"Шестикрылый Сарафоний, Сокрушитель Гнилых Миров, явился Тамаре Семеновне Гобзеевой во сне в ночь на двадцать восьмое. Сияя невероятными переливами зелено-оранжево-голубых цветовых оттенков и обдавая колыханиями белоснежных крыл, он вложил свои тонкие светящиеся указательные персты в уши Тамары Семеновны. В ушах стало горячо, а на сердце сорокадвухлетней одинокой женщины так сладко, что она замерла, готовая умереть от счастья. Во сне своем она лежала голая на крыше шестнадцатиэтажного дома в Ясенево по улице Одоевского, где проживала последние двадцать восемь лет".

Владимир Сорокин

Моноклон

Моноклон

Моноклон — крупный растительноядный динозавр юрского периода мезозойской эры. Передвигался на четырех ногах. На его панцирной голове со щитовидным воротником был один большой рог.

Виктор Николаевич проснулся от странного, нелепого сна. Ему приснился покойный отец, довоенный Весьегоньск, свадьба дяди Семена и Анны, на которой он побывал десятилетним мальчиком. Во сне все было почти как тогда, в далеком 1938-м, но он сам почему-то был уже нынешним стариком и отец звал его дедом Витей. Его посадили во главу стола, отец сидел рядом и все время подливал ему вкусного, легкого, как березовый сок, самогона, от которого дед Витя, будучи по сути мальчиком, сильно захмелел и уже не мог сидеть, а упал под стол и, хохоча, стал хватать всех за ноги, отчего собравшиеся разозлились и принялись сильно пихать и бить его сапогами, галдя, что дед Витя опозорился. Потом его подхватили и поволокли вон из дома, а он от опьянения не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, и ему стало так смешно, так весело, что он хохотал, хохотал дико до тех пор, пока не разрыдался.

Разлепив веки, полные слез, он поморгал ими. Слезы скатились по щекам на подушку. Потом он долго лежал, глядя в потолок с чешской хрустальной люстрой, купленной покойной женой в середине семидесятых в магазине «Свет» на Ленинском проспекте.

Дурацкий сон спутал мысли. Лежа и теребя пальцами край одеяла, Виктор Николаевич приводил мысли в порядок: в двенадцать придет Валя сделать последний укол, потом надо сходить в булочную, после обеда обещал зайти Коржев, сыграть в шахматы, а вечером должен заехать Володя. А завтра — идти за пенсией. И завтра будет готово белье, Володя заедет и получит. Жаль, что не сегодня, он бы по пути и заехал, а завтра ему опять придется кругаля давать.

— Весьегоньск… — произнес он, откинул одеяло и сел на кровати.

Нашарив ногами тапочки, скосил глаза на тумбочку: часы «Янтарь», газета «Известия», сборник кроссвордов, книга Суворова «Ледокол», томик стихов Вероники Тушновой, стакан кипяченой воды, очки для чтения, фигурка Дарта Вейдера, подаренная семилетним правнуком, валокордин, упаковка церебрализина с последней ампулой, упаковки ноотропила, сонапакса, феназепама, фуросемида, ношпы и папазола.

Взял сонапакс, выдавил из кассеты таблетку, сунул в рот, запил водой.

Посидел, щурясь на солнце в просвете штор, шлепнул себя по коленкам, встал. Пошел в ванную, шаркая тапочками по старому паркету:

— Весьегоньск… Весь-е-гоньск…

Зажег свет в ванной, вошел, спустил полосатые пижамные штаны, осторожно сел на унитаз. Посидел, жуя сухими губами, почесывая колено. Помочился медленно, с перерывами. Заворочался, пожевывая, серьезно вцепился в колени. Напрягся, опустив голову. Дряблые складки на шее угрожающе собрались под упрямым подбородком.

Тужась, закряхтел. Замер. Но недовольно выдохнув, покачал головой, расслабился, распрямляясь:

— Горные вершины спят во тьме ночной…

Встал, подтянул штаны, спустил воду, подошел к раковине, глянул в зеркало. Из зеркала на него уставился восьмидесятидвухлетний Виктор Николаевич.

— Гутен морген, — сказал ему Виктор Николаевич, взял зубную щетку, слегка трясущейся рукой выдавил на нее пасты и стал чистить свои ровные новые зубы.

Вычистив, сплюнул, прополоскал рот, умыл лицо, долго вытирал его розовым полотенцем. Затем снял с себя пижаму, повесил на крючок и осторожно, не торопясь, шагнул через борт ванны, схватился за металлическое кольцо, подтянул другую ногу. Открыл воду, отрегулировал, снял трубку душа с рычажков, похожих на довоенные телефоны, переключил воду, направил струю на свои худые ноги. Убедившись, что вода теплая, направил ее на свое худощавое, смуглое тело с обвислым животом. На теле было два старых шрама: на левом бедре, когда в 58-м на охоте его задел клыками раненый кабан и на правом локте, когда в 91-м он сломал руку, поскользнувшись возле своего подъезда. Еще на теле виднелись две татуировки: посередине груди орел, когтящий змею, а на левом плече сердце, проткнутое двумя кинжалами, и еле различимая надпись «Нина». Обе татуировки были старыми, пятидесятых годов.

Виктор Николаевич поливал свое тело из душа, опустив голову, отчего складки на шее снова угрожающе собрались, а нижняя губа сумрачно отвисла.

— В сто концов убегают рельсы… — проговорил он, вспомнив песню Пугачевой. — По рельсам… и по шпалам, по шпалам, по шпалам…

Выключил воду, взялся за кольцо, с осторожностью перенес свое тело из ванны на коврик. Снял полотенце и долго вытирался. Облачился в халат красного шелка, вздохнул, вышел из ванны и направился на кухню, шаркая тапочками. Но за окнами большой комнаты что-то зашумело. Виктор Николаевич прошаркал в большую комнату, подошел к окну.

Поседевшие брови его удивленно поползли вверх: весь Ленинский проспект, простирающийся под окнами, был заполнен молодежью в одинаковых серебристых скафандрах и белых гермошлемах с надписью «СССР».

— Космонавты! — удивленно пробормотал Виктор Николаевич.

И сразу вспомнил:

— Сегодня ж 12 апреля! День космонавтики, сволочи дорогие! Мать честная!

Пораженный, он покачал головой. Сотни, тысячи космонавтов заполняли проспект. Машин не было. По краям у домов темнели зеваки.

За свою сорокалетнюю жизнь на Ленинском проспекте он не видел ничего подобного. Случались здесь демонстрации коммунистов в ельцинские времена, было и знаменитое побоище на площади Гагарина в 1993 году, в трехстах метрах от его дома, когда патриоты из «Трудовой Москвы» схватились с ельцинским ОМОНом. Но такого не было еще никогда.

Виктор Николаевич открыл окно, высунулся, радостно завертел головой:

— Ничего себе! Космонавты! Космонавтики!

Восторженно рассмеялся. Весенний ветер зашевелил его редкие седые волосы.

В толпе космонавтов шло какое-то движение, подготовка к чему-то. В центре, в мешанине блестящих на солнце тел стала приподниматься ракета с гербом России на корпусе. Едва она встала вертикально, нос ее откинулся, в ракете показалась фигура в скафандре. Толпа радостно зашумела. Сидящий в ракете приветствовал всех взмахами рук. Потом открыл свой гермошлем, поднял руку, прося тишины. Толпа стихла. С шестого этажа Виктор Николаевич разглядел лицо парня в открытом гермошлеме: чернобровое, скуластое, с птичьим носом.

— Дорогие друзья! — заговорил парень звонким, бодрым голосом, и динамики разнесли этот голос по проспекту.

— Сегодня двенадцатое апреля. День космонавтики. В этот день Юрий Гагарин покорил космос, совершив свой героический полет. Наша держава заявила о себе на весь мир и во весь голос. Сегодня здесь, на Гагаринской площади, у памятника первооткрывателю космоса собрались тридцать тысяч молодых россиян. Каждый из вас готов повторить подвиг Гагарина. Потому что в душе каждого из вас живет любовь к своей родине, желание сделать ее еще более могущественной, еще более свободной! И мне, из этой ракеты сейчас кажется, друзья, что сегодня каждого из вас зовут Юрий!

Толпа зашумела.

— Каждый патриот России — космонавт в душе! Наш президент — космонавт №1!

Толпа зааплодировала.

— А уж наш премьер — космонавт из космонавтов!

Толпа радостно заревела.

Выступающий подождал, пока шум стихнет, выдержал паузу и вдруг запел:

— Заправлены в планшеты космические карты…

— И штурман уточняет в последний раз маршрут! — тут же подхватила толпа.

— Давайте-ка, ребята, покурим перед стартом, у нас еще в запасе четырнадцать мину-у-у-ут! — подпел толпе Виктор Николаевич с шестого этажа.

Сзади в комнате, на письменном столе зазвонил телефон. Виктор Николаевич недовольно обернулся, заспешил к столу, снял трубку, приложил к уху, возвращаясь с трубкой к окну. Звонил сын Володя.

— Вов, тут у меня под окнами такое творится! Тридцать тысяч космонавтов!

Говоря по телефону, он высунулся в окно.

— А? Что? Это не бред, дорогой мой, а кра-со-та! Послушай, как поют!

Он протянул руку с телефоном из окна. Худая рука закачалась в воздухе. Виктор Николаевич подождал, потом втянул ее в комнату, приложил трубку к уху:

— Слышал? Вот! Это эти… как их… ну, идут которые? «Мы вместе»? Как их? Да! Да! Собрали тридцать тысяч, можешь себе представить? Сегодня же День космонавтики, сынок! Вот так! А? Что? Нет. А чего? Валя? Так она же в двенадцать прибудет. Да? Ну, пусть раньше, я не против. Я попозже только в булочную… Да. Хорошо, Вов. В данный момент просто прекрасно! Настроение ве-ли-ко-лепное! Готовность — номер один! Выхожу на орбиту! Да. Да. А белье завтра. Хорошо. Жду вечером.

Он нажал на трубке красную кнопку, положил ее на подоконник. За окном пела блестящая толпа:

На пыльных тропинках
Далеких планет
Останутся наши следы!

Улыбаясь поющим вместе, Виктор Николаевич закрутил головой, оглядываясь: кто из соседей следит за происходящим? Но высунулись только молодые Рубинштейны с третьего этажа, девчонка Горбунова с четвертого и еще какая-то пара внизу. А на шестом и пятом никто окон не раскрыл.

Виктор Николаевич сжал жилистый кулак, выкинул в окно и крикнул:

— Слава героям космоса!

Рубинштейны и Горбунова услыхали, глянули снизу, замахали ему.

В дверь позвонили.

— Чего? — недовольно обернулся он.

Понял, что это Валя приперлась пораньше, как только что сообщил ему Володя.

— Твою мать… — сплюнул весенним воздухом Виктор Николаевич. — Всегда вовремя!

Качая головой, зашаркал в прихожую.

— Взбрело ей именно сию минуту… куда летит ночное такси, лети, лети, меня вези…

Недовольно бормоча и напевая, щелкнул замком, размашисто распахнул дверь:

— Валя, быстрей! Я вам щас такое покажу!

За дверью стояли трое мужчин. Один из них тут же пихнул Виктора Николаевича в грудь. Виктор Николаевич отшатнулся, попятился назад, но не упал. Трое вошли в темную прихожую, захлопнули за собой дверь.

— Хороший день, — спокойно произнес один из них, что повыше, выходя из прихожей.

— Вы кто? — спросил Виктор Николаевич, не испугавшись.

Человек приблизился к Виктору Николаевичу, снял шляпу и произнес:

— Моноклон.

Виктор Николаевич замер.

Человек был сильно пожилым, как и Виктор Николаевич. На лбу у него, прямо посередине, был вырост, напоминающий спиленный рог. Левую бровь пересекал глубокий старый шрам, отчего левый глаз смотрел совсем сквозь щелочку. Зато правый, светлосерый, глядел умно и решительно.

— Узнал, — улыбнулся Моноклон и, оглядевшись, повесил шляпу на спинку стула, не торопясь, снял свой бежевый плащ, отдал одному из вошедших с ним. Тот повесил плащ на вешалку.

Виктор Николаевич попятился в большую комнату. Моноклон пошел за ним:

— Я же обещал тебе.

Виктор Николаевич допятился до овального обеденного стола, стоящего посередине комнаты, ткнулся в него и стал. Моноклон подошел, остановился напротив. Двое встали рядом, по сторонам. Они были молодыми, крепкотелыми, в кожаных куртках, с мужественными лицами. В руке у одного парня была кожаная сумка.

— А обещанного ждут не три года, — произнес Моноклон и протянул руку.

Парень достал из сумки что-то продолговатое, завернутое в черный бархат, передал Моноклону. Тот взял и положил на стол.

— Что это? — спросил Моноклон у хозяина квартиры, кивнув на сверток.

Но лицо Виктора Николаевича словно окостенело. Стоя в своем красном шелковом халате и тапочках, он уставился на сверток.

— Валек, — скомандовал Моноклон.

Один из парней раскрыл сверток. На черном бархате лежал наконечник обыкновенной кирки. Но он был идеально отполирован и сверкал в солнечном свете, как дорогой японский меч. Валек взял этот блестящий, плавно изогнутый кусок железа, поднес к лицу Виктора Николаевича. На одной грани кирки было выгравировано:

PROCUL DUBIO [1]

На другой:

AD MEMORANDUM [2]

Виктор Николаевич уставился на блестящий металл. Моноклон заглянул в глаза смотрящего, удовлетворенно кивнул:

— Помнит.

Парни с ухмылками переглянулись. Ветер из распахнутого окна шевелил занавески с верблюдами, бредущими на фоне пальм и пирамид. За окном шумела и смеялась толпа. Но визитеры не обращали на этот шум человеческий никакого внимания.

— Время, — скомандовал Моноклон.

Парни схватили Виктора Николаевича, сорвали с него халат, залепили рот зеленой клейкой лентой. Моноклон смахнул со стола шахматы, вазу и газету «Завтра». Ваза разбилась, шахматы покатились по паркету. Парни бросили Виктора Николаевича грудью на стол, навалились, прижали его худое, смуглое тело. За окном толпа запела песню про Землю, ожидающую возвращения из космоса своих сыновей и дочерей.

Моноклон вынул из сумки кувалду. Придерживая Виктора Николаевича, парни свободными руками вцепились в его дряблые ягодицы со следами уколов, развели их. Моноклон вставил в геморроидальный анус острый конец кирки, надавил, загоняя глубже. Виктор Николаевич зарычал, забился в руках парней. Но те держали крепко. Придерживая свое орудие, Моноклон размахнулся и ударил по его широкому концу. Сталь вошла в содрогающееся тело. Ноги жертвы беспорядочно заплясали. Моноклон размахнулся и ударил сильнее. Сталь вошла глубже. Тело Виктора Николаевича словно окаменело. Только нога билась о ножку стола равномерно, будто отсчитывая время.

Моноклон размахнулся и ударил изо всех сил. Металл почти целиком ушел в тело, а из левого бока, чуть повыше поясницы, разрывая смугло-желтую кожу и раздвигая ребра, выдавив струйку крови, вылез острый конец. Его появление положило предел казни: нога перестала биться, тело обмякло. Парни отпустили Виктора Николаевича. Моноклон глянул на блестящий, прошедший сквозь старческое тело металл, опустил кувалду:

— Ну вот…

Тяжело, астматически дыша, передал кувалду парню. Впалые щеки Моноклона побагровели. Глядя на неподвижное тело, он хлопнул себя по карманам, потом вспомнил:

— В плаще.

Валек вернулся в прихожую, достал из кармана плаща пачку немецких сигарет без фильтра, золотую зажигалку, протянул Моноклону. Тот закурил, привычно загораживая огонь от ветра. Обе руки его были покалечены: на правой не хватало мизинца, на левой четвертый палец и мизинец не сгибались.

— Все? — спросил парень, убирая кувалду и бархат в сумку.

— Все, — дымя, Моноклон повернулся, чтобы покинуть эту квартиру навсегда, но вдруг взгляд его задержался на фотографиях, висящих на стене над письменным столом. Он подошел, хрустя осколками хрусталя. Фотографий было шесть, все в аккуратных рамках: родители Виктора Николаевича, его жена, сын, внук, правнук, молодой Виктор Николаевич в форме старшего лейтенанта госбезопасности с косой надписью в уголке «Норильск 1952», и коллективная фотография выпускников юридического факультета Казанского университета 1949 года.

Моноклон приблизил свое лицо к этой фотографии. Третьим слева во втором ряду стоял Виктор Николаевич. Рядом с ним стоял Моноклон. Его лицо тогда было полнее, круглее, но вырост на лбу был таким же, как и теперь.

Он затянулся и стал медленно выпускать дым в фотографию.

Парни между тем осторожно подошли к окну, глянули, не высовываясь. За окном пели блестящие:

Я Земля, я своих провожаю питомцев ―
Сыновей, дочерей.
Долетайте до самого солнца
И домой возвращайтесь скорей.

Постояв возле фотографий, Моноклон резко повернулся и пошел из комнаты. Парни поспешили за ним. Валек помог ему надеть плащ и шляпу. Моноклон поднял воротник плаща, кивнул другому парню на дверь. Тот глянул в глазок:

— Чисто.

Открыл дверь. Они вышли, тихо прикрыв дверь за собой. Щелкнул замок.

В большой комнате на столе осталось лежать тело старика, проткнутое железом. Широкое охвостье кирки торчало из сочащегося кровью ануса, узкий штырь выглядывал из левого бока. Занавески с верблюдами слабо покачивались. Толпа перестала петь и просто шумела.

— Ух-ты, ах-ты! — разнесли динамики голос бровастого парня.

— Все мы космонавты! — заревела толпа.

— Ух-ты, ах-ты!

— Все мы космонавты!!

— Ух-ты! Ах-ты!

— Все мы ко-смо-нав-ты!!!

Ноги старика пошевелились. Руки ожили, ладони поползли по столу к голове. Тело сдвинулось с места, сползло со стола и повалилось на пол. Старик застонал. Трясущейся рукой нащупал пластырь, содрал его с губ. Изо рта выползло шипение. Он сипло всхлипнул и, тряся головой, пополз под столом. Пополз к окну. Кровь скупо сочилась из ануса, ноги размазывали ее по паркету. Он полз, полз по осколкам хрусталя, по шахматным фигурам. Подполз к батарее отопления, вцепился в батарею руками, подтянул правую ногу и рывком, со стоном и шипением подтянулся, схватился за подоконник, урча и хрипя, стал тянуть, подталкивать свое тело, отклячив неподвижную левую ногу. Голова его сильно тряслась. Невероятным усилием, словно старый манекен, он вполз грудью на подоконник, схватился, подтянулся. Его лицо возникло в проеме окна. Он увидел всю ту же переливающуюся толпу космонавтов. Раскрыл рот, чтобы закричать. Но изо рта его хлынула кровь, скопившаяся в пропоротом желудке. Кровь плеснула на белый, прошлой осенью покрашенный внуком низ оконного проема, потекла назад, по подоконнику, закапала на паркет. Лишь одна капля, отскочив, минуя зеленый откос водоотлива, сорвалась вниз, сверкнула рубином на солнце, полетела, подхваченная влажным воздухом. Ветер отнес каплю крови от дома и уронил на толпу блестящих.

Капля крови упала на шлем хохочущего шестнадцатилетнего парня по имени Виктор. Но он ее не почувствовал.

Владимир Сорокин

Тридцать первое

— Это вы такие видите сны? — осведомился прокурор.

— Да, такие вижу сны… А вы уж не хотите ли записать? — криво усмехнулся Митя.

— Нет-с, не записать, но все же любопытные у вас сны.

— Теперь уж не сон! Реализм, господа, реализм действительной жизни!

Ф.М.Достоевский «Братья Карамазовы»

Нам всем грозит свобода,

Свобода без конца.

Д.А.Пригов

Шестикрылый Сарафоний, Сокрушитель Гнилых Миров, явился Тамаре Семеновне Гобзеевой во сне в ночь на двадцать восьмое. Сияя невероятными переливами зелено-оранжево-голубых цветовых оттенков и обдавая колыханиями белоснежных крыл, он вложил свои тонкие светящиеся указательные персты в уши Тамары Семеновны. В ушах стало горячо, а на сердце сорокадвухлетней одинокой женщины так сладко, что она замерла, готовая умереть от счастья. Во сне своем она лежала голая на крыше шестнадцатиэтажного дома в Ясенево по улице Одоевского, где проживала последние двадцать восемь лет. Крыша была покрыта теплым серым пеплом, на котором было приятно лежать. Не вынимая своих горячих перстов из ушей Тамары Семеновны, ангел склонил над нею свой пронзительно красивый лик. Лик сиял неземным сиянием и источал неземную волю. Сарафоний был создан совсем из другого материала, чем Тамара Семеновна. Его чистота заставила женщину замереть от стыда за собственное несовершенство. Трепеща сердцем, Тамара Семеновна застыла, перестав дышать, боясь своим нечистым дыханием спугнуть ангела, эту громадную чудесную бабочку о шести крылах. Не вынимая своих горячих пальцев из ее ушей, Сарафоний приблизил свой лик к ее животу. Уста его открылись, сияющий, ослепительный язык, словно острый меч, вышел из этих уст и коснулся клитора Тамары Семеновны. Это было остро и больно, как ожог. Она вскрикнула и проснулась.

Было еще темно. Тамара Семеновна приподнялась, села на кровати. Сердце ее оглушительно билось. Грудь болела, словно по ней ударили. В ушах было горячо.

— Господи… — прошептала она и осторожно вздохнула.

Спустила ноги с кровати. И почувствовала, что они дрожат. Она сунула руку под свою ночную рубашку, коснулась лобка. Он был горячий и влажный, словно после акта любви, которого у Тамары Семеновны не было уже полтора года. Она встала, но колени тут же подогнулись. Оперевшись на заваленную корректурами тумбочку, она постояла, приходя в себя. Потом осторожно двинулась по направлению к кухне. Голова слегка кружилась, Тамару Семеновну пошатывало в темноте квартиры. Пройдя коротенький коридор, она вошла в кухню.

Свет уличных фонарей обозначал знакомые предметы. Постояв возле холодильника с налепленными на дверь магнитными сувенирами из Турции, Черногории и Болгарии, она подошла к столу, налила фильтрованной воды в чашку и жадно выпила, глядя в окно.

Сон потряс ее. С трудом она вспомнила, что уже шесть лет как разведена, что сын сейчас у сестры в Ельце, что денег осталось всего одиннадцать тысяч, что завтра нужно ехать в издательство сдавать аж три проклятые чистовые верстки. Вспомнила, что мама о чем-то попросила вчера.

— Подзарядка… — автоматически произнесла она.

Поставила пустую чашку на стол. Зашла в туалет. Не включая света, села на унитаз и обильно помочилась в темноте, трогая свои горячие, все еще подрагивающие ноги. Не подтираясь, роняя редкие капли в темноте, вернулась в постель, легла и тут же провалилась в глубокий сон без сновидений.

Проснулась она в третьем часу пополудни. Солнце светило сквозь тюль недавно постиранных занавесок. Тамара Семеновна откинула одеяло, собираясь встать, но вдруг почувствовала в себе что-то, чего раньше не было. Она приподняла ночную рубашку и увидела, что на месте клитора у нее торчит маленький мужской половой орган. В изумлении она уставилась на него. Он был похож на маленький гриб боровик. Тамара Семеновна потрогала его. Прикосновение было новым и приятным. Это было удивительно. И хорошо. Никакого страха не было у нее в сердце. Наоборот, этот маленький розовый член наполнил ее каким-то новым покоем, которого так не хватало ей в жизни. Словно в прежнем существовании ее оставалась некая обширная лакуна, которую сейчас заполнили. И заполнение это положило начало Новому и Большому.

Тамара Семеновна улыбнулась члену. Сняла с себя рубашку, встала, подошла к балконной двери, открыла и голая вышла на балкон. Солнечный свет лег на ее фигуру. Тамара Семеновна посмотрела на хорошо знакомый пейзаж: гаражи, автостанция, окружная дорога с двумя вечно-встречными потоками машин, лес с вкраплениями новостроек.

— Свобода… — произнесла она и улыбнулась.

Двое суток она никуда не выходила, не отвечала на звонки. Голая, счастливая, она только ела, пила и радовалась происходящему в ней. А происходило нечто Великое: член ее рос ежеминутно, увеличиваясь в длине и в объеме. К утру следующего дня налитая кровью головка его увесисто покачивалась возле колен Тамары Семеновны.

— Свобода… — произносила она радостно.

Это было как роды. И как всякие роды, это было сильнее ее воли и желания.

К полдню 31-го огромный фаллос свисал у нее между ног, почти касаясь пола. Он был потрясающе могуч и красив. Тамара Семеновна лежала на кровати, трогая и гладя его, любуясь неизбежным наползанием складок и упругой полнотою вен. Иногда она вставала и осторожно, мелкими шажками перемещалась на кухню, где жадно ела все, что попадалось под руку. Фаллос висел у нее между ног, наливаясь. Тяжесть его восторгом отзывалась в сердце Тамары Семеновны.

Когда солнце стало клониться к закату, она уже точно знала, что надо делать.

В пять часов, надев водолазку и длинную юбку, в которой она обычно на Пасху и в Рождество ходила в церковь, Тамара Семеновна вышла из своей квартиры, спустилась на лифте и мелкими шажками пошла к автобусной остановке. Дождавшись автобуса, доехала до метро «Теплый стан». Сошла с автобуса и медленно, считая каждую ступеньку, спустилась в метро. Фаллос, как язык древнего колокола, тяжко покачивался под юбкой в такт ее шажкам.

Она прошла через турникет, оберегающе скрестив руки над пахом. Опять спустилась по лестнице. Вошла в поезд и встала у глухой двери, отвернувшись от людей. Доехала до «Третьяковской», считая остановки. Вышла из вагона, перешла по переходу, с осторожностью двигаясь в толпе, вошла в другой поезд. Ее толкнули в спину, она замерла, стараясь сохранять равновесия, чувствуя, как тяжко качнулся под юбкой фаллос. Она обняла его ногами, удерживая.

Какая-то женщина, глянув снизу в ее бледное лицо, встала со своего места:

— Садитесь.

С напряженной улыбкой Тамара Семеновна отрицательно покачала головой. Женщина села на свое место. На станции «Маяковская» Тамара Семеновна вышла из вагона и тут же оказалась в плотной, беспокойной толпе. Одни что-то выкрикивали, другие решительно шли, взявшись под руки.

— Граждане, не поддавайтесь на провокации! — фальцетом выкрикивал какой-то бодрый старичок.

Толпа понесла Тамару Семеновну к эскалатору.

«Только б не упасть!» — взмолилась она.

И чудом не упала. Оказавшись на эскалаторе, схватилась одной рукой за нагревшийся резиновый поручень, другой — за парня с рюкзаком.

Парень что-то выкрикнул про 31-ю статью Конституции и многие из стоящих на эскалаторе подхватили. Тамара Семеновна держалась. Ноги ее дрожали, во рту пересохло. И уже почти наверху, когда рифленые ступени под ногами стали привычно складываться, она вдруг почувствовала, как шевельнулся под юбкой фаллос. Это шевеление стоило всей прежней жизни Тамары Семеновны. Она оцепенела в восторге.

Толпа с эскалатора понесла ее вперед, через стеклянные двери, на площадь, где разноцветная людская каша шумно упиралась в ряды угрожающе одетых в черное милиционеров.

Фаллос Тамары Семеновны стремительно восстал. Задрав ее юбку, он мощно раздвинул толпу. Люди даже не успели шарахнуться от него. Наливаясь силой и объемом, багровая головка двинулась вперед по площади, подминая и расшвыривая людей. Став размером со стоящий неподалеку милицейский автобус, она снесла два ряда черного оцепления и приподнялась над площадью.

Чудовищный фаллос воздымался. Смугло-розовое тело его вытягивалось, выгибаясь кверху. Толстенные фиолетовые вены, подобные чудовищным ископаемым змеям, ползли по фаллосу, наполняя его кровью. Он наливался, толстел и креп с каждой секундой. Головка уперлась в памятник Маяковскому. Раздался треск. Каменный Маяковский отшатнулся назад и стал рушиться навзничь.

Площадь замерла.

Маяковский громко рухнул, разваливаясь на куски.

Люди вскрикнули.

Скрытое до этого в облаках солнце выглянуло. Лучи его пролились на багровую головку фаллоса, воздымающегося над Москвой все выше и выше…

Тамара Семеновна открыла глаза.

С недоумением она обнаружила себя стоящей на площади возле выхода из метро «Владыкино», где так и не побывала ни разу в жизни. Она стояла, подняв свою длинную юбку. Напротив стояли разные люди. И молча смотрели на нее: кто с усмешкой, кто с хмурой неприветливостью. Прямо напротив стояли двое парней — русский и таджик. Они держали в руках недоеденное мороженое.

Тамара Семеновна опустила глаза вниз, посмотрела на то, что было у нее под задранной юбкой и что она теперь показывала всем. Там виднелся ее обычный женский пах, поросший негустыми волосами. Ниже паха шли ее обыкновенные ноги. Никакого фаллоса не было и в помине.

Это вызвало у нее еще большее недоумение.

Не опуская юбки, она перевела свой взгляд на людей.

Люди смотрели на ее пах.

— Пыздец? — вопросительно произнес таджик и лизнул мороженое.

Тамара Семеновна опустила юбку и пошла в метро.

Владимир Сорокин

Тимка

Продавщицы Мокшева, Голубко и Абдуллоева без стука вошли в кабинет Сотниковой. Екатерина Станиславовна, надев стильные узкие очки в тончайшей золотой оправе, перелистывала бухгалтерский отчет за третий квартал для налоговой.

— Да… — не глядя на них, произнесла она, быстро просматривая подшитые листы.

Продавщицы молча, со скучающе-напряженными лицами встали посередине кабинета.

— Да? — она подняла глаза, увидела вошедших, сняла очки, потерла переносицу загорелой рукой с огромными накладными ногтями молочного цвета и двумя золотыми кольцами, вместе составляющими венецианскую маску.

Продавщицы молчали.

— Так, — она поморгала, повела затекшей шеей. — Где Нина Карловна?

— Идет из фасовки, — буркнула Голубко.

Сотникова вытянула из плоской пачки «Слим» тонкую сигарету, закурила:

— Значит, человеческого языка не понимаем?

Продавщицы молча смотрели на нее.

— И работать профессионально не желаем?

— Мы хотим работать, — ответила за всех коренастая, со сросшимися черными бровями Абдуллоева.

В кабинет стремительно вошла маленькая, круглая Нина Карловна:

— Что случилось, Катерин Станиславна?

— Случилось, опять случилось, — закивала головой Сотникова, выпуская дым сквозь пухлые губы. — Стоят и трут, стоят и трут. Опять!

— Девочки, — Нина Карловна укоризненно повернулась к продавщицам.

— Мы обсуждали кондишен, — сказала Мокшева.

— Что? — скривила губы Сотникова.

— У нас холодновато в отделе.

— Пятнадцать градусов, как положено, — тряхнула клипсами Нина Карловна. — У вас же кофты под халатами, вы чего?

— Конди-и-шен! — Сотникова откинулась в кресле, закачалась. — Врет и не краснеет.

— Мы правда обсуждали кондишен, — Голубко смотрела исподлобья.

— А чего ж вы ржали, как кобылы, а? — повысила голос Сотникова. — От холода?

— У вас у каждой свой фронт: колбаса, мясо, полуфабрикаты, — зачастила Нина Карловна. — Каждая стоит на своем, каждая отвечает за свое место, каждая следит, каждая смотрит покупателям в глаза, улыбается, предлагает…

— Стоят и трут, стоят и трут! — взмахнула рукой Сотникова. — Как неделю назад терли, так и сейчас. Вы что, на митинге? Оппозиция?

— Мы не оппозиция, — ответила с улыбкой Голубко. — Больше не повторится, Катерина Станиславовна.

— У нас не Черкизон, красавицы, — стремительно стряхнула пепел Сотникова. — Мы и так покупателей теряем, время слож-ней-ше-е. А вы мне — нож в спину. На, Екатерина Станиславовна, получай нож в спину!

— Бонуса лишитесь, — качала круглой головой Нина Карловна. — Лишитесь бонуса.

— Конечно! — качалась в кресле Сотникова. — Новогодний бонус получат далеко не все. И это не только из-за кризиса. Не только.

— Будем стараться, не будем разговаривать, — улыбалась Голубко.

— Молча будем работать, — закивала Абдуллоева.

— Девочки, делайте выводы, — посоветовала Нина Карловна.

— И это в последний раз! — подняла палец с молочным ногтем Сотникова.

— Обещаем, — кивнула Голубко.

— И я вам обещаю. Идите! — мотнула головой Сотникова.

Продавщицы вышли.

— И ты иди, — Сотникова недовольно подтянула к себе отчет. — Распустились, дальше некуда!

Нина Карловна вышла.

Заглянула секретарша Зоя:

— Катерин Станиславна, по мерчендайзингу.

— Все собрались? — Сотникова не подняла головы.

— Да.

— Щас я выйду.

Зоя закрыла дверь.

Сотникова отодвинула отчет, встала, зевнула, потянулась. Подняв вверх руки, вышла из-за стола на середину кабинета. Расставила длинные крепкие ноги на ширину плеч, положила руки на затылок. Стала делать круговые движения влево и вправо, резко выдыхая. На ней были светло-серые, в тонкую белую полоску расклешенные брюки с широким ремнем и белая блузка с вышитыми серебристыми лилиями.

Зазвонил мобильный. Она подошла к столу, взяла, глянула на номер, опустила руку с мобильником вниз, задумчиво облизнула губы. Выдохнула. Быстро приложила мобильник к уху:

— Слушаю.

— Здравствуй, — раздался женский голос.

— Здравствуйте, Ольга Олеговна.

— Я к тебе еду.

— Куда?

— Туда. Ты что, не на работе?

— Я на месте… но…

— Что — но? Я уже на проспекте.

— Но здесь, ну, у меня… не очень…

— Очень. Подъезжаю, встреть.

Разговор прервался.

— Блядь… — Сотникова бросила мобильный на стол, оперлась о столетию руками, сильно тряхнула головой.

Ее короткие, густые, гладкие волосы, крашенные в цвет спелой ржи, взметнулись волной и опали.

— Ну что за блядь… — вздохнула она, схватила мобильник и пошла из кабинета, громко цокая высокими каблуками.

— Зой, ко мне никого в течение часа. Никого! — бросила на ходу, минуя секретаршу.

— Понял, — кивнула Зоя.

Сотникова прошла по коридору, вышла в зал. Здесь толпились, ожидая ее, все двенадцать мерчендайзеров в синих халатах со своими блокнотами.

— Отбой до пяти! — громко объявила она, проходя сквозь них.

Двинулась по залу, огибая стеллажи и посетителей, негодующе качая головой:

— Блядь… ну блядь… ну, что ж за блядь, господи…

По ходу заметила на полу упаковку пастилы, подняла, бросила в большую, стоящую на полу сетку с игрушечными мягкими поросятами. Прошла сквозь свободную кассу.

— Здрасьте, — сказала полная молодая кассирша.

Сотникова пересекла вестибюль с банкоматами, камерой хранения и киоском оптики, прозрачные двери разошлись, она шагнула на брусчатку, встала. На улице было по-прежнему слишком тепло, слишком солнечно и слишком сухо, несмотря на сентябрь. Молодые каштаны и липы и не думали желтеть. На пыльном газоне дремали три бездомные собаки.

Быстрым шагом Сотникова прогулялась от входа в гипермаркет до клумб и обратно, повернулась и увидела подъезжающую черную «Волгу». Молочным ногтем показала свободное место на стоянке. «Волга» свернула, запарковалась. Из машины вышла миниатюрная Малавец в форме советника юстиции второй степени, двинулась ко входу.

— Дерьмовочка подъехала… — пробормотала Сотникова, злобно щурясь на Малавец.

Та шла своей походкой: быстрой, целеустремленно-деловой и слегка комической, словно игрушечной.

— Здравствуйте, Ольга Олеговна, — произнесла Сотникова, когда та приблизилась.

— Здравствуй, Катя, — не взглянув на нее, Малавец обвела площадь возле входа своими серо-голубыми, беспокойными, слегка выпученными глазами.

Ее худощавое, остроносое лицо было, как и всегда, бледновато-желтым, сосредоточенно-озабоченным. Беспокойные глаза непрерывно всматривались во все. Она была лет на девять постарше Сотниковой.

— Ольга Олеговна, — выдохнула Сотникова, — дело в том, что у меня сегодня много людей, реально много, а поэтому…

— А поэтому ты их всех сегодня уволишь, — произнесла Малавец, облизнув сухие, перламутрово-розово напомаженные губы и оглядывая мужчину с Лабрадором на поводке.

— Поймите, здесь нереально, я уже не могу здесь…

— Реально. Пошли.

Малавец решительно направила свое маленькое, худощавое тело в форме к входу. Ее ноги были достаточно стройны, но руки коротковаты. На согнутой левой руке висела дамская сумка, казавшаяся слишком большой для Малавец.

Сотникова последовала за ней.

— Ольга Олеговна, ну давайте завтра у меня…

— Завтра суд. И послезавтра. И послепослезавтра, — произнесла Малавец.

— Вечером давайте.

— Вечером я отдыхаю. Пошли, времени нет.

Малавец прошла в турникет, свернула в отдел фруктов, на ходу выхватила изо льда бутылку со свежевыжатым ананасовым соком, открыла, отпила, остановилась, вращая глазами:

— Куда… я забыла…

— Идите за мной, — недовольно буркнула Сотникова, громко цокая каблуками.

Малавец последовала за ней. Сотникова пересекла зал, вошла в коридор, свернула к своему кабинету. У нее зазвонил мобильный, она глянула, отключила его, распахнула дверь.

— Катерин Станиславна, звонил Лапшин, — доложила Зоя, пригубливая кофе.

— Зой, ко мне никого в течение часа. Никого!

— Понял, — буркнула Зоя.

В секретарскую вошла Малавец с соком в руке.

— Здрасьте, — кивнула ей Зоя, покосившись на форму. — А Лапшину что сказать?

— Через час.

Сотникова толкнула дверь в кабинет, пропуская Малавец. Та вошла. Сотникова закрыла и заперла за ней дверь, присела на край стола для заседаний, скрестив руки на груди и недовольно глядя в стену с благодарностью от Московской патриархии. Малавец села за стол Сотниковой, отодвинула отчет, поставила на стол сок и сумку. Открыла сумку, достала старую серебряную пудреницу, раскрыла. Из сумки вынула костяную трубочку, всунула конец в ноздрю, склонилась над пудреницей, сильно втянула в одну ноздрю, потом в другую. Замерла, глубоко выдохнула. Взяла бутылку с соком, отпила. Потом отключила свой мобильный:

— Давай.

Сотникова вздохнула:

— Ну, я приехала, как и договаривались, в девятом часу.

— Так, ты, во-первых, сядь поближе, вот сюда, — Малавец указала на стул.

Сотникова пересела, положив ногу на ногу.

— И сядь нормально, — пошарила по ней глазами Малавец. — Ты сидишь с каким-то вызовом.

— Нет никакого вызова, — Сотникова сняла правую ногу с левой, провела ногтями по коленям.

— Вот так естественней, — откинулась в кресле Малавец.

— Приехала, позвонила. Он открыл, я захожу, говорю: «Я ваша новая кухарка, от вашей бывшей жены. Меня зовут Виктория». Он говорит: «Ах, как вы вовремя. Я очень голоден, купил карасей, а жарить не умею». Вот. Я говорю: «Не волнуйтесь, я все сделаю». Он говорит: «Прекрасно! Тогда я сейчас пойду ванну приму. А вы располагайтесь и начинайте». Вот. Сам пошел в ванную, я прошла на кухню, там на столе уже лежал белый передничек, я его надела, рыба лежала в раковине. Взяла нож и стала чистить карасей. И тут он вошел на кухню неслышно, быстро сзади подошел и за зад меня взял, а я…

— Стоп! — хлопнула в сухопарые ладоши Малавец. — Стоп.

Сотникова вздохнула, поскребла ногтями свои колени.

— Ты что мне рассказываешь? — спросила Малавец.

— Ну… историю…

— Какую?

— Ну, то, что было у нас с ним.

— Ты рассказываешь страстную историю. Страст-ну-ю. И тай-ну-ю. Я к тебе приехала, отложив две важнейшие встречи только для того, чтобы ты рассказала мне страстную, тайную историю. Которую никто еще не знает. И никто, кроме нас с тобой, не узнает. А поэтому, если ты лишишь меня оча-ро-ва-тельных подробностей, я завтра же плюну на твое дело и передам его кому следует. И тогда ты узнаешь, как Бог свят и суд строг. Поняла?

— Я все поняла, хорошо, — вздохнула Сотникова.

— Рассказывай спокойно, не торопясь. И с исчерпывающими подробностями. Ясно?

— Ясно.

— Прошу, — Малавец сунула руку себе под юбку, сжала колени.

— Он вышел из ванны, я услышала, хоть он и шел босиком.

— Как ты была одета?

— На мне была юбка совсем коротенькая, колготок не было и трусиков тоже не было. Как договорились.

— Как договорились, — кивнула Малавец. — Продолжай.

— И майка. Лифчика не было. И этот белый передничек. Он взял меня за зад, обеими руками, стал трогать попу. Сначала через юбку, а потом забрался под юбку. И говорил: «Продолжайте, продолжайте». Я не оборачивалась, продолжала чистить карасей. Потом он опустился на колени, раздвинул мне ягодицы и стал лизать мне анус.

— Не анус, а попочку, сладкую попочку.

— Да, сладкую попочку.

— Он залез в нее язычком своим?

— Да.

— Глубоко? — дернула головой Малавец.

— Сначала не глубоко, а потом глубоко.

— А ты что? — Малавец сводила и разводила колени.

— Мне было очень приятно.

— Сладко тебе было?

— Сладко.

— Сладенько он язычком своим… да? Туда, сюда… сладенько? В попочке у Катеньки? Туда-сюда. Язычком забрался, да?

— Забрался в попочку мою языком, — кивала Сотникова.

— А Катенька что делала в этот момент?

— Чистила карасей.

— Чистила карасиков маленьких, хороших, а он, хулиган, Катеньке в попочку языком забрался, в сладенькую попочку?

— Забрался языком, — кивала Сотникова, разглядывая свои ногти. — А потом…

— Погоди! — прикрикнула Малавец, тяжело выдохнула. — Он что… он сам… сам он стонал?

— Стонал.

— Сладко стонал, да?

— Сладко.

— Стонал тебе в попочку… а сам в ней язычком, язычком… да? да? да? да-а-а-а-а-а!

Малавец беспомощно вскрикнула и мелко затрясла головой, задвигала рукой под юбкой. Потом схватила отчет и с силой швырнула в Сотникову:

— Сука!

Сотникова испуганно отшатнулась, вскочила, отбежала к двери.

