/ Language: Русский / Genre:prose_contemporary,

Рассказы

Зигфрид Ленц

Рассказы опубликованы в журнале "Иностранная литература" № 6, 1989 Из рубрики "Авторы этого номера" ...Публикуемые рассказы взяты из сборника 3.Ленца «Сербиянка» («Das serbische Madchen», Hamburg, Hoffman und Campe, 1987).

Зигфрид Ленц

Рассказы

Сербиянка

Когда я вернусь домой, все наши соберутся, придут на вокзал, чтобы встретить меня, станут обнимать, будут вглядываться в мое лицо и я по их глазам увижу растерянность и печаль; они начнут меня шепотом спрашивать: Неужто это правда? Значит, все, что слыхать про Добрицу, не враки? Стало быть, она и впрямь добралась аж до Гамбурга? А верно ли, что она теперь здесь и сидит в тюрьме?

И тогда я им все расскажу, не сразу, конечно, не на вокзале; пускай обождут, пока мы не усядемся вместе за длинным столом под ореховыми деревьями, а там уж пусть слушают, что она поведала мне сама за время свидания, столь щедро отпущенное нам.

Но сперва я подтвержу им то, о чем они подозревали сами или узнали без меня. Да, свой тайный отъезд Добрица тщательно подготовила. Когда она поняла, что с нею произошло, то решила уехать, а для этого отправилась к Лаличу заложить золотую цепочку, подаренную к получению аттестата зрелости, однако вырученных денег недоставало, тогда она обошла бывших однокашников и назанимала у кого сколько можно, после чего посчитала, что по крайней мере на полдороги денег хватит. Затем она взяла дедушкин плетеный сундучок, да так, чтобы никто из домашних не заметил, и уложила туда кое-какую малость, без которой не обойтись: два платьица, свитерок бирюзового цвета, немножко белья и носочки, а с самого верху сунула, чтоб всегда был под рукой, сербскохорватско-немецкий словарик, между страниц которого спрятала письмо от Ахима и две фотокарточки. Нам, Добрица, оставалось невдомек, почему ты не купила для них рамки и не поставила у себя те фотокарточки, где был заснят этот долговязый Ахим, — на одной он стоит в плавках, с гарпуном и очками для подводной охоты, на другой он, высунувшись из окна вагона, улыбается и протягивает кому-то бутылку пива.

И пускай они услышат, что, едва начало светать, Добрица пошла на вокзал, но там еще было безлюдно и все закрыто, поэтому она села на скамейку под лучи разгоравшегося солнышка и принялась листать словарик, вспоминала всякие слова и каждый раз сама себя проверяла. Вокруг нее скакали грязные вокзальные воробьи, требовательно чирикали; она достала припасенный хлеб и нащипала им крошек. Деньги у нее были запрятаны в самодельном нагрудном кошельке. В то утро Добрица оказалась у кассы первой; билет она купила только до пограничной станции, потом отошла от прочих пассажиров в сторонку и стала дожидаться поезда. Она предчувствовала, что труднее всего будет именно ожидание поезда, который тем временем уже медленно полз по далекому окоему сияющей бухты; еще совсем немножечко, и она вернулась бы домой с тяготившей ее сердце ношей, поверила бы нам свой секрет. Было на ней тогда платье с крупными маками, в котором ее, стриженую худышку, все принимали за школьницу. Соседи по купе, крестьяне и рабочие, угощали Добрицу тем, что захватили на завтрак: один дал стаканчик лимонада, другой — ломоть хлеба, третий — кусок холодного мяса.

Ох и часто же, сестренка, дивились мы твоему аппетиту; была ты у нас самой щуплой, а ела вроде портового грузчика. И пускай услышат дома, как наша Добрица, которую мы с малолетства прозвали Спичкой и которая слыла девочкой застенчивой, мечтательной, несамостоятельной, одна добралась до пограничной станции и оттуда, перед тем как пойти на стоянку для транзитных контейнеровозов, послала то письмо, что потом, не веря глазам своим, мы читали и перечитывали — ведь никому из нас и в голову не могло взбрести, чтобы она на такое решилась. Да, загадала она нам загадку, и уж вовсе не вразумительной была коротенькая приписка, что она поехала искать вторую половинку от сломанной ложки; Добрица частенько морочила нас какими-то детскими загадками, вот и сейчас нам померещилось что-то вроде того. Так или иначе, а просила она нас в письме не расстраиваться и обещала вернуться домой, когда все уладит.

Никто из нас никогда не перешел бы австрийскую границу без паспорта и вообще безо всяких документов, а вот она — не от мира сего, чудачка, как нам казалось, человек, к жизни не приспособленный, — отыскала водителя грузовика, везшего овчину, мало того, внушила-таки шоферюге, что ей позарез надо через границу, а у него, видать, сердце было доброе, он согласился рискнуть и спрятал Добрицу с ее плетеным сундучком под овчины, не рассчитывая ни на какие вознаграждения.

На австрийской стороне она пересела в кабину, шофер знал уйму историй и был рад слушателю, тем более что такого терпеливого и благодарного слушателя, как Добрица, на всем свете не сыскать — смотрит тебе в самый рот своими глазищами. Неудивительно, что шофер не только довез ее до конечного пункта своего маршрута, но еще проводил на вокзал и подарил на прощание дыню.

Задержали ее только на западногерманской границе, да и то виной всему было простодушие Добрицы (ах, сестренка, неужели ты взаправду думала, будто достаточно запереться в туалете, чтобы тебя не заметили при переезде границы?), которая и впрямь верила, что терпение все одолеет, но стоило ей отодвинуть задвижку с надписью «занято» и выглянуть в коридор, как увидела она там человека в форме, у которого терпения оказалось ничуть не меньше. Допрос происходил в служебном купе, Добрица отвечала с помощью словарика, каждый раз добросовестно листала его и протягивала тому человеку в форме, чтобы он сам выбрал нужное значение изо всех перечисленных у показанного пальчиком слова, из-за чего тот человек не только терялся сам, но и начал терять самообладание. Допрос прервался из-за неожиданной остановки поезда на перегоне; человек вышел из купе, оставив Добрицу одну, ибо был совершенно уверен, что эта тихая, покорная девчушка, которая с таким трудом, но зато и с готовностью во всем ему признавалась, непременно дождется его возвращения. А Добрица дожидаться не стала. Она углядела в окошко кукурузное поле, потянула, несмотря на строжайший запрет, ручку двери, скатилась по насыпи и в два шага очутилась среди зеленых зарослей. Там она присела, чтобы алые маки на платье ее не выдали, и просидела так до тех пор, пока поезд не скрылся из виду.

И пускай домашние услышат, как она добрела по узкой тропинке вдоль железнодорожного полотна до маленькой станции, там поменяла в банке на привокзальной площади деньги и купила билет на пригородный поезд, а позднее на экспресс «интерсити» до Гамбурга — теперь уже она никого и ничего не боялась. В купе к ней набились подгулявшие по случаю демобилизации солдаты с тросточками в руках и разноцветными лентами на соломенных шляпах. Вскоре под окном взгромоздилась горка жестяных банок из-под пива. Старались переорать друг друга несколько транзисторов, настроенных на разные волны. Добрица боялась, что обидит солдат, если уйдет из купе; она взяла предложенный кусок колбасы, глотнула пива.

