Роман известного немецкого писателя Якоба Вассермана (1873–1934) повествует о «загадке XIX века» — Каспаре Хаузере. Роман основан на подлинных событиях. В 1828 году в Нюрнберге появился никому не известный юноша с запиской, на которой было написано Каспар Хаузер. В 1833 при таинственных обстоятельствах он был убит. Загадка его осталась неразгаданной.

Якоб Вассерман

Каспар Хаузер, или Леность сердца

«Братство дурных и равнодушных»

О романе Якоба Вассермана «Каспар Хаузер»

Имя главного героя этой книги впервые прозвучало в Германии в 1828 году. «Каспар Хаузер» — вывел большими буквами на листке бумаги, протянутом ему полицейским чиновником, никому не известный юноша лет шестнадцати или семнадцати, в диковинной одежде. Незадолго до этого он вошел в город Нюрнберг походкой человека, привыкшего только сидеть и лежать, и с трудом выговаривал те немногие слова, которые знал.

Весть о таинственном найденыше быстро облетела не только всю Баварию и другие немецкие государства, но и прочие страны Европы. Сообщения о нем замелькали в печати. «Каспар Гаусер, дикой человек», «Известие самовидца о Гаусере» — так гласили, например, заголовки в газетах и журналах России. Одна за другою возникали, опровергались, сменялись новыми самые разнообразные, порою совершенно неожиданные теории происхождения Хаузера. Насколько можно было судить по его собственным словам, он прожил долгие годы в лесной землянке, где какой-то человек, скрывавший свое лицо, вместе с нехитрой едой преподносил ему жалкие крохи немецкого языка. Водя руку юноши, неизвестный научил его писать свое имя, а затем провел его через лес в Нюрнберг и исчез бесследно. Теперь Хаузер переживал свое второе рождение, приспосабливаясь к жизни среди людей. Его уже начали забывать, как вдруг в декабре 1833 года, через два года после своего переезда в другой баварский город Ансбах, он был смертельно ранен, опять при таинственных обстоятельствах и опять неизвестным человеком. И тогда шум вокруг его имени поднялся с еще большей силой.

Каспар Хаузер стал загадкой века, занимавшей умы криминалистов, психологов, социологов, педагогов, журналистов и даже графологов. Существует обширнейшая литература о нем, причем не только на немецком языке. Она возникла вскоре после его первого появления в Нюрнберге, но особенно обогатилась впоследствии.

Естественно, что еще при жизни юноши одно за другим высказывались предположения о его знатном происхождении. Много лет спустя статистик и историк культуры Георг Фридрих Кольб постарался обосновать одну из таких версий. Он утверждал, что найденыш был сыном баденского герцога Карла-Людвига-Фридриха, которого считали умершим в грудном возрасте и который якобы на самом деле был похищен и упрятан представителями боковой ветви правящего рода, претендовавшей на баденский трон. Версия эта приобретала особый блеск оттого, что престолонаследник приходился как бы внуком Бонапарту, — его мать Стефания Богарне-Наполеон (она упоминается и незримо присутствует в «Каспаре Хаузере» Вассермана) была приемной дочерью покойного императора. Хотя теория Кольба была опровергнута архивными документами, в частности актом о вскрытии трупа знатного младенца, и работами других историков, она имела хождение еще долгое время. Этой версией воспользовался и Вассерман.

Библиографический перечень книг, брошюр и статей о нюрнбергском найденыше продолжал пополняться и в XX веке, по крайней мере до 1956 года. А тем временем сорок девять фолиантов «дела Каспара Хаузера», хранившихся в главном государственном архиве Мюнхена, стали жертвой пожара во время второй мировой войны. Несмотря на все усилия столь многих людей, сведущих в разных областях науки, загадка и поныне осталась неразгаданной. И все-таки многое в их работах представляет интерес. Ибо таинственная судьба Каспара Хаузера послужила благоприятным поводом для того, чтобы затронуть целый ряд проблем, волновавших общество.

Короткая, но необычная жизнь этого человека дала пищу не только науке, но и литературе. И это понятно, — ведь не каждый из писателей придумает такой острый сюжет, какой в данном случае дарила сама действительность. Как ни странно, начало этой литературе положили не немцы, а французские драматурги Огюст Анисе-Буржуа и Адольф Деннери, написавшие через три года после смерти нюрнбергского найденыша пьесу «Каспар Хаузер». Великого французского поэта Поля Верлена тоже заинтересовала судьба таинственного юноши, и он посвятил ей небольшое, в четыре строфы, стихотворение, вошедшее в сборник «Мудрость» (1881). На немецком языке о Каспаре Хаузере, главным образом в XX веке, написано свыше десятка произведений (романов и драм), из которых бесспорно лучшим является роман Вассермана, публикуемый ныне в новом русском переводе.

Якоб Вассерман родился 10 марта 1873 года в семье небогатого и неудачливого коммерсанта. Когда в 1908 году вышел в свет его роман «Каспар Хаузер», он был уже широко известным писателем. За предшествующие двенадцать лет литературной деятельности Вассерман опубликовал романы «Мелузина», «Цирндорфские евреи», «История юной Ренаты Фукс», «Молох», «Александр в Вавилоне», а также несколько новелл и рассказов.

Уже тогда, хоть главные его произведения еще не были созданы, он был одним из наиболее читаемых современных авторов. Но его не только читали, о нем спорили. Спорили яростно и ожесточенно. Одни называли его духовным великаном, другие — одаренным дилетантом.

Впрочем, об одном ли Вассермане спорили так рьяно на арене немецкого искусства в первые годы двадцатого столетия? К тому времени еще не погасли воспоминания о боях, вызванных литературной революцией, которую произвел в конце ушедшего века натурализм, оставивший столь глубокие следы, но уже одна за другой заявляли о себе новые школы и направления: символизм, импрессионизм, неоромантизм, неоклассицизм и т. п., публиковались манифесты и программы, звучали новые имена.

Еще сравнительно недавно посленатуралистическую эпоху в Германии у нас было принято изображать как пору безраздельного господства реакционной, декадентской литературы, демонстративно отказавшейся от традиций реализма девятнадцатого столетия. Но чем больше проходило времени, тем яснее становилось, что дело не в количестве, а в качестве: в те годы в немецкой литературе явственно проступили контуры течения, которое зародилось на пороге нового века и которому, несмотря на скромные вначале масштабы, суждены были все больший размах, а главное — долговечность. Течение это — критический реализм XX века. Предвестником его был ранний Гауптман, а подлинными основоположниками братья Манн, Томас, и Генрих, решительнее других преодолевшие черты декаданса. На этот же реалистический путь, правда чаще всего не сразу, а ощупью и с импрессионистскими, символистскими и прочими рецидивами, вступили и другие писатели того же поколения. Назовем хотя бы Германа Гессе, Рикарду Хух и Бернгарда Келлермана. Список этот можно было бы продолжить.

К писателям этого направления принадлежал и Якоб Вассерман. И убедительнейшим доказательством этого является его «Каспар Хаузер».

История нюрнбергского великовозрастного подкидыша волновала Вассермана с детских лет. Он знал о ней из рассказов родных и знакомых, то и дело возвращавшихся в своих разговорах к загадке века и к различным попыткам объяснить ее, Здесь сыграло роль то обстоятельство, что Вассерман родился в старинном городе Фюрте, издавна связанном многими нитями с Нюрнбергом, от которого его отделяли всего шесть километров (в наше время оба города почти срослись). Жители этих мест бережно хранили воспоминания о своем таинственном «земляке». Дед будущего писателя описывал внуку внешность Каспара, которого ему довелось некогда увидеть в нюрнбергской крепостной башне.

Задумав написать книгу о Каспаре Хаузере, Вассерман, однако, не удовлетворился устными преданиями, а обратился к книгам и досконально изучил литературу, посвященную данному вопросу. Трудно сказать точно, когда у писателя окончательно созрел замысел романа. Во всяком случае, если судить по его собственному свидетельству, он снова и снова возвращался к этой теме и над романом работал дольше обычного.

Пользуясь правом автора исторического произведения на художественный вымысел, Вассерман, тем не менее, довольно точно воспроизводит факты, связанные со «второй» биографией Каспара Хаузера, начиная от сенсационного появления юноши в Нюрнберге и кончая его смертью в Ансбахе. Он сообщает также все основные сведения о его «первой» жизни, которые, хотя и без абсолютной достоверности, известны историкам. Большинство главных персонажей, так или иначе принимающих участие в судьбе Хаузера, — исторические личности, но их психологические портреты — это именно та область, в которой автор позволил себе наибольшую свободу действий.

Однако не сотканная самой жизнью необычная интрига, которая смогла бы стать основой остросюжетного повествования, скажем, детективного романа, привлекает писателя, не на тайне рождения и гибели Каспара ставит он акценты. Автор как бы перестает удивляться неожиданному появлению «заблудшего обитателя другой планеты», чудом попавшего на землю, как называет Хаузера один из героев книги, и начинает к нему присматриваться. «Каспар Хаузер» все больше приобретает характер психологического романа. При этом Вассерман, которого большинство критиков называли учеником великих русских писателей, в первую очередь Достоевского и Толстого (да он и сам не раз это отмечал), обнаруживает незаурядное умение проникать в человеческую душу.

Как ни различны по положению, по характеру, по моральным качествам многочисленные персонажи романа, все они делятся на два лагеря: один из них составляет Каспар, другой— все остальные. Главный герой и люди, в соприкосновение с которыми он приходит, — это два сосуществующих мира, анализируемые автором порознь и в сочетании друг с другом.

Вассермановский Каспар Хаузер — воплощение известной формулы Дидро: «Человек по природе добр». Величайшее зло, которое причинили ему люди в раннем детстве, он не мог осознать раньше, потому что свое прозябание в лесной темнице ему не с чем было сравнивать. Но и теперь, когда он заново родился и увидел мир, воспоминания о «первой» жизни не вызывают озлобления в его душе.

Несмотря на исключительность истории Каспара Хаузера, Вассерман избежал соблазна сделать своего героя выдающейся, возвышающейся над обществом личностью. Его Каспар, и в этом одно из самых больших достоинств романа, человек обыкновенный. Желания и помыслы его естественны. По своему поведению он, правда, отличается от окружающих, порою даже очень резко, но это вызвано не его сущностью, а теми особыми обстоятельствами, которые наложили отпечаток на всю его жизнь.

Автор романа похож на ученого. Его герой напоминает индивидуума, выращенного в «колбе», где тот был тщательно оберегаем от всякого воздействия среды, влияния семьи, от родственных связей, от традиционных представлений о мире, от религиозных воззрений, разных предрассудков, светских условностей — короче, от всего, что постепенно, подчас незаметно, внушают человеку в детстве и юности. Затем «гомункулус» попадает в гущу жизни, и Вассерман внимательно наблюдает за тем, что после этого произойдет.

Такая коллизия создает богатейшие возможности обнажить общественные пороки и противоречия и показать, как корыстен и фальшив, несмотря на кажущуюся благопристойность, мир, увиденный глазами Каспара Хаузера, «спокойными глазами», как назвал их в своем стихотворении Поль Верлен. Впрочем, спокойными глаза эти остаются недолго. Очень скоро, как только до сознания Каспара доходит, что он является вечным объектом раздоров, интриг, беспощадной борьбы различных партий, в них навсегда закрадывается страх, и он, пользуясь метафорой автора, начинает взирать на мир, как возвратившаяся с юга ласточка смотрит на свое гнездо, разоренное руками озорников-мальчишек. Наблюдая за своим окружением, он сам быстро превращается в его жертву. Клара Каннавурф, от горя лишившаяся рассудка, быть может, не так уж безумна в ту минуту, когда на похоронах Каспара всех людей называет его убийцами.

За пять лет, прошедших от первого знакомства Каспара с миром до кровавой развязки, он терпит одно разочарование за другим и умирает, так и не найдя общего языка с людьми.

Практически он находится чуть ли не на таком же расстоянии от них, на каком находился, обретаясь в своей темнице. Лесную колбу заменяет городская. Процесс его одичания не прекращается, он только принимает новые формы. С полным основанием говорит Клара, что Каспар так же одинок, как в своей тюрьме, только тюрьма эта находится теперь не под землей, а на ее поверхности. «Кровать — это же лучшее из того, что я познал на этом свете! Все остальное скверно!» — восклицает молодой человек в приступе отчаяния и с тоской вспоминает в своем дневнике темницу, где ему было хорошо, потому что он ничего не знал о мире и никогда не видел людей.

И все-таки знакомство со страшной действительностью по-прежнему не вызывает у Хаузера озлобленности. Создается даже впечатление, что покорность его прямо пропорциональна тем мукам, которые он терпит. Лишь когда мучители Каспара пытаются грубо, с применением насилия проникнуть в сферу его сокровенных мыслей, отобрать его дневник, он отваживается на упорное, хотя внешне и пассивное, сопротивление.

Несмотря на то, что люди, наносящие Каспару обиды, вынуждают его запираться и пускаться на ложь, весьма, впрочем, невинную и в какой-то мере оправданную, он продолжает оставаться эталоном нравственной чистоты, вассермановским вариантом Алеши Карамазова.

Но наряду с этой функцией есть у главного героя романа еще и другая. Автор превращает Каспара в своеобразную лакмусовую бумагу, с помощью которой проверяются моральные качества его окружения. Как пишет В. Г. Адмони, «люди сами себя разоблачают, дотрагиваясь до Каспара. Он служит как бы критерием их подлинной сущности»[1]. В рецензии на роман Вассермана, которую Томас Манн опубликовал сразу же после выхода книги в свет и в которой он дал этому произведению очень высокую оценку, он нашел для Каспара яркую и удивительную по своей точности метафору: «пробный камень сердец».

Что же показывает прикосновение людей к Каспару? Что регистрирует этот моральный кардиограф? Какие показатели появляются на нем? Ответ на этот вопрос дает нам подзаголовок романа — «Die Trägheit des Herzens». Немецкое слово Trägheit многозначно. Оно примерно соответствует нашим понятиям «леность», «вялость», «медлительность», «инертность» и «косность». В тексте романа автор нигде не раскрывает, не комментирует подзаголовка книги, оставляя возможность читателям самим подумать над ним. Но всем ходом повествования он высказывает мысль, что большинство людей, имеющих отношение к Каспару, страдает «леностью сердца», равнодушием к его трагедии.

И конечно же, речь идет о жизненной позиции в целом, а не только о позиции в деле Хаузера. Художник призывает своих соотечественников и всех современников отрешиться от инерции и косности в человеческих отношениях. Он хочет, чтобы люди были добры друг к другу, требует от них деятельной чуткости и гуманности, даже если им нужно ради этого поступаться собственными интересами.

Из всех персонажей книги этими свойствами наделена разве только одна Клара. Но как раз этот персонаж менее всех других реалистичен. Романтически бесплотная, описанная, но не показанная, она выпадает из общего стиля романа, не убеждает и не запоминается. Не раскрыта внутренняя сущность и двух других радетелей Каспара: солдата Шильдкнехта и священника Фурмана, хотя первый играет важную роль в сюжетном построении заключительной части, а многозначительные слова второго, произнесенные перед смертью, даются автором под занавес, как некий вывод из всего, что было рассказано.

Иное дело Фейербах, главный и самый последовательный заступник Хаузера.

Как и многих других своих героев, Вассерман не выдумал Фейербаха, а нашел его в литературе о Каспаре Хаузере. Но разница состоит в том, что значение этой личности выходит далеко за пределы истории нюрнбергского найденыша. Выдающийся юрист, ученый и практик, Иоганн Пауль Ансельм фон Фейербах (1775–1833) был одним из тех наиболее передовых людей своего времени, которых выдвинула буржуазия после победы Великой французской революции.

В своих трудах по криминалистике и в составленном им уголовном уложении королевства Бавария, которое стало классическим, Фейербах ратовал за строгую ясность законов, независимость судов, неукоснительное соблюдение судьями требований уголовного кодекса, публичность судебных заседаний, отмену пыток во время следствия и т. п. Он разработал собственную теорию психологического предупреждения правонарушений. Он явился также родоначальником семьи талантливейших людей, проявивших свое дарование в самых разных областях. Это были пять его сыновей: великий философ Людвиг Фейербах, которого мы видим мельком в конце романа, археолог Ансельм, математик Карл Вильгельм, юрист Эдуард Август, филолог Фридрих Генрих, а также внук Ансельм, выдающийся живописец, создатель полотен на исторические и мифологические сюжеты.

В том, что связано с Фейербахом (а фигура эта занимает центральное место в окружении главного героя), «Каспар Хаузер» наиболее полно отвечает требованиям жанра исторического романа. Вассерман досконально изучил жизненный путь знаменитого криминалиста, чей облик в высшей степени соответствовал его собственным гуманистическим идеалам. Вероятно, он воспользовался двухтомником «Жизнь и деятельность Ансельма фон Фейербаха», изданным Людвигом Фейербахом на основе дневников и неопубликованных писем отца. Знание фактов помогло писателю создать цельный характер, реалистический образ, трактовка которого к тому же гармонирует с исторической правдой.

Фейербах показан на последнем этапе жизни. Позади несколько лет профессуры и службы в органах юстиции в Мюнхене и Бамберге. Он руководит Апелляционным судом Рецатского округа (этим названием округ обязан небольшой реке Рецат, протекающей в баварской провинции Средняя Франкония), столицей которого благодаря ряду исторических обстоятельств стал городок Ансбах, а не гораздо более крупный и известный Нюрнберг.

Мы сознательно приводим эти подробности, потому что без них русскому читателю трудно понять все сюжетные перипетии романа. Его может также удивить, что председатель Апелляционного суда Фейербах, которого Вассерман зачастую именует коротко, но внушительно «президентом», выступает как высший авторитет и воплощение верховной власти в округе. Дело в том, что апелляционные суды, существовавшие в Баварии и других немецких землях до объединения Германии, а точнее даже до 1879 года, не просто являлись второй судебной инстанцией, рассматривавшей жалобу на решение первой, а были наделены большими полномочиями. Они осуществляли наблюдение за деятельностью всех судебно-полицейских властей округа и являлись фактически высшим органом в сфере юстиции.

К служебному авторитету Фейербаха присоединяется и личный, действующий намного сильнее. Все то, что было сказано выше о его деятельности, принесло Фейербаху славу неусыпного блюстителя законности и справедливости, внушает уважение к нему, а кое-кого заставляет бояться «опасного старика». Впрочем, боятся Фейербаха больше в «низах». Писатель умело, без нажима, вплетает в повествование намеки на его конфликты с «верхами», и это опять-таки соответствует исторической истине: взгляды президента в самом деле навлекли на него немилость реакционеров, стоявших у кормила власти. Особенно яростным атакам в течение многих лет подвергали его отцы церкви, католической — с одной стороны и лютеранской — с другой.

Фигура Фейербаха занимает Вассермана прежде всего в связи с решающей ролью, которую тот сыграл в судьбе Каспара Хаузера. В своей концепции писатель в значительной мере опирается на брошюру Фейербаха «Каспар Хаузер. Характерный пример преступления против духовной жизни», изданную в 1832 году и положившую начало литературе о нюрнбергском найденыше. Да и сама эта брошюра фигурирует в романе, хотя название ее не приводится. В сюжет органически входят и вдохновенная работа Фейербаха над нею, и ее публикация, и тот сенсационный резонанс, который она приобретает.

И все-таки правы те исследователи творчества Вассермана, которые полагают, что писатель не щадит даже Фейербаха. Более того, можно считать, что диагноз «леность сердца» в какой-то степени относится и к нему. Только у него эта леность, равнодушие, косность чувств и мыслей приобретают особые формы. Фейербах прежде всего ученый. Он, правда, все время занят практической деятельностью, активно и страстно борется против правонарушений. Но при этом он мыслит абстрактными категориями: «закон», «право», «справедливость», «свобода волеизъявления» и т. п., и эти формулы заслоняют для него человеческую душу. В этом трагическая противоречивость Фейербаха. Обнаженная Вассерманом, она наряду с ярко написанным портретом этого человека обеспечивает образу Фейербаха поразительную жизненность.

Как это ни парадоксально, но у Фейербаха и Каспара Хаузера есть некое сходство в смысле их положения в обществе. Убеленный сединами мудрец оказывается чуть ли не в такой же изоляции, как и наивный, не знающий мира молодой человек. У Фейербаха, правда, это происходит по совсем иным причинам, чем у Каспара. Он не разочаровывается в людях, а просто плохо разбирается в них, не видит сквозь очки ученого их подлинной сущности. Так, полицейский офицер Хикель — явный мошенник и хрестоматийный злодей, но Фейербах безгранично доверяет ему как носителю закона и платится за это собственной жизнью. Ради этой идеи Вассерман идет на вымысел: воспользовавшись тем историческим фактом, что за полгода до смерти Каспара Хаузера Фейербах действительно неожиданно умер в пути, отправившись на воды, он инсценирует злодейское убийство председателя Апелляционного суда могущественными врагами с помощью их наймита Хикеля.

То же равнодушие к людям, точнее, к каждому человеку в отдельности, играет роковую роль в отношениях Фейербаха и Каспара. Начав с решительных мер по устройству судьбы юноши и неустанно добиваясь выяснения тайны его происхождения и наказания людей, совершивших это тягчайшее «преступление против духовной жизни», Фейербах так и не находит ключа к сердцу Каспара и объективно способствует углублению его разлада с обществом.

Первый воспитатель юноши Даумер — тоже историческая личность. Георг Фридрих Даумер (1800–1875) учился в нюрнбергской гимназии в те годы, когда ректором там был не кто иной, как Гегель, уже выпустивший в свет «Феноменологию духа» и работавший над своей двухтомной «Наукой логики». Студентом он слушал лекции Шеллинга и решил посвятить себя философии. За свою жизнь он опубликовал много философско-теологических сочинений, полемизировал с Людвигом Фейербахом, пытался обосновать новое учение, «религию любви и мира», затем отрекся от своих взглядов, принял католическое вероисповедание и закончил свою деятельность как поборник официальной церкви.

Даумер в романе показан в самом начале своей литературной деятельности, когда он еще не оставил поста учителя местной гимназии. Подобно Ансельму Фейербаху, он увлекается делом Каспара Хаузера прежде всего с общечеловеческой точки зрения, как благодарным материалом для суждений о жизни (реальному Даумеру принадлежат три работы о Каспаре Хаузере, из которых две вышли через много лет после убийства найденыша). Но эти общие суждения заслоняют для него личность юноши. У него это происходит гораздо быстрее и примитивнее, чем у Фейербаха. Даумер, первый друг Каспара, очень скоро разочаровывает нас, ибо фактически он бросает юношу на произвол судьбы, и Каспар, переходя с рук на руки, все дальше уходит от мира, все глубже забирается в собственную душу.

Благодаря барону фон Тухеру, преемнику Даумера в воспитании Каспара, ускоряется процесс отталкивания юноши от людей. В отличие от своего предшественника, фон Тухер вообще не интересуется Каспаром как личностью и не скрывает, что тот является для него всего лишь подопытным кроликом при проведении педагогического эксперимента.

Есть в романе один эпизод, который, несмотря на кажущуюся незначительность, в высшей степени показателен не только для характеристики Тухера и его взаимоотношений с Каспаром, но и для стиля всего романа.

Как-то вечером в своем кабинете барон, не дожидаясь ответа Каспара на поставленный ему вопрос, внезапно садится за рояль. Происходит это не по прихоти Тухера, разъясняет автор, а просто потому, что барон услышал, как часы пробили шесть, и не может нарушить свое правило — играть по вторникам и пятницам от шести до семи часов вечера. Каспар этого, конечно, не знает. Он внимательно слушает грустную мелодию сонаты, а затем, приняв вопросительный взгляд своего наставника за приглашение высказаться об услышанном, говорит: «Ни к чему все это. Грустить я и сам могу, для этого музыки не требуется». Ответом на слова молодого человека является язвительная отповедь, произнесенная с напускным спокойствием: «Я не требовал от тебя суждений о музыке и не собираюсь облагораживать твой музыкальный вкус. А вообще, отправляйся в свою комнату».

Здесь, как это сплошь и рядом делается в романе, с помощью деталей, иногда даже мелких бытовых штрихов, обнажается духовный мир героев, который у несведущего юноши оказывается намного богаче, чем у образованного и благовоспитанного бюргера, «человека долга», как его называет автор.

Но особенно наглядно эта разноязычность Каспара и его окружения обнаруживается во второй половине книги, когда он поселяется у своего последнего воспитателя, школьного учителя Кванта. Персонаж этот — вымышленный, хотя после переезда в Ансбах Каспара Хаузера в самом деле поселили у некоего учителя Майера. Но для создания этой фигуры Вассерман не нуждался ни в какой модели. Наблюдательный художник-психолог достаточно внимательно присмотрелся к своим современникам, чтобы создать неповторимо индивидуализированный и в то же время глубоко обобщенный, собирательный образ верноподданного обывателя кайзеровской Германии.

Можно понять Т. Манна, который в своей небольшой рецензии отвел особое место Кванту, «отвратительнейшим образом олицетворяющему леность сердца». Но для этого у него была еще одна причина. Создав характер Кванта, Вассерман, по его мнению, опроверг представление о себе как о писателе, не обладавшем до сих пор в достаточной мере чувством юмора. И когда Т. Манн, знаток и мастер иронии, говорит, что отныне создатель этой «юмористической фигуры самого высокого класса» достоин «почетного титула юмориста», он имеет в виду ту тонкую издевку, с какою автор показывает Кванта. Это не добродушный юмор, но и не открытая сатира памфлетиста. Автор как бы забирается в глубины души Кванта, передает его внутренние монологи, обнажает его потаенные помыслы, старается разобраться в самой сути его характера, который предстает перед взором читателя как воплощение социального зла.

Квант — это не проходимец Хикель, не госпожа Бехольд, вздорная и злобная баба, не лживый и наглый ротмистр Вессениг. Он, может быть, даже не такой уж злой человек, но ограниченность мещанина, полагающего, что никаких тайн нет, что на белом свете все уже давным-давно известно, что «мир божий сверху донизу прозрачен и ясен», его слепая вера в незыблемость существующего порядка и неверие в нравственную чистоту человека заставляют Кванта наносить сердцу Каспара гораздо более глубокие раны, чем это делают его открытые враги. Все на свете ясно, а тут, в его собственном доме, поселилась живая загадка, и лучший способ отделаться от решения этой загадки — объяснить все ложью, примеры которой встречаются в жизни на каждом шагу. Отсюда маниакальная подозрительность Кванта, который даже лежащего на смертном одре юношу продолжает обвинять во лжи, а после его смерти собирается писать книгу, где должно быть доказано, что Каспар Хаузер был просто-напросто обманщиком и симулянтом. Квант стоит между открытыми врагами Каспара и всеми, кто губил его по лености сердца, символизируя то, что автор клеймит как «братство дурных и равнодушных». Он как бы находится в центре этого братства, представляющего самую большую угрозу для человечества.

Среди всех этих и прочих персонажей мечется, не находя себе места, лорд Стэнхоп. В обрисовке этой исторической личности— графа, члена английского парламента Филиппа Генри Стэнхопа (1781–1855) — Вассерман позволил себе наибольшую свободу фантазии и, в частности, заставил своего героя покончить с собой. Он воспроизвел только некоторые черты его биографии (граф Стэнхоп, например, как и одноименный персонаж, тоже много лет прожил в Германии). Вассерман свободно обращается даже с теми фактами, которые относятся к взаимоотношениям лорда с Хаузером. Реальный Стэнхоп принял большое участие в судьбе найденыша и даже усыновил его, но внезапно охладел к нему и в книге «Материалы к истории Каспара Хаузера», выпущенной в Гейдельберге через два года после смерти юноши, пытался бросить тень на своего подопечного. В романе он превращен в тайного агента всесильных противников Каспара, действующих с опущенным забралом.

Нельзя сказать, что образ Стэнхопа не удался автору. В нем тоже проявилось умение Вассермана проникать во внутренний мир своих героев и давать правдоподобную психологическую мотивировку их поступков. И все-таки Стэнхоп, хотя, быть может, и не в такой степени, как Клара Каннавурф, тоже выпадает из реалистического стиля романа. В этом аристократе-авантюристе, способном делать крупные ставки в жизненной игре, умном, высокообразованном и талантливом, но выкипевшем до дна и навсегда утратившем моральные принципы человеке, слишком много от байронического злодея. Поэтому он не воспринимается нами как некое, пусть даже незначительное, художественное открытие писателя.

Большое достоинство романа Вассермана — его логичная и естественная композиция, та взаимосвязь одной детали с другой, которая ощущается нами на каждом шагу. Так, от затхлой атмосферы дома Кванта, в которую автор надолго погружает читателя, тянутся нити не только к мелким и, казалось бы, случайным картинам мещанского быта городских обывателей, но и к великосветским гостиным, где царит общественное мнение, по ироническому определению автора, «столь же трусливое, сколь и неуловимое». Все это усугубляет обобщенность, свойственную той моральной критике, которой автор подвергает современное ему общество.

В «Каспаре Хаузере» Вассерман обнаруживает незаурядное мастерство диалога. Как это выразил очень простыми словами Т. Манн, «его герои говорят именно так, как они должны говорить». Речевые характеристики существенно дополняют их облик. Меньше всего, пожалуй, мы слышим речь главного героя. Но это связано с концепцией романа, — Каспар немо взирает на мир, и основное для писателя — не слова его героя, Произносимые чаще всего по принуждению, а переживания и мысли. Лишь читая дневник юноши, отрывки из которого вкраплены в книгу, мы как бы впервые с изумлением слышим его истинный, идущий от самого сердца голос и невольно вспоминаем заключительную строфу из стихотворения Верлена, переиначившего немецкое имя юноши на французский лад:

Я был рожден не в добрый час,
А жить, как все, — лишен я дара.
Молитесь, люди, за Гаспара,
Он так несчастен среди вас![2]

«Каспар Хаузер» — бесспорно, лучший роман Вассермана, хотя после его опубликования писатель прожил более четверти века и написал много других произведений. В сравнение с этой книгой идет разве только еще «Человечек с гусями», вышедший в свет через семь лет после «Каспара Хаузера». При всей несхожести сюжета обоих романов, они очень близки друг к другу по идейным и творческим установкам их автора. Впрочем, и в романах «Кристиан Ваншаффе», «Ульрика Войтих», «Фабер», «Лаудин и его семья», в трилогии «Дело Маурициуса» — «Этцель Андергаст» — «Третье существование Керкховена» и в других произведениях Вассерман остался верен гуманистическим идеалам и позициям критического реалрйма, столь ярко продемонстрированным в «Каспаре Хаузере».

До конца своих дней Вассерман по-прежнему старался врачевать общественные недуги. Но в последних его произведениях, написанных в конце 20-х и начале 30-х годов, когда все явственнее слышался топот рвавшихся к власти гитлеровских орд, особенно остро ощущается боль писателя за общество, не внемлющее призыву к гуманности и не преграждающее пути насильникам и убийцам.

Якоба Вассермана не постигла участь большинства писателей, вместе с которыми он создавал литературу немецкого критического реализма XX века: он не эмигрировал и не был замучен в фашистском концлагере. Его спасло то обстоятельство, что еще в конце прошлого века он переселился в Австрию. Здесь, в курортном городке Альт-Аусзе, он и умер естественной смертью в первый день 1934 года, за четыре года до того, как нацисты ворвались в пределы его второй родины.

Последний год жизни шестидесятилетнего писателя был омрачен известиями, приходившими к нему, одно страшнее другого, из Германии. Среди них были и сообщения о том, что пылают на кострах его книги, занесенные геббельсовскими пропагандистами в черный список запрещенной литературы. Он не успел внести свой вклад в немецкую антифашистскую литературу. Но голос писателя продолжал звучать и после смерти. Его произведения печатал, например, Т. Манн в возглавленном им эмигрантском журнале «Масс унд верт», ставившем себе целью защищать подлинную немецкую культуру. Великий немецкий писатель делал это не только из уважения к памяти своего собрата по перу, с которым он был связан узами многолетней дружбы еще со времен их совместной работы в конце прошлого века в знаменитом мюнхенском журнале «Симплициссимус», но прежде всего потому, что отчетливо сознавал: в борьбе с фашистской идеологией не могут не принести своих плодов человеколюбивые книги Якоба Вассермана.

Г. Бергельсон

Каспар Хаузер, или Леность сердца

Светит все то же солнце

Над той же грешной землей,

Из тех же крови и праха

Сделан бог и ребенок земной.

Все проходит, и все невредимо,

Все так молодо и старо.

И, как символ, во образ единый

Жизнь и смерть слилися хитро.

Часть первая

НЕИЗВЕСТНЫЙ ЮНОША

В первые летние дни 1828 года по Нюрнбергу разнеслись странные слухи о человеке, который содержался под стражей в крепостной башне и день ото дня все больше удивлял как полицию, так и людей, к нему приставленных.

Это был юноша лет семнадцати. Никто не знал, откуда он. Сам он ничего сообщить не мог, так как говорил не лучше двухлетнего ребенка; только некоторые слова ему удавалось произносить отчетливо, и он все время твердил их заплетающимся языком, то жалобно, то радостно, словно в них не было смысла и они являлись лишь безотчетным выражением его страха, его желаний. Он и походкой напоминал ребенка, делающего свои первые шаги: ступал не с пятки на носок, а сразу всей ступней, тяжело и неуверенно.

Нюрнбержцы — народ любопытный. Каждый день сотни их поднимались на гору к крепости по девяноста двум ступенькам, ведущим в старую мрачную башню, — взглянуть на незнакомца. Входить в полутемную камеру было запрещено, и они, теснясь у порога, смотрели на странное человеческое существо, забившееся в самый дальний угол камеры. Юноша играл белой деревянной лошадкой; эту лошадку ему подарили дети тюремщика, у которых он ее увидел, растроганные его восхищенно-просительным лепетом. Глаза его словно бы не воспринимали света, по-видимому, собственные движения внушали ему страх, а когда он поднимал руки, чтобы что-то ощупать, казалось, воздух таинственным образом оказывает ему сопротивление.

— Что за убогое существо, — говорили люди.

Многие считали, что обнаружен новый вид, нечто вроде пещерного человека. Особенно странным было то, что юноша с отвращением отказывался от всякой пищи, кроме воды и хлеба.

Мало-помалу, стали общеизвестны отдельные обстоятельства, сопутствовавшие появлению незнакомца. В Духов день, около пяти часов пополудни, его обнаружили на Уншлитплац неподалеку от Новых ворот; он растерянно озирался по сторонам и вдруг упал — прямо на руки случайно проходившего мимо сапожника Вайкмана. В дрожащих пальцах юноши было зажато письмо на имя ротмистра Вессенига. Сапожник и несколько подоспевших прохожих с трудом дотащили его до дома ротмистра, там он, обессиленный, повалился на ступени, сквозь его разорванные сапоги сочилась кровь.

Ротмистр пришел домой лишь в сумерки, и жена рассказала ему, что в хлеву на соломе спит какой-то изголодавшийся и полудикий парень; она тут же передала письмо, и ротмистр, сломав печать, с великим изумлением несколько раз его перечитал. Это было письмо, в некоторых пунктах столь же юмористическое, сколь исполненное жестокой ясности в других. Ротмистр отправился в хлев и велел разбудить незнакомца, что было сделано не без труда. На вопросы офицера, по-военному точные, юноша либо не отвечал ничего, либо издавал какие-то бессмысленные звуки, и господин фон Вессениг, не долго думая, решил отправить его в полицейский участок.

Но и это нелегко было сделать, незнакомец едва передвигал ноги, кровавые следы отмечали его путь; его пришлось тащить по улицам, как упрямого теленка, — на потеху возвращающимся с праздничного гуляния горожанам.

— В чем дело? — спрашивали те, что только издали наблюдали непривычную суматоху.

— А! Пьяного крестьянина тащат! — гласил ответ.

В участке письмоводитель тщетно пытался учинить допрос арестованному. Тот по-прежнему лепетал почти бессмысленные слова, несмотря на ругань и угрозы полицейских. Когда один из нижних чинов зажег свечу, произошло нечто странное: юноша стал неуклюже дергаться и сунул руку в пламя, но, обжегшись, так заплакал, что поразил всех в самое сердце.

Наконец письмоводитель догадался дать ему в руки лист бумаги и карандаш; удивительный этот человек схватил их и очень медленно, по-детски, большими буквами, написал: «Каспар Хаузер». Потом он заковылял в угол, повалился и уснул глубоким сном.

Каспар Хаузер — так отныне стали называть незнакомца — появился в городе, одетый в крестьянское платье, а именно: в сюртук с отрезанными фалдами, красный галстук и высокие сапоги, и все поначалу решили, что имеют дело с крестьянским сыном из ближней деревни, либо выросшим в забросе, либо попросту недоразвитым. Первый, кто решительно отклонил это предположение, был тюремщик с башни:

— Вовсе даже не похож на крестьянина, — сказал он, указывая на волнистые светло-каштановые волосы своего арестанта, в них было что-то удивительно нетронутое, они блестели, как шкура животного, привыкшего жить в темноте. — А белые руки, а бархатистая кожа, а прозрачные виски, а голубые прожилки на шее? Честное слово, он похож скорее на знатную барышню, чем на крестьянина.

«Недурно подмечено», — решил судебный врач, который в своем заключении, приложенном к протоколу, наряду с этими приметами подчеркнул особое строение колен и нестертые ступни узника. «Совершенно ясно, — говорилось в конце, — что тут мы имеем дело с человеком, ничего не знающим о себе подобных: он не ест, не пьет, не говорит, не чувствует, как другие, ничего не знает ни о прошлом, ни о будущем, не ощущает времени, сам себя не помнит».

Однако на ход следствия это мнение не повлияло. В полицейском управлении заподозрили, что судебный врач изрядно преувеличил под влиянием своего друга, учителя гимназии Даумера. Тюремщику Хиллю было поручено тайком наблюдать за незнакомцем. Он часто заглядывал в глазок на двери, когда юноша думал, что он один, но все та же печаль была на его лице, то сонном и скорбном, то вдруг искаженном и сведенном судорогой, словно при виде чего-то страшного. И так же тщетно было ночью, когда он спал, подкрадываться к его ложу, стоя на коленях, прислушиваться к его дыханию и ждать, не подымутся ли со дна души и не сорвутся ли с уст предательские слова; злоумышленники нередко говорят во сне, да и спят они больше днем, чем ночью, когда вынашивают свои мысли и планы. Но этого дремота охватывала, едва садилось солнце, а просыпался он, когда первый солнечный луч проникал сквозь закрытые ставни. Могло показаться подозрительным, что он каждый раз вздрагивал, стоило открыть дверь его темницы, но по-видимому то был не страх души, сознающей свою вину, а скорее чрезмерная возбудимость чувств, болезненное восприятие каждого звука.

— Нашим господам в ратуше придется извести еще немало бумаги, коли они хотят преуспеть в этом деле, — на третий день сказал добряк Хилль учителю Даумеру, пожелавшему навестить незнакомца. — Я отлично знаю все уловки босяков, но если этот парень симулянт, можете меня повесить.

Хилль отпер камеру и впустил учителя. В первое мгновение узник, как обычно, испугался, но потом, казалось, перестал замечать вошедшего и, завороженный своим неведением, тупо уставился в землю.

Когда Хилль открыл ставни, юноша, возможно, впервые в жизни поднял застывший взор, на миг освободившись от молчаливого постоянного страха, таившегося в недрах его души, и устремил за окно на залитый солнцем простор, где одна к одной лепились островерхие черепичные крыши, огненно-красные на фоне окутанных голубоватой дымкой полей и лесов. Он протянул руку: безрадостное удивление искривило его губы, он сделал робкую попытку дотронуться до сияющей картины, пальцами пощупать пеструю неразбериху, а когда убедился, что это было нечто далекое, обманчивое, неосязаемое, лицо его омрачилось, и он отвернулся, недовольный и разочарованный.

В тот же день бургомистр Биндер явился на квартиру Даумера и в разговоре о найденыше сообщил, что господа из магистрата настроены к нему скорее враждебно и недоверчиво, нежели благожелательно.

— Недоверчиво? — удивленно переспросил Даумер. — В каком смысле недоверчиво?

— Да они считают, что парень нас морочит, — ответил бургомистр.

Даумер покачал головой.

— Ну, какой же нормальный человек из чистого притворства станет жить на хлебе и воде, с отвращением отказываясь от всего вкусного? — спросил он. — Чего ради?

— Так или иначе, — нерешительно произнес Биндер, — а это — запутанная история. Теперь, когда еще никто не знает, чем она может кончиться, осторожность тем более желательна, безрассудная доверчивость может вызвать справедливые насмешки здравомыслов.

— Это звучит почти так, словно здравым смыслом обладают только скептики и маловеры, — заметил Даумер, наморщив лоб. — Людей такого сорта у нас, к несчастью, более чем достаточно.

Бургомистр пожал плечами и взглянул на молодого учителя с той снисходительной иронией, которая людям, умудренным опытом, служит оружием против энтузиазма.

— Мы решили провести новое расследование при участии судебного врача, — продолжал он. — Советник магистрата Бехольд, барон фон Тухер и вы, милый Даумер, тоже войдете в комиссию. Составленный вами акт вместе с уже имеющимся полицейским протоколом будет переслан в окружное управление.

— Понимаю, акты, документы… — сказал Даумер, насмешливо улыбаясь.

Бургомистр положил руку ему на плечо и добродушно возразил:

— Не будьте столь надменны, почтеннейший, наше общество погрязло в чернилах, и в том немалая вина таких книжных червей, как вы. Впрочем, — он полез за пазуху и вытащил сложенный лист бумаги, — как члену комиссии вам надлежит ознакомиться с важным документом. Вот письмо, которое наш узник отдал ротмистру Вессенигу. Прочтите!

Анонимное письмо гласило:

«Я посылаю вам парня, господин ротмистр, который хочет стать солдатом, чтобы верой и правдой послужить своему королю. Этого мальчика мне подкинули в 1815 году; однажды зимней ночью я нашел его у своей двери. У меня самого есть дети, я беден и едва свожу концы с концами; мать подкидыша мне так и не удалось найти. Я ни на шаг не отпускал его из дому, ни один человек о нем не подозревает. Сам он даже не знает, в какой местности находится мой дом. Расспрашивайте его сколько угодно, он ничего не ответит, так как и говорить-то толком не умеет. Будь у парня родители, из него вышел бы человек, он что угодно сделает, надо только показать ему. Я увел его среди ночи, и денег у него при себе нет. Если вы не захотите его у себя оставить, убейте его и выбросьте это дело из головы».

Даумер прочел письмо, вернул бургомистру и с серьезной миной стал ходить взад и вперед по комнате.

— Ну, что вы на это скажете? — допытывался Биндер. — Кое-кто из наших господ придерживается мнения, что незнакомец сам написал это письмо.

Даумер разом прекратил свое хождение, всплеснул руками и воскликнул:

— О, боже милостивый!

— Разумеется, для этого нет никаких оснований, — поспешил добавить бургомистр, — совершенно очевидно, что письмо написано с коварной целью усложнить и запутать розыски. Эта презрительная холодность тона с самого начала заставила меня подумать, что юноша является безвинной жертвой преступления.

Бургомистр еще больше укрепился в своем смелом предположении благодаря случаю, происшедшему на следующее утро, когда господа из комиссии посетили узника Каспара Хаузера. Покуда тюремщик раздевал юношу, внизу в переулке раздалась деревенская музыка и музыканты, звоня в колокольчики, прошли под крепостной стеною. Жуткая, пугающая дрожь вдруг пробежала по телу Хаузера, его, лицо и руки покрылись потом, глаза закатились, всем своим существом он внимал надвигающемуся ужасу, потом, издав звериный вопль, упал на пол, вздрагивая и рыдая.

Господа из комиссии побледнели и растерянно переглянулись. Даумер подошел к несчастному и, положив руку ему на голову, проговорил несколько ласковых слов. Юношу это успокоило, он затих, и все же казалось, что ужасающее впечатление от услышанных звуков насквозь пронзило его тело. Пережитое потрясение сказывалось на нем еще много дней; весь дрожа, лежал он на мешке с соломой, и кожа его была лимонно-желтой. Участливые вопросы не могли его не растрогать, и он искал слова, чтобы выразить свою признательность, причем взгляд его, обычно такой ясный, затуманивался страданием. Учителю Даумеру, который два-три раза в день к нему заходил, он, молча или невнятным лепетом, выказывал нежную благодарность.

В одно из таких посещений Даумер впервые остался с юношей наедине; тюремщик по его просьбе запер нижние ворота. Даумер сел рядом с узником, говорил, спрашивал, выпытывал, понапрасну расточая участливые слова и хитрые уловки. Под конец он уже ограничился тем, что стал внимательно наблюдать за поведением юноши. Внезапно у Каспара Хаузера вырвались нечленораздельные звуки, он, казалось, чего-то требовал и растерянно озирался. Даумер сообразил, в чем дело, и подал ему кувшин с водой, который Хилль поставил на лавку. Каспар взял кувшин, поднес к губам и стал пить. Он пил большими глотками, с восторженным облегчением, и глаза его сияли, словно в этот блаженный миг он забыл, что пугающая неизвестность со всех сторон обступила его.

Даумер пришел в необычайное волнение. Дома он более получаса мерил большими шагами свой кабинет. Около восьми в дверь постучали, вошла его сестра и позвала к ужину.

— Ты как думаешь, Анна, — спросил он ее оживленным и многозначительным тоном, — дважды два — четыре, а?

— Кажется, да, — отвечала молодая девушка, удивленно улыбаясь, — все люди утверждают, что так. Ты открыл, что это неверно? С тебя станется, ты же смутьян.

— Открыл, хоть и не это, но что-то в этом роде, — сказал Даумер весело и положил руку на плечо сестры. — Я хочу хоть раз заставить плясать наших бравых филистеров. Да-да, они у меня и попляшут и подивятся.?

— Это касается юноши? Что ты хочешь с ним делать? Будь осторожен, Фридрих, не впутывайся ты в эту историю, тебя уже и так недолюбливают.

— Что и говорить, — ответил он, сразу придя в дурное настроение, — таблица умножения может понести ущерб.

— Ну, как, об этом странном пришельце все еще ничего не известно? — спросила за столом мать Даумера, кроткая старая дама.

Даумер покачал головой.

— Скоро узнаем, пока можно только догадываться, — ответил он, глядя в потолок остановившимся взглядом.

На следующий день «Моргенпост» поместила статью под названием «Кто такой Каспар Хаузер?». Хотя ни один из читателей не мог на это ответить, наплыв любопытных так возрос, что магистрат вынужден был строго ограничить часы посещения башни. Случалось, люди сплошной стеной стояли перед открытой дверью, глядя на узника, и на лицах их был написан вопрос: «Что с ним? Что же это за человек, который не понимает ни слова, хотя кое-как говорит, не узнает предметов, хотя видит, смеется, едва кончив плакать, кажется простодушным, на самом деле будучи таинственным, и за невинным блеском его глаз, быть может, кроется позор и преступление?»

Узник ощущал, болезненно ощущал, чего требуют устремленные на него жадные взоры посетителей, и желание угодить им, возможно, и породило тот первый проблеск, который для него самого выхватывал из темноты прошлое. Он ощупью искал прошлое в глубинах своей взволнованной души, впервые его почувствовал и связал с настоящим, содрогаясь, научился измерять время и постигал, что оно, меняясь, делало с ним; сравнивая виденное ранее с тем, что видел теперь, он все понял и, видимо, нашел средство удовлетворить вопрошающие взгляды.

Он жадно искал слова. Его умоляющий взгляд вылавливал их из говорящих людских ртов.

Здесь Даумер был в своей стихии. С тем, что никак не удавалось ни врачу, ни тюремщику, ни бургомистру, ни письмоводителю, вполне успешно справлялись его осмотрительность и целеустремленное терпение. Но личность найденыша в такой мере занимала его, что он забросил свои занятия и частные обязательства, почти не вспоминал о государственной службе и сам себя ощущал человеком, которому судьба показала нечто, ему одному предназначавшееся, и благодаря этому все, чем он жил и о чем думал, получало счастливое подтверждение.

Одна из первых его заметок о Каспаре Хаузере выглядела так:

«Это беспомощно бредущее в неведомом мире существо, его сонный взгляд, боязливые жесты, возвышающийся над изможденным и бледным лицом благородный лоб, на коем написаны мир и чистота, — все эти доказательства неоспоримы. Если оправдаются мои предположения, если я раскопаю корни этой жизни и заставлю цвести ее ветви, я покажу отупевшему миру зеркало незапятнанной человечности, и мир увидит, что действительно существует Душа, которую с презренной страстью отвергают идолопоклонники нашего времени».

Трудный путь избрал сей ревностный педагог. У истоков этого пути язык человеческий был еще смутен, надо было каждое слово доводить до сознания юноши, пробуждать в нем воспоминания, прояснять взаимосвязи причин и следствий. Между двумя вопросами здесь лежали миры познания, беспомощно оброненные «да» и «нет» еще ничего не значили там, где любое понятие впервые выступало из мрака, каждое новое слово затрудняло осознание предыдущего. И все же луч света, упавший из далекого прошлого, окрылил дух юноши скорее, чем того смел ожидать Даумер. Удивительно, как легко и просто усваивал он однажды сказанное и как из хаоса неживых звуков извлекал то, что было для него живо и полно значенья, так что Даумеру казалось, будто он срывает пелену с глаз своего питомца, подслушивает медленно пробивающиеся воспоминания. Перед ним было лишь тело юноши, тогда как дух его возвращался в те сферы, откуда явился, принося с собою нечто такое, чего еще не слыхало людское ухо.

ПОКАЗАНИЯ КАСПАРА ХАУЗЕРА, ЗАПИСАННЫЕ ДАУМЕРОМ

Сколько Каспар себя помнил, он всегда жил в темной комнате, всегда в одной и той же темной комнате. Никогда не видел человека, никогда не слышал его шагов, его голоса, не слышал ни щебета птиц, ни звериного рыка, не видел ни солнечного луча, ни лунного сияния. Ничего не знал, кроме себя самого, ничего не знал о себе самом и не подозревал о своем одиночестве.

Его темница была тесной и узкой: ему помнится, что как-то раз, раскинув руки, он коснулся двух противоположных стен. А прежде она казалась ему необъятной; незримыми цепями прикованный к своей подстилке, Каспар никогда не покидал угла, в котором спал без сновидений или сонно бодрствовал. Сумерки и полный мрак отличались друг от друга — вот и все, что было ему известно о дне и ночи, он не знал, как их назвать; просыпаясь ночью и вперяя взор в темноту, он уже не видел стен.

Он не знал, что время можно мерить. Не мог сказать, когда началось его непостижимое одиночество, ни минуты не думал, что оно может кончиться. Он не чувствовал, что растет, что тело его изменяется, не желал ничего другого, кроме того, что было, нечаянности не страшили его, будущее не влекло, прошлое в нем молчало, тихо и размеренно текла едва теплившаяся жизнь, внутренний мир его безмолвствовал, как безмолвствовал воздух, которым он дышал.

Просыпаясь по утрам, он находил возле своей постели свежий хлеб и кружку с водой. Случалось, у воды был какой-то привкус, выпив ее, он обессиливал и засыпал. Очнувшись, он то и дело брал в руки кружку, подолгу держал ее у губ, но вода не лилась, он снова ставил кружку на место и ждал, не появится ли вода, так как не знал, что воду ему приносят; он понятия не имел, что на свете есть кто-то, кроме него. В такие дни ложе его бывало покрыто свежей соломой, ногти и волосы у него были пострижены, лицо умыто, чистая рубаха прикрывала его тело. Все это делалось неприметно, пока он спал, и никакие мысли не смущали его душу.

И все-таки Каспар Хаузер был не совсем одинок; у него имелся товарищ — белая деревянная лошадка, безымянная и недвижимая игрушка, как бы сколок собственного его бытия. Он воображал, что она живая, считал ее себе подобной, и в матовом блеске ее бусинок-глаз сосредоточился для него весь свет внешнего мира. Он не только не играл с ней, но даже беззвучно с нею не разговаривал, и, хотя она стояла на дощечке с колесиками, ему ни разу не пришло в голову покатать ее по полу. Но, когда он ел хлеб, прежде чем положить его себе в рот, он каждый ломтик протягивал лошадке, а перед сном ласково гладил ее.

Это было его единственное занятие за долгие дни, за долгие годы.

Случилось однажды, что, когда он бодрствовал, стены раскрылись, и снаружи, из Неведомого, возникла огромная фигура — Невиданный, первый другой, он произнес словечко «ты», и Каспар стал называть его «Ты». Казалось, потолок покоится на его плечах, что-то непривычно легкое и непостоянное было во всех его движениях, вокруг него стоял шум, оглушительный шум, звуки один за другим беспрестанно срывались с его губ, сияние его глаз заставляло внимать ему, затаив дыхание, от платья исходил дурманящий запах внешнего мира.

Из множества слов, которые произносил «Ты», Каспар сначала не понимал ни одного, но он весь обратился в слух, мало-помалу ему уяснилось, что это чудовище хочет увести его, что игрушка, делившая с Каспаром одиночество, называется «конь», что у него будут еще другие кони и что он должен учиться.

— Учиться, — все твердил «Ты», — учиться, учиться. — А чтобы объяснить, что это такое, он поставил перед Каспаром скамеечку на четырех круглых ножках, положил на нее лист бумаги, два раза написал имя «Каспар Хаузер», потом, водя по бумаге рукой Каспара, написал еще раз, черным по белому, — это понравилось Каспару.

Затем «Ты» положил на скамеечку книгу и, указывая на крошечные значки, стал произносить слова. Каспар любое из них мог повторить, но смысла не улавливал. Он лепетал слова и даже целые фразы, которые ему твердил человек, например: «Я хочу стать кавалеристом, как мой отец».

«Ты», видимо, был доволен, во всяком случае, желая поощрить Каспара, он показал ему, что деревянную лошадку можно катать по полу, и, проснувшись на следующее утро, Каспар очень веселился. Катал лошадку взад и вперед и поднял такой шум, что у него заболели уши, тогда он остановил лошадку и принялся с ней беседовать, подражая непонятным звукам, услышанным от «Ты». До чего же весело было слушать самого себя, он всплескивал руками, и комната наполнялась его радостным лепетом.

Наверное, это рассердило тюремщика, он хотел заставить Каспара замолчать. И над головой мальчика вдруг просвистел прут, тут же он ощутил такую резкую боль в руке, что упал ничком от страха. И в этот миг ужаса ему открылось, что он больше не прикован к своей постели. Какое-то время он лежал совсем тихо, потом попробовал податься вперед, но испугался, коснувшись босыми ногами холодного пола. Он с трудом добрался до своей подстилки и тотчас же заснул.

Трижды день сменился ночью, прежде чем «Ты» появился вновь и стал проверять, может ли еще Каспар написать свое имя и прочитать слова из книги. Он не скрыл своего изумления, увидев, что мальчик легко с этим справился. Затем принялся указывать на отдельные предметы и говорил, как они называются; говорил он медленно, глядя Каспару прямо в глаза, и при этом крепко держал его за плечо; по его взглядам, жестам, по меняющемуся выражению лица Каспар догадывался, что тот говорит, весь дрожал, но язык его был послушен воле этого человека.

На следующую ночь Каспара разбудили. Долго и мучительно он стряхивал с себя сон и все никак не мог проснуться. Когда он, наконец, разомкнул веки, стена была раскрыта и пурпурно-красный свет струился в темницу, «Ты», склонившись над ним, что-то шептал, может быть, успокаивал Каспара. Он поднял мальчика и надел на него брюки, рубаху и сапоги, поставил его на ноги, прислонил к стене, а сам повернулся к нему спиной. Потом обхватил его за ляжки и завалил на себя, Каспар обвил его шею руками, и «Ты» пошел, пошел на высокую гору, так казалось Каспару; на самом деле это была вероятно, лестница из подземелья. «Ты» громко и тяжело дышал; вдруг что-то прохладное и влажное ударило Каспару в лицо, запуталось в его волосах, которые сами по себе зашевелились, коснулось его кожи.

Внезапно чернота отступила, словно бы скатилась на землю, все вокруг расширилось, смягчилось, но тьма не рассеялась, в ее глубине, вдали, шевелилось что-то большое и непонятное, сверху пролился голубоватый свет и тоже исчез; скользящая влага раздувала складки платья, в воздухе носились пронзительные запахи. Каспар начал плакать, да так и заснул на спине несшего его человека.

Когда он проснулся, оказалось, что он лежит на земле лицом вниз и холод пронизывает его тело. «Ты» поднял его. Воздух показался ему раскаленным, от невыносимо яркого сияния рябило в глазах. «Ты» толковал Каспару, что он должен учиться ходить; показывал, как это делается, поддерживал его сзади под руку и пригибал его голову к груди, тем самым заставляя смотреть под ноги. Шатаясь и дрожа, Каспар повиновался. Воздух и свет жгли ему веки, от запахов кружилась голова, он терял сознание.

Он опять уснул и не знал, сколько длился его сон. Не знал также, сколько раз он пытался ходить, хотя уже снова стемнело. Возможно, он думал, что наступила ночь, когда они опять очутились в лесу. Дороги он не замечал и не мог бы сказать, идет он в гору или под гору. Он не знал, что видит: деревья, или луга, или дома. Порою ему казалось, что все вокруг охвачено алым пламенем, но когда все темнело и смягчалось, воздух, земля простирались перед ним в зеленоватой голубизне. Встречались ли им люди, он и этого не мог сказать, он не видел неба, даже лица своего спутника не видел. Однажды с неба пролилась вода; он думал, «Ты»: поливает его, и просил перестать, но тот сказал, что он здесь ни при чем, и, указывая вверх, воскликнул:

— Дождь! Дождь!

Каспар не знал, сколько времени он шел. Каждый раз, когда, измученный ходьбой, он ложился отдохнуть, ему казалось, что миновал день. Страх гнал его вперед, пересиливал усталость, сводившую тело, и заставлял высоко держать голову, хотя взгляд его все время был опущен долу. «Ты» давал ему хлеб, такой же, как в темнице, и воду из фляги. «Ты» обещал Каспару красивых лошадок, силясь преодолеть его усталость и страх перед ветром, шумящим в кустах, перед рычанием зверей, перед травой, щекочущей ступни; и когда Каспар, наконец, смог довольно долго идти сам, «Ты» сказал, что скоро они будут на месте. Указывая рукою вдаль, он произнес:

— Большой город!

Каспар не видел ничего, шатаясь, брел вперед; вскоре «Ты» знаком велел ему остановиться, сунул ему в руки письмо и прошептал в самое ухо:

— Куда передать письмо, тебе покажут.

Каспар сделал еще несколько шагов, потом оглянулся, но «Ты» исчез. Вдруг он почувствовал, что под ногами у него камни; он хватался за что попало, чтобы не упасть; он видел каменные стены, пламеневшие в свете солнца; ужас объял его, когда он заметил людей, сначала» одного, потом двух, потом великое множество. Они грозно на него надвигались, обступали, что-то крича, один из них схватил Каспара за руку и потащил куда-то; шум и гул стояли вокруг; ему хотелось спать, они его не понимали; он говорил о своем отце, о конях, они смеялись и не понимали его; он стонал, показывая на свои израненные ноги, они не понимали его! Он спал в конюшне ротмистра, потом появлялись другие люди, чтобы снова исчезнуть. Воздух был тяжелый, и дышать было трудно. Дома, представлявшиеся ему огромными существами, напирали на него, а в полицейском участке его так напугали странные гримасы и ужимки людей, что он разрыдался.

Он снова долго спал, а потом его отвели в башню. Человек, который вел его вверх по лестнице, говорил громким голосом и открыл дверь, издавшую протяжный стон. Едва Каспар опустился на мешок с соломой, как начали бить башенные часы, что несказанно его удивило. Он напряженно прислушивался, но мало-помалу все стихло, внимание его рассеялось, и он чувствовал только жжение в ногах. Глаза уже не болели, ведь кругом было темно. Он сел и хотел дотянуться до кувшина, чтобы утолить жажду. Но не увидел ни воды, ни хлеба, только голый пол, совсем не похожий на пол в его прежней темнице. Он хотел поиграть со своей лошадкой, но ее тоже не было, тогда он сказал:

— Я хочу стать кавалеристом, как мой отец.

Это должно было означать: «Куда девалась вода, хлеб и лошадка?»

Увидев под собою мешок с соломой, он принялся изумленно его рассматривать, не понимая, что это такое. Он похлопывал по нему рукой, слышал такой же шорох соломы, какой слышал прежде. Это его успокоило. Каспар опять заснул и проснулся только среди ночи от боя башенных часов. Он долго слушал их, а когда звук замер, вдруг увидел печь, зеленую и очень блестящую. (Каспар различал цвета даже в полной темноте.) Он напряженно всматривался в нее и снова бормотал:

— Я хочу стать кавалеристом, как мой отец.

Это должно было означать: «Что же это такое и где я?» Так выражал он свое восхищение блестящим предметом.

Ранним утром тюремщик открыл ставни, от яркого дневного света у Каспара заболели глаза, он заплакал и попросил:

— Покажите, куда передать письмо.

Этим он хотел сказать: «Почему у меня болят глаза? Убери то, что меня жжет. Отдай мне лошадку и не мучь меня». Он мысленно говорил с «Ты», так как считал, что тот придет ему на помощь. Он вновь услышал бой часов, это вполовину уменьшило его боль, и покуда он прислушивался, вошел человек и стал задавать ему разные вопросы, но Каспар не мог на них ответить, ибо внимание его было приковано к затухающему звуку. Взяв Каспара за подбородок, человек поднял его голову и заговорил грубым голосом. Каспар слушал его, а потом вдруг выпалил все заученные слова, но человек его не понял. Он отпустил его голову, сел рядом с Каспаром и стал спрашивать, спрашивать. Когда снова послышался бой часов, Каспар оказал:

— Я хочу стать кавалеристом, как мой отец.

Это должно было означать: «Дай мне вещь, у которой такой красивый звон».

Человек не понял и продолжал говорить, тогда Каспар заплакал и сказал:

— Дать коня!

Этим он просил человека не мучить его больше.

Потом он долго сидел один. Из дальней дали, со стороны императорской конюшни, донесся звук трубы, и вошел другой человек; Каспар произнес фразу о письме, она должна была означать: «Может, ты знаешь, что это такое?» Человек принес кувшин с водой и дал Каспару напиться, у бедняги полегчало на душе, и он сказал:

— Хочу стать кавалеристом, как мой отец.

Это значило: «Теперь ты не уходи, вода».

Вскоре опять зазвучала труба, и Каспар радостно прислушался; он думал, если бы пришла лошадка, он рассказал бы ей, что ему слышалось.

С этого дня начались мучения, которые Каспару пришлось терпеть от людей.

ВЫСОКОЕ ДОЛЖНОСТНОЕ ЛИЦО СТАНОВИТСЯ СВИДЕТЕЛЕМ ИГРЫ ТЕНЕЙ

Разумеется, потребовалось немало времени, чтобы учителю Даумеру с такой полнотой уяснилось прошлое юноши. Вытащить все на свет божий, сделать понятным и общеизвестным, право же, это напоминало труд рудокопа. То, что поначалу казалось бредом, теперь обретало черты реальной жизни.

Даумер не замедлил представить властям добросовестное и подробное описание всех обстоятельств дела. Следствием этого было решение магистрата прекратить формальные допросы и ближе присмотреться к несчастному юноше. Некоторые явные странности его поведения требуют дополнительной проверки, гласило одно из судебных постановлений, поэтому к нему в башню стали наведываться врачи, ученые, полицейские чины, многоопытные юристы, короче говоря, бесчисленное множество людей, принимавших посильное участие в его судьбе. Тут пошли нескончаемые дебаты, вынюхивание, сомнения, удивление, однако все догадки сводились, в общем-то, к одному. Увиденное только подтверждало выводы Даумера.

Несколько дней спустя, примерно в начале июля, бургомистр обнародовал воззвание, вызвавшее во всей стране изумление и беспокойство. Прежде всего в нем описывалось появление Каспара Хаузера, далее, после воспроизведенного во всех подробностях рассказа юноши, автор описывал его самого. Говорил о его кротости и доброте, пленявших всех, кто с ним соприкасался, о том, что он поначалу со слезами на глазах, а потом, уже на свободе, с искренним теплом вспоминал своего тюремщика, о том, как трогательно он привязался к людям, которых часто видел, о его безусловном стремлении к добру при смутных представлениях о зле и, наконец, о его необыкновенной жажде знаний.

«Все эти обстоятельства, — говорилось в красноречивом воззвании, — в той же мере, в какой они подтверждают воспоминания юноши, свидетельствуют о прекрасной чистоте его души и сердца и дают основания подозревать, что вся его история связана с тяжким преступлением, вследствие которого он был лишен родителей, свободы, состояния, возможно даже преимуществ высокого рождения, и уж во всяком случае — радостей детства и высших благ жизни».

Смелое и чреватое опасными последствиями предположение, которое могло бы сделать честь скорее сострадательной и романтической душе, нежели служебной осмотрительности бургомистра.

«К тому же, — продолжал автор, — по разным признакам можно сказать, что преступление было совершено, когда юноша уже начал говорить и уже была заложена основа благородного воспитания, которое, как звезда во мраке ночи, светит из всего его существа. Посему всем юридическим, полицейским, гражданским и военным ведомствам, а также всем, у кого в груди бьется человеческое сердце, предлагается немедленно предать гласности даже самые незначительные подробности, связанные с этим делом, либо основания для подозрений. И отнюдь не с целью удалить Каспара, ибо община, его принявшая, любит его, считает залогом любви, посланным ей провидением, и от него не откажется без достаточных на то оснований, а лишь затем, чтобы раскрыть преступление и заслуженно покарать злодея и его сообщников».

Вероятно, составители манифеста возлагали на таковой большие надежды, но дело приняло совсем неожиданный оборот, и нюрнбержцы оказались в весьма затруднительном положении. Сразу же хлынул поток нелепых и клеветнических обвинений, вследствие чего целый ряд дворянских семей, а также многие интимные события в высшем свете стали достоянием молвы, — детоубийство, похищение детей, подмены детей, — в простонародье считалось, что все подобные преступления аристократы совершают чуть ли не каждый день и для собственного удовольствия.

Еще хуже было то, что воззвание магистрата попало в Апелляционный суд неофициальным путем. Некий свирепый гофрат, член этого суда, незамедлительно направил язвительнейшее послание в окружное управление в Ансбах, в коем, во-первых, объявил публикацию нюрнбергского бургомистра противозаконной, во-вторых, авантюристической, в-третьих, энергично выражал неудовольствие по поводу того, что преждевременная огласка важнейших обстоятельств дела если и не сорвала следствие, то, во всяком случае, очень его затруднила. Посему разгневанный гофрат просил управление со всей строгостью призвать магистрат к ответу и потребовать немедленной присылки актов, касающихся этого дела.

Управление не заставило просить себя дважды. Городскому комиссару Нюрнберга был отправлен рескрипт, в котором говорилось о прямых несообразностях в ранее изложенном жизнеописании найденыша, наводящих на мысль о досадном заблуждении. Одновременно были конфискованы еще не разошедшиеся экземпляры «Листка» интеллигентного человека» и «Мирного и военного вестника», где было напечатано пресловутое воззвание. Об этом, по всей форме, было доложено Апелляционному суду, засим последовал вопрос, возбуждать ли против арестанта уголовное дело или нет.

Господа из магистрата переполошились. Они приказали немедленно упаковать все относящиеся к делу бумаги и выслали их срочной почтой в Ансбах. Возможно, они надеялись, что теперь уже все улажено, но, увы, свирепый гофрат снова поднял голос. «Протоколы допросов арестованного и свидетельские показания о нем далеко не безупречны, — горячился он, — ни один человек из тех, что сначала с ним соприкасался, не был допрошен по всей форме; кроме того, чтобы обосновать официальное воззвание магистрата, учитель Даумер должен был приложить к протоколам записи своих разговоров с найденышем».

Вдобавок управление предостерегало магистрат от одностороннего подхода к этому делу. Магистрат, продолжая упорствовать, с негодованием отвечал: да, но меры, которые вы предлагаете, грозят задержать расследование; это обвинение вышестоящая инстанция гневно и энергично отклонила. Наверстывайте упущенное, поучали сверху, протоколируйте допросы, высылайте акты, акты, ничего, кроме актов.

С затаенным бешенством следил за всем этим учитель Даумер. Он назвал образ действий Ансбахского управления отвратительным бумагомарательством и возымел вполне серьезное намерение излить свой гнев в воинственном послании. Благоразумные друзья еле удержали его от этого шага.

— Но надо же действовать, — с возмущением отвечал он, — они уже на пути к судебному убийству, а мне прикажете сидеть сложа руки?

— Наиболее разумным было бы обратиться непосредственно к статскому советнику Фейербаху, — сказал барон фон Тухер, присутствовавший при этом взрыве.

— Это значило бы поехать в Ансбах?

— Разумеется.

— Вы Что же, думаете, президент Апелляционного суда не знает о мерах, принятых его подчиненным, или еще, чего доброго, не согласен с ними?

— Как бы там ни было, я все-таки очень надеюсь на личное собеседование, я знаю господина фон Фейербаха, он до последнего будет стоять за справедливость.

Итак, решено было отправиться в Ансбах. На другой день Даумер и господин фон Тухер уже были там. К несчастью, президент Фейербах как раз совершал инспекционную поездку по округу и должен был вернуться только на пятый день, так что обоим господам, коль скоро они хотели добиться своего, пришлось изрядно задержаться в столице округа.

Между тем для найденыша настали совсем худые времена. Его камера в башне сделалась местом паломничества бездельников и зевак со всего города. Они сбегались туда поглядеть на диковинку, так как приказ магистрата превратил его в своего рода выставочный экспонат. Прежние защитники Каспара помалкивали, неизвестно ведь, чем все это кончится, и не объявит ли его высокомудрый Апелляционный суд обыкновенным мошенником. Тюремщик не вправе был прекратить эту народную потеху, бургомистр сам отменил прежний приказ, ибо счел целесообразным, чтобы как можно больше людей видели незнакомца. Тюремщик часто жалел беззащитного мальчика, но, с другой стороны, ему льстило, что в его ведении находится эдакое чудо, к тому же в его кошелек нередко попадала кое-какая монета.

Наступало утро, и Каспар Хаузер поднимался ото сна странно усталый, отворачиваясь от света, печально-безмолвный садился в угол, пока Хилль встряхивал мешок с соломой и приносил хлеб и воду; потом уже являлись первые посетители, те, что по роду своих занятий встают чуть свет: метельщики улиц, кухарки, подмастерья пекарей, ремесленники, идущие на работу, а также мальчики, перед школой забегавшие сюда позабавиться, и даже несколько весьма подозрительных личностей, ночевавших где-нибудь в городском рву или в сарае.

Позже общество делалось все более изысканным, приходили целые семьи: господин мытарь с женой и ребенком; господин майор в отставке, портной Нитке, граф фон Франт со своими дамами, господин фон Дрек и господин Имярек, прервавшие свою утреннюю прогулку, чтобы взглянуть на сей курьез.

Право же, это превесело: беседовать, шептаться, смеяться, глумиться и обмениваться мнениями. Кое-кто даже не скупился на подарки, которые юноша рассматривал, как собака, еще не умеющая носить поноску, рассматривает палку, брошенную хозяином. Перед ним раскладывали лакомства, чтобы пробудить его аппетит, так, ^пример, жена канцелярского советника Щербатке притащила целый окорок, впрочем, на следующий день он исчез — куда, осталось неизвестным, тем не менее из этого факта были сделаны многозначительные выводы.

Прежде всего посетители недоумевали: а где же чудо, чудо, про которое нам уши прожужжали? Но так как тихий пугливый мальчик не давал никакой пищи жадному их воображению, то они либо бранились, словно заплатили за вход, а зрелище оказалось никудышным, либо попросту дурачились. Засыпая беднягу вопросами, откуда он, как его зовут, сколько ему лет и тому подобное, они казались себе остроумными и всеведущими. Его умоляющие движения, его бессмысленные «нет» или «да», которые по-ребячьи радостно и в то же время испуганно срывались с его уст, его лепет, то, как доверчиво он слушал, — все доставляло им удовольствие. Некоторые придвигались к нему вплотную, заглядывали в лицо и радовались, если их пристальный взгляд повергал его в ужас. Они щупали его волосы, руки, ноги, заставляли его ходить по комнате, показывали картинки, которые он должен был объяснять, ласкали его, в то же время лукаво друг другу подмигивая.

Но столь невинные забавы вскоре наскучили этим предприимчивым людям. Им надо было еще убедиться, что он и вправду отказывается от любой пищи, кроме хлеба и воды. Они подсовывали ему мясо и колбасу, мед или масло, молоко или вино и наслаждались, когда мальчик содрогался от отвращения. «Ай да комедиант, — кричали они, — делает вид, что ему наплевать на наши лакомства. Видно, обожрался на кухне у какого-нибудь вельможи».

Но главная потеха началась, когда два молодых золотобоя принесли водку и договорились силой заставить Хаузера выпить ее. Один держал его, другой старался влить ему в рот полный стакан. Однако осуществить задуманное им не удалось, злосчастная жертва от одного запаха водки лишилась чувств. Они были слегка ошарашены и не знали, что делать с бесчувственным телом. К счастью, они увидели, что он дышит, и страха как не бывало.

— Не верьте вы его фокусам, — сказал щегольски одетый паренек, до сих пор скучливо наблюдавший за ними, — я живо приведу его в чувство.

Сказав это, он с улыбкой вытащил золотую табакерку и сунул полную щепоть под нос предполагаемого симулянта, лицо которого тотчас же болезненно задергалось, отчего все трое разразились смехом. Когда пришел тюремщик и строго призвал их к ответу, они с бранью удалились, очистив место для важного пожилого господина, который, казалось, со всех сторон обнюхал медленно возвращающегося к жизни Каспара, потер себе лоб, откашлялся, покачал головой, обратился к юноше сперва по-французски, потом по-испански, потом по-английски и стал шептаться с тюремщиком, едва не лопаясь от важности.

Но Каспар только все смотрел на него и жалобно твердил:

— Хочу дамой.

— Почему ты не играешь с лошадкой? — спросил тюремщик, когда важный господин ушел. Он все еще объяснялся с Каспаром больше жестами, чем словами, и Каспар по глазам и рукам людей читал то, чего ему не могли сказать слова.

Он и с Хилля долго не сводил глаз и наконец пробормотал:

— Хочу домой.

— Домой? — переспросил тюремщик то ли сердито, то ли сочувственно. — Но куда домой? Где твой дом, бедняга? Может, в подземной норе? Разве ты знаешь, где твой дом?

— Должен прийти «Ты», — проговорил Каспар отчетливо, медленно, звонко.

— Он поостережется, — ответил ему Хилль, сердито смеясь.

— «Ты» придет, «Ты» скоро придет, — настаивал Каспар, с торжественным ожиданием глядя в вечернее небо, словно был уверен, что «Ты» придет по воздуху. Затем он, как всегда, с трудом поднялся, взял свою лошадку и крепко прижал к груди, ибо только ее одну, из всех подаренных ему вещей, хотел он взять с собою, когда придет «Ты», только ее одну.

Хилль разгадал его намерение.

— Нет, Каспар, — сказал он, — тебе придется жить в этом мире. Что он тебе не по вкусу, я вполне понимаю. Мне и самому он не нравится, но что поделаешь, надо.

Хотя Каспар был не в состоянии уследить за его словами, он тем не менее уяснил себе то твердое решение, которое в них содержалось. Он задрожал всем телом, рыдая, бросился на землю, но и потом, когда пораженному Хиллю удалось его успокоить, сердце мальчика, казалось, исходит болью. Печаль темной пеленой покрыла детское лицо, а наутро веки его слипались от слез, пролитых во сне.

Впервые он не желал играть с лошадкой, съежившись, часами недвижимо сидел в своем углу. Его трясло при каждом скрипе лестницы, он содрогался, видя в дверях все новые и новые лица. Весь дрожа, глядел он на людей, их запах, дыхание были для него мукой, невыносимы были прикосновения. Больше всего он страшился рук. Он всегда сначала смотрел на руки, запоминал их форму и цвет и, едва почувствовав их на своей коже, уже пугался, ибо они представлялись ему самостоятельными существами, ползающими, липкими, опасными животными, действия которых невозможно предугадать.

Приятно ему было прикосновение одной-единственной руки, руки Даумера, но она вдруг исчезла. «Почему, — думал Каспар, — почему так случилось? Почему с утра до ночи стоит этот странный шум? Откуда являются незнакомые люди, почему их так много и почему рты и глаза у них такие злые?»

Студеная вода не радовала его более, вид свежего хлеба не вызывал чувства голода. Он до того изнемог, что день представлялся ему ночью, и то жарко-блестящее и сверкающее, что, как он слышал, было светом солнца, казалось его усталым глазам пурпурным туманом. Шум ветра тоже пугал Каспара — он принимал его за голоса людей. Он тосковал по уединению своей прежней темницы. «Хочу домой» — было его единственной мыслью.

В воскресенье под вечер из Ансбаха вернулись Даумер и господин фон Тухер и вместе с ними приехал статский советник фон Фейербах, решивший самолично посетить найденыша и по мере возможности внести ясность в бесплодную неразбериху актов и постановлений. Сняв номер в гостинице «К барашку», президент попросил своих спутников незамедлительно проводить его в крепостную башню. Когда они пришли, часы уже пробили девять. С величайшим изумлением они обнаружили, что камера Каспара пуста; жена тюремщика смущенно объяснила, что ее муж вместе с Каспаром пошел в трактир «К крокодилу». Ротмистр фон Вессениг пожелал показать найденыша своим друзьям, приехавшим издалека, и велел привести Каспара.

Даумер побледнел и в предчувствии беды мрачно уставился в пол; господин фон Тухер едва справлялся со своим негодованием, а на безбородом лице президента промелькнула насмешливая, полупрезрительная улыбка, в его властной осанке было что-то от повелителя, оскорбленного нерадивостью подданных, когда он вызывающе потребовал от своих спутников:

— Немедленно идемте в трактир.

Уже стемнело, над крышей ратуши вставал бледно светящийся месяц. Трое мужчин молча спускались с горы, и едва они, пройдя по лабиринту кривых улочек, вышли к Винному рынку, как Даумер остановился и взволнованно прошептал:

— Вот он!

Они и впрямь увидели Каспара; словно смертельно больной, шатаясь, выходил он из дверей трактира, поддерживаемый Хиллем. Президент и господин фон Тухер тоже остановились, и тут они заметили, что юноша внезапно замер на месте, потом отпрянул и опустил долу взгляд, исполненный безмерного удивления и страха. Все трое поспешили к нему. Они видели лишь две длинные тени на мостовой — юноши и его спутника.

Каспар боялся пошевелиться, так как каждое его движение повторялось этим непонятным Кем-то. Его губы раскрылись как для крика, щеки сделались белее снега, колени дрожали. Казалось, все ужасы и тайны мира, в который он был заброшен волею судеб, слились в причудливо дрожащий образ на земле.

Даумер, господин фон Тухер и тюремщик хлопотали вокруг него, президент безмолвно стоял поодаль. Когда он поднял глаза, Даумер, исподтишка напряженно наблюдавший за ним, заметил, что его суровое лицо выражало неподдельное потрясение.

Хилль, первым попавший президенту под горячую руку, в тот же вечер едва не лишился своей должности. Только смелое заступничество господина фон Тухера спасло его и отвело грозу на истинно виновных, ибо отсутствие всякой заботы об узнике было слишком очевидно. Президент, как всегда, крутой и неистовый, немедленно разыскал бургомистра Биндера и обрушился на него с яростными упреками. Биндеру оставалось только малодушно согласиться с президентом; решительность, с которой тот приступил к делу, произвела на него глубокое впечатление, и он должен был сам себе признаться, что совершил ошибку, едва ли поправимую. Он-то ведь относился теперь к этой истории с прохладцей; дрязги с управлением его раздосадовали, и он на все махнул рукой; когда же за найденыша вступился всемогущий Фейербах, Биндер внезапно ощутил готовность сделать для Каспара Хаузера все возможное и тотчас же согласился с требованием президента — изъять мальчика из обстановки, которая его окружала.

— Он нуждается в постоянной доброжелательной опеке, — сказал президент, — господин Даумер предложил взять его к себе в дом, и я настаиваю, чтобы это было сделано без промедления.

Биндер поклонился.

— Завтра я с самого утра приму все необходимые меры, — отвечал он.

— Нет, не раньше, чем я сам поговорю с ним, — поспешно возразил президент, — в десять часов я буду в башне, и будьте любезны позаботиться, чтобы меня в течение часа оставили наедине с заключенным.

Даумер тоже вернулся домой изрядно взволнованный. После долгого отсутствия он даже путем не поздоровался с матерью и сестрой.

— Господа, видно, здорово повеселились, — негодовал он, беспрерывно кружа по комнате. — Мальчик совсем сбит с толку. И это называется быть человечным, и это называется сострадать ближнему! Варвары, палачи! И я обречен жить среди таких людей!

— Почему же ты им этого не сказал? — сухо заметила Анна Даумер. — Нет большого смысла поносить всех и вся, сидя в четырех стенах.

— Скажи-ка, Фридрих, — обратилась к сыну старая дама, — а ты действительно уверен, что не сотворил себе нового кумира?

— Из твоего вопроса явствует, что ты его еще не видела, — сказал Даумер почти с жалостью.

— Да, мне не под силу туда взбираться.

— Так. Когда о нем говоришь, невозможно ничего преувеличить, язык наш слишком беден, чтобы выразить его сущность. Это как в старой легенде: появление сказочного существа из темного Ниоткуда, до нашего слуха внезапно доносится чистый голос природы; миф обретает жизнь. Душа его подобна драгоценному камню, которого еще не коснулась алчная рука человека, но я его коснусь, меня оправдывает возвышенность цели. Или я недостоин? Вы полагаете, я недостоин?

— Ты бредишь, — с трудом выдавила из себя Анна после долгого молчания.

Даумер улыбнулся и пожал плечами. Затем подошел к столу и сказал так мягко, что возразить ему было невозможно:

— Завтра Каспар будет переведен в наш дом, я просил об этом его превосходительство Фейербаха, и он удовлетворил мою просьбу. Надеюсь, ты не будешь возражать, матушка, и поверишь мне, если я скажу, что для меня это будет иметь огромное значение. Я на пути к весьма важным открытиям.

Мать и дочь испуганно переглянулись и промолчали.

На следующее утро, в десять часов, Даумер, бургомистр, городской комиссар, судебный врач и еще несколько человек явились на двор перед тюремной башней и два с половиной часа ждали президента, находившегося наверху у найденыша. Даумер, не желая вступать в разговоры, почти все время стоял у крепостной стены, глядя вниз, на живописную неразбериху улочек и островерхих крыш.

Когда президент наконец появился, ожидающие стали проталкиваться к нему поближе, чтобы услышать мнение прославленного и внушавшего страх человека. Однако лицо Фейербаха выражало такую мрачную серьезность, что никто не посмел заговорить с ним; его властный, горящий взгляд, казалось, никого не замечал, губы были крепко сомкнуты, на лбу от раздумий залегла вертикальная складка. Молчание нарушил бургомистр: не соблаговолит ли его превосходительство у него отобедать? Фейербах поблагодарил, неотложные дела срочно призывают его в Ансбах, сказал он. Затем обернулся к Даумеру, протянул ему руку и сказал:

— Позаботьтесь о немедленном переселении Хаузера. Бедняге необходим покой и хороший уход. Скоро вы обо мне услышите. Да хранит вас бог, господа!

И он зашагал прочь мелкими, тяжелыми шагами, быстро спустился с холма и скрылся за церковью св. Зебальда. На лицах оставшихся выразилось разочарование. Поскольку все они были уверены, что проницательность этого человека не имеет границ и лишь его взгляд может проникнуть во тьму, покрывшую чудовищное преступление, то его молчание их огорчило, показалось им нарочитым и многозначительным.

Вечером Каспар Хаузер уже находился в доме Даутмера.

ЗЕРКАЛО ГОВОРИТ

Даумеров дом стоял возле так называемого Анненского садика на острове Шютт; это было старое здание со множеством закоулков и полутемных каморок, однако Каспару предоставили довольно просторную и неплохо обставленную комнату с окнами на реку.

Его тотчас же уложили в постель. Теперь разом сказались все последствия недавних событий. Он снова лишился дара речи и временами впадал в беспамятство. В жару он метался на подушке, первый раз в жизни оказавшейся под его головой. Больно было смотреть, как он вздрагивал при каждом скрипе половицы; шум дождя за окном заставлял его трепетать от ужаса. Он слышал шаги, гулко отдававшиеся на пустынной площади перед домом, с тревогой прислушивался к металлическим ударам, доносившимся из далекой кузницы; от шума голосов его нежная кожа болезненно морщилась, усталость на его лице то и дело сменялась выражением мучительной настороженности.

Три дня Даумер почти не отходил от его постели. Это самопожертвование и преданность изумляли всех домочадцев.

— Он должен ожить, — говорил Даумер.

И Каспар стал оживать. Через три дня состояние его начало быстро и неуклонно улучшаться. Когда однажды утром он проснулся, на его губах играла сознательная улыбка, Даумер торжествовал.

— Ты ведешь себя так, будто это ты вырвался из тюрьмы, — сказала сестра, которая не могла не разделить его радости.

— Да, и мне подарили весь мир, — живо отвечал он. — Ты только посмотри на него! Это весна человека!

На следующий день Каспару разрешено было встать с постели, Даумер повел его в сад. Чтобы яркий дневной свет не повредил зрения юноши, Даумер надел ему на лоб зеленый бумажный козырек. Позднее они выбирали для таких прогулок сумерки или пасмурные часы.

Это были своего рода путешествия, во время которых все становилось событием. Каких усилий стоило научить его видеть и называть увиденное по имени! Сначала ему надо было сдружиться с вещами: прежде чем их существование не стало для него чем-то само собой разумеющимся, внезапность их близости страшила его. Когда он, наконец, постиг высоту небес, а на земле — отстояние одного от другого, его походка сделалась намного легче, шаг мужественней. Все дело было в мужестве, в том, чтобы укрепить в нем это мужество.

— Вот воздух, Каспар; ты не можешь дотронуться до него руками, но он тут; когда воздух движется — это ветер, ты не должен бояться ветра. То, что было до ночи — это вчера; то, что будет после следующей ночи, — завтра. От вечера до завтра проходит время, проходят часы; часы — это поделенное время. Вот дерево, вот куст, вот трава, камни, там песок, тут листья, цветы, плоды…

Из смутного гула выросло СЛОВО. Незабываемое слово прояснило форму. Каспар пробует слово на язык: одно горько, другое сладко, одно его насыщает, другое оставляет неудовлетворенным. У многих слов было свое лицо; они то звучали, как удары колокола во мраке, то светили, как огонь в тумане.

Долог был путь от вещи к слову. Слово ускользало, его надо было поймать, а когда это, наконец, удавалось, оно оказывалось ничем, и Каспар печалился. Но тот же путь вел к людям, люди же были отгорожены от него решеткой из слов, что делало их лица чуждыми и страшными; но если сломать эту решетку или сквозь нее продраться, люди были прекрасны.

Возможно, поутру слово «цветок» было еще новым, но в обед оно уже звучало привычно, а к вечеру было давным-давно знакомым. «Это сердце, этот мозг, поневоле бесплодные в течение многих лет, вдруг начали щедро плодоносить, словно иссохшая и наконец напоенная влагой земля, — записывал старательный Даумер. — То, что неразличимо для взгляда, затуманенного привычкой, предстает его глазам в первозданной свежести. И там, где мир еще прочно замкнут, где берут начало его тайны, там стоит этот юноша, в жажде познания твердя свое настойчивое «почему». На каждый звук, на каждый луч света он откликается этим сомневающимся, изумленным, алчным, благоговейным «почему».

Нельзя отрицать, что Даумер подчас бывал напуган чувством собственной неудовлетворенности. «Значит ли это, — размышлял он, — значит ли это быть садовником, если сорные травы буйно разрастаются, несмотря на весь твой труд, и заполняют все кругом. Чем это кончится? Без сомнения, и напал на след редкостного феномена, и моим дражайшим современникам придется снизойти до веры в чудо».

Заветнейшей мечтой Каспара по-прежнему было возвращение домой. «Сперва учиться, потом домой», — говорил он с выражением неодолимой решительности.

— Но ты же дома, здесь, у нас, ты дома, — возражал Даумер. Каспар только качал головой.

Иногда он подолгу смотрел через забор в соседний сад, где играли дети, чьи повадки он изучал с комическим изумлением.

— Какие маленькие люди, — сказал он Даумеру, который однажды застал его за этим занятием, — какие маленькие люди!

В голосе его слышалась печаль и безмерное удивление.

Даумер подавил улыбку, а когда они вместе шли домой, попытался разъяснить ему, что каждый человек в свое время был таким маленьким и сам Каспар тоже. Каспар никак не хотел в это верить.

— О нет, нет! — выкрикнул он. — Каспар не был, Каспар всегда был как сейчас, у Каспара никогда не было таких коротких рук и ног, о нет!

Тем не менее это так, уверял Даумер, он не только был маленьким, он и сейчас каждый день растет, каждый день изменяется, и сегодня он уже совсем не тот Хаузер из тюремной башни, а через много лет он будет старым, волосы у него побелеют, кожа станет морщинистой. Каспар побледнел от страха, заплакал, залепетал: не может этого быть, он не хочет, пусть Даумер сделает так, чтобы этого не случилось.

Даумер что-то шепнул сестре, та пошла в сад и вскоре принесла розовый бутон, распустившуюся розу и розу увядшую. Каспар протянул руку к распустившейся розе, но тут же с отвращением отвернулся. Хотя он больше всего любил красный цвет, сильный запах был ему неприятен. Когда Даумер попытался на примере бутона и цветка объяснить различие возрастов, Каспар сказал:

— Ты же сам это сделал, оно же мертвое, у него нет глаз и нет ног.

— Я ничего не делал, — возразил Даумер, — это живое, это выросло, все живое растет.

— Все живое растет, — повторил Каспар почти неслышно, запинаясь на каждом слове. Здесь была какая-то странность. Деревья в саду тоже живые, сказали ему, и он, не смел приблизиться к ним, их шумящие кроны его ошеломляли. Он продолжал сомневаться и спросил, кто так красиво вырезал листочки на деревьях и зачем их так много. Они тоже выросли, гласил ответ.

Посреди лужайки стояла статуя из песчаника, она считалась мертвой, хотя выглядела как человек. Каспар мог часами не отрываясь смотреть на нее, немея от удивления.

— Почему же у нее лицо? — спросил он наконец. — Почему она такая белая и такая грязная? Почему она все время стоит и не устает?

Преодолев страх, он подошел поближе и потрогал статую: ведь не коснувшись предмета, он не верил, что видит его. Ему страстно хотелось ее разнять, посмотреть, что у нее внутри. Сколько же на свете невидимого, сколько всего запрятано внутрь!

С ветки упало яблоко и покатилось по отлогой дорожке, Даумер поднял его, а Каспар спросил, не устало ли яблоко, ведь оно очень быстро бежало. Он с ужасом отвернулся, когда Даумер взял нож и разрезал плод пополам. Из яблока выполз червяк и выгнул свое тонкое тело навстречу свету.

— До сих пор он был в темноте, как ты в темнице, — сказал Даумер.

Каспар задумался, засомневался. Значит многое было в темнице, а он ничего об этом не знал. Каждое Внутри было темницей. По странной случайности с этой мыслью связалось воспоминание об ударе, нанесенном Каспару после того, как «Ты» научил его катать лошадку по полу. В каждом незнакомом предмете таился удар, всюду жила опасность. Поэтому радостная веселость, которая порой охватывала Каспара и приводила в восторг окружающих, была неразрывно связана с ожиданием, полным боязливых предчувствий.

После дождя, выходя вместе с Даумером из ворот, Каспар увидел на небе радугу. Он остолбенел от радости. Кто это сделал, пролепетал он наконец. Солнце. Как солнце? Солнце же не человек. Естественнонаучные объяснения здесь не годились, и Даумеру пришлось сослаться на бога.

— Бог создал живую и неживую природу, — сказал он.

Каспар молчал. Странно и мрачно прозвучало для него имя божие. Образ, который он связал с ним, напоминал «Ты», выглядел, как «Ты», когда потолок темницы покоился на его плечах, был таким же жутко загадочным, как «Ты» в момент, когда Каспар почувствовал удар, потому что говорил слишком громко.

Как таинственно было все, что происходило между утром и вечером! Дождь и шорохи мира, течение воды в реке, прозрачно-темные предметы, висящие высоко в воздухе, они назывались «облака», необъяснимые события, проходящие и невозвращающиеся, и прежде всего суета людей, их внезапные исчезновения, болезненные гримасы, громкий говор, странный смех. Как много надо ему еще узнать, постигнуть!

У Даумера всякий раз сжималось сердце, когда он видел юношу погруженным в раздумье. В такие минуты Каспар казался окаменелым, он сидел съежившись, крепко сжав руки, ничего не видя и не слыша.

Да, в это время полная тьма царила вокруг Каспара, и лишь после долгой отрешенности в глубине его сознания как бы вспыхивала искра и в груди начинал звучать какой-то глухой, невнятный голос. Когда искра гасла, окружающий мир становился внятным, но тоскливая неудовлетворенность снова охватывала Каспара.

— Надо будет как-нибудь повести его за город, — сказала однажды Анна Даумер, когда брат заговорил с ней о Каспаре. — Ему необходимо рассеяться.

— Да, ему необходимо рассеяться, — улыбаясь, согласился Даумер, — он слишком сосредоточен, все мироздание еще отягощает его душу.

— Так как это будет его первая прогулка, нужно постараться сделать все как можно тише, а то опять сбегутся зеваки, — сказала старая фрау Даумер. — О нем и о нас и так уже довольно болтают.

Даумер кивнул. Он только хотел, чтобы с ними отправился господин фон Тухер.

В первое воскресенье сентября прогулка наконец состоялась. Было уже пять часов пополудни, когда они вышли из дому, а так как им пришлось считаться с медленной походкой Каспара, то за городом они оказались довольно поздно. Встречные останавливались, чтобы посмотреть вслед гуляющим, и нередко до них доносились удивленные и насмешливые выкрики:

— Да это же Каспар Хаузер! Эй, найденыш! Ишь какой нарядный! И выглядит как благородно!

На Каспаре был новехонький голубой фрак, модный жилет, белые шелковые чулки и туфли с серебряными пряжками.

Он шел между обеими женщинами и внимательно смотрел на дорогу, которая больше не качалась у него перед глазами, как бывало прежде. Мужчины шагали сзади на умеренном расстоянии. Внезапно Даумер выкинул вперед правую руку, Каспар тотчас же остановился, недоуменно озираясь. Обрадованный Даумер ласково сказал ему, чтобы он шел дальше. Через несколько сот шагов он снова поднял руку, и Каспар снова замер на месте и стал озираться.

— Что такое? Что это значит? — изумленно спросил господин фон Тухер.

— Это нельзя объяснить, — ответил Даумер, тихо торжествуя. — Если хотите, я могу показать вам нечто, еще более удивительное.

— Вряд ли тут имеет место чародейство, — несколько иронически заметил господин фон Тухер.

— Чародейство? Нет. Но как говорит Гамлет: «Есть многое на свете, друг Горацио…»

— Итак, вы уже добрались до школьной премудрости, — прервал его господин фон Тухер, все еще с иронией. — Что касается меня, то я причисляю себя к скептикам. Ну, да там посмотрим.

— Посмотрим, — задорно повторил Даумер.

После частых коротких передышек они сделали привал на лужайке, и все опустились на траву, Каспар мгновенно уснул. Анна накинула ему на лицо платок, затем достала из корзинки взятые с собой съестные припасы. Все четверо молча принялись за еду. Это было неестественное молчание; приятно проведенный день, цветущие луга, все это скорее располагало к непринужденным беседам, но такое очарование исходило от спящего юноши, что каждый острее, чем раньше, ощущал присутствие его, и даже самые безразличные фразы звучали тише, чем его дыхание. Кругом не было ни души, так как они выбрали самую безлюдную дорогу.

Солнце уже садилось, когда Каспар проснулся и, приподнявшись, бросил на друзей благодарный и слегка сконфуженный взгляд.

— Ты только посмотри, Kaicnap, посмотри на красный огненный шар, — сказал Даумер, — видел ты когда-нибудь такое большое солнце?

Каспар посмотрел туда, куда указывал Даумер. То было прекрасное зрелище; пурпурный диск катился вниз, словно бы разрезая землю у края неба, там, где ее омывало море багряного пламени; небеса пылали, кровавой прожилкой очерчен был лес, и розовые тени сгущались над равниной. Еще несколько минут, и сумерки продернулись мягким кармином тумана, заволакивающего горизонт, на какой-то миг земля задрожала; снопы кристально-зеленых лучей вспыхнули на западе вослед уходящему солнцу.

Улыбка скользнула по лицам двух мужчин и двух женщин, когда они увидели, как Каспар, жестом, исполненным безмолвного страха, пытается дотянуться до горизонта. Даумер подошел к Каспару и схватил его за руку, она была холодна как лед. Содрогнувшись, Каспар оборотил к нему свое лицо, вопрошающее, испуганное, губы его наконец шевельнулись, и он робко пробормотал:

— Куда оно идет, солнце? Оно совсем уходит?

Даумер ответил да сразу. Может быть, вот так же дрожал Адам перед своей первой ночью в раю, думал он и не без содрогания, не без странной неуверенности стал утешать юношу, обещая, что солнце вернется.

— Там бог? — спросил Каспар, едва дыша. — Солнце — это бог?

Даумер поднял руку, как бы обводя все вокруг, и сказал:

— Бог везде.

Однако такая пантеистическая философия была, пожалуй, слишком сложна для восприятия Каспара. Он недоверчиво покачал головой, потом с туповатым выражением идолопоклонника произнес:

— Каспар любит солнце.

На обратном пути он все время молчал; остальные, даже всегда веселая Анна, тоже пребывали в странно подавленном настроении, словно никогда еще летним вечером не бродили по полям и лесам, а может быть, предчувствовали, что произойдет нечто такое, что сделает незабываемыми эти часы, проведенные вместе.

Неподалеку от городских ворот Анна вдруг остановилась и, восторженно вскрикнув, указала рукой на усыпанный звездами небосвод. Каспар тоже посмотрел вверх и безмерно удивился. От страстного восхищения с его губ стали срываться отрывочные, быстрые звуки.

— Звезды, звезды, — бормотал он слово, услышанное от Анны. Он прижал руки к груди, и неописуемо блаженная улыбка преобразила его черты. Он никак не мог вдоволь наглядеться, не мог отвести взора от этого сияния, и из его захлебывающихся, отрывистых слов можно было понять, что его внимание привлекают созвездия и наиболее яркие звезды. Вне себя от волнения, он спросил, кто возносит туда эти красивые огни, зажигает их и снова тушит.