Тряся головой, Малавец закрыла глаза, облегченно, со стоном вскрикнула:

— А-а-а-а!

И тут же простерла свободную руку к Сотниковой:

— Прости, прости.

Сотникова нерешительно стояла у двери.

— Прости… — выдохнула и облегченно задышала Малавец. — Это так… это ничего… это нервы… присядь. Присядь. Присядь!

Сотникова подняла отчет, положила на стол для совещаний. Села на свой стул.

Малавец открыла пудреницу, втянула в правую ноздрю. Отпила сока. Пошмыгала носом.

Помолчали: Сотникова смотрела в стену, Малавец вздыхала и трогала свои щеки, на которых проступили два розовых пятна.

— Кать, ты пойми меня, пожалуйста, — заговорила Малавец. — Я хочу, чтобы ты меня правильно поняла.

— Я хочу курить, — буркнула Сотникова.

— Кури, конечно, кури.

Сотникова взяла со стола сигареты, зажигалку, закурила, положила ногу на ногу.

— Понимаешь, у каждого человека есть свое святое. Не в смысле веры, Бога, чудес. А просто — свое, родное святое. Которое всегда с тобой. И каждый должен уважать святое чужого человека, если хочет называться человеком. Я готова уважать твое святое. Всегда. Я никогда не растопчу его, никогда не осмею. Потому что я в первую очередь уважаю себя как личность, как мыслящий тростник. И уважаю свое святое. И твое. Я всегда пойму тебя. Как поняла с этим процессом. А у меня были все основания не понять ни тебя, ни Самойлова, ни Василенко. Но я поняла и тебя, и Самойлова, и даже мудака Василенко. И теперь вы живете нормальной человеческой жизнью, вам пока ничего не угрожает.

— Пока, — выпустила дым Сотникова.

— Пока, — кивнула Малавец, откидываясь в кресле. — Конечно, пока! Мы все живем — пока. Не пока бывает только у мертвецов. Или у ангелов. У них вместо «пока» — вечность. Ewichkeit.[3] А у нас — dolce vita. Этим мы от них и отличаемся.

Помолчали.

— У меня очень сложный день сегодня, — Сотникова со вздохом выпустила дым.

— У меня тоже.

— Ко мне едут важные люди.

— А у меня в приемной сидят два депутата Государственной Думы. Сидят и пьют кофе. И ждут меня. Сядь нормально.

Сотникова с неудовольствием опустила ногу.

— И не кури столько. Ты молодая, красивая женщина. Зачем ты куришь? Курят от разлада с собой.

— Хочу и курю.

— Ты же дым вдыхаешь! Задумайся один раз: вдыхаешь дым. Это же бред полный — дышать дымом, получая от этого удовольствия.

— А кокаин вдыхать — не бред?

Лицо Малавец стало строгим:

— Это самый экологически чистый наркотик. Знаешь, сколько суток водка держится в организме? Двенадцать. А кокаин — всего трое суток. И никакой ломки.

— А зависимость? — Сотникова загасила окурок.

— А где ты видишь эту зависимость? — узкие, подбритые брови Малавец изогнулись. — Где?

Сотникова молча курила, отведя глаза.

Малавец махнула рукой:

— Никакой зависимости, рыбка. Но я тебе не предлагаю.

— Я и не прошу.

Малавец закрыла пудреницу:

— Что он дальше делал с тобой?

— Дальше… ну, он обнял меня за ноги сзади. Прижался. Я поняла, что он голый. И почувствовала его член.

— Не член! — хлопнула по столу Малавец. — А божественный фаллос!

— Божественный фаллос.

— Как ты его почувствовала?

— Ну… — глаза Сотниковой шарили по кабинету.

— Можно без «ну»?

— Он когда прижался сзади, он же стоял на коленях…

— Так, — Малавец сунула руку себе под юбку.

— И его чле… божественный фаллос у меня оказался здесь… между коленями.

— И что?

— И он стал тереться между ними, а я его ими сжала.

— Сильно сжала?

— Достаточно.

— А он что в это время делал?

— Фаллос?

— Он сам!

— Он по-прежнему внедрялся языком в мою попку.

— О-о-о… хорошее слово… — нервно улыбнулась Малавец, двигая рукой под юбкой. — Внедрялся… именно внедрялся. Точное слово! Внед-рял-ся! И тебе было хорошо?

— Да, мне было хорошо. У него язык такой… настойчивый.

— А фаллос?

— Фаллос горячий.

— И крепкий?

— Крепкий. Твердый.

— Твердый и большой. Ведь, правда, у него большой? Ты это сразу почувствовала?

— Да, — Сотникова обхватила руками свои бедра, вздохнула, распрямляясь, выпятив грудь. — Он у меня между колен прошел и высунулся.

— Знаешь, какой он длины?

— Нет.

— Угадай, — нервно улыбалась, покачивая головой, Малавец.

Пятна на ее щеках проступили сильнее.

— Двадцать?

— Двадцать четыре сантиметра. Вот каков божественный фаллос моего бывшего мужа. А головка его фаллоса — как большой абрикос. Только малинового цвета. Ты видела его головку?

— Да, я поглядывала вниз, хоть и продолжала чистить рыбу.

— Ты… так краешком глаза, да? Свой глазок-смотрок, да? Краешком… краешком увидела, как он это, да?

— Угу.

— Как он высунулся… упругий, да? Туда-сюда, да? Туда-сюда… через ножки твои белые, да?

— Да.

— А сам он… что… сам что? Сам что он?

— Он мычал.

— В попку мычал?

— В попку мычал.

— И язычком в нее, да? Да? Язычком в попочку, а фаллосом своим мужественным… между ножек белых, ножек гладких, да? Ты ножки свои эпилируешь или бреешь?

— Просто брею.

— Сама?

— Да.

— Молодец. Сама! Ты побрила их специально, накануне, да?

— Да.

— Побрила, тайно побрила, гладила ножки свои, готовила, чтобы ему было слаще, нежнее для фаллоса, да?

— Да.

— Чтобы скользил он… скользил по нежному, через нежное… через ножки Катенькины… так вот… скользил, скользил, сколь-зил, сколь-зил, сколь-зил… а-а-а-а-а!!

Малавец оцепенела, открыв рот и закатив глаза. Вскрик ее перерос в хрип. Сотникова угрюмо смотрела на нее, сложив руки на груди.

— Ой, не могу… — Малавец уронила голову на стол, затихла, слабо всхлипывая.

Сотникова закурила.

— Ой… кошмар… кошмарик… — дышала Малавец, поднимая и опуская узкие худые плечи.

Отдышавшись, она понюхала из пудреницы. Отпила сока из бутылки. Откинулась в кресле:

— Кать, ты волком-то на меня не смотри. Не надо.

Сотникова отвернулась.

— Мы с тобой договорились: три ходки. Две уже прошли. Сходишь к нему, когда он из отпуска вернется, в последний раз, и дело с концом.

— Лучше бы деньгами, — Сотникова встала, достала из холодильника бутылку минеральной воды, налила себе в стакан.

— Денег мне от тебя не нужно. Я уже озвучила тебе: взяток не беру.

— Напрасно.

— Ты не хами мне, Кать. Я все-таки тебя постарше. Я, Катенька, видала такое, что тебе и не снилось.

— А может, все-таки деньгами? — Сотникова подошла к Малавец, присела на край стола со стаканом в руке.

— Не все в жизни измеряется деньгами, — Малавец положила свою небольшую руку Сотниковой на колено.

— А может? — Сотникова зло смотрела на Малавец.

— Кать, мы договорились.

— А может?

— Кать… — Малавец решительно вздохнула, сцепила пальцы замком.

— А может? — голос Сотниковой дрогнул.

— Катя! — Малавец хлопнула ладонью по столу.

— А может?! — вскрикнула Сотникова, отбросив стакан и красивые, полные губы ее затряслись.

Не разбившись, стакан покатился по полу.

Малавец встала, обняла ее за плечи:

— Катя. Давай по-хорошему.

Сотникова отвернулась. Малавец вздохнула, подпрыгнула и села рядом с ней на стол:

— Я тебе сейчас расскажу одну историю. И ты все поймешь. Вот двое. Он и она. Встретились. Полюбили друг друга. Быстро выяснилось, что они не просто любят друг друга, а жить без друг друга не могут. Совпадают, как две половинки прекрасной раковины. А внутри — жемчуг. Большая жемчужина любви. И она сияет в темноте. Они счастливы. Счастливы и душевно и физиологически. От акта любви получают колоссальное наслаждение. И у него, и у ней были истории раньше. Были партнеры, были партнерши. Но все померкли по сравнению с реальностью, так сказать. Все прошлое померкло. То есть их близость, это было что-то… Искры сыпались, сердце останавливалось. Иногда она даже теряла сознание. А он, когда кончал, плакал, как ребенок. Так это было сильно. И они были так счастливы, так счастливы, что… просто словами это и выразить невозможно. Как говорится: счастливы вместе. И счастливы не-ре-аль-но! Вот. А потом она забеременела. Они очень хотели ребенка. И он родился — мальчик, здоровый, жизнерадостный. Плод их любви. Она кормила его своей грудью, молока было много. И муж, чтобы не было мастита, помогал ей, сцеживал у нее молоко. Потом он стал просто отсасывать у нее молоко, просто пить его. Ему очень понравился вкус ее молока, ему все в ней нравилось, он боготворил ее, как и она его. Она кормила своей грудью двух своих любимых мужчин — сына и мужа. И была счастлива. И это продолжалось целый год. А потом она перестала кормить сына. Но муж продолжал пить ее молоко. Он очень любил одну позу во время их соития: он сидит на стуле, она сидит на нем лицом к нему. И во время акта он сосал ее груди. А они отдавали ему молоко. И оно не кончалось, оно лилось ему в рот, лилось сладким потоком, потоком любви и благодарности этому человеку, благодарности за то, что он есть, что она его встретила, что они вместе. И это продолжалось. Десять лет. Невероятно, да? Никто и не поверит в такое! Десять лет она поила своим молоком любимого человека. Поила по ночам. Вот… А потом она стала чувствовать смертельную слабость. У нее было много работы, она делала свою карьеру, серьезную. У нее начались головокружения, она похудела. Она обратилась к врачу, рассказала об их сладкой тайне. Врач сказал, что это разрушительно для ее здоровья. И она перестала кормить мужа своим молоком. Он конечно же понял ситуацию, он сам и предложил это, естественно, он же хотел ей добра, он думал об их счастье, о будущем. Они хотели еще детей. Ее карьера состоялась, да и он прилично зарабатывал. После того как она перестала поить его молоком, она поправилась, головокружения прошли. Она забеременела, но девочка родилась мертвой. А через год он ушел от нее к другой женщине. К другой женщине… — Малавец погладила плечо Сотниковой, помолчала.

— Она тяжело перенесла его уход. Очень. Можно сказать — и не перенесла. Совсем. Не смирилась с его потерей. Старалась забыться в работе. Там она достигла приличных результатов, стала личностью. У нее появился мужчина. Но она не испытывала с ним и десятой доли того, что со своим бывшим мужем. Попросту — не кончала. Потом появился еще один. То же самое. Ее муж был необычный сексуальный партнер, очень необычный. Нет, он не был извращенцем, он делал все вполне обычно, но… у него был… как сказать… особый, неповторимый огонь, завод, которого не было ни у кого. Он мог просто положить ей руку на спину, и она сразу сходила с ума от желания. И потом, он действительно очень любил секс. Любил по-настоящему. Даже не любил, а обожал. Обожал. В этом было что-то маниакальное. А она обожала его. Да… В общем, она порвала с этими двумя. И стала жить одна, с сыном. Причем с мужем они остались друзьями. Она слишком любила его, чтобы навсегда порвать. И она растила его сына. Плод их любви. Они перезванивались каждую неделю. И однажды он пожаловался, что у него нет кухарки. И она помогла, послала к нему свою уборщицу, которая и готовила прилично. Та вернулась и рассказала, что он неожиданно овладел ею, когда та чистила рыбу. И когда кухарка это рассказывала, мне стало так хорошо, что…

Малавец замолчала. Серо-голубые, выпученные глаза ее наполнились слезами.

Сотникова слезла со стола, взяла сигарету, закурила.

Малавец сидела на столе, положив на форменную юбку свои маленькие руки.

— Почему вы мне сразу не рассказали? — спросила Сотникова, стоя к ней спиной.

— Не задавай глупых вопросов.

Малавец смахнула слезы, шмыгнула носом, не слезая со стола, вытащила из сумочки пачку бумажных носовых платков, высморкалась. Взяла пудреницу, глянула на себя в зеркальце, опустила в пудреницу трубочку, понюхала.

Сотникова задумчиво подошла к сейфу, клюнула его пару раз ногтем, резко повернулась на каблуках:

— Когда третья ходка?

— Ну… — шмыгая носом, Малавец сделала неопределенный жест рукой. — Можно на той неделе.

— Не позже. Мы потом уедем на Родос.

— Хорошо. Он пока в Москве.

— Не позже, — повторила Сотникова.

— Я договорюсь с ним на следующий уик-энд. Третья ходка.

— Третья ходка, — по-деловому кивнула Сотникова.

— И дело твое и Самойлова, оба дела будут закрыты. Это говорю тебе я, Ольга Малавец. И все у вас будет зашибитлз, как говорит мой сынок. Поэтому гаси свою сигарету, садись сюда.

Сотникова потушила сигарету, села на стол.

— Поближе.

Она придвинулась к Сотниковой. Та взяла ее за руку, свою другую руку сунула себе под юбку:

— Что он делал потом?

Сотникова облизнула губы, вспоминая:

— Потом… Потом он встал с колен, немного вставил мне член… то есть фаллос во влагалище и как бы замер. И перестал дышать. Я сперва подумала, что с ним что-то произошло. И он так стоял, обняв меня. И я тоже перестала… я перестала.

— Что?

— Рыбу чистить.

— И вы так замерли, да? — Малавец стала теребить у себя под юбкой.

— Да. Он стоял как статуя. И держал меня руками. И я тоже стояла.

— А фаллос его божественный?

— Слегка в меня вошел.

— В пипочку твою… да?

— Да.

— В пипу, да?

— Да.

— Разлизал он тебе попу… разлизал настойчивым языком своим… языком настоящего мужчины… а вошел в пипу?

— Да. А потом вдруг…

— Погоди! — сжала ее плечо Малавец. — Погоди, погоди, погоди…

Сотникова замолчала.

Малавец прикрыла глаза, теребя себя под юбкой медленней, покусывая свою узкую нижнюю губу:

— Не надо торопиться… все спокойно… все хорошо…

Сотникова тупо смотрела перед собой.

— И что было потом? — быстро спросила Малавец.

— Потом он резко вошел в меня.

— Куда вошел?

— Во влагалище.

— Чем вошел?

— Фаллосом.

— Горячим?

— Да.

— Решительно?

— Да.

— Страстно?

— Да.

— Глубоко?

— Да.

— Что он сказал тебе?

— Он меня обнял всю и прошептал мне в ухо: «Я забил в тебя, киса!»

— В ушко твое прошептал?

— Да, в самое ухо.

— Горячо прошептал?

— Да.

— И что потом? — всхлипнула Малавец.

— А потом он стал двигаться во мне.

— Двигаться?

— Двигаться.

— Двигаться?

— Двигаться.

— И двигаться?

— Двигаться.

— А потом, а потом?

— А потом он стал кончать в меня.

— Кончать?! Стал?!

— Кончать. И стонал.

— Стонал?!

— Стонал и повторял: «Я забил в тебя, киса».

— Я забил в тебя?! — вскрикнула со всхлипом Малавец.

— Забил.

— Забил?!

— Забил.

— За-бииииииииииииииииииил! — проревела Малавец, закатывая глаза.

Сотникова напряженно замерла.

Конвульсии охватили субтильное тело Малавец, из открытого рта рвалось рычание. Пальцами она вцепилась в плечо Сотниковой. Та сидела, словно окаменев, косо поглядывая на дрожащие ноги Малавец.

Наконец, Малавец перестала дергаться, отпустила плечо Сотниковой, прижала ладони к разгоряченному лицу:

— Все… все… все…

Сотникова со вздохом облегчения слезла со стола, взяла сигарету и закурила, прохаживаясь по кабинету.

— Все… — Малавец посидела на столе, пошевелила ногами в строгих черных туфлях, медленно спустилась со стола, сделала несколько шагов, остановилась.

На ее щеках багровели два пятна. Статная Сотникова прохаживалась, куря, не обращая на Малавец внимания. Та взяла со стола свою пудреницу, подержала в руках, резко закрыла:

— Не буду. Дай-ка мне, что ли, сигаретку.

Сотникова дала, поднесла огня.

Малавец закурила. Лицо ее сразу посерьезнело.

— Вот так, Катя, — она взяла себя за локти.

— Мне пора работать, — Сотникова быстро и жадно докурила, сунула окурок в пепельницу.

— Да… — Малавец шарила прозрачными глазами по кабинету, словно видя его впервые.

Сотникова отперла дверь, заглянула в секретарскую. Зоя сидела за своим столом и блестящими металлическими щипцами правила себе ресницы.

— Лапшин, два раза. Маркович и таможня, — доложила она.

Сотникова вернулась в кабинет.

— Кофейку у тебя выпью? — спросила Малавец, попыхивая сигаретой, но не затягиваясь.

— У нас машина кофейная сломалась, — соврала Сотникова. — И у меня завал работы.

— Ладно, в «Кофемании» попью, — Малавец бросила недокуренную сигарету в пепельницу, взяла свою сумку. — Проводи уж меня.

Сотникова неохотно кивнула.

Они вышли из кабинета, двинулись по коридору.

— Спасибо, — Малавец вдруг обняла Сотникову за белую талию.

Сотникова шла целеустремленно, не реагируя.

— Я ведь Любку, уборщицу нашу бывшую, уговаривала. Не уговорила. Выгнала дуру к чертовой матери. А блядищ он не терпит…

Впереди, в зале гипермаркета раздались истошные женские крики.

— Чего это? — пробормотала Малавец.

— Не знаю… — нахмурилась Сотникова, ускоряя шаг. — Кошелек, что ли, у кого-то вытащили…

— Щас воровство карманное просто жуткое, — покачала головой Малавец, отставая. — Кризис, естественно.

Они вышли в зал.

За длинными стеклянными витринами рыбного и мясного отделов никого не было.

— Прекрасно… — пробормотала Сотникова.

За стеллажами безалкогольных напитков послышался женский вскрик, перешедший в хныканье и бормотанье. Сотникова обошла стеллаж. На полу, подплывая кровью, лежала девушка-мерчендайзер в синем халате. Ее очки и блокнот валялись рядом. На полу спиной к стеллажу сидела мелко дрожащая женщина средних лет. Рядом стояла тележка с продуктами. Содержимое тележки сосредоточенно разглядывал полноватый подполковник милиции.

— Мда… с натуральными продуктами у тебя явно прокол, — проговорил он и, заметив Сотникову, обернулся.

— Кто… — Сотникова остановилась возле трупа, схватила себя ногтями за губы.

— Убил ее? — поднял брови подполковник. — Я.

Сотникова вперилась в него. Его загорелое, холеное лицо не выражало ничего особенного. Слегка покрасневшие глаза смотрели вполне обычно. Сотникова увидела пистолет в его руке. Сзади подошла Малавец.

— О, прокуратура, — подполковник глянул на форму Малавец. — Так быстро?

— Что здесь… происходит… — пробормотала Малавец, пуча глаза на распростертое тело.

— Здесь происходит отстрел, — сообщил ей подполковник. — По принципу красоты.

Обе женщины оцепенели. Сидящая заскулила.

— Самые красивые катапультируются в лучший мир, — произнес подполковник, кивнул на сидящую. — Вот эта явно не подходит. Ползи отсюда, потребитель полуфабрикатов!

Он легонько пнул женщину ногой. Та послушно поползла прочь, поскуливая от ужаса.

— Женщина в форме, — подполковник сощурился на Малавец. — Это красиво, не спорю. Но сама по себе ты не красива.

Малавец оцепенело смотрела на него.

— А вот ты, пожалуй, подходишь, — он перевел взгляд на Сотникову. — Ты красива. По-настоящему.

Он навел на Сотникову пистолет и выстрелил. Пуля попала Сотниковой в грудь, прошла навылет, пробила четыре упаковки виноградного сока «Добрый» и впилась в пакет манной крупы. Сотникова упала навзничь.

Подполковник повернулся и скрылся за стеллажами с продуктами.

— Кать… — выдохнула Малавец.

Сотникова лежала на спине, раскинув руки и глядя в потолок. Ее полные губы слабо, еле различимо задвигались, хватая воздух. Она стала икать.

— Катя… — прошептала Малавец, схватившись за свои все еще красные щеки.

Сотникова смотрела на потолочный светильник вытянутой прямоугольной формы. Светильник сиял светом дня. Этот свет стал сиять, сиять, сиять, сиять и потянул Сотникову за собой. Она полетела за светом, понеслась, понеслась, понеслась, понеслась. И уперлась в закрытое пространство. За этим пространством, как за прозрачной стеной, стоял хомяк в человеческий рост. Шерсть его переливалась радужными сполохами, за ушами темнели два зигзага, белые усы на пухлых щеках сияли. Сотникова сразу узнала его. Это был ее хомяк Тимка, которого ей купила бабушка на Птичьем рынке, когда Кате было восемь лет. Хомяк тогда стал ее самым близким другом в семье, где ссоры между пьющей и гулящей матерью, работающей официанткой в ресторане «Якорь», и истеричным, сильно верующим в Бога отцом, младшим научным сотрудником «Мосгидропроекта», нарастали и рушились как снежные лавины. Катя любила хомяка, тискала, разговаривала с ним, дарила ему подарочки, баловала печеньем, рассказывала про школу, про подруг, про мальчишек, про учителей и задачки, брала этот теплый шерстяной комочек в ладоши и дула на него теплым воздухом. Тимка жмурился от удовольствия. Перед отцом Катя была всегда и во всем виновата, потому что училась она посредственно, мать же о ней заботилась и любила, пока была трезвой. Пьяная мать становилась чужой и непонятной, Катю она тогда или не замечала, или начинала резко тискать и целовать со слезами, словно прощаясь навсегда, что было страшновато. Когда пьяная мать после ссоры с отцом плакала, запершись в ванной, Кате было тоже не по себе. Была еще бабушка, она была хорошей и большой, всегда доброй, но она жила в Бронницах со своими козами, курами и собакой Вальком, приезжала в кунцевскую двухкомнатную квартиру родителей всегда только на день. Катя летом гостила у бабушки вместе с Тимкой. Коз и кур она тоже любила, разговаривала с ними, как и с Тимкой. Но козы и куры так не понимали Катю, как Тимка понимал ее. А разговаривать с Вальком было трудно: он все время сидел на цепи и был злой. Тимка жил на кухне в стеклянном аквариуме, устланном соломой и ватой. Он пил воду из половинки пластиковой мыльницы, ел из консервной крышки и спал, забившись в вату. Приходя из школы, когда родители были на своих работах, Катя кормила Тимку, говорила с ним, грела его своим дыханием, потом выпускала его побегать по квартире. Тимка бегал, семеня ножками и все обнюхивая. Он прожил в Катиной семье год. Однажды зимой Катя выпустила его побегать, а сама включила телевизор и стала смотреть Олимпиаду, фигурное катание. Потом она пошла в туалет, но услышав, что объявляют выступление ее любимых Линичук и Карпоносова, она кинулась из туалета, распахнув дверь так сильно, что та ударила по лыжам отца, стоящим в прихожей, лыжи повалились на пол, и Катя услышала писк Тимки. Лыжи упали на него. На руках у Кати Тимка умер всего за несколько минут: черные глазки его наполнились слезами, он беспомощно перебирал передними лапками, открыв рот. Потом затих. Положив его на стол, Катя рыдала до вечера. Первым с работы пришел отец. Он, как всегда, был устало-недовольным.

— Тимку твоими лыжами убило! — зло плача, выкрикнула ему Катя.

Увидев на столе мертвого хомяка, отец вдруг стал серьезным, усталость дня и привычная раздражительность сошли с него. Он сел за стол, поправил очки, взял Катину руку и сказал спокойно и серьезно:

— Не плачь. Смерти нет. Твой Тимка не умер. Он ушел к Богу.

— Он… вот он, он еще тепленький, — не соглашалась, всхлипывая, Катя.

— Это уже не Тимка, — продолжал отец. — Это просто тело его. А душа его на том свете. Мы все туда уйдем и все там встретимся. И твой Тимка встретит тебя, когда ты туда придешь. И дедушка покойный встретит. И дядя Семен. И мои дедушка с бабушкой. И все друзья и все родственники. Всех воскресит Господь. А теперь пошли, похороним Тимку.

Они оделись, отец взял совок, Катя — Тимку, спустились на лифте во двор, разгребли снег возле липы и закопали Тимку в не очень мерзлую землю. На следующий день выпало много снега, дворник почистил двор и возле липы вырос сугроб. Идя в школу, Катя говорила сугробу:

— Тимка, я в школу иду.

Возвращаясь из школы, говорила:

— Тимка, я пришла домой.

Нового хомяка ей почему-то не купили. А потом она забыла про Тимку. И вот сейчас он стоял перед ней, огромный, как медведь, красивый, благородный, и внимательно смотрел на нее сияющими глазами. Это был ее Тимка, но совершенно новый, преобразившийся. От него проистекала удивительная благодать. Но еще большая благодать дрожала и колебалась неземным светом за его спиной. Благодатное море света переливалось за спиной у Тимки. Всепоглощающий радостный покой исходил от этого моря. И это море ждало Сотникову. И ей ужасно захотелось в это море. Море тянуло, в нем было Другое, Радостное и Великое. Вся предыдущая жизнь Сотниковой вдруг показалась ей по сравнению с этим морем света чем-то маленьким, ничтожным, ссохшимся и сжавшимся, как бабушкина перчатка в старом комоде. Но море не пускало ее: Тимка стоял на пути. Она поняла, что должна что-то Тимке, чтобы он пропустил ее туда, в царство Вечной Радости. Сияющие глаза Тимки говорили ей, чего ждет он от нее. И она сразу поняла и вспомнила: просфорка! Она вспомнила, как однажды она пустила Тимку на стол, чтобы он погрыз просфорку, которую Катин отец принес из церкви. В общем, Катя сделала это даже не нарочно, не для того, чтобы досадить зануде-отцу, а просто ей было как-то весело и приятно, что Тимка поест просфорку, которую отец так значительно приносил из церкви и только натощак позволял есть Кате и младшему братику Леше. Тимка обхватил просфорку своими лапками, прижал к белому брюшку и стал грызть.

— Ешь, Тимка, и стань святым! — со смехом повторяла Катя. — Съешь всю — и станешь святым Тимкой!

Тимка ел быстро, наполняя свои защечные мешки. Он съел почти две трети просфорки, оставив кусочек в виде полумесяца. Но вдруг захрустел входной замок: отец возвращался из магазина. Катя быстро выхватила у Тимки объеденную просфорку, посмотрела кругом — куда бы сунуть? — карманчиков на платье не было, кинуть под диван, — выметут веником, а потом накажут, в унитаз — поздно, отец уже раздевается в прихожей. Катя подбежала к комоду, заглянула за него, но там было так широко, все видно, там просфорку не спрятать. Рядом с комодом стоял приемник-проигрыватель «Ригонда», Катя заглянула и увидела, что сзади красивой «Ригонды» картонная крышка, а в ней маленькие дырочки и две дырки побольше. Катя едва успела сунуть полумесяц в дырку, как отец вошел с авоськой, полной продуктов:

— Кать, где мама?

— У тети Сони, — ответила Катя, положив руки на «Ригонду».

Отец хмуро глянул сквозь очки и унес авоську на кухню.

— Опять хомяк на столе? — раздался его недовольный голос.

— Я заберу, пап, — ответила Катя.

Катя заглянула: хлебный полумесяц исчез в «Ригонде» бесследно. Она забрала озирающегося Тимку со стола и отнесла на кухню, опустила в его стеклянный домик.

— Стол для людей, пол для хомяков, — бубнил отец, разбирая пакеты со снедью. — На столе мы едим, на столе трапеза, которую я благословляю каждый день. В последний раз, слышишь?

— Слышу, — ответила Катя.

Про просфорку отец не спросил ни в тот день, ни на следующий.

А теперь Тимка хотел этот оставшийся, завалившийся в «Ригонду» кусочек.

Сотникова открыла глаза. Она лежала в реанимационном блоке. И поняла, что в Сияющее Море Радости она не попала. Убогий земной мир снова окружил ее. Рядом в синем и белом халатах, стояли двое бородатых людей. С недовольством она стала вглядываться в них. В одном из них она узнала своего мужа Василия. Другой бородатый был врачом.

— Катенька, — произнес Василий, беря ее руку.

Она смотрела на него, словно видела впервые, хотя и вспомнила, кто он в ее земной жизни.

— Катенька, ты слышишь меня?

Она пошевелила губами. Они были сухими, шершавый язык потерся о них. Она сглотнула. Глотать было очень больно, почти невозможно. Но в простреленной груди ни боли, ни тяжести не было.

— Да, — прошептала она и почувствовала, что в правой ноздре у нее трубка.

— Милая, ты жива, — улыбнулся Василий.

— Да, — скорбно согласилась она.

— Чудо. Пуля не задела ни сердца, ни позвоночника, ни пищевода, никаких внутренних органов! — голос Василия задрожал от радости. — Чудо, Катюша! Чудо, радость моя!

Она смотрела на его осунувшееся бородатое лицо. Это тусклое, изможденное, обсосанное земной жизнью лицо обещало всю ту же серую, ограниченную, убогую, знакомую до тошноты земную жизнь.

— Наклонись, — прошептала Сотникова.

— Вам нельзя много разговаривать, — предупредил врач и отошел к соседней больной, лежащей с закрытыми глазами под капельницей и с такой же кислородной трубкой в носу.

Василий приблизил свое лицо, отчего оно стало для нее еще невыносимей. Каждая морщина этого лица, каждый волос в бороде, казалось, говорил ей: «Это наша жизнь, другой не будет».

Сотникова провела языком по губам и негромко заговорила:

— Помнишь «Ригонду», которая стоит у моего отца?

— «Ригонду»? — наморщил лоб Василий.

— Приемник «Ригонда». У него стоит. Возле пианино.

— Да, да, конечно, помню, — закивал он, гладя ее руку. — Отец тоже жутко переживает, даже хотел…

— Открой в нем заднюю панель, найди там кусочек просфорки.

Василий серьезно кивнул.

— И принеси мне его сюда. Немедленно.

Василий покосился на врача. Тот, подозвав сестру, занялся соседней больной.

— Катенька, тебе нужен покой… — зашептало лицо Василия.

— Немедленно, — произнесла она, отводя глаза. — Немедленно. Немедленно.

— Хорошо, хорошо, я все сделаю, — противно и знакомо затряс он лысеющей головой.

— Сегодня. Немедленно, — хрипло шептала она.

— Хорошо, — кивнул он. — Сашу не пустили сюда, он тоже здесь, в коридоре. Он так плакал, когда узнал.

Она вспомнила, что у нее есть сын. Это не вызвало у нее никаких чувств. Потом вспомнила своего отца на инвалидной коляске. Отец показался ей далеким, словно в перевернутом бинокле. Она вспомнила, что ее мать давно уже умерла. И добрая бабушка умерла.

— Принеси мне сегодня, — повторила она.

— Все сделаю, дорогая, не волнуйся. Принесу просфорку. И иконку принесу. Полина заказала сорокоуст, когда узнала, сразу пошла в храм и заказала. Чудо случилось, слава Богу. А этого гада пристрелили, этого мента, оборотня, сволочь эту, наркомана поганого. Его больше нет, Катенька, забудь. Четверых женщин насмерть застрелил, троих ранил. Пристрелили его, как бешеную собаку, отморозка. О тебе по всем каналам говорят. Ты — герой, Катюша. Василенко мне звонил, Сегдеева звонила, Аня звонит каждый час, Николай звонит. И эта, из прокуратуры, та самая, как ее, Малавец, справлялась, предлагала помощь, любые связи, такая душевная женщина, сказала, что все с вашим делом уладилось, а мы что про нее думали, а?

— Сегодня, — Сотникова закрыла глаза в надежде снова увидеть сияющего Тимку.

Но перед глазами была тьма.

— Вам пора уходить, — раздался голос врача. — Вы знаете, мы вообще сюда никого не пускаем.

— Катюш, я приду. — Она почувствовала на своей щеке бороду мужа.

Но глаза не открыла.

Облизнула губы.

— Попить хотите? — раздался женский голос.

Сотникова открыла глаза. Рядом стояла медсестра с поильником.

— Да.

Сестра напоила ее.

— Сколько я здесь? — спросила Сотникова.

— Со вчерашнего дня.

— Сейчас утро?

— Двенадцать часов. Скоро будем обедать.

Сотниковой захотелось помочиться.

— Мне можно встать?

— Нет.

— Я в туалет хочу.

— Вы в памперсе.

— А… — Сотникова потрогала себя под тонкой простыней, почувствовала памперс.

— Я… у меня сильное ранение?

— У вас все обошлось чудесным образом, — улыбнулась медсестра. — Пуля прошла навылет, ничего не задев. Скоро вас переведут в обычную палату.

Сотникова стала мочиться, глядя на свои руки. Только сейчас она заметила, что ее роскошные накладные ногти сняли.

Вечером пришел муж. Он принес свежую просфорку, иконки Богородицы и Целителя Пантелеймона. Сотникова хотела закричать на него из последних сил, но потом передумала, поняв, что этот человек с тусклым лицом ничем ей не поможет. Она потребовала, чтобы к ней пустили сына. Когда тринадцатилетний Саша подошел к ее кровати и поцеловал ее, она взяла его руку:

— Сашенька, сделай для меня одно дело. Это очень важно.

— Я все сделаю, мамочка.

— Съезди к дедушке в Кунцево, открой заднюю панель у старого приемника дедушкиного, найди там кусочек просфорки, он туда завалился. Он мне очень нужен. Без него у меня ничего не получится.

— Я все сделаю, мамочка.

— Никому не говори об этом. И принеси мне его сюда. Сам.

— Я все сделаю, мамочка, не волнуйся.

Назавтра Саша пришел к ней. И протянул ссохшийся тонким полумесяцем кусочек просфорки.

— Спасибо, Сашенька, — она взяла этот полумесяц и зажала в кулаке. — А теперь иди. Я буду спать.

Сын поцеловал ее и ушел.

Через сорок две минуты ее сердце остановилось.

Владимир Сорокин

Губернатор

Едва губернаторский кортеж из трех черных и чистых машин подъехал к Дворцу культуры, как по гранитной лестнице к нему заспешили директор Тарасевич, постановщик Соловьев и выпускающая редактор с местного телевидения Соня Мейер.

Губернатор вышел из машины. Встречающие дружно поприветствовали его. Он ответил им с деловой улыбкой. Приехавшие сопровождающие лица стали выходить из машин, обступать губернатора. Одетый в бурого медведя, двухметровый охранник Семен выбежал из машины охраны и с рычанием опустился на колени перед губернатором. Губернатор обхватил его за мохнатую шею своими короткими руками. Медведь легко встал, подхватил губернатора на спину и пошел вверх по лестнице. Все двинулись следом.

Медведь внес губернатора в просторное фойе с новым паркетным полом, увешанное пейзажами местных живописцев. Двери в зал были предусмотрительно распахнуты. Медведь внес губернатора в большой зал на полторы тысячи мест.

Посередине зала в проходе виднелся длинный стол под красным сукном со стульями и безалкогольными напитками. На подробно расписанном заднике сцены, в окружении вековых сосен и лиственниц светилась огромная цифра «350».

Медведь опустился на колени перед столом, губернатор слез со спины и сразу по-деловому сел в центре стола лицом к сцене, потер свои крепкие ладони:

— Садитесь, садитесь, садитесь.

Все стали быстро рассаживаться за столом. Губернатор глянул на часы:

— Так, сколько по времени?

— Номер или концерт? — уточнил постановщик.

— Вы же меня ради номера выдернули! — усмехнулся губернатор. — Концерт я семнадцатого посмотрю. Вместе с президентом.

— Всего минут десять, Сергей Сергеич, — заулыбался бородатый постановщик.

— Там три минуты за одну идут, Сергей Сергеич! — пошутила Мейер.

— Ну, ну, — подмигнул ей губернатор. — А кто из старого состава?

— Поляков и Бавильцева, — отозвался постановщик.

— Всего двое, стало быть? — губернатор повернулся к 1-му вице-губернатору. — Вот так, Николай Самсонович. Годик прошел, люди разбежались. Спрашивается, а почему?

— А потому что Базыме так и не дали квартиру, а Борисова и Золотильщикову позвали в Екатеринбург, в театр, — спокойно и быстро ответил 1-й вице-губернатор.

— Базыме? — губернатор повернулся ко 2-му вице-губернатору. — Почему Базыме не дали?

— Бобслей, — напомнил тот.

— А… бобслей… — вспомнил губернатор, оттолкнулся кулаками от стола, откидываясь на спинку кресла. — Ладно, давайте глянем.

Постановщик поднял руку. Свет в зале погас. На сцену с залихватским посвистом слева выбежали парни в косоворотках и сапогах с гармошками, ложками и сопелками, а справа — девки в ярких сарафанах. На середину сцены в три прыжка вылетел рыжий парень в алой косоворотке и лихо заплясал «русскую». Остальные, замкнув за ним полукруг, заиграли и запели:

Наш Ванюша — парень бравый:
Как забрили его в рать,
Отслужил, пришел со славой,
Начал девкам в сиськи срать.

Срал дояркам и свинаркам,
Срал пастушкам и кухаркам,
Срал здоровым и больным,
Срал тверезым и хмельным.

Срал легко, игриво, ловко,
Срал с напором, со сноровкой,
Срал толково, деловито,
Срал и тайно, и открыто.

Срал в избе и на природе,
Срал в хлеву и в огороде,
Срал в сенях и за кустом,
На мосту и под мостом!

Из пола сцены поднялась невысокая березка, окруженная травяной поляной. Самая красивая из девушек стремительно сбросила с себя сарафан, нательную рубашку и повалилась навзничь в траву, выставив роскошную грудь. Девушка закрыла глаза, изображая спящую. Рыжий парень, состроив озорное лицо, на цыпочках подкрался, влез на березку, уселся на суку, приспустил полосатые штаны и быстро испражнился, попав девушке точно между грудей.

Сразу же зазвучала грустная песня, протяжно зазвенели балалайки. Девушка проснулась, глянула на свою грудь, закрыла лицо рукой и разрыдалась. Другие девушки закружились вокруг нее плавным хороводом, напевая:

Ох, насрали в сиси
Кузнецовой Ларисе.
Ох, Лариса плачет:
А и что ж это значит?

Я жила-подрастала
Да горя не знала.
Во лугу гуляла,
Маков цвет срывала.

На траву ложилась,
Спала-присыпала.
А во сне Ларисе
Ох, насерили в сиси.

А и тот насерил,
Кто в любовь не верил.

Девушки начали вертеться на месте, Лариса рыдала в траве, трогая кал рукой и поднося руку к носу, рыжий парень восторженно заплясал вокруг березки. Музыка постепенно стала опять бодро-залихватской. Парень плясал, Лариса рыдала, девушки все быстрее кружились вокруг нее.

— Стоп! — вдруг громко сказал губернатор, опираясь кулаками о красный стол.

— Стоп! — произнес постановщик в микрофон.

Музыка прервалась, пляшущие остановились.

— Стоп… — повторил губернатор, вздохнул, помолчал.

Потом сделал знак постановщику, тот передал ему микрофон. Губернатор заговорил:

— Восемь лет назад мы впервые привезли этот номер в Европу. Восемь лет назад. На осеннюю парижскую ярмарку. И показали его. Французы, да? Нация, которую мало чем удивишь. Чем можно удивить француза? У него все есть: вино лучшее в мире, шампанское, коньяк. Сыр французский. Луковый суп. Устрицы, да? А искусство? Импрессионизм, сюрреализм, Пикассо. Самый дорогой художник в мире, да? А литература? «Три мушкетера», «Граф Монте-Кристо». Бальзак, Гюго. Мода, да? Бутики? Шан Жализе. Патрисия Касс. Милен Фарме. Моника Беллучи с этим… с Касселем, да? Чего у них нет? Все есть. Поэтому они на всех давно положили. С прибором. И вот эти самые французы, положившие на все, когда посмотрели наш номер, открыли рты. И сказали: мы такого никогда не видали. Никогда! Это французы, да? То есть — их проперло реально наше русское искусство. Тогда, восемь лет назад. Проперло, да? А почему? Потому что номер был круто придуман и исполнен ве-ли-ко-лепно. Так, что люди ахнули. Открыли рты и не закрывали. А то, что я сейчас увидел, это… танцы инвалидов какие-то!

Сидящие за столом стали подсмеиваться и переглядываться.

— Параолимпийские игры, да? — усмехнулся губернатор, переглядываясь со свитой.

Исполнители тоже переглянулись, но без улыбок.

— Что за слабосилие за такое? Что за формализм? Вам, что, ребят, скучно это исполнять, да?

— Нет, не скучно! — ответил за всех рыжий парень.

— А не скучно — пляши, Ваня, как в последний раз! Как перед расстрелом!

— Так, чтоб искры летели, — подсказала 3-й вице-губернатор.

— Так, чтоб искры летели! — губернатор стукнул кулаком по столу. — Вон, дед мой рассказывал, у них в селе, бывало, на свадьбе, как пойдут мужики плясать, так бабы кричат: наши хреновья из земли огонь высекают!

Свита одобрительно засмеялась.

— Помните, что написано позади вас: триста пятьдесят! Нашему краю триста пятьдесят лет! Вся страна к нам в гости приедет! А вы тут как спагетти болонезе будете по сцене болтаться, да?

Все засмеялись.

— И вы, девчата, — продолжал губернатор. — Вот запели вы: «Ох, насра-а-а-али в сиси Кузнецо-о-о-вой Лар-и-исе». Это… — он прижал кулак к груди. — Это же печаль! Печаль вы-со-кая! Это русская тоска наша, черта национального характера! Об этом поэты писали! Есенин, да? Выткался на озере алый цвет зари. Этого нет ни у кого в мире! Это надо петь душой, а не горлом! Семнадцатого приедут к нам московские циники эти, вроде Славы. Непрошибаемые. Будут сидеть, посмеиваться. А надо так спеть, чтоб всех этих москвичей проперло, чтоб они вспомнили: кто они, откуда и куда идут!

Он замолчал, провел рукой по своей порозовевшей щеке.

Сидящие за столом молчали. Исполнители стояли. Девушка полулежала в траве, придерживая кал на груди.

— И еще, — продолжал губернатор. — Вот у вас Ванюша на березку влез, сделал свое дело. А потом соскочил — и пустился в пляс. А раньше было не так. Ведь не так, да?

— Было подтирание, — кивнул постановщик.

