/ / Language: Русский / Genre:sf_fantasy, det_history, sf_history / Series: Конгрегация

По делам их

Попова Александровна

Европа XIV века. История пошла другим путем. Одиозный «Молот ведьм» был создан на полтора века раньше, Инквизиция — раньше на сотню лет. Раньше появились и ее противники, возмущенные методами и действиями насквозь коррумпированной и безжалостной системы. Однако существование людей, обладающих сверхъестественными способностями, является не вымыслом, а злободневным фактом, и наличие организации, препятствующей им использовать свои умения во зло, все-таки необходимо.

Кёльн, Германия, 1390 a.D. Благополучный город, редкие правонарушения, в местном отделении Инквизиции царит скука и праздность. Недавно переведенный в Кёльн следователь, изнывающий от безделья, хватается за первое подвернувшееся дело — необъяснимую смерть студента университета. Дознание, начатое от скуки, выводит его на след масштабного заговора.

Страница автора на СИ: http://samlib.ru/p/popowa_nadezhda_aleksandrowna/

Размещено в библиотеках Флибуста и Либрусек c согласия автора


По делам их

… non est ergo magnum si ministri eius transfigurentur velut ministri iustitiae quorum finis erit secundum opera ipsorum. (2 Corinthians, 11; 15)[1].

Пролог

Прямой удар в горло Курт блокировать не стал — отшатнулся, прогнувшись назад, и попытался коротким прыжком уйти в сторону, дабы достать противника в бок; тот ударил снова — теперь обоими кинжалами сразу, опять в горло и в грудь. Острие царапнуло по куртке, второе вновь прошло мимо, и он отпрыгнул теперь вспять, держа свои клинки наизготовку, понимая вместе с тем, что человек напротив уже знает, какой удар он нанесет и куда, а потому остался на месте, замявшись в нерешительности.

— Ты ждешь знака свыше, Гессе? — ухмыльнулся противник на хорошей латыни; он сжал зубы.

Мельком он подумал о том, что не во всем Гвидо Сфорца превосходит его — самому Курту языки давались свободно, а вот кардинал за все годы, проведенные в Германии, так и не научился изъясняться по-немецки сносно…

Наказание за несвоевременные размышления пришло немедленно — просто шагнув вперед, противник сбил его руку в сторону, развернулся с ловкостью, удивительной для своего возраста, и ударил Курта ногой в правое бедро. От второго удара — рукоятью в ребра — заградило дыхание, и он повалился на колени, выронив оружие и упираясь ладонями в холодный песок, дыша тяжело и с усилием. Острие кинжала прижалось к коже под подбородком, и все тот же насмешливый голос на безупречной латыни сообщил:

— И ты убит, Гессе.

— Это было бесчестно, — отозвался он, не поднимая головы. — Я ранен! И вы били по ранам!

— Безусловно… — клинок легонько похлопал его по шее. — Сдаешься?

— Да никогда, — выцедил Курт зло; кардинал засмеялся:

— Ну и дурень. Поднимайся.

Он взялся за протянутую ему ладонь, с трудом вставши на ноги и возобновив дыхание; наставник качнул головой:

— Гессе, Гессе… Забудь, раны давно затянулись.

— Руки едва только зажили.

— Вполне достаточно, чтобы держать оружие, — фыркнул тот пренебрежительно. — А прочее и вовсе ерунда. Когда ты не наблюдаешь за собой, ты перестаешь прихрамывать и спокойно дышишь; миновало три месяца, с твоим-то молодым организмом — вполне достаточный срок. Но я знаю, что ты неизменно думаешь об этом, а посему — твоя слабость есть моя сила; и, между прочим, твои недруги о честном бое помышлять не станут. И ты убит.

— Снова, — кисло добавил Курт; тот кивнул:

— Снова. Кроме того, весьма по-глупому.

— По-вашему, я должен был вам сдаться?

— Конечно, — передав Курту клинки, наставник развернул его, установив там, где сам стоял только что; встав на его место, со вздохом опустился на колени, упираясь в песок ладонями. — Дева Мария, мои старые кости… Встань, как я стоял. Я покажу, что надо было делать.

Курт взглянул на клинки в своих руках, на свои кинжалы, возлежащие на песке, и скептически покривился.

— На дворе ноябрь, Гессе, — нахмурился кардинал. — И в моем возрасте неполезно стоять на холодном песке. Приставь кинжал к моей шее.

— Что-то мне не хочется, — нерешительно возразил он. — Зная вас, убежден — вы выкинете какую-нибудь грязную пакость.

— Вперед, курсант!

— Я уже полгода не курсант… — пробормотал он себе под нос по-немецки, однако стал, как было велено — заняв ту же позицию, что и наставник минуту назад, приставив к его шее острие кинжала и отведя назад оружие в левой руке.

— Итак, я сдаюсь, — прокомментировал наставник. — И ты, как и любой человек, после таких слов расслабляешь внимание, пусть хоть ненамного — чтобы хотя бы насладиться этим моментом, даже если оставлять мне жизнь и не собирался.

Он понял, что тот намеревается сделать, но излишне поздно; увернувшись от брошенной в лицо горсти песка, Курт заслонил глаза локтем, отступив, и ощутил, как одно острие прижалось к колену, а второе уперлось в пах.

— И ты убит, Гессе. Снова.

Рядом прозвучал глумливый смешок.

— Причем весьма… курьезно.

Он зло бросил взгляд на Бруно, следящего за его занятиями вот уже более получаса, по временам отпуская комментарии, подобные этому, и начиная уже, говоря по чести, действовать на нервы.

— Замолкни, — выцедил он, подавая наставнику руку и помогая подняться, левой ладонью отирая глаза — все-таки, увернуться полностью не вышло.

Кардинал улыбнулся, отряхивая штанины, и похлопал его по плечу:

— За удовольствие увидеть Гвидо Сфорца на коленях не за молитвой, Гессе, надо платить. Продолжим?

В ответ он сказать не успел ничего — обернулся на чьи-то торопливые шаги; почти бегом к ним подлетел курсант, остановился, найдя Курта взглядом.

— Майстер инквизитор, — неровно дыша, обратился он, глядя преданно и с почтением; Курт подумал невольно о том, какие легенды ходят о нем сейчас в академии. В обстоятельства дела курсантов никто, само собою, не посвящал, и их мнение о нем целиком зависело от их же фантазии…

— Да? — подбодрил он.

— Отец Бенедикт зовет вас. Я бы не стал мешать, но он велел…

— Спасибо, — кивнул Курт; обернулся к наставнику, с улыбкой разведя руками. — Похоже, сегодняшний урок окончен, ваше высокопреосвященство. Спасибо, что расходуете на меня свое время; вы ведь теперь не обязаны…

— Обязан, — серьезно возразил тот. — Иди, не заставляй духовника ждать.

— Спасибо, — повторил он и, развернувшись к Бруно, бросил ему клинки. — Держи. Потрать время с пользой.

Тот поймал оба кинжала — довольно ловко, и мысленно Курт похвалил его: месяц назад или выронил бы, или промахнулся, или вовсе ухватился бы за лезвие.

— Ненавижу эту поножовщину, ты же знаешь, — недовольно покривился он; Курт улыбнулся с неприкрытым злорадством:

— Знаю. Вперед, Бруно. Желаю удачно умереть.

К главному корпусу академии святого Макария Курт шагал быстро, щурясь на нисходящее к горизонту желтое солнце и уже смутно догадываясь, о чем намеревается говорить с ним его духовный наставник. С того дня, как умирающий, почти истекший кровью господин следователь после своего первого дела был доставлен в alma mater, и впрямь прошло достаточно времени; и сколь бы ни было отрадно бывшему выпускнику пребывание в воспитавших его стенах, пора было уже подумать о возвращении к службе…

По тому, с каким торжественно-приветливым лицом шагнул к нему навстречу духовник, Курт понял, что не ошибся; прикрыв за собою дверь, он остановился, принимая благословение, и шагнул вслед за рукой, потянувшей его к скамье.

— Садись-ка, — поторопил его наставник, усаживаясь, и Курт подумал вдруг, как он сильно сдал за последнее время; видя его каждый день в течение десяти лет обучения в академии, этого почти нельзя было заметить, однако, стоило покинуть родные стены всего-то на два с небольшим месяца — и Курт, вернувшись, осознал, насколько постарел его и без того немолодой наставник, и за те три месяца, что он провел здесь, зализывая раны, ощущение это лишь крепло…

Он сел рядом, глядя неотрывно в лицо духовника, и тот вдруг грустно усмехнулся.

— Я неважно выгляжу, верно?

Курт смутился, опустив взгляд, и пробормотал тихо:

— Вы всегда меня знали лучше меня самого, отец…

— Ой ли… — посерьезнев, вздохнул тот. — Ты понимаешь, зачем я хотел говорить с тобой?

— Наверное, понимаю. Рай кончился, пора возвратиться к делу.

— Не хочется?

Он вскинул взгляд, покачав головой уверенно и решительно.

— Нет, я не это имел в виду. Да, вернуться… домой… было здорово, но это не означает, что я не желаю приступать снова к службе. Praeterita decida[2], я вполне оправился и…

— Оправился ли? — осторожно спросил наставник, и Курт умолк, глядя в пол у своих ног. — Ты помнишь, о чем мы говорили с тобой, когда ты выздоравливал? Ты обещал подумать.

— Обещал, — кивнул он. — Но также сказал, что уверен в неизменности уже тогда принятого решения. Я не желаю сидеть в архиве — за бумагами, книгами, чернилами…

— Я снова хочу спросить, тем не менее — тебя все еще прельщает работа следователя? После всего пережитого?

— Тогда и я спрошу снова — вы уверены, отец, что после всего этого следователь из меня будет никудышный?

— Господь с тобой, я так не думаю. — Наставник тяжело вздохнул, кивнув: — Хорошо. Пусть так. Возвращайся на службу. Однако есть некоторые изменения; ты ни в чем не повинен, скажу сразу. Просто было проведено… что-то вроде всеобщего совещания, где было решено, что мы, кажется, ошиблись, отсылая выпускников в одиночестве на новое, не обжитое Конгрегацией место. Ведь, не дай Бог, возникнет сложная ситуация — и новичку придется дожидаться помощи днями, как тебе, не зная, что делать…

— И, быть может, более опытный дознаватель сразу увидел бы то, чего не разглядел я, — невесело договорил Курт; наставник развел руками:

— Приходится допускать и такую вероятность. В любом случае, мальчик мой, вывод один: надо работать иначе.

— Id est[3]… - начал Курт нерешительно; отец Бенедикт кивнул снова:

— Да. Теперь ты отправишься в город, где уже есть наши братья — напасешься опыта, обкатаешься; а уж после будет видно, где и как ты продолжишь, если все еще сохранишь тягу к службе инквизитора… Думаю, Кельн — самое подходящее место.

Курт замер, не говоря ни слова, все так же уставясь в камни пола; минута прошла в абсолютном безмолвии.

— За что вы со мной так? — спросил он, наконец, тихо; отец Бенедикт вздохнул, опустив ладонь на его руку, тоже понизил голос:

— Praeterita decida — так ты сказал? Я вижу, что оно осталось с тобою… Но бегать от прошлого нельзя вечно, мой мальчик. Когда-нибудь оно вернется к тебе само, и, как это всегда бывает, внезапно, когда ты менее всего этого ждешь. Иди к нему сам. Посмотри на него; быть может, не так все и страшно…

— Не страшно?.. В этом городе, отец, две семьи, потерявшие близких, и две сиротские могилы на бедняцком кладбище; не так все страшно, вы сказали?

— И тюрьма, из которой ты был взят в академию, еще стоит, — мягко добавил наставник; он засмеялся — зло и болезненно.

— Значит, смогу по ней прогуляться.

— Быть может, так и стоит поступить? Послушай меня; ведь я десять с лишком лет был твоим духовником — неужели ты мне не веришь более?

Курт выпрямился, глядя на наставника почти испуганно.

— Господи, да с чего вы взяли? — пробормотал он растерянно; тот кивнул:

— Тогда поверь: для тебя это будет полезно. В конце концов, помни — ты уже не тот. Считай, что того Курта все же казнили, что он сполна ответил за все, а ты — просто принял в себя его память.

— Херовая это память… — пробубнил он тихо и спохватился: — Простите, отец.

Духовник улыбнулся.

— Ничего. Не забывай того мальчика полностью — от него в тебе осталось и много полезного; и разве получилось бы у меня сделать человека из того злобного зверька, если бы в нем уже не было чего-то хорошего?

— Может, что-то в нем и было… Скажите, отец, ведь это ваша идея, верно?

Наставник кивнул.

— Не стану таить. Моя.

— Согласен, — тяжело кивнул Курт, — вам, может статься, виднее; до сих пор любые ваши советы и наставления были верными, но…

— Но? — подбодрил его отец Бенедикт, подождав продолжения несколько секунд, и он болезненно поморщился, выдохнув:

— Уберите Бруно от меня. Прошу вас. Избавьте меня хотя бы от этого.

Тишина вернулась и стала подле них — недвижимо, явственно, долго; наконец, духовник удрученно вздохнул.

— Нельзя бегать от прошлого, — повторил он с расстановкой. — От прошлого, от своих страхов. От грехов — своих и чужих.

— Но почему он должен разбираться со своими грехами за мой счет? — не сдержавшись, Курт заговорил громче, напористей. — Кого вы наказываете — его или меня? За что? Я не понимаю — чего вы хотите от меня, отец!

— Успокойся, для начала, — отозвался наставник строго. — И пусть это будет моим ответом: научись быть спокойным. Хладнокровным, если угодно.

— Это тяжело.

— Я знаю, — кивнул тот, смягчившись. — Эмоции, мальчик мой, оставь для молитв. Это повторяли тебе не раз многие люди все время твоего обучения: следователь обязан быть спокойным. Должен уметь следить за своими чувствами. Должен жить — чем?

— Логикой, — вздохнул Курт, кисло улыбнувшись, и опустил взгляд на сцепленные в замок пальцы. — Я помню.

— Вот и смотри на происходящее с позиции логики. Тебе тяжело общаться с этим человеком, потому что он когда-то предал тебя и стал причиной многих несчастий; это правда. Но правда также и то, что это понимает он сам. Ведь понимает?

— Да, — через силу согласился Курт. — И от этого лишь хуже. Я знаю, что Бруно сам себя порицает ежедневно; и именно потому я не могу удержаться от того, чтобы лишний раз не напомнить ему о прошлом. Именно потому, что я знаю — мои удары достигают цели; каждый раз, когда я вижу, как он в ответ на мои нападки умолкает и мрачнеет, я испытываю удовлетворение. Я злорадствую — именно оттого, что вижу, как ему становится плохо. Так не должно быть.

— Конечно, не должно, — наставник улыбнулся — почти издевательски. — Это грех. Помнишь, что Христос говорил? «Переламываешь надломленную былину».

— Тогда зачем! Научить меня спокойствию? Не верю, что нет другого способа!

— Есть, — кивнул духовник, не замявшись ни на миг. — Но к чему, если и этот хорош?

Курт замолчал, обессилено отмахнувшись одним плечом, и сжал ладони крепче; в тишине каменных стен явственно прозвучал скрип тонких перчаток. Он сдернул одну резким движением, посмотрел на кожу кисти и запястья, покрытую шрамами едва зарубцевавшихся ожогов, и вытянул руку перед собой, глядя на нее, как на чужую.

— Когда-то он мне сказал: «Каждый раз, глядя на свои руки, ты будешь вспоминать меня, и вряд ли добрыми словами». Он был прав. Все могло бы быть иначе, если б не Бруно. Я не могу об этом не думать. Если б не тот его удар — подло, в спину — мне не пришлось бы жечь собственные руки, чтобы избавиться от пут, в которых оказался по его вине. Может, в этом случае я был бы в силах противостоять всему, что на меня свалилось потом? Может, все было бы по-другому, и я не оказался бы раненым в пустом коридоре горящего замка…

— Из которого тебя вытащил он, — уточнил наставник; Курт глубоко кивнул:

— Да. Я об этом помню. И благодарен ему; это меня… — он замялся, подбирая слово, и нерешительно договорил: — меня это бесит.

— Ведь ты сам привел его к нам, — напомнил духовник; тот покривился. — Ты сам решил оказать ему покровительство; на следствии — не ты ли снял с него обвинение в покушении?.. Доведи дело до конца. Вручаю эту заблудшую душу в твои руки.

— Да, тут мне возразить нечего — вы правы, но… Понимаете, отец, за эти три месяца, что я отлеживался здесь, в академии, мы почти… не сдружились, нет; но установилось какое-то перемирие, которое — я не знаю, чем может кончиться. Иногда меня тянет затеять драку — всерьез, до переломов и крови… — Курт торопливо натянул перчатку снова, потер глаза пальцами, встряхнув головой. — Не мучьте меня, ради Бога, заберите его; когда пройдет время, я все забуду, и тогда уже…

— Нет. Нельзя, чтобы ты все просто забыл. Переживи это.

— Вы для того отправляете меня именно в Кельн? — хмуро спросил Курт, не глядя на наставника. — Чтобы я вспомнил, что и я сам не ангел? Посмотрел на дела своих рук?

— Я не стану отвечать. Не буду направлять твои мысли; ты всегда умел думать сам, посему — думай. Просто собирайся, и завтра в путь. Возвращайся к службе. — Духовник улыбался — это было слышно по тому, как прозвучал голос рядом. — Было бы неплохо, если б на этот раз ты не начал работу с горящего замка местного владетеля.

— Посмотрим на его поведение, — через силу улыбнулся он в ответ, поднимаясь.

От двери комнаты наставника Курт уходил медленно, бредя по коридорам, знакомым с детства каждым своим поворотом, каждым камешком в стене. Отчасти наставник был прав — уходить из своего единственного дома не хотелось; однако вернуться к службе заставлял не только долг. Конечно, сейчас уже не было того нетерпения, с которым Курт ожидал своего первого выхода в мир, первого дела, первого дня своей работы — сейчас он уже знал, что она такое. Служба инквизитора, как оказалось, не столько поглощающее, возбуждающее ощущение тайны, которая вот-вот будет раскрыта, сколько ненависть и страх окружающих, мучительные поиски истины, которая скрывается под множеством покрывал, словно восточная танцовщица, а когда падает последнее из них, истина открывается, становясь не тем, чем казалась. Истина, как выяснилось, в том, что служба следователя — грязь, пот и кровь. Своя, в основном…

Теперь при мысли о грядущем возвращении к службе Курт испытывал даже некоторую долю равнодушия; наверное, того же, что у мужа, идущего к жене — той самой, которая когда-то, в юности, вызывала чувство трепета и восторга, а теперь — стойкой привычки. И к которой все же не терпелось вернуться, сколь бы ни было хорошо где-то еще…

Дверь одной из келий Курт распахнул без стука, вошел, оглядывая столы, заваленные различными деталями, колесиками, проволокой, ножами, молоточками; увидя подле одного из них человека, склоненного над развернутым по столешнице пергаментом, прикрыл за собою дверь и прошел к нему.

— А, Гессе, — поприветствовал Курта тот, распрямляясь. — Проходи. Уезжаешь?

— Доброго вечера, Фридрих, — отозвался он, кивнув. — Да. Все, засиделся. Сегодня ректор меня выдворил.

— Tempus maximum est[4], - одобрил тот, снимая сверток с одной из полок громоздкой этажерки и кладя его на стол. — Стало быть, вот — все готово. Смотри. Это то, что ты хотел?

Курт осторожно развернул ткань, на мгновение замерев в неподвижности.

— Да, — сказал он тихо, проведя пальцем по дуге сложенного арбалета размером с полторы ладони; Фридрих положил рядом цельностальную стрелку — гладкую, полированную, словно водная гладь в безветрие, хищно блестящую.

— Четырехзарядный, как просил. Заряды лучше не теряй, подбирай — с меня семь потов сошло над каждым, такой в один день не сделаешь; ну, думаю, сам понимаешь. Вот этим — крепится к ремню. Вот чехол для стрелок, я их сделал дюжину — на три захода; хватит, не хватит — не обессудь, Конгрегация не бездонная.

— Спасибо, — все так же тихо откликнулся Курт, беря арбалет в руку, осмотрел, разложил, взведя, пристроил палец на спуск, вхолостую прицелившись в подсвечник на соседнем столе. Мастер кивнул:

— Выйдешь от меня — испытай. К нему надо подладиться; на то, с чем ты тренировался, похоже, а все ж не то… К вопросу о стрелках: зарядить можно любые, только бы размер совпал. Издали этот арбалет — говно, скажу сразу, но при той убойной силе, каковой обладает этот малыш вблизи, деревянные стрелки, к примеру, имеют свою прелесть: при ударе они попросту разлетятся в щепки, и половина останется в теле. Потом только вырезать.

Курт болезненно поморщился, снова ощутив неприятную пульсацию в уже заживших бедре и ключице. Положив на стол арбалет, взял стрелку в руку, потянул перчатку за кончик пальца, но, увидев, что на него смотрит мастер, снимать не стал — приложил гладкой поверхностью к щеке. Стрелка была холодной и скользкой, как прудовая змея…

— Продолжим, — Фридрих явно заметил его задумчивость, но ничего не сказал — только махнул рукой, призывая идти следом. Свернув за очередной шкаф, которых чем дальше, тем больше было, образуя почти лабиринт, он протянул Курту два кинжала. — Длина — предплечье плюс рукоять. Гарда узкая, загнута, концы заточены. Смотри, не проткни свое будущее, если вздумаешь поваляться на травке… — он хихикнул; Курт скривился. — Это — то, что было надо?

— В точности. Спасибо, — отозвался он, взвешивая клинки в ладонях, провернул, подбросил, поймал, провертел в пальцах. — Отлично…

— Пришлось перерыть всю оружейную и переделать немного — именно того, что ты хотел, не было. Сам понимаешь — у нас тут не завалы; к тому же, ты лишь третий из выпускников, кто заинтересовался чем-то большим, нежели традиционный набор из меча с кордом.

Курт невесело улыбнулся.

— При выпуске нам говорили, что оружейная в нашем распоряжении, но обмолвились, что профессионалы обходятся без «этих штучек». Вероятно, лишь троим из нас жизнь объяснила, что в профессионалы мы нацелились рано… К тому же, Фридрих, лично я призадумался в тот день над тем, что бы мне хотелось из «особенного» — и понял, что могу выйти от тебя, груженый, как караванный верблюд. Так что плюнул на все, взял, что дали, и…

— И вот ты здесь, — договорил мастер, потянув его за рукав. — А теперь посмотри на то, что я тебе предложу сам… Держи.

Курт взял за пряжку протянутый ему ремень, поднял, как дохлого ужа; особенного в нем ничего не было, но Фридрих не стал бы предлагать простой кусок кожи.

— В чем юмор? — спросил он, рассмотрев ремень со всех сторон; мастер улыбнулся.

— Отогни кожу возле пряжки, с изнанки.

Курт согнул ремень в указанном месте, потянув за нечто, блеснувшее металлом.

— Лезвие, — констатировал уже очевидное Фридрих. — Гибкое — очень тонкое, так что кости им я бы на твоем месте не пилил. Но вот веревочка какая-нибудь, кожа, нетолстая ветка — это сколько угодно. Удобная вещь на случай, когда отнимают оружие или еще что; горло перерезать, к примеру — милое дело. Или вены вскрыть.

— Кому? — уточнил Курт хмуро; тот хмыкнул, пожав плечами:

— А хоть бы и себе. Возьмешь?

Курт молча кивнул, начиная всерьез опасаться, что и впрямь выйдет отсюда навьюченным — выдумка у Фридриха была неуемная. За что, собственно, и ценили…

— Как тебе это? — судя по довольной физиономии мастера, наперсный крест величиной с пол-ладони был чем-то и вовсе редкостным; он настороженно взялся за цепочку, повертывая разными сторонами, и, наконец, спросил:

— Давай, Фридрих, не томи. Что это?

— Нажми на камень в перекрестье.

Курт надавил, уже предчувствуя, что будет, но все же едва не пропоров себе ладонь выщелкнувшимся лезвием.

— Ну, как?

— Господи… — вздохнул он, кладя крест на стол. — Ты ректору это показывал?.. И что он сказал?

Фридрих погрустнел, пожав плечами, и криво улыбнулся:

— Хоть не велел разобрать — и то ладно… Я думаю показать кардиналу; ему должно понравиться. Еще посмотришь?

— Все, — поднял руки Курт. — С меня хватит. Пока ты мне не подсунул отравленного Аристотеля, я лучше пойду. Испытаю арбалет, да и выспаться бы перед дорогой…

— Зря, — на миг ему даже стало жаль мастера — похоже, к нему и впрямь мало захаживали, и похвастать своими изысками ему доводилось нечасто. — У меня еще много любопытного… Ну, как знаешь. Распишись в получении.

Глава 1

Вот уже четверть часа Курт сидел на табурете у стены, наблюдая за тем, как Вальтер Керн, его руководитель и наставник в следовательском деле на неопределенный срок, разбирает его верительные грамоты; и он много отдал бы за то, чтобы знать, что же там написано — свиток, врученный Керну, был довольно изрядным…

Курт пытался отслеживать лицо начальства — при начале чтения оно было хмурым и недобрым; можно было догадаться, что сейчас он читает о том, как девятилетний сирота, удрав из дома тетки (не отличавшейся, правда, добрым нравом и любовью к ближнему), связался с уличной бандой, последствием чего, помимо грабежей и краж, стали четыре убийства и смертный приговор. Потом на лице напротив отобразилось равнодушное недоверие; стало быть, Керн дошел до описания того, как малолетнего злоумышленника взяла на перевоспитание Конгрегация. Следующие несколько страниц, очевидно, описывали его бытие в академии — по временам Курт ловил на себе оценивающий взгляд и выпрямлялся, стараясь выглядеть невозмутимым. Когда глаза начальника остановились на его перчатках, он понял, что чтение близится к концу, и подобрался, готовясь отвечать на вопросы, которые неминуемо должны были возникнуть…

Наконец, отодвинув свитки в сторону, Керн шумно вздохнул, опершись о тяжелый стол локтями, и уставился на него в упор.

— Знаешь, я помню, как создавалась ваша академия, — сообщил он, и Курт так и не уяснил по его голосу, какое впечатление произвело на начальство все прочтенное. — Я был убежден, что из этой затеи ничего не выйдет. Сосредоточить в одном месте сотню малолетних сволочей в уповании сделать их людьми — это было безумством.

Курт безмолвствовал, ожидая продолжения и следя, чтобы лицо оставалось если не бесстрастным, то хоть бы попросту спокойным.

— Тех, кто решился работать там, — продолжал Керн, — я считал самоубийцами и помешанными, при всем моем уважении к отцу Бенедикту… Тебя, парень, я тоже помню, кстати сказать. Я оформлял на тебя документы, когда за тобой явился представитель академии; я не сомневался, что ты вернешься в тюрьму и получишь свое рано или поздно. Однако чудо Господне свершилось, как я вижу… Почему ты избрал работу следователя? — спросил он вдруг, и Курт на мгновение опешил.

— Я не знаю, — было его первой реакцией; увидя кривую усмешку Керна, он поправился: — Точнее — едва ли сумею пояснить это так, чтобы вы мне поверили.

— А ты попытайся.

— Наверное, я тот самый неофит, который пожелал быть святее Папы Римского.

Тот хмыкнул, снова кинув взгляд в сторону документов на столе, и осведомился уже серьезно:

— Ну, а после всего этого — отчего не ушел на более спокойную службу? Тебе не могли не предложить этого. Рассчитываешь поквитаться когда-нибудь?

— Нет, — коротко отозвался он и, набравшись смелости, спросил: — У вас были ранения на службе?

Керн мгновение сидел недвижно, глядя на него внимательно и придирчиво, и усмехнулся, откинувшись на спинку тяжелого высокого стула.

— Да, Гессе, ранения у меня были, и покушения были, и всякое бывало, и — я не ушел. Спроси почему — и я тебе тоже не отвечу… Ну, хорошо, Бог с ним… Тебя пристроили?

— Да, благодарю.

— Твое пребывание в общежитии Конгрегации не обозначает, что ты не имеешь права подыскивать себе жилье где угодно, — пояснил Керн, скручивая исписанные листы снова в свиток. — Правда, надо отметить, что оно в этом Вавилоне сейчас недешево, так что, предчувствую, делить комнату с твоим помощником тебе придется длительно. Кельн вообще довольно дорогой город, посему, если возникнут совсем уж неразрешимые проблемы со средствами…

— Благодарю, я вполне достаточен, — почти перебил его Курт; тот поморщился:

— А вот это, Гессе, брось. Мы не можем допустить, чтобы следователи Конгрегации шатались от ветра и провожали торговцев кренделями алчущими взорами. Посему, повторяю, если возникнут затруднения, не совестись обратиться. Понятно?

— Да, майстер Керн.

— Просто Керн, — поправил тот дружелюбно. — Не люблю разводить излишних условностей среди своих. Проще работать.

Курт кивнул, поднявшись, намереваясь уже испросить позволения уйти, когда дверь в небольшую комнату, озаренную холодным полуденным солнцем, растворилась без стука, и он обернулся, увидев худощавое лицо, явно разменявшее в давнем прошлом свои полвека; обронив взгляд в его сторону, лицо поинтересовалось у Керна, довольно невежливо ткнув пальцем в сторону вновь прибывшего:

— Это он?

— Курт Гессе, следователь четвертого ранга, — подтвердил тот и указал на лицо в двери: — Дитрих Ланц. Следователь второго ранга. Будешь служить под его руководительством.

— Добро пожаловать, — с наигранным радушием откликнулся Ланц и, снова смерив Курта уже более долгим взглядом, обернулся к Керну. — Может, взять его на допрос? пускай посмотрит, как люди работают.

— Кто там?

— Да все тот же. Соседи все подтвердили; буду дожимать.

— Понятно… — немного потемнев лицом, кивнул Керн. — Можно бы, не помешало б, но он только с дороги, дай парню перевести дух.

— Если позволите, Керн, я бы хотел… — вмешался нерешительно Курт, которому стало надоедать его наличие в разговоре лишь в третьем лице; тот посмотрел на него скептически:

— Уверен? Сразу в дело — не чересчур?

— Не в первый раз, — возразил он, и начальство снисходительно усмехнулось, махнув рукой.

— Иди. Но после — отдыхать, явишься завтра поутру.

Выйдя в коридор — полутемный, освещенный лишь местами — Ланц развернулся, торопливо сунув вперед открытую для пожатия ладонь:

— Дитрих. И на ты… — бросив мимолетный взгляд на скрипнувшую перчатку Курта, усмехнулся. — Стиляга… Идем. Стало быть, так, — на ходу давал объяснения он, временами оборачиваясь, дабы убедиться, что новичок не отстает. — Сидеть будешь молча, вопросов не задавать, никого не перебивать, ежели что — мне подыгрывать, что бы я ни сказал. Если же вдруг, паче чаяния, у тебя родится какая умная мысль (или если она тебе покажется умной) — подходишь ко мне и тихонько, на ушко, оную мысль высказываешь; ясно?

— Не родится, — тихо возразил Курт; тот снова обернулся с усмешкой:

— Скромность — это хорошо; однако ж, я слышал, на своем первом деле ты раскрутил крестьянский заговор?

— На первом и пока единственном, — откликнулся он неохотно. — И раскрутили там меня… Я не буду мешаться, Дитрих, не тревожься. Просто хочу увидеть, как все… на самом деле.

— Вот и увидишь. Я слышал, ты кельнец?

— De jure.

— Або'иген, стало быть, — хмыкнул тот, нарочито подчеркнуто проглотив «р»; Курт поморщился. — А говоришь, вроде, по-человечески?

— Кёльш из меня выбили в академии, — он вскользь улыбнулся. — В буквальном смысле. К тому же, я здесь не был десять лет.

— Вот оно что… А вот я тут уж почти втрое дольше, жена — местная, и все не могу привыкнуть… Ну, да ладно. Пока вкратце дело, чтобы ты не хлопал там глазами, как болван, — продолжил Ланц, снова ускоряя шаг. — Умерла девица; по всем признакам — от удушья, но не от удушения — следов на шее нет. Соседи видели парня у ее дома — в состоянии, я б сказал, нервозном. Однако его приятель клятвенно заверяет, что тем вечером и до самого утра тот был в его доме, пьян, как перевозчик, и не то чтоб по домам ходить, до нужника еле добирался. Все допрошены раз по десять, раздельно, и показания соседей сходятся в мелочах; сговориться они не могли — слишком все гладко, у них бы мозгов не хватило предвидеть такие вопросы.

— Id est[5], он был в двух местах сразу?

— Пока выходит, что так. Парня крутим уже третий допрос, а он все поет одно — ничего не знаю, ничего не делал. Поначалу я на него особо не давил, хотел убедиться, что соседи не чернят его из личных резонов; сегодня всех опросил еще по разу — не врут, сволочи. Стало быть, можно взяться за него всерьез… Итак, — остановившись у тяжелой окованной двери, Ланц развернулся к нему, дирижируя своим словам указующим перстом, — твой третий сослуживец — следователь второго ранга, Густав Райзе. Подозреваемый — Йозеф Вальзен. Опять же, дабы не растерялся: у дальней стены стул, идешь сразу туда и…

— Сижу молча. Я понял.

— Тогда входи, абориген, — кивнул Ланц, растворяя дверь и проходя первым.

Комната, в которой оказался Курт, была обставлена именно с прицелом на ведение допросов — это он отметил сразу. Для допрашиваемого был установлен табурет — напротив высокого, внушительного стола, за которым восседал следователь, ровесник Ланца и даже в чем-то на него похожий; табурет стоял так, чтобы между ним и столом оставалось еще шага три. «Не помешает пройтись округ подозреваемого; это нервирует и сбивает с толку»; стало быть, этим здесь не пренебрегают…

Второй стол пребывал за спиной сидящего на табурете парня, вцепившегося пальцами в колени и глядящего на вошедших огромными, перепуганными глазами; туда, однако, Ланц садиться не стал — прошагав к сослуживцу, поприветствовал его кивком, шепнув что-то на ухо (вероятно, представив новичка), и остался стоять, привалившись к его столешнице спиной. Стул, о котором он упоминал, стоял у противоположной стены рядом с окном подле приземистого столика и явно назначался для секретаря, однако по многим приметам Курт сомневался, что его услугами здесь пользуются хотя бы изредка.

Он прошел к стулу, ощущая на себе настороженный, подозрительный взгляд парня на табурете; усевшись полубоком, чтобы видеть происходящее, Курт облокотился о столик и замер, стараясь смотреть на допрашиваемого безучастно.

— Ну, здравствуй еще раз, Йозеф, — произнес Ланц дружелюбно до зубовного скрипа. — Не надумал сознаться?

— Господи Иисусе, я же говорил вам… — начал тот чуть слышно; Ланц хохотнул, полуобернувшись к своему приятелю, молча перекладывающему какие-то бумаги:

— Ты гляди, Господа вспомнил. Сознайся сам, пока я тебе даю такую возможность — зачтется. Ты так и не уразумел, по-моему, что тебе вменяется: это убийство с употреблением колдовства, Йозеф, а знаешь, что это означает? Что без твоего добровольного раскаяния тебе предстоит зажариваться живехоньким. Видел, небось, как это бывает? представление не для слабонервных…

— Я ничего не сделал!

— Все так говорят, — кивнул Ланц. — Слово в слово. «Я ничего не сделал», «я невиновен», «я не колдун», и все поминают Господа, Деву Марию… к моменту суда начинаются святые — знаешь, я тут иногда такие имена слышал, о которых я, инквизитор, даже ни сном ни духом, кто б мог подумать, что столько святых людей на нашей грешной земле бывало… Только вот ты к ним, парень, не относишься, и покровительства от них не дождешься. Ты убийца, и я тебя отсюда не выпущу, покуда не услышу то, что должен услышать. Понимаешь меня?

Тот потер лицо ладонями — и лицо, и руки были серыми от пыли; похоже, в камере он провел не один день.

— У меня ведь есть свидетель, — тихо возразил он, глядя на следователей просительно. — Почему вы не говорите с моим свидетелем! Меня не было там!

— Ну, почему же. С твоим свидетелем мы беседовали, и не раз беседовали. Он утверждает, что ты весь вечер и ночь пролежал пластом; кто знает, в самом ли деле ты так нарезался, или же попросту косил под пьяного, а сам в это время в ином теле пребывал на месте преступления. Знаешь, сколькие до тебя пытались отговариваться тем же оправданием? А после выяснялось, что, пока их полагали спящими, они такое творили — волосы стоймя поднимаются.

— Но я ничего подобного делать не умею! — надрывно выкрикнул парень. — Почему у меня нет защитника? Мне полагается защитник!

— А это не суд, — широко улыбнулся Ланц. — Это пока лишь допрос, а на допросе никаких защитников не бывает, дружок. Давай, Йозеф, не усложняй жизнь себе и мне — сознавайся; мне обедать пора, а я с тобой здесь теряю время и, заметь, терпение. Оно у меня ангельское, но всему есть свои пределы.

— Я ведь ее даже не знаю!

— Врешь, — мягко возразил Ланц. — Есть свидетели, которые видели тебя с ней на улице; вы говорили, причем довольно долго и весьма с эмоциями.

— Мало ли с кем я говорил на улице! — отчаянно простонал Йозеф. — Господи Боже мой, да если каждого, с кем я общался, запоминать…

— И еще тебя видели у ее дома — до дня ее смерти, примерно за неделю, — добавил Ланц со вздохом. — Не артачься, Йозеф. Деваться тебе некуда, только и остается, что сознаться. Говори, пока я добрый и готов засчитать это как чистосердечное раскаяние.

Тот уронил голову в ладони, почти согнувшись пополам и едва не всхлипывая; Райзе, до сей минуты молчавший, приподнялся, повысив голос:

— Сядь ровно, Йозеф. Лица не прятать.

— Простите… — прошептал тот, рывком выпрямившись. — Я ничего не…

— Так, хватит, — резко оборвал его Ланц, в два шага оказавшись рядом, и тот отпрянул, едва не отъехав от следователя вместе с табуретом. — Мое терпение кончается. Говори сейчас, или я буду спрашивать уже по-другому.

— Я не виноват!

— Нет, Йозеф, ты виновен, — возразил тот, сделав еще шаг и остановившись за его спиной; наклонившись к самому уху, Ланц шепнул вкрадчиво: — Ты виновен, дружок, я вижу это по твоим мерзким бегающим глазкам. Стало быть, ты мне врешь, а я этого очень не люблю. Даю последний шанс: я все еще готов к твоему признанию.

— Я не виноват, — повторил парень тихо; Ланц выпрямился.

— Ну, хорошо же. Знаешь, хочу поделиться с тобой радостной новостью — к нам на службу перевели новичка; у него отличные рекомендации, однако пока еще не доводилось поработать.

Курт встретил косой взгляд допрашиваемого, но ни словом не возразил, как и было велено, храня молчание и стараясь не придавать лицу никакого выражения; что означало «подыгрывать» в этой ситуации, он пока не понял.

— Я, — продолжал Ланц, — обещал ему показать, как положено работать с такими, как ты, посему тебе предстоит быть наглядным пособием. Знаешь, что такое наглядное пособие? Это такая штука, на которой показывают, что и как надо делать. Вдохновляет?

Особенного вдохновения лицо парня не выражало, чему, впрочем, удивляться не приходилось; затравленно покосившись на молчаливого новичка, он замер, ожидая продолжения. Ланц медленно прошелся к своему столу, где среди бумаг и свитков возлежала книга в толстом, окованном медью переплете.

— Доводилось слышать о «Молоте ведьм»? — поинтересовался он, откинув верхнюю планку обложки. — Когда-то это было руководством для следователей. Наверное, ты знаешь, что теперь его не используют… Я — использую.

Он взял книгу в руки; обложка оказалась отделенной от страниц, образовавших теперь просто стопку прошитых тонких пергаментных листов. Шагнув к притихшему парню, Ланц попросту ударил его книгой по макушке, и тот вскрикнул, схватившись за голову ладонями. Курт мысленно поморщился — уж чем, а избиением друг друга подобным образом курсанты академии развлекались частенько, и выпускнику номер тысяча двадцать один доставалось не меньше, чем от самого будущего выпускника — его соученикам. Ощущения от подобной выходки были незабываемыми…

— Неприятно, да? — осведомился Ланц, с интересом разглядывая книгу. — Видишь ли, — словно обращаясь к Курту, пояснил он, — я не могу изыскать предписания, согласно которому я буду иметь право подвергнуть этого мерзавца настоящему допросу. Увы. Иначе — расходовал бы я на него неделю времени?.. И как следует въехать ему по зубам я тоже не могу — останутся следы. Но вот эта штука неплоха тем, что не оставляет переломов, ссадин, кровоподтеков — вообще ничего. Я могу сделать вот так, — от второго удара Йозеф скорчился. — И он остается чистеньким, как младенец — ни синячка… Убери руки, Йозеф.

Парень сжался, по-прежнему держась за голову, и Ланц снова склонился к его уху.

— Убери руки, Йозеф, или, клянусь, я их тебе переломаю, а потом скажу, что ты упал с лестницы. При попытке побега. Руки!

— Не надо…

— Вот видишь? — вновь обернулся к Курту тот. — Это уже начинает приносить неплохие плоды. Ощущения довольно мерзкие; да, Йозеф? Знаешь, время от времени некоторые следователи пробуют испытать на себе кое-что из того, чем пользуются на допросах. Интересно ведь, в конце концов. Так я как-то попробовал… — он демонстративно поморщился, легонько стукнув себя стопкой листов в лоб, потер его ладонью. — Уф-ф… Противно. Такое чувство, что мозги проваливаются в горло, а потом подскакивают и бьются о череп. Говорят, от такого можно и с ума поехать… Любопытно, сколько ты сможешь выдержать, пока я не услышу то, что хочу?

Он опять замахнулся, и парень, съежившись и снова вцепившись в голову ладонями, вскрикнул:

— Не надо, я все скажу!

Ланц задержал руки, глядя на Курта довольно.

— Вот и все. Пара минут — и он готов… — он шлепнул стопку листов на стол, развернувшись к Йозефу, и приглашающе кивнул: — Давай, парень. Облегчи душу.

— Я говорил правду, — торопливо забормотал тот, уже открыто всхлипывая. — Я не умею ничего такого делать, я не знаю, как колдовать, правда! Я… я убил ее, это я, но никакого колдовства не было!

— Твой приятель соврал, так? — почти нежно поинтересовался Ланц. — Тебя просто не было в его доме в тот вечер?

— Я был у него, был, но не всю ночь… Я не хотел! — почти крикнул тот, и Ланц участливо похлопал его по плечу:

— Спокойно; уверен, ты уже жалеешь о том, что сделал… Давай по порядку. Откуда ты ее знаешь, что вас связывало — только спокойно и подробно.

— Я всего лишь встретился с ней пару раз — и все! — Йозеф вскинул голову, глядя на следователя просительно. — Я просто был… был с ней несколько раз, я ее толком и не знаю! А она вдруг вцепилась в меня прямо посреди улицы, у всех на глазах, и сказала, что в положении… Я собирался жениться, понимаете? На девушке из хорошей семьи; она бы в жизни не связалась со мной, если бы узнала, что у меня ребенок на стороне!

— Продолжай, — мягко подбодрил его Ланц, когда тот замолчал, глядя в пол; парень поджался.

— Я… я предложил ей обратиться к лекарю… чтобы…

— То есть, предложил ей совершить убийство?

Йозеф закивал, не поднимая глаз; Ланц осторожно вдохнул сквозь зубы и, склонившись к нему, тихо спросил:

— И?

— Она отказалась. Потом говорила, что ей ничего не надо; но я-то знаю, что у всех них на уме! В любой момент может постучать в дверь, чтобы требовать денег или еще чего-то; я не мог этого допустить! У меня свадьба через месяц!

— Твой приятель знал, в чем участвует, покрывая тебя? — уже жестче поинтересовался Ланц. — Только не вздумай врать.

— Знал… — чуть слышно отозвался тот. — Мы… мы выпили, и я рассказал ему… о ней. А потом сказал, что готов убить ее — просто это вырвалось, я не собирался… Но потом… Наверное, я просто выпил слишком много… Я встал и сказал, что прямо сейчас пойду к ней и убью. И… пошел…

— Что ты сделал с ней?

— Я… подушкой… — уже на пределе слышимости прошептал тот. — Бросил на кровать, сел коленями на руки и… задушил подушкой…

Ланц отвернулся, прошагав к столу, где все так же молча сидел его сослуживец, и выдохнул, потирая ладонью лоб:

— Запиши признание, Густав. Пусть он его подпишет, и передай ублюдка светским. Это двойное убийство при отягчающих обстоятельствах, но вполне мирское, дальше — не наше дело. Не забудь упомянуть о соучастии его дружка — пусть сами решают, что будут с ним делать.

— А может, ну его? — хмуро предложил Райзе, глядя на всхлипывающего задержанного презрительно. — Взять и его сюда; через пару часов один сознается в колдовстве, другой — в соучастии. С немалым удовольствием поднес бы огоньку этой сволочи…

Йозеф дернулся, глядя на следователей уже с неприкрытым ужасом, и Ланц отмахнулся:

— Не дергайся, парень. Еще надергаешься — с веревкой на шее… Пойдем, абориген.

Курт медленно поднялся, вышел вслед за ним в коридор, обернувшись на пороге; Йозеф Вальзен сидел, скрючившись, закрыв лицо руками и почти плача.

— Вот так и работаем, — сообщил Ланц с тяжким вздохом, прислонившись к стене. — Сваливают к нам всякую шваль; мы бьемся, а светские только обвиняемых подбирают… Попадаются и настоящие дела — по нашему ведомству, но частенько бывает и такое.

— И насколько часто?

— Довольно… — он взглянул на Курта пристально, невесело усмехнувшись: — Ну, посмотрел, как все на самом деле? В академии, небось, не тому учили?

— Всякому учили, — осторожно ответил он, и тот развел руками:

— Ну, мы тут люди простые, академиев не кончали, посему работаем, как умеем. Итак, абориген, пойдешь отсыпаться с дороги, или сперва показать тебе, что у нас тут где и как?

— Сперва показать, — откликнулся Курт, ни на миг не задумавшись, и тут же поправился: — Если я не отрываю тебя от дел.

Ланц отмахнулся, продолжением жеста приглашая идти следом за собою, и двинулся от двери прочь.

— Дел сегодня больше никаких нет, — пояснял он на ходу, придерживая шаг, дабы новичок не отставал от него в коридорах. — Дел вообще негусто. Когда я говорил, что часто выдаются вот такие истории, когда нам приходится разбираться с подобными случаями, к нам касательства не имеющими, я забыл упомянуть о том, что по большей части случаются именно они. Ты, наверное, решил — большой город, большие дела? все то же, что и везде, либо же вообще полная тишь — последнее «большое дело» было с десяток лет назад… О бунте ткацкой гильдии слышать доводилось?

— Краем уха.

— Вот это — это было дело, — серьезно кивнул Ланц. — Ты ведь имеешь представление, насколько они были влиятельны?

— Я был не в том возрасте, чтобы интересоваться, за кем главная рука в Кельне, Дитрих, однако примерно представляю.

— Ну, тогда вряд ли. Они в те годы, видишь ли, были самой богатой гильдией, самой влиятельной, вплоть до того, что в законе было прописано четко и недвусмысленно: «На чем ткачи положат, будет ли то справедливо или нет, на том же и все прочие станут».

— Сильно…

— Долго в исторических дебрях блуждать не стану, скажу проще: распустились эти ребята вконец, и сладу с ними не стало просто никакого, пока не выпала та оказия. А началась вся история пошло: двое ткачей учинили грабеж прямо на городских улицах. Что за такое полагается? Правильно, смертная казнь. Однако, когда ратманы[6] постановили по закону, ткацкие мастера заявили, что по их мнению тех двоих должно оправдать, на решения судей плевать они хотели, а после, долго не думая, устроили прямо в ратуше настоящую потасовку и одного из своих дружков отбили. Второго магистратские утащили вовремя… Собственно, это и было последней каплей. Горожане возмутились, от возмущений перешли к призывам «доколе, братие!», кто-то ударил в колокол… Слишком долго они стояли всем поперек глотки. Кроме соседей, родичей и друзей ограбленных, кроме самих ратманов, кроме других гильдий, к делу подключились еще и торговцы; словом, когда эти парни поняли, что им крышка, каяться было поздно. Поначалу они пытались отбиваться, но в конце концов разбежались.

— Их перебили всех, насколько я слышал?

— Да фактически, — кивнул тот без тени сожаления в голосе. — Те пытались прятаться… Но куда тут запрячешься, когда тебя ищет весь город? Из домов вытаскивали, из ткацких и соседских. От алтарей отрывали — никакое «убежища!» не помогало. Зачинщиков налета на магистрат в тот же день и перевешали вместе с тем их приятелем, которого они вытащили с судебного заседания, а заодно и вообще всех из гильдии, кто под руку попался; семьи самых деятельных из Кельна поперли, оставили только тех, кто победней и посмирнее, под клятву полного подчинения магистрату. Здание гильдии вообще до основания срыли… — Ланц криво ухмыльнулся. — Евреи в тот день наверняка решили, что настал последний день мира — весь город кого-то бьет, но почему-то в этот раз не их.

— И? — поторопил Курт. — Что там вскрылось?

— Конкретно там — ничего, все началось позже; это, абориген, я тебе рассказал, дабы ты понял, на чем все завязалось… После этой разборки магистратские некоторое время купались в славе справедливых радетелей за нужды города, а от этого, сам понимаешь, два шага до того, чтоб зазнаться; и они эти шаги сделали. Зазнались и зарвались. Сначала подарки за расправу над ткачами — от всей души, потом поблажки на суде над каким-нибудь дядей или приятелем, который с ними «плечом к плечу» на улицах в те дни… Ну, а после — по накатанной. Поблажки за подарки, подарки без поблажек, требования взяток, просто injustus judicium typicus[7]; словом, спустя довольно малое время на них начали поглядывать с теми же мыслями, что и на ткачей прежде. И вот один из магистратских, некто Хильгер, пораскинув мозгом, решил, что изгнания и казни лишь некоторых из влиятельных родов ему мало — он захотел избавиться от других ратманов, чьи решения и притязания мешали ему жить. Сначала он пустил слух, что ночью люди князь-епископа обрушатся на Кельн за все хорошее, и начал собирать всех на оборону. Вот тогда-то наш старик и задумался. Архиепископ — это, прости Господи, приалтарный боров, и на то, чтоб ввязаться в противостояние, его может подвигнуть разве что ну очень большая нажива или угроза его шкуре, а ни того, ни другого в том случае не было.

— Горожанам это растолковать не пытались?