8 ответ на все расспросы она лишь качала головой и показывала словарик.

Один за другим попутчики уходили из вагона, громко прощаясь и пошатываясь; оставшиеся в купе двое солдат запели тихими, неуверенными голосами; Добрица поняла, что это они поют для нее, и ответила им своей песней. Ах, сестренка, ты всегда была приветлива той особой приветливостью, которой не нужны слова.

Любой из нас если прибудет в чужой город запоздно, то сначала позаботится о ночлеге, потом выспится хорошенько, а уж утречком пойдет по своим делам. Любой-то любой, только не Добрица. С письмом в руке слонялась она по темному вокзалу и до тех пор останавливала прохожих, пока один из них не сжалился и не отвел ее на перрон, от которого шла городская электричка на Баренфельд. Было уже часов десять, когда она доехала до места, народу сошло на станции совсем немного, дул ветер, моросил дождик, зато первой же женщине, которой Добрица протянула письмо, оказалась знакома улица, написанная на конверте, им даже было по пути. Женщина довела ее до двухэтажного дома, в окнах которого горел свет, толкнула кованую садовую калитку, пропустила Добрицу, а сама пошла дальше. Лишь после нескольких настойчивых звонков в доме что-то зашевелилось, послышалось шарканье ног, наконец, дверь отворилась, и перед Добрицей появился отец Ахима, одетый в мешковатую пижаму толстяк с бугристым лбом. Он недоверчиво обвел ее глазами, не обращая внимания на письмо, протянутое Добрицей вроде визитки. Поверх ее плеча он вперился в палисадник, будто выискивал того, кто подослал к порогу девчонку, а сам затаился в темноте. Добрица назвалась сама и назвала имя Ахима, затем с грехом пополам сложила несколько слов, чтобы объяснить толстяку, откуда она приехала и что ей надо срочно повидать Ахима; он лишь слушал ее, да и то с таким видом, будто вот-вот захлопнет дверь. Но тут на пороге возникла седая женщина, она молча отстранила мужа, испытующе оглядела Добрицу — видно, письмо и плетеный сундучок послужили ей достаточным объяснением — и пригласила запоздалую гостью в дом. Со стола убрали целую кипу кроссвордов. Подали чай с ромом. Толстяка, казалось, интересовало лишь одно — из чего сплетен сундучок, а заодно он рассматривал и сумочку из козьей кожи с бахромой, зато его жена тем временем ловко и доброжелательно расспрашивала Добрицу о ее семье и о знакомстве с Ахимом.

Поверь, сестренка, мне ли не ведать боли, когда не хватает слов, чтобы выразить то, что думаешь, чувствуешь и о чем хочешь сказать. Словарик выручил даже больше, чем можно было ожидать; самое главное они выяснили. Мать Ахима впервые услышала о случившейся прошлым летом аварии и о том, кто помог Ахиму, о новой встрече на пляже, о покусавших Ахима диких пчелах и о том, как Добрица лечила его мазями. Узнала мать о поездке на остров, пикнике и о данном обещании, только вот про сломанную ложку, скрепившую то обещание, она ничего толком не поняла.

В свою очередь, Добрица узнала, что Ахим от родителей съехал, он слишком ценит свою независимость и живет теперь один в высотном доме; вечернюю школу он бросил, потому что спозаранок должен приезжать на цветочный рынок, где им арендован фургончик.

Хотя словесный мостик был очень узким, однако Добрица почувствовала, что мать сильно переживает за сына. Старик давно ушел спать, а они все сидели и расспрашивали друг друга. Переночевала Добрица в бывшей комнате Ахима, на его кушетке.

Когда же назавтра, примерно в полдень, Добрица предстала перед Ахимом, ей почудилось, будто какое-то мгновение он глядел на нее, гадая, откуда ему знакомо ее лицо; во всяком случае от нее не укрылось его короткое замешательство, и то, что он не сразу признал ее, причинило ей боль; она назвала себя, он тут же рассмеялся, подхватил ее на руки и перенес через порог квартиры. Увидев, что она подняла его с постели и он, видимо, еще не пришел в себя спросонок, Добрица тотчас все ему простила. А Ахим пригласил ее осмотреть квартиру, или, как он выразился, «мои хоромы». Странное дело, такому здоровенному парню нравилась хрупкая мебель; на стенах висели только картины с натюрмортами из цветов; из высокого окна девятого этажа Добрице открылся чудесный вид на крыши Гамбурга. Встречу они отпраздновали ореховым тортом и красным вином; на ней по-прежнему было платье с алыми маками, на нем — серо-белые кроссовки и черная майка. Он снова и снова заставлял ее пересказывать дорожные приключения, и надо же — у нее получалось это даже без словарика Ей казалось, что она не вправе задавать ему вопросы, а потому не поинтересовалась ни его учебой, ни работой.

Улучив подходящий момент, Добрица выудила из своей кожаной сумочки половинку сломанной ложки и молча положила ее на стол, чтобы напомнить о том вечере на берегу, когда Ахим, вымыв в морской воде посуду, вдруг разломил алюминиевую ложку, оставил одну половинку себе, а другую подарил ей и что-то сказал при этом, чего она толком не разобрала, да ей и не нужно было разбирать, потому что безо всяких слов поняла смысл жеста, поступка, который совершается раз и навсегда. Уставившись на половинку ложки, Ахим не без усилия, но сообразил, что к чему, тут же вскочил и принялся рыться сначала в одном отделении шкафа, затем в другом, перевернул деревянную плошку со всяческими безделушками, выругался, задумался, кинулся на кухню к ящику со столовыми приборами — все тщетно, вторая половинка ложки так и не нашлась. Добрица удержала Ахима, когда он надумал сломать другую ложку. Зато она молча слушала, как он казнил себя и сокрушался, так же безмолвно восприняла его догадку, что ложка затерялась при переезде. Ею внезапно овладело неведомое дотоле ощущение — казалось, будто руки-ноги у нее отнялись и она не может шевельнуться. Ахим целовал ее, умолял простить, она ничего не чувствовала.

Чтобы показать Добрице, как он рад ее приезду, Ахим поведал ей обо всех своих планах; он рассказал, что собирается вернуться в вечернюю школу, и даже поделился тем, как представляет себе будущее, которое откроется ему после сдачи выпускных экзаменов. Вероятно, ее молчание обескураживало его, поэтому внезапно он предложил ей навестить самых близких его друзей: они купили горячего шашлыка и жареных колбасок в теплозащитной упаковке, а к ним красного вина и поехали на автобусе к Сузи и Питу, которые держали дома хомячков, карликовых кроликов и черепашек. За столом Ахим снова упросил Добрицу поведать о дорожных приключениях, она принялась рассказывать, замечая по взглядам, которыми обменивались остальные, как потешает их ее немецкий язык. Ахим при этом выказывал даже какую-то странную гордость. На кухне Сузи предложила Добрице стать подругами, обняла ее и поцеловала в щеку. Как Ахим и предсказывал, вскоре Сузи свела все разговоры к своей излюбленной теме — катастрофам, авариям, космическим пришельцам. Развеселившийся Пит, который работал художником-мультипликатором в одном рекламном агентстве, тут же иллюстрировал ее жуткие пророчества набросками на листках бумаги.

