/ / Language: Русский / Genre:prose_su_classics,

Микита Братусь

Олесь Гончар


Олесь Гончар

Микита Братусь

Повесть

I

Славное выдалось утро: кто помер, еще и каяться будет. Снега убегают, звенят ручьи, все вокруг просыхает, парует. Небо обновилось — синеет совсем по-весеннему.

Сад мой стоит еще голый, но уже бродит соками, налился, вот-вот раскроются почки.

— Здравствуй, — говорю ему, снимая шапку.

По утрам я всегда снимаю перед ним свою заячью шапку с завязанными на затылке ушами.

Девчата смеются:

— Вы у нас, Микита Иванович, прямо народный артист!

Думают, чудит старик.

— Цокотухи, — говорю, — вы не смейтесь, без этого сад родить не будет.

— Без вашего здоровканья?

— А как же… Каждой яблоньке да грушке поклонишься и смотришь заодно — какова она? Не свил ли на ней гнездо вредитель, не холодно ли почке, не требует ли от меня срочной помощи.

Спокойный, тихий стоит сад. Видели бы вы, какими упругими, мускулистыми становятся эти деревья, когда подует ветер! А сейчас каждое словно мечтает о чем-то, глянцевым блеском вспыхивает на солнце, а там, где я прохожу, деревцо, будто невзначай, задевает меня, тянется ко мне своими живыми, влажными руками. Смышленое, знает, к кому тянуться… Еще бы не знать: в этот сад я вложил двадцать лет жизни.

Сегодня мы открываем траншеи в саду. Всю зиму они были закрыты рамами и рогожами, привалены сверху землею. Траншеи глубокие, длинные, стены обложены саманом и выбелены. Это наш лимонарий, подземная, вечно зеленая роща субтропических культур.

Садовник во всем понимает садовника. Только садовник может понять, с каким чувством поднимал я сегодня первую раму. Выдержали или нет? Сбудется наша мечта или, может, придется начинать все сызнова? Зиму-то цитрусы мои сидели не политые, в темноте, в траншеях, заметенных сверху снегами. Такую ночь не то что растению, и человеку нелегко было бы выдержать. Ночь многомесячная, как в Заполярье… Конечно, я и зимой не раз заглядывал к ним, давал им во время оттепели световую подкормку, но сегодня..

Открываю, а у самого сердце замирает. И девчата, неусыпные кадры мои, ученицы и помощницы, сбились возле меня, стоят — не дышат.

Быть у нас субтропикам или не быть?

Отворяю раму торжественно, словно дверь в свой завтрашний день. Солнечные зайчики, опередив меня, уже прыгнули в траншею, заиграли в белых подземных хоромах, осветили шеренгу маленьких наших южан.

— Зеленые! Живые!

Уже мы в траншее, ощупываем листья. Они хоть и ослабели за зиму, но не осыпались, не отмерли. Чую в них жизнь, это главное. Земля под цитрусами затвердела и спрессовалась — вытянули деревца из-под себя всю влагу. Теперь мы их польем. Будет вам вода, будет свежий воздух, получите света и тепла вдоволь. Впереди много роскошных солнечных дней.

— Видите, девчата, увенчались успехом наши труды. Разве не говорил я, что на наших землях да в наших условиях все будет расти и улыбаться. Не принимается у нас только одно дерево…

— Какое, Микита Иванович?

— Которого не сажаем. Только оно и не вырастет здесь.

Помощницы мои радуются цитрусам не меньше моего. У них есть для этого все основания. Разве не воевали они за лимонарий, как и я? Разве не рыли вот эти траншеи, так что мозоли вздувались на руках?.

Отгребают землю, поднимают рамы, весело грозят:

— Пойдем да притащим того долговязого морганиста сюда! Согнись-ка, мол, фома неверный, в дугу, полезай-ка в траншею да погляди: жив наш лимонарий!

Знаю, кому угрожают мои комсомолочки. Они имеют в виду нашего дорогого бухгалтера Харлампия Давыдовича Зюзя. Это он в прошлом году возглавил против меня оппозицию, когда я на правлении поставил вопрос о цитрусах.

— Мы вас уважаем, Микита Иванович, — разглагольствовал тогда Зюзь. — Никто не станет отрицать, что благодаря вашим сортам черешни и яблок наш «Червоный Запорожец» уже имеет немалые прибыли, иначе говоря, мы оказались в числе колхозов-миллионеров. К вам ездят на «победах» ученые, в газетах вас величают воинствующим мичуринцем, самородком. Все это так, признаем. Но то, что вы, Микита Иванович, сгоряча навязываете нам теперь, это… позвольте! Разве мы Крым, разве мы Одесса, чтобы браться за субтропики? Мы, как известно, Приднепровье, крайний север Таврии. Должно быть, поэтому нас и не трогают сверху — план по цитрусам нам не спущен. Так зачем же нам лезть вперед наших южных соседей, куда спешить? Или, может, сад у нас маленький? Ведь он засыпает нас фруктами! Пусть уже те пробуют, кому нечем похвалиться, те, что южнее нас, — увидим, что у них получится. Культура новая, незнакомая. А получится — тем лучше! — их опыт охотно переймем. Кто же из нас против новаторства в природе? К лимону, товарищи, я сам имел интерес, по собственной инициативе пробовал когда-то выращивать его в хате, в кадушке. Все он у меня получал, только чаем с сахаром я его не поил, а все-таки зимой взял он да и захирел, к весне и листья сбросил. А почему? Не та зона.

— Попал, — говорю, — ты пальцем в небо, товарищ Зюзь. Пока такой умник, как ты, стоит на берегу и разглагольствует, тот, кто, по-твоему, дурень, тем временем речку вброд переходит. Помнишь, когда-то были скептики, которые говорили, что и виноград у нас не выдержит, из всех закоулков каркали на Микиту, когда он высаживал первые кусты. А где сейчас те знатоки? Давай их сюда, я их утоплю в вине из наших новых зимостойких сортов винограда!

— А правда, утопили бы, — замечает наш голова[1] товарищ Мелешко. — Да выгодно ли?

— Или, — продолжаю я, — возьмем историю с хлопком. В первые годы, когда наш украинский юг только начинал осваивать эту культуру, тогда из-за каждого угла нам шипели: «Не та зона! Не дозреют! Не раскроются коробочки до морозов!..» Было такое, товарищ Зюзь?

— Тогда с умыслом шипели, — ерзает на стуле Зюзь, — ты не равняй, пожалуйста!

— Тогда с умыслом, а сейчас ты, зерно, без умысла уже сам протер несколько пар штанов, сотканных из голопристанского или мелитопольского хлопка. Из того, в который не верили!

— Это не совсем то, — бросает Зюзь.

— То, — говорю, — именно то.

Тогда он, бедняга, попробовал меня на теории сбить. Приплел сюда нашу среднюю температуру, козырнул известными всем данными о числе солнечных дней, необходимых для нормального вызревания цитруса. Думает, припер Братуся к стенке, радуется:

— Не сходится баланс! Разрыв большой!..

— Если бы, — говорю, — сходился баланс наших климатических условий, нечего бы и ломиться в открытую дверь. Цитрусы уже давно бы распространились на Украине.

— А теперь разве мы себе климат переизбрали? Что вы сейчас можете противопоставить суровости наших континентальных зим? Ведь речь идет не о каком-то новом зимостойком сорте цитруса — за такой бы мы обеими руками! — речь идет о тех же нежных южанах, которые и в новой зоне будут своего требовать без скидки. Откуда вы, товарищ Братусь, надеетесь получить для них недостающее количество солнечных дней?

Высказался и с победным видом ждет. Только я рот раскрыл, чтоб проглотить Зюзя… проглотить вместе с его окулярами и журавлиными ногами, как откуда-то из сеней, опережая меня, отзываются ему хором:

— Остальные дни мы сами будем греть его!

— Согреем, только бы рос!

— То мои — эти вот — комсомолочки поспешили мне на выручку. Чуть ли не вся моя бригада толпилась, парилась тогда в сенях.

— Да вы такие, что нагреете! — сокрушенно сказал голова, а сам, вижу, посматривает на Лидию Тарасовну — что она скажет. Агроном Лидия Тарасовна Баштова, как известно, у нас парторгом, и ее мнение даже для Мелешко очень авторитетно. Но Баштова — женщина с выдержкой и никогда не спешит навязывать свое мнение. Стиль у нее такой.

— Излагайте, товарищ Братусь, свой план, — спокойно обращается она ко мне.

Излагаю. Тихо стало, а Зюзь тем временем на счетах цок до цок, плюсует себе да минусует. Когда я кончил, он опять добивается слова.

— Если мы трудодни, вложенные во все эти работы, — заявляет Зюзь, — переведем на деньги, выйдет кругленькая цифра с четырьмя нулями: порядка десяти тысяч. Скажите, товарищ Братусь, сколько лимонов можно купить на рынке за десять тысяч?

— Я думаю, что года три чаевничали бы, — замечает Мелешко, явно подавленный зюзевскими четырьмя нулями. — Если послать в Грузию человека к нашим друзьям в Махарадзевский район и договориться с ними — оптом… были бы мы гарантированы.

— К тому же, ничем не рискуя, — оживившись, настаивает на своем Зюзь. — Наш «Червоный Запорожец» не научно-опытная станция, чтобы вколачивать по десять тысяч во всякие эксперименты.

Только я собрался ему ответить, как у двери народ качнулся и вперед, вижу, проталкивается, распалившись, моя краснощекая Оришка.

— Послушайте Зюзя, люди добрые, — возмущенно крикнула Оришка, — он вам нащелкает нулей! Разве ж вы позабыли, как в позапрошлом году у него куриное яйцо обошлось в сто сорок рублей деньгами!

— То была ошибка, — привычно ощетинился Зюзь. — И нечего мне весь век глаза ею колоть!.. Я за то яйцо уже был подвергнут заслуженной критике!

Товарищ Мелешко начал мирить:

— Вы по существу давайте, по существу.

Я и до сих пор не пойму, к кому относилось это мелешковское «по существу»: то ли к Зюзю, то ли к Оришке, то ли к ним обоим.

А Лидия Тарасовна все слушала и только щурилась на ораторов (это у нее привычка такая — щуриться на каждого, как на солнце). Потом попросила слова.

— Плохие были бы мы хозяева, если бы по десять тысяч бросали на ветер, — сказала Лидия Тарасовна. — А что, если не на ветер, товарищ Зюзь? Что, если в будущем именно в нашей Кавуновке, в нашем «Червоном Запорожце» появится один из новых зимостойких сортов украинского лимона? Какими тысячами тогда вы будете подсчитывать наши доходы от него? И не только для нас, а для всей страны? Представьте себе — каждый наш колхоз имеет свой собственный лимонарий. Мой или ваш ребенок захворает, получит целебный плод, выздоровеет. Дорого, по-вашему? Что же может быть дороже, чем здоровье наших детей? Извините, Харлампий Давыдович, за такое слово, но вы рассуждали сегодня… как торгаш.

В этот момент и Мелешко, смекнув в чем суть, глянул на своего буха исподлобья.

— Развел нам тут целую оппозицию…

— Ведь тут дело идет о глубоком преобразовании одного из важнейших участков природы, — продолжала Лидия Тарасовна, — о распространении субтропических культур в совершенно новых для них районах. Подумать только, товарищи! — поднялась она из-за стола. — Цитрус на Украине! Да мы эту культуру не то что… Нам бы ее на «вы» величать!

Так и сказала Лидия Тарасовна. На «вы»! За эту чуткость я стал еще больше ее уважать.

Тогда уже решил: дождусь своего лимона, первое кружальце ей поднесу, Лидии Тарасовне, за прогрессивность ее натуры.

— Так, девчата?

— Что так, Микита Иванович? Вы яснее формулируйтесь.

— Когда, говорю, снимем свой лимон-первенец, то первое кружальце Лидии Тарасовне — на пробу.

— Верно! Ей!

— Опять наши умы сходятся.

— А Зюзю дадите?

Гм… Зюзю…

— Пускай Зюзь выписывает себе законным путем, по накладной. Устава мы придерживаемся и разбазаривать не будем…

Так вот, открыли мы все траншеи, садимся завтракать. Девчата расцвели, раскраснелись после работы. Приметные они у меня! И сейчас приметные, а еще больше летом, когда собираем фрукты… Хлопцы-горняки из соседнего Краснознаменного рудника как-то хвалились мне, что девчат из моей садовой бригады они даже на расстоянии чуют, даже если в клубе свет погаснет.

— Как же это вам удается? — заинтересовался я.

— Уж мы знаем как, Микита Иванович! В августе каждая из ваших девчат яблоками ранетами пахнет!..

Ишь, какой тонкий, какой развитой нюх у молодых горняков. А я уже не слышу. Правда, может потому, что и сам яблоками пропах; как-то говорила мне об этом Оришка (она у меня круглый год теплым коровьим молоком пахнет).

Угощают меня девчата пирожками, подкатываются ко мне и так и сяк.

— И чего вы, неугомонные, до старика вяжетесь?

— Что вы, Микита Иванович! Какой вы старик? Вы еще без лестницы на хату взберетесь!

— Смотря на какую хату. При теперешней архитектуре… не берусь.

Просят, чтоб я сочинил им что-нибудь на открытие весны.

— Что же я вам сочиню?

— Ну, как были вы молодым…

Ах, сороки, ах, белобоки!

— Ну вот, хотите — верьте, девчата, хотите — нет…

И я рассказываю им чистую правду, как был я молодым и была у деда моего шелковица, одна-одинешенькая на весь двор. Теперь я догадываюсь, что это была не шелковица, а бесплодный шелкун, — дерево не родило вовсе. А нам, всему братусевскому выводку, страсть как хотелось, чтоб оно родило!

Каждую зиму, в ночь под новый год, выходил дед наш Калина босиком во двор и грозил дереву топором:

— Роди, а то срублю!

И все мы надеялись вместе с дедом, что дерево напугается и будущим летом родит.

Приходило лето, а дерево, как и прежде, ничего нам не родило.

Девчата не верят, смеются. А мне чего смеяться? Я не смеюсь, я выложил им чистую правду.

— Нет, вы у нас, Микита Иванович, просто народный артист!

II

Этот сад можно считать живой летописью нашей артели. Поглядите на него. Думаете, спокон веку стояли тут кварталы шафранов и симиренков, кальвилей и ранетов золотых? Думаете, всегда вот так победно, шумели здесь эти ветроломы из яворов и высоких пирамидальных тополей? И следу их не было.

На краю села, в объятиях днепровских рукавов, лежал голый, гористый остров. И вода была рядом, а ничто на острове не родило, кроме черных колючек-якорцев. С весны, бывало, еще так-сяк, до июня скот побродит, а потом, как налетят из степи горячие суховеи, все повыгорает дотла. Не раз я посматривал на наш остров: гуляет понапрасну, из года в год пустошью желтеет за плавнями. Пески, аравийская пустыня! Да что я мог тогда сделать, даже со своей Оришкой в супряге?

В год великого перелома, когда мы создавались, я сказал себе:

— Пришел, Микита, твой час. Отныне будет тебе где развернуться и с кем осуществить твои давние замыслы. Теперь ты не один, теперь ты, человече, и горы сдвинешь.

Меня уже и тогда интересовали вопросы поднятия морозостойкости растений и ликвидации периодичности плодоношения. Я уже и тогда пробовал выкидывать разные штучки с природой, пытался кое-что скрещивать, используя для этого наши местные, народные сорта. К тому времени мою черешню «Пионерка» знал чуть не весь украинский юг. Отовсюду шли ко мне за саженцами «Пионерки»; что имел, раздавал, — хотелось, чтоб везде росло и утверждалось.