Ланц, не ответив, лишь покривился, и Курт махнул рукою, согласно кивнув:

— Да, верно. Смысл…

— Margaritas ante porcos?[8].. Керн занялся делом. Для начала побеседовал с архиепископом; не обратился к нему, само собою, с вопросом, не желает ли тот напасть на Кельн, а — так, обиняками, намеками… Говоря проще, попытался выведать у того планы на вечер. Никаких примет, говорящих хоть о какой-то предбоевой активности среди его людей, просто не было. Мы с Густавом в это время шерстили город, говорили с приятелями этого Хильгера, с его неприятелями, сопоставили то, что и прежде знали, и предположили, что его целью является — избавиться от последнего семейства, чьи представители хоть что-то еще значили в магистрате. Все, что мы могли и успевали сделать — это их предупредить и укрыть в Друденхаусе. А горожане, всю ночь простоявшие в боевой готовности, усталые, проголодавшиеся, злые, что все зря, уже были готовы бить, кого угодно, на что этот смутьян и рассчитывал. Для того, чтобы кинуться истреблять его недругов, хватило даже не клича — намека. Вот только в тот день все окончилось быстро — на Друденхаус они попереть не посмели; правда, посмели попереть этих ратманов из магистрата. Хильгер на волне, так сказать, народного порыва тут же был избран в бюргермайстеры…

— А Друденхаус что же?

— А что Друденхаус? — пожал плечами Ланц. — Когда была реальная угроза войны — Керн вмешался, а прочее — это мирские дела, не наша jurisdictio. Выбрали — и выбрали… — он хитро подмигнул, тут же невинно заведя глаза к потолку. — Конечно, никто нам как простым горожанам не мешал беседовать с людьми в трактирах, узнавать новости и сопоставлять то, что узнали. А узнали мы вот что: этот умник замыслил для начала всех перессорить — князь-епископа с городом, город с местной знатью — а после, когда все уже будут с ужасом ожидать санкций, выступить героем-примирителем. Когда старик предоставил городу доказательства, Хильгера чуть не порвали…

— Чуть не?

— Ну, тяжких преступлений на нем ведь не было? Не было. Вписали в клятвенную книгу[9], надавали по шее и отпустили… а зря. Он так и не успокоился — начал все ту же песню и с самого начала, снова слухи, снова смуты, снова начал привлекать к себе горожан; что он умел, надо отдать должное, так это говорить. Бюргермайстер снова сменился — ратманы выставили какую-то куклу от себя, и горожанам, прямо скажем, легче не стало, но снова бегать с оружием по улицам никто не хотел — надоело. Кушать-то ведь тоже хочется, надо же и работать когда-нибудь… Тогда Хильгер пошел по иному пути, в чем и была его ошибка: начал привлекать в свидетели Господа Бога. Во всеуслышание объявил, что Он пошлет знак, говорящий о его правоте и избранности и покарает нечестивых управителей, а заодно всех, кто терпит их на своей шее. Мы было посмеялись и махнули рукой (мало ли сумасшедших на свете?), но на следующий день Кельн затрясло. Я не помню, когда здесь в последний раз было землетрясение; может, Керн, разве что… Особой карой это не смотрелось — урон, конечно, был; посуда, там, побитая в домах и лавках… мелочи. Главное — не это, главное — сам факт.

— И его повязали? — уточнил Курт с надеждой; тот вздохнул:

— Лет двадцать назад он бы и дня на свободе не проходил, а сейчас… За что его было брать? За призвание имени Божия?.. Пришлось действовать его же методами — поднимать агентуру, пускать слухи и будоражить народ. А тем временем случилась новая напасть — шарахнул град, да какой. Птиц на лету убивал. А уж что с посевами, крышами и прочим имуществом, можешь себе вообразить… Хильгер заявил, что сие знак и есть, что дальше будет хуже; а чума с голодом лет только пять как прошли, все еще помнят, каково это, и кому ж хочется, чтобы снова?..

— И опять вышли на улицы?

— Вышли, — кивнул тот. — Опять ворвались в ратушу, опять взяли ратманов за задницы — вынудили вытереть из книги упоминание о его сомнительных подвигах на должности бюргермайстера… Вот тогда мы дали отмашку агентуре, те в толпе начали подшептывать, что подобное обращение с городскими законами отдает произволом — если так можно с ними, то на очереди и вольности; Керн как должно поговорил с магистратом — мол, сколько можно уже терпеть смутьяна, пора бы и вспомнить, что они ум, честь и совесть Кельна… Те, наконец, почесались и начали шевелиться. Призвали гильдии «на защиту попранных прав». Посчастливилось, что и со стороны гильдий нашлись те, кому вся эта затянувшаяся история тоже уже надоела — один из мастеров-оружейников поднял своих, а за ними уже потянулись и прочие. Хильгера, наконец, повязали за бунт, его приспешники покаялись, совет разогнали вовсе. А тот оружейник прямо обратился к Керну и предложил содействие. Это было бы смешно, если б не было столь грустно: у магистрата власти побольше, чем у нас — согласно законам города, они в любое время суток могут войти в любой дом и устроить обыск, а мы…

— И что он предложил?

— Он передает арестованного Хильгера нам — поскольку нет объективных доказательств его причастия к бедствиям, должен найтись кто-то, кто возьмет на себя роль инициатора обвинения; напишет на него кляузу, проще сказать. После чего и мы будем иметь возможность обшарить его дом на предмет чего крамольного, а главное — допросить его самого. А Друденхаус со своей стороны поддержит этого парня, когда он предложит свою кандидатуру на должность бюргермайстера, а также идею сформировать новый совет исключительно из представителей гильдий, поскольку идея избрания праздных горожан себя не оправдала. Керн обязался толкнуть соответствующую речь о героическом противодействии этого оружейника ужасному малефику, желающему погубить родной город; кроме того, он был парень умный, и о том, что город кишит нашими агентами, если не знал доподлинно, то догадывался, а что пара агентов заменяет десяток речей — этого не поймет только младенец.

— И как? Керн согласился?

— Разумеется. После обыска обнаружилась пара предосудительных книжонок, совершенно пошлые ведьминские причиндалы, а после допроса явилась и возможность выдвинутое обвинение подтвердить и усугубить.

— Казнили?

— А то. Новый бюргермайстер закатил праздник, мы устроили торжественное сожжение, а под еще не охладевшее буйство горожан как по маслу прошла и идея нового совета, и приумножение собственно магистратского гарнизона, следящего за порядком в городе. Главное приобретение Друденхауса в этой истории — то, что нынешний магистрат и бюргермайстер лично полностью нам сочувствует, и впервые со светскими у нас полное взаимопонимание. Вот только такие дела, когда воистину малефики, град и мор — они, к сожалению, нечасто случаются.

— Почему «к сожалению»? — уточнил Курт; Ланц скосился в его сторону, усмехнувшись, и качнул головой:

— Въедливый; это недурно. Да, абориген, ты прав, «к сожалению» — это не слишком верно, чем меньше у нас работы, тем лучше. Раздражает не то, что мало обвиняемых, а то, что мы здесь как-то незаметно, исподволь стали приложением к светским властям, причем бесплатно — за последние несколько лет они сами расследовали разве что пару краж, а все, что более серьезно, нежели убийство мыша в кладовой, сваливают на нас. Бюргермайстер, может, парень и умный, а вот магистратские дознаватели — это страх и ужас, неучи и болваны, и он сам это понимает. Конечно, можно писать на его запросах «отказано в расследовании», но, когда видишь, как ратманским постановлением к виселице тащат явно невиновного, который оказался ближе и удобнее всего… — Ланц вздохнул, снова бросив взгляд в его сторону, и добавил, как ему показалось, стесненно: — Сам понимаешь…

Курт молча кивнул, обозревая каменные стены по обе руки от себя; высказанное Ланцем было досадным, но его не удивило: с тех пор, как Конгрегация три десятка лет назад переменила методы ведения следствия с выколачивания признаний на скрупулезное и профессиональное расследование, именно ее служители и стали на данный момент самыми наилучшими следователями в этом мире — знающими, образованными, опытными. Никакие светские дознаватели, будь то люди какого-нибудь герцога, графа или городских властей, не обладали той выучкой, внимательностью, в конце концов — добросовестностью…

— Выходит vitiosus circuitus[10], - словно бы подслушав его мысли, продолжал Ланц, замедляя шаг. — Они работают из рук вон, мы правим их ошибки, исполняем их службу вместо них, а они, видя это, продолжают работать еще хуже, зная, что мы за них все сделаем. А не делать, как я уже сказал, совесть не позволяет…

— Если они будут продолжать ездить на шее у Конгрегации, — вмешался Курт тихо, — это ничем хорошим не закончится — люди станут всю вину сваливать на нас и болтать, что инквизиторы придираются ко всем и каждому, норовя отыскать преступление там, где его нет.

— Ну, пока Бог миловал, — возразил Ланц, заворачивая к лестнице. — На нынешний день все наоборот. Не так давно была еще история — студенты местного университета закатили пирушку; понимаешь, надо полагать, что там было. Конец весенней сессии; а уж что учинили те, кто в том году университет окончил — вовсе словами не изобразить…

Курт невольно усмехнулся. Когда «церковные мальчики», они же выпускники академии святого Макария, будущие инквизиторы, были отпущены в город отметить завершение своего обучения, тамошние студенты наутро горячо жали им руки, качая головами с уважительным изумлением. Тогда же и сам выпускник номер тысяча двадцать один с удивлением узнал, что учащиеся университетов вовсе не мирные книгоглотатели, а, пусть и образованные, но все же головорезы, склонные подчас к такому веселью, что оно могло легко квалифицироваться как Конец Света местной значимости…

— И вот наутро, — продолжал Ланц с усмешкой, — в завале в дугу пьяных студентов обнаружилась девица — причем не из трактирных девок, а из вполне доброй семьи, чтоб не сказать — известной в своем кругу. Девица была попользована не раз, причем до синяков и местами едва не до крови. Протрезвев, она тут же обвинила одного из студентов; мальчик был, скажу сразу, по сравнению со своими дружками смирный и безобидный, но никто и не подумал усомниться. Его уж было скрутили, но тот вдруг возьми и — в ноги нашему старику. От вины, сказал он, не отрекаюсь, если докажете, а только я ничего такого не помню, а стало быть, вполне может иметь место колдовство, кто-то меня заворожил. И написал надлежащую бумагу.

— Умно, — хмыкнул Курт; Ланц усмехнулся в ответ:

— Керн тоже оценил сообразительность; и хоть было ясно, что колдовство в этой истории и рядом не валялось, а делом все ж занялись. Как парень и рассчитывал, уж мы-то прошерстили всех и каждого, кто в тот вечер с ним пьянствовал, опросили трактирщика, друзей, соседей, словом — всех, едва ли не бродячих котов в округе; и выяснили, что девица сама не помнит, кто с ней был, сколько раз и что выделывал, а поскольку отцу наутро показаться было боязно, сочинила обвинение на самого безропотного и тихого из этой братии… Словом, дознание показало, что мы снова раскрыли вполне светское дело, однако не сказать, чтоб зря старались.

— Еще бы… А девица что?

— Ну, что — девица… Хотели вздернуть за лжесвидетельство; уже не мы — светские, но этот добряк все пороги оббил, просил для нее снисхождения. Образец милосердия… Заменили штрафом, хоть, надо сказать, весьма изрядным. Однако, насколько я слышал, инквизицию в полном объеме ей отец устроил, домашними средствами.

— Где теперь этот студент?

— А, — отмахнулся тот, — он родом не из наших краев, домой и уехал. Перед этим я с ним побеседовал — так, интереса ради, без протокола, чтоб подтвердить свою мысль. Разумеется, он даже и не думал, что мы что-то раскопаем, просто, сказал он мне, сегодня в Кельне никто, кроме следователей Конгрегации, не умеет или не хочет вникать в обстоятельства дел, и некоторым образом ввести нас в заблуждение было единственным способом добиться справедливости и спасти свою шкуру. Стало быть, как сказал после этой истории Керн, «не зря работаем». Если светским горожане начинают предпочитать нас — это уже дорогого стоит.

Вслух Курт не сказал ничего, но мысленно помянул все то, что ему приходилось преодолевать, расследуя свое первое и единственное пока дело в глухой провинции, где каждый смотрел на него если (и это в лучшем случае) не со страхом, то с ненавистью или хотя бы отчуждением; с ним говорили через силу, замалчивая, отнекиваясь, лукавя и уходя от ответов, и само слово «инквизитор» среди тех людей было синонимом изувера и являлось едва ли не ругательным.

Похоже, здесь ему придется ко многому привыкать…

— Итак, — остановившись у широкого прохода, ведущего в полутемный коридор, провозгласил Ланц, широко поведя рукой, — в той части подсобные помещения: оружейная, кладовая, мастерская, второй этаж — архив и библиотека, подвал пустует.

— Неужто? — не сдержал удивления Курт; тот рассмеялся, довольно внушительно хлопнув его по плечу:

— А-а, сразу о деле… Нет, этот подвал здесь, в этом крыле.

— К слову, если память мне не изменяет, — нерешительно произнес Курт, озираясь, — это здание в свое время было поменьше?

— Да, абориген, твоя память тебе верна, как лучшая из жен. Подсобная часть — это старая башня, что была ранее, а вот это крыло, где мы теперь стоим, было пристроено лет шесть назад. Здесь, на этом этаже, комнаты для допросов, та часть архива, что должна быть под рукой, на третьем — как ты уже знаешь, общежитие, на первом — приемная, лаборатория и часовня. В подвале, соответственно — подвал. Кстати, из него в часовню ведет отдельная лестница, посему, если в допросной покажется, что перегнул палку — милости просим каяться. Только учти, что Керн проведением месс и исповедей развлекается редко, посему предаваться мукам совести предстоит наедине с Создателем; но, если припрет, можешь обратиться к старику с нарочной просьбой — не откажет… Подвал посмотреть интересно?

Курт отмахнулся.

— Успеется. Да и чего я там не видел…

— Как знать, — хмыкнул Ланц, — может, чего и не видел.

— Там у тебя ящик с «Malleus»'ами — на случай, если тот износится?

Дитрих перекривился, скосив взгляд в его сторону с подозрением и почти неприязненностью.

— Я надеюсь, ты не из тех человеколюбов, что призывают исключить допрос крайней степени всецело?

— Нет, — заверил его Курт категорично, качнув головой, — этим не грешен. На своем предшествующем деле, скажу начистоту, я не раз пожалел, что не могу кое-кого из свидетелей припереть к стенке и ответов требовать уже иначе.

— А знаешь, — на лице Ланца отобразилось столь заинтересованное нетерпение, что он насторожился, — я тут кое-что о вашей академии слышал…

— Воображаю себе, — пробормотал Курт с тяжким вздохом; тот развел руками, усмехнувшись почти извинительно:

— Что ж поделаешь, такая у вас репутация.

— Какая?

— Как у дома призрения для душевнобольных, — без церемоний отозвался Ланц. — И среди прочих слухов разгуливает сплетня о том, что один из ваших наставников в выпускной день каждого курсанта заводит в подвал и устраивает практикум на тему «каково быть по ту сторону дыбы».

Курт, не утерпевши, улыбнулся, глядя под ноги, и разразился вздохом.

— О, Господи… — проронил он едва слышно, и, подняв взгляд к Ланцу, встретил взгляд почти разочарованный.

— Неужто нет подвала?

— Подвал-то, само собою, в академии имеется, и даже допросная в нем наличествует, но никто в ней курсантов на дыбу не вздергивает. Это… в некотором роде демонстрационное помещение, просто exemplar[11] — того, что применялось, что применяется и того, что теперь использовать воспрещено; дверь открыта, и любой из курсантов старших курсов может войти, осмотреться. Никто, в целом, не возражал и в том случае, если приходило в голову испробовать.

— Ну, и как? — с непритворным интересом осведомился Ланц. — Далеко зашел?

— Это дозволь оставить при себе, — мимовольно это прозвучало несколько вызывающе, и Курт улыбнулся: — «Молотом» по лбу, скажу сразу, стучать не додумался.

Ланц усмехнулся в ответ; кажется, резкости младшего сослуживца он то ли не отметил, то ли извинил ее, снизойдя к юношеской несдержанности.

— Только ты учти, абориген, что вот такие выверты не с каждым здесь проходят, — тут же посерьезнел он, вздохнув, — если где-нибудь в провинции нас все еще страшатся, то тут все стали такие грамотные, что порою зло берет. История с тем студентом — добрый знак, но все еще редкость, как ты понимаешь; сегодняшний — сознался больше со страху не только перед нами, а и перед тем, что сотворил — хоть он и мерзавец, а все-таки обыватель, к душегубству привычки нет. А попадется кто-нибудь, кто знает, на что мы теперь право имеем, а что нам заказано — и…

Курт молча кивнул, тоже разразившись вздохом. Вольности, подобные тем, что допустил сегодня Ланц, вышестоящими просто игнорируются и замечаются сквозь пальцы, но, вообще говоря, возбранены — заключение подозреваемого под стражу, с какового момента тот именуется арестованным, но все еще не обвиняемым — само по себе считается низшей формой физического давления и официально именуется «supplicium inclusum[12]». По всем предписаниям, на этом этапе дознания дозволяется лишь задавать вопросы; безусловно, при этом никакие правила не мешают следователю живописать все то, что ожидает предполагаемого преступника на допросе иного образа, однако пытка как таковая самой же Конгрегацией признана на этой стадии противозаконной. Конечно, наличествовала небольшая лазейка — если бы, кроме уже предъявленного обвинения, существовала опасность другого преступления, если бы на свободе оставались вероятные пособники, если бы какое-либо преступление можно было предупредить при полном и откровенном признании арестованного, можно было бы вполне законно перейти к допросу второй степени. Йозеф Вальзен то ли не знал этого, то ли, как и допустил Ланц, был чрезмерно подавлен осознанием того, что сделал, то ли просто напуган; в любом случае, он не воспользовался своим правом «in jus adire[13]», для коего было вполне достаточно и свидетельств, и аргументов. Все вышеперечисленное Конгрегацией не скрывалось, хотя, надо признать, и не разглашалось с особым рвением, но, попади под следствие тот, кто знает все эти изощренности и собственные права — и совладать с таким подозреваемым будет ох как непросто, в особенности, если доказательства вины будут не столь самоочевидными, как сегодня…

— Посему работать тебе предстоит по большей части с наглыми, осмелевшими и бесцеремонными горожанами, возомнившими о себе невесть что, — подытожил Ланц и, расплывшись в улыбке, произнес с преувеличенно радостной торжественностью, крепко пожимая его руку: — Добро пожаловать в Кельн, самый справедливый город Германии!

Глава 2

Дитрих Ланц оказался правым во всем: прибытие в Кельн нового следователя отметили немногие, по большей части представители местных властей, да еще, разве что, пара-другая девиц возжелала узнать, кем является новенький симпатичный прихожанин; те из горожан, коим было известно, в каком status'е пребывает майстер Гессе, говорили с ним по-разному — равнодушно либо учтиво, но ни открытой враждебности, ни угодливости, с которыми довелось сталкиваться прежде, он не видел. Вообще, в Кельне Курт благополучно затерялся, и, не будь он тем, кем был, его существования в этом людском муравейнике не заметила бы ни одна живая душа.

Не оказался преувеличением и тот факт, что заняться новоприбывшему майстеру инквизитору было совершенно нечем; быть может, местные жители не отличались тяготением к доносительству, а возможно, эпохой «настучи на ближнего своего» они попросту уже пресытились, и оный период благополучно минул еще до его прибытия в Кельн. Служители Конгрегации исследовали любой случай смерти или тяжкой болезни любого кельнца, однако же, совершалось это в общем, как говорил Ланц, «для отчетности» — ни одной насланной болезни доказано не было, все умершие мирно започивали при вполне заурядных обстоятельствах, и дознаватели, выразив сочувствие родне, убирались восвояси. Распорядок господина следователя был достаточно вольным: первые дни Курт бродил по городу, вспоминая улицы, в которых обитал когда-то, отмечая, что переменилось в городе многое (кроме, быть может, вечно строящегося собора, который и впрямь Конец Света встретит, надо думать, упирающимся в небо краном[14]); местные власти, принявшиеся наводить порядок в неблагополучных кварталах десять лет тому, преуспели в этом хотя бы под водительством нового бюргермайстера. Хотя, конечно, традиционные для всякого крупного города ночные нападения на прохожих, как и прежде, приключались, по рынку следовало, как и всегда, ходить с оглядкой на кошелек, однако же, никаких слухов о бесчинствующих, как во времена его детства, бандах Курту выявить не удалось.

Спустя неделю праздности он перекочевал в библиотеку на втором этаже старой башни, отметив, что выбор книг в академии святого Макария был гораздо обширнее; наглотавшись уже прочтенного когда-то и старых брошюр проповеднического толка, коим, по чести говоря, более пристало место в архиве, он испросил у Керна дозволения прочесать и вышеупомянутый архив, что оказалось куда как более занимательным. В довольно просторной комнате в похвальном порядке расположились записи дел, старейшее из которых было отмечено (Курт поначалу даже усомнился в точности датировки) 1002-ым годом, когда Инквизиция как таковая еще не существовала; неведомо, как и кто ухитрился сохранить три пергаментных листа с полустершимися довольно неровными строками. Изображенное в нескольких довольно скупых и не слишком грамотно составленных фразах Курт разбирал более часу, стремясь понять, чем являлось это дело — одним из тех бессмысленных и беспощадных процессов, в основе которых не лежали ни должные основания, ни notitiae certae[15], либо же представленные на том далеком суде обвинения были истинными, действительными и справедливыми. Секретарь (или тот, кто когда-то, триста восемьдесят семь лет назад, исполнил его обязанности) в записях был небрежен и неопытен, опуская значимые детальности, и любой, сторонник либо противник той или иной версии, мог обнаружить в этих документах то, что подтверждало бы именно его суждение. Курт убрал сшитые вместе листы обратно на полку, так и не сумев избрать для себя тот или иной вариант…

Просматривать старые протоколы оказалось занятием увлекательным, однако порою неприятным. Выпускник номер тысяча двадцать один отличался еще в академии крайней опасливостью в решениях даже тогда, когда «дело» и «обвиняемый» существовали лишь в виде задачи, назначенной наставником; может статься, сказывалось дурное прошлое, невзирая ни на какие епитимьи и многолетние исповеди тяготеющее над совестью майстера Гессе, из-за чего там, где любой другой думал дважды, прежде чем заключить «виновен», он размышлял четырежды. И теперь, читая особенно подробные протоколы судебных заседаний, не оставляющих сомнений в своей неправедности, Курт временами отрывался от строчек, пережидая приступы бессильной злости и раздражения, успокаивая себя мысленными картинами тех мучений, которым, вне всякого сомнения, теперь подвергаются те, кто когда-то нагло прикрывался именем всего того, что должно быть свято и правдиво. Когда беситься и раздражаться Курт устал, он начал упражняться в разборе дел по начальным данным — прочтя лишь обвинение и сообщения о свидетельствах, пытался определить сходу сначала — является ли это обвинение верным, а в случае, когда это было известно достоверно — виновен ли подсудимый. В точку майстер инквизитор попадал в пяти случаях из семи. Однако же, одергивал он сам себя, когда снова выяснялось, что его рассуждения оказались верными, это — в спокойной обстановке, без довлеющей над душой ответственности, когда от ложного вывода зависит многое.

Читал Курт быстро, однако за полтора месяца пересмотрел немного — из библиотечной комнаты он уходил, когда ранние зимние сумерки сгущались во тьму и мешали видеть буквы; свеча на столе, который он придвинул к окну, так и стояла — все полтора месяца, новенькая, нетронутая. Отложив чтение, Курт торопился в выделенную ему комнату; ворчащий Бруно зажигал светильники, устанавливал их на стол и уходил.

Подопечный майстера инквизитора стал пропадать практически каждый вечер спустя пару недель после прибытия в Кельн, возвращаясь поздно или вовсе под утро, порой разя пивом едва ли не еще из-за закрытой двери. Курт ни о чем не спрашивал — отчасти он был рад, что редко видит человека, общение с которым сопряжено для него с такими душевными муками; и когда представился шанс переменить комнату общежития на другую, разбитую на две крохотных, но все же раздельных, он им воспользовался. Вышло это как-то невзначай, когда, к концу января истомившись от безделья, Курт в буквальном значении слова вцепился в первое же подвернувшееся дело, хоть и было видно сразу, что кельнским инквизиторам снова, как выражался Ланц, «подкинули пустышку».

Свидетельство поступило от мальчишки двенадцати лет, сообщившего, что его околдовал сосед. Парень врал — это Курт видел без всякого расследования; слишком знакомы были и тон голоса, и взгляд, и убеждающе-невинное выражение лица — все это господин следователь мог видеть несколько лет назад, наблюдая за тем, как отнекиваются от своих провинностей курсанты академии, пойманные за руку, в том числе и он сам. Кроме всего прочего, больно уж нелепы были выдвинутые обвинения — мальчишка явно повторял услышанное когда-то от старших; дела подобного рода лет пятьдесят назад были явлением довольно частым, и о них рассказывалось на каждом углу. При приближении соседа (парня двадцати шести лет — неприятного, склочного и наглого, но невиновного, как младенец) мальчишка кидался на землю, странным образом падая при этом лишь на относительно чистые места, изгибаясь и корчась; за обеденным столом сжимал кулаки так, что не мог взять ложку, однако, стоило среди блюд появиться сладостям, и одержание странным образом пропадало бесследно… Так называемое дело было расследовано в течение трех часов, из которых полчаса ушло на беседу с матерью подозреваемого — она забрасывала майстера инквизитора рассказами о невинности и безгрешности ее «бедного мальчика», который почти все время разговора стоял в стороне, глядя на дознавателя с пренебрежением и ковыряя ногтем в зубах. Вырваться от словоохотливой матроны Курту удалось с величайшим трудом, когда сетования и просьбы перетекли в обещания «не забыть» и «отблагодарить».

Еще час был потрачен на расспросы соседей и обыск в доме подозреваемого (как исполнение необходимых предписаний и для очистки совести — уже на собственном опыте господин следователь постиг, как неожиданно может завершиться то, что начиналось как проверка сплетни, поначалу кажущейся глупой и малозначащей). Завершилось расследование в доме обвинителя: выставив его родителей за дверь, Курт усадил мальчишку напротив на расстоянии полувытянутой руки и долго, с подробностями, со смаком рассказывал о том, как умирают те, чья вина в подобных прегрешениях бывает доказана. То ли мальчик имел особую ненависть к соседу, и душу его грела именно картина его страшных мук, то ли он просто оказался черстводушным, как говаривал наставник Курта в своих проповедях, однако спустя четверть часа нравоучений майстер инквизитор понял, что всякая попытка воззвать если не к состраданию, то хоть к совести этого мелкого мерзавца бесполезна и пропадет втуне, даже если угробить на это весь день. Не прерывая общего хода рассуждений, Курт перешел к живописанию ощущений повешенного, стараясь не пренебрегать подробностями, завершив свой рассказ упоминанием о том, что за лжесвидетельство можно приговаривать к подобному роду кары начиная с двенадцати лет. Одарив воспитуемого многозначительным взглядом, майстер инквизитор добавил, что доказать оное лжесвидетельство довольно несложно, оборонив невзначай поздравление с недавно исполнившимся двенадцатилетием собеседника.

Мальчишка разом утратил нагловато-равнодушное пренебрежение к наставлениям господина следователя, так же ненароком поинтересовавшись, что ждет свидетеля, который признает, что мог и обмануться в своих обвинениях; услышавши заверения в том, что виселица в таком случае отменяется, он промямлил, что желал бы пересмотреть свои показания. Провожая майстера инквизитора к двери, родители, не слышавшие разговора и глядящие на притихшего отпрыска с обеспокоенным подозрением, робко спросили, что им следует делать, чтобы избежать в будущем приступов одержимости у любимого чада. Не сдержавшись, Курт буркнул «выпороть как следует» и, позабыв проститься, отправился писать отчет.

На следующий день у дверей приемной его поджидала матушка оправданного — в слезах благодарности и с намерением сдержать слово и отблагодарить майстера инквизитора; ни гневная отповедь, ни вежливые отказы и попытки втолковать, что была лишь исполнена работа, которую упомянутый майстер инквизитор обязан исполнять, на нее не действовали, и, будучи изгнанной, матрона вернулась вновь на следующий день. Отказаться от корзинки пирожков с мясом Курт не смог — в глазах этой женщины подобное бесчинство выглядело бы вовсе преступлением, не сравнимым по жестокости ни с чем из известного ей; приободренная, матушка Хольц, проявив поразительную осведомленность, посетовала на то, что майстеру инквизитору приходится ютиться в одной комнате с помощником, в то время как он ведь человек молодой, и собственная комнатушечка, хоть самая малая, просто необходима, в чем она рада будет помочь. Уже поняв, что подношений дороже пирожка господин следователь не примет, матрона предложила сдать комнату — по цене вполне сходной, чтоб не сказать — ничтожной, в особенности для нынешнего Кельна. Взглянув в просящие глаза, Курт не решился отказать сразу и сходил осмотреть жилье — для виду; однако, узнав, что по цене одной комнаты получает фактически две (а значит, и возможность избавиться от необходимости видеть физиономию своего подопечного минимум два раза в день), махнул рукой и оплатил два месяца вперед.

Одарив таким образом «избавителя», матрона, однако же, не успокоилась, и временами сидящего в архиве Курта вызывали вниз, в приемную, где обнаруживалась матушка Хольц со все теми же пирожками или подобными этому блюдами, приправленными причитаниями над страшно вредоносным распорядком дня майстера инквизитора, тоже перешедшего в категорию «бедных мальчиков». Ланц, для которого слова «запретная тема» и «тактичность», похоже, были пустыми звуками, за спиной радетельной матроны строил нарочито умиленные рожи, а после, ничтоже сумняшеся уписывая принесенную снедь, со смешками сообщал Райзе, что «сиротка обзавелся мамашей», упоминая оного, присутствующего здесь же, в третьем лице.

Все тот же Ланц в один из смурных февральских вечеров неожиданно пригласил его в свой дом; из учтивости он предпочел не отказываться. Явившись в назначенный час, Курт с удивлением узнал, что нагловатый, по временам хамски циничный Дитрих в домашних стенах является тихим и предупредительным мужем, краснеющим перед собственной женой при малейшем упреке, даже шутливом, с ее стороны. Из обрывков мельком услышанных разговоров, из недосказанных фраз за столом Курт вывел, что идея позвать к ужину одинокого сослуживца принадлежала именно ей — бездетной женщине сорока с небольшим, которая, дай ей волю, наверняка запеленала бы майстера Гессе и стала бы кормить с ложечки…

Именно за ужином, впервые за два месяца совместной службы, Ланц потребовал снять перчатки. Понимая, что тот отчасти прав, что он нарушает некоторые приличия, Курт все же прекословил, норовя отшутиться, но когда дальнейший диспут показался ему излишне острым и не стоящим уже таких неприятностей, он все-таки обнажил руки, уставясь на Ланца с требовательным ожиданием и почти вызовом, всем своим видом вопрошая — «ну, доволен?». Хозяйка дома смешалась, тут же припомнив, что где-то в соседней комнате ее ждет безотлагательное дело; Ланц, не моргнув и глазом, просто качнул головой: «Ничего себе. Как это тебя угораздило?». «Я ношу их для того, чтобы меня об этом не спрашивали», — не слишком кротко отозвался Курт, снова затягивая руки в тонкую кожу.

Ужин прошел напряженно; лишь ближе к полуночи, когда хозяйка отошла ко сну, покинув их наедине с пивом, разговор, возвратившийся все к той же теме, все-таки наладился. Без доскональностей (половина из коих относилась к категории «секретно, для внутреннего пользования», а половина была просто слишком неприятна и слишком еще свежа в памяти, чтобы говорить об этом) Курт поведал историю своего первого дела, увенчавшегося столь досадным образом. Ланц не стал изображать сострадающих вздохов, а лишь передернул плечами: «Бывает», что странным образом напряженность сняло.

— Мне, — сообщил он, смотря в сторону, в недро полыхающего очага, — шестнадцать лет назад тоже довелось… поглядеть на эту часть нашей службы, что называется, изнутри. Какой-то ублюдок ночью швырнул в окно факел. Мерзко было, скажу… Главное, что я до сих пор так и не знаю, за что и кто это сделал.

— То есть как? — переспросил Курт ошарашенно. — Всеобще известно, что ни одно покушение на представителя Конгрегации за последние тридцать лет…

— … не осталось безнаказанным. Верно. Это — общеизвестно.

— Стало быть, это неправда?

Ланц пожал плечами, одаривши Курта снисходительной усмешкой, и вздохнул.

— Как посмотреть… Того, кто поджег мой дом, взяли; допрашивали и казнили — как и принято за покушение на инквизитора, живьем и над углями. Однако дело в том, что он не имел против меня, как это принято говорить, «ничего личного», а был нанят кем-то, но вот кем, осталось неизвестным — слишком тот грамотно скрытничал.

— Может, он врал? Пытался избежать наказания, думал — смягчат?

Тот усмехнулся снова — так, что у него свело зубы.

— Поверь, после того, как я спрашивал, если у него оставались еще силы врать — ему можно было б в ноги раскланяться за стойкость. Так вот и думай, как полагать — наказан был посягавший на жизнь следователя или нет… А ты теперь, стало быть, огня шугаешься? — спросил Ланц внезапно, не меняя тона, и он вздрогнул.

— Откуда ты это взял?

Тот засмеялся, пихнув его кулаком в бок.

— Абориген, я все-таки следователь, кое-что соображаю. Ты уходишь из архива, когда начинает смеркаться, свечой ни разу не попользовался, когда идешь по коридору — мимо факелов проходя, делаешь шаг в сторонку, сейчас сел подальше от очага, хотя в доме у меня, надо сказать, не жарко. Когда Марта поставила на стол светильник, ты отодвинулся и косился на него все время ужина. Я все раздумывал — к чему б это; теперь понятно.

— Не говори никому, — кисло усмехнулся Курт, отведя взгляд. — Засмеют.

— Буду нем, как могила! — торжественно заверил тот и на следующий день в подробностях проболтался Райзе.

Зима прошла муторно и скучно, Бруно все так же продолжал исчезать неведомо куда, Курт все так же занимал себя изучением архива; теперь вечера в доме Ланца стали довольно частым явлением — ни от одного приглашения он не отказывался: во-первых, при всей своей бесцеремонности Дитрих был все же интересным собеседником, а во-вторых, вкупе с пирожками матушки Хольц эти ужины помогали неплохо сэкономить на пропитании…

К концу февраля Курт почувствовал, что, невзирая на зимнюю пору, начинает зацветать — сам себе он стал напоминать луг, затопленный когда-то паводком; оставшаяся в низменностях вода застоялась, недвижимая и сонная, и на зеркальной поверхности принялись нарождаться вязкие комочки тины. Когда, пробудившись однажды утром, он вообразил себе утро следующего дня, а после — еще одного, и еще такого же спустя неделю, месяц, полгода, Курт не слишком любезно сдернул одеяло с Бруно, без задних ног спящего в соседней комнатушке, и непререкаемым тоном повелел одеваться. Притащив сонного и продрогшего подопечного во внутренний двор двух башен, он снарядил Бруно кинжалами, сыскавшимися в оружейной, и едва не час гонял его по площадке, лишь после этой разминки ощутив, наконец, что жизнь вокруг не остановилась, а в венах течет все-таки кровь, а не зеленая болотная вода.

Ланц и Райзе, услышавшие звон, вышли полюбоваться и долго еще следили за тренировкой один — с пристальной внимательностью, а другой — с явным осуждением: не отметить, что Бруно сдерживает натиск противника с трудом (при том, что натиск время от времени делается нешуточным), было нельзя. От этого Курт избавиться, как ни силился, не мог: даже когда ему мнилось, что все обиды прощены, что все позабыто — стоило им сойтись в единоборстве, и он начинал понимать, что прилагает немалые усилия к тому, чтобы не ударить всерьез, если не лезвием, то хотя бы рукоятью, локтем, кулаком, коленом… От того, что тот ни разу не пожаловался, молча снося эти избиения, становилось совестно, отчего Курт злился на себя самого и, парадоксальным образом, еще более — на своего подопечного. Порою он начинал помышлять о том, что такая безропотность не в характере Бруно, что во всем прочем он — equus sessorem recusans[16]; все чаще приходило в голову, что подобная тактика поведения была присоветована ему отцом Бенедиктом, решившим таким образом принудить своего духовного сына воззвать к своим христианским добродетелям…

Спустя неполный час Ланц призвал прекратить тренировку, как показалось Курту — проникшись к избиваемому некоторым состраданием; отобрав у Бруно клинки, Дитрих повел плечами, вставши напротив, и кивнул:

— Ну-ка, оставь парня в покое и испытай свои академические выкрутасы с настоящим бойцом.

За время последующих нескольких минут Курт не раз вспомянул добрым словом изводившего его кардинала — противником Ланц оказался серьезным; недостаток изысканных приемов он с успехом восполнял точным, быстрым и сильным исполнением приемов заурядных, обыкновенных для кинжального боя. Однако победу одержал все же выпускник; как верно было им замечено, мессир Сфорца приемы предпочитал грязные до циничности, деятельно проповедуя их полезность курсантам. В конце концов, как упоминал не раз все тот же кардинал, задача будущего инквизитора не состоит в том, чтобы научиться выстаивать по два часа в схватке, главное умение, которому следователь Конгрегации должен научиться — обезоружить, обездвижить или убить как можно больше противников на единицу времени…

— Надо же, — усмехнулся тогда Райзе, помогая Ланцу подняться с утоптанного мокрого снега. — А академист-то знает, за какой конец ножа держаться.

Ланц просто одобрительно хлопнул его по плечу, а Бруно посмотрел с сожалением — видно, он ожидал, что тот сумеет отомстить за его страдания. С того дня упражнения во внутреннем дворике двух башен стали неизменными — Ланц проникся нешуточным азартом, торжествуя почти по-детски всякий раз, когда младшему сослуживцу случалось проиграть; наконец, он таки вынужден был признать, что академия выпускает в мир не лишь «псалмопевцев, не способных состязаться с настоящими следователями». Причислять к разряду «настоящих» самого Курта он, однако же, не спешил.

Весна в этом году пришла рано, и свой двадцать второй день рождения господин следователь встретил ясным, теплым мартовским днем. Ланц и Райзе, наткнувшись на него поутру в башне, пожелали здравия и счастья, а на вопрос, откуда им стали ведомы такие подробности его биографии, невозмутимо пожали плечами: «Бумаги твои прочли, конечно». Мгновение Курт размышлял, следует ли ему оскорбиться на подобное бестактное вторжение в собственную жизнь, но лишь махнул рукой: ни один, ни другой просто-напросто не поняли бы его возмущения; эти двое исповедовали один, довольно парадоксальный (или, напротив, логичный?..) для инквизитора, принцип в жизни — nil sancti[17], который, как заметил он сослуживцам, те должны выбить в камне над дверью главной башни Друденхауса…

***

На исповедь к Керну Курт старался не частить — ему все казалось, что тот полагает новичка либо несерьезным, либо неискренне кающимся, ибо выслушивал всегда молча, разражаясь порой вздохами, в равной мере тяжкими при упоминании разной серьезности прегрешений, не злоупотребляя нравоучениями, посему, вместо легкости после беседы с ним Курт ощущал досадное раздражение, каковое оставляло его нескоро и словно бы нехотя. Сегодня он добросовестно выслушал богослужение в Кельнском соборе, однако в часовню Друденхауса на исповедь не собирался; вообще говоря, старшие сослуживцы тоже не блистали тягой к частому покаянию пред майстером обер-инквизитором, предпочитая выяснять свои отношения наедине с Создателем.

— Это принципиально глупое положение вещей.

Курт слышал это от Райзе далеко не в первый раз, равно как и от Ланца; он и сам время от времени выговаривался на ту же тему, понимая вместе с тем, что от частых повторений ничто не изменится.

— Инквизитор не может и не должен рассказывать о своих тайнах, пусть хоть и личных, сослуживцу. Священник от Конгрегации должен быть постоянно при каждом отделе, и именно священник, с которым мне не приходится вместе исполнять мою службу; к чему моему коллеге знать, о чем я думаю и чем занимаюсь?

— А я и без исповедей знаю, о чем ты думаешь, — хмыкнул Ланц. — И чем при этом занимаешься — догадываюсь. Временами даже — с кем…

— Я-то хоть не женат.

— Эй! — повысил голос тот, приподняв кулак к самому лицу сослуживца. — Ты меня не злословь при молодом поколении, невесть что еще подумают. Я образцовый семьянин и кристально чист в помыслах.

— Ну, разумеется, — откликнулся Райзе, покривившись в усмешке, и полуобернулся, встретившись взглядом с Куртом, шагающим чуть позади: — Учись, академист, может статься, и ты достигнешь такой совершенности духа, просветленного божественным благоволением; знай себе твори, что желаешь, а помыслы при том будут чисты и непорочны.

— Давай, пятнай старого друга, не стесняйся… Зато у тебя полная гармония: все помыслы приведены в соответствие с деяниями.

Слушать пререкания сослуживцев Курт вскоре перестал; задержав шаг, он наблюдал за небольшой процессией чуть в стороне — эту довольно миловидную девицу в сопровождении двух оживленных дам и двух же угрюмых вооруженных мужчин, сидящую в седле непринужденно, будто на скамье в собственном доме, он заметил еще в церкви. Судя по столь внушительному эскорту, по одеяниям самой девицы и ее прислуги, а так же при взгляде на то, как приветствовали ее встречные горожане — дамочка была из непростых…

— Эй, абориген, — повысился голос рядом, и под ребра довольно ощутительно ткнулся кулак; Курт вздрогнул, обернувшись к Ланцу недовольно. — Рановато започивал.

— Не мешай парню, — проследив его взгляд, усмехнулся Райзе. — Он предается целомудренным помыслам.

Ланц что-то ответил, однако слов Курт не расслышал: девица, полуобернувшись, скользнула взглядом по их компании, задержавшись на его лице с любопытством, и в голове на миг стало пусто и жарко. Помедлив еще мгновение, она легко потянула повод, завернув коня к ним, и Ланц, растянув улыбку и изобразивши почтительный поклон, проговорил едва слышно, не шевеля губами:

— Изнежилась — в церковь верхом… Доброго дня, госпожа фон Шёнборн, — тут же повысил голос он, когда наездница остановилась в нескольких шагах. — Вас давно не было видно у мессы.

Она улыбнулась — открыто, непосредственно, одарив Дитриха благожелательным взглядом глаз цвета первой весенней фиалки, и пустота в голове вспыхнула вновь, сковав мысли; Курт внезапно перестал замечать окружающее, видя только эти глаза, эту улыбку и тонкую золотистую прядь, невзначай выбившуюся из-под невесомой ткани покрывала.

— Допрашиваете меня, майстер инквизитор?

Пустота мыслей заполнилась этим голосом — ровным и певучим, и впервые за последние месяцы местный говор не показался таким уж раздражающе косноязычным; когда же заговорил Ланц, эти звуки напомнили святотатственный вопль осла во время богослужения.

— Как вы могли подумать обо мне столь дурно, госпожа фон Шёнборн; призываю вас понять мое беспокойство — мы не имели удовольствия видеть вас всю зиму…

— Словом, вы желаете знать, удостаивалась ли я участия в необходимых службах, майстер инквизитор, верно? — перебила та, тихо засмеявшись, и торжественно кивнула: — Да, все должные требы были исполнены в моей замковой часовне; если вам желательно знать, отчего я не являлась в Кельн, вы просто могли бы спросить об этом откровенно. Тогда я бы ответила вам, что этой зимой мое здоровье значительно пошатнулось, и я едва могла подняться с постели. Вы удовлетворены?

— Не сочтите наше усердие неуважением, госпожа фон Шёнборн, — вмешался Райзе. — Служба вынуждает временами задавать весьма обидные вопросы.

— В самом деле? — она улыбнулась еще веселее, почти озорно, склонив к плечу голову. — Майстер инквизитор, как вы полагаете, если бы я всю зиму просидела над ужасными запретными гримуарами, тщась вызвать в наш грешный мир ужасных богопротивных созданий — в ответ на ваш вопрос я бы вам об этом сказала?

— Не знаю, — без смущения улыбнувшись в ответ, пожал плечами тот. — Сказали б?

— Всего вам доброго, господа дознаватели, — вновь засмеялась та, разворачивая коня; стражи бросили на инквизиторов уничтожающий взгляд, служанки — негодующий, а Ланц посмотрел в удаляющуюся тонкую спину с аппетитом.

— Вот кого я бы с удовольствием исповедал, — произнес он неспешно и, обернувшись к приятелю, подмигнул: — Хотел бы я знать, что она повествует нашему святому отцу.

— Я бы предпочел допросить, — со смаком возразил Райзе. — С обыском. А вот академист сражен наповал; что, Гессе, весна пришла?

Курт с усилием отнял взгляд от светлого затылка впереди, видя, что молчаливый Бруно, стоящий за его плечом, скрывает глумливую ухмылку; стараясь не замечать откровенной насмешки в глазах сослуживцев, он кивнул вслед удаляющейся процессии:

— Кто это?

— Ну, это просто непростительная невежественность, — с издевательской улыбкой протянул Ланц. — Почти полгода в Кельне — и не знать нашу прекрасную госпожу… Мы имели счастье лицезреть пфальцграфиню Маргарет фон Шёнборн, к тому же — племянницу рейнского герцога Рудольфа фон Аусхазена, двоюродную племянницу князь-епископа Кельнского; владелицу того большого и страшно дорогого дома, мимо которого ты идешь в Друденхаус, а также не слишком большого (по сравнению с замком дяди-герцога), но также дорогого замка с хорошими землями неподалеку от Кельна — наследство от покойного мужа.

— Она вдова? — уточнил Курт, и Райзе расплылся в улыбке:

— Вдова. Хотя, для таких, как она, больше подходит — вдовушка

— Для каких?

Тот вздохнул — тяжко, словно бы младший сослуживец был нерадивым и непонятливым учеником, никак не могущим осознать простых истин.

— Парень, в двадцать лет вдовами не бывают, — пояснил он с расстановкой. — В двадцать лет бывают одинокой женщиной — познавшей уже, к слову сказать, некоторые жизненные удовольствия.

— И есть основания ее в этом подозревать?

Ланц расхохотался — так оглушительно и бесцеремонно, что Курт поморщился.

— Абориген, ты что — на суде? Какие, к Богу, основания? Здесь несложная логика: она уже три года как в одиночестве, и по ее глазам не скажешь, чтобы наша сиятельная госпожа графиня относилась к тем девицам, что во вдовстве замыкаются в часовне и предаются раздумьям о Женихе Небесном.

— Мало ли, чего нельзя сказать по глазам, — впервые за сегодняшнее утро разомкнул губы Бруно; Ланц согнал с лица улыбку, глубоко, едва не до поклона, кивнув:

— Понимаю. Твоих чувств я затронуть не хотел. Однако же, в отличие от тебя, наша девочка утратила не возлюбленную половину и вступила в брак не по симпатии, а по дядиному повелению — тот нашел жениха, подходящего, по его соображениям, для нее, сам условился о приданом, сроках, месте венчания; обо всем, она видела его до свадьбы от силы раза три.

— Дядя? — переспросил Курт. — Почему дядя, не отец?

— А в этом, абориген, у вас с нею много общего: ей было лет двенадцать, когда отец скончался; матери она вовсе не видела — умерла в родах… Вот только с дядей ей посчастливилось более, чем тебе. Отец ее умер довольно внезапно, особого завещания составить не успел, посему герцог остался владельцем его части наследства per successions[18]; к его чести надо сказать, что до свадьбы она ни в чем отказов не знала, на приданое он не поскупился — это помимо того, что ей полагалось по закону в момент вступления в самостоятельную жизнь, да и жениха подобрал не из своих приятелей, которые, надо сказать, пороги обивали. Жених, конечно, оказался мужчина видный, о нем много благородных девиц слезы проливало; кроме богатства и титула — не слишком большая разница в возрасте, уживчивый нрав и слава дамского угодника. Вместе они прожили чуть больше, чем полгода, а однажды зимой господин пфальцграф изволили загулять в трактире допоздна и сверзиться со ступеней в непотребном виде. Долго потом пытались подробности замять, но — слухи, они ведь не спрашивают, они приходят — и все; об этом не говорят, но все знают. Посему (отвечая на твой вопрос) — ни особенной любви, ни долгой привычки у нее к мужу не было, зато показать ей, что надо получать от жизни, он успел; ergo[19] — имеем дамочку в соку, одинокую, неглупую, красивую и, выразимся благопристойно, опытную.

Курт выслушал монолог Ланца молча, глядя вперед, туда, где скрылась за поворотом прекрасная всадница, чувствуя затылком, как Бруно смотрит на него с сочувствием и насмешкой. Райзе склонился к нему, нарочито внимательно заглянув в лицо, и ободряюще похлопал по плечу:

— Дерзай, академист, у тебя есть шансы. Кем бы ты ни был до своей академии, сейчас ты принадлежишь к сословию, которому все они, in universum[20], в пупок дышат; уделить тебе внимание ей вполне допустимо, не уронив достоинства родовитой вдовушки, а уж залезть в постель к молодому симпатичному инквизитору грезит каждая вторая.

— Слышали бы горожане доброго Кельна, — усмехнулся Курт, — что проповедует их инквизитор. На согрешение подстрекаешь?

— После исповедаешься, — легкомысленно передернул плечами Райзе. — На крайний случай, могу продать индульгенцию; в цене сойдемся.

— Я подумаю, — отстраненно улыбнулся он, прислушиваясь к тому, как тихо уходит оцепенение, рожденное взглядом фиалковых глаз.

Чувство было до этой минуты неведомое, странное, поселяющее в душе смятение оттого, что никак невозможно было решить для себя, следует ли всеми силами пытаться от него освободиться или, напротив, ввериться ему без оглядки.

Воздух лишь подступившей весны, еще недавно казавшийся мерзким, промозглым, стал вдруг теплым, пропитанным солнцем и запахом не грязных улиц, а талого снега и земли, отогревшейся и ожившей; обо всем этом было не раз слышано и прочтено, но до сей поры Курту казалось, что подобные трансформации есть измышления стихотворцев, которые пользуют все влюбленные от недостатка собственной фантазии, когда необходимо высказать предмету воздыхания нечто располагающее. Всем существом теперь ощущалась неестественная двойственность: кровью, сердцем, мыслями он пребывал вдалеке, будто какая-то часть его так и продолжала идти следом за светловолосой красавицей; и вместе с тем все те же мысли наблюдали, отслеживали каждое возникающее в нем чувство, разъясняя рассудку, что во всем виновны (прав Райзе) весна, внешняя приглядность предмета внезапных желаний и, собственно, желание как таковое, порожденное долгой воздержанностью. Рассудок же подсказывал, что, может статься, влечение его к этой женщине поумерилось бы, не будь она столь интригующе недоступной; быть может, она даже забылась бы почти тут же, оставшись в памяти лишь образом и словами «приятная девица», каковых было сказано походя вслед многим уже много раз в этом городе. Но этот взгляд, брошенный в его сторону и задержавшийся на нем чуть дольше, чем из любопытства — это было, словно бы природная, не ручная птица сама по себе, не призванная и не подманенная зерном, сорвалась с ветки и ненадолго уселась на руке; и хоть все тот же рассудок пояснял, что дело тут более в лестном внимании высокой особы, каковым Курт не бывал избалован прежде, половина его существа все старалась отыскать в этом взгляде намек на обещание…

— Не потопни в желаниях, абориген, — оборвал его мысли Ланц уже серьезнее, и он почувствовал, как щеки заливает краска. — От того, что не по зубам, лучше держаться подальше.

Отвернувшись, Курт лишь молча убыстрил шаг, глядя в землю и всеми силами пытаясь заставить свою вторую, рациональную, часть взять главенство над той, что призывала не слушать ни чужих советов, ни самого себя.

