/ / Language: Русский / Genre:sf, sf_fantasy

Легенды грустный плен

Александр Бушков

Сборник фантастических повестей и рассказов выпущенный в 1991 г. издательством «Молодая гвардия» в серии «Школа Ефремова».

Легенды грустный плен

Александр Бушков

Легенды грустный плен

«Древние мифы изъяснять должно не затем, чтобы мастерить из них новые, но дабы корень простых и натуральных свойств в них открывать».

М. В. Ломоносов

Пересечения пути

Человек бежал быстро и размеренно, захватывая полной грудью порции воздуха и выдыхал каждый раз одновременно с рывком правой ноги вперед — наработанный за годы ритм бега опытного охотника. Пятна крови и следы говорили о том, что олень невозвратно теряет силы, выложился вконец и скоро рухнет там, впереди, где зелень и буйноцветье саванны сливаются с Великим Синим Ясным Небом. У этих людей существовало множество слов для обозначения оттенков и состояния неба в разное время суток, разную погоду, даже в разные времена года. Но Великим оно было всегда, оно изначально нависало над миром, над живым и неживым, оно светилось ночью мириадами Высоких Костров, оно гневалось молниями и насылало чудовищ.

Слева, совсем неподалеку, меланхолично перетирают зубами траву пять мамонтов. Косматые громада спокойны — они, верно, заключили, что путь охотника пролегает мимо. Да и не опасны им одинокие охотники.

Человек бежал по саванне неподалеку от побережья океана, который лишь через десять тысяч лет приобретет право именоваться Северным Ледовитым. Пока для этого просто-напросто нет оснований — льда нет и в помине, климат мягок и приятен, носороги чувствуют себя прекрасно.

Человек тоже. Разумеется, с учетом неизбежных опасностей, подстерегающих на земле и являющихся с неба.

Резные шарики и подвески костяного ожерелья барабанят по выпуклой груди. Рука сжимает легкое, удобное копье, мир прост и незатейлив, цель ясна. Медь, что пойдет на шумерские и вавилонские мечи, еще покоится глубоко в недрах земли. На всей планете нет ни одного металлического предмета собственного производства.

Впереди — небольшая рощица, островок посреди саванны, взгляд не в состоянии пронизать ее насквозь, и охотник резко забирает влево, заранее отводя назад копье для возможного удара — бывает, раненый зверь в приступе яростного отчаяния выбирает такие вот уголки для последнего боя. Всякое случается, примеров хватало.

Все его чувства обострены, он привык к охотничьим неожиданностям и потому даже не вздрагивает, увидев перед собой вместо разъяренного оленя — людей. Предположим, не совсем таких же. Но людей, несомненно.

Двоих.

Он стоят, изготовив копье, левая рука готова выдернуть из ножен костяной кинжал. Глаза охотника, мастера по чтению звериных следов, различающего не один десяток оттенков в красках неба, вбирают детали и частности, как сухой песок — воду.

Их двое, они ниже и тоньше и, судя по особенности лиц, принадлежат к чужому, неизвестному племени. То, что на них надето, цветное, яркое, блестящее, непонятно из чего сделано; и вовсе уж странным кажется рядом с ними что-то прозрачное, сверкающее, чудных форм, блестит что-то серебристо-витое, что-то вытянуто в обе стороны от стрекозиного тела — то ли гигантская птица из застывшего льда, то ли замороженный и оттого ставший видимым вихрь. Почему-то это навевает мысли о полете.

Но не оно, сверкающее, самое важное. Главное, охотник не видит опасности. Эти двое не выглядят серьезными противниками — он может справиться с ними голыми руками. У них и возле нет ничего похожего на оружие — один держит в руке что-то короткое, маленькое, блестящее, но оно короче кинжала, совсем неопасное и несерьезное. Даже на метательное оружие не похоже — чужой держит его, просунув указательный палец в середину, так не держат метательный камень. И лица спокойные, не злые.

Собственно, долго раздумывать не над чем. Все ясно. Опасности нет.

Саванна не принадлежит никому в отдельности, и всякий, откуда бы он ни явился и куда бы ни шел, вправе иметь свою тропу. У охотника и его соплеменников нет привычки набрасываться на не выказывающего враждебности чужого только потому, что он чужой. Убивать людей следует лишь защищаясь.

Поэтому охотник выпускает копье, повиснувшее на запястье, на ремешке. Показывает тем двум раскрытые ладони, дает понять, что на беззлобность он отвечает тем же, не видя причин для схватки. Откуда бы они ни явились и какими бы странными ни были их предметы — видно, что они все поняли. На этом их пути должны разминуться. Достаточно того, что обе стороны уважают чужую тропу и показали это. Так что каждый идет своей дорогой.

Свежий след зовет, зовет долг, и охотник, отодвинувшись, бочком-бочком, вновь переходит на размеренный бег. Ощутив мимолетный прилив любопытства, он все же оборачивается — как раз вовремя, чтобы увидеть бесшумно взмывающую ледяную птицу в синеве. Он не собирается об этом думать — мир необозрим и в нем всегда можно увидеть то, чего никогда не видел прежде, вереницы странных предметов и явлений не имеют конца, и, если уделять им время и мысли, того и другого не останется на выполнение долга перед племенем. А его долг — добывать мясо для сородичей. Так что по возвращении все уместится в несколько коротких фраз. А может, эта встреча и не заслуживает упоминания. Лучше уделить внимание небу — его цвет изменился.

Бугорок впереди растет и принимает форму уткнувшегося мордой в землю оленя — ветвисторогого, жирного, достойной добычи. Настиг, наконец!

Умирающий зверь способен на все, предосторожности нелишни. Охотник издали метнул костяной кинжал, но туша не шевельнулась — олень мертв, и охотник подошел уже безбоязненно, выдернул кинжал из загривка, испустил короткий победный клич и сноровисто, неторопливо стал разделывать тушу. Передохнуть он себе не позволил.

Жаль, что не унести все одному, половина мяса достанется зверью, да что тут поделать, если после нападения на стадо охотники разделились, каждый погнал свою жертву. Добыча все равно будет неплоха, если каждый из трех его спутников принесет столько же. В любом случае свою славу он не уронил, а это очень важно.

Стоя на коленях, перетягивая сыромятным ремнем туго свернутую в трубку шкуру, он почуял опасность. Жизнь научила его остро чуять опасность заранее. Но на сей раз это был не зверь. К зверю опасность отношения не имела. Что-то другое. Потому что свист, клекот, рев приближаются, наплывают словно бы сверху. И Великое Ясное Синее Небо уже запятнано черным грузным облаком!

Он так и остался на коленях, слабость разлилась по телу, к кончики пальцев бессильно скользнули по древку копья. Теплилась надежда, что все обойдется, но рассудок безжалостно свидетельствовал: приближается самое страшное чудовище на свете, страшнее тигров, носорогов и вовсе уж редко встречавшихся ящеров, — Небесный Змей, Владыка Высот.

Бессмысленно бежать, бессильно оружие. Спасения нет.

Грохот, рев и вой были сильнее шипения тысячи змей. Темное бесформенное тело быстро приближалось, заслонив солнце, густая тень упала на травы, на оцепеневшего в смертельном ужасе человека, черный хобот бешено вертелся, пританцовывал на возвышенностях, окруженный желтоватым сиянием и огненными шарами, хлестал по земле, поднимая тучи пыли и вороха вырванного с корнем кустарника. Зверь искал пищи. Рык чудовища подминал, уничтожил крохотную живую песчинку.

Подхваченная щупальцем небольшая антилопа взлетела и, кружась, скрылась в облаке. В лицо охотнику летели пыль и трава, огненные вспышки слепили, странное потрескивание подняло волосы дыбом, ветер вот-вот должен был сшибить с ног и швырнуть в пасть чудовища. Не было мыслей, не было чувств, не было побуждений — только страх и липкое, холодное сознание смерти. Мир исчезал вместе с ним, растворялся, гас.

И он не сразу понял, а сообразив, долго не мог поверить, втолковать самому себе, что вокруг него уже не кружит перемешанная с травой пыль, что рев и вой слабеют, затухая, а солнце вновь жарко касается лица.

Смерч стремительно удалялся к горизонту, потускнел блеск шаровых молний, стих грохот, похожий на шипение тысячи змей.

Там и сям вокруг чернели пятна и полосы взрыхленной земли; в воздухе стоял свежий грозовой запах.

Охотник выпрямился во весь рост, его пошатывало, бросало то в жар, то в холод, прошибла испарина, зубы клацали. С сумасшедшей радостью он вновь вбирал запахи и краски мира. Дрожь не унималась, и тогда он неверными пальцами рванул с пояса кинжал, вскользь черкнул себя по боку и зашипел сквозь зубы от горячей боли.

Это помогло, отвлекло тело. Длинная царапина саднила, кровь поползла по коже. Боль помогала вернуть спокойствие телу и душе.

Все как рассказывали старики: чудовище, что таится неизвестно в каком логове и время от времени проносится над землей в ореоле огня и грохота, пожирает и убивает животных и людей. Его мысли и намерения предугадать невозможно — как любой зверь, оно способно пройти и мимо застывшей в ужасе добычи. Значит, чудовище было уже почти сытым и оттого удовольствовалось антилопой.

Охотник снял крышечку с сосуда из оленьего рога и тщательно замазал царапину на ребрах пряно пахнущей травяной пастой. Кровь почти сразу же перестала сочиться. Знахари племени умели приготовлять много снадобий самого разного предназначения. Потом он тщательно отер пальцы и смазал лицо пастой из другого сосуда, придававшей силы, прогонявшей тревогу. И взвалил на плечи мастерски спутанные ремнями куски свежего мяса, пристроил на лоб лямку, облегчавшую переноску груза.

Подобрал копье и тронулся в неблизкий путь, шагая быстро и размеренно. Пережитый ужас понемногу вымывался из памяти, таял. Жизнь была слишком сурова, слишком много опасностей существовало вокруг, так что для долгих переживаний не оставалось, места.

Рассказать о встрече с Небесным Змеем, разумеется, предстоит со всеми подробностями — так полагалось по давним обычаям сохранения и приумножения знаний и опыта, предназначенных для борьбы за жизнь. Что касается тех двух странных и их ледяной птицы — о, них он уже забыл насовсем. Такие мелочи не имели никакого значения по сравнению с летучим чудовищем. Небесным Змеем.

Хорошо бы его убить, подумал охотник. Любое живое существо, любого зверя; как бы страшен и велик он ни был, можно убить, нужно только изучить его повадки и уязвимые места. Не может быть, чтобы и у Небесного Змея не нашлось уязвимых мест. Может быть, кому-то и повезет. Хорошо бы, повезло ему. И дальше он думал только об этом.

Наследство полубога

Он, ожидая смерти, жил,
И умер в ожиданье жизни…

Т. Корбьер

Свершилось. Неожиданно рано. Александр, когда-то сын царя Филиппа, а теперь, согласно уверениям его самого (верить в которые признано государственной необходимостью) — сын Аполлона и, следовательно, полубог, неистовый младенец, позабывший в походах Македонию, человек, впервые в земной истории попытавшийся создать мировую империю, созидатель и разрушитель, — тридцати лет от роду ушел из этого мира навсегда. Без сомнения, для приближенных и окружающих это было громом с ясного неба, но ошеломление в таких случаях не столь уж продолжительно — оно очень быстро улетучивается, едва подступает сном вопросов и проблем, с которыми нужно расправиться незамедлительно, — иначе они расправятся с тобой.

И по воде пошли круги от неожиданного камня…

Элогий первый[1]

Луна над Вавилоном, желтая и грузная, тащится среди звезд, брюхатая, с заметным усилием, она ничуть не похожа на серебристую македонскую луну. Впрочем, Птолемей Лаг, друг и ближайший соратник Ушедшего, начал уже забывать, как выглядит Луна над ночными македонскими горами. Как и все остальные. Слишком много пройдено, слишком огромны пространства, с которыми познакомились выходцы из маленькой горной страны. Слишком велика созданная империя. Поэтому никто из оставшихся не собирается выполнять волю Александра и расширять империю далее. Задача более реалистична — управиться с тем, что уже завоевано. А вернее, если совсем откровенно: как все это разделить. Разделить — это слово еще не произнесено, но оно неминуемо должно прозвучать, выводя из тупика. Все этого ждут, и никто не решается произнести его первым. Никто из тех, кто сейчас не спит, охваченный мучительными раздумьями. Они не знают, что первым произнести это слово решился Птолемей Лаг. Вот только что решился, наконец, верно, в такие минуты седеют. Вполне вероятно. Только не он.

Он просто решился первым разрубить узел. И чтобы избавиться от тягостной неопределенности. И потому, что слишком хорошо знает мысли и побуждения всех остальных.

Старый македонский обычай, согласно которому наследника престола утверждает войсковое собрание, сподвижникам Ушедшего кажется теперь устаревшим патриархальным установлением полузабытой родины. За время походов они познакомились с другими методами наследования. Ни ребенок Александра, что должен появиться на свет месяца через четыре, ни его мать Роксана не станут людьми, которым можно добровольно отдать богатое наследство. Какое отношение, если поразмыслить, имеют эта женщина и нерожденный ребенок к тяжким трудам по созданию империи?

Поле принадлежит тому, кто старательно возделывал его. Поэтому Птолемей предложит завтра утром… нет, слово «разделить» так и не будет произнесено. Всего лишь расчленить империю на сатрапии и передать сатрапии в управление военачальникам.

Конечно же, он прекрасно понимает, что пройдет совсем немного времени, и управители объявят себя владыками. Что вслед за этим их войска ринутся друг на друга и неминуемо завяжется долгая кровеобильная неразбериха, в которой в первую очередь погибнут никому уже не нужные и опасные родные и наследники Александра. Что из того?

Приличия будут соблюдены, тайные помыслы удовлетворены, и главное — сохранена видимость благопристойности. Остальное — дело судьбы, на которую и ложится вся вина за будущую кровь…

Что касается его самого, он должен получить Египет, страну богатую и, что важнее, в силу географического положения более неприступную, чем, например, Фракия или Великая Фригия. Страну великих пирамид.

Кроме холодного расчета, теплится в глубине души чисто детское желание владеть этими неподвластными времени громадами, символизирующими величие государства. Итак, Египет.

И никаких попыток безгранично расширять будущее царство. Птолемей не без основания уверен: сейчас, наверное, он — единственный, кто понимает, что империя — штука недолговечная. Остальные еще не очнулись от внушавшегося долгие годы Александром наваждения — мечты о власти над миром. Что ж, тем лучше. Пока будут кипеть бессмысленные страсти и схватки за власть над распадающейся империей, он будет создавать Египет, каким хочет его видеть. Когда другие спохватятся, будет поздно. Отказ от власти над мирам вовсе не означает, что Египет замкнется в своих границах, как черепаха в панцире.

Итак, путь начертан, и с этой минуты по нему пройдет Птолемей Лаг, основатель династии Лагидов, Птолемей I Сотер — «спаситель», получивший впоследствии от египтян этот титул за избавления их от Александрова наместника. Начнет путь предок Клеопатры, будущий покровитель наук и искусств, которому суждено превратить свою столицу в культурный центр эллинского мира, автор наиболее объективных воспоминаний об Александре. Это — в будущем. Самый осторожный, изворотливый и трезво мыслящий из приближенных Александра? Это в прошлом. А сейчас, в настоящем, в коротком отрезке неопределенности…

Сейчас это умный человек, которому горько. Он наметил и до мелочей продумал все, что скажет завтра, так что теперь можно подумать и о своем, но лучше не думать… Хорошо бы забыть навсегда о том, как друг юношеских лет, чем больше было пройдено и отвоевано, становился все более величественным, непогрешимым и жестоким, по пьяному капризу или из холодного расчета (именуемого льстецами — о, разумеется! — государственным умом) уничтожал былых товарищей и казнил десятками македонских ветеранов, вся вина которых заключалась лишь в том, что они устали шагать или протестовали против тиранических замашек. О том, как все более чужим Александр становился родине и в конце концов отрекся от отца, провозгласив своим отцом Аполлона. Неужели за власть над миром обязательно надо платить такую цену? Тем более, что власть над миром так и не обретена? Неужели он не понимал, что его жизнь давно превратилась в тупое, бессмысленное движение вперед — и только?

Может быть, он давно перестал понимать, ради чего шагает, но остановиться уже не мог? Его беды и поражения — беды и поражения его сподвижников. Неужели вся жизнь Птолемея — лишь ради того, чтобы прийти к власти над Египтом? И только? Для того живет человек?

Вопросов столько, что готова лопнуть голова, но инстинкт самосохранения останавливает поток опасных мыслей. Вино, булькая, наполняет тяжелую золотую чашу. К чему раздумье над загадочным путем чужой жизни, если ты не собираешься его повторять?

Пора посылать людей к верным войскам.

Элогий второй

Возвращение домой всегда приятно, особенно если ты долго трудился вдали от родины для ее блага и знаешь, что оправдал надежды. Завтра они с чистой совестью и со знанием исполненного долга могут тронуться в путь, к городу Ромула на семи холмах. Нужно еще выбрать дорогу — поговорка о том, что все дорога ведут в Рим, появится значительно позже.

Вот и все, Марк Сервилий, Юний Регули Гней Себурй Марон. Предстоит сбросить опостылевшие личины купцов, которые вынуждены терпеть досадные тяготы бродячей военной жизни, где каждую минуту можно нарваться на грубые насмешки, а то и оскорбление действием. Достойно ответить нельзя, не выходя из роли. Только несколько человек там, на семи холмах, знают, куда исчезли из Рима несколько лет назад трое квиритов — полноправных римских граждан, патрициев, прошедших не только военную подготовку — они досконально изучили и эллинскую литературу (своей, латинской, пока почта нет).

Даже родным преподнесли полуправду. Потому что ставки слишком велики. Народное собрание Рима собирается все реже и реже. Оно — пережиток прошлого: чрезвычайно громоздко, магистратов избирают всего на год, так что те не успевают приобрести должный опыт в государственных делах и влияние. Сенат, оплот аристократии, формально числящийся совещательным учреждением при магистратах, фактически держит в руках все. Планы на будущее в том числе. А суть этих планов, какими бы утопическими они ни казались, — сделать мир римским. Учиться искусству создания мировой империи есть у кого, поэтому Македонец находился под прицелом зорких глаз последние несколько лет. Вплоть до своей глупой смерти.

— Будет давка, конечно?

— Непременно, — согласно кивает Марк Сервилий. — Слишком много загребущих рук вокруг пустого трона. Вряд ли интересно наблюдать, как они рвут друг другу глотки. Мы узнали достаточно.

Официально среди них нет старшего, все равны, но Марк все равно держит себя, как старший. Гней Себурий Марон не возражает, он в глубине души согласен, что в любом деле необходимы четкие (пусть в иных случаях неписаные) разделения по субординации. Разделение, помимо всего прочего, снимает с младших изрядную долю моральной ответственности. А каждый умный человек должен стремиться к меньшей ответственности, полагает Гней. В общем-то согласен с разделением по старшинству и Юний Регул, самый младший по возрасту, кстати. Хотя причины другие — он просто так привык. Мир таков, каков он есть. Вот только эта пухлая Луна над Вавилоном… Что же, все так просто — перенять опыт Ушедшего и браво, бездумно шагать вперед?

Он, не удержавшись, повторяет это вслух.

— Конечно, — вроде бы и не удивившись, кивает Марк. — Впервые человек попытался завоевать мир. Проходить мимо такого опыта грешно. Мы используем, понятно, не все из его опыта, но сам опыт показывает — мир можно завоевать.

— Он не завоевал мир, — тихо говорит Юний.

— Он был слишком молод. И он был один, если вдуматься. Один на самой вершине. Здесь и кроется ошибка, от которой мы избавлены заранее. Римская аристократия — это сила, способная избежать ошибок и упущений одиночки.

— У одного могут быть одни ошибки. У многих — другие.

— Долгое пребывание вдали от своей семьи порождает известное вольнословие. Когда мы вернемся, у тебя это пройдет… Конечно, Юний, ошибки возможны. Но величие цели и общий труд во имя достижения этой цели помогут исправить любые ошибки.

Марк не знает сомнений и тревог. Что же, так действует обретенный за годы опыт?

— Странно, — говорит меж тем Марк. — Похоже, ты стремишься опровергнуть старую истину, что самые юные — наиболее дерзкие и никогда не колеблются… Боишься?

— Боюсь.

— Чего?

— Завоевывать мир. Италия, затем, должно быть, Сиракузы, Карфаген, Греция. Наследство Македонца. Какие новые ошибки могут подстерегать на этом пути?

Марк Сервилий пристально смотрит на него. И успокаивается вскоре — понимает, что охватившие младшего соратника сомнения мимолетны, они, строго говоря, нормальны в разведывательной работе и не достигли и не достигнут той страстности и силы, когда человек яростно стремится заразить своими сомнениями других. Сомнения порой необходимы, как приправа к кушаньям, — Марк великодушно это допускает. Он прочел немало умных свитков и далек от солдафонской ограниченности. Он уверен в своем знании многосложной человеческой природы и ожидает, что сомнение в глазах Юния вскоре погаснет.

Так оно и происходит. Юний не знает в точности, чего боится, и потому не прочь расстаться со смутным призраком будущих опасностей.

Впереди Рим, его Рим, его аристократическая община, по отношению к которой он обязан соблюдать то, что выражается словом pietas — верность, благочестие. Да и жизнь Александра, огненным метеором пронесшегося над царствами и судьбами, не может не впечатлять. Так что лучше уж без сомнений.

— Ну, а ты-то избавлен от нелепых страхов? — Марк только сейчас вспоминал, что за время их с Юнием разговора Гней Себурий Марон не проронил ни слова.

Все в порядке, но Марк не зря числит себя в знатоках человеческой природы: светлые глаза Гнея вызывают у него непонятную тревогу. Что в этих глазах? Преданность идеалами, понятно, готовность не пожалеть жизни ради этих идеалов — как же одно без другого? Но что-то остается неразгаданным, что-то ускользает…

А меж тем все очень просто. Гней Себурий Марон с удовольствием отправил бы к праотцам и Юния, посмевшего терзаться сомнениями, и Марка с его верой в высшее предназначение аристократии. Гней Себурий Марон — плоть от плоти и кровь от крови римской аристократии, но, по его глубокому убеждению, и аристократия — не белее чем толпа, а Гней ненавидит толпу, из кого бы она ни состояла.

С точки зрения Гнея Себурия, то, что они проникли в тайну изготовления «белого железа» — стальных мечей, которыми индийцы легко перерубали македонские, — не самое главное. Главное он открыл для себя, наблюдая Македонца: историю лепят сильные личности, чей меч не знает разницы между шеями патриция и плебея. Еще вернутся времена полноправных римских властителей, вроде царя Тарквиния Гордого. Только во главе с личностью можно надеяться покорить мир. Только страх, уравнивающий всех, только пирамида с абсолютным тираном на вершине и множеством тиранов помельче, с гармонично убывающими возможностями — основа мирового господства. Хвала богам, в Риме есть кому выслушать его и понять…

А ведь будущее закрыто для него. Он так никогда и не узнает, что родился слишком рано, — лишь через двести с лишним лет Рим окажется под властью единолично правящих рексов, которые растопчут, в конце концов, видимость республики и по примеру Македонца провозгласят себя богами.

И что бы они ни думали сейчас каждый в отдельности, они готовы выступить перед Римом как один человек. Внимательна выслушав их, Рим свернет на известную ныне во всех подробностях дорогу.

Пора собираться. Путь от Вавилона до портового города Тира, где верный человек устроит их на корабль, не близок. Но время их не подстегивает. Они даже не представляют, сколько у них времени.

Восемьсот с лишним лет пройдет, прежде чем рухнет величие города Ромула на семи холмах…

Элогий третий

Перипатетики — означает «прогуливающиеся». Занятия со своими учениками и последователями Великий Аристотель Стагирит предпочитает вести, степенно прогуливаясь под сенью деревьев Ликейской Рощи или на морском берегу. Новичок не мог об этом не слышать, но с непривычки ему трудно следовать устоявшемуся ритму прогулки: он то отстает, то опережает Стагирита. Он не может не замечать усмешек и оттого становится все более неуклюжим. Но Аристотель словно бы не видит его багровеющего лица, не слышит смешков. Поступь Великого Учителя плавна, речь ровна, столь же степенны и перипатетики: гармоничная картина высокоученого общества, подпорченная этим провинциалом, затесавшимися на свое несчастье. Перипатетики ждут, они все знают наперед и вслушиваются в журчание баритона Учителя с гурманским наслаждением.

— И наконец, — говорит Аристотель, — помимо чисто практических доказательств, нельзя забывать того, что Атлантида еще и просто-напросто выдумана Платоном для проповеди своих глубоко ошибочных философских и политических взглядов. При всем моем уважении к Платону я отрицательно отношусь к его трудам на ниве лженауки.

Лженаука вредна и опасна как раз тем, что растлевает неокрепшие умы.

Вот и ты поддался обаянию сказок о погибшем континенте, не дав себе труда задуматься над тем, для чего это понадобилось Платону. Посмотри вокруг, вернись на землю — разве мало насущных проблем, которыми обязан заниматься ученый? Я бы был рад стать твоим наставником на пути к подлинной науке, мой Ликей…

— …открыт для любого, пожелавшего рассеять заблуждения Платона. Я знаю.

Перебивать Учителя не полагается, и шепоток возмущения проносится над морским берегом, но не похоже, что провинциал смущен. Странное дело, у него вид человека, получившего подтверждение каким-то своим мыслям, к ходу беседы не относящимся. Аристотеля это беспокоит.

Неужели Атлантида — лишь предлог? Тогда зачем явился к нему этот человек, где пересекаются их интересы?

— Обычно критики старались щадить Платона, — говорит провинциал. — Они деликатно замечали, что Платон некритически воспользовался чужими вымыслами — Солона либо египетских жрецов. Ты первый, кто обвинил в умышленной лжи самого Платона.

— Я дорожу и Платоном, и правдой, но долг ученого заставляет меня отдавать предпочтение правде.

— О да, ты служишь лишь правде. Родом ты македонец и никогда не изъявлял желания получить афинское гражданство. Но ты лучше самих афинян знаешь, что рассказы о героических деяниях их предков вымышлены Платоном. Что Платон, прикрываясь легендой об Атлантиде, распространял ложные политические теории о былых свершениях афинян. И мне крайне любопытно звать, на чем зиждется твоя уверенность в обладании истиной.

Окружающие выражают свое возмущение откровенным ропотом, но Аристотель спокоен, он даже улыбается, и голоса стихают. Наглец сам лезет в ловушку — и Учитель приглашает учеников этим полюбоваться.

— На чем? — переспрашивает Аристотель. — На том, дорогой мой, что идеалистические взгляды Платона побеждены самой жизнью, то есть присоединением афинской республики к империи великого Александра, не имеющей ничего общего с государством-утопией Платона. Может быть, ты хочешь меня заверить, что божественный Александр для тебя менее авторитетен, чем идеалист и лжеученый Платон? Что измышления Платона о республике можно противопоставить деяниям Александра?

Удар неотразим. Только самоубийца может ответить утвердительно.

Так что оплеванному оппоненту представляется право потихоньку убраться, не обременяя более своим присутствием ученых мужей, светочей истинной науки. И чем скорее, тем лучше для него.

А он стоит на прежнем месте. Он словно постарел внезапно, смотрит жестко, и Аристотелю помимо воли начинают видеться другие лица, другие имена, вычеркнутые им из жизни и из истории Афин.

— Все правильно. Твоя логика непобедима, с тобой невозможно спорить, Учитель, — говорит провинциал. — Впрочем, меня об этом предупреждал Крантор. Знаешь, он еще жив, хотя наше захолустье дает ему, право, мало возможностей для научных занятий по сравнению с великолепными Афинами. Но он упорен.

— Я знаю, — говорит Аристотель. — Пожалуй, кроме упорства, у него сейчас и не осталось ничего?

Сзади шелестит вежливо приглушенный смех.

— Пожалуй, — соглашается провинциал. — Ты прав, он потерял многое из того, чем обладал, но он и не обзавелся ничем из того, чем не желал обзаводиться. У него остался он сам, точно такой, каким он хочет себя видеть. Я рад был познакомиться с тобой. Учитель, и с вами, почтенные перипатетики, опора истинной науки. Мне непонятно, правда, почему вы вслед за Учителем усердно повторяете, что у мухи восемь ног? Ног у мухи шесть, в этом легко убедиться, возле вас вьется столько мух… Но не смею более обременять ученых мужей своим присутствием.

Дерзкая улыбка озаряет его лицо, и видно, что он все же молод, очень молод. Потом он уходит прочь от морского берега, все смотрят ему в спину и явственно слышат шелест медных крыльев страшных птиц стимфалид. Доподлинно видится, как они летят вслед удаляющемуся путнику, чтобы обрушить на него ливень острых перьев — уверяют, что там где водятся стимфалиды, племена, не владеющие искусством обработки металлов, подбирают перья и используют их, как наконечники для стрел.

Берег моря покоен и тих. Перипатетики на разные голоса выражают возмущение, но Аристотель не вслушивается. Он выше житейской суеты, и ему совершенно нет необходимости прикидывать, кто именно из присутствующих незамедлительно отправится к блюстителям общественной гармонии и расскажет о дерзком провинциале, из речей которого можно сделать далеко идущие выводы. Какая разница, кто? Так произойдет.

Великий Аристотель спокоен — его не может оскорбить выходка юнца, попавшего, к сожалению, под разлагающее влияние одного из тех, от кого бесповоротно очистили науку. Главное — создать систему, а система игнорирует и нахальные выпады недоучек, и само существование разбросанных где-то по окраинам Ойкумены лжеученых.

Система создана, и Аристотель имеет все основания гордиться собой.

Он — про себя — великодушно прощает тех, кто считает его всего лишь ловцом удачи, использовавшим счастливый случай: то, что его воспитанник стал полубогом и властителем полумира. «Аристотель утверждает себя в науке, безжалостно топча соперников, используя власть почитающего его полубога», — право же, такое обвинение способны придумать только крайне недалекие людишки.

В действительности все сложнее. Аристотель ценит и любит Александра и уверен, что огромная, все расширяющаяся держава требует, кроме организованной военной силы, еще и опоры в виде столь же организованной науки, укрепляющей тылы. Созданием этой опоры Аристотель и занят. По природе он добр, но, как зодчий невидимого эллина, обязан с примерной твердостью устранять все, вредящее ходу строительства. Как это было с республиканскими заблуждениями Платона, не вяжущимися с империей и величием полубога. Как это было со многими другими, вроде на миг всплывшего сегодня из тяжелых, липких вод забвения Крантора. Платон был учителем Аристотеля, но интересы империи выше. Глупо и сравнивать. Возможно, он, Аристотель, был излишне резок, недвусмысленно обвиняя Платона во лжи и лженаучных теориях, чрезмерно жесток со многими другими. Наверняка. Но железная идея всемирной империи, титанические деяния полубога не считаются с интересами людей-пылинок и не позволяют вникать в переживания каждого отдельно взятого философа. Атлантида Платона, послужившая средством для распространения ненужных теорий, никогда не встанет из волн. Да и не было ее никогда. Не до нее. Александр молод, ему многое предстоит сделать, а следовательно, и Аристотеля ждут нешуточные труды. Как он там, Александр? — приливает к сердцу теплое чувство, и Великий Аристотель Стагирит, как никогда, преисполнен решимости крепить устои империи, послушную ее интересам науку, несмотря на любых врагов.

Он не знает, что еще долго, очень долго будет служить непререкаемым авторитетом для ученого мира, и решившихся его ниспровергнуть будут жечь на кострах, и полторы тысячи лет пройдет, прежде чем решатся сосчитать ноги у мухи, не говоря уже о более серьезной переоценке трудов Великого Учителя. Но самого его ждет участь беглеца — скоро, очень скоро…

Он смотрит в море, равнодушно отмечает корабль на горизонте, но он и представления не имеет, что за весть плывет в Афины под этим прямоугольным парусом.

Элогий четвертый

— Старая, из какой такой глины Прометей вас, баб, вылепил? За день наломаешься в мастерской — что я для собственного удовольствия кувшины делаю? — и что же я дома нахожу? Всю неделю на столе бобы, надоело, в глотку не лезут, шерсти куча лежит нечесаной, а ты вместо шерсти опять язык чешешь с соседками? Ну о чем можно болтать весь вечер?

— Александр умер.

— Кожевник, что ли? Хромой?

— Скажешь тоже. Наш царь, сын Филиппа. В Вувилоне каком-то, что ли. Где такой?

— Я почем знаю? Александр, говоришь? Сомневаюсь я…

— В чем, гончарная твоя душа?

— Как тебе объяснить, старая. Нет, помню я Александра — храбрый был мальчишка. Как он с Буцефалом справился, как он соседей громил…

Сколько лет, как они ушли неизвестно куда, сколько лет одни слухи.

Мол, завоевал несметное множество царств, мол, дрался с драконами, мол, строит города. Кто их видел, эти царства, города, драконов?

Македония — вот она, не изменилась ни чуточки, те же бобы, те же горшки, те же звезды. Забор еще при моем отце покосился, так и стоит.

Я тебе вот что скажу, старая: все врут. Был Александр — и ушел. Кто его знает, где он сгинул. А все, что о нем потом наплели — ложь. И Вувилона нет никакого. Выдумки одни. Слушай больше.

Домой, где римская дорога

Он сидел за столом, сколоченным из толстенных плах, исхудавший, заросший густой щетиной. Жареная курица дергалась в его нетерпеливых ладонях, как живая, он вонзал зубы в мясо и резко дергал головой назад, отрывая куски, глотал, не прожевав толком, торопливо отхлебывал эль, давился, кашлял. Справа стояло набитое наспех обглоданными костями блюдо, слева стояли кувшины. Парочка зажиточных иоменов, оборванный монах, важничавший писец, белобрысый клирик и несколько крепко пахнущих селедкой рыбаков держались ближе к двери. На всякий случай. Возвращавшихся не всегда можно было понять, иногда они сатанели мгновенно и без видимых причин. За окном было густо-синее кентское небо, скучные холмы и старая римская дорога, пережившая не одну династию.

Он отшвырнул пригоршню куриных костей и схватил кувшин. Запрокинул голову. Эль потек на грязную старую кольчугу, на колени. Брызнули мокрые черепки.

— Вот такие-то дела, — со вздохом сказал в пространство трактирщик. Бесхитростное на первый взгляд замечание на деле имело массу оттенков и сейчас вполне сошло бы за попытку начать разговор.

— Песок, — сказал рыцарь, ни на кого не глядя. — И снова песок. И сто раз песок, болваны…

Он поднял обеими руками меч и с силой воткнул его в пол, целясь в некстати прошмыгнувшую кошку. Промахнулся и грустно покривил губы.

— А там нет кошек, — сказал он вдруг. — И ничего там нет, кроме песка. Песок становится пыльными бурями, а из бурь налетают сарацины.

Господи, ну почему? Почему все так непохоже на саги и эпосы? Когда мы высадились в Алеппо, каждый был Роландом или уж Тэллефером по крайней мере. Мы грезили снами о смуглых красавицах, набитых драгоценностями подземельях и блистательных поединках на глазах у короля. И ничего подобного! — Он сгреб пустой, кувшин и шваркнул им в монаха. — Ристалища обернулись нудными каждодневными рубками, божественные красавицы — скучными шлюхами, а гроб господень — просто щербатая и пыльная каменная плита. И султан Саладин никак не желал сдаваться, прах его побери…

— Но пряности? — осторожно заметил трактирщик, стоя так, чтобы при необходимости одним рывком нырнуть в открытую дверь. «Совсем мальчишка», — подумал он, жалеючи.

— Пряности… — глаза рыцаря были трезвыми и стеклянными. — Подумаешь, достижение — привезли сотню мешков с приправой для супа да семена овощей. Где зачарованные принцессы, я тебя спрашиваю? Где волшебные самоцветы? Колдуны? Драконы? Заколдованные замки? Будь они все прокляты — и Ричард Львиное Сердце, и Болдуин, и остальные! Они отравили нам души. Они обманули нас. Обещали небывалые приключения, прекрасные чужие страны, похожие на миражи, а привели в преисподнюю — чахлые пальмы, верблюжий навоз и грязные лачуги, над которыми глупо вздымается крепость Крак. И даже миражи — это миражи столь же гнусных домишек и кустов…

Окно выходило на юг. На юге лежала та земля, откуда он приплыл вчера. Он скривил губы, отвернулся и звонко сплюнул на пол. Беззвучно подкравшийся трактирщик ловко поставил рядом с его обтянутым дырявой кольчугой локтем полный кувшин…

— Я и смотреть не хочу в ту сторону, — громко объявил рыцарь. — Той стороны света для меня не существует. Есть только север, запад и восток — и никакого юга! Там смешались с песком глупые иллюзии несчастных юнцов! У меня даже Изольды нет! И Дюрандаля нет! — он допил эль и отер губы кольчужным рукавом, оцарапав их до крови.

— Что же, все вернулись? — тихо поинтересовался трактирщик.

Рыцарь мутно посмотрел на него, захохотал и махнул рукой.

— Какое там, старина… Эти болваны по-прежнему барахтаются в песках. Через неделю штурм Иерусалима, будут реветь трубы, будут трещать копья, и кучка упрямых идиотов усердно станет притворяться, что за их спинами — Ронсеваль. Ну и пусть. Сколько угодно. Только без меня. В этом мире нет ничего среднего. Либо подвиг, либо грязь.

Третьего не дано. И они там третий год играют в кошки-мышки с сарацинскими разъездами, жрут самогон из фиников и притворяются, что обрели желаемое. И ни у кого не хватает смелости признать принародно, что ошиблись, гонор не позволяет им вернуться, упрямство заставляет ломать комедию дальше, дальше… Ну и черт с ними. Плевал я на их проклятый песок и на них самих. Держи.

Он швырнул на стоя горсть диковинных монет. Рисунок на них был странный, чужой, невиданный, но трактирщик попробовал одну на зуб и успокоился — настоящее полновесное серебро. Рыцарь сгреб в охапку меч, шлем, щит, узел с чем-то тяжелым и направился к двери, роняя то одно, то другое, подбирая с чертыханиями. Все молча смотрели ему вслед.

Трактирщик, кланяясь, подвел худого рыжего коня, помог приторочить к седлу доспехи и узел с добычей. Над ними было густо-синее кентское небо, вдали белела старая римская дорога, зеленели сглаженные временем холмы.

Рыцарь не сразу взобрался на коня. Он стоял пошатываясь, положив руку на седло, смотрел на юг, и в глазах у него была смертная тоска.

До Кристобаля

Так оно порой и получается — минутное утреннее раздражение, прилив недовольства из-за сущего пустяка влекут за собой новые неприятности, одно цепляется за другое, и в конце концов тебя злит все, что происходит вокруг. Под ложечкой покалывало, ехавший слева отец Жоффруа сидел в седле, как собака на заборе, а ехавший не менее гнусно капитан Бонвалет, прихваченный как знаток всего связанного с мореплаванием, два раза пробовал завязать разговор, и пришлось громко послать подальше этого широкомордого пропойцу, родившегося наверняка в канаве.

Временами хлестали порывы прохладного ветра, и без плаща было зябко.

Поговаривали, что скоро начнется новый поход во Фландрию, означавший новые расходы при весьма проблематичных шансах на трофеи… Словом, де Гонвиль чувствовал себя премерзко. Сидеть бы у огня, прихлебывая подогретое вино, да ничего не поделаешь — королевская служба. Этот участок побережья был в его ведении, и каждое происшествие требовало личного присутствия. Обстановка. Приказ. Напряженные отношения с Англией, в связи с чем предписывается повышенная бдительность и неустанное наблюдение за возможными происками. Приказы не обсуждаются, а то, что отношения с Англией вечно напряженные, тех, кто отдает приказы, не заботит. Хорошо еще, что де Гонвиль обладал правом своей властью наказывать подчиненных. И если снова дело не стоит выеденного яйца, быть арбалетчикам поротыми. В интересах повышенной бдительности: чтобы не путали таковую с мелочной подозрительностью. Если снова что-нибудь вроде давешней лодки с отечественными пьянчужками, которых только недоумок Пуэн-Мари мог принять за английских лазутчиков, долго настраиваться не было нужды, он и так почти кипел, косясь на отца Жоффруа, — того он выпорол бы с особым удовольствием, самолично, не передоверяя это наслаждение слугам. Хорошо, что святая инквизиция не способна проникать в мысли на тысяча триста семнадцатом году от рождества Христова.

Всадники проехали меж холмов, и перед ними открылся песчаный берег, за которым до горизонта катились низкие серые волны Английского канала. Капитан Бонвалет присвистнул, и де Гонвиль уже с явным интересом натянул поводья. Кажется, мысли о розгах приходилось пока что отложить.

Очень длинная лодка непривычного вида наполовину вытащена на берег, и несколько трупов разметались там, где их настиг ливень стрел, в разных позах, но одинаково нелепых — неожиданно застигнутый смертью человек всегда выгладит нелепо. Вокруг бродили арбалетчики, перебирали что-то в лодке, переругивались, доносился бессмысленный хохот. Потом все стихло — Пуэн-Мари увидел всадников и побежал навстречу своему начальнику.

Де Гонвиль спрыгнул с коня и пошел к берету, расшвыривая высокими сапогами песок. Следом косолапо поспешал морской побродяжка и пылил подолом рясы отец Жоффруа. Де Гонвиль начал подозревать, что проявившему крайне назойливое желание сопровождать его инквизитору рассказали о случившемся даже с большими подробностями, нежели ему самому. Кто, интересно, из его подчиненных ходит в родственниках? Но бессмысленно гадать, проникнуть в секреты черного воронья невозможно. Среди казненных несколько лет назад тамплиеров был родственник самого де Гонвиля, и кто знает, не отложилось ли это в цепкой памяти воронья — порядка ради, про запас.

Они встретились на полпути к лодке и трупам. Пуэн-Мари подошел, и по его хитреньким глазкам видно было — чует, что на сей раз обойдется без разноса. Гнусавя, он рассказывал, как к ним прибежал рыбак и сообщил о высадившихся на берег чужаках. Они с арбалетчиками залегли за дюнами и наблюдали, как явно измученные длинной дорогой чужаки, числом девять человек мужского пола, бурно выражали радость, а потом начали творить какое-то действо, смысл коего сразу стал ясен столь опытному человеку и старому солдату, как Амиас Пуэн-Мари: он быстро сообразил, что приплывшие объявляют открытую ими землю неотъемлемым и безраздельным владением своего неизвестного, но несомненно нечестивого монарха. Этого, разумеется, никак не могла вынести благонамеренная душа верного слуга его величества короля и господа бога Амиаса Пуэна-Мари, вследствие чего вышеозначенный отдал приказ своим людям пустить в ход арбалеты, что и было незамедлительно исполнено и повлекло за собой молниеносное и поголовное истребление противника, о чем Пуэн-Мари имеет счастье доложить, и да послужит это к вящей славе его величества Филиппа V. И господа бога, поторопился он добавить, глянув на отца Жоффруа.

— Значит, объявляли владением?

— Именно так, мессир. Их жесты свидетельствовали…

— Насколько я знаю, из всех существующих на свете жестов тебе понятен лишь подсунутый под нос кулак, — хмуро сказал де Гонвиль, не сердясь, впрочем. — Пойдем посмотрим.

Он присел на корточки над ближайшим трупом, пробитым тремя стрелами, отметил странный медно-красный цвет лица и тела, яркие перья в волосах, пестротканную накидку в чудных узорах — вся их одежда заключалась лишь в таких накидках да набедренных повязках. Не вставая с корточек, де Гонвиль вырвал у арбалетчика шнурок со странными украшениями, костяными и матерчатыми, явно снятый с шеи убитого.

Повертел, бросил рядом с трупом и отер перчатки о голенище.

Мощного сложения, хотя и изрядно исхудавшие, оценил он, таким прямая дорога на рудники, да и в его отряде они бы смотрелись. Он встал и заглянул в лодку. Ничего интересного там не оказалось: весла, обломок мачты, какие-то сосуды, пестрое тряпье. Разве что кинжал — стеклянный на вид и очень острый.

Он вопросительно глянул на морехода, и тот верно расценил это как приглашение говорить:

— Да все тут ясно, мессир. Мне, во всяком случае, ясно. Мачта сломалась давно, и их унесло в море от какого-то берега, болтались бог весть сколько, пока сюда не принесло. Всего и делов. Хотя, если они рискнули выйти в море на этой скорлупке, я таких уважаю…

— Так, — сказал де Гонвиль. — Только откуда их могло принести? В Африке живут черные, а в Китае — желтые. Никто никогда не видел краснокожих.

— Море приносит много загадок, мессир, — сказал капитан Бонвалет.

— Когда мы ходили на Азоры, выловили неизвестное дерево. И ветки со странными ягодами. Другие привозили странную резьбу по дереву. Говорят, кому-то попадались утопленники, вроде бы даже и краснокожие. Говорят, встречались и лодки с людьми. Море… — он смотрел на серые волны, но явно видел что-то другое. — Море, мессир…

— Многое можно выловить в чарке, — заметил отец Жоффруа.

— Ветки с ягодами я видел сам.

Де Гонвилю стало еще холоднее, когда он наткнулся на взгляд монаха — холодный взгляд, вызывавший мысли о пламени. Захотелось быть где-нибудь подальше отсюда, потому что густой дым с отвратительным запахом паленого щекотал ноздри — как тогда, в Париже, на острове Ситэ, где сжигали тамплиеров. К чему еще и это?

— Я поясню свои мысли, чтобы они легче дошли до сознания этого печально склонного к преувеличениям, как все моряки, человека, — тихо, совсем тихонечко говорил отец Жоффруа. — Я напомню этому человеку, что мы живем на земле, окруженной бескрайним океаном, и лишь эта земля существует, сотворенная и осененная господом. Будь за пределами нашего мира иные земли и населяющие их народы, мы знали бы об этом из Святой Библии, хранящей божественную мудрость и ответы на любые вопросы. В противном случае нам пришлось бы признать, что существуют иные земли, сотворенные явно дьяволом, и народы, происшедшие на свет иным путем, нежели от потомков Адама. Это ты хочешь сказать, капитан Бонвалет?

— Те, кто ходил на Азоры… — забубнил свое просоленный болван, и де Гонвиль, охваченный ужасом, и — вот странное дело! — ощутив вдруг, что Бонвалет близок ему в чем-то, что он не мог определить словами, заорал:

— Заткнись, пьянчуга, у тебя горячка!

Арбалетчики придвинулись было, но де Гонвиль яростно махнул рукой, и они шарахнулись на почтительное расстояние.

— Тебе незнакомы козни, на которые пускается враг рода человеческого? — ласково спросил капитана отец Жоффруа. — Для чего же тогда кладут свои труды духовные наставники? Может быть, ты нуждаешься в более подробных и долгих наставлениях? Мы всегда готовы помочь заблудшим овцам…

Жирный дым щекотал ноздри, и де Гонвиль, презирая себя, слушал собственный севший, униженный голос:

— Отец мой, этот человек туп, и требовалось известное время, чтобы он понял. Но он понял, я уверен.

Потому что речь шла не об этом капитане.

— Я… это… — Капитан шумно высморкался в песок. — Чего ж тут непонятного, духовные наставники, конечно… Святая Библия… Она все вопросы… Свечу я ставлю после каждого плавания, святой отец.

— Я рад, — сказал отец Жоффруа. — В таком случае ты понял: как только огонь уничтожит остатки дьявольского наваждения, ты забудешь и о них, и об этом огне. Потому что бывает еще и другой огонь. Ты много времени провел на воде и оттого, сдается мне, забыл, что огонь служит самым разным целям, в том числе и очищению души от скверны.

Капитан Бонвалет кивал, не поднимая глаз. Лица на нем не было.

— Иди, — сказал отец Жоффруа, и капитан пошел прочь, загребая песок косолапыми ступнями. Арбалетчики равнодушно пялились ему вслед.

— Мессир де Гонвиль, вы лучше знаете своих солдат и умеете с ними разговаривать. Любой, кто заикнется… Сумейте внушить это им.

Действуйте. Не должно остаться ни малейшего следа. Вам всем приснился сон, из тех, о которых не рассказывают и на исповеди…

Он сжал сильными худыми пальцами локоть де Гонвиля, одобряюще покивал и вдруг произнес непонятное: «Неужели Атлантида?» — так, словно спрашивал кого-то, кого не было на скучном сером берегу. Потом в его умных и грустных глазах мелькнул страх, и ровным счетом ничего не понявший де Гонвиль подумал: ведь и за отцом Жоффруа следит кто-то в рясе или мирской одежде, и за ним, в свою очередь, наблюдает кто-то, и за тем, и дальше, дальше… И где конец этой цепочки, есть ли кто-то, свободный от надзирающего взгляда?

Отец Жоффруа отвернулся и пошел вдоль берега, перебирая четки. Его ряса оставила на песке змеистый след. Люди де Гонвиля метались, как черти возле жаровен с грешниками, и вскоре взвилось пламя. Солдаты пялились на него с тупым раздражением, перебирал четки отец Жоффруа, капитан Бонвалет сидел на песке, свесив голову меж колен, отвернувшись от моря и пламени. Де Гонвиль попытался представить себе необозримый океан, кончающийся где-то иными протяженными землями, за которыми опять же лежат необозримые океаны. От этого простора и грандиозности закружилась голова, его даже шатнуло.

…Как звучит прибой, омывающий Азорские острова?

Елена Грушко

Моление колесу

К Острову подошли на двух лодках еще до рассвета и долго стояли в белом тумане, пока наконец он не истаял под солнцем и не открылся берег.

Почти сразу от воды начинался пологий ласковый пригорок. Тихо там было, трава еще сверкала росою. Малиновые стрелы иван-чая стремились к небу. Где-то далеко и высоко вразнобой позванивали медвяные голоса.

— Кра-со-та… — невольно проронил Сигма, но Гамма так шикнул, что тот съежился. Из соседней лодки недобро поглядел Бета, Альфа же только качнул головой и упрятал подбородок в ворот свитера. Знобило — от недосыпа, от сырости речной, от предрассветного холодка, от ощущения какого-то… предчувствия, что ли… которое все четверо тщательно таили друг от друга, но от себя-то его укрыть было невозможно, как ни старайся!