Время от времени Добрица тайком подавала Ахиму знаки, что пора уходить, но тот делал вид, будто ничего не замечает, словно боялся остаться с нею наедине, поэтому все сидел и сидел, предлагал выпить еще по рюмочке и еще. Когда наконец они все же отправились домой, то по дороге Ахим затащил ее в кинотеатр с непрерывным показом; они посмотрели «Земляничную поляну» Бергмана; в темноте Ахим прислонился к Добрице, взял ее за руку — и тут она почувствовала незнакомую легкую боль, которая потом возвращалась каждый раз, стоило ему к ней прикоснуться.

Ах, сестренка, даже теперь, когда ты вспоминаешь об этом, то все равно не можешь объяснить, что же с тобой тогда произошло.

Дома Ахим начал строить планы на ближайшие дни и сам упивался ими; ему хотелось показать Добрице гамбургский порт, зоопарк и Старую землю; он пригласил ее поездить с ним в автофургоне, пока он будет развозить цветы, пообещал устроить совместное путешествие на пароходике до Гельголанда. Он фантазировал, предлагал, принимал решения, но ни разу не поинтересовался, надолго ли она приехала, а Добрица сидела молча и только смотрела на него. Она давно заметила, что Ахима что-то мучает и говорит он без умолку именно потому, что не может разобраться в самом себе; мы-то считали Добрицу наивной, простоватой, а она сразу сообразила, почему он вдруг снова, да еще суетливо и как-то зло, принялся искать свою половинку сломанной ложки. К тому времени выпил он уже изрядно, его шатало. Он раздраженно ворчал себе под нос и вообще разговаривал скорее с самим собой, она с трудом разбирала лишь отдельные слова. Смешно, твердил Ахим, придавать такое значение какой-то ложке, однако злился он только на себя, а потому выпил еще рюмку-другую вина, так что когда они в конце концов стали укладываться спать, пришлось помочь ему раздеться.

И пусть домашние узнают, что Добрица до самого рассвета не сомкнула глаз, а затем потихоньку встала. Она быстренько собрала вещи, умылась, выложила на стол свою половинку сломанной ложки и ушла, не поев, не оставив ни единой строчки. Прочь, скорее подальше от этого высотного дома — вот и все, чего ей сейчас хотелось, потому она даже не взглянула на маршрут автобуса, просто взяла билет до Главного вокзала и то ли не поняла, то ли не обратила внимания на шофера, когда тот попытался объяснить ей, где надо сделать пересадку. Она лишь чувствовала, что разочарование опустошило ее и лишило воли. Добрица безучастно сидела в автобусе, который ехал и ехал мимо каких-то казарм, палисадников; когда же незадолго до конечной остановки в автобус вошел контролер, проверил билет и потребовал доплаты, то Добрица даже не сунулась за словариком, чтобы попробовать оправдаться. У контролера, видно, был уже опыт общения с иностранцами, поэтому на доплате он настоял, зато штраф взял не целиком, а только половину — углядел, должно быть, что в нагрудном кошельке у Добрицы лежала одна-единственная двадцатимарочная бумажка.

Выпив у какого-то киоска бутылочку сока и съев бутерброд с сыром, Добрица отправилась к Главному вокзалу, она шла вдоль нескончаемых фабричных стен, одолевала необозримо-однообразные жилые массивы, боролась с растерянностью, ибо, к ее недоумению, большинство прохожих, которых она расспрашивала, не знали, как дойти до Главного вокзала. Часа два плутала она по улицам со своим плетеным сундучком, пока не наткнулась на белую табличку с указателем, эти-то таблички и повели ее в нужном направлении.

Чтобы передохнуть, Добрица зашла в зал ожидания, отыскала столик, где можно посидеть одной, заказала чашечку кофе, однако тут же к ней начал приставать грязный старик, выпрашивая мелочь на пиво. Она уже собралась было дать ему денег, но, к счастью, подоспел официант и прогнал старика. Добрица решила сунуться на удачу без билета в какой-нибудь поезд, который шел в сторону Мюнхена, Ей казалось, что если ходить все время по вагонам туда-сюда, то контролеры ее не тронут, особенно если их встречать с невозмутимым видом; а еще можно предложить свои услуги на кухне вагона-ресторана, тогда, глядишь, и удастся проехать самый большой кусок пути до дома. Вдруг она обнаружила, что пропали вещи — дедушкин плетеный сундучок; а ведь она не отходила от стола ни на шаг, однако сундучок исчез — видать, кто-то незаметно прихватил его с собой, то ли какой-нибудь пассажир, то ли бродяга, мало ли их сновало возле столика. Добрица испугалась, кинулась на поиски, обежала вокзал, не обращая внимания на окрики и ругань, выскочила К перронам, пронеслась по ним, но сундучок не отыскался. Один железнодорожный полицейский сжалился над ней, постарался успокоить, даже немного помог искать, а затем отвел в дежурку и велел составить заявление о пропаже.

Представляю, каково было бы любому из нас, ее близких, очутись он за столом в дежурке железнодорожной полиции без документов, без денег, без билета, а вот Добрица, которая слыла у нас робкой и уж никак не находчивой, сообразила сказать, будто все, что у нее потребовал полицейский, находилось как раз в украденном сундучке, где остался и словарик, пропажа которого сейчас ее особенно удручала.

Целью своего приезда в Гамбург Добрица назвала поиск дальнего родственника, оказавшийся якобы безуспешным. Она поблагодарила полицейского за адрес нашего генконсульства и расписалась своей настоящей фамилией в квитанции за выдачу служебного билета, дававшего право одноразового проезда на любом виде городского транспорта. Беспокоить генерального консула она не собиралась, зато обратилась к водителю грузовика, которого увидела на транспортной площадке экспресс-доставки. Она спросила шофера, не едет ли он случаем в Мюнхен. Тот ответил, что, мол, к сожалению, нет, но он берется подвезти ее до стоянки на скоростной автостраде — там есть ресторанчик, где закусывают и отдыхают шоферы дальних рейсов.

Ах, сестренка, как же сумела ты, столик за столиком, обойти этот зачаженный и продымленный ресторанчик, снося вольные шуточки, порасспросить людей, узнать, что к чему?

И Добрица нашла-таки двух шоферов, отца и сына, которые везли в Мюнхен двадцать две тонны кофе; они пообещали взять ее с собой, если она угадает, сколько примерно кофейных зерен помещается в одном мешке. Загадав загадку, шоферы подмигнули, а Добрица чуточку подумала и сказала: миллион триста тридцать тысяч; здесь тот, что постарше, изобразил удивление, поздравил с правильным ответом, даже заказал ей бутылочку кока-колы, после чего согласился взять Добрицу в рейс. Отец с сыном посадили ее между собой и велели рассказывать, откуда и зачем пожаловала в Гамбург — Добрица снова выложила историю насчет дальнего родственника, — затем пожилой шофер припомнил, как однажды вез в прицепе «зайца» и тот чуть до смерти не закоченел. Потом они слушали по радио музыку, затем поели. Потом опять слушали музыку, а когда одолели долгий, тягучий подъем, мужчины отправили Добрицу спать. Лежанка оказалась жесткой, без всякой подстилки, но едва Добрица вытянулась на ней и накрылась тяжелым толстым одеялом, как тут же заснула.

