/ / Language: Русский / Genre:nonf_publicism,

Письма Н. Лескова Сборник

Николай Лесков


Письма Н. Лескова (Сборник)

Письма 1859 года

Ф. В. Чижову

10 декабря 1859 г., с. Райское.

Милостивый государь

Федор Васильевич!

Многих людей с небольшими капиталами весьма интересует судьба предпринятого освещения переносным газом в Москве. Я знаю, что Вы принимали, вероятно, как редактор местного промышленного органа, участие в представлении этого дела на видимость публики, и потому считаю извинительным обратиться к Вам с просьбою известить меня, составлено ли уже это общество или нет, сколько паев еще остается свободными и какие для этого общества предполагаются организация, администрация и контроль?

Может быть, вопрос мой слишком смешон в настоящее время, но я прошу Вас извинить его, потому что Вашего журнала я, к крайнему сожалению, не встречаю в здешних местах, а другие периодические издания, кроме «Русской газеты», очень мало уделили места этому делу.

Кстати, о Вашем журнале. Здесь его почти нельзя встретить, а по духу здешнего общества, я думаю, он мог бы иметь здесь большое число подписчиков, что отчасти доказывается количеством получаемого здешнею почтовою конторою «Экономического указателя» Ивана Вас<ильевича> Вернадского. Имея некоторое значение в нашем промышленном кругу, я надеюсь в некоторой же степени содействовать распространению Вашего журнала в Пенз<енской> и Саратовской губерниях и потому прошу Вас сообщить мне программу этого издания и несколько прошлогодних №№, хотя, например, тех, где помещено дело о переносном газовом освещении, которое интересует здешнюю публику. Сочувствие мое к «Промышленному указателю» основывается на убеждении в настоятельной надобности такого журнала, когда мелкие капиталисты не знают, за что взяться, и пускаются в операции самые нелепые и когда предстоящее получение ходовых кредитных бумаг нашими помещиками за выделяемую крестьянам землю обещает увеличить семью вопрошателей: что делать с собою и своим капитальцем?

При этом позвольте напомнить Вам, что мы с Вами немного знакомы по встречам у С. Пет. Альферьева и покойного Игнатия Фед. Якубовского, с которыми я жил вместе в Киеве, и что это дает мне право, не ради одной формы, выразить Вам совершенное мое почтение.

Ваш покорный слуга

Николай Лесков.

Адрес мой: Николаю Семеновичу Лескову.

В гор. Пензу. Удержать до востребования.

Письма 1863 года

М. М. Достоевскому

29 апреля 1863 г., Петербург.

Милостивый государь

Михаил Михайлович!

Не смея сомневаться в Вашем внимании к данному слову, я полагаю, что Вы, вероятно, утратили мой адрес и сожалеете, что я до сих пор не получил от Вас ответа. – Я живу в доме Максимовича, на Нев<ском> пр<оспекте,> кварт<ира> № 89, и ожидаю или возвращения мне рукописи, или уведомления, что она принята.

С должным уважением имею честь оставаться

Н. Лесков.

А. А. Краевскому

22 мая 1863 г., Петербург.

Милостивый государь

Андрей Александрович!

12-й день, как вышла книжка «Отеч<ественных> зап<исок>», в которой напечатан мой рассказ «Овцебык». В течение этих 12 дней я был четыре раза у г. Кожанчикова и видел там очень невежливого господина Свириденко. Невежа Свириденко не дает мне ответа, почему Вы до сих пор не платите денег нуждающимся в них сотрудникам, и денег мне не дает. К Вам я идти не хочу, потому что Вы имеете очень неприятную манеру держать по полчаса в Вашей зале, которая для меня не представляет никакого интереса, и я более люблю залы министра Головнина, где ожидают не более 5 минут и в том выслушивают извинения. Я пошел к Дудышкину, как к человеку, в котором скорее, чем в Вас можно дощупаться до мягких сторон (я не говорю – до мягких частей). Дудышкина нет в городе, а то он, вероятно, избавил бы меня от неприятной необходимости писать к Вам.

Пришлите мне, Андрей Александрович, деньги сегодня или завтра, то есть в четверг, по нижеписанному адресу. Я ни к Вам, ни к Кожанчикову не пойду – это мне претит. Но если Вы мне не пришлете счета и денег, то я Вам не забуду завтра сообщить, как я разделываюсь с теми, которые меня донимают до зла горя.

Мы ведь с Вами встречаемся в различных местах, с Невского до Географического общества. Я Вас завтра заставлю провесть пренеприятную минуту в Вашей почтенной жизни. Мне ведь терять меньше Вашего, а я потружусь для других.

Я через Вас не исполнил моего слова перед бедным человеком, но уж на Вас зато сдержу мое слово.

24 часа перед Вами.

Николай Лесков.

Владимирская, № 3—23

Мая 22, 1863 г., среда, С.-П-бург.

Письма 1864 года

Н. Н. Страхову

7 декабря 1864 г., Киев.

Милостивый государь

Николай Николаевич!

Д. В. Аверкиев и покойный А. А. Григорьев как-то говаривали мне, чтобы я дал редакции «Эпохи» какую-нибудь свою беллетристическую работу. Имея нынче готовый очерк «Леди Макбет нашего уезда», я посылаю его особой посылкой в редакцию, но на Ваше же имя, и прошу Вас о внимании к этой небольшой работке. «Леди Макбет нашего уезда» составляет 1-й № серии очерков исключительно одних типических женских характеров нашей (окской и частию волжской) местности. Всех таких очерков я предполагаю написать двенадцать, каждый в объеме от одного до двух листов, восемь из народного и купеческого быта и четыре из дворянского. За «Леди Макбет» (купеческого) идет «Грациэлла» (дворянка), потом «Майорша Поливодова» (старосветская помещица), потом «Февронья Роховна» (крестьянская раскольница) и «Бабушка Блошка» (повитуха). Далее пересчитывать не буду, тем более что они еще не отделаны; но те, которые я назвал Вам, могут идти друг за другом, по одному в месяц, и должны, по моему расчету, все выйти к следующей зиме особым изданием. В «Библиотеку» я этих очерков не продаю, потому что там, вероятно, пойдет другая, большая моя работа, которую я кончаю и надеюсь привезти с собою; а из двух других петербургских редакций, с которыми могу иметь дело, предпочитаю Вашу. Следовательно, если бы Федор Михайлович, прочтя посылаемую на Ваше имя «Леди Макбет», нашел ее удобною для своего издания, то печатайте ее и считайте все остальные очерки, назначаемые в эту серию, принадлежащими преимущественно «Эпохе» (конечно, по ее выбору). Условия мои таковы: за лист мне дайте 65 рублей (как я получал) и каждого очерка по сто сброшюрованных оттисков.

Если работа моя понравится и условия для «Эпохи» удобны, то потрудитесь известить меня об этом, адресуя: «Никол. Семен. Лескову, в Киев, в университет св. Владимира». Если же очерк окажется неудобным к помещению, то потрудитесь возвратить его Николаю Николаевичу Воскобойникову.

Беспокоя Вас моею просьбою, я рассчитываю на Вашу известную снисходительность и прошу Вас принять уверения в моем совершенном почтении.

Николай Лесков.

Письма 1865 года

Ф. М. Достоевскому

<Январь 1865 г., Петербург.>

А. С. Ушаков просил меня взять у Вас начало какой-то его повести, конец которой находится в «Библ<иотеке> д<ля> чт<ения>», и еще передать Вам, что он хлопочет по какому-то Вашему поручению и будет скоро Вам писать.

Потом, Федор Михайлович, я очень нуждаюсь в деньгах и очень нуждаюсь получить мой гонорарий по работе, помещенной в первой книге «Эпохи», Сделайте милость, не откажите мне в этом, равно как и в оттисках, которых я не могу никак выпросить.

С должным уважением имею честь быть покорнейшим слугою

Н. Лесков.

Н. Н. Страхову

6 марта 1865 г., Петербург.

Милостивый государь

Николай Николаевич!

Если Федор Михайлович передал Вам следующий мне гонорарий, то потрудитесь уведомить меня, когда я могу явиться к Вам, не отвлекая Вас напрасно от дела; а если эти деньги и оттиски очерка Вам еще не доставлены, то не оставьте меня своим вниманием и похлопочите обо мне, ибо «в дороге я весьма поиздержался».

У меня есть повесть, почти роман, вовсе не тенденциозный и совсем отделанный отчетливо, – называется «Всяк своему нраву работает». Не найдете ли удобным поговорить о нем? «Библиотека» мне много должна, и я не прочь бы продать повесть «Эпохе» или «Отеч<ественным> запискам».

Усердно прошу Вас почтить меня коротеньким ответом и принять уверение в моем глубочайшем почтении.

Ваш покорный слуга

Н. Лесков.

Н. Н. Страхову

<Март – апрель 1865 г., Петербург.>

Милостивый государь

Николай Николаевич!

До последней степени затруднительное мое положение обрывает мое до последней степени продолжительное терпение, и я усердно прошу Вас, Николай Николаевич, вступиться в мое спасение. Если уж нет возможности дать мне 150 р. деньгами, пусть хоть дадут вексель, под который я могу найти отсрочку у своих кредиторов, которые приступают ко мне вовсе не так, как я к «Эпохе», и которым я не умею отвечать так, как Ф<едор> М<ихайлович> отвечает мне.

Будьте добры, Николай Николаевич! – Вы сами человек рабочий и можете войти в мое положение. – Вот перед Вами Бенни, который может рассказать, как ко мне приступают.

Ваш покорный слуга

Н. Лесков.

Ф. М. Достоевскому

3 июля <1865 г.>, с. Подберезье

Новгородской губернии.

Милостивый государь

Федор Михайлович!

Я буду в Петербурге около 15 июля и позволяю себе припомнить Вам, что к этому времени Вы изволили обещать покончить счет.

Ваш покорнейший слуга

Н. Лесков.

Письма 1866 года

С. С. Дудышкину

10 сентября 1866 г., Петербург.

Милостивый государь

Степан Семенович!

Известие о постановке нынешнею зимою на московской сцене Корнеля и Расина заставило меня сделать приписку по выноске из 3-й гранки. Степанов, вероятно, полезет с этим к Андрею Алекс<андровичу>, «чего терпеть я не люблю», и посылаю эту приписку со всею корректурою Вам, прося Вас сделать Вашу редакторскую помету и возвратить мне точно так же через почту; а я ее отнесу в типографию.

Ваш покорный слуга

Н. Лесков.

С. С. Дудышкину

13 сентября 1866 г., Петербург.

Многоуважаемый Степан Семенович!

Я еще третьего дня, разговаривая с Ефимом Федоровичем, выражал сомнение, возможны ли в «Отеч<ественных> зап<исках>» сколько-нибудь горячие статьи о театре, и оба мы, соображая положение Краевского и его характер, находил, что такие статьи у него невозможны. Конечно, надо это бросить, то есть эту напечатать, как возможно, а далее не писать.

Другую просьбу к Вам имею: как и что решили Вы с моей большою статьею о «Вопросах молодого поколения»? Навсегда ли она признана негодной, или для нее настанет время, и мне о ней не нужно беспокоиться? Беспокойство же мое Вы не осудите, если примете в соображение, что статья эта стоила мне полутора месяца самого пристального труда. Ради бога, не подумайте, что я на что-нибудь жалуюсь этими словами, а примите их, как они сказаны: просто за желание разъяснить дело, имеющее для меня весьма осязательный интерес. Я давно ждал, что Вы мне что-нибудь скажете о ней, и сам не напоминал Вам, а теперь, кажется, такое время, что она могла бы выйти (конечно, с изменениями), и я прошу Вас сказать мне слово о судьбе, которую Вы ей предначертали.

Ваш покорный слуга

Н. Лесков.

А. А. Краевскому

<Сентябрь – октябрь 1866 г.>

Вторник, вечером.

Милостивый государь

Андрей Александрович.

Я исправил и по мере возможности дополнил театральную статью, имея в виду Ваши соображения, переданные мне Ефимом Федоровичем. Просмотрите и прикажите еще раз принести ко мне. Я сомневаюсь, верно ли будут набраны все мои поправки. Не печатать ли повесть более 3-х листов? Она очень трудно делится.

Будьте так снисходительны, прикажите мне дать один оттиск повести по мере ее выхода. Это «не про господ, а про свой расход».

С должным уважением имею честь быть Вашим покорнейшим слугою.

Н. Лесков.

Усердно прошу Вас (и сам на это осмеливаюсь) в объявлении при следующей книжке не печатать «большое бел<летристическое> произведение», а объявить прямо, как мы с Еф. Фед. решили: «Романическая хроника»– «Чающие движения воды», ибо это будет хроника, а не роман. Так она была задумана, и так она и растет по милости божией. Вещь у нас мало привычная, но зато поучимся. Степан Семенович знал это, и Вы об этом можете спросить Зарина.

Письма 1867 года

Е. П. Ковалевскому

20 мая 1867 г., Петербург

Ваше превосходительство

Егор Петрович!

Этим письмом я обращаюсь в Литературный фонд с просьбою, для рассуждения о которой гг. членам фонда нужно иметь более или менее подробные сведения; а потому я начну с изложения их и прошу Вас выслушать меня. Я, нижеподписавшийся, Николай Лесков, известен в русской литературе под взятым мною псевдонимом «М. Стебницкий». Существую я исключительно одними трудами литературными. Начал я мои работы назад тому шесть лет в закрытых ныне «Экономическом указателе» и «Экономисте» профессора Вернадского, где напечатан ряд моих экономических статей. Затем я писал критические и экономические статьи в «Отечественных записках». Статьи эти частью подписаны моим полным именем «Н. Лесков», частью же буквами «Н. Л.», и, наконец, есть статьи так называемые редакционные, вовсе не подписанные. Год целый работал я в газете «Русская речь» Евгении Тур; писал в «Современной летописи» Каткова; потом два года кряду, во время так называемого нигилизма, писал передовые статьи в «Северной пчеле» у г. Усова. Год провел в Париже корреспондентом этой газеты. Потом, оставив публицистику, взялся за беллетристические работы, под псевдонимом «М. Стебницкий». В беллетристическом роде мною написано несколько мелких рассказов по разным изданиям; а также более крупные очерки «Овцебык» (напечатан в «Оте<чественных> зап<исках>»), «Леди Макбет Мценского уезда» («Эпоха»), «Русское общество в Париже» («Библиотека для чт<ения>»), «Язвительный» («Якорь»), «История одного умопомешательства» и «Воительница» («Отеч<ественные> зап<иски>»), народная повесть «Житие одной бабы» («Библ<иотека> для чт<ения>»), роман «Некуда» («Библиотека для чт<ения>») и два отдельные издания, роман «Обойденные» («Отеч<ественные> зап<иски>» и отдельное издание), повесть «Островитяне» («Отеч<ественные> зап<иски>» и отдельное издание). Наконец, в марте этого года я начал печатать в «Отечественных же записках» романическую хронику «Чающие движения воды». Продолжение этого романа встретило препятствия, которых я не имею оснований скрывать от Литературного фонда, ибо с этим делом связана самая моя просьба.

Хроника «Чающие движения воды» мной была запродана в «Отечественные записки» в июле месяце прошлого, 1866 года, когда у меня была готова только одна первая часть. Продана она была покойному редактору «Отеч<ественных> записок» Степану Семеновичу Дудышкину по восьмидесяти рублей серебром за печатный лист. Словесными условиями между нами было положено, что редакция «Отеч<ественных> записок», пока я кончу роман, будет давать мне до нового года по 125 руб. в месяц, с тем что забранные мною деньги будут потом удержаны из моего гонорария. С. С. Дудышкин, как вам известно, в августе месяце прошлого года скончался. Внезапная кончина этого человека поставила меня в самые крайние затруднения, ибо я ничем никогда не договаривался с г. Краевским. В это время редактор «Всемирного труда» доктор Хан обратился ко мне с просьбою о сотрудничестве в открываемом тогда им журнале. Я благодарил доктора Хана за его внимание и отвечал ему, что моя работа и мое время принадлежат уже другому изданию. Затем мы с г. Краевским не умели поразуметься. Доктор Хан, известясь об этом по литературным слухам, прислал ко мне товарища моего Всеволода Крестовского и литератора Н. И. Соловьева с предложением внести за меня г. Краевскому весь мой долг и заплатить мне за роман «Чающие движения воды» по 150 руб. за лист. Не соблазняясь ни на минуту выгодным для меня предложением, я не дал своего согласия доктору Хану, а написал об этом г. Краевскому, предоставляя это дело его великодушию. Г-н Краевский, сообразив сделанное мне предложение доктором Ханом, известил меня через товарища моего литератора Е. Ф. Зарина, что он предлагает мне за роман по сто рублей за лист. Как это ни было невыгодно для меня потерять по 50 р. на сорокалистном романе, но я отклонил предложение доктора Хана и продолжал роман для г. Краевского. В декабре 1866 года мы положили начать мой роман не с генваря, а с марта, так как я его еще не совсем окончил, а в руках редакции был роман г-жи Вельтман. В марте начали печатать мою хронику. Первые два куска первой части прошли благополучно. В третьем отрывке вдруг оказались сокращения, весьма невыгодные для достоинства романа. Мне, как и всем другим ближайшим сотрудникам журнала, было известно, кто сделал эти сокращения: их, келейным образом, производит в «Отечественных записках» один цензор и одно лицо Главного управления по делам печати. Этих чиновников г. Краевский уполномочил и просил воздерживать неофициальным образом его бесцензурный журнал от опасных, по его мнению, увлечений его сотрудников, и оба эти чиновника г. Краевскому не отказали в его просьбе. Все предназначаемое к печатанию в «Отеч<ественных> записках» посылается по заведенному ныне в этой редакции порядку на их предварительный дружеский просмотр, и они в две руки делают произвольные и самые бесцеремонные сокращения, точно так же, как это бывало в доброе старое время при предварительной цензуре. В числе этих сокращений бывают такие, которые, не могут не приводить в ужас благонамеренного русского человека: таковы, например, известные нам, сотрудникам, сокращения замечательных статей о Прибалтийском крае. Это поистине сокращения такого обидного свойства, что никто бы не поверил, что их сделал русский человек; их мог сделать только заклятый враг русских интересов в Остзейском крае, барон-сепаратист или его форвальтер. Но, однако, их делали не остзейские бароны.

Упоминаю о сокращениях, которые претерпела названная мною статья, не без цели. Они показали мне, что может случиться со всякой печатной вещью, которые прежде своего появления в нынешних «Отечеств<енных> записках» должны пройти через незримую, бесконтрольную предварительную цензуру упрошенных г. Краевским цензоров. Я сообщил г. Краевскому, что роман «Чающие движения воды» есть роман, задуманный по такому щекотливому плану, что с исполнением его нужно обходиться очень осторожно; что я имею в виду выставить нынешние типы и нынешние положения людей, «чающих движения» легального, мирного, тихого; но не желаю быть, не могу быть и не буду апологетом тех лиц и тех принципов и направлений, интересы которых дороги и милы секретным цензорам бесцензурного издания г. Краевского. Я написал ему (и мои товарищи и литературные друзья знают это), что я не могу стерпеть никаких произвольных сокращений в этом романе и что если сокращения действительно окажутся необходимыми, то я прошу сделать их не иначе, как только с моего согласия, с предоставлением мне возможности по крайней мере залатывать ямы, открываемые негласными цензорами. При этом я добавил твердо и решительно, что если такое мое законное требование не будет удовлетворено, – то вынужден буду прекратить продолжение романа. Г-н Краевский говорил об этом моем требовании литератору Зарину и другим, а характер моих предыдущих отношений к этому редактору не оставлял ему никакого права думать, что я не сдержу данного мною слова. Но, несмотря на все это, в первой же следующей книжке (2-й апрельской), когда эта книжка уже была отпечатана, сброшюрована и послана к одному из негласных цензоров, удерживающих бесцензурный журнал г. Краевского от увлечений, мой роман подвергся еще большим помаркам. В силу этих помарок одно из лиц романа (протоиерей Савелий, в особе которого, по моему плану, должна была высказаться «чающая движения» партия честного духовенства) вышло изуродованным. Об этих сокращениях мне не дали знать, как я просил. Напротив, их от меня скрыли и начали перепечатывать и подверстывать книжку. Узнав об этом случайно, я простер мою просьбу о том, чтобы роман с сделанными сокращениями не печатали, а дозволили бы мне объясниться с цензуровавшим его негласным цензором, которого я надеялся разубедить в его опасениях за мое легкомыслие и вольнодумство. Не знаю и не ручаюсь, удалось ли бы мне достичь этого, но я надеялся, ибо и опытность и здравый смысл ручались, что вымаранные места совершенно позволительны. Но мне измаранной книжки не дали и объявили, что сокращения будут сделаны, ибо уже таков в «Отечествен<ных> записках» порядок, и номер выйдет. Мне оставалось одно средство защищаться – заявить в какой-нибудь газете, что роман выходит не в том виде, в каком он сделан для печати, и что он вдобавок выходит в свет почти насильно, против моего желания. Я не хотел сделать такого литературного скандала г. Краевскому, ибо, вследствие некоторых особенностей нрава и обычаев этого почтенного редактора, такие скандалы для него уже не редкость; а для публики они только открывают язвы нашей и без того много раз компрометированной литературной семьи. Я ограничился одним исполнением моего обещания г. Краевскому, то есть не дал более присланному им человеку оригинала, и рукопись романа остается у меня, пока я оправлюсь, обдумаюсь и найдусь, чту мне можно с ней сделать, после начала романа в «Отеч<ественных> записках».

Возвращаюсь теперь назад к моей литературной деятельности.

По массе произведенных мною литературных работ, об объеме которых Литературному фонду нетрудно будет собрать сведения, Ваше превосходительство и члены Фонда, вероятно, изволите прийти к заключению, что я не гулял, а трудился, и трудился прилежно. Получал я гонорарий довольно хороший и, следовательно, мог бы перенести нынешнюю беду мою. Но на мою долю, по несчастью, выпали самые странные и несчастливые случайности. Газета «Северная пчела» недодала мне 800 руб., мною заработанных; журнал «Эпоха», удовлетворив почти всех своих сотрудников, остался мне должен 150 р., «Библиотека для чтения» закрылась, оставшись

мне должною 4950 рублей, и все это раз за разом, одно за другим. Долг на «Северной пчеле» я считаю безнадежным и не ищу его на г. Усове, в добросовестность которого глубоко верю, г. Достоевский и г. Боборыкин мне выдали векселя, срок которым давно минул. Векселя своего на г. Достоевского я не представляю, потому что литератор этот нынче, как говорят, сам в затруднительных обстоятельствах; а долг свой с г. Боборыкина я получу только осенью этого года, когда имение его по претензии гг. Печаткиных будет продано с аукционного торга. До тех же пор, пока последует это несомненное, но отдаленное получение, мне буквально нечего есть; у меня нет средств работать новой работы, которая бы меня выручала из беды, в которую меня поставил г. Краевский; мне нечем заплатить полутораста руб. за дочь мою, обучающуюся в пансионе Криницкой, и я не могу отдать 200 руб. долгу г. Краевскому, – что меня стесняет до последней степени.

Утомленный тяжкою работою по сочинению ныне погибшего романа, я тотчас же по его прекращении не дал себе ни минуты отдыха и сел за окончание два года назад начатой драмы «Расточитель». Три акта этой пьесы готовы, – два остальные я надеюсь дописать к будущему сезону; в покупщике на нее в журнал не сомневаюсь, в допущении на сцену тоже; но угрожающая привычка питаться, от которой до сих пор меня не отучила жизнь русского литератора, заставляет меня, отложив листы сочиняемой драмы, писать на этом листе к Вашему превосходительству это письмо с просьбою помочь мне. Я прошу Литературный фонд обеспечить мне пять месяцев жизни, ссудив меня пятьюстами руб. серебром, которые обязываюсь заплатить к новому году с десятью процентами в пользу сумм Фонда. Средства для отдачи этого долга я имею: эти средства – моя драма и получение долга с боборыкинского имения, назначенного в продажу; средства же не умереть с голода и продолжать работу без такого пособия Фонда решительно не вижу.

Ваше превосходительство будете бесконечно милостивы, если предложите мою просьбу членам Фонда в одном из ближайших заседаний и изволите распорядиться почтить меня уведомлением о резолюции, какой она удостоится.

С высоким уважением к Вам имею честь быть вашего превосходительства покорнейшим слугою

Николай Лесков

(М. Стебницкий).

Е. П. Ковалевскому

26 мая 1867 г., Петербург.

Ваше превосходительство

Егор Петрович!

П. В. Анненков известил меня, что просьба моя о заимообразной ссуде из Литературного фонда удовлетворена не будет; но что комитет поручил г. Гаевскому посетить меня и осведомиться о моем положении, дабы потом подать мне некоторое безвозвратное вспоможение.

Не имея способности принимать от кого бы то ни было безвозвратных пособий, я тем более далек от желания получить их от членов русского литературного общества, которое отозвалось, что оно меня не знает и в кредите мне отказывает. Прошу Ваше превосходительство передать г. Гаевскому мою просьбу, чтобы он не утруждал себя посещением, которого я не приму; а просьбу мою о ссуде считать не требующею никаких последствий.

Я уверен, что Вы не изволите встретить препятствий к тому, чтобы о ходатайстве моем в отчетах Фонда не упоминалось даже намеком, и прошу Вас принять засвидетельствование моего отличного к вам почтения.

Н. Лесков

(М. Стебницкий).

Письма 1868 года

Н. Н. Страхову

4 апреля 1868 г., Петербург.

Уважаемый Николай Николаевич!

Я слышал, что Вы работаете в «Журнале министерст<ва> нар<одного> просв<ещения>» – мне же совсем негде работать; а пока что путное напишется, нужно выполнять все три ненавистные привычки, то есть «буар, манже и сортир». – Если бы можно было, не похлопочете ли, ради сохранения меня от глада, присовокупить мне какую-нибудь работку?

Обращаюсь к Вам так бесправно и бесцеремонно, потому что знаю, что Вы не исключаете уместности пособлять собрату подобною услугою. Ведь просто приткнуться некуда тому, кто написал «Некуда».

Отпишите мне, будьте ласковы, чту Вы об этом думаете? Я знаю, что Вы сделаете для меня, если пожелаете, и вопрос, стало быть, только в том: сможете ли что-нибудь сделать? – А потому я и не обижусь Вашим отказом.

Почитающий Вас

Лесков.

М. А. Маркович

9 апреля 1868 г., Петербург.

Милостивая государыня

Мария Александровна!

Назад тому около четырех лет П. С. Усов, оставшись мне должным за мою работу около 800 руб. (которых я не получил и до сих пор), просил меня принять в часть уплаты его счет с Вами на 500 р., взятые Вами через Слепцова и Бенни под рассказ «Без рода и пл<емени>» (которого Вы г. Усову не доставили до самого прекращения им «Сев<ерной> пчелы»). Я вынужден был принять этот счет и выясняющую его Вашу переписку с г. Усовым. В течение четырех лет я старался не беспокоить Вас напоминанием об оказании с Вашей стороны содействия к окончанию этого старого расчета; но теперь я весьма нуждаюсь в деньгах и имею обязательства, которые не ждут; а Вы, – сколько я могу судить по достойному успеху Вашего последнего произведения, – вероятно, найдете очень мало затруднений поквитать хранящуюся у меня Вашу расписку на имя г. Усова.

Прошу Вас, Мария Александровна, почтить меня уведомлением: как Вам угодно будет окончить это дело? Вы бесконечно обяжете меня, если ответите на этот вопрос с возможной скоростью.

Ваш покорнейший слуга

Н. Лесков.

Н. А. Любимову

25 мая 1868 г, Петербург.

Милостивый государь

Николай Алексеевич!

Петр Карлович известил меня, что он передал Вам на Ваш просмотр и заключение мою небольшую рукопись: «Шпион. Эпизод из истории комического времени на Руси». По духу письма Петра Карловича я смею заключить, что вещь эта едва ли удостоится одобрения в «Р<усском> вестнике» (что, конечно, будет мне очень и очень прискорбно, ибо я считаю ее и честной и далеко не безынтересной, а вдобавок ко всему не имею где ее и провести, если мне в этом Вами будет отказано).

Позвольте мне, прежде чем Вы произнесете Ваш отвергающий приговор, обратить Ваше внимание на то: 1) что все написанное в этой рукописи есть факты, за верность которых я отвечаю; 2) что Бенни жил со мною и доверялся мне более чем кому-либо; 3) что из всех деятелей комической революции он самый честный и самый популярный; 4) что бумаги его хранятся; 5) что о «предпринимателях» пишутся беспрестанно повести и рассказы и что «Живая душа» Марка Вовчка еще не последняя из таковых, и 6) что я согласен на всякие ваши редакторские сокращения, поправки и перемены (кроме фактических перемен).

Будьте снисходительны и взвесьте все это, прежде чем напишете свое «неудобно к напечатанию». Я бьюсь из того, чтобы нанести удар «предприятиям» и восстановить доброе имя оклеветанного человека.

Если Вы удостоите меня ответом, я приму его за величайшее с Вашей стороны одолжение.

С почтением и преданностью имею честь быть Вашим покорным слугою

Н. Лесков.

М. А. Маркович

13 августа 1868 г., Петербург.

Милостивая государыня

Мария Александровна!

Благодарю Вас за ответ. Предвидя в этом деле спор, я себя устраняю от него и Ваш ответ со всеми счетами и распискою возвращаю г. Усову.

Ваш покорный слуга

Н. Лесков.

А. А. Фету

16 августа 1868 г., Петербург.

Милостивый государь

Афанасий Афанасьевич!

С 1869 года в С.-Петербурге будет издаваться журнал «Заря». Издавать и редактировать этот журнал будет Василий Владимирович Кашпирев (родственник покойного С. С. Дудышкина). Труды его по редакторству будут разделять: Н. Н. Страхов, В. П. Клюшников и я (Стебницкий). Журналу будет принадлежать сотрудничество всех лиц, принимавших участие в старых «Отеч<ественных> зап<исках>», дудышкинского времени.

Принимая близкое и живейшее участие в судьбах нового журнала и очень любя Ваши сельские письма, я имею честь просить Вас не отказать нам в Вашем сотрудничестве. Прошу Вас почтить меня Вашим уведомлением: можем ли мы на Вас рассчитывать и заготовить для нас к ноябрю месяцу первую Вашу корреспонденцию, в которой бы желалось по возможности видеть общий очерк состояния помещичьих и крестьянских хозяйств в настоящее время. Затем следующие пусть имеют характер текущих хроник.

Если же у Вас есть какие-либо готовые для печати поэтические Ваши произведения, то не откажите сообщить и их.

Прошу Вас принять уверение в общем почтении всех нас, желающих Вашего сотрудничества в «Заре».

Ваш покорный слуга

Ник. Лесков.

Письма 1869 года

А. П. Милюкову

4 января 1869 г., Петербург

Милостивый государь

Александр Петрович!

Некоею порою я знал в Петербурге некоего «неразгаданного человека» Артура Бенни. Он убит при Ментане, и его интереснейшая история, мною в свое время писанная, может быть оглашена. Это вещь пряная и забористая и, кажется, очень интересная. Шуму она может возбудить множество. Я ее хотел бы напечатать в газете, но с газетами петербургскими совсем не имею связей. Не хотите ли посмотреть эту вещь? Уведомьте меня, пожалуйста, да уж прибавьте и адрес, где Вас искать; а то я ночью был, да и позабыл. Мне же писать: «В городе, Николаю Семеновичу Лескову, Фурштатская, № 62».

Ваш покорнейший слуга

Н. Лесков.

П. К. Щебальскому

25 января 1869 г., Петербург.

Уважаемый Петр Карлович!

Я послал к Вам свой очерк в простом конверте, наклеив, впрочем, большое количество марок. Поступил я таким образом во избежание толкотни на почте, а теперь трушу: дошел до Вас этот конверт? Не откажите мне сказать: получили ли Вы моих «Карликов», и если можно, прибавьте: когда Н. А. Любимов думает их напечатать?

Посылаю Вам свою карточку и надеюсь, что и Вы мне тем же заплатите. «Люди сороковых годов» до сих пор еще не вызвали о себе никаких отзывов. Все подобное, вероятно, еще впереди, когда роман более выяснится. На «Зарю» также никаких нападков нет, ни в обществе, ни в прессе. Критический разбор «Войны и мира», по-моему, чрезвычайно длинен и водянист и вообще изъясняет гораздо менее, чем Ваша сжатая заметка (с которою я не согласен в отношении внешности издания). Вас побранивают за сочувственный отзыв к книгам Кельсиева, и побранивают, конечно, совершенно неосновательно. Я нашел Ваш отзыв и прочитал его с большим удовольствием. Кельсиев точно немножко рисуется, но от этого книги его все-таки не утрачивают интереса, а судьба его не теряет права на внимание. Патти слышать невозможно: кресла доходят до 80 р., а по 20 р. платят стоять в проходах. Раек весь абонирован, и «стойка» в оркестре закуплена. Я, однако, с помощью знакомых артистов пробираюсь за кулисы и слушаю в сообществе театральных плотников. Патти, по-моему, несравненно хуже Лукки. Лукка душа и человеческий голос, а Патти – это инструмент, – правда страшный, звучный и прекрасный, но совершенно бездушный. У нее в горле точно серебряные струны, а одухотворения звука – никакого. «Шампанское Патти» гораздо доступнее, чем сама она, и потому оно идет с чрезвычайным успехом. Носятся слухи, что сбежавший редактор Тиблен «был видим» в Нью-Йорке, где он намеревался издать какую-то книгу о России. Редакторам, позволявшим себе полемизировать с «Вестью», на днях сделано внушение, что «такой тон нетерпим». Я это знаю достоверно. Распеканцию производил «наш общий друг», и редактора (не все, но двое) дали слово вперед с «Вестью» не схватываться. Замечательно, что «Новое время» таким покровительством не пользуется. Дожди и оттепель согнали весь снег, а теперь заморозило, и пути нет ни на санях, ни на колесах.

До свидания! Отпишите мне, пожалуйста, о «Карликах» и пришлите свою карточку.

Мирре Александровне и всему Вашему уважаемому семейству прошу передать мое глубочайшее почтение.

Ваш покорный слуга

Н. Лесков.

Н. А. Любимову

<Январь 1869 г., Петербург.>

Усердно Вас прошу, достоуважаемый Николай Алексеевич, черкнуть мне безотлагательно два слова: идут ли «Божедомы» в феврале? Если нет, то, бога ради, возвратите их мне, – иначе я в ужасном положении. Пожалуйста, напишите скоро. Я расстроен даже до болезни.

Н. Лесков.

Письма 1870 года

А. С. Суворину

5 апреля 1870 г., Петербург.

Милостивый государь

Алексей Сергеевич!

Так как Вы будете вести завтра по моей просьбе переговоры с г. Стасюлевичем о литературном суде, которого я прошу себе в защиту от тяжкой клеветы, то я нахожу нужным добавить Вам кое-что к тому, что было сказано мною.

1) Скорый отъезд Ваш не помешает быть судьею с моей стороны, потому что срок для суда можно назначить на святой неделе.

2) Если же противная сторона затянет дело, то вместо Вас я изберу Александра Петровича Милюкова.

3) Если противная сторона вовсе не пойдет на литературный суд по моему вызову через «Пет<ербургские> вед<омости>», то «Пет<ербургские> вед<омости>» в крайний срок вызова благоволят напечатать, что согласия на литературное разбирательство не последовало.

4) Когда таким образом суд сделается невозможным, то я прошу г. Стасюлевича и Вас в сообществе Ал<ександра> Петр<овича> Милюкова и графа Алексея Константиновича Толстого учинить следующее:

а) Удостоить меня просмотреть рукопись романа «Божедомы», дабы Вы могли убедиться, что роман этот не имеет 60 листов, а заключается листах в 30–32. Приблизительно это Вам нетрудно будет сделать.

в) Проверить на выбор на любой странице: играют ли в романе какую-нибудь роль «плодомасовские карлики» и может ли этот кусочек в 1 1/2 листа и по существу и по объему почитаться «существенной частью» романа, как лжесвидетельствовал на суде г. Клюшников.

с) Прочесть бумаги, которые я представлю, и по содержанию их (они официальные) решить предосудительно ли было с точки зрения литературных нравов мое поведение по отношению к г. Кашпиреву и составляет ли оно во всей его совокупности нарушение обычаев, существующих в литературных кружках по сделкам между писателями и редакторами?

д) Обсудить на основании тех же бумаг: отвечают ли тяжкие притязания г. Кашпирева ко мне тем обычаям, которых держатся редакторы других изданий?

е) Так как у нас никаких «правил» для продажи литературных произведений в журналы в законах нет и суды в этих делах совершенно некомпетентны, то решить, сколько видно по бумагам, я ли нарушил договор и оскорбил литературный обычай, или это сделано противною стороною?

ф) Постановить, может ли все мое поведение в деле с этим романом (насколько оно будет выяснено бумагами) почитаться честным со стороны нравственной и неуклончивым со стороны обычая?

ж) Выдать мне в том, что Вы постановите (не выходя из вашего собрания), письменное удостоверение, которое дозволите мне напечатать в газетах и предъявить суду как свидетельство экспертов.

Это, как Вы сами, вероятно, согласитесь, мне весьма необходимо, и без всякой экспертизы перенос дела в другую Палату будет выстрелом в воздух. Отказать же мне в этом единственном способе оправдания в тягчайших оскорблениях обвинением в подмене рукописи и исторгнутии из романа «существенной части» – будет вопиющею жестокостью к человеку, и я уверен, что Вы не напрасно похлопочете склонить Михаила Михайловича Стасюлевича быть моим судьею, или экспертом, для опровержения лжеца, нагло объявившего «существенною частью» романа анекдотик, не имеющий с романом никакой связи и даже подлежащий изъятию в расчетах конкретности главной нити повести.

Простите, что я пишу кое-как и не переписываю. Извините моему раздраженному состоянию, с которым я не могу совладать.

Ваш слуга

Никол. Лесков.

P. S. Ответа буду ждать, считая минуты.

Не знакомы ли Вы с г. Скабичевским, и нельзя ли попросить и его, или это лишнее? Пожалуйста, подумайте за меня сами лучше. Может быть, не пригласить ли тогда г. Страхова?

Н. А. Любимову

18 ноября 1870 г., Петербург.

Милостивый государь

Николай Алексеевич!

Позавчера я прочел в печати начало своего романа и два дня нахожусь под невыносимейшим для меня впечатлением. Не могу скрыть от Вас (и единственно от Вас), что я никак не ожидал и не мог ожидать выхода своей работы в таком оконфуженном виде. Иначе я, конечно, ни за что и ни при каких обстоятельствах не согласился бы на столь жестокое с нею обхождение. То, что с нею сделано, для меня во все мое литераторство, слава богу, еще новость, но, к сожалению, новость столь безотрадная, что я не знаю: чем себя утешить и как поднять к работе мои упавшие руки? Убийственнее всего на меня действует то, что я не могу взять себе в толк причин произведенных в моем романе совсем уже не редакторских урезок и вредных для него изменений. Так: выпущены речи, положенные мною в основу развития характеров и задач (например, заботы Форовой привести мужа к богу); жестоко нивелирована типичность языка, замененная словами банального свойства (например, вместо: «не столько мяса поешь, сколько зуб расплюешь» заменено словом «растеряешь»); ослаблена рисовка лиц (например, не позволено Висленеву чесать под коленом) и даже допущен nonsens[1] (разговор о законе, имевший смысл лишь после разговора о разводах – что выброшено совсем во вред). Без всякого неуместного «авторского самолюбия» не могу горестно не сетовать, зачем все это сделано и отчего мне не сказано, что с моею работою будут делать все это?.. Что теперь сотворить и как помочь этому великому для меня горю? Повторяю: у меня пали руки, я не знаю, чем поднять их к работе, – столь все это мне кажется жестоко и столь непривычно!

Крайне расстроенный и огорченный, я не нахожу даже слов, как уместнее выразить Вам мою просьбу помилосердствовать надо мною и не отнимать у меня средства окончить работу с уверенностью, что Вы не отвергаете во мне известной доли смысла и сознания для того, чтобы соображать материал моей постройки; но сделайте милость, не взыщите с меня за форму моего обращения к Вам и не отнимите у меня совсем руки от дела, дабы как-нибудь хотя одолеть поверье, что я при всем моем тяготении к уважаемой редакции «Р<усского> в<естника>» должен отказать себе в удовольствии служить ей моими, должно быть мало пригодными, силами.

С совершеннейшим к Вам почтением имею честь быть

Вашим покорнейшим слугою

Н. Лесков.

С. А. Юрьеву

5 декабря 1870 г., Петербург.

Милостивый государь!

Вчера я имел удовольствие прочесть объявление об издании Вами «Беседы». Объявление это очень меня обрадовало: Вы обещаете журнал в духе, который найдет, конечно, сочувствие всех истинно русских людей. Не имея чести знать Вас лично (хотя и наслышан о Вас от А. Ф. Писемского и П. К. Щебальского), я спешу приветствовать Ваше предприятие и предлагаю Вам иметь в виду мою готовность служить Вашему изданию, если Вы того пожелаете. У меня есть оконченный роман, начинавшийся уже печатанием в «От<ечественных> зап<исках>» и известный довольно многим по этому началу. Он называется «Божедомы». Герои его несколько необыкновенны, – они церковный причет идеального русского города. Сюжет романа, или, лучше сказать, «истории», есть борьба лучшего из этих героев с вредителями русского развития. Само собою разумеется, что ничего узкого, фанатического и рутинного здесь нет. Детали романа нравятся всем, и, между прочим, Мих. Ник. Каткову, но в общей идее он для некоторых взглядов требует изменений, которых, по-моему, он вовсе не требует. Задача и стремление этого сочинения выражены лучше всего словами Вашего заявления:

«Вселенская Христова истина, сохраненная во всей ее чистоте восточною православною церковью, была просветительницею русского народа с первых веков его истории: под влиянием ее сложились его духовный строй и существенные основы его быта. Мы, согласно истинному духу нашего вероисповедания, ожидаем от полноты братской любви и свободы – всей правды в русской жизни».

Вырезаю этот прекрасный текст и наклеиваю его.

Потрудитесь подумать: не соответствовало ли бы такое сочинение Вашим требованиям, и потрудитесь тоже написать мне пару слов в ответ на мое предложение.

Если Вам подобная работа нужна, то я захватил бы про всякий случай с собою рукопись «Божедомов», когда поеду в конце января к М. Н. Каткову, для свидания с ним по делам ныне печатаемого в «Р<усском> в<естнике>» моего романа «На ножах». Я бы прочел Вам моих попов и очень бы рад был слышать им Вашу оценку.

С должным к Вам уважением и безмерным желанием успехов Вашему делу имею честь быть Вашим покорнейшим слугою.

Николай Лесков (Стебницкий).

Прилагаю при этом мою карточку и адрес.

С. А. Юрьеву

18 декабря 1870 г., Петербург.

Милостивый государь.

Я вчера получил Ваше почтенное и необыкновенно приятное для меня письмо и сегодня же спешу отвечать Вам. Будьте милостивы, простите мне, что я пишу эти строки даже без условного форменного вступления. Не отнесите этого к чему бы то ни было, кроме желания отвечать Вам скоро, тогда как я не знаю Вашего имени и отчества и, по нездоровью моему, не могу видеть людей, у которых мог бы о них справиться. Надеюсь, что Вы меня простите и не осудите за это, тем более что источник моей нынешней поспешности есть именно то горячее сочувствие Вашему направлению, которое Вы не напрасно увидали в моих первых строках. Будем ли мы трудиться вместе или нет, я навсегда сохраню дорогой для меня Ваш отклик на мое письмо. Я действительно горячо сочувствую Вашему направлению; я верю в его святое и высокое значение; я чту достойнейших людей Вашей партии (чести которых, к досаде своей, не умаляют даже и предатели отчизны), и я всегда тяготел к Вашему стягу, но я вышел на литературную работу тогда, когда «Русская беседа» уже не существовала, а к газетной работе я мало способен. Весть о Вашем журнале – весть радостнейшая для меня, и я хочу и готов приложить все мои силы и все мое старание для того, чтобы по возможности содействовать успеху Вашего издания. Благодарю Вас, что Вы сами «зачли меня своим сотрудником» – я буду им со всеми моими способностями и любовью к нашему честному и святому влечению служить родине словом правды и истины. Благодарю Вас искренно, горячо, ото всего моего простого и нестерпимо болящего за родину сердца!

Что же бы Вы хотели и что бы я мог сделать для Вашего издания так, чтобы участие мое принесло Вам как можно большее подспорье?.. Позвольте оговорить об этом. Я, конечно, очень сжато выразился, говоря Вам в первом моем письме о романе «Божедомы». Продолжать его нельзя, и его надо напечатать весьсполна, то есть повторить прежде напечатанные 7 листов, дав их не в счет абонемента подписчиков, и потом продолжать. Само собою разумеется, что бывшие уже в печати 7 листов должны идти бесплатно, без всякого авторского гонорария, как и предполагалось сделать в «Русском вестнике». Таким образом, у Ваших читателей будет весь целый роман, или, как он у меня назван, «история лет временных», но прежде напечатанная доля этой истории пойдет Вашему изданию бесплатно, и Вы потратитесь лишь на излишние листы, если захотите дать это особым приложением (в чем, кажется, нет и необходимости потому, что Вы не связываете себя объемом книг). «Божедомы» готовы давно, но их все-таки нужно будет пересмотреть и кое-что поизменить, кое-что выкинуть, кое-что вставить. Я это сделаю, как немножечко пооблегчусь в работе с оканчиваемым мною романом для М. Н. Каткова, и тогда увидимся и переговорим. Если же угодно, то я пришлю Вам половину рукописи, но это только в том случае хорошо, если рукопись эта Вам нужна скорее, чем я могу быть в Москве (в феврале). Напишите мне, и я сделаю так, как Вам лучше.

Далее: пять лет тому назад по поводу толков «о призвании женщины» и кривотолков о русской женщине с верою и упованием, которые были осмеяны, мне пала в голову и в сердце неотвязная мысль изобразить в живом очерке: мешают ли эти злополучные вера и упования истинной свободе чувства и независимости женщины? В обдуманном плане я уложил целую эту идею в повесть, снабдив ее и кличкой по шерсти. Повесть эта должна быть названа: «Марфа и Мария». При этом библейском названии во главе повести идти и евангельский эпиграф: «Марфо, Марфо, печешися» и пр. Отсюда, я думаю, Вам уже понятно, чту будет сказано в этой повести? Она еще не писана, но весть о Вашем журнале и особенно радушное письмо Ваше говорят мне, что ей пора писаться и поспевать к Вам. Не откажитесь мне ответить: нравится ли Вам мой замысел поделить наших современных соотечественниц на «Марф и Марий» и показать всю тщету их «марфунства» при несомненной ясности пути Марий? С получением Вашего ответа я немедленно начну повесть и надеюсь, что напишу ее скоро с любовью и с желанием дебютировать в Вашей «Беседе» с достойной вещью.

И еще далее: я и еще могу и желаю служить Вам. У меня есть «влеченье, род недуга» считаться с общественным настроением и шарлатанством наших лицедеев, для чего так удобен род фельетонного писания, но, конечно, не такого, какой принят петербургскими газетами. В Москве этим вовсе пренебрегают, и совершенно напрасно. Припомните фельетонный пошиб Гейне и Герцена – какая это прекрасная форма и какая ловкая и удобная! Я не хвалюсь, что я могу сделать это так же, как они, но я много раз пробовал, и, кажется, моя попытка была не без удачи, – таковы некогда «Русские обществ<енные> заметки» в «Биржевых ведомостях», где я искал случая восстать против пошлой радости по случаю предостережения, данного Каткову; некоторые статьи бывшей «Северной пчелы» против Герцена и «Русское общество в Париже» в «Библиотеке для чтения» Боборыкина. Я люблю между большою работою ловить мимолетный случай жизни, получающий ложное освещение и толкование, с тем чтобы дать ему освещение подлежащее и толк по разуму и по совести. В «Современной летописи» М. Н. Каткова Вы на сих днях увидите такие мои очерки, озаглавленные общим заголовком: «Смех и горе», которые будут подписаны вымышленным именем «Меркул Праотцев». Не хотите ли иметь от меня раз в месяц письмо о петербургской общественной жизни? Конечно, это будут письма не о балах, новостях и скандалах (о чем я мало и знаю), но это будет летопись заблуждений, ошибок, неправд и грехов общественного неразумия и злобы по делам якобы текущего дня. Я просил бы себе для этого в журнале от листа до двух в месяц, а там увидим, как будем нравиться. О том же, что мы сойдемся во всех воззрениях, я считаю излишним и говорить. Благоволите ответить мне и на этот вопрос, и если ответите скоро, то я, может быть, еще успею прислать Вам письмо для первой Вашей книжки.

Теперь о Вашем издании: здесь его ждут и говорят о нем – конечно, каждый по-своему. Преобладающее мнение то, что Вас «нахлопнут». Дай боже, чтобы эта беда Вас минула. Надо больше змеиной мудрости, больше! Потом: литературщики трубят, что Вы одни, без людей. Надо бы вначале статей уважаемых людей вроде Ив. Серг. Аксакова, Юр. Самарина и других, которые с Вами заедино. Их статьи сразу окрасят издание и подсекут толки вредителей. Безмерно жаль, что Вы запоздали с Вашим объявлением, и дай бог, чтобы это было только с объявлением… Опыт «Вестника Европы» показывает, как много значит в нашем малоразборчивом обществе своевременность выхода книжек… Трудно поверить, до чего дорого ценит это провинция и особенно читатели захолустий! Пока он разберет, что ему прислали, он не нарадуется и не нахвастается, что ему уже прислали нечто.

Помогай Вам бог на все доброе и достойное Вас и Ваших благородных и благомыслящих родине друзей.

Ваш слуга

Николай Лесков.

Не откажите, пожалуйста, высылать мне экземпляр «Беседы», адресуя ее «в Петб., Ник. Семенов. Лескову, Фурштатская, № 62».

Не укажете ли мне в Петербурге лица, через которое я мог бы сноситься с редакциею, не вверяя рукописей легкой почте, при чем легко возможны потери и проч.

П. К. Щебальскому

19 декабря 1870 г., Петербург.

Это прекрасно, достойнейший Петр Карлович, что Вас «учили писать письма». Я сам тоже очень рад, что обучен этому и беру еще уроки у Вас: говорю сначала о Ваших поручениях.

Письмо Ваше страдает неполностью, точно Любимов «приготовил его к печати». Я не вижу из него, получили ли Вы два мои письма, в которых я подробно описывал Вам причины незадачи с Вашими депешами и затруднение со статейкою. Мне будет очень жаль, если все это остается Вам неизвестным во всей курьезной полноте, несколько облегчающей меру вины Усова и Трубникова, которые затем уже могут быть названы только свиньями, и то с значительными преимуществами на долю последнего. Усов виноват менее, хотя ему, разумеется, пора бы знать своего премудрого принципала и надо бы знать, что образованные люди обыкновенно отвечают на письма, как отвечают на вопросы в разговоре. Но черт с ними, в самом деле!

Я сегодня ездил с Вашим счетом, отдал его кассиру и просил поверить (как это у них водится) и высчитать, сколько Вам следует за корреспонденцию, пошедшую передовою статьею. Усова я сегодня не видал, а Трубникова предпочитаю не видать вовсе. Деньги Ваши или обяжу послать Вам немедленно, или же вытребую и сам Вам отошлю, разумеется тоже немедленно. При этом, конечно, не лишу себя удовольствия и поговорить об их вежливости и любезности к заслуживающему уважения человеку. На ближайших днях отпишу Вам об этом подробно. Не знаю, что из этого выйдет, но не думаю, чтобы они «не дорожили» Вашим сотрудничеством. Нет, это просто дурь и совершенное равнодушие к настоящим достоинствам дела. Я Вам писал об отзывах Усова и еще раз сожалею, что это письмо пропало. Я буду в начале речей «мудр яко змий и незлобив яко голубь», а там увижу: пойдут ли они на поправку, или пора с ними совсем расплеваться. Может быть, еще и пойдет дело!

Теперь о своей рубашке. Я совершенно согласен с тем, чту Вы говорите о печатании повести в «Летописи». Это действительно будет меледа, а не печатание, и для меня гораздо лучше видеть ее в «Русском вестнике», но только не по окончании романа, ибо в повестушке той много вещей, имеющих интерес временный, да и потом роман при их делении не может кончиться ранее пяти или шести месяцев. Надо печатать повесть или в журнале с псевдонимом «Меркул Праотцев», или же в «Летописи» с моею настоящею фамилиею, но во всяком случае немедленно, не ожидая окончания романа. К тому же, если и печатать ее в «Р<усском> в<естнике>» тотчас за романом, то не все ли равно будет тянуться мое имя? Нет, бога ради скорее! Там ли, сям ли, но скорее, а то она уж и так выдыхается, да и мне позарез нужны деньги, а их мне дают с крайнею осторожностью. Устройте, пожалуйста, повесть, как сами заблагорассудите, но лишь бы она не лежала. Мне, конечно, лучше и приятнее видеть ее со своим именем, но и это предаю во власть Вашу. Об ней было столько переговоров, что я сам уже не нахожу удобным снова еще раз переговариваться, и все, что Вы с нею учините, приму то за благо и ни против чего спорить и прекословить не буду. (Я думаю, что ведь гонорарий одинаков что в «Летоп<иси>», что в журнале. Это тоже важно.) В повестушке в начале, кажется, надо бы кое-что сдвинуть, сконкретовать… Мне помнится, таково было и Ваше мнение, да и я то же думаю, но только прошу Вас не отказаться взять это дело на себя. Пожалуйста, возьмите ее к себе! Скромностью Н. А. Любимова Вы напрасно кичитесь (с его слов, разумеется). Это просто ужасный человек, Атилла, бич литературы!.. Он что же делает-с? – он черкает не рассуждения, не длинноты, а самую суть фабулы!! Он обворовал Ларису ни за что ни про что, и именно в ноябрьской книжке, в разговоре Форовой с Синтяниною у реки. Раз показано было, что «Лора роковая и скрывает в себе нечто, а может быть и ничто», – далее: старик генерал о ней говорит, что «ее, как калмыцкую лошадь, один калмык переупрямит», – это все нужные, необходимые ритурнели, и их нет, и зачем их нет, это один черт знает! И добро бы это были длинноты, – нет, это говорилось в кратчайших словах… То есть просто черт его знает, чего он хочет и из чего, из какого шиша я теперь сделаю эту Ларису? Отчаяние полное и бесконечное! Я готов бросить роман недописанным, потому что все равно боюсь, что сей профессор с его резвыми руками совсем меня спутает, и романа станет нельзя свести с концом. Я хотел ему было писать, Да боюсь, то ли напишу, что следует. Ну, художник! ну, «приготовитель к печати!» Недаром Вы запугали всех людей, тяготеющих к Вам по своему направлению. Это спаси и сохрани господи злого татарина, а не только Ф. Берга, который дописывает свою повесть, но едва ли пойдет на любимовские пытки.

Потом, что за корректура! В разговоре попа о травах «алиела» вместо «омела», «родилища» вместо «родимца» … Эко толково! И еще: поп на приглашение Висленева выпить вина говорит: я вина никакого.

– Ну, хересу, – просит Висленев.

– Ну, разве ксересу, – отвечает поп.

Этот ксерес, разумеется, не сдуру же был поставлен вместо хересу, а для выработки типичности в языке доброго Евангела, так г. Любимов и это изволили поправить!.. Ах, сказал бы я ему за это словцо, встретя его на улице, да боюсь не позабыть бы, пока встретимся, ибо он столь мил, хорош, и прочее, и прочее.

Помогите, ради бога, если чем можете подействовать на сего ужасного оператора!

Здесь романом заинтересованы очень сильно. Хотелось бы знать: как в Москве?

Вашего «Шишкова» прочел с удовольствием и интересом большим. Я, впрочем, всегда читаю все, что Вы пишете, и занимаюсь не одним «интересом», но и способом Вашего обращения с людьми и манерою писания, которую очень люблю. Сторонних отзывов пока еще не слыхал, ибо сижу дома и точу веретена, которые Любимов в свое время потщится позатупить.

Сегодня пишу ему несколько строк о распределении частей и не вхожу ни в какие иные объяснения, – боюсь быть «увлекательным».

От Юрьева вчера получил письмо не только радушнейшее, но даже лестное, – я не полагал, чтобы они меня так знали, как вижу из его письма. Я сегодня уже отвечал ему с благодарностью и полною готовностью служить им чем могу. Корреспонденции я, думаю, буду писать им, и потому нет нужды посылать никакого пробного письма.

Веру Петровну благодарю, что она читает мой роман. У нее такое удивительно четкое лицо, что я в жизнь мою не видал ничего подобного ее выражению, и думаю, что она должна видеть полтора аршина под землею. Будущей героине повести, которую завожу для «Беседы», подарю ее благородные черты, так как Любимов мне не позволил и живописать мою видящую под землею генеральшу.

Кланяюсь Вам, чтимый, уважаемый и преданно мною любимый Петр Карлович, и прошу Вас ждать от меня на сих днях и Ваши деньги и отчет о моих объяснениях.

Ваш слуга

Н. Лесков.

P. S. Нет; решил совсем не писать Любимову! Потрудитесь ему сказать одно, что я прошу обе книги второй части назначить самостоятельными частями, что совершенно необходимо после уничтожения им деления частей на книги, ибо 1-я книга II части (где изображен современный нигилистический Петербург) не должна сливаться со 2-ю книгою той же части.

Третью часть я тоже разбиваю на две, и роман таким образом выйдет впяти частях.

Усердно Вас прошу передать это.

Н. Л.

Письма 1871 года

С. А. Юрьеву

6 января 1871 г., Петербург.

Милостивый государь

Сергий Андреевич!

Вы увлекли меня Вашим письмом до некоторой восторженности, под влиянием коей я написал Вам длинное письмо с целым рядом благожеланий искренних и предложений всяческих (может быть, наполовину вовсе неуместных). Теперь при свидании в Петербурге с Ал. Феофил. Писемским я имел случай узнать кое-что более о духе и направлении, которых Вы намерены держаться в Вашем журнале, и еще более радуюсь появлению этого издания, еще более единомыслю с ним и еще более ему сочувствую и желаю служить ему. О беллетристических работах мы поговорим с Вами при личном свидании, так как я около половины февраля рассчитываю быть в Москве, но мне хотелось бы и даже совершенно необходимо знать: по обычаю ли Вам мое предложение писем из Петербурга (смешанного полубеллетристического характера)? Я говорил об этих письмах с Алексеем Феофилактовичем, и он одобряет мой замысел для Вашего журнала, и, надеюсь, одобряет не из вежливости лишь и любезности. Пожалуйста, при свидании с ним потрудитесь решить, нужны ли Вам такие письма в размере от листа до полутора листа в месяц, и не откажите мне в удовольствии получить определительный ответ на этот вопрос.

Повесть для «Беседы» я заделал и, верно, предложу ее летом на Ваше обсуждение, а план ее сообщу Вам в феврале. Название же повести будет, как я писал Вам, «Марфа и Мария». Если бы Вы пожелали объявить о ней (если будете это делать), то, конечно, с моей стороны никаких претензий против этого нет, потому что повесть эту я не предложу никому прежде Вас.

С глубочайшим сочувствием к Вашему делу и с почтением к Вам имею честь быть Вашим покорнейшим слугою.

