Сахаров Андрей Дмитриевич

Воспоминания

Андрей Дмитриевич Сахаров

ВОСПОМИНАНИЯ

ПРЕДИСЛОВИЕ

Летом 1978 года по настоянию Люси, при некотором сопротивлении с моей стороны, ею преодоленном, я начал писать первые наброски воспоминаний. В ноябре 1978 года, т. е. еще до моей высылки в Горький, часть набросков была похищена при негласном обыске. В марте 1981 года сотрудники КГБ украли мою сумку с рабочими блокнотами, документами и дневниками, при этом опять пропала часть рукописей воспоминаний. В течение 1981-1982 годов я восстановил пропавшее и продолжил работу, написав большую часть текста. Сегодня книга перед вами. (Дополнение 1987 г. Эти слова были написаны мною в сентябре 1982 года, и я действительно думал, что книга скоро выйдет в свет. Но уже в октябре того же года КГБ украл 900 страниц готовой рукописи; потом был обыск у Люси в поезде с новыми изъятиями, ее инфаркт в апреле следующего года; в мае она - лежачая больная - вынуждена вопреки всем правилам медицины и самосохранения выйти ночью из дома (днем у двери дежурили милиционеры), чтобы передать для пересылки восстановленные мною с огромным трудом за полгода страницы; потом 2,5 года борьбы за ее поездку, суд над Люсей, операция на открытом сердце, Люся пишет "Постскриптум"; еще через полгода мы возвращаемся в Москву. И вот я опять повторяю: "Сегодня книга перед вами".)

Я считаю мемуарную литературу важной частью общечеловеческой памяти. Это одна из причин, заставивших меня взяться за эту книгу, так же как и многих раньше и, я думаю, после. Другая причина - при широком интересе к моей личности очень многое из того, что пишется обо мне, о моей жизни, ее обстоятельствах, о моих близких, часто бывает весьма неточно, я стремлюсь рассказать верней.

И, наконец, я исходил из того, что круг людей, которым могут быть интересны мои воспоминания, достаточно широк в силу необычных обстоятельств моей судьбы, в которой последовательно сменились столь различные периоды, как работа на военном заводе, научно-исследовательская работа по теоретической физике, 20 лет участия в разработке термоядерного оружия в секретном городе ("объекте"), участие в исследованиях в области управляемой термоядерной реакции, общественные выступления, участие в защите прав человека, преследования властями меня и моих близких, высылка в Горький и изоляция (и возвращение в Москву в период "перестройки" - добавление 1987 г.).

Я рассказываю о событиях и впечатлениях моей жизни, о близких мне людях и о других, чья роль в ней также была значительной в том или ином смысле, о повлиявших на меня идеях, о своей научной, изобретательской и общественной деятельности. Я оказался свидетелем или участником некоторых событий большого значения - я пытаюсь рассказать о них. При выборе материала и способа изложения я считал себя в большой степени свободным. Книга эта - не исповедь и не художественное произведение, это - именно свободные воспоминания о мире науки, о мире "объекта", о мире диссидентов и просто о жизни. По времени воспоминания охватывают мою жизнь начиная с детства и до настоящего времени.

В 1984-1986 годах подготовку к печати переданной на Запад частями рукописи этой книги проводили по моему поручению Ефрем, Эд Клайн, редактор английского издания Ашбель Грин, Люся во время своего пребывания в США. В условиях нашей горьковской изоляции они не имели возможности переслать мне рукопись для просмотра, не могли посоветоваться по телефону или письменно по поводу возникающих неясностей.

К концу 1986 года работа над рукописью, вместе с переводом книги на английский язык, была в основном завершена.

В декабре 1986 года мы с Люсей вернулись в Москву, и у меня возникла возможность самому принять участие в окончании работы над книгой. Я не мог от этого отказаться.

Впервые передо мной оказалась вся рукопись целиком - я ее просмотрел и внес авторскую правку, сделал некоторые изменения и дополнения, ставшие необходимыми после трех лет, прошедших с отсылки рукописи.

В 1987 году в Москве и в 1989 году в Вествуде и Ньютоне я написал более двухсот страниц, в которых отразил события, произошедшие после отсылки последней части рукописи весной 1984 года: 1984-1986 гг. в Горьком и, после возвращения в Москву, январь 1987 г. - июнь 1989 г.

Впоследствии я решил выделить их в отдельную книгу, названную мной "Горький, Москва, далее везде".

К сожалению, редакционная и переводческая работа над книгой "Воспоминания" в силу ряда причин, главным образом организационных, крайне затянулась. Некоторая доля вины тут ложится на автора. Но все на свете, даже плохое и нудное, имеет конец...

Я глубоко благодарен всем, принимавшим участие в подготовке книги к печати: Ефрему Янкелевичу, Эду Клайну, Ашбелю Грину, переводчикам Ричарду Лури и Тони Ротману, Вере Лашковой и Лизе Семеновой, Марине Бабенышевой и Лене Гессен, а также Бобу Бернстайну.

Моя жена проделала самую ценную для меня редакторскую работу в Горьком, в Москве и в США. Она приняла на свои плечи огромные трудности и опасности пересылки книги. Но главное - она была рядом со мной все эти годы.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА 1

Семья, детство

К сожалению, я многого очень важного не знаю о своих родителях и других родственниках. Расскажу, что помню; при этом возможны некоторые неточности1.

Моя мама Екатерина Алексеевна (до замужества Софиано) родилась в декабре 1893 года в Белгороде. Мой дедушка Алексей Семенович Софиано был профессиональным военным, артиллеристом.

Дворянское звание и первый офицерский чин он заслужил, оказав какую-то важную услугу Скобелеву в русско-турецкую войну. Кажется, он вывел под уздцы из болота под Плевной под огнем противника лошадь, на которой сидел сам генерал Скобелев. Среди его предков были обрусевшие греки - отсюда греческая фамилия Софиано.

Дед женился на бабушке Зинаиде Евграфовне вторым браком. От первого у него оставалось трое детей - Владимир, Константин, Анна; от второго брака было двое - моя мама и ее младшая сестра Татьяна (тетя Туся).

Дедушка командовал какой-то артиллерийской (или общеармейской) частью. Летом он вместе с семьей жил в лагере под Белгородом. С детских лет моя мама помнила солдатские и украинские песни, хорошо ездила верхом (сохранилась фотография). Она получила образование в Дворянском институте в Москве. Это было привилегированное, но не очень по тому времени современное и практичное учебное заведение - оно давало больше воспитания, чем образования или, тем более, специальность. Окончив его, мама несколько лет преподавала гимнастику в каком-то учебном заведении в Москве. Внешне, а также по характеру - настойчивому, самоотверженному, преданному семье и готовому на помощь близким, в то же время замкнутому, быть может даже в какой-то мере догматичному и нетерпимому - она была похожа на мать - мою бабушку Зинаиду Евграфовну. От мамы и бабушки я унаследовал свой внешний облик, что-то монгольское в разрезе глаз (вероятно, не случайно у моей бабушки была "восточная" девичья фамилия - Муханова) и, конечно, что-то в характере: я думаю, с одной стороны - определенную упорность, с другой неумение общаться с людьми, неконтактность, что было моей бедой большую часть жизни.

Мамины родители, по-видимому, вполне разделяли господствующее мировоззрение той военной, офицерской среды, к которой они принадлежали. Я помню, как у нас в доме в тридцатые годы, уже после смерти дедушки, зашел при бабушке разговор о русско-японской войне (я как раз читал "Цусиму" Новикова-Прибоя). Бабушка сказала, что поражения России были вызваны антипатриотическими действиями большевиков и других революционеров, она говорила об этом с большой горечью. Потом, уже без нее, папа заметил, что она повторила тут слова покойного мужа.

Дедушка Алексей Семенович после японской войны вышел в отставку со званием генерал-майора, потом вновь вернулся на действительную службу в 1914 году, просился на фронт (ему было тогда 69 лет). На фронт, однако, его не послали, направили работать в пожарную охрану Москвы на какую-то командную должность. Никогда не болея, он скоропостижно скончался в возрасте 84-х лет в 1929 году. Это была первая смерть родственника в моей жизни, но проблема смерти уже и до этого волновала меня - она казалась мне чудовищной несправедливостью природы.

Моя мама была верующей. Она учила меня молиться перед сном ("Отче наш...", "Богородице, Дево, радуйся..."), водила к исповеди и причастию.

Как многие дети, я иногда строго логически создавал себе довольно комичные построения. Вот одно из них, дожившее до вполне зрелого возраста. Слова церковной службы "Святый Боже, святый крепкий" я воспринимал как "святые греки" (отцы церкви). Лишь в 70-х годах Люся разъяснила мне мою ошибку.

Верующими были и большинство других моих родных. С папиной стороны, как я очень хорошо помню, была глубоко верующей бабушка, брат отца Иван и его жена тетя Женя, мать моей двоюродной сестры Ирины - тетя Валя. Мой папа, по-видимому, не был верующим, но я не помню, чтобы он говорил об этом. Лет в 13 я решил, что я неверующий - под воздействием общей атмосферы жизни и не без папиного воздействия, хотя и неявного. Я перестал молиться и в церкви бывал очень редко, уже как неверующий. Мама очень огорчалась, но не настаивала, я не помню никаких разговоров на эту тему.

Сейчас я не знаю, в глубине души, какова моя позиция на самом деле: я не верю ни в какие догматы, мне не нравятся официальные Церкви (особенно те, которые сильно сращены с государством или отличаются, главным образом, обрядовостью или фанатизмом и нетерпимостью). В то же время я не могу представить себе Вселенную и человеческую жизнь без какого-то осмысляющего их начала, без источника духовной "теплоты", лежащего вне материи и ее законов. Вероятно, такое чувство можно назвать религиозным.

В моей памяти живы воспоминания о посещениях церкви в детстве - церковное пение, возвышенное, чистое настроение молящихся, дрожащие огоньки свечей, темные лики святых. Я помню какое-то особенно радостное и светлое настроение моих родных - бабушки, мамы - при возвращении из церкви после причастия. И в то же время в памяти встают грязные лохмотья и мольбы профессиональных церковных нищих, какие-то полубезумные старухи, духота вся эта атмосфера византийской или допетровской Руси, того, от чего отталкивается воображение как от ужаса дикости, лжи и лицемерия прошлого, перенесенных в наше время. В течение жизни я много раз встречался с этими двумя сторонами религии, их контраст всегда меня поражал. Из впечатлений последних лет - торжественное пение суровых старух, их сверкающие глаза из-под темных платков, аскетические лица у гроба моего тестя Алексея Ивановича Вихирева; помню общение с адвентистами в Ташкенте у здания, где проходил суд над их пастырем В. А. Шелковым, умершим потом в лагере в возрасте 84-х лет, с людьми чистыми, искренними и одухотворенными; помню множество других подобных впечатлений от общения с православными, баптистами, католиками, мусульманами. И в то же время пришлось видеть много проявлений ханжества, лицемерия и спекуляции, какого-то удивительного бесчувствия к страданиям других людей, иногда даже собственных детей. Но в целом я питаю глубокое уважение к искренне верующим людям в нашей стране и за рубежом. Права религиозных диссидентов (особенно неконформистских Церквей) часто нарушаются и нуждаются в активной защите.

Семья отца во многом отличалась от маминой. Дед отца Николай Сахаров был священником в пригороде Арзамаса (село Выездное), и священниками же были его предки на протяжении нескольких поколений. Один из предков арзамасский протоиерей. Мой дед Иван Николаевич Сахаров был десятым ребенком в семье и единственным, получившим высшее (юридическое) образование. Дед уехал из Арзамаса учиться в Нижний (Нижний Новгород), в ста километрах от Арзамаса. (Моя высылка в Горький как бы замыкает семейный круг.) Иван Николаевич стал популярным адвокатом, присяжным поверенным, перебрался в Москву и в начале века снял ту квартиру, где позже прошло мое детство. Этот дом принадлежал семейству Гольденвейзеров, ставших впоследствии родственниками Сахаровых. Александр Борисович Гольденвейзер знаменитый пианист, в молодости был близок к Льву Николаевичу Толстому, толстовец, женат на Анне Алексеевне Софиано, сестре моей мамы; он стал моим крестным.

Мой дед И. Н. Сахаров был человеком либеральных (по тем временам и меркам) взглядов. Среди знакомых семьи были такие люди, как Владимир Галактионович Короленко, к которому все мои родные питали глубочайшее уважение (и сейчас, с дистанции многих десятилетий, я чувствую то же самое), популярный тогда адвокат Федор Никифорович Плевако, писатель Петр Дмитриевич Боборыкин. Сохранилось личное письмо Короленко моему деду. Знал моего деда и Викентий Викентьевич Вересаев, как это видно из одной его статьи; там, однако, заметно ироническое, неодобрительное отношение его к деду. В конце девяностых годов или в начале века дед вел нашумевшее дело о пароходной аварии на Волге, которое имело тогда определенное общественное значение. Речь моего деда на суде вошла в изданный уже при советской власти сборник "Избранные речи известных русских адвокатов". После революции 1905 года он был редактором большого коллективного издания, посвященного ставшей актуальной тогда в России проблеме отмены смертной казни. Тогда же Л. Н. Толстой опубликовал свою знаменитую статью "Не могу молчать" - она тоже включена в сборник и занимает в нем одно из центральных мест по силе мысли и чувства2).

Эта книга, которую я читал еще в детстве, произвела на меня глубокое впечатление. По существу, все аргументы против института смертной казни, которые я нашел в этой книге (восходящие к Беккариа, Гюго, Толстому, Короленко и другим выдающимся людям прошлого), кажутся мне не только убедительными, но и исчерпывающими и сейчас. Я думаю, что для моего деда участие в работе над этой книгой явилось исполнением внутреннего долга и в какой-то мере актом гражданской смелости.

В возрасте около 30 лет И. Н. Сахаров женился на 17-летней девушке, Марии Петровне Домуховской, моей будущей бабушке - "бабане", как ее звали внуки. Она была круглой сиротой, училась в пансионе около Смоленска, там она жила лето и зиму. Я помню ее рассказы о детстве, очень живые и бесхитростные. Вместе с ней училась дочь Мартынова - убившего на дуэли Лермонтова. Бабушка вспоминала, как при приезде Мартынова девочки с ужасом и любопытством подсматривали за ним через дверную щель. Это было уже в 70-х годах (прошлого, конечно, века). Говорили, что Мартынов всю жизнь тяжело переживал свою роль в трагической и не во всем ясной истории гибели Лермонтова 3).

Мария Петровна (1862-1941) была дочерью сильно обедневшего смоленского дворянина. Судя по фамилии, в ней была какая-то доля польской крови. Она была человеком совершенно исключительных душевных качеств: ума, доброты и отзывчивости, понимания сложностей и противоречий жизни, умения создать, направить и сохранить семью, воспитать своих детей образованными, отзывчивыми, вполне современными и жизнеспособными людьми, сумевшими найти свое место в очень сложной и переменчивой жизни первой половины бурного двадцатого века.

У бабушки и дедушки было шестеро детей: Татьяна (1883-1977), Сергей (1885-1956), Иван (1887-1943), Дмитрий (1889-1961), Николай (1891-1971), Юрий (1895-1920). Это была не маленькая семья, даже по тому времени. Бабушка была душой семьи, ее центром (насколько я понимаю, интересы дедушки в основном лежали вне дома). Эта ее роль сохранялась и потом, до самой ее смерти. И за пределами семьи до сих пор есть немало людей, которым душевно много дал сахаровский бабушкин дом.

Мой отец Дмитрий Иванович Сахаров был четвертым ребенком. Он родился 19 февраля (3 марта по новому стилю; поскольку день рождения праздновался 19 февраля по старому стилю, по новому в ХХ веке он приходился на 4 марта в невисокосные годы, условно также 4 марта в високосные) 1889 г. в деревне Будаево Смоленской области, где у бабушки и дедушки был дом, оставшийся от бабушкиных родителей. В раннем детстве Митя (так звали папу в семье) почти все время жил в Будаеве. Сохранилось в моей памяти несколько рассказов о том времени. Один из них.

Отец, уезжая в город (Москву?), спрашивал детей, кому какой подарок привезти. Митя сказал:

- Платочек.

- А зачем?

- Чтобы слезки вытирать.

Как я представляю себе, жили братья шумно и весело, но Митя был тихим мальчиком. Все лето бегали босиком, купались в пруду. Папа больше всего любил природу средней полосы, только она его не утомляла, хотя взрослым любил также туристские походы в горы (не альпинистские), был несколько раз в Крыму, очень много раз на Кавказе, два раза - на Кольском полуострове. В 1933 году прилетел с Кавказа на трехмоторном самолете "Юнкерс" - тогда это было внове, и он боялся рассказать об этом маме, чтобы не напугать ее задним числом. В туристском походе папа познакомился с И. Е. Таммом. Это впоследствии, наверное, сыграло свою роль в том, что я попал к И. Е. в аспирантуру. В возрасте 6-7 лет папа перенес тяжелую по тем временам операцию (под общим наркозом), какой-то гнойник, на спине и на боку у него на всю жизнь остался длинный шрам. В это же время его родители полностью перебрались в Москву. Папу отдали в одну из лучших в Москве частных гимназий, где-то около Арбатских ворот (он потом водил меня в этот дом с очень высокими потолками и прекрасными окнами). Директор предупредил всех гимназистов, что этого новичка нельзя толкать, т. к. у него может разойтись шов, и все мальчики это свято соблюдали (называли его "стеклянный мальчик", но без обидности). Гимназисты папиного приема уже не изучали греческий язык, но продолжали изучать латинский. Папа рассказывал много смешных историй про своих учителей и одноклассников. Латинист (он был, кажется, обрусевший немец) однажды задал перевести с русского на латинский "Седьмой легион Цезаря зашел в килючий-мелючий куст" (эта фраза стала ходячей в нашей семье как синоним тупикового положения). Папа на всю жизнь сохранил связь с некоторыми своими одноклассниками, но получилось все же, что жизнь на целые десятилетия разлучила его с ближайшими друзьями. Двое из них Рудановский и Леперовский - оказались в эмиграции. Леперовский, врач по образованию, стал во Франции православным священником, незадолго до папиной смерти приезжал в СССР с туристской группой. В последние годы жизни папа много общался со своим одноклассником Сергиевским.

ГЛАВА 2

Книги. Ученье домашнее и в школе. Университет до войны

Первые книги читала нам с Ириной бабушка. Но очень скоро мы стали читать сами. Этому способствовало то, что в каждой семье в квартире была библиотека - в основном книги дореволюционных изданий, семейное наследство. (Конечно, бабушка, мои папа и мама, Ирины родные направляли нас.)

Читать я научился самоучкой 4-х лет - по вывескам, названиям пароходов, потом мама помогла в этом усовершенствоваться. Расскажу, что я читал, свободно объединяя книги своих разных лет (само перечисление этих книг доставляет мне удовольствие): Пушкин "Сказка о царе Салтане", "Дубровский", "Капитанская дочка"; Дюма "Три мушкетера" ("Плечо Атоса, Перевязь Портоса, Платок Арамиса"...), "Без семьи" Мало, "Маленький оборвыш" Гринвуда (эту замечательную книгу как будто забыли на родине, в Англии, а у нас, кажется, благодаря К. И. Чуковскому, ее читали в мое время); Гюго "Отверженные". Но особенно я любил (отчасти под влиянием моего товарища Олега) Жюль Верна с его занимательностью и юмором, массой географических сведений - "Дети капитана Гранта", "Таинственный остров", великолепная книга о человеческом труде, о всесилии науки и техники, "80 тысяч верст под водой" - да что говорить, почти всего! Диккенс "Давид Копперфильд" ("Я удивлялся, почему птицы не клюют красные щеки моей няни..."), "Домби и сын" (лучшая, пронзительная книга Диккенса!), "Оливер Твист" ("Дайте мне, пожалуйста, еще одну порцию..."); ранний Гоголь (его очень любил папа и особенно дядя Ваня, который блистательно читал, изображая интонации и мимику героев "Игроков", "Женитьбы", украинских повестей); "Хижина дяди Тома" Бичер-Стоу; "Том Сойер", "Гекльберри Финн", "Принц и нищий" Марка Твена; "В тумане Лондона", "Серебряные коньки", "Ганс из долины игрушек"11); "Дюймовочка", "Снежная королева", "Девочка с серными спичками", "Стойкий оловянный солдатик", "Огниво" Андерсена (- Дидя Адя, ты любишь "Огниво"? - вопрос моей внучки из далекого Ньютона через 50 лет. - Да, люблю!); Майн Рид ("Ползуны по скалам", "Оцеола - вождь семинолов"); желчный и страстный автор "Гулливера" (эпитафия: "Здесь похоронен Свифт. Сердце его перестало разрываться от сострадания и возмущения"); Джек Лондон ("Мартин Иден", "Межзвездный скиталец", романы о собаках); Сетон-Томпсон; "Машина времени", "Люди как боги", "Война миров" Уэллса; немного поздней - почти весь Пушкин и Гоголь (стихи Пушкина я с легкостью запоминал наизусть) и (опять под влиянием Олега) - "Фауст" Г°те, "Гамлет" и "Отелло" Шекспира и - с обсуждением почти каждой страницы с бабушкой - "Детство. Отрочество. Юность" (Зеленая палочка), "Война и мир" Толстого - целый мир людей, которых мы "знаем лучше, чем своих друзей и соседей". С этим списком я перешел в юность... (Конечно, я многое тут не упомянул.)

Осенью 1927 года ко мне стала ходить заниматься учительница (чтение, чистописание, арифметика), после уроков она ходила со мной гулять к храму Христа Спасителя, где я бегал по парапету, и на прогулке рассказывала что-то из истории и Библии; вероятно, это была не всегда точная, но зато весьма интересная история. Звали ее Зинаида Павловна, фамилии ее, к сожалению, не помню, она жила по соседству. Это была совсем молодая женщина, очень неустроенная в жизни, верующая. Занималась она со мной до следующей весны. В последующие годы она изредка приходила к маме, выглядела все более испуганной и несчастной. Мама обычно давала ей деньги или продукты. Ее дальнейшая судьба трагична. Она не хотела жить в СССР (у нее главными мотивами были религиозные), пыталась перейти границу - как и многие тысячи, бежавшие в те годы от раскулачивания, голода, угрозы ареста. Но граница, как тогда гордо писали, была "на замке", и большинство попадали в лагеря. Зинаиду Павловну осудили на 10 лет. Об этом мы узнали из коротенькой открытки - вероятно, она была выброшена во время какого-нибудь этапа. Обратного адреса не было. Больше мы ничего о ней не знаем; видимо, она погибла.

По желанию родителей первые пять лет я учился не в школе, а дома, в домашней учебной группе, сначала вместе с Ириной и еще одним мальчиком, звали его Олег Кудрявцев. После 4-х лет Олег и Ирина вышли из группы и поступили в школу, а я еще один год учился дома один. Три года учился дома мой брат Юра. А дочь дяди Вани Катя вообще никогда не училась в школе, а занималась в большой домашней группе (10-12 человек). Я иногда присутствовал на их уроках по рисованию и сам пытался рисовать вместе с ними (мне это много дало, но, к сожалению, я потом рисованием не занимался). Одним из учащихся Катиной группы был Сережа Михалков, впоследствии детский писатель и секретарь Союза писателей.

Вероятно, первоначальным инициатором домашнего обучения был дядя Ваня; мои родители и тетя Валя пошли по его пути. Это довольно сложное и дорогое, трудное начинание, по-видимому, было вызвано их недоверием к советской школе тех времен (частично справедливым) и желанием дать детям более качественное образование. Конечно, для этого были свои основания. Действительно, более индивидуализированное обучение дает в принципе возможность двигаться гораздо быстрей, легче и глубже и в большей степени прививает самостоятельность и умение работать, вообще больше способствует (при некоторых условиях) интеллектуальному развитию. Но в психологическом и социальном плане своим решением родители поставили нас перед трудностями, вероятно не вполне это понимая. У меня, в частности, очень развилась свойственная мне неконтактность, от которой я страдал потом и в школе, и в университете, да и вообще почти всю жизнь. Не вполне оправдались надежды и на большой учебный эффект (за исключением полугодового периода в 6-м классе, это после). В общем, не мне тут судить.

Ирина, Олег и я брали уроки двух учителей - учительницы начальной школы Анны Павловны Беккер (одно время вместо нее была тетя Олега Агриппина Григорьевна) и учительницы немецкого языка Фаины Петровны Калугиной. Занятия продолжались около 3-х часов и происходили поочередно у Олега и у нас. Немецким языком я занимался и потом, но, к сожалению, как следует так и не овладел им (тут, видимо, виноваты мои посредственные способности к языкам). Все же я знаю до сих пор на память несколько десятков строчек классических стихотворений и, что важней, сумел прочитать несколько прекрасных и необходимых для меня научных книг. Как я думаю, главным преимуществом домашнего ученья для меня оказались экономия сил и возможность повседневного общения с Олегом, очень незаурядной личностью.

Отец Олега был профессором математики в Московском университете, преподавал на нематематических факультетах, автор учебника для них. Кудрявцевы, как и мы, занимали две комнаты в коммунальной квартире, но кабинет был большим, все стены обставлены шкафами с книгами (наверху на шкафах висели портреты знаменитых ученых - Декарта, Ньютона, Гаусса, Эйлера, Ампера и других). Среди прочих книг был энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, я любил часами его листать. Вообще библиотека была замечательная! Отец Олега, Всеволод Александрович, был добрый, рассеянный, всегда очень занятый человек. Мама, Ольга Яковлевна - худая, нервная. Она часто страдала мигренями, но все же сумела вести дом в довольно трудные времена. Одним из памятных событий каждого года в этом доме (как и в нашем) была елка - к ней готовились заранее, делали очень хитрые игрушки-украшения, костюмы. На елку собиралось много детей и их родителей.

В доме Кудрявцевых я часто встречался с племянниками Ольги Яковлевны Глебом и Кирюшей. Глеб - рослый и сильный, с красивым, немного грубоватым открытым лицом, с уверенной манерой держаться и громким голосом. Кирюша тихий и застенчивый. Он был сирота. Когда мы на Пасху раскрашивали яйца (Ольга Яковлевна и Всеволод Александрович были верующие), Кирюша украсил каждое яйцо изображением могил с крестами. Пасха ассоциировалась для него с посещениями могилы мамы. Ольге Яковлевне была свойственна некоторая профессорская элитарность. Я помню ее негодование уже после войны, что Глеб на фронте женился на медсестре, которая ухаживала за ним в госпитале. Судьба Кирюши сложилась трагически. Он был танкистом, горел в танке и после госпиталя отказался вновь пойти в танковую часть, был отправлен в штрафбат и погиб. Как будто это про него: "ведь грустным солдатам нет смысла в живых оставаться..."

Олег с детства решил, что будет историком. Он читал необыкновенно много и все прочитанное - включая хронологию - безупречно запоминал. Увлекался древними, особенно античными, мифами, античной историей, произведениями Жюль Верна (и я - под его влиянием) и называл себя, полуиграя, "ученый секретарь ученого общества" (Жак Паганель из "Детей капитана Гранта").

Олег легко запоминал и любил стихи, именно он привил мне вкус к ним. Он наизусть декламировал огромные куски из "Илиады" и "Одиссеи" (тогда еще в русском переводе, потом он стал читать их в подлиннике), начало "Фауста" Пролог, разговор с духом Земли, появление Мефистофеля в виде пса на крестьянском празднике, Пушкина из "Полтавы" и "Бориса Годунова" очевидно, в силу исторической ориентации. Он был добродушен и рассеян, как его отец. Когда другие ребята дразнили его (очень глупо) "Князь Капуша кончил кушать", он неизменно говорил: "Я свирепею" - и этим все кончалось. Из-за болезни (ревматизм) он потерял несколько лет и по этой причине не попал в армию, окончил истфак уже во время войны. После войны я лишь несколько раз был у него и у его мамы на Моховой. Один раз он навестил нас с Клавой (моей женой) на какой-то снимавшейся нами квартире. В его манерах, в его вежливости было что-то старомодное и даже смешное, но очень располагающее. Он стал специалистом по истории античности, написал огромную диссертацию - в 600 страниц на машинке - о внешней политике Рима во втором веке нашей эры (он подарил мне оттиски некоторых своих статей, легших в основу диссертации, в 1953-1954 гг.).

В 1956 году в возрасте 35-ти лет Олег умер во время операции - у него оказался рак пищевода. Его маму я через несколько лет после этого видел как-то в театре, но не спросил адреса, а по старому она уже не живет. Недавно я встретил одного нашего общего знакомого, но он ничего мне не мог рассказать. Незадолго до смерти Олег женился на выпускнице истфака - они работали вместе в какой-то редакции. Ее звали Наташа.

Олег с его интересами, знаниями и всей своей личностью сильно повлиял на меня, внес большую "гуманитарность" в мое миропонимание, открыв целые отрасли знания и искусства, которые были мне неизвестны. И вообще он один из немногих, с кем я был близок. Мне очень горько, что я мало общался с ним в последующие годы - во многом это моя вина, непростительное проявление замкнутости на себя, на свои дела!12)

В 1932 году наша группа распалась. Я зимой 1932/33 года ходил заниматься к двум пожилым сестрам-преподавательницам, которые жили в том же доме, что мой крестный Александр Борисович Гольденвейзер, в Скатертном переулке, и я часто к нему заходил. На лестнице меня терроризировал мальчишка по имени Ростик, сын какого-то командарма или комбрига, который чувствовал себя высшей породой по сравнению с такими, как я; я с ужасом думаю о последующей судьбе его отца и всей семьи, которую ей нес 37-й год.

Затем я поступил в 5-й класс 110-й школы (на углу Мерзляковского и Медвежьего переулка), но так как я уже пять лет учился дома, не считая подготовительного класса, это было явной потерей года. 110-я школа была не совсем обычной. В ней училось много детей начальства, в том числе дочь Карла Радека. Она называлась "школа с химическим уклоном", имела хороший химический кабинет. Директора звали Иван Кузьмич Новиков, он пользовался определенной самостоятельностью. В один из первых дней я сразу попал на его беседу на тему о любви и дружбе, по тем временам не тривиальную. Новиков вел у нас раз в неделю специальный урок "Газета", ученики по очереди делали обзоры. Я помню, я рассказывал об автопробеге Москва - Кара-Кумы - Москва, о полете стратостата. Это тогда были очередные сенсации, те порции дурмана для народа, которые одурманивали и отвлекали его. Я, конечно, не знал тогда, что трасса автопробега охранялась на всем пути войсками. Затем последовали новые спектакли - челюскинцы, полеты на Северный полюс и т. п. И опять мы многого не знали; например, лишь через сорок лет из замечательной книги Конквеста "Большой террор" я узнал, что СССР отказался от американской помощи в спасении челюскинцев, т. к. рядом стоял транспорт, в трюмах которого погибали тысячи заключенных, и их никак нельзя было показать.

А во второй половине 30-х годов главным переживанием была Испания. Это было настоящее и трагическое событие, но у нас его подавали тоже как отвлекающий спектакль. Странно - прошло почти 45 лет, а волнения и горечь испанской войны все еще живут в нас, подростках тех лет. Тут была какая-то завораживающая сила, что-то настоящее - романтика, героизм, борьба (и, может быть, трагическое предчувствие того, что несет фашизм). Тогда мы очень возмущались позицией "невмешательства" западных стран. Теперь мы знаем, что и роль СССР, его тайных служб была не однозначной в событиях того времени. Лишь в 55 лет я прочитал "По ком звонит колокол", потом "Памяти Каталонии" Орвелла13), а совсем недавно - книгу К. Хенкина "Охотник вверх ногами".

Учиться мне было легко, но ни сойтись с кем-либо, ни, наоборот, войти в конфликт я не смог. Некоторые трудности и переживания у меня были на уроках труда. Почти только их я и помню. В 5-м классе это было столярное дело. Мне всегда было трудно что-либо сделать руками. Я тратил в несколько раз больше времени, чем более способные ребята. Во время одного из первых уроков труда два мальчика постарше решили испытать меня, не ябеда ли я, и, засунув мою руку под верстак, зажали там. Я вытерпел это испытание, скрывая слезы на глазах. На следующем уроке один из них предложил мне свою помощь в столярном деле, оказавшуюся мне очень полезной (я мучился над изготовлением табуретки).

С нового года мои родители, которые не могли примириться с тем, что я теряю год, взяли меня из школы и устроили ускоренное прохождение программы за пятый и шестой классы, чтобы я мог сдать экзамены. Это были напряженные и важные для меня в умственном отношении месяцы. Папа занимался со мной физикой и математикой, мы делали простейшие опыты, и он заставлял аккуратно их записывать и зарисовывать в тетрадку. Трудно поверить, но у меня были очень чистые тетрадки и хороший почерк, похожий на папин (у папы он таким остался до конца дней). Я, как мне кажется, понимал все с полуслова. Меня очень волновала возможность свести все разнообразие явлений природы к сравнительно простым законам взаимодействия атомов, описываемым математическими формулами.

Я еще не вполне понимал, что такое дифференциальные уравнения, но что-то уже угадывал и испытывал восторг перед их всесилием. Возможно, из этого волнения и родилось стремление стать физиком. Конечно, мне безмерно повезло иметь такого учителя, как мой отец. Домой приходили учительницы по химии, истории, географии и биологии. Учительница географии Аглаида Александровна Дометти стала близким другом нашей семьи. Для занятий русским языком и литературой мама возила меня к профессору Александру Александровичу Малиновскому, который занимался со мной в своем кабинете, все стены которого были уставлены книгами, вызывавшими у меня зависть и уважение. Кроме физики и математики из всех учебных предметов мне всегда легче всего давались и больше всего нравились биология и химия. Мне очень нравились эффектные химические опыты - причем не только внешне, а я что-то уже понимал. Было решено, что я должен поступить в ту же школу, где преподавала Аглаида Александровна. Эта школа считалась хорошей (тогда 3-я образцовая, на следующий год - школа 113).

Весной 1934 года я вместе со своими будущими одноклассниками держал экзамены за 6-й класс. После полугода домашних занятий это показалось мне легким делом (потом учителя рассказывали моим родителям, что их поразили не столько мои знания, сколько манера держаться - по-домашнему свободно и непринужденно). Я был зачислен в 7-й класс.

Папа хотел выигранный год использовать, чтобы я до вуза поработал лаборантом, но в 1938 году изменился призывной возраст14), а поступление в вуз стало очень трудным, и этот план отпал. В 7-м классе я учился ровно. Я пытался заниматься в литературно-творческом кружке, но из этого ничего не получилось. После первого неудачного опыта я решил, что писатель и журналист из меня не выйдет, и сбежал из кружка.

Первого декабря 1934 года был убит Киров. В школьном зале собрали учеников, и директор (старая большевичка), с трудом справляясь со слезами, объявила нам об этом. Папа увидел у соседа в трамвае в газете траурный портрет, ему показалось, что это Ворошилов, и он приехал очень испуганным (боялся повторения красного террора 1918 года). Но он успокоился, узнав, что это Киров. Эта фамилия ему ничего не говорила - это показывает, как далека была наша семья от партийных кругов и партийных дел (Киров был вторым человеком в партии)1. На другой день, однако, в газетах появился указ о порядке рассмотрения дел о терроре16) и большая фотография Сталина у гроба Кирова. На страну, только что перенесшую раскулачивание и голод, надвигался период тридцать седьмого года.

Эпоха тридцать седьмого года (1935-1938, 1937-й - максимум) - это только часть общего многомиллионного потока ГУЛага, но для жителей больших городов, для интеллигенции, административного, партийного и военного аппарата, кадровых рабочих - это был период наибольших жертв. Очень существенно: из жертв эпохи 37-го, к какому бы слою населения они ни принадлежали, меньше всего заключенных вернулись из лагерей и тюрем живыми. Именно тогда всего сильней работала организованная система массового уничтожения, смертных Колымских и других лагерей, именно тогда действовала формула "десять лет без права переписки". Беломорканал унес множество жертв, но все же тогда это еще не было всеобщей системой. Послевоенные лагеря были очень страшными, но цель их была уже другая - в значительной мере экономическая (рабовладельческая), и смертность в них (за некоторыми исключениями) - далеко не такая, как в лагерях 36-44-го годов. То же относится и к современным лагерям, при всей их бесчеловечности. Если говорить о духовной атмосфере страны, о всеобщем страхе, который охватил практически все население больших городов и тем самым наложил отпечаток на все остальное население и продолжает существовать подспудно и до сих пор, спустя почти два поколения, - то он порожден, в основном, именно этой эпохой. Наряду с массовостью и жестокостью репрессий, ужас вселяла их иррациональность, вот эта повседневность, когда невозможно понять, кого сажают и за что сажают.

ГЛАВА 3

Университет в первый военный год. Москва и Ашхабад

22 июня 1941 года я вместе с другими студентами нашей группы пришел на консультацию перед последним экзаменом 3-го курса. Неожиданно нас всех позвали в аудиторию. В 12 часов дня было передано сообщение о нападении Германии на Советский Союз. Выступал Молотов. Он окончил словами, которые 3 июля повторил Сталин:

"Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!"

(В 1950 г. то же самое при других обстоятельствах повторил Ким Ир Сен.)

Начало войны, всегда ломающее всю жизнь, - всегда потрясение, всегда общенародная трагедия. Для нас же тогда прибавлялось еще одно - очень странное - чувство. Долгие годы все в нашей стране психологически ориентировались на возможную, верней неизбежную, войну с фашизмом. События в Испании воспринимались как прелюдия. Под этим знаком шла наша юность. Потом, однако, были годы альянса с Гитлером, мира и дружбы с фашизмом, ставившие в тупик. Новый резкий поворот как бы возвращал все на прежнее, привычное место, но ощущалось это еще тревожней, еще трагичней.

Что я, мои близкие, другие люди, с которыми я сталкивался в жизни, думали (тогда, в 1941 году, и после) о войне, о нашей стране? В двух словах не ответишь, я буду возвращаться к этому еще не раз.

Сейчас широко известно - только слепо-глухие этого не замечают или делают вид, что не замечают, - что сформировавшийся в стране режим, и в первую очередь сам Сталин и его ближайшие приближенные, - ответственны за чудовищные преступления, не имеющие равных в истории, за гибель миллионов людей, за пытки, за смертельный организованный голод в разоренной, обворованной деревне, за нелепую дезорганизацию обороны страны и уничтожение командного состава перед войной, за опаснейшее заигрывание с Гитлером ради передела мира (а не только ради отсрочки, о чем твердит советская пропаганда; отсрочка к тому же была очень плохо использована). Договор Сталина с Гитлером оказался спусковым механизмом войны, ее непосредственной причиной, вместе, конечно, с Мюнхенскими соглашениями, но и они отчасти были порождены недоверием Запада к преступному сталинскому режиму. Да и сам приход Гитлера к власти имел одной из своих причин сталинскую политику разрушения социал-демократии, а более глубоко - общую дестабилизацию в мире, вызванную политикой нашей страны. О секретных статьях советско-германского договора стало известно лишь много поздней. Но уже тогда мы были свидетелями раздела Польши между гитлеровской Германией и СССР, нападения на Финляндию, захвата Прибалтики и Бессарабии - все это явно стало возможным благодаря установившимся в 1939-1941 гг. "особым" отношениям с Гитлером. Мы читали в газетах выступления Молотова, которые и тогда, и сейчас не могли восприниматься иначе, чем образцы цинизма. Теперь ясно, что Сталин в 1939 году "поставил" на Гитлера, связал себя с ним и думал, что Гитлеру тоже с ним по пути, цеплялся за эту иллюзию до последней возможности - и просчитался (во всяком случае, это была основная линия политики; другие же "линии" были слишком плохо развиты).

Расплачиваться за это пришлось народу миллионами жизней.

Полностью все вышесказанное, наверное, тогда понимали очень немногие. Я понимал совсем мало. Сейчас я на многое смотрю иначе - и в этом, и в другом вопросах. И все же я и сейчас убежден, что поражение в войне с германским фашизмом было бы величайшей трагедией народа, большей, чем все, что досталось на его долю от собственных палачей. Выстоять, победить было необходимо. А тогда это было настолько само собой разумеющимся, что об этом и не надо было задумываться. Всю войну я не сомневался, что наша страна, вместе с союзниками, победит - это тоже понималось само собой, интуитивно. И так - я в этом убежден - чувствовало и думало подавляющее большинство людей в нашей стране. Так что слова "наше дело правое" - не были пустыми словами, кто бы их ни говорил. Странно, когда кто-то сейчас пытается доказать обратное.

Тогда, в июне 1941 года, все казалось трагически простым.

Во время одной из бомбежек я встретился в подъезде с тетей Валей (я писал выше, что ее муж был расстрелян). Она сказала:

- Впервые за много лет я чувствую себя русской.

Я хочу, однако, быть правильно понятым и в другом. Я не пишу здесь о РОА, о национальных антиимперских выступлениях, даже о целых частях, перешедших на сторону немцев или частично сотрудничавших с ними. Ни у одной из воевавших во вторую мировую войну стран не было такого числа перешедших к противнику солдат, как у нас. Это - самый суровый приговор преступлениям режима, не народу. А людей этих не будем осуждать, их выбор был очень трудным и неоднозначным, часто и выбора-то не было, или альтернативой была смерть. Иногда у них была надежда как-то суметь найти со временем достойную в том или ином смысле линию действий - и многие находили ее в боях за Прагу или в других местах; надежды большинства не оправдались; все они мучениями и смертью сполна заплатили за свой выбор, за свою ошибку, если такая была.

Война стала величайшей бедой для народа, ее раны не зарубцевались до сих пор, хотя прошло почти сорок лет с момента ее окончания и уже сменилось целое поколение. Выросшие дети тех времен помнят похоронки, помнят слезы своих матерей. Наверное, нет ни одной мысли, которая так бы владела всеми людьми, как стремление к миру - только бы не было войны. И в то же самое время воспоминание о войне для многих ее участников - самое глубокое, самое настоящее в жизни, что-то, дающее ощущение собственной нужности, человеческого достоинства, так подавляемого у рядового человека в повседневности - в тоталитарно-бюрократическом обществе больше, чем в каком-либо другом. В войну мы опять стали народом, о чем почти уже забыли до этого и вновь забываем сейчас. ("Народа нет ни за какие деньги", написал один из современных советских писателей18).)

Тогда людьми владела уверенность (или хотя бы у них была надежда), что после войны все будет хорошо, по-людски, не может быть иначе. Но победа только укрепила жестокий режим; и солдаты, вернувшиеся из плена, первыми почувствовали это на себе, но и все остальные тоже - иллюзия рассыпалась, а народ стал распадаться на атомы, таять.

Сильные, истинные чувства людей - ненависть к войне и гордость за то, что совершено на войне, - ныне часто эксплуатируются официальной пропагандой просто потому, что больше нечего эксплуатировать. Повторяю, тут много настоящего - и в искусстве, и просто в человеческих судьбах, воспоминаниях, глубоко волнующих нас, тех, кому сейчас 60 или около того. Но есть и манипуляция, культ Великой Отечественной войны на службе политических целей сегодняшнего дня, и это - отвратительно и опасно!

* * *

В начале июля часть студентов курса (только комсомольцы) были посланы на так называемое "спецзадание". Я не был комсомольцем (думаю, что просто по причине своей пассивности, не по идеологической - тогда - причине), и мне никто даже не сказал, что происходит. Когда со спецзадания вернулись девочки, стало известно, что это было рытье противотанковых рвов на предполагаемой линии обороны. Мальчиков прямо оттуда забрали в ополчение. Многие из них через несколько недель попали в окружение, многие погибли (среди них Коля Львов, о котором я писал выше, бывший рабочий автозавода), некоторые попали в плен, одного из моих однокурсников расстреляли, как я слышал, за невыполнение приказа командира.

Я хочу тут рассказать о моей позиции по отношению к армии, фронту (может, не совсем сознательной: словами я выразил это для себя позднее). В эти дни многие из моих сверстников оказались в армии. С нашего курса никого не призывали, но после ополчения многие были переведены в регулярные части (впрочем, потом часть из них была демобилизована). Некоторые, не подпавшие, как я, под призыв, в особенности девочки, - пошли в армию добровольцами (в эти дни добровольно пошла в армию Люся, моя будущая жена). Я не помню, чтобы я думал об этом. Я не был уверен в своей физической пригодности для фронта, но не это было главное. Я знал о том горе, которое моя возможная гибель принесла бы родным, но и тут я понимал, что так же у всех. Просто я не хотел торопить судьбу, хотел предоставить все естественному течению, не рваться вперед и не "ловчить", чтобы остаться в безопасности. Мне казалось это достойным (и сейчас кажется). Я могу честно сказать, что желания или попыток "ловчить" у меня никогда не было - ни с армией, ни с чем другим. Получилось так, что я никогда не был в армии, как большинство моего поколения, и остался жив, когда многие погибали. Так сложилась жизнь.

В первых числах июля всех мальчиков, имевших хорошую успеваемость, меня в том числе, вызвали на медкомиссию. Отбирали в Военно-Воздушную Академию. Медицинский отбор был очень строгий, и я не прошел. Я тогда был этим огорчен, мне казалось, что в Военной Академии я буду ближе к реальному участию в общей борьбе, но потом считал, что мне повезло, - курсанты почти всю войну проучились, а я два с половиной года работал на патронном заводе, принося пусть малую, но своевременную пользу. Среди тех, кого приняли, был Женя Забабахин, один из тех двух бывших рабочих автозавода.

В конце июня или начале июля я пошел работать в университетскую мастерскую, организованную профессором Пумпером для ремонта военной радиоаппаратуры, работал с большим напряжением, частично компенсировавшим мои слабые навыки. Потом, по предложению другого профессора, Михаила Васильевича Дехтяра19), перешел в руководимую им изобретательскую группу - мне было поручено выбрать схему и изготовить опытный образец магнитного щупа для нахождения стальных осколков в теле раненых лошадей (работа велась по заданию ветеринарного управления армии). Я выбрал схему магнитного моста, питаемого переменным током технической частоты. Прецизионное изготовление опытного образца (его главный узел - мост, сложенный из листов трансформаторного железа, вырезанных в форме буквы "Н"; на средней "палочке" помещалась измерительная катушка) потребовало от меня огромных усилий. Прибор получился не очень удачным и не пошел в "дело" - мне не удалось достичь требуемой чувствительности. Но приобретенные знания в области магнитной дефектоскопии и физики магнитных и ферромагнитных явлений оказались мне чрезвычайно полезны позже при работе на патронном заводе, а психологическое значение этой работы (практически первой самостоятельной научной работы) было существенно для моей дальнейшей научно-изобретательской работы. Тогда же я вступил в ряды ПВО при университете и при домоуправлении. В первые же воздушные налеты на Москву я участвовал в тушении зажигалок (одну из них, наполовину сгоревшую, я поставил на свой стол), в тушении пожаров. Начиная с конца июля почти каждую ночь я смотрел с крыш на тревожное московское небо с качающимися лучами прожекторов, трассирующими пулями, юнкерсами, пикирующими через дымовые кольца.

Как-то, дежуря в университете, я услышал грохот взрыва в районе Моховой. Освободившись от дежурства на рассвете, пошел туда и увидел дом Олега Кудрявцева, разрушенный авиабомбой. Кровать родителей Олега свисала с четвертого этажа, зацепившись ножками. В этом доме погибло много людей, но ни Олег, ни его родные не пострадали - их не было в городе. В убежище этого дома погибли все.

Папа тоже был в отряде ПВО при домоуправлении. Обычно после отбоя воздушной тревоги я звонил домой - родители успокаивались, услышав мой голос. Один раз, в день, свободный от дежурства, воздушная тревога застала меня в бане. Кончив мыться, я решил пренебречь всеми правилами и пошел домой по опустевшим улицам, глядя на пересеченное трассирующими пулями, освещенное отблесками пожаров небо. Вдруг меня по башмаку ударил осколок зенитного снаряда, рикошетом отлетевший от стены дома. Я получил лишь легкую царапину на ботинке.

Летом и осенью 41-го года студенты выходили на субботники, разгружали эшелоны с промышленными и военными грузами (на губах целыми днями был горький вкус от каких-то компонентов взрывчатых веществ), копали траншеи, противотанковые рвы. Помню, в один из таких дней, уже к вечеру, когда все порядком устали, одна из наших девушек обратилась к нам с небольшой речью, призывая поработать еще несколько часов и разгрузить оставшиеся вагоны. Это была Ирина Ракобольская; впоследствии она служила в женском авиационном полку, а теперь - жена моего однокурсника и мать молодого сотрудника Теоротдела Физического института Академии наук СССР (ФИАН), где я работаю (Андрея Линде).

16 октября я был свидетелем известной московской паники. По улицам, запруженным людьми с рюкзаками, грузовиками, повозками с вещами и детьми, ветер носил тучи черных хлопьев - во всех учреждениях жгли документы и архивы. Кое-как добрался до университета, там собрались студенты - мы жаждали делать что-то полезное. Но никто ничего нам не говорил и не поручал. Наконец мы (несколько человек) прошли в партком. Там за столом сидел секретарь парткома. Он посмотрел на нас безумными глазами и на наш вопрос, что нужно делать, закричал:

- Спасайся, кто как может!

Прошла суматошная неделя. По постановлению правительства была организована эвакуация университета. На вокзале меня провожали папа и мама. Пока ждали электричку, папа, я помню, рассказывал о появлении на фронте нового оружия ("Катюш" - реактивных минометов, но тогда никто толком этого не знал, и слово "Катюша" - народное - появилось позднее). Это было 23 октября 1941 года. Лишь через месяц я узнал, что в тот же день наш дом в Гранатном переулке был разрушен немецкой авиабомбой. Погибло несколько человек, мои родные не пострадали. Они и другие, оставшиеся в живых, со спасенной частью имущества разместились в пустующих яслях на соседней улице.

Студенты вместе с преподавателями с несколькими пересадками добрались до Мурома. Дорожная встреча со студентами какого-то инженерного вуза. Хорошо экипированные, умеющие постоять за себя, они казались нам другой породой: на "сильно интеллигентных" университетских смотрели с некоторым презрением. Потом, в жизни, роли часто менялись.

Часть пути до Мурома я ехал на платформе с разбитыми танками, которые в сопровождении танкистов везли на ремонтные заводы. Слушал первые фронтовые рассказы - война поворачивалась совсем не по-газетному: хаосом отступлений и окружений, особой жизнью, требовавшей жизнестойкости, сметливости и умения постоять за себя и свое дело перед разными начальниками.

В Муроме мы провели десять дней в ожидании эшелона. Эти дни оказались для меня почему-то очень плодотворными в научном смысле - читая книги Френкеля по квантовой ("волновой") механике и теории относительности, я как-то сразу очень много понял. Мы жили на постое у хозяйки - продавщицы местного гастронома, много таскавшей в дом продуктов, уже ставших остродефицитными ("кому война, а кому мать родная", - говорили тогда). Дочка хозяйки из ящика комода сыпала ладошкой в рот сахарный песок, а по ночам к хозяйке приходили мужчины в военной форме, каждый раз другой.

По ночам мы ходили хоть как-то утолить голод в железнодорожную столовую там давали картофельное пюре без карточек. Часа в два ночи к перрону подходил эшелон с ранеными. Их выгружали, и они на носилках лежали под открытым небом, ожидая дальнейшей отправки. Ходячие толпились тут же. Эшелоны с ранеными всегда приходили по ночам. Все об этом знали, и женщины сбегались к эшелону из города и окрестных деревень, спрашивали о своих близких, высматривали их среди раненых, приносили еду и махорку в узелках.

7 ноября мы слушали по радио парад на Красной площади и выступление Сталина. Я понимал, что это некий хорошо задуманный спектакль. И все же впечатление было очень сильное.

Наконец, мы тронулись в Ашхабад (туда, по постановлению правительства, эвакуировался университет). В каждой теплушке с двумя рядами двухъярусных нар и печкой посередине помещалось человек сорок. Дорога заняла целый месяц, и за это время в каждом вагоне сформировался свой эшелонный быт, со своими лидерами, болтунами и молчальниками, паникерами, доставалами, объедалами, лентяями и тружениками. Я был скорей всего молчальником, читал Френкеля, но прислушивался и присматривался к происходящему вокруг, внутри и за пределами вагона, к раненной войной жизни страны, через которую проходил наш путь. В ту же сторону, что и мы, шли эшелоны с эвакуированными и разбитой техникой, с ранеными. В другую сторону шли воинские эшелоны. Из проносившихся мимо теплушек выглядывали солдатские лица, казавшиеся все какими-то напряженными и чем-то похожими друг на друга. На Урале начались морозы, 30 градусов и холодней, и мы каждый день добывали уголь для печурки (воровали из куч для паровозов). Однажды в снегу около водокачки я увидел кем-то оброненный пряник (как примета другого мира) и тут же съел. В казахстанской степи на перегоне опрокинуло трубу, был мороз и буран. Один из студентов первого курса (Марков, он был сыном генерала) вылез в майке на ходу через оконце на крышу и поправил поломку. Весной его (как всех первокурсников) призвали в армию. Некоторые студенты очень преуспевали в обменах с выходящими к поездам людьми (предметы одежды на продукты питания), но у меня ничего не было.

В нашем вагоне была своя игра - остаповедение: викторина по "12 стульям" и "Золотому теленку" Ильфа и Петрова, вопросы типа: "Какие телеграммы получил Корейко?", "Кто был сыном лейтенанта Шмидта?". Чемпионом игры был аспирант Иосиф Шкловский, впоследствии известный астрофизик, а много потом он предупреждал меня о моей будущей жене (Люсе), что с ней лучше не связываться, - он считал, что она занята опасными диссидентскими делами и это может мне повредить. Это интересно!.. В своих (неопубликованных20)) воспоминаниях Шкловский рассказывает, что я брал у него в эшелоне книгу Гайтлера "Квантовая механика" и запросто одолел ее. К сожалению, эта история, по-моему, целиком плод богатого воображения Иосифа. Гайтлера я впервые прочитал уже будучи аспирантом - в 1945 или, верней, 1946 году.

Однажды я отстал от эшелона и догонял его часть пути на платформе с углем, распластываясь, чтобы не сбило, под мостами, а часть - в тамбуре салон-вагона самого Кафтанова (министра высшего образования21)). Его я не видел, но один из его спутников вышел покурить, и вдруг я узнал в нем дальнего знакомого отца (или это выяснилось из разговора). Именно от него я узнал о разрушении нашего дома в Москве.