Спала она не долго. Вдруг рядом она почувствовала чужое тело, ее бедер коснулась рука, над волосами повеяло теплым дыханием. От ужаса Добрица не могла пошевелиться. За спиной у нее кто-то ворочался, устраивался поудобнее, потом голос пожилого шофера шепнул ей на ухо: «Не бойся, спи», тогда испуг вмиг исчез, и она снова заснула под шелест шин.

Разбудил ее страшный грохот, кабину затрясло, замотало из стороны в сторону, Добрица едва успела уцепиться за ременную петлю над лежанкой; в слабом свете аварийной лампочки она увидела, как лежавшего рядом с ней водителя шваркнуло о стену. Послышались тяжелые удары, металл бился о металл, потом все вздыбилось, перевернулось и лежанка вдруг оказалась у Добрицы над головой. Ей жгло лоб и щеки, больше она ничего не чувствовала.

Через какое-то время зашипела газовая горелка — долго еще потом этот шип стоял у нее в ушах, - — и Добрицу освободили из ее темницы; пошатываясь, опираясь на спасителя, она перелезла через мешки кофе, добралась до микроавтобуса «скорой помощи» и оттуда через наполовину матовое стекло увидела, что грузовик лежит в неглубоком кювете. От шин остались лишь черные лохмотья, будто после взрыва. «Скорая помощь» понеслась со включенной синей мигалкой. Ссадинами на лице Добрицы занялись только после того, как были наложены повязки на головы пожилого и молодого шофера; старший оставался без сознания. Всю дорогу до больницы она сидела между ними на откидном стульчике.

И пусть домашние узнают, что когда приветливая медсестра спрашивала у нее паспортные данные, то Добрица сделала вид, будто у нее отшибло память, она и сама не смогла бы объяснить, как догадалась изобразить полное беспамятство. Во всяком случае сообщила она для записи только имя и фамилию. Всего один раз поела Добрица в той больнице, которая находилась в городке с никогда не слыханным прежде названием. На столике в нише больничного коридора Добрица заметила несколько букетов, оставшихся, видно, от только что выписавшегося пациента. Добрица вынула из вазы самый красивый букет, стряхнула с него воду и отправилась искать палату, куда положили шоферов. Те чувствовали себя уже получше, они очень обрадовались ей, младший пригласил Добрицу посидеть у них, пока не придет брат, который выехал из Мюнхена и наверняка сможет захватить ее на обратном пути.

Большего молчуна, чем этот брат, Добрице видеть не приходилось; в палате он не проронил ни слова, только сидел и слушал про аварию безо всяких вопросов. Он никак не отозвался, когда медсестра запретила ему курить, просто равнодушно затушил сигарету. На все, что ему говорили оба пострадавших, он лишь изредка кивал; позднее, когда при покупке в больничном киоске ему показалось, будто сдача с двадцатки отсчитана неверно, он молча сунул под нос продавщице ладонь и стоял так, пока не получил столько, сколько ему причиталось. На пути до Мюнхена Добрица рассказывала ему о наших праздниках, он же отвечал лишь тем, что порой удивленно поглядывал на нее. Зато, когда машина подъехала к Главному вокзалу, он вдруг заговорил, пригласил к себе домой, у него, дескать, есть что поглядеть — аквариумы с редкими рыбками. Чтобы уклониться от приглашения, Добрица не нашла ничего лучшего, как соврать, что на вокзале ее будут встречать.

Похоже, он не поверил, во всяком случае настоял на том, чтобы проводить ее; тут Добрице стало жутковато, а затем она и вовсе растерялась, так как не могла придумать, как бы от него отделаться. Они походили по вокзалу. Он повторил свое приглашение. Потом они поели мяса на ребрышках, платил он, и вновь окунулись в толпу пассажиров. Вдруг Добрица услышала родную речь, двое земляков разговаривали о чем-то за пивной стойкой; изобразив радость встречи, она бросилась к ним, пожала им руки и затараторила так весело, что ее спутнику поневоле подумалось, будто она отыскала своих, а потому ему не остается ничего другого, как откланяться.

А Добрица лишь расспрашивала земляков, с какого перрона отходят поезда на Австрию и сколько стоит билет. Те ей все растолковали и даже больше того, услыхав от Добрицы, что в Гамбурге у нее украли вещи и она осталась без денег, без документов, они предложили ей перебраться через границу на их машине. Но сначала они все вместе отправились в какой-то ресторанчик, стены которого были украшены коврами и фотографиями; там мужчины встретили двух земляков и о чем-то пошушукались с ними, отсадив Добрицу на время переговоров за соседний столик. Потом они выпили немножко вина, а напоследок заказали крепкого кофе. Затем они впятером тронулись в путь, спокойные и веселые.

Этого спокойствия Добрица не утратила даже тогда, когда на стоянке мужчины посадили ее в багажник, предварительно уложив там подстилку. Они пообещали, что в багажнике ей придется пробыть не больше получаса, после чего потрепали ее по плечу и захлопнули дверцу. Добрица ждала, что машина вот-вот затормозит, послышатся шаги, голоса пограничников, однако машина ехала и ехала, а никаких признаков контрольно-пропускного пункта все не было и не было. У Добрицы закружилась голова, ее начало подташнивать, порой казалось, что разверзлась и тянет к себе какая-то черная пучина. Когда машина в конце концов все-таки остановилась, Добрица едва могла пошевелиться. Двое мужчин вытащили ее из багажника, отвели к скамейке, а когда она слегка пришла в себя, все дружно принялись ее хвалить за выдержку и смелость. По дорожному указателю ей стало ясно, что они уже в Австрии.

Ах, сестренка, ты с такой легкостью соглашалась на все, будто у тебя не было выбора.

Вместе со своими земляками она пересекла Австрию; за исключением Ранко, который был у них заправилой, все остальные оказались людьми веселыми, по дороге они пели, загадывали загадки, старались перещеголять друг друга похвальбой, какой они закатят пир, когда вернутся домой. В горном лесу они свернули с шоссе и съехали на поляну. Не сговариваясь, мужчины вышли из машины, растянулись на траве и, к удивлению Добрицы, вмиг заснули — по крайней мере, трое из четверых, ибо Ранко хотя и прилег, однако время от времени разглядывал в бинокль серую ленту шоссе и лысоватую гору, посреди которой проходит наша граница.