***

Весна бушевала в синем, как альпийская река, небе, отражаясь в водах Райна и окрашивая его в подернутую дрожащей рябью синь; в кронах деревьев, налитых соком, даже в каменных улицах Кельна сквозь запах слякоти с трудом, едва-едва, но все более настойчиво прорывался аромат весны.

Весна смешала мысли, расстроила чувства и лишила покоя; весна набирала силу, отнимая их у томящегося от скуки и тоски следователя, дни в архиве стали казаться изматывающе унылыми и лишенными смысла — Курт подолгу сидел теперь над раскрытыми листами протоколов, глядя в строчки и ничего не видя, или смотрел в распахнутое окно, подперев голову ладонями. В первый день встречи с графиней Маргарет фон Шёнборн ощущение двоякости собственной души ушло, и уже следующим утром, проснувшись и прислушавшись к себе, Курт уверился в том, что вместе с первым впечатлением отдалилось и чувство, и в последующие два или три дня все более успокаивались и дух, и тело… Но вдруг все вернулось — нежданно, словно ливень в разгар лета; однажды ночью просто открылись сами собою глаза, и сон, при одном воспоминании о котором начинали гореть щеки, ушел внезапно и без остатка, уступив место ненужным мыслям и тщетным желаниям. До утра Курт просидел на скамье у окна, смотря на круглую, безупречно ровную луну, не понимая, отчего так притянуло его взгляд бездушное светило, и понимая, каким тривиальным и смешным показалось бы все происходящее ему самому еще неделю назад…

С той ночи покоя не стало; хотя, заметить надо, что Курт был далек от того, что суровые проповедники зовут «дьявольским томлением», а стихоплеты всеразличного толка — любовной горячкой, он не терялся в окружающем его мире, не пропускал мимо слуха обращенные к нему вопросы и смог бы, будь в том нужда, провести богословский диспут по силе своих знаний, но вот желания отвечать на вопросы, всматриваться в мир или спорить не было.

Курт не спешил более в Друденхаус, как прежде, спозаранок, а по дороге к башням, проходя мимо двухэтажного каменного дома за глухой оградой, мимовольно замедлял шаг, тщась разглядеть движение за узкими окнами, едва виднеющимися над кромкой камня. Возвращаясь в свое жилище, стараясь, чтобы идти уже в сумерках, он всякий раз облегченно переводил дыхание, видя, что в том окне, где однажды удалось разглядеть белокурую головку, горит огонь, а стало быть, Маргарет фон Шёнборн не вернулась в отдаленный замок, а все еще здесь, недоступная, но близкая…

Бруно, поначалу наблюдающий за ним с насмешкой, все более начинал поглядывать настороженно, сочувствие в его взгляде превратилось в откровенное опасение, и однажды вечером, глядя на то, как Курт лежит неподвижно, уставясь в потолок, посоветовал: «Знаешь что, сними себе девку и угомонись, наконец. Смотреть больно».

Подопечному он тогда не ответил ни слова, но сам себе, взяв в кулак остатки воли, повелел собраться. «Следователь должен жить логикой» — с расстановкой думая каждое слово, мысленно напомнил себе Курт; и если чувства тянули в пучину фантазий, то разум, логика говорили об их бесплодности и потому — бессмысленности. Разум все говорил и говорил, и его противостояние чувствам длилось до поздней ночи, когда, наконец, чувства сдались с тяжким боем, не погибнув, но сложив оружие и уступив место расчету. Расчет был прост: итогом его терзаний станут разочарование и новые муки, отнимающие силы и способность исполнять службу как должно, а стало быть — лишающие его существование смысла, прежде всего для самого себя…

Перемены, случившиеся в нем, были заметны и ему самому, когда, проснувшись утром, Курт не ощутил того непременного желания тотчас собраться и пройти мимо заветного дома, и Бруно, смотрящему на него теперь с некоторым удивлением и долей подозрительности, и Ланцу, который, одарив его пристальным, оценивающим взглядом, внушительно шлепнул ладонью по спине:

— Ну, слава Богу, продышался, абориген? Вовремя. Займись-ка теперь делом.

Глава 3

Райзе ждал его на месте — на втором этаже дома, чей хозяин сдавал комнаты исключительно студентам: в течение первой сессии быстро определялись те, кто станут постоянными жильцами, которые, если и задерживались с уплатой, то вскоре изыскивали средства покрыть долг. Сейчас владелец дома, угрюмый и недовольный, сидел в углу одной из комнат, понуро глядя на постояльца, который сегодняшним утром съезжал внезапно и не по своей воле; постоялец возлежал в постели, вытянув руки вдоль тела, и мутными стеклянными глазами смотрел в стену напротив. Пробыл он в таком положении, судя по заключению Райзе, целиком ночь.

— Можно, конечно, осмотреть подробнее, в лаборатории, — пожимая плечами, добавил он, склонившись над лицом покойного, — но не вижу, говоря по чести, необходимости.

— Парень помер от сердца, — недовольно и спешно подал голос присланный от городских властей дознаватель. — Или от чего другого, только в любом случае не наше это дело. Если от болезни — звать священника, отпевать, и всего делов; если по вашей части — мне все равно тут делать нечего, не убийство — и ладно. Так что — всего вам, и желаю удачного расследования.

— Сукин сын, — безвыразительно сообщил Райзе вслед ушедшему, распрямляясь и глядя на тело перед собою. — Ленивый сукин сын.

Курт проводил взглядом торопливую фигуру дознавателя и медленно прошагал к постели, у которой Райзе, присев на корточки, осматривал руку умершего, приподняв ее двумя пальцами за запястье.

— Умер во сне, — сообщил он, поднимаясь. — Простыня не смята, пальцы не скорчены, подушка не сбита, лицо спокойно — не думаю, что он был в сознании. Следов отравления тоже не вижу — ни пятен, ни, опять же, ничего похожего на желудочные судороги или вообще какое-то напряжение; попросту уснул и не проснулся.

— Не странно ли? — нерешительно предположил Курт, глядя в остановившиеся глаза — взгляд умершего студента был безмятежным, и если б не матовый глянец белков и радужки, можно было подумать, что он вот-вот повернет голову и спросит, что делают в его комнате эти люди…

— Брось, академист, — возразил Райзе с невеселой усмешкой, отходя от постели и окидывая взглядом стены. — Младенцы в колыбелях умирают — просто не просыпаются однажды, и все, и не всегда в этом виновны повитухи-ведьмы, няньки-колдуньи и соседи-вервольфы. Мы многого еще не знаем о человеческих слабостях, недугах и хворях.

— Я не говорю, что дело в ведьмах и колдунах… Густав, ведь, кроме ядов и насланной порчи, есть многое, от чего можно вот так не проснуться — к примеру сказать, снотворные настои, которые, если их перебрать…

— Комнату я уже осмотрел — никаких пузырьков, банок, склянок и прочей дребедени; предвижу твое возражение, что он мог принять это нечто вне дома, однако — скажи на милость, зачем кому-то убивать студента столь изощренно? Проще подстроить поножовщину — это у них явление частое.

— Это… — Курт обернулся на хозяина дома, вслушивающегося в разговор следователей, и решительно качнул головой в сторону двери, чуть повысив голос: — Свободен.

Тот поднялся, с явным неудовольствием взглянув на студента, столь бесцеремонно и хитроумно избежавшего платы за прошедший месяц, и, тяжко вздыхая, поплелся в коридор.

— Это не аргумент, — продолжил свою мысль Курт, закрыв за ним дверь и вернувшись к постели с телом. — Могут убить свинопаса за то, что он узнал тайну короля, равно как и придворный может пострадать за тайну раба.

— Apte dictum[21], - кивнул Райзе. — Запишу где-нибудь. Только здесь ты вряд ли раскопаешь королевские тайны, академист; это просто студент, у которого (скорее всего — прав этот бездельник) были проблемы с сердцем. Случается. Знаешь, всякое бывает; бывает — старик семидесяти лет держится неделю допроса, а бывает и так, что, лишь покажешь молодому здоровому парню пару щипцов с иголками — и он испускает дух от остановки сердца…

— Все верно, — не особенно почтительно прервал Курт старшего сослуживца, — но если он умер, как ты говоришь, во сне — почему открыты глаза? А если он скончался в сознании, то откуда эта тихость в его лице?

— Резонно. Отвечаю — по опыту: случается, что веки подымаются уже после того, как останавливается сердце, при последней мышечной судороге.

— Слишком много допущений. Слишком много вопросов.

Райзе улыбнулся — снисходительно и почти отечески.

— Слишком много рвения и скуки. Я понимаю, что после полугода бездействия тебе хочется ухватиться за первое, что лишь чуть подходит под понятие «дело», однако же…

— Густав, я не рвусь выслужиться. Но посуди сам: смерть без видимых причин, она сама по себе странна; если не этому надлежит привлекать наше внимание, то тогда что же должно возбуждать подозрение? Большая черная жаба в его шкафу?

— Не становись на дыбы, академист, — примирительно откликнулся Райзе. — Но не говорит о сверхъестественных причинах только лишь отсутствие наружных повреждений…

— … а также мышечная судорога, которая заставила его открыть глаза, но не исказила черт лица, не задела собою ни единой более мышцы; а также его слишком покойная поза — посмотри, на этой постели будто никто и не спал, будто он лег вот так, на спину, и не двинулся. А также…

— Будет, довольно, — вскинул руки Райзе, кивая каждому слову. — Я понял твою мысль. Однако же — послушай; с таким подходом к делу в любом событии можно найти умысел и козни темных сил. Чем это оборачивается — ты не хуже меня знаешь.

Курт умолк, снова приклеившись взглядом к мертвым глазам, глядящим в никуда с таким спокойствием и благостью; было в этом взгляде нечто противоестественное — кроме того, что это был взгляд мертвеца, что-то было не так, невозможно, вовсе неправильно. Что-то приковывало к себе внимание, но никак не могло осмыслиться, осознаться. Он потер пальцами лоб, ощущая, как медленно, но верно разгорается в голове стойкая, противная боль; и это вернее, нежели четкая улика, уверило Курта в том, что здесь, в этой комнате, есть то, что он должен во что бы то ни стало увидеть…

Наконец, вздохнув, он произнес почти просяще:

— Ну, согласись же, не все тут чисто.

— Что тебя так затронуло, не пойму, — вздохнул тот, обернувшись снова к телу и всматриваясь в него, желая, кажется, понять, что именно привлекло внимание младшего сослуживца и убедиться в том, что тот не увидел нечто, что ускользнуло от его внимания. — Все, о чем ты говоришь, не есть улика. Это домысел. Можешь ты мне сказать четко, что тебя настораживает?

Курт отвел взгляд в сторону, не зная, как ответить, и, наконец, решившись, тихо проговорил:

— У меня… болит голова.

Райзе на мгновение замер в неподвижности, смотря в его лицо пристально, ожидая продолжения сказанного, а осознав, что оного не последует, повторил:

— У тебя болит голова? И это твоя улика? Ты что — издеваешься надо мною?

— Зараза… — вдруг раздражившись на все происходящее, на себя самого, на Райзе, который никак не желал увидеть того невидимого знака, что видел он, Курт стиснул лоб ладонями, тщась подобрать нужные слова и злясь еще более оттого, что слова все не шли. — Это со мной случается, Густав, я говорю вполне всерьез. Так бывает, когда я вижу что-то, что не укладывается в порядок вещей, но пока не могу четко самому себе сказать, что именно…

— Так ты у нас со способностями? — уточнил тот тоном неясным, словно сам для себя не определив еще, хорошо ли это; Курт качнул головой:

— Нет, к сожалению, я самый обычный человек, и никаким даром свыше не наделен. В академии, по крайней мере, ничего такого во мне не обнаружили; я думаю, что все это можно объяснить анатомически, сказать, что от напряженной работы мозга ускоряется кровь в венах, поднимается давление и оттого болят сосуды… Я не знаю; словом, здесь что-то есть, на чем остановилось мое внимание, но что я не могу никак уразуметь.

— Ересь какая, — не слишком обходительно отозвался тот. — Ты призываешь меня утвердить к расследованию дело, потому как ты, быть может, не выспался или простудился, или подхватил иной какой недуг…

— Поверь, я отличаю обычную головную боль от той, что уйдет, когда я раскрою, что меня изводит, — Курт слышал, что тон избрал не особенно учтивый по отношению к старшему по чину, и собрался всеми силами, чтобы сбавить свою взвинченность. — Густав, я понимаю, что к моему мнению прислушиваться нет резонов, понимаю, что я действующий следователь без году неделя. Если тебе кажется, что здесь нечем заниматься — не надо; но в одном ты прав, я изнываю от скуки, я ведь все равно ничего не делаю, ничему (совершенно ничему!) не помешает, если я разберусь детальнее.

— Знаешь, академист, ты во всем прав, — недовольно согласился Райзе. — И оснований слушать тебя я не вижу, и в работе ты недавно, и чем тут заниматься, не представляю; но — давай мы определимся так. Труп я для тебя придержу и… ну, не знаю… комнату обследую снова — тщательнее; а ты дуй к Керну и объясняйся с ним. Если он даст тебе дозволение на то, чтобы открыть дело, я смирюсь с его предписанием; большего я сделать не могу, или он меня на смех подымет — и это в наилучшем случае.

Курт расплылся в улыбке, несколько панибратски ахнув его по плечу, и попятился к двери:

— Благодарю, Густав, ты не…

— Не надо этого говорить, — с преувеличенным испугом возбранил тот. — От этого у меня лишь более создается чувство, что я все же пожалею. Иди; если тебя не будет через час — я выдаю свое заключение и закрываю то, что ты норовишь сделать разбирательством.

Он кивнул — уже молча — и рывком распахнул дверь.

К Друденхаусу Курт шагал стремительно, не летя сломя голову лишь потому, что вполне воображал себе, как в лучшем случае несолидно будет выглядеть скачущий по грязи через лужи майстер инквизитор; в худшем же — чего доброго, создаст ненужные слухи. Бегом он припустил уже перед самыми воротами новой башни и по лестнице, отчего к Вальтеру Керну почитай вломился, невольно растворив дверь самим собою. К удивлению Курта, начальство отнеслось к его идее с большей невозмутимостью, нежели Райзе — Керн не обнаружил особенной заинтересованности в предложенном им расследовании, однако и отговаривать с излишним усердием не стал, и вскоре он тем же темпом спешил обратно.

Густав тем временем добросовестно (хотя, Курт был убежден, что сделано это было скорее от скуки, дабы скоротать время ожидания) исследовал всю небольшую комнатушку покойного, не просто осмотрев все, что было возможно, но и составив основательную опись наличествующих в ней предметов с отметками, извещающими, что из имущества принадлежит хозяину жилища, а что — постояльцу. Узнав о решении вышестоящего, он пожал плечами, не скрывая своего удивления, и заметил, что, быть может, и впрямь что-то здесь имеется, на что следует обратить свою заинтересованность, если уж Керн дал дозволение на следствие; однако, тут же добавил он с сарказмом, не исключается и вероятность того, что тот просто смилостивился и дал несчастному сиротке игрушку, дабы потешить самолюбие, а заодно и отвязаться от надоедливого новичка. Курт не возмутился и не оскорбился ни на столь часто и беззастенчиво упоминаемый по отношению к нему эпитет, ни на последнее замечание сослуживца, в глубине души будучи уверенным в том, что Райзе частью прав — вполне могло статься и так: начальство по его не слишком мирному взгляду осознало, что проще дать рьяному подчиненному самому увериться в напрасности его затеи, нежели издерживать силы на то, чтоб его переубедить.

— Ты этого хотел, — подвел итог Райзе, с издевкой пожимая ему руку и направляясь к двери. — После не хнычь.

— Я ценю, что ты в меня веришь, Густав, — не выдержал Курт; тот рассмеялся, уже с сочувствием, и кивнул, берясь за ручку двери:

— Желаю удачного разочарования. А серьезно — если что, обращайся.

Оставшись наедине с безмятежным студентом, Курт с минуту стоял посреди комнатушки, медленно озираясь вокруг; удовлетворение и радость от того, что добился своего, мало-помалу уходили, уступая место некоторой потерянности. Не слишком удачно завершенное первое дело, при ведении которого выпускник академии святого Макария, приходится признать, не блистал особенным здравым смыслом, не вселяло уверенности в своих силах, да и Райзе со своей иронией несколько выбивал из колеи — более, нежели он пытался показать…

— Вот зараза… — тоскливо пробормотал Курт, приблизившись к телу на постели, и, пристально вглядываясь в лицо покойного, озлобленно сообщил: — Если выяснится, что ты понапрасну обеспокоил меня — пойдешь как лжесвидетель.

Студента, судя по его невозмутимому лицу, данная перспектива пугала слабо, что, впрочем, было малоудивительно — его неприятности в этом мире закончились, а вот проблемы господина следователя лишь начинались, и винить в этом, как всегда, было некого, кроме себя самого.

— Итак… — неопределенно подбодрил себя Курт и, усевшись на краешек скамьи у стола, решительным движением шлепнул перед собою опись имущества покойного.

Филипп Шлаг (двадцати шести лет, студент Кельнского университета, пришлый) за три года своего обучения не скопил особенных богатств: вся немногочисленная мебель была, разумеется, во владении хозяина дома (Якоб Хюссель, урожденный кельнец, холостяк, пятидесяти четырех лет) и состояла из шкафа, скамьи, на которой восседал майстер инквизитор в данный момент, табурета, стола и кровати. Даже постельное белье, если верить составленному списку, принадлежало домовладельцу; стало быть, бралась и дополнительная плата за поддержание оного в периодической и относительной чистоте…

Книг у почившего фактически не было, не считая «Experimenta et observationes ad biologiam plantarum»[22] и справочника «Siglorum vocumque abbreviatorum explicatio»[23] в десяток листов с разорванной обложкой; к слову, опрятностью Шлаг явно не отличался — одежда, которую он снял перед сном, валялась прямо на полу, и лишь рубашка висела на столбике изголовья, приветственно помахивая свешивающимся вниз рукавом на слабом весеннем ветерке, проникающем в растворенное окно.

По показаниям хозяина дома, вернулся студент поздно — почти в полночь. В шкафу, сообразно списку, лежал свечной огарок и пара непочатых свечей, пустой подсвечник стоял на столе, а светильник с, судя по запаху, дешевым и довольно-таки грязным маслом — на подоконнике, где держать его зажженным не станет ни один человек в своем уме; стало быть, вчерашним вечером студент медицинского факультета Филипп Шлаг, войдя, немедля же разделся, разметав вещи как попало, и улегся в постель. Где и умер вскоре после этого, как вывел Райзе, да и как мог судить сам Курт по величине и цвету трупных пятен на лопатках и пояснице. Даже самый усталый человек, возвратившись в свое жилище, сперва зажигает свет, дабы не сшибать собою углы (исключения вроде него самого к делу не имеют касательства — навряд ли Шлаг страдал пирофобией); стало быть, покойный был не просто усталым, а усталым, как это ни курьезно в данной ситуации, смертельно.

— Нихрена себе утомился на учебе, — хмыкнул он, вновь адресовавшись к недвижимому телу. — А еще говорят, что от лишения сна умереть нельзя… Ректора вашего, что ли, замести за жестокость?..

И хоть побеседовать с ним надо наверняка, уже всерьез додумал Курт, сложив и убрав список; вообще, пообщаться необходимо со всеми, кто умершего знал — это положено по всем предписаниям, но с руководством университета и с наставником студента в ботанических науках уж тем паче. Кстати сказать, «медицина и ботаника» и «необъяснимая смерть без видимых повреждений и признаков насилия» — это сама по себе довольно настораживающая чреда понятий; чего только ни существует в мире трав, умеющее не оставить ни запаха от губ, ни пятен где-либо, ни следов судорог, ни вообще каких-либо примет отравления. Если слушатель медико-ботанического курса Филипп Шлаг принял нечто, убившее его и не оставившее никаких признаков этого, оное вещество теперь осталось лишь только в крови, где даже Райзе с его химическими познаниями не сумеет ничего вычленить…

Курт вздохнул, скосившись через плечо на тело, вновь начиная ощущать, как где-то над переносицей оживает мерзостная, точно ввертывали заржавелый штырь, тяжелая боль; разразившись еще одним вздохом, прошагал к изголовью и присел на корточки, глядя в окаменелое белое лицо. Вот, внезапно осознал он, вот в чем дело: лицо не попросту спокойное — даже вовсе не спокойное, а — ублаженное какое-то, лицо человека, ублаготворенного и не желающего более в жизни ничего, кроме того, что обрел в сей миг; такие лица бывали у людей, достигших в молитвенном бдении того состояния, когда они перестают замечать окружающее, слышать людей подле себя и даже видеть Распятие, перед которым начинали произносить слова молитвословий. Словно просто вошел через распахнутое окно ангел во всей силе и славе и унес душу спящего человека прочь, и человек в предельный миг жизни успел открыть глаза и узреть ангела…

— Что ты увидел? — тихо пробормотал Курт, всматриваясь в остановившийся взгляд перед собою. — Что тебе пригрезилось?

Человек, умерший во сне; человек с умиротворением в лице и целой вселенной во взгляде — почему? Разве не должно было в последнее мгновение его жизни сердце, сжавшееся в конвульсии, легкие, мозг — разве не должно было его тело родить в сознании всплеск смятения, страха, изумления, в конце концов, каковое зачастую можно увидеть во взоре мертвых? Разве не должен был присниться Филиппу Шлагу апокалипсис, раздирающий его на части? Разве не должен был его рассудок встрепенуться, хотя бы задав самому себе в последний миг вопрос — «что происходит?», хотя бы удивиться странным ощущениям умирающего тела?..

— Ты не спал, верно? — уже шепотом произнес он. — Ты не спал, когда в последний раз вздохнул… Пусть в последнюю секунду — но ты свою смерть видел, я знаю…

Этого нельзя будет объяснить начальству, этого наверняка не поймут ни Райзе, ни Ланц, он не сможет подобрать верных слов, точных определений, всего того, что Керн согласился бы назвать и признать уликой, но — Курт был убежден, что смерть застала Филиппа Шлага в сознании, в памяти, хотя и остается безвестным, насколько она была ясной. Если даже гибель и стала подкрадываться к нему во сне, то в момент ее прихода, пусть на долю мгновения ока, но он пришел в себя, этот взгляд, пусть остановившийся и мертвый, пусть стеклянный и мутный, как плохо ошлифованный хрусталь — взгляд этот был слишком осмысленным, слишком внятным, слишком понимающим, знающим; знающим то, о чем не может рассказать дознавателю.

Если первое, пришедшее в голову Курту, окажется верным, если все дело в отраве, которую пока еще неясно как принял в себя этот студент, то, стало быть, это не был банальный яд, просто убивающий жертву, это было нечто, введшее его в смерть спокойно, безболезненно и даже блаженно. Почему? Что это может означать? Что его убил тот, кто не желал причинить страдания? Или — он убил себя сам, и наиболее легкий способ избрал сам же…

Он поднялся, глядя на лицо, сливающееся цветом с простыней; если выяснится, что второе предположение верно, чего он добьется своим расследованием? Того, что парню, если дознание завершится скоро, откажут в отпевании и в погребении на церковном кладбище; тело даже не поленятся извлечь из земли и — в соответствии с законом — перенести на кладбище проклятых, к прочим самоубийцам и злоумышленникам, если следствие установит истину позже. Родственники не смогут заказывать поминальные службы, а имя не будет упоминаться в устах ни одного священнослужителя ни на одном из молебствий до скончания веков; и, если он, следователь Конгрегации, окажется неправ, если ошибется, если сделанные им выводы не будут соответствовать истине — то для чего все это? Кому нужно все то, что он затеял? Здесь, сейчас, ценой ошибки могла быть не только жизнь человека, если версия убийства окажется более вероятной, если появится подозреваемый, как в прочих, более частых случаях, которые доводится расследовать Конгрегации; цена — посмертие и память. Даже если следствие скажет, что покойный наложил на себя руки сам, что это — mors voluntaria[24] и при этом не ошибется, если это окажется правдой, навряд ли майстер инквизитор почувствует себя довольным и скажет сам себе, как Керн, что «не зря работал»…

Теперь стало мниться, что во взгляде напротив сквозь умиротворение, сквозь благостную безмятежность пробивается упрек, словно бы человек, возлежащий на узкой кровати, призывал господина следователя отступиться от никчемной идеи, от того, что лишь принесет беду — всем. Укоризна в серых, как осенний пруд, глазах становилась все явственнее, все более отчетливой, и уже стало казаться, что вот-вот приподнимется голова, и голос, с усилием вырываясь из бесцветных губ, спросит с детской обидой — «за что так?»…

Дверь, открывшаяся за спиною под чьей-то рукой, ударила по мозгу скрипом, словно распоров его надвое; Курт вздрогнул, сморщившись, и обернулся к владельцу дома, замершему на пороге и смотрящему на него с некоторым удивлением.

— Я прошу прощения, что нарушаю ваше… — усмешка Хюсселя была столь явственна, что он поморщился снова, — уединение… но мне крайне необходимо кое-что знать…

Мысленно оценив весь юмор ситуации, когда свидетель порывается задавать вопросы инквизитору, Курт поднялся с корточек, снова бросив взгляд на глаза Филиппа Шлага; словно наваждение ушло, и вновь в них невозможно было увидеть ничего, кроме все того же покоя, тишины и блаженства…

— Пройди, — повел рукой он, и теперь покривился Хюссель.

— Вы меня извините, майстер инквизитор, но мне бы было как-то спокойнее от него подальше; я, знаете ли, не тяготею к обществу трупов. Вы можете заниматься своими делами дальше, я вас надолго не обеспокою, просто знать бы хотелось — раз такое дело, раз следствие, стало быть, я вам нужен буду? Поймите меня правильно, у меня, кроме этого покойника, еще десяток живых, и мне надо думать о моих постояльцах, да и дел по горло…

— Где мы можем поговорить, чтобы тебе было не так беспокойно? — оборвал Курт, и тот распахнул дверь шире:

— Прошу в мое обиталище.

Выйдя в коридор, он остановился, с некоторым удивлением глядя на того, кто, привалившись к стене, стоял напротив двери, уставясь в пол сумрачно и недовольно.

— Бруно? — уточнил он, словно бы в ответ мог услышать — «нет, это не я». — Ты здесь чего ради?

— Майстер Райзе прислал, — без особенного удовольствия откликнулся тот. — Я так понял — праздность кончилась; он подумал, что я могу потребоваться. Но если я не нужен, то…

— Нет, ты нужен, — возразил Курт, мысленно отвесив большой почтительный поклон Райзе, который, пусть и не разделял его энтузиазма, высмеяв все начинания младшего сослуживца, но все же оказался столь предусмотрителен и, прямо сказать, предупредителен. — Стой возле вот этой самой двери; и если кто-то попытается сюда войти, ты должен остановить его любым способом, какой представится подходящим.

— Вплоть до? — уточнил Бруно недоверчиво, и он кивнул:

— Вплоть до.

Хюссель покосился на подопечного майстера инквизитора не то с неудовольствием, не то с некоторой настороженностью; Курт уже приближенно представлял себе, что именно сейчас тревожит владельца дома и о чем ему так не терпится спросить у господина следователя: комната, по большому счету, почитается теперь пустующей и простаивает зря, посему хотелось бы знать, сколько еще времени начатое расследование будет препятствовать ему сдать ее снова и вновь начать получать свой законный доход…

— Я о комнате, — подтвердил его мысль Хюссель, когда они расселись в его «обиталище» этажом выше, закрыв за собою дверь. — Понимаете, ведь…

— Понимаю, — оборвал Курт, пытаясь определиться для себя, как ему должно вести себя; его общение с местными жителями до сего дня было нечастым, и было неизвестно, какого отношения к своей должности возможно ожидать от них. Избыточная вежливость могла в первые же мгновения разговора вызвать к себе отношение снисходительное вплоть до презрения, излишними же строгостью и высокомерием он рисковал столкнуться с неприятием иного рода — откровенным пренебрежением и насмешкой; страх перед Конгрегацией, столь мешающий в работе ранее, среди кельнцев был не в моде. — Все понимаю, Якоб, и я не стану долго задерживать твою комнату в столь непотребном виде. Лишь только я все осмотрю как следует, она в твоем распоряжении. Я тебя успокоил?

— Отчасти, майстер инквизитор. Вы теперь будете допрашивать моих постояльцев?

— Опрашивать, — поправил Курт, и тот тяжко вздохнул:

— Это ваши различия, а мне, простите, все едино…

— Что за печаль? — искренне удивился Курт, пожав плечами. — Это не помешает твоему распорядку…

— Нет, майстер инквизитор, вы уж простите, что прервал вас… Вы подозреваете убийство, верно?

Курт развел руками.

— Я не могу об этом говорить.

— И не надо, — отмахнулся тот. — И без вас о том говорят все кому не лень. Понимаете, если уж у тела задержался следователь, а после еще и прислали человека из Друденхауса — все уж и так говорят, что у меня в доме убили постояльца. Понимаете ли, майстер инквизитор, у меня в доме! А кое-кто припоминает, что покойник должен мне за два месяца, и я…

Вся вежливая уверенность Якоба Хюсселя улетучилась разом, как-то вдруг и почти без остатка; он вскочил, сделав два порывистых шага к двери, снова к Курту, остановился подле него, теребя рукав.

— Понимаете, майстер инквизитор, все они время от времени бывают мне должны, и, сами понимаете, не особенно меня жалуют, я ведь… — владелец снова сел, уже не глядя на собеседника и понизив голос. — Я содержу этот дом уже почти двадцать лет и таких студентов здесь перевидал несчитано; в глубине души каждому из них я сочувствую, но… Поймите, просто я не скуплюсь на слова, когда они держат оплату по два-три месяца; я терплю, но, в конце концов, могу и выселить, ведь нельзя же корить меня за то, что я хочу получать плату за свои услуги…

— Ясно, — оборвал его Курт; это вышло жестко, но он не стал смягчать тона. — Филипп Шлаг был должен тебе, и ты грозил ему выселением. Я полагаю, в крепких выражениях. Так?

— Я говорил ему, что он должен вернуть долг, вот и все! — возразил Хюссель с отчаянной твердостью. — Понимаете, это многие слышали, и, как я говорил, не особенно меня любят…

— Имеешь в виду, что они могут наговаривать на тебя; так?

Тот сник, неопределенно повертев головой, и невесело улыбнулся, наконец, подняв к нему глаза.

— Не так, чтоб наговаривать… Если они расскажут правду… то есть — как они ее видят… Я решил поговорить с вами первым, сам, чтобы вы не сделали неверных выводов, услышав пристрастных свидетелей. Хочу объясниться, оправдаться, что ли…

— Ты не должен оправдываться, — перебил он; вообще, продолжение этого разговора, строго говоря, не имело смысла, ибо все и так было предельно ясно — не имея хорошего отношения к себе среди своих постояльцев, Якоб Хюссель испугался того, что новичок, жадный до дела, наслушавшись их рассказов, ухватится за удобного подозреваемого. Кое-что, все-таки, было живо; не все в Кельне были такими, как их обрисовал Ланц — расхрабрившимися и обнаглевшими, и опасливое отношение к ведомству, одно лишь именование которого у большей части обитателей Германии вызывает непроизвольную дрожь, в чем-то сохранилось. — Ты не должен оправдываться — ты не обвиняемый.

— Понимаете ли, майстер инквизитор, мне и подозреваемым-то быть не слишком хочется, — пояснил тот со вздохом. — Кто у меня селиться тогда будет… Позвольте, я вам просто расскажу, что было, хорошо?

— А что-то было? — уточнил Курт; тот замялся, снова отведя взгляд.

— Был… разговор неприятный у меня с ним накануне… Точнее — не так чтоб накануне, а дня за три, наверное. Некоторые слышали…

— Рассказывай, — махнул рукой он — в конце концов, не говорить же столь искренне рвущемуся сотрудничать свидетелю, что и без того все ясно, и пускай он помолчит; кроме того (как уже случалось выяснить не только со слов других, но и на собственном опыте) временами из рутинного, с виду бессмысленного разговора, проведенного лишь только из следования предписаниям, можно попутно узнать много любопытного.

— Извольте, — кивнул Хюссель, выпрямляясь на табурете и глядя мимо собеседника. — Третьего, кажется, дня (точно, уж простите, не могу припомнить) я его встретил внизу, у лестницы к комнатам, и напомнил, что второй месяц кончается, а он все должен. Тот лишь рукой махнул — понимаете, просто отмахнулся от меня, и все; а еще улыбается, гаденыш, прости Господи, прими его душу грешную… Ну, как это бывает, слово за словом, перешли на крик: я ему говорю, что выселю, а он только улыбается, будто все ему нипочем; все они начинают на моей шее ездить, пользоваться моей добротой. А покойник… в том смысле — тогда еще постоялец… издеваться начал. «Кроме денег, — говорит, — есть в жизни высокие материи, а ты, — говорит, — все о богатстве беспокоишься». Тут я и не стерпел. Какие, к матери, прошу прощения, высокие материи за мой счет? Пусть платят вовремя, а после философствуют, сколько им вздумается, о чем пожелают. Ну, и наговорил ему тогда всякого… Сверху его приятели спускались, несколько, уж не помню сейчас, кто, и стояли, мерзавцы, слушали и подсмеивались ему. А когда он уже уходил, я ему вслед сказал, что или он заплатит, или хуже будет.

— Вот оно что, — неопределенно отозвался Курт, и владелец комнат слегка побледнел.

— Я-то думал тогда, что — вот месяц кончится, и укажу ему на дверь, чтоб знали впредь, — пояснил Хюссель поспешно. — Вот прямо с утра, подумалось тогда, в комнату к нему войду и скажу, чтоб выметался, и пусть бы не говорил, что я не предупреждал его заранее и не пытался по-хорошему. А эти стервецы давай ему вдогонку смеяться, что, мол, заплати лучше, а не то он тебя на потроха продаст, чтоб покрыть издержки…

Курт вздохнул — почти сострадающе; еще на память молодого Хюсселя пришлись времена, когда вот такого опрометчиво брошенного слова бывало вполне довольно, чтобы быть уверенным в своем будущем — как правило, неприятном и кратковременном. Да и тридцать лет назад начатые в Конгрегации реформы шли медленно и неохотно; излишне крепки в устоях были старые служители, сверх меры крепко держались они за старые правила и свою власть. По большому счету, новая Конгрегация в ее нынешнем виде в лучшем случае ровесница майстера Гессе…

— А сегодня, когда вы вернулись в комнату, один из них меня повстречал все там же, у лестницы; что, говорит, господин Хюссель, доигрались, уморили парня, вот и Инквизиция по вашу душу…

— Ну, это, я полагаю, они не всерьез, — утешил его Курт, видя, что владелец не на шутку взволнован. — Уверен, тебе ничто не грозит в связи с этим.

— Вы думаете? — с такой надеждой произнес тот, что он улыбнулся:

— Расследование веду я, а я… пока не вижу причин считать, что ты можешь быть здесь замешан. А теперь, если твои вопросы исчерпались и ты успокоился за свою судьбу — позволь, буду спрашивать я.

— Конечно! — отозвался Хюссель с готовностью; слова господина следователя явно уняли его взволнованность слабо, но столь долго и несолидно мяться в присутствии того, кто годился ему едва не во внуки, не позволяла пресловутая гордость вольного горожанина. — Я готов, всем, чем смогу…

— Когда ты его видел в последний раз? — оборвал владельца Курт и пояснил, не услышав ответа: — Живым, разумеется. Где, когда, в каких обстоятельствах.

— Вчера, — кивнул Хюссель, на миг заведя глаза к потолку. — Вчера, здесь; я отпирал ему входную дверь — на ночь, понятное дело, я ее запираю, и если кто из постояльцев припозднится, приходится просыпаться и отодвигать засов.

— А помощников у тебя нет? Почему ты сам?

— Есть, лентяи, — откликнулся тот так тяжко, что уточнять Курт не стал, лишь сочувственно вздохнув:

— Ясно. В котором часу это было?

— Почти в полночь — я говорил майстеру Райзе, поздно ночью, все спали уже — ну, или просто разошлись по комнатам; студенты, они ж временами по всей ночи спать не ложатся, вы ж знаете, но — все уже были тут, кроме него.

— Якоб, в каком он был настроении? — вновь припомнив почудившийся ему немой упрек в глазах Филиппа Шлага, спросил Курт. — Ничего необычного в его поведении тебе не показалось?

Хюссель приумолк, глядя на него несколько растерянно, и пожал плечами, неловко улыбнувшись:

— В каком настроении?.. Да почем мне знать, оно мне надо? В обычном настроении.

— Припомни. Как он себя вел, что говорил, не был ли излишне весел или, напротив, опечален, возбужден…

— Я не знаю… — судя по мучительной складке на лбу владельца дома, он искренне пытался вспомнить то, что от него требовали, и все никак не мог; вполне понятно, подумал Курт, если запоминать все, что делает или говорит каждый постоялец, не хватит ни сил, ни нервов, однако вслух высказывать этого не стал, глядя на Хюсселя с взыскательным ожиданием. — Был усталым, это понятно. Возбужден? Да, вот сейчас вы спросили, майстер инквизитор, и я подумал — да, был. Такой, знаете, вроде навеселе. Может, навеселе и был, не знаю; от них субботними вечерами частенько пивом разит, я уже принюхался, не замечаю… А вот опечаленным его называть я б не стал — нет, покойник был вполне жизнерадостен…

Хюссель осекся, хлопнув глазами; во взгляде отразилась борьба между едва сдерживаемым нервозным смехом и опасением вызвать праведный гнев представителя Конгрегации за нарушенные приличия и греховную насмешку над почившим. Господин дознаватель чуть повел уголком губ, словно давая дозволение, и тот облегченно хмыкнул, тут же возвратив серьезность.

— Стало быть, подавлен он не был? — уточнил Курт, ощущая облегчение — на самоубийство, кажется, ничто не указывало; однако же все более казалось, что тот упрек во взгляде Филиппа Шлага не почудился ему. Быть может, это был укор в том, что следователь не видит чего-то, что так легко разглядеть, что лежит на поверхности, в том, что возмездие медлит?.. Или просто надо больше отдыхать и меньше читать всяких небылиц на ночь…

— Подавлен был я, — сообщил Хюссель почти жалобно. — И снова напомнил ему о долге…

— Ясно. Он опять надерзил.

— Знаете, майстер инквизитор, а ведь нет! — вдруг понизил голос тот, даже оглянувшись в испуге, хотя за его спиною была лишь глухая стена. — Сейчас, сегодня, после его смерти, когда вы начали спрашивать, я думаю — это странно, да?

— То, что он не был груб?

— Нет, не то; он не просто не стал лаяться со мной, а как-то спешно принялся желать мне доброй ночи, а когда я снова о деньгах, сказал — да, мол, будут, будут, и так убежденно… Понимаете, я ведь эту публику знаю, и по тому, как они изъясняются, уже могу понять, врут ли. Так вот этот говорил так… твердо, знаете ли.

Курт кивнул, ничего не сказав в ответ; итак, начальные заключения таковы: накануне своей смерти покойный студент был чем-то возбужден, однако не в унынии, при этом спешил поскорее отвязаться от общества владельца дома и остаться наедине… С кем-то?..

— Ты видел, как Шлаг уходил к себе? — уточнил он, и Хюссель закивал:

— Да, без сомнения, а куда ж ему еще деваться ночью?

— Это ясно, — оборвал Курт требовательно, — однако ты — видел, как он ушел в свою комнату?

Хозяин приумолк, неопределенно пожав плечами, и потерянно пробормотал, вновь принявшись теребить рукав:

— Наверх он поднялся, это доподлинно, это — я могу ручаться; я засов вдвинул и ушел спать… А куда он после направился — наверняка к себе, куда ж еще? Ну, может, к какому своему приятелю из соседей.

— Стало быть, Якоб, дверь ты снова запер изнутри после его прихода? Это точно?

— Майстер инквизитор, я ведь не младенец и не первый год тут обитаю; что ж я, не соображаю, разве? Это уже въелось, как почесаться, я прошу простить; разумеется, засов я вдвинул… — он вдруг вскинул взгляд к лицу собеседника, осознав, кажется, смысл заданного вопроса, и уточнил нерешительно: — Вы это к тому, не мог ли кто войти ночью по-тихому и моего постояльца того… упокоить?

— Вроде этого, — согласился Курт не слишком охотно, и хозяин вновь побледнел, взволнованно закачав головой:

— Господь с вами, что касаемо безопасности с улицы… в том смысле — опасности с улицы, то у меня все в налаженности, я ж ведь, прошу прощения, тоже тут живу, так что ж я — самому себе враг, разве? Никто войти не мог, за это я вам головой руча… — в горле его что-то булькнуло, будто Хюссель набрал в рот воды и, уже сглотнув, вдруг обнаружил, что это нечто непотребное. — Хочу сказать — я уверен, что никто не мог, то есть, за то, что я дверь запер, я точно отвечаю, а…

— Хорошо, — остановил его Курт, подняв руку, и тот замолк. — А если так, Якоб: твоя комната от двери в довольном отдалении, и если допустить, что кто-то из постояльцев пожелает потихоньку отпереть ее и выйти или же кого впустить — это возможно сделать так, чтобы ты не услышал? Чисто в теории.

— Я не знаю… — тихо проронил тот, вяло дернув плечом. — Наверняка; стук-то я слышу, когда кто-то из них припозднится, а вот засов услышать…

— Стало быть, такое возможно. Так?

— Должен признать, что — да; у меня ведь все здесь в полном порядке, петли смазаны, пол натерт, комнаты… — Хюссель наткнулся на нетерпеливый взгляд майстера инквизитора и запнулся, поспешно договорив: — В том смысле, что при желании… чисто в теории… можно и такое.

Курт медленно кивнул, подавив вздох. Можно… Конечно, можно, только к чему был задан этот вопрос, он и сам не понимал; если смерть Филиппа Шлага имеет неестественное, насильственное объяснение, то это либо обычное мирское отравление, либо же — и впрямь maleficia, что по ведомству Конгрегации, однако и в том, и в другом случае находиться подле пострадавшего вовсе не обязательно, а даже и, напротив, нежелательно. Станет ли злоумышленник пробираться ночью в дом к жертве, если яду можно подсыпать и в другом месте, а вред сверхъестественный наносится, как правило, на расстоянии, в том-то и его преимущество, а также сложнодоказуемость…

— Ясно, — подытожил Курт, мысленно подведя черту и поставив птичку напротив пункта «поведение жертвы накануне гибели»; уверенность в том факте, что смерть студента — нечто странное, окрепла окончательно. — Ты упомянул его приятелей из твоих постояльцев. Имена помнишь?

— Разумеется, — покривился Хюссель со вздохом. — Все они у меня вот где уже сидят; раньше такого не бывало, знаете ли, раньше юноши знали, как себя вести со старшими. А нынешнее поколение никаких понятий об уважительности не имеет…

Он вновь запнулся, встретивши взгляд Курта; тот вопрошающе изогнул бровь, и хозяина опять кинуло в бледность.

— В том смысле… — пробормотал он смятенно, — что… я не всех кряду имею в виду, я ни в коей мере не желал вас оскорбить, майстер инквизитор…

— Имена, Якоб, — оборвал он, и тот закивал:

— Да, конечно, прошу прощения…

Запомнить неполный десяток имен было делом нехитрым, однако Курт снова укорил себя за несобранность и недальновидность; Райзе, к примеру, отправившись на освидетельствование места происшествия, не забыл прихватить с собою письменный набор, а майстер Гессе в поспешности и возбужденности предчувствием грядущего дознания ни о чем подобном не задумался. Теперь придется держать все девять имен в памяти, пока не представится возможность их записать…

В душе шевельнулся неприятный червячок — не то плохие предчувствия в связи с новым делом, не то просто недовольство собою самим; с собственной рассеянностью некогда курсант, а теперь выпускник номер тысяча двадцать один ничего не мог поделать, как ни старался; конечно, как говорится в набившей оскомину пословице, errare humanum est[25], однако же, выпускник сum eximia laude[26], как выяснилось, ошибался слишком часто и порою — страшно…

Курт вздохнул, усилием воли заставив мысли не разбегаться в стороны, и принудил себя слушать то, что говорит владелец дома. Может быть, наставник был прав, призывая его оставить службу следователя, продолжали, тем не менее, ползти нехорошие думы; возможно, так и следовало поступить, перейти к тому занятию, где самое большее, что можно испортить — это лишний лист пергамента, а если ошибиться — то в неверно переписанном с подлинника слове. Последним экзаменом станет ваше первое дело, говорили наставники академии, и, быть может, он свой экзамен провалил? Быть может, его, если говорить правдиво перед собою самим, громкий провал свидетельствует о том, что все это — не для него? Что такое его неуверенность и смятенность — просто ли память о неудаче или внутренний голос, советующий оставить то, к чему не способен?

Нет, возразил Курт самому себе, понимая вместе с тем, что лишь пытается сам себя убедить; нет. Наставники сами рекомендовали его когда-то именно к дознавательской службе, и факт, что он способен разглядеть в неприметных мелочах нужное и важное, говорит о том, что они не обманулись в нем. Ну, что же, с мысленной невеселой усмешкой подумал он, поднимаясь и прощаясь с хозяином дома, остается лишь доказать это — и им, и, что главное, себе…

Глава 4

Бруно, когда он вернулся к комнате умершего, обнаружился вставшим у самой двери, привалившись к ней спиной; напротив него, упершись кулаками в бока, стоял недовольный парень и увлеченно, едва ли не зло, что-то доказывал.

— Это мои обязанности, понимаешь ты! — расслышал он, подойдя ближе. — Не валяй дурака, я не могу торчать здесь весь день!

— Говори вот с ним, — с явным облегчением отозвался тот, кивнув на приближающегося Курта. — Здесь он решает.

Парень развернулся, окинув приближающегося майстера инквизитора взглядом, не сулящим ничего доброго.

— Ты тут главный? Может быть, ты сумеешь мне объяснить, что происходит?

Курт остановился рядом, ответив таким же недобрым взглядом, и пожал плечами:

— Это зависит от ряда обстоятельств, первое из которых, немаловажное — кто ты такой?

— Секретарь ректора университета, Хельмут Шепп. Позволь озвучить еще одно немаловажное обстоятельство — некий сукин сын не пускает меня в комнату.

— Этот сукин сын, — пояснил Курт с обходительной улыбкой, — состоит на службе в Конгрегации и исполняет указания следователя Конгрегации, стало быть, твое недовольство, направленное на его действия, направлено на меня. Итак, сукин сын, который не пускает тебя в комнату, это я. А теперь, когда мы оба поиграли мускулом, давай начнем сначала и предельно вежливо. Курт Гессе, инквизитор.

На протянутую руку в черной перчатке студент посмотрел, как на ядовитую змею, и решиться на фамильярное пожатие так и не сумел; на Бруно он покосился так, словно это он виноват во всех бедах этого грешного мира.

— В мои обязанности, — пояснил он с видимым недовольством, — входит неприятный в исполнении долг заниматься делами покойного и самим покойным; не хочу сказать, что я рвусь в компанию трупа, однако мне необходимо войти. Может, вы мне объясните, майстер Гессе, почему ваш человек не пускает меня?

— Разумеется. По факту смерти Филиппа Шлага ведется расследование, посему, пока мною не будет осмотрено все, что может представлять в свете этого интерес для следствия, никто не может остаться наедине с возможными уликами.

— Уликами? — растерянно переспросил секретарь ректора и посмотрел на Бруно; тот пожал плечами. — Вы что — всерьез? Это что же — убийство?

— Это я и стремлюсь выяснить. — Курт движением головы велел Бруно отойти и растворил дверь. — Прошу.

Войдя в комнату, Шепп остановился в нескольких шагах от постели, глядя на тело придирчиво и с некоторой долей неприязненности; наконец, обернувшись к Курту, он заметил вполголоса:

— Что-то на убийство не слишком похоже.

— Ну, разумеется, горло у него не вскрыто и нож в животе не торчит, — согласился тот. — Однако же, я тебе, кажется, представился, не так ли? Какие, в таком случае, вопросы?

Того, как секретарь покривился, было невозможно не увидеть, да тот и не стремился сокрыть пренебрежительного отношения к словам майстера инквизитора.

— Прошу прощения — вы всерьез предполагаете, что его уморил злой малефик? — уточнил он с откровенной издевкой. — Да вы шутите.

— Ага, — хмуро согласился Курт, выкладывая на стол список вещей. — Я вообще парень веселый и люблю зажигательный и искрометный юмор. А теперь к делу; дабы сберечь нам обоим время, окажу некоторую помощь — вот перечень его пожитков, переписывай, а я тем временем задам тебе пару вопросов. Это — понятно?

— И как ты с ним ладишь, — вздохнул секретарь в сторону Бруно, и тот, отвернувшись, нервозно дернул губами.

Курт кинул взор на своего подопечного, чуя неладное, вновь на секретаря, примостившегося у стола, и медленно произнес:

— Вопрос первый: вы знакомы?

— Да, — неохотно откликнулся Бруно, снова прислонившись к стене и по-прежнему глядя в сторону. — В некотором роде.

Ну, разумеется, уже сам домыслил Курт — в отличие от него, просидевшего пять с лишком месяцев в архиве над старыми бумагами, тот едва не всякий вечер пропадал куда-то, возвращаясь нередко затемно; будучи некогда студентом, пускай и весьма краткое время, с кем еще в Кельне он мог свести столь тесное и продолжительное знакомство? Разумеется, с учащимися местного университета… Это хорошо — лишний источник информации не повредит; надо думать, за эти почти полгода он многих успел узнать довольно близко и, быть может, сумеет рассказать что-нибудь интересное.

— Ясно, — кивнул Курт, пристраиваясь полубоком на краешек стола; взглянув на перо в руке секретаря, он спохватился, выхватив его одним движением. — Ну-ка, дай.

Имена соседей покойного он записал на обороте перечня его имущества прямо здесь же, не таясь, и когда Шепп, перегнувшись к нему через стол, поправил господина дознавателя в написании одной из фамилий, Курт лишь кивнул, благодаря за помощь.

— Теперь вопрос второй, — продолжил он, возвращая перо и помахивая листом, дабы просушить чернила. — Лично ты насколько хорошо знал Шлага?

— Не так чтоб очень, — откликнулся секретарь, принявши положение «наизготовку» и многозначительно глядя на список в руке Курта; тот положил лист на стол. — Я с факультета литературы, он — ботан, девки нам нравились разные, пиво я темное не люблю, он к петушиным боям равнодушен.

— Тогда — третий вопрос, — кивнул Курт. — Была ли у него любовница? Или, может, кто-то, на кого он хотя бы положил глаз?

— Представления не имею, настолько хорошо мы знакомы не были. Вам бы поговорить с его приятелем, они соседи, с Германом… — он приподнял край листа перед собою, ища имя в списке; Бруно нехотя разлепил губы, тихо подсказав:

— Фельсбау.

— Верно. Вообще, — на миг отвлекшись от писания, заметил секретарь, — вам бы, майстер Гессе, лучше расспросить своего помощника, он со многими знаком и знает побольше моего.

— Я это учту, — сухо отозвался Курт. — Однако же, ведь тебе по должности полагается знать не менее. В чем дело?