В дороге мы много общались с девушками-студентками, часто ходили друг к другу в гости (они в наши, а мы в их вагоны). Одна из них проявила ко мне внимание, и меня поддразнивали, что я к ней неравнодушен. Эшелон оказался моим первым настоящим - очень поздним - выходом из дома, семейного круга и почти первым общением с товарищами и тем более - с девушками. По приезде в Ашхабад нас поселили далеко от девушек, и общение с ними стало редким.

6 декабря эшелон прибыл в Ашхабад. В эти же дни началось наше наступление под Москвой. Только когда я узнал об этом, я понял, какая тяжесть лежала на душе все последние месяцы. И в то же время, слушая длинное торжественное перечисление армий, дивизий и незнакомых мне еще фамилий генералов, застывал от мысли о тех бесчисленных живых и мертвых людях, которые скрывались за этими списками.

Эшелонная "пауза" кончилась. В эшелоне мы просто ехали и жили. Теперь надо было учиться и жить - что много трудней. Оглядываясь назад на это время, я вижу, что оно было трудным, проникнутым чувством тревоги за близких и за войну и чувством ответственности - и в то же время свободным и даже счастливым. Конечно, еще потому, что мы были молоды.

Мы должны были окончить обучение на год раньше, чем предполагалось, - т. е. за четыре года. Конечно, при этом программа, и без того не очень современная, была сильно скомкана. Это одна из причин, почему в моем образовании физика-теоретика остались на всю жизнь зияющие пробелы. И все же я думаю, что лучше четыре года серьезной учебы без отвлечений в сторону и потом ранний переход к самостоятельной работе, чем затяжка периода обучения в вузе на 7-8 лет. При этом неизбежны потеря темпа, "выход из графика" и в результате - большие потери в будущем. Конечно, в нашем случае определяющей была просто обстановка военного времени - желание быстрее выпустить специалистов для работы на производстве и в исследовательских институтах и еще проще - нехватка преподавателей.

Основной для меня курс квантовой механики читал профессор А. А. Власов несомненно, очень квалифицированный и талантливый физик-теоретик, бывший ученик И. Е. Тамма. Читал Анатолий Александрович обычно хорошо, иногда даже отлично, с блеском делая по ходу лекции нетривиальные замечания, открывавшие какие-то скрытые стороны предмета, создавая для нас возможности более глубокого понимания. Но иногда, наоборот, - сбивчиво, невнятно. При этом очень странной была и внешняя манера чтения - он закрывал лицо руками и так, ни на кого не глядя, монотонно произносил фразу за фразой. Конечно, все это были признаки болезни, о чем я тогда не догадывался. Уже после войны я слышал, как Леонтович говорил:

"Раньше, когда я был рядом, как только я видел, что Власов начинает сходить с катушек, я его как следует бил, и он приходил в норму. А без меня он окончательно свихнется".

Конечно, дело не только в битье. Я думаю, что дружба с такими людьми, как Леонтович, была очень важна для Власова.

Я тут отвлекусь немного в сторону и расскажу о некоторых относящихся сюда обстоятельствах, весьма существенных для всего дела высшего физического образования в СССР в те годы. Леонтович вместе с И. Е. Таммом и Л. И. Мандельштамом были вынуждены в конце 30-х годов уйти из университета в результате развязанной против них яростной травли22). Это было одно из проявлений тех отвратительных и разрушительных кампаний, которые потрясали тогда многие научные и учебные заведения (не только их, но и все в стране вообще). У физиков еще обошлось несколько легче, чем, скажем, у биологов или философов... В университете в качестве атакующей стороны выступали, к счастью, не такие пробивные люди, как Лысенко и его компания, да и физика была тогда еще не так на виду, не так понятна "наверху" (а когда стала на виду, Курчатов и вовсе сумел прикрыть всю эту плесень).

Теоретическим обвинением в адрес Мандельштама и его учеников была тогда, в частности, их приверженность к "антиматериалистической теории относительности" (что это еврейская выдумка, тогда в СССР не говорилось). Конечно, такое обвинение было гораздо менее доходчиво, чем "вейсманизм-морганизм". Одним из активных участников этих нападений был проф. Тимирязев, сын известного биолога (который, кажется, тоже не без греха - "боролся" с генетикой на ее заре, но, может, я ошибаюсь). Тимирязев был поразительно похож на своего отца и тем самым на его памятник, установленный у Никитских ворот. Мы, студенты, за глаза звали Тимирязева "сын памятника". Он читал на 3-м курсе добротные, но скучноватые лекции по "молекулярной теории газов" (содержание которых соответствовало этому старомодному названию). Тимирязева поддерживал декан проф. А. С. Предводителев и большинство старых профессоров и те молодые, которые надеялись таким образом помочь своей карьере. За пределами университета очень активен был профессор одного из технических вузов Миткевич23). Однажды на каком-то диспуте Игорь Евгеньевич, отвечая на некорректно поставленный вопрос, сказал, что он столь же бессмыслен, как вопрос о цвете меридиана - красный он или зеленый. Миткевич тут же вскочил и воскликнул:

- Я не знаю, как для профессора Тамма, но для любого истинно советского человека меридиан всегда красный.

В то время эта реплика звучала многозначительно. В эти годы один из лучших учеников Мандельштама Витт был арестован, так же как некоторые другие физики. Конечно, без "мандельштамовцев" общий уровень преподавания в университете резко упал.

Первые, очень интересные работы Власова были написаны совместно с Фурсовым, потом их плодотворное содружество распалось. Наиболее известны работы Власова по бесстолкновительной плазме; введенное им уравнение по праву носит его имя. Уже после войны Власов опубликовал (или пытался опубликовать) работу, в которой термодинамические понятия вводились для систем с малым числом степеней свободы. Многие тогда с огорчением говорили об этой работе как о доказательстве окончательного его упадка как ученого. Но, быть может, Власов был не так уж и не прав. При выполнении определенных условий "расхождения траекторий" система с малым числом степеней свободы может быть эргодической (не поясняя термина, скажу лишь, что отсюда следует возможность термодинамического рассмотрения). Пример, который я знаю из лекций проф. Синая: движение шарика по биллиардному полю, если стенки сделаны вогнутыми внутрь поля.

Власов был первым человеком (помимо папы), который предположил, что из меня может получиться физик-теоретик.

Среди других лекторов в Ашхабаде 1941-1942 гг. - проф. Спивак и проф. Фурсов, уже успевший побывать на фронте в отряде ополчения и демобилизованный. И это почти все! Но зато мы больше приучались работать с книгами - это на самом деле, вместе с общением между собой, важней всего не случайно известные ученые всегда выходят "пачками" из одного курса по несколько человек. Наш курс оказался "урожайным" - даже несмотря на войну.

Занятия проходили в пригороде Ашхабада Кеши. Там же были административные службы ("Правительство Кеши", как мы шутили, по созвучию с правительством Виши в оккупированной Франции). Жили же мы в центре города - сначала в помещении школы, потом в общежитии, в одноэтажных домиках с плоской, покрытой глиной крышей. Ходить на занятия часто приходилось пешком - с транспортом было плохо. Но главное - мы жили голодно. Я, в силу своих конституционных и психологических особенностей, переносил это еще сравнительно легко, но многим было очень плохо и трудно.

В Ашхабаде у меня установились близкие товарищеские отношения с двумя студентами - моим однокурсником Петей Куниным и Яшей Цейтлиным, который был моложе меня на один курс. Петины пути и после пересекались с моими. Яша же бесследно исчез из моей жизни - никто из моих товарищей по университету не мог мне объяснить, что с ним стало. Возможно, он был призван в армию в 1942 году, когда я уже был на заводе, или позднее и погиб? Родом он был с Украины и ничего не знал о своей семье, очень страдал от этого (на Украине тогда были немцы)24). Хотя конкретно еще ничего не было известно, но ощущение начавшейся еврейской трагедии уже существовало. Яша был своеобразным человеком, с большим чувством собственного достоинства, душевной ранимостью и обидчивостью, но и способностью быть самым преданным другом. Иногда в его разговорах проскальзывали какие-то детали мира его детства - полного традиций, очень бедного, скудного и замкнутого. Что больше всего привлекало меня в нем? Вероятно, то же, что и в Грише Уманском - какая-то внутренняя чистота и мечтательность и национальная, по-видимому, грустная древняя тактичность.

Из сильных впечатлений того времени. Я с весны перебрался спать из душной комнаты на плоскую крышу общежития, расстелив там свои несложные постельные принадлежности. По ночам надо мною было звездное южное небо, а на рассвете - удивительное зрелище освещенной первыми лучами солнца горной цепи Копет-Дага. Красноватые горы при этом казались как бы прозрачными!

На улицах Ашхабада росло много шелковицы (тутового дерева), и мы усиленно собирали сочные ягоды - это было серьезным подспорьем в нашем безвитаминном питании. Местные жители смотрели на нас с некоторым ужасом: они этих ягод не ели.

В Ашхабаде я впервые столкнулся с неприязненным отношением к интеллигенции со стороны некоторых рабочих-русских (как у нерусских - не знаю, думаю, что там все немного иначе: у всех неимперских народов обычно есть уважение к своей интеллигенции). Это были реплики вроде:

- Хотят легкой жизни, поработали бы вроде нас!

Иногда - проявления антисемитизма, ставшего явным (многократно усилившиеся в войну и сохранившиеся после). Меня иногда тогда и потом принимали за еврея, вероятно из-за моей фамильной "сахаровской" картавости, не знаю, откуда она взялась.

- Сколько время - два еврея, - кричали мальчишки мне и Боре Самойлову, к слову, такому же еврею, как я (это-то было безобидно...)

Наш курс выпускался со специальностью "Оборонное металловедение". Это название, в основном, было данью времени; по существу же металловедение мы знали очень мало и тем более - оборонное; непонятно, что это вообще такое. Все же доц. Дехтяр (тот самый, который привлек меня к изобретательской работе летом 1941 года) прочел нам небольшой курс, из которого я почерпнул такие понятия, как аустенит, текстура, дислокации и т. п. Потом я мог не смущаться, встречая эти термины в каких-либо книгах. В соответствии с этой специальностью мне была предложена и тема дипломной работы - поиски замены дефицитного серебра в контактах реле релейной защиты. Тема эта, конечно, была несколько надуманная - даже в военное время не надо экономить там, где существует риск многотысячных потерь. Но мне надо было выполнять диплом, а не рассуждать. Я решил, что серебро можно заменить в контактах нержавеющей сталью. Пошел на рынок, купил вилку из "нержавейки", отпилил "вязкие" зубья (это было трудней всего) и загнал их молотком в гнезда, откуда вытащил серебро. Это чудо техники я предъявил комиссии вместе с несколькими страницами теоретических обоснований.

В начале июля начались госэкзамены. По теоретической физике экзамены принимал Анатолий Александрович Власов. Из-за непереносимой жары он беседовал с экзаменуемыми в сквере около бассейна, в который после четырех часов дня подавали немного воды. Задав несколько вопросов, больше для формы, и вписав в ведомость крупную пятерку, Власов сказал:

- У меня серьезный разговор. Я хочу предложить вам остаться в аспирантуре на кафедре теоретической физики. Если вы согласитесь, я сегодня же подам на вас документы.

Я уже был готов к этому разговору, ждал его по каким-то причинам. Я поблагодарил Анатолия Александровича, но отказался. Мне казалось, что продолжать ученье во время войны, когда я уже чувствовал себя способным что-то делать (хотя и не знал - что), - было бы неправильно. Я сказал Анатолию Александровичу, что решил поехать на военный завод по распределению. (Комиссия по распределению была незадолго до этого, но, по-видимому, в случае моего согласия на предложение Власова было бы возможно "переиграть" ее решение.) Вскоре декан проф. А. С. Предводителев вручил мне диплом об окончании МГУ (с отличием), специальность - "Оборонное металловедение", с правом работать преподавателем физики в средней школе. Я получил направление на военный завод в город Ковров и выехал по назначению.

Мне кажется, что для каждого из нас - ашхабадских студентов - эти полгода с небольшим остались каким-то глубоким, незабываемым периодом жизни. Через несколько лет мы услышали о страшном землетрясении, уничтожившем большую часть Ашхабада, в том числе и те районы, где мы жили и учились. Очевидцы, прошедшие войну, говорили, что страшней они никогда ничего не видели. Точное число жертв никогда не было опубликовано, но оно очень велико (назывались цифры 80 тыс. человек и много больше).

Вновь я оказался в Ашхабаде в 1973 году. Мы приехали туда с Люсей и Алешей. На одной из площадей мы увидели нечто вроде высокого речного обрыва. Но никакой реки, конечно, не было, у подножия спешили по своим делам пешеходы, ехали машины - текла обычная городская жизнь и все выглядело почти что буднично. Это и был "разрыв", образовавшийся там, где в момент землетрясения прошла трещина.

ГЛАВА 4

На заводе в годы войны

Опять поездка через пораженную войной страну (на этот раз я один среди тысяч людей, вокруг ни одного знакомого лица). Несколько пересадок, переполненные вокзалы и поезда. Спал, лежа на чемодане между скамейками. Ночные санпропускники (в одном из них у меня украли ботинки, и я остался в старых летних туфлях). Всюду измученные, часто растерянные или озабоченные люди. И бесконечные рассказы, разговоры людей, которые не в силах молчать, должны поделиться тем ужасным, что их переполняет. В конце июля ночью я вышел из поезда на Ковровском вокзале. Доносились звуки отдаленной артиллерийской канонады, горизонт освещался вспышками выстрелов. (Как я потом понял, это шли испытания очередной партии орудий Ковровского орудийного завода.) Утром меня приняли в отделе кадров, поместили на постой (в семью работницы завода) и велели зайти к ним через несколько дней. Фактически я прожил в Коврове около десяти дней. За эти дни я познакомился с хозяевами и их друзьями, как-то почувствовал их напряженную и трудную жизнь, очень стесненную, чтобы не сказать - голодную; и в то же время - то, что на газетном языке называется рабочей гордостью, но это было правдой, какое-то чувство ответственности. Потом я имел возможность сравнить их с рабочими Ульяновска. "Рабочая гордость" - это было в полной мере и там. И в то же время бросались в глаза важные отличия - резкое разделение на "начальство" и "не начальство", большая придавленность последних, при которой вряд ли можно говорить об ответственности; большие связи с деревней и ее бедами; большая зависимость от своего огорода. Но, может, в Коврове я еще не все мог видеть и понять?

К концу моего пребывания в Коврове меня вызвал начальник отдела найма и увольнения, генерал. Он сначала очень любезно расспрашивал меня о каких-то мелочах, потом сказал:

- Мы можем предоставить вам работу в лаборатории, но без брони.

Я сказал, что это меня не волнует (я ответил в соответствии со своей позицией все предоставить в этом деле "самотеку", о которой я писал выше). Генерал, видимо, ждал другого ответа. Он думал, что я сам откажусь от назначения. Попросил зайти на другой день в отдел найма для окончательного решения. На другой же день мне выдали направление в Министерство Вооружения в Москве, в котором было написано, что завод такой-то не может предоставить мне работу по специальности. Шел август 1942 года.

В Москве я увидел, после десяти месяцев разлуки, своих родителей и брата. Папа работал на прежнем месте. Он говорил, что студентов очень мало, часть преподавателей - в эвакуации. Папа и мама выглядели усталыми, измученными. Жизнь явно была трудной и скудной. После освещенного, хотя и кое-как, Ашхабада непривычными были затемненные окна и темные улицы, синие лампочки в подъездах. В "яслях" было довольно холодно. Юра зимой ходил в школу, занимался в третьей смене (т. к. многие школы были заняты госпиталями), кончил 10-й класс. Ему предстоял призыв в армию.

В Министерстве Вооружения мне сразу же выписали направление на патронный завод в Ульяновск, и вскоре я уже ехал по назначению, вновь расставшись с родителями, на этот раз на два с половиной года.

Ранним утром 2 сентября я вышел на станции Ульяновск на правом берегу Волги. Завод был расположен на левом, но "трудовой" поезд, который мог доставить меня туда, только что ушел, и я решил воспользоваться паромом. Я зашел в станционную библиотеку и взял книгу (Стейнбек "Гроздья гнева"; я давно не имел возможности читать художественную литературу, и это была первая - и хорошая - книга после большого перерыва; к сожалению, я ее потерял и с большим трудом рассчитался с библиотекой). Перекинув на ремне свои чемоданы через плечо, я медленно пошел вдоль железнодорожного полотна по направлению к парому. На противоположной стороне реки были видны огромные фабричные корпуса, растянувшиеся на много километров, дымила труба заводской электростанции. Были также видны серые бараки рабочих общежитий (где мне предстояло жить), небольшой поселок многоэтажных домов и несколько рабочих поселков из домов деревенского типа. В одном из них жила со своими родителями моя будущая жена.

В отделе кадров мне дали направление в отдел главного механика, что было совершенной бессмыслицей - я совершенно не представлял себе патронного производства, штамповочных патронных станков никогда в глаза не видел и вообще очень плохо справляюсь с подобной техникой. Лишь много потом, фактически самому, мне удалось найти какое-то применение моим знаниям и способностям.

А сейчас главный механик, даже не взглянув на меня, видимо, понял, что я буду совершенно ему бесполезен, и нашел выход - меня от отдела направили на лесозаготовки. Вскоре я уже в составе небольшой бригады пилил лес недалеко от Мелекесса. Это была непривычная для меня и очень тяжелая работа. Мой напарник был моложе меня, но при этом гораздо сильней (и очень удивлялся этому; впрочем, мы жили дружно, не пытаясь переложить работу на другого, тяжело было обоим, а от недостаточного питания он страдал больше). К концу дня мы валились с ног. Мужики покрепче отправлялись в колхозное поле за картошкой (оставшейся после копки в земле), они собирали ее про запас на зиму. На общий ужин мы - более слабые - могли набрать, это было нам по силам, но не больше. Кое у кого была водка. Там, у вечернего костра, я впервые услышал прямое, открытое осуждение Сталина.

- Если бы он был русский, больше жалел бы народ, - это говорил человек (рабочий-"подвозчик"), у которого на фронте погиб сын. Он недавно получил это известие.

На постой нас поместили в деревенских домах. Мне навсегда запомнилась заброшенная в лесах деревенька, тревожная, трагическая атмосфера того времени, которая чувствовалась в каждой реплике, во взглядах встретившихся у колодца женщин, в необычно притихших детях. В деревне остались только женщины, старики и дети, образовавшие что-то вроде большой семьи.

На рассвете мою хозяйку (у которой была корова) будили соседки, умоляя дать кто стакан молока для ребенка, кто блюдечко муки. Керосин берегли, коптилку зажигали лишь на время ужина. Остальное время сидели в темноте. Жили в деревне скудно, и чувствовалось приближение еще более трудных времен. Но не это было главным, а то чудовищное, что происходило где-то на западе.

Через две недели я повредил себе руку, возникло нагноение, и я не смог больше работать. Я был вынужден вернуться в город (пешком - километров пятнадцать до железной дороги, оттуда - на попутном товарняке). В отделе кадров меня уже ждало новое назначение - младшим технологом в заготовительный цех. Это, конечно, опять было "не то", но все же с помощью старшего технолога (я забыл его фамилию, он был очень внимателен ко мне) я вспомнил школьные уроки черчения и смог что-то делать ему в подмогу. По ходу работы я бывал в большинстве цехов, ознакомился с производством и с условиями работы и, в какой-то мере, жизни рабочих. Это были очень сильные впечатления.

Работа на заводе (как и повсеместно по стране) производилась в две смены с 11-часовым рабочим днем без выходных. Формально выходной возникал при "пересменке", т. е. когда рабочие ночной смены переходили в дневную, и наоборот. Но администрация, гоня план, устраивала пересменки очень редко, раз в несколько месяцев. (Я тоже работал по 11 часов, но почти всегда днем. Работая же ночью, я изматывался ужасно и понял, насколько это тяжело.)

В основных (штамповочных) цехах работали женщины, мобилизованные в большинстве из деревень. В огромных полутемных цехах сидели они свою смену у грохочущих прессов-автоматов, согнувшись на табуреточках и поджав ноги в деревянных ботинках от холодного пола, по которому текли мутные потоки воды и смазочных жидкостей. Головы у всех завязаны платками, так что обычно не видно не только волос, но и лиц, а когда видно, то поражает выражение какой-то отупелой усталости. Время от времени то один, то другой станок останавливается, и женщины поспешно крючком оттаскивают из-под него ящик с продукцией, высыпают в "питатель" заготовки (вручную, конечно) и меняют сработавшийся инструмент; в трудных случаях громко кричат, зовут наладчика.

Еще хуже, чем в штамповочных, условия в "горячих" и химических цехах. В обеденный перерыв все рабочие получают так называемые стахановские обеды несколько ложек пшенной каши с американским яичным порошком. Ни тарелок, ни ложек часто не бывает (впрочем, в нашем цеху налажено собственное производство штампованных ложек, и мы снабжаем ими весь завод). Кашу раскладывают на листах бумаги и тут же съедают, запивая из жестяных кружек подобием чая.

У многих женщин в деревнях остались дети, и все мысли их - там. Но уволиться почти невозможно. Самовольный уход - 5 лет лагеря по Указу. Единственный способ - забеременеть. Каждое утро у приемной зам. директора по кадрам выстраивается очередь беременных, заполучивших справку из женской консультации и надеющихся на увольнение, на возвращение к детям. Очередь они занимают с ночи, но большинство уходит ни с чем: через 20-30 минут после прихода в свой кабинет начальник, от которого зависит их судьба, прекращает прием - ему якобы надо ехать в райком на очередное совещание. Начальнику подают дрожки, а они расходятся до следующего приемного дня, до следующей бессонной ночи.

В нашем цеху перед штамповочными операциями металлические полосы протравливают кислотой. Эту работу выполняют мужчины. Единственное оборудование - резиновые перчатки по локоть. Когда я по утрам встречаю травильщиков, идущих с ночной смены, мне страшно смотреть на их бледно-сине-желтые лица. На контрольно-смотровых операциях работают несовершеннолетние девочки - только их глаза справляются с этой работой и, конечно, постепенно портятся. Одна из самых больших проблем для большинства рабочих - как "отоварить" хлебные карточки (о крупе, масле, сахаре нет речи, талоны у рабочих пропадают почти каждый месяц; я не говорю тут о тех немногих, кто, подобно мне, отдает свои талоны в столовую - тогда крупяных талонов, наоборот, сильно не хватает и приходится, скрепя сердце, менять на рынке хлебные талоны на все остальные). Хлеб в хлебный магазин привозят нерегулярно, а когда он бывает - возникает очередь на много часов, рабочий с ночной смены занимает ее в 8 утра, и хорошо, если в середине дня получит свой паек; спать ему уже некогда, в 8 вечера опять на смену. И это не такая очередь, из которой можно выйти хотя бы на минуту. Усталые люди молча стоят плотно сжатой массой - тот, кто вышел, уже не втиснется. Конечно, семейным легче, да и одиночки объединяются по несколько человек. Еще лучше тем, у кого знакомая продавщица (у местных практически у всех).

Одинокие неместные рабочие живут в общежитии. Я тоже жил в таком общежитии с сентября 1942 по июль 1943 года. Это одноэтажные домики барачного типа, в каждой комнате - трехъярусные нары, всего на 6, 9 или 12 человек. Не шумно, люди слишком устали, но иногда появляются разговорчивые соседи; впрочем, в этих разговорах бывает и кое-что интересное и новое. Уборная во дворе, шагах в тридцати от двери; ночью многие не добредают до нее, поэтому около общежития всегда замерзшие лужи мочи. Вшивость - обычное явление. Холодная вода для мытья, горячая кипяченая в титане при мне была всегда. По утрам к общежитиям приходят женщины из деревень, они приносят топленое молоко (я покупаю четвертинку каждый день на завтрак), морковь, огурцы.

Одно из ужасных впечатлений - один из моих соседей по комнате пришел со смены, выпив там кружку (как он успел сказать) производственного метилового спирта. У него начался мучительный бред, он стал метаться по комнате. Через полчаса приехала вызванная нами скорая. Больше мы его не видели. Это был великан со светлыми волосами и голубыми наивными глазами, необычайно сильный.

Такова была заводская жизнь в Ульяновске. Потом я узнал, что в некоторых других местах было несколько лучше, но в некоторых, например на уральских заводах, - много хуже, тяжелей и голодней. О Ленинграде я не говорю. Всюду труднее всего было иногородним, эвакуированным и, конечно, подросткам-ремесленникам.

Я работал в заготовительном цеху до конца октября и ушел при довольно напряженных обстоятельствах.

Однажды, в отсутствие старшего технолога, начальник цеха поручил мне провести по технологической линии ящик с заготовками из только что полученной партии металла. Металл (полосы со специальным названием "штрипсы") был попросту ржавым, и его, конечно, нужно было отправить прямым ходом на переплавку или на какие-то другие цели. Но, видимо, никто не хотел принять на себя ответственность за такое неприятное решение.

Я принес несколько полос станочнице нашего цеха. Она посмотрела на меня с неудовольствием, но нарубила из них ящик "колпачков" (первая стадия производства гильз). Я взвалил ящик на плечо и отнес его в следующий цех. Уже после первой и, особенно, второй вытяжки (следующие операции гильзового производства) заготовки стали походить на решето и царапать инструмент. Надо было кончать комедию. Я отнес ящик мастеру участка и попросил никуда не выкидывать и в работу не пускать, в подкрепление вложил записку с моей подписью. Было уже около 8 вечера, и я решил, что самое время уйти домой (т. е. в общежитие). А на другой день разразилась буря. В цехе устроили собрание. Мастер (его фамилию я случайно запомнил - Врублевский) произнес речь примерно такого содержания:

"Товарищ Сталин отдал приказ - ни шагу назад. Советские воины самоотверженно выполняют его, бьются с врагом, не щадя жизни. А в это время технолог Сахаров ушел со своего боевого поста, не выполнив важного задания. На фронте дезертиров расстреливают. Мы не можем терпеть таких действий на нашем заводе."

Никто не возражал Врублевскому и не поддерживал его выступление. Рабочие и другие мастера молчали. Меня никто ничего не спрашивал, и я молчал. Однако дальше разноса на собрании дело не пошло. Вероятно, мой "ящик" уже попал в руки военных приемщиков и кому-то крепко влетело за всю эту авантюру. Эта история была последним толчком, заставившим меня искать другое место работы, где я был бы более полезен. Я отправился с этим в Центральную заводскую лабораторию. Ее заведующий Б. Вишневский (родственник, кажется племянник, известного хирурга-академика) обрадовался моему приходу и сказал: на днях главный инженер А. Н. Малов был в лаборатории и предложил нам заняться разработкой прибора контроля бронебойных сердечников на полноту закалки; этой темой уже занимаются в одном НИИ, но у них дело плохо идет; я предлагаю вам перейти в ЦЗЛ и взять эту тему. Я сказал, что согласен. Вишневский быстро оформил перевод, и 10-го ноября, сразу же после праздников, я приступил к работе на новом месте.

Моя тема заключалась в следующем. Бронебойные стальные сердечники пуль калибра 14,5 мм (для противотанковых ружей, рис. 1-а) подвергались закалке в соляных ваннах. Иногда (в основном, из-за технологических ошибок) закалка не охватывала всего объема и внутри сердечника оставалась непрокаленная сердцевина (рис. 1-б). Такие сердечники обладали пониженной бронебойной способностью. Для отбраковки непрокаленных партий из каждого ящика наугад брались пять сердечников и ломались (делали это девушки-контролерши; сердечник наполовину вставлялся в стальную плиту, затем на него надевалась стальная же труба и производился излом; работа не из легких, 1,5% готовых сердечников шла на переплавку). Моя задача была найти метод контроля без разрушения сердечника. Через месяц у меня уже было хорошее решение, и я начал первые контрольные опыты на опытной модели, сделанной мною собственноручно с помощью механика лаборатории. Схема прибора изложена на рис. 2. Сердечник вкладывается рукой в точке "А" и с легким трением плавно скользит внутри наклонной медной трубки через намагничивающую катушку "К1" и размагничивающую катушку "К2". Сердечник останавливается в точке "Б" напротив магнита "М", укрепленного на оси индикаторного прибора. Магнит жестко соединен со стрелкой и уравновешен пружиной. Число витков в катушках подобрано так, что полностью закаленный сердечник второй катушкой размагничивается, на магнит не действуют никакие силы. Если же в сердечнике имеется непрокаленная сердцевина, состоящая из стали с уменьшенной коэрцитивной силой, то размагничивающая катушка перемагничивает сердечник, в нем возникает магнитный момент противоположного знака по сравнению с созданным в катушке "К1". Обе катушки соединены последовательно с противоположным направлением витков и питаются от источника постоянного тока (я использовал купоросный выпрямитель). Малые колебания напряжения при этом не нарушают условий компенсации для закаленного сердечника. Магнитное поле от перемагниченного сердечника направлено вдоль его оси и создает вращающий момент, действующий на индикаторный магнитик. Отклонение стрелки удалось воспроизводимо проградуировать непосредственно в мм диаметра непрокаленной сердцевины. Испытанный сердечник через срез в трубке в точке "Б" вынимается рукой.

Рис. 1-а Рис. 1-б

Рис. 2

В декабре-начале января я испытывал модель прибора самостоятельно, проводя много часов в цеху, где проводились операция закалки сердечников и их проверка. Потом выделенный мне в помощь конструктор сделал чертежи "промышленного" варианта, и вскоре его испытывала специальная комиссия. Промышленный вариант, впрочем, был очень похож на лабораторный; даже медная трубка, которую я нашел на свалке около лаборатории, была точно такой же.

Прибор был разрешен комиссией к использованию в производстве и фактически использовался много лет; может быть, используется и сейчас. Я получил денежную премию 3000 рублей, это было не очень много, но приятно, а признание давало большую свободу действий. (Для сравнения - моя зарплата была 800 рублей; по теперешним деньгам премия, примерно, 300 рублей, зарплата - 80 рублей.) В 1945 году я получил авторское свидетельство об изобретении25). Через несколько лет я случайно увидел в учебнике "Патронное производство", написанном бывшим главным инженером А. Н. Маловым26), описание моего прибора.

10 ноября 1942 года, в первый день своей работы в Центральной заводской лаборатории, я впервые увидел свою будущую жену Клавдию Алексеевну Вихиреву (1919-1969) - Клаву. Много лет спустя мы отмечали (без гостей; у нас, к сожалению, не было традиций праздников) нашу серебряную свадьбу именно в этот день (так хотела Клава, и это, конечно, было хорошо), а не в годовщину нашей официальной регистрации в ЗАГСе (Запись Актов Гражданского Состояния) Заволжского района 10 июля.

Я числился при металлургическом отделе лаборатории, в котором, кроме меня, работало несколько приезжих молодых специалистов (впрочем, все - кроме меня - со специальным "патронным" образованием). Клава работала лаборанткой химического отдела, там все были молодые женщины, в основном - местные, кроме одной женщины постарше - ее звали Дуся Зайцева, она была эвакуирована из Ленинграда. Клава и Дуся любили вспоминать Ленинград, свою жизнь там. (Клава училась в Ленинграде.) Помню их радость, когда была прорвана блокада.

Мы - мальчики - часто заходили в химическую лабораторию, девушки "опекали" нас всех подряд, угощали домашней картошкой, которую они тут же пекли. Быстро образовывались дружеские отношения. Помню, что Дуся часто ставила меня в пример, какой я якобы усидчивый и настойчивый (а я как раз в это время начал и бросил заниматься английским языком, возобновив эти занятия лишь в аспирантуре). Зимой мы с Клавой несколько раз ходили в театр (в том числе в Московскую оперетту, приехавшую в Ульяновск), в кино на памятные фильмы тех лет (в их числе военные фильмы, хороший английский фильм "Леди Гамильтон" и др.). Весной 1943 года наши отношения неожиданно перешли в другую стадию.

На майские дни я пришел к Клаве домой, предложил свою помощь в копке огорода под картошку. Одновременно я вскопал небольшой участок для себя (на целине за заводской стеной, купив семенную картошку на рынке). Убирали эту картошку (очень немного, два мешка) мы уже вместе с Клавой, будучи мужем и женой. Алексей Иванович Вихирев (1890-1975), отец Клавы, однако, несколько раз вспоминал, много лет спустя, последний раз в 1971 году, "Андрюшину картошку". Я чувствовал, что ему это было приятно и почему-то важно. Он не каждый раз вспоминал при этом, что фактически в апреле-мае 1944 года семья осталась все же без картошки (мой лишний рот тут тоже играл роль) и пришлось выкапывать из земли перезимовавшие там неубранные клубни, полугнилые, и делать из них лепешки по довольно сложной технологии, издавна разработанной голодающими крестьянами.

В мае мы с Клавой два или три раза катались на лодке по Волге и по протокам; я был не очень ловок и уронил Клавину туфлю, но ее, кажется, удалось спасти. Клава нашла у своей родственницы (крестной) ботинки для меня (оставшиеся от покойного мужа), вместо тех, которые у меня украли в бане в октябре. Тогда мне пришлось по первому ледку возвращаться в общежитие в носочках, а потом ходить зимой в летних туфлях. Понемногу начиналась новая жизнь. 10-го июля мы расписались. Алексей Иванович благословил нас иконой, перекрестил, сказал какие-то напутственные слова. Потом мы, взявшись за руки, бежали через поле, на другой стороне которого были райсовет и ЗАГС. Мы прожили вместе 26 лет до смерти Клавы 8 марта 1969 года. У нас было трое детей - старшая дочь Таня (родилась 7 февраля 1945 года), дочь Люба (28 июля 1949 года), сын Дмитрий (14 августа 1957 года). Дети принесли нам много счастья (но, конечно, как все дети, и не только счастья). В нашей жизни были периоды счастья, иногда - целые годы, и я очень благодарен Клаве за них.

Клава после школы четыре года училась в Ленинграде в Институте местной и кооперативной промышленности на факультете стекольного производства. Ей нравилась ее специальность, но еще важнее для нее была та студенческая среда, в которой она впервые оказалась, - более свободная, с какими-то запросами и интересами; эти годы были для нее незабываемыми, счастливыми. Клава не успела кончить институт до войны, а после войны она уже не смогла это сделать.

По-видимому, уже тогда у нее не было душевных сил для тех усилий, которые были необходимы для завершения образования (с неизбежной потерей года, с отдачей нашей дочери Тани в детский сад - Таня болела, как все дети, а мы молодые родители - сильно это переоценивали), вообще для тех требований, которые предъявляла жизнь - не простая у нас, как у всех людей. Нам казалось также (ошибочно), что ее стекольная профессия не дает четкой перспективы работы по специальности в Москве, с которой я уже чувствовал себя твердо связанным.

ГЛАВА 5

Аспирантура в ФИАНе. Наука

Папа и мама встретили меня на вокзале. Меня поразило, как они изменились за прошедшие два с половиной года. Мы успели поговорить, пока не кончился комендантский час, открылось движение и нас выпустили с вокзала. Они жили на той же Спиридоньевской улице28), рядом с Гранатным переулком, но уже не в помещении яслей. Им предстоял суд с бывшими хозяевами предоставленной им комнаты, вернувшимися из эвакуации (что, конечно, было полной юридической нелепостью; более логично - бывшие хозяева могли бы судиться с Моссоветом и требовать от него переселить моих родителей куда-либо еще, но такого у нас не бывает). У бывших хозяев были две комнаты; одна отошла им, а другая моим родителям, и в этой комнате они прожили всю дальнейшую жизнь. Папа и мама после призыва Юры в армию жили вдвоем, теперь - до приезда Клавы - мы стали жить втроем.

На следующий день я уже входил в домашний кабинет Игоря Евгеньевича на улице Чкалова29) (в квартиру меня впустил кто-то из домашних). Игорь Евгеньевич встал мне навстречу. В комнате была та же обстановка, которую я потом видел на протяжении десятилетий; над всем главенствовал письменный стол, засыпанный десятками пронумерованных листов с непонятными мне вычислениями, над столом - большая фотография умершего в 1944 году Леонида Исааковича Мандельштама, которого Игорь Евгеньевич считал своим учителем в науке и жизни. (Это были, как я убежден, не просто слова, а нечто действительно очень важное для И. Е.) По стенам шкафы с книгами на трех языках - русском, английском и немецком - научные, справочники, немного художественных. Длинный ряд зеленых "физ-ревов"30). И (к сожалению, т. к. я антикурильщик) - густые клубы голубого дыма над письменным столом. И. Е. не мог работать без папиросы, хотя и страдал при этом от приступов кашля. На стене висела карта военных действий. Только что передали последнюю сводку, и И. Е. переставлял флажки - как все, что он делал, - с удивительной живостью и четкостью. Шло январское наступление - вероятно, самое крупное за всю войну. Игорь Евгеньевич спросил меня о папином здоровье и потом, почти сразу, начал спрашивать меня о науке. Он вел этот опрос тактично и спокойно, но с достаточно острым проникновением в тело моих знаний - весьма скромных, хотя твердых и, как мне кажется, не поверхностных. (Сам себя я оценивал, без излишней скромности, формулировкой военного билета: "Годен, не обучен".) К концу разговора И. Е. стал более требователен - по-моему, это означало, что он стал относиться ко мне всерьез. Он сказал, что принимает меня к себе в аспирантуру, на оформление уйдет несколько дней.

- Как у вас с языками?

Я сказал, что читаю по-немецки и совсем не знаю английского. Игорь Евгеньевич очень огорчился (возмутился) второй частью ответа.

- Вы должны немедленно освоить английский, сначала до уровня чтения "Physical Review" со словарем. Это надо сделать очень быстро, вне всяких формальных требований к аспирантам, независимо, без этого вы не сможете шагу ступить и вообще у вас ничего не получится. Но главные силы вы должны употребить на то, чтобы действительно глубоко изучить те книги, которые я вам дам. Это прекрасные книги. Они на немецком языке. К счастью, вы его знаете.

Это были книги Паули "Теория относительности", замечательный обзор, очень глубокий и с подробной прекрасной исторической и экспериментальной частью (действительно, лучшая книга по теории относительности, а написана она Паули в возрасте 19 лет!), и "Квантовая механика", тоже прекрасная книга. В дополнение к последней книге И. Е. дал мне рукопись статьи Мандельштама "К теории косвенных измерений"; тогда она еще не была опубликована, теперь с ней можно ознакомиться в собрании избранных трудов Леонида Исааковича по оптике, теории относительности, квантовой механике и электродинамике. Это была очень интересная статья об интерпретации квантовой механики, написанная с большой глубиной и блеском. Многие сейчас считают проблему интерпретации квантовой механики исчерпанной. Но не перевелись еще и такие, кто ищет "скрытые параметры" или нечто еще более несбыточное, считая, как великий Эйнштейн, что Бог не играет в кости. Истина, наверное, гораздо ближе к первой позиции. Но мне все же кажется, что интерпретация квантовой механики еще не достигла той завершенности и ясности, которая имеется в классической физике, включая теорию относительности (основной объект нападок целой армии ниспровергателей). Л. И. Мандельштам считал, что квантовая механика (как для "чистых", так и для "смешанных" состояний) должна интерпретироваться в терминах описания экспериментов со свободными частицами - их масс и времен жизни, полных и дифференциальных сечений и т. п. Все остальное должно считаться не более чем "математическим аппаратом" и некоей системой вторичных понятий, непосредственно не интерпретируемых. Как я считаю, такая точка зрения действительно возможна, она во всяком случае хорошо отражает важнейшую эпистемологическую идею о соотношении математического аппарата и его операционной интерпретации, первичных и вторичных понятий и т. п. Но эта интерпретация не полна, как я думаю. Неужели, например, уравнение состояния холодного ферми-газа или свойства сверхтекучего гелия надо сводить к экспериментам со свободными частицами? В учебнике Ландау и Лифшица говорится об интерпретации в терминах квазиклассических процессов - это, вероятно, ближе к истине. Хотелось бы окончательной ясности.

Идея, что непосредственным объектом теории должны быть только свободные частицы, получила особенную популярность в связи с трудностями теории элементарных частиц. Но, во-первых, нерелятивистская квантовая теория вполне замкнута, описывает целый мир фактов и должна иметь свою интерпретацию независимо от того, что выяснится в теории элементарных частиц. Во-вторых, развитие теории элементарных частиц вот уже более пятнадцати лет идет под знаком реабилитации локальной квантовой теории поля; оказалось, что казавшиеся непреодолимыми трудности исчезают в так называемых калибровочных gauge теориях, в особенности в их суперсимметричных вариантах. (Добавление 1987 г. Сейчас особые надежды возлагаются на так называемые "супер-струны". Это - нетривиальное развитие идей квантовой теории поля, без какого-либо пересмотра принципов квантовой механики.) На самом деле, сейчас приходится удивляться не трудностям, а успехам так называемой "стандартной модели". Но я забежал на четыре десятилетия вперед.

Книги Паули и статью Мандельштама я прочитал немногим более чем за три месяца. Мне кажется, что выбор И. Е. для меня именно этих книг был удивительно удачным, сразу дал правильное направление моему ученью и работе на многие последующие годы.

Я стал в те же дни регулярно ходить на теоретические семинары, которыми руководил Игорь Евгеньевич. Было два типа семинаров - общемосковский, который происходил по вторникам в конференц-зале, и внутренний, "треп", происходивший по пятницам в кабинете И. Е. Игорь Евгеньевич сам распределял доклады по этим семинарам. Отдел также работал коллективно над монографией о мезоне (обзор экспериментальных и теоретических работ) - о мю-мезоне, сказали мы бы сейчас. Но этот обзор, к сожалению, устарел в момент выхода в свет - после того, как Пауэлл, Латтэс и Окиалини открыли пи-мезон, а еще до этого выяснилось, что мю-мезон слабо взаимодействует с ядрами и очень медленно захватывается ими и поэтому не имеет отношения к ядерным силам.

Я вновь возобновил дружбу с Петей Куниным, а также у меня установились дружеские отношения с другими аспирантами Теоротдела и вне его. Среди них был новый товарищ Пети - Шура Таксар, приехавший откуда-то из Прибалтики. Когда приехала Клава, она тоже вошла в этот круг. Таксар жил в общежитии со своей женой Тамарой, и мы часто ходили к ним в гости. Шура чем-то напоминал мне моего исчезнувшего товарища Яшу (хотя внешне они были очень непохожи). ФИАН тогда был еще очень невелик, и в круг моих друзей естественно вошли некоторые молодые ребята из других отделов - в их числе Матвей Рабинович, которого я помнил еще по университету; он был старше меня на курс или два. Матвей (его все звали Муся) специализировался под руководством Владимира Иосифовича Векслера, изобретателя новых принципов ускорения элементарных частиц, в совершенно тогда новой области ускорителей. Он быстро достиг там крупных успехов, а впоследствии перешел на физику плазмы и магнитно-термоядерную тематику. Вчера (июнь 1982 г.) я узнал о смерти Матвея Самсоновича Рабиновича после года тяжелой и мучительной болезни.

Несколько раз я бывал у другого аспиранта - К. Владимирского; он с увлечением рассказывал мне о своей работе, он был не из нашего отдела.

Все они, за исключением Пети Кунина, после того как я в 1968 году оказался в "новом качестве", исчезли с моего горизонта (а некоторые, может, еще раньше, отчасти по моей вине); Таксар в середине 70-х годов получил разрешение на выезд, живет в ФРГ (сведения от Кунина).

Кроме Кунина и Таксара, аспирантами Теоротдела в 1945-1948 гг. были Гурген Саакян (сейчас он работает в Ереване, занимается астрофизикой, в частности - теорией строения звезд), Володя Чавчанидзе (стал руководителем Института кибернетики в Тбилиси), Джабага Такибаев (академик Казахской ССР, занимается процессами в космических лучах при сверхвысоких энергиях), Авакянц (я не помню, к сожалению, его имени и научной специализации), Павел Немировский - "Павочка" (он получил после окончания аспирантуры предложение работать в Институте атомной энергии; как я рассказываю дальше, аналогичное предложение получил и я, но я отказался; Немировский согласился и до сих пор работает в Институте; у него хорошие научные достижения в области теории атомного ядра; впоследствии мы стали его соседями, Клава была в хороших отношениях с его женой Шурочкой).

Ефим Фрадкин, как мы все его звали - Фима, появился в Теоротделе в конце 1947 года, после демобилизации. Вся его семья была уничтожена немцами, он был совсем одинок.

Фрадкин в возрасте 17 лет был призван в армию, участвовал в боях на Западном фронте и под Сталинградом, получил тяжелое ранение - сквозная рана из правой щеки в левую с перебитыми зубами, челюстью и пробитым языком. Фима говорил, что, когда в комнату теоретиков входит генерал (уполномоченный ЦК КПСС31) и Совета Министров генерал ГБ Ф. Малышев), у него непреодолимый солдатский рефлекс вскочить по стойке смирно. Из всей нашей компании Фрадкин единственный достиг того амплуа высокопрофессионального физика-теоретика "переднего края", о котором мы все мечтали. У него большие достижения почти во всех основных направлениях квантовой теории поля (метод функций Грина в теории перенормировок, функциональное интегрирование, калибровочные поля, единые теории сильного, слабого и электромагнитного взаимодействия, общая теория квантования систем со связями, супергравитация, теория струн и др.). Ему первому, независимо от Ландау и Померанчука, принадлежит открытие "Московского нуля" (я потом объясню, что это такое).

Многие из полученных Фрадкиным результатов являются классическими. В методических вопросах Фрадкин не имеет себе равных. В 60-х годах он стал членом-корреспондентом АН СССР, пользуется большой и заслуженной известностью во всем мире.

В связи с трудностями квантовой теории поля (в частности, воплощенными в "Московском нуле") в середине 50-х - начале 60-х годов возникло скептическое отношение к этой теории; к сожалению, этот скептицизм в какой-то мере распространился и на работы Фрадкина; некоторые из полученных им существенных результатов не были своевременно замечены и впоследствии переоткрывались другими авторами; в некоторых же важных вопросах и сам Фрадкин не проявил должной настойчивости. Может, наиболее драматический пример - исследование бета-функции Гелл-Мана - Лоу в неабелевых калибровочных теориях (я не буду тут расшифровывать эти специальные термины, скажу лишь, что в зависимости от знака бета-функции имеет место либо трудность "Московского нуля" - именно так было во всех исследовавшихся до сих пор теориях, либо гораздо более благоприятная ситуация, условно называемая "асимптотическая свобода"). У Фрадкина и его соавтора Игоря Тютина тут все было "в руках", но они не обратили внимания на знак бета-функции или не придали этому должного значения, поглощенные преодолением расчетных трудностей. Аналогичная беда постигла (еще до Фрадкина и Тютина, если я не ошибаюсь) сотрудника Института экспериментальной и теоретической физики Терентьева, которого не поддержал И. Я. Померанчук, тогда увлеченный "похоронами лагранжиана" (т. е. квантовой теории поля), и физика из Новосибирска И. Хрипловича. Асимптотическая свобода была потом открыта Вилчеком и Гроссом и одновременно Политцером, это открытие составило эпоху в теории элементарных частиц.

В феврале-апреле 1945 года я, почти не отрываясь, прорабатывал обе книги Паули, и они меняли мой мир. Но в то же время мне удалось сделать небольшую работу, доставившую мне удовольствие (хотя потом она и оказалась повторением уже опубликованных работ других авторов). На пятничный семинар пришел проф. Дмитрий Иванович Блохинцев (он тоже формально был сотрудником Теоротдела, но находился в сложных отношениях с И. Е. и с остальными и действовал часто на стороне). В руках у него была мензурка с водой. Блохинцев щелкнул по мензурке пальцами, все услышали чистый тонкий звук. Затем он взболтал мензурку, зажав ее ладонью, и раньше, чем пузырьки успели всплыть, постучал еще раз - звук был глухой! Блохинцев сказал: вот интересная и важная задача; после бури в морской воде очень много пузырьков, они приводят к исчезновению подводной слышимости; это очень важно для подводных лодок. В тот же вечер и в ближайшие дни я составил теорию явления. В поле переменного давления звуковой волны пузырьки испытывают радиальные колебания объема, при этом оказывается возможным резонанс, колебания большой амплитуды. Наличие в воде колеблющихся пузырьков меняет макроскопическую скорость звука, возникает звуковая "мутность". Я нашел также механизм поглощения звука. При сжатии и расширении воздуха в пузырьках происходят периодическое адиабатическое нагревание и охлаждение. Температура воды практически постоянна. На границе воды и воздуха возникают процессы теплообмена (тепловые волны), приводящие к диссипации. Игорь Евгеньевич посоветовал мне показать эти вычисления в Акустическом институте Академии наук. Я поехал туда; к сожалению, я не помню, с кем я говорил (кажется, одним из моих собеседников был Л. Бреховских, впоследствии академик). Мне быстро объяснили, что вездесущие немцы уже опередили меня. Но история на этом не совсем кончилась. Через тридцать лет мой зять Ефрем Янкелевич, работая на рыбо-научной станции32), получил задание по изучению подводных звуков, испускаемых рыбами (они это делают, приводя в колебание свой плавательный пузырь). Мне пришло в голову, что самое время вспомнить свои работы 30-летней давности (то, что колебания имеют не радиальный, а "квадрупольный" характер, не вызывает трудностей). В частности, возможен резонанс. К сожалению, эта работа не получила развития - Ефрем вскоре был уволен.

И. Я. Померанчук все то, что не является большой наукой, называл "пузырьками" (не обязательно это были реальные пузырьки, как в только что рассказанной истории). Я немало имел дело с такими несолидными вещами, по существу и то, чем я занимался с 1948 по 1968 год, было очень большим пузырем.

Все сотрудники Игоря Евгеньевича были обязаны по очереди выступать на семинарах с реферированием вновь поступающей научной литературы (тогда, в особенности, "физ-ревов"). Это распространялось и на молодых, как только они "вставали на ноги", и заставляло их "тянуться" изо всех сил. Подразумевалось, что это - почетная и одновременно приятная обязанность. Поначалу, конечно, было невероятно трудно. Но зато - докладывая, например, работу Швингера об аномальном магнитном моменте электрона, я чувствовал себя посланцем богов. Я до сих пор помню, как тогда после моего сообщения об этой работе к доске выскочил Померанчук и в страшном волнении, теребя волосы, произнес что-то вроде:

- Если это верно, это исключительно важно; если это неверно, это тоже исключительно важно...

Это было, кажется, уже в 1948 году. Я далеко не сразу достиг того уровня широты и понимания, который необходим для реферирования, а потом - после привлечения к военно-исследовательской тематике - почти мгновенно потерял с таким трудом достигнутую высоту. И более никогда уже не смог на нее вернуться. Это очень жаль. И все же я в своей последующей работе в значительной степени опирался на то понимание, которое приобрел в первые фиановские годы под руководством Игоря Евгеньевича. Еще одно его требование, столь же мудрое, было - обязательное преподавание. Я три семестра читал лекции в Московском Энергетическом институте, затем еще полгода - в вечерней рабочей школе при Курчатовском институте. Боюсь, что я был неважным преподавателем, хотя быстро учился на собственных ошибках преподавательскому опыту, в вечерней школе с ее другим контингентом пришлось учиться заново; возможно, если бы я продолжал преподавать - а я этого хотел, - то со временем из меня кое-что получилось бы.

В МЭИ заведующим кафедрой физики был проф. В. А. Фабрикант. Он очень опасался моей педагогической неопытности и давал мне разные полезные наставления. Его собственная научная судьба драматична. Примерно в те же годы, когда мы общались, он (вместе со своей сотрудницей Бутаевой) предложил принцип лазера и мазера (использование эффекта индуцированного излучения, на существование которого в 1919 году впервые указал Эйнштейн). Но радость осуществления этой замечательной идеи - и известность достались другим. Говорят, что какую-то роль сыграло то трудное положение, в котором оказались в годы "борьбы с космополитизмом" многие евреи. Впрочем, я не имею тут информации из первых рук. Может, просто сказалась общая трудность проведения научной работы в условиях вуза - перегрузка учебной и административной работой, крайняя бедность в отношении материалов и оборудования. Через 20 лет Фабриканту была присуждена премия имени Вавилова (я был в числе членов комиссии). Явилась ли эта запоздалая премия хоть каким-то утешением уже старому и больному человеку, стоявшему у истоков одного из самых удивительных открытий нашего времени?

В Энергетическом институте я успел прочитать три курса - ядерной физики, теории относительности, электричества. Потом - из-за каких-то кадровых проблем, возникших на кафедре, - вероятно, тоже в связи с борьбой против "космополитизма", пришлось уйти. Читал я один день в неделю, два часа. Подготовка к одной лекции занимала полностью один день или больше. Я не писал текста лекции, только конспект. После лекции чувствовал себя настолько усталым, что не мог уже ничем больше заниматься.

Из моих переживаний - прием экзаменов. Особенно я помню первый принятый мною экзамен - не меньше, чем первый сданный. Сначала я никак не мог "поймать" своих студентов, и у меня шли сплошные "пятерки". Лишь на последнем экзаменуемом я обрел "жесткость" - он не ответил на один из моих, на самом деле чуть-чуть выходящих за обязательные рамки, вопросов, и я поставил ему "четверку". Получилось постыдно, несправедливо; хуже всего, что мы оба это поняли. Я до сих пор чувствую вину перед этим молодым человеком, его фамилия - Марков, он был одним из лучших в группе.

Читая лекции, я "выучил" для себя ядерную физику (на том уровне, который был достигнут тогда, примерно в объеме известного обзора Ганса Бете в "Ревью оф Модерн физикс"), электродинамику и теорию относительности (в объеме учебников Ландау и Лифшица и монографии Паули). Я часто думаю, как было бы здорово, если бы я успел "пройтись" по всем теорфизическим дисциплинам. Мне кажется, если бы я в 50-х и 60-х годах прочитал курсы по квантовой механике и квантовой теории поля и элементарных частиц, включая теорию симметрии, по статистической физике (с теми новыми методами, которые перенесены в нее из теории поля), по газо- и гидродинамике, по астрофизике, то в моем образовании не было бы тех зияющих провалов, которые так мешали моей работе на протяжении десятилетий. Но моя жизнь сложилась иначе...