Никол. Лесков.

P. S. В «Совр<еменной> летописи» идет мой фельетонный рассказ. Пожалуйста, взгляните в него: он может дать понятие, чту я могу «возделывать» в моих письмах. Письма я, переговорив с А. Ф., полагаю подписывать или буквами, или всем собственным моим именем, без новой маски.

П. К. Щебальскому

14 января 1871 г., Петербург.

Вы, вероятно, уже знаете, достойнейший Петр Карлович, о беде, постигшей сообщенное мною сведение о св<ященнике> Смирнове. Поистине понять не могу, что это такое может значить, и, прилагая при сем ответ на полученный мною запрос от редакции, усердно прошу Вас передать эти строки Михаилу Никифоровичу. Я жду ответов из Ревеля скоро и надеюсь восстановить правду сообщенных сведений, ибо ошибка здесь решительно невозможна.

Посылаю это на Ваше имя потому, что так мне кажется надежнее, а Вы, пожалуйста, на меня не сердитесь за это.

«Смех и горе» сконкретованы прекрасно. Если это Вы делали, то усердно благодарю Вас. Жаль, конечно, что все это дается по таким маленьким кусочкам. Нельзя ли, чтобы хоть следующий кусочек был целым эпизодом московских похождений героя, то есть по старому делению глав до XX главы. Эго было бы мне очень желательно.

Кроме того, земно Вам кланяюсь и прошу Вас неотступно вложить в уста голубого купидона несколько раз слова «простенько, но мило». Так, я желаю, чтобы он, говоря о том, как устроил свою квартиру, сказал: «оно, конечно, простенько, но мило». То же самое он должен употребить, говоря о доме своей хозяйки, об исправленном им зонтике, о комнате Ватажкова и о том, как он, не имея настоящей наблюдательности, решился донесть на него «простенько, но мило». То же самое надо сделать и далее везде, где купидон подводит приятеля. Не откажитесь, пожалуйста, если только возможно, взять корректуру и добавить эти словечки в подлежащих местах по Вашему усмотрению.

О романе не хочется и говорить: Горданову не позволяют быть во фраке, когда он охуждает неуклюжий сак Базарова; корректура ужасная; получаю книги через две недели, между тем как другим присылали корректурные листы… Нет; видно уж не везет! Пишу далее, как сухой мерин борозду гоню, чтобы кончить, да и к стороне.

Про Вашего Сушкова заговорили. Слышал от литераторствующих цензоров, что «это уж слишком». В «Биржевых в<едомостях>» фельетонист процитировал Вашу статью и, по фельетонному обычаю, скрыл источники, но Красовский вообще стал у газетчиков притчей во языцех.

Ужасно скучаю, что не могу исправить Вам никакой службы и лишен удовольствия видеть Ваши строки, служившие мне доказательством Вашего лестного мне внимания.

Ваш покорный слуга

Н. Лесков.

P. S. Алексей Филатыч приезжал сюда кряхтеть и сетовал, сколь тягостно ему было получать деньги с К<ашпире>ва. «Главное дело, – говорит, – все это, братец, надо помнить, что есть у тебя вексель; надо его в срок протестовать; десять дней грацыи спушшщать … ведь это все беспокойство!» Да и впрямь так, хотя едва ли это главное.

За роман меня в «Петерб<ургских> ведом<остях>» выругали, а впредь еще не того ожидаю. Подписка у всех прекрасная, кроме «Зари» и «Нивы», – так глаголет Базунов. По отзывам «Летучей библиотеки», роман мой читается нарасхват и с азартом, даже превосходящим мои ожидания. Читают ли «Смех и горе»? Пожалуй, повестушка эта так и кокнет, как разбитое яйцо в яичницу, во всяком случае, впрочем, весьма почтенную и вкусную. Я думаю, по таким маленьким кусочкам невозможно читать, а потом забудется, да так и не прочтется.

Спеша успокоить редакцию, я тотчас же по получении сегодня их письма послал им депешу и сказал, что письмо следует. Получили ли они депешу? Прилагаю квитанцию.

П. К. Щебальскому

2 февраля 1871 г., Петербург.

Достойнейший Петр Карлович!

В пополнение всех неудач со «Смехом и горем» в печатании этой повестушки начался перерыв. Вот уже в двух номерах ее нет, и я ничего не знаю о причинах этого смеха и горя с «Смехом и горем». Усердно прошу Вас, не осудите меня за назойливость и, пожалуйста, черкните мне два слова, как намерено начальство поступить с этою злополучною моею работою? Вы, конечно, поймете, как мне, рабочему человеку, нелегко все это видеть, сносить и не уметь помочь себе ничем?

Пожалуйста, пособите и не оставьте меня в неведении.

Трубников потерял и последнего профессора Предтеченского, а с ним и всех отцов церкви. Теперь он «проклят».

Ваш слуга

Н. Лесков.

Для «Беседы» не только начал, но даже кончаю работу и за то от них не получаю теперь ни слова. Работу сию, надеюсь, позволите прочесть Вам.

П. К. Щебальскому

11 февраля 1871 г., Петербург.

Ваше превосходительство меня, чтителя своего, изволили уязвить напрасно, назвав меня «чадолюбивым отцом своих творений», тогда как я их чуть ли не как щенят закидываю (чего и не поставлю себе в похвалу, а наипаче в покор и порицание). Но зато и я смею на отместку «язвануть» Вас, уважаемый и достойнейший протектор мой, Петр Карлович. Вы писали мне, что «от Усова никакого письма не получали», – это так; но Вы прибавили, что «и не получите», – в этом Вы ошиблись. Не все, значит, делается и по Вашему. Сегодня я был «у них», в камере, оставленной «отцами», и говорил с ними насчет книжки «Письма о Киеве» Максимовича, которую меня просят проблаговестить (чего, кажется, и от Вас ожидает Ваш ветхий деньми хранитель голенищ ярославлевых и дву тьму новейших динариев, пенязей и златниц, то есть М. П. Погодин, отправивший Вам экземпляр этой в самом деле интересной книжки). При разговоре со мною «они» заявили удивление: почему-де Щ<ебальский> нам не хочет давать передовых статей? На удивление это я отвечал сугубым удивлением и умеренною нотациею, добавив при сем, что мне от Вас запрещено даже и говорить об этом. Усов был моими словами крайне переконфужен и просил меня «поправить это дело»; а я ответил, что не я его испортил и не мне его поправлять, ибо я тут и сам не на радостях, краснея за них перед человеком, достойным всякого почтения. Поговорили смачно. После того Усов спросил моего мнения: поправится ли дело, если он напишет Вам сознание своей вины и попросит о возобновлении сотрудничества? Я отвечал, что ни за что не ручаюсь, но извинение есть их долг перед Вами. Тут Усов вскочил и написал Вам извинение, которое я прочел: оно не складно, но полно. Перестаньте, пожалуйста, сердиться и пишите им! Теперь их редакция на Литейной, и я, ходя гулять, всегда могу заносить Вашу работу, и наблюдать за ней, и производить настояния и взыскания. От Т<рубникова> же письма ждать нельзя, потому что он практиковать это рукомесло конфузится … (Это истина!) Ему гнусные Ъ досаждают, и зачем же его «изнурять», как героиню романа Писемского? Не вводите в искушение его милую застенчивость и преложите гнев на милость, по покаянному канону одного Павла Усова. Роман Писемского жив, но, по-моему, похабные места можно бы к черту, и это делу бы не помешало. Что за радость такая гадость? При девушках читать невозможно, и я именно на этом и попался. Достоевский, надо полагать, изображает Платона Павлова, но, впрочем, все мы трое во многом сбились на одну мысль. Статьи «Беседы» мне не понравились. Вы правы – это, говоря по-гамлетовски, всё «слова, слова и слова». Особенно такова перепичканная всяким шпигом статья Юрьева. «Чего ради трата сия миру бысть?» Подписка их у Базунова, однако, двинулась, но библиотеки на них ропщут, и «Летучая библиотека» (самая сильная) показывала мне письмо, подписанное Майковым, но содержащее «слова» и бестолковщину. Я ничего не понял… Жду Вашего ответа.

Лесков.

Г. Бенни

<4 марта 1871 г., Петербург>

Господин пастор! Я близко знал и считал своим другом брата вашего Артура Бенни, бесчестно оклеветанного в Петербурге, и Вы, вероятно, знаете немножко о моей с ним приязни. Это чувство внушило мне мысль восстановить его поруганную честь подробным рассказом об его пребывании в России. Рассказ этот напечатан в прошлом году в одной из петербургских газет («Биржевые ведомости»). Он принес свою долю пользы, но и возбудил со стороны злонамеренных людей новые толки не в пользу покойного брата Вашего, и даже во вред мне. Все это стало делом чести Вашего семейства и моей. Я решился вновь повторить печальную историю Артура, но уже не в газете, а отдельною брошюрою в десять листов, которая уже печатается и выйдет в свет без предварительной цензуры. Зная об этом моем намерении, Иван Сергеевич Тургенев написал мне письмо, в котором, одобряя мое «хорошее и честное» (по его словам) заступничество за поруганную память покойного Артура, обещал, тотчас по выходе этой брошюры, поддержать слова мои и, с своей стороны, запротестовать таким образом против укоризн, оскорбляющих неповинного члена Вашей семьи. Книгу мою я посвящу Вашей матушке и Вашему семейству, которое уважаю и люблю по Артуру. Не оставьте сообщить об этом уважаемой матери Вашей и соблаговолите известить меня о ее имени и согласии. В книге я предпошлю письмо к Вашей матушке. Если при всем этом Вы не откажетесь сделать мне какие-либо указания, нужные для моего сведения, или почтите меня строкою от Вас или от Вашей матушки – разумеется, строкою, властною содействовать восстановлению доброго имени Артура, – то, как бы ни коротка была эта строка, я дам ей самое почетное место в моей книге. Я считал бы это даже необходимым, дабы положить конец толкам, кто таков был Л. Бенни, так как об этом до сих пор еще спорят и желают видеть в нем какого-то «Бениславского». Во всяком случае, позвольте надеяться, что вы удостоите это письмо мое ответом в самом непродолжительном времени.

Ваш, милостивый государь, покорный слуга

Н. Лесков.

А. С. Суворину

5 марта 1871 г., Петербург.

«Коварный, но милый» благоприятель

Алексей Сергеевич!

Исполняя мое вчерашнее обещание, посылаю Вам четыре книжки «Русского вестника», в которых напечатаны две первые части моего романа. Прочтите, судите и «ругайте», если добрая совесть Ваша укажет Вам, за чту «ругать» следует. Посылаю тоже четыре № «Современной летописи», в коих напечатана другая моя литературная безделка. Ее в Петербурге «просмотрели» (то есть не заметили), а ее тоже стоит, может быть, «обругать», а может быть, и нет. Во всяком случае, пожалуйста, пробежите ее. Тут поставлено: («окончание»), но это ошибка – будет еще отрывка три или четыре.

О делах буду писать Вам завтра.

Ваш покорный слуга

Н. Лесков.

П. К. Щебальскому

5 марта 1871 г., Петербург.

Уважаемый Петр Карлович!

Хотите ли Вы или не хотите, но Вы упорно заставляете меня не только чтить, но и любить Вас, как никого не любил с дней моей юности! Вы сделаете меня безмерно счастливым, если позволите мне хранить в моей душе это чувство, дающее мне прекрасные и высокие минуты. Ваше слово меня животворит, одушевляет и поддерживает. Благодарю Вас, и несказанно благодарю, за все, а наипаче за внимание к моим работам, за поощрение, за совет, за указания. После покойного Дудышкина ко мне никто так не относился, и я никогда этого не забуду. Я слаб, я, на горе мое, слишком болезненно все чувствую, и поддержка для меня так дорога, что Вы не можете себе этого представить!

Я вас послушаю и не буду выходить из провинции, насколько можно, хотя роман уже попорчен страхом чирканья… То, что вы читаете (и чего я еще не читал), писано в Ревеле, до страха, нагнанного мне Любимовым. С тех пор я писал кое-как – лишь бы короче, лишь бы кончить, и перенес все мои симпатии на повесть, которую привезу Юрьеву и которую попрошу позволения прежде прочесть у Вас. Ею я сам даже доволен.

Статьи Вашей о Миртове жду, но как «Р<усский> в<еcтник>» ходит к нам по допотопной почте «на волах», то вот уже 2 часа 5-го марта, а Питер еще не получил февральской книжки. Вы бы сказали об этом.

Я писал М<ихаилу> Н<икифорови>чу, что Ив. С. Тургенев собрал 4-го ч<исла> (то есть вчера) всех представителей искусства на вечер (у Демута). Я хотел об этом вечере написать в «Московских в<едомостях>», да не напишу, потому что неудобно. Собралось 160 человек. Буквально были все искусники: музыканты, певцы, литераторы, артисты (то есть актеры), живописцы и ваятели. Был квартет, были речи, играл Рубинштейн, – толковали о соединении церквей и, кажется, остановились в положении церковного же соединения. Выбрали комиссию по два человека от цеха (Анненкова, Боборыкина, Самойлова, Васильева, Рубинштейна, Балакирева, Зичи и Клодта). Пристойно все было до нельзя более. Пьяная компания не пошла на сходку, но тонкий задор был, хотя очень слегка. В следующий четверг снова положили собраться у того же Демута, и надеемся это продолжать, покуда выпросим себе «беседу», но не клуб. Почин этого дела оказался не за Тургеневым, а за Рубинштейном, Микешиным и Самойловым. Рубинштейн и Тургенев завтра уезжают, первый к Вам на концерт (до среды буд<ущей> недели), а второй в Мценск. Новостей бездна, да всего не изобразишь в письме.

Будьте здоровы и вечно живы и юны Вашим прекрасным сердцем.

Ваш Н. Лесков.

P. S. Нельзя ли Вам сказать Любимову, чтобы он присылал мне роман из дефектовых листов в конверте по почте? Ведь это просто, и несносно не знать, что напечатано. Был ли у Вас некто Гойжевский? Я должен был дать ему рекомендацию к Вам.

А. С. Суворину

20 марта 1871 г., Петербург.

Воскресенье.

Благодарю Вас, Алексей Сергеевич, за Ваше письмо и сохраню его, как доказательство, что я никогда в Вас не ошибался, считая Вас человеком, ищущим правды и любящим ее. О том, кто из нас грешит в выборе путей для этого искания, говорить долго (по-моему, Вы грешите более меня, нападая на таких людей, как Катков), но довольно того, что мы уже можем опять вести хотя литературные споры (в чем, однако, заслуга принадлежит мне, ибо я доказал, что я Вам вполне верю и уважаю Вас, несмотря на нашу разность во мнениях и даже на Ваши не совсем ловкие, надеюсь, нападки мою совесть). Благодарю Вас за указания. Роман, конечно, с большими погрешностями, но в нем еще многое не выяснено. Я не думаю, что мошенничество «непосредственно вытекло из нигилизма», и этого нет и не будет в моем романе. Я думаю и убежден, что мошенничество примкнуло к нигилизму, и именно в той самой мере, как оно примыкало и примыкает «к идеализму, к богословию» и к патриотизму. Я (может быть) связан кое-чем, что не мог провести этих параллелей, а они меня даже и занимали и намечены в плане романа. «Непосредственное же продолжение» нигилизма есть майор Форов – лицо, впрочем, наиболее потерпевшее от уступок, какие я должен был в нем сделать. Они простираются очень, очень далеко, и вширь, и вдоль, и вглубь… Но тем не менее он есть «продолжение» нигилизма, и я советую Вам терпеливо задержаться осуждениями, пока прочтете всю третью часть романа, где уяснится и Синтянина.

«Сочинения» нет. Разве Вы не знаете «литератора-ростовщика», служащего в полиции и пишущего в «Искре»? Разве Вам не известны его проделки с Кашеваровой и мн<огими> др<угими>? Вы жмурите глаза, мой уважаемый противумышленник! Вы не свободны и партийны, гораздо более чем я, которого в этом укоряете. Я не мщу нигилизму за клевету мерзавцев и даже не соединяю их воедино в моей голове. Я имею в виду одно: преследование поганой страсти приставать к направлениям, не имея их в душе своей, и паскудить все, к чему начнется это приставание. Нигилизм оказался в этом случае удобным в той же мере, как и «идеализм», как и «богословие», – в этом Вы правы. Но Вы не хотите правды… Вы укоряли меня за письма о Бенни, а Ив. С. Тургенев письмом ко мне признал эти письма «делом честным». Где же истина, и за кем беспристрастие? Беспристрастны ли Вы, придираясь к Каткову за его лицей? Конечно, я не могу видеть в этих нападках того беспристрастия, какое сам я обличаю в Форове, в моем уважении к Вам и во многом другом. «Ран», нанесенных мне мерзавцами, клеветавшими на меня, я не чувствую. Поверьте мне в этом! Да и что чувствовать? Неужто у меня нет друзей, или мне заперты двери честных домов, или мне негде помещать моих работ? Боже мой! Какой же вред они мне сделали? Кто же, зная меня, не знает, что я имею право быть назван человеком не глупым и честным? Затем, когда смерть сделает свое дело, все это получит новое освещение, и стыдно будет не моим детям, а детям тех, кого я по совести называю клеветниками и подлецами.

Да, я спокоен! Верьте мне, уважаемый недруг, что я не мщу никому и гнушаюсь мщения, а лишь ищу правды в жизни, и, может быть, не найду ее. Остальные части романа пришлю Вам (если хотите, у меня есть корректура всей 3-й части). Жму Вашу руку и еще раз благодарю Вас.

Никол. Лесков.

Я потерял Ваш адрес и не помню его. Прилагаю Вам клочок, – не найдете ли в себе «беспристрастия» поговорить об этом.

С. А. Юрьеву

31 марта 1871 г., Петербург.

Милостивый государь

Сергий Андреевич!

Зная Ваши недосуги, теперь уж совсем боюсь беспокоить Вас моими письмами, а между тем «грех воровать, да нельзя миновать». Я должен дать Семевскому ответ о письмах Журавского и Нарышкина и потому усердно прошу Вас сказать мне: годны ли Вам эти письма, или они не имеют для Вас интереса? В последнем случае возвратите мне их, пожалуйста, по почте.

Прошу Вас принять уверение в моем почтении, с каковым имею честь быть Вашим покорнейшим слугою.

Никол. Лесков.

P. S. Статья «о свободе совести» меня очень заинтересовала. В публике здешней о журнале почти не знают или сторонятся его, повторяя с чужих слов: «серьезно и скучно». Как Вы хотите, а мне кажется, у Вас действительно очень большое преобладание серьезного, так сказать трактующего чтения перед живым и художественным. Может быть, это в Ваших целях, но это всегда обрезало успех изданий, державшихся такой программы, и надо желать, чтобы с Вашею «Беседою» сталось иначе. Надо же брать в расчет, что журнал выписывается для всей семьи, для целого дома, и половина Ваших читателей женщины… Эта вся ученость не в их вкусе; а их вкуса Вы не должны забывать, ибо иначе они Вам отомстят злее всяких литературных врагов.

Я не понимаю: зачем наши современные редакторы отменили старинное деление книги на два отдела? То было гораздо удобнее, и самый разнообразный читатель находил себе тогда подходящее чтение, да и редакции виднее было, чего куда надо привесить и примерить. Я бы непременно держался этой умной и удобной старины, столь соответствующей разности наших читателей в одном и том же семействе, где получается известный журнал.

Однако же простите за приятельскую откровенность.

Н. Леск.

P. S. Милюков написал повесть «Царская свадьба». (Это сватовство и кончина Марии Темрюковны.) Изучение старины большое и воспроизведено не худо. Сегодня вечером он читает эту вещь у меня при знатоках древнего русского быта: Семевском и епископе Ефреме. Думаю, что Вам бы нелишнее взять этакую штуку, а ей и цена не с гору.

А. Ф. Писемскому

6 апреля 1871 г., Петербург.

Милостивый государь

Алексей Феофилактович!

Не мне писать вам похвальные листы и давать «книги в руки», но по нетерпячести своей не могу не крикнуть Вам, что Вы богатырь! Прочел я 3-ю книжку «Беседы»… молодчина Вы! Помимо мастерства, Вы никогда не достигали такой силы в работе. Это все из матерой бронзы; этому всему века не будет! Подвизайтесь и не гнушайтесь похвал «молодых людей», радующихся торжеству Ваших сил и желающих Вам бодрости и долгоденствия.

Ваш слуга

Н. Лесков-Стебницкий.

С. А. Юрьеву

6 апреля 1871 г., Петербург.

Уважаемый Сергий Андреич!

(Простите, пожалуйста, что я не хочу Вас называть «милостивым государем».) Вот в чем дело: статья Майкова «Всеславянство» превосходна! Я начал ее читать с предубеждением и дочитал ее с восторгом. Точка зрения верная; развитие прекрасное; вывод благоразумнейший. Поздравляю Вас, ибо люблю Ваш журнал и Вас самих полюбил. О повести Милюкова мне уже не отвечайте, потому что ее берет Михаил Никифорович и я ее ему отдал, а насчет писем Журавского ответьте.

Бога ради, оживляйте Ваш журнал статьями и художественною мелочью, отвечающими требованиям легкого читателя! Недостаток таких вещей не проходит безнаказанно для финансовых средств издания, а это не вздор. Что делать? Надо мешать дело с бездельем – иначе «с ума сойдешь».

Что же нет у Вас писем о петербургском театре и о петербургской жизни – особенно о петербургской семье? Я жду этих вещей с нетерпением и отзовусь на них. Разлад нашей семьи – это такая тема, на которую можно и должно отозваться живым и сердечным словом. Зачем медлит Ваш ангажированный сотрудник? Этим можно за самую жилу затронуть общество. Подгоните-ка его, – полноте все только говорить «о матерьях важних». Разве жизнь дня сего тоже не важная материя?

Роман Писемского пытаются злословить, но, по-моему, он могучая и превосходная вещь. Силы Писемского еще никогда и ни в одном из его произведений не проявлялись с такою яркостью. Это положительно так. Что бы кто ни говорил, а всем злословиям не повалить одного Элпидифора Мартыныча с акушеркой. Могучая, могучая штука! Фигуры стоят как бронзовые: им века не будет.

Затем бог Вам в помощь и сочувствие всех добрых людей. Жму Вашу pуку.

Лесков-Стебницкий.

P. S. Сейчас приехала к нам доктор медицины Варвара Александр<овна> Кашеварова и говорит, что муж ее, профессор Руднев, подписался на «Беседу». Одобряю, но спрашиваю: почему так они выбрали «Беседу»? – А потому, отвечает, что статья Майкова это восторг, это прелесть, и т. д., и т. д.

Если находите удобным, передайте автору сии «восторги» прекрасной русской женщины, каковою имеет полное право называться докт. медиц. Кашеварова (которой капитальное изучение естественных наук не помешаю любить Русь и теперь не мешает молиться за раннею обеднею у Знаменья о своих грудных больных). Нет, велик, велик наш бог земли русской!

Не потрудитесь ли Вы, благосердый Сергий Андреич, отменить московский обычай не отвечать на письма? Пожалуйста, попытайтесь: это совсем не так неудобно, как принято думать в Москве на всех ее стоячих прудах.

Еще раз: здоровья Вам и успехов.

Лесков.

П. К. Щебальскому

8 апреля 1871 г., Петербург.

Благороднейший Петр Карлович!

Как было бы досадно думать, что Вы посудите обо мне по невежеству моему, а не своему благодушию? Когда мне нужда в Вас, так я что день строчу послания, а тут не тороплюсь сказать спасибо за Ваш привет, за Ваши большие одолжения в делах и за неоценимую ничем ласку Вашей благословенной и трижды благословенной семьи! Но я не виноват, а виноват во всем… Усов с Трубниковым. (Вот Вы и подивитесь, а дело именно так!) Штука в том, что я все Ваши поручения исполнил с надлежащею точностию и аккуратностию: 1) книжка Толстому отослана; 2) Базунову все передано; 3) Семевскому книга вручена, и произведен с ним надлежащий разговор; 4) в «Бирж<евых> ведом<остях>» заметка о книге Вашей написана и отослана туда на третий день по приезде, и с тех пор до вчерашнего дня я ожидал ее появления в печати, льстя себя надеждою с нею вместе (то есть одновременно) отрапортовать Вам, что все порученное Вами мною исполнено в точности. Ожидание это было, конечно, довольно суетное: хотелось эффекта, но его не вышло, а вышло только некое невежество, удобосоединяемое с моралью басни о «дубе и свинье». Пожалуйста, простите мне и не подумайте, что и я, как оное животное, поевши желудя, «задрал от дуба рыло». Это было бы мне несносно против Вас, редкого и превосходного человека, расположенностью которого я дорожу безмерно! Я проэффектничался, и более ничего. Теперь ждать нечего, ибо когда я вчера по поводу некоторых затей был в редакции, то оказалось, что заметка моя о Вашей книге «затерялась» у нигилиста-корректора, и ее надо написать вновь, что уже и исполнено. Мих. Ив. Семевский сказал, что о Вашей книге в «Старине» был отзыв, но что Вы его, верно, просмотрели (то есть не заметили). Семевский сожалеет, что Вы его не застали, а он Вас, и все закончилось только визитами. Он полон к Вам и Вашим трудам наилучшего почтения. Статья Ваша в «Беседах» Об<щества> л<юбителей> р<оссийской> с<ловесности> очень замечена любителями литературы. Мне о ней с восторгом говорил, вероятно известный Вам, актер Ив. Фед. Горбунов, прибавлявший, что он «знал об этой статье ранее ее напечатания». Сочинения мои все собрал и отдал переплесть и потом пришлю Вам с надписями. Я хочу, чтобы в милом и ласковом доме Вашем был хороший экземпляр моих литературных работ. На сих днях ко мне обратился книгопродавец Ваганов с просьбою продать ему право на «Полное собрание» моих сочинений, – я отказал. По-моему, это еще рано и невыгодно для меня, до тех пор, пока будут напечатаны «Божедомы». Здесь я вошел с Михаилом Никифоровичем несколько в иной тон отношений. Не знаю, чему это приписать? Начальное внимание его ко мне, верно, кроется в столь зримой интриге моей в пользу классического образования – интриге непредосудительной и, смею думать, даже честной… Надо же было хоть один орган удержать в пользу этого вопроса, и тут мы, разумеется, «поинтриговали». Что делать? Но потом Мих<аил> Никиф<орович> верно нашел, что меня пустым мешком не били, и обласкал меня, как никогда не ласкивал. (А может быть, и тут не без Вас? Скажите-ка правду? Все доброе мне из Москвы идет через Вас.) Мы виделись до сих пор всякое утро и беседовали неторопливо втроем: то есть он, Болесл<ав> Маркевич и я. Речи бывали разные, с касательством до имен живых людей. Я опять «поинтриговал» и зародил в Трубникове желание сблизиться с М<ихаилом> Н<икифоровичем>, а Мих<аил> Н<икифорович> сам пожелал быть у него, и, наконец, завтра они должны увидеться, причем желательно, чтобы Мих<аил> Ник<ифорович> закрепил сего Константина не великого на нашу сторону, на которой он хотя и стоит, но шатается так, что его надо постоянно держать под локти. Я жажду, чтобы там очутилось влияние Болеслава и Ваше, и тогда и сам возьмусь опять, а «один в поле не воин». Надеюсь, хотя вся эта «интрига» – новость, которой Вы, пожалуй, подивитесь, а пожалуй, хоть посмеетесь.

Но «интригу» в сторону. Вчера Мих<аил> Ник<ифорович> за завтраком у того же Болеслава говорил, что ему «Р<усский> в<естник>» в тягость и что он даже думал его бросить, ибо заниматься им ему самому некогда, а он стал «просто какой-то сборник, а не журнал». Я и Болесл<ав> М<аркевич> с этим вполне согласились, но возражали против мысли о закрытии, и Бол<еслав> при этом сказал: «отдайте лучше нам». (Сие «нам» разумеется «ему»). М<ихаил> Н<икифорович> на это отвечал: «что ж, пожалуй». Этим акт и кончился, но не знаю, совсем он кончился и не возобновлялся ли без меня? Советую Вам подумать и поговорить о старом Вашем плане прежде с Миррою Александровною, а потом с Николаем Алексеевичем, ибо с ним вместе, кажется, это вероятнее, чем без него, так как это было бы против него. Во всяком случае, прошу Вас принять все это к сведению. Трудитесь-то Вы много, а надо бы труда посытнее, к чему аренда «Р<усского> в<естника>» как нельзя более удобна и время к сему очевидно благопотребно. Мих<аил> Н<икифорович> поручил мне взять у Милюкова его «Государеву свадьбу». Я ее завтра возьму и пришлю Вам в редакционном пакете. О критиках я говорил и с Милюковым и с Мих<аилом> Ник<ифоровичем>, который их тоже хочет, но дело в том, что Милюков занят и не обещает постоянных статей, а сказал, что напишет «что-нибудь получше». Все боятся всё Ваших порядков… Это возмутительно даже! Всех людей отпугали. Я говорил К<аткову>: «зачем искать критиков, когда у Вас есть Петр Карлыч?» и при этом указал на те достоинства Ваших рецензий, которые знаю, то есть на их спокойный тон, резонность и силу… М<ихаил> Н<икифорович> к этому даже прибавлял красок, но… но Вам, одним словом, нужно перестать мечтать, а надо брать «Русский вестник».

Теперь на остальную часть страницы прошу Вас наложить ладонь и читать uno solo.[2]

Я посылаю кусок романа «На ножах». Кусок живой и горячий, как парная кровь, но немножко непоследовательный. Непоследовательность эта, весьма не худо, впрочем, смазанная, происходит от необходимости восстановить характер отношений Форовой к нигилисту-мужу. Это все было безрассудно вымарано, а без этого нет идеи романа. Теперь это все восстановлено с лицом новой «умной дурочки» – попадьи, жены отца Евангела. Само собой разумеется, что здесь нельзя йоты переставлять, если не желать оставить роман без окончания, но есть еще и мелочи, к которым я прошу Вашего внимания и милосердия о мне, грешном, люте от оного сарацина страждущем.

«Умная дурочка» написана крайне тепло, с ее собственною плотью и с ее же языком, а не с моим и не с Николай Алексеевичевым. Она говорит прекрасно, когда чувствует сердцем, и преглупо, когда хочет быть «умною дамою». Такой случай есть у нее в разговоре с Форсвым; сна говорит: «я вас еще прежде видела, но только вы теперь в сюртуке и в штанах, а тогда были в мундире и в подштанах».

Ходатайствую перед Вами за эти «подштаны», – они необходимы, и, имея в виду, что Тургеневу позволялось писать «портки», а Павел Ив. Мельников вчера еще писал в «Р<усском> в<естнике>» «порты», я уповаю, что сия просьба моя не особенна и дерзновенна! Ради бога, попросите Николая Алексеевича не стягивать «подштанов» с моего майора, тем более что эти «подштаны» вовсе не «портки» Тургенева и даже не «порты» Павла Иваныча, а просто летние военные рейтузы, которые попадья низводит до низкого звания «подштанов» единственно по своей наивности, а не по фривольности. Растолкуйте ему, ради Иисуса Христа, что это не цинизм (которого я сам не терплю), а это точно такое же невинное событие, как пресуществление Павлом Ивановичем «клестера» в «клистир» за обедом при четырех дамах, из коих ни одна сего казуса не сконфузилась, несмотря на то, что оратор особенно напирал своим «клистиром» на Ахматову и даже «трегубил» о нем. Пожалуйста, спасите мне эти «подштаны». Читая утомляющие длинноты Мельникова, я начинаю думать, что я, должно быть, пользуюсь особенным рачением добрейшего Николая Алексеевича и потому так робко трясусь за судьбу майоровских «подштанов». Еще раз, не оставьте их Вашим заступлением.

Значит, опять не обошлось без просьбы, – ну и прекрасно!

Поручаю себя Вашей опеке, почтительнейше целую руку Мирры Александровны и кланяюсь большим поклоном всем барышням.

Если в письме что-нибудь нескладно, то Вы, пожалуйста, догадайтесь, а то «перечитать всей этой литературы» некогда, ибо два часа, и я лечу, лечу и лечу, чтобы отдать письмо в вокзале.

Ваш всей душой

Лесков.

P. S. От силы таланта Писемского я в восторге. Это бронзовые изваяния какие-то. Могуче написано. Не могу удержаться и пишу ему.

П. К. Щебальскому

16 апреля 1871 г., Петербург.

Некоторая многосторонность Вашего письма, уважаемый Петр Карлович, требовала собрания некоторых сведений, прежде чем ответить. Я так и сделал и вот отвечаю Вам пунктуально:

1) Милюкову я прочел строки Вашего письма, касающиеся его критики и его повести. Он Вам ответит на все это сам и сегодня же.

2) Замеченная Вами действительно хорошая статья в «Заре» под буквами №№ писана стародавним сотрудником «Русского вестника», ныне губернатором, Громекою!

3) Статьи моей о книге Общества любит<елей> росс<ийской> слов<есности> в «Биржев<ых> ведомостях» вы не увидите, потому что Трубн<иков> боится, что это «поссорит его с цензурою», с которою ему хочется дружить. Усов этим очень сконфужен.

4) Вместо того чтобы просить Краевского, я взял набор моей заметки из «Биржев<ых> ведом<остей>» и отдал его Милюкову с просьбою включить в первый его библиографический отчет в «Голосе», где он постоянно ведет библиографию и журналистику. Все это исполнено вчера. Милюков обещался сделать это через неделю, а набор своей заметки я дал ему потому, что у него нет книги, да и этак короче.

5) На редакцию «Р<усского> в<естника>» трудно не жаловаться, ибо сами же Вы видите, что приходится лепить, да перелепливать тожде да к томужде, и ото всего этого не выходит ничего иного, кроме досады, охлаждения энергии, раздражения, упадка сил творчества и, наконец, фактических нелепостей и несообразностей, вроде тех, которые Вами усмотрены. Одним словом, я дописываю роман с досадою, с злостью и с раздражением, комкая все как попало, лишь бы исполнить программу. Может быть, я излишне впечатлителен, но тем не менее я ни гроша бы не стоил с меньшею впечатлительностью. Надо же было, кажется, пожалеть и эту впечатлительность, а не раздражать ее бестолковейшими хамскими приемами, после которых я чувствую только одно, что роману уже нельзя быть таким, каким я его задумал и вел в первой части. Он убил меня, этот «милый сердцем невежда», которому не понятно ни одно живое человеческое отношение. Мне не позабыть, как его ужасало, что Форов считает себя «нигилистом». Он думает, что можно заблуждаться все только в одну сторону… Да нет; уж лучше оставим и говорить про это! Не только кровь бросается в лицо, как у людей, а даже

Все кошки в негодованье
У меня вертятся в брюхе,

как у лохматого Атта-Троля. И еще: я даже и Вам не верю в Вашу искренность, когда Вы говорите, что это «ничего». Это «ничего» стоит того «ничего», которое говорят парни неопытным девушкам, вызывая их «ночку коротать – разговаривать». Это то «ничего», которое, по пословице, «девок портит». Вы говорите: «это миф», – хорош миф, который дело портит и которого люди как черта боятся!

6) Статья Ваша, озаглавленная «Если бы», напечатана передовою статьею в страстную субботу 27 марта. Посылаю Вам ее вырезанную из «Бирж<евых> в<едомостей>». Барышни, значит, просмотрели, что и вполне свойственно их блаженной юности.

7) Критиков, помимо Милюкова, не знаю, где искать. Между дудышкинскими людьми есть некто Зарин, но он не подойдет, а другие все боятся Николая Алексеевича. Вчера мы обедали у Палкина (мы собираемся обедать два раза в месяц: я, Милюков, Маркевич, Данилевский и еще человек пять единомыслящих), и я укорял Милюкова за небрежение зовом, а Гр. Данилевский и многие другие заговорили, что «при Любимове нельзя писать критик», и вот Вам все и разговоры! И это «миф»? Впрочем, Милюков напишет «о непроизводительности в современном искусстве» и пошлет статью Вам. Не знаю уж, ловко ли это? Впрочем, Маркевич находит, что «ничего», а я опять повторяю мужичью присказку, что «ничего» девок портит. Впрочем, моя хата с краю, и я буду только радоваться, если критики, наконец, появятся в «Р<усском> в<естнике>». Катков обласкал Милюкова, и тот очарован Михаилом Никифоровичем, а М<ихаил> Н<икифорович> здесь все повторяет, что «Р<усскому> в<естнику>» нужна критика. Поимейте-ка это в виду! Я же остаюсь при своем, что из всех способнейший человек к критике это Вы, и Милюков все-таки не принесет той пользы литературе, которую принесли бы Вы, если бы сами взялись за это дело.

8) «Смех и горе» в отдельном издании уже заказаны в типографии Каткова, и Лавров прислал мне два первых листа корректуры, но на том все и стало. Прошу Вас: узнайте, пожалуйста, что сей сон обозначает? «Смех и горе» и здесь возбуждает у всех большое сочувствие. Могу сказать, что ни одна моя работа не шла при таком полном внимании читателей, как эта, которую «миф» «Русского вестника» продержал год под столами, все норовил откатнуть се ногой. Благодарю Вас за приятнейшее для меня желание Ваше видеть «Смех и горе» посвященным Вам. Ничего я не делал с таким удовольствием, как делаю это посвящение Вам, моему просвещенному руководителю, моему сердечнейшему поощрителю и драгоценнейшему и после смерти Дудышкина ни с кем несравнимому моему литературному другу. (Не бойтесь этого последнего слова, – моя дружба почтительна и помнит границы всех очертаний.) Я Вам пришлю посвящение, которое не хочу ограничить одним упоминанием Вашего имени на титуле книги, а напишу Вам несколько строк, определяющих характер драгоценнейших чувств, Вами во мне зарожденных и воспитанных. Кроме того, я скажу в том письме и о «Смехе и горе», по поводу одного весьма неприятного мне явления; все видят его «смех» и хохочут, но никто не замечает его «горя». Это мне очень досадно, и я ли тут виноват, или же и тут опять «и смех и горе»? Я пришлю это письмо к Вам, с тем чтобы Вы его обсудили, обдумали и, поправив, дали бы тиснуть в типографии и прислали мне. Надеюсь, что Вы все это сделаете, а теперь пока спросите Лаврова: за чем же стало дело? и скажите, чтобы печатали не 1800 экземпл., как было говорено, а 2400, то есть по-ихнему ровно два завода. Книжники к этому поощряют, и я рискую издать издание большое. Кому бы доверить московскую продажу? Вы хвалите Кольчугина. Как бы с ним уладить это дело? Молвите при случае слово. Условия я прошу те, что и Вы.

9) С Семевским об экземпляре «Старины» переговорю «при случае», как Вы сами того требуете.

Теперь рапорт весь отрапортован.

Далее позвольте начать грубить Вашему превосходительству.

Ваш «виноград», наверное, никуда не годится: это в Вас,

…своеволием пылая,
Мятется юность молодая,
Опасных алча перемен.

У литературы есть своя «священная мерзость», которою мы весьма походим на жриц публичного разврата. Возьмите Вы и рассуждайте: почему бы уличной женщине не сделаться хорошею женщиной, если ее возьмет замуж честный работник? Ведь теоретики говорят, что она будет женою, но на деле она все-таки останется виконтессой Дюшкуранс! Это верно и подтверждено самыми беспристрастными наблюдателями. То же и с литературой: Вы со всем Вашим умом заблуждаетесь, что, садя виноград, Вы уже и «не заглянули бы ни в газету, ни в журнал». Нет-с; этот «разврат», которому мы поработали в поте лица и в нытье мозга костей своих, не даст нам силы обречь себя на целомудренное молчание. Не быть из литератора вертоградарю, особенно же из литератора такого живого и чуткого, как Вы. Писемский вчера прислал мне большое и задушевнейшее письмо, в котором сетует за меня, что «нет руководящей критики», и потом говорит, что «путь наш тернист». Да; противный, гадкий, колкий и голодный путь:

Жизнь без надежд —
Тропа без цели,

а все-таки мы с него не должны сворачивать, ибо куда ни повернем, везде скиксуем и потянемся опять пошляться на своей поганой литературной улице, и это наше благо. Почему? а вот почему-с, по бывалым примерам. Ни из одного литературного человека хозяина не вышло и не выйдет, а тем паче сельского хозяина. Рожь и виноград (все равно) зреют не так, как наши мысли, и разочарования в них не менее, чем на нашем тернистом пути. У меня был отец, большой замечательный умник и дремучий семинарист, в которого, однако, влюбилась моя мать, чистокровная аристократка. Отец мой был близок к Рылееву и Бестужеву, попал на Кавказ, потом приехал в Орел, женился и при его невероятной наблюдательности и проницательности прослыл таким уголовным следователем, что его какие-то сверхъестественные способности прозорливости дали ему почет, и уважение, и все что Вы хотите, кроме денег, которыми его позабыли. Он рассердился, забредил, подобно Вам, полями и огородами, купил хутор и пошел гряды копать, но… неурожаи, дрязги мужичьи, грозы, падежи и прочие прелести, о которых мы позабываем, предаваясь буколистическим мечтаниям, так его выгладили, что из него в пять лет вышла дрязга, а потом он и умер, оставив кипы бумаг, состоявших из его переводов Квинта Горация Флакка и Ювенала, сделанных им в те годы, когда матери нечем было ни платить за нас в училище, ни обувать наши ножонки (буквально). Второй пример есть Нестор Васильевич Кукольник, потом Степан Степанович Громека, которого вот, как видите, литературный разврат выводит из стен его губернаторского кабинета, где его никто не смеет обругать и облаять. Нет-с, равви мой благий, это Вы не дело затеваете, и Вам на этом не опочить! Ходит в народе глупая сказка, что будто бы три лекаря поспорили, что один глаза у себя вынет и потом вставит, другой еще что-то (не помню), а третий «утробу» вынет себе и назад вложит. Так и сделали и отдали вырезанное спрятать кухарке, а у той ночью крысы «утробу лекаря и съели». Баба в перепуге заменила эту утробу свиною, а лекарь ее себе вставил и начал жить, но только всю жизнь потом удивлялся, что «чту, говорит, я ни ем: всякие шоколады и фруктери, а все после г….ца хочется». Вот Вам подобие силы литературной жизни, к которой тянет и из губернаторских кабинетов, и потянет и из виноградника, и это еще благо, что этого «г….ца хочется», а то застой, коснение, измельчание. Почему измельчание? А потому, что хозяйничать хорошо или с хорошими и не малыми средствами, или со святым смирением мужика, а у Вас не может быть ни того, ни другого, и Вы скоро почувствуете тягость сугубую от сил неодолимых и от людей, имени человеческого не заслуживающих. Я это говорю не только с верою, но и с убеждением, которое не лжет мне, когда я думаю о Вас, о Вашей семье, счастье которой мне дорого и мило, и при этом припоминаю Русь такую, как я ее знаю от Черного моря до Белого и от Брод до Красного Яру. Нет; нет; хлопочите, берите виноградник, но не делайте бесповоротного шага от литературы, сколь бы она Вам сею порою ни опротивела. Опять и это вспомянется и поманится. А ко всему этому… (Христа ради, простите) у Вас дочери девушки, девушки милые, чудесные: за что это их-то прочь от людей и в виноградник? Ведь им жить надо; нужны люди, а не виноград. И далее… дальше все-таки Мирра Александровна станет заниматься тщательным хранением ножниц, которыми бабушки обрезывают пупочки внучатам, а в свободное время будет вязать свивальники и обрубливать подгузочки из ваших выслуживших сроки рубах. Как же: ей тоже в виноградник? За что? Нет, это так не будет.

Л.

П. К. Щебальскому

19 апреля 1871 г., Петербург.

Уважаемый Петр Карлович! Я получил Ваше письмо и корректуру в 12 часов, а в 2 часа уже отослал листы в Москву. Надеюсь, что они уже дошли до Ваших рук. Я сделал поправки по Вашему указанию, да они иначе и невозможны. Досадно, что все это было в своем месте в начале романа, равно как и характер Лоры там был заквашен, и вся эта закваска вылетела вон, а теперь надо ее вправлять, как выпавшую кишку. Предосадно! На Вас мне сердиться не за что, а все только надо благодарить. Вы во всем правы, и все Ваши замечания справедливы, и я их всегда беру к «милому сердцу», как говорят нежноголосые чехи. Спасибо Вам, благороднейший из знакомых мне и присных! Не знаю: как Вас благодарить за все незаслуженные знаки Вашего расположения? Авось жизнь недаром кладет это в мое сердце. Я очень рад; несказанно рад, что мне довелось узнать Вас и на себе испытать благое влияние Вашей очаровательной мягкости. Книги мои, наконец, готовы и сегодня же Вам посылаются. Пожалуйста, проштудируйте все мои силенки и скажите мне Ваше прямое мнение. Силы должны быть, но они как-то нестройно слагаются и крепнут медленно. Я чувствую, что я все шатался до самых «Божедомов». Напишите мне письмо обо мне, ни на волос не щадя меня. Я от Вас с радостью выслушаю самый суровый приговор, ибо я верю, что теперь с критическою вервой один человек – это Вы. Мне Ваши мнения очень дороги, и я Ваше письмо приплету к тому заветному экземпляру, который передам дочери. Напишите спрохвала (по мере чтения) несколько слов в осуждение и в одобрение каждой штуки, которую прочтете. Это будет для меня дорогой подарок. Я ведь, работая восемь лет, еще ни одного слова критики не слыхал… Каково это? Писемский (спасибо ему) сетует об этом. Я бы, кажется, воззрился в себя и окреп бы скорее, если бы мне кто-нибудь помог советом и указанием рода моих сил и преимуществ и недостатков моей манеры и приема. Ради бога и любви моей и моей веры в Вас: не читайте моих сочинений без пользы для меня, а напишите в назидание мне критическую статью обо мне. Гр. Данилевский известил меня, что такая статья готовится в «Заре» Страховым, но я жажду Ваших советов, одобрений и порицаний. Будьте ко мне строги как возможно, но пособите мне уразуметь себя и не шататься. Напечатайте эту статью где хотите – хоть у Юрьева, если не в «Р<усском> в<естнике>», где, впрочем, пора бы обо мне поговорить. Не отказывайтесь, что Вы не критик, – для меня Вы единственный полезный мне критик, и я, как милости слабым силам моим, прошу: поставьте меня к ставцу лицом… Не откажете же Вы мне в этом, если вправду верите, что на мне может лежать некоторая доля литературных надежд? Я доведу до ведома потомства, что я, слепо и зряче веруя в Вас, просил у Вас строгой себе критики, и, может быть, Вас позднейший критик укорит, если Вы мне в этом откажете. Успокойте меня и скажите, что я прочту о себе статью за Вашею подписью.

Теперь еще просьбы: в одном месте найдете в рукописи «Смеха и горя» описание комнаты генерала Перлова. Там у него есть «портрет царя Алексея Михайловича с указом». Припишите, пожалуйста, еще «в углу большой образ святого пророка Илии с обнаженным ножом и с подписью: „Ревнуя поревновах о вседержителе“».

Посвящение и письмо для первой страницы пришлю Вам на сих днях (сегодня очень устал). Пожалуйста, когда увидите Лаврова, скажите ему, чтобы корректор вел счет главам наизново. Я делаю деления, а мне порядка цифр не видно, и я просто ставлю «глава».

И еще – остальное и последнее: попросите Любимова прислать мне в бандерольке избранные листы этой части, а то у меня нет следа, ибо набирается прямо с чернового. Пусть бы он велел это сделать тотчас.

Кланяюсь Вам и семейству Вашему большим обычаем.

Ваш докучатель

Н. Лесков.

Видел я на столе у К<аткова> Вашу статью о конкордате. Это очень любопытно по тому, что я успел пробежать; но, значит, еще книжка не скоро, если Ваша статья путешествует в Питер. Кто же это кончит дело о «Р<усском> в<естнике>»? А его можно бы, кажется, двинуть, и это, ей право, было бы и веселее и сытнее виноградника.

Однако я совсем сплю, и поздоровь Вам боже на то же самое.

Ник. Лес.

П. К. Щебальскому

22 апреля 1871 г., Петербург.

Вчера на вечерушке у князя Влад. П. Мещерского я и Гр. Данилевский снова попали под струи известного потока и поплыли по нем вместе с Михаилом Никифоровичем. Вы, конечно, догадываетесь, уважаемый Петр Карлович, что я хочу сообщить Вам нужные вести о «Вестнике». Дело в том, что М. Н. К<атков> саморешительнейше говорил о критике, то есть о необходимости критического отдела для «Р<усского> в<естника>», дабы «не оставлять его сборником безгласным и не давать развиваться на его счет успеху „Вестника Европы“». Тут был и Милюков, и я, и Данилевский, и Мещерский. Все мы, разумеется, просили не дать заглохнуть журналу, и Мих<аил> Никиф<орович> «бе в дусе» и сказал, что он это решил и сделает, только давайте хороших статей. Тогда аз грешный восстал и рек, что статьи будут, ибо все мы о них станем заботиться, но что одного такого критика, который бы единою своею рукою пополнил целый критический отдел, нет, да и быть не может при нынешнем развитии издательства. Что, по моему, надо всем писать, кто к чему влечет и в чем чувствует себя в силах выразить слово, а дабы все эти статьи были проникнуты единством мысли и направления, должно, во-первых, чтобы все они были без подписей, а во-вторых, чтобы они шли через одни руки и дабы этот редактор группировал их и примирял их несогласия в частностях. Мих<аил> Никиф<орович> мой проект очень одобрил, и все другие были тоже на моей стороне. Мих<аил> Ник<ифорович> сказал: «пишите и отдавайте Бол<еславу> Мих<айловичу>, пусть он собирает». Я опынился, выразив, что этак опять дело не пойдет, потому что речь не о лице, которое бы только собирало, а о таком, которое бы собирало и строило отдел, то есть редактировало статьи, причем я указал, как это делалось у Дудышкина в «Отеч<ественных> зап<исках>», где в последнее время была последняя критика, которую писали многие, а редактировал один. Я сказал, что хорошо бы, если бы редакционные работы «Р<усского> в<естника>» были разделены так, чтобы, например, Вы ведали самостоятельную критику и чтобы с работою этого сорта, в форме ли больших статей или в форме мелких библиографических заметок, люди относились прямо и непосредственно к Вам, – так, чтобы Вы были ответственный министр этого министерства. Мих<аил> Н<икифорович> это одобрил, особенно после того, как ему стали докладывать и выкладывать, что оно даже и непозволительно вести весь журнал одному человеку, да еще занятому не одним делом. Заключилось это почти буквально таким молением: «Дайте нам Щебальского, – пусть он будет у вас для критического отдела, и мы все станем работать и присылать ему свои критические наблюдения и будем искать хороших работ на стороне». Мих<аил> Ник<ифорович> отвечал: «Что ж?.. я очень рад, очень рад, пусть так будет». Я закрепил эту просьбу еще вопросом: будет ли это слово крепко и легко? А граф Данилевский добавил, что «не напрасно бы работать, потому что при нынешнем положении никто не хочет посылать статей?» Мих<аил> Н<икифорович> дал слово нам, что будете с нами Вы, и уполномочил нас и самих работать и искать хороших критических работ, где только могут попадаться. Вот Вам обо всем этом отчет, как к сведению, так и к надлежащему, буде пожелаете, руководству. Мы Вас просим и испрашиваем себе и у Вас самих и у «начальства», – потянитесь же и Вы к нам на наш призыв и тяготение. На этой неделе мы хотим устроить Михаилу Никиф<оровичу> обед от горсти нас, литераторов московского уряда мыслей, и на этом обеде, благодаря его за все им сделанное, опять станем молиться и кучиться ему порадеть об поднятии совершенного упадка литературной критики и, наверное, еще заручимся его словом, которое он дает весьма, по-видимому, некрепко. Помогайте и сим способом и сами забирайте в руки гибнущую силу популярного еще до сих пор журнала. Хотелось бы верить, что Вы слова эти примете к сердцу и отзоветесь на них.

Теперь-с вот что: пожалуйста, пришлите мне те листки «Смеха и горя», которые я написал в Москве и вручил Вере Петровне с просьбой пришить их к тетради. Отделите их снова: я хочу еще кое-чем оснастить заключение.

Ваш Н. Лесков.

А. С. Суворину

<Март – апрель 1871 г., Петербург>

Роман Лескова (Стебницкого) «Божедомы», бывший предметом процесса между его автором и журналом «Заря», приобретен на сих днях «Русским вестником» и начнется в этом журнале тотчас по окончании романа «На ножах». Печатание этого романа покажет, сколь справедливы были претензии редакции «Зари» в отношении размеров этого романа, и даст возможность по достоинству оценить добросовестность и компетентность литературной экспертизы г. Клюшникова, утверждавшего перед судом, что крохотный кусок этого романа, «Плодомасовские карлики», напечатанные в «Рус<ском> вестнике», составляет существенную часть «Божедомов». Зачем бы, кажется, в таком случае «Русскому вестнику» приобретать остальные двадцать листов, когда все существенное, по мнению литератора Клюшникова, было уже в том одном листе, на котором напечатаны «Карлики», – эпизод, рассказанный одним из лиц романа на пирушке?

Подивитесь сей странной добросовестности, столь нагло и дерзко скованной на суде! Не скажешь же, что к одному нигилизму пристают мерзавцы и что в нем одном они возможны! Это прохитное дрянцо, которого я же выписал и втер в редакцию, а оно так неосторожно стремилось доказать свою «преданность и уважение, и уважение и преданность».

Страхов был несравнимо честнее и отказался дать такое свидетельство, что и послужило началом к возникшему потом охлаждению между ним и редакцией. Вот каких, государь мой, имеем у себя сподвижников!

<Без подписи.>

П. К. Щебальскому

7 мая 1871 г., Петербург.

Уважаемый Петр Карлович, здравствуйте! Во-первых, я скучаю, давно и давно не получая от Вас ни одной милой для меня строчки. Порою думаю: не рассердились ли Вы на меня за что-нибудь и не перестали ли любить меня понемножечку, но потом отказываюсь этому верить, потому что не знаю тому никакого повода. Не докучил ли я Вам своими письмами да комиссиями? Это легко быть может, однако и в этом случае будьте долготерпеливы и многомилостивы, ибо мне без Ваших милостей нельзя обходиться. (Хороша причина и обстоятельство!) Посылаю Вам всё, то есть переделанный конец «Смеха и горя» и посвящение Вам этой книги с письмом к Вам, назначаемым для печати во главе книжки, вместо предисловия. Учините, бесценный благодетель мой, следующие распоряжения и настояния.

1) Велите набрать и конец повести и письмо и в корректурах просмотрите, и то и другое с полномочием от меня выпустить или приписать, где что-нибудь найдете необходимым, но ради бога не доводите этого опять до Михаила Никифоровича, потому что при его теперешней сосредоточенности на другом предмете и при его недугах это того и гляди что заляжет в длинный ящик, или снова явится перерыв или затяжка, как с Вашею статьею о конкордате. Теперь я видел, как это бывает и как трудно этому быть иначе. Лучше сами больше выпустите, если найдете нужным, но не взносите, пожалуйста, на апелляцию.

2) Само собою разумеется, что все это касается только повести, где я, однако, непременно прошу сберечь конец, то есть не самые последние строки, которые могут быть и не быть, а рассказ о том, как Ватажкова высекли в Одессе, и главное, его заключительное письмо ко мне о моей ссоре с немцами. Это ставлю conditio sine qua non.[3]

3) Письмо же к Вам, посылаемое почти без просмотра, ибо очень спешу, прошу Вас выправить, обдумавши его со многих сторон, и уже по Вашей выправке велеть тиснуть и прислать мне тот оттиск.

4) Равно прошу Вас сказать Лаврову, что я всегда на другой же день возвращаю корректуры и у меня ничего не задерживается. А если что не получается, то это, значит, пропало на почте.

5) Прошу г. Лаврова набрать, тиснуть и прислать мне обертку по прилагаемому оригиналу и на такой бумаге, какую он намерен мне поставить. Я же прилагаю образчик вышедшей на сих днях книги Сарсе (изд. Гиероглифова) и заявляю желание, чтобы моя книжка была как можно более похожа на эту. Бумага дикого цвета скучна, и на ней этикет не так ярко кричит, как на желтой.

6) Надеюсь, что «Смех и горе» вы покончите теперь не более как за два приема, то есть кроме того, что уже, вероятно, приготовлено к следующему № (10 мая), останется на один номер. Пожалуйста, попротежируйте, чтобы не тянули и чтобы Лавров тоже не медлил. Вы знаете, какая большая разница выпустить книгу в мае, когда люди разъезжаются по деревням и дачам, или в июне, когда уже никого нет в городе.

7) (Экая бессовестность, уже седьмое!) При случае устройте 800 экземпляров «Смеха и горя» Вашему книгопродавцу Кольчугину совершенно на тех же условиях, на каких Вы признаете удобным доверять ему Ваши издания. Что он на это скажет и как с ним надо написать условие? Я буду в Москве проездом в Киев в июле, но это надо сделать ранее, чтобы вся московская порция книги поступила к нему, как только выйдет из типографии. Пусть бы он мне написал, если он письменнее петербургских редакторов Кашпирева и Трубникова, имеющих свои понятия о вежливости и об английских королевах.

Затем что же еще? Как нахальные гости, обглодав кости, тотчас берутся за шапки и идут спать, так и я: навалил Вам три короба просьб, рекомендуюсь Вашим слугой и почитателем и этой не стоящей монетой расплачиваюсь за Ваши обязательнейшие одолжения. Впрочем, нечего более и делать и нечего сообщать. Все мы здесь поделались такими учеными, что только и речей что про образование, и уж леший знает, когда эта скука окончится? Однако порадую Вас и прогрессом: на сих днях узнаете о новом законе, по которому сослуживцы капитана Постельникова получают право входа в новые суды и имеют по-старому право участвовать в следствиях и по-новому даже производить их сами. Слышано сие из источника верного (от князя Мещерского и Бориса Обухова). Как не радоваться таким сюрпризам? «Принц голландский» по осмотре его с разных сторон, говорят, не годится. На мой взгляд, он тоже не авантажен. Я думал, что уж плоше короля Неаполитанского (похож на лакея) ничего нет хуже, но этот «голландский» превзошел мои ожидания. Имеет, однако, какое-то фамильное сходство с фельетонистом «Голоса» г-ном Нилом Адмирари, но как Вы таких больших людей не знаете, то, стало быть, Вам это все равно что ничего, да оно и действительно ничего. Будьте храбры и здоровы.

Н. Лесков.

Нельзя ли напомнить ее сиятельству Вере Петровне, что она со мною «не по поступкам поступает», я ее карточку раскрасил, а она мне вместо другой шиш под нос.

Позвольте также осведомиться: получили ли Вы мои бессмертные творения?

А. Ф. Писемскому

17 мая 1871 г., Петербург.

Благодарю Вас покорно, достоуважаемый Алексей Феофилактович, за Ваши строки, за выраженное в них доброжелательство ко мне, и всего усерднее благодарю Вас за высокое и превысокое наслаждение, доставляемое мне «Водоворотом». Я прочел вчера IV кн. «Беседы» и совсем в восторге от романа, и в восторге не экзальтационном, а прочном и сознательном. Во-первых, характеры поражают верностью и последовательностью развития; во-вторых, рисовка артистическая; в третьих, экономия соблюдена с такою строгостию, что роман выходит совсем образцовый. (Это лучшее ваше произведение.) А наипаче всего радуюсь, что… «орлу обновишася крыла и юность его».