Проплыв еще немного вдоль берега, нашли развесистые тальники и под ветвями, полоскавшими в воде листву, укрыли лодки, надежно их зачалив. Потом выбрались по кривым стволам на сушу, стряхнули с плеч древесный мусор и еще какое-то время стояли, настороженно вглядываясь в зеленую бархатную завесу леса.

Больше они не обменялись ни словом, не решались курить. Это было нелепо вообще-то, потому что все равно придется себя обнаружить, и все-таки никто не решался первым сделать шаг вперед, первым обронить слово.

Начинать пришлось все же Альфе.

— Интервал пять шагов, максимум внимания! — шепотом скомандовал он и двинулся вперед. Остальные, строго по порядку, направились за ним, след в след.

Тишина, тишина…

И вдруг резкий ветер колыхнул траву. Это была воздушная волна, а вслед за ней из глубины леса внезапно взвился в поднебесье хор поющих, играющих звуками голосов!

Они то приближались, то удалялись, то пригибали к земле травы, то заставляли их вздыматься и трепетать в унисон песнопениям нечеловеческим, а может быть, даже и неземным. Но в их радужных переливах неожиданно проступили, ошеломляя, очертания слова:

— Вера!.. Вера!..

Люди рухнули наземь, будто под обстрелом, уткнувшись в тяжко пахнущую траву, не смея поднять голов, пока не отгуляло над ними это рассветное многоголосье, совсем не похожее на обычные птичьи распевки. И даже мгновенный дождь, упавший с неба и стремительно исчезнувший, не заставил их шевельнуться.

И только когда вновь улеглась на берегу тишина, Альфа решился разомкнуть спекшиеся губы и выдавить:

— Вот оно… Началось!

* * *

— Вера!.. Вера!..

Она с насмешливой укоризной покосилась на зеленых зайцев, которые, расшалившись, вплетали ее имя в мелодию, и кивком указала ввысь: вот, мол, кому молитва предназначена, не забывайтесь, малыши!

Солнце уже выкатилось в небо, раздвинуло розовый занавес облаков и во всей красе явилось обожающим взорам.

Опираясь на плечи лиственниц и кедров, Вера самозабвенно пела вместе со всеми лесными обитателями утреннюю молитву.

Счастливо звенели рядом птичьи голоса: чудилось, каждая пичужка исторгает сердце из горла! — а деревья подтягивали низко, протяжно, даже сурово. Снизу, с земли, вторила трава Кликун — та, что кличет человеческим голосом по зорям дважды: «У! У!», и еще ревела и стонала, думая, что тоже поет, трава Ревяка.

Хор возносился выше, выше — чудилось, голоса сейчас разобьют голубой хрустальный купол! — но им не хватило сил, и, отразившись от него, звуки опрокинулись на лес, скользнули по ветвям, зазвенели по розовой глади Обимура, на которой еще различим был след Юркиной лодки.

Вера успела увидеть, как сын оставил весло, обернулся, помахал стоящим на вершинах деревьев — и скрылся в солнечном мареве.

Птицы все разом прощально затрепетали крыльями, зверье замахало лапами и хвостами, а зеленые зайцы подняли такую развеселую возню, что младшенький, Пашка, не удержался и мягко покатился вниз, к подножию кедра.

До Веры донесся его перепуганный вскрик: нет, он не расшибся бы, деревья и травы не допустят такого, но он смертельно испугался своего святотатства… Однако Вера тотчас простила его. Пашка совсем недавно среди зеленых зайцев, да и молитва окончена — день подступает, ждут дела.

Птицы спархивали с вершин, звери спускались степенно, только шалые бурундуки наперегонки с зелеными зайцами съезжали по скользким длинным иголкам, а кедры все качали и качали Веру, ревниво не желая отдать ее всполошенным нянькам-березам. Ну а те, заполучив ее все-таки, затеяли переплетать косы, омывать росой, пока Вера нетерпеливо не спрыгнула наземь и не убежала от назойливой их суетливости.

Она спешила к дубу Двуглаву. Еще сквозь сон слышала она нынче его стоны: столетние корни мозжат! — но Юрка не велел ей никуда идти, сам поднялся до свету и сходил успокоил старика, посулив, что Вера явится тотчас после утренней молитвы, а ночью тревожить ее не след… Как всегда, при одном воспоминании о сыне сердце Веры наполнилось счастьем и болью: сын вырос, уже не уследить было взором за полетом его мечтаний! И порою, гладя на него искоса. Вера видела в его ясном сердце две огненные стрелы: свою, пущенную из глуби речной, из тишины лесной, из вышины горной, — и стрелу того, другого человека, без которого не было бы Юрки, — нацеленную из мелководья улиц, из рева бегающих и летающих машин, из подземелий городских домов. Ох, как томилось там когда-то ее сердце, как просило красоты и тишины, как надрывался ум, не в силах постичь непостижимое — и в то же время понятное всем другим людям! В конце концов она ушла и унесла в себе сына, однако же зная при этом, что он вечно будет распят на перекрестье двух стрел: материнской и отцовской…

Деревья беспрерывно кланялись ей. Вера еле успевала отвечать. Но можно ль было хотя бы не кивнуть, не глянуть приветливо! Обидятся смертельно, зачахнут! Вот вчера — забылась, не коснулась верхушки травы Петров Крест, желтоцветной, многомудрой, и сегодня та, оскорбившись, уже перешла куда-то в иное место, а меньше чем за полверсты и не ищи ее, не надейся.

Ладно, вот приедет вечером Юрка, Вера сразу зашлет его послом к траве, чтобы замирил их.

Путь ее лежал сквозь благоуханный дым весеннего цветения, сквозь осеннее полыхание гроздьев лимонника, по утренней росе и ночным травам, цветущим огнем: Черной Папороти, Царь-Царю, Льву, Голубю — и ей надо было призадуматься, чтобы вспомнить: а что нынче, какой день и час по людскому счету?.. Здесь дремало Время. Она видела, как в Юркином лице, после возвращения из города, с вечера до утра вершилось медленное обратное движение часов и дней, словно облака плыли против ветра. Но ветер был — неизбежность. Утром мальчик Юрка неизбежно уходил — и до вечера, пока он пребывал в Городе, прожитые часы и дни возвращались к нему, к юноше Юрию, наверстывая упущенное, ибо в Городе-то Время не дремало и летело по ветру.

Ох, знала, знала Вера, что ускачет на свои дальние дороги ее длинноногий, ускачет когда-нибудь! И чашу жизни своей горько-сладостной будет пить взахлеб, и выпьет её до дна, — но и на закате останется томим тою же, тою жаждою, которая томит его ныне, в рассветных юности лучах.

Но вот впереди призывно замахала всеми своими листками трава Былие, что образом своим напоминает человека и растет под дубьем, а Двуглав при виде Веры издал болезненный скрип.

Зеленые зайцы Юркины, всю дорогу путавшиеся в ногах, смирно сели поодаль на задние лапки, сложив передние на пушистых животиках. Почтительно затаили дыхание: вот так дуб! Вот так старец!

Вера низко поклонилась. Дуб кряхтя ответил.

— Ну что, старый? — спросила Вера. — Неможется тебе? Дай погляжу.

Дуб тяжело напрягся и, стеная, осторожно вынул из земли один из своих узловатых корней, протянул Вере. В лицо ей сыро, стыло дохнуло из недр.

Двуглав длинно, скрипуче вздыхал, сотрясаясь всем туловом от жалости к себе, а Вера, прижимаясь к нему лицом, тихо мурлыкала, что всему, мол, свой черед, и надо терпеть старость, как претерпел когда-то, во времена достопамятные, юность, а потом и зрелость. Во всем разлито блаженство: в рождении и росте, цветении и увядании…

Зеленые зайцы покачивались зачарованно в такт ее словам.

Двуглав плаксиво намекнул было, что, чем так маяться, лучше бы уж поскорей… того… под топор, но Вера укоризненно спела ему, что слишком он скрипуч, и от роду таким был, а ведь известное дело: в скрипучем дереве мучится человечья душа, в срубивший такое дерево заставляет ее искать себе нового пристанища, а сам может поплатиться жизнью, не то — быть изувеченным. Зачем же свои беды на другого навлекать? Уж терпи, Двуглав, а боль — она как пришла, так и уйдет, ее Вера с собой унесет…

Мало-помалу полегчало старцу. Вот и листья разгладились, и желуди соком налились. Дуб благодарно повил Веру ветвями, и они немного постояли так, обнявшись, а зеленые зайцы, пострелята, кувыркались у их ног.

Вдруг дождь — Юркин дружок, пересмешник, бродяга — засверкал в вышине и обрушился на поляну рядом с Верой!

— А, это ты, — кивнула ему Вера. — Где тебя носило, скажи на милость? Поляны вовсе истомились, берег мелеет, гнилушки до того иссохли, что бунтуют ночами!

Дождь припал к ней, шептал, захлебывался:

— Люди! Люди на Острове! Ищут… Берегись!

Вера так и обмерла. Ох, снова… Снова!

Надо скорее к ним. Успеть проводить до Юркиного возвращения. Он горяч!.. А может, они с миром на этот раз?

Однако, глянув в переменчивое лицо дождя, сразу поняла: нет, они не с миром. Ну, тем более надо спешить.

— Пойду. А ты пока здесь оставайся, — велела дождю. Не доверяла она ему, болтуну! Еще людям про Юрку нашепчет, хоть и дружок ему. Однако, вспомнив, что им речений дождя все равно не понять, успокоилась немного.

— Пошла я. — И, успокоительно махнув остолбеневшим от страха перед явлением людей зеленым зайцам, невольно усмехнулась: ох и коротка же память!..

Безмолвие ответило ей. Все чудеса разом притихли, с тревогой глядя на Веру. Одинокий Волк предостерегающе взвыл ей вослед.

На обитателях Острова лежал зарок: ни кончиком крыла, ни краешком когтя, ни перышком, ни листиком людей не трогать! И Вере сейчас приходилось рассчитывать только на себя.

* * *

Сигма шел и думал, сколько ж придется это им бродить по Острову? На ходу он не раз касался груди — за пазухой лежал «револьвер», придавал бодрости. Оружие ему выдали вчера вечером, когда окончательно решено было, что с группой «похоронщиков» пойдет представитель районной общественности.

Судя по тому, что Сигма (ну и имечке ему присвоили! С другой стороны, скажи спасибо, что не Пси или Мю какое-нибудь. Что же, все правильно: эта троица главные, а он, Сигма, вроде как шестерка при них) — так вот, судя по тому, что Сигма, лицо в районе не последнее, слыхом не слыхивал про такую фирму, как «Токсхран», его и впрямь допустили к делу большой важности и секретности. Что ж, в наше время без контроля общественности никуда! А обстановка сложная: ведь десяток человек исчезло за месяц на Острове — это тебе не кот начихал. И все разведгруппы «похоронщиков».

Разумеется, Сипла не знал точно, чего именно надо хоронить: какие-нибудь там радиоактивные отходы, контейнеры с зараженной одеждой из Чернобыля или ядовитые химические отбросы, однако не сомневался, что — гадость. Ну и правильно! Надо же их куда-то девать, а Остров все равно богом забытый, никто тут почти и не живет, эти двое не в счет, переедут в Город, большое дело! Так что здесь самое место прятать эти поганые альфа-частицы или на что оно там, это ядерное… распадается? Альфа-частицы, бета, гамма… Во, в точности как этих мужиков звать! Ну, видать, не зря. А мужики серьезные. Глаза будто пеплом повернуты. Форма… вроде джинса, а подстежка как бы из фольга. И «револьверы»… Одно слово — «револьверы», а при них и счетчик Гейгера, и не курок, а целый компьютер, и вообще вид — что твои бластеры.

Темный лес нависал над людьми, в лицо бил ураган цветения, жарких, влажных запахов… голова слегка кружилась. Сигме приходилось то и дело одергивать себя, чтобы не налететь на Гамму или не отстать. От этого дурмана всякая чушь лезла в голову. Например, вдруг вспомнилось сто лет как позабытое: в десятом классе учился он, когда его в апреле пригласили на «открытие навигации» — речную прогулку в замечательной компании, с девчонкой, с которой он давно мечтал познакомиться, с выпивкой, гитарой, новыми магнитофонными записями… Мечта! И выходной как раз был, да вот беда: в школе именно в этот день затеяли воскресник по озеленению нового бульвара и поставили условие множеству недовольных: или пожалте с лопатой, или — комсомольский билет на стол. Страшно теперь и вспоминать, до чего в те годы доходило… Черт бы с ним, конечно, с билетом, — а как насчет грядущих выпускных экзаменов? И характеристики в вуз? И вообще — это же всю жизнь зачеркнуть одним махом!..

Разумеется, он пришел на воскресник и весь день молча копал ямы. И такая ненависть накопилась в сердце — нет, почему-то даже не к бранчливой классной, не к дуре секретарю школьного комитета ВЛКСМ, не к зануде функционеру из райкома — а к этим вот тоненьким прутикам с клейкими, пахучими листочками! Вечером Сигма (тогда его звали просто Вовка) вышел из дому, буркнув: «Я недолго, погуляю». Тело еще ломило — какие бы там прогулки! — но ненависть просила выхода.

На бульваре было темно и пустынно. Вовка прошел его насквозь, ощущая себя сказочным Вырвидубом, когда играючи выдергивал из земли нежно-кудрявые прутики и хрупал их через колено.

То-то писку было в школе наутро!.. Но никто и никогда ничего не узнал. Вовка старательно негодовал вместе со всеми.

…Сигма внезапно заметил, что стоит на месте — и все его боевые товарищи тоже стоят, настороженно вслушиваясь в старческое дребезжанье дубовых сучьев. Уж не поразили ли их тоже какие-то непрощенные воспоминания?

Вдруг деревья впереди расступились, и на тропу вышла женщина.

Она приближалась неспешно, слегка касаясь рукою стволов, и вокруг начинали звучать негромкие голоса, как будто она колоколов касалась.

Наваждение, конечно!

Наконец женщина остановилась неподалеку, опустив руки и чуть склонив к плечу голову. Вокруг нее словно бы реяло марево, и призрачным казалось ее лицо в зеленоватом — сквозь кружево ветвей солнечном свете. И даже какой-то зверек, похожий на зайца, на миг выскочивший было на тропу, но сразу прянувший в кусты, тоже показался зеленым!

«Похоронщики» настороженно молчали.

Настал черед Сигмы действовать.

— А, Королева! — кашлянув, проговорил он. — Здравствуй, значит.

Она молча обвела взглядом всех по очереди, и Сигма, встретившись с ее спокойными, очень светлыми глазами, вновь, как удар ветра, ощутил сумятицу цветочных вздохов, трепет трав, суету листвы на деревьях…

— Чего молчишь? — торопливо подал он голос, чтобы развеять эту муть. — Хоть бы поздоровалась. Небось, знаешь, кто я?

У нее и ресницы не дрогнули.

— Может, она немая? — спросил шепотом Гамма.

— А леший ее знает, может, и немая, — пожал плечами Бета. — Будем надеяться, что хоть сын умеет говорить.

— Умеет! — кивнул Сигма. — Он в тресте «Горзеленхоз» работает. По осени ему повестку зашлем — хватит в глуши отсиживаться!.. Эй, Королева! Ты куда это?

В ответ на слова Сигмы глаза женщины вспыхнули, потом она резко повернулась и пошла прочь. Она уходила, а в лесу ощутимо темнело, как будто в такт ее шагам постепенно гасли какие-то зеленые свечи, и вот меж деревьев, среди дня, уже металась, грозила тьма.

— Королева! Стой! — грозно возопил Альфа, но она только раздраженно отмахнулась — и, словно повинуясь этому жесту, из травы вдруг прянула мошкара! Шевелящаяся серая завеса скрыла высокую фигуру — и обрушилась на людей.

* * *

Юрка знал, что мать не рассердится, если он не вернется ночевать. Ну, встревожится, конечно, но ведь такое уже бывало! Он провожал солнце одинокой молитвой и грезил ночь напролет в терпких тополиных кронах, совсем близко к высотам поднебесным и птичьим перелетным путям, то наблюдая весеннее презрение или осеннюю забывчивость деревьев, то внимая песнопеньям дождя, то обращая взор в задумчивое небо, по которому одна за другой шествовали святые, непорочные звезды. Но как-то раз его отвлек жаркий шепот внизу, и, опустив глаза, Юрка увидел под своим тополем безумно слившуюся пару. Он смотрел и смотрел, шалея от незнаемого, и душа его надрывалась, чувствуя себя обделенной.

Наконец, спасаясь от земного. Юрка воздел снова глаза — и ох как сыпануло небо звездами в его узкие, горячие юношеские ладони!

«Только не в землю, только пусть не зарывают! — смятенно подумал в тот миг звездолов. — Под ветром, под солнцем, под звездами — если когда-нибудь я все же умру!»

Чьи-то взоры лились на него с высот, лаская, ободряя, но не наделяя при этом прозрением лукавым, что через многое множество лет возмечтает он умереть не где-нибудь, а на ложе любви!..

Молодость бродила, бурлила в его сердце, но он пока еще не знал названья, меры и цены этому бушеванью страстей.

Юрка снова и снова проводил ночи на деревьях, с которых весь день осторожно состригал сухие и больные ветви, но больше соединенных пар не видел, и душа его постепенно успокаивалась, притихала. Тьма дышала ему в лицо, дыхание ее было иным, чем у лесной тьмы…

Вот и нынче он хотел остаться в городе, да, бросив нечаянный взгляд с высот на Обимур, заметил странные знамения в его неспокойной темной воде.

Всмотрелся, вслушался.

Разливал невнятные жалобы ветер, и Юрка почувствовал, что тревога опутывает его своими сетями.

* * *

Насилу отбились от летучей нечисти! Бета, правда, раз ударил из своего «револьвера»… Сигма ждал чудовищного грохота, но нет — только полыхнуло узкое, белое пламя… необычайно жарко стало на миг… листья на ближайших деревьях съежились, а завесу мошкары этот луч пронзил, словно игла: она раздвинулась было, да тут же сомкнулась вновь. Пришлось лезть в воду, скидывая на ходу одежду. Мошкара еще пометалась грозно, а потом вся разом улетела в лес. Тучи ее долго еще завихрялись меж стволов, падали оземь, взвивались к вершинам, и, чудилось, лес клокочет возмущенно.

Страшно было шагнуть на берег, но не меньше пугал и этот угрожающе-глубокий покой обимурских вод, неотступно окружавших остров. День еще вовсю пламенел, и на небе — ни облачка, однако Обимур гляделся белым, серебристым, предгрозовым.

— Что это ее разобрало? — стуча зубами, одевался Сипла.

— С чего она вдруг рассвирепела так?

— Ты о ком? — спросил Альфа.

— Да об этой. Королевой.

— Как ее зовут, кстати?

— Вера ее зовут. Вера Ивановна Королева. Я перед отъездом справки навел, — произнес Сигма да так и замер на одной ноге.

Вера?!.. Но ведь именно это слово или имя слышали они нынче утром, когда грянул вдруг тот неземной хор! Неужто никто не обратил на это внимания? И он зачастил:

— Как же вы не заметили, что это она все! Она рассердилась, когда я обмолвился, что ее сыну пришлют повестку в армию! Рассердилась — и наслала на нас эту жуткую мошкару!

Гамма хмыкнул, Бета, качая головой, отвел глаза, Альфа же, наоборот, тяжело поглядел на Сигму.

Конечно, Альфа скорее откусил бы себе язык, чем признался… но, как ни странно, ему тоже почудилось, будто мошкара набросилась на них по злой воле той женщины. Дико, глупо, да, но… Черт знает, что лезет в голову на этом Острове!

Вот, скажем, когда они сидели в воде, клацая зубами, а сверху их атаковали тучи мошкары, он вдруг вспомнил ни с того ни с сего, что бесконечно давно, во дни туманной юности, как пишут в художественной литературе, взбрело ему однажды развеять скуку и прокатиться на автомобиле. Тогда, понятное дело, не нажил он еще «Тойоты». Как говорится, и в проекте не значилось. Зелененький тогда был такой парнишечка по имени Андрей, из себя — шиш шишом!

Ну и вот. Вышел на улицу, глянул вправо-влево: у соседнего дома стоит автоцистерна. Шофера Андрей пару раз до этого видел: такая харя!.. Просто грех не поглядеть, что с нею сделается, когда ее обладатель выйдет из дому, плотно пообедав, а лайба — на кудыкиных горах.

Андрей прошелся туда-сюда. Жарко! Улица будто вымерла. Обстановка — лучше не придумаешь. Открыть дверцу — полминуты, завести мотор — еще столько же: Андрей начинал свою трудовую биографию слесарем и для всякой надобности имел при себе универсальную отмычку. Сам ее сделал и законно ею гордился.

Завел машину с пол-оборота — и вперед, вперед!

Вырвавшись за пределы города, ошалелый от восторга, Андрей внезапно сообразил, что увидеть выражение хари ему при всем желании невозможно: для этого надо как минимум с харей рядом быть, а не гнать же машину обратно — тогда еще неизвестно, у кого выражение будет, у хари или у самого Андрея.

Ну, гулять так гулять.

И он гульнул.

За спиной, в цистерне, что-то тяжело взбулькивало, в кабине остро воняло краской, но автомобиль ревел, летел, все свистело за окном…

Андрей забылся слегка и не приметил, как проселочной дороги съехал на широкую, набитую тропу, ведущую через поле, но вдруг на с того ни с сего поле перешло в берег, тропа оборвалась… и машина, пролетев вместе с Андреем по воздуху, тяжело ухнула в речку именем Лебяжья.

Он вывалился на лету, гулко стукнулся в отмель и, будто во сне, увидел, как от резкого толчка крышка цистерны отвалилась — и оттуда, словно язык неведомого чудовища, вырвался столб вонючей краски, блестящей, как смола. А затем цистерна поехала с прицепа и опрокинулась, залив мертвящей чернотой прозрачную воду, голубое небо, играющее в ней, и белый песок.

* * *

Тьфу! Что это на ум нашло?!

Альфа встрепенулся:

— По коням!

Воинство у него, конечно… В своих-то он более-менее уверен — всю страну, считай, ископали (правда, без экстремальных ситуаций), а этот, пришей-пристебай… «Револьвер» держит за пазухой!.. Хорошо, хоть пока не нашли, против кого оружие применять. Против мошки, что ли?

Да ладно, дело не ждет. Во-первых, обойти Остров по периметру. Может, какой след и отыщется. Во-вторых, найти жилье этой женщины. И попробовать договориться если не с ней, то с сыном. Главное, дознаться, появлялись ли те, пропавшие, на Острове или нет? Может, они вовсе и не доплыли сюда. Обимур — он ого-го!.. Альфа вон чего только не навидался в жизни, а при виде его похолодел: какой-то зверь дикий, на добычу вышедший… А не плюнуть ли вообще на этот Остров? Нет, жалко: место глухое, по берегам каменные осыпи… Самое место!

* * *

Юрка и лодку вытаскивать не стал; куда она денется! Даже если и вздумает Обимур пошалить с ней, то утром все равно принесет.

Свистнул тропу — и она послушно побежала впереди.

Тревога не покидала его. Лес тоже был встревожен — Юрка чувствовал. Да что же это? Не случилось ли чего с матерью?

Вспомнилось: знойным летом она разбрасывала по земле солому, которая всю зиму стояла в скирдах на огороде, — и тотчас благодатная прохлада нисходила на истомленный сушью лес… Колдунья!

Юрка не сомневался: таких, как его мать, больше нет на свете. Не шутя искал он зимою ее очертания в вихрях метелей, танцующих по Острову! А когда она вдруг говорила, указывая в небо: «Посмотри — и мы когда-нибудь растаем, как эти два облачка, что весело скользят в вышине. Но они прольются на землю дождем и снова встретятся в лепестках одного и того же цветка. Встретимся и мы!» — Юрка верил, что именно так и будет. Он чувствовал, что зачарованное царство ее души неподвластно никому, даже ему. Так, приоткрывалось что-то порою… Например, он случайно узнал, что соленое озерко, молча лежавшее меж камней в полуверсте от дома, — это озеро ее слез. Оно впитало ее молодость и красоту (впрочем, нет, красота оставалась вековечной!) — и Юрка иногда, когда мысли о будущем слишком уж томили его, приходил к тому озерку тайком и смотрел, смотрел в его воды до тех пор, пока из глубины не поднимались лики его матери — лики прошлых лет: у той, не было еще седины, у этой — морщин у глаз, у той не поникли еще плечи, а у этой совсем иная улыбка — беспечальная…

Ну а сам он ничего не мог утаить от матери! Вот ведь ей ни разу не приходилось видеть, как появляются зеленые зайцы, но она сразу знала их имена. Юрка и тот путался поначалу, она же — никогда. И хотя привязывалась к ним, ласковым и веселым, так же крепко, как сын, но радовалась, что это — не навсегда, что рано или поздно наступает им время уйти — и вернуться к своим. Юрка жалел, что вернувшиеся потом все забывают, как будто и зря они с матерью старались, а она уверяла: «Не зря! Ведь у них остаются сны…»

И были, конечно, ведомы матери все туманные размышления и предчувствия сыновнего, пока еще не проснувшегося, сердца… Когда на склоне Кленовой сопки в прошлом году вдруг появилось дерево незнакомой породы — именно появилось в одночасье: с двухъярусной кроной зеленого и густо-синего цветов, с полупрозрачным янтарным стволом, в котором мерцали разноцветные огоньки, — Юрке сообщил об этом дождик, и мальчишка не собирался никому открывать тайну. Но мать бог знает как проведала об этом и до того испугалась, что на время лишилась речи. Наконец она немного пришла в себя и, завернув в свой любимый, шелковый черный с розами платок самое драгоценное их достояние: пухлый том, в котором поместилось все собрание Пушкина, старославянской вязью написанную Библию и подаренную Юрке еще в детстве книгу сказок, быстро побежала в лес.

Обуреваемый любопытством. Юрка крался следом. Понятно, мать знала о слежке, но со временем Юрка догадался: она и хотела, чтобы сын видел происходящее, оставаясь при этом невидимым сам, — для пущей безопасности.

Мать разложила у подножия дерева свои приношения и стала, покорно опустив голову.

Ожидание длилось так долго, что Юрка в кустах притомился, и вдруг его бросило в жар: подножие янтарного ствола медленно, бесшумно таяло… И только сейчас он заметил, что на траве уже нет ни книг, ни даже платка, на котором они лежали! А ствол чудо-дерева все уменьшался, уменьшался, и скоро обе кроны сами собой повисли в воздухе, и птицы, которые уже прижились было на их ветвях, в испуге вспорхнули, загомонили, и тотчас все разом умолкло…

И вот нижняя крона, зеленая, растворилась в воздухе, а верхняя, синяя, взмыла вверх, покружилась над лесом, словно прощаясь, — и слилась с небесами.

И снова привычная разноголосица воцарилась в лесу, а Вера, с облегчением отвесив поклон тому месту, где только что стояло неведомое дерево, поясной поклон, легко и весело пошла прочь. И сколько ни допытывался потом Юрка, что же это было, она отмалчивалась, оставляя сына одного в дремучем лесу бесчисленных догадок.

Ох, скорее бы увидать ее и убедиться, что ничего плохого не случилось! Дом уже рядом…

И в этот миг жаром овеяло его, словно где-то невдалеке занялся огонь.

* * *

Черта с два они нашли бы чего-нибудь, если б не случай!

Когда, смертельно усталые, разочарованные неудачами, они набрели вдруг на озерцо, лежащее среди каменной осыпи, полное теней и туманов, словно живой, дышащий овал, то кинулись к нему поскорее напиться. Вода же оказалась горько-соленой! Особенно томился жаждой Гамма, и его возмущение причудами здешней природы было особенно сильным. Он громко матерился, прыгая по скользкой осыпи, как вдруг нога его подвернулась — и он неуклюже повалился, цепляясь за камень. Тот послушно покатился, и в земле открылось углубление, а проще сказать — яма, в которой… в которой…

Там лежали четыре «револьвера», обломки теодолита, термос, рюкзак и транзистор — и это было, видимо, все, что осталось от людей, побывавших на этом Острове…

Но где же сами люди?! Обо всем, теперь понятно, знает эта Вера Королева… И ясно, что с ней ухо надо держать востро, а оружие наготове. Они снова бросились в путь, но страх холодил сердца, поэтому какие-то полверсты растянулись на несколько километров. Но вот наконец-то впереди открылась поляна, узкая речка, огород-сад по берегу и — бревенчатая избушка, светившаяся сквозь ветви осин и черных берез.

Постояли. Вершины деревьев задыхались от солнца и грохота ветра, а здесь, у корней, у папоротников, у грибниц, было сыро и тихо.

Да, тихо. И никого.

— Оружие приготовить, — негромко скомандовал Альфа, и Сигма сунул руку за пазуху, словно его обуяла чесотка.

И вдруг из-за кустов выскочило что-то, метнулось через тропу…

Ударила молния — Бета опустил руку с оружием.

Гамма выругался севшим голосом.

Зверек, которого влет, с быстротой и меткостью робота, сбил Бета, очень напоминал зайца — только не серого, не белого даже, а зеленого цвета!

Зеленого — как трава, как листья, как, чудилось, самый воздух здесь, как все это дикое, непостижимое лесное празднество…

И вдруг Бета содрогнулся, словно и его прострелило — но только мыслью. Диковинной, будто бы вовсе и не его, чужой какой-то мыслью: все здесь мгновенно — и вечно. Эта красота странна — и безусловна. Она бессмысленна — и необходима. И она-то пребудет всегда, она-то возродится, даже если человек всю землю обратит в место захоронения. Возродится — и тогда уж не оставит на лице планеты и морщинки памяти о роде людском! Занялся дух, что-то томило, какая-то тоска ядовитая… Но он не ушел дать волю памяти, потому что на веранде избушки, меж точеных столбиков, показалась статная женская фигура.

Она!

Всплеснув руками, женщина бросилась вдоль речки и с разбегу рухнула на колени, схватила опаленный зеленый комочек; прижала к груди со слезами:

— Пашка! Глупый! Зачем ты к ним?! Бедный ты…

«Пашка? Почему Пашка?» — разом подумали все четверо.

— Ну ладно. Королева. Хватит причитать. — Тон Сигмы суров. Встань-ка да ответь нам на пару вопросиков. Думаешь, живешь в лесу, молишься колесу, так и спросу с тебя нет?

Она не шелохнулась. Тогда Гамма раздраженно тряхнул ее за плечо. И вскрикнул невольно: от неловкого движения рука повисла плетью!

А женщина бережно уложила зеленого зайца на траву и встала с колен, по-прежнему не поднимая глаз. То ли слез своих застыдилась, то ли омерзительно было на людей, смотреть? И судя по тому, как напрягся ее рот, истинным было именно омерзение.

— Послушайте, Королева! — процедил Альфа. — Сюда, на Остров, в этом месяце было послано несколько человек. Вы их видели?

Она качнула головой.

— Остров не так велик. — В голосе Альфы зазвучал металл. — Вспомните хорошенько!

Опять медленно качнулась ее голова.

— Хватит врать! — вскричал очнувшийся от боли Гамма. — Где они? Мы нашли их вещи! Живы наши люди или… Говори!

— Да это же просто исчадие какое-то! — возопил Сигма. — Как ее только земля носит?!

— Лучше спросите, как она вас носит, — глухо произнесла женщина. — Вы-то разве люди? И разве людьми были те, кто приходил?

— А! — хором вскричали Бета, Гамма и Сигма; Альфа же резюмировал: — Вот и проговорилась! Значит, ты их все-таки видела? И если это твоих рук дело…

— Поедете с нами! — объявил Сигма. — Я как представитель районной…

И вот тут-то она вскинула глаза, и Сигма ощутил такую ломоту во лбу, словно с разбегу ударился о стену! Вера округло воздела руки, сверкнувшие на солнце, не то заслоняясь, не то защищая все лесное племя, но к ней уже метнулся разъяренный Бета — и на миг тоже застыл, когда встретился с нею взглядом. Но не могла же она смотреть в глаза всем четверым сразу! И, то и дело вскрикивая от боли, стараясь не глядеть на нее, они набросились, скрутили руки…

Все замерло в лесу. Чудилось, воздух остекленел…

И в эту тишину вдруг ударил незнакомый голос:

— Стойте!

Слово это забилось в головах, будто колокол, а сердца внезапно сделались стылыми… И тут хлестнуло ветром, да таким, что люди не выдержали его удара! Повалились наземь.

Столбами и колоннами вознеслись над ними деревья, трава захлестнула, опутала.

И почудилось, чьи-то думы и страсти истекают из земли, опьяняют, зачаровывают… Чистые души лесные…

* * *

День таял, словно огромный золотистый сугроб. Вот и настало время вечерней молитвой провожать солнце, отходящее ко сну.

— Осторожнее, малышня! — приговаривал Юрка, рассаживая поближе к себе зеленых зайцев. Старожилы — теперь, после гибели Пашки, их осталось девять — присматривали за новичками, показывали, как складывать лапки, куда смотреть. — Правильно, Борька!

— По-моему, этот — Андрюшка, — возразила мать.

Синичка села ей на плечо, мягко прижавшись к щеке.

— Точно, Андрюшка! — присмотревшись, согласился сын.

В этот миг Вера воздела руки.

— Всесветлое солнце! Дети Вселенной, дети звезд, ветров, дождей желают тебе доброго сна! — зазвучал ее голос, заглушенный переливами вечернего гимна.

Снежные шары облаков оборачивались белыми всадниками, которым предстояло проводить владыку небес на покой.

А золотое колесо солнца все катилось, катилось по небу под эту восторженную, отрадную молитву.

Евгений Дрозд

Бесполезное — бесплатно

I.

Единственное на планете Самор крупное поселение землян Самор-1 расположено в самом сердце субконтинента Гирджили. На юг от поселка идет полоса леса шириной в полтысячи километров, за лесом, до самого океана, привольно распростерлись степи. В узкой полосе между лесом и степью цепочкой тянутся стойбища аборигенов — иракелов, тефайи, нихадов, рвезаура, алгури и прочих. Диковатые эти места видели всякое — мор и глад, засухи и пожары, кровопролитные войны и приход с Неба Больших Людей.

Большие Люди принесли с собой знание Внешнего Мира, а также стальные ножи и капканы; они построили поселок с космопортом и несколько факторий, они заставили племена покончить со старыми распрями. Поколебались многие устои, лишились реальной власти шаманы, стали простыми старостами некогда грозные вожди; в остальном жизнь племен не переменилась, во всяком случае, внешне. И хотя тень грядущих, еще больших перемен нависла над стойбищами, заставляя аборигенов с оглядкой говорить о будущем, жизнь наконец пошла мирная, спокойная и сытая. И казалось, это надолго. Но внезапно на племена обрушилась напасть, какой не знали до сих пор в Гирджили и которая была страшней любой чумы своей жуткой необъяснимостью.

Как вспыхивают одна за другой расположенные цепочкой пороховые кучки, так и племена одно за другом снимались со своих мест, оставляли стойбища и хижины, бросали оружие и утварь и погружались в лилово-коричневую пучину леса. Глаза людей были безумны, как красные гляделки водяной крысы выухх. Испуг застыл на лицах стариков, женщин и детей, а также на лицах крепких мужчин, в недавнем прошлом неутомимых охотников и отважных воинов. Они ничего не помнили и не понимали.

Они шли, поддерживая силы грибами, орехами, дикими плодами и съедобными кореньями, и, казалось, решили вновь слиться с лишенной сознания жизнью леса, для которого нет ни прошлого, ни будущего, а есть одно только вечное настоящее. Но возвращение было невозможно — они уже принадлежали времени и стали чужды лесу.

Неприметными звериными тропами бесшумно скользили они между замшелыми вековыми стволами, стараясь не потревожить лишней ветки, не запутаться в сети багровых лиан. Длинные вереницы этих призраков без прошлого, ведомых инстинктом выживания, как спицы в колесе, стягивались к одному центру — к поселку Самор-1, и каждая из этих печальных процессий не ведала ничего о существовании других таких же.

II.

…будто вернулось былое. Снова крепок телом старый вождь Свурогль и светел его разум. И бывший смертельный враг, а сейчас лучший друг, шаман Гуавакль, тоже как будто помолодел. Рядом сидят они на циновке перед гостевой хижиной и взирают на суету приготовлений. Все здоровы в стойбище иракелов, и удачной была охота, и теперь самое время для радостного пира.

Вот уже устелена площадь тотема широкими душистыми листьями флауна, и женщины раскладывают на гостевых циновках яства. Угощение на славу: тут и запеченное в листьях к'дера мясо туфлона, и грудинка чиплаха, и жареная щурель. Высятся узкие глиняные кувшины с пенистым, веселящим душу глиэлем. Есть и легкая закуска — грибы, сладкие коренья, несколько видов орехов, а среди них знаменитый кэдук; лепешки-корзинки с густым забродившим соком тростника-медоноса.

Совсем как во дни былые пирует племя, и за циновками царят мир и согласие, и каждый знает свое место. Самые славные охотники и почтенные старцы сидят по обе стороны от вождя и шамана, на дальнем конце по левую руку от вождя — молодые мужчины, не обзаведшиеся еще своими женами и хижинами, на дальнем конце по правую руку от шамана — женщины, подростки, дети. Все хорошо и все как надо, только почему-то нельзя глядеть прямо и чуть вправо — там как будто слепое пятно в глазу. Ну, нельзя, так и не будем. Все хорошо, и нет никакого страха. Впрочем, какой страх? Кто говорит о страхе?! Ничего не боится огненный вождь!..

Шумят над головой темные кроны гигантских к'деров, взошли уже над горизонтом Светлые Сестры, и высветили свой извечный узор звезды, — прямо к ним поднимается дым костров, вокруг которых пляшут девушки племени, и переливаются в смешанном свете огней и двух лун их стройные тела, и блестит гладкая их кожа. Девушек сменяют женщины, исполняющие танцы Сбора и Маринования Орехов, Сушки Листьев и Выкапывания Кореньев. А затем уже возвеселенные глиэлем и разогретые пищей мужчины начинают грозные пляски Большой Охоты и Удачной Ловли, переходящие в монотонные танцы Обработки Земли и Сохранения Огня…

Все хорошо, только вот слепое пятно как будто больше стало, но ничего, главное — не смотреть, и не будет никакого страха…

Потные и тяжело дышащие танцоры снова подсаживаются к циновкам и подкрепляют силы. Наступает время рассказов и преданий, и вот уже охотник Устразий, свирепого вида мужчина, заводит речь о всех славных битвах, в которых участвовали иракелы в стародавние времена. После него охотник Залимуг рассказывает сагу о летающем тотеме, туфлоне с шестью серебряными рогами и о том, как сыны Грома превратили племя гигантов, врагов иракелов, в деревья к'деры. Его сменяет Улачум с печальной историей неразделенной любви Светлых Сестер к Небесному Огню, за ней следует притча о великом шамане Телмаке и о пяти вопросах, заданных ему зверем Тернабу. И, наконец, шаман Гуавакль, аккомпанируя себе на восьмиструнном оррикеле, поет гимн о возникновении Золотого Кокона из дыхания Начальной Беспредельности и исполняет хвалебный цикл в честь Звездного Джиффы, Повелителя Танца, и рассказывает про Путь Верхних Всадников…

Затаив дыхание, внимает племя его словам о великих и грозных деяниях былого. Все хорошо, только странное чувство у вождя Свурогля, будто идет он по тропинке в никуда, а все, что за его спиной, — и земля, и леса, и горы, все-все, — разваливается, рассыпается и рушится вниз, в бездонную пропасть; ничего, ничего не остается сзади, только ужас, тьма и пустота, и слепое пятно перед глазами разрослось так, что уже нельзя делать вид, что его нет, и надо набраться сил взглянуть на него прямо, хотя и нельзя смотреть ни в коем случае.

А-а… Вот он сидит, темный, громадный, нависает надо мной… и как жужжит и сверкает его гигантский глаз, направленный прямо на меня! Небесный Огонь! Духи Охоты, помогите и спасите!.. Нет, нет… Не хочу…

С задушенным криком просыпается старый вождь Свурогль и приподымается на нарах. Кругом тьма, только в окна камеры проникает слабый свет, позволяющий с трудом разглядеть другие нары и лежащие на них, дергающиеся во сне, храпящие, стонущие и всхлипывающие тела. Мощным сивушным духом пропитана спертая атмосфера. Старый Свурогль, шлепая босыми ногами по полу, подходит к окошку, хватает руками решетку, прижимается к ней лицом. Одинокая слеза сползает по щеке неустрашимого вождя, голова раскалывается от адской боли. Изо всех сил вспоминает вождь, что же такое хорошее видел он только что во сне, хорошее, сменившееся чем-то страшным и непоправимым. Но тщетно — голова его пуста, только мелькают перед внутренним взором разноцветные яркие пятна — и все… Долго стоит вождь, прижавшись к холодной решетке и глядя на темные тучи, среди которых в небольшом просвете сияет одна-единственная яркая звезда. Потом просвет затягивается, звезда исчезает, и все небо становится однотонно серым.

III.

Из окна своего кабинета на двенадцатом этаже административного корпуса резидент Организации Объединенных Миров Кристофер Малигэн мрачно смотрел на взлетно-посадочное поле и служебные комплексы космопорта. На поле, если не считать пары орбитальных ракетботов, стоял только один корабль — приземистый каботажник местных линий. Сегодня там должен был стоять еще и большой трансгалактический лайнер…

Малигэн вздохнул. Лайнера не было. И не будет.

Малигэн вздохнул еще глубже, уселся за стол и нажатием кнопки вызова начал рабочее утро. В кабинет вкатилась робосекретарша и доверительным грудным контральто начала передавать накопившиеся за сутки новости.

— …по всему Самору задержано 18 туземцев, это больше, чем вчера, но меньше, чем позавчера…

Малигэн третий раз за утро глубоко вздохнул.

— …из лесов вернулся этнограф Эцера Хоса…

Малигэн оживился:

— Это тот, что года полтора назад отправился туземные обряды записывать? Отметь, что мне надо его увидеть. Дальше…

— На каботажнике с Баллады прилетел запрошенный специалист по этнопсихологии, он дожидается в приемной…

— Так что ж ты мне голову морочишь? Немедленно зови!..

Деловое выражение на лицевом экране робосекретарши сменилось выражением легкой обиды, зажужжали колесики, и секретарша выкатилась из кабинета. Створки дверей закрылись за ней с пневматическим чмоканьем, но тут же и отворились, пропуская высокого светловолосого мужчину лет тридцати.

Его неспешные движения и прямой взгляд выдавали спокойную уверенность в себе, безукоризненный костюм намекал на безупречную репутацию специалиста и профессионала, а торчащая из нагрудного кармана дорогая пенковая трубка доверительно вещала о том, что ее хозяину ничто человеческое не чуждо и что он не чурается некоторого аристократизма и вместе с тем либерального фрондирования. Лучики мелких морщинок в уголках глаз выражали неподдельную радость. Он белозубо улыбался.

Малигэн (высокий рыжеволосый мужчина лет тридцати) вышел навстречу гостю, энергичным жестом протягивая руку и демонстрируя в пружинистой улыбке ослепительно белые зубы. Упругие улыбки и твердые рукопожатия обозначали начало обряда представления двух специалистов, одному из которых для решения небольшой проблемки понадобилась помощь другого.

— Камил Манзарек, — с затаенной радостью представился этнопсихолог, — очень рад.

— Кристофер Малигэн, — ответил резидент ООМ, — очень, очень рад.

Дальнейшее было разыграно по нотам, как на выпускном экзамене колледжа менеджеров высшей квалификации. (Эх, годы учебы, кипение юности, порыв и пламень! Где вы, где?..) Робосекретарша, запустив на лицевой экран самое милое личико из своей коллекции, вкатилась в кабинет, неся на серебряном подносе кофейник и две прозрачные чашечки золотистого фарфора.

По ритуалу кофейной церемонии смакование ароматнейшего «мокко-альрами» происходило в благоговейном молчании, способствующем психологической притирке. Стороны обменивались предупредительными улыбками и благожелательными взглядами.

Все же внимательный наблюдатель отметил бы, что глаза Камила Манзарека нет-нет да и затуманивались мимолетной тенью неявного вопроса: «Если ты такой ас, то какого черта торчишь в этой дыре?», и тогда в глазах Кристофера Малигэна зажигалась незаметнейшая, упрямая искорка: «А сам-то?..»

Последние деликатные глотки, две секунды на прислушивание к внутренним ощущениям, полуприкрытые глаза раскрываются, в них умиротворенное просветление, две невесомых чашечки одновременно опускаются на поднос, и секретарша укатывает из кабинета.

— Итак, господин Малигэн, у нас какая-то проблема? Я слушаю.

Уголок губы Малигэна дернулся. Он вернулся на землю. Ритуал закончился, можно снова стать самим собой и забыть о колледже. Он откинулся на спинку кресла.

— Да. Проблема. Началось это больше года назад, когда в поселок из лесов ни с того ни с сего повалили туземцы.

— Как я понял, причин этого вы не знаете?

— Нет. Затем вас и вызвали. Но я по порядку все расскажу, так будет лучше…

— Да, конечно.

— Незадолго до этого нам понизили категорию. Посидели мудрецы в ООМ и решили: планета наша для Терры неинтересна, минеральные ресурсы здесь ограничены, промышленность развивать бессмысленно, для науки тоже ничего любопытного. Постановили — внеземное поселение Самор-1 (ЕТ5.4087) 12, класса Е перевести в класс Н. Что означает: здесь остается только пост наблюдения ООМ да аварийные службы космопорта… Ну, народ разбегаться стал. У кого сроки контрактов истекли — все улетели. Новых работников нет — кому охота в дыру класса Н вербоваться? Туземцы же к нам из своих лесов не больно рвались, разве что сопляки одни… Я в ООМ рапорты посылаю — один, другой… а они мне — держись, мол, но людей не шлют, насильно же никого не заставишь. Что делать — понятия не имею, хоть вешайся. И тут, как манна небесная, ни с того ни с сего туземцы из лесов поперли. Да не так, чтобы один-два, а целыми стойбищами и племенами. Что у них там в лесах приключилось — до сих пор не пойму. Надо бы экспедицию организовать, разобраться, да людей нет. А от них я ничего добиться не смог — мычат что-то нечленораздельное, руками машут, бормочут… Может, вы разберетесь?

— М-м, может быть. Но продолжайте.

— Ну вот. Тогда я и решил — какое мне дело, что там у них стряслось, главное — что сейчас предпринять. В конце концов, мне нужны были работники, кадры, ну, вот, думаю, тебе кадры, вот тебе работники. Организовали мы раздачу пищи, краткосрочные курсы овладения специальностями. Самых понятливых — в космопорт, остальных — кого куда. А они из лесов все валят. Тут уже демографическим взрывом попахивать стало — чем кормить, куда селить? Ну, думаю, то пусто, то густо. Пришлось слать каботажник на Орнитак-2, оттуда вывезли домостроительный комбинат, развернули здесь и начали жилища штамповать. Вы у нас бывали раньше?

— Да. Еще при вашем предшественнике.

— Значит, можете сравнить. Целый город построили.

— Да… Только однообразно как-то.

— Верно, неказисто. Но что делать? Спешка, не до красоты было. Да и чего стоило обучить туземцев этим работам! Ну и пошло — дома, швейные мастерские, текстильная фабрика, бани, прачечные, столовые… В общем, худо-бедно, но с этим справились. А сейчас у нас другая проблема — свободное время.

— А что такое?

— Ну как что? Чем их в свободное время занять? Вы ведь знаете — сутки у нас 37,5 земных часа длятся, а рабочий день по закону — восемь. Я в ООМ писал на эту тему, просил разрешения продлить его до 12 часов — уперлись и ни в какую: мол, положено не более восьми часов в сутки работать и баста закон есть закон! Вот и получается, отработают они свои восемь часов, расползутся по своим крупноблочным норам — и что?

— И что?..

— Пьют, вот что! Больше-то делать нечего. Мы им в каждую квартиру стереовизор поставили, лучшие программы со всей Галактики крутим, а они смотрят на них, как бараны, и ни бельмеса не рубят. В стереовизион их не затащишь, читать-писать они не умеют и учиться не хотят, музыку нашу не воспринимают, про спорт понятия не имеют. Хотели мы тут состязания в беге устроить, футбол организовать… Объяснили правила, устроили матч, зрителей согнали… Глаза бы мои не глядели! Двадцать два аборигена передвигаются по полю с этим мячом, как будто каторгу отбывают, а десять тысяч зрителей смотрят на них, как овцы, и молчат. Представляете — десять тысяч «болельщиков» — сидят, не шелохнутся и молчат!..

Да… Хотели мы самодеятельность наладить — ну, там фольклор, пляски, песни. Уж казалось бы, чем еще им заниматься? Так что же? И этого не хотят! Как сговорились: ни один не соглашается. Ни петь, ни плясать. Мы уж и уговаривали, и чего только не сулили — молчат себе, смотрят тупо да улыбаются этакой дурацкой улыбочкой, и ничего от них не добьешься. Короче, ничем их в свободное время заниматься не заставишь. Ну и пошло пьянство. Мы сухой закон ввели — они «веселую воду» гнать стали. Драки начались, мордобои, поножовщина. Пришлось полицию завести, тюрьму с вытрезвительным отделением построить. А кто в полиции служит? Те же туземцы. Работу свою выполняют аккуратно, ничего не скажешь, пьяных задерживают, самогонщиков арестовывают. А как свое отработают — идут и надираются и, глядишь, этого полицейского вторая смена самого уже за шиворот берет. Смех, да и только! Да, так вот и живем… И прямо скажу — страшно мне становится. Целый город туземцев этих — все молчат, словом не с кем перемолвиться, а наших здесь осталось — по пальцам пересчитать можно, и тоже говорить с ними не о чем все друг другу глаза намозолили. Сидишь себе в своих апартаментах один, смотришь этот стереовизор — где-то люди живут, веселятся, и много их… А тут с тоски волком воешь. Впору самому пить начать!.. Вот такие у нас проблемы. Надеюсь, вы поможете разобраться.

