал пчеловод Газел и доставал из багажника потрепанного «форда» куски сырого воска — липкие и темные, как табак, но внутри золотые, точно камедь. Санта плавила их на слабом, почти невидимом огне. Жидкий воск она пропускала через решето, отсеивая примеси — частицы сот, которые оставались в решете, серые и жирные, подобно остаткам плаценты. Санта очищала воск, пока из желтого он не становился бесцветным, лишаясь также и запаха, — цвет безмолвия, как говорила она. Антонио смешивал красители, разливал отцеженный воск по формам, добавлял в него кардамон и апельсиновую цедру, вставлял фитили. Для собственного развлечения он кидал в еще не застывшую массу лепестки роз или ломтики пальмовой сердцевины. Взяв небольшой валик с шипами, он раскатывал воск, точно кусок теста, чтобы получилась свеча в виде пчелиных сот. Потом он сворачивал пластины воска голыми руками; ладони его делались мягкими и нечувствительными к жару.

Жили они в квартале Казе-Операйе.

У них родился мальчик по имени Вито, но прожил всего несколько месяцев. Младенца похоронили на кладбище Хамманджи.

Пластины воска, подвешенные к потолку, скорбно колыхались в темном помещении.

В 1959 году в Джебель-Зельтене неожиданно забил фонтан нефти. Это изменило безрадостный удел Ливии, «коробки с песком», которая до того вывозила лишь обломки техники, оставшиеся со времен войны. Началась новая война — между транснациональными нефтяными компаниями.

Между тем Санта вновь забеременела. Каждый день утром она приходила в церковь Св. Франциска и молилась, доставая из кармана передника самую красивую свечу и зажигая ее перед изваянием святого.

Анджелина вышла ногами вперед. В Италии матери сделали бы кесарево сечение. А в Триполи роды принимала повитуха с руками, выкрашенными хной по самый локоть, — она просто взяла и вытащила младенца.

Анджелину отдали в приют Белых сестер, потом — в школу «Рома». Каждый день она ходила по мостику через железную дорогу. Ела свежие тыквенные семечки на базаре, где ей обжигал ноздри жгучий перец фильфиль. Ездила на велосипеде до маленькой площади, где высился ледник. Купалась на пляже Сульфуреи. Смотрела представления «Летающих ангелов», акробатов-мотоциклистов. Триполи был ее городом, вот и все. День ее был размечен криками муэдзинов. Анджелина знала, что она здесь иностранка, Taliana. Ее происхождение было лишней наградой, дополнительным богатством. Однажды, наверное, она уедет, чтобы поступить в университет, но потом вернется. Жизнь ее протекала здесь, между аркой Марка Аврелия и тутовым деревом. Под лучами, которые касались земли, вспыхивая от красных песков пустыни и от ликующих птиц мула-мула.

Затем были шестидневная война и еврейский погром. Мертвецы, сожженные дома. Мясник, убитый перед своей лавкой.

А потом — тот сентябрьский день. Комендантский час. Обезлюдевший, притихший город.

Все решили, что скончался король Идрис.

Короля не было в стране, он уехал в Турцию на лечение. Старый монарх-сенусит не проявлял особого энтузиазма относительно арабской солидарности, заигрывал с иностранцами, позволил соорудить в стране самую большую американскую базу на Средиземном море. Но его чтили и уважали: худощавого, безобидного, с изогнутым посохом в руках и длинной бородой волшебника.

Придя в мастерскую, Антонио сразу же подбежал к радио.

И узнал о государственном перевороте. Его совершил тот парень из пустыни, красивый, как актер, обольстительный, как мученик.

Способный вести за собой толпы народа, как его кумир Насер.

Никакого кровопролития — только зеленые знамена. Народная революция. Правда, на самом деле их было немного: бедуин из Сирта и его двенадцать апостолов, все совсем молодые.

* * *

В этот день открывался охотничий сезон. Пчеловод Газел отправился охотиться на антилоп.

Анджелина встретила Али, сына Газела, на улице Мизран. Он был возбужден: повсюду праздник, множество гусеничных машин, нестрашных, словно гигантские игрушки. Смешавшись с толпой, они направились к морю — к площадке у замка. Дальше было бесконечно долгое купание в море с такой прозрачной водой, что дно казалось ковром. Они плавали в море, легкие, как летучие рыбы.

А потом остались на берегу до самого вечера, сидя рядом друг с другом; поблизости сушилась одежда. И говорили о будущем. Али хотел говорить только о будущем. Он был лишь ненамного выше Анджелины, но в тот сентябрьский день выглядел совсем мужчиной.

Начали с евреев.

С евреев, которые свободно жили в Триполи даже при фашистах, торговали колониальными товарами, пили чай, прикрытый марлей, танцевали в знакомых компаниях, несмотря на расовые законы.

Рената и Фьямма, одноклассницы Анджелины, однажды не пришли на занятия.

Пришла директорша. Учительница выбежала в коридор и разрыдалась.

Анджелина поглядела на карту Италии, висевшую на стене, потом на пальмы за окном. На две пустые парты. Ей исполнилось одиннадцать. Она только что перешла в шестой класс. Груди ее были как две выпуклые пуговицы. Она носила белые сандалии и два месяца назад начала душиться.

Анджелина еще не знала, что и для нее учебный год закончится раньше положенного, что школа скоро закроется, парты составят вместе, со стен сдерут итальянский алфавит и распятие.

Все, на что она смотрела, было дано ей лишь на время. Море за касбой, фонтан с сиреной, крытый рынок, кинотеатр «Габи». Будь у Анджелины фотоаппарат, стоило бы все запечатлеть, как делают туристы. Свой дом. Сицилийские апельсины на подносе. Стариков, играющих в домино под тутовым деревом. Своего друга Али, мокрого от морской воды: руки уперты в бока, ослепительно-белые зубы, на голове — маска для подводного плавания.

Анджелина еще не знала, что молодой Каддафи выбросит мертвых с кладбища Хамманджи, что Италии придется вывозить прах тысяч и тысяч своих солдат, павших в Ливии.

Она не знала, что и ее родителям, и друзьям их семьи из деревни Оливети, с улиц Дерна и Пуччини, и соседям по кварталу — тем, кто строил дороги и дворцы, прокладывал под землей трубы, превращал пустыню во фруктовый сад, — придется заплатить за все грехи жестокого и авантюрного итальянского колониализма времен Джолитти и фашистского Четвертого побережья.

* * *

Воск растекается по полу мастерской: масса, лишенная запаха, вещество цвета безмолвия. Хлопает дверь. Хрипло мяучит портовый кот, весь в рыбьей чешуе.

Санта и Антонио смотрят на море, дочь сидит между ними.

Пальмы на корсо Сичилия гнутся все время в одну сторону. Скоро придет сирокко: серая пыль, песок на зубах, в волосах, между пальцами. Но их тут уже не будет. На горизонте — свинцовая заря. Они живы, остальное не важно.

Вито смотрит на море, которое успокаивается и отступает. Кажется, будто оно рассержено своим отступлением. Оно бьет в скалы — вяло, беспорядочно, все слабее и слабее. Вода мутна после ночной бури, и дна не видно. Вито вспоминает утро на дискотеке: загаженный пол, дым, запах пота. Продавленные диваны, переполненные пепельницы, повсюду — окурки вперемешку с осколками бокалов. Вито думает о празднике, который он устроил себе в честь восемнадцатилетия.

Его приятели напились и наглотались колес. Вито видел, как они танцевали под кайфом, покачивались взад-вперед, почти не двигаясь с места, точно скопление болезненных водорослей. Неспособные передвигать ноги в своем бреду.

Никто из них не знал, чем займется в жизни, кроме тех, кто собирался стоять за прилавком в родительском магазинчике.

Вито тоже не знал, чем займется в жизни.

До недавнего времени он не думал об этом всерьез. На душе было спокойно. Чего ему хотелось? Выбраться из дома, найти деньги, чтобы выбраться из дома, деньги на бензин, пиво и кебаб, отвязаться от матери, позвонить приятелю, чтобы тот продиктовал домашние задания, найти кого-нибудь с правами и съездить в Катанию субботним вечером, поесть, прошвырнуться по корсо Италия, сходить в кино, поглазеть на негритянок на улице Прима.

Восемнадцатилетие принесло неприятности. Вито внезапно стал задумываться над своим будущим.

Это случилось на той дискотеке: она выглядела как прощание с жизнью, с молодостью. Ему вдруг показалось грустным то, что здесь не было стариков — только молодежь. Он подумал о бабушке Санте: темная одежда, белые волосы, ухоженные руки, всегда мокрые от овощей и зелени. Безумная мысль. Дома он больше ни с кем не говорил. Ему вдруг захотелось, чтобы бабушка была тут, на дискотеке, где распоряжался глуховатый диджей.

В углу плакала девушка — настолько пьяная, что даже не могла подняться на ноги. Толстые икры, негнущиеся ступни. Тушь — чернее волос — потекла по щекам, образовав две дорожки. Вито пустился в путь по этим черным трассам. Сколько раз он с приятелями обгонял машины, мчась ночью по автостраде, добавляя газу на поворотах. Колеса, пожирающие асфальт с безумной скоростью, красные шарики глаз в темноте.

Они развлекались, ослепляя друг друга дешевыми китайскими лазерами, вопили, смеялись, дымили сигаретами.

Они тысячу раз могли разбиться, попасть в газету: машина, вскрытая, словно консервная банка, а внизу — фотографии с удостоверений личности.

Вито подумал о своем удостоверении личности. Безусый шестнадцатилетний парень. Ирокез на голове, дебильное лицо. Совсем еще мальчишка.

Надо бы сделать новое фото в автоматической кабинке и новое удостоверение. Теперь он совершеннолетний. Можно уйти из дома, сесть за решетку.

Никто не подходил к девушке, сидевшей в углу замусоренной площадки, и Вито также не думал об этом всерьез. Девушка выглядела отталкивающе. Она даже не казалась грустной. Она казалась черным фонтаном, и смысл ее существования заключался лишь в том, чтобы сидеть в углу и плакать. Жалости к себе девушка не вызывала. Пожалуй, ее можно было бы взять за плечи и вышвырнуть с площадки: она продолжила бы плакать под олеандром с тем же выражением на лице. Дома ее подушка, конечно же, будет перепачкана тушью и черными, горькими слезами. Потом она примет душ, вложит в трусики прокладку, пойдет в школу, сядет за парту, будет двигаться подобно водоросли. И стоит ей найти на дискотеке какую-нибудь табуретку, как она снова расплачется без всяких причин, потому что делает это всегда, потому что это ее способ разговаривать, или уединяться, или привлекать к себе внимание. Из такой уж она породы. Но какая разница, эта девушка или другая? Например, та, высокая, которая хохочет? Стоит ей появиться на дискотеке, как она принимается хохотать — может, из-за своих белых зубов, которые фосфоресцируют в меняющемся свете. Все танцуют. Всем все равно. Ты прижимаешь к себе одно тело, потом другое, третье. Попытка жить. Делать снова и снова то, что ты умеешь. Выбросить из себя эмоции, словно сильный град. Словно они вовсе не твои. Ты лишь примеряешь их к себе, танцуя с другими. Ты лишь физиономия, по которой хлещет град и бродит меняющийся свет.

Затем — как это случилось? — он поцеловал ту толстушку, ощущая ее мокрый язык, пахнущий непонятно чем. И завяз в этом горячем болоте.

Вито смотрит на мучнистый, слепой горизонт, на пляж, куда море выплюнуло всякий хлам. Сейчас оно серебристое, точно монета, и кажется большой крышкой.

Через море — туда и обратно — вот история его семьи.

Анджелина рассказывала, как их выгоняли, приставив винтовочное дуло к спине. Привычная жизнь среди арабов, разломанная на куски: пляж Сульфуреи, тутовое дерево в Шара-Дерна, школа «Рома», закадычные друзья.

Однажды утром все это сгинуло в порыве бури.

Разбитая жизнь — вот история его матери.

Его мать знает, что такое возвращаться назад через море.

Как перелетные птицы.

Анджелина рассказывала ему, что птицы откладывают яйца в хорошо защищенном месте. Но наши яйца были раздавлены. Наши дома пришлось уместить в чемоданы. Пришлось покинуть родную скорлупу, чтобы спастись.