Даумер отвечал, что звезды светят всегда, но не всегда их можно видеть; тогда Каспар спросил, кто же впервые вознес их так высоко и велел им гореть вечно.

Внезапно он впал в глубокую задумчивость. Какое-то время стоял, опустив голову, ничего не видел и не слышал, а когда пришел в себя, радость его обернулась печалью, он упал на траву и разразился долгим безутешным плачем.

Был уже десятый час, когда они наконец добрались до дому. Пока Каспар вместе с женщинами поднимался наверх, у ворот господин фон Тухер прощался с Даумером.

— Что же такое творится в его душе, — сказал фон Тухер. А так как Даумер ничего не ответил, продолжал размышлять вслух: — Может быть, он уже чувствует, что время уходит безвозвратно. Может быть, прошлое уже предстало перед ним в подлинном своем обличье!

— Несомненно, его глазам было больно смотреть на осиянный небосвод, — ответил Даумер, — никогда еще он не поднимал взгляда к ночному небу. Природа не оборачивается к нему приятной своей стороной, и о ее так называемой доброте он мало что знает.

Какое-то время они молчали, потом Даумер сказал:

— Я пригласил к себе на завтра нескольких друзей и знакомых, чтобы поговорить о целом ряде моих интереснейших наблюдений над Каспаром. Я был бы очень рад, если бы и вы при этом присутствовали.

Господин фон Тухер обещал прийти. К его удивлению, когда он на следующий день явился с некоторым опозданием, его провели в совершенно темную комнату. Представление уже началось. Из угла доносился монотонный голос Каспара, что-то читающего.

— Это страница из Библии, которую наугад открыл господин городской библиотекарь, — шепнул Даумер господину фон Тухеру.

Тьма была такая, что слушатели не видели друг друга, но Каспар читал уверенно, будто, его глаза сами служили источником света.

Все были поражены. Но еще удивительнее было то, что Каспар мог все так же, впотьмах, называть цвета предметов, которые по очереди держали все присутствующие в пяти или шести шагах от него, дабы исключить подозрение в сговоре или в том, что все подготовлено заранее.

— А сейчас перейдем к опыту с вином, — сказал Даумер и открыл ставни.

Каспар заслонил глаза руками, и понадобилось немало времени, прежде чем он привык к свету. Кто-то принес вино в непрозрачном стакане, и Каспар не только сразу почуял винный запах, но у него появились даже признаки легкого опьянения: глаза заблестели, рот слегка скривился. Что-то здесь не чисто. Возможна ли, мыслима ли подобная чувствительность? Опыт был повторен два, три раза, и, смотрите-ка, эффект еще усилился. На четвертый раз в стакан налили воды, и Каспар заявил, что ничего не чувствует.

Но еще удивительнее было наблюдать, как он реагирует на металлы. Один господин, когда Каспар вышел из комнаты, спрятал кусок листовой меди. Позвали Каспара, и все с напряжением следили, как его прямо-таки потянуло к месту, где была спрятана медь. Он походил на собаку, почуявшую мясо. Каспар нашел медь, все зааплодировали, и никто не обратил внимания, что он побледнел и покрылся холодным потом. Заметил лишь господин фон Тухер и осудил всю эту возню.

Разумеется, опыты производились неоднократно. Молва о них быстро распространилась, и дом превратился в своего рода кунсткамеру. Все сколько-нибудь известные и именитые горожане туда устремились, и Каспар должен был всегда быть наготове, всегда выполнять все, что от него хотели. Если он уставал, ему позволяли спать, но если он спал, они испытывали, насколько крепок его сон, и Даумер утопал в блаженстве, когда господин медицинский советник Робейн сказал, что никогда не считал возможным такой непробудно-крепкий сон.

Даже некоторые болезненные состояния его тела давали Даумеру повод для демонстрации или хотя бы для изучения. Он пытался путем гипнотических прикосновений и месмерических касаний приобрести влияние, так как был пламенным поборником тех новоиспеченных теорий, которые орудовали человеческой душой, точно алхимик содержимым реторты. Или, если и это не помогало, прибегал к лекарствам особого свойства, опробовал действие арники, аконита и Nux vomica; всегда старательно, всегда с сознанием, что выполняет какую-то миссию, всегда с запиской в руках, всегда требовательно-заботливо.

Что за серьезные игры! С каким рвением он доказывал, растолковывал, затуманивал ясное, запутывал простое! Публика честно старалась верить, о чудесах протрубили во все концы, не на пользу нашему Каспару и, как вскоре выяснилось, отнюдь не для его счастья, ведь, увы, повсюду есть недостойные люди, которые продолжают сомневаться, в каком бы горниле ни выжигали их скептицизм. Возможно, они всякий раз хотели чего-то нового, невиданного, слишком далеко заходили в своих ожиданиях и были убеждены, что чудо-человек проявляет себя только в затверженных, рассчитанных на публику фокусах, в которых он, как они выражались, выказывает ловкость дрессированной обезьяны.

Одним словом, программа стала однообразной и порадовать могла разве что новичков. Другие видели в Даумере нечто вроде директора цирка или литератора, наскучившего своим друзьям постоянным чтением одной и той же посредственной поэмы, хотя выходками Каспара они все еще забавлялись.

Разве не забавно, например, что он упрекнул одного офицера за пыльный воротник, что коснулся пальцами головы некоего почтенного директора судебной палаты и сочувственно-удивленно сказал: «Белые волосы, белые волосы?»

Или во время визита одного важного сановника он только и смотрел, как ловко этот сановник играет своей тростью, и захотел тоже этому научиться. Или выказывал отвращение при виде черной бороды магистратского советника Бехольда, или ни за что не хотел поцеловать руку одной даме, сказав, что кусаться не положено.

Они вознаграждали себя такими вот мелкими происшествиями. Если можно посмеяться — все хорошо. Даумера, напротив, это сердило, и он пытался объяснить Каспару, что такое долг вежливости.

— Ты всегда забываешь здороваться с гостями, — сказал Даумер.

И вправду, Каспар, погруженный в чтение или занятый игрой, когда его окликали, сначала поднимал глаза, а если видел знакомое или полюбившееся ему лицо, с пленительно-лукавой улыбкой и без всяких церемоний сразу же вступал в разговор. Какие бы важные господа ни приходили посмотреть на него, о-н сначала приводил все в порядок, метелочкой сметал со стола обрывки бумаги или хлебные крошки и только потом вставал навстречу пришельцам. Господам приходилось ждать, покуда он управится со своим делом.

Он не был робок. Все люди казались ему хорошими, почти всех он находил красивыми. Каспар считал само собой разумеющимся, когда какой-нибудь господин останавливался перед ним и по заранее заготовленной записке читал ему вслух бесчисленное множество имен или бесчисленное множество цифр. Память ему не изменяла, он мог в том же порядке повторить имя за именем, цифру за цифрой, будь их даже сотни. Видя всеобщее удивление, о «понимал, что делает что-то необыкновенное, но тщеславный блеск не озарял его лицо, оно только становилось немного печальным, потому что всегда происходило одно и то же, потому что им всего было мало.

Он никак не мог понять, почему им кажется дивом то, что так естественно для него. То же, что для него было дивом, их нисколько не занимало. Он был не в состоянии это высказать, это коренилось в подсознаний. То был едва ощутимый вопрос, утром, в час пробуждения, торопливый, безмолвный, отчаянный поиск, которому не было названия. Все это осталось далеко позади, было связано с ним, но ему не принадлежало. Это было нечто с ним происшедшее где-то, когда-то, но где, где и когда? Он ощупью искал себя, но не находил, Самому себе говорил: «Каспар», но вдали его имя не находило отклика. Напряженное ожидание доходило до предела: когда в соседней комнате били часы, каким захватывающим было это ожидание от удара к удару. Как будто стена таяла, обращалась в воздух. Только что прошедшая ночь была полна непостижимых событий. Что-то стукнуло за окном? Нет. Был тут кто-нибудь, говорил, звал, угрожал? Нет. Что-то происходило, хотя Каспар в этом и не участвовал.

Непостижимая тревога. Надо учиться, может, потом все станет ясно. Уяснить себе, как все обстоит, что таится в ночи, когда ты не живешь и все-таки чувствуешь, познать незнаемое, постичь, что же там, вдали, понять, что это за тьма, научиться спрашивать у людей. Он пристрастился к книгам, и как пристрастился… Даже начинал проявлять нетерпение, когда посетители бесцеремонно нарушали его покой. Теперь уже люди приезжали издалека, по всей стране говорили и писали о Каспаре Хаузере. Даумер тоже не мог защитить себя от претензий, которые к нему предъявлялись. Он часто бывал расстроен и утомлен и, случалось, раскаивался, что выставил Каспара напоказ всему свету.

Выпадали часы, когда он, оставшись наедине с юношей, вспоминал о своем высоком долге и глубже, чем хотел этого поначалу, привязывался к этому странному существу, тело и душа которого были ему подвластны. Однажды глазам Даумера представилась райская картина: Каспар сидит на скамейке в саду, в руке у него книга, ласточки кружат над ним, у ног его что-то клюют голуби, бабочка присела на плечо юноши, кошка мурлычет на его коленях. «Его человеческая природа безгрешна, — сказал себе Даумер, не сводя глаз с Каспара, — и о чем я хлопочу, разве не лучше сохранить это его состояние? Что тут еще можно разгадать, о чем оповестить мир?»

Как-то раз в соседнем саду поднялся оглушительный шум. С цепи сорвалась злая собака и помчалась огромными прыжками, вся морда в пене, сбила с ног ребенка, укусила работника, который бежал за ней, и налетела на забор Даумерова сада. От удара сломалась планка, собака прошмыгнула в сад и устремила дикие, налитые кровью глаза на небольшую компанию, сидевшую под липой: сам Даумер, его мать, бургомистр Биндер и Каспар. Все вскочили в испуге, Биндер поднял палку, собака сделала несколько скачков, но вдруг остановилась, понюхала воздух, подбежала к Каспару — он был бледен и едва дышал — и, вильнув хвостом, лизнула повисшую как плеть руку юноши. Пылающим, недоуменным, преданным взглядом смотрела она на Каспара, словно в ожидании ласки и прося прощения. В глазах Каспара было то же самое выражение недоумения и преданности. Ему было жаль собаку, почему, он и сам не знал.

Говорили, что после этого случая Даумер плакал.

Два дня спустя, дождливым октябрьским вечером, Даумер, его мать и Каспар сидели в гостиной. Анна ушла на танцы, старая дама вязала у открытого окна, так как, несмотря на позднюю осень, воздух был тепел и напоен влажным ароматом увядающих цветов. Тут в дверь постучали, это стекольщик принес большое стенное зеркало, взамен того, которое на прошлой неделе разбила служанка. Фрау Даумер велела поставить зеркало у стены, стекольщик сделал это и ушел.

Едва за ним закрылась дверь, как Даумер с удивлением спросил, почему зеркало сразу не повесили на место, зачем оставлять работу на завтра? Старая дама, смущенно улыбаясь, возразила: вечером вешать зеркало — к беде. Для причуд такого рода у Даумера не хватало юмора; он стал упрекать старую даму в суеверии, та спорила, и Даумер пришел в ярость, то есть с самыми ласковыми интонациями цедил слова сквозь зубы.

Каспар, который не выносил выражения недружелюбия на Даумеровом лице, положил руку ему на плечо, стараясь ребяческой лаской смягчить его гнев. Даумер потупился, помолчал секунду-другую и, пристыженный, наконец сказал:

— Подойди к матушке, Каспар, и скажи ей, что я не прав.

Каспар кивнул, не задумываясь подошел к фрау Даумер и проговорил:

— Я не прав.

Даумер расхохотался.

— Не ты, Каспар, я! — крикнул он, ткнув себя пальцем в грудь. — Когда Каспар не прав, он скажет «я». Я говорю тебе «ты», но ты ведь говоришь о себе «я». Понимаешь?

Глаза Каспара сделались огромными и задумчивыми. Словечко «я» вдруг пробежало по его внутренностям, точно обжигающий напиток. Сотни образов обступили его, целый город, битком набитый людьми: мужчинами, женщинами, ребятишками, звери на земле, птицы в воздухе, цветы, облака, камни, самое солнце теснились вкруг него и хором говорили ему «ты», А он, робея, отвечал им «я».

Он прижал ладони к груди, потом руки его бессильно скользнули вдоль туловища: его тело — стена между «внутри» и «вовне», стена между «я» и «ты».

И в то же мгновение из зеркала, напротив которого он стоял, вынырнул его собственный образ. «Ой, — опешив, подумал он, — кто это там?»

Разумеется, он не раз проходил мимо зеркал, но взор его, ослепленный многообразием мира, скользил мимо них, не задерживаясь, бессознательно; он привык к своему отражению, как к своей тени на земле. Неопределенное, не ставшее преградой, не могло привлечь его внимания.

Сейчас его взор созрел для этого виденья. Он пристально смотрел на себя. «Каспар», — лепетали его губы. А что-то внутри отзывалось «я». Он видел Каспаров рот и щеки, Каспаровы каштановые волосы, что вились на лбу и над ушами. Он подошел поближе и по-детски пугливо заглянул за зеркало: между ним и стеной была пустота. Он опять встал перед зеркалом, и вдруг ему почудилось, что свет за его отражением распался, длинная-длинная тропа протянулась назад и там, в дальней дали, стоял еще один Каспар, еще «я», глаза у этого «я» были закрыты, и он, казалось, знал что-то, неведомое Каспару здесь, в комнате.

Даумер, привыкший наблюдать за юношей, насторожился. Что это? Странный шорох, что-то прошелестело в воздухе и упало на пол возле стола. Это был клочок бумаги, с улицы залетевший в окно. Фрау Даумер подняла его, он оказался сложенным наподобие письма. Она нерешительно повертела его в руках и отдала сыну.

Даумер развернул листок и прочитал следующие, крупными буквами написанные слова: «Предостерегаю домочадцев, предостерегаю хозяина и предостерегаю чужого».

Фрау Даумер встала и вместе с сыном прочла эти слова; мороз пробежал у нее по коже. Даумеру, молча, в упор смотревшему на записку, померещилось, что у его ног из земли, острием вверх, вырастает меч.

Каспар не обратил ни малейшего внимания на случившееся. Он отошел от зеркала и, никого и ничего не замечая, мимо них обоих, направился к окну. Там он стоял, задумавшись, и в полном самозабвении высовывался все больше и больше, ни о чем не помня, кроме своих поисков, покуда грудью не уперся в карниз; лицо его окунулось в ночь.

СНОВИДЕНИЯ КАСПАРА

На следующее утро Даумер снес в полицию зловещую записку. Полиция немедленно взялась за расследование, разумеется, оставшееся безрезультатным. Об ртом странном случае было также официально доложено Апелляционному суду, и несколько дней спустя советник окружного управления Герман, бывший в приятельских отношениях с бароном фон Тухером, написал последнему письмо, в коем говорилось, что надо, дескать, не только не ослаблять надзора за Каспаром, но усилить слежку за ним, ибо не исключено, что страх, глубоко в нем укоренившийся, заставляет его замалчивать кое-что из хорошо ему известных обстоятельств.

Господин фон Тухер посетил Даумера и прочитал ему это место из письма. Даумер не сумел подавить насмешливой улыбки.

— Я отлично знаю, что за всем, касающимся Каспара, кроется тайна, сотканная руками человека, — не без досады сказал он, — не говоря уж о том, что недавно мне то же самое писал президент Фейербах, и, кстати, в столь своеобразных выражениях, что я понял: речь идет о чрезвычайных обстоятельствах. Но что, собственно, значит надзирать за ним и его выслеживать? Разве крайние меры уже не были приняты? Предписания врача, а также человеческие чувства и без того повелевают мне относиться к нему в высшей степени бережно. Я едва решаюсь отучать его от простейшей пищи и кормить так, как того требует в корне изменившееся положение вещей.

— Почему вы едва на это решаетесь? — удивленно спросил господин фон Тухер. — Мы же договорились, что его необходимо приучать к мясу или хотя бы к горячей пище?

Даумер помедлил с ответом.

— Рис, сваренный в молоке, и горячие супы Каспар уже вполне переносит, — сказал он наконец, — но мясные блюда я ему навязывать не хочу.

— Отчего же?

— Боюсь подкосить силы, быть может, обусловленные чистотою крови.

— Подкосить силы? Какие силы могут вознаградить его или нас за утрату телесного здоровья и душевной чистоты? Разве не желательно отвлечь его от необычного, которое рано или поздно сделается для него роковым? Стоит ли прилагать к нему иной масштаб, чем тот, что подобает общепринятому воспитанию? Чего вы хотите? Что намереваетесь из него сделать? Каспар — дитя, этого нам не следует забывать.

— Он — чудо! — быстро и взволнованно вставил Даумер и продолжил тоном то ли поучительным, то ли горьким: — Увы, мы живем в такое время, когда любой намек на непостижимое оскорбляет неповоротливый ум обывателя. Иначе каждый бы видел и чувствовал, что вкруг этого человека теснятся таинственные силы природы, те, на которых зиждется наше существование.

Господин фон Тухер довольно долго молчал; лицо его хранило неприступно-гордое выражение, когда он наконец сказал:

— Мне представляется более желательным, овладев действительностью, удовлетвориться ею, чем в приступе бесплодного энтузиазма блуждать в тумане сверхчувственного.

— Разве действительность, на которую я ссылаюсь, не служит мне достаточным оправданием? — возразил Даумер. Чем больше он разгорячался от этого разговора, тем вкрадчивее и тише становился его голос. — Надо ли мне напоминать вам отдельные подробности? Разве воздух, земля и вода для этого юноши не населены демонами, с которыми он общается, как с равными?

Лицо барона Тухера омрачилось.

— Во всем этом я вижу только следствие вредного перевозбуждения, — коротко и резко сказал он. — Не из таких источников зарождается жизнь, не это подготовляет человека для практической деятельности.

Даумер склонил голову, в его глазах отразилось нетерпеливое презрение, но отвечал он тоном учтивым и дружелюбным:

— Как знать, барон. Источники жизни — непостижимы. Мои надежды идут далеко, я жду от нашего Каспара деяний, которые наверняка заставят вас изменить свое суждение. Из такого материала создаются гении.

— Мы несправедливо поступаем с человеком, возлагая чрезмерные надежды на его будущее, — с грустной улыбкой произнес господин фон Тухер.

— Пусть так, пусть так, но я делаю ставку именно на будущее. Меня не интересует, что у него осталось позади, и все, что мне известно о его прошлом, должно служить лишь одной цели — освободить его от этого бремени. Это-то и есть обнадеживающе чудесное: мы видим перед собою существо без прошлого, вольное, никому и ничему не обязанное, существо первого дня творенья, душу как таковую, инстинкт во всей его первозданности, существо, одаренное великолепными возможностями, еще не соблазненное змием познания, видим перед собою очевидца того, как зашевелились таинственные силы, открытие и исследование которых составят задачу грядущих столетий. Возможно, я ошибаюсь, но это будет значить, что я ошибся и в человечестве, и мне придется признать лживыми мои идеалы.

— Господь да хранит вас от этого, — сказал господин фон Тухер и спешно откланялся.

В тот же день мать Даумера обратила его внимание на то, что Каспар стал спать не так спокойно, как раньше. На следующее утро, когда он, довольно вялый, пришел завтракать, Даумер спросил, как ему спалось.

— Неплохо, — отвечал Каспар, — но я проснулся среди ночи, и мне было страшно.

— Чего же ты боялся?

— Темноты, — признался Каспар и задумчиво добавил: — По ночам темнота сидит на лампе и рычит.

Назавтра он, полуодетый, вошел к Даумеру и в ужасе объявил, что у него в комнате был какой-то человек. Даумер испугался, но тотчас же сообразил, что это привиделось Каспару во сне. Он спросил, что же это был за человек, и тот отвечал: большой, красивый, в белом плаще. Говорил ли он с Каспаром? Нет, не говорил, отвечал Каспар, на голове у него был венец, он снял его и положил на стол, а когда Каспар протянул к нему руку, венец вдруг засветился.

— Ты это видел во сне, — сказал Даумер.

Каспар хотел знать, что значат его слова.

— Твое тело отдыхает, — пояснил Даумер, — но душа твоя бодрствует, и из всего, что ты пережил и перечувствовал за день, творит видение. Это видение называется сном.

Теперь Каспар пожелал узнать, что же такое душа. Даумер ответил так:

— Душа дает жизнь плоти. Плоть и душа — едины. Плоть остается плотью, а душа — душой, но слиты они нераздельно, как вода и вино.

— Как вода и вино? — неодобрительно повторил Каспар. — Но вином ведь только портят воду.

Даумер рассмеялся и заметил, что его слова не более как сравнение. Впоследствии ему уяснилось, что со сновидениями Каспара дело обстоит не так просто. Вообще-то, говорил он себе, сны порождает случайность, произвольная игра предчувствий, желаний и страха, но Каспар со своими снами напоминает человека, который заблудился в лесу и ощупью пробирается вперед. Что-то здесь не так, и я должен выяснить, что именно.

Примечательно было, что некоторые картины постепенно превращались в единое сновидение, которое от ночи до ночи становилось все более завершенным и четким. Сон этот повторяется регулярно и со все большей стройностью и отчетливостью. Поначалу Каспар мог только дробно его рассказывать, ибо картины сновидения являлись ему вперемешку, наконец настал день, когда он сумел подробно описать его своему воспитателю, — так художник сдергивает завесу с уже завершенного творения.

В то утро Каспар, против обыкновения, долго спал, поэтому Даумер решил зайти к нему; едва он подошел к кровати, юноша открыл глаза. Лицо его пылало, обращенный в себя взгляд был тем не менее исполнен силы, а рот нетерпеливо ждал возможности заговорить. Медленным, взволнованным голосом Каспар начал свой рассказ.

Он спал в каком-то большом доме. Женщина вошла в комнату и его разбудила. Он замечает, что кровать очень мала, и не может понять, как он в ней поместился. Женщина одевает его и ведет в зал, где висит множество зеркал в золоченых рамах. За стеклянными стенами блистает серебряная посуда, и на столе, накрытом белой скатертью, стоят изящные, маленькие, расписные чашечки. Он хочет еще посмотреть, но женщина тянет его за собою. Вот другой зал, он полон книг, а с его сводчатого потолка свешивается гигантская люстра; Каспар хочет рассмотреть книги, но огни люстры начинают медленно гаснуть, и женщина ведет его дальше. Они проходят через большие сени, спускаются вниз по огромной лестнице и идут по длинной внутренней галерее. Каспар видит портреты на стенах: мужчины в рыцарских доспехах и женщины в золотых украшениях. Между сводами галереи виднеется двор, там плещет фонтан. Водяной столб внизу серебряно-бел, а вверху красен от солнца. Они приближаются ко второй лестнице, ее ступени, как золотые облака, устремляются вверх. Рядом с лестницей стоит человек, в правой руке он держи г меч, лицо у него черное, нет, лицо у него вовсе отсутствует. Каспар его боится, не хочет проходить мимо, тогда женщина наклоняется и что-то шепчет ему на ухо. Он проходит мимо безликого, идет к гигантской двери, женщина стучит. Ей не отворяют. Она зовет, никто не откликается. Хочет открыть, но дверь заперта. Каспару чудится, что за дверью происходит что-то очень важное, он тоже начинает звать и в это мгновение просыпается.

«Странно, — думает Даумер, — он говорит о том, чего никогда не видел, например, о человеке в доспехах и без лица. Странно! И при этом он медленно подыскивает слова, описания его беспомощны, несмотря на ясность увиденного. Странно!»

— Кто была эта женщина? — спросил Каспар.

— Она была женщиной из сна, — успокаивающе ответил Даумер.

— А книги, а фонтан и дверь? — не унимался юноша. — Они тоже были книги из сна и дверь была из сна? Почему же ее не открыли, эту дверь из сна?

Даумер вздохнул и ничего не ответил. Какая же сила завладела Каспаром, его подопытным? Ведь это сновидение так тесно переплетается с материальным миром.

Каспар неторопливо одевался. Внезапно он поднял голову и спросил, каждый ли человек имеет мать. Даумер отвечал утвердительно, тогда он то же самое спросил об отце. И на этот вопрос ответ последовал утвердительный.

— Где твой отец? — продолжал спрашивать Каспар.

— Он умер.

— Умер? — шепотом повторил он, выражение ужаса промелькнуло на его лице. Он задумался, потом опять спросил: — А где мой отец?

Даумер молчал.

— Он тот, у кого я жил? Он «Ты»? — настаивал Каспар.

— Я не знаю, — отвечал Даумер, в эту минуту он начисто утратил чувство своего превосходства.

— Почему не знаешь? Ты ведь знаешь все. И мать у меня тоже есть?

— Несомненно.

— Где же она, почему она ко мне не приходит?

— Может быть, и она умерла.

— Да? Разве матери тоже умирают?

— Ах, Каспар, — вырвалось у Даумера.

— Моя мать не умерла, — с непостижимой решительностью заявил Каспар. Лицо его вспыхнуло, и он взволнованно добавил: — Может быть, моя мать была за дверью?

— За какой дверью, Каспар?

— За той… во сне…

— Во сне, но сон — это же не взаправду, — наставительно, хотя и робко отвечал Даумер.

— Но ты же сказал, что душа есть взаправду, и она делает сны? Да, я знаю, что мать была за дверью. В следующий раз я эту дверь сумею открыть.

Даумер надеялся, что Каспар забудет сновидение, но этого не случилось. Сон, который Каспар называл сном о большом доме, разрастался, день ото дня его украшал все более пышный и сложный орнамент, так что он стал уже походить на какое-то волшебное растение. И всякий раз Каспар шел по пути, который кончался у высокой двери, так ни разу и не открывшейся. Однажды земля задрожала от шагов за дверью, а сама дверь раздувалась, как плащ на ветру, сквозь щель под нею стало пробиваться пламя, но тут Каспар проснулся, и незабываемое волнение, охватившее его во сне, весь день его не оставляло.

Персонажи сна менялись. Иногда по сводчатой галерее его вел мужчина, а не женщина. Однажды они вдвоем стали подниматься по лестнице, и тут появился еще один человек, который, сурово глядя на Каспара, протянул ему какой-то блестящий предмет, узкий и продолговатый, но едва Каспар до него дотронулся, как он растворился в его руке, точно солнечный луч. Каспар хотел было приблизиться к этому человеку, но на его месте уже был только воздух. Однако он успел произнести какое-то слово, гулко отдавшееся под сводом, но повторить его Каспар не умел.

Снились ему еще другие странные, часто сменяющиеся сны, сны о неведомых словах, никогда не слышанных им наяву. Проснувшись, он тщетно старался их вспомнить. Мягко и нежно звучали эти слова, но относились они не к нему, Каспару, а к той тайне, что была за дверью, он это ясно чувствовал.

То были вестники из царства снов, подобные морским птицам, что, возвращаясь снова и снова, приносят на далекий берег разные предметы с полузатонувшего корабля.

Однажды ночью Даумер лежал без сна, как вдруг из комнаты Каспара до него стали доноситься какие-то шорохи. Он надел шлафрок и пошел туда. Каспар в одной рубашке сидел у стола, лист бумаги лежал перед ним, в руке он держал карандаш и, видимо, только что кончил писать. Белесый свет луны озарял комнату. Удивленный Даумер спросил, что он делает. Каспар устремил на него глубокий, почти хмельной взгляд и тихонько ответил:

— Я был в большом доме. Женщина свела меня к фонтану во дворе и велела взглянуть наверх, на одно из окон. Там стоял мужчина в плаще, очень красивый с виду, и говорил что-то. Тут я проснулся и все записал.

Даумер зажег свечу, взял со стола листок, прочитал, бросил его обратно, схватил Каспара за обе руки и крикнул, пораженный и рассерженный:

— Да ведь это какая-то чепуха, Каспар!

Каспар уставился на листок, шевеля губами, попытался по складам прочитать им написанное и произнес:

— Во сне я все понимал.

Под бессмысленными знаками какого-то выдуманного языка стояло слово «Дукатус». Указывая на него, Каспар прошептал:

— От него я проснулся, оно так красиво звучало.

Даумер счел своим долгом уведомить бургомистра о «волнениях Каспара», как он это называл. И случилось именно то, чего он так боялся. Господин Биндер придал непомерно большое значение его словам.

— Прежде всего необходимо составить как можно более подробный отчет для президента Фейербаха, — сказал он. — Из этих снов, несомненно, могут быть сделаны определенные выводы. Далее я предлагаю вам вместе с Каспаром подняться в крепость.

— В крепость? Зачем?

— Мне пришла в голову одна мысль. Поскольку ему вечно снится какой-то замок, вид реального замка, быть может, взволнует его, а нам даст хоть какую-то точку опоры.

— Неужто вы верите в реальное значение его снов?

— Безусловно. Я убежден, что лет до трех или четырех он жил в похожей обстановке, и затем, с пробуждением к новой жизни и осознанием себя, воспоминания о прошлом приняли для него форму снов.

— Весьма простое и разумное объяснение, — желчно заметил Даумер. — Итак, значит, подоплека этой странной судьбы всего-навсего обыкновенная разбойничья история?

— Разбойничья история? Что ж, пусть так, если хотите. Не понимаю, почему вас это не устраивает? Не свалился же мальчик с луны. Или вы и впрямь полагаете, что земная жизнь его не коснулась?

— Да, да, вы правы! — Даумер вздохнул и продолжал — Я обольщался другими надеждами. Размышления, тоска о прошлом — это то, от чего мне хотелось избавить Каспара. И растрогало, захватило меня именно его незнание судеб человеческих, его нетронутость, первозданность. Может быть, неслыханное стечение обстоятельств одарило этого юношу способностями, которыми не может похвалиться ни один смертный, и все это пойдет прахом, если его внимание обратится на пережитое, достаточно трагическое, но все же не вовсе необыкновенное.

— Понимаю, вы не хотите лишать его мистического нимба, — отвечал бургомистр с несколько педантической презрительностью. — Но мы больше в долгу перед нашим современником Хаузером, чем перед чудо-человеком Хаузером. Я говорю это вполне серьезно, дорогой господин учитель. В наше время ангелы не слетают с небес, и за преступлением должно воспоследовать наказание.

Даумер пожал плечами.

— Ужели вы думаете, что это послужит ко благу Каспара Хаузера? — фанатически воскликнул он, что бургомистру показалось комичным. — Вы только забросаете его липкой житейской грязью. Уже сейчас вокруг него поднялась свара, она омрачит мою борьбу за его дело. Недобрые истории всплывут теперь на свет божий.

— Вот и хорошо, что всплывут, — живо ввернул бургомистр, — в остальном пусть каждый делает то, что ему надлежит.

На следующее утро бургомистр зашел за Каспаром, и они отправились в крепость. Господин Биндер позвонил у двери привратника; тот немедленно появился с большой связкой ключей и проводил их наверх.

Когда они стояли перед мощными двустворчатыми воротами, с лица Каспара как бы спала пелена. Он весь подобрался, напрягся и пробормотал:

— Дверь, точно такая дверь!

— Что ты говоришь, Каспар? Что тебе почудилось? — ласково спросил бургомистр.

Каспар ничего не ответил. Опустив глаза, он медленно, как сомнамбула, шел по галерее. Оба спутника пропустили его вперед. Через каждые два-три шага он останавливался. Но волнение его достигло апогея, когда он стал подниматься по каменной лестнице. Взойдя наверх, он вздохнул и огляделся по сторонам, лицо его было бледно, плечи судорожно дергались. Даумер, сострадая ему, хотел вырвать его из этого состояния, но, когда он заговорил, Каспар посмотрел на него отсутствующим взглядом.

— Дукатус, дукатус, — повторял он, словно прислушиваясь к звуку своего голоса и стараясь уловить тайный смысл этого слова.

По стенам тянулся длинный ряд изображений бургграфов, вдали открывался сверкающий поток настежь распахнутых залов. Неподвижно стоя на галерее, Каспар закрыл глаза и, только когда бургомистр шепотом спросил его о чем-то, обернулся и сдавленным голосом отвечал: ему-де почудилось, что некогда и у него был такой дом, а сейчас он растерян, не знает, что и подумать.

Бургомистр безмолвно взглянул на Даумера.

Вечером оба они отправились к господину фон Тухеру и вместе с ним настрочили доклад президенту Фейербаху. Длинное это послание в тот же день было сдано на почту.

Странным образом, на него не только не последовало ответа, но они даже не получили сообщения, что письмо вручено президенту. Похоже было, что оно либо затерялось, либо было украдено. Барон Тухер исподтишка навел справки, побывало ли таковое в руках Фейербаха, и узнал, что тот о нем и понятия не имеет. Тревога обуяла всех троих авторов послания.

— Возможно ли, что и здесь действовала невидимая рука, швырнувшая мне в окно записку? — боязливо предположил Даумер.

Попытка добиться толку на почте не увенчалась успехом, доклад был составлен вторично и через верного человека вручен президенту в собственные руки.

Фейербах, со свойственной ему категоричностью, отвечал, что обратит внимание на это происшествие, но сейчас, по причинам достаточно понятным, воздержится от письменного изложения своих мыслей и соображений. «В отчете судебного врача говорится, что, несмотря на общее удовлетворительное состояние здоровья, Каспар очень бледен из-за недостаточно регулярного пребывания на свежем воздухе, — писал он, — и здесь ему необходимо помочь. Желательно, чтобы юноша обучился верховой езде. Для этой цели мне рекомендовали шталмейстера фон Румплера. Хаузер три раза в неделю будет брать у него уроки, расходы по ним городской комиссар припишет к счету за воспитание Хаузера».

Может быть, это сновидения сделали Каспара таким бледным. Чуть ли не каждую ночь он пребывал в большом доме. Сводчатые залы были залиты серебристым светом. Он стоял перед запертой дверью и ждал, ждал…

Однажды ночью сумеречные покои простирались перед ним, немые, безмолвные, как вдруг с нижней галереи воспарила какая-то фигура. Сначала Каспар подумал, что это мужчина в белом плаще, но, когда фигура приблизилась, убедился, что это женщина. Белые вуали окутывали ее и трепетали на плечах от неслышного дуновения ветра. У Каспара ноги приросли к земле, сердце ныло так, что, казалось, кто-то крепко сжал его в кулаке, ибо на лице женщины было написано горе, никогда им не виданное на лице человеческом. Чем больше она приближалась, тем страшней и мучительней сжималось его сердце; величаво прошла она мимо, губы ее шептали его имя, это не было имя «Каспар», и все же он твердо знал, что только его она призывает. Не переставая шептала она все то же имя, и когда была уже далеко-далеко и вуали, точно белые крылья, трепетали вкруг ее плеч, имя все еще доносилось до него; он понял, что то была его мать.

Каспар проснулся в слезах и, когда вошел Даумер, побежал ему навстречу, крича:

— Я видел ее, я видел свою мать, это была она, и она говорила со мной!

Даумер сел к столу и подпер голову рукой.

— Слушай, Каспар, — сказал он через минуту-другую, — ты не должен верить в химеры. Меня уже давно огорчает твое легковерие. Это все равно, что кто-нибудь пошел бы гулять среди цветников и, вместо того чтобы предаться радостному наслаждению, вздумал с корнями выкапывать цветы и опустошать землю. Пойми меня правильно, Каспар, я не хочу, чтобы ты отказался от права узнать все, что имеет отношение к твоему прошлому и к преступлению, совершенному над тобой. Но вспомни, что такие люди, как господин президент и господин Биндер, умудренные богатейшим житейским опытом, прилагают немало усилий, чтобы это выяснить. Тебе же, Каспар, надо смотреть вперед, надо жить на свету, а не впотьмах. Свет, бот на чем зиждется твое существование, вот в чем твое счастье. Всякий человек может внять голосу разума: сделай же мне одолжение, забудь об этих снах. Недаром ведь говорят: «Сны — что пена волны».

Каспар был потрясен. Впервые слышал он о том, что его сны — неправда, и также впервые собственная убежденность возобладала над мнением учителя. Но не радость вызвало в нем это новое чувство, а только сожаление.

РЕЛИГИЯ, ГОМЕОПАТИЯ, ГОСТИ СО ВСЕХ СТОРОН

Так вот настал декабрь, зима запаздывала, но однажды утром выпал наконец первый снег.

Каспар без устали смотрел на неслышное скольжение снежинок. Он принимал их за маленьких крылатых зверьков, покуда не высунул руку за окно и они не растаяли на его ладони. Сад и улица, крыши и карнизы сверкали белизной, и сквозь завесу пляшущих снежинок тихонько крался светлый пар тумана, словно дыхание живых человеческих уст.

— Ну, что скажешь, Каспар? — воскликнула фрау Даумер. — А помнишь, ты мне не верил, когда я тебе рассказывала про зиму. Видишь теперь, как все бело?

Каспар кивнул, не отрывая глаз от метели за окном.

— Белое — это старость, — пробормотал он, — холод и старость.

— Не забудь, что в одиннадцать у тебя урок верховой езды, — напомнил ему Даумер, уходивший в школу.

Напрасная забота: Каспар не мог об этом забыть, очень уж ему пришлась по душе верховая езда, хотя он совсем недавно стал заниматься ею.

Он любил лошадей и в воображении давно свыкся с их образами. Случалось, вечерние тени мчались, как вороные кони, и, на мгновение помедлив у огненного края небес, оглядывались на него — пусть направит их в неведомые дали. И в ветре слышался бег коней, конями были облака, в ритмах музыки он слышал звонкое цоканье их копыт, а когда счастливое расположение духа завладевало им и мысли его блуждали вокруг чего-то благородно-совершенного, то прежде всего вставал перед ним гордый образ коня.

На уроках верховой езды он с самого начала выказал ловкость, безмерно удивившую шталмейстера Румплера.

— Вы только посмотрите на этого малого в седле, — говорил Румплер, — как он сидит, как держит поводья, как понимает коня, я готов сто лет жариться в аду, но это неспроста. — И все, знавшие толк в этом искусстве, ему вторили.

А как счастлив бывал Каспар, пустив коня рысью или галопом! Легко, быстро несет тебя конь вперед, вдаль, а ты мягко покачиваешься в седле. Какое же это счастье — слияние всадника и коня!

Если бы только люди меньше докучали Каспару! Когда он впервые выехал из манежа вместе со своим шталмейстером, народ толпами собирался на улицах, и даже самые степенные горожане останавливались и горько усмехались.

— Этот мастер кататься, — насмешничали они. — Ишь сидит, точно в кресле. Так, верно, и надо, по крайней мере, согреешься.

Вот и сегодня все на него пялятся. Небо очистилось и проглянуло солнце, когда они ехали по Энгельхардштрассе. Ватага мальчишек во весь опор неслась за ними, в домах по правую и по левую руку быстро распахивались окна. Шталмейстер пришпорил своего коня и огрел плеткой Каспарова.

— Черт возьми, тут каким-то цирковым наездником становишься! — разозлясь, крикнул он.

Они прискакали к воротам св. Иакова.

— Эй! Эге-ге! — послышался какой-то голос из боковой улочки, на них направил своего коня другой всадник — ротмистр Вессениг. Румплер поздоровался, а ротмистр поехал рядом с Каспаром.

— Великолепно, дорогой мой Хаузер, просто великолепно! — восклицал он с преувеличенным восхищением. — Вы же ездите, как индейский вождь. Может ли быть, что этому искусству вы научились лишь от бравых нюрнбержцев? Даже не верится.

Каспар не понял коварной подоплеки этих слов. Польщенный, он с благодарностью взглянул на ротмистра.

— Да, знаешь, Хаузер, что я сегодня получил, — продолжал ротмистр, которого так и подмывало поиздеваться над Каспаром. — Кое-что, близко тебя касающееся.

В глазах Каспара промелькнул вопрос. Возможно, что спокойно-благородное выражение его лица заставило ротмистра поколебаться.

— Я кое-что получил, — тем не менее упрямо повторил он, — письмецо, если хочешь знать. — Он говорил самым что ни на есть простодушным тоном, так взрослые шутят с детьми, но в его подстерегающем взгляде читался вопрос: «Посмотрим, перепугается он или нет?»

— Письмецо? — переспросил Каспар. — И что же в нем написано?

— Ага, — воскликнул ротмистр и оглушительно расхохотался, — тебя, видно, любопытство разбирает? В нем имеется весьма важное сообщение, весьма важное!

— От кого же это письмо? — спросил Каспар, и сердце его забилось в ожидании.

Господии фон Вессениг осклабился и от удовольствия даже привстал на стременах.

— А ну-ка, угадай, — сказал он, — а мы поглядим, мастер ли ты угадывать. Итак, кто же прислал это письмецо? — Он понимающе подмигнул господину фон Румплеру. Каспар потупился.

На него внезапно пахнуло воздухом снов, надежда обласкала его, скрасила тусклое течение дней. Из смутной пелены сновидения явилась женщина со скорбным лицом и теперь парила впереди их коней. Каспар поднял глаза и дрожащими губами произнес:

— Не от моей ли матери это письмо?

Ротмистр нахмурился; может, ему показалось, что не стоит заходить так далеко в этой шутке, но, подавив в себе честный порыв, похлопал Каспара по плечу и крикнул:

— Отгадал, черт тебя возьми, отгадал! Но больше я тебе, дружок, ни слова не скажу, а то мне еще, пожалуй, нагорит. — Он покрепче уселся в седле и ускакал.

Через четверть часа Каспар чуть ли не в беспамятстве воротился домой. Семейство Даумеров уже сидело за столом. Все вопросительно на него уставились, Анна же непроизвольно встала, когда Каспар — на лбу его блестели капельки пота — подошел к креслу ее брата и из глотки его вырвался хриплый ликующий крик:

— Господин ротмистр получил письмо от моей матери!

Даумер в удивлении покачал головой. Он попытался разъяснить Каспару, что здесь имеет место какое-то недоразумение или ошибка: мать и сестра по мере сил его поддержали. Увы, тщетно. Каспар, молитвенно сложив руки, просил Даумера отправиться вместе с ним к Вессенигу. Даумер наотрез отказался, но волнение Каспара все возрастало, и Даумер сказал, что пойдет к Вессенигу один. Быстро доев то, что было на тарелке, он схватил пальто, шляпу и вышел.

Каспар подбежал к окну и стал смотреть ему вслед. Садиться за стол, покуда Даумер не вернется, он не пожелал. Он судорожно мял платок в руке, часто дыша, вперял взгляд в небо и думал: «Я буду любить тебя, солнце, только сделай, чтобы это была правда». К часу дня Даумер возвратился. Он припер ротмистра к стенке и крупно с ним объяснился. Поначалу тот старался придать всей истории юмористический характер, но Даумер на эту удочку не попался, ему и так уж осточертели злобные толки, ежедневно до него доходившие. Не далее как вчера ему рассказали, что на рауте у магистратской советницы Бехольд один видный аристократ потешался над ним, Даумером, называя его мастером сомнамбулического и магнетического искусства, угодливо бросающим под ноги Каспару свой волшебный плащ. Самое забавное при этом, что Каспар, вопреки всеобщим ожиданиям, не воспаряет на нем в воздух, а мирно сидит дома, позволяя себя откармливать.

Даумера это мучило, и он без обиняков заявил ротмистру, что пустая болтовня великосветских бездельников нисколько его не трогает.

— Я ждал помощи и одобрения и уж никак не готовился к защите или отпору, но теперь мне ясно, что ваше окаменелое сердце и сердца вам подобных недоступны чувствам, — выкрикнул он, — однако я вправе требовать, чтобы юношу, находящегося на моем попечении и на попечении господина статского советника, избавили от злобных шуток.

Выкрикнул и убежал. Друга он, разумеется, этим выступлением не приобрел.

Придя домой и встретив вопрошающий, тоскливый взгляд Каспара, он постарался сказать как можно мягче:

— Он дурачил тебя, Каспар. Разумеется, тут нет ни слова правды. Ты не должен доверять таким людям, как ротмистр.

— О! — с болью вырвалось у Каспара. И он затих.

Только когда Даумер, отдохнув после обеда, снова собрался уходить, Каспар прервал молчание и слабым, каким-то не своим голосом спросил:

— Значит, господин ротмистр сказал мне неправду?

— Да, он солгал, — отрезал Даумер.

— Нехорошо это с его стороны, очень нехорошо, — сказал Каспар.

Удивительным казался ему самый факт, но еще удивительнее, что столь важный господин очернил себя ложью перед ним, Каспаром. Зачем он рассказал мне про письмо, непрестанно думал он и часами повторял про себя слова ротмистра, силясь представить себе лицо, за которым, неведомая ему, жила ложь.

Нет, что-то тут не так. Он ломал и ломал себе голову. Наконец, чтобы отвлечься от этих мыслей, открыл задачник и стал готовить уроки. Когда и это не помогло, он взял губную гармонику, подаренную ему одной дамой из Бамберга, и добрых полчаса наигрывал простенькие мелодии, которым уже успел научиться.

Затем он отложил гармонику, встал перед зеркалом и долго пристально всматривался в свое лицо: хотел узнать, есть ли в нем ложь. Несмотря на подавленное душевное состояние, ему вдруг страстно захотелось хоть разок самому солгать, а потом проверить, какое у него будет лицо. Он боязливо огляделся, снова посмотрел в зеркало и прошептал:

— Снег идет.

Он считал это ложью, ведь сейчас светило солнце.

Ничего не изменилось в его лице, значит, можно лгать и никто этого не заметит. Он подумал еще, что солнце омрачится или спрячется, но оно продолжало светить как ни в чем не бывало.

Вечером Даумер снова вернулся домой расстроенный. Вместо ответа на вопрос матери, что опять случилось, он вытащил из кармана какую-то газетенку и швырнул ее на стол. Это оказался «Католишер вохеншатц», на первой странице поместивший эпистолу о Каспаре Хаузере, которая начиналась словами, напечатанными жирным шрифтом: «Почему нюрнбергского найденыша не приобщают к благодати религии?»

— Да-да, почему не приобщают? — насмешливо заметила Анна.

— И такое печатают в протестантском городе, — возмущался Даумер. — Если бы эти господа знали, какой безмерный страх внушают найденышу их патеры. Когда он был еще заточен в башне, к нему в один прекрасный день явилось сразу четверо. Может быть, вы думаете, что они хотели растрогать его сердце или пробудить в нем религиозное чувство? Ничего похожего. Они несли всякий вздор о гневе господнем и об отпущении грехов, а заметив, что он до смерти перепуган, принялись еще больше его стращать: можно было подумать, что беднягу не позднее завтрашнего дня потащат на виселицу. Я случайно там оказался и вежливо попросил их угомониться.

В эту минуту вошел Каспар, и разговор оборвался.

Однако призыв «Католишер вохеншатц» не остался без последствий. Господа из магистрата стали поговаривать, что с религией-де не шутят, а один так даже засомневался, прошел ли юноша через таинство святого крещения. Это вызвало долго не смолкавшие дебаты, но в конце концов было решено признать крещение само собой разумеющимся, ибо дело происходило в христианской стране, среди христиан, да и юноша никак не мог явиться сюда из Татарии.

Труднее было решить вопрос о его вероисповедании. Католик он или евангелист? Хотя попы в городе особого веса не имели, но все же беспризорную душу необходимо было вырвать из алчной пасти Рима. С другой стороны, никто не отваживался на крутые меры, ведь не поручишься, что рано или поздно какой-нибудь влиятельный господин не внесет ясность в этот вопрос.

Бургомистр потребовал, чтобы Даумер подыскал Каспару учителя закона божия. Выбор надежного человека он возлагал на него, но все же спросил:

— Какого вы мнения о кандидате Регулейне?

— Я ничего против него не имею, — безразлично отвечал Даумер. Кандидат жил в нижнем этаже Даумерова дома и слыл солидным и усердным человеком.

— Хотя сам я не сторонник церковной обрядности, — сказал бургомистр, — но модное свободомыслие мне очень не по сердцу, и я бы не хотел, чтоб наш Каспар приобщился к безбожию. Думаю, что и в ваши намерения это не входит.

«Ага, еще одна шпилька, — подумал рассерженный Даумер, — меня опять невесть в чем подозревают, наносят мне оскорбления, никому я не пришелся по нраву, достойное поведение, милостивые государи, весьма достойное!» Вслух же он сказал:

— Разумеется, нет, я, в свою очередь, старался повлиять на него. Каково бы ни было мое влияние, оно не хуже всякого другого. К сожалению, мы вмешиваем в дело его воспитания людей, ничего в этом не смыслящих. Так, в первое время мне стоило немалых усилий сломить его тупое упорство в видении мира и заставить понять всемогущую силу роста в природе. Входит раз некая дама, а Каспар сидит перед горшком с цветами и в невинном изумлении разглядывает новые отростки, появившиеся за ночь. «Ну, Каспар, — простодушно спрашивает она, — кто же их вырастил?» — «Они сами выросли», — гордо отвечает он.

«Разве это возможно, — восклицает она, — кто-нибудь же сделал так, чтобы они росли?» Он не удостаивает ее ответа, но благожелательная дама по дороге домой уже рассказывает всем и каждому, что из Каспара стараются сделать атеиста. Вот и попадаешь в трудное положение.

— В конце концов все сводится к тому, чтобы привить Каспару чувство высшего долга.

— Это чувство у него есть, конечно же, есть, беда в том, что разум его не ведает границ в своей требовательности и во что бы то ни стало жаждет удовлетворения, — страстно продолжал Даумер. — Вчера вечером его посетили два протестантских пастора, один из Фюрта, а другой из Фарнбаха, один толстяк, другой — кожа да кости, оба усердные, как апостол Павел. Сначала они на все лады меня прославляли, потом потребовали, чтобы я провел их к Каспару, и не успел я оглянуться, как они затеяли с ним ученый спор. Ах, вы себе и представить не можете, как это было смешно! Речь зашла о сотворении мира, толстяк из Фюрта заявил, что господь сотворил мир из пустоты. А когда Каспар пожелал узнать, как это произошло, они, конечно, ничего ему не ответили, а в два голоса принялись усовещивать его, словно идолопоклонника. Едва они угомонились, как мой Каспар добродушно заметил, что ежели он собирается что-то сделать, то надо же иметь из чего сделать, поэтому он просит ему сказать, как же это удалось господу богу? Оба довольно долго молчали, потом пошептались между собой, и худой, наконец, ответил, для бога, дескать, все возможно, ибо он не смертное существо, а дух. Каспар улыбнулся, так как вообразил, будто они над ним потешаются, и сделал вид, что верит им, понимая, что это лучший способ от них отделаться.

Бургомистр неодобрительно покачал головой. Сарказмы Даумера очень и очень ему не понравились.

— Существует и более продуманная точка зрения на бога, чем та, что столь легко поддается осмеянию, — спокойно заметил он.

— Более продуманная? Без сомнения. Но не забывайте, что она в корне отлична от общепринятой. И если я попытаюсь ему таковую внушить, то меня станут осыпать упреками и оскорблениями. В следующем году он пойдет в школу, что отнюдь не просто для человека без малого восемнадцати лет, там мои поучения все равно будут зачеркнуты, а следствием этого явится душевное смятение. Я уже заранее трушу и потчую его ничего не значащими ответами.

На днях Каспар, переутомив зрение, не мог работать и озадачил меня вопросом, можно ли просить о чем-нибудь бога и быть уверенным, что тебе это будет дано. Я сказал, что просить — это его право, но что он должен предоставить мудрости господней решение — внять его просьбе или нет. Он отвечал, что хочет просить об исцелении глаз, а на это господу ведь нечего возразить, ибо ему, Каспару, глаза нужны для того, чтобы не проводить время за играми или в пустой болтовне. Я поспешил сказать, что пути господни неисповедимы и нам иной раз отказывается в том, что, по нашему представлению, пошло бы нам на пользу, ибо господь нередко испытует человека страданиями, учит его терпению и вере. Каспар сник. И, наверно, решил, что я не лучше святых отцов, чьи доводы показались ему лишь пустой отговоркой.

— Как же, по-вашему, нам следует поступать? — хмуро произнес бургомистр. — На пути сомнения и отрицания способность к добру неизбежно зачахнет.

— Вряд ли это сомнения и отрицание, — недовольно отвечал Даумер. — Господь не небожитель, царство его в нашем сердце. Богато одаренный дух сберегает его во всеобъемлющем чувстве, дух нищий познает его через горечь жизни и называет это верой, слово «вера» он мог бы подменить словом «страх». В радости и в красоте воплощен истинный бог, в творчестве. То, что вы именуете сомнением и отрицанием, лишь робость души, еще не познавшей себя. Дайте растению столько солнца, сколько ему потребно, и у него будет бог.

— Все это философия, — возразил Биндер, — и для заурядного человека, вроде меня, философия безбожная. Любой крестьянин, прежде чем соберет урожай, вынужден считаться с непогодой, и лишь высокомерный человек может вообразить, что он что-то значит сам по себе. Но хватит об этом. Скажите, были вы хоть раз в церкви с Каспаром?

— Нет, до сих пор я этого избегал.

— Завтра воскресенье. Вы ничего не будете иметь против, если я возьму его с собой в церковь Пресвятой богородицы?

— Разумеется, нет.

— Ладно, я зайду за ним в девять часов.

Если господин Биндер ожидал, что посещение церкви окажет мощное действие на Каспара, то ему пришлось разочароваться. Когда Каспар вошел в церковь и откуда-то с высоты до него донесся голос проповедника, он спросил, почему этот человек бранится. Распятия привели его в несказанный ужас, ибо изображения распятого Христа он принял за живых людей, которых мучают. Он все время озирался в непрестанном удивлении, орган и хор до такой степени оглушили его чувствительный слух, что он не ощутил гармонии звуков, а испарения толпы под конец едва не довели его до обморока.

Бургомистр понял свою ошибку, но продолжал настаивать на регулярном посещении церкви, хотя Каспар всякий раз упрямо этому противился. Когда кандидат Регулейн пожаловался господину Биндеру, тот сказал:

— Наберитесь терпения, привычка заставит его уверовать.

— Не думаю, — растерянно отвечал кандидат, — всякий раз, как я зову его в церковь, он ведет себя так, словно ему приходится расставаться с жизнью.

— Не беда, это же ваш профессиональный долг — сломить его сопротивление, — гласил ответ.

Славный беспомощный кандидат Регулейн! Молодой человек, никогда не бывший молодым, молодой человек, чья богословская ученость была не менее хлипкой, чем его ноги. Перед уроком, который он должен был давать Каспару, его каждый раз пробирала дрожь, а когда какой-нибудь вопрос ученика затруднял его, что, кстати сказать, случалось нередко, он откладывал ответ до следующего урока, каждый раз твердо решая полистать в соответствующих книгах, дабы не погрешить против теологии. Каспар простодушно дожидался, но и в следующий раз ничего не узнавал или, в лучшем случае, очень мало. Кандидат, в глубине души надеявшийся, что его ученик позабудет о том, что спрашивал, путался и увиливал от ответа. Но это ему не помогало. Немилосердный вопрошатель перегонял его, так сказать, из одного укрытия в другое, покуда не вступал в силу продиктованный отчаянием аргумент: не подобает, дескать, докапываться до темных мест религии.

Каспар бежал к Даумеру и жаловался, что ему так ничего и не объяснили. Даумер осведомлялся, что он, собственно, хотел узнать. Ему интересно, почему господь бог, как в давние времена, не спускается к людям, чтобы открыть им столь многое сокрытое, отвечал Каспар.

— Видишь ли, Каспар, — говорил Даумер, — есть в мире тайны, которые невозможно постигнуть, как бы тебе этого ни хотелось. Нам остается только верить, что господь однажды просветит наше сердце касательно таковых. Мы, например, не знаем, откуда ты явился и кто ты, но тем не менее уповаем, что милость и всемогущество божие в один прекрасный день нам это откроет.

— Я жил в подземелье, — мягко возражал Каспар, — но бог ведь тут ни при чем, это сделали люди. — И растерянно добавил: — Так вот всегда. Один раз кандидат говорит, что бог не стесняет воли человека, а другой — что бог карает его за зло. Я уж совсем одурел от этих разговоров.

Эта беседа, состоявшаяся в непогожий день в конце марта, и привела Даумера в столь дурное настроение, что он не в силах был закончить начатую работу. «У меня похищают Каспара, — думал он, — раскалывают его на куски», Исполненный печали, он достал толстую тетрадь с записями о Каспаре и стал ее перелистывать. Он вздрогнул, когда в комнату ворвалась его сестра, не успевшая даже снять меховой капор и накидку. Она была очень взволнована и тотчас же выпалила:

— Ты знаешь, о чем говорят в городе?

— Понятия не имею.

— Будто бы наш Каспар княжеского происхождения, принц, отстраненный от престолонаследия.

Даумер принужденно рассмеялся.

— Этого еще недоставало. Чего только люди не наплетут!

— Ты не веришь? Я так сразу и подумала. Но откуда, спрашивается, взялись эти слухи? Дыма без огня не бывает.

— Выходит, что бывает. Вздор все это. Ну да пусть себе чешут языки.

Не прошло и получаса, как к Даумеру явился директор архива Вурм из Ансбаха. Это был низкорослый, никогда не улыбавшийся и чуть-чуть горбатый человечек. Говорили, что он очень дружен с — президентом Фейербахом и к тому же является правой рукой президента окружного управления Мига. Он передал Даумеру поклон от Фейербаха и сообщил, что статский советник в ближайшее время прибудет в Нюрнберг, так как занимается сейчас делом Каспара Хаузера.

После краткой и не слишком содержательной беседы директор архива вдруг вытащил из кармана маленькую брошюрку и, ни слова не говоря, протянул ее Даумеру. Тот взял и прочитал на титульном листе: «Каспар Хаузер, возможный обманщик. Сочинение советника полиции Меркера. Берлин».

Даумер недобрыми глазами взглянул на книжонку и едва слышно произнес:

— Достаточно ясно сказано. Чего хочет этот человек? И что его заставляет писать?

— Это злобный памфлет и на первый взгляд достаточно правдоподобный, — отвечал директор, — в нем усердно и ловко подобраны все вызывающие подозрение факты, давно уже мелькавшие в недоверчивых умах. Все данные о Каспаре автор исследует как подозрительные, более того, приводит примеры из прошлого, когда «ложь, доведенная до степени искусства», как он выражается, бывала разоблачена слишком поздно. Вас, уважаемый Даумер, и ваших здешних друзей он тоже в покое не оставляет.

— Воображаю, что он там пишет, — пробормотал Даумер, хлопая ладонью по книге. — Возможный обманщик! Сидит в Берлине эдакий тип, прошедший огонь, воду и медные трубы, и осмеливается… осмеливается… нет, это вопиет к небесам! Показать бы ему «возможного обманщика», заставить его выдержать этот ангельский взгляд… ах, какой позор! Единственное утешение, что никто не станет читать эту стряпню.

— Вы ошибаетесь, — спокойно заметил директор, — книжонка идет нарасхват.

— Хорошо, я тоже ее прочитаю, — заявил Даумер, — а потом пойду к редактору Пфистерле из «Моргенпост»; он человек справедливый и уж сумеет окоротить этого советника полиции.

Директор архива смерил возбужденного Даумера быстрым и спокойным взглядом.

— Безоговорочно одобрить подобный план я не могу, — дипломатично заметил он. — Думается, что, пытаясь вам это отсоветовать, я буду действовать в духе господина Фейербаха. Кому нужно газетное бумагомарательство? Какой от него толк? Действовать необходимо втихомолку и с превеликой осторожностью.

— Втихомолку и с осторожностью? Что вы хотите этим сказать? — испуганно и в то же время подозрительно переспросил Даумер.

Директор пожал плечами и уставился в землю. Потом он встал, заявил, что завтра зайдет снова, чтобы повидать Каспара, и протянул руку Даумеру. Он уже спускался по лестнице, когда Даумер догнал его и спросил, не помешает ли ему то, что завтра он застанет здесь в доме незнакомых людей, у него будут гости. Директор архива отвечал, что ему это безразлично.

Отличительной особенностью Даумера было то, что идеи, однажды завладевшие его воображением, он доводил до явной вредоносности. Вот и сейчас, несмотря на разумное предостережение господина Вурма, он, едва пробежав глазами книгу берлинского советника полиций, на что ему потребовалось около часа, и преисполнившись горечи, отправился в редакцию «Моргенпост». Редактор Пфистерле был человек горячий. Как коршун на падаль, накинулся он на эту возможность излить ярость и желчь, всегда имевшиеся у него в запасе. Он выразил желание получить материал, и Даумер пригласил его на завтра к себе обедать.

Вечером в доме Даумера царило уныние. За ужином домочадцы редко-редко обменивались словами, и Каспар, ни в малой степени не подозревавший о том, что вокруг него творилось, удивлялся, время от времени замечая испытующий взгляд, на него брошенный, или натыкаясь на угрюмое молчание вместо ответа на свой простодушный вопрос. Сегодня, как и каждый вечер, перед тем как уйти спать, он взял книгу и, раскрыв ее, сразу же наткнулся на место, заставившее его в восторге всплеснуть руками и радостно засмеяться. Даумер спросил его, в чем дело, Каспар, указывая пальцем в страницу, воскликнул:

— Нет, вы только взгляните, господин учитель! — С некоторых пор он перестал тыкать Даумера, хотя никто от него этого не требовал, и, кстати сказать, с того самого дня, когда он впервые отведал мяса и потом заболел.

Даумер посмотрел. Слова, поразившие Каспара, были следующие: «Солнце все выведет на свет божий».

— Что тут такого удивительного? — поинтересовалась Анна, в свою очередь заглянувшая в книгу через плечо брата.

— Как хорошо, как красиво! — восклицал Каспар. — Солнце выведет на свет божий. Это же просто удивительно!

Трое остальных переглянулись, охваченные каким-то странным чувством.

— Очень красиво, когда читаешь: солнце, — продолжал свое Каспар. — Солнце! Это же чудесно звучит!

Когда, пожелав всем спокойной ночи, он вышел из комнаты, фрау Даумер сказала:

— Его нельзя не любить. Право же, радостно становится на душе, когда наблюдаешь за его невинной хлопотливостью. Он, как зверек, вечно с чем-то возится, не ведая скуки и никому не докучая своими капризами.

Пфистерле явился, правда уже после обеда, и просидел дольше, чем то допускали приличия, не обращая внимания на нетерпеливые намеки Даумера, хотевшего сбыть его до прихода ожидаемых гостей. Когда они явились, было уже около трех, а Пфистерле все сидел на том же месте, не собираясь уходить. Возможно, его любопытство возбудило имя одного из троих пришельцев, упомянутое Даумером, это был модный в ту пору писатель, живший на севере империи. Двое других гостей были голштинская баронесса и профессор из Лейпцига, собиравшийся совершить вояж в Рим, что в те времена, да еще в Нюрнберге, делало его чем-то вроде отважного землепроходца.

Даумер радостно встретил гостей, привел Каспара и, несмотря на ранний час, зажег лампу, ибо плотный туман, похожий на кудель, клубился за окном. Лейпцигский профессор втянул Каспара в разговор, но сам подавал реплики как бы с высокой башни. К тому же он не спускал глаз с юноши, и в его желтоватых глазах, за круглыми стеклами очков, иной раз вспыхивал злобный огонек. Между тем подошли еще господин фон Тухер и директор архива, представились иногородним гостям и тоже уселись на диване.

— Значит, в твоем подземелье всегда было темно? — осведомился землепроходец, поглаживая бороду.

Каспар терпеливо ответил:

— Темно, очень темно.

Писатель рассмеялся, а профессор многозначительно кивнул ему.

— Слышали вы чушь, которую здесь болтают относительно его высокого происхождения? — послышался глухой голос голштинской баронессы, казалось, донесшийся откуда-то из-под пола.

Профессор снова кивнул и заметил:

— К легковерию публики здесь предъявляются поистине чрезмерные требования.

Некоторое время все молчали как убитые. Наконец, Даумер хриплым голосом, с учтивостью плохого комедианта ответил:

— Что дало вам повод пятнать мою честь?

— Что дало мне повод? — взвился холерический профессор. — Все это фиглярство! То, что целую страну с утра до вечера кормят дурацкими сказками. Неужто наши добрые немцы должны снова сделаться жертвой авантюристов типа Калиостро! Это же позор!

— Разумеется, мы уверены, — примирительно вмешался в разговор писатель, худой господин — кожа да кости — с голым черепом, — что вы, господин Даумер, действуете от чистого сердца. Вы сами жертва, так же как и все мы.

Пфистерле, буквально раздувшийся от ярости, не выдержал. Сжав кулаки, он вскочил со стула и заорал:

— Да почему мы, черт возьми, должны это терпеть? Являются сюда незваные, для того чтобы похвалиться: мы, мол, там были, — и высказать свое компетентное мнение, чванятся, хотя они слепы, как кроты, и заявляют: «Мы ничего не видим, значит, ничего нет». Почему же это чушь, достопочтенная баронесса, то, что рассказывают о его происхождении? Почему, скажите на милость? Или вы собираетесь отрицать, что за стенами дворцов, где обитают наши власть имущие, свершается то, что бежит дневного света? Что узы крови там считаются за ничто и права людей попираются ногами, если это нужно для блага одного? Хотите, чтобы я привел факты? Отрицать их вы не сможете. Мы, во всяком случае, не позабыли о нескольких десятках человек, которые отважно пронесли по стране знамя свободы и пылающими факелами осветили лживый сумрак дворцов.

— Довольно, хватит, — перебил неистового газетчика профессор.

— Демагог! — воскликнула баронесса, вставая, глаза у нее были испуганные.

Директор архива холодно и укоризненно посмотрел на Даумера, который сидел, опустив голову и упрямо поджав губы. Когда он поднял глаза, взгляд его с растроганным выражением некоторое время покоился на Каспаре. Ничего не подозревающий юноша переводил ясный улыбчатый взор с одного на другого, словно не о нем шла речь, не вкруг него вертелся разговор, а просто его любопытство было возбуждено взволнованными лицами и жестами. Он и впрямь едва ли понимал, что здесь происходит.

Лейпцигский профессор схватил свою шляпу и через голову Пфистерле еще раз обратился к Даумеру:

— Что, собственно, доказали предположения сумасбродов? — пронзительно выкрикнул он. — Ровным счетом ничего. Установлено только, что дурачок из какой-то богом забытой деревни во франконских лесах приплелся в город, что он не умеет как следует говорить, что достижения культуры ему неведомы, что новое кажется ему новым, чуждое чуждым. И подумать, что из-за этого некоторые близорукие, хотя в общем-то достойные люди вконец утратили душевное равновесие и принимают за чистую монету неуклюжий розыгрыш тертого деревенского шутника. Поразительное легкомыслие!

— Точь-в-точь советник полиции Меркер, — вырвалось у директора архива.

Пфистерле тоже хотел что-то сказать, но господин фон Тухер энергичным кивком головы призвал его к молчанию.

С улицы вдруг донесся шум — колеса прогрохотали по мостовой. Директор Вурм подошел к окну и, когда карета остановилась у подъезда, сказал:

— Господин статский советник прибыл.

— Кто, вы сказали? — живо переспросил Даумер. — Господин фон Фейербах?

— Да, господин фон Фейербах.

Ошарашенный Даумер позабыл было об обязанностях хозяина дома, и, когда вскочил, чтобы броситься навстречу президенту, тот уже стоял на пороге. Властным своим взглядом он окинул лица присутствующих и, заметив директора архива, живо проговорил:

— Как хорошо, что мы встретились, милый Вурм, мне нужно поговорить с вами.

Одет он был в обыкновенное штатское платье, на котором, кроме орденского крестика у ворота сюртука, никаких украшений не было. Горделивая осанка его коренастой плотной фигуры, солдатская выправка, голова, чуть закинутая назад, внушали почтительную робость. Лицо, на первый взгляд напоминавшее лицо ворчливого старого извозчика, облагораживали глаза, пылавшие темным огнем духовных страстей, и крепко сомкнутые, смело очерченные губы.

Он производил впечатление очень занятого человека. Несмотря на достоинство, обусловленное его высокой должностью, значения которой он отнюдь не умалял, в его повадках было что-то пылкое и стремительное; впрочем, войдя в комнату, он приветствовал собравшихся не без суровой чопорности. Посему все почувствовали страх, когда Каспар непринужденно к нему приблизился и протянул руку, которую Фейербах взял и — более того — задержал в своей руке.

У Каспара удивительно легко стало на душе с той минуты, как вошел президент. Он часто думал о нем после разговора в тюремной башне и с первого же рукопожатия полюбил его руку, теплую, жесткую, сухую руку, которая, казалось, давала надежные обещания, пожимая твою, покоившуюся в ней так тихо и мирно, как вечером усталое тело покоится в постели.

Даумер проводил президента и директора Фурма в свой кабинет и воротился к гостям. Те уже собирались уходить, появление Фейербаха несколько посбило с них спеси. Каспар хотел помочь даме надеть пальто, но она сделала отстраняющий жест и торопливо последовала за своими кавалерами. Господин фон Тухер и Пфистерле тоже ушли.

Каспар вынул из ящика стола тетрадь и сел возле лампы, собираясь приготовить свою латынь, как в комнату вошли президент и директор Вурм. Фейербах приблизился к Каспару, положил руку на его волосы и слегка отогнул голову юноши — свет лампы теперь бил прямо в лицо Каспару — долго, пронзительно-внимательным взглядом смотрел на него и, наконец, повернувшись к Вурму и тяжело дыша, пробормотал:

— Все верно. Те же самые черты.

Директор архива молча кивнул.

— Это и сны… косвенные, но важнейшие доказательства, — проговорил президент тем же глубоко взволнованным голосом. Он подошел к окну и, заложив руки за спину, некоторое время смотрел на улицу. Затем обернулся и без всякого перехода спросил Даумера, как обстоит дело с питанием Каспара.

Даумер отвечал, что в последние дни делал попытки приучить Каспара к мясной пище.

— Поначалу он очень противился, да и мне не кажется, что такое резкое изменение диеты идет ему на пользу. Я даже опасаюсь, что она существенно подрывает его духовные силы. Он заметно тупеет.

Фейербах вздернул брови и взглядом указал на Каспара. Даумер понял и предложил Каспару пойти к дамам. Выжидать, покуда юноша закроет за собой дверь, он не стал и, едва справляясь со своей горячностью, продолжил:

— В день, когда Каспар впервые отведал мяса, соседская собака, до тех пор очень его любившая, с лаем бросилась на него. Мне это представилось весьма поучительным.

— Пусть так, — мрачно возразил президент, — но я не одобряю бесчисленных экспериментов, которые вы производите над молодым человеком. К чему это все? К чему магнетические и прочие методы лечения? Мне сказали, что против некоторых болезненных состояний вы применяете гомеопатические лекарства. Зачем? Эти средства не могут не подорвать столь хрупкий организм. Юность — вот что лучше всего исцеляет от болезней.

— Я удивлен, что ваше превосходительство возражает против моих опытов, — со смиренной холодностью отвечал Даумер. — Плоть человеческая нередко бывает подвержена скоропреходящим заболеваниям, которые лучше всего лечит гомеопатия. Не далее как в прошлый понедельник, могу вас в этом заверить, малая доза лекарства поистине сотворила чудо. Разве ваше превосходительство не помнит старинного речения:

Разумный врач с природою святой
Подобное подобным исцеляют:
Жар жаром, а кислотность кислотой
И малой дозой много достигают.

Фейербах невольно улыбнулся.

— Все может быть, все может быть, — проворчал он, — но это ничего не доказывает, а если и доказывает, то к нашему делу никакого отношения не имеет.

— Мое дело тоже не на этом зиждется.

— Тем лучше. Не забудьте, что здесь речь идет о том, чтобы отстоять права, права целой жизни. Должен ли я выразиться яснее? Вряд ли. Надеюсь, что вскоре рассеется мрак, окутывающий этого загадочного человека, и благодарность, которую я и другие воздадим вам, милый Даумер, не умалится от неудовольствия, вызванного вашими, возможно даже вредными, заблуждениями.

Это прозвучало торжественно.

«Меня отчитывают как школьника, — с горечью подумал Даумер, когда президент и директор Вурм с ним распрощались. — И надо же мне было судьбу безродного найденыша сделать своей судьбою! Нет, верно говорят: всяк сверчок знай свой шесток.

«Какое мне дело до того, что они сочиняют о нем, — досадливо размышлял он, — впрочем, тон президента заставляет предполагать, что речь идет о чем-то уж очень необычном. Странные разговоры о происхождении Каспара, неужто же они имеют под собой почву? Ну, да мне-то что с того? Сын крестьянина или владетельного князя, что это доказывает? Конечно, ежели такая высокая особа попадается тебе на пути, волей-неволей приходится строить из себя усердного слугу. Столбовое дворянство и княжеское происхождение внушают почтение бюргеру. Но жизнь — это одно, идея — другое, одно — потакать сильным мира сего из-за того, что противиться им бессмысленно, другое — позабыть о них, накрепко запершись в золотых покоях философии. Между тем и тем проходит граница, отделяющая человека плоти от человека духа. Неужто же я слишком далеко зашел в своем оптимизме, видя в Каспаре человека духа? Видимо, это еще под сомнением».

Ход мыслей, не вовсе свободный от горьких предчувствий.

МЕТАФИЗИЧЕСКИЕ ЗАТЕИ ДАУМЕРА

Президент больше недели оставался в городе. Все это время он либо заходил к Даумерам, либо звал Каспара к себе в гостиницу — поговорить. Свидетелей этих разговоров он не терпел. С тех пор как в один из первых дней своего пребывания здесь он шел с Каспаром по улицам (рано состарившийся, но все еще могучий с виду Фейербах рядом с хрупким, понуро шагающим юношей, конечно же, возбуждал всеобщее внимание) и вдруг из-за угла вынырнул какой-то парень и стал красться за ними, президент перестал показываться на люди со своим подопечным.

Беседы с Каспаром, которым он иной раз искусно придавал вид пустячной болтовни, конечно же, преследовали определенную цель. Каспар, ничего не замечая, был по-детски откровенен со своим высоким покровителем, и его невинный лепет так трогал сердце последнего, что этот всегда красноречивый и страстно любящий слово человек нередко чувствовал себя приговоренным к молчанию. Более того, он утратил уверенность в себе. «Взор Каспара напоминает сияние чистого утреннего неба еще до того, как взошло солнце, — писал он своей старинной приятельнице, — под этим взором мне чудится иногда, что колесница судьбы впервые останавливает свой неистовый бег. Все прошлое встает передо мною, произвол и злоупотребление правом, зависть и горе, ими причиняемое, многие поступки, плоды коих, прогнившие и отвратительные, лежат у нас под ногами. К тому же в вопросе, касающемся таинственного его происхождения, я двинулся вперед по следу, который, боюсь, приведет меня на край пропасти, где можно будет довериться разве что богам, ибо человеческому закону там ничто уже не подвластно».

В последний вечер пребывания Фейербаха в Мюнхене Каспар совсем уже собрался уходить из дому, так как президент ждал его у себя. Он зашел в гостиную сообщить о своем уходе. Там никого, кроме Анны, не было. Она сидела у окна, углубившись в чтение брошюрки советника полиции Меркера, и, как только Каспар показался на пороге, испуганно спрятала книжонку под фартук.

— Что вы там такое читаете и почему прячете от меня? — улыбаясь, спросил он.

Анна покраснела и начала бормотать какую-то невнятицу. Потом взглянула на него мокрыми от слез глазами и вздохнула:

— Ах, Каспар, сколько же на свете дурных людей!

Он ничего не ответил, все продолжая улыбаться. Анна очень удивилась, но Каспар ровно ничего при этом не думал. Одной из его странностей было то, что женщин он не принимал всерьез. «Женщины, много ли они умеют, — говаривал он, — сидеть в гостиной, шить понемножку или чинить. Они с утра до ночи что-нибудь едят или пьют, все вперемешку, и от этого вечно болеют. Других женщин они поносят, а встретятся с ними, не знают, как их приласкать и приголубить». Фрау Даумер однажды рассердилась на него за такие разговоры, но он живо ей возразил:

— Вы не женщина, вы мать!

Погода в тот день стояла теплая. Снег почти весь растаял, над островерхими крышами проплывали белые облака. Когда Каспар вошел в комнату Фейербаха, тот сидел за письменным столом в мрачной задумчивости, откинувшись на спинку кресла. Прошло некоторое время, прежде чем он заметил Каспара, обернулся к нему и, прикрывая глаза рукой, сказал, забыв даже поздороваться:

— Вам, вероятно, известно, Каспар, что завтра я уезжаю в Аксбах. Мы долго не увидимся, может быть, несколько месяцев. Но время от времени я хочу иметь вести от вас. Я не прошу вас писать регулярно, дабы это не превратилось в докучную обязанность. Вот я и придумал такую форму общения, которая даст вам возможность сосредоточиться не столько на других, сколько на самом себе. Подробного отчета я с вас не спрашиваю, но прошу, записывайте сюда то, что вам хотелось бы сказать своему другу, своей матери.

С этими словами он протянул Каспару тетрадь в синем переплете. Каспар взял ее и на белом ярлычке прочитал: «Дневник Каспара Хаузера». Потом машинально ее открыл. На первой странице был приклеен портрет Фейербаха, под ним его собственноручная надпись: «Кто прилежен, тог любит бога. Порочный человек бежит самого себя».

Каспар в испуге взглянул на Фейербаха широко раскрытыми глазами. Он неслышно лепетал слова, стоявшие в тетради, и слова, только что сказанные президентом. Торжественный тон их, казалось, возвещал какую-то опасность ему, Каспару; все поплыло у него перед глазами.

В дверь постучали, и лакей подал хозяину дома письмо. Тот бросил беглый взгляд на печать, не вскрывая письма, позвонил и приказал закладывать карету.

— Я должен ехать сегодня же, — обратился он к Каспару.

Каспар стоял, ни слова не говоря, напряженно к чему-то прислушиваясь. На дворе щелкнул бичом почтальон. Фейербах поднялся и на прощание подал ему руку. Каспар в ответ улыбнулся и воскликнул:

— О, как бы мне хотелось сопровождать вас!

— Ты хотел бы уехать из Нюрнберга, Каспар? — с неискренним удивлением воскликнул президент, снова называя его на «ты». — Неужели ты забыл, чем обязан своему приемному отцу? Как отнесся бы господин Даумер к такой твоей неблагодарности? А другие, тоже принимавшие в тебе самое сердечное участие? Разве тебе не хорошо здесь, Каспар?

Каспар ни слова ему не ответил и потупился. Здесь вечно одно и то же, думал он, а ему хотелось видеть мир, он мечтал когда-нибудь ночью потихоньку выбраться из дому и уйти куда глаза глядят. Если бы в пути кто-нибудь спросил его: «Куда ты идешь, Каспар?» — он бы смолчал, но все шел бы и шел к замку и вдруг бы увидел толпу, собравшуюся под его стенами, а из замка до него бы донесся голос, зовущий его по имени. Заслышав этот голос, толпа расступится и множество рук укажет ему дорогу к воротам замка.

— Что ж ты не отвечаешь? — спросил Фейербах.

— Все здесь добры ко мне, — дрожащими губами пролепетал юноша.

— Вот видишь…

— Да, но…

— Что «но»? Говори же!

Каспар поднял глаза, сделал широкий жест рукою, словно обводя ею весь мир, и тихо проговорил:

— Мать!

Фейербах стал задумчиво смотреть в окно.

Через четверть часа Каспар шел по узким улочкам мимо ратуши и наконец добрался до пустынной площади св. Эгидия. Было уже темно, на церкви горела лампада. Каспар повернул налево, туда, где низко подстриженный кустарник сквера отгораживал площадь от улицы, и заметил неподвижно стоявшего человека; взгляд его был устремлен на Каспара. Каспар замедлил шаги и, к вящему своему изумлению, вдруг увидел, что человек поднял руку и пальцем поманил его к себе.

Сердце Каспара взволнованно забилось; сам не понимая почему, он последовал этому безмолвному приглашению. Незнакомец продолжал манить его. Каспар уже сделал несколько шагов, направляясь к нему, но тот глубже зашел в кусты, все так же молчаливо маня к себе юношу. Лицо незнакомца было скрыто низко надвинутой шляпой.

Каспар неуклонно приближался к таинственному человеку, хотя и чувствовал, что ему не следовало этого делать. Какая-то неведомая сила влекла его, он шел с широко раскрытыми глазами, с лицом испуганным и удивленным, вытянув перед собой руки с растопыренными пальцами.

Он был уже так близко, что видел, как блеснули зубы незнакомца, и кто знает, что бы произошло, если бы за кустами не послышались голоса какой-то подвыпившей компании молодых людей. Крик досады сорвался с уст таинственного человека, он пригнул голову и исчез в кустах.

Каспар тотчас же повернул вспять и стремительно зашагал в сторону церкви, но снова наткнулся на ту же пьяную компанию, от которой ему лишь с трудом удалось отделаться. Один ужас сменился другим. Кое-кто из молодых людей бросился за ним, но Каспар вырвался и побежал бегом. Шапка упала у него с головы, но он даже не остановился, чтобы поднять ее, промчался по Юденгассе и лишь на мосту, ведущем на остров Шютт, почувствовал себя в безопасности и пошел медленнее.

Даумер, обеспокоенный долгим отсутствием Каспара, ожидал его у дверей. Удивленно выслушав путаный рассказ о том, что с ним случилось по дороге домой, Даумер задумался, но потом, строго заметил, что этого быть не могло, видно, у Каспара просто фантазия разыгралась.

— Даю вам слово, что все так и было, — уверял тот. Он очень огорчился, что потерял шапку, но вдруг успокоился и показал Даумеру тетрадь, полученную от Фейербаха, которую все время судорожно сжимал в руке.

Даумер скользнул по ней рассеянным взглядом.

— Разве Анна тебе не сказала, что сегодня мы званы к фрау Бехольд? — недовольно спросил он и сердито приказал: — Поди надень свой новый костюм!

Каспар, исподлобья взглянув на него, нерешительно вошел в дом. Даумер был уже одет и решил пройтись до реки и обратно. Он уже дважды совершил этот путь, а Каспар все еще не появлялся. Раздраженный Даумер поднялся к нему в комнату. Там горела свеча, а Каспар, одетый, крепко спал на своей кровати. Даумер потряс его за плечо, в нетерпении раза два прошелся из угла в угол и сердито воскликнул:

— Что ж, оставайся дома, добрым людям, видно, не удастся удовлетворить свое любопытство!

Через темную прихожую он прошел в комнату сестры и застал ее за клавесином. Анна, после того как он рассказал ей всю историю, одобрила его решение не ходить сегодня в гости.

— Но кто-нибудь должен пойти к советнице и принести наши извинения, — заметил Даумер таким тоном, словно их отсутствие может быть плохо истолковано и он еще, того гляди, наживет себе неприятности. Анна отвечала, что служанка ушла со двора, и, немного подумав, вызвалась пойти сама.

Как только за ней закрылась дверь, Даумер придвинул лампу и засел за книги. Но совесть у него была нечиста, и он вздрагивал от любого шороха. Через некоторое время послышались шаги: Анна сзади подошла к его стулу и торопливо сообщила, что магистратская советница приехала вместе с ней, чтобы увезти к себе Каспара. Даумер вскочил как ужаленный.

— Ну, знаешь, эта шуточка зашла уже слишком далеко, — возмущенно пробормотал он. Анна ладонью закрыла ему рот, ибо советница уже стояла на пороге, разряженная, в шелковой тальме, с драгоценным кружевным шарфом на голове.

Это была уже не очень молодая, но статная, на редкость рослая женщина с очень маленькой головкой. В ее повадках странным образом смешивалось модно-французское с нюрнбергско-провинциальным, словно нищенская одежонка проглядывала из-под парчовой туники.

Шурша шелковым платьем, она величаво, как пенная волна, приближалась к Даумеру; уничтоженный таким величием, бедняга позабыл о своей досаде и поднес к губам милостиво протянутую ему руку.

— Пришлось мне самой ехать, чтобы напомнить вам о вашем обещании, — воскликнула она звучным глубоким голосом. — Что это значит? Почему вы не пожелали посетить меня? Или что-нибудь случилось? Вы видите, я покинула своих гостей, чтобы заставить вас сдержать слово, которое вы, не долго думая, решились нарушить. Никуда вы от меня не денетесь, дорогой мой Даумер, Каспар должен ехать со мной. Где он?

— Он спит, — робко пробормотал Даумер.

— Nom de Dieu![3] Спит! Вот это да! Ну, мы сейчас его разбудим. Марш, марш к нему!

У Даумера недостало мужества противостоять этому натиску. Взяв лампу, он вышел из комнаты. Анна, не двинувшаяся с места, возмущенно кашлянула, но фрау Бехольд не так-то легко было сбить с толку, в ответ она лишь презрительно пожала плечами.

Даумер, остолбенев, стоял у постели Каспара, позабыв даже поставить лампу на стол. И правда, трудно было представить себе зрелище более прекрасное, чем ангельское спокойствие и веселость, отражавшиеся на раскрасневшемся лице спящего. Фрау Бехольд, не сдержав своих чувств, всплеснула руками.

— Вы все еще настаиваете, чтобы я разбудил его? — спросил Даумер, и в голосе его прозвучала укоризна. — Этот сон священен. Благосклонные духи отлетят, едва моя рука до него дотронется.

Фрау Бехольд усиленно моргала глазами, словно прогоняя толику растроганности, — так махалкой прогоняют мух.

— Хорошо сказано, — насмешливо произнесла она голосом, жужжавшим, как колесо прялки. — Но я не собираюсь отказываться от своего намерения. Я за это что-нибудь подарю пареньку, что же касается благосклонных духов, то они возвратятся, для сна ночей хватает.

В то время как Даумер приподнял Каспара за плечи и, ласково что-то бормоча, старался успокоить его или, вернее, себя, странное возбуждение исказило лицо фрау Бехольд. Глаза ее щурились, нижняя губа обмякла, открыв ряд зубов, острых и крепких, как у грызуна.

— Pauvre diable[4],— бормотала она, — бедняжечка мой. — И она взяла руку Каспара в свою.

От этого прикосновения Каспар окончательно проснулся, вырвал руку и сел на кровати. Его смутный усталый взгляд, казалось, спрашивал, что собирается с ним сделать. Даумер объяснил ему, о чем речь, налил воды в стакан и заставил его отпить глоток, потом взял висевший на стуле парадный камзол и подал ему.

Каспар остановил потемневший взгляд на фрау Бехольд и строптиво заявил:

— Я не хочу ехать к этой женщине.

— Что ты говоришь, Каспар, — вскричал Даумер, удивленный и расстроенный. Впервые он слышал это «не хочу», воля Каспара впервые противопоставила себя его воле. Каспар и сам испугался. Его взгляд уже снова был покорным, когда Даумер продолжал серьезно и настойчиво:

— Но я этого хочу. И хочу еще, чтобы ты попросил прощения у дамы. Нельзя позволять минутному настроению властвовать над собой. Если все мы перестанем соблюдать свои обязанности по отношению друг к другу, мы окажемся столь же беспомощными и растерянными, как ты в свой первый день в Нюрнберге.

Грустно потупившись, Каспар исполнил то, что было ему приказано. Фрау Бехольд довольно легко отнеслась ко всему происшедшему. Она потрепала Каспара по щеке и решила, что учитель Даумер — комическая фигура.

Через полчаса они уже входили в празднично освещенные покои советницы. Гости немедленно обступили Каспара, как всегда и везде, обрушив на него целый водопад вопросов. Фрау Бехольд от него не отходила, смеясь чуть ли не каждому его слову, так что он под конец растерялся, встревожился, боялся даже рот раскрыть. Ему казалось, что говорить опасно, что любое слово имеет двойное значение, оно то откровенно и просто, то смысл его сокрыт, — в людях, точно так же как в словах, была какая-то двойственность, и взор его невольно искал двойника, который крался за каждым из здесь присутствующих и призывно манил его пальцем.

Он не понимал, чего хотят от него эти люди, непонятна была их одежда, жесты, их кивки, улыбки, их пребывание здесь, да и сам он становился себе непонятен.

Даумеру между тем приходилось круто. У фрау Бехольд, почитавшей за честь устраивать в своем доме сборище знатных иностранцев, сегодня в гостях был некий вельможа, путешествовавший, как говорили, под чужим именем, ибо на него была возложена важная дипломатическая миссия в одной из восточных резиденций страны. И еще шел шепоток, что высокопоставленный иностранец проявляет большой интерес к найденышу Хаузеру и что он уже успел сообщить многим влиятельным лицам о своем резко отрицательном отношении к глупейшим слухам относительно происхождения Каспара. Надо отдать справедливость влиятельным лицам, они не остались глухи к столь весомому мнению, и все же поведение знатного чужестранца дало им повод для подозрений, а редактор Пфистерле, Сутяжник по убеждению, утверждал даже, что знатный господин всего-навсего переодетый шпион.

Так или иначе, но до ушей Даумера, в его подавленном душевном состоянии, ни одна из этих новостей не дошла. Чужестранец вскоре подсел к нему, и между ними завязался оживленный разговор, причем знатный господин сумел так устроить, что они оказались в стороне от прочих гостей. У Даумера под впечатлением изящных манер и деликатной непринужденности увешанного орденами собеседника сначала язык прилипал к гортани, и он, как школьник, произносил только «да» и «нет». Но затем постепенно разговорился, многое рассказал о Каспаре, упомянул о боязливой робости, тому присущей, и в подтверждение своих слов привел сегодняшний случай, а именно, как Каспар, спасаясь бегством от воображаемого, конечно же, воображаемого злоумышленника, вернулся домой вне себя от страха.

Чужестранец внимательно его слушал.

— Может быть, юноша вовсе и не обманулся, — вдруг осторожно вставил он, — мало ли какая драма может разыграться на пустынных и темных улицах. Насколько мне известно, вы, милый господин Даумер, недавно тоже получили нечто вроде предупреждения. И потому ничего нет мудреного, если угрозы претворятся в жизнь.

Даумер оторопел, но его собеседник продолжал тем же непринужденно светским тоном:

— Вам надо привыкнуть к мысли, что в этой игре участвуют силы, ни перед чем не останавливающиеся на пути к цели. Все это перешептыванье, вероятно, вселило в них тревогу. Не исключено, что у них совесть не чиста, а тогда огласка является тем более нежелательной. Похоже, что сила, которая невидимо всем этим управляет, в первую очередь озабочена сохранением тайны, ибо она могла бы играть и в открытую, преспокойно связав руки как полиции, так и судейским. Но до поры, до времени ей, видно, достаточно того, что все нити, пусть даже невидимые, в ее руках.

Даумер оторопел вторично, слова его собеседника, казалось, метили в нечто вполне конкретное; однако чужестранец не дал ему времени опамятоваться и тоном, едва ли не доверительным, продолжал:

— Я полагаю, что в настоящее время те, которые скрываются за кулисами, угрожают местью, страшась, как бы в печати — а это ведь запросто может случиться — не распространились те же дурацкие слухи. Там, наверху, не хотят демаскироваться и — еще меньше — быть демаскированными, не хотят никакой гласности; что ж, вполне понятно. У наших бюргеров свобод предостаточно, ну и пусть себе буянят на отведенном им пространстве, лишь бы наверх не совались.

Что это было? Даумер, казалось, понял, куда клонит этот человек, и решил повиноваться темному приказу; итак, его добрая воля опередила принуждение.

— Я хотел бы позволить себе один вопрос, уважаемый господин Даумер, — снова начал чужестранец, — вы действительно убеждены, что приблудный мальчонка, в котором, не стану отрицать, и я, на свой лад, принимаю участие, правда довольно поверхностное, заслуживает, оправдывает наконец доверие вполне серьезных людей? Стоит ли вся и всех занимать его сомнительной участью? Что же останется для великих дел, для нации, науки, для искусства и религии, для жизни вообще, если такой человек, как вы, все свои духовные силы растрачивает на то, что можно назвать лишь нелепой игрой природы. Здесь на все лады прославляют необычные способности найденыша, а я тщетно стараюсь установить, в чем они проявляются. Беру на себя смелость предположить, что и вы в них не уверены. Подождем еще немного, и в этом пункте все печальнейшим образом прояснится для нас. В человеческом обществе сотни тысяч индивидуумов рождены с такими же или большими данными, и тем не менее им выпал куда более печальный жребий. Истинная добродетель должна была бы ратоборствовать и за них, ибо в идеальном смысле для сострадания к ближнему границ не существует. Но что станется с человеком, который разорвет на клочки свое сердце, чтобы действенно сострадать каждому? В день, когда достойная цель потребует от него достойной жертвы, ему же нечего будет отдать. Представьте себе Каспара десять лет назад, и мнимого чуда более не существует, остается лишь голый факт, посрамляющий все домыслы, в лучшем случае курьез, для того чтобы сделать попикантнее застольную беседу. Курьез и чуть-чуть таинственности, которая так будоражит незрелые умы.

Несогласие, возмущение отразились в чертах Даумера, блуждающий взгляд его искал Каспара, но проговорил бедняга всего-навсего:

— Не словами заявляет о себе душа человеческая.

Чужестранец горько усмехнулся.

— Душа, душа, — передразнил он Даумера. — Она не заявляет о себе словами, ибо сама такое же слово, как и все прочие. Глаз видит, палец осязает, каждый волосок живет на свой манер, кровь течет по жилам, любое чувство делает мир одушевленным, смерть — постижимой, а вы толкуете о душе. Право же, можно подумать, что душа — это бриллиантовое ожерелье, которое суетная женщина держит под замком в своей шкатулке и лишь изредка надевает, чтобы блеснуть им на балу! Все люди сотворены одинаково, и добавочные силы у человека не привилегия, а всего лишь надежда. Или вы полагаете, что орел вправе считать Душу своей прерогативой, потому что он летает быстрее и величавее, чем гусь? Душа! Вы, господа, занимаетесь богохульством, как отрицая душу, так и доказывая в своих книгах, что она существует.

Наступило молчание. «Это речь сатаны», — подумал Даумер, а когда он наконец собрался ответить, чужестранец учтиво и настойчиво его опередил:

— Я знаю, вы любите Каспара, — проговорил он совсем другим голосом, серьезно и задушевно. — Любите, как брат, и не сострадание питает ваше чувство, а достойное стремление найти бога в сердце другого и познать себя через свое подобие. Но вы ищете оправдания для своей любви, в этом все дело. Надо ли мне говорить вам, что нет раны более глубокой, чем разочарование — неизбежное следствие подобного внутреннего раздора? Послушайтесь моего совета, бегите близости того, кто отныне может принести вам только разочарование.

Значит, мы слишком слабы, чтобы перед лицом пережитого остаться такими, какими мы были, когда жаждали это пережить?

Морщинистое, старообразное лицо чужестранца искривилось легкою гримасой сожаления. Едва заметным жестом он дал понять, что больше ему говорить не о чем, и они смешались с толпою гостей. Даумер, окончательно утративший душевное равновесие, хотел только одного — поскорее вырваться из этих шумных зал. Он пошел искать Каспара и нашел его среди нарядных переливчатых платьев и темных фраков. Фрау Бехольд сидела на низенькой скамеечке почти у самых его ног, лицо ее было сурово и мрачно.

Когда, после долгого и обстоятельного прощания, они молча шли по пустынным улочкам, Даумер вдруг обнял Каспара за плечи и воскликнул:

— Эх, Каспар, Каспар! — Это прозвучало как заклинание.

Каспар, жаждавший, чтобы его наставили и вразумили, ибо сотни вопросов теснились в его душе, вздохнул и доверчиво, как прежде, улыбнулся своему учителю. Может быть, этот взгляд, эта улыбка разбередили глубоко дремавшее в Даумере сознание своей неуверенности и своей вины, может быть, ночь, тишина, мучительные сомнения, странный разговор, который он только что вел, не в меру воспламенили его дух, но он остановился, еще крепче обнял Каспара и, воздев очи горе, воскликнул:

— Человек, о, человек!

Каспара насквозь пронзило это слово. Ему вдруг почудилось, что он понял его смысл: человек! Где-то в глубине он увидел существо, прикованное, скрученное по рукам и ногам, смотрящее на мир из своей бездонной ямы, чуждое себе самому, чуждое и тому, кого оно окликало: «Человек!»— и кто мог ответить лишь тем же возгласом: «Человек!»

Слух Каспара цепко удержал этот звук, в котором, вероятно, благодаря взволнованности Даумера, ему слышалось что-то священное. На следующее утро Каспар взял свой дневник и сделал первую запись — три слова: «Человек, о, человек», для непосвященного, разумеется, бессмысленные иероглифы, но для него исполненное значения предуказание, раскрытая тайна, магическое изречение, отвращающее опасности. Ребячливый и наивный, он с этого мгновения стал относиться к дневнику как к некой святыне, доступной лишь в минуты величайшей собранности и душевного умиления. Однажды, когда его одолевала тоска и смутные страхи, что случалось нередко, он принял странное решение, впоследствии оказавшееся для него немаловажным, а именно, что никто, кроме его матери, не прочитает написанного в этой тетради. Упорствовать в своих намерениях он умел.

Когда, через несколько дней после описанных событий, к Даумерам явились принцессы Курляндские, давние приятельницы Фейербаха, с искренним участием относившиеся к Каспару, разговор случайно зашел о тетради, подаренной президентом своему подопечному, и Даумер сказал что-то об отлично выгравированном портрете Фейербаха на первой странице. Дамы высказали желание на него взглянуть. К всеобщему удивлению, Каспар наотрез отказался принести тетрадь. Испуганный Даумер упрекнул его в неучтивости, но юноша упрямо стоял на своем. Дамы не настаивали, более того, тактично перевели разговор, но, когда они ушли, Даумер, хорошенько отчитав Каспара, спросил о причине его отказа. Каспар молчал.

— Ты и мне откажешься показать тетрадь, если я этого потребую?

Каспар посмотрел на него широко открытыми глазами и простодушно заметил:

— Не надо этого требовать, прошу вас.

Пораженный Даумер ушел, не проронив больше ни слова.

Под вечер явился господин фон Тухер, сказал, что хотел бы поговорить с Даумером с глазу на глаз, и, когда они остались одни, с места в карьер объявил:

— К сожалению, должен сообщить вам, что я дважды уличил во лжи нашего Каспара.

Даумер только руками всплеснул. «Этого еще недоставало, — подумал он. — Уличил во лжи, дважды уличил во лжи! Бог ты мой, да как же это случилось?»

А случилось это, по словам господина фон Тухера, так: в воскресенье он вместе с бургомистром зашел в комнату Каспара и попросил юношу пройтись с ним до его дома. Каспар, сидевший за книгами, отвечал, что он этого сделать не может: Даумер-де запретил ему выходить из дому. Бургомистру это заявление сразу показалось подозрительным, тем паче что Каспар избегал смотреть ему в глаза; он тогда поспешил спросить господина Даумера, как тот, вероятно, помнит, и его подозрение, увы, подтвердилось. На следующий день оба они, господин Биндер и господин фон Тухер, в отсутствие хозяина дома пришли к Каспару и упрекнули его за то, что он сказал им неправду. Каспар сначала вспыхнул, потом побледнел, признался во лжи, но при этом, как трусливый заяц, бросился в кусты и себе в оправдание рассказал дурацкую историю о какой-то даме, пообещавшей ему подарок; он, мол, хотел побыть дома и дождаться ее.