— Что ж, постараюсь. Сегодня я просто поброжу по городу, изучу общую обстановку, а завтра поговорим конкретнее.

— У меня к вам еще одна просьба есть. Это дело уже не такое официальное, но…

Малигэн не договорил. За дверью послышался шум, и в кабинет, сопровождаемый негодующей робосекретаршей, ворвался человек со странным двухцветным лицом. Лоб белый, места, где еще недавно росли борода и усы тоже, а между этими белыми полями шла полоса лилового загара. Выглядело это какой-то дурацкой карнавальной маской.

— Господин резидент… — говорил вошедший.

— Господин резидент занят, — верещала робосекретарша, — он примет вас позже!

— Отцепись, дуреха! Господин резидент…

— Ступайте, Эреса, — сказал Малигэн, подымаясь из-за своего стола.

На лицевом экране роботессы негодование сменилось смертельной обидой, и она укатила.

— Господин Манзарек, — сказал Малигэн, — знакомьтесь, это — Эцера Хоса, этнограф. Он полтора года бродил по лесам и, я думаю, может быть нам полезен. Господин Хоса, это Камил Манзарек, этнопсихолог.

— Весьма рад, — буркнул Хоса, даже и не пытаясь имитировать это состояние.

Он плюхнулся в кресло. Манзарек, начавший было приподниматься, вернулся в исходную позицию. На его лице оставалась доброжелательная улыбка, но глаза слегка сузились. Он внимательно разглядывал Хосу.

— Господин резидент, — в третий раз начал Хоса, — по моим подсчетам сегодня на Терру должен уходить трансгалактический лайнер. Я очень спешил, чтобы успеть вовремя, но лайнера на поле нет. Я опоздал?

— Нет. Просто поселку Самор снизили категорию. Лайнеры к нам теперь не заходят. Экономически невыгодно.

— А как же мне до Терры добраться? Мне срочно нужно!

— Через два дня уходит каботажник в систему Шеризана. Оттуда и улетите. Там на одной только Балладе два города класса В, лайнеры ежемесячно заходят.

Небольшой паузой, во время которой Эцера Хоса, нахмурившись, осваивался с новым положением дел, воспользовался Манзарек.

— А что, господин Хоса, — сказал он, — наверно, много вы там, в лесах, интересного увидали за полтора года?

Хоса бросил на него настороженный взгляд.

— Что вы имеете в виду?

— Ну, как там вообще?

— Вообще — ничего…

— Туземцы препятствий в работе не чинили?

— Наоборот, даже пиры в мою честь устраивали. И деньги за съемки брать отказывались. Когда я предлагал, они отвечали, что, мол, сказки и легенды, конечно, прекрасные вещи, но они совершенно бесполезны и что они не могут брать за них деньги. Мы даем их тебе бесплатно, говорили они…

— Да, это на них похоже. Простодушные и доверчивые дети Натуры… Вы на одном месте подолгу задерживались?

— Нет, снимал, что мне надо, и дальше шел. А в чем дело?

Коричневые глаза настороженно блестели за лиловой маской.

— О, ничего серьезного. Нам просто интересно — не заметили ли вы чего-нибудь необычного в поведении туземцев? Какой-нибудь странности? Не вели они при вас никаких разговоров о переселении?..

— Нет, — отрезал Хоса, подымаясь. — Ничего странного я не заметил. Все было нормально. Так значит, через два дня, — повернулся он к Малигэну. — А во сколько?

— Старт в одиннадцать утра по приведенному времени.

— Всего хорошего.

Непроницаемая лиловая маска еще раз мелькнула в дверях и сгинула.

Малигэн и Манзарек переглянулись.

— Не нравится мне этот этнограф, — сказал Манзарек.

— Да, темнит что-то парень, — согласился Малигэн. Оба на минуту призадумались, потом Манзарек спросил:

— Так какая у вас просьба была?

— Что?.. А… Просьба. Тут такое дело. Понимаешь, я хочу, чтобы нам категорию возвратили. А то тут такая тоска пошла! Надо доказать этим мудрецам в ООМ, что наша планета представляет огромный интерес для Терры и заслуживает поселения класса Е. Толково составленный рапорт может многое решить. Вопрос в том, какую наживку им кинуть? Я давно над этим голову ломал. Ну хорошо, минеральных ресурсов здесь нет, тяжелую промышленность не развернешь. Для науки ничего интересного — ладно, согласен. Я поначалу решил бить на то, что, дескать, для туризма планета наша может представить большой интерес…

— Но для этого сначала надо изменить статус планеты и открыть ее для туристов. А это, пожалуй, еще сложней…

— Да я и сам сообразил! И вот все ломал голову, пока туземцы в город не повалили. Тут-то меня и осенило — вот она, наживка. Массовое перевоспитание туземцев, приобщение их к цивилизации, добровольный переход на высшую ступень развития. Уникальный социальный эксперимент, огромнейшее поле деятельности для социологов, психологов, педагогов. Одних только диссертаций сотни испечь можно… Ну как?

— Да-а… — протянул Манзарек. — Ловко придумано.

И добавил, незаметно для себя следуя примеру Малигэна и переходя на ты:

— Умеешь ты, старик, из неприятностей пользу извлечь. Ну, а от меня что требуется?

— А от тебя требуется, чтобы ты такой рапорт составил. Я, понимаешь ли, лицо заинтересованное…

Манзарек секунду пристально смотрел в лицо Малигэна и вдруг расхохотался.

— Ну ты хитрец! Признайся, старик, это главное, зачем ты меня вызвал, все остальное — только прикрытие? Не бойся, никому не скажу…

Малигэн тоже засмеялся, не без некоторого, однако, смущения.

— Ну, ладно, — великодушно заявил Манзарек, — будет тебе рапорт. Только, мне кажется, тут лучше видеофильм сделать. Этакий рекламный ролик, минут на 15–20, не больше. Показать, как они живут, твои туземцы, как работают, как осваивают цивилизованные профессии… Чтобы все, конечно, конфеткой выглядело.

— Верно, — оживился резидент. — А под конец немного сказать о трудностях и туманно намекнуть, что есть еще множество нерешенных проблем. Для социологов это будет отличной приманкой. Если все сделать как следует, то повышение категории у нас в кармане. Ну пусть класс Е не вернут, но хотя бы до класса F или О поднимут… Так берешься?

— Берусь. Только камера нужна.

— А у тебя нет?

— Моя сломалась. Я думал тут у вас разжиться.

— Черт! С этим трудно. Я ж тебе говорю — все разбежались, ничего не найдешь. Может, в Управлении у кого-нибудь сыщется…

— А ты у этого этнографа попроси. У него-то уж точно должна быть.

— Верно! Сейчас и позвоню.

— Ладно, я пойду по городу попытаюсь, а ты камеру добывай. Вечером увидимся.

IV.

Эцера Хоса, выйдя из башни административного корпуса, был так занят своими мыслями, что свернул не в тот переулок и немного заблудился. Переулок долго тянулся среди глухих бетонных стен и заборов и вывел его в новую часть города. По сторонам высились серые шести-, девяти- и двенадцатиэтажные коробки, меж них по серому асфалиту раскатывали ярко-желтые маршрутные эмнибусы и сновали многочисленные туземцы, одетые в какие-то глухие не то кители, не то сюртуки практичного, немаркого цвета.

«Да, — думал Хоса, с брезгливым любопытством разглядывая туземцев и город. — Те, в лесах, поярче одеваются, в этакое убожество их силой не запакуешь. А, с другой стороны, все-таки цивилизация, не ходить же по городу в набедренных повязках… Чего их в город понесло?.. Неужели?.. Но нет, не может быть, ведь блок селекции… И дома эти… Ничего же не было, когда я в леса уходил. За полтора года наворочали!..»

Сначала он шел не спеша, ощущая свое полнейшее превосходство над аборигенами, над которыми он возвышался, как башня. Самые рослые едва доставали ему до пояса. Потом в душу стало закрадываться какое-то беспокойство. Чего-то не было в этих бетонных каньонах. Безотчетная тревога заставила ускорить шаги. Туземцы обтекали его с обеих сторон, никто не глядел на него, никто, казалось, его вообще не замечал. Но когда он нервно обернулся назад, то увидел несколько десятков поспешно отворачивающихся от его спины голов и уводимых в сторону взглядов. Он вдруг понял, что его угнетало. Тишина. Все шли по своим делам, порознь и группами, и все молчали. Ни слова, ни возгласа, ни смеха. Шелест мягких шагов и шуршание проезжающих эмнибусов.

Хоса был человек тертый и видел виды. Самор был не первой его планетой и, как истинный профессионал, Хоса всегда работал в одиночку и не пользовался никакими иными транспортными средствами, кроме собственных ног. И здесь, и на других планетах, странствуя по диким местам, среди первобытных племен, он всегда чувствовал себя как дома. Главным его оружием была абсолютная уверенность в себе. Бластер он, конечно, тоже носил с собой, но в ход еще ни разу не пускал.

И вот внезапно, сейчас и здесь, в городе, построенном людьми, он всей шкурой ощутил, что этот мир ему чужой. Местное светило, меньшее по размеру, чем Солнце, но зато более яркое и белое, поднялось уже довольно высоко, но все еще было утро, и на зеленоватом небе застыли перламутровые прожилки перистых облаков, и густые, черные тени ложились на асфалитовые плиты от маленьких молчащих фигурок с потупленными взорами. Кроме него самого, вокруг не видно было ни одного землянина.

Эцера Хоса шел быстрым шагом, почти бежал. Замедлил ход лишь выйдя на площадь, бывшую когда-то центром поселка. Теперь уже историческим центром. Здесь, слава богу, ничего не изменилось. И трехэтажное здание «гранд»-отеля, бывшее еще два года назад самым высоким в поселке (не считая, конечно, башен космопорта и управления), и стилизованный под «Дикий Запад» салун «Джо Барликорн», и лавки туземных сувениров, и стереовизион «Галакси» — все было на месте. Тут веяло милым сердцу патриархальным духом, и следа которого не чувствовалось среди бетонных коробок. И туземцев здесь не было. Впрочем, здесь вообще никого не было. Только ветер гонял по обширному пространству, залитому стерильным белым Светом, многочисленные пыльные смерчики.

Эцера остановился, обвел взглядом площадь, глубоко вздохнул. Он стоял, понурив голову, засунув руки в карманы куртки. Он размышлял.

«…Неужели я? — думал он, не видя ничего вокруг себя. — Скверно… если так… не может быть — Блок селекции… К черту, через два дня меня здесь не будет… Забуриться в номер и носа не высовывать… пересидеть… выпить бы…»

Он не видел, как из-за ближайшего угла вынырнула сутулящаяся фигурка в сером сюртуке с поднятым воротником. Туземец, не поднимая головы и зябко, по-старчески ежась, пересекал площадь. Как и Хоса, он был погружен в какие-то свои думы, и траектория его движения с неумолимостью случая упиралась прямо в живот задумавшегося этнографа.

Столкновение на долю мига породнило аборигена и землянина, сделав соучастниками общего на двоих переживания. Оба в испуге отпрянули, их глаза встретились. Хоса с изумлением смотрел, как в агатовых глазах туземца выражение естественного в таких случаях легкого испуга сменяется выражением смертельного ужаса. Глаза аборигена были огромные, с вертикальными зрачками, без белков, покрытые рубиновой сеткой кровеносных сосудов. Лицо серое, старое, морщинистое, ужасающееся. Оно показалось Хосе знакомым, но вспомнить, где он его видел, не удавалось. Да и не удивительно — он этих туземцев за полтора года столько перевидал!.. Он проводил взглядом убегающего прочь старика, пожал плечами и направился к отелю.

Поднимаясь на второй этаж по широкой псевдомраморной лестнице, устланной циновкой-дорожкой туземной работы, он случайно обернулся и увидел, что туземец-портье смотрит на него странным взглядом. Впрочем, он тотчас же отвел глаза. И это лицо показалось Хосе знакомым, но полной уверенности не было.

V.

Малигэн и Манзарек столкнулись под вечер на площади перед отелем.

Рассеянно спросил Малигэн Манзарека: «Ну как?» — рассеянно спросил Манзарек Малигэна.

Оба выглядели озабоченными.

Секунду они фокусировали друг на друге взгляды, отделываясь от каких-то своих мыслей и убеждаясь в достоверности встречи. И снова синхронно: спросил Малигэн Манзарека: «Ты о чем?» — спросил Манзарек Малигэна.

Первым все же ответил Манзарек:

— Я о камере. Достал?

— Нет, — сказал Крис Малигэн. — У наших нет, а этнограф отказал, хотя я ему гарантировал бережное обращение. Вот можешь ты это объяснить? Кажется, ничего страшного я у него не просил, а видел бы ты, как он взвился! Будто я его на инцест подбиваю или в компрачикосы вербую… А у тебя как дела?

— Ничего. Походил по городу, изучил обстановку. Даже в городской столовке пообедал. Слушай, это везде так кормят?

— Так ведь повсюду туземцы поварами! Свои блюда они почему-то не готовят, а наши как следует не могут. Одно время хоть продукты натуральные были, рыбой, например, спасались. Дали туземцам снасти, обучили, как ими пользоваться… Ну, а тут химкомбинат пустили — рыба в реке и подохла. Теперь весь город на синтетике сидит. Единственное место, где прилично поесть можно, это в баре, в башне администрации. Все наши туда ходят. Ты, кстати, где остановился?

— Здесь, в отеле.

— Брось! Перебирайся в башню! Там полно освободившихся квартир. Ближе будет и удобнее. Вот прямо сейчас бери шмотки — и потопали!

— Ладно, уговорил. Только как же все-таки с камерой? Хоса этот, видно, тоже здесь, в отеле, живет?

— Ну да.

— В каком номере?

— Когда я ему звонил, жил в восемнадцатом, на втором этаже. Если никуда не перебрался, значит, там.

— Попробую-ка я теперь с ним поговорить. Ты подожди, я быстро.

Ждать Малигэну пришлось и вправду недолго. Минут через пять-десять Камил Манзарек выскочил из аляповато-роскошного портала отеля. На плече у него висела обширная дорожная сумка, а в руках была видеокамера.

— Ну ты молодец! — восхитился Кристофер Малигэн. — Уговорил-таки! Сильно он сопротивлялся?

— В общем, нет, — как-то невнятно ответил Манзарек. Он ерзал плечом, поправляя ремень сумки, и на Малигэна не смотрел.

— Идем, — сказал он.

Они прошли по пустынной плошали в тесную улицу, ведущую кратчайшим путем к космопорту. Манзарек делился впечатлениями.

— …честно говоря, — рассказывал он, — не понравилась мне атмосфера в вашем поселке. Ходил я по всем этим вашим прачечным и химкомбинатам — такая тоска… Все серые, все молчат, никто глаз не поднимает… Как представлю, что придется еще и завтра ходить и снимать их…

— А на кой черт нам снимать прачечные? Этим никого не удивишь. Нам желательно отобразить приобщение к самым передовым достижениям цивилизации. Будешь в космопорте ролик делать.

— А там много туземцев работает?

— Много! Да все сервисные службы на них только и держатся. И в порту, и на каботажнике. Так что все в порядке…

Они шли узкой темной улицей, по сторонам тянулись глухие бетонные стены ангаров и пакгаузов, садящееся солнце освещало только верхушки зданий, и на темном небе появились уже самые яркие звезды.

Они не сразу заметили впереди себя группу туземцев, а когда заметили, сначала не сообразили, что «представители автохтонного населения» пьяны вдребезги.

Маленькие фигурки загородили людям дорогу и вели себя вызывающе. Глаза их раскаленными угольками мерцали в полумраке, они сжимали кулаки, и Манзарек впервые убедился, что аборигены отнюдь не превратились в бессловесных тварей.

— Факала тумарху! — слышалось в вечернем воздухе. — Пурлый пелеста роска! Фулин телмаха заргдин!!!

Манзареку не нужен был церебропереводчик, чтобы понять, что слышит он вовсе не благодарственный гимн Звездному Джиффе.

— Пьяны вдрызг… — уныло констатировал Малигэн, извлекая из нагрудного кармана плоскую коробочку и нажимая кнопку вызова. — Вот тебе, друг Манзарек, наглядный пример трудностей, с которыми мы сталкиваемся в нашей работе…

Туземцы заводились все больше, пока один из них не глянул вверх и не выкрикнул что-то предостерегающее. Сверху бесшумно спускался черный параллелепипед полицейского антигравитационного модуля… Все бросились врассыпную, но было уже поздно. Из севшего АГ-модуля выскочила группа полицейских, вооруженных дубинками и одетых в обтягивающие мундирчики со множеством блестящих металлических пуговиц, значков, блях и жетонов. Посыпались удары дубинок, послышались вопли. Вскоре все было кончено. Пьяных туземцев забрали в задний отсек АГМ, полицейские заняли места в своем, герметические дверцы захлопнулись, и черный кирпич взмыл ввысь, к звездам. Только не к звездам летел он, а, описав дугу, скрылся за темной массой ангара, направляясь в сторону местной кутузки. Никаких окошек на бортах АГМ не было, и от этого он производил такое же впечатление глухой безнадеги, как и бетонные стены окружающих пакгаузов…

— Идем, что ли… — сказал Малигэн.

VI.

Эцера Хоса проснулся с чувством беспокойства. Голова была тяжелой, во рту ощущался мерзкий вкус. Он не мог сообразить, что его встревожило, пока не глянул на часы. Было уже одиннадцать часов приведенного времени. Именно в одиннадцать сегодня должен стартовать каботажник в систему Шеризана. А Хоса велел портье разбудить его в половине десятого.

Хоса пулей вылетел из постели.

«Мерзавец! — думал он, торопливо одеваясь. — Убить мало скотину! Неужели опоздал?! Нет, не может быть — резидент этот, Малигэн, знает, что я должен лететь… Он бы за мной послал. Нечего горячку пороть — просто что-то случилось, вылет задержали, только и всего…»

Он подскочил к видеофону и набрал номер резидента ООМ. На экране возникло озабоченное лицо Кристофера Малигэна. За его спиной, в глубине кабинета, маячил этнопсихолог Манзарек.

— Доброе утро, господин резидент, — сказал Эцера Хоса с формальными интонациями. — Прошу прощения, что отвлекаю, но болван портье не разбудил меня вовремя. Что там с каботажником? Не улетел еще?

Малигэн глядел хмуро, казалось, что-то соображая.

— С каботажником-то, господин Хоса, все в порядке, но, боюсь, улететь вы сможете не скоро.

У Хосы екнуло сердце.

— Что-то случилось?

— Забастовал туземный персонал.

— Как забастовал? — прошептал Хоса.

— Так. Сидят себе, смотрят тупо на свои приборы и инструменты, на нас и не хотят ничего делать. Ни уговоры, ни угрозы не помогают. Все основные сервисные службы в порту и на борту каботажника парализованы. А без них леталка наша ни с места.

— Что же делать? Мне надо лететь!

— Не знаю пока. Если этих не уговорим, придется обучать новых, а на это уйдет три-четыре месяца.

— А других кораблей вы не ждете?

— Не раньше, чем через полгода. Так что придется вам тут еще пожить. А теперь, прошу прощения, нам надо разбираться…

Экран погас.

VII.

Малигэн не успел обменяться и парой фраз с Камилом Манзареком, как снова раздался сигнал вызова. Кристофер нажал клавишу ответа, и на экране опять возникла физиономия Эцеры Хоса.

Хоса был в ярости, все его лицо заливала краска, и потому оно выглядело почти нормальным, то есть одноцветным. Когда он заговорил, стало видно, что сдержанный тон стоит ему усилий:

— Господин резидент, — заявил он. — Я должен вас информировать, что меня обокрали.

— Что у вас пропало? — тревожно спросил Малигэн.

— У меня украли видеокамеру.

— Камеру? Но ведь… — Малигэн растерянно оглянулся на Манзарека.

Камил подошел ближе и просунулся к видеофону.

— Позволь мне, Крис, — сказал он. И повернувшись к экрану, сказал:

— Ваша камера у меня, она в полной исправности. Вы можете получить ее в любой момент.

— Это неслыханное самоуправство! Я подам на вас официальную жалобу! Это прямое нарушение законов!

Манзарек был невозмутим.

— Полегче, дружище, — ответил он, — на вашем месте я не стал бы всуе поминать законы. Камера ваша лежала на столе, в ваших вещах я не рылся, а попросить ее у вас не мог по той причине, что вы были в полной отключке. Надеюсь, вам известно, что у нас здесь сухой закон? А экспедиционные синтезаторы служат для синтеза пищи, а не спиртного. Вы, может, еще и туземцев спаивали там, в лесах?

Несколько секунд они в упор смотрели друг на друга. Первым отвел глаза Хоса.

— Это непорядочно, — пробормотал он.

— Может быть. Я приношу извинения. Но, повторяю, другого выхода не было. Записей ваших мы не трогали, у нас своя кассета. Камеру можете забрать.

На лице Хосы отразилось какое-то колебание. Наконец, он проговорил, запинаясь:

— Скажите… Вы снимали ею рабочих… в космопорте?

— Да…

— Идиоты! — завизжал вдруг Хоса с такой необыкновенной яростью, что его собеседники вздрогнули. — Кретины! Да вы знаете, что наделали?!

— И что же мы такого наделали?

Несколько секунд Хоса задыхался от гнева, казалось, его вот-вот удар хватит, но внезапно в нем как будто что-то перегорело. Он взял себя в руки. Лицо его снова стало лилово-белым, и он лишь сказал угрюмо:

— Ладно. Извините за беспокойство.

Но тут уже инициативу перехватил Камил Манзарек. Он подобрался, как пантера перед прыжком, впился в экран глазами, и в его голосе появилась угрожающая вкрадчивость.

— Вот что, Хоса, имейте в виду, что за нарушение сухого закона мы вас можем надолго упрятать за решетку, так что выкладывайте все начистоту. Что такого страшного мы сделали, снимая вашей камерой? Я, кстати, обратил внимание, что она тяжелее обычной. Так в чем дело?!

Хоса глядел исподлобья, угрюмо сверкая глазами.

— Там излучатель, — нехотя пробормотал он.

— Какой излучатель?

— Гипноизлучатель…

— Зачем?

— Чтобы от конкурентов избавиться.

— Ничего не понимаю, от каких конкурентов? Говорите яснее!

— Да что вы, маленький?! Не знаете, что ли, как сейчас трудно в науке приходится? Попробуй найди интересный материал, а если и найдешь, то это еще ничего не значит; пока будешь обрабатывать, чтобы что-то приличное вышло, глядишь, какой-нибудь ловкач у тебя все уводит из-под носа, тяп-ляп — и опубликует в сыром виде… Вот я и снабдил камеру гипноизлучателем. Если туземец мне что-нибудь расскажет, споет или станцует, и я это своей камерой запишу, то он сразу же все это забывает.

— Но это же преступление!

— Да на время только забывает! На год-полтора, не больше. А потом туземцы все вспомнят. Ничего с ними не случится, какое-то время и без сказок прожить можно.

— Но вы же их не только сказок лишили, вы у них все, все отобрали!

— Ничего подобного! Что вы на меня так смотрите?! Что я — изверг, что ли? Я тоже вовсе не хотел, чтобы они круглыми идиотами стали. Там у меня блок селекции. Я проверял его еще на Земле.

— Что проверяли? Какой блок?

— Блок семантической селекции. Забываются только те вещи, которые представляют интерес для моей работы — мифы, сказки, предания, легенды, песни, танцы. Только это. На Земле все проверено. На африканских неграх и индейцах из Амазонки. Этих… бороро.

— И что?

— Все в лучшем виде. Пляски и легенды негры забыли, но аэролимузинами управлять не разучились. Индейцы тоже — мифов и ритуалов теперь не помнят, но пользоваться подводными ружьями, рефрижераторами и стереовизорами могут по-прежнему. Так что все в порядке!

— Тогда чем вы объясните, что рабочие в космопорте забыли все, чему мы их научили? Ведь это же работа!

— Не знаю, угрюмо буркнул Хоса, — может, что-нибудь разладилось…

— И вы называете себя ученым? Неужели вы не видите никакой разницы между здешними аборигенами и африканскими неграми или американскими индейцами, демонстрирующими свой фольклор туристам? Индеец за деньги расскажет туристам свои мифы, споет и спляшет, да сам-то он во все эти легенды давно уже не верит! А верит он в прогноз погоды по спутниковому вещанию — вовсе не в духов предков и демонов ночи. Для него наследие праотцов — лишь возможность подработать, необременительный бизнес, не более того. Но здешний-то туземец не таков. Для него все эти, как вы сказали, сказки — сама жизнь. Для него это — сама реальность. Все, что он делает, отражается в его ритуалах, песнях, плясках. Отнимите у него это — и вы отнимете все: профессиональные навыки, стереотипы бытового и социального поведения — Вы у них душу отобрали, неужели вы не понимаете?!

Манзарек начал спокойно, а под конец почти кричал. Он замолчал, пытаясь успокоиться, потом повернулся к Малигэну:

— Что им еще оставалось делать, как не в город подаваться? С рабочими в порту тоже ясно. Вы их обучили простым операциям, но смысла всей работы в целом они, конечно, не понимали. Для них это был только ритуал. Странный, чужой, но ритуал. Как и футбол, который вы пытались организовать. Ну, а ритуалы блок селекции пропускает…

Малигэн пристально смотрел на него. Негромко, медленно сказал:

— Я понял.

Он придвинулся к экрану, уголок его рта дернулся.

— Вот что, господин Хоса, — жестко сказал он. — Что с вами делать, мы еще решим, но неприятности я вам гарантирую. Камера остается у нас как вещественное доказательство. Вы же считайте себя под домашним арестом. За пределы номера не выходить. О питании мы позаботимся. Все.

Малигэн с силой ударил по клавише отбоя.

VIII.

Эцера Хоса ударил кулаком по столу перед потухшим экраном и облегчил душу руганью. Потом вскочил и заметался по комнате.

«Что делать?! Вот влип… Но это же временно — вспомнят они потом, все вспомнят!.. Идиот… Напился, сволочь два дня потерпеть не мог, сам себе яму вырыл — Взять АГМ и улететь подальше, переждать… Вздор, некуда лететь…»

Негромкий стук в дверь оборвал хаотический поток мыслей, заставил замереть на месте.

Хоса вдруг осознал, что из-за дверей давно уже доносится какой-то шум, просто, занятый своим, он не обращал на него внимания. Вроде слышались ему невнятные, шепчущие голоса, легкий шорох и звук множества мелких шагов…

Деликатный стук повторился.

Подавляя возникший страх, этнограф подкрался к двери и потянул ручку на себя…

Весь коридор перед номером был заполнен туземцами. Они, ничего не говоря, осторожно, но решительно и неудержимо двинулись к нему в комнату. По лестнице поднимались все новые и новые…

Обливаясь холодным потом, Хоса метнулся ко второму выходу из номера. Но там дверь уже оказалась открытой, и через нее в помещение вваливалась серая масса маленьких людей.

Эцера Хоса с трудом сдерживал вопль животного ужаса.

«Балкон! — мелькнула отчаянная мысль. — Второй этаж, ерунда, спрыгну! Главное — добраться до порта, там укроюсь…»

Он выбежал на балкон.

Вся площадь перед отелем была заполнена аборигенами. Все новые и новые группы подходили по всем пяти выходящим на площадь улицам и вливались в общую массу, которая, видимо, скопилась здесь уже давно. Тысячи и тысячи маленьких человечков в серых, немарких одежках. Они неподвижно стояли под балконом Эцеры Хоса и молча смотрели на него.

Виталий Забирко

Право приказа

Если кто-нибудь думает, что работа на станции «Проект Сандалуз-II» сплошная героика и подвиг, то он глубоко заблуждается. Конечно, когда прилетаешь на Землю в отпуск, приятно замечать восхищенные взгляды девушек, прикованные к шеврону твоего комбинезона, но в душе понимаешь, что, познакомься они с работой станции поближе, их мнение о твоем героизме круто бы изменилось. Несомненно, ореол героизма над нашими головками витает благодаря Сандалузской катастрофе, чуть было не превратившейся в трагедию для всей Земли, если бы не самопожертвование пилота грузо-пассажирского лайнера то ли «Земля — Пояс астероидов», то ли «Земля — спутники Юпитера», возвращавшегося на Землю. Комиссия потом в течение пяти лет разбиралась в причинах катастрофы, по крупицам собирая сведения об экспериментах, проводившихся в Научном центре Сандалуза (все материалы погибли — на месте городка зиял двухсоткилометровый в диаметре и трехкилометровый в глубину кратер с остекленевшими стенками). В лабораториях Сандалуза проводились работы по получению сверхплотного вещества или, как теперь говорят, супермассы. Это сейчас мы умные и знаем, что существуют активная и пассивная формы супермассы. А они были первыми. Хотя, наверное, они и предполагали возможность поглощения супермассой обыкновенного вещества, потому что держали зону эксперимента в силовом поле, но уж знать о существовании у активной супермассы диафрагмы — никак не могли. И все же можно предположить, что у них была какая-то теория нейтрализации супермассы, потому что, когда диафрагма, преодолев сопротивление силового поля, стала сосать в супермассу окружающее вещество, они потребовали срочного удара по Сандалузу гравитационного поля максимальной мощности. Не знаю, что подействовало на пилота того самого грузо-пассажирского лайнера, ожидавшего в этом секторе над Землей разрешения на посадку, но пилот не раздумывал. Он бросил свой корабль прямо в центр смерча, на полную мощность включив гравитационные двигатели и уже по пути катапультировав вначале пассажирский отсек, а затем пилотскую кабину. Пилоту повезло — его кабину выбросило из зоны. А пассажирский отсек втянуло в смерч… Вначале поползли слухи, что он катапультировал только себя, но, по счастью, проходивший мимо метеорологический спутник заснял момент атаки кораблем Сандалуза, и подозрения умерли в зародыше.

Когда Комиссия досконально разобралась в происшедшем, было вынесено категорическое постановление о запрещении каких-либо исследований вещества на Земле, и нашу лабораторию «Проект Сандалуз-II» оборудовали над поясом астероидов выше плоскости эклиптики. Пассажирских трасс здесь нет, но на всякий случай зону эксперимента окружили сигнальными бакен-маяками и весь район нанесли на навигационные карты как запретный.

Работаем мы, как говорится, на переднем крае науки, но героикой, отражающейся в глазах земных девушек, тут и не пахнет. Мы обстреливаем Глаз (так мы между собой окрестили супермассу) обломками астероидов, снимая при этом лавину информации, дающей представление о процессах, которые происходят в белых карликах и даже в черных дырах и квазарах.

Есть, правда, одна неприятная обязанность: посменное дежурство в рубке слежения за бакен-маяками, чтобы ни одно инородное тело не проникло в зону эксперимента и не помешало чистоте его проведения. Коллектив станции у нас небольшой, всего двадцать два человека, поэтому каждому приходится раз в неделю восемь часов нести вахту. Представьте, насколько это скучно, если за два года существования станции в зону только один раз влетел метеорит величиной с кулак, да и тот был аннигилировав бакен-маяком без всякого участия вахтенного.

Еще куда ни шло, когда идет обстрел Глаза — восьмидесятиметрового «зрачка» активной супермассы (есть предположение, что в пассивной форме ее объем будет измеряться в сантиметрах, максимум — в десятках сантиметров), окруженного пятикилометровой сферой радужной в лучах далекого Солнца диафрагмы — поля до сих пор не выясненной природы. При попадании вещества в «зрачок» диафрагма резко сокращается, исчезает в «зрачке», Глаз как бы мигает и в течение двух с половиной минут, как мы говорим, «переваривает» вещество. А затем диафрагма опять, но уже со скоростью на порядок меньшей, возвращается на место. Так вот, если ты в это время дежуришь в рубке, еще жить можно. Но когда кончается запас «рабочего вещества» и наши штатные пилоты Гидас и Банкони уходят вылавливать очередной астероид, то тут со скуки дохнешь. Сидишь перед пустыми экранами и с тоской думаешь о том, как сейчас ребята в кают-компании обсуждают результаты последнего обстрела, и чуть не воешь. Можно, конечно подключиться к кают-компании и тайком послушать обсуждение, но попробуй это сделать, когда здесь же, в рубке, у тебя за спиной, сидит начальник станции и что-то увлеченно обсчитывает на вариаторе, изредка, словно специально для того, чтобы позлить тебя, прицокивая языком!..

До возвращения Гидаса и Банкони оставалось где-то с полчаса, и я уже действительно готов был завыть от тоски, чтобы обратить внимание Шеланова на мое бедственное положение, как вдруг бакен-маяк сектора 6С подал предупредительный сигнал. Я оглянулся на Шеланова.

— На тридцать две минуты раньше контрольного времени, — констатировал он, взглянув на часы.

Автоматически включился селектор, и голос бакен-маяка монотонно доложил:

— В секторе 6С обнаружен объект массой 12,4 мегатонны…

— Ого! — присвистнул я.

На стереоэкране сектора 6С появился обломок скалы, чем-то похожий на кремниевые скребки доисторического человека. У основания скалы, в серебристой паутине крепежной арматуры захвата, висели два десантных астробота, в просторечии работников астероидного Пояса называемых «мухоловами».

Я навел на экран координатную сетку. Ничего себе скребочек — с километр длиной!

— …Объект направляется в зону эксперимента, — продолжал докладывать бакен-маяк. — Скорость движения — 196,3 км/с, ускорение — минус 0,2 км/с. На запрос объект…

— Наши, — сказал я и подал бакен-маяку сигнал, разрешающий объекту вход в зону. Маяк умолк.

— Свяжись с ними, — подсказал Шеланов. «Можно подумать, что я не знаю своих обязанностей», — поморщился я, но промолчал: начальство есть начальство.

— Бот ЗХ-46, бот ЗХ-47, вас вызывает База! Отвечайте!

— Базу слышим, — отозвался голос Гидаса.

— И видим, — добавил Банкони. В голосе его послышался смешок. У ребят было хорошее настроение.

— Бот ЗХ-46, бот ЗХ-47, - снова сказал я и, взглянув на координатную сетку, отбарабанил им их координаты.

— Спасибо, Иржик, — хмыкнул Банкони. — Без тебя, милый, мы никак бы не разобрались в своем местонахождении.

Я незаметно оглянулся на Шеланова. Начальник станции не любил фамильярности во время работы.

— Опять лихачите, — недовольно проговорил он. — Почему ведете астероид, зацепив только с одной стороны?

Я снова посмотрел на экран. Действительно, оба «мухолова» вцепились захватами в астероид с видимой стороны, и от этого скала перемещалась как-то боком.

— У астероида смещен центр тяжести, — быстро ответил Банкони. Так быстро, что даже я не поверил.

— Да? — недоверчиво переспросил Шеланов и защелкал клавишами на вариаторе.

Вариатор развернул на экране пространственное изображение полигона и высветил на нем траекторию полета астероида. Получалось, что они должны были остановиться как раз на границе зоны обстрела.

— Увеличьте торможение, — сказал Шеланов.

— Зачем? — снова быстро отозвался Банкони. — Мы отбуксируем астероид как раз к катапульте.

— Ты что, собираешься стрелять целым астероидом? — съязвил Шеланов. — Нам его массы хватит на сотню выстрелов. Отбуксируйте астероид в межзонье маяков 6С, 5С, 5В. Там и будем его разрезать.

На этот раз Банкони промолчал.

— Как меня поняли? — спросил Шеланов.

Снова какая-то непонятная заминка с ответом.

Шеланов недовольно скривил губы.

— Что у вас опять случилось? Докладывайте.

И тут отозвался, наконец, Гидас. Голос у него был сиплый, севший, словно простывший:

— Докладывает бот ЗХ-46. Пилот Альваро Гидас. При попытке захвата объекта частично выведен из строя блок регулировки гравитации. В настоящий момент мощность гравиполя составляет 0,1 максимальной.

Я быстро прикинул в уме мощность гравиполя к их торможению. Да, у него там сейчас действительно хорошее настроение…

— Ясно, — сухо проговорил Шеланов. — Предыдущее распоряжение отменяю. Продолжайте движение по предлагаемому вами маршруту. Пилот Альваро Гидас! По возвращении на Базу вы получите взыскание с занесением в пилотскую карточку.

— Ты что, Руслан?! — взорвался Банкони от возмущения. — Ты же там не был, ничего не видел! Этот чертов булыжник вращался сразу по трем осям с сумасшедшей скоростью!

— Отставить! — резко оборвал Шеланов. — Выполняйте распоряжение.

Я представил, как Банкони сейчас чертыхается про себя. А может быть, отключив связь, и во весь голос. Что-что, а это он умеет. Во всяком случае, тишина в эфире была подозрительной. Впрочем, догадки догадками, а работа работой…

— Бот ЗХ-46, бот ЗХ-47, - снова вызвал я. — Траектория вашего полета проходит слишком близко от бакен-маяка сектора 6С. Смотрите, не зацепите.

— Да вы что там, с ума сошли?! — вдруг взорвался он. — Дайте маяку разрешение на наш вход в зону, а то он нас расстреливать собирается!

Я оторопело посмотрел на коммутатор связи с сектором 6С. Горел зеленый разрешающий сигнал. И тут же услышал, как на другой частоте бакен-маяк монотонно докладывает:

— …объект не отвечает. Ввиду отсутствия разрешения Базы на вход объекта в зону эксперимента объект предлагается к аннигиляции. До аннигиляции осталось две минуты тридцать секунд…

— Сектор 2А, — спокойно подсказал Шеланов.

Действительно, на коммутаторе связи с сектором 2А горел красный предупредительный сигнал.

— В секторе 2А, — очевидно, в который уже раз продолжал докладывать бакен-маяк, — обнаружен объект массой 62 тысячи тонн. Скорость движения 12,8 м/с. На запрос объект не отвечает…

— Включи экран, — снова подсказал мне Шеланов. — Посмотрим, что это за непрошенный гость.

Кажется, я покраснел. Даже уши начали гореть. Шляпа! Но когда зажегся экран сектора 2А, я остолбенел. Наверное, Шеланов тоже. Хотя не знаю. На затылке у меня глаз нет.

Медленно перемещаясь по экрану, в зону входил пассажирский лайнер.

— До аннигиляции осталась одна минута тридцать секунд…

— Что там у вас? — спросил Банкони.

— Молчать! — неожиданно гаркнул над моим ухом Шеланов. — Тишина в эфире! Прекратить все разговоры!

И тут же напустился на меня:

— Да дай же ты разрешение на вход, а то маяк сейчас расстреляет его!

Я поспешно дал маяку разрешение на вход лайнера в зону.

— «Градиент», отвечайте! — перегнувшись через мое плечо к самому динамику селектора, но уже на тон ниже, позвал Шеланов. — «Градиент», отвечайте! Почему молчите? Вы находитесь в опасной зоне! «Градиент», отвечайте!

«Какой градиент?» — недоуменно подумал я. Пассажирский лайнер, светясь почти всеми иллюминаторами, входил в зону. И только тут я увидел написанное на его борту название.

— Молчит, подлец! — выругался Шеланов.

— Может, он мертвый? — предположил Банкони.

— Какой к черту мертвый! Иллюминирует, как рождественская елка! «Градиент», отвечайте! — снова, срывая голос, заорал Шеланов.

Краем уха я услышал, как Банкони о чем-то переговаривается с Гидасом, и повернулся к экрану сектора 6С. Бот 3Х-47, отстреливая крепежную арматуру захватов, отшвартовывался от астероида.

— Я бот 3Х-47, - доложил Банкони. — Иду на перехват лайнера «Градиент».

Астероид качнуло, и он стал медленно вращаться. Я похолодел. Каково там Гидасу одному, при его мощности гравиполя? Хотя нет. Практически ничего не изменится — ускорение торможения останется прежним, только вдвое увеличится мощность работы двигателя. Лишь бы захваты выдержали. Но, конечно, вести несбалансированный астероид одному при четыре «g» Гидасу будет несладко…

— Какой еще перехват?! — заорал Шеланов. — Через десять минут лайнер будет в диафрагме!

— Помолчи, — спокойно сказал Банкони. — Это мое дело.

Я прикинул расстояние и тоже понял — не успеть. Даже долететь он бы не смог — не хватило бы времени на торможение. Да и как он думал перехватить лайнер? Захваты-то отстрелил… Но у Банкони была на этот счет своя точка зрения. Как у того пилота, который бросил свой лайнер на Сандалуз. «Мухолов» Банкони стремительно сорвался с места и на максимальной тяге пошел по кривой на перехват лайнера. Наверное, у пилотов это в крови: мгновенная оценка экстремальных ситуаций и принятие решений.

— Что делает, паршивец, — прошипел Шеланов. — Двигатель загубит…

«Мухолов» стремительно мчался наперерез лайнеру и не думал тормозить. Шеланов высветил на вариаторе траекторию его движения, и она заплясала по экрану, пересекаясь с траекторией движения лайнера. Очевидно, Банкони отключил компьютер бота, который ни за что не допустил бы столкновения.

— Что делает, что делает, — скрипел зубами Шеланов. — Лайнер же сожжет его метеоритной защитой…

Но Банкони все верно рассчитал. Компьютер лайнера прикинул, что ему энергетически выгоднее затормозить, чем уничтожить летящий на таран бот, и включил тормозные двигатели.

Они разминулись у самой диафрагмы. Уколом иглы «мухолов» по касательной пронзил ее радужную оболочку и, потеряв ускорение, выскочил с другой стороны. Лайнер же, практически сбросив скорость до нуля, медленно вползал в диафрагму.

— Бот 3Х-47, - сухим, сорванным голосом запросил Шеланов, — что у вас?

— Все нормально, — бодро отозвался Банкони. — Двигатель сгорел. Торможу аварийным химическим. До полной остановки горючего не хватит.

— Потерпишь, — зло процедил Шеланов. — Включи блок-пеленг, потом как-нибудь выловим…

И тут зажегся центральный экран, и на нем появилось молодое, почти мальчишеское лицо в пилотке капитана.

— Я — «Градиент»… — начал капитан, но тут же осекся от громового крика Шеланова.

— Назад! — заорал Шеланов. — «Градиент» — назад!!! Двигатели на полную мощность и — назад!

Мгновенье мальчишка-капитан оторопело смотрел на Шеланова, затем бросился к пульту управления. На соседнем экране было видно, как двигатели лайнера, уже почти погрузившегося под радужную оболочку диафрагмы, слабо засветились, лайнер почти остановился… Но каких-то долей секунды ему все-таки не хватило. Лайнер вполз в диафрагму, и свечение двигателей погасло. Капитан «Градиента» еще некоторое время возился у пульта, затем растерянно обернулся к нам.

— Не включаются… — по-мальчишески обиженно протянул он. Шеланов обессилено упал в кресло. Слов у него не было. «Ведь это все, — с ужасом подумал я. — Из диафрагмы лайнер ничем не вытянешь…»

— Каким образом вы очутились в запретной зоне? — неожиданно произнес за спиной спокойный голос.

Посреди рубки стоял капитан патрульно-спасательной службы Нордвик. Три дня назад он высадился на станции с крейсера ПСС, который через неделю, после дежурного патрулирования в своем секторе над плоскостью эклиптики, должен был забрать его. Не знаю, с какой целью он остался на станции, — то ли с инспекционной, то ли просто отдохнуть и поболтать по старой дружбе с Шелановым (он и раньше бывал у нас), — но сейчас он стоял здесь.

— Я… — замялся молоденький капитан «Градиента», но тотчас взял себя в руки. — На лайнере «Градиент» проводится профилактический осмотр всех систем управления. Поскольку профилактический осмотр внеплановый и всесторонний, лайнер, чтобы не мешать другим судам, сведен с трассы и выведен в «мертвую зону» над плоскостью эклиптики.

— По чьему приказу проводится профилактический осмотр?

Капитан «Градиента» снова замялся и смущенно отвел глаза в сторону.

— По моему…

— Вы что, при проведении осмотра отключили и астронавигационную систему?

— Да.

— Какого черта! — простонал Шеланов. Он приподнялся в кресле, с ненавистью глядя на экран. — Посмотрел бы хоть на навигационную карту, где наш район объявлен запретным!

Мальчишка-капитан испуганно заморгал.

Нордвик подошел сзади к Шеланову и успокаивающе положил ему руку на плечо.

— Это ваш первый самостоятельный рейс?

— Да, — поспешно кивнул капитан «Градиента». Как будто это могло служить ему оправданием!..

Шеланов снова застонал.

«Любознательный мальчишка», — с тоской подумал я. Конечно, его можно было понять. Целый год стажировки — и вот, наконец, он капитан. Единственный повелитель огромного космического лайнера. Если можно считать повелителем человека, посаженного в кресло пилота неизвестно зачем, поскольку программу полета полностью выполняет многократно дублированный компьютер. Естественно, что в своем первом самостоятельном рейсе ему захотелось хоть что-то сделать самому. Хотя бы провести профилактику…

— Сколько на борту пассажиров? — продолжал Нордвик. Я заметил, как он сильнее сжал плечо Шеланова.

— Восемьсот двадцать три. Туристический рейс «Земля — Марс — Кольца Сатурна — Пояс астероидов — Земля».

Молоденький капитан «Градиента» вдруг заискивающе улыбнулся и совсем по-мальчишески заглянул в глаза Нордвику:

— Меня теперь отстранят от работы, да?

Я чуть было не завыл от бессильной ярости. От жизни тебя освободят, болван ты этакий! Даже в лице Нордвика что-то дрогнуло.

— Никаких действий не предпринимать, — жестко сказал он. — Пассажирам, если будут интересоваться, скажите, что проводите профилактику. Ждите связи.

Нордвик наклонился над пультом, что-то выискивая на нем. Мальчишка с экрана смотрел на нас обреченным взглядом. Если бы он знал…

— Как его отключить? — резко повернулся ко мне Нордвик. Я протянул руку и щелкнул клавишей. Центральный экран погас. Нордвик выпрямился и посмотрел на Шеланова.

— Что будем делать?

— А что мы можем… — с болью протянул Шеланов. — Я уже перебрал в уме все варианты. Он обречен.

— Послушай! — повысил голос Нордвик. — Там восемьсот двадцать три… двадцать четыре человека!

Шеланов съежился, как от удара. Мне тоже стало не по себе. С холодной отрезвляющей ясностью я увидел происходящее как бы со стороны.

— А почему бы не попробовать вытащить лайнер ботом? — снова спокойно, овладев собой, спросил Нордвик.

Шеланов поднял голову и непонимающе посмотрел на него.

— Почему нельзя вытащить лайнер ботом? — повторил Нордвик.

— Потому что поле диафрагмы глушит гравиимпульс двигателей, — ответил я.

— Но, насколько я знаю, вы специально для полетов в диафрагме установили на ботах аварийные химические двигатели?

Я было воспрянул духом, но тут же сник. Эти двигатели были предназначены для барражирования ботов в диафрагме и не рассчитаны на дополнительную нагрузку.

— Они очень маломощны, — тускло сказал Шеланов. — Да и горючего там на пять минут работы.

— Ну, хорошо, — кивнул Нордвик. — Но в конце концов, можно же пассивировать вашу активную супермассу, как… как… — Он вдруг запнулся, у него перехватило горло, но, пересилив себя, все же сипло, изменившимся, сдавленным голосом закончил: — Как в Сандалузе?

Шеланов почему-то отвернулся от него.

— Ты же знаешь, — проговорил он в сторону, — что для этого нужен мощный гравитационный удар, хотя бы такой, как при работе двигателей на полной мощности. Но лайнер их включить не может, а если мы ударим… Сам понимаешь, что от него останется…

Я лихорадочно перебирал в уме все варианты гравитационного удара по Глазу, но подходящего не находил. Лайнер был обречен.

— Черт бы побрал ваши бакен-маяки! — с запоздалой злостью скрипнул зубами Нордвик. — Почему они так поздно засекли лайнер? Ведь зона обнаружения у них более ста тысяч километров!

Шеланов только вздохнул. Объяснений не требовалось. Их знал и сам Нордвик. Программа бакен-маяков не была рассчитана на мальчишек, дрейфующих в пространстве на лайнерах с отключенными компьютерами. Будь это астероид, маяки давно бы подали сигнал, а так они засекли лайнер, но предупредительный сигнал подали только тогда, когда лайнер пересек тысячекилометровую зону и, очевидно, не подчинился приказу остановиться. Хорошо еще, что мальчишка в своем необузданном рвении не добрался до метеоритной защиты корабля. Иначе нетрудно себе представить, что было бы с Банкони, да и с самим лайнером…

— Руслан, — неожиданно обратился к Шеланову Нордвик, — а что происходит, когда вы обстреливаете Глаз?

— Как — что происходит? — непонимающе переспросил Шеланов. Очевидно, у него был шок — уж очень туго он соображал.

— На какое время свертывается диафрагма?

— На две с половиной минуты… Да нет, Нордвик, из этого тоже ничего не получится. Даже при форсированном режиме для пуска двигателей нужно не менее пяти минут. Он не успеет.

— Это уж мое дело, — резко оборвал его Нордвик и повернулся ко мне. Сколько времени осталось лайнеру до падения в «зрачок»?

Я защелкал клавишами вариатора, вводя задачу. На экране зажглось время: «42.24… 23… 22…»

— Сорок две минуты.

— Немедленно возвратите на станцию второй бот! — оборвал меня Нордвик.

— Бот ЗХ-46, - вызвал я Гидаса и включил обзорный экран у катапульты, — немедленно возвращайтесь на станцию!

Гидас уже отбуксировал астероид к катапульте, застопорил его метрах в пятистах от нее и теперь аккуратно отстегивал захваты.

— Да отстрели ты их к чертовой матери! — взорвался Нордвик. — Время дорого!

— Ясно, — буркнул Гидас.

Бот на экране отстрелил оставшиеся захваты и на предельной скорости, почти как бот Банкони, рванул с места. Я ужаснулся. При таком старте у него было около десяти «g»!

— Где у вас причальная площадка ботов? — резко спросил Нордвик.

— Где и все…

Нордвик кивнул и вышел из рубки. Шеланов проводил его непонимающим взглядом, затем, словно очнувшись, вскочил с кресла и выбежал вслед за ним.