Да ведь теснота, негде было размахнуться! Усадьба моя была такая, что если бы легла Оришка поперек, то ноги бы протянула в соседский огород. И питомник у меня соответствовал тем возможностям: прижался к хате — ладонью накроешь. А люди идут — дай, дай… Я рад бы, да разве на всех напасешься?

Помню, попробовал как-то и травополку проверить на своем огороде, так Оришка чуть не побила.

— Хочешь, чтоб я твою люцерну в борщ крошила?

С колхозом пошли другие дела. Предложил я разбить большой колхозный сад мичуринского образца. Карпо Васильевич Лысогор, он сейчас работает директором Солончаковской МТС, был тогда у нас секретарем партийной ячейки, — спасибо ему, твердо поддержал мою идею:

— Заложим!

Но где закладывать? Полевой земли жаль…

— На неудобье!

Идем мы втроем в разведку на остров: Лысогор, я — Микита Братусь, и Логвин Потапович Мелешко, наш теперешний голова (он у нас головует с самого начала нашей эры).

Идут три зачинателя, колючие якорцы с песком лезут в раззявленные башмаки Микиты, а вокруг молочай желтеет, чертополох стоит, будто черкесы в мохнатых папахах. Зеленые ящерки, желтобрюхи, гадюки свистят из-под ног. Развелось нечисти, расплодилось, как в ноевом ковчеге!

Остановились, осматриваем ковчег. Дают себя знать агрессивные восточные суховеи, уже подбираются к нам, обжигают наш, зеленый при дедах, остров, превращают в бурую, гиблую пустыню…

— Вырастет сад? — спрашивает меня Карпо Лысогор.

— Должен, — говорю, — вырасти.

Вздохнул Мелешко.

Конечно, я знал, что нелегко будет ему расти. Нужно орошать, удобрять, ввести строжайшую агротехнику, словом — придется приложить ума и рук, и еще раз рук. Одному это было бы не под силу, да ведь я здесь не бунтарь-одиночка, за меня вся колхозная система. Вот почему я тогда сказал, что должно расти.

Мелешко, хмурясь, разминает в пальцах островную супесь и даже зачем-то нюхает ее.

— Вымотает этот сад все жилы из нас… А окупится ли?

— Будем надеяться, что окупится, — отвечает ему Лысогор. — Конечно, придется и потерпеть и повоевать. Сад не редька или какая-нибудь там петрушка: сегодня посадил, а завтра уже получаешь от нее грош прибыли. Кто живет только сегодняшним буднем, тот не станет заниматься садами. Тут нужны люди с крепкими нервами, с далекой верой, настоящие оптимисты. А у нас их — ого-го!

— Дай, — говорю, — руку, Карпо!.. Будем орошать: вода рядом, весь остров опоясан живой водой, днепровскими текучими рукавами. Запряжем науку, подпряжем технику, пестовать будем каждое дерево. Как тут не родить!

— Что ж… добре, — сказал Мелешко. — Попробуем.

А уж он как скажет «добре», так, будьте уверены, поставит на ноги живого и мертвого, с ночи толочься будет, как домовой, мобилизует все.

— Я думаю, Микита Иванович, — обращается ко мне Лысогор, — что тебе не мешало бы съездить в город Козлов, к товарищу Мичурину. Познакомишься поближе, посоветуешься с ним. Заодно захватишь мешочек островной земли на анализ — там, у Мичурина, должна быть лаборатория. Сделаешь анализ, узнаешь точно, чего именно ей нехватает. Ты как, Логвин Потапович?

— Не возражаю.

— Ну и ладно… А у Мичурина саженцев проси. Показательный колхозный сад, мол, закладываем, а с посадочным материалом туго. Что давать станет — все бери, не ломайся, на острове места хватит.

Так и порешили. Взял я земли на пробу и товарняками да на крышах — к Мичурину.

Неправы те, что рисуют Ивана Владимировича сердитым, капризным стариканом. Мудрый, остроумный, веселый был наш учитель!.. Вряд ли он только при мне был таким.

Добрался я до Козлова, когда уже похолодало, на улице в ту пору дождь хлестал, а в кабинете у Ивана Владимировича было жарко натоплено; так и ввалился я к нему — промокший до нитки.

Мичурин писал, склонившись над столом. Поднял голову, окинул меня спокойным, проницательным взглядом. Было в том взгляде в самом деле нечто величественное и в то же время горело в нем, рвалось тебе навстречу нашинское, хорошее тепло — человечное, юношеское, веселое.

— А, Братусь!.. Слыхал, слыхал.

И усаживает меня у стола, по правую руку от себя.

— Рассказывай, зачем приехал?

Говорит он будто и не громко, а мне чудится, что гремит на весь дом.

— Посоветоваться приехал, Иван Владимирович. Земли вот захватил для образца.

Показал я ему нашу землю. Терпеливо, не спеша изучал ее Мичурин.

— Прекрасная, — говорит. — Смело закладывайте.

А когда я насчет саженцев заикнулся, Иван Владимирович пристыдил, что просим у него (потом все-таки сдался и отпустил).

— Мне, — говорит, — не жалко, да вы ведь знаете, что сорта мои рассчитаны главным образом для продвижения на север. Вас, украинцев, ими вряд ли удивишь. Не так мои саженцы, как метод, метод мой вам нужен. Законы управления природой и развитием растений — вот что к вам просится.

— Изучаем, — говорю, — Иван Владимирович, и применяем.

— Особое обратите внимание на сорта народной селекции. Там у вас — богатства неисчерпаемые.

Пока разговаривали, я в теплой комнате распарился, весь аж дымиться стал. Заметив это, Мичурин поднялся из-за стола.

— Пойдем, переоденешься и просохнешь. Ишь, как распарился… Ты еще прорастать у меня тут начнешь.

Неловко мне было причинять ему хлопоты, пробовал отказываться, — где там… Да еще и наказ Мелешко всплыл в памяти: не ломайся!

Позже Иван Владимирович угощал меня своими зимними сортами.

Пробую, похваливаю, а он усмехается.

— Не ври, — говорит, — вот не люблю лести. Сам знаю, что у вас там, на юге, куда вкуснее есть… Есть, есть, у вас там и должны быть лучше, чем эти. Но для севера, где раньше люди вовсе яблока не видели, и это уже не малое достижение.

Прощаясь, положил мне руку на плечо, стоит передо мной — родной, добрый наставник.

— А тебе, — говорит, — Братусь, будет труднее, чем мне.

— Почему, Иван Владимирович?

— У вас на Украине культура садоводства издавна, высокая, сортимент в основном хороший, не то, что в северных районах. Согласись, что никудышное улучшать легче, чем улучшать хорошее.

Я, кажется, знаю толк в шутках и сам люблю пошутить. И это, конечно, шутил со мной Мичурин! Оба мы тогда хорошо знали, кому из нас легче, а кому труднее. Труднее всех, понятно, было ему, Ивану Владимировичу, прокладывать для всех нас путь.

Конечно, наша дорога тоже не коврами была устлана. Кулаки и их прихвостни нам и мышей на остров напустили, и кору ночами на деревьях подрезали, и поносили Микиту на всех перекрестках. Был у нас в те годы такой шашель житомирский, клоп грушевый, сколько он мне крови испортил, да чорт с ним! Потопчусь на нем где-нибудь в другой раз, не теперь, когда о наших великих садах речь.

Посадили мы не за день весь сад. Сначала посадили ярус внизу, по краю острова, площадью в тридцать гектаров. Через год, когда этот принялся, — опоясали остров другим, широким ярусом в сорок гектаров. А на третий год освоили остальное, всю гористую часть острова. Сто двадцать га!

Так постепенно, вместе с укреплением колхоза, разрастался и наш сад, поднимался ярус за ярусом все выше, пока не взобрались мы на самую гору.

А теперь? Что здесь в мае делается, когда сад цветет! Идешь километр, а вокруг тебя сияет и сияет во все концы сказочное бело-розовое царство, идешь другой — а над тобою все плывут и плывут пышные душистые соцветья… А в августе? На виноградниках по полпуда гроздьев на каждом кусте, в саду — ветки гнутся от плодов, знай подпирай! Пригнешься — понизу холмы красных шафранов горят меж деревьев, выпрямишься — бьют в глаза солнечным блеском кальвили, облепив крону до самой макушки… А когда ветер — ступить тебе некуда: земля устлана созревшими плодами. Возьмешь яблоко в руку, взглянешь на него, и такое оно смотрит на тебя красивое, такое чудо совершенное, — что уже не осмеливаешься бросить его обратно на землю. Так и держишь в руке. Между прочим, у своих приятелей-садоводов я тоже замечал: не утерпит, поднимет яблоко с земли, а бросить его потом не решается, неудобно как-то.

Мне везет на встречи с большими людьми. Такая уж у нас жизнь стала урожайная на полноколосых, выдающихся людей! В позапрошлом году посетил наш сад секретарь ЦК. Как и встречу с Мичуриным, никогда я не забуду тот день. Было это в мае, в пору цветения.

Началось вот с чего: прибегают, запыхавшись, ко мне в яблоневый квартал наши непоседы-пионеры (я им не запрещаю толочься в саду, пускай привыкают).

— Микита Иванович, какие-то машины пролетели через мост на остров!..

— А точнее?

— Легковые, одна за другой!

«Кто б это мог быть?» — думаю и выхожу на центральную аллею.

Вижу, приближается группа людей — машины внизу оставили. Узнаю среди них нашего секретаря райкома товарища Смирнова, Лидию Тарасовну Баштову и непременного Мелешко, конечно, тоже узнаю. Все они держатся во втором эшелоне, а впереди кто-то идет, живо поглядывая на кварталы — невысокий, коренастый, в белом костюме. Подхожу ближе, смотрю, а это наш секретарь ЦК!

Совсем такой, как на портретах. Улыбается мне приветливо, словно мы давно уже с ним знакомы и за одним столом сидели.

— Здравствуйте, товарищ Братусь, — и подает мне руку. — Так это ваши владения?

— Мои, — говорю.

А сад цветет! Люблю его во всякую пору — и золотым летом, и багряной осенью, и зимой, когда он, заиндевевший, дремлет, стоя по пояс в снегу, — но весной, да еще в мае! Этому и слов не подобрать!.. Верно, только садовник и пчела могут тогда сравниться силой своего наслаждения, своей любви к нему… А в ту весну мой сад расцвел небывало, казался пышнее, чем когда бы то ни было.

Самая маленькая веточка и та вся облеплена бело-розовыми лепестками. А воздух! Воздух такой, что хоть во флаконы его наливай. Каждое деревце, вся его крона светится, будто огромная ваза, созданная из воздуха, солнца и тончайшего фарфора.

Думаю, что сад наш расцвел тогда так могуче за все свое горе, за все муки, пережитые им в лихолетье оккупации. К тому времени не успел я еще и все осколки повытаскивать, кое-где они еще сидели в живых стволах, сердце болело у меня за них!

Идем с гостем, толкуем. Рассказываю ему, как ремонтируем сад после войны, и как сторож нашего сада дед Ярема в годы оккупации мужественно принял немецкие плети за то, что отказался показать коменданту мой гибридный участок, и как другие колхозники тоже указали коменданту совсем не то, что он искал. Не умолчал я перед секретарем и о наших потерях, рассказал, что часть нашего питомника оккупанты все же погрузили в вагоны и вывезли в свой райх, а больше не успели, потому что, как известно, подавились. Все выложил, что наболело, и перспективу попутно нарисовал. Тянуло меня еще пожаловаться на Мелешко за то, что не хочет самолеты нанимать в Аэрофлоте, чтоб окуривали нам сад с воздуха, но потом сдержался.

Идем, и всякий раз перед каким-нибудь прекраснейшим клубком живого соцветия секретарь останавливается и снимает свой брыль, будто здоровается с яблонькой. По этой примете я сразу определил его: душевный человек, сам славный садовник. Позже он мне открылся, что да! действительно занимается.

— Спасибо вам, — говорит, — товарищ Братусь, за ваши труды, за вашу плодотворную жизнь. Пока что у нас таких цветущих островов немного. Наша цель — сделать так, чтоб не отдельные острова красовались в цвету, а чтобы сплошь укрыли сады нашу землю, затопили, как весенний разлив. Сейчас еще далеко не все колхозы могут похвастаться своими садами. Мало деревьев на приусадебных участках, и в частности на юге. Разве это дело? Надо, чтоб росло не только в колхозах и совхозах, не только на усадьбе у колхозника, рабочего или служащего, надо, чтоб и усадьбы наших МТС утопали в садах, чтоб рудники, школы, больницы, детские дома — все окуталось зеленью, чтоб наши промышленные центры, наконец, опоясались могучими зелеными кольцами плодовых насаждений. Как по-вашему, товарищ Братусь?

Это он меня спрашивает, как по-моему, — будто я мог высказаться против!

— Обеими руками — за.

— А наше с вами «за», товарищ Братусь, все и решит. Мы с вами поднимем народ. Станет Украина — и вся советская страна станет — республикой-садом, цветущим, образцовым, опытным полем коммунизма.

Глубоко запало мне в душу его слово. Такое впечатление оставило по себе, будто побывал я с ним где-то далеко, впереди других, в прекрасном новом мире.

Теперь с каждым годом убеждаюсь, как все быстрее приближается тот прекрасный мир, как осуществляются наши общие мечты.

III

Сад наш на историческом месте. По свидетельству преданий и легенд, одно время здесь, на нашем острове, стояла Запорожская Сечь, шумело храброе, веселое казачество. Очень удачно выбрали себе наши предки место для табора, понимали они и в тактике и стратегии!.. Остров, видите, высится, как крепость, повернувшись спиной к непроходимым плавням, а лицом — на юг, к степи. Вражескую конницу, монголов диких отсюда можно было увидеть за десятки километров. Мой приятель Роман Романыч, преподаватель истории, уверяет, что именно здесь, на нашем острове, писали казаки свой знаменитый ответ турецкому султану Магомету, который по темноте своей предложил им перейти в турецкое подданство. Что письмо писалось именно здесь — очень похоже на правду. Еще и мы, закладывая сад, выпахивали плантажными плугами казацкие пистоли, пушки-салютовки да каламари[2]. Один точнехонько такой, как на картине у Репина, будто только что с полотна упал.

Приезжие археологи нашли на острове остатки казацких плавильных печей. Это, говорят, народный примитив в сравнении с современными домнами нашего Поднепровья.

А еще позднее, копая погреба для вина, нашли мы и самого хозяина Сечи — запорожца. Богатырь, гигант! Весь, конечно, истлел, сердечный, не истлели только «оселедец» на голове и саблюка на боку. В головах у него вместо подушки — простое казацкое седло, а возле седла, что бы вы думали?.. Бутылка меду-горилки! Стоит себе, представьте, полнехонькая, не высохла за века, только настоялась, густая стала, а чистая — как слеза.

Бутылку мы, конечно, сдали в музей, только сначала распили ее коллективно, помянув добрым словом своих славных предков.

Верно, вы уже заметили, что и я люблю посмеяться досыта и скучных людей не терплю.

Иногда Оришка донимает меня:

— И когда ты, Микита, уже насмеешься, когда ты перебесишься?

А что поделаешь, если я жизнь принимаю под веселым углом зрения? Такой уже, видно, получилась вся моя генерация, таким, наверно, и останусь до самой смерти и умру с улыбкой, а девчатам велю похоронить меня здесь, в веселом саду, на веселом казацком острове, на самой его вершине… Да разве будет смерть? Иногда мне сдается, что я — вечный. А может, и вправду я вечный, а?

Во всяком разе сам я никогда не повешусь, разве что какой-нибудь молодке на шею.

Да, так о нашей истории.

Надо же было, чтоб так совпало: мне, как и нашим предкам, довелось писать письмо за море, только не подумайте, что султану — султаны теперь перевелись, — писал я подальше, другим адресатам: в туманную Англию.