И еще я расскажу домашним, как светлой ночью на поляне появилась странная машина, сама черная, а на окнах и дверцах нарисованы пальмовые ветви с крестами. В машине был только один человек; когда он вышел, его почтительно поприветствовали и отвели в сторонку, чтобы объяснить, как тут очутилась Добрица; ей показалось, что его пришлось успокаивать. Потом он долго вглядывался в черневший в сумерках горный склон. Он посоветовал хорошенько подкрепиться, позднее по его знаку мужчины один за другим подошли к открытой задней дверце машины и взяли уже уложенные рюкзаки. Ранко, у которого рюкзак оказался поменьше, помог остальным надеть их и застегнуть ремни. Затем Ранко о чем-то посовещался с незнакомцем, после чего они подозвали Добрицу и тоже вручили ей рюкзак; правда, его сначала пришлось упаковать. Ее рюкзак получился не таким плотным и тяжелым, как у других. Она не видела, что ей туда положили, но удивилась тому, как легка поклажа, которую предстояло сдать в привокзальном ресторанчике — там, за горой, уже почти дома. Шлепком по рюкзаку незнакомец отправил каждого в путь, и Добрица с четырьмя мужчинами, выстроившимися гуськом, отправилась к границе.

У маленького водопада они разделились; Добрице велели идти вдоль ручейка по тропке, которая довольно круто поднималась на вершину, где росли редкие деревья, а мужчины скрылись в густом ельнике. На прощание один из них шепнул ей: границу ты даже не заметишь. Наверху тропка сделалась еще круче и каменистей, но Добрица останавливалась передохнуть лишь изредка, так как ей казалось, что она идет навстречу рассвету. Вскоре она перестала пугаться отдельных карликовых сосен. Огоньки, мигавшие порой вдалеке и вроде бы получавшие ответы с другой стороны, опасений у нее не вызывали. Она не понимала, чем грозит ей скатившийся сверху камень, который несся на нее все более длинными скачками, чтобы затем, перепрыгнув через голову, упасть вниз; она упрямо лезла вверх, пока вдруг рядом с ней не выросли два наших пограничника; неподалеку в мутном полусвете проступили еще два силуэта. Добрица хотела тут же отдать пограничникам рюкзак, но те отмахнулись, неси, мол, на заставу сама; там ей приказали вытряхнуть содержимое — это оказались упаковки лекарств и несколько блоков американских сигарет. Добрица рассчитывала встретить на заставе и тех мужчин, но им, видно, удалось проскочить через посты. Она не могла поверить в то, что они нарочно послали ее отвлечь на себя пограничников.

Ах, сестренка, как относится к тебе твой нынешний охранник, ясно — недаром он дал столько времени для нашего свидания.

К тому же именно он выполнил просьбу Добрицы и первым сообщил нам, где она находится. И ведь всегда отыскивался кто-нибудь, готовый пойти на риск ради нее! До чего ровной была она на встрече со мной, до чего спокойно рассказывала. Иногда казалось, будто речь идет не о ней самой, а о ком-то другом. Вряд ли можно ждать суда с еще большим присутствием духа. Огорчало ее лишь то, что она нам причинила столько беспокойств. Присылать ей ничего не надо. Письму она будет рада, но только пускай оно будет ото всех нас. Когда Добрицу уводили, она улыбнулась; посредине темного коридора она остановилась, обернулась, махнула рукой, и тут я заметил, что платьице с алыми маками ей уже тесновато.

Облеченный доверием

На проводах в редакции, где присутствовали все мои коллеги, которые обступили меня с рюмками в руках, наш главный редактор счел необходимым еще раз напомнить о моих достоинствах, позволявших надеяться, что я с честью справлюсь с возложенными на меня обязанностями нашего иностранного корреспондента в Стокгольме. Как всегда слегка запинаясь, он воздал должное моей общительности, упомянул о моем дипломе государственного института журналистики и двух премиях, снисходительно улыбаясь, похвалил мою способность с точностью до строки укладываться в заданный объем, затем, сделав глубокомысленную мину, отметил мой высокий идейный уровень, а также умение мыслить перспективно, которое проясняет мутную текучку событий, и, наконец, выразил удовлетворение тем, что я не склонен терзаться сомнениями, морально устойчив, а значит — буду надежен на любом месте, куда бы меня ни послали. О том, что мой предшественник бросил нас и предпочел остаться в Швеции, шеф умолчал.

Во время этого прощального слова мне не пришлось выдерживать на себе пристальных взглядов моих коллег, потупивших, как говорится, очи долу; когда шеф закончил говорить, я мельком взглянул на них поверх своей рюмки с кукурузной водкой, нашим национальным напитком, который в охлажденном виде хорош не только от хандры, но и от иных напастей. Последовали молчаливые рукопожатия, кое-кто мне подмигивал. Некоторые лишь изображали дружеские объятия, другие тискали взаправду. Но вот официальная церемония позади; рассеянно положив руку на мое плечо, главный редактор отвел меня в свой кабинет, где торжественно передал мне сначала загранпаспорт, а затем конверт с валютой, деньгами тех стран, которые мне придется пересечь на пути в Стокгольм. Едва он собрался поставить на стол два приземистых бокальчика, как в дверь кабинета постучал Барато, мой товарищ и коллега, с которым мы когда-то вместе закончили институт журналистики; он хотел помочь мне паковать вещи.

Прежде чем заняться вещами, мы забрали машину Зобры — старенький «ситроен» тридцать четвертой модели; впрочем, название относилось, пожалуй, только к кузову, так как под капотом были собраны потроха самых разных машин за несколько десятков лет. Клаксон, например, принадлежал некогда одному из первых «ягуаров»; пугая прочих автомобилистов, а также пешеходов, этот клаксон трубил наподобие охотничьего рога, которым на лисьей охоте возвещают об удаче. Зобры непременно хотел ехать в Стокгольм на своей машине.

По дороге домой — а квартиру он снимал в новом здании желтого цвета — я не заметил у него ни особого волнения, ни радости, и если вообще в нем было что-либо примечательного, то это прямо-таки вызывающее спокойствие. Вещи мы собрали под присмотром его бывшей жены, точнее, я имею в виду не саму его прежнюю жену, с которой он развелся, а ее фотографию в рамке из ракушек, что стояла на книжной полке; чистое круглое лицо, строгий прямой пробор. Пожалуй, Зобры как-то слишком уж легко расстался со своими любимыми историческими романами и даже предложил мне взять себе все, что я захочу; с собой же он решил захватить только справочную литературу. Дольше всего мы упаковывали его коллекцию стеклянных, деревянных и керамических сов, поскольку каждую приходилось закорачивать отдельно да еще обкладывать стружкой. Последней была спрятана в плетеный сундучок фотография жены, причем Зобры аккуратно подоткнул рамку со всех сторон носками. Мы молча отнесли вещи в машину. Перед тем как обняться на прощанье, я сказал Зобры, что теперь буду по крайней мере слышать его голос на редакционных летучках, куда звонят наши иностранные корреспонденты. Верно, отозвался он.

Поглядывая на Барато в зеркальце заднего вида, я заметил, что он перестал махать мне рукой еще до того, как я поднялся на пригорок. Вскоре я попал в военную автоколонну, солдаты смотрели на меня с грузовиков равнодушно, а иногда враждебно — чувствовалось, что они завидуют и мечтают, куда они поехали бы сейчас, будь их воля, поэтому я решил выскочить из колонны и свернул к тенистой деревушке, в которой жил мой старый учитель.