— Что ты надумал? — услышал я его крик из коридора. И тут, надо сказать, я нарушил устав вахты — ни при каких обстоятельствах не покидать рубку. Я включил кают-компанию, крикнул:

— Владик, срочно подмени меня в рубке! — и, не дожидаясь ответа, выскочил следом за Нордвиком и Шелановым.

Нагнал я их только возле закрытого шлюза причального тамбура. И как раз вовремя. Перепонка шлюза лопнула, и Нордвик, отмахнувшись от что-то горячо говорившего ему Шеланова, вошел в тамбур. Шеланов, не обратив на меня внимания, последовал за ним.

«Тем лучше», — подумал я и тоже вышел на причал. Посреди причала, раскорячившись на магнитных присосках, стоял бот Гидаса. Уцелевшие захваты были наполовину втянуты в корпус и торчали из бота суставчатыми побегами. В таком виде «мухолов» напоминал проросшую картофелину, поставленную на воткнутые в нее спички. Люк бота был закрыт.

— Что он — спит там? — недовольно процедил Нордвик. Я подошел к люку и толкнул его рукой. Перепонка лопнула, и мы увидели лежащего в кресле Гидаса со страшным, расплющенным перегрузкой лицом. Он пытался встать, но у него ничего не получалось.

Отпихнув меня, в кабину «мухолова» забрался Нордвик и помог Гидасу выбраться наружу. Ноги не держали Гидаса. Он висел на Нордвике тряпичной куклой, руки конвульсивно дергались, на лице безобразной маской застыл неприятный оскал.

— Противоперегрузочная защита совсем села, — прохрипел он. Из-за застывшего оскала казалось, что он улыбается.

Я подскочил к Гидасу и подставил плечо. Не церемонясь, Нордвик перегрузил его на меня и повернулся к боту. Но там уже, загораживая собой люк, стоял Шеланов.

— Куда? — спокойно, но твердо спросил он.

— Туда, — так же прямолинейно ответил Нордвик.

— Не имею права пустить тебя.

Плечи Нордвика напряглись, он набычился, казалось, еще мгновение и он просто отшвырнет щуплого Шеланова со своего пути. Но напряжение вдруг оставило его, и он неожиданно улыбнулся.

— Я понимаю, о чем ты думаешь, — сказал он. — Дай мне пилота, чтобы успокоить твою совесть.

Нордвик повернулся к нам и посмотрел на Гидаса. Тот уже немного пришел в себя и дрожащими руками разминал затекшее лицо. Шеланов тоже посмотрел в нашу сторону.

— Ты же сам видишь…

— Ну, пусть со мной идет этот, — Нордвик кивнул на меня. — Мне все равно, какой балласт.

Конечно, меня неприятно резануло, что меня окрестили «балластом». Но, когда выпадает такой случай, не до обид. Кажется, это был именно тот случай, о которых думают девушки, восхищенно глядя на шевроны наших комбинезонов…

— Хорошо, — все еще с сомнением буркнул Шеланов и отступил от люка.

— Извиняюсь, — сказал я Шеланову и, так же бесцеремонно, как Нордвик, передав ему Гидаса, скользнул в «мухолов».

— Быстрее уходите, время дорого! — крикнул Нордвик, заращивая перепонку люка. Затем сел в единственное кресло.

— Стань за креслом, — сказал он мне, — прижмись спиной к стене, а руки упри в спинку кресла.

Я развернулся в тесной для двоих кабине и оперся спиной о переборку.

— Сколько у нас осталось времени? — спросил Нордвик, глядя, как с причала в обнимку уходят Шеланов с Гидасом. Естественно, я не знал.

— Минут тридцать пять.

— Ты хоть догадался в рубке кого-нибудь оставить?

От неожиданности я вздрогнул. Все замечает! Хорошо, что он не спросил этого при Шеланове… Нордвик включил внешнюю связь.

— База?

— Дежурный оператор станции «Проект Сандалуз-11» на связи, — отозвался Владик.

«Молодец!» — восхищенно подумал я. Быстро он!

— Сколько у нас времени?

Кажется, Владик замялся. Ну, правильно, откуда ему знать, о чем идет речь.

— Не понял? — переспросил он.

Я перегнулся через спинку кресла поближе к пульту.

— Владик, — сказал я, — дай, пожалуйста, бегущее время с экрана вариатора на компьютер бота ЗХ-46.

Я еще успел заметить, как на дисплее вспыхнули цифры: 32.42, и тут же меня отшвырнуло назад, распластав по стене. Бот, прорвав перепонку причала, буквально выстрелил собой в пространство.

С огромным трудом, чувствуя, как мое лицо превращается в лицо Гидаса, я вытянул перед собой руки и уцепился за спинку кресла. Перед собой я ничего не видел, кроме затылка Нордвика, — кресло полностью заслоняло собой экран обзора. Шея Нордвика побагровела, но голову он держал прямо. Длинные волосы откинулись назад, обнажив уши: одно нормальное, как и у всех людей, прижатое к голове, другое оттопыренное, стоящее практически перпендикулярно. У нас на станции над ним за глаза подшучивали: мол, в детстве родители его часто драли за ухо, причем только за правое.

«А Шеланова у нас прозвали Людовиком», — глупо подумал я. За длинный нос, похожий на нос одного из французских королей…

«Мухолов» резко дернуло. Очевидно, Нордвик начал тормозить. Руки не выдержали, и меня бросило лицом на спинку кресла. Причем носом я уткнулся именно в то самое оттопыренное ухо Нордвика. Хорошо еще, что нос у меня не королевский, а то, наверное, проткнул бы его «воспитательное» ухо. Лицо у меня стало вытягиваться вперед, и теперь я уже не знал, на что оно стало похоже. Но в таком положении, приплюснувшем меня к спинке кресла, было и свое преимущество. Теперь я видел экран обзора и надвигающуюся радужную диафрагму Глаза.

Надо сказать, что вхождение в диафрагму не доставило мне удовольствия. Вспышка в глазах, разноцветные кольца на сетчатке и неприятная оторопь во всем теле. И тут же наступила невесомость. Гравидвигатели в диафрагме не действовали.

Все-таки Нордвик был асом. Полет, траекторию движения он рассчитал великолепно. Буквально секунды три работали аварийные химические двигатели, и мы плавно пристали к переходному тамбуру пилотского отсека.

Не знаю, кому как, но я в невесомости почувствовал себя весьма неуютно. Мы настолько привыкли к искусственной гравитации, что, впервые оказавшись в невесомости, я сразу понял, что означала «космическая болезнь» для первых пассажиров времен начала освоения пространства. Желудок подступил куда-то к легким, казалось, что ты падаешь вместе с ботом в бездонную прорву, и безотчетно хотелось ухватиться за что-то крепкое и надежное, чтобы предотвратить это падение. Наверное, молоденький капитан «Градиента» испытывал то же чувство, потому что, когда лопнула перепонка переходного тамбура, он, ожидая нас, висел везде входа, неестественно крепко уцепившись рукой за поручень. Одному Нордвику все было нипочем. Он крепко стоял на ногах, приклеенный к полу магнитными присосками, — экипировка работников патрульно-спасательной службы была рассчитана на все случаи жизни.

— Здравствуйте, — несколько смущенно проговорил капитан «Градиента». — У нас почему-то отказала система искусственной гравитации…

Не обращая на него внимания, Нордвик прошагал по тамбуру, вошел в рубку лайнера и, подойдя к корабельному компьютеру, четкими, уверенными движениями открыл переднюю панель. Конечно, капитану ПСС положено было знать рубку корабля как свои пять пальцев. Откинутая вверх панель корабельного компьютера огромным крылом закачалась под потолком.

Капитан «Градиента» растерянно смотрел на действия Нордвика. Затем перевел на меня недоуменный взгляд.

— Что случилось? — понизив голос, с плохо скрываемой тревогой спросил он.

Я чуть не ударил его. Очевидно, он был моим ровесником — лет двадцать пять-двадцать шесть, — но щуплая фигура, светлые волосы, откровенно розовая кожа делали его совсем похожим на мальчишку. Впрочем, блондины всегда выглядят моложе. Даже щетина у них на лице практически не заметна, а у этого кожа на лице вообще была девственно чиста.

— Вы завели лайнер в зону эксперимента станции «Проект Сандалуз-11», — процедил я, глядя в небесно-чистые глаза капитана «Градиента». — Вам это что-нибудь говорит?

Глаза его дрогнули, потемнели. Он побледнел, по горлу судорожно прокатился кадык. Что-то это ему говорило.

— Иржик, — позвал меня Нордвик, вытягивая из внутренностей компьютера какие-то длинные, белесые, похожие на макароны шнуры с полупрозрачными присосками на концах, — переключи, пожалуйста, время сюда, в рубку.

«Откуда он знает мое имя? — несколько ошарашено подумал я. — На причале-то обозвал меня «этим»…» Я неуверенно, цепляясь за все предметы на своем пути, проплыл к пульту управления и, крепко уцепившись за подлокотник пилотского кресла, соединился с Владиком.

В нашем распоряжении оставалось двадцать три минуты. Впрочем, не в нашем, а в распоряжении Нордвика, потому что только он знал, что нужно делать.

Внезапно включилась внутренняя связь, и девичий голос, очевидно, стюардессы, сказал:

— Капитан, пассажиры жалуются на невесомость…

— К черту! — рявкнул Нордвик. — Пусть потерпят полчаса!

Бледный капитан «Градиента» только беззвучно раскрыл и закрыл рот.

— Где у вас можно побриться? — неожиданно обратился к нему Нордвик.

Капитан «Градиента» ошалело уставился на него.

— Побриться?

— Да, побриться, — раздраженно повторил Нордвик.

— В душевой…

— Депилат там есть?

Вконец обескураженный мальчишка-капитан только кивнул, и Нордвик быстрым шагом направился в душевую. В это время на экране связи вместо Владика появился Шеланов.

— Где Нордвик? — спросил он.

— Кажется, пошел бриться, — ответил я.

— Что?!.

Я пожал плечами.

— Пошел бриться, говорю. Во всяком случае он искал место, где можно побриться.

Шеланов смотрел на меня расширенными глазами, словно проверяя, не сошел ли я с ума.

— Чем вы там занимаетесь?

— Не знаю, — откровенно признался я.

— А где капитан «Градиента»?

— Здесь.

— Давай его сюда!

Я повернулся. Капитан «Градиента» по-прежнему висел возле тамбура, держась за поручень.

— Вас зовут, — пригласил я.

Он, наконец, оторвался от поручня и стал так же неуверенно, как перед этим я, пробираться к пульту.

— Я слушаю, — сказал он, добравшись до кресла пилота.

— Кто — я? — осадил его Шеланов. — Доложите по форме.

Держась за спинку кресла, капитан «Градиента» выпрямился.

— Капитан грузо-пассажирского лайнера «Градиент» пилот второго класса Чеслав Шеман на связи, — отрапортовал он. Впервые я услышал его голос без растерянных интонаций.

— Вот так-то лучше, — кивнул Шеланов. — Начальник научно-исследовательской станции «Проект Сандалуз-11» Руслан Шеланов. Доложите о проводимых мероприятиях.

Чеслав Шеман вновь растерянно повернулся ко мне.

— Я не получал никаких указаний…

Кажется, Шеланов выругался, но в это время у меня за спиной послышался цокот магнитных подошв, и я обернулся. С закутанной полотенцем головой из душевой возвращался Нордвик. Тщательно растирая голову, он отстранил меня от кресла и сел. Затем снял полотенце. Я обомлел. От его пышной шевелюры не осталось и следа. Голый череп стыдливо розовел младенческой кожей, как бывает только после депилата, и по нему, страшный в своей наготе, глубоким оврагом змеился безобразный шрам, заканчивающийся за оттопыренным ухом.

— Здесь тебе никто ничего не скажет, — объяснил он Шеланову. — У меня нет времени вводить всех в курс дела.

Я непроизвольно бросил взгляд на таймер. Семнадцать четырнадцать.

— Сообщи о происшедшем в патрульно-спасательную службу, — продолжал Нордвик. — И вызови мой крейсер. Может статься, ему придется здесь поработать…

— Уже вызвали.

— Хорошо. Теперь дальше. Я отключил блокировку системы запуска двигателей лайнера и попытаюсь вывести двигатели на режим прямым нейроуправлением. Вполне возможно, что я их сожгу, но две минуты они проработают у меня на полной мощности. Твоя же задача: когда я буду готов, ты выстрелишь в Глаз из катапульты… Ты ведь говорил, что диафрагма после обстрела захлопывается на две с половиной минуты?

— Да, — кивнул Шеланов и тут же поперхнулся. — Но… мне нечем стрелять…

— Что значит — нечем? — опешил Нордвик.

— В катапульте нет рабочего вещества.

— А тот астероид, который вы только что приволокли?!

— Даже если бы он смог поместиться в катапульту, мне его нечем туда затолкать! — тоже сорвался на крик Шеланов.

Кажется, я впервые увидел Нордвика растерянным. На нашей станции было всего два бота. Но один, с Банкони, находился сейчас неизвестно где, дрейфуя с сожженным двигателем в космосе, а второй был здесь. И тут впервые жуткий холодок неприятной струйкой побежал по моей спине. Похоже было, что восхищенные взгляды девушек могут уже никогда не коснуться моих шевронов. Какие только глупости не лезут в голову! Но я ошибся в Нордвике. Он быстро оправился. То ли у него был в запасе еще один вариант, то ли его голова в этой ситуации работала быстро, трезво и четко. Как компьютер.

— Тогда — не мешай, — жестко сказал он Шеланову и отключил внешнюю связь. Затем повернулся к капитану «Градиента» и посмотрел на него внимательным взглядом.

— Значит так, сынок, — тихо сказал он. — С прической тебе придется расстаться… Запустишь двигатели ты. Надеюсь, не забыл, что такое прямое нейроуправление?

Чеслав Шеман съежился.

— Нет… — прошептал он.

— Что значит — нет? Не забыл или прически жалко?

Нордвик бросил взгляд на таймер. Я тоже. Оставалось тринадцать минут.

— Я не смогу…

— Что значит — не смогу?! — взъярился Нордвик. Глаза его недобро щурились. — А ну, марш в душевую!

— Я не смогу… — снова пролепетал Чеслав Шеман и тут же быстро затараторил: — Когда мы в институте сдавали зачеты по нейроуправлению, я с трудом укладывался в три минуты…

Нордвика перекосило.

— Черт бы тебя побрал! — выругался он и, резко повернувшись к пульту, включил селектор внутренней связи.

— Внимание по всему кораблю! — сдерживая себя проговорил он. — Прошу пассажиров, имеющих права пилотов, отозваться. На отзыв — одна минута. Повторяю: в течение одной минуты.

Секунд через пятнадцать отозвался чей-то голос:

— Микробиолог Бахташ Тарма. Двести шестая каюта. Имею любительские права…

— Спасибо, не надо. Прошу отзываться пилотов не ниже первого класса.

Минута прошла в напряженном молчании. Больше отзывов не поступило. Нордвик подождал еще лишних секунд десять, затем отключил селектор и повернулся к Чеславу. Лицо Нордвика было страшным и одновременно жалким. Смесь ярости и страдания.

— В таком случае… — прохрипел он, лицо его исказилось, и он часто-часто задышал, — на боте пойдешь ты. Твоя задача… по моему приказу… направить бот в супермассу…

Я похолодел. Так вот какой второй вариант был у Нордвика! И без того потерявший свою розовощекость Чеслав Шеман побледнел еще больше.

— Нет… — Он испуганно замотал головой. — Я не смогу…

— Сможешь. Больше это некому сделать.

Шеман продолжал мотать головой. А я стоял и с ужасом наблюдал, как один уговаривает другого пойти на смерть.

— Надо, сынок, надо… Я бы сам пошел, но никто не сможет тогда вывести лайнер. А послать туда этого микробиолога…

Чеслав Шеман только сильнее замотал головой. Казалось, еще немного и с ним случится истерия. Но тут лицо Нордвика посуровело, и он жестко сказал:

— В таком случае, я тебе приказываю: сесть в бот и направить его в супермассу. Как старший по званию. Выполняйте приказ!

И тут я не выдержал.

— Да какое ты имеешь право приказывать! — гаркнул я в лицо Нордвику. — Посылать человека…

Закончить я не успел. Лицо Нордвика исказилось яростью, он повернулся ко мне и ударил. Страшно, сильно — у него была опора в невесомости на магнитные подошвы.

Когда я пришел в себя, Чеслава Шемана в рубке уже не было. Я висел под потолком; левой стороны лица не чувствовалось, словно ее облили анестезином, видел только правый глаз. В рубке горели почти все экраны: на одном, практически закрывая всю его поверхность, темнел близкий «зрачок» супермассы; на втором рельефно вырисовывался уже отшвартованный от лайнера бот; на третьем — лицо Чеслава Шемана в рубке «мухолова»; на четвертом по корпусу лайнера медленно перемещался двигательный отсек, занимая позицию напротив «зрачка» супермассы. На таймере горело время: пять минут сорок восемь секунд. А из кресла пилота торчала бритая голова Нордвика, сплошь утыканная присосками белесых проводов.

— Подлец! — прохрипел я разбитыми губами. Резкая боль рванула мне всю челюсть. — Убийца!

Подсознание глупо отметило толику мелодраматичности этих фраз и всего моего положения. От злости на себя и на свое подсознание я попытался оттолкнуться от потолка, чтобы броситься на Нордвика, но у меня ничего не получилось. Я только завертелся в воздухе.

— Не мешай, — не оборачиваясь, спокойно сказал Нордвик. — Если мы начнем сейчас драться, лайнер войдет в супермассу. А здесь восемьсот двадцать три человека, не считая нас.

Я заскрипел зубами от бессильной ярости, но тут же схватился за челюсть. Как он меня…

Тем временем на одном из экранов двигательный отсек лайнера застыл напротив «зрачка» супермассы.

— Внимание по всему кораблю! — объявил Нордвик по селектору внутренней связи. — Всем пассажирам приготовиться к появлению искусственной гравитации.

Он отключил селектор и посмотрел на таймер. Оставалось меньше четырех минут.

— Пора, сынок, — тихо сказал он Чеславу Шеману.

Шеман вздрогнул.

— Прощайте… — прошептал он. Лицо его исказилось совсем по-детски, как от незаслуженной обиды, и экран погас. Он выключил его — наверное, не хотел, чтобы видели его слабость. — Передайте маме…

И все. Может быть, он отключил и связь, а может, спазм сдавил ему горло. И мне почему-то показалось, что сейчас по его лицу текут слезы.

«Мухолов» сорвался с места и тут же исчез в супермассе. И, может быть, потому, что не было ни взрыва, ни вспышки — это не показалось страшным. Но мне хотелось кричать.

Радужная вспышка ударила по глазам чуть позже — сократилась диафрагма, и тут же появившаяся искусственная гравитация швырнула меня на пол. Пол подо мной завибрировал, возник ноющий звук, все более усиливающийся. Нордвик активировал двигатели по ускоренному режиму. Обычно двигатели активируют в порту в течение примерно получаса, и это проходит незаметно. Работающих же в полном режиме двигателей вообще не слышно, а когда корабль ложится в дрейф, они работают на холостом ходу, чтобы обеспечить возможность быстрого маневра. Так они и работали на «Градиенте», но диафрагма погасила их. И поэтому Нордвик пытался не только активировать двигатели, но и одновременно двинуть лайнер с места.

Ноющий звук перешел в невыносимый вой, от которого, казалось, крошились зубы, переборки уже не вибрировали, а сотрясались крупной дрожью, но лайнер по-прежнему оставался неподвижным. Только когда время на таймере перевалило за полторы минуты, к дикому вою добавился еле слышный комариный писк, и «зрачок» супермассы стал медленно отодвигаться.

По содрогающемуся полу я на четвереньках прополз к пульту управления и, цепляясь за кресло, встал на ноги. Передо мной замаячила бритая голова Нордвика, вся в присосках и проводах. Я крепче ухватился за кресло и выпрямился, чтобы через его голову видеть приборы. Взгляд мой метался между экраном, на котором проецировался удаляющийся «зрачок», гравилотом, спидометром и таймером. Мала скорость, мала! Кажется, я даже грудью навалился на спинку кресла, словно пытаясь подтолкнуть лайнер вперед. Супермасса сработала как часы. Только на таймере выпрыгнуло время: две тридцать шесть, — как она выплюнула из себя диафрагму. Я еще успел бросить взгляд на гравилот: одиннадцать и шесть метров в секунду, — как разом умолкли двигатели, радужная вспышка ударила по глазам, и вновь наступила невесомость.

Не успели… До спасения оставалось еще более километра. Но я ошибся. Несмотря на то, что диафрагма усиленно гасила скорость корабля (скорость падала просто на глазах), инерция движения была огромна, и лайнер продолжал, хоть и теряя скорость, уходить от супермассы.

Переход границы диафрагмы оказался мучительным. Скорость лайнера упала практически до нуля, и я даже видел, как радужная пленка диафрагмы возникла передо мной прямо из экранов, вошла в меня и словно вывернула наизнанку. Как я еще остался стоять на ногах, не знаю. Но когда пришел в себя и смог хоть что-то соображать, то увидел в обзорные экраны, что лайнер находится за границей диафрагмы. Мало того, он по-прежнему уходил от супермассы. С небольшой, почти черепашьей скоростью, какие-то метры в минуту, но уходил! Вышла соринка из Глаза…

На дисплее замигала красная надпись: «Авария в двигательном отсеке!!!» — сжег-таки Нордвик двигатели…

Я посмотрел на него. Нордвик неподвижно сидел в кресле, пустыми глазами уставившись в пульт управления. На его вдруг обострившемся лице ощутимо быстро высыхали крупные капли пота. Я поморщился и тут же чуть не вскрикнул от боли. С трудом передвигаясь на ватных ногах, направился в душевую. К счастью, там нашлась аптечка. Я снял боль и кое-как ретушировал кровоподтек, заливавший почти всю правую половину лица… К сожалению, я не врач-косметолог, и добиться полного рассасывания кровоподтека мне не удалось. Он разлился по щеке сине-желтым пятном и, как я ни старался, в нем только больше появлялось зелени. Тогда я оставил синяк в покое, содрал с себя одежду и забрался под душ.

Когда я вышел из душевой, Нордвика в рубке уже не было. Переднюю панель на компьютере он закрыл, но как-то небрежно, неаккуратно — из-под нее змеились по полу те самые белесые червеобразные провода нейроуправления, вызывавшие какое-то гадливое чувство. Очевидно, он просто отпустил кронштейны панели, и она упала, придавив провода.

Неприкаянно побродив по рубке, я попытался пройти в пассажирский отсек, но перепонка двери оказалась заблокированной. Тогда я открыл дверь в пилотский информаторий. За перепонкой оказалась вторая, светозащитная, и я просунул в нее голову. И чуть было не отпрянул от грохота взрыва, швырнувшего мне в лицо комья земли. В информатории шел фильм. Старинное кино, квадратом экрана светившееся на стене.

Фильм был о войне и, наверное, игровой. На экране, за бруствером окопа, стоял военный в длинной шинели и папахе (наверное, генерал — я в этом слабо разбираюсь) и смотрел на поле боя в странный, похожий на перископ, бинокль, установленный на треноге. Рядом с ним стоял второй военный, в туго перетянутом полушубке и в каске. Очевидно, его офицер.

Я уловил только конец фразы, которую офицер говорил генералу:

— …Вы забываете, что они не только солдаты, но и люди. Что у каждого из них есть матери, жены, дети…

Генерал резко повернулся к офицеру. Лицо его было суровым и решительным, как и положено генералу во время боя.

— Если я буду помнить, что у каждого из них есть матери, жены и дети, — жестко обрубил он, — то я не смогу посылать их на смерть!

Я всмотрелся в темноту информатория. В углу, в мигающем свете экрана, отблескивала лысина Нордвика.

Я отпрянул назад и с треском захлопнул за собой перепонку двери. Ишь, с кем себя сравнил! Генерал!.. Я прошагал через всю рубку и с размаху сел в кресло пилота. Командир! Он, видите ли, имеет право посылать на смерть! В моей голове стоял полный сумбур. Я, конечно, понимал, что своей смертью Шеман спас всех пассажиров «Градиента», Но заставить его это сделать не имел права никто. Потому что это подвиг, а на подвиг люди идут сами, жертвуя собой по зову своей души. Приказать же мальчишке… Я не знаю, как там считали в двадцатом веке, но это — убийство! Неожиданно мне в голову пришла мысль: а смог бы я, если бы умел управлять ботом, сделать то, что сделал капитан «Градиента»?

И не сумел ответить.

Сказать: «Да! Я готов на подвиг!» — это слишком просто. Это пустой звук, за которым ничего нет, если впереди — жизнь.

Так я и просидел в кресле пилота, пока не прибыли спасатели. К счастью, это оказался не крейсер Нордвика, а другой, находившийся в этот момент ближе к нашему сектору. К счастью, потому что я не хотел, просто уже физически не мог оставаться на лайнере, а к Нордвику, если бы это был его крейсер, обращаться с просьбой доставить меня назад на нашу станцию не хотел.

Первое время, пока крейсер ПСС швартовался к «Градиенту», брал его на буксир и десантировал ремонтников к двигательному отсеку, я не вмешивался в их переговоры между собой. Но когда их работа вошла в спокойное русло и количество приказов и переговоров в эфире упало, я вызвал их капитана и, отрекомендовавшись, попросил помочь мне вернуться на станцию.

— Так в чем дело? — не очень любезно осведомился капитан. — Берите спасательную шлюпку и летите.

— Я не умею управлять шлюпкой.

— В таком случае сидите и ждите. В настоящий момент у меня нет людей для вашей доставки на станцию.

Я начал было ему снова объяснять, кто я такой и как здесь оказался, но он резко оборвал меня, попросив не засорять эфир.

— Если ты не возражаешь, Иржик, — вдруг раздался голос за спиной, — то это могу сделать я.

Я обернулся. У стены стоял Нордвик и смотрел на меня усталыми, больными глазами. Не знаю, да и никогда не смог бы объяснить, почему я кивнул.

Спасательная шлюпка, хоть и была всего раза в два больше «мухолова», в середине оказалась довольно просторной. Впрочем, оно и понятно — ей не нужен такой мощный двигатель, как у бота. Я подождал, пока Нордвик усядется в пилотское кресло, и сел на жесткое откидное сиденье, у самого выхода.

Почему-то я ждал, что он заговорит со мной, попытается как-то оправдаться… Но весь путь до станции он молчал и не смотрел в мою сторону. И когда мы спустились на причал станции и я вышел из шлюпки, он продолжал неподвижно сидеть в кресле, даже не проводив меня взглядом.

У входа на причал станции меня ждали возбужденные ребята. Наверное, у них была ко мне масса вопросов, но никто их не задал. Все молча смотрели на меня. Не знаю, что на них произвело большее впечатление — то ли выражение моего лица, то ли синяк. Впрочем, делиться своими впечатлениями у меня тоже не было желания.

— Где Шеланов? — спросил я.

— В медотсеке, — ответил кто-то.

Я кивнул и, пройдя сквозь толпу, зашагал по коридору в сторону мед отсека. Ребята меня поняли, и никто за мной не последовал.

В медотсеке было трое: Шеланов, Гидас и Долли Брайен — врач станции. Гидас лежал на выдвинутой из стены койке. На его голове блестит шлем психотерапии, а над грудью, свешиваясь с потолка на штанге хромированного штатива, висела платформа диагноста. Гидас плакал. Долли сосредоточенно возилась у пульта диагноста, а Шеланов сидел на стуле рядом с Гидасом и держал его за руку.

— Мне надо было идти… — трудно, с болью выдыхая из себя слова, говорил Гидас. Слез, бегущих по щекам, он не замечал. — Я же знаю «мухолов» как свои пять пальцев… Надо было вывести его из диафрагмы… разогнать… по спирально сужающейся траектории… и катапультироваться… Компьютер бы сам довел…

— Я вернулся, — сказал я.

Шеланов мельком глянул на меня, кивнул.

— Разрешите доложить? — официальным тоном спросил я.

— Потом, — отмахнулся он.

— Не потом, а сейчас. Я считаю, что действия капитана Нордвика на лайнере «Градиент» граничат с преступлением.

Шеланов поднял на меня недоуменный взгляд. Затем отпустил руку Гидаса и встал.

— А ну, пойдем отсюда, — сказал он и, подхватив меня под локоть, вышел из медотсека.

— Что ты сказал?! — спросил он.

— Я сказал, что действия капитана Нордвика преступны. Он не имел права приказывать Шеману идти на смерть. Допустим, это можно и оправдать сложившейся ситуацией, но с моральной стороны — Нордвик совершил убийство.

— С моральной стороны?..

Лицо Шеланова обострилось, стало жестким.

— Ты еще назови смерть Шемана подвигом. В результате этого, как ты говоришь, преступления, спасено восемьсот двадцать три человека.

— Сейчас не средневековье, чтобы приносить кого-то в жертву! — почти выкрикнул я ему в лицо. — И даже не двадцатый век! Человек должен сам…

— Не двадцатый, — согласился Шеланов. — Поэтому не тебе его судить.

— А кому? — перебил я.

— И никому… — тихо закончил Шеланов, непримиримо глядя мне в глаза. — Нет для него суда.

— Есть! Суд его собственной совести! И если она спит, то я хочу, чтобы о его поступке знали все! Тогда посмотрим!

— Суд совести…

Шеланов вдруг потух, и глаза его стали грустными и невидящими. Будто он жалел меня за что-то. Меня — или Нордвика?..

— Это он тебя? — спросил он, кивнув на синяк. — Мне тоже хочется…

— Послушай, — спросил он вдруг, — а ты знаешь имя того пилота, который бросил свой лайнер на Сандалуз?

Я молчал. Ждал продолжения.

— Это был Нордвик, — сказал он.

Я вздрогнул от неожиданности.

— Но и это не все, — тихо продолжал Шеланов. — В пассажирском отсеке лайнера находилась вся его семья. Жена, трехлетний сын и пятилетняя дочь. Так что совесть у него и так…

Я молчал. Мне нечего было сказать.

— Да и не в Сандалузской катастрофе дело, — снова заговорил Шеланов. — Даже не будь ее, Нордвик имел право на такой приказ! Заруби себе…

Он вдруг осекся и встревожено спросил:

— А где Нордвик?

— Там, в шлюпке…

— Где — там?!

— На шестом причале…

Шеланов вдруг резко повернулся и побежал по коридору к причалам. Мгновение я смотрел ему вслед, затем тоже сорвался с места и побежал. Я понял, о чем подумал Шеланов.

Когда мы подбегали к причалам, из тамбура третьей платформы вышли Банкони и сопровождавший его незнакомый человек в форме спасателя ПСС. Чуть не сбив их с ног, мы пробежали мимо и вскочили в тамбур шестого причала. Перепонка шлюза медленно затягивалась, но Шеланов успел протиснуться в нее и она, на секунду застыв, лопнула.

Спасательная шлюпка по-прежнему стояла на том же самом месте посреди причала. Только входной люк был задраен.

— Нордвик! — тяжело дыша, позвал Шеланов, остановившись метрах в десяти от шлюпки. — Нордвик!

Молчание. Словно в шлюпке никого нет.

— Нордвик, — снова, но уже более спокойно, заговорил Шеланов, — ты же знаешь, что не сможешь стартовать, пока на причале люди. А я отсюда не уйду.

И снова молчание. Затем, наконец, перепонка люка лопнула, и мы увидели Нордвика. Он стоял, держась за края люка, и смотрел на нас. Смотрел долго, думая о чем-то своем. А потом сел.

Шеланов подошел к нему и сел рядом. Они молчали.

Потом Нордвик повернул голову к Шеланову и долго, словно изучая, словно в первый раз видя, смотрел на него. Я подумал, что сейчас он скажет что-нибудь возвышенно-сакраментальное типа: «Ты знаешь, я перебрал все варианты, чтобы самому… А пришлось послать его», — и уронит голову себе на руки.

Но он неожиданно спросил Шеланова:

— Ты никогда не пробовал чеканить свой профиль на монетах? Неплохо бы получилось…

Шеланов поднял на него глаза.

— Мало тебя в детстве драли за ухо.

И они горько, вымученно улыбнулись друг другу.

И тогда я повернулся и ушел.

Сентябрь 1984 г.

Борис Зотов

Каяла

(В сокращении)

…Это необыкновенная и в каких-то поворотах странная история. Автор услышал ее много лет назад от кавалерийского офицера, участника наступления наших войск на Юге весною 1942 года. И пересказал — но не для всех. Ничего не даст книжка тому, кто не ищет в прошлом ответов на вопросы сегодняшнего дня…

* * *

Эскадрон шел всю ночь усиленным аллюром. Десять минут валкого и крупного конского шага заканчивались, и раздалась слабо слышимая в четвертом сабельном взводе команда — командовал комэск в голове растянувшейся колонны, там, где, невидимый в темноте, качался на пике синий эскадронный значок, а потом команда дублировалась на разные голоса взводными — все ближе и ближе:

— О-о-о… О-о-во… По-вод!..

Дорога вертелась вдоль Донца; повторяя его капризное русло и часто проваливаясь в поперечные балки, — поверху было уже сухо, и здесь копыта трещали четко, барабанным треском, а в низинах чернела еще грязь, оставленная весенним половодьем.

Третью ночь подряд идет на запад колонна, покрывая за переход по семьдесят-восемьдесят километров.

Спешит.

Куда, зачем?

Таких вопросов в военное время не задают. Но если бы каким-то чудом бросить взгляд на засекреченную карту с оперативной обстановкой, тогда сразу обратил бы на себя внимание резкий выгиб линии фронта: как раз в бассейне Северного Донца широким и длинным языком вдавалась красно-синяя линия в расположение немецких войск.

С такого «языка» заманчиво наступать, особенно на карте: ударом на север можно окружить силы противника южнее Харькова; ударом на юг — отсечь в районе Ростова. Сам Ростов дважды переходил из рук в руки и зимой с тяжелыми боями был все-таки отбит и утвержден за нами. Здесь немцы откатились к Матвееву Кургану, к реке Миус и за Таганрог.

Синяя и красная линии упрямо сошлись, уперлись и остановились, завязнув в снегах, а потом в жидкой грязи…

В последнем ряду четвертого взвода ехал боец Андриан Пересветов, и голова его моталась из стороны в сторону при каждом шаге караковой кобылы. Так получилось, что днем, в то время, когда все отдыхали после перехода, отделение Пересветова было выброшено в разъезд и честно, до последней точки маршрута, прощупало назначенное направление. Поэтому сейчас, на исходе ночи, бессонница и усталость ртутью наливали голову кавалериста. Он оборачивался и вглядывался в край неба, в надежде, что светило примется за дело, но видел только размытые тьмой контуры тачанок.

Сосед Пересветова справа, Халдеев, чуть зазевался, его лошадь, которой что-то померещилось на дороге, приняла вбок, лязгнуло стремя о стремя. Еще немного, и ствол заехал бы Пересветову по голове. Винтовка у Халдеева снайперская, ствол длинный — не то, что у остальных, вооруженных короткими и легкими карабинами образца тридцать восьмого года. На походе каждый грамм чувствуется. Халдееву тяжелее. Он таскает на килограмм больше. А каково едущему впереди Пересветова Ангелюку? Его «Дегтярев пехотный» весит семь восемьсот. Правда, Халдеев сухой, тощий и высокий, а Ангелюк широкий, упитанный — как раз пулеметы таскать.

Постепенно небо из темного стало фиолетовым, налились нежной позолотой перья реденьких облаков, плавающих на огромной высоте, и майская ночь стала таять.

Боец Отнякин (левый сосед Пересветова) зевнул так, что стало страшно. Окая, произнес:

— Облаков-то нету нынче, бомбить будут. Пора бы ховаться кто куда да дневать. Поработать надо четвероногого друга.

На казарменном жаргоне это означало сон, а отнюдь не тренировку коня. Однако сонливость уже сошла.

Организм человеческий издревле налажен на пробуждение с восходом солнца. Взбодрился и Пересветов, осмотрелся, встал на стремена и увидел впереди чуть изогнутую полоску воды в зеленой оправе молодой травы, блестевшую стальным сабельным блеском. За рекой лепилась к горизонту роща — веселое зеленое облако. И боец изумился, даже глаза протер — ландшафт был знаком, и хорошо знаком.

— Да это же Оскол, река Оскол! — вырвалось у Пересветова.

— Откуда знаешь? — подозрительно спросил Отнякин, которому было все равно, Оскол это или не Оскол, а просто он не любил, когда московский студент что-то знал, а он, деревенский парень с пятью классами, этого не знал.

— Здесь я был 22 июня, — сказал Пересветов, чувствуя, как сжалось сердце при упоминании о том самом грозном дне, который разорвал его жизнь на «до» и «после». В настоящем было: рассвет на военной тропе, качающееся седло и грязь под ногами да еще вода, в сапогах хлюпающая; а в куске отсвеченного войной прошлого — экспедиция.

Да, именно здесь застигла война московскую историко-археологическую экспедицию, а студент Пересветов входил в ее состав…

Дело в том, что еще в прошлом веке талантливый историк Андрей Христофорович Пересветов, автор «Истории образования государства Российского» разгадал маршрут войска князя Игоря; он точно определил место последней брани с половцами и нашел (как он считает) таинственную реку Каялу, не обозначенную ни на одной карте. При этом историк преодолел некую колоссальную трудность.

Трудность эта заключалась в том, что маршрут движения, как он представлялся неведомому автору «Слова о Полку Игореве», приводил русских в Половецкую глубинку, к Дону и к морю. Летописцы же, описывая поход, о море и о Доне упоминали, но смутно, глухо. Зато приводили другие названия, в «Слове» отсутствующие. Да и Ярославна с крепостной стены, как издавна повелось, обращалась к Днепру и Дунаю…

Тот, первый Пересветов, зачинатель целого рода историков, не оробел при виде этих неувязок. В «Слове» говорилось ясно, что гибель русских полков была на реке Каяле; а в летописи, кроме Каялы, фигурировали как промежуточные рубежи реки Сальница и Сюурли.

Пересветов поверил автору «Слова». Он искал Каялу на торговом, издревле известном, сухопутном ответвлении пути «из варяг в греки». Если Игорь был намерен, как сказано в «Слове», «поискати града Тмутораканя, а любо испита шеломом Дону», то Каяла должна быть неподалеку от устья Дона. При этом выполнялись все три основные условия — море близко, Дон близко и до Тмуторокани по берегу Азовского моря рукой подать. Все сходилось!

Что удивительно: на этом, вычисленном за письменным столом, как орбита неизвестной планеты, месте Пересветов обнаружил реку с современным названием Кагальник, довольно близким к Каяле по звучанию. Более того, рядом оказалось озеро Лебяжье, а в летописи как раз упоминалось еще некое озеро, возле которого шел последний страшный бой и был пленен Игорь. Так умозрительное исследование подтвердилось на месте, и ученый мир принял гипотезу Пересветова за истину…

Было это во времена Бородина и Стасова, когда на волне дел великих и славных дух русский взыграл и вознесся небывало высоко. Открылась всему свету русская литература, музыка, живопись. Засияли во всем блеске мировые имена — Толстой, Достоевский, Тургенев, Чайковский, Мусоргский, Репин, Суриков… Чуть копнули дотошные любители во Владимире, Суздале, Звенигороде — обнаружились перлы древней иконописи. Раскрылись глаза на считавшуюся ранее примитивной допетровскую архитектуру, народные художественные промыслы. Работа Пересветова, рисующая князя Новгород-Северского как организатора смело задуманного дальнего похода во имя освобождения закабаленных русских братьев, находила восторженный отклик в сердцах патриотов. На железной дороге вблизи Лебяжьего озера появилась станция, которую так и назвали — Каяла.

Но подержалась волна национальной гордости, подержалась и начала спадать. Поднялась волна другая — трезвого, но холодного правдоискательства. В мелькании урожайных и неурожайных лет времена менялись, менялись и взгляды на историю России. Умер Пересветов, не ведая, что сын его будет искать в летописях иное…

Пересветов-сын в книге «Миф о реке Каяла» с новейших позиций начисто разгромил теорию отца о дальнем рейде Игорева войска за Дон. Появились и другие исторические работы: вносились новые понятия, не столько дополняя и уточняя, сколько разрушая старые.

Обозначились другие подходы, иные уровни мышления. Патриотизм славянофилов? Наив. Великая страна? Великий народ, уже в древности рождавший героев, поэтов, мыслителей, полководцев? А не европейская ли, попросту, провинция? И не выдумал ли Бородин загадочную двойственность натуры Игоря? Обычный волк-грабитель, напавший на мирных половцев, зауряд. Да и было ли «Слово»?

…И вот теперь, качаясь в седле, Андриан Пересветов разом вспомнил все это. Не просто вспомнил, а наглядно представил себе, будто киноленту крутил. Недаром он был историком в третьем поколении. Андриан имел дар воображения, и очень развитый дар. С детства жаден был до чтения. Представлял себе и споры схлестнувшихся крайностей — очередного поколения «западников» со «славянофилами». Понимая в чем-то «западников», снимая шляпу перед их высокой культурой, он все же воспринимал их почему-то в несимпатичном виде ничего не мог сделать с собой, со своим сердцем, Так уж был устроен. «Византией попрекали, варягами глаза кололи, — с горечью думал он, — играли прошлым, как циркачи дутыми гирями».

Тут Пересветову будто кто на ухо скрипуче и въедливо шепнул:

— А кто в одной лодке с Кончаком сидел? Оба — Игорь и Кончак — хитрые азиаты, в конце концов…

Андриан не утерпел, вскинулся при этих словах воспаленно:

— Нет, были, были люди. И еще какие! Только и им трудно приходилось — такой был век, их понять надо, понять…

Голос Отнякина привел Пересветова в чувство:

— Эй, студент! Очнись! Что лопочешь-то так сердито? Чокнутый, что ли? Сам с собой разговаривает, смотри, ребя!

— Ладно, тебе-то что? — нехотя отмахнулся он.

— Витаешь! Нет, чтобы с товарищем перекинуться словцом хучь о девках. Эх, девочки-припевочки, — не отставал задиристый Отнякин, — ведь были делишки насчет задвижки? Расскажи!

Студент замкнулся и отвечать не стал, не любил он этого ерничества. И о похождениях Отнякина слушать не любил — уж очень у того, пусть на словах, получалось просто, совсем просто — наше дело не рожать… И верить этому не хотелось. Послать товарища куда подальше, как мог грубоватый Ангелюк, Пересветов себе не позволял, да и не получилось бы у него.

…При подходе к Осколу перешли на шаг, управлять кобылой уже не требовалось, и Андриан Пересветов отдал повод и дух перевел. Ему стало легче отдаться загадкам старого, совсем другого мира. Почему отец вдруг отверг исследования деда? Потому что прошла мода на возвышение русских художественных и исторических ценностей? Мода или закономерность? Критический пересмотр на базе новых знаний? Кто знает…

Бойцу Пересветову надо бы не терять момента, заснуть в седле, — вон Отнякин уже отключился, кемарит вовсю. Но слишком его взбодрила встреча с Осколом, пущенная в работу голова покоя не дает!

Конечно, проще всего сказать, что отец опровергал деда в то время, когда в Россию хлынул французский и английский капитал. А кто платит деньги, тот и музыку заказывает, и нет ничего удивительного, что западники начали перекручивать, перелопачивать всю русскую историю, расклевывать ценности: тот герой ездил на поклон к хану, а этот страдал буйным помешательством, третий — уж совершенно точно — губил души, к тому ж, пил без меры. Игорь-князь шел-де просто пограбить, делал обычный пограничный набег, и вообще он сам то нападал на половцев, то — в союзе с ними — на своих. Свой поход 1185 года он не согласовал с киевлянами, чем и поставил всю Русь под удар; стало быть, и героя из него делать нечего. Да-с, заурядный феодальный разбойник, и Бородин старался совершенно напрасно.

Такое объяснение не устраивало Андриана. Он думал о связях потаенных, о причинах, лежащих в иной области. Дед был романтиком в науке — отец жил во времена трезвых расчетов. И отец опрокинул версию деда ничем иным, как точными арифметическими выкладками.

Пересветов-второй в «Мифе о Каяле» скрупулезно выписал из летописей все сведения о боевых походах того времени. Работал на совесть. Складывал, делил, умножал. Вывел: длина среднего однодневного перехода войск равна 25 километрам.

И поставил вопрос трезво: мог ли Игорь оказаться за Доном, если весь поход длился с 23 апреля по 5 мая, каких-то неполных две недели? И ответил, что не мог, даже если допустить, что поход закончился не 5, как сказано у Татищева, а 12 мая. Неделю он набрасывал на всякие возможные летописные ошибки.

И в самом деле — за три недели пройти с боями чуть ли не тысячу километров? Сомнительно, просто невозможно: подвижность войска получалась чрезмерно высокой, выпирая из подсчитанных 25 километров, как тесто из горшка. Это стало первым и главным ударом по гипотезе о дальнем рейде Игоря за Дон.

…Пока боец Пересветов добирает крохи сна на самом медленном лошадином аллюре, а это значит, на шагу, еще есть возможность заглянуть в книгу его отца. Там есть выписанные из Ипатьевской летописи «опорные» даты Игорева похода 1185 года и пояснения к ним.

«23 апреля. Вторник. Начало похода из Новгород-Северского после Пасхи. (Дата точна, ибо проверено: Пасха в том году приходилась на 21 апреля).

1 мая. Среда. Солнечное затмение. Переправа войск через Северский Донец. (Дата верна, ибо астрономы дни затмений вычисляют точно).

3 мая. Пятница. Удачная атака половецкого стана на реке Сюурли. (Эта дата и все последующие сомнительны, о чем будет речь ниже).

4 мая. Суббота. Бой в окружении.

5 мая. Воскресенье. Гибель русских полков».

Далее Пересветов-второй резонно спрашивал: позвольте, как же так, ведь летописец вклинил между 1 и 3 мая — между солнечным затмением и атакой на Сюурли — массу других важнейших событий! Так, после переправы через Донец 1 мая Игорь шел к Осколу (вероятно, к месту его впадения в Донец), стоял на Осколе два дня, ожидая брата с его курянами, потом делал переход к Сальнице, а от Сальницы еще нужно было идти к Сюурли. Когда же все это — за один день 2 мая? Включая двухсуточную стоянку на Осколе? Следовательно, дата окончания похода сама собою сдвигалась с 5 на 12 мая. Другая дошедшая до нас летопись — список «Мниха Лаврентия» — вообще оказалась несуразной и даты похода высветить не могла.

«Не может быть и речи о том, — писал Пересветов, — чтобы от устья Оскола добраться до Лебяжьего озера за Доном за оставшиеся на сам поход по половецкой земле четыре дня, ибо длина этого маршрута составляет около 300 верст. Допуская ускоренное движение, т. е. до 40 верст в сутки, мы легко получаем необходимое минимальное время — семь с половиной суток. Этим временем князь Игорь уже никак не мог располагать. Кроме того, летописец ни словом не обмолвился относительно переправы русских войск через такое мощное препятствие, как Дон. Каялу следует искать в приграничной зоне, неподалеку от Северского Донца, да и была ли она, эта мифическая Каяла? Скорее всего, это есть опоэтизированная формула покаяния или раскаяния».

Шерсть на лошадиных крупах начала уже слипаться, темнеть и лосниться от пота, а в пахах появилась беловатая пена. Стало совсем светло. Кавалеристы то и дело всматривались в небо — «Хейнкели» могли появиться с минуты на минуту. Когда же дневка? Наконец эскадронный значок поплыл с дороги вправо, качнулся и исчез. Колонна втянулась в глубокую сырую балку и встала. Переходу конец, будет каша и будет отдых. Взводы растеклись по мокрым от росы зарослям лозняка. Ожили, залопотали балагуры.

— Поспим, — зевая, как обычно, до треска в челюстях, сказал Отнякин, — от сна никто не умирал!

В четвертом взводе вывернулся из строя красавец сержант Рыженков, кавалерист от бога, чудилось, сросшийся с конем, будто кентавр. Соловый, рослый ахалтехинец нервно крутился под ним, по-лебединому выгибая шею и роняя легкую пену с трензелей. Рыженков отсек последний ряд и приказал:

— Пойдете в охранение. Место — вершина балки, задача — не допустить внезапного на взвод нападения и воспретить ведение разведки противником. Старший — Халдеев.

— Товарищ сержант!.. Товарищ сержант, ведь мы вчера весь день были в разъезде, из седел не вылезали…

В светлых глазах Рыженкова появилось холодное мерцание, а конь его вдруг встал как вкопанный.

— Выполняйте! — будто выстрел.

По дну балки трое кавалеристов проехали метров триста и спешились. Пересветов, едущий в ряду средним — по расчету коновод, — принял повода и остался внизу, остальные полезли по невысокому здесь обрыву и сразу же взялись за саперные малые лопатки. Заскрипел песок с мелкой галькой пополам. Пересветов прикинул: солнце взойдет повыше, тень пропадет, а редкие кусты да заросли ежевики не скроют лошадиных голов и спин, с воздуха все будет как на ладони. Надо маскировать.

Пересветов накрыл лошадей попонами защитного цвета и отпустил подпруги — лошади тянулись к молодой травке. Солнце заглянуло в балку, стало пригревать. Загудели оводы, бросились в атаку слепни, лошадиные мучители…

Коновод есть коновод — руки заняты, а голова свободна, воображение может работать во всю прыть. Невольно Андриан подумал о том, что восемь веков назад, возможно, в этой же балке вот также прятал коней воин русской рати, готовясь к броску на половецкую сторону Донца. Раньше, до войны, Андриана больше всего привлекала в «Слове» романтика дальнего похода, обаяние битвы, поэтическая звонкость древнего сказания. Теперь, после девяти месяцев службы в кавалерийском полку, когда Андриан начал соображать, что к чему в военном деле, сложное переплетение скрытых нервов описания Игорева похода стало проглядываться куда ясней и четче. Как на фотобумаге под воздействием проявителя, появились контуры тактических тонкостей.