— В чем дело? — хмыкнув, переспросил тот и ткнул пером в сторону неподвижного тела на постели: — А вот он, прежний секретарь; я на этой должности с сегодняшнего утра, всего-то пару часов, посему удивляться тут нечему. Ваш же помощник с нашими слушателями общается не первый месяц почти каждый день, а стало быть, лучшего информатора вам не найти.

Курт молча перевел взгляд на белое лицо Филиппа Шлага, мимовольно постаравшись отыскать в нем хоть оттенок следа того растерянного упрека, что причудился (или все же увиделся?..) еще только несколько минут назад, однако лицо это вновь было преисполнено лишь все того же покоя, тишины и блаженства.

Стало быть, умерший был секретарем; может ли здесь таиться корень преступления? Что может сделать, захотеть сделать или помешать сделать тому, кто захотел, секретарь ректора университета — что такого, чтобы за это расплатиться жизнью? Есть ли смысл разматывать эту линию, или же это ложный след?

— Что, кроме возни с умершими, входит в твои обязанности? — спросил он, глядя, однако, все так же на тело перед собой. — О них ты мне можешь сказать, или и это тоже тебе неведомо?

— Грех вам измываться над несчастным, — с тяжким вздохом укорил его Шепп, не отрывая взгляда от ровных строчек перед собою. — И без того мне тяжко немыслимо, лишь токмо воображу себе все те тяготы и труды, кои мне предстоят…

— Откажись от должности, — не вытерпев, ухмыльнулся Бруно; тот приподнял голову, окинув его исподлобья убивающим взглядом.

— Да? А стипендиум ты мне станешь выплачивать?

— Тогда не хнычь.

— Так значит, — перебил подопечного Курт, — от твоих грядущих дел будет не только бессонница и головная боль, но и кой-какая выгода?

— Ну, выгодой это называть было бы слишком громко…

— Да неужто? Парень, то, что я задаю тебе вопросы, не означает, что сам я ничего не знаю; просто исправь меня, если я что-то запамятую. Ты составишь список вещей умершего, который будет прилагаться к извещению о его смерти, каковое (тоже ты) отошлешь его семье, и если никто не явится за ними в означенный тобою срок, вещи будут принадлежать университету. Поскольку же подштанники и две рваные книжки университету не нужны, они будут проданы (через тебя же), а доход будет привнесен в казну учебного заведения (тобою же, ибо на тебе также лежит забота о бухгалтерии). Разумеется, та часть, что связана с расходами ректората, не под твоим контролем, но все остальное — это в твоем ведении. Я пока все верно говорю?

— Даже слишком, — тихо буркнул тот, снова на миг отвлекшись от своей работы; Курт кивнул.

— Хорошо. Также ты будешь заниматься перепиской университета, блюсти архив, на тебе будет сношение университета с магистратом, ректората — со студенческим советом… Так? Если кто-либо из студентов провинится, за исполнением наказания тоже будешь надзирать ты от имени ректора; кстати, в особенности это любопытно в связи со штрафами, которые ведь можно и не уплачивать, если секретарь… так скажем — позабудет упомянуть о проступке. За умеренную мзду, само собою.

Шепп застыл, перестав улыбаться, и медленно поднял голову, глядя на Курта уже серьезно и с отчетливо видимой опаской.

— Это вот все вы к чему? — поинтересовался он настороженно. — Вы что же, майстер Гессе, намекаете на то, что я убил его ради места секретаря?

— Я так сказал? — удивленно переспросил Курт, и тот поморщился. — Всего лишь несколько возражений твоим словам; как мы только что вывели, служба секретаря не такой уж и неблагодарный труд.

— Ну, положим, так, — согласился Шепп сквозь зубы, вновь принявшись скрипеть пером с утроенной силой. — Однако я этой должности не выклянчивал, ясно вам, майстер инквизитор? В ядах не смыслю, и в значении ремесленническом руки у меня растут из задницы, посему мало-мальски пристойную восковую фигурку слепить таланту не хватит!

— Спокойно, Хельмут, что-то ты разволновался. Я просто задаю вопросы.

— И сами же на них отвечаете.

— Такова моя служба — делать предположения, — пожал плечами Курт, и тот сжал губы.

— Ваши предположения ошибочны, господин дознаватель, не там вознамерились копать; не надо на меня теперь всех собак вешать. Если что-то и было в его смерти подозрительное, то это не связано с его должностью, а если связано — то не через меня; спросите кого угодно, я на такое не способен и вообще ни в чем крамольном ни разу не замечен.

— Я тебя не обвиняю, — возразил Курт. — Однако же спрошу обязательно. Полагаю, и в записях прежнего секретаря найдется упоминание о различных инцидентах; в том числе драках с участием студентов, и не всегда просто кулачных. Уверен, что твоего имени там нет?

Шепп резким движением поставил точку, выпрямившись, и одарил майстера инквизитора взглядом долгим и преисполненным неприятия.

— Euge![27] — подытожил он, бросив перо на стол, отчего по деревянной темной поверхности разбежалась россыпь мелких точек. — Nec plus ultra![28] Знаете-ка что, майстер инквизитор, меня начинают поражать все те похвалы вашей сообразительности, которых я наслушался от вашего помощника!

— А вот хамить не надо, — предупредил Курт, невольно кинув в сторону подопечного удивленный взгляд; оказывается, за его спиной Бруно распускает о нем благопристойные слухи… С чего бы? нелицемерно полагает своего надзирателя неглупым и достойным одобрения? Или же попросту дело в том, что ему приходится перед придирчивым и предвзятым окружением изображать достойным то, чему судьба приневолила его служить… — И врать тоже. Я не собираюсь пока ни в чем никого обвинять. Однако на свои вопросы я требую честных ответов, иначе придется волей-неволей задуматься над тем, почему мне говорят неправду, а это вызовет неприятные мысли, ибо, как известно, mendax in uno, mendax in omnibus… et cetera [29]. Мне плевать, с кем кельнские студиозусы устраивают поножовщины и каким образом воруют с кухни колбасу; это меня не касается до тех пор, пока ножи не заговоренные и пока колбасу не призывают сквозь окно по воздуху, посему и до конкретно твоих проступков мне дела нет. Я не уполномочен и не намереваюсь наблюдать за порядком в вашем муравейнике, однако информация мне может оказаться полезной для дела, и когда я спрошу, кого и когда бывший секретарь застигал за каким-либо занятием, воспрещенным университетом, кто и как увильнул от наказания или же таковое принял — мне должны отвечать, причем быстро, четко и правдиво. Это — понятно?

— Ну, хорошо! допустим, год назад с меня взыскали штраф за потасовку во дворе общежития, и что! — с вызовом бросил Шепп. — Меня оскорбили, и я достойно ответил! Но это не значит, что я после этого целью своей жизни избрал отравление университетских секретарей!

— Разумеется, нет, — согласился Курт, забирая у него список и аккуратно сворачивая в трубку.

— Что я должен сделать, чтобы вы прекратили свои нападки? Сегодня же пойти к ректору и отказаться от места?

— Нет, к чему же так. Что мне от тебя надо, так это перечень всех, кто имел неприятности и был замечен Шлагом; негласные случаи я бы тоже просил упомянуть.

— Это вряд ли возможно, — нерешительно откликнулся секретарь, вдруг как-то разом утратив свой дерзкий тон. — И не поймите меня неверно, майстер Гессе, дело в том, что студенческий кодекс…

— Есть только один кодекс, который не подлежит нарушению, — оборвал он резко. — Это кодекс справедливости, и он требует не скрывать от следствия факты, могущие помочь выявлению истины. Поэтому повторяю: мне нужен перечень тех, кто был подвергнут взысканиям за все время пребывания Филиппа Шлага на посту секретаря. И отдельным списком — те, кому удалось уйти от наказания путем подкупа. Скажу сразу, что все останется в тайне, и я не буду ни ставить в известность ректорат, ни информировать городские власти о том, что узнаю; если у тебя есть в этом сомнения, готов заслушать список на исповеди.

— А вы в священническом звании? — с сомнением уточнил тот. — Имеете право исповедовать?

— Нет, — безмятежно отозвался Курт, и Шепп криво усмехнулся, убирая перья и бумагу:

— Ясно… И слава Богу. Никакие сокровища мира не заставили бы меня выговорить «pater, peccavi[30]», обращаясь к вам, майстер Гессе. Кроме того, мне устроят темную через час после того, как я назову вам хоть одну фамилию из второго списка. Как я уже говорил, студенческий кодекс не позволит им стерпеть болтуна в своей среде.

Курт обернулся на Бруно, все так же молча и неподвижно стоящего у двери, и, упершись локтем в столешницу, перегнулся через стол, склонясь к самому лицу секретаря.

— Они ведь об этом не узнают, — тихо заметил он. — Я не скажу, и если ты не станешь откровенничать, никому и в голову не взбредет, что сведения пришли ко мне через тебя.

Тот медленно поднял взгляд, уставившись Курту в глаза, и так же тихо уточнил:

— На донос подбиваете?

— Назови, как тебе больше понравится, — предложил он, и Шепп отвел взгляд, нервно царапнув пальцем по старому дереву досок.

Несколько мгновений в комнате висела тишина, нарушаемая только дыханием и едва слышимыми звуками улицы; наконец, выждав достаточное, как ему показалось, время, Курт все так же тихо продолжил:

— У меня есть много способов тебя уговорить. Первый вариант — я начну читать тебе проповедь о том, что ты, возможно, поспособствуешь исполнению правосудия, нарушив то, что является всего лишь обычаем. Mos pro lege[31], парень, это prava consuetudo[32]. Я могу также еще раз повторить, что все сказанное останется только вот тут, — он коснулся пальцем лба, — и нигде более. После этого я могу спросить, так ли важно сохранить тайну каких-то студенческих выходок, рискуя оставить нераскрытой загадку смерти человека и, возможно, безнаказанным — ее виновника. Если же мои воззвания к твоей совести останутся без ответа, я могу перейти к более традиционным способам — id est[33], к денежному вопросу. Назови цену, за которую ты был бы готов забыть о традиции в угоду закону, и мы это обсудим; убежден, мы сойдемся в цифрах, мы ведь разумные люди. Также я могу сказать, что этот вариант был бы для меня предпочтительнее: невзирая на расходы, которые мне придется понести, я буду твердо уверен в том, что ты в один прекрасный день не воспылаешь любовью к студенческим обычаям, нарушенным тобою, и не ринешься каяться перед своими собратьями. Если простое сотрудничество с инквизитором они простят, то сотрудничество оплаченное — это уж навряд ли. Третий вариант неприятный, и для меня, и для тебя; я могу задержать тебя для допроса. Мне надо лишь потратить около часу на доказательство того, что покойный секретарь когда-то тебя чем-либо задел. Разумеется, до суда дело не дойдет, и вскоре мне придется тебя отпустить, и весь Кельн будет некоторое время судачить о том, что я переусердствовал или ошибся, что для меня, конечно, досадно; однако же — я еще новичок, сделают скидку на возраст. У меня еще все впереди, вскоре это всеми забудется. А для тебя неприятность состоит в том, что у меня будет день или два на задушевную беседу с тобою наедине. Этот вариант мне не нравится, и не только лишь оттого, что он чрезмерно сложен и привлекает внимание; я не желаю использовать на практике свои познания в области анатомии. Не люблю причинять лишнюю боль людям. А главное — отношения, построенные на таком фундаменте, делают сотрудничество шатким и недолговечным, полностью исключая всяческое доверие; а оно в таком деле необходимо.

— Доверие? — чуть слышно переспросил Шепп, не поднимая глаз, и нервно усмехнулся. — Не слишком идущее к случаю слово.

— Ну, почему же, — возразил Курт серьезно. — Самое подходящее. Особенно если мы вернемся к первому варианту и на нем остановимся как на самом наилучшем для нас обоих. Или ты все же предпочитаешь сотрудничество оплаченное?

Секретарь не ответил, по-прежнему глядя в стол и нервно кусая губу; наконец, тяжело, словно камень, поднял взгляд и вымученно улыбнулся:

— Вербуете, майстер инквизитор?

— Уже завербовал, — убежденно возразил Курт, распрямляясь. — Итак, списки, Хельмут. Сколько дней тебе понадобится?

— Учитывая то, что мне надо еще вникнуть в дела, — тихо ответил тот, снова отведя глаза, — а также то, что придется заниматься делами покойного… дней пять.

— Два, — мягко поправил Курт и, перехватив ошеломленный взгляд, кивнул, повторив: — Два дня. Передашь через Бруно; он к тебе явится. Это — понятно?

— Вполне. Однако же… Однако — ведь я не могу утверждать, что знаю обо всех случаях, не попавших в его отчеты; я не уверен, что второй список будет полным.

— Не страшно.

Секретарь покосился на его лицо, глядя долю мгновения пристально, и снова отвернулся.

— Понятно. Глупо было бы полагать, что я такой один…

— С делами здесь ты закончил? — прервал он; Шепп неловко махнул переписанным перечнем, передернув плечами:

— С этим — да…

— Хорошо. Договоришься о перевозке тела. Узнав, что происходящим заинтересовалась Конгрегация, местный епископ будет настаивать на отпевании в кельнском соборе; любопытствующие, которые придут посмотреть на панихиду, это неплохие пожертвования… При всем моем уважении к предприимчивости его преосвященства, вынужден дать тебе указание не уступать и труп отстоять любой ценой. Это ваш студент, и университет желает отпевания в своей часовне.

— Понял, — уже едва слышано произнес Шепп, поднимаясь. — Я могу идти?

— Свободен, — подтвердил Курт, тоже вставая, и с чувством пожал секретарю руку; того перекорежило, словно в ладонь лег раскаленный камень. — Приятно было иметь с тобою дело.

Он отдернул руку, схватив со стола сумку с принадлежностями, и молча зашагал к двери; Бруно сделал шаг в сторону, давая дорогу, и тот на мгновение остановился.

— Когда наступит момент, в который я уже не смогу передумать? — спросил он, не оборачиваясь, и Курт пожал плечами:

— Да когда угодно. Можешь, выйдя отсюда, наплевать на наш уговор; в этом случае, согласно всем законам, мы вернемся к тому, с чего начали — ты мне ничего не должен… и я тебе тоже. Разве я тебя к чему-то принуждаю? Все зависит лишь от тебя, Хельмут; если ты решишь, что помощь расследованию оказать не хочешь — что ж, твоя воля. Наверное, твои соученики согласятся с твоим решением, одобрят то, что ты разорвал свои отношения со всеми ненавидимой Инквизицией. Правда, сложно будет их убедить в том, что отношения эти длились всего минуту; но ведь ты с этим разберешься, верно?

— Правильно ли я понял, — глухо произнес Шепп, все так же стоя к нему спиной, — что тогда вы ославите меня как доносчика?

Курт не ответил, молча прислонившись спиной к столешнице и глядя на то, как Бруно отвернулся, уставившись в сторону; секретарь вздохнул.

— Понятно. В таком случае, майстер инквизитор, мы остановимся на втором варианте; ведь вы, помнится, сказали, что вам он больше по душе?

— Как тебе угодно, — согласился он, и Шепп, помедлив еще мгновение, вышагал в коридор, аккуратно притворив за собою дверь.

— Подлец и циник, — тихо проронил Бруно, выждав полминуты; он усмехнулся:

— Да неужто? В чем же это? Ведь я его не на мятеж подбивал и не на преступление, а на то, чтобы помочь правосудию.

— Громкие слова и ничего более.

— Слова о студенческих обычаях покрывать правонарушения, по-моему, куда громче, не находишь?

— Ты всерьез полагаешь, что его отравил кто-то из студентов? Это глупо.

— Возможно, — согласился Курт, — однако проверить не помешает. Ко всему прочему, это может помочь мне прояснить один важный вопрос: при такой должности как случилось, что он вот уж два месяца не выплачивает за комнату.

Бруно неловко переступил с ноги на ногу, снова отведя взгляд в сторону, и предложил неуверенно:

— Могу поговорить с его приятелями, может, удастся что-то выяснить…

— С каких это пор ты стремишься мне помогать? — с преувеличенным удивлением поинтересовался он. — Какое-то подозрительное рвение вдруг в тебе пробудилось.

— Только не говори, что ты сам не подумал воспользоваться моими знакомствами, когда услышал, с кем я все это время провожу вечера; если б я сейчас сам не предложил этого, ты бы мне приказал, так в чем дело?

Курт пожал плечами, пытаясь захватить его взгляд, и допустил язвительно:

— Может быть, я не убежден в том, что до меня дойдут неискаженными их ответы на твои вопросы, и раздумываю, как быть?

— Не доверяешь?

— «Радуйся» — сказал Иуда и ударил Христа бутылкой по голове… — откликнулся он; Бруно побледнел и сжал зубы, и он вновь ощутил приступ угрызений совести. Ведь после этого Иуда полез за ним в огонь, рискуя потерять собственную жизнь…

— Я не навязывался с тобой работать, — процедил тот. — И в вашу Конгрегацию не рвался.

— У тебя был выбор, — вновь не удержался Курт, вместе с тем мысленно бичуя себя за желчность; Бруно усмехнулся:

— Выбор? Меня купили, позволь напомнить.

— Был выбор, — повторил он. — Ты мог предпочесть возвращение к своей прежней жизни; в конце концов, преподавание грамоты графским детям — не такое уж хреновое занятие. Правда, наказание за побег могло несколько подпортить удовольствие…

Бруно выдохнул сквозь зубы, круто развернувшись, и рывком распахнул створку двери.

— Стоять, — чуть повысив голос, скомандовал Курт, и он замер. — Дверь закрой.

Тот мгновение стоял недвижно, глядя в пол у своих ног и сжимая ручку так, что костяшки пальцев заострились и побелели; наконец, медленно и тихо прикрыв дверь, повернулся, глядя почти с ненавистью. Он кивнул.

— Вот так. — Курт помолчал, борясь с желанием отпустить еще одну колкость и глядя на хмурое лицо в нескольких шагах от себя; наконец, выдохнув, он с напряжением потер ноющий лоб и через силу добавил: — Сейчас не время обострять отношения. Я мог бы еще сказать, что понимаю тебя и сочувствую, но ты решишь, что я опять издеваюсь.

— А ты скажи, — предложил тот. — Может, и не решу.

— Хорошо. Я тебя понимаю и сочувствую… — улыбку он родил с таким усилием, что едва не свело челюсть. — Кроме того, у нас намного больше общего, чем ты думаешь; я ведь в таком же положении, что и ты, ближайшие девять с половиной лет.

— Да? — с подозрением уточнил Бруно; он кивнул:

— А как ты думал. Конгрегация затратила на мое воспитание, содержание и обучение силы и средства; десять лет после окончания академии я не имею права оставить службу — могу выбрать между должностью следователя, служителя архива или еще какой, но уйти права не имею. И даже спустя этот срок Особая Сессия примет постановление, заслужил ли я быть отпущенным на волю. Но до этого надо еще дожить, что, сам понимаешь, задача не из простых. Посему — я тебя действительно понимаю и вполне сочувствую… Тебе стало легче?

— А то, — с нескрываемым удовлетворением отозвался тот, и Курт улыбнулся снова:

— Отлично. Тогда давай работать. Работу мы начнем с такого вопроса: действительно ли ты столь многих знаешь, и как тебя принимают в их обществе?

— Нет, — все еще с некоторой холодцей возразил Бруно. — Работу мы начнем с одной маленькой поправки, которую попрошу иметь в виду. Я по-прежнему не желаю иметь с вами ничего общего. Как я уже говорил, лично тебя я всегда считал парнем неплохим, однако Инквизиция мне как не нравилась, так и не нравится, понял меня? И помогать тебе я буду лишь до той поры, пока будет оставаться подозрение на убийство, в чем ты меня почитай убедил; опять же, ежели я заподозрю, что ты гонишь к столбу того, кто явным образом не имеет к этому касательства — можешь меня ставить рядом с ним, но помогать тебе в этом я не стану…

— Ты ведь знаешь меня, — тихо перебил его Курт. — Неужели когда-либо из моих действий можно было сделать заключение, что я на такое способен?

— Нет, — ни на мгновение не задумавшись, отозвался тот. — Даже напротив — твоя добросовестность по временам ни в какие ворота не лезла; потому я и говорю, что помогать тебе все-таки буду, но только как человеку, расследующему возможное убийство. Это, — передразнил он с усмешкой, — понятно?

— Да не то слово. Яснее некуда. А теперь возвратимся к моим вопросам: насколько близко ты всех их знаешь и насколько близко они тебя принимают?

— Средне. — Бруно медленно прошагал к столу и уселся на табурет, где до того восседал секретарь университета. — Кое-кого я знаю близко, кое-кого лишь по имени, некоторых вовсе лишь в лицо. Вот с этим бедолагой был знаком мельком — он как-то влез с поправками в наш разговор… уже не помню, о чем; нас представили. Свести с ним более тесное знакомство не было времени; вообще, не было времени разобраться, хочется ли нам обоим этого. От себя могу добавить, что он мне показался рассеянным и нервозным. Однако мне могло это и впрямь лишь показаться — вернее тебе скажут те, кто знал его дольше.

— Например, его сосед.

— Да, скажем, он. Фельсбау, Герман. Теперь твой второй вопрос. В трактире, где они обычно собираются перетереть косточки всему городу и обсудить лекции, меня знают многие и принимают близко. Я, конечно, не душа компании, однако со мной многие общаются и… Да, можно сказать, что я у них в доверии.

— В этом не сомневаюсь, — вновь не удержался он. — В доверие ты входишь быстро, этого у тебя не отнимешь.

На этот раз тот выслушал его колкость с каменным лицом и, когда продолжил, голос остался таким спокойным, что Курт вновь попрекнул себя за неуместную насмешку.

— На твоем месте я бы не жаловался хотя бы на это — hoc casu[34] тебе это лишь на пользу.

— Нахватался. «Hoc casu»… Хорошо, — перебил Курт самого себя, чтобы не погрязнуть в распре, что кончалось обычно острым желанием втянуть своего подопечного в драку с членовредительством; сейчас было не время предаваться воспоминаниям о старых обидах — это мешало работе. — Раз так — стало быть, будешь теперь при мне, с утра и до вечера, твои знакомства могут мне помочь избежать длительных представлений и предварительных бесед.

— Полагаешь, если я тебя представлю, они забудут, с кем говорят?

— Полагаю — там будет видно. Поднимайся, — распорядился он, наподдав Бруно кулаком в плечо, с трудом воздержавшись от того, чтобы двинуть всерьез. — Идем по соседям.

***

Германа Фельсбау на месте не оказалось, да и иных соседей отыскалось лишь двое; чтобы сэкономить время, Курт собрал обоих в одной комнате, прогнав их по основному списку вопросов, уже заданных секретарю.

Оба косились на Бруно, с коим были знакомы, пускай и весьма шапочно, как на предателя, однако с господином следователем говорили вежливо, мирно и без запинки; покойный, по их словам, действительно в последние месяцы был несколько странным — рассеянным и малообщительным, чего ранее за ним не замечалось. Парнем он всегда был пусть не веселым, однако жизнерадостным, временами до легкомысленности, каковая, впрочем, имела и свои пределы — к примеру, греху излишнего увлечения игрой не предавался; если, бывало, начинал проигрывать, игру оставлял и на увещевания продолжить не поддавался.

Перемены случились в нем чуть менее полугода назад — сперва он стал рассеянным и унылым, а однажды «засветился».

— Засветился, — уточнил Курт, — это в каком смысле?

— В прямом, — откликнулся один из соседей. — Как будто наследство получил или с ангелом повстречался в переулке.

«Словно просто вошел через распахнутое окно ангел во всей силе и славе и унес душу спящего человека прочь, и человек в предельный миг жизни успел открыть глаза и узреть ангела» — припомнил он собственные мысли всего полчаса назад…

— Вы не пытались узнать у него, в чем дело, что с ним происходит? — никак не ответив на услышанное, спросил он. — Не поверю, если скажете, что вас не одолевало любопытство.

— И справедливо не поверите, одолевало. Только он ничего не говорил, или отмалчивался, или отшучивался, или прямо посылал к чер… в том смысле — отвечал, что это не нашего ума дело.

— У него была любовница? — продолжил он и разъяснил: — Симптомы, так сказать, весьма схожи с поначалу тайным, а после удовлетворенным увлечением, согласитесь.

— Похоже, вы снова правы, майстер Гессе, — кивнул другой студент и развел руками, вздохнув: — Но мы никого с ним не замечали. Знаете, обыкновенно, если что-то ведомо хотя бы двум студентам — полагайте, что через сутки это станет известным всему Кельну; ergo, касаемо его увлечения, is, si quis esset, aut si etiam unquam fuisset, aut vero si esse posset[35], то никто из его знакомых о таковом не знал. Ну, может, кто-то один, причем умеющий сохранять тайны…

— Герман Фельсбау, к примеру?

— Я такого не говорил, — насторожился тот. — Просто хотел сказать, что о его любовных похождениях ничего не было известно, вот и все. Не передергивайте.

— Не напрягайся, — встрял Бруно, сидящий на подоконнике отворенного окна молча почти все время беседы. — Никто не намеревается вешать на него обвинение.

— Ну, если ты так говоришь… — с сарказмом раскланялся студент, и Курт, поморщившись, оборвал его:

— Он был должен за комнату, за два месяца. Вы знаете об этом?

— Да все знают. Они с Хюсселем так бранятся по этому поводу, что не услышать их просто-напросто невозможно. Вчера, кстати сказать, они повздорили снова — мы при этом присутствовали; Шлаг нес какую-то превыспреннюю чушь и платить не так, чтоб отрекался (попробуй он!), а как-то весьма смутно выражался о сроках. Хюссель наорал на него… Уверен, если б парень не преставился — он его бы выдворил в конце месяца.

— Есть предположения, почему человек на такой должности испытывал подобные затруднения? — поинтересовался Курт, и студент округлил глаза с плохо исполненным изумлением:

— На какой «такой»? Стипендиум секретаря не так уж чтоб сильно скрашивает жизнь…

— Да брось, — оборвал он, и тот умолк, отклонив взгляд в сторону, исхитряясь при этом укоряюще коситься на Бруно. — И не жги его взглядом — и без него я превосходно знаю, какие дела творятся в университетских сообществах, не вчера родился. Не будем терять время, обсуждая доказанность коррупции в студенческом союзе и прочие прегрешения вашей братии, просто прими как факт, что я понимаю, о чем говорю. Стало быть — я повторяю свой вопрос: есть предположения, отчего он при такой должности был столь стеснен в средствах?

Тот метнул быстрый взгляд на своего притихшего приятеля и вяло пожал плечами, понизив голос:

— Никаких. Играть, как я уже говорил, не играл — не так, чтоб заигрываться, пить не пил — не спивался, по крайней мере. Дорогих одежд не приобретал. Не знаю.

— И никаких новых увлеченностей у него не появилось вместе со всеми этими странностями? — не отставал Курт, не обращая внимания на откровенно недовольные лица соседей. — Ничего, что не бывало замечено за ним ранее?

— Лекции гулял частенько, — отозвался другой. — Временами это каждый делает; ректорату что, деньги уплатил, а там — учись, не учись, твое дело… Знаете, что я вам скажу, — добавил он несколько нерешительно, — что касаемо его рассеянности и прочего — это ведь с поздней осени началось, потом зима; сами, наверное, знаете, как это бывает в такое время года — снег, холод, пасмурно, дни короткие, времени ни на что не хватает, ничего не поспеваешь сделать, что нужно… Ничего не хочется, никто не мил; словом сказать, depressio.

— Знаю, — подтвердил Курт, подумав, что в словах студента и впрямь может быть некое рациональное зерно, — бывает. Так стало быть, именно с наступлением весны вся эта его… рассеянность и подавленность ушли?

— Пару недель как. Вот потеплело совсем, снег почти растаял — с начала апреля, in universum[36]. А зимой, скажу вам по себе, и учиться-то не всегда есть желание; так и с Филиппом, похоже, было. За обучение он уплачивал, как и прежде, аккуратно, а занятия пропускал довольно нередко. В библиотеке чаще показывался, чем на лекциях.

В библиотеке…

Курт вздохнул. Зачастую те, кто проводил слишком много времени среди библиотечных собраний, имея характеристику от окружающих «странный в поведении», рано или поздно оказывались в поле зрения Конгрегации, однако же не в роли пострадавших, а в виде подследственных… Неужто Филипп Шлаг сумел изыскать среди университетских книг нечто запретное, сведшее его, в конце концов, в могилу?

Это бы многое разъяснило, недовольно подумал Курт, снова вздохнув, однако же, если сложить вместе все то, что было сегодня услышано о нем, покойный не особенно сходствен с человеком, могущим увлечься потусторонними забавами; maximum- какой-нибудь хиромантией, потехи ради; ко всему прочему, насколько применимо к пропадающему в библиотеке студенту определение «слишком много»? Многие из них впервые прикоснулись к книге собственно здесь, в университете; книга — до сих пор удовольствие исключительное и не каждому достающееся, а хорошая книга — уж тем паче, и мало-мальски неглупый и алчный до знания человек попросту не может не воспользоваться вдруг раскрывшейся ему доступностью рукописных трудов. Конечно, надо будет и поговорить с библиотекарем, и проглядеть список наличествующих в университете книг (та еще работенка…), однако — здесь едва ли что-либо возможно выловить…

Попрощавшись с недовольными свидетелями, Курт вышагал в коридор, задумчиво глядя под ноги; ожидать, что в первые же часы своего расследования он сумеет узнать больше, было бы странно, однако данных катастрофически недоставало, а те, что имелись, не говорили ни о чем. Перепады в настроении, загадочные траты и увлеченность чтением — все это могло быть и вовсе между собою никак не связанным.

— Где можно отыскать этого его приятеля, Фельсбау? — спросил он, не поворачивая к Бруно головы, все так же глядя в пол; тот вздохнул:

— Сейчас у него лекции; знаешь, давай-ка просто я тебя этим вечером приведу в то самое местечко, где студенты собираются — там ты увидишься со всеми, кто тебе нужен, убежден. Это будет много проще, нежели гоняться по всему Кельну в поисках свидетелей поодиночке.

— Ты прав, — через силу вынужден был согласиться Курт; встряхнув головой, чтобы придти в себя, потер глаза ладонями. — Отложим до вечера.

— Так может, пожрать бы, а? — предложил Бруно с воодушевлением. — Я сегодня не завтракал. А тебя наверняка дожидается порция кренделей или еще чего; матушка Хольц в этом отношении дама постоянная…

Курт поморщился. Сейчас действительно следовало отправиться в Друденхаус — надо было и получить некоторые сведения от Райзе, и отчитаться Керну, однако неотвязная благодарная мамаша, и впрямь с завидной регулярностью снабжающая господина следователя съестным, сегодня раздражала более обычного. Когда отцы новой Конгрегации составляли акт, запрещающий инквизиторам принимать ценные подношения от частных лиц (исключая оговоренные случаи, с массой сопроводительной документации и условностей, исключающей всяческие махинации со средствами), в благодарность ли или как пожертвование, они забыли упомянуть о пирожках с печенью и назойливых старушках.

— Да брось, — заметив выражение его лица, усмехнулся Бруно, подталкивая его к лестнице в плечо. — Считай, что таковым образом она уплачивает часть налога; и посмотри на это со стороны практической — трактиры в Кельне не дешевеют.

Курт молча дернул плечом, высвободившись из его пальцев, и зашагал вниз, думая уже о другом, пытаясь составить примерный план действий на сегодняшний день.

Глава 5

В одном свежеиспеченный секретарь ректора Кельнского университета был прав: не единственно к нему сумели подобрать свой ключик обитатели Друденхауса, склонив к сотрудничеству с Конгрегацией — перечень наличествующих на нынешний день осведомителей из среды студентов был не так чтоб внушительным, однако ж вполне изрядным. Получить список от Керна было довольно непросто — за это Курт расплатился предоставлением начального отчета, составление коего отняло массу нервов и времени, а также сопроводительными растолкованиями, изложенными устно; ни то, ни другое начальствующего не удовлетворило, и упомянутый список пришлось выпрашивать, а после и почти требовать, поступившись принципами скромности и напомнив, что прошлое пустяковое дело, на которое обратил свое внимание выпускник номер тысяча двадцать один, увенчалось обнаруженным заговором порядочных размахов. «Лишь потому я и позволил тебе копаться в происходящем, — признался тогда нехотя Керн. — Если б не твоя laudatio[37], я б с тобой и говорить на эту тему не стал».

Список был Курту не по рангу, это он понял сразу же, прочтя лишь первое имя в нем; вскинув к начальству изумленный вопрошающий взгляд, он встретил взор хмурый и, казалось, недовольный собственным решением. «Вот именно, — кивнул Керн, погрозив ему пальцем. — Не приведи Господь, Гессе, ты будешь неаккуратен в беседах. Ты меня понял?»…

Первым в списке стояло имя преподавателя факультета медицины, Юлиуса Штейнбаха. Однако и того мало: оный преподаватель был официальным служителем Конгрегации, занявшимся преподаванием от избытка свободного времени; это было не просто удачей, а отдавало даже каким-то благоволением свыше, в чем Курт уверился окончательно, прочтя краткое изложение всего того, в чем знал толк профессор Штейнбах. «Стало быть, он сумеет провести вскрытие?», — уточнил Курт, и начальство схватилось за голову.

Вопреки ожиданиям, получить от Керна дозволение на анатомирование покойного секретаря оказалось проще, нежели злополучный список осведомителей; наскоро отделавшись от и впрямь поджидавшей его мамаши Хольц, он направился к университетскому двору.

Присутствие Бруно действительно избавило господина следователя от множества сложностей, к примеру, связанных с поиском тех, кто теперь был известен по именам, но кого он не знал в лицо — за то лишь время, каковое потребовалось, чтобы преодолеть лестницу и полтора крыла внушительного здания, одной лишь только своей учебной частью спорящего по размаху с башнями Друденхауса, подопечный указал ему на двоих студентов, упомянутых в перечне осведомителей, что позволило здесь же, отойдя к аркам больших сводчатых окон, побеседовать с каждым, задав необходимые вопросы и поручив предоставить список негласных нарушителей спокойствия, сумевших откупиться от штрафов и взысканий.

Юлиуса Штейнбаха он обнаружил в профессорской трапезной; замерев в двух шагах от двери, Курт с минуту колебался, решая, стоит ли сейчас вот так, на глазах у всех, подступать к преподавателю и говорить с ним; наконец, напомнив себе, что излишняя осторожность способна привлечь внимание более, нежели полное отсутствие таковой, он прошагал к столу, где тот поглощал свой обед, и, испросив дозволения, уселся напротив. В конце концов, покойный посещал его лекции, посему и не было ничего удивительного в том, что господин следователь решил побеседовать с господином профессором, что, кстати сказать, впрямь намеревался сделать и прежде.

Приема Курт ожидал прохладного, скептического и снисходительного, однако, к его немалому облегчению, Штейнбах просьбе не удивился; по крайней мере, никаких эмоций он не выказал, поинтересовавшись лишь, получена ли господином следователем соответствующая sanctio, или же имеет место «снова самоуправство». Никак не отреагировав на последнее замечание и не показав, в свою очередь, собственного удивления, Курт клятвенно заверил, что дозволение вышестоящего имеется в письменном виде, и перешел к тем вопросам, каковые полагал задать профессору уже как преподавателю покойного Шлага. К сожалению, многим тот помочь не сумел, ибо не особенно способный, обычный в поведении и ничем не примечательный внешне бывший секретарь запомнился ему именно благодаря своей должности, и только лишь; о характере своего студента профессор ничего существенного сказать не смог, его отсутствие на лекциях отмечал мимоходом, не удивляясь довольно частому среди слушателей явлению, а что же до его душевного состояния, то с этим вопросом, собственно, майстеру Гессе лучше побеседовать с духовником университета, к коему нет-нет, да и заглядывали хоть изредка. Все то, что не было сказано на исповеди, будет в его распоряжении — местный святой отец к Конгрегации относится с большим пиететом, мечтая, кажется, втайне иметь к ней непосредственное касательство; и хотя никто не намекал ему на подобную необходимость, исправно сообщает о всех случаях неправедности и вольнодумия. Дабы не обидеть старика, более трех с лишним десятков лет подвизающегося в стенах университетской часовни, Керн терпеливо выслушивает его жалобы, как правило, малополезные, благодарит и выдворяет с миром…

Духовник кельнских студиозусов и в самом деле не смог сказать ничего значимого, лишь засвидетельствовав услышанное ранее от прочих опрошенных, хоть и, надо отдать ему должное, воистину всячески тщился оказать содействие майстеру инквизитору, припомнив и самого секретаря, и детальности его поведения, и даже слегка поступился правилами, упомянув о том, что слышал от него на исповеди. Правда, ничего конкретного названо не было, в этом святой отец остался верен сану и возложенной на него в этой связи ответственности, однако заметил, что, по его суждению, исповедуясь, Филипп Шлаг говорил словно бы сквозь силу, избирая слова и, стало быть, недоговаривая. Вообще, таковое случалось, когда кое-кто из слушателей университета готовился и все никак не мог напастись смелости, дабы повиниться (как правило, чаще это оказывался грех плотский либо же хищение), однако в случае с покойным это длилось вот уж полгода, и священник совсем уж было вознамерился как следует с ним побеседовать, но тут приключилось это несчастье, помилуй, Господи, его душу… Отделаться от святого отца оказалось не легче, нежели от кренделей матушки Хольц; принудить его к молчанию Курт сумел лишь тем, что, поднявшись, строго и почти резко повторил (в третий уже раз), что весьма признателен за явленную ему помощь, ценит подобное истинно христианское усердие и ревность о истине, однако вынужден откланяться и заняться далее делом. Ушел он в ощущении, что престарелый ревнитель остался несколько обиженным, как ему явно показалось, недостаточным участием майстера инквизитора к его познаниям и мыслям.

Выходя из дверей учебной части, Курт повстречался с новым секретарем, суетящимся у носилок, укрытых кипенным полотном, из-под какового постоянно выскальзывала левая рука с тонкой и почти прозрачной кожей; руку Шепп брал двумя пальцами за запястье, кривясь при том неимоверно, и водружал обратно, что, впрочем, помогало слабо и повторялось раз за разом через каждые три-четыре шага. Встретившись с майстером Гессе взглядом, он потемнел лицом, отведя глаза, и прицыкнул на двоих пыхтящих носильщиков, ответивших ему начистоту и не скупясь на эпитеты, предложив, если он чем-либо недоволен, тащить труп самому как ему нравится. Новоприобретенным добавлением к своей должности секретарь недоволен был явно, чего и не думал утаивать; однако же, услугами таких недовольных, если доверять списку, полученному Куртом сегодня, и примечаниям Керна, местное отделение Конгрегации пользовалось уже не первый год вполне успешно. Впрочем, надо отметить, что осведомители, как пояснил все тот же Керн, разделялись на три разновидности: купленные, устрашенные и идейные. Те, кто получал за свои услуги плату, тоже бывали двух типов — те, кто брал деньги исходя из положения «ну, не отказываться же, раз дают», и те, кому было, собственно говоря, все равно, кому и что продавать. К услугам последних старались без особенной нужды не прибегать, оставляя их на крайний случай или же выслушивая, когда те являлись с донесениями сами. Запуганные шли на сотрудничество крайне нехотя, держась в узде лишь благодаря имеющимся на них материалам различной серьезности; с оными надо было говорить осмотрительно, стараясь одних не оскорбить опрометчивым словом, а других — не выпустить из кулака излишней обходительностью и терпимостью. С идейными было проще всего. Таковых было немного, но эти, как правило, работали просто, иллюзий не имели и были готовы фактически на все, если слышали обоснование для порученных им действий. Что немало облегчало дело, обоснованием для них могло послужить и тривиальное «так надо».

Секретарь в свете этого являлся тем, кто берет плату, будучи не в силах сознаться самому себе, что сотрудничество с Конгрегацией — дело не столь уж недостойное, как то принято считать в окружающем его обществе; некоторое давление, оказанное на него при вербовке, сохраняло иллюзию подневольности, кою вышеупомянутая мзда должна была скрасить. Скосившись на Бруно, Курт, не сдержавшись, усмехнулся. Этот был, если следовать всем подобным определениям, купленным (в более, правда, буквальном смысле), запуганным, работающим время от времени за идею при должном обосновании. Гремучая смесь…

***

В трактир, где собираются кельнские студенты, этим вечером Курт так и не попал — весь день незаметно ушел куда-то, поделившись между разговорами, кратким обедом, снова разговорами и бесконечными отчетами, которыми его, похоже, решил вконец извести Керн. Майстеру инквизитору даже пришла в голову крамольная мысль о том, что начальство придумало это муку нарочно, дабы он, увидев, какое количество бумаготворчества должно сопровождать едва лишь начатое расследование, плюнул на все и бросил дело.

За остаток дня успев переловить почти всех соседей покойного (и не узнав, как и ожидалось, ничего нового), Курт позволил себе урвать неполный час сна, а ближе к темноте, оставив Бруно, в одиночестве направился к каменной громаде университетского здания. Профессор Штейнбах встретил его у двери входа для обслуги, только что разошедшейся по домам; в университетский подвал они спустились быстрым, едва не бегущим, шагом, заговорив лишь тогда, когда дверь за ними закрылась, оставив их наедине с недвижимым телом, горящими подле него светильниками и инструментами, разложенными в готовности.

— Все же не понимаю, — повторил уже сказанное сегодняшним днем Штейнбах. — Я мог управиться и в одиночестве, утром вы получили бы мой отчет о вскрытии.

— Профессор, я ни в коей мере не подвергаю сомнениям ваши таланты, — улыбнулся Курт, вставши у бескровного, почти молочного в полумраке лица покойного секретаря. — Однако, кроме простого любопытства к самому процессу, есть еще одна причина: до завтра я просто-напросто извелся бы от нетерпения.

— Немногие из дознавателей на моей памяти имели интерес к процессу анатомирования… Ну, если уж вы все равно здесь, станете помогать. Не сочтете зазорным, господин следователь?

— Я в этом не смыслю, — предупредил Курт, и тот махнул рукой:

— Не страшно. Будете держать светильник.

— Нет, — отозвался он поспешно и, встретившись с непонимающим взглядом, смешался. — Прошу прощения, профессор, пусть что угодно, могу руками вытащить для вас каждую кишку, но… Это долгая история. Просто: что угодно, но к светильнику я не притронусь.

— Как знаете, — пожал плечами тот, закатывая рукава и повязывая кожаный фартук, похожий на мясницкий. — Поскольку не уверен, что вы хотите обмакивать в это перчатки, стоящие половину вашего жалованья, снимите-ка их и наденьте вон те. Как знать, возможно, если уж у вас такое рвение, я попрошу вас подержать селезенку у светильника, коль скоро держать светильник у селезенки вы не желаете.

Пока майстер инквизитор, сняв куртку, облачался в такой же фартук и старые, явно не один раз побывавшие в деле, перчатки из тонкой кожи, Штейнбах прибавил фитили светильников, придвинув их ближе.

— Итак, — не оборачиваясь к Курту, сообщил он, близко наклонившись к телу, — с первого же взгляда, еще без вскрывания нутра, могу вам сказать, что я исключаю. Исключаю инсульт. Вы знаете, что такое инсульт, майстер Гессе?

— В общих чертах, — отозвался он, подойдя и встав рядом; Штейнбах указал на лицо Шлага, проведя пальцем по коже:

— При инсульте в часть мозга изливается кровь, что, как вы понимаете, с жизнью слабо совместимо. Бывает, живут, однако же таковое повторяется снова и снова, при каком-либо переживании, напряжении… Да и просто — человек стареет, организм крепче не становится.

— Этот молодой.

Штейнбах кивнул, грустно усмехнувшись:

— И младенцы умирают в колыбелях, причем не всегда в этом виноваты…

— Я знаю. Няньки-колдуньи и прочее… — Курт с интересом покосился на лицо человека рядом и поинтересовался с несдерживаемым любопытством: — Скажите, Райзе учился у вас?

— У меня, все верно… Итак, возвращаясь к нашему другу; инсульт я исключаю по той причине, что после такового судорогой сведена часть тела. Если бы, скажем, кровь излилась в левую половину его мозга, правая была бы скрючена и парализована бы, ad vocem[38], если б после такого довелось выжить.

— Правая? Почему правая?

— До конца сие еще не изучено, однако же закономерность очевидна и подтверждена: все то, что происходит в одной половине мозга человека, имеет влияние на противоположную половину его тела. Кстати сказать, некоторые из особо увлеченных исследователей задумались над тем фактом, что, хотя большая часть человечества предпочитает пользоваться правой рукой для письма, поглощения пищи или удержания оружия, случается явление тех, кому более удобно все это делать левой рукой. Поскольку факт дьявольского участия мы с вами обсуждать не будем, остается предположить, что на пользование той или другой руки имеет влияние развитость той или иной половины мозга более или менее.

— В академии меня переучили на правую руку, — несколько обиженно отозвался Курт. — «Следователь Конгрегации не может быть помеченным Дьяволом»; чтоб люди не косились… Однако левой я до сих пор и пишу, и бью лучше; по-вашему, я недоразвитый?

Штейнбах рассмеялся, отечески похлопав его по плечу, и качнул головой:

— Нет, майстер Гессе, вы не так поняли. Чтобы вам было проще уразуметь, опишу это так: вообразите, что от вашего мозга к прочему телу тянутся ниточки, им управляющие, но не напрямую, а как бы крест-накрест. Можете в этом увидеть божественный символизм, если вам так больше нравится. К одной половине тела ниточек идет более, нежели к другой, и они крепче. Стало быть, в вашем случае от левой части мозга их тянется меньше; вместо нее их закрепила на себе правая половина.

— И о чем это говорит?

— Господи, юноша, и без того я вам сообщил в некотором роде открытие, а вы от меня требуете подноготную человечьей сущности!.. Понятия не имею, о чем это говорит. Спросите у меня об этом лет через сто пятьдесят; а теперь давайте-ка вернемся к делу. Стало быть, так: ни паралича, ни судорог мы у нашего гостя не наблюдаем, здесь, как вы можете видеть, все в полном порядке.

— Значит, смерть вызвана не естественными причинами?

— Не спешите, господин следователь, экий вы быстрый. Вполне возможно, что, открыв брюшную полость, я обнаружу cirrocis в последней степени…

— Свидетели говорят — этот был не любитель выпить, — заметил Курт, и профессор пожал плечами:

— Это лишь так, для примера. Не спешите с выводами, покуда я не закончу. Однако же, сразу скажу вам, что есть некоторое обстоятельство, которое меня не так чтоб настораживает, однако наводит на размышления. Вам ничего не показалось в нем странным?

— Его лицо, — ответил он тут же. — Слишком спокойное.

Штейнбах поднял голову, посмотрев на него странным взглядом, не то удивленным, не то разочарованным.

— Лицо? — переспросил он. — Вы обратили внимание на лицо, майстер Гессе? Господи Иисусе… Будьте любезны низойти своим целомудренным взором существенно ниже упомянутого вами лица и взглянуть на точку мужественности нашего посетителя. Не знаю, сколько нагих мертвецов вы повидали на своем веку, однако — не полагаете же вы, что таковая готовность к действию для покойника в порядке вещей?

Курт вспыхнул.

— Я не медик, — почти обиженно ответил он, выпрямившись и вздернув голову. — Разумеется, моих познаний хватает на то, чтоб понять ненормальность подобного… обстоятельства, я все же прошел начальный курс анатомии, причем, смею вас заверить, экзамен мною был выдержан на высший балл.

— Да бросьте, я не намеревался вас задеть. Однако же не думал, что вы не поинтересуетесь у меня именно этим в первую очередь.

— Ведь такое случается при удушении, quod sciam[39], - заметил Курт уже спокойнее, однако по-прежнему смущенно. — Я полагал, что, поскольку вы сами ничего о том не упомянули, то ничего и нет странного…

— Не при удушении, — возразил Штейнбах, отступив на шаг назад и осматривая покойника, будто иконописец — заготовленный к образу пейзаж, — а при повешении.

— Есть разница?

— Ну, разумеется, господин отличник по анатомии. В том и другом случае происходит сдавливание дыхательного горла (мы не рассматриваем тот вид узла, при котором ломаются позвонки); однако же в каждом эпизоде свои маленькие детальности: давление оказывается разного свойства и на различные участки тела, что дает и разный результат. Если вы удушите человека руками, ничего подобного вы наблюдать не будете; труп как труп. Удавкой, да будет вам известно, вы этого, — палец в кожаной перчатке ткнул в сторону застывшего в готовности инструмента, — тоже не добьетесь; разве что, связав жертву, набросив петлю несколько сбоку и затягивая медленно, в течение, скажем, минуты-полутора. Имеет также значение положение тела и способность оного тела двигаться в агонии, амплитуда, так сказать, конвульсий. Однако же, в любом случае, здесь мы ничего подобного не наблюдаем, я исключаю удушение любого типа, и не только из-за отсутствия странгуляционной борозды; если б его лишили доступа воздуха хоть и подушкой, или же попросту зажав нос и рот ладонями, мы наблюдали бы безошибочные признаки, как то — синюшность около губ, под ногтями, в ямках ноздрей, да и выражение лица, столь вам запомнившееся, было бы не в такой степени умиротворенным. Словом — что, господин отличник?

— Asfixia, я помню. А вы согласны с тем, что лицо все же странное? — стребовал Курт. — Согласитесь же, что-то не так.

Штейнбах кивнул, склонившись над телом и заглянув умершему в глаза.

— Да, в некотором роде нетипическое лицо. Однако же, майстер Гессе, еще это ни о чем не говорит, кроме того факта, что он скончался без мучений — вернее всего, во сне.

— Мне кажется, он был в сознании, — тихо возразил Курт, и профессор, распрямившись, вскинул к нему заинтересованный взгляд:

— В самом деле? Отчего же такая мысль?

— Я не знаю… — вновь смешался он, неловко передернув плечами. — Ita mihi videtur[40]… А вам — нет? Взгляд у него… осмысленный, что ли; будто он посмотрел на кого-то в последний миг жизни.

— Все может быть. На кого-то… А может, на что-то? На балку под потолком. На свою руку. На последний образ того, что ему приснилось перед смертью, и что не успело еще развеяться при пробуждении; воображение, майстер Гессе, несомненная добродетель следователя, однако и его надо ограничивать, дабы оно не завело вас в дебри, из коих после будет сложно выбраться. Если вы ожидали от меня такого заключения, то его я вам дать не смогу: наши науки, увы, еще не столь абсолютны, чтобы установить подобные тонкости.

— Нет, что вы, я все понимаю. Просто… — уже жалея о вырвавшемся, пробормотал Курт, — просто мне почудилось, я решил уточнить… Забудьте; давайте продолжим, профессор.

— Продолжим, — согласился тот, взявшись за ланцет и поднявши руки наизготовку. — Ну-с, демонстрацию орудий мы опустим, на него это не подействует, и говорить он не станет… Начнемте допрос покойного с разреза; а вы, коли уж тут, учитесь, вдруг когда пригодится. Только не шлепнитесь здесь в обморок.