Зачем Вы жалуетесь на «склон своих дней», когда Вы еще так сильны и молоды душою и воображением? Это нехорошая у нас, у русских, привычка. Диккенс умер 73-х лет, пишучи роман, а мы чуть совершили пять десятков, сейчас и записываемся в «склон». Зачем это? Правда, что в нашей сторонушке нестройно живется и потому человек ранее оттрепывается, но все-таки Вы еще романист на всем знойном зените Ваших сил, и я молю бога поддержать в Вас эту мощь и мастерство поистине образцовое.

Роман Ваш вообще публике нравится, но, конечно, имеет и хулителей, но и их нападки (очень грубые) направлены против одного, что «очень-де нескромно и цинично». Вот Вам здешние толки о Вас, передаваемые со всею искренностью и прямотою. Я относительно «скороми» имею свои мнения и не почитатель ее. По-моему, она имеет для автора то неудобство, что дает на него лишний повод накидываться, а читателя немножечко ярит и сбивает чересчур на известный лад, но «у всякого барона своя фантазия», а что эти осудители говорят по поводу «Водоворота», то это вздор, ибо, за исключением сцены в Роше де Конкаль и глагола «ты ее изнурил», остальное нимало не шокирует. Сцена же родов так целомудренно прекрасна, что в ней «виден бог в своем творении», и ее надо ставить рядом со сценою родов сына Домби у Диккенса. Это просто грандиозно, и на такой-то цинизм помогай Вам бог, что бы кто ни ворчал и ни шипел от безвкусия, мелкой злобы или безделья.

Засим примите, пожалуйста, еще раз мою благодарность и почтение глубокое и искреннее. Посылаю Вам мою карточку и прошу прислать мне Вашу с вашею надписью. Поклон мой низкий Катерине Павловне, вашему сыну и Б. Н. Алмазову.

Н. Лесков-Стебницкий.

Р. S. От Юрьева нельзя добиться ответов. Я дал ему переписку Журавского и до сих пор не знаю: нужна она им или нет?

П. К. Щебальскому

17 мая 1871 г., Петербург.

Получив Ваше письмо от 14 мая, я тотчас же принялся за то, чтобы выполнить Ваши указания, уважаемый Петр Карлович, – и вот Вам отчет по пунктам.

1) Адрес Милюкова (Александра Петровича) – Офицерская улица, д. Китнера, кв. № 5.

2) Милюков вполне согласен с Вами, что в журнале критика должна исходить от редакции, а не от одного лица, и будет присылать статьи, заготовленные таким именно образом и не подписанные. А что до меня, то я признаю это даже необходимым, по всем тем соображениям, какие имеете Вы, и еще по другим, моим собственным, весьма и весьма, по-моему, важным. Тут важно уже одно то, что исчезает во всяком случае стеснительное авторское самолюбие, то есть исчезает в значительной мере, если не совсем, а я имею слабость думать, что Вам придется с статьями порядочно хозяйничать.

3) Рецензии, конечно, уже совсем не годится подписывать, да это и нигде не делается.

4) Обо мне, как об авторе, Милюков Вам напишет, хотя он теперь очень болен – его на старости щелкнул пострел в поясницу, и он не может разогнуться и сидит, как кикимора.

5) Милюков и я просим письма к Базунову о выдаче нам для прочтения новостей книжных под наши расписки. Это так здесь принято, да иначе нельзя, ибо невозможно покупать всех выходящих книг на свои деньги. Книга может стоить 3–5 руб., а напишешь о ней на полтинник. Лучше их брать и возвращать, по доверию редакции (конечно, если это не встретит препятствий).

6) С Мещерским увижусь в среду, но он в пятницу уезжает, и во все лето на него вряд ли можно рассчитывать.

7) Маркевичу все скажу завтра же, но я не знаю, он станет ли писать рецензии.

8) Мы рассчитываем на Данилевского, который на перо весьма боек. Впрочем, Вы вообще не беспокойтесь, – это дело пойдет.

9) Я могу писать рецензии, много их писал и чувствую любовь к этому занятию. Скажу более: не попал бы я более всех в Ваш тон и в манеру, так как на последнее я «обезьяну съел».

10) Желаем знать: нужны ли обзоры журналов? В таком случае я взял бы на себя нигилистические, то есть «Дело» и «От<ечественные> зап<иски>» и сумел бы обходиться с ними смехом.

11) Семевского видел и имел случай спросить. Экземпляр посылается лично Вам.

12) О «Записках Общ<ества> люб<ителей> р<оссийской> сл<овесности>» Милюков написал в «Голос» (вклеил мою заметку), но Краевский не пропустил, как кажется, по настоянию Феоктистова (а может быть, это и не так).

13) У Семевского будет отзыв об этой книге, которую он при мне же и взял у Базунова.

14) Катков уезжает послезавтра и едва ли совсем довольный делом. Толстой не умел этого ни поставить, ни провести, и вообще он не мастер орудовать.

15) Удивляюсь, что Вы не получили книг, которые Вам бог весть когда посланы! Дело в том, что Базунов соскряжничал и, вместо того чтобы послать тючок по почте, как я просил, спровадил его Соловьеву в магазин, где книги, вероятно, и вылеживаются. Пожалуйста, зайдите и справьтесь и получите или напишите. Ужасно досадно! А я уж так и пишу Любимову, что Вы знаете мои работы… Пожалуйста, справьтесь, что же это за притча еще?

16) О «Божедомах» жду Ваших строк и непременно ими воспользуюсь.

17) Кстати о «Божедомах»: я предложил Кашпиреву получить свои деньги с меня или прямо из редакции по моей доверенности по напечатании «Божедомов». Прилагаю Ваше письмо посредника наших отношений. Из этого письма Вы увидите, чту требует Калатузов. Само собой разумеется, я не хочу впутывать в эту дрязгу К<атко>ва (да он на это и не пойдет), но нельзя ли чего-нибудь сделать для этих… Я бы почитал удобным получить за подписом Дюбука письмо, в котором бы значилось, что вследствие-де моего заявления об уплате из причитающегося мне гонорария 1 900 р. (насчитали проценты, расходы, и пр., и пр.) сумма эта по напечатании романа «Божедомы» может быть выдана Кашпиреву по представлении им на то моего согласия. Посудите с Николаем Алексеевичем – нельзя ли меня таким образом развязать с этим тягостнейшим делом?

18) Трубников совсем обремизился и никому не платит! Я ездил, ездил за 54 рублями, да нахожу, что уж себе дороже стоит путешествовать, а вчера ко мне пришел растерянный Усов. Труб<ников> его отставил по неимению средств платить, и бедняк без гроша и без работы. Я просил у Мих<аила> Н<икифоровича> предоставить ему торговые корреспонденции, в чем Усов знаток. М<ихаил> Н<икифорович> обещал непременно дать мне ответ, но Усов, не дожидая этого ответа, пошлет пробные работы в редакцию, но на Ваше имя.

Он надеется, что Вы ближе многих других примете к сердцу его тяжелую долю и поможете ему поступить на экзамен. Я ему сказал, что он надеется на Вас не понапрасну, и он «дерзает». Ради бога пособите: он добрый человек и очень, очень несчастлив, по милости этого плута Т<рубнико>ва.

19) Не должен ли Вам чего-нибудь этот бездельник? В таком разе пришлите мне, пожалуйста, особую записочку, – я с ним справлюсь.

20) Комаров открывает газету с осени, ежедневную, по 12 р. Лист будет средней величины. Приглашает меня и Милюкова.

21) Где Вы изволите жить в Московской губернии?

22) Прошу Вас доложить ее сиятельству Вере Петровне два слова: «Благодарю, не ожидал».

Кажется, все отрапортовал? Теперь и до свидания.

Ваш Лесков.

П. К. Щебальскому

26 мая 1871. СПб.

Очень рад, что книги мои, наконец, доехали до Вас, уважаемый Петр Карлович. Они, по моим справкам, получены в Москве Соловьевым 21 апреля, – значит «немножко пролежали». Теперь зато читайте их и, зная, что Вы сами пожелали их иметь, имейте в виду слова того хохла, который купил себе очень горькую редьку и, евши ее, со слезами говорил: «бачили очи, що куповали, топерь ешьте же». Без шуток, я очень хочу, чтобы Вы знали мои литературные шатательства и помогли бы мне понять себя и стать на мою дорогу, а для этого нужно, чтобы Вы меня прочитали. В этих «бессмертных творениях» вся моя литература, кроме еще одной книжечки, которая должна выйти на сих днях и которую я тотчас же пошлю Вам, с просьбою замолвить о ней где-нибудь подходящее словечко. Заметка моя о «Чтении в Об<ществе> л<юбителей> р<оссийской> слов<есности>», наконец, вчера появилася под чужим флагом, то есть в конце фельетона Милюкова. Имея в виду, что Вы, живучи теперь где-то в безвестных палестинах, пожалуй, не знаете, что происходит у нас, европейцев, посылаю Вам клок, оторванный от органа Андрея Краевского.

Корректуры «Смеха и горя» шлются ужасно медленно. Я просто в отчаяние прихожу от этого толстого Михаила Николаевича. Ради бога, подшпорьте его! Замечаниями Вашими непременно воспользуюсь, но сожалею, что Вы сами не прибавили того, что находили нужным. Ведь я же вас просил не церемониться. В конце июня будем видеться: я поеду к братьям в Киев и тогда с радостью все выслушаю и восприму все, что касается «Божедомов». Я сам рад с ними возиться и знаю, что это, может быть, единственная моя вещь, которая найдет себе место в истории нашей литературы.

«Ножами» здесь стали даже очень довольны. Милюкова видел сегодня, но до получения Вашего письма. Он все еще болен и едет проветриться в Варшаву к дочери, а оттуда в Москву, чтобы видеться с Вами и войти в ближайшие консидерации с редакцией «Р<усского> в<естника>» (что и должно послужить новым опровержением Вашего мнения, что сия редакция есть «миф»). До осени все будут отлынивать, а не один Маркевич, но с августа должно, кажется, начаться действо. Один лишь Мещерский вряд ли будет писать – он страшно разобиделся на «миф» за самовластие с его «митральезой», из коей будто бы выстрелили не полным его зарядом. Не говорю об этом ничего более и не сужу, кто прав, кто виноват, но только он сказал, что ни за что «им» строки более не даст. Я обнаружил в этом деле часть отличающих Вас дарований соглашения и извинял редакцию по ей одной, может быть, известными соображениями, а также сказал шамбеляну Болеславу, чтобы они с своей стороны поуспокоили княжеский гнев. Мещерского всегда жаль потерять. И что это, однако, за манера самовластничать?

Самовластительный злодей!
Тебя, твой род я ненавижу;
Твою погибель, смерть детей,
Я с злобной радостию вижу,

и т. п., и т. п.

Одним словом, это очень досадно, если Мещерского непременно придется потерять! (Хотя, впрочем, я, судя по рассказам, думаю, что редакция, блюдя единство направления, не могла печатать того, что она исключила, – но надобно было об этом списаться, а не трах-тарарах! да и херь во всю рукопись.)

Семевскому напишу сегодня же, чтобы он надписывал Ваши экземпляры.

Вчера был у меня Усов. Он кое к чему уже приютился, но все-таки дорожит и торговыми корреспонденциями «Московских вед<омостей>», а я его рекомендовал Михаилу Никифоровичу как человека самого сведущего, честного и аккуратного, и М<ихаил> Н<икифорович> был не прочь. Теперь же Усов говорит, что он уже послал первую корреспонденцию на Ваше имя. Черкните, пожалуйста, мне о судьбе этого писания, сего злополучного изгнанника трубниковского «биржевого сквера», где все птицы поют по своему голосу. – Насчет «серьезных» разбирателей Дарвина покорно Вас благодарю и даже обижаюсь. Я думал, что Вы о нас имеете более верные понятия.

Храни Вас бог от мух и блох.

Н. Лесков.

П. К. Щебальскому

5 июня 1871 г., Петербург.

Благодарю Вас, дорогой Петр Карлович, за память и желание знать обо мне. Я только вчера поставил точку под 5-ю частью «Ножей» и послал их Любимову. До этого события я не давал себе никакой льготы и в эту пеклую жарищу все пер и пер, как осел. Не знаю, что уж там и вышло! Последняя 6-я часть вся написана и переписана. Она опять сделана очень тщательно: я много пыхтел над сценами убийства и народными сценами на похоронах, и они мне удались. Шестую часть везу с собой, чтобы еще раз перечитать ее в Киеве, ибо теперь голова моя не понимает ровно ничего, кроме желания отдыха, который дай бог начать с свидания с Вами, мой благороднейший доброжелатель и добродеятель. Я выезжаю в Киев 7-го числа с почт<овым> поезд(ом), а 8-го утром должен быть в Москве, где только сложу мой саквояж в редакции да условлюсь с Лавровым относительно счетов, и затем в тот же самый день, то есть 8-го числа, в четверг, буду спешить в Балашове с нетерпением видеть Вас и Ваше милое семейство. Поистине судьба будет милостива, даруя мне возможность так, а не иначе начать мое путешествие после труда, сделавшегося просто несносным!

Милюкова нет и следа. Где бы это он пропадал?

«Смеха и горя» здесь продано все, что прислано, то есть 200 экз<емпляров>.

Новая работа задумана как раз в этом же роде, и я к ней рвусь с жадностью. Это будут «Чертовы куклы», – все будет о женщинах. В приеме намерен подражать «Серапионовым братьям» Гофмана. Все это мне нравится, и мы поговоримте, и Вы мне посоветуете.

До свидания!

Ваш всей душой

Н. Лесков.

П. К. Щебальскому

8 июня 1871 г., Петербург.

Достойнейший Петр Карлович!

Благодарю Вас за Ваше письмо, хотя оно повергло меня в бездну недоумения: когда это Вы изволите диспарироваться во Псков? Это бы надо знать, потому что мне, конечно, надо Вас видеть в оба мои проезда через Москву, а так можно устроиться, что в оба и не увидишь. Вас вообще давненько стало нужно укорить некоторого рода растерянностью, благодаря которой я не знаю ни того, где Вы живете, ни того, получаете ли мои эпистолы, ни того, наконец, когда Вы уезжаете, но надо все это отнести за счет Вашей летней резиденции, где Вы там ее основали и бродите небось до упаду да мечтаете… К Вам вчера поехал Александр Петрович Милюков, и он-то где-то просверлил носом щелку и увидал, что Вы будто живете в Мытищах, где он и намерен Вас изловить. Письмо Ваше я получил получасом позже того, как у меня был Милюков, а вчера я ездил на железную дорогу, чтобы предупредить его, что Вы собираетесь во Псков, но все глаза проглядел, а его не видал. Так он и понесся, значит, на «уру» – увидит Вас, так видит, а не увидит, так, посетив Мытищи, получит право говорить, что он «был в Риме и не видал папы». Между тем как он едет наудачу, я так же точно шлю это письмо к Вам, с одним лишь желанием получить от Вас известие: где Вы и когда уезжаете? Если я не получу скоро ответа, то буду считать, что Вы уже, значит, укатили. Но про всякий случай пишу Вам неизменный мой ответ насчет «Божедомов». Дьякон положительно не должен быть пьян перед сценою на огороде – это мой недосмотр или, лучше сказать, забывчивость: я давно решил это зачеркнуть и поставить, что он пил чай за своей беседой, а не водку. Прошу Вас это сделать за меня. Дневник Туберозова, может быть, и объемист, но он нежно любим публикою и весьма почитается. Я уполномочиваю Вас, однако, сделать в нем те сокращения, какие Вы признаете полезными, но непременно Вашей рукою, осторожною и доброжелательною. Термосесова и других лиц выпускать признаю невозможным, но на некоторые сокращения опять-таки даю Вам полное доверие. А что касается до недостатка хороших людей на смену Туберозову, Захарии, Ахилле и Николаю Афанасьевичу, то и этим делать нечего, и сколько бы я ни хотел угодить почтенной любви Вашей к хорошим людям, не могу их обрести на нынешнем переломе в духовенстве русской церкви. Изображенные мною типы суть типы консервативные, а что дает нынешняя прогрессирующая церковь, того я не знаю и боюсь ошибиться. Разве бы пересадить туда Евангела, но это значило бы повториться. Хроника же такая, как «Божедомы», должна быть строго верна правде дня, и я возмущаюсь против Вас, мой благороднейший руководитель, и желаю оставить дело на том, что «Старогородской поповке ударил час всеобщего обновления». Как это будет обновление церкви с Дмитрием Толстым на крестовом шнурке, того мое художественное чутье не берется предсказать мне, и Вы, простирая такое требование, мне кажется, погрешаете, стесняя свободу художественного чувства. Я не враг церкви, а ее друг, или более: я покорный и преданный ее сын и уверенный православный – я не хочу ее опорочить; я ей желаю честного прогресса от коснения, в которое она впала, задавленная государственностью, но в новом колене слуг алтаря я не вижу «попов великих», а знаю в лучших из них только рационалистов, то есть нигилистов духовного сана. Что же я стану пророчествовать? Туберозов умер с верою в лучшее; Вы живете с этой верою; я точно так же верю, и по вере нашей нам и дается; но что это и как будет сие? – про то я не знаю и говорить не могу. Впрочем, побеседуемте: я так верю Вам и так люблю «Божедомов», что готов всегда еще и еще с ними повозиться. Все, что Вы говорите о моей памяти, это правда. Я всегда, задумывая план, беру не в меру широко и хочу обнять целые миры и тем себе врежу. Спасибо Вам за все, и наипаче за обычай говорить со мною с уверенностью, что я люблю Ваше слово и ценю его. Жду ответа.

Н. Лесков.

М. Н. Каткову(?)

21 июля 1871 г., Петербург.

Ночью.

Пишу Вам у князя Влад<имира> Петровича Мещерского, имея перед собою гранку стенограммы «Правительственного вестника» о заседании суда по нечаевскому делу 21-го июля. Столбец этот (доставленный Гр. Данилевским) заключает в себе следующую вымарку, сделанную Эссеном (в речи Черкезова, – не Черкесова).

Послеслов «Мы должны уничтожить, стереть с лица земли лиц особенно вредных при начале движения» вымарано: «Опасными могли бы быть те люди, опыт, знание и таланты которых всем известны: такие люди находятся у нас в военном ведомстве, как, например: Тотлерен, Черняев и т. п. Но не этих людей хочет уничтожить „Народная расправа“, а бывшего министра вн<утренних> дел Валуева; настоящего министра Тимашева, шефа жандармов генерала Мезенцева, петербургского оберполицеймейстера и, наконец, пресловутого Каткова. Устранение этих лиц могло бы мотивировать и тем, что в руках их находится высылка административным путем; они могут делать распоряжения об обысках и арестах; г. Мезенцев заведует деморализующим шпионством, и, наконец, Катков, деятельность которого известна и о котором нельзя ничего другого сказать, как то, что выразил о нем Герцен в своих письмах к русскому путешественнику: „Это публичный мужчина в России“».

Ниже через шесть строк опять вымарка в шесть же строк, где указывается на авторитет Герцена и «Незнакомца „Петербургских ведомостей“».

К этому новости:

1) Флоринский получил приглашение быть народным учителем разом в пять школ.

2) Орлов на поезде в Петергоф и в самом Петергофе удостоился восторженных оваций.

3) Для Дементьевой идет подписка на приданое.

4) Гр. Пален прибыл 18-го числа, но в должность не вступал. Он страшно огорчен поведением Любимова и Половцева и плачет, а в министерстве объявили, что он увольняется и завтра едет в Петергоф с просьбой об отставке. – Князь Вл<адимир> Петр<ович>, однако, имеет соображения, что это кончится ничем.

5) Шувалов тяжко болен приливом крови к почкам и потерял употребление языка (пишу со слов Шебеко).

6) Вся публика, присутствующая на суде, переписана, и оказалось, что все эти лица – шайка единомышленных подсудимым. Вчера несколько человек из этих господ потребовали, чтобы вывели четырех человек, назвав их шпионами III отделения, которые будто бы подбивали их сделать демонстрацию. Пристава это исполнили (со слов Гр. Данилевского).

7) При речи Спасовича две дамы сидели за судейскими столами. Председатель этого не возбранил.

Н. Лесков.

П. К. Щебальскому

7 октября 1871 г., Петербург.

Я давно собирался писать Вам, уважаемый Петр Карлович, да все откладывал, поджидая вначале домолвок к недомолвкам Мещерского, а потом начал сам собираться в Москву (и скоро приеду). Мещ<ерский> давно, то есть месяца два, говорил при мне с Ф. Тютчевым о Вашем труде по истории Екатерины и о неудачах, Вами встреченных, для окончательного посвящения себя этой достойной Вас работе. Сожалели об этом все, кто тут случились, и пошла речь о том, что Вам, кажется, можно бы не покидать дела и совершить его на положении свободного художника, то есть без тех казенных пособий, которых Вы искали. Не помню: не был ли тут и Гр. Данилевский, но кажется, что нет. Говорили много, конечно всё с сочувствием к Вам, и я, как человек простой, просто и молвил, что все-де сочувствия этому человеку слышать приятно, но укорять его за нежелание взяться за работу на правах вольного мастера не следует, потому что Петр Карлович этого сделать не может. А почему не может – про то опять пошли речи, в коих я еще раз наблюдал, как трудно верблюду лезть сквозь игольное ухо. Удивлялись не тому, что права свободного художника были бы неудобны при добыче материалов, а тому, что «неужто-де Щеб<альский>) не может посвятить этому труду каких-нибудь два, три года, чтобы потом разом», и пр., и пр. Я их удивил, что, мол, вероятно, не может.

– А ведь это, – говорят, – пустяки.

– Да как же, – я говорю, – не пустяки, когда будь у него наготове пятнадцать – двадцать тысяч, и он бы, конечно, охотно отдался этому труду.

Тут взахались, а Тютчев меня поддержал, что боже-де мой: неужто же у нас и такого содействия человеку не найдется? А я говорю, что этого содействия надо не промеж нас искать, где Голь, Шмоль да К°, а вот если бы Владимир Петрович довел об этом до ведома государя-наследника да там бы поштудировал… Мещерский взогрелся и, оборотясь ко мне, отвечал:

– Знаете, вы прочитали во мне мою мысль. Где живет Щеб<альски>й?

Я назвал путь Вашей дачи.

– Я непременно к нему съезжу, – отвечал Мещ<ерский>, – и буду с ним говорить. Чтобы начать говорить с вел<иким> князем, надо прежде хорошенько условиться с Щеб<аль>ским, что ему нужно?

С той поры Мещ<ерский> все выезжает и никак но выедет и, наконец, на сих днях сказал мне: не поедем ли мы с ним вместе. Ко мне же неделю тому назад приехал из Киева мой брат, и вот все так перебуравилось до того, что я некоторым образом и виноват даже перед Вами, хотя часто и часто размышлял о вас и желал Мещерскому доброго почина в Вашу пользу.

«Русский вестник» совсем другое дело. По корыстным побуждениям, я, конечно, желал бы видеть Вас редактором этого журнала, но более радости было бы, если бы Вас ссудили на покойных условиях хорошею суммою и Вы предались бы стройному, созерцательному труду, который бы собрал Ваши растраченные в статейной работе силы, поднял Ваш благородный дух, освободит бы Ваш прекрасный ум от мелких забот и успокоил бы Мирру Александровну, а русской науке дал бы сочинение, в котором недостаток так осязателен. Мне кажется, что это гораздо интереснее «Рус<ского> вестника», но если Мещ<ерский> охладеет и вместо содействия на деле ограничится сочувствием на словах, то, разумеется, надо не сводить глаз с «Вестника», хотя я, признаться сказать, не верю в возможность тех комбинаций, о которых Вы мне пишете. Во-первых, К<атков> уже не первый раз это говорит, и все из этого ничего не выходит, да и не выйдет. Как ни подупало издание, а сорвать его с кона настоятельной необходимости все-таки нет еще. Из-за чего же им выпускать из рук орган, когда надо только переменить при нем человека, и дело опять пойдет превосходно? Разве они этого не видят или не понимают, что ли?.. То, что говорится в сообщаемом Вами мне тоне, все это говорится по-насердкам на самих себя, что приставили они к пирожной даже сапожника и несмотря на то, что это сами они сделали, а ничего из этого не выходит, кроме старой морали, что

Беда, коль пироги начнет печи сапожник,
А сапоги тачать пирожник.

Угадал ли я или нет, а по-моему, К<атко>в сердится, что никак не разобрать этого камуфлета? Тут на выручку бы надо подоспеть Н. А. Люб<имо>ву, но он не догадывается, а к тому же, бог весть, еще и стоек ли он настолько, чтобы противостать тем ласкам, какие Мих<аил> Н<икифорович> непременно стал бы ему расточать, упрашивая его «не покидать». А ну как он вдруг не устоит, и… снова воспоследует его реставрация, а затем снова начнется с другой стороны сначала олимпийский покой, что все-де равно: «людей нет», а потом… опять то же самое, что ныне… Так это и будет ехать idem per idem,[4] как Кузьма с Демидом. При вашем лестном доверии к моему беллетристическому проницанию я готов бы, кажется, даже живообразно Вам представить, как должна произойти эта сцена сугубой деликатности и обоюдной уступки ко вреду дела, но авось Вы и так поверите, что в соображениях моих есть такая доля истины, при которой дело можно считать беспомощным. Аренда, конечно, могла бы разорвать эти сонные нити, которыми все перепутано, но… тут есть бездна различных «но», о которых хотелось бы лично с Вами переговорить, а не на письме, – что я вскоре же и исполню, ибо нахожусь совсем почти на пути к Вам для окончания счетов по «Ножам» и последних приноровлений «Божедомов». Пока же скажу одно: человека, о котором Вы пишете, я знаю и вдоль и вглубь: это очень хороший знакомый, предобрый сотоварищ, – человек доброжелательный и услужливый, но бесхарактерный, не в меру искательный, болтун, – вообще человек и легковерный и легковесный, верящий всем и никому не доверяющий настолько, чтобы вместе садить и поливать то горчичное зерно взаимоверия, без которого злак стебля не даст, а не только колоса не вымечет. Денег у него много – по крайней мере так говорят, и этому нетрудно верить, но он скуп почти до скаредности и если дает чувствовать свою готовность рискнуть на издание, то я подозреваю, что это не так спроста, как Вам могло показаться. По меньшей мере тут, видимо, играет важную роль желание самому фигурировать и заправлять: это я знаю наверное. Впрочем, я завтра же поеду к нему и выщупаю его во все его мякоти – благо у меня есть и сторонний повод посетить его, так как я всегда несу от него укоризны за мое нелюдимство. Касательно потребной в этом случае тонкости ручаться за себя, хотя и боюсь, но благодарю Вас, что Вы мне верите, и уповаю, что я сумею узнать что нужно, смаскируя все, чего ему до времени знать не надо. Вообще будьте покойны, что выраженное Вами в первых строках желание или просьба сохранить все «en toute confidence»[5] соблюдается мною в полной точности. О том, что Вами написано, я говорить не буду, да и незачем об этом говорить, хотя, впрочем, все-таки хорошо, что Вы меня на этот счет предупредили. Повидавшись с указанным Вами лицом (если он приехал), я Вам тотчас же напишу, так как мой отъезд может еще затянуться дней на семь, на восемь, а если его нет и он скоро ожидается, то я, разумеется, дождусь его и уже тогда только выеду. Вообще я все сделаю, чту Вам кажется нужным, но веры в успех имею мало, по недоверию к серьезности этого лица. А впрочем, может быть чего и не может быть. Меня уж так прошколила и истрепала жизнь, что я, точно армейский разочарованный капитан, с гитарою в руках напеваю себе:

Друзья я недоверчив стал
К пленительным любви напевам
И нынче верить перестал
И красоте и милым девам.

Может быть, все это вздор, – по крайней мере хоть в той мере, что «красота» есть и, пожалуй, есть и «милые девы».

О себе Вам скажу вот что: я некое время сам не знаю, чту о себе думать: мне как-то все жестоко надоело, то есть так надоело, что я все держусь плана Вашего: хочу на год спрятаться в Веве, или, еще лучше, в Сорренто и что-нибудь «совершить» (как говорил Гоголь). Мне все кажется, что все, что я пишу, вовсе не то, что я хочу и могу написать – могу, ибо ощущаю, что

«Жизнь хороша потому, что искусство прекрасно

Я думаю, что в этом настроении я могу быть Вам полезен более, чем в прилежании делу иным образом. Я знаю себя и чувствую, что во мне собралось чего-то много на что-то вроде «Некуда», и я хотел бы предаться этому с полною отторженностью от жизни, которая здесь, на Руси, меня все беспокоит, тревожит и манит, волнует и злит… Возлюбите, ради любви к искусству и идее любви, моих «Божедомов» и соблюдите их. Я на них возлагаю большие мои надежды, и по их поводу, вероятно, придется договориться до дела: будет или не будет выходить в 1872 году «Р<усский> в<естник>»? Если не будет, то, я полагаю, надо будет передать роман в «Беседу» или, может быть, напечатать в «Совр<еменной> летописи». Я полагаю, что последнее мне будет более по сердцу и по обычаю.

Пока же до свидания. На днях же опять Вам напишу, как только с кем нужно повидаюсь, а Вы, не ожидая того, черкните, пожалуйста, где Вы теперь обитаете. Уж и нечего говорить, какой Вы любезный, а вот адреса своего никогда не имеете привычки обозначать… Это худо и так и называется «неудобством» в «Книге общежитейской мудрости и приличий». Не знаешь никогда, куда Вам адресовать письмо и где Вас искать с приезда, между тем как желалось бы видеться с Вами прежде других. Сделайте милость, напишите, где Вы живете, – я бы хотел опять и поместиться неподалеку от Вас.

Поклон мой низкий достойнейшей Мирре Александровне. Радуюсь, что Лизавета Петровна властвует, а Вера Петровна жуирует. Это им обеим на пользу. Спасибо Вам за память, внимание и доверие.

Н.Лесков.

Post script<um>.

Насчет Ваших статей я уже писал как-то один раз Любимову. Это было именно по поводу статьи, в которой Вы столь любезно вспомянули «Некуда». Она называется «Наш умственный пролетариат». Эту статью очень любят хорошие и умные люди, и она действительно не только хороша и умна, но и боговдохновенна. Статья о посмертных сочинениях Герцена менее нравилась, но тоже нравилась, а «Идеалисты и реалисты» даже возбудили бурю в стакане воды, и Вы, конечно, уже знаете последовавший Вам ответ Пыпина, на который желательно бы видеть Ваш ответ.

Скажите, пожалуйста, Любимову, что сегодня приехал Крестовский и во вторник выезжает в Москву с совершенно готовым романом (по его словам) в 70 листов. Впрочем, я его сам еще не видал, хотя он и был у меня, а передаю эту новость со слов моих домашних.

Н. Л.

П. К. Щебальскому

13–14 октября 1871 г., Петербург.

Достойнейший Петр Карлович!

Лицо, с которым мне надлежало повидаться и поговорить, возвратилось, и я с ним имел разговор. Результат всего тот, какого я и ожидал: он не думает вверять денег литературному предприятию, хотя и уверен, что предприятие, о котором идет речь, совершенно верное. Он старался быть непонятливым, но говорил, между прочим, дело, то есть выражал ту мысль, что вместо большой возни со сдачей в аренду лучше бы просто сдать дело на нынешних условиях в единоличное Ваше заведование (что и справедливо и чего, вероятно, не будет). О Вас при речи об аренде я не заикнулся ни словом и все дело вел по слухам, от самого себя, с тем лишь, что Вы, «вероятно, не отказались бы» и проч. Но на этого человека нет и не может быть никаких расчетов. Доходило до того, что он не понимал даже тогда, когда я говорил, что «П<етр> К<арлович> не может, к сожалению, взять, потому что у него вряд ли есть капиталец».

– Вот это жалко, – отвечал он.

– Если бы, – говорю, – ему кредит какой-нибудь открыть, тогда, может быть, он бы и рискнул.

– Где же кредит: это трудно.

Я заговорил потом о кредите работами и сказал, что наше пролетарское дело хоть этим бы поусердствовать предприятию и почтенному литератору: но и это осталось непонятым … Одним словом: в эту сторону не глядите, а ладьтесь как-нибудь иначе, буде же что вздумаете поручить – поручайте.

Выезд мой опять замедлился, но все-таки я через неделю или много через две буду в Москве, а до того желаю знать: где же Вы теперь живете? Крестовский едет завтра. Он, разумеется, ничего о Вашем письме не знает.

Ваш Лесков.

14 октября 1871 г.

Распечатываю конверт, чтобы вложить еще маленькую цидулку. Дело в том, что сейчас я виделся с Григорием Градовским и в общем разговоре о том, что М<ихаич> Н<икифорович>, по словам Данилевского, нездоров и крайне расстроен, получил известие такого рода, что М<ихаил> Н<икифорович> в бытность свою здесь говорил Градовскому о неудовлетворительности журнала и приглашал его переехать в Москву опять-таки для поднятия этого же журнала. Изо всего этого явствует, что «Р<усский> в<естник>» нередко приходит в голову М<ихаилу> Н<икифорови>чу и что с журналом может случиться что-нибудь далеко не желанное, а потому, имея все это в виду, надо бы Вам быть как можно более решительным и не упускать его из своих рук. Это дело хорошее, и Вы с ним выплывете без всяких компаний, с одною подпискою, особенно если собственники не обременят Вас арендою.

Да, еще: что это значит, что в сентябрьской книге нет окончания моего романа, которое послано, кажется, своевременно? Если опять что не по нраву, то надо бы мне прислать корректуру, и я бы переделал. Сокрушил меня этот роман, и свертел я его как не думал, благодаря всем этим qui pro quo.[6]

Сделайте милость, успокойте меня: напишите, что это значит и докуда протянется?

Н. Л.

Мещерский едет в среду и, вероятно, будет с Вами видеться. Подписка на его «Гражданин» идет очень хорошо. Комаров со своим «Monde Russe»[7] совсем заехал в «Весть» и уедет в этом направлении, кажется, еще подалее. По моим наблюдениям, он вовсе неспособен к редакторству.

П. К. Щебальскому

20 октября 1871 г., Петербург.

Достойнейший Петр Карлович! прочитал я Ваши короткие строки – как будто посмотрел на картинку Рюисдаля: нет в них ничего скорбящего, а есть нечто столь грустное, что любящее Вас и Вашу семью сердце мое сжалось до слез. Эти строки – рюисдалевская лодка в болотной трясине. Вы устали и перестаете верить: Вам кажется, что все «остынет». Таковы обыкновенно последствия долгих неудач, и Вам еще надо дивиться на крепость могучего Вашего духа. Но «имейте веру с зерно горчичное». Вчера я обедал у Мещерского, и мы много о Вас говорили. Соблюдая все Ваше достоинство и не пускаясь в подробности, я не таил, что Вам должно быть очень тяжело, и даже поопасался: долго ли так можно выкрепить? Он грустно слушал. Затем я спросил: не кончатся «благие намерения» на Ваш счет словами? Он пожал плечами и отвечал, что еще не может отвечать на это, а сегодня приехал ко мне и заговорил о журнале своем и о критике. Я опять прямо повернулся на то, что кроме Вас, по-моему, нет человека способного для критики вообще, и в особенности для критики исторической. Он воспрянул и отвечал, что уж это решено, что «Щ<ебальско>го надо перетащить в П<етер>бург». Я спросил: на какой конец? Мещ<ерский> ответил, что сегодня будет решено дать Вам средства на сочинение истории Екатерины, и в общем вот как: Вам дадут на три года 9 т. р., с тем, что 4 1/2 Вы получите безвозвратно, a 4 1/2 у Вас возьмут в возврат сочинениями. Я сказал, что, вероятно, Вы это примете, но скоро ли это будет? При этом я вынул из стола Ваше последнее рюисдалевское письмо и прочел три последние строчки о вашем бивакировании и опять сказал, что это несносно знать о человеке, столь почтенном, как Вы, и что, бог весть, все может терпеться лишь до поры и до времени. «Нет, нет, – воскликнул М<ещерс>кий, – это решено, что мы его сбережем». Относя это «мы» к наследникам Карамзина, я отвечал, что это, кажется, теперь уже их прямой долг. Князь так это и принял. «Надо его как можно скорее успокоить», – сказал он и затем спросил, когда я буду в Москве? Я отвечал, что уеду послезавтра и в субботу буду у Вас, а он молвил, что выедет в субботу «и будет у Щ<ебальско>го вместе в воскресенье». С тем мы расстались, и я спешу Вам об этом сообщить, еще раз прося Вас бодриться и хранить «горчичное зерно веры» и в провидение, которое есть, и в людей, которые Вас чтут и любят.

Ваш Н. Лесков.

P. S. О прекращении «Р<усского> в<естника>» забродили толки, по-моему превредные для всей партии. Видясь вчера с Маркевичем, я говорил ему, что знаю от Вас, что М<ихаил> Н<икифорович> действительно об этом поговаривает: М<аркевич> был этим удивлен и хотя (как и я) толкам этим большого значения не придает, но все-таки смущается ими и хотел сегодня написать К<атко>ву. О других намерениях Ваших, разумеется, я не проронил ни звука, но Маркев<ич> слышал от Гр. Данилевского, что Вы считаете себя в Москве не прочным.

Еще слово: евангелист просил однажды простить ему: «занеже, что недописах или переписах», – о том и я Вас прошу, буде что-либо в поведении моем касательно Вас усмотрите что-нибудь относящееся к перепису или недопису, – простите: делал как казалось лучше, ибо думаю, что скрывать Вашу зависимость от труда и обстоятельств дело напрасное, перервать хронический характер этой зависимости можно, только сразу шпигуя способных «остывать» людей опасением потерять Вас, пока эта потеря для них дорога. Если же это не так, то опять простите.

И еще.

Я с дороги прямо толкнусь в редакцию; оставьте мне, пожалуйста, там записочку: нельзя ли мне иметь на неделю комнату в тех же номерах, где живете Вы? Мещерский же остановится у Дюло.

А. П. Милюкову

<3 или 4 ноября 1871 г., Петербург>

Любезнейший Александр Петрович!

Что опять за казус! Какой злой дух или насмешливый недруг научает Вашего театрального невежду делать сравнения? Неужто можно сравнивать пьяницу и забулдыгу актеришку Несчастливцева с принцем Гамлетом, который никогда не был актером, а тем менее забулдыгой и пьяницей, и именно бежал пьянства и презирал его. Поистине удивительно, чего же смотрите все Вы, читая рапорты этого «Эзопа с фонарем»? Что это за крайность печатать курьез за курьезом?

Ваш Н. Лесков.

P. S. Этот Ваш бебешка, вероятно, хотел сравнить Несчастливцева с Кином … Должно быть так?

Письма 1872 года

А. Ф. Писемскому

3 марта 1872 г., Петербург.

Достоуважаемый Алексей Феофилактович!

Благодарю Вас покорно за Вашу книгу и за добрые пожелания. Внимание Ваше и память меня глубоко тронули. Я всегда чтил Ваш большой ум и талант, многому у Вас учился и стою к Вам в искренних ученических отношениях того сорта, каковы были, например, отношения художников в те времена, когда они учились не в непроизводительных академиях, а в скромных студиях. Мне успех работ Ваших не внушает беспокойного чувства зависти, а я им горжусь и любуюсь, – да благословит Вас бог, которому я верую, за то, что и Вы дали мне случай увидать, что и с Вашей стороны есть ко мне теплое доброжелательство. Спасибо Вам за это от всего сердца. Во всяком случае я знаю мое место: я иду до сих пор за Вами и равняюсь Вам только в одном: в степени безумной слепой злобы, постоянно рядом читающей наши имена в своих поминаньях. Крепи Вас господь на пользу родному слову и на поучение нам, желающим принять и понести в свой черед лучшие предания и заветы учителей своих.

«Смех и горе» идет превосходно. Издания в 2 400 экз. почти уже нет – все распродано, и, кажется, нужно печатать другое. Набиваются художники иллюстрировать, да боюсь, как бы это не задержало.

Роман мой в «Рус<ском> вестн<ике>», кажется, начинают с мартовской книги. В конце поста я привезу им для воскресных номеров вещь вроде «Смеха и горя», которая уже пишется и будет состоять из ряда повестей одного жанра кривляк в семейной жизни, как там были кривляки в жизни общественной. Общее название этой шутке дано до сих пор «Блуждающие огни». Это Вам объясняет тему: света не ищут без источника света, при мерцании теорий, а не истин, лежащих в природе духа и сердца.

Так как друга моего Петра Карловича нет более в Москве, то, если угодно, я почитаю кое-что у первых у Вас, но только Вам, а не собранию, ибо хочу не похвал, а замечаний.

Затем еще раз благодарю за память и внимание; прошу Вас не лишать меня и того и другого на будущее время и верить моей глубокой и искренней Вам преданности.

Ваш слуга и ученик

Н. Лесков.

P. S. Прошу Вас передать мое глубочайшее почтение Екатерине Павловне.

Еще P. S. Бедняга Корибут таки не вылечился и умер, потеряв здравый рассудок. Врачи говорят какую-то нескладицу, а, кажется, сами во всем виноваты.

П. К. Щебальскому

6 мая 1872 г., Петербург.

Драгоценнейший мой Петр Карлович!

Вы, я думаю, имели уже время сопричислить меня к лику тех наших добрых знакомых, которые питают неодолимую вражду к доходам почтового ведомства и потому отвечают только на десятое письмо. Однако же я, слава богу, такой неприязни к почти не питаю и тому, что не сразу ответил Вам на Ваше доброе письмо, имею резонные причины, по коим надеюсь получить если не извинение, то хотя прощение.

Во-первых, письмо Ваше было получено одновременно с приятным уведомлением от Н. А. Любимова, что они там потеряли 4-ю часть «Божедомов», или, по-нынешнему, «Соборян». Сами можете представить, в каком я был терзании, и это терзание длилось до сего времени, когда Воскобойников, наконец, прислал мне депешу, что рукопись нашли у Михаила Никифоровича, оказывающего ей «особое» лестное внимание и потому ее то туда, то сюда закидывающего.

Славу богу, это искание кончилось, но прежде отравило мне три недели и без того не красной жизни, причем особенно возмущали вопросы и переспросы: «да послали ли Вы ее? Осмотритесь у себя, припомните мельчайшие подробности посылки» и т. п. – Тьфу! Одним словом, люди превосходнейшие, но и довольно превосходные терзатели, особенно если кого возьмут в отличное от обыкновенного внимание. Но повторяю: «Dei gratiae»,[8] это пока улеглось «в ожидании лучшего», и я, пользуясь передышкой, строчу Вам наиобстоятельнейший ответ о Вашем лестном поручении.

Написать книгу, о которой Вы говорите, мне кажется, я могу; но как в письме Вашем стояло еще имя Крестовского, который может иметь в Варшаве своих аматеров, то я почел долгом прежде всего прочесть ему надлежащие строки этого письма. Он положительно от писания такой повести отказался, да я иного и не ожидал, так как эта работа совсем, мне кажется, не в его роде. Но, однако, весь декорум был соблюден. Затем, полагаясь на свои силы художественные, я задумывался над моею компетентностью. Я знаю Польшу и Русь, – это правда, но мне показалось, что для такой повести, требующей вымысла самого пестрого и в то же время реального, лучше соединиться в этой работе с человеком, у которого есть такие стороны дарований, каких нет или мало у меня. Мне пришло на мысль написать требуемую повесть вдвоем, как это делают французы. Подходящим для сего человеком я почитал и почитаю полковника генерального штаба Сергея Ив. Турбина, который занимался статистикой России и Сибири и был, что называется, «не точно wszendze,[9] но еще пятьдесят верст за вшендзою». На днях я его уловил, чаем с ромом напоил и согласие получил, но еще два дня оставался в нерешимости насчет участия рома в этом деле. Однако же вчера, то есть 5 мая, получил письмо, которое к Вам в подлиннике посылаю. Из этого письма Вы увидите, что мой колоновожатый полковник уже на походе. План его мне нравится. Сибирь и жизнь ярмарочных пунктов он знает превосходно; отношения к России у него теплые; писать он для народа опытный мастер (его много рассказов для солдат, печатанных у великодушного пана Погосского). Условились мы так: он должен к половине июля доставить мне канву повести на десять печатных листов с безапелляционным согласием на переработку мною этого брульона в любую художественную форму со всякими изменениями, вставками и т. п. Одним словом: его подмалевка, а моя не только ретушь, но вся живопись. Этак, мне кажется, я могу Вам пообещать книжку, которая не постыдит Вашей рекомендации. Подписать же эту книгу (если нужно), то мы ее желаем подписать обоими нашими именами, то есть «Н. Лесков и С. Турбин».

Теперь благоволите же, дорогой Петр Карлович, пробежать прилагаемое письмо Турбина и ответить мне по возможности скоро (я уезжаю): 1) Нравится ли Вам моя мысль писать повесть соединенными силами? 2) По вкусу ли Вам турбинский план? 3) Что нам за этот труд могут заплатить и когда? (об этом пишите так, чтобы я мог Ваши строки показать в подлиннике). 4) Хорош ли размер в 10 листов? По-моему, более не для чего, а менее невозможно, – ничего не расскажешь. 5) К какому времени рукопись должна быть готова, куда ее прислать и кто будет ее ценителем?

Прошу Вас не замедлить этим ответом, потому что если книга нужна к предстоящей зиме, то необходимо, чтобы я не откочевывал из Петербурга прежде, чем получу возможность поставить моего сотрудника в ясное и определенное положение, так как он тоже живет теперь только литературным трудом и должен быть ассюрирован. Цены Вы знаете и потому, вероятно, найдете основательным, что Т<урбин> хочет по 50 р. за брульон, а мне кажется, справедливо дать другие 50 за отделку, группировку и общую редакцию. Кроме того, рублей по 5 на лист может пасть на переписку экземпляров, что необходимо при работе вдвоем. Благословите!

Поклон низкий Вам, Мирре Александровне и всему Вашему прекрасному семейству.

Ваш Н. Лесков.

Роман Маркевича мне очень нравится, но в чем же тут вопрос? А если бы мать развелась да замуж вышла?

А. Ф. Писемскому

17 августа 1872 г., Петербург.

Достоуважаемый Алексей Феофилактович!

Желая не упустить ни мало времени для приступа к доверенным Вами мне предварительным переговорам, я на второй же день по приезде осведомился о М<ещерском> и его издании и имею честь сообщить Вам нижеследующее. Самого сиятельного издателя нет в Петербурге, – он за границею и вернется лишь в начале сентября. Так говорят у него в доме. Редактор же его изданий г. Г. в деле ничего не значит, и говорить с ним было бы несовместно с достоинством Вашего предложения. Князь Вас просил – с ним надо вести и речи. Но вот что еще нужно Вам иметь в виду: первый томик их гражданинского сборника вышел и уже раздается. Я посмотрел хотя бегло, но довольно внимательно эту тощую серо-желтую книжку и не могу о ней сказать ничего лестного: очевидно одно, что издатель сильно заботился «пестрить обертку». Содержание самое сбродное и бесталанное; даровитейшее имя на этой обертке есть имя г. Страхова, оно же и самое популярное. Отсюда можете сами заключать об остальном. Издание серо, неопрятно и преисполнено опечаток. Каков будет второй том – я не знаю, но полагаю, что более или менее не должен быть под кадриль первому, ибо они должны составить одно целое. Второй этот том, по словам служащих в конторе, уже будто бы почти отпечатан и скоро выйдет, что и вероятно, так как с первого сентября опять уже должна выходить газета. Но отпечатан он, или печатается, или даже приготовляется к печатанию, за верность этого Вам не поручусь, а за что купил, за то и продаю. Князю я послал записку, которою прошу его уведомить меня, когда он приедет, и тогда тотчас же с ним повидаюсь и Вас о результате свидания и переговоров уведомлю. Может быть, вторая половина его сборника и неполна, а может быть, он будет приобретать Вашу пьесу для газеты: одним словом, я все это приведу в ясность и не замедлю Вас уведомить. Но как до этих переговоров еще есть время, ничем не рискуя переписаться, то я хотел бы знать Ваше мнение на тот счет: согласны ли Вы будете, чтобы Ваша прекрасная пьеса печаталась не в сборнике, а в газете? Разумеется, я спрашиваю об этом единственно на тот конец, если справедливо, что и второй том сборника уже составлен, и я услышу подтверждение этого от самого М<ещерского>.

Других новостей никаких еще не слыхал, да их, верно, и нет, точно так же как нет вовсе никакой холеры и ее ровно никто, кроме Вас, не боится.

До свидания, учителю благий. Храни Вас небо для русского искусства и любящих Вас людей. Пишите, ради бога, более и не хандрите, а приезжайте сюда к нам за «Эрфиксом», которого доброжелательствовали Кашпиреву, его же память неведомо когда и праздновать. То ли дело Хан: по крайней мере «закрыт по высочайшему повелению». Что же: падать с коня, так с хорошего.

Ваш Н. Лесков.

По моему мнению, печатать ли пьесу в сборнике или в газете – это совершенно все равно. Даже в газете лучше: она опрятнее и более читается.

А. Ф. Писемскому

4 сентября 1872 г., Петербург.

Многоуважаемый Алексей Феофилактович!

Почтенное письмо Ваше я получил, но не мог исполнить Ваших поручений, потому что князя не было в Петербурге. На сих днях он приехал, но в особом настроении, исключающем всякое удобство свиданий с ним с моей стороны. Он гневается на какое-то зложелательство ему или на что-то сему подобное, и потому выходит, что мне с ним нельзя вести переговоров. Я это слышал еще ранее от Данилевского, а теперь имею тому и подтверждение; а потому простите меня и не поставьте мне этого в вину перед Вами.

О пьесе Вашей я говорил в кружках, и об ней напечатаны два раза добрые слухи в «Русском мире». Лихих болезней здесь никаких нет, и Вам надо бы пожаловать.

Душевно преданный Вам

Н. Лесков.

С. А. Юрьеву

10 сентября 1872 г., Петербург.

Милостивый государь Сергий Андреевич!

Три года тому назад я отдал Вам переписку первого освободителя крестьян, статистика Журавского, с гр. Перовским. Три года Вы ее держите, обещая напечатать, и все не печатаете… В прошлом году, когда я, в бытность свою в Москве, требовал эту рукопись назад, Вы прислали ко мне Вашего сына, и тот при Крестовском и Щебальском просил меня оставить эту переписку у Вас до весны, что «весною-де „Беседа“ ее непременно напечатает» Я поверил этим словам; но с тех пор, как присланный Вами юноша говорил их, «прошло лето, прошла осень, прошла красная весна и наступает злое время, – то холодная зима», а статья не печатается: ответов от Вас не добьешься; в Москве бывая, Вас не застанешь… Уважаемый Сергий Андреевич, да что же это такое? Усердно прошу Вас решиться как-нибудь кончить эту комедию, вперед Вас заверяя, что я не могу оставить этого еще на неопределенные времена.

Я глубоко уверен, что Вы не найдете оснований укорить меня ни в малейшей неделикатности по этому делу и постараетесь как-нибудь успокоить меня в моих, надеюсь, самых справедливых желаниях.

Ваш покорнейший слуга

Ник. Лесков.

P. S. Прилагаю мою карточку и адрес, который, может быть, у Вас не записан, хотя я много раз его напоминал.

А. Ф. Писемскому

15 сентября 1872 г., Петербург

Уважаемый Алексей Феофилактович!

Несказанно рад, что буду иметь удовольствие видеть Вас в Петербурге, и от души хотел бы, чтобы этот Ваш приезд был не как прошлый, – хотел бы, чтобы Вы видели, что среди литераторов, младших Вас по возрасту и по силам литературным, есть к Вам нелицемерная любовь и уважение. Что до меня, то я желал бы Вас встретить при самом Вашем приезде и пособить Вам устроиться с дороги; а потому прошу Вас известить меня накануне Вашего выезда. Надеюсь, что Вы это исполните.

Князь М<ещерский> дуется на весь мир и негодует на меня за Крестовского, коего будто бы я отклонил от него, что вовсе не правда, ибо Крестовский просто требовал денег, а их недоставало, что ли, или что-то в этом роде. Но всл это мелочи.

Хандра Ваша неодобрительна, но поездку за границу нельзя не одобрить. Это лекарство чуднее и едва ли не единственное, когда «на родине все омерзеет». Лучшее средство полюбить снова родину – это разлучиться с нею на время. Родина же наша, справедливо сказано, страна нравов жестоких, где преобладает зложелательство, нигде в иной стране столь не распространенное; где на добро скупы и где повальное мотовство: купецкие дети мотают деньги, а иные дети иных отцов мотают людьми, которые составляют еще более дорогое достояние, чем деньги. Но и Ева была мотовка и промотала рай, а однако Адам не мстил ей и не прогнал ее от себя, ибо без этой мотовки он стал бы совсем один. Что делать: надо смириться и полюбить самую неблагодарность в смирении своего сердца; а проехаться и отряхнуться – мысль благая: «да обновятся орлу крыле его».

Адрес Петра Карловича (у которого всем надо учиться силе и доброте) просто: в г. Сувалки, но я не знаю, там ли он теперь или в разъездах, потому что к ним поехал министр Толстой. Однако же Вы все-таки пишите: письмо, конечно, дождется его дома.

Напишите-ка мне до приезда своего: не прочтете ли Вы своей пиесы прежде литературным людям, которые по тому или по другому к М<ещерскому> теперь не бывают? Я бы советовал это сделать, ибо в числе таких людей много хороших друзей Ваших (например, Авсеенко и др.). Если Вы найдете, что это хорошо, и не откажете нам в этом удовольствии, то не изберете ли мой дом, где люди нашего кружка бывают без чинов и без претензий? Соберемся, как Вы укажете: потеснее или пошире, и отворим двери только тому, кто Вам приятен.

Затем крепитесь и не хандрите. Хандра вещь прегадкая – это та «печаль, которая, по апостолу, спасения не соделывает». Вас любят и чтут, а многое другое бог дал Вам. Чем тосковать?

Ваш Н. Лесков.

M. H. Каткову

29 ноября 1872 г., Петербург.

Репетиции в «Р<усском> м<ире>» невозможны, – там являются на дело свои воззрения, с которыми ничего не поделаешь. Орган совершенно уходит из рук и, вероятно, пойдет во вред делу, если теперь не устроить его в добрые руки. Сейчас М. Г. Ч<ерняев> имел со мною разговор, в котором передал следующее: пайщики четыре дня тому назад составили протокол о прекращении издания. Ч<ерняев>, желая спасти свои 14 тысяч, а также и сочувствуя делу, вызвался продолжать издание 2 года. Ему это уступили, но с тем, чтобы он принял еще некоторые долги, всего тысяч до 28, из коих 6 тысяч он должен уплатить 2-го дек<абря>. Ч<ерняев> все это принял, и «тонкий – долгий – белый – волокнистый» со всею командою 26-го получили абшид, но 27-го на георгиевском празднике Ч<ерняев> был встречен таким образом, что непременно должен поступить на действительную службу. Это поставлено так, что никакие компромиссы невозможны. Теперь дело с издательством совсем уже спуталось: но Ч<ерняев>, однако, готов скорее рисковать своими деньгами, лишь бы не дать газеты Д., который, как мне достоверно известно от Ю. Б<огушеви>ча, представлял уже двух редакторов: 1. Пыпина и 2. Белозерского (из «Основы»). Получив отказ от этих, он поставит подставное лицо, за которым будет спрятан будто бы Сув<ори>н. Так говорят в Главном управлении по делам печати. Это, кажется, верно. Ч<ерняев>, чтобы не допустить этого, хочет все-таки взять газету за себя и завтра (то есть 30 ноября) непременно подпишет условие, имея заднюю мысль тотчас же передать ее в добрые руки. Кто окажется с этими «добрыми руками» – до сих пор на горизонте не видно. Ч<ерняев>, однако, уполномочил меня написать обо всем этом Вам и, во-первых, просить Вас, не придумаете ли Вы какой-нибудь комбинации, так, чтобы спасти орган, и кому бы его сдать; а во-вторых, просить Вас и о сохранении всего этого в глубочайшей тайне, так как пайщики только ему отдают предпочтение перед Д., а если они прослышат, что он берет газету не для себя, а для передачи, то Д. найдет основания ее перехватить и передать на более выгодных условиях во враждебный лагерь, где идет сильная забота о приобретении старой формы (так как Лонг<инов> новой не дозволит). Ч<ерняев> думает: не пожелаете ли Вы сами взять дело? Он не рассчитывает на это, но только так думает и просит: нельзя ли Вам черкнуть словечко в разрешение его дум? Это Вас ровно ни к чему не обяжет, а у него одна дума будет уже разрешена. Деньги 6 тысяч рублей он вносит 3-го дек<абря>. Затем 8 тысяч нужно уплатить в 2 года. Всего же надо уплатить до 28 тысяч. – Подписка у них сравнительно идет такая, чту и в прошлом году (то есть, конечно, по сие время).

Я не думаю, чтобы Вы сами вошли в это дело и промолчали на этот счет Ч<ерняеву>, но мне кажется, что Вы можете указать путь, как бы устроить это на волоске висящее дело? Нет ли у Вас в виду кого-нибудь? Кратчайший ответ Ваш на это крайне необходим 2-го числа, ибо в этот день уже должны быть приготовлены все диспозиции. Ч<ерняе>ва и я боюсь, как бы он не сплоховал. Если Вам угодно будет написать мне или (еще лучше) дать иносказательную, но внятную депешу тотчас по получении этого письма, то я не промедлю минуты ориентировать Ч<ерняе>ва как надо. – Сделайте милость, не замедлите своим словом: оно теперь может чрезвычайно много.

Преданный Вам

И. Лесков.

М. Н. Каткову

27 декабря 1872 г., Петербург.

Милостивый государь

Михаил Никифорович!