ГЛАВА 6

Атомное и термоядерное. Группа Тамма в ФИАНе

Об открытии явления деления ядер урана я впервые узнал еще до войны, кажется в 1940 году, от папы. Он был на каком-то докладе, не помню чьем, и рассказал мне услышанное. Через некоторое время я прочитал на ту же тему обзорную популярную статью в "Успехах физических наук" (папа выписывал этот журнал). К своему стыду, я не вполне оценил тогда важность открытия деления, хотя и в папином рассказе, и в обзорной статье упоминалась принципиальная возможность цепной реакции - кажется, без четкого разграничения управляемой цепной реакции (которая осуществляется теперь в ядерных реакторах) и взрывной цепной реакции (которая происходит при взрыве атомного оружия). В настоящее время физические процессы, существенные при управляемой реакции, подробно описаны в открытой литературе, кое-что (с рядом недомолвок и умышленных неточностей) опубликовано и о физике ядерного взрыва. В обоих случаях происходит цепная реакция. Сущность ее сводится к тому, что при захвате одного нейтрона ядром делящегося изотопа (смысл термина напоминаю ниже) оно "делится" на два "осколка" сравнимой массы, при этом выделяется энергия и образуются два или три новых нейтрона, которые могут в свою очередь вызвать новые акты деления. Особенность цепной реакции в том, что она вызывается электрически-нейтральными частицами - нейтронами, которые не отталкиваются от атомных ядер. Поэтому реакция деления может происходить при сколь угодно низкой температуре (например, при комнатной), что отличает ее от термоядерной реакции. Наибольшее значение имеют цепные реакции, происходящие в редком изотопе урана (в уране-235) и в плутонии-239. Напомню, что атомные ядра состоят из электрически заряженных протонов и нейтральных нейтронов. Число протонов в ядре, равное числу электронов в атомной оболочке, полностью определяет химические свойства атома (а также размеры атома, его оптические свойства и т. п.). Ядра с одним и тем же числом протонов и разным числом нейтронов принадлежат одному и тому же химическому элементу, это различные "изотопы" этого элемента, при этом от числа нейтронов зависит атомный вес - точнее, массовое число - и свойства в отношении ядерных реакций. Так, в природном уране содержится 99,3% ядер изотопа уран-238 (92 протона и 146 нейтронов в ядре) и 0,7% ядер изотопа уран-235 (92 протона и 143 нейтрона). Массовое число в обоих случаях есть сумма числа протонов и нейтронов (238 = 92 + 146, 235 = 92 + 143). При малой энергии нейтронов (меньше 1 Мэв) реакция деления происходит лишь в уране-235 и плутонии-239, поэтому эти изотопы называются кратко "делящимися". При больших энергиях первичных нейтронов делятся и ядра урана-238. Такие "быстрые" нейтроны не образуются при процессе деления, поэтому в уране-238 цепная реакция не поддерживается (однако возможна "вынужденная" реакция деления, если быстрые нейтроны поставляются каким-то источником, например термоядерной реакцией; энергия нейтронов, образующихся в реакции D + D, равна 2,5 Мэв, образующихся в реакции D + T равна 14 Мэв41)). В природной смеси изотопов цепная реакция оказалась возможной в специальных условиях, создаваемых в ядерных реакторах. Реакция эта управляемая, управление реакцией крайне облегчается тем, что часть нейтронов образуется при акте деления не мгновенно, а с некоторым запаздыванием. В 1939-1940 гг. даже из того, что я выше написал, многое еще не было известно. Последняя (и очень важная) довоенная публикация, в которой обсуждается возможность управляемой и (отчасти) взрывной цепной реакции, - статья Я. Б. Зельдовича и Ю. Б. Харитона. В это время за рубежом все публикации уже прекратились.

Как известно, исследования продолжались - и очень энергично - в секретном порядке. Что касается меня, то до 1945 года я просто забыл, что существует такая проблема. Лишь в феврале 1945 года я прочитал в ФИАНовской библиотеке в журнале "Британский союзник" (который издавался английским посольством в Москве для советских читателей) о героической операции английских и норвежских "коммандос" (впоследствии Черчилль назвал эту операцию подвигом исторического значения). Они уничтожили в Норвегии завод и запасы тяжелой воды, предназначенной немцами для производства "атомной бомбы" - взрывного устройства фантастической силы, использующего явление деления ядер урана. Это, по-моему, было первое упоминание об атомной бомбе в печати. История и истинная цель этой удивительной публикации мне неизвестны. Несомненно, это было "просачивание" секретной информации; я думаю, что намеренное. Может, с целью какого-то воздействия на немецкие программы, кто его знает. Как пишут в книгах о разведке, центры психологической войны всех государств вели тогда очень сложную и не всегда понятную простым смертным игру.

Я сразу вспомнил тогда все, что мне было известно о делении и цепной реакции. В эти же месяцы я слышал время от времени обрывки разговоров (не придавая им особого значения) о какой-то лаборатории 2 ("двойка"), которая якобы стала "центром физики". Речь шла, как я узнал потом, о большом научно-исследовательском институте под руководством И. В. Курчатова для работ в области атомной энергии.

Атомная проблема опять ушла из моего поля зрения, заслоненная интенсивным изучением всего широкого мира теоретической физики. В мае - незабываемое событие - Победа над фашизмом, окончание войны в Европе (хотя на востоке война продолжалась).

Наступил август 1945 года. Утром 7 августа я вышел из дома в булочную и остановился у вывешенной на стенде газеты. В глаза бросилось сообщение о заявлении Трумэна: на Хиросиму 6 августа 1945 года в 8 часов утра сброшена атомная бомба огромной разрушительной силы в 20 тысяч тонн тротила. У меня подкосились ноги. Я понял, что моя судьба и судьба очень многих, может всех, внезапно изменилась. В жизнь вошло что-то новое и страшное, и вошло со стороны самой большой науки - перед которой я внутренне преклонялся.

В ближайшие дни "Британский союзник" начал публикацию "Отчета Смита" - так назывался отчет об американских работах по созданию атомной бомбы - целый массив рассекреченной информации о разделении изотопов, ядерных реакторах, плутонии и уране-235 и кое-что об устройстве атомной бомбы (в самых общих чертах). Я с нетерпением хватал и изучал каждый вновь поступающий номер. Интерес у меня при этом был чисто научный. Но хотелось и изобретать конечно, я придумывал при этом либо давно (три года) известное (относительно реакторов, это был - блок-эффект), либо непрактичное (методы разделения изотопов, основанные на кнудсеновском течении в зазорах между фигурными роторами). Мой товарищ школьных и университетских лет Акива Яглом говорил тогда - у Андрея каждую неделю не меньше двух методов разделения изотопов.

Когда публикация в "Британском союзнике" завершилась, я остыл к этим вещам и два с половиной года почти не думал о них.

Между тем судьба продолжала делать свои заходы вокруг меня (я вспомнил ту сценку на крестьянском празднике в "Фаусте", которую читал когда-то Олег).

В конце 1946 года я получил странное письмо - меня просили прийти в определенное время в гостиницу "Пекин", номер 91. Там была и какая-то неправдоподобная аргументация, я ее не помню. Гостиница "Пекин" расположена на углу площади Маяковского42), недалеко от моих родителей, и я прямо от них зашел по указанному адресу. В номере оказалась обстановка, типичная для служебного кабинета: стол в виде буквы "Т", портрет Сталина на стене и т. п. Сидевший за столом человек встал навстречу мне, пригласил сесть, отрекомендовался "генерал Зверев" и сказал:

- Мы (он не уточнил, кто это - мы) давно следим за Вашими успехами в науке. Мы предлагаем Вам после окончания аспирантуры перейти работать в нашу систему для участия в выполнении важных правительственных заданий. У нас Вы будете иметь все возможности для научной работы - лучше, чем где-либо, лучшие библиотеки со всей мировой научной литературой, у нас - все большие ускорители. И лучшие материальные условия. Мы знаем - у Вас большие трудности с жильем. Если Вы сейчас дадите нам принципиальное согласие, Вам будет предоставлена квартира в Москве, которая будет забронирована за Вами, если Вас временно пошлют работать куда-либо в другое место.

Я подумал, что не для того я уехал с завода в последние месяцы войны в ФИАН к Игорю Евгеньевичу для научной работы на переднем крае теоретической физики, чтобы сейчас все это бросить. Я сказал коротко, что сейчас я хочу продолжить свою чисто теоретическую работу в отделе Тамма. Зверев выразил сожаление и надежду, что мое решение - не окончательное. Какова была бы моя судьба, если бы я согласился? Через несколько лет я встретился на "объекте" с сотрудником Н. Н. Боголюбова - Д. Н. Зубаревым, приехавшим туда с Н. Н. и уехавшим вместе с ним в 1953 году. Он рассказал мне, что примерно в то же время его вызвал тот же Зверев в ту же комнату; в отличие от меня, он согласился - у него тоже были квартирные трудности - и попал в научный центр на берегу Черного моря, где работали привезенные из Германии немецкие ученые. Начальство (А. П. Завенягин, о нем я пишу ниже) возлагало на них большие надежды, но не очень им доверяло. Поэтому почти никакой серьезной работы не велось, было очень скучно. Д. Н. Зубарев, используя свои отношения с Н. Н. Боголюбовым, добился перевода к нам (или это была инициатива самого Н. Н.; вернее всего, именно так).

В 1947 году я уже завершил свою диссертационную работу - меня пригласили рассказать ее "у Курчатова", т. е. в ЛИПАНе. Я сделал доклад в небольшом конференц-зале, присутствующие физики - и среди них Курчатов - задавали мне много вопросов. После доклада Курчатов предложил мне пройти к нему в кабинет. Это была очень большая комната, где можно было проводить большие совещания, с большим письменным столом с горой научных журналов и множеством телефонов всех цветов, по стенам - книжные полки со справочной и научной литературой. Курчатов сидел за письменным столом; разговаривая со мной, он изредка поглаживал свою густую черную бороду и поблескивал огромными, очень выразительными карими глазами. Напротив на стене висел большой, в полтора роста, портрет И. В. Сталина с трубкой, стоявшего на фоне Кремля, написанный маслом, несомненно - подлинник; не знаю, кого из придворных художников. Это был символ высокого положения хозяина кабинета в государственной иерархии (портрет висел некоторое время и после ХХ съезда). Курчатов предложил мне после окончания аспирантуры перейти в их Институт для занятий теоретической ядерной физикой. Я уже знал, что на таких условиях в ЛИПАНе и в другом аналогичном институте - рангом пониже - у Алиханова - работают физики-теоретики А. Б. Мигдал и И. Я. Померанчук, мои оппоненты по диссертации. Курчатов считал необходимым, используя возможности своего ведомства, всемерно поощрять фундаментальные научные исследования, при этом время от времени "перебрасывая" соответствующую производственную и научно-лабораторную базу и умы ученых для прикладных задач, - делал это всегда очень тактично, никого не обижая и не "насилуя". По его инициативе построен целый научный городок Дубна, в котором сооружены два больших ускорителя. По-видимому, Курчатову понравился мой доклад, или я сам, или еще раньше ему хорошо меня отрекомендовал Мигдал, и он решил меня "переманить" к себе - для пользы своего Института. Я отказался с той же аргументацией, как при разговоре со Зверевым. Вскоре Курчатов пригласил работать в свой Институт моего товарища по аспирантуре Павла Эммануиловича Немировского (я об этом уже писал).

Итак, в 1946 и 1947 гг. я дважды отказался от искушения покинуть ФИАН и теоретическую физику переднего края. В 1948 году меня уже никто не спрашивал.

В последних числах июня 1948 года Игорь Евгеньевич Тамм с таинственным видом попросил остаться после семинара меня и другого своего ученика, Семена Захаровича Беленького. Это был так называемый "пятницкий" семинар "для своих", который проходил в маленьком кабинете Игоря Евгеньевича (теперь бы теоретики ФИАНа там не поместились). Когда все вошли, он плотно закрыл дверь и сделал ошеломившее нас сообщение. В ФИАНе по постановлению Совета Министров и ЦК КПСС создается исследовательская группа. Он назначен руководителем группы, мы оба - ее члены. Задача группы - теоретические и расчетные работы с целью выяснения возможности создания водородной бомбы; конкретно - проверка и уточнение тех расчетов, которые ведутся в Институте химической физики в группе Зельдовича. (О Якове Борисовиче я буду много писать в этой книге.) Сейчас я думаю, что основная идея разрабатывавшегося в группе Зельдовича проекта была "цельнотянутой", т. е. основанной на разведывательной информации. Я, однако, никак не могу доказать это предположение. Оно пришло мне в голову совсем недавно, а тогда я об этом просто не задумывался. (Добавление, июль 1987 г. В статье Д. Холовея в "Интернейшнл Секьюрити" 1979/80, т. 4, 3, я прочитал: "Клаус Фукс информировал СССР о работах по термоядерной бомбе в Лос-Анджелесе до 1946 г... Эти сообщения были скорей дезориентирующими, чем полезными, так как ранние идеи потом оказались неработоспособными". Моя догадка получает таким образом подтверждение!44))

Через несколько дней, оправившись от шока, Семен Захарович меланхолически сказал:

- Итак, наша задача - лизать зад Зельдовича.

Беленький недавно защитил докторскую диссертацию - фундаментальное исследование в области теории электромагнитных ливневых процессов в космических лучах. Но во время войны он работал в ЦАГИ, плодотворно занимался процессами сверхзвуковых течений в связи с проблемами реактивной авиации. Вероятно, это и было причиной его включения в нашу группу - никто, кроме него, в ФИАНе не имел отношения к газодинамике. Что касается моей кандидатуры, то до меня дошел рассказ, что якобы директор ФИАНа академик С. И. Вавилов сказал:

- У Сахарова очень плохо с жильем. Надо его включить в группу, тогда мы сможем ему помочь.

Вероятно, кроме этого, играло роль и то, что я занимался конкретной ядерной физикой и теорией плазмы, имел предложение по мю-катализу. Кроме того, Вавилову могло быть известно, что в 1945 году я пытался предложить новые способы разделения изотопов. Но в 1945 году я был не только заинтересован, но и потрясен ужасом применения великого научного достижения для уничтожения людей! Основную же роль, как я думаю, в моем назначении сыграла высокая характеристика, которую дал мне Игорь Евгеньевич.

Вавилов сдержал свое обещание относительно нашей жилищной проблемы. В мае мне были предоставлены две комнаты на улице Двадцать пятого Октября45). Хотя этот дом находится в самом центре Москвы, он был не очень "фешенебельным" - с коридорной системой и дровяным отоплением. Одну из двух комнат в последний момент "увел" зам. директора по хозяйственной части для своей матери, симпатичной и очень старой женщины, с которой у Клавы установились прекрасные отношения. Наша комната имела площадь всего 14м2, обеденного стола у нас не было (некуда было поставить), мы обедали на табуретках или на подоконнике. В длинном коридоре жило около 10 семей и была одна небольшая кухня, уборная на лестничной площадке (одна на две квартиры), никакой ванной конечно. Но мы были безмерно счастливы. Наконец, у нас свое жилье, а не беспокойная гостиница или капризные хозяева, которые в любой момент могли нас выгнать. Так начался один из лучших, счастливых периодов нашей семейной жизни с Клавой (который длился три-четыре года). Это время в личном, семейном плане вспоминается светлым, даже радостным. Клавины отношения с моей мамой, так мучившие меня (а я - их обеих), в это время стали гораздо мягче, спокойней. Возникла какая-то близость с соседями по квартире и даче. Дочь Таня росла веселой и доброй девочкой. У нее появились "поклонники" (пока в кавычках) среди мальчиков нашей квартиры. Летом 1948 года я перевез Клаву с Таней на дачу. Мы сняли одну из двух комнат в деревенском доме в поселке Троицкое на берегу канала Москва Волга (вместе с нами в другой комнате в том же доме жила хозяйка тетя Феня, очень милая, овдовевшая в войну). Я каждое воскресенье ездил к ним с продовольственными сумками и проводил там день и одну-две ночи. Это лето памятно мне блеском воды, солнцем, свежей зеленью, скользящими по водохранилищу яхтами (меня, правда, мигом прогнали с яхты за неспособность). Подружились мы и с нашими соседями - Обуховыми, Рабиновичами, Шабатами. Рядом жил также сотрудник ФИАНа Моисей Александрович Марков с женой Любой и дочкой. С Любой у меня были свои отношения - легкого взаимного подкалывания. (А. М. Обухов - впоследствии академик, специалист по физике атмосферы и турбулентности. М. С. Рабинович - мой товарищ по аспирантуре, я уже писал о нем. Б. В.Шабат - математик. М. А. Марков - впоследствии академик, физик-теоретик.)

Не меньше пяти дней в неделю я проводил в ФИАНе, в комнате Теоротдела, ставшей теперь рабочей комнатой специальной группы. В нашу группу включили еще двоих - доктора физико-математических наук (теперь - академик) Виталия Лазаревича Гинзбурга, одного из самых талантливых и любимых учеников Игоря Евгеньевича, и молодого научного сотрудника, недавно принятого в Теоротдел, Юрия Александровича Романова. Гинзбург был принят, видимо, на каких-то условиях частичного участия; в дальнейшем, когда группу перевели на "объект", в отношении него этот вопрос не стоял. Несмотря на летнее время, мы все работали очень напряженно. Тот мир, в который мы погрузились, был странно-фантастическим, разительно контрастировавшим с повседневной городской и семейной жизнью за пределами нашей рабочей комнаты, с обычной научной работой.

Настало время сказать, как мы, я в том числе, относились к моральной, человеческой стороне того дела, в котором мы активно участвовали. Моя позиция (сформировавшаяся в какой-то мере под влиянием Игоря Евгеньевича, его позиции и других вокруг меня) со временем претерпела изменения, я еще буду к этому возвращаться. Здесь же я скажу, какой она была первые 7-8 лет - до термоядерного испытания 1955 года. Как видно из предыдущего рассказа, меня тогда, в 1948 году, никто не спрашивал, хочу ли я участвовать в работах такого рода. Но то напряжение, всепоглощенность и активность, которые я проявил, зависели уже от меня. Постараюсь объяснить это, в том числе самому себе, через 34 года. Одна из причин (не главная) - это была "хорошая физика" (выражение Ферми по поводу атомной бомбы; его многие считали циничным, но цинизм обычно предполагает неискренность, а я думаю, что Ферми был искренним; не исключено также, что в этой реплике было что-то от попытки уйти от волнующего его вопроса, - ведь он сказал: "Во всяком случае, это хорошая физика"; значит, подразумевалась и другая сторона вопроса). Физика атомного и термоядерного взрыва действительно "рай для теоретика". Чисто теоретическими методами, с помощью относительно простых расчетов можно было уверенно описывать, что может произойти при температурах в десятки миллионов градусов - т. е. при условиях, похожих на те, которые имеют место в центре звезд. Например, если уравнение состояния вещества при умеренных давлениях и температурах не может быть сколько-нибудь просто вычислено теоретически (пока такие вычисления недоступны даже для ЭВМ), то тут оно выражается простой формулой:

P = arT + bT4

(P - давление, r - плотность, T - абсолютная температура, a и b - легко вычисляемые коэффициенты. Первый член - давление идеального полностью ионизированного газа, второй член - давление излучения. Когда-то Лебедев измерял давление света в тончайших, по тому времени, экспериментах - тут оно было огромным и определяющим. При такой гигантской температуре упрощается также вычисление давления вещества - ионизация полная и можно пренебречь взаимодействиями частиц!). Столь же просты формулы для скорости термоядерной реакции: например, для реакции D + T ? n + He4 число актов реакции в единицу объема в единицу времени равно

N = (sJ)DTnDnT

(D - дейтон, T - тритон, n - нейтрон с энергией 14 Мэв, nD и nT - плотности ядер дейтерия и трития), (sJ)DT - среднее значение произведения эффективного сечения реакции на скорость относительного движения ядер). Величина (sJ)DT легко вычисляется элементарным интегрированием, если из опыта известно сечение реакции s в функции энергии Е сталкивающихся частиц. Именно с вычисления этих интегралов известным каждому студенту-физику и математику методом "перевала" я и начал свою работу в группе Тамма, написав за несколько дней свой первый секретный отчет по этой тематике С1 (Сахаров, первый). Термоядерная реакция - этот таинственный источник энергии звезд и Солнца в их числе, источник жизни на Земле и возможная причина ее гибели уже была в моей власти, происходила на моем письменном столе!

И все же, я говорю это с полной уверенностью, не это увлечение новой для меня и эффектной физикой, расчетами было главным. Я мог бы легко найти себе тогда - и в любое время - другое поле для теоретических забав (как и Ферми, да простится мне это нескромное сравнение). Главным для меня и, как я думаю, для Игоря Евгеньевича и других участников группы было внутреннее убеждение, что эта работа необходима.

Я не мог не сознавать, какими страшными, нечеловеческими делами мы занимались. Но только что окончилась война - тоже нечеловеческое дело. Я не был солдатом в той войне - но чувствовал себя солдатом этой, научно-технической. (Курчатов иногда говорил: мы солдаты - и это была не только фраза.) Со временем мы узнали или сами додумались до таких понятий, как стратегическое равновесие, взаимное термоядерное устрашение и т. п. Я и сейчас думаю, что в этих глобальных идеях действительно содержится некоторое (быть может, и не вполне удовлетворительное) интеллектуальное оправдание создания термоядерного оружия и нашего персонального участия в этом. Тогда мы ощущали все это скорей на эмоциональном уровне. Чудовищная разрушительная сила, огромные усилия, необходимые для разработки, средства, отнимаемые у нищей и голодной, разрушенной войной страны, человеческие жертвы на вредных производствах и в каторжных лагерях принудительного труда - все это эмоционально усиливало чувство трагизма, заставляло думать и работать так, чтобы все жертвы (подразумевавшиеся неизбежными) были не напрасными (это чувство еще обострилось на "объекте" - я об этом пишу ниже). Это действительно была психология войны.

Я читал, что Оппенгеймер заперся в своем кабинете 6 августа 1945 года, в то время как его молодые сотрудники бегали по коридору Лос-Аламосской лаборатории, испуская боевые индейские кличи, а потом плакал на приеме у Трумэна. Трагедия этого человека, который в своей работе, по-видимому, руководствовался идейными, высокими мотивами, глубоко волнует меня (конечно, еще больше волнует вся трагическая история Хиросимы и Нагасаки, отразившаяся в его душе). Сегодня термоядерное оружие ни разу не применялось против людей на войне. Моя самая страстная мечта (глубже чего-либо еще) - чтобы это никогда не произошло, чтобы термоядерное оружие сдерживало войну, но никогда не применялось.

ГЛАВА 7

Объект

Летом 1949 года мы снимали дачу под Москвой по Октябрьской железной дороге, полдачи на две семьи. Наша соседка, очень приятная еврейская бабушка, имела обыкновение ворчать на своих внуков Таниного возраста:

- Разве это дети? Это черти, а не дети!

В последних числах июня напротив дачи остановилась "эмка" (автомашина М-1) и вышедший из нее подтянутый офицер предложил мне немедленно ехать к Ванникову. Разговор с ним был коротким:

- Вы на самолете летаете?

- Да.

- А я не люблю. Мы должны с вами немедленно выехать в хозяйство Юлия Борисовича. Поезжайте (он назвал адрес), там вам все объяснят.

По указанному адресу я увидел вывеску "Овоще-плодовая база" и, спустившись в полуподвальное помещение, прошел мимо каких-то людей, по виду экспедиторов или "толкачей": кто-то дремал сидя, двое играли в домино. В следующей комнате за столом сидел бледный, нервный мужчина. Узнав, что я еду в "хозяйство" (оно тут называлось уже иначе) и никогда там не бывал, он выдал мне пропуск и объяснил, каким вагоном какого поезда я должен ехать.

В ближайшие годы я получал свой пропуск на объект каждый раз таким же образом, лично являясь на эту памятную "базу". Со временем я приобрел исключительное право сообщать о своих поездках по телефону. Но уже, например, мои сотрудники при поездках в Москву в отпуск или в командировку такого права не имели. (Очевидно, предполагалось, что по телефону может договориться о поездке кто-то "не наш", т. е. шпион!)

Вечером я приехал на вокзал и сел в указанный мне вагон, пройдя через окружавшую его цепь людей в штатском и в форме. Это был личный вагон Ванникова; кроме нас двоих, ехал еще ранее мне незнакомый Мещеряков, научный руководитель сооружения Дубненского ускорителя (один из учеников Курчатова, пользовавшийся, по-видимому, большим доверием руководства). Через несколько минут после отхода поезда от перрона Ванников пригласил нас (через проводника) к столу. Я с интересом прислушивался к разговору Мещерякова с Ванниковым, в котором упоминались совершенно мне неизвестные учреждения, дела и фамилии (впрочем, мне разъяснили, что Бородин - это Курчатов). Ночью в душном купе мне не спалось. Я помню, что думал не о волнующих событиях жизни и своих ошибках, как чаще при бессонице теперь, а о новой проблеме, которая возникла в эту ночь в моей голове, - об управляемой термоядерной реакции. Но ключевая идея магнитной термоизоляции возникла у меня (и была развита и поддержана Игорем Евгеньевичем Таммом) лишь через год.

На конечной станции мы пересели в ожидавшие нас автомашины и на бешеной скорости поехали в сторону объекта. Кажется, часть пути мы должны были проделать на самолете - с этим был связан вопрос Ванникова, но на аэродроме самолета не оказалось. Почти всю дорогу мы ехали по проселку, подскакивая то и дело на ухабах. Не сбавляя скорости, мы проезжали еще только просыпающиеся деревни. В бледном свете утренних сумерек бросались в глаза развалившиеся, плохо крытые избы: большинство - старой соломой или полусгнившей дранкой, какие-то рваные тряпки на веревках, худой еще (несмотря на лето) и грязный колхозный скот. Машина, которая шла перед нами, раздавила перебегавшую дорогу курицу. Мы промчались, не останавливаясь, дальше, через поля и чахлые рощицы. Вдруг машина резко затормозила. Впереди была "зона" - два ряда колючей проволоки на высоких столбах, между ними полоса вспаханной земли ("родная колючка", как говорили потом мы, подлетая или подъезжая к границе объекта). Машины остановились напротив запертых ворот, рядом с ними было здание, откуда вышли два офицера. В первой машине проверили пропуска, офицеры взяли под козырек, и она проехала. Но когда они подошли к нам, Ванников, получивший несколько шишек на ухабах и злой после плохо проведенной ночи, матерно выругался и сказал шоферу "Гони!". Офицеры отскочили от рванувшей машины. Вскоре я уже устраивался в гостинице для начальства, внизу была начальственная столовая, "генералка", как ее называли. Стены ее были разрисованы звездами. Позже я узнал, что рисовала их одна заключенная.

Я кое-как побрился (сильно порезавшись с непривычки опасной бритвой) и собрался уже спускаться вниз. Вдруг дверь напротив отворилась, и в коридорчик вышел Игорь Васильевич Курчатов в сопровождении своих "секретарей" - так назывались в нашей жизни офицеры личной охраны; в то время "секретари" были у Курчатова и Харитона, в 1954-1957 годах также у меня, какое-то очень короткое время - у Зельдовича. (Это были сотрудники специального отдела ГБ в довольно высоких званиях; И. В. обращался к ним на "ты" и часто давал различные поручения; они уважали его в высшей степени, может даже любили.) Игорь Васильевич приветствовал меня на ходу:

- А, москвич приехал, привет!

И со своей "свитой" прошел к поданному ему "ЗИСу". За мной вскоре подъехал Зельдович и повез меня в теоротдел, знакомиться с работами и сотрудниками. Но до этого он сказал мне несколько слов наедине. Приезд И. В. и другого начальства (вскоре я увидел их всех в "генералке") связан с предстоящим испытанием атомного "изделия" (так мы называли атомные и термоядерные заряды, экспериментальные и серийные).

- Будут важные совещания "старейших", вы не должны обижаться, что вас на них не пригласят. Меня тоже на многие совещания не приглашают, кроме тех, на которых нужно мое мнение. Вы должны выработать в себе правильное отношение к этим вопросам. Тут кругом навалом все секретно, и, чем меньше вы будете знать лишнего, тем спокойней будет для вас. Ю. Б. несет на себе эту ношу, но он - особенный человек. Сейчас у нас с вами будет много дела в теоротделе.

После слов Зельдовича о предстоящем испытании мне стали понятны смысл и напряженное значение реплик, которыми при встрече обменялся Ванников с начальником объекта:

- Он здесь?

- Да.

- Где?

- В хранилище.

(Далее колоритное название места, которое я опускаю.)

Речь в этих репликах шла о заряде из делящегося металла (плутония или урана-235), вероятно, недавно привезенного на объект с завода, на котором его сделали. Потом Зельдович мне сказал, что, глядя на эти заурядные на вид куски металла, он не может отделаться от ощущения, что в каждом грамме их "запрессованы" многие человеческие жизни (он имел в виду зеков заключенных урановых рудников и объектов - и будущие жертвы атомной войны).

В теоротделе все обступили нас, поглядывая на меня с явным любопытством. Зельдович представил мне своих немногочисленных тогда сотрудников: Давида Альбертовича Франка-Каменецкого, Виктора Юлиановича Гаврилова, Николая Александровича Дмитриева и Ревекку Израилевну Израилеву.

- А вот это, - сказал Зельдович, указывая на двух сидящих за одним столом молодых людей, деловито размечавших в большом альбоме какие-то графики, наши капитаны.

В одном из капитанов я с удивлением узнал своего однокурсника Женю Забабахина, с которым мы расстались в июле 1941 года на комиссии Военно-Воздушной Академии. Окончив ее, он защитил диссертацию, которая попала на отзыв к Зельдовичу; в результате он оказался на объекте и с большой изобретательностью применял свои познания в газодинамике. По окончании Академии ему было присвоено воинское звание капитана (поэтому Я. Б. употребил это слово). Второго капитана тоже звали Женя, его фамилия была Негин.

Самым старшим из сотрудников был Давид Альбертович - и он же самым увлекающимся. Его идеи часто были очень ценными - простыми и важными, а иногда - неверными, но Д. А. обычно быстро соглашался с критикой и тут же выдвигал новые идеи. Может, сильней, чем кто-либо, Д. А. вносил в работу и жизнь теоротдельцев дух товарищества, стремления к ясности в делах и жизни. Когда кончился "героический" период работы объекта, он "заскучал", вернулся к своим прежним увлечениям астрофизикой (тут я от него кое-что почерпнул), пытался (уже в Москве, куда он переехал в связи с ухудшением здоровья) заниматься управляемой термоядерной реакцией. Перевел с английского несколько книг. Последние годы жизни ему трудно было подниматься на 4-й этаж, он пытался подбить меня обратиться в Моссовет с предложением устроить лифт: мы жили в одном доме, он - этажом выше, но я, к сожалению, его не поддержал (правда, это было уже накануне его внезапной смерти).

Самым молодым был Коля (Николай Александрович) Дмитриев, необычайно талантливый; в то время он "с ходу" делал одну за другой блестящие работы, в которых проявлялся его математический талант. Зельдович говорил:

- У Коли - может, единственного среди нас - искра Божия. Можно подумать, что Коля такой тихий, скромный мальчик. Но на самом деле мы все трепещем перед ним, как перед высшим судией.

Способности Коли проявились очень рано, он был "вундеркиндом". С 15 лет при поддержке Колмогорова посещал университет, сдал все математические экзамены одновременно с окончанием школы, стал работать у Колмогорова по теории вероятностей - тот считал его работы многообещающими. В 1950 году, когда я уже был на объекте, в день моего рождения я зашел к Коле (в Москву меня не пустили, и я не знал, как провести время). Он только что женился, жену его звали Тамара, он ее называл Тамарка. Они начали с того, что стали учить меня пить спирт - до тех пор я ничего крепче водки, и то в количестве не более 50 г и очень редко, не пробовал. Потом мы слушали музыку, о чем-то весело разговаривали, кажется на очень важные общие темы - о смысле жизни, о будущем человечества. Коля с Тамарой подарили мне на день рождения прекрасную книгу "Математический калейдоскоп" Штейнгауза (потом я увидел ее у Алеши - во Второй математической школе она пользовалась популярностью). Зельдович сильно не любил Тамару, почти что ревновал к ней Колю. Он говорил, что она загрузила его домашними делами, сосками, пеленками и т. п. (говорил, что она слишком долго держит его в постели) и что она губит его как научного работника. В 1955 году Тамара выбросилась из окна пятого этажа через несколько дней после операции тиреоэктомии, оставив Колю с двумя детьми. Через несколько лет он женился вторично на сотруднице нашего мат. отдела. Коля долгое время был членом народной дружины, ходил по городу вылавливая пьяных. Очень сложной была научная судьба Коли. Я думаю, что вовсе не житейские и личные причины, а более глубокие привели к тому, что блестящее начало его научной работы в дальнейшем как-то потускнело. Объекту скоро перестали быть нужны красивые в математическом смысле работы (за небольшими исключениями - и тут Коля всегда был на должной высоте, но это были отдельные эпизоды, а в начале Колиной деятельности "красивые" работы образовывали некую систему). Объект превратился в фабрику. Чувство долга обязывало Колю стоять у станка, но по своей природе он был не станочником, а мастером-ювелиром. Зельдович пытался приобщить Колю к "большой" физике, но из этого ничего не получилось: Коля - не из тех, кто может сидеть на двух стульях. Все последующие годы он делал много больше большинства сотрудников мат. сектора, но все время остается чувство неудовлетворенности от мысли, что он мог бы в другой области сделать не много, а что-то качественно иное, исключительное. Коля всегда интересовался общими вопросами - философскими, социальными, политическими. В его позиции по этим вопросам ярко проявлялись абсолютная интеллектуальная честность, острый, парадоксальный ум. Коля был одним из немногих, не обменявших медаль лауреата Сталинской премии на медаль лауреата Государственной премии. Это было выражением стремления к историчности (как у поляков, не переименовавших Дворец Сталина в Варшаве). По убеждениям и постоянной позиции Коля - нонконформист, он в равной мере противостоит официальной идеологии и моей позиции. Он - единственный с объекта, кто открыто приходил ко мне после появления "Размышлений о прогрессе", потом "О стране и мире" (уже на улицу Чкалова) с просьбой дать их почитать и обсудить. Мои взгляды казались ему совершенно неправильными, но спорил он со мной по-деловому.

Очень мне нравился другой сотрудник - Виктор Юлианович Гаврилов (к слову, совершенно влюбленный в Колю). Судьба его очень не простая. Как я слышал, он сын какого-то немецкого то ли профессора, то ли промышленника, приезжавшего в Россию еще во время гражданской войны, и русской женщины, работавшей тогда в гостинице, которая одна воспитала его в трудных условиях. Мать была глубоко верующей, отношение В. Ю. к религии тоже не было однозначно-атеистическим, большего я не знаю. Гаврилов сумел окончить университет, работал у астрофизика Лебединского в Ленинграде, откуда Зельдович перетянул его на объект. Работал В. Ю. с немецкой педантичностью, но, как многие, любил потрепаться на общие темы. С Зельдовичем они не сработались, вскоре после моего приезда на объект он перешел на работу экспериментатором, руководил небольшим отделом. Через несколько лет в его отделе произошла авария на установке, носившей оригинальное название ФИКОБЫН (физический котел на быстрых нейтронах). Это была довольно своеобразная установка, состоявшая в основном из двух половинок атомного заряда, разделенных прокладками (дистанционными кольцами). Она служила для измерения ядерных свойств разных материалов. В центре заряда в специальной полости помещались нейтронный источник и исследуемое вещество. Подбирая толщину прокладок, можно было добиться значительного усиления в результате цепной реакции выходящего наружу нейтронного потока. Я рассказываю здесь об этом, так как не вижу в этих подробностях ничего секретного, и в то же время - в них яркий колорит нашей работы. В первую, "героическую" эпоху все манипуляции с прокладками производил немолодой уже сотрудник по фамилии Ширшов, пользуясь ручной лебедкой без какой бы то ни было автоматики, все обходилось при этом без каких-либо неприятностей. Но он любил приложиться к бутылке. Однажды большое начальство (кажется, Ванников) застало его за этим занятием около заряда; Ширшова тут же изгнали из отдела. Со временем ФИКОБЫН оброс инструкциями, аварийной автоматикой - в таком виде он и попал в руки Гаврилова.

Мерой подкритичности (отличия состояния системы от "нижнего" критического состояния, при переходе через которое возникает цепная реакция с участием запаздывающих нейтронов) является величина, обратно пропорциональная коэффициенту умножения нейтронов от источника в центре заряда.

Для единиц этой величины Д. А. Франк-Каменецкий, первый занимавшийся теорией ФИКОБЫНа, ввел забавное название "ширши" - в честь Ширшова. Гаврилов тоже активно участвовал в этих расчетах, теперь же он имел дело с ширшами в натуре ("подай прокладку в 5 ширшей" и т. п.). Авария произошла оттого, что один из сотрудников нарушил чередование прокладок и система перешла через нижнее критическое состояние. (Если бы было перейдено "верхнее", т. е. критическое без учета запаздывающих нейтронов, было бы много хуже, но такая опасность практически исключена.) Аналогичная авария описана в известной американской повести Декстера Мастерса49), в которой рассказывается о гибели от нейтронного облучения молодого сотрудника Лос-Аламосской лаборатории в 1945 году, произошедшей, по-видимому, при проверке подкритичности одного из первых американских ядерных зарядов (судя по повести, тогда в США действовали еще более отчаянно, чем у нас во времена Ширшова). У Гаврилова обошлось без человеческих жертв, но материальные потери и всеобщий испуг были велики. В. Ю. пришлось уйти с объекта в Министерство, я потом расскажу об этом периоде его жизни подробней. В конце 50-х годов он сделал новый резкий поворот - перешел на работу в области молекулярной биологии; в то время Курчатов организовал в своем Институте лабораторию, в противовес официальному лысенкоизму (только независимое положение Курчатова позволило ему сделать это). Работа Гаврилова и взаимоотношения с биологами на этом новом поприще складывались трудно. В это время я вновь сблизился с Виктором. Мы часто беседовали, когда я приезжал в Москву. Одной из излюбленных "общих" тем было будущее человечества (он говорил, что благодарит судьбу, что не родился в ХХI веке). Из этих разговоров, быть может, я в особенности включил в круг своих мыслей экологические, демографические и другие глобальные проблемы.

У него с женой не было детей, и в конце 50-х годов они усыновили 10-летнего мальчика Ваню. В трудные дни болезни и смерти Клавы Виктор Юлианович был одним из тех, кто оказал мне наибольшую поддержку. Сам он умер (от болезни сердца) в начале 70-х годов; я узнал об этом через несколько месяцев после его смерти, и мне до сих пор грустно, что я не был на его похоронах.

У единственной женщины в отделе, Ревекки Израилевой, кроме основной работы, была еще обязанность - переписывать набело отчеты-каракули мальчиков; перепечатка на машинке была в те годы запрещена - никакие машинистки из первых отделов не должны были видеть наши сверхсекретные отчеты.

Была при теоротделе и математическая группа (или отдел). Ее возглавлял Маттес Менделевич Агрест, инвалид Отечественной войны, очень деловой и своеобразный человек. У него была огромная семья, занимавшая целый коттедж, я несколько раз бывал у него. Отец М. М. был высокий картинный старик, напоминавший мне рембрандтовских евреев; он был глубоко верующим, как и М. М. Я потом слышал, что Зельдович жестоко ранил Агреста, заставляя его (может, по незнанию) работать по субботам. Зельдович отрицал правильность рассказа. Вскоре Агресту пришлось уехать с объекта - якобы у него обнаружились какие-то родственники в Израиле; тогда всем нам (и мне) это казалось вполне уважительной причиной для увольнения; единственное, что я для него мог сделать, - это пустить его с семьей в мою пустовавшую квартиру, пока он не нашел себе нового места работы. В последние годы у Агреста появилось новое увлечение - он подбирает из Библии и других древних источников материалы, свидетельствующие о том, что якобы Землю посетили в прошлом инопланетяне (я к этому отношусь более чем скептически).

Яков Борисович тут же рассказал мне об основных работах в области атомных зарядов, а впоследствии, когда я стал руководителем группы, я обычно доставлял себе удовольствие, рассказывая сам вновь прибывшим сотрудникам об устройстве атомных зарядов, с прибавкой о термоядерных, и наблюдая за их изумленными лицами.

В этот раз я со своей стороны рассказал о работах Таммовской группы, о предполагаемых характеристиках изделий, основанных на "1-й" и "2-й" идеях (конечно, это были очень предварительные, во многом неверные соображения). Я пробыл в этот первый приезд на объекте около недели, узнал много чрезвычайно для нас важного и неожиданного об атомных зарядах (за пределами объекта даже говорить тогда о таких вещах не полагалось - вне зависимости от степени допуска собеседника - отчеты не размножались и в Москву не высылались).

ГЛАВА 8

И. Е. Тамм, И. Я. Померанчук, Н. Н. Боголюбов, Я. Б. Зельдович

Судьба свела меня с четырьмя крупными учеными-теоретиками, они - в разной степени - оказали большое влияние на мои взгляды, на научную и изобретательскую работу. Здесь я хочу рассказать о них. Особенно велика в моей жизни роль Игоря Евгеньевича Тамма, а если говорить об общественных взглядах, вернее - принципах отношения к общественным явлениям, то из всех четырех - только его. Конечно, как всякие воспоминания, все нижеследующее не более чем штрихи, ни в коем случае не полная картина.

Игорь Евгеньевич работал на объекте с апреля 1950 года до августа 1953-го. Это было время моего самого тесного общения с ним, я узнал его с тех сторон, которые были мне недоступны ранее в Москве (а он, конечно, узнал меня). Мы теперь работали непрерывно вместе полный рабочий день, вместе завтракали и обедали в столовой, вместе ужинали и отдыхали по вечерам и в воскресенье.

В 1950 году Игорю Евгеньевичу было 55 лет - немногим меньше, чем мне сейчас. Я, конечно, хорошо знал его блистательную научную биографию (потом он сделал еще один важный вклад в нее своими работами по изобарным резонансам, затем последовала героическая эпопея нелокальной теории; сейчас этот путь кажется неправильным, но кто знает?). Знал я и то, что Игорь Евгеньевич очень поздно стал активно работать в науке - молодость была отдана политической борьбе, к которой его толкали социалистические убеждения и свойственная ему активность. В 1917 году он состоял в меньшевистской партии и на каком-то съезде единственный из меньшевиков голосовал за немедленное заключение мира, чем вызвал реплику Ленина:

- Браво, Тамм1.

В годы гражданской войны он выполнял многие очень опасные поручения, неоднократно переходил линию фронта, попадал в разные переделки. Наукой он стал заниматься лишь потом, огромную роль для него сыграли поддержка и пример Л. И. Мандельштама, с которым он впервые встретился в Одессе в последний период гражданской войны. Он рассказывал о своей жизни и о многом другом, когда мы оставались с глазу на глаз, наедине, в полутьме его гостиничного номера, или тихо прогуливались по луне вдвоем по пустынным лесным дорожкам (одна из них была известна под названием "Аллея Любви"). Касались мы и самых острых тем - репрессий, лагерей, антисемитизма, коллективизации, идеалов и действительного лица коммунизма. Я не случайно, говоря выше о влиянии на меня общественных взглядов Игоря Евгеньевича, поправился, что речь идет о принципах. Взгляды мои, особенно сейчас, вероятно, очень сильно расходятся с его. Я слышал, как Леонтович с дружеской усмешкой говорил: в И. Е. жив, несмотря ни на что, член Исполкома Елизаветградского Совета. Конечно, в этом только часть правды. Другая ее часть - И. Е. очень многое умел пересматривать и часто жестоко казнил себя за прошлые ошибки (об одном таком эпизоде, касавшемся догматической позиции Коминтерна по отношению к социал-демократии, рассказывает в своих прекрасных воспоминаниях наш общий друг, сотрудник Теоретического отдела ФИАНа Евгений Львович Фейнберг; Тамм спорил об этом в 30-х годах с Бором). Сейчас для меня представляются главными именно основные принципы, которые владели Игорем Евгеньевичем: абсолютная интеллектуальная честность и смелость, готовность пересмотреть свои взгляды ради истины, активная, бескомпромиссная позиция - дела, а не только фрондирование в узком кругу. Но тогда каждое его слово было для меня откровением - он уже ясно понимал многое из того, к чему я только приближался, и понимал глубже, острей, активней, чем большинство тех, с кем я мог бы быть столь же откровенен. Пришлось побывать Игорю Евгеньевичу и в подвалах деникинской контрразведки, и в подвалах ЧК (во время одного из таких сидений его сокамерник непрерывно декламировал малоприличные поэмы Баркова и тем самым сильно укрепил отвращение Игоря Евгеньевича к подобного рода литературе). Спасло его, кажется, попросту везение. Чекисты расстреливали тогда каждое утро 5-6 человек из числа сидевших, но до И. Е. очередь не дошла, его выпустили по приказу Дзержинского. Начальник ОблЧК, отпуская, с явным сожалением заметил: "А ведь ты все-таки белый шпион!" - "Почему?" Начальник показал отобранную при обыске школьную фотографию будущей жены И. Е. Натальи Васильевны, на обороте которой было написано от руки: "Мы все твои агенты". А в 30-е годы Игоря Евгеньевича спасло, кроме опять везения, то, что, выйдя в 1917 году из меньшевистской партии, он уже не вступил ни в какую, в том числе и в большевистскую (а также, возможно, большой уже тогда научный авторитет в СССР и за рубежом). Мы много говорили о репрессиях тех лет. Один из любимейших его учеников Шубин спорил с ним, кажется в 1937 году, повторяя стандартную фразу: "НКВД зря не арестовывает, вот я ничего антисоветского не делаю и меня не арестовывают". (Что было в этих, многими говорившихся тогда словах - слепота? лицемерие? стремление к самообману ради того, чтобы психически устоять в атмосфере всеобщего ужаса? искреннее заблуждение обреченных фанатиков?) Последний их спор происходил ночью, почти до рассвета, а на другой день Шубин был арестован и вскоре погиб в лагере. На запрос о причине смерти пришел (что не часто бывает) ответ: причина смерти - "охлаждение кожных покровов". Тогда же были арестованы и погибли многие другие талантливые физики, среди них Витт (я о нем уже писал), талантливый молодой физик-теоретик Матвей Бронштейн (его работы по квантованию слабых гравитационных волн, по стабильности фотона и др. сохранили свое значение; последняя работа является аргументом против неправильного объяснения космологического красного смещения "старением" фотонов).

В те годы, когда мы занимались изделием и сидели на объекте, в печати, в научных и культурных учреждениях, в преподавании бушевала инспирированная свыше кампания борьбы с "низкопоклонством перед Западом". Выискивались русские авторы каждого открытия или изобретения: "Россия - родина слонов" шутка тех лет. Трагедия не обходилась без курьезов: братьев Райт должен был вытеснить контр-адмирал Можайский с его "воздухоплавательным снарядом", но опубликованный тогда в спешке портрет Можайского и часть его биографии принадлежали его брату. Борьба с низкопоклонством смыкалась с борьбой с так называемым космополитизмом - по существу же это был попросту антисемитизм. Б. Л. Ванников, который сам был евреем, смешил своих чиновных собеседников такими анекдотами:

Стоит человек перед зеркалом и жжет свои космы. Кто он такой? Ответ: космополит.

И еще: чтоб не прослыть антисемитом, зови жида космополитом.

Тут у Игоря Евгеньевича было очень четкое мнение, и он неоднократно высказывал его с большой страстностью. Для него не было "советской" или тем более "русской", как, впрочем, "американской" или "французской" науки лишь общечеловеческая, представляющая собой не только важнейшую часть общемировой культуры и надежду человечества на лучшее будущее, но и самоцель, один из главных смыслов жизни. А по поводу антисемитизма он говорил: есть один безотказный способ определить, является ли человек русским интеллигентом, - истинный русский интеллигент никогда не антисемит; если же есть налет этой болезни, то это уже не интеллигент, а что-то другое, страшное и опасное.

Осенью 1956 года (уже после ухода И. Е. с объекта и после ХХ съезда) я спросил его, нравится ли ему Хрущев. Я прибавил, что мне - в высшей степени, ведь он так отличается от Сталина. Игорь Евгеньевич без тени улыбки на мою горячность ответил: да, Хрущев ему нравится и, конечно, он не Сталин, но лучше, если бы он отличался от Сталина еще больше. Вскоре произошли венгерские события, но наши встречи в то время стали реже, и я не помню, чтобы мы обсуждали их. В 1968 году, когда я выступил с "Размышлениями о прогрессе...", Игорь Евгеньевич, уже тяжело больной, отнесся к этой статье скептически, в особенности к идее конвергенции. Он считал, что в социально-экономическом плане только чистый, неискаженный социализм способен решить глобальные проблемы человечества, обеспечить счастье людей. В этом он остался верен идеалам своей молодости. От обсуждения того, как же решить в антагонистически разделенном мире проблему предотвращения всеобщей термоядерной или экологической гибели, он воздержался, но сказал, что я, конечно, ставлю острые вопросы. Наши разногласия никак не изменили того уважения и даже, как я решаюсь сказать, любви, которую мы питали друг к другу. Я с гордостью помню, что Игорь Евгеньевич именно мне доверил чтение так называемой Ломоносовской лекции. В 1968 году Академия наук присудила ему свою самую почетную научную награду медаль имени Ломоносова (одновременно медаль была присуждена английскому ученому Пауэллу, вместе с Латтэсом и Окиалини открывшему пи-мезон, я уже упоминал об этом). По традиции награда вручается Президентом Академии наук на Общем собрании, затем награжденный читает научную лекцию. В это время Игорь Евгеньевич уже не мог присутствовать на Собрании - он жил на аппарате искусственного дыхания. Но он написал свою лекцию, обсуждал ее со своими учениками, в том числе со мной. Характерно, что она была посвящена не прошлым заслугам, а тем научным идеям, которые увлекали его тогда. С большим волнением я читал ее с трибуны Общего собрания.

В августе того же 1968 года советские танки вошли в Прагу. Это событие потрясло тогда многих в СССР и за рубежом. Я не помню сейчас, кто именно пришел к Игорю Евгеньевичу с предложением подписать письмо с выражением протеста. Игорь Евгеньевич подписал. Но потом, по настоянию одного из своих сотрудников и любимых учеников, аргументировавшего необходимостью сохранения Теоретического отдела ФИАНа - дела жизни Игоря Евгеньевича, он снял свою подпись. Я очень сожалею об этом. Мне кажется, что подпись Игоря Евгеньевича имела бы огромное значение, а он сам получил бы чувство глубокого удовлетворения - это было бы еще одно славное дело в его прекрасной жизни. Опасения же относительно судьбы Теоротдела ФИАНа кажутся мне сильно преувеличенными - ничего бы не случилось. Но и сейчас люди в оправдание своего бездействия в острых общественных ситуациях выдвигают аналогичные мотивы.

Я уже писал о своем отношении (в 1948-1956 гг., для определенности) к работе над ядерным оружием. Я не могу с той же степенью уверенности писать о позиции Игоря Евгеньевича - я не помню развернутого и доходящего до конца, до глубины проблемы разговора об этом; тогда мне казалось, что его позиция - такая же, как моя. Однажды И. Е. рассказал мне об отказе одного из ведущих советских физиков академика Петра Леонидовича Капицы участвовать в работе над ядерным оружием (много потом - в 1970 году - об этом же самом эпизоде мне рассказывал сам Капица, я пишу об этом во второй части воспоминаний). По словам Игоря Евгеньевича, якобы Капица, когда ему позвонили из секретариата Берии с просьбой приехать, ответил, что он сейчас чрезвычайно занят научной работой и, если Лаврентию Павловичу необходимо с ним побеседовать, то он просит его приехать к нему в Институт. Я пытаюсь воссоздать в памяти свои ощущения от рассказа Игоря Евгеньевича. Я не помню, чтобы мне тогда показалось, что И. Е. восхищается смелостью Капицы. Игорь Евгеньевич, наоборот, сказал что-то вроде того, что "конечно, Л. П. на самом деле человек гораздо более занятой, чем Капица". Я, со своим тогдашним умонастроением, воспринял эти слова буквально как осуждение Капицы. Для меня Берия был частью государственной машины и, в этом качестве, участником того "самого важного" дела, которым мы занимались. Мне казалось само собой разумеющимся, что позиция Игоря Евгеньевича в точности такая же. Сейчас я думаю, что в словах И. Е. были некоторые ускользнувшие от меня нюансы, скрытая ирония, быть может он немного недооценивал мою неготовность воспринимать скрытый смысл его высказывания.

В те же годы Я. Б. Зельдович однажды заметил в разговоре со мной:

- Вы знаете, почему именно Игорь Евгеньевич оказался столь полезным для дела, а не Дау (Ландау)? - у И. Е. выше моральный уровень.

Моральный уровень тут означает готовность отдавать все силы "делу". О позиции Ландау я мало что знаю. Однажды в середине 50-х годов я приехал зачем-то в Институт физических проблем, где Ландау возглавлял Теоретический отдел и отдельную группу, занимавшуюся исследованиями и расчетами для "проблемы". Закончив деловой разговор, мы со Львом Давыдовичем вышли в институтский сад. Это был единственный раз, когда мы разговаривали без свидетелей, по душам. Л. Д. сказал:

- Сильно не нравится мне все это. (По контексту имелось в виду ядерное оружие вообще и его участие в этих работах в частности.)

- Почему? - несколько наивно спросил я.

- Слишком много шума.

Обычно Ландау много и охотно улыбался, обнажая свои крупные зубы. Но в этот раз он был грустен, даже печален.