Сегодня джентльмены, стакнувшись с американскими прасолами и бандитами, хотят разжечь новую мировую войну. Они пытаются свалить свои злодейства с больной головы на здоровую, как тот их предок — ярмарочный жулик, — который, обворовав кого-то, первый заорал:

— Караул! Держите!..

Так и теперь, желая одурачить публику, они кивают в нашу сторону, на всех советских людей, значит и на меня персонально.

«Микита Братусь — агрессор! Его сады завтра нападут на нас. Сады Братуся угрожают всем нашим американским раздутым штатам и английской короне тоже!»

Нет, господа, я человек доброй воли, происхожу из честного, не загребущего рода. Вам — пусть ваше, а мне — мое…

И чего они пристают? Чего за полы хватают? Брызжет на меня слюной Черчилль, сам не знаю, чем я ему наперчил… Не то за провал интервенции до сих пор бесится, не то письма моего никак забыть не может. Да ведь моя была правда, и я готов хоть сегодня снова то письмо подписать.

А было это так.

В тридцатых годах стали мы нашу черешню посылать в Англию. Отправляли ее в бочках засульфитированную, обработанную чин-чином. Такую черешню зимой как обваришь кипятком, она свежей сделается, словно только что с дерева. Платили англичане золотом, а мы, как известно, усиленно строились, и их фунты нам, конечно, были кстати. Покупают лорды нашу черешню и, как утонченные знатоки, хвалят ее — не нахвалятся.

Потом, верно по почину старого лиса Черчилля, начинают вести под меня подкоп.

— Мы, мол, заказчики, наше потребительское право, давай напишем Братусю реляцию, потребуем от него еще лучшей черешни. Микита найдет, Микита все сумеет!.

И пишут гуртом реляцию в наш «Червоный Запорожец» прямо на мое имя.

Приносит мне Мелешко ту реляцию и костит Уинстона Черчилля на чем свет стоит.

— Погоди, — говорю, — Логвин Потапович, не мечи перед сэром бисер… Что там случилось?

— Читай, — бросает Мелешко письмо мне на стол. — Каверзничают паны сэры. Птичьего молока им захотелось!

Читаю. Так мол и так, мистер Братусь. Перепробовали мы черешни со всех материков, но лучшей, чем с Украины, лучше Вашего сорта «Пионерка» еще не встречали нигде. Все в ней идеально, все нам импонирует, за исключением одного: окраска нам не подходит. Уж слишком она у Вас красная! Будьте любезны, усовершенствуйте ее и выведите для нас желтую или в крайнем случае бледнорозовую черешню с таким, однако, условием, что она сохранит все вкусовые качества «Пионерки».

Таков был заказ твердолобых лордов.

Должен заметить, что в ту пору, когда заморские лорды вели под меня подкоп своими реляциями, в нашем районе как раз заканчивалось строительство нового плодоконсервного завода. Я уже вошел с ним в тесный контакт и, учитывая это, спокойно отвечаю твердолобым.

Так мол и так, уважаемые джентльмены; чувствительно благодарен за похвалы в адрес моей «Пионерки» и пропускаю мимо ушей ваш нелепый заказ. Не станет выводить вам Микита ни желтой, ни бледнорозовой черешни, ибо выводит он то, что ему нравится, а нравится ему как раз полнокровный, жаркий и живой красный цвет…

Касательно же моей черешни, которую вы получали с Украины до этого времени, то отныне она пойдет на переработку в наш новый плодоконсервный завод на компоты для трудового советского люда. Так что, сэры, вам я, на данном этапе, решительно ничего не могу предложить, кроме нашей известной украинской дули[3].

Так я ответил.

Мелешко заверил мою подпись печатью «Червоного Запорожца».

IV

Вы не знакомы с моей Оришкой? Вон она вынырнула в конце аллеи, несет мне обед. «Моя Оришка» — так и только так нужно говорить, потому что иногда можно услышать еще и другой термин, он режет мой слух: «Оришкин Микита»!

Что же, может, я сам в этом и виноват… Как-то, еще на фронте, был в нашей дивизии большой митинг, и довелось мне выступать перед братьями как представителю украинского народа (там выступали бойцы многих национальностей, все мы шли на врага плечо к плечу под одним знаменем!). Так вот, высказав уверенность, что дойдем мы, братья, скоро до Берлина, сказав затем о знаменитых калачах и пышках, я закончил речь тем, что «вернется, мол, еще Микита к своей Оришке!»

G тех пор и пошло:

— Кто там в медсанбате у дерева копается?

— Да это же тот Микита, у которого жинка Оришка!

Или просто:

— Оришкин Микита опять прививает!

Правду сказать, где, бывало, только ни остановимся, куда ни шагну, там уже — по привычке — или дерево посажу, или сделаю прививку. Растут мои деревья под Воронежем и в Сумах, в Польше и в самой Германии, за Одером.

Почти все время я был при медсанбате нашей гвардейской дивизии. Как попал к ним после первого ранения, так уже и не отпустили оттуда, оставили при себе.

— Нам, — говорят, — в персонале побольше веселых людей нужно: бойцы быстрее выздоравливают.

Наш сад и на фронте снился мне чуть не каждую ночь. Рванусь, бывало, во сне, а кто-нибудь из товарищей по землянке сердится, ворчит:

— Легче со своими сапогами, Братусь! Что с тобой?

— Через землянику, — говорю, — переступал.

— Какую землянику?

— Снилось, будто иду у себя по острову, и вдруг передо мной земляника краснеет с помидор величиной… Боялся наступить…

— Землянику свою переступай, а в меня сапогом не тычь!

Шинель на себя натянет и — уже захрапел. А я перевернусь навзничь и снова сады вижу.

…Так это вот моя Оришка плывет… Это, знаете ли, не Оришка, а целая проблема. Все в ней мне нравится, только не была бы она такой сердитой и не ревновала бы меня по очереди ко всем молодицам (и даже девчатам!) моей бригады. И учтите, что это после того, как нам обоим уже перевалило за пятый десяток.

И чем дальше, тем сильнее бесится, ревнует, как молодого.

Вся бригада знает оришкину слабость, и всякий раз, когда Оришка появляется на горизонте, какая-нибудь молодка нарочно меня атакует.

— Дайте, я хоть посижу около вас, дядько Микита!..

Сядет да еще и руку положит Миките на плечо. Ей ничего — встала и пошла, а мне что потом дома бывает?! Замечу кстати, что Оришка моя намного выше меня ростом и вообще — чтоб не сглазить! — отлично укомплектована: сто пять килограммов. Мне хотя тоже здоровья не занимать, крепкость у меня есть и силу в руках чувствую, но против Оришки — малыш, воробушек. Кажется, возьмет и в подоле унесет. Свои преимущества она умеет использовать. Как только что заметит, сразу ставит вопрос ребром.

— А ну, ветрогон, смотри мне в глаза. Чего это сегодня Дарина возле тебя увивалась?

— Да как же я могу ей запретить, бабунька? Захотелось молодице пошутить.

— А тебе бы все шутковать да развлекаться! Видела, все видела…

И, недолго думая, сразу прибегает к голому администрированию.

— Да что ты, — говорю, — ведь перед тобой признанный воинствующий мичуринец!

Но Оришка не смотрит на авторитеты.

А то побежит к голове, к товарищу Мелешко.

Вот смола!

Прилипнет, пристанет, насядет с категорическим требованием, чтоб перевел Мелешко приревнованную молодку куда-нибудь в другую бригаду. И хотя Логвин Потапович у нас такой, что и бывалого чорта вокруг пальца обведет, а тут сам не заметит, как пообещает:

— Переведу.

Легко дать обещание, а попробуй-ка его выполнить. Начнет Мелешко уговаривать молодку, чтоб согласилась (ради спокойствия в братусевой хате), а молодка его как отбреет:

— Значит, ежели я вдова, так вы и будете надо мной измываться, тыкать из бригады в бригаду? Что я — лишняя в саду? Урожаи низкие беру? Или, может, я летом воду воровала, может вентили ночью перекручивала, чтобы больше влаги моим кварталам попадало? Чего же вы молчите, Микита Иванович? (Это уже ко мне.) Скажите им!

Я, конечно, стою за правду и даю соответствующую справку, что Дарина, мол, воду по ночам не крала — не могу я чужой грех на нее сваливать.

— Так чего ж вы пристали? — опять молодка к Мелешку. — Что вам от меня нужно? Никуда я отсюда не перейду, мало ли чего из ревности этой тигре в голову взбредет!..

И что ж, как ни верти, а молодка права. Покружит, покружит возле нее Мелешко, да с тем и отчалит.

Сегодня моя Оришка, видно, в гуманном настроении: плывет с кошелкой и улыбается. То ли удои увеличились, то ли весна на нее влияет?

Я люблю полную откровенность и не таюсь: иной раз дома Оришка берет верх надо мной, но в саду — никогда! Это моя территория, моя лаборатория, и тут все за меня: и таблички на контрольных деревьях, и скрещенные гибриды в марлевых сумках, и цитрусы в траншеях, и все мои веселые помощницы. Это, как в медсанбатовской операционной: кто переступит ее порог, сразу попадает под власть старшего, — а старший на острове именно я, Микита Иванович Братусь!

В самые торжественные для сада дни: при светозарном, как сейчас, начале весны или позднее, в пору буйного цветения, или же в триумфальную пору золотого урожая, — в такие дни уверенно могу сказать, что Оришка меня… побаивается. Становится добрая, мягкая, хоть к ране прикладывай, и во всем меня слушается. Да и как ей не слушаться, если видит, что меня здесь и деревья слушаются! По моему желанию растут ниже или выше, с плакучей или с пирамидальной кроной — формирую их я. «С Микитой в саду надо быть повежливей, — думает, наверное, Оришка. — Он здесь в своем царстве-государстве, что захочет, то и сделает. Топнет ногой, крикнет: „Стань, Оришка, земляникой!“ — и станешь при всем народе земляникой».

— Ты сегодня, бабунька, в настроении. Верно, уже успела кого-нибудь отругать ради праздника?

— А таки успела, Микита.

Ишь как угадал! Еще бы не угадать: известно, что она каждого, кто зайдет к ней на ферму, сначала основательно обругает ни за что, ни про что, а потом уже расспросит, зачем пришел, по какому делу, и поговорит по-людски.

Удивительно, как только с нею коровы уживаются? Мало того: «Мы, говорит, сердитого сторожа на ферме не держим. Он нам коров нервирует». А сама она их не нервирует! Наверно, наши селекционеры уже вывели новую породу коров с воловьими нервами.

— Садись, дедуня, ешь, пока не остыло.

Далеко не всегда величает меня Оришка дедуней! Если уж она так обращается ко мне, это значит, что она сегодня в хорошем настроении.

— Я еще не проголодался, бабунька… Недавно меня тут девчата пирогами угощали.

— Да я вижу, что раскраснелся, как петух… Верно, уж и в погреб забегал к той вертихвостке.

Это она про кладовщицу.

— Забегал, но не выпил и наперстка. Торопился — за секаторами бегал.

Оришка мне одним глазом грозит, другим — улыбается.

— Поверила… Ешь.

Многим кажется, что Братусь всегда под градусом, всегда навеселе, а между тем я от природы такой подвижной да полнокровный.

— Кто-кто, а ты, Оришка, должна уже знать, отчего я такой: перца стручкового много употребляю, а он кровь разгоняет… Девчат моих не встречала там? К вам поехали, на ферму.

— Видела: перегной накладывают. А ты что — соскучился уже по какой-нибудь?

— Почти… Это с ними ты поругаться успела?

— Нет, я их издали, из дома видела. С киношниками утром поссорилась — второй день на ферме толкутся.

— Не тем боком тебя снимают, что ли?

— «Товарищ Братусь, сядьте нам вот так и делайте вот так…» Эти молокососы меня учат, как коров доить! «Вы, говорят, сердитесь и выражаетесь, потому что не знаете, сколько стоит наш фильм… Тысячи! А ваше молоко? Если вы даже немного и не додоите до нормы Героини труда, так мы вам купим десяток ведер молока, только подчините нам свой процесс, бросайте, когда мы скомандуем: „хватит!“»

— Не поддавайся ты им, Оришка… Они, видать, еще отсталый народ.

— Так-то, — говорю, — вы рассуждаете? Вы думаете, я сама не в состоянии купить десяток ведер молока? Купила бы и молока и вас вместе с вашим фильмом! Да разве я только за ведрами гонюсь? А коровы? А режим? А опыт? На каком базаре вы купите опыт наших мастеров колхозного животноводства? Может, я хочу самых высоких удоев достичь, опыт такой иметь, чтобы все доярки Украины его перенимали!.. Отчитала их, идолов, по-своему, вот на душе и стало легче.

Верю своей бабуньке, умеет она вступать в дебаты. Уж сколько я за нашу совместную жизнь прослушал ее блестящих речей!

Что ни говорите, мы с бабунькой, несмотря на ассамблеи, живем дружно и мирно. Пробую влиять на нее по-мичурински, методом веселого ментора, и верите… поддается.

Взял я Оришку дипломатическим путем. Вернулся с царской службы — бравый, молодцеватый, да нищий, один щелкун во дворе торчит, — никто за меня дочку не отдает. Царь заплатил мне за верную службу пятаками, новыми-новехонькими. Богатей, Микита! Сажусь как-то в солнечный день на завалинке, считаю свои пятаки да пересчитываю. То в кошелек их, то из кошелька — захлопотался, будто никого не вижу, не слышу. А меня, ясное дело, сразу увидели, все мы тогда были по уши в пережитках. Пошло-покатилось по селу: «Рудой Микита со службы червонцев навез, сама полную пригоршню видела!»

Через две недели и женился. Из всех девчат выбрал себе чернобровую Оришку.

Никто не скажет, что были мы с нею ленивые да нерадивые, — вырастили трех сынов, как соколов, и горлинку — дочку. Старший, Михайло — на флоте, штурман дальнего плавания, Богдан — средний — этот под боком, на соседнем Краснознаменном руднике, а меньшой — из моего корня — Федя — еще в школу бегает.

Донька Людмила учится в столичном пединституте. Это в ее честь назвал я когда-то свою первую черешню «Пионеркой», потому что окончательно выкристаллизовался мой сорт как раз в год ее рождения. Теперь Людмила у меня уже полная комсомолка.

— Хочу, — говорит, — быть народной учительницей.

— Будь, — говорю, — дочка, это почетно.

Не успел я опомниться, как стал уже дважды дедом (по Михайловым и богдановым внукам). Федя мой тоже иногда удивляется, как это он, сам еще пионер, уже стал дядей, — ведь он и взаправду приходится дядей горняцкому богдановскому выводку. Причем один из фединых племянников, а именно богданов Левко часто допекает дядьку тем, что он, мол, старше дядьки на целый год и в школе обогнал его на целый класс. Ясно, что раннему дядьке обидно слушать такое. А возразить — нечего.

Наш «Червовый Запорожец» в близком родстве с рудником; всегда держим с ним контакт: мы на земле, они под землей. Летом наши девчата-вязальщицы, отдыхая под снопами, прикладываются к земле, — не слышно ли горняков? Моя крестница Таня уверяет, что сама однажды слышала, как гремели хлопцы-горняки, проходя под массивами нашей пшеницы, рубая в глубине марганец для родины.

Издавна так повелось в нашей Капуновке: старики дома, а молодежь на марганцах. Из каждой второй или третьей хаты кто-нибудь работает на руднике: дочка, сын или зять. Некоторые там в поселке и живут, а остальные — дома, в Кавуновке. По утрам с рудника приходят машины за рабочими, а вечером привозят обратно. Когда мы обсуждали проект реконструкции нашей Кавуновки, Лидия Тарасовна выдвинула такую идею: соединить рудничный поселок с нашей Кавуновкой широким общим проспектом, залить его асфальтом, обсадить деревьями и пустить по нему автобус, чтобы не подскакивали машины на ухабах так, как подскакивают теперь. Рудник ухватился за эту идею, и, я уверен, будет тот проспект. Деревья для насаждений и песок — наши, рудник даст асфальт и всякую мелочь, а рабочую силу — сообща, пополам.