Мне кажется, что я непременно должен сообщить Вам, чту делается в эти минуты с «Русским миром», сконфуженный редактор которого теперь состоит в Москве. Может быть, Вы захотите помочь Вашим словом гибнущей газете. Дело в том, что оба генерала, из коих один полусобственник издания, окончательно недовольны Комаровым и его антуражем и решили его устранить от редакторства, к которому они признают его неспособным. Я говорил Вам об этом слегка и, кажется, говорил тоже, что они предлагали и предлагают это редакторство мне; но я от этого отказался, отказываюсь и всегда откажусь, как потому, что мне неприятно становиться между людьми, которых я люблю и уважаю, так и потому, что это оторвало бы меня от художественной работы, которой я душою предан. В таком положении я оставил дела и, возвратясь, застал у себя экстренные письма генералов с просьбою помочь газете в критические ее минуты. Письмо это пролежало у меня, пока я был в Москве, а встревоженные раз генералы тем временем обратились к Милюкову, который и изъявил согласие принять редакцию (Комаров об этом едва ли знает). Авсеенко, на которого я указывал вместо себя, им, кажется, не по нраву. – Теперь они склонили Комарова немедленно уехать за границу и дают ему за это 3000 р. и ящик устриц. Он согласен и едет. Отъезд его немедленный признается Ч<ерняе>вым необходимым для того, чтобы «сразу выместь весь шпионствующий, нигилистический сор», чего действительно нельзя сделать при страдающем феминизмом Виссарионе. Но я боюсь, и, кажется, не без основания, что немедленный отъезд К<омаро>ва во время подписки (которая идет удовлетворительно) неизбежно породит слухи о прекращении газеты и страшно повредит ей. Они этого не понимают, и я вчера на генеральном совете, на который был вытребован к Ч<ерняе>ву, едва успел преклонить их на следующее: 1) Имя Комарова оставить на газете и оставить за ним внешние сношения по редакции с людьми. Я указал его достоинства: благородство, мягкость, покладливость и уменье держать связи. Это принято. 2) Придать ему в помощь Авсеенку или Милюкова (они склоняются в пользу последнего), по гласно этого не заявлять. И это принято. 3) Не высылать К<омаро>ва немедленно, а удержать его или вовсе и тем сберечь 3 тысячи, или же по крайней мере сберечь его здесь до половины февраля, то есть пока подписка выяснится и, может быть, докажет ненужность высылать. Против этого неодолимые возражения, которые мне удалось поколебать, но опровергнуть не удается. Ф. пристал к моему мнению, что это безопаснее, чем рисков<ать> слухами, которые подхватятся и повторятся на тысячу ладов; но Ч<ерняе>в, видимо боясь за свои деньги, минуты боится оставить К<омаро>ва и 3 тысячи на его поездку считает потерею относительно ничтожною. Значения же слухов он не понимает и думает, что их достаточно будет раз опровергнуть. – Так ли это? – Я просто дрожу за судьбу этого единственного издания в известном духе и, зная Ваше к нему внимание, сообщаю Вам все это на тот конец: не найдете ли Вы нужным и удобным тем или другим путем установить Михаила Григорьевича на настоящую и лучшую точку отправления? – Письмо это, конечно, прошу принять к единственному Вашему ведому. Из двух людей: Авс<еенко> или Милюков, я не знаю, который удобнее? Авс<еенко> гораздо способнее и умнее, но он человек больной и бессонных ночей не переносит, а без них редактору не обойтись. Милюков же человек опытный и ровный, но… я боюсь, не сделалась бы газета в его руках набело перепечатанным «Сыном отечества». Рутинный прием «Голоса» для него образец. «Реалисты они оба, конечно, потаенные», но у Авсеенки больше чутья, больше такта, он лучше пишет и человек вполне самостоятельных взглядов, тогда как М<илюков> был, есть и всегда будет под рукою Андрея, которого «нет продажнее». С другой стороны, М<илюков> покладливее, а А<всеенко> упорен и легко разрывает связи; у М<илюкова> большое литературное знакомство, а от А<всеенко> люди как-то сторонятся, я полагаю, единственно по неприветливости его обычая и его холодной манере. Нехорошо ли бы было вместо того другого дать кого-нибудь совсем иного из людей Вам известных? Ваше слово было бы в этом случае вполне действенно, тем более что на Авсеенку генералы как-то не располагаются; я ни за что в мире за это не возьмусь, а М<илюков>ими еще не усвоен последним словом. – Во всяком случае желаю, чтобы эти передряги были Вам известны, – авось уже и из одного этого делу будет какая-нибудь польза. С глубочайшим к Вам почтением имею честь быть Вашим покорнейшим слугою

Н. Лесков.

P. S. Письмо запоздало, зато я нечто узнал и приписываю: откуда сильный напор против К<омаро>ва? От ориенталиста Григорьева, у которого Ч<ерняе>ва окружили разные люди и совсем его обескуражили. Я этого Григорьева совсем не знаю, что он такое, но, во-первых, опасаюсь: нет ли там планов посадить своего канцелярского либерала, а во-вторых, о намерении К<омаро>ва ехать знает и рассказывает уже граф Д<анилевски>й, – значит, распространения этого слуха уже бояться нечего, а надо его принять как совершившийся факт.

Письма 1873 года

А. С. Суворину

26 февраля 1873 г., Петербург.

Милостивый государь

Алексей Сергеевич!

Я очень благодарен Вам за Ваше внимание и считаю долгом исполнить Ваше желание, но я не совсем понимаю, чту нужно Вам для Вашего издания: формулярные ли сведения о моем рождении, воспитании и проч. или несколько более живой рассказ о моем прошлом? Я ведь вполне самоучка и всем, чту знаю и что усвоил, обязан себе и двум добрым людям, которых нельзя не вспомянуть, давая сведения обо мне как о литераторе. Удобна ли Вам по этому предмету заметка строк в 50–70? Это о времени долитературном.

Что же касается литературных моих трудов, то я стесняюсь только в одном: я решительно не могу указать, когда именно что было мною написано. Достаточно ли будет для Вас, если я просто перечислю мои беллетристические работы в том порядке, как они одна за другою писались и где помещались?

Равномерно позвольте мне узнать: нужна ли моя записка Вам в окончательной редакции для печати, или Вы предпочли бы иметь об этом мое письмо к Вам, из которого сами могли бы взять то, что найдете нужным?

Ответьте мне, пожалуйста, и я без замедления исполню Ваше желание.

Всегда Вам преданный

Н. Лесков.

А. С. Суворину

7 марта 1873 г., Петербург.

Не посердитесь, пожалуйста, на меня, уважаемый Алексей Сергеевич, что я о сей пору не прислал Вам обещанного письма. Я его составил, но многого не могу припомнить и к тому же несколько дней лежу больной. Однако на днях все это будет сделано, и я отдам мое письмо Гр. Данилевскому, с которым Вы, кажется, видаетесь, а если это и не так, то он имеет возможность доставить его Вам с одним из сорока тысяч курьеров, какие у него есть для всяких посылок. – Благодарю Вас за добрый ответ и выраженные в нем добрые чувства. Благодарю и за искреннее мнение обо мне и моей деятельности. Как быть? Все мы люди, все человеки, – существа плохие и несовершенные перед идеею абсолютного разума и справедливости. Может быть, и я во многом виноват; может, и Вы в чем-нибудь не безгрешны. В виду нарастающих годов и естественно приближающейся смерти порадуемся хотя тому, что мы еще умели всю жизнь оставаться литераторами и, питаясь тощими литературными опресноками, не продавали себя ни за большие деньги, ни за малые, как это начинается у других, похваляющихся своей бесстрастностью… Кто из нас в чем был правее другого, то решать не нам, а с нас, мне кажется, довольно того утешения, что мы любили и (надеюсь) любим свое дело горячо и служил ему по мере сил и умения искренно и не бесстрастно, не ожидая себе за свою деятельность ниоткуда никаких великих и богатых милостей. В заключение скажу Вам: вряд ли многие из нас теперь в существенных вопросах гак противумысленны друг другу, как это кажется. А подумайте, что впереди! Если мы поживем, то, не придется ли нам повоевать заодно против того гадкого врага, который мужает в меркантилизме совести? За что же мы унижаем друг друга? И перед кем? Перед людьми, которые всех нас менее совестливы…

Распря чаша часто держится характера чисто сектаторского… Это худо, но помочь этому могла бы только одна талантливая критика, а ее нет. У нас есть обидчики, но истолкователей нет, а обидчикам, конечно, всегда будет более приятно заботиться о литературной вражде, чем о единодушии и мире. Возможен ли такой мир или он есть утопия, но во всяком случае одна забота о нем сама по себе уже не осталась бы неблаготворною для литературы, и наш лагерь, мне кажется, имеет в этом случае некоторое преимущество перед Вашим. Наши люди как-то более умеют щадить самолюбие и человеческое достоинство своих противников и по крайней мере они едва ли на десять оскорблений отвечают одним, и то всегда гораздо более умеренным. Как хотите, а это несомненный признак порядочности, который нельзя не уважать в самом противумысленном нам человеке.

Вот Вам мой болтливый ответ на Ваше доброжелательное письмо, за которое еще раз благодарю Вас; вполне Вам верю (как и всегда верил) и желаю Вам от души наилучших и во всем успехов и наилучшего счастья.

Преданный Вам

Ник. Лесков.

Крестовский тоже пришлет Вам свою записку.

В. П. Мещерскому

18 марта 1873 г., Петербург.

Милостивый государь

Владимир Петрович!

Почтив меня своим посещением в начале Вашего литературного предприятия, Вы изволили просить меня приготовить для «Гражданина» какую-нибудь небольшую беллетристическую работу. Теперь я располагаю такою вещицею (рассказ листа в 4, размера «Русского вестника») и по ее относительным достоинствам, кажется, могу позволить себе предложить ее Вам. Потрудитесь известить меня: пригодно ли Вам в эту пору такое произведение? Гонорар мой в «Русском вестнике» 150 р. за лист – что я желаю получить и от «Гражданина». Рассказ писан в роде «Смеха и горя», то есть легко делится эпизодически. Прочесть его я готов, если можно, в одну из сред.

Ваш покорный слуга

Н. Лесков.

Письма 1874 года

П. К. Щебальскому

4 января 1874 г., Петербург.

Уважаемый Петр Карлович!

Получив Вашу «критическую статью», я устремился в преследование нашего консервативного камергера и, наконец, настиг его сегодня и с его речей начинаю мою Вам отповедь.

Особа, о которой Вы спрашиваете, появлялась сюда для того, чтобы проситься в члены совета м<инист>ра. Граф счел это за несообразность и отказал в этом. Тогда П<отапов> спросил через директора д<епартамен>та: «что ему делать?» (то есть он не ладит с В<итте> и проч.). Граф на этот вопрос отвечал: «ехать на свое место». Граф им очень недоволен и очень бы рад был, чтобы он, приехав на свое место, прислал просьбу об отставке, что здесь и ожидается, так как П<отапо>ву с В<итте> не поладить, а между тем он, кажется, уже выслужил пенсию. Но выслужил ли он наверно, – этого камергер не знает. Далее же, теперь здесь ничего не могут делать для Ваших интересов, а просто Вам осведомиться: что делает в Варшаве П<отапов>? Уселся ли г-н снова или, не стерпев афронта, уходит? Если он уходит, то перевод Ваш на его место – дело решенное в Вашу пользу. Если же он смирится и сядет на свое старое место, то… надо и Вам сидеть и ждать погоды. Перемена эта, «вероятно, состоится» (говорят), «но надо выжидать, а если П<отапов> уходит, то Вы тотчас будете на его месте». Об Одессе М<аркеви>ч говорил с графом, но это невозможно с сохранением выгод, предоставляемых Вам местными привилегиями. Вот Вам отчет о том, что я узнал. Теперь узнавайте сами в Варшаве и пишите сюда кому знаете. Если сочтете нужным вести что-нибудь через меня, то я, конечно, не буду неисправен и по мере сил постараюсь быть толков.

Мое собственное определение, кажется, совсем устоялось. Геор<гиев>ский сказал, что уже есть приказ, но я его еще не читал.

За критику благодарю и «приемлю оную за благо», но не совсем ее разделяю и не вовсе ею убеждаюсь, а почему так? – о том говорить долго. Скажу одно: нельзя от картин требовать того, что Вы требуете. Это жанр, а жанр надо брать на одну мерку: искусен он или нег? Какие же тут проводить направления? Этак оно обратится в ярмо для искусства и удавит его, как быка давит веревка, привязанная к колесу. Потом: почему же лицо самого героя должно непременно стушевываться? Что это за требование? А Дон-Кихот, а Телемак, а Чичиков? Почему не идти рядом и среде и герою? Я знаю и слышу, что «Очар<ованный> стр<анник>» читается живо и производит впечатление хорошее; но в нем, вероятно, менее достоинств, чем в «Ангеле». Конечно, это так, – только вытачивать «Ангелов» по полугода да за 500 р. продавать их – сил не хватает, а условия рынка Вы знаете, как и условия жизни. Обижаться же мне на Вас за придирчивость ко мне я не думаю, так как в самой этой придирчивости вижу Ваше ко мне расположение. И скажу Вам откровенно, если Вы любите мой, так говоря, «талант», то я не только люблю и Вас и Ваше отношение к литературе, но считаю Ваши мнения самыми беспристрастными и основательными и потому чрезвычайно мне дорогими и милыми. На этот раз я с Вами не согласен, но это, конечно, потому, что мы не с одной точки относимся к задаче искусства. Затем о «Захудалом роде». О новом поколении не стоит говорить: я это «вокруг перста обовью», а тут самое трудное: чем изгажены князья Димитрий и Яков? Я хочу сделать так: бабушка навлечет немилость губернатора, и тот ей отомстит доносом. Детей у нее потребуют в казенное заведение… (Это бывало!) Укажите, в какое заведение сдать их поневоле? Учитель будет сослан в отдал<енные> губернии. Нравится ли это Вам? Пожалуйста, пособляйте, пока помощь так важна.

Душевно любящий Вас

Н. Лесков.

Мирре Александровне и всему приветливому семейству Вашему бью челом. Соловьев умер в Москве скоропостижно, от нервного удара.

А. С. Суворину

11 августа 1874 г., Петербург.

Уважаемый Алексей Сергеевич!

Исполняя Ваше желание иметь мои автобиографические заметки, посылаю Вам записочку, в которой включено все, что я помню о своей литературной деятельности. Если это Вам на что-нибудь годится, то я буду очень рад и еще раз благодарю Вас за честь, которую Вы мне оказываете, интересуясь мною.

Всегда Вам преданный

Н. Лесков.

И. С. Аксакову

16 ноября 1874 г., Петербург.

Милостивый государь

Иван Сергеевич!

Александр Николаевич прочел мне сегодня Ваш ответ на его письмо, писанное по моему желанию. Я не знаю, почему я в эти тягчайшие минуты вздумал тревожить Вас, но я был уверен, что Вас моя просьба не обидит и что Вы сделаете все то, что возможно. Все это так и вышло… Примите, пожалуйста, мою искреннюю благодарность и за участие и вообще за доброе слово. У Кокорева я побываю, но прошу Вас, если можно, пришлите мне Вашу карточку, с которою бы я мог к нему приехать, – это облегчает неприятность положения входящего просителя. Вы меня этим много обяжете. О том, что выйдет из нашего свидания, я расскажу Александру Николаевичу, а если это и Вас может сколько-нибудь интересовать, то извещу и Вас. Разочарований же каких, впрочем, не боюсь, – никаких удач ниоткуда давно уже не ожидаю. Чтобы иметь в это время успех и не бояться голодной смерти, надо было идти не тем путем, каким шел я, служа мою посильную службу русской литературе и русской мысли. «Р<усский> в<естник>» был последний журнал, которого я мог еще как-нибудь держаться, терпя там значительное стеснение, – теперь и это кончено; а ни плодить материалистов других «Вестников», ни лепить олигархов «Р<усского> мира» я не могу. Поэтому, чтобы не совсем отречься от литературы, остается на время отойти от нее в сторону и стать вне зависимости от всеподавляющего журнализма. При нынешнем тиранстве журналов в них работать невозможно, и мое нынешнее положение лучшее тому доказательство. Вы оказали мне, в письме к Ал<ександру> Н<иколаевичу>, большую любезность; но представьте себе, что мне все говорят такие комплименты и в глаза и за глаза; а между тем… мне некуда деться! И так идет не с одним Некрасовым, а так шло и с Юрьевым, которому первому были предложены и «Соборяне» и «Запечатленный ангел»… Я понимаю, за кого и за что может мстить мне кружок бывшего «Современника» и вся беспочвенная и безнатурная стая петербургских литературщиков; но за что руками предавал меня в единую и нераздельную зависимость от Каткова продолжатель московской «Беседы», – этого я о сию пору не знаю. А все это меня огорчало, томило мой дух, убивало мою энергию и веру в свои силы и в то же время давало надо мною ужасную власть людям, которые, кажется, великодушие знают только по доктрине. Теперь я все покончил и с ними: нет никаких сил сносить то, что я выносил долго. Кроме одного «Запечатл<енного> ангела», который прошел за их недосугом «в тенях», я часто не узнавал своих собственных произведений, и, наконец, 2-я часть «Захудалого рода», явившаяся бог весть в каком виде, исчерпала или, лучше сказать, источила последние капли и моего терпения и всех моих сил душевных. Не ближе ли ко мне теперь станет господь, являющий силу свою в немощи человека?

Заключаю мои строки повторением еще раз моей признательности, как за Вашу готовность просить за меня, так и за доброе слово о моих работах. Вы мне среди всех зол нынешнего дня моего доставили отраднейшую минуту.

Не буду употреблять обычной фразы об уверении Вас в моем почтении, – я чувствую, что Вы знаете, что Вас уважают даже Ваши враги; а мне уж лучше позвольте любить Вас так – как это мне более привычно по отношению к роду Аксаковых.

Преданный Вам

Николай Лесков.

И. С. Аксакову

27 ноября 1874 г., Петербург.

Милостивый государь

Иван Сергеевич!

Я получил Ваше доброжелательное письмо и карточку, но не отвечал Вам до сих пор и не благодарил Вас потому, что хотел в моем ответе сказать что-нибудь о результатах свидания моего с Кокоревым, а его все не было в Петербурге. Он приехал только два дня тому назад, и я вчера же был у него, и попал, как кажется, весьма неудачно: утром я его два раза не заставал, и прислуга сказала мне, что самый удобный час для уединенного с ним собеседования – вечерний (7–8), когда он кончает свой послеобеденный отдых. Я так и сделал, но застал у него кучу гостей – людей мне совершенно неизвестных, и самого его за картами. Заход был совсем некстати, но назад пятиться было поздно, тем более что я вперед послал уже свою и Вашу карточки, – мы свиделись… К<окорев> принял меня ласковой, доиграв партию, увел в гостиную, где сказал, что Вы ему обо мне говорили и что он рад мне служить чем может, но не знает, «под каким заглавием»? Ввиду его занятого в эту минуту времени и близкого соседства сторонних людей я не назвал и «заглавия», тем более потому, что оно-то и есть для меня самое худшее и едва ли не самое труднейшее для произношения. Я выразил ему свое сожаление, что застал его в такое неудобное время, и просил назначить мне другой час, а он просил меня приехать к нему утром через неделю, потому что эту неделю он очень занят, и мы на этом расстались. Всем этим я, однако, нимало не огорчился, а, напротив, оглянув, с кем готовлюсь иметь дело, весьма даже обрадовался, что вышло так, а не иначе, и сейчас же пишу к Вам, прося у Вас новой помощи и поддержки по части «заглавия». Из всех добрых людей, принимающих в эти минуты во мне участие, Вы вернее всех поняли мое положение, – мне надо выбиться из-под давления журнализма, и это вполне согласно с моим собственным взглядом и составляет самое горячее мое желание. Но как этого достичь? – Напечатать роман помимо журналов не штука: деньги, на это потребные, я могу найти и у родных, и любой типографщик мне покредитует; но ведь Вы, конечно, знаете существующие у нас разбойничьи отношения книгопродавца к автору: я издам роман, и он пойдет, а я все-таки буду биться и колотиться, да еще с долгом за плечами (чего я до сих пор не знаю). Поэтому содействие в форме субсидии или кредита мне не нужны. По моему мнению, чтобы поставить меня на ноги и дать мне возможность свободно служить литературе, меня нужно поосвободить хотя немного от полной от нее зависимости в рассуждении хлеба насущного. Издать один роман и, проедая его, снова спешить строчить новый, – на это не станет меня; а чтобы жить с семьею, мне все-таки нужно около 3 т<ысяч> р<ублей> в год. Одну из них я имею, по должности члена уч<еного> ком<итета> при гр. Толстом, а две мне хочется зарабатывать трудом не литературным – трудом, который бы требовал ума, добросовестности и прилежания, но не авторского творчества. Вот, мне кажется, мое «заглавие». Пособите, пожалуйста, мне его выговорить Вашими устами! Я помню Ваше письмо Александру Николаевичу. Вы совершенно правильно рассуждаете о несоответствии коммерческому делу людей литературных, но дело-то в том, что прежде, чем быть литератором, я был человеком коммерческим, я служил у Скотта и Вилькенса; я правил самостоятельное дело, получая около 6 т<ысяч> р<ублей> в год; мною всегда были довольны, и я, смею сказать, знаю Россию как свои пять пальцев. Я могу быть употреблен к коммерческому делу не в виде синекуры, а я могу трудиться с пользою для дела, и желаю того всемерно. Коронная служба, не скрою от Вас, мне далеко не мила, да и мне, в моем литературном чине, нельзя на это рассчитывать; а главное, она мне глубоко противна при нынешних порядках, и самого уч<еного> комит<ета> я держусь поневоле, – торговая же деятельность, которая дала бы мне средства урывать час-два для неспешных занятий литературою, особенно такая, при которой бы я мог освежить свои впечатления в столкновениях с новыми типами и новыми фактами русской жизни, была бы для меня самым желательнейшим. Словом: я хотел бы, чтобы меня взял к себе на службу кто-нибудь из добрых торговых людей, как брали Громеку, Данилевского, Полонского и им подобных. Взявший меня во мне литератора не заметит, а понадобится ему мое перо, – оно готово к его услугам, как перо его служащего. Вот мое «заглавие» в некотором подробнейшем развитии. Мне прежде всего нужно отдохнуть от литературы, чтобы служить ей несколько по-иному.

Если я изложил это понятно и для Вас убедительно, то, пожалуйста, поспешите мне на помощь, пока Кокорев здесь! Прошу Вас написать ему (Англ<ийская> набереж<ная>, собств<енный> дом), «под каким заглавием» он может быть мне полезен. Я человек от природы застенчивый и особенно неумелый в ролях искательного характера: облегчите мне, ради Христа, мои затруднения; я у Кокорева буду отныне через пять дней – в это время к нему может доспеть Ваше письмо, если Вы его напишете завтра или послезавтра; а это будет мне облегчением несказанным. Иначе я опасаюсь, что вследствие недоговоренности все может кончиться одним знакомством, которое, конечно, само по себе весьма интересно; но в это-то время я, к сожалению, потерял вкус ко всему на свете. По примерам, какие вижу, просьба моя Кокорева не может затруднять – коммерсантам тоже люди бывают нужны, а я работник и способный и не ленивый. Что к себе, так к другим он может меня пристроить – разумеется, если захочет.

Катков теперь здесь и совсем на меня надулся, но тем не менее отношения мои с «Р<усским> в<естником>» я оставляю поконченными. Не думаю, чтобы это имело влияние на положение мое при Толстом, но не удивлюсь, если и там затрещит и станет рваться… Сам Т<олстой>, разумеется, ничего, – что я ему? – а другие могут быть влиятельнее. Вообще мне так мудрено, что могу кричать: кто в бога верует, – помогите!

Прилагаю Вам мою статью, посланную в поддержку освобождения России от новой повинности. Это должно интересовать Кошелева, и я усердно прошу Вас передать ему эту статейку и сказать, что 25 и 26 числа проект обязательно будет провален, несмотря на большинство (18 прот<ив> 3), которое стояло за эту новую повинность. Три противника были: я, Майков и Страхов, и силою «доводов Кошелева» побеждали.

Нетерпеливо буду ожидать от Вас хоть коротенькой строчки.

Преданный Вам

Н. Лесков.

Графиня Толстая говорила мне, что Вы ее спрашивали почему я знаю духовенство? Откровенно Вам отвечу: я сам этого не знаю.

И. С. Аксакову

5 декабря 1874 г., Петербург.

Милостивый государь

Иван Сергеевич!

Трудно сочинять благодарность, которая шла бы сколько-нибудь в меру доброго внимания Вашего к моим докукам, но зато я не стану пытаться соплетать слова в выражение моей Вам признательности: мне верится, что Вы будто знаете, как полно мое сердце Вашим участием. Не к себе будь сказано, я всегда думал, что ужасающая цифра самоубийств зависит весьма много от входящей в моду «юридической правды», которою заменяется милосердие, дорогое во время свое, как милостыня во время скудости. Утешь человека одною готовностью поддержать его, и он переживет день, а другой день принесет с собою и другие мысли и другие утешения. Общий эгоизм страшен безмерно, и ему мы обязаны нашею страшною цифрою самоубийств. Я, конечно, весьма далек от этого, и по обстоятельствам и по убеждениям, или, лучше сказать, мню себя быть далеким, по милости божией; но чувствую, сколь велика и важна радушная помощь в минуту тяжелой передряги. Ваши два письма меня оживили – особенно второе, где Вы журите меня за спешность. Вы правы: я отношусь ко многому – к своему положению и к не своему – «слишком нервно», но во-первых… круто пришлось, а во-вторых, так уж меня, видно, бог создал. Не осудите строго: бесстрастных ныне не недород. Что же касается данного случая, то Вы совсем и во всем правы, так что, пожалуй, и предсказания Ваши грозят сбыться: Кокорев, кажется, хочет быть мне полезным. Како будет сие? – не знаю, да и он сам, я полагаю, до сих пор не знает, но он обещал подумать, и я в том обещании слышу правду, а пока он просил меня прочесть заготовленную им книгу о бакинской нефти, за что я и взялся. Работы этой хватит недели на две, потому что он хочет иметь мои замечания на литературную часть. Сочинение это большое и, кажется, очень нескладное, и писал его некий Скальковский – человек Кокореву давно известный… Вот это немножко и щекотливо. Впрочем, поступлю по правилу: «делай что следует, и выйдет что нужно». Беседовали мы много и долго – от 9 до 12 утра – и потом вместе ездили в нефтяное общество. К<окорев> действительно очень умен, а всего более быстр и проницателен; на меня он произвел впечатление хорошее: здесь между да и нет не существует той истомы, без которой ничего не умеют решать наши государственные мужи. Книги обе я ему отвез, и он их велел человеку положить у себя в спальне, добавив мне, что «Иван Сергеевич такой завет дал, чтобы непременно прочесть, – нельзя ослушаться». И за что это Вы за меня так работаете!.. Утешь и обрадуй бог Вас, как Вы меня утешаете и радуете Вашим горячим участием: меня браните, а сами за меня еще горячее меня идете. Что бы из этого ни вышло, но большое добро мне уже сделано; я оправляюсь духом и радуюсь, что знаю Вас, да еще вдобавок не по рассказам, а на сердце своем вас изведал. Князь Алекс<андр> Петр<ович> Щербатов

(которого Вы знаете), посещая меня, прочел Ваши оба письма и ручается, что Кокорев) сделает существенное дело, – дай бог его устами бы да мед пить.

«Захудалый род» продал Базунову, сколько вышло; 2-ю часть выпущу, восстановив все урезки; дописывай роман в целом не смогу теперь после этой встрепки и отложу до более спокойного времени; а вчера заходил ко мне кн<язь> Вл. П. Мещерский и пожелал взять в свой «Гражданин» отдельные эпизоды 3-й части («Князь Кис-ме-квик» и «Смерть княгини Варвары Никаноровны».) Так, как с пожара, кусочки и разобрали. Занимаюсь рассказом для «Нивы» и довольно живою статью о штундистах для «Гражданина», назову ее «Практические христиане на юге России»: пристойно это или нет? Я был там, изучил эту штунду и убежден, что эго чистый пиетизм, родившийся не столько от чужеверного заноса, сколько от недостатка практической действенности в церковном обществе.

Преданный Вам

Н. Лесков.

Корша обязывают во что бы то ни стало взять инго редактора, причем, несомненно, имеется цель, кого он не представит, всех браковать. Лонгинов тяжко болен – почти при смерти.

Пока приведет бог свидеться, прошу Вас принять мою фотографическую карточку.

Катков третьего дня был принят государем и говорил с ним в течение 22 минут (верно).

И. С. Аксакову

23 декабря 1374 г., Петербург,

(вечером).

Милостивый государь

Иван Сергеевич!

То, что Вы называете «моими с Кокоревым делами», вчера вступило в некоторую новую фазу, и я сегодня все раздумывал, не надлежит ли мне сообщить Вам кое-что об этом, как вдруг в обед получил письмо от Вас.

Право, не знаю, как Вас благодарить за то, что Вы мною интересуетесь и возитесь терпеливо с моим устройством; а наипаче и предо всем преимущественно благодарю Вас за Ваши письма. Если Вы хотя сколько-нибудь знали меня по типам, худо или хорошо мною воспроизведенным, то Вы, конечно, знаете, что все мои симпатии клонят к простоте и искренности отношений, а потому едва ли мне нужно уверять Вас, что живые соотношения с Вами мне дороги бесконечно. Примите мой низкий поклон за Ваше обо мне памятование; а на письмо Ваше буду отвечать по пунктам. – Рассказы мои издавались спекулятором, и как они издавались – мне до того дела не было. – Штундисты меня очень занимают, и я сам становлюсь очень нетерпеливым к тому, чту из моей работы выйдет. Заметочка, на которую Вы обратили внимание в «Гражданине», отнюдь не принадлежит к статье или к исследованию. Это именно так себе – un discours en l'air;[10] но ей посчастливилось: она понравилась очень многим, и «Гражданин» в своем завтрашнем номере, кажется, оповестит, что самое исследование тоже будет у него напечатано. На «Москву» я всегда был подписчиком (и по сей час храню корректуру статьи, написанной для «Бирж<евых> в<едомостей>» в защиту Вашей газеты во время суда, но Трубников находил это «дело невыгодным»), однако статей Ваших о штундистах не помню. Все номера с останавливавшими мое внимание статьями у меня сбережены, а о штундистах ничего нет. Не знаю, как это могло случиться и во всяком случае прошу Вашей помощи и содействия: или укажите мне с точностью эти №№, или (если можно) пришлите их. Исследование еще все в голове, и всякий совет и всякое указание мне теперь сугубо дороги. План мой таков: я не буду держаться приема исключительно беллетристического и не стану избегать его, где он пригоден для придания образности. Кроме того, он в скользких местах гораздо удобнее со стороны ответственности. Затем я буду рассказывать истории, как их слышал и, не кривя душою, покажу, что штундизм идет не столько от немцев, сколько от небрежения нашею собственного духовенства, от дурной жизни клира и возмутительной холодности иерархов. Катехизис, составленный в Киев<ской> дух<овной> консист<ории>, я стану отвергать, как сочинение столоначальника (о чем имею право свидетельствовать со слов Авксентия Курки и епископа Филарета (ректора), играющего в истории со штундистами роль Гамалеева). У штунды теперь нет катехизиса, и я проведу параллели, чем штунда разнится с учением, изложенным в изъятом из обращения сочинении Новицкого. Из материалов я думаю пользоваться: 1) предисловием Юрия Федоровича к богословскому тому соч<инений> Хомякова; 2) сочинением проф. Знаменского «О русском духовенстве»; 3) исследованием Нечаева «О пиетизме», 4) «Догматическою системою Оригена» и 5) сочинением Новицкого «О духоборцах» 1832 г. Начать я думаю это скоро – на сих днях, и если Вы можете меня познакомить с Вашими взглядами на штундистов, то, пожалуйста, не откажите в этом. За замечание Ваше о маймистах очень Вам благодарен и совершенно с Вами согласен. Это некстати; но оно бы не совсем так было, если бы не произошел довольно забавный казус: вслед за рассказом о маймистах шел рассказ о таких же делах, по нашей инициативе совершаемых, и вывод делался прекомичный, но конец статьи не влез в номер, и его потеряли, что Вы и можете видеть по тому, что под статьею нет моей подписи, – она вместе с концом осталась в типографии. Кокореву я прочитал (про себя, разумеется) творение Скальковского о нефти и уразумел оттуда что мог, составил реестр моих заметок и вчера их ему отдал. Его инженер и компаньон (Игнатьевский) высказались в пользу моего взгляда, и затем пока (или совсем) все тут. Книги я ему подарил, но не для того чтобы он прочел их: ему, я думаю, теперь не до того, у него сын болен и т. п. неладица. Конечно, кто захочет, тот на все найдет и время и средства; но а впрочем призовем пока святое терпение и благое молчание: они ничего не губят. – «Захудалый род» кончать невозможно, даже несмотря на то, что он почти весь в брульоне окончен. У меня руки от него отпали, и мне сто раз легче и приятнее думать о новой работе, чем возвращаться на эту ноющую рану. Это свыше моих сил! Пусть пройдет время, тогда, может быть, что-нибудь и доделаю, а теперь…от этого много черной крови в сердце собирается. Надо прежде забыть.

Журавского мне было не дивно обрисовать, – я его тоже знал, и он едва ли не первое живое лицо, которое во дни юности моей в Киеве заставлял меня понимать, что добродетель существует не в одних отвлечениях. Статью Юрия Федоровича о Журавском я отлично знаю и пользовался ею для составления очерка о Журавском при основании журнала, который направляли Юрьев и Майков. Мне в то время были присланы Веригиным письма Журавского к Веригину, к Нарышкину и к Перовскому – письма, в высшей степени интересные для определения характера времени и выражения освободительных идей покойного Дмитрия Петровича. Тут же находятся спокойные, но меткие аттестации, положенные Журавским Нарышкину и Перовскому. Все это я собрал, переписал и, приведя в начале статьи слова Ю. Ф. Самарина о значении Журавского, послал мою статью в «Беседу» Юрьева. Мне казалось, что этой «Беседе» очень бы хорошо договорить по вновь открывшимся материалам то, что было не договорено Ю<рием> Ф<едоровичем>вскоре после смерти Журавского. Юрьев так это и понял, и у меня по этому поводу образовалась особая литература из писем почтенного Сергея Андреевича. Однако Майков или кто-то другой ему посоветовал не заниматься такими мелочами, как Журавский – борец-де только за права человека в России, в самую глухую пору, и Юрьев рассудил за лучшее сначала отложить, а потом совсем потерять мою статью… Дивными путями Писемский как-то проник, где ее надо было и<скать>, и прислал ее мне уже гораздо после прекращенья кошелевской или юрьевской «Беседы». Потом эти письма ездили к П. И. Бартеневу, и его они тоже не заняли: никакого эффекта нет. Жертвовал я их и Семевскому, – тому велики очень (их будет листа на 3). Теперь просят их у меня Шубинский, который заводит старину с nopтретами, но а где же взять портрета Д. П. Журавского? У меня нет его портрета. Нет ли у Юрия Федоровича? Какое бы доброе дело он сделал, если бы, имея таковой, ссудил им на время; а то земля русская дала бедняку Журавскому три аршина, а русская литература не хочет дать трех листов для того, чтобы сберечь самые задушевные слова превосходнейшего из людей. И это при том страшном многословии и пустословии, о котором даже стыдно подумать!.. У нас зима, Патти и граф Сальяс, которого вывозят. Приезжал П. К. Щебальский, но ему не повезло.

Ваш H. Лесков.

Письма 1875 года

Н. С. Аксакову

1 января 1875 г., Петербург.

Милостивый государь

Иван Сергеевич!

Прежде всего поздравляю Вас с новым 1875 годом. – Желаю Вас видеть целым, здравым, долгоденствующим и благополучным во всех делах и начинаниях. Старый год канул в вечность, а сей новый всеми встречен как-то сумрачно и, так сказать, безуповательно: выдуманная на Страстном бульваре фраза о «пожертвованном поколении» облекается в плоть, и гнетет, и душит. Жить одним сознанием, что гимназисты учатся лучше, чем учились пять лет тому назад, – просто томление духа, и ничего себе так пламенно не желаешь, как того, чтобы не иметь никаких желаний. С такими мыслями встретили мы вчера полночь в кружке добрых людей (у Засецкой), где вспоминали Вас добром и пожелали, чтобы разомкнулись давно умолкнувшие уста Ваши, и тут же почувствовали, что на все это нет никаких надежд, что мы «пожертвованное поколение»… Дьякон Ахилла сидел под арестом «в пользу детских приютов», – мы благоденственно молчим обо всем серьезном в пользу читателей. Вот положение, ему же, по-видимому, несть конца!

Письмо Ваше я получил, взгляд мой на штундизм совершенно тот же, что и Ваш. Немец только потум, примером доброй жизни, а мысль о протесте против церкви дали сами «требоисправители», которые в юго-западном крае бесчинны и нерадивы до крайности, а притом сверх меры своекорыстны и жадны. В Киевской губернии попы сделались ростовщиками и бывают в сем ремесле жесточе и немилостивее жидов. В самом городе, куда, как Вам известно, сходятся летом богомольцы со всей Руси и из земель, полно единоверных, небрежение в богослужении и наглость в обирательстве неописуемы. Мы имели семейный обычай служить по отце заупокойную обедню в июле и обыкновенно съезжаемся все к матушке в Киев, и платили причту не скупо, но они уже так изучились «скорохвату», что не умеют отслужить лучше. Покойный Анд. Муравьев любил мешаться не в свое дело, но в ссорах с Арсением за возмутительное бесчинство в церквах он был прав. Не знаю, читали ли в «Русском мире» мою статейку (заметку для археологов), что в Киев<ской>лавре монахи по лености и небрежению перемешали мощи и не могут их теперь разобрать!.. Замечательно, что они это съели молча и ни слова мне не ответили. Так там и все, по целой губернии. Мне неловко рассказать, что отвечал Авксентий Курка Новикову (при мне и при еп<ископе> Филарете). Тот говорит:

– Разве все ваши священники недостойны почтения?

А Курка отвечает:

– Мы того не знаемо, яки вони уси; а що наш батюшка, то вин такiй, що як владыко митрополит у нас були, то вони тода у пана, у двори кушали, а потим того на дорози до церквы подъихали… Мы стоимо и батюшка… А владыко як побачили батюшку, та отразу ему кажуть, що ты дурак; ну и наши тода говорят: що же як винь дурень, бо вже его сам митрополит дурнем зове, то что же нам от его божьего научения пытати и т. п.

А владыка, по циничному, но верному выражению Дундукова, блюдет одно: «тяжелые обеды, да легкие беседы», – вот он и весь тут, на кого вся надежда!

Вы мне ничего не ответили: нет ли у Юрия Федоровича какого-нибудь портрета Журавского? Тогда Шубинский бы охотно напечатал о нем статью, которую можно составить по имеющимся у меня письмам. Не годится ли для Об<щества> люб<ителей> р<оссийской> сл<овестности> записка Журавского об улучшении быта крестьян? Она тоже у меня. – Кокорев не позволяет ни из чего заметить, помнит ли он меня? Работу ему нужную я сделал, как должен, и на праздниках у него побывал – он не отзывается. 1-м № «Петербургских; ведомостей» в «подлежащем ведомстве» недовольны – желали, вероятно, большей преданности. Как он взялся идти под столь тяжелыми и несогласимыми давлениями, – это удивительно; а если он их вынесет, то будет еще удивительнее.

Преданный Вам

Н. Лесков.

Менгден вчера говорила кн. Щербаковой, а та мне, будто гр. Л. Н. (Толстой) опять взял роман от Каткова? Чрезвычайно любопытно: неужто это взаправду так?

И. С. Аксакову

22 января 1875 г., Петербург.

Достоуважаемый Иван Сергеевич!

Спешу не замедлить ответом на письмо Ваше от 18-го сего генваря, где Вы пишете о дагерротипе Журавского, о штундистах, о книге Щапиной и о Григорьеве.

С Киевом я уже ссылался письмом об изображении Журавского, но там ничего нет и искать нечего. – Исследования о штундистах я бы очень рад был отдать редакции «Православного обозрения», против которого ничего не имею, но Вы, вероятно, видели уже, что это исследование Мещерский обещал подписчикам «Гражданина»… Как же теперь с ним заговорить об этом? По-моему, это очень неладно, да и не вижу к тому же причины или побуждений, – мне кажется, что бесцензурный и наивно смелый «Гражданин» легче пронесет эту историю, чем «Прав<ославное> обозр<ение>». У них можно свободно говорить по вопросам экзегетики, но по живым, бытовым вопросам журналы, находящиеся в зависимости от духовной цензуры, мне кажется, совсем неудобны, и «Гражданин» в этом случае заслуживает предпочтения. Так и буду просить Вас передать почтенному редактору, сделавшему мне честь своим вниманием, за которое прошу его от меня поблагодарить. Если же он найдет, что я рассуждаю не право, то есть что они могут быть свободнее, чем я думаю, то пусть мне объяснит об этом что-нибудь поподробнее: может быть, я найду удобным выделить для сочинения о штундизме часть, – так самую интересную (напр<имер>, сравнение нынешнего штундистского учения с учением, описанным в исследовании Новицкого о духоборах, и определение значения, какое имеет у этих сектантов известная книга Ионикия Голятовского «Ключ Разумения», 1654 г.). Тут можно стать на строго научную точку и рассказать много интересного в виде необходимых объяснений к тексту и контексту. Если это редакторам «Обозрения» понравится, то об этом можно подумать и, пожалуй, можно и сделать. Теперь, принимаясь за дело, я хватился многого, о чем, в Киеве бывши, позабыт, и написал еп<ископу> Филарету в Киев и в<ысоко> п<реосвященству> Агафангелу в Житомир, но не знаю, будет ли их архипастырское внимание мне благоспешно. (Я, например, ничего не перемолвил об отношении штундистов к молитве за усопших… Глядя на страдания живых, позабыл о мертвых, а теперь все это затрудняет.)

В министерстве нар<одного>просвещения есть комитет один, – он называется «Ученый»; но в нем два дела: отдел чисто учебный и другой – для книг детских народных. Я состою членом последнего (вместе с Майковым). О сочинениях г. Щетшной или Щапиной я имею понятие, потому что она уже представляла некоторые свои сочинения в министерство, и их рассматривал я. Помнится, что они именно «ничего», и их, кажется, «допустили». «Одобрение» у нас не дается за достоинства отрицательного свойства, – нет: в Комитете существуют три категории: I) Рекомендовать (значит обязательно для школьн<ых> библиотек), 2) Одобрить, то есть похвалить, указать на книгу и 3) Допустить. Последнее касается для тех, которые, как Вы говорите, «ничего». Впрочем, можете быть уверены, что все, что лишь только возможно сделать для обратившейся к Вам труженицы, будет сделано со всеусердием и добрым рачением. Пусть пошлет свои книжечки при просьбе на простой бумаге, адресуя в Ученый к<омитет>при м<инистерстве> н<ародного> п<росвещения>. Просьба должна быть самая простая и короткая. Формы никакой нет, – пусть выразит то, что хочет, и все тут. А чтобы ускорить дело, пусть она, послав просьбу и книги, тогда же известит меня, что они посланы. И я и Майков поддержим, сколько можем.

Ориенталист на полицеймейстерском поприще еще не показал ничего нового: до сих пор он, по-видимому, держится как человек пришлый, а не хозяин. Лонгинов еще канает, хотя совершенно безнадежен: вода дошла до живота, но все тянет. В так называемом «большом свете», ныне не чуждающемся более ни концессионных взяток, ни служебных интриг, говорят, что «это с его стороны даже неделикатно умирать так долго». На его место одни прочат Мартынова (губерн<атор>из Полтавы), другие – Мансурова, третьи – Маркевича, а четвертые, наконец, думают, что будет оставлен Григорьев; а наверное никто ничего не знает, и потому-то очень тяготятся «неделикатностью Лонгинова», который и в сей смертный час неравнодушествует к «направлению» вообще и судьбе «Русского мира», в частности. Дивная печаль на пороге двери, открывающей неведомый путь! Вчера я слышал от людей случайных снова речи о Маркевиче, но говорят, что находят неудобным предать всю печать в руки «к<атков>ского агента», и, впрочем, право, теперь все возможно: проект Кузьмы Пруткова о введении единомыслия в России становится, по-видимому, возможным. Долго ли это так будет? – Духи Журавокого ничего об этом не знают, и духи Александра Николаевича Аксакова тоже не сюда смотрят, а Черняев вчера ходил к m-me Фельд гадать на картах г-жи Ленорман, но и она ничего не сказала. Кокорев тоже ведет себя как дух. Хотелось бы знать по крайней мере, доволен ли он тем, что я для него сработал? Знаете: это просто даже уже смешно и весело становится! А впрочем, все как-то живу и – право – удивляюсь даже, а бог как-то помогает

Низко Вам кланяюсь

Н. Лесков.

Кн. Ал. Васильчикову газета положительно не дозволена, а дела с Черняевым как-то у них позамялись.

Он этим очень недоволен и вообще продолжать издательства не желает.

Вот достойная внимания политико-экономическая новость: в Главном пр<авлении>по дел<ам> печати измыслили, что они потому не разрешают новых изданий, чтобы создать ценность изданиям существующим. Каковы доброхоты!

Н. С. Аксакову

27 января 1875 г., Петербург.

Многоуважаемый Иван Сергеевич!

В. А. Кокорев вчера с вечерним поездом уехал в Москву и теперь должен быть там. В Москве он пробудет дня три. Перед отъездом его мы с ним виделись два раза, и он обещал мне какую-то работу. В чем эта работа будет заключаться – не знаю; но во всяком случае, если бы Вам довелось с ним видеться и заговорить обо мне, – порадейте за меня немножечко. Судя по тому, что он платил за работу «некоему», я признаю эту плату несоразмерно щедрою (напр<имер>, 4 т<ысячи> за компиляцию о нефтяном промысле), и вообще я работе рад, но мне было бы вдвое милее, если бы он платил мне не сдельно, а вообще взял бы меня для своих работ, чтобы я делал все, что потребуется ему и что мне по силам. Эго бы нас сблизило гораздо более, и, бог весть, может быть и я бы ему пригодился, как он теперь не думает. Во всяком случае: не найдете ли возможности бросить ему эту мысль?

Ваш Н. Лесков.

А. Н. Островскому

14 февраля 1875 г., Петербург.

Милостивый государь

Александр Николаевич!

Я получил Ваше письмо и считаю себя обязанным поблагодарить Вас за этот скорый ответ, значительно разъяснивший мне дело. Соображения Ваши вполне верны, и я, признаюсь Вам, не ожидал, чтобы Вы могли отнестись к этому иначе, а писал к Вам под давлением неотступных просьб и ввиду недоразумений, к которым постоянно припутывали Ваше имя. Мне постоянно напоминали, что об этом просите Вы, принимая в судьбе осужденного особое участие по каким-то Вашим семейным отношениям. Я был в величайшем затруднении, колеблясь между чувством сострадания и ясным пониманием неуместности и бесполезности всего стороннего вмешательства. Мне говорили, что Вы можете что-то сказать и указать и что от Вас ежедневно ждут письмо, а между тем все настаивали, чтобы я ехал и просил. Мне ничего иного не оставалось, как отнестись к Вам прямо, и я это сделал и очень благодарен Вам, что Вы мне разъяснили дело. Понятно, что как мне ни прискорбно отказать бедной матери, но я в ее пользу ничего сделать не могу.

Пользуюсь случаем при этом просить Вас верить, что я действительно высоко ценю и уважаю Ваше имя.

Ваш покорный слуга

Н. Лесков.

П. К. Щебальскому

23 февраля 1875 г., Петербург.

Я почти такого ответа и ждал от Вас, уважаемый Петр Карлович, и ответ сей признаю справедливым, тем более что «грязная история», раскрываясь, обнаруживает такую тину, что от нее надо желать быть только подальше. Бобоша пал бесславно и низко и сносит свое падение со всей гадостью души мелкой и ничтожной, – визжит как высеченный щенок и не находит в себе сил обратиться к универсальному средству наших опальных дедов – сбежать в свои местности на Галиче и дать стихнуть мерзкому скандалу, доколе его заменит новый, еще мерзейший. Нет: он жалуется, что «взял не в том смысле, – не как взятку (или, по выражению покойного Н. И. Соловьева, „братку“), а как гонорар вперед за свое перо» … Понимаете, что все это делает его еще более жалким и смешным и ничему не помогает, но он все бьется устоять на этом и хлопочет, чтобы его «принимали». На 4-й день скандала он собрался в Москву к К<атко>ву, которому в эти дни писал 3 письма и 2 депеши и ни на письма, ни на депеши ответа не получил. Насколько меня спрашивали, я не советовал и ехать, тем более что ко мне явился кн. Ш<али>ков с предсказанием, что К<атко>в Бобку не примет. «Пусть-де прежде счистится». Однако он поехал, и вот уже неделя, как сидит там и все просится впустить, а тот ему не отвечает и к себе не пускает. Я говорил Ш<али>кову, что ведь, однако же, он сказывал М<ихаилу> Н<икифорови>чу большую преданность, – нельзя быть с ним чересчур суровым, но Ш<аликов>только сделал удивленные глаза и отвечал: «За что деньги заплочены»… Так этот Бобо и теперь там и пишет оттуда жене, что «надо туда совсем переехать», – все вероятно из того, чтобы встретиться с М<ихаилом> Н<икифоровлчем>хоть на бульваре и броситься ему в ноги (что Бобо, несомненно, желает и что привести в исполнение может). Еничку напрасно сожалеете: его фонды стоят высоко, и его во всем оправдывают: «его-де вывели из терпения». Он давно расстроился со своим антрепренером и, прекратив с ним свидания, начал ссылаться письмами: в этой-то корреспонденции и вскрылось все дело. Б<айма>ков написал в одном письме, что он не может отдать К<ат>кову газету за 120 т., потому что кроме сих 120 он «дал обязательство выплатить 50 т. одному известному лицу в министерство». Еничка списал с этого письма 4 копии и послал их одну К<атко>ву, одну гр. Т<отсто>му, в III отд., а четвертую – самому государю. Таким образом, все вдруг было обнято. Следствие (негласное) проводил Пот<ап>ов, и Бобо выгнан в 21 часа, со снятием с него даже придворного звания. Перед рассылкою сих депеш Енька держал совет с Феклистом и подозрительным нарцизом, которые «недоумевали, кто это известное лицо», и будто опасались, не наводит ли это тень на них, и присоветовали все вскрыть… Таким образом, за Христа невинного один Пилат умыл руки, а за проворовавшегося Бобу трое измылися. Теперь Б<айма>ков за этот месяц прислал Еньке вместо 500 р. – всего 150, прибавив, что и «это много». Оказывается, что у них никакого письменного условия нет; но как они развяжутся, – это интересно, ибо выражена высокая воля, чтобы Енька был укреплен на этом месте; Б<аймаков> же не отступается от газеты, если ему не возвратят его гласных и негласных расходов, всего 200 тысяч. Всего этого я не знал, когда писал Вам, а теперь с ужасом обоняю это смердящее болото и, конечно, не хотел бы видеть Вас в тумане его испарений. Бобо свое условие на 60 т. 12-тилетней аренды, разумеется, уничтожил и получит только 5 т. за первый год, но и в них дал расписку, которая представлена к делу. Желая выручить расписку, он дал Б<аймако>ву на 5 т. заречных векселей Кушелева, и Б<аймако>в векселя взял, а расписки не отдал и теперь по векселям взыскивает, и уже 1 т. взыскал. Общество выражает свое великолепное негодование, не разбирая, что оно негодует не на мерзость поступка, но на его глупую неловкость, и злорадство не пойманных плутов отвратительнее изловленного неумелого Бобки, который тем провинился, что вошел в сделку письменную, а не взял «братку» наличными и не свез их в банк… До чего все это отвратительно – рассказать Вам не могу: это падение заносчивого хлыща с его двухаршинной высоты взбуравило такие нравственные подонки общественных страстей, что мнится, не стоят ли уже какие-нибудь вестготы за шлиссельбургскою заставою вашего сгнившего Рима? Что за подлые и жестокие сердца! что за низкие умы! Теперь недостает, чтобы Боба, возвратись после своего московского сиденья, вскинулся на К<ат>кова и Т<ол>стого и начал вскрывать какие-либо их тайности. Приступ к этому он уже сделал и обнаружил, что К<атко>в хочет взять газету и Б<айма>кова и иметь Еньку своим петербургским приказчиком. Теперь остается это доказывать, – что и нетрудно. О фельетонистах тоже напрасно мечтать: всем редакциям «рекомендовано» ни одним словом не касаться этого дела, и «Голос» лишен права розничной продажи за самый отдаленный намек, заключающийся в словах: «мы, граф С<алиас>, не рапортуем там, где Вы рапортуете». Светские люди из кружка чистого гадливо молчат или говорят, что «М<аркеви>ч сделал для „Петербургских ведомостей“ – то самое, что он делал всегда для „Московских ведомостей“, то есть продал министерство Б<аймакову>, как продавал его К<атк>ову». Правды тут, разумеется, мало, но нечто к делу идущее есть. О двухклассных школах сейчас ничего Вам не могу сообщить и сомневаюсь: есть ли их правила напечатанные? По крайней мере мы их очень недавно еще обсуживали, и я не думаю, чтобы они были уже готовы. Вашим всем кланяюсь. Внимания «Р<усского> вестн<ика>» к себе не заметил и не надеюсь его заметить. Будьте здоровы и долгоденственны.

Ваш Л.

P. S. Над Енькою сбылась половина предсказания m-me Ленорман, записанное в «Некуда», – теперь должна исполниться вторая половина: он должен быть «первым министром».

И. С. Аксакову

1 марта 1875 г., Петербург.

Только хотел писать Вам о покровительствуемой Вами г-же Щепиной, как получил Ваше письмо, с которым не только вполне согласен, но даже уже и поступил таким образом. Кокорев приглашал меня на днях написать статью о Сиб<ирской> ж<елезной>дороге по северному направлению (в пользу сего последнего). Я взял бумаги, перечитал и убедился, что северное направление имеет за себя довольно много, но писать не стал: 1) потому что о сем уже слишком много написано, и пришлось бы только компилировать да рекламировать, a вo-2) потому, что К<окорев> хотел напечатать статью непременно в «Отеч<ественных> зап<исках>», в коих я участвовать не хочу, особенно же нахожу недостойным снабжать их моею работою под сурдинкою. Я обо всем этом отписал Кокореву откровенно и получил от него письмо тоже очень теплое и задушевное, в котором он просит меня не прощаться. Я его благодарил и ответил, что очень рад его знакомству; рад буду и работе, которая может случиться (особенно сопряженной с поездкою с описательной целью), но ни на что не напрашивался и отошел, как говорят, с «достоинством». На том дело наше и кончено. Я на него ни в малейшей претензии и думаю, что Вы не ошибетесь: он мне даже желает пригодиться, но ему не до меня. Мельница его не озабочивает: он свое (700 тысяч) получит, как собственник, не с двух обшеств, так с Овсяникова, но сей почтенный муж может иметь историю, которая способна пугнуть насчет географии… А как он был нескромно весел, когда утром на другой день при мне влетел в кабинет Кокорева с восклицанием: «А мы нынче блины пекли!.» О деле этом слухи самые мерзкие, но К<окоре>ва они нимало не марают и даже вовсе его не касаются. За совет и отличное истолкование моих опрометчивых слов усердно Вас благодарю и повторяю: я уже так и сделал, как Вы пишете. Делать «все, что потребуется», я разумел о роде занятий, то есть ездить, писать, с людьми говорить и т. п., но слава богу, что и я ему этого не сказал, и Вы тоже.

Редактор «Правосл<авного> обозр<ения>» был у меня на второй день маркевичевской истории, и при нем тут ко мне всё прибегали любопытные люди с вопросами, чту сей сон значит? Так что я не успел с ним путем перемолвиться. Я просил его зайти ко мне вечером, но он зашел опять на другой день в часы моего обыкновенного выхода на прогулку и опять меня не застал; между тем я хотел с ним побеседовать о тоне работы и вручить ему экземпляр нового издания «Захудалого рода», напечатанного с моей, а не с катковской рукописи, с тем чтобы он передал эту книжку Вам. Так это и не состоялось. – От Щепиной я получил письмо, по дамскому обыкновению без адреса, и потому не мог ей отвечать, хотя письмо ее, по моему мнению, требовало с моей стороны скорого и утешительного слова. Не откажитесь ей передать следующее: «Легкое чтение» рассматривал действительно я и докладывал его Комитету в заседании 7-го мая. Книга эта по представлению моему допущена в школьные библиотеки, но г-же Щепиной об этом не дано знать опять потому, что и в просьбе ее нет адреса, и потому департамент распорядился только напечатать об этом в министерском журнале. В каталог же се «Легкое чтение» будет включено, о чем она и получит теперь бумагу, которую я просил делопроизводителя послать по Вашему адресу. Новые книги г-жи Щепиной получены только на сих днях и переданы мне же: я их не задержу и, сколько можно, за них порадею. – Салиас не покидает своего с честью им занятого поста, а, напротив, укрепляется зело-зело: свыше внушено трем министрам упрочить его положение. Баймаков, говорят, в отчаянии и не знает, как его выжить? О новом редакторе нет и речи, и если бы Б<аймаков>стал об этом хлопотать, то все его хлопоты останутся втуне, доколе новый большой скандал не даст ходу дел иного направления. Здесь ругают Каткова за «жестокосердие», что он не принял Марковича, и ругают подло, зло и напрасно; напрасно же обвиняют его в том, что будто он хотел откупить за 120 тысяч «П<етербургские> вед<омости>» у Баймакова и держит Салиаса своим петербургским приказчиком. После побега Маркевича в Москву жена его просила меня просмотреть в беспорядке брошенную им переписку по этому делу, и я самоличным чтением убедился, что Катков этого не желал и даже был против передачи «Петербургских>ведомостей» в руки министерства. Салиаса выписали Феоктистов и Маркевич, которым он и обещал письмами из Женевы «никогда не забыть их добра» и при этом так прельщал их своим profession de foi:[11] «Я не красный, даже не розовый или белый, а скорее подхожу к лазурному, голубому, жандармскому». Это так сказано всеми словами, а Ф<еоктистов>и Марк<евич> сим цветом пленились. Письмо это ходило к начальству, которое его тоже пробовало, а ныне оно ходит по рукам публики и никакого секрета не составляет, почему я и пишу о нем. В обществе все не пойманные до сих пор взяточники и картежники ревниво стремятся заявлять свое великолепное негодование к неловкости М<аркевич> а и тем делают невозможным негодование более правильное. Катков едет сюда 3-го числа. Нужно ожидать еще большей игры.

Ваш Н. Лесков.

Н. С. Аксакову

19 марта 1875 г., Петербург.

Достоуважаемый Иван Сергеевич!

Спешу написать Вам, что порученные Вами моему опекунству литературные произведения г-жи Щепиной благополучно проведены мною через комитетские прения. Во вчерашнем заседании я доложил обе книги, и обе они «допущены в библиотеки средних учебных заведений». В народные школы они, как Вы сами судить можете, не годятся и по содержанию и по цене, сравнительно чрезвычайно высокой. Одной из этих книг я ходатайствовал о высшей апробации, то есть об одобрении, но должен был уступить общему голосу моих сочленов и удовольствоваться допущением. Эта речь шла о «Часах досуга», где, как на грех, г-жа Щепина на 91-й стр. прошлась на счет латинского учителя. Пусть она поверит, что мне стоило труда спасти ее книгу с помощью вольного толкования этого места, и вперед пусть латинских учителей или не трогает, или только хвалит. Если посылать книги в министерство, то ведь невозможно же не иметь в виду взглядов, руководящих всеми действиями этого министерства в данную минуту. Как Катерина Владимировна этого не сообразила? Я сам не нахожу удобным писать ей об этом, но Вы, может быть, сочтете возможным предупредить ее на этот счет. Она пишет мне, что Вы советуете ей сделать объявления, но, по моему мнению, с этим надо повременить, потому что выгоднее публиковать разом о всех трех книгах, а этого нельзя сделать, пока К<атерина> В<ладимировна>не будет извещена о допущении книг официально. Я прошу Вас сказать ей, что мое частное извещение не должно быть ей выдаваемо во всеобщее ведение: у нас на это смотрят ревниво. Впрочем, я попрошу в департаменте, чтобы ее уведомили как можно скорее, и тогда она может объявлять.