— Было подтирание, — закивали сидящие за столом.

— Было подтирание! — с укоризной откинулся на спинку кресла губернатор. — А почему его убрали? По каким соображениям?

— Мне кажется, это тормозит динамику номера, — ответил постановщик.

— Тормозит? Динамику? А мы что, куда-то торопимся, да? Побыстрей, побыстрей, да? Как в Москве? Все на ходу, да? Чушь! Динамику тормозит. Ничего не тормозит. Он на березку влез, присел на сук, отвалил на сиси ей. Ему огузье нужно подтереть? Нужно! Все нормальные люди подтираются. Что, наш Ваня хуже других? Или что, русские — дикари такие, да? Русский человек не подтирается? Это клевета. Динамику! Не надо за формальные слова прятаться. И не надо самодеятельностью заниматься. Этот номер клас-си-ка! Ваня навалил, девушки с платком расписным подплыли, отерли, он штанишки подтянул — и пляши на здоровье! Это нужно вставить обязательно.

— Вставим, Сергей Сергеич, — согласился постановщик.

— В общем, доводите вещь до ума, — произнес губернатор в микрофон и передал его постановщику. — Не позорьте наш край.

— Будем работать, Сергей Сергеич, — кивнул постановщик.

— Работайте, не жалейте себя, — губернатор заворочался в кресле, готовясь встать, и произнес свое традиционное напутствие: — Мы должны забивать только золотые гвозди.

Постановщик закивал.

— Номер — уже классика. Но классику нельзя превращать в рутину, — губернатор встал.

— Культура такого не прощает, — встала 3-й вице-губернатор.

— Культура такого не прощает! — подтвердил губернатор. — Второй раз глядеть не приеду. А семнадцатого — все посмотрим!

— Сделаем, Сергей Сергеич, — кивал постановщик. — Не подведем.

— Не подводи! — погрозил ему крепким пальцем губернатор и оглянулся. — Миш!

Сидящий в зале неподалеку медведь встал, взрычал, подошел, опустился на колени. Губернатор привычно вспрыгнул ему на спину, обхватил за шею. Медведь проворно понес его из зала. Свита заспешила следом.

Медведь пронес губернатора через вестибюль, спустился по ступеням к машинам, присел. Губернатор слез со спины, перед ним тут же распахнули дверь черного джипа. Он влез в машину, дверь закрыли. Свита расселась по двум другим машинам. Кортеж тронулся.

— Сергей Сергеич, — обернулся референт, сидящий рядом с водителем. — Малышев звонил дважды. Он по поводу тех греков.

— Я же сказал, мы примем кого угодно, — ответил губернатор, глядя в окно. — Хоть папу римского.

— Там еще шестеро.

— Ну и что? Местов нету, что ль?

— Да есть, но их уже… восемнадцать. Многовато.

— Размещай всех в новой, без вопросов.

У губернатора в кармане зазвонил мобильный. Он достал его:

— Да, зая. Нет, зая, обедайте без меня. Нет. Не сердитесь. Да. Я буду пораньше сегодня. Да. Целую всех.

И тут же опять зазвонил мобильный.

— Да, Ярослав, — заговорил губернатор. — Гром всегда гремит внезапно, ты это знаешь лучше меня. И если мы к нему оказались не готовы, это вина только наша. И моя и твоя. Здесь третьего нет и быть не может, валить не на кого. Мы с тобой не зажаты между Изенгардом и Мордором. У нас есть пространство для маневра. И всегда будет. Да. Паниковать не надо. Нет, Ярослав. Ты опять упрощаешь или просто не хочешь меня понять. Нет! Это ты не хочешь меня понять! Да. Да. Конечно! Я приму решение сегодня. Сегодня! Все.

Он убрал мобильный, глянул на часы:

— Так. Сережа.

— Слушаю, Сергей Сергеич, — обернулся референт.

— На комбинат не успеваю, назначь на завтра, на двенадцать.

— Хорошо.

— Отпускай всех. А я — в тупичок.

— Понял.

Референт набрал номер, приложил мобильный к уху:

— Лев Данилыч, Сергей Сергеич дал отбой по комбинату. Завтра — в двенадцать. Спасибо.

Одна из черных машин покинула кортеж, свернув влево. Две другие продолжали движение. Проехали проспект, свернули и после нескольких поворотов подъехали к КПП. Шлагбаум поднялся, обе машины въехали на новую улицу с двенадцатью новыми одинаковыми бежевыми коттеджами под черепичными крышами. Машины подъехали к коттеджу №6 и остановились.

— Сережа, поезжай, займись размещением.

— Есть, Сергей Сергеич, — кивнул референт.

— Вась, заедешь за мной через два часа, — сказал губернатор водителю.

— Хорошо, — кивнул тот, не оборачиваясь. Заднюю дверь джипа снаружи открыл охранник.

Губернатор вышел. Медведь с рычанием опустился на колени.

— Отдыхай, Миш, — потрепал его за ухо губернатор и, подойдя к калитке, нажал на звонок.

Калитку тут же открыли. Губернатор вошел, закрыл за собой калитку, оставив охрану и медведя снаружи, прошел по совсем коротенькой дорожке из природного камня к дому, поднялся по ступенькам и вошел в приоткрытую дверь.

Остановившись на коврике, он осторожно притворил за собою дверь. Пересек прихожую с цветами и колоннами, приблизился к стеклянной двери, за которой горел красноватый свет. Губернатор облизнул губы, взялся за ручку двери, открыл и вошел в просторную гостиную, освещенную красными светильниками. Окна гостиной были наглухо закрыты плотными темно-вишневыми шторами. Красное ковровое покрытие стелилось по полу, стояла ампирная мебель, горел камин. Посередине гостиной стояли две девочки-близняшки в праздничной форме советских школьниц, в пионерских галстуках. Черные, аккуратно заплетенные косички их были украшены большими белыми бантами, на белых передниках на груди алели пионерские значки. На ногах у девочек были белые, приспущенные на щиколотки гетры и черные лакированные туфельки. Руки девочки держали за спиной. Красивые одинаковые лица их с презрительной усмешкой смотрели на вошедшего.

— На колени! — произнесли девочки одновременно.

Губернатор упал на колени.

— Ты кто? — спросила одна из девочек.

— Я раб Анфисы и Раисы.

— Раздевайся, раб! — приказала девочка.

Губернатор стал неловко раздеваться, стоя на коленях. Наконец разделся, оставшись только в трусах. Его член торчал, растягивая трусы. Губернатор согнулся, как бы скрывая свою эрекцию.

Девочки подошли к нему. Одна из них вынула из-за спины руку со стеком, ткнула стеком в член губернатора.

— Чё там у тебя торчит, раб?

— Мой член, — дрожащим голосом пробормотал губернатор, стремительно краснея.

— Почему он торчит?

— Потому что я люблю пионерок.

Девочка снова ткнула стеком в член:

— А чё он так плохо стоит?

— Не знаю, не знаю… — скорбно замотал опущенной головой губернатор.

— Это хорошо, по-твоему?

— Нет, это очень плохо…

— Своим членом ты позоришь нас, пионерок.

— Простите, простите меня…

— Нет, мы тебя не простим.

— Простите, умоляю…

— Знаешь, что мы с тобой сделаем?

— Нет, не знаю.

Девочки лукаво переглянулись и произнесли:

— Щас мы сделаем укол, чтоб твой член стоял как кол!

— Не надо, не надо… — запричитал губернатор.

Лицо его побагровело, нижняя губа безвольно отвисла. Девочка зловеще вынула руки из-за спины. В правой ее руке был шприц, наполненный полупрозрачной жидкостью, в левой — наручники.

Губернатор всхлипнул:

— Я буду плакать.

— Это хорошо! — зло засмеялась девочка со шприцем.

Другая девочка взяла наручники, подошла к губернатору сзади. Все так же стоя на коленях, он послушно протянул руки за спину:

— Я буду плакать…

Девочка защелкнула наручники на его широких волосатых запястьях.

— Я буду плакать! — всхлипнул губернатор.

— Ну, что, Анфиска, посмотрим, что у него в трусах? — спросила девочка со шприцем.

— Посмотрим, Раиска, — ответила другая и тут же толкнула губернатора ногой в бок.

Он опрокинулся навзничь.

— Я буду плакать… — бормотал он, кривя губы.

— Это хорошо, — произнесли девочки, стягивая с него трусы.

Пах у губернатора был выбрит, толстый член стоял.

Анфиска наступила губернатору на волосатую грудь, прижав его к ковру. Раиска схватила член губернатора у основания левой рукой и воткнула иглу шприца в головку:

— Вот так!

Хриплый вопль вырвался из груди губернатора. Но Анфиска прижала его к ковру:

— Лежать, раб!

Раиска быстро и грубо завершила инъекцию. Это вызвало новый вопль, перешедший в рыдания:

— Больно-о-о-о! Ох, как больн-о-о-о-о-о!!

— Это хорошо! — рассмеялась Раиска, кинув пустой шприц в камин и беря с кресла стек.

— Смотри, Раиска! — Анфиска ткнула стеком в член губернатора. — Просто хряк!

— Хряк! — согласилась Раиска и ткнула своим стеком в налитую, гладко выбритую мошонку губернатора. — Хряк, на свинью — бряк!

— Хряк, на свинью — бряк! — повторила Анфиска.

Губернатор пополз по ковру на коленях, вскрикивая и уворачиваясь. Девочки, обступив его, тыкали концами стеков в гениталии:

— Он ползет по ковру!

— Ты ползешь, пока врешь!

— Мы ползем, пока врем!

Губернатор завыл.

— Как твой дружок поживает? — Раиска ткнула стеком в побагровевшую головку. — Вон как раздулся! Болит?

— Боли-и-и-ит… боли-и-ит… — выл, тряся головой, губернатор.

— Это хорошо! — произнесли девочки.

Губернатор полз, подвывая.

— Анфиска! — топнула туфелькой Раиска.

— Чё, Раиска?

— Чё-то надоел он мне.

— Ну, блин, а мне как надоел!

— Чё с ним сделаем?

— Давай его выпорем!

— Давай!

Губернатор перестал ползти, склоняясь и касаясь ковра потным лбом.

— Не надо… не на-а-а-адо…

— Надо, Федя, надо! — произнесли девочки.

Встав по бокам, они стали сечь губернатора по ягодицам. Губернатор завизжал, задергал руками, силясь прикрыть ягодицы. Анфиска стала сечь его по ногам, он старался прикрыть ноги. Раиска в этот момент секла его по ягодицам.

— Пощади-и-ите… пощади-и-и-ите!! — выл губернатор.

Девочки перестали сечь:

— Анфиска!

— Чё, Раиска?

— Он пощады просит.

— За просто так? Я не согласна.

— И я не согласна.

— Пусть чё-то сделает.

— Точно! Пусть чё-то сделает.

— Тогда мы его простим?

— Тогда мы его простим!

— А чё такое ему, типа, сделать?

Девочки задумались, глядя на голого, согнувшегося на ковре губернатора. Потом продолжили:

— Анфиска!

— Раиска?

— Я придумала.

— И чё ты придумала?

— Он же любит пионерок?

— Любит.

— Так, блин, пусть его трахнет пионерка!

— Точно! Пусть его трахнет пионерка!

Девочки наклонились к губернатору и пропели ему в уши:

— Тогда мы тебя про-о-о-остим!

Губернатор снова завыл и запричитал:

— Не надо… не на-а-а-до…

Анфиска взяла колокольчик, позвонила.

В гостиную вошла такая же девочка, во всем похожая на Анфиску и Раиску. Под ее форменной юбкой с передником что-то сильно торчало.

— Привет, Лариска! — улыбнулись ей девочки.

— Привет! — усмехнулась она.

— Ты готова трахнуть его?

— Готова! — тряхнула косичками Лариска.

— Честное пионерское?

— Честное пионерское! — Лариска подняла правую руку в пионерском салюте, а левой задрала свою юбку.

Из-под юбки торчал большой искусственный фаллос, надежно притянутый к Ларискиному паху черными кожаными ремнями.

— Ух ты! — Анфиска осторожно провела стеком по фаллосу. — Котовский?

— Котовский! — кивнула Лариска.

— Большо-о-ой! — делано покачала головой Раиска.

— Тридцать три сантиметра! — бодро сообщила Лариска.

— Видишь, что тебя ждет? — Раиска угрожающе показала губернатору стеком на фаллос.

— Не надо… не на-а-а-адо! — завыл сильнее губернатор, сворачиваясь калачиком на ковре.

— Надо, надо… еще как надо…

Анфиска и Раиска сняли с него наручники, схватили за руки, поставили на колени.

— Засади ему Котовского! — произнесли Анфиска и Раиска.

— Засажу ему Котовского! — ответила Лариска, пристроилась сзади и ввела резиновый фаллос в анус губернатора.

Губернатор закричал.

— Чуфырь, чуфырь, не сробей, богатырь! — произнесли Анфиска и Раиска, коснувшись стеками ягодиц губернатора.

Лариска стала ритмично содомировать его.

— Вот, хорошо! — подсмеивалась Анфиса, поднимая юбку Ларисы, чтобы лучше видеть.

— Круто, круто… — шлепала губернатора по спине Раиска. — Лариска, сильней!

— Я стараюсь… — двигалась Лариска.

— Не надо-о-о… не надб-о-о-о! — выл губернатор.

Ноги его задрожали, из его члена брызнула сперма.

— Блин! Он уже кончает! — воскликнула Анфиска. — Ларис, засади-ка ему поглубже!

Лариска схватила губернатора за бока, с силой прижалась к нему. Анфиска и Раиска схватили губернатора за плечи, помогая Лариске.

— О-о-о-о! О-о-о-о!! — заревел губернатор.

— Хорошо! — шлепала его по спине Раиска.

— Ох, хорошо! — пощипывала его бок Анфиска.

Лариска похохатывала.

Губернатор вскрикнул и рухнул на ковер. Девочки тут же смолкли.

Лариска осторожно вынула фаллос из губернатора, встала и вышла. Вслед за ней, прихватив стеки и наручники, вышли Анфиска с Раиской.

Бездыханный губернатор остался лежать на красном ковре. Дверь бесшумно открылась, вошла женщина средних лет с пузырьком нашатырного спирта в руке. Опустившись на корточки рядом с лежащим, она открыла пузырек и поднесла к его носу.

Губернатор слабо поморщился. Вздохнул, очнувшись. Женщина тут же вышла. Он перевернулся на спину, вдохнул полной грудью, вытер мокрые от слез глаза и щеки. Его член по-прежнему стоял.

Полежав некоторое время на спине, губернатор сел, скрестив ноги. Потрогал свой напряженный член. Затем медленно встал и побрел к двери. Выйдя из гостиной, медленно поднялся на второй этаж, пересек холл и вошел в просторную ванную комнату. Большая ванна в форме раковины была наполнена. Он влез в нее, откинулся на подголовник и замер, прикрыв глаза.

В ванную комнату вошла та женщина средних лет с большим стаканом морковно-сельдерейного сока, поставила его на край ванны.

— Благодарю вас. Принесите мне мой мобильный, — произнес губернатор, не открывая глаз.

— Хорошо, — она вышла.

Губернатор открыл глаза, взял стакан, отпил половину, поставил. Женщина вернулась, передала ему мобильный и вышла. Он набрал номер, приложил мобильный к покрасневшему уху:

— Да, Ярослав. Мы не договорили. Конечно. Я же сказал: сегодня. Сейчас. Да. Если я сказал, что сейчас приму решение, значит, я это сделаю. Точка.

Он помолчал, вздохнул и продолжил:

— Вот, смотри. Я сейчас расскажу тебе одну историю. Реальную. Это не выдумка, не моя фантазия. Это было, реально было. И не так давно. Жил был человек. Нормальный, вполне приличный гражданин. С высшим техническим образованием. Была у него семья: жена, дочка. Была работа неплохая. Свою семью он полностью обеспечивал, особых нужд не было. На работе его ценили, уважали. Жили они с женой счастливо, друг друга понимали. Летом втроем ездили на море. В общем, все было вполне благополучно. Но в один прекрасный момент этот человек вдруг сильно задумался: а правильно ли я живу? И не смог дать себе ответа. Он знал, что он живет благополучно, в достатке, что у него милая жена, очаровательная дочь, уютная квартира, хорошая работа. Но правильно ли он живет в высшем смысле? Он спрашивал себя снова и снова. И не мог дать себе положительного ответа. И так это его достало, что в один момент, весной, когда жена и дочка гостили у родственников, он собрал рюкзак, взял деньги, документы, написал жене и дочке письмо, в котором попрощался с ними и попросил его не искать, оставил им все свои сбережения. Оставил завещание, ключи от машины и от дома. А сам ушел. И не просто ушел, а уехал довольно далеко. Ехал сперва долго на поезде. Потом вышел на пустынном полустанке. И пошел в лес. Это был старый дикий лес. И тянулся он на сотни километров. И человек пошел по этому лесу. Хотя он и был чисто городским жителем, лес он знал и любил. По профессии он был геофизик, часто бывал в экспедициях. И вообще любил походы, ходил на байдарках. Страха перед лесом у него никогда не было. Даже наоборот, лес его всегда притягивал своим покоем. И еще человек этот был, что называется, рукастым, то есть любил мастерить. Короче, пройдя за день километров пятьдесят, он переночевал в лесу, позавтракал тем, что взял с собой, и двинулся дальше. Прошел еще столько же. И снова заночевал. А потом еще. И еще. В общем, он углубился в лес. И когда понял, что углубился совсем далеко, он остановился возле лесного ручья. Достал из рюкзака топор, пилу и наконечник лопаты. Вытесал топором черенок для лопаты. И принялся строить себе дом. Он срубил его из вековых сосен, связал крышу из стволов молодых елок, а сверху накрыл лесным дерном. Сложил внутри очаг из камней. Вскопал несколько гряд и засеял их семенами репы, лука, редиски, чеснока и моркови. Изготовил себе лук, стрелы, острогу. И зажил как настоящий лесной житель: охотился, собирал ягоды и грибы, ставил петли и ловушки на зверей, ловил рыбу, вялил и коптил мясо, сшил себе одежду из медвежьей шкуры и шапку из бобра. Пришла осень, он собрал свой первый лесной урожай с гряд, зарыл его в песок. Пришла зима, навалило снега, ударили морозы. Но он был готов к ним: в доме своем грелся у очага, а в лес выходил охотиться с луком и острогой. Медвежья шуба и бобровая шапка защищали его от холода. О чем он думал в свободное от охоты и работы время? Он думал о том, что наконец-то зажил настоящей жизнью. Вот так. И этот человек жил в лесу. Жил себе и жил. Охотился, ловил рыбу, выделывал шкуры, копал свой огород, сушил грибы, ставил ловушки на птиц и зверей. И прожил он так почти пять лет. И был совершенно счастлив. Он забыл про свою прежнюю жизнь, про жену, про дочь, про геофизику, про футбол, про книги, про трамваи и троллейбусы. А потом однажды он попался в свою ловушку. На медвежьей тропе он подвесил дубовую колоду, которая должна была сломать хребет медведю. А сломала ему. Через три года его скелет под этой колодой нашли охотники. Вот такая история, Ярослав. И все в ней ясно, кроме одного: случайно ли человек этот попал в свою ловушку или сознательно? Не знаешь? И я не знаю. Да и никто не знает. Думаю, даже этот человек не знал. И теперь уже никогда не узнает. А ты удивляешься, почему я не подписываю. Вот так. Будь здоров.

Губернатор положил телефон на край ванны, отхлебнул сока. Потом погрузился в воду. Вынырнул. Устало отер лицо ладонями. Вылез из ванны, вытерся полотенцем, надел халат, взял мобильный. Вышел из ванной комнаты, прошел в небольшую соседнюю комнату с мягкой мебелью и телевизором. На диване аккуратно лежали костюм губернатора, его рубашка, галстук, трусы, носки. Рядом стояли ботинки. Он переоделся, бросив халат на пол. Набрал номер, приложил мобильный к уху:

— Миша, поехали.

Вышел из комнаты, спустился вниз. В вестибюле его ждал стоящий на коленях бурый медведь. Губернатор подошел, обхватил медведя за шею. Медведь поднял его и понес к выходу.

Владимир Сорокин

Черная лошадь с белым глазом

Не только косили, но и готовились к покосу и отдыхали между заходами все четверо совсем по-разному, каждый на свой манер.

Деда Яков после трех подряд пройденных рядов произносил: «Шабаш!» — шумно выдыхал, падал на колено, хватал своей смуглой, похожей на рачью клешню рукою пук срезанной травы, отирал им косу, вынимал из притороченного к поясу кожаного чехольчика оселок и принимался быстро точить лезвие, бормоча что-то себе в рыжую клочковатую бороду. Старший сын его Филя, или Хвиля, как все его звали, всегда полусонный, молчаливый, с такой же, как и у отца, рыжей бородой и с такими же крепкими, короткими руками, клал косу на траву, шел к опушке, где под дубком сидели мать и Даша, делал пару глотков из липовой баклажки, вытирал рукавом рубахи лицо, садился на корточки и так сидел, поглядывая по сторонам и щурясь. Средний, Гриша, лицом, угловатостью и худобою пошедший в мать, повторял за отцом: «Шабаш так шабаш!» — брал косу и, устало дыша, брел с ней к торчащей посреди луга расщепленной молнией и полузасохшей липе, где садился и помаленьку точил косу. Младший же, Ваня, которому не было еще и пятнадцати, худой, остроплечий, большеухий, конопатый, косящий маленькой косой, справленной ему по росту, всегда сильно отстающий от косарей, брал косу на плечо и шел за средним братом, где под липой ложился на живот, подпирал острый подбородок двумя шершавыми кулачками и ждал, пока Гриша, покончив со своей, поточит и его маленькую косу.

Даша сидела под дубком, привалившись к нему спиной, смотрела на косарей, на луг, лес, жучков, шмелей, бабочек и одинокого канюка, изредка проскальзывающего в синей вышине над лугом и лесом. Даше нравилось, что пестрый канюк так плавно летает кругами и вдруг совсем внезапно повисает в воздухе на одном месте, быстро маша крыльями и попискивая жалобно, как цыпленок, а потом сразу падает вниз. Мать сидела рядом, привалившись к другой стороне дубка, и вязала носок из серой козьей шерсти. Изредка она вставала и ворошила граблями срезанную траву, которая еще не стала сеном. Тогда Даша брала свою ореховую палку с рогаткой на конце и помогала матери ворошить.

Луг у Паниных был хорош: ровный, гладкий, близкий к деревне и к большаку. Отписали им его благодаря старому председателю, свояку матери, еще в 35-м.

Косили Панины всего первый день, — полмесяца всей деревней косили, гребли и стоговали на лугах колхозных, по правой стороне Болвы. С погодой везло — июнь стоял жаркий, суховетреный, и как говаривал деда Яков, «нонче сенцо само лезет на крыльцо».

Вчера Даше исполнилось десять лет. Дед сплел ей новые лапотки, отец подарил глиняную свистульку, а мать — белый платок с красною каймою. Даша была довольна. Платок она хранила у бабки в сундуке, в просторных, на вырост плетеных лаптях пришла на покос, а свистульку взяла с собой. Каждый раз, когда отец приходил под дубок напиться и посидеть на корточках, Даша доставала свистульку из кармашка на груди у своего ситцевого платьица, пошитого в Желтоухах залетным портным, и свистела. Отец одобрительно поглядывал на нее, чесал бороду, улыбаясь глазами. Он был молчуном.

Мать тоже не была разговорчива. Бойким на язык у Паниных был только деда Яков.

— Что, Дашуха, тихо ходишь? — спрашивал он по дороге на покос. — Лапти ходу не дают — лыки жопу достают?

Все смеялись, Даша хватала деда за кривой, потемневший от работы палец с черным толстым ногтем и бежала с ним рядом, шаркая новыми лаптями по пыльному большаку.

Когда косари срезали треть луга, а солнце встало над головами и сильно припекло, деда Яков махнул рукой:

— Обед!

Побросав косы, косари потянулись под дубок. Пока они жадно пили, передавая друг другу баклажку, мать и Даша расстелили рваную холстину, стали доставать из плетеного кузовка припасенную снедь: полковриги ржаного хлеба, ворох зеленого лука, дюжину печеных картошин, махотку с топленым молоком, маленький кусок сала в тряпице и соль в бумажном фунтике.

— Господи, благослови… — устало выдохнул деда Яков, взял ковригу, прижал к груди и стал сноровисто нарезать ломти большим старым ножом с потемневшей и истончившейся деревянной ручкой.

Братья взяли по ломтю и сразу стали есть.

Деда Яков перекрестился, обмакнул ломоть хлеба в соль, откусил, схватил перо лука, скомкал, сунул в рот и стал быстро-быстро жевать, отчего клочковатая борода его смешно зашевелилась. Даше нравилось смотреть на деда, когда он ел. Ей казалось, что деда Яков вдруг превращался в смешного зайца. Братья же ели как-то серьезно, словно работали, становясь скучными и угрюмыми. Причем младший, Ваня, во время еды сразу как-то тут же взрослел и делался таким же мужиком, как отец и Гриша.

Мать разрезала сало на восемь шматков и раздала мужикам. Сало было старое, желтое — боров околел прошлым летом от непонятной болезни, а нового поросенка взяли только весной. Зато была корова Доча. И хорошо давала молока.

Мать поставила на середину холстины махотку с топленым молоком, раздала деревянные ложки, проткнула своей ложкой темно-коричневую пенку, застывшую на зеве махотки, размешала:

— Ешьтя…

Телесного цвета молоко перемешалось с белой, густой, скопившейся сверху сметаной. Быстро проглотив сало, мужики полезли ложками в махотку. Мать и Даша подождали, пока те зачерпнут, и сунули свои ложки.

Молоко было прохладным и вкусным. Даша черпала его, шумно хлебала и заедала хлебом. Больше всего в топленом молоке ей нравились желтые крошки масла. Дома сбивали масло только на Пасху, когда бабка пекла гречишные блины. Масло очень вкусно пахло и тут же таяло на блинах. Его всегда было мало.

Мать ела как обычно, без спешки, неся ложку с молоком над ладонью, тихо глотала, покорно склоняя набок маленькую голову, повязанную линялым бледно-синим платком.

Мужики хлебали молоко, громко фыркая.

— Роса нонче дюже быстро сошла… — пробормотал Гриша, вытирая молоко с подбородка. — По сухому-то косить… оно тово…

— Жаришша, а как же… — Хвиля разломил печеную картофелину, макнул в соль, откусил.

— Ничо. Без спеху к вечеру свалим, — деда Яков быстро хлебал молоко. — Ребра ломать не будем, а потихонь, да полегонь. И никуды не денется!

— Хоть посохнет враз, — мать выловила ложкой большой кусок сметаны и протянула Даше. — На-ка, верха поешь…

Даша облизала свою ложку, положила на холстину. И обеими руками приняла ложку матери, до краев, с верхом наполненную сметаной. Белая, густая, она с трудом помещалась в новой деревянной ложке, норовя полезть через край. Даша осторожно понесла ложку ко рту. Сметана заколыхалась, оседая. Верх ее оплывал. Луч полуденного солнца, пробившись сквозь листву дубка, упал на полукруглый белый сметанный верх, вспыхнул. В сметане просияли желтые крохи масла. Даша открыла рот. И вдруг в этой нежнейшей, лучащейся белизне отразилось что-то темное. Даша оглянулась.

Совсем рядом стояла черная лошадь.

Даша вздрогнула. Сметана сорвалась с ложки и плюхнулась ей на платье. И все увидели лошадь.

— Ах, штоб тебя! — удивленно дернулся и прищурился деда Яков.

Лошадь шарахнулась от сидящих, отошла и встала поодаль, похлестывая себя черным, спутавшимся хвостом. Она была глубокой вороной масти, приземистая, широкогрудая, ширококостная, как и все крестьянские лошади, с большой головой, маленькими ушами и густой, косматой, давно не стриженной гривой. Репьи густо сидели в этой гриве. Слепни вились над лоснящейся спиной лошади.

— Родимая моя мамушка… — вздохнула мать, перекрестилась и положила руку на свою небольшую грудь. — Вот напугал, пролик…

— Чья ж это кобыла? — привстал Гриша.

— Ненашенская, — положил ложку деда Яков. — У нас вороных сроду не водилось.

Гриша пошел к лошади, на ходу вытягивая из портов ремешок. Стоящая боком, она поворотила к нему морду, наклонила и потянула ноздрями. И все сразу заметили, что левый глаз у нее совсем белесый.

— Гля, так она ж слепа на один глаз! — усмехнулся Гриша, подходя. — А ну, ня бойсь… ня бойсь…

Лошадь прянула в сторону. И встала левым боком.

— Гринь, заходи слева, там, где глаз у ей слеп, — посоветовал деда Яков. — Видать, с Бытоши отбилась, бродяга.

— Не, тять, она от цыган ушла, — хмуро смотрел на лошадь Хвиля, приподымаясь. — В Желтоухах опять табор встал. От них и сбегла. Вона лохматая какая…

Гриша осторожно приблизился к лошади, сделав из ремешка кольцо и держа его за спиной. Но лошадь снова отбежала.

— Ах ты, гадюка… — посмеивался Гриша.

— Погодь, Гришань, — Хвиля отломил кусок хлеба, пошел к лошади. — На-ка, лохматая, возьми…

Вдвоем они стали осторожно, как охотники, приближаться к лошади с двух сторон. Она замерла, прядая маленькими ушами и пофыркивая. Гриша и Хвиля стали двигаться совсем медленно, как во сне. И Даше стало почему-то очень беспокойно. Сердце у нее сильно забилось. Затаив дыхание, она смотрела, как коварно приближаются люди к лошади: отец с куском хлеба на ладони, дядя Гриша — с ремнем за спиной.

— Ня бойсь, ня бойсь… — бормотал Гриша.

Подойдя совсем близко, мужики остановились. Хвиля протянул хлеб почти к самой морде. Гриша напрягся, закусив губу. Замершая лошадь всхрапнула и кинулась между ними. Мужики бросились на нее, вцепились в гриву. Даша закрыла глаза. Лошадь заржала.

«Хоть бы не поймали!» — вдруг неожиданно взмолилась Даша, не открывая глаз.

Она слышала ржание лошади и ругань мужиков.

Потом ржание прекратилось.

— Ах ты, мать твою… — злобно произнес отец.

— Стерва дикая… — произнес Гриша.

Даша поняла, что лошадь не поймали. И открыла глаза.

На лугу стояли отец и Гриша. Лошади не было.

— Эх вы, анохи! — в сердцах махнул на них рукой деда Яков. — Кобылу споймать не могёте.

— Дикая она, тять, — Гриша стал вставлять ремешок в сползающие порты.

— По лесу бегает, шалава… — отец поднял оброненный хлеб, подошел, положил на холстину.

— Коли слепа да дика, какой прок от ней? — пробормотала мать и ложкой стала собирать сметану с Дашиного подола.

Колени Даши дрожали.

— Ты чаво? Спужалась? — улыбнулась мать.

Даша покачала головой. Она была очень рада, что лошадь не поймали. Мать снова протянула ей ложку со сметаной. Даша взяла и жадно проглотила густую, прохладную сметану. Повскакавшие мужики снова сели, взялись за ложки и принялись дохлебывать молоко. Появление и исчезновение дикой кобылы возбудило их. Они заговорили о лошадях, о цыганах, их ворующих, о непутевом новом председателе, о провалившейся крыше колхозной конюшни, о гречихе, о клеверах на той стороне, о ночных порубках на просеках под Мокрым, о мокровских плотниках и вдруг заспорили о том, где лучше драть дор из ворованной елки — у себя в сарае или в бане у Костичка.

Даша не слушала их. После того как лошадь убежала, ей стало хорошо и легко.

— Даш, чаво ты сидишь сиднем? — мать поправила свой сбившийся платок. — Пойди ягоды насбирай.

Даша нехотя встала, взяла пустой кузовок, повесила на плечо и пошла в дальний конец луга.

— Далёко не ходи, — облизывал ложку отец.

Даша пошла сперва по стерне, громко шорхая новыми лаптями, потом по стоячей траве, пугая стрекочущих кузнечиков. Трава нагрелась на солнце, и в ней было горячо ногам. Даша прошла весь луг, оглянулась. Мужики поднялись косить. Даша вытащила свистульку из кармашка и громко свистнула. Мать махнула ей рукой. Птицы в обступавшем луг лесу откликнулись свистульке. Даша свистнула еще раз. Послушала голоса птиц. Свистнула. Убрала свистульку и вошла в редколесье на узком конце луга. Здесь стоял молодой березняк, а в нем кустилась земляника. Даша вошла под березы, сняла жесткий лыковый кузовок с плеча, поставила в траву и принялась собирать ягоду и носить к кузовку. Земляники было много, и никто до сих пор не обобрал ее. Даша рвала спелые и не очень ягоды, сыпала в кузовок, а те, что покрупней, ела сама. Земляника была сладкой. Собрав ягоду на одной поляне, Даша перенесла кузовок на другую. Вдруг какая-то птица вспорхнула у нее из-под ног, затрещала крыльями, отлетела и села на березу. Даша вынула свистульку и свистнула. Птица отозвалась тонким прерывистым писком, совсем как свистулька. Даша удивилась. И снова свистнула. Птица откликнулась. Даша пошла к птице. Птица вспорхнула, отлетела и снова села где-то. Даша успела заметить, что птица пестрая, как канюк, но гораздо меньше. Даша свистнула. Птица откликнулась. Деда Яков рассказывал Даше, что птицы говорят на своем языке, но только святые люди и птицеловы понимают птичий язык.

— Свистулька по-птичьи говорит! — прошептала Даша.

Ей захотелось расспросить птицу про лесную жизнь, про клады, которые, по словам бабки, охраняют горбатые лешие. Она пошла по березняку к птице, дуя в свистульку. Птица откликалась. Но, подпустив Дашу поближе, снова снялась и улетела, треща крыльями. За березняком начинался густой старый ельник. Птица упорхнула туда.

— Куды ж ты, зараза! — вскрикнула Даша так, как кричат взрослые на непослушную скотину.

Она подумала, что птица полетела туда, где ее гнездо, как у курицы. А гнёзда-то всегда в укромных местах обустроены, чтоб помехи не было. Стало быть, там, в темном ельнике, и есть гнездо этой птицы. Там птица сядет, успокоится и расскажет про клады, укажет места тайные. А они потом с тятей возьмут заступ, пойдут да и выроют. И купят лошадь. И поедут на ней в Людиново. И накупят там всякого добра.

Даша вышла из березняка, пробралась между двумя огромными кустистыми орешинами с теплыми, мягкими листьями, переступила сквозь трухлявое, поросшее мхом и засохшими поганками дерево и подняла глаза.

Еловый бор сумрачной стеной стоял перед ней. Даша вошла в него. Высокие ели сомкнулись над ее головой. И солнце скрылось. Лаптям сразу стало мягко ступать. В бору было прохладно и очень тихо. Даша свистнула. В глубине бора послышался слабый писк птицы.

— Ах ты! — пробормотала Даша и двинулась на свист.

Она шла между еловых стволов по мягкой, усыпанной хвоей и шишками земле. Кругом стало еще сумрачней и тише. Даша остановилась: впереди в полумраке теснились еловые стволы. Ей показалось, что там, впереди, — ночь. И она может войти в нее. Стало боязно. Даша оглянулась назад, где еще виднелся залитый солнцем березняк. Там, на лугу, ждали мать и отец. Но надо было найти птицу. Даша свистнула. Лес молчал. Она свистнула еще раз. Птица отозвалась впереди. И Даша двинулась вперед, в ночь, на голос птицы. Ступала по мягкой земле, огибая и трогая шершавые деревья, обходя пни, обрывая паутину, перешагивая через сухие ветки. И вдруг вошла в совсем ровную аллею. Толстенные ели двумя рядами стояли перед ней, словно кто-то посадил их когда-то давным-давно. Ели были огромные, старые, полумертвые. Стволы их, источенные жуками, зияли темными дуплами и расходящимися трещинами, полными застывшей смолы. Даша вошла в аллею. Впереди было совсем темно. Оттуда тянуло прелью. Даша свистнула. Птица отозвалась. Даша пошла по аллее. Сумрак сгущался, мощные еловые ветви переплелись наверху, скрыв и солнце, и небо. Впереди показалось что-то маленькое и белое.

«Птица!» — подумала сперва Даша, но вспомнила, что та была пестрой.

Маленькое белое повисло посередине аллеи.

Даша подошла ближе к белому. Оно висело неподвижно. Потом исчезло. И появилось снова. Даша подошла совсем близко. Белое снова исчезло. И появилось. Даша посмотрела внимательно. И вдруг разглядела, что это маленькое белое — белесый лошадиный глаз. Он моргал. Даша пригляделась еще. И увидела всю черную лошадь. Ту самую. Лошадь стояла в темной аллее. Она была еле различима в полумраке. Черное тело ее словно слилось с сумрачным воздухом, пахнущим хвоей и смолой.

Даша стояла, замерев.

Ей совсем не было страшно. Но она не знала, что делать.

Лошадь совсем не двигалась. Не жевала губами, не втягивала ноздрями воздух.

«Спит?» — подумала Даша и посмотрела на здоровый глаз кобылы. Влажный, темно-лиловый, как слива, он глядел куда-то вбок. Совсем не на Дашу.

— Ня бойсь, — произнесла Даша.

Лошадь вздрогнула, словно проснулась. Ноздри ее выдохнули воздух.

— Ня бойсь, — снова повторила Даша.

Лошадь стояла все так же неподвижно. Даша осторожно протянула руку и положила ее на губы лошади. Они были теплыми и бархатистыми.

— Ня бойсь, ня бойсь… — липкими от земляники пальцами Даша погладила лошадиные губы.

Лошадь медленно опустила голову. Понюхала хвоистую землю. И замерла с опущенной головой. Продолжая гладить губы и ноздри кобылы, Даша присела на корточки. Белесый глаз оказался совсем близко. Даша уставилась на него. Глаз был не весь белый. В середине темнел маленький черный зрачок с тончайшим синеватым ободком. Даша приблизила свое лицо к необычному глазу. Он моргнул. Лошадь все так же неподвижно стояла с опущенной головой. Даша разглядывала глаз. Он ей напомнил трубу, которую их учительница, Варвара Степановна, привезла из Людинова и показывала на уроке. Труба называлась длинным взрослым словом на букву «к». Даша не запомнила слово и назвала трубу «каляда-каляда». В той трубе была маленькая дырочка. В нее надо было смотреть, поворотив другой конец трубы к свету. В трубе был виден красивый цветок. Если каляду-каляду вертеть, цветок превращался в другие цветки, и их становилось так много, и все они были такие красивые и разные, что дух захватывало, и можно было всю жизнь вертеть и вертеть эту трубу.

Даша заглянула в лошадиный глаз.

Она была уверена, что в глазу у лошади все белое-пребелое, как зимой. Но в белом глазу совсем не оказалось белого. Наоборот. Там все было какое-то красное. И этого красного в глазу напхалось так много, и оно все было какое-то такое большое и глубокое, как омут у мельницы, и какое-то очень-очень-очень густое и жадное, и как-то грозно стояло и сочилось, подымалось и пухло, словно опара. Даша вспомнила, как рубят курам головы. И как хлюпает красное горло.

И вдруг ясно увидала в глазу у лошади Красное Горло. И его было очень много.

И Даше стало так страшно, что она застыла как сосулька.

Белый глаз моргнул.

Лошадь вздохнула. Всхрапнула. Подняла голову, шумно втянула ноздрями сумрачный воздух. И не обратив никакого внимания на Дашу, пошла в глубь бора.

Даша сидела на корточках, не дыша. И вдруг поняла, что никогда в жизни больше не увидит эту черную кобылу. Кобыла выходила из Дашиной жизни, как из хлева. Брела, пофыркивая. И вскоре скрылась среди деревьев.

Даша села на землю. Руки ее опустились на еловые иголки. И страх сразу прошел. Даше стало как-то тоскливо. Она почувствовала, что жутко устала. И очень захотелось пить.

Она встала и пошла на просвет. Выйдя из бора, сощурилась от яркого солнца. За это время стало еще жарче. На поляне в березняке она нашла свой кузовок, повесила на плечо и пошла на луг.

Мужики косили уже на середине луга. Мать ворошила сено. Даша подошла к ней.

— Ну что, много насбирала? — поправив сползший на глаза платок, мать заглянула в кузовок, засмеялась. — Всего-то?! Много!

— Я лошади у глаз глядела. Там горло красное, — произнесла Даша и неожиданно разрыдалась.

— Ты чаво? — мать взяла ее на руки, потрогала лоб. — Перегрелася девка…

Мать отнесла плачущую Дашу под дубок, прыснула на нее водой. Проплакавшись, Даша напилась воды и заснула глубоким сном. Проснулась уже на руках отца, который нес ее домой, в деревню. Солнце садилось, мычали пришедшие домой коровы, полаивали собаки.

Дома ждали бабка и трехлетний брат Вовка. Вечерять сели уже в сумерках, при керосиновой лампе. Бабка вынула из печи котел с теплой похлебкой. Ели со свежеиспеченным хлебом, молча. Даша жадно глотала похлебку, жевала вкусный свежий хлеб. Мать потрогала ей лоб:

— Прошло…

— Перегрелася внучка бабкина! — подмигивал Даше деда Яков.

— Солнце у кровя пошло, знамо дело… — кивала крепкотелая большеротая бабка.

Наевшись, все устало побрели спать кто куда: деда Яков в сад, Гриша с Ваней в сенник, мать с маленьким Вовкой в хату, бабка на печь. Отец, зевая, стал тушить меднобокую, вкусно пахнущую керосином лампу. Но Даша вцепилась ему в штанину:

— Тять, а листок?

— Листок… — отец вспомнил, усмехнулся в бороду.

Каждый вечер Даша отрывала листок календаря, висящего на стене рядом с часами-ходиками и деревянной рамкой с фотографиями. В рамке были отец в солдатской форме, мать и отец с цветами и пририсованными целующимися голубями, деда Яков с винтовкой на войне и он же со старым председателем на ярмарке в Брянске, танк «КВ», Сталин, Буденный и актриса Любовь Орлова.

Отец поднял Дашу, она оторвала листок календаря.

— Ну, читай, чего завтра будет, — как всегда, сказал отец.

— Двадцать два… июня… вос… кресенье… — прочитала вслух Даша.

Отец опустил ее на пол:

— Воскресенье. Завтра ворошить пойдем… Спи!

И он шутливо шлепнул Дашу по попе.

Владимир Сорокин

69 серия

Анна Петрищева, тридцатисемилетняя полноватая женщина вынырнула из выхода метро «Тушинская» и, постанывая, словно от боли в животе, побежала по мокрому, шоколадному снегу к маршруткам. Влезла в уже отъезжающую, втиснулась на сиденье рядом с бритоголовым парнем в кожаной куртке. Парень, жуя, хмуро покосился на нее. Она же, разгоряченная, в распахнутом зимнем пальто с воротником из розоватого искусственного меха и большими пуговицами «под мрамор» вытащила из сумочки мобильный, набрала:

— Что, Саш?