Для нового проспекта у меня и названия придуманы: проспект Единения города с селом или — еще лучше — проспект Мира (как собрание потом решит). Мы уже и сейчас породнились с рудником по многим линиям. Недаром ночью залетные шоферы путают, где поселок Марганцевый, а где Кавуновка, — и поселок, и село рядом с ним одинаково озарены электрическими огнями. Общая у нас десятилетка, и клуб общий, так что все праздники празднуем вместе.

V

Если бы мой сад умел говорить, он, верно, оказал бы:

— Хорошо взялась за меня дружная бригада Братуся! По всему острову кипит работа. И сам Микита, как опытный дирижер, знает, кого куда поставить, как силы распределить.

Работа работу подпирает. Одни навоз возят, другие деревья белят и подрезают, а третьи уже дымовые кучи заготовляют на случай заморозков. Дирижируй, Микита!

Всюду поспевай, везде надо побывать, обегать за день весь сад от виноградников до сушилки, а от сушилки метнуться к водокачке, на другой конец острова — там сегодня ремонт начинают. И так весь день: куда ни кинь — в Микиту попадешь.

Спасибо ногам, что хорошо носят. Думаете, отчего у меня икры твердые, как камень? Сплошной мускул под кожей — результат ежедневных марафонских забегов по территории сада, по этим чудесным островным высотам.

Секатор из рук не выпускаю. Как только улучу свободную минуту, так и за сладкую работу — с теми, кто прихорашивает и обрезает деревья.

Солнце пригревает, девчата мои в одних платьях. Раздеваюсь и я; впервые после зимы снимаю свой стеганый ватник.

Если девчата, обрезая деревья, начинают беспокойно поглядывать куда-то в сторону и допускать ошибки в работе, так и знайте: на территории сада появился кто-то посторонний, молодой, неженатый.

Кого же это они приметили?

Ну, конечно: почуяли птицу в небе! Уже ворожит возле моих траншей молодой, неженатый крестник Зюзя — Аполлон Комашка. Ишь ты, завел себе обычай: никого не спрашивая, идет прямо к цитрусам, думает, что раз Аполлон, так ему все дозволено.

Там, где Зюзь крестил, имена смешные: если не Реконструкция (девочка), так Аполлон (мальчик). Настоял, чтоб назвали парнишку Аполлоном, — так и вырос Аполлоном, тезкой молодого древнегреческого бога. А в чем их сходство… об этом пока воздержусь. Правда, воевал парень хорошо, ничего не скажешь: идет в расстегнутой шинели, наградами под солнцем сверкает — полный кавалер ордена Славы. Теперь он работает садовником на Орджоникидзевском руднике. Приезжал зимой ко мне на двухнедельные курсы мичуринцев. Хлопец будто смекалистый, энтузиазма у него хоть отбавляй — увидим, что из него выйдет.

Поздоровавшись, Комашка не решается при девчатах излагать свое дело, подмигивает, отзывает меня в сторону. Будто не разобрав, чего он хочет, я стою на месте и в ответ тоже подмигиваю. Так и стоим, перемигиваемся, а девчатам того и подавай: квохчут!

— Можно вас, Микита Иванович… на пару слов.

Ага! С этого бы и начинал. Но что за таинственность, почему он мнется? Бывало, в бою чорта на обе лопатки положит, а тут перед девушками пасует.

Идем с Аполлоном в мою мичуринскую лабораторию. По пути говорю ему:

— Товаришок, не мнись. Выкладывай — с какой миссией прибыл?

Хлопец посматривает на деревья жадными, агрессивными глазами.

— Пришел украсть у вас что-нибудь.

— У нас не очень-то украдешь. Все наше добро глубоко в земле укоренилось.

— Чего там! — восклицает Аполлон и ни с того ни с сего начинает хохотать. — Во время войны на моих глазах живого человека украли, милиционера…

— Ты дружок, поосторожней на эту тему.

— Чего там!.. Знаете, время было суровое, ехали матросы Ростов освобождать — свирепые, как черти… На Северном Кавказе происходило, на одной станции. Какой-то милиционер с женщинами повздорил, несправедливо обошелся с ними, матросы увидели это — цап и в вагон его.

Комашка добродушно засмеялся.

— Ну, а потом что? Вернули?

— Выбросили на перрон милиционерово добро… У нас, говорят, и на него хватит амбиции и амуниции. Пока там разбирались, поезд и хвост показал. Через две недели милиционер письмо прислал домой: «Живу хорошо, воюю в морской пехоте».

— Складно ты врешь, товаришок, Микита так не умеет… Посмотрю, складно ли будешь садовничать… Я к тебе скоро наведаюсь.

— Спасибо скажу, Микита Иванович. Наведайтесь, укажите нам ориентиры.

Я действительно у него побываю. Сад у них молодой — нужен опытный глаз. У меня ни одно лето не проходит, чтобы я не обошел все наши окрестные сады в радиусе до полусотни километров. И колхозные смотрю, и школьные, и рудничные… А как же вы думали? Нам, садовникам, замыкаться в себе нельзя: тому поможешь чем-нибудь, а у другого, глядишь, и сам почерпнешь.

В лаборатории моей лежит в углу больше пуда проклятого металла, тысячи осколков, которые я повытаскивал из деревьев после войны.

— Почему вы их не сдадите в утиль? — удивляется Комашка.

— Пусть лежат, товаришок. Они всегда напоминают моей бригаде, что такое война и что такое мир.

На стене висит чудесная, в красках, карта: Сталинский план преобразования природы. Дочка во время каникул срисовала его для меня из журнала.

На полках вдоль стены красуются рядышком лучшие зимние сорта яблок, растущие в нашем саду. Мичуринский Пепин шафранный, ранет Симиренка, Млеевская красавица, Кальвиль снежный, Пармен зимний золотой… А на левом фланге — прошу обратить внимание: белое, крупное овально-конической формы, а на солнечном боку нежный, девичий румянец. Это — снаружи, а внутри оно и того лучше: ароматное, сочное, плотное, а вкус — винносладкий, освежающий. Ни за что не угадаете, что за яблоко, какой это сорт! Нигде он подробно еще не описан, в прошлом году мы впервые экспонировали его на областной выставке. Это было настоящее украшение нашего стенда. По целым дням толпились возле него любители, восторгались знатоки:

— Шедевр! Плод — как светом налитой!

Это моя, микитина, гордость — новый сорт яблока, выведенный здесь, на острове.

Чудом сохранился во время войны мой гибридный участок. Хотя нет, неверно будет сказать — чудом… Люди наши сберегли его. Вместе с другими и моей Оришке досталось нагаек от фашистского коменданта, хлестали ее при всех на кругу перед волостью. Требовал комендант, чтоб отдала ему Оришка мои записи по гибридам. Это значит кусок сердца моего ему подай!

Вытерпела, не призналась, не отдала. А гибридный участок колхозники нарочно запустили: бурьянами, чертополохом зарос, только бы не привлекал внимания коричневых менделистов. Зато уж когда я вернулся с войны, порадовал меня участок, этаким стал красавцем!

Очень популярно это яблоко на рудниках. Как распробовали горняки — отбою не было.

— Душистое, сочное, освежающее! В самый раз для нас!

Уже я вывел и саженцы нового сорта, этой весной посажу в двух кварталах на месте вымерзших абрикосов.

Выдержал мой сорт много испытаний и все будущие выдержит… Дал я ему имя — «Сталинское».

Восторженно смотрит Аполлон Комашка на мою полку с яблоками, вижу — хочет что-то сказать и не решается.

— Говори!

— Микита Иванович, я…

— Яблок?

— Нет, ме…

— Меду?

Смеется.

— Меня интересует… Когда начинаете посадку?

— Ты мне зубы не заговаривай. Выкладывай черным по белому: зачем прибыл?

— Саженцев…

— С этого бы и начинал. Но будь готов принять удар, товаришок: думаю, не попасешься. Ты ведь знаешь: я человек с предрассудками, пока не начну высаживать у себя, — никому не отпущу.

— Это мне известно, — вздыхает Аполлон. Потом, воровато покосившись на дверь, с отчаянной решимостью добывает из-под своей славной шинели запечатанную пол-литровку и, смущаясь, ставит передо мною.

Смешно мне становится. Понимаю: хочет он меня замогарычить, добыть саженцы по так называемому «блату»!

— Кто тебя этому научил, хлопче? — спрашиваю. — Не твой ли крестный, товарищ Зюзь? Сей секунд забери со стола своего подкулачника, упрячь подальше и никому не показывай; дома с однополчанином разопьешь. Меня, товаришок, могарычить не надо. Я раздаю без этого, я только радуюсь и горжусь, когда ко мне идут за посадочным материалом. Всех наделю, за полцены раздавать буду — чтобы больше было у нас садов и дело наше получило всенародный размах… А если заведешь со временем свой собственный питомничек, то и тебе советую: не зажимайся в кулак, не отказывай никому, потому что дело наше святое; просить у тебя будет только честный энтузиаст, только тот, кто потом выхаживать, любить дерево будет… Равнодушный к тебе не придет.

Аполлон, спрятав бутылку, подсаживается ближе.

— А как насчет «Сталинского»?

— Что — как?

— Горняки наши «Сталинское» очень высоко ставят… Можно будет… разжиться?

— Обязательно. Во все края с радостью дам.

— Спасибо. Я уж буду начеку. Как только начнете — сразу примчусь.

— Ладно. Только по пути забежишь к нам в контору и оформишь разрешение… Такой уж порядок.

Мой коллега вдруг скисает.

— Непременно через контору? Знаете, я сегодня… уже был у товарища Мелешко и у товарища Зюзя.

— И что?

— Кое-что, говорят, отпустим, а что касается нового сорта… так еще рано, говорят. Не на той, мол, еще стадии, чтоб его всем отпускать. Самим для ремонта сада нужен.

«Так вот, — думаю, — почему ты заикаешься, товаришок, вот откуда твоя отчаянная бутылка! Горе научило: уже потолковал с Мелешко и с Зюзем!..»

Впрочем, сообщение Комашки не очень меня удивило. Я догадываюсь, чего они хотят… Встречаются еще в нашей садовнической практике экземпляры с консервативной наследственностью. Хотят и мое «Сталинское» законсервировать. Нет, хлопцы, поосторожнее, Микиту недаром зовут воинствующим: пробью рутину, ни перед кем пятиться не стану.

— Послезавтра, верно, начнем высаживать, — говорю Аполлону. — Ты не беспокойся: приезжай, все будет в порядке.

Выходим в сад.

— А ты, — спрашиваю, — рано встаешь или, может, восход солнца на подушке встречаешь?

— Подъем у меня с петухами.

— Гляди, товаришок, не поморозь свои черешни, заготовь уже сейчас дымовые кучи. В пору цветения заморозки опасны как раз при восходе солнца. Можно сказать, солнце само «примораживает».

— Как это?

— А так… Известно тебе, что заморозки страшны резкой сменой температуры: на рассвете прижмет заморозок, а тут тебе солнце. Цветок еще влажный, капля росы висит на нем, и сквозь эту каплю, как через увеличительное стекло, луч солнца наносит ожог. А дым рассекает луч. Вот и давай дым, окутай им сад на это время… Думаешь, мало бегал Микита, как очумелый, встречать восходы солнца на острове? Встанешь до света, выйдешь во двор: мороз! Зажжешь факел и что есть духу с факелом на остров, аж люди пугаются. Прибежишь, запыхавшись, как марафонец, подожжешь одну кучу, третью, десятую — и уже сад окутывается белой завесой… Теперь у меня те, которые помоложе, бегают, а тебе еще самому надо, товаришок!

— Буду бегать, Микита Иванович, у меня хватит духу… Я вот хотел еще спросить вас об окулировке. У нас окулируют обычно глазком на корневой шейке. А я хочу попробовать окулировать на метр выше, чтоб весь ствол был диким, морозостойким. Как вы думаете?

Удивляюсь; так просто, а мне самому в голову не приходило.

— Как думаю? Пробуй, за это никто тебя по лбу не стукнет! А еще, чего доброго, и выйдет…

Провожаю Комашку к центральной аллее, с этим парнем надо быть вежливым. Кто знает: может, действительно в будущем он оправдает свое звание садовника.

— Отчего это ваши девчата надо мной смеются?

— Не пасуй, товаришок: смех — не грех, от смеха человек умнеет.

Забавный хлопец, выйдет из него толк!

VI

А с Мелешко Логвином Потаповичем я еще поговорю. Он мне давний друг. Бывает, сядем мы с ним в праздник и выпиваем до слез. Только это не мешает нам иногда так дискутировать, что оба вспотеем до росы на лысинах. Э-э, я вижу тебя насквозь, глубокоуважаемый Логвин Потапович! Знаю твое слабое место, знаю, что ты моей критики побаиваешься, хотя я никогда не принадлежал и не принадлежу к кадровым критиканам.

Есть еще у нас такие мельницы: есть у него что сказать или нет, а лезет на трибуну, только бы ему хоть немного похлопали в ладоши. Критиков этой масти я сам не переношу, называю их грушевыми клопами. В садах водится вредитель по названию грушевый клоп. Страшен он не сам по себе, а тем, что, ползая по листку, выделяет очень много экскрементов. Загаживает ими весь листок, закупоривает поры, и растение, усеянное грушевыми клопами, желтеет, чахнет, задыхается.

Был у нас как-то один — куда! В десять раз въедливее, чем товарищ Зюзь. Я его иначе и не классифицировал, как Клопикус Столярчукус Житомирский. Родом этот тип был из Житомирской области, из Полесья, оттуда, наверное, от коллективизации сбежал, а к нам присосался. Я тогда сад начинал закладывать, дни и ночи в тревогах, в беспокойстве, а Столярчук тем временем, как ворон надо мною — кар! кар! Как только собрание, так у него уже язык болтается. Умел он перед людьми позванивать пустопорожними фразами!

— Уважаемые товарищи граждане, разве ж это хорошо? Оставит нас Братусь без штанов, проглотит всех червоных запорожцев его непродуманный сад!..

И пошел, и пошел… Послушать его, так действительно выходит, что вознамерился Микита проглотить всю Кавуновку.

Столярчук даже заметку в районную газету обо мне нацарапал. Злонамеренно, мол, подрывает Микита Братусь экономику артели, а секретарь партячейки Карпо Лысогор, вместо того чтобы разоблачить вредительские прожекты, потакает Братусю. Не знаю, кто сидел в редакции, а только не разобрались и прямо бу-бух! — рубанули сплеча… Оришка моя в панику ударилась, да как раз Лысогор и Мелешко наведались.

— Обожди… — говорят ей. — Микита еще натворит нам чудес.

Потом, когда сад мой уже поднялся, когда стало богато родить, Столярчук, повернув флюгер по ветру, начал обхаживать меня, лезет в сад да все метит на сбор черешен.

Неохотно посылал я его в черешневый квартал, невыгодно было для артели: прожорливый оказался, как гусеница. Я уж просил пасечника:

— Кормите вы Столярчука медом, напихайте его доотвалу перед тем, как он идет в черешневый квартал… Вы же знаете, как ценятся наши черешни!