Виделись мы с ним теперь редко, и я посчитал, что отъезд в Стокгольм — вполне резонный повод для визита, прощального, так сказать, визита. Странным образом, его не удивило ни мое появление, ни известие о моей загранкомандировке; он безразлично отложил садовые ножницы, которыми обрезал персиковые деревья, снял фартук, принес молока и пирог, после чего выжидательно подсел ко мне. Надежда на то. что мои новости найдут у него какой-то отклик, пусть даже иронический, не оправдалась. Он лишь пробормотал, что мне предстоит увидеть «роскошные пейзажи», но видовых открыток не попросил, а когда я сам предложил прислать ему несколько штук, он вместо ответа встал и отнес кусок пирога ослику, который заглянул к нам через открытое в сад окошко. Мне так и осталось непонятным, почему мой учитель вроде бы облегченно вздохнул, когда я уходил от него.

За редакционным столом Зобры, за который я сел после его отъезда, висела карта Европы; на ней тоненькой штриховой линией, заметной только при косом свете, оказался намечен маршрут до Стокгольма. Каждое утро я глядел на карту, прикидывая, куда добрался Зобры; я представлял себе, как он расплачивается за номер гостиницы, заезжает на бензоколонку, пересекает границу, и словно бы становился свидетелем каждого этапа его путешествия. С Зобры была договоренность, что в первый раз он позвонит на большой пятничной летучке, но, подсчитав, сколько он сможет проезжать за день, я вполне допускал, что Зобры позвонит еще в четверг, чтобы подтвердить нам свое прибытие на место.

Разобрав его письменный стол, я не нашел там ничего такого, что стоило бы сохранить, если не считать папку, куда Зобры подшивал газетные или журнальные статьи о Швеции, любопытные разве лишь тем, что все они были посвящены так называемому «национальному характеру» шведов. Он подчеркивал те фразы, где отмечалась чрезвычайная корректность шведов, их пристрастие к порядку. Никто из наших сотрудников не спрашивал меня о Зобры, только внешнеполитический редактор поинтересовался раз-другой, не получил ли я с дороги какой-нибудь весточки; правда, осведомлялся он без особой настойчивости или озабоченности, скорее — просто машинально, из вежливости. Он даже сказал мне: «Такое молчание скорее успокаивает, ведь недобрые вести узнаешь моментально, ваш друг — человек надежный».

Если бы не упустил я последнего вечернего парома, то прибыл бы в Стокгольм еще в четверг. Пришлось заночевать в припортовом отеле, где после непривычно тяжелого ужина я написал две почтовые открытки: одну — Барато, другую — моей прежней жене; к адресатам они так никогда и не попали, потому что обе открытки я сунул в щель так называемого «ящика для жалоб», который принял за почтовый, ибо обалдел от пива и медового цвета водки. На первый утренний паром я пришел со страшной головной болью, а потому простоял всю дорогу на верхней палубе, где голову мне массировал и лохматил морской ветер; вид находившегося поблизости буфета с холодными закусками так и не пробудил у меня ни малейшего аппетита.

После того как несколько матросов, обслуживающих автомобильную палубу, хорошенько подтолкнули мой «ситроен», мотор у него наконец завелся, и я, миновав читавшего газету таможенника, поехал по бордовому городу под его березами, и когда добрался до лесного массива, то все мои хвори куда-то улетучились, я почувствовал себя легко и уверенно. По дороге я размышлял над тем, до чего только не доходят шведы в своем желании самообособиться — хутора и то у них стояли друг от друга очень далеко; некоторые дома, как бы в предупреждение непрошеному гостю, взбирались на труднодоступные горные вершины; они едва угадывались на скалистых островах бутылочно-зеленых озер или утверждали свою отрешенность среди привольных дремучих чащоб. Наши же дома вечно так теснятся друг к другу, что все у нас сразу становится всеобщим достоянием — и тоска и иллюзии.

На плотно укатанной дороге я неожиданно заметил, что у моего «ситроена» не слушаются тормоза; сбросив скорость, я поначалу собрался было затормозить, цепляясь кузовом за поднимающийся сбоку откос, из которого торчали корневища, но затем вспомнил, что встречных машин мне давно не попадалось, и потому решил переехать узкий деревянный мостик, так как дорога за ним снова шла вверх и, значит, машина сама потихоньку остановится. До мостика оставалось уже совсем немного, вдруг на дорогу выскочили две бурые, лохматые косули; в пылу драки они так сцепились рогами, что разнять или отпугнуть их не сумел даже мой диковинный клаксон. Перила мостика проломились, я упал или словно со стороны увидел, как падаю, кувырнулся, а точнее, предугадал, как перекувырнется машина, которая застучала по замшелым корням, пока не увязла наконец в зарослях папоротника. Но все это я, как уже сказано, скорее предугадал, чем увидел, а именно в тот момент, когда машина, проломив перила, вылетела с моста; в действительности же я почувствовал только удар, один-единственный удар.

Первым на большой пятничной летучке, которую называли также «оливковой», потому что во время обсуждения важнейших тем будущей недели тут подавали вино и оливки, так вот, первым позвонил наш корреспондент из Цюриха, затем мы выслушали предложения парижского и лондонского корпунктов. Голоса иностранных корреспондентов транслировались через громкоговоритель, таким образом присутствующие могли слышать весь разговор между главным редактором и корреспондентами. Никто из них не забыл про день рождения шефа, и оказалось небезынтересно сравнить различные поздравления, которые неизменно следовали за очередным отчетом. Стокгольм же никак не звонил, хотя засиделись мы дольше обычного, возглашая здравицы шефу и попивая особенно хорошее по торжественному случаю вино. Веселье, как говорится, достигло своего апогея, и вскоре я остался, пожалуй, единственным, кто продолжал с нетерпением ждать звонка от Зобры, больше того, никто уже, вероятно, и не обратил бы внимания на отсутствие этого звонка, если бы шефа внезапно не вызвали в министерство внутренних дел. Перед уходом он попросил меня дозвониться до стокгольмского корпункта с моего телефона.

Как выяснилось, Зобры туда еще не прибыл, не оказалось его и на квартире; растерянная секретарша корпункта доложила, что он ни разу не дал о себе знать и с дороги. Нельзя было не расслышать ее беспокойства, причем вполне оправданного, ибо она не совсем еще оправилась от неприятностей, которые выпали на ее долю из-за того, что предшественник Зобры стал невозвращенцем. Она огорченно поведала мне, что уже запрашивала шведскую полицию, однако безрезультатно, так как полная сводка дорожных происшествий и прочих несчастных случаев поступит только к вечеру. Не ускользнуло от моих глаз и то, как нахмурился наш главный редактор, когда услышал от меня итоги моего разговора с секретаршей. Уже повернувшись, чтобы уйти, он попросил звонить ему домой, если Зобры все же объявится сегодня.