Кстати, если позволите, желаю сказать Вам несколько слов по поводу г-жи Щепиной, которая была так искрення, что сообщила мне нечто о своем положении. Очевидно, ей нужен заработок, но едва ли она стоит на своей дороге (конечно, в литературном только отношении). Она пишет бог весть как легко и прозою и стихами, но вряд ли она когда-нибудь может сделаться детскою писательницею, или по крайней мере теперь она к этому положительно не готова. Не зная ее, я по одним ее письмам (написанным всегда горячо и бойко) вижу, что у нее нет устойчивости в мировоззрении и спокойного отношения к объекту, без чего невозможно написать детскую повесть не рядового достоинства. По-моему, таких способных, но не управляющих собою всегда бывает полезно ставить в такие условия, что они не валяли наскоро во всю руку, а обдумывали «что нельзя, и то, чего не можно». Для этого всего лучше упражняться некоторое время в составлении очерков по известным источникам, и мне приходит в голову даже К<атерине> В<ладимиров>не мысль такой работы. Назад тому некоторое время попечитель Варш<авского> уч<ебного> окр<уга> стал составлять книжечки о русских людях для ознакомления с ними школяров польского края. Книжечки эти все пишутся крайне бесталанно, а между тем министерство, по-видимому, неравнодушно к этой идее. Почему К<атерине> В<ладимировне>не написать томика два о борцах за русскую народность на окраинах России? Я уверен, что если бы Вы ей надоумили, как с этим обойтись, то это были бы произведения далеко более интересные и полезные, чем вечные Петеньки и Оленьки детских повестей невысокой пробы. По-моему, хорошо бы составить очерки эти, начиная с северо-западных святых правосл<авной> церкви. Я боюсь сказать К<атерине> В<ладимиравне>, но Вам выскажу мое подозрение, что министерство, может быть даже приобрело бы такую книгу или по крайней мере рекомендовало бы ее (то есть сделало бы ее обязательною), а это значит 30–40 тысяч экземпляров. Иными книгами в этом роде люди составляют состояние (например, автор книги «Почему и потому» уже купил каменный дом в Петербурге). Над повестями же она будет трудиться, и все это будет меледа… Я ей пишу сегодня же, но сих моих соображений в подробности не высказываю, ибо, не зная ее характера, опасаюсь быть виновником каких-либо неосторожных увлечений; а Вы обсудите мои слова и если найдете их имеющими смыл, по приложимости к способностям К<атерины> В<ладимиров>ны, то сообщите ей эти мысли и направьте ее на путь, как взяться за дело. Я уверен, что это будет самое выгодное в денежном отношении и выработает ее как писательницу.

Простите меня, что я Вам все это так подробно расписываю, но мне кажется, что этой женщине надо помочь выбрать себе труд, более соответствующий eе силам и более благодарный.

Глубоко чтущий Вас

Н. Лесков.

И. С. Аксакову

23 марта 1875 г., Петербург.

Я получил Ваше письмо, уважаемый Иван Сергеевич, и имею побуждение отвечать на него сию же минуту: дело в том, что я позавчера отдал Базунову сверточек, подписанный на Ваше имя в Москву, и просил переслать это в магазин Соловьева. В этом тючке 4 экз<емпляра> нового издания «Захудалого рода»: 1) для Вас, 2) для Ю. Ф. Самарина, 3) для Влад<имира> Петр<овича> Бегичева и 4) для К. В. Щепиной, которая просит меня подарить ей какую-нибудь книгу моей стряпни. О посылке Юрию Федоровичу оговорюсь, что хотя я лично его и не знаю, но слишком хорошо знаю его как писателя и потому, кажется, могу послать ему книгу?.. А впрочем, Вы ему скажите, что я извиняюсь перед ним за этот поступок, а совершаю его от избытка сердца. Что же касается экземпляра, посылаемого Бегичеву, то отошлите, пожалуйста, эту книжечку Киселевой (дочери Бегичева), которая живет в одном доме с Вами. Если же она теперь не живет там, то вручите книжку при случае Конст<антину> Шиловскому или, наконец, всего проще – оставьте ее у себя, пока Бегичев пришлет за нею.

Но эти распорядки уладятся, а напишете ли Вы мне: как покажется Вам 2-я часть «Захудалых» в моем, а не в катковском сочинении? Мне очень совестно просить Вас пересматривать книгу, которая уже не имеет для Вас интереса новизны, но я не могу отказать себе в пламенном желании знать Ваше мнение, прав или не прав я был, остановив печатание романа? Я не говорю о принципе, но прав или не прав был я просто в рассуждении достоинств романа? Мои друзья имеют не одинокое об этом мнение, но все их мнения в сем деле для меня не имеют значения, а Ваше, напротив, значит очень много. Не откажите мне в этом, дорогой и милостивый праведник русского слова! Ваше мнение и мнение Щебальского я признаю для себя судом, против которого не прореку, не возоплю, ибо верю бесповоротно в его и Ваше доброе ко мне расположение и прямоту. Мне кажется, что перекрещивать Жиго в Жиро не было никакой надобности; что уничтожать памфлет Рогожина против Хотетовой (А. А. Орловой) не было нужды; что от перемены мною сочиненной для нее фамилия Хотетова в Хоботову дело ничего не выигрывало; что старой княгине можно было дозволить увлечься раздариванием дочери всего дорогого, причем дело дошло до подаренья ей самой Ольги Федотовны, и пр., и пр. – Вообще: скажите Ваше прямое, аксаковское слово, и оно будет мне мило. Дмитрий Самарин, встретясь со мною недавно у Щербатовых (Александра Петр<овича>), сказал мне, что, памятуя «Захудалый род», он помнит и «огромную утрировку, допущенную в лице Дон-Кихота Рогожина» Когда бы мне это говорил петербургский сановник или даже писатель реальной школы, я бы не обратил на это внимания, но Дмитрий Самарин ведь не мог же не знать наших чудаков, которыми кишели мелкопоместные губернии (например, Курская и юго-западные уезды Орловской, где я родился и вырос). Дон-Кихот лицо почти списанное с памятного мне в детстве кромского дворянина и помещика 17 душ Ильи Ив<ановича> Козюлькина, который вечно странствовал, а приют имел у Анны Н. Зиновьевой. Он был очень благороден и честен до того, что требовал, чтобы у него в указе об отставке после слова «холост» было дописано: «но детей имеет». Он служил попечит<елем> хлеб<ного> магаз<ина> и замерз в поле, изображая среди метели Манфреда. Почему этих чудаков нельзя вывести, чтобы сейчас даже хорошие люди не закричали, что «это утрировка»? А я утверждаю, что тут утрировки нет. Кто же прав? Однако интересно знать, что Вы об этом скажете?

Несравненный «граф» Данилевский так находчив, что до него, «разумеется, не дотянешься: он теперь, вероятно, еще у Вас в белокаменной и поучается у Михаила Петровича или даже что-то читает в Общ<естве> любит<елей> русской словесности». По слухам, его туда будто бы даже вызвали, чтобы прослушать его Петра III-го. Чудачок он!

Что же про «Анну Каренину»? Я считаю это произведение весьма высоким и просто как бы делающим эпоху в романе. Недостаток (и то ради уступок общему говору) нахожу один – так называемая «любовная интрига» как будто не развита… Любовь улажена не по-романическому, а как бы для сценария. Не знаю, понятно ли я говорю? Но я думаю: не хорошо ли это? Что же за закон непременно так, а не этак очерчивать эти вещи? Но если это и недостаток, то во всяком случае он не более как пылинка на картине, исполненной невыразимой прелести изображения жизни современной, но не тенденциозной (что так испортило мою руку). Однако у нас романдружно ругают (Дм<итрий> Самарин тому свидетель): светские люди раздражаются, видя свое отображение, и придираются к непристойности сцены медицинского осмотра княжны Китти, а за настоящими светскими людьми тянут ту же ноту действительные статские советники, составляющие теперь довольно значительную общественную разновидность, с претензией на хороший тон. Литературщики злобствуют потому, что роман появляется в «Р<усском> в<естнике>» – для них этого довольно. Но есть и жаркие почитатели Карениной, по преимуществу в числе женщин среднего слоя. Вообще же успех романа весьма странный, и порою сдается, что общество совсем утратило вкус: многим «Женщины» Мещерского нравятся более, чем «Анна Каренина»… Что с этим делать?

Благодарю Вас за описание К. В. Щепиной: она мне как раз такою и представлялась. Оспециализировавшись в изображении этих типов, я узнаю их издали, по запаху и по перу. Мне было очень приятно узнать от Вас, что, не внушая Вам симпатии, они возбуждают в Вас живое сострадание – именно живое, действенное, а не брезгливое и потому ничего не стоящее. Я питаю к ним те же самые чувства, и – не удивитесь – сколько я им ни наносил ран, они имеют ко мне какое-то «влеченье – род недуга». Яростнейшие из них доверяли мне свои тайны и не гнушались в крутые минуты посильною моею помощью. И я, не симпатизируя им, всегда имел к ним даже какую-то слабость: в их «глупостях» я ясно видел порывы чувств, не совсем порочных. Порицая их и осмеивая в печати, в жизни я не имел никогда силы сторониться от этих жалких и трижды жалких межеумков. Этого рода щепетильность мне глубоко противна… Умно это или глупо – это мне все равно; но незапятнанный «друг грешников» никого не сторонился, а я сам гадок, сам нравственно квол и всех пороков достаточно исполнен, так поэтому мне претила мысль о всякой брезгливости. Говорю это по поводу К<атерины> В<ладимиров>ны, а не о ней, которой не знаю. Помогать ей рад всеми силами, да силенки-то мои малы… Однако опять возвращусь к тому, что если ее необходимо приурочивать к писательству, то надо ее выдержать на корде – «в мерный круг» направить ее разметистый бег. Вы правы, говоря, что указанный мною труд требует подготовки и пр., но ведь за то же он и вознаграждаться может хорошо, а не как-нибудь. Пусть подчитается! Потом Вы говорите о материалах, – но для народных книжек нужны материалы не архивные, а библиотечные. Напр<имер>, возьмем хоть «Кирилла инока туровского», вдохновенные молитвы которого (XII века) беспрестанно списываются различными боголюбцами. Молитв этих отдельно напечатать нельзя, – не позволят (Лаврентьев пытался), но их можно все поместить среди текста жизнеописания автора, и вот Вам заручка к сбыту книги ради одних этих молитв. А какой же для этого нужен материал? – Просто журнал Казанской духовной академии… И таких вещей есть немало. Но если у К<атерины>В<ладимировны> нет любви к этим занятиям и нет доброй воли себя определить и «ограничить», то уж этого я не знаю, откуда она заполучить может… Подозревая, что святые ей «претят», я думаю, что надо ей указать хоть на грешных, но на людей исторических и заставить ее компилировать (например, по монографиям Костомарова, изменяя нечто в его иных воззрениях). Это ей, вероятно, будет для начала более по душе; а потом, может быть, и во вкус войдет… Во всяком же случае ей нужен «мерный круг» и тропа развешунная, – иначе она изболтается в безграничном пространстве своей неопределенности, и из нее ничего не выйдет, и хлеба она себе не припасет. Мне кажется, что ей надо это откровенно высказать, и я это почти уже сделал: она не рассердилась за совет, но как бы недовольна за некоторую сдержанность тона. Надо ее утешить с этой стороны. Язык простонародный она, кажется, знает гораздо лучше Ростопчина и даже гр<афа> Салиаса, но кому у нас исполнять народные пиесы и кому охота смотреть их?.. Все это она затевает «не по сезону». Если ей можно пособить чем-нибудь в репертуаре, то пусть скажет; я напишу Бегичеву и уверен, что он не откажет мне ей повольготеть. Не ей ли взять на себя труд передать Бегичеву книжку и при сем случае с ним познакомиться? Он (как, вероятно, знаете) парень души очень доброй и характера покладливого и дружелюбного.

Овсяников «напек блинов», но В<асилий> А<лександрович> к нему еще не едет. Я вчера видел «брехунца», который ведет дело, и расспрашивал, каким боком прилипает сюда В<асилий> А<лександрови>ч? Говорит, «все дело в том, что он – К<окоре>в и что у него денег много, – не будь этой вины, не из-за чего было бы к нему и касаться». В самой сути одно утешительно: какой гений подсказал перестраховать мельницу в двое рук? Лично я, однако, глубоко уверен, что К<окорев>привлекается именно так, как мне сказано. Однако второй лист исписан, и пора знать честь. Будьте благополучны; за книгами к Соловьеву пошлите и меня не осудите, если что не дописал или переписал.

Ваш Н. Лесков.

И. С. Аксакову

29 марта 1875 г., Петербург.

Достоуважаемый Иван Сергеевич!

Простите, пожалуйста, мою наглость, что я шлю через Ваши руки письмо к Преображенскому. Дело в том, что он мне показался как будто легкомысленным и неустойчивым, и я боюсь, как бы он без всякого злого умысла не подвел меня впросак. Он говорил со мною обо всем, кроме самого нужного. Я ему показывал книгу «Ключ разумения», но он о ней не имеет и понятия (как и большинство нашего образованного духовенства рационалистического пошиба), и он мне ни слова не сказал о средствах вознаграждения за труд, а я ведь живу этим… Не вмешивая Вас ни во что, я только посылаю письмо Преображенскому открытым, через Ваши руки, прося Вас прочесть его и передать отцу Преображенскому: я рассчитываю, что одно такое участие Ваше поставит его в необходимость отнестись к делу серьезнее, а не дуть в бороду, когда надо давать ясные и определенные ответы… Не осудите меня, пожалуйста, и не сочтите нахалом; а если Преображенский посоветуется с Вами о гонораре, то скажите ему наш средний журнальный гонорар. Если его средства ограничены, то и я этим ограничусь.

Как новость могу сообщить Вам, что Мещерский продал свой «Гражданин» Пуцыковичу, который давно подписывает это издание. Сделка состоялась на 20 тысячах, рассроченных к уплате в 5 лет (по 4 тысячи рублей). Теперь все это кончено, но как сегодня хотя и пятница, но на сей неделе еще не седьмая, то не знаю, не разделается ли это заново. Однако они завтра подписывают контракт. Пуцыкович малый неглупый и хороший.

Получили ли Вы «Захудалый род»?

Ваш Н. Лесков

P. S. Вчера был у меня Кушелев и сказывал, что у Александра Николаевича «духи уже ходят». Клянутся, что «сами видели»!

Какою дружною толпою сунутся беды на несчастного Каткова! Что это за роковой закон этой кучности несчастий? Дай ему бог силы всё снесть.

Н. С. Аксакову

<Конец марта 1876 г., Петербург.>

…стоит заметить! Кн. Мещерский юродствует тоже напоследях: он скоро уедет строчить новый роман. По словам Пуцыковича, все свои нынешние аристократические глупости он извергает по наущению некоего секретаря канцелярии Лонгинова, Юрия Богушевича, – родом поляка, по натуре чиновника. Он вечно егозит при «консерваторах» и, кажется, «консервирует» только самого себя. Кое у них общение с сим велиаром, уже и прах их не разберет: он их учит, он им и щетину всучит, а они всё с ним якшаются. Вы сравниваете Мещ<ерского> с Валуевым… Я не согласен: у Валуева все-таки более сознания: тоже думает, что он аристократ и может давать концерты на своем красноречии, так что их всем приятно слушать; а этот… Это просто какой-то литературный Агасфер: тому сказано: «иди», а этому: «пиши», и он пишет, пишет, и за что ни возьмется, все опошлит. Удивительнейшее дело, что при его заступничестве за власть хочется чувствовать себя бунтовщиком, при его воспевании любви помышляешь о другом, даже при его заступничестве за веру и церковь я теряю терпение и говорю чуть не безумные речи о вкусе атеизма и безверия… Я согласен с Вами, что ему не худо бы «запретить» писать; но еще лучше нельзя ли его склонить к этому по чести; нельзя ли ему поднести об этом адрес?

С Преображенским Вы меня совсем с толку сбили: я его называю Петром Васильевичем (так сказал мне Нечаев), Вам это не понравилось, и Вы в письме советуете называть его Петром Алексеевичем. – Я было и на это согласился, но вдруг замечаю кусочек бумаги, на котором читаю: «Петр Александрович». Начинаю думать, что он, вероятно, Петр, но отчество его утверждать не смею… Средний гонорар за уч<еные> статьи я разумею именно 50–60 р<ублей> в размере листа «Р<усского> в<естника>», а его меньший лист надо сравнять, то есть подсчитать сравнительно с листом «Р<усского> в<естника>» и по этой норме рассчитываться. Впрочем, я для себя тут ни о чем не хлопочу, и мне даже приятнее отложить эту работу, а взяться за иную. Уладьте, что захотите и как захотите, – со всем, что Вы учините, я буду согласен и исполню как должно. – Гриша Скоробрешко вернулся от Вас из Москвы в упоении славы, а вдогонку за ним примчались печатные похвалы его новому произведению… Он, видно, у Вас похлопотал о себе по обыкновению. Сказывал он мне вчера и про Ваши похвалы, но я не мог их поддержать, потому что романа не слыхал.

«Русский вестник» с продолжением «Анны Карениной» только сейчас получил, и я сию же минуту приступаю к долгожданному наслаждению. Наши светские дамы всё кропочутся за осмотр Китти: зачем доктор тщательно мыл руки? Этим бесстыдницам, пересмотренным на все лады по поводу всякой лихорадки, ужасно как досадно читать, что после них «тщательно моют руки», и, – ей-право, ничего не прибавлю, – не далее, как позавчера, одна молодая, красивая, светская (настоящая светская) дама и княгиня мне отпустила следующее:

– Но зачем он мыл? Зачем мыл?.. Я вас уверяю, что меня, может быть, сто докторов смотрели и здесь, и в Париже, и на водах, и ни один после меня руки не мыл!

Напустя на себя дерзость, я спросил:

– Отчего же это так?

– Оттого, – отвечала она, – что я так готовилась.

Изволите видеть, какое чудовище – привычка!

Преданный Вам

Н. Лесков.

И. С. Аксакову

6 апреля 1875 г., Петербург.

Вербное воскресенье.

Достойнейший Иван Сергеевич!

Не знаю, как поступить с К. В. Щепиной: сегодня меня известили, что театральный комитет распорядился обраковать обе ее пьесы («Деловые барыни» и «Случай из обыденной жизни»). Ответа она будет ожидать напрасно, так как это надменное учреждение ответов не дает. Мне очень жаль, что я должен сообщить бедняжке такую неприятную новость, да еще в такие особенные дни, и я никак не могу написать об этом прямо ей, а прошу Вас избрать наиболее благоприятное время и способ для передачи ей этой вести; причем, кажется, неизлишне было бы покуражить ее мыслью обратиться в Общество драм<атических> писателей (к Радиславскому или к Бегичеву). В прошлом нашем собрании я слышал, будто было довольно случаев, когда пьесы, забракованные здешним комитетом, очень охотно ставились на провинциальных сценах и давали добрые сборы. Пусть она обратит внимание на это и толкнется к Владимиру Петровичу. По правде сказать, я в оценку драбандов театрального комитета совсем не верю, и легко может быть, что пьесы обракованы и напрасно.

Новости у нас малые: кн. Дм<итрий> Обол<енский> бьется с гр. Дм<итрием> Толстым; Толстой отмахивается, влача за собой повсюду Георгиевского; восьмой класс в гимназиях под особым исчислением еще не совсем прошел – и только. Мещерский или у Вас, или на пути к Вам в Москву: детище свое он после седьмой пятницы оставил при себе до осени. Он сам отбежит на сторону далече, но будет авторствовать. Пуцыкович же соделывается свободным во всем, кроме обязательства печатать измышления сего прокаженного…

Кланяюсь Вам и поздравляю Вас с праздниками, на которых, может статься, соберусь в Москву. Хочу уехать месяца на три за границу и сесть за роман, а перед тем манится повидаться с Вами и посоветоваться. – Третий кус «Анны Карениной», по-моему, столь же хорош, как и первые два. Роман графа Данилевского в самом деле одобряют.

Глубоко Преданный Вам

Н. Лесков.

И. С. Аксакову

23 апреля 1875 г., Петербург.

Воистину Христос воскресе, уважаемый Иван Сергеевич! Благодарю Вас за Ваше приветствие и Ваше откровенное письмо, которое мне вдвойне дорого: как доказательство приязненных ко мне отношений и как вполне правильное критическое указание моих ошибок. Последнее я всегда умел принимать без малейшего раздражения и сожалею только о том, что подобные откровенные и доброжелательные указания встречал слишком редко. Вам, может быть, известно, что в печати меня только ругали, и это имело на меня положительно дурное влияние: я сначала злобился, а потом… смирился, но неискусно – пал духом и получил страшное недоверие к себе, импонирующее всякое начинание. То самое было и с «Захудалым родом», с которым я спутался… и в самом деле пошел выводить fantasie по полотну, довольно правильно разостланному. Этого не было со мною даже при юношеском «Некуда», не было, кажется, ни в «Зап<ечатленном> ангеле», ни в «Соборянах». Критика Ваша вполне справедлива, и все, что Вы мне написали, я не только приемлю, но и сам так чувствую. Роман стал путаться в голове моей, и его надо было бросить. Но отчего же это случилось? Перебираю все мои муки с ним и останавливаюсь на одном, что меня путало то видение, которое неотразимо стояло передо мною с тех пор, как я отдал в редакцию 1-ю ч<асть> романа: это видение был сам редактор, который стоял передо мною и томил меня своими недомолвками, своими томными требованиями, в которых я ничего не мог разобрать… Я не виню его, но виню себя – мою болезненную впечатлительность: меня никогда не портило доверие к моим силам (даже излишнее), но я оробеваю и путаюсь при всяком знаке недоверия и усиленных наблюдений за каждым моим словом. Это точно ошибает мне крылья, и я уже только дрыгаю, сам не зная зачем и как. Пожалуйста, не заподозрите меня в желании сваливать с своей головы на чужую; нет, я действительно запуган, заруган, и довольно чего-нибудь в этом роде еще, чтобы я совсем никуда уже не годился. Я ценю многие заслуги Каткова и за многое ему благодарен, но лично на меня как на писателя он действовал не всегда благотворно, а иногда просто ужасно, до того ужасно, что я мысленно считал его человеком вредным для нашей художественной литературы. Одно это равнодушие к ней, никогда не скрываемое, а, напротив, высказываемое в формах почти презрительных, меня угнетало и приводило в отчаяние. Отчаяние здесь имело свое место потому, что я мог трудиться только с этим человеком, а ни с кем иным. Критика могла оживить мои изнемогавшие силы, но она всего менее хотела этого. В одном знакомом доме Некрасов сказал: «Да разве мы не ценим Л<еско>ва? Мы ему только ходу не даем», а Салтыков пояснил: «А у тех на безлюдье он да еще кой-кто мотается, так они их сами измором возьмут». Попытки Щебальского и Полонского сказать хоть что-нибудь в одобрение меня были обкорнованы рукою, которой, кажется, это даже было самой невыгодно; но все это так шло, и дошло до того, что я совсем опешил, утратил дух, смелость, веру в свои силы и всякую энергию. Душевное состояние мое самое мучительное (о другом я не говорю): печатать мне негде, на горизонте литературном я не вижу ничего, кроме партийной, или, лучше сказать, направленской лжи, которую я понял и служить ей не могу. Вот и все! Что же впереди?.. Неужто уже конец?! Двенадцать лет тому назад, написав «Некуда», я очутился в самом невыносимом положении, среди терзания четырех цензур (оно шло, кроме обыкновенной цензуры, через руки Веселаго и Турунова, а сей последний еще передал в III отдел<ение>) и самого неистового воя и клевет: я был тогда очень молод и по впечатлительности своей пришел в состояние крайней нервной раздражительности и бежал из России. Прага и Париж помогли мне забыть домашние невзгоды. Я вылечился; но тогда было иное: меня ругали и мучили, но я мог работать, а теперь меня уже, кажется, совсем дошли. Около 15 мая хочу уехать за границу: хочу хоть на время не видеть всего того, что лишило меня сил и действия. Думаю пристать к какой-нибудь партии французских паломников и сходить с ними в Лурд. Может быть, это религиозное возбуждение людей, известных мне со стороны их нерелигиозности, займет меня, и я не буду думать о том, о чем думы так мучительны и так бесплодны. Далее, не знаю даже, зачем я еду; но только потребность уехать чувствую неодолимую, и, по возможности, на срок должайший. Благословите ли Вы меня на это или осудите мое малодушие? Хотелось бы знать: где Вы будете летом и куда написать Вам, если душа того сильно попросит. Не откажите мне черкнуть об этом.

Щепина на меня, кажется, опять сердится. Что за напасть, право! Я не знаю и не могу знать подробностей о ее пиесах: почему они бракованы, но Милюков, по просьбе моей, справлялся у себя в Т<еатральном> комитете и отписал, что пиесы обракованы. Я получил от нее письмо и завтра буду ей отвечать, причем приложу письмо Милюкова в подлиннике. Новая ее пиеса «Народные сцены» у меня: я не советую ее представлять потому, что в ней положительно нет никакого движения, а одни реплики, не имеющие никакого достоинства. Актеры не возьмут этой пиесы в спектакль, но Щ<епина> требует, чтобы я представил пьесу. Представлю. Ученый комитет имеет делопроизводителя, ровесника и соратника М. П. Погодина, и он, имея чуть не сто лет на плечах, «спешит потихоньку». Однако в следующий вторник стану ему бить челом за К<атерину> Владимировну. У Ахматовой (как и у Богушевич) переводчиц гибель, и я не имею там никакой надежды там что-нибудь уладить; а вот не знает ли Катерина В<ладимировна> по-польски? Спросите ее, пожалуйста. Я исполняю одну работу, при которой нужен переводчик с польского, и у меня сейчас лежит под рукою целый волюм, который я, переговорив с издателем, вероятно мог бы послать Катерине Владимировне. Угодно ли ей это? Только зачем это она все сердится и обижается? Сама спросит совета, а потом и обидится.

Я видел у Щ<ербатова> действительно не Дм<итрия>, а Петра Самарина. У вас я надеялся быть проездом в Киев, где у меня захворала жена брата, но ей, слава богу, стало лучше, и я отложил свою поездку и исполнение своего желания видеть Вас и Ю. Ф. Самарина. Авось приведет бог увидеться при условиях хотя немного лучших, но хотя немножко более оживленных.

Преданный Вам

Н. Лесков.

П. К. Щебальскому

8 мая 1S75 г., Петербург.

Достойнейший Петр Карлович!

Милое письмо Ваше застало меня совсем на пути: я завтра уезжаю, а теперь уже вечер и потому не ждите от меня исполнения Вашего поручения, – не могу – спешу безмерно. У меня все перебуравилось: вместо того, чтобы ехать на Варшаву, я еду в Киев, где тяжко занемогла молодая жена моего брата, и тот, потеряв голову, умоляет меня спешить к нему. Вследствие этого я изменил и день отъезда и маршрут мой. Выйдет, вероятно, на Ваше: если мне придется побывать в Варшаве, то разве на обратном пути, в сентябре. Очень и несказанно рад, что Вы наконец-то выбираетесь из своего захолустья в большой город, что имеет очень важное значение для разных сторон Вашей жизни. Хотелось бы знать: когда Вы переедете, хотел бы и написать Вам из-за границы, да не знаю куда? Не писнете ли мне в Париж, на имя нашего священника Прилежаева (rue de la Croix, в дом русской церкви)? Вы меня очень бы утешили и не напрасно, потому что я не только хандрю, но и пищать желаю… Все вынесенное, как и все выносимое, так тяжело и обидно, что и говорить не хочется и боишься начать, потому что, кажется, никогда не кончишь, а между тем слушать, пожалуй, будет нечего. Тоска бездействия снедает и точит, а на литературном горизонте и просвета нет. Сальяс покинул Питер и отбыл в Москву делить заботы с форейтором. Долго ли потерпит – неизвестно, но надеюсь «вкушая вкусит меду», а журнал через это становится еще тяжелее обставленным. Нет; do naszego brzegu nie plynie nic dobrego.[12] Остается сложить ружья в козлы и дремать, если тощее брюхо будить не будет. Катков приезжал (говорят), и просит 600 тысяч заимообразно, и подал о том просьбы, а решения еще нет. Пав<ел> Мих<айлович> умер; будто бы было завещание, и его наследники (опять-таки будто бы) приступают к определению части его состояния. Этим оканчивается бюллетень ходячих слухов, а с ними и мое письмо к Вам, дражайший Петр Карлович.

Ваш Н. Лесков.

С ужасом замечаю, что не сказал Вам самой новой новости: кто становится у руля «С.-П<етербургских> в<едомостей>» вместо Сальяса. В эту минуту называют белого Висю Комарова, в лице которого надеются достичь «примирения партий»… Это комбинация уже не моего, а Вашего благоприятеля Юрия Богушевича. Байм<аков> делает Комарова пайщиком и номинально передает ему газету в собственность. Министерство своего голоса, кажется, еще не подавало, и о вероятности этой комбинации ничего нельзя сказать. Данилевский являлся ко мне ангажировать меня в новую лигу унионистов, – дело было при Маркевиче, – я отказался. Эти бедные люди думают, что образ мыслей человека зависит от Каткова или от Некрасова, а не проистекает органически от своих чувств и понятий.

Н. Л.

А. П. Милюкову

9(12) июня 1875 г., Париж.

Уважаемый Александр Петрович!

Исполнение поручения Зинаиды Васильевны встречает неодолимые препятствия: указываемого ею дома на угле улиц Navarin и Martyrs нет … Что далее делать? Имея в кармане письма к некоторым членам нашего посольства, я решаюсь на сих днях просить их посредства передать письмо Анатолю, путем, какой окажется возможным. Обо всем, что сделаю, тотчас же Вас извещу, а Вы напишите мне: не знает ли Зинаида Васильевна еще каких-нибудь примет, по которым можно было бы искать Анатоля? Вы знаете, что здесь в обычае переменять фамилии, и это делается даже без большой надобности: стало быть, можно предполагать, не сочинили ли французы для Анатоля такого прозвища, под которым его чужестранцу открыть весьма трудно. Я буду ждать от Вас письма и указаний. О себе пока ничего не могу сказать кроме того, что болтаюсь по городу; ем где попало и, возвращаясь к ночи домой, засыпаю, едва упаду в постель. Париж, однако, нравится мне гораздо менее, чем в первое мое здесь пребывание: этот неумолчный шум и крик ужасно утомляет мои совершенно испорченные нервы. Погода здесь превосходная, и Вы правы: здесь совсем нет той изнуряющей жары, какую доводится испытывать в Петербурге, Москве и Киеве и даже в несравненной Пензе. До 12 ч. вовсе не жарко; с 12 до 4 везде можно идти в тени, а с 6 час. настает свежая и приятная прохлада. Купания Сены, по-моему, превосходны, особенно так называемые «школы плаванья», где я и ныряю по команде француза, которой решительно не понимаю, но исполняю. Земляков видел мало, но зато весьма замечательных: 1) Панютина, 2) «Чудо Костромских лесов». Первый сам узнал меня: я шел из русской церкви через парк Монсо с двумя русскими дамами и присел отдохнуть; в это время по средней аллее показалась коляска, в которой лежал закутанный труп и рядом с ним сестра милосердия, и вдруг этот труп, увидав меня, заметался… Коляска остановилась, и когда я подбежал, то увидел нечто похожее на Панютина, но совсем безжизненное, – я даже не вполне уверен, он ли это? Он без голоса прошипел мне: «Приходите в Maison de santé Dubois, rue fab. St.-Denis[13] 200». Я на днях к нему отправлюсь, хотя до сих пор не вполне уверен, что это он, а сестра милосердия не позволила ему на воздухе говорить более. Ивана Акинфиевича, или «Чудо Костр<омских> лесов», показывают в садике под статуею Генриха IV. Я зашел туда случайно и как заговорил по-русски, то «человеко-собака» (так его называют) расплакался и сильно жаловался, что его завзяли обманом, продали за 20 р. в месяц; но третий месяц уже не дают денег, и харч жидок. Просится, чтобы его пустили к посланнику, но ничтоже не успевает. Рассказы его в высшей степени интересны. С ним сынок Ваня 6 лет, которого показывают за souplement[14] по 4 cent.[15] Дитя это возбуждает глубочайшее сострадание. Я думаю обо всем этом написать в «Р<усский> м<ир>» и рассказать гр. Орлову. Известите меня: будет ли выходить наш «Р<усский> м<ир>»? Читал анонс о второй книге Суворина и вижу, что они опять берутся за Крестовского. Что это за бесстрашные люди! Однако до свидания: у меня преподлое перо, и Вам нелегко будет прочитать мое письмо… Поклон мой Зинаиде Валериановне и всем Вашим домашним.

Ваш Н. Лесков.

Прилагаю мой адрес для Зинаиды Валериановны.

А. Н. Лескову

11 (23) июня 1875 г., Париж.

Мой милый сын!

Вот уже полтора месяца, как я тебя не вижу, и еще долго не буду видеть, и мне о тебе тяжко соскучилось: все ты мне снишься во сне, и хочется знать о тебе что-нибудь. Я уже два раза просил Протейкинского написать мне о тебе, но он, вероятно, не знает, как отцу бывает скучно о детях, и не спешит отвечать мне. Более я не хочу никого затруднять этим и пишу к тебе самому: возьми бумажку и напиши мне, как идет твое время: что ты делаешь и прочее. Я уверен, что при божией милости и внимании твоей мамы тебе хорошо, но все-таки хочу иметь от тебя слух, тем более что увидимся еще очень не скоро. Письмо свое попроси Веру надписать так: France а Paris, Monsieur Nicolas Leskow, Rue Chateaubriand, 5.

Я совсем было разболелся и хотел было уехать из невыносимо шумного Парижа к чехам, в тихую Прагу, а оттуда в Мариенбад, но доктора, с которыми я советовался, говорят, что это надо отложить на август, и я снова остаюсь в Париже, только переменяю квартиру: из шумного Латинского квартала перехожу сегодня же в гораздо более тихие Елисейские поля, где мои здешние русские знакомые устроили мне комнату окнами в старый, тенистый сад. Надеюсь, что мне здесь будет легче, и несносное мое нервное страдание будет послушнее. Тут я буду жить с семьею моск<овского> профессора Буслаева, которым интересуется Коля; с г-м и г-жою Монтеверде, которых знает Ледаков, и с двумя сестрами Левиными, которые учатся в здешней консерватории и будут зимою петь на Мариинском театре. Так у нас своя русская компания, и даже превеселая: мы вместе обедаем и вечером имеем даровую музыку и пение. Я ездил в Лонгшанское поле на большой парад – видел все французские гвардейские полки и самого Мак-Магона, с которым совсем случайно минут пять стоял плечо о плечо. Вспоминал при этом случае тебя; как бы ты посмотрел на чужих солдатиков… По мундирам мне больше всего нравятся их драгуны и кирасиры; лошади у них жиже наших, но необыкновенно легки и проворны. В пехоте люди очень мелки, и строевые передвижения мне не особенно нравятся, а музыка без всякого сравнения хуже нашей. Вот тебе мой рапорт по твоей военной части. Скажи Вере, что ц и ее вспоминаю и часто думаю: будь она со мною, как бы с нею до упаду ходили по этому городу, на который, кажется, никогда не насмотришься! Теперь бы ей и весело было, потому что у нас в куче три молодые дамы и две девушки, и все премилые. Запечатай-ка Веру в пакет да пришли ко мне! Как она тут навострилась бы по-французски! (и каким бы гримасам выучилась!). – Впрочем, я всех вас вспоминаю и всеми интересуюсь, – интересуюсь знать: каково бабушке Александре Романовне, и есть ли у нее место? Пусть бы написала мне – я, может быть, и отсюда что-нибудь сделал бы. – Прощай, мое дитя: будь умен и послушен маме. – Детям скажи мой дружеский привет.

Отец твой Николай Лесков.

Детям

12 (24) июня 1875 г., Париж.

Мои добрые друзья Боря и Вера,

и ты, мой милый сын Дронушка!

Я очень вам благодарен за письмо, которое вы мне прислали: оно было для меня большою радостью на чужбине, где я скитаюсь уже два месяца, не имея никаких вестей ниоткуда, точно я нигде с людьми не жил и никому во всю мою жизнь ничего не значил. Вы меня обрадовали, и я много, много раз перечитывал ваши коротенькие строчки – особенно Верины, так как она написала всех больше и всех обстоятельнее. Не отвечал я вам до сих пор потому, что ждал oт вас ответа на мое письмо, которое вы должны были получить до 15 июня, – мой же ответ не мог прийти к вам ранее 20-го числа, а вы писали, что 15-го уезжаете в Ревель, чему я, по правде сказать, плохо верил и думал, что это вы сами сочинили, – какие нынешний год поездки к морям, когда и на юге, в затишье, холодно и всяких день дожди! Так я и не знаю наверное, где вы теперь, и это тоже длится уже целый месяц. Протейкинский мне не отвечал на 4 письма, Милюков, для которого я сделал здесь довольно трудные розыски, даже не сказал «спасибо» и тоже, не ответил; писал теперь Матавкину, чтобы узнать, где вы и куда вам писать, и тоже нет ничего. Вот я как живу, без всяких вестей о тех, с кем сжился и сросся. Если можете понимать это, то не ограничивайтесь одним пониманием, а будьте внимательны к отсутствующему и пишите. Здоровье мое все худо; неудачи идут во всем до смешного: Лурд, куда я хотел идти пешком через всю Францию, во время самых моих сборов залило водою разлившейся реки Гаронны. Это ужаснейшее народное бедствие всполошило всю Францию, и вы, может быть, слыхали о нем по газетам. Женеву разорила буря. Теперь же только стал собираться ехать лечиться на воды в Мариенбад, как получено известие, что главный мариенбадский источник, Крейцбрун, стал давать воду крайне вредную, а не полезную. Тем не менее я все-таки еду послезавтра в Мариенбад, чтобы там выискать другой источник, более подходящий к моему состоянию. Так, как видите, и самая поездка, на которую я собирался с такими усилиями, мне самым невероятным образом не удается, а между тем деньги тратятся, и их жаль, а болезненное состояние духа не позволяет ничего работать. Прошу вас всех написать мне теперь уже не в Париж, а в Мариенбад, адресуя так: В Австрию. Autrich, а Маrienbad, Monsieur Nicolas Leskow, Poste restante.

Надписанное таким образом письмо удержат на почте, пока я приду за ним, и, получив его, напишу вам тогда свой мариенбадский адрес. Лечиться водами я должен никак не менее шести недель, а потом уже не знаю, что сделаю. Так как при лечении всякое спокойствие становится вдвое необходимее и дороже, а оно у человека отсутствующего всегда связано с добрыми вестями от милых, то и прошу вас, мои милые, пишите мне не один раз в два месяца, а один раз в неделю, – чего я и буду ждать с большим нетерпением. На этих днях я ездил в Версаль и был там в Национальном собрании, во время заседания депутатов республики. Это очень интересно. Вопрос шел об участии духовенства в учреждении высших школ, и говорили разные люди и монсиньор Дюпанлю. Я слышал Гамбетту, который действительно схож со мною, в доказательство чего посылаю вам его карточку. – Из театров хожу в Comédie Francaise,[16] где дают классические пьесы и играют удивительно, а музыки нет вовсе, и дамы в кресла не ходят. На театре же Porte St.-Martin[17] дают «Путешествие вокруг света» Верна. – Это удивительно сделано, и корабли рушатся, и льды валятся, и дикие сражаются. Посылаю вам кусок афиши. Боря по ней поймет все, что делается. Это такое представление, что глаз не отведешь. – До свидания же, мои милые, обнимаю вас и целую. Всею душою вас любящий

Н. Лесков.

Марок на письма не надо никаких, – я заплачу при получении, а вам это легче.

А. П. Милюкову

12 (24) июня 1875 г., Париж.

Уважаемый Александр Петрович!

Ко мне явился просить содействия в устройстве работы некто Чашников – человек очень акклиматизировавшийся в Париже и даже начинающий здесь разлагаться. Он писал что-то в «Ниву», имеет вход в Нац<иональное> собр<ание>, но не имеет нигде обеда и не ест дня по три. Я ему дал посильную субсидию и откомандировал его выискать, где хочет, Анатолия. Он, кажется, очень ловок на подобные дела и притом знает все закоулочки Парижа, а потому пусть Зинаида Валериановна еще не отчаивается. Вас же прошу немедленно повидаться с М. Г. Черняевым и переговорить: не желает ли он заполучить сего Чашникова как политического корреспондента, к чему он мне кажется весьма способным, особенно если отыщет Анатоля и сведет меня с ним. Буду ждать от Вас скорого себе ответа, дабы этим вознаградить нашего шпиона. Адрес мой тот же: «9, Monsieur le Prince, 9». О себе пока ничего не могу сказать: за работу не брался, да думаю, что здесь и не возьмусь, а отложу это до приезда в скучный Маrienbad, куда непременно отправлюсь или думаю отправиться 2-го здешнего июля. О здоровье моем Вам нечего говорить, так как Вы знаете, что оно прекрасно, но тем не менее меня все медики в один голос шлют на самый большой курс на железистый Крейцбрун, и я поеду. Что всего удивительнее, это то, что пока мне советуют пить зельтерскую воду с красным вином, говоря: «хотя это и не вкусно, но пейте», а между тем моя натура сама указывала мне это чернильное питье! Нервозность моя, слава богу, облегчается и успокаивается, но мысль о возвращении на родину вдруг посетит и всего как варом взварит. Не знаю, как я оттуда уехал, но чувствую, что если бы еще не уехал, то последний ум мой сбился бы с толку. В Лурд я не поеду, как потому, что это стоит очень дорого, так и потому, что вполне ясно вижу и понимаю, чту такое эти пелегринажи.

Возбуждения религиозного в настоящем смысле этого слова во Франции нет, а есть ханжество – некоторое церковное благочестие, напоминающее религию наших русских дам, но это столь мне противно и столь непохоже на то, что я желал видеть, что я, разумеется, и видеть этого не хочу. Вообще идеал нации самый меркантильный и низменный, даже, можно сказать, подлый, за которым это благочестие, конечно, всегда легко уживается. Случай и беспримерная любезность наших отцов иезуитов Гагарина и Мартынова поставили меня в такое выгодное положение для наблюдения церковной жизни, что я не мог этого и ожидать. Иезуиты ко мне донельзя внимательны, – даже ректор Шаво пригласил меня в воскресенье на именины и спектакль в конгрегации, а наши русские иезуиты возили меня во все свои школы, которым, по-моему, нет равных. Что это за умные люди! Мартынов ярый иезуит и спорщик, а Гагарин – милый барин, от которого веет еще атмосферою пушкинского кружка. Какая разница это со всею русскою сволочью, образовавшею нынешние русские читальни в Париже. О, если бы Вы видели – какая это сволочь! Тургенев им, однако, благоприятствует, но, по-видимому, не без омерзения – сам от них сторонится. Курочкина и Глеба Успенского не видал – они на дачах в Пасси. Нил Адмирари «требовал попа». Я был у этого злополучного в maison de santé[18] три раза. Краевский ему ничего не дает и даже на письма не отвечает. Нил весь сгнил, и сидеть возле него есть уже подвиг самоотвержения: ни один garde de malade[19] не хочет к нему прикоснуться голою рукою, и все это делает его молоденькая жена, которая уже и сама заболела и попала в руки Рикора. Вчера эта бедняжка (ей 18 лет) сообщила, что ей вырежут всю грудь. По ней тоже пошли какие-то гнилые прыщи, но она являет дух удивительного самоотвержения. Нил дышит через трубку – в горле у него свистит, хрипит и брызжет, и он же еще ругается как ямщик, – к счастью, не всякое слово слышно бывает. Какое ужасное существование его, а особенно ее! Она очень похожа на М. П. Корибут, но без черных кругов под глазами и вообще en bébé.

Ваш Н. Лесков.

Не франкирую писем, чтобы вернее доходили. Не сердитесь за это.

Детям

1 (13) июля 1875 г., Париж.

Мои дорогие и милые дети

Вера и Дронушка!

Сегодня я получил ваше письмо, писанное в Ревеле 26-го июня русского стиля, и был, по обыкновению, очень обрадован вашими детскими строчками. Вы, вероятно, помните, как во всякую минуту жизни я любил, чтобы вы пришли ко мне и поговорили со мною. Так и теперь в моем отдаленном одиночестве мне кажется, будто я слышу ваши родные голоса, и мне от них и тяжело, и грустно, и отрадно. Благодарю вас, что вы меня помните и любите, – верьте, что и я не только дня, но и часа не провожу, всех вас себе не вспоминая; а в том, что я вас люблю, вы, конечно, и не сомневаетесь. Хотел бы благодарить вас и за то, что вы обо мне скучаете, но это было бы с моей стороны большим эгоизмом, а его и без того на свете много. Что делать, не всем жить так, как хочется: надо это принимать с покорностью воле божией и учиться безропотности и терпению. Бывает на свете и худшее, и, по-моему, лучше, не видясь, знать, что мы любим друг друга, чем видеться и не любить. Думайте обо мне, молитесь за меня бог может услышать ваши молитвы и дать мне свою помощь, которая столь нужна мне. Посмотрите вдвоем при восходе луны на ее светлое яблоко, куда я так часто смотрю, сидя где-нибудь под деревцем Булонского леса, а теперь стану смотреть с Богемских гор, и глаза наши там встретятся, и я узнаю, любите ли вы меня, а вы почувствуете, легко ли мне и весело ли. Вот и забава и свидание, пока о другом еще ничего нельзя знать, и я сам о нем ничего не знаю, и вы меня об этом не спрашивайте. Прежде чем вы получите это письмо, Матавкин должен переслать вам мои ответ на первое ваше письмо. Я запоздал ответом, потому что не знал, где вы, и мало верил, чтобы вы на самом деле поехали в Ревель в такое холодное лето. Здесь невозможно купаться: холодно и дождь каждый день. Послезавтра я уезжаю из Франции в Австрию, в маленький и очень тихий городок в Богемских горах, в Мариенбад, где буду шесть недель пить железные воды, на которые много надеюсь, по совету дяди и профессора Меринга, а также и двух парижских докторов. Вы бы меня теперь не узнали, как я похудал и изменился, – худо ем и еще хуже сплю. В Мариенбаде надеюсь дописать повесть, которую начал и которая будет называться «Соколий перелет»; а чтобы мне было веселее, здоровее и спорее работалось, вы не ленитесь и почаще мне пишите, – что моя потребность, и удовлетворение ее укрепляет меня на все лучшее, что могу делать.

Н. Лесков.

А. П. Милюкову

12 (24) июля 1875 г., Мариенбад.

Уважаемый Александр Петрович!

Приехав неделю тому назад в Marienbad, я застал здесь дружелюбное письмо Ваше и такое же письмо Зинаиды Валериановны, из которого, между прочим, узнал о Вашей досаде по поводу неудачного экзамена Бибы. Зная, сколь это тяжело Вам, от всей души за Вас поскорбел, хотя и не могу некоторым образом не винить Вас самих в этой неудаче. Если Вы простите моей приязни, то я сказал бы, что мальчика надо поставить иначе: во-первых, снять его с принятой им офицерской позиции, а во-вторых, воздержаться от резонерства, одинаково вредного для его занятий и для правильности его развития. Нужно очень немного наблюдательности, чтобы не видать, как он идет в Кривороса и так едва ли выбьется на путь верный; но мне всегда казалось, что Вы и сами это замечаете, а только не решаетесь сказать: «крак – с сегодняшнего дня ты, любезный друг, на ином положении». А это надо сделать, пока еще не поздно (если только не поздно). Иначе, как хотите, это будет преступно по отношению к нему к самому, и Вы это, конечно, знаете, а потому и должны сделать. Новости, Вами передаваемые, очень интересны: я уже видел в Париже подпись Усова, но не знал процесса этого избрания. Все это как должно и в порядке вещей: мы хотим вокруг себя видеть ничтожества и жаловаться, что «людей нет». Противная глупая песня, терзающая слух и отравляющая всякую энергию! Когда же будет какой-нибудь конец этому пошлому началу? О себе ничего не могу сказать хорошего: в Париже не мог работать, а здесь некогда, весь день с 5 час. утра до 9 вечера на водопое и на ногах. Нервические муки мои, по-видимому, утихают, и лимонная желтизна сходит или хотя убывает, но всякое воспоминание о глупости своего положения на родине опять все будит и поднимает. Не могу, решительно не могу слышать об этом издевательстве над правами разума и дарований и об этом тиранстве тупой и скупой реакции во имя будто бы «спасения» чего-то. Что может быть спасено рутиною, покровительствующею одной бездарности, или людям, способным «потрафлять чужому вкусу». Это опять начало обезличенья – от чего пошли, к тому и пришли. Едва ли весь классицизм окупит такую страшную деморализацию! «Р<усский> мир» читал и читал «Деды» Крестовского. Что это он порет? Гришиному роману рад, потому что это сопряжено с беготнею и шумом, а стало быть и с некоторым оживлением. Впрочем, Ледаков сильно одобрял это произведение, а в нем, сами знаете, «три головы». Теперь еще дело: в «Рус<ском> мире» было напечатано откуда-то взятое известие, что главный мариенбадский источник Крейцбрун испортился. Это было перепечатано всеми газетами и целый месяц оставило Мариенбад без приезда. Между тем все это ложь, выдуманная карлсбадскими врачами: об этом уже произведено следствие, и начинается суд. Управление Мариенбада не желает привлекать ни к какой ответственности «Р<усский> м<ир>», который был кем-то обманут, но просят редакцию поместить на видном месте прилагаемое при сем письме моем их официальное опровержение клеветы на Крейцбрун. Прошу Вас покорно передать его Михаилу Григорьевичу или Федору Николаевичу с моею просьбою напечатать как можно скорее, а Вас прошу прислать мне сюда под бандеролью 5 экз. номера, где это будет напечатано. Этим Вы дадите мне случай услужить очень ласкающим меня мариенбадским врачам, из коих трое говорят по-русски, а один (Добшевич), как видите, даже может и писать. Пожалуйста, обделайте это со свойственною Вам любезностью и точностью. Адрес мой: Marienbad, Casino Hôtel, 22. Да напишите мне, что значит увольнение М. Г. Черняева в чистую отставку? Меня это очень удивило. И вообще напишите мне, что есть нового в обществе и в литературе.

Душевно преданный Вам

Н. Лесков.

Здешний русский наплыв очень интересен – особенно жидки засматривающиеся на Шамбора, который ходит в одном со всеми хвосте к источнику. Жизнь здесь дороже Парижа втрое.

П. К. Щебальскому

29 июля (10 августа) 1875 г.,

Мариенбад.

Уважаемый Петр Карлович!

Встретясь вчера на водах с Н. М. Благовещенским, я узнал от него, что Вы уже в Варшаве, хотя еще и без «фамилии». Радуюсь за Вас и еще более за «фамилию». Дай бог Вам счастья на новом месте, а барышням хороших мужей, которые умели бы их оценить и сберечь. Я лечусь, хандрю и не работаю ничего от хандры безысходной, но много, очень много прочел и духом возмутился: «зачем читать учился». Вообще сделался «перевертнем» и не жгу фимиама многим старым богам. Более всего разладил с церковностью, по вопросам которой всласть начитался вещей, в Россию не допускаемых. Имел свидание с молодым Невилем и… поколебался в моих взглядах. Более чем когда-либо верю в великое значение церкви, но не вижу нигде того духа, который приличествует обществу, носящему Христово имя. «Соединение», о котором молится наша церковь, если произойдет, то никак не на почве согласования «артикулов веры», а совсем иначе. Но я с этим так усердно возился, что это меня уже утомило. Скажу лишь одно, что прочитай я все, что теперь много по этому предмету прочитал, и выслушай то, что услышал, – я не написал бы «Соборян» так, как они написаны, а это было бы мне неприятно. Зато меня подергивает теперь написать русского еретика – умного, начитанного и свободомысленного духовного христианина, прошедшего все колебания ради искания истины Христовой и нашедшего ее только в одной душе своей. Я назвал бы такую повесть «Еретик Форносов», а напечатал бы ее… Где бы ее напечатать? Ох, уж эти «направления»! Михаила Никифоровича я по-прежнему люблю, но преимущественно когда его глупо и грубо ругают – тогда я за него; а сидя один сам с собою, я не могу не чувствовать к нему того, чего не может не чувствовать литературный человек к убийце родной литературы. Он руки отнимает от всякого начинания и мертвит мысль своею противною «пыхою». Не знаете ли: в какой должности у него прислуживает граф Сальяс? В Париже я жил с Ф. И. Буслаевым, который мне говорил, будто бы Георгиевский переходит в Москву директором Лицея, с оставлением в должности члена совета министра. Невозможного в этом нет, но верится с трудом: А<лександр> И<ванович> Георгиевский знает московскую кулебяку. Не знаете ли чего об этом? Да еще: напишите мне, будете ли Вы около 15-го нашего августа в Варшаве, и где Вас искать. Я бы поехал на Варшаву, чтобы повидаться с Вами и кое о чем поговорить. Мне надоел Петербург, где на одно жалованье жить нельзя, а литературствовать негде. Как хорошо они распорядились с «П<етербургскими> вед<омостями>» – искали, искали ничтожества и наконец таки нашли … А еще ругают правительственных людей за их влечение к бездарности. Все, видно, одним миром мазаны. Прошу Вас, откликнитесь мне, и чем скорее и словоохотливее, тем лучше. Я очень скучаю и наблюдаю только одно, «како изнемождает господь плоть сынов человеческих».

Кланяюсь Мирре Александровне и всем барышням.

Преданный Вам

Н. Лесков.

А. П. Милюкову

3 (15) августа 1875. Мариенбад.

Любезнейший Александр Петрович!

№№ газеты обогнали Ваше письмо: их я получил вчера и обрадовал ими эскулапов, а письмо получил сегодня и себя им радую, благодаря Вас за приязнь и доброжелательство. Насчет вод спорить не стоит; я сам того мнения, что воды сами по себе чудес не творят, а служат только подспорьем к чрезвычайно хорошим условиям здешней жизни (горный, чистый воздух, беспрестанное движение, раннее вставанье и простой, умеренный стол). Всего этого в городе не соблюдешь, а здесь соблюдешь по благоразумно устроенной невозможности выйти из этого порядка (так, после 9 ч. утра нет завтрака, позже 1 часа нет обеда, позднее 9 ч. в. нет огня во всем Маrienbad). На меня все это имело свое действие, и если Вы теперь еще считаете меня нервозным, то это, конечно, только потому, что Вы не знаете, чту со мною было. Кроме того, грязевые морбады вещь несомненно полезная. После 3-го морбада со мною сделался обморок, и когда меня обтирали, то простыня оказалась покрытою желчью; я вспотел желчью и с тех пор стал цветнеть и поправляться. Теперь я держу 3-ю неделю курса, самую тяжелую и самую критическую, – пью 7 кружек и всякий день беру горячую грязевую ванну.

Но довольно о себе: радуюсь, что Вы пришли к убеждению повести Бибу иначе, и думаю, что это еще не поздно. Не суровость, а спокойная твердая строгость действует благотворно не только на отроков, но и на юношей, и даже на людей совершенно взрослых, – он же, по-моему, не испорчен в основе характера, а только ужасно распущен – в чем Вы, несомненно, и виноваты. Желаю Вам исправиться и радоваться сыном; но только смотрите не откладывайте своих мероприятий со дня на день, а то будет поздно. Взгляд Ваш на министерскую выходку вполне разделяю: это глупая бестактность, в этом именно смысле и понятая всеми благомыслящими людьми во всей Европе. Над этим циркуляром везде смеются, – исполнение же его просто невозможно, как невозможна вообще борьба со связанными руками; прежде надо развязать борцам руки, а наше слово до сих пор было сковано то цензурою, то карами, то не менее вредною силою узких направлений.

Что может говорить учитель о социализме? Во-первых, я согласен, что, по-моему, учителя сами чувствуют невольную слабость к теориям этого сорта, ибо это в духе времени, а во-вторых, разве нынешний социализм то же самое, что утопии «карбонеров бледных» или наших нечес? Социалистическое учение ныне многим поступилось и стало очень вкрадчиво, тем, что многих его современных требований по разуму нельзя не признать справедливыми (например, плата за государственные надобности соразмерно достаткам; фактическое равенство перед законом и т. п.). Как об этом спорить, да еще в классе? Иной ученик с хорошею головою и с хорошим сердцем, никогда и в глаза не видав чисто социалистической книги, поставит увещаниям учителя такие возражения, что класс весь станет на стороне товарища, а не преподавателя, – явятся выскочки, говоруны, и «будет последняя вещь горше первые». Кто это у них выдумал этот циркуляр? Бедные, жалкие люди! Они бы всё хотели устроить «канцелярским порядком»… да так, чтобы кроме них никто ничего не понимал. А надо было не затыкать рта людям благоразумным и благонамеренным и не отдавать во всем преферанса глупцам и людям без мнения, готовым служить только за выгоды. С кем они ныне на службе; с кем в литературе? – все с ничтожеством и бессилием. А жизнь идет, а не стоит, и «дух бурен» носится и разнесется: это ясно как день, и тогда схватятся, и будет поздно; да, пожалуй, и теперь уже поздно. Я здесь вижу целую коллекцию их ректоров и профессоров из избранников. Это наполовину тупицы, наполовину льстецы, сладострастно рассказывающие, как это в день Кирилла и Мефодия «графу депешу поздравительную послали».

– С чем же, – спрашиваю, – вы его поздравляли: разве он Кирилл или Мефодий?

– Нет, – говорят, – а так… он доволен был: отвечал: «благодарю, что в этот день обо мне вспомнили».

Еще ли не деятели? А того и нет, чтобы сказать графу о стоне, который стоит по всей стране за неразрешение переэкзаменовок за одну двойку… Кто же будет с ними? – конечно, только они сами, пока их черт возьмет куда следует. Они мне здесь и воду и воздух гадят, и на беду их тут много собралось.

В заключение скажу, что вся эта пошлость и подлость назлили меня до желания написать нечто вроде «Смеха и горя» под заглавием «Чертовы куклы», и я за это уже принялся. Предложу сегодня же это Черняеву, с тем однако, чтобы он прислал мне рублей 300, дабы я мог по окончании лечения через две недели сесть на месяц в Праге и дописать эту работу, которою здесь очень мало времени заниматься. Прошу Вас заговорить с ним об этом в мою пользу и о его ответе немедленно мне отписать, дабы я мог иметь свои соображения.

Преданный Вам

Н. Лесков.

И. С. Аксакову

29 июля (10 августа) 1875 г.,

Мариенбад.

Достоуважаемый Иван Сергеевич!