Думаете, помогло? Клопикус и меду нажрется, и для черешен место найдет. Сядет под деревом, зажмет в ногах полное ведро черешни и говорит, говорит (да все так складно), и тем временем на язык по ягоде — кидь, кидь! — и так, пока ногтями дна не царапнет. Утрется, встанет — и косточки возле него не найдешь (а мне ж косточки нужны!). И где оно в нем помещалось? Был бы человек как человек, а то ведь мизерное, червивое и в то же время такое прожорливое и на вранье неутомимое. Много он мне попортил крови… Приказал долго жить. Как-то, налакавшись самогона, заблудился ночью, забрел в болото и совсем на мелком месте утонул. Бесславный конец… Ползал человечек по земле, разъедали его пережитки, сам он старался разъедать других, а утонул в болоте — и никто его добрым словом не помянет.

Логвин Потапович хорошо изучил мой характер и мои принципы. Когда приближается отчетно-выборное собрание, Мелешко раскрывается мне навстречу, как медонос, сладкими посулами так и сыплет: и людей, мол, из садовой бригады на поле не буду брать, и ядоматериалы своевременно завезу, и с Аэрофлотом про опыление договорюсь, и самолично в мичуринский кружок ходить буду… Мелешко становится тогда первым другом науки.

Обещания принимаю, но на отчетном собрании, как на решающем, мой голос все-таки слышен. Хочется освежить человека! Кому же приятно, чтобы твой друг, один из упорнейших зачинателей артели, на двадцатом году председательствования вдруг вышел в тираж.

— Мы, — говорю, — хвалимся, что в нашем колхозе из девятисот производственных процессов в семи сотнях уже применяется механизация. Мы хвалимся, что большинство наших колхозников имеет по нескольку ценных квалификаций. Вся наша молодежь получила семилетнее и выше образование. Все это так, все это распрекрасно. Но давайте посмотрим, как мы, пожилые люди, можно сказать — основатели, поспеваем за молодежью? Все ли среди нас достаточно поворотливы, дальнозорки и быстроноги?

Как мы над собой работаем? Как наукой и культурой овладеваем? Не секрет, что кое у кого из нас вся домашняя библиотека начинается и кончается буквой «к»: корова, куры, кабаны. В лекторий ходим только на открытие да на закрытие, потому что всегда мы, видите ли, перегружены. А на колхозном радиоузле, вместо мичуринской пропаганды, что мы делаем? Все лето арбузы и фрукты горнякам продаем…

Понятно, я только к слову говорю «мы» — дело касается прежде всего товарища Мелешко. И он это хорошо понимает, будьте уверены. Как разойдусь, перестаю с ним в жмурки играть, обращаюсь прямо:

— Бойся, Логвин Потапович, засахариться в материальных достатках, убаюканный всеобщим уважением. Бойся, говорю, обрасти мхом! Тогда тебя ничто не спасет — прокатим на вороных, выйдешь в тираж.

Вас интересует, почему до сих пор мы его не прокатили? Э, не так это просто. Товарищ Сталин учит, что людей надо заботливо и внимательно выращивать, как садовник выращивает облюбованное плодовое дерево. Вы только вдумайтесь в эти слова… Чтобы употребить такое сравнение, нужно быть великим садовником, прочувствовать наше дело, нашу душу со всеми ее прекрасными переживаниями.

Не можем мы так просто поступить с Мелешко — прокатить и крышка. Крепкий он хозяин, умелый организатор, колхоз наш славится на всю республику. Однако и пережитки Мелешко, чем дальше, тем тяжелее терпеть, — мы-то ведь шагаем и шагаем вперед. Не хочется и товарища оставлять в обозе, бросать на произвол, на расправу цепким пережиткам. Знаем, что корневая система развита у него хорошо, надо только правильно сформировать мелешкову крону.

Догадываюсь я, почему он не хочет отпускать для рудника саженцы моего лучшего сорта. Ой, Мелешко, Мелешко! Лучше бы мои догадки не оправдались!

Есть люди, как горные орлы, — далеко видят. А есть, к сожалению, еще и такие, к которым надо подходить с садовничьим ножом и прививать им высокую мечту.

Я не раз ломал голову: откуда у нашего Мелешко такая черствость?

Был он в свое время министром. Вы не смейтесь.

Давно, правда, еще во время гражданской войны. Тогда, как известно, образовалась в наших Кавунах Красная Кавуновская республика. Был избран свой президент Яков Покиньчереда (потом беднягу расстреляли григорьевцы), было сформировано войско, определены границы, назначены министры, откомандированы послы в соседние села. Даже монету хотели свою чеканить, да нечем было.

Бедняцкая наша республика не опозорила себя, несколько месяцев храбро отбивалась от махновцев и от григорьевцев, держалась, пока не подошли регулярные красные части. Сам я находился при артиллерии (было у нас даже две пушки), а Мелешко Логвин Потапович тогда был министром сельского хозяйства. Вот и думаю: не хуторянско ли министерский портфель до сих пор висит на Мелешке и мешает ему стать образцовым головой колхоза?

VII

Пусть не подумает кто-нибудь, что Микита вообще человек невежливый и недостаточно уважает наших министров.

Наоборот, я обеими руками за недавно созданное новое министерство хлопководства. У меня самого есть предложение в этом роде. Хочется, чтоб наши депутаты над ним подумали.

Не пора ли нам, товарищи, создать министерство садоводства? Мы хотим всю нашу страну покрыть цветущими садами. Уже сейчас площадь под садами и ягодниками по Союзу увеличилась против дореволюционной больше чем вдвое. В годы сталинских пятилеток, с легкой руки мичуринцев, садоводство продвинулось в отдаленные северные районы, на Урал, в Сибирь, на Дальний Восток… У наших людей должно быть и будет изобилие лучших в мире фруктов.

Да разве в одних фруктах дело? Сады смягчают климат, обогащают кислородом воздух, украшают нашу жизнь… Сады облагораживают человеческие чувства, влияют и на характер человека. И чем ближе к коммунизму, тем более крупные, сложные государственные задачи встают перед нашими садоводами.

Что ж, может, и впрямь пришло время? Может, пора уже объединить наших садоводов, выделить такую важную и перспективную отрасль сельского хозяйства в отдельное министерство? Уж тогда бы мы атаковали своего вожака-министра со всех концов. Пусть бы он, не в пример Мелешко, посмотрел на все по-государственному, обратил бы прежде всего внимание на питомники, на механизацию садовых работ, на подготовку молодых кадров.

Так размышлял я сегодня, подводя итоги трудового дня. Работа закончена, девчата ушли, поют уже где-то у моста. Свежий весенний вечер опускается над нашим садом. Всходит из-за степи луна, над рудником вспыхнула красная звезда — верный признак, что наши горняки досрочно выполнили месячный план добычи.

Тихо в саду, за квартал слышно, как где-то у сушилки чихает дед Ярема, наш часовой.

Направляюсь к нему.

— Чего это вы тут расчихались?

— Вот тебе раз… А где же мне чихать?

— Смотрите, дед, мы на ночь оставляем лимонарий открытым. Чаще посматривайте на приборы: как заметите что-нибудь подозрительное, сразу рамы опустите.

— Кому ты говоришь, Микита? Не учи ты меня, ученого. Я без тебя уже подумал, вот поставил себе водички в черепок.

— Какой такой черепок, дедушка?

— Думаешь, вода хуже покажет на заморозки, чем те брехунцы, что на твоей лаборатории висят?

— Это не брехунцы, дедушка, это — наука. Вы хоть и старый человек и за плечами у вас большие жизненные курсы, однако и науку не обижайте. Она старее самого старого человека.

Дед опять чихает, аж борода трясется.

— Продуло где-нибудь, что ли… Видишь, пришлось по-зимнему одеться: кожушок и штаны ватные.

Борода у деда Яремы редкостной пышности: широкая, ровная, белая как снег, в сумерках светится. Не последнюю роль играет она в том, что всякий раз, когда к нам прибывают делегации, деду Яреме выпадает честь подносить гостям хлеб-соль на рушнике.

Прошлой осенью польские крестьяне у нас гостили. Приехали из города в голубом автобусе. Но Мелешко, будучи хозяином и заодно экскурсоводом, ни за что не хотел согласиться, чтобы они хозяйство «Червоного Запорожца» осматривали из окон своего автобуса. Решительно пригласил их пересесть в наш собственный открытый грузовик: «Так, мол, лучше будет, больше увидите».

Очень вежливым становился Мелешко в подобных ситуациях! Сам подсаживал гостей в кузов и так увлекся своей ролью, что чуть было не подсадил и меня, своего бригадира, вместе с гостями… А когда приметил ошибку, глянули мы друг на друга, и оба громко рассмеялись.

Как раз тогда, накануне приезда поляков, я вернулся из Степного, с Опытной станции, и привез полный портфель добра — семена южных растений. Чай, лавровый лист, миндаль, хурма, — все там было, в моем потертом портфеле. Часть отложил себе для экспериментов, а остаток семян гостям раздал, пусть и они подзаймутся. Подношу одной полячке — была среди них такая симпатичная молодка, — а она взяла и смеется:

— Это чай! А сахару тоже дадите?

Саженцы наши им очень понравились, все просят у меня и дзенькуют. Наделил их и саженцами, пусть выращивают на радость своей новой демократической Польше.

Предупреждаю еще раз деда Ярему:

— Следите же. Заморозок — он коварный: и не опомнитесь, как подкрадется.

Дед Ярема сердится.

— По-твоему, Микита, я такой уж тюхтя… Думаешь, тебе только и больно за лимонарий? А мне, думаешь, не больно? Я тут для мебели стою, даром мне трудодень пишется?

И понес, и понес!..

Шагаю домой — Оришка уже, наверное, высматривает меня у тына.

Праздничным кажется вечер, если хорошо поработалось днем. Тело гудит сладкой, здоровой усталостью, пальцы еще чувствуют черенок садового ножа… Если бы злейший мой враг стал придумывать мне пожизненную кару, то должен был бы сделать одно: пустить Микиту по свету бездельником, лишить его самой сладкой утехи — мирного, любимого труда… Щедрый у меня сад, каждый день чем-нибудь порадует. Сегодня цитрусы утешили. Не осыпались листья — живут! Идите, любуйтесь! Знаю, что это только начало. Чем дальше, тем шире передо мной простор.

Спускаюсь вниз по черешневым побеленным кварталам, перехожу мостик, у которого Мелешко в августе выставляет шлагбаум, чтобы поменьше экскурсий ходило в сад, — а сразу за мостиком раскинулась родная наша Кавуновка. Белеют стены под луной, светятся лампочки Ильича в хатах. Три электрических фонаря горят на столбах: один у конторы, другой возле кладовой, а третий в стороне, почти на околице села, в том углу, который раньше по-уличному назывался «Мотнею» (там живет Мелешко). Вкопал Мелешко столб посреди своего двора, а теперь и сам не рад, жалуется, что из-за этого столба и ночью нет покоя. Приедет кто из района, не застанет председателя в конторе — и смело газует к Логвину Потаповичу домой. Найти нетрудно, фонарь горит на мелешковском дворе всю ночь.

На моей улице, в хате парторга Лидии Тарасовны, тоже светится. Окно уже распахнуто навстречу весеннему целительному воздуху. В комнате играет приемник, две девочки — мне видно с дороги — склонились над столом, а сама она, Лидия Тарасовна, стоит на крыльце и семечки щелкает! Вы скажете: а почему она в это время газету какую-нибудь не читает или над Докучаевым не сидит, как положено ей? Кто знает, может оно и грех, но я лично считаю, что не пошатнется наша артель, если даже парторг постоит вечером на крыльце и вылущит при луне пригоршню жареных семечек. Пусть грызет Тарасовна, на здоровье ей! Живой человек — может, она девичество вспомнила, а может, о муже захотелось на досуге помечтать — он учится в областной партшколе. Не осуждаю: пусть помечтает, пусть насмотрится вдоволь на полноликую луну, издавна воспетую в наших песнях. Взгляните, какая она и фигурой стройная, и черные брови ласточьим росчерком нарисованы! Грешен Микита, думал раньше, что она их чем-то подводит, а потом как-то присмотрелся — нет. Сама природа потрудилась, вырисовала их и метнула в разные концы двумя тонкими изогнутыми стрелками…

— Добрый вечер, Лидия Тарасовна!

— Вечер добрый… Загулялись, Микита Иванович. Опять тетка Оришка поднимет расследование.

— И поднимет, этого ей не занимать.

— Слыхала, что вы сегодня цитрусы уже открыли?

— Да, решил… довериться весне.

— Верно… Похоже, что настоящая весна пришла. Все выжили?

— До единого.

— Поздравляю вас.

— Спасибо… Поздравьте и себя — вы тоже виновница.

— А чего ж, и себя поздравляю. Завтра посмотрю — сегодня не успела… В район ездила.

— Что там об укрупнении слышно?

— Думаю, что к осени поженимся с «Пятилеткой».

— Хотя бы скорей пожениться. У них там сад… я давно уже на него зубы точу. Бурьянов развели — серые волки воют.

— Объединимся, тогда никакой волк в саду не удержится.

— На тот свет загоню… Будут дела!

VIII

Оришка не в духе. Опять много писем пришло на мое имя, и все кажутся ей написанными девичьим почерком. Только письмо от моего старого приятеля Степана Федоровича Миронца, директора Опытной станции плодоводства в Степном, — только это письмо избегло оришкиной цензуры, в остальные конверты она уже успела заглянуть — на них и пальцы оришкины видны (подклеивала потом тестом).

— Свеженькие, — говорю, — еще и высохнуть не успели.

Молчит моя Оришка, будто воды в рот набрала.

Пишут молодые садовники (ну и садовницы тоже!), те, что приезжали ко мне зимой на кустовые мичуринские курсы. Пытливый, напористый народ, люблю я таких. Один хвастается, чем весну встречает, другой о чем-то спрашивает, чего зимой не понял, а все вместе как сговорились: саженцев просят. «Сталинское» им по сердцу пришлось.

«Многоуважаемый Микита Иванович!

В нашем руднике уже полная весна. Сделал разбивку сада, купил ножей садовых и секаторов, а сейчас копаем ямы для весенних насаждений. Буду у вас за посадматериалом, записываюсь на „Сталинское“, напоминаю, что вы мне его обещали.

Когда я ему обещал?

С мичуринским приветом

Павло Плыгун».

Этот друг вытрясет из любого, этот своего добьется. А вот письмо от моей любимицы, от Зины Снегиревой из Каховского района. Хваткая, ловкая девчурка!

«…Кроме работы в саду, еще — по поручению комсомольской организации — веду кружок, разъясняю людям садоводство и его значение. Иногда бывает даже смешно, что кое-кто говорит не чубук (виноградный), а муштук. Работа мне очень нравится, всюду хочется поспеть, мама жалуется, что видит меня, только когда сплю. „Ничего, говорю, мама, зато превратим наши сыпучие пески в коммунистический сад!..“»

И тоже: дайте «Сталинское». Этому упрямому кочанчику, не колеблясь, отпущу, потому что знаю: пойдут мои саженцы навстречу счастливой жизни.

У подруги Зины, у Любочки Дробот, дела подвигаются, видимо, хуже. Как сейчас вижу Любочку, — накрутила себе гнездо на голове и идет писаная красавица, холеная, важная, нет, не идет, — плывет.

«Привет из глубины Таврических степей! Пишет ваша курсантка Любовь Дробот, которая твердо решила жить на периферии, чтобы вывести в будущем свой новый сорт.

…На мое требование — дать в сад людей — у нашего головы один ответ: завтра и завтра. Я уже хотела бросить садоводство, совсем изверилась, а вспомнила вас, Микита Иванович, всегда бодрого, шутливого, закаленного трудностями, и поняла, что это у меня просто временное моральное падение сил, так называемая „Опатия“ от всяческих неудач по работе. Надо перебороть, сказала я себе, ведь Миките Ивановичу поначалу тоже нелегко давалось, а теперь какой сад вырастил и собственные сорта имеет…»

Дальше — опять приветы и лютое оришкино тесто.