Сначала я увидел мальчугана, который неподвижно сидел на табуретке; он не заметил, что я очнулся, и через распахнутую дверь продолжал глядеть на лесистый склон с серыми валунами. Стоило мне шевельнуться, как мальчуган тут же обернулся, вскочил и стремглав выбежал вон, словно ему, маленькому босоногому стражу, велели немедленно доложить о моем пробуждении; прошло действительно совсем немного времени, и в комнату шагнул худой старик, который склонился над моей лежанкой, со спокойным недоверием осмотрел меня, однако не ответил на мою улыбку и даже будто бы вовсе не заметил ее. Старик проверил повязки на моей голове и на груди, затем скупым жестом указал на чашку чаю, мол, надо пить; к выражениям благодарности он отнесся с полнейшим равнодушием, не уверен, что он вообще меня понял. На мой вопрос о телефоне старик отрицательно мотнул головой, а взмахом руки, направленной на деревянную стену, изобразил какую-то загогулину, что, видимо, означало, что в этой глуши на всю округу нет телефона.

Боль я чувствовал, только если шевелился, зато когда попробовал привстать, то сразу же свалился обратно от приступа дурноты и стука в висках. Я не рискнул попросить старика, который, похоже, был дедом мальчугана, послать за врачом. Самодельная табуретка возле лежанки весь день была кем-нибудь занята; сменяли друг друга не только старик с мальчуганом, дежурила также молчаливая веснушчатая женщина, а с приходом сумерек босоногая девочка, которая, судя по звукам, играла какими-то довольно массивными стекляшками. Когда девочка привстала, я разглядел, что она играет двумя стеклянными совами из моей коллекции.

После летучки в понедельник, когда мы вновь тщетно прождали звонка нашего стокгольмского корреспондента, главный редактор вызвал меня в свой кабинет, где высказал не только досаду, но и свои претензии непосредственно ко мне. Он напомнил, что при выборе кандидатуры для командировки в Стокгольм решающую роль сыграло именно мое поручительство; затем, выразив надежду, что мы достаточно хорошо понимаем друг друга, а потому нам нет нужды стесняться своих опасений, даже если они не вполне обоснованны, он прямо спросил:

— Думаете, он на это способен?

Ничего такого я не думал, однако сказал лишь, что надо дать Зобры еще немного времени, после чего шеф тихо проговорил:

— Я уже слышу, как тикает эта мина, я ее снова слышу. Нет, видно, в наши дни ни на кого нельзя положиться.

По пути домой я заглянул в бельэтажную квартиру бывшей жены Зобры; звонок я нажал, так и не успев сообразить, чем объяснить мой визит. Она обрадовалась мне, усадила на кушетку и исчезла в ванной, где она полоскала колготки, нейлоновые блузки и тут же раскладывала их сырыми на гладильную доску. Потом она предложила мне, чтобы я налил нам обоим кукурузной водки, а когда мы выпили по две рюмки, - она испытующе взглянула на меня и спросила:

— Что-нибудь с Зобры?

Я лишь теперь понял, чего, собственно, хотел и зачем позвонил в эту дверь. Она задумчиво приняла к сведению опасения редакции, захотела услышать подробности, которыми я, однако, и сам не располагал, затем она развспоминалась, но ни теперь, ни позднее, когда я пригласил ее поужинать, она так и не смогла предложить никаких объяснений, которые пролили бы свет на то, почему Зобры изменил своей обязательности.

Правда, я обратил внимание на то, что ей захотелось еще раз рассказать о причинах развода, который состоялся с полного согласия обеих сторон. Если я правильно ее понял, то оба, мол, не смогли привыкнуть к постоянной необходимости оправдываться друг перед другом: слишком долго они не женились и жили самостоятельно, он — редактор, она — переводчица. Никакие обоюдные договоренности не помогали, необходимость оправдываться настолько омрачала их вечера, что после пяти лет совместной жизни они решили развестись. Зобры никогда не говорил мне прежде об этой причине, никогда прежде не замечал я в нем чего-то особенного в те годы, в которые ему якобы приходилось за все оправдываться — за разговорчивость и за молчаливость, за каждое «да» и за каждое «нет»; обычно люди смиряются с подобным укладом вещей, а вот он не смог с ним свыкнуться. Но какие сделать выводы из этого открытия, я пока не понял.

На мою просьбу отправить телеграмму в Стокгольм старик объяснил, стараясь говорить простейшими шведскими фразами, что местное почтовое отделение находится далеко и он не может позволить кому-либо из домашних отлучиться на долгое время, так как все нужны для работы по хозяйству. Врача, который также жил неблизко, звать, считал он, не нужно, ибо, собственнолично осмотрев меня, убедился, что мне уже лучше. Без особого сочувствия старик сообщил, что моя машина, ударившись о корневища, в конце концов свалилась на дно оврага; она сильно покорежена и уже ни на что не годится, а мои пожитки, те из них, которые удалось собрать в папоротнике и кустарнике, сложены на копешке сена.

Несколько раз я пытался разговорить ребят, особенно когда они приносили мне еду, весьма, между прочим, простую, однако ничего у меня не получилось, поскольку они либо сразу же убегали прочь, либо сидели на табуретке безмолвными стражами. В возникшей однажды неловкости повинен я сам, ибо попросил мальчугана дать карандаш и бумагу, а он мигом доложил о моей просьбе старику, который появился на пороге и безо всякого раздражения, тем более гнева, совершенно ровным голосом спросил: неужели у нас дома все вот так же злоупотребляют гостеприимством. Долгое время я пытался определить, чем это тут пахнет, особенно вечерами, когда запах становился еще более густым и пряным; наконец я догадался, что за дух доносился до меня через щели в стенах — это пахло тмином. Проверить себя я не смог, так как приподнимался на лежанке лишь с большим трудом, а при попытке следующей ночью встать на ноги чуть совсем не свалился. В том, что меня ищут повсеместно и методически, я не сомневался.

На летучке не было сказано, откуда редактор отдела внутренней политики узнал, что Зобры продал перед отъездом в Стокгольм доставшийся ему от родителей дом. При этом Зобры довольствовался подозрительно низкой ценой, да и чересчур торопился с продажей, поэтому, говорят, согласился с первым же предложением. Не успели мы толком переварить эту информацию, как внутриполитический редактор удивил нас дополнением: Зобры, дескать, взял деньги наличными, однако счета в нашем национальном банке не открыл. В наступившем вслед за этим молчании каждому из нас до боли отчетливо вспомнился наш новый стокгольмский корреспондент. Я взглянул через стол на главного редактора, который, свесив сигарету на подбородок, скреб ногтями подпалину на столешнице. Он даже не поднял головы, когда начальник отдела информации, каждодневно учивший нас правилам корректного цитирования, счел необходимым сгустить упавшую на Зобры тень; тихим голосом он доложил собравшимся о том, что человек, облеченный нашим доверием и командированный в Стокгольм, был замечен в архиве в тот самый день, когда там пропали отклоненные редакцией материалы, поэтому не исключено появление этих материалов в каком-либо шведском издании.

Главный редактор поднялся с места, намереваясь покинуть конференц-зал, но тут зазвонил телефон — разговор из Стокгольма. Это была наша секретарша, которая растерянно спросила, не следует ли ей, по совету полиции, дать заявление на розыск Зобры как пропавшего без вести. Не раздумывая, шеф ответил, что в данном случае никаких заявлений о розыске не нужно, зато, предупредил он секретаршу, возможно, будет подготовлено заявление для печати, которое ей придется передать газетам по соответствующему распоряжению. Потом шеф жестом позвал меня следовать за ним, но не успел я дойти до двери, как новым жестом он показал мне, что я ему уже не нужен, в чем я узрел дурной признак — он ждал худшего, но смирился с судьбой.