— Мы стали ему выговаривать не строго, а скорее с огорчением, и он признался, что солгал вторично, — с непоколебимой серьезностью продолжал господин фон Тухер. — Теперь он утверждал, что ему хотелось спокойно позаниматься, и ничего лучшего он не сумел придумать, чтобы его не трогали. Он умолял нас не сообщать вам о его поступке, уверял, что это в первый и в последний раз. Я, однако, все обдумал и пришел к выводу, что лучше вам быть в курсе дела. Может, еще не поздно побороть этот его порок. Разумеется, в чужую душу не заглянешь, но я продолжаю верить в чистоту его сердца, хотя и убежден, что лишь неусыпная бдительность и самые суровые меры могут спасти нас от еще больших разочарований.

Даумер выглядел вконец уничтоженным.

— Подумать только, что я свято верил в его правдивость, — пробормотал он. — Если бы не вы мне это рассказали, я бы просто расхохотался. Какой-нибудь час назад я готов был объявить лгуном того, кто сказал бы мне, что Каспар способен солгать.

— Меня это тоже очень огорчило, — заметил господин фон Тухер. — Но нам следует набраться терпения. Смотрите за ним, глаз с него не спускайте, выждите, пока представится повод, хоть сколько-нибудь обоснованный, и тогда уж прибегайте к решительным мерам.

«Каспар солгал, дважды солгал!» Бедняга Даумер отродясь не был так растерян. Он шагал из угла в угол и думал, думал. «Господин фон Тухер принял все это слишком всерьез, — говорил он себе, — господин фон Тухер безукоризненно справедливый человек, но, увы, начиненный предрассудками, которые заставляют обряжать ложь в одежды преступления; господину фон Ту херу неведома будничная жизнь, которая нашего брата учит различать, что на самом деле дурно и что даже честнейший человек может совершить под неодолимым нажимом обстоятельств. Но что мне за дело до господина фон Тухера; речь ведь идет о Каспаре. Я верил когда-то, что от этого юноши можно потребовать то, чего никто ни от кого требовать не вправе. Неужто же я был ослеплен своими непомерными претензиями? Посмотрим, я должен без промедления выяснить, стал ли он уже заурядным человеком или воля его еще способна повиноваться неслышно зовущему голосу. Если до его слуха уже не долетают потусторонние шорохи и зовы, то ложь эта такая же ложь, как всякая другая, но если мне еще удастся пробудить в нем сверхчувственные силы, то как же я буду презирать филистеров, вечно размахивающих палкой».

Даумеру понадобилась бессонная ночь, чтобы всесторонне продумать диковинный план, включавший в себя нечто вроде суда божия. Поводом для этого послужил отказ Каспара показать свой дневник. «Я сумею подвигнуть его на то, чтобы он, по собственному побуждению, принес мне эту тетрадь, — размышлял Даумер, — сумею установить некую метафизическую связь между собой и Каспаром; я постараюсь, ни слова не произнося, преисполнить его моим духовным стремлением, более того, определю час, в который будет свершаться лишь желанное. Сможет он за мной последовать, тогда все в порядке; нет, ну, в таком случае прощай вера в чудо, в таком случае Тухер, этот красноречивый материалист, был вправе надрывать мне душу своими рассуждениями».

Часов около девяти утра Анна вошла к брату и объявила, что Каспар ей сегодня очень и очень не нравится; в пять часов он был уже на ногах, и никогда еще она не видела его в таком беспокойстве; за завтраком он то и дело испуганно озирался, а к еде так и не притронулся.

Улыбка заиграла на лице Даумера. «Неужели Каспар уже чувствует, что я намерен с ним сделать?» — думал он, и дух его смягчился, успокоился.

Подобающий повод удалить женщин из дому представился сам собой; фрау Даумер все равно собиралась на рынок, Анну же удалось уговорить пойти с визитом в два или три знакомых дома. В одиннадцать Каспар засел за уроки. Даумер прошел в соседнюю комнату, но дверь оставил открытой. Повернувшись лицом к тому месту, где сидел Каспар, он опустился на низкий стульчик почти у самого порога, и вскоре ему удалось с невероятной энергией сосредоточить все свои мысли на одной цели, на одном-единственном пункте. В доме стояла тишина, никакой звук нэ мешал этому странному предприятию.

Он сидел бледный, весь напрягшись, и видел, что Каспар часто встает с места и подходит к окну. Один раз он открыл окно, в другой — его закрыл, затем шагнул к двери, видимо, раздумывая, выйти ему вон или нет. Взгляд у него был блуждающий, рот скорбный. «Ага, смятение овладевает им», — торжествовал Даумер, всякий раз, как Каспар подходил к шкафчику, в котором, вероятно, лежала синяя тетрадь, у злополучного мага начиналось сердцебиение, так он был нетерпелив.

Ни в малейшей степени не подозревал Каспар о том, что творилось в уме и сердце Даумера, и так же не подозревал, что в этот час сам он и его судьба предстали перед трибуналом!

Ему было очень страшно сегодня. Так страшно, что он вдруг проникался уверенностью — что-то очень дурное должно случиться с ним. Да, он ясно чувствовал, тот, кто хочет причинить ему страдание, уже в пути. Душен был воздух в комнате, облака на небе остановились в ожидании; когда над кронами деревьев за окном стремглав пролетела ласточка, ему казалось, что черная рука молниеносно движется — вверх, вниз; балки на потолке низко нависали над комнатой, что-то жутко потрескивало за деревянной обшивкой стен.

Каспар не выдержал. Круги пошли у него перед глазами, холодный пот струился по лбу, что-то стеснило сердце, прочь, скорее прочь отсюда… Он опрометью бросился вон из комнаты.

Даумер продолжал сидеть неподвижно, уставившись в пространство, как человек, едва опомнившийся после похмелья. Он одинаково стыдился своего поражения и своего нелепого предприятия, ибо, будучи человеком отнюдь не глупым и наконец протрезвев, понял всю несостоятельность затеянной игры.

Тем не менее мрачное безразличие овладело им. От воспоминаний о надеждах, еще так недавно связанных с именем Каспара, у него становилось горько во рту. Он принял непоколебимое решение вернуться к прежней жизни, посвященной труду и одиночеству, и силами своего духа жертвовать только там, где в мирном исследовании и познании проявляется любая твоя способность.

ПОЯВЛЯЕТСЯ ЧЕЛОВЕК С ЗАКРЫТЫМ ЛИЦОМ

Каспар вышел в сад. Пробежал по влажной земле до забора и взглянул на реку. Белесый туман окутывал городские башенки и тесно сгрудившиеся кровли, ярко блестела только пестрая крыша церкви св. Лоренца, и тем не менее вся картина казалась скорее зыбким отражением в воде, нежели осязаемой реальностью.

Каспара знобило, несмотря на теплую погоду. Он повернул к дому. Открыл дверь и оторопел при виде пустынных сеней. Широкая полоса солнечного света, трепетно взбегавшая с каменных плит вверх по ступенькам винтовой лестницы, усиливала впечатление заброшенности и пустынности. Из-за двери в квартиру кандидата Регулейна доносились звуки скрипки: кандидат играл упражнения. Уже занеся ногу на первую ступеньку, Каспар остановился и прислушался.

Вот! Вот! Он появился! Сначала тень, затем очертания фигуры, затем голос. Что же проговорил этот голос, низкий и звучный?

Низкий голос проговорил за его спиной: «Каспар, ты должен умереть».

«Умереть?» — удивленно подумал Каспар, и руки у него стали как деревянные.

Он увидел перед собой человека, чье лицо скрывал черный шелковый платок, слегка раздувавшийся на сквозном ветру. На нем были коричневые башмаки, коричневые чулки и коричневый же костюм. В руке безликого, затянутой в перчатку, блеснул какой-то металлический предмет, блеснул и тут же померк. Он ударил им Каспара. Каспар, возведя горе свой остановившийся взгляд, ощутил оглушающую боль в голове.

Кандидат Регулейн внезапно перестал играть. Раздались шаги, вскоре затихшие, но они, видно, вспугнули человека с платком на лице, и он не отважился ударить вторично. Когда Каспар открыл глаза, по которым со лба струилась жгучая влага, тот уже исчез.

«Эх, кабы не перчатки, — подумал Каспар, теряя равновесие, — я бы среди тысяч рук узнал его руки». В углу сеней ему не за что было ухватиться; он попытался взобраться на ступеньки, но солнечная полоса, словно огненный поток, преградила ему дорогу. Каспар поскользнулся, обеими руками обхватил колонну и с полминуты просидел молча и неподвижно, покуда его не пронзила страшная мысль, что человек с платком на лице может воротиться. Всеми силами стараясь удержать свое потухающее сознание, Каспар поднялся, шатаясь, Двинулся вперед. Он хватался за стену, словно ища отверстия, в которое можно было бы забиться.

Едва прикрытая дверь лестницы, ведущей в подвал, поддалась под его рукой, и он чуть не свалился вниз. Почти ничего не видя, ни о чем не думая, он торопливо и неуклюже спустился по ступенькам; ему чудилось, что тот, безликий, его настигает. В подвале вода брызгала у него из-под ног; в дождливую погоду там стояли лужи. Когда он наконец сыскал угол посуше, опустился на каменный пол и, преисполненный отчаяния и страха, буквально сжался в комочек, часы на башне пробили двенадцать, больше он уже ничего не слышал и не чувствовал.

В четверть первого домой вернулись Даумеровы дамы. Анна, первой вошедшая в сени, увидела кровавую лужу возле лестницы и вскрикнула. В эту минуту из своей квартиры вышел кандидат Регулейн и произнес:

— Это еще что такое?

Старуха, не заподозрившая ничего дурного, высказала предположение, что у кого-нибудь шла кровь носом. Но Анна, тревожась все более и более, указала им на кровавые отпечатки пальцев по всей стене до самой двери в подвал. Она побежала наверх, первой ее мыслью был Каспар; ища его по всем комнатам, она крикнула брату:

— Скорей, внизу все залито кровью!

Подавив вздох, Даумер поднялся от письменного стола и вышел в сени.

Тем временем кандидат, идя по кровавому следу, спустился в подвал. Хриплым голосом потребовал оттуда свечу и уже громко, пронзительно крикнул:

— Он здесь, он здесь лежит, этот Хаузер! Живей, живей на помощь!

Все трое ринулись в подвал, запыхавшаяся Анна тотчас же вернулась за свечой, остальные с трудом подняли скрюченное тело Каспара и снесли его наверх.

— Врача! Врача! — крикнула фрау Даумер подоспевшей Анне; та задула свечу, швырнула ее на пол и убежала.

Уложив наконец Каспара в постель, они смыли запекшуюся кровь с его лица, причем обнаружилась довольно большая рана посредине лба. Даумер, ломая руки, бегал взад и вперед по комнате, крича:

— И надо же такому случиться! В моем доме! Я же сразу сказал… мне все было заранее ясно!

Перед домом уже толпился народ, когда Анна возвратилась с врачом. В сенях стояли несколько чиновников магистрата и полицейские. Немного позднее пришел судебный врач; оба доктора уверяли, что рана не опасна, но за разум юноши, видимо, перенесшего нешуточное потрясение, не ручались.

Составить протокол оказалось невозможным. Каспар приходил в сознание лишь на короткое время; он бормотал несколько слов, которые, подобно вспышкам молнии, освещали случившееся, вспоминал человека с невидимым лицом, его блестящие сапоги и коричневые перчатки, но тут же опять начинал бессвязно бредить. При осмотре помещения обнаружилось, откуда проник в дом незнакомец: под лестницей имелась дверца, выходившая в соседский сад, задвижка на ней была сломана.

Допрос Даумера не дал никаких результатов, он едва цедил слова. Под вечер пришел господин фон Тухер и сообщил, что к президенту Фейербаху послан курьер.

Магистрат немедленно объявил розыск. Стражу у главных и прочих городских ворот призвали к особой бдительности; трактиры и заезжие дворы, где останавливались простолюдины, были взяты под неусыпное наблюдение, жандармерия и сельские общины в окрестных деревнях получили приказ усиленно надзирать за всеми жителями без исключения. На стене ратуши было прибито извещение о розыске, коим занялись два актуария и добрая половина всех нижних чинов полиции.

Преступление было совершено в понедельник, но процесс, слушавшийся в суде, не позволил президенту немедленно выехать в Нюрнберг, он прибыл туда лишь в четверг с экстренным почтовым дилижансом и тотчас же отправился в ратушу. Членам магистрата приказано было доложить ему о мерах, принятых полицией, и о результатах, к которым они привели; Фейербах остался весьма недоволен докладом, а из-за целого ряда допущенных промахов впал в такую ярость, что чиновники буквально голову потеряли. Относительно протоколов и показаний свидетелей, предъявленных ему актуарием, он отпустил несколько саркастических замечаний; под стражу, как оказалось, были взяты— жена звонаря, видевшая возле нужника за главной городской больницей хорошо одетого человека, который мыл руки в пожарной бочке; далее зеленщица, встретившая в церкви св. Иоанна незнакомца, спросившего, не знает ли она, кто проверяет документы у Тиргартенских ворот и можно ли, не опасаясь задержания, пройти в город; арестованы были также подозрительные молодые ремесленники и несколько бездомных бродяг, кроме того, установлена слежка за двумя молодыми людьми, один из которых одет в светлый, другой — в темный фрак; эти молодчики, повстречавшись на Флейтсбрюке, подавали друг другу какие-то знаки.

— Поздно, поздно, — скрежетал зубами президент. — Почему не проверили списки приезжих в гостиницах и на постоялых дворах? — накинулся он на дрожащего актуария.

— Следы ведут во многих направлениях, — робко вставил несчастный.

— Что правда, то правда, глупости ни один путь не заказан, — съязвил президент и многозначительно добавил: — Слушайте, вы, божий человек, преступник, за которым мы гонимся, не станет мыть руки на глазах у всех прохожих, так же как не станет пускаться в разговоры с зеленщицей и бояться сторожа у городских ворот. Очень уж низко вы изволили его оценить.

Захватив с собою писца, он отправился к Даумеру, чтобы еще раз самолично произвести осмотр помещения. Его сопровождал советник магистрата Бехольд, отчаянно ему докучавший своим многословием. Между прочим, Бехольд заметил, что слышал, будто бы учитель Даумер не желает больше держать у себя Каспара, и ходатайствует, чтобы юноше было предоставлено пристанище в его, Бехольда, доме. Фейербах счел все это пустопорожней болтовней и поспешил отделаться от докучливого спутника, отправив его с каким-то поручением к господину фон Тухеру.

Фейербаха с первых же слов поразила растерянность Даумера. Чтобы вконец не сбить его с толку, он постарался придать допросу некое подобие дружеской беседы. Даумер вспомнил о таинственной встрече Каспара с каким-то незнакомцем перед церковью св. Эгидия и поспешил выложить всю историю.

— И мы только сейчас о ней узнаем? — вскипел президент. — Разве эта встреча не возымела немедленных последствий? Неужто же вы не заметили ничего подозрительного?

— Нет, — пролепетал Даумер, напуганный стальным буравящим взглядом президента. — Разве что в тот же вечер я встретил у фрау Бехольд одного господина, который делал мне довольно странные намеки, но как их понимать, я не знаю.

— Что это был за человек? Как его звали?

— Мне сказали, что он дипломат, находится у нас проездом, а имени я не запомнил. Или нет, все-таки: господин фон Шлотхейм-Лаванкур; но я слышал, что он остановился здесь под вымышленным именем.

— Как он выглядел?

— Толстый, рослый, на лице оспины, лет этак под шестьдесят.

— О чем вы с ним говорили?

Даумер по мере сил передал содержание разговора. Фейербах погрузился в раздумье и вписал что-то в свою записную книжку.

— Пойдемте-ка к Каспару, — сказал он, вставая.

На лбу у Каспара все еще была повязка; лицо такое же белое, как бинты. Белой, казалось, была и улыбка, которою он встретил президента. Каспар уже прошел через три или четыре допроса и еще на первом рассказал все, что стоило рассказывать. Это, однако, не удержало старого судейского писца от все новых подковыристых вопросов, имевших целью изобличить в противоречиях несчастную жертву; с противоречиями работать куда как хорошо, когда же тебе твердят одно и то же, дело становится бесперспективным. Президент не стал задавать вопросов; он не узнавал Каспара: это был затравленный человек, со взглядом уже не столь открытым, не сияющим и невинным, но накрепко прикованным к земному.

Женщины с удовлетворением рассказывали ему о состоянии здоровья Каспара, а вскоре пришел врач и охотно подтвердил, что об опасности уже и речи быть не может. Президент, тоном достаточно повелительным, высказал надежду, что в эти дни незнакомые посетители — все без исключения— не будут допускаться к Каспару. Даумер отвечал, что это-де само собой разумеется и что не далее как сегодня утром он отвадил чьего-то лакея в расшитой ливрее.

— Это был слуга одного знатного англичанина, что остановился в гостинице «К орлу», — пояснила фрау Даумер, — через час он явился снова, чтобы поподробнее узнать, как чувствует себя Каспар.

В дверь постучали, вошел господин фон Тухер, отвесил поклон президенту и минуту спустя сообщил удивительное известие: этот самый англичанин нанес визит бургомистру и передал ему сто дукатов для вручения тому, кто сумеет напасть на след убийцы, покушавшегося на Каспара.

Воцарилось удивленное молчание. Президент прервал его, спросив, известно ли кому-нибудь, зачем приехал этот чужестранец? Господин фон Тухер отвечал:

— Известно только, что он прибыл третьего дня вечером и что неподалеку от Бургфарнбаха у экипажа сломалось колесо, здесь он дожидается, покуда его починят.

Президент нахмурил брови, подозрительность затуманила его взор; так настораживается охотничий пес, в стороне от путаницы следов, почуяв новый четкий след.

— Как звать этого человека? — спросил он с напускным равнодушием.

— Имя я запамятовал, — поспешил сказать барон Тухер, — но это настоящий вельможа, господин бургомистр Биндер на все лады прославляет его обходительность.

— Знатным господам, чтобы прослыть обходительными, достаточно любезно извиниться после того, как они наступят вам на ногу, — послышался бойкий голос Анны, сидевшей у кровати Каспара. Даумер бросил на нее сердитый взгляд, но президент разразился громовым хохотом, заразительно подействовавшим на остальных. Он долго не мог успокоиться, и глаза у него блестели от удовольствия.

Один Каспар не принял участия в этой веселой интермедии, взор его был устремлен в пространство, и только одного ему хотелось: увидеть человека, который явился из дальней дали и выложил столько денег, чтобы был найден тот, кто его ударил. Из дальней дали! Ведь только из дальней дали могло прийти то, о чем тосковала его душа, — с моря, из неведомых стран. Президент тоже явился издалека, но на чело его не ложился отсвет неведомых краев, сладостный ветерок не застрял в складках его одежды и глаза его не светились, как звезды, они гневались и вопрошали, вечно вопрошали. Тот, из дальней дали, явился, наверное, в серебряном одеянии, и множество коней везли его, он ни о чем не спрашивал, так как все знал. А вот другие, близкие, что все время входят и выходят, не похоже, чтобы они соскочили с покрытых пеною коней, дыхание у них тяжелое, как воздух в подвале, руки усталые, а у всадников руки не устают. Лица их закрыты — но не черным платком, как у того человека, который ударил его, подойдя к нему ближе, чем кто-либо до того, — они закрыты неприметно, словно затянуты дымкой. Эти люди говорят нечистыми голосами, и тон у них притворный. Поэтому и он, Каспар, должен теперь притворяться, он уже больше не в силах твердо смотреть им в глаза, не в силах сказать то, что мог бы сказать. Молчать спокойнее и печальнее, чем говорить, в особенности когда они ждут, что он заговорит. Да, он любил быть немного печальным, таить про себя свои мечты и мысли, заставлять их думать, что им нельзя к нему приблизиться.

Даумер был слишком занят собой, слишком подавлен предстоящим проведением в жизнь неколебимо принятого решения, чтобы заметить, по-прежнему ли Каспар с ним прост и по-детски откровенен. Господин фон Тухер первым указал на некоторые странности в поведении Каспара, он и президенту намекнул на них, когда они вместе выходили от Даумера. Президент пожал плечами и ни слова не ответил, затем попросил барона пойти вместе с ним в гостиницу «К орлу»; они осведомились, у себя ли господин из Англии, но в ответ услышали, что его светлость лорд Стэнхоп, так его назвал лакей, изволил отбыть всего какой-нибудь час назад. Неприятно пораженный, президент спросил, известно ли, в каком направлении он отбыл. «Точно этого никто не знает, — гласил ответ, — но поскольку экипаж выехал через ворота св. Иакова, можно предположить, что его светлость отправился на юг, вернее всего, в Мюнхен».

— Опаздываем, повсюду опаздываем, — пробурчал президент. — Хотел бы я знать, — обернулся он к господину фон Тухеру, — что побудило его светлость снести в ратушу целую кучу дукатов?

На лице Фейербаха была написана такая усталость от одолевавших его мыслей и забот, от постоянной и напряженной бдительности, от терзавших его страстей, что оно походило на лицо больного или одержимого.

Уже несколько месяцев президент находился в этом возбужденном состоянии. Подчиненные боялись его как огня; малейшая небрежность по службе, более того, самое робкое возражение приводили его в неистовство, и если вспышки начальнического гнева и раньше были страшны, то теперь они всех повергали в трепет, ибо бурю вызывал даже самый незначительный проступок. В эти минуты голос его гремел в залах и коридорах Апелляционного суда, крестьяне внизу на рынке останавливались и, сочувственно покачивая головами, говорили: «Его превосходительство гневается», — а в присутствии все, начиная от советника управления и до последнего писца, обомлевшие и бледные, сидели на своих стульях.

Может быть, им легче было бы нести свой крест, знай они, какое страдание причиняет себе этими выходками президент, как, побежденный собственным неистовством, он мучается от стыда и раскаяния и, случается, словно во искупление какого-то своего греха, даже бросает серебряную монетку первому встречному нищему. Конечно, же, они не могли знать, что под сумрачной пеленой этих настроений таятся возмущенный долг и уязвленная честь, что гений здесь, среди кажущегося неспокойствия и неразберихи, сотворил истинное чудо из улик и догадок, пророческим взглядом проник в самый ад человеческой низости и злодейства.

Из темных нитей, связывавших участь Каспара Хаузера с неведомым прошлым, руке этого волшебника удалось сделать ткань, на которой, словно бы огненными буквами, было напечатано то, что покрыло мраком стечение обстоятельств и течение времени.

Полный страха, стоял он перед своим творением, ибо самая основа его жизни шаталась под ним. Сомнений для него более не существовало. Но вправе ли он выйти на арену с этой ужасной правдой, пренебрегши всем, к чему обязывают его служба и доверие короля? Не лучше ли продолжать свой розыск втайне, чтобы, когда пробьет решительный час, из-за угла, как они того заслуживают, напасть на коварные и темные силы? И ничего-то он не добьется, даже благодарности, но потерять может все.

«Что за мука, — так думал он в бессонные ночи, — что за нестерпимая мука, бездеятельно, словно подкупленный страж, наблюдать, как вершится неправое дело, мерить по недостаточной мерке закона великий и малый грех, подводить его под букву уложения о наказаниях, меж тем как жизнь идет своим путем, порождает и разрушает форму за формой! Никогда не быть хозяином действия, всегда — только ищейкой тех, кто облечен властью действовать, не ведать, что надобно пресекать, а что поощрять».

Он не был бы самим собой, если бы не сумел найти путь между гласностью и трусливым умолчанием, сохранявший ему самоуважение. Он направил королю подробнейшую докладную записку, обдуманно расчленив в ней все детали события, написанную от начала до конца свободно и смело; каждая фраза — как удар молота.

Предварял он свое письмо рассуждением о том, что Каспар Хаузер, безусловно, не является внебрачным ребенком, но, конечно же, рожден в законном браке.

Будь Хаузер незаконным сыном, писал Фейербах, для сокрытия его происхождения заинтересованным лицам не пришлось бы прибегать к средствам столь жестоким, опасным и чудовищным, не пришлось бы много лет держать его в тюрьме и потом вытолкать на улицу. Чем знатнее были отец или мать рёбенка, тем легче могли они от него избавиться, но у людей не столь высокого происхождения нашлось бы еще меньше поводов для принятия этих жестоких и предательских мер. Хлебом и водой, единственной пищей Каспара в узилище, они могли бы кормить его и на глазах у всего света. Будь Каспар незаконным сыном высокопоставленных родителей или простолюдинов, богачей или бедняков, все равно, средства здесь не соответствуют цели. Да и кто без нужды взвалит на себя бремя такого тяжкого преступления, тем паче будучи вынужденным в течение необозримого времени изо дня в день снова и снова повторять его? Из всего этого явствует, продолжал неумолимый обвинитель, что преступление совершено людьми могущественными и богатыми, которые легко сметают любые препятствия на своем пути, которые, внушая страх и сладостные надежды на разные блага, имеют возможность пустить в ход самые послушные инструменты, наложить золотые замки на многие болтливые уста. Иначе как объяснить, что Каспар был доставлен в Нюрнберг среди бела дня, а тог, кто его привез, умудрился бесследно исчезнуть; как объяснить, что энергичный неустанный розыск в течение многих месяцев не навел на сколько-нибудь верный след, ведущий к определенному человеку, в определенную местность, как объяснить, что, несмотря на обещанное высокое вознаграждение, никто не явился с какой-нибудь новой вестью?

Из этого нельзя не заключить, что Каспар — человек, с жизнью или смертью коего сопряжены далеко идущие интересы, писал Фейербах. Ни месть, ни ненависть не могли стать мотивом для его заточения. Нет, Каспара устранили, чтобы другому обеспечить привилегии и почести, ему одному подобающие. Каспар должен был исчезнуть, чтобы другие утвердились в правах наследия. Он отпрыск высокого рода, за это говорят странные сны, его посещающие, которые, по существу, не что иное, как пробудившиеся воспоминания детства. Об этом же свидетельствует и то, как протекало его заточение; правда, мальчика держали в темнице, на скудной пище, но нам известны примеры, когда людей заточали не злонамеренно, а во имя их же блага, не на погибель, а во имя спасения от тех, кто посягал на их жизнь. Возможно, что самое его существование должно было устрашать того, кто, мучаясь угрызениями совести, соучаствовал в злодеянии, но у кого не достало смелости ему воспротивиться. С Каспаром обходились заботливо и мягко, но, спрашивается, почему? Почему тот таинственный чёловек не умертвил его? Почему никто не добавил еще одну каплю опиума в воду, которою его время от времени одурманивали? Мертвый надежнее живого, пусть даже брошенного в подземелье.

Если бы в одном из высокопоставленных, или знатных, или хотя бы видных семейств исчез ребенок, то даже если б его гибель или исчезновение не были преданы гласности, давно стало бы известно, в каком именно семействе произошло это несчастье. Но поскольку в течение многих лет и даже теперь, когда об истории Каспара судят и рядят все, кому не лень, никакой слух не просочился в общество, значит, Каспара надо искать среди мертвых. Иными словами, за умершего был выдан ребенок и поныне считающийся мертвым, который на самом деле живет в лице Каспара; а это равносильно тому, что был устранен законный наследник, вместе с которым, возможно, должен был угаснуть род, чтобы никогда больше не возродиться. На место этого ребенка, в те дни, может быть, даже больного, был положен другой, умирающий или уже умерший и вскоре похороненный. Таким образом Каспар попал в список мертвых. Если предположить, что в заговор был вовлечен врач, получивший приказ умертвить дитя, который, однако, из жалости или в силу разумных соображений решил, притворно выполнив поручение, спасти его, то не удивительно, что сей благой обман удался. В этом деле каждый действовал по указанию свыше. Но чьи-то уста должны же были произнести первое слово? В ком жил дух, столь могучий и не убоявшийся на вечные времена взвалить на себя бремя ответственности? Где дом, в котором свершилось неслыханное?

На этом месте письма рука президента остановилась — на много, на очень много дней. Не от усталости или малодушия, нет, сам того не желая, он мешкал, как полководец перед битвой, сознающий, какое зло и погибель она принесет, независимо от своего исхода. Сорвать корону с головы властелина, пальцем указать на запятнанную тиару, — не значило ли это оскорбить также и достоинство своего короля, растоптать освященные веками традиции, подстрекнуть к сопротивлению бесправный народ? Теперь, как никогда, чувствовал он творящую силу слова и то, что правда неудержимо вытекает из правды.

Он назвал по имени династию. Он черным по белому доказал, что по мужской линии старый род нежданно-негаданно угас, дабы очистить место для боковой ветви, пошедшей от морганатического брака. Не в бездетном, но в щедро благословенном детьми браке происходило это вымирание, и умирали лишь сыновья, дочери оставались в живых. Мать стала доподлинной Ниобеей, только что смертоносные стрелы Аполлона без разбору поразили сыновей и дочерей Ниобеи, здесь же ангел смерти пролетел мимо сестер, умертвив только братьев. Удивительно, более того, похоже на чудо, что ангел смерти стоял лишь у колыбели мальчиков и беспощадна вырывал их из ряда цветущих девочек. Как объяснить, спрашивал Фейербах, что у матери, рожающей одному и тому же отцу трех здоровых дочек, все сыновья появляются на свет обреченными? Это не случайность, бесстрашно утверждал он, но система, в противном случае пришлось бы уверовать, что само провидение вмешалось в естественный ход вещей во имя политической проделки. Вскоре после появления Каспара в Нюрнберге разнесся слух, что Каспар — принц этой династии, объявленный умершим. Эти темные слухи не утихали, и даже некий дух, как писали газеты, возвестил, что нынешний властелин — узурпатор, ибо жив еще законный престолонаследник. Слухи, разумеется, только слухи! Но они нередко бывают почерпнуты из надежного источника. Там, где речь идет о таинственных преступлениях, слухи возникают оттого, что проболтался совиновник, что кто-то был не в меру доверчив, допустил неосторожность, или пожелал облегчить свою совесть, или же, наконец, вознамерился отомстить за обманутые надежды, а не то захотел втихую поведать правду, не думая, что играет роль предателя.

Президент назвал не только династию и страну, в которой она царила, он назвал и государя, чья скоропостижная кончина более десяти лет назад возбудила немало подозрений, назвал и высокородную государыню, что в добровольном изгнании оплакивала свою злосчастную судьбу; назвал и тех, что по трупам взобрались на трон, и вот рядом со слабым, но честолюбивым человеком из мрака выступил образ женщины, преисполненной демонической силы, женщины, по чьей воле свершилось злодеяние.

В этом прямолинейном разоблачении чувствовалась горечь собственного опыта, ибо президент знал придворную жизнь, где козни и вероломство окутаны облаком благовоний, где низость одурманивает свои жертвы лицемерными милостями. Он дышал этим воздухом, он сидел за столом с этими людьми, он вкусил от их ядов, лучшие годы своей жизни он служил им, все силы отдал этой службе, а наградой за его самоотверженность были поношения и преследования; он знал наперечет их ставленников и сообщников, знал людей, для коих история всего-навсего родословная книга, религия — докучливая литания, философия — проклятое якобинство, политика — игра в жмурки с нотами и протоколами, народное хозяйство — арифметическая задача, не имеющая ответа, права человека — игра в фанты, монарх — щит их собственного величия, отечество — отданное в аренду имение, свобода — наглость, которую позволяют себе дураки и сумасброды. За его словами вставали невозвратно утраченные годы, перенесенные унижения, омраченный дух. Он не хотел говорить о себе, но слова срывали завесу с его скорби, пусть и не для глаз короля, которому предстояло лишь прочитать написанное.

Письмо было отослано с кропотливым соблюдением осторожности, дабы оно не попало ни в чьи руки, кроме рук государя, и президент неделю за неделей стал ждать ответа, подтверждения, какого-нибудь знака. Но тут пришло известие о покушении на Каспара. Фейербах поспешил в Нюрнберг, но принятые им меры были так же безуспешны, как и те, что приняла полиция. На десятый день своего пребывания там он получил письмо из королевской частной канцелярии: ему выражали благодарность за сообщение, на которое, безусловно, будет обращено самое серьезное внимание, удивлялись проницательности, с какою он сумел вникнуть в обстоятельства, столь запутанные, но во всех сколько-нибудь существенных пунктах послание отличалось крайней сдержанностью: «надо проверить»; «необходимо обдумать»; «следует выждать»; «приходится считаться»; «соблюдать известную осторожность»; «вполне понятные отношения накладывают неприятные обязанности»; «самая природа этого невероятного потрясающего события не терпит скоропалительного вмешательства»; тем не менее ему, Фейербаху, «обещают, да, да, обещают», но прежде всего «рекомендуется полное и безусловное молчание, — во избежание опалы надо сделать все возможное, чтобы эта прискорбная история не получила огласки за границей через свидетельство какого-либо официального лица, касательно последнего пункта от него в первую очередь ждут полного понимания и подчинения».

Впечатление от этого секретного послания, столь же льстивого, сколь и угрожающего, похожего на дружески протянутую руку, в которой взблеснул отточенный кинжал, было тем более сильно, что Фейербах давно ждал и страшился именно такого ответа. Он бесновался. Растоптав письмо, стал, задыхаясь, бегать по комнате, сжимая кулаками виски, потом бросился на кровать, испугавшись неистового биения своего сердца, и, наконец, обрел разрядку в громком и долгом хохоте, полном ярости и злобы.

Потом он долго, очень долго лежал без движения, и в мозгу его стучало только одно слово: молчать, молчать, молчать.

В этот самый день бургомистр Биндер неоднократно являлся в гостиницу, желая переговорить с президентом. Лакей уходил наверх и всякий раз возвращался с сообщением, что на его стук ответа не последовало, господин статский советник, видимо, спит или не желает, чтобы его беспокоили. Вечером Биндер пришел снова и на сей раз был принят. Президента он застал углубленным в просмотр каких-то документов; на его извинения тот ответил оскорбительно краткой просьбой перейти к делу.

Опешивший бургомистр отступил на шаг и гордо заметил, что не знает, чем навлек на себя недовольство его превосходительства, но как бы то ни было, а такого обхождения с собою он не допустит. Фейербах встал из-за стола:

— Ради самого неба, оставьте это! Если тот, кто жарится на костре, и пренебрежет правилами поведения, то, право же, этому не стоит удивляться.

Ничего не понявший Биндер опустил глаза долу. Затем объяснил цель своего прихода. Президент, вероятно, уже наслышан о намерении Даумера удалить Каспара из своего дома. Поскольку юноша более или менее оправился от ранения, Даумер решил, не откладывая дела в долгий ящик, отвезти Каспара к Бехольдам, которые примут его с распростертыми объятиями. Все это уже не раз обсуждалось, теперь осталось только получить его, президента, согласие.

— Да, я знаю, что Даумер уже по горло сыт этой историей, — досадливо заметил Фейербах. — Я не упрекаю его. Кому приятно, чтобы вокруг его дома рыскал убийца, хотя здесь можно и должно принять действенные меры. С сегодняшнего дня Каспар будет находиться под неусыпным надзором полиции, город отвечает мне за него. Но почему Даумер так заторопился? И почему Каспара передают в семейство Бехольдов, а не господину фон Тухеру или вам?

— Служебные обязанности заставляют господина фон Тухера ближайшие месяцы провести в Аугсбурге, что же касается, меня, — бургомистр запнулся, лицо его на мгновение побледнело, — то мой дом отнюдь не мирный приют.

Президент бросил на Биндера быстрый взгляд, подошел и пожал его руку.

— А что за люди эти Бехольды? — спросил он, желая перенести разговор.

— О, это люди хорошие, — несколько неуверенно отозвался бургомистр. — Во всяком случае, сам хозяин весьма уважаемый негоциант. Относительно его жены… мнения расходятся. Она любит наряжаться и тратит уйму денег. Впрочем, ничего дурного о ней сказать нельзя. Поскольку Каспар, как договорено, будет теперь посещать школу, ему, по сути, и нужен-то лишь присмотр порядочных людей.

— Есть у них дети?

— Тринадцатилетняя дочка. — Бургомистр, как и все в городе, знавший, что фрау Бехольд плохо обращается с девочкой, хотел для очистки совести присовокупить еще несколько слов, но тут лакей доложил о Даумере и магистратском советнике Бехольде. Президент велел просить. В дверь тотчас же всунулось приветливо ухмыляющееся лицо советника, на котором торжественная черная бородка комично контрастировала с поседелыми прядями, благоухающими помадой и зачесанными на лоб.

Непрерывно кланяясь, он подошел к Фейербаху, но тот удостоил его лишь беглого приветствия и тотчас же повернулся к Даумеру. Последний едва отважился встретить испытующий взгляд президента и на вопрос, сможет ли Каспар вынести внешнее и внутреннее напряжение, связанное со столь радикальной переменой обстановки, ответил лишь смущенным молчанием. Когда господин Бехольд вмешался в разговор, заверяя, что с Каспаром в его доме будут обходиться, как с родным сыном, бургомистр процедил сквозь зубы, что таким заявлениям грош цена. На примере Каспара нетрудно убедиться, что есть родители, обрекающие на гибель родного сына. Советник состроил обиженную мину, потер свои костлявые пальцы о краешек стула и пробормотал, что к сказанному ему прибавить нечего; все от него зависящее будет сделано.

Президент, озадаченный этими словами и недомолвками, взглянул сначала на одного, потом на другого. Затем подошел к Даумеру, положил руку ему на плечо и многозначительно спросил:

— Скажите, это обязательно должно произойти?

Даумер вздохнул и взволнованно ответил:

— Ваше превосходительство, один бог знает, как трудно далось мне такое решение.

— Знать-то бог знает, да вот одобрит ли, — сердито проговорил президент, и его приземистая дородная фигура, казалось, выросла на глазах. — От удара камнем о сталь высекается искра, но горе, если с камня посыплются только грязь и крошка. Это значит, что о прочности и неистребимости, дарованных ему природой, и речи не может быть.

«Он опять меня отчитывает», — подумал Даумер, и лицо его побагровело с досады.

— Я сделал все, что было в моих силах, — торопливо и упрямо отвечал он. — Я не закрываю перед Каспаром дверей своего дома. Не говоря уж о своем сердце. Но, во-первых, я не вправе ручаться за его безопасность, впрочем, думается мне, и никто другой не вправе. Можно ли быть сеятелем на пашне, под которой тлеет роковой огонь, сжигающий каждое зерно? Наконец, и это, пожалуй, самое главное, я разочарован. Никогда я не забуду, чем был для меня Каспар, да и как можно это забыть! Но чуда больше нет, время пожрало его.

— Больше нет, больше нет, — уныло пробормотал Фейербах, — я ждал этих слов. Если долго смотреть на свет, глаза перестают видеть. От сыновей отрекаются, если они предъявляют чрезмерные требования к нашей любви. Но нищий получает свою даровую похлебку. Уважаемые господа, — произнес он вдруг громко и отчетливо, — поступайте, как угодно, но помните, что в любом случае вы отвечаете мне за Каспара.

Идя по улице, Даумер все еще досадовал на тон и слова президента. Но и собою он был недоволен. На одной из захолустных улиц, неподалеку от крепости, ему встретился ротмистр Вессениг. Даумер обрадовался возможности хоть словом перекинуться и проводил его до казармы. Ротмистр сразу же завел разговор о Каспаре, но Даумер не замечал или не хотел замечать, что его разговорчивость имела издевательский привкус.

— Таинственная история с этим «невидимкой»… — Господин фон Вессениг вдруг заговорил без обиняков. — Неужто же есть люди, которые в это верят? Среди бела дня какой-то тип, да еще, здравствуйте пожалуйста, в перчатках, пробирается в дом, полный людей, и, завесив свою физиономию вуалью, вытаскивает топор из кармана? А может, ему было приказано прогуливаться по улице с топором, а? Держать его руками в перчатках? Клянусь святым Фомою, изрядная разбойничья история!

Поскольку Даумер отмалчивался, ротмистр с не меньшей горячностью продолжал:

— Представим себе на минуту, что ваш прославленный невидимка намеревался убить этого малого. Почему же тот отделался незначительным ранением? Таинственному пришельцу надо было только посильнее ударить, и уста, которые могли его выдать, умолкли бы навеки. Волей-неволей приходится думать, что убийца в перчатках до поры, до времени хотел только пощекотать свою жертву. Ничего не скажешь, щекотливая история. Все мои знакомые, parole d'honneur[5] уважаемый господин учитель, возмущены легковерием тех, кто позволил так глупо над собой насмеяться.

Даумер счел ниже своего достоинства оскорбляться или негодовать. Напротив, стал даже притворно поддакивать ротмистру и не без любознательности осведомился, как же следует представлять себе все это происшествие. Господин фон Вессениг многозначительно пожал плечами. Он ждал, что Даумер разразится гневной тирадой, резко его одернет, а так как этого не случилось, быстро отказался от своего сдержанного злобствования и, блюдя осторожность, стал высказывать лишь предположения общего характера:

А может, доблестный Каспар напился, упал на лестнице и, желая поинтересничать, задним числом сочинил страшную историю. Но это еще с полбеды. У многих сложилось впечатление куда более мрачное, а именно, что мерзкий мальчишка морочит своих благодетелей и все это — тонко задуманная мистификация.

Тут уж Даумер не выдержал. Он остановился, замахал обеими руками — казалось, слова его спутника, как ядовитые мухи, кружатся над ним, — и, не прощаясь, бросился прочь.

«Вот они, люди, вот их голос, — потрясенный, размышлял он, — им можно так думать, им не возбраняется такие мысли высказывать. О, эта бездна глупости и злобы неизбежно поглотит тебя, бедняга Каспар! Пусть ты не посланец небес, как я думал, все же ты паришь над этими людишками, как орел над нечистью. Конечно же, они переломят тебе крылья. Тщетно будет светиться чистотой и невинностью твоя душа, они этого не увидят. Тщетно будешь ты лить слезы перед ними, тщетно им улыбаться, ты дотронешься до их руки и отпрянешь, ибо она будет холодна как лед, ты будешь смотреть им в глаза, а они не промолвят ни слова. Робко, ищет твой дух путей к ним, но предательство толкаёт тебя на самый гибельный путь…»

Допустим, господин Даумер, что ты пророк и что душа у тебя сердобольная. Ты знаешь людей, знаешь, что огонь горит, игла колется и что заяц, когда его подстрелят, падает в траву и умирает. Знаешь ты, и к чему ведет то, что ты творишь. Но разве это повод для того, чтобы пасть в объятия событий, как, с целью предотвратить удар, падают в объятия врага, занесшего над тобою меч? Нет, не повод! Или только повод повернуть вспять маленькое решеньице? Ведь здесь идеалисты и психологи мало чем отличаются от воров и лихоимцев.

Он идет домой, продолжая философствовать, идет домой и ложится спять. Наутро мир будет выглядеть куда приемлемее, чем выглядел вчерашним незадачливым вечером.

ПТИЧЬЕ СЕРДЦЕ

Через двадцать четыре часа перед домом Даумеров остановился экипаж; фрау Бехольд собственной персоной явилась за Каспаром. О, на сей раз она не поскупилась: черная Лакированная карета, запряженная парой, и на козлах кучер в ливрее с золотыми пуговицами.

До ворот Каспара провожают Даумер и обе женщины, даже кандидат Регулейн покидает для этого случая свою холостяцкую квартирку. Анна не в силах удержать слезы, Даумер мрачен и ни на кого не смотрит, фрау Бехольд подает знак кучеру, кони фыркают, колеса начинают вертеться, и оставшиеся молча вглядываются в темноту, поглотившую экипаж.

Это было прощание, и Каспару казалось, что он уезжает куда-то далеко-далеко. На самом деле он ехал от дома на улице Шютт до дома на Рыночной площади. Этот высокий узкий дом был так зажат между двумя другими, что ему словно бы не хватало дыханья. Его двускатная крыша свисала — точь-в-точь плечи оголодавшего канцеляриста, окна не смотрели открыто и ясно, а как-то странно щурились, вход был удивительным образом куда-то запрятан, а внутри дома вилась с этажа на этаж темная лестница, делая множество поворотов и как бы упорно от кого-то увертываясь; обветшавшие ступеньки скрипели и стонали под ногами, и, даже когда отворялись двери, из комнат лился только слабый сумеречный свет.

Каспара поселили в горенке, выходившей на квадратный двор; под его окнами проходила деревянная галерея с мудреными резными перилами, по обе ее стороны имелись двери, завешенные зеленым шелком, а под ней — железный колодец без воды.

Но самое удивительное заключалось в том, что внизу, на площади, хоть и был рынок, где с утра до вечера приценивались к товару женщины, плакали дети, ржали кони, кудахтали куры, гоготали гуси и крякали утки, но стоило только закрыть входную дверь, и в доме становилось тихо, как под землей.

Поначалу это забавляло Каспара: ну чем не игра в прятки? А он любил прятаться, так же как любил иной раз состроить физиономию, не соответствующую тому, что было у него на уме, или сказать не то, что от него ожидали. В один из первых дней фрау Бехольд потеряла серебряную цепочку; Каспар объявил, что она лежит на лестничной площадке, но цепочки там, разумеется, не оказалось.

Ему запретили без спроса выходить из дому. А когда он поинтересовался, кто запретил, ему отвечали: фрау Бехольд не велела; когда же он обратился к ней, она сказала, что запрет исходит от магистратского советника, а магистратский советник отвечал, что от президента. Вот до какой степени запутано и запрятано было все в этом доме.

Однажды фрау Бехольд захотела войти в его комнату, но наткнулась на запертую дверь.

— Что это ты среди бела дня вздумал запираться? — спросила она, рыская глазами по столу, на котором лежали его книги и тетради. — Может, ты боишься? — словоохотливо добавила она. — У меня тебе бояться нечего: в мой дом никакой невидимка не проникнет.

Каспар признался, что его разбирает страх, фрау Бехольд это польстило, она напустила на себя шутливо-воинственный вид и вызывающе расхохоталась.

Всякий раз, когда Каспар возвращался из школы, а он теперь ежедневно посещал третий класс, фрау Бехольд спрашивала его — как идут дела.

— Дела неважные, — грустно отвечал Каспар. И правда, школа приносила ему мало радости. Учителя жаловались, что его присутствие отвлекает внимание учеников. Мальчишки, пораженные тем, что по улице за ним всегда следовал полицейский и что полиция денно и нощно караулила дом, в котором он жил, засыпали Каспара дурацкими вопросами. Его молчаливость, разумеется, неправильно истолковывалась, а когда он сам вдруг обращался к ним с каким-нибудь словом, они либо в страхе разбегались, либо осыпали его насмешками. Ведь он представлялся им всего-навсего туповатым верзилой, который, будучи почти вдвое старше их, завяз в самых начатках школьной премудрости. Нередко случалось, что он вставал во время урока и задавал какой-нибудь детски наивный вопрос. Весь класс заливался хохотом, и учитель тоже смеялся. Однажды, когда за окном бушевала непогода и завывал ветер, Каспар вскочил со своего места и забился в угол, поближе к печке; тут уже восторг класса не имел пределов, а когда толстяк учитель вытащил его из угла и водворил на скамейку, мальчишки приветствовали эту сцену кошачьим концертом.

Но самое странное впечатление Каспар производил на пути домой: молчаливый, замкнутый и грустный, среди беззаботной шумливой толпы школьников — уже мужчина среди подростков, а рядом с ним неизменный блюститель закона.

Даумер часто наведывался в школу, чтобы разузнать у своих коллег о Каспаре. «Ах, — говорили ему в ответ, — желание учиться у него, безусловно, есть, да способностей маловато. Он и соображает неплохо, только в голове у него мало что задерживается. Хулить его нельзя, но и хвалить не за что».

Даумер огорчался. Хулить нельзя, а ведь вы, господа, его хулите, думал он. Хула — дело нетрудное, особенно когда она возвышает хулителя, а это ведь главная ее примета. Он обратился и к магистратскому советнику, надеясь хитростью выманить у него похвальный отзыв о Каспаре. Но господин Бехольд не любил открыто высказывать свои мнения. Он вел замкнутый образ жизни и с утра до вечера сидел в своей полутемной конторе у городского вала; когда от него что-нибудь хотели узнать, он отвечал: «С этим вам лучше обратиться к моей жене!»

Даумер, уподобляясь незадачливому любовнику, осторожно и печально крался по следам своего бывшего питомца, но встреч и разговоров с самим Каспаром старался избегать. С затаенным недоверием наблюдал он за фрау Бехольд, недоумевая, почему она так жадно стремилась заполучить юношу в свой дом.

— Чего ты удивляешься, — говорила Анна, одаренная здравым смыслом не в меньшей мере, чем ее брат туманным пессимизмом, — все ясно, ей нужна кукла, забава для гостиной.

— Кукла? Да у нее же есть ребенок, которым она, говорят, пренебрегает.

— Верно, но в том, чтобы иметь ребенка, как все люди, ничего примечательного нет; значит, надо придумать что-нибудь экстравагантное, такое, что всех поразит, а там уж ты вроде как важная дама, твое имя, того и гляди, в газете появится. Пожалуй, еще прослывешь благотворительницей, у господина супруга появятся шансы на высокий орден, но самое главное — скуки как не бывало. Я эту особу знаю не хуже, чем себя самое. И мне Каспара очень жаль.

Фрау Бехольд вечно где-то носилась, и застать ее дома можно было, лишь когда она принимала гостей. Она любила шум и суету, любила хорошо одетых людей, титулованных мужчин, женщин с высоким положением в обществе, любила празднества, драгоценности и роскошные наряды. Если бы не беспокойное честолюбие, ее можно было бы назвать жизнерадостной, и если бы не бессмысленное любопытство, днем и ночью ее снедавшее, приятной и даже простодушной. Она прочитала неимоверное множество французских романов и от этого сделалась еще более чувствительной, еще более охочей до приключений, хотя изрядная доля флегмы, заложенная в ее характере, и отодвинула эти свойства, так сказать, на задний план. Всякий, посчитавший ее той, за которую она себя выдавала, был наперед обманут.

Что касается Каспара, то поначалу она над ним подсмеивалась, и в первую очередь тогда, когда он бывал тих и задумчив.

— Вы только послушайте, что он сегодня изрек, — вот была ее любимая фраза. Иной раз, казалось, что для нее он нечто вроде придворного шута. — Ну говори же, говори, моя овечка, — подзуживала она его при гостях. Видя, с каким усердием он затверживает наизусть латинские глаголы, фрау Бехольд покатывалась со смеху. — Вот ученый так ученый! — восклицала она, ероша его густые кудрявые волосы. — Да брось ты это все, брось, — говорила она, когда он жаловался на трудности с арифметикой, — все равно ты ничего не добьешься, как я не научусь танцевать на проволоке.

Между тем многое в Каспаре вновь и вновь пробуждало ее любопытство. Однажды утром она застала его в кухне в тот самый момент, когда посыльный из мясной лавки вынимал из корзины кусок кровавого сырого мяса. Выражение бесконечной тоски омрачило лицо Каспара, он отпрянул, задрожал, не мог вымолвить ни слова и, тяжело ступая, обратился в бегство. Фрау Бехольд была поражена, но постаралась не поддаться чувству растроганности, ее охватившему. «Как это понять, — думала она, — наверное, он притворяется, чт́о ему кровь животных?»

Чтобы угодить Каспару, она даже забывала о своей обычной лени. И все же хорошо он себя у нее в доме не чувствовал.

— Ну скажи ты мне на милость, что тебе не дает покою? — приставала она, заметив печаль в его глазах. — Если ты не развеселишься, я тебя сведу на бойню; придется тебе смотреть, как телятам головы отрезают, — пригрозила она ему однажды и покатилась со смеху, увидев, что ужас исказил его черты.

Да, хорошо Каспару у нее не было. Он не понимал фрау Бехольд, а взгляды, речи, все ее поведение пугали и отталкивали его. Немало труда стоило ему скрывать свое отношение, он всегда чувствовал себя больным и несчастным, проведя хотя бы час наедине с нею. Работоспособность его иссякала, он перестал посещать и без того ненавистную ему школу. Учителя пожаловались в магистрат, господин фон Тухер, вернувшийся в город и через суд назначенный опекуном Каспара, призвал его к ответу. Каспар отмалчивался, господин фон Тухер приписал это молчание его закоснелому упрямству и огорчился.

И еще одно заставляло задумываться Каспара. На лестнице, в сенях или в одной из отдаленных комнат он иногда встречал девочку-подростка с очень бледным лицом. Она смотрела на него угрюмо и враждебно. Он пытался заговорить с нею, но она убегала. Однажды, взглянув с галереи во двор, Каспар увидел ее у колодца: кто-то сдвинул с места доску, прикрывавшую его железную трубу, и теперь там зияла глубина. Девочка стояла неподвижно и добрых четверть часа не сводила глаз с черной ямы. Каспар, крадучись, сошел с галереи, однако не успел он и шага ступить по двору, как она со злым лицом пробежала мимо него. Каспар нерешительно за ней последовал, но навстречу ему попался господин советник; в ответ на взволнованный рассказ Каспара о том, чт́о он видел, господин Бехольд, наморщив лоб и как бы успокаивая его, сказал: да, да, девочка нездорова, но ему, Каспару, право же, нечего тревожиться, совсем нечего.

Тем не менее Каспар тревожился. Он стал расспрашивать служанок, что ж это такое с ребенком, и одна из них сердито огрызнулась:

— Девчонке есть не дают, вот и вся недолга, ее найденыш объедает!

Он помчался к фрау Бехольд и, повторив услышанное, спросил, возможно ли, что это правда. Фрау Бехольд пришла в неописуемую ярость и тут же согнала с места служанку. Когда же Каспар в своей обычной манере, застенчиво и серьезно, принялся ее уговаривать быть к дочери внимательнее, чем к нему, иначе он вынужден будет уйти, она резко его оборвала:

— Куда ж ты пойдешь, спрашивается? Отвечай! И скажи мне, пожалуйста, где твой дом, если это тебе известно?

В ту же минуту у фрау Бехольд мелькнуло подозрение, что Каспар влюблен в ее дочь. Она решила во что бы то ни стало это выведать. Но Каспар на ее вопросы отвечал так нелепо, что ей пришлось устыдиться своих подозрений.

— Grand Dieu![6] — восклицала она. — Кажется, этот дурачок даже не знает, что такое любовь!

Более того, вдруг она сообразила, что у него и в помыслах ничего подобного быть не могло. Бойкой даме это было тем более удивительно, что собственные ее желания и прихоти неизменно плескались в мутной воде полуроманических, полупохотливых страстей, хотя перед своими согражданами ей и приходилось строить из себя добродетельную особу.

«Что ни говори, а он из плоти и крови, — размышляла она, — и пусть дуралей Даумер повсюду трубит об его ангельской невинности, любой взрослый человек все равно знает, что петух делает с курицами. Он меня разыгрывает, смеется надо мной. Ну, погоди, малец, я тебе еще покажу».

На Рыночной площади, справа от дома Бехольдов, находился так называемый «Красивый колодец» — мастерское произведение средневекового нюрнбергского искусства. Детишкам с незапамятных времен рассказывали, что из этого колодца аист вытаскивает новорожденных младенцев. Фрау Бехольд спросила Каспара, слышал ли он об этом, а когда тот ответил отрицательно, лукаво подмигнув, поинтересовалась, мог ли бы он в это поверить. «Не пойму, как аист умудрится туда залететь, — бесхитростно ответил Каспар. — Колодец ведь забран решетками».

Фрау Бехольд обомлела.

— Эх ты, дурашка! А ну, посмотри-ка мне прямо в глаза!

Он взглянул на нее, и она невольно потупила взор. Потом вдруг вскочила, подбежала к буфету, распахнула дверцу, налила себе бокал вина и залпом его осушила. Минутой позже она уже стояла у окна, молитвенно сложив руки, и бормотала:

— Господи Иисусе Христе, спаси меня от греха и не введи меня во искушение!

Вряд ли стоит напоминать, что вообще-то она была дама весьма просвещенная и по целому году в церкви не показывалась.

В середине августа стояла нестерпимая жара. В одно из воскресений бургомистр решил устроить пикник в Шмаузенбуке. Утром этого дня Каспар со шталмейстером Румплером и несколькими молодыми людьми проехался верхом до Буха и так устал, что после обеда заснул в своей комнате. Фрау Бехольд самолично его разбудила и велела одеваться как можно скорее, так как экипаж уже ждет. На вопрос Каспара, поедет ли с ними кто-нибудь еще, она отвечала, что их будут сопровождать два мальчика, сыновья генерала Хартунга. Каспар разочарованно спросил, почему бы ей не взять с собой дочь, ведь девочке будет очень обидно остаться дома. Фрау Бехольд оторопела и уже готова была вспыхнуть, но сдержала свой гнев. Она наклонилась, рукою захватила прядь его кудрявых волос и злым голосом сказала:

— Я тебе отрежу кудри, если ты еще раз об этом заговоришь.

Каспар от нее увернулся.

— Не надо так близко, — с широко раскрытыми глазами, умоляюще пробормотал он, — и резать не надо, пожалуйста.

— Испугался, испугался, трусишка? Ну погоди, будешь со мной спорить, я мигом принесу ножницы.

В экипаже Каспар упорно молчал. Оба мальчика, четырнадцати и пятнадцати лет, его дразнили, старались выманить у него хоть слово; наслушавшись разговоров взрослых, они смотрели на него, как на диковинного зверя. По школярскому обыкновению, мальчишки расхвастались, можно было подумать, что нет на свете людей умнее и ученее их. Когда экипаж отъехал уже довольно далеко, старший объявил, что слышит музыку из лесу, и тут Каспар, рассерженный их ломаньем и притворством, ответил, что он хоть й ничего не слышит, но зато видит над деревьями флажок на длинном шесте.

— Подумаешь, флаг, — презрительно отозвались мальчишки, — да мы уж давно его видим.

Каспар удивился, сам он только-только заметил узкую полоску, видимую лишь, когда она плескалась на ветру.

— Ладно, — сказал он, — когда флажок снова начнет развеваться, я спрошу, замечаете вы это или нет.

Он выждал минуту-другую и, видя, что флаг неподвижен, задал каверзный вопрос:

— Ну как, развевается он сейчас?

— Развевается, — в один голос отвечали братья, но Каспар спокойно сказал:

— Из этого я вижу, что вы ровно ничего не видите.

— Э-э, — воскликнули они, — да ты, выходит, лгун!

— Тогда скажите мне, — не смущаясь, продолжал Каспар, — какого он цвета?

Мальчишки приумолкли и уставились на флаг, затем один из них наугад и вполголоса проворчал: «Красный», другой, посмелее, сказал: «Синий». Каспар покачал головой и повторил:

— Я вижу, что вы ровно ничего не видите, флаг бело-зеленый!

Оспаривать это не приходилось, четверть часа спустя все смогли убедиться в правоте Каспара. Оба мальчика с ненавистью на него взглянули: им очень хотелось блеснуть перед фрау Бехольд, слышавшей весь этот разговор от слова до слова.

Появление Каспара на празднике, как всегда, привлекло множество ротозеев, среди них были и знакомые молодые люди, которые сочли своей обязанностью им заняться и, несмотря на протесты фрау Бехольд, увели его из-под ее крылышка. Поначалу они образовали небольшую компанию, впрочем, быстро увеличившуюся, ибо один в ней подстрекал другого к всевозможным дурачествам. Они опрокидывали столы и стулья, пугали девушек, дочиста скупали товар в лавках старьевщиков, бессмысленно орали, изображая, что Каспар их повелитель и все делается по его приказу. Суматоха возрастала. Вечером они посрывали фонарики с деревьев и приказали музыкантам идти впереди, трубными звуками аккомпанируя их бесчинствам. Два молоденьких купчика посадили себе на плечи Каспара, который уже ничего не видел, ничего не слышал, с несчастнейшим лицом сидя на своем живом стуле, и мечтал быть где-нибудь далеко-далеко отсюда.

Разгулявшаяся компания с песнями и хохотом подошла к эстраде, на которой уже начались танцы, но отсюда уже не могла двинуться ни вперед, ни в сторону, так как толпа запрудила дорогу. Внезапно Каспар совсем близко от себя увидел обоих мальчиков, ехавших с ним в экипаже; они стояли на ступеньках подиума, держа в руках длинную палку с насаженным на нее квадратом белого картона, на котором крупными буквами были выведены следующие слова: «Здесь можно увидеть его величество Каспара, короля страны Мошеннии». Они держали палку так, чтобы надпись сразу бросилась в глаза Каспару; впрочем, и толпа живо ее заметила, раздался громовой взрыв хохота.

Трубачи сыграли туш, и процессия вновь двинулась мимо трактира по направлению к иллюминированному лесу.

Каспар умолял спустить его наземь, но никто не обращал внимания на эти мольбы. Тогда он схватил за ухо одного и дернул за волосы другого. «Ой, что ты меня щиплешь?» — крикнул один, а другой завизжал: «Ой, он меня за волосы дергает!» Обозленные, они расступились, и Каспар упал на землю. Перед ним мигом очутились оба мальчишки-щитоносца; они насмешливо ухмылялись.

— У нас и для тебя припасен флажок, — сказал старший, — посмотри-ка, развевается он или нет?

И в ту же секунду оба вздрогнули: чей-то повелительный и громкий голос позвал их. Голос принадлежал отцу мальчишек, генералу, который в компании нескольких мужчин и фрау Бехольд устроился за одним из столиков. Все уже поднялись с мест, ибо черные тучи затянули небо и вдали слышались раскаты грома.

Фрау Бехольд встретила Каспара упреками:

— Что это за штуки ты выделываешь? И не стыдно тебе? Allons! Пора ехать домой.

Она шумно простилась со своими сотрапезниками и поспешила на опушку, где стала визгливым голосом кликать своего кучера.

— Садись! — приказала она Каспару, когда они, наконец, разыскали экипаж, сама же влезла на козлы, уселась рядом с возницей, выхватила у него из рук вожжи, и пошла сумасшедшая езда: сначала они мчались лесом, потом по вспененному пылью шоссе. Она нахлестывала лошадей так, что искры сыпались у них из-под копыт. На небе ни звездочки, уныло простирались поля и перелески, молнии все чаще прочерчивали небо, и гром грохотал все ближе.

За какие-нибудь полчаса домчались они до города, и, когда она остановила лошадей у дома на Рыночной площади, пар валил от них. Фрау Бехольд отперла парадную дверь и пропустила Каспара вперед. Впотьмах он ощупью добрался до своей двери, но фрау Бехольд схватила его за руку, потянула за собой дальше, в так называемую зеленую гостиную, большую комнату, где окна никогда не открывались и воздух был спертый. Она зажгла свечу, швырнула на диван шляпу и тальму, потом бросилась в кожаное кресло, напевая что-то себе под нос. Вдруг она смолкла и проговорила в ритме песенки:

— Ну, подойди же ко мне, невинный грешник!

Каспар повиновался.

— На колени! — скомандовала она.

Он пал ниц перед нею, боязливо заглядывая ей в глаза.

Она, как и сегодня поутру, лицом почти касалась его щеки! Ее узкий вытянутый подбородок вздрагивал, в глазах прыгали злые смешинки.

— Ну, что ты артачишься, мальчик? — проворковала она, когда он в смущении отвернулся. — Ma foi![7] Он меня боится! Словно не нюхал еще живого мяса, дурачок! Да кто тебе поверит! И чего ты, черт возьми, боишься? Разве я не приказывала класть тебе на тарелку лучшие кусочки? А вчера, не далее как вчера, разве я не подарила тебе хорошенького черного дроздика? У меня доброе сердце, Каспар, послушай, как оно бьется, как тикает…

Она обхватила его голову и притянула к своей груди. Он подумал, что сейчас ему будет больно, и вскрикнул, тогда она зажала ему рот поцелуем. От ужаса он похолодел, тело его бессильно поникло, как без костей; увидя это, фрау Бехольд испугалась и вскочила. Волосы ее растрепались, толстая коса змеею обвила шею и плечи. Каспар сидел на полу, его левая рука судорожно цеплялась за спинку стула. Фрау Бехольд снова склонилась над ним и странно громко задышала; она любила запах его тела, ей чудилось, что оно пахнет медом. Но Каспар, вновь почувствовав ее близость, вскочил и ринулся в дальний угол комнаты, ноги у него подгибались. Он стоял там с поникшей головой, с беспомощно простертыми руками.

Смутное предчувствие чего-то ужасного забрезжило в нем. Никогда он не слышал ни слова, ни намека, но угадывал что-то, как по зареву угадывают пожар, бушующий за горами. Ему было стыдно, ощущение, будто на нем надето платье с чужого плеча, мучило его; он смотрел на свои руки, не в грязи ли они. И еще этот стыд, Каспар стыдился стен, кресла, зажженной свечи; о, если бы дверь сама отворилась, чтобы ему неприметно исчезнуть!

И вдруг ослепительно яркая вспышка, словно розовый луч прорезал темноту, и страшным криком показался ему тотчас же загрохотавший гром. Каспар весь сжался и задрожал.

Фрау Бехольд тем временем широкими мужскими шагами расхаживала из угла в угол, раза два она вдруг рассмеялась чему-то, потом схватила свечу и двинулась на Каспара.

— Ах ты, осел, ах ты, испорченный мальчишка, что ты себе вообразил? — с горечью проговорила она. — Уж не думаешь ли ты, что я тобою интересуюсь? Черта с два! Убирайся отсюда, да поживей, и не смей говорить об этом, слышишь? Не то ты у меня кровью умоешься!

При этом она смеялась, словно все это было шуткой, но Каспару она казалась великаншей, ее черная тень заполняла собою всю комнату, вне себя от страха он выбежал вон, бросился вниз по лестнице, фрау Бехольд за ним; он дергал ручку входной двери — напрасно, она была заперта. Он слышал, как дождь шумит по мостовой, и тут же до его слуха донеслись торопливые шаги, ключ повернулся в замке, и на пороге появился магистратский советник. Непрестанные молнии освещали дрожащую фигуру Каспара, из-за громовых раскатов не слышавшего удивленных вопросов хозяина дома.

Наверху, на площадке, стояла фрау Бехольд; от свечи, которую она держала в руках, наводящие ужас блики пробегали по ее лицу, и голос ее пересилил гром, когда она крикнула мужу:

— Он пьян, этот мальчишка! Они его подпоили там, в лесу! Чтоб я тебя, Каспар, сегодня больше и в глаза не видела! Марш в постель сию же минуту!

Магистратский советник запер за собою дверь и закрыл насквозь промокший зонтик.

— Ну, ну… посмотрим, может, и не так все это страшно.

Фрау Бехольд ему не ответила. Она хлопнула дверью, и дом опять погрузился во мрак и тишину.

— Иди за мною, Каспар, — сказал советник, — сейчас мы с тобой зажжем свет и во всем разберемся. Дай мне руку, вот так. — Он довел Каспара до его комнаты и, бормоча какие-то успокоительные слова, зажег свечу. Потом, чтобы проверить, вправду ли Каспар пьян, велел ему на себя дыхнуть, покачал головой и с удивлением заметил: — Ничего похожего. Советница введена в заблуждение. Но ты, Каспар, не огорчайся. Все в воле божьей и кончится хорошо. Спокойной ночи!

Оставшись один, Каспар ничего, кроме молний, не видел. При каждом взблеске он ощущал мучительную боль, словно в глаза ему вонзались иголки, а при каждом ударе грома ему чудилось, что тело его распадается на части. Руки и ноги у него оледенели. Он не решался лечь в постель, стоял на месте как пригвожденный. Содрогаясь от ужаса, вспоминал он ту грозу, которую ему довелось пережить в тюремной башне. Он тогда забился в угол своей камеры, и жена тюремщика пришла его успокоить. Она ему сказала:

— Нельзя выходить, на дворе стоит великан и ругается.

При каждом ударе грома он склонялся до самой земли, а жена тюремщика говорила:

— Не бойся, Каспар, я от тебя не уйду.

Ему и сейчас казалось, что за дверьми стоит великан и ругается. Дрозд, сидевший на жердочке в своей клетке у окна, хохлился и время от времени тоненько чирикал. Каспар жалел птицу и давно бы выпустил ее на волю, если бы не боялся гнева фрау Бехольд.

Гроза удалялась, Каспар быстро разделся, лег в постель и с головой укрылся одеялом, чтобы не видеть блещущих зарниц. В спешке он позабыл запереть дверь, и это упущение возымело весьма странные последствия. Проснувшись поутру, он почуял резкий запах. Пахло кровью. В ужасе он огляделся и сразу заметил, что клетка на окне пуста. Ища глазами птичку, он вдруг обнаружил ее на столе мертвую, с крылышками, простертыми в луже крови. А рядом, на белой тарелке, лежало окровавленное маленькое сердце.

Что могло это значить? Лицо Каспара перекосилось, губы задергались, как у ребенка, который вот-вот заплачет. Он оделся, чтобы пойти на кухню и расспросить прислугу, но, не успев еще выйти из комнаты, вздрогнул и остановился; в сенях подле самой двери стояла фрау Бехольд. Она была растрепана, небрежно одета и в руках держала веник. Каспар, заметив ее мертвенную бледность, долго смотрел на нее, почти так же удрученно, как только что смотрел на мертвую птицу.

ВЕСТЬ ИЗДАЛЕКА

С того самого дня с фрау Бехольд уже никакого сладу не было. Возможно, тогда началась та страшная душевная болезнь, которая впоследствии положила столь печальный конец ее жизни. Все ее чурались. Ни на минуту не находила она себе покоя, только сядет и уже вскакивает. Поднявшись в пять часов утра, она беспардонно шумела в комнатах и на лестнице; будя Каспара, так барабанила в его дверь, что он просыпался с головной болью и весь день ходил как потерянный. Разговаривать за столом ему запрещалось, а если он нарушал этот запрет, она угрожала впредь посылать его на кухню обедать с прислугой. При гостях она звала Каспара, казалось, только затем, чтобы колоть его и язвить.

— А ну, попробуйте-ка извлечь хоть слово из этого придурка, — вот какие замечания она отпускала, — вам, верно, невесть чего наговорили об этом умнике. Можете теперь сами убедиться: бедняга разумного слова вымолвить не может.

Гость, кто бы он ни был, смущался, а Каспар стоял, не подымая глаз.

Как и раньше, она жаждала, чтобы люди толпились в ее хоромах, чтобы смех звучал на покосившихся лестницах, чтобы шуршащие шлейфы сметали многолетнюю пыль. Но дни были непохожи на ночи, как ярко освещенный бальный зал не похож на себя после разъезда гостей: слуги загасили свечи и мыши начали шнырять по затоптанному ковру. В таком существовании вина растет, как сорняк на невспаханной земле. Большая вина может очистить душу раскаянием или страданиями, мелкие провинности, неизобличенные проступки, ежечасные и ежедневные, истачивают душу, — высасывают из человека жизненные соки.

Видно, натура у фрау Бехольд была глубоко нравственной, если она не могла простить того, кто пошатнул устои ее добродетели на краткий миг, в душный грозовой вечер. Или не только в этом была причина? Может быть, для нее весь мир перевернулся, когда благодаря этому юноше ее глазам нежданно открылась картина полнейшей невинности? И в этом перевернутом мире она уже не находила себе места. Ее обворовали, и она жаждала отмщения.

Перемены в доме Бехольдов не укрылись от глаз доброжелателей Каспара. Бургомистр Биндер первым решительно заявил, что Каспару нельзя больше там оставаться. Даумер живо поддержал его мнение, а редактор Пфистерле, запальчивый и непримиримый, как всегда, учинил в своей газете разнос магистратскому советнику, да еще высказал подозрение, что тот тщится обезвредить найденыша и силою заставить замолчать тех, кто отстаивает права, обусловленные его таинственным рождением. «Так он и живет, этот загадочный мальчик, на чьем челе сияет незримый венец, живет подобно одичалому зверю, который лишь изредка отваживается выскочить на свет божий и, мчась по полю, смешно помахивает хвостом, смешно шевелит ушами, чтобы позабавить своих врагов, но в то же время боязливо озирается, готовый снова забиться в первую попавшуюся дыру».

Так писал взволнованный газетчик. Прочитав его статью, отцы города после многих совещаний постановили вторично изъять из общинной кассы некую сумму, предназначенную на воспитательные расходы, и, полагая, что сироте Каспару лучше всего будет в доме господина фон Тухера, обратились к последнему с прочувственным изложением всех обстоятельств дела, взывали к его великодушию и высказывали уверенность, что высокое положение его семьи уже само по себе защитит юношу от гнусных преследователей.

Однако господин фон Тухер колебался. Внезапно поднявшиеся разговоры о Бехольдах сердили его.

— Поначалу вы радовались, что нашли пристанище для молодого человека, а теперь разыгрываете из себя верховных судей, — говорил он. — Почему я должен думать, что меня минует та же участь? Я не хочу выставлять напоказ свою частную жизнь и не хочу, чтобы любой досужий петух нарушал своим «кукареку» мир и спокойствие моего дома.

Семья господина фон Тухера, и в первую очередь его мать, выказывала недовольство и предостерегала его от этой авантюры. Поговаривали даже, что старая баронесса устроила сыну пренеприятную сцену и решительно заявила, что, если он хочет взять к себе Каспара, пусть испрашивает у общины деньги на его содержание, она же на это не даст и ломаного гроша.

Но господин фон Тухер был человеком долга и полагал, что обязан принять Каспара в свой дом. Считая его уже наполовину погибшим, он вообразил, что сумеет вернуть заблудшего на проторенные дороги жизни. Возможно ведь, что бедняге Каспару недостает только сильной мужской руки, говорил он себе. Вся эта болтовня об его избранности и исключительности, все эти ахи да охи не могли на нем не сказаться. Простота, порядок, разумная строгость, — словом, основные принципы здорового воспитания, возможно, окажут на Каспара благодетельное влияние. Что ж, попробуем!

Итак, господин фон Тухер поставил себе определенную задачу, и это было самое важное. Он объявил:

— Я согласен взять Каспара под свою опеку при непременном условии, что мне будет предоставлена полная свобода действий и ни один человек, кто бы он ни был, не вздумает путать мои планы или с какой бы то ни было целью становиться между мной и Каспаром.

Разумеется, эти условия были приняты.

Фрау Бехольд, едва узнав о решении, принятом за ее спиной, поспешила опередить события. Улучив время, когда Каспар вышел из дому, она велела собрать все, что ему принадлежало, как-то: платье, белье, книги и прочие мелочи, — побросать в ящик без крышки и выставить ящик на улицу. Затем собственноручно заперла входную дверь и, удовлетворенно посмеиваясь, заняла позицию у одного из окон на первом этаже, дожидаясь, когда вернется Каспар и она сможет насладиться недоумением собравшейся толпы.

Каспар явился довольно скоро. Лейб-полицейский растолковал ему, в чем дело, и поспешил в ратушу с докладом, Каспар же прислонился к ящику и время от времени с удивлением взглядывал на фрау Бехольд. Прошло добрых два часа, прежде чем в ратуше успели собраться с мыслями и оповестить господина фон Тухера. Между тем хлынул дождь, и, если бы какая-то сердобольная торговка не принесла мешок из-под хмеля, все добро Каспара промокло бы насквозь. Наконец показался полицейский, на этот раз в сопровождении слуги господина фон Тухера; они привезли с собою ручную тележку и взгромоздили на нее ящик. Каспар пошел за ними; кучка людей, простодушно переговаривающихся между собой, проводила их до самого дома господина фон Тухера на Хиршельгассе.

Для Каспара опять началась новая жизнь. Прежде всего он перестал посещать школу, вместо этого к нему дважды в день приходил молодой учитель, студент, по фамилии Шмидт. Далее, в дом не допускался ни один незнакомый человек. Кататься верхом Каспару больше не разрешалось.

— Такое занятие хорошо для аристократов, но не для человека, который должен будет, как всякий бюргер, зарабатывать свой хлеб и пробиваться в жизни трудом собственных рук, — говорил господин фон Тухер.

Из этого следовало, что болтовне о знатном происхождении, отнюдь не смолкшей с течением времени, он ровно никакого значения не придавал.

— Данные обстоятельства и без того достаточно запутаны, — отвечал господин фон Тухер, когда ему намекали на такую возможность, — и я не намерен приносить в жертву фантому — а это фантом, и только фантом — свои принципы.

В свои принципы господин фон Тухер веровал неколебимо. Иметь таковые было для него первоосновой жизни, поступать в соответствии с таковыми — непременной обязанностью. Исходя из них, он сразу же позаботился о создании дистанции между собой и Каспаром, обеспечивающей уважительное отношение. Впрочем, доверительность была вообще не в его характере. Он терпеть не мог обнаруживать свои чувства, горделивая осанка, размеренный шаг, холодный взгляд, безупречность в одежде и манерах в равной мере характеризовали и его внутреннюю сущность.

Строгости он придавал немаловажное значение и неизменно являлся Каспару со строгим лицом. Главная его максима была: не позволить себя растрогать; поощрения же за добросовестное исполнение обязанностей он считал весьма полезными. День юноши с утра до вечера был скрупулезно расписан. До обеда занятия с учителем и прогулка под надзором слуги или полицейского; после обеда Каспар был предоставлен самому себе. Рядом с его комнатой находилась каморка, приспособленная под мастерскую; покончив с уроками, он изготовлял всевозможные поделки из дерева и картона, проявляя недюжинную сноровку. И еще ему доставляло удовольствие разбирать и снова собирать часы. Господин фон Тухер был очень доволен его поведением и не мог не удивляться упрямому прилежанию Каспара, его рвению в науках и самообразовании. Он никогда не отлынивал от работы, никогда не выполнял меньше, чем от него требовали. «Ясно, что я был неправильно информирован, — думал господин фон Тухер, — люди, ранее его окружавшие, не умели с ним обходиться, впервые в жизни ему дано счастье последовательного и правильного руководительства».

Принципы торжествовали.

Сначала Каспар был доволен, что так часто и так подолгу оставался один, но потом, тяготясь этим принудительным одиночеством, уже не бежал случаев рассеяться и развлечься. Когда на обычно пустынной Хиршельгассе вдруг подымался шум, он распахивал окно, высовывался и не слезал с подоконника, покуда снова не водворялась тишина. Стоило двум старушонкам остановиться, чтобы почесать языки, как наш Каспар был уже на посту. Он точно знал, когда по утрам пробегают мальчишки-разносчики из булочной, что на Веберплац, и радовался их свисткам. Заслышав, как почтальон у городских ворот трубит в рог, он бросал работу, и глаза у него блестели. Его внимание привлекали и все звуки обширного дома. Случалось, он бежал к двери, за которой вдруг раздался незнакомый голос, приотворял ее и взволнованно прислушивался. Слуги это заметили и решили, что он подслушивает, а потом доносит на них господину барону.

Каспар испытывал почтение даже к самому дому и по его коридорам проходил чуть ли не на цыпочках; так молодые люди стараются говорить шепотом в присутствии почтенного старца. Замкнутое в своем величии, покоилось это здание в стороне от городской суеты, и тот, кто искал в него доступа, должен был стерпеть пристальный взгляд и расспросы длиннобородого привратника. Стены этого дома, мощно врытые в землю, его фасад, крыша и фронтон пребывали в столь величественной гармонии, что, казалось, не искусство зодчего, а старинные незыблемые права сообщили ему важный и неприступный вид. Каспар любил смотреть и на башню с наружной винтовой лестницей во дворе, по вечерам, когда ее вычурные и изящные формы, пронизанные синеватой дымкой, казалось, оживали, сочетаясь прекраснее, чем когда-либо.

Иногда за плотно закрытым окном ему удавалось разглядеть седые волосы, ниспадающие на пергаментный лоб. Ближе он старую баронессу ни разу не видывал. Ему говорили, что из-за слабости здоровья она не покидает своей комнаты. Эта отчужденность при таком близком соседстве наводила его на размышления. Постепенно ему уяснялось, что он живет среди совсем чужих людей — благодетелей. Его взяли в дом и кормили, потом приехала карета, и его увезли. Другой дом. В один прекрасный день его вышвырнули на улицу. Опять все началось сызнова.

Почему это так? Другие всю жизнь жили на одном месте, с детства спали все на той же кровати, никто не мог вырвать их из привычного уклада, у них были права. В правах-то, наверно, все и дело, в незыблемых наследственных правах. Есть бедняки, которые служат за деньги, пресмыкаясь перед теми, кого называют богачами, но и они твердо стоят на земле и что-то крепко держат в руках; им платят за их работу, и они могут пойти и купить свой хлеб. Один шьет камзолы, другой тачает сапоги, третий строит дома, четвертый служит в солдатах, вот и выходит, что один — защита и помощь для другого, один от другого получает еду и питье. И почему-то их нельзя срывать с насиженного места.

Ах, вот почему: они ведь сыновья отца и матери. Это самое главное. Отец и мать вводят их в человеческое общестство и тем самым объявляют, откуда они родом и кем станут.

А ему, Каспару, не дано знать, откуда он; по каким-то непонятным причинам он один, без отца и без матери. Он должен дознаться, почему это так. Должен все сделать, чтобы узнать, кто его родители и откуда они, но прежде всего он должен отвоевать себе место в жизни, место, с которого его нельзя будет согнать.

Однажды зимним вечером господин фон Тухер вошел в комнату Каспара и застал его задумчивым и углубленным в себя. Два или три раза в неделю господин фон Тухер, покончив с дневными трудами, полагал за правило, в соответствии со своим воспитательным планом, беседовать с Каспаром. Однако принцип обязывал господина фон Тухера сохранять важную неприступность. И все тот же принцип заставлял его пренебрегать радостями простой и непосредственной беседы. Иной раз ему нелегко было держать себя в руках, может быть, в силу присущей человеку сообщительности или потому, что испытующий взгляд Каспара доходил до его сердца, но все равно, он не ведал сомнений, принцип, угрюмый как Фицлипуцли[8] не позволял ему без особой нужды преступать границу сдержанности.

Но, увидев Каспара, погруженного в свои думы, он растрогался, и голос его поневоле звучал мягче, когда он спросил юношу о причинах этой задумчивости.

Каспар не знал, можно ли ему говорить откровенно. Как всегда в минуты душевного волнения, левая сторона его лица конвульсивно подергивалась. Затем характерным и неподражаемо милым движением он закинул за ухо волосы, упавшие на щеку, и глубоким голосом спросил:

— Кем же я все-таки стану?

Эти слова тотчас успокоили господина фон Тухера. Он состроил мину, как бы говорившую: «Я не ошибся в расчетах», — и поспешил заверить Каспара, что об этом он тоже успел подумать. Пусть Каспар скажет, к чему у него всего больше лежит душа.

Каспар нерешительно молчал.

— Как, например, насчет садоводства? — благосклонно осведомился господин фон Тухер. — А может, тебе лучше стать столяром или переплетчиком? Ты делаешь премилые вещицы из картона и ремесло переплетчика сумеешь изучить за короткое время.

— А можно читать книги, которые мне дадут переплетать? — мечтательно спросил Каспар; он так сгорбился, что подбородком почти касался стола.

Господин фон Тухер нахмурился.

— Это значило бы, что ты нерадиво относишься к работе, — ответил он.

— Я ведь мог бы и часовщиком сделаться, — заметил Каспар, в эту минуту у него было довольно путаное представление о часовщике. Ему виделся человек, стоящий в высокой башне; человек, который приказывает звонить колоколам, подгоняет одно к другому золотые колесики, колдовскими заклинаниями делает время невидимым и заточает его в крохотный футляр. Да и вообще за названиями профессий ему открывалась не работа, не его отношение к ней, а непостижимо сложная картина жизни в целом.

Господин фон Тухер, преисполнившись недоверия к несерьезным, как ему казалось, намерениям Каспара, поднялся и холодно пообещал обо всем этом подумать.

На следующий вечер Каспара позвали в кабинет хозяина дома.

— В связи с нашим вчерашним разговором, — начал господин барон, — я пришел к следующему решению: весну и лето ты еще проведешь в моем доме. Прилежно занимаясь, ты к сентябрю сумеешь усвоить необходимые начальные знания, этого же мнения держится и господин Шмидт. А для того, чтобы у тебя не разбивался день, ты теперь будешь обедать не со мной, а у себя в комнате. На днях я переговорю с одним переплетчиком, очень неплохим мастером: тогда мы будем знать, что нас ждет. Ты доволен, Каспар? Или мечтаешь о чем-нибудь другом? Говори же, говори, у тебя еще есть время выбрать.

Мурашки пробежали по спине Каспара. Он вздрогнул и молча опустился на стул. Господин фон Тухер отнюдь не имел намерения его торопить и хотел дать ему достаточно времени на размышление. Минуту-другую он расхаживал по комнате, потом сел за рояль и проиграл медлительную музыкальную фразу. Это не было внезапной прихотью; по вторникам и пятницам от шести до семи вечера барон играл на рояле, а так как кукушка на стенных шварцвальдских часах только что прокуковала шесть раз, то не сесть за рояль было бы нарушением установленного режима.

Из-под его пальцев полилась довольно тоскливая мелодия. Это было мучением для Каспара. Он любил слушать марши, вальсы и веселые песенки. «Анна Даумер, вот кто умеет играть», — любил говорить он. Но такие звуки повергали его в полное уныние. Когда господин фон Тухер взял заключительный аккорд и, повернувшись на вертящемся стуле, вопросительно взглянул на Каспара, тот, решив, что от него ждут суждения о сыгранной пьесе, сказал:

— Ни к чему все это. Грустить я и сам могу, для этого музыки не требуется.

От удивления брови господина фон Тухера высоко взлетели.

— Ты слишком много себе позволяешь, — спокойно проговорил он. — Я не требовал от тебя суждений о музыке и не собираюсь облагораживать твой музыкальный вкус. А вообще — отправляйся в свою комнату.

Каспар радовался, что впредь ему не надо будет обедать с бароном. Безмолвные совместные трапезы всегда казались ему бессмысленными и никчемными. Многое восхищало его в этом человеке, его спокойствие и всегда ровный голос, его удивительная опрятность, фарфоровая белизна зубов, но в первую очередь его выпуклые розовые ногти. Он знал многих людей с бледными ногтями и относился к ним недоверчиво; бледные ногти вызывали в нем представление о зависти и жестокосердии.

И все-таки у Каспара было такое чувство, что до господина фон Тухера дошли нехорошие слухи о нем и тот им поверил. Минутами бедняга готов был крикнуть: «Не верьте, все это ложь!» Но что именно? Что было ложью? Этого Каспар сказать не мог.

В полном его одиночестве ему начинало казаться, что он надоел людям и они ищут способа от него отделаться. Тревога, дурные предчувствия терзали его. В лунные ночи он раньше обычного гасил лампу, садился к окну и неотрывно следил за небесным светилом. В дни полнолуния, он, случалось, чувствовал себя плохо, дрожал всем телом, и только восход луны снимал тяжесть, давившую его грудь. Он знал, из-за какой крыши покажется она сейчас, над какими взойдет фронтонами, и как бы вынимал ее руками из глубины небес, а когда наплывали облака, он дрожал от страха, что, задев луну, они испачкают ее светлое сияние.

До слуха его в эти дни, казалось, доносятся нездешние звуки. Однажды утром он вдруг встал во время урока, пошел к окну и чуть ли не всем корпусом высунулся из него. Студент, господин Шмидт, не мешал Каспару, но, когда ему показалось, что это длится слишком долго, его окликнул. Каспар выпрямился и закрыл окно; студент, обеспокоенный его бледностью, спросил, что с ним такое.

— Мне почудилось, что кто-то пришел, — отвечал Каспар.

— Кто-то пришел? Но кто же именно?

— Меня словно позвали снизу.

Студент нашел это странным и задумался. В городе тогда много говорили об удивительной истории, так или иначе касавшейся Каспара, впрочем, не менее оживленно о ней судили и рядили во всех журналах Германской империи; разумеется, ему очень хотелось расспросить обо всем юношу, но поскольку господин Тухер строго-настрого запретил затрагивать эту тему, он сдержался и промолчал.

Вот уже несколько месяцев, как Каспар усвоил привычку от доски до доски прочитывать все газеты и журналы, попадавшиеся ему под руку; более того, он научился некоторые из них раздобывать тайком, ибо господин фон Тухер страшился, и небезосновательно, влияния печатного слова на — своего питомца. Время от времени ему на глаза попадалась заметка о нем самом, и хотя в этих заметках ему ничего существенного ни разу вычитать не удалось, сердце его начинало мучительно биться, когда он видел напечатанным свое имя. Вскоре после эпизода на уроке господина Шмидта случай подбросил ему номер «Моргенпост», вышедший уже несколько дней назад; пробегая его глазами, Каспар наткнулся на следующий, довольно странный, рассказ:

«Более десяти лет назад под Брейзахом какой-то рыбак выловил из рейнских вод бутылку, в ней лежала записка следующего содержания: «Я заживо похоронен в подземелье. Тот, кто сидит на моем троне, не ведает о моем заточении. Беспощадно бдительны мои тюремщики. Никто не знает меня, никто меня не ищет, никто меня не спасет, никто не назовет меня по имени». Заcим следовала неразборчивая и наполовину стершаяся подпись; буквы в ней, которые еще можно было разобрать, имелись и в имени Каспар Хаузер.

Все это уже не раз сообщалось в газетах, но за отсутствием какой-либо достоверности было предано забвению. И вот с месяц назад пронырливый репортер, пожелавший остаться неизвестным, раскопал старую подборку «Магдебургер цейтунг» и снова вытащил на свет божий эту историю. Другие повременные издания за нее ухватились и мало-помалу много чего разворошили. Откуда-то вдруг стало известно, что некий монах-пиарист был в свое время притянут к ответу неким правительством за то, что бросил в Рейн пресловутую бутылку. Далее выяснилось, что этот монах внезапно исчез и в один прекрасный день был найден убитым в лесу в Вогезах. Убийца остался неизвестен.

«Если и этот след не наведет на раскрытие тайны, тяготеющей над найденышем, — восклицал сутяжник из «Моргенпост» после подробного изложения вышеупомянутой истории, — то я гроша ломаного не дам за всю нашу юстицию!»

Каспар читал и читал. Добрых два часа он потратил на то, чтобы снова и снова перечитать это странное сообщение, задумываясь едва ли не над каждым его словом. За этим занятием его застал учитель, господин Шмидт. Он мигом смекнул, что оно является продолжением сцены, недавно разыгравшейся на его уроке, и торопливо проговорил:

— Что вас так увлекло, Каспар? А-а! Ну и что вы об этом скажете? Многие считают эту заметку ерундой, тем не менее неоспоримый факт, что в свое время она была напечатана в «Магдебургер цейтунг». Итак, что вы об этом скажете, Хаузер?

Каспар его не слушал; когда же студент повторил свой вопрос, поднял гор́е свои увлажнившиеся глаза и тихо проговорил:

— Я не писал того, что там стоит, — про подземелье.

— Про подземелье и про трон, — со странно нетерпеливой улыбкой поправил его учитель. — Что не вы это писали, поверить не трудно, вы же только у нас научились грамоте.

— Но кто мог это написать?

— Кто? В том-то и вопрос. Может быть, тот, кто хотел прийти на помощь, тайный друг.

— Про подземелье и про трон, — бормотал Каспар, и губы его безвольно кривились. Он забился в угол и весь ушел в размышления. Ни оклик, ни напоминание, ни приказ не могли вывести его из этого состояния. Студент, который чувствовал себя виноватым и не желал привлекать чьего-либо внимания, просидел положенное время и неприметно удалился.

В тот вечер Тухеры давали бал; приглашены были все друзья дома, и добрых полчаса у ворот слышался стук копыт и шум подъезжавших карет. Когда из зала донеслись звуки танцевальной мелодии, Каспар вышел на лестницу и навострил уши. На такие празднества он теперь доступа не имел.

Он стоял там, опершись на перила, отверженный и заброшенный, вдруг чья-то рука легла на его плечо. Это лакей принес ему сласти на серебряном подносе. Каспар покачал головой: «Не хочу сладкого». Слуга бросил на него сердитый взгляд и повернулся, чтобы уйти.

Но на неосвещенной лестнице вдруг послышались шаги, и перед ними очутилась старая баронесса в сером шелковом платье и с шелковым же шарфом на волосах. Сурово и надменно глядя на юношу своими голубыми глазами, она сказала:

— Ты не ешь сладкого? С чего бы это?

Она пришла снизу; от ее одежд веяло запахами бального зала. Баронесса, всегда рано удалявшаяся в свои покои, каждый вечер проходила по всему дому, проверяла, не вспыхнул ли где пожар и не забрались ли воры.

Суровый звук ее голоса заставил Каспара низко склонить голову. Возможно, что в ту минуту его воображение было не в меру взбудоражено. Страх внезапно объял его. В глазах потемнело, ему почудился голос человека с платком на лице, он протянул руки, словно защищаясь, и с мольбою крикнул:

— Не бейте меня, не бейте!

Старая дама, ничего не злоумышлявшая, испугалась и удивленно на него взглянула. Меж тем вопль Каспара привлек внимание кое-кого из гостей, прохаживавшихся внизу в сенях. Они приступили с вопросами к хозяину дома, который тотчас же двинулся вверх по лестнице в сопровождении нескольких мужчин. Среди танцующих прошел слух о каком-то несчастье, а так как все знали о пребывании в доме Каспара, то, разумеется, подумали, что на него опять было совершено покушение. Музыка смолкла, в зале воцарилась тишина, многие поспешили выйти, молодые дамы, взволнованные больше других, побежали наверх и остановились посмотреть, что же там такое происходит.

Господин фон Тухер, болезненно все это воспринявший, ибо не было для него ничего страшнее, как привлечь к себе внимание, хотел было допросить Каспара, но испугался то ли его безжизненного лица, то ли подавленного вида матери.

Один бог знает, что творилось в душе Каспара. Ему чудилось, что все, сейчас случившееся, он уже пережил однажды. Как взрывной волной, отбросило его в прошлое, время словно бы затаило дыхание. Вот стоит величественная, царственно украшенная старая женщина; разве она не похожа на ту, которая однажды вошла в покои, где находился он, Каспар, и все окаменели при ее появлении. Кто-то, кажется, лежал там в постели и прятал голову в подушки? И еще там был слуга, державший в руке серебряное блюдо, ведь все это было, было. И еще был какой-то человек, он принес поднос с подарками или, может быть, со сластями. И вокруг толпились мужчины в пышных одеждах, казалось, ожидавшие чьего-то приказа, ожидавшие, что войдет кто-то, одетый еще пышнее, и они склонятся перед ним. И стройные девушки в белых платьях, с робкими испуганными глазами были там. И сумеречный свет наверху, ниспадающий по бесчисленным мраморным ступеням, чтобы внизу затеряться в сиянии огней. Каспар едва не вскрикнул, ибо он тогда был не он, но все перед ним преклонялись, все узнавали в нем властелина. Да, теперь ему открывалось, кто он и откуда, он понимал, что значили эти слова о троне и подземелье. Улыбка призрака играла на его устах.

Господин фон Тухер сумел положить возможно более спокойный конец этой неприятной сцене. Он отвел Каспара в его комнату, велел ему тотчас же лечь в постель, дождался, покуда он лег, погасил лампу и уже в дверях резко заметил, что наутро заставит Каспара объяснить ему свое неуместное выступление.

Но это не очень-то напугало Каспара. Да и объяснять ему, собственно, ничего не пришлось: господин фон Тухер уразумел, что его принципы не пострадали. Повар загробным голосом прорицателя сообщил ему, что Каспар лунатик, рано или поздно он вылезет на крышу и оттуда сверзится. Запретить луну господин фон Тухер не мог, а раз уж юноша был подвержен приступам лунатизма, то и спрашивать с него было нечего. Вопрос, кем сделаться Каспару, столяром или переплетчиком, все еще оставался открытым, прежде всего надо было узнать, какого мнения придерживается президент Фейербах. Господин фон Тухер положил в апреле поехать в Ансбах и переговорить с президентом.

Меж тем Каспар был — весь ожидание. Он ждал того, кто должен был явиться, того, кто бродил среди людей, ища дорогу к нему, Каспару, и так тверда была его вера в этого Грядущего, что каждое утро он думал: сегодня, и каждый вечер: завтра. Он жил в непрестанной внутренней напряженности, в смутном, как сновидение, предчувствии радости. Но как павлин, увидев свои безобразные ноги, складывает прекрасный хвост, так и Каспара собственный его голос, его походка снова и снова заставляли робеть, не меньше чем люди, которых он встречал и которые каждый день приносили ему разочарование.

Он и вел себя не так, как обычно; было что-то безумное в его напряженном вслушивании в пустоту. Правда, если сопоставить эту новую привычку с ходом событий, она приобретала иной характер и могла бы послужить ценным материалом для домыслов Даумера.

Много таинственного и враждебного подстерегало Каспара на его путях, и холодный пот прошибал его, стоило капле скатиться с крыши в тумане. Страшные видения преследовали его, покуда он не засыпал, проснувшись же ночью, он так боялся темноты, что попросил разрешения поставить ночничок около своей кровати, что и было сделано.

Однажды ночью, еще не совсем проснувшись, он ощутил какое-то странное дуновение на своем лице, словно кто-то сверху дохнул на него прохладным дыханием. Каспар приподнялся и увидел большого паука, висевшего на ниточке рядом с его головой. В ужасе он соскочил с кровати и, замерев в неподвижности, смотрел, как паук спустился на подушку и пополз по белому полотну, таща за собой блестящую ниточку.

Каспару чудилось, что тело его обтянуто новой кожей, холодной, как лед. Он молитвенно сложил руки и боязливо, даже вкрадчиво зашептал:

— Паук, что ты там такое ткешь, паук?

Паук распластал свое желтоватое тельце.

— Что ты ткешь, паук? — умоляюще повторил он.

Со спинки кровати паук переполз на стену.

— Что ты такое вытворяешь, паук, — еле слышно шептал Каспар, — и куда спешишь? Ты ищешь что-то? Не бойся, я тебе ничего не сделаю…

Паук добрался уже до потолка. Каспар сел на стул, на котором висела его одежда.

— Паук, паук, — беззвучно шептал он. На башне пробило уже четыре, а он все еще не ложился. Наконец он встал, тщательно вытер платком подушки, стену и лег.

В ту ночь он схватил простуду, на несколько дней приковавшую его к постели. Он очень грустил, ибо устал от ожидания, и даже, когда поправился, не хотел покидать своей комнаты. Господин фон Тухер объяснил такое состояние Каспара очередным приступом ипохондрии, но, заметив, что его преднамеренное безразличие, равно как и добрые увещания, остаются одинаково безрезультатными, понял, что перед ним доподлинно страдающий человек, и встревожился.

В один из этих дней в дом явился нарочный из-за границы и потребовал, чтобы его провели к Каспару, которому он должен вручить письмо. Господин фон Тухер этого не разрешил. Немного подумав, курьер оставил ему письмо и отбыл. Господин фон Тухер счел себя вправе таковое распечатать. Содержание его, довольно туманное, выглядело еще более загадочным оттого, что к письму, в качестве подарка Каспару, был приложен перстень с бриллиантом. Господин фон Тухер не знал, как быть. Ему представлялось наиболее разумным передать это письмо либо в суд, либо президенту Фейербаху. Но чувство справедливости возобладало в нем, а мимолетная снисходительность к Каспару заставила его полностью отказаться от своего намерения. Он подумал, что письмо и подарок выведут юношу из подавленного состояния, и оказался прав.