Очень не по нутру мне эта Опатия. В нашем живом деле она как лишай, как грибковое заболевание. Откуда она? Нет-нет, да и выступит на ком-нибудь из нашей молодежи… Разве приходится тебе, девчина, каждую весну тащиться босиком к фальцфейнам на заработки? Разве стоит над тобой, как в прошлые времена, пан Филибер, заставляя на сборе черешни по целым дням петь, как заставлял он своих наймичек, чтоб не могли они в саду и ягоду съесть? Двадцать лет девчине, здоровья на троих, сад растит небывалый, а столкнулась с каким-то недотепой и уже у нее — а-па-тия!.. С красным перцем пропишу Любочке. Другие ничего, могут и подождать, а ей отпишу тотчас же.

Степан Федорович сообщает, что 12 мая состоится ученый совет Опытной станции и что на том совете стоит моя информация о результатах первой зимовки цитрусовых в условиях нашей зоны. Сам я не успел еще на радостях опомниться, а Миронец уже на люди тянет. Будто знал он, что я сегодня траншеи открою; верно, сорока ему на хвосте принесла. Что ж, придется ехать информировать уважаемый совет, не зря же он избрал меня своим членом.

— Скучай, Оришка, скоро в Степное поеду.

— Опять заседать?

— Опять, бабунька.

— Что-то зарядил ты в Степное… Гляди, еще академиком станешь.

И, взмахнув рушником, она ставит на стол ужин.

Только я за ложку, как открывается дверь и, пригибаясь, входит в хату сам товарищ Мелешко.

— Иду по улице и слышу, что у кумы Оришки чем-то вкусным из дымаря тянет. Дай, думаю, зайду, может Микиты как раз дома нема.

— Вы такое придумаете, кум, — улыбается моя Оришка, зардевшись, будто девушка, — услыхала бы это ваша Степанида…

— Разве, — говорю, — Степанида такой, как ты, деспот? У них ведь там свобода совести. Садись, министр, — приглашаю Мелешко к столу.

Он не заставляет себя просить. Крякнув, садится, локоть ставит на стол, аж доска под ним жалобно поскрипывает. Не впервые ей так поскрипывать — не впервые сидит Логвин Потапович за моим столом.

Замечу, кстати, что мать природа не поскупилась, формуя нашего Мелешко. Это он еще немного похудел с тех пор, как парторгом у нас Лидия Тарасовна. Раньше кузнецы чуть не каждую неделю меняли рессоры под его тачанкой, а теперь второй год ездит и — ничего.

Голова у нашего Мелешко, как всегда, старательно выбрита (чтоб границы лысины были меньше заметны), лицо пышет здоровьем, поражает каждого своей обветренной массивностью и богатырскими ободьями черных усов. Всегда нашему Мелешко жарко, гимнастерка на нем, с орденами «Знак почета» и «Отечественной войны», уже и теперь расстегнута (считайте, что на все лето), всякий может любоваться его могучей грудью. Посмотрев ниже, увидим солидный председательский живот, затянутый узеньким кавказским ремешком (просто удивительно, как тоненький ремешок выдерживает такой напор).

— Оришка, может, нальешь нам хоть по наперстку… Желательно малиновки.

— Нет у меня малиновки! По наперстку, по наперстку — да и вылакал за зиму…

Зная оришкин характер, я молчу: жду дальнейшего развития событий.

А она, поворчав еще немного, недовольно позвякав возле буфета, подходит к столу и… наливает. Той самой малиновки, которую я будто бы уже давно вылакал. В этом вся моя Оришка! Удивительная жена, ни на кого бы ее не сменял! Она тебя покритикует, она тебе выговорит, и сама же тебя уважит.

— Итак, будем здоровы!

— Будем!

Глаза у Мелешко маленькие, умные, лукавые, сверлят и сверлят собеседника весь вечер; только когда он хохочет или опрокидывает чарку, они ныряют куда-то в телесную живую глубину. Не припомню, чтоб Мелешко когда-нибудь улыбался, — верно, не умеет, — если не сопит, то хохочет, да так, что стекла в конторе дребезжат.

— Это все, — предупреждает Оришка, хлопнув дверцей буфета, — больше не ждите.

Теперь я знаю, что ждать нечего: на повторную стопочку в будни у нее не рассчитывай. Да и ни к чему это нынче, у нас, я предчувствую, будет с Мелешко серьезный разговор.

— Почему ты, — говорю, — Логвин Потапович, не зашел сегодня в сад, на цитрусы поглядеть? Они такие стоят — сердце радуется.

— Вот я и забежал узнать… Значит, будут жить?

— Будут и плодиться.

— Ну и слава богу… то бишь, природе слава и твоей третьей бригаде… Это, пожалуй, будет не последняя статья в наших доходах.

— И не только статья, Логвин Потапович.

— Конечно, не весь лимон пойдет на реализацию, будем и на трудодни выдавать… А я вот по рудникам мотался, хотел крепежного лесу добыть для свинарников. Никто не дает! Вот тебе и единение, вот тебе и ликвидация противоположности между городом и селом. Как мы для рудников — так и пятое и десятое, а они хоть бы шефство над нами взяли и лесу кубов несколько отпустили!

— Разве рудники уже начали лес для нас получать? Не слыхал… Или, может, новый способ придумали, чтоб лавы в шахтах не крепить?

— Ты не смейся, Микита. Я знаю, как это делается: блат — большой человек.

— Не согласен я с тобой… Может, и был когда-нибудь да для кого-нибудь большим, но чем дальше — все уменьшается, а сейчас в лилипута превратился: думаю, что мы его вообще скоро в землю втопчем. В наши дни, наоборот, товарищ Госконтроль стал большим человеком.

— Против этого не возражаю, — скривился Мелешко, заскрипев стулом. — Тебе, как члену ревизионной комиссии, хорошо известно, что в нашей артели нарушения устава нет и не будет. Госконтролю у нас делать нечего. Не из колхоза, а в колхоз — вот моя забота. Колхозом я силен, колхозом богат и потому всегда стою на страже его интересов. У нас никто рук не погреет, это не то, что в «Пятилетке» — поросят разбазарили, а потом акт составили, вроде поросята поросят поели.

— Мы их подтянем осенью, когда посватаемся.

— Объединение, конечно, вещь хорошая, я давно говорил, что крупное хозяйство значительно рентабельнее. И если даже, Микита, мне председателем в укрупненном не быть, то я все-таки за укрупнение. Правда, одно меня тревожит… В этом году за животноводство нам звездочки светят (Оришка моя у печи ушами запрядала). Наверное, и вам, кума Оришка, ну и мне, как голове. Не знаю только, как будет, если при объединении выберут кого-нибудь другого. Кому тогда присудят? Тому, кто был, или тому, кто будет?

— Не беспокойся, Логвин Потапович, в Кремле правду видят… Ты мне другое скажи: был у тебя сегодня Аполлон Комашка, садовник из Орджоникидзевского рудника?

— Это тот кавалер? Был.

— О чем же вы переговоры вели?

— Да о чем же: о саженцах, известно. Дай и дай. За этими «дайками» как раз и начинаются нарушения…

— Отказали, значит…

— Чего там отказали… Зюзь тоже присутствовал при разговоре, не даст соврать. Продадим, сказали, небоже[4], что самим негоже… Не думай, что я так ему и брякнул, мы, брат, тоже дипломаты!.. А, знаешь, чего он захотел? «Сталинского» им отпустить, хо-хо-хо!.. Распробовали! Но мы народ темный, нам абы гро́ши, абы лес, а не хочешь по дружбе жить — отчаливай… Вот и старый друг приятель Карпо Лысогор вчера звонил, хочет свою МТС озеленить… Карпа не уважить просто грех, да и то относительно «Сталинского» я еще не дал ему окончательного резюме.

— А по-моему, и руднику надо отпустить.

— «Сталинское»?

— «Сталинское».

— Ты что, Микита? Такой сорт! У нас в руках!.. Да ни за какие деньги!

— Именно такой сорт должны получить рудники.

— Слушай, Микита… Я знаю тебя давно: ты всегда по колени в фантазиях бродишь. К твоим выдумкам мы уже привыкли. Но чем дальше, тем труднее мне тебя понимать, Микита. Неужели ты уже перестаешь быть патриотом нашего «Червового Запорожца»? Неужели тебе не дороги его слава и первенство? Мы с тобой — основатели, мы за него какой бой выдержали с кулачьем и их подпевалами! Вышли, наконец, на светлый путь, залечили раны войны, окрепли так, что с Посмитным можем тягаться! И вот теперь ты советуешь раскрыть ворота настежь — заходи, бери, что кому нравится?! Ей же ей, Микита, если бы ты не тут вырос, подумал бы я, что тебя рудничные подослали…

— Все-таки я не понял, Логвин Потапович, почему ты не хочешь новый сорт горнякам отпустить?

— Э, ты на это не бей, товарищ Братусь! Сам я с нашим героическим рабочим классом издавна в смычке живу… Ты видел их сады? Они еще только за дело берутся. Они еще не знают, на какой вербе груши растут. Ты им дашь редкостные, самые дорогие саженцы, а они их завтра своим козам скормят… Еду как-то в прошлом году, а у них возле дерева козел привязанный прохаживается — сторожа нашли! Козлу один чорт, что перед ним: буржуазный западноевропейский сорт или твой новый мичуринский — все объест и спасибо не скажет. Да и вообще, будь я на их месте, знал бы я свой марганец и не лез бы в чужой приход. Это уж нам с тобой на роду написано: паши, мели, ешь. Ты скажешь: проспект Единения, проспект Мира… Проспект проспектом, мы его, конечно, проложим, раз предусмотрено планом реконструкции, но основа — отрасли производства у нас остаются различные, и ты этого не игнорируй, Микита… Рудники в садах! Где это было, где это видано? Чем садами развлекаться, лучше бы планы перед государством с нашей аккуратностью выполняли, из графика не выбивались, как вол из борозды, чтоб круглый год на всех рудниках победоносные звезды горели!..

Мелешко вытер кулаком усы и посмотрел на меня: ага, возрази!

— Слушал я тебя, Логвин Потапович, теперь ты меня послушай. Не туда бьешь, совсем не туда. Нам нечего пускать друг другу дым в глаза: мы с тобой сидим не за круглым столом. Раз ты не хочешь выложить, почему вы с товарищем Зюзем против рудничных садов настроены, так я сам тебе это выложу, чтоб прояснить настоящие ваши мотивы. Козлов и коз ты сюда за хвост притянул, Логвин Потапович. Сегодня козел объедает дерево, а завтра козла самого можно съесть. Не в этом проблема. А вот когда разведут рудники у нас под боком свои горняцкие сады, когда закраснеет возле каждого коттеджа наше «Сталинское» и появятся на рудниках добрые лимонарии, так куда же, спрашивается, будем мы тогда сбывать свою собственную продукцию? Для кого тогда будем ларьки на своих рудниках открывать? Кто к нам придет, кто купит? Плодоконсервный завод все не заберет, мы у него не одни. В Кривой Рог везти? Далеко, да у них тоже сады зашумят, там ведь подхватят инициативу наших рудников… Где же выход? То ли обсадить рудники садами, чтоб гноить потом свою колхозную продукцию, то ли пусть остаются рудники такими голыми, как были до сих пор, зато мы откроем еще десяток рундуков на марганцах, выжмем из знатного забойщика Богдана Братуся его знатные заработки и ввалимся в коммунизм самыми богатыми людьми, с набитыми кошельками. Говори, Логвин Потапович: так думал?

— Ты меня винишь, а сам за своего сына Богдана переживаешь, о его длинном рубле заботишься… Ну, скажи, разве ж это не семейственность, не приятелизм?

— Нет, ты отвечай мне на вопрос, товарищ Мелешко! И не забудь, что твой сын Порфирий тоже на руднике марганец долбит!

— Что же, и Порфирий от земли отказался, под землю его потянуло… Ты не спеши, Микита, с выводами, я тебе на твой вопрос еще отвечу, а раньше ты мне объясни: неужели тебе не приятно, что на выставке возле нашего стенда вавилон стоит, не о соседских поросятах, а о нас добрая слава катится? «Чье это яблоко такое роскошное?» — «Червоного Запорожца»! — «Где еще можно „Сталинское“ достать?» — «Нигде! Это их приоритет, их колхозная монополия!» И теперь вот его, нашу эмблему, нашу гордость передать рудникам? Да за какое такое шефство? Ну, пусть уж абрикос — не возражаю. Пусть такой-сякой куст смородины — молчу. Но зачем же «Сталинское»?! Почему именно «Сталинское»?! Что они, так уж сыты нашим сортиментом, что ничем другим удовлетвориться не могут?

— Не строй из себя простака, Логвин Потапович. Ты хорошо знаешь, почему именно этот сорт так полюбился горнякам. И красивым видом, и вкусом, и особенно своими редкостными освежающими качествами наш новый сорт заметно выделяется среди других. Он словно специально создан для людей тяжелого физического труда. Ведь на свете нет труда более тяжелого, чем труд шахтера и рудокопа. Может, я, Микита Братусь, всю жизнь мечтаю создать для них что-то необыкновенное, целительное, достойную награду горняку за его богатырские усилия. Ты спрашиваешь, приятно ли мне, что наши стенды в центре внимания, что слава идет о нас?. Кому это не было бы приятно? Но мне во сто крат приятнее будет, если горняк, поднявшись на-гора из жаркого забоя, увидит дома на своем столе в хрустальной вазе мое краснощекое, мое любимое, освежающее «Сталинское»! Этого я хочу, и этого я достигну! А то, что вы мудрили с Зюзем, мне хорошо известно, я сразу догадался, хотя ты и сейчас не хочешь признаться… Логвин! Ну, разгадал я ваши подводные мысли или нет?

— Гм-гм… Разгадал.

— И чего ты пристаешь весь вечер к человеку? — вмешивается вдруг Оришка. — Он все же наш голова, а ты по чину бригадир — и только.

— Я бригадир, Оришка, но чувствую, что прав, и потому на моей стороне сила. А он хоть и голова, а неправ и сам чувствует, что неправ, потому сидит и только мычит. Ты бы, Оришка, налила нам еще по наперстку… Хоть по единому.

Этого она не слышала, оглохла. В детство впала? Завела свару с Федей… Хлопец сидит себе на лежанке, мирно мастерит скворешню, а ей вроде стружки в кадку летят. С родным ребенком не помирится, за онучу поднимет бучу — хоть разводи их.