Пишу Вам это письмо наудачу, по старому московскому адресу, и желаю, чтобы оно как-нибудь нашло Вас. После разлуки с Вами в Кунцеве я пробрался через Киев за границу – сначала в Вену, а потом в Париж, откуда собирался пуститься с французскими пилигримами в Лурд, но Лурд в это самое время залила Гаронна, а меня залила не менее многоводная тоска, какой и описать невозможно. Ездил я и в Версаль слушать парламентское пустословие; видел и Дюпанлу и Гамбетту; беседовал с заклятым Мартыновым и с рыхлым Гагариным; посетил с последним все парижские иезуитские школы и другие учреждения и пользовался обильною обоих сих земляков ласкою; но все это не спасло меня от второй раз в жизни приключившегося разлития желчи – весь до зрачков глаз пожелтел, ослабел и, разнемогшись по совету врачей устремился в Мариенбад. Вот уже полтора месяца, что я здесь: испил полный курс вод; вдоволь измарался в грязевых ваннах; излазил все горы, вертепы и пропасти, и телом оздоровел: желчь моя убралась в свое место, нервы поокрепли, но вообще духовные силы еще далеко не в авантаже; та же тоска, то же тяжелое томление и безнадежность, убивающая всякую охоту взяться за какой бы то ни было умственный труд. Вопрос, что с ним делать и куда его деть, отнимает руки от дела, и мысль о родине, к которой рвется душа, смешивается с чем-то невыносимо грустным. Петербург, с которым я свыкся при деле, кажется мне совсем невыносимым без занятий, питавших и дух мой и семью. На жалованье Уч<еного> ком<итета> в одну т<ысячу> р<ублей> я не могу успокоиться, по той простой причине, что на это нельзя существовать, – в литературе же теперь искать нечего. Если бы я и хотел примкнуть к какой-либо газете, то и это было бы напрасно: им нужны столоначальники по тому или другому отделу, а не человек хоть с каким-нибудь, но с убеждением и образом мыслей. Между тем вернуться будет необходимо, и даже довольно скоро: средства истощаются; Кокореву намекнул: не сочтет ли он справедливым вознаградить меня за сделанную мною для него в декабре месяце <1>874 года работу, за которою я без мала просидел целый месяц, – от него ни ответа, ни привета и, вероятно, уже ничего не будет. О втором издании «Соборян» есть разговоры с москвичами, но чтобы эти разговоры произвести в дело, тоже надо приехать самому; а ехать к тому самому, от чего уехал, весьма неохота. В этих-то обстоятельствах я получил дружеское письмо от П. К. Щебальского, который теперь переведен директором народных школ в Варшаву. Ему там, по-видимому, очень полюбилось, и он сманивает меня бросить Петербург и переселиться на Вислу, причем вызывается всячески хлопотать, отыскивая такое местечко, которое не было бы только подспорьем к литературному труду (которого для меня теперь нет), а могло само пропитать в сии во всех отношениях голодные годы. Входя во все соображения этого дела, я нахожу его стоящим внимания, а к тому мог указать и на лицо, на которое, кажется, можно бы попробовать действовать в моих интересах довольно откровенно и смело: это управляющий ныне Варшавским кредитным обществом барон Менгден. Мы с бароном довольно часто встречались у кн. Щербатова (Ал<ександра> Петровича), не раз вели полунощные беседы о делах всякого рода и особенно о литературной деятельности гр. Льва Н<иколаевича> Толстого, которого Менгден считает не только своим благоприятелем, но даже и «другом». С женою Менгдена и с его дочерьми я также знаком. Дочери его весьма замечательные чтицы, и мы с ними вслух читывали разные роли из пьес Гоголя и Островского у тех же Щербатовых; но короче этого я не сближался с семейством Менгдена, частью по лености, частью по нежеланию увеличивать бесцельно круг моего знакомства. Теперь же этот дом был бы мне очень нужен, а обратиться туда в качестве просителя я нахожу совершенно неудобным. Конечно, князь и княгиня Щербатовы не нашли бы никаких неудобств просить за меня Менгдена, но я не знаю, где их искать в эту минуту, да, признаться, и в силу и в значение их просьбы не много верю. Другое дело, если бы с Менгденом об этом заговорил кто-нибудь другой, – человек, более им ценимый, например, Юрий Федорович Самарин или Лев Н<иколаевич> Толстой, из коих я лично ни одного не знаю. Пособите мне, пожалуйста, в этом случае! На доброту Юрия Федоровича и его участливость я более почему-то рассчитываю, чем на своенравную непосредственность Льва Николаевича, но, может статься, и самая эта непосредственность не идет так далеко, чтобы уклониться от содействия человеку, который более или менее все-таки честно служил добрым началам и, конечно, не был бы в нынешнем своем положении, если бы с тем же усердием послужил хотя половинный срок началам противуположного свойства. Не прошу Вас сделать что-нибудь определительно тем или другим путем и в той или другой форме, а вообще прошу: «порадейте». Щебальский пишет мне сегодня, что он и сам будет экзаменовать Менгдена и намерен на днях же открыть воздействие на него через какое-то другое лицо, – стало быть, дело теперь в ходу, и влиятельное подспорье, добыть которое я желаю через Вас, было бы как нельзя более ко времени и кстати. Пожалуйста, порадейте и выручайте!

Если Вы сочтете нужным сказать мне что-нибудь по поводу этой моей просьбы, то я должен объяснить Вам, что до 8 (русского) августа я остаюсь еще в Мариенбаде, а 8-го уеду в Прагу, где, вероятно, пробуду неделю, а может быть и дней десять, и письмо, адресованное туда Poste restante,[20] должно попасть в мои руки. Далее же мне всего удобнее написать в Варшаву на имя Петра Карловича Щебальского, по Иерусалимской аллее, № 25.

Обременив Вас такою сложною просьбою, на которую дерзничаешь только зная Ваши свойства, хочу еще сообщить Вам кое-какие новости и впечатления. Прежде о впечатлениях: наши парижские иезуиты совершенно то самое, чем Вы их мне представили: Мартынов весь словно для того рожден, чем он сделался; Гагарин же едва ли не более пришелся бы к месту настоятеля Сергиевской пэстыни, что за Петербургом? Что он за иезуит и почему он иезуит, – он, я думаю, и сам не знает. Так себе, во время уно увлекся и «отличился», и я не боюсь ошибиться, что теперь он об этом жалеет и кается. При Мартынове и без Мартынова он совсем не один и тот же человек и, говоря раз со мной об отце Савелии (из «Соборян»), столь увлекся, что даже сказал: «Да, я сам тоже был бы с такими православными православный», и это, видно, был порыв искренний. Кого же они считают православными? – Ту бессмысленную и неверующую орду чиновников и легковесных барынь, которые нынче носятся с своим православизмом. О Вас и Ю<рии> Ф<едоровиче> у нас бывали с Гагариным большие разговоры, всё по поводу известной Вашей статьи в «Дне», вызвавшей письмо Мартынова и пять ответных писем Юрия Федоровича. Мартынов ни разу не коснулся этого дела, но Гагарин многократно к нему обращался с неудержимою слабостью. Укора в тени, которую он старался бросить на былой славянофильский кружок, он не трогает и проходит молчанием, но много, много говорил о «любовной переписке, найденной, по словам Ю<рия> Ф<едоровича>, в Московском иезуитском доме». Он отклоняет «любовный» характер найденных писем и говорит, что это просто «нехорошо перетолкованная интимность, дружеская короткость и т. п.». Ничего не зная о существе этих писем, я, разумеется, только слушал и не возражал. Всего лучше он был, когда, уезжая в Пломбир, зашел ко мне проститься, – просидел два часа, выпил стакан шабли за благоденствие России и… заплакал. Мы обнялись и много раз поцеловались: мне было до смерти его жалко… Он отяжелел, остарел, без зуб и без ног (от подагры), но имеет еще очень красивую наружность, напоминающую немножко т<ак> называемый «екатерининский» тип. Симпатии его к России, разумеется, состоят в невольной любви и невольном влечении к родине. От всего этого он еще весьма и весьма не свободен, тогда как Мартынов совершенно ни во что вменил. С Мартыновым у нас вышел маленький анекдот, но зато довольно глупый: мы говорили о церковных делах и о церковниках, то есть о клире по поводу известной брошюры Гагарина, забывшего в рассказе о наших монастырях всех подвижников русского иночества. Тут меня и дернуло сделать некий комплимент иезуитскому упорству и твердости в преследовании своих целей, сравнительно с ненавистною вялостью наших современных иерархов; а от<ец> Мартынов, – прости его бог, – невесть что почуял в этом, и простер ко мне обе руки, и сказал глупость, за которую я, однако, покраснел гораздо более, чем он. Ю. Ф. Самарин, видно совершенно угадал, что «они принесли в иезуитский орден русскую наивность». Судя по отношениям к ним других иезуитов (я был представлен многим, и самому ректору), они Мартынова, очевидно, считают человеком нужным, и он у них беспрестанно то пишет, то куда-то шнырит: уезжает и возвращается; а Гагарина добродушно по плечам треплют и по пузу гладят, а при случае немножко над ним и подтрунивают. Больше о них расскажу при свидании. Был я и в нигилистическом кагале, основанном Ив<аном> С<ергеевичем> Тургеневым; но это уже просто мерзко. Париж мне вообще в этот раз не понравился. Здесь, на водах, по обыкновению скука, весьма ожесточаемая полнейшею невозможностью работать: дела не делаешь и от дела не бегаешь. Наш всероссийский «бомонд» в это лето блистает отсутствием. Повертелась одна Шувалова, и та скрылась. Зато тут теперь Шамбор с женою, и молодой Бисмарк с трубачом в полной прусской форме, и очень много каких-то немецких графинь хищного типа – красивых, но противных. Книг русских много навезено: все страшно дороги, и дельного очень, очень мало; кроме Хомякова и Самарина нечего в руки взять. Из брошюр достойны внимания (довольно давние) «Вопросы веры и знания» и «Ответы», да «Об аристократии вообще и в особенности о русской». Покупают всего более, разумеется, переводы Ренана. Преобладающий ассортимент русской публики – интендантские чиновники.

Преданный Вам

Н. Лесков.

По народ<ному> просвещ<ению>, слышно, пошло что-то на взятки: здесь приезжие из Кишинева рассказывают, что у них директор, какой-то Вороной, переведен в уезд<ную> гимназию за продажу аттестатов зрелости.

Митрополит Арсений столь на меня осерчал, что не велел мне посылать академического журнала, а архиерей Филарет прямо написал укорительнее письмо. Документ в<есьма> интересный.

Не осудите меня за просьбу передать мой низкий поклон Анне Федоровне: ее дорогой привет будет мне всегда памятен, и мне хочется очень ей поклониться.

И. С. Аксакову

1 сентября 1875 г., Петербург.

Достойнейший Иван Сергеевич!

Вот я уже снова на своем пепелище и хочу отдать Вам отчет о том, что видел и слышал в Варшаве. С Менгденом я обедал вместе в русском клубе, где он первый отыскал меня, и мы поговорили кой о чем, нимало не касаясь моих планов. Из этого я заключаю, что или он не получал никакого письма от кн. Черкасского, или же не может ничего для меня сделать. По словам Щебальского, который штудировал это дело, можно думать, что Менгдену будет трудно что-либо устроить, потому что управляемое им учреждение чисто польское, и все производство идет (будто бы) на польском языке. Если это так и если затруднение только в этом, то я его не могу почитать неодолимым, потому что я до некоторой степени знаю польский язык и могу на нем объясняться и писать, но, может быть, Менгден до сих пор просто ничего обо мне не получал и все мои соображения должны окончиться на этом. Что же касается планов П. К. Щебальского, то они мне кажутся неподходящими: дело состоит в том, что в Варшаве недовольны берговскою редакциею «Варшавского дневника» и желают изъять газету из рук Н. В. Берга и передать ее в другие руки, более рачительные: такие руки оказались у П. К. Щебальского и Н. П. Воронцова – помощника попечителя Варш<авского> уч<ебного> округа. Оба они люди добрые и хорошие, хотя далеко (по моему мнению) не солидарные во взглядах. Принимая газету, они подали от себя условия, в числе коих стоит сохранение им субсидии и освобождение их от предварительной цензуры. По заручкам, какими они владеют, они надеются, что условия их будут приняты, и притом в самом скором времени. (Дело теперь уже у Тимашева.) Так мы накануне появления первой провинциальной газеты без предварительной цензуры… Вот к этому-то изданию меня и приглашают, но я, пробыв 5 дней в Варшаве и понюхав ее веяния, не дал на это приглашение своего согласия иначе, как под условием, что могу переехать, только имея кроме газеты другое, казенное место. До тех же пор я нахожу невозможным положиться на эту редакцию и оставить даже свое скудное жалованье по Ученому комитету. Притом в Петербурге у меня все-таки есть приятельские связи и небольшой кружок добрых людей, с которыми пришлось бы расстаться ни за что, ибо вознаграждение, которое может предложить «Варш<авский> дн<евник>», конечно, не более того, что я могу заработать здесь, даже при нынешних неблагоприятных обстоятельствах, но времена и обстоятельства могут переменяться, и здесь у меня опять может быть выбор, а там никакого. Мы расстались на том, что я обещал «В<аршавскому> дн<евни>ку» постоянное сотрудничество из П<етербур>га, а о переезде отложил думать до тех пор, пока к литературному делу не удастся присоединить более верный служебный гонорар. Кроме всего этого, настроение Варшавы произвело на меня впечатление нехорошее: со стороны русских косность, со стороны поляков косина; меж тем как теперь с поляками более чем когда-нибудь можно бы заговорить в тоне весьма справедливом и дельном, и даже не только заговорить, но и договориться. Теснимые и презираемые повсеместно, начиная с Парижа, откуда Бронислав Залесский улепетывает с своею библиотекою в Краков, поляки обнаруживают много желания поговорить с русскими, но едва ли этому будет способствовать освобождение от цензуры одной русской, варшавской газеты с оставлением под цензурою всех газет, выходящих там на польском языке. Это будет игра в пользу поднятия интереса газет «Часа» и «Дневника познанского», где будут судить обо всем только вкривь и вкось, и выйдет из этого не польза, а сугубый вред. Меж тем, ошибаюсь я или нет, но мне кажется, что если бы теперь повольготить польское слово в Варшаве, то оно не дышало бы одним безумием злобы и в значительной мере стремилось бы само к отрезвлению умов, для которых русское слово долго еще будет подозрительно и бессильно. Подцензурным же изданиям, как Вам известно, нельзя разговаривать с изданиями вольноотпущенными, и вся затея о возрожденном «В<аршавском> дневнике» мне представляется вздором, если одновременно с этим не получит права относительной свободы печать польская. Вот как мне все это показалось и побудило меня предпочесть для себя старое мое положение, доколе нет в виду никаких средств изменить его к лучшему.

Всегда Вам преданный

Н. Лесков.

Историю об освобождении «Дневника» меня просили пока держать в секрете.

П. К. Щебальскому

23 сентября 1875 г., Петербург.

Разговора не было, почему я, прощаясь с Ходневым, вручил ему Ваше письмо ко мне, прося его прочесть и в следующий вторник сказать мне; чту он найдет возможным сделать для удовлетворения Вашей просьбы? Он мне это обещал и письмо Ваше взял с собою. Советую Вам немедленно же написать ему, адресуя в Уч<еный> к<омитет> м<инистерства> н<ародного> п<росвещения>, где он будет в следующий за сим понедельник и потом во вторник. Я желал бы, чтобы он получил Ваше письмо в понедельник и был им подготовлен к разговору, который может быть поднят во вторник. Просите его главнейше, чтобы речь получила почин от него, так как мне об этом, по множеству соображений, неудобно заговорить; а на других я не могу рассчитывать. Не худо сделаете, если, написавши Ходневу, одновременно с тем известите и меня.

Менгдену я писал – благодарил его. Интересно бы знать: не будет ли у Вас с ним обо мне каких-нибудь разговоров и не может ли оттуда последовать каких-либо полезных соображений и видов.

Байм<аков>, кажется, недоволен Усовым, который все «без людей», а работы нет как нет, и, – что всего хуже, – нет никаких средств пособить себе в этом глупом положении. Газеты, как видите, заботятся не о достоинстве статей, а только наполняются в известную меру и к известному сроку. Тут ничего не поделаешь. Корреспонденции Вам, может статься, буду писать; но откровенно Вам скажу: я мало верю в Ваши предприятия. Есть люди задачливые, есть незадачливые, – Вы и я из последнего сорта. Кроме того, при последнем нашем свидании я усмотрел промеж себя и Вас изрядный провал: Вы стали, на мой взгляд, очень большой оптимист, – что мне довольно непонятно. Вы видите свое время и понимаете, – и я его тоже вижу и тоже по-своему понимаю; а взгляды у нас выработались разные, и это случилось когда-то недавно. Что же это на Вас так воздействовало?.. Я Вас люблю и уважаю и потому, может быть, немножко смело претендую на Вашу снисходительность: я отнюдь не вижу ничего, способного настраивать меня к оптимизму, и едва ли буду в состоянии попасть в тон Вашего будущего издания, и Вам, может быть, лучше иметь здесь в виду кого-нибудь такого, чей взгляд был бы светлее и радужнее моего. Впрочем, начавши газету, пришлите мне ее: надо видеть, чего Вы станете домогаться от этого, по-видимому много обещающего, на Ваш взгляд, порядка вещей. Оставим этот вопрос о моем сотрудничестве открытым.

Ваш Н. Лесков.

Л. Н. Милюкову

27 сентября 1975 г., Петербург.

Мне было очень приятно получить от Вас, уважаемый Александр Петрович, письмо, в котором Вы выражаете готовность поспешить на помощь несчастному Панютину. Он действительно в ужасном положении, и я ума не приложу, как ему помочь, тем более что обстоятельства не дозволяют мне располагать теперь никакими к тому средствами. «Обращаясь за сим по существу», я не могу ничего отвечать Вам на Ваши вопросы до тех пор, пока снова повидаюсь с Панютиным, который, вероятно, сам к Вам приедет; но будет ли это в воскресенье или в иной день – я не знаю. Меня же прошу извинить: мне, право, не до выездов, и я нахожу, что они мне просто вредны: я себя всего лучше чувствую у себя дома, и добрые приятели должны мне это простить. Это отнюдь не значит, чтобы я чуждался людей; а просто теперь в обществе очень много говорится такого, чего я, по своим чувствам и убеждениям, спокойно и не расстраиваясь слушать не могу. Зачем же мне неволить себя, для того чтобы быть в тягость и ceбе и людям? Не рассердитесь на меня и не принимайте чего-нибудь в этих словах на свой счет – это будет несправедливо: я Вас очень люблю и уважаю, но гостем позвольте мне быть тогда, когда я буду чувствовать себя к этому способным.

Душевно Преданный Вам

Н. Лесков.

P. S. Поздравляю Вас со вчерашнею передовою статью «Московских ведомостей» по герцоговинскому вопросу. Спрашивается: почему это воистину «циническое» отношение к столь ужасным событиям считается такими умными людьми за самое уместное и благоразумнейшее? Я не могу не видать в этом, как и во многом другом, особенного самоуслаждения в противуречии лучшим инстинктам страны, как только она выходит из своей мертвящей апатии и пробует проявить какой-нибудь живой дух и симпатии. И эти унылые люди со всею их дальнозоркою расчетливостью ошибутся, и эту ошибку им покажет не кто иной, как тот, очень многими (и Вами) отвергаемый, незримый дух народа, о котором говорит всех смелее и, по-моему, всех лучше граф Лев Толстой в «Войне и мире». В том, в чем они хотят всех уверить, они никого не уверят, а сами изверятся у многих.

П. К. Щебальскому

5 октября 1875 г., Петербург.

Уважаемый Петр Карлович!

Вчера я получил Ваше письмо; а Комитет – Вашу рукопись (под девизом, но с указанием на тюке, кто ее посылает!!). А. И. Ходнев сегодня сообщил мне по секрету, что все Ваши желания будут исполнены, – чему я и радуюсь.

С книгами Стрижевского нельзя было поступить иначе: Вы знаете, сколько у министерства недоброжелателей, которые не станут разбирать, что умышленно, что неумышленно, а просто пойдут на это указывать, и повторится опять история с азбукой Блинова, где тоже, вероятно, не все дурное сделано с умыслом.

В словах Ваших о «мере шпаг» нахожу много справедливого; но в конечной цели с Вами не согласен. Вы делаете комплимент моему «здравому смыслу» и знаете, конечно, что я не враг правительства и послужил ему на свой пай немало; но правительство ведь это не отвлеченная идея, а равно и не одно лицо, которое и я, как и Вы, и люблю и уважаю «не точно за страх, но и за совесть». Когда мы говорим о правительстве, мы, конечно, рисуем перед собою целую группу известных нам людей, со всеми их нравственными свойствами и способностями. Что же это за люди в данную минуту? Одним штрихом их не охватишь иначе, как примени к ним слова пророка: «Люди сии не жарки и не холодны»; а таковых, по тому пророку, «изблевывает господь с уст своих». Вы надеетесь, что загарантируете себя и проведете издание честно и интересно, а я Вам отвечаю головою, что все Ваши гарантии не поведут Вас ни к чему и издание в радость Вам не будет. Мысли эти мне не «подшепнуты славянофилами», а их родит тот самый мой здравый смысл, которому Вы воздаете столь лестные хвалы. С этими людьми «не жаркими и не холодными» ничего нельзя делать: ты их крести, а они в омут. Нет никаких таких принципов, которые можно было бы поддерживать, не поддерживая людей, сим принципам преданных и им служить готовых. Не верю я таким принципистам; а на себе вижу весьма близко шкуры моей касающийся пример их внимания: у меня нет уже не только ситного хлеба, но даже и решетного; а я и не ленив, и не коварен, и не без службы правительству в прошлом. Мог бы кто-нибудь мне бросить хоть возможность существования, о которой я боюсь три года и дошел до последней крайности, которой более уже нельзя терпеть, не скажете ли и Вы, что «ведь нельзя же…» О, как это противно и мучительно! Все можно, когда хотят; а не делают только для очистки совести – чтобы отвязаться. Изнемогаю я, Петр Карлович, и ничего более не жду, ни от кого, и не от Менгдена; ничего он не сделает, да и никто для меня ничего не делал и не сделает, чтобы я мог хоть дух перевести. К тому же все уже и поздно: мне буквально нечем жить и не за что взяться; негде работать и негде взять сил для работы; а на 1 т<ысячу> р<ублей> с семьею существовать нельзя. Ждать я ничего не могу и, вероятно, пойду к брату в его деревеньку в приказчики, чтобы хоть не умереть с голоду и не сесть в долговую тюрьму. Положение без просвета, и дух мой пал до отчаяния, препятствующего мне и мыслить и надеяться. Если со мною случится что худое, то бумаги мои будут присланы Вам, и Вы из них многое извлечете для характеристики литературного быта, зависящего от столь известной вам «обидной рассеянности и капризов», – прибавлю от себя – пошлых и грубых. Жму Вашу руку.

Н. Лесков.

П. К. Щебальскому

16 октября 1875 г., Петербург.

Достойнейший Петр Карлович!

Если бы не Ваше письмо, то я и сам бы сегодня написал Вам; Алексей Ив<анович> позавчера меня спрашивал: «успокоил ли я Вас», и при этом, узнав от меня, что дело в спешности, сам обратился к делопроизводителю с просьбою сколь можно скорее известить Вашего попечителя. Курта попросите – он старик добрый; а я тоже буду наблюдать и с своей стороны. Письмо Ваше Ходневу передам 20-го числа и о его ответе напишу Вам немедленно и аккуратно. Предрешать же, что Вам ответят, – не берусь, потому что не могу понять: как это сделать? При том же я ожидаю с этими премиями изрядных курьезов. А впрочем, – что сможем, о том будем стараться.

А. И. Георгиевский теперь должен быть у Вас, и Вам бы надо воспользоваться свиданием с ним, чтобы поставить дело «на точку вида». Вопрос о премиях непременно будет решаться при нем; а он, сколько я понимаю его, кажется расположен к Вам. По крайней мере мне всегда так казалось.

Не лишнее, может быть, известить Вас, что у нас в прошлом заседании рассмотрен «сравнительный польско-русский букварь» г. Стрижевского, и не только не одобрен и обракован, но признан вредным, и в сем духе, конечно, будет сделано распоряжение, которое, может быть, благоразумно было бы предупредить. Посмотрите там картину, изображающую русскую избу (izba)… Прочтите, как напечатано в русском столбце слово «монарх»… Как могли выпустить у Вас такую книжку?! Может быть (и даже вероятно, все это непредумышленно; но уже зато крайне несчастливо.

У меня был вчера наш Бобоша и сетует, что «Щеб<альский> тоже мне ничего и написать не хочет». Он поправился и духом и брюхом; много рассказывал о последних минутах Алексея Толстого. Умирал мучительно, – говорил: «О, как тяжело разлагаться на стихийные начала». Бобоша, описывая характер покойного (в «Пет<ербургских> вед<омостях>»), сделал легкую NB Каткову (по поводу неверности в дружбе).

Мои дела довольно скучны и довольно трудны: работы нет никакой, и деться с нею некуда. Не знаю, чту вперед буду делать: а так идти не может. Благодарю б<арона> Менгдена за добрые желания; но долгие и неустанные неудачи уже отняли у меня даже привычку на что-нибудь надеяться. Интересно, однако, было бы знать: в чем могут заключаться эти заботы обо мне, возбуждающие в Вас такие завистливые чувства? Нашли кому позавидовать! Мы, кажется, можем обойтись без зависти: ни того, ни другого судьба не побаловала. Да и это бы ничего; а хоть бы «реванжик» злодейка давала, – чтобы совсем не скопытиться. Мне бы к получаемой одной т<ысяче> еще одну – но только не литературную, а казенную или вообще служебную, и я бы, может статься, опять нашел в себе силы обратиться к своему неблагодарному, но милому «литературному разврату». В душе кипит нечто и в мыслях слагается; но обстоятельства гнетут, и руки падают: ото всего остаются одни «головки да хвостики».

Письма об оптимизме очень жду, и, откровенно говоря, Вы его должны мне написать, потому что я на Ваш счет «попутался»; а мы так давно прожили, считая себя друг с другом в известной мере солидарными, что хотелось бы восстановить пошатнувшееся единомыслие.

Будьте здоровы. Н. Л.

Что там «форейтор», – как он у Вас прыгал? Не слыхали ли Вы чего про «Анну Каренину»? Данилевский утверждает, что ее не будет в «Р<усском> в<естни>ке». Не врет ли?

П. К. Щебальскому

29 октября 1875 г., Петербург.

Благодарю Вас, уважаемый Петр Карлович, за Ваше письмо об оптимизме и во многом с Вами согласен: то и я чувствую, на том и я обжегся; но практически-то я все-таки не понимаю Вас. Вы человек, несомненно, либеральный, в самом хорошем смысле этого слова: но как Вы будете Ваши либеральные чувства сберегать в газете официозного характера? Не скажете ли, что Вы выговорили себе ту и ту долю свободы?.. Ах, как это все ненадежно и как самый либерализм тускнеет, когда его проводят в газете не вполне независимой! По-моему, чисто официальные издания гораздо лучше полуофициальных, или субсидиальных, и это не мне одному так кажется. Не скрою от Вас, что хорошие люди даже жалеют, что Вы беретесь за эту газету! С поляками считаться время, и с ними надо посчитаться; но – воля Ваша – и они для этого должны иметь равное с Вами право возражать Вам свободно, конечно, в пределах, дозволяемых законом, но законом общим, а не цензурными «правилами», в которых черт ногу переломит. Иначе вся Ваша правда будет принята как кривда П. И. Мельникова.

Ходнев Вам сам писал, и потому я Вам не писал; а рукописи Ваши отправлены Вам позавчера, то есть 27-го числа. От б<арона> Менгдена я получил письмо – правда, очень милое, но едва ли могущее возбудить или поддержать зависть, которою Вы так торопливо воспылали. Это пока – ровно ничего, и впредь, я думаю, будет то же.

Желаю Вам всего доброго и сохранения неизменного ко мне расположения.

Ваш Н. Лесков.

P. S. Не знаю, чего «форейтор» хихикает. Он сыт, конечно; но… все бы честнее было не хихикать.

П. К. Щебальскому

10 ноября 1875 г., Петербург.

Страдания страданиям рознь, как рознь и сила силе, уважаемый Петр Карлович. Я знаю, что Вы человек, к которому люди были далеко не справедливы; я знаю Вашу семью, очень уважаю Вас и, – без фраз, – много скорбел о Вас и о них; особенно в одно время, которому не дай бог помянуться. И тогда я видел силу Вашу и дивился ей, и с тех пор имею о ней высокое мнение, придающее моим отношениям к Вам особый характер почтительного удивления. Вы, кажется, не так «фантазироваты», как говорит об мне один мой приятель, недалекий, но очень добрый монах. Эта «фантазироватость» ужасное несчастие, и я терплю его, при всех своих религиозных и иных убеждениях, как мне кажется, довольно трезвых, определенных и стойких. Напомню Вам весьма удачные, по моему мнению, слова Искандера: «Я понимаю Курция: махнул в пропасть, да и поминай как звали, – это возможно; но мотаться над пропастью изо дня в день ряды лет – этого снести невозможно, потому что и голова закружится и погибель предпочтешь истоме терзания». Где взять, Пет Карлович, «ослиного» терпения – и именно ослиного, я не человеческого, потому что человеческое тут никуда не годится. С чем надо бороться: с хихикающею и ничему не внемлющею тупостию и разума и чувств? Что же против них можно сделать? Вы говорите о клеветах, несенных Вами после оставления Вашей московской службы. Знаю я их; но разве Вы не знаете клевет, которые нес я и которые так и присохли ко мне и мешают мне беспрестанно? В этом случае у Вас передо мною нет преимущества. И один и другой журнал охотно бы взяли у меня работу (о чем и говорил Гончарову), но… «он-де так ясно определился, и все это с Катковым, и вдобавок, говорят, он близок к III-му отделению». Ведь это, пожалуй, и смешно, только когда бы тот же Катков не отшиб последней способности сложить уста в улыбку. В «Гражданине» нет работы, – там сам редактор досуж, да и издание слишком мало, чтобы дать человеку не только хлеб, но и подспорье. Притом же там мой (и Ваш) друг (уж не славянофил) Аполлон Майков, с его «этим высоким… этим христианским» уменьем не любить человека, в «Р<усском> мире» – меня не зовут; в «Пет<ербургских> вед<омостях>» тоже, хотя и там и тут сидят люди, которым я в свое время из кожи лез пособить в заработке (Усов, Милюков, Крестовский и Заинька Берг). Что же мне: идти просить и почти несомненно получить отказ? Неужто Вы посоветовали бы это? Аксаков просил за меня Кокорева – не вышло ничего, несмотря на то, что Аксаков лбом бил, а не только попросил. Черкасский тоже просил, и тоже ничего не вышло. Комитетского мало жалованья – сами знаете: на кота широко, а на собаку узко. Притом же «странноприимный» Георгиевский ко мне так странно приимен, что я, право, даже и ума не приложу, как с этим быть. Благочестивый вельможа этот забывает, что такой или сякой мой талантишко открывал мне двери, куда действительных статских советников не всех пускают, и что я приучен уже к некоторой деликатности и вниманию. Я чувствовал бы большое счастие не видать его, потому что я человек вспыльчивый и масса неудач сделали меня раздражительным; а он человек все-таки очень добрый и мне одолжения делал. Вот Вам моя ситуация, как я скажу. Добавить разве к этому сторонние и иные, так как «враги человеку домашние его», – и они не столь в этом виноваты: что им за дело до моих убеждений, до несчастных стечений обстоятельств, и проч., и проч. И они «друзья минутного, поклонники успеха», а от всего этого… хоть в воду! Однако Вы поняли не так мое письмо, и я думал, что это выйдет; да, собираясь переписать его, вдруг заболел еще хуже, и оно было отправлено. Жизнью своею я самовольно не думаю распоряжаться и боюсь этой мысли, и гоню ее, и осуждаю себя за ее противные посещения. Религия моя со мною, и Христос, с его страданием и терпением, есть моя сила, в одно и то же время меня поддерживающая и пристыжающая. Я признаю спасительную силу незаслуженных страданий как воспитательную школу для духа, в бессмертии которого ни на волос не сомневаюсь. Принимаю бессмертие не стихийное, а субъективное и не смущаюсь тем, что не могу понять его; но смущаюсь не по страху рассуждения, а потому, что это дело не мое и вообще не человеческое: понять это – значит понять бога, а его дано только чувствовать, но не комментировать, ни с какой, ни с лютеранской, ни с поповской точки зрения. Scio quod Rodemptos mens vivit,[21] и надо терпеть, но… измучился, хотя и стыжусь ему это говорить; но ведь то он, а то я… тля ничтожная! Однако все-таки я Вам писал не то, что Вы поняли; а я болен припадками, никогда со мной не бывавшими: я стыну и обливаюсь холодным потом и несколько раз в день теряю сознание, при неотвязной мысли – что у меня нет работы. Я это вижу во сне; с этим пробуждаюсь, с этим хожу и брожу, наводя на всех постылое чувство при виде беспомощной неудачи. Милый московский Воскобойников прекрасно говорил, что «это во мне самое противное», – и я думаю, что это правда. За утешения Вас благодарю: надежда так животворна, хотя и знаешь, что она лжет своим лепетом; а все… отряхнешься будто. В помощь чью-нибудь я уже решительно не верю и не жду ее; но попытайтесь. Поговорите и с Бергом и хоть с конюхом, если есть конюх, который может дать 2 000 р. своему помещику: я к нему пойду, и притом не только в Варшаву, а куда угодно. Исключение составляет одна «голубая» служба, к которой меня причислил Пав. Ив. Мельников, – остальное все что угодно: хоть горшки выносить, лишь бы было чем детей кормить и хоть дух перевести до новой трепки. Пожалуйста, пишите мне почаще.

Книга Ваша сегодня еще не получена.

Преданный Вам

Н. Лесков.

И. С. Аксакову

16 декабря 1875 г., Петербург.

Ах, благороднейший Иван Сергеевич: о чем бы и речь, если бы был какой-нибудь спрос на то, что Вашей снисходительности угодно величать моим «талантом»! Но в том весь и корень всех нынешних затруднений моих, что я, 12 кряду лет, почитал мои литературные способности не только «главным», но даже единственным, за что надо держаться. Этим, может быть, должно объяснить и многие опрометчивости, сделанные мною под теми или другими живыми впечатлениями, без оглядки на стороны; этим же я думаю себе объяснить и мою долгую, долгую веру в Каткова как в литератора. Я чувствовал, что мне, для меня лично, ничего не нужно, кроме сходного по мысли издания, и не видал, как в этом издании чисто литературные интересы умалялись, уничтожались и приспособлялись на послуги интересам, не имеющими ничего общего ни с какою литературою. По прямоте моего неловкого характера я остался при органе человека, которому заботы комиссии наряжать, жидов декорировать и все, что хотите, но только не литературою заниматься. Я думаю, что другого такого презрителя, как он, литература не имеет во всей России, и очень хорошо, что в этой литературе есть действительно немало достойного презрения, – иначе он презирал бы ее еще больше. Ему, как капризной приказничихе, гораздо легче обходиться с мужем, который имеет всеми заметные пороки: она с ним сварится, но и живет этим – живет, ибо может показывать и некоторое свое превосходство; но беда, если ее свесть с мужем достойным, у которого нет таких пороков, на кои можно пальцем тыкать: она с ума сойдет. Они знали, что делали, внушая мысль «понизить тон в литературе». Что же делать нынче с этим воителем?.. Кажется, самое лучшее: ничего с ним не делать. Так я и поступаю, утешаясь, что не я один немотствую; что эту участь я разделяю с людьми высокочестными и высокоумными (в наилучшем смысле последнего слова), – и я бы более всего хотел так выдержать, хоть не на белом хлебе и даже не на ситном, а на решетном; но когда и того негде заработать!!. Вы не поверите, как в одно и то же время мне и смешно и противно не только говорить об этом, но даже знать, что это так есть! Указанный Вами мне Кокорев (за знакомство с которым я Вам очень благодарен) казался мне именно таким лицом, которое нужно. Тех же мнений был Александр Николаевич Аксаков, Щербатов и другие, кому известно мое положение и от которых я не делал из этого секрета. Кокорев в каждую данную минуту мог мне сделать все, что мне нужно, ибо требования мои, кажется, очень скромные: я хотел бы иметь занятия с вознаграждением тысячи в полторы в год. И Кокореву и Губонину я этих денег стою, даже при нынешних их делах, до решения вопроса о направлении Сибирской дороги. Если бы К<окорев> хотел, – он, конечно, сто раз мог бы это уладить; но… ему, видно, «хотей не велела». Вправду говорят: отношения наши с ними, с самого первого дня знакомства, до сей минуты самые наилучшие и приятные. Мне даже кажется, что он ко мне не без некоторого уважения; но и только… Проект Скальковского я ему разобрал и размерил, за чем прошел месяц; он мне за это недавно прислал 300 р<ублей>, и опять конец… Просил меня сказать на суде, что знаю в его оправдание по кляузам Овсяникова, – я, по долгу совести, сказал то, что знал: виделись мы любезно; расстались любезно; говорили всегда шутя и никогда обо мне, – вот Вам и весь отчет о характере моих к нему отношений – совершенно чистых, приятных, но, к сожалению, нимало не полезных в той мере, в какой они могли быть полезны.

В чем тут дело? По-моему, во-первых, в духе времени: Кокорев человек не без шири и не без великодушия даже, но он мудрец практический. Вас он чтит высоко, но как мудреца в области созерцательной, а не практической, которая ныне «едина есть на потребу». За рекомендации Вами меня он на Вас, конечно, не сердится; но ему, вероятно, неловко видеть меня между шустрыми ребятами, гожими на все руки, и он, пожалуй, думает: «Сам этот И<ван> С<ергеевич> не практик, и человека такого поддерживает… Парень бы ничего, если бы теперь литературою интересовались; а то что вступись за него, что нет, – никто не похвалит. А притом „катковский“… Этого никто не любит». Эти и сами подобные соображения делают то, что дело без гадости гадко. Я не раз думал просить его поговорить с Губониным, но, право, язык не поворачивается; а теперь и совсем нельзя его поворотить: точно будто стану просить услуги в вознаграждение за мой свидетельский труд… Бог знает, не придет ли ему это в голову? А мне это так кажется. Меж тем опять повторяю: Кокореву ничего не стоит примкнуть меня к делу, при содействии Губонина, который тоже меня знает и как писателя – любит, то есть хвалит. Но как сделать, чтобы Кокорев ревниво захотел помочь мне? Ему лично я едва ли могу быть полезным, хотя, разумеется, порученное мне дело всегда бы справил не хуже многих; а поддержать меня для литературы, – он, кажется, не в том духе теперь. Кто о ней заботится, кроме чудаков? Губонин же благонадежнее, если бы знать, через кого за него взяться. Дел у него теперь тоже немного, но он не останавливается этим и (между нами говоря) дает, например, 6 т<ысяч> р<ублей> общему нашему знакомому кн. Ал<ександру> Щ<ербато>ву за то, чтобы «в оперу ездил слушать, что говорят». Конечно, я для этого труда не гожусь; но есть ведь и другие труды, более черные и оплачиваемые подешевле. Нельзя ли его на это вдохновить и подвигнуть? Нет ли у Вас в Москве человека, которого мнением и словом он дорожил бы? Пособите пожалуйста! С Кокоревым же мне теперь, право, неловко самому заговорить, если не будет к тому побудительной причины откуда-нибудь со стороны. Генерал Шмилик Поляков пропитывал и Полонского и графа Скоробрешко, – неужто же русские люди и этого не сделают? Нет, я, право, все-таки уповаю на Кокорева, что он тот «серый волк», который меня, «Ивана-дурачка», вызволит.

Еще о литературе: Вольф предлагает мне написать роман, «превзойдя Мещерского», который, взойдя в славу, «стал дорожиться». Как превзойти Мещерского, у которого хлеб на корню покупают? – Не могу.

Вис<сарион> Комаров был у меня на сих днях, предлагал мне написать роман для фельетонов Черняева: «чтобы, было совсем не художественно, а как можно базарнее и с похабщиной». Никак не мог и на это согласиться. Ком<аров> предлагал, что он мне «сочинит сценарию», а я чтобы только «исполнил»… Ну ведь вот Вам, чту теперь называется «литература» (litera dura). Да и помимо всего этого: я писать не могу, пока не вздохну и не поставлю себя в состояние, в котором можно наблюдать, обсуждать и резюмировать в живых образах это мертвое время. Я так напуган тем, подо что подпал, что не могу более надеяться на одну литературу и должен опереться на что-либо другое, чтобы служить слову. С Катковым мои отношения в глупой заминке: ему нет стати ко мне обращаться; а я тоже не могу этого сделать. И притом он уж таков, что не беспокоить его – самое приятное. Скоробрешко говорит, что будто он «слышать обо мне не может за приостановку романа», но это, я думаю, вздор, навеянный на болтливого графа неудачами «Царственного блузника». А просто мы в таких друг к другу отношениях, что с ними нечего делать.

Душевно преданный Вам

Н. Лесков.

А. С. Суворину

24 декабря 1875 г., Петербург.

Очень благодарен Вам, любезный Алексей Сергеевич, за календарь и еще более того за привет, оказываемый Вами и Вашей дочерью моей Вере. Эго поистине очень хорошее дело, приносящее честь Вашему сердцу и сердцу Александры Сергеевны, а меня обязывающее глубокою Вам признательностью. Эти дети – ровесницы по возрасту, ровесницы по житейским невзгодам, которые они встретили рано, что и должно, мне кажется, быть для них хорошим уроком. Я очень рад, что они сознакомились, и еще раз благодарю Вас за добрый привет, оказанный в Вашем доме моей дочери.

Фельетоны Ваши хороши по-прежнему, силы Ваши, по-видимому, все в сборе: мысль о «досках», что купил гробовщик, мне очень понравилась, она напомнила мне одну превосходную речь пастора Стерна (автора Тристрама). К этому размышлению всегда полезно склонять внимание людей, особенно в эпохи, подобные той, какую мы переживаем, – эпоху пошлой скуки, умаляющей цену жизни и делающей людей «к добру и к злу постыдно равнодушных». Одно скажу: замечаю в Вас уменьшение чуткости в выборе предмета, чем Вы отличались и чем приобрели себе любовь публики. Что такое М. П. Погодин для общества в эту минуту? А Вы его изъясняли очень пространно. Все, писанное об Овсяникове, было очень живо и умно, равно как и о полиции и об адвокатах… Разве мало неправд, вопиющих гораздо громче, чем преувеличение значения личного характера кого-либо из старых людей, «в пределах земли совершивших земное».

До свиданья; желаю Вам всего доброго и, с благодарностью за дочь, жму Вашу руку и руку Вашей дочери.

Н. Лесков.

Письма 1876 года

П. К. Щебальскому

4 января 1876 г., Петербург.

Я замедлил ответом на Ваше последнее письмо, уважаемый Петр Карлович, потому что хотел сообщить Вам ответ превосходнейшего молодого человека, которого хотел завербовать Вам в учители. Ответ этого молодого моего приятеля (человека лет 24–25) таков: он не желает сделать ц<арство> Польское долгим для себя поприщем; но на 1–2 года, в виду нынешнего бездорожья для скромных людей, готов и там поработать. Он очень сведущ в литературе; много начитан; разумен; честен до болезненности; добр бесконечно – до самозабвения; происхождения не громкого, но хорошего (сын одного губернатора); не хорош собою, но добровзгляден, чудаковат, но весьма симпатичен; весьма религиозен в хорошем значении этого слова; классик и кандидат Петербургского университета, но… юридического факультета… Это «ошибка молодости»: он избрал факультет, специальность которого всего менее отвечает его спокойной, доброй, чисто педагогической натуре. Тем не менее он все-таки будет членом суда; а пока не прочь побыть и учителем, если его юридический факультет не будет признан к тому препятствием. Ответьте на это мне, не стесняясь, прямо. По министерству есть примеры, что юристы зачислялись учителями, особенно русской словесности; но не знаю, не было ли это мерою временною? За человека же этого ручаюсь во всех отношениях в самой высшей мере.

О себе не могу сказать ничего утешительного: напротив – вокруг меня все пустеет, и я совсем всеми позабыт. Новый год начался для меня в полной безнадежности, и слово «терпение» даже потеряло для меня всякий смысл. Нигде и ничего не вижу, и нет уже лица, к которому бы я не пытался обратиться, и все это напрасно и напрасно. Не знаю уже, что это за доля такая, – поистине какая-то роковая и неодолимая. И люди, горячо бравшиеся помогать мне, все поостыли: либо их горячность остудилась в столкновении с холодом других, либо… просто опротивело возиться с таким незадачным человеком. Я по опыту знаю, что это противно и Вам, сам не знаю, для чего об этом пишу. Поклон всем Вашим.

Преданный Вам

Н. Лесков.

П. К. Щебальскому

15 января 1876 г., Петербург.

Уважаемый Петр Карлович!

Только призадумался о Вас в сумерки, как подали Ваше письмо от 10-го января. Поздравлять, конечно, не с чем, да и я вычитал в «Оракуле», что этого даже не следует делать. Впрочем, я Вас, кажется, поздравлял и пожелал Вам чего-то хорошего; да как из моих желаний почти ни одно никогда не сбывается, так я даже считаю грубым невежеством их иметь и высказывать по отношению к добрым людям, которые уже вволю настрадались и по справедливости (человеческой, конечно) достойны хоть некоторой передышки. Что делать? – а существование наше все-таки не случайность, а школа, воспитательный период, никак не более, и затем состояние, «какого не видел глаз и не слышало ухо». Иначе это уже «ад», – это царство глупого случая и злых прихотей языческого рока: тогда что же надо еще хуже этого для существа, одаренного разумом и ощущениями свойств возвышенных? Но это, конечно, не то, – это не ад, потому что в нас еще живо стремление к высшему идеалу, – в аду, то есть в состоянии полного, неисправимого падения, конечно и этого не будет. Мне кажется, что мы черти, но еще недостаточно злые и благонадежные к некоторому исправлению, окончательным результатом которого будет что-то лучшее. Притом тут и слово Христа и догадки мудрецов древности – все это утешает, что ошибки не будет, и вдруг, таким образом, чувствуешь себя по крайней мере в очень хорошей компании. Однако за сим все-таки нельзя не попищать от впечатлений сегодняшнего дня: тяжело, и до жуткости тяжело, дорогой мой Петр Карлович! Даже, скажу Вам, бывает так тяжело, что не только охотно заснул бы на весь срок моего земного пребывания, но если бы «ради сожаления к людям сократились дни сии», то и спокойно бы лег и вытянулся. Гнетет, знаете, без отдыха и без передышки. Когда бы было что чавкать, так оно бы ничего: не страдая ни славолюбием, ни честолюбием и глядя на жизнь земную как на «переход», наблюдал бы, до чего переход этот особенно труден в России, где ничего не сделать честным трудом и где ни в чем нет последовательности, кроме преследования человека, если не острым терзательством, то тупым измором. Два года, что я уже служу, и служу ревностно – работаю усердно и, по общему замечанию, видно и хорошо, было много случаев меня хоть прикормить, хоть передвинуть с одной тысячи рублей на две, и всякий раз отыскивали для этого «свежего человека» с улицы, а мои труды мне как будто даже мешали. Где тут взять бодрость и энергии? В литературе за мной признают силу и с каким-то сладострастием ее убивают, если уж не убили. Я не пишу ничего – не могу! Я не обижаюсь, как барышня среднего круга, которой не замечают в круге высшем; а во мне пропала вера в себя самого и во все, что я могу делать. Если мне еще суждено быть литератором, то это, конечно, не прежде, как я опомнюсь от долгих и тяжких неудач моих. Повторяю Вам мой вывод: чтобы быть порядочным писателем в России, надо быть вне зависимости от редакторского произвола. Служба в этом случае нашему брату, бедному человеку, пока единственное спасение, и мне нужна служба, которая давала бы хотя 2 т<ысячи> в год, дабы я мог существовать, тогда, может быть, стал бы и писать. Теперь же я способен только грызть себя, чем и занимаюсь со всеусердием, не только наяву, но даже и во сне. Я и внешне постарел, пожелтел и опустился, и упал духом, как только можно. Никого не упрекаю, но и ни на кого более не надеюсь: верю в одно, что тот, кто призвал меня к бытию, разместил и этот путь мне, делали сей жизни едва ли заслуженный, – по крайней мере по «сравнению с сверстниками», которым идет не худо. Талантливый Усов получает 7 т<ысяч>; даровитый Милюков 4 т<ысячи>; честный Маркевич 5 т<ысяч> у Баймакова, и газета все падает, и читать в ней нечего, а у меня работы нет… Что же делать? Вы говорите о «бароне», – барон всегда был пустельга; но и вдохновители его, мои славянофилы, умолкли… Не виню их: хорошо тому помогать, с кем это ладится; но со мною не мудрено, что у всякого отпадает охота. Все ведь хорошо в меру: а это что-то алчное и бесконечное; чтобы возиться с таким незадачником, надо лезть напролом, а не пускать письма только для очищения совести. Надо мной совершено множество ничем мною не заслуженных неправд, и в скромности, с которою я снес и сношу их, лежит корень большого для меня зла: всем кажется, что так и нужно: «люди так, и я так же». Вот что худо! Кора эта все наслоняется и толстеет; а у меня, как у немощной рыбы, уж нет сил пробить и не вздохнуть, чтобы ударить хвостом и перья расправить. Вот где и в чем беда моя! Я не удивляюсь, когда меня считает дурным человеком Островский, когда считает меня чуждым себе Некрасов или Салтыков (хотя никто, как эти два, не выражаются обо мне с похвалою), – но им я досадил; не сержусь на Феоктистова, ничтожество души которого я имел неосторожность изобразить. Я бы не был так мстителен, как он; но все-таки у него есть причины не любить меня и лгать и клеветать на меня. Это дело его сердца и его совести; но причина у него есть. Но Катков, но Георгиевский и tutti frutti[22] – им что я сделал? Но все те, которые нынче будто бы стоят за принципы, которым я прежде всех их и самоотверженнее всех их послужил: как в их планы входит изморить меня? При определении меня членом Комитета мне было обещано Деляновым 500 р. прибавки за то, что место чин<овника> особ<ых> пор<учений>, обещанное мне графом, по радению Георгиевского было передано Авсеенке, жена которого умеет вести дела своего мужа. Я и тем был доволен; но для этого стоило Георгиевскому установить эту прибавку, что не стоило ни малейшего труда. Вместо того в прошлом году я ее выпросил уже как пособие, а в нынешнем году мне совестно показалось просить, и мне ничего не дали; а дали по Комитету тому, что получает 2 800 р. и сравнительно ничего не делает. Между тем я почти завален казенною работою, и часто довольно трудною, и мои доклады, без самолюбия говоря, часто обращают на себя внимание, особенно в богословно-историческом роде, в котором едва ли не я один что-нибудь и смыслю. Но и тут чту выходит? – недавно граф, по светским своим связям, пообещал дамам всякую поддержку их вздорному изданию, и издание это, конечно, попало мне, а не другому… Я должен был его браковать, разумеется снискивая себе тем не особенные симпатии. Так идет у меня все. Но я с этим делом справился, и длинный доклад мой прошел среди внимательного молчания и общего одобрения. Комитет единогласно отверг издание дам, и Георгиевский по окончании заседания отнесся ко мне с сочувствием и вниманием к моему видимому нездоровью и расстройству… Однако всучил мне эту щетинку, а не другому. О, как тяжелы все эти мелочи, когда крупного нет ничего, кроме досад, уничижения и горя! Но стыдно и грешно жаловаться! Будем верить, что когда и «священник отвернувшись пройдет и левит мимо идет», то за ними еще может идти самарянин, и тот будет добрее. Думаю теперь о Георгиевском (надо ли пробовать), он ко мне, видимо, стал участливее. Не воспользоваться ли этим: не попробовать ли обратить его в орудие к моему спасению? Он мог бы поговорить и с Брадке, а еще лучше с директором канцелярии по синоду, где я мог бы весьма пригодиться. Мог бы даже, ничем не рискуя, сказать при случае и графу, который два года т<ому> назад определял меня не с тем, чтобы всегда оставить на этом старческом месте. Но я решительно плохой за себя ходок; в меру слабых сил моих я умею выпросить кое-что другим и никогда себе самому. Не найдете ли Вы возможным от себя написать Георгиевскому о моем положении? Было бы достаточным поводом удивиться, что я бьюсь на 2 т<ысячи> в Варшаву, как будто не стою их в П<етер>бурге? Он, конечно, знает наши добрые отношения и не удивится, если Вы трогаетесь моим состоянием, которое даже и он изчужа замечает. Я думаю, что Вы на этом ничего бы не потеряли, а мне, может быть, дали бы некоторый шанс… Но если вздумаете «тронуться жертвою судеб», то, пожалуйста, не дайте Михаилу Никифоровичу превзойти Вас в горячности ко мне, он некогда написал им через меня открытое письмо столь укоризненно сильное, что оно их проняло; а Вы хотя не укоряйте; но скажите же им тепло и от души, что ведь мне только сдохнуть остается за верную службу будто бы чтимых ими интересов. Попытайте еще это для меня сделать, и чем скорее, тем лучше. Протейкинскому я прочел Ваше письмо, и он, вероятно, будет писать Вам. По-моему Вы ему задачу задали, точно он не в учители, а в министры назначается. Какие же он будет выражать общие взгляды на образование? Мне это что-то мудрено кажется; а впрочем, пусть выразится. О делах Ваших, разумеется, порадею и не позабуду сфискалить Вам, когда будет о чем. О Мирре Александровне очень горько скорблю, и всего более сожалею, что она в разлуке с Вами. Много она, бедная, тоже изведала зла человеческого, и я ее никогда так не любил и не уважал, как в приснопамятный вечер залога билетов Леонтьеву. Молю бога ее хранить и для Вас и особенно для дочерей. Поклонитесь ей от меня: она знает, что я ее люблю и уважаю. Затем: мужайтесь и что можете сделайте мне.

Н. Л.

П. К. Щебальскому

18 января 1876 г., Петербург.

Уважаемый Петр Карлович!

Вчера кн. Оболенский сказал мне, что в госуд<арственном> совете утвержден проект назначения школьных инспекторов для Кавказского края. Каждая из этих должностей дает вдвое более, чем Комитет, и при этом жаловании уже нельзя сдохнуть с голода. Если Вы согреетесь сочувствием к моему ужасному и незаслуженно постыдному положению и напишете Георгиевскому, то, пожалуйста, укажите на эти места. Конечно, было бы благодеянием дать мне такое место здесь, в Петербурге, чтобы я мог не терять и Комитета, но если этого нельзя, то я пойду всюду. Что делать? Не спросите ли: почему я об этом не говорю? Почему? – потому, что мне уже срама не имут отказывать, и я не могу ничего сказать без проклятого предубеждения, что из этого ни чего не выйдет. Я как столб, на который уже и люди и собаки мочатся.

Н. Лесков.

П. К. Щебальскому

24 января 1876 г., Петербург.

Уважаемый Петр Карлович!

Я получил от Веры Петровны письмецо, на которое отвечаю Вам. Не знаю хорошо ли писать Марье Ал<ександров>не; а не ее мужу? – по-моему, все нехорошо; но все надо пробовать. Поступите как сочтете за лучшее; но не ошибитесь и не принизьте меня напрасно. Я не стыжусь искать труда; но напрасных унижений все-таки боюсь и избегаю. О порядках кавказских я положительно ничего не знаю, да и узнать не могу; но это не важно: нет нужды указывать именно на это – есть и многое другое, например синод, где я мог бы быть с пользою употреблен при различных делах. Г<еориевско>му, может быть, стоило бы только заговорить обо мне с гр. Т<олсты>м и, так сказать, «извлечь меня из моря забвения»; а потому я думаю, что точность указаний в письме Вашем отнюдь не необходима; а общность ему даже более бы пошла. За что же я один гибну измором? Марья Ал<ександровна> ко мне тоже (кажется) довольно расположена; но я не знаю: не лучше ли писать прямо ему, или, может быть, совсем никому не писать. На сих днях я еще сделал две отчаянных попытки добыть работу и убедился, что мой «катковизм» мне загородил все двери. Более я уже и пытаться не стану. Будь – что будет!

Комаров (38 лет) женился на дочери Григорья Данилевского (16 лет) – она еще не кончила курса гимназии и будет его оканчивать. Мне нравится эта оригинальность. Рекомендую Вашему вниманию начало статьи Щедрина «Культурные люди».

Ваш Лесков.

П. К. Щебальскому

18 февраля 1876 г., Петербург.

Уважаемый Петр Карлович!

О «Дневнике» Вы, конечно, уже всё знаете: я заключаю это потому, что Менгден давно уехал и, вероятно, все сообщил Вам. О сочинении же Вашем узнал только сегодня, оно будет доложено на 3-й неделе поста в комиссии, состоящей из Савваитова, Замысловского, Авсеенки и Бестужева (последний председательствует и от него, как я Вам не раз уже писал, будет многое зависеть). Он и Савваитов, по всем видимостям, на Вашей стороне; о Замысловском не знаю; а об Авс<еенко> имею обычаем никогда ничего не узнавать. Этот человек добра не любит и просить его напрасно, – он гадит с сладострастием, так что вместо пользы можно наделать сугубый вред. Употребляйте возможное давление на Бестужева, – это, по моему мнению, – самое верное и надежное. В моих делах, разумеется, все по-старому: ни «тпру» не едет, ни «но» не везет. На днях Тертий Ив<анович> нападал на Георгиевского за полное обо мне забвение; но, кажется, все это втуне. Отговорок, разумеется, всегда может быть столько, сколько захочется найти их. В России все возможно, если хотят, и ничто невозможно, если не хотят; это мне еще двадцать лет тому назад один старый жид в Киеве открыл, и я это до сих пор постоянно наблюдаю. Хотят же теперь только то, в чем видят выгоду, или необходимость; а в моих делах ни для кого нет ни того, ни другого.

Бедный Виссарион Комаров женился по рассеянности на дочери Данилевского, вместо дочери Каткова, и получил вместо 25 тысяч рублей нейзильберные ложечки работы Александра Кача. Сконфужен ужасно и имеет ныне один ус книзу, а один кверху, а очи червонные, яко у рыбы, глаголемой «окунь».

Поклон мой Вам, Мирре Александровне и барышням. Простите, если чем согрешил, а наипаче надокучил своею пискотнёю: буду говеть и потому каюсь. А не пищать нельзя: во-первых, будто легче, как попищишь; а во-вторых, как пророк Ваалов, хоть и знаешь деревянное сердце своего бога, а все думаешь: авось на диво, возьмет да и услышит! Пусть хоть Мирра Александровна за меня покучится отвращающемуся от просьб моих богу отцов наших; а я за нее покланяюсь, и тако исполним завет Христов.

Новостей хороших только, что на днях двое удавились на одной веревке друг против друга. Если Вы лавливали рыбу, то должны знать, что это выражает так называемую «бешенку». Скука делается просто одуряющею.

Н. Лесков.

П. К. Щебальскому

24 марта 1876 г., Петербург.

Уважаемый Петр Карлович!