— Виктор ключ подбирает, — быстро ответил подростковый голос и разговор оборвался.

— Господи! — произнесла Петрищева так громко и обреченно, что сидящие в маршрутке покосились на нее.

Маршрутка небыстро выехала на Волоколамское шоссе, проехала с полкилометра и притормозила, попав в пробку. Анна завертела головой и заерзала своим пухлявым телом так, словно старясь телесными движениями разогнать поток ненавистных грязных машин.

Но пробка была серьезной: до родной остановки, «Военного городка», ехали долгие 32 минуты вместо положенных 14. Анна изнывала от внутренней муки, постанывая, охая и злобно шипя. Каждая остановка отзывалась в сердце ее мучительным спазмом: «Академия», «Санаторий ипподрома», «Трикотажная», «Павшино», «Школа».

Наконец, мучительной и грозной насмешкой наползла родная остановка с переполненной урной и почерневшим, усыпанным окурками сугробом. Вырвавшись из вонючей маршрутки, Анна перебежала дорогу и, размахивая сумочкой, кособоко понеслась к своей пятиэтажке.

— Сволочи… суки… — бормотала она, махая свободной рукой, словно отгоняя невидимых бесов.

Подбежав к подъезду, изнемогая, почти воя, набрала код, проклятая дверь запищала, Анна рванула ее, ворвалась в пахнущий кошачьей мочой полумрак, кинулась на второй этаж.

Обитая светлой искусственной кожей дверь была приоткрыта.

Анна вломилась в прихожую, швырнула сумочку на пол и в пальто, в сапогах бросилась в проходную комнату. Там в полумраке сиял квадрат телеэкрана. Вокруг молча сидели родные Анны: семидесятилетний отец, шестидесятичетырехлетняя мать, четырнадцатилетний сын Саша и десятилетняя дочка Аленка.

Не отрываясь от экрана, где студент третьего курса философского факультета Виктор Хохлов насиловал профессора социальной антропологии Серафиму Яковлевну, лежа на ней сзади, Анна рухнула на диван рядом с Сашей и Аленкой. Седоусый, жилистый отец неподвижно сидел в левом углу дивана, полная мать, как всегда, в кресле, подложив под себя сложенное вчетверо одеяло песочного цвета. Никто из них не обратил внимания на Анну, словно она и не входила в свою квартиру.

— Что ты делаешь, подлец?! — всхлипывала продолговатая, прямоугольная, вся состоящая из переливающихся серебристо-зеленым и как бы постоянно срезающих и восстанавливающих друг друга граней Серафима Яковлевна, тряся своей квадратной головой с копной тончайше-прозрачных, плоских волос. — Что ты, негодяй, со мною делаешь?

— Совершаю с вами половой акт, госпожа профессор… — кряхтел завитый бордовой спиралью Виктор, от наслаждения кривя свои желтые треугольные губы. — Я обожаю половые акты с престарелыми профессоршами… обожаю… обо-жаю… обо-жаю…

— Я подам на тебя в суд, подонок!

— Подавайте, подава-а-а-айте… — лизнул он круглым черным, рифленым языком ее прозрачный затылок, под которым трепетал голубоватый, ритмично пульсирующий мозг Серафимы Яковлевны.

Его толстый, похожий на сверло член, ритмично ввинчивался в узкую и длинную щель вагины Серафимы Яковлевны.

— Тебя выгонят из университета и посадят!

— Не выгонят и не пос-с-а-а-дят… о-ах… ох, как хорошо… никто… ни-и-и-икто… не пос-с-са-а-адит меня-я-я…

— Тварь… мерзавец… — плакала Серафима Яковлевна, выпуская из сияющих глазных отверстий зеленоватые искры и пытаясь освободиться.

Но Виктор крепко оплел ее тело своими шестью щупальцами. Он неспешно и ритмично двигался, меняя цвет тела от бордового до нежно-розового:

— Вот, вот, во-о-от так…

— Мерзавец… подлец…

— Вот, вот, во-о-о-от…

В дверь позвонили.

— Открыто! — с обидой выкрикнул Виктор.

В квартиру вкатился шарообразный студент экономического факультета Андрей и вползла на четырех цилиндрических катках студентка философского факультета Горская.

— Вот и экономисты подтягиваются! — зашептал в острое ухо Серафиме Яковлевне Виктор. — А вы говорили, что это арогантный факультет, отделившийся от студенческих масс! Сейчас у вас будет повод убедиться в своей неправоте. Не только философы способны на очаровательные излишества.

— Я вас всех посажу! — выкрикнула Серафима Яковлевна и выпустила шесть яростных зеленоватых искр, долго и трескуче оседавших на изголовье кровати.

Андрей и Горская приблизились к кровати, на которой Виктор разложил Серафиму Яковлевну.

— Ничего себе! — воскликнула Горская и зааплодировала своими четырьмя пухлыми, трехпалыми руками. — Браво, Витя!

Андрей жевал жвачку, качая полукруглой головой:

— Ну, блин, Хохлов… так быстро?!

— Мы философы, Андрюшенька, — ритмично двигал спиралевидным телом Виктор. — Категорический императив полового чувства… это тебе не бином Нью-ю-тона-а-а-а…

Отец Анны одобрительно кивнул и глянул на мать. Та, почувствовав взгляд мужа, но не желая отрываться от экрана, неловко подмигнула. Анна тихо выдыхала, приходя в себя после бега. Круглое лицо ее раскраснелось.

Горская вытянув телескопическую шею, заглянула между заалевшими спиралями Хохлова:

— Вить, а ты ей в писю вставил или в попу?

— В писю, — понимающе подсказал Андрей, открывая свой оптрос.

— В пи-сю… в пи-сю… — кряхтел Хохлов. — У нее пися близко… высоко… совсем у попы… поэтому тебе и показалось, что я вставил не туда-а-а-а…

— В профессорскую попочку мне предстоит постучаться, — Андрей повернул направляющие своего оптроса. — Тук-тук-тук…

Его шестигранный член с протяжным перезвоном закачался над кроватью.

— Да, Одрий, у тебя инструмент исключительно для анальных удовольствий, — навела свою оптику на его член Горская.

— And I'm proud, baby! — прорычал Андрей. — I wanna be your back door man!

— Я вас… я вас разорву, мерзавцы!! — выкрикнула Серафима Яковлевна таким отчаянным голосом, что Андрей и Горская перекинулись синими молниями.

— Вить, а чего ты ей рот не заклеил? — Горская провела ладонью по третьей спирали Виктора.

— Это не демократично по определению… ммм… это тоталитарно по сути… и подло по-человечески…

— Сволочи! Сволочи!! — завопила Серафима Яковлевна, стремительно дробя и уменьшая грани своего тела.

Виктор зажал ей рот.

— А теперь сыграем в рагу-пегу, — Андрей присел на кровать, чувственно лизнул опредие Серафимы Яковлевны и пощекотал подспиралие Виктора. — Подвинься, Терминатор!

Прозвучала переливчатая музыка и вместо изображения на экране высветилось желто-сине-зеленым: «РЕКЛАМА». Саша моментально выключил звук.

Петрищевы зашевелились, словно ожившие каменные статуи. Отец молча встал и пошел курить на балкон. Мать, оторвав свои заплывшие глазки от экрана, с укоризной перевела их на Анну.

— Мам, наслали на нас санэпидемстанцию, представляешь?! — чуть не рыдая, заговорила Анна. — Ты представляешь? И ушли, твари, только в семь ноль пять!

Мать вздохнула и снова навела глазки на экран. Там рекламировали стиральный порошок.

— Мамочка бедная, мамочка трым-плед-на-я! — Аленка полезла через Сашу к Анне.

— Почему у нас такие сволочи?! — встряхивала красным лицом Анна, обнимая дочку. — Ну, почему?! Они же были у нас ровно месяц назад! Гады!

— Виктор был у этого мужика, лысого, — сообщил ей сын.

— Какого? — встрепенулась она.

— Ну, как его…

— У декана истфака, — пояснила мать, глядя в телевизор.

— И?

— Вложил ему, — улыбнулся Саша. — Десять штук евро.

— Да ты что?! — Анна в восторге зажала себе рот.

Мать согласно-одобрительно кивнула.

— Теперь эту Савину продадут в рабство, — Саша дернул Аленку за косичку. — И предки не помогут.

— На рынке рабов?! Том самом?

— С бюстом Вольтера, — кивнула мать. — Продадут, сучку, никуда не денется. Увидит она Огненный Шар Забвения.

— Ой! — облегченно вздохнула Анна и, отстранив дочку, стала расстегивать сапоги.

— Баб, она плохая! — Аленка села на ковер возле ног бабушки.

— Очень плохая, Аленушка. Никогда не будь такой.

— А Мамулов? — вспомнила Анна.

— Мамулова все-таки отчисляют, — с сожалением вздохнула мать.

— Как?

— Вот так. Деканат дал ход доносу, а историчка поддержала.

— Еще бы ей не поддержать! — усмехнулся Саша. — Ей же подменил забрало!

— Мамулова отчисляют?! — стянув левый сапог, Анна замерла. — А почему ребята не заступились? Не пошли всей группой в деканат?

— Сволочь Носов опять их замутил! — почти выкрикнул Саша. — Козел этот!

— Да, — кивнула мать, глядя на рекламу порошка. — Недограненного — могила исправит.

— Мамулова отчислят? — Анна недоуменно закусила губу. — Как же так?

— А вот так! — Отец вышел с балкона, прикрыв за собой дверь. — И правильно! Нечего было лезть к этой дуре из медпункта! Нашел себе восьмиглазую кобылу!

— Что ты такое говоришь, Петя?! — всплеснула руками мать.

— То, что слышишь! — Он решительно сел на свое место. — Ему же Леночка делала знаки, пускала искры, а он, как дурак какой-то, поперся…

— Ти-хо!! — выкрикнул Саша и включил звук: реклама кончилась.

Петрищевы окаменели.

На экране круглый Андрей и спиралевидный Виктор лежали на кровати, зажав между собой сильно побелевшее тело Серафимы Яковлевны, и ритмично двигались. Горская, присев на краешек кровати, смотрела на них, жуя куски энергосберегающих брикетов.

— Как тебе, Ондри? — кряхтя, спросил Виктор.

— Класс… класс… — Андрей лизнул впалый нос Серафимы Яковлены.

— Нежная попка у профессорши?

— Вполне.

— Есть элемент невинности?

— Есть, есть… хотя и с элементом геморроидальности…

Серафима Яковлевна застонала плоскостно дробящимся телом. Андрей зажал ей рот теплым полукружьем.

— Эй, guys, можно я сделаю себе Левку Теребилкина? — приподнялась Горская.

— Avec plaisir, Сонечка, — ответил Виктор.

Горская отстегнула стальной передник и стала мастурбировать всеми четырьмя руками, глядя на совокупляющихся. Это длилось несколько долгих минут.

Андрей застонал громче, вскрикнул:

— Я не сдерживаюсь… ой… блин… не могу…

— А я вот терпел, ждал тебя, сдерживался… — с обидой пробурчал Виктор, пыхтя темными, медленно исчезающими кольцами.

— Не могу, ребята… ой… — бормотал Андрей, искрясь.

— И я тогда… не обессудьте, господа… — зачастил спиралевидным задом Виктор.

— Guys, потерпите, я не хочу так быстро, — облизывала свои параллельные губы Горская.

— Не могу… не могу… не могу-у-у-у! — Андрей задергался, сжал Серафиму Яковлевну так, что она стала испускать светящиеся шарики различных размеров.

— Оу йе, оу йе-е-е-е! — заубыстрялся Виктор, буравя дымящуюся вагину профессора.

Они с Андреем бурно кончили со стонами, вскриками, искрами и колебаниями, к которым присоединились стоны, проклятия, гудение и шарико-испускание Серафимы Яковлевны.

Отец и мать Анны одобрительно переглянулись.

— Guys, guys, guys… — забормотала Горская, словно желая остановить их, но вдруг широко открыла рот, закатила треугольные глаза, полуприсела на дрожащих катках. — О-у-у-у-а-а-а-а-а-а!

Андрей и Виктор лежали, тяжело дыша, обхватив гранящуюся Серафиму Яковлевну всем, чем только могли.

Горская постояла, ухая и жужжа, потом принялась снова мастурбировать.

— Тёп, тёп, тё-ё-ё-ё-ё-ёп! — вскрикнула она и быстро кончила.

Из ее сиреневого, ракетообразного клитора вырвался сноп огня.

Виктор вынул из Серафимы Яковлевны свой раскаленный член, с выступившей на конце оранжевой окалиной, спиралевидно присел на кровати, устало встряхнул ритмично гудящей головой. Влагалище Серафимы Яковлевны дымилось. Виктор дотянулся щупальцем до вазочки с одинокой, слегка подзавядшей розой, выкинул розу на пол, а свой раскаленный член сунул в вазочку. Раздалось шипение, вазочка треснула и развалилась на куски.

— Memento quia pulvis es[4], — произнес нараспев Виктор.

— И третий разочек… — прошептала Горская и принялась мастурбировать столь быстро, что замелькавшие руки ее слились в розоватый круг, а поднявшийся ветер заколыхал занавески и сорвал со стены японский календарь и репродукцию картины Сальвадора Дали «Мадонна порта Лигат».

Андрей деликатно вдул в ухо Серафиме Яковлевне порцию светящихся, нежно потрескивающих шариков:

— Merci bien…

Она слабо застонала. Андрей медленно вышел из нее, перекатился на спину и с наслаждением вздохнул, зеленея по округлостям:

— Ой… кайф…

— Тёп, тёп, тёпчи-и-и-и-и-к! — вскрикнула и застонала, закатывая побелевшие глаза, Горская.

Ее жидкая субстанция брызнула на стены, замерзая и отваливаясь тяжкими ледяными кусками вместе с обоями.

Виктор зааплодировал покрасневшими щупальцами:

— Браво, Сонечка, браво, Мармеладова…

— Ой, тёпа… ой… ой… тёпочка… — Горская покачивалась, обрастая слоями пористого металла.

Анна тихо и радостно рассмеялась, покачивая головой.

Андрей встал, распрямляя округлости тела:

— Все, я — в душ…

Маленькая, полукруглая голова мелко завибрировала. Он громко выкатился из спальни, выпуская победитовых пчел из заплечных сот. Пчелы с гудением впивались в мебель и в стены.

Виктор обхватил Горскую за бедра и звучно чмокнул в проколотый титановой гантелей пупок:

— Мармеладова!

Серафима Яковлевна лежала на кровати, постанывая. Ее тело по-прежнему дробилось, серебристые грани становились все меньше. Горская, закрыв свой передник, заглянула в маслянистый анус Серафимы Яковлевны:

— Все нормально… даже gogol нет. Что вы притворяетесь?

Та в ответ только стонала, дробясь.

— Поколение такое… — Виктор распрямлял спираль своего остывающего тела. — Притворство у них в крови. Gogol нет, а притворство есть.

Отец Анны понимающе кивнул, дернул себя за ус.

— Притворство как принцип социальной мимикрии, — Горская достала бесцветную помаду, стала мазать свои параллельные прозрачные губы.

— Скорее — как псевдодеконструкция принципа социальной мимикрии, — уточнил Виктор, корректируя свой цвет.

Горская внимательно посмотрела на него. Он подмигнул ей выпуклым глазом.

— Чтобы… через ролевую идентификацию обрести виртуально-знаковую власть без полномочий? — задумчиво проговорила она.

— Чтобы манифестировать попытку обретения виртуально-знаковой власти без полномочий, — поправил ее Виктор, втягивая в себя член и запирая половой замок.

Она взяла его щупальце и приложила к своей ледяной щеке. Щека покраснела.

Андрей вернулся из душа, обмотанный шестью полотенцами:

— Ух, класс…

Он накрыл полотенцем Серафиму Яковлевну и стал готовить свои рычаги к перемещению в пространстве. У Горской зазвонил мобильный.

— Да, — недовольно ответила она. — Не приду, я же сказала! Я не хожу на символические мероприятия.

— И правильно делаешь, — кивнул Виктор, распрямляя спираль тела и упираясь головой в потолок.

Он глянул на ножные часы:

— Однако время отправляться в поход за знаниями.

— У нас же первая пара пустая, забыл? — Горская достала сигареты. — Серафима Яковлевна, у вас курят?

Та слабо стонала, накрытая полотенцем.

— Не надо здесь курить, — посоветовал Виктор. — Пойдемте, друзья. Не будем терять драгоценного времени. Ибо оно не может быть бесконечным. Время конечно.

— Бесконечна только вечность… — вздохнула Горская. — Что, в библиотеку?

— Я — да, — твердо сказал Виктор, оттопырив волевой мармолоновый подбородок.

— Я с тобой, — обняла его Горская.

— А у нас экономика аграрного сектора, — застегнул оприст Андрей.

— С чем вас и поздравляем, — стремительно повернулся к двери Виктор.

Все трое вышли из квартиры Серафимы Яковлевны. Дверь закрылась, по ней поползли титры и зазвучала знакомая песня:

Улей утром просыпается,
Солнце в соты льет привет,
Этот улей называется
Просто: университет…

Петрищевы зашевелились. Отец Анны, достав сигарету, размял ее узловатыми пальцами, грустно вздохнул, положил руку на голову Саши:

— Да, Сашок, счастливые вы.

Саша встал, угловато обнял его:

— Деда, ну чего ты каждый раз…

Мать Анны тяжело приподнялась со своего кресла:

— Мы, к сожалению, в таких университетах не учились.

Анна недовольно тряхнула головой:

— Заладили! Да мы тоже не учились, что ж с того? Радоваться надо за молодых!

— Да мы и радуемся, Ань! — с упреком ответила мать. — Как же не радоваться?!

— Хоть они нормальными вырастут, — проговорил отец Анны, и в глазах его блеснули слезы.

— Дед, ну кончай ты… — Саша шутливо ткнул его кулаком в бок. — Как новая серия, так ты слезу пускаешь.

Дед, соглашаясь, кивнул и шмыгнул носом.

— Коль, ты прям так говоришь, словно всех нас хоронишь! — укоризненно глянула на мужа мать Анны. — Что ж нам теперь — помирать всем?!

— Не надо помирать, — улыбнулся он, смахивая прокуренными пальцами слезы.

Помолчал, перевел свой взгляд на окно, за которым уже давно зажглись желтоватые окошки военного городка. Произнес спокойно:

— Надо жить.

— Вот это — правильно! — улыбнулась жена и обняла его.

Владимир Сорокин

Волны

Корабельные сосны скрипели по-разному: зимой громче и протяжнее, летом — тише и глуше. А ночью они, как ей казалось, очень старались не скрипеть. Ночью они просто стояли. И наверно — спали. Как слоны. Или как новые телеграфные столбы, идущие от станции к дачному поселку.

Она любила корабельные сосны, окружающие их дом. Любила на них смотреть. Их слушать. И трогать.

Она зевнула. И открыла глаза. Левая створа окна была зашторена, правая — распахнута в негустую июльскую ночь. Там стояли корабельные сосны. И ущербная луна висела в их рваных кронах.

Она скосила глаза: свет из его кабинета проникал в полуприкрытую дверь спальни. Он отрывисто кашлянул, двинул стул. И зашелестел бумагами. Это означало конец работы. И она неизменно просыпалась к этому моменту. Всегда.

Щелкнул выключатель настольной лампы. Желтый свет погас.

Он вошел в спальню. Млечный лунный свет коснулся его сутулой фигуры в полосатой пижаме, высветил лысину, сверкнул в очках. Он стал раздеваться. Как всегда неловко, путаясь в широких штанинах и оступаясь. Он делал неловко все. Кроме рыбной ловли и своей работы.

— À la fin… — в тысячный раз произнесла она.

— Не спишь, Маргоша? — в тысячный раз произнес он.

Лежа на левой половине их двуспальной кровати, она с его стороны откинула край легкого летнего одеяла. Он снял очки, сложил, убрал в футляр, положил на заваленную книгами тумбочку. Сел на кровать, вынул длиннопалые ноги из тапочек. И сутулый, худощавый, в длинных черных трусах и майке полез под одеяло.

— Ты опять нарушил договор, — она посмотрела на светящийся циферблат часов.

— Маргоша, масса дел. Завалы и завалы… — он натянул одеяло до шеи и, держась за него, зевнул во весь рот, долго, со стоном, так, что лунный свет дотянулся до коренных, запломбированных золотом зубов.

— Завтра поедем купаться. На дальнее. И будем там до-о-олго-предолго плавать.

— Непременно, родная… непременно… — он зачмокал большими, всегда влажными губами. — Что у нас завтра?

— Воскресенье.

— Да, да. Вчера — пятница, Бармин.

Он глубоко вздохнул, закрыл глаза. Она положила ему ладонь на большой теплый лоб. Стала гладить:

— Ты стал жутко много работать по ночам.

— Да, да. Это временно.

— Жутко много.

— Да, да…

Рука ее, погладив его впалые щеки, легла ему на безволосую грудь. Подвинувшись к нему, она коснулась губами его уха с большой мочкой:

— Милый.

— Да, Маргоша.

— Мы с тобой давно что-то не делали. Что-то очень приятное. А?

— Да, Маргошенька.

Ее рука заскользила по его телу:

— Что-то очень-очень приятное…

— Да, Маргошенька…

— То, что очень любит мой олень.

— Да, Маргоша…

— И то, что так любит его олениха.

— Да, Маргоша.

Она подвинулась к нему еще ближе, обняла. Он заворочался, суча ногами, сбивая одеяло, повернулся к ней. Руки их сплелись. Она целовала его большие, влажные, неумелые губы. За двенадцать лет она так и не научила его целоваться. Ее рука скользнула под одеяло:

— Вот… олень хочет свою олениху…

— Да, Маргошенька…

— Олень поднимает свои прекрасные рога…

— Да, Маргошенька…

— Олень бьет золотым копытом…

— Да, милая…

— Олень трубит призывно…

— Да, да…

— Олень готов к бою…

Она отстранилась, встала на колени, неторопливо сняла с себя ночную рубашку. Лунный свет протек по голому телу: округлые сильные плечи, большая грудь, полные большие бедра, крепкая талия со складкой на пупке. Она встряхнула густыми каштановыми волосами, распуская их. Наклонилась, взялась за одеяло, стянула на пол.

Он лежал на спине, подслеповато глядя на нее.

Не спеша она сняла с него майку и трусы. Легла рядом, обняла, припала губами. Сильная нога ее протиснулась под его худые ноги, сильные руки сомкнулись за его сутулой, даже в постели, спиной. Она плавно перевалила его на себя, положила между ног, оплела мощными бедрами, помогла рукой:

— Вот так…

Он зашевелился, уперся руками и ногами в кровать, уронив свою большую плешивую голову в роскошные волосы жены. И стал неровно и неритмично двигаться. Он словно карабкался по ней. Она же осторожно помогала:

— Вот так, милый… вот так…

Он стал покряхтывать в ее волосы. Спина его напряглась и словно окостенела. Худощавые ягодицы дрожали и покачивались в лунном свете.

— Вот так… вот так… — шептала она в его большое холодное ухо.

Его движения стали резче. Он застонал громче. Она глубоко вздохнула, руки ее разжались, скользнули по простыне, с силой уперлись ладонями в кровать. Тело ее ожило и стало двигаться волнообразно. Она качала его на себе. Он кряхтел, ерзал и стонал. Она же качала плавно, уверенно, сильно. И умело:

— Вот так… вот так…

Волна проходила по ее телу от желтоватых, упершихся в кровать пяток по крепким, гладко выбритым голеням, набирала силу в могучих бедрах, содрогалась ягодицами, вздымалась широким лобком и двигалась выше, выше, выше, перекатываясь по мягкому животу, литым грудям и затухая в ключицах, в упрямой шее.

— Вот так… вот так… вот так…

Неловкие движения его прекратились. Он замер. Волна ее тела несла его.

— Вот так… вот так… вот так… — горячо дышали ее губы.

Это длилось и длилось. Он бессильно покачивался на ней, уткнувшись лицом в ее волосы. Но вдруг вздрогнул всем телом, глухо ойкнул. Она встрепенулась, бедра ее взметнулись, ноги и руки оплели его:

— Да! Да! Да!

Он протяжно и беспомощно, как раненый, застонал. А потом закашлял. Она вскрикнула, сжала его в объятиях. Голова ее коротко и сильно дернулась, как от удара:

— Ой, все, милый…

Он сухо, отрывисто кашлял. Потом затих. Минуту они лежали неподвижно, залитые луной.

Затем руки и ноги ее разжались, бессильно опустились на простыню. Она вздохнула полной грудью. Он же был неподвижен. Истома и сладкая усталость стремительно поволокли его слабое тело в сон. Но мозг, его могучий мозг не спешил засыпать:

«…как она… как она это делает… делает так хорошо… так хорошо… так непонятно хорошо… качания… колебания… непонятно и сладко… расходящиеся круги, интерференция затухающих волн, волн… волн… океан… она океан… она мой океан… маленький океанчик… Маргошенька… как мне с ней повезло… океан… океан… инертная масса океана… кинетическая энергия волны… динамика жидкой массы нарастания… нарастающая масса… гравитационные волны почти не теряют энергии… а если — волна? волна! волна! изделие — на торпедный аппарат… пуск с подводной лодки в нейтральных водах… или даже с корабля… легче… изделие 100 мегатонн… наш нынешний максимум… и взрыв на глубине… чем глубже, тем лучше, тем выше волны… затопить ее там сначала поглубже… нет… опасно… раздавит обшивку… сделать мощную стальную оболочку… пускай крушит торпеду, но изделие уцелеет… ну пятьсот метров глубина… взрыв по сигналу… или по глубинометру… взрыв… и пошла, пошла, пошла волна… какая она будет… так 100 мегатонн… 1 мегатонна = 1 триллиону килокалорий… 100 триллионов… значит… поток энергии на погонный метр волнового фронта… полная уносимая волнами энергия останется практически постоянной… так… прикинем… значит, значит… при удалении эпицентра взрыва на 200 километров от суши высота волны у берега составит… 80 метров! колоссально! а если 400 километров от берега — 40 метров… тоже весьма эффективно… весьма, весьма… энергия и разрушительная сила волны связана с ее высотой квадратично… при удвоении высоты энергия волны возрастает вчетверо… потрясающая мощь!.. высота восемьдесят метров… она смоет Нью-Йорк… Бостон… что там у них еще… восемьдесят метров волна… интересно, сколько это… наша дача 3 + 2,5 + мансарда ну, приблизительно 2 метра… это семь с половиной… 10,6 наших дома в высоту… колоссально!.. она не только снесет город, но затопит территорию на десятки километров… да! и ведь не волна, не одна! волны! волны будут накатывать одна за другой, интервал зависит от глубины взрыва и от мощности изделия… да, десяток волн… и не сразу они будут затухать, не сразу… колоссально!.. затопит почти все… Ваня, Гарик и Королев бьются над средствами доставки… а тут проще пареной репы — пустил торпеду и все… а если два изделия взорвать — одно на их западном побережье, другое на восточном… одновременно… им посмывает все города… Лос-Анджелес… Сан-Франциско… что там у них еще… и затопит… все затопит… затопит полстраны… и все в течение получаса… и не надо никаких ракет и самолетов, не нужно дальней авиации и риска взлета с изделием… под водой пройдут две торпеды… можно сделать глубинные торпеды со сверхтолстой, мощнейшей оболочкой… каждая как подлодка… толстая легированная сталь… обтянуть вулканизированной резиной… моряки сделают… никто не засечет… или просто подлодку переоборудовать под изделие… и не надо никаких ракет… как просто и гениально… колоссальная идея… завтра обрадую наших… нет, завтра воскресенье… отдохну… надо распихаться с проектом и пораньше поехать на море… в первых числах августа… а там и Маргошин день рождения… справим в Форосе… с Сергеем и Лялькой… двенадцатого… двенадцать — хорошее число… делится на два фундаментальных числа… а три и четыре — это семь… семь… семь планет… семь пуговиц на курточке, а восьмую тетушка отрезала ножницами трофейными… ножницы-журавль… ножницы-журавль… длинноносые… улетели навсегда… убежали навсегда… ускакали навсегда… как высокая вода… это… и это… как… волна… вода… и водя… водя… ные… командиры…»

Он заснул.

Она осторожно выбралась из-под него, встала, подняла одеяло с пола, накрыла спящего мужа. Достала из платяного шкафа полотенце, вытерла его сперму между ног и на бедрах. Бросила полотенце на пол. Взяла с тумбочки коробку папирос «Тройка», закурила, подошла к окну. Сосны стояли, ярко освещенные луной.

«Рита отравилась, не приедет. Харитончики идут на свадьбу. Будем совсем одни завтра…» — она выпустила дым в окно.

Дым заклубился в лунном свете.

«Не нравится мне его кашель. Сухой какой-то… В Москву вернемся — погоню его к Матвееву, пусть сделает флюорографию. Да и я сто лет не делала, курю как паровоз…»

Она докурила, погасила окурок в мраморной пепельнице на тумбочке. Легла на свою половину кровати, накрылась. И быстро заснула.

Ей приснился сон:

Она в пионерском лагере «Коминтерн» под Серпуховом, она девочка, их третий отряд идет в лес помогать местному лесничеству собирать еловую шишку, она идет по залитому солнцем лесу вместе с Диной Гординой и Тамаркой Федорчук, а Дина несет в корзине своего ребенка, который погибнет в войну вместе с ее матерью в горящем поезде, и они с Тамаркой знают это, и знают, что скоро будет война, но завидуют Дине, что она пионерка, но уже замужем за рабфаковцем и уже родила, да к тому же еще она и звеньевая, и ничего не говорят Дине и делают вид, что все хорошо, смеются и дурачатся, а ребенок спит в корзинке, и она смотрит под ноги, ищет шишки, но шишек совсем нет, вернее, они слишком старые, она поднимает их, а они разваливаются у нее в руках в какую-то серую золу с жучками и червячками, она не знает, что делать, и черпает эту кишащую золу прямо с земли корзинкой, и в лесу очень хорошо, до слез хорошо, как бывает только в детстве, и она видит каждую елку, каждую иголочку, каждую травинку под ногами, и девчонки хохочут, а Дина держится серьезно, и она старается не смотреть на Дину, не обращать на нее внимания, не видеть спящего и ужасно красивого ребенка, она обгоняет всех, идет вперед и смотрит в лес, и вдруг впереди в лесу она видит что-то черное и огромное, и с каждым шагом это черное-огромное приближается, раздвигая зелень, она идет вперед к черно-огромному и упирается в громадную черную стену, которая нависает над ней, она поднимает голову и замирает от ужаса: стена высоченная, черная-пречерная, она заслоняет солнце и тянется в стороны, и от нее идет ужас такой, что дрожат и плавятся ноги, они плавятся и гнутся как резина, и она вязнет в мягкой лесной земле и запрокидывает голову и смотрит на стену, сжав зубы от ужаса, а стена нависает, нависает, нависает, и она не может закричать, потому что сжаты зубы, и сзади подходит Дина со своим прекрасным спящим ребенком и говорит ей спокойно: не бойся, это черная волна, она тут давно ползет, многие годы, и берет ее за руку и кладет руку на черную волну, и она чувствует, что черная волна твердая и холодная как железо и что волна эта ползет, но ползет дико медленно, может, по сантиметру в день, но все-таки ползет, и от того, что она ползет так медленно и так неумолимо, становится еще страшнее, и она просыпается.

Солнце просачивалось в спальню из-под двери кабинета.

И слышно было, как за окном перекликаются птицы, а внизу на кухне домработница Нина готовит обед.

Она села, сбросила одеяло, потерла лицо. Вспомнила, что она заказывала Нине на обед: котлеты из телятины, суп-пюре, вишневый кисель и творожную запеканку.

Муж спал, открыв свой рот с большими детскими губами и похрапывая. Она встала, прошла в ванную комнату, привела тело в порядок, приняла душ. Подколов свои красивые волосы, подвела кончики глаз, напомадила губы, выбрала платье на день: югославское, на бретельках, юбка колоколом с красными кругами и желтыми зигзагами. Прихватила мочки ушей круглыми янтарными клипсами, надела на правую кисть янтарный браслет, на левую — платиновые часики, колечко с белым янтарем, на шею — цепочку с золотым дельфином. Прыснула на шею духами «Мицуко», подаренными Корой Ландау на Новый год.

И пошла будить мужа.

Он спал по-прежнему, открыв рот и прижавшись к подушке. Слюна оставила след на наволочке.

— А кто-то разоспался… — она наклонилась и поцеловала его слегка седеющий висок.

Он зачмокал губами, тяжко вздохнул и приоткрыл глаза. Она снова поцеловала его.

— Маргоша… — пробормотал он и заворочался. — Который час?

— Двенадцатый.

— Встаю.

Вставал он всегда быстро, не мешкая. В черных, до колена трусах прошел в ванную. Долго «приводил перистальтику в порядок», шурша «Вечерней Москвой». Шумно умывшись, «капитально чистил жевательный аппарат» порошком «Бодрость», страдальчески отплевываясь белым. Затем брился и ни разу не порезался. Протерев очки замшевой тряпочкой, надел свою синюю полосатую пижаму и спустился вниз по лестнице.

Летом они завтракали всегда в саду.

Громко поздоровавшись с хлопочущей у плиты домработницей, он взял со стола в гостиной номер «Нового мира», заложенный письмом от матери на середине «Матрениного двора», сошел по крыльцу на усыпанную гравием дорожку, глубоко вдохнул и сощурился от солнца.

Было тепло, солнечно, безветренно и безоблачно. Тонкие стройные стволы корабельных сосен стояли часто, тянулись к кронам, отсвечивая бронзой. Три темные густые ели тесно срослись и непримиримо высились посередине соснового бора. Они были старше сосен. Сорока трещала в сумрачной еловой зелени. Из открытого окна своей комнаты высунулся вечный охранник — плотноватый и лысоватый капитан госбезопасности Олег, со служебной улыбкой поприветствовал хозяина. Тот ответно, как всегда громко, поздоровался. Его высокий, слегка дребезжащий голос раскатился по сосновому лесу, огороженному зеленым заплотом с бегущей поверху колючей проволокой.

— А кто-то уже спустился? — Жена с черной иностранной пластинкой в руках стояла в широком окне веранды.

— Маргоша… — улыбнулся он ей.

— А погодка у нас по спецзаказу, — нараспев повторяла жена.

— Чудесная погода…

— А там у нас уже все-все накрыто, — протерев пластинку, она наклонилась, поставила, щелкнула проигрывателем.

И запел Ив Монтан.

Сорока сразу притихла. С «Новым миром» под мышкой он пошел к яблоням, сутуло косясь по сторонам, шаркая шлепанцами по гравию, усыпанному сосновыми иглами. Под яблонями стоял круглый стол, накрытый скатертью и сервированный для завтрака. Он сел на свое место, открыл журнал, стал читать. Очнулся, когда сидящая напротив жена стала наливать ему кофе:

— Решил снова перечитать? Не доспорили с Барминым?

— Так… просто вспомнить… — пробормотал он, не отрываясь от журнала. — Язык у него, конечно, не совсем обычный… какой-то… не знаю…

— Ты ничего не сказал о моем платье.

Он закрыл журнал, посмотрел на жену внимательно, склонив голову набок:

— Чудесно. Очень красиво.

— Это для тебя.

— Спасибо, родная.

Она добавила ему в кофе сливок и положила два кусочка сахара:

— Будешь творог?

— Непременно.

— С вареньем или с медом?

— С медом.

Она положила ему творога на тарелку, полила медом.

— Я не спросила, что мама пишет?

— Все в порядке, но почки беспокоят, — он склонился к тарелке и стал быстро есть творог.

— Совершенно не понимало, почему она не хочет хотя бы летом пожить с нами…

— Маргоша, это старый разговор… — он громко причмокивал большими губами, — …стоит ли снова заводить?

— Сложный характер, — она отпила кофе.

— Да. Сложный характер. Но тебя она очень любит. — Жуя, он вынул из журнала письмо, протянул. — Хочешь, прочти.

— Потом, милый.

— Как хочешь… — он сунул письмо в карман пижамы и вдруг перестал жевать, замер с полной творога ложкой, заглянул в карман. — Ага…

— Что такое? — она подняла густые, как и волосы, брови.

Он усмехнулся, оттопырив нижнюю губу, вымазанную в твороге, склонив голову набок, вынул из кармана брикетик, завернутый в фольгу:

— А я-то думаю — что мне так карман тянет?

И он положил брикетик на стол.

— Господи! — усмехнулась она. — Ты его все время таскал?

— Выходит, что так! — засмеялся он, обнажая большие зубы.

Это был плавленый сырок, привезенный в пятницу Барминым. В Москве открыли большой цех молочных продуктов, изготовляемых и пакуемых по новым технологиям. Бармина и Несмеянова пригласили на открытие. Цех был полностью автоматизированным. И лихо производил и паковал молочные продукты. Бармин привез им молоко в треугольном бумажном пакете, сметану в пластиковом стаканчике, творожную массу в целлофане и два плавленых сырка. Бармин смеялся:

— Теперь в СССР есть треугольное молоко!

Они съели один сырок. Вкус его большого впечатления на них не произвел.

— Натуральный сыр все-таки лучше, — сказала тогда она, и муж с ней согласился, сунув второй сырок в карман пижамы.

Так и проходил два дня с плавленым сырком в кармане.

— Рассеянный с улицы Бассейной… — пробормотал он и перевернул сырок.

На синеватой этикетке с белым корабликом было написано «Волна». И мелко внизу: «сыр плавленый».

— Волна… — прочитала она.

— Волна… — поправил очки он, склоняя голову набок.

И каждый сразу вспомнил свою волну.

Владимир Сорокин

Путем крысы

Ивану Дыховичному

Сега с Маратом из Красных Домов и Васька Сопля с восьмого барака отправились после школы на Крестовские склады жечь крыс. Склады эти разбомбили немцы еще в 41-м, а теперь, в 49-м там, в подвалах, развелось крыс видимо-невидимо. Крыс били из рогаток, мозжили обгорелыми кирпичами, шарашили кольями, поддевали на железные пики, глушили самодельными пороховыми бомбами. У каждого из трех друзей был свой личный «крысиный счет»: долговязый белобрысый и мутноглазый Сега угробил 18 крыс, смуглолицый, картавый и верткий Марат — 12, а приземистый, гнусавый и длиннорукий Васька Сопля — 29. В троице верховодил Сега, Марат был на подхвате. Соплю уважали, хотя он был на год младше, ниже ростом и слабее Сеги. Старший брат Сопли, вечный второгодник Вовка по прозвищу Шка, зимой попал в колонию за поножовщину, оставив Сопле свою убойную рогатку с тройной авиационной резинкой, из которой Сопля научился метко стрелять чугунками — кусочками битых чугунных радиаторов парового отопления. Такая остроугольная тяжеленькая чугунка со свистом впивалась в серо-волосатое тело крысы, заставляя ее предсмертно визжать.

Сега любил метать в крыс кирпичи, а попав, добивать дергающуюся тварь обструганным колом. Затем он ловко, сквозь зубы, сплевывал на размозженную крысу, бормоча «Эс-Фэ-О»[5], чистил в земле окровавленный конец кола, поднимал новый кирпич и шел искать живую крысу.

Марат был изобретательнее своих друзей. В сарае одноногого инвалида и пьяницы Андреича он тщательно готовился к крысиной войне: делал пороховые бомбы, выковыривая порох из винтовочных патронов и засыпая в бумажные фунтики, облеплял фунтики глиной, обсыпал мелкорублеными гвоздями и, вставив фитили, сушил на крыше сарая. Потом прятал бомбы в свои безразмерные карманы, сворачивал самокрутку, просил у Андреича «огня в зубы», закуривал, натягивал кепарь и деловито, враскачку, шел на войну. На складах Марат пролезал в самые темные подземелья, поджигал бомбу, метал, прикрывал голову, ожидая взрыва. Бомбы всегда взрывались. Нашпигованных гвоздями крыс он выволакивал наверх за хвосты, злобно-небрежно бросая к ногам друзей:

— Еще одну шушеру уделал!

Пару раз разлетающаяся сечка доставала и самого бомбометателя: шляпка гвоздя впилась ему в прикрывшую голову кисть, и Сега перочинным ножиком выковырнул из руки товарища боевой осколок.

Перебив порядочно крыс и заметив, что число их в бесконечных складских подвалах не убывает, три друга нашли себе новое развлечение: ловить крыс и жечь их живьем. Для поимки противных тварей была сооружена сеть из трех авосек. Ее навешивали на какую-нибудь дыру, а с другой стороны шуровали колами, орали, метали кирпичи и бомбы. Крысы бежали и попадали в сеть. Здесь начиналось самое сложное — схватить крысу так, чтобы она не выскользнула или не покусала. Для этого Сега приспособил старые меховые рукавицы деда. Внук вымазал их в растворе, которым громкоголосые бабы штукатурили котельную, раствор застыл и дедовы рукавицы стали просто каменными — ни одна крыса не могла прокусить их. Сега назвал свои рукавицы «ежовыми», вспомнив старый плакат в кабинете школьного военрука — на нем сотрудник НКВД в огромной колючей рукавице сжимал каких-то хвостатых и длинноносых очкариков.

— Мои рукавицы — как ежовые трактора! — говорил Сега.

Страшно было крысам попадать в эти рукавицы. Их ждала лютая смерть: наверху, посреди обугленных стен разводился костер, на него ставился большой ржавый бидон с оторванной крышкой. В бидон пускали крысу. И молча слушали, как она пищит и бьется в раскаленном бидоне.

В этот пасмурный день друзьям долго не везло. Крысы или проскакивали сквозь сеть, или просто не шли в нее. Да и как-то попрятались, попритихли. Сега уже плюнул, предложив пойти порезаться в расшибец с детдомовскими. Но упорный Марат не отступал — сопя и кряхтя, ползал по мокрым подвалам, орал, свистел, метал кирпичи в темноту.

Наконец попалась одна.

Схватив «ежовыми тракторами» крысу, Сега вытащил ее из сетки, вынес из подвала и кинул в бидон. Соприкоснувшись головами, друзья заглянули в бидон, оценивая трофей. Крыса была как крыса: не большая и не маленькая, с хвостом. Она неподвижно сидела в полумраке на пока еще холодном днище бидона, покрытого обугленной крысиной кровью.

— Опчики-корявые! — Сега звучно шлепнул ладонями по бидону. — Ща поджарим тебя, шушера.

Крыса сидела неподвижно.

— Ишь, и не шугается… — Сопля тюкнул ботинком в закопченный бок бидона.

Крыса не пошевелилась. Сопля плюнул ей на серую спину. Крыса вздрогнула, подняла голову и понюхала воздух. Влажные глазки ее блестели.

— Бздит. Чует смерть, — шмыгнул носом Марат. — Запалим костер, робя.