— У тебя, — говорю, — Логвин Потапович, с диалектикой очень туго. Ты смотри на жизнь, как философ, потому что она смотрит на тебя именно так и хочет видеть тебя в неустанном развитии и движении вперед. Ты сейчас ощетинишься — с чего это, мол, я тебе проповеди читаю и такой ли, дескать, я сам, Микита, мудрый и образованный? Дело не в том. Я, говорят, мичуринец, «воинствующий глашатай», «верный последователь его» — хоть бери и мичуринскую пробу ставь на лоб. А все мне мало! Заглянул бы ты мне в душу… Часто меня что-то грызет, честно чувствую себя неудовлетворенным: мало, Микита, сделал, можно бы больше и лучше, нужно только смелее брать быка за рога. Мичуринская наука открывает перед нами безграничные перспективы, буквально безграничные. Далеко, ох, далеко не все мы охватили величие этого учения. Ведь можно действительно все на свете лепить этими руками, преображать фауну и флору снизу доверху, обновлять их до неузнаваемости по желанию и стремлению человека. Конечно, на первых порах это не каждому легко понять, — мы вырастали в мире, где всему, казалось, определены границы. И вдруг открываются перед тобой такие горизонты, такие перспективы, таким повеяло простором! Думаешь, я на себе не чувствую иногда тяжелый груз старых пределов, рамок, ограничений? Ошибаешься, друже… Вот собрались ко мне зимой наши молодые садовники и садовницы… Хоть бей, но учи! А Микита? Конечно, есть у него чем поделиться, по жизни не шел верхоглядом, по колосочку подбирал все ценное, что попадалось на пути, а вот столкнулся с молодыми, смелыми, и сам — по ходу обучения — нет-нет да поймаю себя неожиданно на том, что — эге! — тут ты сам, учитель, еще не перешагнул эту границу, потому и ставишь курсантам какие-то рамки. Кое-кто заметит, а большинство — нет, доверяются опыту старика. «Погоди, — думаю, — Микита, тут что-то не то… А ну, попробуй, что выйдет, если без рамок, если налечь и сломать и эти барьеры и барьерчики?!» Потом убеждаешься, что можно и нужно было их сломать. Все время надо стремиться на простор, выпрямившись для богатырского размаха, уметь распознать рутину, какой бы доброй и родной она ни казалась тебе… Мы говорим, Потапыч: молодость мира. Мы — пионеры настоящей жизни, деятели великой науки. Так будем же беспощадны к себе! Пусть юношеские дерзания, пусть вечная отвага всегда сопутствуют нам…

Мелешко, вижу, не совсем согласен со мной. Сидит, задумавшись, жует свой черный ус — сейчас скажет, что чудес на свете не бывает.

— Чудес, Микита, на свете не бывает, — говорит, выждав, Мелешко. — Я, Микита, чувствую, что все время расту, все время — в процессе… Когда мы войдем в коммунизм, тогда, пожалуйста, требуй от меня и того и другого. Все у меня найдешь… Ты знаешь, Микита, что Мелешко умеет перестраиваться на ходу. Не услышите вы тогда о мелешковских комбинациях — ведь мы идем туда, где не будет места разным комбинациям, туда, где вообще никакой торговли не будет, а будет полный достаток. Но пока что мы должны думать о сегодняшнем. Если сейчас вводить «каждому по потребностям», то что же получится? Вот ты меня рудниками упрекаешь — хоть сорочку с себя снимай, да им отдай, а я придерживаюсь устава. Какой из меня хозяин будет, если я свое, кровное, колхозное, начну разбазаривать налево и направо? Им дай, пятому, десятому, а я тебя спрошу: горняки-то нам много дают?

— Не извращай факты, Логвин Потапович, они упрямые, сами за себя постоят. Ты имеешь в виду стояки? Стояков не дают и правильно делают, рудник не Лесоснаб. Подумай, сколько тебе всего другого дают, и значительно более важного. Откуда ты электричество берешь, дорогой товарищ Мелешко? От нашего государственного Днепрогэса. Как это ты ухитрился столько тракторов и другой техники себе наковать? Что бы ты без них сегодня делал? Куры б тебя на пепелище загребли в послевоенный период, если бы не выручил рабочий класс, в его числе и наши горняки своим стахановским марганцем. Ты знаешь, куда и для чего он идет. А возьми наш сад… Чьими саженцами засадили мы свой первый квартал? От Мичурина получили, из далекого города Козлова. Или, может, ты наши цитрусы в гнезде высидел? Морем приплыли от братской Грузии в подарок! Да еще как! в марлю упакованные, с корнями, обложенными мхом.

Мелешко мой краснеет, хотя, казалось бы, некуда ему уже больше краснеть.

— Да я готов лучше в Грузию отправить партию саженцев нашего нового сорта, чем этим клиентам отдавать! На Урал пошлю, за Урал, — ты, брат, этим Мелешко не испугаешь… кого другого учи братским связям, но не меня.

— Я тебя и не собираюсь учить, товарищ Мелешко, пусть тебя партийная организация учит. Как раз недавно разговаривал я с нашим парторгом, с товарищем Баштовой…

— Ты и ей уже успел нашептать?

— О чем?

— Да все о том же… О рудниках, о саженцах.

— А как же. Все выложил, как должно быть. Рассказал, как вы сговор устроили с товарищем Зюзем, как новый сорт в кулак зажимаете, дороги ему не даете.

Повесил голову мой Мелешко, вянет, на глазах оседает, даже жалко человека стало.

— Не ожидал я такого от тебя, Микита… Из-за какой-то Комашки он уже побежал, нажаловался, забыл обо всем, что вместе переживали…

Уже не пружинят могучие мелешковские усы, печально обвисли.

Понял, наконец.

— Не дрефь, — говорю, — верный товарищ, выше подними свою министерскую голову! Разговаривал я сегодня с парторгом, да не об этом. Была у нас беседа более приятная… Ты ждешь, пока коммунизм объявят декретом, а оглянись, друже: он уже вокруг нас прорастает, буйные побеги выбрасывает!..

IX

Когда бы я ни лег, с вечера или заполночь, все равно поднимусь рано — такая привычка. И хоть мало сплю, да крепко и часто вижу цветистые сны.

Вы не умеете разгадывать сны? Удивительный сон видел я этой ночью.

Будто собираемся мы с Оришкой в клуб, что ли. Побрился я, усы закрутил, потом провел ладонью по щеке и… люди добрые! — нет уже на ней морщин! Провел по второй — мгновенно то же самое произошло. Сам на себя дивлюсь — молодой.

— Ты видишь, Оришка, что со мной случилось?

А она говорит:

— Сделай то же и мне.

Подхожу к ней, провожу ладонью по щеке, потом по второй (слегка) — и уже стоит передо мною Оришка, как в молодости стояла: круглолицая, тугощекая, чернобровая.

Одеваемся по-праздничному, внимательно оглядываем друг друга. Она шаль накинула на плечи, я перед ней — в новых чоботах и в галошах, она цепляет себе Золотую Звезду на грудь, а я — медаль лауреата.

И так выходим со двора на широкую, будто знакомую и незнакомую, асфальтированную улицу.

Идем, а сзади — слышу — какие-то голоса шипят:

— О, гляди, Братусеня́ вырядилось, пошло…

— Какое Братусеня? То, что голопузым по улице бегало и батогом пылюку сбивало?

Оглядываюсь — позади никого, а между тем голоса опять шипят:

— Хозяином оно будет! Вернулось из Таврии, с заработков, и поскорей четыре чобота обуло! (То есть сапоги с галошами.)

Оборачиваюсь — никого. То ли пылью развеялись, то ли боятся меня, шипят откуда-то, а на свет не показываются…

— Не обращай внимания, — советует Оришка. — Разве ты их не знаешь? Это те, для которых даже галоши на человеке — диковина. Те, что мечтали когда-то: если стал бы я, мол, царем, так сало с салом ел бы и на свежей соломе спал бы.

— А и правда, — говорю Оришке, — голос как будто его… Он, он! Тот самый, что босиком от снега до снега ходил и путами подпоясывался!.. Чего ему от меня нужно?

— Сказала тебе: не обращай внимания. Это уже не живой человек, это привидение.

Вышли за село, идем, а шлях перед нами все поднимается и поднимается. И местность не горная — наша, южная равнина, а шлях все на подъем идет. Скоро по сторонам возникла прозрачная воздушная глубина, а шлях стал голубой, блестящий, как небо весной.

«Куда ж это мы?» — думаю. И вскоре — аж дух у меня захватило! — вижу, что впереди, над дорогой, солнце выкатилось, по-утреннему огромное, и мы будто идем прямо на него.

— Оришка, это мы… туда?

— Туда, — отвечает жена, пристально глядя на растущее с каждым нашим шагом светило. И легко на него смотреть, глаз не режет, хоть и очень яркое.

— Тебя не ослепляет, Оришка?

— Нет.

— Разве ты орлица? Только орлицы могут смотреть на солнце.

— А ты разве орел? — отвечает она мне улыбаясь.

Так, переговариваясь, дошли мы до самого солнца, выросшего в высокую золотую гору. Ничего не боясь, шагнули мы прямо в солнце, в самый его мякиш, и воздух стал вокруг ароматным, сияющим, как в нашем саду в пору цветения. Куда ни глянь, все вокруг сияет, и хотя я иду в середине самого солнца, однако меня не жжет, а только тепло и светло мне и очень легко итти. Не останавливаясь, прошли мы сквозь солнце и вышли по ту сторону его!

Перед нами открылась беспредельная золотая равнина. Такой красоты, такого простора я еще никогда не видел! Словно вечное лето там, вечный мир между людьми — благоустроенно, торжественно как-то вокруг, светозарно… Слева и справа блестят асфальтовые дороги, в неоглядных золотых степях полевые таборы белеют, окутанные зелеными садами; комбайны будто сами плывут в высоких, как камыш, хлебах, — комбайнеров на них не видно.

— Что за чудо, — говорю, — Оришка… Где в них комбайнер сидит?.

— Микита, разве ты не здешний? — пожимает Оришка плечами. — Эти машины по радио управляются.

Ах, вот оно что!

Идем дальше. Начались необъятные зеленые пастбища. Отары тучами плывут — тысячи тонкорунных асканийских мериносов.

— Погоди, — кричу Оришке, — разве ты не узнаешь? Это ж наша Таврия!

Может, и овец тут радио пасет? Нет, чабан все-таки есть, маячит в белом костюме, ровно дачник. Подхожу ближе — и кого я вижу? Богдан, мой средненький, забойщик из Краснознаменного!

— Ты, — говорю, — Богдан, уже овец пасешь?

— Моя, — говорит, — очередь.

— Очередь! А кто же марганец долбит?

— Как кто? — удивляется сын. — Сегодня там товарищ Мелешко, Логвин Потапович. По графику как раз ему выпало спускаться в шахту.

Странные, но какие справедливые порядки!

Расспрашиваю Богдана, где он спасается со своими белоснежными рамбулье, когда, к примеру, налетает черная буря.

— Какая черная буря? — удивляется сын. — Мы о такой и не слыхали.

— Ты брось, — говорю, — свои шутки, Богдан. Смотри, как загордился! Мало ли ты сам их пережил, черных бурь? Когда тысячи тонн распыленного грунта взметаются вместе с посевами в воздух, заслоняя солнце; когда сухой буран сбивает человека с ног, заносит песком молодые посадки до самой кроны; когда в наших южных городах весь день не выключают электричество, потому что от черной метели темнеет на улицах и в учреждениях… Забыл, что ли?

— Нет, не припоминаю, — оправдывается Богдан, — хоть бейте меня, батько, не припоминаю.

Что ты с ним поделаешь? Не станешь в самом деле драться, когда он, во-первых, взрослый, а во-вторых, — на таком посту.

Двигаемся дальше, бредем полями хлопка, коробочки на нем лопаются (солнца много!), ослепительно белеет.

— На мне блузка батистовая, — хвастается Оришка, — как раз из этого хлопка.

Дивные дива поднимаются вокруг!.. Впереди радугой перекинулся мост через какую-то речку, — легкий, кружевной, будто сплетенный из серебряных нитей.

«Речка, да еще, видно, широкая… Откуда тут, — думаю, — речка появилась? Знаю я Таврию, пешком ее в молодости исходил. Не было здесь речки!»

— Ведь это новый канал, — спокойно подсказывает мне Оришка.

Вот она, животворная артерия степи! Вынырнула из-за горизонта и, пересекая степь, опять уходит за горизонт. Путь канала определить не трудно, он обозначен полосами садов и виноградников. Когда б вы только видели это зрелище… Сколько глаз обнимает — красуются вдоль канала рослые, взлелеянные сады, круто изгибаются ветви, плоды свисают густыми гирляндами — сочные, краснощекие, будто налитые розовым светом.

— Видишь, — говорю, — Оришка, какие сады поднялись? А ну, угадай, бабунька, что это за сорт?

— Да это ж твое, дедуня, «Сталинское»!.

Дальше не пошел. До самого утра бродил я в тех садах, шутил с тамошними девчатами (очень похожи на моих!), пока не проснулся.

Хвалюсь Оришке:

— Ты знаешь, где мы с тобой побывали? Пошли, — говорю, — и пошли по небесной дороге, дошли до солнца, прошли сквозь него и очутились по ту сторону… Наверное, и с земли было видно, как мы с тобой спокойно входили в солнце.

— А по ту сторону оно тоже светит? — серьезно спрашивает Оришка.

— Светит, бабуня, и греет, такая уж его природа — всеми краями светить… А какая там жизнь, Оришка! Вечное лето, вечный мир, и круглый год сады плодоносят…

Оришку это даже не удивило. А может, она и права: разве не к тому идет?

Опять славное выдалось утро. Выйдя во двор, я сразу определил: тихий, погожий будет день (тихие дни у нас бывают не часто, непрошенные гости — суховеи еще заскакивают то и дело из степи).

Свежий весенний воздух щекочет, бодрит. Ранние дымы тянутся из труб вверх, стоят над всем селом высокими стройными столбами, будто выросла за ночь над нашей Кавуновкой высокая белая колоннада, поднялась к небу, мягко подпирая по-весеннему легкую небесную голубизну. Восток алеет, разгорается, деревья стоят неподвижно, в сережках росы. Скворцы уже прилетели и, чтоб разбудить моего Федю, нарочно подняли под окном радостную возню. Пора, хлопец, вставай, выноси нам скорей свою разукрашенную скворешню!

Синявка наша вышла за ночь из берегов, затопила часть моего сада.

— Глянь, — кричу Оришке в окно, — какой на огороде водоем образовался — хоть каналы в степь отводи!

На всякий случай надо выкопать магонию, а то ее еще зальет. Это подарок Степана Федоровича Миронца — вечнозеленая дикая магония. Привез в прошлом году из Степного, посадил возле хаты. «Ну-ка, — думаю, — выдержит ли зиму в открытом грунте?»

Выдержала, как видите, браво зеленеет.

Выкапываю, а Оришка проходит поблизости, спрашивает:

— Зачем ты ее выкапываешь?

— Разве ты не догадываешься, бабуня? В наш большой сад пересажу.

— Другие в дом несут, а ты все из дома норовишь.

— Что ж, — говорю, — Оришка, разве наш колхозный сад — не мой дом? Эх ты, а еще в героини метишь!..

— Не терзай ты меня, Микита! Разве я тебе сказала: не выкапывай, не уноси? Сказала, а? Что ж тебя задело?

— Могла б и сказать, если б не остановил!

— Остановил! Он меня остановил! Мечу и буду метить!.. А сам ты разве в лауреаты не метишь?

Вот смола! Сам не знаю, чем мне эта смола нравится (а нравится — если день не вижу, уже и соскучился).

— Магония! — не утихает Оришка. — Плакать буду по ней горько! Ферму мою не выкорчуешь, а остальное хоть всё выкопай и унеси! Перетаскивай деревья на остров, тащи туда хлев, тын, все тащи! Возьми и меня впридачу, отнеси и посади на своем острове!

— Боюсь! Посажу, а ты еще подрастешь, Оришка. Что мне тогда делать?

— Найдешь, что делать! Теперь ведь находишь!

Пошла, рассуждает на ходу так, что скворцы шарахаются.

Осторожно беру магонию на руки, с кистью корня, с влажной пахучей землей. Пусть привыкает магония в моей большой усадьбе, там ей будет вольготнее.

Какая от нее польза? — спросите. Пока никакой, а позднее, возможно, пригодится, как дичок-прививка, для работы с цитрусами при поисках или воспитании гибридов.

Не всегда же цитрусам сидеть в траншеях, как бойцам перед атакой. Придет время, бросим их в открытую атаку, выведем их — и в условиях Украины — на открытые грунты, развернется по всему югу наше вечнозеленое войско! Станут золотые не вянущие цитрусовые рощи привычными для нашего глаза, придадут еще больше яркости и красоты нашим живописным украинским пейзажам.