Я получил Ваше письмо, в котором Вы радуетесь, что в отечестве Вашем много людей более Вас достойных; но за то и Вы, конечно, получили мою сонную цидулку, из которой могли видеть, сколько и сия Ваша радость несовершенна. Ваша рукопись была всех лучше (из пяти), но Б<есту>жев наловил в ней так много фактических ошибок, что надо было признать необходимость их исправления. Были, правда, ошибки, которые, может быть, надо бы считать просто за описки, – например Дмит<рий> Донской, отправляясь на Куликово поле, у Вас берет благословение у м. Алексея, а не у св. Сергия и т. п. Однако доклад был таков, что Комитет оказал Вам много доброжелательства, не согласясь с представлением рецензента об отвержении рукописи, а постановил, что ее желательно бы видеть исправленною по замечаниям. Иного ничего Комитет не мог и сделать. Теперь о возвращении рукописи: я вчера просил об этом Савваитова, но он отклонил это от себя, – говоря, что не может без Г<еоргиев>ского, которого я всячески избегаю о чем бы то ни было просить; но для Вас пересилил себя и попросил и очень усердно и тем дело совсем прихлопнул: он проголосил, что «как же-с это-с можно-с? Это ведь не порядок… и гр<аф> может-с сам пожелать увидеть-с сочинение-с» и т. п. Результат тот, что «нельзя» и ничего нельзя, – ни возвратить, ни домой взять и заказать писарю списать копию, потому что «граф-с может-с спросить-с». Словом, я отошел с носом и, сказав себе «дурака», решился еще крепче не беспокоить сего сановника ничем, даже и для Вас. Чудовищная и противнейшая подозрительность этого человека растет не по дням, а по часам и говорить с ним, поистине, сущее наказание. Они теперь ожесточенно катковствуют: завели особую домашнюю цензуру над всею прессою; назначили к сему Авсеенку и во всем видят подкопы, а посему все строчат жалобы и добиваются предостережений, направо и налево. Теперь идет дело о «Нов<ом> вр<емени>» Суворина, который напечатал корреспонденцию из Новгорода о неудовлетворительных порядках тамошней гимназии. Повод дать предостережение был так недостаточен, что вся тройка с ног сбилась, бегая по сему делу ко «Вн. Дел.», где не хотели давать этому делу хода, – кажется более потому, что они уже очень надоели. Однако они добились, и предостережение завтра будет. До Вас ли тут и вообще до кого бы то ни было, кроме их самих? Поэтому прошу на меня не сетовать, что я Вам ничего доброго сделать не могу. Повидавшись после заседания с Савваитовым, я мог добиться от него в Вашу пользу только того, что рукопись можно будет выдать мне, как только граф подпишет журнал; но для этого Вы должны прислать мне записку в том, что-де рукопись под девизом таким-то прошу выдать такому-то, и подписать это опять не именем, а девизом же. Пришлите такую записку поскорее, но скорого исполнения сей Вашей просьбы не ждите: может быть, возможность удовлетворить ее явится и скоро; а может быть, и не скоро, например в мае месяце: «стяжите душу вашу в терпении» или ищите иных путей. Впрочем, я думаю, ничто не поможет: у нас с Вами на удачи не ходко, и добрых людей, готовых всучить в крестный снурок свиную щетинку, на всяком месте довольно. Не усилить бы без пользы толков, что «этот Щ<ебальский> любит докучать». По моему, лучше не докучайте: зачем? – ведь они, слава богу, сыты… О, дорогой Петр Карлович, когда бы Вы знали: как тяжело жить в этой задухе, которой и конца не видно! И мы же сами, может быть, все это взгромоздили и подпираем… Эта мука с платком во рту убила во мне всю силу, и всякие надежды представляются мне уже какой-то непозволительною пошлостью. Зачем они? – нет им места.

Прощайте, поклонитесь Мирре Александровне и барышням.

Ваш Н. Л.

Барона «сладкопевца» я более не видал: это гораздо спокойнее.

Я. П. Полонскому

18 апреля 1876 г., Петербург.

Уважаемый Яков Петрович!

Посылаю к Вам юношу, имеющего страсть к поэзии и некоторые дарования, впрочем уже подпорченные гражданским направлением. Он ищет совета и указаний, – не откажите ему выслушать его и сказать ему доброе слово трезвой правды.

Душевно Преданный Вам и Вас искренно любящий

Николай Лесков.

Письма 1877 года

Ф. М. Достоевскому

Ночь на 7 марта 1877 г.,

Петербург.

Сказанное по поводу «негодяя Стивы» и «чистого сердцем Левина» так хорошо, – чисто, благородно, умно и прозорливо, что я не могу удержаться от потребности сказать Вам горячее спасибо и душевный привет. Дух Ваш прекрасен, – иначе он не разобрал бы этого так. Это анализ умной души, а не головы.

Всегда Вас почитающий

Н. Лесков.

Ф. И. Буслаеву

1 июня 1877 г., Петербург.

Достоуважаемый Федор Иванович!

Внимание, Вами мне оказываемое, меня не только трогает, но даже и приводит в смущение. При всех моих человеческих недостатках я так счастлив, что не совсем утратил русское чувство скромности: я знаю свое малое значение в литературе, свои малые средства и малое искусство нравиться моим собратам по искусству. Вы человек большой, сведущность Ваша общепризнана,

заслуги Ваши родной литературе выше всяких пререканий. Вам ли у меня спрашивать мнения, и мне ли иметь наглость подавать его Вам? Но я не только уважаю Вас, но и люблю как человека и, в силу этого последнего чувства, решаюсь сказать Вам, чту думаю о затронутом Вами интереснейшем литературном вопросе.

За Вашу брошюру, переданную мне Ал. Дм. Галаховым, я только могу Вас благодарить и поучаться; но боюсь по поводу ее что-нибудь заметить. Вопрос об «утилитарном» значении романа и вообще художественных произведений, мне кажется, до сих пор не выяснен и не выяснен именно потому, что он недавно неудачно поставлен и с тех пор, при каждой новой разработке, всегда роковым образом попадает под тот же угол зрения. Я думаю, что роман (то есть собственно один роман, – одна эта повествовательная форма) должен иметь то значение, какое Вы ему намечаете, и это, может быть, должно составлять характерную черту отличия романа от новеллы, повести, очерка и рассказа. В этом давно надо было бы произвести обстоятельный разбор, так как в наше время – критического бессмыслия в понятиях самих писателей о форме их произведений, воцарился невообразимый хаос. «Хочу, назову романом, хочу, назову повестью – так и будет». И они думают, что это так и есть, как они назвали. Между тем, конечно, это не так, и вот это-то, по-моему, стоило внимания такого знатока, как Вы. Писатель, который понял бы настоящим образом разницу романа от повести, очерка или рассказа, понял бы также, что в сих трех последних формах он может быть только рисовальщиком, с известным запасом вкуса, умения и знаний; а, затевая ткань романа, он должен быть еще и мыслитель, должен показать живые создания своей фантазии в отношении их к данному времени, среде и состоянию науки, искусства и весьма часто политики. Другими словами, если я не совсем бестолково говорю, у романа, то есть произведения, написанного настоящим образом, по настоящим понятиям о произведении этого рода, не может быть отнято некоторое, – не скажу «поучительное», а толковое, разъясняющее смысл значение. У нас же думают, что для этого нужна та мерзость, которая называется «направлением», или «тенденциею». Этого укора не избежали и Вы, со своею брошюрою, которая иными в Петербурге понята так, что Вы хотите того, чего Вы, разумеется, не можете хотеть, – то есть тенденциозности, писания трактатов в лицах. Я Вас понимаю и, кажется, Алексей Дмитриевич тоже; но, я думаю, что все-таки Вам надо разъяснить свою мысль, а в этом Вам много пригодилось бы разъяснение того, что мы должны разуметь под романом, в отличие от повести, рассказа, очерка и проч.?

Роману нет нужды насильственно придавать служебного значения, но оно должно быть в нем как органическое качество его сущности. Если же нет этого в романе, то значит он не берет всего того, что должен взять роман, и не имеет основания называться романом. Тут, конечно, есть исключения, которые сами собою очевидны (например, романы чисто любовные, каковых, впрочем, теперь немного и скоро будет еще менее). Но и в повести, и даже в рассказе должна быть своя служебная роль – например показать в порочном сердце тот уголок, где еще уцелело что-нибудь святое и чистое. Эта задача сколь приятная, столь же и полезная, и я ее достигал порой, вовсе не имея к этому никакой теории, а тем менее «тенденции». Мне нравилось мнение китайского «царя мудрости» Кунцзы, что «в каждом сердце еще есть добро – стоит только, чтобы люди увидали на пожаре ребенка в пламени, и все пожелают, чтобы он был спасен». Я это понял и исповедую и благодаря этому действительно находил теплые углы в холодных сердцах и освещал их. Вот служебность рассказа, но не тенденция. Мне кажется, надо бы перебрать это и пояснить примерами, потому что тут мы стали на всякие теоретические разговоры и нам надо «млеко», а не брашно. О самом приеме, или манере постройки романа, я с Вами еще более согласен и не далее как в прошлом году говорил об этом с Иваном Сергеевичем Аксаковым, который хвалил меня за хронику «Захудалый род», но говорил, что я напрасно избрал не общероманический прием, а писал мемуаром, от имени вымышленного лица. Ив<ан> Серг<еевич> указывал мне даже места, где из-за вымышленного лица, от коего веден мемуар, проглядывала моя физиономия; но и он не замечал этого в дневнике Туберозова (в «Соборянах»). Однако, по вине моей излишней впечатлительности, это имело на меня такое действие, что я оставил совсем тогда созревшую у меня мысль написать «Записки человека без направления». Я не совсем убедился доводами Ивана Сергеевича, но как-то «расстроился мыслями» от расширившегося взгляда на мемуарную форму вымышленного художественного произведения. По правде же говоря, форма эта мне кажется очень удобною: она живее, или, лучше сказать, истовее рисовки сценами, в группировке которых и у таких больших мастеров, как Вальтер Скотт, бывает видна натяжка, или то, что люди простые называют: «случается точно, как в романе». Но, мне кажется, не только общего правила, но и преимущества одной манеры перед другою указать невозможно, так как тут многое зависит от субъективности автора. Вопрос этот очень интересен, но я боюсь, не пришлось бы его в конце концов свести к старому решению, что «наилучшая форма для каждого писателя та, с какою он лучше управляется». От Вас, я думаю, будут ожидать более разносторонней критики различных приемов и манер, а не генерального решения в пользу одной из них. И таковые ожидания, надо признаться, будут правильны, а исполнение их плодотворно для слушателей, и Вы принесете им немалую услугу и всей литературе, совсем сбившейся и неведомо куда вьющейся без критики. – Вот мое скромное слово, которое я позволяю себе сказать в ответ на Ваше письмо, делающее мне большую и незаслуженную честь. Если я сказал что не основательное – «не дописал или переписал», – простите.

Уважаемой супруге Вашей прошу позволения засвидетельствовать мое искреннее почтение. Вы, оба, в Париже были мне бесконечно дороги, посреди Рокамболей, из коих одного недавно видел здесь. А впрочем, и они на пожаре ребенка, захваченного огнем, вероятно, пожалеют искренно… Право, пожалеют!

Душевно Преданный Вам слуга и Ваш почитатель

Н. Лесков.

Письма 1878 года

Н. А. Любимову

8 марта 1878 г., Петербург.

Уважаемый Николай Алексеевич!

Недавно тому назад я получил Ваше письмо с обещанием прислать мне корректуру «Меламеда» и все ждал этой присылки, но ждал напрасно. Наконец вчера вечером, в присутствии сидевшего у меня кн. Андр. Петр. Шаликова, почтальон принес мне сверток, – весь испещренный полицейскими справками о том, когда я выбыл с Фурштатской в Выборг, из Выборга на Захарьевскую, с Захарьевской на Коломенскую, с Коломенской на Невский проспект. Словом: проследили мои переходы за пять лет. Причиною тому было, что сверток был послан мне по очень старому адресу, несмотря на то, что я всегда выставляю мой адрес и на письмах и на рукописях. Это одна история, – а теперь другая.

По вскрытии свертка я нашел в нем (опять при кн. Шаликове) всего шесть полос: 16, 17, 18, 19, 20 и 21. Где же делись первые 15 полос, – о том знать не могу. Были ли они посланы и пропали или не были совсем посланы, – не знаю и узнать не имею возможности.

Присланные шесть последних полос я прокорректировал и вместе с этим письмом послал их в Москву, адресовав в Контору ун<иверситет>ской типографии М. Н. К<атков>а.

Эпизода с нагайкой я не сумел ни сократить, ни переделать против того, как он уже сокращен и переделан. Не знаю: что Вам кажется, но я там шаржа не вижу. Весь этот анекдот написан с рассказа олькушского таможенного попа, и нагайка – событие испытанное и типичное, в казачьем вкусе. При том же, – вынуть его из рассказа было бы все равно, что заставить повара сварить уху без рыбы. Будет вода, а не уха, – нагайка эта здесь рыба. Да и при том она уже очень достаточно усмирена, так что мне делать ничего не осталось. – Прошу Вас об одном: если еще можно, дозвольте мне переменить заглавие, которое мне начинает казаться малопонятным для публики, не знающей жидовской среды. Я прошу позволения поставить вместо «Ракушанский меламед» другое, – а именно «Страшный жид». Это будет гораздо лучше. Просьбу эту я надписал и в конце последней корректурной полосы, чтобы метранпаж не забыл спросить Вас об этом.

Затем, если есть время, – прикажите прислать мне не дошедшие до меня 15 полос, а если это может служить задержкой, – то, видно, так тому делу и быть.

Да долго ли я буду находиться под опалою по получению «Русского вестника», которого я не вижу? Если это так стуит за мои злодеяния, – я, конечно, не смею и плакаться, но мне все думается, что ни Михаил Никифорович, ни Вы этой обиды надо мною не учреждали. Как Вы об этом рассудите? Пожалуй, ведь это и не стоило, может быть, делать. А впрочем, поручаю себя Вашему великодушию.

Душевно Вам преданный

Н. Лесков.

Усердно благодарю Екатерину Дмитриевну за сказанный мне поклон и низко кланяюсь.

П. К. Щебальскому

3 апреля 1878 г., Петербург.

Уважаемый Петр Карлович!

На почтенное и неленостное письмо Ваше отвечать нужно спешно, а притом и откровенно и кратко. Приглашение Ваше лестно со стороны Вашего доброго внимания, но оно совершенно невыгодно. У нас все вздорожало на 50 %, а гонорар поднялся едва на 20, – но все-таки за 50 р. никто писать не станет. Безобразов – дело иное: там по крайней мере скажешь, что хочешь, – а у Вас еще надо лезть под цензуру… Нет, на это не будет много охотников. Такой религиозности, о какой Вы пишете, – я терпеть не могу и писать о ней не в состоянии. Я люблю живой дух веры, а не направленную риторику. По-моему, это «рукоделие от безделья», и притом все это на правословный салтык… Тоже «философия» называется! Переводить мои бессмертные творения разрешаю на все языки, кроме чешского, потому что очень не люблю этого языка. Для Вас лично напишу что-нибудь из церковной жизни, и пришлю с цензорским разрешением Алекс<андро>-Невск<ой> лавры. Может быть, это будет образцовое жизнеописание русского святого, которому нет подобного нигде, по здравости и реальности его христианских воззрений. Это Нил Сорский (Майков). Надеюсь, что это я могу сделать Вам в угоду, но более ничего обещать не могу. Впрочем, откровенно говоря, я в Ваше Revue не верю: у шести нянек дитя непременно не выходится. А впрочем: давай бог!

Новости, сами видите, какие… Что уж хуже этого? Я себя, в последние дни, начал чувствовать «другом мира» во что бы то ни стало. Да что в самом деле: это уже кажется всего беспечальнее.

Мирре Александровне и барышням низко кланяюсь.

Душевно Вам преданный

Н. Лесков.

Письма 1879 года

М. Г. Пейкер

<Первая половина 1879 г., Петербург.>

Очень благодарен Вам за снисхождение к «Мелочам» и за память о самом «мелочнике». Но давать книгу не советую, чтобы больше покупали. Это не дружески (для автора) – «давать» книгу, – достаточно ее показать и опять у себя оставить. Тем более, я и не надеюсь, чтобы она долго находилась в обращении. Митрополит Исидор уже жаловался и, кажется, кн. Урусов. Вообще, – я опять ни на кого не угодил и очень этому рад, но боюсь только за моего бедного издателя, который может много пострадать на этом издании. Книга должна быть понята верно, цель ее – развенчать пуф и показать, что это самые обыкновенные смертные, которые и чихают, и «запираются», и нуждаются в «струменциях». Они этого и не сносят, ибо понимают, что это злее, чем дерзость. Будет обидно, если ток этих простых, но нужных понятий, будет хамски заткнут. Но думаю, что они будут тактичнее, – вся надежда на то, чтобы ход книги показал, что останавливать ее уже поздно. Это не проповедь, к которой я неспособен и за которую надеюсь, по милости божьей, никогда не браться, но это расчистка навоза, накопившегося у дверей храма. Это я умею и считаю моим призванием. Не высоко, кажется?

О М-ди пишется медленно и обширно. Все это нельзя впихнуть в журнальную статью. И при том есть места совсем без облика. «Плакала» – прекрасно, но чту же вызвало слезы? – Этого-то и нет. Не напомнило бы это греческого анекдота об орле, который, летя через синее море, потерял перо. Грек, который это говорил, был удивлен, что никто не плачет и сказал: «да, на вашем языке это не трогательно, но по-гречески – очень жалостно». Притом, – я всеми мерами отбиваюсь от хроники религиозного движения. Непонятливость и примитивность, обнаруженные «светом» при книге о Редстоке, – мне до смерти надоела. Кроме Бобринского, Тернера да самого Редстока, там словно «не умеют читать по-печатному» (так говорил кн. Вяземский, а не я). Мне это нестерпимо противно, и я глубоко сожалею, что публика любит почему-то, чтобы я ей об этом писал. Лучше бы это устроил какой-нибудь отец преподобный или «человек света». И чего, право, не помолитесь о чем надо!

Виктор П., вероятно, <1 нрзб> умалчивает, что я делаю? Я даже не могу своего дела делать, а мучусь с «законом божьим». Это трудно Вам сказать, – какая не шутка. Вчера, было, хотел к Вам прибежать, но было уже 11 часов, – побоялся быть невежею, находя, что и так довольно невежлив. На днях непременно приду, но к Пашкову не пойду… Раз, что это теперь неудобно, а второе – и незачем… Это все одно и то же, и не одно и то же. Ужасно скучаю, если говорить по совести, и для меня совершенно бесполезно. Я вечером предпочитаю полежать часок с доброй книгой, которая мне открывает гораздо более, чем толкование о писании без научной подготовки. Прямо говоря, Пашков очень хорошо настроенный человек и хорош для простолюдина, но слушать его, по-моему (извините за вульгарность), значит «жеваное своим ртом прожевывать чужим». Что это за дело такое, да еще на досуге, ради хлеба насущного! Нет, «имейте мя отреченна».

О брате с Кавказа будет говорить, когда он уедет не попросивши «кишмишу», чего я очень опасаюсь. Это артист почище третьегоднешних «халдеев <1 нрзб>», которые и ныне еще в Москве «жрут хлебы предложения». А впрочем, – это как Вам нравится; но я этому проходимцу прямо не верю, и увидите, что дело без «кишмиша» не обойдется.

Александру Ивановну много благодарю за перевод письма. И как это мы в десятиглавии читали «достал», когда надо было читать иначе! Она действительно права.

Низко Вам кланяюсь и пребываю в надежде скорого свидания Вашим слугою.

Н. Лесков.

P. S. Однако прошу Вас не думать, что я говорил о «кишмише» со слов В<иктора> П. Надеюсь, он слишком чист, чтобы его сосчитать в этом виновным. Я обыкновенно знаю то, что он не знает в своей голубиной простоте души.

А. С. Суворину

<Первая половина 1879 г., Петербург.>

Вы меня просили выискать что-нибудь недорогое, интересное и тягучее, с непрерывающимся интересом для «Недельного Нового времени». Вот я Вам и прилагаю программу, чту можно составить и чту будет от начала до конца живо, интересно, весело и часто смешно, а в то же время нетенденциозно, но язвительнее самой злой брани.

Угодно или неугодно?

Я буду поспевать к каждому №. Гонорар обыкновенный, газетный: Бесплатные оттиски тем же набором на бумаге в мой счет, числом 2 тысячи. Вот и все. Потрудитесь дать мне ответ.

Напишу я это с любовью, выбрав материал из редкостного антика, давно скупленного и уничтоженного.

Н. Лесков.

М. Г. Пейкер

9 июня 1879 г., Петербург.

Уважаемая Мария Григорьевна!

Благодарю Вас за Ваше интересное письмо с описанием Ваших дорожных приключений и посягательств Ваших на отрезвление особы Вашего урядника. Помогай бог. Я дела Ваши уже все поприделал и 15-го утром намерен уехать, на что уже и билет взял. 4-й № Александр понес сегодня утром на почту. № 5 весь готов, но еще не одобрены 2 ст<атьи>, подлежавшие дух<овной> цензуре. Вчера ездил для них к Арсению, и сегодня послал за ними Александра. Не знаю, что будет. Там Илья (моей работы) и «Два слова о вере» – перевод Вине. Если что будет не дозволено, то заменю статью «Из божественного» и № 5-й все-таки выпущу при себе, до 15-го. № 6-й тоже весь готов. Во избежание хлопот с цензурой без меня, я его составил из статей, не подлежащих духовной цензуре. Там вновь переведенный «Глазной доктор», значительно мною освобожденный от водянистого многословия и скуки, «Иоанн Дамаскин» и три отрывка. Чтобы избежать д<уховной> цензуры «Библии» в б № тоже не будет, да иначе и нельзя расположить «Глазн<ого> докт<ора>», который как раз распадается на две половины (1 – описание болезни и 2-я – приезд врача и лечение). В 6-м № идет 1-я половина, а 2-я остается для 7-го. № 6-й будет полон и жив, сколько это было возможно достичь. «Провизии» от Вас я не мог дождаться, так как иначе 6-й № не был бы при мне составлен, а поручать этого я не могу никому. Какая «провизия» придет, – то пойдет в 7-й №, с которым уже нечего спешить. Отошлю к набору и предоставлю течению естественному. Теперь журнал будет сведен в свои сроки, и 7-й, июльский № свободно может выйти в августе. Из Англ<ии> получены 4 клише, 2 больших и 2 малые. Из больших один изображает Иосифа, представляющего своего отца фараону, а другая – большую собаку. Малые – одна лошадь, а другая – какого-то домашнего щенка. Я их послал тиснуть, и чтобы сделать 6-й № совсем независимым от Арсения, на 6-й № назначил на 1-ю страницу собаку (величиною с голову Ио<анна> Кр<естителя> и тоже в кругу), и в конце фазана. Корректуры на 6-й № уже все выправлены, и надо будет <воздать> особенной Витенькиной аккуратности, чтобы 6-й № не вышел через неделю же после 5-го. Надеемся – сила вещей сама его вынесет ранее. О 7-м пока не будем говорить, кроме того, что я велел набирать в него то, что будет приходить от Вас. Пусть это все собирается, набирается и пропускается через руки Арсения, тогда увидим, как и что сделать. Во всяком случае я прошу Вас верить, что все будет сделано что должно из того, что можно. Сейчас получил депешу из Риги, что мои тамошние друзья устроили мне дачу и не хотят пускать меня в Либаву. Не знаю, настою на своем или уступлю им. Во всяком случае писать мне надо так: «В Ригу, в редакцию „Рижского вестника“, для передачи». Желаю Вам «всего доброго», а наиболее желаю укрепить свои нервы, чтобы зимою не «падать на ноги» (как Вы говорите). Очень буду рад, если не дали к тому причины 5 и 6 №№ моего составления. Обаче покройте все милостью: старался сделать угодное, а угожу ли, – не знаю. Прошу мне об этом написать в Ригу. – Погода изменчива и непостоянна: был холод – теперь невыносимая жара и духота. От гр<афа> Корфа получил письмо, в котором, между прочим, пишет, что он находится в объятиях «стройной природы». Принимаю это в смысле иносказания. Алекс<андр> Григорьевич уехал на дачу и, прощаясь, подал Витеньке два пальца. Отношу это к неточному пониманию слов псалтыри: «благо мне яко смирил мя еси». Щербинин сейчас был и ушел с баснею «Шестоверстова», – так подписался ее автор. В басне шест говорит с верстою, и говорит ужасную чепуху. Заручившись уверением, что этот «Верстошестов» не он сам, дал искренний ответ в тоне известного стиха Феокрита:

«Прежде чем станешь писать, – научись же порядочно мыслить».

А все ведет к радостному восторгу того хохла, который умиленно воскликнул: «Боже милый! Яких у нашего царя людей нэма!» Волконский издал приказ, чтобы все классические гимназисты «снимали шапки перед архиереями». Еще раз: «Яких у нашего царя людей нэма!»

Благодарю Вас за ласки и внимание, оказанные Андрюше. Прошу продлить их и впредь и не поскучать, что увезли его с собою. Усердно прошу, чтобы он больше был на воздухе и непременно купался – это ему необходимо. Равно позвольте просить и о лошадке: ему надо растрястись от учебной насидки. Чем Александра Ивановна облагодарит его цикл понятий и сведений во французском языке – за все буду ей глубоко благодарен. Прошу только непременно час в день заставлять его читать по-французски и непременно вслух. Дел у меня неодолимая куча перед отъездом, но все-таки напишу Вам хоть открытую карточку, как идет с 5 №. Почтительно целую Вашу руку.

Н. Лесков.

P. S. Из Риги напишу. Там думаю пробыть до 26 июля, а 1 августа поеду к Вам за Андрюшею. Сию минуту прочел предъявленную мне Вашу эпистолию, где сказано, что «если он будет вести себя честно, то тогда бог будет с ним», и очень, очень с этим согласился. «Если», и «тогда будет». Это очень, очень верно! Вот мы и одной веры вышли! Я его в этом усиленно утверждал, чтобы он «преклонял к себе бога». Будьте же здоровы!

Александр сию минуту пришел от Арсения: 5 № пропущен. Дописано, говорит, одно словцо. Не знаю, чту, думаю, что ничего зловредного. Завтра увижу в сводке. Будьте покойны.

М. Г. Пейкер

21 июня 1879 г., Рига, Карлсбад.

Я виноват, что не ответил путем на Ваше последнее письмо, но дело было слишком второпях и наскоре. «Мудрые заботы» мои с Вашим изданием были уже все закончены, – хорошо или худо, – это Вам судить. Конечно, я хотел сделать хорошо или как можно лучше, но трудно, и даже не трудно, а вовсе невозможно, делать что-нибудь живое в этом мертвенном, чисто буддистическом настроении притупления ума, воли и всех высших способностей, которыми «дитя света» может проявлять «свет, во тьме светящий». Недаром и английская литература этого направления также немощна и безжизненна, как и наша. Из всех материалов Вашего портфеля я выбрал только глазного доктора, который, впрочем, немножко советник и страдает водяною. Я его немножечко усмирил, немножечко подживил, да значительно поспустил у него водицы, и он пошел. Вторая половина, где я более злился и стругал его со всех боков, – вышла совсем недурна и похожа на живую повесть о живых людях, а не о марионетках с религиозным заводом. Беда с этим искусственным зданием: тут машинка, там пружинка, и все одно за другое цепляется и путается само, и пряху путает, и в конце концов рвется. Так я понимаю все Ваше нервическое раздражение и понимаю его вернее самых давних и самых светских друзей Ваших; силы, дарованные Вам для работы во славу отца, светом не укладываются по этим игрушечным коробочкам. Вы усердно и добросовестно их туда мнете и тискаете, а крепкая опара все их еще поднимает… Замечательная борьба и ужасное самооскопление духа ради теории, которая не может произвесть ничего. Вы терпеливее Бобринского (умнейшего из людей Вашего союза) – он часто не выдерживает и постоянно лягается, если ему предлагают принять неудобоприемлемое, а Вы, с теми же способностями познавания, все это сносите, подчиняетесь, отыскиваете пророчиц между сорочицами и апостолов между всякими кишмишами, и все для чего? – чтобы страдать, мучиться и расстраиваться «во славу имени божия…» И это все так и будет и не может быть иначе. Вот то, чего Вы не можете не видеть и с чем, конечно, не могут сговориться ни Ваш рассудок, ни природная энергия, ни сердце, которое Вам приятно отрицать в себе, как будто в этом и у Вас есть необходимость, как у кого-нибудь другого прочего… Вы, пожалуйста, простите меня, что я позволяю себе сказать Вам это, но это важно потому, что это Вас изнуряет и исчерпывает до дна Ваши силы, и Вы так дороги для существа, которое одно ценнее многих и обладает истинною способностью служить славе божией… «Русск<ого> рабоч<его>» надо воссоздать, чтобы он действительно шел и дело делал, или его надо бросить. Этак дело идти не может. Издание – дело заботное, и оно еще и ревниво, как влюбленная женщина, надо его строить и строить неустанно, а то оно рухнет и строителя придавит. Журнал народный, в свободном истинно христианском духе в России есть предприятие самое доброе и самое благочестивое, и число его подписчиков должно быть 100–200 тысяч. Пусть Вас это не удивляет, – это несомненно так. Но издание надо вести заботливо, старательно и только в духе христианском, не вдаваясь ни в какую церковность, ни в ортодоксальную, ни в редстоковскую. Нельзя «задняя забывая, передняя простиратися» и разрешать проблемы, стоящие вне наших соображений, таким путем. Можете Вы нечто такое предпринять, – дело Ваше спасено, и Вы оставите по себе добрую память и достойное христианское занятие превосходной дочери Вашей (да будет всегда мило имя ее всякому, ее знающему), – а не можете или не хотите, – тогда без изнурительных колебаний следуйте смело Вашей мысли: бросьте это дело, как не стоящее того, чтобы им заниматься. Сдайте его кому-нибудь более ортодоксальному в этом направлении, а сами издавайте хорошие переводы, и увидите, что это Вас гораздо более удовлетворит, чем такая мука со связанными руками и с платком во рту. Это я Вам сказал не только как человек, Вас любящий, но и как журналист, у которого есть за плечами долгий опыт и понимание издательского дела, с которым играть нельзя. Веденное кое-как, оно падает; веденное старательно, не узко, – оно требует серьезных затрат и может расстроить дела; веденное же в угоду кружку (какому бы то ни было), оно становится в зависимость от людей этого кружка, – зависимость мелкую, докучную и в существе дела опять совершенно не стоящую хлопот, а между тем досаждающую и порой совершенно несносную. Так это или не так?.. Я уверен, что Вы если и сердитесь на меня в эту минуту, то Вы все-таки сознаете, что я говорю правду и что говорить ее меня ничто не вынуждает, кроме искренней дружбы и приязни, готовой и способной выдержать всякое испытание. Подумайте-ка, докуда свидимся и поговорим на чистом воздухе. Дело Ваше – дело хорошее, и его стоит делать, вся ошибка в приеме и в некоторой издательской неопытности, с которою, однако, решительно надо расстаться.

Теперь о себе. Я поселился согласно совету Эйхвальда на берегу моря, в 1 1/2 версте от Дубельна в местечке Карлсбад. Место тихое, обитаемое «литератами», – людьми мне неизвестными. Все дачи с сосновом лесу, грунт песчаный, море мелкое и мало соленое; живу в Акцен-Гаузе. Это длинный, как фабрика, досчатый сарай с окнами. По середине идет коридор, и по обеим сторонам кельи, из которых из одной в другую все слышно, так что надо чихать и сморкаться с осторожностью, которой немецкие «литераты», к сожалению, напрасно не соблюдают. Живу я «на харчах у немца», и харчи эти очень плохи. Прислуга не говорит ни на каком человеческом языке, а только издает какой-то утиный шелест вроде «туля сэя сипу липу како пули мосте пай». Лихо их ведает, что это значит. Скуки здесь вдоволь, а грубо циничного немецкого разврата еще более. Немецкие Дианы охотятся по лесам, поражая грубый пол своими стрелами, а людей бестолковых бьют зонтиками, что уже и со мною случилось. Познакомился я с пастором Рибнэ, переведенным в Ревель из Херсона за распространение штунды. Он здесь обер-пастором сделан. Как хорошо быть немцами! Старичок он очень милый, чистенький, как холмик, толстенький, и мягкий, как сибирский кот; говорит умно, сдержанно и тепло. По-русски изъясняется свободно. Веры хорошей, – веры Гладстона, <нрзб>, Берсье, Невиля и Вине. Мне с ним было очень приятно говорить об всем, печалуюшем всех нас, подданных нашего господа, идущих под его стягом, куда он хочет, но по лучшему своему разумению. Он мне сообщил кое-что о Вальденштреме и много расспрашивал о Редстоке. Все время 4-х дн<евного> бурного плавания по морю у нас в кают-компании шли дебаты, в которых (вообразите себе) я был защитником лорда. Рибнэ считает его дело полезным, но осуждает распространяемое им и его последователями неуважение к науке, с чем и я, разумеется, вполне согласен. Четыре барона находили все это редстоковское учение «думхейтом», а мы за него поспорили, хотя «за ним не ходим». Вообще я очень рад был случаю увидеть и узнать эту «рыбку», как зовут его хохлы-штундисты, и учение его нахожу чистым, а дух, его одушевляющий, очень приятным. Но всего в письме не перескажешь. Работы у меня много, и не знаю, как ее приделать. Желаю все это кончить здесь до 20–25 июля, а к 1 августа быть у вас и обнять моего сына, о котором очень, очень сконфуженно скучаю. Пожалуйста, ласкайте его, и пусть он больше бегает, больше играет с простыми ребятками, купается и трясется на лошади.

Целую Вашу руку. Душевно Вам преданный

Н. Лесков.

Да пишите мне побольше! Что Вы заленились.

А. С. Суворину

4 июля 1879 г., Карлсбад близ Риги.

Уважаемый Алексей Сергеевич!

Назад тому два дня я послал Вам статейку «Из культа мертвых», а теперь посылаю другую – поживее. Думаю, что она имеет интерес и написана цензурно. Рассказ тоже готов и переписывается набело. Пришлю дней через пять-шесть. Экземпляр «Некуда» перед отъездом сдал в Вашу типографию. Велите, пожалуйста, печатать по вашему усмотрению, только поскорее, – книги нет. Условие напишем, когда свидимся осенью. Под сегодняшнею статьею прошу оставить «Карлсбад», – пусть не знают, какой, и оно будто «новшественнее», и не видно, что я здесь раздобыл запретный листок, по поводу которого нашлось кое-что сказать. – Людей этих я лично нисколько не знаю.

Преданный Вам Н. Лесков.

Листок «Год» действительно основывается. Это мне сообщили в редакции «Рижского вестника».

В статье, я думаю, два фельетона, и потому я сделал карандашом заметку, где ее разделить пополам.

Э. Е. Брадке

19 декабря 1879 г., Петербург.

Милостивый государь

Эммануил Егорович!

Вчера я получил из департамента несколько бумаг, присланных его сиятельству графу Дмитрию Андреевичу из Петропавловска учителем Желтышевым. В числе этих бумаг есть два сочинения: одно, посвященное имени государя наследника цесаревича, а другое графу Дмитрию Андреевичу.

Его сиятельству угодно было поручить мне рассмотреть эту предику, но мне не сообщено, в какой форме должно быть это рассмотрение, – в форме ли подробного служебного доклада или в виде отзыва, который представил бы его сиятельству только сущность и достоинства этих сочинений.

Я теперь недвижимо болен, так что не покидаю постели и потому лично разъяснить для себя этого не могу, тем более, что таким вопросом, может быть, нужно было бы беспокоить самого графа. А между тем, может статься, его сиятельство имеет какие-нибудь причины желать немедленно знать, что содержится в сочинениях Желтышева. Поэтому я имею честь покорнейше просить Ваше превосходительство доложить, когда Вам будет угодно, господину министру, что, насколько возможно при моем болезненном состоянии, я поручение его выполнил, то есть сочинения г. Желтышева прочитал и могу о них выразить мое мнение. Оба они исполнены страстного, но нездорового патриотического духа, оба свидетельствуют о значительной душевной раздраженности и умственном непросвещении автора – не имеют никаких достоинств зрелой мысли и не содержат в себе ничего удобоприменимого сообразно с нынешними обстоятельствами России. Кроме того, они невозможны для распространения их в каком бы то ни было круге читателей. Кратко говоря, они содержат вот что: 1. Рукопись, посвященная наследнику цесаревичу, представляет народ русский в виде сказочного Иванушки-дурачка. Царь – отец, государство – мать; у них три сына: старший, «умный детина» – духовные; средний – «так и сяк» (чиновные); младший, дурак, – народ, Иванушка. У отца-хозяина кто-то стал ходить на поле топтать пшеницу; отец послал караулить старшего сына (духовных) – те проспали и ничего не уберегли; потом послал среднего сына (чиновных) – эти наелись, разленились, заснули и тоже никого не поймали, да еще солгали, донесли, что «в поле все благополучно». Теперь началась третья стража: дозором вышел Иван-дурак – народ, об уме и вообще душевных свойствах которого идет ряд длинных, банальных, часто противоречивых, несостоятельных и смешных рассуждений, которых я в этом кратком отзыве приводить не буду. Вообще это сочинение исполнено самой младенческой мысли унизить значение образованных классов общества с желанием показать, что только в народной массе хранятся задатки плодотворных мыслей, утраченных нами под влиянием «разлагающегося Запада». По моему мнению, сочинение это не только недостойно быть посвящено имени наследника русского престола, но оно просто недостойно ничьего серьезного внимания.

Второе сочинение, посвященное графу Дмитрию Андреевичу, гораздо объемистее и разностороннее первого. Оно касается самых важных предметов с наивностью полного неведения и с узкою нетерпимостью фанатика. Политический идеал автора – московская патриархия и вообще допетровский порядок, в котором будто заключается наше спасение от современных настроений. Везде тут бездна текстов св<ященного> писания, изречения св<ятых> отцов, народных пословиц и присловий; масса выраженных здесь несообразностей так велика, что их нет возможности перечислять. Укажу на одно, что особенно сильно занимает автора и выработано им с особенной тщательностью: предстоящий юбилей 25-летнего царствования государя императора, и удивляется, как до сих пор не последовало «приказания всех расстрелять». Он возмущается затеею юбилея – этого языческого празднества, которое, по его предположениям, начнут молебном и окончат поклонением Бахусу. В жару религиозного и патриотического чувства автор предлагает вместо юбилея учредить по древнееврейскому обычаю всенародный пост со всенародною же складчиною на составление особой «полиции исполнительной», которая должна будет «разодрать всякое писание неправедное». И так все в этом роде, но, впрочем, то, что я привел на образец, есть самое практическое, что можно уловить в волнах этого туманного бреда.

При этом, конечно, в писаниях г. Желтышева в изобилии встречаются выходки против русских подданных нерусской веры и невеликорусского происхождения и многие другие тенденциозности не примиряющего, а раздражающего свойства, словом – оное слабое, несостоятельное, беспокойное сочинение не заслуживает того, чтобы быть посвящено господину министру народного просвещения, да притом оно и не может быть напечатано.

С должным почтением и преданностью имею честь быть Вашего превосходительства покорнейшим слугою.

Н. Лесков.

А. С. Суворину

25 декабря 1879 г., Петербург.

И Вас с праздником, мой старый коллега!

№ слава богу, хорош. Я его нетерпеливо ждал увидеть. Опытный глаз заметит, что «была спешка», но ничего – бредет. Одно стихотворение Буренина очень хорошо; другое к статье. Черниговец тоже удовлетворяет двери, и даже очень тепло. Я, кажется, не хуже людей, хотя и есть «смазь»; но ведь (забыл сказать) без подобной связи рождественский рассказ редко обходится. Она очень часто сверкает белыми нитками даже у Диккенса. Это ничего: лишь бы осталось что-нибудь образное. Теперь вижу, чту надо было сделать, – надо было отмарать фельетонный приступ, вызывавший необходимость обобщения в конце, и сделать просто рассказ о дневном обороте, – чту русский человек в день может переколобродить. Это было бы цельнее, – было бы совсем ценно и хорошо для нас, понимающих дело, но можно утешиться, вспомнив, что публика не так судит, – она не столь разборчива и этих тонкостей художественной экономии не понимает. Но вперед (если доживем) надо не допускать себя до такой спешки. Что же касается до самой мысли рождественского номера – эта мысль хорошая, и она привьется.

Маслову даны известные Вам очень интересные очерки жидовской веры. Их еще нет в этом №, хотя я уже прочел корректуру. Конечно, это пойдет с нового года. Это хорошо, но там поставлено грубое заглавие: «Жидовская вера». Это, собственно, я подделывался к Вам, но, по-моему, это грубо… Не благоволите ли поставить «Набожные евреи»? Я бы очень об этом просил.

К Новому году работу сделаю. Здоровье поправляется, но очень медленно, – учусь ходить. Барц говорит, что я схватил ревматизм чудовищный.

Ваш Н. Лесков.

Теперь вот нашел чудесную проповедь Стерна (юмориста).

А. П. Милюкову

<1878–1879 гг., Петербург.>

Позвольте мне рекомендовать Вашему вниманию слово «простец» в записках Посошкова, который и сам себя и вообще крестьян называет «простецами». Заключаю от этого, что употребление такого слова не зазорно, и оно значит совсем не то, что значит «простяк» – которое мне тоже известно, а также известно и настоящее его значение. Слово «простец» есть слово русское, правильное и притом столь ясно-выразительное, что я позволю себе за него стоять и впредь стану его употреблять ничтоже сумняся. А употребляют ли его теперь, в живой речи, «парлиируя и скрибируя», – об этом знает всяк, имевший когда-нибудь беседы со староверами. Парлянты этого слова не употребляют, но тем не менее это слово хорошее, ибо хорошо выражает то, что другим одним словом не выразите.

Н. Л.

Письма 1880 года

С. Н. Шубинскому

<23 апреля 1880 г., Петербург.>

Среда, вечер. Пасха.

Я с радостью приеду к Вам в понедельник, вечером м<ежду> 8 и 9 час. Очень рад послушать очевидца. – Книгу Вашу привезу. О Голубинском никому не поверю. Я читаю его страстно, но сужу не увлекаясь: он понимает дух нашей церк<овной> истории, как никто, и толкует источники вдохновенно, как художник, а не буквоед. Он должен быть руган и переруган, но прав будет он, а не его судья. Он производит реформу и должен пострадать за правду, – это в порядке вещей, но правда, и притом вдохновенная правда, исторического проникновения, с ним, а не с Б-м и не c tutti frutti. Я, впрочем, охотно готов о нем не писать, но ему я написал, потому что я не спал четыре ночи, не будучи в силах оторваться от книги. Не думаю, чтобы суд о нем был суд правый, – митрополит Макарий не дал бы денег на издание пустячного труда, а он их дал, несмотря на то, что Голубинский много раз противоречит Макарию. О Голубинском вернее всех отозвался некто таким образом: «Он трепит исторические источники, как пономарь поповскую ризу, которую он убирает после служения». Сейчас ее еще целовали, сейчас чувствовали, как с ее «ометов» каплет благодать, а он ее знай укладывает … Грубо это, но ведь он знает, что под нею не благодать, а просто крашенина с псиным запахом от попова пота. Но Голубинский, кажется, так и идет на это… Это Шер русской церковной истории, у которой до сих пор были только «кадиловозжигатели». Пусть что кому нравится, а мне нравятся Шлоссер, Ренан, Шер, Костомаров, Знаменский и Голубинский. Степени их учености и дарований различны, но прием и дух один и тот же, – это дух, единственно принадлежащий живой науке, и он есть дух живучий – дух будущего истории, тогда как Б. и tutti frutti останутся мертвыми, погребающими своих мертвецов.

Дружески любящий Вас

Н. Лесков.

А. С. Суворину

<Апрель 1880 г., Петербург.>

Заметку об австрийских школах есть повод пустить немедленно и безопасно. Повод этот имеет в «Русском вестнике», месяц апрель, статья Щебальского «По поводу одн<ого> юбилея» (Крашевского). Там, на 912-й странице, читаете, будто в славянских землях, подведомных Австрии, «народ лишен образования». Надо начать с того, что это оч<ень> относительно и противоречит другим источникам польского же происхождения. Тут и пустить сведения, взятые из «Zwiastuna Ewangelskiego»,[23] а что было в конце острого для сих тупых дней, то вычеркнуть бестрепетной рукою. Если же теперь упустить этот случай, то нового невесть когда ждать, а дело интересно и непустяково.

А знаете ли Вы что-нибудь о загадочном исчезновении графа Коскуля?

Н. Л.

С. Н. Шубинскому

4 мая 1880 г., Петербург.

Посылаю Вам, уважаемый Сергей Николаевич, беллетристику, в размере 3/4 листа. Она не худа или по крайней мере – весела. Писал ее не только больной, но почти не живой. Мой 1-й доктор действ<ительно> сплоховал, и когда я, возвратясь от Суворина, слег и у меня началась лихорадка с обмороками, то был призван Мейер и нашел у меня, кажется, воспаление легких. Вот Вам и сюрприз. С этим-то – в промежутки между леденящим ознобом и 40-градусным жаром – и написал Вам «Мелочи арх<иерейской> жизни». Их так любят, что все прочтут не без удовольствия. Кажется, я был кроток и цензурен.

Вам не грех было бы меня навестить. Знаю, что «некогда», но страшно скучаю.

Преданный Вам

Н. Лесков.

С. Н. Шубинскому

16 октября 1880 г., Петербург. Вечер.

Уважаемый Сергей Николаевич!

«Голован» весь написан вдоль, но теперь надо его пройти впоперек. Срок, Вами мне данный, был 20-е число. 21-го можете за ним прислать. «Кустарный пророк» будет готов к 20 или 10 ноября. Я никогда и никого не доводил до затруднений, а Вас тем паче. Будьте же покойны.

Благодарю Вас за то, что Вы меня знаете лучше других, и в споре своем Вы были правы. Никаких обстоятельств с «Петерб<ургскою> газетою» я не имею, а обещал им дать обработанным один им подходящий материал, которого не хотел понять г. Маслов. Более ничего. Но на работу у меня действительно есть спрос по условиям для меня более выгодным, только это не в «П<етербургской> газ<ете>», а в «Р<усской> речи» и в «Руси», с которыми мне удобно, потому что я разделяю их взгляды на интересующие меня вопросы веры и народности. Вот и все.

Всегда Вам преданный

Н. Лесков.

P. S. Два письма Аксакова очень интересны по его оценке моих скромных работок в Вашем «Вестнике». Ласка идет до того, что и говорить застенчиво, а гонорар предоставляет самому себе назначить свободною рукой, лишь бы были «праведники». – «Голован», однако, вышел слабее других. Надо бы его хорошенько постругать. Не торопите до последней возможности.

С. Н. Худекову

26 ноября 1880 г., Петербург.

Милостивый государь

Сергей Николаевич!

Освободясь от работ, которыми был обязан, разыскал и выправил мои извлечения о еврейских обрядах. По-моему, это очень интересно и весьма отвечает современному возбуждению внимания к евреям. Очерков этих будет 10–12, и, конечно, все они будут новостью для нашей публики. Все они также будут по возможности веселы и незлобивы. Так это будет всего лучше. Корректуру мне просил бы присылать или же точно определить мне день и час, когда я могу видеть ее у Вас в редакции (кроме вторника и не ранее 12 часов). Очерки лучше бы ставить один раз в неделю – в определенный день. Перенос их на будущий год для издания, вероятно, будет скорее выгодным, чем невыгоден, потому что это занимательно и интересно.

С нового года (с 1-го № 81 г.) дам Вам 30 коротких рецептов старой русской письменности – что в который день месяца хорошо делать.

«Блаженные на Руси» – интересно.

Ваш покорный слуга

Н. Лесков.

P. S. Пусть Николай Александрович дал бы мне знать, к какому дню недели надо присылать следующие очерки.

И. С. Аксакову

17 декабря 1880 г., Петербург.

Достоуважаемый Иван Сергеевич!

Я ведь работаю медленно, а к тому же меня тяжко одолевает оное «одабриванье». Я начал для Вас бытовую историйку (по документам), под заглавием «Дворянский бунт на Добрыньской поповке», и половину написал, но она стала выходить немножко не в Вашем вкусе. Это правдивая история о трех наших сельских попах моего родного села Добрыни (Орловск<ой> губ<ернии>). Три поповские типа: пьяница и высокий праведник по чистоте души, при котором все жили в мире и как нежно оберегали его «в слабости», 2-й – добрый буян «гайдебур», – при котором тоже мир не нарушался, и, наконец, 3-й – «священно-ябедник», – тихоня, который выдумал заговор и доносил на моих родных и соседей губернатору, и пошло следствие, после которого все покинули свой приход, а губернатор велел архиерею (Поликарпу) не трогать «священно-ябедника», и тот позорно подчинился губернатору. Сведу опять к выводу прямому и правдивому, что архиереи сами не умели постоять за свое право даже перед теми, кто не смел им быть никаким указчиком. Первый поп (запивоха) написан весьма с любовью, и перебраны тут вещи нежные: мир все ему прощал, даже не вменял во грех, а только убивался по нем. Выйдут и остальные, но это, кажется, не в Вашем вкусе. Напишите.

А то еще вот что: гоню всемерно спешно рождественский рассказ для Суворина и 20–21 сдам; а затем, если хотите, – могу написать и прислать Вам к Новому году тоже маленький же рассказ (сибирское предание) «Как Христос на рождество к мужику в гости зашел». Это могу сделать скоро и не боюсь разномыслия. В сцене с австр<ийским> императором Вы увидели значительно более того, что там есть. Если еще раз потрудитесь пробежать его в «Историч<еском> вестнике» (за январь), – увидите, что рассказец ничтожный, но самый смирный. Я ему, впрочем, пришил хвост, чтобы тяжесть его влеклась по другому направлению. «Дворянским бунтом» я несколько дорожу и знаю, что там есть «проникновение», но боюсь, что Вы уж очень за архиереев-то… Стоит ли? Посадит он наш церк<овный> корабль на сухой берег и с «верующим мирянином». Надо бы им открывать очи и «умалять их оную непомерную пыху».

«Руси» не вижу, не читаю и тем изрядно даже обижаюсь.

Горячо Вам преданный

Н. Лесков.

P. S. О студенческих беспорядках отлично сказано.

С. Н. Шубинскому

<1880 г., Петербург.>

Посылаю Вам статью о митрополите Исидоре. Она вышла, кажется, очень интересна и для журнала заманчива по заглавию, которое я мог ей дать без всякой натяжки. Это так вышло и все позволительно. Прошу Вас только непременно поместить ее в июньской книжке, потому что боюсь, что материал доставили не одним нам … Если же не можете, то возвратите ее мне, – я передам ее в «Речь».

Ваш Н. Лесков.

Письма 1881 года

С. Н. Шубинскому

9 января 1881 г., Петербург.

Любезный Сергий Николаевич!

Спешу уведомить Вас, что статья готова. Название ее: «Дворянский бунт на Добрыньском приходе». – «1866 г.» – Объем – ровно 2 листа. Написалось, кажется, хорошо, – сильно, но цензурно. Выпусков не могу потерпеть никаких, ни на одно слово. Говорю об этом вперед и заранее. Вы были не правы и напрасно трусливы в словах об увольнении без прошений. Я уступил и сожалел, потому что потом это все резче еще сказано в «Нов<ом> времени». – Теперь есть места сильные «об архиереях», но я знаю, как это надо сделать, и сделал цензурно; но выпускать ничего не стану и ни за что, и знаю, что это будет только трусость. А может быть, ее и не будет, – это лучше.

Ваш Н. Лесков.

А. С. Суворину

Ночьна 3 февраля 1881 г., Петербург.

Уважаемый Алексей Сергеевич!

Не осудите меня за неодолимое желание написать Вам несколько строк по поводу обстоятельства, которое сильно меня огорчило. К удивлению моему, мне сказали, что мне приписывают какую-то заметку о Ф. М. Достоевском, напечатанную в «Петербургской газете». Я ее не видал и о сю пору не знаю ее содержания, а потому и не обратил на эти слова внимания, но потом пришел Лейкин и сказал, что и Вы тоже имеете такую уверенность, которую он, однако, поколебал в Вас, назвав Вам настоящего автора. Значит, Вы считали возможным, что я, написав статью против покойного, потом пришел к нему в дом и шел за его гробом… Это ужасно! Зачем Вы сочли меня способным на этакую низость? Какой повод я дал для этого всею моею не бесчестною жизнию? В моей литературной деятельности я знаю два проступка, за которые краснею, – это вывод на сцену «углекислых фей» да некоторый портрет в рассказе «Островитяне». Это дурные поступки, но они были сделаны давно, в молодости, да и кто из писателей не грешен точно такими же грехами… С тех же пор я никогда ни одного раза не подпал подобному исключительному соблазну. Меня порицали напрасно ряды лет: мне вредили и повредили ужасно; на меня явно клеветали, и я никогда не тщился никому отплачивать, хотя и мог бы… К Вам я всегда хранил неизменную доброжелательность, – даже в то время, когда Вам казалось во мне все дурным и предосудительным. О Достоевском я имею свои понятия, может быть не совсем согласные с Вашими (то есть не во всем), но я его уважал и имею тому доказательства. Я бывал в критических обстоятельствах (о которых и Вы частью знаете), но у меня никогда не хватило духу напомнить ему о некотором долге, для меня не совсем пустом (весь гонорар за «Леди Макбет»). Вексель этот так и завалялся. Я знал, что требование денег его огорчит и встревожит, и не требовал. И вот, едва он умирает, как мне приписывают статью против него… Когда же это я был таким предателем и в каком кружке меня таким считают? Уверяю Вас, что ни в каком… Если бы я писал, то я бы и подписал – как сделал по поводу Малины; но чтобы каверзить и идти за гробом покойника… Неужели же я так скверно жил, что дал повод считать меня на это способным? Нет; ни мои знакомые, ни сослуживцы, ни люди, с которыми я имею денежные дела, не усумнятся сказать, что я не каверзлив, и мне это так обидно, так больно слышать от Вас, что я не хочу таить этого в сердце и спешу сказать Вам. Я не сержусь и ровно ничего не добиваюсь, – думаю даже, что Вы, может быть, посмеетесь над моею тревогою но все-таки я хочу Вам это сказать. Вы обо мне подумали так дурно, как я того не заслуживаю. Зачем это? Зачем Вы не спросили меня прямо в глаза?.. Или Вы думали, что я отопрусь, стану еще лгать…

Если Вам дорога справедливость, – в чем я не сомневаюсь, – прошу Вас, ради убеляющих нас седин, вспомните, что я ведь много, много страдал от литературных клевет, и на будущее время о любом подозрении спросите меня прямо в глаза. Поверьте, я всегда отвечу правду, и только одну правду.

Преданный Вам

Н. Лесков.

С. Н. Шубинскому

<Март 1881 г., Петербург>.

Уважаемый Сергий Николаевич!

Два дня писал и все разорвал. Статьи написать не могу, и на меня не рассчитывайте. Я не понимаю, что такое пишут, куда гнут и чего желают. В таком хаосе нечего пытаться говорить правду, а остается одно – почтить делом старинный образ «святого молчания». Я ничего писать не могу.

Всегда Вам преданный

Н. Лесков.

И. С. Аксакову

26 октября 1881 г., Петербург.

Уважаемый Иван Сергеевич!

По-моему, «Блохи» должно быть еще на 2 №, а не на один. Кажется, как будто я ее делил на четыре куска, а не на три. Впрочем, может быть я забыл, так как это давненько было, и с той поры пришлось написать много. У Ахматовой же на днях выйдет такая же легенда о нынешнем государе, под заглавием «Леон – дворецкий сын, застольный хищник». Она хуже «Блохи», но ее тоже хвалят, только она писана наспех и потому хуже отделана. Там мания «хищения» с намеком на известные лица, но, разумеется, все нарочно запутано, так что не разобрать, кто этот «Леон» – не то лакей, не то кто-то повыше. Там и «хап-фрау», и «лейб-мейстер», и его «обер-преподобие». Ахматова открылась мне, что, желая напечатать очерк, но в то же время и опасаясь за него, она посылала «одному лицу» корректуру и от него получила радостный ответ, что «государю это не может не понравиться» и что «печатать следует без малейшего пропуска». Не знаю доподлинно, кто это «одно лицо», но жалею, что недоговорил многое, боясь бабьего недомыслия редактора. Пиши я «Хищника» для Вас, он бы, конечно, вышел лучше, потому что Вы всех лучше понимаете, «что льзя и то, чего не можно»; но я не мог отбиться от Ахматовой, а другого у меня ничего готового не было. Царь там очень прост, очень тепел и (по-моему) очень приятен. Рассказ смешон, весел и в том же простодушном тоне, как «Блоха». «Блоху» здесь очень заметили даже литературщики, но мне кажется, что лучшая часть все-таки в конце – левша в Англии и его трагическая кончина. Впрочем, и «Обнищеванцев» критики очень хвалят ведь, даже в «Деле». На будущее время пока ничего ясного не придумал, но, может быть, напишу Вам «праведника» из острожных смотрителей, между коими наичаще встречаются «звери». Был некто полковник Саврасов из севастопольцев, определенный смотрителем виленской «центральной тюрьмы», где всё содержатся одни каторжные, и он своею честностью, простотою и добротою доводил их до того умиления, что они более всего боялись «огорчить старика». На него пришел государю Александру Николаевичу донос о послаблениях. Послали генерала-немца «дознать» – тот приехал, посмотрел и расплакался. Саврасов попросил его выбрать из каторжных «самого злого» на вид, и когда такой был выбран, он велел снять с него кандалы, дал простое платье и 3 руб. денег и послал вечером в город (за четыре версты) купить гвоздей. Каторжник пошел, купил и принес при генерале сдачу. Заболевавших тоскою он посылал «на огороды», а не в острожную больницу, н они «молились и отгуливались». Чахотки и сумасшествий у него так и не было. Немец все по правде доложил государю, – тот тоже расплакался и велел вызвать Саврасова и долго его целовал, обнявши и плачущи. Саврасов и теперь жив и служит комендантом в Шлиссельбурге, – к нему, говорят, будто послали Гесси Гельфман. Како Вам ся мнит таковой тип? – Пожалуйста, посмотрите в ноябрьской книге «Исторического вестника» статью «Благонамеренная бестактность». Там я говорил нечто о Вас, – кажется, это Вам не может быть неприятно, а мне нужно было иметь компаньона по взгляду на дело гнусного подхалимства в мнимом верноподданничестве, с целями; недостойными поддержки. Дело идет о брошюрах, которыми вместо пользы приносится вред долгим жеванием одного и того же несчастного события. Пожалуйста, посмотрите эту коротенькую заметочку. – О «Хронике» я того же мнения, что и Рачинский. Это – лучшее чтение для детей, но уговорная форма с министерством представляется мне возможною только так, если Вы возьмете экземпляр книги, тщательно зачеркнете в нем красным чернилом места, которые находите нужным выпустить, и пришлете тот экземпляр мне, с прошением в Уч<еный> к<омитет> м<инистерства> н<ародного> пр<освещения> (с двумя марками по 60 коп.), и в том прошении скажете о Вашем намерении издать книгу с пропусками «в том случае, если Ком<итет>, рассмотрев ее, найдет в этом виде удобною для школьных библиотек». Тогда я буду стараться при докладе выяснить, что нужно сделать, а Вы получите ответ, который, в свою очередь, обеспечит Вам возможность рассчитывать на содействие м<инистерс>тва, когда книга будет отпечатана. Других способов я не вижу.

Ваш слуга

Н. Лесков.

И. С. Аксакову

25 ноября 1881 г., Петербург.

Уважаемый Иван Сергеевич!