Мне удалось обмануть хозяев насчет самочувствия тем, что на их глазах я изобразил несколько безуспешных попыток встать с лежанки. Видимо, я хорошо разыграл полный упадок сил, во всяком случае дверь хотя и была на ночь закрыта, но не заперта на ключ. Стопроцентными доказательствами я, конечно, не располагал — ведь постоянное присутствие «стража» могло оказаться и проявлением заботы, — однако тем не менее у меня окрепло ощущение того, что меня держали в плену. Задумав побег, я решил позднее найти способ, чтобы отблагодарить моих спасителей, — например, послать им какие-либо подарки с нарочным, который на обратном пути прихватил бы мои вещи.

В рассветных сумерках, когда туман пополз по лесистому склону, я отворил дверь, прислушался, сделал несколько шагов вдоль выкрашенного в ржаво-рыжий цвет сарая и опять прислушался: с опушки леса, который спускался к дороге, на меня глядела стайка косуль. Чтобы пройти мимо окон жилого дома, я пригнулся, рывком бросился через двор, затем прокрался вдоль стены из мореных досок и очутился у грязного подвального окошка, за которым горела старая керосиновая лампа. В ее тусклом свете я разглядел лицо и плечо старика, лежавшего на скамье, словно в изнеможении. У стены ровными рядами выстроились бутылки. Посредине стоял самогонный аппарат, тут же — колбы, реторты, змеевики, из наклонной трубки капли падали в котелок; наконец-то я понял причину странной настороженности моих хозяев.

К дороге пришлось продираться через кустарник. За мной шли косули, они отскакивали, когда я спотыкался, зато, если я оставался лежать, они, играючи, нападали на меня; на дороге косули слегка отстали, сохраняя из осторожности некоторое расстояние между нами, а у моста они и вовсе остановились, будто строго придерживались некой границы своей территории. Мне не понадобилось даже махать рукой рейсовому автобусу, он сам затормозил в нескольких шагах от меня, и среди пассажиров с усталыми, замкнутыми лицами я доехал до центра провинции, а там сел на скорый поезд до Стокгольма. Окрыленный успехом, я велел таксисту везти меня не домой, а сразу на корпункт. Там я никак не мог взять в толк, чем это я так обескуражил бедную секретаршу, и лишь когда она принесла мне кофе, сообразил, что ее, видимо, взволновало само мое появление. Я попросил ее заказать телефонный разговор с редакцией.

Неожиданно выяснилось, что каждому из завсегдатаев «оливковых» летучек что-нибудь да известно, каждый вдруг что-либо вспомнил, где-то что-то узнал, случайно наткнулся на некие обстоятельства, которые объясняли исчезновение Зобры и оправдывали самые худшие подозрения. Поэтому меня едва ли удивил старый учитель Зобры, когда при нашей встрече на конкурсе самодеятельных чтецов он припомнил, что его ученик вечно «терзался сомнениями», чем весьма невыгодно отличался от прочих учеников, ибо подвергал сомнению даже очевидные истины.

Я от души сочувствовал нашему главному редактору: ведь если Зобры, как и его предшественник, станет невозвращенцем, а такого известия мы ожидали буквально с часу на час, то всю тяжесть ответственности придется нести именно шефу. Уже по его лицу, с которым он сидел на очередной летучке, было видно, как шеф переживает. Он поручил вести летучку внешнеполитическому редактору и, казалось, безо всякого интереса отнесся к заявлению для печати, которое мы предварительно обсудили и окончательный текст которого велели подготовить мне. Решено обвинить Зобры в нелегальном вывозе валюты и в похищении редакционных материалов. Пока я записывал раздававшиеся со всех сторон подсказки моих коллег, телефонистка с коммутатора объявила, что поступил срочный телефонный разговор из Стокгольма.

На сей раз шеф не взял трубку сам, а попросил сделать это внешнеполитического редактора. Каждый из нас подумал, что вот сейчас секретарша из стокгольмского корпункта огласит давно ожидаемую страшную весть. И вдруг послышался голос Зобры. Как весело рассказывал он о своей аварии! С каким юмором описал дни, которые провалялся на глухом хуторе, где обитали самогонщики! Он даже не замедлил предложить для рубрики «Пестрая смесь» корреспонденцию под названием «По вине косули». Лиц наших он, разумеется, не видел — а мы сидели окаменев и хранили ледяное молчание, — однако Зобры все же догадался извиниться за запоздалый звонок, после чего попросил дальнейших инструкций.

Неожиданно трубку потребовал главный редактор; с закрытыми глазами, на одном дыхании он приказал Зобры немедленно вернуться в редакцию и добавил в напряженную тишину:

— Потрудитесь сообщить телеграммой время прибытия.

Потом шеф бросил трубку и, не прощаясь, стремительно покинул конференц-зал, а мы остались сидеть, остолбенев от удивления.

Через десяток минут я все узнаю: ведь я телеграфировал им время приезда, значит, меня кто-то встретит — хорошо бы Барато, хорошо бы именно он, потому что с ним можно говорить откровенно и обо всем, а я и хочу узнать все.

Опоздание не объявлялось, значит, остается меньше десяти минут; несомненно, он будет потрясен, разгневан, выйдет из себя, захочет опровергнуть все, что выплыло наружу за то время, пока он числился без вести пропавшим. Только с каким красноречием ни оспаривай частности, нашего общего мнения ему уже не изменить, нет, не изменить, ибо в этом мнении мы единодушны.

Из рубрики "Авторы этого номера"

ЗИГФРИД ЛЕНЦ (SIEGFRIED LENZ; род. в 1926 г.) — немецкий писатель (ФРГ). Автор романов «Коршуны в небе» («Es waren Habichte in der Luft», 1951), «Городские толки» («Stadtgesprach», 1963), «Утрата» («Der Verlust», 1981), «Полигон» («Exer-zierplatz», 1985), сборников рассказов «Нежная Зюлейка» («So zartlich war Suleyken», 1955), «Такой вот конец войны» («Ein Kriegsende», 1984). Широкую известность принес автору роман «Урок немецкого» (опубликован в «ИЛ», 1971, № 5 — 7). На русский язык переведены также романы «Хлеба и зрелищ» (М., 1975), «Живой пример» (М., 1977), «Краеведческий музей» (М., 1982), сборники рассказов «Запах мирабели» («ИЛ», 1977, № 1), «Эйнштейн пересекает Эльбу близ Гамбурга» (М., 1982), притча «Время невиновных» (М., 1982) и др. Творчество 3.Ленца отмечено несколькими литературными премиями, в 1988 г. он награжден Премией мира, присуждаемой Союзом германской книготорговли. Публикуемые рассказы взяты из сборника 3.Ленца «Сербиянка» («Das serbische Madchen», Hamburg, Hoffman und Campe, 1987).