X

Справедливость торжествует, и в этом нет ничего удивительного. Такова уж диалектика нашей жизни. В свое время и мне кое-кто немало крови попортил, но я всегда говорил себе:

— Не падай, Микита, духом. Твое дело верное, ты честно работаешь на благо народа, значит рано или поздно, а твой, Микита, будет верх.

И, как правило, мои прогнозы сбывались, законы развития оказывались моими союзниками.

Да что я! Возьмите вы моего друга, Степана Федоровича Миронца… Теперь он директор станции и кандидат сельскохозяйственных наук, а я его знаю, когда он еще только приехал к нам из института простым агрономом. Молодой был, темпераментный, худющий — видно, как сердце бьется. Не понравилась кое-кому его энергия, его увлечение Мичуриным и дружба с Лысенко (с которым они, кстати, вместе учились в институте). Миронца не какие-нибудь столярчукусы покусывали, выступили против него известные в то время зубры. Он-де и карьерист, и растратчик, и политикой подменяет подлинную науку… Так насели на молодого ученого, что если бы где-нибудь в других условиях, — хоть вешайся. Но Миронец, чувствуя за собой силу и правоту, никому не смотрел в зубы, смело выступал даже против своих учителей, седоголовых авторитетов, которые учили его в институте облучать икс-лучами чечевицу и искать гены под микроскопом…

Как-то в самые трудные для него времена признался мне Степан Федорович:

— Вот меня обвиняют, Микита Иванович, в карьеризме, в неуважении к своему педагогу — авторитетному профессору… Предо мной на выбор два пути: считаться с его авторитетом или считаться с народом, с его требованиями, с его интересами. Я знаю, что профессор осуждает мое поведение, и мне больно, что он считает меня неблагодарным учеником… Вот, мол, старался, воспитывал его, возлагал на него надежды, а он идет против меня. Ведь профессор думает, что воспитывал меня он один. А меня воспитывали еще комсомол, партия, народ, другие ученые, и я рад, что их воздействие оказалось сильнее влияния формальной, мертвой науки!

Смелый, воинственный товарищ Миронец!

Помню, прибыл в те годы один пузатый авторитет из Наркомзема и тоже не поддержал молодого ученого, навалился на него. Собрал широкое совещание на Опытной станции, созвал окрестных агрономов и меня туда же.

Отчитывается Степан Федорович о работе станции, а насупленный авторитет, развалившись за столом, то и дело реплики ему:

— Вы бросьте свои научные термины! Расскажите лучше, как денежки транжирите!

Миронец выслушивает и продолжает:

— Мы добились того, что уничтожаем вредителя розановую листокрутку на девяносто восемь процентов…

— Подождите, — перебивает авторитет, — а в Америке что-нибудь ведется в этом направлении?

— Да…

— Так купите у них за пять рублей золотом книжку и не трудитесь попусту!

Не выдержал я, поднимаю руку и — прямо из зала:

— Мы знаем станцию, знаем много интересных и полезных ее работ, пусть доложит товарищ Миронец… А вы, товарищ приезжий, дайте ему возможность говорить. Кому не нравится — может выйти проветриться.

Аудитория загудела, поддержала меня. «Авторитет» глянул на меня волком, но замолчал. После этого Миронец доложил нам о своих опытах, и в конце концов его верх оказался.

А тот «авторитет»? Был позже разоблачен как враг народа.

Вот почему я говорю, что законы развития — великая вещь. Всегда молодых инструктирую:

— Стой крепко, юноша и молодая девушка, за правдивое, действуй по велению своей совести, ответственной перед народом. Партия и народ — вот твой самый высший авторитет, твой компас, который тебя никогда не подведет. В нем твоя сила, твое счастье, богатство и неограниченные возможности.

Ведь еще попадаются и в наши дни такие типы, которые пробуют добиться положения в коллективе не искренним трудом в интересах народа, а разными сальтомортале в зависимости от погоды и ситуации. По моим многолетним наблюдениям такие ловкачи всякий раз терпят крах; наша советская атмосфера сама губит их. Ведь у нас почести не случайно достаются, у нас они, можно сказать, из земли растут, и ты должен трудодни в них вкладывать полные. Это там, за океаном, раздолье всяким ловкачам и проходимцам, которые родного отца продадут, лишь бы только урвать себе «место под солнцем». Нашей молодежи не приходится искать место под солнцем: на нашей советской земле, где ни стань, всюду тебе солнца хватит.

В нашем саду сегодня людно, шумливо, весело: сажаем «Сталинское». Радует меня этот напряженный трудовой гомон, этот звонкий девичий переклик, этот сверкающий прекрасный день!

Если взойти на самое темя нашего острова, оттуда видна территория побольше, верно, чем несколько бенилюксов[5]. На север раскинулись плавни, наши южные, днепровские леса. Сейчас они еще голые, по грудь плавают в сияющем разливе вешних вод. Над плавнями висят в чистом небе сильные орланы, ослепленные весенним блеском природы, сиянием бескрайного половодья… На юге — белеет наша Кавуновка и поселок краснознаменцев, видны действующие рудники между терриконами давно выбранных, погасших шахт, а еще дальше на юг — раскинулась до самого моря открытая степь, ушли за горизонт мачты высоковольтных линий, побрели сквозь весеннее прозрачное марево, неутомимо, бесшумно обтекающее их. Кое-где в этом плывущем мареве чудятся мне пышные оазисы — зеленые рощи, и я знаю, что очень скоро зеленеть им в степи наяву!

На самой вершине нашего острова, вставшего твердыней на границе плавней в степи, стоит легкая беседка — вся в розах-мальвах. Я сам соорудил ее и люблю там иногда посидеть, как отец большой семьи среди своих детей, — все вокруг вот этими руками создано, и сад — детище мое — спускается по склонам острова могучими ярусами к самой воде.

Но сейчас не усидишь тут — множество всяких хлопот у меня: сажаю деревца, принимаю посетителей на ходу, отпускаю саженцы. Да, отпускаю саженцы, и «Сталинское» свое отпускаю тоже! Говорил же я, что справедливость у нас торжествует непременно.

Товарищ Мелешко и товарищ Зюзь — оба тут как тут. Лидия Тарасовна каким-то образом уже успела доказать им, что разрешения на отпуск саженцев удобнее оформлять не в конторе, а непосредственно на острове, в саду, потому что весной, мол, людям каждая минута дорога.

Мелешко подписывает разрешение на колене, накладывает свою министерскую подпись размашисто, по диагонали (боюсь, не разучился ли он прямо писать из-за того, что всегда ему, бедняге, приходится подмахивать бумаги только по диагонали?).

— До чорта вас развелось, — приветствует Мелешко моих молодых клиентов. — Ты их научи, Микита, каким концом саженец в землю втыкать, а то еще насажают вверх ногами… И не забудь Лысогору отобрать… Сам знаешь, каких.

Кое-кто из клиентов пытается роптать, усматривая в его словах тенденциозность и приятелизм.

— Завтра поу́чите меня, а сейчас молоко на губах оботрите, — наваливается Мелешко на клиентов. — Вы знаете, кто такой Лысогор, что набираетесь дерзости отзываться о нем, как о любом другом? Для вас он не один человек, вам еще положено обращаться к нему, как к двоим (то есть величать его на «вы»). Когда некоторые организмы еще под стол пешком ходили, Лысогор, вместе с нами, для вас этот сад закладывал… И сейчас Карпо в степи, на переднем крае против суховеев стоит. Первый сорт Лысогору, слышишь, товарищ Братусь? Не забывай, что сад Лысогора и наши поля защищать будет!..

Выходят мои саженцы в широкий свет. Отпустил Павлу Плыгуну, Аполлону Комашке. Отпускаю Зине Снегиревой, жду посланцев и от нашего Краснознаменного рудника.

— Даю тебе саженцы, Зина, с таким условием, что через несколько лет ты уже сама будешь отпускать их другим.

— Всю Каховку обеспечу, — обещает она.

— Это твое лучшее приданое, девчина, с ним не стыдно вступать в новую жизнь… Будь моя воля, спросил бы я сейчас каждого из членов нашей великой семьи: с чем ты, друже, вступаешь в коммунизм, в самую светлую эру человечества? Оглядись, проверь себя и, если обнаружишь, что не очень много приобрел, догоняй немедленно, товаришок!

— И это я обещаю сделать, Микита Иванович, — смеется тугой кочанчик.

Смотрю на нее, на такое круглолицее, симпатичное, славное существо, и невольно сам улыбаюсь. Еще Иван Владимирович говорил, что сад облагораживает и смягчает характер человека. Влияют на нас сады! Работала бы моя Оришка здесь — была бы она еще ласковее ко мне. Лаской к людям наливается здесь душа, льется через край. Правда, мы, садовники, тоже бываем злы и беспощадны, когда вредитель наседает в мае, посягает на все наше будущее, на завязь, на заложенные опыты, на смелые наши мечты. Труд садовника беспокойный, но почетный и по самой своей сути мирный. Я сказал бы: не просто мирный, наш труд может служить символом мирной человеческой деятельности, направленной к красоте и достатку. Тот, кто думает об авантюрах и разрушениях, сады сажать не станет: зачем они ему? Вот говорят: голубь мира… А по мне, так рядом с голубем и веткой благородного лавра изобразить бы на эмблеме мира молоденький саженец… черешни, яблоньки или дубка. Не посягает он ни на кого, растет себе в глубину и вверх, мирный, беззлобный, добрый… Однако в нем заключена могучая сила — способность развиваться, расти, и этим он грозен для суховеев, для черных бурь и для многих других врагов человека.

Отпускаем саженцы, разговариваю об этом со своей ученицей Зиной Снегиревой, Она смотрит на меня внимательно, слушает задумчиво, а потом, вздохнув, говорит, что полностью согласна со мной.

Лидия Тарасовна повела товарища Зюзя к лимонарию, я их вижу сквозь деревья: остановились возле третьей траншеи, беседуют. Вернее, говорит одна Лидия Тарасовна, показывает куда-то рукой, а долговязый Зюзь стоит над ней, как журавль, покачивает головой, будто упрямо и сердито клюет что-то. Клюй, клюй, товарищ Зюзь, это тебе на пользу… Не знаю, мучит ли его до сих пор цынга. Воевал в Заполярье, привез цынгу. Зюзиха как-то рассказывала Оришке, как встанет муж утром, а на подушке кровь… Дождусь лимона, дам и ему, пусть закислит себе десны.

Осмотрели траншеи, пошли к магонии…

А вот и мои горнячки́ защебетали в саду. Дорог сюда они знают много, особенно летом, научились обходить мелешковы шлагбаумы. Только летом они бегают черномазые, загорелые, а сейчас идут стройно, как под знаменем, в белых рубашках, в красных галстуках. Далеко их слышно — целым табунком приближаются, звенят. Кто, по-вашему, впереди выступает с таким независимым, геройским видом? Да это же не кто иной, как мой законный внук Левко, Лев Богданович!

Глаза у него большие, блестящие, сливами горят на чистом, матовом личике. Я думаю иногда: в кого он пошел такой смышленый, быстрый и бесстрашный? Лето он всегда гостит у меня, навоюется с ним Оришка вволю. На бабушкиной картошке внук помидоры прививает, а захочет Оришка за ухо потянуть — не дается. Отбежит на берег и, как белка, — на самый высокий осокорь! Оришка его и там найдет, но поделать ничего не может: малыш уже так высоко, что и взглянуть страшно. Бегает Оришка, как квочка, кругом, «Левко!» да «Левко!» А Левко и в ус не дует, покачивается на самой верхушке и смеется над бабкиным положением.

— Буду сидеть тут, — говорит, — пока мои гибриды на картошке не поспеют.

К моей науке парнишка очень жаден. Замечаю это не только по тому, что губы у Левка все лето в вишнях и что он помидоры на бабкиной картошке прививает, а, главное, по тому, что часами стоит около меня, присматривается, вдумывается, расспрашивает о всяких секретах растительного царства.

Сказано ведь: юные мичуринцы! Все им в саду интересно, на все у них глазенки широко раскрыты. Магония зовет: смотрите, какая я зеленая; птицы зовут с тополя: скорее сюда, а маленький садовый трактор и свой голос подает: остановитесь возле меня, ребятки, подивитесь на меня, пощупайте, поспорьте!

Настороженно здороваясь с Мелешко, пионерия обтекает его с двух сторон и уже летит прямо ко мне, весело салютует, почет деду отдает.

Для одних я «дедусь», для других «Микита Иванович», а какому-то карапузу — слышите? — «товарищ Братусь»!

Вот уже у меня и товарищ: от горшка два вершка. Обступили, облепили меня, даже светлее стало вокруг, — наперебой требуют:

— «Сталинского»! Шафранов! Симиренка!

— Да угомонитесь вы, галчата!

— Мы не галчата! Мы — юные натуралисты!

— Прошу прощения… Кого же, однако, мне слушать?

— У нас есть староста кружка!

— Староста, покажись… А, Лев Богданович Братусь! Очень приятно…

Все им отпускаю, перед ними устоять не могу. Легко жить на свете с такой детворой… Не прутики какие-то им выделяю, а самые лучшие, хорошо сформированные, отобранные для себя саженцы. Знаю, что жалеть не буду, потому что передаю их пусть в молоденькие, но в надежные руки нашей веселой, смекалистой и живучей смены.

— Коз, глядите, не привязывайте под деревьями, коза — сторож никудышный. И зайцев не подпускайте… Повадился было один ко мне в сад, так я за ним босиком полкилометра по снегу гнался, а сейчас, гляньте, шапку из него ношу.

— Ни зайцам, ни козам, ни морозам не отдадим! Выставим посты, вырастим каждое деревцо, увидите, дедушка, какой будет сад!

Внук мой Левко топчется у меня под рукой, явно хочет о чем-то спросить.

— Спрашивай.

— Хотели мы с вами посоветоваться, дедушка…

— Чего ж… Посоветуемся.

— Скажите, чтобы вывести новый сорт… Сколько нужно скрестить цветков?

Задумавшись, смотрю, взволнованный, на своего потомка, на его ровесников и ровесниц. Великое, невыразимое счастье — дождаться от них такого вопроса. Уже их мысли проникают в самое потаенное, уже им нужно знать, сколько цветков…

— Берите не больше… пятка.

— О! А мы задумали тысячу!

— Потом, позднее, возьмете тысячу. А пока, чтоб не растеряться, не запутаться среди них, берите пяток… Можете еще раз помножить на пяток, но главное — внимательней присматривайтесь, замечайте всё. В нашем деле мелочей нет.

Подвожу своих юных друзей к лимонарию.

— Вот это, видите… цитрусы. Нигде в мире на таких широтах не разводят цитрусов. Только у нас, на наших сталинских широтах, это возможно.

Дети стоят, зачарованные: перед ними невиданное, сказочное, вечнозеленое!

— Оказывается, можно! И как вам все удается, Микита Иванович! Как вы этого добились?!

— Есть у нас, дети, тот, кто всех нас вырастил и на прекрасное дело вдохновил… Товарищ Сталин сам, занимаясь много лет разведением и изучением цитрусовых культур в районе Черноморского побережья, на практике доказал, что — можно! Можно вывести морозостойкие сорта цитрусов, можно двинуть их далеко севернее тех районов, где росли они до сих пор. Он, отец наш, благословил их в суровый путь, по его воле двинулись они на север и, вот видите, уже пришли сюда, к нам с вами…

Провожаю, веду пионерию по своему весеннему праздничному саду. Прозрачно, светло вокруг, ясно и легко у меня на сердце. Деревья стоят блестящие, мускулистые, счастливо притихшие, словно прислушиваются к своему росту.

Несут малыши охапки красавцев-саженцев — счастливый им путь!

— Высаживайте, выращивайте, лелейте их, друзья… Помните: дерево, посаженное сегодня, будет плодоносить уже при полном коммунизме.