Трое разбрелись по руинам в поисках топлива для казни, стали тянуть из кирпичного месива обугленные доски, куски рам с осколками стекла. Сложили деревяшки между двумя кирпичами, сунули под них клочок газеты, подожгли.

Костер нехотя затеплился.

Сега достал бычок «Казбека», поджег, раскурил, передал Сопле. Тот глубоко затянулся и шумно выпустил дым в бидон:

— Газовая атака. Надеть противогазы.

Крыса сидела неподвижно. Она словно окаменела. Дым поплыл из бидона.

— Может, подохла со страху? — Марат тюкнул бидон.

Крыса пошевелилась.

— Жива, фашистка, — Сопля вернул окурок Сеге, сплюнул в костер. — Горит плохо.

— Намокло все, на хер, — Сега присел перед костром, пошевелил деревяшки. — Надо толи подкинуть.

— Ща принесу, — Марат побрел по руинам.

— Чего-то жрать захотелось, — Сопля сдвинул кепку на затылок, поскреб бледный лоб. — Вы вчера чего ели?

— Вчера? — Сега прищурил толстые веки с белесыми ресницами. — Картофь с салом. Пирог с морковью.

— А мы макарон рубанули. Батя консервов припер с завода.

Сега понимающе кивнул, поправил огонь:

— У Аники двух турманов сперли и дутыша белого, слыхал?

— Да уж давно слыхал.

— Вот так. А мы с ними в расшибец режемся.

— Это не детдомовские.

— Ага! Не детдомовские. А кто тогда?

— Леха Трегуб.

— С Яузы?

— Ага.

— А ты почем знаешь?

— Знаю, ёптать.

Помолчали. Костер дымил, не желая разгораться.

— Надо Глухарю сказать.

— Уже сказано, — Сопля усмехнулся и подмигнул Сеге маленьким черным глазом, глубоко спрятанным под рассеченной бровью.

Сега одобрительно кивнул, вздохнул, с силой хлопнул в крепкие ладони, сжал, повернул, выдавливая пойманный между ладонями воздух. Воздух пискнул.

Пришел Марат с кусками толя, стал совать в костер. Затрещал огонь, зачадило, шибануло в ноздри. Сега отвернулся от костра:

— Тьфу, зараза…

Толь помог: обломки занялись. В костер подбросили рваный ботинок, кусок подоконника и какую-то синюю облупившуюся крестовину.

— Во, законно! — обрадовался Марат огню. — Ну, чё, ставим?

— Погоди, пусть прогорит, — остановил его Сопля. — На углях больнее.

— Точно, — кивнул Сега.

За щербатым забором меж двух разросшихся ракит показалась худощавая фигура с портфелем. На выглянувшем наконец из-за туч солнце блеснули круглые очки.

— Кто там прет? — сощурился Сопля.

— Гошка Скелет… — узнал Марат.

Гоша Синаев по прозвищу Скелет брел мимо складов, равномерно постукивая себя черным портфелем по ноге. На нем были темно-серая, тесно сидящая форма и форменная фуражка с латунной кокардой. Круглые очки с толстенными линзами занимали половину его худощавого, узкого бледно-желтого лица.

— Вали сюда, Скелет, ща подзорву! — Марат достал из кармана самодрачку — согнутую медную трубку, набитую спичечными головками, со вставленным гвоздем на резинке.

Гоша заметил троих, остановился. Повернул, побрел к ним. Гоша Скелет был странный парень: круглый отличник по математике и тихий псих, умудрившийся получить в 5-м классе тройку по поведению, которую, как орден, постоянно носил только Витька Глухарь — третьегодник, вечный «пахан» школы. Гоша пришел в школу имени Молотова новеньким. Учился прилежно, не шумел, стоял на переменах в коридоре у карты СССР, шевеля губами. Как отличника и тихоню его стали поколачивать. Гоша долго терпел, втягивая худую голову в плечи и оберегая от ударов свои толстые очки. А потом совершенно неожиданно на уроке русского языка, когда все сгорбились над диктантом, воткнул ручку в шею главного обидчика. Да так сильно, что перо обломилось и застряло в шее. Парня прооперировали, лечили, освободив от занятий. За свой неожиданный проступок Гоша получил тройку по поведению и статус тихого психа, которого лучше не трогать.

Гошу сторонились, как урода.

Говорить с ним можно было только про марки, корабли и фотографические аппараты.

Пару лет назад отец Гоши покончил с собой странным образом: напившись до белой горячки, влез по скобам на трубу котельной и кинулся в жерло. Отец воевал, вернулся хромым, потеряв на Зееловских высотах кусок бедра. Поговаривали, что осколком ему так же перебило «мужскую жилу», отчего он безнадежно запил и слегка тронулся рассудком. Собственно, попивать он начал и до войны, но тогда еще знал меру, работая бригадиром слесарей-водопроводчиков на ВДНХ. Зееловские высоты угробили Гошиного отца.

В день самоубийства он оставил странную записку: «Отбойхромой!» Наутро истопники нашли в топке котельной его обгорелые кости. Их и похоронили на Останкинском кладбище.

Про Гошу теперь говорили: «Тот, чей отец в трубу сиганул».

Поблескивая очками, Гоша шел по руинам.

У складов он оказался совершенно случайно. С самого утра этот день как-то не заладился: Гоша проснулся раньше будильника, матери и старшей сестры от тяжелого сна. Ему приснилось, что он в той самой котельной и что он знает, знает, знает, что отец уже лезет вверх по трубе. Нужно как можно скорее выбежать из подвала котельной, закричать, позвать на помощь, остановить отца. Всем существом, всем своим худым телом ощущая, как дорога каждая секунда, Гоша мечется по полутемному каменному мешку, петляет в угрюмых лабиринтах, скуля от нетерпения. Лабиринты не кончаются, они множатся с каждым поворотом, распахиваются темными коридорами и провалами, изгибаются кирпичными стенами, длятся и тянутся бесконечно. Гоша уже не бежит, а летит, рассекая сумрачный воздух, тормозя и нетерпеливо взвизгивая перед каждым изгибом стены, торопит себя изо всех сил, и, и, и… вылетает не наружу, к отцу, а прямо к топкам. Топки ревут запертым пламенем. Гоша в ужасе кидается к двери, но лабиринт, распахнувшийся за ней, бесконечен, Гоша понимает, что ему никогда не выбраться наверх, не предупредить отца, но надо хотя бы открыть топки, чтобы отец выбрался, вырвался, он кидается к дверцам топок, они гудят, раскаленные, за ними бьется адское пламя, и, и, и — на них нет никаких ручек! Он бьет по топкам, хватается за раскаленный металл, но поздно — отец сверху по трубе рушится вниз, рушится с хриплым беспомощным криком, как большая ворона…

Проснувшись в слезах, Гоша надел очки, обошел раскладушку, на которой спала, сестра, пошел в туалет. К счастью, в туалете никого не оказалось, и Гоша, усевшись на старый унитаз, подумал, что надо было пустить в топки воду из труб. Тогда бы они погасли.

В школе на русском и литературе он сидел вялым, не слушая учителей. И лишь на геометрии оживился, сам попросился к доске, решал сложную и интересную задачу, запутался, но выплыл и получил, как всегда, «пять».

Когда прозвенел звонок, Гоша не остался в фотографическом кружке с узкобородым и суетливым Борисом Израильичем, а бесцельно побрел в сторону автобазы и электроподстанции. Домой Гоша не торопился. Ему было как-то скучно и беспокойно. Хотелось брести, брести, не встречая никого. Обойдя гаражи, он постоял возле ворот автобазы, глядя, как один грузовик завозит туда другого, со спущенными шинами, затем перелез через гору угля и пошел узким проходом между двумя кирпичными заборами; здесь в сумраке росла бузина, семенами которой плевались из трубок, валялись ржавые банки, рыбьи кости, пружины от кроватей, грязные связки газет, разбитые весы, арматура, безглазая голова куклы, дверная ручка, угольный шлак, проволока, рукав от ватника, снова шлак, снова пружина, и… что-то блеснуло в груде мусора.

Гоша ковырнул в мусоре носком своего старого, но хорошо начищенного ботинка. Из кучи выкатился стеклянный шар размером с гусиное яйцо. Гоша присел на корточки, взял шар в руки, обтер.

Шар был целый, не битый, зеленоватого стекла.

Улыбаясь находке, Гоша тщательно обтер шар о штаны, посмотрел сквозь него на пасмурное небо. Потом на голову безглазой куклы. Все было зеленое, как в аквариуме.

«Можно у Кольки Поспелова марки выменять. А можно и маме подарить. Это же как от великанских бус…» — подумал он и, поигрывая шаром, двинулся дальше.

Гоше стало веселее.

Он вспомнил, что скоро будет районная олимпиада по математике, куда его обязательно пошлют. А потом, зимой — и городская…

«Антон Владимирович обещал рассказать про дифференциал и про интеграл», — серьезно подумал он, выходя на свет.

Впереди торчала подстанция, а справа — вечное пепелище Крестовских складов. Гоша повернул направо. Поравнявшись со складами, разглядел сквозь серебристую, тронутую желтизной ивовую листву три фигуры возле чадящего костра.

— Чего, отличник, заблудился? — Марат направил в него самодрачку, спустил резинку.

Самодрачка не выстрелила. Гоша спрятал шар в карман, подошел. Посмотрел на костер.

— Видал, Скелет, — Сега сплюнул на бидон. — Сейчас фашистке будем автодафе делать.

Гоша заглянул в бидон. Сидящая на дне крыса подняла голову. Черные блестящие глазки посмотрели на Гошу. Она понюхала воздух.

Марат снова щелкнул самодрачкой впустую:

— Во, сука. Отсырела.

Гоша смотрел в глаза крысы. Сердце его вдруг сжалось, дурнота подступила и противная зыбь мурашек проползла по рукам к кончикам пальцев.

Крыса опустила голову, вжалась в черное днище.

— Хорош, давайте ставить, — Сопля пошевелил костер палкой.

Марат и Сега взялись за бидон.

— Подождите, — произнес Гоша чужим, срывающимся голосом.

— Чего? — не понял Сега.

— Отпустите ее.

— Че-е-го? — скривил рот Марат, поднимая бидон. — Ты чего, Скелет, кантузился? А ну — отзынь на два метра!

— Перезанимался, бля! — усмехнулся Сопля желто-розовыми, нечищенными зубами.

Гоша встал перед костром, загораживая им дорогу:

— Вы… это… отпустите ее…

Сега и Марат поставили бидон, непонимающе уставились на Гошу. Голова его вздрагивала, губы побелели, дергались.

— У него что, припадок? — Сега обернулся к Сопле.

— Голодный, ёптать… — усмехался Сопля. — Иди воруй!

Трое уставились на Гошу.

Костер потрескивал, разгораясь.

Гоша стремительно понял, что надо что-то дать им. Сунул руку в карман, вытащил стеклянный шар.

— Вот… я вам… я дам. Вот! — он протянул шар.

Тусклое сентябрьское солнце отразилось в шаре.

Сега взял шар, повертел, подкинул:

— Тебе чего, крыса нужна?

Гоша кивнул.

— Ну, бери… — Сега убрал шар в карман, переглянулся с друзьями. — Нам не жалко.

Трое рассмеялись как по команде.

— Пошли, робя, в расшибец резанемся! — Сега мотнул головой и двинулся к забору.

Марат повертел пальцем у виска и пошел следом.

— Пей порошки, ёптать! — громко посоветовал Сопля, и трое снова рассмеялись.

Переговариваясь и посмеиваясь, они пролезли в забор, мелькнули между ивами и пошли по направлению к детдому.

Гоша остался стоять рядом с бидоном. Подождал, пока голоса парней стихнут. Заглянул в бидон. Крыса сидела неподвижно. Он взялся за горловину бидона, слегка тряхнул. Крыса вздрогнула. Но не подняла головы. Гоша посмотрел на костер, облегченно разжал губы, облизал их.

— Ну вот… — пробормотал он, кинул портфель на битые кирпичи, взялся за бидон и осторожно положил его на бок.

В бидоне громко зашуршало. Крыса выбралась из него, слегка приподнялась на задних лапах, понюхала воздух. Глянула на Гошу. И замерла, пошевеливая усиками. Черные, влажные глазки ее глядели пристально. В крысином взгляде была какая-то высокая неподвижность — как у птиц. Гоша тоже замер и смотрел в крысиные глаза. Крыса опустилась на четыре лапы. И небыстро побежала, волоча светло-серый хвост. Но не в черные подвалы, а сверху по кирпичному месиву, по доске, через кучу угольного шлака, по битому, проросшему травой асфальту — к забору, прочь от складов.

— Ты куда? — пробормотал Гоша и неожиданно для себя подхватил портфель и побежал за ней.

Крыса пролезла под забором, обогнула толстый, накренившийся ивовый ствол и потрусила по дороге, усыпанной белым щебнем и черным шлаком. Дорога эта вела к Сокольникам, Гоша ездил по ней пару раз на велике Кольки Зотова.

— Ты чего, в Сокольники, собралась? На толчок? Там крыс много… Потому что питания достаточно… — Гоша легко догнал крысу.

Он ожидал, что она бросится от него в сторону, в заросли бузины и покрасневшего боярышника. Но крыса продолжала неспешно трусить по дороге.

— Ты чего — глухая? — Гоша быстрым шагом пошел рядом с крысой.

Крыса не обращала на него никакого внимания. Глаза ее сосредоточенно смотрели одновременно вперед и по сторонам, лапы равномерно перебирали по неровной дороге, хвост волочился с еле слышным шорохом. Гоша никогда не видел так близко бегущую крысу. Он шел быстрым шагом рядом с ней, помахивая портфелем.

— Не боишься меня? — Он наклонился, на ходу разглядывая крысу.

Серая шерсть на ее спине была густой, волосатой, а к подбрюшью светлела и укорачивалась, становясь почти белой. Белой шерсти было немного и на мордочке, возле усов. Нос у крысы был розовато-лиловый, пятачком, как у поросенка.

— Может, ты дрессированная? — спросил Гоша.

Крыса бежала.

Гоша обогнал ее и выставил впереди барьером свой черный новый коленкоровый портфель с двумя блестящими замками. Упершись в портфель, крыса понюхала его, быстро обежала и так же неспешно потрусила дальше.

— А если машина поедет? — спросил крысу Гоша.

Но машин не было. Дорога тянулась мимо брошенного барака, фундамента недавно заложенного дома, куч песка и щебня, сараев и кустов. Не обращая внимания на тарахтение грузовика, на редкие голоса у сараев, на вновь заухавший копер, загоняющий сваи в землю, крыса трусила себе невозмутимо и самоуверенно. Это спокойствие крысы все больше и больше удивляло Гошу.

«Только что ее сжечь хотели, а она бежит, будто и не было ничего…» — подумал он.

Перестав разговаривать, Гоша шел рядом с крысой. Он зауважал ее. Дорога вильнула вправо. Крыса же потрусила налево — через канаву, под пыльными лопухами, перелезла через обломок поваленного телеграфного столба и вбежала в кусты. Гоша поспешил за ней. За кустами начинался перелесок, тянущийся до самой Яузы. В этом хилом перелеске Гоша дважды собирал со своим классом металлолом.

Темно-серая спинка крысы замелькала в пожухлой траве. Гоша шел следом.

«Интересно!» — подумал он и рассмеялся.

Обогнув ивовые кусты, крыса пробежала по ржавой, увязшей в луже трубе и скрылась в зарослях боярышника.

— Куда ты! — Пройдя по трубе, Гоша остановился перед густым боярышником. — Так нечестно! А ну — стой!

Он стал обходить заросли справа. Боярышник стоял колючей стеной, конца ему не было. Наконец Гоша обошел заросли, двинулся влево, пробрался сквозь молоденький березняк, зацепился штаниной за проволоку, но не порвал, раздвинул кустарник — и оказался на поляне.

Здесь тихо сидели трое — инвалид без ног, старик с густой седой бородой и мальчик, ровесник Гоши. Все они, судя по обтерханной одежде, были нищими и, рассевшись на поляне, копошились в двух холщовых мешках.

Гоша пошел к ним.

Нищие заметили Гошу.

— Здоров, хлопец! — произнес безногий и бодро подмигнул.

Его небритое, почерневшее от въевшейся грязи лицо было круглым и веселым.

— Здравствуйте, — разочарованно произнес Гоша, ища глазами крысу.

Крысы нигде не было. А эти трое нищих сразу нагнали на Гошу прежнюю утреннюю тоску.

— Чай, потерял чего? — спросил старик.

Он был худым, белокожим, белобородым, с большими голубыми глазами.

Гоша хотел было спросить про необычную крысу, но осекся — на смех поднимут. Русоволосый, остроносый, широкоскулый мальчик с обметанными болячками губами, безразлично глянув на Гошу, продолжал копаться в мешке.

Гоша шлепнул себя портфелем по ноге, вздохнул:

— Я это… не видали собаку черную?

— Собаку? — шевельнул белыми бровями старик. — Нет, собаки не видали.

— Сбегла? — улыбнулся инвалид крепкими белыми зубами.

— Да нет. Утащила у меня… коржик, — соврал от огорчения Гоша.

— Коржик? — переспросил старик, поскребя висок под засаленной кожаной ушанкой. — Вона оно что…

Нищие в убогой одежде, с их мешками навели на Гошу не только тоску, но и злобу. Ему захотелось кинуть в них чем-нибудь тяжелым и убежать.

«Дураки! — злобно подумал он. — Расселись тут, испугали крысу».

— Не беда, мамка новый корж спекет! — Инвалид весело почесал чернявую, коротко стриженную голову. — Садись с нами трапезничать.

— Я пойду… поищу ее… — зло бормотал Гоша. — Найду и кирпичом прибью.

— Вот это не надобно, — улыбнулся старик.

— Это почему же — не надобно? — насупленно смотрел Гоша.

— А потому как коржик ты же все одно не воротишь, а собачку погубишь. И будет у тебя — ни коржика, ни собачки. Вот такая арихметика, — улыбался старик.

Такая арифметика удивила Гошу. Старик как-то неожиданно и глупо был прав. И от этой стариковской правоты стало просто скучно, а злоба ушла. И Гоше пожалел, что соврал про собаку.

— Садись, парняга, — подмигивал инвалид. — Все жрать хотят, и собаки и люди.

Гоша помедлил, потом кинул портфель на траву и сел на него.

— Со школы? — скалил зубы инвалид.

Гоша кивнул.

— Как учеба? Двойки, тройки и колы — все приятели мои? Век учись — дураком помрешь, а? Так-то!

Гоша молчал, оглядываясь. Крыса пропала бесследно.

— Нет, Митяй, учиться надобно, — старик рассудительно качнул белой бородой. — Без ученья таперича — туго. Шибко не заработаешь. Аль в черные работы, заступом рыть. Правда, хлопец?

Гоша нехотя кивнул и встретился глазами с серыми, быстрыми глазами мальчика. Тот расстелил на траве коричневатую оберточную бумагу и вытряхнул на нее из мешка кучу собранного за день — куски хлеба, объедки, кости с остатками мяса и без, вареную картошку, вялые помидоры, макароны, сухари, комья перловой каши и обломки дешевого печенья. В этой пестрой груде белели четыре куска рафинада и шматок сала.

Старик огладил белую бороду, положил свои худые, подрагивающие руки на объедки и внятно произнес:

— То, что дадено да найдено, то прибрано да съедено.

Убрал руки и добавил:

— Насытимся.

И нищие, придвинувшись ближе, стали есть.

Инвалид ел быстро, ухватисто, с аппетитом, отправляя в рот все подряд своими смуглыми, проворными руками; сухари и куриные кости трещали под крепкими зубами, говяжьи мослы он громко обсасывал, обгрызал и швырял за спину, перловку шумно схватывал ртом с ладони.

Мальчик выбирал то, что приглянется — шматок сала, хлеб, печенье, картошку; вылавливал толстые белые макароны, обсасывал селедочные головы.

Старик неспешно взял большой, слегка подгнивший помидор и надолго присосался к нему беззубым ртом, подрагивая бородой. Затем, отбросив кожуру, зачерпнул пригоршней из кучи что помягче и стал жевать, полуприкрыв веки.

Гоша сидел на портфеле и смотрел на нищих. Никто из них больше не уговаривал его потрапезничать. Да и сам он не хотел. Нищие ели, забыв про Гошу.

Вокруг тем временем потемнело и стихло: низкая грозовая туча нависла над перелеском. Копер ухнул пару раз и перестал. Потянул холодноватый ветерок, качнул бордовые листья боярышника, шевельнул сивую траву.

Трапеза побирушек длилась недолго: куча быстро исчезла, совсем несъедобное они пошвыряли в траву. Инвалид обсосал последний мосол, с силой выбил из него на ладонь кусочек костного мозга, слизнул, кинул мосол за спину, вытер руками рот, рыгнул, улыбнулся и подмигнул Гоше:

— Вот так!

Мальчик, запрокинув голову, отправил в рот последнюю макаронину и, жуя, повалился навзничь в траву.

Старик выел хлебный мякиш из ржаной горбушки, отер бороду, крякнул совсем по-молодому и шлепнул себя по коленям.

На слегка подмокшей за время трапезы бумаге остались лежать четыре неровных куска рафинада. Старик забрал сахар, один кусок сунул в рот, другой отдал инвалиду, третий положил на грудь раскинувшемуся в траве мальчику, а четвертый, повертев в руке, протянул Гоше:

— На-ка.

Гоша взял сахар, облепленный хлебными крошками.

«Надо же, всем хватило…» — подумалось ему.

Инвалид тут же сунул свой кусок в рот и захрустел им. Мальчик же беззвучно принял сахар губами и, глядя в тучу, стал посасывать его. Гоша попробовал раскусить рафинад. Он оказался слишком крепким.

«По дороге съем», — решил Гоша, встал с портфеля и сунул сахар в карман.

Пора было идти домой: темная, серо-сизая туча полностью накрыла небо, запахло дождем.

— Ешь, — вдруг пробормотал лежащий в траве мальчик.

— Что? — не понял Гоша, поднимая и отряхивая портфель.

— Ешь, что дали, — повторил мальчик, глядя в тучу.

Гоша непонимающе уставился на него.

— Съешь, сынок, — кивнул седой головой старик, посасывая сахар.

Гоша перевел взгляд на инвалида.

— Съешь, съешь, — улыбнулся инвалид, но посмотрел серьезно.

Гоше почему-то стало не по себе. Волна мурашек прошла у него по ногам, в носу защипало. Нищие как-то застыли, вперившись глазами каждый в свое. Вдруг стало совсем темно, как ночью. Тяжелая, свинцовая туча опустилась так низко, что почти касалась пожелтевших макушек деревьев. Тяжкий и глубокий холод обдал Гошу сверху. За ушами кольнуло, и Гоша почувствовал, как под форменной фуражкой зашевелились его коротко подстриженные волосы. Ему почудилось, что все в окружающем мире остановилось и ждет от него чего-то. И ждет только от него. И это надо было делать как можно скорее. Холодеющими пальцами Гоша полез в карман, достал кусок рафинада и сунул в рот.

Оглушительный удар грома раскатился поверху, молния вспыхнула так, что высветила все вокруг, все до последней травинки. И в просвеченных белым светом зарослях боярышника Гоша вдруг увидел своего отца. Отец стоял в серой кепке, в черном коротком пальто и смотрел на Гошу. На шее у отца был клетчатый шарф, подаренный ему бабушкой в День Победы.

Молния потухла. Стало опять темно. Но отец не пропал — он по-прежнему стоял в боярышнике.

Гоша замер, не дыша.

Едва стих гром, нищие зашевелились. Повставав, они взяли свои мешки и, не обращая на Гошу больше никакого внимания, двинулись к дороге. Первым пошел мальчик, за ним — старик с посохом. Безногий схватил два утюга, оттолкнулся ими от земли, легко выбросив свое тело вперед, и поспешил следом. Мгновение — и нищие скрылись за кустами.

Но Гоша и не смотрел на них. Он неподвижно стоял на поляне. Взгляд его был прикован к отцу. Гоша боялся пошевелиться или вздохнуть: только бы не спугнуть отца!

Отец стоял в боярышнике.

С неба упала первая капля, вторая, третья. Белесый холодный ливень обрушился на землю. И эта ледяная вода словно подтолкнула Гошу. Он перешел через поляну и, не дыша, обдираясь о колючки, вошел в боярышник. На небольшой прогалине посреди зарослей стоял… стояла черная мишень — человеческий профиль, вырезанный из фанеры и выкрашенный в черный цвет. На плоскую фанерную голову мишени была нахлобучена старая, полурваная кепка. Грудь мишени была измочалена пулями. На месте сердца у плоского черного человека зияла рваная дыра с торчащей по краям раздробленной фанерой. Это фанерное крошево Гоша и принял за клетчатый шарф отца. Судя по всему, по мишени стреляли один раз, из автоматического оружия, и стреляли с толком. Но кто притащил ее сюда и зачем? Кто нахлобучил на нее кепку?

Гоша стоял перед мишенью.

Ливень шевелил рваную кепку, мишень слегка покачивалась, словно намереваясь шагнуть к Гоше. Он вспомнил, что во рту у него кусок сахара. И выплюнул сахар на ладонь. Увесистые капли часто шлепали по рваной кепке. Мишень покачивалась и молчала. Молчал и Гоша. Ливень усиливался, шумел в листве, холодил плечи, тек за расстегнутый воротник гимнастерки. Гоша постоял, глядя в плоское и черное лицо мишени. И вдруг протянул ей сахар. Мишень покачивалась и молчала. Гоша сжал липкий сахар в кулаке, всунул кулак в пробитую грудь мишени. Разжал кулак.

Сахар бесшумно упал с его ладони.

Владимир Сорокин

Смирнов

Борису Соколову

Иван Петрович Смирнов, восьмидесятичетырехлетний, низкорослый, коренастый мужчина с несколько непропорционально длинными руками громко допивал чай, стоя на своей маленькой, тесно заставленной и заваленной всякой всячиной кухне и поглядывая в окно, когда в дверь ему дважды позвонили.

— Уже?! — воскликнул он, тряхнув большими очками с толстыми линзами, почти бросил недопитую чашку с отбитой ручкой на крошечный стол и заспешил в коридор.

Открыл дверь.

На пороге стоял хорошо одетый, улыбающийся молодой человек:

— Иван Петрович, я за вами.

— Как же вы подъехали?! Я вас проморгал! Раззява, а?!

— Мы стоим на улице.

— На улице?! Правильно! У нас тут не проехать! Понаставили, а?! А я-то! А я-то! Пялюсь, пялюсь!

Иван Петрович рывком выдернул из двери ключи. Он разговаривал резко, громко, отрывисто, почти кричал, словно постоянно спорил с невидимым и могучим врагом.

Молодой человек, улыбаясь, подошел к лифту, нажал оплавленную окурками кнопку. Лифт раскрылся, молодой человек придержал исцарапанную и изрисованную дверь ногой.

Заперев свою дверь, Иван Петрович сунул ключи в карман, застегнул свой светло-серый пиджак, увешанный медалями, и бодро двинулся к лестнице.

— Лифт, Иван Петрович, — подсказал молодой человек.

— Ни-ни! Никаких лифтов! — закричал Иван Петрович, замахиваясь длинной рукой. — Пешком ходим — сердце холим! Лифт — для инвалидов!

Он затопал вниз по нечистым ступеням.

— Ну, вы даете… — усмехнулся молодой человек и поехал вниз.

Иван Петрович шагал, считая этажи, медали звякали в такт движению. На первом этаже он выхватил из своего почтового ящика рекламные бумажки, глянул, скомкал, швырнул в картонный ящик:

— Во как!

Выйдя из подъезда, решительно зашагал вдоль дома. Во дворе в этот час позднего утра не было никого, кроме неизвестной Ивану Петровичу женщины с детской коляской и трех спящих бездомных собак. Иван Петрович шагал, помахивая руками, привычно поглядывая по сторонам, заглядывая в окна. Его широкая голова с остатками коротко подстриженных седых волос сидела на широких плечах почти без шеи, нос был большим, как картофельный клубень, подбородок — маленьким, но упрямым, уши — большими, с тяжелыми белыми мочками. Толстые старые очки его бодро поблескивали на теплом августовском солнце.

Обогнув свой пятиэтажный дом, он увидел огромный, как корабль, белый автобус с темными окнами. Автобус показался Ивану Петровичу чуть не больше его дома. Возле открытой двери автобуса курил молодой человек.

— Крейсер просто, а?! — подошел Иван Петрович.

— Готовы к кругосветному плаванию, — улыбался, пуская дым, молодой человек. — Прошу на верхнюю палубу.

Иван Петрович поднялся по приятным, покрытым серой резиной ступеням. В автобусе, утопая в причудливых креслах, сидели ветераны. Почти всех их Иван Петрович знал или видел.

— Здравствуйте, товарищи! — выкрикнул он, подняв руку.

Ему вразнобой ответили.

Он сел на первое свободное место, рядом с бородатым стариком в светлой шляпе. Пиджак у старика тоже блестел медалями. Старик протянул ему костлявую руку:

— Петровичу наше.

— Здорово, Кузьмич!

— Как самочувствие?

— Приближено к боевой!

Старик и Смирнов засмеялись. Молодой человек вошел в автобус, дверь за ним закрылась. Он взял микрофон:

— Товарищи ветераны, все в сборе. Мы можем отправляться. У кого-нибудь есть вопросы? Или все ясно?

— Ясно! Все понятно! Читали уже! Знаем!

Иван Петрович тоже крикнул:

— Все ясно!

И в доказательство вытащил из кармана пиджака маленькую брошюру, помахал ею. На обложке брошюры была фотография человека с сосредоточенным лицом и шкиперской бородой. Фотографию пересекали круги и перекрестье красного прицела.

— А у меня вопрос! — поднялась чья-то рука.

— Слушаю вас, — сказал в микрофон молодой человек.

— А он точно там?

— Сто процентов.

— Точно?

— Абсолютно. Он в своей квартире уже четвертые сутки безвылазно.

— Не выходит?

— Не выходит. Стыдно ему, — усмехнулся молодой человек.

— У таких — ни стыда, ни совести… — пробормотал кто-то.

— А я думал, что его там и нет! — не унимался дребезжащий голос.

— Индюк тоже думал! — завертел головой Иван Петрович. — Сказано же вчера еще — там! Там, гадина!

— Он там, там… — серьезно кивнул бородой его сосед и развел руками. — А иначе — зачем ехать?

— Там, там… — послышалось с разных мест.

— Вопрос закрыт, — улыбнулся молодой человек. — Поехали!

— Поехали! — ответили ветераны.

Автобус заурчал, мягко тронулся и поехал по улицам городка. Иван Петрович с удовольствием разглядывал родной городок, сидя в уютном кресле.

— Пять «тигров», — покачал головой его сосед. — А у нас — 193!

Иван Петрович громко рассмеялся:

— Пять «тигров»! Почему не один, а?! Почему не один?!

Он толкнул бородатого в бок.

— Да. Почему, спрашивается, не один? — придержал шляпу сосед.

— А потому что — заплатили! — поднял короткий и широкий указательный палец Иван Петрович.

— Потому что заплатили, — закивал бородатый.

— Платят гадинам!

— Платят.

— Платят! Еще как! — согласились сзади.

— И будут платить! — Иван Петрович стукнул кулаком по подлокотнику.

— Будут платить, — согласился сосед.

— Будут… будут… — заговорили сзади.

— Пока стоит Россия — будут платить!

— Будут, будут. А как же?

— А вот, когда России не будет, — угрожающе повел головой Иван Петрович, — тогда платить пе-ре-станут!

— Перестанут.

— А чего тогда…

— Там все рассчитано.

— Они платят, когда им надо. Когда есть политический заказ.

— Конкретный! Конкретный!

— Конкретный, а как же… там все конкретно: сколько, кому и за что…

— Они рассуждают как, — бородатый ветеран взялся за свои колени. — Нацелимся в Сталина, а попадем в Россию.

— Правильно! Целься лучше, кидай дальше!

— Плати больше!

— Будут платить, будут все проплачивать…

— А у них уж все давно пропла-а-ачено, — раздался певучий голос сзади.

— Деньги не пахнут! — выкрикнул Иван Петрович.

— Но не все продается, — кивнул бородатый и ткнул себя в грудь пальцем так, что звякнули медали. — Вот это не продается!

— Не продается! — тряхнул головой Иван Петрович и тут же поправил очки.

Дорога до Москвы заняла почти полтора часа. Сосед Ивана Петровича успел даже вздремнуть, открыв рот. Но сам Иван Петрович ехал, бодро поглядывая по сторонам. Когда автобус доехал до Профсоюзной улицы, был уже первый час.

Свернув на улицу Кедрова, автобус проехал немного и встал.

Молодой человек снова взял в руки микрофон:

— Мы на месте. До дома Ткача — пять минут хода. Подъехать туда мы не можем — все должно происходить естественно, так сказать. Вы смените группу ветеранов, которые там стоят с утра, они поедут домой. Значит, товарищи, стоим ровно два часа. Если кому-то станет плохо — за углом дежурит реанимобиль. Баннеры, то есть плакаты вам раздадут… да, чуть не забыл! Я просил вас подумать о кричалках. Подумали?

— Подумали! Я подумал… Есть одна… — раздалось в салоне автобуса.

— «Ткач — рвач»! — выкрикнул один из ветеранов.

— Уже есть, но ничего страшного, — одобрил молодой человек. — Еще?

— «На Ткаче и шапка горит!»

— Отлично! Утверждаем!

Все зааплодировали.

— А можно просто — «Ткач — палач»?! — выкрикнул Иван Петрович.

— Он не палач, — сделал серьезное лицо молодой человек. — Он фальсификатор истории Великой Отечественной войны. Мы должны быть точны в определениях.

— Правильно! Перегибать не надо, — сказал бородатый.

— А то еще в суд подаст, за клевету! — крикнул кто-то сзади, и все засмеялись.

— Еще кричалки, товарищи? — молодой человек обвел салон взглядом.

— «Руки прочь от ВОВ!»

— Ну… можно.

— «Ткач — сморкач!»

— Не очень понятно. Насморк — не преступление. Еще?

Сзади поднялся высокий старик с угрюмым, вытянутым лицом, кашлянул и продекламировал глухим низким голосом:

Я фальшивому Ткачу
Прямо в харю прокричу:
— Вот пришла тебе пора
Убираться в США!

Все зааплодировали.

— Супер! — захлопал в узкие ладоши молодой человек.

— Это Потапов, он же поэт, известный поэт, — завертел головой бородатый.

— Молодец, Потапов! В точку! — резко и громко хлопал Иван Петрович.

— В самое оно! — выкрикнул кто-то.

— Замечательно, товарищи, — поднял сжатый кулак молодой человек и сделал знак водителю.

Двери автобуса открылись.

— Пора! — скомандовал молодой человек и вышел первым.

Ветераны стали покидать автобус. Иван Петрович спустился сразу вслед за инструктором. Тот подождал, пока спустятся остальные, кивнул и, указав рукой направление, двинулся вперед.

Они пошли дворами, не торопясь. Молодой человек все время оглядывался: не отстал ли кто? Потом ему позвонили на мобильный, и он что-то напряженно-недовольно объяснял, доказывал, слегка наклоняясь вперед и тыча себя в грудь тонким пальцем.

Когда группа вошла в нужный двор, все увидели таких же пожилых людей с медалями и плакатами, стоящих возле подъезда восьмиэтажного кирпичного дома. К молодому человеку сразу подошли двое других молодых людей, что-то быстро сказали, тот кивнул. Один из молодых людей сделал знак рукой стоящим у подъезда. Они сразу оставили свои плакаты, пошли за ним и вскоре свернули за угол дома. Молодой человек, приехавший на автобусе, подвел ветеранов к подъезду.

— Товарищи, возьмите плакаты, — указал он на прислоненные к лавочке плакаты.

Ветераны разобрали их. На некоторых плакатах было то же лицо со шкиперской бородой и красными надписями «Позор фальсификатору ВОВ!», на других — просто надписи: «Арсений Ткач — фальсификатор ВОВ!», «Руки прочь от нашей истории!», «Позор фальсификаторам!»

Один из молодых людей дал ветеранам громкоговоритель. Кратко посовещавшись, они отдали его поэту-фронтовику Потапову. Тот повторил свое стихотворение. После чего все закричали наперебой, глядя в два окна на шестом этаже, где располагалась квартира Ткача. Окна были глухо занавешены.

— Позор Ткачу! Позор! — кричал Иван Петрович, потрясая кулаком.

— Убирайся в Америку! — выкрикивал бородатый.

В мегафон кричали по очереди. Два молодых человека стояли рядом и раздавали редким прохожим листовки, в которых была кратко изложена история фальсификации Курской битвы военным историком, доктором исторических наук Арсением Ткачем.

Так продолжалось больше часа.

Некоторые прохожие задерживались, заводили разговоры с ветеранами. Те растолковывали им цель своей акции. Старик в очках и в мундире майора артиллерийских войск обстоятельно объяснял двум женщинам, молодой и пожилой:

— 12 июля 1943 года состоялось величайшее танковое сражение под Прохоровкой, в результате которого наши танкисты остановили наступление немцев на южном фасе Курской дуги, что повлияло на весь исход Курской битвы, этой величайшей битвы в истории человечества, решающей битвы, так сказать, в которой немцы хотели взять реванш за поражение в Сталинграде. После этой битвы советские войска перешли в контрнаступление, разгромили 30 немецких дивизий и освободили города Орел, Белгород и Харьков. Сталинград и Курская битва сломали, как говорится, фашистам хребет раз и навсегда. А человек, живущий вон в тех окнах, — старик показал пальцем на окна шестого этажа, — утверждает, что во время сражения под Прохоровкой немцы потеряли всего пять танков, а мы — 193! То есть в 38 раз больше, чем немцы!

— Пять танков… — женщины переглянулись. — Но это как-то маловато…

— Маловато! — улыбнулся золотыми зубами старик. — И нам, ветеранам, кажется, что маловато. А вот доктору исторических наук Ткачу так не кажется. Он написал об этом не одну статью, он выступает на международных конференциях, разъезжает по миру и лжет, лжет, лжет. А как вы думаете, сколько мы потеряли убитыми в Великую Отечественную?

Женщины переглянулись.

— Миллионов двадцать? — неуверенно спросила молодая у пожилой.

— Двадцать вроде, — кивнула та.

— Нет, дорогие женщины! — покачал головой старик. — Сорок три миллиона! Не хотите?

— Сорок три? Многовато чего-то… — усмехнулась пожилая.

— А Ткачу не кажется, что многовато.

— А зачем он это делает?

— Вот мы и хотим разобраться — зачем!

Один парень с велосипедом долго не понимал сути происходящего и повторял:

— Ну, а все-таки, чё он такого сделал?

Иван Петрович резко протиснулся к нему, строго поднял свой короткий палец:

— Он обосрал Великую Отечественную! Обосрал, обсирает и будет обсирать, если его не остановить! Понял?

— Понял, — кивнул парень и поехал прочь.

Некоторые из ветеранов стали уставать и по очереди отсиживались на двух лавочках. Но Иван Петрович не устал, а наоборот — взбодрился: он кричал, энергично беседовал с ветеранами, разъяснял прохожим, прохаживался по двору с таким видом, словно вырос в нем.

Вдруг балконная дверь квартиры Ткача отворилась, и на балкон вышел сам Ткач. Ветераны оживились, закричали, заулюлюкали, затрясли плакатами.

— Не выдержал гад! — победоносно и зло рассмеялся Иван Петрович, набрал в легкие побольше воздуха и, сжав кулаки, протяжно закричал. — Позо-о-о-ор!

— Позор! — отрывисто выкрикнул стоящий рядом старик-майор.

— Позо-о-о-о-ор! — протяжно, что есть мочи, прокричал Смирнов.

— Позор!

— Позо-о-о-о-о-р!

— Позор!

— Позо-о-о-о-ор!

В руках Ткача появился плоский прямоугольный предмет. Он повернул его, и в предмете сверкнуло солнце: зеркало. Ткач навел зеркало на толпу ветеранов. Большой солнечный зайчик пополз по ветеранам. Они стали отворачиваться, закрываться руками или плакатами. Поэт-фронтовик выхватил у кого-то мегафон, заговорил в него своим глухим голосом:

— Убирайтесь из нашей страны, господин Ткач! Вам тут не место! Вы нагадили в святой колодец нашей Победы! Убирайтесь к вашим заокеанским хозяевам!

— Убирайся! Вон! Двурушник! Подлец! — закричали ветераны.

Иван Петрович выступил вперед из толпы и закричал громче всех:

— Подле-е-е-е-е-ец!

Ткач навел на него солнечный зайчик. Ослепительный свет засиял в толстых линзах очков, затопил глаза Смирнова. Но он не закрылся, не отвернулся:

— Свети! Свети, гад! Свети!

Свет солнца наполнил глаза Смирнова. Он раскрыл их сильнее, словно желая всосать в себя всю мощь солнца:

— Свети! Свети! Свети, трус! Свети, предатель!

Ткач светил ему в лицо. Несколько долгих минут продолжалась эта дуэль. Потом Ткач опустил зеркало и ушел с балкона. Его проводили криками и улюлюканьем.

Иван Петрович продолжал стоять, повторяя:

— Свети! Свети, гад! Свети!

Он ничего не видел, в глазах плыли красные сполохи. Его взяли под руки молодые люди:

— Вам плохо?

— Мне хорошо! Мне отлично!

Иван Петрович шагнул, но оступился, не видя ничего. Его ноги в старых ботинках заскребли по асфальту:

— Щас, ребята, щас…

Его подвели к лавочке, усадили. Он заворочался, крутя головой и тараща невидящие глаза, но вдруг обмяк и повалился на сидящего рядом ветерана. Тут же подъехал реанимобиль, Ивана Петровича внесли внутрь, отъехали за угол.

— Обморок от перевозбуждения, — объяснил врач молодым людям, обследовав Ивана Петровича. — Сердце в порядке. Полежит немного и оклемается.

И правда, вскоре Иван Петрович пришел в себя. Ему сделали пару уколов, отвезли к автобусу. Он сам поднялся по ступеням, сел в пустом автобусе. Водитель дремал в своем кресле.

Иван Петрович сидел, глядя в окно. Посидев так минут пятнадцать, он встал, вышел из автобуса. И пошел по улице Кедрова. Потом свернул и пошел дворами, мимо какой-то новостройки, мимо гаражей и детской площадки. Он шел, привычно помахивая своими длинными руками, поглядывая по сторонам. Остановился, увидев, как на автотранспортер затаскивают ржавую «Волгу» с разбитым лобовым стеклом и спущенными шинами.

На невысокую бетонную стенку возле мусорных контейнеров сел голубь.

— Во как! — подмигнул Иван Петрович голубю, кивнув на «Волгу».

Голубь тихонько заворковал.

Иван Петрович двинулся дальше, минуя дворы, пересек улицу и вышел на просторную площадь. На ней стоял большой новый супермаркет, справа от которого таджики укладывали асфальт.