В те объектовские годы говорили мы с Игорем Евгеньевичем, конечно, и о науке. И. Е. любил повторять, что его интересуют все науки, кроме философии и юриспруденции. Я вполне был согласен по второму пункту (увы, потом жизнь заставила меня войти и в эту смутную область, но я так и не смог внутренне принять ее как нечто "настоящее"); что же касается философии, то, мне кажется, Игорь Евгеньевич, в основном, имел в виду догматиков и тех, кто, по выражению Фейнмана, "мельтешит" возле науки. Роль же великих философов прошлого в истории культуры и роль философского, максимально обобщенного и тонкого мышления во всей современной культуре вряд ли он хотел отрицать. В то время он часто говорил о биологии. Я вполне разделял его мысли и чувства относительно лысенкоизма (также Лепешинской, Бошьяна, Быкова, о которых тогда много шумели); вероятно, он укрепил меня в моей позиции. Но к его тезису, что для объяснения явлений жизни необходимы какие-то совершенно новые принципы, быть может даже физические, столь же кардинальные, как квантовая механика, я относился настороженно. Я спорил с ним, говорил, что иерархически организованная стереохимия, действующая по принципу ключ замок, плюс электрохимия в качестве украшения - вполне достаточная база для осуществления процессов жизни (так же, как любой самый примитивный алфавит - вполне достаточная база для выражения самых сложных мыслей). Мне кажется, что развитие науки в последующие десятилетия (начиная с расшифровки ДНК) пока подтверждало мою точку зрения. Правда, сама структура этой организации оказалась неизмеримо сложней и разнообразней, более многоступенчатой, чем могли себе представить самые проницательные умы 30 лет назад. И пока еще далеко не все ясно, нет даже четкой постановки многих важнейших проблем, не говоря уже о конкретных деталях. Игорь Евгеньевич был убежден, что основное направление развития науки должно вскоре переместиться с физики, давшей в первой половине ХХ века самое фундаментальное продвижение, на науку о жизни. Тут я с ним был согласен: действительно, в то время доля интеллектуальных и материальных сил, направленных на весь комплекс наук о жизни (медицина и физиология, цитология, биохимия и биофизика, экология, конкретная зоология и ботаника, наука о поведении животных и человека, селекция и генетика и др.), была недопустимо мала и несопоставима с их практическим и принципиальным значением. С тех пор происходит постепенный рост доли усилий, направленных на биологические науки, но и так называемые точные науки не сдают свои позиции. Поток неожиданных открытий огромного принципиального и практического значения в них не иссякает, и, соответственно, никак не ослабляется к ним внимание. Молодежь, идущая в науку, должна сейчас, как и всегда, руководствоваться своими внутренними склонностями, своим чувством нового, таинственно возрождающимся в каждом поколении. Так будет лучше всего. А что будут делать планирующие организации, это вопрос особый, имеющий очень много аспектов, обсуждать его здесь не место.

Игорь Евгеньевич говорил, что если бы он сейчас (т. е. в 50-х годах) выбирал себе научную специальность, то выбрал бы биологию. Все же мне кажется, что это была метафора. Истинная его страсть, мучившая всю жизнь и дававшая его жизни высший смысл, - фундаментальная физика. Недаром он сказал за несколько лет до смерти, уже тяжело больной, что мечтает дожить до построения Новой (с большой буквы) теории элементарных частиц, отвечающей на "проклятые вопросы", и быть в состоянии понять ее... (Он не сказал, что надеется дожить до момента, когда будет понята тайна работы человеческого мозга, тайна эмбриональной клеточной организации, тайна эволюции и происхождения жизни.)

Е. Л. Фейнберг пишет, что, если бы Игорь Евгеньевич позволял себе отвлекаться от труднейших задач переднего края, он, при его эрудиции и профессионализме, феноменальной трудоспособности, безошибочности вычислений, с легкостью мог бы сделать очень много хороших, ценных работ. Это видно по его деятельности по теме МТР (см. следующую главу), по всей его прикладной деятельности, по тем работам, которые он делал в период "научной депрессии" (т. е. когда впадал в отчаяние от неудач на переднем крае). Но он почти никогда не позволял себе этого. Выражением той же страсти была его работа последних лет (попытка построения теории с искривленным импульсным пространством и развитие идей Снайдера), которую он продолжал с потрясающим духовным и физическим мужеством, будучи уже прикованным к дыхательной машине, т. е. в том положении, когда многие впадают в отчаяние, в апатию, "рассыпаются". Движущим стимулом этой его последней работы была убежденность, что теория перенормировок, которая казалась окончательным и исчерпывающим решением проблемы "ультрафиолетовых расходимостей", на самом деле представляет собою только временное и частичное средство или только феноменологическое при не очень больших энергиях. Такую точку зрения - особенно до открытия "Московского нуля" разделяли очень немногие (среди них - Дирак). Мне кажется, что Игорь Евгеньевич был прав в принципе и не прав в отношении перспективности теории искривленного импульсного пространства. Сейчас большие надежды возлагаются на калибровочные суперсимметричные теории и особенно на "струны". Но окончательной ясности нет ни у кого.

Вернусь к рассказу о нашей жизни в 50-е годы. Завтракали и обедали мы обычно втроем (И. Е., Романов и я). Игорь Евгеньевич обычно рассказывал новости, которые узнавал из передач иностранного радио (он регулярно слушал Би-Би-Си на английском и русском языках, тогда это было довольно необычно), - политические, спортивные, просто курьезные; от него мы узнали о первом восхождении на Эверест в 1953 году Хиллари и Тенцинга; я вспоминаю об этом сегодня, когда на Эверест поднялись участники советской экспедиции, возглавлявшейся его сыном Женей; тогда Игорь Евгеньевич говорил, что он часто клянет себя, что пристрастил сына к альпинизму - захватывающему, но очень опасному увлечению. Как и во всем, что рассказывал Игорь Евгеньевич, главное было даже не содержание, а его отношение - умного, страстного, необычайно широкого человека. Игорь Евгеньевич не давал нам, как говорится, закисать; будучи сам увлекающимся и общительным человеком, он и нас заставлял отдыхать активно и весело. Были в моде у нас вечерние игры в шахматы и их модификации (игра вчетвером, игра без знания фигур противника с секундантом и т. п.; И. Е. показал нам китайские игры "Го" и "выбирание камней"; последняя игра допускает алгоритмизацию, основанную на "золотом сечении", и мы ломали себе головы над этим). Были прогулки лыжные и пешие, а летом - выезд на купания (в последнем случае я был полностью посрамлен, но И. Е. тактично избавил меня от лишних огорчений). Вместе с нами на равных принимал участие и шофер отдельской машины Павлик Гурьянов. В том мире, который образовывался всюду вокруг Игоря Евгеньевича, это было абсолютно естественно и вообще не являлось чем-то особенным. Потом, имея дело с другим начальством, я увидел совсем другие отношения с подчиненными.

Я вспомнил тут, как Павлик однажды спас жизнь Игорю Евгеньевичу и мне. Из встречного потока навстречу нам неожиданно выскочил на огромной скорости военный грузовик (он пошел на обгон на узкой кривой улице, огибавшей церковь). Павлик с мгновенной реакцией бывшего танкиста сумел выскочить на тротуар между редкими, к счастью, прохожими и тем избежал неизбежного лобового столкновения. К сожалению, Павлик потом спился и был переведен на работу машиниста маневренного паровоза.

Большую часть жизни Игорь Евгеньевич очень нуждался в деньгах. Некий достаток возник, когда он получил Сталинскую премию. Но часть из нее он сразу же выделил на помощь нуждающимся талантливым людям; он попросил найти таких и связать его с ними - но эти люди не знали, откуда они получают деньги. Мне очень стыдно, что мне не пришло в голову то же самое или что-нибудь аналогичное (о поступке И. Е., вернее о нескольких таких поступках, я узнал лишь после его смерти).

Е. Л. Фейнберг пишет в своих уже упоминавшихся мною воспоминаниях (я полностью с ним согласен и просто цитирую):

"...Было (в России конца ХIХ века) нечто основное, самое важное и добротное - среднеобеспеченная трудовая интеллигенция с твердыми устоями духовного мира, из которой выходили и революционеры до мозга костей, и поэты, и практические инженеры, убежденные, что самое важное - это строить, делать полезное. Игорь Евгеньевич как личность происходит именно отсюда, и лучшие родовые черты этой интеллигенции стали лучшими его чертами, а ее недостатки - и его слабостями. Едва ли не главная была внутренняя духовная независимость - в большом и малом, в жизни и науке..."1

Человеком таких же высоких качеств была и жена И. Е., Наталья Васильевна, пережившая его ровно на 9 лет. Ей, вероятно, не всегда было легко и просто, жизнь вообще штука сложная...

Разговаривая как-то с Клавой и желая успокоить ее в тех сомнениях, которые ее мучили (совершенно необоснованно), Н. В. сказала: мужчины часто любят неровно, иногда у них любовь ослабевает, почти исчезает, но потом приходит вновь (я знаю об этом разговоре от Клавы; никто не решится утверждать, что Н. В. говорила о своих отношениях с мужем, конечно нет, но какой-то душевный опыт и мудрая доброта в этом были). На протяжении долгих лет их совместной жизни Наталья Васильевна поддерживала своего мужа и на подъеме, и в периоды депрессии, которые бывали у Игоря Евгеньевича, как у всех активных и сильно чувствующих людей.

Об Игоре Евгеньевиче много написано. Я хотел бы думать, что мне удалось прибавить какие-то штрихи к его портрету.

Вероятно, главные удачи моей юности и молодости - то, что я сформировался в Сахаровской семье, носившей те же "родовые черты" русской интеллигенции, о которых пишет Евгений Львович Фейнберг, а затем под влиянием Игоря Евгеньевича.

* * *

Совсем другим, но тоже на редкость обаятельным и ярким человеком был Исаак (Юзик по паспорту) Яковлевич Померанчук. Он был крайне расстроен тогда, летом 1950 года, своим пребыванием на объекте: мы оторвали его от большой науки - т. е. теории элементарных частиц и теории поля - и от молодой жены - он только что женился и был всецело во власти этих переживаний, это был не первый его брак, но, кажется, предыдущие (один или два) прерывались очень рано, жены почему-то уходили от него, но на этот раз, наоборот, он увел жену от мужа-генерала; ночи напролет простаивал И. Я. под ее окнами в надежде на случайный взгляд из-за занавески (все вышенаписанное основано на непроверенных слухах, но я не мог удержаться, чтобы их не повторить, слишком хорошо они "вписываются в образ").

Мне вспоминается, как Исаак Яковлевич вышагивал по дворику коттеджа, где его поселили, ероша свою иссиня-черную шевелюру, и напевал под нос что-нибудь вроде:

Я росла и расцветала до семнадцати годов,

А с семнадцати годов сушит девушку любовь...

(девушка - это был, видимо, он). Когда я обращался к нему с каким-либо вопросом, он восклицал:

- Вы знаете, я, наверно, старомодный человек, но для меня все еще самыми важными являются такие странные вещи, как любовь.

Несмотря на все эти переживания, он с большой скоростью и блеском решал те теорфизические задачи, которые мы с И. Е. могли ему предложить - т. е. выделить из общей массы волновавших нас проблем: теорфизическая техника у него была виртуозной и знал он многое, что мне было неизвестно. Но к этой своей деятельности он относился с величайшим (и совершенно искренним) презрением. Еще раньше я слышал о нем рассказ, как он "ловил за пуговицу" директора большого физического института и спрашивал его:

- Есть у вас ускоритель на 600 Мэв? Ах, нет! В таком случае, вы управдом, а не директор.

Все это было не позой, а существом его натуры, всепоглощающей страстью. Он выработал себе концепцию, что основные, самые фундаментальные законы природы в "обнаженной", не искаженной форме должны проявиться в физике предельно высоких энергий. Вопрос был только в том, чему равны эти энергии, и надо было провести опыты с частицами, обладающими ими. Развитие науки в последующие тридцать лет, по-видимому, подтверждает это предположение. К сожалению, Исаак Яковлевич прожил только половину этого срока и многого уже не увидел. А что-то - и, быть может, самое главное - не увидим и мы, ныне живущие. И. Я. томился на объекте, вероятно, два (или четыре) месяца. Потом начальство поняло, что все же лучше его отпустить. Он вернулся к своей работе и жене.

ГЛАВА 9

Магнитный термоядерный реактор. Магнитная кумуляция

К первым объектовским годам (1950-1951) относится наша совместная с Игорем Евгеньевичем Таммом работа по проблеме управляемой термоядерной реакции.

Я начал думать, как я уже писал, об этом круге вопросов еще в 1949 году, но без каких-либо разумных конкретных идей. Летом 1950 года на объект пришло присланное из секретариата Берии письмо с предложением молодого моряка Тихоокеанского флота Олега Лаврентьева. В вводной части автор писал о важности проблемы управляемой термоядерной реакции для энергетики будущего. Далее излагалось само предложение. Автор предлагал осуществить высокотемпературную дейтериевую плазму с помощью системы электростатической термоизоляции. Конкретно предлагалась система из двух (или трех) металлических сеток, окружающих реакторный объем. На сетки должна была подаваться разница потенциалов в несколько десятков Кэв, так чтобы задерживался вылет ионов дейтерия или (в случае трех сеток) в одном из зазоров задерживался вылет ионов, а в другом - электронов. В своем отзыве я написал, что выдвигаемая автором идея управляемой термоядерной реакции является очень важной. Автор поднял проблему колоссального значения, это свидетельствует о том, что он является очень инициативным и творческим человеком, заслуживающим всяческой поддержки и помощи. По существу конкретной схемы Лаврентьева я написал, что она представляется мне неосуществимой, так как в ней не исключен прямой контакт горячей плазмы с сетками и это неизбежно приведет к огромному отводу тепла и тем самым к невозможности осуществления таким способом температур, достаточных для протекания термоядерных реакций. Вероятно, следовало также написать, что, возможно, идея автора окажется плодотворной в сочетании с какими-то другими идеями, но у меня не было никаких мыслей по этому поводу, и я этой фразы не написал. Во время чтения письма и писания отзыва у меня возникли первые, неясные еще мысли о магнитной термоизоляции. Принципиальное отличие магнитного поля от электрического заключается в том, что его силовые линии могут быть замкнутыми (или образовывать замкнутые магнитные поверхности) вне материальных тел, тем самым может быть в принципе решена "проблема контакта". Замкнутые магнитные силовые линии возникают, в частности, во внутреннем объеме тороида при пропускании тока через тороидальную обмотку, расположенную на его поверхности (рис. 6). Именно такую систему я и решил рассмотреть.

Рис. 6

В начале августа 1950 года из Москвы вернулся Игорь Евгеньевич - кажется, ему был предоставлен кратковременный отпуск. Он с огромным интересом отнесся к моим размышлениям - все дальнейшее развитие идеи магнитной термоизоляции осуществлялось нами совместно. Вклад И. Е. был особенно велик во всех расчетах и оценках и в рассмотрении основных физических концепций магнитного дрейфа, магнитных поверхностей и некоторых других. Первоначально я предложил назвать нашу тему ТТР (тороидальный термоядерный реактор), но И. Е. придумал более общее и удачное название МТР (магнитный термоядерный реактор); это название привилось, оно применяется и к другим схемам с магнитной термоизоляцией.

Рис. 7

Первая (еще не самая серьезная) трудность, на которую мы обратили внимание, была проблема магнитного дрейфа. Общая картина движения заряженной частицы (иона или электрона) в сильном магнитном поле - спираль, "навитая" на магнитную силовую линию. Радиус витков спирали обратно пропорционален магнитному полю и называется "ларморовским радиусом". Таким образом, двигаясь вдоль силовой линии, частица не выходит из реакторного объема и не соприкасается со стенками, если сами силовые линии не выходят к стенкам. Это и есть принцип магнитной термоизоляции. Но приведенная картина справедлива лишь приближенно, с точностью до параметра, определяемого отношением ларморовского радиуса к радиусу кривизны магнитной силовой линии. Из-за неоднородности магнитного поля в общем случае возникает смещение центра ларморовской окружности, уводящее его с магнитной силовой линии ("магнитный дрейф"). Кроме того, возможен дрейф, вызванный электрическими полями ("электрический дрейф"). Происхождение явления дрейфа легко понять - см. рис. 7; на этом рисунке предположено, что магнитное поле перпендикулярно плоскости чертежа, а напряженность возрастает в направлении оси Х. Кривизна траектории движения заряженной частицы пропорциональна величине магнитного поля и больше в точке В, чем в точке А; в результате траектория частицы (точней, ее проекция на плоскость, перпендикулярную вектору магнитного поля) оказывается незамкнутой, что изображено на рисунке (дрейф в направлении оси Y). Аналогично действует направленное вдоль оси Х электрическое поле. Магнитное поле, созданное тороидальной обмоткой (в отсутствие плазмы) внутри тороида, совпадает с полем прямого тока, текущего вдоль оси вращения; его напряженность обратно пропорциональна расстоянию до оси вращения. В результате возникает дрейф (смещение) заряженных частиц в направлении, параллельном оси вращения, и они попадают на стенку тороидального объема.

Рис. 8

Выход из этой трудности - в рассмотрении систем, в которых, кроме поля, созданного тороидальной обмоткой, есть еще налагающееся на него поле, созданное циркулярным током, текущим внутри тороидального объема (рис. 8). В таких системах уже нет замкнутых магнитных силовых линий, но есть замкнутые магнитные силовые поверхности, охватывающие циркулярный ток. Магнитные силовые линии спирально навиваются на эти поверхности, опять никуда не выходя за пределы внутреннего объема. О магнитных поверхностях есть упоминание еще в курсе И. Е. "Основы теории электричества", написанном задолго до того, как они нам понадобились. В 1950-1951 гг. И. Е. развил эти идеи. Важный вклад (на этом этапе) внес также Н. Н. Боголюбов. В дальнейшем математическую проблему магнитных поверхностей продолжали разрабатывать другие ученые. Мы показали еще в 1950 г., что, хотя магнитный дрейф в таких системах и происходит, он уже не выводит частицы за пределы ограниченного объема. Игорь Евгеньевич сделал тогда еще одно наблюдение, на много лет опередившее развитие МТР. Он указал, что крайне опасно возникновение таких нарушений структуры (топологии) магнитных поверхностей, при которых некоторые магнитные силовые линии могут быть "стянуты в точку" внутри тороидального объема. Такая "бананная", как ее называют, структура может возникнуть, например, из-за неправильностей в изготовлении тороидальной обмотки или из-за плазменных неустойчивостей (см. далее) - и приводит к колоссальному увеличению теплоотвода. В наших первых предложениях мы рассматривали две возможности создания циркулярного тока - при помощи специального кольца с током, расположенного внутри реакторного объема, и при помощи индукционного тока, текущего непосредственно по плазме и созданного импульсными токами в расположенных вне тороидального объема дополнительных циркулярных обмотках. Эта последняя система наиболее близка к системе "Токамак", которая сейчас (1982 г.) представляется одной из наиболее перспективных во всей проблеме управляемой термоядерной реакции. Мы написали отчет-предложение и, что тогда было важнее, рассказали о наших идеях И. В. Курчатову.

В начале 1951 г. (или в конце 1950-го) на объект прибыла комиссия для рассмотрения наших предложений. В комиссию входили Лев Андреевич Арцимович и Михаил Александрович Леонтович, впоследствии возглавившие работы по МТР. Председателем был Арцимович. И. Е. и я сделали серию докладов, в которых, кроме вышеизложенного, осветили и другие вопросы - первые оценки эффективности системы, если "все получится"; при этом рассматривались системы как с чистым дейтерием, так и со смесью дейтерия с тритием (которые представляются более реальными), пристеночные эффекты и многое другое. Важное мое предложение об использовании нейтронов термоядерного реактора для целей бридинга - т. е. для производства при захвате нейтронов урана-233 из тория-232 и плутония-239 из природного урана-238 - вероятно, было сформулировано несколько позже приезда комиссии. Так как выделение энергии на один акт реакции при процессе деления гораздо больше, чем при процессе синтеза, экономические и технические возможности такого комбинированного двухступенчатого производства энергии оказываются выше, чем при получении энергии непосредственно в термоядерном реакторе. Делящиеся материалы производятся при этом в МТР и затем сжигаются в атомных реакторах сравнительно простой конструкции, более простых, чем реакторы на быстрых нейтронах, в которых к тому же накопление делящихся материалов происходит сравнительно медленно. Может быть, я упоминал об этом предложении, но оно не привлекло внимания. Главное внимание при обсуждении было посвящено вопросу о так называемых плазменных неустойчивостях (подробней о них ниже). Именно ими определяется принципиальная осуществимость МТР. Мы с И. Е. знали об этом кое-что и, конечно, опасались их влияния, но надеялись, что в достаточно больших системах и за достаточно малое время (например, в импульсных термоядерных реакторах) они не скажутся в той мере, чтобы сделать невозможным осуществление МТР. Существовавшие в то время теории турбулентной плазменной диффузии в магнитном поле давали очень большие значения коэффициента теплоотвода (хотя и меньше, чем в отсутствие магнитного поля). Если бы эти теории были справедливы и применимы к МТР, то МТР был бы практически невозможен или очень сложен и громоздок в осуществлении и не экономичен. Но мы не знали об этом летом 1950 года. А когда Арцимович рассказал нам про эти теории, то и мы, и он уже видели перед собой большие перспективы и не хотели отступать без борьбы. Повторилась почти точно (внешне) ситуация, отраженная в известной притче Эйнштейна - как совершаются изобретения. Сначала все специалисты говорят, что это невозможно, и приводят веские аргументы. Потом появляется невежда, который всего этого не знает, и он-то и делает изобретение. Не следует все же понимать эту притчу слишком буквально; "невежда" должен быть на уровне современных научных знаний и еще обладать рядом качеств - иначе ничего не получится; лучше же всего, если он знает о трудностях, но обладает интуицией, чтобы их не бояться даже и тогда, когда еще не может обосновать свою правоту строго логически. В какой-то мере у нас была именно эта ситуация. Но главная особенность истории разработки МТР была в том, что неустойчивости действительно чрезвычайно опасны и их очень много различных типов, о которых никто тогда не подозревал. Неустойчивости простейшего типа - так называемые гидродинамические, т. е. такие, в которых плазму можно трактовать макроскопически как непрерывную среду. Они же оказались самыми "вредными". Пример гидродинамической неустойчивости - образование "перетяжки" на плазменном шнуре, по которому течет ток. Ток создает вокруг шнура циркулярное магнитное поле, сжимающее шнур своим давлением p = H2/8p. Напряженность поля обратно пропорциональна радиусу, поэтому в точке "перетяжки" поле и его давление больше, что приводит к еще большему углублению перетяжки. Это и есть неустойчивость - случайно возникшая самая неглубокая перетяжка за короткое время углубляется настолько, что шнур в этом месте "рвется". Экспериментаторы ЛИПАНа наткнулись на это явление при самых драматических обстоятельствах. Они производили опыты с дейтериевой плазмой, создавая мощные импульсные разряды. Как и следовало ожидать, плазменный шнур сжимался магнитным полем. Предполагалось, что при этом сильно возрастают давление, плотность и температура внутри шнура. По оценкам в их экспериментах не должно было наблюдаться никаких нейтронов от ядерной реакции, но на всякий случай у них была аппаратура для их регистрации. И вдруг эта аппаратура показала образование некоторого (небольшого) количества нейтронов в момент импульса. Возникла ослепительная надежда, что почему-то температура и плотность плазмы оказываются выше, чем по расчетам, и происходит термоядерная реакция! Было от чего закружиться голове. К счастью, у Арцимовича, Леонтовича и большинства экспериментаторов и теоретиков ЛИПАНа головы не закружились. Арцимовичем была высказана гипотеза, впоследствии подтвердившаяся, что в этих опытах имеет место разрыв плазменного шнура в результате "перетяжечной" неустойчивости, а так как по шнуру течет электрический ток большой силы, в точке разрыва возникает электрическое поле (по существу это то же самое явление, которое "наблюдал" когда-то своими пальцами я, размыкая ток батарейки, текущий через обмотку игрушечного моторчика). Электрическое поле ускоряет ядра, находящиеся в точке разрыва, и они взаимодействуют с другими ядрами. Т. е. происходит то же, что в обычной ускорительной трубке. Ядерная реакция действительно имеет место, но это не термоядерная реакция! В дальнейших экспериментах пытались увеличить наблюдаемый эффект, применяя импульсные токи большей величины. Если бы мы имели дело с термоядерной реакцией, то можно было бы ожидать резкого увеличения выхода нейтронов. Но ничего подобного не наблюдается. Это была просто ускорительная трубка, причем плохая. Сенсация развеялась, но, конечно, само явление было очень интересным. История с "фальшивыми" нейтронами получила некоторое отражение в фильме режиссера Михаила Ромма "Девять дней одного года", вышедшем на экраны в 60-х годах; недавно его вновь показывали по телевизору. Игорь Евгеньевич рассказывал мне тогда некоторые подробности его предыстории. Первоначально Ромм обратился за материалами для будущего фильма к проф. Василию Семеновичу Емельянову, тогда начальнику Управления по мирному использованию атомной энергии. (Емельянов - старый большевик, автор нескольких книг воспоминаний; в 60-е годы он выступил в "Правде" с резкими нападками на писателя Виктора Некрасова за умаление роли рабочего класса, тоже в связи с кино.) Что Ромму рассказал Емельянов - мне неизвестно; он любит и умеет поговорить. Но он направил Ромма к И. Е. С Игорем Евгеньевичем Ромм разговаривал несколько раз. Тема была - история МТР. Герой фильма - Гусев - имеет имя и отчество, напоминающие мои - Дмитрий Андреевич, но он экспериментатор; отец его живет в деревне (воплощает народную мудрость). Ромм пытался в своем фильме показать изнутри жизнь научно-исследовательского ядерного института, пафос и психологию работы над мирной (и - за кулисами - немирной) термоядерной тематикой. Мне первоначально фильм скорее понравился; теперь мне кажется, что его портит слишком большая "условность" большинства ситуаций. Для самого Ромма фильм явился как бы переходной ступенью от "Ленина в Октябре" к замечательному и волнующему "Обыкновенному фашизму".

Центральный эпизод в фильме - переоблучение Гусева нейтронами от экспериментальной термоядерной установки.

На самом деле до такой опасности и до сих пор очень далеко!

В 1950 году мы надеялись осуществить МТР за 10, максимум - за 15 лет. (Я говорю о нас с Игорем Евгеньевичем и более горячих головах из числа ЛИПАНовцев; Арцимович и Леонтович были настроены осторожней.) Сейчас позади 32 года напряженной работы многих сотен талантливых людей во всех развитых странах мира. Проведены многочисленные эксперименты в самых разнообразных условиях, многочисленные, часто очень тонкие и глубокие теоретические исследования. И только сейчас, по-видимому, поведение плазмы в неоднородных магнитных полях и поведение систем типа Токамак изучены в той мере, которая дает обоснованную, а не интуитивную надежду на осуществимость этих систем. Но абсолютно достоверный ответ будет получен лишь в ходе демонстрационного эксперимента, надо надеяться - в этом десятилетии!

На основании доклада комиссии было принято постановление Совета Министров, согласно которому разработка проблемы МТР поручалась ЛИПАНу. Ответственный руководитель - Л. А. Арцимович. Руководитель теоретических работ - М. А. Леонтович. Авторы предложения Тамм и Сахаров привлекались в качестве постоянных консультантов. (Подразумевалось, что основной нашей задачей, за которую мы отвечаем, является по-прежнему разработка термоядерного заряда.) Во всех дальнейших работах роль Арцимовича и Леонтовича была очень большой. Арцимович уже имел опыт в плазменных явлениях, который он приобрел занимаясь электромагнитными методами разделения изотопов. Но гораздо важней был его высокий общефизический уровень, прекрасное владение экспериментальной техникой и теорией, острый, скептический и одновременно деловой ум. Очень существенна заслуга Арцимовича в выборе Токамака как основного направления исследований. Что касается Леонтовича, то лучшего руководителя теоретических работ найти было нельзя. Он мало верил в конечный успех, но делал максимум возможного для его приближения. Отношение его к сотрудникам было требовательным, отеческим и самоотверженным. Огромные успехи в теоретической физике плазмы в МТР без него были бы невозможны.

Через несколько недель после комиссии я был вызван к Берии. До этого один раз и много раз после я бывал в Кремле в кабинете Берии ? 13 в составе большой группы, возглавляемой "старшими" (Б. Л. Ванниковым и И. В. Курчатовым). Расскажу, как обычно это происходило.

Каждый раз, приехав в Москву, я должен был сидеть, как принято говорить, "на приколе", потом - иногда через неделю - поступал сигнал из Управления: "Зовут наверх". Я приезжал туда, и все вместе мы направлялись в Кремль; в бюро пропусков нам выдавались листочки-пропуска, затем надо было пройти несколько постов проверки, один офицер проверял придирчиво паспорт и пропуск, а другой бдительно смотрел прямо в лицо, нет ли на нем подозрительного выражения. Конечно, задавался вопрос, нет ли у вас с собой оружия (но обыска ни разу не было).

В этот раз я ехал один. В приемной Берии я увидел, однако, Олега Лаврентьева - его отозвали из флота. К Берии нас пригласили обоих. Берия, как всегда, сидел во главе стола, в пенсне и в накинутой на плечи светлой накидке, что-то вроде плаща. Рядом с ним сидел его постоянный референт Махнев, в прошлом начальник лагеря на Колыме. После устранения Берии Махнев перешел в наше Министерство в качестве начальника отдела информации; вообще тогда говорили, что МСМ - это "заповедник" для бывших сотрудников Берии.

Берия, даже с какой-то вкрадчивостью, спросил меня, что я думаю о предложении Лаврентьева. Я повторил свой отзыв. Берия задал несколько вопросов Лаврентьеву, потом отпустил его. Больше я его не видел. Знаю, что он поступил на физический факультет или в какой-то радиофизический институт на Украине и по окончании приехал в ЛИПАН. Однако после месяца пребывания там у него возникли большие разногласия со всеми сотрудниками. Он уехал обратно на Украину. В 70-х годах я получил от него письмо, в котором он сообщал, что работает старшим научным сотрудником в каком-то прикладном научно-исследовательском институте, и просил выслать документы, подтверждающие факт его предложения 1950 года и мой отзыв того времени. Он хотел оформить свидетельство об изобретении. У меня ничего на руках не было, я написал по памяти и выслал ему, заверив официально мое письмо в канцелярии ФИАНа. Мое первое письмо почему-то не дошло. По просьбе Лаврентьева я выслал ему письмо вторично. Больше я о нем ничего не знаю. Может быть, тогда, в середине 50-х годов, следовало выделить Лаврентьеву небольшую лабораторию и предоставить ему свободу действий. Но все ЛИПАНовцы были убеждены, что ничего, кроме неприятностей, в том числе для него, из этого бы не вышло.

После ухода Лаврентьева Берия обратился ко мне с вопросом, как идет работа по МТР у Курчатова. Я ответил. Он встал, давая понять, что разговор окончен, но вдруг сказал:

- Может, у вас есть какие-нибудь вопросы ко мне?

Я совершенно не был готов к такому общему вопросу. Спонтанно, без размышлений, я спросил:

- Почему наши новые разработки идут так медленно? Почему мы все время отстаем от США и других стран, проигрывая техническое соревнование?

Я не знаю, какого рода ответа я ждал. Через 20 лет в "Меморандуме" Сахарова, Турчина и Медведева задается этот же вопрос и дается ответ, что это отставание связано с неразвитостью демократических структур управления, недостатком информационного обмена, недостатком интеллектуальной свободы. Но вряд ли тогда я осознанно думал об этом. Берия ответил мне прагматически:

- Потому что у нас нет производственно-опытной базы. Все висит на одной "Электросиле". А у американцев сотни фирм с мощной базой.

(Такой ответ был мне, конечно, не интересен.) Он подал мне руку. Она была пухлая, чуть влажная и мертвенно-холодная. Только в этот момент я, кажется, осознал, что говорю с глазу на глаз со страшным человеком. До этого мне это не приходило в голову, и я держался совершенно свободно. Вечером этого дня я был у родителей и рассказал им о своей встрече с Берией. Их испуганная реакция усилила мои ощущения; быть может даже, сейчас это трудно восстановить, только тогда я осознал их.

ГЛАВА 10

Перед испытанием

Подготовка к испытанию первого термоядерного заряда была значительной частью всей работы объекта в 1950-1953 гг., так же как и других организаций и предприятий нашего управления и многих привлеченных организаций. Это была комплексная работа, включавшая, в частности, экспериментальные и теоретические исследования газодинамических процессов взрыва, ядерно-физические исследования, конструкторские работы в прямом смысле этого слова, разработку автоматики и электрических схем изделия, разработку уникальной аппаратуры и новых методик для регистрации физических процессов и определения мощности взрыва.

Громадных усилий с участием наибольшего числа людей и больших материальных затрат требовали производство входящих в изделие веществ, другие производственные и технологические работы.

Особую роль во всей подготовке к испытаниям первого термоядерного изделия (как и всех других изделий) играли теоретические группы. Их задачей был выбор основных направлений разработки изделий, оценки и общетеоретические работы, относящиеся к процессу взрыва, выбор вариантов изделий и курирование конкретных расчетов процесса взрыва в различных вариантах. Эти расчеты проводились численными методами, в те годы - в специальных математических секретных группах, созданных при некоторых московских научно-исследовательских институтах.

Необходимо было прежде всего разработать расчетные схемы, устойчивые к неизбежным малым погрешностям счета и достаточно точные при приемлемом объеме вычислительной работы. Сами расчеты были при этом "шаблонными", почти механическими, но необыкновенно трудоемкими. Первоначально они делались вручную (точней, на электрических арифмометрах) целыми бригадами вычислителей. Затем, после появления первых советских электронно-вычислительных машин (сначала на лампах, потом на транзисторах), наши расчеты были переведены на машины. Расчеты изделий сразу стали одним из самых важных применений ЭВМ. Наличие спроса со стороны могущественного и богатого потребителя, в свою очередь, стимулировало разработку новых ЭВМ, со все более высокими характеристиками быстродействия, "памяти", внешних устройств и логическими возможностями. Впрочем, в наших делах широкое использование ЭВМ относится к периоду уже после 1953 г. Другим "богатым" потребителем были ракетно-космические исследования.

Теоретические группы также играли важную роль в определении задач, анализе результатов, обсуждении и координации почти всех перечисленных направлений работ других подразделений объекта и привлеченных организаций.

В качестве примера коротко скажу о ядерно-физических исследованиях. Они четко распались на два направления. Во-первых, во многих группах на объекте, в Москве и в других городах велись измерения вероятностей ("сечений") элементарных ядерных процессов, которые после некоторых теоретических манипуляций использовались в расчетах. Например, сечения реакций дейтерия и дейтерия с тритием использовались для вычисления скорости термоядерных реакций при разных температурах. Во-вторых, в экспериментальных группах объекта проводились опыты интегрального характера, моделирующие ядерные процессы в геометрии, похожей на геометрию изделий (примером таких интегральных установок является упомянутый в одной из предыдущих глав ФИКОБЫН). Руководителем одной из групп этого второго направления был Юрий Аронович Зысин. У меня были с ним самые тесные деловые отношения. Обычно, раз в месяц или чаще, я приезжал по вечерам в его лабораторию. Это был особый мир - мир высоковольтной аппаратуры, мерцающих огоньков пересчетных схем, таинственно поблескивавшего фиолетовым отливом металла (урана), обозначавшегося тогда диковинным сочетанием букв и цифр.

Сотрудники Зысина работали посменно, но, зная о моем приезде, они все собирались, и мы не спеша, в очень дружеской и спокойной обстановке обсуждали результаты экспериментов. Уезжал я от них обычно часов в 9 вечера. (Среди молодых сотрудников был Саша Лбов; он недавно напомнил о себе, прислав мне в Горький ругательное письмо в связи с моим обращением к Пагуошской конференции.)

С самим Зысиным у меня возникли и чисто личные отношения. Наши коттеджи были расположены рядом, и мы дружили семьями - и взрослые, и дети. Старший сын Зысина был ровесником моей второй дочери Любы. Для Клавы, оказавшейся на объекте в некотором вакууме, это общение было в особенности важно. Мы часто вместе катались на лыжах. В марте и апреле Юра во время этих прогулок раздевался до пояса и скоро сильно загорал (сохранилась фотография, где мы все, старшие и младшие, только что приехали из леса; Клава и Ирина, жена Юры, со смехом набирают снег для снежков). Юрий Аронович иногда рассказывал о довоенных годах, о войне (он был ее участником) и о первых послевоенных годах в ЛИПАНе. Однажды он выступил на семинаре в ЛИПАНе с докладом, в котором обосновывался принцип "жесткой фокусировки" при конструировании ускорителей. К сожалению, специалисты в этой области тогда не оценили его предложения и "доказали", что такого не может быть, потому что не может быть. Сейчас, как известно, строительство больших ускорителей немыслимо без использования принципа жесткой фокусировки, во много раз уменьшающего сечение вакуумной камеры, а значит - вес магнита и стоимость (при нынешних масштабах речь идет о многих десятках миллионов рублей, если не много больше).

Я много имел дело также с экспериментаторами-газодинамиками, в какой-то мере - с конструкторами, но более тесное общение было еще впереди, о нем я пишу в главе "Третья идея".

Осенью 1952 года начальник отдела ядерных исследований на объекте Давиденко, Зысин и я поехали в командировку в Ленинград, где в одном из научно-исследовательских институтов велись большие работы по подготовке радиохимических измерений при предстоящем термоядерном взрыве. Я до тех пор никогда не бывал в Ленинграде (а в следующий раз попал в него уже вместе с Люсей в 1971 году). Но Ленинград всегда был окружен каким-то ореолом в моем воображении - через литературу, рассказы. При личном знакомстве это чувство только усилилось. В Ленинграде я встретил Протопопова (инженера, с которым мы работали на заводе в 1944 году). Он теперь работал в том же самом институте, куда мы приехали. Протопопов был очень болен. Вскоре он умер.

Осенью 1952 года я принял участие в попытке использовать радиохимические методы, чтобы что-то узнать об американских термоядерных зарядах. В ноябре США произвели мощный взрыв на атолле Эниветок (Eniwetok). Через несколько дней, когда, по нашему мнению, радиоактивные продукты с верховыми ветрами должны были достигнуть наших долгот, произошел сильный снегопад (первый в этом году). То ли Давиденко, то ли я предложили собрать этот снег и выделить из него радиоактивные осадки. Мы поехали на "газике" за город и набрали влажного свежевыпавшего снега в несколько больших картонных коробок. Затем начались операции по концентрированию. Мы рассчитывали найти элементы, специфические для тех или иных вариантов термоядерных зарядов (бериллий-7, уран-237 и другие). К несчастью, концентрат не дошел до физиков. Одна из научных сотрудников-радиохимиков машинально вылила концентрат в раковину (она, кажется, была в расстроенных чувствах по чисто личным причинам). Начальству эта история, по-видимому, осталась неизвестной.

Сегодня, когда я пишу (верней, восстанавливаю после кражи) свои воспоминания, с тех пор прошло уже 30 лет. Опять начало ноября, и опять выпал первый, влажный снег. Это то, что не изменилось.

По мере приближения испытания обстановка становилась все более напряженной.

Летом 1952 года (если мне не изменяет память) произошел такой эпизод.

Возникли задержки в производстве одного из основных входящих в изделие материалов. Ответственным по Первому Главному Управлению за производство этого материала был Н. И. Павлов, один из руководящих работников ПГУ, кажется в то время полковник ГБ (а может, уже генерал). Существовало в принципе два различных метода производства - назовем их "старый" и "новый". Старый метод использовал завод, ранее построенный для другой цели, впоследствии отпавшей. Новый метод использовал установку, специально построенную на основе оригинальных научно-технических разработок, и был гораздо более перспективным. Павлов, то ли из перестраховки, то ли желая как-то использовать уже существующий завод, решил скомбинировать оба метода; ничего хорошего из этого не получилось, план производства материала был сорван.

На совещании у Берии, на котором я присутствовал, кто-то поднял этот вопрос. Берия уже имел, видимо, свою информацию. Он встал и произнес примерно следующее:

"Мы, большевики, когда хотим что-то сделать, закрываем глаза на все остальное (говоря это, Берия зажмурился, и его лицо стало еще более страшным). Вы, Павлов, потеряли большевистскую остроту! Сейчас мы Вас не будем наказывать, мы надеемся, что Вы исправите ошибку. Но имейте в виду, у нас в турме места много!"

Берия говорил твердо "турма" вместо "тюрьма". Это звучало жутковато. Грозным признаком было и обращение на "вы". Павлов сидел молча, опустив голову, как, впрочем, и все остальные присутствующие. Во второй половине рабочего дня, когда мы вернулись в управление, он не вышел на работу. Все это приняли как должное. Конечно, Павлов полностью перестроился и вывел старый способ из участия в деле.

Николай Иванович Павлов был одной из самых значительных и активных фигур "во втором этаже власти" Первого Управления. Его биография такова. В 1938 или 1937 году его отозвали с последнего курса университета (кажется, с химфака) и направили работать следователем госбезопасности. В это время Берия менял сверху донизу аппарат, доставшийся ему от Ежова (большинство старых просто сажал, и они, как правило, погибали в лагерях вместе со своими недавними жертвами). Павлов оказался подходящим к своей новой роли, быстро пошел в гору (не буду гадать, благодаря каким способностям; сам он говорил, что никогда не применял физических мер воздействия - враги сами признавались во всех преступлениях при виде его черных глаз!). В 1942 году Павлов - начальник управления МГБ (или НКВД, не помню) Саратовской области (как раз тогда там в тюрьме погибал с голоду Н. И. Вавилов; Леонтович по этому поводу говорил: "Николай Иванович - т. е. Павлов - давно имеет отношение к науке..."), а осенью того же года Павлов уже начальник контрразведки Сталинградского фронта. Это был важнейший пост!

Через 20 лет мой знакомый Д. А. Фишман ехал вместе с Павловым в вагоне по этим местам, кажется на какие-то испытания. Павлов и Д. А. стояли у окна тамбура, курили. Павлов молча смотрел на проплывающую мимо бесконечную, унылую солончаковую степь с редкими отдельными чахлыми кустиками. Внезапно, видимо под действием нахлынувших воспоминаний, он начал говорить. Д. А. отказался (побоялся) сказать мне конкретно, что это были за воспоминания, сказал только, что это было неописуемо страшно.

В начале 1943 года Павлов по распоряжению Берии получает новое назначение уполномоченного ЦК КПСС и Совета Министров при Лаборатории 2. Научным руководителем тогда же там был назначен Курчатов. Павлов стал атомщиком. В этой области он вновь проявил свои незаурядные способности - как организационные и бюрократические, так и понимание научной и инженерной стороны дела. Я его застал уже в Первом Главном Управлении. Это был крепкий, сангвинического телосложения человек с иссиня-черными гладкими волосами и черными глазами на светлом красивом энергичном лице, невысокого роста, с быстрыми движениями, громким голосом и смехом. Он обладал неиссякаемой активностью и работоспособностью, всегда помнил детали бесчисленных дел, знал множество людей. Ко мне он относился подчеркнуто доброжелательно, с подчеркнутым пиететом (однажды он в большой компании в моем присутствии сказал: "Сахаров - наш золотой фонд").

Павлов сначала очень нравился Игорю Евгеньевичу - И. Е. любил и ценил способных людей. Однажды И. Е. просил его о помощи в устройстве к нам на работу молодых специалистов. Павлов сказал:

- Что же тут у вас все евреи! Вы нам русачков, русачков давайте.

После этого эпизода восхищение И. Е. Павловым заметно уменьшилось.

Павлову было присвоено звание генерала ГБ в возрасте 34 лет; не без гордости (и слегка - рисовки) он говорил, что вместе с Наполеоном они самые молодые генералы. После снятия Берии карьера Павлова получила сильный удар, но он оправился.

В середине 50-х годов, когда меня стали глубоко беспокоить проблемы биологических последствий испытаний, Павлов как-то сказал мне:

- Сейчас в мире идет борьба не на жизнь, а на смерть между силами империализма и коммунизма. От исхода этой борьбы зависит будущее человечества, судьба, счастье десятков миллиардов людей на протяжении столетий. Чтобы победить в этой борьбе, мы должны быть сильными. Если наша работа, наши испытания прибавляют силы в этой борьбе, а это в высшей степени так, то никакие жертвы испытаний, никакие жертвы вообще не могут иметь тут значения.

Была ли это безумная демагогия или Павлов был искренен? Мне кажется, что был элемент и демагогии, и искренности. Важней другое. Я убежден, что такая арифметика неправомерна принципиально. Мы слишком мало знаем о законах истории, будущее непредсказуемо, а мы - не боги. Мы, каждый из нас, в каждом деле, и в "малом", и в "большом", должны исходить из конкретных нравственных критериев, а не абстрактной арифметики истории. Нравственные же критерии категорически диктуют нам - не убий!

Последний раз я видел Павлова на открытии памятника Курчатову в 1971 году. В это время он был директором небольшого завода МСМ (правда, весьма важного по характеру продукции). Павлов подошел ко мне и сказал:

- Желаю вам успеха во всех ваших делах (он прекрасно знал, что за дела у меня были в это время - не бомбы). Что это его высказывание значило - не знаю.

На том же заседании у Берии, на котором произошел описанный инцидент, решался вопрос о направлении на объект "для усиления" академика М. А. Лаврентьева и члена-корреспондента А. А. Ильюшина. Когда была названа фамилия Ильюшина, Берия удовлетворенно кивнул - очевидно, она уже была ему известна. Как потом мне сказал К. И. Щелкин (заместитель Харитона, опытный в организационных делах человек), Лаврентьев и Ильюшин были направлены на объект в качестве "резервного руководства" - в случае неудачи испытания они должны были сменить нас немедленно, а в случае удачи - немного погодя и не всех... Лаврентьев старался держаться в тени и вскоре уехал. Что же касается Ильюшина, то он вел себя иначе. Он вызвал нескольких своих сотрудников (в отличие от сотрудников объекта - с докторскими степенями, это подчеркивалось) и организовал нечто вроде "бюро опасностей". На каждом заседании Ильюшин выступал с сообщением, из которого следовало, что обнаружена еще одна неувязка, допущенная руководством объекта, которая неизбежно приведет к провалу. Ильюшину нельзя было отказать в остроумии и квалификации, и все же, как правило, он делал из мухи слона (но в случае неудачи испытания укус каждой из этих мух был бы смертелен - он мог бы сослаться на то, что "предупреждал"). На одном заседании Ученого Совета, возмущенный его демагогией, я сказал, невольно несколько по-хамски:

- Ильюшин доказывает нам нечто. Но если подойти с умом, то все будет иначе.

Потом Зельдович любил говорить:

- Будем действовать по принципу Сахарова, т. е. с умом...

Ильюшин жил совсем один в предоставленном ему коттедже с огромной собакой. По вечерам он гулял с ней по безлюдным улицам нашего городка.

После снятия Берии звезда Ильюшина закатилась. Щелкин (и Харитон?) не простили ему пережитого за последний год. Он даже не был допущен к поездке на испытания, что для человека его ранга было большой дискриминацией.

ГЛАВА 11

1953 год

Для всех людей на земле это был год смерти Сталина и последовавших за ней важных событий, приведших к большим изменениям в нашей стране и во всем мире. Для нас на объекте это также был год завершения подготовки к первому термоядерному испытанию и самого испытания.

Последние месяцы жизни и власти Сталина были очень тревожными, зловещими. Одним из трагических событий того времени стало так называемое "дело врачей-убийц", сообщения о котором в начале 1953 года появились на страницах всех советских газет. Речь шла о группе врачей Кремлевской больницы - почти все они были евреями, - которые якобы совершили ряд хорошо замаскированных врачебных убийств партийных и государственных деятелей Щербакова, Жданова и других - и готовились к убийству Сталина. Дело якобы началось с письма врача Лидии Тимашук (конечно, сексотки). Фактически же все, имевшие за плечами опыт кампаний 30-х годов, понимали, что это широко задуманная антиеврейская провокация, развитие антисемитской и антизападной шовинистической "борьбы с космополитизмом", продолжение антиеврейских акций - убийства Михоэлса, расстрела Маркиша и др. Потом мы узнали, что в начале марта были подготовлены эшелоны для депортации евреев и напечатаны оправдывающие эту акцию пропагандистские материалы, в том числе номер "Правды" с передовой "Русский народ спасает еврейский народ" (автор якобы некто Чесноков, незадолго до смерти Сталина введенный им в расширенный состав Президиума ЦК КПСС, - Сталин тогда уже не доверял старому составу). По всей стране прошли митинги с осуждением "врачей-убийц" и их пособников; начались массовые увольнения врачей-евреев. (На объекте кампания увольнений была немного приглушена, но я знаю один случай увольнения доктора-глазника Кацнельсона, мужа моей одноклассницы Лены Фельдман; возможно, были и другие, о которых я не знаю.)

С каждым днем атмосфера накалялась все больше, и в недалеком будущем можно было опасаться погромов (говорят, они были запланированы). В это время в Москву приехал за получением Премии Мира французский общественный деятель Ив Фарж. Он выразил желание встретиться с подследственными врачами и, когда встреча состоялась, спросил, хорошо ли с ними обращаются. Они, естественно, ответили, что очень хорошо, но один из них незаметно оттянул рукав и молча показал Иву Фаржу следы истязаний. Тот, потрясенный, бросился к Сталину. По-видимому, Сталин отдал приказ не выпускать слишком любопытного из СССР. Во всяком случае, Ив Фарж вскоре погиб на Кавказе при очень подозрительных обстоятельствах. (Я не мог проверить достоверность этого, но не получил при этих попытках и опровержения - я рассказал через несколько лет эту историю в обществе начальства, включая Славского, и все промолчали.)

В январе или начале февраля я был свидетелем многозначительной сцены.

Я обедал за столиком в "генералке". Через проход от меня сидели Н. И. Павлов и Курчатов. По радио передали сообщение о том, что в Тель-Авиве неизвестные лица бросили бомбу в советское представительство. И тут я увидел, что красивое лицо Н. И. Павлова вдруг осветилось каким-то торжеством.

- Вот какие они - евреи! - воскликнул он. - И здесь, и там нам вредят. Но теперь мы им покажем.

Курчатов промолчал. Борода и усы полностью скрывали выражение его лица.

Некоторые считают, что дело врачей должно было стать также началом общего, широкого террора, подобного террору 1937 года, во всех звеньях государственной машины, включая высший партийный уровень, и что соратники Сталина почувствовали нависшую над ними опасность. В таком случае возможно, что смерть Сталина не была естественной - ему помогли. Эта версия развита в одной из книг Авторханова.

У меня нет своего собственного мнения о том, как умер Сталин. Тональность известного рассказа Хрущева скорей свидетельствует в пользу естественной смерти.

О смерти Сталина было объявлено 5 марта. Однако, по-видимому, общепризнанно, что смерть Сталина наступила раньше и скрывалась несколько дней. Это было потрясающее событие. Все понимали, что что-то вскоре изменится, но никто не знал - в какую сторону. Опасались худшего (хотя что могло быть хуже?..). Но люди, среди них многие, не имеющие никаких иллюзий относительно Сталина и строя, - боялись общего развала, междоусобицы, новой волны массовых репрессий, даже - гражданской войны. Игорь Евгеньевич приехал с женой на объект, считая, что в такое время лучше находиться подальше от Москвы. Известно, что в эти дни в Москве возникла стихийная давка. Сотни тысяч людей устремились в центр Москвы, чтобы увидеть тело Сталина, выставленное в Колонном зале. Власти, видимо, не предугадали масштаба этого человеческого потока и в обстановке непривычного отсутствия команд свыше не приняли вовремя необходимых мер безопасности. Погибли сотни людей, может тысячи. За несколько дней, однако, в верхних коридорах власти кое-что утряслось (как потом выяснилось - временно), и мы узнали, что теперь нашим Председателем Совета Министров будет Г. М. Маленков. Яков Борисович Зельдович сказал мне по этому поводу:

- Такие решения принимаются не на один год: лет на 30...

Он, конечно, ошибался.

По улицам ходили какие-то взволнованные, растерянные люди, все время играла траурная музыка. Меня в эти дни, что называется, "занесло". В письме Клаве (предназначенном, естественно, для нее одной) я писал:

"Я под впечатлением смерти великого человека. Думаю о его человечности".

За последнее слово не ручаюсь, но было что-то в этом роде. Очень скоро я стал вспоминать эти слова с краской на щеках. Как объяснить их появление? До конца я сейчас этого не понимаю. Ведь я уже много знал об ужасных преступлениях - арестах безвинных, пытках, голоде, насилии. Я не мог думать об их виновниках иначе, чем с негодованием и отвращением. Конечно, я знал далеко не все и не соединял в одну картину. Где-то в подсознании была также внушенная пропагандой мысль, что жестокости неизбежны при больших исторических событиях ("лес рубят - щепки летят"). Еще на меня, конечно, действовала общая траурная, похоронная обстановка - где-то на эмоциональном уровне ощущения всеобщей подвластности смерти. В общем, получается, что я был более внушаем, чем мне это хотелось бы о себе думать. И все же главное, как мне кажется, было не в этом. Я чувствовал себя причастным к тому же делу, которое, как мне казалось, делал также Сталин - создавал мощь страны, чтобы обеспечить для нее мир после ужасной войны. Именно потому, что я уже много отдал этому и многого достиг, я невольно, как всякий, вероятно, человек, создавал иллюзорный мир себе в оправдание (я, конечно, чуть-чуть утрирую, чтобы была ясней моя мысль). Очень скоро я изгнал из этого мира Сталина (возможно, я впустил его туда совсем ненадолго и не полностью, больше для красного словца, в те несколько эмоционально искаженные дни после его смерти). Но оставались государство, страна, коммунистические идеалы. Мне потребовались годы, чтобы понять и почувствовать, как много в этих понятиях подмены, спекуляции, обмана, несоответствия реальности. Сначала я считал, несмотря ни на что, вопреки тому, что видел в жизни, что советское государство - это прорыв в будущее, некий (хотя еще несовершенный) прообраз для всех стран (так сильно действует массовая идеология). Потом я уже рассматривал наше государство на равных с остальными: дескать, у всех есть недостатки - бюрократия, социальное неравенство, тайная полиция, преступность и ответная жестокость судов, полиции и тюремщиков, армии и военные стратеги, разведки и контрразведки, стремление к расширению сферы влияния под предлогом обеспечения безопасности, недоверие к действиям и намерениям других государств. Это то, что можно назвать теорией симметрии: все правительства и режимы в первом приближении плохи, все народы угнетены, всем угрожают общие опасности. Мне кажется, что это наиболее распространенная точка зрения. И, наконец, уже в свой диссидентский период я пришел к выводу, что теория симметрии тоже требует уточнения. Нельзя говорить о симметрии между раковой и нормальной клеткой. А наше государство подобно именно раковой клетке - с его мессианством и экспансионизмом, тоталитарным подавлением инакомыслия, авторитарным строем власти, при котором полностью отсутствует контроль общественности над принятием важнейших решений в области внутренней и внешней политики, государство закрытое - без информирования граждан о чем-либо существенном, закрытое для внешнего мира, без свободы передвижения и информационного обмена. Я все же не хочу, чтобы эти характеристики понимались догматически. Я отталкиваюсь от "теории симметрии". Но какая-то (и большая) доля истины есть и в ней. Истина всегда неоднозначна. Какие выводы из всего этого следуют? Что надо делать нам здесь (т. е. в СССР) или там (т. е. на Западе)? На такие вопросы нельзя ответить в двух словах, да и кто знает ответ?.. Надеюсь, что никто - пророки до добра не доводят. Но, не давая окончательного ответа, надо все же неотступно думать об этом и советовать другим, как подсказывают разум и совесть. И Бог вам судья сказали бы наши деды и бабушки.