Каспар читал:

«Ты, облеченный правами, которые многие отрицают, доверься другу, вдали за них ратующему. Вскоре он предстанет перед тобой, заключит тебя в объятия. А покуда прими этот перстень в знак его преданности и молись за него, как он за тебя возносит молитвы господу».

Прочитав письмо, Каспар закрыл лицо руками и стал тихонько плакать. Господин фон Тухер сидел у стола, вертя в руке перстень, и задумчиво смотрел, как бриллиант сверкает и переливается на солнце.

АНГЛИЙСКИЙ ГРАФ

Под вечер в один из последних апрельских дней у подъезда гостиницы «Дикарь» остановилась элегантная дорожная карета; из нее тотчас же вышел рослый господин, благосклонно ответивший на приветствие хозяина, который со всех ног кинулся ему навстречу, ибо никак не ждал такого гостя; обычно в его заведении останавливались только купцы и коммивояжеры. Приезжий потребовал лучшие апартаменты и, не спросив о цене, прошел мимо толпы зевак в высокую дверь. Лакей и кучер внесли сундуки, дорожный мешок и прочий багаж. Путешественник спросил книгу для приезжающих, не дожидаясь, покуда ему ее предложат, и минуту спустя любопытным представилась возможность благоговейно прочитать размашисто написанные слова: «Генри лорд Стэнхоп, герцог Честерфилдский, пэр Англии».

Приезд знатного иностранца наделал такого шуму в городе, что на улице до позднего вечера толпился народ, глазея на ярко освещенные окна, за которыми обитала столь высокопоставленная особа. На следующее утро лорд свез свои визитные карточки в дом бургомистра и еще двух-трех именитых граждан и несколько часов спустя уже принимал ответные визиты; первым к нему явился Биндер, разумеется, помнивший прошлое пребывание лорда во вверенном ему городе.

В пространной беседе с бургомистром граф Стэнхоп, без всяких околичностей, признал, что ныне, как и в первый раз, причиной его приезда явился Каспар Хаузер. Личность найденыша внушает ему участие, сказал лорд тоном, не оставлявшим сомнений в том, что он намеревается предпринять решительные шаги на благо юноши.

Бургомистр отвечал, что предоставляет его светлости полную свободу действий в той мере, в какой это не противоречит принятым установлениям.

— Каким установлениям? — быстро спросил лорд.

Биндер отвечал, что господин фон Тухер назначен опекуном найденыша, причем ему даны весьма широкие права, и вряд ли он сможет дружелюбно отнестись к постороннему вмешательству, не говоря уж о том, что без согласия президента Фейербаха вообще нельзя будет ходатайствовать о каких-либо изменениях в жизни Каспара Хаузера.

Лорд не скрыл своего огорчения и заметил, что в таком случае ему придется нелегко. Далее он полюбопытствовал, неужели до сих пор ничего не выяснено относительно покушения в доме Даумера и премия, им назначенная, так никому и не вручена. Биндер отвечал утвердительно и присовокупил, что сумма, великодушно предоставленная в распоряжение городских властей, хранится нетронутой в ратуше и его светлость может в любую минуту получить ее обратно, поскольку ныне уже отпала всякая надежда обнаружить преступника.

Последующие дни лорд посвятил исключительно светским обязанностям. Визиты, обеды, чаепития, ужины, да и сам он устраивал немноголюдные, но премилые приемы в гостинице, для каковой цели специально нанял французского повара. Если в тайные его намерения входило завербовать себе друзей и почитателей, то он, безусловно, в этом преуспел. Если он ставил себе целью поближе узнать хороших людей и ознакомиться с их убеждениями, то и это далось ему без труда; многие из них горячо ему симпатизировали, чувствовали себя польщенными близостью с ним, восхищались всем, что бы он ни делал.

Он использовал любой повод, чтобы свернуть разговор на Каспара Хаузера, стремился все больше и больше узнать о нем, упивался всеми трогательными подробностями, которые ему могли сообщить; при этом, однако, не считал возможным посетить учителя Даумера, ибо это всем бросилось бы в глаза, и удовольствовался тем, что призвал к себе тюремщика Хилля и о многом его расспросил.

Хилль, несколько выведенный из равновесия таким отличием, с живостью, неожиданной в этом поседевшем среди преступников человеке, рассказал о горестных одиноких забавах Хаузера, его глубоком обмороке, который так поразил всех; под конец же, красный от усердия, воскликнул, что готов присягнуть в невинности юноши, даже если сам господь бог держится обратного мнения. Явно потрясенный, граф Стэнхоп улыбнулся, сказал, что не о виновности здесь речь, и, щедро наградив тюремщика, отпустил его.

Наконец он решился искать встречи с господином фон Тухером, а значит, и с Каспаром. На удивленные вопросы, почему он так долго ее откладывал, лорд отвечал, что для этой встречи ему необходимо было набраться душевных сил, ибо он боится мига, когда впервые увидит Каспара, да, да, «мне боязно и радостно, как ребенку в сочельник».

Господин фон Тухер работал у себя в кабинете, когда ему подали визитную карточку англичанина. Он, разумеется, был осведомлен как о его пребывании в городе, так и о его поведении и, в любом случае видя в нем нарушителя спокойствия, был заранее против него предубежден.

Судя по рассказам, он ожидал встретить человека любезного и располагающего, но тем не менее был поражен при виде знатного гостя; неприязнь, порожденная слухами и недобрым предчувствием, мигом исчезла.

Что-то опасное все-таки проглядывало в этом человеке, и господин фон Тухер с первого взгляда это почувствовал, но не менее сильно было в нем очарование светскости и какой-то внутренней силы. Благодаря горделивой осанке в его изящной стройной фигуре не было ничего женственного; черты его, резкие, как у большинства англичан, отличались благородной пропорциональностью и заставляли забывать о желтоватой бледности кожи; огонь, вспыхивавший в его прозрачных глазах, делал их похожими то на нежные глаза газели, то на глаза отдыхающего тигра, короче, господин фон Тухер уже был приятно возбужден, и быстро завязавшийся разговор нимало его не разочаровал.

Вопросы, которые задавал лорд касательно физического и духовного состояния Каспара, свидетельствовали о его высоком уме, о богатом жизненном опыте, поэтому все, что он говорил, вызывало немедленное одобрение его слушателя. Стэнхоп первый заговорил о причинах своего пребывания здесь. Но звучало это довольно неопределенно; по-видимому, он был незаурядным мастером в искусстве скрывать свои подлинные намерения, но и его туманная речь не могла заронить подозрений в сердце господина фон Тухера. Имя Стэнхоп говорило само за себя. Что могло помешать лорду Стэнхопу выражаться яснее? Если не деликатность и врожденный такт, то, вероятно, какая-нибудь тайна, обет обо всем поведать в должный час. Господин фон Тухер чувствовал себя скорее связанным такой догадкой, нежели разочарованным. Не дожидаясь, покуда лорд сам обратится к нему с этой просьбой, он учтиво спросил, не угодно ли его лордству повидать Каспара. С улыбкой отклонив изъявления благодарности, позвонил и велел привести сюда юношу.

Воцарилась тишина. Господин фон Тухер невольно прислушивался к тому, что происходит за дверью. Лорд Стэнхоп, положив ногу на ногу и подперев голову левой рукой в перчатке, сидел неподвижно, оборотившись лицом к распахнутому окну. За окном сиял солнечный воскресный день; безоблачное голубое небо простиралось над тесно сгрудившимися черепичными крышами, щебечущие ласточки стрелой проносились вдоль серых фронтонов. Когда Каспар вошел в комнату, взгляд Стэнхопа медленно переменил направление, хотя он все еще не смотрел на вошедшего. Но, казалось, этот взгляд успел впитать в себя весь его облик. Господин фон Тухер, остановив Каспара, в нескольких торопливых словах пояснил ему, кто их знатный гость, — и когда Каспар к нему подошел, лорд Стэнхоп встал и неожиданно взволнованным, глубоко растроганным голосом произнес:

— Каспар! Наконец-то! Да будет благословен этот час! — Он протянул к нему руки, и юноша, словно перед ним после долгого мучительного ожидания наконец распахнулись врата, бросился в эти раскрытые объятия; светлый, ослепительный, свежий луч радости пронзил его, так что он уже не мог ни слова вымолвить, ни пошевелиться.

Это был тот, кто пришел из дальней дали. Тот, кто прислал перстень и весть. Еще наверху, услышав, что перед домом остановилась карета, Каспар окаменел, а когда слуга пришел звать его, ему почудилось, что весь дом наполнился розовым светом зари. Переступив порог кабинета, Каспар видел уже только его, чужого, чужого и близкого; и вдруг, словно до этой минуты у него была лишь половина сердца, почувствовал себя завершенным — законченным, обновленным; промытыми глазами он увидел, что существование его осмысленно. Тихо и мягко пробили часы, а предвечерний свет был золотистым, как мед, и сладким на вкус.

Эта умиленность Каспара, видимо, поразила лорда. Несколько секунд лицо его выражало сильнейшую растроганность, глаза туманились горестным удивлением. Душа его пришла в смятение, услужливое красноречие изменило ему, и при первых ласковых словах, обращенных к Каспару, его мягкий бархатистый голос звучал сурово. Он гладил ладонью волосы Каспара, прижимал его лицо к своей груди; растерянный взгляд юноши скользнул по господину фон Тухеру, который, стоя в стороне, с изумлением наблюдал эту странную сцену. Стэнхоп, понимая, что тайна происходящего требует хоть какого-то разъяснения, попросил отпустить с ним Каспара на часок-другой; господин фон Тухер не мог отказать ему в этой просьбе.

Через несколько минут Каспар уже сидел в коляске рядом со Стэнхопом; неизменный полицейский вскочил на запятки. Покуда экипаж катил к городским воротам, между ними завязался разговор.

Каспар жаловался на свою судьбу; впервые в жизни у него было кому пожаловаться, хотя вообще-то миг, когда сотворенное зло было признано за таковое, со многим примирил его. Мир был темен и несправедлив до этого дня, теперь небеса разверзлись, и могущественная рука господня простерлась над ним.

Но не недавнее прошлое было важно Каспару; рядом с ним сидел человек, который должен был знать! Каспар спросил. Смело, со страстью, спросил: кто я есть? кем я был? как мне быть? где мой отец? где моя мать? И что же ему ответил граф? Смешался, обнял его.

— Потерпи, Каспар, потерпи до завтра. В двух словах этого не скажешь. Лучше расскажи мне, как ты жил? Расскажи о своих снах. Говорят, ты видишь удивительные сны. Так расскажи мне о них!

Каспар не заставил долго себя просить. Полные жизни картины этих снов ошеломили графа, он крепче обнял юношу и таким образом спрятал от него свое лицо. Когда Каспар поведал о видении матери, граф вздрогнул, как от испуга, и, снова пытаясь перевести разговор, стал расспрашивать о подробностях его жизни у Даумеров и у Бехольдов; эта тема была безопасной. Его потешала непосредственная и выразительная речь Каспара, приправленная забавными поговорками и чисто нюрнбергскими оборотами. На обратном пути лорд спросил, где перстень, который он прислал Каспару.

— Я не решаюсь его носить, — отвечал тот.

— Отчего же?

— Сам не знаю.

— Или он недостаточно хорош для тебя?

— Нет, наоборот, выше носа плюнешь — себя заплюнешь. Слишком хорош. У меня сердце бьется, как погляжу на него.

— Ну а теперь будешь его носить?

— Да, теперь буду. Теперь я знаю, что он мой.

Коляска остановилась у подъезда. Стэнхоп нежно простился с Каспаром и велел ему завтра утром прийти в гостиницу.

— До свиданья, мой дорогой, — крикнул он, отъезжая.

У Каспара защемило сердце. Время опять потекло медленно и вяло. Ноги у него как свинцом налились, ведь каждый шаг уводил его от этого удивительного человека; все, до чего сейчас дотрагивалась рука Каспара, все, по чему скользил его взгляд, было старо и мертво.

В десять часов утра Каспар уже был в «Дикаре». С урока он попросту сбежал. Попытайся кто-нибудь его остановить, он спустился бы из окна по веревке.

Лорд встретил его наверху, при всех поцеловал в лоб и повел в свою гостиную, где на маленьком столике разложены были подарки, приготовленные для Каспара: золотые часы, золотые запонки, серебряные пряжки для туфель и тонкое белоснежное белье. Каспар не верил своим глазам, от избытка благодарности у него перехватило дыханье, единственное, на что он еще был способен, это держать в своих руках щедрую руку благодетеля.

Лорд растроганно противостоял этому молчаливому натиску. Но когда они, рука об руку, несколько раз прошлись по комнате и Каспар, с явным напряжением, искал новых и новых выражений признательности, Стэнхоп мягко заметил, что ему нет нужды благодарить.

— Эти вещи только ничтожные доказательства моей любви к тебе, — сказал он, — то большое и настоящее, что я сделаю для тебя, пока еще принадлежит будущему. Ты же оставайся таким, каков ты есть, мой Каспар, потому что таким ты мне дорог, немногословным, но верным в сердце своем. Оставайся же верным и надежным, мой сын, мой товарищ и друг.

Каспар вздохнул от избытка счастья. Никогда он не думал, что с человеческих уст могут слетать такие слова. Выразить свои чувства он был бессилен, о них свидетельствовал только его восторженный взгляд.

Стэнхоп открыл дверь и подвел юношу к столу, накрытому в соседней комнате на два прибора. Они сели, лорд налил вино в бокалы и как-то странно улыбнулся, когда Каспар сказал, что не пьет вина.

— Как же так, Каспар, мы ведь с тобой поедем путешествовать по южным странам, а там, на склонах гор, краснеет виноград и воздух напоен его ароматом. Что ты на меня смотришь? Не веришь мне?

— Правда? Неужто мы поедем вместе? — ликуя, переспросил Каспар.

— Разумеется. Не думаешь ли ты, что я хочу с тобой расстаться? Или что я покину тебя в этом городе, где ты испытал столько тяжелого?

— Значит, прочь, прочь отсюда! В дальние дали! — восклицал юноша; вне себя он закрыл лицо руками, и радостная судорога вздернула плечи до самых ушей. — Но что скажет на это господин фон Тухер? И господин бургомистр? И господин президент? — торопливо говорил он, в то время как лицо его опечалилось при мысли, что эти люди воспрепятствуют замыслам графа.

— Они нам не помешают, у них не будет больше власти над тобой, Каспар, твой путь идет вверх, и ты будешь выше их, — серьезно отвечал Стэнхоп и тут же взглянул на Каспара пронзительным буравящим взглядом.

Каспар побледнел от чувств, его обуревавших. В то время как желание и надежда теснили его грудь, истощая все душевные силы, перед внутренним его взором, светлее, чем когда-либо, вставал образ женщины из сновидения. Он с мольбою взглянул на Стэнхопа и проговорил:

— Господин граф, вы хотите отвезти меня к моей матери?

Стэнхоп отложил нож и вилку, подпер голову рукой.

— Ты коснулся страшных тайн, Каспар, — глухо прошептал он. — Я буду говорить, я обязан говорить, ты же обязан молчать, не доверяться никому, кроме меня. Дай мне руку и поклянись, Каспар, милый мой мальчик! Несчастный счастливец, да, я отвезу тебя к твоей матери, провидение избрало меня твоим спасителем!

Каспар сник, ноги у него подкашивались, голова склонилась на колени графа. Кровь стучала в висках, и рыданье, наконец, облегчило его стесненную грудь.

— Как мне называть тебя, — спросил он с хмельной какой-то смелостью, ибо общепринятые формулы обращения не могли выразить его благодарности и любви.

Лорд поднял его и сказал с нежностью:

— Да, Каспар, отныне мы будем говорить друг другу «ты»; зови меня Генрихом, словно я брат твой.

В объятиях друг друга застал их лакей, пришедший доложить о бургомистре и правительственном комиссаре. Дверь стояла открытой, и лорд, не тронувшись с места, пригласил обоих войти. Ему, видно, хотелось, чтобы они стали свидетелями его нежной близости с Каспаром. Он сделал вид, что не в силах разжать свои объятия, и когда посетители, почтительно его приветствовавшие, наконец, сели, лорд, обняв Каспара за плечи и что-то ему нашептывая, прошелся с ним еще несколько раз по комнате, затем проводил его до лестницы, воротился, торопливо подошел к окну, высунулся из него и, глядя вслед Каспару, помахал ему платком. Прекрасно замечая удивление своих гостей, он все же не стал сдерживаться, напротив, повел себя как влюбленный, без робости выставляющий напоказ свои чувства.

Несколько часов спустя презенты Стэнхопа были доставлены в дом господина фон Тухера, немало удивившегося столь богатым дарам.

— Я возьму эти вещи на сохранение, — после недолгого раздумья сказал он Каспару, — будущему ученику переплетчика не пристала такая роскошь.

Что тут сделалось с Каспаром!

— Нет! — крикнул он. — Они мои, и я никому не позволю отнять их у меня! — Вид у него был грозный, глаза сверкали.

Господин фон Тухер побелел и, ни слова не говоря, вышел из комнаты. «Неблагодарный, — с горечью думал он, — неблагодарный! Из тех, что своекорыстно используют случай и отворачиваются от своего благодетеля, когда другой платит дороже!»

Попранные принципы скорбно осыпали себе главу пеплом.

Уступчивость в этом случае означала бы недостойную слабость, говорил себе господин фон Тухер. Но что делать? Применить силу? Насилие безнравственно. Он посвятил лорда Стэнхопа во все случившееся. Тот дружелюбно его выслушал, заметил, что поступок Каспара не более как ребяческая выходка, и пообещал уговорить его добровольно отдать эти вещи опекуну на хранение.

Господин фон Тухер был очарован любезностью лорда и вышел от него обнадеженный. Однако покаянного прихода Каспара так и не дождался. Очевидно, старания лорда не увенчались успехом, а возможно, Каспар сумел обвести вокруг пальца этого доброго человека. Тертый, видно, малый, и коварства хоть отбавляй. Слишком гордый, чтобы с кем-нибудь поделиться своим горестным опытом, господин фон Тухер до поры, до времени счел возможным взять на себя роль спокойного созерцателя, пусть раздосадованного и обманутого. То, что Каспар не удостоил посвятить его в характер своих отношений с лордом, не пересказал своих бесед с ним, глубоко его ранило; не ждал он от своего питомца такой замкнутости, такого недоверия.

В первое время лорд посещал Каспара лишь изредка, и спрашивая на то дозволения господина барона, возил его на прогулку. Мало-помалу он перестал этим удовлетворяться, назначал Каспару явиться то туда, то сюда, а его неизменному телохранителю приказывал держаться на расстоянии пятнадцати шагов. Господин фон Тухер обратился с жалобой к бургомистру; он утверждал, что со стороны лорда это является нарушением данного им обещания. Но что мог поделать господин Биндер? Как было ему призвать к ответу этого вельможу? Однажды он осмелился на робкий намек. Лорд успокоил его шуткой: чтобы не прослыть клятвопреступником, можно ведь все свалить на безрассудство Каспара.

Итак, обоих этих приметных людей по вечерам часто видели на улицах идущими рука об руку. Увлеченные разговором, они не замечали назойливых взглядов прохожих. По большей части они переходили городской ров и подымались к крепости. Здесь Каспар мог предаваться скорбным воспоминаниям; мрачная башня хранила тайну самой страшной поры его жизни, и теперь, глядя на простирающийся внизу город, на мигающие огоньки многих окон, метившие поглощенную мраком путаницу улочек, он совсем по-иному воспринимал бой башенных часов: теперь их удары связывали, соединяли время, а не разрывали его на исполненные ужаса паузы.

Лорд без устали рассказывал о своих путешествиях. Вещи и события он умел живописать простыми словами. От него Каспар услышал об Альпах, о том, что там на горах лежит вечный снег, а в веселых зеленеющих долинах живут свободные люди. Каспар словно своими глазами видел Италию — в самом этом слове был сладостный дурман, — пышно разукрашенные церкви, гигантские палаццо, сады с прекрасными статуями среди роз и лавров, апельсины под сказочно синим небом и прекрасных женщин. Он видел море и на нем корабли с белыми парусами. Минутами он так страстно рвался туда, что начинал внезапно смеяться. Неужели же он попадет в страны солнца и неведомых плодов, будет жить там, и уже скоро. Сердце его замирало, окрыленное надеждой. И радостно ему было до боли.

Однажды, в дождливый вечер, они никуда не пошли и остались в гостинице. Лорд открыл сундук и показал Каспару кое-что из сокровищ, собранных во время путешествий. Редкие монеты и камни; гравюры, статуэтку геммы, камеи и старинные драгоценности. Были там четки из Святой земли, серебряный кубок с искусно выгравированными фигурами, Библия с великолепными буквицами, дамасский клинок с золотой рукояткой, кольцо-печатка римского папы, индийское шелковое одеяние, затканное звездами, светильник из Помпеи, французская фарфоровая ваза и еще многое другое, редкостное, чужеземное, пропитанное запахами дальних стран и великих судеб.

— Это мне подарил курфюрст Майнцский, — говорил лорд, — вот подарок герцога Савойского; эту прелестную миниатюру я купил в Барселоне, а вот эту глиняную фигурку привез из Сиракуз. Вот талисман, которым меня почтил шейх Абдурахман, а эти восточные ткани тетка прислала мне из Сирии, она удивительная женщина, кочует по пустыне с арабами и бедуинами, спит в шатрах, занимается алхимией и астрологией.

Какие люди, какие дали! Граф охотно раздувал в Каспаре пламя вожделений. Возможно, он принимал всерьез свои посулы. А возможно, просто наслаждался, подстегивая его к мечтам и желаниям, не исключено, впрочем, что ему просто нравилось жонглировать словами. Или он испытывал жестокую радость — до тех пор рассказывать птице в никогда не открывавшейся клетке о полете сквозь золотой эфир, покуда из ее горлышка не вырвется наконец ликующая песнь свободы?

Как он говорил, какие находил слова! Улыбка — хитрый зверек — играла меж его губ и ослепительно белых зубов. Но он не всегда бывал весел. Почему же? Иногда лицо его омрачалось. А иногда он вдруг вставал, торопливо шел к двери и к чему-то прислушивался. Его ласки бывали исполнены тоски, потом он долго безмолвствовал, и его ищущий взгляд скользил мимо юноши. Как-то раз Каспар набрался храбрости и спросил:

— Скажи, ты счастлив, Генрих?

— Счастлив? О нет. Счастлив, да что ты такое говоришь? Ты когда-нибудь слышал об Агасфере, вечном жиде, вечном страннике? Он считается несчастнейшим из людей. Ах, я хотел бы перелистать с тобой книгу моей жизни, много печального стоит на ее страницах. Но я не могу, не смею. Может быть, позднее, когда определится твоя судьба, когда ты уедешь со мной в мою отчизну…

— Неужели это возможно, неужели сбудется мечта?

Лорда Стэнхопа внезапно потряс озноб; он делал какие-то странные движения, словно снимая камзол или стараясь сбросить невидимую тяжесть, на него навалившуюся. Истерическое оживление внезапно овладело им, он говорил о грядущем величии Каспара, но, как всегда, прибегал к таинственным оборотам и в высокопарных выражениях призывал его к молчанию. Да, он говорил о Каспаровом княжестве, о его подданных, впервые, как бы по принуждению, дрожал, сам пугался своих слов, всякий раз сызнова подчеркивая необходимость обета молчания, говорил, позабывая об опасности, словно влекомый каким-то фантомом.

— Я буду руководить тобой, я уничтожу твоих врагов, ты стоишь в тысячу раз больше, чем каждый из них. Сначала мы поедем на юг, чтобы сбить их с толку, затем ко мне на родину, устроим засаду, будем оттуда уничтожать наших преследователей и накапливать силы для решающего удара.

И опять — бегом к двери, опять слушать, смотреть, не шпионят ли за ним. Затем, боязливо стараясь отвлечь внимание Каспара, граф стал расписывать свои родные края, мир и тишину английского поместья, гордую, независимую жизнь на наследственной земле; густые леса и прозрачные реки, бальзамический воздух, приятности весны, осени и зимы в замкнутом круге невинных наслаждений.

В этих описаниях проглядывала тоска, навеянная нечистой совестью, боль навеки отверженного. С другой стороны, в них было много модной чувствительности, которая даже самую черствую душу при случае заставляла мечтать в матери-природе найти успокоение от придуманных тревог и волнений. Говоря о своей жизни, он умел разыграть из себя человека, пусть внушающего зависть, пусть взысканного всеми благами духовными и материальными, но тем не менее ставшего жертвой враждебных сил. Романтически приукрашенная судьба гонит сына проклятого рода из края в край. Отца и матери нет в живых, прежние друзья в заговоре против благородного отпрыска, и. вот он, пятидесятилетний человек, не имеет ни дома, ни жены, ни ребенка, — словом, Агасфер!

Подобные признания больше чем что-либо могли вселить в сердце Каспара горячие дружеские чувства. Наконец-то перед ним был человек без маски, человек, открывавший ему свою душу. И до чего же горестно и сладко было Каспару видеть, как тот, кого он боготворил, сходит для него с пьедестала, на который его возвели люди.

Сам Каспар в ту пору производил умиротворенное впечатление; освободившийся от пут, спокойный внутренне и внешне, с открытым взглядом и непринужденными жестами; с чела его как бы спала пелена, а уста почти все время приоткрывались в улыбке.

Теперь Каспар осознавал свою юность. Он вытянулся вверх, как молодое деревцо, и собственные руки казались ему цветущими ветвями. И так же казалось ему, что его кровь струит благоухание по жилам; воздух звал и манил его, манили и звали его леса и долы — все, все было полно им.

Случалось, он разговаривал сам с собой, а если его заставали врасплох, смеялся. Люди, с ним соприкасавшиеся, были очарованы; они без устали прославляли Хаузера, в чьем облике теперь так трогательно сочетались дитя и юноша. Молодые женщины слали ему записочки, господина фон Тухера осаждали просьбами о разрешении написать портрет Каспара.

Всякое злоречие смолкло. Никто, оказывается, не говорил о нем ничего дурного, самые заядлые недоброжелатели попрятались, весь город вдруг поднялся на его защиту. Теперь уже повсеместно говорилось о необходимости охранить его от происков английского графа.

В один прекрасный день Стэнхоп, к величайшему своему огорчению, убедился, что за каждым шагом его следят, что каждое его слово становится всеобщим достоянием. Он оказался вынужденным перейти к решительным действиям.

ТАИНСТВЕННАЯ МИССИЯ И ПРЕПОНЫ НА ПУТИ К ЕЕ ВЫПОЛНЕНИЮ

За столами в ресторациях и на постоялых дворах давно Уже поговаривали, что лорд намеревается усыновить Каспара Хаузера. И правда, в середине июня он по всей форме подал в магистрат ходатайство о предоставлении ему права обеспечить будущее юноши. Магистрат уполномочил бургомистра передать лорду Стэнхопу следующий ответ: во-первых, такая просьба должна быть изложена in pleno[9]; во-вторых, лорду надлежит представить свидетельство о его благосостоянии, дабы город мог быть спокоен за будущее своего питомца.

Стэнхоп разгневался на это решение. Он отправился к бургомистру, выложил перед ним свои ордена, свидетельства иноземных дворов и даже доверительные письма нескольких владетельных особ. Господину Биндеру, при всем уважении к его лордству, пришлось сказать, что он не властен отменить единогласное решение магистрата.

Граф проявил неосторожность и однажды в гостях позволил себе обозвать отцов города мелкотравчатыми и чванными бюргерами. Это стало известно, и хотя он поспешил в письме к членам магистрата принести извинения, объяснив, что вышеупомянутые слова сорвались у него в запальчивости да еще под хмельком, а следовательно, сказаны были не всерьез, но так или иначе он многих восстановил против себя. Подозрительность, однажды пробудившись, долго не успокаивается. Все вдруг заинтересовались, кто эти сомнительные с виду люди, приходящие к нему в гостиницу, с которыми он ведет долгие переговоры за запертой дверью. Да и вообще почему, спрашивается, богатый и знатный, джентльмен живет во второразрядной гостинице? Уж не бежит ли он таким образом встреч со своими земляками, останавливающимися в «Орле» или «Баварском подворье»? Это казалось вполне правдоподобным, в особенности после того, как распространился непроверенный слух, что лорд, находясь в услужении у отцов иезуитов, некогда странствовал по Саксонии, продавая книжицы религиозного содержания.

Стэнхоп поторопился с отъездом. Он нанес прощальный визит бургомистру, упомянув о неотложных делах, его призывающих, и обещал по возвращении представить свидетельство о своей финансовой благонадежности. Одновременно он депонировал у него пятьсот гульденов ассигнациями — сумма, предназначавшаяся исключительно на удовлетворение мелких пожеланий или потребностей его любимца. Бургомистр попытался было заметить, что распоряжаться деньгами надлежит господину фон Тухеру, но лорд, покачав головой, ответил, что поведение господина фон Тухера отличается преднамеренной суровостью, он стремится к им самим выдуманному идеалу добродетели, а выращивать Такой нежный цветок надо бережно и любовно.

— Думаю, вы согласитесь со мной, что судьба обязана загладить свою давнюю вину перед Каспаром и что, право же, бездушно все время обуздывать и умерять существо, созданное природой столь прекрасным вопреки людским козням.

Серьезность этих слов, равно как и величественные манеры лорда, сильно подействовали на бургомистра. Он еще раз выразил сожаление по поводу того, что намерения графа не могут быть немедленно осуществлены, и заверил его, что город в любое время почтет за честь приветствовать в своих стенах такого гостя.

Прямо из канцелярии бургомистра Стэнхоп отправился к господину фон Тухеру. Слуга объявил ему, что господин барон с несколькими своими знакомыми уехал на охоту, Каспар же куда-то вышел и должен скоро вернуться, и предложил лорду немного подождать, буде это ему угодно. Стэнхоп нетерпеливо расхаживал по большой гостиной. Потом вынул бумажник, пересчитал деньги, карандашом нанес на бумажку какие-то цифры, при этом он заскрежетал зубами, а его тонкая белая шея сделалась темно-багровой, как у пьяницы. Он топнул ногой, лицо его перекосилось, глаза сверкали. «Проклятые!» — пробормотал он, и его тонкий рот искривился бесконечным презрением.

Ничего в нем не осталось от спокойного достоинства джентльмена. О, господин граф, значит, достаточно занавесу в театре закрыться на какие-нибудь четверть часа, чтобы на размалеванном лице актера, наскучившего давно выученной ролью, проступила страшная правда. Жаль, что в гостиной не было зеркала, может быть, оно заставило бы лорда опомниться, призвало бы его к осторожности, ибо стоило только быстро открыться двери, и пьеса уже игралась бы по-новому. Но, возможно, это обстоятельство свидетельствует в пользу графа? И большее самообладанье явилось бы разве что признаком более искусной игры? Настоящий комедиант готов играть и перед пустым залом, превращая стены в слушателей. Но в этой груди еще звучал голос измены, буря еще бушевала в ее глубинах, у зверя в этой берлоге еще были глаза, и яркий свет переменчивого счастья слепил их.

Видимо, лорд не умел толком считать, цифры, им проставленные, никак не давали нужного результата, так что он всякий раз начинал сначала и, наморщив лоб, проверял правильность то одной, то другой суммы. «На приобретение популярности, безусловно, недостаточно», — проворчал он; необдуманное высказыванье, извинительное лишь потому, что произнесено оно было по-английски. И еще пренеприятная реплика, пожалуй, не из утонченной пьесы, а из разбойничьей драмы: «Если Серый объявится, я уж сумею ему хвост прищемить, больно он много нагреб. Короны не рыночный товар, при дележке мог бы быть почестнее».

Злосчастный лорд! Тишина и в одиночестве не абсолютна. В щелку оконной рамы пробивается ветер, а кажется, что это голос, или ссыхается столетняя мебель, а кажется, что кто-то стреляет. Вдобавок граф Стэнхоп был суеверен; штукатурка, осыпающаяся за обоями, наводила его на мысль о смерти, стоило ему с левой ноги войти в комнату, и на душе у него уже кошки скребли. Так было и сейчас, но Стэнхоп взял себя в руки, тем более что в сенях послышался звонкий голос Каспара, и мигом вошел в роль. Глаза блестящие и кроткие, как у газели, в руках томик Руссо, только что снятый с полки. Он сел в кресло и принял вид человека, погруженного в чтение.

И все же, когда вошел Каспар, когда просветленное радостью лицо возникло из темноты, боль чуть приметно исказила черты лорда и внезапное уныние лишило его дара речи. Да, он смешался, отвел глаза, и только когда Каспар, пораженный этой отчужденностью, тихонько его окликнул, прервал молчание. Ничего не могло быть проще, как приписать дурное настроение предстоящему отъезду, но в решительные моменты на лорда часто находила нерешительность, какая-то внутренняя дрожь сотрясала его. Ему вдруг почудилось, что при взгляде на Каспара его воля ослабевает, с трудом разработанные планы рушатся, как от урагана, и что ему, едва он останется один и немного придет в себя, надо будет все опять начинать сызнова, как Пенелопе, что ночью распускала искусно сотканное ею за день.

Лорд не попытался успокоить Каспара, сраженного нежданной вестью, заверениями, что разлука необходима для его же собственного блага, что он, Стэнхоп, скоро возвратится, может быть, уже через месяц. Каспар качал головой и глухим голосом твердил, что мир ведь так велик. Он обнял своего друга и молил взять его с собой; пусть граф рассчитает лакея, он, Каспар, будет служить ему, без жалованья, без своего угла, он готов снова жить на хлебе и воде.

— Не покидай меня, Генрих! — обливаясь слезами, взмолился юноша. — Не могу я оставаться здесь без тебя.

Лорд встал и мягко высвободился из его объятий. Утешения, которые он сейчас обязан был расточать, спасали его от самого себя и делали его слова весомее.

— Ты малодушен, Каспар, что доказывает твое неверие в меня, — заговорил он, — как можешь ты думать, что господь бог соединил нас лишь для того, чтобы снова разлучить? Это значило бы подвергать сомнению благость господню и премудрость его. Мир исполнен великой гармонии, и человек находит человека благодаря закону избранности; будь убежден в своем предназначении, и время, пространство— все поведет тебя к цели, а разлучусь, я с тобою на час или на месяцы — безразлично перед лицом окончательного свершения. Многие до самой смерти терпеливо ждут избавителя. И ты должен научиться владеть собою, Каспар: принцы не плачут.

Между тем спустился вечер, лорд подвел Каспара к открытому окну и взволнованно проговорил:

— Посмотри на небо, Каспар, видишь, как звезды зажигаются на небосводе. Да осветят они наш путь.

Стэнхоп с удовлетворением отметил, что Каспар мало-помалу впал в задумчивость, в торжественную умиленность и уже стыдился своего безграничного отчаяния, никак не желавшего принять обмен, который ему предлагали, — будущее против счастливого настоящего. Казалось, Каспар ощутил высшую необходимость, ту, что возносит ввысь человеческие судьбы и тесно их сплетает. Возможно, его удивленно блуждающим глазам в эти минуты было даровано постижение, и душевные силы стали плотиной, сдержавшей мутный поток его тоски; побежденная страсть превращает юношу в мужчину. «Принцы не плачут» — святые слова; легкий ветерок, шевеливший занавеси на окнах, шепотом повторял их.

Лорд взглянул на часы и объявил, что ему пора, дни стоят жаркие, и он намерен ехать всю ночь. Прощаясь с Каспаром у подъезда, где его ждал экипаж, он протянул ему кошелек, полный золотых монет, и сказал, что Каспар может их тратить по своему усмотрению, не слушая ничьих советов и уговоров.

Это необдуманное, а может быть, хитро рассчитанное распоряжение привело к серьезной размолвке между Каспаром и его опекуном. Господин фон Тухер прознал об этом подарке и потребовал, чтобы Каспар передал ему деньги. Каспар снова воспротивился, но барон авторитетно и неколебимо на этом настаивал, он даже готов был применить силу, если бы Каспар, напуганный его угрозами, равно как и отсутствием своего могущественного друга, понемногу не сдался. Но скрыть глухое свое возмущение ему не удалось, и это привело в ярость господина фон Тухера.

— Я выгоню тебя из дому, — крикнул он, теряя самообладание, — всему свету открою твой позор, пусть наконец узнают тебя, дрянь ты эдакая!

Каспар, расстроенный и возбужденный, решил, что и ему дозволено угрожать.

— Ах, если бы граф об этом узнал, то-то бы он удивился, — с горечью и наивной многозначительностью проговорил юноша, словно граф был властен все на свете ведать и разрешать.

— Граф? Ты и в отношении его такой же неблагодарный, — парировал господин фон Тухер. — По его словам, он часто призывал тебя к покорности и преданности, умолял тебя не давать твоим благодетелям повода для жалоб. Ты пренебрег его поучениями и, следовательно, недостоин, да, недостоин его великодушных симпатий.

Каспар обомлел. Таких советов он от графа не слышал, скорее слышал обратное, и стал спорить: лорд-де такого сказать не мог. Тогда господин фон Тухер с презрительным спокойствием обозвал его лгуном, из чего явствует, что столь мудро построенная воспитательная система оказалась не по плечу даже ее создателю, не удержала его от взрыва ярости и ущемленного самолюбия.

Принципы как ветром сдуло. Господин фон Тухер устал от безотрадной борьбы; окончательно решив удалить Каспара, он, однако, отложил осуществление этого плана до приезда графа. Чтобы постоянно не испытывать неприятного чувства разочарования при виде Каспара, он принял приглашение одного из своих двоюродных братьев провести остаток лета у него в имении под Херсбруком, где уже три месяца гостила и его мать. Поскольку время было каникулярное и учитель все равно не ходил в дом, никаких распоряжений касательно учебной программы господину фон Тухеру оставлять не пришлось; итак, он порекомендовал Каспару поприлежней заниматься самому, позаботился об обеспечении его ежедневных потребностей, оставил четыре серебряных талера на карманные расходы, поручил его присмотру полицейского и старого слуги, холодно с ним попрощался и отбыл.

Каспар каждый прошедший день зачеркивал в календаре красным карандашом. Безмолвный дом, опустелая, палимая солнцем улица заставляли его все больше чувствовать свое одиночество. Приятелей у него не было, любопытных, желающих посмотреть на него, правда, стало еще больше, после того как горячее участие лорда Честерфилда к найденышу окружило его неким ореолом, но их в дом не допускали, отыскивать же прежних знакомых у Каспара не было охоты.

По вечерам он иногда открывал свой дневник и писал. В такие минуты друг становился ближе к нему, ибо это походило на беседу, пренебрегшую расстоянием. Памятуя об обете молчания, возложенном на него Стэнхопом, Каспар все же любил поверять бумаге таинственные намеки лорда. Впрочем, из того, как он понимал их, явствовало, что на самом деле он их к себе не относил. Это была сказка. Он не знал структуры государственных порядков, так же как и многосложных сплетений человеческого общества. Дворец с его обширными залами по-прежнему оставался сном: там царил ужас неведомых судеб. Мечтой его было возвратиться домой, это слово было полно силы и смысла. Горе, если ему суждено было бы понять; заблудший может определить, как далеко ушел он от цели, только когда рассеется тьма.

В начале сентября Каспару пришла первая короткая весточка от графа, уведомлявшая также и о скором его приезде. Радость его была велика, но к ней примешалось недоброе предчувствие, что не так все будет между ним и другом, как раньше, словно время изменит его облик. Стук колес, звонок у парадной двери заставлял так биться сердце Каспара, что оно, казалось, вот-вот выскочит из груди. Когда долгожданный наконец прибыл, Каспар не мог вымолвить ни слова; он едва стоял на ногах и шарил руками в воздухе, не веря, что это реальность, а не видение. Повадки, выражение лица лорда — все было другое; и тем не менее чувствовалось, что это новое в себе он приберегает для будущего, ибо сейчас его настороженный взгляд смягчился, как всегда в присутствии Каспара. Власть над своей душой он только за ним и признавал, хотя и влачил за собой этого юношу, как охотник убитого зверя.

Лорд нашел, что Каспар плохо выглядит, и спросил, хорошо ли его здесь кормили. Рассказ о стычках между Каспаром и его опекуном хоть и вызвал у него несколько саркастических замечаний, но, в общем, он ему большого значения не придал.

— Скажи, ты вспоминал меня иногда? — спросил он, и Каспар, глядя на него преданными собачьими глазами, ответил:

— Очень часто, все время, — и добавил: — Я даже писал тебе, Генрих.

— Писал? — удивленно переспросил лорд. — Но ты же не знал, где я!

Каспар, одной рукой сжимая другую, улыбнулся:

— Я писал тебе в своей книге.

Граф явно встревожился, но притворился заинтригованным.

— В какой книге? Что ты писал? Можно мне прочитать?

Каспар покачал головой.

— Значит, секрет, Каспар?

— Не то чтобы секрет, но показать тебе это я не могу.

Стэнхоп ничего больше не спросил, решив со временем докопаться до истины.

Он опять остановился в «Дикаре», но жил совсем по-иному, чем в первое свое пребывание. Не садился за стол без шампанского и прочих дорогих вин, роскошествовал, где только можно, казалось, нарочито выставляя напоказ свое богатство. Он прибыл в собственной карете с позолоченными колесами, с гербом и графской короной на дверцах. Слуг он тоже привез с собой — егеря и двух камердинеров; эти трое в парадных ливреях возбуждали любопытство всех нюрнбержцев.

Разумеется, лорд возобновил ходатайство о передаче ему опеки над Каспаром. В доказательство своей финансовой благонадежности он небрежно и как бы между прочим упомянул об аккредитивах, после возвращения депонированных им у банкира Симона Меркеля. В этой небрежности проглядывало какое-то бахвальство — не стоит, мол, говорить о таких пустяках, тогда как на самом деле это были аккредитивы на весьма крупные суммы, выданные немецкими банкирскими конторами во Франкфурте и Карлсруэ.

У магистрата более не было причин противоборствовать желанию лорда. Правда, на собрании отцов города вдруг возник вопрос: почему собственно? Зачем ему понадобился Хаузер? Тут поднялся бургомистр Биндер и с подчеркнутыми интонациями зачитал отрывок из письма графа: «Я, нижеподписавшийся, тем паче хотел бы вмешаться в судьбу несчастного найденыша, что на основании длительного с ним общения сделал открытие, которое порадовало бы и отцовское сердце, а именно: с какой благодарной преданностью тянется ко мне эта чистая детская душа».

— Что ж, спросим самого Хаузера, — заметил один из отцов города, — хочет он или не хочет последовать за графом.

Каспар был вызван в суд. Глубоко растроганным голосом он заявил, что граф, несомненно, принимает в его судьбе наисердечнейшее участие и он, Каспар Хаузер, готов ехать с ним туда, куда граф пожелает его повезти.

Тем не менее магистрат все еще медлил с формальным разрешением из-за целого ряда, казалось бы, пустых обстоятельств, мало-помалу, однако, перераставших в прямое несогласие; это несогласие было поддержано человеком, которому никто не дерзнул бы противоречить.

Неуемные старания лорда полностью завладеть Каспаром Хаузером будоражили подспудные подозрения. Его помпезные замашки пришлись не по душе бюргерам, которым несравненно больше доверия внушал скромный образ жизни даже сильных мира сего, нежели расточительство, питавшее дурные инстинкты черни. Их оскорбляло, когда граф в роскошной карете, нарочно проезжая по самым людным улицам, бросал медные монеты в толпу, которая, позабыв о человеческом достоинстве, валялась в грязи перед чужеземцем, небрежно восседавшим в своем экипаже.

Поговаривали, что Стэнхоп занял под аккредитивы у Меркеля довольно значительные суммы. Меркелю советовали быть поосторожнее. Вскоре распространился слух, что лорд не имеет права получать деньги по этим бумагам или лишь строго ограниченные суммы.

Тем временем господин фон Тухер возвратился в город. Ему было известно, как развивались события, и он, конечно, желал положить им конец. Почему и обратился к лорду с пространным письмом, в котором, собственно говоря, ставил его перед выбором: либо окончательно взять к себе юношу и тем самым избавить его, барона, от всякой ответственности, либо определить ежегодное содержание, которое даст возможность передать Каспара в руки какого-нибудь разумного и образованного человека. В последнем случае его лордство, надо думать, выразит согласие на долгие годы отказаться от какого бы то ни было общения с Хаузером, как личного, так и письменного, он же, барон, со своей стороны, охотно возьмет на себя труд регулярно сообщать его лордству о житье-бытье Каспара.

В остальном письмо отличала сугубая куртуазность. «Примите, Ваше сиятельство, мою глубочайшую благодарность за те неисчислимые доказательства благоволения, которыми Вы, Ваше сиятельство, изволили осыпать меня за краткий срок Вашего пребывания в нашем городе, — говорилось среди прочего. — Дозвольте мне высказать нелицеприятное почтение, к коему меня обязывают сердечная доброта, равно как и редкостное великодушие Вашего сиятельства. Исходя из этого, я полагаю своим долгом со всей откровенностью и доверием, к коему Вы не раз изволили призывать меня, сообщить, уповая, что Вы благосклонно меня выслушаете, что Каспар не тот, за кого Вы, видимо, его принимаете. Да и как можно было распознать это странное и двуличное создание. Понятно, что перед тем, кому он всем обязан и от кого ждет осуществления всех своих мечтаний, он старался явить себя в лучшем свете. Господин граф! Вы его удостаивали дружбой, какою удостаивают только равного. Но, принимая во внимание безграничное тщеславие, наряду с недюжинной одаренностью, заложенное природою в его душу и вдобавок изрядно раздутое здешними простаками, оказалось, что Вы, сами того не ведая, в свою очередь влили яд в это и без того больное существо, так что даже искуснейшему врачевателю его уже не вылечить. Далекий от намерения упрекать Вас, я уповаю, что и Вы не поставите мне в упрек эти слова. На Вас вины нет. Но я считаю своим долгом сказать, что за все время пребывания Каспара в моем доме он не давал мне повода к недовольству, тогда как после Вашего приезда — сердце мое обливается кровью от того, что я должен писать эти слова Вам, прекрасный и великодушный человек, — его словно подменили».

Такая речь польстила бы и самому избалованному слуху. Лорд Стэнхоп, однако, счел нужным изобразить, что письмо барона уязвило и обидело его, об этом он твердил на всех вечерах и званых обедах. В просьбе, поданной в окружной суд в Ансбахе (что он счел необходимым сделать), лорд Стэнхоп высказывал готовность не только всю жизнь содержать Каспара, но и позаботиться об его обеспечении и на случай своей смерти; далее там упоминалось, что отношения, установившиеся между ним и господином фон Тухером, ныне и впредь не позволяют ему видеться с Каспаром в доме последнего, посему он считает крайне важным, чтобы Каспар был безотлагательно устроен в другом месте.

Надворный советник Гофман из Ансбаха поспешил уведомить господина фон Тухера о замаскированной жалобе лорда. Господин фон Тухер пришел в ярость. Он, слово в слово, передал судейским содержание своего письма к Стэнхопу, расписал, и в весьма мрачных красках, сколь пагубно сказывается влияние графа на характере Каспара, и ходатайствовал о скорейшем снятии с него обязанностей опекуна, которые, как он выражался, принесли ему только неприятности и тяготы, а под конец еще неблагодарность и поношения. Поскольку Ансбахский суд пожелал узнать его мнение касательно особы господина графа, он написал, что граф ему известен как человек редкостных душевных качеств. По слухам, он является обладателем весьма значительного состояния; сам граф исчисляет свою ежегодную ренту в двадцать тысяч фунтов стерлингов, иначе в триста тысяч гульденов. Впрочем, если принять во внимание, что он является графом и наследственным пэром Англии, то такой доход отнюдь не ставит его в ряд богатейших английских аристократов. «При условии, если достопочтенному опекунскому совету удастся получить удовлетворительные сведения о состоятельности лорда Стэнхопа, — заключал он свое пространное письмо, — учитывая также существующие в Англии сомнительные конъюнктуры, я, как опекун Каспара Хаузера, против усыновления его лордом Стэнхопом, тем более по соображениям финансового порядка, ничего возразить не имею».

Дотошные разбирательства, бесконечные передачи дела из инстанции в инстанцию. Стэнхопа трясло от бешенства и нетерпения. И все же, вопреки проволочкам и разнобою во мнениях, главные препятствия были устранены, он уже видел себя у цели, которую преследовал упорно и неторопливо, как вдруг все рухнуло. Президент Фейербах наложил свое вето на удаление Каспара из Нюрнберга. Он отправил неофициального курьера к бургомистру Биндеру, дабы поставить последнего в известность, что, закончив курс лечения в Карлсбаде, он вернулся к своим обязанностям и крайне удивлен новостью, которую ему сообщили. Он не считает возможным принять какое-либо решение без предварительного расследования этой запутанной и крайне подозрительной истории.

Бургомистр счел своим долгом уведомить лорда о неожиданном обороте дела. Стэнхоп получил и стал читать письмо Биндера в то время, как его брил парикмахер. Он вскочил, оттолкнул брадобрея и с мыльной пеной на щеках, в страшном волнении забегал по комнате, казалось, позабыв о необходимости завершить свой туалет. Записку, присланную Биндером, он разорвал в клочья, а когда снова опустился в кресло, лицо его выразило такую злобу и ненависть, что у перепуганного парикмахера задрожали руки и он, едва закончив работу, поспешил ретироваться.

Граф слишком поздно осознал, что позволил себе забыться, но как же силен был удар, его поразивший, если каменное спокойствие и сдержанность изменили этому человеку, заковавшему себя в латы целеустремленности.

Он торопливо написал несколько строк, запечатал письмо, велел кликнуть своего егеря, приказал седлать коня и за сорок восемь часов, чего бы это ни стоило, доставить письмо по адресу.

Егерь молча удалился. Он знал своего господина. Знал, что тот не шутит и что речь идет не о любовной интрижке. Хорошо знал это выражение на лице его лордства, это напряженно-страстное «или-или», выражение, характерное для выбивающегося из сил скорохода, игрока, ошалевшего от азарта. Не раз уже приходилось ему скакать, загоняя коня, при свете дня и во мраке ночи. Надо было уметь держать язык за зубами, чтобы малоприятные подробности таких поручений не стали достоянием гласности, ибо он, по-видимому, являлся посредником в темных делах. Спешить— вот главное и неизменное указание, и он всегда поспевал вовремя, а столь же неизменное «чего бы это ни стоило», пожалуй, отдавало хвастовством: ему отнюдь не всегда выплачивали обещанную награду, иной раз приходилось дожидаться месяцами, довольствуясь крохами с графского стола. Его сиятельство был как раз не при деньгах, ждал поступлений из Англии или из Франции, а пока что посылал его к какому-нибудь вельможе, и егерь замечал, что вельможа не очень-то спешил удовлетворить просьбу графа и при упоминании о нем в голосе сего вельможи звучали скорее пренебрежительные, чем почтительные нотки.

В чем тут было дело? Куда вели нити, накрепко привязывавшие к вульгарной бедности этого вознесенного над толпой человека? Благородный отпрыск старинного рода, коротающий свои дни в жалкой дыре, носитель одного из самых гордых имен гордой Британии, заискивающий в нагловатом трактирщике, обреченный затаптывать в грязь суть и смысл своей жизни, выставляя на посмеяние самую память о суровых предках. В чем тут было дело?

Каждый уходящий час — руины прошлой жизни, каждый день — развалины прекрасного былого, когда имя Стэнхоп гремело в европейских столицах. Сейчас ему уже казались сказкой времена, когда он, юный лорд, был баловнем салонов Парижа и Вены, когда он проматывал богатство на удовлетворение своих безудержных юношеских потребностей, являя всей золотой молодежи пример расточительства. В обществе только и разговоров было, что о праздниках и званых обедах, которые он давал. Из страны в страну возил за собой лорд Стэнхоп целый придворный штат поваров, секретарей, камердинеров, шутов и различных ремесленников. На одном из праздников в Мадриде он накупил цветов на двадцать пять тысяч ливров и раздарил их дамам. Во время Венского конгресса принимая у себя королей и других владетельных особ, устраивал скачки, на которые ушло целое состояние, приказывал за свой счет исполнять оратории и оперы. Дух замирал от роскошных прихотей графа; своим друзьям он дарил виллы и поместья, своим подругам— великолепные жемчуга. Он годами слыл Тимоном[10] европейского континента, вокруг него теснилась целая армия приживальщиков и блюдолизов, на нем наживавшихся. Его добросердечие и щедрость вошли в пословицу, в его манере пригоршнями рассыпать золото вокруг себя, не замечая, падает оно в сточную канаву или на ковры, проступало что-то безумное. Или он хотел понять, до чего доходит людская алчность?

Но всему бывает конец; банкротство и самоубийство некоего банкира ускорили неминуемую катастрофу. Однажды, когда за ломберным столом в Бурбонском дворце Стэнхоп спустил многие тысячи, отчего его непринужденная болтовня, живость и приветливость производили тем более очаровательное впечатление, к нему подошел посол, лорд Каслри, и что-то торопливо ему сообщил. Стэнхоп побледнел, странно печальная улыбка застыла на его лице. На следующий день он уехал, надеясь, что на родине будет вести аристократически замкнутую жизнь в своем поместье. Из этого ничего не вышло: имения были кругом в долгу, его со всех сторон теснили кредиторы, вдобавок он страшился одиночества, природа без людей была ему ненавистна. Он сбежал. Блеск прежних дней сменился жалкой борьбой за существование, опустошающей душу вечной заботой о куске хлеба. Тишина воцарилась вокруг него. Он еще ездил куда-то в поисках прежних друзей и собутыльников, но вдруг оказалось, что все всё знали наперед и теперь, с высоты своего прочного положения в свете, читали ему мораль. В римской гостинице, дойдя по последней степени отчаяния, усталый, утративший веру в будущее, он принял стрихнин. Молодая сицилианка его выходила. Но яд, выгнанный из тела, казалось, завладел душою Стэнхопа. Он вступил в единоборство с демоном, его свалившим: стал холоден и беспощаден, высокомерное презрение к людям помогало ему использовать слабости окружающих. Он пошел в услужение к сильным мира сего, познал грязные тайны их прихожих и черных лестниц. Сделался эмиссаром римского папы и платным агентом Меттерниха. Вскоре его имя было вычеркнуто из списка безупречных и причислено к именам авантюристов, разбойничающих в пограничных зонах большого света. Исключительная одаренность этого человека облегчала ему любую задачу; неудержимая потребность в действии, необходимость устанавливать разнообразнейшие связи заглушали голос совести, не давали ему ощутить свой позор. Отщепенец в верхах, в низах общества еще слывший именитым и знатным, он сделался опытным ловцом человеческих душ. То, на что его натолкнула беда, стало ремеслом; мягкая неотразимая улыбка — ремесло; аристократические манеры, рыцарственность, пленительное красноречие, блестящее образование — все ремесло. Любое движение век, любой поклон — средство к достижению цели. Все имело свои последствия и причины, небрежно оброненное слово могло сорвать с трудом разработанный план действий. И все же как убога была такая жизнь, как мизерно вознаграждение! И все же — он медленно скатывался вниз, в ничтожество и бедность, как будто цепь, за которую он держался, теряла звено за звеном, грозя низринуть его в пропасть.

В один прекрасный день боевым кличем стало имя «Каспар Хаузер». Задача была ясна, ясна была и первопричина. Но беспримерно темны были обстоятельства дела. Ему говорили: тебе это по плечу, предприятие трудно, но доходно, на первый взгляд даже незначительно, но на карту поставлено неимоверно много. Переговоры с ним велись анонимно, все было скрыто завесой, каждый посредник передавал слова безымянного властелина. Хоровод призраков будоражил фантазию, на дне пропасти забрезжил свет. В самой разработке плана было какое-то сладострастие; к редкой птице и подкрасться-то непросто.

Да, задача была ясна и конкретна. Ты должен удалить найденыша из пределов, в которых он становится для нас опасным, гласил приказ. Возьми его к себе, возьми с собой туда, где никто о нем не знает; сделай так, чтобы он исчез, утопи его в море или сбрось в пропасть, найми убийцу или дай ему заболеть неизлечимой болезнью, ведь ты опытный знахарь. Словом, основательно выполни свой урок, иначе твоя служба не в службу. Благодарность тебе обеспечена такой-то суммой, депонированной у Израэля Блауштейна в городе X.

Стоило ли тут раздумывать? С нуждою было бы разом покончено. Всякое колебание превращает тебя в совиновника, а бесполезный соглядатай должен быть устранен, это самоочевидно. Значит, выбора нет. Начало осталось далеко позади; уже когда убийца был послан в дом учителя Даумера, Стэнхоп получил приказ вмешаться, если злой умысел, к которому он был непричастен, потерпит неудачу. Примитивная подлость примененных средств его отпугнула, оскорбила хороший вкус, ему присущий. Он бежал, скрылся. Нужда и призрак голода снова вовлекли его в игру, и он снарядился в путь «из дальней дали», чтобы обольстить свою жертву.

Но как странно обернулась первая встреча, первые же совместные мгновения! Этот голос! И взгляд! Они потрясли его, он оказался обольщенным. Эта птица умела петь, вот чего птицелов не предвидел. Он вдруг ощутил себя любимым. Любовь женщин он испытал. Они любят не так, их любовь можно превознести, но можно и забыть, она в порядке вещей, случай и естественное влечение на равных правах соучаствуют в ней; да и мужчины любят не так, не говоря уж о любви родителей, братьев и сестер или любви ребенка. Закон и обычай, нужда и собственная воля связывают эти создания с им подобными; но основа основ — это соперничество, борьба, вражда. Здесь все было по-иному, красота этой души нежданно-негаданно пробила защитную броню его сердца.

Существует легенда о стране, где не шел дождь и не выпадала роса, засуха свирепствовала там, ибо на всю страну был один колодец, лишь в самой глубине которого поблескивала вода. Когда люди стали умирать от жажды, к колодцу пришел юноша. Он играл на цитре и такие сладостные мелодии извлекал из нее, что вода, поднявшись до самого края, стала растекаться по земле.

Так было и с лордом, когда юноша Каспар проводил с ним время и радовал его сладостными мелодиями своей души. Дух его поднимался из глубин, скорбный взгляд был устремлен в прошлое, стыд сжигал его; в такие минуты ему чудилось, что зло можно сделать небывшим, он снова обретал себя, за этим обликом для него вставал облик собственной своей еще не запятнанной юности. Он видел себя таким, каким мог бы стать, если бы судьба не сгубила в нем доброе начало. Таким его сейчас восприняли и возвеличили, в такого поверили. В простодушного, бесконечно богатого и столь щедрого, что самый заядлый скупец и злодей перетряхнул бы содержимое своих сундуков, лишь бы избавиться от мучительного сознания неоплатного долга.

Но он не мог ничего дать. Не мог он быть таким, ибо был законтрактован, жизнь его оплачивалась теми, кому он служил, оплачены были его дни и его ночи, оплачено его раскаяние, душевная тревога, угрызения совести. Он замышлял злодейство, и каждая складка на его лице была лживой, но иногда он и вправду думал о том, чтобы бежать с Каспаром. Но куда? Где было уготовано пристанище для запятнанного позором? В тихие часы с Каспаром, когда он смотрел в это лицо, сиявшее человечностью, он и себя еще чувствовал человеком и в тоске плакал над собою. Потом забывал о цели и поручении и мстил тем, чьей виновною жертвой он был, разглашая их тайны и становясь двойным предателем. Он вселял в Каспара ожидание власти, величия, то был его ответный дар, подарок скупца. Хорошо еще, что это волшебство теряло силу, когда он был вдали от юноши и не чувствовал на себе его вопрошающего взгляда, когда ему не казалось, что рядом — посланник небес. Среди мрачных размышлений, преследуя страшные свои планы, он писал короткие страстные записочки запутавшемуся в его тенетах: «В первые же дни нашего знакомства я назвал себя твоим вассалом: если когда-нибудь ты будешь питать к женщине чувства, какие питаешь ко мне, я погиб». Или: — «Если когда-нибудь тебе покажется, что я холоден, не считай меня бессердечным, пойми — так выражается боль, которую я до гроба обречен носить в себе; мое прошлое — кладбище. Когда ты явился на моем пути, я уже наполовину утратил веру в бога, ты явился для меня провозвестником вечности!» То были обороты во вкусе времени, навеянные модными поэтами, и все же они свидетельствовали о растерянности и глубоком смятении духа.

Так, бросаясь из стороны в сторону, он сам задерживал ход своего начинания. Давал случиться тому, что случалось, и уступал натиску событий, ибо они были сильнее его решений. Он знал, что должен совершить и совершит позорное злодеяние, но он медлил, и эта медлительность давала ему досуг для сетований на судьбу. Он пытался найти себе оправдание перед богом и творил молитву, обращался к судье — своей Совести, все объясняя вмешательством рока.

Дух свой, тяготеющий к наслаждениям и комфорту, он усыплял софизмами, вроде «необходимость сильнее любви и милосердия», неизбежную картину конца пытался отогнать дешевыми отговорками «не так страшен черт, как его малюют».

Меж тем положение его еще ухудшилось после торопливой отсылки егеря: расходы росли не по дням, а по часам, от заемных писем толку было немного, до поры, до времени они, правда, служили ему щитом, но нужда требовала действий; Стэнхоп принял решение: ехать в Ансбах и вступить в переговоры с президентом Фейербахом.

В субботний день в конце ноября он приказал спешно готовить карету для отъезда и послал слугу в дом господина фон Тухера звать к нему Каспара, притом немедленно. Засим, велев лакею задержать гостя до его возвращения, вышел и по улицам, на которых не опасался встретить Каспара, отправился в тот же дом, попросил провести его в комнату Каспара и, сказав, что будет его дожидаться, принялся с лихорадочной поспешностью перерывать ящики, книги и тетради юноши в поисках письма, которое сам же написал ему месяца два или три назад. В этом письме он позволил себе обронить несколько слов касательно будущего Каспара и теперь, любой ценою, стремился уничтожить таковое, ибо ему уже начали угрожать, уже зашевелились за плотной завесою темные силы.

Поиски были напрасны.

Дверь вдруг отворилась, на пороге стоял господин фон Тухер. В боязливой своей спешке лорд не расслышал приближающихся шагов. Господин фон Тухер казался великаном, его макушка доходила до самой притолоки. В его облике сквозило скорбное удивление; он долго стоял молча и наконец хрипло проговорил:

— Господин граф! Надеюсь, это не шпионское занятие?

Стэнхоп вздрогнул.

— На такого рода вопрос разрешите мне ответить молчанием, — проговорил он со сдержанным высокомерием.

— Но что это значит, — продолжал господин фон Тухер, — как понять то, что я вижу своими глазами? Внутренний голос, господин граф, подсказывает мне, что не все здесь идет прямыми путями.

Лорд смешался, он приложил руку ко лбу и умоляющим голосом сказал:

— Я нуждаюсь в сострадании и снисхождении больше, чем вы полагаете, господин барон. — Он вытащил платок из нагрудного кармана, прижал его к глазам и вдруг заплакал настоящими, неподдельными слезами. Господин фон Тухер онемел. Прежде всего в нем мелькнуло мрачное подозрение, почти уверенность, что все россказни о судьбе Каспара не лишены некоторого основания.

Стэнхоп, надо думать, догадавшись о том, что происходит в душе этого человека, быстро овладел собою и сказал:

— Не отказывайте в сочувствии исстрадавшемуся сердцу. Я бреду впотьмах. И молчать больше не могу, я усомнился в Каспаре! Мне не удалось повлиять на него, он часто бывает неискренен и прибегает к недостойному притворству.

— И вы тоже! — не выдержал фон Тухер.

— Я охочусь за доказательствами.

— И эти доказательства вы хотите обнаружить в ящиках стола и в шкафах, господин граф?

— Речь идет о записях, которые он скрыл от меня.

— Что? Тайные записи? Я ничего об этом не знаю.

— Тем не менее они существуют.

— Может быть, вы имеете в виду дневник, который ему подарил президент?

Стэнхоп с радостью ухватился за эту мысль, выручавшую его из весьма сомнительного положения.

— Да, разумеется, разумеется, дневник, — с живостью подтвердил он, вспоминая некоторые прозрачные высказывания Каспара об этом дневнике.

— Я не знаю, куда он его прячет, — сказал господин фон Тухер, — да и все равно не счел бы возможным передать его вам в отсутствие Каспара. Вообще же мне случайно стало известно, что он вырезал с первой страницы портрет президента и на его место вклеил ваш, господин граф. — С этими словами господин фон Тухер взял папку, лежавшую на пюпитре, вынул из нее лист бумаги и протянул его Стэнхопу. То был портрет Фейербаха.

Лорд долго смотрел на него. При виде сих Юпитеровых черт страх, ранее неведомый, объял его душу.

— Так вот каков этот прославленный муж, — пробормотал он, — я собираюсь ехать к нему, ибо многого жду от его неподкупного суждения.

Однако сложность задуманного плана, дорога в Ансбах, мысль об усилиях, которые ему потребуются, чтобы выдержать пугающий взгляд этих глаз, не позволяли графу справиться со своим замешательством.

— Его превосходительство Фейербах, без сомнения, будет рад познакомиться с вами, — учтиво заметил барон Тухер и, так как Стэнхоп собрался уходить, попросил передать президенту почтительнейший поклон.

Двумя часами позднее карета лорда уже неслась по шоссе. Сумасшедшая гонка, пыль клубами и спиралями вилась из-под копыт, лорд, закутанный в пледы, забился в угол и не отрывал взгляда от печального осеннего ландшафта. Однако его лихорадочно блестевшие глаза не видели ни полей, ни лесов, они, казалось, буравили пространство, ища притаившуюся опасность. Взгляд одержимого или беглого каторжника! Когда под Хейльбронном до его слуха донеслось треньканье шарманки, он зажал уши, отвернулся от окошка, и только шелковые подушки сиденья приглушили стон подавленной муки. Через минуту-другую он уже сидел выпрямившись, твердый и холодный, как сталь, с дьявольской улыбкой на тонких губах.

Часть вторая

РАЗГОВОР МЕЖДУ ЧЕЛОВЕКОМ В МАСКЕ И ЧЕЛОВЕКОМ, КОТОРЫЙ СНЯЛ МАСКУ

Дождь лил как из ведра, когда карета лорда Стэнхопа поздним вечером прогрохотала по Дворцовой площади в Ансбахе. Вдобавок лошади испугались перебежавшей дорогу собаки, и кучер-эльзасец разразился такой громкой руганью, что за темными квадратами окон ясно обрисовались два ночных колпака. Комнаты в гостинице «К звезде» были заранее заказаны, хозяин с зонтом выскочил к воротам, низко кланяясь и приветствуя гостя.

Стэнхоп стал быстро подниматься по лестнице; на площадке к нему подошел какой-то человек в насквозь промокшей шинели офицера полиции и отрекомендовался лейтенантом Хикелем, некоторое время назад имевшим честь в Нюрнберге у ротмистра Вессенига свести знакомство с его лордством, «к сожалению, очень уж беглое». Он берет на себя смелость предложить господину графу свои услуги в незнакомом городе и просит извинить его за эту задержку, смахивающую на нападение из-за угла, но у его лордства, по всей вероятности, мало времени и много дел, отчего он и позволил себе в первые же минуты его обеспокоить.

Стэнхоп удивленно, сверху вниз, взглянул на говорившего и увидел свежее, округлое лицо с нагловатыми и в то же время ласково-покорными глазами. Стэнхоп невольно попятился: похоже, что этот человек предлагает ему себя в качестве орудия, бог весть для каких целей; ничего нового не было для лорда в жадном взоре этих искательных глаз. Ему казалось, что за несколько секунд он успел вдоль и поперек изучить стоящего перед ним человека. Но откуда тому было все известно? Кто навел его на след? Ясно одно: у полицейского достаточно тонкий нюх. Стэнхоп коротко поблагодарил и назначил время, когда он может с ним встретиться; лейтенант отдал честь и с тою же поспешностью, с какой пришел, выскочил на дождь.

Стэнхоп занял весь второй этаж и сразу же приказал везде зажечь свечи; он ненавидел неосвещенные комнаты. Покуда камердинер приготовлял чай, лорд вынул из дорожного мешка записную книжку в сафьяновом переплете и стал ее просматривать, вернее, делал вид, что читает, на самом же деле сотни обрывочных мыслей теснились в его мозгу. Тишина маленького городка была ему невыносимее кладбищенской тишины. После чая он велел позвать хозяина и принялся расспрашивать его о жизни в этом городишке, о местном дворянстве и чиновничестве. Хозяин оказался решительнейшим противником новых веяний. Он еще помнил блаженные времена маркграфства и считал, что в день, когда придворные кавалеры и дамы покинули свои изящные резиденции в стиле рококо, чтобы бежать от надвигающегося урагана войны, всему прекрасному на свете пришел конец. В крысиное гнездо превратился Ансбах. В чернильную лужу, в толкучку с высокопарным наименованием: «Апелляционный суд».

Прежние времена, ах, как они были хороши! Как умели тогда шутить и наслаждаться, как весело жил их городок— карты, застольные беседы, танцы. Толстяк, напевая себе под нос старинную мелодию и с лукавой миной придерживая двумя пальцами широкие штанины, исполнил перед изумленным лордом несколько торжественных па менуэта и па-де-де.

Тем не менее лорд оставался серьезным. Он спросил, как бы между прочим, в городе ли сейчас господин Фейербах. У толстяка при этом имени вытянулась физиономия.

— Его превосходительство, — крикнул он, — да, он здесь, но лучше бы его не было. Он подстерегает нас, как старый кот, и фырчит, если мы позволим себе немного повеселиться. Ему до всего дело: хорошо ли подметены улицы, не разбавлено ли молоко водой; куда только он не сует свой нос, а вот с людьми обходиться не умеет. Умеет он только хорошо поесть. И уж учтите, господин граф, если доведется вам иметь с ним дело — расхваливайте кушанья, которыми он будет вас потчевать.

Стэнхоп милостиво отпустил болтуна, сказал камердинеру, какое платье приготовить ему на завтра, и лег в постель. Утром он поднялся довольно поздно и тотчас же послал лакея к Фейербаху, прося назначить ему час приема. Тот возвратился с известием, что господин статский советник ни сегодня, ни в ближайшие дни никого принять не может и просит его лордство письменно изложить свое дело. Стэнхоп пришел в ярость. Понимая, что действовал слишком опрометчиво, он немедля отправился к надворному советнику Гофману, к которому ему советовали обратиться.

Между тем весть о его приезде распространилась по всему городу, и через сутки его особу уже венчал венок небылиц. Говорили, что к задку его кареты было привязано с полдюжины мешков, набитых золотыми гинеями, так как он намеревался купить дворец маркграфа вместе с дворцовым парком; что он возит с собою лебяжьи перины и вышитое белье; что он родственник английского короля, а Каспар Хаузер его незаконный сын. Стэнхоп невозмутимо относился к этой провинциальной болтовне и был ею даже доволен.

Советник отчасти объяснил ему поведение президента. Прежде чем предпринять какие-либо деловые шаги, они разыскали директора архива Вурма, пользовавшегося безусловным доверием Фейербаха. Стэнхоп чувствовал, что все чиновники с боязливой осторожностью относятся к его делу, ибо никто из них, конечно, не мог похвалиться близостью к человеку, чья рука ледяным бременем ложилась на их плечи.

Вечером Стэнхоп был приглашен в один семейный дом.

Он навел разговор на президента, и тут же посыпались анекдоты, смешные и причудливые, или рассказы о попытках прикрыть внешними обстоятельствами, впрочем, возбуждавшими всеобщее сострадание, недостаток любви и самоограничения, об обоих сыновьях Фейербаха, причинивших столько горя отцу, о его несчастном браке, о мизантропическом одиночестве старика, одиночестве, в котором опять-таки всем мерещилась какая-то таинственная его вина.

— Он фанатик, — заявил плешивый столоначальник, — и способен, наподобие Горация, предать собственных детей в руки палача.

— Он никогда не прощает врагам своим, — поддакнул другой, — что свидетельствует о нехристианских убеждениях.

— Все бы это еще полбеды, — заметила хозяйка дома, — если бы он не видел в каждом человеке возможного преступника и не был бы готов по любому пустячному поводу применить карательные законы: намедни шли мы с дочерью в сумерках по Трисдорферштрассе и, не знаю уж, что нас попутало, сорвали себе по яблочку, вдруг откуда ни возьмись перед нами вырастает его превосходительство, размахивает палкой и кричит не своим голосом: «Так-так, сударыня, это ведь кража общественного имущества. Я сейчас позову кого-нибудь в свидетели, кража! Вы это понимаете или нет?»

— Но ты должна сказать, мама, — вмешалась ее дочь, — что он при этом лукаво ухмылялся и едва сдержал смех, когда мы, дрожа от страха, бросили яблоки в канаву.

Уже самое имя этого человека производило впечатление утеса, о который разбивается несущийся поток. Стэнхоп не скрывал своего восхищения президентом. Он цитировал отрывки из его писаний, видимо, хорошо разбираясь в сухих юридических материях, и превозносил Фейербаха за отмену пыток, коей он добился, говорил, что его деяние будет сиять в веках. Все это было очередным средством ослепления, не более.

На всех улицах, во всех гостиных вскоре только и разговоров было, что о лорде Стэнхопе. Лорд Стэнхоп — опора и надежда всех несправедливо преследуемых, лорд Стэнхоп — воплощенная элегантность, любимец счастья и моды, лорд Стэнхоп, страдающий меланхолией, и лорд Стэнхоп, всей душой преданный религии. Сколько дней — столько обличий; сегодня лорд Стэнхоп холоден, завтра его обуревают страсти; если здесь он весел и непосредствен, значит, там он будет глубокомысленным и важным; ученость и милая жалостливость, голос сердца и суровые нравственные требования — все ведь зависит от регистра, который в данную минуту использует искусный органист. А как интересна его суеверность: в доме фрау фон Имхоф он, например, признался в своем страхе перед привидениями и рассказал, что у него на глазах один его соплеменник был взят в преисподнюю через кратер Везувия; а очаровательная ирония, с которой он, в другом доме, читал безбожные строки Байрона…

Различные стихии, непонятным образом, смешиваются в нем. Влдно, большую радость доставляет ему, вспенивая волны, плыть в золотом челноке по провинциальному болоту.

На пятый день воротился егерь. Он привез расширенные полномочия, приказы, которые лорд отчасти опередил своей поездкой в Ансбах; в них просвечивал страх перед возможными мероприятиями Фейербаха. Стэнхопу предписывалось во что бы то ни стало подлаживаться к президенту, ибо открытая борьба может пробудить в нем подозрения, идти на все, но подлаживаться и ставить новые мины, если старые потеряли силу. Далее речь шла об одном опасном документе, который тем временем надо было устранить, или обезопасить, разумеется, предварительно сняв с него копию.

Письмо, присланное с егерем, надлежало немедленно разорвать или сжечь. Так и было сделано. Но главное, парень привез деньги, звонкую монету. Стэнхоп вздохнул с облегчением.

Следующим вечером он пригласил в казино не очень большое, но избранное общество. В городе уже прошел слух, что кушанья будут приготовлены по особым рецептам и что граф самолично отбирал с капельмейстером музыкальные номера и присутствовал на репетициях. Перед началом танцев каждой даме был вручен золотой жетон с эмалевым девизом «Dieu et le coeur»[11]. Засим граф поднял свой бокал и попросил присутствующих вместе с ним выпить за здравие человека, столь ему дорогого, что он не решается вслух произнести его имя, хотя всем понятно, кого он имеет в виду: удивительное создание, поставленное судьбою на дозорную башню времени. «Dieu et le coeur»— эти слова относятся к нему, сироте, и пусть же помнят о нем матери, которые произвели на свет сыновей, и девушки, радующиеся своей первой любви.

Все были растроганы, растроганы до глубины души. Несколько белых платочков промелькнуло в нежных руках, а какой-то взволнованный бас проговорил: «Редкий, редкий человек». А редкий человек, словно иначе ему было не справиться со своим волнением, вышел на балкон и стал задумчиво смотреть на народ, столпившийся на улице. Одни, сбившись в кучки, о чем-то почтительно перешептывались, другие расхаживали взад и вперед по темной улице, третьи слушали музыку, прислонясь к стене напротив, и лица их тускло взблескивали в потоках света, лившегося из окон.

Вдруг Стэнхоп заметил человека в форме полицейского офицера, того самого, что попался ему навстречу в первые минуты его пребывания в Ансбахе. Он совсем позабыл о нем, а между тем человек этот явился точно в назначенный лордом час, но, не застав его в гостинице, оставил сбою карточку. Сейчас он со злым лицом стоял под фонарем.

Неприятное чувство охватило лорда. Он отвесил учтивый поклон в направлении фонарного столба. Жандарм, казалось, только этого и ждал, он подошел поближе, лицо его теперь находилось на уровне груди Стэнхопа.

— Если не ошибаюсь, лейтенант полиции Хикель, — сказал лорд, протягивая ему руку, — весьма сожалею о своем отсутствии и прошу извинить меня.

Лейтенант, весь светясь почтительной преданностью, смотрел прямо в говорливый рот графа.

— В свою очередь, сожалею, — отвечал он, — иначе я бы имел удовольствие провести сегодняшний вечер в обществе милорда. В этом городе ваш покорный слуга как-никак сопричислен к избранному обществу, ха-ха!

Стэнхоп едва приметно покачал головой. Пренеприятный тип!

— Ваше сиятельство уже изволили посетить президента Фейербаха? — продолжал полицейский. — Сегодня, я имею в виду. До сегодняшнего дня его превосходительство упрямился и не желал вести с вашим сиятельством никаких переговоров, кроме письменных. Но мне удалось наконец переспорить этого упрямца.

Все это было сказано вполне благодушно, однако на лице лорда Стэнхопа появилось высокомерное выражение.

— То есть? — переспросил он.

— Да, да, я могу добиться у нашего президента такого, на чем другие, пожалуй, зубы себе поломают, — отвечал Хикель все так же угодливо и весело. — О, эти горячие головы ничего не стоит обвести вокруг пальца, надо только найти подход. Ха-ха, это здорово, горячие головы вокруг пальца, ха-ха!

Стэнхоп сохранял ледяную холодность. Человек этот внушал ему отвращение. Но тот не позволял сбить себя с толку.

— Милорд, вам не следует долго раздумывать, — сказал он. — Пусть у вас дело неспешное, но президент пребывает в состоянии нерешительности, которое, думается мне, следует использовать. Что же касается опасного документа… — Он умолк.

Стэнхоп почувствовал, что вся кровь отлила от его лица.

— Документа? О каком документе вы говорите? — быстро переспросил он.

— Вы меня отлично поймете, господин граф, если подарите мне полчаса вашего внимания, — отвечал Хикель так угодливо, что это уже отдавало насмешкой. — То, что нам надо сказать друг другу, довольно важно, но не обязательно должно быть сказано сегодня, я к вашим услугам в любое время.

Встревоженный Стэнхоп попытался выказать безразличие. И хотя роковое слово, которое он никак не мог пропустить мимо ушей, было сказано, укрылся за надменной неприступностью.

— Я, безусловно, обращусь к вам, когда вы мне понадобитесь, господин лейтенант полиции, — отрезал он и, нахмурившись, ушел с балкона.

Хикель закусил губу и недоуменно поглядел вслед графу, исчезнувшему за дверью, затем, тихонько что-то насвистывая, пошел вниз по улице. Внезапно он обернулся, отвесил насмешливый поклон и сказал с преувеличенной учтивостью, словно Стэнхоп все еще стоял перед ним:

— Господин граф пребывает в заблуждении, конь о четырех ногах и то спотыкается.

Снова смешавшись с толпой своих гостей, Стэнхоп завел разговор с генеральным комиссаром фон Штиханером. В ходе этого разговора он объявил, что завтра нанесет визит президенту и, в случае, если чудак Фейербах будет по-прежнему упорствовать, сочтет, что ему нанесена преднамеренная обида, и уедет из Ансбаха.

Он говорил так громко, что многие кавалеры и дамы, стоявшие поблизости, не могли его не слышать, а среди последних была и фрау фон Имхоф, с которою Фейербах находился в дружеских отношениях. Слова лорда, видимо, на нее и были рассчитаны. Она прислушалась, взглянула на него и с удивлением сказала:

— Если я не ошибаюсь, милорд, его превосходительство нанес вам визит. Я зашла к нему в сад, как раз когда он собирался отправиться в «Звезду». Может быть, он не застал вас дома?

— Я вышел из гостиницы в восемь часов, — отвечал Стэнхоп.

Через час гости начали расходиться. Лорд испросил дозволения отвезти фрау фон Имхоф домой в своем экипаже, поскольку ее супруга не было в городе. Когда они проезжали мимо «Звезды», лорд велел кучеру остановиться и осведомился, не спрашивал ли его кто-нибудь в его отсутствие? Фейербах, и правда, оставил свою карточку.

На следующее утро часов в одиннадцать графская карета остановилась на Хейлигенкрейцгассе у ворот фейербаховского сада. Изящной аристократической походкой, прямо держа свою гибкую как лоза фигуру, идя точно по середине безлиственной сейчас аллеи, приближался Стэнхоп к дому, больше похожему на деревенский, чем на городской. Одет он был с чрезвычайной тщательностью: в петлице коричневого сюртука горела алая орденская ленточка, галстук был заколот бриллиантовой булавкой и усталая улыбка— своего рода духовное украшение — играла на его губах. Он прошел уже около двух третей пути, когда из дому донесся сердитый крик и тотчас же дорогу ему перебежала кошка. «Дурной знак», — подумал Стэнхоп, побледнел и невольно оглянулся. Туман стоял такой, что он не мог разглядеть свой экипаж.

Он дернул звонок и стал ждать, дверь не отворялась. Между тем свирепый мужской голос продолжал что-то выкрикивать внутри дома. Стэнхоп, наконец, догадался нажать ручку, дверь оказалась незапертой, и он вошел в сени. Там никого не было, он помедлил, не зная, куда идти. Внезапно одна из дверей распахнулась, какая-то женщина, видимо, прислуга, выскочила из нее, за нею коренастый большеголовый мужчина, в котором Стэнхоп сразу же узнал президента. Но лорд так испугался его искаженного гневом лица, волос, вставших дыбом, и громового голоса, что остался стоять как вкопанный.

Что здесь случилось? Какое-нибудь несчастье? Преступление всплыло на свет божий? Ничего подобного. Просто коридор был полон чада, потому что в кухне перекипело молоко. Служанка, заболтавшись у колодца, его упустила, и, право же, стыдно было смотреть, как старый гневливец размахивал руками и при малейшем возражении заплаканной женщины впадал в новый приступ ярости, скрежетал зубами, топал и хрипел от злости.

«Комичный человек, — презрительно говорил себе Стэнхоп, — и подумать только, что я трепетал перед этим мелким провинциальным тираном и полицейским филистером!» Деликатно кашлянув, лорд поднялся на три ступеньки, отделявшие его от нелепейшего поля брани, когда Фейербах вдруг круто обернулся. Стэнхоп поклонился, назвал себя и, снисходительно улыбаясь, попросил извинить его за вторжение.

Кровь мгновенно прихлынула к лицу Фейербаха. Он бросил на графа быстрый, почти колючий взгляд, потом кожа его вокруг носа и губ задергалась, и он разразился смехом, в котором звучали стыд, насмешка над собой и какая-то приятная успокоенность, — словом, было в этом смехе нечто привлекательное и благотворно-разумное.

Он сделал движение рукой, приглашая гостя войти, и провел его в большую комнату, где все до последней мелочи отличалось необычайной аккуратностью. Фейербах немедленно заговорил о своем отношении к лорду, имевшем место до последнего времени, и, не упоминая о причинах такового, заметил, что необходимость, это отношение определившая, была сильнее, чем светские обязанности. Позднее он понял, что ему не пристало наносить обиду человеку, столь видному и уважаемому, тем более что друзья, которых он почитает, отзывались о лорде Стэнхопе в самых лестных выражениях. Посему он и решился вчера нанести визит его лордству.

Стэнхоп еще раз поклонился, высказал сожаление по поводу того, что ему не удалось принять у себя его превосходительство, и скромно добавил, что сегодняшний день причисляет к одному из лучших в своей жизни, ибо сегодня он познакомился с человеком, чья репутация, чья слава давно перешагнули за пределы языка и нации.

Опять быстрый, пронзительный взгляд президента, стыдливо-насмешливая улыбка на усталом лице и где-то в глубине глаз трогательный проблеск наивной благодарности. Лорд по-прежнему строил из себя джентльмена, смущенного, может быть, первый раз в жизни.

Они сели, президент в силу профессиональной привычки спиной к окну, чтобы лучше видеть лицо посетителя. Он сказал, что одной из причин, заставившей его искать встречи с лордом, явилось вчера им полученное письмо господина фон Тухера, в коем тот просит его, президента, взять Каспара в свой дом. Столь крутая перемена в настроении барона показалась ему тем более странной, что он был осведомлен о сочувственном отношении господина фон Тухера к намерениям графа. Вся эта история представляется ему весьма туманной, и он хотел бы выслушать мнение своего гостя.

До крайности удивленный, Стэнхоп отвечал, что поведение господина фон Тухера ему непонятно.

— Стоит повернуться к человеку спиной, и он уже не тот, кем он был, — пренебрежительно заметил он.

— Увы, это так, — сухо согласился президент. — Но не хочу вас попусту обнадеживать, господин граф; как я уже сказал бургомистру Биндеру, Каспар ни в коем случае не может быть отдан под вашу опеку. Это предложение я вынужден отклонить окончательно и бесповоротно.

Стэнхоп молчал. Выражение скучливой досады появилось на его лице. Не поднимая глаз, он наконец заговорил, казалось, с трудом себя преодолевая:

— Разрешите довести до вашего сведения, господин президент, что положение Каспара в Нюрнберге нестерпимо. Страдающий от необъяснимо враждебного отношения, не понятый никем из тех, что называют себя его попечителями, отягощенный долгом благодарности, возложенным на него судьбой, долгом, с которым он никогда не сможет расплатиться, ибо это значило бы платить ростовщические проценты за каждый прожитый день, за каждый шаг, а ведь он еще беззащитный подросток, юноша, и эти проценты легко могли бы превысить стоимость его жизни. Ко всему еще, об этом мне было решительно заявлено, город берет на себя заботы о нем только до следующего лета, потом его отдадут в учение к ремесленнику. А это, ваше превосходительство, по-моему, не то, что нужно. — Туг лорд слегка повысил голос, и его лицо с потупленными глазами приняло выражение гневного высокомерия. — Мне кажется, не стоит редкий цветок сажать на лужайку, которую топнут все, кому не лень.

Президент внимательно его выслушал.

— Да, все это мне известно, — отвечал он. — Редкий цветок, вы правы. Недаром первое его появление было таково, что людям думалось, уж не чудом ли явился на землю заблудший обитатель другой планеты или не сидят ли они перед собой того человека из Платонова диалога, что вырос под землей и, лишь достигнув зрелости, поднялся к свету солнца.

Стэнхоп кивнул.

— Мое тяготение к нему, чрезмерное, как утверждает молва, зародилось, едва я о нем услышал, возможно также, что оно находит себе некое атавистическое оправдание в истории моего рода, — продолжал он безразлично светским тоном. — Один из моих предков попал в немилость к Кромвелю и, укрылся в гробнице. Родная дочь тайно навещала его, принося отцу крохи, которые ей удавалось украсть, покуда ему не устроили побег. Возможно, что с тех пор на потомков иной раз и веет могильным воздухом. Я последний в роде, детей у меня нет. Только одна мечта, или, если хотите, навязчивая идея, привязывает меня к жизни.

Фейербах откинул голову. Губы его распрямились, словно лук, на котором порвалась тетива. В жестах внезапно проступило величие.

— Чувство внутренней ответственности не позволяет мне пойти вам навстречу, господин граф, — сказал он, — так невероятно много поставлено здесь на карту, что говорить о милости или любви уже не приходится. Здесь надо вырвать права у демонов преступления, притаившихся на дне пропасти, и предъявить их потрясенному человечеству если не как трофей, то в доказательство, что отмщение есть и там, где злодеяние прикрыто пурпурной мантией.

Лорд снова кивнул, на этот раз машинально. Ибо внутренне он оцепенел, пораженный стихийной силой, взывавшей к нему из груди этого человека, силой, оправдывавшей пафос, который сначала показался Стэнхопу неприятным и настроил его иронически. Он понял, что бессмысленно бороться с этой волею, возвещавшей о себе, как гроза, и если ему в свое время было предназначено не столько вступить, сколько соскользнуть в лабиринт темных свершений, то сейчас он чувствовал себя там беспомощным и растерянным, и вдруг ему стало чрезвычайно важно из хаоса своей души спасти хотя бы видимость чести и добродетели. Стэнхоп наклонился к президенту и мягко сказал:

— А разве права, которые вы собираетесь у них отнять, стоят страданий того, кому бы их возвратите?

— Да. Даже если они принесут ему гибель!

— А если он погибнет, а вы не достигнете цели?

— Тогда из его могилы прорастет искупление.

— Я призываю вас к осторожности, ваше превосходительство, во имя вас самих, — прошептал Стэнхоп, и взгляд его от окна неторопливо скользнул к двери.

Фейербах удивился. Что-то предательское было в словах лорда, предательское в каком-то определенном смысле. Но его синие глаза сияли, прозрачные, как сапфиры, и женственная печаль овевала склоненную голову. Президент ощутил непостижимое влечение к этому человеку, и в голосе его невольно прозвучали мягкие, почти нежные нотки, когда он сказал:

— И вы? Вы тоже говорите об осторожности? Мои слова кажутся вам смелыми, они такие и есть. Я по горло сыт службой на корабле, который ослепленная команда ведет к позорной гибели. Но я легко могу себе представить, что гражданину свободной Англии непонятно, что человек, подобный мне, должен поступиться спокойствием и обеспеченностью своего существования для того, чтобы заставить государственную совесть прислушаться к элементарнейшим общественным требованиям. Призывать меня к осторожности, милорд, право же, не стоит. Я готов прокричать это на ухо любому доносчику. Я ничего не боюсь, ибо ни на что не надеюсь.

Стэнхоп несколько секунд молчал, прежде чем сказать:

— Мои зловещие предостережения покажутся вам менее странными, если я признаюсь, что посвящен в обстоятельства, на которые вы намекаете. Я не орудие в руках случая. И приблизился к найденышу не без внешних побуждений. Женщина, несчастнейшая из женщин, избрала меня своим посланцем.

Президент вскочил, словно молния ударила в комнату.

— Господин граф! — вне себя вскричал он. — Так вы знаете…

— Да, — невозмутимо отвечал Стэнхоп. Некоторое время он с мрачным видом смотрел, как задрожали руки президента, схватившегося за спинку стула, как пошло складками его крупное лицо, и, наконец, монотонным голосом, со скорбной и умиленной улыбкой на устах, продолжал: — Вы спросите меня, к чему эти окольные пути, чего я хочу от мальчика? Что ж, я отвечу: я хочу увезти его в надежное место, в другую страну, хочу его укрыть от ружейного ствола, всегда на него направленного. Можно ли выразиться яснее? Вам угодно что-нибудь узнать? Ваше превосходительство, мне ведомы вещи, от которых кровь стынет у меня в жилах; даже ночью, когда я просыпаюсь и прежде чем снова заснуть, я думаю о них, как думают о чем-то, привидевшемся в бреду. Позвольте мне не вдаваться в подробности. Уважение к известным обстоятельствам связывает меня больше, чем клятва. Ведь вы, господин президент, каким-то загадочным для меня образом тоже заглянули в эту бездну позора, убийства, отчаяния, так позвольте же мне сказать вам, что я, часто смотревший в лицо королям и властителям мира, не видел лица, подобного лицу этой женщины, на которое наложили столь сильный отпечаток высокий дух, высокое происхождение и безмерное горе. Я стал ее рабом с той самой минуты, когда ее трагический образ отяготил мою душу. Мечта моей жизни, служа ей, умягчить раны, которые ей нанесла судьба. Не буду говорить о том, как мне открылась боль измученной и уже отлетающей души, как медленно, раз за разом, мне уяснялось, какую паутину страданий десятилетиями плели вокруг этого несчастного и беззащитного создания. Голова Медузы не вызывает большего содрогания. Довольно и того, что я должен был подавлять в себе свою истинную природу, притворяться слепым и ничего не понимающим, должен был лгать, льстить, пускаться на хитрости, надевать личину, выдавать себя не за того, кем я был. Гнев снедал меня, и я задавался вопросом: как жить дальше, зная то, что я знал? Но в том-то все и дело: человек продолжает жить. Ест, пьет, спит, ходит к своему портному, ездит на прогулки, стрижется у цирюльника, и день наслаивается на день, словно ничего не случилось. Точно так же и те, о которых мы думаем, что угрызения совести истребляют их душу, останавливают ток их крови, — едят, пьют, спят, смеются, развлекаются, а преступления, ими совершенные, стекают с них, как вода с крыши.

— Да, да, вы правы! — взволнованно вскричал Фейербах. Он несколько раз стремительно прошелся по комнате, остановился напротив Стэнхопа и строго спросил:

— А эта женщина все знает? Знает о нем? Что именно знает? Чего она ждет, на что надеется?

— По личным впечатлениям я ничего об этом сказать не могу, — отвечал лорд все тем же печальным и слабым голосом. — Недавно, в салоне графини Бодмер, я слышал, что она разрыдалась, когда кто-то упомянул имя Каспара Хаузера. Возможно, это правда, а возможно, и нет. И напротив, мне известен другой случай, почти уже сверхчувственного характера. Года два назад княгиня, совсем одна, молилась в дворцовой часовне. Вставая с колен, она вдруг увидела над алтарем бесконечно скорбный лик прекрасного юноши. Тихонько произнесла она имя своего сына, — Стефаном звали ее первенца, — и упала без чувств. Позднее она рассказала о своем видении одной доверенной придворной даме; та видела Каспара в Нюрнберге и была потрясена сходством между прекрасным юношей и найденышем. Но самое удивительное, что сын явился ей в часовне в тот самый день и час, когда произошло покушение в доме Даумера. Видно, значит, существует таинственное взаимное притяжение. И еще это значит, что медлительность чревата опасностью, что нельзя понапрасну растрачивать время, упуская благоприятную возможность. Только крайность вынуждает меня сказать это вам. Может случиться, что мешкотность приведет нас на скамью подсудимых, где раскаяние уже ничего не загладит.

Лорд поднялся и подошел к окну. Веки у него покраснели, взгляд помутнел. Кого он предавал, кого морочил? Своих работодателей? Юношу, которого привязал к себе? Президента? Себя самого? Он не знал. Он был потрясен собственными словами, ибо они казались ему правдой. Как ни странно, а все казалось ему правдой, даже то, что он спасает Каспара. Он любил себя в эти минуты, нежно любил свое сердце. Темная пелена забвения обволокла его, а усталость и негодование, которые он выставлял напоказ, принадлежали только той безличной схеме, что сидела на его месте, говорила и действовала за него. Он стер двадцать лет с грифельной доски своей памяти и стоял отмытый добела видением добра и сострадания.

Фейербах снова уселся за письменный стол. Подперев голову рукою, он в задумчивости смотрел прямо перед собой.

— Мы слуги своих поступков, милорд, — начал он после долгого молчания, и его голос, обычно то гремящий, то крикливый, прозвучал мягко и торжественно. — Страшиться плохого конца — значило бы отказываться от битвы, еще не приступив к ней. Откровенность за откровенность, господин граф! Подумайте о том, что я защищаю, по сути, безнадежное дело. Мне был предначертан иной путь, так, по крайней мере, я думал, не прозябание в этом городишке. Я оказал услуги моему королю, он высоко оценил их, и они, возможно, способствовали тому, что к его имени прибавилось гордое прозвание «справедливый». Я хотел сделать больше: возвысить его народ, сделать его корону символом человечности. Из этого ничего не вышло. Меня отвергли. Наградив, разумеется, но так, как награждают слугу.

Он перевел дыханье, потер подбородок, заскрежетал зубами и продолжал:

— С ранней юности я посвятил себя закону, я презирал его букву, дабы облагородить его смысл. Человек для меня был важнее параграфа. Прежде всего я стремился вывести правило, разделяющее побуждение и ответственность. Я изучал порок, как ботаник изучает растение. Преступник стал объектом моей заботы, я тщился вникнуть в его больную душу и уяснить себе, что из его греха следует отнести за счет заблуждений государства и общества. Я пошел в учение к мастерам права, к великим апостолам гуманизма, стремясь оборвать нити, связующие нас с эпохой варварства, и проторить пути в будущее. Доказывать, что это так, не приходится. Свидетельство тому мои писания, мои книги и установления, все мое прошлое — иными словами, дни неустанного труда, ночи, отданные работе. Я не жил для себя, едва ли жил для своей семьи, не знал радостей приятельства, дружбы, любви. Из милостей, мною заслуженных, я не извлекал выгоды, успех не давал мне передышки или имущественных благ, я был беден и бедным остался. Наверху меня терпели, внизу на меня клеветали, сильные злоупотребляли мною, слабые старались меня перехитрить. Мои противники были сильнее меня, их убеждения были гибче, их методы были бессовестны; их было много, я — один. Меня преследовали, как шелудивого пса, клеветники и пасквилянты забрасывали грязью мое правое дело. Было время, когда я не мог пройти по улицам резиденции, не страшась грубейших оскорблений. Когда интриги и враждебные выпады заставили меня бросить профессуру в Ландсгуте, когда против меня науськали студентов из тех, что посерее, я бежал в родной город, оставив в беде жену и детей. Наемные убийцы покушались на мою жизнь. Шла великая война, повсюду царил хаос; австрийская партия распустила слух, что я связан с французской партией, которая расчищала дорогу императору Наполеону для создания западной империи и стремилась свергнуть владетельных князей. Французы, со своей стороны, подозревали меня в недопустимых сношениях с Австрией. Нашелся человек, мой коллега и сослуживец, ученый, прославленный и почитаемый… О, жалкий трус, время прибьет его имя к позорному столбу нашего века. Он не постыдился публично назвать меня шпионом; пользуясь моей принадлежностью к протестантской религии, он внушил королю недоверие ко мне. Я устоял под ударом. Беды мои кончились, мой властелин больше не обходил меня своей милостью, но только милостью. Новый монарх вступил на престол, он тоже был милостив ко мне. Сейчас я уже старый человек, уединившийся в тихом городке, и я все еще в милости. Мои враги присмирели или притворяются, что присмирели, они тоже не обойдены милостями двора. Но каково видеть изничтоженной жизнь, которая была устремлена к великому и всеобщему, изничтоженной прежде, чем иссякли духовные силы, ее поддерживавшие и питавшие, — этого им не понять, это знаю я один.