Иван Петрович уставился на супермаркет. Вход его был убран гирляндой из синих и красных шаров, под которой желтела надпись: «МЫ ОТКРЫЛИСЬ!»

— Мы открылись! — согласно кивнул Иван Петрович.

Постоял. Двинулся к супермаркету. Стеклянные двери разъехались перед ним, он вошел в супермаркет. Внутри было просторно, светло и пахло новым. Одинокие покупатели бродили с тележками между длинных, уставленных продуктами стеллажей.

Иван Петрович взял тележку и повез ее по чистому новому полу супермаркета. Прошел овощной и фруктовый отдел, постоял возле соков, читая названия. Двинулся дальше, миновал стеллаж с крупами и макаронными изделиями, остановился возле длинного стеллажа консервов.

— «Золото Балтики» — прочитал он надпись на банках со шпротами. — Во как!

Одобрительно кивнул, двинулся дальше. Увидел витрину мясного отдела, подошел.

— Здравствуйте, — улыбнулась ему высокая продавщица.

— Здравствуйте! — тряхнул очками Иван Петрович.

— Чем могу помочь?

Иван Петрович разглядывал мясо, двигаясь вдоль витрины, читал:

— Зразы… стейк… фарш из баранины…

— Есть и говяжий, и свиной, и куриный, — продавщица двигалась параллельно, поглядывая на медали Ивана Петровича.

— Во как! — одобрительно мотнул головой Смирнов.

За мясным отделом начинался колбасный.

— Колбаса! — остановился Иван Петрович.

— Колбаса, — улыбаясь, остановилась продавщица.

— Так, — вздохнул Смирнов, поправил очки. — И сосиски.

— И сосиски. Вы какие сосиски любите?

— Молочные.

— Вот они, перед вами.

— И почем?

— 360 рублей килограмм.

— Во как! — кивнул он.

— Сколько вам завесить?

— Мне? Завесь-ка мне… — он задумался.

— Полкило?

— Нет, — мотнул он головой. — Завесь сто девяносто три сосиски.

— Сто девяносто три?

— Сто девяносто три! — кивнул он.

— Как скажете, — шире заулыбалась продавщица.

Она достала ворох сосисок и принялась считать. Иван Петрович стоял, вперившись в витрину. В ворохе сосисок не хватило, продавщица прошла в белую дверь с круглым окошком.

— Брауншвейгская, — наморщил лоб Иван Петрович. — Во как!

Продавщица вернулась с новым ворохом сосисок, стала считать дальше.

— Брауншвейгская, — покачал головой Иван Петрович и слегка присвистнул. — Мда…

— Ровно сто девяносто три сосиски, — закончила продавщица. — Это будет восемь килограмм, четыреста двадцать граммов. Вам в один пакет или лучше — в два?

— Можно… — пробормотал Иван Петрович, напряженно разглядывая витрину с колбасами.

— Я сделаю в два пакета, чтобы удобнее было.

Он не ответил.

Продавщица упаковала сосиски, передала ему два увесистых пакета. Он принял их, поставил в тележку.

— Что еще? — спросила продавщица.

— Еще… а вот этой… брауншвейгской.

— Сколько?

— Пять палок.

Она молча достала пять палок брауншвейгской колбасы, взвесила каждую в отдельности, налепила чеки, передала Смирнову. Он укладывал колбасу в коляску рядком, аккуратно.

— Что еще?

— А… ничего… — тряхнул он очками и повез тележку дальше.

Проехал молочный отдел, свернул и оказался в тупичке, где висел большой плакат: собака и кошка, едящие из одной миски. Стеллажи в тупичке были уставлены кормами для животных. Девушка в белом халате перекладывала пакеты с сухим кормом из тележки на стеллаж. Разглядывая стеллажи, Иван Петрович подъехал ближе к девушке. Она оглянулась на него и тут же отвернулась, продолжая работу, наклонилась, запихивая пакеты на нижнюю полку.

Иван Петрович взял палку брауншвейгской колбасы и со всего маха ударил девушку по шее. Девушка рухнула на пол.

— Во как… — пробормотал Иван Петрович, глядя на неподвижно лежащую девушку.

— Во как.

Сосредоточенно жуя губами, он постоял несколько секунд. Потом поправил очки, наклонился и осторожно положил колбасу девушке на спину. Взял из тележки четыре палки брауншвейгской и положил их на спину девушке рядом с первой палкой, аккуратным рядком.

Повернулся и повез тележку прочь из закутка. Довез тележку до касс. Кассирша приняла один пакет с сосисками, потом другой, посчитала:

— Три тысячи двадцать четыре рубля, сорок четыре копейки.

— Во как! — Иван Петрович поднес к лицу кассирши кукиш.

Та оторопело уставилась на кукиш, перевела взгляд на Смирнова и на его медали.

Смирнов подхватил пакеты с сосисками и двинулся к выходу. Кассирша встала, открыла рот. Два охранника на входе что-то бурно и со смехом обсуждали, один показывал другому на пальцах какую-то фигуру. Кассирша сокрушенно покачала головой, вздохнула, поднесла ладонь ко рту, наклонилась. Из ее рта на ладонь вывалилось небольшое серовато-коричневое яйцо.

— Не могу делать раскол сразу! — чуть не плача произнесла кассирша и покачала головой.

Один из охранников, рыжеволосый, с мужественно-жестоким лицом вдруг как-то засуетился, зашептал, голова его затряслась, он выхватил из кармана раскладной нож и с силой полоснул себе им по левой руке, шепча что-то. Другой охранник закрыл лицо ладонями и издал резкий, глубокий гортанный звук.

Смирнов шел к охранникам. Движение его замедлилось. Он переставлял ноги так, словно оказался в жидком стекле. Старые ботинки его с величайшим трудом отрывались от пола и плыли вперед, словно устаревшие десантные корабли на воздушной подушке.

По залу супермаркета затяжно, зависая в воздухе, запрыгали покупатели. Полная женщина в ярком платье, зависнув в долгом прыжке, разрывала ковригу пшеничного хлеба и торжественно-радостно метала куски в других покупателей. Они не уворачивались от этих кусков: лица их были преисполнены блаженством, радостные слезы текли и медленным дождем разлетались по залу.

Смирнов шел к охранникам.

Какой-то усатый, лысоватый мужчина намертво вцепился в спину десятилетнему мальчику, подпрыгнул вместе с ним и, рыча и плача, медленно, но со страшной силой протаранил мальчиком холодильник с охлажденными безалкогольными напитками. Голова мальчика, сокрушив стекло, стала давить разноцветные бутылки, содержимое которых замедленно брызнуло энергичными струями. Кровь и мозг мальчика соответственно распределялись по этим струям.

Смирнов шел к охранникам.

В рыбном отделе невысокая продавщица торжественно подняла свою напарницу над собой на вытянутых руках и с протяжным, распадающимся на долгие звуки криком обрушила ее на витрину с рыбой. Напарница, замерев от восторга, замедленно скрестила худые руки на груди, благодарно прикрывая глаза. Разорвав на ней халат, брюки и трусы, продавщица схватила живую стерлядь и с невероятной силой и нежностью стала запихивать ее во влагалище напарницы.

Смирнов шел к охранникам.

Старушка с палочкой, мощно оттолкнувшись ею от пола, медленно-сосредоточенно перелетела через стеллаж с крупами и макаронными изделиями и зависла над мясным отделом. Здесь ее уже ждала коротко стриженная продавщица с двумя длинными ножами в руках и торжественной песней без слов. Предупредительно зажав свою палку зубами, старушка снизилась, подставляя спину продавщице. Радостно воскликнув, продавщица всадила ножи в спину старушке, толкнула ее изо всех сил, направляя в винный отдел. Терпеливо застонав, та с напряженно-потенциальной угрозой поплыла по залу, накапливая энергию. Соприкосновение старушки с рядами винных бутылок было грандиозно: темно-красным взорвалось, брызнуло, разлетаясь множеством капель и осколков.

Смирнов шел к охранникам.

Молодой человек в очках, подпрыгнув к самому потолку, яростно целовал свои ладони. Его дальняя родственница, стоя на коленях, с пением и молитвой метала в него стеклянные банки с баклажанной икрой. Чудесным образом минуя молодого человека, банки медленно разбивались о потолок, осыпая молящуюся своим содержимым. Молодой человек, не замечая этого, страстно целовал свои ладони, шепча им тайные, необходимые слова, идущие из самого сердца.

Смирнов шел к охранникам.

Смуглолицая и черноволосая уборщица, сорвав с себя одежду, торжественно надела себе на голову синее пластиковое ведро и принялась прыгать по залу затяжными кошачьими прыжками. Угрожающе-торжественный вой слышался из-под ведра. Словно подгоняя себя, она громко выпускала газы в такт своим размашисто-смелым прыжкам. Какой-то седоволосый, но моложавый покупатель гонялся за ней, тщетно пытаясь пометить ее куском охлажденной говядины. От восторга и недоумения он так скрежетал зубами, что они крошились, осколки сыпались и прилипали к свежему мясу.

Смирнов шел к охранникам.

Две фасовальщицы с восторженным пением покинули свое помещение, прихватив большой кусок сала и вырванную ими батарею парового отопления. Разбежавшись, одна из них бросилась на пол, подложив под себя сало. Другая вспрыгнула ей на спину, подняв батарею над головой. Используя инерцию своих тел и скольжение сала, фасовальщицы поехали по полу по направлению к кассам. На подъезде фасовальщица метнула батарею в коленопреклоненного покупателя. Батарея снесла ему полголовы, забрызгав мозгом спину той самой кассирши с яйцом.

Смирнов шел к охранникам.

По-прежнему держа на ладони серо-коричневое яйцо и совершенно не обращая внимания на стекающий по ее спине мозг покупателя, кассирша вытащила из волос медную шпильку и стала бережно трогать ею яйцо, всхлипывая и бормоча:

— Раскол… раскол… быстрый раскол… нужный всем нам раскол…

Но яйцо и не думало раскалываться.

Смирнов поравнялся с охранниками.

Рев и восторженные крики разнеслись по супермаркету. Рыжий охранник театрально взмахнул своей порезанной левой рукой. Кровь его попала на лицо Смирнова.

— Во как! — одобрительно кивнул очками Смирнов, не останавливаясь.

— Раскол, раскол, быстрый раскол, хороший раскол… — бормотала, плача, кассирша.

Рыжий охранник театрально тряс окровавленной рукой, восторженно шепча что-то. Его напарник, по-прежнему закрыв лицо руками и слегка присев, издавал горлом резкие, отрывистые звуки. В супермаркете пели, плакали и молились.

С двумя пакетами сосисок в руках Смирнов вышел из супермаркета.

Владимир Сорокин

Кухня

Да, Смотрящий Сквозь Время, дверь на кухню недавно покрасили (в 7-й раз за ее шестидесятидвухлетнюю жизнь). Пахучая и безмолвная, она стережет девятиметровое пространство. Там семья готовит еду, ест и разговаривает. Плоское тело двери блестит от свежих потеков. Стекло в ней густо замазано, медная ручка отполирована тысячами прикосновений. Ее закрывают только на ночь (чтобы мыши не проникли в комнаты) и когда готовят (чтобы не пахло). Утром приятно толкнуть дверь рукой: она трогается с места, как допотопная дрезина. Вползает в день. Обреченно хрипит, тюкается о холодильник. И умирает до обеда. Пузатый «ЗИЛ», родной брат спящего под дождем «Запорожца», вздрагивает, но быстро приходит в себя. Грозно гудит. Несмотря на солидный возраст, вмятины, сколы и царапины, он на кухне главный. Посему занимает самый важный угол. На нем сверху стоит радиоприемник из черно-желтой пластмассы. Под радиоприемником — кружевная салфетка. В радиоприемнике одна программа. Стоит повернуть ручку, и сочный баритон скомандует вам расставить ноги на ширину плеч, невидимые клавиши загремят бодрым маршем. Шнур от радиоприемника тянется к розетке. Она меньше электрической, обмотанной синей изолентой и распертой тройником. Поэтому выглядит изящно. Рядом с ней на зеленой стене висит чеканка: узкоглазая женщина со спортивной фигурой смотрит на заходящее в море громадное солнце. Над женщиной вечно парят две чайки. Справа наползает рассохшийся буфет, перевезенный вместе с бабушкой из Мытищ. Хотя он и больше холодильника, но не конкурент толстяку в кухонной иерархии. Удел его — молча пялиться на сидящих за столом толстыми ограненными стеклами, за которыми белеют чашки и блестит бок графина с самодельной настойкой (спирт + вода + кожура лимона + липовые почки + сахар). Время от времени буфет громко выдвигает нижнюю челюсть: сумрачный рот его полон мельхиора, алюминия, стали и серебра. А в правом дальнем углу на месте зуба мудрости покоятся две сафьяновые коробочки: с позолоченными кофейными ложками и золотым чайным ситечком. Их вынимают только по праздникам. Тогда буфет гордо трясется. Просторное брюхо его, набитое крупами, макаронами и мукой, любят мыши. Ночью они возятся, шуршат в дубовой перистальтике буфета. Буфет спит, сонно потрескивая. В почерневший бок его упирается стол. По возрасту он сын холодильника и правнук буфета. Он — дитя прогресса. Сделан из ДСП и оклеен белым, в голубой цветочек, пластиком. Женщины довольны — даже клеенку стелить не надо! Протереть влажной тряпкой — и все дела. На столе — керамическая вазочка с вечнозасохшей веточкой вереска. Над столом на стене — работа гуцульских древорезов: грозный орел, распростерший липовые, покрытые лаком крылья на фоне Карпатских гор. Над орлом — часы модной овальной формы — подарок маминых сослуживцев. А внизу, на маленьком гвоздике, — человечек, сделанный на уроке труда из еловой шишки, сучков и желудей. В сучковатой руке у него кубинский флажок, вырезанный из журнала «Наука и жизнь». Стол окружают три новенькие табуретки и старый стул с потертым мягким сиденьем: на нем сидит бабушка. На расстоянии вытянутой детской руки от стола — край подоконника. Он такой же, как и дверь — пастозно-белый, неровный. Но массивный. И широкий. На нем стоят: деревянная хлебница, умеющая открывать и закрывать свой полукруглый беззубый рот, трехлитровая банка с чайным грибом, керамический горшок с пыльным кактусом (эхинопсис), три жестяные банки с зеленым горошком, пепельница из раковины рапана, бутылка «Мукузани», бумажный пакет с картошкой. Под подоконником притаилась угловатая батарея парового отопления. На ней всегда что-то сохнет: тряпки, марли из-под творога, полотенца. В углу — четыре пустые бутылки. Рядом с ними — веник, совок и запылившаяся мышеловка с почерневшим кусочком колбасы. И тут же начинается грозное царство газовой плиты. Она возносится над коричневым линолеумом черно-белым храмом Голубого Огня. На плите всегда что-то стоит, терпеливо ожидая своей жертвенной участи. Сегодня это розовая кастрюля с особенным бабушкиным борщом (житомирские евреи научили бабушку класть в борщ чернослив). Кастрюля гордо высится на главной конфорке. На маленькой скромно примостилась старая сковородка с недоеденным голубцом. Подплывший белым жиром голубец осторожно выглядывает из-под алюминиевой крышки. От плиты по стене тянется газовая труба со стоп-краном. К трубе прикручена проволокой фанерная спичечница, вмещающая сразу 4 (!) коробки спичек. Спичечница высокомерно поглядывает на всех, презрительно щерится спичечными зубами, кидается горелыми спичками. Но благородная сушилка тарелок не обращает на нее внимания: удобная, бежево-пластмассовая, купленная папой совершенно случайно на выставке «Бытхимпром-76». Она поет беззвучно, высоко и чисто, уверенным голосом пластика: «Грядут новые времена!» Тарелки в ее сотах всегда чисты, оптимистично сверкают. Сушилка устремлена в будущее. Что не скажешь о мойке, развалившейся внизу вечнобольной доходягой. Разноглазые (красный и синий) краны ее обиженно смотрят, из понурого носа постоянно капает. На нем почти всегда висит влажная тряпка. Пожелтевшая раковина часто давится и не пропускает воду. Тогда ее прочищают резиновой помпой. Или ковыряются в ее ржавом горле толстой проволокой. Раковина давится, рыгает, нехотя глотает мыльную воду. В раковине почти всегда киснет грязная посуда. За мойкой живут тараканы. Их рыжие антенки выглядывают из щелей. Под мойкой за расхлябанной дверцей раззявилось бордовое помойное ведро. Оно — всегда довольно. Пластмассовый рот его жадно распахнут. «Глотаааааааю!» — ярко радуется ведро. И глотает все — от рыбных потрохов до перегоревших лампочек. Впритык к мойке — небольшая тумба под старенькой клеенкой. Она скромна и покорна, как провинциальная невеста. И всегда безнадежно беременна. Увесистые банки с прошлогодним, позапрошлогодним и просто старым вареньем распирают ее чрево. Сверху на ней режут, толкут, раскатывают, сбивают и шинкуют. И над всем этим в вышине парит недосягаемый матовый плафон со стоваттной лампой внутри. Он прекрасен в своей чистоте и недоступности. Он выше всех. Ему нет дела до ворчания холодильника, хныканья раковины и кряхтенья буфета. Он разговаривает только с солнцем, когда то касается его утренним лучом. Плафон счастлив неземным счастьем. Даже ничтожные мухи, кружащиеся и садящиеся на прохладную матовую поверхность, не в силах поколебать его самозабвения…

И это все?

Нет, Смотрящий Сквозь Время, мы с тобой забыли что-то очень важное. Окно! Большое, почти квадратное, с крестовиной рамы, вставленной современниками хмуро-рябого Сталина. Форточка полуоткрыта. Утренний воздух неспешно просачивается в кухню. Шум проснувшегося города. Можно подойти к окну, прижаться носом к не очень чистому стеклу. Оно всегда холодное. На ручке окна часто висит авоська: чтобы не искать ее по кухне, когда приходится быстро бежать в булочную или в молочный. Можно выпить гриба. С утра это бодрит. Граненый стакан лежит в сушилке на тарелках. Рука снимает его, ставит на подоконник рядом с желтой трехлитровой банкой. В ней спокойно плавает гриб. Он вызывает добрые чувства: он живой, похожий на плоский живот старика. Руки наклоняют банку над стаканом. Желтая струйка цедится сквозь марлю. Гриб тяжко колышется в банке. Ему тесно в ней. Но он не ропщет. Стакан полон. Рука кладет в него две чайные ложки сахарного песка, размешивает, подносит к губам. Один маленький глоток. И три больших. Приятно сводит скулы. Пощипывает в носу. Влага выступает на глазах. И сразу лучше видишь. Что видно из кухонного окна? Семиэтажный дом напротив. Макушки тополей. Окно чужой кухни. Там стоит мальчик со стаканом в руке, прижав нос к стеклу.

И смотрит. На нас с тобой.

Владимир Сорокин

Занос

Памяти Д.А.Пригова

— Первое марта, а так метет… — Станислав глянул в окно машины, покачал красивой, с ранней проседью, головой. — Завтра еще больше навалит. Обещали… — Крепкошеий водитель в серебристо-сером костюме кивнул угрожающе-доброжелательно.

— Мда… супрематизм… — пробормотал Михаил, щурясь на проносящиеся мимо заснеженные подмосковные поселки.

— Что? — повернулся к нему рядом сидящий Станислав.

— Так, ничего… — нервно улыбнулся Михаил. — Просто слово с утра привязалось.

— Какое? — изогнул черную, густую бровь Станислав.

— Супрематизм.

— Почему — супрематизм?

— Просто так… — Михаил вздохнул, шлепнул Станислава по коленке. — Стас, я дико рад тебя видеть! Так хорошо, что все обошлось. И рад за тебя, очень. Мы с Натой думали, что…

— Это все думали! — белозубо засмеялся Станислав. — Обо мне все всегда почему-то думают трагически! И в сослагательном наклонении!

— Стас, мы так тогда переживали, это был такой удар для всех, Ната все время плакала… И Тимур, и Бахирев, все, для всех это было просто… ну, реальный шок прямо…

— Все обошлось, Миша. Жив, пьян и нос в кокосе.

— Слава Богу.

— Слава хирургам.

Помолчали.

— Нервничаешь? — Станислав накрыл прохладную, узкую руку Михаила своей широкой и всегда теплой ладонью.

— Ну… — пожал плечами Михаил и рассмеялся. — Все вместе как-то свалилось… много всего сразу. И ты, и это…

— Нервничай, нервничай! Это хорошо. Обновляет кровь.

— Слушай, Стас, — решительно вздохнул Михаил, — а может, все-таки…

— Даже и не думай, — Станислав ткнул его кулаком в бедро.

— Нет, ты не дослушал…

— И не дослушаю! Все, вопрос закрыт.

— Да я же не против, но давай…

— Отбой! Отговорила роща золотая. Stop looking back, baby.

— Да я — за! Вопрос не в этом, ты хоть выслушай меня. Ведь двенадцатого будет корректней. И проще, и правильней…

— Закрыт вопрос, Миша. Как говорил товарищ Ленин: промедление, батенька, смерти подобно. И хватит, все. Тсс… — Станислав приложил палец к своим полным чувственным губам с узенькой, тщательно подровненной полоской усов. — Со спиной как у тебя?

— Ну… — утвердительно покачал плечами Михаил.

— Подкачался?

— Just a little… — наморщил лоб Михаил.

— Вот и ладно.

Быстро трогая усы, Станислав отвернулся в окно.

Три массивных черных джипа неслись по белому от снежной пурги Можайскому шоссе, по разделительной полосе, обгоняя частые машины, прочь от Москвы, вслед за юркой серо-голубой милицейской «БМВ» с проблесковым маячком на крыше. Метель клубилась и стелилась под колеса.

Минут пятнадцать ехали молча, потом «БМВ» свернул налево, джипы последовали за ним. Кортеж доехал до шлагбаума с двумя солдатами, стоящими в желтых полушубках, с автоматами и рациями под заносимым снегом навесом. Солдат громко назвал номера джипов, рация разрешительно прохрипела. Другой солдат открыл шлагбаум. Дорога пролегла через вековой еловый бор и вскоре уперлась в зеленый металлический забор с зелеными стальными воротами. На воротах золотился герб России. Ворота плавно поползли в сторону, открывая шлагбаум, за ним такую же, но уже свежерасчищенную дорогу и деревянный домик-КПП с окошком, телекамерами и лейтенантом милиции на крыльце. Шлагбаум сразу же поднялся. «БМВ», проехав шлагбаум, резко свернул и встал на стоянку рядом с КПП, выключив маячок. Джипы тронулись дальше, но не успели проехать с полкилометра, как вдруг заснеженный бор расступился, открывая вид дивной красоты: посреди широкой, ровной, устланной снегом и окруженный вековыми елями поляны возвышался громадный, затейливый деревянный шатер на четырех могучих столбах. Островерхая четырехскатная крыша его, устланная драницей, дотягиваясь коньком почти до макушек старых елей, размашисто текла вниз и у скатов плавно изгибалась вверх всеми четырьмя углами. Под шатром строго по центру располагались еще два таких же по форме шатра, один меньше другого, накрывающие друг друга. Под малым шатром темнела небольшая фигурка, похожая на вставшего на задние лапы медведя. Издали она выглядела совсем крошечной под этими тремя размашистыми крышами. Снежная пелена клубилась в вышине над главной крышей, завихрялась вниз по изогнутым скатам, ниспадала и, кружась, норовила затечь под этот громадный шатер. Старые, почти черные ели сурово и торжественно обстояли поляну. В бору, в мешанине заснеженных еловых лап еле различалась простая русская бревенчатая изба с голубенькими наличниками на окошках.

Сбавив ход, джипы стали медленно подъезжать к величественному сооружению. С каждым метром они словно уменьшались рядом с этой громадиной, а подъехав и остановившись, и вовсе словно превратились в три игрушечные детские машинки.

Михаил неотрывно смотрел на сооружение, которое уже не помещалось в окне джипа. Станислав в это время щурился на свой iPhone, отключая его:

— Ну, и как тебе?

Михаил, опустив окно, высунул голову наружу:

— Круто.

Быстрые хлопья снега тут же упали на лицо, но он не обратил внимания.

— Мда… — он покачал головой, улыбнулся.

— Высокий, а? — гордо улыбнулся Станислав. — Тридцать два метра.

— Ептеть…

— Размах! — шлепнул Станислав его по коленке. — Ладно, закрой, простудимся.

Михаил закрыл окно. В редких волосах его виднелись снежинки.

— Нет, ну я не думал… — возбужденный взгляд его уперся в аккуратный затылок водителя.

— И не надо думать, Миша, — Станислав достал красивый носовой платок, резко высморкался, глянул в окно. — Ага. Идет чистый человек.

Они уставились в окна машины.

От избушки по расчищенной дорожке через пургу шел человек. Он явно никуда не торопился, двигался равномерно, опираясь на посох, не обращая внимания на кружащийся вокруг него снег.

«Игумен…» — подумал Михаил.

Неспешно человек дошел до джипов и встал шагах в десяти от них. Он был высок, полноват, с непокрытой головою, на которой шевелились от ветра кудрявые, спутанные черные волосы. На плечи у него была накинута долгополая шуба черного меха. Крепкая рука опиралась на медный посох.

— Пора, Михаил Андреевич, — серьезно произнес Станислав.

Они вылезли из машины.

Станислав взял Михаила за руку и медленно подвел к человеку с посохом. Едва Михаил увидел его лицо, как сразу понял, что человек этот слеп. Лицо его было необычным: бледное, одутловатое, с мешками под белесыми, невидящими глазами, с гладким бледным и спокойным лбом мыслителя и отшельника, с массивным угреватым, упрямым носом аскета и нелюдима, с большим и тоже упрямым, бледногубым ртом, обрамленное клочковатой черной бородой, но при этом безусое, с копной спутанных, давно не мытых, курчавых, смоляных волос, полных набившегося в них снега. В лице этом было достаточно и от монаха, и от цыгана, и от разбойника. Было в нем и что-то затаенное, страшное, непредсказуемое. Долго смотреть в это лицо было трудно. Как и многие слепые, человек с посохом держался слишком прямо, слегка задирая голову, отчего казался еще выше, а росту он был солидного.

— Здравствуй, Хранитель, — произнес Станислав.

— Здравствуй, Проводник, — ответил тот глухим грудным голосом.

— Привел я человека, Хранитель.

— Что за человек?

— Зовут Михаилом. Пора ему пришла.

Хранитель протянул левую руку. Станислав взял руку Михаила и положил ее на широкую ладонь Хранителя. Одутловатые грубые пальцы с грязными ногтями сомкнулись вокруг холеных пальцев Михаила:

— Здравствуй, Михаил.

— Здравствуй, Хранитель, — произнес Михаил, ежась на ветру.

— Готов ли ты к заносу?

— Готов, Хранитель.

— Имеешь ли ты?

— Имею, Хранитель.

Хранитель пожевал губами, выпустил руку Михаила. Поднял посох и резко, с глухим стуком опустил на припорошенный снегом камень дорожки:

— Заноси!

Станислав сделал знак рукой. Тут же дверцы двух сопровождающих джипов распахнулись, из них полезли слуги в строгих одинаковых костюмах цвета окислившегося свинца. Двое вынесли свернутую ковровую дорожку, двое других — небольшой деревянный сундук. Быстро расстелив дорожку от ног Хранителя до ступеней шатра, слуги поставили на дорожку сундук рядом с Хранителем, поклонились и скрылись в машинах.

Михаил опустился на колени перед сундуком, а затем медленно согнулся, коснувшись лбом дорожки, и замер в таком положении. Хранитель, не выпуская из правой длани посоха, левой коснулся сундука и ощупал его. Сундук был простым, деревянным, сделанным, как было видно, недавно и с некой нарочитой грубостью. Доски его даже не были толком оструганы. К сундуку были приделаны две железные ручки. Хранитель взялся за одну из них. За другую взялся Проводник.

— Готов, Михаил? — спросил Хранитель.

— Готов! — громко ответил тот, не поднимая лица.

— Взя-ли!

Хранитель и Проводник рывком подняли сундук и поставили его на спину Михаилу. Ощутив нешуточную тяжесть сундука, Михаил схватился правой рукой за одну из ручек, напрягся изо всех сил, судорожно встал на одно колено, крякнул и, дрожа всем телом, подтянув вторую ногу, приподнялся с сундуком на спине. Выдохнув резко дважды, как штангист, он втянул носом морозный, пахнущий снегом воздух и гусиным шагом, с сундуком на спине, двинулся по ковровой дорожке. Хранитель и Проводник пошли рядом, сопровождая его. Ковровая дорожка была цвета переспелой хурмы, с двумя розовыми полосками по краям. Снег быстро припорашивал ее. Михаил видел свои английские туфли от «Alden» и сине-бирюзовый, в желтоватую полоску галстук, раскачивающийся в такт мелким шагам. Этот галстук ему подарила теща, купив его почему-то в Бухаресте. Но галстук понравился и Нате и ему.

Михаил шел, редко втягивая носом воздух и скупо, резко выдыхая ртом. Сундук был тяжел. Но Михаил ожидал эту тяжесть и внутренне был готов к ней.

«Шестьдесят девять… — думал он, стараясь не торопиться и не сбиваться с центра дорожки и подбадривая себя. — Нормально, Мишаня-бушаня… не предел наших возможностей…»

Дорожка уперлась в деревянные ступени, выкрашенные в напряженный бордовый цвет. Ступеней было три, они вели на широкий подиум.

Михаил преодолел первую ступень, вторую. На третьей оступился. Сундук на его спине качнулся.

— Держим, держим, — раздался рядом голос Проводника.

Справившись с сундуком, Михаил застыл на третьей ступени. Отдышался, осторожно занес правую ногу, поставил на подиум. Перенес на нее центр тяжести. Крякнул. И поставил на подиум левую ногу.

— Прямо, — подсказал Проводник.

Михаил двинулся прямо, чувствуя стремительно навалившуюся усталость. Ступени отняли силы. Радужные круги поплыли у него перед глазами, кровь застучала в висках. Ноги стали подгибаться.

— Держим, держим. Идем.

Но он держал и шел уже из последних сил. Справа по дереву подиума равномерно тюкал посох Хранителя. Проводник бесшумно двигался слева.

«Господи, помоги…» — взмолился Михаил, задыхаясь.

Бордовый пол качнулся под ногами. Михаил еле переставлял дрожащие ноги, ботинки скребли по полу. Вдобавок он вдруг разом почувствовал, что замерз. И снежный ветер, словно назло, достал его и здесь, под шатрами, толкнул в лицо, сбил дыхание. Сундук зашатался на спине. Михаил из последних сил засеменил вперед, сгибаясь все сильнее и уже готовясь завалиться вперед, но вдруг его остановили:

— Дома!

Руки сопровождающих подхватили со спины смертельно давящий сундук и с размаху, со стуком поставили его впереди на подиум. Бордовый пол загудел. В изнеможении Михаил рухнул на колени и уронил голову на грубую, занозистую крышку сундука, прижался щекой.

Отдышавшись и придя в себя, он открыл глаза. В трех шагах от него, прямо по центру трех шатров возвышалась та самая фигура, которую он издали принял за вставшего на дыбы медведя. Но это был вовсе не медведь, а скульптурная композиция, состоящая из двух человеческих фигур, соответствующих реальным человеческим размерам. Одна из этих фигур сидела на закорках у другой. Нижняя фигура была деревянной, искусно выточенной из дерева, текстурой похожего на дуб: судя по пропорциям, низкорослый человек в костюме, при галстуке, в ботинках стоял на подиуме в спокойной и уверенной позе. На закорках у него, обхватив руками за плечи и шею, сидел голый человек, отлитый из темного металла, похожего на простое железо. Руки деревянного человека поддерживали за голени ноги железного. По пропорциям обе скульптуры были почти одинаковые, но выражения лиц у них сильно различались. Лицо деревянного человека было простоватым, широковатым и самоуверенно-благодушным. Дубовые, коротко подстриженные волосы слегка курчавились на его голове, деревянные губы расходились в полуулыбке. Голова железного человека была лысоватой, жилистое лицо сужалось к маленькому упрямому подбородку и смотрело напряженно, с неприветливой внимательностью. Небольшие, но мускулистые руки железного человека цепко оплелись вокруг широкой шеи деревянного, пальцы вцепились в предплечья, по которым бежали подробные дубовые складки.

Не успел Михаил толком разглядеть скульптуру, как Хранитель стукнул посохом в пол и заговорил глухим сильным голосом:

— Великий Медопут, держатель тайных пут, прими дары от твоей детворы. Для дела, для братства, для русского богатства, супротив мирового блядства.

И сразу же перед изваянием в полу открылась круглая темная дыра. Рука Проводника коснулась плеча Михаила. Не вставая с колен, Михаил открыл сундук. Он был полон золотого песка. Сверху на песке лежал кусок медвежьего сала, вырезанного из медвежьей спины вместе с шерстью. Михаил вцепился пальцами в эту шерсть, подполз к изваянию и стал обтирать медвежьим салом дубовые ботинки стоящего. Обтерев их как можно тщательней, он принялся обтирать железные ступни сидящего на закорках. Едва он завершил сальное обтирание, как властная длань Хранителя выхватила сало у него из рук. Михаил подполз к сундуку, схватился за ручку, подтянул его к дыре. В дыре, пониже толстых досок пола неподвижно стояла темная вода. Михаил зачерпнул пригоршней золотой песок и высыпал в воду. Она приняла его бесшумно, не шелохнувшись. Облегченно вздохнув, Михаил стал черпать песок пригоршнями и сыпать в воду. Золотые песчинки исчезали в ней со сдержанным блеском. Он черпал и сыпал, черпал и сыпал приятно тяжелое, текущее сквозь пальцы золото, постепенно приходя в себя после заноса и успокаиваясь. Лицо его смутно отражалось в темной воде, он понял, что вода эта — чистая, прозрачная, колодезная, хотя под тремя шатрами она и казалась такой темной. Сундук постепенно пустел. От этой работы Михаил согрелся, да и метель, как ему показалось, поутихла. Хранитель и Проводник неподвижно стояли рядом, каждый со своей стороны.

«Быстрое золото… — думал он обрывочно, поглядывая вскользь на изваяние, — быстрое золото и чистая вода… ледяная вода… ни рябинки, ни следа… слава Богу, что я донес, не споткнулся… шестьдесят девять килограммов золотого песка… какие подробные ботинки у него… даже шнурки выточили… какая же это фирма… неужели старый добрый «Edward Green»?

Время словно остановилось, золото перетекало из сундука в воду, Михаил работал все спокойней и уверенней, словно делал это каждый день. Дыхание его стало ровным, вернулось внутреннее равновесие, а вместе с ним и чувство глубокого, полного удовлетворения. С каждой пригоршней золотого песка в темную воду уходило тяжкое, вязкое беспокойство последних месяцев, а вместе с ним и накопившиеся за эти месяцы душевная усталость и смутная тревога.

«Как хорошо, что это случилось…» — думал он.

Наконец золото было вычерпано из сундука. И тут же Хранитель кинул в сундук сало, захлопнул крышку, они с Проводником подхватили опустевший сундук, пошли в сторону от изваяния и размашисто водрузили сундук на широкую черную тарелку на треножнике, которую Михаил заметил только теперь. В тарелке вспыхнул газовый огонь, охватил сундук и вскоре грубые доски его затрещали в голубоватом пламени. Хранитель и Проводник подошли к Михаилу, повернулись к изваянию.

— Да здравствует Великий Медопут! — громко и торжественно произнесли они и склонились в глубоком поясном поклоне.

Михаил, по-прежнему стоящий на коленях, тоже склонился, лицо его нависло над водой. И вдруг четыре крепкие руки схватили его и с силой швырнули в дыру. Он вошел в воду, успев выкрикнуть «что?» и больно ударившись пятками о край дыры, заставив пол угрюмо загудеть. И закричал в эту ледяную, темную, смертельно объявшую его воду так неистово и отчаянно, что проснулся.

Подмосковный дом Михаила в коттеджном поселке «Светлые ручьи» на 1-м Успенском шоссе. 1 марта 2009 года. 9:02 утра. Спальня. Михаил и его жена Ната в постели.

Михаил (потирает лицо, тяжело вздыхает)

Уа-а-а-ах… надо же…

Ната (обнимает его)

Милый, ты так нежно стонал во сне.

(игриво)

Кто же тебе приснился?

Михаил (приподнимается на локтях, садится)

Фу-у-у-у… хрень какая…

Ната

Что?

Михаил (смеется в изнеможении)

Какая чушь! Надо же…

Ната

Не групповая любовь?

Михаил

Если бы…

Ната (обнимает его)

А я была в твоем сне?

Михаил

К сожалению, нет.

Ната (надувает пухлые, недавно надутые губы)

Ну вот! Всегда так у тебя.

Михаил

Знаешь, мне приснилось, будто я…

(смеется, откидывается на подушку)

Нет, это пиздец какой-то!

Ната

Ну. Не ругайся с утра. У вас сегодня Великий пост начался.

Михаил

Будто я делал такой… занос…

Ната

Занос? Как это?

Михаил

Такой сундук, полный золота… золотого песка…

(шарит на мраморном столике сигареты, закуривает)

я нес этот сундук… золотой песок… я сыпал его в такое… круглое… типа очка…

(смеется)

Ната

Это просто «Граф Монте-Кристо»!

Михаил (вспоминает)

А! Я же еще Стаса видел.

Ната

Стаса?

Михаил

Да, Стаса.

(становится серьезным, курит)

Мы с ним ехали туда… он смеялся… а я говорю: Стасик, как хорошо, что ты жив.

Ната (вздыхает)

Да, тяжелый сон. А я его во сне видела сразу после похорон.

Михаил

Ты уже рассказывала.

Ната (прижимается к нему)

Миш, ну зачем ты сразу куришь? Это вредно, мы же говорили.

Михаил

Жить тоже вредно…

(сильно затягивается, тушит сигарету)

Который час?

Ната (смотрит на свой мобильный)

Десятый.

Михаил

В десять Таня приедет.

Ната (зевает)

А ко мне педикюрша к десяти ввалится.

(нежно берет Михаила за гениталии)

Мы утром всегда куда-то торопимся. Почему?

Михаил

Ну… не всегда…

Ната

Мишенька хочет нежного?

Михаил

Хочет, но…

Ната

А без «но» можно?

(скидывает с Михаила одеяло)

Михаил

Ну… можно и без «но»…

Ната снимает с себя пеньюар, умело ласкает Михаила ртом, потом садится на него спиной к нему, начинает двигаться.

Ната

Мишеньке нравится моя спинка?

Михаил

Очень…

Ната

Мишенька хочет свою Наточку?

Михаил

Очень…

Ната

Мишенька любит ее сладенькую пипу?

Михаил

Очень…

Ната

Мишеньке хорошо с Наточкой?

Михаил

Очень…

Ната

Мишенька любит делать нежное?

Михаил

Очень…

Ната

Любит делать это с Наточкой?

Михаил

Очень…

Ната

Любит это делать и смотреть?

Михаил

Очень…

Ната

Смотреть на Наточкину спинку?

Михаил

Очень… а-а-а-а-а!

(кончает)

Ната

О-О-О, Мишенька кончил, так быстро?! Безумец! Безумец и террорист!

Ната слезает с Михаила, ложится рядом, обняв его.

Михаил

Похмелье…

Ната

А Мишенька разрешит Наточке кончить?

Михаил

Конечно… фу-у-у-у… похмелье…

Ната (достает из-под кровати бархатную коробку)

Ты же вроде много не пил вчера…

Михаил

Польская зубровка — дерьмо. Борька ее так любит…

(вспоминает, морщится)

Ой, бля, они же у нас остались…

Ната (достает из коробки изящный вибратор, прикладывает к своим гениталиям)

Остались…

Михаил

Почему они всегда у нас ночуют? Живут в Переделкино, в двух шагах… загадка…

Ната (улыбаясь, смотрит в потолок)

Загадка… загадка, Мишенька… мир, это вообще загадка… огромная…

Михаил (вытирается ее пеньюаром)

Зарекаюсь пить зубровку… Боря все-таки мудак…

Ната

Мудак… конечно, мудак… ой, какой мудак… А Мишенька возьмет Наточку за сосочек?

Михаил берет Нату за сосок.

Ната (радостно глядя в потолок)

Ой… как Наточке хорошо… ей сейчас будет совсем хорошо… ой, Мишенька, твоя Наточка… твоя нежная Наточка… твоя любимая Наточка… твоя единственная Наточка… твоя Наточка, твоя Наточка, твоя Наточка, твоя Наточка, твоя Наточка, твоя Наточка… конча-а-а-а-а-ает!

(кончает, отбрасывает вибратор, обнимает Михаила)

Лежат некоторое время молча.

Ната

Согрей свою Наточку.

Михаил

Нат, мне вставать пора.

Ната

Ну и вставай, противный…

Михаил (целует ее)

Не дуйся.

Михаил встает, снимает с вешалки халат, подходит к трюмо жены, стоит, переводя дыхание. Отсоединяет мобильный телефон от подзарядки, включает, кладет в карман халата. Поворачивается к иконостасу, быстро крестится, кланяется.

Михаил

Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного.

Ната

Зажги лампадку.

Михаил зажигает лампадку, выходит из спальни. Оказывается в просторной ванной комнате. Сбросив халат, мочится стоя в унитаз, подходит к раковине, смотрится в зеркало.

Михаил

Отговорила роща золотая… Ёптеть, как же я играть-то буду…

Умывается, чистит зубы, берет электробритву, подумав, кладет на место. Заходит в душевую кабину, принимает контрастный душ, подбадривая себя вскриками и кряхтением. Выходит из кабины, растирается полотенцем, прыскается дезодорантом, смазывает руки кокосовым маслом, растирает, промокает салфеткой, надевает халат, выходит из ванной, спускается вниз по лестнице. На ходу достает мобильный, набирает номер.

Михаил

Таня? Здрасьте. Вы уже в пути? Ааа… понятно. Да нет, я просто хотел перенести на попозже… Нет, нет, ничего. Сделаю усилие. Это полезно. Жду вас.

Убирает мобильный в карман, проходит через пустую гостиную, сворачивает в малую кухню. Там готовит завтрак кухарка Людмила и пьет кофе слуга Сергей.

Людмила, Сергей

С добрым утром, Михал Андреич.

Михаил

Доброе утречко. Боря с Гелей не встали?

Сергей

Нет еще.

Михаил

Слава Богу.

Людмила

Завтракать будете?

Михаил

Нет.

Проходит в большую кухню, открывает холодильник, достает лимон, разрезает его пополам, выдавливает в стакан, добавляет воды и ложку меда, размешивает, выпивает залпом. Достает с полки бутылку с настойкой женьшеня, наливает в стакан чайную ложку, добавляет воды, выпивает. Достает из ящика «Алкозельцер», бросает в стакан таблетку, замечает на настенных часах время 9:30, включает радио «Эхо Москвы», садится за стол, положив ноги на стол, слушает новости, пьет из стакана. Входит Сергей.