Курт не ответил, лишь сделав еще шаг и приблизившись к Штейнбаху почти вплотную, следя за ровным, уверенным движением лезвия. За то, чем сейчас заняты два служителя Конгрегации, подумалось ему вдруг, еще совсем недавно все те же служители жгли заживо, вне зависимости от наличия раскаяния и поведения подсудимого на допросе и после признания — осознать, а главное, утвердить полезность подобных процедур старая Инквизиция была не в силах. Или не в уме, додумал Курт крамольную мысль до конца. Собственно говоря, и по сю пору никто не провозглашал всепрощения каждому неугомонному исследователю, которому взбредет в голову, выкопав ночью тело, упражняться на нем в анатомии; для начала, это шло вразрез с законами мирскими, по которым лишь родственникам предоставлено право решать, что и как следует и можно сделать с почившим. Разумеется, существуют бродяги, бессемейные и прочие никому не потребные ни при жизни, ни после смерти представители человеческого сообщества, которых никто не хватится и никто не станет жалеть; однако же, Курт был далек от того, чтобы порицать вышестоящих за продолжающиеся суды над потрошителями трупов. Что касалось самой Конгрегации, можно было быть уверенным, что это производится исключительно для пользы дела теми, кто сможет оценить результат, выражаясь проще — кто поступится некоторыми правилами не понапрасну. Собственно говоря, последние двое арестованных тоже были отпущены восвояси со строгим наказом впредь быть осторожнее и не наглеть с добычей материала; один из них был подающим надежды армейским хирургом, а перу другого принадлежали несколько вполне даровитых трудов по системе кровообращения. Разумеется, оба теперь на крючке и будут обязаны оказать любую помощь в любое время дня и ночи любому служителю Конгрегации по первому требованию в любой точке страны.

Возможность дать дозволение на официальные анатомирования хотя бы университетам, он знал, сейчас обсуждается — обсуждается вот уж лет семь, если не больше, однако пока противников этой идеи более, нежели приверженцев. Ратующие за сохранение запрета, в основном представители старой гвардии, апеллировали к высокой человеческой сущности, недопустимости попрания достоинства образа Божия; сам Курт, однако, был согласен с ними по иной причине: сущность человеческую он полагал не столь уж высокой, скорее, подлой, а стало быть, склонной к злоупотреблениям. Кроме того, что станет сложнее отслеживать тех, чье темное искусство вполне можно будет замаскировать под простую научную работу, никаких сомнений не было в том, что торговля трупами для университетов в конце концов дойдет до абсурда, если не до убийств ради обретения этого самого трупа. И если тела взрослых покойников появляются с завидной регулярностью, то дети и младенцы, а паче — утробные (чей организм, к слову, изучен и вовсе из рук вон), даже при всей их немалой смертности среди простого люда, будут товаром просто ходовым…

Пока Конгрегацией использовались труды, составленные вот такими профессорами Штейнбахами, состоящими у нее на службе, а также конфискованные дневники осужденных, временами даже за колдовскую деятельность; тот факт, что задержанный оказывался не просто исследователем, а вполне справедливо обвиняемым, не отменял зачастую весьма верных выводов о человеческом организме, сделанных ими в процессе запретных операций. Призывы не использовать в медицине результаты, полученные таким образом, оставались без внимания. Самый крупный спор произошел лет десять назад, когда в одной из приальпийских провинций был осужден доктор, полосующий уже не тела, а живых людей; профессора, само собою, сожгли, но его исследования остались и были использованы при обучении лекарей Конгрегации, и, надо сказать, столь подробного и переворотного в медицине труда до сей поры еще не было.

— О чем задумались, майстер Гессе? — вторгся в его мысли голос профессора, и Курт, пожав плечами, невесело улыбнулся:

— Забавно: мы нарушаем закон. Ради законного установления справедливости.

— Вас это так коробит?

— Просто… странно. Особенно при том, что, будь на моем месте светский дознаватель, а на вашем — просто преподаватель медицины, мы рисковали бы уже завтра повествовать какому-нибудь Курту Гессе, почему и как мы дерзнули это сделать. И не факт, что желание раскрыть возможное преступление помогло бы нам отвертеться от костра.

— Подержите-ка вот тут крючочек, господин нарушитель… В том и различие, — продолжал Штейнбах под хруст разделяемых ребер и чавканье мяса. — Вы не светский дознаватель, а я — медик Конгрегации. Вы сами ответили.

— Это все дозволяет?

— Нет, мой юный друг, это все извиняет… Потяните на себя… Но можете думать и так. Вам, можно сказать, все позволено. Скажем так, есть очень немногое, чего вам было бы нельзя. Разбирает гордость?

— Гордыня, кстати сказать, грех, — заметил Курт с улыбкой; Штейнбах пожал плечами.

— И на грех вы тоже имеете право; по ситуации… Итак, если с душеспасительными беседами вы завершили, дозвольте теперь перейти к нашему делу. Вам хорошо видно?

— В мелочах.

— Стало быть, начнем с того, что вы видите.

— Сердце, — ответил Курт, надавив пальцем на замерший комок мышц и артерий. — С виду в порядке; однако же, как я говорил, я ведь не медик…

— Но вы правы. Уже с начального взгляда видно, что внутренние органы здоровы — лошадиные легкие, сердце, как у быка; посмотрите сюда — я бы отдал полжизни за то, чтобы другую половину прожить с такими артериями.

— Так отчего он умер? — поторопил Курт, и профессор вздохнул, убрав его руку из разверстого нутра покойного.

— Непозволительная нетерпеливость для дознавателя, майстер Гессе; давайте будем последовательны. Итак, я беру назад свои предположения о поврежденной или хоть просто болезненной печени — это отменный образчик того, что бывает с юношами, не злоупотребляющими напитками крепче пива. In vino veritas, майстер инквизитор, однако же — in aqua sanitas[41]… Возьмите это себе на заметку.

— Так естественных причин все же нет? — снова не утерпел Курт, и тот обернулся к нему почти гневно:

— Да постойте вы, в конце концов! Имейте же выдержку… Подайте мне вон тот зажим.

За тем, как Штейнбах полосовал сердце, он следил, едва не приплясывая на месте от нетерпения, заглядывая вовнутрь секретаря через его плечо, так что, в конце концов, не выдержавши, профессор дернул рукой, оттолкнув его от себя.

— Не наваливайтесь на мой локоть, ради всего святого, не путайтесь у меня под руками; станьте слева. Господи Иисусе, лучше бы вы и впрямь грохнулись в обморок…

— Вижу по вашему лицу, что и внутри сердце в полном порядке, — отметил Курт, увидев, как седеющие брови Штейнбаха сошлись на переносице, а потом медленно поползли вверх. — Я прав?

Тот выпрямился, опершись о стол кулаками, и медленно кивнул.

— Да, вы правы… — профессор бросил на изрядно помятое блюдо, видавшее, кажется, много лучшие времена, ланцет и крюк жутковатого вида, вновь разразившись вздохом, и испачканным в свернувшейся крови пальцем рассеянно приподнял и шлепнул обратно половинку сердца. — Вот что я вам скажу, майстер Гессе; первое: я не вижу причин для естественной смерти. Учитывая внешние признаки, можно было бы допустить две причины, а именно недостаточность сердечной деятельности или же инсульт. Инсульт, как я уже сказал, мною был отброшен еще до анатомирования, и я пояснил, по какой причине. Теперь что касаемо сердца.

— Оно здорово, — констатировал Курт, и профессор глубоко кивнул:

— Совершенно. Абсолютно; я бы вообще сказал, что перед нами на редкость здоровый и крепкий юноша; несколько худоват, однако это нормально для человека с его распорядком дня. Если б причиной его гибели стало то, что принято называть сердечным приступом, мы увидели бы на сердечной мышце сизое пятно отмершей ткани. Ведь что такое этот самый приступ? Сердце просто приостанавливается на миг-другой, а для нашего с вами столь важного органа это фатально: лишь чуть застаивается кровь, чуть только перестает сокращаться мышца, и образовывается гематома. А, говоря вульгарно, сердце с фингалом работать если и сможет, то недолго и крайне тяжко; здесь мы не видим ничего подобного. Далее. Простая остановка сердца во сне, оставляющая человека в блаженном неведении относительно происходящего, покуда он не узрит пред собою святого Петра, возможна в случае атрофии сердечной мышцы. Вы знаете, что это такое?

— Ослабленное сердце? — предположил Курт, и тот кивнул снова.

— Верно. Но в таком случае мы бы наблюдали сердце укрупненных размеров, а стенки его были бы много тоньше нормы, отчего, собственно говоря, и происходит его остановка — словно бы вас, майстер Гессе, заставили бы тащить на себе воз с дровами. Не по силе работа. Все остальное, от чего мог бы скончаться молодой человек, отметается без обсуждения — для прочих болезней нет причин внутренних либо же им не соответствуют признаки внешние.

— Итак, ваше заключение, профессор, — сдерживая неуместную радость, подытожил Курт, — такое, что он умер не сам. Я верно понял?

Штейнбах скосил на его просветленное лицо усмехающийся взгляд и поинтересовался, подтолкнув его локтем в бок:

— Можно узнать, чему вы так радуетесь, майстер Гессе? Тому, что бедный юноша умер, или тому факту, что кто-то запятнал свою душу грехом смертоубийства?

Он вспыхнул снова, опустив голову, и неловко кашлянул, чуть отступив назад от тела.

— Простите… Я не радуюсь, всего лишь доволен оттого, что не ошибся я…

— Ай, бросьте; я же шучу… Однако, — посерьезнев, продолжил тот, опустив глаза к развернутому, словно открытый мешок, нутру покойного секретаря, — вынужден слегка остудить ваш пыл. Заключения об убийстве или, на худой конец, самоубийстве я вам тоже не дам.

Курт удивленно округлил глаза, тоже бросив взгляд на обнаженные органы, словно надеясь прочесть в них, подобно гадателю, ответы на свои вопросы здесь же и сейчас, и растерянно пробормотал:

— То есть как? А как же такое может быть — нет причин для естественной смерти, и при том человек не убит? Ведь вы сами сказали — умереть ему было не от чего!

— Сказал, да… Дайте-ка я выражусь яснее, юноша: ut breve faciam[42], я не знаю причин ни для того, ни для другого. Болезней, от коих можно было бы распрощаться вот так с жизнью, я найти не могу, но и никаких следов отравления я не вижу. Повторяю — «я не могу найти» и «я не вижу». Исходя из существующих на нынешний день знаний и умений нашей медицины, исходя из моих не так чтоб скромных способностей, я вынужден констатировать, что смерть странная. Если вас удовлетворит подобное заключение, вы его получите в письменном виде от меня завтра.

— Конечно, — торопливо согласился Курт, — меня это не удовлетворит, однако удовлетворит Керна, сейчас главное для меня хотя бы это; однако я хочу понять…

— Я объясню, — мягко прервал его Штейнбах, подняв окровавленную руку, и он умолк. — Я объясню вам, почему меня самого так удивляет произошедшее. Начнем с того, что, поскольку естественная смерть фактически исключена, а повреждений механического порядка не наличествует, остается предположить что?

— Яд.

— Яд. Верно. Однако никаких признаков отравления в организме нашего гостя нет.

— Постойте, но — вот же, трупные пятна на спине, так разве нельзя предположить отравление ландышем?

Штейнбах вздохнул, отерев локтем лоб, и медленно повторил:

— Отравление ландышем… Ландыш, майстер Гессе, convallaria, или, если быть более точным, его ягоды — это весьма сложная, опасная при неумении и сложная в обращении помощь работе сердца. В случае же, когда данное вещество применяется к сердцу вполне здоровому, а тем паче, если доза существенно превышена (а в нашем случае это должно было бы быть), происходит то самое влачение воза с дровами — сердце разгоняется, пульс при этом мы бы наблюдали (если б застали последние минуты жизни) быстрый, нитевидный. И — да, вы правы, происходит приток крови к оному сердцу, отчего образовываются пятна напротив него. Однако здесь мы их наблюдаем всего лишь в месте соприкосновения тела с кроватью, на лопатках, несколько выше — это явление частое и, скажем так, нормальное. При ландышевом варианте, кстати скажу, было б еще одно пятно — на затылке.

— Но ведь есть еще и цианиды, — не мог успокоиться Курт, — в конце концов, мак… не знаю… цикута!

— Позор, господин следователь, — заметил Штейнбах с усмешкой, и тот закивал:

— Да-да, это я хватил, я знаю; от цикуты умирают в несколько часов и с большими мучениями; лицо… Но прочее?

— Бог с вами, объяснюсь всецело, что ж поделаешь, — вздохнул, отмахнувшись, профессор и переменил позу, распрямив спину. — Что вы там упомянули первым, майстер Гессе? Цианиды? Они, как вам известно, отдают сильным запахом миндаля, посему его вы, учитывая время смерти, уловили бы еще от губ этого юноши, едва склонившись к его лицу, а уж после вскрытия он стал бы и более явственен, невзирая на прочие перебивающие его запахи. Кроме того, при отравлении цианидами кровь жертвы приобретает рубиново-красный цвет, а здесь, изволите ли видеть, имеет место обычная трупная темная кровь. И уже совсем явный признак — синюшность слизистых оболочек тела; вот, посмотрите. Видите? — уточнил Штейнбах, отогнув нижнюю губу покойного, демонстрируя его десны и внутреннюю сторону щеки. — Уже здесь был бы четко виден синеватый цвет тканей, да даже и снаружи губ это легко можно было бы разглядеть.

— Ясно, — понуро кивнул Курт.

— Следующее, что вы назвали — мак? Ну, это совсем просто. Конечно, при этом сердце просто останавливается, и человек элементарно не просыпается. Однако, не вы ли сами говорили, что, по-вашему, он был в сознании?

— Я готов поступиться своей убежденностью.

— Вот как? — усмехнулся тот. — Не надо. Вашей теории пока ничто не подтвердило, однако ничто ее и не опровергает. В любом случае, майстер Гессе, нет главного признака макового отравления — суженного зрачка. Взгляните сюда, — призвал Штейнбах, склонившись к самому лицу умершего и приглашающе махнул рукой; Курт наклонился тоже, всматриваясь в остекленевшие глаза. — Видите? Зрачок почти во всю радужку — он и в самом деле либо спал, либо же, если вы все-таки правы, пребывал в полной темноте; но и в том, и в другом случае ни о каких веществах, добытых из мака, нет и речи. Его зрачок должен был быть величиной почти в иголочку.

— Зараза… — пробубнил он раздраженно, выпрямившись и глядя на распотрошенное тело на столе почти со злостью.

— Варианты вроде бледной поганки, дурмана или аконита, — продолжал профессор, — я бы мог и вовсе не упоминать — это судороги, пена на губах, красное лицо, кровоизлияние в глаза, скрюченные пальцы и прочие приятные вещи. Что же до digitalis, или наперстянки, которой, как вы, должно быть, знаете, весьма удобно пользоваться по причине сложноопределимости ее наличия в организме, то ее я также не могу рассматривать: мы видели бы лицо, руки и ноги, более бледные, нежели у этого юноши, и уж точно не могло быть вот этого свидетельства его мужской состоятельности. Кровь отлила бы от всех конечностей; дабы вы не затаили сомнений, повторяю — от всех.

— Я понял, — кисло откликнулся Курт.

— Есть в нашем мире яды, которых я не знаю, — словно бы извиняющимся, тихим голосом продолжил Штейнбах. — Возможно, существуют такие, чье присутствие неопределимо вовсе, и сейчас мы столкнулись именно с таким случаем. Возможно, существуют и болезни, не дающие видимых осложнений ни на один из органов, а тем не менее, убивающие человека, и теперь перед нами пример именно такой болезни.

— А может статься, — договорил Курт осторожно, — что это все-таки наше дело?

— Может быть, — пожал плечами тот. — Это уже вне моих познаний и обязанностей; quantum in me est[43], я свою работу сделал. Habetis de ea re quid sentiam[44]: да, я не наблюдаю следов смертельной болезни, но не вижу и признаков насильственного прерывания жизни.

— Вы все равно мне помогли, — скорее для самого себя возразил Курт. — В любом случае смерть странная; если использован редкий и таинственный яд для убийства простого студента — это странно; если это была maleficia — слово «странно» даже странно упоминать; я останусь не у дел только в том случае, если мы наткнулись на новую болезнь.

— К вашей великой радости, могу сказать (и впишу в отчет обязательно), что это — вряд ли, — утешил его Штейнбах и, потянувшись, зевнул, прикрыв рот локтем. — Итак, вы удовлетворены, майстер Гессе?

— Вполне, — откликнулся он, и профессор кивнул.

— Отлично. Будем зашивать.

***

Курт пробудился поздно с тяжелой головой, совершенно не отдохнувшим и будто бы разбитым на кусочки, держащиеся вместе только каким-то чудом, а при попытке вспомнить, что за сны посетили его в остаток этой ночи, припоминалось лишь что-то жаркое и поглощающее; однако это не были кошмары, все еще одолевающие его время от времени — сегодня не снился горящий замок, грозящий погрести его под каменными пылающими развалинами, тем не менее, осталось чувство опустошенности, будто он был той лодкой, что изготовляли его далекие предки, выжигая внутренность древесного ствола…

До Друденхауса он брел, насилу переставляя ноги и зевая едва не на каждом шагу, однако, войдя в приемную, ощутил, как вялость ушла, а сон слетел: зажавшись в самом отдаленном и темном углу, его поджидал студент — один из тех, с кем Курт говорил вчера. Косясь в сторону Бруно, тот сунул господину дознавателю составленный им список негласных нарушителей, коротко попрощался и удалился тут же; стало быть, запоздало констатировал Курт, идейный

За последующие полтора часа к нему явились еще двое (одному из которых пришлось таки платить), однако самым точным и удобочитаемым оказался опус именно того, первого посетителя: составляя перечень, идейный пособник Конгрегации поделил лист на две части, пометив, что одна содержит список тех, о ком ему известно достоверно, а другая основана на слухах и сплетнях, дошедших к нему через пятые руки.

Снабдившись своим подопечным, майстер инквизитор совершил еще один набег на университет, переловив оставшихся осведомителей и безоговорочно велев предстать перед ним сегодня же с письменно изложенными сведениями. К сожалению, платить за упомянутые сведения пришлось снова, хотя и не слишком много — доносители Конгрегации, надо отдать им должное, с запросами не наглели, однако Курт несколько погрустнел, подсчитывая, сколько еще ему, возможно, придется потерять от собственного жалованья; требовать от Керна возмещения его расходов он не мог, ибо сама необходимость проведения начатого им расследования еще не была признана начальством.

Вооружившись пером, Курт провел следующий час за столом у окна, переписывая имена заново из трех списков в один, так же разделенный, только уже не на две, а на три доли — достоверную, недостоверную и неизвестную. Как и следовало ожидать, самой объемной оказалась часть, содержащая сведения невнятные, чуть меньше — недостоверные и уже самой короткой — с фамилиями тех, о чьих проступках было известно с точностью. После краткого обеда, состоящего из принесенной матушкой Хольц снеди (от которой сегодня в свете произошедших расходов отказываться в голову не пришло), явились выловленные этим утром осведомители, не пополнив, правда, составленного перечня новыми именами.

Для завершения проделанной работы не хватало донесения нового секретаря, однако уже сейчас Курт мог сказать с кое-какой твердостью, что за последние несколько месяцев Филипп Шлаг сильно подобрел — не зарегистрированных им нарушителей было слишком уж много; и даже не зная, сколько каждый из них заплатил ему за молчание перед ректоратом, можно было предположить, что покойный незадолго до смерти должен был сколотить, по студенческим меркам, небольшое состояние, из коего уж точно нельзя было не найти средств на оплату жилья.

Разумеется, сведений было недостаточно, однако, насколько было известно Курту, в подлунном мире на сегодняшний день существовало не так уж много причин, по которым можно понести крупные убытки; учитывая, что бывший секретарь вряд ли мог быть отнесен к тем, кто раздает свое имущество нищим, а в его гардеробе не было обнаружено ни одной дорогостоящей вещи, таких причин всего три: игра, чрезмерное пьянство или женщины.

Вот только, если верить утверждениям его соседей, игрой почивший не увлекался, не в меру хмельным его не видели ни разу, а любовницы он не имел.

Глава 6

Трактир, куда этим вечером господин дознаватель направился в сопровождении Бруно, назывался «Веселая Кошка», однако все просто говорили «у студентов», поминая старое двухэтажное строение неподалеку от университета, и каждый, кому было до этого дело, понимал, о чем речь. Существовало, правду сказать, и еще одно именование, распространенное среди жителей Кельна, и какой-то шутник даже подправил жирным углем вывеску, дав трактиру нелегитимное имя «Веселый еретик»[45].

Держатель этого местечка некогда разумно рассудил, что задирать цены нет смысла, и вскоре к этому самому близкому к месту учебы и самому дешевому при том заведению потянулись слушатели Кельнского хранилища знаний; в результате вот уже не первый десяток лет трактирчик не так чтоб процветал, однако держался на плаву куда увереннее прочих благодаря своим постоянным посетителям.

— В этом месте есть несколько правил, — обмолвился Бруно, когда до «Кошки» оставалось два поворота улицы. — Во-первых, никаких драк внутри.

— Хорошее правило, — заметил он с усмешкой.

— И второе — по возможности не привлекать к разборкам с посетителями городскую стражу; официально этот трактирчик к университету не имеет ровно никакого касательства, однако кой-какие обычаи университетской общины в него перенесены, скажу так, негласно.

Некоторые из них придется подправить, мысленно возразил Курт; если и теперь в ответ на его вопросы ему начнут проповедовать ценности студенческих традиций, у него не останется иного выбора, кроме как, поправ установленные хозяином законы, припомнить corpus juris legitimus[46]. Правда, этого он был намерен избежать по двум причинам: во-первых, к явным нарушителям устоявшихся обыкновений отношение всегда и везде крайне неприязненное, вне зависимости от их правоты, а во-вторых, подобный поворот событий, когда у майстера инквизитора его должность останется единственным способом давления, будет означать, что словесную брань с кучкой студиозусов он проиграл…

— И последнее, — перехватив его руку, уже протянувшуюся к двери, добавил Бруно. — У меня среди этих людей не так чтоб друзья, однако — приятели есть; поумерь, Бога ради, свой пыл, не рассорь меня с ними.

Курт на мгновение приостановился, чувствуя, как с губ срывается очередная шпилька, и понимая, что сутки мирного сосуществования с его подопечным оказались тяжким испытанием для его добродетели.

— Если твои приятели не разделяют твоих симпатий к тайным обществам, все пройдет тихо, — не сумел удержаться он, снова в ту же секунду начав корить себя за несдержанность и едва удерживая себя теперь от того, чтобы извиниться; и тот факт, что Бруно вновь все снес незлобиво, лишь добавил камень к той груде тяжести, что скопилась на душе.

— Тайные общества, — почти хладнокровно откликнулся тот, — это традиционное развлечение студентов, посему тебе просто придется сделать над собой усилие.

Не дожидаясь продолжения их столь приятной беседы, тот толкнул дверь, входя, и Курту ничего не оставалось, как просто молча шагнуть следом.

Первый этаж оказался малолюден, и, стоило ему прикрыть дверь за спиною, к вошедшим обернулись все присутствующие; Курт замер на пороге, оглядывая ожидающие лица, видя, как на большинстве из них простое любопытство сменяется либо разочарованием, либо неприязнью, либо всего лишь равнодушием, а из-за дальнего стола тихо донеслось во всеобщем вдруг возникшем безмолвии:

— Оп-паньки; вот так люди…

— Déja-vu, — пробормотал он себе под нос, перехватив взгляд своего подопечного; тот невольно усмехнулся, вряд ли уразумев сказанное, но поняв смысл, и кивком указал на пустующий стол у стены.

— Хоффмайер, сегодня тебя хозяева без поводка не пустили? — донеслось им в спину. — В чем проштрафился? На ковер наделал?

— Отвали, — шикнул тот, не оборачиваясь, и Курт приподнял бровь в напускном удивлении:

— Приятели у тебя тут, ты сказал? взглянуть бы тогда на твоих недругов.

— Посмотрите в зеркало, — едва слышно пробормотал некто за соседним столом, и он круто развернулся, вперив взгляд в наглеца; тот снес горящий взор господина дознавателя безмятежно, не отрывая губ от поразительно чистой кружки, и, выдержав довольно долгую паузу, чуть приподнялся, несколько нетвердо держась в полувертикальном положении, изобразил поклон и отодвинул кружку в сторону. — Герман Фельсбау. Вы меня разыскивали, насколько я слышал?

— Объяснись-ка, — потребовал Курт, остановившись напротив, и, упершись в стол кулаками, склонился к столь нежданно разыскавшемуся свидетелю; тот пожал плечами:

— А что тут объяснять, майстер Гессе? Вы опросили почти всех соседей, стало быть, вам нужен и я, а со мною вы до сей поры не побеседовали, а это значит…

— Ты понял, о чем я.

— Так и здесь разъяснять нечего, — ответил тот по-прежнему спокойно и, перехватив взгляд бывшего студента за спиной Курта, махнул чуть пошатывающейся рукой: — Не делай мне страшные глаза, Хоффмайер, я не собираюсь дерзить твоему начальству. Вы, майстер инквизитор, для него в этом заведении самый страшный недруг, ибо нет ни одного острослова, которому не пришло бы в голову поерничать на предмет «пса псов Господних». Просто не обращайте на них внимания; чего вы хотите от прогульщиков с юридического факультета?

— Молчал бы, кошкодав, — лениво отозвался упомянутый остряк с дальнего стола; Курт вопросительно округлил глаза, усевшись напротив Фельсбау и глядя на него с ожиданием, и тот пояснил, придвигая к себе полупустую, судя по звуку, бутылку и доливая в кружку доверху:

— На старших курсах мы допущены к препа… рированию животных, — выговорил он с некоторым усилием. — Опять же, нет ни одного обладателя сомнительного чувства юмора, кто не прокатился бы на тему «чернокнижников», «кошкодавов» и прочего, а также анекдотцев в духе «вчера слушатели медицинского факультета, изучая латынь, случайно вызвали дьявола»…. Будущие адвокаты упражняются в придирках; что с них возьмешь…

— А ты полегче, — с нескрываемым злорадством посоветовал тот, — сейчас твою задницу не прикрывает секретарь-приятель, его б собственную теперь бы кто прикрыл.

— Linguae tempera[47], - вдруг утратив спокойствие, процедил сквозь зубы студент, не поднимая головы, и от другого стола тихо донеслось:

— В самом деле, не стебался б уж хоть над покойником.

— Вот, твою мать, вам воплощение принципа «о мертвых только хорошо»; жил дерьмо дерьмом, а как помер — так тотчас в статусе неприкосновенных… Тоже, что ль, сдохнуть, чтоб вдруг столько приятелей появилось?

Фельсбау резко поднялся, так что тяжелая деревянная скамья, задетая ногой, со скрипом отъехала назад, оставляя на каменном полу полосы, прочерченные ножками.

— Помочь? — уже с откровенной злостью поинтересовался он; неугомонный будущий адвокат в другом конце залы вскочил тоже, сделав шаг вперед.

— Рискни здоровьем, пьянь. Хочешь скажу, почему твой дружок так ревностно гонял драчунов? Да потому что сам был слабак и трусло.

— Еще слово — и я тебе твой паршивый язык на яйца намотаю, Фриц! — повысил голос Фельсбау, выходя из-за стола; Курт отметил, что приятеля почившего секретаря весьма пошатывает — видно, потерю друга тот воспринимал и впрямь нешуточно, причем уже не первый день…

— В самом деле? — широко улыбнулся тот, делая еще один шаг навстречу. — К примеру, если я упомяну, как наш Филипп любил цветочки? Он не тебе ли их подносил?

— Ну, все, мразь, — выдохнул тот, срываясь с места; Бруно вскочил, перехватив его за руки, кто-то подлетел к будущему юристу, вцепившись в него намертво, а от стойки послышалось предупреждающее «Эй!» хозяина.

— А ну, тихо оба! — рявкнул кто-то; Фельсбау дернулся, пытаясь высвободиться, однако бывший студент, едва ли не повиснув на нем всем весом, не дал сдвинуться с места.

— Спокойно, он того не стоит! — прикрикнул Бруно, попытавшись усадить его обратно; тот рванулся снова, силясь разорвать кольцо обхвативших его рук.

— Пусти!

Резкий, такой, что заложило уши, пронзительный свист перекрыл крики, когда господин следователь начал уже размышлять над вопросом, что должен сейчас сделать он — продолжать ли оставаться сторонним и бесстрастным наблюдателем, что в намечающейся потасовке было затруднительно, или же вмешаться, что, впрочем, было не его делом, status'ом и обязанностью; кроме прочего, и то, и другое выглядело бы несколько глупо.

— На улицу оба! — хозяина за стоящими посетителями было не видно, Курт слышал лишь голос — явно немолодой, однако крепкий и уверенный. — Или сели и угомонились, или вон за дверь!

— Давай, выходи, выродок! — крикнул Фельсбау, сделав еще одну неудачную попытку высвободиться, тот рванулся навстречу, однако и будущего адвоката тоже держали на совесть.

— Второй раз просить не буду! — повысил голос держатель заведения, и судороги обоих полемистов несколько поутихли. — Вон, я сказал, или оба унялись сей же миг!

Фельсбау удалось, наконец, сбросить с себя Бруно; бывший студент попытался перехватить снова, и тот оттолкнул его, не предпринимая, однако, более устремлений ринуться в немедленную драку.

— Убери грабли, Хоффмайер, — уже без крика, с нехорошим спокойствием предупредил он и, обратившись вновь к своему оппоненту, кивнул на дверь: — Выходи, мразь, разберемся без свидетелей.

— Очнись, болван, здесь инквизитор в свидетелях! — оборвал его держащий Фрица студент. — Сядь уже или выйди, в самом деле!

— Поди проспись, секретарская подружка, — посоветовал будущий адвокат, тоже, однако, прекратив попытки скинуть с себя окруживших его; Фельсбау рванулся вперед снова, и Курт, вдоволь уже насмотревшись на дружеское общение двух соучеников, решил встрять в происходящее — он начал не в шутку опасаться, что дело кончится и впрямь дракой, невзирая на присутствие постороннего, а то и чем похуже, и его свидетель неизвестной ценности очутится в лазарете, в тюрьме, что еще полбеды, или, что вполне вероятно, учитывая его состояние, вовсе на кладбище.

Поднявшись и шагнув наперерез взбешенному Фельсбау, он ухватил того за шиворот, рванув назад и опрокинув спиною на стол, другой рукой удержав за грудки, не давая не то чтоб спорить и бесноваться, а и попросту как следует вздохнуть, и, боясь сорваться, повторил попытку держателя заведения, перебив царящий вокруг гам свистом. Неизвестно, в чем была причина возникшего молчания — в неожиданности ли его поступка, в том ли, что разгоряченные спором припомнили, наконец, что за посетитель стал в этот раз свидетелем их внутренних противостояний, однако тишина водворилась, пусть неполная, ропотная и готовая в любой миг вновь сорваться в гвалт.

— Я так полагаю, — спеша договорить, пока никому не пришло в голову прервать его, предложил Курт, — что для всеобщего спокойствия хотя бы один должен удалиться. Полагаю также, что со мною согласятся прочие представители юридической науки, если таковые присутствуют, что покинуть наше общество должен зачинщик, а посему я бы попросил вывести господина будущего адвоката освежиться.

— Что-о?! — возмущенно протянул тот, и тишина таки слетела, снова заполнившись голосами, однако, к своему облегчению, господин следователь услышал одобрение, и уже через несколько секунд дверь со стуком затворилась за спиною выдворенного прочь нарушителя спокойствия.

— Сядь-ка, — подвел итог ситуации Курт, подтолкнув своего непоседливого свидетеля обратно к скамье, и тот плюхнулся на сиденье, взглядывая на него недовольно и оправляя сбившийся воротник. — И угомонись.

— Не в том месте вы находитесь, господин дознаватель, — сообщил он уже не совсем ровным голосом, — чтоб распускать руки.

Курт улыбнулся преувеличенно дружелюбно, видя, как присевший рядом Бруно насторожился, и качнул головой:

— Нет, друг мой, руки распускать я имею право где угодно, от местного собора до жилища любого из здесь присутствующих… — Фельсбау умолк, упершись локтями в столешницу и глядя перед собой; Курт вздохнул, посерьезнев. — А теперь, парень, повторяю: угомонись, глубоко вдохни и соберись, ради Бога, ибо мне бы не помешал мало-мальски устойчивый просвет в остатках твоего рассудка.

— Я, — уже почти спокойно и тихо отозвался тот, не поднимая головы, — в последние пару дней, знаете ли, не в лучшем настроении.

— Quod facile ad intelligendum[48], - согласился Курт. — Однако твоей наилучшей услугой умершему товарищу будет не глушение вина пивными кружками и не пьяная драка со всевозможными идиотами, а попытка помочь следствию. А теперь давай начнем наш разговор с простого вопроса: откуда такое недовольство покойным и что вот это был за человек?

— Homo audacissimus atque amentissimus[49]… - все еще зло пробормотал Фельсбау, придвигая к себе недопитую кружку. — Anathema sit et illum di omnes perduint[50].

Тишина вернулась внезапно, и теперь она была полной, глубокой и нерушимой; Курту вдруг пришло в голову, что в таком безмолвии обязана жужжать муха, упоминаемая в подобных случаях всеми описателями…

— Не слушайте вы его, он пьян и не в себе, — тихо проронил кто-то позади, и Курт усмехнулся.

— Вот уж воистину — in vino veritas. Забавная мне мысль пришла — спаивать свидетелей перед опросом, тогда чего только не услышишь; такие вдруг откровения пробиваются… Бросьте, господа студенты, новичок в Друденхаусе достаточно в своей жизни прочел, чтобы отделить цитаты от сознательной ереси. А теперь, Герман, если ты закончил свои упражнения в бранной латыни и выпустил пар, предлагаю вернуться к нашему разговору. Итак, что это был за человек и почему он столь недоволен твоим другом?

— Дай парню успокоиться, — со вздохом попросил Бруно, махнув рукой на словно остекленевшего студента. — Это я тебе и сам скажу. Тот шумный остряк чаще всех был штрафован за драки, причем временами открытые до наглости, причем пару раз с оружием и прямо на территории учебной части — вот тебе и причина.

— Позвольте вмешаться? — предложил голос за спиной; Курт развернулся, взглянув вопросительно на сидящего у дальнего стола, и тот, нерешительно кашлянув, продолжил: — Наш Филипп, знаете ли, был не особенно любитель разрешать споры рукоприкладством, и потому-то, быть может, ректор остановил именно на нем выбор, когда назначал секретаря. Правильный он был, понимаете? Временами непомерно, а Фриц — тот, напротив, сначала бьет, потом думает; summus utrimque inde furor[51].

Курт молча кивнул, припомнив перечень непредъявленных ректорату нарушителей за последние месяцы; для чрезмерно правильного и исполнительного секретаря, неприязненно относящегося к традиционным студенческим способам разрешения споров, список помилованных им был подозрительно немалым…

— Не бойцовский у него был характер, — продолжал меж тем студент; Фельсбау, наконец, очнувшись, повысил голос:

— Обыкновенный у него был характер! Если надо было, мог и влепить; да что такое! Если у него не чесались неизменно кулаки, это не значит, что он слабак! Это, — уже чуть более спокойно, однако язвительно, пояснил он Курту, — такое вечное студенческое предание: если ты поступил в университет, главное разбить побольше носов сокурсникам и ограбить побольше горожан, а учеба — а, учеба дело десятое.

— Насколько я слышал, — заметил он, пропустив мимо ушей упоминание о безопасности честных кельнцев, — Шлаг в последнее время частенько этой самой учебой пренебрегал. Или мне сказали неправду?

Фельсбау выпрямился, устремив на майстера инквизитора взор, полный праведного негодования; он склонил к плечу голову, ответив взглядом долгим и непринужденным, и тот, махнув рукой, отвернулся.

— Экзамены ж не засыпал, — пояснил он уже почти обессиленно, пристроившись щекой на кулак и прикрыв глаза. — Значит, ему того хватало.

Курт вздохнул, глядя на то, как его свидетель погружается в никуда, поместившись уже лицом на досках стола, и пихнул его в плечо.

— Герман, не спать, — позвал он раздраженно и, ухвативши Фельсбау за ворот, рывком выпрямил. — Сядь.

— Господи, — тоскливо пробормотал тот, подпирая себя локтями, чтобы не завалиться на сторону, — ну, что б вам меня не оставить сегодня в покое?.. Ничего я вам не скажу, ничего я не знаю, ничего не слышал и не видел…

— Хюссель сказал, что тебя не было вчерашней ночью в комнате, и что утром ты не появлялся тоже, — произнес Курт со вздохом. — Ты торчишь тут второй день? вот так?

— Это что — преступление? — с вызовом уточнил тот и, встретив взгляд сострадающий и вместе с тем раздраженный, выпрямился, с трудом держа себя в равновесии. — У вас друзья есть, майстер инквизитор?

— Нет, — качнул головой он, не задумываясь; тот криво ухмыльнулся.

— Почему я так и думал… А мы с Филиппом с детства друг друга знаем, мы родились по соседству, росли вместе, вместе поступили в университет, четыре курса отучились вместе! Посему не надо, господин дознаватель, на меня так смотреть; черт с вами, задавайте ваши вопросы, только потом, будьте уж так милостивы, отвяжитесь от меня!

— Как тебе угодно, — пожал плечами Курт, отмахнувшись; спиною он ощущал взгляды прочих посетителей, явно ждущих его реакции на слишком уж вольные реплики Фельсбау, и сейчас гадал, чем может обернуться его столь долгая терпимость. — В таком случае я начну с главного: известны ли тебе причины, по которым твой приятель не мог уплатить за жилище, прямо скажем, не особенно дорогое, целых два месяца?

— Я предлагал ему помощь, — ответил тот хмуро. — И, если б ситуация стала совсем неразрешимой, заплатил бы старику из собственного кармана, не предлагая больше, в обход Филиппа…

— Весьма похвально, — перебил его Курт, — но я спрашивал не о том. Он играл? Спивался? Увлекался женщинами?

— Он был нормальным парнем! — вновь обозлился тот. — Ничего такого за ним не водилось, ясно? По девкам не бегал; сколько б он лекций ни гулял, а все ж учился, понятно? а не о глупостях думал!

— Да брось ты, — усомнился он, чуть понизив голос, стараясь, чтобы компания у противоположной стены, все еще притихшая и явно вслушивающаяся в разговор, слышала как можно меньше. — Он же живой человек, молодой здоровый парень, четыре года в Кельне — и чтоб не завел себе подружку? Слабо верится.

— Что это вы, майстер инквизитор, — хмыкнул тот, глядя в кружку перед собой, — печетесь теперь не лишь о душевной чистоте живых прихожан, вас теперь и добродетели почивших интересуют? Неужто вашей властью на том свете сумеете достать?

— Venerabiles puto omnes partes eloquentiae, sed est modus[52], - оборвал его Курт почти грубо, уже не пытаясь сдерживаться, снисходя к не совсем здравому ныне рассудку столь неудобного в пользовании свидетеля. — Говоря проще, Герман, кончай вы…бываться, у меня нет ни времени, ни желания мериться с тобой х…ями.

Кто-то позади господина следователя издал звук, походящий на икание, и тишина в маленьком зальчике стала совершенно склепной.

— Да, верно, — вновь согласился Курт, глядя в обалдевшие глаза Фельсбау, едва не протрезвевшего от откровенности майстера инквизитора. — Друзей у меня нет, посему понять я тебя не могу; однако, уж поверь, соболезную тебе от всей души, как сочувствовал бы каждому, потерявшему близкого человека, коих терять доводилось и самому. Поэтому соскреби остатки мозгов и осознай, что твой приятель, о упокоении которого ты столь тяжко сокрушаешься, быть может, в мир иной отошел не просто не в свое время и не по своей воле, но и не по воле Создателя тоже, и единственный, кто сможет установить, так ли это, а если так, то найти того, кто это сделал — это я; а это значит, Герман, что тебе бы следовало, если ты ему и впрямь настоящий друг, оказать мне помощь вместо того, чтобы пререкаться и злобствовать. Это — понятно? А теперь, — не дождавшись ответа, но не услышав более и возражений, продолжил он, — вернемся к моему вопросу. Было ли тебе известно что-либо о том, какие траты могли привести его к такому положению вещей?

— Нет, — уже тихо и теперь спокойно откликнулся Фельсбау, не поднимая к нему глаз. — Ничего я об этом не знал. Спрашивал, конечно, в чем дело, но он не говорил, отмахивался только. И о его подружках вам ничего не скажу… Не было. Девки бывали, куда без этого, только… только в последний раз уж и не упомню, когда; а подружек — нет, не было.

— Уж с полгода, наверно, — так же тихо подсказал кто-то от дальней стены. — Вообще в женском обществе за это время замечен не был, кроме, понятно, графини; так что для расходов ищите другие причины…

— Стоп, — оборвал Курт, ощутив, как упершиеся локтями в столешницу руки словно свело…

Вдоль спины опустилась горячая волна, тут же сменившись каменным холодом, и лишь в голове осталось пульсировать что-то похожее на сдавленное, словно снежный ком, солнце…

Силясь прогнать от мысленного видения образ золотой прядки и фиалковых глаз, он уточнил, тщательно следя за голосом, отчего тон ему самому показался ледяным:

— Графини?

Фельсбау приподнял голову, встретившись взглядом с Бруно, сидящим позади господина следователя, и криво усмехнулся, без прежней, однако, злобы.

— Неужто, Хоффмайер, ты ему до сей поры не похвастал, в чьей компании довелось побывать? Поразительная скромность…

— Так я слушаю, — поторопил он, и тот вздохнул, вяло махнув рукой:

— Странно, что вам это еще не известно; все знают. Госпожа фон Шёнборн сюда захаживает — этой зимой приболела, посему не появлялась, однако для нее это скорее редкость, нежели правило. Обычно она тут, бывает — каждую неделю, бывает — по два-три раза на неделе; она дама, я так скажу, незамкнутая и, невзирая на титул, в поведении благосклонная и… не поймите меня превратно… вольная.

— И что это значит, — все еще с усилием держа голос в узде, продолжил Курт, — что Шлаг «был замечен в ее компании»?

— Да то же, что и касаемо всех нас, — пояснил вновь добровольный помощник от соседнего стола. — Госпожа графиня весьма общительна и от разговоров не бежит — со всеми; каждый из нас с нею хоть бы словом, но перемолвился. Вы ведь понимаете, майстер Гессе, каково женщинам в наши дни и, уж прошу прощения за вольности, в нашем обществе: желаешь — учись дома вышивке или же чтению Псалтири в наилучшем случае… В университет ведь не поступишь, будь ты хоть королевской дочкой; а наша графиня — дама любознательная и, скажу вам, неглупая.

— Стало быть, через ваше общество она… что же — получает университетское образование?

— Ну уж и образование, — возразил тот. — Но знания некоторые — да. Бывало, даже лекции списывала… Ее даже, знаете ли, временами можно было бы забыть воспринять как женщину, если б не… ну, вы понимаете…

«Понимаю», — едва не сказал Курт, молча кивнув и отвернувшись. Итак, она бывает здесь. Рядом, в двух шагах. Только протяни руку…

На миг это вообразилось — явственно, ослепительно, словно вспышка памяти, словно уже случилось это когда-то: если оказаться здесь вовремя, и в самом деле можно будет протянуть руку и коснуться…

Стало вдруг жарко; снова стало душно, горячо, как в тот день, когда на слякотной кельнской улице вдруг ожила весна, как в ту ночь, когда он проснулся неведомо отчего, не сумев больше уйти в забытье, снова ушло ощущение тела, оставив внутри лишь что-то невесомое, и вместе с тем каждая частица этого тела ощущалась явственно до дрожи и смятения…

Курт понял вдруг, что забыл следующий вопрос, который всего минуту назад крутился на языке. Просто выпало из памяти все, что было важным лишь только что, словно и важным стало нечто другое…

— Только, — продолжал меж тем Фельсбау, собирая слова через силу, и Курту вдруг пришло в голову, что, позволь он себе заговорить сейчас, и он мало будет отличаться от хмельного и слабо собою владеющего студента, — только графиня — это не ваш след, майстер инквизитор. Она, конечно, дамочка простая, что касательно пообщаться или там… Но не более. Подружкой его она уж точно не была, в этом можете не сомневаться.

— Глупо и подозревать даже, уж простите, — подтвердил голос от дальнего стола, видно, расценив окаменелое молчание следователя по-своему; Курт же все пытался собраться, выбить из разума некстати рисующиеся картины и мысли. — Кто-то, бывало, пытался клинья подбить, однако же бесплодно. Не нашего полета птичка.

— А ты б, я думаю, много б отдал, чтобы… клин подбить, а?

От язвительного голоса Бруно за левым плечом он словно очнулся и вздрогнул, вспыхнув, тут же ощутив, что бледнеет; горя от чувства, что все смотрят в его сторону с издевкой и насмешкой, развернулся, намереваясь дать отпор, прикрикнуть, поставить на место, и едва успел прикусить вовремя язык, увидев, что взгляд подопечного устремлен не на него, а на того, другого, у противоположной стены. Студент пожал плечами, ничуть не смутившись, и улыбнулся, подмигнув:

— А ты б нет, что ли, Хоффмайер? Да тут каждый готов хотя б задуматься над тем, чтоб за такое пожертвовать полжизни…

— Ну, довольно, мы отвлеклись, — неожиданно резко даже для самого себя скомандовал Курт, озлившись внезапно — и на себя за свою слабость, за то, что никак не мог больше избавиться от крамольных мыслей полностью, и на всех присутствующих за то, что напомнили ему об этой слабости, и почти на нее, невидимую сейчас, но зримую. — Стало быть, эта вероятность даже и рассматриваться не может, я верно понял?

— Думаю, — невесело усмехнулся Фельсбау, вновь подперев шатающуюся голову кулаками, — уж мне бы он сказал, если б ему так… повезло.

— По твоим же словам, он тебе мало что говорил о своих делах в последнее время, — возразил Курт, и тот помрачнел.

— Не в бровь, а в глаз, господин дознаватель… Тогда — черт его знает. Все может быть; знаете ли, donec probetur contrarium[53]

— Брось, приятель, — покривился все тот же студент, глядя на засыпающего страдальца почти с жалостью, — я ценю твою привязанность к другу и высокое мнение о его многочисленных добродетелях, однако же не перехваливай. Не слушайте его треп, он расстроен. Видите ли, Филипп в последнее время здесь мало появлялся, мало общался с нами, а что для него самое обидное — мало общался и с ним тоже, он вообще как-то… отдалился. От всех. А что касается нашей графини, так ведь они вовсе не виделись несколько месяцев, как было сказано уже — ее тут всю зиму не было.

— А в последнюю неделю? Я слышал, Шлаг-то здесь в это время бывал.

— Бывал, — кивнул студент. — Только если с нами говорил редко и рассеянно, то от нее словно бы и вовсе шарахался.

Курт отвернулся, спрятав взгляд. Вдруг подумалось, что, войди она сейчас в дверь, взгляни в его сторону, задай ему вопрос… да что там — если б просто-напросто он услышал приветствие, обращенное к нему, на каковое надо будет отозваться, он и сам повел бы себя так же, постаравшись ответить коротко, отсесть подальше, не заговаривать с нею, даже в сторону ее не смотреть…

Ведь, в конце концов, разве столь это невероятно? Старшие сослуживцы ведь были правы, сколь бы цинично в их устах ни звучало это утверждение: одинокая вдова в компании молодых парней, большинство из которых неглупы, а некоторые в кое-какой мере привлекательны, не может хотя бы не допустить мысли о чем-то большем, нежели беседа о науках и искусствах. А, допустив мысль, не пойти дальше — для этого надо иметь причину более вескую, нежели разница в положении. Тот факт, что ни о чем подобном никому не ведомо, может говорить и о том, что господин следователь в самом деле пошел по ложному пути, допустив недопустимое, и также о том, что низкорожденные любовники Маргарет фон Шёнборн просто молчали, по ее ли просьбе, по собственному ли разумению, блюдя честь и репутацию своего предмета воздыханий…

— Бывает известно заранее, когда госпожа фон Шёнборн может появиться здесь? — вдруг услышал он самого себя, осознав с трепетом, что вопрос вырвался мимовольно, будто сам по себе, словно губы, голос, словно весь он на мгновение зажил отдельной от самого себя жизнью, будто рассудок снова отказался подчинять себе все прочее его существо… К счастью, присутствующие не увидели его разобщения, не уловили в голосе ожидания, не заметили во взгляде напряжения и дрожи, и ответ прозвучал равнодушно:

— Когда как, но завтра — известно доподлинно, она тут будет, обещалась.

Завтра…

Два дня — всего-то два дня длилась его свобода от ночных грез и дневных мук; всего два дня смог продержаться рассудок, прежде чем сдать позиции чувству. Два дня назад он сумел взять себя в руки, вернуть себе — себя, заставить себя мыслить и жить спокойно, и вот — завтра все кончится… Протянуть руку и прикоснуться… Вместо того, чтобы, проходя мимо каменного дома с высокой оградой, ловить момент, когда мелькнет мучительно желанный образ в окне, вместо мысленных картин — настоящая она, в двух шагах… в шаге… рядом…

Как оказался на улице, Курт не помнил; не помнил, попрощался ли с оставшимися в маленьком зальчике, не помнил, ответили ли ему и что именно. Остановившись, он прикрыл глаза, замерев и переводя дыхание. В академии научили многому, но что делать с этим — ему никто не сказал; никто не научил, как быть, когда оно приходит, то чувство, без которого прожито было столько лет и, если сказать самому себе честно, без которого все было просто и так спокойно. Но расставаться с которым уже не хотелось…

— Ты знал? — не оборачиваясь, тихо спросил он, слыша, что Бруно остановился позади, за левым плечом, словно демон, готовящий неведомое искушение, — что она бывает здесь — ты знал?

— Да, — отозвался тот так же тихо. — Я ее здесь видел.

— Почему не сказал, когда я…

Курт осекся, поняв, что говорит не то, что почти сознается вслух в том, что самому себе не высказал еще до конца; его подопечный вздохнул так тяжело, что он поморщился, открыв глаза и глядя себе под ноги, в едва подсохшую апрельскую грязь.

— Потому что и это я тоже видел, — пояснил тот едва ли не с жалостью в голосе, сместившись за плечо правое и теперь напомнив Хранителя от искусов. — Вот почему. Ты бы примчался сюда, а я не хотел, чтоб ты здесь позорился, увиваясь возле юбки.

— Какая забота, — покривился Курт, понимая, что он прав, тысячу раз прав, но признать это открыто было выше его сил; сил, казалось, вообще ни на что не осталось.

— Чем ты недоволен, в конце-то концов? — Бруно остановился теперь рядом, и он видел усмешку — понимающую, едва не заговорщицкую, но по-прежнему чуть соболезнующую, будто стоял он у постели смертельно больного, подбадривая его шутками. — Все сложилось само собой; увидишься со своей графиней завтра и — вперед. На баррикады.

— Не смеши меня, — возразил он шепотом, забыв упрекнуть подопечного за фамильярность, указать его место, как всегда. — Кто она, и кто я…

— Болван, — ответил тот уверенно и, махнув рукой, двинулся по улице прочь.

Курт вздохнул, медленно зашагав следом; обиднее и тоскливее с каждым шагом становилось оттого, что все больше возникало желание с ним согласиться.