Позади осталось белье на веревке. Кто-то его поджег. Рубашки, объятые пламенем. Солдаты в красных беретах среди эвкалиптов, орущие: «Руми!» — «Итальянцы!» — и плюющие на землю.

Анджелина вспоминала об одном из них: он ударил железным прутом по бидону, где плавили воск. Смуглый, но голубоглазый, со светлыми волосами, которые выглядели чуть ли не крашеными. Сын насилия.

Сама она еще ничего не знала о том насилии. Кое-что открылось лишь позднее, когда ей стало известно про изнасилования, когда она увидела фотографии братских могил, вырытых в песке, и повешенных бедуинов.

В 1970 году Анджелине было одиннадцать. Она ходила в шестой класс.

Вопли, очереди перед министерствами, перед консульством. Разрешение на выдачу репатриационной визы. Свидетельство о бедности. Все бесцельно скитаются по городу, прилипают к стенам, точно ящерицы, чтобы получить порцию ежедневно приходящих новостей. Никто больше не входит в касбу… жалюзи на всех лавках спущены… и еще эти двое противных мужчин, один — с мокрыми лиловыми губами, другой — посмуглее, в «альфа-ромео», которая остановилась в итальянском районе, рядом с домами и лавками, которые вскорости будут отняты у владельцев.

Анджелина помнит ночь, когда ей делали прививку против холеры. Она цеплялась за халат матери, лицо у той было бледным, как свеча. Воистину цвет безмолвия.

Зачем им всем вводили эту вакцину, привезенную из Италии? С какой целью? Всех кололи одним и тем же шприцем. К счастью, это осталось без последствий.

Рассказывая об этом сыну, она обнажила руку и показала, куда именно вошла игла.

Вито делал записи для своего выпускного сочинения.

— Мама, я не могу вставить туда все…

— Тогда зачем столько спрашивать?

В ту ночь Анджелина узнала, что такое война. Не осталось ни одного уголка, где можно было бы почувствовать себя в безопасности. Ощущение пустоты и ограбленности. Стоит лишь сделать шаг за кордон, стоит лишь поглядеть куда не надо, стоит лишь слегка пошатнуться… За пределами очереди — бездна. Арабы в военной форме пристально глядят на то, как ты дрожишь.

Санта поддерживала Анджелину, чтобы та стояла прямо, и крепко, до боли, сжимала ей руку. Сердце билось, как барабан. Анджелине было страшно оттого, что сердцебиение никак не прекращалось. Казалось, все слышат стук в ее груди. Это было уже не сердце, а молот, которым стучат медники на базаре. Ночь вокруг горела черным огнем. Все, что было дружелюбным и тихим, теперь таило угрозу: стены индийских фиг, верхушки минаретов. Анджелина вспомнила о резне в Шара-Шате: они проходили ее в школе. Совсем молоденькие берсальеры, которых Италия из тщеславия отправила на колониальную войну, спокойно вошли в город, безмолвный и белый, как рождественский вертеп. Триполи взяли без труда, арабы, казалось, покорились своей судьбе и ушли в пустыню. Врагами были турки. Загадочные оклики вроде птичьих криков, тени в тюрбанах, ловко нападающие во мраке, словно скорпионы. Фронт без линии фронта, фронт везде. С одной стороны — лабиринт оазисов, с другой — дыхание Сахары. Кое-кто из берсальеров решил искать спасения на близлежащем кладбище Ребаб. Погибло шестьсот человек: с перерезанным горлом, со следами истязаний, распятые, точно пугала. Это случилось октябрьским вечером 1911 года.

Ответ итальянцев был страшным: жителей Менши выкинули из их глиняных домов, деревни в оазисах сожгли, тысячи человек расстреляли, выживших отвезли на островки Тремити, Устика и Понца.

Теперь ненависть вернулась, ничуть не потеряв в силе.

То была революция бедуинов Сирта, у которых военная форма скрывала шрамы, оставшиеся от колониальной войны.

По всему городу пылали костры из книг на европейских языках, книг нечестивых авторов, продажных империалистов.

Тальяны — убийцы! Тальяны — вон!

Анджелина протягивает руку, чтобы ей сделали укол. Она не издает ни звука. Показывается капля крови. Дурацкая капля крови.

Они оставили дом, кровати, свечную мастерскую. Ключи от «фольксвагена-жука» Антонио повесил на приборную панель. Он хотел выбросить их в песок, но потом передумал. На этой машине они по выходным ездили на раскопки Лептис-Магны, где ели булочки у головы Медузы, купались в море.

Им пришлось пешком идти до порта. Там они ждали несколько долгих часов, а потом их обыскали, как преступников.

Арабские подруги Анджелины расцарапали себе лица в знак скорби, как делали только на похоронах.

Они вместе играли в классики и в «Море волнуется раз» на каменном тротуаре перед свечной мастерской.

Ма shaʼ Allah. Да сохранит тебя Господь.

Вито смотрит на море.

Анджелина рассказала ему про подушку, которую прижимала к своей груди, стоя на причале. Гладкая подушечка красно-розового цвета, расшитая золотыми нитями. Подарок ее друга Али. Того худого паренька, высокого не по годам, с прилизанными блестящими волосами, иссиня-черными, разделенными пробором. Когда они шли поплавать, он снимал очки и заворачивал их в майку. Анджелина поднимала пальцы: Сколько? Али издалека не видел почти ничего и всегда ошибался. Обидчивый по характеру, он злился, но не подавал виду. Али плавал как рыба и часто погружался в воду, надолго зависая у самого дна. Анджелина каждый раз боялась, что он утонул, и всматривалась в даль. Тот показывался над гладью моря неожиданно: отталкивался от песчаного дна и выскакивал, точно дельфин.

Сын пчеловода Газела, Али приезжал с отцом, сидя на черном драном сиденье красного «форда». Они привозили не только воск, но и клетки с курами, корзины яиц. Али носил полосатую кепку и толстые очки, а в руке всегда держал книгу.

Однажды они взяли с собой Анджелину, чтобы показать ей пчелиные ульи. В первый раз она поехала на красном «форде» — в берберскую деревню, вдоль римских руин. Али выдал Анджелине экипировку — длинный металлический фартук и сетку на лицо, — а сам, наоборот, разделся: снял очки и оголился до пояса. Пчелы облепили его: Али со своими длинными руками стоял, словно каменный, напоминая туарегское чучело. Пчелы жужжали прямо у него на теле, но он, казалось, не чувствовал ничего, даже щекотки. Али не отводил глаз от Анджелины. То был воистину взгляд зверя, которого донимают зверьки помельче, отрешенный и бесконечно печальный. А может, просто сосредоточенный. Анджелина раскрыла ладонь. «Сколько пальцев?» Али не мог ни говорить, ни смеяться. Рот его напоминал незатянувшуюся рану. А она все поднимала и опускала пальцы: Сколько теперь? Ее раздражало, что Али во всем превосходит ее, что в нем столько упрямой смелости. Тот ответил: Шесть — и угадал. Возможно, ему помог страх. Но тут в рот Али залетела пчела и ужалила его в горло. Его черные, печальные глаза принялись наполняться слезами и расширяться, во взгляде появилось отчаяние. Казалось, он просит помощи всем своим существом. Он не должен был кашлять, не должен был двигаться. Но горло все вздувалось. Али начал тяжело дышать и как-то странно хрипеть. Похоже, он был близок к обмороку. Пчелы становились все более беспокойными и шумными. Если бы его укусила только половина насекомых, Али тут же умер бы. Ноги его подкашивались. Анджелина в ужасе попятилась назад.

В конце концов отец спас Али, окатив его мощной струей из шланга. Пчелы отпали, точно срезанные волосы, став мокрым шипящим облаком на песке. Мальчика отвели домой, выкупали в отваре из йеменских трав с добавлением раствора аммония.

У него резко поднялась температура и начался бред.

Через неделю Али поправился.

Он по-прежнему ходил в медресе, писал в тетради и на табличках. Анджелина поджидала его после уроков, но ни разу не удостоилась взгляда.

В печали она тысячу раз прокручивала перед глазами ту сцену. Это она была виновата в том, что Али открыл рот. Она попросту оцепенела от такой смелости, от такой неподвижности на манер марабута. Сама она не выдержала бы и секунды. Ночью в горле запершило, ее охватил нервный кашель при воспоминании об опасности, грозившей Али. Ей представлялось, как он падает на песок и умирает, заеденный пчелами. Ей представлялось худое тело, наполненное ядом от кровавых укусов.

Наконец Али объявился сам. Однажды июньским днем он вошел в итальянскую мороженицу «Поло Норд», взял мороженое и стал его облизывать, не отрывая взгляда от книги.

— Что читаешь?

То были стихи Ибн Хазма. Али прочел ей одно стихотворение:

Пронзи мое сердце ножом, проникни туда, поселись в моей груди…

И он потрогал сквозь брюки нож для устриц, который всегда носил с собой. Ему было почти тринадцать, и сквозь капли пота над верхней губой проглядывали тонкие волоски. Анджелина взглянула на него и покраснела. Али стал другим. Он никогда не был робким, а теперь трепетал, совсем как цветущий асфодель у них за спиной. Вокруг них все дрожало в нежно-оранжевом свете, окрашенном их горем. Казалось, мир, существовавший у них внутри, уходит куда-то в другое место.

Это уходило детство. И задушевность, и стыд теперь обещали быть другими. Тогда Анджелина еще плохо знала, откуда это смятение, это чувство утраты. Пошел дождь, и они оба пошли по домам. Анджелина встала под каучуковым деревом — перевести дух.

Ей нравился дождь в Триполи: сильный и внезапный, как ее чувства. Анджелина стояла под струями воды: голые ноги в белых сандалиях, густые волосы — на концах светлее, чем у корней. Она ощущала что-то внутри: руку Али, отрывавшую ее, Анджелину, от самой себя, чтобы поместить в свое арабское сердце — и в стихи.

* * *

В день их отъезда Али примчался к белой арке перед домом Анджелины и долго ждал ее, стоя под солнцем. Анджелина вышла в пальто и — невиданное дело — с убранными волосами. Ее родители тоже были в слишком теплой одежде, решив надеть на себя как можно больше — из предосторожности: времена года перемешались, как разные предметы одежды. Али подумал, что за время поездки они изойдут потом.

Никогда больше он не принесет куски сырого воска в мастерскую итальянцев, никогда больше его отец не выпьет с Антонио сока сицилийских апельсинов и не сыграет с ним в домино под смоковницей. Никогда больше он не увидит ног Анджелины, прыгающей по ступеням, ее остроносого лица с жестокими зелеными глазами. Она выходила из полумрака, пахнущего воском и кардамоном, просовывала ногу в щель между дверью и косяком, глядя на Али, словно на таракана, которого ей не раздавить из одной лишь лени. Али не входил в мастерскую — стоял, облокотившись на пыльный «форд», и притворялся, будто читает книгу.

Никто из двоих не желал уступать.

А когда они начинали вместе играть, уже было пора уходить. Вот дурачки! Али охватила неуемная тоска, все внутри его кричало о несправедливости. Их игры вдвоем были не похожи на все прочие: они словно пели одни ртом, скакали на одной паре ног. Они понимали друг друга, как птицы из одного косяка. Одинаковые движения, одинаковые мысли.

В день отъезда Анджелины Али пришел в свечную мастерскую. Дверь была полуоткрыта: хозяева бросили все. Мастерская выглядела как оскверненная церковь: остатки озерных, выветрившихся запахов. Застывший воск на столе, коробки из кедра, разбросанные по полу. Листы воска на длинной веревке, разорванные, точно знамена сгинувшего царства. Точно знамена короля Идриса. На потухшем очаге сидела кошка и чистила себе брюшко, раздвинув лапы и подняв хвост. Еще одна пила воду из каменной раковины.

Семейство вышло из дома, к которому примыкала мастерская, — в молчании, покорное своей участи.

Санта и Антонио поприветствовали сына пчеловода и поцеловали его.

За спиной у них хлопала зеленая дверь мастерской, оставленная без присмотра. Все трое выглядели совершенно незнакомыми существами. Три бледные маски — и ни одной привычной черточки, унаследованной от жизни, которой они на глазах Али жили до сего дня. Казалось, ночью кто-то их убил, а потом изготовил из воска, отлив их копии. Сходство имелось, но люди стали уже другими. Даже глаза были неподвижными, полными смерти, как у птичьих чучел.