Сергей

Михал Андреич, завтрак когда накрыть?

Михаил

Когда эти встанут.

Сергей

Здесь или на веранде?

Михаил

Здесь… или нет. Давай на веранде, что ли.

Сергей

Хорошо.

(выходит)

Михаил сидит некоторое время, слушая радио.

Михаил

Люд! Сделай мне маленький эспрессо.

В кармане халата Михаила звонит мобильный.

Михаил (достает мобильный)

Да, Нат.

Голос Наты

Миш, ты представляешь, звонит педикюрша, ее занесло на повороте возле Лапино, машина в березу врезалась.

Михаил

Ни хрена себе. Она-то как?

Голос Наты

Жива, цела вроде.

Михаил

В березу! Чего она, разогналась, что ли? Водит давно?

Голос Наты

Там лед на повороте, Мишенька! Занос. Ужас, а?

Михаил

Помощь ей нужна?

Голос Наты

Она вызвала ГАИ и ангела. Вытащат… Главное — сама цела, правда?

Михаил

А береза? Цела?

Голос Наты

Тебе все хиханьки.

Михаил

И хаханьки. Ладно…

(зевает)

Без педикюра я тебя хочу еще сильнее.

Убирает мобильный. Людмила вносит чашку с эспрессо.

Михаил

Мерси.

(пьет кофе)

В березу…

(усмехается)

Мда… как жену чужую обнимал березку…

(вспоминает)

Да.

(достает мобильный, набирает номер)

Голос секретарши

Слушаю, Михаил Андреевич.

Михаил

Роза, день добрый.

Голос секретарши

Здравствуйте.

Михаил

Меня не будет сегодня. Пусть они над договором не работают сегодня, ясно?

Голос секретарши

Все отменяется?

Михаил

Да. На завтра перенеси. Без меня пусть не работают. Никакой инициативы. Скажи Аванесову. На завтра. На то же время.

Голос секретарши

13:00.

Михаил

Да, в час.

Голос секретарши

Хорошо.

Михаил убирает мобильный. Входит Сергей.

Сергей

Михал Андреич, Таня приехала.

Михаил

Так рано? Еще десяти нет! Черт…

(встает)

чего она так рано… Вот кого никогда и нигде не заносит… Ладно, пусть переодевается, я буду через пять минут.

Выходит из кухни, поднимается на второй этаж, идет в гардеробную, снимает халат, не торопясь, надевает трусы, шорты, майку, белые махровые носки, кроссовку. Смотрит на себя в зеркальную дверь платяного шкафа, трогает щеки, потом массирует шею.

Михаил

Супрематизм Супрематизмович Супрематизмов…

Делает перед зеркалом легкую разминку. Потом садится на пол, на колени, сидит, закрыв глаза и сосредоточенно вдыхая носом и выдыхая ртом. Встает рывком с колен, спускается по лестнице в подвальный этаж, проходит в спортзал. Посередине спортзала стоит стол для настольного тенниса. Возле стола разминается Таня. Она в майке, короткой юбке, кроссовках. Ей девятнадцать лет.

Михаил (поднимает сжатый кулак)

Татьяна.

Таня (с улыбкой поднимает свой кулак)

Михаил.

Михаил (подходит, протягивает руку)

Как оно?

Таня (пожимает ему руку)

Окидок!

Михаил

Стукнемся?

Таня

Стукнемся!

Михаил подходит к полке, вынимает из футляра свою ракетку, прыскает на нее спреем, потом стирает влагу с резины специальной губкой. Таня вынимает из футляра свою ракетку, берет шарик, ловко и быстро бьет его три раза об пол, занимает место у стола, жонглируя шариком и пританцовывая на месте. Михаил встает напротив. Они разыгрываются.

После пятиминутного разыгрывания Таня берет сетку на стойке, полную шариков, ставит справа от стола, берет шарик, набрасывает Михаилу, который старается исполнить топ-спин. Так она набрасывает шарик за шариком, комментируя и давая советы.

Таня

На правую ногу упор… ноги полусогнуты… и раз… руку заносим… и раз… вращательно двигаем корпус влево… и раз… и пошел упор на левую, центр тяжести на левую… и ракетка вверх и закрываем ракетку над левым плечом и выход… и снова на правую… и руку заносим… занос руки… и раз… и занос руки… и раз… стоп!

Тренинг останавливается.

Таня

Михаил, я повторяю, ну, повторяю и буду повторять: главное в топсе — правильный подход к мячу, правильный занос руки на мяч. Занос! Без правильного заноса руки ничего не получится, сто пудов. Все начинается с кисти, а за кистью и весь корпус пошел, пошел, пошел…

(показывает)

и раз: правильный подход к мячу. Если есть правильный занос руки — есть и правильный подход к мячу, есть правильное касание. А так идет простой накат. А простой накат нам не нужен.

Михаил

Absolutely!

Таня

Делаем занос?

Михаил

Делаем занос!

Таня (накидывает мяч)

Топсик, в гости к нам?

Михаил

Топсик, в гости к нам!

Тренинг продолжается. Шарики в сетке кончаются.

Михаил (устало дыша)

Отдохнем.

Таня

Отдохнем.

Михаил берет полотенце, вытирает лицо и шею, садится в кресло, берет с журнального столика колокольчик, звонит. Входит Сергей с подносом, ставит на столик свежевыжатый морковный сок, воду, стаканы. Уходит. Михаил разливает сок, они с Таней берут стаканы, чокаются.

Михаил

За топс!

Таня

За топс!

Пьют сок: Михаил — сидя в кресле, Таня — прислонившись к колонне.

Михаил

Ммм… хорошо. Фуу… похмелье проходит.

Таня

Вчера пили?

Михаил

Последний день Масленицы. Необходимо.

Таня

Блины, да?

Михаил

Блины.

Таня

А у нас мама в четверг пекла. С селедкой. Вкуснятина!

Михаил

А ты совсем не пьешь?

Таня

Почему? По праздникам, ну, там, на днях рождения. Я мартини белый люблю.

Михаил

Хороший выбор.

Пьют молча.

Михаил (встает, допив сок)

Стукнемся?

Таня

Стукнемся.

Играют тренировочную партию, Таня не наносит атакующих ударов, только пассивно обороняется. Михаил выигрывает 11:8.

Таня

Михаил, занос руки. Занос руки.

Михаил

Да, да, да.

Играют вторую тренировочную партию. Михаил выигрывает 11:7. Делают паузу, пьют сок и воду.

Михаил

Ну что, реальную?

Таня

Реальную.

Играют настоящую партию. Михаил проигрывает 5:11.

Михаил (тяжело дыша)

Не побил рекорда.

Таня

Похмелье!

Михаил

Да, похмелье. Спасибо, Тань. В душ и завтракать.

Татьяна берет свою сумку, убирает ракетку, идет в душевую. Михаил поднимается на второй этаж, принимает душ, переодевается в китайский костюм, в котором последнее время ходит дома, неспешно спускается вниз, проходит на зимнюю веранду. Здесь за столом уже сидят Ната, ее брат Анзор, Борис, его жена Геля. Анзор, модный телеведущий российского MTV, эту зиму живет в доме Михаила из-за ремонта в своей новой квартире. Борис скульптор, он чуть постарше Михаила. К столу, кроме йогуртов и легкой закуски, поданы оставшиеся со вчерашнего вечера блины, красная икра и шампанское. От приготовленной Людмилой овсянки все отказались. Сергей прислуживает.

Михаил

Доброе утречко всем.

Борис (поднимает бокал)

Аве, цезарь!

Геля (целует Михаила)

Мишенька, как у вас славно спится!

Анзор

Как сыграл?

Михаил (садясь на свое место)

Вполне. Чего не присоединился?

Анзор

Ну, нам, профанам…

Ната

Миша, педикюршу ангел увез.

Михаил

Слава Богу. Можно закусить спокойно.

Все смеются.

Михаил

Так. А кто разрешил пить шампанское?

Борис

Я! Именем Ли Бо и Кальтенбруннера. Они оба начинали свой день с вина!

Михаил

Второй плохо кончил.

Борис

Да, да!

(смеется)

А я и забыл об этом!

Михаил (колеблется, затем говорит Сергею)

Сереж, плесни и мне, что ли.

Борис

Отлично! И очень правильно!

Сергей наливает Михаилу шампанского.

Анзор

Профаны опохмеляются пивом.

Ната

Анзорчик это всегда говорит.

Борис

Истину не грех и повторить-с!

Геля

Миша, повторюсь в сотый раз, у вас чудесный вид из мансарды, особенно зимой. Я утром выглянула: чудо! Все занесло! Белое, красивое! И поле видно!

Михаил

You are welcome, Геля. Поля скоро не будет. Ладно, господа, с началом Великого поста.

(поднимает бокал)

Все смеются, чокаются, пьют.

Ната

А я не пью! Вот так!

Борис

Натка, благодаря тебе мы все спасемся!

Ната (шутливо бьет его по губам)

Не богохульствуй!

Входит Таня.

Таня

С добрым утром.

Анзор

Таньк, чао. А я встал поздно.

Ната

Садитесь, Таня.

Борис

Вы — та самая мастер?

Таня

Я мастер.

Михаил

Мастерица. На все руки.

Борис

Выпьете с нами декадентского напитка?

Таня

Я за рулем.

Борис (удивленно пожимает плечами)

Я не вижу у вас никакого руля.

Все смеются.

Геля

Господа, давайте выпьем за Наточку и Мишу. Вчера было так чудесно! Ребята, как у вас всегда уютно, и так просто, и без понтов этих, и…

Борис

И пьется хорошо, и естся! Миша, шоб ты так жил и впредь!

Миша

Буду, буду.

(стучит по дереву)

Чокаются, пьют.

Михаил (Борису)

Все хорошо, кроме твоей любимой польской зубровки. Напоил меня дрянью. Голова еле прошла. Благодаря Тане.

Ната

Я думала — благодаря мне?!

Михаил

Вы обе сегодня потрудились.

Смеются.

Борис

А по-моему — достойная водка. У меня вообще… ничего… Как говорил мой дедушка: бутылку выпил, и ни ветра в жопе!

Ната

Борька-реалист!

Борис

Я сюрреалист!

Анзор

Польская тема уже не актуальна. Если бы вы вчера пили чачу, я бы поддержал разговор.

Михаил

«Вы»! А ты что, зубровку не пил?

Анзор

Я пил виски. Родной бурбон.

Михаил

А, да… ты пил виски.

(кивает Борису на Анзора)

Он сообразительный, да?

Борис

Поколение текилы.

Михаил

А пьет почему-то бурбон!

Смеются.

Ната (гладит голову Михаилу)

Как твоя головушка?

Михаил

Полегче.

Ната

Покинешь нас?

Михаил

Я все отменил.

Ната

Ты с нами?

Михаил (жует)

С вами, с вами…

Геля

Ура! Миша с нами!

Борис

Миша с нами!

(поднимает бокал)

За Мишу!

Пьющие

За Мишу!

Чокаются, пьют.

Геля

Наточка, я вчера забыла спросить: а где ж ваш попугай? Ара ваш этот… как его зовут-то…

Ната

Мокша.

Геля

Да, Мокша. Упорхнул, что-ли?

Ната

Мы его отдали соседям.

Геля

Да-а-а?

Ната

Да. Мише он надоел.

Борис

Мишаня, ты не любишь птиц?

Михаил

Я не люблю птиц в клетках.

Ната

Нам Тофик подарил, вы знаете.

Анзор

А дареному попугаю в клюв не смотрят.

Ната

Мише он надоел. Ну, правда, он утром говорил непонятные, академические слова. Ни одного нормального слова!

Михаил

Он говорил часто, например, «метареализм».

Смеются.

Ната

Утро начиналось с метареализма!

Михаил

Не в этом дело. Меня просто раздражает, когда кто-то рядом в клетке сидит. В этом есть некий неприятный намек.

Посмеиваются.

Ната

Потом у этих Лаврухиных уже есть канарейки. Я ей предложила, она так обрадовалась! У них трое детей, в зимнем саду просто живой уголок: свинки морские, питон, черепаха большая такая, канарейки. И наш Мокша теперь летает между пальмами!

Михаил

Без клетки лучше.

Анзор

Лучше.

Борис

Лучше, в сто раз! Ой, хорошо… Послушайте, братья во Христе, а не выпить ли нам водки?

Геля

Начинается!

Анзор

Я лучше покурю.

Ната

Миша, Боря хочет водки.

Михаил

Я слышал.

(Сергею)

Сереж, принеси водки. И закуски.

Геля

Миша разрешает с утра выпить водки!

Борис

И закуски поострее!

Таня (делает себе сэндвич)

Круто так пить с утра.

Михаил

Люди крутые, Таня.

Борис

Да. Мы крутые.

Таня (Борису)

А вы кто по профессии. Писатель?

Борис

Хуже! Скульптор.

Таня

Скульптор? Вы лепите… разное?

Борис

Разное! Очень!

Таня

И давно уже?

Борис

Стра-а-а-ашно давно, Танюша. Миш, я не рассказывал про мою первую скульптуру?

Михаил

Что-нибудь похабное?

Борис

Совсем нет! В школе нашей на лепке наш мудак Иван Константинович поставил сверхзадачу: изваять что-нибудь по повести Гайдара «Дым в лесу». А я вообще не открывал это великое произведение. Ни в зуб ногой! Но лепить-то надо. Ну, слепил костерок такой, а к нему присобачил такую колбасу из серого пластилина. Килограмма на три! И рядом пару елочек вылепил. «Дым в лесу».

Таня

И что вам поставили?

Борис

Два балла!

Смеются. Сергей вносит водку и закуску.

Борис

Вот она!

Анзор (набивает себе косяк)

Ужасный напиток.

Ната (Геле)

А мы с тобой что пить будем?

Геля

Ну… винца?

Ната

Беленького?

Геля

Ага.

Ната

Сереж, там мое любимое… да?

Сергей кивает, разливает водку по рюмкам, уходит за вином.

Борис

Ждем дам-с или нет?

(поднимает рюмку)

Михаил? А ты что пьешь?

Михаил

Не знаю… может, немного вина. Или, нет, чаю.

Борис

Миша, ты потеряешь многое.

Михаил

Уже потерял.

Борис

Ну, я не про то…

Смеются.

Геля

Мишенька, мы читали, что ты из мульти стал просто миллионером.

Михаил

Правда. И еще много должен.

Анзор (раскуривая косяк)

Мы все кругом должны… А вот и «Дым в лесу», Борь. Лепи с натуры! Кто со мной?

Борис

Нет, я за чистоту жанра.

(поднимает рюмку)

Ну, где вино?! Сергей! Ау!

Анзор

Сергея съели подвальные мокрицы.

Ната

Анзорчик.

(протягивает руку)

Анзор передает Нате папиросу, она затягивается, передает Геле. Та затягивается, протягивает Тане.

Таня (слегка колеблясь, берет)

Это лучше, чем водка.

(затягивается, протягивает папиросу Михаилу, тот берет, затягивается, возвращает папиросу Анзору).

Борис

Я смотрю, с кокоса Москва гламурная перешла на белый чай с анашой.

Анзор

Давно уж…

Геля

Кокос — это такая дрянь.

Ната

Особенно московский.

Анзор (затягиваясь)

Да… теофедрина натрут тебе за 200 баксов… кидалово нереальное…

Ната (обнимает Михаила)

Мы с Мишей ведем здоровый образ жизни.

Михаил

Правда. Таня подтвердит.

Входит Сергей с вином.

Ната

Наконец-то, Сережа! Ты что, весь погреб перерыл? Справа, всегда справа мое вино! Сколько раз повторять?

Сергей

Ната Султановна, я знаю, но там уже кончилось австралийское, я достал со второго стеллажа.

Ната

Так положи туда сразу побольше!

Сергей

Уже положил.

Михаил (жене)

Не наезжай на Сергея.

(Сергею)

А ты слушайся великую Султановну!

Сергей (с улыбкой наполняя бокалы)

Слушаюсь и повинуюсь.

Смеются.

Борис

Ой, бля, не могу…

(залпом выпивает свою рюмку и тут же наливает себе еще)

Фу-у-у! Вот теперь давайте выпьем!

Смеются.

Ната

Давайте выпьем за…

Михаил

За Россию.

Смех стихает. Борис с Гелей переглядываются.

Геля

Ты серьезно?

Михаил

Да. А что? Вам тост не нравится?

Борис

Да нет, Миш… но, просто…

Михаил

Что?

Борис

Да нет, я готов, в любую минуту готов, но просто… мне казалось, что в твоем нынешнем положении…

(смеется)

извини, я что-то не то говорю… Чушь! Все нормально! За Россию!

Все

За Россию.

Выпивают.

Михаил (Нате)

Хорошее у тебя вино, жена.

Ната

Плохого не держим, Мишенька.

Борис

Ой…

(закусывает)

…ммм… огурцы у вас… ммм… очень правильные. И грузди… прелесть… откуда?

Михаил

Ты уже спрашивал вчера.

Ната

У нас, Боренька, все с Одинцовского рынка.

Геля

А трава тоже с рынка?

Анзор (куря)

Трава… с полей афганских, просторных, нехамских…

(дает Геле)

Геля

Сейчас накурюсь, начну приставать к мужчинам.

Ната

А к женщинам?

Геля

И к женщинам!

Борис

Ты что, Ахматова?

Геля (торжественно)

Я Цветаева!

(курит, передает папиросу Тане)

Смеются.

Анзор

Господа!

(говорит в стиле хип-хопа)

Вокруг нас лесбиянки, розовые портянки, клейкие листочки, весенние почки!

Таня

А что, Цветаева была лесбиянкой?

Геля

Мариночка любила всех. И мальчиков и девочек.

Борис

А потом написала: «Я от горечи цалую всех, кто молод и хорош…» Миш! Я, по-русски говоря, охуеваю от твоих груздей!

Михаил (угрюмо и зловеще-медленно опускает кулаки на стол)

Ну. Вот что. Друзья.

Все замирают. Пауза.

Михаил

Мне это надоело.

Пауза.

Михаил

Я принял решение.

Пауза.

Михаил

Сережа. Налей-ка и мне водки.

Все радостно и облегченно смеются.

Борис

Миша! Ты прав!

Ната

Миша! И ты? С утра? Вы напьетесь с Борей! Мы же собирались в театр.

Борис

В театр, особенно современный, надо ходить всегда под мухой! Иначе — смысла нет.

Анзор

Театру все поможет. Любое вещество.

Таня

Почему?

Анзор

Вымирающий жанр, простые разборки, театру нужны эмоциональные подпорки.

Ната (дуется)

Миш! Ну, театр же!

Михаил

Театр никуда не денется.

(поднимает рюмку с водкой)

Я хочу выпить

(встает)

за мою жену.

Ната

Какой ты хитрый!

Михаил

Благодаря Нате я восстал из постсемейного пепла. Ты мой спаситель.

(целует жену)

Анзор

Выпьем за Натку, за постсемейную кроватку, за правильный выбор, и пусть заплачет пидор!

Михаил (капает Анзору водкой на голову)

Помолчи. За Нату.

Геля

Натуля! Мы все тебя любим!

Борис

Ура!

Пьют.

Ната

Знаешь, Миш, я ведь тоже восстала из постсемейного пепла. И благодаря тебе!

Борис

Это тост! Зеркальный! Изумрудная скрижаль!

Анзор

То, что вверху — то и внизу?

Борис

Молодец, хорошо образован!

Ната

Анзорчик умнее всех этих реперов.

Анзор

Я просто покурил…

(смеется)

Геля

За Михаила!

Пьют.

Анзор

По поводу постсемейного пепла. Можно прогнать философскую историю?

Михаил

Ты вчера уже прогонял.

Анзор

Это новенькое.

Михаил

Давай…

(закусывает)

Если недолго.

Анзор

Я понял, братуха, долго не будет, тема pizdato всех вас разбудит, вставит pizdato по самое боро, чтоб знали, откуда растут помидоры, не надо стрематься любви на oblome, не надо pizdato пиздеть о роддоме, не надо по пьяни пихать за бабло, не надо кончать на чужое eblo, любовь не картошка, не цезарь-salatto, ее разрулить невозможно, ребяtto, она по nakolke в жж не живет, когда захотела, тогда и умрет, tusit, бля, где хочет, кончает, с кем хочет, над нами, уродами, мощно хохочет, gnilogo не терпит, бабло не хранит и весело плющит о sladkий гранит, законов сильнее она всех в nature, она не нуждается в вашей культуре, pizdato врубается в наши сердца и kruto доводит людей до венца!

Таня

Bay!

(аплодирует)

Борис

Иллюстративная история. Хотя я ни хера и не понял…

Геля (Борису)

Это про любовь, мужчина.

Ната

Анзорчик — гений! Любовь свободно мир чарует, да Мишенька?

Михаил (ест)

Absolutely…

Борис

Слушайте, господа, а вам не кажется, что пора бы как-то и… съесть что-нибудь?

Анзор

Меня тоже pizdato пробило на хафчик! Таня? Как ты?

Таня (смеется)

Ну… не знаю… я не против.

Борис

Голосуем? Кто — за?

Все, кроме Михаила, поднимают руки.

Михаил

Сереж, позови сюда Люду.

Входит Людмила.

Михаил

Люд, у нас есть чего-нибудь горячее?

Люда

Щи вчерашние.

Борис

Отлично! Мы же их вчера не ели! Хозяева зажали!

Геля

Обжора! Блинов тебе мало было?

Люда

Я хотела сегодня зразы делать.

Михаил

А что-нибудь быстрое можешь? Пасту с креветками?

Люда

Легко.

Михаил

А щи сейчас.

Люда

Хорошо.

Борис

Щи — тащи!

Анзор (серьезно кивает)

Щи — глубокая национальная идея.

Людмила уходит.

Таня (встает)

Спасибо. Мне уже ехать пора.

Михаил

Никуда тебе не пора.

Ната

Танечка, не разрушайте компанию.

Борис

Без щей мы тебя не отпустим.

(встает, подходит к Тане, берет ее за плечи, усаживает на стул)

Setzen Sie sich!

Таня

Ну и рука у вас!

Геля

Рука скульптора. Не противьтесь, Таня, а то он вас вылепит!

Анзор

И отольет в бронзе.

Таня

Ну, мне неловко… надо ехать уже…

Михаил

Ты что, в конторе служишь?

Таня

Нет.

Михаил

Ты — вольный стрелок. Мастер спорта. Как звучит! Почти джедай. А джедаю уже некуда спешить.

Таня

Я подруге обещала.

Михаил

Закрыли тему. Поешь щей, тогда поедешь.

Ната

Тань, а трудно сейчас прожить мастеру спорта?

Таня

Смотря какого.

Ната

Вашего?

Таня

Зависит от уровня игрока. Чем выше рейтинг, тем больше доход.

Михаил

Рейтинг… иностранные слова говоришь… Тань, Анзорчик нам прогнал, теперь твоя очередь. А расскажи-ка нам что-нибудь спортивное!

Анзор

Да!

Таня

Спортивное?

Михаил

Ну, что-нибудь из твоей жизни.

Таня

Я даже не знаю… ну, вот на Кубке России Пятерикову обыграла. А Юльке Прохоровой продула.

Ната

А что-нибудь интересное?

Таня

Интересное?

Михаил

Конечно! Мы — интересные люди?!

Борис

Крррайне!

Анзор

Вспомни что-нибудь реально острое. Криминальное, порочное, ну… страшное!

Таня

Страшное? В меня летом «девятка» въехала.

Геля

Это банальщина, Танечка.

Борис

A propos, по поводу «девятки», свежий анекдот про Путина. Значит, решил Путин пересесть на «девятку»…

Михаил

Подожди. Тань! Страшное, страшное. Когда тебе было страшно?

Таня

Ну… в детстве. Заблудилась однажды. Дважды тонула.

Анзор

Я тоже тонул.

Геля

А я как тонула! В Пицунде! Мама дорогая!

Михаил

Я тонул в 98-м. И сейчас тону вместе со всеми…

Смеются.

Михаил

Но мы, Тань, не про это. Мы не про смерть.

Геля

Ребят, но смерть — это страшно!

Борис

Смерть — это не страшно. Сто раз тебе говорил! Смерть понятна всем. Она просто волнует. Сильно. Но она понятна. А страшно, это когда непонятно.

Таня

Непонятно…

(вспомнив)

Вот! Есть одна непонятная история.

Ната (облегченно)

Слава Богу!

Смеются.

Таня

Хотя, я не знаю… может, она и не совсем страшная. Но очень непонятно все… Моя бабушка сидела в лагере. В Караганде. И там работала в больничке. Сталин умер, и ее выпустили. Но она не уехала, а осталась работать в той же больнице, ну, как свободная уже. И там работала, жила рядом, три года. И дедушку там встретила, и мама родилась там. А потом они уехали в Геленджик. Вот. И вот однажды там был побег, в этом лагере. Бежали трое зэков, угнали грузовик. Но их догнали и застрелили. Трупы привезли в лагерь. Там был такой обычай, беглецов убитых, ну, трупы, раздевали и голыми они лежали на плацу, где строятся, сутки. В назидание. И когда эти трупы раздели, обнаружили, что один зэк — женщина. А лагерь был мужской. А зэк был блатной, весь татуированный. Сначала решили, что он кастрат, но потом точно поняли — сто пудов, женщина. Это было так неожиданно, так круто, зэки тоже не знали, он, то есть она была, ну, как мужик совершенно, без груди. И тогда начальник лагеря попросил врачей сделать вскрытие трупа. И бабушка помогала хирургу вскрывать. Вскрыли. Точно женщина. Но самое отпадное, у нее во влагалище нашли кусок нефрита в виде яйца. И на нем было что-то написано по-китайски. Начальник лагеря взял это яйцо себе, а потом кто-то из его знакомых поехал в Алма-Ату, он передал ему яйцо, чтоб сходили с ним в музей Востока и узнали, чего там написано на яйце. И выяснилось, что на нем написано такое коротенькое стихотвореньице:

Старая ваза расколется

От писка молодых мышей.

Анзор

Круто!

Ната

Действительно страшно… бррр!

Борис

Это была лагерная кобла. Так называли активных лесбиянок.

Геля

Борь, зона была мужской.

Таня

Да, мужской.

Ната (Михаилу)

Ты доволен историей?

Михаил (задумчиво)

Ну… да. Хорошая. Спасибо, Таня. А это яйцо, оно…

(у него звонит мобильный)

Да. Сынок. How are you, my dear? Always? Oh, you are a lucky guy! But I'm not always fine. Yeah! Your daddy feels bad, as usual. No. Not really. Joke. No. I'm just a little bit tipsy, but not shit-faced. Yeah! Not yet, big boy! You? Really? Oh, great! Yeah? Yeah? That's a good idea, my big boy. Congrats. Fine. Fine. And he? Yeah? Really? No. No, big boy. He's real master, no doubt about that. And he is jolly good fellow. Yeah. Yeah. Pretty good. Okay, сынок, договорились. Бери его с собой, поезжайте. Будет веселее. Давай!

Людмила и Сергей вносят щи.

Геля

А вот и щи!

Анзор

После такой истории очень кстати!

Людмила и Сергей разливают щи по тарелкам, подают.

Борис

А у меня под щи тост имеется. В некотором роде патриотический, в некотором — экзистенциальный.

(встает с рюмкой в руке)

Дамы и господа! Благодаря гостеприимному хозяину дома сего, мы с вами уже выпили за великую и многострадальную Россию, которую в очередной, так сказать, раз ждут великие потрясения. Я же предлагаю выпить и за Подмосковье, а по-нашему, по-подмосковному — за Подмоскву, а конкретно — за ее лучших и счастливейших представителей. С шестнадцатого века беспощадной властной вертикалью возбухла, так сказать, и вознеслась Москва над другими городами и весями, подчинив себе народы и земли от Кавказа до Сахалина, устремившись ввысь эдаким… ммм… имперским железным шампуром, а по-русски говоря — елдой, и нанизывая на елду сию чужие пространства с географией, обычаями, укладом, ментальностью, климатом и т.д. Подмосковье наше — тень этого имперского фаллоса. Так вот. Недавно я грешным делом задумался: а кто, собственно, по-настоящему счастлив в этой имперской тени? Кто всегда доволен? Кто ничего не потерял даже в кризис? Золотарь! Наш простой подмосковный ассенизатор! Каждый месяц к нам в Переделкино приезжает человек со стальными зубами на не очень чистой машине с пустой бочкой. И уезжает от нас с полной бочкой нашего ежемесячного говна, да еще с тысячью рублей в придачу! И каждый раз заглядывая в глаза этого человека, я убеждаюсь, что он счастлив! Он счастлив! Донельзя счастлив! Ибо приехав пустым, не привезя нам ничего, не предложив ничего, даже ничего не сказав, он получает от нас четыре тонны биологически активного вещества и радужную бумажку, играющую, как вы знаете, роль всеобщего эквивалента в нашем прекрасном и яростном мире. Он счастлив! И я, русский интеллигент, пью за него и завидую его счастью!

Выпивают.

Ната

Боренька, ты просто какой-то Демокрит.

Анзор (поправляя)

Демосфен.

Ната

Да!

(пробует щи)

Прекрасно. Хорошо, что мы их вчера не съели.

Борис

Щи назавтра надо есть. Вкуснее!

Таня

Это называется — суточные щи?

Борис

Genau! Русише суточной щчи… ммм… и это есть гениально…

Михаил (ест щи)

Борь… из твоего тоста… выходит… что все мы несчастливы?

Все, кроме Михаила, смеются.

Борис

Миш, в некотором роде — да!

Анзор

Конечно! Мы же все зависим от воли ассенизаторов. А их воля обратно пропорциональна количеству нашего…

Михаил (берет Анзора за руку, прерывая, кладет ложку)

Погоди. То есть, Боря, ты хочешь сказать, что я — несчастливый человек?

Борис (смеется)

Миш, ну мы все несчастливы по-своему, один больше, другой меньше…

Михаил

Значит, я по-твоему — мизерабль?

Борис

Миш, послушай…

Михаил

Ты сидишь за моим столом, ешь мои щи, пьешь мою водку и говоришь, что я — мизерабль?

Ната

Миш, ну ты прямо как прокурор…

Михаил

Молчать!

Все затихают, прекращают есть.

Михаил (Борису)

Кто ты?

Борис (вытирает губы салфеткой)

Я Борис, твой друг.

Михаил

Кто ты по жизни?

Борис (вздыхает)

Опять… Ну, скульптор. Лауреат Государственной премии.

Михаил

Что ты слепил?

Борис

Я много чего слепил.

Михаил

Что, что ты слепил?!

Борис

Миша, ты видел. Много раз.

Михаил

Что ты слепил великого за свою жизнь?

Борис

Приезжай ко мне в мастерскую, я покажу тебе одну великую вещь.

Михаил

Я был у тебя в мастерской не один раз. Там нет никакой великой вещи! Нет! И не было!

Ната

Мишенька, ну это скучно. Ты ему это уже говорил.

Михаил (бьет по столу)

Молчать, я сказал! Что ты слепил? Что ты сделал? Что ты открыл?

Борис

Миш, ты хочешь меня унизить? Не получится.

Михаил

Я просто хочу понять: кто ты?

Борис

Я homo sapiens.

Михаил

Докажи.

Пауза.

Борис

Хочешь, я слеплю тебе сейчас что-то человеческое, слишком человеческое? И этим докажу, что я человек? Прямо сейчас.

Михаил

Слепи!

Борис

У тебя есть пластилин?

Михаил

Нет.

Борис

Ну а что-нибудь лепящееся?

Михаил

Сереж, у нас есть что-нибудь лепящееся?

Сергей

Не знаю… это типа чего?

Борис

Типа пластилина.

Сергей пожимает плечами, думая.

Ната

Борь, есть ореховое масло.

Борис (встает)

Так. А еще? Подобное?

Сергей

Икра кабачковая?

Михаил (уничтожающе глянув на Сергея)

У нас есть половина торта. Забыли?

Ната

Ах, точно! Бисквитно-кремовый монстр! Привез Паша, а он как-то не пошел. И не пойдет.

Михаил

Вот и лепи из торта.

Борис

Прекрасно, Сергей. Пошли, покажешь. Проволока найдется? Для каркаса?

Сергей

Поищем.

Борис и Сергей выходят.

Геля (встает)

Я пойду исполнять роль музы.

Михаил (ехидно)

Конечно!

(наливает себе водки)

Теля выходит.

Ната

Миш, ну чего ты опять наехал на него?

Михаил

А пусть не распускается. Мизерабль! Охренел совсем уже от безделия.

(выпивает)

Несет хуйню всякую… Уговорил нас выпить за подмосковных говнососов! Идиот!

Смеются.

Ната

Миш, ну не сердись ты на Борьку. Он славный.

Михаил

Слишком.

Таня (решительно встает)

Михаил Андреевич, мне реально пора.

Михаил (хватает Таню за руку)

Посмотрим его скульптуру. И ты сразу поедешь.

Таня

Ну я реально должна в Москве быть, сто пудов.

Анзор

Он быстро слепит. «Дым в лесу», «Туман над рекой».

Михаил

«Радуга над полем».

Смеются. Таня садится.

Таня

А Борис действительно известный скульптор?

Ната

Да.

Анзор

Четыре памятника только в Москве.

Таня

Где?

Михаил (со смехом)

Везде. Где позволит Церетели.

(кричит, чтобы было слышно на кухне)

Гелька, спой свою песню!

Видно, что Михаил сильно захмелел. На кухне Теля поет казацкую песню.

Михаил (аплодирует, наливает всем водки)

Браво! Давайте за Гельку. Борьке с ней повезло. Ему, мудиле, хорошо.

Ната

А тебе?!

Михаил

А мне… мне так хорошо, что плохо.

(выпивает)

Ната

Мишенька, не пей больше, умоляю. Этот козел опять тебя вовлек в утреннее пьянство!

Михаил

Подпишу договор, сяду на диету. Shut up, honey!

(берет Нату за подбородок, целует в нос)

Дамы должны только радовать!

Входит Борис. На нем фартук Людмилы, рукава засучены. На блюде он вносит небольшую скульптуру, вылепленную из торта и орехового масла: ископаемый водоплавающий ящер отряда плезиозавров. Ставит блюдо на стол. Геля и Сергей входят следом.

Борис

Voila!

Михаил

Что это?

Ната

Черепаха какая-то! У меня в детстве было три черепахи! Кора, Роза и Тортилла!

Михаил прикладывает палец к губам.

Борис

Это, Миша, смысловая аллегория нашей жизни. А конкретно: материальное иллюстрирование современного прочтения стихотворения Бориса Пастернака «Гамлет».

Пауза.

Михаил (хрустит огурцом)

Пока не дошло. Анзор?

Анзор отрицательно качает головой.

Борис

Поясняю. Это криптоклейд. Водоплавающий ящер мезозойской эры. Был распространен во всех морях и океанах. Но к концу мелового периода вымер. Навсегда. Вы помните бессмертное стихотворение «Гамлет»?

Михаил

«Гул затих, я вышел на подмостки…»?

Борис

«Прислонясь к дверному косяку…» Да. Помнишь последнее четверостишье?

Михаил

Помню прекрасно, Боря. Запомни, я помню все то, что мне нравится. Все! А вот то, что мне не нравится, я не помню. Ничего! Но то, что мне нравится, я помню прекрасно. Я помню и Высоцкого в этой роли. Хотя я был тогда студентом. Сейчас… «Но известен распорядок… действа. И неотвратим конец пути. Я один…»

Борис (перебивает)

«Все тонет в криптоклейдстве. Жизнь прожить — не поле перейти».

Пауза.

Таня

И как называется эта скульптура?

Борис (серьезно)

Россия.

Пауза. Михаил медленно встает, подходит к Борису, обнимает его. Борис неловко стоит, разведя липкие от торта руки.

Михаил

Люблю я тебя.

Борис

И я тебя, Миш.

Михаил

Люблю. Хотя говна в тебе процентов семьдесят восемь.

Борис

Прости, старик. Это русская метафизика меня наполняет.

Михаил и Борис хохочут, обнявшись. Михаил вынимает из декоративной пивной кружки с флажками разных стран российский флажок, втыкает его в спину криптоклейда.

Михаил

Криптоклейд по имени Россия.

Борис

Ура!

Все аплодируют. Звонок сотового телефона с КПП. Сергей берет трубку.

Сергей

Да. Да. Да. Подождите.

(Михаилу)

Михаил Андреевич, пришли с охраны, их главный, капитан, у него к вам какой-то личный вопрос.

Михаил

Пшли вон, Я занят… Дорогие мои, давайте выпьем за Борин талант! Он не только талантлив, но и fucking sophisticated, really!

Ната

Борь, а эти клепто… крипто… клейды были прожорливы?

Борис

Чрезвычайно! Вместе, Наточка, они могли дать просраться любому киту.

Таня

Это намек, да?

Геля

Это намек.

Анзор (набивая косяк)

Это намек.

Михаил

Это не намек, а правда жизни. Так… где водка, Сереж?

Сергей (в трубку)

Нет, нет. Сейчас неудобно. Михал Андреич занят… зайдите позже… Нет, я вам ясно сказал… но…

Михаил

Чего там еще? Клянчить прибавку пришли? Почему они приходят всегда ко мне?! Здесь еще 29 домов!

Ната

Потому что наш дом первый от вахты. Почему!

Сергей

Михал Андреич, он говорит: что-то очень личное.

Михаил

Чего личное?

Сергей

Он стесняется.

Ната

Какая прелесть!

Михаил

Может, у него стоит на меня?!

Смех.

Анзор

На твои кредиты.

(заканчивает косяк, закуривает)

Михаил

Цыц!

(разливая водку)

Пошли они в жопу, дармоеды. Сидят в каптерке в этой три рыла с автоматами, получают за это в месяц по штуке баксов.

Ната

Миш, а может, у него кто-то раком болен!

Борис

Да. Рак простаты, a propos…

Геля

Его бросил любовник. Чую сердцем матери!

Таня

А клепто… крейд съедобен?

Борис

Нет! Он сделан на века. Водки! Во-о-о-дки!

Входит Людмила с блюдом лапши и креветок.

Люда

Все готово.

Михаил

Отлично, Людочка. Сергей…

Сергей (говоря в трубку, разливает водку)

Послушайте, я же вам, кажется, объяснил ситуацию…

Борис

Ура!

(поет)

Все то-о-о-нет в криптокле-е-е-ейдстве! Миша, prosit!

Михаил (глядя на креветки с лапшой)

Отлично…

Таня

Я — точно пас.

(встает)

Михал Андреич, все, я побежала.

Ната

Танечка, ну хоть попробуйте! Люда так старалась.

Люда

Я старалась.

(раскладывает всем)

Анзор

Мы все старались понемногу…

(затягивается папиросой)

кому-нибудь и как-нибудь…

Сергей (закрывая ладонью трубку)

Михал Андреич, этот капитан просто чуть не воет… может, там чего-то стряслось у него?

Михаил

Твою мать! Воющих омоновцев только не хватало…

Борис

Они украсят наш утренник! Споют «Ясный сокол на снегу»!

Михаил

Ладно, пусти его в прихожую, я выйду. Быстро!

Сергей уходит.

Михаил (поднимает рюмку)

Борь, за тебя.

Борис (поднимает свою рюмку)

Спасибо, дорогой.

Ната (тянет свой бокал)

За криптоклейда!

Геля

Боренька! Радость души моей!

Анзор (тянет к чокающимся руку с папиросой)

И дым отечества нам сладок и приятен…

Внезапно на веранду входят четверо: трое омоновцев-охранников с автоматами ведут Сергея со связанными за спиной руками. Руководит омоновцами капитан.

Капитан

Лошадь!

Дает короткую очередь в потолок. На всех сыпятся осколки штукатурки. Собирающиеся выпить, держа рюмки и бокалы, инстинктивно пригибаются к столу, приседают.

Капитан (наводит автомат на Михаила)

Я сказал: лошадь!

Все ложатся на пол. Сержант и старший сержант связывают всем руки за спиной синтетической веревкой, залепляют рты клейкой лентой всем, кроме Михаила. Сержант и старший сержант поднимают Михаила с пола.

Капитан

Где у тебя главное, теплое?

Михаил

Чего?

Капитан

Главное! Теплое! Где?!

Пауза. Михаил оторопело смотрит на капитана.

Капитан (подходит к нему, приближает свое лицо, угрожающе тычет дулом автомата в живот)

Теплое! Трудное! Пропитанное грустным жиром временного. Где?!

Михаил

Деньги наверху, в сейфе.

Капитан

Пошли за теплым.

Капитан и сержант ведут Михаила и Сергея на второй этаж, старший сержант остается на веранде с лежащими на полу. Михаил кивает головой на спальню. Они заходят в спальню. Напротив кровати висит картина Зинаиды Серебряковой, на которой изображена обнаженная женская фигура. Капитан пытается снять картину.

Михаил

Она сдвигается влево, не надо снимать.

Капитан сдвигает картину влево. За картиной в стене — сейф с электронным замком.

Михаил

2728.

Капитан набирает код. Сейф открывается. Внутри видны пачки денег и бархатные коробочки.

Капитан

Где у вас большое и малое?

Михаил

Чего?

Капитан (угрожающе)

Большое! И малое! Где?!

Пауза.

Михаил

Чего тебе еще надо?

Капитан

Где большое и малое?!

Михаил

Берите деньги и уходите.

Капитан

Я говорю: боль-шо-е. Ма-ло-е.

Михаил

Ты что, двинулся? Или у вас от безделия крыши посрывало?

Капитан слегка бьет Михаила прикладом в затылок. Михаил падает на ковер.

Михаил (морщась от боли)

Мудак…

Капитан (Сергею)

Лошадь, нах!

Сергей ложится на пол.

Капитан (сержанту)

Иди. Оно где-то рядом.

Сержант выходит и вскоре возвращается с чемоданом и сумкой. Они вынимают деньги из сейфа: шесть десятитысячных пачек долларов, три десятитысячных пачки евро и купюры разных стран. Складывают в сумку. Вынимают коробочки с ювелирными украшениями, смотрят, прячут в сумку.

Капитан

Где тени уюта? Знаки победы?

Сергей

Это… там… чего вы…

Капитан (сержанту)

Побудь с достойным.

(выходит с чемоданом)

Михаил (смеется, морщась от боли)

Вы ебанулись, ребята… Вы наркоманы?

Сержант

Лошадь!

(присаживается на угол разобранной кровати, осматривается, трогает лежащий рядом пеньюар, нюхает свою руку, смотрит на нее, усмехается)

По дому раздается сигнал звонка в дверь.

Михаил

За вами пришли, отморозки. Пиздец.

Капитан (выйдя из гардеробной в холл, кричит оставшемуся с пленниками старшему сержанту)

Петя, радость праведных!

Ст. сержант проходит к двери, открывает. На пороге стоят двое в форме МЧС: лейтенант и майор.

Майор (недовольно)

Почему опять вечное?