Игорь, подойдя к Донцу, прятал свое войско от половецких взглядов в дубравах, а сам стремился вызнать о противнике побольше. В ожидании, пока подоспеет буй-тур Всеволод с курянами, он, естественно, отправил в степь глубокую разведку. Но чем дальше идет разведка, тем больше времени нужно для ее возвращения к своим. Игорь решил выиграть время и назначил встречу с разведчиками не на Донце, а на Сальнице, на расстоянии одного кавалерийского перехода от Донца. Два дня, пока Игорь ждал курян, разведка шла на юго-восток. Потом был еще один переход: разведка возвращалась назад, а основное войско двигалось вперед, и встретились они на Сальнице; и там, уже в половецкой степи, Игорь получил сведения обо всем, что делается впереди на целый переход. Мудро!

А в том, что русские переправлялись через Донец не у Изюмского брода, а ближе к устью Оскола, Андриан не сомневался. Изюмский брод удобнее, мельче недаром через него проходил главный сухопутный путь «в греки», путь торговый, наезженный, накатанный тысячами колес. Веками шел по нему купеческий и странствующий люд, гнали скот и конские табуны, вели на продажу живой товар — людей… Путь шел к теплому синему морю, Сурожу и Корчеву, к греческим богатым колониям, к сказочной Тмуторокани и дальше, на благодатный Кавказ и в таинственную Азию. Но у Изюмского брода, на плоском холме, напоминающем оползший гранитный курган, было слишком бойко, было много враждебных глаз. Поэтому Игорь предпочел идти к Осколу — там река глубже, коварнее, переправа труднее, но зато сохранялась внезапность. Переходить за Оскол смысла не имело: эта река несет не меньше воды, чем Донец, и после их слияния переправа становится еще труднее, да и крюк получался великоват.

Мысль Пересветова скользнула в недавнее довоенное прошлое и остановилась на одном разговоре с крупными последствиями. «Если б не этот разговор ранней весной сорок первого года, не быть мне сейчас здесь», — размышлял Андриан…

Ранней весной сорок первого, когда в московских водосточных трубах обвально ухает лед, пугая старушек, а девушки на улицах начинают улыбаться неизвестно чему, в чинной профессорской квартире неожиданно разразился скандал. Дом, в котором квартира помещалась, был построен в начале века, имел майоликовый фриз, выступающие за линию фасада «фонари» и помещался в тихом месте близ Арбата. И вот в этой представительной квартире — с гравюрами на сложные мифологические сюжеты, с обязательным пианино, с книгами в темных с золотом переплетах, со стопкой сухих пороховой сухостью березовых дров около колонки в ванной комнате, с зеленым, как лужайка, письменным столом, с чернильницей в форме массивных стеклянных кубов, накрытых модными остроконечными шлемами, с раскрытым шахматным журналом на партии «Атакинский против Диффендарова», — в такой солидной и тихой квартире вспыхнула дикая семейная ссора. Странно, что вспыхнула она на пустом, можно сказать, месте.

Началось с того, что за ужином первокурсник Пересветов неожиданно выпалил:

— Мы, знаешь, изучили твой вариант маршрута Игорева войска в походе 1185 года и пришли к выводу, что он противоречит историческим сведениям.

Брови у Пересветова-второго поползли вверх:

— Хм, забавно. Позволь узнать, кто это «мы»?

— Мы все, кружковцы. Члены кружка «Древняя Русь».

— А, тот, что сколотил неудачник доцент Пасынков, благополучно проваливший свою докторскую диссертацию?

— Причем тут диссертация Пасынкова? Мы сами ищем истину…

— Сильно, сильно. Сами с усами. Но ведь нужны веские научные аргументы, опровергающие мою теорию, — налегаю на слово «научные», — заметил профессор.

— И мы их нашли! — сказал задиристый студент. — Мировые аргументы!

Профессор откинулся на спинку стула.

— Крайне, крайне любопытно, — внимательно вглядываясь в сына, желчно процедил он, — извольте изложить кратко и внятно суть ваших возражений. И прошу без вузовского жаргона! Говорите на языке дефиниций исторической науки.

— Пожалуйста! Я тогда тоже перехожу на «вы». В своей книге вы утверждаете, что «Слово», будучи скорее всего песнью, то есть поэтическим произведением, не может являться историческим документом. Ведь верно?

Профессор уже был облачен в блестящую шелковую стеганую пижаму и рвался к разбору шахматной партии. Вообще где-то в придонных слоях души он хранил неловкость — как-никак, его теория разрушала концепцию отца, «старого» Пересветова, Пересветова-первого!

— Совершенно верно. «Слово» переполнено аллегориями, символами, тропами это документ скорее эмоциональный… Летопись — более точный источник, хотя следует признать — и тут бывают ошибки. В «Слове» же полно исторических вольностей…

— Вот здесь, — нетерпеливо перебил сын, — мы расходимся во мнениях. Мы проверили названные в «Слове» события: имена князей, их деяния, битвы — все сходится. Выходит, что названные в «Слове» географические ориентиры — те, что определяют район последней битвы с половцами, верны. Дон, понимаете ли, Дон и море должны быть обязательно вблизи, а не за двести километров, не за тридевять земель. Вы, отец, впали в логическую нелепицу, — въедливо продолжал младший Пересветов.

— Частный эпизод, по-вашему — пограничная обычная стычка, а результат-то какой — неисчислимые беды ослабленной Руси. Как же так: местный случай, а половцы поднимают голову, опустошают русские земли, а? Неувязка! Тут нет истины!

Профессор нервно зашевелился на стуле. Пытаясь не выйти из себя, заговорил:

— Я внимательно вас выслушал, и первый пункт ваших возражений мне ясен. Можете продолжать. Отвечаю: я не игнорирую указания «Слова» о близости моря. Я объясняю этот факт. Дело в том, что в древности на Руси крупные озера довольно часто называли и морями. Например, около Славянска есть озеро, кстати, соленое.

— Но в том, вашем районе близ Донца нет больших озер! — вскричал младший Пересветов. — Славянское соленое озеро маленькое — его нет даже на карте области. Это не море! Море тогда, когда берега не видно!

— С вами невозможно разговаривать, — резко сказал профессор, и по лицу его пошли красные пятна, — я вас не перебивал и выслушал до конца. Прошу выслушать и меня. Да, там нет озер, как Ильмень или Ладога, или хотя бы Нево — «море тинное». Но дело происходило весной. Во время половодья даже небольшие речки разливаются на километры. В степном краю широкая полоса воды сливается на горизонте с плоским берегом и возникает иллюзия морского простора. Могу предъявить многие фотографии разлива весенних вод, сделанные недавно по моей просьбе в тех краях — это настоящее море! Теперь о Доне. Упоминаемый в «Слове» и летописях Дон есть не что иное, как Северский Донец. Так в старину иногда называли эту реку. Все объяснилось, как видите. Может быть, есть вопросы? — сухо, официально закончил свою речь профессор, словно разговаривал не с родным сыном, а с отпетым незачетником.

— Есть вопросы. Есть!

Младший Пересветов извлек из кармана серенького пиджачка записную книжку и, раскрыв ее, продолжал:

— Читаем в старой «Гидрографии южных русских рек»: «половодье в бассейне С. Донца начинается в конце марта, иногда и раньше, реже в начале апреля, причем держится не более полутора — двух недель, после чего восстанавливается меженный уровень вод. Весенний подъем вод Донца относительно невелик, колеблется в пределах между 1–2,5 сажени». Если учесть еще разницу между юлианским и григорианским календарями, то поход Игоря закончился в середине мая месяца. Откуда же в это время могли взяться «разливы весенних вод», равные почти морям?

— Ерунда! — взорвался профессор. — Ерунда! Мы не знаем, когда началось половодье в 1185 году, не знаем, когда закончилось. Год на год не приходится, как говорят в народе. Не исключено, что весна была тогда затяжной. Многие погодные аномалии зафиксированы в летописях тех веков. Впрочем, вы не способны и это отвергать!

Сидела на кухне приходящая домработница тетя Проня, шумно пила чай с сахаром внакладку, словно профессорша какая, со здоровым интересом прислушивалась к голосам, глухо и возбужденно гудевшим в столовой, и недоумевала:

— Чего не поделили? Сердятся, будто в трамвае зажатые. Добро бы по делу спорили, а то какой-то князь им дался. И не по пьяному делу — профессор больше рюмки не принимает, а молодой и вовсе в рот не берет — комсомольцу не разрешено. Женщины нет в доме — вот в чем беда, тут завоешь, а не закричишь.

— …Вы и это будете отрицать?! — в ярости кричал профессор. — Что разлив мог быть в мае?

— Допустим, — тоже входя в азарт, быстро отвечал студент, — допустим такую вещь. Но тогда возникает вопрос: как Игорь с войском прошел сотни километров в условиях половодья и распутицы? Ему пришлось бы обязательно преодолевать такие реки, как Десна, Сейм, Псел, Ворскла, тот же Северный Донец, еще многочисленные притоки, разлившиеся как море, Перепрыгнуть эти преграды? Вплавь, километры в ледяной воде? А раскисшие дороги?

— О-о, — застонал, обхватывая голову ладонями, профессор, — прости их, господи, ибо не ведают, что творят! Какая наивность!..

Конное дело — особое дело. Каждый предвоенный мальчишка грезил чапаевской развевающейся на скаку буркой, но мало кто знал, чем дается это звонкое, как труба: «впереди на лихом коне».

Война перекинула Андриана из профессорской благоустроенной квартиры в другой мир. Теперь Андриан спал на втором ярусе нар, а день проводил в учебном поле, на плацу и в потной атмосфере конюшни, — если не был назначен в суточный наряд, караул или не разгружал уголь. В школе и в институте Пересветова уважали за блестящие способности, за начитанность и за успехи в учебе. Здесь, в полку, на первом месте была готовность беспрекословно выполнять любые приказы, ценилась расторопность и требовалась выносливость. Как ни кисло было Андриану, больше всего на свете он хотел стать настоящим конником — лихим рубакой, как Рыженков. В мечтах видел, как на рубке, на полном карьере поражает клинком все мишени.

Владение конем и холодным оружием особо ценилось в полку. Нет, не ценилось — не то слово: с пристрастием взращивалось и с огромнейшей и искренней любовью приветствовалось всеми кадровыми кавалеристами.

Командир эскадрона твердил:

— Кавалерия — не ездящая верхом пехота. Это подвижный род войск. Развивая успех, достигнутый танкистами, мы будем атаковать в конном строю.

Андриан полюбил горячее конное дело. Он часто думал: вот появилась авиация и танки, а ему неожиданно выпала доля готовиться воевать за Отечество точно так же, как восемь веков назад. Тогда готовились русские витязи «потручати» мечами по поганым половецким головам. Он выедет в поле, как и те витязи, с узкой полосой отточенной стали в руке… Правда, они были в доспехах, а его сердце прикрывает только комсомольский билет. Правда, враг имел луки и стрелы, а теперь — пули и снаряды, Андриан начинал понимать, что страна напрягается, пуская в борьбу все — все средства, какие есть. А борьба эта получилась совсем не такой, какой ее представляли студенты-историки в веселой зеленой дубраве на Донце в первый военный день. Студенты спешили попасть в действующую армию, чтобы успеть к разгрому гитлеровских полчищ, но дело оборачивалось по-иному.

Мучил, не давал покоя вопрос: как же так? Почему мы отступаем, почему сдаем города, лежащие уже в самой сердцевине страны, куда со времен Наполеона не ступала вражеская нога? Но обсуждать этот вопрос не принято было в полку. Само слово «отступление» не произносилось. Действовали строжайшие приказы, по которым всякое, пусть малейшее проявление неверия, малодушия и паники каралось по закону военного времени. Открыть душу своим ближайшим по строю товарищам — Халдееву и Отнякину — Андриан как-то не решался: Халдеев был постоянно мрачен, даже сердит, замкнут, каждое слово из него приходилось клещами тянуть. Отнякин, напротив, вязался по каждому пустяку, состязался с ним во всем. Уступая Андрианову в знаниях, Отнякин головою выше был в другом. Скажем, на стрелковых ежедневных «тренажах»: мозолистой пятерней, как тисками, зажимал он обойму, с треском вгонял учебные сверленые патроны в магазин, споро лязгал затвором. Пересветов же до крови обдирал руки угловатым металлом, ломал ногти, и с затаенным укором следил за его тонкими неумелыми пальцами Рыженков… Сдерживался: снова и снова звучала его непреклонная команда: «Стоя, пятью патронами, заряжай!» — и Пересветов заряжал и разряжал, пока рука сама не стала находить ремешок подсумка, обойму, затвор, пока глаз не научился безотрывно следить за мишенью. И все же до врожденной моторности Отнякина он дотянуться не мог. Иное дело конная подготовка. Как ни странно, Пересветов быстрее выработал настоящую кавалерийскую посадку, а это было уже большим делом. Недаром комэск твердил: «Узнают птицу по полету, лисицу по хвосту, а конника по посадке». Отнякин же сидел на лошади сгорбившись, как кот на заборе.

Тыл ковал кавалерийскую подмогу осень и зиму. Упорные занятия изматывали, один уход за конем отнимал ежедневно три с половиной часа. Чтобы всюду успеть, коннику нужно было летать пулей, вертеться юлой. Шагом эскадрон ходил только в столовую.

Профессорский сын скоро, очень скоро выяснил, что серая алюминиевая ложка не хуже серебряной, а вилка и нож вовсе не нужны войну. Конюшню он уже принимал, как дом родной, — тут колготились все почти время: чистили, мыли, входили в тонкости службы.

Рыженков, сдвигая черные брови и щуря серые глаза, вопрошал:

— Что главное в нашем кавалеристическом деле? Отнякин.

— Харч, — неохотно и с вызовом отвечал Отнякин, — а то работаешь, работаешь физически, а кишка кишке показывает кукиш в животе.

— Кому что, а вшивому баня. Халдеев, вы!

Халдеев был ленинградским потомственным слесарем, в кавалерию попал, как он считал, по недоразумению, застряв на юге в командировке, когда пути в родной Ленинград оказались перерезанными. Цедил сквозь зубы:

— Я думаю, кавалерия в наше время моторов и техники вообще какая-то чепуха. Лично мне стыдно признаться родным, что я в армии кобылам хвосты верчу и навоз выгребаю… В письмах я пишу, что служу снайпером, все же оптика, точная механика.

Все знали, что Халдеев писал рапорт о переводе в техническую часть, но рапорт тот где-то затерялся и хода не получил.

— Голодной куме одно на уме, — морщил лоб Рыженков. — Там, наверху, виднее, где вам служить. Как Пересветов мыслит?

Пересветов, продолжая тереть мелким песком железное стремя, высказал уже продуманное за время кавалерийской службы:

— Главное для кавалериста — преодолеть страх перед лошадью. Даже добронравная лошадь может испортиться, если не подавлять ее. Почувствует она неуверенность всадника — и все. Животное сильное, намного сильнее своего хозяина. Зверь! А зверь всегда остается зверем, от него чего хочешь можно ожидать.

— Уже теплее, — весело сказал Рыженков, — вот оно, образование-то… Только длинно и вбок немного. А я скажу проще, но в лоб, без кривотолков: характер. Характер нужен! Все! Продолжим чистку. Драить, драить стремена так, чтобы у мухи глаз лопнул — до блеска!

Прав был насчет характера Рыженков — в этом Пересветов вскоре убедился. Когда эскадрон более или менее подтянулся к уровню боевой единицы, его подняли по тревоге и бросили в учебно-боевой поход.

Полк шел сперва по осенним скошенным полям, потом начались возвышенности и кое-где радостный для глаза северянина лес. За переход покрывали километров по восемьдесят, и они гнули кавалеристов к земле крепко. На берегу Сенгилеевского озера — очень большого, синяя вода которого с низким морским гулом лизала голый желтый берег, Пересветов ощутил вдруг полную свободу и легкость езды и острое удовольствие от этого. «А ведь я стал настоящим конником», — радостно подумал он.

…Солнце пригревало уже ощутимо, и стало сильней клонить в сон. «Сейчас немцы прилетят», — подумал Пересветов, оглядываясь в поисках подручного маскировочного материала и видя на сыроватом с прозеленью дне балки лишь детски-наивный голубой цвет вероники да белые зонтики купыря. Потянуло дымком и борщом.

Вдруг издали послышалось утробное завывание авиационных моторов: немецких моторов, это уже кавалеристы знали — наши гудели иначе и ровней.

— Воздух! — разноголосо командовали дневальные в балке. Халдеев деловито щелкнул затвором. Вой на западе нарастал.

— Хейнкели, двенадцать штук! — выкрикнул нервно Отнякин. — Разворачиваются над рощей — пошло-поехало!

Лошади захрапели, одна из них почти села, натягивая повод. Земля под ногами Пересветова как бы провалилась, и тут же его толкнуло вверх. С обрыва посыпались комки, и только после этого донеслись тугие разрывы. Удерживая лошадей. Пересветов несколько отошел от обрывистого края к середине балки и увидел самолеты, с воем делающие виражи над степью. Роща — та самая, приютившая в прошлом году студенческую экспедицию, — вся была в пляске разрывов.

Пересветов боялся только одного — не управиться с лошадьми. Может обезуметь от страха, оборвать повод. Убегут — трибунала не миновать.

Конь — чуткое животное, он улавливает все оттенки состояния человека: трусить, терять самообладание нельзя ни на секунду. Храпя и выкатывая глаза, лошади все же оставались на месте, не несли. На лбу Пересветова выступил пот.

Разрывы в роще прекратились, но один самолет, отколовшись от группы, повернул прямо к балке.

— Воздух! — завопил Отнякин.

Халдеев поднял из окопа ствол своей снайперской, пытаясь поймать в зрачок прицела переваливающийся из ровного полета в пике бомбардировщик с растопыренными, как лапы, колесами устаревшего, неубирающегося шасси.

— Брось, — крикнул Отнякин, — демаскируешь!

Раздался дикий вой — пилот включил сирену. От самолета отделился черный предмет, раздаваясь в окружности, понесся к земле и ударился о землю в полусотне шагов от кавалеристов; отскочил и, ломая кусты, покатился на дно балки, где лег на зеленой травке. С изумлением все увидели, что это не бомба, а железное тракторное колесо — заднее, с шипами-шпорами.

Повезло.

Халдеев выпалил обойму бронебойно-зажигательных, с черно-красными головками, но все зря: самолет улетел туда, откуда прилетел.

— Кончен бой, перекур, — сказал, подходя, командир взвода Табацкий, отирая платком потное лицо и доставая кисет и стопочку газетной бумаги.

Напряжение сразу спало.

— А странно, — Пересветов огладил успокоившихся коней, — только что была такая опасность, а сейчас будто и нет никакой войны, солнышко светит. Привыкает человек ко всему…

— Что это? — Табацкий указал на небольшое вздутие на ноге пересветовской кобылы.

Андриан пожал плечами.

— Так нельзя, — Табацкий оживился, — за лошадью надо смотреть. Глаз да глаз. Особенно за кобылами — у них организм понежней. Ведь лошадь в принципе устроена так же, как и человек…

Комвзвода извлек из полевой сумки пинцет, ватный тампон и бутылочку с йодом. Быстро и ловко обмял нарыв, обнажил, сняв коросту, его головку, выпустил гной…

— Здорово, — вырвалось у Пересветова, — кобыла не шелохнулась даже, а она у меня строптивая.

— Так, милый-дорогой, это же мой хлеб… Я ветеринарный техникум кончил, плюс десять лет практики. Лечить лошадей — умею, а ездить — так-сяк. В школе мне в первый день сказали: «Без шенкелей на конную подготовку не ходить». Я спросил, где их взять. «Хоть на складе получайте». Ну, я и поперся на склад. Складские оборжались с меня: шенкель-то, говорят, это внутренняя часть ноги от колена, так сколько вам надо, килограмм или два?

Возвысилась голова Отнякина над бруствером:

— Товарищ младший лейтенант, а можно нескромный вопрос?

Табацкий кивнул.

— Да нет, я не об вас. Вот Пересветов возомнил, выпендривается. Отец профессор, асфальт-Арбат, экспедиции, понимаешь, разногласия… Вот спросите его, пусть расскажет, что за книжечку хитрую он в переметной суме возит нет чтобы товарищу дать… А то раскурить бы ее!

— Зачем тебе, — с досадой сказал Андриан, — эта книга не на современном русском языке, а на древнем.

— А что это? — заинтересованно спросил Табацкий. — Я и сам взял на фронт учебник — по специальности, конечно. Не все же время боевой Устав кавалерии зубрить!

— Да «Слово о Полку Игореве», академическое издание тридцать четвертого года. Я ведь учился на историческом. А экспедиции… Представляете, мы находились в том самом районе, откуда русское войско начало свой бросок к морю восемь веков назад. Игорево войско пряталось в дубравах…

— Любопытно. Так доложите вкратце, что там у вас вышло с отцом и с экспедицией.

— Мой дед, понимаете, — заволновался вдруг Пересветов, — установил, что русские ходили за Дон, на берег Азовского моря. Отец же, напротив, — что это было невозможно, исходя из скорости движения в среднем по двадцать пять километров и никак не более сорока за один переход.

— Почему? — Табацкий в удивлении поднял брови так, что они исчезли под козырьком фуражки. — Вот мы за три перехода покрыли более двухсот километров. Почему же Игорь не мог?

— Вот-вот! Смотрите сами — в «Слове» уйма мест, указывающих на отдаленность Каялы: «конец поля половецкого», «далеча зайде Сокол, птиц бья — к морю», «среди земли незнаемой», «у Дону» и так далее.

— А не могло быть так, — полюбопытствовал Табацкий, — что средина половецких земель была не у моря, а где-то здесь, у Донца?

— Да нет. Археология — наука точная. Все половецкие захоронения, отмеченные каменными статуями, найдены только южнее Донца. Наоборот: чуть севернее есть остатки русских укреплений двенадцатого века. А между ними и половцами лежала ничейная земля, дикое поле, так сказать, нейтральная полоса. Стало быть, отец был неправ, и русские действительно подошли к морю. Я разошелся с отцом принципиально, только дело вот в чем…

Табацкий, втаптывая окурок в землю, перебил:

— Ладно, потом доскажете. Кончен перекур.

Он ушел, а Андриана воспоминания не отпускали, и настойчиво лезли мысли о том прошлогоднем крутом московском разговоре, когда отец, разъярившись, доказывал, что…

— Дело в том, что летописный эпизод с утоплением в море определенной части игорева войска, — доказывал профессор, — легко объясним. Излагаю суть в популярной, доступной для первокурсника форме.

— Что ж, — усмехнулся при этих ядовитых словах Пересветов-сын, — послушаем.

— Последняя битва Игоря не могла происходить у моря. При той скорости движения войск и том, максимально возможном, времени на все маневры и переходы, которым располагал Игорь, битва могла произойти южнее Донца на сорок, ну, пятьдесят-шестьдесят километров — это максимум-максиморум. Река Сальница, как известно, впадала в Донец вблизи Изюма — там, где русские переправились через Донец. Далее — один переход к неведомой нам Сюурли, удачная завязка боя в пятницу, а на следующий день, в субботу, половцы уже окружили игорев стан, «аки борове». А море…

— Я вынужден прервать вас, отец, — нетерпеливо сказал студент. — Вопрос о возможной скорости движения русского войска — вопрос важный. Не будем его затушевывать и смазывать. Давайте пройдем его еще раз…

— «Затушевывать, смазывать», — саркастически усмехнулся профессор. — Вы не в вашем молодежном кружке.

— А вы уклоняетесь от спора, — с жаром наседал младший Пересветов, — тогда я сам отвечу на свой вопрос. Я подчеркиваю двумя жирными линиями: скорость движения войск сильно зависит от многих факторов, это нам Пасынков подробно объяснял, а он на фронтах провел четыре года. — (При упоминании имени Пасынкова профессор сморщился, будто принял рюмку скверного коньяку). — Факторы такие: род войска, время года, погода, время суток, местность, втянутость войск в походы, состояние дорог, а главное — какая боевая задача решалась, ну, например, где был противник: далеко, близко, наступал он или отступал и прочее. Ведь речь-то вдет не о средних показателях, а о конкретной вещи — мог ли Игорь в тех условиях в три перехода преодолеть расстояние от Изюма до устья Дона или до побережья Азовского моря или нет. Другими словами, могла ли его рать сделать подряд три перехода по семьдесят-восемьдесят пять километров? Мы пришли к выводу, что так вполне могло быть. Вот доказательства. В том же двенадцатом веке Владимир Мономах с дружиной поспевал из Чернигова в Киев за один день, «до вечерен», — об этом он пишет в своих «Поучениях». А ведь от Чернигова до Киева 145 километров! Исследователи определили длину суточного перехода запорожских казаков: оказалось, от 90 до 120 верст. Известен также рейд конницы генерала Плизантова во время гражданской войны в США. Было пройдено за один переход 135…

— Может быть, достаточно? — поднял руку профессор. — Не стоит утомлять меня перечислением различных случаев.

— Сейчас. Только один пример еще. Пасынков служил в дивизии Буденного. Так вот, в мае в Сальской степи, заметим, в весьма сходных условиях, дивизия за трое суток прошла триста километров и с ходу вступила в бой с конницей белого генерала Улагая. При этом марш проходил при нехватке воды. Пасынков говорил, что давали по котелку на человека и на лошадь. Было это в девятнадцатом году.

— Опять Пасынков, — профессор резко ударил ладонью о стол, словно хотел прибить муху, и седые пряди свесились ему на лоб. — Он сбивает с панталыку студентов! И моего собственного сына! Да, конница могла бы, в принципе, дойти от Оскола до моря за три дня. Конница! Но где доказательства, что у Игоря не было пеших воинов?

— А где доказательства противоположного? Все, что написано где-либо о походе, говорит о том, что наше войско было именно конным. Найдите хотя бы одно место в «Слове» или в летописи, из которого можно было бы заключить, что хотя бы часть русского войска двигалась пешим порядком.

— Есть такое место! — торжествуя, сказал профессор. — Прямых указаний действительно нет, но есть в Ипатьевской летописи место, которое позволяет трактовать ситуацию так, что пешие воины у Игоря были. Речь идет о «черных людях», которых князь не захотел бросать на произвол судьбы, хотя имел возможность уйти верхом.

— Не согласен! «Черные люди» — это не пехота, а простые люди, толпа, масса. Простолюдины могли воевать и на конях — почему нет? Например, в летописи есть запись: черные люди потребовали от князя Изяслава Ярославича оружия и коней, чтобы идти на половцев. Значит, это было в обычае, чтобы черные люди воевали в коннице? Было?

Вышла из кухни тетя Проня, шептала беззвучно:

— Что ж творится: отца лает. А то и закричит враз, как в очереди. Это дело рази! Тут князья уже двадцать лет как в болоте, а они гудут и гудут. А ежели что — подведут под монастырь. Спросят: а вы где были, гражданка Однополова? Хоть бросай службу безбедную да в деревню уезжай от греха.

А профессор, слушая сына, выпил вторую, неурочную, рюмку столовой мадеры и думал о том, что придется искать новые аргументы. Возможно, они придут потом, когда спор закончится — как говорят французы, блестящие мысли приходят в голову, когда уже спускаешься по лестнице. Но сейчас приходилось свертывать дискуссию, и это бесило профессора по-настоящему.

— Нет и еще раз нет! — тяжело дыша, обрубал концы профессор.

— Доказательства! Почему? Докажите! — побледнел сын.

— Потому что я больше знаю — всю жизнь служу музе Клио, и я профессор, а не желторотый студент!

При этих словах Андриан вскочил, будто получил пощечину. Отец встал медленно и удалился в свой кабинет внешне успокоившийся.

Но когда включил настольную лампу, руки у него еще дрожали. Он сидел, согнувшись, над ярко освещенной зеленой суконной лужайкой стола, и шахматные фигурки прыгали у него пред глазами.

Партия «Атакинский против Дифферендарова» осталась неразобранной в тот вечер.

Студен же после ссоры пошел спать, но только веретеном вертелся в постели, сбивая простыни. Сон убегал от него. Перед глазами объемно, озвучено и цветно возникали то картинки недавних споров об Игоре и его походе, то неожиданно включался сам, будто въявь двенадцатый загадочный, мучающий исследователей век…

— Вы возьмите в толк, что летописцы писали по указке сверху. Вот они Святославу, брату моему, приписывали пленных в десять раз больше, а обо мне и моем походе насочиняли, да встарь еще летописи правил игумен Выдубицкого монастыря Сильвестр — правил, как того хотели киевские князья. А у меня со Святославом, великим князем киевским, были натянутые отношения. Он желал моими руками обезопасить от половцев днепровский путь, а мне было нужно другое — очистить от половцев наш торговый путь — к Дону и Синему морю. Святослав в феврале и марте мог бы идти к Дону, но не пошел. А почему? Не захотел мне путь на Тмутаракань расчищать. Боялся — закачается пред ним великий престол, если я верну себе законную мою дедину — Тмутаракань, и тем усилюсь. Вот мне и пришлось воевать самому…

В жиденьком сумраке весенней ночи пораженный услышанным Андриан разглядел зыбкую фигуру, лицо… Смоляные кудри свешивались на смелые светлые глаза, чуть-чуть смугловат был незнакомец, имел усы и складно вьющуюся бородку.

«Так это же князь Игорь! — ахнул про себя студент. — Прямо будто из оперы. Как я сразу не сообразил!»

Князь Игорь, как был — с мечом и в костюме по эскизу художника Федора Федоровича Федоровского, приблизился, присел на край постели и заговорил тихо и с угрозой:

— Ладно, в Ипатьевской летописи со мной обошлись все же вежливо, а Лаврентьевский список и читать стыдно. Будто бы рать моя три дня на Сюурли гуляла и праздновала. И все же ты скажи профессору — пусть почитает внимательно. Правды не скрыть, нет… Там есть про то, как мы ходили к Дону…

Часы тикали, стрелочка открутила ночные минуты. Утром, еще до занятий, расстроенный Андриан поймал в институтском коридоре Пасынкова и рассказал ему о крупной ссоре с отцом.

— Как жить под одной крышей с человеком, чуждым мне по взглядам и духу? — ломающимся голосом спросил он.

Присели на подоконник.

— Горячку не пори, в амбицию не вламывайся, — увещевал Пасынков. — Как говаривал Цицерон, не человек виноват, а эпоха. И хлопаньем дверью ты не докажешь, что поход Игоря — дальний героический рейд, а не мизерный пограничный набег… Вот вденем ногу в стремя — и айда в степь, в экспедицию. Нужны точные данные! Знаешь, как хлещет полынь по ногам, качается горизонт? Я-то уже раз перемерял эти степи с конармейцами. Эх… Не журись, казак, до рубки дело еще дойдет!

Предстоящее наступление без труда угадывалось по многим красноречивым признакам. И не особо наметанный глаз в блеклом свете луны различал на обочинах дороги не затоптанные еще рубчатые широкие следы, отдающие керосином, — это доказывало, что вперед прошла броня. Под маскировочными сетями просматривались толстые, как бревна, стволы мощных пушек. На ходу обдавая гарью полевые кухни длинных, позвякивающих котелками пехотных серых колонн; эскадрон все еще обгонял их по мере приближения к передовой.

В балках глухо ворчали моторы.

Из всех примет складывалась картина, поднимающая дух Андриана на высоту дела крупного и славного, дела государственной важности. Теперь Пересветов уже не просто прикасался к истории через страницы «Слова», а сам — он успел утвердиться в этой мысли — творил новую русскую летопись.

Андриан успел пробежать глазами дивизионку, напечатанную на желтой рыхлой бумаге в половину обычного газетного листа. Его поразила заметка, начинавшаяся словами: «Красноармеец, помни: ты сражаешься в тех местах, где восемь веков назад русские воины под командованием князя Игоря показали высокий пример воинской доблести и отваги. Будь достоин славы своих далеких предков…»

Далее со ссылкой на центральную печать сообщалось, что «Слово о полку Игореве» будет переиздано массовым тиражом для раздачи бойцам действующей армии.

Пересветов тут же вспомнил Пасынкова и его рассказ о своем пути в историческую науку: в гражданскую, в голодные и отчаянные годы, Москва издала «Слово». Пасынкову попался потрепанный экземпляр случайно, и какой-то десяток замусоленных страниц перевернул всю его жизнь…

С Пасынковым, как и с отцом, Андриан связи не имел все десять военных месяцев. Прервав экспедиционную работу, доцент пошел воевать, его студенческий отряд рассыпался еще на призывном пункте.

Отцу Пересветов написал пять писем. Военные треугольники не вернулись, но и ответа полевая почта не принесла. Где мог быть отец? Эвакуирован и спокойно читает лекции в Казани или Куйбышеве, а то и в Свердловске? Или сидит под грозным московским небом, подпертым световыми столбами? На фронте? Маловероятно — ему за пятьдесят, больное сердце… Серьезная размолвка с отцом, измельчившим фигуру Игоря и весь его поход, воспринималась Андрианом сейчас иначе, чем год назад: в свою правоту он верил еще больше, но личной неприязни уже не испытывал. «Ну, заблуждается, но это не диковина, — думал Андриан, — отец остается отцом».

Вычистив карабин и получив благословение на «отдых лежа», Андриан пошел в посадки, где на полевой коновязи стояли лошади. Машка теплыми губами ткнулась в карман, учуяв хлеб. Она была возбуждена — байки о том, что кони чуют предстоящий бой, подтверждались. Огладив кобылу, Андриан отдал ей хлеб, ушел во взвод и лег на попону.

У Пересветова остался под сердцем ледок. Все же первый настоящий крупный бой. Опасался как-то ненароком сплоховать, подвести взвод. Он, прежде чем заснуть, долго перебрасывал в памяти страницы последних походных дней — по службе все было достойно. Но одна страничка своей яркостью заслоняла маршевые будни, сияла в памяти… Тогда в разъезде достигли они хуторка, утонувшего в степном мареве — хатки беленькие, как кусочки брошенного в зелень рафинада; лохматые камышовые крыши нахлобучены папахами на подведенные синькой окна. Вертелись под ногами куры, собаки и свиньи.

На стук копыт явились тотчас босые ребятишки, десяток разновозрастных казачек и старый-престарый дед.

Увидев звезды на фуражках, мальчишки успокоились, восхищенно рассматривали стройных подтянутых верховых лошадей, оружие, шпоры, предлагали передохнуть, попить студеной водицы.

Пожилая казачка спрашивала кавалеристов:

— Сынки, устоите, либо под немца будете нас отдавать? Вон, государством вам все дадено — и сабли и ружья. Неужто не остановить его? Когда кончите отступать?

Хмурились солдаты, отворачивались, прятали глаза.

Сипло и немощно кричал дед со слезящимися глазами, в засаленной до черных залысин казачьей фуражке:

— Цыц! Дура баба, разве рядовой могет про то знать? Военная ведь тайна! Казачки, кони у вас добрые, а что же пик-то нету? Как же воевать?

Халдеев неохотно сказал деду:

— Сейчас, дед, самолеты воюют, танки. А пика у нас одна на эскадрон. Флажок треугольный на ней.

— Эх, казачок, люди воюют, а не танки. Мы, бывало, в турецкую-то войну, как пойдем наметом, да в пики… Мне бы скинуть время, лет полста, тогда-то я был лихой…

Стояла рядом красивая казачка — гордо посаженная на высокой и сильной шее голова, гладкие и блестящие черные волосы, кожа смугловатая, губы идеальной формы, будто из красного граната вырезанные искусным скульптором. Во внешности ее, да и, наверное, в характере, не было досадных мелочей, Андриан опешил, будто в жухлом подзаборном бурьяне увидел редкостной красоты цветок: он стоит один, покачиваясь, — и манит, и дразнит…

Отнякин, на что тюфяк, едва увидел молодку, рот разверз и чуть из седла не выпал — как ехал, так и поворачивался всем корпусом, будто подсолнух за красным светилом. А молодка вдруг обожгла глаза Пересветова своим взглядом. И негаданное случилось в тот же миг.

— Казачок, — полным, чуть сорванным на вольном воздухе голосом позвала степная красавица, — казачок, заезжай-ка молочка попить.

Зубоскал Отнякин с завистью закричал:

— Нет ли воды попить, а то так есть хочется, что переночевать негде!

Пересветов до этого дел сердечных почти не имел — так уж складывалась его жизнь и отношения с прекрасным полом, да и решительности не хватало. А сейчас повернул коня, словно к себе домой.

Было вареное кислое молоко с коричневой хрустящей корочкой, холодное и густое, а потом твердые, точеные губы, а еще потом — звезды в глазах, и больше ничего.

В белом тумане цветущих вишен уплывал хуторок… «Чем взял — уму непостижимо, — вздыхал Халдеев, — ни кожи, ни рожи…»

До этого хутора Пересветов вспоминал на походе чаще всего умершую давно мать, Москву, Арбат, книги на зеленой лужайке профессорского стола в уютном световом конусе, и в книгах — загадочную историю загадочного народа, который должен был давно исчезнуть, раствориться в других народах, просто пропасть, сгинуть. Однако не пропал и не сгинул, и не зря скрипели перьями по телячьей коже старцы в монастырских узких кельях. И не зря, видать, сказители передавали из поколения в поколение песни и былины о героях и подвигах.

После хутора, после глаз женщин и деда, старого воина, и после точеных губ, и молока, и звезд Пересветов считал лично себя обязанным не пустить немцев в этот хутор. Убить хотя бы одного фашиста, а потом будь, что будет, долг уже погашен, — так рассуждал бывший студент, а ныне защитник Родины, боец-кавалерист Пересветов. Он подсчитал, что если каждый наш воин убьет хотя бы по одному вражескому солдату, останется только войти в Берлин. Подсчет наивный, но что возьмешь со вчерашнего историка-первокурсника, чувствительного, распаленного собственным воображением и известной всему миру статьей «Убей его», вызывавшей желание мстить. И в генштабе иной раз самые зубры просчитываются.

В ночь пред наступлением эскадрон подняли по тревоге. Были дополучены, уже сверх боекомплекта, патроны, гранаты и бутылки с бензином и зажигательными приспособлениями. До боя оставались считанные часы. Кавалерийский полк двинулся не на запад, как это стало всем привычным за последние дни, а на юг. В лица кавалеристов плеснуло речной сырью. Зашумела вода. В белых бурунах, выделявшихся на темном текучем зеркале, почти по холку погруженные, шли лошади, вытягивая шеи и хватая ноздрями воздух. Скоро переправились вброд на правый берег Северского Донца и расчленились на эскадронные колонны. Теперь эскадроны были рассыпаны в посадках и по балкам во втором эшелоне изготовленной к наступлению группировки и фронтом обращены на юг, в сторону Азовского моря. Удар в этом направлении мог, в случае успеха, потрясти до основания весь правый фланг группы немецко-фашистских армий «Юг».

Конница остановилась в ожидании, когда бог войны пройдется огневой метлой по траншеям супостата, когда всколыхнется Мать-Сыра-Земля, выбрасывая в дымный рассвет серые цепи, и покатятся на юг колючие гребенки штыков в красноватых точках выстрелов. Конница будет ждать своего часа: сначала Иван-пехотный должен прогрызть оборону, вслед за броском гранаты сапогом встать на бруствер вражеской первой траншеи. И настанет то самое знаменитое время «Ч», которое запустит всю машину наступления.

И только после прорыва вражеской обороны кавалерийский командир вденет ногу в стремя, а танкист захлопнет крышку люка и скажет: «Заводи!»

И вот с шипеньем вылетели сигнальные ракеты, оставляя за собой белесые зигзаги дымного следа, тяжело ухнуло раз и другой, а потом пушечные удары слились в единое грохотание. Столбы дыма и пыли поднялись над степью. Мелко задрожала земля. Немцы опомнились; на наше расположение обрушился ответный огонь. Пересветов взрыва не слышал — по лицу хлестнуло упругим, зазвенела, обрываясь, какая-то струна, да обоняние уловило напоследок химический, больничный запах тола. Сознание на мгновение включилось и ту же будто открыло мир заново…

Занялось утро, над головой небо голубело, но над горизонтом низко плавала длинной полосой сизая тяжелая туча, закрывая солнце. И тут же солнце багровым лучом просверлило где-то в тонкой части облака отверстие. Теперь оно сверкало, как налитый кровью бычий глаз, и наводило жуть.

Пересветову стало не по себе. Ему показалось, что прямо в него уперся грозный взгляд Перуна. Вообще вместе с этим багровым лучом в природу вошло нечто необычное: настала хрупкая тишина, и словно бы воздух переменился и стал плотней и духовитей; и трава поднялась выше и из однотонно-зеленой превратилась в пеструю, разноцветную; и небо резануло глаза чистейшим голубым — драгоценным бадахшанским лазуритом. Все в природе сделалось как на картине Васнецова «После побоища». С удивлением Андриан обнаружил, что изменения коснулись не только природы. Изделия рук человеческих — ремни конского снаряжения — прямо на глазах бойца из темных, жестковатых, выделанных фабричным способом превратились в более светлые — сыромятные, пучок поводьев в руках обмяк. Более того, стальные пряжки оголовьев сами по себе сменились простыми узлами, но еще больше поражали седла. Металлические трубчатые луки исчезли, возникли деревянные, а вместо ожиловки появились кожаные подушки.

Пересветова била дрожь. Первым делом он решил, что просто заснул стоя, отключился на секунду: за поход накопилась усталость, такое бывало. Но кони, как обычно, мотали головами, дергая повод, свистели их хвосты, отгоняющие слепней и оводов. Он дотронулся до седла, чтобы убедиться, не галлюцинирует ли. Оказалось, ничего подобного. Деревянная допотопная лука седла оказалась твердой реальностью, а вовсе не миражом.

Но самое странное заключалось в том, что коновод со своими лошадьми стоял в неглубокой балочке один как перст. Товарищи загадочным образом исчезли, точно их не было, сколько ни озирался по сторонам ничего не понимающий Пересветов. Ему показалось, что густая трава в нескольких шагах подозрительно колышется и что там, в траве, кто-то скрывается. Немецкий лазутчик?

Кавалерист насторожился и, удерживая лошадей левой рукой, правой потянул из-за спины карабин. Затвор стоял на предохранительном взводе, совладать с ним одной рукой не удавалось. Но в траве белым пятном вместо вражеского лика мелькнула знакомая отнякинская круглая, как блин, физиономия — и только почему-то белесые волосы его были не ежиком, а свисали сосулькам на брови.

Сзади раздался в этот момент тихий вибрирующий свист, и на плечи Пересветова упала упругая черная петля. Не успел он что-либо сообразить, не то что сделать, как кольцо скользкого конского волоса впилось в шею, аркан натянулся, в глазах стало быстро темнеть. Он выпустил из рук поводья, захрипел и, теряя сознание, навзничь рухнул в траву.

Очнулся Пересветов не сразу. Сначала он услышал глухие, будто сквозь вату, голоса; попытался придти в себя, но не получилось — мешала мучительная дрема, тусклое полузабытье, будто во время какой-то детской болезни с температурой через сорок. Потом с Пересветовым что-то делали, теребили, терли; наконец, он с трудом разлепил веки и смутно увидел озабоченные лица Отнякина и Халдеева. Тут же он заметил, что оба бойца одеты не по форме: вместо гимнастерок свободные холщовые рубахи неопределенного цвета, вместо синих шаровар — такие же портки, заправленные в мягкие, на тонкой подошве и почти без каблуков, кожаные сапоги.

— Очнулся, вражий сын, — не своим обычным голосом, а как будто нараспев, сказал Отнякин, — ну, сказывай, где вежи половецкие?

— Снимите с него путы и поставьте пред лицом моим, — раздался властный голос.

Пересветов узнал голос Рыженкова, но опять-таки голос смягченный, со странным произношением, будто в нос немного, как при насморке.

«Брежу я, что ли?» — подумал Пересветов, но грубый рывок показал ему, что он не бредит. Поддерживаемый с двух сторон, стоял кавалерист в поле, у подножия невысокого, но крутого кургана с каменной бабой наверху, а прямо перед ним, в двух шагах, стоял Рыженков: в блестящем, с позолотой, шишаке, в кольчуге, с прямым «каролингским» мечом на поясе, — словом, в боевых доспехах игоревских времен. Только сержант был брит, а у этого воина торчала сбитая малоухоженная борода: в заботах, видно, был весь и о внешности не думал.

— Кто таков? — громко пропел Рыженков.

— Товарищи, что такое? Кончайте шутить, — нашли, в самом деле, время, — взмолился Пересветов и тут же изогнулся от боли — так хватил его по плечу тяжелой плетью Отнякин.

— Тебя князь Игорь Святославович не о том спросил! — прогудел Отнякин и добавил пару бранных слов.

— Сволочь, — не своим голосом выкрикнул Пересветов и со злобой ударил обидчика кулаком по пухлой скуле.

Тот проворно набросил петлю на шею Андриана, а Халдеев заломил ему за спину руку.

— Княже, дозволь удавить поганого! Мы другого в полон возьмем! — выкрикнул Отнякин.

Рыженков-князь внимательно всмотрелся в помятого, взъерошенного Пересветова, и какая-то мысль змейкой промелькнула в его серых глазах.

— Ступайте оба, Чурило и Швец. Спаси вас бог за службу честную.

Пара молча поклонилась и беззвучно исчезла.

«Так вот в чем дело, — телеграфным ключом застучало в голове Пересветова. — Это не маскарад, маскарад перед самой атакой быть не может. А вот попасть в двенадцатый век — дело другого рода. Машина времени вещь известная: Уэллс, Твен, Маяковский, Булгаков… Но ведь никакой машины под рукой не было, только лошади, шашка и карабин… Правда, карабин тоже своего рода машина времени — малым усилием пальца в два килограмма всего-то навсего можно отнять у живого существа все время его жизни. Но перелет в прошлое? Разве что нематериальный? Обладает же доцент Пасынков уникальной способностью находить спрятанные предметы. Он силой воображения угадал точное место еще в древности сгоревшей башни, которую долго искали археологи, и что же — под слоем земли в четыре метра нашли уголья и остатки исполинских дубовых бревен. Бывают чудеса и хлеще. Просто наука многое еще не знает. Обнаружили же недавно магнитные аномалии, почему бы не быть где-то и временным?»

Пока Пересветов соображал, что к чему, князь острым взглядом ощупывал его, изучая покрой одежды, качество ткани и сапог, разглядывая зеленые пуговицы с выдавленными звездами. Взгляд у князя был не совсем такой, как у Рыженкова. У того взгляд будничный, деловой, а у князя — словно у человека, только что спустившегося с высокой вершины, где он долго сидел в полной тишине и одиночестве. Такой взгляд свойствен — он и прошивает насквозь, и уходит в себя. Под этим странным взглядом Андриану стало неуютно.

— Ты не половчин, — уверенно, с напором сказал князь, — и ты не грек. На варяга не похож. И не булгарин… Из угорского края? Нет.

Князь нагнулся и поднял лежащее у его ног оружие Пересветова. Клинок был обнажен, ножны валялись тут же, на траве.

— Что это? — указательный палец лег на выбитую по обуху надпись «Златофабр, 1941».

— Златоустовская оружейная фабрика, тысяча девятьсот сорок первый год. Понимаете, двадцатый век от рождества Христова, а не седьмое тысячелетие от сотворения мира, как у вас. А Златоуст — город, где оружие делают. Вы должны знать, кто такой Иоанн Златоуст…

— Ты-то кто есть? — впился в Пересветова князь своим удивительным ледяным взором так, что тому стало совсем плохо, — и одновременно потянул из ножен свой меч.

— Воин, — взяв себя в руки, с достоинством сказал Пересветов, — мы тоже воюем здесь, в степи…

Он подумал, что нелепо погибать от рук князя Игоря, когда предоставился случай раскрыть тайну Каялы. Правда, нужно будет найти еще обратный ход по временной аномалии, вернуться в двадцатый век, а потом еще — и объясниться с Рыженковым, Табацким, а может, и с самим комэском — самоволка в такой момент дело подсудное.

Князь поднял меч и резко опустил его на лезвие златоустовского клинка. «Проверяет — не наваждение ли», — сообразил студент. Игорь хмыкнул, потом протянул оружие Пересветову:

— Гляди, какая зазубрина! А на моем харалужном и следа нет. Как же вы бьетесь на сечах?

— Князь, так ты веришь, что я попал сюда из двадцатого века? Я могу еще красноармейскую книжку показать, — обрадовался до поглупения Пересветов, поняв главное: Игорь каким-то верхним чутьем правильно оценивает появление человека из будущего.

— Верю во всемогущество бога, а более того верю глазам своим, — князь курчавой короткой бородкой указал на карабин, — это я разглядывал — ни у кого, ни за морем такого оружия нет…

Игорь поднял карабин и начал вертеть его в руках, понял назначение ствола и затвора, пытался его открыть, но затвор во время нападения Халдеева и Отнякина Андриан так и не успел снять с предохранительного взвода — он не открылся.

Пересветов взял карабин, оттянул и повернул вправо тугую пуговку затвора и поставил его на боевой взвод, а патрон еще в двадцатом веке был дослан в патронник.

Князь показал на вершину кургана:

— Смотри: там каменная баба, а рядом валяется валун. Валун тот не больше человеческой головы, а я стрелу мимо не пущу. Ну, сможешь ты попасть?

До каменной бабы было не менее пяти десятков метров. Пересветов сказал, поднимая карабин:

— Князь, сейчас будет гром. Приготовься и смотри. Стреляю… — Он выровнял мушку в прорези прицела, затаив дыхание и плавно дожал спуск.

Выстрел и самому Пересветову показался пушечным — больно стало ушам, зазвенело в голове. От валуна, отдаленно напоминавшего человеческую голову, веером брызнули каменные осколки. Князь побледнел, но не испугался, скорее задумался, еще больше сбив бороду на бок.

— Добро. Лучше лука. Скажи мне, — опять вцепился он взглядом в студента, — человек из двадцатого века, чем окончится мой поход? Или наш народ не хранит памяти о нас?

— Ничего хорошего, — вырвалось у Пересветова как-то слишком поспешно, без его осознанного желания, — нужно отменить поход. Гибель ждет русские полки. Поворачивай, князь, назад…

— Пусть гибель! — закричал Игорь, и глаза его стали огненными и страшными, — а честь? Честь дороже жизни! Лучше лечь костьми честно, чем со срамом воротиться, не знавши поля. Смерть в бою — слава, а на позор я не пойду! Будь что будет!