Похоже, чувства их совершенно переменились.

Анджелина как будто подросла, сделалась выше и прекраснее в темном шерстяном пальто, застегнутом до самого горла. Она двигалась скованно, подобно механической игрушке, — словно кто-то давал ей четкие команды.

Она вела себя в точности так, как ведут себя депортируемые. Приговоренная к смерти за преступление, в котором нельзя признаться.

Казалось, она и ее родители в чем-то виновны.

Али захотелось разразиться горячими слезами, прижавшись к ней. Он лихорадочно дрожал, не спав всю ночь, ожидая ее под солнцем, под каучуковым деревом, которое они столько раз надрезали вдвоем.

Анджелина по-прежнему выглядела зажатой и чопорной. Она протянула ему негнущуюся руку, совсем по-взрослому:

— Пока, Али. Удачи.

Мать подтолкнула их друг к другу, чтобы они поцеловались. Анджелина была словно каменная.

Али набрался смелости и вручил Анджелине подарок.

Это была темно-красная атласная подушка, уже не новая, но довольно красивая, с узорной каймой, расшитая золотом. Сверху он положил несколько мергезов — колбасок темного цвета, которые Анджелина очень любила.

Колбаски на атласной подушке выглядели странно. Это походило на признание в любви или что-то в этом роде.

Он не мог вырвать сердце из груди и вручить ей, и поэтому пришлось обойтись колбасками. Анджелина посмотрела на них. Ни один мускул не дрогнул на ее лице.

Али пожирал ее глазами, с глупым видом, который выдавал все его планы. Через несколько лет он станет совершеннолетним. Он приедет в Италию и будет учиться там, как его двоюродный брат Мохаммед. И они поженятся. Это была подушка его родителей, подушка, принадлежавшая супругам.

— Она очень дорогая.

Не такая уж она была и дорогая: потертый атлас, слегка почерневшее шитье.

Анджелина дала ему свою фотографию — самую лучшую, сделанную школьным фотографом. На снимке она была изображена в профиль и глядела в большое окно, окутанная беловатым светом, отчего выглядела чарующе. Али разглядывал фотографию со своей всегдашней слабой улыбкой. Что такое несколько лет для парня, способного выдержать натиск сотни пчел?

Анджелина положила колбаски в карман, а подушку сунула под пальто.

Девочка, беременная арабской подушкой.

Али стоял с ними все то долгое время, пока они ожидали прохождения пограничного контроля. Какому-то мальчику-инвалиду пришлось выбраться из кресла-коляски: он качался, стоя на своих культях, словно одна из тех ящериц, которых жарят и едят туареги в пустыне.

Анджелина принялась посасывать нити подаренной ей подушки, сжимать их стучащими зубами. Подушку вырвали у нее из рук и вспороли штыками. Что они рассчитывали найти внутри подушки, пропитанной потом и слюной испуганной девочки? Банкноты, драгоценности, наркотики?

В море полетели маленькие серые перья, достигая подножия замка, до которого когда-то они доплывали вдвоем. На дне, среди песка и водорослей, тонких, как вуаль, залег белый каменный окунь. Анджелина помахала ему с корабля — и ему, и минаретам, и высоким пальмам на корсо Сичилия, и Красному замку.

Анджелина знает, что такое начинать все заново.

Возвращаться назад и не видеть ничего, кроме моря.

Твои корни поглотило море — без всякого на то разумного основания.

Анджелина приучила себя к неразумности людей. Диктатор в тюрбане и солнечных очках выглядел непонятным и чуждым. Это лицо, эти волосы вроде облитых чернилами пауков…

Одиннадцать лет Анджелина была арабкой. Все это было лишь на время.

А потом — словно удар ногой в живот.

Есть нечто особенное в месте твоего рождения. Не все это знают. Это знает лишь тот, кого силой оторвали от места его рождения.

Пуповина, похороненная в песке.

Боль, заставляющая тебя ненавидеть все, что делаешь.

Ты потерял ориентировку в пространстве, звезду, которая вела тебя, за которой ты шел сквозь раскаленный мрак тех ночей, совсем не черных.

Какое-то время Анджелина не знала, кто она теперь. Ей дали прозвище Триполина.

Триполийцы. Те, у кого внутри рваные лохмотья.

Потерявшие все, согнанные в лагеря беженцев — в Кампании, Апулии, на севере. Очереди перед сортирами, у каждого в руках — туалетная бумага. Шлепанье тапочками по грязи. Спагетти в пластмассовых коробочках. Телевизор на раскладном стуле. Стоянка лжетуристов. Транзитная зона, где останавливается жизнь.

Для самых старших начать все сначала было немыслимо.

Семье Анджелины повезло больше других: их разместили в приморском пансионе.

Полуподвальная столовая, зеленоватые стены. Булки в пакетах. Мармелад: желатиновые кубики цвета грязи. Отец засовывает салфетку в пластмассовый кружок. Они — пансионеры, которые ничего не платят. Работница столовой кричит, что надо поторапливаться. Анджелина с матерью ночью бредут в ванную, как два призрака.

Где был тот пансион? На пришедшем в упадок безжизненном курорте. Недостроенные виллы. Место ссылки бандитов.

Санта растягивается на дорожной раскладушке.

Антонио идет по бетонному пандусу. Это въезд в гараж. Автомобили, всегда делающие один и тот же крутой поворот.

Тощие руки в рубашке с короткими рукавами, разглаженными утюгом, — как два сломанных крыла.

На подоконнике рядком лежат лимоны — источник витаминов.

Анджелина вспоминает детскую площадку без единого дерева. Качели, которые не поднимаются вверх. Качалку с двумя сиденьями. Анджелина сгибает и разгибает ноги наподобие лягушки. Ей хочется, чтобы на другом конце тоже сидел кто-нибудь.

Ей хочется, чтобы песок попадал в глаза, в волосы.

Где кафе «Гамбринус», где кино под открытым небом, где гулянья на площади Италии? Где все ее друзья?

Никто с ними не здоровается: они не знают здесь никого.

Вонь от мусоросжигательной печи, запах жженой резины. Они ложатся спать под этот запах, проникающий в комнату. Ароматические свечи закончились. Они покупают в универмаге свечи фабричного изготовления, пахнущие лимоном. Санта говорит, что это ненастоящий воск, что это гадость.

Отец говорит, что все это — временное решение.

Потом государство выделило им квартиру — на Сицилии. Казалось, настало время возрождения.

Черная коробка. Окна, за которыми видна стена. Портовый район, вдали от центра.

Родители так и не привыкли к новому жилищу. Они ели сардины из банки, смотря в телевизор. Все было незнакомым, и они были незнакомы всем и вся.

Безмолвные, как изваяния из песка.

Отец уходил, чтобы поискать работу. Анджелина вспоминает, как мать дотрагивалась до него сзади, обмахивая спину. Антонио оборачивался: Что такое? Я испачкался?

Санта провожала его до двери и потом стояла, глядя в узкий темный пролет, на уходящие вниз ступени. Она осторожно вдыхала запах других существ, варившихся в этом котле. Запах подливки из кабачков.

Словно мышка, она ждала, когда можно будет выскользнуть наружу.

В этой новой жизни не было человеческих лиц — только грубо орущие силуэты, которым не было до новоприбывших никакого дела.

В Триполи обитало множество нищих — по большей части старых берберов в замызганных галабеях, с дырками на месте пуговиц. Но многие были неграми — калеками, бежавшими из мест массовой резни. Санта не пускала нищих в мастерскую, но обязательно давала им что-нибудь: черствый хлеб, свечу на ночь.

Теперь они сами стали бедняками. Белыми бедняками, эмигрантами. Теперь у каждого из них взгляд пропащего человека.

Они поднимают глаза лишь для того, чтобы найти подтверждение своего существования в других людях, идущих по улице.

Семидесятые годы, разобщенный мир. Диаспора беженцев никого не интересовала. Грязный след эпохи колониальных захватов, о которой не хотели вспоминать.

Настоящей ссылкой было это: невозможность найти понимание ни в ком.

Антонио носил с собой черную пластмассовую барсетку, набитую документами, потрепанными от стояния в очередях, от объяснений, во время которых у него потели ладони. Приходилось то и дело показывать бумаги, доказывая, что он — репатриант.

С той стороны окошка на него глядели злобно и встревоженно.

Зачем вы вернулись? Чтобы отнять работу у других итальянцев — настоящих, родившихся и выросших здесь? Или чтобы пополнить ряды безработных?

В конце концов, они сами стали причиной своих бед. И не важно, что они были детьми крестьян, которых погнали в Ливию пропаганда и голод.

Каддафи отнял у них все. Вина изначально лежала на Италии. А теперь, через много лет, ответ пришлось нести им. Небольшой кучке обездоленных.

Поначалу они еще чувствовали себя заодно с другими изгнанниками, но потом перестали искать общения с ними. Все связи порвались.

Они остались одни, словно обезьяны, которых погрузили в кипящее масло. Они ухаживали за своей раной в молчании, нарушаемом лишь вздохами.

У Санты опустились руки. Где-то в глубине души она стала переживать свою вину — и выглядеть соответственно. Ей не удавалось стряхнуть с себя растерянность, избавиться от чувства собственной второсортности. Опустошенный человек способен на что угодно — и, припертый к стене, может признаться в убийстве, которого не совершал. Они ведь не уничтожали бедуинов в концлагерях — нет, они всего лишь работали, делали Ливию лучше, рыли колодцы, прокладывали трубы. Они отцеживали и очищали килограммы воска, благословленного епископами и имамами.

Антонио всегда был хилым, одежда болталась на нем, как на деревянных плечиках. Теперь Санта выглядела такой же хрупкой, как он, и даже больше. Она бормотала в тишине о чем-то своем, вспоминала о мертвом младенце, оставшемся на христианском кладбище в Триполи. Его прах не успели вывезти: не было денег, чтобы подкупить кого-нибудь из нужных людей. Санта встряхивала головой — точь-в-точь птица, что дотягивается до зернышка со слишком далекой ветки. Она похудела на двадцать кило.

Анджелина вспоминала, как увидела груди своей матери. Та мыла посуду в маленькой раковине, рядом с которой стояла стиральная машина. Некогда внушительные, они превратились в два пустых мешка с лиловыми заплатками.

Они ждали. Ждали, что им выплатят возмещение, как репатриантам.

Все разговоры были только об этом возмещении, которое вернуло бы им равноправие.

И потом этот вопрос, задававшийся снова и снова: почему Моро отверг приглашение Каддафи? Почему Италия так легкомысленно относится ко всему этому? Ну да, правительственный кризис. Но отчего не подумали о них, ливийских итальянцах? У них были имена и фамилии, у них были лица, у них были свои мертвецы на кладбище — например, дети, погибшие от эпидемии гастроэнтерита.

И что же получили их матери после стольких страданий?

Речь шла не только о деньгах. Они хотели вернуть себе доброе имя и место обитания. Вернуть свое достоинство. Получить возмещение за всю выплюнутую соль, за всю пролитую кровь.

Сказать, подняв голову: Наша страна все нам возместила. Мы — жертвы истории.

В этой тщетной борьбе прошли годы. Тщетными стали слова, повторявшиеся слишком часто. Мысли — все равно что удушающий газ.

Эра терроризма, загадочных убийств, секретных служб.

История их исхода разлетелась в клочья, точно бумажный змей, порванный сильным ветром.

Они стали старым снимком, крошечной кучкой людей, ненужным напоминанием. Группой изгнанников в большом ресторанном зале, заказывающих кускус.

Одна рука стала плохо слушаться Санту. Боль проникла теперь и в кости.

Она пошла в поликлинику к психиатру, чтобы тот выписал лекарство: ложась в постель, по ночам она задыхалась. Казалось, кто-то душит ее изнутри. Грудь наливалась свинцом. Гробы, доставленные в Италию на истребителях. А ее малыш остался там, на перепаханном кладбище. Ей не удавалось похоронить боль: плоть от ее плоти была брошена там, где могилы осквернялись религиозными фанатиками и разворовывались из-за грошовой цепочки с кораллами.

Она вспоминала о том, как в воске плавали пустые ячейки сот.