В конце марта 1953 г. была объявлена широкая амнистия (ее называли неофициально "ворошиловская", так как под Указом стояла подпись Председателя Президиума Верховного Совета Ворошилова, но, конечно, решение о ней было принято коллективно). Амнистия имела огромное значение, так как уменьшала базу рабской системы принудительного труда. У нее были и отрицательные последствия - временное увеличение в некоторых местах преступности. Но главный ее недостаток был тот, что из нее были исключены политические статьи1. Миллионы безвинных, миллионы жертв сталинского террора продолжали оставаться за колючей проволокой бесчисленных каторжных лагерей, в тюрьмах, в ссылках и на бессрочном поселении. Лишь через несколько лет большинство из них - те, кто еще был жив, - вышли на свободу. Это стало возможным только в результате постепенного освобождения страны от пут сталинского кошмара, при оттеснении из высшего руководства многих трусливых, циничных и жестоких соучастников сталинских преступлений. Как известно, это в значительной мере заслуга Хрущева и его советников в 50-х годах (среди которых, говорят, важную роль играл Снегов - в прошлом тоже узник сталинских лагерей).

Примерно через неделю после объявления об амнистии произошло еще одно важное событие - прекращение дела врачей. Первым среди нас узнал об этом Игорь Евгеньевич - он всегда слушал по утрам иностранные радиопередачи на коротких волнах, чаще всего на английском языке. Я помню, как Игорь Евгеньевич, запыхавшись, прибежал в этот день в отдел и еще от порога крикнул:

- Врачей освободили!

Через несколько часов мы уже читали об этом в советских газетах:

"Всех обвиняемых освободить за отсутствием состава преступления. Виновных в нарушении социалистической законности, в применении строжайше запрещенных законом приемов следствия (читай: пыток, подлогов, фальсификаций. - А. С.) - привлечь к строгой ответственности."1

Игорь Евгеньевич был совершенно потрясен и счастлив и только и мог повторять:

- Неужели дожили? Неужели, наконец, дождались?

Казалось, начинается новая эра. Конечно, как это часто бывает, Игорь Евгеньевич (и все мы) не только радовались действительно великому событию, но и делали из него очень далеко идущие выводы, которые оправдались не полностью и - некоторые - далеко не сразу. И все же самое страшное было позади. В эти дни, наряду с официальным сообщением, мы также с восторгом читали передовые "Правды": "Нерушимость дружбы народов", "Социалистическая законность". Кажется, такое было в первый и последний раз. Очень счастлив был и Яков Борисович. Он мне тогда сказал:

- А ведь это наш Лаврентий Павлович разобрался!

Меня несколько покоробило, но я только заметил:

- Разобраться не так трудно, было бы желание.

Пора было составлять последний итоговый отчет - с ожидаемыми характеристиками и описанием изделия, представляемого на испытание.

Завенягин просил написать отчет так, чтобы его можно было показать не только специалистам, но и "архитектору", и "инженеру-электротехнику". Архитектором по образованию был Берия, а электротехником - Маленков. Но архитектору скоро стало не до наших отчетов.

В один из летних дней жители объекта увидели, что табличка с обозначением "улица Берии" снята, и на ее место повешена картонка с надписью "улица Круглова" (Круглов - тогда министр ВД; потом эта улица была переименована как-то еще). Через час мы услышали по радио сообщение о снятии, разоблачении и аресте Берии и его сообщников1. В деталях ход этих событий остался мне неизвестен. Но я слышал, что Берия был арестован в Кремле, на заседании Президиума ЦК КПСС. Офицеры одной из частей армии за час до приезда Берии сменили по приказу Жукова охрану в Кремле; они пропустили машину Берии и "отсекли" машину с охраной. В это же время в Москву вошли армейские части, блокировали здание ГБ и места дислокации частей ГБ и МВД. Берию арестовали Жуков и Москаленко, неожиданно для него вошедшие в зал заседаний Президиума. Его поместили под арест в подвале здания Министерства обороны2, где он находился вплоть до суда (под председательством маршала Конева) и расстрела. Я слышал, что Берия обращался в Президиум с просьбой о помиловании, писал, что честным трудом искупит свои ошибки, ссылался на большой опыт руководства хозяйством и новыми разработками, на заслуги во время войны. Берия был расстрелян вместе со своими основными помощниками, среди них были Меркулов, Деканозов, Кобулов, Мешик.

Через несколько дней (через две недели?) после ареста Берии меня пригласили в горком КПСС и дали для ознакомления Письмо ЦК КПСС по делу Берии. Письмо рассылалось по партийным организациям (я не знаю, по всем ли, и если нет, то по какому принципу делался выбор) и было предназначено для разъяснения причин ареста Берии. Хотя я не член КПСС, но мое положение было достаточно высоким, и, очевидно, поэтому решили ознакомить и меня с этим документом. В 1956 году в таком же порядке меня ознакомили с текстом секретного выступления Хрущева на ХХ съезде.

Письмо ЦК КПСС было в красной обложке, поэтому я мысленно называл его "Красной книгой". Здесь я тоже буду называть его этим словом, ассоциирующимся с цветом крови. Это очень интересный документ, я постараюсь вспомнить и изложить его содержание.

Письмо начиналось с утверждения, что Берия - буржуазный перерожденец, старый агент мусаватистской разведки, что он злоупотребил доверием народа и совершил тягчайшие преступления. Однако приводимые в письме потрясающие факты свидетельствовали не только о личных, действительно ужасных преступлениях Берии, но и о том, что он был одним из соучастников Сталина и, более того, - всей репрессивной системы в целом. При чем тут буржуазное перерождение - совершенно непонятно, а если оно имело место, то относилось оно не только к Берии. Начиналось письмо с описаний действий Берии и его сообщников в Грузии - массовых арестов и казней, чудовищных пыток. Несколько страниц было уделено делу Лакобы - председателя ЦИК Абхазской АССР - и его жены. Ее арестовали уже после гибели мужа в застенках НКВД и подвергли пыткам, чтобы добиться признания виновности мужа. Не добившись, схватили четырнадцатилетнего сына и стали мучить его на глазах у матери, а мать - на глазах у сына, вынуждая оговорить покойного. Но оба отказались и были убиты. Подробно описывалось также убийство лично Берией Первого секретаря ЦК КП(б) Армении Агаси Ханджяна и некоторые другие. Из дел, относящихся к московскому периоду деятельности Берии и его сообщников, запомнилась цитата из письма Эйхе, которого пытал "гражданин Мешик" - тот самый, который возглавлял секретный отдел в нашем Управлении и столь мирно играл в шахматы с некоторыми научными сотрудниками. У Эйхе был перелом позвонков еще при допросах в царской охранке, и, зная это, Мешик бил его палкой по этим чувствительным местам.

В 1941 году, как указывалось в документе, через несколько дней после начала войны Берия представил Сталину на подпись большой список политзаключенных на расстрел. Все эти люди ранее были приговорены к различным срокам заключения, среди них приблизительно 40 известных партийных и государственных деятелей, многие - герои революции и гражданской войны, содержавшиеся в секретных тюрьмах в Куйбышеве и под Москвой, а всего, если мне не изменяет память, около 400 человек. Сталин подписал этот список, и все перечисленные в нем были расстреляны. В то время упоминание Сталина в таком контексте было потрясающим (мне рассказывали, что при чтении документа на партийном собрании на одном большом заводе в этом месте по залу прошел какой-то общий вздох, похожий на стон). Теперь мы знаем, что таких "превентивных", абсолютно беззаконных массовых расстрелов было много в военные и предвоенные годы. Один из них - расстрел польских офицеров в Катыни.

Запомнился заместитель Берии Деканозов, посол в Германии, который любил ездить на машине по улицам Москвы, высматривая женщин, и тут же насиловал их прямо в своей огромной машине в присутствии охраны и шофера. Сам Берия был интеллигентней. Он любил ходить пешком около своего дома на углу Малой Никитской и Вспольного и указывал на женщин охране ("секретарям"), потом их приводили к нему, и он понуждал их к сожительству. После попытки самоубийства одной его четырнадцатилетней жертвы Берия провел всю ночь около ее постели (но девушка погибла).

Допросы политзаключенных часто проводились в его служебном кабинете. Он требовал, чтобы все присутствующие поочередно били допрашиваемого (гангстерский прием круговой поруки), и издевался над "теоретиком" Меркуловым, который отказывался от личного участия в избиениях (но зато в своих инструкциях теоретически обосновывал массовые репрессии и слежку систему "сит" и "сетей": я не помню деталей, но помню эти слова). После ареста Берии в его письменном столе (в той самой комнате 13, где несколько раз бывал и я) нашли две дубинки для избивания заключенных. В замечательной книге Евгения Гнедина1 рассказывается, как его профессионально избивал в присутствии Берии Кобулов (впоследствии осуществлявший по приказу Сталина Берии депортацию крымских татар и другие страшные акции), быть может этими самыми дубинками. У Берии в его ведомстве, согласно "Красной книге", была "лаборатория по проблеме откровенности" (вероятно, там занимались химическими средствами растормаживания психики, а может, и технологией пыток). Руководитель лаборатории, некий врач (фамилию забыл), по совместительству выполнял весьма деликатные поручения. У него была тайная явочная квартира в Ульяновске. Туда вызывались люди, которых Берии необходимо было тайно уничтожить, не прибегая к аресту. Врач наносил своим жертвам смертельный укол тросточкой, на конце которой была ампула с ядом. Таким образом он убил более 300 человек.

Слушая по радио недавно об убийствах при помощи тросточки политэмигрантов из Болгарии, я невольно вспомнил эту старую историю.

Далее в "Красной книге" рассказывалось об инсценированном Берией ложном покушении на Сталина, которое было Берии необходимо для поднятия собственной значимости. Берии ставились в вину некоторые его ошибки (например, одновременный вызов на какой-то конгресс в защиту мира сразу всех советских резидентов, что привело к целой серии провалов) и некоторые его действия, за которые он, вероятно, должен был отвечать вместе с другими.

После падения Берии у нас появился новый "шеф" - Вячеслав Александрович Малышев, назначенный на пост заместителя Председателя Совета Министров СССР и начальника Первого Главного Управления, вскоре (а быть может, и сразу - я не помню) переименованного в Министерство Среднего Машиностроения1; Малышев, кроме "наших", т. е. атомных, дел, осуществлял общее руководство и другими областями новой военной техники (ракетной и другими).

Во второй половине нашего коттеджа было общежитие девушек из вычислительного отдела. Но тут их всех спешно куда-то выселили и оборудовали там помещение для Малышева. От калитки до двери дома проложили настил, и вскоре я увидел, как по нему из подъехавшего ЗИСа быстро идет, почти бежит невысокий краснолицый мужчина, за которым еле поспевает объектовское начальство. Малышев был "человеком Маленкова". Он рассказал потом в более или менее узком кругу, что сам Маленков, уже будучи Председателем Совета Министров, до падения Берии ничего не знал о работах по термоядерному оружию - никакие сведения о них не выходили за рамки аппарата Берии. Я и раньше знал, что относящиеся к нашим делам "Постановления Совета Министров СССР и ЦК КПСС" фактически представляют собой решения Берии и его аппарата, но не предполагал, что они засекречены даже от Председателя Совета Министров. Биография Малышева, которую он сам рассказал при каком-то моем (кажется, с Ю. Б. Харитоном) визите к нему, очень примечательна. Он сын паровозного машиниста, учился в каком-то железнодорожно-инженерном вузе, по окончании в 1937 году был направлен работать на Коломенский паровозостроительный завод. Но оказалось, что на всем огромном заводе нет ни одного инженера - все они арестованы как "вредители". Прибывшего молодого человека назначают главным инженером. Он, как ни странно, справляется с этим. Во время войны Малышев занимает очень ответственные посты по руководству военной промышленностью, становится ближайшим помощником Маленкова. И наконец - в 1953 году вершина его карьеры. Я спросил Зельдовича:

- Интересно, сознает ли он высоту и исключительность своего положения?

- О да, в полной мере.

В июле 1953 года все работы по подготовке изделия были закончены, пора было ехать на испытания на полигон, расположенный в Казахстанской степи, недалеко от Семипалатинска. Мне запрещено лететь на самолете, я еду в вагоне Ю. Б. Харитона вместе с М. В. Келдышем, М. А. Лаврентьевым и В. А. Давиденко (несколько месяцев Давиденко жил в нашем доме; сейчас мы ехали с ним в одном купе, он все время мастерил свои удочки и спиннинги, не так из любви к рыбной ловле, как из привычки мастерить; Виктор Александрович несколько раз говорил мне, что наибольшее удовлетворение от работы он получал в молодости, когда был слесарем-универсалом на заводе и из его рук выходили реальные вещи). С Келдышем и Лаврентьевым мы встречались в салоне. Они даже в нашем присутствии говорили в основном между собой - часто о совсем мне непонятных академических и организационных делах, о предстоящих выборах, о неизвестных мне людях; гораздо более интересны были разговоры о возможностях электронно-вычислительных машин, о ракетной технике и ее будущем в военных и гражданских делах - тут я мог принимать участие в разговорах.

С Лаврентьевым у меня было мало общих дел - я его почти не знал. Что же касается Мстислава Всеволодовича Келдыша, то наши пути много раз пересекались.

Келдыш производил на меня сильное впечатление деловой хваткой и живостью ума, умением ясно сформулировать сложные научные, инженерные и организационные вопросы, мгновенно находить какие-то новые их аспекты, не замечаемые другими. Потом мне передавали, что и я произвел на него впечатление (еще при первой встрече в 1952 году), и он в разных кругах говорил обо мне в восторженном тоне, как о восходящей звезде на научно-техническом небосклоне. Келдыш возглавлял то специальное математическое отделение, которое занималось нашими расчетами, он очень много и по-деловому помогал нам. О моих отношениях с ним, когда я стал "по другую сторону черты", я рассказываю во второй части воспоминаний.

Ехали мы долго, дней пять-шесть. Несколько часов провели в Новосибирске, успели посмотреть этот сибирский город, в котором еще сохранилось много старых деревянных домов из толстых бревен, и искупаться в теплой, текущей с юга Оби. Дальше мы ехали по Турксибу, а последние 100-150 километров до полигона летели на присланном за нами маленьком самолетике Як-15. Летели мы на бреющем полете, поднимаясь на 20-30 метров только там, где путь пересекали линии электропередачи. Было очень интересно наблюдать сверху ровную казахстанскую степь - стада овец и коров, озерки с плавающими утками, которые с криком взлетали при нашем появлении.

Приехав на полигон, мы узнали о неожиданно возникшей очень сложной ситуации. Испытание было намечено в наземном варианте. Изделие в момент взрыва должно было находиться на специальной башне, построенной в центре испытательного поля. Было известно, что при наземных взрывах возникают явления радиоактивного "следа" (полосы выпадения радиоактивных осадков), но никто не подумал, что при очень мощном взрыве, который мы ожидали, этот "след" выйдет далеко за пределы полигона и создаст опасность для здоровья и жизни многих тысяч людей, не имеющих никакого отношения к нашим делам и не знающих о нависшей над ними угрозе.

Занятые кто подготовкой и расчетами самого изделия, кто организационными вопросами, все мы упустили все это из вида - лишний пример тому, что в самых важных вопросах недосмотры бывают не реже, а, пожалуй, даже чаще, чем в менее существенных! На опасность указал Виктор Юлианович Гаврилов, бывший сотрудник Зельдовича, о котором я писал. Теперь он работал в ПГУ, в Москве.

Начальство было очень встревожено. Малышев, в своей экспансивной манере, рассказывал:

"Мы были готовы к испытаниям, все шло отлично. И вдруг, как злой гений, явился Гаврилов, и все смешалось".

Мы не раз потом называли В. Ю. этим прозвищем, оно отражало что-то в его острокритической натуре.

Для прояснения ситуации было создано несколько групп. Мы работали параллельно (в номерах гостиницы, где нас поселили, конечно без отдыха, почти круглосуточно) и через пару дней с помощью американской книги о действии атомного оружия - "Черной книги", как мы ее называли не только по цвету обложки, - имели необходимые оценки применительно к нашим условиям: мощности взрыва, метеорологической обстановке, характеру почвы и высоте башни.

Несколько слов о "Черной книге". Она долго была у нас настольной во время испытаний и при обсуждении вопросов военного использования ядерного оружия и вопросов защиты. В конце 50-х годов появился русский перевод, но он не поступил в продажу, а распространялся для служебного пользования, так же как написанные потом аналогичные советские справочные издания. Одной из причин, конечно, являлся специальный характер предмета. Но мне кажется, что не менее важно другое. В книге много ужасного, такого, что может посеять в людях чувство безнадежности. А у нас оберегают народ от искушений слишком горького знания. Это, вероятно, входит в общую стратегию психологической мобилизации. (Не сообщают населению и многие другие неприятные вещи; по советскому телевидению не увидишь трупов жертв произошедших у нас катастроф или преступлений - только зарубежных.)

Механизм образования "следа" следующий. Наземный или низкий взрыв втягивает в огненное облако, содержащее радиоактивные продукты деления ядер урана и плутония, огромное количество пылинок почвы. Пылинки оплавляются с поверхности и при этом поглощают (растворяют) радиоактивные вещества. Атомное облако, имеющее более высокую температуру, чем окружающий воздух, всплывает вверх, перемешиваясь с ним и охлаждаясь благодаря расширению. Затем облако движется в ту или иную сторону под действием господствующих верховых (стратосферных) ветров. Пылинки же постепенно выпадают на землю сначала более крупные, потом все более и более мелкие. Образуется длинная радиоактивная полоса - "след", который по мере удаления от точки взрыва расширяется, хотя и довольно медленно.

ГЛАВА 12

"Третья идея"

Уже в первые месяцы нового, 1954-го, года, нам, теоретикам объекта, стало ясно, что мои предложения, легшие в основу докладной, не обещают ничего хорошего. Первоначально я возлагал особые надежды на некоторые "экзотические" (назовем их условно так) особенности предложенной конструкции. Но первые же оценки показали, что даже в завышающих предположениях эти особенности лишь очень немного увеличивают мощность. При этом они были крайне неудобны конструктивно и очень ограничивали возможности применения изделий этого типа. Мы приняли решение ликвидировать всю эту экзотику. После этой операции стало окончательно ясно, что изделие - малообещающее! Расчеты нескольких вариантов, проведенные в Москве по нашим заданиям, неизменно приводили к близким между собой и низким, по сравнению с желаемыми, значениям мощности.

Между тем, у нас возникла новая идея принципиального характера, назовем ее условно "третья идея" (имея в виду под первой и второй идеями высказанные мной и Гинзбургом в 1948 году). В некоторой форме, скорей в качестве пожелания, "третья идея" обсуждалась и раньше, но в 1954 году пожелания превратились в реальную возможность.

По-видимому, к "третьей идее" одновременно пришли несколько сотрудников наших теоретических отделов. Одним из них был и я. Мне кажется, что я уже на ранней стадии понимал основные физические и математические аспекты "третьей идеи". В силу этого, а также благодаря моему ранее приобретенному авторитету, моя роль в принятии и осуществлении "третьей идеи", возможно, была одной из решающих. Но также, несомненно, очень велика была роль Зельдовича, Трутнева и некоторых других, и, быть может, они понимали и предугадывали перспективы и трудности "третьей идеи" не меньше, чем я. В то время нам (мне, во всяком случае) некогда было думать о вопросах приоритета, тем более что это было бы "дележкой шкуры неубитого медведя", а задним числом восстановить все детали обсуждений невозможно, да и надо ли?..

Так или иначе, с весны 1954 года основное место в работе теоретических отделов - Зельдовича и (после отъезда Тамма) моего - заняла "третья идея". Работы же по "классическому" изделию велись с гораздо меньшей затратой сил и, особенно, интеллекта. Мы были убеждены в том, что в конце концов такая стратегия будет оправданна, хотя понимали, что вступаем в область, полную опасностей и неожиданностей. Вести работы по "классическому" изделию в полную силу и одновременно быстро двигаться в новом направлении было невозможно, силы наши были ограничены, да мы и не видели в старом направлении "точки приложения сил". Вскоре аналогичный крен возник и в других секторах объекта - у конструкторов, газодинамиков и некоторых других.

В это время, в частности, важную работу по нашему заданию выполнила со своими сотрудниками Феоктистова.

Юлий Борисович Харитон, доверяя теоретикам и уверовав сам в новое направление, принял на себя большую ответственность, санкционировав переориентацию работы объекта и ведущихся по его заданию расчетных работ в Москве. В курсе событий был также Курчатов.

Вскоре в министерстве поняли, что происходит. Формально то, что мы делали (хотя и не афишировали), было вопиющим самоуправством. Ведь постановление правительства обязывало нас делать классическое изделие и ничего более. На объект приехал Малышев. Положение его в особенности оказалось трудным ведь именно он, по моей докладной, был инициатором Постановления и главным ответственным лицом за его выполнение, так же как и за ракетное постановление.

Сразу по приезде, едва сойдя с самолета, Малышев созвал ученый совет объекта и потребовал доложить ему о ходе работ по классическому изделию. Он сразу, вспомнив поговорку о синице в руках и журавле в небе, заявил, что мы, конечно, вправе вести "поисковые" работы, какими бы фантастическими они ни были, но только - без какого-либо ущерба для классического изделия. Он сначала рассчитывал на мою поддержку, считая меня, так же как и себя самого, ответственным за Постановление, но я не оправдал его надежд и говорил то же самое, что Зельдович и Харитон: что перспективной является только "третья идея", что с нею связан огромный риск, но мы обязаны в первую очередь выяснить именно ее возможности, а классическое изделие следует иметь в виду в качестве запасного варианта, не тратя на него слишком много усилий. Малышев не мог с нами согласиться. Он произнес страстную речь, которую можно было бы назвать блестящей, если бы только мы не были правы по существу. При этом Малышев все больше и больше терял самообладание, начал кричать, что мы авантюристы, играем судьбой страны и т. п. Речь его была длинной - и совершенно безрезультатной. Мы все остались при своем мнении. Полностью запретить работы по "третьей идее" Малышев не мог и не хотел, а то, с каким энтузиазмом, или верней - его отсутствием, мы относимся к классическому изделию, было вне его контроля. Потом подобные совещания, растягивающиеся на полдня, повторялись еще несколько раз; они становились все более безрезультатными и утомительными.

На нашу сторону решительно встал Курчатов. Это особенно мешало Малышеву, связывало ему руки. Малышев, наконец, добился того, что Курчатову за антигосударственное поведение (не знаю точной формулировки) был вынесен строгий партийный выговор (снятый только через год, после отставки Малышева и удачного испытания "третьей идеи").

Я хочу подчеркнуть, что Малышев вовсе не был "консерватором", не принимающим нового. Наоборот, в большом числе случаев он очень активно и умно его поддерживал. В частности, приоритет ракетной техники в значительной степени в его активе. Преимущество "третьей идеи" он тоже вполне был способен понять, но в данном случае он оказался связанным по рукам и ногам, не без моего участия.

Вероятно, в конце концов конфликт получил бы свое разрешение, Малышев нашел бы путь примкнуть к нашему лагерю, во всяком случае после испытания "третьей идеи". Но в начале 1955 года произошли сдвиги в высшем руководстве страны. Маленков был снят с поста Председателя Совета Министров и заменен Булганиным. Падение Маленкова автоматически повлекло за собой падение Малышева, который был человеком из его "окружения".

Через год Вячеслав Александрович умер от острого белокровия1. Как и в случае моей болезни, нельзя, конечно, утверждать, что причиной была наша "прогулка" в 1953 году, но - как знать! Много лет спустя дочь Малышева рассказала мне при случайной встрече, что отставка была страшным ударом для ее отца, еще не старого, энергичного и честолюбивого человека.

На место Малышева, унаследовав все его посты, был назначен Завенягин.

Я присутствовал на заседании Президиума, на котором по докладу Завенягина было принято решение о проведении осенью 1955 года испытания опытного изделия для проверки принципов "третьей идеи". Классическое изделие тоже направлялось на полигон, но испытываться должно было только в качестве резервного при неудаче "третьей".

Заседание шло под председательством Булганина. Хрущев в каких-то синих брюках, вроде джинсов, засунув руки в карманы, возбужденно расхаживал вдоль окон. Маленков сидел на краю стола. Он сильно изменился с 1953 года, осунулся, почернел лицом. Малышева, конечно, в зале не было.

Формальной причиной отставки Малышева было недостаточное якобы внимание, которое он уделял (т. е. не уделял) организации "второго объекта" аналогичной нашему объекту организации с такими же основными задачами. Начальство предполагало, что наличие двух организаций, конкуренция между ними приведут к возникновению новых идей, к выдвижению новых руководителей, вообще к расширению фронта исследований. Малышев, кажется, считал, наоборот, организацию второго объекта распылением сил. Естественно, что Завенягин сразу начал энергично организовывать второй объект. Туда поехали работать (из числа людей, упоминавшихся мной выше) Забабахин, Зысин, Романов, Феоктистова.

Сложные взаимоотношения со вторым объектом во многом определили наш "быт" в последующие годы.

Я дальше рассказываю о трагедии двойного испытания 1962 года, о своей попытке ее предотвратить. Министерство (особенно при преемниках Завенягина) явно протежировало второму объекту. Вероятно, далеко не случайно там была гораздо меньшая еврейская прослойка в руководстве (а у нас Харитон, Зельдович, Альтшулер, Цукерман, я, грешный, хотя и не еврей, но, быть может, еще похуже, и многие другие). Министерские работники между собой называли второй объект "Египет", имея в виду, что наш - "Израиль", а нашу столовую для научных работников и начальства ("генералку") - синагогой.

Решения о сроке испытания только увеличили темп работы по "третьей идее", и без того очень напряженный. Я уже писал о тесном взаимодействии с конструкторами. Получилось так, что особенно многое тут выпало на мою долю. Я, не дожидаясь окончательных расчетов и вообще окончательной ясности, писал технические задания, разъяснял конструкторам то, что казалось мне особенно важным, писал "разрешения" на разумные послабления первоначально слишком жестких технических условий; в общем, очень много брал на себя, на свою ответственность, опираясь не только на расчеты, но и на интуицию. Я часто бывал в конструкторском секторе, завязал тесные, непосредственные деловые отношения с конструкторами, вполне оценил их нелегкий, кропотливый и требующий специфических знаний и способностей труд.

Но, конечно, особенно много все теоретики, и я в том числе, занимались расчетами. Еще на раннем этапе работы мне удалось найти некоторые приближенные описания существенных процессов, специфических для "третьей идеи" (по математической форме это были автомодельные решения уравнений в частных производных; замкнутую математическую форму им придал Коля Дмитриев; я до сих пор помню, что первоначально Зельдович не оценил моей правоты и только после работы Коли поверил; с ним такое редко случается, он очень острый человек).

Но, конечно, для расчета изделий, основанных на "третьей идее", недостаточно было анализа отдельных процессов в упрощающих предположениях нужны были новые методики сложных численных вычислений, пригодные для ЭВМ. Такие методики были разработаны математиками объекта и московских специальных математических групп. Особенно велика была роль группы, возглавлявшейся членом-корреспондентом АН Израилем Моисеевичем Гельфандом. Я много общался с ним и с его сотрудниками, составляя фактически совместно с ними задания на разработку основных программ. Это было очень хорошее общение, хотя и не всегда простое. Иногда Израиль Моисеевич выходил из себя, кричал на сотрудников, случалось - и на меня. После такой вспышки он несколько минут молча бегал взад и вперед по комнате, ероша свои волосы. Успокоившись, он продолжал работу, иногда даже извиняясь за резкость. На самом деле сотрудники, как мне кажется, любили Гельфанда, а он относился к ним вполне по-отечески. Гельфанд - крупный математик, много сделавший в важных областях современной математики. Его академическое продвижение застопорилось, однако, на "член-коррстве"; академиком он не стал - главным образом из-за специфических взаимоотношений и порядков в Математическом отделении Академии, а отчасти из-за того, что в 60-е годы он был причастен к письму в защиту математика А. С. Есенина-Вольпина (я об этом деле пишу во второй части). (Добавление 1987 г. Несколько лет назад эта несправедливость была все же исправлена - Гельфанда избрали академиком.)

Весной или летом 1955 года мы пришли к выводу, что в изделии, основанном на "третьей идее", целесообразно использовать некий новый вид материала. Обычно организация всякого нового производства занимает очень много времени. Я решил обратиться с просьбой о содействии к новому начальнику объекта Б. Г. Музрукову, сменившему на этом посту прежнего начальника А. С. Александрова. Александрова сняли якобы за роман с сотрудницей одного из посольств, якобы шпионкой. В действительности женщина, видимо, была двойным агентом, в основном работала на КГБ, и Александров это знал. Вероятно, снятие Александрова было просто заключительным актом борьбы между ним и прежним начальником объекта, а ныне - начальником Главка. Харитон пытался спасти Александрова, несколько руководящих работников объекта подписали соответствующее письмо, я в том числе, но все было безрезультатно.

Музруков был очень колоритной и значительной фигурой - одним из наиболее крупных организаторов промышленности, с которыми я сталкивался. Начало его карьеры, так же как и у Завенягина, кажется, было связано с Магниткой, затем - уже во время войны - он стал директором Уралмаша - в то время целого конгломерата из свердловских и эвакуированных заводов, дававшего значительную часть общего выпуска танков и другой военной продукции в масштабе всей страны. Условия жизни и работы голодающих эвакуированных и подростков были там ужасающими, много их умирало, а о з/к никто при этом вообще не думал. Эта работа требовала величайшей самоотдачи и огромных организаторских и технических талантов от руководителей. Музруков кончил войну с первой звездой Героя Социалистического Труда и без одного легкого. Затем он - начальник комбината заводов МСМ, что было не легче, и наконец, в 1955 году, приходит к нам на объект в самый, вероятно, драматический год в его истории.

Музруков принял меня в своем рабочем кабинете. Первые несколько минут он держался подчеркнуто официально. Но по мере того, как я говорил, лицо Бориса Глебовича менялось - холодная, почти высокомерная маска сменилась выражением почти детского азарта. Он достал из сейфа блокнот и попросил меня записать кратко обоснование моих требований и примерные технические условия. Я тут же написал несколько страниц, он их прочитал и, не говоря ни слова, набрал номер ВЧ. Обращаясь по имени-отчеству (и на "ты") к директору далекого от нас завода, он попросил его подготовить производственную линию для выполнения задания, суть которого он тут же изложил. На вопрос собеседника о плане он сказал:

- Постарайся уложиться. Не сумеешь - будем тебя выручать. В любом случае новая продукция пойдет в счет плана.

Я поблагодарил Музрукова. Дело было сделано.

Столь же оперативно решались тогда и другие вопросы подготовки к испытаниям.

Перед одним из заседаний Президиума, на которых я присутствовал в 1955 году, я стал свидетелем примечательного высказывания. Я расскажу здесь об этом, хотя это и не имеет отношения к теме данной главы. Нас, работников объекта и министерства, приглашенных на заседание Президиума, долго не впускали в зал заседаний. Вышел Горкин (кажется, это был он; тут я немного боюсь за свою память):

- У вас просят извинения за задержку. Заканчивается обсуждение сообщения Шепилова, который только что вернулся из поездки в Египет. Вопрос чрезвычайно важный. Обсуждается решительное изменение принципов нашей политики на Ближнем Востоке. Отныне мы будем поддерживать арабских националистов. Цель дальнего прицела - разрушение сложившихся отношений арабов с Европой и США, создание "нефтяного кризиса" - все это создаст в Европе трудности и поставит ее в зависимость от нас.

Пересказывая эти слова через четверть века, я могу неточно передать отдельные выражения. Но я ручаюсь за общий смысл того, что мне, тогда еще вполне "своему", довелось услышать.

Мне кажется, что это заявление - очень важное свидетельство о глубинных "нефтяных" корнях трагических событий на Ближнем Востоке с тех пор и до наших дней. Я уже не раз писал об этом заявлении Горкина (или другого высокопоставленного чиновника), но как будто комментаторы не обращали на него внимания. Сейчас, когда в Европе идут дебаты об ядерной энергетике, о строительстве газопровода, мне хотелось бы еще раз напомнить об этом.

ГЛАВА 13

Испытание 1955 года

В начале октября изделие "третьей идеи", страховочное классическое изделие и еще одно, тоже предназначенное к испытаниям, были собраны, погружены в эшелон и отправлены на восток. В середине октября я отправился на испытания опять поездом, на этот раз с "секретарями", которые были приставлены ко мне с лета 1954 года. Кроме них, в вагоне ехали еще два постоянных проводника (это был вагон Ю. Б. Харитона). Как я уже писал, фактически "секретари" это были офицеры личной охраны из специального отдела КГБ, их задача была оберегать мою жизнь, а также предупреждать нежелательные контакты (последнее не скрывалось). Мои "секретари" жили - и на объекте, и в Москве - в соседнем доме. Выходя на улицу, я был обязан вызывать их специальной кнопкой. Подразумевалось также, что я буду делать это при возникновении опасности. Один из "секретарей" - полковник КГБ, в свое время служивший в погранвойсках, затем в личной охране Сталина (в 1941 году подготавливал дома, в которых должны были жить Сталин и его аппарат при предполагавшейся, затем отмененной, эвакуации в Горький - опять Горький...), потом он работал, как он говорил, "на арестах" в Прибалтике, там это было опасной работой. Он был очень тактичен, даже, без назойливости, предупредителен. В это время, мне кажется, он уже всерьез подумывал о выходе на пенсию. Второй - лейтенант, очень старательный и предупредительный; иногда он пытался, без большого успеха, политически меня воспитывать; студент-заочник юридического факультета. В карманах "секретари" носили пистолеты системы Макарова, но лишь по моей просьбе показали мне их. Они умели стрелять не вынимая пистолетов из кармана, как они мне однажды сказали. Оба женаты. Жены жили постоянно на объекте, мы с Клавой иногда встречали их в кино. Часто, когда я уезжал в Москву, они провожали мужей на вокзале. У полковника была дочь. Клава очень нервничала от постоянного присутствия "секретарей", я относился к этому спокойней. "Секретари" были у меня с лета 1954 до ноября 1957 года. Их отменили одновременно мне и Зельдовичу в результате ходатайства Харитона перед Сусловым по просьбе Зельдовича. Зельдович ходил с "секретарями" менее года и очень этим тяготился. У Курчатова и Харитона "секретари" остались.

Уезжали мы с Ярославского вокзала. Наш вагон был прицеплен к экспрессу Москва - Пекин. На перроне собралось очень много сотрудников КГБ в форме и без нее. "Секретари" познакомили меня со своим начальником (начальником отдела личной охраны). Мы вошли в вагон, радио заиграло "Москва - Пекин, Москва - Пекин" (песня о советско-китайской дружбе с рефреном "Сталин и Мао слушают нас, слушают нас, слушают нас"), и поезд тронулся на восток.

На полигоне опять был сюрприз, хотя и не такой драматический, как два года назад. Тот же "злой гений" Гаврилов, оправдывая свое прозвище, вновь откопал проблему. На этот раз испытание было намечено в авиационном варианте: изделие сбрасывалось в виде авиабомбы и должно было взорваться на такой высоте, на которой не образуется радиоактивного следа (поднятые с земли пылинки не смешиваются с радиоактивным облаком). Так что с этой стороны проблемы не было. Но возникла другая. Гаврилов обратил внимание на то, что тепловое излучение, возникающее при мощном термоядерном взрыве, может вызвать столь сильный разогрев обшивки самолета, что он развалится (на самом деле авиационные специалисты знали об этой проблеме и даже приняли некоторые меры - самолет был окрашен ослепительно белой "отражающей" краской и без традиционных в авиации звезд - из опасения образования дыр; но они не знали предполагаемой нами мощности взрыва - их мер было недостаточно). Эффект поражения тепловым излучением зависит от расстояния, на котором в момент взрыва находятся друг от друга самолет-носитель и изделие (авиабомба). Расстояние было меньше необходимого, так как сброшенная авиабомба по инерции продолжает лететь по направлению полета самолета и лишь немного сносится сопротивлением воздуха назад. Было решено снабдить испытываемое изделие парашютом (для боевых изделий существуют и другие возможности решения проблемы - я о них не буду говорить). На полигон приехали специалисты из парашютного НИИ (есть, оказывается, и такой). Вместе мы выбрали подходящий грузовой парашют.

В одну из ночей на полигоне мне не спалось, и я рассчитал методом разностей траекторию нашей авиабомбы при сбрасывании на выбранном парашюте. Конечно, прямой необходимости в этом не было, но было, как всегда, приятно (употребим это слово) получить число своими руками (в данном случае - число калорий на 1 кв. см и нагрев обшивки самолета).

Как-то в эти дни я оказался в столовой за одним столиком с генералом авиации. Я попросил его разрешить мне лететь на самолете-носителе, с которого в день испытания будет сброшено изделие. Он сказал, что это исключено. Во-первых, на военном самолете вообще запрещено летать кому-либо, кроме экипажа. Кроме того, в боевом полете кабина разгерметизирована и экипаж летит в кислородных приборах - с непривычки мне будет очень трудно.

В начале ноября было проведено первое испытание этой сессии, не имевшее отношения к "третьей идее". Так же как "не главное" испытание в 1953 году, оно не оставило у меня каких-либо особых воспоминаний.

Городок, в котором мы расположились, стоял прямо на берегу Иртыша. В середине ноября я впервые увидел осенний ледоход. Это явление обычно для сибирских рек, текущих с юга на север, но для меня, проведшего всю жизнь в европейской части страны, оно было внове - величественное, удивительно красивое и завораживающее зрелище! Темная, бурая иртышская вода, покрытая тысячами воронок, несла на север голубовато-молочные льдины, кружила и с грохотом сталкивала их. Смотреть на это хотелось часами, до боли в глазах и головокружения. Природа показывала свою первичную мощь, перед которой все выходящее из рук человека кажется ничтожной подделкой.

Приближался день Д (т. е. день испытания, по принятому в штабных документах способу обозначения). В день Д-2 состоялась "генеральная репетиция" (ГР на том же языке). С самолета-носителя был сброшен на парашюте макет изделия того же веса, обводов, расположения центра тяжести. Было зарегистрировано срабатывание автоматики в расчетный момент в расчетной точке, а также была проверена работа всей очень сложной автоматики испытательного поля и многочисленных расположенных на нем приборов, предназначенных для измерения мощности взрыва и регистрации происходящих при этом процессов.

Испытание было намечено на 20 ноября. Самолет-носитель взлетел с аэродрома под Семипалатинском с изделием в бомбо-люке. Все участники испытания заранее заняли свои места. Однако за час до испытания неожиданно изменилась погода, небо затянуло низкими облаками. Бомбометание по оптическому прибору и, что особенно считалось важным, - все оптические измерения мощности и процессов взрыва оказались невозможными. Руководство приняло решение о переносе испытания. При этом возник вопрос о посадке самолета с термоядерным изделием на борту в непосредственной близости от Семипалатинска. Меня и Зельдовича позвали в командный пункт, и мы написали заключение, согласно которому при аварийной посадке нет оснований ожидать больших неприятностей. Окончательное решение о посадке должен был принять Курчатов. Потом он говорил:

- Еще одно такое испытание, как в 1953 и 1955 году, и я уже пойду на пенсию.

Вдобавок ко всему, за время, что самолет находился в воздухе, обледенела взлетно-посадочная полоса. По команде была поднята расположенная в Семипалатинске воинская часть; солдаты кое-как очистили полосу, все обошлось.

Испытание изделия, в котором впервые была применена "третья идея", состоялось 22 ноября 1955 года. Видимость в этот день была хорошая, но имело место инверсное распределение температуры воздуха (т. е. внизу был расположен более холодный воздух, а выше располагался более теплый, это приводит к "прижиманию" ударной волны к земле). Метеорологическая служба и служба прогноза действия взрыва дали согласие на проведение испытания.

Штаб испытания находился в здании одной из лабораторий на окраине того городка, в котором мы жили и работали. Большинство наблюдателей располагалось на так называемой "половинке" - на половине расстояния от центра испытательного поля до городка. В 1953 году я тоже наблюдал испытание оттуда, но в этот раз мне, Зельдовичу и еще нескольким сотрудникам объекта и институтов, которые могли понадобиться руководителям испытания, было предложено находиться поблизости от штаба. Во дворе лаборатории был устроен невысокий помост, и мы разместились на нем. Сразу за забором, окружавшим лабораторию, начиналась степь. Она была покрыта тонким слоем снега, сквозь который торчали кое-где сухие ковыльные стебли.

За час до момента взрыва я увидел самолет-носитель; он низко пролетал над городком, делая разворот. Самолет, видимо, только что взлетел и еще не успел набрать высоту. Ослепительно белая машина со скошенными назад крыльями и далеко вынесенным вперед хищным узким фюзеляжем, вся - движение и готовность к удару, производила зловещее впечатление. Невольно вспомнилось, что у многих народов белый цвет символизирует смерть (я как раз тогда прочитал об этом в прекрасной книге Проппа).

Час томительного ожидания. Затем из установленного около помоста репродуктора мы услышали слова диспетчера (как всегда, с какой-то торжественной интонацией, почти "левитановской"):

- Внимание! Самолет на боевом заходе. До сброса осталось 5 минут. 4. 3. 2. 1. 0. Бомба сброшена! Парашют! 1 минута! 30 секунд. 20, 10, 5, 4, 3, 2, 1, 0!

В этот раз я, по описанию проведения испытаний в американской "Черной книге", не надел черных очков (сняв их потом, уже ничего не видишь из-за ослепления, а в них видно плохо). Вместо этого я встал спиной к точке взрыва и резко повернулся, когда здания и горизонт осветились отблеском вспышки. Я увидел быстро расширяющийся над горизонтом ослепительный бело-желтый круг, в какие-то доли секунды он стал оранжевым, потом ярко-красным; коснувшись линии горизонта, круг сплющился снизу. Затем все заволокли поднявшиеся клубы пыли, из которых стало подниматься огромное клубящееся серо-белое облако, с багровыми огненными проблесками по всей его поверхности. Между облаком и клубящейся пылью стала образовываться ножка атомно-термоядерного гриба. Она была еще более толстой, чем при первом термоядерном испытании. Небо пересекли в нескольких направлениях линии ударных волн, из них возникли молочно-белые поверхности, вытянувшиеся в конуса, удивительным образом дополнившие картину гриба. Еще раньше я ощутил на своем лице тепло, как от распахнутой печки, - это на морозе, на расстоянии многих десятков километров от точки взрыва. Вся эта феерия развертывалась в полной тишине. Прошло несколько минут. Вдруг вдали на простиравшемся перед нами до горизонта поле показался след ударной волны. Волна шла на нас, быстро приближаясь, пригибая к земле ковыльные стебли. Я скомандовал:

- Прыгай! - и прыгнул с помоста сам. Большинство последовало моему примеру, кроме младшего из "секретарей" (он в этот день был дежурным и, видимо, постеснялся). Волна ударила нас по ушам, толкнула, но все, кроме "секретаря" на помосте, остались на ногах; он упал и получил какие-то, правда незначительные, ушибы. Волна ушла дальше, и до нас донесся треск, грохот и звон разбиваемых стекол. Зельдович подбежал ко мне с криком:

- Вышло! Вышло! Все получилось! - и стал обнимать.

Все мы были немного не в себе. Через несколько минут из здания штаба вышли руководители - военный руководитель испытания маршал М. И. Неделин, командующий ракетными войсками СССР1, Курчатов, Завенягин, научный руководитель объекта Харитон, военное, административное и партийное начальство (в том числе начальник оборонного отдела ЦК Сербин), руководители служб испытания. Завенягин растирал рукой огромную шишку на лысой голове. От ударной волны в штабе треснул потолок и обрушилась штукатурка. Завенягин выглядел возбужденным, как все, и счастливым. Хотя он этого и не знал еще, это был апогей его карьеры - через полтора-два года (примерно) он умер2. Разойдясь с женой, Завенягин жил совсем один. Когда у него случился сердечный приступ, "скорая" приехала с опозданием - он был уже мертв.

Испытание было завершением многолетних усилий, триумфом, открывавшим пути к разработке целой гаммы изделий с разнообразными высокими характеристиками (хотя при этом встретятся еще не раз неожиданные трудности). Через несколько часов выяснилось, что ударная волна натворила гораздо больше бед, чем разрушенный потолок в штабе и шишка на голове министра. На "половинке" наши ребята лежали на земле, согласно инструкции, и никто из них не пострадал (правда, один из них, потеряв, вероятно, контроль над собой, побежал от взрыва, и его как следует стукнуло о землю). Но рядом с ними взвод солдат был размещен в траншее, траншею завалило взрывом, и один солдат, молодой парень первого года службы, погиб. Другая страшная беда произошла в поселке за пределами полигона (где, по всем расчетам, вообще было безопасно). Жители там по приказу находились в несколько примитивном, вероятно, бомбоубежище. Когда вспышка осветила небо, все решили, что уже можно выйти на поверхность. В бомбоубежище осталась только двухлетняя девочка, игравшая какими-то кубиками. Ударная волна обрушила бомбоубежище, и девочка погибла. Ее мать, как мне сказали, одинокая, незамужняя немка, одна из тех, кого насильно вывезли в Казахстан в начале войны. В другом поселке в сельской больнице обрушился потолок в женской палате. Несколько человек (кажется, шесть) получили серьезные повреждения, у нескольких пожилых женщин был перелом позвоночника. По приезде в Москву я позвонил заместителю министра здравоохранения Аветику Игнатьевичу Бурназяну и попросил его принять меры по оказанию специальной помощи этим женщинам, включая предоставление им пенсии по фондам МСМ. Он сказал, что примет меры. К сожалению, я не проверил, что было реально сделано; быть может, и ничего.

Менее трагические события: в нашем поселке побито огромное количество стекла, в Семипалатинске (150 км от точки взрыва) оконное стекло обрушилось на мясокомбинате в заготовленный фарш. Совсем далеко - в Усть-Каменогорске - печная сажа пугала людей, вылетая из печей в дома. Подобные фокусы ударных волн встречаются довольно часто. Если бы мы были более опытны, мы должны были именно температурную инверсию считать достаточным поводом для переноса срока испытания. Скорость ударной волны возрастает с ростом температуры; поэтому, если температура по мере удаления с поверхности Земли возрастает, то ударная волна как бы "пригибается" к ней и, соответственно, меньше ослабляется с расстоянием. Но вообще предсказания тут затруднены. За год до испытания 1955 года на армейских маневрах гораздо меньший - атомный - взрыв тоже привел к трагическим последствиям. Там волна прошла неожиданно далеко вдоль какого-то овражка. В деревне, расположенной около конца овражка, дети прильнули к окнам, увидев яркую вспышку, осветившую небо. Ударная волна выбила стекло и повредила глаза многим детям. В то же время у расположившихся гораздо ближе от точки взрыва генералов ударная волна только посбивала их генеральские фуражки, вызвав неудержимый смех Малышева (не знаю, как у Жукова), - я основываюсь на рассказах очевидцев. Те же очевидцы добавили, что между Жуковым и Малышевым была сильная вражда; не знаю, в чем была ее причина. Однажды, как рассказывал В. Ю. Гаврилов, он был свидетелем бурной стычки между ними на каком-то совещании: был не только мат, но и взаимные угрозы расстрела. Подчиненные двух больших начальников сидели при этом ни живы, ни мертвы.

20 ноября инверсии не было. Вполне возможно, если бы испытание не было перенесено, оно обошлось бы без жертв.

Опять, как и в 1953 году, мы ездили на поле, на этот раз с более разумными целями - вместе с командой, снимавшей пленки и показания приборов, прошлись мимо разрушенных и искореженных зданий (специально построенных на поле, на них проверялось действие ударной волны и теплового излучения на сооружения). Во многих местах полыхали пожары, из-под земли били струи воды из разорвавшихся под землей водопроводных труб, под ногами скрипели стекла из выбитых окон, остро напоминая о годах войны. Еще несколько дней горела подожженная тепловым излучением взрыва нефть в разрушенном нефтехранилище, и густой черный дым стелился вдоль горизонта. Специальные команды вывозили с поля подопытных животных - собак, коз, кроликов - смотреть на их мучения было тяжело даже в кино.

Через несколько часов после испытания Зельдович сказал мне:

- Изделие (он вместо этого слова назвал кодовый номер. - А. С.) - г...о!

Я. Б. имел в виду, что измеренное значение одного из параметров процесса взрыва - о нем только что нам сообщили - разительно разошлось с расчетным значением; это могло означать, что мы не учитываем чего-то важного, а учтя - можем существенно улучшить характеристики. В какой-то мере Я. Б. оказался прав, хотя его правота первоначально вышла всем нам боком. Меня тогда слова Я. Б. покоробили - они показались мне бравадой, вызовом судьбе - почти кощунством.

Конечно, мы все понимали огромное военно-техническое значение проведенного испытания. По существу, им была решена задача создания термоядерного оружия с высокими характеристиками. Мы были уверены, что испытанное изделие станет прототипом для термоядерных зарядов различных мощностей, веса и назначения. Мы были очень возбуждены. Но это было не просто радостное возбуждение от ощущения выполненного долга. Нами - мною во всяком случае - владела уже тогда целая гамма противоречивых чувств, и, пожалуй, главным среди них был страх, что высвобожденная сила может выйти из-под контроля, приведя к неисчислимым бедствиям. Сообщения о несчастных случаях, особенно о гибели девочки и солдата, усиливали это трагическое ощущение. Конкретно я не чувствовал себя виновным в этих смертях, но и избавиться полностью от сопричастности к ним не мог.

Вечером 22 ноября военный руководитель испытаний М. И. Неделин пригласил руководящих работников обоих объектов, министерства, полигона, вооруженных сил к себе на банкет в узком кругу по случаю удачного испытания.

(Неделин был главнокомандующим ракетными войсками СССР, во время войны командовал артиллерией многих фронтов, возможно какое-то время был главнокомандующим артиллерией. Это был плотный коренастый человек с обычно негромким голосом, но с уверенными, не терпящими возражений интонациями. Производил впечатление человека очень неглупого, энергичного и знающего. Говорили, что в войну он был хорошим командиром, имел большие заслуги.

На полигоне Неделин вел себя активно, часто созывал совещания - был значительно активнее своего предшественника Василевского. Я иногда бывал на этих совещаниях. Один раз после совещания Неделин пригласил к себе в коттедж человек 10, в том числе и меня. Он жил с ординарцем, исполнявшим функции киномеханика. Смотреть на дому кинофильмы было любимым времяпрепровождением маршала. В тот раз мы смотрели интересный французский фильм "Тереза Ракэн" и видовой фильм об Индонезии.)

В одной из небольших комнат домика Неделина был накрыт парадный стол. Пока гости рассаживались, Неделин разговаривал с начальником полигона генералом Б. Он сказал ему:

- Ты должен выступить на похоронах (погибшего солдата. - А. С.). Подпиши письмо родителям солдата. Там должно быть написано, что их сын погиб при выполнении боевого задания. Позаботься о пенсии.

Наконец, все уселись. Коньяк разлит по бокалам. "Секретари" Курчатова, Харитона и мои стояли вдоль одной из стен. Неделин кивнул в мою сторону, приглашая произнести первый тост. Я взял бокал, встал и сказал примерно следующее:

- Я предлагаю выпить за то, чтобы наши изделия взрывались так же успешно, как сегодня, над полигонами и никогда - над городами.

За столом наступило молчание, как будто я произнес нечто неприличное. Все замерли. Неделин усмехнулся и, тоже поднявшись с бокалом в руке, сказал:

- Разрешите рассказать одну притчу. Старик перед иконой с лампадкой, в одной рубахе, молится: "Направь и укрепи, направь и укрепи". А старуха лежит на печке и подает оттуда голос: "Ты, старый, молись только об укреплении, направить я и сама сумею!" Давайте выпьем за укрепление.

Я весь сжался, как мне кажется - побледнел (обычно я краснею). Несколько секунд все в комнате молчали, затем заговорили неестественно громко. Я же молча выпил свой коньяк и до конца вечера не открыл рта. Прошло много лет, а до сих пор у меня ощущение, как от удара хлыстом. Это не было чувство обиды или оскорбления. Меня вообще нелегко обидеть, шуткой - тем более. Но маршальская притча не была шуткой. Неделин счел необходимым дать отпор моему неприемлемому пацифистскому уклону, поставить на место меня и всех других, кому может прийти в голову нечто подобное. Смысл его рассказика (полунеприличного, полубогохульного, что тоже было неприятно) был ясен мне, ясен и всем присутствующим. Мы - изобретатели, ученые, инженеры, рабочие сделали страшное оружие, самое страшное в истории человечества. Но использование его целиком будет вне нашего контроля. Решать ("направлять", словами притчи) будут они - те, кто на вершине власти, партийной и военной иерархии. Конечно, понимать я понимал это и раньше. Не настолько я был наивен. Но одно дело - понимать, и другое - ощущать всем своим существом как реальность жизни и смерти. Мысли и ощущения, которые формировались тогда и не ослабевают с тех пор, вместе со многим другим, что принесла жизнь, в последующие годы привели к изменению всей моей позиции. Об этом я расскажу в следующих главах.