Ст. сержант

Здесь нет ничего вечного, товарищ майор.

Майор

Яркие отношения? Прямодушие? Опять?

Ст. сержант

Да как-то тово…

Майор (передразнивает)

Тово!

Эмчеэсовцы и омоновец проходят на веранду.

Майор (смотрит на лежащих на полу)

Где?

Ст. сержант

Наверху.

Эмчеэсовцы поднимаются на второй этаж. Недоброжелательно косясь на них, капитан выходит из гардеробной с ворохом шуб, везя пластиковый чемодан за выдвижную ручку.

Майор

Капитан, почему вечное?

Капитан

Нет тут ничего вечного, товарищ майор.

Майор

Мы когда провинились? Во сколько?! Не ясно? Мокрый ворон?! Опять?!

Ст. сержант

Товарищ майор, он не мокрый ворон. Он спокойный броненосец.

Майор

Тебя не спрашивают!

Лейтенант

Почему вечность заявлена на простой?

Капитан

Там теплая тайна.

Ст. сержант

Там теплое большинство.

Майор

У вас в головах, бля, теплое большинство!

Капитан

Не надо трогать знаки. У нас своя привада. Осторожная.

(проходит в спальню)

Эмчеэсовцы и сержант идут за ним. Михаил сидит на кресле.

Сержант (сталкивает его прикладом автомата на пол)

Лошадь, я сказал!

Михаил (кричит)

Я тебя закопаю, гад! Засажу на всю катушку, падаль!! Где ордер, твари?!

Сержант (прижимает его ногой к полу)

Лошадь, сказал!

Михаил

Предъявите ордера, гниды!!

Сержант (несильно бьет его ногой в живот)

Ло-ш-ш-адь!

Сергей

Вы чего творите-то?! Вы отвечать будете!

Капитан

Молчи, ради вечности. И ради временного — тоже молчи.

Майор (присаживается на корточки рядом с Михаилом)

Где его трудные нарывы?

Капитан (открывает чемодан, складывает в него шубы)

Не знаю.

Лейтенант

Вы их нейтрализовали?

Капитан

Нет.

Майор

Вы чего, капитан, захотели весеннего настроения?!

Капитан

Не надо кричать. Вить, изыми нарывы. Или пусть Миша сделает это правильно.

(кричит)

Миш!

Ст. сержант (снизу)

Эу!

Капитан (кричит)

Нарывы нейтрализуй!

Ст. сержант

Понял!

Майор вытаскивает из карманов у Михаила и Сергея мобильные, дает сержанту. Сержант идет вниз, на веранду, кладет мобильные на стол, потом возвращается наверх. Старший сержант вытаскивает из карманов у лежащих и берет со стола их мобильные телефоны. Потом ищет глазами какую-нибудь емкость, видит супницу со щами.

Ст. сержант

Награда!

(снимает крышку с супницы, заглядывает, кладет все изъятые мобильные в щи и закрывает крышку)

Вот как устроим трудный праздник.

В дом входят трое: полковник внутренних войск с рацией в руке, человек в сером костюме с маленьким значком на лацкане пиджака, изображающим щит и меч, и человек в коричневой тройке со значком депутата Государственной Думы, с портфелем в руке. Они проходят, осматриваются. Старший сержант, услышав их, выходит из кухни.

Ст. сержант (козыряет)

Старший сержант Петров.

Силовик

Так. Где печальный носорог?

Ст. сержант

Наверху.

Трое поднимаются наверх, осматриваются, проходят в спальню. Сержант козыряет вошедшим. Капитан занимается засовыванием шуб в чемодан.

Полковник

Капитан, почему бешеное?

Капитан (зло козыряет)

Виноват, товарищ полковник.

Силовик (заглядывает в открытый сейф)

Где?

Капитан

Здесь.

Силовик берет сумку, смотрит, закрывает, вешает себе на плечо.

Депутат

Где хорошее?

Сержант (пихает сапогом Михаила)

Где хорошее?

Михаил

Пошел на хуй, гадина!

Депутат

Не надо делать вечное усиление, Михал Андреич. Где ваше хорошее? Где вы его обычно баюкаете и наказываете?

Михаил

Где ордер?! Где мой адвокат?! Где? Мой?! Ад-во-кат?!!

Депутат (Сергею)

Вы бегемот?

Сергей

Я… слуга.

Депутат

Где хранятся хорошие?

Михаил

Они не бандиты, не говори им ничего! Это арест! Ордер покажите, твари!! Они издеваются над нами! Отмороженные гады!! Оборотни в погонах!

Сергей молчит.

Силовик

Где его торжественное пропихо?

Депутат

Или проще: хорошее пропихо? Про-пи-хо?

Силовик

Вы не понимаете?

Сергей (через силу)

Тут… слева кабинет.

Силовик (Сергею)

Пойдемте.

Сергей встает.

Михаил

Сереж, ничего не рассказывай этим тварям! Их всех завтра посадят!

Силовик (берет Сергея под руку)

Пойдемте за хорошим.

(омоновцам и эмчеэсовцам)

А вы побудьте с печальным носорогом.

Силовик с Сергеем, полковник и депутат проходят в кабинет Михаила.

Силовик (осматривается, подходит к столу, закрывает раскрытый ноутбук, убирает его в сумку, ставит сумку на ковер)

Не вижу холодных тайн. Где они?

Депутат

Где холодные тайны?

Пауза.

Сергей

Сейф за картиной.

На стене возле стола висит пейзаж Юона. Силовик отводит картину в сторону. Под картиной в стене сейф с механическим наборным замком.

Депутат

Хлеб?

Силовик (с усмешкой)

Хлеб?

(показывает Сергею на замок)

Ты знаешь хлеб?

Сергей отрицательно качает головой.

Полковник

Надо спросить у печального носорога.

Силовик

Он обрадуется.

Полковник

Надо спросить грустно.

Силовик

Времени нет. Так,

(полковнику)

зовите справедливых, пусть умножают приличное.

Полковник (по рации)

Колосов. Майор, тут придется обидеться.

Майор (отвечая по рации из спальни)

Понял.

(звонит бригаде)

Карпенко, давай справедливых. Но свободных!

Депутат

А неправых?

Силовик

Конечно.

(садится за стол, закуривает, начинает открывать ящики и выкладывать содержимое на стол)

Депутат (подходит, перебирает документы)

Это упавшее навсегда.

Силовик

Нам нужно только хорошее. Очень хорошее.

(Сергею)

Есть еще беспомощное в доме?

Сергей (не понимающе)

Еще сейф?

Силовик

Я говорю: беспомощное. Бес-по-мощное.

Сергей

Не знаю… там что-то есть… у Анзора в комнате. И в библиотеке.

Силовик (полковнику)

Пусть ваши с ним сходят и принесут сюда всю беспомощность.

Полковник (по рации)

Так. Добрее люди, добрые загадки!

В дом входят два прапорщика внутренних войск, поднимаются на второй этаж, находят полковника.

Полковник (прапорщикам)

Берите этого, он покажет, где беспомощность, несите ее сюда.

Прапорщики с Сергеем проходят в библиотеку, потом в комнату Анзора, забирают оба компьютера, приносят в кабинет. В это время в кабинет входят двое сержантов МЧС с перфораторами.

Силовик

Так. Сначала — теплая беспомощность. Кладите ее вот сюда, к стене. А уже потом займемся холодной.

Прапорщики кладут компьютеры к стене. Сергей со связанными сзади руками стоит поодаль.

Силовик (эмчеэсовцам, кивая на компьютеры)

Огорчайтесь.

Эмчеэсовцы молча включают перфораторы, в розетки и быстро продырявливают оба компьютера.

Депутат

Теперь — хорошее.

Эмчеэсовец (осматривает сейф)

Какие бездны в доме?

Силовик (Сергею)

Какие бездны в доме?

Сергей

Здесь… не знаю… ну, нормально все было…

Эмчеэсовец

Стон, хохот?

Сергей

Обычно… все нормально… у нас не воруют…

Депутат (теряя терпение)

Стон или хохот?!

Сергей

Я… не знаю.

Эмчеэсовец (полковнику)

Если хохот — придется как бы кричать. Как бы! Шепот тут уже не поможет…

Депутат (трогает пальцем стену)

Похоже на стон. А?

(смотрит на Сергея)

Сергей

Не могу сказать.

Полковник

Работаешь здесь, а не знаешь.

Сергей

Я… не понимаю.

Эмчеэсовец (напарнику)

Ладно, давай как бы крикнем.

Подходят с двух сторон к сейфу, врубаются рядом в стену. Вскоре из-под перфораторов начинает сыпаться красная крошка.

Эмчеэсовец (не прекращая работу)

Нормально! Стон! Кричать не придется!

Ловко орудуя мощными перфораторами, эмчеэсовцы за считаные минуты вырубают сейф из стены. Сейф падает на пол.

Силовик (прапорщикам)

Берите его с обидой.

Прапорщик (пробует поднять за угол)

Независимый.

Полковник (эмчеэсовцам)

Парни, сделайте ошибку.

Депутат

По-девичьи.

Полковник

Точно.

Сейф кладут на ковер. Внизу раздается шум, грохот отбойных молотков, треск дерева, гудение и характерные звуки работы мощных машин.

Полковник (злобно-раздраженно)

Ну, вот! Услуга. И как всегда — родственное, бля!

Силовик

А чего они так испуганно?

Полковник

Зов продолжается!

Силовик, депутат и полковник выходят в холл второго этажа, смотрят с балюстрады вниз. Входную дверь сокрушают мощными отбойными молотками, расширяя. Люди в рабочих спецовках бросают на порог проема доски, плещут на них из ведер растительным маслом. Экскаватор с телескопической стрелой ковшом впихивает в дверной пролом черный бетонный блок, с квадратным сечением больше метра и длиною метра четыре. Скользя по намасленным доскам, блок въезжает в дом. Рабочие помогают, ломами направляя его. Дом сотрясается.

Рабочие

Му-кой! Му-кой!

Черный блок въезжает в дом, рабочие едва успевают подкладывать под него доски и поливать их маслом. Паркет трещит, проваливается до бетонного перекрытия пола, слегка топорщась вокруг блока. Рабочие умело направляют блок. Бетонная махина вползает в дом, круша и раздвигая мебель, останавливается на середине гостиной. Ковш экскаватора убирается из дома. Рабочие выходят.

Полковник

Умножить и умножиться! Всем умножиться!

Все спускаются вниз, прихватив Сергея и Михаила и залепив им рты. В дом вбегают двадцать молодых людей в одинаковых майках с изображением медвежонка с дубовой веткой. Они хватают арестованных, надевают им на головы желтые колпаки с погремушками, ставят их на колени вокруг черного блока. В дом входят старик-ветеран в потертом костюме с медалями и орденами и ослепительной красоты девушка в парадной форме капитана судебных приставов. На ней очень короткая форменная юбка, туфли на высоких и тонких каблуках. В руках девушки красный мегафон, в руках у старика деревянная дубинка. Молодые люди подсаживают девушку, она влезает на черный блок, включает мегафон.

Девушка

Белый Камень! Подвиг! Белый Камень! Добро! Белый Камень! Бескорыстный дар!

Ветеран (стуча дубинкой по камню)

Белый Камень! Друзья государства!

Девушка

Белый Камень в доме — почет для дома!

Молодые люди (встряхивая головы арестованных, чтобы погремушки гремели)

Почет для дома!

Ветеран (стуча дубинкой по камню)

Почет для дома!

Девушка

Белый Камень в доме — почет для города!

Молодые люди (гремя погремушками арестованных)

Почет для города!

Ветеран (стуча дубинкой)

Почет для города!

Девушка

Белый Камень в доме — почет для страны!

Молодые люди

Почет для страны!

Ветеран

Почет для страны!

Все

Почет! Почет! Почет!

Девушка-пристав опускается на колени.

Девушка (вдохновенно)

Белый Камень способен умножить и умножиться. А мы не способны пронять и принять. Мы застенчивы, хоть и беспощадны. В чем же наша сила? В прозорливой радости, в простых решениях, в ровных, выученных загадках. Обидимся ли мы сразу? Или будем отступать, обожая друзей и врагов? Слишком много вовлечений, слишком мало обид. Быстрые и стремительные безнадежней заблудших. Нам нет пути в вечность, но зато есть дорога в бесконечность. Так давайте идти этой дорогой. Идти так, чтобы каждый из нас мог сказать: «Престол! Удача!»

Молодые люди

Престол! Удача!

Ветеран (стучит дубинкой по камню)

Мерило всему — выдержка. А мерило не всему — удача!

Молодые люди

Удача!

Ветеран

Или вечный праздник!

Молодые люди

Вечный праздник!

Девушка (в мегафон)

Убитый ветер!

Молодые люди

Убитый ветер!

С помощью молодых людей девушка-пристав спрыгивает с блока и, не переставая повторять в мегафон «Убитый ветер!», выходит из дома. Вслед за ней выходит старик, потом выбегают молодые люди, скандируя «Убитый ветер!». Возле камня остаются сидеть арестованные в желтых колпаках.

Полковник (омоновцам)

Правильных.

Омоновцы тащат арестованных на веранду, колпаки слетают с них.

Депутат

Так. С хорошим решили.

Полковник

Решили.

(эмчеэсовцам и прапорщикам)

Теперь всем — мечтать!

Они поднимаются наверх. В дом возвращается ветеран с дубинкой в руке.

Ветеран

А где здесь самое беспокойное место?

Полковник (кивает в сторону кухни)

Там где-то.

Силовик (ветерану)

Пойдемте.

Идут, ищут туалет, заходят в просторную ванную комнату. В стене — свежая вертикальная трещина, из нее сочится вода, постепенно заливающая пол.

Ветеран

Ага…

(Кладет дубинку в раковину, мочится в унитаз.)

Силовик (подходит к биде, мочится, не снимая с плеча сумку)

Теперь можно и помечтать. Никто не осудит.

Ветеран (с усмешкой)

Ага.

Молча мочатся.

Ветеран (застегивая ширинку)

Какие праведники, а?

Силовик (застегиваясь)

Да…

Ветеран

Все им мало, а?

Силовик

Мало.

Ветеран (берет из раковины дубинку, смотрит на себя в зеркало)

Только молиться и могут. Вот теперь как…

Силовик

Да…

Ветеран смотрит на себя в зеркало, потом вдруг бьет дубинкой по зеркалу. Зеркало разбивается.

Ветеран (оборачивается к силовику)

А мы — мечтаем!

Силовик одобрительно кивает.

Ветеран

Мой боевой товарищ проплакал от Вязьмы до Варшавы, ему заказали новый праздник у Германии, у этом городе… ну, ихнем… у Мюнхене. Тысяча восемьсот завороженных! И ошиблись всего на два веселых дня. Вот как! А наши теперь — молятся… Великие существа!

Силовик

Великие.

Ветеран

А потом кланяются народу.

Силовик (достает сигарету)

Кланяются. В ноги.

Ветеран (оглядывается, берет с подзеркальной полки флакон с дезодорантом, нюхает, ставит на место)

Но — никакого доверия.

Силовик

Исключено.

Ветеран (тюкает дубинкой по лежащим в раковине обломкам зеркала, резко поднимает руку с дубинкой над головой)

А теперь — бесконечность!

Силовик

Бесконечность.

Ветеран

Вот как!

(показывает дубинку силовику)

Силовик (закуривает)

А иначе нельзя.

Ветеран

Иначе — нельзя! И не надо.

Силовик

И не надо. Впереди только неволя.

Ветеран

Что?

Силовик

Впереди сладкая неволя.

Ветеран

Это прекрасно.

Ветеран выходит из ванной, покидает дом. Силовик идет наверх. Оттуда по лестнице на ковре прапорщики и эмчеэсовцы выносят сейф. Полковник и депутат спускаются следом.

Силовик

Что еще?

Депутат

Ну, вам еще что-то нужно?

Силовик

Мне ничего не нужно.

Депутат

Тогда давайте бушевать.

Силовик (полковнику)

Мрачные свободны?

Полковник

Если они закончили…

(поскальзывается на масле, чуть не падает)

Задача, бля. Щас…

(связывается по рации)

Гаврилов, как с мрачными?

Гаврилов

Еще минут на двадцать.

Силовик (услышав)

Ясно. Тогда я зову осторожных.

Полковник

Зовите.

Силовик (звонит по мобильному)

Петр Петрович, давай.

В дом заходит невзрачный человек в очках и с ним шестеро молодых, спортивного телосложения людей в спецовках. Под руководством человека в очках они стремительно выносят из дома все ценное, за исключением мебели, одежды и холодильников: картины, вазы, ковры, люстры, музыкальную аппаратуру, телевизоры, кухонные комбайны, спортивные тренажеры. Работают они быстро и профессионально. Как только они заканчивают и уходят, силовик разрешительно кивает полковнику.

Полковник (по рации)

Гаврилов, супертаджик.

В дом вбегают шестнадцать таджиков. Ими руководит так называемый супертаджик. Он одет получше остальных, в новый спортивный костюм и большие яркие кроссовки.

Супертаджик

Тез, тез кунед, яркие! Мохавт минут вакт дорем![6]

Таджики хватают и выносят мебель, посуду, кухонную утварь, одежду и холодильники, не трогая сантехники. Депутат, полковник и силовик проходят на веранду. Здесь в окружении омоновцев на полу в углу сидят со связанными руками и заклеенными ртами Михаил, Ната, Борис, Геля, Анзор, Таня, Людмила. Рядом с ними на стуле с автоматом на коленях сидит капитан-омоновец.

Силовик

А где простые?

Капитан (встает)

Ушли.

Депутат

Куда это они ушли?

Капитан

Они мне не докладывают.

Силовик (усмехается)

Чувства…

Двое таджиков, выносящие с кухни холодильник, поскальзываются, роняют его.

Супертаджик

Эпаата шмо чмокарден[7], а, яркий?!

Депутат (недовольно показывает на криптоклейда)

А это что?

Капитан

Не знаю.

Депутат

А кто знает?

Полковник (капитану)

Кто знает?! Вы мучили хозяев счастьем? Или хотя бы идеей счастья?

Капитан

Хозяин отказывается стать счастливым.

Полковник

А другие? Чего ты скучаешь, капитан?!

Капитан

Не надо меня, уважать, товарищ полковник. Я тоже безгрешен.

Депутат

Вы уважаемый, а не безгрешный!

Силовик

Слуг вы не догадались помучить счастьем? Вот его, например.

(кивает на Сергея)

Пауза.

Полковник

Только умолять и умеете.

Капитан

У меня своя засада.

Полковник (выходя из себя)

Где, где, блядь, твоя засада?!

Капитан

В тайной музыке. Могу с ней связаться.

Силовик (разлепляет Сергею рот, показывает на криптоклейда)

Что это такое?

Сергей

Я… не знаю как это называется.

Депутат переглядывается с полковником.

Силовик (настойчиво-угрожающе)

Что это?

Сергей

Ну, не помню… это какой-то динозавр.

Депутат (трогает флажок)

А при чем здесь оружие?

Сергей

Ну… они воткнули.

Депутат

Кто?

Сергей (мнется, глядя на сидящего Михаила)

Ну…

Михаил что-то яростно мычит.

Силовик

Он?

Сергей кивает.

Полковник (сует палец в скульптуру)

Что по сути кажется?

Сергей

Это торт.

Полковник

Внешнее?

Капитан

Внутреннее. Видно.

Полковник (капитану)

Внутреннее? Видно, что ты рыцарь! Вот, что видно!

(связывается по рации)

Майор! Ну а почему вы не плакали? Что? Какой цвет? Какой, блядь, цвет?! Значит, быстро рыдать по утраченному! По-настоящему! Не плакать, а рыдать! Вашу работу делаем, великие!

(убирает рацию в нагрудный карман)

Цвет, блядь! А еще великие!

Двое таджиков заходят на веранду, пытаются забирать посуду.

Полковник

Печаль!

Таджики ретируются, но один успевает схватить со стола кастрюлю со щами.

Силовик (разглядывая криптоклейда)

Это упростил Михаил Андреевич?

(переводит взгляд на Сергея)

Сергей

Нет.

Силовик

А кто?

Сергей (указывает на Бориса)

Он.

Силовик (капитану)

Капитан, новость.

Капитан снимает пластырь со рта Бориса.

Силовик (указывает на скульптуру)

Кто этот временный?

Борис

Это криптоклейд.

Пауза.

Силовик

Что кажется?

Борис

Там торт.

Депутат (трогает флажок)

А почему оружие?

Борис

Это… просто так.

Депутат

Что значит — просто так?

Борис

Для хохмы.

Депутат и силовик переглядываются.

Силовик

Что значит — для хохмы?

Борис

Чтобы было смешно.

Депутат

А где же вечное?

Геля начинает плакать.

Борис

Пожалуйста, развяжите мою жену, ей плохо.

Силовик

Где вечное?

Депутат (указывает на скульптуру)

И что кажется временным?

Борис

Это ископаемый ящер из отряда ихтиозавров. Развяжи мою жену!!

Связанные начинают негодующе мычать, Михаил стучит ногой по ножке стола.

Капитан (наступает на его ногу)

Лошадь.

Борис

Развяжите мою жену, сволочи!!

Капитан

Лошадь.

Борис

Вы просто оборотни в погонах!!

Силовик

Белое большинство — не серое большинство.

Капитан залепляет рот Борису. Связанные негодующе мычат. Входят трое саперов с оборудованием и самоходной водяной пушкой.

Сапер

Попрошу всех стать героями.

Полковник (по рации)

Гаврилов, героизм!

Капитан (по рации)

Белые, ко мне.

Депутат (косится на криптоклейда)

Чего-то я не очень беспощаден к себе…

(машет рукой, направляется к выходу)

Небеспощадность озадачивает…

Полковник

Небеспощадность не порок…

(идет следом)

Силовик (саперам)

Мучайтесь, великие!

(выходит)

Вбегают четверо омоновцев.

Капитан (на сидящих)

Героизм малых.

Омоновец

А где мучение?

Капитан (указывает на криптоклейда)

Вон.

Омоновцы секунду смотрят на криптоклейда, потом поднимают задержанных и волокут из дома. Капитан заставляет идти Михаила, заломив ему связанные руки. Таджики нехотя покидают дом, хватая все, что подвернется под руку.

Главная улица поселка

Она достаточно широкая, чтобы могли нормально разъехаться два грузовика. По сторонам улицы расположены одинаковые коттеджи с небольшими участками земли, по пятнадцать коттеджей с каждой стороны. Дом Михаила самый близкий к КПП, под номером 1. По всей улице кипит бурное движение людей и машин. Спецоперация проводится в домах №1, 4, 5, 12, 17, 20, 21. Остальные дома поселка не тронуты. Военные, силовики, омоновцы, эмчеэсовцы, сотрудники санэпидемстанций, таджики заняты каждый своим: выводят из домов связанных хозяев, выносят и грузят мебель, разбирают документы, ловят и запихивают в клетки домашних животных. Груженные мебелью и домашней утварью грузовики с эмблемой МЧС постепенно покидают поселок. Выведенных из дома Михаила людей сажают прямо на розоватую, припорошенную снегом тротуарную плитку, которой вымощена улица.

Силовик (оглядывается)

Ну и что с гаданием?

Полковник (по рации)

Гаврилов!

Гаврилов (подходит)

Здесь гадание.

С Гавриловым подходят двое рослых парней в форме прапорщиков внутренних войск с двумя красными пластиковыми кофрами.

Гаврилов

Кто тарификатор?

Силовик (презрительно)

Все тот же.

Гаврилов

Он здесь?

Силовик

Нет, как видите.

Полковник

А где же он?

Гаврилов

Он отринул мучения.

Депутат (ежась от холода)

И где он не мучается?

Гаврилов

Не знаю.

Силовик (закуривает)

Ну, так узнайте.

Полковник подносит к уху рацию, но к дому подруливает черный «Мерседес-500», из него с трудом выбирается полный, одутловатый, шикарно одетый мужчина с папкой в руке. Он тяжело дышит.

Силовик (презрительно бормочет)

К нам приехал жрец временного…

Тарификатор

Так…

(открывает папку, рассматривает сидящих на тротуаре задержанных, сверяя их с документами)

Вижу, вы готовы к героизму.

Силовик

Мы-то готовы. Вы вот что-то не готовы.

Депутат (усмехаясь)

Больной радостью…

Тарификатор

Ну, а при чем здесь прощение?

Депутат

Вас никто не прощает.

Силовик

По инструкции вы должны были появиться еще до героизации.

Тарификатор

Я промучился по четырем домам. Я не могу не мучиться!

Депутат (недовольно морщится)

Хватит… нам всем радостно…

(ежится)

Сидящие на тротуаре начинают недовольно мычать.

Омоновец (замахивается прикладом автомата)

Лошадь, нах!

Тарификатор

Так…

(прапорщикам)

Ребят, давайте преодолевать.

Прапорщик (открывает чемодан)

Друзья!

Прапорщики достают из кофров оборудование.

Тарификатор (оглядывается)

А где случайное?

Омоновец

Стоит, ждет не мучений.

Тарификатор

Разрешайте.

Подъезжает большой омоновский спецавтобус для перевозки задержанных. Двери открываются, из него выпрыгивают двое омоновцев, еще двое высовываются из дверей.

Тарификатор (подходит к сидящим, смотрит в папку, сверяет, бормоча, указывает пухлым пальцем на крайнюю, Нату)

Так. Прошлое.

Прапорщики быстро хватают ее, прижимают к тротуару, один из них электроножницами срезает с левого плеча круглый кусок одежды, другой прикладывает к плечу машинку для клеймения.

Тарификатор

Четверочка.

Прапорщик клеймит Нату. Она мычит, плачет и бьется, Михаил кидается к ней, но омоновец «успокаивает» его ударом приклада. У Наты на плече остается клеймо: «РФ-4».

Тарификатор (омоновцам)

Героизм!

Омоновцы подхватывают Нату, заносят в автобус.

Тарификатор (указывает на Анзора)

Пятерочка.

Анзора клеймят клеймом «РФ-5», заносят в автобус.

Тарификатор (указывает на Гелю)

Это у нас…

(прищуривается)

Шестерочка.

Геле ставят клеймо «РФ-6», заносят в автобус.

Тарификатор (указывает на Сергея)

Четверка.

Сергея клеймят: «РФ-4».

Тарификатор (указывает на Михаила)

Троечка.

Бесчувственного Михаила соответственно клеймят, заносят в автобус.

Тарификатор (указывает на Людмилу)

Семерочка.

Обмочившуюся от страха Людмилу клеймят соответственно тарификации, заносят. В это время из дома №1 выходят саперы, выезжает водяная пушка.

Сапер (подходит к полковнику)

Мучения вечны.

Полковник

Благодарю.

(жмет саперу руку)

Саперы уходят. Тут же появляются таджики и трое сантехников с инструментами.

Силовик (с улыбкой)

Я так и думал.

Полковник

Не мучения тоже необходимы.

Депутат

Конечно.

Полковник (таджикам и сантехникам)

Мучения вечны!

Таджики и сантехники бросаются в дом.

Тарификатор

Так, продолжим героизм.

(кивает на Бориса)

Пятерка… нет, пардон, шестерка.

Рычащего и отбивающегося Бориса клеймят, заносят в автобус. На заснеженном тротуаре остается сидеть только Таня. Она сильно дрожит.

Тарификатор

Так. И последняя. Четверка.

Силовик

Вы уверены?

Тарификатор

Нет, конечно.

Депутат

Посмотрите внимательней.

Тарификатор

Я не вижу принципиального, господин депутат. Четверка.

Силовик

Погодите, вы видите, кто это?

Тарификатор

Я все прекрасно не вижу!

Силовик

Она не прошлая. И она не герой.

Тарификатор

Я знаю.

Силовик

Ну, какая же это четверка?! Это минимум десятка.

Тарификатор

Четверка. Стопроцентная.

Депутат

Но это просто восторг!

Тарификатор

Восторга здесь нет. Здесь тихий героизм. Не мешайте мне работать.

(прапорщикам)

Героизируйте!

Яростно отбивающуюся Таню клеймят, заносят. Омоновцы садятся в автобус, автобус уезжает.

Тарификатор (потирая замерзшие руки)

Ну, что, забудемся? Впервые?

Депутат (злобно)

А почему не впервые?

Тарификатор (наигранно добродушно)

Давайте не впервые, я не против.

Полковник

Все, я уехал стареть.

(подходит к своей машине, садится, отъезжает)

Депутат, тарификатор и силовик подходят к припаркованной рядом «Ауди-8» с проблесковым маяком. Из машины сразу выходит водитель, проворно открывает обе задние двери.

Депутат

Витя, воскресение.

Все трое рассаживаются в машине, водитель закрывает двери, оставшись снаружи. Депутат кладет портфель себе на колени, достает из портфеля акт, ручку, ставит дату. И недовольно отворачивается в окно. Пауза.

Силовик (тарификатору)

Скажите, неуважаемый, вы герой?

Тарификатор

Я не герой.

Депутат

Еще прощает…

(презрительно)

Не первый!

Силовик

Почему не прошлая у вас тарифицирована четверкой?

Тарификатор

Есть инструкция.

Депутат

А вчерашняя удача?

Силовик

Мы же издевались!

Тарификатор

Речь шла о прошлых.

Силовик

Какая на хер разница?!

Тарификатор

Не надо усложнять.

Депутат

Послушайте, вы прощаете?

Тарификатор

Я не прощаю. По вечности она — четверка! Вам скажет это любой тарификатор! Давайте позовем ангелоподобных?

Силовик

Мы же вместе с вами из-де-вались вчера! В присутствии вашего оскорбителя. Мне позвонить ему?

Тарификатор

Звоните хоть вечным героям!

Пауза. Силовик и депутат с ненавистью смотрят на тарификатора.

Силовик (злобно)

Ты временный ангел?

Тарификатор

Ну а при чем здесь одобрение?

Пауза.

Тарификатор

Так, мы подписываем или нет?

Пауза. Силовик и депутат переглядываются.

Силовик (злобно-угрожающе)

Ладно, пусть подпишет.

Депутат дает тарификатору акт, тот быстро подписывает, достает из кармана печать в кожаном футляре, ставит печать, убирает ее в карман и, тяжело дыша и кряхтя, выбирается из машины. Водитель закрывает за ним дверь.

Силовик (закуривает)

Второй раз почет с этим тарификатором. Не вечный.

Депутат

Он ждал упрощения, ясно.

Силовик

Да я, блядь, никогда не упрощу такого! Из чистого блаженства!

Депутат (зло усмехается)

Главное, вчера, как полуангел: «Все сделаем, отмолимся…»

Силовик

Целокупный!

Депутат

Им с утра, наверно, молитву дня сбросили. И все. Расплачут ее по своим!

Силовик

Конечно…

К машине подъезжает реанимобиль, из него выходит врач в синем халате, деликатно стучит в окно.

Силовик (опускает окно)

Сегодня покой.

Врач

Не получилось?

Силовик

Нет.

Врач

Какое счастье…

Силовик

Счастье. И не будет на вашей улице праздника. Никогда!

Врач (восторженно)

Великолепно… изумительно…

(отходит)

Силовик (поднимает стекло)

Полуангелы приехали, ждали… Подвит!

Депутат (достает из бара небольшую бутылку виски, стаканы)

А чего они так беспомощны, эти тарификаторы? На них нарыдать нельзя никак?

Силовик

Они Вечности подчиняются. Как на них нарыдаешь?

Депутат

Тоже…

(качает головой)

Вечности… Какая глупость.

Силовик

Не то слово. Обособили этих полувеликих, вот они и не стали мучиться.

Депутат

Борьба с немучениями!

(смеется)

Силовик

Просто всепрощение какое-то. Обносят нас вниманием, а потом — невниманием. Хорошие, бля…

Депутат

И этот сложный попался еще… Там же есть и простые, убогие ребята.

Силовик (машет рукой)

Это уже закон. Не исправить.

Депутат

Ладно, давай мечтать…

(разливает виски)

Силовик (берет стакан, смотрит в окно)

Бодрствовать некогда. У меня еще один провал.

Депутат

И у меня. Ладно, будем исправляться.

Чокаются, выпивают.

Силовик

Что за временная необходимость…

(втягивает носом воздух, качает головой)

Ни на кого нарыдать нельзя!

Депутат (убирает пустые стаканы в бар)

Другой необходимости нет. Пошли, пройдемся как герои?

Силовик

Да, пройтись героем неплохо.

Выходят из машины. Водитель садится за руль, откидывает сиденье назад, задремывает.

Сон Виктора, водителя: Ему снится, что в единственный законный выходной, в воскресенье его родная тетя Нюра, вдовствующе проживающая в Ярославской области в деревне Горка, срочным утренним звонком просит его немедленно все бросить и приехать. «Бросай все, Витюша, лети ко мне, родимай!» — дрожит ее окающий голос в громадной, разросшейся до полукомнатной мохнатости трубки. «Что-то стряслось…» — недовольно думает Виктор, шевелясь и приятно зависая космонавтом в вертикальной, уютной постели-капсуле, где можно принимать струйный эмульсионный душ, в высокотехнологичной капсуле, уходящий ногами вниз, на седьмой этаж к мокнущим сволочам Зуевым. «Теть Нюр, а может, завтра?» — «И не думай! Лети сейчас. А то поздно будет!» Виктору жутко не хочется ехать, Соня спит рядом в виде Ленки Федотовой, рядом с ней плюшево, сердечно-сосудистыми личинками шевелятся дети: Павлик и Наташа. «Опять какая-то хрень с этой тетей Нюрой, — с досадой думает Виктор, протягиваясь между Соней-Ленкой и детьми. — Я к ней всегда езжу, а не Ярослав и не Полина, только я тяну лямку помощи, потому что я богатый, я вожу депутата Государственной Думы РФ, но я не богатый, а жутко бедный, и никто не знает, что у нас осталось две с половиной тысячи до получки, Соня-Ленка варит суп гороховый третий раз, придется побомбить, как в народной песне Любэ: «Даешь Бомбило, даешь Хуило…» Но ехать надо, понимает Виктор, он голый, в шерстяных, каляных, вязанных все той же осточертевшей тетей Нюрой носках спускается по узкой лестнице, засранной бомжами с Живописной улицы, во двор, садится в свою «девятку», в которой пора менять масляный и воздушный фильтры, мгновенно долетает до думского гаража с проспекта Маршала Жукова по Второму Этажу Третьего Кольца со Спецпроездом для Единороссых Водителей со Стажем, входит туда через новый КПП из авиационного черного супералюминия для стеллз, Николай жмет ему руку и очень уважает, хоть и старше, а как же. Виктор находит свою машину, но понимает, что ехать на «Ауди» в деревню Горки нельзя, но весь гараж мигает ему, напевая: «Даешь Бомбило, даешь Хуило!» Они думают, что Виктор просто решил в воскресенье побомбить на депутатской, но он не хочет оправдываться, да он едет побомбить, а хули, имеет право, он подхватит кого-нибудь на Ярославском шоссе, но надо выбрать машину, а они поют хором так, что заслушаешься: «Дае-е-ешь Бомби-и-и-ло!» «Васильич, есть развалюха свободная?» — «Бери «Лендкрузер» Васнецова!» Виктор залезает в старую машину, прозванную в гараже БМП, но ей, оказывается, только что по Тайному Приказу Грызлова (ТПГ) поменяли мотор на новый, и Васильич про это не знает, нет Тайного Допуска, она крошится внешне, но внутренне она Очень Хороша, Виктор садится и под всеобщий рев «Даешь Хуило!», выезжает из гаража и сразу выруливает на Садовое на среднюю полосу, потому что на джипе светящиеся буквы ТПГ, гаишники отдают честь, Виктор обманул всех, едет по средней полосе, и вот уже Ярославка, он несется между пробками, он буквально проскальзывает, пропихивается на большой скорости между толпами машин, касаясь их, отчего ветхий кузов джипа слегка крошится на молекулы, стираясь, истираясь, но это не страшно, и вот уже Переяславль, а тут уж нажал на газ — и село Пречистое, а вот и поворот на Горку, но тут страшно много грязи весенней, видимо, разлилась Медведица, джип плывет, вода и лед пробиваются через ветхие дыры в кабине, вместе с водой окурки, жвачка, палочки для чистки ушей, народ чистит уши на каждом перекрестке, презервативы слоями, слоями, как любимый торт Ленки «Наполеон», но носки греют ноги, и вот уже сельпо, станина, трансформатор, а там и дом тети Нюры, он въезжает прямо в сени, тут у нее чулан, сало и бочка с солеными огурцами, квашеная капуста, и пахнет приятно, как в детстве, когда он мальчиком с покойным отцом сюда ездил, тетя Нюра в своем ватнике: «Витюшка, родимай, иди, иди быстрей!», она совсем молодая, очень даже молодая, она моложе Виктора, бодрая, глаза блестят, она сильно помолодела за зиму, «сюда, сюда, подь сюда!», Виктор идет с ней в горницу, он вдруг очень захотел есть, «теть Нюр, а пожрать нет ничего?», «погоди, щас дам, подь сюда», «жрать хочется», она сует ему миску щей с салом, он жадно ест вкуснейшие щи с салом, она сдвигает домотканый коврик, открывает свой погреб: «ну-ка, глянь, лотоха!», Виктор, поедая щи, склоняется над погребом, там лежит картошка, «вот это в Москву и повезешь!», он понимает, что ради этой ебаной картошки тетка заставила его в воскресенье все бросить и приехать в Горку, «ты что охренела, теть Нюр?! На хера мне твоя картошка?!», «да ты погодь, глянь, как перезимовала-то хорошо!», глотая щи с громадными кусками сала, он со злобой вглядывается в подвал на картошку, лежащую ровными рядами, и вдруг различает, что погреб полностью повторяет зал Думы, а картошка рядами — депутаты, он приглядывается: каждая картофелина оживает своим лицом, многие знакомые лица, он понимает, что дура тетка и не догадывается Что у нее в подвале, что теперь его Задача: собрать эту картошку и бережно довезти до Москвы, а то, если Дума пойдет на семена, у него больше не будет работы, объявят новые выборы, а он будет просто бомбить на своей «девятке», вместе с теткой они собирают картошку в мешок, он бережно берет картофелины, и они мгновенно оживают известными и не очень лицами, Мироныч, Зюганыч, Илюха, Митроха, Мороз, Исай, а вот и хозяин, Виктор прячет эту картофелину отдельно в бардачок, мешок на заднем сиденье, он крепко завязан, его надо бережно довезти, тетка и не знала, кто у нее перезимовал в подвале, Виктор моет руки в щах, берется за руль, выезжает, но возле сельпо и трансформатора проваливается в жидкую землю, все затоплено, все течет и хлюпает, джип выдирается из жидкой земли, Виктора охватывает ужас, он помогает джипу собственными мышцами, напрягая их, но колеса растворяются в жидкой земле, она обгладывает сталь, съедает кузов, джип начинает погружаться в трясину, но у сельпо толпа таджиков, «ребята, помогите!», таджики явно ждали, хватаются за машину, но не вытаскивать из трясины, в окна они тянутся, к мешку, раздирают холстину, хватают, воруют депутатов, чтобы продать чеченам для выкупа, так это и есть чечены, а не таджики, нет, это сомалийцы, это негры, «что ж вы делаете, твари?!», они воруют, воруют, мешок пустеет, хозяин пищит в бардачке, один он остался, но уже не до него, двери не открываются, земля до самых окон, Виктор лезет в окно, ноги больно засасывает и обсасывает жадная земля, обгладывает, облизывает до костей…

Стук в стекло. Виктор открывает глаза, начинает быстро вылезать из машины, но он отсидел ноги, они не слушаются. Он кое-как выбирается, открывает заднюю дверь.

Депутат

Обиделся?

Виктор

Немного…

Депутат (устало плюхается на сиденье)

Все. Не вечность.

Виктор (садясь за руль)

Куда?

Депутат

Во временное.

Машина покидает поселок. Вслед за ней выезжают другие машины. Постепенно главная улица поселка пустеет, остаются только две милицейские машины. На улицу въезжает «Хаммер», выкрашенный в маскировочный цвет, с эмблемой ВДВ на боках. Останавливается напротив дома №1. Из «Хаммера» выходят двое в форме ВДВ — капитан и прапорщик. В милицейской машине оживает громкоговоритель.

Громкоговоритель

Жители поселка «Светлые ручьи»! Просьба быть готовыми к не мучениям во имя героического! Сейчас произойдет Чистое!

(повторяет несколько раз)

Прапорщик достает из машины реактивный пехотный огнемет «Шмель» РПО-3, готовит к выстрелу, передает капитану.

Капитан (принимает из рук прапорщика огнемет, быстро кивая головой)

Прапор Лось.

Прапорщик (ответно кивает)

Кэптэн Слон.

Капитан прицеливается в окно мансарды дома №1, делает выстрел. В мансарде происходит вспышка со взрывом.

Прапорщик

Чистое!

Капитан бросает пустой корпус огнемета на землю, достает из кармана блокнот, заносит в графу дом №1, ставит крестик, ставит время, расписывается, убирает блокнот.

Капитан

Прапор Лось.

Прапорщик

Кэптэн слон.

Капитан

Дом №4.

Прапорщик

Есть.

Прапорщик садится за руль, капитан садится рядом, они подъезжают к дому №4, выходят из машины, прапорщик готовит огнемет, передает капитану.

Капитан

Прапор Лось.

Прапорщик

Кэптэн Слон.

Капитан стреляет в мансарду дома №4 из огнемета.

Прапорщик

Чистое!

Дальше все повторяется: капитан заносит номер дома в блокнот, ставит время, расписывается, они едут к следующему дому. Так они поджигают все у домов поселка. Дома горят. Капитан закрывает блокнот, прячет его в карман.

Капитан

Прапор Лось.

Прапорщик

Кэптэн Слон.

Капитан (ловко хватает прапорщика за нос)

Хоп-муха!

Прапорщик (замерев)

Муха Изабелла Но села на говно, поела, посидела, в Москву полетела: снимать бабло, красить ебло.

Капитан отпускает нос прапорщика. Прапорщик вытягивает из своего кармана металлическую фляжку, дает капитану. Капитан отпивает из фляжки, протягивает фляжку прапорщику, тот тоже отпивает.

Капитан

По коням.

Садятся в «Хаммер» и уезжают из поселка. Две милицейские машины тоже уезжают. Семь домов горят. В поселок с воем въезжают семь пожарных машин, останавливаются напротив горящих домов, выдвигаются лестницы, пожарные лезут, заливают огонь. Струя воды вспугивает из сада горящего дома №5 голубого попугая. Он вылетает на улицу, садится на почтовый ящик. Попугай слегка опален. Он сидит на ящике, дрожа и косясь по сторонам.

Попугай

Супрематизм!

конец

Procul dubio (
Ad memorandum (
Ewichkeit — правильно будет Ewigkeit (
Memento quia
Эс-Фэ-О — Смерть фашистским оккупантам.
Тез, тез кунед, яркие! Мохавт минут вакт дорем! (
Эпаата шмо чмокарден (