Глаза Антонио, казалось, были вымазаны помадой.

Он нашел работу: сначала упаковывал офисную мебель, потом перешел в какое-то учреждение. Безукоризненная честность заставляла его сидеть до глубокой ночи, пока не сходились все счета. Это была настоящая мания.

Столкнувшись с несправедливостью, ты сходишь с ума или уходишь в себя.

Анджелина вспоминает об одежде из церкви — дарах благотворителей. Она пахла чужими детьми, чужими шкафами. Поначалу ей нравились эти пакеты, которые приносила мать: юбки, плотные пальто, принадлежавшие другим девочкам.

Она принюхивалась к шерсти, хранившей следы жизни других существ, таких же маленьких.

Запахи тесного замкнутого пространства, нафталина, остатков еды.

А затем внезапно пришло отвращение — как прилив черных вод, промышленных стоков у дворцовых ступеней. Она стала предпочитать лохмотья с рынка, лишь бы они пахли пластиком, пахли новым.

Она привыкла к свободе, к разлитой в воздухе жаре, к парку с вековыми пальмами, к просторным каменным бассейнам, к стойким, опьяняющим запахам восточного базара, жареных орехов, пончиков, к глубокому аромату кофе.

Она была задиристой и неуклюжей. Мать хотела, чтобы ее дочь стала похожей на остальных, на итальянских детей, что родились в Италии. Анджелина оглядывалась по сторонам. Ей тоже хотелось стать похожей на что-нибудь, на кого-нибудь.

Она искала в небе неизменную точку. Арабскую звезду, которая, возможно, была для нее путеводной.

За окнами класса больше не виднелось пальм и птиц с ярким оперением. Только свинцово-серая штукатурка и краны на стройке дешевых жилых домов.

В школе никто с ней не дружил. Все ребята уже давно знали друг друга. Они пялились на голые, без носков, ноги Анджелины. Та ходила в сандалиях до самого Рождества, и ей никогда не было холодно.

Никто здесь ничего не знал о Триполи. Даже учителя глядели на нее как на иностранку — будто издалека.

Одноклассники звали ее африканкой. Ты воняешь верблюдом, — говорили они. То была школа в простонародном квартале, населенном опустившимися людьми. И если кто-то подходил к другому, то лишь с дурными намерениями — словно представители разных видов в саванне. Словно гиены, что ползут по кругу, подбираясь к своей охваченной страхом жертве. Анджелина пыталась сойтись с ребятами. Но те ее не принимали — хоть и не проявляли особой злобы.

Свою отчужденность она превратила в игру.

Она выдумывала истории про львов, про растерзанных детей, про злых туарегов. Триполи был жутким местом, где ей удалось выжить лишь благодаря тысячам ухищрений. Этим она заслужила некоторое уважение.

С одноклассниками ее разделял язык. Анджелина не знала сицилийского диалекта — только итальянский, изысканный итальянский, который преподавали в триполийской школе.

Домой она возвращалась одна. Дорога была страшно долгой: бетон и вонь от неправильного моря. Никаких ароматов асфодели и рожковых деревьев, ни одного приятеля рядом.

Она думала об Али, о его сердце, о ноже для устриц в его кармане. Однажды он приедет и женится на ней. И тогда она вернется в Триполи. Это можно сделать, выйдя замуж за араба. Али разбогатеет, ведь он умен и храбр. В тринадцать лет у него уже были сбережения. Они выкупят свечную мастерскую. Мать снова будет петь перед застывающей массой цвета безмолвия, отец снова будет делать свечки на Рамадан и Рождество.

Она думала только об этом. О том, чтобы снова начать жизнь в этой точке.

В той, где ее прервали.

Она пыталась соединить два края земли, два края времени.

Между ними простиралось море.

Она клала себе на глаза раскрытые фиги, чтобы вспомнить их сладкий запах. Сквозь семечки плодов все казалось красным. Она искала сердцевину утраченного ею мира.

Входя в море, она каждый раз заплывала далеко.

Она росла, таскала книги на черный от шлака пляж. Заплывала туда, где не было звуков, где она становилась недосягаемой для всех и всего.

Она вспоминала о том, как плавал Али, — погружаясь в воду, точно чайка.

Она оглядывалась назад, на берег, на промышленный город без закатов. Мертвый пейзаж, мир после конца света. Никаких голосов — только дым из труб.

Она ныряла, бесстрашно проплывая через скопления водорослей, мрачных и скользких, будто погребенные руки. У нее были длинные ласты, синие с оранжевыми стрелками. Ей хотелось доплыть до Триполи, вынырнуть полурыбой-полуженщиной, сказочной сиреной, и оставаться там, возле города рожковых деревьев и белой известки, распевая никому не слышную песню.

Вито смотрит на море, прекрасное море у острова, темно-синее, как в Африке, на берег с его приливами, его изгибами, темно-зелеными от водорослей, словно подлокотники гигантского бархатного кресла, поставленного в воду неким великаном, глядящим вдаль и упорядочивающим мир.

Вито порой задумывался о великане, который упорядочивает мир. Может быть, этот великан состоит из множества людей, взгромоздившихся друг на друга? Может быть, он, Вито, станет одним из этих людей — крохотных, но таких важных?

Об этом и должен мечтать молодой парень — поучаствовать в упорядочении мира. Он ведь всегда сбегал, и не только из школы: от любого учения.

Вито опускает голову. Ему стыдно за свои внезапные тщеславные мечтания. Он не сделает в жизни ничего хорошего, ничего примечательного. И так будет проще: пройти по жизни незамеченным. Солнце, подрагивая, заходит над горячими болотами. Вито ощущает всю тяжесть своей судьбы, ожидающей его в этих болотах, неспешно шествующей впереди. Надо ее понять. Не это ли он должен сделать? Прыгнуть вперед. Но как знать, что за судьба тебя ожидает? Ответ никто не вложит в конверт.

Почему бы не броситься в море и не искупаться как следует?

Но в этом году у него что-то не так с водой.

Мать рассказывала ему про то, как в подростковые годы купалась до бесконечности. Море было для нее единственным другом, единственным местом со знакомым вкусом и запахом.

Море, говорила она, ее спасло. Но могло и убить: много раз она плавала до самой темноты, не щадя себя, и выходила из черной воды, дрожа от переохлаждения. Десяти полотенец, наброшенных на нее, не хватало, чтобы унять дрожь.

Но без моря ей некуда было бы пойти, чтобы справиться с пустотой внутри себя.

Вито смотрит на море.

Мать больше не купается. Лишь иногда она ложится на воду и удерживается на ней, потом выходит в своем закрытом купальнике, обмотавшись полотенцем.

Больше ничего — только это: купание мертвеца, глядящего в небо. По ее словам, она осознает, ощущает поверхность воды, которая простирается под ней. И это прекрасное ощущение.

* * *

Потом она приспособилась к новому миру. Пошла в лицей, впервые в жизни занялась любовью, поставила спираль, забыла об Али и своем арабском детстве. Это было в конце семидесятых. Она ходила в потрепанной одежде — форме бунтарей: длинный свитер, черные башмаки на деревянной подошве. На плече — веревочная сумка, набитая книгами, на лбу — символ Венеры. Во время студенческих манифестаций она орала как сумасшедшая. Лицо как у согнанной с места обезьяны, сжатые кулаки. Ее ярость нашла выход, слившись с яростью целого поколения молодежи.

Она больше не могла выносить этой ссылки, куда ее отправили вместе с родителями, этой жизни, до краев полной триполийскими воспоминаниями. Мир шел вперед, и надо было кидаться в этот мир, чтобы сделать его лучше. Везде царила социальная несправедливость, люди погибали на рабочем месте, совершались убийства невинных. Нанесенная их семье рана была не единственной.

Так выросла эта стена.

Запах родного дома, пропитанного ностальгией, стал для нее невыносим. Неудачники, которых она считала виновниками своих неудач. Отец, вырезавший из газет все статьи про Ливию, про декадентскую авантюру итальянцев.

Раза два в год они ездили к родственникам в Катанию. Анджелина подружилась со своими двоюродными братьями. Санта и Антонио улыбались, поедали лимонные пирожные, но все равно выглядели изгнанниками. Они притворялись, что поглощены беседой, но на самом деле все это их не интересовало. Оба молча сидели рядом друг с другом: Санта положила сумку на колени, Антонио вертел в кармане десятилировую монетку. Им не терпелось уехать.

Им хотелось вернуться в привычную ссылку, где можно будет жаловаться сколько душе угодно, вздыхать до бесконечности.

Анджелина стала убегать из дома, хлопая дверью.

Одновременно она училась — и узнала подлинную историю итальянского колониализма. Они были депортированы, экспортированы вместе с римскими колоннами, орлами и факелами агонизировавшей империи.

Антонио придерживался умеренных взглядов и голосовал за Итальянскую республиканскую партию Лa Мальфы.

Но в самом начале была вина итальянцев. В прошлом остались не только тончайший песок и чистейшие линии барханов и пальм в оазисах.

Там были также летучие трибуналы — судьи, которые высаживались из самолетов посреди пустыни и после ускоренных процессов приговаривали к казни десятками и сотнями. Там было рождественское дерево, увешанное вместо игрушек мертвыми бедуинами.

Вито смотрит на море.

Мать однажды сказала ему, что любое западное общество опирается на прошлые злодеяния, на коллективную вину.

Его мать не любит тех, кто провозглашает себя невиновным.

И тех, кто берет ответственность на себя. Вито думает, что это разновидность высокомерия.

Анджелина утверждает, что и ее нельзя считать невиновной. Ни один народ, покоривший другой народ, нельзя считать невиновным — так говорит она.

Еще она говорит, что не хочет плавать в море, где тонут корабли.

Нет ничего хуже старой динамитчицы. Она все время закладывает взрывчатку в твои мысли.

Нет ничего хуже матери, которая непохожа на других матерей. Той, которая не носит закрытой обуви, чья сумка почти пуста: сигареты, ключи от дома, десять евро — все. Сумка, неспособная удивить, как и ее жизнь.

Однажды Вито уйдет от нее. Они всегда жили вдвоем. Свет в доме горел только у нее, ни у кого другого. Раскрытые книги на диване. Вечная студентка. После пятидесяти она начала ссыхаться. И вот она приказывает ему: Не горбись! Не кури!

Тогда он берет ее за плечи, говорит, что Фальконе и Борселлино курят и еще не умерли от этого.

Она часто произносит такие слова — бессмысленные, падающие в пустоту. Отражающие ее видение мира — горькое, но по-прежнему живое.

Однажды Вито уйдет от нее. И кажется, она этого не страшится. Ей даже хочется, чтобы сын учился за границей.

Ей больше не нравится Италия. Но она продолжает учить итальянскому ребят из средних классов — и не пропускает ни дня по болезни.

Бывшие ученики матери приходят к ней, из всех сил сжимают ее в объятиях. Она варит им кофе и смотрит на них, выросших.

С раннего детства, когда они стали плавать на остров, Вито страдал морской болезнью. Он становился зеленым. Анджелина клала ему на лоб свою ладонь, всегда прохладную, и говорила, что надо найти на горизонте неподвижную точку, а потом не отрывать от нее взгляда.

Вспоминая об этом, Вито снова чувствует, как ему плохо, как его выворачивает наизнанку, словно унесенный волнами полиэтиленовый пакетик. Он снова ощущает прикосновение прохладной руки, приподнимающей его голову и указывающей неподвижную точку, на которую нужно смотреть.

Он ищет на горизонте неподвижную точку.

Он ищет что-нибудь такое, что поможет ему преодолеть тревогу, которая беспричинно охватывает его по утрам. Стоит проснуться — и вот она, первая мысль: Что я буду делать, встав с кровати?

Вито смотрит на море. Море напоминает сеть, которая колышется и приносит улов. Он думает о своей матери. У нее обнаружили рак груди и прооперировали. Мать вернулась домой — как будто ничего и не было. Внешне она ничуть не изменилась. Вито вел себя грубо, разорвал на мелкие кусочки ее пачку сигарет. Анджелина укусила его за руку.

Кто знает, кем она себя мнит.

А затем Анджелинино море стало закрытым.