Фейербах поднялся и глубоко вздохнул. Затем взял табакерку, заложил в нос понюшку, и на лице его, повернутом к Стэнхопу, из-под густых бровей блеснул трогательно-боязливый и благодарный взгляд, когда он произнес:

— Господин граф, я сам удивляюсь, что побудило меня так говорить с вами. Вы первый услышали то, что как две капли воды походит на сетования опального, но это всего-навсего разговор о неотвратимой необходимости. В деле Каспара для меня важна не необыкновенность случая, и, поверьте, не необыкновенность личности укрепляет меня в моем решении. Самая жестокая неволя, которая могла выпасть на долю человека, убеленного сединами, теснит меня и вынуждает вопрошать судьбу: ужели все принесенное в жертву, все содеянное было напрасно, ужели оно не принесло никаких плодов мне и моим единомышленникам? Только бессилие здесь и безразличие там. Я должен попытаться, должен завершить свое начинание, а дальше — будь что будет. Я должен знать, говорил ли я на ветер и писал ли на песке; должен знать, были ли обещания, которыми пытались подсластить горечь моего уединения, лишь лакомыми приманками; я должен, я хочу узнать, принимают ли они всерьез меня и мое дело. У меня есть доказательства, граф, страшные и неопровержимые доказательства. В любую минуту я могу вмешаться, ибо Юпитеров перун у меня в руках и от меня зависит погода. Все мною зафиксировано, все занесено в единый документ. Это известно. Они не захотят довести дело до крайности; на крайность решусь я, дабы спасти бесценное сокровище, хранителем коего меня поставили бог и человечество. И все же истинно важное требует долготерпения. Но Каспара от меня удалить нельзя. Он — одушевленное орудие и живой свидетель, то есть все, что мне понадобится — и притом в не столь уж далеком будущем. Потеряй я его, и рухнет фундамент последнего моего творения. Я знаю, я чувствую, что оно последнее, — и тогда всякое требование гласности станет беспочвенным. А вы, граф, что утратите вы? Неужто вы хотите, совершая подвиг любви и милосердия, позабыть о справедливости? Это все равно, что горсть золота променять на горсть солода.

Лицо Стэнхопа мало-помалу стало таким бледным, словно кровь не струилась у него под кожей. Он сел в кресло и весь сжался, как бы желая стать незаметным; раз-другой, правда, глаза его метали взгляды, похожие на диких зверей, сокрушающих свою клетку, но он тотчас же заманил их обратно, усмирил, затаил дыханье; пальцы Стэнхопа теребили цепочку лорнета, когда же президент смолк, он мгновенно вскочил. Трудно ему было прийти в себя, трудно подыскать слова, губы его дергались, нельзя было понять, старается он подавить смех или физическую боль; когда же он дотронулся до руки президента, мороз пробежал у него по коже. Двойник стоял рядом с ним, тень прожитого, содеянного, упущенного, и шептал ему на ухо слова предательства; тем не менее глаза его были влажны, когда он сказал:

— Я понял, и вот все, что я могу ответить: считайте меня своим другом, ваше превосходительство, и помощником тоже. Ваше доверие для меня знаменье свыше. Но что служит вам порукой? Откуда вы знаете, что не открыли свое сердце недостойному, разве что умеющему лицемерить лучше других? Я мог бы увезти Каспара, я и сейчас могу…

— Если лжив взгляд, который сейчас устремлен на меня, милорд, тогда поиски правды на земле я готов назвать пустой выдумкой, — живо перебил его Фейербах. — Увезти, увезти Каспара, — добродушно посмеиваясь, продолжал он. — Вы шутите, я бы не посоветовал это делать никому, кто еще не разлюбил солнечный свет.

Стэнхоп на некоторое время погрузился в глубокую задумчивость, потом вдруг быстро спросил:

— Но что же будет? Действовать надо безотлагательно. Куда пристроить Каспара?

— Его надо привезти сюда, в Ансбах, — тоном, не терпящим возражений, отвечал Фейербах.

— Сюда? К вам?

— Нет, не ко мне. Это, к сожалению, невозможно, и по самым разным причинам. У меня много работы, я должен часто быть один, мне приходится много ездить, здоровье мое расшатано, характер не соответствует роли, которую бы мне пришлось взять на себя, да и самое дело не допускает личных отношений.

Стэнхоп облегченно вздохнул.

— Итак, куда же пристроить Каспара? — настаивал он.

— Я поговорю с одной семьей, где ему будет обеспечен хороший уход, а также поддержка, духовная и нравственная. Я еще сегодня посоветуюсь с фрау фон Имхоф, она знает всех здешних жителей. Вы можете быть уверены, милорд, что я буду печься о юноше, как о собственном сыне. С нюрнбергскими безобразиями покончено. Вряд ли стоит оговаривать, что вашему общению с Каспаром я никаких препятствий чинить не собираюсь, господин граф. Мой дом — ваш дом. Поверьте, что под суровой оболочкой чиновника и судьи бьется чувствительное к дружбе сердце. Среди здешнего мелкодушья человек с большой буквы, право же, редкость.

Они еще наскоро обсудили, что следует написать господину фон Тухеру и нюрнбергскому магистрату, и Стэнхоп откланялся.

После его ухода президент, погруженный в размышления, долго шагал из угла в угол. С минуты на минуту его лицо становилось все более тревожным и сумрачным. Странное, грызущее, неотвратимое чувство недоверия снедало его душу. Чем больше времени отделяло его от момента, когда граф скрылся за дверью, тем мучительнее становилось это чувство. Слишком хорошо он знал людей, чтобы некоторые приметы не внушили ему подозрений. Внезапно хлопнув себя рукою по лбу, он ринулся к письменному столу и в спешке написал три письма: в Париж — одному высокопоставленному другу-англичанину, в Лондон — баварскому поверенному в делах, и третье — министру юстиции, доктору фон Клейншродту, в Мюнхен. В первых двух он запрашивал подробные сведения о графе Стэнхопе, в последнем — извещал о своем скором прибытии в столицу и ходатайствовал об отпуске для этой поездки.

Все три письма он тотчас же отправил со срочной почтой.

НАСТАНЕТ НОЧЬ

Стэнхоп велел кучеру ехать вперед, сам же пошел пешком по пустынным улицам, и его шаги отдавались гулко, как в церкви. Он был сбит с толку, расстроен, ни одна разумная мысль не шла ему на ум. Придя в гостиницу, он заперся у себя в номере и с полчаса упражнялся в фехтовании.

Прервал он это занятие, лишь заслышав в коридоре голос, споривший с камердинером, которому никого не велено было пускать. Стэнхоп прислушался, узнал, кто это говорит, и, все еще держа в руках рапиру, открыл дверь. Вошел Хикель и не без смущения поздоровался с молча смотревшим на него графом.

Спрошенный о причине своего визита, он откашлялся и пробормотал несколько бессвязных фраз, из которых, однако, явствовало, что ему известно о посещении президента Стэнхопом. В его манере держаться, несмотря на отталкивающее раболепство, проглядывала какая-то неуловимая фамильярность.

Стэнхоп не спускал глаз с взволнованного посетителя в парадном мундире.

— Что, собственно, должно было означать ваше предложение посодействовать моей встрече с господином президентом? — надменно спросил он.

— Господин граф все же воспользовались моим содействием, — отвечал Хикель. — Кто знает, свиделись ли бы вы без меня с президентом, он ведь мастер превращать свой дом в крепость. Господину графу не угодно это признать, что ж, — он пожал плечами, — вельможи народ капризный.

— Как вы вообще осмелились предлагать себя в посредники?

— В посредники? Господин граф придает слишком большое значение моей скромной предупредительности.

— Значение придаете вы. И это вам угодно строить из себя таинственную личность. Вам было угодно прибегнуть к оборотам, о разъяснении коих я покорнейше вас прошу. — Под чопорной важностью Стэнхоп прятал неуверенность, охватывавшую его в присутствии этого человека.

— Я весь к услугам господина графа, — отвечал Хикель. — Дозвольте мне, со своей стороны, спросить, в какой мере господин граф собирается приоткрыть свои замыслы?

— Какие замыслы? Кому? Мне нечего открывать.

— В моем лице господин граф имеет дело с человеком безусловно молчаливым.

— Что это значит? — вскипел Стэнхоп. — Вы, кажется, вздумали играть со мной в шарады?

— Незадолго до прибытия вашего лордства здесь стали подыскивать надежного человека, — с ледяным спокойствием вдруг объявил Хикель. — Мои давние деловые отношения с его превосходительством предстательствовали за меня энергичнее, чем мои скромные способности.

Стэнхоп побледнел и потупил взор.

— Итак, вам даны прямые указания? — пробормотал он.

Лейтенант полиции поклонился.

— Указания? Пожалуй, что и нет, — решительно отвечал он. — Просто, убедившись в моей доброй воле, мне поручили явиться в распоряжение вашего лордства.

Стэнхопу казалось, что сегодня он уже успел умереть, раскаявшись перед смертью, а теперь воскрес, чтобы во веки веков выполнять свое предназначение.

В пять часов он был приглашен на чай к фрау фон Имхоф и спросил Хикеля, не хочет ли тот немного проехаться с ним. И хотя в его вопросе звучало желание получить отрицательный ответ, Хикелю было важно, чтобы его видели бок о бок с лордом, почему он и поспешил с благодарностью принять приглашение.

На улицах было оживленнее, чем в полдень. Старые чиновники и пенсионеры совершали в этот час свою ежедневную прогулку. Многие из них останавливались и отвешивали почтительные поклоны сиятельной карете.

Надо же было случиться, что перед поворотом кучер неразборчиво крикнул что-то на своем эльзасском жаргоне, а какой-то человек, в задумчивости стоявший посреди мостовой, глядя в небеса, не заметил приближения графского экипажа. Испугавшись громкой ругани эльзасца, он отскочил, но недостаточно быстро, и его с ног до головы забрызгало грязью, летевшей из-под копыт лошадей.

Хикель высунулся в окошко кареты и ухмыльнулся: бедняга стоял с обалделым и несчастным видом, прижимая руки к грязному платью.

— Кто этот растяпа? — спросил Стэнхоп, рассерженный злорадством полицейского.

— Этот там? Учитель Квант, милорд.

Странное стечение обстоятельств: через полчаса в гостиной фрау фон Имхоф было произнесено то же самое имя. Президент и его приятельница после долгих совещаний решили поручить Каспара заботам и попечению учителя Кванта.

— Он умен, образован, — заметила фрау фон Имхоф, — и пользуется всеобщим уважением как гражданин и как человек.

— И он склонен взять на себя столь ответственную задачу? — небрежно спросил лорд. На что фрау фон Имхоф ничего не могла ему ответить.

На следующее утро, приехав в дом президента, Стэнхоп застал там господина Кванта. Видимо, эти оба уже пришли к соглашению, ибо Фейербах был очень возбужден, и, когда лорд принес Кванту свои извинения по поводу вчерашнего происшествия на улице, президент немало потешался над смущением учителя и своими беззлобными шуточками касательно рассеянных мыслителей и т. п. еще его приумножил. Холодный пот прошибал беднягу Кванта от его громового хохота, он склонился перед Стэнхопом, как мусульманин перед своим калифом, можно было подумать, что он чувствует себя польщенным — ведь грязь из-под графской кареты как-никак не обошла вниманием его скромную особу.

— Полно вам конфузиться, Квант, — весело заметил президент, — я уверен, что ваша супруга сначала вас побранила, но потом все же постаралась отчистить одежку.

— Пострадало ведь только пальто, ваше превосходительство, — улыбаясь, отвечал Квант, довольный столь благосклонным обхождением.

Стэнхоп был в высшей степени сдержан. На сей раз они сидели в большой гостиной, три высоких окна которой выходили в сад. Изящная простота убранства отличала также и эту комнату. В небольшой нише висел очень недурно написанный маслом портрет Наполеона Бонапарта в коронационном облачении; Стэнхоп с притворным интересом его разглядывал, на самом же деле внимательно присматривался к внешности и повадкам учителя.

Квант был худощав, среднего роста, волосы табачного цвета, до смешного напомаженные, он зачесывал кверху с крутого лба. Взгляд у него был робкий, даже печальный, глаза часто моргали, в крючковатом носе было что-то хвастливое, тогда как очертания рта, смиренно прятавшегося под обкусанной щетиной усов, казались уныло кислыми, наверно от профессиональной привычки ворчать на учеников.

В общем, лорд остался доволен результатом своих наблюдений. Он спросил президента, привели ли переговоры к желанной цели, и, когда тот ответил утвердительно, повернулся к Кванту, молча, с благодарностью, пожал его руку и объявил, что нанесет ему визит еще сегодня. Ошарашенный такой милостью, учитель снова отвесил ему низкий поклон, засим поклонился президенту и ушел.

Вскоре удалился и Стэнхоп, так как Фейербаху надо было в суд. Приехав в гостиницу, он не менее двух часов просидел за письмом и, едва поставив точку, отослал его с егерем. В половине второго, как и было условлено, к нему явился полицейский Хикель, они вместе пообедали и отправились к Кванту.

В домике учителя у верхних городских ворот, видно, успели подготовиться к приему сиятельного гостя. Фрау Квант, свежая, привлекательная молодая особа, нарядившаяся, как на свадьбу, в красное шелковое платье, низко присела, встречая гостей. В гостиной стол был заставлен яствами из кондитерской, изящный фарфоровый сервиз соблазнительно сверкал на белоснежной скатерти.

Лорд по-отечески ласково обошелся с молодой женщиной; поскольку она была в ожидании, он пожелал ей счастья, подкрепив свое пожеланье рукопожатием, и спросил, впервые ли это предстоит ей, на что молодая женщина, вспыхнув, отвечала, что у нее уже есть трехлетний сынок. После кофе Квант подал ей знак, она тихонько вышла, и мужчины остались одни.

Стэнхоп сказал, что никак не может привыкнуть к мысли о разлуке с Каспаром. Однако теперь у него на душе полегчало, ибо мирный и упорядоченный уют этого дома позволяет ему быть спокойным за своего любимца. Итак, он надеется, что несчастный юноша, которому столько вреда, физического и морального, нанесли неопытные руки, над ним поработавшие, найдет, наконец, тихую пристань.

В знак благодарности Квант приложил руку к груди.

— Да, — вмешался Хикель, проглотив последний кусок пирожного и вытирая усы и рот тыльной стороной ладони, — что правда, то правда: пора уж вывести на свет это дитя мрака.

Лорд нахмурил брови — знак неудовольствия, тотчас же подмеченный Хикелем, который улыбнулся ничего не значащей улыбкой, хотя с лица его так и не сошло угрожающее выражение.

— Увы, поводов для подозрительности предостаточно, — продолжал Стэнхоп, и голос его звучал холодно и монотонно, — куда ни повернись, как ни посмотри, повсюду недоверие и сомнения. И что в том удивительного, ежели прежняя любовь насквозь пропиталась горечью. Стоит мне предаться чувству любви — и уже слышны голоса тех, чьи суждения, чью весомость волей-неволей приходится признать, так вот и не затухает искра недоверия.

— Выходит, значит, что я прав, — снова заговорил Хикель. — Пора уж вывести все это дело на чистую воду. Этого хитрого малого надо научить прилично себя вести, словом, выбить у него дурь из головы.

Стэнхоп побледнел и, глядя через голову Хикеля, резко сказал:

— Господин лейтенант полиции, я считаю ваш тон недопустимым. Что бы ни свидетельствовало против юноши, необходимо помнить, что он всего лишь безвинная жертва нечестивого злодейства.

Хикель понурился, бессмысленная улыбка снова появилась на его лице.

— Прошу прощения, ваше лордство, — быстро и даже несколько испуганно проговорил он, — но таково всеобщее мнение, во всяком случае мнение людей разумных и просвещенных. Не далее как вчера я присутствовал при беседе господина фон Ланга с пастором Фурманом о найденыше и поразительной глупости нюрнбержцев. Вот бы вам послушать, господин граф. Мы здесь тоже знаем, это через судейских стало известно, что господин фон Тухер писал вашему лордству относительно нравственной испорченности найденыша и его неблагодарности. Покажите письмо барона господину Кванту, и он убедится, что, говоря это, я только повторяю мнение людей благонадежных и непредвзятых. — Хикель вперил в графа любопытно-испытующий взор.

— Все это не совсем так, — уклончиво заметил Стэнхоп, машинально отпивая кофе. — В своем письме господин фон Тухер говорит лишь о некоторых дурных наклонностях Каспара. Я тоже не слеп, у любящего сердца острое зрение, и если оно не способно все взвесить, то у него есть взамен дар предчувствия. Вообще же не будем предвосхищать событий. Наш уважаемый хозяин, надо думать, сумеет дать им должное направление. Дерево, растущее вкривь и вкось, можно выпрямить, и если господину Кванту удастся счистить с моего сокровища безобразные пятна, я отблагодарю его по-царски.

Хикель поморщился и промолчал. Квант напряженно прислушивался к разговору. «К чему эти словопрения, — думал он, — ничего не может быть проще, как распознать— мошенник человек или нет. Надо только смотреть в оба, вот и все; хороший хорош, плохой плох — что ж тут мудреного? Выкорчевать зло, если оно не слишком глубоко укоренилось, это вопрос энергии и осмотрительности. Но мне сдается, — продолжал размышлять учитель, — что тут погребена какая-то тайна, и мои гости говорят обиняками».

Он попал в точку, и вскоре это должно было подтвердиться. А пока что развивал перед учтиво слушавшим его лордом свои взгляды на мораль, на общение между людьми, на обхождение со школьниками, на необходимость поощрений и полезность школьных отметок, несколько подробно и витиевато, но примитивно, примитивно до удивления, и только глубокомысленное выражение его лица свидетельствовало о философических потугах. Лорд несколько раз одобрительно кивал головой, тогда как Хикеля явно разбирало нетерпение. Уже собираясь уходить, он отвел учителя в сторону и, покуда Стэнхоп прощался с хозяйкой дома, стал ему нашептывать:

— Не давайте Стэнхопу запугать вас, милый Квант. Добряк-граф обманывает себя самого и не верит даже в очевидность. Эта чертова история сбила его с толку. Вы окажете ему великую услугу, разоблачив обманщика.

То был пароль и клич. В слове «обманщик» таилось ядро заговора. Итак, Каспар, ты поедешь в маленький городок, чтобы тихо жить в маленьком доме, стены мира будут сдвигаться вокруг тебя, покуда снова не станут тюрьмой. Насилие побраталось с коварством; судья будет судить о том, что видит, не думая о том, что он чувствует. Низким человеком предстанешь ты, дабы друзьям проще было превратиться в недругов, дабы твоя отверженность облегчила расправу. Твоя же кровь будет свидетельствовать против тебя, свет утратит благотворную силу, плоды не созреют, умолкнет голос неба, и за ночью, ибо настанет ночь, не последует утро.

ГЛАВА В ПИСЬМАХ

Барон фон Тухер — лорду Стэнхопу

Уже долгое время не имею вестей от Вашего сиятельства. Между тем неустойчивость и неопределенность моих взаимоотношений с Каспаром заставляют меня быть более назойливым, чем то будет приятно Вам, достоуважаемый граф: и все же я вынужден просить Вас скорее покончить с этой неустойчивостью, тем паче что я уже не могу, как некогда, проявлять к найденышу сердечное участие, да и сам он, из-за насильственного пребывания в моем доме, чувствует себя скорее пленником, нежели гостем или домочадцем. В первую очередь, более прочного положения приходится, конечно, пожелать Каспару. Надежды, в нем разбуженные, лишили его покоя, его дни заполнены ожиданием столь страстным, что об обучении ремеслу, как то предполагалась, и думать нечего; душевная тревога юноши такова, что бросается в глаза всем и каждому. Вечера он проводит за писанием какой-то чепухи, а лучшее его удовольствие — кончиком карандаша отмечать на карте страны, дороги, по которым он надеется проехать с вашим сиятельством; довольно практичный, хотя и несколько односторонний способ изучения географий. Он говорит, думает, мечтает лишь о предстоящем путешествии, и если Вы, милорд, еще хоть сколько-нибудь хотите добра несчастному юноше, то я считаю своим долгом обратиться к Вам с призывом весьма настоятельным — по возможности скорее положите конец бессмысленной горячечносги такого его существования. Вы единственный на земле, чье имя, чьи слова еще многое значат для него, и мне думается, что бесконечное его доверие тронет сердце, некогда любящее, но остуженное капризами, ненадежностью, двоедушием загадочного и непостижимого создания.

Даумер — президенту Фейербаху

Ваше превосходительство почтили меня просьбою сообщать Вам о здоровье, равно как и душевном состоянии Каспара Хаузера. Признаюсь, сие повергло меня в некоторое смущение. В последние полтора года я остерегался приблизиться к юноше, заботливо отгороженному от мира, ибо в здешних краях каждый тщится охранить маленькие свои права от вмешательства чужеземца, и посему дело, которое касается всего человечества и пробуждает сострадание в каждом внутренне раскрепощенном человеке, мало-помалу становится делом лишь узкого круга лиц. Уповаю, что Ваше превосходительство простит мне подобное заявление, поскольку оно свидетельствует о моем неизменно участливом внимании к судьбе найденыша, ныне отнюдь не внушающей радужных надежд его друзьям. Доверительное письмо Вашего превосходительства положило конец моим колебаниям, на днях я навестил его в доме господина фон Тухера, да и он, впервые после долгого времени, побывал у меня, это дает мне возможность сообщить Вам о нем кое-какие сведения, пусть общего характера, но тем не менее освещающие особенности его нынешнего положения.

Каспар очень вырос и возмужал, на вид ему можно дать года двадцать два. И все же, появись он в цивилизованном обществе, к которому теперь сопричислен, впечатление он произвел бы странное. Походка у него медлительная и боязливо-осторожная, как у кошки; черты лица не назовешь ни мужественными, ни ребяческими, ни молодыми, ни старыми: они одновременно стары и молоды, неглубокие складки на лбу говорят о странно преждевременном постарении. Над верхней губой у него появился светлый пушок, что нередко его конфузит и к тому же никак не гармонирует с девичьей нежностью кожи и русыми кудрями, по-прежнему спускающимися до плеч. Его приветливость покоряет сердца, в его серьезности есть какая-то медлительная важность, но весь его облик овеян меланхолией. Он ведет себя серьезно, чинно, хотя манеры у него изящные и непринужденные. Правда, некоторые его жесты все еще неуклюжи, и, случается, он не сразу находит нужные слова. Он любит с важным видом и довольно заносчиво говорить о вещах вполне тривиальных, в других устах это звучало бы пошло, в его устах — вызывает болезненно-сострадательную улыбку; очень забавно также он строит планы на будущее, рассуждает о том, как сложится его жизнь, когда он закончит ученье, и как он будет обходиться со своей женой. Жена, по его представлению, предмет хозяйственного обихода; ее держат в доме, покуда она приносит пользу, и прогоняют, когда она пересолит суп или плохо починит рубашки.

Его всегда на диво ровное душевное состояние напоминает зеркально гладкое озеро, покоящееся в лунном свете. Он не способен нанести обиду, ударить животное и милосерден даже к червю: заботливо обходит его, боясь раздавить. Он любит людей, всякое человеческое лицо для него лик божий, в коем он ищет отражения небес. Ничего необычайного в нем нет, если не считать необычайности его судьбы. Юноша, уже созревший, у которого не было детства, не было первых годов юности, почему — он и сам не знает, почти взрослый человек — без родины, без родителей, без родственников и друзей-сверстников, словно бы единственный представитель своей породы. Ведь каждое мгновение в суете окружающего мира напоминает ему о его одиночестве, бессилии, зависимости от людской милости или немилости. Итак, чудное его поведение лишь неизбежная самозащита: самозащита — и его дар наблюдательности, его проницательный взгляд, схватывающий слабости и характерные особенности окружающих, самозащита — и его способность выражать свои желания так, чтобы благодетели шли им навстречу.

Да, Ваше превосходительство, друзей у него нет. Ибо мы, к нему благожелательные и оберегающие его от грубых притеснений жизни, мы только зрители страшного существования юноши. А граф Стэнхоп, человек возбуждающий так много толков, может ли он по праву называться другом Каспара? Чему мы должны верить? Кто разрешит наши, увы, обоснованные сомнения? Ужас охватывает меня при мысли об ожиданиях, связанных для юноши с графом. Если бы сбылось все, что он сулит Каспару, графа можно было бы назвать святым и не знающим себе равных в этом мире. Но если его посулы не сбудутся, если не сбудется хотя бы сотая их доля, я предвижу плохой конец. Сердце, из темных глубин поднятое к жизненной суете сует, познавшее немыслимые соблазны, после немыслимо мирной тишины, хочет полной меры счастья и, обманутое, пусть даже в малом, обречено на гибель.

Не скрою, смелость сделать такие признания мне дает скорее моя привычка все видеть в черном свете, нежели пересуды горожан, да и как бы иначе я дерзнул питать недоверие к столь высокопоставленной особе? Однако сегодня у нас стали уже поговаривать, будто Каспара увозят на жительство в Ансбах. Фрау Бехольд, давняя его врагиня, носится по городу и злорадно возвещает всем и каждому, что воздушные замки графа рухнули и из поездки в Англию, уж конечно, ничего не вышло. Моя сестра рассказала мне, что фрау Бехольд узнала об этом от учительши Квант, подруги своей молодости, которая выросла с нею в одном доме. Дай боже, чтобы Каспар не прослышал об ее болтовне. Буду считать себя бесконечно обязанным Вашему превосходительству, если получу более точные сведения, дабы я мог опровергнуть эти нелепые слухи в интересах нашего подопечного.

Фейербах — господину фон Тухеру

В соответствии с запросом Вашего высокородия, а также отдавая должное необходимости, имею честь настоящим сообщить Вам, что с сегодняшнего дня Вы освобождены от своих обязанностей опекуна Каспара Хаузера. Одновременно Вам будут направлены копии решений окружного и городского суда по этому поводу, а также постановление, согласно которому Каспар впредь будет находиться на попечении лорда Стэнхопа, правда, лишь формально, ибо пока что сложные и запутанные обстоятельства не позволяют произвести столь радикальную перемену, и Каспару временно будет предоставлен приют в семье учителя Кванта. На лорда Стэнхопа возложена обязанность в течение всего этого времени заботиться о должном воспитании и удовлетворении жизненных потребностей юноши; в отсутствии опекуна о его благе буду заботиться я. Седьмого числа сего месяца к вам прибудет обер-лейтенант полиции Хикель, весьма энергичный чиновник, на которого правительственным декретом возложен специальный надзор за переездом Каспара в Ансбах. Его лордство, граф Стэнхоп, в последнюю минуту принял решение, безусловно мною одобренное, — не присутствовать при акции, которая в глазах народа должна носить чисто служебный характер. Я не усматриваю никакой трудности в том, чтобы сообщить Каспару об изменившемся положении вещей, и все сетования на таковую считаю преувеличенными. Сам я в ближайшие дни должен буду предпринять давно подготовляемую поездку в столицу, где надеюсь добиться окончательной и благоприятной перемены в судьбе Каспара.

Барон Тухер — президенту Фейербаху

Спешу уведомить Ваше превосходительство о том, что внезапная кончина моего дяди вынуждает меня спешно выехать в Аугсбург. Заботу о все еще проживающем в моем доме Каспаре я возложил на господина бургомистра Биндера, а также на господина учителя Даумера, предоставив на их благоусмотрение оставить Каспара у меня или взять его к себе на тот краткий срок, который ему осталось прожить в нашем городе. Я еще не сообщил, даже не намекнул юноше о том, что ему предстоит, и должен откровенно признаться, какая-то непреодолимая боязнь удерживает меня от этого. Каспар до сих пор неколебимо уверен, что едет в Англию или в Италию со своим высоким покровителем; жизнь в разлуке с графом, пусть даже временной, для него невыносима, и, право же, надо обладать редкостным даром внушения, чтобы примирить его с такой вестью. Лично я, никому, впрочем, своего мнение не навязывая, считаю ошибкой вновь помещать мальчика в среду, которая никогда не принесет ему умиротворения, не утолит его жажды жизни и деятельности. Самый строй его мыслей, на его беду, стал гордым и дерзостным, ибо он перерос мирный крут мещанского бытия; прилежание Каспара в последние месяцы равнялось нулю, все мысли, все устремления были обращены к лорду, и если граф Стэнхоп от него отречется, то он оставит человечеству несчастное создание, звено, изъятое из цепи социальных связей. Говорят, что отличительная черта царственных детей — беспомощность перед лицом жизни, в таком случае Каспар избранник даже среди принцев. Возможно, судьба еще перекует его, сделает человеком, способным отвоевать себе корону, даже если эта корона не княжеская. Для меня эпизод с Каспаром Хаузером исчерпан, и сколько бы разочарований и горести я из него не вынес, он дал мне возможность заглянуть в глубины человеческих деяний и заблуждений, которые до конца жизни останутся у меня в памяти. Так каждый платит, что ему положено.

Даумер — президенту Фейербаху

Считаю своим долгом правдиво описать Вашему превосходительству события последних дней, поскольку свидетельство очевидца — основа истины. Многое из того, что я скажу, будет выглядеть необычно и странно, почему я, зная свою репутацию — человека не очень-то трезвого ума, невольно задаюсь вопросом, пристало ли мне описывать такие события? При этом меньше всего мне приходится опасаться суровой проницательности Вашего превосходительства; если все изложить по-деловому, то факты будут говорить сами за себя, а мне останется только удержать в памяти последовательность происходившего, что, конечно, не так-то легко.

Четыре дня назад меня посетил господин фон Тухер, сообщивший, что смерть родственника требует его немедленного отъезда из города. Он уже и раньше просил меня, а также господина Биндера, присматривать за Каспаром, покуда юноша еще в Нюрнберге, что мне показалось несколько странным, но господин фон Тухер намекнул: дескать, в высоких сферах считают за благо отдалить его от Каспара, более того, предписывают ему это. Он подразумевал послание Вашего превосходительства, которое и побудило меня, почти против воли, посетить Каспара и возобновить общение с ним. Господин фон Тухер весьма неблагожелательно к этому отнесся. Я не делал попыток переубедить гордого барона, впрочем, мне думается, его поведение обусловлено более серьезными и добрыми чувствами, ибо, когда я поинтересовался, предупредил ли он Каспара о предстоящем прибытии лейтенанта полиции Хи-келя, он торопливо отвечал, что лучше будет, если это сделаю я, что я-де скорей сумею уговорить и успокоить Каспара, тем более, что ко мне он питает больше доверия.

После обеда я положил отправиться к Каспару. Когда я вошел в его комнату, он был погружен в чтение часослова. Тотчас же подняв голову, он безмятежно взглянул на меня, и — ничего более странного я отродясь не видывал — в мгновение ока смертная бледность залила его лицо. Что-то сдавило мне грудь, я опустился на стул не в силах проронить ни слова. Позабыв о роли, которую я взял на себя, я только сострадал ему, мне было ясно, что в моих глазах он прочитал все, что мне предстояло ему сказать, неосознанный страх, видно, уже дремал в его душе, иного, не сверхъестественного, объяснения тут не подыщешь, и я почувствовал, что подрублены самые корни его сердца. Шатаясь, он поднялся, я хотел поддержать его, он меня не замечал; я довел его до кровати, он почти упал на нее, весь скорчился и стал плакать так, что кровь застыла у меня в жилах.

Но ведь ничего еще не случилось, все еще поправимо, говорил я себе, щедро расточая слова утешения. Он плакал, наверно, с полчаса. Потом встал, прошел в угол комнаты, присел там на скамеечку и закрыл лицо руками. Я безостановочно его увещевал и уговаривал, сам не знаю уж, что я плел. Часов около шести я покинул его, и хотя все это время он даже рта не раскрыл, мне казалось, что он сумеет справиться со своим горем. Я попросил слугу время от времени к нему наведываться и решил часа через два снова сюда прийти, но это оказалось невыполнимым, я до поздней ночи был занят своими учительскими обязанностями. Когда я уходил, Каспар сидел на скамеечке, втиснутой между печкой и шкафом. Я снова вошел в его комнату в девять часов следующего утра, и кто опишет мою боль и удивление, когда я увидел его на том же самом месте, в той же самой позе, в какой я оставил его четырнадцать часов назад. Все в том же виде была и постель, слегка примятая после того, как он упал на нее, ни одна вещь не сдвинута с места. На столе затянувшаяся толстой пленкой молочная каша — его ужин, рядом чашка с остывшим утренним кофе, воздух в комнате душный, спертый. Вошел слуга и в ответ на мой молчаливый вопрос пожал плечами. Я подбегаю к Каспару, трясу его за плечо, за ледяную руку: ни слова, ни жеста, он по-прежнему смотрит недвижным взглядом в пустоту. Прошло около получаса, мне стало жутко, я решил послать за врачом, возможно, я что-нибудь пробормотал вслух, во всяком случае, Каспар пошевелился, поднял голову и посмотрел на меня, словно из бездонной глуби. О, этот взгляд! Проживи я Авраамов век, мне и тогда не позабыть его. То был другой человек. К сожалению, я не способен мгновенно охватить ситуацию во всей ее значимости. Мне бы промолчать, а я все продолжал утешать его. Но мне сразу же подумалось: лучше, чтобы его потемневшую душу не озарял даже последний проблеск надежды. Одно лишь служит мне оправданием: я ведь толком не понимал, что именно происходит, воздействие чего-то несказанного, чему я был свидетелем, оказалось куда сильнее и страшнее, нежели точное знание. Но не хочу докучать Вашему превосходительству своими соображениями и продолжаю по порядку.

Я потерял уже слишком много времени, надо было уходить. С трудом удалось мне уговорить Каспара немного прилечь, более того, он пообещал прийти к нам обедать. Это превысило мои ожидания, и я, несколько успокоившись, отправился по своим делам и в половине первого, как всегда, уже был дома. Мы ждем, но Каспара нет и нет. Я высказал предположение, что он уснул, так как по его виду понял, что всю ночь он глаз не смыкал, и, ничего худого не думая, снова пошел в гимназию, решив на обратном пути заглянуть на Хиршельгассе. Так я и поступил, но, бог ты мой, что со мною сталось, когда швейцар мне сообщил, что Каспар уже в двенадцать вышел из дому, сказав, что идет ко мне. Меня как обухом ударило; наряду с ответственностью, на меня возложенной, я ведь и просто тревожился о бедняге. Бегом побежал я домой, но Каспара там не оказалась, я послал сестру к бургомистру, даже моя старуха мать отправилась узнавать у знакомых, не слышно ли чего о Каспаре. Я между тем держал совет с кандидатом Регулейном, и, когда вернулась моя сестра и мы по ее лицу поняли, что она ничего не узнала, нам показалось необходимым немедленно обратиться в полицию, которая, в случае несчастья, конечно же, несла ответственность, так как к охране Каспара в последнее время относилась весьма небрежно. Я торопливо отдал еще кое-какие распоряжения и уже совсем было собрался уходить, как дверь открылась, и на пороге появился Каспар.

Но он ли это? Нам показалось, что перед нами призрак. Смею Вас заверить, я не преувеличиваю, говоря, что все мы готовы были разрыдаться. Не поздоровавшись и ни на кого не глядя, странно медленным шагом прошел он к столу, опустился в кресло, подпер рукою подбородок и устремил неподвижный взгляд на зажженную лампу. Мы все окаменели. Моя сестра, а также кандидат Регулейн позднее признались мне, что у них мороз пробегал по коже. Тем временем вернулась моя мать; она первая подошла к столу и спросила Каспара, где он пропадал. Он не ответил. Анна решила, что ей скорее удастся вывести его из оцепенения. Она сняла с него шляпу, погладила его по волосам и тихим голосом стала что-то говорить ему. Тщетно. Он смотрел на свет, только на свет, раскрытая ладонь у щеки, подбородок подперт большим пальцем. Медленно подходя к нему, я пристально в него вглядывался, но ничего не было написано на его лице, кроме застылой, не горькой даже, напряженной и почти бессмысленной серьезности. Мать продолжала настаивать, пусть скажет, откуда явился и где был. Наконец, он взглянул на каждого из нас по очереди, покачал головой и умоляюще сложил руки.

Между собой мы договорились оставить Каспара ночевать, а чтобы не привлекать внимания к его внезапному исчезновению, послали служанку к бургомистру и в те семьи, которые мы уже успели обеспокоить. Мать пошла на кухню похлопотать об ужине, как вдруг появился слуга господина фон Тухера, спрашивая, не у нас ли Каспар? Ему-де надобно немедленно возвращаться домой, из Ансбаха прибыл лейтенант полиции Хикель, которому поручено увезти его уже сегодня вечером. Весть отнюдь не неожиданная… Но такая спешка повергла меня в волнение, и я, достаточно необдуманно, оборвал этого малого. Помнится, я сказал, что господину лейтенанту следовало бы набраться терпения, речь ведь идет не о мешке картофеля — взвалил на телегу и поехал. Мое волнение будет понятно каждому, кто вспомнит, что этому предшествовало.

И все же на меня напали сомнения, я жалел о своей запальчивости и упросил кандидата Регулейна отправиться в дом господина фон Тухера, поговорить с приезжим из Аксбаха и кое-что ему разъяснись. Все бы это было хорошо, но, на беду, кандидат, человек словоохотливый, обрадовавшись возможности позабавить полицейского, взял да и выложил ему всю историю с исчезновение^ Каспара, из чего впоследствии вышла крупная неприятность.

Ужин был подан в семь часов, кандидат еще не вернулся, и мы сели за стол вместе с Каспаром, как в доброе старое время. Но нет, все было по-другому, и другим был Каспар. Я не мог оторвать глаз от бедняги. Сидит потупив взор и безразлично зачерпывает ложкой свою кашу. Взгляд у него беспокойный, кожа время от времени покрывается пупырышками. Впрочем, долго заниматься подобными наблюдениями мне не пришлось; около четверти восьмого кто-то изо всех сил дернул звонок у входной двери, Анна побежала вниз открывать, через минуту-другую на пороге показался человек в форме офицера полиции, и прежде чем он успел назвать свое имя, я уже знал, кто это. Каспар задрожал, еще когда послышалось дребезжанье звонка. Здесь я должен добавить, что разговоры как со слугой господина фон Тухера, так и с кандидатом Регулейном происходили внизу, в сенях, и Каспар, разумеется, их не слышал; сейчас он приподнялся и вперил взгляд в дверь, при появлении же господина лейтенанта полиции сделался так же смертельно бледен, как вчера, когда я вошел к нему в комнату. Из сопоставления фактов я могу сделать лишь один вывод, а именно, что все случившееся за последние двадцать четыре часа Каспар уже почувствовал, вернее, увидел духовным оком и, видимо, более не нуждался в том, чтобы события это подтвердили; его самоуглубленность походила на зловещее спокойствие сомнамбулы. Сам я был так всем ошарашен, что, боюсь, очень уж холодно встретил господина Хикеля. Но тот, слава богу, не обратил на это внимания; поклонившись дамам, он повернулся к Каспару и с удивлением, пожалуй, не вполне искренним, воскликнул:

— Так вон он, Хаузер! Совсем взрослый молодой человек, с ним нетрудно будет договориться!

Каспар смотрел на пришельца широко раскрытыми сумрачно-испытующими глазами; в этом взгляде не было ни скорби, ни мольбы. Воцарилось всеобщее молчание, я раздумывал, как бы это устроить, чтобы Каспар остался ночевать в нашем доме, отпускать его в таком состоянии с незнакомым человеком представлялось мне в высшей степени нежелательным. Я откровенно сказал об этом господину Хикелю, он спокойно меня выслушал, но заявил, что ему поручено немедля увезти Каспара, что времени больше терять нельзя, надо ведь успеть уложиться, а лошади уже ждут. Моя сестра Анна, как всегда, необузданная, крикнула мне, чтобы я не тревожился, и, словно желая защитить Каспара, подбежала к нему. Господин Хикель ухмыльнулся и сказал, что если нам так важно продлить пребывание Каспара у нас и о чем-то с ним переговорить (тон у него, надо сказать, был такой обязательный, что я даже удивился), то он, не желая огорчить нас, его оставит, но на меня возлагается обязанность ровно в девять привести его к дому господина фон Тухера. Тут уж я вышел из себя и спросил, неужто же дело это такое спешное, что надо выезжать на ночь глядя? Господин Хикель взглянул на часы, пожал плечами и предложил мне поскорее решить, как я поступлю. Тут вдруг заговорил Каспар ясным и твердым голосом, для меня совершенно новым; он объявил, что сейчас уйдет с господином Хикелем. Все мы, однако, видели, что он дрожит от усталости и едва держится на ногах. Мать и сестра заклинали его остаться, господин Хикель после слов Каспара опять ухмыльнулся — о как знакома мне такая ухмылка! как часто нагоняла она краску стыда на мое лицо! — и, повернувшись ко мне, сказал:

— Итак, ровно в девять, господин учитель, — потом он взглянул на Каспара, погрозил ему пальцем и полушутливо проговорил: — Смотрите не опаздывайте, Хаузер! Вам еще придется мне рассказать, где вы валандались после обеда. И, пожалуйста, не вздумайте врать, вранье до добра не доводит! Я, надо вам знать, до шуток не охотник.

Хикель поклонился и вышел, мы остались возмущенные, встревоженные, ничего не понимающие. Все оборачивалось хуже, чем можно было предположить поначалу. Последние слова лейтенанта преисполнили ужасом меня и моих домашних. Что ждет Каспара в будущем, на что можно надеяться, если ему угрожают так грубо и откровенно? Камень лежал у меня на сердце, но раздумывать было некогда. Я решил идти за советом к бургомистру. Анна живо постелила постель на кушетке и подвела к ней Каспара, он заснул в то же мгновение, как голова его коснулась подушки. Покуда я собирался уходить, внизу прозвенел звонок: господин Биндер явился к нам собственной персоной. Я торопливо поведал ему о случившемся. Весьма неприятно пораженный выступлением господина из Ансбаха, он пожелал сам говорить с ним и предложил мне его сопровождать. Каспара мы оставили на попечении женщин, сами же отправились на Хиршельгассе. Несмотря на довольно поздний час, перед домом Тухера толпились люди, в большинстве — из низшего сословия. Каким-то образов они прознали, что Каспара увозят, и теперь, кто громко, кто бормоча себе под нос, выражали свое неудовольствие.

Когда мы отворили дверь в комнату Каспара, глазам нашим явилось странное зрелище. Ящики комода, шкафы — все было пусто; белье, платье, книги, бумаги, игрушки валялись на полу и на стульях, а господин Хикель командовал слугой, который, как ни попадя, швырял вещи в сундук и небольшой ящик. Заметив нас и прочитав негодование в наших глазах, Хикель как-то даже льстиво заметил, что вот-де начинается новая жизнь для найденыша и теперь уже все всплывет на свет божий. Господин Биндер строго его спросил, что он имеет в виду и что должно всплыть на свет божий, и тут же назвал себя. Господин Хикель смешался и с помощью каких-то пустых отговорок увернулся от ответа. Далее он стал уверять нас, что любит Каспара и считает своим долгом уберечь его от ложных иллюзий. Кровь бросилась мне в голову! Кто же породил, кто питал эти иллюзии, воскликнул я, как не знатные господа, которые теперь, видимо, дали тягу! Поначалу простодушного мальчика вырядили в праздничный наряд, а когда он отправился в нем гулять, его сочли за опасного зазнайку. Это жестокая и презренная игра! Конечно, я вспылил и наговорил лишнего, но ироническое спокойствие полицейского вывело меня из себя. Еще больше я смешался, когда он стал по каждому пункту со мной соглашаться, не пускаясь, впрочем, ни в какие объяснения. Затем он обернулся к слуге, веля ему поторапливаться, не то им придется выезжать поздно ночью. На это господин Биндер заметил, что отъезд можно спокойно отложить до утра, тем паче что Каспар нуждается в отдыхе, ответственность же за промедление он готов взять на себя. Господин Хикель отвечал, что это невозможно: ему дан приказ выехать сегодня и он обязан таковой выполнить. Мы стояли в растерянности.

Лейтенант полиции уселся на край стола, молча, насмешливо-выжидательным взглядом смотря на нас. Вдруг послышались шаги, дверь распахнулась, и вошел Каспар, сопровождаемый моей сестрой. Анна шепнула мне, что вскоре после нашего ухода Каспар проснулся и тотчас же заявил, что хочет уехать с незнакомцем и никакими доводами себя удержать не позволит; вот она и пошла его проводить.

Каспар окинул нас всех испытующим взглядом, потом сказал господину Хикелю:

— Возьмите меня с собой, господин офицер. Я уже знаю, куда вы меня везете, и не боюсь.

В этих простых словах было, однако, столько удивительного достоинства и столько такта, что я, не скрою, был растроган до глубины души. Чего бы я не отдал тогда, чтобы иметь возможность хоть часок пробыть наедине с Каспаром. Господин полицейский не скрывал своей радости по поводу этого нежданного выступления и со смехом отвечал ему:

— Да чего же бояться, Хаузер, мы не в Сибирь едем. — Он подошел к юноше, положил обе руки ему на плечи и сказал: — Ну, а теперь, будьте откровенны, Хаузер, и без обиняков скажите мне, где вы полдня пропадали?

Каспар молчал, раздумывая, потом глухим голосом проговорил:

— Этого я вам сказать не могу.

— То есть как это так, сейчас же все выкладывайте! — крикнул Хикель.

Каспар на это:

— Я искал кое-что.

— Что же именно вы искали?

— Дорогу!

— Черт подери, — вскипел лейтенант, — не разыгрывайте комедию и не виляйте, не то я вам вправлю мозги» И запомните, что мы в Ансбахе вашим причудам потворствовать не собираемся.

Господин Биндер и я, конечно, были возмущены его наглыми речами. Но господин Хикель не выказал ни малейшего раскаяния, он кратко приказал Каспару собираться, через полчаса они отбудут. Между тем барон Шейерль, асессор Эндерлин и другие знакомцы Каспара, услышав об его отъезде, поспешили прийти попрощаться с ним, я успел обменяться с юношей лишь двумя или тремя словами, и все мы столпились в сенях. Народу на улице стало еще больше, в темноте казалось, будто весь Нюрнберг собрался на Хиршельгассе. Те, что стояли поближе, ругались, громко выражая недовольство. Господин Хикель потребовал, чтобы бургомистр выставил охрану, но тот счел подобные меры излишними, и правда, едва он вышел на улицу, порядок восстановился.

Когда Каспар подошел к карете, все ринулись за ним следом, каждый хотел поглядеть на него напоследок. Окна домов на противоположной стороне были освещены, женщины махали ему платочками. Багаж привязали, кучер щелкнул кнутом, лошади тронули — Каспар уехал.

В убеждении, что Ваше превосходительство принадлежит к. наиболее искренним доброжелателям несчастного юноши, я ощутил внутреннюю потребность подробно и последовательно ознакомить Вас с этими событиями. Прошло всего несколько часов со времени их свершения, уже далеко за полночь, перо валится у меня из рук, но я обязан был записать все по свежим следам, дабы не исказить собственных воспоминаний. Там, где неустанно ведет свою работу клевета, не должен страшиться ночного бдения и благожелатель, если он не хочет, чтобы сон затуманил им увиденное и пережитое. Может быть, Ваше превосходительство, Вы сочтете, что я неправильно толкую события или переоцениваю важность таковых. Что ж, возможно! Но я, по крайней мере, исполнил свой долг и не буду упрекать себя за нерадивость. Меня очень тревожит участь Каспара, почему, я и сам не знаю, но так уж я устроен, что мой глаз видит сначала тень, а потом свет.

Под конец я должен еще добавить, что господин фон Тухер в последнее свое посещение передал мне сто золотых гульденов, полученных Каспаром в подарок от господина графа Стэнхопа. Со следующей почтой я буду иметь честь переслать эту сумму Вашему превосходительству.

Фрау Бехольд — учительше Квант

Дорогая, excusez[12] за то, что я обращаюсь к Вам письменно, Вам это, вероятно, покажется немного extraordinaire[13], я ведь Вам совсем чужая, хотя Вы и провели свои юные годы в доме моих родителей. С большим étonnement[14]я узнала, что Каспар Хаузер отныне будет пребывать под Вашим кровом, и считаю своей обязанностью сообщить вам кое-что касательно этого чудака. Вы же знаете, Хаузер — наш нюрнбергский вундеркинд. Похвалы и потачки едва не сделали из него дурачка, здесь ведь народ-то бешеный! В таком вот состоянии мы взяли его к себе из чисто христианского милосердия и, клянусь Вам, без всякой задней мысли. Несмотря на свое сумасбродство, другие-то боялись человека с закрытым лицом и топором в руке, а мы не испугались, полюбили Хаузера, как свое дитя, и эстимировали его тоже. Ну, мы за это и поплатились: от Каспара — никакой благодарности, да еще злословие его приспешников. А сколько горьких часов, сколько неприятностей испытали мы из-за его лживости, об этом они все молчат. Позднее он, правда, заверял, что исправится, и мы опять с любовью приняли его в свое сердце. Но что толку, обуздать дух лжи не было возможности, он все глубже погружался в этот отвратительный порок. А сколько у нас в городе было болтовни о его чистоте и целомудрии! Я и об этом могу сказать словечко, потому что своими глазами видела, как он недостойно и неприлично приставал к моей, тогда тринадцатилетней, дочери; мы ее потом поместили в пансион в Швейцарии. Его, конечно, призвали к ответу, но он упорно запирался и из мести удушил бедненького дрозда, птичку, которую я ему подарила. Дай бог, чтобы Вам не пришлось на собственном опыте убедиться, что я говорю чистую правду. Он, моя милая, с головы до пят напичкан суетностью, и, когда строит из себя добрячка, знайте, что он лукавит, а если кто пойдет ему наперекор, тут уж — дружба врозь. Сколько мы натерпелись от его поведения, неблагодарности, клеветнических выходок, но с наших уст не сорвалось ни единой жалобы, да и какой смысл: ему ведь, скажи он правду, все разно бы не поверили. Между тем он не обманщик, а так себе бедняга, жалкий мальчуган. Мне думается, я оказываю услугу Вам и Вашему мужу, приподнимая завесу над его недостойным поведением. Граф Стэнхоп, который так о нем заботится, наверно, вскоре поймет, что пригрел змею на своей груди. Ах, если бы господин граф заехал ко мне, но пройдоха Хаузер до этого, конечно, не допустил по вполне понятным причинам. Итак, будьте бдительны, моя дорогая; у него вечно какие-то секреты, вечно он что-то прячет то в одном углу, то в другом, хорошего тут, конечно, мало. А теперь я хочу попросить Вас или Вашего супруга через некоторое время известить меня, как себя проявляет Ваш питомец и какого Вы о нем мнения, потому что у меня в сердце, несмотря на все, что было, осталось для него местечко, и я хочу, чтобы он добросовестно постарался исправиться, прежде чем вступит в большой свет, где ему понадобится куда больше силы и твердости, нежели в нашем, малом.

О себе ничего хорошего сказать не могу; я больна, один доктор уверяет, что это нарыв на селезенке, другой, что это maladie du coeur [15]. Сильное вздорожание продуктов тоже не способствует хорошему настроению. Дела у мужа, слава тебе господи, идут, в общем-то, сносно.

Отчет Хикеля о том, как он выполнил задание и перевез Каспара Хаузера в Ансбах

Седьмого, согласно предписанию, я прибыл в Нюрнберг и тотчас же отправился на квартиру барона Тухера, но его питомца дома не оказалось. К моему удивлению, я узнал, что после обеда он шатался неизвестно где и без всякого надзора, что противоречит предписанию, в настоящее же время находится у учителя Даумера, вероятно для того, чтобы затянуть отъезд с помощью своих друзей. Ибо при моем появлении у Даумеров сразу пошли отговорки да увертки: сам Хаузер тоже пустился на разные хитрости, довольно, впрочем, прозрачные. Все это мне, конечно, не помешало следовать полученным указаниям. Я стал строго его допрашивать, куда он подевался сегодня днем, но толку не добился, парень давал самые что ни на есть дурацкие ответы. Зато моя решительная позиция привела к тому, что об отсрочке уже и речи не было, ровно в девять экипаж стоял у подъезда. На улице скопился народ, многие вели себя вызывающе, видно, их заранее обработали, но притихли, когда я их пугнул; сейчас-де вызову стражников. Кучеру я приказал гнать вовсю, и минут через пятнадцать город остался позади. За все три часа до деревни Гросхазлах мой подопечный не проронил ни слова, сидел, уставившись в темноту. И то сказать, печально думать, что твои воздушные замки рухнули. Я послал сержанта в Гросхазлах, и, покуда кучер кормил лошадей, мы все зашли в помещение станции. Хаузер тут же улегся на лежанку и заснул. Я, однако, не мог отделаться от подозрения, что он только притворяется спящим, желая подслушать мой разговор с сержантом. В этом подозрении меня укрепило то, что у него вздрагивали веки всякий раз, когда я отзывался о нем в не слишком лестных выражениях. Мне захотелось проверить, имеют ли под собой почву россказни о том, что он впадает в глубокий, почти лунатический сон, и я прибег к маленькой хитрости. Мы разговаривали с сержантом, потом я подал ему знак, мы оба тихонько встали, словно собираясь уходить, и что же? Не успел я дотронуться до дверной ручки, как Хаузер вскочил, точно ужаленный, и с растерянным видом бросился за нами. Мы едва удержались от смеха. В экипаже Хаузер внезапно спросил меня, все ли еще господин граф находится в Ансбахе. Я отвечал утвердительно, но добавил, что его лордство собирается сейчас отбыть во Францию. Хаузер только тяжело вздохнул. Он забился в уголок, закрыл глаза и на сей раз уснул по-настоящему, что я заключил по его мерному дыханью. Поездка продолжалась без дальнейших происшествий, и в четверть третьего, в самый снегопад, мы остановились у гостиницы «К звезде». Теперь мне лишь с трудом удалось разбудить Хаузера, и только, когда я как следует накричал на него, он отважился вылезти ив кареты. Я не хотел будить господина графа и потому, вместе со швейцаром, отвел молодого человека в чердачную комнатку и приказал ему немедленно ложиться. Для верности я запер дверь снаружи, а сержанту велел караулить его, покуда не рассветет. В заключение мне, вероятно, следует охарактеризовать своего временного питомца. Так вот, признаюсь: он не внушил мне ни симпатии, ни сострадания. Его замкнутость, упрямство и скрытность свидетельствуют о том, что если он не насквозь дурной человек, то характер у него все же испорченный и неприятный. Удивительных свойств я в нем, по правде сказать, не заметил, разве что редкостный талант комедианта, и это еще мягко выражаясь. Боюсь, что здесь очень в нем разочаруются.

Биндер — Фейербаху

Надеюсь, сообщение о том, что у меня имеются кое-какие сведения относительно загадочного и длившегося более пяти часов отсутствия Каспара Хаузера в последний день его пребывания в нашем городе, пресечет нежелательные слухи и догадки, вероятно, уже дошедшие до Вашего превосходительства. Разумеется, мои сведения нельзя назвать исчерпывающими, и если юноша сам не пожелал объяснить свой поступок, то подробности, которые я узнал, уж конечно, не объяснят его до конца.

Постараюсь быть кратким. Наутро после отъезда Каспара ко мне пришел тюремщик Хилль и рассказал, что вчера днем, часу во втором, Каспар явился к нему в башню и попросил показать ему камеру, в которой он содержался, будучи узником. Камера в сторожевой башне случайно пустовала, и Хилль, после долгих удивленных расспросов, впустил туда Каспара. Тот нерешительно постоял в дверях, потом шагнул в угол, где некогда лежал на соломенной подстилке, сел и стал молча думать свою думу. Хилля это удивило, а так как все его попытки пробудить юношу от этого летаргического сна ни к чему не привели, он пошел к себе и рассказал жене о том, что происходит в башне. Они стали прикидывать, что бы им предпринять, как вдруг Каспар вошел в их комнатку, хорошо ему знакомую по прежним временам, но которую он тем не менее рассматривал сейчас задумчиво и внимательно, точно так же, как камеру в башне. Хилль и его жена решили, что бедняга малость тронулся в уме. Женщина подошла к нему поближе, спросила об одном, о другом, но ответа не дождалась. Тут блуждающий взгляд юноши упал на обоих детей тюремщика, игравших на приступке перед окном; Каспар внезапно улыбнулся, подбежал к ним и уселся рядом с ними.

Хилль сделал самое благоразумное из всего, что мог сделать, — оставил его в покое, дожидаясь, что будет дальше. Сидя все в той же позе, Каспар смотрел на детей так, словно отродясь с детьми не встречался. Вытянув шею, он, казалось, изучал их пальчики, губы, его жадный взор впитывал каждое их движение. Жене Хилля стало не по себе, она хотела броситься к детям, но муж ее остановил, сам он нисколько не испугался. «Я-то ведь знаю, какая у Хаузера добрая душа», — пояснил он мне. Вдруг Каспар вскочил, вытянул вперед обе руки, застонал, уставился в пространство, словно ему явился призрак, затем стремглав бросился вон из комнаты, сбежал вниз по лестнице и выскочил на площадь. Хилль побежал за ним, не без основания считая, что в таком состоянии его нельзя оставлять одного. Бегом спускаясь с горы, он не выпускал его из глаз.

Каспар метался по улицам без смысла и цели, затем через Глацис ринулся к церкви св. Иоанна. Хилль следовал за ним на расстоянии пятидесяти или шестидесяти локтей, неотступно следя за каждым его движением. Хотя с виду это и была бесцельная беготня, но юноша так спешил, так был нетерпелив, словно жаждал словить нечто, от него ускользающее. Вот он двинулся вниз по Мюльгассе; эта улица упирается в поле и переходит в луговую дорогу, ведущую вдоль стен кладбища в Пегниц и затем дальше в лес. У кладбищенской стены, такой низкой, что даже невысокий человек без труда смотрит поверх нее, Каспар вдруг остановился, сорвал шляпу с головы и прижал руку ко лбу. Вашему превосходительству, вероятно, известно, как он был потрясен в свое время при виде кладбища. У него и сейчас зуб на зуб не попадал, он задыхался, ужас был написан на его серо-бледном лице, казалось, он прирос к земле, но вдруг сорвался с места и бросился бежать с такой быстротой, что Хиллю стоило немало трудов не потерять его из виду. Хилль гнался за ним, так как ему казалось, что Каспар вот-вот свалится в реку, — добежав до берега, он уже шатался из стороны в сторону. По счастью, дорога свернула к лесу, и вскоре он скрылся за деревьями. Хилль, боясь, что Каспар уйдет от него, попросил парней, работавших в песчаном карьере, помочь ему. Трое или четверо пошли за ним и начали поодиночке прочесывать лес. Впрочем, Хилль после долгих поисков, когда он уже начал не на шутку волноваться, первым увидел Каспара. Юноша преклонил колена у основания могучего дуба и, с мольбою протягивая к нему руки, страстно взывал: «О, лесной великан! О, могучий дуб!» Только эти слова, но прочувствованные, как молитва в минуту душевного отчаяния! Хилль сказал мне, что у него недостало сил окликнуть Каспара, и вообще этот простой малый выказал себя на редкость деликатным и человечным, так что в признательности и уважении ему отказать нельзя. Окликнули юношу рабочие, которых Хилль взял с собой. Каспар между тем в испуге вскочил и поочередно смотрел на каждого из них: казалось, он не узнавал Хил ля. Последний поблагодарил своих спутников и сказал, что больше в них не нуждается. Он взял под руку Каспара, и тот безропотно последовал за ним. Они вышли из лесу. В противоположность недавнему своему возбуждению Каспар был совершенно спокоен. Хилль спросил, куда он хочет идти, и Каспар сначала замялся, но потом ответил, что обещал прийти обедать к господину Даумеру. Хилль рассмеялся и сказал, что обеденное время давно миновало; когда они добрались до городской стены, уже смеркалось. Каспар едва передвигал ноги, и, хотя Хиллю в четыре часа надо было заступать на дежурство, он проводил его до дома учителя Даумера и ушел не раньше, чем дверь закрылась за бывшим его питомцем.

Вот, Ваше превосходительство, точный сколок с того, что рассказал мне этот человек. Поскольку сомневаться в его показаниях не приходится, я велел их запротоколировать. Сам я ничего не могу извлечь из упомянутых событий, да и не мне предрешать выводы Вашего превосходительства. Вчера я попросил Хилля свести меня к тому месту, где он нашел коленопреклоненного Каспара: мне думалось, что там я увижу что-нибудь необыкновенное. При такой близости к городу это необычно мирный уголок; лес там густой, тишина и уединенность, настраивающие на созерцательный лад. Хилль тотчас же узнал это место и даже показал мне следы и разворошенный мох. Больше ничего примечательного я там не обнаружил.

Полицейский нижний чин, приставленный к Каспару, по небрежности которого все это случилось, понес заслуженное наказание.

Лорд Стэнхоп — Серому

Я все еще торчу в богом забытом городишке, хотя к рождеству хотел быть в Париже, и уже истосковался по изящной беседе, по маскарадам, итальянской опере, по оживленным бульварам. Здесь на меня устремлены все взоры, все на меня посягают. Говорят, что в семействе некоего не слишком зажиточного надворного советника в заклад снесли семейную реликвию — настольные золотые часы, чтобы устроить вечер в честь его лордства. Одну даму, из древнего патрицианского рода, по имени фрау фон Имхоф, подозревают в слишком близких отношениях со мной, вероятно, лишь потому, что бедняжка несчастлива в браке, о котором судят и рядят вот уже много лет. Но все это чепуха. Дама, к сожалению, ведет себя безукоризненно. Остальные даже упоминания не заслуживают. Подобострастие бравых немцев поистине тошнотворно. Симпатичный директор канцелярии, в раболепном поклоне снимающий шляпу передо мной, прикажи я ему, охотно стал бы чистить мне сапоги. Ничто не мешает мне здесь разыгрывать из себя Калигулу.

Но к делу. Внешнего повода для моего пребывания здесь более не существует. Первая часть задания, мною полученного, выполнена. Чего еще хотят от меня? На что считают меня способным в дальнейшем? Если у Вашего высокоблагородия или у повелителя Вашего высокоблагородия имеются еще пожелания интимного характера, то я хотел бы о них услышать, ибо Ваш покорный слуга уже сыт, сыт по горло и пора ему подумать о пищеварении. Я ношусь с намерением стать прелатом в Риме, а не то укрыться за монастырскими стенами, но предварительно мне необходимо сколотить солидный капитал для индульгенции. Если папа меня отвергнет, я вернусь в лоно пуританской церкви и, по крайней мере, буду избавлен от омерзительной необходимости отращивать себе бороду. В моей отчизне ведь тоже имеются маски и даже отличные маскарадные костюмы. Уведомлен ли отставной министр X. из С. обо всем происшедшем и огражден ли от возможных преследований? В каком банке прикажете мне в следующий раз получить очередную подачку? Тридцать сребреников, на какое число должен я помножить сию сумму? Ибо сейчас умножение — суть моей жизни. Господин фон Ф. несколько дней назад отбыл в Мюнхен — сообщаю для сведения. Пресловутый документ, словно кусок протухшего мяса, уже запримечен совестливым вороном, но пока что ему недоступен. Какая назначена цена и, если дойдет до военных действий, разрешаются ли более крутые меры? И что заслужит тот, кто увеличит население ада еще на одного подданного? Мне надо это знать, в наше время даже ничтожнейшие слуги сатаны предъявляют свои требования. Если господин фон Ф. и впрямь вступит в переговоры с королевой, а таково его намерение, понадобится представитель, который сумеет потушить занявшийся огонь. Правда, кусок мяса при этом неизбежно начнет смердеть. Мне, поневоле, вспомнился характерный абзац из последнего письма Вашего высокоблагородия. Кажется, он звучит так: «Вы, милейший граф, стали придавать непомерно большое значение нечестивому и сатанинскому, едва оно приобретает видимость целесообразного и удобного». Сняв слой грима с этих слов, я читаю: «Ну и мошенник же вы, граф!» Известна ли Вам очаровательная реплика старого князя М. американскому послу, который в лицо назвал его обманщиком? «Голубчик мой, — отвечал князь с самой ласковой из своих улыбок, — как это вы не умеете соблюдать меру в выражениях!» Так давайте же будем умеренны, если не в поступках, то на словах. К чему взаимные обиды? Мошенник родится на свет точно так же, как джентльмен. Тот, кто нагло сует свой нос в чужие дела и судьбы, — филистер или дурак, либо то и другое вместе. Кто знает меня? Кто захочет сделать меня не тем, кто я есть? Разве каждый мой вздох не выдает меня? Родственные звезды светили над Вашей и моей колыбелью. Вы верный слуга. Прекрасная отговорка! Отбросьте все, что Вас связывает, бегите в пустыню, к морю, на полюс, на другую планету, к себе самому, испытайте, будет ли Вас еще радовать блеск неба и свет солнца, и, если будет, мы продолжим разговор на эту тему. Будем пробиваться в ночи, подобно волкам, и будем храбры, ибо жертва может начать обороняться.

Вверенный нашей защите молодой человек в последнее время тревожит меня, и, должен признаться, именно из-за него я до сих пор сижу в этой жалкой дыре. Он-то, конечно, ничего не знает, но я в чем только не стал его подозревать. Иной раз я кажусь себе глухим музыкантом, которого заставили играть на заткнутой флейте. Но не только это удерживает меня здесь, а еще и другое, чем я не хочу обременять Ваш слух, чуждающийся любых сентиментов. Но так или иначе, на сей раз я вполне серьезен, дозвольте мне уйти с арены. Я как в дурмане, я устал, нервы мои не повинуются, я старею и уже теряю вкус к охоте загоном, мне претит, когда напуганный заяц сам бежит в пасть злейшей из собак, я слишком прекраснодушен, чтобы этому радоваться, и меня так и тянет в последний момент пробить брешь в цепи загонщиков и помочь удрать несчастному созданию. А в этом случае может ведь произойти удивительная метаморфоза: заяц превратится в льва и кровавой своре останется только, дрожа, заползти в свою берлогу. Но не бойтесь, все это лишь судорожные фантазии стариковской совести. Я тоже верно служу — самому себе. Дело повелевает человеком. Наши страсти умерщвляют душу. Повешения заслуживает лишь вор, понятия не имеющий о философии. В юности у меня навертывались слезы, когда в Венеции я смотрел на «Мальчика с гитарой» Карпаччо, теперь я бы не дрогнул, если б на моих глазах дитя оторвали от материнской груди и раскроили ему череп о придорожный камень. Вот до чего доводит философия. Если бы за нее больше платили денег, я, вероятно, пребывал бы в лучшем расположении духа. Кстати, должен рассказать Вам презабавный сон, который мне на днях привиделся, по чудовищности, право же, не уступающий горгоне. Мы оба, вы и я, приценивались к некоему товару, вдруг Вы меня прервали словами: «Берите, что я Вам предлагаю, не то проснетесь и останетесь ни с чем». Я счел этот аргумент настолько божественно неопровержимым, что и в самом деле проснулся, весь в холодном поту.

Но хватит, давно уже хватит. Мой егерь привезет Вам это письмо, которое, несомненно, раздражит Вас своей бессодержательностью. Прилагаемый вексель, заодно с просьбой таковой подписать, тем более Вас против меня восстановит. Учителю я заплатил за полгода вперед. Он человек полезный, неподкупный, как Брут, и послушный, как смирная лошадка. Истый немец, он полон принципов, сделавших его самоуверенным. Однако ночью положено спать.

ПОКЛОНЕНИЕ СОЛНЦУ

Утром после прибытия Каспара лорд дольше обыкновенного не выходил из своих апартаментов. Но и потом не велел звать его, а сначала совершил свою обычную утреннюю прогулку. Когда он вернулся, Каспар взад и вперед расхаживал перед дверями в гостиную; движения Стэнхопа, вознамерившегося его обнять, он как будто и не заметил, так как упорно смотрел в пол. Они вошли в комнату, лорд сбросил запорошенную снегом шубу и стал засыпать Каспара возможно более простодушными вопросами: как он жил это время, как распрощался с Нюрнбергом, как прошел переезд и тому подобное. Каспар охотно на все отвечал, правда, не пускаясь в подробности, был дружелюбен и отнюдь не выглядел угнетенным или обиженным. Это озадачило Стэнхопа; ему стоило известных усилий продолжать странно сдержанную беседу. Его даже пробирал страх, когда он поднимал взор на Каспара, неотрывно и отчужденно смотревшего на него глазами цвета винограда.

Приход лейтенанта полиции явился для лорда облегчением. Он принял его в соседней комнате; там они с полчаса вполголоса что-то обсуждали. Едва граф скрылся за дверью, Каспар подошел к письменному столу, неторопливо снял с пальца бриллиантовый перстень и положил его на незаконченное письмо, написанное по-английски. Затем он подошел к окну и стал смотреть, как метет метель.

Стэнхоп вернулся один. Спросил, знает ли Каспар, где будет жить отныне. Каспар отвечал утвердительно.

— Самое лучшее нам сейчас же отправиться к учителю и осмотреть твою будущую квартиру, — сказал лорд.

Каспар кивнул:

— Да, это будет самое лучшее.

— Мы можем пойти пешком, — заметил Стэнхоп, — тут рукой подать, но если ты опасаешься навязчивости встречных, пожалуй неизбежной, то я велю подать экипаж.

— Нет, — отвечал Каспар, — я предпочитаю идти пешком, да и люди успокоятся, увидев, что и я хожу на двух ногах.

Стэнхоп вдруг заметил перстень. Удивленный, он взял его в руки, взглянул на Каспара, еще раз взглянул на кольцо, задумался, сдвинув брови, усмехнулся бегло и злобно, молча положил перстень в ящик и запер его. Засим, словно ничего не случилось, надел шубу и произнес:

— Я готов.

На улице им не слишком докучали; прогулка протекала спокойно, народ здесь жил добродушный и робкий.

Над дверьми Квантова дома висел венок из вечнозеленых листьев, в середине которого на куске картона красовалась надпись: «Добро пожаловать». Учитель Квант, в праздничном костюме, вышел им навстречу, жена его накинула на плечи шотландскую шаль, чтобы не так бросалась в глаза ее беременность.

Сначала они осмотрели комнатку Каспара, расположенную на втором этаже. С одной стороны стена была скошена, но, в общем, комнатка выглядела премило. Над пестрым старинным канапе висела гравюра, изображавшая несказанно прекрасную девушку, в отчаянии протягивающую руки кому-то вослед. В кустах еще можно было разглядеть ноги беглеца и его развевающийся плащ. Противоположную стену украшали два маленьких матерчатых коврика с вышитыми изречениями. На одном стояло: «Поздно лег и рано встал, все вернул, что потерял»; на другом: «Надежды человеку милы от колыбели до могилы». Подоконник был уставлен горшками с комнатными растениями, радовал глаз вид, открывавшийся за невысокими крышами: заснеженные горы высились по обе стороны далеко простиравшейся долины.

Трудно приходилось Каспару, смотревшему в окно; прежние представления, не имевшие теперь под собою почвы, отягощали его душу: езда к далекой цели, дорога, весело бегущая впереди лошадей, облака расступаются, когда они подъезжают ближе, горы услужливо отодвигаются в сторону, воздух звенит чужедальней песней, леса и луга, деревни и городки пролетают в озаренном солнцем тумане, а горизонт, отодвигаясь, открывает все новые и новые миры.

Но этому не бывать!

Внизу в гостиной, казалось, еще идет пар от свежевымытых полов. Квант разъяснял лорду важнейшие пункты намеченной им программы воспитания. Изредка он взглядывал на Каспара, и взгляд его был пронзителен и напряжен, как у стрелка, всматривающегося в цель, прежде чем выстрелить.

Стэнхоп сказал, что почитает себя счастливым — наконец-то у Каспара появились виды на регулярное образование, все, чему его учили прежде, было произвольно и приблизительно. Если бы господин Фейербах не так настаивал на пребывании Каспара в Ансбахе (эти слова, видимо, предназначались для слуха юноши, молча внимавшего разговору), они сейчас уже были бы в Англии или на пути туда.

— Но поскольку он остается в бесспорно хороших руках, — добавил лорд, — то я все же рад, убеждаясь, что иной раз даже насильственные действия приводят к полезным результатам.

Слова его звучали сухо, как будто не он их произносил, а его шляпа или трость. Комплимент, им отпущенный, был давно стертой монетой, но Кванта точно маслом по сердцу смазали. Он заметно оживился и сказал, что, по его мнению, Каспару следовало бы сегодня же к ним перебраться. Стэнхоп взглянул на поникшего Каспара и улыбнулся ему принужденной улыбкой.

— Не будем так спешить, — сказал он, — завтра утром я прикажу доставить сюда багаж, а сегодня пусть Каспар еще побудет со мной.

Было уже темно, когда они оба вышли на улицу. Квант проводил их и постоял у двери, потом, по своей привычке, медленно и бесшумно затворил ее, вошел в комнату, скрестил обе руки на груди и, наверно, с четверть минуты простоял так, удивленно покачивая головой.

— Что это ты головой качаешь? — поинтересовалась фрау Квант.

— Не понимаю, ничего не понимаю, — растерянно ответил учитель и, потупив взор, стал бродить по комнате, словно ища что-то упавшее на пол.

— Чего ты опять не понимаешь? — с досадой спросила жена.

Квант пододвинул стул, сел рядом с нею, пристально на нее взглянул своими белесыми глазами и продолжал:

— Скажи, милая Иетта, заметила ты в нем что-нибудь особенное, что-нибудь отличающее его от всех других людей?

Фрау Квант расхохоталась.

— Заметила только, что он не слишком вежлив и ходит в шелковых чулках, точно маркиз, — отвечала она.

— Да? Ты считаешь? Не очень-то вежлив и чулки шелковые, верно, верно, — проговорил Квант с такой поспешностью, словно он стоял на пороге великого открытия. — Ну, от шелковых чулок мы его отучим и от модной жилеточки тоже; для нашего скромного дома это не подходит. Но я спрашиваю тебя, понимаешь ли ты людей, понимаешь ли свет? О нем уже годами говорят, как о чуде, небывалом чуде! Умные люди, люди со вкусом, образованные люди затевают споры из-за него, честное слово, это непостижимо. Неужели никто не умеет взглянуть на него собственными, данными ему богом глазами? Что все это значит?

Тем временем Каспар и лорд пришли в гостиницу. Стэнхоп пребывал в не слишком радужном настроении. Молчаливость Каспара выводила его из себя; ему казалось, что кто-то, скрытый за занавесом, навел на него пистолет.

Тревожное чувство человека, загнанного в тупик, мучило его. Существует точка, в которой, как на узкой тропе над пропастью, сходятся судьбы, и решение становится неизбежным. Тогда с языка срываются непрошеные слова, и демоны встают ото сна.

Стэнхоп дернул сонетку, велел слуге зажечь свет и принести дров для камина. Через несколько минут тот же слуга доложил о надворном советнике Гофмане. Лорд не пожелал его принять и приказал больше ни о ком не докладывать. Он начал перебирать свои бумаги и, не отрываясь от этого занятия, спросил Каспара:

— Как тебе понравились учитель и его жена?

Каспар толком не знал, понравились ли они ему, и ответил весьма неопределенно. На самом деле он уже не помнил, как выглядел господин Квант, его супруга, его дом.

Помнил только, что фрау Квант пила кофе из блюдца да еще вприкуску, что очень его насмешило.

Внезапно Стэнхоп обернулся и с видом человека, уже теряющего терпение, спросил:

— Что это за выдумки с перстнем? Что ты хотел этим сказать?

Каспар ничего не ответил и в печальном своем упорстве смотрел прямо перед собой. Стэнхоп подошел, ткнул его пальцем в плечо и злобно сказал:

— Отвечай, не то горе тебе!

— У меня и без того довольно горя, — мертвым голосом отвечал Каспар. Он посмотрел на Стэнхопа, как смотрят на что-то склизкое, мгновенно отвел глаза и стал смотреть на отблеск огня, плясавший по темно-красным обоям.

Что мог он сказать? Ведь чувство его к Стэнхопу, который впервые указал ему путь, впервые заговорил с ним, как человек с человеком, оставалось почти неизменным. Поведать ему о страшной ночи в доме господина Тухера, когда он, Каспар, сидел, прижав руки к растерзанному сердцу, одинокий, покинутый, и мир был украден у него? Поведать о том, как он начал искать, искать, как разгребал время, точно землю в саду, как потом занялся день и он убежал, как смотрел на детей, на реку, как преклонил колена перед дубом. И все было по-другому, чем когда-либо, и сам он был другим: освобожденный от незнания, он по-новому смотрел на мир… Невозможно передать это словами, ибо нет таких слов.

Он продолжал смотреть в пустоту, в то время как Стэнхоп, заложив руки за спину, расхаживал из угла в угол и время от времени бросал, неохотно, отрывисто:

— Ты в чем-то меня винишь? Мне следует перед тобой оправдаться, не так ли? Goddam[16], я боролся за тебя, как за собственную плоть и кровь, я поставил на карту свое состояние и свою честь, не страшился унижений, затесался в толпу простолюдинов и педантов, чего ж тебе еще? Тот, кто требует от меня невозможного, — не друг мне. Не все еще кончено, Каспар, не весь клубок размотан, я еще сумею постоять за себя, но я запрещаю тебе говорить со мной как с должником, придираться к каждой букве, проставленной на моем векселе, и подвергать сомнению мою добрую волю. Если ты предъявляешь мне требования, вместо того чтобы с благодарностью принимать то, что я для тебя сделал, то нашей дружбе конец.

«Что он такое говорит», — думал Каспар, не в силах даже уследить за словами лорда.

Далее Стэнхопу пришло на ум, что у Каспара появился некий тайный доброжелатель, нашептывающий ему слова одобрения и житейскую мудрость, ибо он видел и со страхом осознавал, что перед ним уже не прежнее безвольное существо. Он в упор спросил об этом Каспара, надеясь застать его врасплох, но у того сделалось такое удивленное лицо, что лорд немедленно отказался от своих подозрений. Каспар молитвенно сложил руки и сказал, как всегда, силясь говорить отчетливо, что он и в мыслях не имел чем-либо огорчить Стэнхопа. И тем, что он перестал носить кольцо, тоже. Только вот случилось нечто, касающееся сказок, тех сказок, что вечно ему рассказывали, сказок о нем самом. Он их слушал, но никогда толком не понимал. Это все равно как он в тюрьме играл с деревянной лошадкой и разговаривал с ней, а она ведь была неживая.

— Но теперь, — запнувшись, добавил он, — теперь моя деревянная лошадка ожила.

Стэнхоп вскинул голову.

— Что? Как ты сказал? — испуганно крикнул он. — Выражайся яснее. — Высокомерным движением он поднес лорнет к глазам и бросил хмурый взгляд на Каспара, но это высокомерие разве что прикрывало его замешательство.

— Да, деревянная лошадка ожила, — многозначительно повторил Каспар.

Видно, этим ребяческим символом он думал выразить все, что прочитал во внезапно ему открывшемся лике прошлого. Возможно, он стал догадываться о силах, что определили его участь, и, уж во всяком случае, понял правду, страшную непостижимую правду своего долгого заключения в башне, беззакония, превращавшего его в полуживотное. Возможно, ему уяснилось, что в основе его злосчастья лежало нечто ему неведомое, но бесконечно ценимое людьми, что его право на это неведомое оставалось в силе, и стоило ему заявить о своем существовании, заявить, что он знает все, и произволу придет конец, и ему немедленно возвратят то, чего он был кощунственно лишен.

Таков приблизительно был ход его мыслей. И еще: случилось, что лорд, боясь за себя, боясь за своих работодателей, за будущее, за все здание, строить которое он помогал и которое, рухнув, низринуло бы в бездну его искалеченное тело, нашел и выговорил слово, волшебным и жутким светом осветившее для Каспара все то, великое и несказанное, что он смутно предчувствовал.

Ибо Стэнхоп чувствовал себя почти побежденным, у него не осталось охоты бороться с силой, как бы возникшей из ничего и, наподобие Ифрида из волшебной бутылки Соломона, все небо застлавшей мраком. «Я был слишком великодушен, — думал он, — и нерадив тоже; за нерасторопность платишься собственной шкурой. Не стоит будить лунатиков, а то они схватят вожжи и до смерти перепугают лошадей. Сласти приедаются, сейчас кашу надо посолить покруче».

Он сел к столу, насупротив Каспара, и начал сквозь зубы цедить слова, улыбаясь все той же мрачной и застывшей улыбкой:

— Мне кажется, я тебя понимаю. Нельзя поставить тебе в вину то, что ты сделал выводы из моих, признаюсь, немного неосторожных рассказов. Но сейчас я пойду дальше, и большей ясности тебе уже не надо будет домогаться. Я хочу взнуздать твою ожившую деревянную лошадку, и ты, если пожелаешь, будешь скакать на ней, сколько твоей душе угодно. Я тебя не обманул: по своему рождению ты равен могущественнейшим из земных владык, но ты жертва самого страшного коварства, которое когда-либо изобретал в своей ярости сатана. Если бы в мире царила только добродетель и нравственное право, ты бы не сидел здесь, а я бы не был вынужден тебя предостерегать. Слушай меня внимательно! Чем более обоснованны твои притязания, твои надежды, тем гибельнее они для тебя, ибо они дадут тебе возможность сделать лишь первый шаг к цели. Первое твое действие, первое слово неизбежно повлечет за собой твою смерть. Ты будешь уничтожен, прежде чем протянешь руку, чтобы взять то, что тебе принадлежит. Возможно, придет час, завтра, или через месяц, или через год, когда ты усомнишься в искренности моих слов, но заклинаю тебя: верь мне! Семижды запечатай свои уста. Бойся воздуха, бойся сна, они могут тебя предать. Возможно, придет день, когда ты осмелишься стать тем, кто ты есть. Но до тех пор, если тебе дорога жизнь, будь тише воды, ниже травы, и пусть твоя деревянная лошадка стоит в конюшне.

Каспар медленно поднялся с места. Ужас, как лавина, несущая обломки скал, гремел и грохотал вокруг него. Чтобы отвлечься, он со вниманием, уже граничившим с безумием, смотрел на неодушевленные предметы: стол, шкаф, стулья, подсвечник, гипсовые фигурки на камине, кочергу. Разве то, что он услышал, было ново, неожиданно? Нет! Все это, словно ядовитый воздух, его окружало. Но ведь чаяние, предчувствие — все еще не убийственное знание.

Стэнхоп тоже встал. Он приблизился к Каспару и продолжал странно гнусавым голосом:

— Ничего тебе не поможет. Под этим знаком ты появился на свет, под этим знаком родила тебя мать. Кровь! Кровь судит тебя и тебя оправдывает, кровь твой водитель, и она же тебя предает.

Помолчав, он добавил:

— Но пора спать. Утром мы пойдем в церковь и будем молиться, чтобы господь просветил нас.

Каспар, казалось, не слышал его. Кровь! Наконец, найдено слово! Это сила, проникающая все поры его существа. Ведь это кровь кричала из него, и дальняя даль отозвалась на его крик. Кровь — первопричина всех явлений, скрытая в жилах людей, в камнях, в листьях и в свете дня. Разве не любит он себя в своей крови, разве душа его — не кровавое зеркало, в котором он отражается? Сколько людей на белом свете, живут бок о бок, суетятся, чужие друг другу, друг от друга таящиеся, и все они бредут в потоке крови; а его кровь, она стучит, она совсем особенная, она течет по своему руслу, полная тайн, полная неведомых судеб!

Когда Каспар снова взглянул на графа, ему почудилось, что и тот идет сквозь кровь — видение, надо думать, обусловленное или порожденное ярко-красным цветом обоев. «Когда потушат свечи, — думал Каспар, — все будет мертво, кровь и слова, он и я. Я не хочу спать в эту ночь, умирать не хочу». Да, Каспар охотно проглотил бы слова, сорвавшиеся с его уст, запер бы их в той телесной тюрьме, что зовется молчанием. Быть послушным, неведающим, несчастным, сносить позор и поношения, душить в себе голос крови, только бы не умирать, только бы жить, жить, жить. Что ж, он будет бояться, будет труслив, как мышь, станет запирать двери и окна, позабудет о мечтах и сновидениях, позабудет друга, весь съежится, зароет в землю деревянную лошадку, но будет жить, жить, жить…

Лорд пожелал, чтобы Каспар ночевал не в своей мансарде, а у него внизу, и велел слуге постелить на диване в гостиной. Он вышел, покуда Каспар раздевался, потом вернулся и, убедившись, что юноша лежит спокойно, погасил свечи. Дверь из спальни он оставил открытой.

Вопреки своему намерению не спать, Каспар быстро уснул, его взбудораженные чувства растворились в сладостной дремоте. Он, наверно, проспал неподвижно часа четыре или пять, потом стал беспокойно ворочаться с боку на бок. Внезапно он проснулся, испустив глубокий вздох, и горящим взором уставился в темноту. Отчего-то тихонько дребезжали стекла, верно, это ветер кидал снегом в окно, а казалось, что стучит чья-то рука. Из соседней комнаты до Каспара донеслось ровное дыханье спящего Стэнхопа; в ночи оно наводило страх, как зловещий шепот: берегись! берегись!

Он не выдержал и вскочил с кровати. Ему чудилось, что его тело обкручено тысячами нитей; он и встал-то главным образом для того, чтобы убедиться, свободны ли еще его движения. Накинув на плечи одеяло, он босиком подошел к окну.

Необъятная вселенная была полным-полна выговоренных слов; как алые ягоды, висели они во мраке. Опасность — повсюду; думать — и то опасно; опасно даже дыханье чужих уст.

Каспара затрясло. Колени у него подгибались, ему было одновременно легко и тяжко. Мысли его потекли по иному пути, все в мире сделалось ему ближе: земля и небо, облака, ветер и ночь утратили свою изменчивость, свое непостоянство. О, боже, все так дивно и понятно! Каспар держит в руке осколки драгоценного сосуда, и его фантазия уже не стремится воссоздать совершенство прежней формы.

Внизу по улице неслышно проходит ночной сторож. Мигающий свет его фонаря золотит снег. Каспар провожает его взглядом, ибо ему мерещится, что этот человек каким-то необъяснимым образом связан с его судьбой. Вместе шагают они по заснеженному полю, тот спрашивает, не холодно ли Каспару, и прикрывает его полой своей шубы. Так они и идут под одной оболочкой. Вдруг Каспар видит, что с нежностью и любовью к нему обращено не мужское лицо, а прекрасное печальное лицо женщины. И эта печаль, эта красота странно красноречивы, и то, что оба они идут, укрывшись одной шубой, имеет глубочайший смысл, который равен печали и радости и тоже берет свое начало в истоках бытия.

И вдруг вновь прогремело сквозь ночь страшное речение графа: «Под этим знаком родила тебя мать».

Родила тебя! Какое слово! И что заключено в нем! Каспар закрыл лицо ладонями, у него кружилась голова.

Но тут послышались шаги. Он обернулся. Из половодья темноты всплыла фигура — граф в шлафроке. Он спал чутко и, видимо, проснулся, когда встал Каспар.

— Что ты тут делаешь? — недовольным голосом спросил он.

Каспар шагнул к нему и проговорил настойчиво, торопливо, угрожая и моля:

— Отвези меня к ней, Генрих! Дай мне хоть раз взглянуть на мать, один только раз и только взглянуть. Не сейчас, пускай позднее. Один, один-единственный раз! Только взглянуть! Только раз!

Стэнхоп отпрянул. В этом крике души было что-то нездешнее.

— Терпенье, — буркнул он, — терпенье!

— Терпенье? И как долго еще? Я уже давно терплю.

— Обещаю тебе…

— Ты-то обещаешь, но откуда мне взять веру?

— Давай назначим срок — через год.

— Год длится долго.

— И долго и недолго. Всего один короткий год, и тогда…

— Что тогда?

— Тогда я вернусь.

— Вернешься за мной?

— Да.

— Ты мне клянешься в этом? — Каспар вперил в Стэнхопа испытующий взгляд, но уже угасавший, как чуть тлеющий огонек. От снега ночь была светлой, и они могли видеть лица друг друга.

— Клянусь.

— Ты-то клянешься, а откуда мне взять веру?

Стэнхоп был подавлен и растерян. Эта беседа среди ночи, вопросы юноши, все более властные и напористые, от них на него повеяло холодом загробного мира.

— Вырви меня навек из своего сердца, если я обману тебя, — глухо проговорил он; в эту минуту ему поневоле пришел на ум человек, которого дьявол живьем втащил в огнедышащий кратер Везувия.

— Что мне с того? — отвечал Каспар. — Назови мне имя, назови ее имя, мое имя!

— Нет! Ни за что! Ни за что! Но верь мне. Господь хранит тебя, Каспар! Ничто не будет отнято у тебя, ты сполна уплатил выкуп за счастье, который с нас, прочих, по мелочи взимается ежедневно. А платить надо, платить надо за все. В этом — смысл жизни.

— Итак, ты обещаешь снова быть здесь через год?

— Да, через год.

Каспар, цепко схватив руку Стэнхопа, уставился на него глубоким, одухотворенным, удивительно гордым взглядом. Теперь пришел черед потупиться лорду. В эту минуту лицо его выглядело старым-престарым. Вернувшись в спальню, он стал бормотать себе под нос Отче наш.

Уснул он лишь под утро и проснулся около полудня. Каспар, давно уже вставший, сидел у окна и, казалось, внимательно изучал морозные узоры на стекле.

В час они вышли из гостиницы и рука об руку, пожалуйста, мол, смотрите на нас, по глубокому снегу отправились на рыночную площадь, где толпились крестьяне и торговцы. У портала церкви св. Гумберта Стэнхоп остановился и предложил Каспару вместе войти в храм. Каспар заколебался, но вошел вслед за лордом в высокое, ничем не украшенное помещение с нависающими черными балками на потолке.

Стэнхоп стремительно зашагал к алтарю, опустился на колени, низко склонил голову и замер в полной неподвижности.

Каспара это неприятно задело, и он невольно оглянулся, нет ли поблизости свидетеля чрезмерного смирения графа. Но церковь была пуста. Почему он так скорчился на полу, думал Каспар, господь бог ведь не в подполе обитает. Мало-помалу ему становилось страшно; молчание гигантского нефа захлестывало его сердце. А подняв взор, он увидел сквозь открытое стрельчатое окно вверху, как солнце тщится побороть и разогнать зимние туманы. Бледное лицо его порозовело от радости, робко молчащее сердце обрело голос, вознесшийся к небу.

— О солнце, — негромко, но проникновенно воскликнул он, — сделай, прошу тебя, чтобы все было не так, как есть. Сделай все по-другому, солнце! Ты ведь знаешь, что творится, и знаешь, кто я. Свети, солнце, пусть мои глаза всегда видят тебя! Всегда!

Покуда он произносил эти слова, золотистая волна света залила белые, как мел, каменные плиты, и Каспар, очень довольный, решил, что солнце, на свой лад, дало ему ответ.

ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЧИТАТЕЛЬ УЗНАЕТ КОЕ-ЧТО О ГОСПОДИНЕ КВАНТЕ, А ТАКЖЕ О ДАМЕ, ПОКА ЕЩЕ НЕ НАЗВАННОЙ

Каспар перебрался в дом учителя Кванта без каких бы то ни было приключений.

— Что ж, в добрый час, — сказал Квант во время первой совместной трапезы, когда служанка поставила на стол миску с супом, — теперь для вас начнется новая жизнь, Хаузер. И, надо надеяться, жизнь богобоязненная, исполненная усердия и прилежания. Если наша деятельность похвальна, если мыслью мы постоянно обращаемся к творцу, наши земные усилия, несомненно, будут вознаграждены.

После обеда Квант отправился в школу, а вернувшись к четырем часам, поинтересовался, что делал Каспар во время его отсутствия.

Жена не смогла толково ответить, и он стал ей выговаривать:

— Мы обязаны следить за ним, милая Иетта, глаза у нас всегда должны быть открыты.

И он действительно следил. Подобно усердному бухгалтеру, завел счет в своем сердце, чтобы заносить в него все слова и действия вверенного ему юноши. При столь рачительном ведении дела вскоре выяснилось, что дебет и кредит не уравновешиваются и список задолженности день ото дня становится длиннее. Это очень огорчало учителя, но, с другой стороны, в его душе был потайной уголок, где гнездилась радость.

Ничего не поделаешь, видно, этот человек был создан для двойственного существования. В нем одновременно жили достойный бюргер, аккуратный налогоплательщик, педагог, глава семьи, патриот и просто — учитель Квант. Один являлся образцом добродетели, другой залег в темном углу, подстерегая все божьи создания на свете. Достойный бюргер, налогоплательщик и патриот принимал искреннее участие в общественной жизни, тогда как просто учитель Квант с довольным видом потирал руки, когда что-нибудь случалось: умер ли кто из его сограждан или хотя бы сломал ногу, получил ли отставку заслуженный чиновник или воры опустошили общественную кассу. Его радовало даже колесо, сломавшееся у почтовой кареты, радовал пожар на дворе богатого крестьянина или скандалезный брак графини имярек с ее конюхом. Налогоплательщик, глава семьи, педагог неуклонно выполнял свои обязанности, но в Кванте, просто учителе Кванте, было нечто от революционера: всегда начеку, он неустанно следил за порядком в мире, вечно был озабочен, как бы кто не урвал больше почестей и славы, чем ему причиталось, согласно точнейшему балансу, по его заслугам и провинностям, достоинствам и недостаткам. Явный Квант, казалось, был доволен своей судьбой, Квант тайный считал, что его всегда и везде обходят, обижают, ущемляют в правах.

Казалось бы, трудно ужиться под одним кровом двоим столь различно настроенным домочадцам. На поверку, однако, оба Кванта уживались отлично. Зависть, конечно, свирепый зверь, и, случалось, он продырявливал стену между обеими душами — ведь даже самая мощная плотина иной раз, как известно, не может противостоять разрушительному паводку. Зависть нет-нет да и врывалась в плодородные и заботливо ухоженные угодья богобоязненного человеколюбца Кванта.

На что только не бросалось это прожорливое чудовище! Кто-то всю жизнь продремал на лежанке, ан, глядь, его пожаловали орденом; другой унаследовал десять тысяч талеров, хотя и без того два раза в неделю ел паштеты и запивал их мозельским; третьего превозносили в газетах, а по праву ли ему выпала такая честь — поди разберись; какой-то доселе никому не известный малый сделал открытие, а оно лежало на поверхности, и если бы вовремя обратить внимание… «Почему он, а не я? Почему…» — бормотал про себя тайный бунтовщик Квант, истомленный вечным и незримым единоборством с судьбою под лозунгом «Почему другой, почему не я?»

Может быть, нашего доблестного Кванта огорчало его происхождение: отец — пастор, мать — из крестьянской семьи? В нем самом много чего засело от крестьянина, но много и от пастора. Земные его устремления были насквозь пропитаны богословием, и все же крестьянин вечно путался в ногах у богослова. Ибо где же видано, чтобы человек, настроенный на миролюбивый и религиозный лад, был недоброжелателен, честолюбив и мстителен? Превыше всего Квант ставил правду, он всем это заявлял, в этом клялся, да так оно, собственно, и было. Все-то казалось ему недостаточно правдивым и ясным; счет никогда не сходился. Люди, куда ни глянь, либо неверно считали, либо путали падежные окончания. Он всем заявлял и клялся, что ни разу в жизни не солгал. Редкий случай, но не подлежащий сомнению, тем паче что стало известно о его разрыве с единственным другом, кандидатом на учительскую должность, которого он однажды уличил во лжи.

Как же беспомощен был Каспар перед лицом такой бдительности, такого соединения редких и примерных качеств, отличавших учителя, вернее, лучшую часть его учительской души! Нам с читателем, конечно, легко, нас-то не проведешь, нам видна каждая складочка в одежде учителя Кванта, и даже его сердце для нас бьется под прозрачной кожей. Наш пост — на высокой башне, мы наблюдатели, одаренные юмором; мы сопровождаем господина Кванта в мелочную лавку, где он учтиво просит отвесить ему полфунта сыра и при этом его беспокойно жадный взгляд регистрирует покупки других, все равно — кухарок или генералов; мы слышим его беседу с обер-инспектором Какельбергом, когда он с болью душевной сетует на испорченность юношества; мы видим, как каждое воскресенье, начищенный и наглаженный, он спешит в церковь и смиренно раскрывает свой молитвенник; мы знаем, что он почтителен с вышестоящими и не ведает снисхождения к подчиненным, что никто не вправе усомниться в его безупречном чувстве долга. Но мы также знаем, что каждый вечер, перед сном, он долго сидит в ночной рубашке на краешке кровати и, насупившись, вспоминает, что сегодня советник Герман с ним поздоровался довольно небрежно; до нас дошли прискорбные слухи, что Квант чувствительно вразумляет своих учеников, конечно же, только ленивых и строптивцев, заботливо высушенной испанской камышовой лозой, что он не всегда обращается со своей добродушной женой так нежно и внимательно, как при посторонних, почему те и твердят в один голос, что этот брак может служить блистательным примером взаимопонимания между супругами.

Для Каспара, не пользовавшегося, разумеется, нашим преимуществом — знать все и поспевать всюду, господин Квант был хоть и таинственно безрадостной, но, безусловно, весьма импозантной фигурой. У бедного юноши всякий раз перехватывало дыханье, когда господин Квант говорил с ним настойчиво докторальным тоном и притом в упор смотрел на него. Поначалу Каспар был удручен теснотой этого домашнего круга, где иной раз нельзя было остаться наедине даже со своими мыслями. Утешало его только то, что лорд, намеревавшийся уехать еще в декабре, до сих flop жил в Ансбахе. Стэнхоп хоть и утверждал, что сюда должны прийти какие-то важные для него письма, на самом деле дожидался возвращения президента Фейербаха. Его тревожило затянувшееся отсутствие этого человека — так путника тревожит надвигающаяся гроза.

Да и Каспара, по причинам совсем особого рода, ему оставлять не хотелось. Каждый день они гуляли вдвоем час или полтора, обычно поднимались на Дворцовую гору, а потом шли Бернадотовой долиной, что в прекрасном своем уединении как бы служила притвором сумрачных, уходящих вдаль лесов. На Каспара благотворно влияли эти прогулки по холодному, а часто и морозному воздуху.

Беседы их, вращавшиеся вокруг личного и близлежащего, переходили к общему, и тогда любое оброненное слово становилось интересным, оставаясь вполне безопасным, и поучительное не утрачивало очарования доверительности. Словно между ними существовал сговор, был заключен мир в самый канун смутно чаемой катастрофы, которая вконец разрушила былую красоту их отношений. Так они шли, с виду друзья, и в сфере, чуждой их житейским обстоятельствам, были искренне преданы друг другу; разница в летах и в опыте сглаживалась тем, что один охотно дарил слова, другой же с не меньшей охотой их принимал.