Глава 7

Ночь прошла спокойно — так почти безмятежно, что Курт удивился самому себе, вслушиваясь в себя — не ушло ли снова наваждение, одолевающее его весь прошлый вечер…

Наваждение осталось…

По-прежнему, казалось, плелось, будто усталый путник, время, никак не желая подступать к вечеру, по-прежнему метало в жар и холод, стоило мыслям зайти чуть дальше позволительного, все так же шла война между разумом и сердцем…

Однако теперь, как будто, рассудок решил заключить с чувством перемирие, оставив изнуряющую его борьбу в стороне…

Кроме того, решил Курт, входя в полумрак башни Друденхауса, его подопечный был всецело прав: на данный момент все складывается как нельзя лучше. Вместо мучительного ожидания случайной встречи сегодня предоставится возможность увидеть, услышать, не в мыслях, не в воображении, а въяве; и пока, заметил рассудок, этого должно быть довольно…

Сегодня, в отличие от вчерашнего сумбурного вечера, мысли не блуждали, не путались, мешая работе, мешая раздумьям; сегодня они текли ровно, сглаженно, посему отчет был сочинен набело на едином дыхании.

Не забыв упомянуть о своих выводах касаемо различий в перечнях нарушителей, приложив подлинники списков (в том числе и доставленного сегодня от нового секретаря), отчет профессора Штейнбаха о проведенном анатомировании, Курт направился к Ланцу, едва не присвистывая; расположение духа сегодня, невзирая на все терзания, было превосходное, что даже временами пугало едва не больше, чем его недавняя подавленность. Если и после всего того, что удалось ему собрать за эти два дня, открытое им дело по-прежнему будут полагать пустяковым и заинтересованности Конгрегации не заслуживающим, рассудил он, входя к старшим сослуживцам без стука, то либо ему не место на должности следователя, либо им.

Ни Райзе, ни Ланца на месте не оказалось; минуту побродив от стены к окну, Курт уселся за стол, отложив свой сегодняшний труд в сторону и придвинул к себе распотрошенный «Malleus», перелистывая порядком уже истрепанные страницы от нечего делать.

— Чему усмехаемся? — окликнул его от двери голос Ланца через полминуты изучения отринутого писания; он ткнул пальцем в страницу, размеренно произнеся вслух:

— «Как различить болезнь, причиненную околдованием, от естественной болезни? Если не старый, здоровый человек сразу будет охвачен болезненным недугом, и врачи не найдут причины заболевания ни в крови, ни в желудке, ни в заразе, ни в отравлении ядовитыми веществами, то после достаточного осмотра они сочтут болезнь порчей, наведенной ведьмой»… — Курт поднял голову, широко улыбнувшись. — Хорошие книжки писали когда-то… — вздохнул он, все с той же улыбкой глядя на хмуро-настороженное лицо Ланца, указав теперь на принесенный им отчет. — О заключении относительно смерти известного нам не старого человека мы с тобой, Дитрих, сегодня и поговорим. Если ты и теперь скажешь, что я зря ставлю Друденхаус на уши, то я уж не знаю тогда, что тебе нужно. Может, почаще использовать книги по назначению…

— Мальчик, брось каку, — с нежной улыбкой радетельного папаши посоветовал Райзе, отодвинув приятеля плечом, и, войдя, со звонким шлепком захлопнул обложку; Курт засмеялся, откинувшись на спинку стула, и тот подтолкнул его в плечо: — И выметайся из-за моего стола, шпана.

— Что-то ты сегодня подозрительно жизнерадостен, — несколько с настороженностью покосившись на него, заметил Ланц, собирая со стола охапку доставленных им документов; Курт отмахнулся, присевши на подоконник.

— Labor fallit curas[54], - сообщил он, пристроившись поудобнее и смотря на сослуживца с ожиданием; тот пожал плечами.

— Ну, пусть; поглядим, что ты тут еще измыслил…

— Не измышления, но факты, — притворно обиженно надувшись, отозвался Курт и отвернулся, взгромоздив ногу на подоконник и обхватив колено руками; Ланц нахмурился, окунув взгляд в написанное неохотно и медленно, словно входя в ледяную воду в жаркий день.

За его реакцией Курт не следил — смотрел вниз, на видную с этого этажа соседнюю улицу и крыши домов, на редких голубей, облюбовавших чердаки Друденхауса (не он первый уже задумался над тем, почему нигде больше эти божественные, но весьма неопрятные создания не поселились, игнорируя даже кровлю сбора); наконец, когда за спиной послышался еще один тяжкий вздох, он обернулся, ожидая вердикта.

— И чему ты так радуешься? — все еще недовольно осведомился Ланц, глядя на его улыбающееся лицо; Райзе отозвался первым, забирая у него исписанные листы и тоже пробежав глазами текст отчета:

— Temeritas est florentis aetatis[55]… Хотя, Дитрих, академист прав, похоже.

— Поглядим, — возразил тот. — На продолжение дела, я так мыслю, Керн благословение даст; лично мне сдается, здесь и в самом деле что-то есть. И, уж так и быть, пиши запрос о возмещении расходов на осведомителей, я передам. Что думаешь теперь?

Курт перестал улыбаться, чувствуя, что на щеки наползает краска, и смущаясь еще более от того, что это было видимо старшим; отвернувшись и снова уставившись за окно, он пожал плечами, понизив голос:

— Собственно, я не совсем уверен… Словом, мне нужен совет.

— Ущипните меня, — с преувеличенным изумлением прокомментировал Ланц; он поморщился.

— Дитрих, я серьезно. Для меня это проблема… Мне весьма мало известны, так сказать… принципы того, quo pacto deceat majoribus uti[56]

— Короче, — поторопил его Ланц; он кивнул:

— Да… До сей поры, видишь ли, мое общение с высшим обществом ограничивалось беседами с провинциальным полусумасшедшим бароном; чисто в теории я знаю, что на наши вопросы обязан ответить хоть сам князь-епископ, однако же вполне отдаю себе отчет и в том, что мое неверное поведение может выйти боком нам всем…

— Еще короче, абориген; я тебя что-то не пойму.

— Хорошо, — решительно кивнул Курт и договорил уже на одном дыхании: — Мне стало известно, что графиня Маргарет фон Шёнборн почасту общалась с кельнскими студентами, в том числе и с покойным Филиппом Шлагом; поэтому мне пришла в голову мысль задать ей пару вопросов. Но я не знаю, насколько мне можно быть настойчивым в этом отношении и…

— Euge! Macte virtute![57] — провозгласил Райзе, тяжело хлопнув его по плечу; Курт схватился за подоконник, едва не перекинувшись наружу, и вскочил на ноги.

— Ты что — спятил? — вырвалось у него не слишком обходительно; тот рассмеялся, подмигнув Ланцу.

— А я-то думал — почему он так за это дело уцепился; оказывается, чтоб изыскать законный метод подкатить к нашей прекрасной госпоже! Ай да академист, вот это мозги; мне этого в голову не пришло…

— Неправда! — возразил он, чувствуя, что теперь уже бледнеет и злиться начинает не на шутку — отчасти на Райзе, отчасти — на себя самого, понимающего в глубине души, что в его словах есть немалая доля истины. — Все не так!

— Густав, утихни, — оборвал Ланц сослуживца, едва успевшего открыть рот для очередной шпильки, и воззрился на Курта непонятным взглядом — он так и не понял, придирчивым или понимающим. — Ты серьезно, абориген? Собираешься допрашивать племянницу герцога? Quo argumento?[58]

— Не допрашивать, Дитрих; у меня ведь нет никаких подозрений, никаких претензий или обвинений, просто она еще один свидетель, знавший покойного лично… — он поднял глаза к лицу Ланца, силясь понять, есть ли в его взгляде хоть тень насмешки; тот был серьезен, и Курт с облегчением перевел дух — принужденные оправдания сбивали его с мысли и начинали вызывать в себе самом невнятные сомнения. — Всего пара вопросов — насколько хорошо они были знакомы, не откровенничал ли он с ней…

— Есть причины так думать?

Курт неловко дернул плечом, тут же кивнув, и пояснил негромко, снова отведя взгляд в сторону:

— Не могу сказать в точности; скорее, лишь некоторые подозрения. Но, Дитрих, когда я только просил о начале самого дела, у меня тоже не было ничего, кроме подозрений, однако же…

— Ну-ну-ну, — нахмурился тот, — только не надо теперь каждую бочку затыкать твоими прозрениями; в твоих бумагах об особых способностях ничего не упомянуто, посему от тебя я буду требовать того же, чего от меня потребует Керн — явственных и вразумительных обоснований.

— Значит, — ощутив, как сердце падает вниз, уточнил Курт, — ты бы мне советовал… не говорить с ней?

— Нет, это так, к слову, — отмахнулся тот. — Ничего необычного в этом нет; просто не наглей и чрезмерно уж прямо не подкатывайся.

— Дитрих! Я не…

— Да-да, — оборвал Ланц. — Разумеется.

Курт отступил назад, собравшись снова возразить, встретился глазами с хохочущим взглядом Райзе и лишь махнул рукой, развернувшись к выходу.

— Да пошли вы, — обессиленно пробормотал он, распахивая дверь.

— И тебе успехов, — донеслось ему в спину с глумливым смешком.

В Друденхаусе Курт оставаться не стал, возвратившись в свое тесное и неимоверно скучное сегодня жилище, не зная, куда себя деть на оставшееся до вечера время. Взгромоздившись на кровать и взбросив скрещенные ноги на спинку прямо в сапогах, он поместился головой на руки и вперился невидящим взглядом в потолок, тщетно стараясь не замечать издевательской физиономии Бруно. Покрутившись подле с минуту и осознав, что никаких указаний не будет, тот ушел в свою комнатушку, покинув господина следователя наедине с мыслями; мысли вновь стали рассеиваться, собираясь вкупе с невероятным усилием, точно разбежавшиеся в грозу овцы. Надлежало бы заставить себя поразмыслить над тем, что он делал бы, не будь в свидетелях (каковое свидетельство, если сказать правдиво, к тому же не особенно важно и весьма натянуто) Маргарет фон Шёнборн, или если б свидетелем был граф, а не графиня, или же если б оная графиня оказалась горбатой прыщавой дурой; однако заставить себя задуматься о деле, как еще только сегодня утром, всего час назад, Курт так и не смог. Эти перепады в его настроении и самочувствии, ввергающие его то в сверх меры оживленное состояние почти эйфории, то в тоску, лишающую само бытие цели без помыслов о том, о чем размышлять было тягостно, то в прострацию без единой вовсе мысли, были не по душе и ему самому, почти страша своей непредсказуемостью и силой.

Когда спустя безвестное количество времени вновь заглянул Бруно, весьма недоброжелательно напомнив об обеде, он даже подивился тому факту, что кроме всего иного в окружающем его мире существует телесная пища, которой надо уделять некоторое внимание; только теперь припомнилось, что ужина вчера не было, завтрак тоже прошел мимо как-то непримечательно и просто, да и сейчас ни о чем подобном думать не хотелось. Подняться и уделить должное участие телу он сумел лишь благодаря немыслимому усилию воли, напомнив себе, что, как верно отметил Керн, качающийся от ветра следователь Конгрегации — это непозволительно.

Проглотив неведомо что, думая по-прежнему о своем, он даже не сразу заметил, что его подопечный сидит недвижимо, упершись в стол локтями и чуть подавшись вперед, глядя на него в ожидании.

— Это начинает настораживать, — сообщил он недовольно, когда Курт поднял к нему взгляд. — Я даже опасаюсь вообразить, что будет, если она тебя отбреет. Вовсе удавишься?

Он сидел молча еще мгновение, вдруг осознав, что мысль эта не показалась ни невероятной, ни даже пугающей…

Испугался Курт лишь спустя долгую-долгую секунду, словно увидев за эту секунду самого себя со стороны, извне; испугался и всего происходящего, и того, как встретил услышанные только что слова, и того, что рассудок вновь начал сдаваться тому неведомому, что снедало его изнутри.

— Я в норме, — возразил он вслух более себе самому, нежели собеседнику; встряхнул головой, словно надеясь, что от этого развеется туман в мыслях, и они станут как подобает. — Ты что-то сказал?

— Сказал. Я сказал, что, пока ты здесь валялся, предаваясь похотливым измышлениям, я побывал в университете и перемолвился словечком с парой своих приятелей — тихо и аккуратно, не бойся… если тебя, конечно, это все еще заботит…

Он снова отозвался не сразу, всеми силами ослабшего в борьбе с собою духа пытаясь заставить себя не вспыхнуть от стыда; итак, купленный Конгрегацией студент-недоучка, лишь чудом этой самой Конгрегацией не казненный некогда за покушение на следователя, врученный под его надзор, делает за него, действующего инквизитора, его работу. Хуже нечего и помыслить…

— Хватит стебаться, — ответил он — зло, почти взбешенно, чтобы этим гневом укрыть, спрятать, не дать за ним увидеть свое смятение. — О чем ты с ними говорил?

— О всяком. Не знаю уж, поможет ли это тебе, нужно ли это тебе, или я зря потратил время, но кое-что я выяснил о покойном Шлаге. Кроме того, что он, судя по твоим изысканиям, прилично срубил со своих соучеников, которых не сдал ректору, он еще и занял немало. У четверых взял в долг суммы от сорока до шестидесяти-семидесяти талеров.

Курт присвистнул, не удержавшись, и замер, выпрямившись и позабыв обо всех своих терзаниях, лишь только вскользь прикинув итоговую сумму. Получались сотни.

— Вопрос, — тихо подытожил он, глядя на подопечного растерянно, — как он собирался отдавать такие деньги… Даже если продолжать практику повальных взяток, на это ушло бы еще года полтора; тогда следующий вопрос — что такого ему могло вдруг понадобиться, что он решился влезть в такие обязательства?

Бруно пожал плечами.

— Думай. Это твоя работа; я сделал, что от меня зависело — достал тебе сведения. Еще что я могу добавить, так это то, что любовницы с ним и впрямь никто не видел. Хотя некоторые особенно внимательные отмечали, что чем-то не слишком уж мужским от него временами попахивало; отсюда и насмешки, подобные тем, что отпускал тот гнусный тип с юридического.

Курт задумчиво перевел взгляд в окно, за которым виднелся конек соседней крыши, посмотрел в доски стола перед собою и, наконец, снова на Бруно.

— А может ли такое быть? — предположил он тихо и нерешительно. — Конечно, его приятель говорил, что женского общества как такового он не чурался, однако же… Это бы многое объяснило — и затраты, и странное поведение, и внезапную отдаленность от лучшего с детства друга. Насколько мне известны подобные случаи, это может проявиться когда угодно — хоть в юности, хоть в глубоко зрелом возрасте; может, эти обвинения не беспочвенны?

— Я об этом подумал, — серьезно кивнул тот. — Напрямую я этого вопроса, разумеется, никому не задавал, однако так, обиняками, навел беседу на эту тему. Не знаю, каков из меня в этом смысле получился дознаватель, но лично по моим ощущениям выводы у меня сложились такие. Первое. Никто всерьез этого даже не допускает. Подтрунивали, подшучивали, но искренне так никто не полагал и не полагает. Второе. Все его прочее поведение вполне соответствует поведению нормального молодого парня, только поглощенного какими-то своими делами. Однако, как ты сам знаешь, все зависит от того, что ты желаешь доказать, от чего отталкиваешься. Все те же признаки могут подтвердить и эту версию тоже.

— Может быть, я вовсе зря вбил себе в голову мысль о женщине?.. — уже не обращаясь к Бруно, пробормотал он отстраненно, и тот хмыкнул:

— Ну, да, у кого что болит…

Прежде чем прочесть подопечному гневную отповедь, Курт перевел дыхание, заставив себя прежде мысленно сосчитать до трех — мерно, неспешно, как учили, чтобы преодолеть внезапную вспышку озлобления и понять, имеет ли оно право выразиться. По истечении шести мгновений злость не остыла, но здравый смысл все же воспротивился желанию немедленно возмутиться. Некоторая доля правды в словах бывшего студента имелась, этого нельзя было не признать; Курт не сказал бы, даже будучи предельно честным с самим собой, что он прав funditus et penitus[59], однако допустить подобное предположение вполне было можно. Почему бы ему, охваченному этим погибельным для ума и сердца томлением, не могло помимо логики и рассудка, помимо воли придти в голову именно наиболее близкое ему самому истолкование произошедшего?

— Вынужден признать, — через силу согласился он, отвернувшись. — И этого исключить нельзя.

Вопреки ожиданию, Бруно не стал ухмыляться снова, торжествуя его согласию, лишь кивнув:

— Верно. Хотя, если тебе интересно мое мнение, мне тоже сдается, что иное объяснение подобрать трудно — все к тому. Только это все одно ничего не дает.

— Поговори со своими приятелями еще раз, — попросил Курт, потирая пальцами виски и чувствуя, как к прочим его напастям прибавляется внезапно возникшая головная боль, вот только он никак не мог уразуметь, что это — тот ли самый знак, что он увидел что-то, не осмысленное им сразу как должно, или же виновники — просто-напросто утомление, тоска и уныние. — Выясни все, что сможешь, о его бывших подружках, о трактирных девках, каких он хоть раз снял; полагаю, таковых за четыре года набралось немало, но уж хоть что-нибудь… Мне, я так полагаю, или всего не скажут, или придется расходовать лишнее время на то, чтоб каждого разговорить.

— Попробую, — пожал плечами тот. — Думаешь, в этом что-то можно раскопать?

— Не уверен, — отозвался Курт, не призадумавшись ни на секунду. — Но надо с чего-то начать.

— Я сейчас спрошу кое-что, — вдруг решительно сообщил Бруно, — только прежде чем кидаться в драку, спроси самого себя — может, я снова прав.

Курт, насторожившись, замер, глядя на него выжидающе, и подопечный отвел взгляд, уставившись в стену по левую руку от себя.

— Я не могу не заметить, — заговорил тот, не поднимая к нему глаз, — что еще вчерашним вечером эта мысль пришла тебе на ум, и, уверен, ты не мог об этом не думать и сегодня. Так вот, не кажется ли тебе наиболее вероятным, что единственная персона женского пола, общение с которой сопряжено с такими тайнами и расходами (ибо ей мало подарить колечко ценой в два твоих жалованья)…

— Ты хочешь сказать, что его любовницей была графиня фон Шёнборн? — оборвал он, не сумев сдержать резкости, и Бруно, наконец, вновь посмотрел ему в лицо — почти с вызовом.

— А почему это так невероятно? Она — молодая, одинокая; в округе, кроме ее дяди, нет ни одного человека ее положения, и единственные, с кем можно удовлетворить естественную потребность, не уронив в некоторой мере своего достоинства — студенты. Они хоть и иного круга, но восполняют недостаток положения умом или хотя бы зачатками такового; в студенческом обществе уживаются homines omnis fortunae ac loci[60] — университетские стены в какой-то мере их всех уравнивают. Можно утешать себя тем, что этот пока ничтожный студентишка в будущем может стать как писцом при местном доме призрения, так и судьей, что уже не так плохо, а стало быть, у тебя в постели не абы кто… Что? — выдержав на этот раз его взгляд, уточнил он, распрямившись. — Почему тебе это так претит? Это глупо, понимаешь ты?

Курт не ответил.

Сегодня этот человек был ненавистно часто прав. Прав он был и сейчас — и прав во всем. Возникшую было мысль о том, что именно она и могла быть тайным увлечением Филиппа Шлага, он отринул — незаметно для себя, перестав даже задумываться о подобной возможности. Невзирая на реальность, не помня о ней, не желая ее, он уже начал думать о Маргарет фон Шёнборн как о своей, как о уже принадлежащей ему; и всякие помыслы о том, что она могла, пусть и в прошлом, принадлежать кому-то еще, вызывали глухое раздражение, переходящее почти в бешенство. В неистовство. В ярость…

Сумбур вернулся в мысли, ворвавшись, словно ветер в распахнутое окно, который перемешивает разложенные в нужном порядке бумаги, сметая их на пол, сбивая в хаотический ворох; боль снова вспыхнула, ударив в виски, стянув голову обручем и не давая мыслить дальше, боль пронзительная и острая…

— Потому сегодня я намерен с ней побеседовать, — держа голос в кулаке, отозвался Курт, наконец, отмеряя слова с осмотрительностью и напряжением. — Что бы там ты ни думал и чего бы я ни желал, сегодня я буду говорить со свидетельницей; это — понятно?

Бруно не ответил, и он умолк тоже — с каждым словом он тем меньше верил сам себе, чем дольше уверял собеседника.

***

До наступления долгожданного вечера это было еще не единожды — и приподнятое, почти беззаботное расположение духа, и эта апатичность, и безмыслие, когда он просто лежал снова, глядя в потолок и ни о чем не думая, ничего не желая; и лишь когда солнце спустилось, наконец, к самым крышам, начав прятаться за ними, а на город стали набредать сумерки, ушло все, все совершенно, будто и не бывало этого муторного, странного, невнятного дня, словно минуту лишь назад миновало нынешнее утро, в которое он восстал ото сна таким полным сил и оживленным.

К месту студенческих сборищ он шагал бодро и быстро, снова слыша и весну вокруг, и птиц, утихающих к вечеру, и аромат рвущихся почек; Бруно косился на него с таким очевидным подозрением, что, в конце концов, он не вытерпел.

— Отстань, я в полном порядке. — Курт улыбнулся — почти искренне, почти забыв свою к нему неприязнь. — Не напрягайся.

Тот лишь качнул головой — то ли кивнув, то ли возразив ему этим жестом — и смолчал.

Какой-то отзвук всего пережитого сегодня вернулся уже перед самой дверью в трактир — смущение, напряжение, смятение — все это снова коснулось души, но — лишь коснулось, не оставив глубокого следа; и это уже было вполне объяснимо. Просто все это было впервые — и само чувство, и стремление воздать ему желаемое, впервые он встал перед необходимостью добиваться того, что раньше было получаемо походя и без особенной страсти, как лакомство, которое можно время от времени себе позволить, но о котором не грезишь ежечасно. И первый опыт, полученный из интереса и потому, что он просто должен быть, и все, что было после, бывшее потому, что попадалось и попросту подворачивался случай — все это не шло ни в какое уподобление тому, что зародилось в нем в эту сумасшедшую весну. Страшное слово «влюбленность», кое еще не так давно полагалось им глупостью и помехой, теперь казалось чем-то ценным и необходимым…

Сердце упало, когда, войдя, Курт увидел ее — словно маленькое солнце в окружении серых туч, собравшихся окрест; и когда на скрип двери в его сторону обратились фиалковые глаза, вновь стало жарко мыслям, а тело сковал холод, приморозивший его к месту…

— Очнись, — едва слышно, но почти сердито шепнул Бруно за его спиной и, отодвинув его с пути плечом, известил, уходя к одному из столов: — Пойду; там пара знакомых. Попытаюсь поговорить.

Он не ответил, все так же стоя неподвижно и глядя на маленькое солнце перед собою. За столом она была одна; горничная, или кем бы она ни была, восседающая напротив нее, в счет не шла — прислуга, собачка, видимость, дающая позволение одинокой знатной даме находиться в окружении мужчин, оправдание перед обществом…

От улыбки, подаренной вошедшим, словно ударило острым лезвием под колени, и он шагнул вперед, чтобы не упасть, мысленно говоря все то, что надо будет сказать сейчас вслух, и понимая, что голос может сорваться, не покориться ему…

Курт остановился за два шага до нее, прилагая немыслимое усилие к тому, чтобы казаться невозмутимым и терзаясь оттого, что не видит результата своих стараний, не видит своего лица…

— Госпожа фон Шёнборн, — это было произнесено быстро, напряженно; от того, что голос прозвучал как надо, почти спокойно, почти выдержанно, подступило облегчение — он мог с ней говорить, не выдавая своего смятения…

— Майстер Гессе, — отозвался голос, которого он не слышал и который желал услышать долгие две недели…

Если б только тот же голос, но — не так, а просто по имени… «пожертвовать полжизни», сказал тот студент вчера?.. не столь уж преувеличенно…

— Кажется, я удостоилась судьбы попасть в поле зрения Святой Инквизиции? — продолжил голос с усмешкой. — В каком качестве, позвольте узнать?

В их сторону смотрели; Курту казалось — все до единого, каждый из многочисленных сегодня посетителей. Понимая, что это — всего лишь любопытство, желание узнать, о чем будет спрашивать ведущий дознание следователь, он, тем не менее, никак не мог избавиться от чувства, что в этих взглядах — насмешка…

— Вы хорошо осведомлены, — удивляясь своему внезапному самообладанию, отозвался он, продолжая стоять в двух шагах; Маргарет фон Шёнборн засмеялась, махнув тонкой рукой:

— Ничего удивительного. Знаете, майстер Гессе, если что-то известно хотя бы двум студентам…

— … это известно половине Кельна, — докончил Курт, лишь после этого спохватившись, и покаянно склонился: — Простите, я перебил.

— Ах, бросьте, — она очаровательно сморщила носик, беспечно тряхнув головой. — Здесь я привыкла к тому, что меня постоянно прерывают. Они совершенно не снисходят к женщине!

— Minime vero![61] — возразил кто-то с напускной обиженностью. — Госпожа фон Шёнборн, что ж это вы — Инквизиции нас сдать пытаетесь? И это за все наши старания! Совсем вы нас не любите.

— Неправда, я вас люблю, — улыбнулась та, и снова подумалось — те же бы слова, но не здесь, не для них… — Что ж вы всё стоите, господин дознаватель?

— Вы позволите? — уточнил Курт, приблизившись к скамье напротив, и та удивленно округлила глаза:

— Господи, какие теперь учтивые господа стали служить в Инквизиции!.. К слову сказать, майстер Гессе, коль скоро вы так обходительны и привержены правилам — могу я взглянуть на ваш Сигнум? Если мне не изменяет память, у меня есть право потребовать его предъявления, когда ко мне обращается некто, представившийся следователем Конгрегации.

Он снова на миг оцепенел, растерявшись еще ему самому неясно, отчего; Маргарет фон Шёнборн игриво пожала плечами:

— Да, майстер инквизитор, я ваш ночной кошмар: человек, знающий свои права при общении с вам подобными… — она улыбнулась вновь, сбавив голос и глядя снизу вверх заговорщицки: — Разумеется, это чистой воды любопытство, но вы ведь мне не откажете, верно?

Последние слова прозвучали едва ли не шепотом, и во взгляде фиалковых глаз как будто мелькнуло что-то, отчего фраза стала двусмысленной и отягощенной словно бы намеком, обещанием…

— Нет. — Курт шагнул вперед, выдернув из-за воротника цепочку медальона, опасаясь, что вот-вот задрожит рука. — Вам я отказать не смогу.

— Отрадно слышать, — донеслось в ответ и вовсе чуть различимо, и (нет, не почудилось!) взгляд замешкался в его взгляде чуть дольше, чем требовалось; он подступил почти вплотную, склонившись, держа медальон на ладони.

Протянуть руку и прикоснуться…

Маргарет фон Шёнборн протянула руку, коснувшись стальной поверхности, провела тонким пальцем по чеканным буквам «SM» и цифрам, и захотелось сорвать перчатку, сейчас же, немедленно, сейчас как никогда в жизни он проклинал все, что случилось, проклинал того, по чьей вине теперь он не может надеяться даже на такую малость — просто испытать прикосновение этой руки…

— Тысяча двадцать один; это ваш номер при выпуске?

— Повторю, что вы хорошо осведомлены, — подтвердил Курт, ожидая, когда же она пожелает взглянуть, что выбито на обороте Знака, когда перевернет медальон, неизбежно дотронувшись при этом до его ладони — пусть через перчатку, все равно, пускай хоть так…

Глаза цвета первой фиалки поднялись к его лицу, снова промедливши на один лишний миг…

— Ваша некогда тайная академия становится все более знаменитой, майстер Гессе.

Курт молча ждал, не отрывая взгляда от того, как ее пальцы скользнули к кромке медальона, и, наконец, коснулись…

Маргарет фон Шёнборн, перевернув Знак, оставила его лежать на своих пальцах, а их — на его ладони, и сердце встало, перестав биться на миг, на миг перехлестнуло дыхание; медленно-медленно тепло ее руки проникало сквозь тонкую кожу перчатки, касаясь его кожи, и оттого стало горячо — не ладони, а всему телу, с макушки до пят…

— «Misericordia et justitia», — прочла она с расстановкой, не отводя руки, и жар сменился оцепенением, и лишь только ладонь ощущала это тепло, пробивающееся к коже. — Полагаете, это возможно? Милосердие вместе со справедливостью? Duos lepores insequens…[62]

— Alter alterum haud excludit[63], сказал бы я.

— Разве? Справедливость немилосердна, вы не находите?

— А милосердие несправедливо, — договорил Курт, молясь о том, чтобы она продолжала смотреть на выбитую в Знаке надпись, чтобы эти пальцы так и лежали в его ладони; Маргарет фон Шёнборн снова вскинула к нему глаза, приподняв брови:

— Ах, так и вы это признаете?

Медальон она выпустила не сразу — скользнула кончиками пальцев по руке, и оттого вновь окатило жаром все тело, словно из темной, прохладной комнаты вдруг шагнул на залитую палящим солнцем улицу…

Или в каменную громаду, охваченную пламенем…

Курт распрямился, закрыв глаза и отступив, вскинул руку ко лбу, покрывшемуся испариной; из жара бросило в холод, как в горячке, и на мгновение забылось все то, о чем грезил и чего желал два удара сердца тому назад. Некстати пришедшее на ум сравнение словно сорвало с небес на землю, разбив вдребезги.

— Майстер Гессе?..

Когда он открыл глаза, Маргарет смотрела испуганно, вглядываясь в его лицо с настороженностью, и от этого взгляда, проникнутого почти заботой, стало внезапно легче…

— Вам дурно? Или я что-то не то сказала?

— Головная боль, бывает, — откликнулся Курт первым, что взбрело в мысли, опустившись на скамью напротив нее, и улыбнулся через силу, теребя медальон в руке, жалея, что не может сквозь перчатку ощутить ее тепло, оставшееся на неровной металлической поверхности. — Возмездие за недостаточный сон; справедливо, но немилосердно.

— Не пугайте меня, майстер инквизитор, — укорила она, демонстративно погрозив ему. — Представляете, что говорили бы? «Он перемолвился с ней парой слов и впал в беспамятство».

Он улыбнулся, с сожалением упрятав медальон под куртку, и непроизвольно сжал кулак, словно там, в стиснутой ладони, можно было сохранить нечто, оставшееся от касания этих тонких пальцев, нечто материальное, ощутимое, вещественное…

— Иными словами, сражен наповал.

Это вырвалось само собою, помимо его воли и помимо желания; не поднимая глаз, Курт сидел неподвижно и молча еще несколько мгновений, затаив дыхание и боясь услышать колкость в ответ.

— Вы просто беспримерный льстец, майстер Гессе, — отозвалась Маргарет фон Шёнборн, однако голос был спокоен — ни чрезмерной серьезности, ни насмешки он не заметил. — Но из ваших уст это звучит приятно.

Это не было похоже на обещание — эти слова именно обещанием и являлись; иначе просто не могло быть…

Взять себя в руки стоило немалого труда, невероятного усилия; сумев принудить себя, наконец, поднять взгляд к фиалковым глазам напротив, Курт, боясь, что не совладает с голосом, заговорил тихо и медлительно:

— Госпожа фон Шёнборн, я… я понимаю, что продолжение нашей беседы вам, скорее всего, понравится меньше, но мне придется…

— … задать пару вопросов?

— Да, — неловко улыбнулся он, снова смешавшись и запнувшись на миг, снова забыв, что хотел сказать, что спросить, как то было минувшим вечером, когда услышал, что сможет увидеть здесь Маргарет фон Шёнборн. — И хочу предупредить вас, что некоторые из них могут вам показаться…

— … нескромными?

— Возможно, что так. Но прошу вас понять, что…

— … это ваша работа.

Курт невольно засмеялся, качнув головой.

— Госпожа фон Шёнборн, вы меня смущаете.

— Интересно, — ответная улыбка была откровенно довольной. — Смущенный инквизитор; это любопытное зрелище… Бросьте, майстер Гессе, я не хотела насмешничать, простите. Я готова отвечать и помочь, чем сумею, спрашивайте.

— Благодарю вас за понимание, — склонил голову Курт, стараясь говорить непринужденно, но слабо понимая, насколько в этом преуспевает…

Говорить, не глядя на собеседницу, было бы верхом неучтивости, но говорить, смотря в эти глаза — свыше его сил…

— Филипп Шлаг, — начал он, нанизывая слова с осторожностью, словно мелкий бисер на невидимую нить. — Вы ведь знали его?

— Тот бедный юноша, что умер третьего дня, — уточнила Маргарет, согнав с лица улыбку. — Да, я его знала — он учится в университете давно, а тех, кто дожил хотя бы до второго курса, я знаю почти всех. Разумеется, я подразумеваю лишь бывающих в этом заведении.

— И… — выговорить этого он не мог — просто не мог, губы отказывались складывать эти слова вместе, язык отказывался повиноваться; наконец, решившись, Курт выдохнул и завершил: — насколько близко вы его знали?

— Я верно поняла смысл ваших слов, майстер Гессе? — голос Маргарет фон Шёнборн не похолодел, как он того боялся; напротив, эта мысль, казалось, ее развеселила. — Вероятно, это и есть ваш нескромный вопрос?

— Простите, — развел руками Курт. — Такая у меня… впрочем, дальше вы сами знаете.

— Интересная у вас работа… Нет, господин дознаватель, его я знала близко, однако не настолько близко. Вы удовлетворены?

— Да.

Это был почти вздох — облегченный вздох…

— Хорошо, — проговорил он негромко — то ли попросту подытожив уже сказанное и услышанное, то ли высказав свое отношение к ее словам. — Хорошо… Госпожа фон Шёнборн, я задаю тот же вопрос, но уже с другим подтекстом, вполне благопристойным. Итак, насколько близко вы знали Филиппа Шлага?

— Не будете ли вы любезны объяснить детальнее, что именно вас интересует? — уточнила она. — В пристойном виде этот вопрос несколько… туманен.

— Я вас обидел? простите.

Она улыбнулась снова, и на душе вновь потеплело от этой улыбки — для него…

— Нет, майстер Гессе. Вы меня не обидели. Как я сама же отметила, ваши вопросы вы задаете не из праздной пытливости, а исключительно в интересах дела; как можно таить обиду на следователя за то, что он стремится выявить истину?

— Благодарю вас за понимание, — повторил он с непритворным облегчением, лишь на миг почти с ужасом вообразив себе, что Маргарет фон Шёнборн в самом деле могла оскорбиться на его любопытство, замкнуться, отдалиться, не успев приблизиться. — Я попытаюсь разъяснить, что я подразумевал… Я хочу сказать — не относился ли Шлаг к тем, кто… заслуженно или нет… полагал себя вашим…

— Другом?

— Возможно, не столь громко, но… приятелем… добрым знакомым; словом, не считал ли он вас человеком, коему можно выговариваться?

— Не уверена, — отозвалась она, даже не примолкнув ни на миг, чтобы задуматься. — Если вам любопытно знать, не рассказывал ли он мне чего-то, что выходило бы за рамки обыкновенного, прозаичного, не говорили ли мы о его личной жизни, то — нет. Мое с ним общение было таким же, как и с каждым здесь. И все.

И все…

И все. Более спрашивать не о чем. Не о чем говорить. Теперь остается лишь еще раз изъявить свидетельнице признательность за содействие и удалиться…

Уйти. Подняться, повернуться спиной к этому взгляду, к этим глазам, к этой улыбке, от которых жизнь единственно и кажется наполненной смыслом, и — уйти…

— Вы уверены?

Жест отчаяния. Чтобы потянуть время. Чтобы остаться подле нее — еще хоть на минуту, чтобы еще хоть недолго слышать, видеть, почти ощущать — на расстоянии вытянутой руки…

— Быть может, он и не заводил душевных бесед, но как-то вскользь… Быть может, когда-либо при разговоре с ним у вас промелькнула мысль, что говорит он о чем-то не обыденном, не совсем понятном, но вы не придали этому значимости, а после позабыли?

— В таком случае, майстер Гессе, припомнить это будет тем более затруднительно. Мне от души жаль, что я не смогла вам помочь, — вздохнула она, скосив глаза на дверь, и Курт понял, что его дальнейшее здесь пребывание тщетно, принуждённо и излишне…

Осталось лишь подняться и уйти… Этот разговор, эта встреча так и окончится ничем — просто взгляд, улыбка…

И обещание, оказавшееся всего лишь игрой. Обычная забава красивой женщины, знающей себе цену. Флирт. Развлечение. Для ублажения собственного тщеславия.

— Да, — едва сдерживая внезапную злость, ожесточение на себя самого, на собственную глупость, бросил он, поднявшись. — Жаль.

Надо было проститься и уйти, но сдвинуться с места не выходило — словно ноги пригвоздили к темным доскам пола, намертво, железными штырями…

Маргарет улыбнулась снова, но теперь от этой улыбки свело зубы, точно от глотка ледяной воды из ручья.

— Прощайте, — сумел, наконец, выговорить он.

Сумел отвернуться, сумел сделать шаг — тяжелый, трудный…

— Майстер инквизитор, — окликнул его до боли благожелательный голос, и Курт встал на месте, вновь оцепенев, вновь утратив способность двигаться; все, на что хватило выдержки, это принудить себя так и остаться стоять спиною к ней, не поворачивая головы, дабы не видеть этих глаз…

— Да?

Это вышло неучтиво, едва ли не дерзко, но следить за собою сейчас попросту недоставало сил…

— Мне действительно жаль, что я не оправдала ваших ожиданий. — Маргарет его резкости то ли не заметила, то ли извинила ее; голос был все столь же благосклонным и мягким. — Я попытаюсь припомнить каждую беседу с этим юношей, быть может, что-то вспомнится. А вы, если у вас вдруг возникнут еще вопросы, не ожидайте, пока мне взбредет в голову явиться сюда. Я пока не намерена возвращаться в замок, и еще долгое время я буду в Кельне; приходите в мой дом, когда сочтете нужным.

Он все-таки обернулся — рывком, не удержавшись, снова потонув в этом взгляде…

Маргарет смотрела уже без улыбки — и тоже прямо в глаза.

— Ведь вы знаете, где мой дом.

Это не было вопросом. Но он кивнул.

— Да, — голос все же сел, все-таки вырвался из-под его воли. — Я знаю.

Она не улыбнулась ему на прощание. Не произнесла больше ни слова. И не отклонила взгляда — все так же смотрела в глаза, неотрывно, словно не желая отпускать; и не хотелось быть отпущенным, единственным желанием было — стоять так вечность…

Курт вздрогнул от громового хохота за спиной, очнувшись, оглянулся почти оторопело и столкнулся с другим взглядом — Бруно в компании все еще гогочущих студентов. Приятелям он улыбался одними губами, а глаза оставались серьезными, и смотрел подопечный на него — пристально, настороженно, осуждающе.

Курт развернулся, стремясь не дозволить больше взгляду обратиться в сторону Маргарет фон Шёнборн, не видеть фиалковых глаз, парализующих тело и теснящих душу, и вышел на улицу, озаренную кровавым светом нисходящего солнца. Остановившись, привалился к стене, закрыв глаза и прижав ладонь к пылающему лбу.

«Приходите в мой дом»… и этот взгляд…

Не игра. Обещание.

«Приходите в мой дом»…

Глава 8

В свой дом он возвратиться не сумел.

Когда Курт, наконец, заставил себя отлепиться от холодной каменной стены трактира, когда унял идущую кругом голову, когда смог двигаться, он просто зашагал по улице вперед, глядя под ноги и видя чуть подсохшую после талого снега землю под сапогами, как сквозь туман, не разбирая, куда идет и о чем мыслит — возвратить цельность рассудка и тела все никак не выходило.

А когда ноги остановились — снова сами по себе, в обход воли или хоть какой-то мысли — он опять окаменел в недвижности, снова ощутил, что не может шевельнуться, не может развернуться и уйти отсюда — от глухой каменной ограды большого двухэтажного дома…

Улица была пустынна, улица не самого многолюдного квартала, чьи обитатели запирались рано и разгуливать по городу вовсе не предпочитали; на этой улице долго можно было простоять, так ни с кем и не повстречавшись. Очень долго…

Можно, не попавшись на глаза никому, пробыть здесь, за углом напротив, пока хозяйка дома не возвратится…

Курт снова провел ладонью по лбу, сухому и горячему, будто в бреду, пытаясь взять себя в руки. Так далее продолжаться не может, уже едва слышно и почти жалко прошептал рассудок, забившийся вглубь воспаленного сознания; это не может длиться вечно — ежедневное терзание, ежечасные мысли о самом невероятном, ставшие лишь еще болезненнее теперь, когда невероятное стало возможным. Это пора прекратить. Abrumpere pariter spes ac metus[64]

Пора поставить точку; пусть хоть и узнать, что все это — улыбка, взгляд, двусмысленность в словах — все лишь пригрезилось, лишь придумалось, что лишь увиделось то, что хотелось увидеть…

Если сегодня Маргарет фон Шёнборн возвратится домой в то время, когда еще дозволительно нанести визит, он разрешит все этим же вечером. Главное — измыслить пусть не причину, не подлинное основание, но хотя бы повод к разговору, предлог для того, чтобы войти в этот дом…

Он даже не успел оспорить себя или согласиться с собой, обдумать, должно ли поступить именно так; перестук копыт в вечерней тишине Курт услышал издалека — две лошади, легкие, неспешные, и когда она появилась у стены дома, вдруг подумалось, что при первом же донесшемся до него звуке, при первом же ударе подковы о землю, утоптанную тысячами ног, уже предощущал, кто это, чувствовал, знал.

Она здесь… Значит, из трактира студентов она ушла тотчас же, следом. Значит ли это, что и там она появилась лишь для беседы с ним? Значит ли… Значит ли это вообще что-нибудь, или сегодня ей просто стало скучно, или просто утомилась и потому решила возвратиться домой раньше, или же вовсе — ее попросту расстроил разговор с настырным дознавателем, что лезет в ее личную жизнь и норовит задавать раздражающие вопросы?..

Когда за ее спиной затворилась створка тяжелой двери, Курт вновь привалился к стене, опять закрыв глаза и переводя дыхание. Подойти, постучать; что он сделал бы, не будь она той, кто есть? «Откройте, Святая Инквизиция»; сейчас это кажется почти глупым…

Лучше просто не думать — ни о чем не думать; просто пойти и — пусть, как сложится. Закончить все сегодня. Чем бы ни обернулась попытка. Сейчас же…

Провозглашать заготовленную фразу не пришлось — с той стороны двери в стене не осведомились, кто тревожит графиню фон Шёнборн столь неранним вечером; ему отворили молча и без вопросов, лишь увидев его лицо в крохотное окошечко. И даже когда Курт вошел на узкое пространство между стеной и домом, слабо сходствующее с привычным понятием «двор», впустившая его горничная ни словом не поинтересовалась целью его визита, лишь повела рукой, приглашая идти за собою, и в душе зашевелилась надежда — значит ли это, что его ждали? Что та, последняя, фраза была прямым намеком, призывом, приглашением?..

— Прошу вас подождать, майстер инквизитор, — впервые заговорила горничная, когда провела его в большую полупустую залу, в которой каждый звук разносился, словно в колодце. — Я извещу о вашем приходе.

Курт промолчал, глядя вслед стройной невозмутимой девице, напоминающей свою хозяйку…

Она не удивилась его появлению. Она не спросила, зачем он тут. Значит… Значит ли?..

Ее не было всего минуту и — вечность; чувствуя, как сердце начинает разгоняться, подобно скаковой лошади, Курт мерил залу шагами, ожидая, когда же, наконец, появится Маргарет фон Шёнборн, и в то же время желая, чтобы это случилось как можно позже — из многих правдоподобных и неправдоподобных предлогов, измышленных им наспех, он все еще не избрал подходящего и теперь опасался, что, сошедшись снова взглядом с фиалковыми глазами, опять оцепенеет, все позабыв и утратив дар речи…

Маргарет не появилась. Вместо этого вновь возникшая на пороге горничная, распахнув дверь, указала на лестницу за своей спиной, чуть сдвинувшись в сторону, и прежним невозмутимым тоном предложила следовать за ней.

В жилую часть дома… Не она сошла к нему в приемную, смятенно подумал Курт, вступая за горничной в открытую дверь очередной комнаты, а его пригласила к себе; что это — уважение к должности, ее обычное гостеприимство, попросту леность, или это еще один намек, еще один знак благоволения?..

— Доброго вечера, майстер Гессе, — услышал он, и мысли застыли, а разогнавшееся сердце, словно с разбегу ударившись о грудь, замерло, пережав дыхание. — Доброго вечера… снова?..

Маргарет фон Шёнборн стояла у окна, выходящего на ту улицу, где он все это время ожидал ее появления, и Курт понял, что она, скорее всего, видела, как он приближался к дому — потому ему и открыли так скоро, потому и не удивились, увидя…

— Доброго вечера, — откликнулся он, совладав с дыханием, с сердцем, с голосом, почти настороженно следя за тем, как она приближается, и тоже шагнул навстречу, ставши посреди небольшой комнаты. — Прошу прощения за столь запоздалый визит.

— Я ведь говорила — в любое время, когда сочтете необходимым.

Снова была эта улыбка, снова был взгляд, снова — долгий, пристальный, в глаза…

Маргарет остановилась в трех шагах напротив, переместив взгляд на горничную за его спиной, и кивнула ей:

— Рената, ты свободна на сегодня.

Та отозвалась не сразу — наверняка удивленная поведением хозяйки. Или, быть может, в глазах позади него сейчас отобразилось понимание, соучастие, пресловутая женская солидарность, может даже, некоторая насмешка над этим ослом, обивающим порог…

— Доброй ночи, госпожа Маргарет.

— Доброй ночи, милая.

«Доброй ночи»… «Ты свободна на сегодня»… Еще далеко не самый поздний вечер, отпускать горничную еще в любом случае рано, значит… значит, она попросту выдворила прислугу… и это уже не намек — прямое указание…

Когда дверь за спиной стукнула, затворяясь, о косяк, от этого тихого звука Курт едва не вздрогнул и затаил дыхание, когда Маргарет фон Шёнборн сделала еще один шаг навстречу, стоя теперь так близко, что можно было, тоже шагнув всего один раз, протянуть руку и коснуться… снова…

— Ну, что ж, я вас слушаю, майстер инквизитор, — произнесла она негромко, и глаза, фиалковые глаза — они все так же, неотрывно, смотрели в его глаза, в душу, в сердце, но — странно: оцепенение отошло, ушла растерянность, вдруг исчезла оторопь, еще миг назад пережимающая горло, не давая вымолвить ни звука…

— Мне пришло сегодня в голову, госпожа фон Шёнборн, — заговорил он на удивление уверенно, — что я совершил глупость, говоря с вами в этом заведении. Я не подумал о том, что ваши ответы на мои вопросы могут быть… так скажем — чрезмерно личного характера, не предназначенные для стороннего слуха.

— Иными словами, вы хотите сказать, что я таила от вас сведения, майстер инквизитор? — уточнила она почти игриво. — Лгала на следствии?

Курт вскинул руку, качнув головой, едва удерживаясь от того, чтобы оборвать самого себя и выложить все начистоту…

— Нет, зачем же так строго… Дама, а тем более… тем более — дама с положением имеет, пусть негласно, право на некоторые… поправки к обычным правилам. Словом, я бы хотел уточнить еще раз, госпожа фон Шёнборн, сейчас, когда нет посторонних свидетелей, не желаете ли вы что-то добавить к уже сказанному?

Она сама сделала этот шаг — последний разделяющий их шаг, остановившись рядом, почти вплотную, и можно было бы, склонив голову, ощутить ее дыхание на своей щеке…

— Желаю, — откликнулась Маргарет, уверенно, без тени смущения взяв его за руку обеими ладонями, царапнув ноготком тонкую кожу перчатки, и решительно потребовала: — Снимите.

От того, что вспомнилось вдруг, на душе внезапно стало скверно, а в груди кольнуло. Он совсем забыл об этом…

— Вам это не понравится, — возразил Курт тихо, высвободив руку и чувствуя, что стоит в шаге от бездны, из которой может никогда больше не выбраться; она нахмурилась, укоризненно качнув головой.

— Мне, майстер Гессе, не нравится, когда мне отказывают. А вы, помнится, говорили, что отказать мне не сможете… Снимите немедленно.

Курт промешкал мгновение — всего одно долгое мгновение, а потом сорвал обе перчатки, сжав их в кулаке. Он и сам не знал, что ожидал увидеть и услышать — удивление, брезгливость в ее глазах, растерянное «ах!» из ее уст; однако не случилось ни того, ни другого — Маргарет снова взяла его за руку, так же твердо и не колеблясь, и от прикосновения этих пальцев к коже вновь окатило жаром.

— А знаете, майстер Гессе, — голос был безмятежным, и не походило на то, что она смиряет себя, не желая обидеть гостя, — откуда взялось утверждение, что шрамы украшают мужчину?.. Просто-напросто они — свидетельство пережитого испытания. Доказательство чего-то трудного, тяжкого и опасного. Значит, тот, кто прошел это испытание, кто сумел преодолеть его, сильный человек. А женщины, майстер Гессе, любят сильных.

— Вы хотите испытать мою силу? — вдруг для себя самого неожиданно спросил Курт, смелея все больше. — На то, чтобы противиться таким соблазнам, ее не хватит.

Та подняла взгляд к его лицу, снова улыбнувшись, но — теперь чуть заметно, едва-едва.

— Так не противьтесь. Или за соблазнение следователя Конгрегации предусмотрено какое-то страшное наказание? В таком случае, скажите, какое; я желаю знать, что меня ждет.

— Лишение сна, полагаю, будет самым подходящим, — обнаглев окончательно, брякнул он, и Маргарет шепотом ахнула в нарочитом испуге.

— Боже, как жестоко… И надолго?

— Думаю, до утра, — пугаясь собственного хамства, тоже шепотом произнес Курт. — А там посмотрим на твое поведение.

— Это бесчеловечно… — она выпустила его ладонь, обвив шею руками, и вздохнула у самого уха: — Я готова принять кару, майстер инквизитор…

***

Он проспал часов до трех пополудни, пробудившись в таком расположении духа, какового не бывало, наверное, за всю его жизнь ни разу; минуту он просто глядел в потолок, ни о чем не думая и думать не желая, а потом рывком сел, откинув одеяло в сторону и улыбаясь неведомому доселе чувству. Все прежние горести теперь казались сном, оставшимся где-то далеко-далеко в прошлом, которого, быть может, и вовсе никогда не было — ни бесплодных терзаний, ни разброда в мыслях, ничего из всех тех мучений, что одолевали его в последние дни. Преследовавший его образ по-прежнему стоял перед внутренним взором, по-прежнему оставался и в мыслях, и в чувствах, но сейчас видение фиалковых глаз не вызывало отчаяния, а светлые пряди теперь вспоминались рассыпавшимися по подушке…

Бруно он обнаружил в выделенной ему комнате — тот сидел на постели с какой-то самодельного вида брошюркой на коленях; придержав широко растворившуюся от чересчур энергичного толчка дверь, Курт прошагал к подопечному, выдернув книжку у него из пальцев, и шлепнул ее на стол.

— После дочитаешь, — сообщил он в ответ на возмущенный взгляд и уселся рядом, откинувшись к стене. — Рассказывай, что узнал.

— Итак, — глядя на него оценивающе, подытожил тот. — Вернулся поздно утром, обед проспал, и снова заработали мозги. Из этого я делаю вывод, что она тебе таки дала.