Она вышла замуж за сицилийца-норманна, веснушчатого блондина. Адвоката-цивилиста, защищавшего шлюх и несовершеннолетних из неблагополучного квартала Сан-Берилло. Анджелина перевелась на неполную ставку. Родился Вито. Последовал развод. Бывший муж Анджелины теперь помогал разводиться богатым катанийцам.

И вот одним прекрасным днем запрет отменили. При желании они могли съездить в Триполи по обычной туристической визе.

Седьмое октября, День эвакуации, когда праздновалось изгнание из Джамахирии итальянцев-убийц, переименовали в День дружбы. Каддафи сделался другом Берлускони, другом Италии. Он явился со своими амазонками, на ногах — атласные туфли. Шампанское в бедуинской палатке. О терроризме и взорванных самолетах — больше ни слова. Он стал первым арабским лидером, осудившим атаку на башни-близнецы. Тысячеликий актер хотел для себя новой роли — посредника в Средиземноморье. Да он надеется получить Нобелевскую премию мира! — смеялась Анджелина.

Промывая брокколи, бабушка Санта приговаривает: История — это сороконожка, и каждая нога ступает в свою сторону, а туловище — это мы.

Дедушка Антонио умер, так и не увидев Триполи, хотя мечтал об этом до последнего часа. Он мечтал о белых стенах, о кафе на корсо Сичилия, где играл в бильярд. Ему покупали чай с мятой — ненастоящий, из супермаркета.

* * *

— Мама, я хочу поехать.

Это Вито потащил ее туда.

Он устал от этой истории, оборвавшейся в одном месте.

Так они и вернулись: Анджелина, ее мать и Вито, который никогда там не был.

Он зашел на «Google Earth», прогулялся по Триполи с помощью мыши.

Анджелина даже не подошла к компьютеру.

Несколько дней она ходила с отсутствующим видом, втянув голову в плечи, оглушенная разными мыслями.

Взбудораженная, клала вещи в сумку и тут же вынимала их. Говорила только о тамошнем климате, о том, что от тмина может быть понос и надо взять с собой таблетки.

Возможно, она слишком долго ждала этого момента и теперь казалась равнодушной, как больной, который торопится сделать откладывавшуюся несколько раз несложную операцию. Точно такой же, нервно-спокойной, она была, когда ей вырезали опухоль из груди: до последнего лежала на носилках одетой как обычно, не решаясь влезть в больничный халат.

Аутичная решительность того, кто борется лишь с самим собой, всегда пробивает одну и ту же стену.

В конце концов она решила отправиться в резиновых вьетнамках, будто собиралась в однодневную поездку на море.

Бабушка Санта выглядела совсем как девочка на празднике Святой Агаты: вся в белом, ботинки на резиновой подошве.

Они полетели рейсом «Либиан Эрлайнз».

Бабушка тут же прилипла к грязному иллюминатору, разглядывая то, что внизу.

Впервые в жизни она видела море сверху, не чувствуя его запахов и брызг, не ощущая тревоги, не боясь задохнуться.

Странно было сидеть в этом кресле, внутри герметичного салона неподвижного самолета, который летел над морем их жизни.

Первым, что они увидели с высоты, были поля вокруг Триполи, на которых некогда трудились итальянцы: собрание упорядоченных геометрических фигур. Участки, начерченные по воле человека. Лучшее, что осталось после них. Земля, в которую вложен труд тысяч людей. Плантации олив и цитрусовых, стены агав для защиты от изменчивых барханов.

Багажа у них не было, но, казалось, они не хотят покидать аэропорт. Мама и бабушка заперлись в туалете. Бабушке хотелось облегчиться; мама умылась и появилась в мокрой кофте, с волосами, прилипшими к вискам.

Вито заметил, что она разом постарела. Больно было думать об этом. Потом мать снова сделается молодой, но в это мгновение Вито видел, как она выглядит на самом деле.

* * *

Морской воздух, воздух прибрежного арабского города, плоского, насквозь продуваемого ветром. Тонкие минареты, дворцы среди вековых пальм. Вито был доволен. Они взяли такси. Все вокруг говорило о благополучии, построенном на нефти. Многорядные шоссе прорезали пустыню, водители небрежно управляли новенькими «тойотами»: разворачивались где хотели, ездили по круговым перекресткам в обратном направлении.

Такси остановилось на набережной Бастиони.

Бабушка Санта подняла воротник и вытянулась, точно серая птица. Похоже, у нее закружилась голова. Дочь помогла ей встать с сиденья, мокрого от пота, и выйти из машины.

Женщины казались двумя астронавтами на Луне. Первые шаги в невесомости. Так, будто ноги вовсе не касаются земли.

* * *

Анджелина закурила сигарету, надела темные очки, бросила оценивающий взгляд — быстрый, как выхватывание сумочки вором. Затем пошла вперед, словно сапер в пустыне.

Неподвижные глаза старались увидеть как можно больше из того, что было в поле зрения. И резко фокусировались на новом, незнакомом, чтобы было не так тягостно.

Старая медина в окружении новых дворцов. Улицы, покрытые пылью. Международная ярмарка, сохранившаяся в целости. Раздув ноздри, она вдыхала запах Триполи. Она ловила носом отголоски ушедшего времени, как тот, кто пытается обнаружить утечку газа. И действительно, казалось, что-то сейчас взорвется.

Она повернулась лицом к морю.

Песок… Где песок?

Старого пляжа у крепости больше не было. Вдоль моря протянулась бескрайняя парковка.

Внезапно она расхохоталась как сумасшедшая.

Рядом пробежала кошка, осторожная и сосредоточенная, как она сама, потерлась о ногу. Одна из тех кошек, жаждущих ласки — может быть, из-за течки, — которые, стоит до них дотронуться, сразу же опрокидываются на спину. Надкусанные уши, рыжеватая шерстка. Кошка повалилась на асфальт лапами кверху и стала тереться о него. Анджелина нагнулась, чтобы почесать ее светлое брюшко. Та включила приспособление для мурлыканья. Анджелина взяла ее на руки, поцеловала в мордочку, будто приятно пахнущего младенца. Похоже, ей не хотелось отпускать зверя. Вито улыбнулся: он тоже любил животных. Но было что-то странное в неожиданной привязанности матери к этому бродячему созданию. Казалось, она приехала в Триполи только для того, чтобы найти здесь эту больную драную кошку. Но когда Анжелина выпрямилась, с ней вроде бы все было в порядке. Она подняла солнечные очки на макушку и посмотрела на город незащищенными глазами. Посмотрела на Санту.

Мама, помнишь всех этих кошек, когда мы выходили из дома

Бабушка, пошатываясь, прошла по всему корсо Сичилия и не сказала ни единого слова. Потом она присела на ступеньку под пальмой, и Вито подумал: «Вот она и присела под конец жизни». Затем она издала вздох, тут же унесенный ветром, — решительный и удовлетворенный. Вздох, подобный клинку, который погружается в тело и задевает жизненно важный орган.

Многие здания в историческом центре уцелели, разве что были ниже и грязнее, чем в воспоминаниях Санты. Другие исчезли, погребенные под наслоениями архитектуры, наслоениями жизни. Старого еврейского кладбища больше не существовало: оно оказалось под вычурными небоскребами в форме губной гармошки, стоявшими на бетонном цоколе.

Давай купим мороженого, лимонаду.

Мама взяла за руку бабушку, старую и скрюченную. Наверное, так же они шли по городу сорок лет назад, когда бабушка вела Анджелину в собор или в мороженицу «Поло Норд».

На улицах царил хаос: машины, велосипеды, бродячие торговцы. Но Анджелина и Санта двигались по четкому маршруту. Обе заметно повеселели: две охотничьи собаки, принюхивающиеся, чтобы напасть на след крови. Подняв голову, они отгоняли городские шумы, новые роскошные здания банков, конференц-залы, искали свой город, столько времени закрытый для них. Преодолевали улицы и переулки, оставшиеся в памяти. Лавки остались все такими же жалкими: старые манекены, вышедшие из моды наряды. На рынке рядом с сумками из верблюжьей кожи — куча подделок с надписью «Louis Vuitton». Портреты вождя на каждом углу.

За год до этого Вито был с отцом в Нью-Йорке. С ними поехал еще сын отца от новой жены — толстый, в отличие от Вито: ему хотелось все время что-нибудь есть, пить, сосать. Зато он чудесно играл на скрипке. Окна номера с тремя кроватями выходили на Гудзон. Одна из тех коротких поездок, когда ты вечно носишься и фотографируешь, прежде чем толком что-нибудь разглядеть.

Вито хотел попасть туда, где раньше стояли башни-близнецы. Это место интересовало его больше всех остальных. Как и все, он отлично помнил, что случилось тем сентябрьским днем. Он был дома с бабушкой, мама ушла на какое-то собрание в школу. Родители тогда только что развелись. Вито решил, что наступил конец света. Стоя у окна, он ждал, что вот сейчас самолет врежется в их дом.

Теперь в Нью-Йорке он смотрел на громадную черную строительную площадку. Туристы облепили защитную сетку, фотографировали, обменивались замечаниями.

Вито не стал тянуться за мобильным и вообще застыл на месте. Конечно, он рисовал в воображении кратер посреди города. Но оказалось, что видеть его воочию — совсем другое дело.

То был действительно конец света. Все уже выглядело прибранным, ведь прошло несколько лет. И однако, все было там, в этой гигантской черной дыре.

Вито видел телепередачи о том, как люди пытались узнать человека, падающего из окна. Человека, навсегда оставшегося головой вниз.

Его брат тем временем стоял на голове. Брат, конечно, — но сводный, который жил в другой семье, куда более зажиточной.

Вито ощущал себя невероятно одиноким.

Как в тот день, когда падающие башни были его родителями.

Но он постарался не выказывать плохое настроение. Они поехали в Центральный парк, прошлись вокруг озера. У Вито перед глазами все время стояло громадное огненное озеро и те, кто остался там без возможности выбраться. Вечером он отказался играть с братом в супергероев, когда они оказались в ресторане «Джо Аллен». Отец обозлился на него, он — на отца. Всю ночь Вито просидел с ноутбуком на коленях, перед окном, за которым вырисовывалась небесная линия — без двух башен. Когда-то у него была семья. Теперь остались только неуверенность в будущем и деньги, которые порой подкидывал отец, — на плеер, на шмотки. Вито подумал, не выпрыгнуть ли из высокого, до самого пола, окна, разбив стекло. Но оно наверняка было особо прочным.

Внутри Вито оставалась вонь от пожара его собственных башен. Это стало заметно в Триполи. Ароматы кофе и пряных специй — возможно, напомнившие Вито Нью-Йорк с его запахами разных национальных блюд, — прогнали тоску. Она рассеялась как дым.

Триполи был башнями-близнецами их семьи, стертыми с лица земли. Уничтоженной памятью.

Отец Вито говорил, что Анджелина так и осталась изгнанницей, мечтающей вернуться на родину. И что даже их брак был для нее лишь вынужденной остановкой на пути туда.

Адвокат, элегантный, как и его пиджаки, он всегда извергал потоки слов, делавшие жизнь разбавленной, пресной, безобидной. Мать была полной противоположностью отцу — способная оставаться лишь собой. Она не носила изысканных нарядов и даже лифчиков. Теперь Вито понимал, почему отец пошел на развод. Мать часто ставила в тупик и его самого. Анджелина могла целыми днями не произносить ни слова. Нет, она ни в чем не упрекала сына — просто делала все молча, как Ганди. Писала записки. Она родилась, чтобы прожить жизнь старой девой. Одинокая покорительница скал.

В одной из ее записок говорилось: Пробить эмоциональную стену. К кому она обращалась — к сыну или к самой себе? Вито свернул записку в трубочку, как и все остальные.

В Триполи он многое понял о своей матери, о ее тоске по Африке: старая, тупая боль, накатывающая приступами вроде малярийных. После них остаются налитые кровью стеклянные глаза, распухший язык, который не ворочается во рту. Словно человека укусило существо, живущее у него внутри. Теперь это существо вылезло наружу, величественное и прожорливое.

Теперь мать двигала бедрами и животом по-другому, точно улавливала ритм здешнего моря, его длинных волокнистых волн. И мелодию уда,[10] на котором играл паренек у фонтана Газели. Она сняла свои шлепанцы и гордо шлепала по асфальту черными пятками.