Лорда не только привлекала такая форма общения, он был положительно захвачен ею. Наконец-то он опять чувствовал себя непринужденно, никто не впрягал его в ярмо, не гнал кнутом к намеченной цели. Погруженный в себя и задумчивый, он печально размышлял о жизни, некогда кипевшей в его груди, и о том, что она оставила на долю бесцельной игре ума — той стихии, в которой человек познает человека. Над глубинами своего существования он проходил, как по хлипкому мостику, который рухнет в пропасть от первого же порыва ветра.

Говорить он больше всего любил о судьбе человека и ее превратностях, рассказывал, как начал тот и чем кончил этот, что ввергло в беду одного и что вознесло другого на вершину успеха, как один его знакомый, что ни день, роскошествовал за королевским столом, а через два года умер нищим в убогой мансарде. Многоразличны людские жребии; на высотах, куда так трудно взбираться, цветут цветы; но все здесь шатко, непостоянно, ни на кого, ни на что нельзя положиться. Не следует пренебрегать правилами, коими непременно должна руководствоваться деятельность отдельного человека. Стэнхоп заговорил о книге лорда Честерфилда, своего родича и отдаленного предка, в чьих прославленных письмах к сыну имеются превосходнейшие максимы. Потомок наизусть цитировал целые страницы оттуда. Этот же Честерфилд, в насмешку над родовой гордостью английских аристократов, повесил в своем замке две картины: на одной был изображен нагой мужчина, на другой — нагая женщина, а под ними надпись: Адам Стэнхоп, Ева Стэнхоп.

Граф нередко изумлялся, до чего же умен скупой на слова и простодушный Каспар, как удивительно меток в споре и самостоятелен в суждениях, как легко он схватывает самые противоположные понятия и связует их в своей богатой фантазии.

Катастрофа не заставила себя ждать. И вызвал ее повод самый незначительный. Однажды, когда они возвращались с прогулки, Стэнхоп пустился в рассуждения, как, мол, хорошо, когда человек не позволяет пережитому кануть в вечность, а напротив, старается извлечь из него нравственную пользу, обогащая свой разум письменными или устными воспоминаниями. Каспар спросил, что он, собственно, имеет в виду. Вместо ответа лорд, в свою очередь, поставил коварный вопрос, кстати сказать, давно его тревоживший: продолжает ли Каспар вести дневник?

Каспар ответил утвердительно.

— Не хочешь ли ты, при случае, мне почитать из него?

Каспар испугался, подумал и нерешительно отвечал: да, ему бы этого хотелось.

— Ну, и отлично, не откладывай дела в долгий ящик, — сказал Стэнхоп. — Я хочу только составить себе представление, как и о чем ты пишешь.

Войдя в дом, лорд последовал за Каспаром в его комнату и, дожидаясь, покуда тот примется читать, поудобнее устроился на канапе. В печке трещал огонь, на дворе с полудня дул теплый и влажный ветер, уже смеркалось, лиловая дымка окутывала далекие горы.

Каспар возился со своими книгами, время шло, а он, видимо, и не думал приступать к тому, чего так жаждал Стэнхоп.

— Ну, Каспар, — подал наконец голос нетерпеливый граф. — Я жду.

Каспар вдруг круто повернулся к нему и объявил, что читать не может.

Стэнхоп удивленно на него посмотрел, Каспар потупился. Дневник-де спрятан в куче разных других вещей, и ему трудно до него добраться.

— Так, так, — отвечал лорд, засмеявшись гнусаво и почти беззвучно. — Ты, оказывается, мастер находить отговорки, а я и не знал… Кто бы мог подумать…

Тут послышалось шарканье чьих-то ног, в дверь постучали, лорд крикнул: «Войдите!» — и в комнату медленно вошел Квант. Он сделал вид, что удивлен присутствием Стэнхопа, и тотчас же спросил, не угодно ли будет его лордству слегка подкрепиться? Лорд поблагодарил кивком головы и снова обратил пристальный взгляд на Каспара.

Квант немедленно смекнул, что здесь происходит что-то неладное, и почтительно осведомился, неужели у его сиятельства имеется повод быть недовольным Каспаром. Стэнхоп ответил, что у него есть причины для известного недовольства, и в кратких словах пояснил учителю, в чем тут дело. Затем, повернувшись к Каспару, сказал громким и резким голосом:

— Если ты вообще не намеревался посвятить меня в интимные подробности твоей жизни, то не надо было и обещать. А если ты пожалел о своем обещании, то надо было деликатно и своевременно взять его обратно, но прибегать к подобным уверткам, — здесь последовала небольшая, но красноречивая пауза, — мне кажется, недостойным как тебя, так и меня.

Он встал и вышел из комнаты. Квант последовал за ним. Внизу, в прихожей, Стэнхоп остановился и коротко спросил учителя, успел ли тот уже составить себе мнение о способностях и усердии Каспара.

— Я как раз хотел покорнейше просить ваше лордство подарить мне четверть часа времени, — отвечал Квант. Он снял с гвоздя масляный светильник и провел Стэнхопа в свой кабинет. Лорд уселся в кожаное кресло, положил ногу на ногу и со скучающим видом уставился в пустоту, покуда Квант подбирал листки своих заметок. Квант заверил лорда, что с первого же дня стал проверять знания Каспара, заставлял его писать диктанты, читать и считать, спрашивал правила немецкой и латинской грамматики, дабы составить себе представление о своем новом ученике.

— Ну, а результат? — спросил Стэнхоп, сдерживая скучливый зевок.

— Результат? Увы, довольно плачевный. Увы!

Вероятно, это было очень огорчительно для господина Кванта: «увы» он оба раза произнес весьма прочувствованным тоном. И еще его очень огорчало, что почерк Каспара оставлял желать лучшего.

— В его почерке нет свободы и размаха, да и с орфографией он не в ладах.

Вероятно, это было очень огорчительно для Кванта, когда человек не во всех случаях мог отличить дательный падеж от винительного.

— О функциональном значении сослагательного наклонения он и понятия не имеет, — сетовал Квант. — Что же касается устной речи, то в ней он, по моему наблюдению, значительно сильнее и даже превосходит общий уровень своего образования.

Предложения и связь между ними известны ему так хорошо, что он всегда правильно ставит точки, двоеточия, тире, а также вопросительный и восклицательный знаки, более того, иной раз даже точку с запятой, хотя ученые языковеды до сих пор спорят о применении сего знака.

И то хлеб, как говорится. Но с арифметикой — беда, да и только. Он еще не вполне справляется с четырьмя действиями. Ноль временами становится для него непреодолимым препятствием. А уж дроби, цепное правило, пропорции простые и сложные — здесь он бродит как впотьмах, но, странное дело, арифметикой занимается с наибольшей охотой.

— Чем вы это объясняете? — сонным голосом осведомился лорд.

— Я объясняю это так: любая арифметическая задача является для него замкнутым в себе целым. Воссоздавать таковое ему всегда интересно, и когда ему это удается, он торжествует. То же, что требует усидчивости, ему ненавистно, и он подыскивает самые неправдоподобные объяснения своей нерадивости. Неправильно решив легкую задачу, раздражается, даже злобствует, но ошибку, лежащую на поверхности, отыскать не может.

И далее: история, география, рисование, черчение. Что касается истории, то он, Квант, никогда и ни в ком еще не встречал такого равнодушного отношения к событиям отечественной и всемирной истории, к монархам, государственным деятелям, к битвам, переворотам, героям и землепроходцам. Занимает его разве что какой-нибудь анекдотец. Все это весьма прискорбно. А география! На земном шаре он, право же, не чувствует себя дома. Он часто рассеян во время занятий и ничего не запоминает. Нюрнбергские россказни о его феноменальной памяти кажутся мне загадкой, милорд, непостижимой загадкой.

Милорд был уже сыт по горло и ничего не хотел слышать о рисовании и черчении. Он прервал учителя, который вознамерился было показать ему образцы работ Каспара, заметив, что успехи в сих вспомогательных предметах хоть и представляются ему желательными, но большого значения он им не придает.

— Желательными, ваше лордство, — повторил за ним Квант, — но желательное необходимо растить и культивировать. Дух человеческий — это вертоград, в котором прекрасное произрастает рядом с полезным. Мне сдается, что самый могучий стимул, движущий Каспаром, — тщеславие. Тот, кому удастся удовлетворить его тщеславие, сможет из него веревки вить. И еще один вопрос, милорд: имеются ли у вас особые пожелания касательно преподавания закона божия? Я уже говорил с господином пастором Фурманом, согласившимся два раза в неделю давать уроки Каспару. Библию же я начал сам проходить с ним.

Стэнхоп не возражал, он хотел уйти, но Квант, смущенно запинаясь, заговорил о плате за стол и квартиру; он осмелился затронуть этот вопрос, поскольку положение жены сулит им новые денежные затруднения. Лорд, щедрый как всегда, не пускаясь в дальнейшие рассуждения, согласился на прибавку. Отныне за обед Каспара Квант должен был получать двенадцать, за ужин — восемь крейцеров.

Желая загладить неприятное впечатление от разговора о деньгах, который его унижал и конфузил, Квант предложил посылать лорду периодические отчеты об успехах Каспара.

Стэнхопу все уже надоело, и он предоставил последнее на благоусмотрение Кванта.

— Было бы желательно, — не унимался тот, — рассматривать письма Каспара к вашему сиятельству как своего рода стилистические упражнения, я бы мог, разумеется, ничего не изменяя в его мыслях, исправлять наиболее существенные ошибки и красными чернилами выставлять отметки. Таким образом, у милорда всегда была бы ясная картина его успехов в стилистике.

Стэнхоп счел эту идею великолепной. Они вышли в прихожую, Квант опять шел впереди с маленьким светильником. Вдруг он прянул в сторону и высоко поднял светильник. У стены темнела фигура Каспара.

«Ага, этот малый подслушивал», — мгновенно промелькнуло в голове Кванта. Он повернулся и многозначительно посмотрел на лорда.

Каспар приблизился и взволнованным голосом попросил Стэнхопа еще раз подняться наверх в его комнату. Граф холодно отвечал, что ему некогда, пусть Каспар здесь скажет, что ему нужно. Каспар покачал головой; лорд решил, что он раскаялся, и сделал вид, будто с неохотою исполняет его просьбу, однако пошел наверх мелкими, словно бы скупо отмеренными шагами. Квант, хотя никто его не звал, поплелся за ними и, как статист, остался стоять у двери.

Каспар объявил, что охотно покажет лорду дневник, только тот должен пообещать, что не станет читать его.

Лорд скрестил руки на груди. Это было уже слишком. Но отвечал спокойно, с полнейшим самообладанием:

— Можешь быть уверен, что без твоего разрешения я в твои личные дела соваться не стану.

Каспар выдвинул ящик маленького комода и приподнял за угол шелковый платочек, под которым лежала синяя тетрадь. Граф подошел поближе, в безмолвном изумлении переводя взгляд с Каспара на тетрадку.

— Что за ребяческие церемоний, — мрачно проговорил он. — Я не выражал ни малейшего желания полюбоваться этим бумажным сокровищем. Насколько мне известно, это ты хотел мне почитать из него; покорнейше прошу впредь избавить меня от подобных выходок.

Теперь и Квант подошел поближе и подозрительно уставился на таинственную тетрадь. Глаза у Каспара, в то время как лорд молча выходил из комнаты, сделались вдруг по-китайски раскосыми и лукаво задумчивыми. Во взгляде их, словно на картинах старых мастеров, появилось самоуглубленное и в то же время потустороннее выражение.

— Если мне дозволено будет высказать мое, отнюдь не обязательное, мнение, — начал Квант, провожавший графа вниз, — то дневника, вероятно, вовсе не существует. Не верится мне, что человек такого духовного склада, как Хаузер, найдет в себе силы вести дневник. Ничего не могу поделать, милорд, но я в этот дневник не верю.

— Вы что же, полагаете, что он показал мне пустую тетрадь? — резко спросил Стэнхоп.

— Не то, чтобы…

— Тогда что же именно?

— Тут надо хорошенько вникнуть, иначе не уяснишь себе, что кроется за этой выходкой.

Стэнхоп пожал плечами и вышел. Он надеялся кое-что вычитать о себе из заметок юноши. Заманчивая перспектива; он знал заранее, что в нем он будет, обожествленный, стоять на пьедестале. Быть обожествленным отрадно, как ни мало в тебе сходства с божеством, и более того, если кумир и сброшен со своего возвышения, то вкруг его обломков все же вырастают романтические цветы. Тоже заманчивая перспектива. О предательских строках в тетради он не думал, не позволял себе думать — это уж дело сыщиков.

И все же на следующий день он пришел в дом учителя, поднялся к Каспару, коротко и строго потребовал, чтобы тот вернул письма, которые он, Стэнхоп, во время их разлуки, писал ему в Нюрнберг. Каспар, ничего не спрашивая, повиновался. Три его письма, среди них одно опасное своей болтливостью и внушавшее страх графу, лежали в отдельной папке, обернутые в золотую бумагу. Стэнхоп пересчитал их, сунул в нагрудный карман и, смягчившись, сказал:

— Зайдешь за мной сегодня в восемь часов. Мы приглашены к фрау фон Имхоф. Оденься получше.

Каспар молча кивнул.

Стэнхоп пошел к двери. Взявшись за ручку, он еще раз обернулся:

— Завтра я уезжаю.

В изгибе его губ залегли страх и усталость. Он внезапно ощутил ужас перед этим городом и его обитателями, ужас перед дьявольским ликом того склонившегося над ним чудовища, от которого он надеялся удрать на быстроногих своих конях. От мысли дождаться президента он давно отказался, ибо Фейербах сообщил своему заместителю, что вернется лишь после Нового года.

— Уже завтра? — печально прошептал Каспар и, помолчав, робко добавил: — Но то, о чем мы условились, остается в силе?

— Да, я не меняю своих решений.

У Имхофов устраивали прощальный праздник в честь графа. Приглашены были: президент управления Миг, надворный советник Гофман, директор архива Вурм, генеральный комиссар фон Штиханер с супругой и дочерьми и еще разные господа. Все явились в парадных туалетах и с волнением ждали первого появления Каспара в здешнем обществе.

Он никого не разочаровал. И как же его чествовали, как старались его занять! Юношу осыпали комплиментами, самыми что ни на есть дурацкими, восхищались изяществом его маленьких ушей и узких рук, уверяли, что шрам на лбу — следствие покушения человека с закрытым лицом — чудо как идет к нему, дивились его речам и его молчанию, надеялись этим угодить лорду, который не переступал, однако, границ обычной учтивости и в ответ на заигрывания разряженных дам отпускал сдержанно саркастические замечания.

Едва окончился ужин, как вошел камердинер графа, держа в руках пакет, в коем находилось около дюжины портретов Стэнхопа, гравированных на меди. Он был изображен в одежде пэра Англии и увенчан графской короной. Стэнхоп, с обаятельнейшею улыбкой, роздал эти портреты «своим дорогим друзьям в Ансбахе», как он изволил выразиться.

Все наперебой восхищались удивительным сходством с оригиналом, а также тонкой работой художника. После того как каждый отдал дань благодарности, разговор перешел на картины вообще, и тут же разгорелся спор, можно ли по портрету судить о характерных особенностях и свойствах изображенного на нем человека. Надворный советник Гофман, отличавшийся негативным складом ума, рьяно это оспаривал, приводя разнообразнейшие доводы. Он утверждал, что портрет — это лишь квинтэссенция лучших, выгоднейших и, уж конечно, наиболее явных качеств; живописец или гравер непременно стремится подчеркнуть в человеке особенности, родственные его собственному артистическому мировоззрению, так что от подлинной сути изображаемого объекта едва ли что-нибудь остается. Ему возражали с не меньшим пылом: все-де зависит от одаренности художника, — лорд же Стэнхоп, которого, очевидно, покоробила недостаточная деликатность надворного советника, вопреки своим убеждениям, решительно заявил, что по каждому портрету, чьей бы кистью он ни был написан, ему удается разгадывать духовную сущность изображенного лица.

При этих словах хозяйка дома многозначительно улыбнулась. Она вышла в соседнюю комнату и тут же возвратилась с картиной, написанной маслом и заключенной в овальную рамку, которую, все еще улыбаясь, поставила на край стола неподалеку от графа. Гости поспешили подойти к столу, и едва ли не со всех уст сорвался возглас восхищения.

Это было весьма живое и натуральное изображение ошеломляюще прекрасной молодой женщины; лицо белое, как алебастр, чуть тронутое нежно-розовым румянцем, черты тонкие и пропорциональные, взгляд близорукий и, может быть, потому трепетно поэтический, весь облик словно пронизанный теплым светом доброты.

— Итак, милорд? — лукаво спросила фрау фон Имхоф.

Стэнхоп, состроив умное лицо, проговорил:

— О, право же, в этом создании восточная нежность сочетается с андалузской грацией.

Фрау фон Имхоф кивнула, казалось, восхищенная его словами.

— Отлично, милорд, а теперь мы хотим, чтобы вы охарактеризовали нам эту даму.

— О, да вы расставляете мне ловушку, — весело ответил Стэнхоп. — Мне думается, этой женщине дано с необычным долготерпением переносить страдания и зло, ей причиняемые. Она кротка и богобоязненна, любит идиллические радости сельской жизни, изящные искусства успокаивают ее душу…

Фрау фон Имхоф, не в силах более сдерживаться, разразилась смехом:

— Я уверена, граф, что вы столь неправильно истолковываете ее характер лишь затем, чтобы меня поддразнить! — воскликнула она.

Гофман скорчил насмешливую мину, Стэнхоп покраснел.

— Ежели я осрамился, милостивая государыня, то исправьте меня, — галантно отвечал он.

— Охотно, но мне придется довольно долго испытывать ваше терпение, — вдруг сделавшись серьезной, проговорила фрау фон Имхоф. — Я должна буду рассказать вам о необычной судьбе этой женщины, лучшей моей подруги, но боюсь своим рассказом испортить хорошее настроение, а котором пребывают мои гости.

Все, однако, потребовали продолжения, и хозяйке дома пришлось уступить.

— Восемнадцатилетней девушкой моя подруга оказалась при дворе в столице одного из средненемецких княжеств, — взволнованно начала фрау фон Имхоф. — Круглая сирота, она находилась на полном попечении своего брата. Брат этот, краткости ради я буду называть его просто бароном, несмотря на свою молодость (он был всего на десять лет старше сестры), слыл человеком недюжинных талантов. Владетельный князь, слабохарактерный и распутный, умел, однако, ценить его способности и, предоставив ему управление наиболее важными государственными делами, осыпал его почестями и наградами. Но барон участвовал в увеселениях двора лишь постольку, поскольку считал нужным ввести сестру в салоны местной аристократии. Ему доставляло огромное удовлетворение убеждаться, что не одна красота делает ее царицей балов, а еще и ум, женственная прелесть, огненный темперамент.

Но в один злосчастный день страшная катастрофа разрушила мирную жизнь брата и сестры. Барон случайно обнаружил недостачу сотен тысяч талеров в министерстве финансов, попутно выяснилось, что в преступных манипуляциях, разорявших народ, был замешан сам владетельный князь, пытавшийся таким образом выпутаться из затруднительного положения, в которое он попал по вине своих любовниц и недостойных протеже. Потрясенный барон открылся сестре. Она сказала: здесь нет места колебаниям, иди и без всяких околичностей разъясни ему, сколь тяжкое преступление он совершил. Барон последовал ее совету. Владетельный князь пришел в ярость, указал на дверь молодому человеку и велел ему подать в отставку. Когда тот рассказал сестре о неожиданном исходе своего посещения, она потребовала, чтобы он сообщил о случившемся представителям сословий. Барон и с этим согласился, но посвятил в свои намерения еще одного друга, который, по всей видимости, его одобрил. На следующий вечер этот друг прислал барону записочку, в которой настойчиво просил его тотчас же приехать для весьма важной беседы в охотничий домик, расположенный неподалеку от города.

Барон без малейших колебаний откликнулся на зов друга, велел седлать коня и, несмотря на поздний час и темноту, поскакал к охотничьему домику.

С этой минуты его больше не видели. Кое-кто утверждал, что около полуночи слышал выстрелы вблизи охотничьего домика, но так или иначе барон исчез, и это исчезновение навеки осталось загадкой. Нетрудно себе представить горе сестры. Однако с первого же дня она заставила себя не предаваться отчаянию, а, всем на удивление, развила энергичную деятельность. Поскольку со временем ей волей-неволей пришлось поверить в смерть брата, она все силы употребила на то, чтобы, по крайней мере, разыскать его тело, и наняла рабочих, которые неделями перерывали всю землю в окрестностях охотничьего домика. Уговорами, хитростью, угрозами старалась она выпытать какие-нибудь сведения у мнимого друга своего брата, но тщетно, он твердил, что ровно ничего не знает. Ничего не знали и все остальные. Она бросилась в ноги государю, он милостиво ее выслушал и, по-видимому, тронутый ее отчаянием, пообещал все сделать для раскрытия тайны. Но и это было тщетно. Через несколько дней она заболела, без сомнения, яд был тому причиной; иными словами, как в случае с братом, была сделана попытка от нее избавиться. Тут внезапно, от удара, скончался владетельный князь. Она уже не в силах была оставаться в тех проклятых местах и пустилась в странствия. При всех больших и малых немецких дворах, а позднее в Лондоне и Париже она пыталась привлечь на свою сторону министров, монархов и политических деятелей, чтобы добиться искупления или хотя бы узнать, как погиб ее брат.

Представьте себе жизнь, которую более трех лет вела моя подруга, — продолжала фрау фон Имхоф, — вечно в пути, в спешке, в вечной борьбе с превратностями судьбы. Значительная часть ее состояния ушла на эти напрасные усилия. Когда она наконец поняла, что ничего не добьется, ибо слишком могущественно братство дурных и равнодушных, она, с той же решительностью, поставила крест на дальнейших попытках, поселилась в маленьком университетском городке и вся ушла в изучение политики, юриспруденции и национальной экономики. Но это не значило, что она замкнулась от света, скорей наоборот. Личные свои дела она сменила на дела общественные.

Ее пылкий дух, зажегшийся идеей свободы и прав человека, искал деятельности. Два года назад она вышла замуж за незначительного и отнюдь не любимого ею человека, которому уже отказала однажды. Но он из любви к ней вскрыл себе вены, его спасли, и она стала его женой. Однако уже через несколько месяцев их брак был расторгнут по обоюдному согласию, человек этот уехал в Америку и сделался фермером. Подруга же моя вновь начала странническую жизнь. Я получала от нее письма то из России, то из Вены или из Афин, теперь она, вот уже несколько месяцев, живет в Венгрии. И повсюду старается вникнуть в положение крестьян, в нужды рабочего люда, не с поверхностной чувствительностью, а серьезно и деловито. Ее глубокое знание законов, государственного устройства, общественных институций повергали в изумление многих ученых мужей. Сейчас ей двадцать пять лет, а выглядит она почти так же, как на этом портрете, написанном шесть лет назад. После всего, что я рассказала, милорд, вы поверите, что здесь не может быть речи о восточной мягкости и безропотном покорстве. Да, она кротка, но не в том смысле, в каком мы это обычно себе представляем. Ее кротость радостна и деятельна, ибо душа ее полна отваги и высокого доверия ко всему человеческому. Настоящее для нее важнее прошлого.

Всеобщее молчание свидетельствовало о впечатлении, произведенном рассказом фрау фон Имхоф. И правда, разве не прекрасно, не захватывающе интересно, не жутковато-приятно слушать такой рассказ в ярко освещенной, жарко натопленной комнате? Хорошо, потирая руки, стоять у камина, когда за окном льет дождь и воет ветер. В такую минуту уютно и отрадно представлять себе, что в эту непогоду кто-то разгуливает по улицам без плаща и без перчаток. Можно даже живо посочувствовать этим беднягам.

Каспар сидел несколько поодаль, когда фрау фон Имхоф начала свой рассказ, но затем медленно поднялся, подошел поближе и, как зачарованный, смотрел на ее быстро движущиеся уста. Не успела она кончить, как он разразился смехом. Лицо его, оживившись, сделалось бесконечно привлекательным. Позднее фрау фон Имхоф уверяла, что никогда еще не видела подобного выражения детской радости. Да, улыбка его напоминала, улыбку ребенка, только что в ней отчетливо проступала высокая и чистая сила сознания. Гости придвинулись ближе, любопытствуя, что же он сейчас скажет. Но Каспар только робко спросил:

— Как звать эту женщину?

Фрау фон Имхоф ласково коснулась его плеча и с мягкой улыбкой сказала, что сейчас еще не время назвать ее, позднее он, возможно, узнает ее имя, ибо и в его судьбе она принимает сердечное участие.

Каспар оставался задумчив. Даже когда общество вновь оживилось и младшая фрейлейн фон Штиханер подошла к клавесину и запела, он продолжал все так же задумчиво и словно бы искоса смотреть на собравшихся. Столь ярко и живо воссозданная судьба незнакомой женщины обратила его чувства к внешнему миру, и, как по мановению волшебного жезла, сердце его впервые открылось для страданий другого «я», для чужой жизни. «Наверно, и женщины вовсе не таковы, какими я их себе представлял», — думал юноша.

Тут и вправду было о чем подумать. В какой-то одной точке вдруг покачнулось мироздание, двойственным сделался лик обитателей земли. Один, знакомый до мельчайшей детали, не внушал любви, другой был неуловим, словно тень, далек, как луна, но казался сродни никогда не виданной матери.

По мосту, перекинутому от вечера к вечеру, шагает жизнь; то, что она дарит сегодня, завтра — становится твоим неотъемлемым достоянием. Не будь этого часа, события последующей ночи, мимолетным и неприметным свидетелем которых он стал, не сдавили бы с такой силою его сердце, не заставили бы долгие дни пребывать в мучительном смятении.

ИОСИФ И ЕГО БРАТЬЯ

В качестве прощального подарка Каспар получил от лорда две пары туфель, шкатулку с брюссельскими кружевами и шесть метров красивой материи на костюм. Стэнхоп, проведя с ним все утро, после обеда еще раз зашел в дом учителя Кванта проститься с Каспаром. В половине четвертого был подан дорожный экипаж. Каспар вышел с графом на улицу. Бедняга был бледен как смерть. Трижды обнял он отъезжавшего и сжал зубы, чтобы не разрыдаться, как-никак сейчас неумолимо отламывался сокровеннейший, лучший кусок его бытия — отламывался навеки, это он чувствовал, независимо от того, свидится ли он в будущем с человеком, которого полюбил всем сердцем, или нет. Юноша прощался не только с ним, но и с порою блаженной веры, со сладостно прекрасными иллюзиями и мечтами.

Лорд тоже был растроган до слез. Его Нервная натура находила благодетельную разрядку в душевной растроганности. Последние его слова были как бы щитом против укоров совести. Казалось, он хочет еще раз схватить колесо судьбы и заставить спицы крутиться в обратную сторону.

Лошади уже тронули, когда он, трагически сдвинув брови, крикнул Кванту и лейтенанту Хикелю, стоявшим у подъезда:

— Сохраните мне моего сына!

Квант прижал руки к груди и поклонился, экипаж завернул на Кральсгеймерштрассе.

Минут через пять подоспели господин фон Имхоф и надворный советник Гофман, чтобы, к глубокому их сожалению, узнать, что пришли слишком поздно. Желая отвлечь Каспара от грустных мыслей, они пригласили его на прогулку по дворцовому саду; Квант очень и очень их одобрил, Хикель попросил разрешения к ним присоединиться.

Не успели все четверо завернуть за угол, как Квант бегом вернулся в дом, подал знак жене, которая, ни о чем не спрашивая, — все было договорено заранее, — последовала за ним наверх и как часовой встала у двери в Каспарову комнату. Квант, не теряя ни минуты, занялся поисками дневника. На всякий случай он позаботился об изготовлении вторых ключей и открыл ими комод и шкаф.

В ящике комода он, увы, ничего не обнаружил — голубой тетради там больше не было. Но и платья в шкафу он пересмотрел напрасно, напрасно перерыл ящик в столе, книги, подушки на канапе, напрасно залезал во все углы, он нигде ничего не нашел.

Изнемогши, он вытер пот со лба и сквозь неплотно прикрытую дверь крикнул жене:

— Видишь, Иетта, я недаром тебе говорил, что этот малый хитер как черт.

— К тому же он лицемер й притворщик, — отвечала жена, — только и знает что затруднять нам жизнь.

Но поносила она Каспара лишь в угоду мужу, сама же относилась к нему хорошо, ибо никто никогда не бывал с нею столь учтив и предупредителен.

Квант до ночи пребывал в дурнейшем настроении, как человек, благородный замысел коего потерпел крушение. Да ведь оно и вправду так было. Своей миссией на земле он почитал отъединение правды от лжи и как алхимик человеческих душ стремился являть своим современникам беспримесные элементы. Там, где веяло дыханьем лжи, Квант не ведал снисхождения.

Взволнованный своими мыслями и чувствами, Квант вечером обратился к жене со следующей речью:

— Послушай-ка, Иетта, ты, наверно, обратила внимание на то, как непринужденно он держится за столом, как прямо сидит? Можно ли поверить, что этот человек годами прозябал в подземелье? Нет, в здравом уме и твердой памяти этого допустить невозможно. По правде говоря, его пресловутой ребячливости и невинности я тоже не замечаю. Он добродушен — что верно, то верно, — но что это доказывает? А как он лебезит и подхалимничает перед богачами и знатью, пролаза, и все тут! Твоя подруга, фрау Бехольд, как в воду глядела. Когда я вдруг вхожу в его комнату, а мне, ты сама понимаешь, важно застать его врасплох, он по большей части с чудаковатым видом сидит в углу. Не знаю уж, так ли он рассеян или представляется рассеянным, во всяком случае, стоит ему меня заметить, как его физиономию искривляет лицемерная гримаса дружелюбия, увы, достаточно обезоруживающая. Однажды я застал его среди бела дня сидящим при спущенных шторах. Что бы это могло значить? Тут кроется что-то таинственное.

— Что же именно? — спросила учительша.

Квант пожал плечами и вздохнул.

— Одному богу известно, что именно. И все же он мне приятен, — добавил Квант, озабоченно хмуря брови, — приятен тем, что он способный и послушный малый. Необходимо, однако, разведать, что у него за секреты. Атмосфера какой-то жути окружает его.

Учительше, расчесывавшей на ночь волосы, наскучила болтовня мужа. Ее хорошенькое личико приобрело глупое выражение сонной птицы. Необычно близко посаженные глаза моргали, вглядываясь в огонек свечи. Вдруг она положила расческу и сказала:

— Ты слышишь, Квант!

Квант остановился и прислушался. Комната Каспара была расположена как раз над супружеской спальней, и во внезапно воцарившейся тишине до них явственно донеслись шаги, непрестанные шаги загадочного постояльца.

— Что он там делает? — удивленно произнесла фрау Квант.

— Непонятно, что он там делает, — повторил за нею Квант и мрачно уставился на потолок. — Не знаю, мне всегда говорили, что он ложится спать вместе с курами, а я ничего подобного не замечаю. Тут-то и надо разузнать, в чем дело. Так или иначе, но мы отучим его от этих ночных прогулок.

Квант тихонько открыл дверь и на цыпочках вышел из комнаты. Неслышно поднялся по лестнице и, дойдя до Каспаровой двери, попытался заглянуть в замочную скважину. Но так как увидеть ему ничего не удалось, он, не меняя позы, приложил к скважине ухо. Да, он бродил по комнате, этот непостижимый юноша, бродил и вынашивал свои темные планы.

Квант нажал ручку — дверь была заперта. Тогда он громким голосом потребовал, чтобы ему не мешали спать. За дверью тотчас же водворилась тишина.

Когда учитель вернулся в спальню, оказалось, что у жены внезапно начались родовые муки. Она стонала и требовала повивальную бабку. Квант хотел послать за ней служанку, но жена возмутилась:

— Нет, нет, иди сам! Эта дуреха обязательно заплутается.

Кванту волей-неволей пришлось собираться в дорогу; он очень на это досадовал, во-первых, потому что хотел спать, а во-вторых, потому что побаивался ходить по темным улицам, не далее как на троицу за церковью св. Карла какие-то неизвестные грабители напали на чиновника финансового ведомства и чуть не до смерти его избили.

Раздосадованный Квант стал торопливо одеваться, потом разбудил служанку и велел позвать соседку, приятельницу его жены, которая заранее предложила свои услуги на крайний случай, затем вновь прокрался в спальню, разыскал свои пистолеты, опрокинув при этом ночной столик, что опять-таки повергло его в отчаяние; он даже за голову схватился, кляня свою злосчастную судьбу. Жена, у которой от боли уже мутилось в голове, набралась храбрости и высказала ему множество горьких истин, которые обычно трусливо таила про себя, касавшихся как его лично, так и сильного пола вообще. Это несколько его отрезвило, и после того, как он отнес сынишку, проснувшегося от суеты и шума, в комнату служанки, учитель Квант наконец вышел из дому.

Каспар, уже собравшийся лечь в постель, вдруг услышал стоны фрау Квант, и сердце его преисполнилось ужаса. Все страшнее, все громче становились звуки, доносившиеся снизу. Затем они смолкли. Через минуту-другую хлопнула входная дверь, раздались чьи-то шаги, а женщина уже кричала в крик. «Наверно, случилось какое-то несчастье», — подумал Каспар. Первым его порывом было — бежать, спасаться. Он подскочил к двери, отпер ее и ринулся вниз по лестнице. Все двери стояли настежь, на него пахнуло жарким воздухом. Служанка и соседка хлопотали у постели фрау Квант, она же звала мужа, молила господа бога о помощи, судорожно изгибалась.

Бог мой, что там увидел Каспар! И что творилось в его душе! Увидел головку, белое тельце крохотного человечка, которого держали руки размером чуть ли не с него самого! Каспар весь дрожал, он круто повернулся, никем не замеченный, буквально взлетел по лестнице и, обессилев, присел на верхней ее ступеньке.

Опять хлопнула наружная дверь, вошел Квант с повивальной бабкой, соседка бросилась ему навстречу с радостным криком:

— Дочурка, господин учитель!

— Вот это здорово! — отвечал Квант. В голосе его звучала гордость, словно он совершил невесть какой подвиг.

Тоненький плач подтвердил, что в доме появился новый человек. Через минуту, напевая что-то себе под нос, прошла служанка, Каспар заметил в руках у нее полный таз крови.

Прошло, вероятно, не меньше часа, прежде чем Каспар поднялся и, шатаясь, прошел в свою комнату. Он разделся, повалился как пьяный на кровать и зарыл лицо в подушки.

И ничего он не мог с собой поделать: из мрака ночи, подобно багряному лунному серпу, вставал перед ним таз, наполненный кровью.

Одно видение неотступно преследовало его: из кровавой бездны вылезали крохотные существа, которых называли людьми, голые, маленькие, одинокие и беспомощные, в муках, под неумолчные вопли матери они выбирались из подземелья, рождались на свет. Да, рождались, и точно так же родила его мать.

Так вот оно что, думал Каспар. Теперь он ощутил узы родства, постиг нерушимые связи, почувствовал свои корни, глубоко уходившие в окровавленную землю, вся неподвижная жизнь вдруг пришла в движение, тайна была раскрыта, значение ее стало очевидным.

Едиными сделались для него отныне ужас и сострадание, тоска и страх; жизнь и смерть слились в едином имени.

Он не хотел засыпать и все же заснул. Но чем плотнее смыкала его веки дремота, тем более мучительный смертный страх его охватывал. Лишь изнемогши в борьбе, он отдался сну — этой малой смерти в разгаре жизни.

Утром он не вышел из своей комнаты в обычное время. Удивленный Квант поднялся наверх и постучал в дверь. Квант хорошо помнил, что с вечера дверь была заперта, но теперь, нажав ручку, к вящему своему изумлению, обнаружил, что она открыта. Подойдя к кровати Каспара, он потряс его за плечи и сердито сказал:

— Я вижу, Хаузер, вы становитесь сонливцем. Что бы это значило?

Каспар приподнялся, и учитель увидел мокрую подушку. Ткнув в нее пальцем, он спросил, как это понимать. Каспар, до некоторой степени уже придя в себя, отвечал, что она мокра от слез: он плакал во сне.

Плакал во сне? Почему, спрашивается? В Кванте мигом зародились подозрения. «И как это он сразу объявил, что плакал во сне? И почему дожидался, покуда я приду за ним?»

«Что-то он финтит, — решил Квант, — хочет меня умаслить». Он окинул комнату испытующим взглядом, заприметил на ночном столике стакан с водой, взял его в руки, поднял, рассмотрел, стакан был наполовину пуст.

— Вы пили воду, Хаузер? — хмуро спросил он.

Каспар недоуменно молчал. Взгляд учителя, скользнувший со стакана на подушку, приобрел укоризненное выражение.

— Может быть, вы нечаянно пролили воду? — выспрашивал он. — Я сказал нечаянно и ничего другого не подразумевал, вам лучше быть со мною откровенным, Хаузер.

Каспар медленно покачал головой, он не понимал, чего хочет от него этот человек.

«Упрямый, скрытный парень», — решил Квант и прекратил допрос.

Когда Каспар спустился вниз, заниматься с Квантом, тот, с подобающим случаю достоинством, сообщил, что жена подарила ему дочь.

— Как это подарила? — наивно спросил Каспар.

Квант сдвинул брови. Безразличие, с которым юноша отнесся к этому событию, его оскорбило. Холодно и официально он сказал:

— Как всегда, мы начнем с Библии. Прочтите то, что вам было задано.

Это была история Иосифа.

Живет на свете старик, и много у него сыновей, но всех больше он любит младшего; и сделал он ему разноцветную одежду, чтобы отличался он от братьев своих. За это братья возненавидели его и не могли говорить с ним дружелюбно. Иосиф рассказал им свой сон о снопе: «Вот мы вяжем снопы посреди поля; и вот мой сноп встал и стал прямо; и вот ваши снопы стали кругом и поклонились моему снопу». И сказали ему братья его: «Неужели ты будешь царствовать над нами?» И возненавидели его еще более за сны его и за слова его. Но Иосиф незлобив и простодушен. Он не понимает, почему они сердятся на него. И видел он еще другой сон и рассказал его братьям своим, говоря: «Вот я видел еще сон: вот солнце и луна и одиннадцать звезд поклоняются мне». Нетрудно истолковать его сон, ибо одиннадцать братьев у Иосифа. И побранил его отец и сказал ему: «Что это за сон, который ты видел, неужели я, и твоя мать, и твои братья придем поклониться тебе до земли?» Вскоре братья его пошли пасти скот. И сказал отец Иосифу: «Братья твои пасут скот, пойди, я пошлю тебя к ним». И увидели братья его издали, и прежде нежели он приблизился к ним, стали умышлять против него, чтобы убить его. И сказали друг другу: «Вот идет сновидец; пойдем теперь и убьем его, и бросим в какой-нибудь ров, и скажем, что хищный зверь съел его; и увидим, что будет из его снов». Но один среди них жалостлив, он предостерегает остальных. Советует им сбросить юношу в ров, но не убивать его. Когда Иосиф пришел к братьям своим, они сняли с Иосифа одежду его, одежду разноцветную, которая была на нем; и взяли его и бросили в ров; ров же тот был пуст; воды в нем не было. А когда это сделано, они вдруг видят караван иноземных купцов. Братья сговариваются продать Иосифа и продают его за деньги. И взяли одежду Иосифа, и закололи козла, и вымазали одежду кровью; и послали разноцветную одежду и доставили к отцу своему, и сказали: «Мы это нашли, посмотри, сына ли твоего это одежда или нет». И разодрал отец одежды свои и сказал: «С печалью сойду к сыну моему в преисподнюю».

Когда Каспар дочитал до этого места, голос изменил ему. Он встал, отодвинул книгу. Грудь его ходуном ходила от вздохов. Прикрыв ладонью рот, он силился подавить рвавшиеся наружу рыдания.

Оторопевший Квант впился глазами в юношу. Взгляд его при этом напоминал взгляд козы, привязанной к колышку.

— Послушайте-ка, Хаузер, — наконец проговорил он, — вам не удастся убедить меня, что вы до такой степени расстроены этой бесхитростной и к тому же давно знакомой вам историей. Насколько мне известно, эту часть Ветхого завета вы уже прошли с господином Даумером. И, конечно, знаете, что судьба Иосифа сложилась счастливо, потому что он был чистый и добрый человек. Посему прошу вас, не трудитесь. Если вы будете добросовестны, откровенны и послушны, вам будет житься вдесятеро лучше, а этими неуместными противоестественными аффектами вы у меня ничего не добьетесь. В ваши слезы я попросту не верю и, кажется, достаточно ясно доказал вам это сегодня. Слезы не приведут вас к тому, что составляет цель ваших стремлений, я ведь не охотник до чувствительных излияний, тем более по столь безосновательным поводам. Вам пора уяснить себе, что жизнь штука серьезная. И раз уж мы с вами так чистосердечно беседуем, мне хочется настойчиво вас предостеречь, не считайте дураками всех, с кем вам приходится иметь дело, это ослепление, могущее привести к самым дурным последствиям. Я расположен к вам, Хаузер, искренне желаю вам добра, возможно, у вас нет лучшего друга, чем я, но, боюсь, что вы в этом убедитесь, когда уже будет поздно. Поостерегитесь вводить меня в обман. А теперь продолжим наши занятия. Сегодняшний же случай я буду считать не бывшим.

Во время этой прочувствованной проповеди голос учителя сделался мягким и вкрадчивым, казалось, он готов заключить Каспара в объятия и прижать к своему сердцу. Но Каспар с дурацким видом недвижно стоял перед ним, и на лице его то появлялась, то исчезала беспомощная улыбка. «Что же это все значит, — думал он, — чего хочет от меня этот человек?»

Даже позднее, вспоминая разговор с Квантом, он не понял, куда клонил учитель, и пришел к выводу, что Квант самая загадочая личность из всех встречавшихся на его пути.

ЗАМОК ФАЛЬКЕНХАУЗ

Президент, после четырехнедельного отсутствия, прибыл в город только в сочельник. Подчиненные и люди, близко с ним соприкасавшиеся, заметили, что он сделался скуп на слова, мрачен и, случалось, пренебрегал служебными обязанностями.

Многие удивлялись, что прошло несколько дней, прежде чем он спросил о Каспаре. Когда надворный советник Гофман, вместе с ним возвращаясь из присутствия, спросил, виделся ли он уже с юношей, президент оставил его вопрос без ответа. На следующий день к нему явился лейтенант Хикель. Притворно заботясь о безопасности Каспара, Хикель высказал мнение, что было бы хорошо приставить к нему стражу. Президент не стал на эту тему распространяться и сухо сказал, что об этом подумает. В тот же день он велел позвать учителя и стал спрашивать его о самочувствии и поведении вверенного ему питомца. Квант отвечал и так и эдак, не то чтобы все было хорошо, но и не то чтобы плохо. Под конец он вытащил из кармана письмо магистратской советницы Бехольд и вручил его президенту.

Фейербах пробежал глазами листок, и тень неудовольствия легла на его лицо.

— Не следует обращать внимания на такую ерунду, любезный Квант, — сердито сказал он, — к чему мы придем, если станем прислушиваться к болтовне эдакой дуры. До прошлого Каспара вам нет дела, я поручил вам воспитать его дельным человеком, если об этом вы будете говорить со мной, я весь обращусь в слух, от прочих же разговоров прошу меня избавить.

Надо полагать, что столь неделикатное обхождение глубоко уязвило чувствительную душу учителя. Разобиженный, он ушел домой и, хотя президент велел в воскресенье прислать к нему Каспара, передал это приглашение двумя днями позднее, в субботу вечером.

Когда в назначенный час Каспар явился к Фейербаху, ему пришлось довольно долго дожидаться в прихожей; потом вошла Генриетта, дочь президента, и провела его в гостиную.

— Не знаю, сможет ли отец принять вас сегодня. — И она рассказала, что прошлой ночью на кабинет президента был совершен налет. Неизвестные преступники перерыли все бумаги на его письменном столе и отмычкой вскрыли ящики. Предполагается, что взломщики намеревались похитить письма или бумаги, так как ни одна вещь не была украдена, но они не нашли того, что искали, отец тщательно припрятал важнейшие документы. О вторжении сейчас свидетельствуют только выбитые окна да страшный беспорядок в комнате.

Рассказывая о странном происшествии, барышня, на мужской манер скрестив руки на груди, шагала из угла в угол. Лицо и голос ее выражали горесть и гнев. Она добавила, что отец, конечно же, вне себя из-за случившегося. Вдруг дверь распахнулась, и на пороге показался президент в сопровождении стройного молодого человека, лет под тридцать.

— А, вот и Каспар Хаузер, Ансельм, — сказал Фейербах. Тот, к кому он обращался, задумчиво и в то же время рассеянно взглянул на Каспара. Каспара поразила необыкновенная красота этого человека (второго сына президента, как он узнал позднее), которого жестокие удары судьбы принудили на несколько дней явиться в отчий дом за помощью и советом. Каспар любил красивые мужские лица, особливо те, на которых лежала печать ума и печали; но это лицо он видел лишь мимолетно, так как больше им не суждено было встретиться.

Президент предложил Каспару войти в свой служебный кабинет, сам же последовал за ним несколько минут спустя. Взгляд Каспара тотчас упал на висевший против двери портрет Наполеона. Удивительно. Какое сходство в выражении неприступного величия и сумрачной печали, залегшей вкруг красиво очерченных губ, с человеком, которого он только что здесь видел. А какое пышное облачение: корона, цепь и пурпурная мантия. Каспар взволновался, иной, высший, мир открывался ему. Он бы охотно приблизился к портрету, чтобы руками дотронуться до осязаемого величия. Чтобы превратить в диалог то, что так мощно к нему взывало. Он непроизвольно выпрямился — царственная фигура на портрете призывала к подражанию, — сделал несколько шагов по комнате и почувствовал радостный испуг, заметив, что глаза, горящие темным огнем, следят за ним.

Тут вошел президент и в изумлении остановился в дверях. Была ли то случайность или непостижимое стечение обстоятельств, в которых открывалась эта незаурядная судьба, но в чудесном противостоянии юноши и портрета президенту почудился знак свыше. Недаром мать Каспара (да, мать, если в свете реальных событий устоит возведенное им здание страшных предположений и половинчатой уверенности) сродни этому герою.

— Знаете ли вы, кто перед вами, Каспар? — громко спросил Фейербах.

Каспар отрицательно покачал головой.

— Тогда я вам скажу. Тот, кто сумел убедить человечество во всемогуществе сильной воли. Разве вы никогда не слышали об императоре Наполеоне? Я знавал его, Каспар, видел его, с ним говорил, я был посредником между ним и нашим королем Максимилианом. То было великое время, от которого ныне мало что осталось.

Президент с тоскливо-задумчивым взглядом отвернулся от Каспара. Он вдруг ощутил бремя лет; долго, очень долго защищался он от когтей старости. Его взгляд почти испуганно скользнул по все еще неподвижно стоявшему юноше, казалось, он ждет от него приговора, ждет, что тот скажет: ваше бессилие выставлено теперь напоказ всему миру. Последние испытания, все, выстраданное им от власть имущих, наполнило стыдом его душу. Пламя ненависти и злобы ко всему, что зовется человек, внезапно вспыхнуло в нем. Скрежеща зубами, он раз десять стремительно прошел взад и вперед между окном и дверью; только вид побледневшего от испуга Каспара до некоторой степени возвратил ему самообладание, и он брюзгливо осведомился, достаточно ли сытно его кормят у Кванта.

— На это жаловаться не приходится, — отвечал Каспар.

Двусмысленности его ответа Фейербах, видимо, не заметил.

— А что поделывает лорд? — продолжал он спрашивать, пристально и сурово глядя на юношу. — Имеете ли вы от него какие-нибудь вести? И сами писали вы уже ему или нет?

— Я пишу ему каждую неделю, — отвечал Каспар.

— Где он сейчас находится?

— Он собирается в Испанию.

— В Испанию? Так-так, в Испанию. Это очень далеко, голубчик мой.

— Да, я знаю, что это далеко.

Их немногословную беседу прервал приход полицейского чиновника, который принес данные следствия о ночном налете. Каспар откланялся.

— Где вы пропадали? — недовольно спросил Квант.

— Вы же знаете, что я был у президента, — отвечал Каспар.

— Хорошо, но вы были недостаточно тактичны, чтобы сократить свой визит, зная, что дома вас ждут с ужином.

Еда у Квантов была делом серьезным. Учитель неизменно садился за стол во взволнованно-растроганном состоянии, его взгляд впивался в сотрапезников, как бы проверяя, достаточно ли благоговейно они настроены. Когда фрау Квант возвещала, что будет сегодня подано, хозяин дома либо сопровождал перечисление блюд довольными кивками, либо хмурился. Если кушанье было ему по вкусу, он приходил в наилучшее расположение духа, если оно ему не нравилось, то каждый кусок он проглатывал с выражением горькой иронии по адресу убогого человечества. Больше всего он любил соленые огурцы и подогретый картофельный салат. Наслаждаясь этими сомнительными деликатесами, Квант редко упускал случай подчеркнуть, сколь скромны его потребности. Учительша превосходно стряпала и не оставалась нечувствительной к похвалам мужа, хотя иной раз он и облекал таковые в чрезмерно ученую форму. Так Квант любил говорить, что, если бы он не взял ее в жены, покойный Тримальхион[17] наверняка бы воскрес, чтобы на ней жениться. После ужина наступал приятный часок домашних туфель, шлафрока, мягкого кресла и чтения газет. В трактир Квант почти никогда не ходил, отчасти из соображений экономии, отчасти же потому, что его там не очень-то долюбливали. Уютный уголок у печки он предпочитал сиденью в трактире.

Правда, с тех пор как в их доме водворился Каспар, эти идиллические вечера утратили свою прелесть. Что-то мучило Кванта, а что именно, он и сам частенько не знал. Давайте представим себе пса, умного, нервного сторожевого пса. Представим себе, что этот пес, рыская по доверенному ему участку, проглотил что-то ядовитое; сжигаемый изнутри гибельным огнем, он бессознательно заползает в самые темные места, томясь нестерпимой жаждой, лижет мокрую землю, преследует собственную тень, рычит на муху, без ума носится туда и сюда, весь мир считая отравленным, тогда как яд терзает лишь его злосчастные внутренности, — и мы уясним себе душевное состояние достойного всяческих сожалений учителя Кванта. Злой рок накрепко приковал его к Каспару, главной его целью стало: «разведать тайну». Он охотно пожертвовал бы несколькими годами жизни, лишь бы поскорей узнать, что «за этим кроется».

Около восьми в гости к Квантам пришел лейтенант Хикель. Он пребывал в дурнейшем настроении, так как прошлой ночью проиграл в фараон шестьдесят пять гульденов, не смог полностью расплатиться и теперь над ним тяготел карточный долг. С Каспаром он был на редкость приветлив, расспрашивал, о чем он говорил с президентом, однако к чистосердечному рассказу юноши отнесся недоверчиво, очень уж таковой показался ему незначительным.

— Да, наш друг не из разговорчивых, — пожаловался Квант, — я, например, ничего не знал о налете на кабинет президента и едва-едва вытянул из него кое-какие сведения. Вам известны какие-нибудь подробности, господин лейтенант? Надо надеяться, что полиция уже напала на след преступников.

Хикель равнодушно отвечал, что у Альтенмура задержали подозрительного бродягу.

— Чего только не случается, — сокрушался Квант, — и какая же нужна наглость, чтобы совершить нападение на кабинет человека, стоящего во главе Апелляционного суда. — Но про себя он думал: «Хорошо, очень хорошо, малость посбили спеси с этой неприкосновенной особы! Вот здорово, оказывается, мошенники могут как следует проучить такого вельможу».

— Я буду очень удивлен, — сказал Хикель, надменно поджимая губы — светская ужимка, позаимствованная у лорда Стэнхопа, — если эта история, в свою очередь, не связана с нашим Хаузером.

Квант сделал большие глаза, потом искоса посмотрел на Каспара, не заметив, однако, испуганного взгляда юноши.

— У меня имеются основания это предполагать, — продолжал Хикель, уставившись на отполированные ногти своих красных крестьянских рук; эти руки всегда внушали Каспару необъяснимую антипатию, — у меня имеются основания, и возможно, что в свое время я изложу их. Статский советник и сам достаточно умен, чтобы знать, где собака зарыта. Только не хочет об этом говорить, уж очень не по себе ему становится.

— Не по себе? Что вы говорите! — подхватил Квант, и приятный холодок пробежал у него по спине. Учительша перестала штопать чулки и с любопытством взглянула сначала на одного, потом на другого.

— Да, да, — Хикель улыбнулся, показав свои желтые зубы, — они там, в Мюнхене, ему здорово всыпали, и теперь он чувствует себя далеко не так уверенно. Вы со мною согласны, Хаузер? — спросил он, сияющими глазами глядя то на Кванта, то на его жену.

— Мне думается, что вам не подобает так говорить о господине президенте, — храбро ответил Каспар.

Хикель изменился в лице и закусил губу.

— Нет, вы только послушайте, господин учитель, — мрачно заметил он, — где же это такое слыхано? Жаба заквакала, видать, весна на дворе.

— Весьма неуместное замечание, Хаузер, — обозлился Квант. — В присутствии господина лейтенанта полиции, равно как и в моем, вы обязаны вести себя почтительно и тихо. Убежден, что по отношению к барону Имхофу или генеральному комиссару вы бы себе ничего подобного не позволили. Это называется двоедушие. И я не замедлю сообщить графу о вашем поведении.

— Не расстраивайтесь, господин учитель, — перебил его Хикель, — ей-богу, не стоит, отнесем происшедшее за счет неразумия Хаузера. Кстати сказать, я вчера получил письмо от графа, — он вытащил из нагрудного кармана сложенный вчетверо листок. — Вам, наверно, хочется знать, что он пишет, Хаузер? Ну, не так уж это лестно для вас. Добрый граф тревожится, как всегда, и рекомендует нам безоговорочную строгость, если вы будете строптивиться.

Выражение недоверия появилось на лице Каспара.

— Он так пишет? — запинаясь, спросил юноша.

— Он и тогда очень огорчался из-за ваших фокусов с дневником, — вставил Квант.

— Я ему все объясню, когда он вернется, — сказал Каспар.

Хикель потерся спиной о печку и расхохотался.

— Когда он вернется! А когда, спрашивается, да и вернется ли вообще? Сдается мне, что он не очень-то к этому стремится. Неужто вы полагаете, несмышленыш вы эдакий, что такому человеку больше нечего делать, как торчать в нашем городишке?

— Он вернется, господин лейтенант полиции, — с торжествующей улыбкой проговорил Каспар.

— Ого-го! Веское заявление, ничего не скажешь! Откуда же сие так точно известно?

— Он мне обещал, — простодушно признался Каспар. — Поклялся через год снова быть здесь. Поклялся мне восьмого декабря, значит, до его приезда осталось еще десять месяцев и шестнадцать дней.

Хикель поглядел на Кванта, Квант на свою жену, и все трое разразились хохотом.

— Считать-то он здорово научился, — сухо заметил Хикель. Затем положил руку на голову Каспара и спросил: — Кто же это срезал ваши великолепные кудри?

Квант не замедлил вмешаться, Каспар-де сам этого пожелал, после того как он, Квант, ему разъяснил, что взрослому человеку не подобает разгуливать с такой копной на голове.

— Вы можете отправляться спать, Хаузер, — закончил учитель.

Каспар попрощался со всеми за руку и вышел. Когда его шаги смолкли, Квант подкрался к двери и прислушался.

— Видите ли, господин лейтенант, — с огорчением шепнул он Хикелю, — когда он уверен или только предполагает, что его слышат, он медленно, осторожно поднимается по лестнице, но если, по его мнению, никто за ним не наблюдает, скачет как заяц через три ступеньки. Верно я говорю, жена?

Учительша подтвердила слова Кванта. Сколько же он причиняет хлопот, добавила она, шесть недель живет в доме, а в стирке уже четырнадцать рубашек; ходит расфуфыренный, как кукла, добрые люди еще спят, а он уже чистит свое платье.

Она попотчевала лейтенанта полиции рюмкой водки и ушла в соседнюю комнату успокоить раскричавшегося младенца.

— Да, с ним черт знает как трудно, — подхватил Квант сетования жены. — Недавно просматриваю я «Байрише депутиртенкаммер», Хаузер становится за моей спиной и, когда я кончил, вполголоса читает про себя название газеты, как бы дивясь этому слову. А ведь «Байрише депутиртенкаммер» читают в любом порядочном доме, не так ли? Кроме того, он ежедневно видел у нас на столе эту газету, и ее название никак не могло показаться ему новым. Я, значит, спрашиваю, неужто же он не знает, что такое «Депутиртенкаммер»? И он с невиннейшим видом мне отвечает: наверно, это комната, в которую запирают людей. Ну, скажите на милость, разве уж это не чересчур? Честное слово, надо ангелу спуститься с неба, чтобы я поверил в такую нелепость. Впрочем, я и тогда еще позволю себе усомниться, настоящий это ангел или фальшивый.

— Что вы хотите, — отвечал лейтенант полиции, — все это сплошное надувательство. — И в то время, как он слегка покачивался, стоя на растопыренных ногах, в глазах его зажглась какая-то неопределенная, вялая ненависть.

Сплошное надувательство! Это выражение относилось не только к услышанному сейчас анекдоту, а к суете сует всего рода человеческого, если таковая не способствовала его благоденствию. Пусть люди рубят друг другу головы, пусть дерутся за ад или рай, за народ или за короля, пусть строят дома, производят на свет детей, убивают своих братьев, воруют, грабят, бесчестят, обманывают, или, напротив, честно сдирают шкуры с ближних, или совершают подвиги, для него все надувательство, кроме одного — привилегии жить безбедно и беззаботно, что, как он считал, общество обязано ему обеспечить.

Кавалер фон Ланг, благосклонно относившийся к Хикелю за его вкрадчивую услужливость, любил рассказывать, как лейтенант полиции шел однажды с его сыном, доктором философии, и тот, глядя на усеянное звездами небо, начал говорить о бесчисленных мирах там, вверху; Хикель же, состроив насмешливую физиономию, заметил: «Неужто, господин доктор, вы всерьез полагаете, что эти хорошенькие огоньки нечто большее, чем хорошенькие огоньки?»

И это была не просто необразованность, но как бы символ того высокомерия, согласно которому все было «сплошным надувательством».

Весь город знал, что Хикель живет не по средствам. Он жаждал, чтобы его принимали за человека высокого происхождения, до смерти любил элегантно одеваться и к тому же обладал отличнейшим нюхом на все необходимое для поддержания такой репутации. Сравнительно недавно члены клуба высших чиновников едва не забаллотировали Хикеля, во-первых, потому что его не любили, а во-вторых, потому что он был простолюдин, сын бедных крестьян из Домбюля. В конце концов он достиг желаемого, разнюхав семейные тайны тех, от кого зависело его принятие, и изрядно напугав их. Надворный советник Гофман, прежний его начальник, выразил свое отношение к нему, воскликнув: «Он себя не декуврирует, этот Хикель, о нет!» И правда, лейтенант полиции словно бы вечно сидел в засаде, всем оттуда управляя.

Он сумел, да еще как, поставить себя и с президентом! Более того, осмеливался выкладывать перед этим неприступным человеком горькие истины, правда, облеченные в форму любезностей или даже предостережений, но на деле бывшие только подсахаренным злоречием. Он обладал недюжинным даром пересказывать пикантные историйки и городские сплетни. Это веселило Фейербаха и заставляло его смотреть сквозь пальцы на многое другое. Непонятно, говорили люди, чем это Хикель приворожил статского советника. Так или иначе, но Фейербах всегда прислушивался к речам лейтенанта, тот же лукаво терпел сварливые нападки президента, поносившего Хикеля за легкомыслие и дурные инстинкты.

Не исключено, что именно такое долготерпение вводило в соблазн президента. Прекрасно отдавая себе отчет в пустоте и темных свойствах души лейтенанта, он тем не менее так к нему привык, что уже не имел сил оттолкнуть его от себя.

Хикелю удалось мало-помалу убедить президента, что нельзя позволять Каспару привольно повсюду расхаживать, и к нему, в качестве стража, приставили ветерана войны на деревянной ноге, да еще и однорукого. Сей храбрый воин весьма серьезно отнесся к своим обязанностям и по пятам следовал за Каспаром на потеху уличным мальчишкам. Лейтенант полиции рассчитал правильно, поскольку такая «забота» должна была ограничить свободу передвижения Каспара. Отныне жалоба следовала за жалобой, жаловался Квант, жаловался Каспар, и жаловался инвалид, которого юноше частенько удавалось перехитрить.

Каспар поведал о своей беде пастору Фурману, у которого брал уроки закона божия; старик, очень к нему благоволивший, посоветовал юноше набраться терпения.

— Что пользы от моего терпения? — упрямо воскликнул Каспар. — Мне день ото дня становится все хуже!

— Что пользы? — мягко переспросил пастор. — Что пользы господу от того, что он наблюдает нашу суету сует? Тропою терпенья господь ведет нас к добру. В саду у терпеливого произрастают розы.

Тем не менее пастор обратился к президенту, последний обещал разобраться в этой истории, но ничего не сделал. Совершая ежегодную инспекционную поездку по округу, он три недели пробыл вне города. Вернувшись, Фейербах приказал позвать к себе лейтенанта полиции.

— Послушайте-ка, Хикель, — начал он, — вы ведь хорошо знаете окрестности Ансбаха, правда? Слыхали вы когда-нибудь о замке Фалькенхауз?

— Разумеется, ваше превосходительство. Так называемый Фалькенхауз — это старый охотничий домик маркграфа в Трисдорфском лесу.

— Правильно. С некоторых пор этот охотничий домик интересует меня. Я навел справки и узнал следующее. Еще года четыре назад Фалькенхауз был обиталищем лесничего, который прожил там несколько десятилетий один как перст. Он не водил знакомства ни с одним человеком, его никогда не видели в трактире, а необходимое он самолично закупал в близлежащих деревнях. В один прекрасный день он вдруг исчез, но некий отставной жандарм будто бы видел его в Швабии. Там этот лесничий стал не то хозяином, не то управляющим большого имения. Я расследовал это дело, все подтвердилось, попутно же еще выяснилось, что этот человек октябрьской ночью 1830 года был убит в своей постели.

— Я ничего об этом не знаю. Знаю только, что Фалькенхауз заброшен, никто там не живет, и в народе рассказывают разные страшные истории об этом покинутом доме.

— Прошу вас обратить на него внимание, — сказал президент, — лучше всего пошлите туда человека, знакомого с местностью, и пусть он толком все разузнает.

— Слушаюсь, ваше превосходительство. Разрешите спросить, о чем, собственно, идет речь в данном случае?

— О Каспаре Хаузере и его пребывании в тюрьме.

— А-а! — Хикель откашлялся и поклонился, почему — неизвестно.

— Я почти уверен, что Фалькенхауз — место немилосердного его заключения. Уже из первых рассказов Каспара о том, как они шли с неизвестным, я понял, что место трагедии где-то во Франконии, неподалеку от Нюрнберга и Ансбаха. Следы привели меня к Фалькенхаузу.

— Вероятно, эта косвенная улика требуется вашему превосходительству для труда о Хаузере, — угодливо заметил Хикель.

— Да.

— Будет ли он опубликован еще в этом году? Простите мое любопытство, ваше превосходительство, но я ведь всей душою заинтересован в этом деле.

— Вы слишком много меня расспрашиваете, Хикель. Оставим это. Вот письмецо для надворного советника Гофмана, велите передать его по назначению. Завтра я намерен поехать в Фалькенхауз с советником и Каспаром. Скажите Хаузеру, чтобы он был готов, но ни в коем случае не упоминайте о цели нашей поездки.

В назначенный час Каспар явился и вскоре, к вящему своему удивлению, уже сидел в удобнейшей коляске насупротив президента и надворного советника Гофмана. Редко прерывая молчание, ехали они среди залитых солнцем весенних полей и лесов.

Наконец кучер остановил лошадей. Они вошли в заброшенный дом, но самый тщательный осмотр не привел ни к малейшим результатам. Если здесь и имелось подземелье, предназначавшееся для злодейской цели, то человек, живший в Фалькенхаузе, наверняка его засыпал, а время стерло последние следы.

Но зоркий ищущий взгляд президента вдруг обнаружил в саду, рядом с правым крылом дома, странной формы яму. По всем признакам, над нею некогда стоял деревянный сарай или какое-то другое небольшое строение, так как вокруг еще валялись прогнившие доски, балки и растрескавшаяся дранка. Семь ступеней, прорытых в песке и давно уже осыпавшихся, вели вниз, где разровненная земля поросла желтоватым мхом.

Увидев это, Фейербах побледнел. Он долго стоял, погруженный в размышления, затем спустился вниз, в нескольких местах потрогал стены и низко пригнулся, рассматривая пол в углу, все это сосредоточенно, мрачно, без единого слова. Поднявшись наверх, он пронзительным взглядом окинул Каспара. Но юноша стоял спокойно, устремив невинный взгляд на дремучие леса. «Ужели он ничего не подозревает, — думал Фейербах, — ужели не подозревает, по какой земле ступают его ноги? Ужели не повеяло на него дыханием прошлого? И эти деревья ничего не говорят ему? Ни о чем не напоминает воздух? Видимо, ни о чем; так смею ли я решительным «да» или «нет» разрушить страшную неизвестность?»

Коляска дожидалась их поодаль, у дороги. На обратном пути через лес Каспара вдруг охватила неодолимая тоска; он пошел медленно, далеко отстав от обоих своих спутников.

Надворный советник этим воспользовался, чтобы поделиться с президентом своими разумными сомнениями.

— Одно хотел бы я знать, — проговорил он, — почему человека, столько времени томившегося в подземелье, вдруг взяли и выпустили, да и не только выпустили, а еще привезли в большой город, где он, разумеется, сделался центром всеобщего внимания и, следовательно, поневоле должен был бы выдать своих мучителей. Если в подобных действиях и была своя логика, то мне она непонятна.

— Бог ты мой, да этому можно подыскать самые разные объяснения, — спокойно возразил президент. — Либо узник безмерно им надоел, либо прятать его дальше стало не только трудно, но и опасно, либо тюремщик получил приказ умертвить узника, но в порыве милосердия, вполне понятном и объяснимом, а возможно, из привязанности или из страха, решил другим способом избавиться от него, а где можно было это сделать с большей надеждой на успех, как не в большом городе? Видимо, тем, кто это затеял, дело представлялось так: ротмистр Вессениг, в согласии с письмом, ему врученным, отдаст мальчика в солдаты, — там неграмотных и полуидиотов сколько душе угодно, и он уже никому в глаза не бросается. Таков был оптимистический замысел преступника, разумеется, свидетельствующий лишь о полнейшем его невежестве. Когда же дело приняло иной оборот, он перепугался, вынужден был прибегнуть к помощи тех, кто с самого начала держал в руках все нити, а те уж должны были позаботиться о том, чтобы обезвредить опаснейшего из свидетелей преступления, воскресшего из мертвых, и ныне, под защитой всего человечества, вступившего в единоборство с ними.

— Тонко построено, очень тонко, — одобрительно кивая, пробормотал Гофман, стараясь не дать заметить Фейербаху, что его доводы не кажутся ему убедительными.

В город они вернулись уже под вечер. Каспар откланялся и побрел восвояси. На Променаде ему встретилась фрау фон Имхоф. Поздоровавшись, она спросила, почему Каспар так давно у нее не был.

— Времени нет, приходится много трудиться, — отвечал Каспар, но по его смущенному виду умная дама догадалась, что о настоящей причине он умалчивает, и не стала его выспрашивать, а напротив, чтобы перевести разговор, спросила, радуется ли он весне?

Каспар огляделся, посмотрел на вершины вязов, словно до сих пор не замечал весны, и покачал головой. Он многое хотел бы сказать, сердце его было переполнено, но слова камнем ложились на язык, он не был уверен, что эта женщина, как ни ласково она с ним обходилась и вправду держит его сторону. «Да и что пользы», — думал он.

— Я должна передать вам поклон, — сказала она на прощанье, пригласив его в воскресенье у нее отобедать, — помните ли вы еще историю моей подруги, я рассказала ее, когда лорд Стэнхоп был нашим гостем? Так вот, она передает вам поклон. А для нее это значит немало.

— Как имя этой женщины? — спросил Каспар, точь-в-точь как тогда, но уже без радостной улыбки, даже небрежно.

Фрау фон Имхоф рассмеялась, это упорное желание узнать имя показалось ей комичным.

— Ее звать Каннавурф, Клара фон Каннавурф, — добродушно отвечала она.

«Очень мило, что она передает мне поклон, — думал Каспар, продолжая свой путь, — но что пользы от этого? Что пользы?»

КВАНТ ВСТУПАЕТ НА СКОЛЬЗКИЙ ПУТЬ

Не успел. Каспар войти в дом, как сразу же почувствовал— случилось что-то чрезвычайное. Квант сидел за столом и с мрачным видом просматривал ученические тетради. Учительша, держа на руках младенца, его укачивала и, следуя примеру мужа, не ответила на приветствие вошедшего. Лампу еще не зажигали, за окном пылало пурпурно-красное небо, Каспар повесил свою шляпу и вышел во двор, где четырехлетний сынишка Квантов играл деревянными шариками. Каспар сел возле него на каменную скамью. Через некоторое время в дверях показался Квант: завидев их вместе, он схватил ребенка за руку и торопливо, как от человека, больного заразной болезнью, увел его.

Каспар тотчас же пошел за ним в дом. Но Кванта в комнате не было, там сидела только его жена.

— Что у нас такое происходит, фрау Квант? — спросил он.

— Разве вы не знаете? — смутилась учительша. — Неужто вы еще не слышали, что магистратская советница Бехольд выбросилась из окна? Мы сегодня прочитали это в «Нюрнбергер цайтунг».

— Выбросилась из окна? — взволнованно прошептал Каспар.

— Да, с чердака своего дома выбросилась во двор и разбилась насмерть. Все последние дни она вела себя как сумасшедшая.

Каспар не нашелся что сказать; глаза его были широко раскрыты, он тяжело вздохнул.

— Вас это, видимо, не очень-то трогает, Хаузер, — внезапно послышался голос учителя, неслышно вошедшего в комнату после того, как он подслушал их разговор.

Каспар повернулся к нему и печально произнес:

— Она была дурная женщина, господин учитель.

Квант подошел к нему вплотную и завизжал:

— Как ты смеешь, несчастный, порочить память покойницы! Я вам этого не забуду! Вы разоблачили сейчас черноту своей души! Фу, стыд, стыд, говорю я вам! Прочь с глаз моих! Неужто вам и на ум не приходит, что тут есть и ваша вина, что неблагодарность, поразившая покойную в самое сердце, подвигла ее на роковое деяние? Неужто вы этого не чувствуете? Разумеется, себялюбцу, вроде вас, нет дела до страданий других людей, его заботит лишь собственное благополучие.

— Квант, Квант, успокойся, — вмешалась учительша, бросая испуганный взгляд на Каспара, чье лицо сделалось пепельно-серым. Он стоял, закрыв глаза и сблизив кончики пальцев обеих рук.

— Ты права, жена, — проговорил Квант, — я расточаю свое негодование перед глухим. Разве можно исправить человека, который даже перед лицом смерти знать не знает о благоговении и кротости? Тут уж ничего доброго не добьешься.

Когда Каспар вошел в свою комнату, последние лучи заходящего солнца еще золотили вершины холмов. Он сел у окна, взял в руки один из горшков с цветами и стал смотреть на них. Стебли гиацинтов слегка покачивались, и ему чудилось, что он слышит далекий, далекий звон. Как хорошо быть цветком, цветку нет нужды отвечать на человеческие взгляды. Укрыться бы среди соцветий, покуда не пройдет этот год, с концом которого у него связывалось так много надежд. В этом укрытии можно было бы ждать спокойно.

В последующие дни никто больше не говорил о магистратской советнице, Квант тщательно избегал упоминания ее имени. И был тем более удивлен, когда Каспар первый начал этот разговор: в субботу за обедом юноша вдруг сказал, что сожалеет о своих словах, ему уяснилось, как недостойно возводить какие бы то ни было обвинения на скончавшегося человека.

Квант встрепенулся. «Ага, — подумал он, — видно, совесть в нем заговорила!» Но ни слова не ответил Каспару, только состроил кислую физиономию, как будто собираясь сказать: оставьте, я что знаю, то знаю. Некоторое время они все трое молча ели суп, но в Кванте взыграла желчь, он не выдержал и прервал молчание:

— Вы должны были бы краснеть до корней волос, Маузер, вспоминая свое поведение с невинной дочкой магистратской советницы.

— Как? — удивился Каспар. — Что же я такое сделал^

— Вы и сейчас еще хотите разыгрывать из себя невинную овечку? — презрительно отозвался Квант. — Слава богу, у меня имеется собственноручное письмо покойной, тут уж не отопрешься!

Каспар в испуге смотрел на него. Потом повторил свой вопрос, тогда Квант встал, подошел к секретеру, достал из ящика письмо фрау Бехольд и глухим голосом прочитал:

— «А сколько у нас в городе было болтовни о его чистоте и целомудрии! Я и об этом могу сказать словечко, потому что своими глазами видела, как он… недостойно и неприлично приставал к моей, тогда тринадцатилетней, дочери».

Мало-помалу Каспар все понял. Медленно положив на стол ложку и хлеб, — кусок стал ему поперек горла, глаза его потемнели, — он поднялся, горестно воскликнул:

— О, люди, что за люди! — и бросился вон из комнаты.

Супруги переглянулись. Учительша, положив ладонь на скатерть, энергично сказала:

— Нет, Квант, я этому не верю. Покойная советница, видимо, ошиблась. Он ведь даже не знает, что такое женщина.

Квант тоже был взволнован.

— Вот это-то и стоит под сомнением, а потому требует доказательства, — покачивая головою, сказал он. — Ты легковерна, моя дорогая. Позволь тебе напомнить, что, когда родилась наша дочка, он, к вящему моему удивлению, говорил об этом, как зрелый мужчина. Я сразу счел это весьма и весьма подозрительным. Тем не менее я допускаю, что фрау Бехольд в своем письме зашла слишком далеко, что и побудило меня действовать несколько опрометчиво. Но я должен допытаться, в какой мере он сведущ в этом пункте, ибо в детскую чистоту его души, как ты знаешь, я ни на мгновенье не верю.

— Ты должен его успокоить и примирить с собой, уж очень жестоко ты с ним обошелся, — закончила учительша.

Сомнение выразилось на лице Кванта.

— Успокоить? Примирить? Хорошо, я согласен. Но тогда он станет опять так мил и ласков, что ему трудно будет противиться, и это помешает мне выработать объективное суждение. Завтра я поговорю на эту тему с пастором Фурманом.

Сказано — сделано! Но, к сожалению, Квант, излагая суть дела, прибегал к стыдливым иносказаниям, точь-в-точь старая дева, и украшал то, что ему надо было сказать, такими цветистыми оборотами, что получалось, будто отношения между мужчиной и женщиной носят самый что ни на есть эфирный характер, и лишь обидная, хотя и неотвратимая случайность иной раз пятнает их чистоту.

Пастор не мог не улыбнуться. Озадаченный, он после некоторого раздумья ответил, что по этой части никогда не замечал у Каспарa чего-либо предосудительного как в мыслях, так и в поступках, во всем, что касается отношения полов, он совершенный ребенок. В доказательство он рассказал учителю, что с месяц назад Каспар читал главу из Библии, которая его поразила, — он, пастор, постарался по мере сил ему ее разъяснить, и тут Каспар с милой застенчивостью заговорил о каком-то беспокойстве, время от времени его одолевающем. Это тревожное состояние, как видно, часто находило на юношу, но подыскать ему объяснения он не мог. Старше добавил, что никогда не забудет, как Каспар говорил об этом, в его словах звучал наивный укор природе, которая творила с ним что-то такое, против чего он не умел обороняться.

Квант жадно слушал. Ему все виделось в другом свете. Признаки испорченной фантазии, вот что он усмотрел в рассказе пастора. Но ни словом об этом не обмолвился, а пошел домой, лелея новый замысел, и, притаившись, стал ждать благоприятного случая.

На следующий день Каспар должен был обедать у Имхофов, но вернулся домой раньше времени, так как баронесса была больна и лежала в постели. За ужином, когда Квант выразил свое сожаление по этому поводу, Каспар сказал:

— Ах, она, возможно, никогда уже не будет вполне здоровой.

— Что вы там болтаете, Хаузер, — вмешалась учительша. — Такая молодая женщина, красавица, богачка.

— Ах, богатство и красота тут ни при чем, — горестно проговорил Каспар. — Она уж слишком предается своему горю.

— Да, и она поведала вам об этом горе? — впился в него недоверчивый Квант.

Каспар ему не ответил и продолжал, как бы говоря сам с собой:

— Все у нее есть, что может себе пожелать человек, только муж не такой, каким должен был бы быть, других любит больше. Почему? В остальном он же человек умный. Ведь если жена от горести доведет себя до гибели, ему лучше не будет. А люди все ей переносят; я ей сказал, что они не друзья, если вам такое рассказывают, настоящие друзья этого бы не сделали.

Квант хмыкнул и, как-то по-особенному усмехнувшись, уставился в тарелку. Справившись со своей стыдливостью, он вроде бы небрежно спросил, неужели господин фон Имхоф снова дал жене повод для огорчения, ведь насколько ему известно, в марте между ними состоялось полное примирение.

— Разумеется, дал повод, — простодушно ответил Каспар. — У него опять родился ребенок на стороне.

Квант содрогнулся. Вот оно самое, пронеслось в его мозгу. И, как ни трудно ему это было, решил тотчас же попытать Каспара. Обменявшись с женой понимающим взглядом, он попросил ее взглянуть, что делают дети. Как только она вышла из комнаты, Квант, бледный и взволнованный, ибо осуществить задуманное было не так-то легко, взглянул на Каспара и без обиняков спросил, имел ли он уже дело с женщиной, на этот счет, мол, строятся различные предположения. Каспар может говорить с ним откровенно, как с отцом.

Последние его слова преисполнили юношу благодарности. Он увидел в них признак доброжелательного участия; смысл и цель вопроса остались ему непонятными, но темную стихию, их породившую, он смутно почувствовал.

Каспар задумался.

— С женщиной? А что это значит, — пробормотал он.

— Мой вопрос достаточно ясен, Хаузер; не представляйтесь ребенком.

— Да, да, я понял, — поторопился сказать Каспар, боясь вспугнуть доброе настроение учителя. — Что-то такое было.

— Ну, ну, смелее, рассказывайте!

И Каспар начал свой наивный рассказ:

— Это было недель шесть назад. Я понес мой праздничный костюм к чистильщице на Уценсгассе. Вы, наверно, знаете, господин учитель, маленький такой домишко рядом с пекарней. Дверь в лавку была заперта, тогда я поднялся наверх, в ее квартиру, и постучался. Мне открыла молоденькая девушка в ночной рубашке, больше ничего на ней не было. Просто ужасно, вся грудь видна. Она взяла у меня вещи и пообещала передать чистильщице. Я все стоял у двери. Входи же, сказала она. Я вхожу и спрашиваю, чего ей от меня надо. Тут она стала вокруг меня вертеться, приплясывать, смеялась, несла какой-то вздор и вдруг спросила, не хочу ли я быть ее женихом, а под конец… — В смущении он запнулся.

— Под конец? Что же под конец? — насторожился Квант.

— Под конец она потребовала, чтобы я поцеловал ее.

— Ну и?..

— Я сказал, чтобы она лучше выбрала себе другого, я чмокаться не охотник.

— А дальше?

— Дальше? Дальше ничего не было. Я ушел, а она смотрела мне вслед из окна.

— Как вы умудрились это заметить?

— Заметил, потому что оглянулся.

— Так, так. Оглянулся. Как звать эту особу?

— Не знаю.

— Не знаете? Гм! А… а во второй раз вы туда не приходили?

Каспар отвечал отрицательно.

— Ничего себе историйка! — пробормотал Квант и, воздев очи горе, удалился.

Он стал осторожно все разузнавать и разнюхивать. Оказалось, что у чистильщицы жила на квартире особа сомнительного поведения. На более точное расследование учитель не отважился, боясь повредить своей репутации, ибо. был убежден, что в этой истории юноша не так уж чист, как представляется; и еще заключил, что девица могла вести себя столь легкомысленно лишь с человеком, у которого на лбу написана моральная неустойчивость.

«Ах, если бы он не лгал, все было бы по-другому, — думал Квант. — Но он лжет, упорно лжет, и это самое страшное. Разве он не старался меня уверить, что герцогиня Курляндская подарила ему дюжину вышитых носовых платков? Разве не утверждал, что знаком с министерским советником фон Шписсом и даже беседовал с ним в придворном театре? Все вранье. Разве он не говорил музыканту Шюлеру, что читал «Идиллии» Гесснера, а когда я спросил его, ни слова не мог сказать мне о них, не знал даже, что такое идиллия? Разве не выдумывает он, чуть ли не каждый день, что ему надо выполнить срочные поручения президента или надворного советника, а потом выясняется, что он просто шлялся по улицам, похваляясь новым галстуком? Разве все это не так, или уж сам я настолько глуп, что придаю значение тому, чего другие даже не замечают?»

Квант обратился к пастору Фурману и, пункт за пунктом, изложил ему, как возмутительно ведет себя Каспар.

— Неужто вы не видите, дорогой мой Квант, — отвечал пастор, — что все это мелкие, не стоящие внимания выдумки? Скорее даже желание понравиться или беспомощное и потому достойное сожаления усилие освободиться от гнета, а вернее всего, лишь невинное наслаждение словом, речевым оборотом. Возможно, он болтает ерунду, наслышавшись, как болтают другие, только что сноровки у него меньше.

— Ах так? — горячился Квант. — Тогда я, ваше преподобие, расскажу вам историю, которая явится прямым подтверждением обратного. Слушайте же! На прошлой неделе наша служанка обнаружила у него подсвечник с отломанной ручкой. Она приносит его моей жене, жена идет ко мне, и я констатирую, что ручка не отломалась, а прогорела; трубка, в которую вставляется свеча, внутри вся черная, а снаружи сине-красная от огня, по ней отчетливо видно, докуда доходило растопившееся сало, а также, что кое-где его старались соскрести. От свечки, выданной Хаузеру накануне вечером, не осталось и следа. Надо вам знать, что я строго-настрого запретил ему читать или работать при свече. Несмотря на это, я решил пощадить его и только попросил жену предупредить, чтобы впредь это не повторялось. Каково же было мое удивление, когда он стал начисто все отрицать, уверял, что он и не думал жечь свечу и не заснул при горящей свече, под конец же набрался наглости утверждать, что это вовсе не его подсвечник, а подсвечник служанки, оба-де очень похожи. Ну, что вы на это скажете?

Пастор пожал плечами.

— Не следует забывать, что он человек совсем особой стати, — задумчиво произнес он. — Мне самому довелось в этом убедиться. Есть у меня маленькая электрическая машина, с которой я при случае произвожу различные опыты. Как-то раз Каспар застал меня за этим занятием: я добыл искру и зарядил лейденскую банку. И вдруг смотрю, бедняга бледнеет все больше и больше, начинает дрожать, закрывает лицо руками, весь дергается, точно щука, выброшенная на песок. Я перепугался, убрал машину, и он тотчас же успокоился. Только голова у него несколько дней болела, как он мне сказал, а когда он ложился в постель, его прошибал холодный пот, и предметы, до которых он дотрагивался, кололи его тысячами иголок. Во время грозы, пояснил Каспар, он испытывает приблизительно то же самое: кровь щиплет и жжет его так, что ему трудно бывает удержаться от крика.

— И вы этому верите? — всплеснув руками, воскликнул Квант.

— А почему бы и нет?

— Ну, в таком случае я, по сравнению с ним, в невыгодном положении, — с горечью сказал Квант.

«И вот так всегда, — размышлял учитель по дороге домой, — все заранее прощено и выставлено в наилучшем свете. А когда ты начинаешь приводить веские доводы, тебе отвечают пожатием плеч и потчуют историйками, высосанными из пальца и совершенно не доказуемыми. Не пойму, что за дьявол сидит в этом парне, ведь нет человека, в котором он бы не возбудил участия и симпатии! Никто не жёлает видеть его пороков, и совсем чужие люди домогаются знакомства с ним, часто легкомысленно им восхищаются, балуют и ласкают его. Можно подумать, что он их заколдовал или дал им отведать любовного напитка!»

Квант злобствовал. Он говорил себе: «Допустим, я начну выдавать себя за святого духа или его апостола или изображать чудотворца, а кому-нибудь придет в голову потребовать от меня взаправдашнего чуда, и я вынужден буду признаться, что все это сплошное шарлатанство. Что же. спрашивается, тогда произойдет? Меня упрячут в сумасшедший дом или поколотят, да, да, даже если я сострою ангельскую физиономию, меня все равно не пощадят, и правильно сделают. И уж, разумеется, меня не станут осыпать подарками, превозносить до небес, восхищаться моими прекрасными глазами, белизной моих рук. Никому и на ум не придет обрезать у меня пряди волос на память, — словом, вытворять что-нибудь похожее на то, что, уж конечно, не во славу божию, вытворяет с Каспаром ослепленная толпа».

Из подобного внутреннего монолога явствует, сколько мучительнейших раздумий и жестоких душевных борений проистекало для учителя от питомца, взятого им в дом.

«А что с ним было раньше? — терзался Квант. — Откуда он взялся? Необходимо это разведать. И как он додумался до всех штук, которыми дурачит темных людей? В том-то вся и тайна, говорят эти обскуранты. Тайна? Никакой тайны нет, я в нее не верю. Мир божий сверху донизу прозрачен и ясен, совы прячутся, когда светит солнце. О, если бы господь бог надоумил меня, как перенять это искусство представляться! Надо наконец серьезно обдумать историю с дневником и прознать, что за нею кроется. Дневник, видимо, существует, существует в отличие от всех прочих небылиц. Может быть, он дает ему возможность исповедаться в своих грехах; надо, надо все разведать».

Случай помог Кванту скорее, чем он рассчитывал, соприкоснуться с этой тайной.

ТАИНСТВЕННЫЙ ЗОВ

Однажды, в разгаре лета, явился Хикель с письмом графа Стэнхопа ему адресованным, но, в сущности, предназначавшимся для Каспара, в коем граф без околичностей приказывал юноше отдать свой дневник лейтенанту полиции.

Каспар трижды перечитал это послание, прежде чем на ум ему пришли нужные слова. Он отказался выполнить приказ графа.

— Вот что, голубчик мой, — сказал Хикель, — если вы не сделаете этого добровольно, я, к сожалению, буду вынужден применить силу.

Каспар подумал и печально сказал, что единственный человек, которому он может отдать свой дневник, это президент; завтра он отнесет ему тетрадь, раз уж на этом так настаивают.

— Ладно, — отвечал Хикель, — завтра утром я зайду за вами, и мы вместе пойдем к президенту.

Ему необходимо было выиграть время. Разумеется, он не мог допустить, чтобы дневник попал в руки Фейербаха, тем паче что имел приказ ни в коем случае этого не допускать, и теперь ломал себе голову, как выйти из положения. Что касается Каспара, то около полудня он, крадучись, выбрался из дому и побежал к президенту рассказать о о своей беде. Фейербах был в сенате, Каспар доверился его дочери, которая пообещала все передать отцу.

Под вечер в доме Квантов прозвенел звонок, и вошел президент. Между тем Каспар, не желая отдавать свое сокровище даже этому почитаемому человеку, придумал отговорку и, когда Фейербах в присутствии Кванта спросил о дневнике, а также о том, правда ли, что он никому не хочет его показывать, быстро ответил:

— Я его сжег.

Учителя передернуло, он не смог сдержать гневного восклицания.

— Когда вы его сожгли? — спокойно спросил Фейербах.

— Сегодня.

— Зачем?

— Чтобы мне не пришлось его отдавать.

— Почему вы не хотели его отдать?

Каспар молчал, уставившись в пол.

— Это ложь, он не сжег его, ваше превосходительство, — взвизгнул Квант, дрожа от злости. — И если он вообще вел дневник, то уж давно его уничтожил. Я с рождества ищу эту тетрадь, я обшарил каждый уголок в его комнате и никогда, даже краешком глаза, ее не видел.

Президент смотрел на Кванта широко раскрытыми от удивления глазами; а еще в этом взгляде были скорбь и усталость.

— Где вы прятали дневник, Каспар? — продолжал он допрос.

Каспар нерешительно отвечал: то тут, то там; между книгами, в платяном шкафу, наконец, вешал его на гвоздь за секретером. Квант непрерывно качал головой и злобно усмехался.

— Вы что же, сами вбили этот гвоздь? — спросил он.

— Да.

— А кто вам это разрешил?

— Идите пока к себе, Каспар, — повелительным голосом прервал этот диалог Фейербах. — Не понимаю, — повернулся он к учителю, когда за Каспаром закрылась дверь, — почему лорду Стэнхопу вдруг позарез понадобился этот дневник; он, по-видимому, переоценивает невинные и пустяшные записи юноши. Впрочем, добром и уговорами можно было скорей добиться успеха, нежели категорическими приказами.

— Добром! Уговорами! — возопил Квант, ломая руки. — У вашего превосходительства неправильное представление об этом парне. Доброта только поощряет его эгоизм, а любые уговоры делают его еще строптивее. Он невесть что о себе воображает, немедленно становится на дыбы и иной раз так мне отвечает, что я стою перед ним, как язык проглотив. Прошу прощения, ваше превосходительство, но мне думается, что теперь уже и вы добром да уговорами ничего с ним не сделаете.

— Полно, полно, — Фейербах подошел к окну и устремил сумрачный взор на мокрые от дождя ветви грушевого дерева, выросшего на дворовой стене.

— Я позволю себе еще раз заверить ваше превосходительство, что он и не думал сжигать свой дневник, — внушительно заключил Квант.

Президент ничего не ответил. Тяжко было ему сносить дрязги, в которые его вовлекали. Он жаждал мира. Завершить еще одно начинание и затем — мир.

Не успел Фейербах уйти, как Квант опрометью кинулся в комнату Каспара, отодвинул от стены секретер и заглянул, правда ли там имеется гвоздь. Гвоздь был вбит в деревянную обшивку. Квант позвал наверх служанку.

— Брал у вас Хаузер молоток в последние дни, и слышали ли вы, чтобы он вбивал гвозди?

Служанка отвечала утвердительно: на прошлой неделе он приходил в кухню за молотком и гвоздями, а потом она слышала, как он заколачивает гвоздь в стену.

Внезапная идея осенила Кванта. Сейчас лето, пронеслось у него в мозгу, и если он вправду сжег тетрадь, то зола еще осталась в топке.

Он опустился на колени перед печью, открыл заслонку и алчными дрожащими руками стал выбрасывать на пол обгоревший и обугленный мусор.

В печке было полно бумажной золы. Клочки побольше Квант брал осторожно, боясь, что они переломятся, на некоторых еще виднелись буквы. Бережно разгребал он лежащую перед ним кучу, страшась даже пальцем смахнуть пепел, и тихонько сдувал его.

На исписанных клочках он силился прочитать слова, но, увы, установить связь между ними было невозможно.

Вдруг раздались шаги, и вошел Каспар, немало удивленный позой и видом своего учителя, потного, с грязными руками и перепачканным сажей лицом.

Квант и бровью не повел.

— Столько золы не могло остаться от сожженного дневника, — объявил он.

— Я заодно сжег старые письма и тетради, — ответил Каспар.

Этот спокойно деловитый ответ нагнал краску на лицо Кванта. Он поднялся, что-то процедил сквозь зубы и выскочил из комнаты, что есть силы хлопнув дверью.

— Я не возьму вас сегодня в «Рессурс», так и знайте! — крикнул он уже с лестницы.

В «Рессурсе» стрелковый союз устраивал в тот день праздник на открытом воздухе. Кванту, по правде говоря, совсем не хотелось туда идти, подобные удовольствия стоят денег. Но жене хотелось хоть разок повеселиться, сидеть дома ей было уж невмоготу. Вдобавок она еще на прошлой неделе сшила себе ситцевое платье для этого праздника, так что учителю пришлось покориться и, как он выразился, заплатить дань неразумию, тем паче что и погода к вечеру разгулялась.

Каспар до темноты сидел у открытого окна, наслаждаясь тишиной. Потом зажег свет, и улыбка заиграла на его губах, когда он подошел к стене, снял гравюру, висевшую над канапе, потом дощечку, укрепленную за ней, и вынул пресловутый дневник. Он сел к столу, стал задумчиво листать в нем и перечитал некоторые места.

Это была сама жизнь, становление человека, втиснутое в срок, не превышающий четырех лет, срок, в который эпоха с жуткой быстротою громоздилась на эпоху. То, что было нескладно и неумело нанесено на эти страницы, — невинные излияния по поводу первых радостей и первых бед, первое робкое познание мира, ребяческая философия и упорная борьба со смутно угаданными, враждебными ему земными и неземными силами, — принесло бы самое горькое разочарование тем, кто так усердно охотился за этой добычей. Но дневник предназначался не для них, а для матери; ей одной он был посвящен, и Каспар с его необычным душевным строем содрогался при одной мысли, что эти исписанные им листки будут прочитаны сторонними глазами. Возможно, впрочем, что в его воображении эта тетрадь мало-помалу превратилась в единственное его достояние, в единственное, что полностью принадлежало ему, чему он полностью мог довериться.

На одной из первых страниц было написано: «Недавно я посеял в саду кресс-салат, так чтобы он изображал мое имя; он хорошо взошел, доставил мне большую радость. Но кто-то забрался в сад, украл груши и растоптал мое имя. Я горько плакал. Господин Даумер сказал, чтобы я все сделал снова, я его послушался, но на следующее утро кошки разгребли мою работу».

Так же простодушно и нескладно делал он здесь попытки описать свою жизнь в подземелье, и вот как это выглядело: «История Каспара Хаузера. Я сам хочу рассказать, как тяжко мне приходилось. Правда, там, где я был заключен, мне было очень даже хорошо, потому что я ничего не знал о мире и никогда не видел ни одного человека».

И дальше — в том же духе. Затем стали появляться места, претендующие на красноречие. Одно из них начиналось следующей фразой: «Кто из взрослых не отнесется с печальной растроганностью к моему незаслуженному заключению, в коем я провел самую цветущую пору своей жизни; в то время, как другие юноши жили в роскошных удовольствиях, моя душа еще даже не пробудилась».

Мечты, чаяния, радужные надежды, заметки о пикниках и недальних поездках, о беседах с малознакомыми людьми, время от времени отменное словцо, прочитанное в книге или извлеченное из хаоса в общем-то бессодержательных разговоров. Мало-помалу появляются фразы, в темном и зашифрованном стиле которых уже чувствуется рука пишущего.

Горе, наблюдения, оценка явлений — ничто в этих записках не высказывалось открыто и прямодушно, а разве лишь намеком: да, он был «скрытен», как выражался учитель Квант. День, по своей значимости непохожий на другие, отмечался лишь датой и звездочкой; о немаловажных событиях говорилось с робкой невнятностью. Не чуждался Каспар и афоризмов; к примеру, о покушении на него в доме Даумера сообщалось так: «Время жатвы едва не стало временем моей смерти».

Мелькали краткие записи будничных происшествий: «Вчера меня ужалила пчела, фрейлейн фон Штиханер высосала яд из ранки, она говорит, что пчела жалит к счастью». Или: «Вчера был пожар, лес горел, я полночи просидел у окна, думал, что пришел конец света».

Чувственные впечатления воссоздавались весьма лапидарно: «Господин Квант пахнет непроветренной комнатой, учительша — шерстью, надворный советник — бумагой, президент — табаком, лейтенант полиции — постным маслом, господин пастор — платяным шкафом. Почти все люди пахнут плохо, только от графа исходит благоухание».

Графу посвящалось много страниц. Здесь стиль становился поэтичным, нередко истовым, как слова молитвы. Стэнхоп и солнце сливались в единый образ неиссякаемой мощи. После отъезда из Нюрнберга имя лорда больше не упоминалось. Записана только клятва, данная им восьмого декабря.

К последующему времени относился рисунок, занимающий с полстраницы, абрис мужской головы, сделанный на редкость искусно. Странное лицо, несхожее с лицом смертного, скорее с чертами статуи, до боли неподвижное, словно привидевшееся в кошмаре. Под ним стихи:

Великий, что ты следуешь за мной —
Мои следы уводят в царство тьмы.
Под этим взглядом я уже другой.
Ребенок бедный вышел из тюрьмы,
Но нет короны, нет меча пока,
И белый конь летит без седока.

Рисунок был набросан ночью. Внезапно проснувшись, Каспар увидел перед собою лицо. Он мигом вскочил с постели и стал рисовать при свете месяца. Стихи сложились сами собой: утром, когда он открыл глаза, они уже были у него на устах; в их смысл он тогда не вдумывался. Но теперь эти строки его смутили, и он шепотом раз за разом бормотал их про себя.

Меж тем настала ночь, Каспар уже собрался встать из-за стола, как вдруг услышал скрип входной двери, быстрые шаги по двору, в его комнату постучали, и повелительный голос Кванта потребовал, чтобы он его впустил. В испуге Каспар задул свечу. Ощупью пробрался к канапе и спрятал дневник в укрытие. Квант барабанил в дверь все сильнее, но Каспар успел повесить картину на место.

Возвращаясь с праздника, Квант уже издалека заметил свет в его комнате. Он схватил жену за руку и крикнул:

— Смотри, жена, смотри!

— Ну что там опять? — буркнула она, сердясь на то, что Квант своим дурным настроением испортил ей вечер.

— Вот тебе доказательство, что он сидит при свече, — ярился Квант.

В садике при доме имелась задняя калитка, Квант решил пройти через нее. Когда они с женой уже стояли во дворе, его вдруг осенило, что надо бы сначала подслушать и подсмотреть, чем там занимается Каспар. Грушевое дерево на стене было как бы создано для этой цели. Квант, крепкий и ловкий, без труда вскарабкался на стену, оттуда на толстый сук, с которого комната Каспара была видна как на ладони. Того, что он увидел, с него было предостаточно. Он слез в страшном возбуждении, шепнул жене:

— Я его застукал, Иетта! — опрометью бросился в дом и вверх по лестнице.

В ответ на его стук ничто не шелохнулось за дверью. Им овладела ярость, он стал барабанить кулаком, потом каблуками, но ничего не добился. Тогда этот жалкий в своем слепом бешенстве человек решил принести топор и взломать дверь. Но прежде он еще сбегал во двор и убедился, что в комнате Каспара стало темно, это пуще его взбесило.

От стука проснулись дети и служанка, учительша, плача, загородила ему дорогу, когда он с топором в руках пулей вылетел из кухни. Он оттолкнул ее, с пеной у рта, завопил: «Ну, я ему сейчас покажу!» — и снова ринулся вверх по лестнице.

С первого же удара топором дверь распахнулась; Каспар в ночной рубахе стоял на пороге. Его спокойная фигура произвела на учителя столь неожиданное и отрезвляющее впечатление, что он разом сник, растерялся, не знал, что сказать и что сделать, только как-то странно скрежетал зубами.