Во-первых, благодарю Вас за деньги, которые я получил и расчетом доволен, а во-вторых, хочу Вам сказать нечто в дополнение к Вашим словам об обидах израненным добровольцам и литераторам, выходившим на бои с духом крамолы, когда она зарождалась и разносилась. Мне жаль, что Вы не упомянули обо мне, который перенес более всех, и Вам, конечно, памятно, в каком я был ужасном положении, когда Вы просили за меня Кокорева… И это была, конечно, цветущая пора моих сил, и я никогда не ленился, но меня считали «зачумленным» и «агентом III отделения», что Суворин и Буренин в тогдашнем их настроении писали, не обинуясь. При такой репутации я бился пятнадцать лет и много раз чуть не умирал с голода. Не имея никаких пороков по формуляру, я не мог себе устроить и службы, потому что либеральные директоры департаментов «стеснялись мнениями литературы»… Приличенному вору и разбойнику было легче найти место, чем мне, – и все это за роман «Некуда», который, по словам Страхова в «Гражданине», весь исполнился «как пророчество». Что я намечал, то и вызрело, и зато у меня пропала лучшая пора жизни (с 32 до 47). Я измучился неудачами и, озлобясь, дал зарок никогда не вступаться в защиту начал, где людей изводят измором. Но так поступали не одни нигилисты, а даже и охранители. Есть в моей жизни такой анекдот: Катков, в заботах обо мне, просил принять меня чиновником особых поручений (2 000 руб.), но у меня оказался «мал чин», так как я был тогда губернский секретарь в 40 лет. Можно было это обойти назначением к исправлению должности, но решили, что довольно с меня и меньшего жалованья, – назначили членом ученого комитета (1 000 руб.), и с тех пор я здесь восемь лет «в забытьи», хотя Толстой знал меня хорошо, считая, по его словам (Кушелеву и Щербатову), «самым трудолюбивым и способным», и лично интересовался моими мнениями по делам сторонним (например, церковным). Наконец им стало стыдно не давать мне ничего, и Георгиевский лет через пять после моего поступления сделал представление о награде меня за многие полезные труды и «за прекрасное направление, выраженное в романе „Некуда“, навлекшем на меня ожесточенное гонение нигилистической партии», – чем бы Вы думали: чином надворного советника, то есть тем, что дается каждому столоначальнику и его помощникам. Мне это испрашивалось в числе двадцати человек, назначаемых к особым наградам к Новому году. И что, Вы думаете, последовало? Толстой на обширном и убедительном докладе Георгиевского надписал: «Отклонить», а из числа двадцати чиновников одного меня вычеркнул. И это всякий чиновник д<епартамен>та видел и хохотал над тем, что значит быть автором «Некуда». «После того и деться некуда», – острил в сатире Минаев. Чем же эта молодежь напоевалась, видя такое усердие меня обидеть, признаться сказать, в таком деле, которое мне и неинтересно, потому что быть или не быть «надворным советником» уже, конечно, – все равно. – Мне кажется, что это стоит рассказать, и если придет к слову, я против того ничего иметь не буду.

Ваш Н. Лесков.

Еще: как печатался роман «Некуда». Его марали не один цензор, а трое: цензор де Роберти, Веселаго и тогдашний начальник Упр<авления> Турунов, а потом еще посылали листы в III отделение. Роман ими весь искалечен.

И. С. Аксакову

9 декабря 1881 г., Петербург.

Покорно Вас благодарю за ласковое слово, уважаемый Иван Сергеевич. За мною действительно немножко ухаживают, но не то мне нужно и дорого. Имя мое шляется везде как гулевая девка, и я ее не могу унять. Я ничего не пишу в «Новостях» и не знаю Гриппенберга, но когда мне негде было печатать, – я там кое-что напечатал, и с тех пор меня числят по их департаменту. Не отказать же Татьяне Петровне Пассек, которая в 72 года без хлеба; не откажешь своим киевлянам, трудно отказать и Лейкину, который всегда был ласково услужлив, а теперь ему это будто на что-то нужное. Но Вы очень проницательны и отгадали мое состояние: я сам напугался этой раскиданности и невозможности сосредоточиться. Еще год такой работы, и это меня просто убило бы. Вот почему я и схватился за большой труд как за якорь спасения и очень рад, что так сделал. Фавор, который выпал мне после долголетнего преследования, меня не увлек и не обманул, а, напротив, я понял его вредную сторону и избегаю ее. Суворин действительно запасся от меня маленьким пустяком, озаглавленным «Иллюстрация к статье Аксакова об упадке духа». Гатцуку я написал давно обещанный рассказец рядового святочного содержания. Конечно, все это не «Левша с блохой», которые очень и очень замечены. – Катков на меня никогда не сердился по поводу «Соборян». Ему было известно, что первая часть их была напечатана в «Отеч<ественных> записках» в год смерти Дудышкина, – это не скрывалось, и «Русск<ий> вестник» не платил мне за повторенную в нем первую часть. В «Отеч<ественных> зап<исках>» роман был прерван по случаю смерти Дудышкина и перехода редакции в руки Некрасова, который, впрочем, очень ко мне благоволил. С Катковым мы разошлись по поводу «Захудалого рода», и разошлись мирно, по несогласию во взглядах. Другого никогда ничего не было, и сказанное Вам – есть ложь. «Некуда» частию есть исторический памфлет. Это его недостаток, но и его достоинство, – как о нем негде писано: «Он сохранил на память потомству истинные картины нелепейшего движения, которые непременно ускользнули бы от историка, иисторик непременно обратится к этому роману». Так писал Щебальский в «Р<усском> в<естнике>», и Страхов в том же роде. В «Некуда» есть пророчества – все целиком исполнившиеся. Какого еще оправдания? Вина моя вся в том, что описал слишком близко действительность да вывел на сцену Сальясихин кружок «углекислых фей». Не оправдываю себя в этом, да ведь мне тогда было двадцать шестой год, и я был захвачен этим водоворотом и рубил сплеча, ни о чем не думая кроме того, чтобы показать ничтожное пустомыслие, которое развело всю нынешнюю гадость. Сеяли ветер и пожинаем бурю. Порою я себе прощаю этот памфлет, – иначе я тогда не умел бы сделать картины. Впрочем, памфлет есть только во второй части, – именно «углекислые феи Чистых прудов». Но что же на меня клеветали… О мой господи! А Толстой со мною был превосходен, – я могу думать, что он даже как будто уважал меня, – он меня, больного, просил, например, пробежать вовсе не касавшиеся министерства н<ародного> п<росвещения> доносы по синоду, желая моего чутья, «где тут правда», но он не любил людей с своим мнением.

Н. Л.

Статью Влад. Соловьева ругают как «верующий мирянин», так и его сателлиты, – особенно раб божий Тертий и Аполлон, – говорят: «Это не предмет журнализма». Они осточертели уже.

Письма 1882 года

Ф. А. Терновскому

20 августа 1882 г., Петербург.

Уважаемый Филипп Алексеевич! Без числа и меры виноват перед Вами, что ни словом ни отозвался на Ваше письмо, вслед за которым получена и рукопись. То я был в отлучке, то нет Шубинского, и так дело все длится да длится и до сих пор находится в нерешенности. – Мне кажется, это интересно, но у нас иногда бывают взгляды иного рода:

Им не надобно звона гуслярного, —
Подавай им товара базарного.

А потому надо говорить и договориться, а тогда только и считать дело законченным. Но если Шубинский найдет здесь «мало общего интереса», то не уполномочите ли меня приютить статью где инде? Гонорар в 25 руб. везде дадут, но, может быть, захотят опустить что-либо из частностей личного значения. Это бывает и нужно, – иначе выходит то, что вышло с дневником Аскоченского. Балабухи из Киева пишут, – нельзя ли «ничего не выпускать», чтобы было про Балабух как можно побольше. А все остальные ругаются, – «чту-де нам до любовишек и волокитства за неизвестными девчонками». И впрямь, его дневник часто напоминает пошлую песню:

Как за речкою мы жили,
Много девушек любили —
И Катеньку, и Машеньку,
Ильинишну, Кузьминишну,
Макарьевну, Захарьевну,
Да всех понемножку
Дергали за ножку.

Я говорил Шубинскому, что надо было выбрать 2–3 листа характеристики этого грубого нахала, слывшего в Киеве за умника, но все надеялись «пленить попов». Вот и тянут, что называется, «попа за <….>». Тоже самое надо сказать о глупейшем и даже в некотором отношении подлом «дневнике Аскоченского».

Все это говорю Вам к тому, что тут ведь играют роли соображения, достоинству литературы совершенно посторонние, а Шубинский, как я его знаю, – человек очень хороший, но ведь он почти «приказчик на отчете» у Суворина… Подождите половины сентября, и мы дело с Вашею рукописью выясним и так или иначе ее устроим. Во всяком случае, она в руках человека, понимающего здешние обороты и Вам самым искренним образом приятельски преданного. – «Киевская старина» ведется не без умения и не без удачи. Цензура к ней тоже милосердствует, но «пономарь Лампадоносцев» сильно ею недоволен, особенно со времен «Кирилла Терлецкого», все сказание о коем считает «сплошною ложью». Подсыльному мерзавцу, которого он присылал с этим сказом к Суворину, я говорил, что вполне бы рады были напечатать опровержение, но, однако, такового не последовало.

Не знаю, что бы такое прислать Ф. Г. Лебединцеву, – чем бы его отблагодарить за экземпляр журнала? Не поможете ли советом или указанием? Хотел послать заметку на статью кн. Голицына о «почаевских святынях», которых, собственно говоря, «не существует в природе» (например, стопы божьей матери), но я боюсь, что это совсем нецензурно, даже для милосердной цензуры. У меня есть много писем покойного Филарета Филаретова, из коих, кажется, стоит кое-что напечатать, например по поводу его столкновений с Арсением из-за книги Иова. Поговорите Вы с Феофаном Гавриловичем да напишите мне. – Да напишите свой адрес поточнее, а то я все путаюсь с надписью конверта.

Преданный Вам

Н. Лесков.

Ф. А. Терновскому

8 сентября 1882 г., Петербург.

Уважаемый Филипп Алексеевич! В погоню за письмом, вчера Вам посланным, спешу Вас уведомить, что книги я получил, – одну из них оставил себе, другую сдал в редакцию «Историч<еского> вестника», а третью, с наилучшею рекомендациею, сдал в руки некоего купчины Игнатия Лукияновича Тузова (преемника Кораблева и Сирякова). Он мой постоянный издатель и покупатель, достаточный человек и аккуратный плательщик. Мне он вполне верит и, на слово мое полагаясь, согласен купить у Вас «все на корню» на нижеследующих условиях: 1) Чтобы все издание (500 ли или 600 экз.) было у одного его в руках, то есть чтобы ровно ничего не было продано Вами никому другому, а наипаче Оглоблину. Словом, чтобы книги в Киеве не было в продаже. 2) За все издание (500 или 600) он Вам наличными деньгами и сразу даст по 2 руб. за экземпляр (то есть 1 тыс. или 1200 руб., если у Вас есть 600 экз.). 3) Деньги будут уплочены, каким Вы укажете порядком, тотчас по получении Тузовым товара, который Вы, – если это условие Вам нравится, – должны выслать ему сюда, в Петербург, и как можно скорее, дабы иметь их к осеннему съезду людей в город. 4) Условие Вы можете доверить письмом – подписать за Вас мне, и я могу получить от него почтовую расписку в высылке Вам денег по количеству товара. 5). Вы ему напишите письмо (Игнатию Лукьяновичу Тузову, СПб., Большая Садовая, в собств<енном> книжном магазине) и в том письме удостоверите, что книги более ни у кого нет. По-моему, все эти условия для Вас очень выгодны, и продать всё сразу за наличные деньги по полтине за номинальный рубль – цена очень хорошая. 35 % будут на комиссию и враздробь, а там поди еще – выбирай по грошам, да еще и что-нибудь заваляется и засядет. Словом, совета не даю, но считаю это очень хорошим и для себя такие условия принимал с радостию. Отвечайте скоро и точно, а в случае согласия даже советую прислать мне депешу, чтобы дело оформить.

Ваш Н. Лесков.

P. S. Заявление на последней странице о приложении весьма темно и непонятно. Вместе, что ли, обе книги составляют до 800 страниц? И вместе, что ли, им цена 4 руб. или приложение одно само по себе будет стоить 4 руб.? Ужасно неясно. – С отзывом надо ждать, пока появится книга в магазинах. Отзывы сейчас вызывают спрос, а когда книги нет в лавках и удовлетворить спроса нет возможности, то это убивает книгу, и когда она появится, то уже ход ее с самого начала идет вяло, ибо все позабыли, что о ней сказано. Отзыв напишу коротенький в «Нов<ом> времени» и большой в «Историч<еском> вестнике».

С. Н. Шубинскому

8 октября 1882 г., Петербург.

Уважаемый Сергий Николаевич!

Я прочитал и возвращаю Вам присланное Вами письмо Аменецкого из Казани. По-моему, о печатании его не может быть и вопроса, так как оно просто – письмо бессодержательное. Кого же это может интересовать и в каком отношении?..

Прошу Вас извинить меня, что не был у Вас в среду в 8 часов вечера. Я заезжал к Вам во вторник в 7 час. 45 мин., чтобы извиниться заранее, так как ко мне приехал брат и мне в среду надо было быть с ним; но мне в 7 час. 45 мин. не удалось ни Вас видеть, ни найти способ сообщения Вам о цели моего визига. Тут, очевидно, не все должно быть поставлено в вину мне, а нечто отпадает и на Ваши порядки, может быть доведенные до не совсем удобной аккуратности. Сам «бог есть мера, – говорит мудрец, – и остерегается перейти свою мерность, чтобы она не расстроила гармонии». Вы очень аккуратны, – это правда, но правда и то, что Вы иногда злоупотребляете этим прекрасным качеством и делаете его даже не удобством, а неудобством. Так и меня – человека, всю жизнь умевшего быть удобным в деловых сношениях, – Вы ставите в невозможность вести дела без объяснений и извинений, к которым я сам никогда и никому не подаю поводов, ибо всегда стремлюсь сделать все должное как могу своевременнее и лучше.

Статью «Синодальные персоны» я был бы очень рад получить назад и охотно заплатил бы за ее набор. Мне это было бы выгодно. Я знаю, что она содержательна и любопытна. Не знаю, что Вы хотите мне о ней сказать. Во всяком разе, усердно прошу Вас нимало ею не стесняться.

Повидаться теперь, – в виду Ваших обременительных занятий, – конечно, уже становится особенно трудно, но бог милостив – может быть, на помощь придет какая-нибудь счастливая случайность.

О будущем годе ничего Вам не могу сказать, кроме того, что статья по письму Самарина написана; объем ее (полагаю) около 4 1/2 или 5 листов, а заглавие ее – «Русские деятели в остзейском крае». – Там Суворов, Самарин, архиерей Филарет Гумилевский (историк), Филарет Филаретов и Платон, нынешний митрополит киевский. Статья живая, полуисторическая, полуполемическая со введением некоторых увеселяющих и характерных анекдотов. – Вы ее можете получить когда хотите, но лучше пусть она лежит у меня до надобности. Я не могу себя удерживать от размышления о написанном и от желания поправлять там то или другое. – Впрочем, можете и взять, если это для Вас покойнее.

Рассказ, я думаю, Вам не особенно нужен, а у меня просят кое-какой отрывочек. У Вас ведь много материала.

О письмах Филарета Дроздова писать не могу, Надо все это прочитать. Это ведь очень работно; а написать для критического отдела заметку лучше сумеют те, кто критикует не читая.

Преданный Вам

Н. Лесков.

С. Н. Шубинскому

14 октября 1882 г., Петербург.

Уважаемый Сергий Николаевич!

Ничего не могу ответить Вам на Ваше письмо. Разумеется, всякий живет, как ему кажется лучше; но не хочу возводить пустяков и на себя, – я не бываю часто виноват в бесцельной неаккуратности и укоризн в том сподобился от Вас от первых. Впрочем, довольно об этом. Вы изобрели такой шрифт, который оплачивает суточную работу шестью рублями, – так работать невозможно, даже и не болея корыстолюбием. Поэтому рецензий я писать не могу. От Ф. А. Терновского получил одно преинтересное предложение для журнала, но у Вас, кажется, есть предубеждение против этого человека. По-моему, это напрасно: у него все с содержанием, а в прошлой книжке опять какое море брандахлыста!.. По ошибке я Вам сунул что-то другое вместо статьи Аменицкого. Извините, пожалуйста. Теперь прилагаю эту статью, хотя не знаю: для какого она годна употребления.

Кладу сюда же рецензию о новой, замечательной книге по еврейскому вопросу. Книгу я знаю и статью читал и выправил. Писал ее еврей же, потому что я боялся ошибиться в суждении о талмуде. – Фамилия автора Дубнов, – студент Петербургского университета, филолог.

Кажется, все. – Когда, бог даст, встретимся где-нибудь, – поговорим более обстоятельно.

Задержка работ мне тоже невыгодна, и я, слава богу, не вынужден этого сносить. Я Вам опять попался: у меня до 8 листов готовой работы (2 1/2 в наборе, да 5 в столе), а я должен изворачиваться кое-как… За что это и ради каких благополучии? Ведь я все это мог бы отдать другим и получить гонорар и скорее, и больше, и с благодарностью, а не с замечаниями. Вы едва ли не забываете, как трудно сводить концы человеку, который живет аккуратно. Не сердитесь, – а это так. Я не люблю ни просить, ни должать, и для того работаю усердно и по возможности аккуратно. Слова Вы могли вычеркнуть.

Ваш Н. Л.

Ф. А. Терновскому

28 октября 1882 г., Петербург.

Благодетель Вы мой! Что же Вы это со мной делаете и за какие провинности? Как же можно дать казовую книгу с одним титулом, а прислать другое и притом самое непрактическое заглавие, с обозначением связи чего-то в прошедшем и с ожиданием дополнений в будущем?.. Разве это можно? Тузов Вам послал деньги (600 руб. за удержанием уплоченных за пересылку), но он раздражен и тяжко смущен этой обложкой, с которою – говорит – «и половины не дал бы и ни за что бы не стал путаться с такою книгою, продавая которую надо еще объяснять, что это за „второй выпуск и что составляет выпуск 1-й“». И впрямь, что это Вам за охота пришла давать эту неудобную в торговом деле вставку?.. Ужасный Вы не коммерсант! Потом целая пачка книг погибла от неосторожной и вполне неряшливой укладки, а весь нижний и верхний ряды пришли измаранные. С них теперь срывают обертки и будут здесь допечатывать. Ведь это возня и расход, а Тузов очень хороший плательщик, по скареда… Щунять Вас не хочу более, потому что люблю Вас, но желаю, чтобы это «напредки пригодилось». Нельзя, сударь, переменять содержания обложки – купцы к этому «ревнивы». Хвалу и честь Вам за «язык аспида» уже прописал, а реферата ожидаю. Это меня очень интересует. Вместо рассуждений лукавых о том, что почнете писать для Шубинского, Вы бы прислали отчет о «Боярской думе» Ключевского, – и это было бы полезно редакции и приятно автору, а то теперь о ней что-то навараксал Ив<ан> Дм<итриевич> Белов, не имущий никакого дарования. Ужасно Вы долго собираетесь. В редакции «Нов<ого> времени» и «Истор<ического> вестника» о Вас имеют досадительное понятие по книге о «Леванде». По-моему, эта книга относится к тому роду литературы, который позволительно считать «скучным». О других же лучших Ваших произведениях здесь надо делать внушения, а они того живого-то и не читали, да и не разумеют, но отвечают: «Да, он писал что-то про Леванду – то очень скучно». Нельзя уверить, что Вы – человек по преимуществу самый живой и отзывчивый, – и все это через Леванду!.. – И Суворину и Шубинскому очень нравится Ваша мысль дать исторические очерки по движению художественной литературы. Это блистательно исполнил датчанин Брандес (см. «Современные течения в литературе»), но надо опасаться, как бы не повторить Н. И. Петрова, который топит журнал со своею украинскою литературою. Вот уже именно вспомнишь Писемского, – «вода с Аполлоновых <…>)». Полоскано там что-то, да черт знает что. Противный писатель! Да еще сколько там (в редакции) выпускают! Ваш Исмайлов все гостит у Пятковского, которому я напоминаю многократно и многообразно. В «Истор<ическом> вестнике» статья об Исмайлове, или, лучше сказать, о Муравьеве, идет 1 ноября. Она вышла довольно пустомысленная. Просят Вас прислать начало этюдов о литературе, – будут Вам рады и заплатят с удовольствием. Такие же этюды предлагал Кирпичников, но еще не собрался, а в «Вестн<ике> Европы» есть подобный опыт Пыпина, – по-моему, едва ли удачный. Знания много, а талантливости как-то тут-то и не оказалось, – от этого много подробностей и нет общего освещения, которое дает, например, Брандес или Тэн. Все сливается во что-то серое. Кстати о сапогах: Ф. Г. Лебединцев просит меня прислать работку. Я пришлю, но хотел бы знать от Вас: чту мне заплотят? Я во всяком разе пришлю работу, но если плата сносна, – я дам работу большую, а если она убыточна, – я дам работку поменьше. Н. И. Костомаров в убыток себе не возьмет, а мы с того только и хлеб едим, так дешевить нет и причины. Знаю, что это очень щекотливая материя, но тем не менее прошу Вас мне это сделать. Тогда я буду знать, как поступать, не огорчая ни себя, ни Лебединцева.

Новости наши все заключаются в одном стремлении на «попятный двор». Покушений к этому несть числа, и почти все равномерно пошлы. Проект Тертия о школах читал. Организация такая: в уезде попечительство из трех попов, в губернии – попечительство под председательством архиерея, в П<етер>бурге – главное попечительство под председательством лица, «которое зауряд заседает с правом голоса в Государственном совете». Гадайте, кто сей будет, ему же то требуется?

Ваш Н. Лесков.

Ф. А. Терновскому

12 ноября 1882 г., Петербург.

Драгоценный Вы мой Филипп Алексеевич! Получил три Ваши писулечки и оттиск реферата. Всё Вы правильно пишете и хорошо отгадываете. Исмайлову придется полежать, как апортовому яблоку. Я получил на него отказ и на днях его возьму к себе, а потом вышлю Вам. Тузов утихомирился и, кажется, застыдился своих претензий. Рецензий о книге Ключевского Вам и не достояло писать. Рецензии пишутся ныне куцые, шарлатанские и необстоятельные. Белов просто дает «вытяжку», и это, по-нынешнему, – наилучшее. Ваш Петров прислал рецензию о Вашей книге – сочувственную, но что Писемский на своем циническом, но метком языке называл «без <….>». Подробной и написать негде, да и читать не станут. Читают одно занимательное. Я оставляю за собой право слепить что-нибудь а propos[24] вроде «Византийского боярина», которому нашпилил уборцев из первой Вашей книги. Это – самое лучшее как для пишущего, так и для редакции и для читателя: он снова читает повесть, сказание, а не критику. Если бы Вы мне не написали последней записочки, то получили бы от меня на сих же днях как раз то же самое предложение. Шубинский не хочет критики на Ключевского, а желает иметь новый живой этюд по поводу Ключевского. Это как раз то, что и Вы мне пишете. Мысль Ваша о параллелях мне вполне сочувственна, и я тем более стоял бы за нее, что Вам это очень удается. Заглавие тоже хорошо, но я бы его несколько изменил, чтобы казалось еще независимее. Почему бы не озаглавить так, например: «Византийский отблеск в русском боярстве – опыт бокового освещения к русским фигурам „Боярской думы“? Ко мне частенько „братия“ толкаются за заглавиями и, смеяся, „просят наречь имя младенцу“. Я люблю заглавие, чтобы оно было живо и в самом себе рекомендовало содержание живой повести. Может быть, и Вам мое изобретение пригодится для вывески статьи, о которой я уже переговорил и буду ее ждать. Начать советую с нее, потому что это вопрос теперь циркулирующий, а „литература“, как»…[25] – всегда уместно, да и Вы не скоро с нею справитесь. Итак, пишите же с богом. – Ф. Г. Лебединцеву статью изготовил. Разумеется, это вовсе не история, а фельетон кое о чем, но читаться, надеюсь, будет и кое-что пошевелит. Размер вышел от 2 1/2 до 3 листов. Половина уже переписана, а вдоль написано все. Понятно, что я не могу этого ни подарить, ни отдать за печеное яблоко. Я заставил Шубинского спросить Н. И. Костомарова, на каких условиях он дает свое «Жидотрепание» (он очень заболел), и сегодня же написал Лебединцеву откровенное письмо, что я могу, по приязни, немного сбавить, но тоже менее 80 руб. за лист взять не могу (Вы, вероятно, знаете, что художественный вздор оплачивается дороже учености). Если же Ф. Г – чу это неудобно, то я ему в году напишу что-нибудь новенькое. Тогда о цене говорить не будем, но, конечно, это уже будет обрывочек или оборвышек. Я ему послал содержание заготовленной статьи и ее эпиграф. Этого довольно, чтобы судить, а написано, разумеется, как могу и как умею. Прошу Вас, достойный благоприятель, побывайте у Лебединцева немедленно, попросите прочесть Вам заголовок содержания и потом переговорите в тоне выяснения дела. Лучше раньше иметь эти вопросы уясненными. Затем прошу Вас мне написать, ибо очерк этот у меня тянут, а я нового ничего к генварю написать уже не в силах. Веселое ведь весело читать, а делается это в работе труднее, чем самое скучное (что, впрочем, принято называть «серьезным»). – Книга Ваша идет. Суворин говорил, что и он бы ее купил. Это всегда так бывает.

Жму Вашу руку.

Н. Лесков.

P. S. Видали ли Вы гравюру, как Протасов едет в телеге на тройке архиереев, а в корню митрополит Рафальский?

С. Н. Терпигореву

13 ноября 1882 г., Петербург.

Любезный Сергей Николаевич!

Пушкинский кружок, которого Вы и я состоим членами, удостоил меня избрания к некоторым должностям. Я, конечно, ценю такое доверие и всемерно рад бы его оправдать, но известные Вам недосуги мои лишают меня возможности быть точным и исполнительным; а дела этого не терпят. К тому же, я чувствую себя и нездоровым.

А потому усердно прошу Вас оказать мне товарищескую услугу, выразив общему собранию мою глубокую благодарность за честь избрания, и вместе с тем просить от всяких должностей меня освободить.

Искренно Вам преданный

Николай Лесков.

Письма 1883 года

Ф. А. Терновскому

19 января 1883 г., Петербург.

Давным-давно, что день, собираюсь писать Вам, сердечный мой Филипп Алексеевич, но все некогда. Пишешь, пишешь – и станешь. Сказать надо много: статьи Ваши прошли с большим «апломбом»; три дня Вы были героем читающей публики, и если принять, что Вас прочли сто тысяч человек (по три человека на экземпляр), да столько же в перепечатках («Новости», «Петербург<ские> ведомости» и «Соврем<енные> известия»), то это чего-нибудь стоит. В редакции «Нов<ого> вр<емени>» хваление общее, и оба московские кутейника на мой вопрос отвечали: «Ну, говорить нечего, – хорошо». Суворин очень доволен. Вычеркнул две последние строки он, а не я, и Вы отгадали причину – «осторожность». Он просил меня написать Вам, чтобы Вы не сердились за это.

Тут действительно к 3-му дню стало остро, пришел вестником от Лампадоносцева Ламанский, а у Каткова Вас уязвил Субботин. Суворин все за Вас огрызается, но с веселостью. Шансы Ваши в газетном мире вспрыгнули высоко, и все о Вас спрашивают: «Откуда он такой взялся?» Счет и деньги Вам посланы. Расчет сделан из ста рублей за лист, то есть по 10 коп. за строчку столбца. Это плата хорошая. Я ее не назначал, – он сам спросил: «Я отмечу Т<ерновско>му по сту руб. – довольно ли?» Я ответил: «Мне кажется, это как следует», и более разговора не было. Более за публицистику и нет платы, – это самая высокая. Газета Вам выслана, и билет выслан. Тузов очень рад: «Статья двинула книжку». Я с Вашего дозволения и в Ваших интересах вычеркнул две строчки, во вступлении. Это там, где говорилось, что научно-литературная деятельность интереснее и важнее общественной. Суворин, как чуткий и ловкий журналист, был бы этим недоволен, так как это производило бы невыгодное в журнальном смысле впечатление: дескать, «все лучшее мы покажем в первом, а во втором уже одно кое-что», то есть второго можно и не читать. Вы, господа ученые (за исключением Костомарова), совсем не хотите помнить, что тут дело о «розничной продаже». Остальное в статьях все сбережено. Корректуры все читал я, и ошибок очень немного. Пишите и присылайте о Толстом и Достоевском. Это тема богатая и благодарная. Рекомендую заглавие: Гр. Л. Н. Толстой и Ф. М. Достоевский под Кривосудом. Если сами выдумаете лучшее, – тем лучше. В февральской книжке «Исторического вестника», кажется, будет обещание этой статьи. Желательно, чтобы Вы нашли удобным дать хотя косвенный ответ на выходки Субботина и последовавших за ним и московской шушеры. Поповские издания прислали Лампадоносцеву статьи с подчеркнутыми строками… Пусть это будет им на радость. – У Исмайлова еще возьму кое-что о воспитании, но все это положительно возможно только в пересказе. Он – надо отдать ему справедливость – умел писать очень скучно, сухо и безжизненно. В пересказе это нравится. Многого, однако, взять невозможно. – Об университетском уставе все в глубокой тайне. Катков здесь, и Любимов, и Мещерский, и tutti frutti.[26] В государственном совете разве говорит Бунге да Рейтерн, да и то не зычно. Вообще идет дело о «формировании голосов». К<атков> в этом мастер. Более же никто ничего не знает, но, мне кажется, хорошего ждать очень трудно. – Что Вы писали о поездке на север, то мне совсем по мыслям и по сердцу. Я и сам намечал себе не раз этот путь, и вдвоем исполнить его уж куда ж бы мило. Начать надо с даниловских доживальщиков. Их все описывают по слухам, а их бы надо посмотреть. Пругавин, Нем<ирович>-Данченко мне подозрительны, а Майнов раз, после усердной рюмки, сознался мне, что он «там и не был»… Напишите, сколь это сбыточно к осуществлению с Вашей стороны. Разумеется, в Питере – Вы мой гость, и гость желанный. Что «Елисея» приписали, – это хорошо. Удивительно, что я все думал, будто я это и обозначил. Благодарю Вас и впредь прошу о том же. Ошибки у всякого возможны. Думаю, что и Ф<еофан> Г<аврилович> сделал то, что должно. О «Кукурузе» я мог позабыть, но архиерей, кажется, был Евсевий. А впрочем, если Ф. Г. лучше помнит, то и прекрасно. В «антиках» должен недурно выйти «Старец Малахия» и «Поп Ботвиновский» – дивная громада смеси пошлости, беспутства и доброты какой-то героической. По-моему, Лебед<инцев> дурно сделал, не пустив «Антиков» с 1-й книжки. Они пустяки, но их знали, и еще так недавно, и их хоть ругать да будут, а это лучше молчания. Так мы по крайней мере судим.

Н. Лесков.

Ф. А. Терновскому

25 января 1883 г., Петербург.

Уважаемый Филипп Алексеевич! Последней Вашей славы я пережил за Вас некоторый тяжелый час. Аннину довелось быть свидетелем доклада нового российского эпитропа Тертия Лампадоносцеву. Злой человек хотел зла. Суворин и Шубинский говорили мне написать Вам об этом, чтобы Вы приготовились дать отпор. Аннин настаивал, что «не стоит тревожить», и примеры Лесгафта и Модестова считал к Вам не идущими. Кажется, он был полезен для того, чтобы обрезонить Д<еля>нова. А может быть, более всех помогла острая шутка, что «надо не Терновского выжить, а Филарета выбросить, чтобы он не писал таких писем, над которыми нельзя не смеяться». Я не мог ни извещать Вас об этом, ни молчать и потому просил Лебединцева предупредить Вас помягче. Теперь здесь дело, кажется, кончено. Дай бог, чтобы оно и там Вас не потревожило. Смешной Модестов даже, кажется, завидует стоящему о Вас говору: такой, говорит, смирный, а всех взбудоражил. Статьи ему кажутся «невинными», вероятно потому, что не имеют много знаков восклицания. Однако прошу Вас меня успокоить и непременно черкнуть: что это такое было – о какой «поднятой буре» пишет мне Лебединцев? Не подписать статей было невозможно, потому что это по теперешним правилам все равно обязывало редакцию дать ответ, кто автор. Вы ведь, вероятно, знаете, что есть такое правило. Следовательно, мы ничего бы не выиграли: придирка к Вам была бы такая же, и даже хуже, а успех принадлежал бы какому-то NN или ZZ. Я все это имел в виду и взвесил и поступил по разумению и расположению. Лебединцев мне прислал корректуру без начала (два листа), и потому это меня не удовлетворяет. Разве я не понятно писал, «что мне нужно собрать себе экземпляр без цензуры». Потом он мне прислал «загвоздочку»: деньги, пишет, «вышлю все разом». Это, значит, в апреле или в мае, но после 6–7 листов… не было бы сие мне и ему «неудобно». Три месяца работа шла и лежала, да три месяца за нее деньги ждать, – это неладно, и так не повелось. И зачем это? Пишет – «бедствую». А я это со стороны издателя признаю за «уметы». Издание не следует предпринимать без денег, потому что тут работник самый нежный и нервный, и «мзда наемничья» поистине «вопиет». Еще раз скажу – это не резон. Я ему ответил уклончиво так: «Что касается до денежных расчетов, то я просил принять на себя Терновского и думаю, что он мне в этом не откажет, так как я веду эти дела для него здесь». К сему добавил, что такой способ рассчитываться, «вероятно, и для него будет самый удобный». Да оно и в самом деле так. Вам же позвольте подать теперь такой претекст, что я будто понял слова «все разом» не в самом обширном значении и просил Вас доставить деньги жене брата Алексея на семейную надобность, имеющую срочное применение. Может быть, это доставит случай теперь выбрать хоть за первое, а все-таки в долгу меньше останется. Беда с этими мелкими редакциями! Для утешения же Ф<еофана> Г<аврилови>ча пожертвуйте ему от меня без гонорара четверостишие (экспромт) Буренина по прочтении мною в редакции («Нов<ого> времени») смешных строк Лебединцева, как «Иван убрался»… Экспромт этот по всем правам принадлежит к материалам «Киевской старины», если достаточно, чтобы я разрешил его печатание вместо цензора. – О статье по поводу еретичества Льва Толстого в февральской книжке «Исторического вестника» объявляется.

Жму Вашу руку.

Н. Лесков.

С. Н. Шубинскому

1 февраля 1883 г., Петербург.

Большую мы с Вами, Сергей Николаевич, развели «междуусобную литературу», и препустую. Нечем Вам против меня и слова молвить, и потому – что пишете, то пишете неистово и не в делах. Не Вам, сударь, поставлять мне на вид дружелюбие, преданность и расположение. Я все это имел и доказал. Такой ли я, сякой ли, но я человек прямой: люблю – так люблю, а не люблю, то и того не укрываю; но о том, кого люблю, за глаза и инако говорить не стану. – Люди, которые меня не любят, конечно есть, но есть которые и любят… Думаю, что это почти как у всякого, – даже как и у Вас… Нашли Вы тоже о чем говорить! Дела мои хоть в одном роде чисты: я «не ухищрялся против брата и на врага не клеветал». Вас я любил очень, горячею любовью и потому тягостно, до боли в душе и теле, обиделся, когда раз, два и, наконец, три убедился в удивительной странности поступков Ваших. Это стало для меня несомненно с «Синодальных персон» и шло быстрыми подтверждениями. Я и сам удивлялся: что за охота унижать человека Вам преданного, – надеюсь, – Вам полезного и никогда против Вас не обмолвившегося ни словом, ни намеком… Удивительно! Точно Вы исполняли какую-то неодолимую потребность жаловаться. То я Вас «поставил в затруднение» объемом статьи; то «Синодальные персоны» многим «не нравятся» (и между прочим тупице Майкову, который столько же понимает в литературе, как свинья в апельсинах), то я не так деньги получил… Тпфу! Да что это за черт такой! Я всегда точен, всегда аккуратен и на меня в делах жалобы не терплю. Я ее не заслуживаю. Далее: как Вы, историк, могли сказать, что полтора листа из глухой поры 30-х годов – «много»? Это обидно слышать, потому что это нелепость, которой нет меры. – Я Вас ведь читаю хорошо: Вы по капризу и предубеждению считали дрянным и мертвым писателем самого живого и прелестнейшего из современных исторических писателей. Я Вас не раз принимался разуверять в этом, – Вы упрямо качали головою. Я показал этого писателя в образце, и все развели руками: где он такой взялся? – Может быть, Ленька Майков и иже с ним – другого мнения, так на тех и всегда смотрели как на тупиц. – Вы сдали с рук записки редкостного интереса, которые заставляют говорить о себе всех истинных любителей литературы. Думаю, что Вы их не читали, по предубеждению против «скучного Терновского» и по роскошеству Вашим «изобилием материала». Это Ваша вина, и я Вам ее два раза указывал, и Вам ничего не стоило ее поправить: надо было только сказать: «если это хорошо, то сделайте это для „Исторического вестника“». – Вы опять мотали головою. – Теперь еще я давал время все поправить, и Вам стоило сказать: «Однако я ошибся, – это в самом деле очень хорошо, и Вы сделайте все остальное мне сразу, чтобы это к другим не попадало». Так оно было бы и умно и по-приятельски, а Вы вместо того мне-то, старому писателю, у которого уже, конечно, есть хоть вкус и понимание, приводите чью-то вопиющую глупость при конторщиках и думаете, что Вы правы и милы, а я «придирчив»? – Поздравляю Вас с таким открытием.

Расчет прикажите сделать, а денег вперед я с Вас не желаю и не возьму. Я Вас одолжаю тем, что жду с исполненною работою, но сам не одолжаюсь. Вы меня простите, – но это так.

Что касается личных чувств, то я ведь тоже не молод, чтобы не ценить их и легкомысленно рвать. Я без фраз имею право называть себя

Вам преданный

Н. Лесков.

Ф. А. Терновскому

12 марта 1883 г., Петербург.

Любезный Филипп Алексеевич! Очень благодарен Вам за Ваше милое, теплое и дружески встревоженное письмо. Искренности слов и чувств Ваших я верю и сам Вам плачу тем же самым. Я рад, что узнал и полюбил Вас со всею свойственною мне горячностью.

Дело рассказывать долго нечего: оно произошло 9-го февраля – с глазу на глаз у Дел<яно>ва, который все просился «не сердиться», что «он сам ничего», – что «все давления со вне». Сателлиты этого лакея говорили по городу (Хрущев, Егорьевский и Авсеенко), будто «давление» идет даже от самого государя, но это, конечно, круглая ложь. Давителями оказались Лампадоносцев и Тертий. Прошения не подал, и на просьбу «упомянуть о прошении» – не согласился. Я сказал: «Этого я позволить не могу и буду жаловаться». Я хотел вынудить их не скрываться и достиг этого. Не огорчен я нисколько, но рассержен был очень и говорил прямо и сказал много горькой правды. На вопрос: «Зачем Вам такое увольнение», – я ответил: «Для некролога», – и ушел. О «Комаре» не было и помина, а приводились «Мелочи архиерейской жизни», Дневник Исмайлова и «Чехарда», в которой мутили не факты, но выводы об уничтожении выборного начала в духовенстве. Припоминалось и сочувствие Голубинскому, и намекалось на Вашу статью о Филарете. Доходило до того, что я просил разбить: слышу ли это от министра или от частного человека? Он отвечал: «И как от министра и как от Вашего знакомого». Я сказал, что это мне неудобно, ибо, по-моему, «до министра это не касается, а моим знакомым я не мешаю иметь любое мнение и за собою удерживаю то же». И вот вообще все в этом роде. «Новости», выгораживая меня от Маркевича, дали мне возможность написать «объяснение», которое Вы, чай, читали.

Сочувствие добрых и умных людей меня утешало. Вообще таковые находят, что я «защитил достоинство, не согласясь упомянуть о прошении». Не знаю, как Вы об этом посудите. Я просто поступил по неодолимому чувству гадливости, которая мутила мою душу во время его подлого и пошлого разговора, – и теперь не сожалею нимало. Мне было бы нестерпимо, если бы я поступил иначе, – и более я ничего не хочу знать.

Статья действительно Вам не задалася. Суворину она не понравилась. Я ее взял, состряпаю совместно, подпишу и устрою иначе, еще не знаю где; а гонораром поделимся. Ваша будет канва, – мол вышивка, а выручка общая.

Передайте Лебединцеву прилагаемый счет из конторы «Нового времени» и, если можно, дохните на него мыслию, что от убавления в год 1 тысячи руб. карман у меня не стал гуще. Почему бы ему удобнее накоплять гонорар, а не платить его, как принято во всех редакциях? Я ведь уверен, что Костомаров не ждет (это уже его правило), да оно, признаться, и всякому так, 240 руб. – это месяц обихода. А ведь за передрягами и досаждениями было не до работы… Чудаки, право, – хотя хорошо, что не против себя.

Если Вас может интересовать сочувствие и отношение ко мне товарищей, то прилагаю Вам записочку Аполлона Майкова (которую прошу и возвратить), – увидите, чту это была за комедия и что сочувствие умных людей со мною. Посетили меня и сочувствовали и председатель судебной палаты Кони и светила адвокатуры, – словом, думаю, что я, значит, поступил как надо. Но я Вас люблю, Вам верю и хочу слышать Ваше мнение. Вы знаете: это нужно человеку раздосадованному. Других дурных чувств у меня, слава богу, нет, и «ближние мои» – это те, кто понимает дело умом и сердцем.

Ваш Н. Лесков.

Ф. А. Терновскому

6 апреля 1883 г., Петербург.

Любезный Филипп Алексеевич! Не отвечал Вам, все поджидая времени, чтобы устроить нашу статью «о ересях» и свести наши счеты; и ныне час тому настал, и час благоприятный. Статья наша напечатана в «Новостях» 1-го и 3-го апреля, и в ней вышло около 1200 строк. По 10 коп. это составит 120 руб., то есть по 60 руб. на брата и сотоварища, да 50 руб. Вам следует получить с меня за рукопись «Исмайлова», которою я, может быть, еще воспользуюсь. Итого я у Вас в долгу 110 руб. Прошу Вас покорно при окончательном расчете с Ф. Г. Лебединцевым безотговорочно эту сумму из моих денег удержать (если же будет остаток или недостача, – то написать мне). Статья в литературном мире прошла очень замеченною и похваляемою. Тут ее поняли, – поняли некоторые и в публике, хотя для сей последней она, конечно, суха по самому роду вопроса. Я ее, кажется, не перепортил и сохранил все, – только старался «разбумажить» и дать ей, насколько возможно, живости и «касательств». Очень любопытен знать о сем Ваше искреннее мнение. Трудиться вместе у французов есть в обычае, и оно иногда имеет большие удобства, но у нас редко случается, а мы с Вами попробовали: я остаюсь доволен, но не знаю, как Вы. Посылаю Вам карточку Философовой, так как это касается Вас столько же, как меня. – О болезни супруги Вашей сердечно сожалею. Да будет небо к Вам милосердно. Попутешествовать с Вами, – чего бы лучше! И конечно – «экономно», но места, Вами намеченные, мне не совсем нравятся: во-первых, они очень жаркие, а во-вторых, чту там видеть? Нельзя ли бы нам куда-нибудь «ко святыням»? Там бы расходы путевые скорее возместились. Однако я всему предпочту провести время с Вами, ибо Вы милы и дороги душе моей; напишите, пожалуйста, мне пообдуманнее и поопределеннее об этой статье.

Дружески Вас обнимаю и жму Вашу честную руку.

Н. Лесков.

P. S. Напишите непременно, – надо сообразить время и средства.

С. Н. Шубинскому

15 апреля 1883 г., Петербург.

Сергей Николаевич!

Пожалуйста, напишите: когда, то есть в какой день в неделе, Вас наверно и непременно можно заставать дома вечером. Это иначе невозможно. Видеться и переговорить – представляются надобности, а стоять у двери, как хотите, – нельзя. Это просто уж и не по летам, и не по нраву, ни по приличию, – ни по чему не идет, и нигде это не делается, и всяк этого избегать станет. А что до меня, то мне это решительно не по характеру, – как себе хотите. А видеться нужно бывает, чтобы сказать и условиться, какая работа заматывается в уме. Иное так носишь, носишь, да и бросишь. Нельзя же редактору жить «во свете неприступном» постоянно. Вы это чудите что-то. Говор такой идет, что «что-то секретное делаете». Это теперь неудобно есть.

Ваш Н. Лесков.

Будьте дома хоть по воскресеньям с утра до двух. Уж чего еще проще!

С. Н. Шубинскому

23 апреля 1883 г., Шувалове.

Любезнейший Сергей Николаевич!

Посылаю достопочтенству Вашему великую библиографическую редкость – мою записку о расколе. Ее желает получить Семевский, и я имею основание подозревать, что он, пожалуй, на сих днях добыл один ее экземпляр из Академии наук (их отпечатано 80 экз., по числу тогдашних членов государственного совета и попечителей округов. Где остальные – неизвестно, может быть у Головнина). Надо ее напечатать и, пожалуй, немедленно, может быть в июне. Мой экземпляр надо сберечь и не разрывать его. Пусть так и набирает, не спеша, один наборщик, прямо с книги, и потом книгу эту мне возвратите. Гонорар желаю самый малый, 50 руб. за лист. Думаю, что это недорого за эту работу, полную живого интереса для историков и для всего раскольничества. – Конечно, нет необходимости помещать всю записку сразу в одной книге, а можно ее разделить на две, по 2 листа.

Да добудьте мне, пожалуйста, «Отеческие записки», где обо мне писано. Это, может быть, даст мне повод и охоту написать Вам любопытное литературное воспоминание: «Историю романа „Некуда“».

Ваш Н. Лесков.

«Южнорусское разноверие», кажется, придется запродать Нотовичу.

В понедельник 25-го вечером жду Вас непременно. Помните, что ведь все сами назвались. Куплю тельца упитанного и дам есть в 12 часов. – Будет, думаю, травля одному либералу и одному Атаве.

Ф. А. Терновскому

23 мая 1883 г., Петербург.

Уважаемый Филипп Алексеевич! Благодарю Вас за письмо Ваше, ставящее меня «на горизонт событий».

Да, в таком положении цели наши согласовать нельзя, и упрямое стремление к тому было бы с нашей стороны малодушеством. Надо покориться обстоятельствам, соблюдая в непокорстве им один дух своего разумения. Скорблю о Вас как о близком и приятном друге, но знаю, что Вы всё встретите и всё вынесете, ибо знаете, где искать утешения. Это само по себе есть утешение: «крепкий млат, дробя стекло, кует булат». Души чистые и нежные, как Ваша, всегда ковки. Из этого, конечно, не следует, чтобы они не страдали много и чтобы за них не замирало сердце. Пусть небо милосердствует о Вас и детях Ваших.

План моей поездки я изменяю совсем иначе: не хочу тащиться никуда далеко, а хочу только оставить город и переехать в место более спокойное, более свежее, зеленое, удобное для купанья и для работы на месте. Бог знает, увидишь ли еще что-либо подходящее, а между тем пропутешествуешь немало и без пользы, а купанье в море мне всегда приносило пользу, да и работается в этих тихих купальных городах прекрасно. А потому я все прежние затеи отложил и еду в Аренсбург, на остров Эзель. Это все там в три раза дешевле и в несчетное число удобнее Киева, а мне хочется работать на месте: я, что называется, «забрался работой», так что надо много удобств, чтобы переработать то, за что взялся к осени. Таков, полагаю, и будет мой адрес с 5-го июня: Остр<ов> Эзель, г. Аренсбург, до требования (post restante). Напишите мне свой адрес из Крыма.

Тем я задавать не мастер, но две у меня (есть?): 1) «Молот на разбитие камня веры» – его стиль и дух, вероятность происхождения этого сочинения по его филологическим признакам и т. п., или 2) «Разнохарактерность религиозного сектанства великорусского и малороссийского». То и другое может быть написано при небольшом количестве подручных книг; и то и другое, несомненно, было бы очень интересно и нашло бы себе место без хлопот. Но я в истории не знаток и как могу Вам давать в ней советы или выбирать темы? Я всегда находил, что Вы сами отлично чувствуете, что живо и что может интересовать. По поводу «молота», однако, можно сказать много крайне любопытного и еще никем не развернутого. Есть ли у Вас хороший экземпляр этой рукописи? У меня есть превосходно писанный четким и красивым полууставом.

О некоем охлаждении нашем с С<увори>ным не сожалейте. Он мог прямо сказать о статье Вашей, что она ему «не ко времени» по обстоятельствам, от Лампадоносцева зависящим. Это было бы не храбро, но честно и не обидно, но он смелкодушничал и начал хаять: «Неужто это статья?!» Я промолчал и, напечатав ее в другом месте, показал тем, что «да, это статья, и очень любопытная, – хорошая статья…» Только всей и обиды я ему сделал. Неужто же надо было, чтобы его хамство шагало, как конь Аттилы, – «где наступил – там и трава не растет». Ишь ты! Не много ли чести будет?.. А что «Отечест<венные> записки» сказали мне некоторые любезности, а ему шпильки, то я тому не виноват.

Разлада, то есть распри, между нами нет, но его «оппортунизм» стал такого свойства, что цикл вопросов, в которых бы я мог идти с ним не разнореча, значительно сократился. Вы, чай, читаете, «что» такое он пишет из «дома» и как относится к малейшему с ним несогласию. «Говори искренно», а чуть кто сказал искренно, – тот сейчас, не говоря худого слова, «подлец». Я, право, не вижу себе роли в таком органе, но, быть может, она и явится, – тогда можно и писать. Но теперь это все не в моем роде.

О плательщичестве пишете напрасно: щедрости большой он никогда не обнаруживал, а неисправных плательщиков теперь уже нет, – это когда-то было, но давно

вывелось. Нынче все исправно платят, даже и вперед, и то людей нет. Лиха беда – было бы что дать, – была бы душа в сборе и работали бы руки. – Нервы измучились и устали от всего вместе взятого, и оттого-то хочется не восвояси перебалтывать все одну и ту же утомительную, скучную и раздражающую болтовню, а хочется к немцам, которые, по крайней мере летом, только купаются и слушают своих плохих соловьев.

Преданный Вам

Н. Лесков.

P. S. «Государственная утопия Леонтьева» сдана в «Новости». Не знаю, когда он насмелится ее тиснуть. Деньги Вам вышлем, вероятно, в июне. – Дух сектантства в Малороссии и Московии мог бы быть очерчен в очерке беглом без критики, а с одною «светотенью», которая вышла бы сама собою. Это живая вещь. – От Феофана ничего не получал. Письма Жуковского небезынтересны, а личность его очень стоит внимания. Журнал ведется весьма недурно, но в чашке нельзя растворить сахару более, чем можно. Ему нужно или найти капитального честолюбца с хохлацким вкусом, или журнал придется бросить. Чтобы он имел успех, его надо делать хохлацким. Иначе он никому не потрафляет. – С Шубинским мои отношения всегда одинаковы и не страдают от «Нов<ого> времени».

С. Н. Шубинскому

23 июля 1883 г., Шувалово.

Уважаемый Сергий Николаевич!

Я живу на даче в Шувалове (по Софийской ул., дача Орлова, № 19) и здесь же видаю Карновича (Парголово, № 136). У него нет «Старины» и стихотворений Лермонтова в переводе Висковатова. Вы, однако, совершенно правы, что стихи эти были и есть в переводе Висковатова, – есть они и отдельными оттисками; но тем не менее и новый их перевод, думается, имеет место. Адрес Минаева: СПб., Озерки, по Выборгскому шоссе, № 39-й (Дм. Дм. Минаев), у Курочкина. Вы ему туда и напишите. Цена его 50 коп. за стих, я это Вам и писал, да, видно, листок мой вывалился из незаклеенного конверта, который надписывал Короленко. – Списывайтесь лучше сами.

Заметка о Марко Вовчке была моя, и я думаю, что Петров ошибается: М. А. не могла быть в Орловском институте, и ее развитие всецело принадлежит ее прекрасному мужу, которого я очень хорошо знал и любил, да и обязан ему всем моим направлением и страстью к литературе. Он давно умер, убитый горем и, может быть, бесславием… Но на что же Вы будете отвечать? Пусть Петров разъяснит, была ли она в институте, и очерк на характерную и милую личность «пана Опанаса», которого супруга всегда стремилась стушевать ниже Пассека или Карла Бенни, иже недостойни быша разрешись ремень у ног его. Характеризовать, так уж надо правду говорить, а не разводить помои «с Аполлоновых <…>». – М. А. теперь в Харькове вновь замужем за Людовиком № 151-й.

Владелец «мартьяновской улицы» в Озерках бывает часто видим и собирается к Вам в Любань, – звал и меня, но я боюсь не застать Вас дома. – К осени купил у Грота полдюжины карточек с подходящими евангельскими текстами и попытаюсь привезти их к отсутствующему из дома хозяину Вашей квартиры. Капризов у меня нет, и я никогда ничем не нарушил моей к Вам приязни. Не знаю: так ли у Вас?.. Впрочем, обо всем этом не стоит говорить.

Прошу Вас передать мой поклон Екатерине Николаевне.

Преданный Вам

Н. Лесков.

С. Н. Шубинскому

17 августа 1883 г., Шувалово.

Уважаемый Сергей Николаевич! Простите меня, что долго не отвечал Вам. Опять простудился и проболел кряду целый месяц претягостно, начав воспалением горла и продолжав воспалением уха, едва не перешедшем на мозг. Да; живем как рыбы в воде или по крайней мере как лягушки в болоте. Вот наш и отдых! «Бедному жениться, – так и ночь коротка». Что делать. «Покорствуй, раб, небесной воле». – С Минаевым, надеюсь, Вы списались. Мне не по сердцу посредства с ним. Это люди совсем иного фасона. «Подкузьмич» (как называют здесь «солдата»), кажется, не разоряется, но наипаче приобретает и маклерит. Карновичей вижу: это – моя радость. Простые вопросы, простые советы, радушное рукопожатие и сердечное слово. Поговорим, и хорошо станет. Литераторов вижу мало. Навещали Максимов и Михневич, – другие навещали, пока было при чем посидеть… Изнемогся я от боли ужасно, и ничего не мог работать. – 27-го думаю переезжать в город. Работаю нынче для Вольфа, а потом имею еще заказов надолго. Вам ничего обещать не могу, да и не думаю, чтобы Вам это было нужно. «Изобилие материалов» у Вас известное, а Вы только набираете и тем накликаете себе напрасные укоризны. Имя (если угодно) ставьте сколько угодно, но так вообще, – а обещать что-нибудь определенное – я не могу. – Любопытно несколько: где рецензийка о книге «Государственное учение Филарета»? Неужто она о сю пору почитается «опасною», тогда как уже дважды в более резкой форме прошла в «Новостях»? (раз сама по себе, а второй по поводу утопий Леонтьева). Газета может, а «исторический» журнал боится. «Пиши куплет»! Катерине Николаевне кланяюсь. Давно ее не видал. Катенька, чай, выросла на сырости-то. Бедные дети в этой противной природе. А зима – опять то же, что и было. Вас продергивают за «хождение на вести». Имея привычку любить и уважать в Вас многое, я сердечно радуюсь этому, – хотя думаю себе: «Не изоймете его этим: он причину себе вымыслит, что на вести ходить надо». Скучно, тяжко, и вокруг столь подло и столь глупо, что не знаешь, где и дух перевести. Не могу себе простить, что я никогда не усвоил себе французского языка в той мере, чтобы на нем работать как на родном. Я бы часа не остался в России и навсегда. Боюсь, что ее можно совсем возненавидеть со всеми ее нигилистами и охранителями. Нет ни умов, ни характеров и ни тени достоинства… С чем же идти в жизнь этому стаду, и вдобавок еще самомнящему стаду? – За приглашение на наливки очень благодарю. Наливки у Катерины Николаевны очень хорошие, да – лиха беда – дойти до них трудно, да и вино уже утратило свою веселящую силу. – Все притомилось от тоски, безрадостья и уныния.

Ваш Н. Лесков.

С. Н. Шубинскому

20 августа 1883 г., Шувалове.

Получил Ваше вчерашнее письмо. Действительно, дача измучила. Это не отдых, а терзание, а в городе тоже несносно. Все нам худо. И в Киев ездить – тоже тяжело. Что и природа без людей, с которыми можно хоть потосковать вместе! Ужасно тяжело, несносно тяжело! Суворин летит в Париж… Видно, как там ни скверно, а все туда тянет… Бесстыдники! что они пишут и что поддерживают? Положим, от этого хуже не делается, да все-таки – как же не стыдно? Видел Нотовича и Розенгейма, а те видели вчера Краевского, который сказал: «Голос» будет, но это будет не тот «Голос». Газета продана, говорят, Циону, а другие говорят, что Цион – только подставка. Выйдет «Голос» без подписи Краевского и будет орган «консервативный», может быть с некоторым немецким отблеском. Что-то такое, чего и не разберешь, но любопытно, хотя ничего хорошего быть не может. Война у всех на устах, и ее ждут скоро, но, кажется, это в значительной мере поддерживается общеизнурительною скукою всего общества. Вы пишете, что не надо падать духом, а надо бодриться. Слова нет, что это так, и то ведь всякие силы знают усталость. Столько лет работы и уныния чего-нибудь да стоили душе и телу. Родину-то ведь любил, желал ее видеть ближе к добру, к свету познания и к правде, а вместо того – либо поганое нигилистничание, либо пошлое пяченье назад, «домой», то есть в допетровскую дурость и кривду. Как с этим «бодриться»? Одно средство – презирать и ненавидеть эту родину, а быть философом и холодным человеком… Но до этого без мук не дойдешь. И на небе ни просвета, везде minimum мысли. Все истинно честное и благородное сникло: оно вредно и отстраняется, – люди, достойные одного презрения, идут в гору… Бедная родина! С кем она встретит испытания, если они суждены ей?

Стихотворение о том, как Вы ходите аккуратно «на вести», имело, очевидно, в виду не лето, а период действительно бывший. Но ведь это шутка и ничего более. Историю Петра продергивали за «сухое, мертвенное изложение». Не знаю, – основательно или нет. «Подкузьмич» – делец неутомимый. Его здесь зовут «шуваловский маклер». Он «на обухе рожь молотит». – Видел в 31 № «Живописного обозрения» мой портрет, гравированный Панемакером. По-моему, очень нехорошо и с очень плохой моей фотографии. – Обещать Вам я все-таки ничего не могу. Была работка, подходившая Вам («Апокрифические предания о юности Гоголя»), да я ее продал, а теперь очень забрался работою и подороже Вашего и не на такой ужасный (между нами говоря) лист. А не хотите ли Вы взять работку у Сергея Максимова? Это что-то о Сибири. Думаю, что должно быть не без интереса. – За всякое приветливое слово «лобзает Вы душа моя», и поверьте, что я не в долгу у Вас… Да, да; далеко не в долгу. Оттого, может быть, мне и было нечто особенно больно. Литературное общество – злое и безучастливое (хуже чиновников), и я в нем всегда сторонился, но тем более любил тех, в ком встречал черты живого человеколюбия и участливости. Отрадой мне было увидеть все это в Вас, и Вы знаете, как я расположился к Вам всею душою, даже и посейчас, а Вам зачем-то надо было меня как-то выставить со стороны мне даже и несвойственной. Вот и все. Это меня очень огорчило, но я добрые стороны Ваши очень ценю и нареканиям на Вас не верю. Время гнусное, но тем теснее надо добрым людям стоять друг возле друга и поддерживать друг в друге веру в человека.

Видел нашего старичка-Милючка, и слышал, как он «сопутствовал» Григорию Петровичу в его имения, слышал, как он своим блекотанием встречал Авс<еенко> словами: «А я по вас соскучился». Кто