Она произвела биопсию города. Внимательно оценила все плохое, что пришло на смену хорошему, и теперь наслаждалась этими увечьями — как раньше после удаления опухоли.

Бабушка, как живой труп, брела по Голгофе перемен — слишком неожиданных, а потому безжалостных. Анджелина поддерживала ее.

Они погружались в воспоминания — сперва робко, потом все более лихорадочно, балансируя между яростью и восторгом: волосы растрепаны, глаза блестят. В этих глазах отражались все страхи и весь голод прошлого, все рыбацкие суда, пришедшие в порт и затонувшие. Подлинно берберские глаза. Проникающие вглубь вещей, отнятых и не возвращенных.

Бабушка все больше смелела. Ее больше не донимали артрит и мигрень, она двигалась проворно, и вид у нее был лукавый. Вот она остановилась под аркадами османских времен: Здесь был ресторанчик Ахмеда и Кончетты, помнишь? Булочки с кремом, баклажаны… мясо со специями в виноградных листьях… Затем пошли здания фашистской эпохи: А здесь жил парикмахер, помнишь? Выезжал на лошади с дочкой…

Церковь Мадонна делла Гуардия превратили в спортзал, кафедральный собор — в мечеть. Площади Кастелло и Италия по воле вождя объединили в большую Зеленую площадь.

Они поднялись на мост, перекинутый через железнодорожные пути, и пошли в сторону Казе-Операйе.

Родной квартал стал неузнаваемым. Новое вытеснило старое, и сориентироваться было сложно. Дом стоял примерно там, где теперь высилось здание со стальным каркасом; оно поглотило и свечную мастерскую. Бабушка закружилась в прострации, бормоча что-то камням, словно лозоходец, обращающийся с вопросом к земле.

Вито вновь подумал о площадке, где стояли башни-близнецы. О том, что построят на этом месте. О том, что когда-нибудь люди забудут про все это.

Затем они направились к кладбищу Хамманджи. Мешки с мусором под лучами солнца, кроватные сетки. Теперь здесь появились могилы других иностранцев — китайцев, египтян. Старое христианское кладбище обрело новую жизнь. Итальянский участок напоминал стройплощадку: стены с распотрошенными погребальными нишами, ряды полок — библиотека без книг. Они миновали заброшенные могилы неизвестных солдат и мраморный мавзолей Итало Бальбо, тоже пустой.

Наконец они добрались до детского участка, где лежали, в числе прочих, жертвы эпидемии гастроэнтерита.

Бабушка Санта принялась искать своего младенца, умершего полвека назад. Чтобы прочитать имена тех, кто лежал высоко, она надела очки и забралась на лесенку. Она заглядывала в каждую ячейку, бесцеремонно рылась в останках — будто выбирала зелень и фрукты на рынке, отодвигая коробки, роясь в выставленном товаре. Будто занималась чем-то совершенно обычным. Но вокруг все было нереальным. Грязные дыры, где обитали крысы. Самые обеспеченные смогли перевезти прах своих детей. У них же не было на это денег. Но теперь, в старости, Санта плохо помнила, что происходило тогда. Ее воспоминания незаметно подправлялись. И сейчас она говорила: хорошо, что мы оставили маленького Вито здесь, где он родился и прожил так недолго.

Вито встревожился. К горлу подступил твердый комок, стало больно глотать. Он надеялся, что бабушка найдет захоронение, однако, глядя на все это, боялся обнаружить свое имя на могильном камне. Появилась Анджелина — она искала в другой части кладбища, ей помнилось, что могила была там. Разъяренная, она остановилась.

Что ты делаешь! Он не там! — закричала бабушка.

И обе завели нелепый спор посреди кладбища, крича, будто на рынке. Припоминали друг другу старые обиды. Все это выглядело комично. Потом они утомились, и все закончилось, как обычно: Анджелина взяла свою мать под руку.

Христианское кладбище подвергалось осквернению множество раз, человеческие останки использовались в жутких ритуалах. Поиски продолжались до темноты. На кладбище росло высокое дерево, корни которого оплели могилы. Может быть, прах младенца послужил пищей для этого векового растения. Ничего лучше придумать было нельзя.

Затем бабушка расплакалась, перед глазами у нее все поплыло, но, похоже, ей вовсе не хотелось вытирать слезы. Зрелище было тягостным. Вито подумал, что плачущие старики — это страшная несправедливость. И большей несправедливости в мире не существует.

В руках он держал букет подсолнухов, которые уже успели слегка увянуть. Что с ними делать? Вито сломал цветы — то, что от них осталось, — и положил их у ограды: пучок желтоватых глаз, казалось вырванных у испорченных кукол.

Прежде чем возвратиться в гостиницу, они заглянули на базар. Стучащие молотками медники, красная хна, черные финики, наркотики. Две женщины, казалось, витают где-то в другом мире. Анджелину, точно какой-нибудь лоскут, подхватила толпа. На ней было синее покрывало, купленное, чтобы войти в мечеть Драгут.

Лишь тогда Вито понял, что имел в виду дедушка Антонио, рассказывая об изголодавшихся людях, которые покидали насиженные места. О голодных бедняках, поселенцах, беженцах. О жадных до завоеваний правителях.

Вито объелся кускусом, приправленным пряностями.

На другой день они наняли гида по имени Намек — студента университета, выглядевшего намного моложе своих двадцати двух лет. Для Вито это было облегчением: наконец-то нашлось с кем поговорить. Слегка сумасбродный Намек оказался симпатичным парнем, любителем искусства и альпинистом. Они отправились в края берберских деревень и археологических раскопок, к Лептис-Магне, к морю.

Дорога шла мимо итальянских сельских крепостей: калитки, распахнутые в пустоту, здания, помеченные красным, — «под снос», заброшенная железнодорожная станция. Кто возместит украденное?! — воскликнула бабушка. — У нас были оливковые рощи. У нас были друзья. У нас была своя история.

Лишь незадолго до отъезда мать принялась разыскивать Али. Она нашла каучуковое дерево, под которым они встречались, от него остался лишь кривой ствол с твердыми темными наростами. И старый загородный дом из белесых кирпичей.

Но от ульев и всего остального не осталось и следа. Дом был покинут людьми. Дверь с гнилыми торчащими планками, зачем-то запертая на ржавую защелку. За дверью виднелось темное, словно стойло, помещение, отделанное майоликовыми плитками — многие уже выпали. Сквозь дыры в стенах лился свет. Повсюду росли индийские фиги, а провалившаяся крыша стала приютом для птиц.

На посыпанной песком площадке ребята гоняли мяч. Анджелина обратилась с вопросом к старухе, закутанной в шерстяной балахон. Сидя на автомобильном сиденье посреди выжженной земли, та завертывала в бумажные кульки порох для празднования Мавлида, дня рождения пророка.

Впервые Вито услышал, как его мать говорит по-арабски. Этот необычный голос, казалось, издавался другим горлом. Старуха затрясла головой. Выяснилось, что старый пчеловод Газел давно умер. Али жил в центре Триполи, в охраняемой зоне.

Намек отвез их к дому в бывшем еврейском квартале, но входить внутрь не стал. Покачав головой, он сказал, что подождет их в баре у Часовой башни, снаружи, за столиком под зонтом.

В темную дверь был вделан металлический глазок. По ту сторону послышались какие-то звуки: за ними следили. Анджелина кашлянула и пригладила волосы, глядя на глазок. Затем дверь, придерживаемая цепочкой, отворилась, в щели показался кончик носа. Раздался голос, приглашающий войти.

Оказалось, что он принадлежит полной женщине, чье покрывало, видимо, было наспех замотано вокруг головы. Женщина провела их в гостиную с высоким расписным потолком. Два больших окна, выходивших на улицу, были прикрыты ставнями. Из близлежащей мечети доносился крик муэдзина, сзывавшего к полуденной молитве. Было неприятно видеть в старом здании современную безвкусную обстановку: мебель с пластмассовыми накладками, кожаные диваны с широченными ручками.

Анджелину и Вито пригласили сесть. Другая женщина, помоложе, принесла поднос с разноцветными газированными напитками: поддельный оранжад, поддельная кока-кола.

Они прождали около часа, созерцая темный плазменный экран телевизора, стоявшего на стеклянном столике рядом с декоративным растением. В дверь иногда просовывались головы детей разного возраста, но ни один из них не переступал через порог.

Наконец появился Али, элегантно одетый, но, видимо, все это время не выходивший из дома. Вито не понимал, зачем надо было заставлять их ждать так долго. Али оказался статным, высоким мужчиной с густыми черными усами: ни единого седого волоса, ни одной пролысины. На нем были куртка песочного цвета и темно-желтые летние мокасины.

Он протянул руку Анджелине.

Потом уселся — но не на диван рядом с ними, а на стул с высокой жесткой спинкой — и скрестил длинные тонкие ноги.

Говорил он на хорошем итальянском.

Али вел себя вежливо, но твердо. Каждая из его впалых щек была прорезана глубокой, как шрам, морщиной. Приятный глубокий голос звучал меланхолично. В какой-то момент он сказал несколько слов по-арабски, которых Вито не понял, — но это походило на упрек.

Мать как-то сразу съежилась. Не находя себе места на диване, она забилась слишком глубоко, отчего ее поза казалась неестественной.

Али больше не барабанил пальцами по столику. Теперь он смотрел на Анджелину в упор. Оба вспоминали о детских годах, о прыжках в море с площадки у замка.

Анджелина не спросила, почему Али не сдержал своего обещания. Впрочем, и она позабыла о нем.

А может, и не позабыла, подумал Вито, глядя на мать.

И тут же разозлился. Ведь если бы не Каддафи, Анджелина выросла бы здесь, и его самого не было бы. Мать ездила бы на прогулки в пустыню, с глазами, подведенными сурьмой, мимо нефтяных вышек и небоскребов, на джипе цвета грязи, сидя возле этого араба с лицом-маской.

В гостиной стоял резкий запах — сандала и чего-то еще. Вито он не понравился.

Видимо, Али был очень богат. Дом изнутри выглядел странно — возможно, из-за того, что свет проникал очень скупо. Казалось, это не жилище, а мавзолей.

Когда они вспоминали о том случае с пчелами, Али встал и вытянул руки, как тогда, изображая туарегское чучело.

Анджелина улыбнулась и выставила ладонь:

— Сколько пальцев?

Али тоже улыбнулся — правда, слегка печально — и сказал, что теперь видит хорошо благодаря бифокальным линзам. Он снял очки и потер глазницы, кости которых были развиты, точно черепные. Затем взглянул на Анджелину.

— Близорукость — то, что я больше не могу себе позволить.

У Али были приятные манеры и длинные ухоженные руки. Он рассеянно клал ногу на ногу, оставляя на полу один из мокасинов темно-желтого цвета, без каблука.

Глаза его меж тем смотрели пристально и проницательно. Взгляд Али чем-то напоминал весь этот неподвижный дом со стоячим, как в бункере, воздухом.

Настало время обеда. Женщины подали большую тарелку шурпы. Оказалось, что старшая — первая жена Али, а та, что помоложе, — вторая. Она была в европейской одежде — синем костюме довольно непривлекательного вида. На безымянном пальце сверкал бриллиант, крупный, как булыжник. Младшая курила сигарету за сигаретой и выглядела печальной по сравнению с толстушкой в покрывале, чьи глаза блестели от любопытства. Проходя мимо мужа, старшая слегка склонялась перед ним.

Анджелина не спрашивала у Али про его жен — только смотрела.

Тот объяснил, что его вторая жена — египтянка.

— Она не любит оставаться дома, хочет путешествовать, но я слишком занят.

Анджелина сказала, что она развелась, но других мужей, кроме первого, у нее нет. Али улыбнулся. Последовала долгая пауза.

— Ты читаешь стихи, как раньше?

Али помолчал, потом ответил, что он по-прежнему много читает, но исключительно на политические темы. Он работает на государство, служит Ливии, посвятив этому свою жизнь.

Анджелина обвела взглядом гостиную: кирпичный пол с эмалью, нанесенной кистью, высокие окна, выходящие на балкон.

— Такое чувство, что я уже была тут…

Али выглядел задумчивым: может быть, он устал от своих гостей. Глаза его напоминали двух насекомых, засохших под стеклами очков.

Он предложил Анджелине и Вито попробовать какой-то необычный мед.