— Зажгите свет, — пробормотал он после долгого молчания. Но жена, тихонько всхлипывая, уже бежала наверх со свечой. Каспар увидел топор в опущенной руке учителя и задрожал всем телом. Заметив, какой страх охватил юношу, Квант совсем потерялся. Устыдившись, он с глубоким вздохом проговорил:

— Ах, Хаузер, сколько горя вы мне причиняете! — С этими словами учитель повернулся к нему спиной и стал медленно спускаться по лестнице.

Каспар уснул, когда уже забрезжил день. Во время завтрака, после которого всегда начинался урок, он узнал, что Квант уже ушел из дому. За обедом учитель не проронил ни слова. Проглотив последний кусок, он поднялся из-за стола и сказал:

— В пять будьте у себя, Хаузер. Лейтенант полиции хочет говорить с вами.

Каспар прилег на канале в своей комнате. Стоял жаркий августовский день, грозовые тучи обложили небо, мимо окна, боязливо чирикая, то и дело пролетали ласточки, знойный воздух жужжал и звенел в тесной мансарде. Усталый после бессонной ночи, Каспар быстро уснул и проснулся, лишь когда кто-то с силой потряс его за плечо. Перед ним стояли Квант и Хикель; Каспар приподнялся, протер глаза и молча посмотрел на обоих. Хикель привычно-официальным жестом застегнул мундир на все пуговицы и сказал:

— Я вам приказываю, Хаузер, вручить мне дневник.

Каспар встал, тяжело дыша, и отвечал с твердостью, внушенной скорее внутренним принуждением, нежели смелостью:

— Господин лейтенант полиции, я вам дневника не отдам.

Квант всплеснул руками и жалобно воскликнул:

— Хаузер, Хаузер, вы слишком далеко заходите в своем уже отнюдь не детском упорстве!

Каспар окинул обоих взглядом, полным отчаяния, губы его дрожали, когда он проговорил:

— Разве я чья-то собственность? Разве я животное? Что вам от меня нужно? Я ведь уже сказал, что сжег тетрадь!

— Не собираетесь же вы отрицать, Хаузер, что сегодня писали при свече? — настойчиво домогался Квант, — Писем вам никаких писать не надо было, уроки вы сделали днем.

Каспар молчал, не зная, что сказать.

— Хорошему человеку вообще нечего страшиться, если кто-нибудь и прочтет его дневник, — продолжал Квант, — напротив, он будет рад, что люди убедятся в его беспорочности. А у вас, мой милый Хаузер, меньше чем у кого-либо оснований утаивать свой дневник.

— Как долго нам еще придется ждать? — с учтивой холодностью осведомился Хикель.

— Нет, лучше мне умереть, чем терпеть все это, — крикнул Каспар и поднял руку, чтобы закрыть ею лицо.

— Полно, полно, — заговорил встревожившийся Квант, — мы же хотим вам добра, Хаузер, как я, так и господин лейтенант.

— Разумеется, — поддакнул Хикель, — и вообще я должен вам сказать, что в данное время смерть для вас не наилучший исход. Учитывая данные обстоятельства, на вашем надгробии можно было бы прочитать: здесь лежит обманщик Каспар Хаузер.

— Не говоря уж о том, что подобная надпись свидетельствовала бы о низком поведении, — поучительно добавил Квант, — и о позорной трусости души.

— На что мне жизнь, если меня с утра до ночи мучат такими разговорами и не верят мне, — упавшим голосом отвечал Каспар, — я ведь и прежде не жил и долго не знал, что живу.

Хикель меж тем прохаживался вдоль стены и как бы ненароком, то там, то здесь, постукивал по ней согнутым пальцем. Внезапно он остановился, картина над канапе, видимо, привлекла его внимание. Улыбаясь, он снял ее с гвоздя и нажал на шарнир, доска отодвинулась.

Каспар смертельно побледнел и задрожал, как осиновый лист.

Но когда Хикель, ухмыляясь, взял в руки синюю тетрадь, непостижимая перемена произошла в юноше. Казалось, он вырастает на глазах и вот уже стал выше на целую голову. Он шагнул к лейтенанту. Лицо его преобразилось, приняло гордое и величественное выражение. Пылающий взор повелевал. Хикелю почудилось, что сейчас он будет раздавлен или растоптан, медленно, как зачарованный, он стал отступать к двери. Холодный пот выступил у него на лбу, когда Каспар двинулся вслед за ним, протянул руку, выхватил тетрадь из сжимавших ее пальцев, разорвал пополам, каждую половину еще раз пополам, потом еще раз, покуда мельчайшие обрывки бумаги не усыпали пол.

Кто знает, что бы произошло, если бы появление четвертого действующего лица мгновенно не изменило положения вещей. Пастор Фурман, проходя мимо, решил зайти к Каспару, спросить, почему тот не явился на урок. Переступив порог, он, видимо, сразу почувствовал, что здесь происходит, и молча переводил взгляд с одного на другого. Квант, с ужасом взиравший на разыгравшуюся сцену, с трудом пришел в себя и смущенно проговорил:

— Зачем это вы стружек понаделали, Хаузер?

Хикель большими шагами прошел по комнате, отдал честь пастору и направился к двери с лицом суровым и мрачным. Но на пороге вдруг остановился, глазами показал Кванту на кучу бумажных обрывков и повелительно мотнул головой.

Тот понял и нагнулся, чтобы сгрести их в кучу. Но Каспар предугадал его намерение, встал на них и произнес:

— Все это пойдет в огонь, господин учитель.

Потом опустился на колени, собрал клочья все до одного, пошел с ними к печке, ногой открыл дверцу, бросил их туда и мгновенно высек огонь, который ярким пламенем охватил бумагу.

Пастор Фурман был только молчаливым свидетелем этой сцены. Хикель ушел, а учитель, кашляя, ровным шагом часового ходил взад и вперед перед печкой, в то время как Каспар, сидя на корточках, не сводил глаз с огня, покуда не погасла последняя искорка. Тогда он взял кочергу и золу истолок так, что она превратилась в пыль.

Несколько позднее у пастора состоялась беседа с Каспаром, которая, несмотря на подавленное душевное состояние юноши и болезненную неохоту говорить, привела к такого рода открытиям, что духовный отец счел необходимым посвятить президента Фейербаха во все случившееся.

— Странная это история с учителем Квантом, — сказал Фурман, как бы между прочим, — человек вообще-то превосходный, он становится одержимым, как только дело коснется Хаузера. Спокойствие юноши бесит его, мягкость заставляет быть грубым, молчаливость — болтливым, меланхоличность — насмешливым. Веселость Хаузера его печалит, à житейская беспомощность толкает на самые коварные выходки. Из всего, что тот говорит и делает, учитель выводит как раз обратное, даже таблица умножения в устах Хаузера кажется ему лживой. Мне думается, он с удовлетворением рассек бы ему грудь — посмотреть, что там внутри. Знаю, знаю, что нехристианские мысли посещают меня, но ничего не могу с собой поделать, когда вижу, что Кванта все, решительно все наводит на подозрения. Подозрительно, когда что-то оказывается новым для Хаузера, и подозрительно, когда он что-то знает; подозрительно, когда он поздно спит, и подозрительно, когда рано встает; подозрительно, что он любит театр, а не музыку; подозрительно, что он молча слушает, если его бранят, но всегда старается уладить ссоры между другими, например, между Квантом и его супругой. Очень подозрительно! Все взято под подозрение! Все чревато опасностью!

Но слово за словом, а в результате беседа ни к чему не привела.

Президент, очень рассеянный сегодня, пообещал вызвать к себе Хикеля и его расспросить. Когда тот явился, он с места в карьер так на него накричал, что у Хикеля с перепугу ум за разум зашел. Но, к сожалению, и этот разнос только повредил делу, ибо Хикель живо оправился от испуга, и спокойствие, равно как и хитро рассчитанная уступчивость, помогли ему уйти победителем с поля боя. Все осталось по-старому. Только что, глубоко уязвленный в своем тщеславии, лейтенант полиции стал обделывать дела вдвое осторожнее и осмотрительнее.

— Все наши усилия создать Хаузеру сносное существование потерпели крах, — сказал однажды Фейербах своей дочери. — Он очень страдает в своем теперешнем окружении, а то, как с ним обходятся, противоречит не только разуму, но и справедливости.

— Пожалуй, что и так, — пожав плечами, отвечала Генриетта, — но можно ли тут что-нибудь изменить?

— Меня успокаивает только уверенность в том, что решение будет принято, когда мой труд наконец увидит свет, — сказал президент, словно бы ни к кому не обращаясь.

— Я считаю, что невелика беда для молодого человека, если волны жизни и разбиваются над его головой, — продолжала Генриетта. — Может быть, это научит его плавать. Не тебе же, отец, играть роль его наставника.

— Может быть, это научит его плавать! Хорошо сказано, дочь моя. Со временем он, возможно, будет с благодарностью вспоминать испытания, посланные ему судьбою. Венценосец, прошедший такую жизненную школу, поднявшийся из самых глубин до самой высокой вершины, да, это обнадеживает! Будь у земных владык немного больше знания жизни, народ не был бы для них всего-навсего дойной коровой. Итак, пусть сталь закаляется и становится тверже. Что, корректур сегодня еще не приносили?

Генриетта ответила отрицательно и, вздохнув, вышла.

Существует внутренний голос, красноречием превосходящий все доводы разума. В присутствии Каспара Фейербах всякий раз заново ощущал могущество этого голоса. Он не умел обманывать себя и не обращался к верховному существу, почитая высшей инстанцией собственный разум и свою умудренность опытом. Чувство ответственности перед самим собою с годами только усугубилось. И он не мог себе не признаться, что мучила его просто-напросто дурная совесть.

Какая дилемма для человека его духовной стати! С одной стороны — преданность идее, доведенная до самоотрицания, с. другой — укоризненный взор того, кто был воплощением этой идеи и кому он не смел предаться из страха замутнить свое суждение, из страха, что ангел справедливости покинет путь, ему предначертанный, ежели в затеянную им, Фейербахом, борьбу за справедливость вторгнутся любовь, забота, сердечное сближение.

Как раз в эти дни президент послал пробные листы своего труда о Каспаре Хаузере ближайшим друзьям, а также лорду Стэнхопу, находившемуся в Риме. Граф поблагодарил за присылку, сиречь ни слова ему не ответил.

Для Фейербаха это был плохой знак; хуже не придумаешь! Как звучала фраза, которую он в минуту сердечного волнения сказал этому человеку? «Если лжив взгляд, который сейчас устремлен на меня, милорд, тогда…»

Тогда? Что тогда? Чепуха! Ребяческий вздор! Мир не рухнет оттого, что ошибся какой-то там Фейербах! Человек многосторонен, разные у него обличья, и нет числа словам, которые он произносит во имя жалкой своей выгоды! Добиваясь куска хлеба, каждый нищий становится властелином слова. А чего стоит пэрство, чего стоят парадные кареты, приятнейшие манеры, изящно выраженные чувства, если для всего этого слово — только грим, прикрывающий отвратительную кожу прокаженного?

Значит, он расчленял сердца, рылся в потемках чужих душ, истратил весь свой запал, применил все свое искусство, весь пафос судьи, силясь человеческой меркой измерить поступок и преступление, лишь для того, чтобы из Англии явился расфранченный мошенник, затеял здесь сардоническую игру и, улыбаясь, свел к абсурду все его усилия.

Тошно было старику. Но представление о мощи и вспомогательных средствах врагов, с которыми он вступил в неравный бой, мало-помалу выросло в его воображении в нечто неимоверно огромное, и хотя ни малейшего ущерба не было еще нанесено его предприятию, мрачное, тревожное настроение завладело им. Со времени ночного налета — преступники, точно назло, так и не были обнаружены, несмотря на все старания полиции, — он не позволял себе даже спать подолгу. Вставал по ночам с постели, со свечой в руках бродил по комнатам и лестницам, проверял, хорошо ли закрыты окна, испытывал прочность замков на дверях и, случалось, пугался собственной тени. Страшно и больно было его детям смотреть, как их отец, человек недюжинной смелости и несгибаемой воли, ведет эту призрачную жизнь. Однажды утром на створках ворот они прочитали нацарапанные мелом стишки:

Эй, Ансельм фон Фейербах!
Угрожает дому крах.
Ты ударь, а не тяни,
Друга лживого гони,
Иль твои недолги дни!

В конце октября в дом Фейербаха явился Квант и заявил, что ему необходимо переговорить с президентом. Тот велел просить и сразу же заметил, что посетитель чем-то смущен и подавлен. Учитель, пренебрегая своей обычной обстоятельностью, немедленно выложил, что привело его сюда. Дело в том, что третьего дня Каспар получил письмо от графа и с той поры совершенно переменился; так вот, не выберет ли его превосходительство часок, чтобы побеседовать с ним, сам он ни единого слова от своего воспитанника добиться не может.

Президент спросил, в чем состоит эта перемена.

— Он словно сделался глухонемым, — отвечал Квант. — За столом ни к чему не притрагивается, во время занятий до того рассеян, что производит впечатление ненормального, уроков больше не готовит, на вопросы не отвечает, бессмысленно бродит по дому с видом смертельно больного человека. Вчера ночью мы с женой подслушивали у его дверей; сначала до нас доносились тихие стоны, потом он вдруг испустил страшный крик.

— Вам неизвестно, что было в письме графа? — спросил президент.

— О, разумеется, известно, — наивно воскликнул Квант, — я привык вскрывать все письма, которые к нему приходят.

Фейербах поднял голову и с мрачным любопытством взглянул на учителя.

— Так что же все-таки?

— Содержание письма никак не вяжется с его воздействием, — задумчиво отвечал Квант.

Президент в нетерпении топнул ногой.

— Хватит уже, — грубо крикнул он, — выкладывайте, что было в этом письме, раз уж вы его прочитали!

Квант испугался.

— Там говорится, что в нынешнем году граф не сможет вернуться в Анебах, нежданные обстоятельства заставляют его отложить приезд на неопределенное время. Я, конечно, знаю, что Хаузер очень рассчитывал на возвращение лорда, он даже называл дату его приезда, более того, ему казались кощунственными любые доводы против этого, ибо в детской своей наивности он все еще верит, что граф возьмет его в Англию, в свои родовые поместья, он даже не подозревает, что граф давно от него отвернулся.

— С чего вы это взяли, сударь? — вскипел президент и поднялся так стремительно, что опрокинул стул.

— Прошу прощения, ваше превосходительство, — робея, пролепетал Квант, — но ведь это же яснее ясного. — Он поднялся, вежливо поставил стул на прежнее место и, покуда президент, такова уж была его привычка, дробными стремительными шагами бегал взад и вперед по комнате, нерешительно проговорил: — Несмотря ни на что, впечатление, произведенное отказом лорда, облегченным в учтивейшую форму, остается для меня непостижимым; что-то за всем этим кроется, и, может быть, вы, ваше превосходительство, сумеете выяснить, что именно.

— Я разберусь в этом деле, — круто оборвал разговор Фейербах. Квант отвесил низкий поклон и удалился. Он пошел не домой, а в предместье Херридер, чтобы зайти за женой, которая навещала свою мать. Дул отчаянный ветер, листья и обломки веток носились в воздухе, полы Квантова плаща высоко вздымались, а шляпу ему приходилось держать обеими руками.

Вскоре после ухода учителя Каспар потихоньку выбрался из дому, собственно говоря, без всякой цели. Уже очутившись на улице, он подумал, не пойти ли ему к фрау фон Имхоф, и мигом утвердился в этой мысли, невзирая на непогоду и на то, что до виллы Имхофов от города было ходьбы минут пятнадцать. Однако, дойдя до садовой решетки и взглянув на ряд освещенных окон, юноша утратил всякое желание войти в дом, светлые комнаты наводили на него страх. Он уже видел себя наверху, слышал разговоры, пустые и неинтересные, которые он давно знал наизусть. Да, все слова были давно знакомы, ничего нового люди не могли ему сообщить, эти слова маленькими мутными каплями падали в море его печали, и звук их падения поглощала глубина.

Чья-то тень скользнула за окном, вслед за нею другая. Так вот жили они в своих домах, спокойно и безмятежно, зажигали свечи, не подозревая, что кто-то в непогоду стоит у ворот.

И вдруг среди воя ветра Каспар различил другие звуки, казалось, кто-то играл на струнном инструменте. На крыше виллы находилась эолова арфа, но он не подозревал об этом и звуки ее принял за потустороннюю музыку. Он пустился в обратный путь, и торжественные аккорды, время от времени, доносились до него.

Домой ему еще не хотелось. Непонятная сила, пригнавшая его к дому Имхофов, теперь привела его к дому генерального комиссаре, потом к дому Фейербаха, и, наконец, он очутился перед заброшенным зданием; своими закрытыми ставнями, замшелыми карнизами, высокими сводчатыми воротами, над которыми в камне было высечено око и надпись: «Око господне», это здание давно уже возбуждало его любопытство. Поговаривали, что во времена маркграфа здесь жил алхимик.

Каспару чудилось, что во всех этих домах он бывал гостем, незримо бродил среди их обитателей по пустынным покоям, удивительнейшим образом постигая настоящую и прошлую жизнь этих людей.

Усталый и до глубины души взволнованный, добрался он до дома учителя. Квант и его жена еще не вернулись, дети спали, служанки нигде не было видно, тишина царила кругом, только ветер выл, ударяясь о стены дома, да огонек лампочки в прихожей трепетал словно от страха. Уже поднимаясь по лестнице, Каспар вдруг услышал протяжный, тонкий голос, напоминающий стрекот кузнечика, и голос этот позвал:

— Стефан!

В недоумении он остановился и осмотрелся кругом. Все было тихо, и Каспар решил, что ошибся, голос, наверно, донесся с улицы. Но стоило ему подняться еще на две или три ступеньки, как голос послышался снова, теперь уже отчетливее и ближе:

— Стефан!

Бесконечное отчаяние и ужас звучали в этом голосе. Так кричит утопающий, когда вода уже вот-вот сомкнётся над его головой. То был, без сомнения, мужской голос, и в третий раз, казалось, приглушенный рыданьем, он позвал:

— Стефан!

Зов относился к нему, к нему, Каспару. Юноша простер руки, вопрошая:

— Где ты? Где ты?

И тут он увидел над дверью бестелесно парящий, блекло светящийся лик. Лицо Стэнхопа с широко открытыми глазами и отверстым ртом, до неузнаваемости, до безобразия искаженное бескрайним ужасом.

Каспар стоял как вкопанный, руки, ноги, даже глаза его словно окаменели. Когда он наконец собрался с силами, лицо над дверью исчезло и голоса больше не было слышно. Сени, лестница ярко освещены, все двери закрыты, — нигде ни души, ни звука.

ФЕЙЕРБАХ СОБИРАЕТСЯ УЕЗЖАТЬ

Однажды декабрьским вечером, к вящему удивлению соседей, учитель Квант как сумасшедший выскочил из дому и, сломя голову, ринулся в Нейштадт, к лейтенанту полиции Хикелю. Он ворвался в комнату лейтенанта и, не успев даже снять шляпы, выхватил из кармана тоненькую брошюрку и протянул хозяину дома.

Это была на днях вышедшая в свет брошюра Фейербаха о Каспаре Хаузере. Но в руки Кванта, залпом ее проглотившего, она попала только сегодня.

Хикель взял книжку, со всех сторон осмотрел ее и спокойно сказал:

— Ну, в чем, собственно, дело? Вы думаете, это для меня новость? Чего тут горячиться, не понимаю. Старик пишет, потому что ему так положено. Скорее можно курицу отучить нестись, чем прирожденного писаку писать.

Квант вздохнул.

— Написал, это еще с полбеды, кое-что здесь справедливо, но он уж слишком далеко заходит. Разрешите… — Учитель схватил книжку, открыл на титульном листе и прочитал: — «Каспар Хаузер, или Преступление против человеческой души». Как хотите, а звучит это многообещающе, — с горечью добавил он, — автор с самого начала морочит читателей. Все это вообще-то смахивает на роман, и, прямо скажем, не первосортный.

Он перелистал брошюру, ткнул пальцем в какую-то строку и прочитал с насмешливой интонацией:

— Каспар Хаузер, редкостный экземпляр человеческой породы!.. Дорогой господин лейтенант, я больше ничего не понимаю. Мне начинает казаться, будто вызвали самого плохого моего ученика и при всем честном народе объявили его большим ученым. Редкостный экземпляр! Мне лучше знать, ваше превосходительство, и уж я сумел бы открыть глаза почтеннейшей публике. Редкостный экземпляр, ничего не скажешь! Однако алфавит принято читать с начала, а не с конца. Вот вам и великий криминалист, прославленный знаток человеческих душ! Да, так выглядит слава, когда на нее смотришь вблизи. А все эти закулисные династические историйки! Смешно, да и только, если бы не было так печально. Господи ты боже мой, ну времена, ну люди!

Лейтенант полиции с едва приметной улыбкой слушал излияния учителя. Когда Квант наконец умолк, он равнодушно произнес:

— Чего вы хотите? Мы, верные слуги, обречены любоваться дурацкими выходками господ. Вообще же я должен вас успокоить. Президенту и самому мало радости от этой книжонки. Убедившись, что память не раз изменяла ему, он огорчается и уверяет, что изложить эту историю на бумаге оказалось труднее, чем написать весь Corpus juris[18]. А теперь на него еще нападают во всех имперских землях, Говорят даже, что имперская комиссия во Франкфурте намерена конфисковать эту книжонку.

— И правильно, — выкрикнул Квант. — Владетельным князьям следует его обуздать.

— Это уж их забота, — возразил Хикель, и лицо его вдруг сделалось хмурым и обозленным. — Черт побери, Квант, вы яритесь так, словно это ваше кровное дело. Хотел бы я знать, не поубавилось бы у вас отваги, будь президент в этой комнате.

Квант недоверчиво огляделся, пожал плечами и проговорил:

— Вам угодно шутить, господин лейтенант полиции. Беда, что приходится молчать, когда хочешь высказать свое подлинное мнение. Мы давно позабыли, что значит высоко держать голову. Ложиться, когда нам крикнут «куш», это мы умеем, да еще как! Но я таким командам больше повиноваться не желаю.

— Стоп, — сердито прервал его Хикель. — Бросьте чушь городить, это уже отдаёт демагогией. Скажите-ка лучше, Хаузер уже прослышал о брошюре?

— Понятия не имею, — отвечал Квант. — Но он неизбежно в ней узнает, найдется немало дурней, которым доставит удовольствие его с нею ознакомить. Скажите, господин Хикель, вам не доводилось слышать о книге некоего Гарнье?

При этом имени Хикель вздрогнул и бросил хмурый взгляд на учителя. Прошло некоторое время, покуда он решился ответить:

— Гарнье? Знаю, субъект, удравший из отечества. В своем памфлете он приводит те же ерундовые факты, что и наш статский советник, да еще вдобавок перемешанные с придворными сплетнями. Об такой стряпне и говорить не стоит.

— Но как мне поступать, если Хаузеру удастся заполучить одну из этих книжонок? — осведомился Квант.

Хикель большими шагами расхаживал по комнате, нервно покусывая нижнюю губу.

— Примите меры предосторожности, — холодно ответил он. — Не спускайте с него глаз. Впрочем, мне лично на все это наплевать. Так или иначе, а молодого человека прижать сумеют.

Квант вздохнул.

— Господин лейтенант полиции, — сказал он с огорчением, — не могу вам описать, как трудно мне приходится, я готов душу прозакладывать за то, чтобы вырвать признание у этого малого.

— Вам это подешевле устроят, — буркнул Хикель.

— Вы еще не знаете последней новости, — не унимался Квант. — Президент хочет сделать Хаузера писцом при Апелляционном суде, завтра он уже пойдет в должность.

— А что на это скажет граф?

— Ему хотели сообщить, но никто не знает, где он находится. За месяц от него пришло одно только письмо, на которое Хаузер даже не взглянул. Мне думается, что его сиятельство одобрит это мероприятие. Для ремесла, в собственном смысле слова, Хаузер не приспособлен, к сожалению, он слишком долго вращался в образованном и высокопоставленном обществе и, конечно, взбунтуется, вдруг оказавшись среди мастеровых. С другой стороны, он не может заниматься делом, требующим более глубоких знаний, так как для серьезного изучения чего-либо ему недостает ума и терпения. Посему я считаю, что статский советник нашел благое решение, которое и меня освободит от части моей ответственности. Из писца Хаузер может сделаться чиновником низшего класса, а при некотором усердии даже добиться места регистратора или бухгалтера.

Хикель почти не слушал его пространных объяснений. Вдвоем они вышли из дому.

У дверей придворной аптеки Хикель простился с учителем, намереваясь, как он сказал, заказать себе порошки от бессонницы.

На пути домой Кванту встретился советник Гофман, весьма любезно с ним раскланявшийся. Этого было вполне достаточно, чтобы обрадовать учителя и рассеять его дурное настроение. За обедом — в тот день подавалась телячья грудинка с салатом — он вовсе развеселился и стал на все лады заигрывать с женой. Но, как то часто случается с людьми глубокомысленными и серьезными, его веселость приняла довольно неуклюжие формы. Он, например, стал, смеясь, махать ножом перед самым носом учительши. Каспар побледнел, вскочил и крикнул:

— Ради бога, господин учитель, уберите нож, я не могу этого видеть.

Веселость разом слетела с Кванта.

— Слушайте, Хаузер, ваше поведение сильно отдает аффектацией! — сухо заметил он.

— Вы изрядный трус, Хаузер, — подхватила учительша, — а мужчина должен быть смелым. Что вы будете делать, если объявят войну? Тогда ведь остается только умирать с честью.

— Умирать? Нет, благодарю вас, умирать я не хочу, — быстро отвечал Каспар.

— Тем не менее вы недавно пренеприятным образом распространялись на этот счет перед лейтенантом полиции, — вставил Квант.

— Вы невозможный трус, — продолжала учительша, — как трусливо вы вели себя в прошлом году с кадетом Гугенпётом.

— Что это еще за история, — заинтересовался Квант, — я никогда о ней не слышал.

— Он ведь часто проводил время с этим кадетом, и тот на все лады уговаривал Каспара стать солдатом, уверял, что через год-другой его непременно произведут в офицеры. Оно и правда было бы неплохо, кадетам живется хорошо, и они быстро продвигаются по службе. Наш Хаузер уже воодушевился этой идеей, как вдруг дружба у них пошла врозь.

— А почему, собственно?

— Я расскажу, как это было. Однажды в сентябрьский вечер они вдвоем отправились гулять по берегу реки и дошли до места, где купалась целая ватага мальчишек и юношей. В тот день стояла адская жара. Кадет предлагает последовать их примеру, раздевается и начинает уговаривать Хаузера искупаться. Но наш Хаузер уже насмерть перепуган и ни за что не хочет лезть в воду. Купальщики услышали их разговор, с издевками обступили Хаузера и собрались было силою втащить его в реку. Но он вырвался и побежал по полю так, словно за ним черти гнались, а не голые мальчишки. Кадет решил, что это уж слишком, и перестал с ним водиться. Верно я говорю, Хаузер?

Каспар кивнул. Учитель хохотал до упаду.

Несколько дней спустя фрау фон Имхоф и фрейлен фон Штиханер пришли проведать Каспара. Учительша, гордясь визитом знатных дам, ни на минуту не оставляла их и не сумела придумать ничего лучшего для поддержания разговора, как, в присутствии Каспара, вновь рассказать историю с кадетом и купаньем. Увы, на сей раз ее рассказ успеха не имел.

Дамы молча слушали и, когда она кончила, ни слова ей не сказали.

— По правде говоря, в такой трусости хорошего мало, — уже выйдя на улицу, заметила фрейлейн фон Штиханер.

— Я бы это трусостью не назвала, — отвечала фрау фон Имхоф, — все дело в том, что он безмерно любит жизнь. Любит как сумасшедший, как животное, как скупец любит свое золото. Он сам мне признался, что, ложась спать, каждый раз боится, как бы сон неприметно не перешел в смерть, и молит бога наутро даровать ему пробуждение. Нет, это не трусость; может быть, предчувствие великой опасности и еще — потребность наверстать упущенное. Вы бы видели, как он умеет радоваться любому пустяку, которого другой бы попросту не заметил. В его радости есть и величие, и что-то неземное, а в его печали или боязни что-то повергающее душу в ужас.

Дома фрау фон Имхоф ждал сюрприз — письмо от ее подруги фрау фон Каннавурф, в настоящее время находившейся в Вене, сюрприз тем более приятный, что та обещала в марте приехать в Ансбах. В письме много говорилось и о Каспаре. «На днях я прочитала труд Фейербаха и должна тебе признаться, что за всю жизнь ни одна книга меня так не взволновала. С того дня я ни о чем другом думать не могу, и сон бежит меня. Знает ли о ней сам Каспар? И как он ее воспринял? Что о ней говорит?»

Последнее фрау фон Имхоф решила оставить без ответа: ну как подступиться к Каспару с расспросами? «Если он не прочитал книги, то его неведение странно и горестно, — думала она, — но еще горестнее, еще более странно, если он ее прочитал; странно и горестно его прёбывание в Ансбахе, его должность писца, вся его жизнь; нет, нельзя вызывать его на откровенность! Всякое слово здесь может повлечь за собою беду».

И все же она стала осторожно выспрашивать Каспара, знает ли он об этой книге, слышал ли какие-нибудь разговоры о ней. Да, он знал. Но не имел ни малейшего желания ее прочитать и в ней разобраться. Прежде всего из страха: страх заставлял его избегать любого шага, который мог бы изменить его нынешнее положение, отвлечь его мысли от тягостных обстоятельств настоящего; и далее потому, что он полагал, будто в книге президента речь идет все о той же беспочвенной болтовне, которую он знал вдоль и поперек и от которой, как он сказал, у него только болело сердце, болела голова, а в душе уже давно ничего не оставалось. Все это так ему надоело, что даже от какого-то туманного намека в разговоре лицо его принимало скучливое, недовольное выражение.

И только странная случайность заставила его познакомиться с произведением, во имя его написанном.

В одно хмурое мартовское утро в здании Апелляционного суда, а вскоре затем и в городе распространился слух, что во время судебного заседания в главном зале президент вдруг лишился чувств и упал с кресла. Чиновники мигом повыскочили из своих комнат и столпились в коридорах и на лестницах. Каспар тоже встал из-за стола и последовал их примеру. Но вскоре потихоньку удалился, не желая смотреть, как президента сносят вниз по лестнице.

Когда он воротился в комнату, где ежедневно от восьми до полудня переписывал бумаги, в обществе одного только старого канцеляриста, некоего Дильмана, того еще не было на месте.

Каспар, опечаленный и перепуганный, встал у окна, пальцем бессознательно вычерчивая на помутневшем стекле имя Фейербаха.

Между тем появился Дильман и, ломая руки, пошел к своему столу.

До сегодняшнего дня старый канцелярист не обменялся и дюжиной посторонних слов с коллегой, вот уже третий месяц работавшим с ним в одной комнате.

В течение тридцати лет снимая копии с актов, приказов, уставов и приговоров, он выработал в себе необыкновенную сноровку спать; смешно было смотреть, как он дремал, тихонько всхрапывая, уперев кончик пера в бумагу, рука же его сама начинала писать дальше, как только в коридоре раздавались шаги одного из начальников, тем паче что за эти годы он изучил и запомнил походку каждого в отдельности.

Тем более был удивлен Каспар, когда Дильман подошел к нему и дрожащим голосом воскликнул:

— Несравненный муж! Только бы с ним ничего не случилось! Только бы не постигла его участь смертного!

Каспар обернулся, но ни слова не проронил.

— Да, Хаузер, для вас это была бы невозместимая утрата, — продолжал старик, — где еще в нашем жалком мире найдется человек, который бы так страстно ратовал за другого? Я не удивлюсь, если вся эта история примет дурной оборот. Да, дурной, дурной оборот неизбежен.

Каспар молча слушал, только глаза его щурились.

— Такой человек! — снова воскликнул Дильман. — За годы, которые я провел здесь, семь президентов и двадцать два правительственных советника отправились к праотцам, Хаузер, но такого среди них не было. Это титан, Хаузер, настоящий титан! Во имя справедливости он мог бы звезды сорвать с небес. Надо только присмотреться к нему, вы присматривались к нему, Хаузер? Горбинка на носу! Говорят, это признак гениальности, а чело как у Юпитера! И книга, которую он написал ради вас, Хаузер! Не книга, а пылающий костер! Читая ее, поневоле скрежещешь зубами и сжимаешь кулаки.

Каспар насупил брови.

— Я ее не читал.

Старого канцеляриста как током ударило. Он открыл рот и тяжело задышал.

— Не читали? — с трудом выдавил он из себя. — Вы — не читали? Да разве это может быть? Черт меня побери совсем! — Он засеменил к своему столу, торопливо выдвинул ящик, вытащил из него небольшую книжицу и сунул ее в руки Каспару, пробормотав: — Читайте, читайте немедленно, черт возьми!

Каспар действовал почти как Хикель в случае с учителем Квантом. Нерешительно повертел книгу в руках, потом раскрыл ее и, заметно побледнев, прочитал заглавие. Но и это не вызвало в нем любопытства и нетерпения. Он положил книгу в карман и сухо сказал:

— Прочитаю дома.

Как всегда, ровно в полдень, он вышел из присутствия, сел обедать, как ни в чем не бывало слушая разговоры, вращавшиеся вокруг болезни президента.

— В прошлое воскресенье, — тараторила учительша, — по дороге в церковь я видела президента, и как раз в ту самую минуту, когда ему встретились четыре плакальщицы. Президента разобрал страх, он остановился и глядел им вслед. Я сразу подумала, что это не к добру.

— Хорошо бы вы, бабы, не совали нос в карты господа бога, — грубо оборвал ее Квант. — Просвещаешь вас, просвещаешь с утра до ночи, а все без толку.

Каспар рассмеялся на эти слова, чем и заслужил ядовитейший взгляд учительши.

Потом он ушел в свою комнату.

В два часа Каспар должен был явиться на урок, чтобы к четырем снова отправиться в присутствие. В десять минут третьего Квант вышел в сени и позвал его. Ответа не последовало. Он поднялся наверх и убедился, что Каспара там нет. Неудовольствие учителя обернулось испугом, когда, окинув пытливым взглядом комнату, он обнаружил фейербаховскую брошюру на столе у Каспара.

— Значит, все-таки… — горестно пробормотал он.

Он взял книгу, пошел вниз к жене и голосом почти беззвучным сказал:

— Иетта, я сделал страшное открытие. На столе у Хаузера лежит фейербаховская брошюра. О, бессовестные! Кто же это опять подлил масла в огонь?

Учительша не слишком сочувствовала мужу. «Оставь его в покое», или «скажи ему, наконец», или «задай ему хорошую трепку», вот и все, что она обычно отвечала на его сетования.

— Когда ушел Хаузер? — спросил Квант у служанки. Та ничего не знала. Но тут сам Каспар вошел в комнату и принес свои извинения.

— Где вы были? — насторожился учитель.

— Я ходил к Фейербахам, узнать, как чувствует себя господин статский советник.

Квант подавил свое недовольство и только побранил Каспара за самовольную отлучку. Оставшись с ним вдвоем, он некоторое время молча расхаживал по комнате. Потом, наконец, заговорил:

— Я только что был в вашей комнате, Хаузер. И случайно обнаружил нечто, мягко выражаясь, преисполнившее меня сомнений. Я не стану сейчас пускаться в обсуждение труда господина статского советника, хотя все разумные люди единодушны в своем мнении о таковом. Я не считаю себя вправе чернить в ваших глазах столь почтенного человека и также не собираюсь допытываться, кто подсунул вам эту книжицу, зная, что в ответ услышу неправду. Мне странно только, что даже в этом случае вы сочли необходимым действовать украдкой. Почему вы не пришли ко мне, как подобает, и откровенно со мной не поговорили? Неужто вы думаете, что я бы лишил вас удовольствия прочитать занятную сказку, написанную человеком некогда великим и славным, а ныне больным и душевно усталым. Разве я не понимаю, что творится у вас в душе, когда такая сказка приплетается к вашему прошлому? Прошлому, которое, разумеется, вам знакомо куда лучше, чем бедняге президенту? Ну к чему, скажите вы, ради бога, эта вечная игра в прятки? Разве я своим отношением к вам это заслужил? Разве я не старался заменить вам отца? Вы живете в моем доме, едите за моим столом, вы пользуетесь моим доверием, делите с нами радости и горе, так неужели же ничто на свете не может подвигнуть вас, скрытный вы человек, хоть однажды быть со мною искренним и откровенным?

О, чудо! Слезы стояли в глазах учителя. Он вытащил из кармана книжку президента, подошел к столу и, в состоянии полного аффекта, положил ее перед Каспаром.

Каспар смотрел на учителя взглядом одновременно пристальным и отсутствующим, так, словно тот был где-то далеко-далеко. Лоб юноши, казалось, заволокло тучами, полураскрытые губы дергались.

«Какой же он злой», — подумал Квант, и страх охватил его.

— Да скажите же что-нибудь, — хрипло крикнул он.

Каспар медленно покачал головой.

— Надо набраться терпения, — проговорил он как во сне. — Скоро что-то произойдет, господин учитель, будьте к этому готовы. Скоро что-то произойдет, верьте мне. — Он невольно протянул руку Кванту. Тот отпрянул и холодно сказал:

— Избавьте меня от вашего пустословия. Вы мерзкий комедиант!

На этом разговор окончился, и Квант вышел вон.

От директора архива Вурма Квант узнал, что в полдень Каспар и вправду был в доме Фейербаха и не только осведомлялся о самочувствии президента, но с необычной настойчивостью требовал, чтобы его к нему допустили. Разумеется, никто на это не согласился. Каспар еще с полчаса недвижно простоял у дверей и, прежде чем удалиться, обошел кругом дома, заглядывая в окна, причем был сам на себя не похож, до такой степени ужас и страдание исказили его лицо.

Он пришел туда и на следующий день, пришел на третий, на четвертый, все с тою же мольбой, и ни разу его не допустили к Фейербаху. Президенту нужен покой, говорили ему, хотя состояние его, поначалу внушавшее тревогу, мало-помалу улучшается.

Наконец директор Вурм посвятил в эту историю президента. Фейербах приказал в следующий раз пустить к нему Каспара и, несмотря на отговоры Генриетты, сумел настоять на своем. Однако Каспар явился лишь через неделю.

Он пришел уже под вечер и был довольно сухо встречен Генриеттой, которая тем не менее провела его к отцу. Президент сидел в кресле, перед ним лежала целая кипа папок с судебными делами. Он очень постарел, небритые седые волосы торчали на его щеках и подбородке, взгляд его был спокоен, хотя в нем изредка и мерцал страх, испытываемый человеком, безумно боящимся смерти и уже изведавшим ее близость.

— Итак, чего вы от меня хотите, Хаузер? — обратился он к Каспару, остановившемуся в дверях.

Каспар шагнул было к нему, но, споткнувшись на пороге, вдруг упал на колени и смиренно склонил голову. Рука его бессильно опустилась, и он замер в этом положении.

Фейербах изменился в лице. Он схватил Каспара за волосы и отогнул назад его голову, глаза юноши оставались закрытыми.

— В чем дело, молодой человек? — сурово проговорил президент.

Теперь Каспар поднял на него смятенный взор.

— Я все прочитал, — сказал он.

Президент закусил губу, глаза его глубоко спрятались под бровями. Наступило долгое молчание.

— Встаньте, — наконец приказал Фейербах. Каспар повиновался.

Президент взял его за руку и сказал голосом суровым и одновременно заклинающим:

— Не унывать, Хаузер, не унывать! Вести себя спокойно, тихо! Надо выждать! В настоящее время ничего больше сделать нельзя.

Лицо Каспара, красное и возбужденное, как у горячечного больного, сделалось скорбно неподвижным.

— Вам страшно, я понимаю, — продолжал президент, — мне тоже страшно, но ничего не поделаешь. Не до всего может дотянуться рука человеческая. Нет у нас ни боевой трубы Исайи, ни Оберонова рога. У титанов в руках цепы, и молотят они так быстро, что между взмахом и взмахом даже лучу света не пробиться не рассеченным. Терпение, Каспар, а главное — не унывать, не унывать. Обещать ничего не могу, надежда еще осталась, но для ее осуществления мне нужно здоровье. На сегодня хватит!

Он сделал прощальный жест рукою.

Каспар сейчас впервые спокойными и ясными глазами взглянул на старика. Этот взгляд удивил президента. «Вот как, — подумал он, — у парня, оказывается, кровь течет в жилах, а не сахарная водица». Уже идя к двери, Каспар вдруг обернулся и сказал:

— Ваше превосходительство, у меня к вам большая просьба.

— Просьба? Говорите.

— Мне очень обременительно всякий раз дожидаться инвалида, куда бы я ни собрался. Он иногда является так поздно, что уже и идти-то Не стоит. Разве мне нельзя одному ходить в суд и к моим знакомым тоже?

— Гм, — отвечал Фейербах, — я подумаю и что-нибудь устрою.

Едва Каспар открыл дверь, как от нее шарахнулась и побежала по коридору какая-то женщина: кто-то, видимо, подслушал их разговор. Это была Генриетта; в постоянной тревоге за отца она пуще всего страшилась опасности, таившейся в его страстном отношении к судьбе Каспара. Письмо, посланное ею брату Ансельму, живущему в Пфальце, свидетельствует, сколь невыносимо тяжелая атмосфера день и ночь окружала президента.

«Здоровье нашего отца, — так начиналось письмо, — слава богу, стало улучшаться. Он уже в состоянии, опираясь на палку, пройти по комнате и опять получает удовольствие от хорошего жаркого, хотя аппетит у него уже не тот и, время от времени, он жалуется на боли в животе. Что же касается его настроения, то, увы, оно хуже, чем когда-либо, и, главным образом, из-за его злополучного труда о Каспаре Хаузере. Ты же знаешь, какой сенсацией этот труд явился для всей страны. Тысячи подняли голоса за и против него, но мне сдается, что противники постепенно возобладают над друзьями. Наиболее читаемые газеты напечатали статьи, как две капли воды похожие одна на другую, ибо во всех произведение отца насмешливо именовалось продуктом перенапряженных мозгов. Два гадания разошлись в мгновение ока.

И вдруг издатель, под различными предлогами, отказывается от третьего, другие два, в свою очередь, отвечают отцу отказом. Я убеждена, что все это плод коварных интриг, идущих из одного и того же источника; честное слово, отчаяние охватывает меня при мысли об обстоятельствах, в которых нас вынуждают жить. Подумать, что такой человек, как наш отец, ратующий за дело, которое вопиет к небесам, не находит даже благосклонного слушателя, не говоря уж о пособнике и помощнике. Видно, люди — вялые, тупые и глупые животные, иначе возмущение охватило бы человечество. Теперь представь себе отца: горечь его разочарования, боль и презрение, затаенные в глубине души. Что должен был он испытать, если даже в кругу ближайших друзей до него не донеслось ни слова одобрения, благодарности, ни слова любви. Некоторые высокопоставленные лица не стали скрывать своего недовольства, а здесь, в этом вороньем гнезде, сочли за благо игнорировать его книгу: пусть Христос покорил Рим, в Иерусалиме он остался захудалым раввином. Я очень тревожусь об отце, ибо достаточно его знаю, чтобы понимать — внешнее спокойствие только скрывает бурю, бушующую в его душе. Иногда он часами сидит, уставившись в одну точку, и, если его окликнуть, смотрит на тебя изумленными глазами и смеется — горько и беззвучно. На днях он, помрачнев, внезапно воскликнул: «Правильно, если по такому поводу человек, как в былые времена, жертвует собою целиком, без остатка, нельзя укрываться за бруствером из исписанных листов бумаги». Он вынашивает множество планов. Весть о революции в Баденском герцогстве потрясла его, впрочем, эта катастрофа, видимо, и вправду стоит в прямой связи с историей Каспара Хаузера.

Главным виновником страшного преступления, совершенного над Каспаром Хаузером, отец полагает некоего отставного министра, проживающего где-то на Майне, намеревается отыскать его и заставить сознаться. Лейтенант полиции Хикель, пренеприятный тип, ни одному слову которого я не верю, чуть ли не ежедневный гость в нашем доме, они подолгу о чем-то совещаются с отцом, и отец уже намекал мне, что через некоторое время Хикель будет его сопровождать в какой-то поездке. О, если бы я могла этому воспрепятствовать! Несчастная история с Хаузером лишит отца последних остатков душевного мира, приличествующего его возрасту, и все равно ему ничего не добиться, ничего, ничего, будь он даже красноречив, как Исайя, силен, как Самсон, и храбр, как Маккавей. Ах, мы, Фейербахи, злосчастный род, отмеченный Каиновой печатью беспокойства. Мы бессмысленно растрачиваем свои силы и свое состояние, и если остатков того и другого нам еще кое-как достанет до могилы, то это уже счастье. Нам не дано совершать приятные прогулки, мы всегда должны идти к цели, без важной цели нам и дышать нельзя, и потому в ожидании завтрашнего дня от нас ускользает милое сегодня. Таков он, таков ты, такова я, таковы мы все.

Мне никогда не доводилось нюхать розу, не скорбя о том, что завтра она увянет, ни разу в жизни я не любовалась нищим ребенком, не размышляя о неравенстве людского жребия. Прощай, брат, дай бог, чтобы мрачные мои предчувствия не оправдались».

Таково было письмо Генриетты. Упомянутое в нем недоверие к лейтенанту полиции выросло наконец до такой степени, что она стал всячески исхитряться, силясь поссорить отца с Хикелем. Но ничего у нее не вышло. Хикель, чуя опасность, приторно-любезно вел себя с дочерью президента. Когда к нему прибежал взволнованный Квант с жалобами на то, что президент позволил Хаузеру себя одурачить и разрешил ему без сопровождающего разгуливать по городу, Хикель заявил, что его это не устраивает и он уж сумеет вправить мозги старику.

Он отправился к Фейербаху и изложил ему свои сомнения в правильности подобного мероприятия.

— Ваше превосходительство, видно, не подумали, какое бремя ответственности вы на меня таким образом возложили. Если я не знаю, где этот малый проводит время, как мне прикажете гарантировать его безопасность?

— Ерунда, — буркнул Фейербах, — я не могу упрятать под замок взрослого человека только для того, чтобы вы с полным душевным спокойствием проводили вечера в казино.

Хикель со злостью поглядел на собственные руки и отвечал с неплохо разыгранным простодушием:

— Я сам сознаю свой порок, за который вашему превосходительству угодно так строго меня судить. Но ведь надо же человеку, особенно холостяку, иметь уголок, где ему можно согреться. Будь вы на моем месте, ваше превосходительство, а я — на вашем, я бы снисходительнее отнесся к вконец замучившемуся чиновнику.

Фейербах рассмеялся.

— Что это с вами делается, Хикель? — добродушно спросил он. — Несчастная любовь, может быть? — Он считал лейтенанта полиции недюжинным ловеласом.

— Ну нет, ваше превосходительство, на этот счет у меня кожа толстая, — возразил тот, — хотя повод бы и нашелся; вот уже несколько дней в стенах нашего города проживает красавица, какой свет не видывал.

— Вот как? — не без любопытства спросил президент. — А ну-ка, расскажите. — Он, правду сказать, питал некоторую наивную слабость к прекрасному полу.

— Дама эта гостит у фрау фон Имхоф.

— Помню, помню, баронесса мне об этом говорила, — перебил его Фейербах.

— Сначала она остановилась в «Звезде», — не унимался Хикель, — проходя мимо, я видел ее у окна, погруженную в задумчивость, со взором, устремленным ввысь, ну точь-в-точь святая. Я всякий раз останавливался полюбоваться ею, но, заметив меня, она тотчас же в испуге отходила от окна.

— Ага, вот это я одобряю, это называется добросовестно вести наблюдение, — поддразнил его президент, — взаимопонимание, значит, уже достигнуто?

— Увы, это не так, ваше превосходительство; откровенно говоря, для галантных приключений время сейчас неподходящее.

— Что правда, то правда, — подтвердил Фейербах, и улыбка на его лице погасла. Он встал и бодрым голосом произнес: — Но, с другой стороны, время приспело. Двадцать восьмого апреля я уезжаю. Вы возьмете отпуск по службе и поступите в мое распоряжение.

Хикель поклонился и выжидательно посмотрел на президента; тот понял, что значил его взгляд.

— Ах, вот что, — сказал он, — конечно, негоже оставлять Хаузера без всякого присмотра, хотя, с другой стороны, несправедливо закрывать от него на замок весь мир. Он уже немало из-за этого натерпелся. Ограничение свободы действий ущемляет волю к жизни не меньше, чем цепи и кандалы. — Президент никак не мог прийти к согласию с самим собой и, как всегда, в присутствии лейтенанта чувствовал себя стесненным в своих решениях, ибо был не в состоянии сопротивляться напору силы, молодости, холодного рассудка и бессовестности.

— Но ведь ваше превосходительство отдает себе отчет в опасности… — ввернул Хикель.

— Покуда я жив и живу в этом городе, никто не осмелится его и пальцем тронуть, в этом вы можете быть уверены.

Хикель высоко вздернул брови и снова вперил взгляд в свои растопыренные пальцы.

— А если в один прекрасный день его и след простынет? — мрачно спросил он. — Я предлагаю следить за ним хотя бы по вечерам и во время прогулок. Днем, уж ладно, пусть ходит по городу один. Старикашке-инвалиду можно дать отставку, я лучше приставлю к нему одного из моих парней. Пусть каждый день, в пять часов пополудни, является в дом учителя Кванта.

— Что ж, это, пожалуй, недурной выход из положения, — согласился президент. — А заслуживает этот ваш ставленник доверия?

— За ним Хаузер будет как за каменной стеной.

— Как его звать?

— Шильдкнехт, сын пекаря из Баденского герцогства.

— Я согласен.

Хикель был уже в дверях, когда президент его окликнул, чтобы внушить ему необходимость держать в полной тайне их совместную поездку. Хикель отвечал, что не нуждается в такого рода предупреждениях.

— Ехать одному мне нельзя, — пояснил президент, — со мною должен быть расторопный и осмотрительный человек. Это дело подлежит тщательнейшему расследованию и при соблюдении чрезвычайной осторожности. Помните, привлекая вас к нему, я оказываю вам величайшее доверие.

Он пронзительно взглянул на лейтенанта полиции. Хикель машинально кивнул. Опасение и недоброе предчувствие внезапно омрачили лицо Фейербаха.

— Идите, — коротко приказал он.

ПОЕЗДКА НАЧИНАЕТСЯ

В тот же вечер Хикель зашел к учителю и сообщил, что отныне за Хаузером будет надзирать солдат Шильдкнехт. Каспара дома не было, и на вопрос Хикеля, где он, Квант отвечал — в театре.

— Опять в театре! — воскликнул Хикель. — Третий раз за две недели, если не ошибаюсь.

— Он очень пристрастился к театру, — заметил Квант, — почти все карманные деньги тратит на билеты.

— Между прочим, с карманными деньгами в ближайшее время будет туговато, — сказал лейтенант полиции. — На этот раз граф прислал мне только половину условленного месячного содержания. Очевидно, эта история ему не по средствам.

Деньги, предназначавшиеся для Каспара, Стэнхоп с самого начала посылал Хикелю.

— Не по средствам? Лорду? Пэру Англии? Такой пустяк— и не по средствам? — Квант от удивления вытаращил глаза.

— Только не говорите этого никому, иначе подумают, что вы издеваетесь над графом, — сказала учительша. Она испытующе, с любопытством смотрела на лейтенанта полиции. Этот скользкий, щеголеватый человек всегда представлялся ей загадочным и привлекательным. Он будоражил ту чуточку фантазии, которой она обладала.

— Ничего не попишешь, — резко оборвал разговор Хикель. — Так обстоят дела. Могу предъявить вам почтовое извещение. Граф знает, что делает.

Когда Каспар пришел домой, Квант спросил его, как он провел время.

— Неважно, в пьесе слишком много было о любви, — с досадой отвечал юноша. — Я этого терпеть не могу. Они там все болтают и жалуются, так что ум за разум заходит, и к чему же все это сводится? К свадьбе. Лучше уж отдать свои деньги нищему.

— Тут недавно был господин лейтенант полиции и сообщил нам, что граф значительно сократил сумму, определенную на ваше содержание, — сказал Квант. — Вам придется вообще сократить расходы, а что до театра, то, боюсь, вам надо будет и вовсе от него отказаться.

Каспар сел к столу, поужинал и долго молчал.

— Жаль, — проговорил он наконец, — через неделю дают «Дона Карлоса» Шиллера. Говорят, это прекрасная пьеса, и мне хотелось бы ее увидеть.

— Кто говорит, что это прекрасная пьеса? — спросил Квант со снисходительно насмешливой миной знатока.

— Я встретил в театре фрау фон Имхоф и фрау фон Каннавурф, — пояснил Каспар, — и они обе это сказали.

Учительша подняла голову.

— Фрау фон Каннавурф? Это еще кто такая?

— Подруга фрау фон Имхоф, — ответил Каспар.

Квант до глубокой ночи обсуждал с женой, как приспособиться к новому положению вещей, установленному графом. Было договорено, что теперь обед Каспара будет стоить десять крейцеров, а ужин восемь.

— Если дело обстоит так, как говорит лейтенант полиции, нам все равно придется за него доплачивать, — сказала учительша.

— Мы не должны забывать, что умеренность Хаузера в еде и питье поистине необыкновенна, — возразил Квант, честность его восставала против несправедливого ущемления.

— Ну и что? — твердила свое жена. — Так или иначе, я должна иметь на кухне достаточно припасов, чтобы накормить голодного. А это ведь даром не дается.

На следующий день Хикель принес деньги. Он и Квант как раз вошли в сени, когда Каспар, уже одетый, спустился из своей комнаты. На вопрос учителя, куда он направляется, Каспар отвечал, что идет к часовщику: его часы испортились и их надо отдать в починку. Квант предложил посмотреть, что с часами, Каспар протянул их ему, учитель поднес часы к уху, постучал по корпусу, попробовал, можно ли их завести, и объявил:

— Часы в полном порядке.

Каспар покраснел, сказал, что хотел просить выгравировать на крышке его имя, но он должен был быть большим лицемером, чтобы эти слова не прозвучали пустой отговоркой. Квант и Хикель переглянулись.

— Если у вас есть хоть капля чести, вы сейчас же откровенно признаетесь, куда вы собрались, — сурово произнес Квант.

Каспар подумал и нерешительно ответил, что хотел пойти в оранжерею.

— В оранжерею? Зачем? С какой целью?

— Посмотреть на цветы. Весной там всегда такие красивые цветы.

Хикель многозначительно кашлянул. Он пристально взглянул на Каспара и иронически заметил:

— Поэт. «Я вздыхал среди цветов». — Потом сделал строгое лицо и вкратце объяснил, что уговорил президента отменить необдуманно данное Каспару разрешение на свободные прогулки по городу. Отныне ежедневно в пять часов будет приходить один из его подчиненных, под чьим присмотром Каспар сможет делать все, что вздумается. Каспар молча глядел на улицу, залитую весенним солнцем.

— Выходит… — прошептал он, но запнулся и смиренно потупил взгляд.

— Что выходит? — спросил учитель. — Говори! Кто лукавит, того черт задавит.

Каспар испытующе поглядел на учителя.

— Выходит, — закончил он фразу, — у президента прав тот, кто последним у него побывал. — Заметив, какое действие произвели его слова, Каспар горько о них пожалел. Учитель в ужасе закачал головой. Хикель вытянул губы и тихонько свистнул. Затем достал свою записную книжку, заткнутую между двух пуговиц его сюртука, и что-то записал. Каспар робко следил за ним. Лицо его пылало.

— Разумеется, господину статскому советнику будет доложено об этом неприличном высказывании, — заявил Хикель официальным тоном.

Когда лейтенант полиции ушел, Каспар попросил учителя, в виде исключения, отпустить его сегодня, очень уж погода хорошая.

— Увы, — возразил Квант, — но я должен следовать инструкции.

Посланный Хикелем парень явился только в половине шестого. Каспар вместе с ним отправился в дворцовый сад, но, когда они пришли туда, теплица была уже закрыта. Шильдкнехт предложил прогуляться вдоль ручья; Каспар покачал головой. Он подошел к одному из открытых окон теплицы и заглянул внутрь.

— Вы ищете кого-нибудь? — спросил Шильдкнехт.

— Да, одна женщина назначила мне здесь встречу, — ответил Каспар. — Ну, не беда, пойдемте домой.

Они повернули назад; когда они добрались до дворцовой площади, Каспар увидел фрау фон Каннавурф. Она рассыпала хлебные крошки целой стае воробьев. Каспар остановился в отдалении. Он смотрел на птиц и совсем забыл поздороваться. Кормление вскоре окончилось; фрау фон Каннавурф снова надела шляпу, которая до сих пор висела у нее на руке, и сказала, что полтора часа прождала его в оранжерее.

— Я ведь несвободный человек и не всегда могу выполнить то, что обещал, — ответил Каспар.

Они спустились вниз по улице, потом свернули налево и пошли вдоль пригородных садов. Шильдкнехт вышагивал позади; маленький, краснощекий, одетый в зеленую форму, он выглядел очень комично. Самым высоким из троих оказался Каспар, ибо фрау фон Каннавурф тоже была миниатюрна, как девочка.

— Собственно, я приехала в этот город из-за вас, Хаузер, — сказала молодая женщина после того, как они довольно долго молча шли рядом. В ее слегка напевном голосе слышался иностранный акцент, а говоря, она то и дело моргала, как человек, у которого устали глаза.

— Да, и что же вам от меня угодно? — спросил Каспар, скорее беспомощно, нежели резко. — Вы уже вчера в театре сказали, что приехали сюда из-за меня.

— Это для вас не ново, думаете вы. Но я ничего от вас не хочу. Напротив. На ходу трудно говорить об этом. Давайте сядем, там наверху в траве.

Они поднялись по склону заросшей орешником горы и присели на траве перед изгородью. Им было видно солнце, уходящее за лесистые вершины Швабских гор. Каспар смотрел на него с благоговением. Фрау фон Каннавурф облокотилась о землю и устремила взор в фиолетовую даль.

Шильдкнехт, поняв, что его присутствие нежелательно, уселся поодаль на поваленном дереве.

— В Швейцарии у меня есть маленькое имение, — начала фрау фон Каннавурф, — я купила его два года назад, чтобы иметь убежище и приют в свободной стране. Я предлагаю вам поехать туда со мной. Вы там сможете жить, как вам заблагорассудится, ничто не будет вас обременять, никакая опасность не будет грозить вам. Я сама не стану мешать, я не могу сидеть на одном месте, меня постоянно куда-то тянет… Дом в долине стоит совсем обособленно, между высоких гор, на берегу озера. Нельзя представить себе ничего великолепнее вечных снегов на вершинах, которые видно, когда сидишь там в саду под яблонями. Потребуется слишком много времени и сил, чтобы я могла гласно увезти вас, а посему я предпочитаю, чтобы вы бежали со мною. Вам надо только сказать «да», у меня уже все подготовлено.

Она повернулась к Каспару, и он, оторвав свой очарованный взгляд от красного солнечного шара, посмотрел на нее. Надо было быть истуканом, чтобы остаться равнодушным к этому прекрасному лицу, и с его губ, сами собой, словно он ее не слышал, сорвались слова:

— Вы очень красивы!

Фрау фон Каннавурф зарделась. Ей не удалось за язвительной усмешкой скрыть болезненное чувство. Рот ее, в котором было что-то ребяческое и милое, то и дело подергивался, когда она молчала. Ее удивленный взгляд смутил Каспара, и он снова стал смотреть на солнце.

— Вы мне не отвечаете? — спросила фрау фон Каннавурф тихо и разочарованно.

Каспар покачал головой.

— То, что вы хотите от меня, сделать невозможно, — сказал он.

— Невозможно? Почему?

Фрау фон Каннавурф стремительно встала.

— Потому что мне там нечего делать, — твердо ответил Каспар.

Молодая женщина смотрела на него. На ее лице было выражение, как у внимательного ребенка, и бледна она была, точно небо над их головами.

— Вы хотите принести себя в жертву? — спросила она в упор.

— Я должен быть там, где мне подобает быть, — решительно продолжал Каспар, не отрывая взгляда от места, где только что скрылось солнце.

«Его не удастся убедить, — тотчас же подумала фрау фон Каннавурф. — Великий боже, как все для него просто и ясно: да — нет, красиво — безобразно. Он смотрит на мир сверху вниз. И в лице его безграничная доброта сочетается с наивной и нежной печалью. Глядя на него, невольно чувствуешь растроганность и удивление».

— Но что вы намерены делать? — помедлив, спросила она.

— Я еще не знаю, — отвечал он как во сне, провожая глазами облако, похожее на бегущую собаку.

«Итак, то, что мне говорили, неверно; он ничего не боится, — думала молодая женщина. Она встала и стремительной походкой пошла вперед, спустилась с холма, прошла мимо Шильдкнехта, который, как видно, задремал. — Каспара необходимо защитить, — думала она, — он себя погубит, он мчится навстречу гибели. Каспар ведь сам не знает, что сделает. Он, вероятно, не в состоянии составить себе план действий, но действовать будет, теперь ничто уже не отпугнет его. Разгадать его нетрудно, хотя кажется, что он — само молчание».

Она остановилась, поджидая Каспара.

— О, да вы быстро ходите! — сказал он, догнав ее.

— Свежий воздух пьянит меня, — отвечала она, с трудом переводя дыхание.

Когда фрау фон Каннавурф и Каспар проходили под аркой Херридовой башни, они вдруг увидели возле пустой сторожевой будки лейтенанта полиции. И оба невольно замерли на месте, ибо что-то устрашающее было в этой фигуре. Хикель стоял, прислонившись плечом к будке, словно кариатида. Несмотря на темноту, видно было, что на его пепельно-сером лице застыло гнетуще-мрачное выражение. Позади него стояла его собака, большой серый дог, так же неподвижно, как хозяин, и пристально смотрела на него снизу вверх.

Каспар снял шляпу в знак приветствия; Хикель этого не заметил. Фрау фон Каннавурф еще раз оглянулась и, вся дрожа, прошептала:

— До чего же страшный человек! Что могло привести его в такое состояние?

Возможно ли, чтобы лейтенант полиции, даже впавший в отчаяние из-за новых проигрышей, до такой степени забылся, что позволил себе стоять на улице, пусть скрытый темнотою и выступом стены, с видом человека, едва оправившегося от эпилептического припадка? Вообще-то такие припадки не свойственны картежникам; за ночь с них сходит весь хмель злополучной игры, и они вновь хладнокровно вверяют себя воле коварного случая. Бывает, что на карту они ставят не деньги, а человеческую душу, и бес, иной раз, вручает им гнусное долговое обязательство, которое они вынуждены подписать собственной кровью.

Когда Хикель в обед воротился домой, у дверей его встретил незнакомый человек, подал ему запечатанный конверт и тут же исчез, не проронив ни слова. Опытным взглядом лейтенант полиции немедленно установил, что у подателя письма фальшивые волосы и наклеенная борода. Письмо, которое Хикель тотчас же вскрыл, было зашифровано; на расшифровку такового, хотя ключ и был известен Хикелю, у него ушел весь остаток дня. В письме речь шла о поездке, в которой ему предстояло сопровождать президента. Хикель читал и перечитывал. Он все уразумел сразу и читал только, чтобы избавить себя от необходимости думать.

Ровно в семь вечера он поднялся из-за письменного стола и минут десять прошагал взад и вперед по комнате. Потом открыл застекленный шкафчик, достал бутылку виски, подаренную ему графом Стэнхопом, налил дополна изящный серебряный стаканчик и залпом его осушил. Наконец взял щетку, вычистил мундир, пристегнул саблю, кликнул свою собаку и в половине восьмого вышел из дому. Он, видимо, пребывал в отличном расположении духа, так как продолжал тихонько насвистывать какую-то песенку, да еще изредка трещал пальцами. Но под аркой Херридовой башни вдруг остановился и внимательно посмотрел себе под ноги. Ручная тележка, которую толкал перед собою какой-то человек, ударила его в бедро, и он счел за благо отойти немного подальше, за угол к караульной будке. Там его и заметили возвращавшиеся в город фрау фон Каннавурф и Каспар.

Мы недооценили бы характер лейтенанта полиции, предположив, что такое затемнение разума длилось у него дольше, чем это бывает обычно при внезапном отливе крови от головы. В восемь часов он, вместе с несколькими коллегами, уже ел рыбу в «Золотой вилке», а в девять явился в казино. Может быть, столь точное указание времени произведет неприятное впечатление на читателя, но мы все же обязаны добавить, что от девяти вечера до четырех утра до его слуха не доносилось ничего, кроме шороха карт. На сей раз Хикель оказался в выигрыше. Когда же в сером предрассветном сумраке он возвращался домой, с ним произошло нечто странное: возле гостиницы «Звезда» он вдруг остановился посреди улицы, прижал саблю к ноге и долгим пронзительным взглядом впился в то самое окно, в котором однажды видел прекрасную незнакомку.

Он спал долго и утром, когда полицейский явился с рапортом, слушал его в пол-уха. Шильдкнехту вменялось в обязанности каждое утро докладывать, где он днем или вечером побывал с Каспаром. С некоторых пор его доклады звучали достаточно однообразно: «Мы зашли за фрау Каннавурф», — или: «Нам встретилась фрау Каннавурф, и мы вместе отправились на прогулку», — или: «Шел дождь, и мы сидели в беседке у фрау Имхоф». Впрочем, это «мы» звучало в устах Шильдкнехта весьма скромно: о Каспаре он говорил с неизменной почтительной сдержанностью. Заметив же, что начальник с тревогой выслушивает сообщения о регулярных встречах Каспара с фрау фон Каннавурф, старался самим своим тоном засвидетельствовать полнейшую невинность этих встреч. Так, например, он добавлял: «Они много говорили о погоде», — или: «Разговор у них шел об ученых вещах».

Все эти подробности Шильдкнехт выдумывал, ибо на самом деле ухитрялся все время держаться на почтительном расстоянии от обоих.

Хикель стал относиться к парню с недоверием.

Однажды вечером он застал его на кухне. Устроившись в уголке и поставив перед собою свечку, Шильдкнехт, водя пальцем по строчкам, читал какую-то книгу. Заметив вошедшего, он вконец растерялся, его румяные щеки покрылись бледностью. Хикель взял книгу у него из рук и стал темнее ночи, убедившись, что это брошюра Фейербаха.

— Где ты это взял? — набросился он на Шильдкнехта. Парень отвечал, что нашел книжку на шкафу у господина лейтенанта.

— Ты не имел права ее трогать, — гремел Хикель, — если такое безобразие еще раз повторится, я тебя выгоню взашей, да еще наложу дисциплинарное взыскание, заруби это себе на носу!

Наверно, любая пиратская история в той же мере возбудила бы любопытство этого олуха, позднее успокаивал себя Хикель, сознавая бессмысленность своей вспышки. Тем не менее он уже почуял опасность, парень ему попался явно неподходящий, и его следовало поскорее сплавить. Повод к тому не замедлил представиться.

Зайдя на следующий день за Каспаром, Шильдкнехт заметил, что юноша чем-то расстроен. Он попытался развлечь его игривой историйкой из казарменной жизни. Каспар и вправду разговорился, спросил, откуда Шильдкнехт родом, кто его родители; парень старался возможно веселее отвечать на эти вопросы, хотя детство было достаточно печальной главою в его жизни. Рос он у мачехи, отец рано отдал мальчонку в люди, и не успел тот покинуть родной дом, как мачехин любовник в драке убил его отца. Теперь и он и она сидели в тюрьме, а братья Шильдкнехта промотали все имущество.

Шильдкнехт отважился спросить, почему Каспар отменил сегодня встречу со своей подругой.

— Она идет в театр, — отвечал Каспар.

— Почему же вы ее не сопровождаете? — настаивал Шильдкнехт.

— У меня нет денег.

— Денег? А много их надо?

— Шесть грошей.

— Столько у меня и при себе найдется, — сказал Шильдкнехт, — я вам дам взаймы.

Каспар с радостью взял деньги. Сегодня давали «Дон Карлоса», а он давно мечтал посмотреть эту пьесу. За исключением взбалмошной женщины, пытающейся соблазнить принца, все в ней восхищало его. А что творилось в его душе, когда маркиз говорил королю:

Напрасно
Вступили вы в жестокий бой с природой;
Свою большую царственную жизнь
Напрасно посвятили разрушенью.
Нет, человек и выше и достойней,
Чем думаете вы. Он разобьет
Оковы слишком длительного сна
И возвратит свое святое право…[19]

Каспар приподнялся на своем кресле, жадным, горящим взором пожирая сцену и едва удерживая крик восторга. К счастью, в темноте зала никто не заметил его порыва; только сосед, желчный старикашка — канцелярский советник, дернув за полу, грубо усадил его на место.

Весь вечер Каспар отсутствовал, и учитель поспешил учинить ему допрос. Каспар признался, что был в Дворцовом театре.

— Откуда у вас деньги? — поинтересовался Квант. Юноша отвечал, что ему подарили билет.

— Кто именно подарил?

Бездумно, все еще во власти Шиллеровой драмы, Каспар назвал первое попавшееся имя. Назавтра Квант навел справки и, разумеется, выяснил, что Каспар его надул. Загнанный в тупик, тот рассказал, как это было, и Квант обо всем доложил лейтенанту полиции.

В пять часов пополудни во дворе под окном Каспара послышался знакомый свист — две мелодических триоли; так Шильдкнехт обычно возвещал о своем приходе. Каспар поспешил вниз.

— Все у нас с вами врозь пошло, — объявил Шильдкнехт, — лейтенант полиции уволил меня за то, что я дал вам денег взаймы. Придется мне опять нести службу в казарме.

Каспар поник головой.

— Так оно всегда бывает, — пробормотал он. — Они не терпят, если кто-нибудь по-хорошему со мной обходится. — И протянул Шильдкнехту руку — на прощанье.

— Послушайте, Хаузер, — живо проговорил Шильдкнехт, — я каждую неделю два-три раза, да и вообще, едва выберется свободная минута, буду приходить сюда во двор и свистеть, как свистел. Может, я вам и понадоблюсь. Как знать!

Удивительным теплом и благожелательностью были проникнуты его слова. Каспар внимательно посмотрел на дружелюбно улыбающееся лицо Шильдкнехта и ответил неторопливо, вдумчиво:

— Все может быть, что правда, то правда.

— Так, значит, решено! — воскликнул Шильдкнехт.

Они вышли на улицу. У ворот стоял служитель из суда, который, завидев Каспара, сказал, что господин статский советник послал его за ним, Каспару надлежит явиться немедленно. Каспар спросил, что случилось?

— Господин статский советник в шесть часов отбывает вместе с господином лейтенантом полиции и хочет перед отъездом поговорить с вами, — отвечал служитель.

Каспар пустился в путь. Но, отойдя шагов на сто от дома учителя, остановился. Дальше идти было нельзя. У воза с кирпичом, въезжавшего в подворотню, сломалась чека, и он загородил всю улицу. Каспар постоял минуту-другую, потом решил идти в обход по Вюрцбургерштрассе и дальше полем. Из-за этого он опоздал. Когда он добрался до фейербаховского сада, президент уже отбыл. Генриетта и советник Гофман, стоявшие у калитки, молча выслушали извинения Каспара.

У Генриетты были заплаканные глаза. Она смотрела вслед уже скрывшемуся в конце улицы экипажу, затем молча повернулась и пошла к дому.

ШИЛЬДКНЕХТ

Май выдался на редкость дождливый. Когда погода хоть кое-как это позволяла, Каспар и фрау фон Каннавурф все послеобеденное время бродили по окрестностям города. Каспар вдруг начал пренебрегать службой. На укоризненные вопросы он отвечал: «С меня довольно этой дурацкой писанины», — что, конечно, не могло нравиться его начальству.

Новый надзирающий, приставленный к Каспару и на время отсутствия лейтенанта полиции снабженный точнейшими инструкциями, с самого начала вел себя так назойливо, что фрау фон Каннавурф сочла нужным пожаловаться советнику Гофману. Не столько по долгу службы, сколько из желания угодить красивой даме советник разрешил Каспару гулять с нею без сопровождающего.

— Надеюсь, вы не похитите у меня Хаузера, — сказал он со своей обычной хитрой улыбкой онемевшей от удивления молодой женщине.

Но Квант и тут стал чинить препятствия. «Я обязан твердо держаться инструкции», — упрямо твердил он. Однажды утром фрау фон Каннавурф явилась в кабинет учителя и вызвала его на разговор. Квант не смел смотреть ей в лицо; смущенный, он то краснел, то бледнел.

— Я готов служить вам, мадам, — проговорил он наконец с видом человека, под пыткой решившегося сказать все, что хотят от него услышать.

Фрау фон Каннавурф спокойным, но не лишенным любопытства взглядом окинула комнату.

— А как вы, собственно, в душе относитесь к Каспару? — вдруг спросила она. — Любите вы его?

Квант вздохнул:

— Я хотел бы и мог бы любить его так, как он того заслуживает по мнению своих достопочтенных друзей, — нарочито туманно отвечал он.

Фрау Каннавурф порывисто встала.

— Как это понимать? — с горячностью воскликнула она. — Разве можно не любить его, не стремиться носить его на руках? — Лицо ее пылало, она вплотную приблизилась к испуганному учителю и устремила на него гневный и печальный взор.

Впрочем, она быстро смягчилась и заговорила о другом, желая получше узнать удивлявшего ее Кванта. Для молодой женщины каждый человек был чудом и едва ли не все людские деяния — чудесными. Она редко достигала намеченной цели, ибо, забываясь, переходила границы поверхностного общения.

Позднее Квант не на шутку огорчился из-за своей податливости. «Что же за всем этим кроется?» — размышлял он. Когда Каспару приходили письма, вернее, записки от фрау фон Каннавурф, он вскрывал их и прочитывал, прежде чем передать юноше. Но ничего ему не открывалось; слишком уж безобидно было содержание этих записок. Вероятно, они объясняются на каком-то условном языке, думал Квант и сопоставлял некоторые часто повторяющиеся фразы, надеясь найти ключ к таинственному шифру. Каспар возмущался этим, но Квант, с несвойственным ему красноречием, доказывал, что воспитателям дано право просматривать корреспонденцию воспитанников.

Наконец Каспару пришлось попросить свою подругу больше не писать ему. Если бы Кванту удалось подслушать беседы обоих, он, к своему огорчению, счел бы их столь же невинными, как и письма. Кстати сказать, случалось, что они часами гуляли вдвоем, не обмениваясь ни единым словом.

— Как хорошо в лесу, правда? — спрашивала наконец молодая женщина своим задушевным сладостным голосом, сопровождая эти слова легким щебечущим смешком. Или, собирая цветы на лугу, говорила:

— Разве они не прекрасны?

— Прекрасны, — отвечал Каспар.

— Так сухо, так деловито вы говорите о них!

— Я лишь недавно узнал, что они прекрасны, — взволнованным голосом произнес Каспар, — прекрасное познается всего позднее.

На сей раз весна делала его поистине счастливым. Вдыхая весенний воздух, Каспар ощущал себя странно предпочтенным существом. О том, что он красив, он ни разу еще не подумал. Существующий мир обвивал его как венок. Покуда солнце стояло на голубом небе, глаза его светились удивлением и счастьем. «Он — словно ребенок, которого после долгой болезни впервые вывели в сад», — говорила о нем фрау фон Каннавурф. Доброе ее сердце билось быстрее при мысли, что и она как-то способствовала его счастливому расположению духа. Иной раз она украшала шляпу Каспаpa молодой зеленью, и вид у него становился гордым. И все же он был постоянно углублен в себя, постоянно замкнут, словно в нем шла какая-то внутренняя борьба перед принятием важного решения.

В один прекрасный день они договорились называть друг друга Клара и Каспар. Она подсмеивалась над деловитой серьезностью, с которою он выполнял этот договор. Она вообще частенько над ним потешалась, в особенности, когда. он читал ей краткие проповеди о нравственности или сердито порицал то, что в его устах называлось «женской суетой сует». И еще Каспар уговаривал ее не так много ходить и беречь свое здоровье. Иной раз и правда казалось, что она стремится к усталости, к изнеможению. Ей нравилось подниматься на высокие башни. В церкви св. Иоанна на башне жил старик звонарь, благодушный мудрец, которого долгое одиночество научило созерцанию. Сотни ступенек не отпугивали ее, и она, иногда по два раза в день, поднималась к старику, болтала с ним, как с добрым другом, или, прислонившись к перилам узенькой галереи, подолгу смотрела вдаль. Звонарь тоже полюбил ее всем сердцем и в вечерние часы, случалось, подавал условные сигналы своим фонарем в направлении дома Имхофов.

Всякий день она строила планы новых путешествий, ибо жизнь в маленьком городке была ей не по душе. Каспар спросил, почему она рвется прочь отсюда, но исчерпывающего ответа она ему дать не смогла.

— Нельзя мне где-либо оседать, — проговорила молодая женщина, — если мне хорошо, я чувствую себя несчастной, я должна странствовать и открывать что-то новое, должна искать людей. — Она с нежностью смотрела на Каспара, и губки ее при этом непрестанно дрожали.

Однажды она обмолвилась несколькими словами о брошюре Фейербаха; только один-единственный раз в их разговоре была упомянута эта книжка. Каспар схватил руку Клары и с непонятно откуда взявшейся силой так крепко сжал ее, словно хотел раздавить услышанное слово. Фрау фон Каннавурф тихонько вскрикнула.

Уже наступил вечер; они дошли до перекрестка, на котором обычно расставались. И фрау фон Каннавурф, приблизившись к Каспару и глядя ему в глаза, взволнованно и быстро прошептала:

— Итак, вы готовы взять это на себя?

— Что именно? — вздрогнув, спросил он.

— Все…

— Да, все, — глухо повторил юноша, — но я не знаю… я так одинок.

— Разумеется, одиноки, но ведь вы ничего другого и не хотите. Одиноки, как в узилище, только что не под землей, а на ее поверхности… — Больше она ничего не смогла сказать, одной рукою он зажал ей рот, другою — себе. Едва ли не ненависть сверкнула в его глазах. Внезапно охваченный радостным смущением, он подумал: «Может быть, и моя мать похожа на эту женщину». Губы его запеклись, как у жаждущего, с ним происходило что-то, повергавшее его в содроганье.

— Мне пора домой, — с внезапной досадой воскликнул он и убежал.

Фрау фон Каннавурф смотрела ему вслед; темнота уже давно его поглотила, а ее большие детские глаза все еще не отрывались от его пути. Страх сжимал ей сердце. «Он самый отважный из людей, — думала молодая женщина, — и даже не подозревает, как он отважен; что же так волнует и трогает меня, когда я говорю с ним или молчу подле него? И почему мне так боязно от сознанья, что он предоставлен самому себе?»

Она пошла к дому, и на дорогу длиной в тысячу шагов ей понадобилось не меньше получаса. На западе огненными прожилками сверкали зарницы.

Каспар рано улегся спать. Но часов около четырех проснулся от громкого голоса. На улице кто-то кричал: «Квант! Квант!»

Каспару, еще в полусне, показалось, что это голос Хикеля. Где-то стукнуло отворяемое окно, голос на улице что-то произнес, что именно, Каспар не разобрал, в доме хлопнула дверь. Потом все стихло. Каспар повернулся на другой бок и снова стал засыпать, но тут к нему постучали.

— Кто там? — спросил юноша.

— Откройте, Каспар, — послышался за дверью голос Кванта.

Каспар вскочил, отпер дверь.

Квант, вполне одетый, вырос на пороге. Лицо его в предрассветном сумраке выглядело блекло-зеленым.

— Президент скончался, — проговорил он.

Каспар сидел на краю кровати, и все плыло перед его глазами.

— Я собираюсь туда, если хотите идти со мной, поторапливайтесь, — продолжал Квант.

Каспар быстро оделся, его шатало, как пьяного.

Через десять минут он уже шагал рядом с Квантом по направлению к Хейлигенкрейцгассе. В саду перед фейербаховским домом толпились люди — заспанные и перепуганные. Мальчонка из булочной сидел на ступеньках и рыдал, прикрывая лицо белым фартуком.

— Как вы полагаете, можно ли нам подняться наверх? — спросил Квант писца Дильмана; с лицом черным как туча, низко надвинув шляпу, тот расхаживал взад и вперед по дорожке.

— Тело еще не доставлено в город, — отвечал вместо него артиллерийский полковник, на усах которого повисли маленькие дождевые капли.

— Я знаю, — сказал Квант и не без робости последовал за Каспаром, уже вошедшим в дом. Внизу все двери стояли настежь. В кухне две служанки сидели у плиты. Казалось, они в страхе к чему-то прислушиваются. До Каспара и Кванта донесся чей-то душераздирающий голос, слышавшийся все ближе и ближе. И тут же какая-то женщина с заломленными в отчаянии руками пробежала мимо них, непрерывно крича как безумная.

— Несчастная, — в расстройстве пробормотал Квант.

Это была Генриетта. Она продолжала кричать, покуда не подоспели ее приятельницы, среди них фрау фон Штиханер. Дамы хлопотали вокруг Генриетты, которая кулаками отталкивала их.

— Я знала, знала, — выкрикивала она, — они его отравили! — Глаза ее налились кровью, взгляд сделался багровым. Она ринулась в соседнюю комнату — широкий капот ее развевался, точно крылья, — все громче крича: — Они его отравили! отравили! отравили!

Взор Каспара невольно остановился на портрете Наполеона, насупротив которого он стоял. Ему казалось, что нарисованный император очень устал от своего вечно величавого поворота шеи.

— Пойдемте, Каспар, — сказал Квант, — здесь слишком много горя.

В сенях президент управления Миг беседовал с Хикелем. Лейтенант полиции докладывал о подробностях катастрофы. В Оксенфурте-на-Майне его превосходительство пожаловался на плохое самочувствие и лег в постель; ночью у него сделался жар, срочно призванный врач отворил ему кровь и сказал, что болезнь не внушает опасений. На следующее утро президент внезапно скончался.

— Какими же причинами объяснил врач наступление смерти? — спросил господин фон Миг, одновременно склоняясь в поклоне, так как к нему подошли фрау фон Имхоф и фрау фон Каннавурф. Фрау фон Имхоф плакала.

— Причиной предположительно была сердечная слабость, — пожимая плечами, ответил Хикель.

Несмотря на ранний час весь город был на ногах. Над Апелляционным судом развевались два черных флага.

Каспар весь день не покидал своей комнаты. Никто к нему не заходил. Он лежал на диване, закинув руки за голову и уставившись в пустоту. Под вечер он почувствовал голод и спустился вниз. Кванта дома не было. Учительша сказала:

— В четыре часа привезли тело президента. Вам следовало бы сходить туда, Хаузер, и в последний раз взглянуть на него.

Каспар, едва не подавившись куском хлеба, кивнул.

— Теперь вы видите, как я была права насчет этих плакальщиц, — продолжала болтать учительша. — Но мужчины ведь всегда уверены, что все сложится именно так, как они рассчитывают.

В сенях фейербаховского дома толпился народ. Каспар забился в угол и некоторое время оставался незамеченным. Он дрожал всем телом. От странного запаха, заполнившего весь дом, его сознание мутилось. Вдруг он почувствовал, что кто-то берет его за руку, поднял глаза и увидел фрау фон Имхоф. Она подала ему знак следовать за нею. Они вошли в большую комнату, где посредине был установлен катафалк. Трое сыновей сидели у изголовья покойного, Генриетта недвижимо распростерлась над его телом. У окна стоял надворный советник Гофман с директором архива Вурмом. Больше никого в комнате не было.

Лицо покойного поражало своей лимонной желтизной. В уголках тонкого поджатого рта мускулы образовали желваки. Пепельно-седые волосы походили на коротко подстриженный мех. Ни следа величия в этих чертах, только страдание, страдание до скрежета зубовного и леденящий нечеловеческий страх.

Каспар никогда еще не видал покойников. На его лице отразились мука и любопытство, глаза закатились, всеми десятью пальцами он судорожно вцепился в подбородок. Сердце его исходило слезами.

Генриетта Фейербах подняла голову, склоненную на тело отца. Когда она увидела юношу, черты лица ее исказились до неузнаваемости.

— Он погиб из-за тебя! — крикнула она голосом, от которого мороз пробегал по коже.

Губы Каспара приоткрылись. Весь подавшись вперед, он уставился на обезумевшую женщину и дважды ударил себя кулаком в грудь, казалось, он вот-вот рассмеется, но из его глотки вырвался лишь какой-то глухой звук, и он без чувств грохнулся оземь.

Все оцепенели. Сыновья президента поднялись со своих мест и горестно смотрели на недвижно лежащего юношу. Директор Вурм, очнувшись, ринулся к двери, вероятно, чтобы позвать врача. Благоразумный Гофман удержал его, заметив, что не следует привлекать всеобщее внимание. Фрау фон Имхоф опустилась на колени возле Каспара и увлажнила его виски ароматной водой. Он стал постепенно приходить в себя, но подняться и сделать несколько шагов смог только минут через пятнадцать. Фрау фон Имхоф вывела его из комнаты. Чтобы не протискиваться сквозь толпу в коридоре, она через черный ход прошла с ним в сад и предложила проводить его домой.

— Нет, — неестественно тихим голосом отвечал Каспар, — я пойду один. — Он втянул воздух носом. Пульс его бился так часто, что жилки на шее ходили ходуном.

Не слушая ласковых уговоров молодой женщины, он, пошатываясь, зашагал по главной аллее сада. У портала ему навстречу попался лейтенант полиции.

— Ну-с, Хаузер, — обратился он к Каспару.

Юноша остановился.

— У вас, конечно, есть все основания печалиться, — зловеще произнес Хикель, — кто же, кроме Фейербаха, окажет вам столь действенное заступничество?

Каспар ни слова ему не ответил. Он смотрел сквозь лейтенанта, словно тот был из стекла.

— Добрый вечер, — вдруг послышался голос, нежный, как колокольчик, странно растрогавший Каспара. Фрау фон Каннавурф стояла подле него. Хикель сделался бледнее обычного.

— Сударыня, — проговорил он, — дозвольте мне, воспользовавшись случаем, принести к вашим стопам мое безмерное уважение. — В галантности лейтенанта было что-то судорожное.

Фрау фон Каннавурф невольно попятилась, вид у нее был испуганный.

Лейтенант полиции походил на человека, собравшегося прыгнуть в воду. Он нагнулся и, прежде чем молодая женщина сумела этому воспрепятствовать, схватил ее руку и поцеловал, одними зубами. Когда он выпрямился, губы его все еще были раздвинуты. Ни слова более не проронив, он поспешил удалиться.

Фрау фон Каннавурф смотрела ему вслед широко открытыми глазами.

— Какой страшный человек, — прошептала она. Каспар оставался безучастен. Она молча проводила его домой.

Едва он переступил порог своей комнаты, как в глазах его зажегся какой-то нездешний огонь, они светились в темноте, словно два светлячка. Он встал на самую середину комнаты и, дрожа с ног до головы, произнес своего рода заклинание.

— Я знаю тебя и тебя зову. Если ты мать, выслушай меня. Я иду к тебе. Иначе мне нельзя. Я пришлю к тебе гонца. Если ты мать, ответь мне: к чему бесконечное ожидание? Страх мне больше неведом, а беда моя велика. Они зовут меня Каспаром Хаузером, но ты меня зовешь по-другому. Я приду в твой замок. Гонец мне верен, господь укажет ему путь, а солнце этот путь осветит. Снизойди до моего гонца и передай мне весть через него.

Непостижимое спокойствие вдруг овладело им. Он сел к столу, взял лист бумаги и написал — темнота, видно, не мешала ему — все те же слова. Потом сложил лист пополам и, так как воска у него не было, зажег свечу, наклонил, чтобы с нее накапало сало, и пришлепнул его своей печаткой с изображением коня и надписью: «Горд, но добр».

Прошло полчаса, Каспар все еще сидел неподвижно с закрытыми глазами и улыбался. Минутами казалось, что он молится, ибо губы его шевелились. Он думал о Шильдкнехте. Всеми силами души хотел видеть его сейчас.

И, словно этому желанию была сообщена магическая сила претвориться в действительность, со двора вдруг послышался троекратный мелодический свист. Каспар распахнул окно. Это был Шильдкнехт.

— Сейчас иду, — крикнул юноша.

Спустившись вниз, он схватил пришельца за рукав, увлек через калитку в безлюдный переулок и жестом предложил следовать за ним. Время от времени Каспар замедлял шаг и озирался. Миновав домик мытаря, они вышли на лужайку. На краю ее стояла крестьянская телега. Каспар вскочил на нее и усадил рядом с собою Шильдкнехта. Потом, наклонившись к его уху, сказал:

— Сейчас вы нужны мне.

Шильдкнехт кивнул.

— Все поставлено на карту, — продолжал Каспар.

Шильдкнехт кивнул.

— Вот письмо, его должна получить моя мать.

Шильдкнехт снова кивнул, на сей раз преисполненный благоговения.

— Знаю, знаю, — сказал он, — княгиня Стефания.

— Откуда вы знаете? — невнятно шепнул ошеломленный Каспар.

— Читал. В книжке статского советника читал.

— И ты знаешь, куда тебе следует идти, Шильдкнехт?

— Знаю. Ведь это же в нашей земле.

— И ты отдашь ей письмо?

— Отдам.

— И поклянешься вечным блаженством, что сделаешь это собственноручно? Войдешь в замок? Или в церковь, если она молится там? Остановишь карету, если она едет в ней?

— Тут и клясться нечего. Я это сделаю, хоть трава не расти.

— Если бы я попытался это сделать сам, я бы и до ближайшей деревни не дошел. Они бы меня схватили и заперли.

— И это знаю.

— А как ты будешь действовать?

— Оденусь в крестьянское платье, днем буду спать в лесу, ночью идти.

— А куда ты спрячешь письмо?

— В чулок.

— А когда сможешь двинуться в путь?

— Когда угодно. Завтра, сегодня, сейчас, если хотите. Это, конечно, дезертирство, ну да не беда.

— Ежели удастся, то не беда. Есть у тебя деньги?

— Ни гроша. Ну да не беда.

— Нет, деньги тебе нужны. И много. Пойдем со мной, деньги я раздобуду.

Каспар вскочил и зашагал к дому Имхофов. У ворот он приказал Шильдкнехту подождать его. Сам же вошел и сказал привратнику, что хочет видеть фрау фон Каннавурф. В его облике было нечто, заставившее старого слугу быстрей пошевеливаться. Не прошло и нескольких минут, как появилась фрау фон Каннавурф. Она провела его по лестнице в маленький неосвещенный зал. Высокое стенное зеркало блестело в лунном свете. Привратник зажег свечи и удалился.

— Не спрашивайте меня ни о чем, — запыхавшись и с трудом выговаривая слова, попросил Каспар, — мне нужно десять дукатов. Дайте мне десять дукатов!

Она испуганно на него посмотрела, тихонько сказала:

— Подождите здесь, — и вышла.

Каспару казалось, что она отсутствует вечность. Он стоял у окна и рукою непрерывно проводил по лицу. Тихо, так же как она ушла, фрау фон Каннавурф вернулась и протянула ему маленький сверток. Он взял ее руку, пробормотал что-то невнятное. Ее лицо подергивалось, глаза словно затянулись туманной дымкой. Поняла ли она, что он задумал? Или хоть заподозрила? Она ни о чем не спрашивала. Но в эти минуты была захватывающе прекрасна.

Шильдкнехт стоял, прислонясь к ограде, и сосредоточенно смотрел на луну. Вдвоем они направились в город; пройдя сотню или две шагов, Каспар остановился и отдал Шильдкнехту письмо и сверток с деньгами. Шильдкнехт не проронил ни звука. Только слегка надул щеки с невиннейшим видом.

Возле Кронахского дуба он сказал, что лучше будет, если их не увидят вместе. Пожав друг другу руки, они расстались. Через несколько шагов Шильдкнехт обернулся и, казалось, весело крикнул:

— До свидания!

Каспар, как зачарованный, еще долго не мог сдвинуться с места. Им овладело желание броситься в траву, шарить руками по земле, к которой он внезапно стал испытывать благодарность.

Домой он явился поздно, но, слава богу, допросу не подвергся, так как Квант был вызван к надворному советнику Гофману на важное совещание. Вернулся учитель с новостями.

— Послушай-ка, Иетта, — сказал он, — оказывается, статский советник за те последние дни, что он провел с лейтенантом полиции, полностью отрекся от дела Хаузера. Говорят, он даже носился с планом публично объявить, что его книга о Хаузере ошибочна.

— Кто это сказал? — заинтересовалась учительша.

— Лейтенант полиции, да и вообще все говорят. Того же мнения придерживается надворный советник.

— Говорят, однако, и то, что статского советника отравили.

— Не болтай вздора, — вспылил Квант. — Придержи-ка язык за зубами. Лейтенант заявил, что будет арестовывать распространителей злостных слухов и беспощадно их наказывать. Что делает Хаузер?

— Кажется, уже лег спать. Днем он заходил ко мне на кухню и жаловался, что у него в комнате полно мух.

— Это все, что его волнует? Весьма характерно.

— Да. Я сказала, чтобы он их выгнал. «Я^это и делаю, — отвечал он, — да вместо одной сейчас же влетают двадцать».

— Двадцать? — презрительно переспросил Квант. — Почему именно двадцать? Похоже, что эта цифра взята с потолка?

Они отправились спать.

В день похорон Фейербаха из Нюрнберга прибыли господин Даумер и господин фон Тухер. Оба остановились в «Звезде». Даумер поспешил разыскать Каспара. Каспар с первым своим покровителем держался просто и открыто, и все же Даумера преследовало мучительное чувство, что юноша ничего не видит и не слышит. Он заметил, что тот вырос, но очень бледен, молчалив, как всегда, но преисполнен какого-то странного веселия; более того, что он, словно паутиной, опутан непостижимым этим веселием, отбрасывавшим вокруг него темные тени.

Даумер среди прочего писал сестре: «Я солгал бы, сказав, что радуюсь встрече с ним. Нет, мне больно смотреть на него, а если ты спросишь меня «почему», я отвечу тебе как бестолковый ученик: не знаю. Вообще-то он ведет здесь мирную жизнь и, как ни грустно мне об этом писать, видно, до конца своих дней обречен оставаться безвестным судейским писцом или чем-то в этом роде».

Господин фон Тухер уехал сразу же после похорон, не поинтересовавшись Каспаром, Даумер прожил в городе еще три дня, так как у него были дела в магистрате. На похоронах президента он Каспара не видел, позднее ему сказали, что фрау фон Имхоф сумела устроить так, чтобы юноша на них не присутствовал. Вскоре Даумер, к своему огорчению, понял, что юноша упорно его избегает. За час до отъезда он успел переговорить об этом с учителем Квантом.

— Возможно ли, чтобы человек вашего ума не понимал причин такого поведения? — удивился Квант. — Ясно же, что, видя вокруг себя все растущее равнодушие, ежедневно ощущая его последствия, он стесняется своих нюрнбергских друзей и по мере сил избегает их. В Нюрнберге он ведь был в центре внимания и полагал, что его жизненный путь усыпан розами. Мы же, господин Даумер, если можно так выразиться, уже идем по его следам, повремените немного, и вы услышите удивительные новости.

Квант казался расстроенным, в словах его звучали фанатические нотки. Вряд ли Даумер, после этого разговора, с легким сердцем пустился в обратный путь. Ему впору было воскликнуть, как и в ту тихую ночь, когда он в нестерпимом волнении духовно и физически заключил в свои объятия Каспара: «Человек, о, человек!» Но сейчас все обстояло куда сложнее. Темные, тревожные мысли одолевали Даумера; чувство, похожее на нечистую совесть, забродило в его смятенном мозгу, и медленно, призывая к запоздалому действию и к искуплению, возникло в нем первое чаяние истины.

ПРЕРВАННАЯ ИГРА

В продолжение нескольких недель в салонах и бюргерских гостиных города наперебой рассказывали странные истории. И хотя эта болтовня и пересуды не имели под собою твердой почвы, вскоре все уже были уверены, что внезапная кончина президента Фейербаха явилась следствием какого-то таинственного заговора. Напрямки никто, разумеется, ничего не говорил, шептуны блюли осторожность. Но все-таки потихоньку утверждали, будто и лорд Стэнхоп был причастен к этому заговору. Так мало-помалу все определеннее становился слух, что лорд носится с мыслью начать уголовный процесс против Каспара Хаузера и уже заручился помощью некоего видного юриста. Восторженного отношения к графу как не бывало, стерлась величественная память, оставленная им по себе, и во многих влиятельных семьях, где он некогда был кумиром, его имя теперь произносилось разве что боязливым шепотом.

Друзья Каспара тревожились. Фрау фон Имхоф в один прекрасный день разыскала лейтенанта полиции и спросила, что следует думать обо всех этих слухах. Хикель с холодным сожалением ответил, что общественное мнение идет по правильному пути.

— Страница перевернулась, — заявил он, — и его светлость считает теперь Каспара Хаузера за обыкновенного мошенника.

Фрау фон Имхоф, ни слова не сказав, вышла из комнаты.

«Ишь ты, нежная душа, вот и ужасайся на здоровье», — насмешливо подумал Хикель.

Он снял квартиру на Променаде и жил в ней на широкую ногу. «Откуда у него такие средства?» — спрашивали себя жители города. «В картах везет», — говорили одни; другие утверждали обратное: он-де вечно в проигрыше.

Но и этой темой не исчерпывались взволнованные разговоры. Еще одна странная история: летом из пехртной казармы необъяснимым образом исчез солдат. В другое время это событие, возможно, и прошло бы незамеченным. Но сейчас каких только россказней оно не породило. Поговаривали, что этот солдат, в свое время приставленный следить за Каспаром, проник в некие тайны, и его попросту спровадили на тот свет. В городе царил страх; по ночам во всех домах тщательно запирались двери. Всякий незнакомец казался подозрительным местным жителям.

Даже фрау фон Каннавурф подпала под подозрение, хотя было в этой женщине что-то отчужденное и неприступное, парализовавшее любую клевету. Тем не менее сейчас явно бросалось в глаза, что она избегала встреч с людьми своего круга, предпочитая общаться с простолюдинами. Долгие часы посвящала она малосодержательным беседам с крестьянками или работницами, всходила на башню к своему звонарю или присоединялась к ребятишкам, возвращающимся из школы. Прохожие безмерно удивлялись, видя улыбающуюся фрау фон Каннавурф среди шумливой толпы мальчишек и девчонок.

Наверно, это чистая демагогия, говорили в городе. Благомыслящие родители запрещали своим отпрыскам принимать участие в скандалезных уличных шествиях. Власть имущие, как видно, тоже сочли это предосудительным, ибо однажды вечером лейтенант полиции был замечен на посту возле дома Имхофов. Впотьмах он добрых два часа неподвижно простоял под деревом.