Примерно через год после испытания 1955 года, точней - в сентябре-октябре, вышло Постановление Совета Министров о награждении участников разработки, изготовления и испытания "третьей идеи". Зельдович и Харитон были награждены третьей медалью Героя Социалистического Труда (Курчатов, кажется, тоже, если он не был награжден ранее), я был награжден второй медалью, ордена получили очень многие теоретики объекта; одновременно нескольким участникам (мне в том числе) была присуждена Ленинская премия, только что восстановленная (Сталин в свое время ввел премии своего имени и Ленинские премии перестали присуждаться). Ордена, медали и значки лауреатов вручал на специальном заседании Георгадзе. В ожидании начала церемонии он разговаривал с нами о последних событиях - тогда как раз началось венгерское восстание и война 1956 года на Ближнем Востоке. Георгадзе сказал:

- Ну, в Венгрии мы, конечно, вдарим. Надо бы и на Ближнем Востоке вдарить как следует, но далеко. А жаль!

31 декабря я был приглашен с женой в Кремль на новогодний вечер-прием. На лестнице мы встретили Неделина. Он не узнал меня и не ответил на приветствие - может, случайно (верней всего), а может, и потому, что я уже был для него "не наш человек". О Неделине есть книга в серии "Жизнь замечательных людей". Там, однако, очень глухо говорится об обстоятельствах его гибели. Я расскажу об этом здесь, хотя это и не имеет прямого отношения к теме этой главы (мой источник - устный рассказ одного из очевидцев).

Неделин погиб при испытаниях новой межконтинентальной баллистической ракеты. Хотя к этому времени (насколько я помню, это был 1960 год) у СССР уже была межконтинентальная ракета, новая ракета обладала многими технико-тактическими преимуществами, и ей придавалось большое значение. Неделин был руководителем испытаний (кажется, председателем Государственной комиссии). Ракета была установлена на стартовом столе. В это время в Тихом океане уже был объявлен запретный район, куда должна была попасть ракета (ее головная часть); множество военных кораблей патрулировали участок по периметру, специальные суда с телеметрической аппаратурой заняли свои позиции. При проверке автоматики ракеты на пульт управления поступил сигнал, свидетельствовавший о возможной неисправности схемы. Руководители бригад, работавших по подготовке автоматики, доложили Неделину, что в сложившейся ситуации все работы следует прекратить до обнаружения неисправности и ее исправления. Неделин сказал:

- Мы не можем нарушить правительственные сроки.

И приказал продолжать работы по подготовке ракеты к старту.

По приказу маршала его стул и рабочий столик были поставлены на стартовой плите непосредственно под соплами. Бригады наладчиков возобновили свою работу на балкончиках на различных ярусах стоящей вертикально ракеты. Неожиданно заработали основные двигатели. Вырвавшиеся из сопел струи раскаленного газа ударили по стартовой плите и взмыли вверх, охватив огнем балкончики, на которых находились люди. Неделин, вероятно, погиб в первые же секунды. Одновременно с двигателями включились автоматические кинокамеры, запечатлевшие эту ужасную трагедию. Люди на балкончиках метались в огне и дыме, многие прыгали вниз и исчезали в пламени. Кому-то одному удалось выбежать из огня, он добежал до окружающей стартовую позицию колючей проволоки и повис на ней. В следующую минуту пламя поглотило и его.

Всего погибло около 190 человек.

ГЛАВА 14

Непороговые биологические эффекты

В годы, последовавшие за испытанием принципов "третьей идеи" в 1955 году, как нашим, так и вторым объектом были разработаны многочисленные термоядерные изделия разных весов и мощностей, предназначенные для различных носителей. Это было развитие нашего успеха, потребовавшее, однако, вновь больших усилий, а также многих испытаний.

Тогда же меня все больше стали волновать биологические последствия испытаний. Меня натолкнула на эту проблему сама жизнь, личное участие в ядерных испытаниях и подготовке к ним. Большую психологическую роль при этом (и в дальнейшем) играла некая отвлеченность моего мышления и особенности эмоциональной сферы. Я говорю здесь об этом без самовосхваления и без самоосуждения - просто констатирую факт. Особенность отдаленных биологических последствий ядерных взрывов (в особенности при воздушных взрывах, когда радиоактивные продукты разносятся по всей Земле или, точней, по всему полушарию) в том, что их можно вычислить, определить более или менее точно общее число жертв, но практически невозможно указать, кто персонально эти жертвы, найти их в человеческом море. И наоборот, видя умершего человека, скажем от рака, или видя ребенка, родившегося с врожденными дефектами развития, мы никогда практически не можем утверждать, что данная смерть или уродство есть последствие ядерных испытаний. Эта анонимность или статистичность трагических последствий ядерных и термоядерных испытаний создает своеобразную психологическую ситуацию, в которой разные люди чувствуют себя по-разному. Я, однако, никогда не мог понять тех, для кого проблемы просто не существует.

Отдаленные биологические последствия ядерных взрывов в основном связаны с так называемыми непороговыми эффектами. Ниже я поясню, что под этим подразумевается.

Одним из таких эффектов являются генетические повреждения. В связи с проблемой ядерных испытаний я вновь вспомнил о своем юношеском интересе к генетике. В этой науке тогда как раз происходили драматические события. Уотсон и Крик расшифровали строение молекулы ДНК в виде двойной спирали и утвердили ее решающую роль в механизме наследственности. В научно-популярном американском журнале "Сайентифик Америкэн" я прочел блестящую статью Гамова, в которой рассказывалось об открытии Уотсона и Крика и излагались собственные идеи Гамова о генетическом коде (в основном оказавшиеся правильными).

Действие радиации на наследственность экспериментально изучалось уже давно. Даже самая малая доза облучения может вызвать повреждение наследственного механизма (как теперь стало ясно - молекулы ДНК), привести к наследственной болезни или смерти. Не существует никакого "порога", т. е. такого минимального значения дозы облучения, что при меньшей дозе уже никогда, ни в каком случае не произойдет поражения. Генетическое поражение носит вероятностный характер. Это значит, что от дозы облучения зависит вероятность (относительная частота) поражения, но, в известных пределах, не зависит характер поражения. Говоря несколько схематически, если возникшая при облучении активная молекула (например, перекиси водорода) поразит один участок ДНК, то произойдет некоторое вполне определенное поражение, если не поразит - не произойдет ничего.

Вероятность поражения пропорциональна дозе облучения (опять же при достаточно малой дозе). Таким образом, при стремлении к нулю дозы облучения к нулю же стремится и число пораженных людей, но не степень поражения у тех, кому "не повезло". Можно сказать и иначе. Число случаев поражения определяется произведением дозы облучения на число подвергшихся этому облучению людей. Если уменьшить дозу облучения в сто раз, но одновременно увеличить в сто раз число облученных, число пострадавших не изменится. Это и есть ситуация непорогового эффекта - при генетических поражениях и аналогично и в других случаях. Непороговые биологические эффекты ставят нас перед нетривиальной моральной проблемой. Как я уже отмечал, они полностью "анонимны". При этом все произошедшие за последние десятилетия испытательные взрывы дают малую относительную добавку к смертности и болезням от других причин. Но так как людей на Земле очень много, а через некоторое время, в течение периода распада радиоактивных веществ, их станет еще больше, то абсолютные цифры ожидаемого числа поражений и гибели крайне велики, чудовищны (речь идет, конечно, о взрывах в воздухе, на поверхности земли, о подводных взрывах, но не о подземных).

(Добавление 1987 г. Необходимо, однако, иметь в виду, что действие непороговых биологических эффектов радиации при малых дозах облучения, сравнимых с естественным фоном, не изучено экспериментально с должной степенью достоверности. Очень велики трудности, связанные с гетерогенностью изучаемого ансамбля и невозможностью контрольного эксперимента, необходима непомерно большая статистика. Нельзя исключить того, что при малых дозах действуют репарационные (исправляющие дефекты) механизмы и по этой и другим причинам имеет место существенная нелинейность эффекта. Нельзя также полностью исключить существования положительного эффекта малых доз радиации. Поэтому ко всем приведенным в этой главе соображениям и оценкам следует относиться с известной степенью осторожности.)

После этого общего введения отвлекусь немного от последствий ядерных испытаний и расскажу о некоторых других занимавших меня тогда делах, начав с вопросов генетики. Мой интерес к ним был трояким - в связи с большой ролью генетических эффектов в общей картине биологического действия ядерного оружия, общефилософский и связанный с той драмой, которую переживала тогда советская биология в результате действий лысенковской мафии. Случилось так, что я уже не раз соприкасался с этой последней проблемой и довольно хорошо знал ситуацию (от друзей и знакомых, в частности от Игоря Евгеньевича и по Академии).

В 1956 году (кажется) Я. Б. Зельдович повел меня к Н. П. Дубинину, который был тогда одним из опальных вождей опальной генетики. Мы пришли к нему на квартиру, которая была тогда его экспериментальной базой (в институте, где он формально числился, генетика была под запретом). Н. П. показал нам колонии дрозофил, с которыми он работал, а потом рассказал - в сжатой и яркой форме, со многими деталями и примерами, которые я сейчас забыл - об огромных научных и практических достижениях генетики за рубежом и о нашем отставании, о многомиллиардных перспективах использования этих достижений в сельском хозяйстве и медицине. Произвел он на меня тогда впечатление умного и делового, с хваткой человека. Наш визит к Дубинину был не просто экскурсией. В это время Курчатов собирался организовать в своем институте в порядке меценатства некое прибежище для опальных генетиков, и ему нужно было иметь рядом беспристрастных людей, с которыми он мог бы посоветоваться. Вскоре после визита к Дубинину я позвонил А. Н. Несмеянову, тогдашнему (после смерти С. И. Вавилова) президенту Академии, и спросил его, как он терпит все выходки Лысенко, которые наносят такой огромный вред. Несмеянов ответил, что, по его мнению, Лысенко ведет сейчас арьергардные бои, постепенно сдавая позиции, а честные биологи не сидят сложа руки, скоро будет письмо в ЦК, которое должно изменить положение. Конечно, Несмеянов приукрашивал ситуацию. Письмо биологов (с 300-ми подписями) действительно было отправлено, но вызвало только негативную реакцию как беспринципная "коллективка". У кого-то были неприятности. А Лысенко выступил в "Правде" с новой "теоретической" и "проблемной" статьей на целую страницу. Я часто спрашивал себя, что дает возможность Лысенко и его мафии удерживать позиции в хрущевскую эпоху, когда уже нельзя было столь успешно применять методы доносов и лжефилософии, на которых был основан его успех в тридцатых-сороковых годах. Я думаю, что тут две причины.

Во-первых, у Лысенко всегда была наготове "идея", обещающая гигантский практический успех в сельском хозяйстве немедленно и почти что даром. Никита Сергеевич часто не мог противостоять такому соблазну. А когда все проваливалось, у Лысенко была наготове новая идея, столь же обещающая. Но главное было не в этом. Весь аппарат партийного руководства сельским хозяйством был пронизан сверху донизу ставленниками лысенковской мафии. Эти люди давно, еще при Сталине, связали себя с лысенковской демагогией и с лысенковцами. Им уже поздно было "менять кожу". Именно они и поддерживали новые лысенковские авантюры и яростно боролись с настоящей биологией, победа которой угрожала их положению. Потребовалась "вторая октябрьская революция" - снятие Хрущева в октябре 1964 года, чтобы вся эта компания одновременно изменила ориентацию. Зарубежным советологам и кремленологам следует призадуматься над этой историей. Она, по-моему, многое раскрывает в механизме управления нашего государства. Борьба за научную биологию еще появится на страницах этой автобиографии.

В те годы было еще несколько общественных начинаний, в которые меня тогда вовлек Зельдович, а мое участие было относительно пассивным. Одно из этих выступлений было связано с кампанией в прессе против незадолго перед этим опубликованной пьесы Зорина "Гости". Я не помню, в чем там было дело, но пьеса, написанная на гребне "оттепели", задевала новую советскую партийную бюрократию, ее высокомерие, жадность и тупой эгоизм и противопоставляла ей "народ" и "истинных" ленинцев, в том числе реабилитированных "старичков". Зельдович подбил меня написать письмо Хрущеву (а сам оставался в тени!). Конечно, мне не следовало так начинать свою эпистолярную деятельность, это было "не постановочно", я просто поддался на "подначку". Но, с другой стороны, как-то надо было начинать. А принципиально - выступить против "нового класса" (по терминологии Джиласа) - не так уж и плохо. Это было мое первое письмо Хрущеву и вообще первое выступление вне специальности. Я плохо помню, чем кончилось это дело. Кажется, из какого-то отдела ЦК пришла формальная отписка.

Другое начинание было связано с проблемой спецшкол, а именно - школ с физико-математическим уклоном. Тогда только еще обсуждалось, нужны ли они и не противоречит ли это каким-либо социальным или педагогическим принципам. Зельдович и я вместе написали и отдали в "Известия" заметку, где защищалась идея таких школ (мы привели довольно очевидные аргументы "за" и уклонились от дискуссии с оппонентами, оставив все возможные возражения без ответа)1. Наша заметка вызвала оживленную полемику, в том числе остроумный и ядовитый фельетон Носова (автора "Незнайки") в сатирическом журнале "Крокодил".

Вернусь теперь к главной теме этой главы - к проблеме последствий ядерных испытаний и к тому, как я постепенно начал все более активно действовать в этом направлении.

В 1957 году я написал, а в 1958-м - опубликовал (в журнале "Атомная энергия" за июль 1958 года) статью "Радиоактивный углерод ядерных взрывов и непороговые биологические эффекты"1. Работа над ней явилась важным этапом в формировании моих взглядов на моральные проблемы ядерных испытаний. Я не могу сейчас с полной уверенностью восстановить всю предысторию статьи постараюсь изложить то, что вспомнил.

В начале 1957 года И. В. Курчатов предложил мне написать статью о радиоактивных последствиях взрывов так называемой "чистой" бомбы (возможно, я в какой-то форме "напросился" на это задание). Предложение было связано с появившимися в иностранной печати сообщениями о разработке в США чисто термоядерной ("чистой") бомбы, в которой не используются делящиеся материалы и поэтому нет радиоактивных осадков; утверждалось, что это оружие допускает более массовое применение, чем "обычное" термоядерное, без опасения нанести ущерб за пределами зоны разрушений ударной волной, и что поэтому оно более приемлемо в моральном и военно-политическом смысле. Я должен был объяснить, что это на самом деле не так. Таким образом, первоначальная цель статьи была - осудить новую американскую разработку, не затрагивая "обычного" термоядерного оружия. Т. е. цель была откровенно политической, и поэтому присутствовал неблаговидный элемент некоторой односторонности. Но в ходе работы над статьей и после ознакомления с обширной гуманистической, политической и научной литературой я существенно вышел за первоначально запланированные рамки. Среди научных источников статьи упомяну работы Овсея Лейпунского (брата одного из авторов советских реакторов-бридеров на быстрых нейтронах), Либби, Адашникова и Шапиро. Из литературы, носившей "философско-гуманистическую" ориентацию, назову выступления Альберта Швейцера, произведшие на меня большое впечатление (почти через 20 лет я вспомню об этом, составляя текст выступления на Нобелевской церемонии). Мне кажется, я ушел от первоначальной односторонности. Приведу две цитаты из статьи:

"Количество жертв дополнительной радиации <...> определяется так называемыми непороговыми биологическими эффектами" (т. е. такими, которые действуют при самых малых дозах облучения и приводят статистически к большим итоговым эффектам смертности и болезней за счет того, что облучению подвергаются огромные массы людей, все человечество на протяжении многих поколений).

"Простейшим непороговым эффектом радиации является воздействие на наследственность <...> Для необратимого изменения гена (так называемой генной мутации) достаточно одного акта ионизации, поэтому генетические изменения могут возникать при самых малых дозах облучения с вероятностью, точно пропорциональной дозе".

Коэффициент увеличения вероятности наследственных болезней в работе оценен в 10-4 на рентген (единица дозы облучения). В работе оценены также соответствующие коэффициенты для раковых заболеваний и высказано предположение о непороговом характере снижения иммунологических реакций и происходящих отсюда преждевременных смертей. Для суммарной оценки этих двух эффектов используются данные о средней продолжительности жизни врачей-рентгенологов и радиологов - сниженной на 5 лет при дозе, вероятно не превышающей 1000 рентген за всю жизнь.

Далее высказываются предположения, что глобальное увеличение числа мутаций бактерий и вирусов - вне зависимости от причины мутаций, которая может быть связана с мутантными веществами или, в частности, с радиацией, - является для них полезным фактором (пример - возникновение дифтерита в девятнадцатом веке, пандемия гриппа) и в случае малых доз радиации приводит примерно к такому же количественному эффекту уменьшения продолжительности человеческой жизни, как увеличение раковых и генетических болезней (тоже 10-4 на рентген). Суммарный эффект радиации по всем этим причинам оценен 3 х 10-4 на рентген (заниженная оценка с учетом возможной неточности некоторых ее слагаемых). При средней продолжительности человеческой жизни 20 тыс. дней каждый рентген глобального облучения уменьшит ее на неделю! Много это или мало? Общее число жертв от одной мегатонны взрыва в работе оценено цифрой 10 тыс. человек. 2/3 этой огромной цифры при этом приходится на последствия от образования в атмосфере радиоактивного изотопа углерода С14. С14 возникает в результате взаимодействия с ядрами азота нейтронов, которые примерно в одинаковом количестве выделяются (в расчете на 1 мегатонну) при "чистом" взрыве и в "обычном" водородном заряде. Время полураспада С14 составляет 5000 лет, поэтому эффект сказывается медленно на протяжении тысячелетий. При оценках принято, что средняя численность человечества в существенный для эффекта период составит 30 млрд. человек. 1/3 общего числа жертв, например, относится к ближайшему времени и вызвана радиоактивными осколками деления (т. е. в "чистой" бомбе этого слагаемого нет). В расчетах из всех осколков учтены только стронций и цезий. Численность человечества (для середины 50-х годов) принята 2,5 млрд. человек. К 1957 году общая мощность испытанных бомб уже составляла почти 50 мегатонн (чему, по моей оценке, соответствовало 500 тыс. жертв!); эти цифры быстро возрастали. Кончая статью, я писал:

"Какие моральные и политические выводы следует сделать из приведенных цифр?

Один из аргументов сторонников теории "безобидности" испытаний заключается в том, что космические лучи приводят к большим дозам облучений, чем дозы от испытаний. Но этот аргумент не отменяет того факта, что к уже имеющимся в мире страданиям и гибели людей дополнительно добавляются страдания и гибель сотен тысяч жертв, в том числе в нейтральных странах, а также в будущих поколениях. Две мировые войны тоже добавили менее 10% к смертности в ХХ в., но это не делает войны нормальным явлением.

Другой распространенный в литературе ряда стран аргумент сводится к тому, что прогресс цивилизации и развитие новой техники и во многих других случаях приводят к человеческим жертвам. Часто приводят пример с жертвами автомобилизма. Но аналогия здесь не точна и не правомерна. Автотранспорт улучшает условия жизни людей, а к несчастьям приводит лишь в отдельных случаях в результате небрежности конкретных людей, несущих за это уголовную ответственность. Несчастья же, вызываемые испытаниями, есть неизбежное следствие каждого взрыва. По мнению автора, единственная специфика в моральном аспекте данной проблемы - это полная безнаказанность преступления, поскольку в каждом конкретном случае гибели человека нельзя доказать, что причина лежит в радиации, а также в силу полной беззащитности потомков по отношению к нашим действиям.

Прекращение испытаний непосредственно сохранит жизнь сотням тысяч людей и будет иметь еще большее косвенное значение, способствуя ослаблению международной напряженности, способствуя уменьшению опасности ядерной войны - основной опасности нашей эпохи.

Автор пользуется случаем выразить свою благодарность О. И. Лейпунскому за ценное обсуждение".

Статья была опубликована через несколько месяцев после того, как Н. С. Хрущев, вступая на пост председателя Совета Министров СССР (что означало окончательное сосредоточение в его руках всей верховной власти), объявил об одностороннем прекращении СССР всех ядерных испытаний. Это было очень эффектное начало новой эпохи (правда, через семь месяцев испытания были все же возобновлены). Одновременно со статьей для научного журнала ("Атомная энергия") я, по просьбе Курчатова, написал статью для широкой публикации. Она была переведена на английский, немецкий, французский, испанский и японский языки и опубликована в издаваемых советскими посольствами и пропагандистскими службами журналах. Передо мной статья на немецком языке в журнале "Die Sowjetunion heute" ("Советский Союз сегодня"), издававшемся советским посольством в ФРГ. Статья называется "О радиационной опасности ядерных испытаний"1. В начале я пишу об историческом значении решения Верховного Совета СССР об одностороннем прекращении испытаний, утверждая, что оно представляет собой реальный шаг на пути к запрещению ядерного оружия, к уменьшению опасности ядерной войны.

"Это важное основание для остальных великих держав, развивающих свое ядерное оружие, последовать примеру СССР. Поскольку СССР и другие страны мировой социалистической системы проводят мирную политику, продолжение испытаний не может быть оправдано соображениями сохранения равновесия военной силы".

(Здесь и ниже - обратный перевод.)

Далее я излагаю суть проблемы ядерной опасности и привожу свои оценки из журнала "Атомная энергия" (не полностью; при редактировании в тех случаях, когда я указывал возможный нижний и верхний предел, редакторы иностранного текста оставили только верхний, и в результате мои и без того высокие оценки для большинства западных читателей выглядели, вероятно, как пропагандистски завышенные). Кончаю я полемическими замечаниями по поводу некоторых утверждений в книге Э. Теллера и А. Лэттера "Наше ядерное будущее". Я пишу:

"Они в большинстве случаев не называют абсолютных цифр, но приводят необоснованные сравнения с другими не имеющими связи с обсуждаемым вопросом причинами смертности. Таким образом можно прийти к выводу, что пачка сигарет вредней ядерных испытаний".

"Очевидно, - пишу я, - тут мы имеем дело с явным заблуждением, логическим, моральным и политическим".

И далее, приведя цитату из книги:

"Говорят, недопустимо подвергать опасности даже одну человеческую жизнь. Но разве не более реалистично и не в большей степени соответствует идеалам человечности, если мы будем добиваться лучшей жизни для всего человечества?",

я замечаю:

"Последняя мысль была бы, несомненно, правильной, если бы авторы имели при этом в виду мирное сосуществование, разоружение и, в первую очередь, прекращение ядерных испытаний, а не опасную идею вооруженного равновесия взаимного устрашения, от которой только один шаг до превентивной войны.

Советское государство было вынуждено разработать ядерное оружие и проводить его испытания ради своей безопасности в связи с ядерным вооружением США и Англии. Но цель политики СССР не всемирное ядерное разрушение, а мирное сосуществование, разоружение и запрещение ядерного оружия".

Публикация моих научной и популярной статей была осуществлена по личному разрешению Н. С. Хрущева. Курчатов дважды беседовал с ним по этому поводу. И. В. передал (или сам предложил) несколько редакционных исправлений. Тогда они не казались мне принципиальными, и я не помню, в чем было дело. Исправленные варианты Хрущев утвердил уже в конце июня, и они были немедленно переданы в редакции.

Я привел такие обширные цитаты из обеих статей, во-первых, из-за важности вопроса о ядерных испытаниях (подразумевается - в атмосфере и под водой, быть может в космосе), а во-вторых, так как эти цитаты объективно отражают мои тогдашние умонастроения и позицию, только еще немного начинавшую тогда отклоняться от официальной. Никакие записи и рассуждения по памяти не могут заменить того, что написано почти 25 лет назад (но необходимо все же учитывать, что было редактирование).

В 1959 году моя статья (кажется, научная, но я не уверен) появилась в сборнике "Советские ученые против ядерной угрозы"1. Все эти публикации, насколько я знаю (мои сведения могут быть не полны), не были замечены на Западе - ни учеными, ни прессой, ни государственными деятелями. Вероятно, потому, что моя фамилия еще почти никому не была известна, а сопоставить ее с фамилией автора работ по управляемой термоядерной реакции, о которых говорил Курчатов за два года перед этим, - на это мало у кого хватило памяти и ассоциативных способностей (я и сейчас, уже не в связи с собой, часто удивляюсь, как плохо умеют западные журналисты и радио пользоваться архивами, справочными данными и т. п. и как мало их интересуют новые имена).

После того, как в 1963 году ядерные испытания были "загнаны под землю", биологические эффекты ядерной радиации перестали волновать людей, меня в том числе. Но Чернобыльская катастрофа вновь трагически вывела их на авансцену.

В конце 1957 года ко мне пришел с просьбой о помощи Г. И. Баренблат, молодой теоретик-механик, имеющий некоторые совместные работы с Зельдовичем (вероятно, последний и направил Г. И. ко мне). Произошла беда с его отцом, известным эндокринологом Исааком Григорьевичем Баренблатом. Я знал Исаака Григорьевича - незадолго перед этим он смотрел мою жену. Исаак Григорьевич был арестован; обвинение - рассказывал своим пациентам анекдоты о Хрущеве и Фурцевой (тогда это была излюбленная тема; возможно, причиной были не столько реальные интимные отношения главы государства и министра культуры, вероятно это были просто сплетни, а сенсационным являлся сам небывалый факт вхождения женщины в Политбюро; за много лет до этого, когда коллеги великого немецкого математика Д. Гильберта возражали против введения Эмми Нетер в ученый совет университета, так как она женщина, он воскликнул: "Но, господа, ведь ученый совет - не ванная комната!"; в Советском Союзе этот принцип "ванной комнаты" оказался на редкость живучим).

Было очевидно, что кто-то донес. В дальнейшем оказалось, что это был даже не пациент, а один из старых сослуживцев, которого Исаак Григорьевич считал своим другом. Я решил написать письмо самому Н. С. Хрущеву и с помощью Григория Исааковича осуществил это; в тот же день я отвез письмо в отдел писем ЦК и стал ждать ответа. Примерно через две недели (уже в начале января) меня вызвал начальник общего отдела ЦК и после разных маневров и вопросов о моих отношениях с Баренблатом и долгих вздохов: "Так говорить о таких уважаемых людях!" сказал мне, что Хрущев поручил разобраться с моим письмом М. А. Суслову. Через два дня меня действительно вызвал Суслов. Было уже поздно, часов 8 вечера, когда я вошел в его огромный кабинет в Кремле. У окна стоял какой-то странный столик резной работы; на нем был накрыт чай на двоих. Мы уселись друг против друга; рядом был письменный стол, на котором лежали папка с делом Баренблата и блокнот, в котором Суслов делал иногда пометки. Суслов, разговаривая, пил чай и прикусывал печенье. Я сделал несколько глотков из своего стакана.

- Мне очень приятно с вами познакомиться, Андрей Дмитриевич. Вы просите за этого, как его фамилия...?

- За доктора Баренблата. Я убежден, Михаил Андреевич, что он не сделал ничего, что могло бы требовать уголовного наказания. Он честный человек, очень хороший врач.

- Я ознакомился с его делом. Он говорил недопустимые вещи. Он не наш человек. У него нашли 300 тысяч рублей, а питался он макаронами в студенческой столовой.

Я совершенно не нашелся, что возразить по поводу макарон, но я почувствовал тогда и убежден сейчас, что за этим скрывался какой-то глубокий психологический подтекст, быть может (я фантазирую сейчас) - ненависть к бессребреникам эпохи партмаксимума или просто "классовая" ненависть к скопидомам? Я сказал только, что 300 тысяч вполне могут быть честно накопленными популярным врачом (по новому курсу это было всего 30 тысяч). Я сказал потом, что анекдоты - это не то, чего может опасаться великое государство, что Баренблат доказал на войне, что он честно принимает и защищает наш строй. Слова не могут ничего значить рядом с делами. Суслов слушал меня со слегка снисходительным видом. Он несколько раз повторил свою фразу о недопустимости высказываний Баренблата (не конкретизируя, каких именно). Я же в ответ повторял свое: что слова - не более, чем слова. Это "заклинивание" начинало приобретать опасный характер. Наконец, Суслов сказал:

- Я еще раз ознакомлюсь с этим делом. Давайте перейдем к другому вопросу. Знакомы ли вы с этим решением?

И он положил передо мной листок с решением Политбюро об объявлении об одностороннем прекращении СССР ядерных испытаний. Это была обрезанная ножницами часть страницы машинописного текста, с обычным красным штампом на полях, предупреждающим о недопустимости выписок.

- Мы объявим об этом на предстоящей сессии Верховного Совета в марте. Как вы относитесь к этому решению?

Я, крайне взволнованный, ответил:

- Я ничего не знал об этом решении. Мне кажется, что никто у нас на объекте, включая научного руководителя объекта Юлия Борисовича Харитона, ничего об этом не знает. Я считаю очень важным прекратить ядерные испытания. Они наносят огромный генетический вред, но мне кажется, что о решении такого масштаба было бы необходимо предупредить нас заранее, мы бы "подчистили" все "хвосты".

Суслов не стал уточнять смысл моей последней фразы; это, вероятно, вывело бы беседу за пределы его желаний и полномочий. Вместо этого он опять изменил тему беседы.

- Вы употребили слова "генетические последствия". Что вы думаете о генетике? Вот Курчатов сейчас организует генетическую лабораторию; что это - нужное дело или можно обойтись?

Я ответил целой "лекцией". Я сказал, что генетика - это наука огромного теоретического и практического значения и ее отрицание в нашей стране в прошлом нанесло колоссальный вред. Первоначально генетика возникла из наблюдений над наследственностью и изменчивостью, так сказать, чисто логическим, умозрительным путем. Но сейчас она получает новое, глубокое теоретическое обоснование в виде молекулярной биологии (я рассказал о ДНК). Именно молекулярной биологией и будут заниматься в новой лаборатории у Курчатова. Я считаю, что это важное, необходимое начинание. Организовать такую лабораторию в ВАСХНИЛ невозможно, пока там заправляют авантюристы и интриганы.

Суслов очень внимательно выслушал меня, задавал вопросы и делал пометки в своем блокноте. Я не помню, произносилось ли имя Лысенко явно, но, во всяком случае, косвенно оно подразумевалось в самом неодобрительном аспекте. Мне неизвестно, предпринимал ли Суслов какие-либо шаги, касающиеся спора лысенковцев с генетиками, до октября 1964 года - до падения Хрущева. Но зато я думаю, что, когда настал этот момент, Суслов мог вспомнить полученные от меня за шесть лет до этого теоретические сведения, быть может он даже заглянул в свой блокнотик.

Что касается того дела, по которому я пришел, то тут не было непосредственных результатов. Исаака Григорьевича Баренблата осудили, и он был приговорен к 2 (или к 2,5) годам заключения. Однако через год Баренблата освободили досрочно. Хотелось бы думать, что мое вмешательство этому способствовало.

На объекте все схватились за головы, узнав от меня о предстоящем отказе от испытаний. Но решили пока ничего не менять в планах, считая очень возможным, что через короткое время испытания возобновятся. Так оно и случилось. Американцы и англичане, для которых заявление Хрущева об отказе от испытаний на сессии Верховного Совета СССР (при вступлении на должность председателя Совета Министров) было еще большей неожиданностью, чем для объекта, заявили:

а) США и Великобритания настаивают на продолжении переговоров о контроле над соблюдением соглашения о запрещении испытаний;

б) в любом случае они должны провести ранее запланированные испытания, это займет около года.

Летом 1958 года США и Великобритания начали большую серию испытательных взрывов. Одновременно началась пропагандистская перепалка в прессе. В СССР писали, что наша беспрецедентная инициатива опять "не поддержана" Западом. На Западе же - что СССР, несомненно, подготовился к прекращению своих испытаний (в этом они ошибались), для Запада же оно явилось неожиданностью, и поэтому необходимо сначала доделать несделанное, выполнить намеченные программы и только потом можно последовать примеру СССР. Между тем выяснилось, что намеченные объектом к испытанию изделия чрезвычайно важны в смысле их количественных и конструктивных характеристик и в принципиальном отношении. Можно ли было отказаться от того, чтобы получить эти почти готовые изделия в арсенал СССР? Можно ли принять хоть часть этих изделий без испытаний? Или можно сконструировать новые изделия, может не такие хорошие по характеристикам, но допускающие их принятие на вооружение без испытаний? Или вообще принятие изделий без испытаний в любом случае недопустимо? Пока мы обсуждали (и очень страстно) создавшуюся ситуацию, пришло распоряжение Хрущева - готовиться к возобновлению испытаний, так как американцы и англичане не последовали нашему примеру. То есть вопрос был решен безотносительно к техническим проблемам, чисто политически. На объекте начался "аврал" подготовки к проведению испытаний поздней осенью. Мне все происходящее казалось совершенно недопустимым именно в политическом и моральном плане. Я считал, что такие метания из стороны в сторону сначала объявили об одностороннем отказе от испытаний, через полгода опять начали испытывать - приведут к полной потере доверия к СССР в этой и без того крайне запутанной проблеме. К этому времени я уже вычислил, что каждая мегатонна испытательных взрывов в атмосфере уносит 10 тыс. человеческих жизней (эта оценка содержалась в той статье, о которой я писал выше). Можно было опасаться, что если сейчас СССР возобновит свои испытания, то достижение соглашения о прекращении испытаний отодвинется на несколько лет, а это означает десятки, а может, даже сотни мегатонн, т. е. сотни тысяч или миллионы новых жертв! Даже если мои оценки несколько завышены (что я не исключал) - все равно речь идет о колоссальных человеческих жертвах. Мои предложения:

1) не начинать ни в коем случае испытаний в течение года с момента заявления Хрущева (с учетом того, что год - это срок, названный американцами и англичанами как достаточный для них);

2) пересмотреть конструкции намеченных к испытанию изделий, сделав их настолько надежными, чтобы их в принципе можно было принять на вооружение без испытаний;

3) отказаться от доктрины, что никакое изделие не может быть принято без испытаний, как недостаточно гибкой, догматической и не соответствующей реальности наступающей "безыспытательной" эпохи;

4) разработать новые экспериментальные методики моделирования без полного испытания отдельных функций изделий.

С этими предложениями я поехал к И. В. Курчатову. Я понимал, что он единственный человек, который может повлиять на Н. С. Хрущева (если кто-нибудь может вообще). В то же время это был единственный человек в МСМ, который, как я надеялся, сочувственно отнесется к моим мыслям о жертвах взрывов, с одной стороны, и о возможности двигаться вперед без испытаний, с другой.

Встреча с Игорем Васильевичем состоялась в сентябре 1958 года в его домике во дворе института. Часть разговора происходила на скамейке около домика под густыми развесистыми деревьями. Игорь Васильевич называл свой коттедж домиком лесника, вероятно в память о доме отца, в котором прошло его детство. После болезни два года назад врачи очень ограничивали рабочее время Игоря Васильевича. Он часто не ходил в институт, а гулял возле домика, вызывая нужных ему людей. Деловые записи при этом он вел в толстой тетради, вложенной "для маскировки" (от врачей и жены) в книжную обложку с тисненой надписью "Джавахарлал Неру. Автобиография" (вероятно, чуть-чуть это была игра).

Игорь Васильевич выслушал меня внимательно, в основном согласился с моими тезисами. Он сказал:

- Хрущев сейчас в Крыму, отдыхает у моря. Я вылечу к нему, если сумею справиться с врачами, и представлю ему ваши соображения.

Наш разговор продолжался около часа. В конце его подошел Переверзев (секретарь Игоря Васильевича) с фотоаппаратом и сфотографировал нас обоих несколько раз с разных точек; на некоторых снимках видна также собака Курчатовых, все время вертевшаяся около ног. Переверзев "по совместительству" вел нечто вроде фотолетописи жизни Игоря Васильевича. Впоследствии он составил несколько фотоальбомов. В один из них, который он передал мне, включена сделанная им тогда фотография.

Поездка Игоря Васильевича в Ялту к Хрущеву не увенчалась успехом. Упрямый Никита нашел наши предложения неприемлемыми. Деталей разговора я не знаю, но слышал, что Никита был очень недоволен приездом Курчатова, и с этого момента и до самой смерти (через полтора года) Курчатов уже не сумел восстановить той степени доверия к нему Хрущева, которая была раньше.

Через два месяца состоялись испытания - в техническом плане они действительно оказались очень удачными и важными.

Выступая на ХХI съезде КПСС в 1959 году, Курчатов сказал:

"Вы знаете, что в связи с уклончивой позицией западных держав Верховный Совет СССР принял решение об одностороннем прекращении в нашей стране испытаний ядерного и водородного оружия, надеясь, что западные державы последуют этому благородному примеру. Вы знаете также, что вместо этого Соединенные Штаты Америки в течение весны и лета 1958 года произвели свыше 50 испытательных взрывов и что в силу этого наша страна была вынуждена осенью 1958 года возобновить свои испытания. Кстати сказать, эти испытания оказались весьма успешными. Они показали высокую эффективность некоторых новых принципов, разработанных советскими учеными и инженерами. В результате Советская Армия получила еще более мощное, более совершенное, более надежное, более компактное и более дешевое атомное и водородное оружие".

Естественно, что Курчатов поддержал в этом публичном выступлении официальную линию, хотя он же незадолго перед этим безуспешно пытался ее подкорректировать. Он был вполне искренен и вполне прав, когда говорил, что испытания дали важные результаты (что не исключает того, что можно было обойтись без испытаний в атмосфере, заключив уже тогда договор типа Московского).

В своем последнем публичном выступлении И. В. Курчатов сказал:

"Я счастлив, что родился в России и посвятил свою жизнь атомной науке великой Страны Советов. Я глубоко верю и твердо знаю, что наш народ, наше правительство только благу человечества отдадут достижения этой науки".

Безусловно, Курчатов был искренен, говоря эти слова, - искренен в желании, чтобы именно так было. На мое теперешнее восприятие лучше было бы не говорить - наука Страны Советов; для меня наука абсолютно интернациональна. Но сказано было именно так, и далеко не случайно.

Курчатов - один из людей, вызывающих у меня чувство большого уважения, хотя я и понимаю, что наши позиции, многие целевые установки, способ жить, очень многое другое - различны.

Весной 1959 года, еще при жизни Курчатова (он умер в феврале 1960 года), я гулял по берегу нашей объектовской речки с В. А. Давиденко, близко знавшим Курчатова. В ответ на мою восторженную реплику об И. В., Давиденко сказал:

- Игорь Васильевич очень хороший человек. Он большой ученый и прекрасный организатор, любящий науку, заботящийся о ее развитии. И. В. абсолютно порядочный человек, тепло, с заботой относящийся к людям, преданный друзьям и товарищам молодости. Он человек с юмором, не зануда. Но не переоценивайте близости И. В. к вам. Игорь Васильевич прежде всего - "деятель", причем деятель сталинской эпохи; именно тогда он чувствовал себя как рыба в воде.

В чем-то Давиденко был прав, но мне кажется, что он все же несколько недооценивал широты Игоря Васильевича, его способности действовать в необычных ситуациях. Его поездка к Хрущеву осенью 1958 года - одно из тому подтверждений.

ГЛАВА 15

1959-1961.

Хрущев и Брежнев в 1959 году. 10 июля 1961 года: моя записка и речь Хрущева. Большая сессия. Смерть папы

В 1959 году я впервые увидел Хрущева в роли главы правительства. Ю. Б. Харитон и я были приглашены в качестве представителей объекта присутствовать на межведомственном совещании, посвященном некоторой общей военно-технической проблеме. Совещание проходило в Кремле, в зале, известном под названием "Овального", под председательством Хрущева. Он произнес вступительную речь, в которой подчеркнул важность обсуждаемой проблемы и резко критиковал за плохую работу руководителей многих ведомств, в первую очередь - персонально Устинова, а также Яковлева (авиаконструктора) и Туполева. Про Яковлева Хрущев сказал, что тот совсем перестал заниматься своим делом, а сделался "писателем". Потом я узнал, что Яковлев написал воспоминания, в которых он, в частности, с большим пиететом писал о Сталине. Не знаю, играло ли это или что другое роль в недовольстве Хрущева. Воспоминания Яковлева, кажется, вышли из печати уже после снятия Хрущева. Туполева Хрущев обвинил в фантазерстве и гигантомании. В это время Хрущев, по-видимому, хотел в какой-то мере ограничить спектр военно-технических усилий и капиталовложений, сконцентрировавшись на наиболее эффективных направлениях. В этом, как и в других своих начинаниях, он, как я думаю, встречал со стороны определенных бюрократических кругов глухое сопротивление, почти саботаж. Положение осложнялось тем, что Хрущев с одинаковой энергией и упрямством проводил и свои правильные, и ошибочные идеи; таких у него было тоже более чем достаточно. Начав с необходимых стране реформ, с исторической речи на ХХ съезде, нанесшей удар по сталинизму, с освобождения политзаключенных - тех, которые еще остались живы в недрах ГУЛага, Хрущев не сумел найти себе опору в стране, не был достаточно последователен и проницателен. Ему просто не хватило сил и знаний, чтобы полностью оторваться от всех тех догм, которые были основой его деятельности раньше, когда он был "любимчиком" Сталина и исполнителем его преступной воли. Но от многих догм Хрущев отошел; именно это, вместе с природным умом и желанием оказаться на высоте положения, - источник его заслуг, которые перевешивают, как я считаю, на весах истории его ошибки и даже преступления. Вторая половина периода его власти, однако, больше изобилует ошибками и авантюрами. Тут сказались недостаток мудрых и истинно доброжелательных советников, потеря чувства реальности при видимости неограниченной власти. Все же то, что Хрущев вышел из Карибского кризиса, показывает истинный масштаб его личности - хотя он же и ввел мир в этот опасный "угол".

Тогда, в 1959 году, впереди еще были ХХII съезд с решительным осуждением сталинизма, новое ужесточение положения заключенных в лагерях и пагубные сельскохозяйственные авантюры, авантюры внешнеполитические, Берлинская стена, попытка сломить партийно-бюрократическую монополию власти в стране (сломившую его самого), попытка резко уменьшить военные расходы и демилитаризовать экономику (что вызвало противодействие военных кругов), нелепые столкновения с художественной интеллигенцией, рецидивы лысенкоизма, Московский договор о запрещении испытаний в трех средах, наконец Карибский кризис и продовольственные трудности 1963 года - весь этот противоречивый калейдоскоп, завершившийся падением Хрущева в октябре 1964 года, а в дальнейшем - приходом к власти консервативной партийной бюрократии, персонифицированной в лице Брежнева, с одновременным усилением роли военно-промышленного комплекса и КГБ.

Манера Хрущева держаться уже в 1959 году была совсем иной, чем та, которую я наблюдал на заседаниях Политбюро в 1953-1955 годах (к слову сказать, после 1955 года я уже ни разу не приглашался). Тогда он явно старался быть в тени. Теперь же, с видимым удовольствием, был на первом плане, задавал выступающим острые вопросы, иногда перебивал их, давая часто понять, что последнее слово принадлежит ему. На меня он произвел тогда впечатление умного, истинно крупного человека, быть может чересчур самонадеянного и податливого на лесть (но это легко говорить задним числом) и с недостатком общей культуры (тоже, быть может, я это понял потом).

После Хрущева выступал Устинов. Он кратко, но конкретно, со знанием дела, описал, что делается и предполагается делать в многочисленных военно-научных и военно-промышленных организациях. Затем он сказал:

- Я согласен с вами, Никита Сергеевич, что имели место крупные ошибки в определении направлений и приоритетов, и обещаю вам приложить все силы для их исправления.

Устинов говорил тихим голосом, так что его временами не было слышно, и создавалось впечатление, что он обращается только к Хрущеву. Хрущев же слушал его с непроницаемым видом, но явно внимательно. Мне кажется, что Устинов держался не просто как чиновник аппарата, даже самый высший, а как человек, преследующий некую сверхзадачу. Устинов уже тогда занимал центральное положение в военно-промышленных и в военно-конструкторских делах, не выдвигаясь, однако, открыто на первый план - предоставляя это Хрущеву и другим. Я понимал это и подумал: "Вот он, наш военно-промышленный комплекс". Тогда эти слова как раз стали модными в применении к США. Потом я то же самое подумал, когда встретился с Л. В. Смирновым (одним из руководителей советской военной промышленности). Оба они - очень деловые, знающие и талантливые, энергичные люди, с большими организаторскими способностями, всецело преданные своему делу, ставшему самоцелью, подчиняющие без колебаний все этой задаче. Люди этого типа - очень ценные и иногда - опасные. После Устинова говорили министры и начальники КБ (конструкторских бюро); в отличие от него, они, в основном, жаловались на объективные условия и смежников.

В том же 1959 году я впервые увидел Л. И. Брежнева (кажется, это было незадолго до упомянутого совещания).

Но я должен вернуться чуть-чуть назад, к событиям 1957 года. После смерти Завенягина на его посты министра СМ и заместителя Председателя Совета Министров, курирующего (т. е. отвечающего за) комплекс новой военной техники, был назначен член Президиума Первухин. Он начал (как и Малышев четыре года назад) свою деятельность на этих постах с прибытия на объект на двух специальных самолетах; в первом - он с помощниками и охраной, во втором - служба быта, в том числе несколько холодильников с продуктами, предназначенными лично для члена Президиума ЦК КПСС. На площади перед входом на завод состоялся митинг трудящихся объекта, на котором Первухин выступил с речью. Затем на ряде совещаний его ознакомили с задачами, решаемыми объектом, с перспективами и трудностями. Но применить эти знания на деле ему не удалось. Через два или три месяца была разоблачена так называемая "антипартийная фракционная группировка Молотова, Кагановича и Булганина (а также примкнувшего к ним Шепилова)" (заключенное в кавычках стандартная формула публикаций тех лет1). Первухин тоже оказался как-то связанным с членами этой группировки. Они, очевидно, хотели свалить Хрущева, укрепить свое собственное неустойчивое положение и ликвидировать ту "смуту" в стране, которая была порождена ХХ съездом (и иногда называлась придуманным Эренбургом словом "оттепель" - правда, это слово больше относится к явлениям культурной жизни). Теперь мы бы их назвали просто сталинистами, но Хрущев избегал этого слова - оно было слишком острым (и обоюдоострым) оружием. Чудом удалось Хрущеву справиться с угрожавшей ему (и всему миру) опасностью; большую роль сыграли секретари обкомов, получившие перед этим из его рук большую самостоятельность, и некоторые работники центрального аппарата. Все "фракционеры" были лишены своих постов, некоторые просто выведены на пенсию. Первухина отправили в почетную ссылку послом в ГДР, а Молотова - в Монголию. Оправившись, Хрущев начал энергично выдвигать на ключевые посты людей, на которых, как ему казалось, он мог положиться (в это время в Президиум ЦК вошел бывший секретарь Горьковского обкома Игнатов, поддержавшая Хрущева в критическую минуту на пленуме ЦК Фурцева и др.). Он также произвел реорганизацию в высшем аппарате, потом он стал это делать часто и все менее удачно. На пост министра СМ вместо Первухина был назначен Ефим Павлович Славский - и остается им и сейчас, спустя четверть века!1 Славский - по образованию инженер, кажется металлург. Человек несомненно больших способностей и работоспособности, решительный и смелый, достаточно вдумчивый, умный и стремящийся составить себе четкое мнение по любому предмету, в то же время упрямый, часто нетерпимый к чужому мнению; человек, который может быть и мягким, вежливым, и весьма грубым. По политическим и нравственным установкам прагматик, как мне кажется искренне одобрявший хрущевскую десталинизацию и брежневскую "стабилизацию", готовый "колебаться вместе с партией" (выражение из анекдота), с презрением к нытикам, резонерам и сомневающимся, искренне увлеченный тем делом, во главе которого он поставлен, - и военными его аспектами, и разнообразными мирными применениями, глубоко любящий технику, машины, строительство и без сентиментальности относящийся к таким мелочам, как радиационные болезни персонала атомных предприятий и рудников, и уж тем более к безымянным и неизвестным жертвам, которые заботят Сахарова.

В прошлом Славский - один из командиров Первой Конной; при мне он любил вспоминать эпизоды из этого периода своей жизни. Под стать характеру Славского его внешность - высокая мощная фигура, сильные руки и широкие покатые плечи, крупные черты бронзово-красного лица, громкий, уверенный голос. Однажды я увидел его жену и был поражен контрастом их обликов - она выглядела интеллигентной, уже немолодой, тихой женщиной, в какой-то старомодной шляпке. Он относился к ней с подчеркнутым вниманием и необычайной мягкостью.

Во время одной из последних наших встреч, когда я еще не был "отщепенцем", Славский сказал:

- Андрей Дмитриевич, вас беспокоит военное применение ядерного оружия. Посвятите свою изобретательность мирным применениям ядерных взрывов. Какое это огромное, благородное поле деятельности на благо людям. Один Удокан* чего стоит! А прокладка каналов, строительство гигантских плотин, которые изменят лицо Земли?...

Став в 1957 году министром СМ, Славский не сделался, однако, автоматически заместителем Председателя Совета Министров, как до него Малышев, Завенягин, Первухин. Возможно, ему не хватало для этого положения в партийной иерархии, а может, Хрущев не хотел концентрации такой власти в одних руках; так или иначе, часть тех функций, которые раньше связывались с этим постом, перешла теперь к новому в центральном аппарате человеку, которого Хрущев вытребовал с прежнего места работы (кажется, в Казахстане) - Л. И. Брежневу. Брежнев уже и раньше был тесно связан с Хрущевым и пользовался его полным доверием (вероятно, направление Брежнева на целину тоже было с этим связано). И вот весной 1958 года Ю. Б. Харитон и я должны были направиться в Кремль для первой встречи с новым начальством.

Нам, научному руководству объекта, стало известно, что то ли Оборонный отдел ЦК, то ли КОТ (Комитет оборонной техники) готовит некое постановление Совета Министров СССР (теперь это уже не было чистой формой, как во времена Берии), которое представлялось нам совершенно неправильным с военно-технической и с военно-экономической точек зрения. В случае утверждения Советом Министров постановление приобрело бы силу закона, а это, как мы считали, привело бы к отвлечению больших интеллектуальных и материальных сил от более важных вещей (подразумевалось - в военно-промышленной сфере; речь не шла о перераспределении с мирными делами). Харитон решил обратиться к Брежневу, который курировал, в числе прочих областей, разработки новой военной техники. Меня Харитон взял с собой "для подкрепления", в качестве молодой силы.

Брежнев принял нас в своем новом маленьком кабинете в том же здании, где когда-то я видел Берию. Когда мы вошли, Брежнев воскликнул:

- А, бомбовики пришли!

Пока мы рассаживались и "осваивались" с обстановкой, Брежнев рассказывал, что его отец, потомственный рабочий, считал всех, кто создает новые орудия уничтожения людей, главными злодеями и говорил, что надо всех этих злых изобретателей вывести на большую гору, чтобы со всех сторон было видно, и повесить для острастки.

- Теперь же я сам, - закончил Брежнев, - занимаюсь этим черным делом, так же как и вы, и также с благой целью. Итак, я вас слушаю.

Мы рассказали Брежневу, что нас беспокоит. Он выслушал нас очень внимательно, что-то записывая в блокнот. Потом сказал:

- Я вас вполне понял. Я посоветуюсь с товарищами; вы узнаете, что будет решено.

Он встал со своего места и любезно проводил нас до дверей, пожав каждому руку.

Постановление принято не было.

В 1959, 1960 и первой половине 1961 года ни одна из ядерных держав, обладавших термоядерным оружием, не производила испытаний (я с уверенностью говорю про СССР, США и Великобританию; производили ли в тот период испытания Франция и КНР - я не помню). Это был так называемый мораторий добровольный отказ от испытаний, основанный на некой неофициальной договоренности или сложившийся де-факто. В 1961 году Хрущев принял решение, как всегда неожиданное для тех, к кому оно имело самое непосредственное отношение, - нарушить мораторий и провести испытания. В июле я находился с женой и детьми в санатории, точнее пансионате, Совета Министров "Мисхор" на южном берегу Крыма. Мы второй раз получили туда путевку и были очень довольны и морем, и солнцем, и условиями в этом привилегированном заведении; впрочем, срок наш уже кончался. 7-го вечером мне позвонили из Министерства, а на другой день мы уже ехали в Москву.

Накануне совещания я встретился с Ю. Б. Харитоном. Я сказал ему, что, быть может, в результате завтрашней и последующей встреч у нас возникнет взаимопонимание с высшим руководством, с Никитой Сергеевичем. Ю. Б. усмехнулся моей наивности и довольно едко заметил, что на взаимопонимание рассчитывать не приходится. Он оказался прав.

10 июля в 10 утра я вошел в тот же Овальный зал, где видел Хрущева два года назад, - на "Встречу руководителей партии и правительства с учеными-атомщиками" (так называлось мероприятие, на которое нас вызвали по распоряжению Хрущева).

Хрущев сразу объявил нам о своем решении - в связи с изменением международной обстановки и в связи с тем, что общее число испытаний, проведенных СССР, существенно меньше, чем проведенных США (тем более вместе с Великобританией), - осенью 1961 года возобновить ядерные испытания, добиться в их ходе существенного увеличения нашей ядерной мощи и продемонстрировать империалистам, на что мы способны.

Хотя Хрущев не упомянул ни о Венской встрече с Кеннеди, ни о предстоящем сооружении Берлинской стены (о чем я тогда еще не знал), но было совершенно ясно, что решение о возобновлении испытаний вызвано чисто политическими соображениями, а технические мотивы играют еще меньшую роль, чем в 1958 году. Обсуждать решение, конечно, не предлагалось. После выступления Хрущева должны были с краткими сообщениями, на 10-15 минут, не больше, выступить ведущие работники и доложить об основных направлениях работ. Я выступил в середине этого "парада-алле", очень бегло сказал о работах по разработке оружия и заявил, что, по моему мнению, мы находимся в такой фазе, когда возобновление испытаний мало что даст нам в принципиальном отношении. Эта фраза была замечена, но не вызвала ни с чьей стороны никакой реакции. Затем я стал говорить о таких экзотических работах моего отдела, как возможность использования ядерных взрывов для движения космических кораблей (аналог американского проекта "Орион", в котором, как я узнал из вышеупомянутой книги Ф. Дайсона, он был занят как раз в то время), и о нескольких других проектах того же "научно-фантастического" жанра. Сев на свое место, я попросил у соседа (им оказался Е. Забабахин) несколько листиков из блокнота, так как у меня с собой не было бумаги. Я написал (к сожалению, не оставив себе черновика) записку Н. С. Хрущеву и передал ее по рядам. В записке, насколько я могу восстановить ее содержание по памяти через 20 лет, я написал:

"Товарищу Н. С. Хрущеву. Я убежден, что возобновление испытаний сейчас нецелесообразно с точки зрения сравнительного усиления СССР и США. Сейчас, после наших спутников, они могут воспользоваться испытаниями для того, чтобы их изделия соответствовали бы более высоким требованиям. Они раньше нас недооценивали, а мы исходили из реальной ситуации.