Анджелина спросила, не из его ли собственных ульев этот мед, подумав, что Али занялся пчеловодством, но тот покачал головой.

— Это горький мед из Киренаики. — Он бросил долгий взгляд на Вито. — Тебе нравится?

Нет, Вито не нравилось.

Черты лица Али стали жесткими. Он улыбнулся. Один зуб сбоку был золотым.

— Предки нашего каида умерли в Киренаике, в итальянском лагере. Ты знаешь об этом?

Али встал, давая понять, что пришло время прощаться.

Шукран. Спасибо.

И только позже, на улице, глядя на двор и белые оконные решетки, Анджелина вспомнила, что в этом особняке раньше жили итальянцы. Может быть, семейство Ренаты, ее подруги — еврейки из Падуи.

Она стала расспрашивать Намека, а тем временем официант разливал мятный чай, отдаляя носик чайника от крошечных чашек размашистым и выверенным движением. Молодой гид огляделся, будто его могли арестовать в любой момент. Он опасался подслушивающих устройств и осведомителей. Но по безлюдной площади гулял лишь легкий ветерок с моря. Намек хорошо знал Али: тот был большой шишкой в «Мухабарат» — секретной службе Каддафи. Его подразделение на огромной скорости проносилось по улицам города, пугая народ. Агенты Али забирали противников режима у них дома, рано утром. Иногда по телевизору показывали списки предателей и фрагменты допросов, чтобы устрашить людей. А во время рекламных пауз задержанных избивали. Глаза их становились все более печальными и отсутствующими. От них требовали признаний, выдачи имен. Затем их перевозили в тюрьму Абу-Салим или бросали в подземелья за городом, где они умирали. Намек был бербером, и многие его родственники подверглись преследованиям. Вождь ненавидел берберов: они не имели права говорить на своем языке, пользоваться своим алфавитом. Многие из них уже не возвращались после ареста. Под пытками их заставляли повторять: Я грязная крыса, Да здравствует Муаммар! пока несчастные не сходили с ума. Пьяные бойцы милиции насиловали студенток, в карманах форменных курток у них всегда имелись «виагра» и презервативы.

Анджелина встала и ненадолго отлучилась.

Когда она вернулась, черты лица ее были искажены, словно она с кем-то боролась и тот оставил на ней отметины.

Вито вспомнил о той записке, оставленной на кухне: Пробить эмоциональную стену.

Что там, за стеной?

УТРЕННЕЕ МОРЕ

Фарид сворачивается клубком, прижавшись к матери. Он больше не жалуется, организм его обезвожен. По ногам и рукам бегут мурашки, раньше Фарид смеялся от этого, но теперь мурашки забрались внутрь. Может, это и значит — оказаться в лапах истории?

Джамиля чувствует, как ее сын становится невесомым. Сперва она говорила ему: Спи, теперь старается сделать так, чтобы он не заснул. Она рассказывает ему про мальчика, который вырастет и станет большим. Это выдумка, как и все такие рассказы.

Вода закончилась уже давно.

Губы мальчика высохли и потрескались, как доски баржи. Джамиля смотрит на его рот — темную, безводную щель, — склоняется к сыну и вливает ему в рот немного своей слюны. Море превратилось в шахту, сомкнувшуюся у них над головой, в обитель дьявола. Поверхность его глубин солона. Джамилю охватили страх и отчаяние. Отныне она ждет лишь, когда свершится их судьба. Последний из ликов истории. Джамиля вглядывается в этот лик: ввалившиеся щеки среди соленых брызг, там, где нет уже никакого горизонта. Только море. Спасительное море, ставшее мокрым огненным кольцом. Черным сердцем.

Она приберегла деньги для поездки: динары Омара, евро и доллары дедушки Мусы, рваные, пропитанные потом. Вместе с остальными она отдала сбережения за плавание на барже, которой никто не управляет. Только пластиковый глазок бутылки и канистры с соляркой, почти пустые. Никто не знает моря, лишь немногие смогут удержаться на его поверхности. Они — дети пустыни.

* * *

Парень из Сомали бредит. У него кожная болезнь: кровавые гнойники, которые он постоянно расчесывает. Его бьет лихорадка, он извивается, будто одержим злым духом. Он совсем раздет, и дико видеть голого парня, пытающегося перебраться через других пассажиров. Те устали от больного и с удовольствием вышвырнули бы его с баржи. Слышны громкие разговоры о том, что все сомалийцы — пираты.

Сомалиец сплевывает за борт и вопит, что в его болезни виноваты море, белая дрянь в водах близ Могадишо, баки с отходами в трюмах затонувших судов из богатых стран. Он размахивает руками так, будто в них мачете. Раньше он делал древесный уголь: рубил деревья, складывал их в яму, засыпал ее песком. Парень смеется, говорит, что все погибнет, что для животных не останется ни деревьев, ни пастбищ. Виноват уголь. Никто не думает о будущем, все заботятся лишь о том, как прожить сейчас. Пусть даже ценой уничтожения родной земли. Бедняки не могут думать о будущем. Парень смеется, говорит, что они страшно торопятся продать свой древесный уголь, суют его в мешки еще тлеющим, и оттого на кораблях иногда случаются пожары. Он воет, скребет свое тело, катается по палубе, как раскаленный уголь. Затем поднимает ракетницу и выпускает последнюю ракету. Та улетает — на этот раз в небо, невероятно высоко, по идеальной дуге из цветных искр.

Все наблюдают за фейерверком. Все благодарят за это божественное знамение. Все пробуждаются от предсмертной дремы. Раздаются одобрительные возгласы в адрес парня. Теперь их заметят. Придет корабль с военными в белоснежной форме и спасет их. Им протянут руки в перчатках, дадут всяких вкусных вещей и чудодейственный крем против герпеса.

Они продолжают смотреть на море сквозь мрак, точно кальмары, собравшиеся вокруг источника света.

* * *

Фарид теряет в весе. Он кажется сделанным из бамбука, из полых деревянных трубок. Ноги — как две палки с грязными ступнями на концах. Джамиля сняла с него сандалии и велит шевелить пальцами на ногах. Это было одно из его последних движений: он старался шевелить ступнями, чтобы из пальцев не ушла жизнь. Теперь его дыхание пахнет углем, оно превратилось в хрип, рвущийся откуда-то изнутри. Кажется, будто оно исходит от кого-то куда более крупного и старого. Может быть, за время путешествия мальчик подрос.

Джамиля ласкает его лоб, сухие и жесткие от морской соли волосы, прижимает сына к себе. Веки Фарида полуприкрыты. Джамиля смотрит на две подвижные белые полоски глаз, ищущих ее. Теперь мальчик лежит спокойно — как в те мгновения, когда словно засыпает и, дернувшись в последний раз за день, закрывает глаза.

Он всегда был спокойным ребенком. Маленьким мужчиной.

Джамиля вспоминает, как он попросил у нее разрешения сделать пипи в саду — было слишком поздно, чтобы идти в туалет. Раздвинув ноги, он вытащил свою штучку. Джамиля велела ему немного отойти, но Фарид боялся темноты и не хотел выходить из круга света, идущего от лампы.

Омар тоже время от времени мочился в саду. Джамиля выговаривала ему за это: из-за жары вонь могла проникнуть в дом. Омар только смеялся, обнажая белые зубы, которые пронзали мрак. Они пускали струю, стоя рядом, отец и сын, большой и маленький. Этот мужской жест объединял их. Порой они вставали так, что струи перекрещивались, а порой соревновались: кто сделает дырку в песке побольше.

Почему ей приходят на ум все эти глупости?

Ведь есть и другие, намного более важные воспоминания. А ей вспоминаются две струйки, лившиеся в саду, и то, как она кричала обоим: Дальше! Отойдите дальше! Мои цветы будут плохо пахнуть и засохнут!

Джамиля — насекомое, которое угасает. Ее сердце — фонарь, который старается не угаснуть. Сколько еще? Столько, сколько нужно будет освещать ночь Фарида.

В свое время она повесила ему на шею мешочек из кожи, мягкой, как бархат, чтобы прогонять видения и навевать хорошие сны.

Море, увиденное впервые, показалось ей обширным и мокрым, но и только. Та же земля, но более гостеприимная, без оружия. Благословенная. Она не знала, что море безбрежно, что оно воет, где бы ты ни оказался. Вот уже много дней и ночей ее черное, безмолвное лицо поднимается и опускается по воле волн. Руки сморщились, как вытащенные из земли корни. Она прижимает к себе своего сына, свое маленькое деревце.

* * *

Дома Фарид играл с деталями антенн, с проводами, взятыми у отца.

В Италии Джамиля пошлет его в школу. У нее есть знакомые на севере, надо попробовать до них добраться. Они тоже прибыли морем, но на судне поменьше размером и более быстроходном. Знакомые хорошо устроились: открыли прачечную в квартале, полном китайских парикмахерских. Сперва пришлось очень тяжело: приходилось спать в парке, все время срываться с места. Но им с Фаридом будет легче: они ведь не какие-нибудь нелегалы, а беженцы, которые спасаются от войны. Им дадут временный вид на жительство. Они попросят убежища. Сама она станет искать работу, пойдет на вечерние курсы итальянского.

Может, позже они вернутся домой. Она сядет и оглянется на свою жизнь. Фарид станет взрослым парнем с узкими плечами, как у отца. Он будет отлично разбираться в электричестве, как отец, действуя длинными, как отвертка, отцовскими пальцами.

* * *

В море видна газель. Непонятно, как она оказалась здесь. Она сидит, величественно опираясь на синие волны, как на бархан. Газель оборачивается, чтобы посмотреть на Фарида; ее сверкающие окольцованные рога остаются неподвижными.

Это небольшое, но смелое и благородное животное с тонкими ногами, сильными мускулами и черной полосой на спине, дрожащей при близкой опасности. Оно — лучшее украшение пустыни. У него чуткие уши, волшебные глаза с прозрачной роговицей и блестящими зрачками, способные разглядеть орла в небе или гиеновидную собаку в кустах. В летнюю сушь, когда все звери оставляют пустыни и выжженные равнины, газель не покидает своих мест, и часто ее мясо утоляет голод больших хищников, которые иначе погибли бы. Забавно видеть, как она бежит, почти не касаясь ногами песка. За ней тянется цепочка следов, небольших и круглых, как монеты. Газель несется очень быстро: по-другому ей не выжить. Временами она останавливается и оглядывается, наподобие ребенка, и это любопытство может оказаться для нее роковым. Схваченная за горло, газель не сопротивляется, позволяя утащить и прикончить себя. Ее воспевали арабские поэты, считая этот невинный взгляд проявлением наивысшей красоты.

Умирающий Фарид думает о газели, о ее глазах, вплотную приближавшихся к его собственным, о плоских зубах, которыми она жевала еду, взятую у него из рук в фисташковом саду.

Умирающего Фарида мать по-прежнему прижимает к себе и поет для него песенку. Она не хочет, чтобы другие пассажиры узнали о его смерти: они сделались злыми. Джамиля видела тела, выброшенные в море. Она выдержала все, и она пока жива. Пожалуй, лучше, что все произошло так, что ее сердце выдержало. Ведь главный страх был в этом: умереть раньше ребенка, выронить его из рук. Обречь его на встречу со страшным одиночеством посреди моря. Черного сердца.

Однажды в пустыне она видела маленького лиса-фенека и рядом — его мертвую мать. Вокруг зверька раздавался вой ночных хищников, мирно подползавших к нему.

Она вглядывается в амулет — отныне неподвижный — на шее сына, удлинившейся, как у загрызенного животного.

Никто не подойдет к их барже. Топливо закончилось, направление потеряно. Вдалеке проплывет, не останавливаясь, какой-нибудь корабль.

Руки, машущие над водой. Легкие, разрывающиеся неслышно. Тела, уходящие ко дну: они переворачиваются, как обезьяна, лиана в руках которой вдруг порвалась. Дети песка, наполненные морем, превращающиеся в корм для рыб.

* * *

Прибрежный ресторан пуст.

Единственный посетитель — бригадир карабинеров, который заказал макароны с мясом по-сицилийски. Он читает газету, сидя под зеленым навесом.

Хозяин ресторана ушел на пляж. На нем футболка с его именем и белый фартук. Он стоит, уперев руки в бока, и смотрит на море.