Конечно, фрау фон Каннавурф была личностью незаурядной и вела себя не так, как другие. Но странные ее поступки были окрашены какой-то легкостью, более того, леностью. В ее улыбке трогательнейшим образом мешались самозабвенная преданность какой-то мысли или чувству с отчаянием из-за собственного бессилия. Она жила всем и во всем, казалось, умирала от каждого вздоха и от каждой радости воспаряла в горние сферы.

Как-то раз августовским вечером она открыла дверь комнаты своей подруги и, задыхаясь, словно от быстрого бега, бросилась на софу не в силах вымолвить хотя бы слово.

— Что опять, Клара? — укоризненно спросила фрау фон Имхоф. — Ты не живешь, ты сжигаешь свою жизнь.

— Все пропало, — в изнеможении пробормотала молодая женщина, — я должна уехать!

Фрау фон Имхоф с нежностью, хотя и неодобрительно, покачала головой. Эти слова она часто слышала на протяжении последних трех месяцев.

— Но нашего семейного праздника ты все-таки дождешься, Клара, — ласково сказала она.

«Сколько силы воли требуется иной раз, чтобы не провести в жизнь своего решения», — сказала сама себе Клара фон Каннавурф. Помолчав немного, она повернулась к подруге:

— Скажи, Беттина, почему ты не можешь взять к себе Каспара? Ему нельзя, никак нельзя дольше оставаться у Кванта. Я не в состоянии заходить в этот дом. Положение Каспара ужасно, Беттина. Зачем я тебе это говорю? Ты все знаешь сама, вы все знаете, но никто и пальцем не пошевельнет для него. Ни у одного человека не хватит смелости поступить так, как он хотел бы поступить, если свершится то, чего он втайне опасался.

Фрау фон Имхоф в замешательстве уставилась на свое рукоделье.

— Я недостаточно счастлива и недостаточно несчастна, — проговорила она наконец, — чтобы принести в жертву чужой жизни свою собственную.

Клара подперла лицо рукою.

— Читая интересную книгу, смотря захватывающую пьесу, вы бываете потрясены выдуманными страданиями, — взволнованно и настойчиво продолжала она. — От печальной песни твои глаза заволакиваются слезами, Беттина. Я помню, как ты плакала недавно, когда фрейлейн фон Штиханер пела «Странника» Шуберта. При словах: «Где нет тебя, там счастье» — ты расплакалась. Ты всю ночь не могла уснуть, услышав, что где-то в виноградниках мать уморила голодом собственное дитя. Почему лишь невероятное или очень далекое вызывает ваше участие? Почему вы верите только слову, звуку, образу, а не живому человеку, чья беда перед вами? Я этого не понимаю, не понимаю, это мучит меня, меня сжигает.

Тихий мелодический голосок растворился в слабом вздохе. Фрау фон Имхоф потупилась и долго молчала. Потом подошла к Кларе, села рядом с нею и, гладя волосы подруги, сказала:

— Поговори с ним. Пусть переезжает к нам. Я сумею это устроить.

Клара обняла фрау фон Имхоф и с благодарностью ее поцеловала. Но той не легко далось это решение, и она облегченно вздохнула, когда Клара на следующий день объявила ей, что Каспар, как это ни странно, наотрез отказался покинуть дом учителя Кванта. Поначалу он не хотел объяснить причину своего отказа, но, заметив, как опечалилась Клара, сказал:

— Сюда меня поместили, и здесь я останусь. Не хочу, чтобы говорили: ему было плохо в доме учителя, и фон Имхофы, из состраданья, взяли его к себе. Здесь у меня есть пища и кровать, большего мне и не надо, а кровать — это же лучшее из всего, что я познал на этом свете. Все остальное скверно.

Уговаривать его, как видно, не имело смысла.

— В конце концов вы можете сделать со мною все, что захотите, — добавил он, — но добровольно я отсюда не уйду. Да и зачем? Долго ведь это не продлится.

Вот оно и соскочило у него с языка, это слово. Не потому ли темным блеском блестели его глаза? Не потому ли по утрам, когда он шел в Апелляционный суд, взгляд его напряженно скользил вдоль улицы? И не потому ли он долгие часы проводил у окна, впиваясь глазами в шоссейную дорогу? Или жадно вслушивался, заметив, что какие-то двое разговаривают, понизив голос? И ежедневно встречал почтовую карету, выспрашивая почтальона, не привез ли он ему чего-нибудь.

Время, казалось, не затрагивало это загадочное существо. Фрау фон Каннавурф стремилась вырвать Каспара из душевной стесненности, которая не позволяла ему радостно воспринимать окружающий мир и любой, даже приятной деятельности сообщала принудительный характер. Она все время думала, чем бы его отвлечь, а семейный праздник, о котором упомянула Беттина, давал возможность Каспару на время отрешиться от своих дум и побыть в обществе, которое к нему относилось с участием.

Праздник, устраиваемый господином фон Имхофом в честь золотой свадьбы родителей, должен был состояться двенадцатого сентября. Молодой доктор Ланг, друг дома Имхофов, сочинил для этого случая остроумную пьеску в стихах, играть каковую должны были господа и дамы из высшего общества. Во время репетиций, происходивших в верхнем зале, выяснилось, что один из молодых людей непригоден даже для бессловесной роли пастуха, ему предназначенной. Фрау Каннавурф, сама принимавшая участие в спектакле, предложила поручить эту роль Каспару. Ее выдумка встретила всеобщее одобрение.

Каспар согласился. Поскольку упомянутое действующее лицо не произносит ни слова, он решил, что справится с ролью и заодно хоть отчасти удовлетворит свое давнее пристрастие к театру. Он усердно посещал репетиции и, хотя напыщенная пьеса была ему не по душе, наслаждался многообразными переменами в пределах скупо отмеренного театрального времени.

Невинная эта пьеска намекала, для зрителей достаточно прозрачно, на давнее событие в семействе Имхофов. Один m братьев барона в начале двадцатых годов принял участие в студенческих беспорядках, был проклят отцом, подвергся преследованию полиции и бежал в Америку. После объявления амнистии он вернулся домой, торжественно поклялся главе семейства, что раз и навсегда покончил с идеями свободы, и вернул себе отцовское благоволение.

Эта история, не лишенная филистерства, вдохновила домашнего поэта. Король дает обед в честь своего друга и товарища по оружию. Второй Поликрат, во время трапезы он хвалится своей мощью, миром в подвластных ему землях, добродетелями своих подданных. Льстивые придворные рьяно поддерживают короля в его мании величия, только гость отваживается сказать, что видит пятно на пурпурном облачении властителя. Король оскорблен, он гневно отворачивается от друга, с помощью хитроумной уловки не дает ему больше сказать ни слова, ибо королева, его супруга, жестами показывает, как тяжело у нее на сердце. Тем временем во дворе замка собираются жнецы и жницы, они смеются, шутят, музыка сопровождает праздник жатвы. Внезапно воцаряется тишина; замолкли скрипки, не слышно больше смеха и радостных возгласов, на вопрос короля кто-то отвечает, что в толпе скрывается черный пастух, с незапамятных времен не показывавшийся в стране. Гость короля спрашивает, что значит появление пастуха, ему говорят, что один вид этого чудодея заставляет человека вспоминать о наибольшей своей вине, безвинным же людям видится все то, о чем они грезили долгие годы. И как бы в подтверждение этих слов из толпы слышатся плач и жалобные стоны. Король велит прогнать пастуха, но королева, поддержанная другом и придворными, молит супруга пригласить его в замок. Король склоняется на ее мольбы, и на сцену выходит молчаливый пастух. Он смотрит на короля — король закрывает лицо; смотрит на его супругу — и она, погрузившись во тьму воспоминаний, начинает говорить сама с собой. Из слов королевы явствует, что ее первенец из-за легкомысленно затеянного заговора был отринут отцом, и с тех пор никто ничего о нем не слышал. Ее неудержимо влечет к пастуху. Простирая руки, она к нему приближается, и, о чудо, он и есть раскаявшийся принц: Его узнают, заключают в объятия, лед отцовского сердца тает, и всеобщее ликованье завершает эту сцену.

Каспар неплохо справлялся со своей ролью. Еще на репетициях он так проникся ею, что обыденная жизнь, казалось, вовсе перестала существовать для него. С фрау фон Каннавурф, игравшей королеву, он как с королевой и обходился. Она тоже сумела вжиться в свою роль и преподнесла ее с таким блеском, что игра партнеров померкла. Она и Каспар жили в своем особом мире.

Стоял теплый сентябрьский вечер, когда, часов около шести, стали прибывать гости; приглашено было человек пятьдесят. Женщины явились разряженные, мужчины все без исключения во фраках или расшитых золотом мундирах. Сцена была воздвигнута вдоль узкой стены зала, кулисы, реквизит, а также статистов в распоряжение хозяев предоставил директор дворцового театра. Накрытый стол стоял в соседнем зале, там же находился и оркестр, так как после ужина предполагались танцы.

В семь прозвонил звонок, и все поспешили рассесться по местам. Занавес раздвинулся, король начал свою высокомерную тираду. Приезжего друга играл сам автор пьесы, засим последовала веселая интермедия во дворе замка, и спектакль пошел своим чередом. Но вот появился Каспар. Черное одеянье подчеркивало бледность его лица и очень шло к нему. Его выход произвел огромное впечатление. Покашливанья и перешептыванья как не бывало, мертвая тишина воцарилась в зале. Взгляд, брошенный им на короля и королеву, мечтательная улыбка на его устах растрогали все сердца. Кое-кто даже заметил, что он дрожит, заметил, как судорожно пальцы одной его руки впиваются в другую. Но вот и монолог королевы; он тоже не похож на обычные театральные монологи, она приближается к юноше, обвивает его шею руками…

В это мгновенье из глубины зала появился какой-то человек, подбежал к рампе и громко крикнул: «Стоп!» Актеры на сцене испуганно вздрогнули, зрители повскакали с мест, смятение овладело залом. Раздались возгласы: «Кто это? Кто посмел? Что случилось?» Все устремились вперед, женщины кричали, с грохотом летели на пол стулья, хозяину дома лишь с трудом удалось предотвратить опасную панику.

Между тем зачинщик всего этого смятения продолжал недвижно стоять возле рампы. Им оказался Хикель. Бледный как полотно, он смотрел ненавидящим взглядом на сцену, но, казалось, не видел никого, кроме фрау фон Каннавурф и Каспара, которые, тесно прижавшись друг к другу, испуганно вглядывались в темноту зала. Первым опомнился молодой доктор Ланг. В фантастическом костюме «королевского гостя» он вышел на просцениум и, задыхаясь от ярости, спросил о причине столь безответственного поведения.

Лейтенант полиции, испустив глубокий вздох, громким пронзительным голосом проговорил:

— Я должен просить о прощении уважаемое собрание, но поскольку я сам принадлежу к числу приглашенных, то мне, надеюсь, поверят, что подобный шаг явился для меня очень и очень нелегким. Но я не мог допустить, чтобы Хаузер предавался легкомысленным развлечениям в час, когда до меня дошла весть о страшнейшем несчастье, касающемся его больше, чем кого-либо другого, несчастье, которое наитягчайшим образом скажется на всей его дальнейшей жизни.

Мрачные, любопытные и недоброжелательные взгляды устремились на лейтенанта полиции. Доктор Ланг гневно крикнул:

— Ерунда! Развели тут какую-то чертовщину! Что бы ни случилось, ни я, ни кто-либо другой из присутствующих не давал вам права на столь грубое самоуправство. Если вы намереваетесь сообщить нам печальную весть, вы тем паче должны были подождать, наш спектакль уже подходил к концу. Это же безумное и бесстыдное злоупотребление законами гостеприимства.

— Да, да, доктор прав, — послышались голоса в зале.

Хикель склонил голову и приложил руку ко лбу.

— Могу я узнать, что именно случилось? — вмешался господин фон Имхоф.

Хикель выпрямился и глухим голосом ответил:

— Граф Стэнхоп наложил на себя руки.

Наступило долгое молчанье. Чуть ли не все взоры устремились на Каспара; он стоял, прислонившись к софиту, и веки его медленно опускались.

— Граф застрелился? — спросил господин фон Имхоф.

— Нет, — отвечал Хикель, — повесился.

Шепот пробежал по толпе гостей. Господин фон Имхоф закусил губу.

— Вам известны какие-нибудь подробности? — еще спросил он.

— Нет. Эту весть мне передал его слуга. Граф Стэнхоп гостил у своего друга графа Бельгарда, в его замке, на побережье Нормандии. Утром четвертого сентября его нашли в башне, повесившимся на шелковом шнурке.

Господин фон Имхоф упорно смотрел в пол. Подняв наконец глаза, он устремил холодный взгляд на лейтенанта полиции и сказал:

— Мы все охвачены скорбью. Думается, здесь нет никого, кто не сохранил бы живых воспоминаний об этом несчастном человеке. Тем не менее, господин лейтенант, вам придется отдать отчет в своем странном поведении.

Хикель молча поклонился.

Хозяйка и несколько других дам пытались успокоить гостей, но, когда лакеи уже начали зажигать свечи в большой люстре, фрау фон Имхоф доложили, что сегодняшняя юбилярша, ее свекровь, после перенесенного волнения почувствовала себя плохо и удалилась в свои апартаменты. Она тотчас же пошла к ней. Это послужило сигналом к всеобщему разъезду. Первыми поднялись президент управления и генеральный комиссар со своими супругами. Вскоре лишь несколько интимных друзей барона остались на месте и в подавленном душевном состоянии заняли места за обширным столом.

— Я всегда чувствовал, что лорд со временем уготовит нам мрачный сюрприз, — сказал господин фон Имхоф.

— Что же теперь будет с беднягой Хаузером? — поинтересовался кто-то из гостей.

Стали высказываться всевозможные предположения: разговор оживился, ибо, как это нередко бывает, злополучное событие возбудило фантазию людей, лишь издалека к нему причастных. Взволнованная беседа длилась до глубокой ночи.

Когда перепуганные гости начали разъезжаться, Каспар укрылся в маленькой комнатке, где переодевались актеры.

Молодые люди быстро поснимали с себя театральные костюмы и тоже поспешили уехать. Несколько минут спустя туда явился слуга — тушить свечи и обнаружил Каспара. Юноша вышел на лестницу и тотчас же услыхал шаги за своей спиной, фрау фон Каннавурф догнала его. Уж не домой ли он собрался, спросила она. Каспар отвечал утвердительно.

— Дождь идет, — сказала она уже внизу и вытянула руку, ловя дождевые капли. Она подождала немного в надежде, что дождь перестанет, но он только сильнее припустился; потоки воды с шумом обрушивались на деревья и иссохшую землю. В лицо обоим ударил холодный влажный ветер, и фрау фон Каннавурф предложила Каспару подняться вместе с нею в ее комнату, непогода, видно, разгулялась не на шутку. Он молча за ней последовал.

Она зажгла свечу и стала мечтательно смотреть в пламя. Плечи ее вздрагивали. Каспар сел на софу. И вдруг почувствовал такую усталость во всем теле, что не мог не поддаться соблазну лечь на спину. Клара приблизилась к нему, взяла его руку, но он тотчас же вырвал ее. Он закрыл глаза, лицо его на мгновенье сделалось вовсе безжизненным. Госпожа фон Каннавурф негромко вскрикнула в испуге и упала на колени возле него. Потом она кликнула свою камеристку и попросила принести воды. Налив полный стакан, она протянула его Каспару. Он отпил глоток-другой.

— Что с тобою, Каспар? — прошептала она, впервые называя его на «ты». Он благодарно улыбнулся.

— Ты словно сестра мне, — робея, сказал он и пальцами коснулся волос склоненной над ним головы. Слово «сестра» в его устах звучало необычно, ни разу в жизни он еще не произносил его.

Клара прильнула к нему; ей казалось, что она должна его согреть, он боязливо от нее отодвинулся, она хотела подняться, но он дотронулся до ее плеча и взглядом, полным мольбы, любви и боли, посмотрел на нее.

— Клара, — произнес он, и ей почудилось, что она гибнет или, напротив, воскресает для новой жизни, ибо было что-то неземное в робко молящем звуке его голоса, когда он назвал ее по имени.

Так проходил час за часом, и они все лежали вместе, молча, молча и неподвижно, дрожа, как в ознобе. Она протянула к нему руку, и дыханье его уст поднялось в воздух вместе с ее дыханьем.

Когда часы на башне стали бить двенадцать, Клара встрепенулась. Она быстро встала, тихо и проникновенно произнесла: «Никогда, никогда, никогда», — потом подошла к окну и распахнула его. Дождь давно перестал, ясное, усыпанное звездами небо простиралось в вышине. Переполненное ее сердце стремилось туда, в неведомые миры, ибо мир, в котором она жила, ей опротивел.

Она сказала Каспару, что он может провести ночь здесь, в доме, но он отвечал, что не хочет этого. Она вышла узнать, не спит ли еще фрау фон Имхоф. Прошла мимо столовой, где мужчины пили вино и громко беседовали. Баронесса тоже еще не ложилась. Клара сообщила ей, что Каспар все это время находился у нее. Фрау фон Имхоф кивнула, но бросила на подругу несколько растерянный и удивленный взгляд.

— Завтра утром я запакую свои вещи и уеду, — тихо сказала Клара, и на лице ее отразилась непоколебимая решимость, иной раз придававшая странно жесткое и страдальческое выражение детским ее чертам.

Фрау фон Имхоф несколько опешила, но поднялась и подошла к Кларе. Внезапно они упали в объятья друг друга, при этом Клара заплакала.

Они все понимали, и говорить им не было надобности.

Вырвавшись, Клара сказала, что проводит Каспара в город.

— Это невозможно, — возмутилась фрау фон Имхоф, — или уж я пошлю с тобой лакея.

— Не надо, прошу тебя, — улыбнувшись, отвечала Клара, — ты же знаешь, что я ничего не боюсь. И не люблю, когда за меня боятся. Ночь всегда меня успокаивает, и я радуюсь, что буду возвращаться одна.

Через четверть часа она уже шла с Каспаром по еще не совсем просохшей дороге в направлении города. Они ни слова не произносили, а возле дома учителя обменялись рукопожатием.

— Теперь ты, наверно, покинешь меня, Клара, — вдруг сказал Каспар, и взор его затуманился.

Клара была поражена и растрогана этими словами, свидетельствовавшими о тяжелом предчувствии. «Какие прекрасные у него глаза, — подумала она, — светло-карие, как у косули; да он и вообще похож на косулю, что в печальном изумлении прячется в чаще леса».

— Да, я уезжаю, — проговорила она наконец.

— Но почему? Мне так хорошо было с тобой.

— Я вернусь, — заверила она его с наигранной теплотою, скрывавшей крик боли. — Я вернусь. Мы будем писать друг другу, а к рождеству я уже буду здесь.

— Я вернусь; эти слова я уже слышал однажды, — с горечью заметил Каспар. — До рождества далеко, писать же я не стану. Зачем? Письма — это просто бумага. Прощай и будь здорова.

— Мне нельзя поступить иначе, — прошептала Клара, взгляд ее был устремлен на звездный небосвод. — Смотри, Каспар, там вверху — вечность. Не будем забывать об этом, как забывают другие. Мы ни о чем не забудем. Ах, забвение, в забвении — все зло мира. Звезды принадлежат нам, Каспар, смотри на них, и я буду с тобой.

Каспар покачал головой.

— Прощай, — чуть слышным голосом произнес он.

В первом этаже растворилось окно. Из него высунулась увенчанная ночным колпаком голова учителя, чтобы тотчас же исчезнуть. То было молчаливое предостережение.

«Я попрошу Беттину ежедневно навещать его, — думала Клара, в одиночестве проходя по пустынным улицам, — я принесу ему несчастье, если останусь здесь, бездна разверзается передо мной, страшнее и глубже которой не придумаешь. Сестра! Что́ я испытала, когда он назвал меня сестрою! Небесное блаженство проникло в мое сердце. Ведь я вновь обрела утраченного брата; но, боже милостивый, больше, чем братом, он мне быть не может! Дотрагиваться до него! Пробуждать его ото сна! О предательские уста, лобзание ничего не значит для вас! Поцелуй я его, я стала бы его убийцей, что же остается мне, как не бежать? Ангел-хранитель сбережет его; дерзостным было мое мечтанье — жалким своим присутствием его защитить; нет, не может погибнуть столь благородное существо от того, что чей-то взор от него отвернулся».

Этот тревожный ход мыслей свидетельствует о безнадежно запутавшемся сердце, в экстазе принявшем решение пожертвовать собственным счастьем, оробелом, ослепшем перед лицом неодолимого рока и заблудившемся на перепутьях любви.

Глядя на небо, на прекрасное созвездие Большой Медведицы, словно застывшая молния плывущее в темной синеве, Клара не заметила человека, стоявшего у портала дома Имхофов. Она отпрянула, когда он преградил ей путь. «О боже, опять это чудовище», — мелькнуло в ее мозгу.

Хикель, ибо это был он, склонился перед испуганной женщиной.

— Прошу вас, простите меня, мадам, простите, — пробормотал он. — И не только за это нападение, но и за все другое. Вы слишком хороши, мадам. Ежели бы вы явили милость, мадам, и поняли, что ваша возвышенная красота кружит мне голову, как шалун-мальчишка кружит кубарь, ежели бы приняли во внимание, что даже в комедиях взбесившаяся фантазия иной раз оскверняет предмет своих мечтаний и воображаемый образ ревниво принимает за доподлинный, то вы, вероятно, осчастливили бы униженного своего слугу словом утешения.

Речь его звучала простонародно, бесформенно, высокопарно, насмешливо и отчаянно. Казалось, он зубами разгрызает слова и лишь с неимоверным трудом сохраняет свою важную осанку.

Клара отступила на несколько шагов, скрестила руки и, крепко прижав их к груди, повелительно произнесла:

— Извольте пропустить меня!

— Мадам, многое зависит сейчас от слов, произнесенных вашими устами, — продолжал Хикель и вскинул руку нелепым жестом — точь-в-точь как восковая фигура. — Я никогда не был нищим. А сейчас стою с протянутой рукой. Не опровергайте того, что написано на вашем лице, вы ведь ангел!

Он посторонился. Клара, ни слова не произнеся, прошла мимо. Она дернула звонок, и привратник, ее дожидавшийся, немедленно отпер ей. Войдя, наконец, в дом, она почувствовала дурноту. Что-то словно разорвалось в ее мозгу. На лестнице она вдруг остановилась, ей показалось, что она обязана вернуться и еще раз заговорить с этим чудовищем.

Когда на следующий день Каспар пришел к Имхофам, ему сообщили, что фрау фон Каннавурф уже уехала. Он попросил хозяйку дома показать ему портрет Клары, ни разу не виданный им после первого раута в их доме, на котором он присутствовал. Баронесса провела его в верхнюю гостиную, где портрет Клары висел между двумя портретами предков.

Каспар уселся насупротив и долго не сводил с него глаз. Когда он, наконец, встал, фрау фон Имхоф пообещала заказать для него копию. Он был так рассеян, что даже не поблагодарил ее.

ПОСЛЕДНЯЯ ПОПЫТКА КВАНТА ВЗЯТЬ ПРИСТУПОМ ТАЙНУ

Хотя некоторое время и поговаривали, что Хикель будет переведен в другой город и понижен в должности, но толком никто ничего не знал, и казалось, что мало-помалу вся эта история позабылась. Без сомнения, какие-то подспудные влияния служили защитой лейтенанту полиции.

— Его лучше не трогать, — говорили посвященные. — Он опасен, ибо слишком много знает.

Разумеется, Хикель приносил пользу на своем месте, и подчиненные трепетали перед ним. Жизнь его тем временем становилась все более непроницаемой; кроме как в казино или на службе, он ни с кем слова не говорил. На сторожевом посту он, случалось, проводил с полночи, но разве что в укор своим подчиненным.

Даже Квант научился его бояться. Однажды под вечер учитель сидел за кофе со своей женой и Каспаром, как вдруг, гремя саблей, в столовую вошел Хикель. Не поздоровавшись, он направился к Каспару и властно спросил:

— А ну, скажите-ка, Хаузер, известно ли вам что-нибудь о местонахождении солдата Шильдкнехта?

Лицо Каспара посерело. Лейтенант полиции устремил на него сверкающий взор и, разозленный долгим молчанием, заорал:

— Известно или неизвестно? Говорите, несчастный, а не то, клянусь богом, я прикажу немедленно отвести вас в тюрьму!

Каспар поднялся, пуговица на его камзоле зацепилась за бахрому скатерти, кофейник опрокинулся, черная жижа разлилась по белому полотну.

Учительша вскрикнула; Квант состроил сердитую мину, ибо наглое поведение лейтенанта полиции его возмутило и показалось ему тем удивительней, что в последние месяцы Хикель был мрачно сдержан по отношению к Каспару.

— Что он может знать о дезертире? — хмуро спросил Квант.

— Это уж моя забота, — огрызнулся Хикель.

— Господин лейтенант полиции, в моем доме прошу вас вести себя поучтивее, — рассердился Квант.

— А, бросьте! Вы тряпка, господин учитель! Вы признаете только свои заслуги, а чужие в грош не ставите. Да и вообще о чем тут говорить? Два года этот малый живет у вас, а мы как ничего о нем не знали, так и не знаем. Если к этому сводится все ваше искусство, лучше уж вам убраться подобру-поздорову.

Удар попал в цель. Квант подавил свой гнев и промолчал.

— Но сейчас дело все равно близится к концу, я переговорю с надворным советником, и Хаузер перейдет на мое попечение.

— Этим вы сделаете мне большое одолжение, — отвечал Квант и с высоко поднятой головой вышел из комнаты.

Учительша продолжала сидеть, опустив глаза. Хикель стремительно шагал взад и вперед.

— Мне-то каково, мне-то каково, — бормотал он вне себя. Потом вдруг опять накинулся на Каспара.

— Злосчастный вы, проклятый человек! Что за дьявол в вас сидит! Так или иначе, — уже тише добавил он и встал рядом с Каспаром, — дезертир арестован и будет доставлен сюда, а мы засадим его в Плассенбург, мерзавца.

— Это ложь, — проговорил Каспар, также тихо и даже слегка напевно. Он улыбнулся, потом рассмеялся, да-да, рассмеялся, хотя бледность покрыла его лицо.

Хикель остолбенел. Закусил губу и бессмысленно уставился в пространство. Потом внезапно схватил свою фуражку и, бросив быстрый злобный взгляд на Каспара, вышел вон.

Квант не намеревался оставить без последствий грубость лейтенанта полиции. Он пожаловался надворному советнику Гофману, но тот не выказал особого желания вмешаться в эту историю. Учитель воспользовался случаем и затронул еще один вопрос.

После смерти Фейербаха верховный надзор за воспитанием Каспара был возложен на надворного советника. На денежное вспомоществование вроде того, какое поступало от графа Стэнхопа, больше нельзя было рассчитывать. Пришлось обратиться за помощью к бургомистру Эндерсу и магистрату, но решение еще не было вынесено. Правда, в суде писцу Каспару немного увеличили жалованье; деньги он все аккуратно отдавал учителю. Столь стесненные обстоятельства не позволяли ему ни гроша истратить на себя. В начале октября он был конфирмован и с нетерпением ожидал так называемых «конфирмантских» денег, которые дал ему город. Рассерженный долгими проволочками, он обратился к пастору Фурману, тот сказал, что Каспару следует попросить учителя сходить в магистрат и поторопить их с выплатой.

— Нет, господин советник, я туда не пойду, гордость не позволяет мне выступать в роли просителя, — заявил Квант.

Гофман пожал плечами.

— Ну выдайте ему эти несколько талеров из своего кармана, — сказал он, — вам их, конечно же, возвратят в самое ближайшее время.

— В том, что касается Хаузера, — возразил учитель, — ничего нельзя знать наверняка, — у меня без того расходов достаточно, и я боюсь, что они мне непосильны.

Советник задумался.

— У него же есть состоятельные и даже богатые друзья, — сказал он наконец, — они могут ему помочь.

— Ах, боже ты мой, — вздохнул Квант, — для них он представляет слишком большой интерес, а о мелких его нуждах они и не помышляют.

— Завтра я загляну к вам и спрошу Хаузера, зачем ему так срочно понадобились деньги, — заключил разговор советник.

Поздно вечером Каспар зашел в кабинет Кванта и, простирая руки, стал умолять не отдавать его из дому, он будет делать все, что от него потребуют.

— Только не к лейтенанту полиции, все что угодно, только не это, — бормотал он.

Учитель по мере сил его успокоил, пока что, говорил он, об этом и речи быть не может, лейтенант просто хотел припугнуть его.

— Нет, — отвечал Каспар, — сегодня судейский чиновник Майер говорил то же самое.

— Послушайте, Хаузер, вы ведете себя как ребенок, а вы ведь взрослый человек, — укоризненно проговорил Квант. — Я лично всерьез эту угрозу не принимаю, а вы по-ребячески все преувеличиваете. В конце концов лейтенант полиции вам голову не откусит, хоть я и не отрицаю, что манеры у него, иной раз, грубоватые. Но вы ведь теперь христианин в полном смысле слова и, несомненно, уже слыхали пословицу: «Сделай добро своему врагу, и ты посыплешь его голову раскаленными углями».

Каспар кивнул.

— У Дитмара в его «Пшеничных зернах» есть стишок об этом, — сказал он.

— Верно, мы ведь с вами его проходили, — живо подхватил Квант. — И знаете что, дабы лучше удержать в памяти эти прекрасные слова, я предлагаю вам записать свои мысли по этому поводу. Условимся рассматривать это как заданный урок; завтра можете посвятить ему все послеобеденное время.

Каспар не возражал.

Советник Гофман явился лишь через два дня, а не завтра, как обещал. Когда он вошел в комнату, учитель, гневно жестикулируя, за что-то распекал Каспара. На вопрос советника, в чем провинился юноша, Квант отвечал:

— Он только и знает, что сердить меня. Третьего дня я дал ему тему для сочинения. Он обещал мне ее разработать, и вчера времени у него было предостаточно. Сейчас я спросил у него тетрадь, и вот, пожалуйста, можете убедиться сами, господин советник, здесь ни одной строчки не написано. Такая лень, право же, вопиет к небесам.

Квант протянул советнику раскрытую тетрадь: сверху на первой странице выведено было название сочинения: «Сделай добро своему врагу, и ты посыплешь его голову раскаленными углями». Под заглавием же ничего не стояло, страница была пуста.

— Почему вы не написали сочинение? — холодно осведомился Гофман.

— Я не мог, — отвечал Каспар.

— Вы должны мочь! — крикнул Квант. — Третьего дня вы говорили мне, что эта тема представлена в вашей хрестоматии, развить ее, следовательно, вам ничего не стоило, поскольку начало было уже положено!

— Попробуйте-ка еще разок, Хаузер, — сказал советник успокаивающим тоном. — Напишите хоть несколько фраз. Мы с господином учителем уйдем пока что в соседнюю комнату, а когда вернемся, вы нам покажете то, что успеете сделать, и, таким образом, засвидетельствуете свою добрую волю.

Квант одобрительно кивнул и вышел вместе с Гофманом. Советник вручил Кванту два золотых дуката, сказав, что их передала ему фрау фон Имхоф, которой он сообщил о затруднительном положении Каспара; добрая женщина даже попросила извинения за малую сумму и добавила, что деньги находятся не в ее распоряжении.

— Кстати сказать, — добавил он, — Хаузер вчера приходил просить меня за него заступиться и не отдавать его на попечение лейтенанта полиции.

— Черт знает что такое, — с досадой воскликнул Квант, — он всем докучает своими ребяческими опасениями, меня он тоже об этом просил.

— Он, видно, невесть как боится Хикеля.

— Да, лейтенант полиции достаточно сурово с ним обходится.

— Я сказал, что в мои намерения это не входит, он должен только выполнять свой долг, и тогда никто его не тронет.

— Совершенно правильно.

— Мы поговорили еще о его денежных затруднениях, но он не пожелал подробнее на эту тему распространяться. Я пообещал подарить ему пять дукатов и спросил, когда, собственно, день его рождения. Он с грустью ответил, что не знает, и должен признаться, было в нем в эту минуту что-то глубоко меня растрогавшее. В остальном он показался мне слишком уж искательным, его суетливая угодливость была мне неприятна.

— Увы, это так, господин советник, искательство ему свойственно, в особенности, когда он добивается своей цели.

После этого обмена мнениями они вернулись к Каспару. Он сидел у стола, подперев голову рукой.

— Итак, что вы успели сотворить? — игриво воскликнул надворный советник. Он взял тетрадь и удивленно на нее уставился, в ней была написана одна только фраза, которую он и прочитал вслух: «Если они причинили зло твоему телу, воздай им за это добром». И это все, Хаузер?

— Странно, — пробурчал Квант.

Гофман встал перед Каспаром, склонил голову на плечо и с места в карьер начал:

— Скажите на милость, Хаузер, кого из людей, доселе вам знакомых, вы всего сильнее любите? — Лицо у него при этом было хитрое; некогда судейский чиновник, он усвоил манеру даже самые невинные слова произносить а кислой усмешкой.

— Встаньте, когда с вами разговаривает господин советник, — шепнул учитель Каспару.

Каспар встал. Беспомощно огляделся вокруг. Он почуял ловушку в этом вопросе. Внезапно его осенило: «Наверно, учитель сердится, думая, что я не написал сочинения, потому что считаю его своим врагом». Он взглянул на Кванта и с отсутствующим видом проговорил:

— Больше всех я люблю господина учителя.

Советник обменялся с Квантом понимающим взглядом и многозначительно кашлянул.

«Ага, пытается купить меня», — подумал Квант и тотчас же ощутил известную гордость, оттого что ничуть не умилился этим ответом.

Жизнь Каспара становилась все более замкнутой и однообразной. Не было никого, с кем он мог бы вести доверительную беседу. Фрау фон Каннавурф тоже не подавала весточки о себе, и это огорчало его, хоть он и говорил в свое время, что письма ничего для него не значат. Где она сейчас? Жива ли? Ему, по большей части, не хотелось выходить из дому, все дороги были ему ненавистны, любое занятие ему докучало. К тому же и погода стояла ненастная, ноябрь принес с собою дожди и буйные ветры. Итак, все свободное время Каспар сидел в своей комнате, взглядом скользил по далеким холмам или поднимал боязливый взор к небу и думал, думал днем и ночью. И еще ждал. Однажды он зашел в казарму и попытался осторожно разузнать, что слышно о Шильдкнехте. Никто, однако, не мог ничего ему сообщить. Это чуть раздуло угасающее пламя его надежд, но все последующие дни он чувствовал себя больным и по утрам едва находил в себе силы встать с постели. Случалось, что к нему приходили гости; при них он бывал замкнут и немногословен. Когда его приглашали на какой-нибудь раут, он с горечью отвечал: «Что мне в этой болтовне». Однажды вечером, идя по дворцовой площади, он взглянул на всегда закрытые окна дворца, и вдруг ему почудилось, что в залах, всегда представлявшихся ему пустыми, полно каких-то великанов, враждебно его разглядывающих. Все они в пурпурных одеяниях с золотыми цепями на шее. Страшная бесконечная боль овладела им, ему впору было броситься на мостовую и выть, выть, как собака.

Холодно, хмуро было все вокруг него. Как-то ему приснился сон: на поросшем мхом камне стоит золотая чаша, а в ней лежат пять дымящихся сердец, сердец не натуральной формы, а таких, какие выпекает пирожник. Он, Каспар, стоит перед ними и громко говорит: «Это сердце моего отца, это сердце моей матери, вот эти — моих сестры и брата, а это — мое собственное сердце». Его сердце лежало сверху, и были у этого сердца два живых печальных глаза.

Нередко юноша отчетливо чувствовал на себе воздействие другого существа — далекого и бесконечно дорогого. Это существо была женщина, она ратовала за него, предстательствовала, из-за него страдала, но целый мир лежал между ними, и что бы она ни делала, расстояние, их разделяющее, не сокращалось. Он до того ясно провидел грозные события, что, случалось, замирал и прислушивался, словно бы к разговору за тонкой стеной, молитвенно складывая руки и боязливо улыбаясь.

Квант должен был быть слепым, чтобы всего этого не замечать. Все свои наблюдения он записывал под общим заглавием, и заглавие это гласило: «Борьба с нечистой совестью».

— Нет у меня больше к нему прежнего доброжелательства, — говорил Квант, — нет, после того как я увидел его равнодушное отношение к несчастью с лордом. У меня самого было такое чувство, словно я потерял брата, а он не пожелал даже сколько-нибудь правдоподобно прикинуться опечаленным. У него каменное сердце и чисто плебейская неблагодарность.

Мы видим учителя как бы подсматривающим в щелку, видим его притаившимся в засаде, видим, как он кропотливо собирает сведения о прежних годах Каспара, как с проницательностью опытного следователя сопоставляет факты и обстоятельства, толкует их и втайне хранит для своей вожделенной цели. Мы видим, как его сжигает ненависть к другому, вечно замкнутому, отчужденному, и невольно сравниваем учителя с человеком, которого так долго дразнил и приманивал блуждающий огонек, покуда несчастный не впал в буйное хмельное состояние.

В начале декабря, в четверг, после обеда, Квант спросил Каспара, готов ли у него перевод, заданный на завтра. Готов, отвечал Каспар серьезно, но, как показалось Кванту, с неискренней любезностью. Квант раскрыл книгу, показал ему, откуда и докуда надо было переводить, и еще раз спросил, неужто он и вправду успел все сделать.

Каспар отвечал утвердительно.

— Я даже сделал один лишний абзац, — добавил он.

Квант не поверил; в задании было два каверзных места, с которыми Каспар не мог справиться самостоятельно и непременно должен был обратиться к нему за помощью. Тем не менее он счел за благо в присутствии жены не продолжать этого разговора и позволил юноше спокойно уйти к себе в комнату.

Минут через пять Квант схватил учебник латинского языка и последовал за Каспаром. Тот уже запер дверь и, прежде чем ее открыть, спросил, что еще угодно господину учителю.

— Откройте, — кратко приказал Квант.

Войдя в комнату, он прочитал своему «ученику несколько наугад выбранных фраз и попросил сказать, как они звучат в переводе. Каспар помолчал, затем ответил, что он сделал только предварительную работу, а сейчас намеревался сесть за перевод. Квант спокойно на него взглянул, выразительно произнес: «Так!» — пожелал Каспару доброй ночи и удалился.

Сойдя вниз, он рассказал жене, как обстоит дело, и оба пришли к выводу, что это просто мальчишеское упрямство. На следующее утро Квант доложил советнику Гофману о происшедшем, тот написал краткое письмецо Каспару и попросил учителя его передать. Каспар прочитал письмо в присутствии Кванта и, кончив, явно расстроенный, отдал ему его обратно. В письме советник деликатно предостерегал его от свойств, присущих лишь низким характерам, которые, так там и стояло черным по белому, к сожалению, не вовсе чужды нашему Хаузеру.

В тот же вечер, и опять после ужина, Квант принес несколько учебных тетрадей Каспара и сказал:

— Из этой тетради, Хаузер, снова вырезана страница. А вы отлично знаете, что я уже бесчисленное множество раз запрещал вам это делать.

— Я посадил кляксу на эту страницу и не хотел, чтобы она осталась в моем сочинении, — отвечал Каспар.

Вместо ответа Квант пригласил юношу пройти вместе с ним в его кабинет. Жене он предложил зажечь свечу, а сам схватил лампу и пошел впереди Каспара. Придя в кабинет, он тщательно запер обе двери, предложил Каспару сесть и — завел свое:

— Надеюсь, вы не предполагаете, что ваши слова я принял за чистую монету?

— Какие слова? — слабым голосом спросил Каспар.

— Относительно кляксы. В эту кляксу я не верю.

— Почему вы не верите?

— Вам, вероятно, известна поговорка, кто раз соврал, тому и на правду веры нет. А вы, друг мой, не один раз мне соврали.

— Я не лгу, — отвечал Каспар так же слабо и беззвучно.

— И у вас хватает дерзости сказать мне это в лицо?

— Значит, я лгу, сам того не зная.

— Эх вы, крючкотвор! — с горечью воскликнул Квант. — Если я не всякий раз ловлю вас на лжи, то причиной этому мое глубокое убеждение — мне вас от этого порока не излечить. Так стоит ли понапрасну расстраиваться? Вы привыкли упорно твердить «нет», покуда вас не доведут до такого состояния, что сказать «нет» вы уже не можете, а сказать «да» все равно не хотите.

— Разве я должен говорить «да», когда надо сказать «нет»? Докажите, что я солгал. — Каспар взглянул на учителя взглядом, который тот мысленно охарактеризовал «коварным».

— Ах, Хаузер, как мне больно, что вы вот так смотрите на меня, — сказал Квант. — Доказательств у меня более чем достаточно, я даже не знаю, с какого начать. Помните историю с подсвечником? Вы утверждали, что у него отломилась ручка, а между тем было неопровержимо доказано, что она прогорела.

— Было так, как я сказал.

— Ну, этим утверждением вы от меня не отделаетесь! Можете быть уверены, что я тщательно проверил всю эту историю и записал ее, дабы, в случае необходимости, отдать полный отчет о вашем поведении.

Каспар смешался и промолчал.

— Далее, рассмотрим случай меньшей давности, — продолжал Квант, — собственно, никакого значения не имело, сделали вы перевод третьего дня или собрались сделать его сегодня. Поскольку день у вас занят, вы имели полное право сесть за эту работу вечером. Почему же вы сказали, что перевод готов, если вы его даже не начинали?

— Я думал, вы спрашиваете, сделал ли я подготовительную работу.

— Смешно. Вы имели дерзость придать моим словам обратный смысл. Я ясно спросил: готов ли ваш перевод? Моя жена была свидетельницей.

— Значит, я не так вас понял.

— Обычные уловки. Вы даже и не подготовились к переводу. Морочьте кого-нибудь, кто меньше вас знает. Я бы хотел никогда вас не знать; в конце концов из-за вас, того и гляди, лишишься репутации честного человека. Но не только я теперь вижу вас насквозь, а и другие. Немного осталось семейств, в которых вас считают правдивым, достойном человеком. Большинство уже понимает, что у вас пошлая фантазия и низкопробная амбиция, что вы ведете себя равнодушно и нагло по отношению к менее знатным, когда вам открывается доступ в дома более знатных. Вы лживый человек, и в каждом отдельном случае я знаю, говорите вы правду или нет, известно ли вам то, о чем вы говорите, или неизвестно, что может привлечь ваше внимание, а что остается за его пределами. Сейчас я приведу вам недурной примерчик, кстати сказать, из самого последнего времени. За обедом у нас зашел разговор о советнике Флиссене. Моя жена заметила, что славному старику, вероятно, тяжело жить вдали от Вормса и своих близких. Я заметил, что у советника множество родни на Рейне и столько-то внуков. Вы вмешались и заявили, что внуков у него одиннадцать, вы, мол, знаете об этом из разговора в доме генерального комиссара. Я ответил, что слышал о девятнадцати внуках, но вы стали уверять, что их одиннадцать. Я не знал, что вам на это ответить, но зато знал, что цифру одиннадцать вы назвали наобум, только чтобы похвалиться перед нами, чтобы лишний раз произнести «генеральный комиссар» и показать нам, как вы хорошо знакомы с интимными обстоятельствами людей, посещающих его дом. Положа руку на сердце, разве это не так?

— За столом кто-то упомянул об одиннадцати внуках. Я хорошо помню.

— Не верю.

— Тем не менее это так.

— Фу, постыдились бы, Хаузер, в такой серьезный момент настаивать на своей лживой версии. Право, это свидетельствует о мелких, чтобы не сказать недостойных чертах характера. Сама история, конечно, значения не имеет, но ваше упорство наводит на нехорошие мысли. Оно доказывает, что вы не признаете за собой ни единой ошибки, ни единой слабости и упорно настаиваете на своей правоте. В первую же подходящую минуту я спрошу самого советника, сколько у него внуков. Если окажется, что их одиннадцать, я, несомненно, воздам вам должное, в противном же случае я вас так осрамлю, что вы долго будете помнить.

Каспар смиренно опустил голову.

— Но о главном из того, что я ставлю вам в вину, речь, друг мой, еще впереди, — заговорил Квант после паузы, когда было слышно, как неистовый ветер завывает в трубе и бьется о стекла. — Пришла уже пора вам сказать всю правду мне, человеку нелицеприятно заинтересованному вашей судьбою. Вы продолжаете пребывать в убеждении, что весь мир верит вашей сказке о таинственном узилище, да, пожалуй, еще и о высоком происхождении. Но вы позорно заблуждаетесь, милый Хаузер. Поначалу, я готов это признать, всех занимало таинственное происшествие, но постепенно разумные люди пришли к убеждению, что они стали жертвой — разрешите мне умолчать жертвою чего. Я верю, Хаузер, что вы не думали зайти так далеко в вашей игре. Прошлой зимою, когда вышла в свет брошюра президента, вы сами были напуганы последствиями своего поступка, вы тогда напоминали мне ребенка, вздумавшего немножко поиграть с огнем и вдруг увидевшего, что весь дом объят пламенем. Вы боялись потерять теплое местечко, которое добыли себе своими плутнями, и усмотрели опасность разоблачения и заслуженной кары именно в том, в чем ваши ослепленные друзья полагали ваше счастье. Попытайте свое сердце, и вам откроется, прав ли я.

Каспар безжизненным взором смотрел прямо в глаза учителю.

— Хорошо, я не стану принуждать вас к ответу, — с мрачным удовлетворением продолжал Квант. — Вокруг вас опять тишина, Хаузер. Странная тишина. Никто уже вами не интересуется. Такая же тишина воцарилась вокруг вас перед мнимым покушением в доме учителя Даумера. Ни один из тысяч жителей Нюрнберга, ни в то самое время, ни позднее, не встречал человека, которого хоть в малой степени можно было заподозрить в столь страшном преступлении. Ваши друзья тем не менее верили в чудовище «с закрытым лицом», так же как верили в фантастического тюремщика, который будто бы научил вас читать и писать. И все-таки учитель Даумер вскоре выставил вас за дверь. И, уж наверно, он знал почему. На сегодняшний день так обстоят дела, что вам надо принять решение. Самые могущественные ваши покровители — статский советник, лорд Стэнхоп, фрау Бехольд — покинули наш бренный мир. Неужто вы не усматриваете в этом небесного знамения? Ваш обман более не имеет смысла. Вы уже мужчина, вы не можете не хотеть стать полезным членом общества. Так доверьтесь же мне, Хаузер, откройтесь мне! Скажите мне правду, правду, идущую от сердца.

— Да, но что мне говорить? — глухо, медленно спросил Каспар, тело его по-стариковски обмякло, и лицо пошло старческими морщинами.

Учитель подошел к нему и схватил его тяжелую, холодную как лед руку.

— Правду должны вы сказать! — выкрикнул он заклинающим голосом. — Ах, Хаузер, мне страшно на вас глядеть, дурная совесть взглядом привидения смотрит из ваших глаз. Душа ваша угнетена. Откройте же свое измученное сердце! Пусть луч солнца наконец падет на него. Мужайтесь, мужайтесь и верьте мне! Правду, только правду! — Он схватил Каспара за воротник, словно хотел своими руками вытрясти из него тайну.

«Что ему надо? Что ему надо?» — думал Каспар, взгляд его, исполненный боли, беспомощно блуждал.

— Я пойду вам навстречу. Начнем с реального, осязаемого. Явившись в Нюрнберг, вы показали письмо. В карманах вашего сюртука с отрезанными фалдами были понатыканы старинные монастырские рукописи, среди них одна под заглавием «Искусство возвращать ушедшие годы». Кто написал письмо? Кто дал вам рукописные книги?

— Кто? Тот, у кого я был.

— Само собой, — отвечал Квант с возбужденной улыбкой, — но вы должны сказать мне, как звали того, у кого вы были. Не думаете же вы, что я настолько глуп, чтобы поверить, будто вы этого не знаете. Конечно же, то был ваш отец или ваш дядя, а может быть, брат или друг детства, Хаузер! Представьте себе, что вы оказались пред лицом господа бога. И господь спрашивает вас: откуда ты? Где твоя отчизна, где ты родился? Кто дал тебе фальшивое имя и как звали тебя, когда ты еще лежал в колыбели? Кто тебя надоумил и научил дурачить людей? Что вы в душевной своей муке ответили бы господу, если бы господь призвал вас к ответу, к искуплению совершенного обмана?

Каспар не дыша смотрел на учителя… Кровь остановилась в его жилах. Весь мир закачался перед ним.

— Что бы вы ответили? — настаивал Квант, в голосе его одновременно звучали надежда и страх. Ему чудилось, что запертая дверь вот-вот откроется перед ним.

Каспар с трудом поднялся, губы его дрожали.

— Я бы ответил: ты не господь бог, ежели такого требуешь от меня.

Квант отпрянул, всплеснул руками.

— Богохульник! — не своим голосом завопил он. Потом простер правую руку и крикнул: — Убирайся, выродок, проклятый лжец! Вон из моего дома, чудовище! Не оскверняй воздух, которым я дышу!

Каспар шагнул к двери; покуда он нащупывал ручку, часы за его спиной отсчитали десять хриплых ударов, смешавшихся с воем ветра.

Охая, без сна, ворочался Квант всю ночь на своей постели. Надо думать, он раскаивался в своей горячности, так как весь следующий день заискивал перед Каспаром. Но тот оставался холодным, ушедшим в себя. Вечером Квант завел разговор о советнике Флиссене; заметил, что все разузнал, и шутливо объявил Каспару:

— Восемнадцать внуков, Хаузер, восемнадцать, ни больше, ни меньше! Как видите, я был прав.

Каспар молчал.

— Но вы совсем ничего не едите, Хаузер, — всполошилась учительша.

— У меня нет аппетита, — ответил Каспар, — стоит мне притронуться к еде, и я уже сыт.

В среду, одиннадцатого декабря, Квант явился к обеду с опозданием и чрезвычайно взволнованный. По пути из школы он отчаянно схватился с ломовиком, на гористой улице нещадно избивавшим своего конягу за то, что у того не хватало сил втащить на крутой подъем тяжело груженный воз. Квант прочитал нотацию живодеру и призвал нескольких прохожих в свидетели бесчеловечного мучительства. Взбешенный ломовик замахнулся на него кнутовищем и заорал, чтобы тот убирался к черту и не смел совать носа в дела, его не касающиеся.

— Слава богу, я узнал имя этого изверга и теперь смогу подать на него рапорт лейтенанту полиции. — Он без устали списывал, как у несчастной клячи с натуги черная кровь выступала между ребер.

— Мерзавец, — негодовал Квант, — я ему еще покажу, будет знать, как мучить животное.

Когда Каспар вышел, учительша спросила, не удивился ли он, что юноша ни слова не проронил по поводу его рассказа.

— Да, я обратил внимание, что он упорно молчит, — заметил Квант.

Полчаса спустя он поднялся в комнату Каспара и попросил его снести на квартиру лейтенанта полиции письменную жалобу на ломовика, которую он уже успел составить. В три часа Каспар воротился с известием, что лейтенант полиции взял длительный отпуск и уехал из города.

AENIGMA SUI TEMPORIS[20]

Через день, то есть в пятницу, когда Каспар вскоре после полудня собрался покинуть здание суда, на лестничной площадке перед последним маршем с ним заговорил какой-то незнакомый господин весьма почтенного вида, высокий, стройный, с черной бородкой и бакенбардами, который попросил уделить ему две-три минуты внимания.

Каспар остановился в смущении, ибо голос незнакомца звучал столь же настойчиво, сколь и почтительно.

Они отошли немного в сторону, где никто не мог им помешать. Заметив растерянность Каспара, незнакомец ободряюще улыбнулся и заговорил все так же настойчиво и почтительно:

— Вы Каспар Хаузер? Вернее, были им до сегодняшнего дня. Завтра вы отбросите это имя. С первого же взгляда на вас мне все уяснилось, я потрясен до глубины души. Принц, мой принц! Дозвольте мне поцеловать вашу руку!

Он нагнулся и запечатлел благоговейный поцелуй на руке Каспара.

У юноши слова замерли на языке. Он был похож на человека, у которого внезапно остановилось сердце.

— Я посланный вашей матери, приехал за вами, — продолжал незнакомец все так же быстро и в тоне глубочайшего уважения. — Думается, вы давно уже были готовы к этому. Но нам надо вести себя осторожно. На нашем пути серьезные препятствия. Вы должны бежать со мною. Все готово. Вопрос лишь в том, пожелаете ли вы безоговорочно мне довериться, и еще, смею ли я рассчитывать на ваше безусловное молчание?

Откуда могли у Каспара взяться силы ответить на такие слова? Он смотрел в лицо человека, с ним говорившего, и это лицо представлялось ему совсем необычным, словно явившимся из сказки, взгляд же его между тем был нелепейшим образом прикован к оспинам на носу и на щеках незнакомца.

— Ваше молчанье для меня достаточно красноречиво, — сказал тот с быстрым поклоном. — План мой таков: завтра в четыре часа пополудни вы придете в дворцовый сад к липовой аллее со стороны дома Фрейбергов. Вас проведут к экипажу, который уже будет наготове. Наступающие сумерки будут благоприятствовать нашему бегству. Приходите без верхней одежды — так, как вы сейчас здесь стоите; для вас будет приготовлено платье, соответствующее вашему рангу. На первой же станции возле границы — до нее мы домчимся за три часа — вы переоденетесь. Меня вы не знаете. Не следует верить на слово незнакомому человеку. Прежде чем вы сядете в экипаж, я вручу вам знак, несомненно свидетельствующий, что я прислан вашей матерью.

Каспар стоял не шевелясь. Но тело его едва приметно раскачивалось из стороны в сторону, словно весь он заледенел и ветер вот-вот его опрокинет.

— Могу я считать, что мы обо всем договорились? — спросил незнакомец.

Ему пришлось повторить свой вопрос. На сей раз Каспар кивнул, едва-едва склонив голову, ибо в горле у него, казалось, пылал огонь.

— Значит, мой принц, я могу ждать вас в условленный час на условленном месте?

Мой принц! Мертвенная бледность залила лицо Каспара, Он опять с жадным вниманием смотрел на оспины незнакомца. Затем кивнул вторично, и в этом движении была какая-то холодность, если не сонливость.

Незнакомец с подобострастной учтивостью приподнял шляпу, повернулся и исчез в направлении Шваненгассе.

Итак, во время этой сцены, длившейся минут восемь — десять, ни единое слово не сорвалось с уст Каспара.

Испытывал ли он радость? Или радость может быть такою, что холод пробирает человека до костей? Такою, что мурашки бегут у него по спине и он чувствует себя словно под струей ледяной воды?

Через каждые несколько шагов Каспар останавливался, ему чудилось, что земля расступается у него под ногами. «Люди, не попадайтесь мне навстречу, — думал он, — не сыпься на меня, снег; ветер, прекрати свое неистовство». Он стал смотреть на свою руку и в глубокой задумчивости дотронулся кончиком пальца до того места, на котором запечатлел поцелуй незнакомец.

Почему подмастерья еще работают, ведь время обеда, размышлял он, проходя мимо мастерской сапожника, А мороз все время пробегал у него по спине.

Прекрасно было сознавать, что с каждым шагом, с каждым взглядом, с каждой мыслью проходит время. Ибо все теперь сводилось к одному — чтобы побыстрей проходило время.

Придя домой, он сказал служанке, что не хочет есть, и заперся в своей комнате. Подошел к окну — слезы текли по его щекам — и тихо проговорил:

— Дукатус прибыл.

Мысли его были подобны полету ночных птиц. «До сегодняшнего дня я был Каспаром Хаузером, — думал он, — а с завтрашнего дня буду другим человеком; кто я теперь? Вчера еще — жалкий писец, а завтра, возможно, я надену голубую шинель с золотым шитьем; и шпагу мне должен дать Дукатус, длинную, узкую и прямую, как тростинка. Но неужели все правда, может ли это быть? Разумеется, может, ибо так должно быть».

Свет Каспар зажег, только когда уже совсем стемнело. Учительша послала узнать, не хочет ли он поесть. Каспар попросил кусок хлеба и стакан молока. Служанка немедленно принесла просимое. Потом он принялся опорожнять ящики своего стола; бросил в огонь целую кучу писем и бумаг, тетради и книги сложил почти в педантическом порядке. Открыл ларь, из-под всевозможного хлама извлек белую лошадку, которой играл еще будучи узником в башне. Он долго смотрел на нее: блестящую, белую с черными пятнами и длинным хвостом, спадающим до самой подставки. «Ох ты, моя лошадка, — думал он, — сколько лет ты была со мною и что теперь с тобой станется? Я приеду, заберу тебя, велю построить тебе серебряную конюшню». Он бережно поставил игрушку на угловой столик возле окна.

Невероятным кажется, что Каспар, человек с вещим сердцем, прошедший через столько разных испытаний, с первой же минуты так слепо уверовал во мнимое изменение своей участи, что даже искорка недоверия, страха или хотя бы удивленного сомнения не затлела в нем. Событие, по своей чрезвычайности выпадающее из обыденной жизни, поразительное в своей неожиданности и при этом до того неприкрашенное и шитое белыми нитками, что школьник, ребенок, сумасшедший исполнился бы подозрений; этот же человек, перед чьими глазами промелькнуло столько незакрытых лиц или лиц, разоблаченных своею виною, человек, для которого мир был тем же, чем было для ласточки, воротившейся с юга, гнездо, разоренное руками озорников-мальчишек, этот человек с неколебимой уверенностью схватил неведомую руку, протянувшуюся к нему из неведомого мрака, холодную, сухую, неподвижную руку.

Но у него ведь не оставалось другой надежды. Вернее — о надежде и речи быть уже не могло. Здесь же было нечто безусловно окончательное, потусторонне надежное, несомненное, не обозначаемое человеческим словом, невидимое, непредставимое, и свершилось это естественно и закономерно, как восход солнца. О, тело, измученное цепями, его отягощающими, медлительные минуты, молчаливые часы! Еще шуршит что-то за обоями, еще лает вдалеке собака, ветер еще швыряет снегом в окно, еще потрескивает фитиль зажженной свечи, и все это зло, ибо прочно и задерживает бег времени.

В девять Каспар лег в постель и крепко уснул, но ночью слышал, как каждые пятнадцать минут бьют часы на церковных башнях. Время от времени он приподнимался и мучительно вглядывался в темноту. Потом ему привиделся сон, в котором неприметно смешались явь и мечтание. Будто он стоит перед зеркалом и думает: «Как странно, я ясно ощущаю гладкость зеркального стекла, а между тем это сновидение». Он проснулся, или ему почудилось, что проснулся, встал с кровати, или это тоже ему почудилось, что-то переставил и передвинул в комнате, опять лег, заснул, снова проснулся и стал раздумывать: «Неужто зеркало и все прочее мне приснилось?» Теперь он и впрямь подошел к зеркалу, увидел себя и какие-то тени вокруг, это было страшно, и ужас объял его, тогда он закрыл зеркало синим платком с золотою каймой. Когда он, наконец, лег и через некоторое время действительно проснулся, ему стало ясно, что все это было сном, ибо ничто не закрывало зеркало.

Долгой была эта ночь.

Утром он, как всегда, отправился в суд и писал там словно бы с завязанными глазами. Ровно в одиннадцать он захлопнул чернильницу, аккуратно прибрал бумаги на своем столе и тихо вышел.

Квант не обедал дома из-за какой-то учительской конференции. Каспар сидел за столом вдвоем с учительшей. Она все время говорила о погоде.

— У нас ветром сорвало трубу с крыши, — рассказывала она, — а нашего соседа-сапожника Вюста чуть не убило свалившимся кирпичом.

Каспар молча смотрел в окно, но не видел даже здания напротив; снег и дождь вперемешку кружились над потемневшей улицей.

Каспар поел только супу, когда подали жаркое, он поднялся и ушел в свою комнату.

Ровно в три он опять спустился вниз в своем поношенном коричневом сюртуке, без шинели.

— Куда это вы собрались, Хаузер, — крикнула ему из кухни учительша.

— Мне надо взять кое-что у генерального комиссара, — спокойно ответил Каспар.

— Без шинели? В такой-то холод, — удивленно сказала она, появляясь в дверях.

Он скользнул рассеянным взглядом по своей одежде, потом сказал:

— Всего хорошего, фрау Квант, — и ушел.

Прежде чем закрыть за собою входную дверь, он бросил прощальный взгляд на сени, на узорные перила лестницы, на старый коричневый шкаф, с окованными медью углами, стоявший между кухонной и столовой дверью, на мусорное ведро в уголке, полное картофельных очистков, сырных корок, костей, щепок и осколков стекла, на кошку, которая вечно разнюхивала здесь, чем бы поживиться. Хоть это и был лишь мимолетный взгляд, Каспару показалось, что никогда он не видел всего этого так отчетливо и раздельно.

Когда дверной замок защелкнулся, нестерпимая тяжесть, давившая грудь юноши, слегка отпустила, и губы его сложились в слабую улыбку.

«Учителю я напишу, — думал он, — или нет, лучше сам к нему приду; вот кончится зима, и я сюда подъеду в карете, подгадаю так, чтобы прибыть в обеденное время, когда он дома. Он выйдет мне навстречу, но я не подам ему руки, притворюсь, что я не я, в моем новом пышном платье где ему меня узнать. Он отвесит мне низкий поклон и скажет: «Не угодно ли вашей милости войти в мой дом?» Когда мы будем в комнате, я встану перед ним и спрошу: «Ну, теперь вы меня узнаете?» Он упадет на колени, я же протяну ему руку и скажу: «Вот вы и убедились, что были ко мне несправедливы!» Он признает свою вину. «Ладно, — скажу я, — покажите-ка мне лучше ваших детей и пошлите за лейтенантом полиции». Детям я привезу подарки, а когда явится лейтенант, я ни слова ему не скажу, буду только смотреть на него, смотреть, смотреть…»

На церкви св. Гумберта пробило половину четвертого. Значит, еще слишком рано. На Нижнем рынке Каспар прошелся вдоль домов, а возле дома пастора немного постоял в раздумье. Из-за внутреннего жара, его сжигавшего, он не чувствовал холода. На улице лишь изредка мелькали подгоняемые ветром пешеходы.

Когда он свернул направо от придворной аптеки к Дворцовому проходу, пробило три четверти. Кто-то его окликнул, Каспар поднял голову, вчерашний незнакомец стоял рядом с ним. На нем была шинель с несколькими воротниками и поверх еще меховая пелерина. Он поклонился и сказал несколько учтивых слов. Каспар ни одного из них не расслышал, ветер дул с такой силой, что надо было кричать, чтобы слышать друг друга. Посему незнакомец жестом попросил у Каспара разрешения следовать за ним. По-видимому, он как раз направлялся к месту условленного свидания.

До дворцового сада оставалось каких-нибудь несколько шагов. Незнакомец открыл калитку и пропустил Каспара вперед. Каспар первым вошел в сад, словно это было чем-то само собой разумеющимся. На лице его появилось простодушно-смиренное и в то же время спокойно-горделивое выражение, мгновенно уступившее место выражению ужаса, ибо слишком грандиозен был этот миг, слишком невыносим в своем величии. За время, которое требовалось юноше, чтобы от калитки пройти через густо запорошенную снегом площадку перед оранжереей до деревьев первой аллеи, перед его мысленным взором предстали не связанные между собою сцены далекого прошлого, — явление, которое психологи могли бы отнести к тому же разряду феноменов, как и то, что перед падающим с башни за краткий миг падения проходит вся его жизнь. Каспар вдруг увидел дрозда с распростертыми крылышками, лежащего на столе; затем с невероятной отчетливостью — кружку, из которой пил воду в тюрьме; красивую золотую цепь, лорд достал ее из шкатулки с драгоценностями и показывал ему, он ощутил еще и приятное прикосновение белой узкой руки Стэнхопа; далее он увидел себя в зале нюрнбергского замка, туда его привел Даумер, и он не в силах был отвести взор от мягкой линии готической оконной арки, восторг, им испытываемый тогда, еще был бессознательным.

Они подошли к перекрестку, незнакомец обогнал Каспара и, подняв руку, подал кому-то знак. Каспар приметил за кустами еще двоих, чьи лица были скрыты поднятыми воротниками.

— Кто эти люди? — спросил он и помедлил, полагая, что они уже дошли до условленного места.

Он искал глазами карету. Но из-за вьюги видно было не дальше чем на десять локтей.

— Где карета? — снова спросил он. Поскольку незнакомец не ответил ни на один из вопросов, Каспар растерянно взглянул на двоих за кустами. Те приблизились или ему это только померещилось? Что-то они крикнули человеку с изрытым оспой лицом. Сначала один, потом другой. Затем опять отошли и теперь уже стояли на обочине с другой стороны дороги.

Незнакомец обернулся, вытащил из кармана шинели лиловый мешочек и хрипло проговорил:

— Откройте, в нем вы найдете знак, врученный нам вашей матерью.

Каспар взял мешочек. Покуда он тщился развязать шнурок, его стягивавший, незнакомец поднял кулак с зажатым в нем длинным блестящим предметом; рука его метнулась к груди Каспара.

«Что это?» — недоуменно пронеслось в мозгу юноши. Он почувствовал, как что-то холодное глубоко вошло в его тело. «Бог ты мой, да это же колется», — успел он подумать, но тут его шатнуло, и он выронил мешочек.

О, ужас, безмерный ужас! Каспар схватился за ствол ближайшего деревца, хотел крикнуть, но не смог. Колени у него подогнулись, в глазах потемнело. Хотел попросить незнакомца помочь ему, но ноги этого человека, секунду назад стоявшие перед ним, исчезли. Темная пелена упала с глаз юноши, он огляделся; поблизости никого не было, даже тех двоих за кустами.

Тогда он пополз на четвереньках вдоль кустов, низко опустив голову, чтобы защитить лицо от колючей снежной пыли, которую ветер гнал ему навстречу. Он двигался, словно ища нору, в которую можно было бы заползти, но изнемог и остался сидеть. Ему чудилось, будто что-то сочится в самой глубине его тела. Теперь он мерз уже нестерпимо.

Надо посмотреть, что там в мешочке, подумал он, зубы его стучали. О, безмерный ужас, не позволивший ему взглянуть на то место, где за минуту перед тем стоял незнакомец.

«Если бы я знал слово, от которого мне станет легче», — думал он с детской верою в волшебство заклинаний. И дважды повторил: «Дукатус».

Чудо свершилось: он вдруг почувствовал облегчение. Ему показалось, что он в состоянии подняться и дойти до дома. Он и вправду поднялся. Понял, что может ходить. Сделав несколько неуверенных шагов, побежал. Тело его словно бы не имело веса, и он, казалось ему, не бежит, а летит. Он бежал, бежал. Бежал до калитки сада, через дворцовую площадь, через рынок мимо церкви, до Кронахского бука, до Квантова дома, бежал, бежал, бежал.

Весь в поту, он ворвался в сени. И больше не мог ступить ни шага, задыхаясь, он прислонился к стене. Первой увидела Каспара служанка. Испуганная его видом, она громко вскрикнула. Квант появился из комнаты, за ним жена.

Каспар смотрел на них, но ничего не говорил, только показывал на свою грудь.

— Что случилось? — кратко и сурово спросил Квант.

— Дворцовый сад… укололи меня, — лепетал Каспар.

А Квант? Мы видим, что он ухмыляется. Да, видим, что он ухмыляется. И если бы столетия, облаченные в пурпур, как ангелы господни, подступили к нам, заклиная не искажать факты, мы могли бы сказать лишь одно: Квант ухмылялся, как-то странно ухмылялся.

— Куда же вас укололи, мой милый? — спросил он, растягивая слова.

Каспар снова указал на свою грудь.

Квант расстегнул на нем сюртук, жилет и рубашку, чтобы посмотреть на рану. Правда, на груди у него был прокол, величиною с лесной орех, но вокруг ни следа крови. Раны без крови не бывает, как не бывает утверждения без доказательств.

— Укололи, значит, — произнес Квант. — В таком случае немедленно идемте обратно, и вы мне покажете место в дворцовом саду, где это произошло, — энергично добавил он. — А что, спрашивается, вам понадобилось в дворцовом саду в этот час и при такой погоде? Марш, идемте за мной! Это дело должно быть выяснено немедленно.

Каспар покорно потащился вслед за учителем на улицу. Кванту пришлось взять его под руку, как дряхлого старика.

После долгого молчания Квант злобным голосом сказал:

— На сей раз вы совершили самую дурацкую из своих проделок, Хаузер. И она уже не кончится столь благополучно, как кончилась с учителем Даумером, за это я вам ручаюсь.

Каспар остановился, бросил быстрый взгляд на небо и пробормотал:

— Господу… ведомо…

— Оставьте ваши штуки, — заорал Квант, — я что знаю, то знаю. Сколько бы вы не взывали к господу богу, меня вы этим не купите, вы безбожник с головы до пят, и мне это известно. Рекомендую вам больше не разыгрывать из себя немую из Портичи[21] и немедленно во всем признаться. Вздумали малость припугнуть нас и вдобавок всех перессорить. Укололи его! Кто же это, интересно, вас уколол? И зачем? Чтобы вытащить несколько жалких грошей из вашего кармана? Чушь какая! Идите немного быстрее, Хаузер, у меня мало времени.

— Мешочек… Я хочу взять мешочек, — тихонько пробормотал Каспар.

— Какой еще мешочек?

— Незнакомец… дал мне его.

— Какой незнакомец?

— Который меня уколол.

— Но, Хаузер, это же бог знает что! Неужто вы воображаете, что я верю в этого незнакомца? Не больше, чем в черного Петера. Или вы сомневаетесь, что мне известно, кто это сделал? Признайтесь лучше! Признайтесь, что вы сами легонько себя укололи. Я и об этом смолчу — еще раз окажу вам милость.

Каспар плакал.

Они уже почти дошли до дворцового сада, когда силы оставили Каспара. Квант был совершенно сбит с толку. Навстречу им попались несколько парней, он попросил их отвести юношу домой, ему самому-де нужно зайти в полицию. Парням пришлось довольно долго дожидаться, прежде чем Каспар немного очнулся, но и тогда им нелегко было заставить его идти.

Позднее врачи сочли непостижимым, что человек с такою страшною раной в груди смог проделать путь от дворцового сада до дома учителя, затем от дома учителя до дворцовой площади и, наконец, от дворцовой площади снова до дома учителя, первый раз бегом, второй — опираясь на руку Кванта и третий, поддерживаемый парнями, но так или иначе сделать более тысячи шестисот шагов.

Когда Квант направился к ратуше, уже стемнело. Дежурный чиновник объяснил ему, что без специального разрешения бургомистра, который в данный момент находится в водолечебнице, никакие заявления не принимаются. Учитель немножно поболтал с ним и с неохотой отправился в деревню Клейншротт, до которой от города было минут пятнадцать ходу. Там он застал бургомистра, распивавшего пиво в кругу своих приближенных. Квант доложил о случившемся. В ответ послышались удивленные, недоверчивые возгласы, кто-то произносил горячие речи в защиту Каспара, кто-то предложил встать на формально-законную точку зрения, и в конце концов бургомистр дал разрешение на снятие протокола. В шесть часов сей интереснейший документ, уже при свете фонарей, был передан в городской суд для доследования.

Квант отправился домой. На улице перед его домом толпилось множество людей разных сословий, явившихся сюда, несмотря на непогоду, и стоявших в полном молчании, что очень и очень озадачило учителя. Он немедленно поднялся в комнату Каспара, которого тем временем уложили в постель. У него находился доктор Хорлахер, уже успевший осмотреть рану.

— Как дела? — поинтересовался Квант.

Доктор отвечал, что причины для серьезных опасений не имеется.

Вошел надворный советник Гофман. Полицейский принес ему лиловый мешочек, найденный на месте преступления.

— Известно вам, что это такое? — спросил надворный советник.

Блестящими от жара глазами Каспар смотрел на мешочек, который сейчас развязывал Гофман. В нем лежала записка, как всем поначалу показалось, испещренная иероглифами.

Учительша, стоявшая возле кровати Каспара, покачала головой. Потом отвела мужа в сторону и шепнула:

— Странное дело, Хаузер всегда складывает свои письма точно так, как сложена эта записка.

Квант кивнул и подошел к надворному советнику, который пристально вглядывался в записку и потом потребовал ручное зеркальце.

— Зеркальное письмо, как видно, — улыбнулся он.

— Да, — отвечал надворный советник, — какое нелепое.

Держа в одной руке записку, а в другой зеркало, он прочитал: «Каспар Хаузер сможет рассказать вам, каков я из себя и кто я есть. Чтобы избавить его от труда, а также потому, что он может и промолчать, я сам скажу, откуда я Прибыл. Прибыл я с реки у баварской границы. Я открою вам даже свое имя: M. Л. О.».

— Это же звучит как прямая насмешка, — удивленно помолчав, произнес, наконец, надворный советник.

Квант горестно кивнул.

Каспар, услышав прочитанные слова, тяжело уронил голову на подушки; бесконечное отчаяние отобразилось на его лице. Он сомкнул губы так, словно решил никогда больше не говорить ни слова. Но то, что он мог бы заговорить, чего, видимо, не предусмотрел этот M. Л. О., исполнило его лихорадочным торжеством.

Квант, держа в руках записку, которую ему передал надворный советник, взволнованно шагал из угла в угол.

— Недурная проделка, — воскликнул он, — очень недурная! Вы надругались над состраданием своих современников, Хаузер, и вас следовало бы хорошенько высечь, ничего другого вы не заслуживаете.

Гофман нахмурился.

— Спокойнее, господин учитель, оставьте эти разговоры, — сказал он необычно серьезным тоном. И, прежде чем уйти, пообещал завтра утром прислать окружного врача, из чего явствует, что и он не подозревал о непосредственной опасности.

Между тем окружной врач, медицинский советник Альберт, явился в тот же вечер, уступив просьбам фрау Имхоф. Он тщательно осмотрел Каспара, и лицо его приняло весьма серьезное выражение. Квант странным образом воспринял это, как обиду, и сказал тоном, едва ли не вызывающим:

— Из раны ведь даже кровь не идет.

— Кровь сочится вовнутрь, — отвечал медицинский советник, удостоив учителя лишь мимолетным взглядом. Он поставил Каспару на сердце горчичники и предписал полный покой.

Квант схватился за голову.

— Может ли быть, — сказал он жене, — что этот малый из легкомыслия нанес себе серьезный вред.

Учительша промолчала.

— Я в этом сомневаюсь, не могу не сомневаться, — продолжал Квант. — Смотри сама, такой неженка, а даже не жалуется на боли.

— Он и на вопросы не отвечает, — добавила учительша.

Около девяти вечера Каспар начал бредить. Квант был убежден, что это притворство. Когда Каспар попытался выпрыгнуть из постели, он заорал на него:

— Перестаньте так отвратительно себя вести, Хаузер! Немедленно ложитесь.

В эту минуту на пороге показался пастор Фурман.

— Что вы делаете, Квант! — гневно воскликнул он. — Немножко кротости, Квант, во имя нашей веры.

— О, — Квант покачал головой, — кротость здесь неуместна. В Нюрнберге, где Хаузер разыграл не менее омерзительную комедию, он вел себя точно так же, должен заметить, что его при этом держали два человека. Что касается меня, то я таких спектаклей в своем доме терпеть не намерен.

Фрау фон Имхоф прислала больничную сиделку, которая всю ночь бодрствовала возле Каспара. Сном он забылся всего часа на два или три.

С самого утра в дом Кванта явилась правительственная комиссия. Каспар был в полном сознании. На вопрос следователя он ответил, что незнакомый господин велел ему прийти к артезианскому колодцу в дворцовом саду.

— С какой целью?

— Не знаю.

— Он ничего вам об этом не сказал?

— Нет, сказал, что можно будет осмотреть глинистые породы колодца.

— И после этих слов вы за ним последовали? Как он выглядел?

Каспар коротко, отрывисто, с трудом выговаривая слова, описал незнакомца и то, как он ударил его кинжалом. Больше у него ничего выведать не удалось.

Суд объявил розыск свидетелей. Свидетели явились. Слишком поздно для преследования преступника. Уже с первой возможной уликой, отчасти по вине Кванта, произошла недопустимая задержка. Когда следственные власти собрались исследовать следы крови на месте преступления, оказалось, что там побывало множество людей, потоптавших и разворошивших снег. Итак, на выяснении столь важных для дела обстоятельств пришлось сразу же поставить крест.

Свидетелей нашлось предостаточно. Хозяйка почтовой станции на Розенгассе показала, что около двух часов к ней зашел человек, которого она никогда раньше не видывала, и спросил, когда отойдет обратный дилижанс на Нердлинген. Человеку этому с виду было лет тридцать пять, роста среднего, смуглый, с оспинами на лице.

На нем была синяя шинель с меховым воротником, круглая черная шляпа, зеленые панталоны и сапоги с желтыми шпорами. В руках он держал хлыст. Просидел он не больше пяти минут и говорил очень мало; ее удивило, что он не пожелал сказать, где проживает.

Асессор Доннер точно так же описал человека, встреченного им около трех часов в дворцовом саду неподалеку от липовой аллеи, в компании двух других, которых он, асессор, не разглядел.

Зеркальный мастер, некий Лейх, за несколько минут до четырех вышел из своего дома и по новой дороге через Постштрассе отправился на Променад, а оттуда на дворцовую площадь. Проходя мимо дворца, он заметил двоих мужчин, которые, оставив слева дорожку для верховой езды, двинулись к дворцовому саду. В одном из них он признал Каспара Хаузера. Когда оба дошли до углового фонаря, Каспар Хаузер обернулся и посмотрел на дворцовую площадь, так что он, Лейх, еще раз отчетливо его увидел. У калитки незнакомый человек остановился и с вежливым жестом пропустил Хаузера вперед. Тут он, Лейх, подумал: «И что эти господа задумали прогуливаться в такую пургу?»

«Через три четверти часа, — продолжал мастер, — когда я сделал свои покупки у Бюттнера и возвращался домой, на дворцовой площади толпились люди, они охали и говорили, что Хаузера закололи в дворцовом саду».

Далее: младший садовник, работавший в оранжерее, около четырех часов услышал голоса. Выглянув в окно, он увидел бегущего человека. Человек в шинели бежал сломя голову. Голоса слышались приблизительно на расстоянии ружейного выстрела от оранжереи, но ближе, чем стоит памятник Уцу[22]. Он разобрал два голоса, бас и звонкий молодой.

Возле мельницы живет швея. Окно ее комнаты выходит в дворцовый сад, из него видны две аллеи, ведущие к деревянному храму. В сгущающихся сумерках швея заметила человека в шинели, он вышел из новых ворот и спустился по луговому склону. Но, завидев вздувшуюся реку, остановился. Повернул обратно к мельнице, по мосткам прошел на Эберштрассе и скрылся из глаз. Женщина успела разглядеть только его черную бороду.

Для дачи свидетельских показаний явился и писец Дильман. У старого канцеляриста вошло в привычку каждый день, несмотря ни на какую погоду, два часа прогуливаться по дворцовому саду. Он, однако, заверил следователя, что Каспар шел не впереди, а позади незнакомца.

— Он плелся за ним, как овца плетется на бойню за мясником, — закончил старик свои показания.

Поздно. Ни к чему уже это рвение. Ни к чему дозоры и беглые грамоты, разосланные полицией. Ни к чему уже отводить реку Рецат в новое русло, в чаянии найти орудие убийства, которое незнакомец мог ведь и зашвырнуть куда-нибудь подальше. Да и что толку, если бы кинжал и нашелся.

Что толку было от свидетелей? Допросов? Что толку от косвенных улик, которыми мешкотная юстиция хвастливо приукрашала свою бездарность? Поговаривали, что следствие ведется беспорядочно и бестолково. Поговаривали, что в этом деле замешана таинственная рука, которая мало-помалу злокозненно стирала следы преступления и сбивала с толку следствие. Кто именно распускал эти слухи, установить, конечно, не удалось, ибо общественное мнение столь же трусливо, сколь и неуловимо и ораторствует только из надежного укрытия. А вскоре оно и вовсе умолкло там, где клевета, злоба, ложь, глупость и ханжество, как жерновами, размалывали прекрасное человеческое дитя, покуда не осталась от него всего-навсего жалостная сказка, которую, греясь у печки в суровые зимние вечера, рассказывали друг другу обитатели здешних мест.

Под вечер в воскресенье Квант встретил на улице молодого Фейербаха, философа.

— Как себя чувствует Хаузер? — спросил он учителя.

— Спасибо за внимание, господин доктор, он вне всякой опасности, — словоохотливо отвечал Квант, — правда, у него началась желтуха, но это обычное следствие сильного волнения. Я убежден, что через несколько дней он уже будет на ногах.

Они еще поговорили о том, о сем, в первую очередь о железной дороге, которая должна была соединить Нюрнберг с Фюртом, причем Квант обрушил на это начинание целую лавину скепсиса, затем он распрощался со своим скромным молодым собеседником с благодарным видом восторженно приветствуемого оратора и поспешил домой, все время чему-то про себя ухмыляясь. Он пребывал в том благодушнейшем настроении, когда человек готов быть снисходительным и к злейшим врагам своим. Почему? Одному богу известно. Может быть, из-за хорошей погоды. Не следует забывать, что Квант в душе был немного поэт! А может быть, потому, что близилось рождество, праздник, сулящий душевное обновление каждому доброму христианину? Или, наконец, потому, что в последние дни столько знатных и видных лиц посещало его скромный дом, он же в этом скромном доме, бесспорно, занимал первенствующее положение. Короче говоря, он был доволен собой, и ухмылка его, несомненно, шла из чистейшего источника.

У своего дома он столкнулся с лейтенантом полиции.

— Ах, уже возвратились из отпуска, — с бездумным дружелюбием приветствовал его учитель. И тотчас же сказал себе: «Ну, с этим я еще поквитаюсь».

Хикель зажмурился, вид у него был такой, словно он вот-вот расхохочется.

Они вместе поднялись наверх.

Каспар сидел на кровати, обнаженный до пояса и неподвижный, как статуя; лицо у него было серое, словно из пемзы, кожа на теле, напротив, сияла ослепительной белизной, как вспышка магния. Врач только что снял повязку с раны и промыл ее. Кроме него, в комнате находился еще актуарий следственной комиссии. Он сидел за столом, перед ним лежал протокол, в котором было кратко записано: «Подследственный настаивает на своих прежних показаниях». О пойманном разбойнике с большой дороги нельзя было бы выразиться изящнее.

Заметив входящего Хикеля, Каспар поднял голову, поникшую, как чашечка сломанного цветка, и широко раскрытыми глазами, в которых читался несказанный ужас, уставился на пришельца.

Ни слова не сказав, Хикель угрожающе поднял указательный палец. Этот жест довел Каспара до крайней степени страха и отчаяния; воздев руки, он с трудом бормотал:

— Не подходите! Я же не сам это сделал!

— Бог с вами, Хаузер! Что вы такое говорите! — воскликнул Хикель с веселостью завсегдатая харчевен, и его желтые зубы блеснули меж толстых губ. — Я погрозил вам только за то, что вы без разрешения отправились в дворцовый сад. Или вы и это будете отрицать?

— Прошу не вступать здесь в объяснения, — недовольно заметил медицинский советник. Он наложил новую повязку, потом отвел учителя в сторону и внушительным голосом сказал: — Я не вправе скрывать от вас, что Хаузер вряд ли переживет эту ночь.

Разинув рот, Квант уставился на врача. Колени у него подгибались.

— Что? Как? — еле слышно проговорил он. — Возможно ли? — Он поочередно оглядывал всех присутствующих, причем лицо его походило на лицо человека, только что собравшегося уютно усесться за стол и вдруг увидавшего, что блюда, тарелки, вилки и ножи исчезли, словно по мановению волшебного жезла.

— Выйдите со мной, господин учитель, — хрипло сказал Хикель; он стоял у печки и с бессмысленным усердием тер руки о горячий кафель.

Квант кивнул и машинально пошел впереди лейтенанта полиции.

— Может ли это быть? — снова забормотал он, стоя на лестнице. — Может ли это быть? — Как бы ища помощи, он взглянул на Хикеля. И элегически продолжал: — Мы честно сделали все, от нас зависящее, и, видит бог, преданно пеклись о нем.

— Оставьте эти увертки, Квант, — грубо отвечал лейтенант полиции. — Скажите-ка лучше, что болтал Хаузер в в бреду.

— Вздор, сплошной вздор, — уныло проговорил Квант.

— Внимание, господин учитель, посмотрите лучше вниз! — воскликнул Хикель, перегибаясь через перила.

— В чем дело? — испуганно отозвался Квант. — Я ничего не вижу!

— Ничего не видите? Черт подери, я тоже. Похоже, мы оба ничего не видим. — Он странно рассмеялся, выпрямился— и кашлянул. Потом, прямой как свечка, удалился; Квант удивленно смотрел ему вслед.

Что же станется с миром, если люди, вроде Хикеля, попадут в число духовидцев? На их дюжих плечах покоится фундамент порядка, послушания и всех других добродетелей, почитаемых государством. Пусть в этом особом случае носитель достойных верноподданнических традиций вдруг почувствовал угрызения совести. Но тогда надо признать, что здесь дурная совесть отлично совмещалась с военной выправкой, с завидным аппетитом, более того, она служила мягкой подушкой, содействующей безмятежному сну, который не мог быть нарушен ни набатом, ни торжественными звуками молитвы.

В комнате Каспара актуарий снова начал допрос. Каспар должен был сказать, не присутствовал ли кто-либо третий во время его разговора с незнакомцем на лестнице Апелляционного суда.

Каспар слабым голосом отвечал, что никого третьего не заметил, люди встретились ему только возле выхода.

— Бедняки всегда ищут меня у дверей, — сказал он, — к примеру, некий Фейгелейн, я время от времени даю ему крейцер, или Вейгель, вдова суконщика.

Актуарий собрался задать еще какой-то вопрос, но Каспар чуть слышно пролепетал:

— Устал я, ужасно устал.

— Как вы себя чувствуете, Хаузер? — склонилась над ним сиделка.

— Устал, — повторил он, — теперь я скоро уйду из этого грешного мира.

Некоторое время он плакал и что-то говорил в бреду, потом в комнате опять воцарилась тишина.

Он видел свет, медленно потухавший свет. Слышал звуки, казалось, идущие из глубины его уха, звуки, похожие на удары молотка по медному колоколу. Но вот перед ним простерлась бесконечная, пустынная, сумеречная равнина. По ней сломя голову бежит человек. О, боже, да ведь это Шильдкнехт! «Куда ты так бежишь, Шильдкнехт?» — кричит ему Каспар. «Я тороплюсь, очень тороплюсь», — отвечает тот. Вдруг Шильдкнехт стал уменьшаться, превратился в паука, и паук этот по огненной нити полез на ветвь гигантского дерева. Слезы ужаса градом брызнули из глаз Каспара.

Он видит странное здание; оно похоже на колоссальный купол, и нет в нем ни дверей, ни окон. Но Каспар умеет летать, он взлетел и через круглое отверстие заглянул внутрь купола, наполненного небесно-голубым воздухом. На небесно-голубых мраморных плитах стояла женщина. К ней подошел человек, почти невидный, как тень, и сообщил, что Каспар умер. Женщина воздела руки и так закричала от горя, что задрожали своды здания. Тут вдруг разверзся пол, и появилось множество людей; все они плакали. И Каспар видел, что сердца их дрожат и трепещут, как живые рыбы в руках рыбака. Один из этих людей, в латах и с мечом в руке, выступил вперед; он произнес грозные слова, и тайна раскрылась. Все слушавшие его заткнули руками уши, закрыли глаза и в ужасе попадали на пол.

Затем все переменилось. Каспар почувствовал себя исполненным чудодейственной силы. Он чуял металлы под землей, из глубины они притягивали его, чуял камни, те, у которых были рудные прожилки. Между камней грудами лежали всевозможные семена, и вдруг они стали лопаться, корешки появились из них, и, качаясь на ветру, поднялись травы. Ключи забили из земли, высоко, точно фонтаны, и на верхушках струй заиграло долгожданное солнце. А посреди вселенной стояло древо с широкой, бесконечно разветвлявшейся кроной; красные ягоды росли на его ветвях, на самой же вершине ягоды образовали алое сердце. Внутри ствола струилась кровь, и в местах, где кора была содрана, просачивались и падали наземь черно-красные капли.

В вихре этих трагических видений и болезненных восторгов Каспару чудилось, что кто-то принес его в помещение, где больше не было воздуха. Ни возмущение, ни отчаянное сопротивление не помогли ему, что-то влекло его туда, и студеный ветер шевелил его волосы; пальцы Каспара судорожно сжимались, словно он силился за что-то ухватиться. Безмерной усталостью завершилось напрасное это борение.

По улице проехала нюрнбергская почтовая карета, и почтальон затрубил в свой рог.

Множество людей побывало здесь — узнать, как он себя чувствует. Фрау фон Имхоф долго просидела у его постели.

В восемь вечера сиделка послала за пастором Фурманом, который явился незамедлительно. Он положил руку на лоб Каспара. Глазами, расширенными от страха, Каспар огляделся вокруг, плечи его дрожали. Указательным пальцем он водил по одеялу, словно хотел написать что-то. Но продолжалось это недолго.

— Вы однажды сказали мне, милый Каспар, что уповаете на господа бога и помощью божьей выстоите в любой борьбе, — сказал пастор.

— Не знаю, — прошептал Каспар.

— Молились ли вы сегодня богу, взывали ли к его милосердию?

Каспар кивнул.

— И что было после этого? Разве вы не почувствовали прилив сил?

Каспар молчал.

— Может быть, вы хотите еще помолиться?

— Я очень ослабел, мысли ускользают от меня. — Помолчав, он сказал как бы про себя и до странности однотонно: — Усталая голова просит покоя.

— Тогда я прочитаю молитву, — продолжал пастор, — а вы будете молча вторить мне: «Отче, все возможно тебе…»

— «Но ничего я не хочу, а чего ты…» — едва слышно подхватил Каспар.

— Кто так молился?

— Спаситель.

— Когда?

— Перед… своей… смертью. — При этом слове тело его вздыбилось, а лицо исказила мучительная судорога. Он заскрежетал зубами и трижды во весь голос крикнул: — Где я? Где я? Где я?

— Вы в своей постели, Хаузер, — поспешил успокоить его Квант. — Больным часто мерещится, что они не дома, а где-то в другом месте, — пояснил он, оборачиваясь к пастору Фурману.

— Дайте ему пить, — сказал тот.

Учительша принесла стакан воды.

Когда Каспар выпил ее, Квант отер холодный пот с его лба. Он и сам дрожал всем телом. Склонившись над юношей, он произнес настойчивым, торжественно заклинающим тоном:

— Хаузер! Хаузер! Вы ничего не хотите мне сказать? Посмотрите мне в глаза, Хаузер! Ужели вам нечего больше сообщить мне?

В неумолимой сердечной тоске Каспар схватил руку учителя.

— Ах, господи, господи, так вот и уходишь из жизни в стыде и позоре, — горестно вырвалось у него.

То были его последние слова. Он лег на правый бок и лицо повернул к стене. Каждый член его тела отмирал по отдельности.

Через два дня его похоронили безоблачным полднем. Весь город пришел в движение. Знаменитый современник Каспара, назвавший его «сыном Европы», утверждает, что в тот час луна и солнце одновременно стояли на небосводе, луна — на востоке, солнце — на западе, и оба светила проливали одинаковый тусклый свет.

Вечером, недели через полторы после смерти Каспара и через три дня после рождества, когда Квант и его жена уже собрались спать, послышался громкий стук во входную дверь. Испуганный Квант немного помедлил, но стук повторился; ему пришлось взять свечу и идти открывать.

Перед дверью стояла фрау фон Каннавурф.

— Проведите меня в комнату Каспара, — сказала она учителю.

— Сейчас? Среди ночи?

— Да, среди ночи, — настойчиво повторила молодая женщина.

Квант до того оробел, что, отступив в сторону, пропустил ее вперед, а сам со свечой пошел за нею.

В комнате Каспара мало что напоминало о покойном. Все было переставлено, его вещи убраны. Только деревянная лошадка еще стояла на угловом столике возле окна.

— Я хочу побыть здесь одна, — повелительно сказала фрау фон Каннавурф.

Квант поставил свечу, молча удалился и вместе с женой стал дожидаться внизу у лестницы.

— Надо быть очень добрым человеком, чтобы позволить такое в своем доме, — пробурчал он.

Скрестив руки на груди, Клара фон Каннавурф ходила из угла в угол. Взгляд ее упал на стол, где лежала копия с протокола вскрытия; из такового следовало, что боковая стенка его сердца была проколота насквозь. Клара обеими руками схватила бумагу и скомкала ее.

К чему теперь боль и раскаяние? Ушедших нельзя воссоздать из воздуха, нельзя отнять у земли ее добычу. Слезы облегчают душу, но у этой несчастной не было больше слез; не было больше для нее сияющего звездами небосвода, для нее больше не росла трава, не благоухали цветы, дневной свет не радовал ее, так же как не радовала ночная тьма — вся людская суета и даже созидающие силы природы слились для нее в темную тучу вины, вины, которую уже ничем не загладить.

Прошло не меньше получаса, прежде чем Клара спустилась вниз. Она приблизилась к учителю и, глядя на него широко открытыми глазами, холодно произнесла, вся дрожа при этом:

— Убийца!

Квант отшатнулся, словно под нос ему сунули горящий факел. Да и не удивительно, бравый этот человек ничего подобного не предполагал. В шлафроке, в вышитом ночном колпаке и в шлепанцах, он дожидается, покуда непрошеная гостья не покинет его дом, и вдруг слышит слово, какое не привидится и в страшном сне.

— Она сумасшедшая! Я призову ее к ответу! — неистовствовал он, уже лежа в постели.

Клара жила у Имхофов. Вернувшись, она застала подругу еще бодрствующей. Фрау фон Имхоф сказала ей, что завтра они пойдут на кладбище, так как на могиле Каспара будут водружать крест. Молчаливость Клары для фрау фон Имхоф была нестерпима, как кошмар. Поэтому она старалась сама говорить и говорить. Много рассказывала о Каспаре, о тех, кто его окружал. Квант-де намеревается написать книгу, в которой черным по белому будет доказано, что Каспар был обманщиком; Хикель же вышел в отставку и уезжает из Ансбаха, куда, никому не известно, а все старания раскрыть ужасное преступление так и остались тщетными.

Клара все время была как каменная. И только, когда они на ночь собрались разойтись по своим комнатам, сказала тихо и с жутким спокойствием:

— Ты тоже убийца.

Фрау фон Имхоф отпрянула. Но Клара так же тихо и мягко продолжала:

— Разве ты этого не знаешь? Или не хочешь знать? Прячешься от правды, как Каин от зова господня? Неужто ты не знаешь, кто он был? Неужто веришь, что человечество во веки веков будет замалчивать то, что замалчивает сейчас? Он восстанет из мертвых, Беттина, он призовет нас к ответу, вечным позором покроет наши имена. Он отравит совесть потомков, в смерти он будет столь же могуществен, сколь бессилен был при жизни. Солнце на все прольет свой свет.

С этими словами Клара неслышно, как тень, покинула комнату.

Утром она рано вышла из дому. Навестила своего звонаря на церковной башне, долго сидела там на каменной скамеечке узкой галереи, не сводя глаз с заснеженной равнины. Но не снег она видела, а пролитую кровь. Не землю, а проколотое сердце.

Потом она отправилась на кладбище. Могильщик указал ей могилу Каспара. Тут как раз подошли двое рабочих и прислонили деревянный крест к плакучей иве.

Через несколько минут показался пастор Фурман. Он узнал Клару и поклонился ей учтиво и скорбно. Она не ответила на приветствие, взгляд ее скользнул к холмику под грязным снегом, где рабочие вколачивали крест. На доске в форме сердца, укрепленной на кресте, большими белыми буквами было выведено:

Hic jacet

Casparus Hauser

aenigma

sui tempons

lgnota nativitas

occulta mors[23].

Она прочитала надпись, закрыла лицо руками и разразилась громким трагическим хохотом, но тотчас же смолкла, обернулась к пастору и крикнула ему:

— Убийца!

В это мгновение по главной дорожке уже подходили те, что хотели присутствовать при церемонии воздвижения креста: супруги фон Имхоф, господин фон Штиханер, медицинский советник Альберт, надворный советник Гофман, Квант и его жена. По бледному встревоженному лицу пастора они поняли, что что-то странное происходит здесь. Мучимая тяжелым предчувствием, фрау фон Имхоф бросилась к подруге и заключила ее в объятия. Но Клара ее оттолкнула, ринулась навстречу остальным и душераздирающим голосом крикнула:

— Убийцы! Все вы убийцы! Убийцы! Убийцы!

Она промчалась мимо них и выбежала из ворот кладбища на улицу, где вокруг нее тотчас же собралась толпа, и все кричала, кричала. Мужчины, наконец, преградили ей Дорогу.

Квант опять оказался прав: Клара сошла с ума. Еще в тот же день ее поместили в больницу. Буйство со временем прошло, но разум ее так и остался помраченным.

Пастор Фурман принял очень близко к сердцу эту сцену на кладбище. Он и слушать не хотел, когда ему говорили, что эта женщина сумасшедшая. Перед своей кончиной, последовавшей вскоре после этих событий, он сказал фрау фон Имхоф, навестившей его:

— Жить я больше не могу. Почему она обвинила меня? Именно меня? Я же любил Хаузера.

— Несчастная, — тихо отвечала фрау фон Имхоф, — одной только любви ей недоставало.

— На мне нет вины, — продолжал старик, — или не больше, чем положено смертному. Виновны мы все, живущие. Из вины прорастает жизнь, иначе не согрешил бы наш праотец в раю. Я не оправдываю и нашего покойного друга. Что толку ему было вечно гадать о своем происхождении. Там, где у всех на устах предательство, праведник избирает круг благих деяний. Но мечтатели слышат только себя. Безвинен, сударыня, один лишь господь бог. Да смилуется вседержитель над моей душой и душою благородного Каспара Хаузера.

«История немецкой литературы», т. IV, «Наука», М. 1968, стр. 503.
Перевод В. Левика.
Боже милостивый! (
Бедняга (
Честное слово (
Великий боже! (
Право же! (
Бог войны у древних обитателей Мексики (ацтеков).
Полностью, подробно (
Богатый афинянин, разорившийся из-за своей чрезмерной щедрости.
«Бог и сердце» (
Извините (
Необычайно (
Изумлением (
Болезнь сердца (
Проклятие (
Персонаж из романа «Сатирикон» римского писателя Петрония. В романе подробно описан пышный пир у Тримальхиона.
Свод законов (
Перевод В. Левика.
Загадка своего времени (
Героиня одноименной оперы французского композитора Обера (1782–1871).
Немецкий поэт эпохи Просвещения.
Здесь покоится Каспар Хаузер, загадка своего времени, происхождение неизвестно, смерть таинственна (