(Далее следовала фраза, которую я должен опустить по соображениям секретности.)

Не считаете ли Вы, что возобновление испытаний нанесет трудно исправимый ущерб переговорам о прекращении испытаний, всему делу разоружения и обеспечения мира во всем мире?"

Я поставил подпись - А. Сахаров.

Никита Сергеевич прочел записку, бросил на меня взгляд и, сложив вдоль и поперек, засунул ее в верхний наружный карман костюма. Когда кончились выступления, Хрущев встал и произнес несколько слов благодарности "всем выступавшим", а потом прибавил:

- Теперь мы все можем отдохнуть, а через час я приглашаю от имени Президиума ЦК наших дорогих гостей отобедать вместе с нами в соседнем зале, там пока готовят что надо.

Через час мы все вошли в зал, где был накрыт большой парадный стол человек на 60 - с вином, минеральной водой, салатами и икрой (зеленоватой, т. е. очень свежей). Члены Президиума вошли в зал последними, после того как ученые расселись по указанным им местам. Хрущев, не садясь, выждал, когда все затихли, и взял в руки бокал с вином, как бы собираясь произнести тост. Но он тут же поставил бокал и стал говорить о моей записке - сначала спокойно, но потом все более и более возбуждаясь; лицо его покраснело, и он временами переходил почти на крик. Речь его продолжалась не менее получаса. Я постараюсь воспроизвести ее здесь по памяти, но, конечно, спустя 20 лет возможны большие неточности.

"Я получил записку от академика Сахарова, вот она. (Показывает.) Сахаров пишет, что испытания нам не нужны. Но вот у меня справка - сколько испытаний произвели мы и сколько американцы. Неужели Сахаров может нам доказать, что, имея меньше испытаний, мы получили больше ценных сведений, чем американцы? Что они - глупее нас? Не знаю и не могу знать всякие технические тонкости. Но число испытаний - это важней всего, без испытаний никакая техника невозможна. Разве не так?"

(Полностью мою записку Хрущев не зачитал, так что слушателям моя аргументация не была понятна.)

"Но Сахаров идет дальше. От техники он переходит к политике. Тут он лезет не в свое дело. Можно быть хорошим ученым и ничего не понимать в политических делах. Ведь политика - как в этом старом анекдоте. Едут два еврея в поезде. Один из них спрашивает другого: "Скажите мне: вы куда едете?" - "Я еду в Житомир". - "Вот хитрец, - думает первый еврей, - я-то знаю, что он действительно едет в Житомир, но он так говорит, чтобы я подумал, что он едет в Жмеринку". Так что предоставьте нам, волей-неволей специалистам в этом деле, делать политику, а вы делайте и испытывайте свои бомбы, тут мы вам мешать не будем и даже поможем. Мы должны вести политику с позиции силы. Мы не говорим этого вслух - но это так! Другой политики не может быть, другого языка наши противники не понимают. Вот мы помогли избранию Кеннеди. Можно сказать, это мы его избрали в прошлом году. Мы встречаемся с Кеннеди в Вене. Эта встреча могла бы быть поворотной точкой. Но что говорит Кеннеди? "Не ставьте передо мной слишком больших требований, не ставьте меня в уязвимое положение. Если я пойду на слишком большие уступки - меня свалят!" Хорош мальчик! Приехал на встречу, а сделать ничего не может. На какого черта он нам такой нужен? Что с ним разговаривать, тратить время? Сахаров, не пытайтесь диктовать нам, политикам, что нам делать, как себя держать. Я был бы последний слюнтяй, а не Председатель Совета Министров, если бы слушался таких, как Сахаров!"

На самой резкой ноте Хрущев оборвал себя, сказав:

"Может, на сегодня хватит. Давайте же выпьем за наши будущие успехи. Я бы выпил и за ваше, дорогие товарищи, здоровье. Жаль только, врачи мне ничего, кроме боржома, не разрешают".

Все выпили; я, правда, уклонился от этого. Никто не смотрел в мою сторону. Во время речи Хрущева все сидели неподвижно и молча. Кто - потупив лицо, кто - с каменным выражением. Микоян наклонил свое лицо низко над тарелкой с салатом, пряча скользящую усмешку, иссиня-черная шевелюра его почти касалась стола. Немного погодя, чуть поостыв, Хрущев добавил:

"У Сахарова, видно, много иллюзий. Когда я следующий раз поеду на переговоры с капиталистами, я захвачу его с собой. Пусть своими глазами посмотрит на них и на мир, может он тогда поймет кое-что".

Этого своего обещания Хрущев не выполнил.

Лишь один человек после совещания подошел ко мне и выразил солидарность с моей точкой зрения. Это был Юрий Аронович Зысин, ныне уже покойный.

Я видел после этого памятного для меня дня Хрущева еще два раза. Первая из этих встреч состоялась еще до испытаний, где-то в середине августа (после Берлинской стены и полета Титова; я помню упоминание о Титове Хрущевым). Подготовка к испытаниям шла полным ходом, и Юлий Борисович сделал об этом краткое сообщение. Но Хрущев уже знал основные линии намечавшихся испытаний, в частности о предложенном нами к испытаниям рекордно мощном изделии. Я решил, что это изделие будет испытываться в "чистом варианте" с искусственно уменьшенной мощностью, но тем не менее существенно большей, чем у какого-либо испытанного ранее кем-либо изделия. Даже в этом варианте его мощность превосходила бомбу Хиросимы в несколько тысяч раз! Уменьшение доли процессов деления в суммарной мощности сводило к минимуму число жертв от радиоактивных выпадений в ближайших поколениях, но жертвы от радиоактивного углерода, увы, оставались, и общее число их было колоссальным (за 5000 лет). Во время доклада Харитона я молча сидел недалеко от Хрущева. Он спросил, обращаясь скорее к Харитону, чем ко мне:

- Надеюсь, Сахаров понял свою ошибку?

Я сказал:

- Моя точка зрения осталась прежней. Я работаю, выполняю приказ.

Хрущев пробормотал что-то, что - я не понял. Потом он выступил с небольшой речью. Суть ее была в том, как важна наша работа в нынешней напряженной обстановке. О Берлинской стене - главном факторе усиления напряженности тех дней - сказал лишь вскользь. Упомянул приезд американского сенатора (не помню, к сожалению, его фамилии; надо бы выяснить), который, по-видимому, прощупывал какие-то возможности компромиссов. Хрущев рассказал ему о предстоящих испытаниях, в том числе о намеченном испытании 100-мегатонной бомбы. Сенатор был со взрослой дочерью; по словам Хрущева, она расплакалась. (Добавление 1988 г. Возможно, это был видный политический деятель Джон Мак-Клой, не сенатор. Если так, то тут Хрущев или я ошиблись1.)

В конце августа Юлий Борисович Харитон поехал к Брежневу, чтобы попытаться все же отменить намечавшиеся испытания. Я был очень рад, что на этот раз научный руководитель объекта разделяет мою точку зрения. Я не знаю подробностей их беседы. По тому немногому, что рассказал Ю. Б., мне казалось, что выдвинутый им аргумент носил слишком узкий и технический характер, чтобы повлиять при наличии политического решения. Попытка Ю. Б. оказалась безрезультатной.

Подготовка к испытанию шла быстро и легко, т. к. во время трех лет моратория был накоплен большой "задел" идей, расчетов и предварительных разработок.

Наряду с испытательными взрывами по приказу Хрущева были запланированы и военные учения с использованием ядерного оружия (кажется, эти планы не были осуществлены, за одним исключением). Вот один из таких планов: 50 стратегических бомбардировщиков должны были пройти в стратосфере над всей страной в боевом строю, преодолеть ПВО "синих" и нанести бомбовый удар по укрепленному району "противника"; при этом 49 самолетов должны были сбросить макетные бомбы, но один - боевую термоядерную! Были и еще более "серьезные" планы - с использованием баллистических ракет. Хрущев действительно не был "слюнтяем"!

В начале октября я выехал в Москву для обсуждения расчетов, в особенности "большого" изделия. Я не застал Гельфанда в институте и поехал к нему домой. Мы обсудили с ним срочные планы расчетов. Во время этого визита я впервые после долгого перерыва увидел жену Израиля Моисеевича, З. Шапиро. В то время, когда я был студентом, она вела на нашем курсе семинарские занятия. Незадолго до моего визита семью Гельфанда постигло большое горе смерть от лейкемии сына. Израиль Моисеевич никогда мне этого не говорил, но, быть может, его многолетние упорные занятия проблемами математической биологии связаны для него психологически с этой трагедией.

На другой день я поехал к родителям на дачу. Папа уже несколько лет как был на пенсии, но на дому проводил некоторые физические опыты, в основном методического характера. За год до этого в журнале "Успехи физических наук" была опубликована его статья с описанием эффектных и не тривиальных опытов по поляризации света. В это время папа вновь стал много играть на рояле и кое-что после 30-летнего перерыва сочинять (к сожалению, все его музыкальные рукописи после его смерти не сохранились).

Мой приезд был неожиданным. Мама на террасе варила яблочное варенье; увидев меня, она всплеснула руками и стала спешно готовить чай. Яблоки были из собственного сада. Папа вкладывал в него много труда, и при его жизни сад давал неплохой урожай.

После чая папа показал мне свои новые опыты. Он заинтересовался, каким образом вода вместе с растворенными в ней солями транспортируется по стволу деревьев от корней к листьям. По этому вопросу в литературе тогда существовало много противоречащих друг другу теорий; не знаю, есть ли ясность сейчас. На папином столе на даче я увидел осуществленный папой опыт: изогнутый прутик (кажется, орешника) был помещен обрезанными концами в два стакана. Первоначально уровень воды в обоих стаканах был одинаков, но через несколько часов заметное количество воды перекачивалось прутиком из одного стакана в другой; направление перекачки всегда было таким же, как у прутика в его естественном положении. Мне кажется, что этот опыт является классическим по своей простоте и информативности. Не знаю, делал ли его в таком виде кто-нибудь еще.

В Москву я поехал вместе с папой. Мы взяли с собой некоторые вещи, которые необходимо было перевезти в Москву. По дороге папа рассказал, что недавно, во время прогулки, у него случился сильный приступ болей в сердце - он скрыл его от мамы. Он прибавил, что сейчас он чувствует себя хорошо, а в отношении головы, умственных способностей он вообще не ощущает каких-либо изменений в худшую сторону по сравнению с более молодым возрастом.

На другой день я вернулся на объект.

Наибольшие волнения мне доставляло самое мощное изделие и еще одно изделие, которое я вел, так сказать, "в порядке личной инициативы", - о нем немного позже. Шли последние дни перед отправкой "мощного". Для его сборки было выделено специальное помещение. Сборка велась прямо на железнодорожной платформе. Через несколько дней стена цеха должна была быть разобрана и платформа (как всегда - ночью), прицепленная к литерному поезду, под зеленый свет отправиться в тот пункт, где изделие погрузят в бомболюк самолета-носителя.

Ко мне в кабинет вошел один из моих сотрудников Евсей Рабинович. Он смущенно улыбался и просил зайти в его рабочую комнату. Там уже собрались все сотрудники отдела, в том числе ведущие "мощное" изделие Адамский и Феодоритов1. Рабинович начинает излагать свои соображения, согласно которым "мощное" изделие должно отказать при испытании. Он пришел к этому несколько дней тому назад и только что доложил всему составу отдела, кроме меня, посеяв у большинства самые сильные сомнения. Я работал с Рабиновичем в самом тесном контакте более семи лет, очень высоко ценил его острый, критический ум, большие знания, опыт и интуицию. Сейчас, докладывая вторично, он был очень четок и категоричен в своих формулировках. Опасения его выглядели вполне обоснованными. Я считал, что конечный вывод Рабиновича неправилен. Однако доказать это с абсолютной убедительностью было невозможно. Точных математических методик, пригодных для этой цели, у нас не было (отчасти потому, что, стремясь создать изделие, допускающее большое увеличение мощности, мы отступили от наших традиционных схем). Поэтому я, Адамский и Феодоритов, возражая Евсею, пользовались оценками (как и он). Но весь наш опыт говорил о том, что оценки - вещь хорошая, но субъективная. Под влиянием эмоций вполне можно с ними впасть в серьезную ошибку. Я решил внести некоторые изменения в конструкцию изделия, делающие расчеты тех тонких процессов, о которых говорил Евсей, по-видимому, более надежными. Я тут же поехал в конструкторский отдел. Если замещавший Юлия Борисовича начальник конструкторского отдела Д. А. Фишман не сказал мне ни слова упрека, то лишь потому, что ситуация была слишком серьезной, чтобы что-то говорить. Конструкторы не ушли в тот день домой, пока не передали чертежи в цех; на другой день изменения были сделаны. Я решил также известить о последних событиях Министерство и написал докладную, составленную, как мне казалось, в очень обдуманных и осторожных выражениях, по возможности содержащую описание ситуации без ее оценки. Через два дня мне позвонил разъяренный Славский. Он сказал:

- Завтра я и Малиновский (министр обороны) должны вылетать на полигон. Что же, я должен теперь отменить испытание?

Я ответил ему:

- Отменять испытание не следует. Я не писал этого в своей докладной. Я считал необходимым поставить Вас в известность, что данное испытание содержит новые, потенциально опасные моменты и что среди теоретиков нет единогласия в оценке его надежности.

Славский буркнул что-то недовольное, но явно успокоился и повесил трубку. Испытания "мощного" изделия проходили в один из последних дней заседаний ХХII съезда КПСС. Конечно, это было не случайно, а составляло часть психологической программы Хрущева. До этого на двух полигонах (в Казахстане и на Новой Земле) было произведено почти столько же разнообразных по назначению взрывов, сколько за все предыдущие испытания. Кроме того, насколько я знаю, в другом месте было проведено чисто военное испытание.

В день испытания "мощного" я сидел в кабинете возле телефона, ожидая известий с полигона. Рано утром позвонил Павлов и сообщил, что самолет-носитель уже летит над Баренцевым морем в сторону полигона. Никто не был в состоянии работать. Теоретики слонялись по коридору, входили в мой кабинет и выходили. В 12 часов позвонил Павлов. Торжествующим голосом он прокричал:

- Связи с полигоном и с самолетом нет более часа! Поздравляю с победой!

Смысл фразы о связи заключался в том, что мощный взрыв создает радиопомехи, выбрасывая вверх огромное количество ионизированных частиц. Длительность нарушения связи качественно характеризует мощность взрыва. Еще через полчаса Павлов сообщил, что высота подъема облака - 60 километров (или 100 километров? я сейчас, через столько лет, не могу вспомнить точного числа). Чтобы кончить с темой "большого" изделия, расскажу тут некую оставшуюся "на разговорном уровне" историю - хотя она произошла несколько поздней. Но она важна для характеристики той психологической установки, которая заставляла меня проявлять инициативу даже в тех вопросах, которыми я формально не был обязан заниматься, и вообще работать не за страх, а за совесть. Эта установка продолжала действовать даже тогда, когда по ряду вопросов я все больше отходил от официозной линии. Конечно, в основе ее лежало ощущение исключительной, решающей важности нашей работы для сохранения мирового равновесия в рамках концепции взаимного устрашения (потом стали говорить о концепции гарантированного взаимного уничтожения). После испытания "большого" изделия меня беспокоило, что для него не существует хорошего носителя (бомбардировщики не в счет, их легко сбить) - т. е. в военном смысле мы работали впустую. Я решил, что таким носителем может явиться большая торпеда, запускаемая с подводной лодки. Я фантазировал, что можно разработать для такой торпеды прямоточный водо-паровой атомный реактивный двигатель. Целью атаки с расстояния несколько сот километров должны стать порты противника. Война на море проиграна, если уничтожены порты, - в этом нас заверяют моряки. Корпус такой торпеды может быть сделан очень прочным, ей не будут страшны мины и сети заграждения. Конечно, разрушение портов как надводным взрывом "выскочившей" из воды торпеды со 100-мегатонным зарядом, так и подводным взрывом - неизбежно сопряжено с очень большими человеческими жертвами.

Одним из первых, с кем я обсуждал этот проект, был контр-адмирал Ф. Фомин (в прошлом - боевой командир, кажется Герой Советского Союза). Он был шокирован "людоедским" характером проекта и заметил в разговоре со мной, что военные моряки привыкли бороться с вооруженным противником в открытом бою и что для него отвратительна сама мысль о таком массовом убийстве. Я устыдился и больше никогда ни с кем не обсуждал своего проекта. Я пишу сейчас обо всем этом без опасений, что кто-нибудь ухватится за эти идеи, они слишком фантастичны, явно требуют непомерных расходов и использования большого научно-технического потенциала для своей реализации и не соответствуют современным гибким военным доктринам, в общем - мало интересны. В особенности важно, что при современном уровне техники такую торпеду легко обнаружить и уничтожить в пути (например, атомной миной). Разработка такой торпеды неизбежно была бы связана с радиоактивным заражением океана, поэтому и по другим причинам не может быть проведена тайно.

Накануне испытания "большого" изделия я получил письмо от мамы, очень тревожное. Она сообщала, что у папы произошел тяжелый сердечный приступ, возможно - инфаркт, и его увезли в больницу. Я не мог немедленно выехать и даже позвонить с домашнего телефона. По условиям периода проведения испытания линия была отключена, но я дозвонился со служебного телефона дежурному министерства, и тот соединил меня с мамой. Действительно, у папы инфаркт, он лежит в больнице; непосредственной опасности, по словам врачей, нет.

Одновременно с "большим" я усиленно занимался изделием, которое мысленно называл "инициативным".

Я считал, что необходимо выжать все из данной сессии, с тем чтобы она стала последней. "Инициативное" изделие по одному из параметров было абсолютно рекордным. Пока оно делалось без "заказа" со стороны военных, но я предполагал, что рано или поздно такой "заказ" появится, и уж тогда - очень настоятельный. При этом могла возникнуть ситуация, аналогичная той, которая в 1958 году привела к возобновлению испытаний. Этого я хотел избежать во что бы то ни стало!

Славский относился с неодобрением к подобному "партизанству". Он говорил на одном из совещаний, что

"...теоретики придумывают новые изделия на испытаниях, сидя в туалете, и предлагают их испытывать, даже не успев застегнуть штаны..."

(Теоретики - это был я.) Он, вероятно, считал, что впереди еще много испытаний и торопиться нечего. Так как изделие шло вне постановлений, на него не было выделено ядерного заряда. Конечно, ничего не стоило снять эти вещества с серийного производства, но Славский не подписал приказа.

Я (единственный раз в жизни) проявил чудеса блата, собрав детали из кусочков плутония (или урана-235), взятых взаймы у "фикобынщиков". Детали были склеены эпоксидным клеем. К счастью, такая кустарщина ничему не помешала. Меня поддерживал в этой инициативе Павлов, но из других, чем я, соображений. Просто он считал, что всегда надо выкладываться, чтобы на следующей сессии начать с максимально высокого начального уровня. И я "выкладывался".

4 ноября я наконец смог поехать в Москву. В этот день испытывали "инициативное" изделие. Я позвонил с аэродрома маме. У папы (она вновь подтвердила) инфаркт, мне можно было его посетить. Я тут же поехал в больницу в Измайлово. Но до этого я еще позвонил Павлову и узнал, что испытание "инициативного" изделия прошло успешно.

В больнице папа пробыл полтора месяца. Когда я навещал его, он не жаловался на свою болезнь, на больничную обстановку - он и в ней находил возможности интересного человеческого общения, какие-то, иногда трогательные, иногда просто смешные черточки в окружающих его людях - больных, врачах, сестрах. Но он несколько раз с большим беспокойством говорил о судьбе своих близких в случае его смерти - о маме и о моем брате. Говоря обо мне, папа с грустью сказал:

- Когда ты учился в университете, ты как-то сказал, что раскрывать тайны природы - это то, что может принести тебе радость. Мы не выбираем себе судьбу. Но мне грустно, что твоя судьба оказалась другой. Мне кажется, ты мог бы быть счастливей.

Я не помню, что я ему ответил. Кажется, как-то присоединился к его мысли, что мы не выбираем себе судьбу. Что я еще мог ему сказать в тот ноябрьский день 1961 года?.. Повороты судьбы, которые могли бы его глубоко обрадовать - или напугать, - были еще впереди. Рассказать же о прошедшем испытании я не мог, да это и не отвечало бы на его вопрос. Не мог я и говорить с ним, что озадачен проблемой испытаний. О моих мирно-термоядерных работах папа знал, гордился ими. Но этого было мало, чтобы он не чувствовал психологического дискомфорта. Пожалуй, единственное, что я мог ему сказать, - что я собираюсь всерьез заняться физикой и космологией. Но и это тогда мне рисовалось очень туманно. А самое главное - я не хотел позволить себе думать, что эти беседы - последние. Тут я виноват, допустил обычную человеческую ошибку.

О своем будущем повороте к общественным делам я еще не думал. Через 10 лет папина сестра Таня, намного пережившая его (хотя она старшая из этого поколения Сахаровых), сказала мне по поводу "Размышлений о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе":

- Папа гордился бы тобой!

10 декабря я в последний раз был у папы в больнице. Он сказал, что накануне у него был сердечный приступ, похожий на тот, который привел его в больницу. Но он решил скрыть приступ от врачей - иначе он не попадет домой. Я обещал не выдавать его. Я должен был через день уехать на объект, но с мамой мы договорились, что папу поднимут на четвертый этаж с помощью кресла четверо мужчин и что он ни в коем случае не будет подниматься сам. Но папа отменил эти якобы лишние предосторожности, а мама, встречавшая его на верхней площадке, не могла вмешаться. Не знаю, мог ли я повлиять, если бы был одним из носильщиков, но это мучает меня. Кресло несли рядом с ним, и он отдыхал на нем. Два дня папа был дома. Мама вспоминала, что все время он очень радовался этому. В ночь на 15 декабря папа внезапно умер. Последние его слова были обо мне:

- Не надо вызывать Адю. (Он думал, что я еще на объекте, а я в это время (накануне) уже приехал и не позвонил, рассчитывая сделать это на другой день.) 17 декабря папа был похоронен на Введенском кладбище в Москве, в одной могиле с его матерью, моей бабушкой.

ГЛАВА 16

1962-1963. Против двойного испытания. Московский договор. Смерть мамы

В феврале (или марте) 1962 года вышел Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении многих работников обоих объектов, Министерства, смежных институтов, опытных заводов и производств, работников службы испытаний, военнослужащих приданных частей за участие в испытаниях. По этому указу я был награжден третьей медалью Героя Социалистического Труда. Славский прислал мне по этому поводу поздравительное письмо, составленное в необычно лестных выражениях. Письмо было подписано также его заместителем и начальниками управлений. Несколько человек на объекте и в Министерстве были награждены первой или второй Золотой звездой. Имевшие уже по три звезды Харитон, Зельдович и Щелкин были награждены орденами. Вручение наград происходило в Кремле, в очень торжественной обстановке. Вручал награды Хрущев в присутствии членов Политбюро ЦК и Президиума Верховного Совета. Я помню, что, когда я шел по коридору по направлению к залу, из какого-то бокового коридорчика выскочил, почти выбежал Л. И. Брежнев. Он увидел меня и очень экспансивно приветствовал, схватив обе мои руки своими, тряся их и не выпуская несколько секунд.

Хрущев прицепил мне третью звезду рядом с двумя другими и расцеловал. После церемонии Хрущев опять пригласил нас в банкетный зал; меня посадили на почетное место между Хрущевым и Брежневым (а справа от Хрущева сидел Харитон). Хрущев опять произнес речь, но на этот раз она была совсем в другом духе. Он вспоминал войну, какие-то эпизоды Сталинграда, призывая в свидетели сидевших тут же маршалов, благодарил нас за нашу работу и говорил, что она препятствует возникновению войны. Но опасность есть. В этой связи он вспомнил о предательстве Пеньковского, который, по его словам, передал иностранным разведкам чрезвычайно важные данные. Пеньковский был заместителем председателя Комитета по науке и технике при Совете Министров, полковником КГБ. Незадолго до этого он был обвинен в шпионаже и расстрелян*. Ходили слухи, что дело его - фиктивное и отражает борьбу в верхушке КГБ и в стране в целом. Но были и другие слухи - что он передал на Запад информацию о советских ракетах на Кубе (что вскоре проявилось в событиях Карибского кризиса).

В конце речи Хрущев, вспомнив вскользь об эпизоде с моей запиской 10 июля, сказал, что Харитон и Сахаров хорошо поработали, и расцеловал нас по очереди. Потом речь произнес Брежнев - она тоже кончилась поцелуями. Третьим выступал маршал Малиновский, министр обороны. Он кончил свой тост моей фамилией. С ответными тостами выступили Харитон и А. П. Александров, сменивший умершего Курчатова на посту директора Института атомной энергии (ныне - президент Академии наук)2. Александров говорил о заслугах

"...дорогого Никиты Сергеевича, который устраняет из нашей жизни все то, что мешает нам двигаться вперед, что отравляло нашу жизнь в прошлом".

Он кончил тем, что

"...заслуги Никиты Сергеевича в области подлинного марксизма так велики, что если надо кого-нибудь избрать в Академию наук, то это именно его".

Начал Александров очень серьезно, а потом стал говорить в такой манере, что было непонятно, не шутит ли он. Хрущев принял этот тон и тоже полушутливо сказал, что не ему равняться с академиками, на это он не претендует.

Теперь должен был выступать я. Я, решив сделать вид, что отвечаю только на третий тост, предложил выпить за представляющего славные вооруженные силы маршала Малиновского.

Прямо из Кремля я поехал к маме на улицу Алексея Толстого, где после смерти папы она жила вдвоем с моим младшим братом Юрой. Увидев меня во всех "регалиях", мама ахнула.

Начавшийся таким пышным парадом 1962 год стал для меня одним из самых трудных в моей жизни.

Еще в 50-е годы сложившаяся у меня точка зрения на ядерные испытания в атмосфере как на прямое преступление против человечества, ничем не отличающееся, скажем, от тайного выливания культуры болезнетворных микробов в городской водопровод, - не встречала никакой поддержки у окружавших меня людей. Я увидел, как легко люди подгоняют свои взгляды под ту концепцию, которая им выгодна. Даже симпатичные мне люди говорили:

- Если вы правы, то, в первую очередь, надо запретить рентгеновские обследования - при них доза больше, чем от ваших испытаний.

Когда я пытаюсь доказать, что речь идет о суммарной дозе для всего человечества, именно она определяет общее число жертв от непороговых биологических эффектов, - люди меня или не понимают, или считают это слишком абстрактным. (Относительно рентгеновских обследований - вопрос отдельный. Вероятно, следует переходить на рентгено-телевизионные схемы, резко уменьшающие дозы облучения.) Я уже писал в предыдущих главах обо всех этих обсуждениях - здесь я немного повторяюсь. Но в 1962 году все эти абстрактные споры вдруг перешли в очень конкретную форму. Конечно, вслед за "демонстрационной" сессией 1961 года должны были последовать новые испытания (мои надежды, что можно ограничиться тем, что успели сделать тогда, оказались весьма наивными). Испытания летом 1962 года стали проводить США и Великобритания (и мы предпринимали огромные усилия, чтобы узнать, что конкретно они делают; мне пришлось принимать участие в некоторых совещаниях по этим вопросам).

Я расскажу тут об одном "забавном" эпизоде, который, возможно, произошел много раньше или много позже (я нарочно не уточняю даты). Нам показывали фотографии каких-то документов, большинство из них были перекошены видимо, фотографу было некогда установить свой микроаппарат. Среди фотографий был один подлинник, ужасно измятый. Я наивно спросил, почему этот документ в таком состоянии. Видите ли, его пришлось выносить в трусиках.

Однажды (я тоже не указываю даты) меня вызвали к начальству и попросили ответить на несколько вопросов. Мои ответы должны были быть переданы в органы разведки. Среди вопросов были такие (пишу по памяти, примерно): Какие данные об американском оружии в особенности были бы вам важны для вашей работы, для военно-технического планирования в СССР вообще? На что в этом плане следует обращать внимание советским ученым, посещающим американские научные лаборатории в порядке научных контактов? Я, конечно, постарался выполнить это деликатное поручение как можно лучше.

В СССР намечалась весьма серьезная серия испытаний на осень. При этом меня особенно беспокоило, с точки зрения радиоактивного вреда, что самое мощное (и поэтому самое "вредное") изделие было задублировано. Один вариант изделия был предложен нашим объектом (автор - мой сотрудник Борис Николаевич Козлов). Другой вариант, очень мало отличающийся по своим тактико-техническим характеристикам (ожидаемая мощность, вес, стоимость), вторым объектом. Ожидаемое общее число жертв от каждого испытания исчислялось шестизначной цифрой! Изделие это было очень важным, потому что предназначалось для одного из перспективных носителей, и в случае удачи испытания должно было пойти большой серией, составляя таким образом существенную часть общей стратегической мощи страны. Не могло быть и речи, чтобы полностью отказаться от испытания этого изделия. Но два параллельных испытания - это было ничем не оправданное излишество, и мне показалось, что, так как без всяких потерь для обороноспособности страны можно одно из испытаний отменить, его следует отменить. Борьба за это в последующие месяцы стала моей главной целью. К сожалению, я вступил при этом в область могущественных ведомственных интересов и очень скоро убедился, что все козыри не на моей стороне.

Я начал с попытки заручиться поддержкой Ю. Б. Харитона. Он приехал по каким-то делам в наш сектор - я вышел его проводить и около получаса излагал ему свои соображения. Мы ходили взад-вперед по асфальтированной дорожке. Вдали стояла машина, на которой Ю. Б. собирался уезжать, и ждали водитель и секретарь. Ю. Б. сказал:

- Я не могу вмешиваться в это дело. Вы знаете всю сложность наших отношений с тем объектом, любое мое вмешательство было бы ложно истолковано. Их изделие отличается от нашего конструктивно, с их точки зрения и с точки зрения Министерства это оправдывает параллельные испытания.

Я пытался доказать Ю. Б., что здесь тот случай, когда такие понятия, как "может быть ложно истолковано" и т. п., должны отступить на задний план. Но я видел, что это бесполезно. Ю. Б., который принял мою сторону в очень остром политическом конфликте 1961 года (хотя и действовал нерешительно, неэффективно и, вероятно, рано отступил), в данном случае полностью пасовал. Однако я понял из разговора, что он предоставляет мне свободу действий. В частности, я сказал ему, что хочу обсудить вопрос с Забабахиным и Славским.

Через несколько дней я выехал в Москву и встретился со Славским. Славский, как мне показалось, согласился, что нет необходимости в двух испытаниях и что в случае удачи первого испытания второе отменяется; готовить же надо оба изделия. Славский спросил, какое из двух изделий следует испытывать первым. Я ответил, что это не очень существенно, что наше изделие конструктивно проще и надежней, поэтому предпочтительней первым испытывать его. На этом мы расстались.

Я вылетел на второй объект, желая уговорить Забабахина согласиться с моим планом. Узнав о цели моего приезда, он собрал небольшое совещание: пять-шесть человек "мозгового центра" второго объекта. Хотя я был усталым с дороги (самолетом более двух часов, потом 100 км на автомашине), мне кажется, я был очень убедителен и логичен. Но сильней всего, как мне кажется, должны были подействовать висевшие на доске раскрашенные чертежи обоих изделий. Они были похожи, как два близнеца - но один воспитанный попросту, полный сил, а второй - изнеженный и уже изрядно потрепанный. Когда я кончил, на несколько минут наступило молчание. Затем, не глядя на меня, Забабахин сказал:

- Если первым будет испытываться наше изделие, то вы, конечно, можете делать, что хотите. Но если ваше изделие испытывается первым, то мы будем настаивать также на испытании своего варианта. В силу своих конструктивных особенностей оно может оказаться более мощным, и эта разница может быть существенной.

- На сколько максимум? - спросил я. - На 10 процентов?

- Сейчас я этого не могу сказать.

- Женя, что ты делаешь, - вдруг закричал я, - ведь это же убийство!

Забабахин промолчал. Остальные участники совещания поддержали своего начальника. Дальше обсуждать мне уже казалось нечего (на самом деле я должен был подчеркнуть недопустимость в создавшейся ситуации любых, даже малых, изменений параметров изделий, но мне и в голову не приходила возможность таких изменений).

На другой день я вернулся в Москву. На аэродроме Кольцово (около Свердловска, с которого я должен был улетать) я чуть не застрял. Все самолеты по всей территории СССР были отменены, т. к. около Сухуми произошла большая авиакатастрофа (как я потом узнал, в ней погиб мой знакомый по ЛИПАНу и сосед Явлинский с женой и сыном). Но начальник аэропорта сделал для меня как трижды Героя Социалистического Труда исключение, посадив на какой-то служебный рейс.

В Москве я сообщил Славскому, что, ввиду позиции второго объекта, первым на испытание идет их изделие, в принципе же договоренность остается в силе. Славский сказал:

- Да, я ведь согласился с вами.

Но, когда начались испытания, он все же нарушил нашу договоренность. Правда, в изменившихся обстоятельствах - с его точки зрения, вероятно, в существенно изменившихся.

Как и было решено, первым испытывалось изделие второго объекта. Но за несколько недель до испытания стало известно, что второй объект, желая повысить надежность своего довольно "хлипкого" и чуть-чуть экзотического изделия, решил увеличить вес конструкции (примерно на 10%). Несомненно, они надеялись при этом увеличить также и мощность. Если бы эти их надежды оправдались (конечно, в предположении заметного повышения мощности, скажем на 20%), вероятно, Министерство "простило" бы им увеличение веса; наше же изделие перестало бы кого-либо интересовать. Козлов был бы огорчен, а я вздохнул бы спокойно. Но на деле вышло иначе. Измеренная при испытании мощность взрыва изделия второго объекта оказалась равной расчетной мощности нашего изделия (т. е. была меньше расчетной с учетом увеличения веса, а не больше, как они надеялись). При этом увеличение веса было уже не оправданным (а на самом деле изделие с увеличенным весом уж во всяком случае следовало испытывать вторым, в качестве запасного; так это и произошло бы, если бы у двух изделий был один хозяин или если бы Славский приказал испытывать наше изделие первым; однако Славский не отдал такого приказа, хотя ему как инженеру наше изделие нравилось с самого начала больше: он не хотел портить отношения со вторым объектом, как я напомню "Египтом", и хотел посмотреть, не получится ли у них какого-либо "чуда" чуда не произошло).

Таковы были обстоятельства, когда Славский принял решение нарушить нашу устную договоренность и через семь дней после испытания второго объекта испытать наше изделие. Главным его аргументом был - меньший вес нашего изделия, увеличивающий (в очень малой степени) тактические возможности применения изделия с использованием данного носителя. Практически речь могла идти, например, о несколько большей свободе выбора целей для стартовых площадок, которые наиболее удалены от потенциального противника. Но ведь никто не мешал нам использовать ближние к противнику стартовые площадки для дальних целей, а дальние площадки - для ближних целей!

Я узнал о решении Славского только 25 сентября, накануне испытания, когда прилетел на объект. Я прошел к Юлию Борисовичу. Он подтвердил свое невмешательство, хотя и возмутился проведенным вторым объектом увеличением веса. Последующие два или три часа я звонил из кабинета Ю. Б. по его аппарату ВЧ*. Я не хотел тратить время на переезд к себе, и, кроме того, я думал, что в какой-то момент Ю. Б. может оказаться нужен. Ю. Б. сидел за своим письменным столом за какими-то бумагами; конечно, он слышал мои переговоры, но не вмешивался. Я позвонил Славскому и сказал:

- Вы нарушили договоренность. Если вы не отмените испытания, произойдет бессмысленная гибель большого числа людей (я назвал шестизначное число).

Славский сказал о разнице в весе. Я ответил:

- Вы же сами понимаете, что это - мелочь; мы никогда не испытывали изделий со столь близкими параметрами, и в данном случае это тоже ни к чему, но в данном случае это - преступление.

Славский сказал:

- Решение уже принято.

Я:

- Если вы его не отмените, я не смогу больше с вами работать. Вы меня обманули.

Славский - кричит в совершенной ярости:

- Можете уходить, куда хотите! Я вас за горло не держу!

Вешает трубку.

Я решил звонить Хрущеву. Однако по кремлевскому номеру его нет. Референт говорит мне:

- Никита Сергеевич сегодня в Ашхабаде, вручает орден Ленина Туркменской ССР.

(Я мог бы прочитать об этом в газете, но сегодня утром, когда я ехал на аэродром, я не остановился у киоска, а после мне было не до газет.) Звоню в Ашхабад по указанному мне референтом телефону. Никита Сергеевич в театре, на торжественном заседании. Через час я делаю попытку позвонить еще раз. Голос Хрущева:

- Товарищ Сахаров, я вас слушаю.

Я подготовил заранее свое сообщение, но, когда говорю, чувствую, что оно неубедительно и не очень понятно. Слышимость довольно плохая. Хрущев говорит:

- Я не совсем вас понял. Что вы хотите от меня?

Я:

- Я считаю испытание бессмысленным технически, лишним, вызывающим лишние человеческие жертвы. У меня разногласия со Славским. Я прошу отложить испытание, намеченное на завтра, и назначить комиссию от ЦК для разбора наших разногласий.

Н. С.:

- Я сегодня плохо себя чувствую. Я даже был вынужден уйти с концерта. Я сейчас позвоню товарищу Козлову и попрошу его разобраться.

(Козлов Фрол Романович - тогда член Президиума ЦК КПСС, в то время одна из наиболее влиятельных фигур.)

Я:

- Большое спасибо, Никита Сергеевич.

Обычно я приходил на работу к 9 утра. Но на другой день в 8.30 мне позвонила перепуганная секретарша:

- Вас спрашивает какой-то Козлов.

Через 15 минут я уже был у ВЧ, звоню Козлову, но лишь еще через 15-30 минут мне удается дозвониться. Разговор с ним сразу принимает неблагоприятный характер. Я говорю, что до разбора наших разногласий со Славским необходимо приостановить намеченное на сегодня испытание. Козлов не отвечает мне на эти слова и как бы уговаривает меня, что я ошибаюсь в принципе: чем больше мы произведем мощных испытаний, тем быстрее империалисты согласятся на прекращение испытаний и будет меньше жертв. Мне этот разговор совершенно ни к чему; убедить его я, конечно, ни в чем не могу, да он, вероятно, и сам не верит в свои только что придуманные соображения; просто ему не хочется ссориться с влиятельным министром СМ. Я повторяю свою просьбу отложить испытания до комиссии ЦК. Уже почти ни на что не надеясь, я звоню Павлову, который находится на том аэродроме, откуда вылетает самолет-носитель. Быть может, испытание отложено по погодным условиям? Или мне удастся уговорить Павлова отсрочить испытание на день? Но Павлов сообщает, что по приказу Славского испытания перенесены на 4 часа вперед и в настоящее время самолет-носитель уже пересек Баренцево море и скоро выходит на цель! Очевидно, Славский все же опасался, что мне удастся уговорить Хрущева (действия которого часто были трудно предсказуемы) или еще как-то повлиять на события, и он решил обезопаситься. Это уже было окончательное поражение, ужасное преступление совершилось, и я не смог его предотвратить! Чувство бессилия, нестерпимой горечи, стыда и унижения охватило меня. Я упал лицом на стол и заплакал.

Вероятно, это был самый страшный урок за всю мою жизнь: нельзя сидеть на двух стульях! Я решил, что отныне я в основном сосредоточу свои усилия на осуществлении того плана прекращения испытаний в трех средах, к рассказу о котором я сейчас перехожу. Это была одна из причин (главная), почему я не мог осуществить свою угрозу Славскому и немедленно уйти с объекта. Потом ее место заняли другие.

...Через час я узнал о полном успехе нашего испытания и поздравил Борю Козлова с большим достижением.

* * *

Перехожу к рассказу о моем участии в заключении Московского договора о запрещении испытаний в трех средах. Переговоры о запрещении ядерных испытаний велись уже на протяжении нескольких лет и зашли в тупик из-за проблемы проверки подземных испытаний. Не было никаких трудностей в отношении проверки выполнения соглашения о взрывах в атмосфере и на поверхности Земли. За неделю или две ветер разносит продукты взрыва по всему полушарию, и, собирая регулярно пробы атмосферного воздуха и пыли, скажем в США, можно с уверенностью сказать, нарушает ли СССР или другая страна соглашение о прекращении испытаний. То же относилось и к подводным и космическим испытаниям. Но совсем иначе обстояло дело с регистрацией подземных взрывов. Правда, они сопровождаются сейсмической волной. Но сразу встает вопрос, как отличить ядерный взрыв, особенно не очень большой мощности, от непрерывно происходящих подземных толчков естественного происхождения. В результате многих лет работы сотен экспертов выяснилось, что действительно - отличить можно, но для малых взрывов будет оставаться некоторая неопределенность; и еще - если какая-либо страна всерьез захочет обмануть, то она может подготовить большую подземную полость и взрывать в ней, и уж тогда ничего нельзя будет узнать (проблема БИГ ЛОХ). На эти технические трудности накладывались политические - то слегка затухающее, то вспыхивающее вновь взаимное недоверие.

Игорь Евгеньевич (вместе с Арцимовичем и некоторыми другими известными мне людьми) входил в комиссию экспертов, работавшую в Женеве под председательством академика Е. К. Федорова (бывшего "папанинца", обеспечивавшего четкое партийное руководство). Они встречались с замечательными людьми, такими как Ганс Бете, гуляли по берегу Женевского озера. Но преодолеть тупик они были не в состоянии.

Решение, однако, существовало. Еще в конце 50-х годов некоторые журналисты и политические деятели, в их числе президент США Д. Эйзенхауэр, предложили заключить частичное соглашение о прекращении испытаний, исключив из него спорный вопрос о подземных испытаниях. Советская сторона тогда, однако, уклонилась от обсуждения этого предложения (под каким-то демагогическим предлогом). Летом 1962 года сотрудник теоретического отдела Виктор Борисович Адамский напомнил мне о предложении Эйзенхауэра и высказал мысль, что сейчас, возможно, подходящее время, чтобы вновь поднять эту идею. Его слова произвели на меня очень большое впечатление, и я решил тут же поехать к Славскому. В. Б. Адамский был одним из старейших сотрудников теоротдела, к тому времени - уже с 12-летним стажем. Он прибыл на объект после окончания института почти одновременно со мной, сначала был в отделе Зельдовича; после того, как Я. Б. был отпущен с объекта (формально - в 1963 году), стал моим сотрудником, фактически же - значительно раньше. Принимал участие во всех основных разработках. Как большинство молодых теоретиков отдела, женился на девушке из математического отдела. Я хорошо знал его жену Изу и дочку Леночку. Он был весьма образованным человеком и, опять же как большинство теоретиков, интересовался общеполитическими проблемами. К моим мыслям о вреде испытаний относился сочувственно, что было для меня поддержкой на общем фоне непонимания или, как мне казалось, цинизма. Я любил заходить к нему поболтать о политике, науке, литературе и жизни в его рабочую комнатушку у лестницы. Последний раз я его видел 12 лет назад; он зашел поздравить меня с днем пятидесятилетия и быстро ушел.

Славский находился тогда в правительственном санатории в Барвихе. Я доехал на министерской машине до ворот санатория, отпустил водителя и по прекрасному цветущему саду прошел в тот домик, где жил Ефим Павлович. Он встретил меня очень радушно (это было еще до осенних событий). Славскому только что сделали операцию на желудке (он не без гордости рассказывал, что оперировал "сам Петровский", его друг, впоследствии академик и министр). Теперь он отдыхал и поправлялся после операции. Я изложил Славскому идею частичного запрещения, не упоминая ни Эйзенхауэра, ни Адамского; я сказал только, что это - выход из тупика, в который зашли Женевские переговоры, выход, который может быть очень своевременным политически. Если с таким предложением выступим мы, то почти наверняка США за это ухватятся. Славский слушал очень внимательно и сочувственно. В конце беседы он сказал:

- Здесь сейчас Малик (заместитель министра иностранных дел). Я поговорю с ним сегодня же и передам ему вашу идею. Решать, конечно, будет "сам" (т. е. Н. С. Хрущев).

Славский проводил меня до двери.

Через несколько месяцев после нашего конфликта по поводу двойного испытания мощного изделия Славский позвонил мне на работу. Он сказал в очень примирительном тоне:

- Что бы ни произошло у нас в прошлом, жизнь идет, мы должны как-то восстановить наши добрые отношения. Я звоню вам, чтобы сообщить, что ваше предложение вызвало очень большой интерес наверху, и, вероятно, вскоре будут предприняты какие-то шаги с нашей стороны.

Я сказал, что это для меня очень важное сообщение. Еще через несколько месяцев после этого разговора, как известно, СССР предложил США заключить Договор о запрещении испытаний в трех средах (в атмосфере, под водой и в космосе). Кеннеди приветствовал эту инициативу Хрущева, и вскоре Договор был подписан в Москве (и стал известен под названием Московского договора); он сразу был открыт для подписания другими государствами. Не присоединились к Договору Франция и КНР. Производимые этими двумя странами воздушные испытания за прошедшие с тех пор годы принесли немало вреда (многие сотни тысяч жертв). Сейчас Франция не производит воздушных испытаний. В Китае была развернута кампания против Московского договора как "обмана народов". Это была одна из линий размежевания с Мао, быть может одновременно одна из целей Договора в плане "большой политики".

Я считаю, что Московский договор имеет историческое значение. Он сохранил сотни тысяч, а возможно, миллионы человеческих жизней - тех, кто неизбежно погиб бы при продолжении испытаний в атмосфере, под водой и в космосе. Но, быть может, еще важней, что это - шаг к уменьшению опасности мировой термоядерной войны. Я горжусь своей сопричастностью к Московскому договору.

Вышло так, что прекращение испытаний в атмосфере после моего разговора со Славским летом 1962 года уже не потребовало от меня усилий, получилось как бы само собой. Но я все же считал, что мое пребывание на объекте в какой-то острый момент может оказаться решающе важным. Это было одной из причин, удерживавших меня от ухода с объекта "в науку", как это сделал Зельдович. Надо, однако, добавить, что в 60-е годы я также продолжал принимать активное участие в развитии тех направлений, в которых удалось добиться ранее успеха, а также пытался проявлять инициативу в некоторых новых направлениях (в основном все это осталось на уровне обсуждения) - т. е. по-прежнему работал не за страх, а за совесть. Конец этой чисто профессиональной работе разработчика оружия положило только мое отчисление в 1968 году. О дискуссиях этого периода, в частности по противоракетной обороне (ПРО), я рассказываю в других местах книги. Одновременно с осени 1963 года я начал очень усиленно заниматься "большой наукой". Я пишу об этом в последней главе этой части.

Расскажу еще об одном эпизоде, внутренне связанном с рассказанным в этой главе и, быть может, интересном с точки зрения личной характеристики Л. И. Брежнева.

В 1965 году на объект приехал секретарь обкома КПСС Н-ской области. Он осматривал предприятия и лаборатории, посетил также теоротдел. После того, как я и Ю. Б. рассказали о ведущихся в отделе работах, мы остались с глазу на глаз. Секретарь обкома сказал, что он недавно имел беседу с Л. И. Брежневым и тот интересовался моей работой и здоровьем. Не ссылаясь в явной форме на Брежнева, он предложил мне вступить в КПСС. Я ответил, что я убежден - находясь вне рядов КПСС я приношу большую пользу стране. Впоследствии я узнал, что в той же беседе с секретарем обкома Л. И. Брежнев сказал:

- У Сахарова есть сомнения и какие-то внутренние переживания. Мы должны это понять и по возможности помочь ему.

О последней моей беседе с Брежневым - в связи с проблемой Байкала - я рассказываю во второй части.

Весной 1962 года я получил письмо от соавтора папы по "Учебнику для техникумов" М. И. Блудова. Он готовил новое, переработанное издание и спрашивал меня, не соглашусь ли я заново написать две последние главы: "Квантовые и оптические явления" и "Атомное ядро". Я согласился. Несколько месяцев я работал с большим напряжением. В 1963 (или 1964) году учебник вышел в свет1. Я до сих пор считаю, что моя доля работы в тот раз вполне у меня удалась. У меня сложились хорошие отношения с Михаилом Ивановичем Блудовым, и я с удовольствием вспоминаю о совместной работе с ним.

После смерти папы мамино здоровье быстро ухудшалось. У нее развилась эмфизема легких. Только один раз (весной 1962 года) мне удалось вывезти ее к папе на кладбище, потом такие поездки стали для нее слишком трудными. Лето 1962 года она безвыездно провела на даче вместе с племянницей Мариной. Во время моих приездов к ней она вспоминала прошлое, переоценивая при этом иногда свои отношения с некоторыми людьми в сторону большей терпимости.

В конце марта 1963 года ей стало совсем плохо. Я поместил ее в больницу МСМ, находившуюся недалеко от нашего дома. В первый день Пасхи 14 апреля я был у нее последний раз. А на другой день, 15 апреля, рано утром мне позвонили из больницы и попросили срочно приехать. Когда вместе с маминой сестрой тетей Тусей и братом Юрой мы вошли в ее палату, мама была уже без сознания.

Маму похоронили по церковному обряду на Ваганьковском кладбище в могилу бабушки. Рядом похоронены другие члены семьи Софиано, похоронен муж маминой сестры Анны Алексеевны Александр Борисович Гольденвейзер и его сестра Татьяна Борисовна.

Мама пережила папу ровно на 1 год 4 месяца.

ГЛАВА 17

Выборы в Академию в 1964 году. Дело о расстреле

Летом 1964 года состоялись очередные выборы в Академию наук СССР. Академические выборы проходят, как я уже писал, в два этапа: сначала на Отделениях выбирают многократным тайным голосованием столько академиков и членов-корреспондентов, сколько данному отделению выделено вакансий (вакансии определяются решением партийно-правительственных органов, кажется Совета Министров СССР). Затем Общее собрание должно подтвердить эти кандидатуры 2/3 голосов от списочного состава за вычетом тех, кто по болезни или из-за заграничной командировки не может принимать участия в выборах; о каждом поименно принимает официальное решение Президиум Академии. (Интересно, под какую категорию подводят они сейчас меня?.. написано в Горьком.) В подавляющем большинстве случаев Общее собрание автоматически утверждает решения Отделений - число голосов, поданных против, бывает обычно минимальным. В основном это те же академики, которые голосовали против данной кандидатуры на Отделении, члены же других Отделений традиционно доверяют результатам выборов первого этапа.

Во время собрания нашего Отделения мне стало известно, что биологи избрали академиком члена-корреспондента своего Отделения Н. И. Нуждина. Эта фамилия была мне известна. Нуждин был одним из ближайших сподвижников Т. Д. Лысенко, одним из соучастников и вдохновителей лженаучных авантюр и гонений на настоящую науку и подлинных ученых. Во мне вновь вспыхнули антилысенковские страсти; я вспомнил то, что я знал о всей трагедии советской генетики и ее мучениках. Я подумал, что ни в коем случае нельзя допускать утверждения Общим собранием кандидатуры Нуждина. В это время у меня уже возникла мысль выступления по этому вопросу на Общем собрании.

В перерыве между голосованиями на Отделении я подошел к академику Л. А. Арцимовичу и поделился с ним своим беспокойством по поводу выдвижения биологами Нуждина. Лев Андреевич отдыхал от выборных баталий, сидя на ручке кресла. Он сказал:

- Да, я знаю. Надо бы его прокатить. Но ведь вам, например, слабо выступить на Общем собрании?..

- Нет, почему же слабо? - сказал я и отошел.

Общее собрание должно было состояться на следующий день. Я, однако, не знал, что группа физиков и биологов также готовилась к выступлению. Накануне Общего собрания на квартире академика В. А. Энгельгардта (крупного биохимика, одного из авторов открытия роли АТФ в клеточной энергетике, давнего противника Лысенко) состоялось конфиденциальное совещание, на котором присутствовали И. Е. Тамм, М. А. Леонтович и др. Было решено, что Тамм, Леонтович и Энгельгардт выступят на Общем собрании; были согласованы тексты выступлений. Повторяю, я ничего обо всем этом не знал.

Общее собрание началось как обычно. Академики-секретари Отделений поочередно докладывали о результатах выборов в своих Отделениях и давали краткую характеристику научных заслуг каждого избранного. Никто не задавал никаких вопросов и не просил слова для выступления. Избранная заранее счетная комиссия готовила бюллетени для голосования. Наконец очередь дошла до академика-секретаря Отделения биологии (кажется, им был тогда академик Опарин - в прошлом поддерживавший Лысенко). Он сообщил об избрании на Отделении Нуждина и в нескольких фразах охарактеризовал его как выдающегося ученого-биолога. Я окончательно решился выступить, набросал тезисы выступления на обложке розданной академикам при входе в зал брошюры о выдвинутых Отделениями кандидатах (к сожалению, эти тезисы у меня не сохранились) и попросил слова, подняв руку (опередив тем самым Тамма, Энгельгардта и Леонтовича). Келдыш тут же позвал меня на трибуну. Я сказал примерно следующее:

"Устав Академии предъявляет очень высокие требования к тем, кто удостаивается звания академика - как в отношении заслуг перед наукой, так и в отношении общественной позиции. Член-корреспондент Н. И. Нуждин, выдвинутый Отделением биологии для избрания в академики, этим требованиям не удовлетворяет. Вместе с академиком Лысенко он ответствен за позорное отставание советской биологии, в особенности в области современной научной генетики, за распространение и поддержку лженаучных взглядов и авантюризм, за гонение подлинной науки и подлинных ученых, за преследования, шельмование, лишение возможности работать, увольнения - вплоть до арестов и гибели многих ученых.