Вито идет по пляжу.

Рядом с черным полиэтиленовым пакетом валяется мертвая медуза.

В этом году в море настоящий заслон из медуз.

Но туристов нет по другой причине.

Вито идет по пляжу.

Он видел баржи, набитые людьми, вонючие, словно банки из-под рыбы. Ребята из Северной Африки — те, кто побывал на войне или в лагерях для беженцев, и просто непрошеные гости. Он видел затуманенные глаза выживших детей, которых ведут на берег, жертвы переохлаждения. Видел серебристые спасательные одеяла. Видел страх перед морем и страх перед землей.

Он видел, как сильны и упрямы эти несчастные. Я хочу работать, хочу работать. Я хочу поехать во Францию, в Северную Европу, и там работать.

Он видел решимость и чистоту. Красивые глаза, белые зубы. Он видел опустившихся, грязных людей.

И парней, прижавшихся спиной к стене, у которых военные развязывают шнурки и расстегивают ремни.

Он видел драку за гуманитарную помощь, тряпки, подобранные, чтобы одеть детей, обозленных сборщиков денег для бедных, потому что Иисус все время взывает к ним.

Он видел, как настает предел терпения, видел, как людей охватывает страх перед эпидемиями, как они возмущаются, блокируют молы и пристани. А ночью бросаются в море, чтобы вытащить несчастных, которые даже не умеют плавать.

При этом они не знают, кого достают из воды, — возможно, отпетого преступника, который украдет у тебя мобильный, будет ездить пьяным по встречной полосе, изнасилует молоденькую девушку или медсестру, что возвращается с ночной смены.

Вито наслушался таких речей, путаных и грубых. Бедняки, озлобленные против других бедняков.

Спасти своего убийцу — может, это и есть любовь к ближнему. Но здесь никто не святой. Миру нужны не мученики, а справедливое распределение богатств.

Анджелина стоит у окна и ждет сына, который не возвращается. Что ж, пускай. Однажды он не вернется совсем. Это жизнь.

Возможно, она была не лучшей матерью. Она была ящерицей с отрубленным хвостом. Вито стал для нее новым хвостом.

Но чего ждать?

Телевизор выключен — старый, плохо работающий телевизор, страдающий от ветра и дождя. Надо купить новый. И новую антенну. Но такова жизнь в доме у моря.

Анджелина ждет, что война закончится. И что тысячеликого актера схватят и будут судить.

Она видела натовские бомбардировки, слышала всегдашнее: Мы не наносим ударов по гражданским целям. Бомбы меж тем летели даже на завод, где делались кислородные баллоны для больниц.

Она видела обманку, Зеленую площадь, полную восставших: все ненастоящее, будто на съемочной площадке.

Она видела бойцов в повязках, детей с автоматами — и протянула руку к телевизору, словно хотела остановить их.

Разрушенный город — их город: продырявленные стены, воронки от взрывов. Пальмы, белые от камня и известки. Стреляют совсем рядом, — сказала Санта.

Мы — триполийцы, мы — ни там, ни здесь, мы — посреди моря, вроде этих ребят, которым не причалить к берегу.

Они видели восставших — обычных людей. Девушек без покрывала, говорящих по радио, молодых студентов в пляжных шлепанцах и с автоматом.

Они видели старое сенуситское знамя.

Они видели стоящих на коленях детей-убийц, нанятых правительством за гроши, — убитых пулей в затылок, как животные саванны.

Они видели тележурналистку под покрывалом и с пистолетом в руке.

Они видели саперов в коротких штанах, работающих голыми руками, потных, как крестьяне.

Что потом станет со всем этим оружием?

Оно пригодится на другой войне. Нервно-паралитический и горчичный газ. Арсеналы вождя, деревянные ящики с автоматами, минами, ракетами, с удивительной надписью: «Для Министерства сельского хозяйства».

Поля, усеянные минами. Таков будет урожай.

Каждой ночью — новая баржа. Человеческие испражнения. Люди, бежавшие от голода, от войны.

Дивный августовский день. Цветущие каперсы. Три штормовых дня, и вот теперь — просвет. Пляж усеян деревяшками — обломками судов, которым не повезло. Музей войны на галечном берегу. Вито роется среди этого дерева и кое-что подбирает. Он бродит взад-вперед по пляжу, вытаскивает изогнутые доски, куски ковров.

Ему попадается небольшой кожаный мешочек вроде тех, в которые кладут драгоценности. Вито открывает мешочек не без труда — тот завязан на несколько тугих узлов — и просовывает палец внутрь, но находит лишь что-то вроде мокрой шерсти и несколько бусинок. Он кидает находку в рюкзак, к вещам, подобранным раньше.

* * *

На острове есть кладбище, где похоронены никому не известные люди. Один добрый человек, натерев кожу под носом мелиссой, чтобы не чувствовать запаха, собрал тела, выброшенные морем. Он поставил кресты, которые кто-то снес, но не важно, Бог у всех бедняков один и каждый день тонет вместе с ними. Добрый человек посадил между могил дикий чеснок и желтый мак. Вито проходит на середину кладбища. Это голое место, продуваемое ветрами, где отсутствует всякая скорбь. Море вычищает все. Ни одна мать не приходит сюда плакать, цветов на надгробиях нет. Ничего, кроме жалких мыслей людей из других краев, туристов, которые склоняются над могилами и оставляют записку или игрушку. Вито садится. Ему представляется подземное поле, утыканное костями, словно скелет перевернутой баржи.

Он думает о черепахах, которые выползают на берег откладывать яйца. Остров — место, где высиживают своих детенышей морские создания. Через короткое время яйца лопнут. Вито видел, как это происходит. Черепашки следуют за отливом, спешат в море, спасаясь от смерти.

Дома он прикрепляет находки к деревянной панели: страница дневника, написанного по-арабски, рукав рубашки, рука куклы.

Занятие без видимого смысла. Порожденное невероятной тоской, снедающей Вито.

Вот так и пройдут последние дни каникул. В сарае.

Надо решить, что делать со своей жизнью: растратить ее попусту или употребить на что-нибудь полезное.

Мать говорила: Надо найти место внутри себя, вокруг себя. Похожее на тебя хотя бы отчасти.

Вито терпеть не может, когда она так делает: смотрит на море и ничего не говорит, засунув сжатые кулаки в карманы кардигана.

Он попросту не может принять никакого решения. Размышляя об этом, он покачал головой. Может, он так и останется олухом. Может, ему не хватает ума. Но так или иначе, он соображает медленно, ему нужно время.

Вито прикрепляет находки к панели. Осколки прервавшегося бегства.

Он сам не знает, зачем делает это. Он ищет место. Он хочет что-то задержать, закрепить. Жизни, не пришедшие в пункт назначения.

Вито вспоминает глаза своей матери: обратившись лицом к морю, она смотрела на конец нити, вылезшей из шарфа, которым она обматывала шею. После возвращения из Триполи ей хотелось радоваться, и только. Она все время что-то готовила — пирог с фигами, пасту в духовке, — ставила в вазы цветущий дрок. Ей хотелось оставить сыну воспоминания, ощущение дома за спиной, куда можно вернуться с закрытыми глазами — просто чтобы вздохнуть свободно.

* * *

Входит Анджелина и спрашивает, почему он не явился к обеду. Она оглядывает громадную композицию из предметов, выброшенных морем: приколоченные деревяшки, приклеенные джинсы.

Она оглядывает этот замерший взрыв.

— Ты собираешься стать художником?

Вито пожимает плечами. Руки его черны, волосы испачканы клеем. Он прислоняется к стене рядом с ящиками, где лежат пустые бутылки, трет глаза тыльной стороной руки, пинает пыль.

Он не дает матери подойти ближе, удерживая ее на расстоянии в полутьме сарая. Он разговаривает сам с собой.

— Я остановил кораблекрушение.

Вито собрал память. О синей канистре, о ботинке.

Кому-нибудь однажды все это потребуется. Однажды чернокожий итальянец захочет оглянуться на море своих предков и найти там что-нибудь. След плавания. Это как висячий мост.

Анджелина не может повернуться, чтобы поглядеть на сына. Ей стыдно — будто она подсмотрела, как тот занимается любовью.

Она подходит к большой синей панели.

Дотрагивается до этих жалких предметов, морских реликвий. Насквозь просоленных. Это вещественное кораблекрушение внутри сарая впечатляет. Оно — как нетронутый археологический памятник, как спасенный мир.

Анджелина смотрит на море своего сына. На то, что он взял на берегу, взял у истории. На полость внутри мирового прибоя.

Она смотрит на кожаный мешочек, прибитый в самом центре.

Ей известно, что это амулет, приносящий удачу. Сахарские матери делают их ночью, при свете звезд, и надевают на шею своим детям, чтобы отвести дурной глаз смерти.

Она трется о мешочек носом, точно животное, и слышит шум моря, так похожий на шум крови.

~~~

А потом это случилось.

Какой стоял месяц? Октябрь, конечно же октябрь. Месяц изгнания. Месяц, когда она праздновала день рождения. Анджелина всерьез думала, что не доживет до этой даты: одна из тех мыслей, которые поселяются внутри тебя и не дают покоя. Она привела в порядок свои дела, оставив что-то вроде завещания: банковский счет, оплаченные квитанции, лежащие на виду.

Вито покинул дом. Возможно, дело было в этом. Ощущение близкой смерти. Он вырос, я могу уходить. Я наделала ошибок. Достаточно, но не так уж много, если выстраивать их в один ряд ночью, опустошая ящик стола, наводя порядок в своем несчастье. Фотографии, сделанные в Африке, и все прочее — старые автобусные билеты, папка с результатами анализов, рукописное послание от некоего господина, одно время полагавшего, что любит тебя.

Еще она написала длинное письмо Вито. Любовь моя, — так оно начиналось, — сын мой. Одно из тех писем, которые пишутся ночью и не попадают никуда, а потом оказываются под домом, рядом с работниками канализации. Те, которые попадают слишком далеко. Туда, куда попадать не нужно.

Мать должна быть в шаге позади от сына.

Этой ночью она курила до одури. А наутро выкинула оставшиеся сигареты и письмо — даже с некоторым ожесточением.

Затем стала протирать холодильник. Она избавлялась от всего недостойного, что принадлежало ей. От старых записей для себя, от пакетика давно негодных презервативов, сохранявшихся как символ чувственной любви, ее возможности. Нелепость. Как и множество других нелепых вещей, прежде всего мыслей. Как метла, царапавшая террасу.

Она поставила в вазы цветы, которые долго не вянут. Прибранный дом. Для него, если он вернется. Она растянулась на кровати с голыми ногами, чтобы понять, как будет выглядеть после смерти. И началось долгое ожидание.

Она думала только о Вито. О нем рядом с ней.

Потом подошла к окну.

День рождения наступил. Она осталась в живых. Конечно, все это были только пустые страхи.

Позвонил Вито из Лондона. В трубке слышался гомон итальянского бара, где он работал.

— С днем рождения, мама!

Они болтали с полчаса, а потом Вито сказал:

— Ты слышала, мама? Его прикончили.

На том конце раздавался какой-то стук. Пулеметная стрельба.

— Кого? Кого прикончили?

Ей представились теракты в Лондоне: в метро, на шумной площади перед галереей Тэйт, где Вито бывал по воскресеньям.

— Каддафи. Прикончили Каддафи.

— А-а.

Она рухнула на пол, усыпанный лепестками, легкая, бессмертная.

Вот оно — октябрьское преступление.

Она не заглядывала в Интернет, не смотрела на бомбежки, которые шли, пока кровавая крыса отсиживалась в бетонной норе. Она знает, какой конец ждет диктаторов. Когда мертвое тело тащат по земле. Бессмысленная ярость против умерших. Никакой радости — лишь мрачный трофей, грязнящий живых.

Память — это известка на ступенях, залитых кровью.

Мы свободны. Ура, ура.

Разновидность флейты.
Древняя турецкая крепость в Триполи. Город долгое время служил опорным пунктом для мусульманских пиратов.
Ливийское племя, употребляющее в пищу съедобных рачков.
Один из туарегских языков.
em
Североафриканская волынка.
Плоды опунции.
Индийский музыкальный инструмент, род барабана.
Так неофициально называли Ливию в те времена, когда она была итальянской колонией.
Струнный инструмент.