Курт рывком повернул к нему голову, зло нахмурившись, и бывший студент пожал плечами:

— Что?

— Primo, — сказал он уже нешуточно, подавив желание ударить. — Это не твое дело. Secundo. Еще раз упомянешь ее в таком тоне…

— Ну, извини, — не дав ему договорить, с такой непритворной искренностью попросил Бруно, что злость ушла, оставив лишь раздражение на непреходящую бесцеремонность подопечного. — Невзирая на все, что было в эти дни, не думал, что для тебя это может быть так серьезно… Стало быть, твое инквизиторство, и тебя Бог не помиловал. Вот уж не мог себе вообразить.

Он не спросил, почему.

Вчерашней ночью, когда Курт, поднявшись, стал подбирать разметанную по полу свою одежду, его остановило удивленное и почти обиженное «Куда ты?». «Хочу уйти до того, как рассветет, — отозвался он, присев к Маргарет на кровать, и неловко улыбнулся, отведя взгляд: — Не желаю тебя скомпрометировать». «Брось, — усмехнулась она, — интрижка с инквизитором репутации испортить не может». Курт тогда почувствовал себя так, будто его спустили с лестницы, опрокинув вдогонку котел с ледяной водой. «Интрижка, значит», — повторил он, и Маргарет, мягко коснувшись его локтя, заглянула в глаза, улыбнувшись: «Перестань. Ты знаешь, что это значит для меня, но по их мнению, — она повела рукой в сторону окна, где в ночи простирался спящий город, — ни ты, ни я на что-то большее не способны. Родовитая вдовушка и скучающий следователь — вот и все. В любом случае, нашим отношениям, если о них станет известно, никто не удивится, и долго их обсуждать не станут»…

— Закроем тему, — коротко бросил Курт. — Итак, вчера, когда я уходил, ты оставался со своими дружками в трактире; удалось узнать что-то?

— Удалось, но поможет это слабо. — Бруно поднялся, пройдя к столу, раскрыл отобранную у него брошюрку и вынул вложенный в нее лист. — Держи. Эти трое — все, с кем он был запримечен; причем все три девицы — из тех, что бывают у студентов, я их всех знаю, посему кое-что могу рассказать сразу. Вот эта, — он ткнул пальцем в первое имя, вписанное в коротенький список, — хороша тем, что никому никогда не отказывает, а посему, если ты справишься у нее о покойном, боюсь, она даже не сможет припомнить, о ком это ты вообще говоришь. Кроме того, она неизменно навеселе, а когда нет — спит; хозяин даже по временам позволяет ей оставаться в одной из комнат наверху — попросту потому, что она все окупает, благодаря ее безотказности эта самая комната частенько бывает снятой.

— И на роль денежной ямы она точно не годится, — подвел итог Курт; Бруно хмыкнул:

— Яма — это про нее, но уж не денежная, это подлинно.

— Как, однако, ты недурно осведомлен, — заметил он, и подопечный метнул в его сторону взор, немногим разнящийся от того, коим он сам наградил того менее минуты назад.

— Я посещаю трактир не для блядок.

— Брось ты, — уже без улыбки сказал Курт; сегодня он пребывал в благостном расположении, и даже неприязнь к бывшему студенту как-то отдалилась, притупилась, сегодня его одолевало несвойственное ему ранее желание видеть счастливым если не целый мир, то хотя бы мир вкруг себя. — Бруно, истекло более двух лет. Я не толкаю тебя в объятья хмельной потаскушки, но не можешь же ты без срока сохранять верность человеку, которого нет в живых. Перед алтарем ты ей клялся «до самой смерти»; смерть пришла, и клятве конец. Смирись с этим.

— Если я скажу, что это не твое дело, ты снова кинешься ломать мне нос? — хмуро осведомился тот, и Курт отмахнулся, вздохнув. — Если уж на то пошло, господин следователь Конгрегации, внебрачные связи — грех, помнишь?

— С каких это пор ты нацелился в святые?

— Эту тему мы тоже закроем, — довольно резко оборвал его Бруно. — Интересно дальше о деле? Или моя печальная biographia тебе любопытнее?

— Извини, — отозвался он. — Не хотел ни задеть тебя, ни оскорбить ее память.

Тот на миг замер, глядя на Курта с подозрением, ожидая подвоха, и, увидя, что тот серьезен, усмехнулся неловко и почти растерянно:

— Бог ты мой, неужто она из тебя человека сделала… Ладно, забудем. Мне продолжать?

— Я слушаю.

— Вторая в этом списке — исключается тоже. Кстати сказать, вчера ты ее видел — она обреталась в той компании, к которой я подсел.

Курт попытался припомнить, что за девица находилась вчера в трактире, и осознал, что в памяти нет ее лица; в памяти не было ничего подобного даже общей картине — вчерашним вечером он вовсе не видел никого и ничего, кроме Маргарет…

— Не заметил, — сказал он, наконец; Бруно вздохнул.

— Знаешь, я и не удивлен… С этой он был всего пару раз, около полугода назад. Я с ней поговорил; она его помнит плохо, но на всякий случай я узнал, не говорил ли он при ней о какой другой женщине — знаешь, как это бывает… «я буду тебя называть так-то»… или что-то в подобном роде. Учитывая, что примерно в то же время в его поведении и начались странности, могло что-то наклюнуться…

— Логично.

— Увы. Ничего такого. Сделал дело и ушел, все обыкновенно.

— Ясно… И третья?

— Третью, — отмахнулся Бруно, — вовсе можно было б не упоминать. С этой он в последний раз был в то же время, тому назад с полгода, и она точно так же не подходит для роли объекта поклонения. Дура дурой; веселая, симпатичная, может выслушать — за то и любят. Знаешь, девка добрая, но туповатая.

— Словом, — вздохнул Курт, — никто из его знакомых девиц не может быть той, кого мы отыскиваем, и не может нам помочь узнать о «ней» ничего конкретного, потому что или знали его мимолетно, или же… Однако, заметь: именно с полгода назад он и прервал любые с ними отношения, не заведя при этом таковых ни с одной из горожанок. Открыто, я имею в виду.

— Вернулись к тому, с чего начали, — пожал плечами Бруно. — Ищи другие подходы, я со своей стороны сделал, что мог.

— Ясно, — не слишком опечаленно подвел итог он, решительно хлопнув по коленям ладонями, и поднялся, потягиваясь. — Стало быть, зайдем с иной стороны — он, как будто, много времени проводил в библиотеке, значит, надо взять за шкирку библиотекаря и вытрясти из него все о том, чем он там занимался; вообще, конечно, об этом надлежало бы подумать много раньше…

— Но раньше это как-то ускользало от твоего проницательного ума, — ехидно сообщил Бруно; он лишь отмахнулся. — Затупился… хм… ум?.. Но ты с лихвой восполняешь это крепкой хваткой; собственно, что еще от инквизитора требуется — не обязательно быть шибко умным, достаточно быть въедливым…

— А вот этих слов, — на миг помрачнев и невольно покривившись от неуместных воспоминаний, холодно оборвал его Курт, — от тебя лично я чтобы более не слышал. В противном случае я начну размышлять о том, не сохранил ли ты, кроме цитат, от прежнего знакомства и тягу к скверным идеям, одна из которых — бить следователей Конгрегации в спину. Не заставляй меня оглядываться. Это — понятно?

Бруно не ответил, а он не стал заострять внимания на внезапно воскресшем конфликте; Курт и без его оправданий, коих, как обычно, не последовало, знал, что сказанное сорвалось с языка безо всякой связи с прошлым, с тем, кто сказал это первым почти год назад, и — сказано было оттого, что соответствовало истине. Он и сам понимал, что, невзирая на не раз упоминаемое «окончание академии cum eximia laude[65]», логические рассуждения, выстраивание в нужном порядке ведомых ему фактов — не самая его сильная сторона. Все его успехи были собою обязаны лишь мгновенным прозрениям, как то было подле тела Филиппа Шлага, а также чуткости к деталям, не запримеченным другими; но вот связать эти детали и озарения вкупе, установить их в стройную линию — это выходило не всегда. Возможно, это еще настанет с опытом…

«Лет через десять стал бы неплохим следователем» — по уже проложенной из минувшего тропке пришло на память еще одно изречение все из тех же уст, и руки под перчатками неприятно заныли, отзываясь мнимой болью в бедре и под ключицей.

— Я не думал напоминать… — начал Бруно, однако умолк, увидя выражение его лица, и от его неловкой усмешки снова стало совестно. — Собираешься опять распускать руки?

— Нет. Я сегодня добрый, — безвыразительно отозвался Курт, отмахнувшись снова. — Ладно… Идем в библиотеку. Библиотекарь тебе, часом, не знаком?

— Не переоценивай меня. И без того я вывернулся через… сделал, что мог, и даже больше. Дальше мои познания и возможности кончаются.

Он лишь передернул плечами, уже растеряв большую часть своего ожесточения и злости; сегодня, казалось, настроения испортить не могло ничто.

— Ну, и Бог с ним, — легкомысленно махнул рукой Курт, разворачиваясь к двери. — Идем, все же — вдруг потребуешься.

Он знал, что Бруно посмотрел ему в спину с недовольством; тот явно полагал свою (надо, разумеется, отдать ему должное — немалую) помощь завершенной и надеялся на безмятежный денек в обществе рукописного знания, вовсе не лелея надежду на прогулку в обиталище оного. Однако сейчас ни сумрачные взоры в спину, ни их противостояние, порою пробивающееся сквозь, казалось, все сгладившее время, его долго заботить не могли, сегодня все было как нельзя лучше. С самого пробуждения Курт ощущал себя точно бы каким-то иным, чем прежде, будто бы возникнул неведомый ему источник сил и бодрости духа, в голове была прежняя ясность — как довольно топорно, но верно выразился подопечный, «снова заработали мозги», избавившиеся от борьбы с сердцем…

Оставалась лишь одна небольшая, хотя и весьма ощутительная, ложка горечи — и в самом деле, остановившись мыслью на своей личной цели, он безнадежно заплутал в себе самом, не сумел собраться для того, чтобы идти как должно к цели, определенной ему его долгом, обязательством, к цели, которая должна была занимать его в первейшую очередь. Пребывая в потерянности, он так и не сумел заставить себя мыслить в обход решения его собственной, нужной лишь ему задачи, не сумел миновать ее, пока оная задача не была разрешена, не была вычеркнута из расчетов. Библиотека — вот первое, что должно было заинтересовать его, первое, на чем господин следователь обязан был остановить свое внимание, но о чем попросту позорнейшим образом забыл.

В библиотеку он вошел с воодушевлением, отчасти напускным, призванным подвигнуть его наверстать упущенное время и, быть может, возможности — ведь если и впрямь здесь мог найтись след к выявлению тайны, то виновник (либо же соучастник) за миновавшие четыре дня вполне располагал возможностью упрятать концы…

Библиотека Кельнского университета приятно удивила его, разбалованного изобилием и вместе с тем выверенностью книжного собрания святого Макария; для начала, взгляд поражали размеры грандиозного зала, напомнившего своим видом увеличенную в масштабе мастерскую умельца академии Фридриха, с тем лишь различием, что, вместо хаотически набросанного на бесчисленные полки хлама и готовых вещей, на посетителя глядели столь же бессчетные корешки книг и упругие бока свитков, уложенных и выставленных в потребном порядке. Библиотекарь обнаружился тотчас же, возникши столь неожиданно и бесшумно, что невольно мелькнула мысль о том, что из холуев, прочей челяди и всевозможных обслуживающих персон академия при должном терпении могла бы, наверное, взрастить недурных наемников для щекотливых дел — любой из них, казалось, в крови имел умение неприметно и внезапно возникать и так же незримо пропадать в никуда…

— Чем я могу оказать помощь майстеру инквизитору, изволившему посетить наше хранилище мудрости? — поинтересовался тот с невообразимой смесью гордости за Alma Mater, снисхождения умудренного немалыми годами поборника убеждения «adulescentis est majores natu revereri[66]», и крайнего почтения к чину незваного гостя.

— У вас чудесная библиотека, — не ответив, произнес Курт, видя проступающую на лице библиотекаря почти надменность.

— Лучшая в Германии, — подтвердил тот, спустя миг все же поправившись: — Из светских учреждений.

— Разумеется, — понимающе кивнул он и, ощутив греховный укол ревности, с тяжким вздохом лицемерного сочувствия договорил: — Академия святого Макария относится к заведениям скорее церковным; или, ближе, духовным. Однако, по меньшей мере, с первого поверхностного взгляда, ваше собрание книг лишь немногим малочисленнее.

Библиотекарь выпрямился, приобретя неуловимое сходство с традиционной статуей святого Франциска — природная проплешина служителя книгохранилища с лихвою заменяла собой святую лысину рукотворную.

— Книга не терпит поверхностных взглядов, майстер инквизитор; но, полагаю, уж вам-то сие известно более, нежели кому-либо, а что до многочисленности собранных томов, то и не в этом тоже суть — главенство за содержанием, кое и двумя малыми листами способно…

— Вы из монахов перешли на служение мирскому знанию, не так ли? — спросил Курт благожелательно.

Тот прервал свою набравшую стремительность тираду, проглотив последнее слово; будто уличенный в чем-то крамольном, библиотекарь скользнул глазами в сторону, переступив с одной ноги на другую, и утратил осанистость.

— Не счел более возможным пребывать у закромов познания, предпочтя переселиться ближе к окормлению оным, майстер инквизитор. Сохранив при том верность монашеским обетам.

А плешь все равно природная, невзначай подумал Курт, силясь не улыбнуться и даже нахмурив для этого брови; тот отступил назад, следя за изменениями в его лице.

— Похвальная забота о мирянах, брат, — вынес вердикт господин следователь, и библиотекарь едва не разразился облегченным воздыханием.

— Эти юноши, что проходят трудную стезю постижения искусств в сем заведении, давно именуют меня попросту Михелем; я не взыскиваю с них — пусть, сие не от злобности сердца, но, смею верить, от благорасположения ко мне и оттого, что принимают меня не как служителя, постановленного над ними, но как часть их жизни, а скорее, быть может, и часть самого университета, что в коей-то мере даже лестно, ибо…

— Это замечательно, брат Михель, — оборвал многоглаголивого служителя Курт, беря его под локоть и увлекая вглубь огромного зала, в лабиринт полок и этажерок. — Ко мне тоже вовсе не обязательно обращаться, именуя должность — вполне достаточно будет «брат Игнациус», ибо я не хочу принуждать столь почтенного мужа выговаривать «майстер Гессе» при обращении к человеку моих лет. А теперь — мне и в самом деле нужна ваша помощь в довольно сложном деле, которую, я надеюсь, вы окажете мне по мере сил.

— Все, что знаю, что смогу сказать, — подтвердил тот с готовностью. — Если я могу помочь делу Святой Инквизиции, мой долг как благочестивого христианина и лица духовного в полной мере служить всеми своими…

— Спасибо, брат Михель, — прочувствованно поблагодарил он; поймав через плечо брата во Христе взгляд подопечного, оставшегося у двери, Курт легким движением головы велел следовать за ними чуть поодаль и вновь обратился к библиотекарю. — Первой моей просьбой к вам, брат, будет пожелание ни с кем предмета нашей беседы не обсуждать и вообще — не распространяться о том; все, мною спрошенное, и все ваши ответы — есть тайна проводимого Конгрегацией следствия, сиречь сведения неразглашаемые; вы ведь понимаете меня?

— Даже и поминать о том не следовало бы, брат Игнациус! — на грани с обидой произнес тот, так доверительно сжав его руку, что Курт невольно воскресил в памяти свои подозрения относительно иной причины замкнутости и нервозности покойного секретаря, хотя, надо сказать, более в невеселую шутку, нежели всерьез. — Неужто, вы думаете, я не понимаю, как важно блюдение тайны для ведомства столь особого, каковое является выразителем…

— Благодарю вас за столь чуткое понимание, — вновь прервал его Курт. — Тогда я перейду к вопросам последующим, а именно — вы знали секретаря ректора, Филиппа Шлага?

Библиотекарь сокрушенно вздохнул, качнув головой, и уже сам потащил господина следователя к каменной скамье у стены меж двух полок, уходящих к потолку лестницей; усевшись подле миссионерствующего в миру, Курт ненароком высвободил руку из-под его локтя, чуть отодвинувшись.

— Да, да, — тяжко пробормотал книгохранитель, глядя в пол у своих ног. — Бедный мальчик, жаль, весьма жаль; он стремился к знанию, как мало от кого из его сверстников было возможно ожидать — весьма много времени он проводил за книгами сего угодного человекам и Господу заведения, в коем взращивается…

— Да-да, — не сдержался он, тут же поправившись: — Весьма жаль, вы правы, брат Михель. Я слышал о нем, что он, пусть и не блистал особыми талантами ума, но был юношей любознательным и имеющим тягу к рукописному слову. Вы, вероятно, не раз видели его вот так, за книгами…

— Да, не раз, и, Бог мой, каким увлеченным! Он словно бы глотал их, как глотают воду из прохладного ручья жарким полуднем, желая утолить ненасытную жажду — жажду к знанию! Хотя, по мне, если позволите мне высказать мое скромное воззрение на сей момент, ближе те, кои проводят за текстами время долгое, дабы от внимания не ускользали мелочи и детальности, от коих подчас зависит верное либо же ошибочное толкование прочтенного, ибо недостает лишь прочесть букву, не вникая в дух, в суть, в саму душу оной буквы…

— Неужто он читал так быстро? — подивился Курт. — Немногие способны одолевать книгу за книгой…

— И слава Богу! — теперь перебил библиотекарь, снова порывисто уцепив его за руку, и майстер инквизитор впервые взглянул на свое вынужденное ношение перчаток со стороны положительной, порадовавшись данному обстоятельству — ладони у бывшего монаха, судя по оставшимся на черной коже отпечаткам, были влажные и липкие. — И слава Богу! Ведь сие означает, что не всякий гонится за сомнительным достоинством уметь споро складывать одну букву к другой, а многие, хочу сказать — большие избирают чтение вдумчивое и неспешное, позволяющее увидеть невидимое и лишь запечатленное и меж строками, и в устроении слов, и в…

— Но, быть может, он просто высматривал в книгах нужное ему, пропуская остальное по недостатку времени, — продолжал Курт. — Уж не будьте так строги к бедняге.

— Да Господь с вами, брат Игнациус! — едва ли не с испугом проронил тот. — Ни в коей мере не желаю я осудить несчастного мальчика, покинувшего мир сей в цвете лет и сил своих; ибо сказано было Господом — «не судите, да не судимы будете», и я стараюсь блюсти заповеди, как то предписывает мне вера католическая и принятые мною еще в юности обеты, кои тем наипаче должны удерживать меня ото всякого греха, что, впрочем, не всегда удается по причине греховной сущности человеческой, а я есмь человек и ничто более того…

— Я и не желал вас обвинить в согрешении осуждением, брат Михаэль, всего лишь хотелось найти оправдание столь и впрямь невнимательному, как кажется, отношению к переложенному в письмо слову. Быть может, это был лишь поиск нужной цитаты или же сведения о том, чего не хватило ему услышать из уст преподавателя…

— Нет-нет, брат Игнациус, одно нельзя вменить несчастному — суетного увлечения тайнами мира сего; нет! Книги, а также и свитки, он избирал большею частью содержания душеспасительного, религийного; в совершенных подробностях этого не скажу, не знаю — я не занимаюсь выписками студентам требуемого им, этим ведает помощник мой, и он же переписчик — увы, недостает способных юношей, желающих посвятить свою жизнь столь трудному и утомительному занятию, как блюдение в целости этих ковчегов знания, а также умножению оных, на сей день только лишь один и выразил свое хотение обучаться сему под моим попечением. Но и он не довольно хорош еще для того, дабы копировать книги древние, важные — там требуется уверенная, опытная рука, а лучше, чтобы сим делом занимались каждый, как ему положено — миниатюрист, переписчик в общем, чтобы перенести на чистый лист, ожидающий своего часа, все в точности, с буквицами и изображениями, посему многие и многие труды все стоят на своих полках, не приумноженные, с каждым истекающим годом все более теряющие вероятность саму на то, чтоб быть донесенными до потомков наших…

Сдались потомкам ваши буквицы, подумал Курт с внезапной злостью на велеречивость библиотекаря и почему-то особенно — на блестящую проплешину на округлой макушке. Ищите вы и миниатюристов, и кого угодно, но кто мешает скопировать пока хоть текст? Да за то время, пока эти труды стоят мертвым грузом на полке, их можно было бы переписать уже раза три…

— Пока же сей юноша за малую мзду переписывает студентам то из многих трудов, что им потребно при занятии — им ведь не всегда хватает времени… — библиотекарь вздохнул, понизив доверительно голос и склонившись к собеседнику ближе. — А может статься — и усердия; ведь знаю я, где они проводят вечера вместо того, чтобы посвятить их укреплению знаний, от коих в жизни многих из них будет зависеть ни много ни мало — жизнь! Жизнь человеческая, брат Игнациус — лекари будущие, или же, ежели учеба пойдет впрок, ежели не растрачивать попусту свой ум в непотребном питии и вольнопрепровождении времени, коего нам от Создателя волею Его непостижимой и без того отпущено не столь много, то, быть может, им дадено будет судить людские судьбы — каково это будет, если невосполненность в знаниях станет причиною к ошибке, а стало быть, к греху!

— Печально, — вздохнул Курт, чувствуя, что начинает вяло сползать в пучину бесконечно развивающихся рассуждений окунувшегося в мир монаха. — Весьма печально; леность — учению первый враг. А что же переписчик — и сам тоже учиться успевает, вот так помогая прочим?

— Успевает, — с гордостью кивнул библиотекарь. — Будущий богослов, дай ему Господь сил и умения, и терпеливости и…

— А Филипп Шлаг — он, при всей его любви к книгам, неужто тоже пользовался его услугами, не списывал себе нужное сам?

Библиотекарь развел руками, выпустив, наконец, запястье Курта, и тот потихоньку подтянул руки к себе, убрав их из поля доступности.

— Вот этого я вам не смогу сказать, зря же наговаривать на покойника, упокой его, Господи, в милости Своей, не стану. Что могу сказать — так лишь то, что мне доводилось видеть их вместе, беседующими о чем-то весьма увлеченно; но не могу сказать, было ли то касаемо труда, который не желал исполнить юноша сам, или же иное что — ведь они ровесники, а в любом возрасте, что в детстве, что в старчестве у людей находится, что поведать друг другу, в юности же — не примите сие на себя, брат Игнациус — в юности же разговоры все более о вещах грешных, а об оных говорят и дольше, и с большим тщанием, непозволительным, хоть и извинительным в таковом возрасте…

— Он здесь сейчас? — попросту спросил Курт, и тот, сорвавшись с оседланного конька, на миг замер в растерянности от резкой перемены тона.

— Кто? — почти шепотом переспросил библиотекарь. — Филипп Шлаг?

— Переписчик, — со вздохом пояснил он, и книгохранитель закивал:

— Да-да, что ж это я… Здесь, сейчас здесь; пребывает в трудах на благо университета и людское, пишет дозволенное ему. Хотите говорить с ним?

— Да, — поспешно поднявшись, кивнул он и удержал тот же порыв библиотекаря. — Не надо провожать меня, лишь скажите, где я могу его найти.

Объяснения сберегателя знаний были даны все столь же многословно и несколько, как почудилось Курту, обиженно столь поспешным бегством от него столь редкого собеседника; отойдя от книгохранителя, Бруно разразился облегченным вздохом, усмехнувшись.

— Любопытно, когда ты станешь таким?

— Если заметишь первые симптомы, прикончи меня, — хмуро отозвался тот, запоздало сообразив, что его слова подопечным могут быть расценены как очередной желчный намек на прошлое, и улыбнулся в его сторону.

По мере продвижения в глубины зала Курт начал размышлять над тем, чтобы взять назад свои хвалы местной библиотеке; скрипторий, что было бы логично, должен был бы помещаться немного в стороне и с основным залом сноситься бы через особую дверцу, дабы никто не мешал писцу, а кроме того, чтобы посетители не терлись в пыльной уличной одежде у полок, каковых пришлось миновать немало. Несколько дверец и дверей именно там и находились, и отчего нынешнее руководство университета перенесло скрипторий не за их створы, а в какой-то, прямо сказать, appendix, оставалось неведомым. Возможно, переписываемое без буквиц ими почиталось недостойным нарочного помещения?..

Дверь под низкой притолокой оказалась в самом дальнем закутке, за двумя образовывающими угол полками; за тяжелой створкой открылась неожиданно внушительная и светлая комната с явно избыточным в нынешнем положении вещей количеством рабочих мест для писцов. Курт предположил, что сюда, вероятно, попросту перенесли их из настоящего скриптория по неведомой причине — быть, может, ради когда-то начатого и по сю пору не оконченного ремонта. Переписчик университета, стоящий у ближайшего ко входу возвышения, оборотился на вошедших, и Курт был уверен, поспорив бы, не колеблясь, с любым желающим, что в глазах худосочного прыщавого парня мелькнул самый настоящий страх.

— Что вам надо?

Это явно вырвалось мимовольно, попросту растерянность, все более заметная, сложилась у переписчика именно теми словами; смешавшись еще более, он выпрямился, как-то нарочито тщась выглядеть невозмутимым, чем лишь еще более привлек внимание к своей нервозности. Краем глаза Курт видел, что подопечный косится в его сторону; к Бруно он не обернулся, лишь промычав едва слышно нечто вроде «угу». Он уже чувствовал дрожание нерва где-то глубоко внутри себя — конечно, напугать писца могло что угодно, даже просто сам лишь факт явления к нему представителя Конгрегации, однако же в любом случае что-то с парнем было не в порядке, что-то он припомнил сейчас, глядя на приближающегося к нему инквизитора, и это что-то вряд ли было деянием благим и душеспасительным…

— Отто Рицлер, верно? — с ходу начал он, остановившись всего в паре шагов от переписчика, и укоризненно покачал головой, не дав тому ответить «да»: — Что же столь неучтиво?

— Я… — голос у парня оказался тонкий, как у девицы, и столь же тонкие нервные руки вцепились одна в другую, стискивая пальцы в узел, — просто потерялся… Простите, я знаю, кто вы, но я думал — посторонние…

— Сюда ведь не воспрещен вход для студентов, а более кому же быть? Какие тут могут быть посторонние?

— Не знаю, простите…

— Ну, Бог с ним, — оборвал он, ухватив переписчика за локоть наподобие того, как минуту назад вцеплялся в него монашествующий в миру хранитель университетской мудрости; парень вяло дернул рукой, но откровенно вырываться не посмел. — Ты, я вижу, занят делом, посему не стану отрывать тебя от важной работы надолго — ответь на два-три моих вопроса, и я тебя оставлю… Ты ведь баварец, верно? — поинтересовался Курт почти дружелюбно, и Рицлер испуганно захлопал ресницами.

— Да… — нерешительно откликнулся он и торопливо уточнил: — А что?

— Ничего, что ты так испугался, — с улыбкой пожал плечами тот, ободряюще шлепнув его свободной ладонью по плечу. — Всего лишь желал отметить столь похвальное рвение к знаниям — явиться в Кельн, в такую даль… Часто тебя донимают просьбами переписать что-то?

Локоть в его пальцах стал словно бы каменным; лицо же переписчика сейчас являло собою академически безупречный пример лжеца, преподаваемый будущим инквизиторам наставниками: «взгляд излишне прямой, ибо лжец в миг неправды вспоминает, что говорящий истину не прячет взгляда, а поскольку человек не примечает за собою, как долженствует держать себя в обычном разговоре, то ему и кажется, что сие означает глядеть прямо в глаза вопрошающего». Сейчас Рицлер именно так себя и вел — принуждая взгляд не ускользать в сторону и вместе с тем не имея силы воли выдержать взгляд встречный, пряча глаза и тут же норовя обернуть их к собеседнику; понимая при том, что его напряженность заметна, он нервничал еще более, оттого с еще большим усердием и безуспешностью стремясь не отвращать взгляда.

— Случается… — пробормотал он с неуместной улыбкой, явно силясь сообразить, что успел поведать господину следователю библиотекарь, что это может обозначать и что вышеупомянутый следователь мог в свете этого заподозрить.

— Ты тут один переписчик, ведь так?

— Да, майстер… — запнувшись, Рицлер подождал несколько времени, не подскажут ли ему имени, каковое он то ли не успел еще узнать, то ли запамятовал; не дождавшись, он выдавил, с усилием соединяя звуки: — инквизитор… Я один. Больше нет.

— Устаешь, верно? — сострадание в его голосе было столь нелицемерным, что, наверное, сам себе был готов поверить; вновь не позволив переписчику ответить, Курт продолжил: — Ты будущий богослов, мне сказали?

— Да, я… — не зная, на какой вопрос ответить первый, пробормотал тот, бегая глазами по стене напротив себя, и разъяснил с все возрастающей неловкостью: — Друг нашей семьи священник, я с детства чувствовал Писания, вот и решил, что… Какая может быть причина лучше для учения, кроме познания Слова Господня…

— И то верно. Много получаешь за переписи?

— Что, простите? — едва слышно переспросил тот, и Курт пояснил, чувствуя, что напал на след, и теперь, подобно псу, замершему в стойке, опасался сделать неверное движение, дабы не спугнуть настороженную дичь; в голове он прогонял судорожно десятки вопросов, напрямую в тему или вовсе сторонних, избирая, какие именно стоит задать первыми, а какие не следует озвучивать еще вовсе, с тем чтобы не утратить столь внезапно возникшей связи:

— Студенты, для которых ты делаешь выписки из библиотечных трудов — не скупятся оплатить твои старания, или они по большей части скряги?

— Хватает, — поспешно возразил Рицлер.

— На что? — уточнил Курт, и тот оторопело передернул плечами:

— Как — на что… чтоб жить… и вообще… Я по долгу своей учебы все предпочтительно на книги трачусь; они дороги…

— Неужто в университетской библиотеке нет того, что тебе нужно? Вот уж не подумал бы.

— Есть, конечно, есть, — согласился тот, — однако же когда книга во владении, это много сподручнее, да и не о всех трудах, что здесь наличествуют, известно; каталога нет.

— Это любопытно, — усомнился Курт, скосившись через плечо на дверь, за которой простерся зал с рядами высоких шкафов. — Как же так, никто до сей поры этим не озаботился?

— Был каталог, — несколько смущенно пояснил Рицлер. — Однако же прошлого библиотекаря вкупе с помощником… я прошу прощения… Инквизиция сожгла лет тридцать назад. Вместе с книгами, что у них отыскали. Ну… и каталоги попали под горячую руку… простите…

— Н-да, — услышав не удержавшийся смешок Бруно за спиной, вздохнул Курт, на миг сам будучи в полушаге от того, чтобы засмеяться. — Тут впору мне приносить извинения… Так что же — за тридцать лет так никто и не занялся собиранием нового перечня?

Рицлер вздохнул тоже, вновь отвратив взгляд в угол, и неуклюже усмехнулся.

— Больно много здесь что переписывать… Помощников мне нет, а у Михеля уж не те глаза, он тут скорее вроде сторожа; кое-что в его памяти осталось, но все это надо приводить к системе, и работы здесь не на один год… Вряд ли вы разыщете того, кто знает о всех книгах на этих полках, майстер инквизитор; я даже не представляю, что здесь может очутиться…

— В каком смысле?

Каменный локоть под его пальцами стал вовсе стальным, и Курт ощутил, как по телу переписчика пробежала мелкая дрожь.

— В самом обыкновенном… — пояснил Рицлер едва слышно. — Много что здесь есть… Я к тому, что без каталога здесь тяжко; я из тех книг и десятой доли не знаю…

— А на чем погорел прежний библиотекарь? — спросил Курт, вновь оборвав его, и тот побледнел.

— Я мало что о том знаю… Вам бы у Михеля справиться, может, ему известно более, а я ведь тут не так давно…

— Да не может быть, чтоб ты вовсе ничего не слышал — такие истории передаются с детальностями.

— Клянусь, мне о том ничего не ведомо! — страстно заспорил Рицлер, и Курт улыбнулся, заглянув ему в глаза:

— Да что это ты так перепуган? Ведь я не тебя упрекаю в чем-либо, всего лишь осведомляюсь о истории библиотеки, где ты подвизаешься. Филипп Шлаг хорошо был тебе знаком? — спросил он тут же, стараясь отследить малейшие изменения в лице переписчика; бледность парня стала вовсе смертной, губы поджались, дрожа и не умея сложить слов.

— Едва ли… — пробормотал он тихо, пряча глаза в пол. — Как и все, кто заказывал мне списки с имеющихся в библиотеке трудов… не более…

— Стало быть, друзьями вас не назовешь, — уточнил он; щеки Рицлера пошли красными пятнами, и Курт едва не отдернул руки от его локтя, вновь подумав о своих подозрениях относительно увлеченности покойного не совсем обыкновенными страстями. Неужто все так несложно и пошло?..

— Нет-нет, — откликнулся тот поспешно. — Мы и общались помалу и редко…

— Вот как? А мне известно, что в библиотеке Шлаг проводил весьма много своего времени, а с тобою общающимся его видели частенько и крайне долго; известно также, что вы увлеченно и подробно о чем-то говорили. Как же так?

Переписчик запнулся, дернув рукой, и Курт разжал пальцы, выпустив его локоть; тот отодвинулся назад, по-прежнему пытаясь и не отводить взгляда, и глядеть ему в глаза, все более белея и еще гуще пойдя пятнами. Что бы Рицлер ни утаивал, враль из него скверный, подумал он, предчувствуя легкую добычу, и шагнул к нему, вновь сократив расстояние до полушага.

— Что скажешь? — мягко и почти безмятежно поторопил Курт, глядя на парня с выжиданием. — О чем можно столь долго вести беседу с тем, кто не является твоим близким другом?

— Просто… просто — вы правы, он часто здесь бывал… а переписывать, понимаете, ленился; я не против лишнего заработка, однако же он попросту донимал меня, и я… Он все упрашивал, а у меня и без него дел полно…

— Интересно, — кивнул Курт. — А в последние два месяца часто он тебя… донимал?

— Очень. Надоел даже… Вот я и…

— Весьма интересно, — уточнил он с показательной задумчивостью. — За комнату уплачивать он не мог, однако тебя, как ты говоришь, донимал просьбами сделать списки; следственно, на это у него деньги находились, а, Отто? Есть у тебя догадки, почему так?

— Нет, — уже не просто поспешно, а торопливо ответил Рицлер, вновь отступив назад, — никаких. Может… значимо для учебы было, вот и…

— Странно, — возразил Курт, снова шагая к переписчику, и своим следующим отступлением тот вперился лопатками в возвышение за спиною. — Мне также известно, что труды он избирал содержания духовного, церковного, богословского даже; он что же — надумал сменить факультет? Необычный выбор книг для будущего медика, не находишь?

— Я не знаю… — уже совсем потерянно прошептал тот, вскинув к бледному лбу подрагивающую руку, и с усилием провел по нему ладонью, прикрыв веки. — А знаете, — вдруг как-то почти уверенно, хотя и по-прежнему с дрожью, вдруг сказал он, глядя собеседнику в глаза на сей раз твердо и прямо, — у меня есть перечень всего, что он мне заказывал для переписывания. Хотите, я вам его принесу? На память я не назову вам, чем Филипп интересовался.

Несколько мгновений Курт молча смотрел на переписчика, силясь понять, отчего в нем произошла вдруг столь резкая перемена, а потом неспешно сделал шаг назад, давая тому возможность отойти.

— Принеси, — дозволил он, пытаясь не показать своей нерешительности, и Рицлер кивнул, судорожно махнув рукой в сторону дверцы за рядами столиков:

— В подсобной комнате; у меня записаны все, кто ко мне обращался, с названиями и стоимостью работы, дабы после никто из них не цеплялся ко мне и вообще…

— Похвальная рачительность, — одобрил Курт, и переписчик, снова кивнув, едва ли не бегом скрылся за дверью.

— Не может быть, — тут же услышал он тихий голос Бруно и обернулся, вопросительно изогнув брови:

— Ты о чем?

— Да ладно тебе, — покривился тот. — Я ведь вижу, ты думаешь о том же: врет, гад, напропалую. Скрывает что-то, это самоочевидно, и врет. Но не могу себе вообразить, чтобы он вот так взял и упокоил парня… и как, чем? Отравы ведь не выискали… Что же — он… малефик, что ли?

— Не спеши с выводами, — скорее чтобы остудить собственный пыл, возразил Курт, глядя на закрытую дверь. — Таить он может, что угодно, хоть и тот факт, что попросту взял и продал покойному университетскую книгу, что, конечно, преступление, однако ничем, кроме исключения и денежного взыскания, не грозящее.

— Или… может, впрямь не зря все эти шуточки… — предположил Бруно не слишком убежденно. — Ну, насчет его наклонностей…

— И это может быть. Меня более интересует, отчего вдруг он стал так спокоен… — Курт прервал себя самого на полузвуке, взбешенно шлепнув ладонью по лбу, и устремился к двери. — Я идиот!

— Ты куда? — донеслось ему вдогонку, когда, распахнув створку, он влетел в тусклую комнату с двумя тяжелыми столами, закиданными свитками, пустыми и наполовину исписанными, перьями и еще Бог знает чем; другая дверца, низенькая, почти невидная за старым рассохшимся шкафом, была растворена, и весенний ветерок беззаботно гонял перья по полу.

— Вот сукин сын, — растерянно констатировал Бруно, и он, отчаянно ярясь на себя, рванул бегом, едва не своротив плечо о косяк.

За дверцей был университетский сад — голые деревья, теснясь частыми рядами, оканчивались шагах в пятидесяти от здания, упираясь в изощренную железную ограду, украшенную коваными витками и копьями, за одно из которых переписчик неловко цеплялся, спускаясь уже на землю по ту сторону.

— Зараза… — зло выдохнул Курт, ускоряя шаг и на бегу срывая с пояса арбалет, приостановился, взводя рычаг и мысленно матерясь; стрелку он едва не выронил, накладывая, и когда Рицлер соскочил уже наземь, очутившись в другой части сада, крикнул, вскидывая руку: — Стоять, дурень, пристрелю!

Тот обернулся, замерев лишь на одну краткую долю мига, и припустился с еще большей прытью; притормозив у решетки, Курт выстрелил, не целясь, и серебристо сияющая на солнце стрелка вошла беглецу в бедро, сшибив его на прошлогоднюю траву. Опрокинувшись на бок, переписчик привстал, тут же упав, снова поднялся и, хромая, почти на одной ноге заковылял к двери, ведущей в соседнее крыло университета.

— Там общага, хрен потом найдешь! — крикнул Бруно вслед, когда Курт, ухватившись за металлический завиток на решетке, со всей силой рванул вверх, подтянувшись и перебросив себя через ограду; что-то затрещало, но останавливаться или оборачиваться он не стал, видя, что Рицлер уже в пяти шагах от двери.

Сделав немыслимый рывок, он упал переписчику на плечи, сбив на землю и притиснув его локти к телу; тот попытался стряхнуть его с себя, и Курт, перевернувшись, почти уселся сверху, заломив парню руки к самому затылку.

— Лежать! — уже не сдерживая крика, осадил он, и тот, поняв, что сопротивляться теперь бессмысленно, обмяк, ткнувшись в жухлые травинки лицом.

Курт перевел дыхание, сбившееся скорее не от его упражнений, а от волнения, от мысли о том, что мог упустить оказавшегося столь немаловажным свидетеля, а быть может, и нечто большее; понемногу начинал обозначаться сокрывшийся было куда-то окружающий мир — позади слышались торопливые шаги подопечного, саднила ладонь, оцарапанная неровной поверхностью ограды, а правая рука почему-то шевелилась скверно, простреливая болью у самого локтя. Опустив взгляд, Курт увидел, что приобретенная недавно куртка прорвана о выступ решетки, а на спину лежащего под ним переписчика убегает тонкий красный ручеек, напитавший уже края прорехи темной густой жижей.

— Вот дерьмо… — пробормотал он зло, жалея не столько руку, сколько рукав — рука зарастет бесплатно, а вот на то, чтобы качественно починить кожаную куртку, саму по себе влетевшую в денежку, уйдет существенная часть жалованья; может статься, Керн оплатит, все-таки, повреждения получены на службе…

— Что с рукой? — неровно дыша, спросил Бруно, присев на корточки рядом; он отмахнулся:

— После, забудь о руке… Подержи его.

Стрелку из ноги задержанного Курт вытянул, не церемонясь, ощутив злорадное удовлетворение от того, что тот содрогнулся, вскрикнув и судорожно рванувшись схватиться за рану ладонью; отерев снаряд от крови об одежду переписчика, Курт убрал его и, рывком перевернув парня лицом вверх, стал расстегивать пряжку его ремня.

— Эй! — испуганно отшатнулся Бруно. — Ты что творишь!

— Держи его, я сказал, — напомнил он, перетягивая молча всхлипывающему Рицлеру ногу выше раны. — Я не могу позволить арестованному истечь кровью до допроса. Некромантия в Конгрегации не практикуется, знаешь ли.

— Тебя бы тоже завязать…

— Ерунда, сказано; просто разрезана кожа, не смертельно… Ну, Отто, — вздохнул он, отирая руки все так же о его одежду, — стало быть, так: ты арестован по подозрению в убийстве Филиппа Шлага, секретаря ректора университета Кельна. Ты имеешь право молчать, пока не предстанешь перед следствием. После начала следственного заседания отказ от ответа будет употреблен против тебя. Каждое твое слово с момента ареста будет рассмотрено как показание и применено на следственном и судебном заседании. Ты имеешь право на очную ставку с инициатором обвинения; то бишь, со мной. Ты имеешь право на очную ставку со свидетелями обвинения. Это, опять же, я, в основном. Ты имеешь право на привлечение свидетелей для своей защиты… если отыщешь, конечно. Ты имеешь право требовать проведения дополнительного расследования до завершения последней сессии судебного заседания… но до этого еще далеко. Твое немедленное и совершенное признание будет рассмотрено как сотрудничество со следствием и причтено к смягчающим обстоятельствам. До вынесения обвинительного заключения ты продолжаешь считаться верным сыном Церкви, однако во избежание сокрытия от следствия возможно важных фактов, связанных с делом, тебе отказано в получении исповеди с момента ареста до вынесения судебного заключения, каковое бы решение ни было вынесено, ради твоего блага и объективной оценки упомянутых фактов следствием… Ты понял, что я сказал, Отто? — завершил Курт обязательную формулу уже более спокойно; переписчик лежал молча, сглатывая слезы и глядя в небо, и он повысил голос: — Отто, ты понял, что̀ я только что тебе говорил?

— Да… — на грани слышимости прошептал тот, и он кивнул, поднимаясь, держа руку на весу, чтобы еще больше не пачкать кровью одежду.

— Прекрасно. Подымайся.

Бруно разжал хватку, отпуская переписчика и помогая тому встать на ноги; Курт скептически окинул взглядом покачивающуюся фигуру, в задумчивости кусая губу.

— Руки б ему еще… Господи, ну, не кандалы же с собой постоянно носить…

— Да брось, куда он денется, одноногий? — возразил Бруно, и он кивнул.

— И то верно. Кстати, Отто, последнее; еще ты имеешь право на оказание лекарской помощи, которая поможет тебе продержаться до конца грядущего допроса. Советую об этом поразмыслить, пока доберемся до Друденхауса… Шагом марш, Отто.

Глава 9

Райзе он увидел, где и всегда — вместе с Ланцем в их общей рабочей комнате — оба сидели каждый за своим столом, обсуждая что-то настолько беззаботно, что в нем проснулась не поддающаяся объяснению злость.

— Бездельничаете? Как всегда, — констатировал он, замерев на пороге распахнутой двери; Ланц лениво обернулся, кивнув.

— И тебе добрый день.

— Густав, ты мне нужен, — оборвал Курт, и Райзе удивленно вскинул брови:

— Quid tibi est[67], академист? Тебя вдруг повысили? Что-то я не расслышал «пожалуйста».

— Ты мне нужен немедленно, — бросил он, разворачиваясь, и, захлопнув дверь, вышагал в коридор.

Тот вышел к нему спустя долгие несколько секунд, все так же лениво и безучастно, однако, увидя порез, наскоро перетянутый случайно найденной тряпкой, остановился, насторожившись.

— Что с рукой?

— В жопу руку, Густав, у меня арестованный истекает кровью, идем. Ты ведь медик, если я ничего не перепутал.

— Знаешь, академист, когда нам говорили, что Конгрегация должна стать ближе к людям, сомневаюсь, что имелся в виду уличный lexicon в употреблении следователей. Но если мы продолжим беседу в твоем неподражаемом духе, я отвечу, что класть я хотел на арестованного, пока не покажешь свою рану.

— Это не рана, Густав, просто порез — по собственной вине, а теперь греби копытами пошустрее, будь так любезен, — отозвался он нервно, отвернувшись, и торопливо сбежал по лестнице вниз.

Рицлер, белый, как сама смерть, сидел на полу в подвале, в самом дальнем зарешеченном углу за пока незапертой дверью; Бруно, явно нервничая и не вполне разумея, куда себя деть и как ему должно себя вести, стоял на пороге, заложив руки за спину и прислонясь лопатками к решетке. Райзе явился спустя минуту, и всю эту минуту в подвале парила тишина, нарушаемая лишь всхлипами переписчика, тяжкими вздохами Бруно и скрипом песчинок под подошвами Курта, мерящего шагами пятачок перед распахнутой дверью камеры. Приблизившись к арестованному, старший сослуживец посмотрел придирчиво на всех присутствующих, вздохнул, присев на корточки у ноги Рицлера, и качнул головой:

— Неслабо вмазал. Еще б чуть — перебил бы ему, к матери, артерию.

— Ну, извини, что не бегаю, как курьерский конь; «еще б чуть», Густав — и он бы ушел. Когда я смогу его допросить?

— Когда я закончу, — пожал плечами тот, довольно бесцеремонно ворочая простреленную ногу переписчика.

Пока Райзе зашивал рану, Курт все так же шагал туда-сюда на небольшом пятачке перед решеткой, косясь на то, как арестованный вскрикивает, биясь затылком о стену и вцепляясь зубами в собственную руку, однако посочувствовать охоты не возникало — убедившись, что парень не намерен безотложно преставиться, он жалел, скорее, себя самого, умирающего от любопытства и нетерпения. Бруно, кривясь при каждом вскрике или стоне, смотрел в противолежащую сторону, отвернувшись к писцу спиною.

— Ну, скоро там? — не стерпел Курт, наконец; Райзе даже не обернулся.

— Я не Иисус. Но если тебе довольно, чтоб он протянул всего лишь пару часов — я пойду.

— Зараза, — зло выдохнул он, остановившись и присевши у стены на корточки, прислонясь к холодному камню спиной и упершись локтями в колени.

Сейчас, когда окончательно утих азарт преследования, стала исподволь проступать боль; похоже, кованый лепесток на кромке ограды пропорол не только кожу, зацепив и мышцу. Он согнул и разогнул руку, пошевелив пальцами, и Райзе, полуобернувшись, сообщил недовольно и непререкаемо:

— После него займусь тобой, а уж тогда допрашивай его хоть до Второго Пришествия.

— Одно другому не мешает, — возразил Курт, прикрывая глаза; голову мягко вело, клонило в дрему — наверняка после бессонной ночи, и теперь уже ощущалось совершенно явственно, что порез куда серьезнее, чем ему показалось вначале.

За неполный год службы, подумалось вдруг, недурственный набор сувениров — простреленное вот такой же стрелкой левое плечо (что досадно, именно левая рука — рабочая); такой же прострел в правом бедре, напрочь сожженная кожа кистей и запястий, два сломанных ребра, а теперь еще останется рубец на предплечье… Год назад, лишь только познакомясь с ним, Бруно сказал, что службу он закончит «хромым, косым и на весь мир смотрящим с подозрением». Последнее было, кажется, еще в отдалении, но все прочее приобреталось с легкостью…

— Яви конечность, — скомандовал Райзе, присаживаясь рядом; Курт, морщась, размотал повязку, с усилием вытянув руку из рукава, и тот, лишь взглянув, сердито нахмурился. — «Порез»! Пропорота мышца и вена задета, болван!

— Так зашей и избавь меня, Бога ради, от проповедей, — оборвал он, лишь теперь осознав, что его сонливость и подавленность есть следствие потери крови. — А мне надо побеседовать с нашим гостем.

— Валяй, — нехорошо усмехнулся сослуживец, и Курт, бросив поверх его плеча взгляд на арестованного, снова тихо ругнулся — свесив голову набок, отвалившись на пол, переписчик пребывал в полнейшем бесчувствии, на время таки улизнув от преследующего его дознавателя. — Ничего, — утешил Райзе, принимаясь за штопку ничуть не менее беспардонно, — пускай проспится. И, послушай совета лекаря, тебе бы не помешало последовать его примеру; только уж будь так добр, не отрубись раньше, чем расскажешь мне, что вообще здесь происходит, кого я только что перевязывал, почему ты ранен и как прошла ночь у графини.

Курт, уже начавший, невзирая на терзающую его иглу, съезжать в сон, вздрогнул, распрямившись и воззрившись на Райзе почти с яростью; тот на миг поднял к его гневному лицу взгляд и беспечно пожал плечами:

— Ладно, попытаться стоило…

— Я не понимаю, — зло выговорил он, — что — весь город уже в курсе?

— Академист, — снисходительно усмехнулся тот, — ты вышел из ее дома на рассвете; solus cum sola[68]… Тебя видели два студента, спешащих на лекции, а если что-то известно двум…

— Я знаю. Языки б им повырывать.

— Вот так зарождается употребление служебного положения в личных целях… — сокрушенно вздохнул Райзе и, посерьезнев, приглашающе кивнул: — Итак? Давай, Гессе, пока я играю в палача с иглой — колись, что тут творится; искренне, чистосердечно и все такое.

***

Вопреки прорицаниям Райзе, сознания он не потерял, чем снискал удивленный взгляд и почти растерянное «поразительная выносливость для такого дохляка». Оставив без внимания последний эпитет, не отдающий особенной хвалебностью, Курт и сам невольно призадумался над тем, что в этот неполный год своей службы в должности следователя не раз убеждался, сколь до странного многое он может выдержать, действительно не обладая при том ни чрезвычайной физической силой, ни особенно крепким сложением. Он уставал не медленнее любого другого, однако, что называется, выдыхался позже и держаться мог долго, снося все злоключения с удивительной ему самому стойкостью.

Домой он не ушел — остался в одной из комнат, устроившись на скамье у стены, и проспал недолго, пробудившись спустя неполный час. В этот раз, войдя к старшим, Курт застал их за бурным обсуждением нынешних событий и уже не в столь благодушном расположении духа.

— Lupus in fabula[69], - с мрачным весельем поприветствовал его Ланц. — Вновь в боевой готовности.

— Оставь, Дитрих, — оборвал он. — Где мой арестованный? Жив еще?

— Жив, что ему сделается…

— Хочу поговорить с ним немедленно.

— Обнаглел академист, — усмехнулся Райзе с наигранно тяжким вздохом. — Дожили. Теперь всякая шелупонь будет устанавливать в Друденхаусе свои порядки. Никакого почтения к старшим не осталось в людях; куда катится мир! видно, последние времена настают…

— Aufer nugas[70], - покривился Курт раздраженно. — Так я могу начать допрос, или для этого мне снова надо написать отчет в десяти экземплярах?