— Князь, — умоляюще прижал к груди руки Пересветов, — мне, нам нужно знать, как было дело, почему ты не пошел на половцев со Святославом, великим князем киевским? Ведь тебя некоторые чуть ли не предателем Руси считают, да ведь ты и раньше с Кончаком в одной лодке сидел.

Князь рывком отдернул дергающееся лицо.

Туча, которая плавала над горизонтом, развалилась надвое, и ударило ослепительное солнце. Доспехи князя и его золотой шлем вспыхнули режущим блеском.

— Нелепо лукавить, — успокаиваясь и становясь печальным, сказал Игорь, — я объясню все. Смотри: вот плакун-трава. Это слезы богородицы; может, степные травы донесут до потомков и наши слезы, и нашу кровь. Не ездить мне у Святославова стремени и не быть у него подручным. Скажу, почему…

Пересветов сделал шаг вперед, и затуживший князь исчез. Рядом стоял только Отнякин, коего секунду назад здесь не было и быть не могло. На нем увидел студент синие, запачканные землей шаровары и обычные «кирзачи»; холщовые же порты и рубаху двенадцатого века будто ветром сдуло. И этот современный Отнякин должен был сидеть сейчас впереди, в окопе, а не у коноводов сшиваться.

— Заповедь: ближе к кухне и дальше от начальства, — угадав вопрос, объяснил свое появление Отнякин.

Андриан огляделся. Все было на месте, оседланные лошади стояли, как и прежде, шестерками, только тревожнее фыркали и нюхали пороховой южный ветер, вытягивая шеи. Не приснился ли двенадцатый век?! Нет, в ушах еще звучал рассказ князя, а ствол карабина, который Андриан тут же пощупал, еще хранил тепло выстрела. Ему вспомнилась странная летописная строка о поимке «басурманина», умевшего стрелять огнем задолго до появления пороха в Европе. Может быть, это весточка о нем самом?.. Прошлое и настоящее, смешавшись, единым вихрем закружилось в голове Пересветова. Он сделал случайный шаг назад — и лошади опять исчезли, мгновенно пропали, словно остались по другую сторону высокой зеркальной стены. Кругом была ковыльная степь. Отнякин стоял там же, на прежнем месте, только снова в одежде двенадцатого века и с белесыми лохмами почти до самых глаз.

«Я вернулся каким-то образом в 1185 год, видимо, где-то здесь раздел эпох, временная аномалия, — лихорадочно соображал студент, стремясь не сбиться, — нужно, раз я уже и в летопись попал, как-то предотвратить беду, нависшую над Игоревым войском. Убедить князя, доказать, помочь ему. Или все, что со мной происходит, лишь обычный психический сдвиг?»

Шальная мысль о князе показалась Андриану более чем резонной: если вместо поражения в мае Игорь добьется победы — ход русской истории может стать другим. Русь овладеет Полем, усилится Тмутараканью, торговлею с Востоком. Таинственные, упоминаемые только в «Слове» «хинови» повезут в Европу китайский бело-синий фарфор через русские земли, а это прибыль. В воображении студента создавалось обширное, сильное государство от Кавказа до северных морей. С таким Батыю не совладать! Отразив нашествие кочевых орд, Русь расцветет, украсятся ремеслами, науками, литературой…

— Князя хочешь увидеть? Нас решил продать? — во второй раз каким-то чудом перехватил Отнякин мысль Пересветова и, уловив его движение, заступил путь. — Не выйдет!

Злые, волчьи огоньки зажглись в глазах Отнякина, и он, наклонившись, быстро потянул из-за голенища длинный и острый нож.

Пересветов стоял слишком близко. Как успеть перезарядить карабин и направить его в цель? Чтобы уберечься, оставалось только сделать короткий замах прикладом, шагнув для этого назад. Но, шагнув и замахнувшись, Андриан пересек невидимую границу эпох и внезапно увидел Отнякина в красноармейской форме. Успел ужаснуться тому, что не сможет уже погасить свое импульсное движение, — удар пришелся в левое подреберье. Отнякин глухо екнул, переломился влево и рухнул на спину.

Пересветов стоял в холодном поту, потрясенный; ноги не шли. Как не крути, Отнякин был парень ничего, делил с ним солдатский кислый хлеб — вместе дневали, до мокрой спины, до мыла выгребая, вывозя тачками навоз из конюшни; вместе сидели под бомбами; вместе крутили скатки; вместе поднимали четырехпудовые седла с походным вьюком. И все же нет-нет, да и проскальзывали у Отнякина неприятные шуточки насчет «гнилой интеллигенции», и раскрывались, будто шторки, при этом на сонных отнякинских глазах, и становились видны озерки плескавшейся в них лютости и буйства. Пересветов во время таких вспышек терялся, он и впрямь чувствовал себя виноватым в том, что был благополучен и имел возможность учиться, и спокойно ел свой гоголь-моголь и пил рыбий жир в тяжелейшем тридцать третьем году, когда Отнякин в деревне «сидел голодом». Завертелось в пересветовской голове крошево из воспоминаний о Москве, о довоенной счастливой поре исследований и научных споров: мелькнул отец в антрацитовом фраке и белой манишке, важно вещающий с трибуны что-то о неведомой «земле Трояне», о таинственных «стрикусах», о грозном Диве; вспыхнули огни милого Арбата, — а за ними золотые корешки Полного Собрания Русских летописей издания тысяча девятьсот седьмого года. И Платон со знаменитыми диалогами и теорией анамнезиса…[2]

Отнякин зашевелился и со стонами и оханьем пытался сесть. «Через пять минут он очухается совсем», — решил Андриан. Медлить далее не приходилось.

— Князь, где ты? — крикнул Пересветов.

В голове Пересветова еще гудел колокол, а в глазах не потухала боль, когда перед ним вырезалось из пыльной мути лицо Рыженкова — не князя, а старшего сержанта, которого комэск оставил командовать коноводами.

— Жив? Тут около тебя так рвануло — думал, накрылся вместе с лошадьми. Смотрю — лошади целы… Потом слышу: «Князь!» Ты шумнул? Ладно. Вставай, чего сидеть. Так, крови нигде нет. Порядок!

Пересветов встал так быстро, как только мог, и торопливо, сбиваясь, заговорил:

— Товарищ старший сержант, тут дело чрезвычайной важности. Если со мной что-нибудь случится, вам нужно будет написать в Москву, моему отцу. А о чем — запоминайте лучше! Времени мало. Я побывал только что в двенадцатом веке как, не спрашивайте, не представляю. Важно другое: я с князем Игорем Новгород-Северским говорил, тем самым.

— Ты что, бредишь, Пересветов? Тебя оглушило, вон воронка еще дымится. Какой еще князь? Ты контужен, очнись, скоро нам в наступление идти.

— Я не в бреду, — упорствуя, сказал студент, — я докажу.

Он выдвинул из ножен на две ладони клинок.

— Ого, — удивился Рыженков, — почти на треть перерублен. Это порча оружия! — теперь уже осерчал старший сержант.

— Какая порча — это князь свой меч пробовал! А это? — Пересветов показал на вспухший рубец на шее от аркана. — Я, между прочим, вешаться не собирался. Я в плен попал. Это меня на аркане тащили Отнякин и Халд… а черт, нет, Чурило со Швецом.

— Хватит путать меня! Хоть я в институтах не учился, кое-что понимаю, — мрачно и резко оборвал его Рыженков, — чего не может быть, того не бывает.

— Я не путаю: невозможно, невероятно, но факт! — про анамнезис Андриан умолчал. — А вот еще — на кургане баба, там должен быть свежий след от пули, откол, понимаете? Если я брежу, откуда знаю про это? Поднимитесь, проверьте.

— А точно, — широко раскрыл глаза Рыженков, — было — долбануло по бабе. Я еще удивился: ни выстрелов, ни разрывов, а от валуна — искры веером!

— А стрелял я, понимаете ли, из двенадцатого века, хотя это и странно, торжествуя, — Пересветов щелкнул затвором и выбросил стреляную гильзу, — вот!

В глазах старшего сержанта вдруг загорелось теплое понимание и сочувствие.

— Ловко, — нетерпеливо повел головой Рыженков, — так что там с князем-то? Запомню на всякий случай. Чем черт не шутит, Все может быть. Только покороче.

Грохот сражения нарастал, слова будто попадали в вату. Пересветов облизнул сухие губы, оглядываясь на желтоватую завесу пыли на южной стороне небосклона.

— Главное из рассказа северского князя я понял так. Игорь со Святославом не вполне доверяли друг другу. Святослав божился идти на половцев «на все лето», но вместо этого чужими руками расчищал торговые пути по Днепру. А в половецкую глубинку — ни шагу. Мог он, понимаете, мог освободить Тмутаракань — вернуть ее Руси. Но Святослав посылал отряды громить вежи половецкие на юг, вдоль Днепра, а не к Дону.

— Зачем ему это было нужно? — со слабым интересом спросил Рыженков, ковыряя носком сапога рыхлую землю.

— У него был свой расчет, свой интерес. Если бы русские совместными усилиями очистили от половцев все Приазовье, то Тмутаракань отошла бы не к Святославу, а к Игорю! Это была его законная «дедина»: дед Игоря — Олег, прозванный Гориславичем. В 1097 году решением съезда князей в Любече Тмутаракань была закреплена за Олегом Гориславичем и его потомством. Святослав не хотел усиления Игоря, своего политического соперника. Ведь в случае полного разгрома половцев вновь открывался прямой торговый путь из Новгород-Северского в Тмутаракань и дальше на восток, а это подняло бы значение княжеств, соперничающих с Киевом. Киевляне душили торговлю других княжеств, не давая им выхода к Днепру.

— Ясно, политика, — покрутил головой Рыженков. — Киевский этот Святослав по отношению к Игорю, стало быть, вел себя как собака на сене — сам не гам и другому не дам.

— Как раз Святослав хотел «гам»: в летописи под 1194 годом есть прелюбопытнейшая запись, из которой видно, что Святослав грозился идти войной против рязанских князей. Причина — те высказали притязания на некоторые волости тмутараканские. Значит, Святослав имел нелады со всеми, кто имел виды на Тмутараканское княжество.

— Эх, — сказал Рыженков с досадой, — паны дерутся, у холопов чубы трещат. Ну, что там еще? Давай, только короче, короче, Пересветов, не тяни кота за хвост.

— Очень важно: Игорь, понимая, что Тмутаракань ему на блюде не поднесут, вынужденно решает действовать сам. Он мне сказал: «Еще 12 лет назад я побил Кобяка и Кончака, гнал половцев почти до Дона Великого, да сил было маловато. Сейчас у меня войска больше». В общем, шансы на успех у Игоря в походе восемьдесят пятого года были солидные. И еще два дела прояснились. Первое: в русское войско пехоты не брали. Даже обоз Игорь имел не колесный, а легкий вьючный…

Рыженков перебил:

— Ты что все облизываешь губы? Глотни воды, вон солнце уже начинает работать, я будет еще жарче.

— Нет воды.

— Как так?! Воду подвозили! Старшина Шестикрылов обкричался: «Напоить лошадей, залить воду по флягам!»

— Понимаете, кобыла моя очень пить хотела. Я отнимаю ведро, а у нее слезы на глазах… короче отдал всю воду ей.

— Эх, интеллигенция, — сказал с напускной досадой Рыженков, снимая с ремня зеленую округлую флягу. — На, пей! Так, говоришь, очень важно нашим профессорам знать, какое было у русских войско? А по-моему, и так ясно: половцы — степные кочевники, все на конях, да коней было у них с избытком, могли менять, имели подвижность. Где же с пехотой по этим степям за кавалерией гнаться? Если бы Игорь с войском шел стоять в обороне, а он же наступал!

— Да, он шел в дальний рейд, рассчитывая на быстроту и внезапность своих действий.

На вершине кургана зашевелился оставленный Рыженковым наблюдатель «махала», поднимая над головой ракетницу.

— Вижу сигнал «Коноводы»! — закричал махала, и Пересветов замолк на полуслове.

Ракета взлетела и разделилась на три зеленых звездочки. Рыженков, надсаживаясь, пропел:

— По ко-о-н-ям! — и озабоченно спросил Пересветова: — У тебя голова как? И вообще, вести лошадей сможешь? С шестеркой справиться — не шутка. Трудно будет.

— Ничего, справлюсь.

Пересветов тяжелей, чем обычно, сел в седло и разобрал повод. В голове позванивало, после выпитой воды поднималась к горлу противная соленая волна. Голос Рыженкова доносился издали уже оборванно:

— Колонну… мно-ой… ма-а-а-арш…

Коноводы выводили свои шестерки повзводно. Из них складывалась внушительная колонна. Сквозь плотную дробь ударов копыт прорезалось конское короткое ржанье, фырканье. Зазвенели, соударяясь, пустые стремена. Колонна, переходя с шага на рысь, вытянулась из балки, обогнула древний курган, миновала молодой яблоневый сад и пошла по открытому полю. Впереди была слышна стрельба и глухие, долбящие землю удары.

Пересекли линию мелковатых, вырытых наспех, по-славянски, наших окопов, откуда вставала в атаку пехотная волна. На брустверах, на бермах стрелковых ячеек, на пулеметных площадках червонным золотом играли блестки стреляных гильз. Прошла колонна крупной рысью метров четыреста и втянулась в проход, проделанный саперами в немецких заграждениях, минных и проволочных. Здесь земля была бурой, опаленной разрывами и полосами от удлиненных зарядов.

В поле перед заграждениями и около них неприметными продолговатыми бугорками, как бы вжавшись в степь, неподвижно лежали люди. По защитным шароварам и пилоткам Пересветов определил, что это наши пехотинцы, — те, кто поднялись и шли в атаку первыми. Опираясь на винтовку, двигался раненый боец. Его под руку вел другой красноармеец. У раненого лицо было бледно-серым, как отбеленный холст, и покрыто испариной, а у сопровождающего, наоборот, красным и сальным.

— Ну, как там, пехота? — крикнул на ходу Рыженков. Сопровождающий почему-то со злобой ответил:

— Увидишь! Хорошо вон минометами набили мужиков.

Ближе ко второй траншее лежало столько бугорков в защитном, что сердце у студента дрогнуло и будто остановилось. Сквозь неожиданную внешнюю обыденность этой картины, сквозь кукольную неподвижность тел вползал в его душу ослабляющий страх.

И тут же перед Андрианом, как и десяток минут назад, со звоном лопнувшей струны встала картина побоища восьмивековой давности, и земля поползла на него, встала на ребро, как тарелка. Отчаянно ухватился Пересветов за луку седла, уперся — багровое, заволоченное пылью и тучами солнце поползло назад и заняло свое место над горизонтом. И тут же что-то щелкнуло, исчезли поверженные витязи и остались в степи совсем не картинно лежащие тела, а ясное солнце ударило жарко и желто. Андриан удержался в седле; вместе с картинкой из той, древней войны пропал и охвативший его было страх смерти. «Не мы первые, не мы последние», — шевельнулось в растревоженном мозгу. Пустынное поле перед второй траншеей кончилось, коноводы провели колонну через проход в проволочных, в два кола, заграждениях. В самой же траншее густо копошилась наша пехота: мелькали стертые до зеркального блеска саперные лопатки, летела на брустверы земля. Кое-где бойцы повязали головы от жаркого уже солнца белыми носовыми платками. Восстанавливали разрушенное артиллерийским огнем, рыли ячейки для стрельбы теперь уже в другую сторону, на юг.

Вперед Табацкий выслал Рыженкова, приказав взять с собой пять бойцов. Помкомвзвода в число пяти выбрал Ангелюка, Халдеева и Пересветова. Ехали по дну балки мелкой тряской рысью, быстрее не получалось из-за кустов, ям и промоин с отвесными стенками, оставленными весенней снеговой талой водой: кое-где оставались еще лужи и бочаги с водой, возможно, еще не протухшей на жарком солнце и пригодной для питья. Но об остановке нечего было и думать впереди и справа била немецкая минометная батарея. Чахх, чахх! — звуки выстрелов были мерными, с присасыванием, будто работали какие-то мирные прессы или молоты, а не боевые орудия.

Рыженков еще на ходу спешился, перебросил повод Ангелюку, а за собой поманил Пересветова:

— Полезли-ка наверх. Проползем по-над балкой, посмотрим, что и как.

Минометы, выпустив положенную дозу, стрельбу прекратили, Рыженков с Пересветовым ползли по откосу вверх, удерживая направление по слуховой памяти. Впереди послышалась немецкая речь. Рыженков, сняв фуражку, приподнял голову над травой и тотчас ее опустил.

— Вшестером?! — ахнул Пересветов.

— Э, не журись, студент. Или грудь в крестах, или голова в кустах. Подумай сам. Мы подскочили к ним под бок только потому, что за стрельбой им нас не слышно было. Отстрелялись и теперь будут отдыхать, такая у них, понимаешь, техника. По часам все. Взвод сейчас подойдет — они же его услышат, развернут пулеметы, положат весь взвод, как пить дать, положат ребят…

До Пересветова дошло — каков Рыженков, мог и так и эдак, а он выбрал решение самое отчаянное. Студент глянул с почтением на старшего сержанта и обомлел: на голове у него красовался древний боевой позолоченный шлем; курчавилась черная густая бородка. Голос князя Игоря зазвучал в ушах Пересветова:

— Говоришь, про меня в двадцатом веке пишут нехорошее? То с русскими на половцев, то с половцами на русских, и, вообще, в жилах его течет половецкая кровь. Все верно, да не так. Нет такого государя или князя на свете, чтобы был чистокровный, как скаковой жеребец. Однако земля сильнее крови! Да, с половцами я то воюю, то мирюсь, они соседи наши. С ними торгуем, через их земли идут купцы к нам и от нас. Владимир Мономах девятнадцать раз с половцами бился и девятнадцать раз чинил мир, и нам то завещал. Я сам своими руками выдергивал половецкие стрелы из груди, я изрублен весь в сечах за Русь…

Игорь говорил, а Пересветов силился вспомнить: были ли в средневековой Европе короли и князья, что не отдавали своих дочерей в чужие земли, что сами не женились на иностранках, что союзничали со своими ближними соседями и не воевали с ними?

— Святослав Киевский, — гнул свое обиженный князь, — на брань выезжает со своей челядью — каждый день разбивают ему красный шатер, заморские вина льются рекой. Тьфу! А я сплю на попоне, укрываюсь звездами, под голову кладу седло… Ем то же, что и воин, что и гридьба! Он с холма в сражениях рукой водит, а я первый лезу в сечу, где копья гуще… за мной идут, мне верят люди… Я каждую подпругу в полках проверяю сам… не я усобицы выдумал, все страдаем от них!

Странноватый для современного уха напев Игоря затих, а затем Пересветов услышал уже громкий шепот Рыженкова:

— Тю! Как провалился! Что такое: толкнул его, а у него глаза аж закатились. Пошли скорей к нашим. Давай, давай!

Андриан Пересветов понял, что его забытье длилось не более нескольких секунд. Рыженков накрыл голову фуражкой с синим околышком, и они скользнули в густой траве назад. Сначала ползком, потом пригибаясь, а в зарослях на дне балки — в рост.

— Шашки к бою, — прохрипел старший сержант, взлетел в седло, не касаясь стремени, — за мной!

Немцы никак не ожидали атаки, да еще конной, с тыла: кто курил, кто обтирал бумажными концами мины, готовя их к стрельбе. Два офицера уютно, голова к голове, лежали под тентом из плащ-палатки и о чем-то беседовали. Минометы стояли на позиции в круглых свежевырытых окопах, блестя на солнце темно-зеленой эмалью. Дежурный пулемет был обращен дырчатым стволом на север, и пулеметчик в летнем кителе с закатанными по локоть рукавами дремал, уткнув голову в руки. Когда шестеро кавалеристов оказались в ста метрах от батареи, он повернул голову, и крайнее удивление выразилось на его лице. Остальные немцы застыли на своих местах, словно актеры в немой сцене.

Сто метров идущая карьером строевая кавалерийская лошадь проходит меньше чем за шесть секунд. Через две секунды самый опасный на батарее немец пулеметчик очнулся, ухватил свою машину, перебрасывая ее навстречу атакующим. Но Ангелюк уже прямо с седла пустил в ход своего «Дегтярева», длинной очередью выпуская веер пуль. Весь диск, все сорок семь патронов расстрелял Ангелюк не зря. Немец выпустил пулемет и ткнулся в землю носом. Рыженков, опередив остальных на три корпуса на своем резвом ахалтекинце, бросился к офицерам. Он хищно спружинился в седле, литые богатырские плечи округлились, бледно и холодно заиграл златоустовский клинок в его руке, поданной сильно вперед, за голову коня. Первый офицер упал без звука, как глиняная пирамида на рубочной полосе. Пока Рыженков разворачивал проскочившего коня, второй офицер успел вытащить из кобуры пистолет. Раздался запоздалый крик, гортанный, испуганный:

— Козакен! Козакен!..

Пересветов направил свою кобылу к ближайшему немцу, взмахнул клинком, нанес удар такой силы, которую в себе и не подозревал. Одобрительно блеснул глазом в сторону студента, «человека тонкой кости», Халдеев. Сзади послышался нарастающий дробный гул — по склону балки разворачивался взвод, искорками вспыхивали на солнце клинки…

Пленные сгрудились, разглядывая победивших, перехитривших их в этом бою одни высокомерно-нагло, другие со страхом, третьи — с недоумением: эти запыленные, безмерно уставшие худые безусые юнцы сумели застать их — опытных воинов, покоривших Европу, — врасплох, вогнали в страх, вынудили бросить оружие… Немцы судили о русских по карманной книжечке-инструкции Гиммлера, в которой говорилось, что русским культура не нужна, а из знаний потребны лишь три вещи: подписать свое имя, таблица умножения (только до 25) и дорожные знаки, чтобы не бросаться под машины.

Бешеный всплеск, вливший в руку Андриана утроенную силу ненависти, опустошил его, и теперь он смотрел на пленных спокойно, но твердо. Пролитая кровь не тревожила Пересветова, слишком четко рисовалось в его памяти увиденное и пережитое — и нахально летающие едва не по голосам крестатые самолеты, и безвестно поглощенный войной отец, и вишневый хуторок в степи, и страшные своей неподвижностью тела там, перед траншеями.

«Видел бы меня в седле Пасынков, бывший конармеец, — накатилась гордость, — он-то знает толк в рубке!»

И Андриан, явно подражая Рыженкову, круговыми движениями освободил правую кисть от кожаного темляка.

Жара бы ничего, но драло горло от сухой пыли, давили плечи ремни; Андриан утешался мыслью — им-то, кто шел здесь восемь веков назад, приходилось совсем тяжко в полупудовых железных кольчугах, с тяжелыми копьями и громоздкими щитами. Он поглядывал то на очередной курган, то жадно всматривался в горячее марево на горизонте, надеясь что-то разглядеть, а потом прикрывал веками побаливающие глаза и гнал, пытался гнать от себя тоскливое предчувствие. Эскадрон углублялся в степь…

Белоголовый орел-могильник, чей профиль как бы венчал высокий курган, при приближении людей нехотя взмахнул крыльями, тяжело взлетел и пошел кругами ввинчиваться в бездонную синеву.

Солнце уже повисло над головой, а уставшие конники все качались в седлах, прижимаясь к обочине, где свечами стояли тополя и была узкая полоска тени слабое, но единственное укрытие от жары и от воздушной опасности. Дорога, помеченная цепочкой древних курганов, вела на юг, к Азовскому морю. За час до этого комэск собрал поредевшие взводы и держал речь, как всегда, отрывистую, но предельно прямую и краткую. Смысл ее был всем понятен: эскадрон много часов в деле; без воды и пищи война не война, однако есть приказ идти вперед, и он будет выполнен. Так как все без меры устали, предлагается в усиленную головную походную заставу пойти только добровольно. Застава захватит выгодный в тактическом отношении рубеж и удержит его. А уж на этом рубеже будет и вода, и кухня туда подойдет, конечно, вместе с основными силами.

И вот второй час качаются в седлах всадники в синих шароварах, курится пыль и ползет под копыта древняя дорога, хлопают по шароварам златоустовские некаленые, торопливой военной работы клиночки, булькает вода в трофейной фляге напившегося вдоволь Отнякина — успел спроворить, бестия, — и пока лошади бредут усталым неторопким шагом, он доброволец, он герой, ему не грех порезвиться на счет смурного Андриана.

— Скажи, студент, как одно из двух будет правильно: статосрат или сратостат? Ага, не знаешь! — И кошки на душе у самого Отнякина будто меньше скребут, а то вызвался идти на неизвестность, а все же трухает. — Многого не знаешь… Вот в нашем селе Великий Сызган, знаешь, какая главная улица? продолжал ерничать Отнякин, — тоже не знаешь!..

А в больной, контуженной голове истомленного Пересветова — то грозный гул, как будто море бьет берег, то вообще полная путаница и неразбериха; и перед глазами его время от времени вспыхивали и плыли цветные лампочки.

Он с натугой повернулся к Отнякину, увидел длинные белесые лохмы и услышал странные слова:

— Слышь, студент, что такое торный путь, знаешь?

Пересветов оторопело молчал.

— Не знаешь, — удовлетворенно сказал Отнякин… — через реку Тор путь известный, еще прадеды так и называли — торный путь в Тмуторокань, проторенный. Да что ты меня Отнякин все кличешь — Чурило я. А еще ты не знаешь одного… я ухожу, чтобы на белом свете еще пожить.

— Так ты просто трус?

— Сказал — жить хочу. Мало я пальцев загнул, мало девок перепробовал.

— Эх, Отнякин, да ты молодецки держался, а сейчас совсем раскис. А ну, давай без паники! И потом: куда ты уйдешь? Назад? Или сразу расстреляют, или в штрафбат пошлют. Вперед? Половцы тебя, как овцу прирежут.

— Тебе, Андриан, легко говорить, — захныкал Чурило-Отнякин, меняясь на глазах и превращаясь в бойца-кавалериста, — а у меня все ребра, можно сказать, переломаны. Утром, еще перед атакой, закемарил я в окопе, и вдруг чем-то садануло меня в бок. Показать синяк?

Пересветов вспомнил свою стычку с Чурилой и удар прикладом, но не знал, как объясниться.

— Понимаешь, наше наступление переплетено с прошлым. Здесь уже шли конники восемь веков назад! — втолковывал он. — Но половцы от кого-то знали все, готовили ловушку в безводном поле. Вот я и хотел предупредить Игоря о предательстве…

Андриан умолк, об ударе прикладом и о ноже Чурилы он не хотел распространяться, поэтому добавил только одно:

— Мне удалось кое-что уточнить из нашей истории.

Едва он произнес последнее слово, Отнякин снова превратился в Чурилу.

— Что мне до истории! — усмехнулся Чурило. — Да мало ли таких, как я; ухожу, ухожу.

— Нет, Чурило, ты не уйдешь, — Пересветов положил руку на латунную головку шашки и тут увидел перед собой испуганные, круглые, как у тюленя, глаза Отнякина.

— Товарищ старший сержант, — в панике кричал Отнякин, — студент наш спятил совсем: меня Чурилой какой-то обзывает, грозится куда-то не пускать, за шашку хватается! Да у него солнечный удар!

Рыженков на эту ябеду Отнякина сделал рукой знак — мол, не приставай к человеку, потом понимающе взглянул на Андриана, и закончил фразой загадочной, ни к селу, ни к городу:

— Когда ты натянул лук и прицелился, надо стрелу пускать.

Потом добавил уже совершенно другим тоном, махнув вперед рукой, где на фоне неба, на перегибе линии горизонта горбился грузный, оплывший конус большого кургана:

— Высота «девяносто шесть». Там будем держать оборону — за скатом должна быть речка. И коней напоим, и напьемся, и головы остудим.

При виде этого кургана Пересветова охватило волнение. Он подался вперед, впился взглядом в треугольный силуэт и прошептал:

— Чью кровь проливал он рекою?
Какие он жег города?
И смертью погиб он какою?
И в землю опущен когда?
Безмолвен курган одинокий…
Наездник державный забыт,
И тризны в пустыне широкой
Никто уж ему не свершит!

В то время, когда головная походная застава — сабельный взвод, усиленный двумя противотанковыми ружьями и станковым пулеметом, опоясывал окопами склон кургана на боевой высоте в далекой степи, в московской профессорской квартире близ Арбата прозвенел звонок. На площадке стоял подтянутый командир Красной Армии. Был он с пистолетом и полевой сумкой на ремне, в петлицах по «шпале». То, что открыла незнакомая женщина, несколько обескуражило его.

— Это квартира профессора Пересветова? — осведомился военный, вглядываясь в смутное пятно лица.

— Да мы тут по уплотнению… Вещи все целы — мы их в кабинете замкнули, чтобы дети не попортили…

Женщина замялась, и военный спросил, пытаясь придать «штатские» интонации своему командному лающему голосу:

— Ключи от кабинета у вас? Мне нужно оставить письмо для сына профессора. Он воюет где-то на юге.

— Сейчас; сейчас, — засуетилась женщина, гремя цепочкой, — да вы проходите.

Была открыта тугим ключом дверь кабинета и перед военным предстало тесно заставленное помещение: снесли мебель из других комнат, наспех бросили, как попало. У окна, заклеенного множеством перекрещенных матерчатых полосок, в пыльных столбах потревоженного воздуха, зеленел письменный стол с давно высохшими чернильницами. На столе лежало несколько листов хорошей довоенной глянцевой бумаги, исписанной крупным, с правильным наклоном почерком, какой вырабатывала дореволюционная гимназия.

Военный прочитал на первом листе:

«Еще раз о тайне Каялы» (наброски, тезисы и другие материалы для статьи и для сообщения на Ученом Совете).

Война заставила критически пересмотреть многие выработанные ранее исторические концепции, слагавшиеся в другом состоянии общества и в другую эпоху, под влиянием других идеалов… Это относится, в первую голову, к моему раннему труду «Миф о реке Каяле».

Должен с открытым сердцем — а в такое время нельзя по-другому — признать, что студенты кружка Пасынкова не такие уж бесшабашные незнайки, как это показалось вначале. Разумеется, обвинения лично Пасынкова в конъюнктурности моего исследования я принципиально отвергаю, как отвергал и раньше…»

Прочитав это, он щелкнул пальцами.

Женщина кашлянула. Военный обернулся и сказал:

— Профессор, видно, немало успел сделать перед уходом в ополчение. А этот документ как раз касается меня и моей научной работы. Мне нужно хорошенько ознакомиться с ним.

— Да что же, конечно, читайте, раз нужно, — женщина нерешительно отступила в коридор и прикрыла дверь.

«…ибо конъюнктурность включает сознательное искажение научной истины в угоду господствующему мнению, я же недоисследовал все связи между фактами, кое-чему просто не придал значения.

Кроме того, наукой получены новые данные, в частности, археологического порядка, которые целесообразно вовлечь и в исторический обиход. Все это побудило меня переосмыслить и уточнить некоторые положения моей работы, относящиеся к местонахождению последней битвы игорева войска с половцами.

Указанные корректировки должны, в первую очередь, коснуться вопроса о достоверности основных географических и временных ориентиров этой битвы.

При этом оговорюсь: выстроить стопроцентно непротиворечивую гипотезу и сейчас еще не представляется возможным, так как слишком заметны расхождения в ряде существенных пунктов во всех трех первоисточниках (Ипатьевском и Лаврентьевском летописных списках и собственно «Слове», а если принять во внимание и вариант Татищева, основанный на еще каком-то неизвестном нам летописном своде, то противоречий будет еще больше).

Следовательно, речь идет о наименее противоречивой гипотезе, наилучшим, наиболее вероятным образом объясняющей эти противоречия, и ни о чем другом.

Итак, первый опорный пункт — море. Ранее я отождествлял море с каким-либо внутренним водоемом — озером или разлившейся в половодье рекой».

Командир, помедлив секунду, мелко, но разборчиво приписал простым карандашом на полях: «Какие такие боевые действия в двенадцатом веке в период половодья? Их и сейчас ведут до или после. Пасынков».

«Нынешнее воззрение на море опирается на иную, как мне представляется, более твердую опору. Упоминания моря как географического ориентира, возле которого следует искать Каялу, действительно, в «Слове о Полку Игореве» многочисленны. Но предстоит упорная работа по анализу этих упоминаний. Цель — отделить символы от действительных, реальных географических объектов. Трудность заключается в том, — что основным художественным методом в двенадцатом веке был символизм».

Рядом немедленно появилась приписка: «Мысль здравая, но тем и отличается «Слово», что в нем на боянов символический слой наложен слой реалистический: «на реце Каяле у Дону Великого» — разве это символы? «На Синем море у Дону»? А в летописи: «в море истопоша» — это тоже символ? Синее море — Азовское море. Пасынков».

«Что же касается Дона, то следует иметь в виду, что некоторые авторитетные ученые считали и продолжают считать возможным употребление названия «Дон» применительно к Северскому Донцу. Но тогда возникает вопрос: как отличить одну реку от другой? Как объяснить то место в «Слове», где «Игорь мыслию поля мерит от Великого Дона до малого Донца»? Автор «Слова» четко понимал, где Дон и где Донец.

Внутренний малый водоем морем или степную речку Великим Доном не назовешь. Автор «Слова» восклицает: «Половцы идут от Дона и от моря и от всех стран», а этот образ представляет море именно как весьма протяженный в географическом смысле объект. Озеро диаметром в один-два километра отождествляться со страной света, конечно, не может.

Совокупность всех этих подробностей весьма существенно подкрепляет версию с перенесением от пограничного Донца битвы к берегам Азовского моря. Конечно, требуются еще исследования, в особенности, археологические.

Второй пункт: где находилась упомянутая в летописи река Сальница? Сальница, по расчету, должна находиться в 3-х кавалерийских переходах от Дона и в одном переходе от места переправы Игоря через Донец. Для проверки мной были просмотрены все летописные сведения, связанные с Сальницей.

В 1111 году Владимир Мономах тоже стоял на Сальнице, имея сведения о том, что половцы накапливают силы на левобережье Дона, на землях «диких» половцев и начали переправу через Дон.

Мономах ждал наступления этих сил всю субботу, воскресенье и какую-то часть понедельника, когда и вступил с ними в бой. Это факт огромной важности. Уж половцы-то имели только конницу. Следовательно, местоположение реки Сальницы должно отвечать одновременно ряду требований:

а) находиться между Северским Донцом и Доном, на направлении основного маршрута, т. е. от устья реки Оскол на Донце на юго-восток (как указано в «Слове» — «Игорь к Дону вои ведет»);

б) быть в одном переходе от района переправы через Донец, ибо на Сальнице произошла встреча Игоря с разведчиками (пока Игорь ждал брата Всеволода с курянами, разведка ушла на половецкую сторону Донца на два перехода; затем Игорь переправился через Донец и сделал один переход, а разведка вернулась к Сальнице;

в) находиться от Дона на расстоянии в два с половиной или три перехода конницы, что следует из анализа боевых действий 1111 года.

Единственная река, удовлетворяющая всем этим требованиям — это Бахмут, правый приток Северского Донца.

Стоит отметить, что слово Бахмут — татарского происхождения (лошадка), но татары здесь появились лишь в тринадцатом веке, во время похода Игоря река такое название носить не могла. В «Книге Большому Чертежу» Сальница отождествлена с Сольницей и показана как правый приток Донца, несколько выше по течению, чем Бахмут, ближе к Изюму.

Но удивительная вещь — Сальница упоминается только в одном или двух экземплярах «Книги Большому Чертежу», в других дошедших до нас экземплярах издания Книги Сальница попросту не числится. Зачем, спрашивается, было редакторам Книги изымать это название? Логично предположить, что первые, по современной терминологии сигнальные, экземпляры книги были проверены специалистами и ошибочные сведения перед печатанием основного тиража книги изымались. Ведь в Книге указана река Бахмутова, и запись о Сольнице была ошибочной и излишней. В конце концов, именно на Бахмуте, а не в Изюме, имеются огромные, издревле известные запасы каменной соли. Один из поселков на Бахмуте так и называется Соль».

Пасынков тяжело задумался, отодвинув листки и упираясь взглядом в стеклянные кубы пересохших чернильниц, будто в их гранях могли проскользнуть тени минувшего, отшумевшего восемь веков назад. Ему было пора в свой эшелон, что стоял на станции Белорусская-товарная, а он медлил — прошедшее цепко держало его.

Усилием воли Пасынков встряхнулся, отогнал миражи. Решительно отстегнул крышку полевой сумки и извлек ветхий экземпляр «Слова», изданного еще в голодной Москве девятнадцатого года, свое письмо к Андриану и «Полевую книжку командира». Взглянул на «кировские» наручные часы со стальной решеткой вместо стекла. Стрелка показывала три часа дня.

Люди к трем часам дня устали. Рыженков требовал рыть окопы, известна ему была такая военная формула: больше пота — меньше крови. А иной раз кажется, что минута отдыха дороже крови. Вот и думай, командир… Напившись гниловатой теплой воды из узенькой речки, петлей, как арканом, охватившей высоту «96» с трех сторон, конники обмякли. Усталость притупила чувство опасности, да и солнце жгло и томило по-майски. Казалось, тишина и покой ничем и никогда не могут быть нарушены.

— Окопы на каждого — для стрельбы стоя, а между окопами — шут с ним, глубиной шестьдесят сантиметров! Давай, ребята, давай, — настойчиво требовал помкомвзвода, не обращавший никакого внимания на разлитое в природе благоденствие.

Но взвод устал: надежный Халдеев и здоровенный медлительный эскадронный запевала Ангелюк; Отнякин — его щеки, всегда будто натертые морковным соком, побурели и опали; маленький, проворный, как белка, коновод-гитарист Микин; неистощимый сквернослов ростовчанин Гвоздилкин; истребитель танков Касильев, бойцы Шипуля, Серов и мрачный белорус Рогалевич, командир второго отделения; даже перестал толковать о шашлыках, женщинах и горных орлах Георгий Амаяков. Ничто не брало, казалось, только Рыженкова.

Он выбрал позиции для пэтээровцев-противотанкистов на левом фланге, ближе к мостику, для «станкача» — на правом. Лично проследил, чтобы катки пулемета врыли в землю для большей точности стрельбы, проверил, не подтекает ли из кожуха через сальник вода. Рыженков знал свое дело.

Пересветова, кроме усталости, донимали тошнота и головокружение: начинался шум в ушах, назойливый и усиливающийся, потом начинали раскачиваться качели, и земля вставала на дыбы. С лошадьми за курганом остался Микин, а Пересветов копал землю и качался — бросит лопату и встанет, на лопату обопрется — лучше не получалось. Рыженков заметил, сказал:

— Ладно, пойдем на вершину кургана, укажу сектор для наблюдения. Окоп я тебе вырою сам.

На плоской вершине, раздувая широко крылья носа, Рыженков ловил духовитый, настоянный на степных травах ветер, озирался. Он смотрел больше по сторонам и назад, чем в сторону противника. Пересветов же смотрел на ровную, уходящую на нет, перечеркнутую посадками вдоль дорог и убегающую к невидимому морю степь.

— Тихо, хорошо, — сказал Пересветов.

— Тихо — плохо, — отрубил помкомвзода, — хуже быть нет. Где соседи? Где общее наступление? Сильно сбивает на то, что наш эскадрон выскочил вперед один, а взвод — и того далее. Немцы что-то замышляют. В окружение нам сейчас попасть — как два пальца обмочить.

— Еще бы немного, и мы дошли бы до Синего моря, — мечтательно глядя на юг, сказал студент, и перед его глазами плавно качнулась земля — медленно, затем быстрее. Голос Рыженкова возразил что-то, а потом будто удалился и стал протяжнее и мягче.

— Ох, черные тучи с моря идут, — услышал студент. — Веют стрелами…

Пересветов уперся ногой в зачудившую планету, и она, как лодка, выправилась. Он посмотрел на Рыженкова и увидел, что тот в древнем шишаке, том самом, «Игоревом».

Сержант объяснил:

— Ангелюк притащил подивиться — выкопал из кургана. Почистил немного песочком — и вот заблестел. Может, из твоего двенадцатого века. Так ты говоришь, князь Игорь знал, что его поход половцами каким-то случаем расшифрован, и не повернул назад? — Сказав это, он снял шлем и надел фуражку.

Пересветов пожал плечами:

— Когда я это говорил?

— Перед атакой, во время артподготовки. Вроде что-то такое узнал важное. Из головы выскочило?

Пересветов силился вспомнить:

— Артподготовка? Ах да — Игорь, Каяла. В эти края он шел, к морю, к Дону. И до Каялы и после нее собирал он полки, водил упорно сюда, в приазовскую степь. Князь слыл ведь храбрым полководцем, с малым числом удальцов не раз, как говорится, небо штурмовал.

— Ну, добро. Наблюдай. В случае чего — кричи сразу, без размышлений, навскидку. Ориентиры… Первый — перекресток дорог, второй тригонометрический пункт, третий — отдельное дерево у реки Самбек.

Рыженков ушел. Пересветов огляделся. Коршун высоко над головой делал свои упорные круги, широко разбросав трепаные ветрами крылья. Курганы зелеными горбами стояли почти на одной, слегка изогнутой линии, вдоль древнего шляха. Ориентиры — первый, второй, третий. Мостик. Речка, петлей аркана захлестнувшая горло высоты «9б». Зеленая с голубым небесным отливом трава да кое-где прошлогодние серые островки жухлого бурьяна — больше ничего не видел наблюдатель. Никаких следов столетий, что прошумели дождями, просвистели ветрами над осевшими вершинами. Здесь все как было когда-то, так и осталось. Тихо в степи, только негромко звякали внизу лопаты и поскрипывал перемешанный с галькой песок…

Но вот закурился желтенький, вихляющий штопором пыли на шляхе, загудели моторами и на земле и на небе.

— Ориентир три, левее один палец — танки! Воздух! — закричал Пересветов, ощупывая подсумки с нерасстрелянными еще патронами.

Черные зудящие мухи, вначале будто приклеенные невысоко над степью, быстро оперялись, обрастали крыльями, хвостами и крестами. От головного отделилась черная капелька, переломилась в полете книзу, стала точкой.

Звериный древний инстинкт ошпарил, как кипятком, поднял Пересветова в переброс и через секунду, не помня как, он оказался уже внизу, в окопе. Секундой спустя тяжелая фугаска впилась в самую вершину кургана, легко прошила его насквозь и там, в погребальной камере, обратилась в разжимающий газовый кулак.

Газ вывернул внутренности кургана, выбрасывая на головы бойцов землю, остатки доспехов, кости, черепа и ржавые убогие железки — то, чем люди воевали сотни, а может, и тысячи лет назад.

Останки древних воинов с их оружием усеяли траву, а в глубине, в толще образовавшейся насыпи оказался станковый пулемет вместе с расчетом.

Тем временем пылящие по шляху и хорошо видимые издали танки приближались. Сколько их, Пересветов не мог сосчитать, он видел только две первых машины, остальные закрыло белесое, с желтыми подпалинами, облако пыли.

К Пересветову взбежал Рыженков, рявкнул:

— Что сзади?! Где эскадрон?!

— Стрельба там. В лощине сзади, откуда мы пришли. А так никого не видно.

— Та-а-ак, — Рыженков сосредоточенно посмотрел на мост. — Речка хоть и хилая, по колено воробью, а бережок-то для танков крутоват. Если подойдут наши и будем наступать, а мост я уничтожу, меня со шпорами съедят, карачун сделают. А если, слышь, Пересветов, мост оставлю и немецкие танки по нему проскочат, меня объявят — знаешь кем? Вот елки-палки!

— Танки в километре, — напомнил Пересветов, — через две минуты они подойдут к мосту. Надо решать.

Рыженков оглянулся. Из лощины, в которой продолжалась стрельба, выскочил всадник на гнедом коне и широким полевым галопом направился прямо к высоте. Скорее всего, это был связной с каким-то приказом. Но и ему было скакать до кургана не меньше двух минут. Медлить уже не приходилось.

— А, черт! — оскалился Рыженков, приподнимаясь из воронки и выкатывая глаза, заорал во всю мочь. — Противник с фронта, взвод, к бою-ю! Амаяков, Шипуля, взять бутылки, поджечь мост!

Две пригнувшиеся фигуры на левом фланге, что был ближе к мосту, вынырнули из окопа и скользнули к мосту. Танки были уже в шестистах метрах, пригнувшиеся фигуры их них заметили. Сухо простучал пулемет раз и другой, а в третий раз под стук выстрелов запнулась на полушаге одна фигура, сломалась, блеснул огонек, и змейками пополз неярко горящий на солнце бензин.

— Бронебойщики, огонь! — скомандовал Рыженков. Дегтяревские ружья калибра четырнадцать с половиной миллиметров не могли, конечно, пробить на таком расстоянии лобовую броню танка, и это понимал Рыженков, но нужно было отвлечь внимание от моста. Стеганул выстрел, трава перед стволом ружья пригнулась, разбежалась волнами, а бронебойщика отшвырнуло назад.

Красная трасса зарылась в землю. Но другая уперлась в башню головного танка, и пуля, не взяв брони, ушла вверх. Сзади, бросив своего гнедого коня у коноводов внизу, забрался на курган рядовой Дубак.

— Эскадрон атакуют немцы — с фланга вывернулись и ударили гады, — захрипел он, — да там половина нас после бомбежки осталась: комэск тяжело ранен, старшину вместе с кухней накрыло. За мной один увязался самолет, гонял по степи — чуть коню на уши не пикировал. Короче — приказано передать: держать высоту до последнего, иначе всему эскадрону каюк…

Когда боевая высота «96» в приазовской широкой степи, занятая 4-м сабельным взводом, подернулась дымом и опоясалась бледными точечками выстрелов, в Москве в профессорском кабинете капитан Пасынков дочитывал заметки, оставленные хозяином на письменном столе.

«О масштабе события, послужившего толчком к созданию «Слова». Конечно, поход Игоря — не эпохальное военное событие. Но для того отрезка времени, для середины 80-х годов двенадцатого столетия, оно было выдающимся и оставило глубокий след в сознании современников. Об этом говорит и то внимание, которое уделили походу летописцы, и довольно тяжелые для южных княжеств последствия поражения Игоря и, наконец, сам факт создания великой поэмы (сегодня слушал по радио «Варяга» и живо вспомнил потрясение, испытанное русским обществом при известии о гибели эскадры в Цусимском проливе и о подвиге моряков крейсера. Это был урок огромной силы).

Таким образом, нет оснований для представления похода Игоря, как грандиозной военной акции. Но и позицию унижения военной основы «Слова» отныне я не разделяю».

Пасынков отодвинул листки. Его взгляд упал на лежащий рядом с чернильным прибором запылившийся шахматный журнал, из которого высовывался уголок почтового конверта. Капитан раскрыл журнал на партии «Атакинский против Диффендарова» и увидел, что письмо без адреса. На нем стояло только «Андриану Пересветову».

К этому письму Пасынков присоединил свое, еще в поезде написанное, и сам торопливо и размашисто начал строчить:

«Глубокопочитаемый Владимир Андрианович, не обессудьте, так сложилось, что я ознакомился с тезисами Вашей статьи. Не могу передать, как я рад, что туман олимпийской недоступности, которым была окутана система взглядов на «Слово», рассеивается и начинается живой обмен мнениями, гипотезами.

Настало время проверить целый ряд научных положений, поэтому хочу использовать возможность заочного общения с Вами и изложить кое-какие соображения по военной стороне «Слова». В моем распоряжении не более получаса, но я обязан попытаться сделать это, ибо еду на фронт, а война есть война. Но что бы ни случилось со мной, с Вами, с Андрианом — будут развиваться исторические науки, и найдутся новые пытливые люди, которым будет дорого то же, что дорого нам и любимо нами.

Что мне удалось уточнить?

Первое: князь Игорь со своей частью войска мог ожидать брата Всеволода на Осколе только в течение 30 апреля и первой половины дня 1 мая, но никак не позже. В этом и состояла ошибка летописца (или точнее, того, кто рассказывал летописцу о походе), он торопился рассказать о солнечном затмении, как провозвестнике несчастья. (Кстати, в «Слове» небесное затмение отнесено вообще к началу похода, так потрясен был автор, так торопился он рассказать об этом!). Добавлю: сомнительно, чтобы Игорь мог решить возникший в связи с затмением вопрос о прекращении похода до личной встречи с братом и до объединения всех войск.

Значит, 30 апреля Игорь сделал дневку у устья Оскола, а покинул он Новгород-Северский 23 числа, во вторник, на второй день после Пасхи. Войско его должно было пройти за 7 суток 482 км, т. е. в среднем по 68 км за переход. Этот темп выше, чем, скажем, Мстислава в 1168 г. (9 дней по 55 км), но следует иметь в виду, что точное датирование начала похода вряд ли возможно, если учесть, что Игорь собирал свое войско не в одном пункте, враз, а постепенно, в ходе движения.

Ручейками стягивались отряды и отрядики, и целые полки примыкали к игореву стягу: шли из разных мест, разными путями; и в полном составе войско собралось только у Северского Донца. Игорь шел, «ожидаяся с войски». Но если разные маршруты, разные расстояния, — кому ближе, кому дальше, — значит, не было общего, так сказать единовременного для всех частей войска старта, не было и единой для начала похода даты. Не могло быть. В подтверждение сошлюсь на Татищева, который указал начало похода не 23, а 13 апреля. Это, возможно, и не ошибка: могут быть верными обе даты, названные разными участниками похода летописцам.

Вернемся на Сальницу, т. е. в район современного Артемовска, куда Игорь мог выйти утром 2 мая. После дневного отдыха за вечер 2 мая, ночь и утро 3 мая: Игорь, двигаясь к Дону форсированно, как того требовала обострившаяся обстановка (доклад разведки), мог пройти до 80 км из расчета 7–7,5 км за час движения. Поэтому реку Сюурли следует отождествлять с одним из притоков Миуса либо Тузлова.

Преследование разбитого на Сюурли в пятницу, 3 мая, противника, продолжалось до темноты.

Передовые отряды, пройдя в преследовании 80–90 км, могли и «испита шеломом Дону», достигнув берега его западной протоки — Мертвого Донца и «начали мосты мостити по болотам и грязливым местам». Болота есть и сейчас именно там, в дельте Дона.

Основное ядро войска с Игорем во главе двигалось медленнее, чем увлекшиеся преследованием пылкие молодые князья. Ночлег рати с пятницы на субботу должен был состояться в поле в 25–30 км к северу от места впадения Мертвого Донца в Азовское море.

Эта ночь прошла тревожно — в ходе боя выяснилось, что на подходе свежие, неожиданно многочисленные силы половцев. Теперь уже о продолжении похода за Дон не было.

Обстановка диктовала: немедленно, используя ночь, отходить назад, что позволило бы избежать окружения. Это и предложил Игорь на совете князей и военачальников. Но те переутомленные полки, которые в длительном преследовании и при возвращении к стану совершенно измотали людей, и лошадей, двигаться без отдыха просто не могли. Как сказал один из князей, в этом случае полки останутся на дороге.

И утром Игорю пришлось спешить все войско, чтобы пробиваться через кольцо вражеского окружения. Князь не хотел, чтобы прорвались именно его полки, не участвовавшие накануне в преследовании, и не ушли на свежих конях, бросив остальных на произвол судьбы. Пусть все сражаются в равных условиях, честь превыше всего.

В пешем строю, отбивая наскоки половцев и атакуя заслоны, пробивались русские на северо-запад, к Северскому Донцу. Вряд ли за день такого движения в боевых порядках могло быть пройдено более трети обычного перехода пехоты в колоннах. Возможно, 12–16 км.

Ночь застала уставшую и поредевшую рать в безводной местности. Было принято решение продолжать это движение с боем и ночью — не ложиться же спать в окружении под половецкими стрелами. Плохо было без воды — до ближайших рек по основной, «торной», дороге оставалось не менее 40–50 км, недостаток воды остро давал себя знать.

Гораздо ближе была Каяла; теперь стояла задача пробиться к какой-либо воде. Половцы понимали это не хуже и усилили сопротивление.

Вряд ли за ночь в такой обстановке (три форсированных перехода и более полутора суток почти непрерывного боя за плечами — и богатырь начнет сдавать) могло быть пройдено больше 10 км. Они еще будут биться более полусуток — до тех пор, пока плечо еще дает силу удара мечом, пока еще поддается руке тугой лук.

Тактика половцев, как и всегда, состояла в том, чтобы, препятствуя движению русского войска, как можно дольше продержать его в безводной степи, изматывая беспрерывными наскоками и засыпая стрелами. Это была тактика стаи степных волков, излюбленная и испытанная.

Картографируя места находок наконечников стрел и копий XII века, я убедился в том, что плотность находок выше именно на вышеописанном маршруте, т. е. археология подтверждает нашу версию или, лучше сказать, не противоречит ей.

Где же искать Каялу? Летописец не дает ее характеристик, зато в «Слове» река названа «быстрой… половецкой», текущей «ку Дону Великого».

В предполагаемом месте гибели русских полков, в 20–25 км восточнее Матвеева Кургана, находится верховье речки с современным названием Самбек, текущей отсюда на юг и впадающей в море. Название это позднего, турецкого происхождения; в XII веке речка так не могла называться. В Книге Большому Чертежу гуртом названы реки «Калы», впадающие в Азовское море. Близко к «Калам» текут Кальчик, Кагальник, Кальминус, Калка. Каяла явно вписывается в этот звукоряд. Итак, Самбек-Каяла?

Гипотеза еще сыровата, хорошо бы ее обкатать перед Советом. Там, в степи, нужно обследовать курганы…»

Последние слова Пасынков писал стоя; почти бегом бросился из квартиры на улицу, миновал перекресток, откуда долетел до метро и вместе с народом всосался в каменную воронку входа.

Вскорости два паровоза с воем вынесли номерной воинский эшелон со станции Белорусская-товарная. Пасынков стоял в открытом дверном проеме, опираясь за закладочный брус, и взглядом прощался с Москвой.

Один танк горел в степи на дороге, второй чадил у берега речки — его поймали бронебойщики в момент, когда он пытался найти место для спуска и переправы вброд. Еще немного дымилось то место, где упал и сгорел Шипуля. Догорал мост, подожженный тогда же, в начале боя, Амаяковым. Сам Амаяков, раненый в живот, стойко, почти без стонов, как полагается человеку чести, доживал последние минуты в разбитом, развороченном, затянутом гарью и пылью окопе, который воронки превратили в цепочку ям неправильной формы.

Пять танков, подойдя к обрыву над рекой, методично, выстрел за выстрелом, разбивали позицию взвода из пушек. Уже засыпаны были оба противотанковых ружья, лежал убитый пулей в голову запевала Ангелюк, уткнувшись в расщепленный приклад своего пулемета; умер от ран Касильков; убиты Серов, Дубак и Рогалевич.

Дважды в этот день контуженный и иссеченный множеством мелких осколков, истекал кровью на дне воронки наспех перевязанный Пересветов, и не было никакой возможности отправить его в тыл: кругом шел бой, и лошади за курганом частью были перебиты, частью в безумии разбежались.

Бесхозно валялась на вытоптанной копытами земле гитара Микина, ее оборванная струна дрожала и звенела при каждом выстреле.

На южном склоне еще сражались. Наконечник половецкой стрелы с остатком древка, взвитый вместе с курганной землей очередным немецким снарядом, впился в левую руку помкомвзвода повыше локтя. Ругаясь, вырывал и вытягивал Рыженков из кармана шаровар прорезиненный, похожий на большую пельменю пакет, искал нитку. Найдя, разрезал ею пакетную обертку надвое, щепотью испачканных землей и гарью пальцев взял тампон и унимал кровь от немецко-половецкого подарка.

Пересветов просил пить, но где там — немцы держали под прицелом все подходы к воде. Оставшиеся в живых защитники высоты «96» немцев к воде тоже не подпускали, не давали им сделать пологий съезд для танков рядом с мостом. Едва фашисты поднимались в рост и пытались сделать свое дело, хлопала снайперская Халдеева, и тот сам себе со злобной радостью говорил:

— Еще один! И еще покажем, как бьют с оптико-механического Ленинградского.

Стреляли Рыженков и Отнякин.

Пересветов лежал на спине, смотрел на дымное небо непонимающими глазами, временами вел странные речи, поднимал руку, на что-то показывал:

— Вот идет старик… он просит помочь… снять кушак… и надеть тулуп… ему холодно… холодно… вот, дотянулся до месяца, а он рассыпался, превратился в петуха, из серебра кованого…

Отнякин, весь в пыли, с закопченным лицом, отбросил карабин с открытым затвором, присел на землю и повел кругом злым и затравленным взглядом:

— Все, отстрелялся.

Со стороны речки, на которой были немцы, блеснул жестяной мегафонный раструб, донеслось по-русски, и чисто, без всякого акцента:

— Эй, на кургане! Братва, кончай дурака валять и сдавайся! Вас не тронут, будут вода и жратва! Вот я сдался — и жив!

Рыженков выстрелил в голос навскидку и не попал. Голос на той стороне построжал:

— Эй, кончай шухарить! Даю две минуты!

Выждав две минуты, голос сказал утвердительно:

— Сдаетесь, значит.

Прямо напротив кургана, сбоку от танка вырезалась фигура в красноармейской гимнастерке. Солнце поблескивало на жестяной трубе. Немцы не показывались — ждали, что будет.

— Халдеев!

— У меня один патрон остался, а у Пересветова я уже смотрел — он все расстрелял… Жалко на эту шкуру патрона тратить. Я лучше немца, — повернулся Халдеев к помкомвзвода.

— Значит, все ребята, кто честно… здесь лежат, а он будет на солнце смотреть? — задыхаясь говорил Рыженков. — Бей!

Халдеев повел оптикой, и в круглом зрачке, где сходились три нити — две тонких горизонтальных и вертикальная заостренная, появилась фигура в застиранной, выбеленной гимнастерке. Халдеев вывел заостренный пенек к левому нагрудному карману и нажал на спуск. В ответ на выстрел прилетел снаряд, тупо ударился в бруствер, взвизгнули осколки. Отнякин вытянулся, сполз по стенке. Халдеев охнул и сел на дно окопа. Его глаза были забиты землей, лицо иссечено камешками, он начал руками протирать глаза.

Взрыв будто вывел из шока Пересветова, он приподнял голову, посмотрел осмысленно:

— Вам нужно уходить, — слабым голосом сказал он, — нужно, товарищ… вы один знаете… ну, что я говорил… про Игоря. Это важно…

— Бредит, — протерев кое-как один глаз, сказал Халдеев.

— Идите, пробивайтесь…

Кавалеристы решили, что Пересветов умер, но он открыл снова глаза широко, и странность была в них, он в упор посмотрел на Рыженкова:

— Зачем сняли шлем? Наденьте, наденьте!

Рыженков невольно уступил настойчивому взгляду: поднял валяющийся рядом старинный шишак.

— Он еще утром контужен был, — как бы извиняясь перед Халдеевым, сказал Рыженков, — все ему двенадцатый век мерещится, князь Игорь… А каска и впрямь будто по мне кована.

Пересветов увидел помкомвзвода в шишаке и улыбнулся.

— Вижу, вижу, — прошептал он.

Взгляд померк. Потом глаза начали леденеть, а улыбка осталась. И остался еще отпечаток какой-то таинственной, преходящей мысли…

Немецкий снаряд ударил в бруствер, пласт земли отвалился и древний курган принял в свои недра Пересветова.

Из-за речки донесся рев моторов и перестук танковых гусениц.

— Пойдем, — сказал Рыженков, отряхивая землю, которой его обдало при взрыве, но Халдеев не откликнулся: уронил голову на плечо, из полуоткрытого рта бежала струйка темной крови.

Старший сержант выглянул: головной танк медленно сползал к речке, переваливаясь через наспех сделанный в обрыве съезд.

Хуже того — отделение немцев обошло левый фланг позиции и, переговариваясь, поднималось теперь к кургану. Солдаты заметили последнего защитника высоты и шли прямо к нему.

Рыженков выскочил из воронки как был в шлеме. Немцы увидели и загоготали. Они не торопились пустить в ход оружие.

— Рус, сдавайс! — крикнул один из них.

— Сейчас, — пробормотал Рыженков и скачками кинулся в сторону — туда, где в изгибе речного русла пластался черный дым.

Сзади выстрелили. Пуля цвиркнула косо по шлему, но старое железо выдержало. Пуля ожгла плечо, еще были выстрелы, но Рыженков уже бежал в дыму, огибая трупы лошадей, нелепых в непривычной для глаза неподвижности. Караковая кобыла подняла голову, полными муки глазами моля о помощи. Лежал рядом с лошадью Микин, на руки намотав повода. Рыженков остановился посмотреть — убит Микин или только ранен, и увидел, что коновод мертв. Тут в плечо его сильно толкнуло, он обернулся и увидел своего солового, волочащего по земле повод.

В бешеном беге и грохоте копыт промчалось по задымленной степи видение — всадник в высоком шлеме. Подвернулся на дороге немецкий солдат, поднял было автомат, стрекотнул, и тут же коротко и зло вспыхнуло солнце на клинке, солдат сложился и упал, а конь скоро растаял в размытой дымами дали, унося своего необыкновенного всадника.

Людмила Козинец

Я иду!

Я — вакеро[3]. Понимаю, рекомендация сомнительная, но что же делать, другой нет. И дед мой, и отец были вакеро. Но посчитали бы зубы любому, кто посмел бы назвать их так. А мне все равно. Пусть — вакеро! И никем иным я быть не могу. Не по мне это — солидный офис, баранка грузовика, сияющие стеллажи маркета. Изо дня в день одно и то же: жалкий никель в кармане, змеиные глаза босса, телефоны, бумаги, клиенты… И лихорадочная, палящая жажда, разогретая фильмами и лаковыми, блестящими обложками журналов. Там недоступные женщины в мехах и бриллиантах, столетние вина, длинные перламутровые автомобили, лошади, яхты, виллы. Но больше всего я ненавижу сухие, презрительно сжатые рты швейцаров в тех заведениях, куда меня не пускают.

Ладно! У меня сейчас нет лошадей и яхты. И не про меня пока что клубные кабаки. Но у меня есть то, что им всем только снится: свобода. Я сам себе шеф, босс и бог. Пусть я знаю, какого цвета пасть смерти, будет еще мое время. И пусть я подыхаю от жажды в буше, от голода в пампе, от страха в сельве. Никто этого не видит и не знает. Но с каким скандалом меня брал Интерпол в Париже — это же приятно вспомнить…

И как сильно нас презирают. Как клеймят нас газеты, как вынюхивают наши следы ищейки, как точат на нас шанцевый инструмент археологи! Я уж не говорю об этих болтунах из ЮНЕСКО… Даже очередная клиентка, вцепившись в золото ацтекских принцесс, отслюнивает зелененькую «капусту», а после шипит в спину: «Гробокопатели, пожиратели падали…»

Все мы одиночки. Свой шанс делить ни с кем не хочется, а смертью и рад бы поделиться, да смерть — только твоя. Весь мир против вакеро. И даже потусторонние силы. Наслушался я о духах древних склепов, о болезнях, таящихся в фараоновых пирамидах, о призраках заброшенных могильников. Я знаю: все, кто коснулся золотого орла вождей майя, погибли смертью скорой и необъяснимой. Но знаю и другое: если вакеро гибнет, то виноват он сам.

Собери тело и нервы, тщательно проверь оружие и аптечку, смотри куда ступаешь, ничего не трогай голыми руками, не пей на тропе и молчи. Во сне, в бреду, в хмелю — молчи! Куда идешь, откуда, что видел и слышал — молчи! И главное — умей ждать.

Мой дед погиб, придавленный базальтовой глыбой в лабиринте пещер, — поторопился, не разведал путь. Мой отец не успел вовремя убраться с дороги мафии — надо успевать.

Мне пока везет. И в большей степени потому, что я умею прикинуться простачком. Слава богу, никто из наших не знает, что я успел отмучиться четыре семестра в колледже. Тихоня Тим — так меня называют. Очень хорошо. Я тихо выжду, потом тихо смоюсь от конкурентов, от полиции, от черта, от дьявола. Я пройду сквозь сельву так, что ни одна птица не проснется, проползу по горной тропе, камня не уронив. Я хожу по восемь-десять миль в час, я умею спать в полглаза в есть в полрта. И кто-то крепко за меня молится — эй, уж не ты ли, Рыжик?

Придет еще мое время. Выкупаю Рыжика в шампанском. Вот визгу будет!

Остался еще один переход. Два сухаря, горстка кофе, соль, сахар, спички, прогорклый бекон. Дойду. Плохо, что утопаю в строптивой речушке аптечку — теперь придется поберечься. Самое паршивое — змеи. Здешние гады имеют скверную привычку сваливаться прямо за шиворот. Но лучше об этом не думать и не прислушиваться к ночным голосам и шорохам сельвы. Подбросить веток в огонь и уповать на то, что костер отпугнет коварных «тигрес», что коралловая змея обминет мой ночлег.

Тоскливая ночь. В такую ночь лучше всего вспоминать что-нибудь хорошее, но кажется мне сегодня, будто ничего хорошего в моей жизни не было.

Ну, ну. Тихоня Тим! Встряхнись, старина! Припомни, как посыпались лалы и бирюза, когда ты пнул ногой невзрачный горшок в сыром подвале заброшенного индийского храма! Цена этим камушкам оказалась грош, но какое было зрелище! Припомни зеленоватый блеск древнего золота Боливии, звонкое серебро Мексики, белых нефритовых рыб Китая! А сейчас я пустой. Даже хуже, чем пустой, — долги. И сезон кончился. Значит полгода нищей жизни, если не подвернется что-нибудь. Что ж, не привыкать. Думай, думай, Тихоня Тим. Смотри в глаза ночи и думай.

Ну, вот и все. Вот здесь, под этим деревом, истлеют мои кости, если звери не растащат их. Третий день треплет жестокая лихорадка. Идти не могу. Конец Тихоне Тиму. Я всегда знал, что умру в дороге, глупо и неожиданно. Жаль, так и не удалось подержать в руках настоящую большую удачу. Я ведь не жадный, немного и просил у судьбы… Подлая баба!.. Что это? Что это? Опустилось небо, опрокинулось чашей и хлынуло дымящейся молочной струёй. Горячее молоко… Я машинально глотал его, еще не видя ничего вокруг себя. Наконец различил над головой аккуратные швы крытой листьями кровли и провалился в темноту.

Очнулся я в звенящей тишине. Был так слаб, что не мог поднять голову. Лежал, собираясь с мыслями, пытаясь попеть, где я нахожусь. Мысли расползлись, как муравьи. Прилетела откуда-то песенка на незнакомом языке. Пела женщина. Голосок был тоненький, задыхающийся, бьющиеся в непривычном ломаном ритме. Я слушал песенку и шарил глазами вокруг.

Я лежал в гамаке, набитом душистой травой и плохо выделанными шкурами. Ребрами я чувствовал крупные ячейки гамака. Надо мною была лиственная кровля, по которой стучали редкие капли дождя. В полумраке хижины различил груду корзин, какие-то горшки, ручную мельницу и подумал с облегчением: «Индейцы подобрали…»

А потом на меня снова навалился бред, горячий и красный. Открыв глаза, цепляясь за свет последними остатками сознания, я увидел, как склонилась надо мною женщина, как пролились с ее плеч волосы цветы корицы и прохладой своей удержали меня на краю забытья. Я спрашивал, больно сжимая ее тонкие запястья, не замечая, что ракушечный браслет впивается в тугую шелковистую кожу: «Кто ты, кто ты, кто ты?..»

Она ответила, щебетнула, как птица. Не понимаю! Она повторяла эту же, судя по интонации, фразу на другом языке. Не понимаю… Наконец я узнал одно местное наречие. Она говорила на нем плохо, я еще хуже. Отчаявшись, она сказала:

«Я позову Отца».

И я провалился в небытие, успев удивиться ракушечному браслету на ее руке. Ракушечный — так далеко от океана.

Я бредил. Спал. Бредил. Спал. Лихорадка истрепала меня вконец. Часто прохладная рука женщины осторожно поднимала мою голову, у рта появлялась чаша с коричневым тяжелым напитком. Я покорно глотал отвар, угадывая в нем неизбывно горький вкус хины.

И пришел день, когда я понял, что выкарабкался. Кажется, поживем еще, Тихоня Тим?

Выполз я на солнышко, постоял, унимая дрожь в коленях. А потом сел и блаженно закрыл глаза. А ведь и вправду выкарабкался. Судя по тому, что зверски хочется курить. И — еще бы рюмку виски, нет, лучше джину. Рот заполнился слюной, когда я представил себе смолистый можжевеловый аромат и острую прохладу лимона. Немножко сахару и лед… Дьявол! Я открыл глаза. Напротив меня сидели мои спасители — индейцы, человек пять. Мой взгляд невольно задержался на лице одного из них: теплой тьмой мерцали на нем большие добрые глаза. Они смотрели прямо в душу, взвешивая и оценивая. Мне стало жутко, захотелось взъерошиться. Я вдруг ощутил себя собакой, которая вынуждена отступать перед твердым взглядом, поджав хвост и припадая к земле, но все же ворча и огрызаясь.

Человек этот был стар и блистательно сед. И бесстрастным было его удлиненное, изрезанное обильными морщинами лицо.

И уловил я атмосферу глубокой почтительности вокруг этого человека. Один из индейцев обратился к нему: «Отец…»

Он оборвал фразу движением руки и продолжал рассматривать меня. Затем спросил на плохом английском:

— Что нужно белому человеку?

Я растерялся.

— Мне… ничего не нужно. Я не к вам шел, как попал сюда — не знаю. Где я?

— Тебя нашли мои люди. Ты болел. Совсем плохо.

— Мне и сейчас не лучше. Доктор тут есть где-нибудь поблизости?

— Доктор нет. Доктор не нужно. Говори — что нужно?

Я засмеялся. Вопросик! Что нужно! Так спрашивает, будто предложит сейчас на ладони все, что мне пожелаете.

— Эх, Отец, мне б сейчас стаканчик джина и «Данхилл».

— Что есть: стаканчик джина и «Данхилл»?

А серьезен-то как! Что ж мне, рассказывать ему, как выглядит джин и сигареты?

Старик укоризненно покачал головой и вразумляюще, будто уговаривая ребенка, сказал:

— Какой! Не говори — думай, думай… Какой — большой, маленький, железный, горький… Какой? Думай!

Я утомленно закрыл глаза. Из пепельной тьмы вдруг выплыла плоская красная с золотом коробка «Данхилла» и четырехгранная бутылка, на этикетке которой красовался важный бифитер.

Потом я уловил какое-то новое ощущение: что-то изменилось, я будто почувствовал тяжесть в руках. Расцепив веки. Я держал в руках привидевшуюся мне бутылку и коробку сигарет!

Я отвинтил пробку, даже не успев осмыслить всю дикость появления желанных предметов здесь, в сердце непроходимого леса. Когда я хватил добрый глоток джина и на мгновение задохнулся, индейцы сдержанно заулыбались, поглядывая на невозмутимого старика с любовной гордостью.

А старик оставался спокойным, и в этом спокойствии почудилось неземное величие. Я ничего не спросил: не знал, как спросить.

Они ушли. А я долго сидел, прихлебывая джин, затягиваясь сигаретой, бездумно глядя в небо, в ненавистную сельву.

Я не запаниковал. Я просто не поверил. Сработало жесткое правило: не торопиться. Не торопись. Тихоня Тим. Выздоравливай. А там разберемся в этих индейских фокусах.

Индейцы обходились со мной жалостливо. Разговаривать мы не могли, но часто кто-либо приходил ко мне, садился рядом, улыбался и кивал, угощая фруктами и орехами. Лучшую рыбу тащили они моей хозяйке, лучшие куски редкой добычи. Мне все они казались на одно лицо, их варварские имена я вообще не пытался запомнить. Откровенно говоря, я уже мог бы и уйти — по моим расчетам до большей реки около сотни миль, на реке же всегда есть люди. Но меня держала тайна старика.

Помог случай. У моей хозяйки кончилась соль. Она грустно повертела в руках красный горшок, в котором обычно хранилась соль, и побежала к соседке. Как я понял, соседка ей ничем помочь не смогла. После долгих и шумных совещаний пять-шесть женщин, прихватив посудины, потопали гуськом туда, где высился странно безлесный для этих мест холм. Почему-то обмирая, я пополз за ними. Женщины шли весело, болтая и смеясь.

Они остановились у подошвы холма, трижды поклонились черному отверстию пещеры и запели забавную песенку.

Из пещеры вышел Отец. После небольшой суматохи и уважительных приветствий старик уселся на землю. Перед ним полукругом расположились женщины. Все группа замерла на минуту. Потом женщины подхватили заметно потяжелевшие горшки, поклонялись старику и двинулись в обратный путь. Я заполз поглубже в кусты. Женщины прошли мимо, и я разглядел в горшках насыпанную горкой крупную, чистую, розоватую соль.

А если я захочу луну с неба!

Неделю я ломился сквозь языковой барьер. Но и проломившись, выяснил немного. Кто этот старик? — Отец. — Чей? — Всех. — Как он делает свои чудеса? — Не знаем. — Он может сделать все? — Нет. Только вещь. — Какую? — Любую. — А если он не видел ее никогда? — Надо, чтобы видел тот, кто хочет вещь. — Старик всем девает нужные вещи? — Да. Почему он не сделал вам много денег, золота, ружей, виски? — Нам это не нужно. — Откуда он взялся. Отец? — Раньше был другой Отец. — Потом умер. Стал этот. — Как стал? — Старый Отец научил нового. — Научил?! Да. — Он и меня может научить? — Нет. — Почему? — Ты не будешь Отцом. Ты уйдешь. Ты чужой. — Зачем же ты делаешь острогу, попроси Отца, — он даст новую и лучшую. — Стыдно лениться.

О! Вот он, мой шанс. Я должен заставить старика научить меня. Он как дитя. Обмануть, запугать его — легко. А ух тогда… И перед моим взором выросли штабели маслянисто блестящих слитков золота, завертелась рулетка Монте-Карло, улыбнулась мне Мей Лу — суперзвезда экрана… Я вонзал ногти в ладони и стал лихорадочно умолять себя не торопиться.

Я месяц просидел в этой деревушке. Месяц меня жрали все насекомые сельвы, а я, соответственно, жрал их — трудно даже представить себе, сколько всякой ползучей и летучей гадости сваливается в горшки, пока варится пища!

Я месяц мылся без мыла и весь зарос, пока сообразил попросить у старика все, что мне нужно. И я получил лезвия «Жиллет» и мыло «Поцелуй Мерилин». Старик сотворил бы для меня и груду золота, да только как я ее потащу? И потом, мне нужна не просто груда…

Меня замучали кошмарные сны. И когда я понял, что схожу с ума, я снова пошел к старику.

Он сидел у костра, грея над углями сухие руки, обтянутые пергаментной кожей. Рядом неслышно суетился юноша лет восемнадцати — будущий преемник Отца, как я узнал в деревне.

Я сел напротив, закурил длинную плоскую сигару — тоже подарок Отца. Я видел такие однажды, когда толкал одному нефтяному шейху кое-какую мелочь из раскопок Междуречья. Дымок липкими голубыми лентами поплыл к вершинам деревьев. Он пах, как дорогие духи, и этот запах вызвал во мне припадок злобы и радужные видения: Париж, Гавайи, Рио… Я с трудом взял себя в руки. И повел долгую беседу.

Старик бесил меня своей прямотой, откровенностью, примитивным уровнем изложения. Ведь не может быть, чтобы это оказалось так просто! И не может быть, чтобы мне, чужому человеку, вот так запросто взяли и рассказали все? Разумом я понимал, что старик не лжет, но в душе не мог поверить ни единому его слову. Это надо быть идиотом, чтобы поверить!

Вот что он мне рассказал. Отец был в племени всегда. Он делал все, что просили люди. Просили же немного: соль, иногда железные наконечники для остроги, простые украшения. Не так давно кто-то побывал в гостях у соседнего племени и попробовал там сахар. Теперь просят и сахар. Племя живет уединенно, добывает себе все необходимое, а в большем нужды не испытывает. Отца же просят только тогда, когда чего-то не могут сделать сами или когда нужно очень быстро сделать. Вот в прошлом году горела сельва. Погибли растения, из которых делают веревки, сети. Тогда попросили Отца. Он дал.

Я был готов выть и грызть землю. Какая несправедливость — удивительный, фантастический дар попал к дикарям, которые и распорядиться им толком не умеют!

Я осторожно приступил к самому главному. И опять старик понес какую-то чушь. Он сказал, что научить этому нельзя. Дар можно получить от прежнего Отца. И самому стать Отцом. Прежний тогда умирает. О господи! Какое мне дело до прежних? Как получить?! Старик прижал длинным пальцем беспокойную жилку на своей шее:

— Нужно разрезать здесь и пить. Пить кровь. Пока прежний Отец не умрет. С его кровью получишь знание.

И все? Так почему ты до сих пор жив, старая обезьяна? Я покосился на будущего преемника, щуплого, темнокожего, придерживая мысли и дыхание. Чего ж ты ждешь, парень?

Старик пожал плечами, угадав невысказанную мысль:

— Зачем? Я стар, я скоро уйду. Когда буду очень слаб, я позову его к себе.

И он будет давать твоему племени соль, сахар, красивые бусы из океанских раковин?

И я вынул верный мой нож, клейменный у рукоятки изображением волка.

И сам стал волком! Я выпью… я выпью твою проклятую кровь, старик, и спазма рвоты не шевельнется в горле! И тогда мир узнает Тихоню Тима…

…Тяжелая струя пролилась в мою ладонь. И я стал глотать теплую солоноватую жидкость, упиваясь радостью на грани безумия.

Держись, человечество! Я иду!

Тело старика мягко опустилось к моим ногам. В конце концов он сам виноват. Зачем он мне все рассказал?!

Щенок-преемник сбежал куда-то, спрятался, не найти. Меня тошнило, в ушах бухал набат. Все. И мне не будет сниться этот старик. Я прав! Трижды прав! Сто тысяч раз прав!

А теперь мне нужен вертолет. Э, нет… кажется, сейчас мне понадобится автомат. Тревожные голоса и цепочка огней катятся от деревни. Я оглянулся, ища убежища.

Поздно! Вот они, факелы и лица… Лица тех, кто еще вчера ухаживал за мной, предупреждая каждое мое желание. В их глазах я читаю короткий беспощадный приговор.

Автомат! Маленький, хорошенький десантный автоматик и пару магазинов к нему!

Ладони изогнулись, готовясь принять радостную тяжесть вороненого металла. Правый локоть к бедру, левую ногу чуть вперед…

Где?! Где же этот проклятый автомат?! Руки мои пусты…

Я забыл. Я ничего не могу сам для себя. Этот дар — только для других.

Где я сейчас возьму человека, который знает, как выглядит автомат, а главное — который захочет попросить у меня эту самую ненужную ему и самую нужную мне вещь?

Поздно.

Александр Марков

АПСУ[4]

1. Чрез семь дней воды потопа пришли на землю… в сей день разверзлись все источники великой бездны, и окна небесные отворились… И усилилась вода на землю чрезвычайно, так что покрылись все высокие горы.

Бытие, 6, 10 — 19

2. Сурт едет с юга

с губящим ветви, солнце блестит на мечах богов; рушатся горы, мрут великанши; в Хель идут люди, расколото небо.

Солнце померкло, земля тонет в море, срываются с неба светлые звезды, пламя бушует питателя жизни, жар нестерпимый до неба доходит.

Прорицание Вельвы, 52-57

3. Едва занялось сияние утра,

С основанья небес встала черная туча,

Адду гремит в ее середине…

Из-за Адду цепенеет небо.

Вся земля раскололась, как чаша.

Ходит ветер шесть дней, семь ночей,

Потопом буря покрывает землю…

Я открыл отдушину — свет упал на лицо мне,

Я взглянул на море — тишь настала,

И все человечество стало глиной!

«О все видавшем», эпос о Гильгамеше.

4. Из храма небесного от престола раздался громкий голос, говорящий: свершилось! И сделалось великое землетрясение, какого не бывало с тех пор, как люди на земле. И город великий распался на три части, и города языческие пали… И всякий остров убежал, и гор не стало.

Апокалипсис, 16, 17-20

Глава 1

НЕОБЫЧАЙНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ В ТРАКТИРЕ СТАРОГО БАЛГА

Теплым майским вечером по дороге из Элора в Тетагир ехал молодой человек на серой лошади. На вид ему было лет двадцать. Темные глаза и волосы, нос с горбинкой и небольшой рост сразу выдавали в нем уроженца здешних мест. Низкое солнце било ему в глаза, он отводил взгляд; при этом лицо его сохраняло добродушное, мечтательно-задумчивое выражение. Как и большинство жителей Эн-Гел-а-Сина — «Страны у Лунной реки», — наш всадник любил предаваться размышлениям о жизни, любви и красоте и тайно сочинял стихи. Полное имя всадника было Шем-ха-Гил, но друзья звали его просто Гилом. Сейчас он ехал домой и гнал перед собой толстую неповоротливую овцу. Овца эта потерялась два дня назад, и Гил потратил немало времени на ее поиски. Процессия двигалась медленно — овца явно не торопилась, то и дело останавливалась отдохнуть или пощипать травки у обочины. Да и не в обычаях Гила было спешить. Но вот овца, а вслед за ней и лошадь со всадником, спустились в небольшую ложбинку. Солнце скрылось из виду, потянуло сыростью, и Гил поплотнее закутался в тонкий серый плащ с застежкой в виде лунного серпа.

— Слушай, подружка, давай-ка прибавим ходу, — обратился Гил к овце. Смотри, вечер уже, а мне еще надо заглянуть к старому Балгу. Ну, пошла, пошла, — добавил он более строго, увидев, что овца не реагирует.

Они двинулись чуть быстрее. Теперь дорога шла вверх, взбираясь на пригорок.

Трактир Балга находился как раз на вершине, в двух шагах от дороги. Вот уже показалось невысокое строение с черепичной крышей и круглыми окнами. За задней стеной рос могучий дуб, прикрывавший своими ветвями почти весь дом. Этот дуб, казалось, вышел на своих старых корнях из темной стены леса, тянувшегося к югу от дороги, и остановился в раздумье на вершине пригорка. Место для трактира Балг выбрал удачно — отсюда была видна вся округа: от невысоких гор Ио-Син на северо-востоке и леса на юге почти до самого Эллила — большой реки на западе. Все это пространство было занято пастбищами и виноградниками, рощами, холмами и овражками. Виднелись аккуратные домики из желтых кирпичей — жилье местных хуторян, паслись кое-где овцы. Жители хуторов, выпив в кабачке у Балга кружку-другую доброго пива, любили выйти на крыльцо и, усевшись на ступеньках, любоваться окрестностями. Такое занятие было для них неисчерпаемым источником радости и душевного равновесия.

Сегодня, однако, на широком крыльце не было ни души. Спешившись, Гил обнаружил еще более невероятную вещь — стекло в одном из круглых окошек было выбито, и трава внизу была усыпана осколками. Гил нетерпеливо взбежал по ступенькам и вошел в дом. Внутри было темно — солнце зашло, а Балг еще не зажигал свечей. Гил почувствовал знакомый с детства густой запах пива и бараньего жаркого. Послышался скрип половиц и глухое ворчанье, затем в дальнем углу осветился дверной проем, который тут же был заполнен массивной фигурой трактирщика. Балг держал перед собой две горящие свечки — при этом сам он был хорошо освещен, но ничего не видел.

— Ну и темнотища, гуллы бы меня забрали, — проворчал он.

Гил заметил, что трактирщик как-то странно выглядит: лицо его выражало растерянность и тревогу — чувства, редко испытываемые жителями Эн-Гел-а-Сина.

— Это я, Гил, — нерешительно сказал Гил, по-прежнему стоящий на пороге. Круглое лицо Балга расплылось в улыбке, и он засуетился, зажигая одну за другой свечи на стенах. Отблески свечных огоньков заплясали у него на лысине.

— А, господин Гилли, здорово, дружок! Славно, что ты зашел ко мне. А я уж думал, не увижу тебя больше. Проходи, проходи, да не стесняйся, садись. Пивка? Бесплатно сегодня. Да ты не смотри, что я в таком виде — собираюсь в дорогу, вот и не встретил тебя. Ну вот, — Балг поставил на стол две большие глиняные кружки и уселся напротив Гила. — Посидим, поговорим. В последний раз ведь, дружок, да! Вот уж не думал, что так оно обернется. Ах, знали бы вы, сударь, как это мне тяжело! А выхода-то нет! — трактирщик сморщил нос, казалось, он вот-вот заплачет.

Гил с удивлением смотрел на Балга, слушал его бессвязную болтовню и ничего не понимал.

— Да что с тобой сегодня, старина? Что это на тебя нашло? — спросил наконец Гил, в то время как трактирщик сопел, обхватив голову руками.

— Ах, и не спрашивай, дружок. Вот ведь дожили до чего! Ты только погляди! — Он показал на пустые столы и разбитое окно.

— Ну-ну, успокойся! Лучше расскажи по порядку, что тут у тебя стряслось. И что это ты заговорил вдруг такое: больше не увижу! да в последний раз! да не могу!.. Вот стекло у тебя разбили — это да! Это правда, шутка нехорошая. Но все равно — так расстраиваться…

На лице Балга отразилась происходившая в нем внутренняя борьба — ему, видно, и хотелось поделиться с Гилом своими переживаниями, и что-то его останавливало. Пока он кряхтел и строил рожи, страшная догадка пронзила Гила.

— Признайся, старина, — сказал он. — У тебя завелись клопы?!

— Что, что?

— Клопы! Помнишь, когда в Горячем Ключе завелись клопы — ну, такие маленькие твари, которые кусаются по ночам и сосут кровь, — так все тамошние такой крик подняли, и тоже все клялись, что уедут и не могут этого вынести. Неужели…

— Нет-нет, господин Гилли, что ты, такой гадости у меня нету, Не дошло еще до этого, слава дэвам! А, ладно! — Балг хлопнул ладонью по столу. Расскажу! Все равно уж вся округа знает. — Лицо Балга приняло решительное выражение, и он отхлебнул пива. — Нидхаги, сударь! Сегодня утром, вот как уехал ты свою овцу искать, не больше часу прошло, слышу на дороге шум, топот, рычит кто-то, ну прямо как медведь, — голоса грубые, а слов не понять. Потом вваливаются два мужика — сразу видно, что не наши коренастые, кривоногие, морды — вот такие, бороды всклокоченные, глаза горят, а у одного еще желтые клыки торчат, как у собаки. Ну, я за стойкой ни жив, ни мертв, а они прямо ко мне и тот, что с клыками, как зарычит: а ну, говорит, тащи сюда пива да баранью ногу! А я прямо оцепенел весь, только смотрю на них и рот открываю. Тут тот, что без клыков, как выхватит свой меч — кривой такой, короткий, как рубанет им по стойке — вот, две доски разрубил, — и как заорет: «Пошевеливайся, гулл плешивый, а не то мы тебя спалим с твоей конурой вместе, и будет у нас вместо барана жареная свинья!»… Это я-то гулл! — Балг сморщил нос, чуть не плача от такого оскорбления.

— Постой, Балг, что ты говоришь! Да как же это? Нидхаки? Откуда они здесь? Ведь до гор пятнадцать миль, не меньше.

— В том-то и дело, сударь. Раз уж они сюда добрались, значит все — конец! Уезжаю я, дружок, вот соберусь и с рассветом в путь. Поеду на восток, поближе к городу и к нашему королю — и куда только он смотрит! Все равно полюбуйся! — ни одного посетителя! За целый день! Прознали, видно, что сюда нидхаги ходят, теперь доброго человека сюда ничем не заманишь. Дурные вести не стоят на месте, или как там говорится — Так что прощай, Гилли. И мой тебе совет: уезжай тоже! Всем нам надо бежать отсюда, да поскорее! — Балг встал и направился к задней двери — укладывать вещи.

— Эй, Балг, подожди, — окликнул его Гил. — Подожди! Ты же не рассказал, что было дальше. Как же так — сразу бежать! Не можем же мы все бросить наши дома, виноградники… Мы же здесь родились! Надо что-то придумать…

— Да что тут придумаешь! — угрюмо сказал Балг, возвращаясь к столу. Ничего мы сделать не можем. Когда нидхаги появились в Ахеле — что мы сделали? Ушли оттуда, вот и все. Перебрались на этот берег Эллила и даже мертвых перестали отвозить на запад. Они вырубили весь лес, и теперь там пустыня. А когда они вдруг объявились в наших горах — ты тоща только родился, — что мы стали делать? Собрались все вместе и выставили их оттуда? Или, может быть, отряд светлоликих дэвов прибыл из Асгарда, чтобы помочь нам в беде?.. А теперь нидхаги пришли сюда, в мой трактир, и, значит, старому Балгу надо собирать вещички и сматываться, пока цел. Видно, такая уж у нас судьба — уходить, отступать, оставлять нидхагам наши дома и земли. А против судьбы не пойдешь.

Балг задумался. Взгляд его стал отсутствующим… Вряд ли он скажет что-нибудь еще. Потрясенный Гил смотрел на него широко раскрытыми глазами. Его переполняли противоречивые чувства. Впервые в жизни он начал понимать, что в мире происходят события более значительные, чем женитьба и даже более страшные, чем смерть прадедушки Халина.

— Балг! Эй, Балг! — негромко позвал он. — А что дальше-то было? Ты же не рассказал, чем все кончилось. Ну, очнись, Балг! Балг нехотя перевел взгляд с потолка на Гила.

— Дальше? Да ничего. Принес я им пива и жаркого, они все сожрали и ушли.

— Ну, а окно?

— Что окно? А, это они кружкой. Зубастый швырнул. Ужасное воспоминание вывело Балга из состояния задумчивости, и он заговорил с прежним воодушевлением:

— А уж как жрали-то, сударь, вы себе и не представляете! Точно голодные собаки, даже кости разгрызали. Противно было смотреть. Хотя смотреть-то они мне запретили. Как я им все принес, так они мне: пшел отсюда, мол, чтоб духу твоего здесь не было. Я за дверь, но далеко, конечно, не пошел — там ведь замочная скважина, в двери-то.

— Ах ты хитрюга! Так ты слышал, о чем они говорили?

— Слышать-то слышал, да только мало что понял. Сам знаешь, язык-то у них не человечий, все слова перекорежены. Разобрал только, что, вроде, ищут они кого-то.

— Кого?

— Кого-то, кому они хотят отомстить. А если так, то, конечно, понятно, кто им нужен. — Лицо Балга приняло значительное выражение.

— Ну, Балг, не тяни же! Говори, кто им нужен?

— А кто же, как не твой сосед, господин Ки-Энду! Ведь это он позавчера у Крайнего Пригорка пришиб одного нидхага, который пытался его ограбить.

— Ки-Энду!.. Он такой несдержанный! Сколько раз я ему говорил, что так нельзя! С улицы донесся стук копыт. Кто-то подъезжал к трактиру с севера.

— Кто бы это мог быть в такое время?

Видно было, как он напрягся, вслушиваясь. Дверь распахнулась, и в трактир бодрым шагом вошел высокий мужчина лет двадцати восьми — темноволосый, голубоглазый — не обошлось без прабабушек с севера, — в темном плаще и в берете с гусиным пером, придававшим ему решительный вид. Лицо его, помимо неистребимого Эн-Гел-а-Синского добродушия, выражало твердость. Вошедший окинул взглядом Гила и Балга.

— Что приуныли, друзья? — сказал он весело, подходя к столу.

Балг заулыбался и, бормоча слова приветствия, побежал за третьей кружкой.

— Ну что, Балг, не понравились тебе нидхаги! — посмеивался вошедший.

Гил улыбнулся. Балг, возившийся у пивной бочки, посмотрел на них укоризненно.

— Вам бы все шутить, господин Ки-Энду! Мне вот не до шуток, — в словах Балга слышалось уважение, хоть он и притворялся обиженным. Все в округе знали и любили Ки-Энду, хоть он и удивлял их своей решительностью и прямотой. Качества эти были врожденные, но некоторые считали, что он приобрел их на севере, в Асор-Гире, где в течение семи лет обучался искусствам, истории и ремеслу кузнеца.

Ки-Энду перестал смеяться и сказал серьезно:

— Нет. Это не шутки. В том-то и дело, что мне тоже не нравятся нидхаги. Совсем не нравятся. И еще кое-что мне не нравится. Наш взгляд на жизнь. Наша беззаботность. Слишком уж мы привыкли, что за нас думают и решают другие.

Ки-Энду нахмурился. Балг принес пиво, и Гил предложил перейти на крыльцо. Они взяли кружки, вышли и уселись на верхней ступеньке. Ночь была теплая, тихая и ясная. На небе высыпали звезды, на западе, низко над горизонтом, блестел лунный серп. Все трое почувствовали, как красота и покой проникают в душу. Разгладились морщины на лице Балга; мягче стал взгляд Ки-Энду; Гил улыбаясь смотрел на небо, звезды отражались в его глазах.

Молчали долго. Наконец Ки-Энду отвел взгляд от далеких горных вершин, посмотрел на свои стоптанные башмаки и сказал:

— Я еду в Элор, ребята. Хочу поговорить с королем. Что-нибудь вам привезти?

Гил вздрогнул и удивленно посмотрел на Ки-Энду.

— О чем же ты хочешь говорить с королем?

— О многом, Гилли. В последнее время я часто задумывался о том, как мы живем, и понял, что многое у нас неправильно. Взять тех же нидхагов. Почему они могут грабить нас, выгонять нас с наших земель, а мы только вздыхаем и отходим все дальше на восток? Неужели мы так привыкли во всем полагаться на дэвов, что сами не можем и пальцем пошевелить ради собственного спасения?

— Постой, Ки, что ты говоришь? Разве дэвы не любят нас, не заботятся о нас? Ведь мы их дети. Они, наверное, лучше знают, что правильно, а что нет. Раз мы не сопротивляемся нидхагам, значит, так надо. Воевать, творить насилие — это же гадко, это значит идти против дэвов и против самих себя. Скажи, вот ты, например, мог бы убить человека, или даже нидхага?

— Я ударил одного, ты знаешь, — Ки-Энду мрачно посмотрел на Гила. Крепко ударил. А что дэвы о нас заботятся — тут я не спорю, не думай, что я упрекаю их в чем-то. Но они далеко, и мне кажется, что они уже не могут за всем уследить. Их мало осталось, а людей становится все больше. И боюсь, что из Асгарда Эн-Гел-а-Син не виден даже в хорошую погоду. Подумай, что нас ждет. Нидхаги выгнали нас из Ахела, согнали с гор. Теперь они появились здесь и, похоже, скоро мы и отсюда уйдем. Пройдет лет десять — и они объявятся в Элоре. Когда же мы опомнимся? Когда нас загонят в море по шейку? Или и тогда будем надеяться на дэвов? Я скажу королю — пусть он соберет взрослых мужчин, человек двести, даст им оружие, и пусть они выгонят нидхагов хотя бы с восточного берега Эллила.

Гил напряженно думал. Он и сам смутно ощущал какую-то неправильность в поведении своих соплеменников, и теперь ему казалось, что Ки-Энду выразил словами его собственные невысказанные сомнения.

— Знаешь, Ки, мне кажется, ты прав. Действительно, пора что-то делать. Но, может, было бы лучше сначала съездить в Асгард и посоветоваться с дэвами? Надо же узнать, почему они не защищают нас от нидхагов, и вообще что происходит, что у них на уме, и что…

Балг, не принимавший участия в разговоре, внезапно поднял руку и показал на север:

— Взгляните-ка, господа! Что это там за огни?

Глава 2

НАБЕГ

Тягостно в мире, великий блуд, как мечей и секир, треснут щиты, век бурь и волков до погибели мира; щадить человек человека не станет.

Прорицание Вельвы, 45

Перед ними расстилалась ночная долина. Луна заходила. Последние огни погасли в окнах. Земля лежала во мраке, покрытая тонким прозрачным туманом, серебристым, словно сотканным из звездного света. Силуэты гор, темные на фоне неба, окаймляли горизонт. Внизу, милях в пяти-шести к северо-востоку от трактира, горели два или три огонька — красноватые, они то почти пропадали из виду, то вспыхивали снова. Одна и та же мысль возникла одновременно у Гила и Ки-Энду. Они переглянулись.

— Пожар! — сказал Балг.

— Это нидхаги! — вырвалось у Гила. — Ки, они жгут твой дом! Где твои? Спят? Где Мирегал?

— Нет, это не в Желтом Ручье, — произнес Ки-Энду, всматриваясь. — Мирегал дома, но можешь о ней не беспокоиться. Похоже, это у тебя, в Белых Камнях.

— У меня? Нет, нет, ведь это тебе они хотят отомстить! И Белые Камни, по-моему, правее.

— Что мы сидим? — вскричал вдруг Гил, вскакивая. — Поехали, Ки! Секунды хватило Ки-Энду, чтобы собраться с мыслями.

— Балг, быстро в подвал, принеси два меча, лук, стрелы. Да не смотри на меня такими глазами! Я же знаю, что у тебя устроили склад эти, которые привезли оружие из Асор-Гира… Потом поговорим, быстрей.

Округлившиеся глаза Балга вдруг сузились, он вскочил, нелепо взмахнул руками и, издав воинственный клич, бросился в дом. Возбуждение трактирщика было легко понять: отважные люди, рвущиеся в битву с врагом, — такого в Эн-Гел-а-Сине еще не видели.

Гил, спотыкаясь, бежал к крыльцу, ведя двух лошадей. Мгновение спустя запыхавшийся Балг вышел с оружием — два широких кожаных пояса с длинными прямыми мечами в ножнах, два круглых деревянных щита, белые с серебряной луной в центре, небольшой лук и колчан со стрелами.

— Щиты оставь! Держи! — Ки-Энду бросил Гилу меч с поясом, второй ловким движением застегнул у себя под плащом. Гил неумело пытался нацепить на себя меч, бормоча смущенно: «Зачем это, Ки? Как его надевают?»

— Ну, ты теленок, Гил, — сказал Ки-Энду. — Дай помогу!.. Чем здесь бездельничать, надо было тебе в Асор-Гир съездить поучиться. Ну, все! Поехали! — Они вскочили в седла.

— Счастливо, Балг! — сказал Гил, — Последи за моей овцой.

— Счастливого пути! — помахал рукой Балг, смутно осознавая, что сейчас это не самые подходящие слова.

Всадники поскакали на северо-восток, спускаясь с пригорка, и быстро скрылись в темноте. Балг смотрел им вслед; воодушевление постепенно сменилось в нем задумчивостью, и он еще долго стоял на крыльце, глядя во мрак невидящими глазами.

Спустившись с пригорка, всадники сразу потеряли из виду далекие огоньки. Теперь их окружала почти полная тьма. Спасало только то, что лошади прекрасно знали все местные тропы. Ки-Энду скакал впереди. Гил еле поспевал за ним. Левой рукой он боролся с мечом, который все время норовил ударить по лошадиному боку. В голове его мелькали обрывки мыслей: «Мирегал… что с ней? Что они с ней делают?.. Этот дурацкий меч… как его достают? А если придется драться? Я же не смогу… убийство, кровь — что с нами будет?»

Они миновали хутор Три Клена, пересекли неглубокий овраг, проехали яблоневый сад людей из Синего Клена. Теперь дорожка шла вдоль Желтого ручья — самого ручья почти не было видно, но Гил чувствовал знакомый запах серы. Этот ручей начинался в горах и тек через двор Ки-Энду. Вода в нем даже зимой была теплой, и Ки-Энду говорил, что в ней есть какие-то ценные соли, которые он использовал в своей таинственной работе.

Гил увидел, что Ки-Энду, ускакавший довольно далеко вперед, остановился и ждет его.

— Что? — спросил Гил, подъехав.

— Это развилка. Ты уверен, что горело у нас?

— Ну конечно! Ведь они тебя искали. Зачем им Белые Камни?

— Не знаю, мне показалось, что это у вас горит. Ну ладно, поехали.