— Остынь, абориген, — устало откликнулся Ланц, потирая ладонью нахмуренный лоб. — Отчет не отчет, но кое-что объяснить придется. Сюда, пока ты спал, являлся секретарь ректора, которого ты столь споро прибавил к списку наших осведомителей; вот только здесь он был в ином качестве — именно как служитель университетского сообщества. Которое, Гессе, страстно желает знать, почему местный инквизитор развлекается стрельбой по движущимся библиотекарям в университетском саду.

— Развлекаюсь? — переспросил он зло. — А никто не хотел узнать, отчего во время простой беседы библиотечный служащий вдруг стал движущимся в противоположную инквизитору сторону? Он пытался сбежать; что мне оставалось делать!

— Пока, — успокаивающе отозвался тот, — власти Конгрегации в этом городе хватает на то, чтобы послать подобных делегатов… обратно. С сердечным отеческим напутствием в доступных простому мирянину выражениях.

— Тогда каких объяснений и кто от меня ждет?

— Керн до чрезвычайности заинтересован услышать твою версию событий; то, что Густав поведал ему с твоих слов, его, кажется, почему-то не удовольствовало.

— Господи, — уныло пробормотал Курт, лишь вообразив себе, как будет отчитываться перед придирчивым взором начальствующего; Ланц кивнул.

— Вот именно. Пока все смотрится так, что арестованный ранен, горожане всполошились, и предъявить тебе нечего, в свете чего Керн готовит тебе теплый прием. Одолжить маслица?

— А побег с допроса? Это одно лучше всяких улик и подозрений, это само по себе улика из улик; чего ради он бежал, если ему нечего бояться и он ни в чем не повинен?

— Я уже сказал — не мне ты будешь это разъяснять.

— Тогда мне тем более надо допросить этого Рицлера, — решительно подвел итог Курт. — До беседы с ним мне попросту не о чем говорить с Керном. Мы дали ему довольно времени, чтобы чуть оклематься — довольно для того, чтобы отвечать на вопросы.

— Мне придется присутствовать, — предупредил Ланц, и он отмахнулся:

— Плевать, пускай соберется хоть кардинальский consilium.

Вести беседу Курт решил прямо в камере — пусть, видя, что окружает его, переписчик не забывает, где находится, и понимает, что его ждет; Ланц прекословить его решению не стал. Вообще, чуть унявшись, он подумал, что все складывается лучше, чем могло бы: Керн не явился к нему, требуя немедленных объяснений, не вызвал безотлагательно к себе, а главное, чего он не на шутку опасался, никто из старших сослуживцев не сделал даже намека на попытку перехватить у него дело, как только оно перестало почитаться всего лишь его блажью и приобрело хоть какой-то облик подлинного дознания. Ланц не мешался с советами, пока они, прихватив из коридора скучающего недовольного Бруно, спускались вниз; Курт не услышал ни единого слова наставлений, как ему должно вести себя и чего не надлежит делать, ему не было предложено препоручить опрос подозреваемого более опытному и знающему, а в подвале Дитрих просто молча встал у стены напротив решетчатой двери подле слабо горящего факела.

Охрана была представлена немолодым человеком с острым, темным взглядом бойца и равнодушно-скучливым лицом свинопаса; вручив ключи, он удалился, не уйдя вовсе, однако отступив вдоль ряда пустующих камер достаточно далеко, чтобы не слышать грядущего разговора. Бруно, вряд ли понимающий, для чего он нужен и что ему делать, пристроился рядом с Ланцем, глядя в пол и супясь все более.

Переписчик лежал все в той же позе — на левом боку у самой стены, явно провалившись в сон, не приходя в сознание; лицо было бледным, однако уже не столь почти бескровным, как час назад. Он зашевелился при звуках гремящих в замке ключей, а когда, скрипнув давно не смазанными за ненадобностью петлями, растворилась решетка двери, открыл глаза, глядя перед собой еще неосмысленно и мутно. Понимание всего, что происходит, подступалось медленно, отображаясь каждой мыслью в его взгляде, все более настороженном, после — испуганном и, в конце концов, почти паническом.

— Здравствуй еще раз, Отто, — вздохнул Курт, присевши на корточки напротив, и тот, вздрогнув, рывком подался вспять, втиснувшись в стену спиною и вцепившись в каменный пол пальцами, запачканными его засохшей кровью. — Поговорим? Наша прошлая беседа оборвалась как-то уж крайне невовремя.

Тот не отозвался ни словом, не шевелясь и лишь глядя на человека перед собой уже с неприкрытым ужасом; Курт, однако, ответа на свои слова сейчас и не ожидал.

— Ты понимаешь, где находишься? — продолжил он тихо, и на этот раз переписчик, кивнув, едва слышно выдавил:

— Да… понимаю.

— Понимаешь, почему?

Тот хотел снова кивнуть, однако, оцепенев на миг, лишь отчаянно замотал головой:

— Нет, я не понимаю… Я ничего не понимаю, почему я в Друденхаусе? Я не сделал ничего, чтобы заслужить такое!

— Тогда почему ты убегал? — возразил Курт, по-прежнему не повышая голоса. — Ты солгал, чтобы иметь возможность уйти в комнату, имеющую запасной выход, и бежал; ты не остановился, когда я велел тебе, и даже раненым все еще пытался скрыться. Отто, ты ведь неглупый парень, дураки в университете долго не держатся и помощниками библиотекарей не становятся; так скажи мне — неужто ты сам не понимаешь, что все это более чем подозрительно?

— Но я ничего не сделал… — начал тот, и он предупреждающе вскинул руку:

— Отто, не надо. Ты ведь понимаешь, что такие слова в этих стенах слышали не одну сотню раз. Понимаешь, что они для меня ничего не значат — это не подтверждение твоей вины, не свидетельство невиновности — ты будто вообще ничего не сказал. Это — как бессловесный крик, который не обозначает ничего. Соберись, пожалуйста, и — более я не желаю слышать этих слов; это — понятно?

Рицлер торопливо закивал, и он улыбнулся, отчего переписчик посерел совершенно.

— Хорошо. Просто уясни, что это сбережет нам обоим бездну времени — к чему произносить бессмысленности, а мне отвечать на них, если это все равно ни к чему не приведет… Итак, Отто, теперь, когда мы определили такое маленькое, но весьма немаловажное правило в нашем предстоящем разговоре, я буду задавать тебе вопросы, а ты — рассказывать мне о том, что меня интересует, и теперь я… по-доброму, Отто… прошу говорить мне правду. Мы договорились?

— Да, — кивнул тот потерянно.

— Вот и хорошо. Тогда приступим. Я начну с самого простого вопроса. Почему ты пытался убежать?

Переписчик потянул носом, глядя мимо его лица, и ответил не сразу.

— Я… — тихо и с почти физически осязаемым усилием пробормотал он, — я… испугался…

— Это я как раз понимаю; но — чего?

Тот покосился на недвижных Ланца и Бруно за его спиной, уронил взгляд в пол, дыша тонко и прерывисто, лихорадочно отирая покрытый испариной лоб пальцами, оставляющими на бледной коже грязно-красные полосы; Курт склонил набок голову, чуть повысив голос, но выговаривая слова по-прежнему спокойно.

— Отто, давай установим еще одно правило: ты не будешь молчать в ответ на мои вопросы. Это ведь тоже ни к чему; если ты молчишь, это означает, что ты измышляешь годящийся к случаю ответ, id est[71] — что? не намереваешься говорить правды. Итак, давай мы начнем сначала, и теперь будь любезен мне ответить. Почему ты сегодня пытался сбежать от меня?

— Я испугался, — повторил тот одними губами и, увидев его нахмуренные брови, поспешно продолжил: — Я думал, меня хотят обвинить…

— Кто? И в чем?

— Вы всё спрашивали о Филиппе, и я подумал… Вы так говорили, так намекали — я думал, вы пришли, чтобы меня обвинить в том, что я его убил! В университете говорят, — все быстрее и громче, захлебываясь в словах, продолжал тот, глядя в сторону, — что его отравили, что Инквизиция ищет отравителя, а вы все время так говорили, будто это я! Вы меня запугивали, и я поду…

— Неправда, — возразил Курт тихо, и тот оборвался на полуслове, царапая ногтями пальцы мелко подрагивающих рук, лежащих на коленях. — Здесь есть свидетель нашего разговора, который слышал каждое мое и твое слово; и это, Отто, неправда. Я не запугивал тебя, не предъявлял тебе никаких обвинений и не намекал ни словом ни на что подобное. Из чего ты мог вывести такое подозрение?

— Вы всё спрашивали… Вы говорили о том, что у него не было денег на комнату, а для меня были, и я подумал — вы меня обвиняете, что я убил его из-за денег!

Несколько мгновений Курт безмолвствовал, глядя на переписчика неотрывно и пристально; в том, что парень врал, причем не слишком ловко, он и не сомневался — проблема заключалась в том, что подобные истолкования событий допустимы в принципе, и Керн не преминет об этом заметить. А уж ректор и студенческий совет двери вынесут, докучая требованиями предъявить арестованному обвинение безотложно или освободить человека, взятого лишь за то, что его запугал некомпетентный следователь…

— И кто же в университете сказал тебе, что Филипп Шлаг был отравлен? — тщательно следя за голосом, спросил Курт, и тот, наконец, поднял к нему взгляд.

— Я не помню, клянусь, честное слово, не помню.

— Уверен? Отто, ведь слухи не носятся в воздухе, подобно пыли, они не безличны — слухи приносят люди; стало быть, хоть одного из них ты должен помнить. Итак, подумай и скажи мне: кто тебе рассказывал, что Инквизиция ищет именно отравителя?

— Я не помню, — с чувством повторил тот шепотом, и теперь по тому, как это было сказано, по непритворно прямому взгляду было ясно, что на этот раз Рицлер сказал правду. — Просто слышал разговоры, вот и все, я вам клянусь, жизнью клянусь!

— В твоем положении клятва не слишком убедительная, — тем не менее, заметил Курт, и тот съежился, уже откровенно отирая слезы, марая лицо окровавленными пальцами. — Ну, пусть так, хотя для тебя это не слишком хорошо: поскольку я разыскиваю не отравителя, и Филипп Шлаг умер не от яда, твои объяснения остаются ничем не подтвержденными. Понимаешь это?

— Понимаю, — выдавил переписчик, — но что я могу сделать — я не могу вспомнить, от кого я услышал это.

— Хорошо, Отто, сейчас давай эту тему оставим, — заместив опорную ногу, Курт переменил положение, оставшись, однако, сидеть на корточках в шаге от него. — Давай лучше возвратимся к тому, о чем мы с тобою уже говорили сегодня; я ведь так и не услышал на свои вопросы вразумительного ответа, а посему мы начнем сначала; и теперь, сделай одолжение, правдиво. Итак, снова: сколь близко ты знал покойного?

Рицлер закусил губу, тщась смотреть ему в глаза и вновь в этом не преуспевая, распрямившись еще более и втиснувшись в стену так, будто хотел раствориться в холодном пыльном камне.

— Я говорил правду — я его знал не более кого-либо из прочих студентов, — начал он, и Курт снова понял руку, оборвав:

— Уже ложь, Отто, а ведь мы с тобой договорились, что лгать мне ты не будешь. Измышляя обман, надо первым делом подумать, насколько он выходит правдоподобным, а ты не даешь себе труда даже на это; знать секретаря ректора не более любого другого слушателя университета — это попросту невозможно. Значит, Отто, ты лжешь. В такой мелочи — и уже неправда; в знакомстве помощника библиотекаря и секретаря нет ничего крамольного или подозрительного, это, я даже скажу, в порядке вещей, а ты почему-то решил этот факт утаивать. Почему?

Рицлер смотрел в пол у его ноги, кусая губу и не произнося не слова, лишь продолжая лихорадочно царапать дрожащие пальцы; Курт подался вперед, упершись коленом в пол, и опустил ладонь на его руки, сжав их так, что кожа перчатки, скрипнув, натянулась барабаном.

— Отто, — понизив голос, произнес он, глядя в исказившееся лицо переписчика, — ты снова нарушаешь правило номер два: не молчать. Мы ведь условились, верно? — он сжал пальцы сильнее, и переписчик зашипел, перекосившись, но не осмеливаясь высвободить руки. — Я повторю вопрос, и ты ответишь на него — немедленно и правдиво. Скажи мне, пожалуйста, отчего ты решил скрывать свое близкое знакомство с Филиппом Шлагом?

— Я… — выговорил тот, кривясь от боли, — все потому же, чтобы меня не заподозрили в убийстве, чтобы не подумали, что это я его убил…

— А это ты? — тоже почти шепотом спросил он, и Рицлер вскинул к нему дрожащий взгляд, замотав головой.

— Нет! Я его не убивал, клянусь вам, чем хотите, это не я!

Курт убрал ладонь, но остался сидеть, как сидел, на расстоянии вытянутой руки, упершись в пол коленом и опираясь о другое колено локтем.

— Если это так, — сказал он, сохраняя голос на пределе шепота, — тогда в твоих интересах ответить на каждый мой вопрос, который я тебе задам. Верно, Отто? Если ты безвинен, ты будешь честным, и мы быстро разрешим ситуацию. Теперь ты будешь говорить мне правду?

— Да, — откликнулся Рицлер тотчас, косясь на его руку, и Курт кивнул:

— Умница. Стало быть, теперь ты не станешь отрицать, что Шлага ты знал близко, ближе, чем прочих студентов, общался с ним часто и подолгу. Так?

— Да.

— Видишь, как все просто; и я не трачу время, и ты не тратишь нервы. Если так будет и дальше, мы быстро во всем разберемся. Второй вопрос: как часто он просил тебя переписать ему что-либо из библиотечных трудов, и что это было.

— Многое, — снова начав прятать взгляд, забормотал Рицлер. — Я, честное слово, не вспомню сейчас.

— На самом деле у тебя нет списка переписанных тобою книг, верно? Или все же есть?.. Прежде, чем ты ответишь мне, Отто, — доверительно произнес он, — я дам тебе добрый совет. Подумай о том, что, выйдя отсюда, я отправлюсь в твою комнату в общежитии, которую выворочу вверх дном, распотрошив, если потребуется, каждую подушку. Ни одна из принадлежащих тебе вещей не останется не осмотренной или не найденной. После я обыщу скрипторий и подсобную комнату, простукав каждый камешек в стене, в полу и, если надо, в потолке. Подумав об этом, ответь мне: есть ли у тебя тот список, о каковом ты упоминал, или это был лишь предлог, чтобы уйти в комнату с черным ходом?

Переписчик смотрел в угол, молча и недвижимо; выждав несколько мгновений, Курт вздохнул, тихо напомнив:

— Правило номер два, Отто. Ты снова молчишь, и это понемногу начинает меня раздражать.

— У меня есть такой список, — ответил тот едва слышно, закрыв глаза. — Он… он хранится в моем шкафу, на нижней полке, в томе «Rhetorice». Это список за последний год — дольше я не храню.

— Молодец, — одобрил Курт, и переписчик едва заметно покривился, будто от удара под ребра, снова вперившись бесцветным взглядом в угол камеры. — И, чтобы мне не бегать туда и обратно, а тебе не пребывать в неведении относительно своей судьбы дольше нужного, ответь мне теперь, насколько часто в твоем списке упоминается Филипп Шлаг и что его интересовало.

— «Botanica universalis», «Botanica systematica», «De videndi ratione deque cernendi natura»[72]… - перечислил Рицлер тут же и, на миг приумолкнув, тихо продолжил: — «Theologia. Chrestomathia»[73] Вильгельма Штейгера…

Переписчик замолчал снова, и Курт мягко поторопил, все так же не повышая голоса и не меняя тона:

— Дальше, Отто. Ведь, кроме этого, существует особая книга, в которую ты должен был вносить именование всякого труда, каковой просит к прочтению кто-либо из студентов, посещающих библиотеку. Ведь есть же такая, верно? И ты ведь отмечал, что просил Шлаг?

— Да… Книга в скриптории, на видном месте.

— Найду, — успокоил его Курт. — Однако же, будь любезен, припомни что-нибудь сейчас.

— Все я не вспомню…

— Отто. Я жду.

— Да, простите, — торопливо откликнулся тот. — Того же Штейгера «Аd ritus sacros spectans»[74]… «Carnificium. Pro et contra»[75]… это было без оклада или обложки, и автор не указан…

— Это Бергман, — пояснил Курт и добавил с чуть заметной улыбкой: — Запрещен к прочтению.

— Я не знал! — спохватился тот. — Клянусь, я не знал!

— Верю. В любом случае, кроме изъятия запретного труда, тебе бы ничто не грозило, а поскольку книга принадлежит университету, я могу лишь рекомендовать ректорату впредь внимательнее относиться к своему имуществу… Продолжай, Отто, не бойся. Что еще?

— Еще… еще Vetus Testamentum[76].

— С толкованиями? — уточнил Курт; тот кивнул. — Какого года?

— Тысяча двести третьего от рождества Христова, — снова уронив голос почти до едва слышимого дыхания, отозвался переписчик.

Курт лишь молча вздохнул.

На то, чтобы открыто запретить чтение Завета Ветхого, Конгрегация еще не дерзала, однако всем и каждому было ведомо, что в толкованиях прежних богословов имеются и разногласия, и собственные, не всегда верные, фантазии, и множество такого, что отдавало не просто ересью, а откровенным расхождением не только лишь с учением Церкви, но и напрямую с Заветом Новым, что уже было вовсе неприемлемо и опасно. Толкования к первой, весьма внушительной части Священного Писания, составлялись не один год, привлечены были светлейшие умы Конгрегации, изучены тысячи рукописей мыслителей и отцов Церкви, неимоверного объема труды были составлены и переписаны не раз и не десять; кроме того, даже и в новом толковании, изданном в 1384-ом году, Ветхий Завет был рекомендован к изучению лишь под руководительством опытного духовника. Для студента же медицинского факультета набор книг и вовсе был противоестественным…

— Продолжай, Отто, — поторопил он, тщетно прождав в безмолвии еще несколько долгих мгновений. — Что еще?

— «Sub specie Aeternitatis»[77] Марка Туринского… «Hexerei als Stein des Anstoßes»[78], в переводе Гегенштоффера… Больше я ничего не помню, правда!

— Это уже много, — произнес Курт негромко, едва удерживаясь от того, чтобы многозначительно переглянуться с Ланцем; собрание литературы было не просто странным для будущего медика, а и откровенно уже подозрительным даже для священнослужителя, в каковые покойник вряд ли нацеливался. — Скажи теперь, Отто, неужели тебе самому не казалось противоестественным его увлечение такими писаниями?

Рицлер, снова вцепившись пальцами друг в друга, уставился обреченным взором в свое колено и затаил дыхание, не откликаясь ни словом и лишь лихорадочно кусая бледную губу.

— Ты снова молчишь в ответ на мой вопрос, — вздохнул Курт. — Но сейчас я это понимаю: все, что ты можешь мне сказать, это «да, мне показалось это подозрительным». Но, как я уже говорил, парень ты неглупый, посему понимаешь, что моим следующим вопросом будет — почему ты, в таком случае, не сообщил никому о столь необычных пристрастиях одного из студентов; почему в Друденхаусе об этом узнали лишь после его смерти, почему ректор не в курсе столь существенных детальностей… А вот на этот-то вопрос тебе и не хочется отвечать. Я ведь прав?

Тот все так же молча кивнул, не поднимая глаз и стиснув пальцы до побеления.

— Но вопрос так или иначе задан, посему ответить тебе все же придется. Я слушаю. Почему ты хранил молчание? Отто, — снова не дождавшись ответа, укоризненно поторопил его Курт, чуть повысив голос, — один отказ от ответа я тебе простил, но ты ведь не думаешь, что мое терпение безгранично? Я жду. Почему ты молчал?

— Я… подумал — это не мое дело… И потом — он хорошо платил за переписи и даже просто за то, чтобы я нашел нужную книгу.

— Всего лишь из корысти? Просто, чтобы не лишиться дохода?

— Да, — произнес Рицлер так истово, что стало ясно: не лжет. — А после, когда я как-то раз перечитал все заглавия — я тогда испугался. Я уже видел, что все сверх меры нешуточно для простого увлечения теологией… ну, ведь знаете, случается… Но тогда я решил, что уже поздно, что я упустил момент, когда смогу лишь донести, оставшись в стороне; тогда я подумал, что именно это мне и придется объяснять — почему я молчал так долго! Я подумал, что, если он что-то затевает, если он замешан в чем-то преступном, если он… то и меня вместе с ним, как соучастника…

— Соучастника — в чем, Отто?

Парень захлопнул рот, судорожно царапнув ногтем палец, и снова закусил губу, отозвавшись не сразу и едва-едва различимо.

— Я не знаю… я ничего не сделал…

— Правило номер один, — предостерег он, и тот сжался, по-прежнему не поднимая глаз. — Теперь что касается «не знаю»; ты лжешь. Всего лишь мгновение назад ты говорил мне правду, я это видел, а теперь, Отто, ты снова пытаешься меня обмануть. Зачем? Значит, тебе есть что скрывать?

— Нет! Я ничего… — переписчик осекся, конвульсивно, рывком утерев слезы и оставив на щеке еще одну серо-красную полосу. — Я правда не знаю, что он мог сделать, зачем ему это, я ничего не знаю!

— Неправда, — мягко возразил Курт. — Может статься, ты и в самом деле не знаешь со всей верностью, что именно стоит за всеми этими странностями, однако, убежден, у тебя есть подозрения или догадки; в любом случае, ты что-то стремишься от меня скрыть. Если так будет и впредь… Отто, я просто не знаю, как мы с тобой будем говорить дальше. А ты — знаешь, что дальше будет, если твои ответы так и останутся столь уклончивыми?

— Знаю, — не сразу отозвался тот, закрыв глаза и потупив голову еще ниже.

— Тебе ведь этого не хочется, как я понимаю. Знаешь, я не буду тебе говорить сейчас, что желаю тебе добра; ты мне не поверишь, и правильно — это неправда. Но и зла я тебе не желаю тоже — вот это правда. Я не хочу переступать порога другой комнаты в этом подвале, никакого удовольствия мне это не доставит, а главное, Отто, для тебя главное, что тебе это понравится еще меньше. Так давай мы не будем доводить до крайностей, и все закончится просто разговором; неприятным, понимаю, тяжелым, но — всего лишь разговором. Итак, ответь мне теперь: что происходило с Филиппом Шлагом? Что он говорил? Что ты смог понять из разговоров с ним?

— Ничего он не говорил, — ответил Рицлер, на миг вскинув к нему взгляд и снова опустив, — я спросил, к чему все это, он ничего не сказал, просто ответил, что это меня не касается… Поверьте, это правда.

— Даже старый и ничем не интересующийся библиотекарь заметил, что вы часто общаетесь, что ваши разговоры отнюдь не ограничиваются одним-двумя словами, и это все, что ты можешь мне сказать? Вы говорили подолгу, так значит, было что-то еще. Что?

— Я пытался отказаться и дальше вмешиваться в его дела… Я каждый раз говорил ему, что мне это не нужно, я обещал ему ничего никому не говорить, лишь бы он оставил меня в покое со своими тайнами, а он — он предлагал все больше денег, и в конце концов он стал запугивать…

— Чем?

— Он сказал — я сам должен понимать, что я во всем этом с ним увяз по шею, и теперь… Сказал, что потянет и меня за собой… сказал…

— Да? — нарушил Курт вновь возникшее молчание, и тот произнес нехотя, едва шевеля губами:

— Сказал «я один гореть не стану»…

— Вот даже как, — снова едва сдержав порыв переглянуться с Ланцем, произнес он; стало быть, все настолько серьезно?.. — Ответь мне теперь вот на что, Отто: он спрашивал у тебя, как найти именно эти книги, или же они к нему попадали как-то иначе?

— По-всякому, — вяло пожал плечами тот. — В первый раз… я запомнил, потому что уж слишком это было необычно для него… В первый раз он попросил найти «Аd ritus sacros spectans», и тогда мне показалось — он вообще сомневается, что ищет что-то существующее, будто просто услышал где-то, что есть такая книга, но сам не уверен.

— Id est[79] — он искал то, что кто-то посоветовал ему найти?

— Не знаю, — возразил Рицлер, — этого я вам не говорил, это просто мои подозрения, ничем не обоснованные, мне могло лишь показаться.

— Ничего, Отто, — успокаивающе произнес Курт. — Ведь я и просил тебя говорить мне не только о том, что знаешь точно, но и о своих подозрениях тоже. Все правильно. Рассказывай дальше.

— Дальше… — повторил он с прерывистым вздохом. — Однажды он уплатил мне просто за то, что я дозволил ему самому порыться в книгах. Я тогда заподозрил, что он просто хочет… понимаете, что-то вынести… я частенько ловил таких…

— Это мне не интересно, — подбодрил его Курт, когда, побелев, переписчик запнулся. — Это дело университета; продолжай.

— Да… Но он сказал, что я, если хочу, могу стоять подле него и наблюдать…

— И какие книги он тогда нашел?

— Не знаю. Это правда, я не знаю! Он просто раскрывал их, пролистывал, кое-какие читал — страницу-две, с кое-какими мешкал дольше, но все становил обратно, ничего не заказывая…

Итак, то, что он полагал самым маловероятным, похоже, оказалось единственным подлинным истолкованием событий; однако же, тайн лишь прибавилось, ибо неясными оставались не только причина смерти Филиппа Шлага и его таинственные увлечения, но явилась и новая загадка, как то — человек, возможно обративший его на путь постижения теологических трудов. И в этом случае возникал вопрос — не он ли виновен в гибели ректорского секретаря? Или все же переписчик хоть в одном, но сумел солгать убедительно, и смерть Шлага на его совести?..

— И, — продолжал Курт, стараясь, чтобы его нетерпение не просочилось в голос, по-прежнему тихий и спокойный, — как давно это началось? Не всегда ведь он был таким, как я понимаю?

— Да, он стал интересоваться такими вещами всего несколько месяцев как… с полгода, быть может.

Полгода. Опять эти злосчастные полгода…

Полгода назад ничего значимого в жизни Шлага не случалось — он не заводил новых знакомств, не покидал Кельна, в самом городе не появлялись подозрительные или хоть в чем-то примечательные новые люди — кроме самого господина дознавателя Гессе; однако вряд ли можно предположить, что явление нового инквизитора столь противоестественно воздействовало на душу студента, и он ударился в изучение подозрительных и попросту запретных книг. Отчего же вдруг такая перемена?..

И, кроме того, выходит так, что никакой женщины не было, и все свои деньги покойный спустил на то, чтобы получить доступ к книгам.

— Сколько ты с него получил? — спросил Курт, не успев уследить на этот раз за голосом, и вопрос прозвучал резко, отдавшись эхом от каменного свода; переписчик вздрогнул, подтянув к себе колени и вжав в плечи голову, и он повторил уже тише и спокойнее: — Меня интересует общая сумма; не то, что он дал в последний раз, а все.

— Я не помню, честно!

— Понимаю, — уже мягче произнес он, кивнув, — точно ты не вспомнишь, прошло много времени; но примерную сумму ты ведь можешь назвать?

— Примерно… — не то переспросил, не то просто повторил тот, неловко переменив позу, и предположил нерешительно: — за сотню талеров… почти две.

Курт подождал продолжения, глядя на него выжидающе, и, не услышав более ни слова, уточнил:

— Всего? Две сотни — всего? За все полгода?

— Может, чуть меньше… Я ведь говорил, что не скажу вам точно; может, сто восемьдесят или сто девяносто… Господи, я не помню…

— Погоди, — оборвал он, и тот умолк, впервые за последние минуты подняв взгляд к его глазам. — Я верно тебя понял — за эти полгода твой доход от Филиппа Шлага составил не более двух сотен?

— Да, все так, — кивнул переписчик настороженно; Курт нахмурился.

— И больше ни за что ты с него денег не брал?

— Нет… я не понимаю…

— А хранить у себя переписанное для него он не просил? — продолжил он; Рицлер испуганно замотал головой, вонзившись ногтями в уже едва не до крови исцарапанные пальцы:

— Нет! И я бы не стал, ни за какие деньги не стал! Но он не просил, честное слово, Господь свидетель, не просил!

Курт поверил не упомянутому свидетелю, коего в данном случае вызвать для допроса было бы проблематично; попросту, после всего рассказанного, лгать в такой мелочи переписчику было незачем. Итак, пусть не женщина, но третье лицо в этой истории все же наметилось; кто-то, направивший Шлага по стезе теологии, кто-то, на кого ушли оставшиеся средства из того немалого капитала, что был собран погибшим с соучеников в виде взяток и долгов. Возможно, ради этого кого-то и было все это — риск засветиться, траты, поиски? Или просто сообщник по увлечению темными делами, у которого на сохранении находятся все те списки, каковых, судя по уже услышанному, было немало, но коих не обнаружили при обыске комнаты покойного…

— Пока это все, — вздохнул он, поднимаясь; переписчик подался вперед, глядя почти умоляюще, боясь смотреть в глаза и заставляя себя не отводить взгляда, и все так же шепотом спросил, едва держа себя в руках:

— Скажите мне сейчас, что со мной теперь будет?

— Я не знаю, — не задумавшись, ответил Курт и, увидев, как побледнело и без того почти бесцветное лицо парня, пояснил: — Если все то, что ты мне рассказал, правда, если ты ничего не скрыл от меня… «если», Отто… Если это — все, в чем ты провинился, то твоя судьба не в моих руках, в этом случае решать, как с тобою быть, будет ректор, и все, о чем тебе стоит беспокоиться, это возможное исключение или лишение должности помощника библиотекаря. Я от души надеюсь, что больше тебе бояться нечего… Нечего, Отто? — уточнил он, встретившись с переписчиком взглядом и глядя в его порозовевшие глаза безотрывно. — Или ты еще что-то хочешь мне сказать?

Тот на мгновение замер, то ли не решаясь, то ли не сумев отвести взор, и, прерывисто выдохнув, опустил голову.

— Нет… больше нечего.

— Врет, — убежденно сказал Курт уже на лестнице наверх. — Он не все сказал. Не могу понять, что, но что-то скрывает. Не назвал какую-то особо крамольную книжонку? Или утаил, что не один Шлаг развлекался подобными чтениями?

— Уверен? — уточнил Дитрих; он обернулся на ходу, продолжая прыгать через ступеньку, почти бегом:

— Неужто ты веришь ему?

— Пока не знаю. Послушай, aufer nugas[80], абориген: зайди к Керну, не то он сделает набивной фарш и из тебя, и из меня впридачу.

— Позже, Дитрих, — отмахнулся он, остановившись у выхода на первый этаж, прикрыл глаза, потирая ладонью лоб. — Сейчас мне необходимо сделать еще кое-что… Не возражай! Primo. Надо обыскать его комнату, пока никто не задумал побывать там раньше нас…

— Я, по-твоему, первый год на службе? — хмуро осведомился тот. — У двери охрана; поставили, как только Густав поведал о твоих геройствах.

— Отлично. Значит, мне нужен этот список; secundo — мне нужны сведения из библиотечной учетной книги. Что, кроме того, что было переписано, он брал для прочтения, по именованиям.

— Вот и скажешь об этом Керну, — просительно подсказал Ланц, взяв его за локоть. — Абориген, давай на доклад, наш старый живодер и без того рвет и мечет. В конце концов, сколько может обер-инквизитор Кельна дожидаться какого-то сопляка!

— Плевал я на всех обер-инквизиторов Германии, вместе взятых, — зло откликнулся он, разворачиваясь к Бруно. — Стало быть, вот что: все в университете знают, кто ты такой, посему никаких сложностей возникнуть не должно…

— Переписать из учетника, что он брал, — предположил тот; Курт кивнул.

— Все до слова. Бегом.

Подопечный невесело усмехнулся, покривив губы в улыбке.

— Доверяешь?

— Бруно, не время сейчас. Бегом, я сказал.

— Керн будет в ярости, — вздохнул Ланц, провожая бывшего студента тоскливым взглядом, и он высвободил локоть из пальцев сослуживца, постаравшись сбавить тон.

— Придумай что-нибудь; в течение часа я к нему явлюсь, но тогда у меня, по крайней мере, будет, что ему сказать… Я возьму курьерского.

— А стремя тебе не подержать? — уже возмущенно вскинулся тот, и Курт, почти бегом устремившись к двери, не оборачиваясь, крикнул на ходу:

— Выпишите мне praemium[81] — куплю своего.

С конем Курт провозился долго — застоявшийся курьерский, невостребованный в последний месяц, долго не подпускал его к себе, не позволяя оседлать и норовя встать на дыбы, зато по улицам он ринулся, как ветер. Еще некоторое усилие пришлось приложить, чтобы не дать ему рвануть по привычному маршруту — к воротам города, а когда жеребец, разогнавшийся уже через минуту, с возмущением понял, что общежитие университета — конец пути, еще немало сил пришлось потратить на то, чтобы угомонить его, рвущегося в галоп, и вынудить остановиться.

На перечень, и впрямь оказавшийся там, где и сказал переписчик, Курт взглянул мельком, удивленно вскинув брови, и, спрятав лист со списком востребованных покойным Шлагом книг, снова погнал жеребца вскачь, к дому, где некогда снимал комнату бывший секретарь.

— Вы?.. — с растерянным удивлением уточнил хозяин, попятившись от распахнутой двери. — Что-то стряслось?

— Комната Шлага занята? — спросил он, не поздоровавшись, и тот невесело улыбнулся:

— Нет еще. Никто не хочет въезжать на место покойника, которым занялась Инквизиция — страшатся призраков.

— Хорошо, — бросил Курт, через две ступеньки взбегая по лестнице, успев услышать, как хозяин дома хмуро буркнул:

— Хорошего-то мало…

В комнате он пробыл с полчаса, выйдя в такой задумчивости, что не сразу заметил хозяина дома, столкнувшись с ним на лестнице. Курьерский то ли смирился со своей судьбой, то ли просто ошалел от столпившихся у дома любопытствующих студентов, однако в этот раз сесть на себя позволил сразу и с места взял мягко. Завернув к общежитию и приняв у Бруно перечень бравшихся Шлагом книг, он вернулся в Друденхаус, предчувствуя тяжкий разговор с Керном.

Глава 10

Предчувствия всегда были его сильной стороной — в этом он убедился, лишь войдя к начальству. Начальство изволили пребывать в дурном расположении духа, посему первые несколько минут он просто стоял напротив стола, заложив руки за спину, глядя в пол и слушая льющуюся из уст господина обер-инквизитора приветственную речь.

— И когда я говорю «немедленно», это означает раньше Страшного Суда! — завершил тот, и Курт не выдержал:

— Дело забрать хотите? Забирайте, только прекратите меня распекать за то, что я пытаюсь работать! Забирайте!

— Не могу! — в тон ему крикнул Керн и, встретившись с его ошеломленным взглядом, пояснил уже спокойно: — Точнее — могу. И хочу! Но не буду.

— Почему? — тихо и растерянно переспросил Курт; тот вздохнул.

— Потому что, гордость академии, в твоих сопроводительных бумагах стоит рекомендация от ректора — дать тебе свободу действий, если ты выйдешь на какое-либо дело сам. Я, вообще, не должен бы тебе этого говорить, чувствую — после этого ты вовсе обнаглеешь… Только не обольщайся: право запретить тебе и дальше самовольничать у меня есть, и передать расследование другому я могу в любой момент. Но пока (пока, Гессе!) я намерен выполнить совет твоего наставника и посмотреть, что будет, если позволить тебе действовать в соответствии с твоими выводами. А теперь я желаю знать, почему я жду тебя полдня.

— Вот, — он подошел к столу, шлепнув перед Керном два листа со списками. — Смотрите. Это — то, что Шлаг читал, это — то, что переписывал. Вы только посмотрите — «Methodus inveniendi specialis»[82], «Perspicientia veri»[83], «Anguis septem gyros»[84]… «Causa causarum»[85]! Здесь все — или просто труды редкие, или вовсе libri prohibiti[86]! Кстати сказать, надо бы обратить внимание на университетскую библиотеку — похоже, прежнего книгохранителя спалили не зря… Но это после… Вы посмотрите на списки! Посмотрите, сколько переписано! Я побывал в комнате покойного, осмотрел все еще раз, обстучал все стены, потормошил каждую дощечку в полу — тайников нет! Значит — где это все?

— И где? — мрачно спросил тот; Курт выпрямился, отступив от стола, и развел руками.

— Не знаю. Пока я не знаю; но надо найти. Понимаете, ведь все-таки кто-то еще есть, кто-то, о ком мы не знаем — скорее всего, убийца; на нем все сходится. Переписчик сказал, что самую первую книгу Шлаг просил у него неуверенно, словно бы с сомнениями, словно не знал о ее существовании точно, а всего лишь услышал о ней от кого-то…

— Или где-то о ней прочел, — возразил Керн, — о таком ты не думал?

— Может, и прочел… — согласился он, стараясь не выдать своей внезапной растерянности; в самом деле, такая мысль ему в голову не приходила. — Но, для начала — где? Почему вообще студента-медика заинтересовала «Аd ritus sacros spectans»[87] Штейгера? Это редкая книга, сейчас ее не изучают даже на богословском факультете; где он мог о ней прочесть? А главное — что такого он мог о ней узнать, что ему вдруг захотелось изучить ее? И еще: Бергман издавался после Штейгера, стало быть, вопрос — а о нем он откуда узнал?

— По свидетельству переписчика, покойный не раз попросту рылся в книгах, — снова оспорил его Керн. — Мог наткнуться случайно.

— Мог. Но зачем ему вообще все это? Почему?

— Да просто так, — допустил тот. — Вот взъело его с утра — и все; тебе ли не знать, сколькие из добропорядочных граждан в один прекрасный день свершают то, о чем после заявляют «бес попутал». Может, и попутал, а?

— А где списки текстов? — упрямо возразил Курт, несколько растеряв, однако, значительную часть своей убежденности. — Куда Шлаг дел неимоверное количество рукописных листов — да у него шкаф ломиться был бы должен, а мы нашли всего пару словарей!

— Спрятал.

— Где? — требовательно уточнил он, и Керн кивнул через плечо в окно:

— В подвале брошенного дома. На чердаке университета. Закопал за городом. Выбросил, в конце концов. Сжег.

— Зачем?

— А зачем переписывал?.. — Керн вздохнул, глядя на разом осунувшегося подчиненного, опустил взгляд в два перечня на своем столе и аккуратно сложил их один на другой. — Я не порицаю тебя за рвение, Гессе; но, будь добр, остынь. Твой успех уже в том, что ты убедил меня: дело — есть; sume superbiam meritis[88]. Но пока res probata[89] это: труп без следов насильственной смерти или болезни, тайное увлечение покойного всяческой потусторонщиной, очевидец и соучастник этого увлечения. Это — все, что я могу почитать обоснованным. Остальное пока ничем не доказано и ни из чего не выводится.

— Но ведь нельзя же на этом прекратить расследование… — уже не столь решительно возразил он. — Что же получается — переписчик крайний за неимением лучшего? Caper emissarius [90]? Приговорить как соучастника и закрыть дело?

— А ты что же — предлагаешь отпустить парня?

— Нет, конечно, — уже уныло отозвался Курт. — Он не все рассказал, в этом я убежден. Может, Шлаг открыл ему, почему увлекся мистикой, а может, он сам о чем догадывается, или что-то еще — но он врет, говоря, что не понимает, в чем дело…

— И? — Керн, упершись локтями в столешницу, чуть подался вперед, глядя на него сквозь прищур, — договаривай, я же вижу… — он усмехнулся, — что и ты сказал не все. Что у тебя на уме? Хочешь разрешения на жесткий допрос? Так?

Курт поморщился, снова потупив взгляд, ковыряя носком сапога камень пола, и, наконец, поднял глаза к начальству.

— Наверное, — нехотя кивнул он. — Если иначе говорить не будет.

— Ну, а если так, Гессе, — предположил тот. — Ты припрешь его к стенке, и он тебе расскажет, положим, что Шлаг подался в эту чертовщину, прости Господи, чтобы «найти истину, каковой не осталось в проповедях священства и деяниях монархов», как это бывает в девяноста случаях из ста, или, вариант — «которую скрывают от народа»; я сам такое слышу полвека свей службы. И что дальше?

— А тот, кто совратил его на это? Его ведь надо найти, он…

— … убийца? Почему?

Курт ответил не сразу; от его пыла, с которым он почти ворвался к начальствующему, мало что осталось, задор миновал, уступив место сомнениям, к коим он и без того бывал излишне склонен и в более ясных ситуациях.

— Но обстоятельства смерти Шлага… — начал он и осекся, увидев, как Керн снова разразился тяжким вздохом.

— Если он упражнялся в мистических занятиях, — напомнил тот почти сочувствующе, — смерть он мог принять от чего угодно.

— Что — суккуб усосал? — бросил Курт с внезапной злостью, тут же прикусив язык, однако начальство, похоже, свой гнев излило на первых минутах беседы и теперь было расположено к снисходительности.

— Да хотя бы, — улыбнулся Керн, пожав плечами. — Как знать, что именно из всей этой писанины его заинтересовало. Ты сам-то хоть что-нибудь из этого читал?

— Да. Все.

— Значит, должен понимать — то, что ты сейчас высказал в качестве шутки, вполне может иметь место как правда жизни. Вот так-то.

Курт умолк вовсе, понимая, что больше ему сказать нечего, что по всем правилам логических рассуждений Керн прав, но никак не мог просто развернуться и выйти, все еще тщась подобрать слова, дабы разъяснить начальству свои сомнения. Выждав с минуту, тот снова взял со стола два листка со списками именований книг, глядя в строчки задумчиво, и, наконец, посмотрел подчиненному в лицо.

— Думай, Гессе. Или приглашай к дознанию старших; расследование — не поле для состязания, и твое ярое желание выказать, на что ты способен, делу не поможет.

— Вопрос не в самолюбии, — возразил он твердо. — И я бы не отказался от помощи, но ни Дитрих, ни Густав попросту сами не знают, чем могут мне помочь, потому что не видят дела; а я вижу. Никто не заметил причин к самому даже началу этого дознания, а я заметил. И сейчас никто не видит, куда идти и что делать, даже…

Он запнулся, и Керн с усмешкой склонил голову набок, заглянув ему в глаза:

— Ну? «Даже вы», хотел ты сказать?

— Да, хотел, — поколебавшись мгновение, кивнул он решительно.

— А ты знаешь, что делать? Кроме того, чтоб подвесить переписчика?

— Знаю. Надо поговорить еще раз с соседями и другом Шлага, со студентами с богословского факультета, узнать, не заводил ли он пусть не дружбы, но короткого знакомства с кем из них. Быть может, вы и правы, может быть, и не человек повинен в его гибели, но я хочу знать, не предполагать, не догадываться — знать! что загадочный третий в этой истории виноват лишь в том, что подтолкнул его к мысли прочесть пару любопытных книг. Или — что прав я, пусть и частью, и этот третий… так скажем… виновен в сознательном и умышленном направлении бывшего секретаря на опасный путь. Или я все же прав всецело, и он убрал соучастника своих таинств, потому что тот стал сверх меры неосмотрительным. Или по еще какой причине.

— Бог с тобой, действуй, — махнул рукой тот, снова бросив перечни книг на стол. — Это, конечно, до сей поры невидано, чтобы следователи второго ранга были на побегушках у новичка, однако не стесняйся обратиться к старшим. Пусть эта jugum impiorum[91] поможет если не дельными мыслями, то хоть исполнением, если тебе взбредет какая идея. Посмотрю, в самом деле, на что ты способен и прав ли был твой наставник, ставя такую лестную пометку к твоим рекомендациям.

— Но мне все равно нужно дозволение на жесткий допрос Отто Рицлера.

Керн вздохнул, разведя руками и отмахнувшись от него разом, и кивнул:

— Ну, что ж… «Necessario recurrendum est ad extraordinarium, quando non valet ordinarium[92]»; так?..

— Это — «да»?

— Да. Если сочтешь нужным. С двумя условиями.

Курт покривился, переступив с ноги на ногу, и пробормотал едва слышно, не удержав раздражения:

— В этом я и не сомневался…

— А ты что думал? — вскинул брови тот. — Что я вручу тебе ключ от подвала со словами «у вас два часа, развлекайтесь»?.. Два условия, Гессе, и это не обсуждается. Первое. При допросе должен присутствовать Густав или Дитрих.

— Это в порядке вещей, — согласился Курт. — В этом нет ничего особенного.

— Хорошо, что ты это понимаешь. И второе. Протокол допроса. Без сокращений, детальный, четкий, внятный. Понял меня, Гессе?

— Да, — кивнул тот с облегчением; требования Керна были вполне благоразумны, не оказавшись, вопреки его опасениям, чем-то неисполнимым и необычным, употребленным лишь к нему — начальство лишь дало понять, что не дозволит ему пренебрегать установленными предписаниями. — Это все? Я могу идти?

Керн лишь молча отмахнулся, с заметной усталостью прикрыв глаза, и он поспешил удалиться, дабы не дать возможности припомнить новую тему к разговору, однако все же не сумел выйти ранее, чем уже в спину настигло:

— Жду письменного отчета к утру.

Он остановился на пороге, неспешно развернувшись; секунду раздражение противоборствовало в нем с чувством такта, предписанного при общении с вышестоящим и вколоченного годами дрессировки в академии, но, в конце концов, победила злость.

— В скольких экземплярах? — уточнил Курт язвительно; тот нахмурился.

— Хочу задать тебе вопрос, — оповестил он, глядя недовольно из-под насупленных бровей. — Сколько времени ты провел в архиве этой зимой? Ну, — подстегнул Керн, не дождавшись реакции от растерявшегося подчиненного, — я задал вопрос, Гессе. Не слышу ответа.

— Я не помню… Много… — пробормотал он, пытаясь осмыслить, чем ему грозит столь внезапный интерес начальства.

— Много. Протоколы перечитывал, верно? А знаешь, почему ты смог это сделать? Потому что некогда некто не хамил вышестоящим при их справедливом и логичном требовании, а садился за стол и добросовестно писал, усердствуя сделать это как можно лучше. Посему, когда я жду отчета, ты обязан поступать так же, ибо это не моя блажь и не извращенная grapheocratia[93], и если понадобится, Гессе, ты напишешь и в десяти, и в ста экземплярах. Ясна моя мысль?

— Да, — отозвался он почти устыженно. — Всецело. Я составлю отчет к утру.

В коридор Курт вышагал медлительно, покинув там, за дверью, перед столом Вальтера Керна, остатки своего азарта, с которым направлялся сюда — то ли ведро ледяной воды, коим оказались возражения начальника, остудило его пыл, то ли он попросту устал, и виной его внезапной апатии было самое обыкновенное утомление; не считая неполного часа, что ему удалось урвать перед допросом переписчика, он почти не спал после сегодняшней ночи.

— Что — снял с тебя стружку старик? — усмехнулся Ланц, столкнувшись с ним на выходе из башни Друденхауса. — Я гляжу, ты уже не такой самодовольный.

— Напротив, — возразил он с приветливой улыбкой, выходя следом за сослуживцем в знобкие апрельские сумерки. — Отдал мне вас с Густавом на посылки; credo — чтоб вы, наконец, занялись делом.

— Добро пожаловать в команду проклятых, — глумливо поклонился Бруно. — Будет занятно послушать, как он повелит «бегом» инквизитору второго ранга…

— Пусть рискнет своим значительно пошатнувшимся здоровьем, — хмыкнул тот, обратившись снова к Курту. — Марта приглашает тебя сегодня к ужину; явишься?

Он размышлял всего мгновение, внезапно лишь сейчас осознав, что даже не сомневался в том, где проведет сегодняшний вечер…

— Знаешь… — откликнулся Курт, глядя в сторону и чувствуя на себе иронично-сочувствующий взор Ланца. — Я сегодня… занят.

— И завтра наверняка тоже, — бросил тот с усмешкой, уходя. — Так держать, абориген; не осрами чести Конгрегации.

Курт поморщился, едва смирив гневный ответ; тот факт, что о его личной жизни стало ведомо едва ли не всем и каждому в первый же день, раздражал его и почти приводил в бешенство, а местная поговорка о «двух студентах», способных уведомить половину Кельна, намертво завязшая в мыслях, наводила на размышления о том, как теперь его встретят в «Веселой Кошке» и не увенчается ли его очередной визит в это место сбора, прямо сказать, не особенно церемонных личностей не пристойной для инквизитора дракой с кем-либо из слушателей университета…

— Просто не обращай внимания, — посоветовал Бруно, будто подслушав его мысли.

— Свободен, — не ответив, бросил Курт, ощущая невнятное ожесточение на слова подопечного, и, не оборачиваясь, зашагал прочь.

По узким грязным улочкам он ступал медленно, глядя под ноги с неприятным чувством свершаемого предательства. Он не сомневался в том, что, если б не дом за высокой каменной оградой, сегодня, невзирая на утомление, он направился бы в трактир студентов, отыскав там представителей богословских курсов и переговорив с каждым, опросил бы приятелей покойного, побеседовал бы с соседями — время еще дозволяло визиты, да и после приличествующего посещениям часа Знак следователя позволял постучаться в уже запертую на ночь дверь и поднять кого угодно с постели, дабы задать интересующий его вопрос. И теперь, приближаясь к заветному дому, Курт чувствовал себя словно бы берущим взятку, преподнесенную Судьбой, предложившей забросить сегодня службу в обмен на ублаготворение собственных желаний…

На этот раз он даже не успел постучать — дверь в стене растворилась, лишь только Курт остановился подле нее и поднял руку; и ожидать в приемной зале этим вечером тоже не привелось — горничная, в чьих глазах ему почудилось насмешливое понимание, провела его сразу наверх, ничего не спрашивая и не говоря, словно бы его приход сюда сегодня был чем-то само собою разумеющимся, чем-то заурядным и не подлежащим сомнению. И по тому, как взглянула на него Маргарет, Курт понял — и она тоже не сомневалась в том, что сегодня он будет здесь.

Оставшись наедине, они стояли неподвижно несколько бесконечных мгновений, глядя друг на друга и не говоря ни слова, а потом просто бросились друг другу навстречу, и Маргарет повисла на его шее, впившись в губы до боли.

— Словно вечность не виделись… — прошептала она, отвлекшись лишь спустя минуту и опустив голову ему на плечо; Курт зарылся лицом в золотистые волосы.

— Все уже знают, — тихо сообщил он. — Мне, наверное, сегодня не стоило приходить… но я хотел увериться, что мне все это не привиделось.

— «Знают»… Ну и пусть, — отозвалась Маргарет решительно, отклонившись назад, и он снова утонул в фиалковых глазах. — Меня это не заботит. И сюда ты можешь приходить, когда пожелаешь, когда только придет в голову — во всякое время дня и ночи; может быть, мне просто стоит вручить тебе ключ от калитки…

— Не считаю, что это хорошая идея, — поморщился он со вздохом. — Это будет уже верхом беспардонности даже для таких, как мы с тобой.

— Будь на моем месте мужчина, над этим никто и не задумался б…

— Будь на твоем месте мужчина, — улыбнулся Курт, — задумался бы я.

Маргарет тихо засмеялась, высвободившись из его рук, и нахмурилась, глядя на перевязанное предплечье.

— Значит, правда, — вздохнула та, и он уточнил, чуть отступив назад:

— Что?

— Я слышала, что сегодня ты арестовал университетск