Они поскакали дальше вдоль ручья, к дому Ки-Энду. Через несколько минут показались смутные очертания дома с высокой крышей, кузницы, нескольких низких сараев и хозяйственных строений. Все было тихо — ни огня, ни запаха дыма, ни людей, ни нидхагов. Подъехав к крыльцу, Ки-Энду спрыгнул на землю и вбежал в дом. Через минуту он вернулся и вскочил в седло.

— Они ничего не видели и не слышали. Это у вас. Быстрей! Две мили от Желтого Ручья до Белых Камней показались Гилу бесконечными. «Опоздаем, думал он. — И все из-за меня!»

Безжалостно пришпоривая лошадей, они подъехали к дому с тыльной стороны. Все деревянные постройки, сараи, помещения для скота горели, по двору метались обезумевшие козы и овцы. Откуда-то выскочил петух с ярко пылавшими перьями, пронесся по двору и упал с хриплым кудахтаньем.

— Заходи справа, Гил! — крикнул Ки-Энду и поскакал через двор к дому. Его конь шарахнулся от бежавшего на него барана, Ки-Энду соскочил на землю и побежал. Гил поскакал направо, пригнувшись к самой шее лошади и пытаясь вытащить застрявший в ножнах меч. Выехав из-за угла, Гил увидел прямо перед собой сгорбленную фигуру нидхага с факелом в руке. Нидхаг ухмылялся, красноватые отблески плясали на его зубах. Он шагнул вперед и ткнул факелом в морду лошади. Та отпрянула, заржала и поднялась на дыбы. Гил не удержался в седле и полетел куда-то в темноту…

Очнувшись, он увидел вдали быстро удаляющиеся силуэты двух всадников и лошади, нагруженной какими-то тюками. У дальнего конца дома стоял Ки-Энду с натянутым луком. Он выстрелил и… безнадежно опустил руки: нидхаги были слишком далеко.

Только сейчас Гил начал осознавать, что между ним и Ки-Энду, на ярко освещенном крыльце, лежит что-то страшное — глаза отказывались увидеть это, а разум — понять. Нетвердой походкой, борясь с подступающей тошнотой, Гил подходил все ближе и ближе к крыльцу.

Там, на ступеньках, раскинув руки, лежало обезглавленное тело его отца…

Гил проснулся в своей комнате от того, что солнце, поднявшееся над горами, било ему прямо в глаза. Он лежал на спине, наслаждаясь покоем и тишиной, но смутное, давящее ощущение пережитого ужаса и горя уже шевелилось в дальних тайниках подсознания. Гил рассматривал картину, висящую перед ним. Его отец, Конгал, прекрасный художник, больше всего гордился именно этой картиной. Гил еще мальчиком настоял на том, чтобы ее повесили в его комнате. Картина называлась «Кулайн ведет дэвов и людей в битву за Ойтру». Как говорили сведущие люди — а их немало приезжало в Белые Камни взглянуть на картину, — это было одно из самых удачных изображений дэва, созданных человеческой рукой…

Равнина, залитая багровыми лучами заходящего солнца, простиралась до горизонта. Вдали был виден город — зубчатые стены и белые башни, высокие дворцы с золотой сверкающей кровлей — древняя Ойтра. Посреди города, подавляя его и прижимая к земле, высилась громадная черная ступенчатая пирамида — магдел. «Дэвов и людей» на картине не было — они подразумевались вне полотна, на месте зрителей. В центре был изображен дэв на белом коне, в сверкающих доспехах. Конь смотрел на город, туда же указывала рука всадника, а лицо его было повернуло к людям, которых он звал в бой. Это и было главное в картине — лицо Кулайна. Оно было прекрасно, но в этой красоте было что-то неземное — она не принадлежала этому миру. В лице Кулайна была едва уловимая грусть, словно он навсегда утратил что-то безмерно любимое. Никто из людей, видевших дэвов, не мог описать их лица — так было и с картиной. Какого цвета глаза Кулайна? Никакого — и всех сразу, цвета переливались, сменяя друг друга, и в то же время — не менялись; глаза эти смотрели из вечности, и в них было все — глубокая мудрость и тайная боль, гнев и прощение, смирение и гордость, и надо всем, поверх всего — Любовь. Казалось, она заполняла весь мир, и небо и земля воспламенялись ею, и человек отступал, ослепленный и плачущий, и отводил взгляд.

Гил подумал об отце и вдруг вспомнил… Все образы прошедшей ночи всплыли в его памяти, он словно видел все воочию: рыдающая мать, безмолвные бледные сестры — Лингал и Залин; Ки-Энду поднимает голову отца; приезжают какие-то люди, появляется повозка; Гил помогает перенести тело в эту повозку, пытается утешить мать…

Ки-Энду, уезжая, обещал все подготовить к сожжению. И еще он сказал, что ни один нидхаг больше не посмеет ступить на эту землю.

Горестные раздумья Гила были прерваны стуком в дверь. Вошел Ки-Энду.

— Вставай, Гил. Уже полдень, а у нас много дел.

— Ки! Это я во всем виноват, — простонал Гил. — Если бы я послушался тебя, мы бы не опоздали! — Нет, Гилли, — серьезно сказал Ки-Энду. — Мы бы опоздали все равно. Я разговаривал с твоими племянниками и узнал, как все было. Нидхаги действительно искали меня, кто-то показал им направление, но они случайно попали к Белым Камням. Господин Конгал вышел на крыльцо — а они уже подожгли все, что могло гореть, — и спросил, что им нужно. Они сказали, что ищут одного долговязого гулла, который посмел поднять руку на их дружка. Твой отец понял, что речь обо мне, и сказал, что здесь таких нет. Тогда они бросились в дом. Он пытался задержать их, и они его убили… После этого нидхаги еще минут десять рыскали по дому и хватали все, что попадалось золото, спички, гвозди, посуду — Когда мы подъехали, они уже вышли на улицу и собирались уезжать. Так что мы опоздали бы в любом случае, и твоей вины тут нет.

— Нет, нет, все равно… Никогда не прощу себе… — бормотал Гил, уже одетый. Он был погружен в свои мысли и почти не слушал Ки-Энду.

— Гил, я за ночь приготовил тело к сожжению, и нам с тобой нужно заняться теперь погребальным костром,

— Костром? — в глазах Гила пробежала какая-то тень, потом они гневно сверкнули. — Нет! Отец умер, как герой, и я похороню его по обычаям предков, в Тетагире!

Ки-Энду посмотрел на него, как на безумного.

— Ты что, Гил? Ты соображаешь, что говоришь? Там нидхаги, там пустыня, там лет двести не было ни одного человека.

Гил мрачно смотрел себе под ноги, взгляд его был непреклонен.

— Не отговаривай меня. Лучше помоги. Приготовь отца, как полагается. Ты говорил, что умеешь.

— Если ты хочешь таким образом искупить свою мнимую вину, то это глупо, сказал Ки-Энду.

Гил ничего не ответил, подошел к окну и выглянул во двор. Внезапно лицо его просветлело, он обернулся.

— Прекрасная Мирегал едет!

Ки-Энду неодобрительно взглянул на него — фраза прозвучала как дурацкий стишок, «Са лайн гал Мирегал».

— Никудышный ты поэт, Гилли. Пойдем, встретим сестренку.

Младшая сестра Ки-Энду — прекрасная Мирегал — была бойкая, веселая девушка с задорным блеском в глазах. Когда Ки-Энду и Гил спустились в гостиную, она была уже там.

— Привет, Ми, — сказал Гил. — Я очень рад, что ты приехала.

— Здравствуй, Гил. Я пришла немножко помочь… где ваши женщины? Еще спят?

— Ты уже знаешь, что случилось? Тебе рассказали?

— Это такой ужас, Гилли! Такое горе! Бедный господин Конгал, он был такой добрый. Я его ужасно любила! Ну, не расстраивайся, — она взяла Гилла за руку, — Ки сказал, что нидхаги. больше никогда не посмеют прийти сюда!

— Этот ненормальный хочет устроить похороны в Тетагире, сказал Ки-Энду.

— О! Это правда?

Гил кивнул. Мирегал сначала немножко испугалась, но выражение страха на ее лице тут же сменилось восхищением и любопытством.

— Это ты замечательно придумал. Какой ты смелый! Я поеду с тобой!

— Только тебя там не хватало, — буркнул Ки-Энду. — Что вы все с ума посходили? Будь моя воля, запер бы вас в сарае, посидели бы, очухались, пока мы сожжем господина Конгала, как полагается.

— Ну, Ки, не сердись, — попросила Мирегал. — Почему ты так против этой идеи? Разве тебе самому не интересно побывать там, на западе, похоронить господина Конгала по старому обычаю, посмотреть на этот таинственный Тетагир?

Ки-Энду помолчал, вздохнул.

— Ладно. Делайте, что хотите. Я только хочу вас предупредить. Дэвы прилагают все силы, чтобы люди поменьше знали о существовании в мире зла. Они, так сказать, оберегают наш душевный покой, поэтому мы почти ничего и не знаем. Но на севере, в Асор-Гире, где я учился, людям кое-что известно. Ходят слухи, что пустыня Ахел — место нехорошее. Нидхаги там живут — или раньше жили — это раз. Второе — дэвы еще двести лет назад посоветовали перестать бальзамировать мертвых и отвозить их на запад. Тогда говорили, что это варварский обычай, и цивилизованные народы должны заменить его кремацией — это, мол, гигиенично и не давит на психику. Но я слышал, что дело не только в этом. Кое-кто в Асор-Гире считает — только это большой секрет, пожалуйста, не болтайте, — что, может быть, гуллы — не только сказочные чудовища. Может быть, они существуют на самом деле. И говорят, что как раз в Ахеле — их родина, их там полным-полно. Слухи, конечно. Но лезть туда я бы все равно остерегался. Есть гуллы или нет их — мне неохота с ними встречаться.

— Перестань, Ки! — сказала Мирегал. — Тоже придумал — гуллами нас пугать. Не хуже нас знаешь, что это просто дурацкая детская страшилка. Иди лучше баль… буль… делать мумию. А мы с Гиллом займемся всем остальным.

К середине дня вся долина от леса до гор уже знала о гибели Конгала и готовящихся похоронах. Вскоре Белые Камни стали похожи на гудящий пчелиный улей — все считали своим долгом выразить свое сочувствие и чем-нибудь помочь. Узнав, что тело находится в Желтом Ручье, люди шли туда проститься с покойным, но Ки-Энду никого не пускал в свою святая святых — кузницу. Обычно бальзамирование продолжалось сорок дней, но Ки-Энду обещал, что все будет готово и к завтрашнему вечеру. А люди, возвратившись домой, начинали укладывать веши. Первыми уехали жители Горячего Ключа — те самые, у которых завелись клопы. Они выехали ранним утром следующего дня, заявив, что с радостью оставляют нидхагам все свои матрасы и подушки. Вскоре дорогу запрудили повозки и всадники, вдоль обочин потянулись стада овец. Все это медленно двигалось на восток — к Элору, к живописной долине Лунной реки Энсингела. Люди не сомневались, что тамошние жители помогут им на первых порах — так же, как сами они в свое время помогали переселенцам из Ахела и с гор Ио-Син.

Вечером Ки-Энду вышел из кузницы и поехал в Белые Камни сообщить, что мумия готова. Похороны были назначены на завтра.

Глава 3

ГОРОД МЕРТВЫХ

1. Иштар уста открыла и молвит,

вещает она отцу своему Ану…

«Проложу я путь в глубину преисподней,

Подниму я мертвых, чтоб живых пожирали,

Станет меньше тогда живых, чем мертвых!»

«О все видавшем, эпос о Гильгамеше, 6

2. Тогда отдало море мертвых, бывших в нем, и смерть и ад отдали мертвых, которые были в них.

Апокалипсис, 20, 13

Ранним утром похоронная процессия двинулась в путь из Желтого Ручья и выехала на дорогу у трактира старого Балга. Балг вышел на крыльцо попрощаться.

— Слушай, Балг, — сказал Ки-Энду, подъехав к крыльцу. — Мы с Гилом кое-что задумали, и у нас к тебе просьба. Когда мимо тебя будут проезжать переселенцы, будь добр, предлагай каждому мужчине взять у тебя какое-нибудь оружие. Скажи, что уезжаешь и не знаешь, куда все это девать. И пусть каждый, кто захочет, подождет нас у буковой рощи. Скажи, что мы с Гилом решили выгнать нидхагов из Ио-Сина.

— Нидхагов? Вы с Гилом? Ох, господин Ки-Энду, я всегда знал, что вы человек отчаянный, но такое! Да разве ж вы с ними справитесь? Убьют они вас, как господина Конгала, и все!

— Ну, драться-то мы с ними не будем. Постараемся как-нибудь перехитрить… А оружие — так, на всякий случай.

— Да уж, я думаю, никто из наших не захочет драться. Ладно, господин Ки-Энду, я все сделаю. Только к чему им в буковой роще-то сидеть? Пусть у меня подождут, у меня пива хватит. А я уж, так и быть, не поеду пока никуда, раз тут такие дела начинаются.

— Ну, спасибо тебе!

— Счастливо, господин Ки-Энду! — Балг помахал рукой ему вслед.

Похоронная процессия двигалась на запад. Первой ехала повозка с мумией. Гил правил лошадьми. Во второй повозке сидели мать Гила Нинсун и его сестры. Дайре — мать Мирегал и Ки-Энду, сама Мирегал и дедушка Эндор. Следом ехали всадники: восемнадцатилетние близнецы Гилдор и Хайр, племянники Гила, и их отец Ган-а-Ру, муж Лингал. Замыкали процессию Ки-Энду и его отец Син-Оглан. Они негромко разговаривали.

— Не нравится мне эта кутерьма, которую вы с Гилом затеваете, — говорил Син-Оглан, — мало того, что вы лезете в Ахел прямо в лапы к нидхагам, так вы еще собрались воевать. Я просто не узнаю тебя, Ки. Разве этому учили тебя в Асор-Гире? Добро никогда не рождается из крови и насилия. Зло плодит только зло, разве ты этого не знаешь?

— Я знаю это, отец. Но мы вовсе не собираемся воевать. И потом, разве ты не хочешь, чтобы все, кто сейчас уезжает, смогли вернуться? Разве тебе не жалко нашей долины? Она ведь скоро совсем опустеет. Смотри, вот еще едут. А, это из Серой Лошади! Здорово, Вайл! Загляни к Балгу, он хочет тебе что-то сказать.

Процессия продолжала двигаться на запад. По дороге им то и дело попадались встречные группы беженцев. Конечно, в другое время многие из них приняли бы участие в похоронах, но Гил настоял, чтобы поехали только ближайшие родственники и друзья. Через два часа они добрались до развилки. Меньше стало встречных групп — они подъезжали к малонаселенной приречной местности. Еще через час показалась серебристая лента Эллила, а вскоре они разглядели на берегу низкую бревенчатую хижину и рядом — небольшой плоскодонный корабль, стоящий на ровной прямоугольной площадке.

— Раньше здесь жили перевозчики, — сказал Син-Оглан. — Я думаю, нам надо здесь переночевать, а переправляться завтра с утра. Иначе мы не успеем засветло вернуться на этот берег. Насколько мне известно, до Тетагира ехать еще часа три-четыре.

— Здесь тоже место нехорошее, — возразил Ки-Энду. — Голый берег, мертвые ивы и ни одного человека вокруг. Вряд ли стоит тут останавливаться. Я думаю, пусть те, кто не поедет на тот берег, простятся с господином Конгалом и отправятся домой, а мы попробуем успеть засветло.

— Правильно, — согласился Ган-а-Ру. — Пусть женщины и господин Эндор возвращаются, а Гилдор и Хайр будут их сопровождать.

— Еще чего! — сказала Мирегал, незаметно пересевшая в повозку Гила. — Чтобы я поехала домой, когда начинается самое интересное?

— Великие дэвы! — воскликнул Ки-Энду. — Ладно, сестренка, я тебя предупреждал. Ты делаешь это на свою голову.

Ржавые механизмы, предназначенные для спуска и подъема корабля, еще работали, хоть и скрипели после двухсотлетнего бездействия. Спущенный на воду паром сидел очень высоко, и его плоская корма почти касалась берега. На корме не было бортика, и повозка с телом легко въехала на палубу. Следом, ведя лошадей, вошли Ки-Энду, Син-Оглан и Ган-а-Ру. Оттолкнув паром, они вместе с Гилом сели на весла. Мирегал, стоя в повозке, махала рукой оставшимся на берегу и не могла скрыть торжествующей улыбки. Четверо мужчин с трудом управлялись с паромом, рассчитанным на двадцать гребцов. Но течение было слабое, и вскоре им удалось развернуть корабль и пристать к западному берегу. Подъемных механизмов здесь не было — видимо, их уничтожили нидхаги, — и они оставили паром на воде, привязав его к большому камню. Повозка и трое всадников выехали на дорогу и продолжили свой путь на запад.

Ахел не был настоящей пустыней — но нидхаги вырубили его, часть вывезли, а остальное сожгли. И теперь это был огромный пустырь с чахлой, пыльной травой, выбивающейся из трещин в сухой земле.

Мирегал и четверо мужчин приуныли. Чем дальше они продвигались, тем безрадостней становилась местность. К тому же ехать было трудно — дорогу уже двести лет никто не ремонтировал, и землетрясения, частые в этих местах, сильно ее повредили. Повсюду торчали вывороченные каменные плиты, а кое-где дорогу перерезали глубокие овраги и трещины.

После двух часов изнурительного пути Син-Оглан, ехавший впереди, вдруг остановился и поднял руку. Он только что выехал из-за высокой черной скалы и, видимо, заметил впереди какую-то опасность. Когда остальные подъехали ближе, они разглядели за скалой, в полумиле от них, два длинных приземистых строения, стоящих по обе стороны дороги. Ряды крошечных узких окошек выглядели зловеще. В Эн-Гел-а-Сине таких домов не строили.

— Что это? — спросила Мирегал. — Кто здесь живет, в такой пылище?

— Пусть мой ученый и бесстрашный сын, затащивший нас сюда, ответит, что это такое, — мрачно сказал Син-Оглан.

— Неправда, это я всех затащил, — сказал Гил. — Ну, Ки, говори же.

Ки-Энду обвел взглядом своих спутников,

— Это нидхагир. Нидхаги живут не в хуторах, как мы, а в поселках из нескольких длинных домов. Эти дома не разделены на комнаты и в каждом может жить по сто-двести нидхагов.

— Выходит, мы направляемся в гости к четырем сотням нидхагов? — сказал Ган-а-Ру. — А удобно ли это? Ведь они нас не приглашали, а у нас даже подарков для них нет. Может, вернемся за подарками?

— Брось свои шуточки, Ру, — сказал Гил. — Если хочешь, можешь вернуться.

— А ты что же, предлагаешь ехать вперед? — спросил Син-Оглан.

— Я лично поеду, — сказал Гил. — Раз уж я в это дело встрял, надо довести его до конца.

— Может, они нас не тронут, — сказала Мирегал, — может, они не очень злые?..

Они двинулись дальше. Мирегал крепко держала Гила за руку. Нидхагир приближался, но его обитателей не было видно. Подъехав к одному из домов, Ки-Энду осторожно заглянул в окошко — незастекленную дырку под самой крышей. Он долго всматривался, потом повернулся к своим спутникам, притихшим в ожидании.

— Никого, — сказал он, и в его голосе слышалось недоумение и растерянность. — Совершенно пустой, брошенный нидхагир. Много лет назад брошенный…

— Ну и слава дэвам!! — сказал Син-Оглан.

— Ура! — обрадовалась Мирегал. — Чего ты такой мрачный, Ки, ведь это же здорово, что их нет!

— Боюсь, что это совсем не здорово, — пробормотал Ки-Энду, присоединившись к остальным, — лучше бы они были. Ладно, поехали. Зря ты затеял эти похороны, Гил.

— Почему? Что тебя так встревожило? По-моему, нам страшно повезло, что мы не наткнулись на нидхагов.

— Не к добру это. Подумай: сначала приходят нидхаги, и люди бегут на восток. А потом появляется нечто еще более страшное, чего сами нидхаги боятся, как огня. И они тоже бегут, бросив свои жилища. Выходит, это страшное нечто теперь безраздельно царствует здесь.

— Но, Ки, может быть, они ушли по другой причине, — сказал Гил, пытаясь побороть подступающий страх. — Ну, вырубили весь лес, и им стало нечего делать…

— Ладно, возвращаться все равно уже поздно. Гляди, вот он,

Тетагир, совсем близко.

Похоронная процессия поднялась на возвышенность, откуда было видно далеко вперед. До Тетагира оставалось не больше двух миль. Древний Город Мертвых, когда-то стоявший посреди зеленого леса, теперь был окружен безжизненной сухой равниной, Весь город состоял из гробниц, между которыми петляли узкие улочки. Гробницы были разные: кубические, прямоугольные, бесформенные — в виде каменных глыб, некоторые имели форму ступенчатых пирамид — магделов.

Повозка и трое всадников въехали в город. Они по-прежнему не видели вокруг ничего живого, но в окружающей их тишине было что-то давящее. Казалось, кто-то пристально смотрит на них — то ли из темных входов гробниц, многие из которых стояли раскрытыми, то ли из-под земли. На дороге валялись кости. Гил заметил, как помрачнели его спутники. Ки-Энду был смертельно бледен, руки у него дрожали, по лицу стекал пот. Он смотрел прямо перед собой, словно боясь взглянуть в отверстые двери склепов.

«Чего это он так перепугался? — подумал Гил. — Вроде все тихо».

Они долго ехали по узкой прямой улочке, читая надписи на стенах. Наконец начались склепы людей из их долины. Они свернули в один переулок, затем в другой. Им попадалось все больше знакомых названий: Крайний Пригород, Пасека, Синий Холм… Вдруг Ган-а-Ру указал на одну из гробниц. Над входом был нарисован белый круг, неровный черный овал и три точки одна над другой.

«Вайлин Пени, — прочитал Гил, — Белые Камни». Вот она, наша семейная гробница.

Они зажгли факелы, сняли мумию с повозки и, пригибаясь, осторожно вошли в склеп. Внутри пахло сыростью. Все ниши в каменных стенах были пусты. На полу лежали полуистлевшие обрывки материи.

— Странно… — пробормотал Гил, — я думал, здесь должны быть мумии наших предков.

Внезапно он почувствовал, что кто-то схватил его за плечо. Гил резко обернулся и увидел искаженное от ужаса лицо Ки-Энду.

— Бежим отсюда, Гил! — хрипло прошептал он. — Я потом все объясню. Бежим! — Пусти! Сначала мы сделаем то, зачем пришли.

Гил и Ган-а-Ру осторожно положили тело в одну из ниш. Затем все пятеро, постояв в молчании несколько минут, вышли на улицу. Солнце клонилось к закату.

— Почему лошади такие странные? — спросила Мирегал. — Как будто они чем-то напуганы.

— Странные мы, а не лошади. Бежим отсюда. Да скорей же!

— Ки-Энду был уже в седле.

Они двинулись в обратный путь по узким улочкам Тетагира. Гилу начало казаться, что он слышит какие-то шорохи, приглушенные голоса, шарканье ног по пыльным плитам. Город Мертвых уже не казался безмолвным и застывшим, Тетагир оживал, в темных переулках замелькали какие-то тени. Внезапно Мирегал воскликнула:

— Смотри, Гил!! мумия на дороге.

Гил увидел мумию. Она лежала в какой-то маслянистой черной луже. Мумия была очень старая, сухая кожа плотно обтягивала скелет. В боку у нее зияла огромная дыра, словно какой-то зверь вырвал из нее кусок.

— Наверное, звери вытащили ее из гробницы… — Мирегал, словно зачарованная, смотрела на мумию. — Нехорошо, что она так лежит, надо отнести ее на место.

— Ради всего святого, не останавливайтесь!! — воскликнул, оборачиваясь, Син-Оглан.

Гил хотел ему ответить, но в этот момент лицо Син-Оглана словно окаменело, и тут же раздался испуганный крик Мирегал. Она крепко вцепилась в руку Гила, глаза ее были полны ужаса. Гил не стал дожидаться объяснений и погнал коней.

Повозка с грохотом понеслась вперед, подпрыгивая на неровных плитах. Всадники, не оглядываясь, скакали впереди. Выехав из Тетагира, они немного сбавили скорость, и Гил сказал:

— А теперь, Ми, успокойся и объясни, что ты увидела и что тебя так напугало.

— Рука… Эта мумия была живая. Она подняла руку! Гил, спаси меня!!! Она уткнулась ему в плечо. — Я хочу домой!

— Успокойся, глупенькая!! Мумии не шевелятся. Тебе просто показалось — мы все устали, издергались. Мне тоже почудилось, будто я слышу какие-то голоса.

— Гил, это правда, — сказал Син-Оглан. — Я тоже это видел — мумия шевельнулась. И голоса я слышал. И если мы не успеем засветло на тот берег, нам конец.

Они ехали молча, подгоняя усталых лошадей. Гил пытался мысленно связать все, что увидел сегодня: брошенный нидхагир, пустые гробницы, шевелящаяся мумия, голоса… «Ничего не понимаю, — думал он. — Ясно только, что есть какая-то связь между пустыми гробницами и пустым нидхагиром. Ладно, спрошу у Ки-Энду, когда выберемся отсюда».

Путь был длинным. Измученные лошади, казалось, вот-вот упадут от усталости. Никто не проронил ни слова на протяжении всего пути. Когда они, наконец, спустились к реке и погрузились на корабль, солнце уже зашло. В сумерках они причалили к восточному берегу и подняли корабль на каменную площадку. Теперь, когда напряжение и страх обратной дороги через пустыню остались позади, им хотелось только одного — спать. Заночевать решили на первом же брошенном хуторе — его обитатели, очевидно, только что уехали. Комнаты были аккуратно прибраны и выметены, в подполе нашлось немного еды и вина, и усталые путники смогли поужинать.

— Это, надо полагать, хозяева оставили для нидхагов, — сказал Ган-а-Ру, уплетая большой кусок ветчины.

— Да, народ у нас добрый, — сказал Син-Оглан, — Что ж, господа, позвольте поздравить вас. Насколько я понимаю, мы только что чудом спаслись от страшной опасности. Если вы не слишком устали, чтобы слушать, я хотел бы попросить моего сына рассказать, что он думает по поводу нашей занимательной экскурсии в Город Мертвых.

Ки-Энду неуверенно посмотрел на отца:

— Может, лучше не говорить?

— Хватит секретничать, Ки, — сказала Мирегал. — Рассказывай быстрее, что ты там надумал.

— Ну, слушайте. Первое, что меня удивило, — ото брошенный нидхагир. Что могло заставить нидхагов бросить свои дома? Я сразу вспомнил, как один человек в Асор-Гире утверждал, что в Ахеле живут гуллы.

— Ой, ребята, пошли лучше спать, — зевнул Ган-а-Ру. — Не люблю страшных историй перед сном. А завтра я вам и сам могу рассказать — и про гуллов, и про драконов с троллями, и про что угодно.

— Подожди, Ру, — сказал Ки-Энду, — это серьезнее, чем ты думаешь. Так вот, когда я увидел открытые гробницы в Тетагире, мои подозрения усилились. И, наконец, когда мы не нашли в семейном склепе Гила ни одной мумии, все стало ясно окончательно. Оживающие мертвецы, или гуллы, существуют на самом деле. Это не что иное как ожившие мумии наших предков. Этим все объясняется — почему дэвы были против бальзамирования, почему сбежали нидхаги — ведь гуллы внушают им такой же ужас, как и всем живым существам. Теперь ясно, что злые силы, создавшие нидхагов, на этом не остановились. Они стали оживлять мертвых, чтобы пополнить ряды своего воинства. Знают ли об этом дэвы? Может, нужно сообщить в Асгард?

— Хэн дэвин, Ки! — воскликнул Ган-а-Ру. — Выходит, все наши предки стали гуллами? И мой отец тоже? И что это за злые силы, которые создают гуллов и нидхагов?

— Может, хватит на сегодня? — сказала Мирегал. — Вечно ты, Ки-Энду, говоришь на ночь какие-нибудь гадости! Господин Конгал стал гуллом! Тебя послушаешь — еще и не тем станешь! Давайте-ка лучше пойдем спать.

— Да, пожалуй, — сказал Гил. — Что-то я сейчас не могу сосредоточиться.

На следующий день, хорошо выспавшись, они позавтракали и поехали домой. О гуллах не заговаривали — солнечное майское утро, зеленые холмы и пение птиц наполняли души покоем, и никому не хотелось думать о неприятном. Когда вдали показался трактир старого Балга, Ки-Энду обратился к Ган-а-Ру.

— Ру, ты один еще не знаешь о нашем заговоре. Мы с Гилом хотим перебраться в Ио-Син…

— Да чего там мелочиться! У гуллов мы уже побывали, что нам теперь какой-то Ио-Син! Не хватает у тебя размаху, приятель. Давайте уж сразу на дно морское.

— Размах у него побольше, чем ты думаешь, — сказал Син-Оглан, — они ведь хотят выгнать оттуда нидхагов.

— Пойдешь с нами, Ру?

— Выгонять нидхагов? А что, можно. Для разнообразия.

— А ты, отец? — спросил Ки-Энду.

— Я уже говорил тебе, что думаю по этому поводу. Нет, мне с вами не по пути. Нидхаги имеют такое же право жить там, где они живут, как и мы.

— Но они-то нас лишают этого права!

— Так вы хотите уподобиться нидхагам? Ладно, я не буду вас отговаривать. Но вы скоро поймете, что кровопролитие никогда не приводит к победе добра.

Син-Оглан свернул с дороги и направился в сторону Желтого Ручья. Остальные подъехали к трактиру. На крыльце сидело человек десять, все ступеньки были заставлены пивными кружками. Один из сидевших на крыльце это был Вайл из Серой Лошади — с трудом встал и сделал несколько шагов навстречу подъезжающим:

— Ки-Энду! Гил! Ру! А, и ты с ними, Мирегал! Наконец-то! Приехали все-таки. А то Балг решил совсем угробить нас своим бесплатным пивом. Еще час-другой, и мы все полопаемся, как мыльные пузыри. Ну, присаживайтесь. А может, к дубу пойдем?

— Давайте к дубу.

Гил, Ки-Энду, Ган-а-Ру и Мирегал пошли к старому дубу, росшему за задней стеной трактира. Сидевшие на крыльце с кряхтеньем и стонами побрели за ними. У дуба сидело еще человек двадцать, неподалеку горел костер, на котором Балг с пятью помощниками жарили мясо. Здесь же стояла большая бочка с пивом. Когда все расселись на траве, Хайр, племянник Гила, попросил рассказать, как прошли похороны и что они видели в Ахеле.

— Подожди, Хайр, — сказал Гил. — Сначала вот что скажите: все ли собравшиеся согласны участвовать в походе в Ио-Син?

Глава 4

ВОЙНА

1. И произошла на небе война: Михаил и Ангелы его воевали против дракона; и дракон и ангелы его воевали против них. И низвержен был великий дракон, древний змей, называемый дьяволом и сатаною, обольщающий всю Вселенную, низвержен на землю, и ангелы его низвержены с ним.

Апокалипсис, 12, 7 — 9

2. Вид колес и устроение их — как вид топаза… А ободья их — высоки и страшны были они; ободья их… вокруг полны были глаз.

Иезекииль, 1, 16 — 18

3. …и запел Демодок, преисполненный бога: Начал с того он, как все на своих кораблях крепкозданных. В море отплыли данаи, предавши на жертву пожару Брошенный стан свой, как первые мужи из них с Одиссеем. Были оставлены в Трое, замкнутые в конской утробе, Как напоследок коню Илион отворили трояне.

Одиссея, 8, 499 — 504

Среди собравшихся возникло легкое замешательство, все притихли, переглядываясь. Наконец Беллан из Пасеки, высокий нескладный человек с рыжими усами, сказал смущенно:

— Видите ли, дорогие Гил и Ки-Энду, нам всем, конечно, очень жаль, что приходится уходить с обжитых мест. Мы родились в этой долине и любим ее. Все наши предки жили здесь — каково бы им было, если бы они узнали, что эта земля будет покинута и достанется нидхагам…

— Ну, о предках ты не беспокойся, — усмехнулся Ган-а-Ру. — Предки наши…

— А ну, заткнись! — Ки-Энду толкнул его локтем в бок.

— Так вот, я говорю, для нас это большое горе, что приходится уезжать, продолжал Беллан. — И все из-за нидхагов. Если бы они ушли из наших гор, мы бы, конечно, могли остаться. Поэтому, когда Балг сказал нам, что вы хотите прогнать нидхагов, мы решили: надо вам помочь. Только мы пока не понимаем, как вы собираетесь это сделать. Если, скажем, драться, то тут от нас толку мало. Ну, я, да вот еще Энар из Будравы, мы хоть знаем, как держать меч в руках, мы учились в Асор-Гире. А остальные совсем ничего не умеют. Да и не поднимется у нас рука на нидхагов — они хоть вроде и не люди, а все-таки похожи на людей. Одним словом, вояки мы никудышные.

— Я же тебе объяснял, — сказал Балг, — у господина Ки-Энду есть план. Он с нидхагами драться не будет, он их перехитрит! А оружие — на всякий случай. Правильно я говорю, господин Ки-Энду?

— Правильно. Для того чтобы победить в войне, не обязательно уметь драться. Как известно, Ойтру не могли взять силой, но взяли хитростью.

— Это ты про ту Ойтру, которая на картине у меня в комнате? — спросил Гил.

— Ну да. Разве ты не знаешь этой истории?

— Отец вроде что-то рассказывал…

— Скажите, ребята, а вы тоже ничего не знаете про войну и про взятие Ойтры? — обратился к собравшимся Ки-Энду.

— Ну, мы-то с Энаром знаем, — сказал Беллан. — А остальным откуда знать?

— А знаете — так расскажите, — потребовала Мирегал.

— И правда! Расскажите, — сказал Гилдор, брат Хайра. — Страсть как хочется послушать про войну и про всякие подвиги!

— Хм, — сказал Ки-Энду, — что-то мы отвлекаемся. Впрочем, может, оно и правильно — надо же всем хоть немного представлять, что такое война. Ну, кто будет рассказывать? Ты, Беллан?

— Я? — смутился тот. — Почему я? Хотя, конечно, можно попробовать. Я начну, а вы меня поправляйте. Случилось это давно, лет, эдак, тысячу назад. В Эн-Гел-а-Сине тогда еще люди не жили, а жили только на севере — в Ас-а-Дене и Альвене. Столицей Ас-а-Дена был Асор-Гир, а Альвена — Ойтра. Жилось людям хорошо, дэвы их оберегали, а нидхагов и в помине не было. Дэвов в то время было много, и они жили в горах, как и сейчас, — в Анугарде, в Меллнире, ну и в Асгарде, конечно. Дэвы любят в горах жить, там для них, говорят, воздух подходящий. Хотя я лично не понимаю, чего они в нем находят. Я один раз был в горах — до того там холодно, и неуютно, и ветер все время дует! А дэвам нравится.

Беллан задумался, вспоминая свое путешествие в горы.

— Может, пока Беллан думает, ты расскажешь дальше? — обратилась Мирегал к брату. — А то он до вечера может провспоминать.

— Ну, а дальше было вот что, — заговорил Ки-Энду, — среди дэвов возник разлад. Оказалось, что один из них, Шемай-Лох, принес в своей душе из того мира, откуда пришли дэвы, семена зла. И семена эти проросли, и Шемай-Лох захотел стать первым среди дэвов. Сделать это было непросто — слишком велик был авторитет Элиара, слишком его все любили. Но Шемай-Лох возомнил себя самым мудрым, самым сильным. Его гордыня была так велика, что он решил доказать свое превосходство, чего бы это не стоило. Он задумал убить Элиара и силой захватить власть, но в одиночку этого сделать не мог. Зная, что никто из дэвов не поддастся на его подстрекательства, Шемай-Лох решил посеять раздор между ними…

В те времена жил один дэв, звали его Бел-Адор. Только он и прекрасная Фенлин могли делать людей добрее, сильнее, учить их понимать красоту, сочинять песни и любить. Это Бел-Адор и Фенлин сделали нас такими, какие мы есть — Сила Бел-Адора была так велика, что он мог взглядом отводить от себя пущенные в него стрелы и копья. Он говорил, что и люди смогут так делать, когда станут так же сильны духом, как он. Однажды, когда дэвы в Асгарде, веселясь, бросали в Бел-Адора копья перед собравшимся народом, а он отводил их, Шемай-Лох незаметно вложил в руку одного из дэвов — Хеда, великого певца и музыканта, — страшное огненное копье Ха-Бул. Хед не знал, что у него в руке, и едва он поднял копье, как вспыхнуло ослепительное пламя, и Бел-Адор погиб.

Велико было горе дэвов и людей. Но хуже всего было то, что дэвы начали подозревать друг друга. Случайно ли убийство Бел-Адора? Правду ли говорит Хед, будто не знал, что у него в руке Ха-Бул? Кто похитил хранившееся в тайных подземельях Меллнира страшное оружие дэвов? И никто не догадывался, что виной всему козни Шемай-Лоха. А он сам притворялся, будто больше всех потрясен случившимся. Он ходил по асгардскому магделу, разговаривал со всеми дэвами, которых встречал, и сеял раздор между ними. Хеду он сказал: «Элиар не верит, что ты убил Бел-Адора случайно. Он хочет изгнать тебя из Асгарда». Элиару сказал, будто видел, как Хед специально выбрал Ха-Бул из всех стоявших там копий. «Он хочет захватить власть, Элиар. Самого мудрого из нас после тебя он убил как бы случайно. Тебя он убьет открыто и будет царствовать над миром. Ты должен изгнать Хеда, пока он не осуществил свои черные замыслы». Другим он говорил: «Кто, кроме Таргала, мог похитить огненное копье? Ведь это ему поручена охрана тайных подземелий, только у него есть доступ к нашему оружию. Таргал и Элиар погубили Бел-Адора, а теперь хотят свалить вину на Хеда, чтобы погубить и его. И так они уничтожат всех, кто стоит у них на пути, — чтобы превратить этот мир в царство зла».

И дэвы верили Шемай-Лоху, не зная его коварных замыслов. Вскоре они совсем перестали доверять друг другу и разделились на два лагеря. Одни были на стороне Хеда, другие обвиняли его. Отношения между дэвами становились все напряженнее, и в конце концов те, кто поддерживал Хеда, ушли из Анугарда и Асгарда. Шемай-Лох примкнул к ним и стал их предводителем. Они направились в Ойтру, столицу Альвена. Там не было жилищ, пригодных для дэвов, поэтому было решено построить магдел в Ойтре. Люди Альвена встали на сторону Шемай-Лоха откуда им было знать, что он переродился, и душа его стала черной? — и помогли дэвам строить магдел, а потом воевали за них. А люди Ас-а-Дена и Альвена перестали общаться друг с другом, и даже языки у них стали различаться. С тех пор мы говорим на разных наречиях.

Но Шемай-Лоху было мало того, что он стал полновластным правителем половины мира. Ему нужен был эликон. И ему нужна была Фенлин.

— А что такое эликон? — спросил Гилдор, с интересом слушавший рассказ.

— Честно говоря, я и сам толком не знаю… Это что-то вроде большого колеса, вернее, обода от колеса, диаметром примерно четверть мили. И по всему ободу снаружи идут вытянутые блестящие окна, похожие на глаза, но через них не видно, что внутри. Эликоны необходимы дэвам — в них они черпают свою силу. Если дэв долго не заходит в эликон, он слабеет и испытывает муки. Еще я знаю, что эликон должен лежать на вершине магдела, иначе дэвы не могут им пользоваться. Но самое удивительное, что эликоны могут летать. Вот, пожалуй, и все, что мне о них известно.

— А что там внутри, в этих бубликах? — спросила Мирегал.

— Этого никто не знает. Человек не может туда войти, а дэвы, когда их спрашивают, только улыбаются и говорят, что там — частица того мира, откуда они пришли…

— Ну а что было дальше? — спросил Хайр. Все, затаив дыхание, слушали Ки-Энду, а тот сидел, прислонившись к стволу старого дуба, и смотрел поверх их голов куда-то вдаль.

— Шемай-Лоху эликон был нужен, чтобы увенчать им магдел в Ойтре и чтобы верные ему дэвы могли стать полностью независимыми от Асгарда. Эликонов в то время было три: один в Меллнире, другой в Анугарде, третий в Асгарде. Все они надежно охранялись, и Шемай-Лох не мог похитить ни одного из них. Тогда он решил украсть прекрасную Фенлин. Теперь, когда погиб Бел-Адор, только она одна из всех дэвов могла изменять природу людей. А Шемай-Лох мечтал создать новый народ, полностью покорный его воле, который заполнил бы всю землю и в котором его черный дух обрел бы вечную жизнь. И вот однажды дэвы из Ойтры, как обычно, пришли в Асгард, чтобы побывать в эликоне и восстановить свою силу. Элиар не мог препятствовать этому — он не хотел ни гибели мятежных дэвов, ни кровопролитной войны. Пробыв несколько дней в Эликоне, пришельцы двинулись в обратный путь. Выйдя из магдела, они нашли Фенлин в нижней части города — там, где живут люди, — схватили ее и унесли обратно в Ойтру. Говорят, они летели по воздуху при помощи каких-то птиц… Не знаю, правда ли это, — в те времена дэвы действительно иногда пользовались чудесными предметами: стальными подводными змеями, кораблями, которые плыли без парусов и весел, громадными конями, которые бежали быстрее ветра. Потом все это то ли уничтожили, то ли спрятали…

Потеря Фенлин была катастрофой для дэвов, оставшихся с Элиаром. Люди тогда еще не были совершенны, не стали еще такими, какими их хотели сделать дэвы, чтобы обрести в них вечную жизнь. Шемай-Лох потребовал эликон в обмен на жизнь Фенлин, но отпустить ее из Ойтры он не соглашался даже за все три эликона. Тогда Элиар отправился к Мидмиру, чтобы посоветоваться с ним.

— Мидмир — это кто? Это дэв? — спросил Ган-а-Ру.

— Нет. Это большой черный дуб, он стоит в долине недалеко от Меллнира. Дэвы создали его, как только появились на земле. Это Великий Разум. Дэвы поведали ему все, что сами знали, и он может ответить почти на любой вопрос, если его правильно задать. Элиар рассказал Мидмиру о возникшем среди дэвов разладе и похищении Фенлин. «Виновен ли Хед в смерти Бел-Адора?» — спросил Элиар. «Нет», — ответил Мидмир. «А кто в этом виновен?» — «Шемай-Лох». — «Я так и думал, — сказал Элиар. — Шемай-Лох переродился и теперь служит злу?» «Да». — «Как нам вернуть Фенлин?» — «Вы можете получить ее назад только силой». — «Нам нужно идти войной на Ойтру?» — «Да, если вы хотите освободить Фенлин». — «Можно ли использовать наше оружие?» — «Нет. Тоща погибнет мир». — «Хватит ли у нас сил?» — «Да». — «Будет ли уничтожено зло после нашей победы?» — «Нет, зло только окрепнет». — «Можем ли мы уничтожить зло?» — «Я не знаю ответа», — сказал Мидмир. Дэвы долго совещались между собой и решили начинать войну. Таргал с тридцатью дэвами спустились с гор и пришли в Рагнаим. Кулайн отправился в Асор-Гир и собрал там армию людей из Ас-а-Дена.

— Очень ты много говоришь непонятных слов, — сказала Мирегал. — Что такое армия?

— Это большая группа вооруженных людей. Армия делится на отряды, и в каждом отряде есть мелх — человек, которому все должны подчиняться.

— Даже если им не хочется?

— Да. Война вообще — вещь страшная, и подчинение мелху — еще не самое худшее, что в ней есть. Так вот, когда Кулайн привел свою армию в Рагнаим, они соединились с Таргалом и двинулись в поход на Ойтру. На границе Альвена их встретила армия Шемай-Лоха — дэвы и люди. Произошло сражение — обе армии сошлись, и люди стали убивать людей, а дэвы — дэвов. Много погибло и тех, и других. Войско Таргала и Кулайна оказалось сильнее, и Шемай-Лох отступил. Но война продолжалась еще долго — целых семь лет шли сражения на полях Альвена, пока наконец люди из Ас-а-Дена не подошли к Ойтре. Шемай-Лох и его войско укрылись за могучими стенами. Город был окружен, но оказался неприступным…

Долго продолжалась осада. Дэвы в Ойтре, уже десять лет не входившие в эликон, начали терять силу, но люди стояли насмерть. Тоща Элиар решил пойти на хитрость, И вот однажды, через три года после начала осады, защитники Ойтры увидели в небе летящий эликон. Он опустился возле стана осаждающей армии, и из него вышли пятьдесят дэвов в сверкающих доспехах. Шемай-Лох знал, что, захватив эликон, он сможет выиграть войну. Его дэвы обретут прежнюю силу и смогут отбросить врага от стен Ойтры. Стальные ворота открылись, и все воинство Шемай-Лоха ринулось в бой. Натиск был так силен, что ряды людей из Ас-а-Дена дрогнули. Кулайн бежал с поля боя и следом за ним — вся армия, а Таргала не было видно. Дэвы Шемай-Лоха захватили эликон, но не могли попасть внутрь — эликон открывается снаружи, только когда лежит на вершине магдела. И пока армия преследовала отступающего врага, дэвы внесли эликон в город и подняли его на магдел. Открыв вход, они устремились внутрь, все до единого, не в силах ждать ни минуты. Они думали, что эликон пуст, но там было тридцать дэвов Элиара, и Таргал среди них. Они спрятались где-то в глубине, а потом вышли и заперли Шемай-Лоха и всех его дэвов внутри, перед этим лишив эликон способности летать. Они овладели опустевшим городом и закрыли ворота. А в это время отступавшая армия повернула назад и погнала защитников Ойтры обратно к крепости. Кулайн вел в бой шестьдесят могучих дэвов, противостояли же им только голодные измученные люди. Подбежав к городу, воины Шемай-Лоха хотели укрыться за стенами, но ворота были закрыты. На вершине надвратной башни появился Таргал. Он заговорил, и голос его был слышен на десять миль вокруг: «Защитники Ойтры! Ваша крепость пала. Ваши дэвы заперты в эликоне и не выйдут оттуда, пока мы этого не пожелаем. Вы проиграли войну, но каждый, кто добровольно сложит оружие, будет прощен».

И воины Шемай-Лоха побросали на землю свои мечи, и копья. А тем временем в эликоне, лежащем на вершине магдела, происходили таинственные и страшные события. Элиар, в тот же час прибывший в Ойтру, пытался говорить с мятежными дэвами. Он сказал им правду о Шемай-Лохе, поведанную ему Мидмиром. Но эликон молчал. Двери его давно были отперты снаружи, но оказались запертыми изнутри. Наконец, через неделю, они открылись, и оттуда вышли сорок два израненных дэва и с ними прекрасная Фенлин. Шемай-Лох и восемьдесят других исчезли, а эликон был мертв — потерял всю свою силу. Он и сейчас лежит там ржавый, растрескавшийся, никому не нужный металлический обруч. Шемай-Лох, уходя, погубил эликон, и теперь их осталось только два.

— А как же он вышел оттуда? Ведь они были заперты, — сказал Гилдор.

— Этого не знают даже дэвы. Известно только, что он хотел забрать с собой всех, кто там был, но многие не согласились — ведь Элиар поведал им правду. Там, в эликоне, произошла кровавая битва, в которой погибло двенадцать дэвов.

— А что было дальше? — негромко спросил Гил, увидев, что Ки-Энду замолчал и погрузился в раздумья.

— Дальше? Сорок два мятежных дэва вернулись в Асгард, рознь между ними была забыта. Анугард опустел, лишившись эликона — ведь это анугардский эликон был погублен Шемай-Лохом. Да и дэвов осталось слишком мало, чтобы заселить два города. Ойтра тоже опустела, и жители Альвена построили себе новую столицу — Альвен-Гир на реке Солфьенн. Как и обещал Таргал, они были полностью прощены. Прекрасная Фенлин снова стала учить людей добру и любви. Люди заселили новые земли — Сол-а-Ден и Гарм-а-Ден на севере, Эн-Гел-а-Син на юге. Земля расцвела, и добро вновь воцарилось в мире.

— А Шемай-Лох так и исчез? — спросил Гил. Ки-Энду как-то странно взглянул на него.

— Вы что, ребята, хотите, чтобы я всю историю мира вам рассказал? Хватит уже, пора и о деле подумать.

Глава 5

РОЖДЕНИЕ ПЛАНА

1. И Ангел, которого я видел, поднял руку свою к небу и клялся Живущим во веки веков… что времени уже не будет: но в те дни, когда возгласит седьмой Ангел, когда он вострубит, совершится тайна Божия.

Апокалипсис, 10, 5 — 7

2. Конец возвещен рогом Гьяллархорн;

Хеймдалль трубит, поднял он рог.

Прорицание Вельвы, 46

Все притихли. Солнце стояло высоко над лесом, воздух был теплый и прозрачный. Где-то в вышине пел жаворонок, в траве стрекотали кузнечики. Мирегал, сначала с интересом слушавшая рассказ брата, полулежа среди голубых и желтых майских цветов, под конец почувствовала, что у нее слипаются глаза. Травка была такая мягкая и ласковая, солнышко такое теплое, а голос рассказчика звучал так убаюкивающе-монотонно, что голова ее как-то сама собой стала склоняться все ниже и ниже, пока не скрылась в высокой траве. Мирегал закрыла глаза. Перед ее мысленным взором расстилались бескрайние зеленые равнины, по ним, вдалеке, скакали всадники, много всадников, закованных в сверкающую сталь. Развевались знамена, белые, как снег, и синие — как небо, солнце блестело на мечах дэвов, ветер развевал их золотистые волосы. Слышалась музыка, откуда лились звенящие трели — это жаворонок поет где-то под облаками, исчезающая точка в бескрайней вышине, — нет, это трубы играют, серебряные и золотые трубы дэвов, и зовут, зовут в бой. Но вот набегают тучи, небо багровеет, всадники поворачивают вспять и несутся галопом — ближе,