Я призываю вас голосовать против кандидатуры Н. И. Нуждина".

Когда я кончил, на несколько секунд в большом зале возникла тишина. Потом раздались крики:

- Позор! - и одновременно - аплодисменты большей части зала, в особенности задних рядов, где сидели гости Собрания и члены-корреспонденты. Чтобы спуститься со сцены, на которой находились президиум Собрания и трибуна, мне надо было выйти к центру сцены и сойти в зал по ступенькам, покрытым ковром. Пока я шел до своего места и несколько минут после этого, шум в зале и аплодисменты все усиливались. Недалеко от меня сидел Лысенко. Он громко произнес сдавленным от ярости голосом:

- Сажать надо таких, как Сахаров! Судить!

Еще во время моего выступления слово попросили Игорь Евгеньевич Тамм, В. А. Энгельгардт, М. А. Леонтович. Вскочив со своего места в страшном возбуждении, слова стал требовать Лысенко. Келдыш первым выпустил Тамма, Леонтовича и Энгельгардта. Они выступали очень хорошо, логично и убедительно. Так же, как и я, они доказывали, что Нуждин недостоин избрания в академики. Лысенко, конечно, говорил, что сказанное нами - возмутительная клевета и что заслуги Нуждина очень велики. Потом взял слово Келдыш. Он выразил сожаление о том, что академик Сахаров употребил некоторые выражения, недопустимые на таком ответственном Собрании; он считает, что Сахаров совершенно не прав, и надеется, что Собрание при голосовании подойдет к вопросу о кандидатуре члена-корреспондента Н. И. Нуждина спокойно, непредубежденно и справедливо, учтя мнение Отделения биологии. Обращаясь к Лысенко, Келдыш сказал:

- Я не согласен с Сахаровым. Но, Трофим Денисович, каждый академик имеет право на выступление в пределах регламента и волен защищать свою точку зрения.

Много потом я узнал, что сидевший в президиуме зав. Отделом агитации и пропаганды ЦК КПСС Ильичев очень заволновался во время моего выступления и хотел тоже выступить. Он спросил сидевшего рядом академика П. Л. Капицу (от которого я и узнал эти подробности):

- Кто это выступает?

Капица ответил:

- Это автор водородной бомбы.

После этого разъяснения Ильичев решил, видимо, на всякий случай промолчать...

Через час все стали выходить в фойе, где были установлены урны для голосования. Многие совершенно незнакомые мне люди жали мне руку, благодарили за выступление. Среди других подошла моя однокурсница Катя Скубур, в это время - секретарь Арцимовича. Она сказала:

- Все наши (т. е. другие однокурсники. - А. С.) узнают о твоем выступлении!

Нуждин, как известно, не был избран.

Мое вмешательство в дело Нуждина оказалось, наряду с борьбой за прекращение наземных испытаний (хотя, конечно, проблема испытаний была существенней), одним из факторов, определивших мою общественную деятельность и судьбу. Почему я пошел на такой несвойственный мне шаг, как публичное выступление на собрании против кандидатуры человека, которого я даже не знал лично? Вероятно, во-первых, потому, что я особенно близко принимал к сердцу проблемы свободы науки, научной честности - наука казалась мне (и кажется сейчас) важнейшей частью цивилизации, и поэтому посягательство на нее особенно недопустимым. Сыграла роль и случайность - то, что я не знал о совещании у Энгельгардта. Окончательное решение я принял импульсивно; может, в этом и проявился рок, судьба.

Через несколько дней ко мне домой пришел незнакомый мне раньше молодой биолог Жорес Медведев (хотя я слышал его фамилию). Он сказал, что работает в одном из научно-исследовательских институтов, занимается генетическими проблемами геронтологии. Одновременно он на протяжении шести-семи лет собирает материалы по истории лысенкоизма; эта работа облегчается тем, что он имеет доступ к архивным материалам. Он очень высоко оценил мое выступление и попросил меня подробно повторить, по возможности точней, что именно я говорил и всю обстановку. Все это он записал в блокнот для включения в его книгу. Ж. Медведев оставил мне для ознакомления рукопись своей будущей книги, которая тогда называлась "История биологической дискуссии в СССР" (или как-то похоже)1. Рукопись действительно была очень интересной.

В июле-августе мы опять, как и в предыдущие годы, поехали всей семьей в санаторий "Мисхор". Возвращаясь обратно, я на аэродроме в Симферополе купил случайно "Сельскохозяйственную газету" (других не было). Развернув ее в самолете, я с изумлением увидел в ней статью тогдашнего президента ВАСХНИЛ Ольшанского, в которой упоминался я, причем весьма нелестно:

"Инженер Сахаров, начитавшись подметных писем Медведева, на Общем собрании Академии наук СССР допустил клевету в адрес советской биологической мичуринской науки и видных советских ученых-биологов, внес дезорганизацию в работу Общего собрания".

(Я назван инженером, видимо, чтобы показать мою некомпетентность в вопросах биологии и, главное, чтобы скрыть от читателя, что я академик.)2

Появление статьи в газете показывало, что лысенковцы перешли в контрнаступление и что у них была какая-то мощная поддержка в высших партийно-правительственных сферах (вернее всего, в Сельскохозяйственном отделе ЦК и в некоторых других, в Министерстве сельского хозяйства и, по слухам, личная поддержка Хрущева, которому, вероятно, импонировали, как раньше Сталину, их соблазнительные обещания быстрого и легкого изменения положения в сельском хозяйстве за счет применения "мичуринской" науки). Я решил написать письмо Хрущеву и "открыть" ему глаза на истинное положение дел. Конечно, моих знаний было недостаточно для полного освещения всей проблемы, но я надеялся, что все же письмо будет полезным в силу моего положения, личных контактов с Хрущевым в прошлом и при наличии у меня общих представлений о генетике, молекулярной теории наследственности и практических применениях генетики. Около недели я составлял и перепечатывал одним пальцем на машинке свое письмо. Работал я по утрам, с 6 утра до 8, т. к. дни были заняты какими-то совещаниями. Числа 10-го сентября я отослал свое письмо Хрущеву. В нем, кроме "научно-популярной" части, содержались утверждения о групповом, мафиозном характере лысенкоизма, пропитавшего зависимыми от него людьми многие партийные и правительственные учреждения (самих слов "мафиозный", "мафия" в письме, кажется, не было, но это понятие давалось описательно).

О реакции Хрущева на мои действия в области биологии я знаю только по слухам. Они доходили до меня с разных сторон, но это не гарантирует, конечно, их достоверности.

Мне сообщали, что, узнав о моем выступлении на Общем собрании, повлекшем вместе с выступлениями Тамма, Леонтовича и Энгельгардта неизбрание Нуждина, Хрущев был очень рассержен, топал ногами и отдал приказ председателю КГБ (тогда это был Семичастный) подобрать на меня компрометирующий материал. Хрущев якобы сказал:

- Раньше Сахаров препятствовал испытанию водородной бомбы, а теперь вновь лезет не в свое дело.

Хрущев был возмущен не только моими действиями, но и позицией Академии в целом. Говорят, он предполагал ее частично расформировать, передав часть ее институтов в другие ведомства. Такая бурная реакция объясняется, видимо, тем, что Хрущев действительно многого ждал от предложений лысенковцев; кроме того, его связывали с лысенковцами какие-то родственные связи (но, кажется, жена и дочь Рада, как мне говорили, были проводниками других, здоровых влияний). Главное же, он был раздражен самим фактом вмешательства в дела, которые он считал "своими".

Хрущев несколько недель не показывал мое письмо другим членам Президиума ЦК КПСС. Возможно, это было проявлением растерянности и каких-то сомнений.

Письмо попало к другим членам Президиума ЦК уже накануне Октябрьского пленума ЦК, на котором Хрущев был снят. Мне сообщали, что в числе тех многочисленных обвинений в адрес Хрущева, которые выдвинул в своем выступлении М. А. Суслов, докладывавший от имени Президиума, было - потерял взаимопонимание с учеными, скрывал две недели от Президиума ЦК письмо Сахарова. В этом же сообщении были и некоторые подробности о снятии Хрущева. На всякий случай приведу их здесь.

Хрущев и Микоян отдыхали на Черноморском побережье. Их срочно вызвали на заседание Президиума ЦК. На аэродроме в Москве Хрущева никто не встретил. Удивленный и встревоженный, он помчался в Кремль, вошел в зал заседаний Президиума; на вопрос "Что делаете?" Суслов ответил:

- Рассматриваем вопрос о снятии Хрущева с занимаемых им постов.

- Вы что - с ума посходили? Я прикажу вас всех немедленно арестовать.

Он выбежал в приемную и позвонил министру обороны Малиновскому:

- Я в качестве Главнокомандующего приказываю вам немедленно арестовать заговорщиков.

Малиновский ответил, что он член КПСС и выполнит решение ЦК КПСС. Хрущев позвонил председателю КГБ Семичастному и тоже получил отказ примерно с той же аргументацией (в ближайшие годы новый руководитель - Л. И. Брежнев снял Семичастного, заменив его Андроповым).

Снятие Хрущева означало окончательное поражение Лысенко и его сторонников. В течение последующих нескольких лет я регулярно получал к Новому году поздравительные открытки от ранее опального генетика Н. П. Дубинина, который стал теперь академиком и директором института. В открытках подчеркивалось значение моих действий в произошедшей в положении генетики перемене.

В 1964 году я еще не знал о возможной роли Нуждина в судьбе Тимофеева-Ресовского. Расскажу, однако, об этом здесь, с оговоркой, что некоторые мои сведения не из первых рук и поэтому могут быть не точны. Биолог-генетик Тимофеев-Ресовский, занимавшийся действием радиации на наследственность и другими вопросами генетики, в 37-м году не вернулся из Германии в СССР, т. е. стал "невозвращенцем". Он продолжал свои исследования в одной из лабораторий в Берлине. Вместе с ним в Германии были жена и сын. Во время войны сын погиб, кажется - в немецком концлагере1. Вскоре после окончания войны в лабораторию (находившуюся в советской зоне) приехал Нуждин. Он потребовал от Тимофеева-Ресовского материалы его исследований, в частности культуры дрозофил и какие-то бактериологические штаммы. Тимофеев-Ресовский отказался дать Нуждину что-либо. Вскоре он был арестован, насильно вывезен в СССР и помещен в специально для него организованную лабораторию - "шарашку" на Урале2. Он жил там до конца 50-х или начала 60-х годов на положении заключенного и должен был работать вместе с приданными ему сотрудниками по заданиям Первого Главного Управления. Зельдович рассказал мне, что в 1951 или в 1949 г. он на полигоне играл в шахматы с Мешиком и тот уверял его, что Тимофеев-Ресовский во время войны был причастен к опытам над заключенными в немецких концлагерях - конечно, это была явная ложь. Мешик в то время был начальником секретного отдела ПГУ, много лет был одним из ближайших приближенных Берии, расстрелян в 1953 году вместе с ним, как я уже писал.

Вскоре после освобождения Тимофеева-Ресовского (т. е. в конце 50-х или в начале 60-х годов) я получил письмо от его жены. Она просила связать ее с братьями Сахаровыми, особенно с Николаем. В это время еще был жив папа, и я передал письмо ему. Я узнал, что братья Сахаровы, тетя Женя и тетя Таня были близко знакомы с семьей жены Тимофеева-Ресовского, с ней самой и ее сестрами. Это была семья обрусевших немцев. Один из братьев (кажется, младший - Юра) был влюблен в (будущую) жену Тимофеева-Ресовского, но она предпочла своего будущего мужа. У нее (со слов папы) в Туле жили сестры. (Я точно не помню, сколько было сестер, но это была большая семья.) Одна из них часто приезжала к нам в Гранатный, я ее хорошо помню, с ней дружили папа, тетя Женя и дядя Ваня. Во время немецкой оккупации Тулы (очень недолгой)1 старшая из сестер просила какого-то немецкого офицера помочь найти сестру, находившуюся в Германии, и дала ему письмо для нее. После вступления советских войск в Тулу все сестры были арестованы и попали в СМЕРШ (сокращение от слов "Смерть шпионам" - армейская контрразведка). Видимо, они расстреляны. В шестидесятые-семидесятые годы жена Тимофеева-Ресовского поддерживала связь с тетей Женей до ее смерти и с тетей Таней до своей смерти в конце 70-х годов.

Я хочу рассказать еще об одном моем общественном выступлении. Оно также предварило в чем-то мою общественную деятельность последующих лет выступления по делам людей, ставших жертвой несправедливости. Правда, оно имело место раньше, в 1962 году, но рассказать о нем уместно здесь.

Я прочитал в газете "Неделя" статью некоего следователя о раскрытии им преступлений. "Неделя" - еженедельное приложение к "Известиям", не включаемое в общую подписку; это та самая газета, которая писала потом всякую всячину о моей невестке Лизе Алексеевой, о Люсе, обо мне самом и других инакомыслящих. Дело, раскрытое следователем, было следующее. Некий старик в маленьком городке изготовил в домашних условиях, в сарае, несколько фальшивых монет и зарыл их у себя во дворе. Кажется, на одну из монет он купил себе молока. По-видимому, он делал таинственные намеки о кладе своим приятелям, но полностью скрыл от жены. Кто-то из приятелей рассказал еще кому-то; в результате у старика сделали обыск, нашли в огороде фальшивые рубли, завернутые в носовой платок. Старика арестовали, был показательный суд, и - как пишет следователь - по многочисленным требованиям трудящихся как особо опасного преступника его приговорили к расстрелу. Мне показалось, что наказание совершенно не соответствует тяжести преступления, которого в сущности-то и не было. Сам старик, верней всего, - душевнобольной. Я написал об этом письмо в редакцию "Недели", подписал всеми своими титулами и просил переслать мои письма в прокуратуру. Дело это было типичным для советской юстиции в том смысле, что очень суровый приговор был вынесен по только что принятому закону. Сам закон заслуживает того, чтобы сказать о нем несколько слов. Это закон, предусматривающий смертную казнь за крупные хищения государственного имущества, за крупные валютные операции (в СССР это очень своеобразное понятие, связанное с тем, что государство само совершает валютные обмены по принудительным курсам и не хочет ни с кем делиться этим источником дохода), за частнопредпринимательскую деятельность крупного масштаба и, наконец, за фальшивомонетничество. Закон, необычайно жестокий, стал источником множества трагедий, чудовищных несправедливостей, гибели людей, часто даже совсем не совершавших преступлений по западным нормам (какого-нибудь организатора подпольной артели по проводке электричества колхозам или по производству ширпотреба из брака). Интересно, что все эти дела из МВД и прокуратуры забрал себе КГБ. Закон был принят "по случаю". Двое подпольных дельцов, крупных спекулянтов драгоценностями (Рокотов и Файбишенко) были осуждены к 15 годам каждый - тогда это было максимальное наказание за их преступление. Но выяснилось, что преступники снабжали драгоценностями людей из высшей элиты и "болтали" об этом. Чтобы их заставить навсегда замолчать, и был принят Указ о смертной казни. (Указ Президиума Верховного Совета СССР становится формально законом после утверждения на сессии Верховного Совета, но фактически применяется в качестве закона и до этого.) Рокотова и Файбишенко судили вторично и приговорили к смертной казни за преступление, совершенное до принятия нового закона, и во изменение ранее вынесенного более мягкого приговора. Это нарушало очень важные юридические нормы. Кто-то из юристов на Западе выразил неодобрение, тем дело и кончилось.

Старик-фальшивомонетчик тоже попал под эту новую метлу. Через две недели после того, как я отправил письмо, я получил ответ от главного редактора "Недели" Плюща (не путать с Леонидом Плющом1). Редактор писал, что мое письмо передано в прокуратуру и оттуда получен ответ, что смертная казнь в СССР применяется только в качестве исключительной меры за особо тяжелые преступления (я писал что-то о необходимости особой осторожности при вынесении этого приговора). Что же касается старика, то приговор был приведен в исполнение. В статье, - писал далее редактор, - не было, к сожалению, указано, что старик ранее был осужден за участие в вооруженном нападении и отбыл в заключении 2 года. Суд учел это при вынесении приговора. Конечно, мне было ясно, что наличие приговора по старому делу (о котором не сообщалось никаких подробностей, кроме очень малого по советским масштабам срока заключения) никак не меняет несправедливости приговора, вынесенного за "игру в фальшивомонетничество". Это первое уголовное дело, с которым я столкнулся, оставило у меня горькое впечатление.

ГЛАВА 18

Научная работа в 60-х годах

Годы 1963-1967-й были для меня плодотворными в научном отношении. Одной из причин было уменьшение интенсивности работы по спецтематике, которая стала гораздо меньше занимать мои мысли. Дома, т. е. на объекте, в коттедже, где я большую часть года жил один, и в Москве во время командировок, и во время отпуска в Крыму я думал теперь в основном о "большой науке". Но, самое главное, видимо просто подошло время и для меня самого (папа когда-то говорил, что период после 40 лет часто бывает самым плодотворным), и для тем, которые были мне по силам, соответствовали моему научному стилю, способностям и знаниям.

Как я уже писал, очень большую роль в моей научной судьбе в этот период сыграло общение с Я. Б. Зельдовичем. В начале 60-х годов Зельдович начал работать над проблемами космологии и астрофизики - они с этого времени стали для него главными. Вслед за ним о "большой космологии" стал думать и я.

Моя первая космологическая работа была выполнена в 1963-1964 гг., ее название - "Начальная стадия расширения Вселенной и возникновение неоднородности распределения вещества"1.

Прежде чем говорить об этой и последующих моих работах, я должен разъяснить некоторые используемые в них представления и идеи. (Эта глава будет сильно отличаться по стилю и направленности от большей части книги; те из читателей, которым это не интересно, пусть ее либо пропустят, либо - лучше - прочтут ее сначала бегло, а в случае, если заинтересуются, прочтут еще раз - более внимательно и с использованием других книг.)

В настоящее время общепринятой является космологическая теория расширяющейся Вселенной. Эта теория основывается на найденном Александром Фридманом нестационарном (зависящем от времени) решении уравнения общей теории относительности и на открытом Хабблом и Хьюмансоном явлении разбегания галактик.

Как известно, звезды не распределены в пространстве равномерно, а образуют скопления, называемые галактиками. В каждое такое скопление входят десятки и даже сотни миллиардов звезд. Скопления-галактики отделены друг от друга гигантскими расстояниями, измеряемыми миллионами световых лет. (Для справки: световой год - это единица длины, путь, проходимый светом за 1 год. Свет распространяется со скоростью, в один миллион двести тысяч раз большей, чем скорость пассажирского реактивного самолета, и почти в сорок тысяч раз большей, чем скорость искусственного спутника Земли.) Все те звезды, которые мы видим на небе, принадлежат одной из галактик - "нашей". Другие галактики видны на небе в виде маленьких туманных пятнышек, раньше их так и называли - туманности. Ближайшая к нам (большая) галактика знаменитая туманность Андромеды (есть еще "совсем рядом" маленькая галактика-спутник Магелланово облако, до нее 150 тысяч световых лет). Хаббл и Хьюмансон открыли, что все галактики удаляются от нашей, скорость их удаления пропорциональна расстоянию до них.

Вселенная - это все, что существует; она не имеет границ и нет ничего вне ее. Поэтому нелегко представить себе, что значит "расширение Вселенной". Быть может, полезен такой образ-аналогия. (Заимствовано с минимальными изменениями из прекрасной книги Мизнера, Торна и Уилера "Гравитация".) Представим себе двухмерных существ, живущих на поверхности резинового воздушного шарика и не подозревающих, что существует что-либо кроме этой поверхности; это - их Вселенная (популяризаторы ХIХ века использовали образ двухмерных существ на кривой поверхности, чтобы пояснить понятия неевклидовой геометрии; Чернышевский издевался над этим - и зря!). На поверхности шарика наклеены лепешечки теста, соответствующие галактикам нашей Вселенной. Пусть теперь в шарик вдувается воздух, и он "надувается". Лепешки на поверхности шарика при этом удаляются друг от друга. Двухмерный житель, ползающий по одной из лепешек, вправе сказать, что все остальные лепешки-галактики разлетаются от его родной лепешки; причем чем дальше от него лепешка, тем с большей скоростью она удаляется. Это именно та картина, которую наблюдают астрономы с настоящими трехмерными галактиками в нашем трехмерном мире!

Возникновение представления о нестационарной Вселенной, геометрические свойства которой зависят от времени, - одно из самых грандиозных изменений в научном мировоззрении, принесенных нашим веком. Наука прошлых веков, постигнув изменчивость жизни на Земле, изменчивость земной поверхности и даже самой Солнечной системы, неявно предполагала, что Вселенная в целом обладает некоей высокой степенью постоянства. Отказаться от этого постулата было очень нелегко.

Создав теорию относительности, Эйнштейн пытался применить свои уравнения к миру в целом. При этом он упорно искал стационарные, не изменяющиеся во времени решения. Для этого он даже модифицировал свои первоначальные уравнения, приписав вакууму свойство "самоотталкивания" (так называемая космологическая постоянная Эйнштейна - о ней я еще буду говорить). Но это изобретение тоже не спасло от больших теоретических трудностей, казавшихся непреодолимыми.

Простой и гениальный выход был найден Фридманом в 1922-1924 годах. Он впервые рассмотрел нестационарные решения, в частности расширяющуюся Вселенную, открыв таким образом "на кончике пера" самое грандиозное явление из всех известных сейчас людям.

Первоначально Эйнштейн счел работу Фридмана ошибочной. Лишь несколько месяцев спустя он понял, что ошибался он сам, и опубликовал об этом специальную заметку - еще одно свидетельство человеческой незаурядности и научной честности гения.

Фридман за полтора года до смерти прочитал заметку Эйнштейна, но, к сожалению, не дожил до наблюдательного открытия "разбегания" галактик. Он умер в 1925 году в возрасте 37 лет от брюшного тифа. Во время первой мировой войны Фридман был летчиком-испытателем, Георгиевский кавалер, награжден золотым оружием. П. Л. Капица уверял меня однажды, что Фридман незаконнорожденный сын одного из великих князей. Так ли это - я не знаю.

Наряду с работами Александра Фридмана в формировании представлений о расширяющейся Вселенной, в выяснении их космологического, астрофизического и общефилософского значения большую роль играли работы Джорджа Леметра (первая работа которого относится к 1927 году и увязана с наблюдательными данными Хаббла и Хьюмансона).

Продолжая мысленно процесс расширения Вселенной в прошлое, мы неизбежно приходим к начальному состоянию очень большой плотности с физическими условиями, отличающимися кардинально от того, что мы наблюдаем в повседневной жизни, или можем сейчас осуществить в лаборатории, или предполагаем, например, в недрах звезд. Сколько времени прошло с этого момента? Наиболее вероятная оценка - от 13 до 20 миллиардов лет. Приведенное число неоднократно уточнялось после первых оценок Хаббла и Хьюмансона, но и сейчас известно еще, по ряду причин, не очень точно. Но качественная картина расширения Вселенной может считаться установленной. Это факт огромного, принципиального значения!

Наблюдаемая картина мира характеризуется двумя особенностями: крайне неоднородным распределением вещества в относительно малых масштабах, сложной иерархической структурой, ступенями которой являются планеты, звезды, галактики, скопления галактик, - и практически однородным распределением вещества в масштабах, превосходящих размеры скопления галактик (в последнее время появились теории, согласно которым Вселенная в еще больших масштабах, чем доступные наблюдению, разбита на области с существенно различными свойствами). "Большая космология" ставит себе задачей объяснить эти особенности, объяснить, почему галактики, звезды и планеты именно такие, какими мы их наблюдаем, а не иные, как конкретно они образовались. Последние десятилетия в "большой космологии" все активней используются достижения теории элементарных частиц; с другой стороны, грандиозные космологические процессы (особенно начальной стадии расширения Вселенной) могут дать нам такие сведения о физике элементарных частиц, которые пока нельзя получить иными методами; уже сейчас космология - это испытательный полигон для новых теорий в области элементарных частиц. Об одном из вопросов этого круга - о барионной асимметрии Вселенной и нестабильности бариона - я буду рассказывать подробно.

Та гипотеза, которая казалась наиболее правдоподобной 20 лет назад - и, главным образом, лежит в основе популярных среди физиков космологических представлений и сейчас, - сводится к утверждению, что начальное состояние Вселенной было весьма однородным, плотность вещества и энергии была практически постоянной в пространстве и вся наблюдаемая структура возникла потом за счет механизма "гравитационной неустойчивости" (многие авторы считают, что на начальной стадии наряду с гравитационной неустойчивостью большую роль играла неустойчивость процессов превращения полей элементарных частиц, некоторые особую роль придают так называемым космическим струнам; в 60-е годы об этом еще никто не думал).

Что такое гравитационная неустойчивость - поясню на модели. Пусть мы имеем бесконечную цепочку одинаковых тяжелых шаров, расположенных на равных расстояниях друг от друга. Пока расстояния в точности равны, шары находятся в покое - силы, действующие на каждый шар слева и справа, уравновешиваются. Но стоит одному из шаров слегка сместиться, скажем вправо, как притяжение к шарам, расположенным слева, уменьшится, а к шарам, расположенным справа, возрастет (напомню, что сила притяжения по закону тяготения Ньютона обратно пропорциональна квадрату расстояния между шарами). В результате смещение шаров будет возрастать, причем все быстрей и быстрей. В движение придут и остальные шары. Это и есть гравитационная неустойчивость - появление больших неоднородностей из малых начальных. Теорию гравитационной неустойчивости впервые построил Джеймс Джинс (тот самый, книгой которого "Вселенная вокруг нас" я зачитывался в отрочестве). В его теории были, однако, некоторые слабые места.

Строгое и полное исследование гравитационной неустойчивости применительно к космическим моделям Фридмана осуществил Евгений Михайлович Лифшиц в 1946 году. В качестве конкретного выхода своей теории Лифшиц имел в виду объяснить возникновение галактик и их скоплений. Через 10-11 лет после Лифшица некоторые его результаты более простым и наглядным способом воспроизвел Боннор. (У меня при виде этой фамилии невольно возникает вопрос, не из родственников ли он моей жены, разбросанных событиями века по странам и континентам?..)

Теория гравитационной неустойчивости показывает, как возрастают начальные малые неоднородности плотности. Однако, для того чтобы найти эти начальные неоднородности, нужны дополнительные физические соображения или гипотезы. Это одна из главных проблем большой космологии. В своей работе, опубликованной в 1965 году, я как раз пытался исследовать этот вопрос.

Я исходил тогда, вслед за Зельдовичем и многими другими авторами того времени, из так называемой "Холодной модели Вселенной", согласно которой начальная температура сверхплотного вещества предполагалась равной нулю (предполагалось, что вещество нагревается потом за счет тех или иных процессов, включая ядерные реакции). Сейчас "холодная" модель, во всяком случае в ее первоначальной форме, считается безусловно не соответствующей действительности. Наиболее широко принятая модель - "горячая", согласно которой начальное состояние характеризовалось очень высокой температурой.

Использование "холодной" модели в значительной степени обесценило мою первую космологическую работу. Некоторый интерес представляют результаты, относящиеся к теории гравитационной неустойчивости, в том числе (в особенности) квантовой, и гипотезы об уравнении состояния вещества при сверхвысоких плотностях. Квантовый случай неустойчивости я рассмотрел с помощью точного автомодельного решения для волновой функции гармонического осциллятора с переменными параметрами: тут большие трудности представил учет эффектов давления, но я их преодолел (как - отсылаю интересующихся к моей работе; я запомнил день, когда мне удалось найти решение - 22 апреля 1964 года).

В одном из рассмотренных мною гипотетических уравнений состояния плотность энергии при стремлении плотности вещества к бесконечности стремится к постоянной величине. То есть в пределе плотность энергии не зависит от плотности вещества. Давление при этом отрицательно, вещество растянуто. Такое уравнение состояния приводит к расширению Вселенной по закону показательной функции. Независимо, и с большей определенностью, о том же писал в те же годы Глинер. Недавно многие авторы - в их числе первыми были сотрудники ФИАНа Д. А. Киржниц и А. Д. Линде - пришли к выводу, что подобная ситуация может возникнуть в современных теориях элементарных частиц с нарушением внутренней симметрии вакуума. В этих теориях предполагается, что вакуум может существовать в нескольких состояниях, из которых только одно ("истинный" вакуум) обладает нулевой (или очень малой по абсолютной величине) плотностью энергии; в остальных состояниях ("ложный" вакуум) плотность энергии отлична от нуля и колоссальна по абсолютной величине. Алан Гут сделал следующий шаг, применив эти соображения к реальным космологическим проблемам. "Молодая" Вселенная в состоянии ложного вакуума расширяется по закону показательной функции, ее размеры увеличиваются в колоссальное число раз. Чтоб отличить этот случай от умеренного расширения на более поздних стадиях эволюции Вселенной, говорят о "раздувании". В настоящее время теория "раздувающейся" Вселенной является наиболее популярной в ранней космологии, ее развивают теоретики всего мира. Очень активно и успешно в этой области работает Линде. Из других советских астрофизиков я особо должен упомянуть А. А. Старобинского, который стоял у истоков некоторых альтернативных (впоследствии влившихся в общее русло) идей. Гипотеза раздувания естественно объясняет многие астрофизические факты (отсутствие наблюдаемых изолированных магнитных полюсов - "монополей", почти "плоская" геометрия Вселенной и др.). Впрочем, не исключено, что будут найдены альтернативные объяснения. Неясен основной вопрос - о природе поля, вызывающего раздувание. Возможно, что разные состояния вакуума тут ни при чем - просто мы живем в такой области Вселенной, где с самого начала присутствовало поле, обладающее отрицательным давлением, и поэтому в нашей области Вселенной произошло раздувание. Существование подобных полей предполагается в некоторых современных теориях. В целом ситуация тут далека от ясности. Гипотеза раздувающейся Вселенной безусловно должна быть отвергнута, если обнаружится, что геометрия Вселенной далека от плоской (евклидовой).

Главное значение работы 1965 года для меня - я вновь уверовал в свои силы физика-теоретика. Это был некий психологический "разбег", сделавший возможными мои последующие работы тех лет.

Свидетельством начального горячего состояния Вселенной является так называемое "реликтовое (т. е. остаточное) излучение" - приходящее из космоса микроволновое тепловое радиоизлучение, открытое Пензиасом и Вильсоном примерно в то самое время, когда я отдал свою исходящую из холодной модели работу в печать. История открытия реликтового излучения и вообще горячей модели - очень драматична, я не буду ее тут касаться, отослав читателя к ряду прекрасных книг, в их числе Стивена Вейнберга "Первые три минуты", к дополнениям редактора русского перевода этой книги Зельдовича и к его собственным книгам, написанным совместно с И. Д. Новиковым. Укажу лишь, что первоначальная идея горячей Вселенной принадлежит Гамову.

В своей следующей космологической работе я уже исходил из горячей модели и из следующего многозначительного факта - во Вселенной имеется так называемая "барионная асимметрия" (т. е. есть, насколько мы можем видеть, только барионы и нет антибарионов). При этом, что особенно требует объяснения, барионов гораздо меньше, чем фотонов реликтового излучения примерно одна стомиллионная или даже миллиардная доля. Тут мне опять потребуются пространные разъяснения.

Напомню прежде всего, что барионы - это собирательное название для протонов и нейтронов (а также для некоторых нестабильных частиц, образующихся из протонов и нейтронов при столкновении частиц высоких энергий). Подобно тому, как у электронов существуют "античастицы" - позитроны - с противоположным знаком электрического заряда, так и у протонов и нейтронов существуют античастицы - антипротоны и антинейтроны, вместе - антибарионы. Антипротон обладает обратным по отношению к протону знаком электрического заряда, у антинейтрона (и антипротона) - обратен знак магнитного момента. Более существенно, однако, другое свойство, общее для всех античастиц - они "аннигилируют" при взаимодействии с частицами (аннигилируют - взаимно уничтожаются). При этом образуются гамма-кванты, пи-мезоны и другие частицы меньших и нулевой масс. Разность числа барионов и числа антибарионов в какой-либо системе называется "барионным зарядом". Например, массовое число атомного ядра (сумма числа протонов и числа нейтронов) есть по этому определению барионный заряд ядра.

До недавнего времени считалось, что при всех процессах в природе барионный заряд сохраняется. Закон сохранения энергии и закон сохранения электрического заряда допускают распад протона на позитрон и какие-либо легкие частицы (гамма-кванты, нейтрино и т. п.). Но весь повседневный опыт свидетельствует о том, что этого не происходит (или происходит крайне редко). Экспериментальный предел для вероятности этого процесса очень низок. В тонне вещества содержится примерно 1030 барионов. Можно утверждать, что за год в одной тонне распадается меньше одного бариона. (Добавление 1987 г. Теперь этот предел еще уменьшился в десять раз.) Если бы распадался ровно один барион в год, то за все время существования Вселенной (10 миллиардов лет) в кубе со стороной один километр распалась бы крупинка в 1/4 миллиметра диаметром - еле видная глазом. Экстраполируя эту потрясающую стабильность, физики сделали вывод, что существует абсолютный закон сохранения барионного заряда.

Именно на этот закон, казавшийся почти незыблемым, и посягнул я в своей работе.

Возвратимся опять к космосу.

Как я уже упомянул, в настоящее время, по-видимому, в наблюдаемой части Вселенной гораздо больше фотонов реликтового излучения (их около 400 в см3), чем барионов (в среднем 10-5 - 10-6 в см3), и - но это уже в какой-то мере предположение - совсем нет антибарионов. Что было раньше, на ранней стадии расширения Вселенной? Легче всего экстраполировать назад фотоны. Их общее число при расширении мало меняется, но меняются, конечно, их плотность (число фотонов в единице объема) и, что очень важно, средняя энергия фотонов, т. е. температура фотонного газа. Изменение температуры (энергии частиц) при изменении объема - это то самое явление, которое мы наблюдаем при накачивании автомобильной шины. Воздух при сжатии нагревается, а при расширении - охлаждается. То же самое происходит с фотонным газом. Поэтому на ранних стадиях его температура была гораздо выше.

Уменьшение энергии фотонов при расширении Вселенной называется космологическим красным смещением. Название связано с тем, что энергия фотонов видимого света максимальна у фиолетового конца спектра и минимальна у красного конца. Поэтому при уменьшении энергии фотонов спектральные линии "смещаются" к красному концу спектра. Именно наблюдение в 1927 году Хабблом и Хьюмансоном смещения спектральных линий в спектрах, испускаемых галактиками, стало наблюдательной основой теории расширения Вселенной. Чем дальше от нас какая-то галактика, тем раньше испущен дошедший до нас сейчас свет и тем сильней поэтому красное смещение. На тех стадиях, когда энергия фотонов превосходила энергию, требуемую для образования пары барион + антибарион, барионы и антибарионы должны были присутствовать, причем в количествах, равных количеству фотонов в том же объеме (с точностью до постоянного численного множителя порядка единицы). В результате в предположении сохранения барионного заряда и полной барионной асимметрии сегодня имеем в некотором объеме Вселенной (числа условные, для иллюстрации):

Сейчас:

Фотонов Барионов Антибарионов

100 000 000 1 0

На горячей стадии добавляется 100 000 000 пар барионов и антибарионов:

Фотонов Барионов Антибарионов

100 000 000 100 000 001 100 000 000

Трудно представить себе, чтобы приведенные в последней строчке числа были "заданными природой" начальными условиями. Они в таком качестве "режут глаз", "такого не может быть". Именно это обстоятельство (как видит читатель, из области интуиции, а не дедукции) и было исходным стимулом для многих работ по барионной асимметрии, в том числе и моей.

Предложенные гипотезы распадаются на три группы (первые две - в предположении сохранения барионного заряда, третья - в предположении его нарушения).

Первая группа гипотез (Альфвен, Омнес и другие) предполагает, что во Вселенной существуют достаточно большие области, в которых в настоящее время есть только барионы, и другие столь же большие области, где есть только антибарионы, т. е. Вселенная как бы пятнистая. В среднем во Вселенной ровно столько же барионов, сколько антибарионов. Размер областей, чтобы не прийти к противоречию с наблюдениями, надо предположить достаточно большим, скажем это часть пространства, приходящаяся на одну галактику. Например, наша галактика и прилегающая к ней область содержит барионы, а туманность Андромеды, возможно, - антибарионы.

Далее предполагается, что на ранней стадии расширения Вселенной она была вся барионно-нейтральной; пятнистость возникла потом, в результате каких-то (у разных авторов - разных) процессов пространственного разделения.

В этой группе гипотез ("симметричная с разделением") возникают большие трудности; главная из них та, что не было найдено сколько-нибудь эффективного механизма пространственного разделения барионов и антибарионов.

Предложенные до середины 70-х годов разными авторами макроскопические механизмы разделения вещества и антивещества могли функционировать лишь в крайне разреженной среде и были неэффективны.

Вторая группа гипотез, по существу, возвращает нас к холодной модели. В начальном состоянии есть только барионы (точней, кварки); температура равна нулю, потом, на все еще ранних стадиях, происходит нагрев из-за каких-то неравновесных процессов с выделением огромного количества фотонов, порядка ста миллионов на один барион. Образуются избыточные пары барион + антибарион, затем они аннигилируют и остаются те же барионы, с которых все началось, и реликтовые фотоны. Интересный вариант этой гипотезы - выделение тепла и фотонов за счет перестройки симметрии вакуума.

Третьей группе гипотез начало положено, по-видимому, мной (подробней, однако, смотри ниже - в вопросах приоритета всегда существуют нюансы). В 1966 году я высказал предположение о возникновении наблюдаемой барионной асимметрии Вселенной (и предполагаемой лептонной асимметрии) на ранней стадии космологического расширения из зарядово-нейтрального начального состояния, содержащего равное число частиц и античастиц. Работа была опубликована в 1967 году ("Письма в ЖЭТФ", 1967, т. 5, вып. 1)1.

Такой процесс возможен, только если:

1) закон сохранения барионного (и лептонного) заряда не является точным и нарушается при высоких температурах на ранней стадии космологического расширения (причем так, что не возникает противоречия с наблюдаемым большим временем жизни бариона при обычных температурах!);

2) различны вероятности образования частиц и античастиц при неравновесных процессах при начальном зарядово-симметричном состоянии.

Начну с обсуждения второй предпосылки. В 1966 году она уже не была гипотезой, а следовала из сенсационных экспериментов по распаду нейтральных ка-мезонов, осуществленных двумя годами ранее Крониным, Кристенсеном, Фитчем и Терлеем. Обнаруженный ими распад долгоживущего нейтрального ка-мезона (ка-лонг) на два пи-мезона свидетельствовал о нарушении СР-инвариантности (я ниже разъясню этот термин и связь с различным образованием частиц и античастиц). До указанных авторов распад ка-лонг на два пи-мезона пыталась обнаружить группа советских физиков во главе с Подгорецким, но у них в распоряжении был слишком слабый пучок ка-мезонов, и они смогли установить лишь верхний предел вероятности искомого распада, равный, по их оценкам, примерно одной сотой от полной вероятности распада (пишу по памяти). Потом оказалось, что искомый эффект составляет около одной пятисотой. Подгорецкий и его товарищи были так близки к цели!2

Открытие нарушения СР-инвариантности завершило тот путь пересмотра законов симметрии при "отражениях", который был начат в 1956 году Ли и Янгом (оба они - китайцы по происхождению, работали в США; за работу 1956 года им была присуждена Нобелевская премия; с точки зрения психологии научной работы интересно, что одновременно со статьей по "отражениям" они проводили изящные и трудоемкие вычисления по другой, гораздо менее известной работе по статистической физике и уделяли ей не меньше внимания; Янгу, совместно с Миллсом, принадлежит еще одна фундаментальная работа - о так называемых калибровочных полях). До Ли и Янга в физике элементарных частиц считалось самоочевидным и бесспорным, что существует три точных дискретных симметрии (слово "дискретная" тут антоним слова "непрерывная"; пример непрерывной симметрии - симметрия относительно вращения шара или цилиндра):

1) Симметрия относительно так называемого Р-отражения (пространственного), эквивалентного отражению в зеркале (т. е. предполагалось, что все, что мы видим в зеркале, может происходить и в реальном мире).

2) Симметрия относительно С-отражения, отображающего частицы в античастицы. Другое название С-отражения - зарядовое сопряжение, так как заряды (электрический, барионный, лептонный) частиц и античастиц противоположны. Все процессы с участием античастиц, согласно этому предположению, должны происходить так же, как процессы с частицами.

3) Симметрия относительно Т-отражения, меняющего направление процесса на обратное, превращающего, например, распад частицы на две частицы в их слияние.

Идея Ли и Янга была необыкновенно смелой и плодотворной. Они высказали мысль, что все эти симметрии являются приближенными; в особенности они подчеркнули, что в слабых взаимодействиях, возможно, сильно нарушаются Р-симметрия и С-симметрия, а в сильных, гравитационных и электромагнитных взаимодействиях симметрии не нарушаются. Эта идея имела огромное значение для всей физики элементарных частиц, стимулировала множество экспериментальных и теоретических исследований.

Еще за несколько лет до этого Паули и Людерс установили, что из основных принципов квантовой теории поля следует симметрия относительно совместного преобразования С, Р и Т (так называемая СРТ-симметрия). Затем этот вывод был сильно подкреплен другими авторами. Поэтому физики имеют некий рубеж, дальше которого им, по всей вероятности, отступать не придется. Но сначала была сделана попытка "закрепиться на промежуточном рубеже". Ряд авторов, среди них Ландау и Салам, высказали предположение, что точной симметрией является "комбинированная симметрия" СР. Предпосылка, из которой при этом исходил Ландау - равенство нулю массы нейтрино, - по-видимому, неправильна. Но сама идея оказалась плодотворной, и вскоре на ее основе была построена теория слабых взаимодействий (для процессов с изменением заряда частиц, в частности - бета-распада), хорошо согласующаяся с опытом.

СР-симметрия (или инвариантность - это синоним) означает, что любой процесс с античастицами происходит так же, как процесс с частицами, если античастицы расположены и двигаются в пространстве зеркально-симметрично по сравнению с частицами. Как следствие, полная вероятность любой реакции превращения частиц одинакова для частиц и античастиц (таким образом, для проблемы барионной асимметрии следствия СР-симметрии были бы такими же, как С-симметрии).

Между тем, червь сомнения, порожденный Ли и Янгом, продолжал свою работу... Начались проверки "комбинированной" СР-симметрии (можно сказать, частично комбинированной, если СРТ-инвариантность называть полно комбинированной). При этом одновременно решалась судьба Т-инвариантности - в силу СРТ-теоремы Паули-Людерса, либо одновременно и СР и Т симметрии точные, либо обе эти симметрии приближенные.

Физики усиленно искали явления, в которых происходит нарушение СР-симметрии и Т-симметрии. Как я уже писал, таким явлением оказался распад ка-лонг-мезона на два пи-мезона. Я не буду объяснять, почему этот распад свидетельствует о нарушении СР-симметрии. Через несколько лет было открыто другое явление, где нарушение СР-симметрии и отличие частиц от античастиц проявляются более наглядно. Среди многих способов распада ка-лонг-мезона существуют два способа (как говорят - два канала), являющиеся СР- или С-отражением друг друга, - распад на пи-плюс-мезон, электрон и нейтрино и распад на пи-минус-мезон, позитрон и антинейтрино (мы будем интересоваться полными вероятностями каждого канала, поэтому СР- и С-симметрии для нас эквивалентны).

Оказалось, что полные вероятности распада по этим двум каналам отличаются на 0,6%! Это как раз эффект того типа, который был мне необходим для объяснения возникновения барионной асимметрии Вселенной из нейтрального состояния.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА 1

Перед поворотом

1965-1967 годы были не только периодом самой интенсивной научной работы, но и временем, когда я приблизился к рубежу разрыва с официальной позицией в общественных вопросах, к повороту в моей деятельности и судьбе.

Я по-прежнему продолжал в эти годы свою работу по тематике объекта, проводил там большую часть времени. Однако разработка изделий перестала занимать в этой тематике подавляющее место. Возникли новые направления работ: проблема взрывного бридинга (получение активных веществ, образовавшихся в результате нейтронного захвата в уране и тории, путем сбора продуктов подземных камерных взрывов), использование энергии ядерных взрывов для космических полетов - я уже упоминал об обоих этих проектах. Особенно большой размах приобрела разработка специальных зарядов для взрывных работ в мирных целях (вскрышные работы на рудных месторождениях, в том числе меднорудном в Удокане, сооружение плотин и прокладка каналов, взрывы с целью освобождения связанной нефти - которой очень много в природе, взрывы с целью перекрытия аварийного фонтанирования нефти и газа), теоретические и экспериментальные исследования возможных способов мирного использования ядерных взрывов. 1-й и 2-й объекты наперебой выступали с разнообразными проектами в этих областях. Однако на пути практического осуществления всех этих идей стояла серьезнейшая опасность радиоактивного заражения почвы, почвенных вод и воздуха. Были и некоторые другие идеи. Но главными на обоих объектах стали темы, так или иначе связанные с "исследованием операций" (я тут буквально перевожу общепризнанный со времен второй мировой войны английский термин).

Первой по времени проблемой этого рода, с которой пришлось столкнуться, была ПРО и способы ее преодоления. Было много горячих обсуждений, в ходе которых я, как и большинство моих коллег, пришел к двум выводам, сохраняющим, по-моему, свое значение и до сих пор:

1) Эффективная противоракетная оборона невозможна, если потенциальный противник обладает сравнимым военно-техническим и военно-экономическим потенциалом. Противник всегда - с затратой гораздо меньших средств - может найти такие способы преодоления ПРО, которые сведут на нет ее наличие.

2) Вложение больших средств в развертывание ПРО не только очень обременительно, но и опасно, так как может привести к потере стратегической стабильности в мире. Главным результатом наличия у сторон мощной ПРО является повышение порога стратегической устойчивости (скажем, упрощая проблему, порога гарантированного взаимного уничтожения).

Эти выводы, разделявшиеся, по-видимому, и американскими экспертами, вероятно, повлияли на заключение в 1972 году "Договора об ограничении систем ПРО". Я продолжал уточнять свою позицию по вопросам ПРО в книге "О стране и мире" в 1975 году, в письме Сиднею Дреллу в 1983 году, в дискуссиях о "стратегической оборонной инициативе" (СОИ) в 1987 году.

Во второй половине 60-х годов диапазон проблем, к обсуждению которых я в той или иной мере имел отношение, расширился еще больше. Я в эти годы ознакомился с некоторыми экономическими и техническими исследованиями, имевшими отношение к производству активных веществ, ядерных боеприпасов и средств их доставки, принял участие в нескольких экскурсиях в секретные учреждения ("ящики") и в одном или двух информационных совещаниях по военно-стратегическим проблемам. Поневоле пришлось узнать и увидеть многое. К счастью, несмотря на высокий гриф моей секретности, еще больше все же не попадало в мой круг. Но и того, что пришлось узнать, было более чем достаточно, чтобы с особенной остротой почувствовать весь ужас и реальность большой термоядерной войны, общечеловеческое безумие и опасность, угрожающую всем нам на нашей планете. На страницах отчетов, на совещаниях по проблемам исследования операций, в том числе операций стратегического термоядерного удара по предполагаемому противнику, на схемах и картах немыслимое и чудовищное становилось предметом детального рассмотрения и расчетов, становилось бытом - пока еще воображаемым, но уже рассматриваемым как нечто возможное. Я не мог не думать об этом - при все более ясном понимании, что речь идет не только и не столько о технических (военно-технических, военно-экономических) вопросах, сколько в первую очередь, о вопросах политических и морально-нравственных.

Постепенно, сам того не сознавая, я приближался к решающему шагу открытому развернутому выступлению по вопросам войны и мира и другим проблемам общемирового значения. Этот шаг я сделал в 1968 году.

Я расскажу о некоторых событиях разной значимости, которые предшествовали этому в 1966 и 1967 годах. Одно из таких событий - мое участие в коллективном письме ХХIII съезду КПСС.

В январе 1966 года бывший сотрудник ФИАНа, в то время работавший в Институте атомной энергии, Б. Гейликман, наш сосед по дому, привел ко мне низенького, энергичного на вид человека, отрекомендовавшегося: Эрнст Генри, журналист. Как потом выяснилось, Гейликман сделал это по просьбе своего друга академика В. Л. Гинзбурга.

Гейликман ушел, а Генри приступил к изложению своего дела. Он сказал, что есть реальная опасность того, что приближающийся ХХIII съезд примет решения, реабилитирующие Сталина. Влиятельные военные и партийные круги стремятся к этому. Их пугает деидеологизация общества, упадок идеалов, провал экономической реформы Косыгина, создающий в стране обстановку бесперспективности. Но последствия такой "реабилитации" были бы ужасными, разрушительными. Многие в партии, в ее руководстве понимают это, и было бы очень важно, чтобы виднейшие представители советской интеллигенции поддержали эти здоровые силы. Генри сказал при этом, что он знает о моем выступлении по вопросам генетики, знает о моей огромной роли в укреплении обороноспособности страны и о моем авторитете. Я прочитал составленное Генри письмо - там не было его подписи (он объяснил, что подписывать будут "знаменитости"). Из числа "знаменитостей" я подписывал одним из первых. До меня подписались П. Капица, М. Леонтович, еще пять-шесть человек. Всего же было собрано (потом) 25 подписей. Помню, что среди них была подпись знаменитой балерины Майи Плисецкой. Письмо не вызвало моих возражений, и я его подписал.

Сейчас, перечитывая текст, я нахожу многое в нем "политиканским", не соответствующим моей позиции (я говорю не об оценке преступлений Сталина тут письмо было и с моей теперешней точки зрения правильным, быть может несколько мягким, - а о всей системе аргументации). Но это сейчас. А тогда участие в подписании этого письма, обсуждения с Генри и другими означали очень важный шаг в развитии и углублении моей общественной позиции.

Генри предупредил меня, что о письме будет сообщено иностранным корреспондентам в Москве. Я ответил, что у меня нет возражений. В заключение Генри попросил меня съездить к академику Колмогорову, пользующемуся очень большим авторитетом не только среди математиков, но и в партийных и особенно в военных кругах. Колмогоров тогда как раз приступал к осуществлению своих планов перестройки преподавания математики в школе. Немного отвлекаясь в сторону, скажу, что считаю эту перестройку неудачной, "заумной". Мне кажется, что введение в школьный курс идей теории множеств и математической логики не приводит к большей глубине понимания - для детей это все преждевременно и вовсе не самое главное для практического освоения методов математики, так нужных в современной жизни; мне кажется гораздо более правильным сочетание классических методов изложения, пусть даже не отвечающих современному "бурбакизму", - но ведь на Евклиде учились и росли многие поколения - и чисто прагматического изучения наиболее работающих и простых по сути дела методов, в особенности понятия о дифференциальных уравнениях. Но в тот раз мы не могли поговорить об этом. Я приехал к Колмогорову, договорившись по телефону; он заранее предупредил, что куда-то спешит. Я впервые увидел его в домашней обстановке. Это был уже немолодой человек, поседевший, но еще стройный, загорелый и подвижный. У него была мягкая манера держаться и говорить, слегка по-аристократически грассируя, но в то же время легкий налет отчужденности. Прочитав письмо, Колмогоров сказал, что не может его подписать. Он сослался на то, что ему часто приходится иметь дело с участниками войны, с военными, с генералами, и они все боготворят Сталина за его роль в войне. Я сказал, что роль Сталина в войне определяется его высоким положением в государстве (а не наоборот) и что Сталин совершил многие преступления и ошибки. Колмогоров не возражал, но подписывать не стал. Через пару недель, когда о нашем письме уже было объявлено по зарубежному радио, Колмогоров примкнул к другой группе, пославшей аналогичное письмо съезду с обращением против реабилитации Сталина. Сейчас я предполагаю, что инициатива нашего письма принадлежала не только Э. Генри, но и его влиятельным друзьям (где - в партийном аппарате, или в КГБ, или еще где-то - я не знаю). Генри приходил еще много раз. Он кое-что рассказал о себе, но, вероятно, еще о большем умолчал. Его подлинное имя - Семен Николаевич Ростовский. В начале 30-х годов он находился на подпольной (насколько я мог понять) работе в Германии, был, попросту говоря, агентом Коминтерна. Вблизи наблюдал все безумие политики Коминтерна (т. е. Сталина), рассматривавшего явный фашизм Гитлера как меньшее зло по сравнению с социал-демократическими партиями с их плюрализмом и популярностью, угрожавшими коммунистическому догматизму и единству и монопольному влиянию в рабочем классе. Сталин уже тогда считал, что с Гитлером можно поделить сферы влияния, а при необходимости уничтожить; а либеральный центр - это что-то неуправляемое и опасное. Эта политика и была одной из причин, способствовавших победе Гитлера в 1933 году. Ростовский в ряде статей выступал против опасности фашизма; наибольшую славу принесла ему книга "Гитлер над Европой", написанная в 1936 году и вышедшая под псевдонимом Эрнст Генри, придуманным женой Уэллса1. Впоследствии этот псевдоним стал постоянным.

У Генри была интересная самиздатская статья о Сталине - он мне ее показывал, так же как и свою переписку с Эренбургом на эту тему. Но Генри ни в коем случае не был "диссидентом".

В конце 1966 г. произошли два события, которые ознаменовали мое вовлечение в общественную деятельность еще более широкого плана, чем в случае с обращением к съезду. В октябре или сентябре ко мне зашли два человека; один из них, кажется, был опять Гейликман, фамилию другого я сейчас забыл. Они принесли мне напечатанный на машинке на тонкой бумаге листок - Обращение, в котором сообщалось, что вскоре Верховный Совет РСФСР должен принять новый закон, дающий возможность более массового преследования за убеждения и информационную деятельность, чем существующая в Уголовном кодексе статья 70. Далее приводился текст новой статьи УК РСФСР - 1901 (УК - Уголовный кодекс), которую должен принять Верховный Совет РСФСР, и предлагалось подписать Обращение к Верховному Совету с выражением беспокойства по этому поводу.

Я приведу здесь текст этой статьи, действительно оказавшейся потом, наряду со статьей 70, основным юридическим орудием преследования инакомыслящих:

"Ст. 1901 УК РСФСР.

Распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй (в Уголовных кодексах других союзных республик были приняты аналогичные статьи. - А. С.)1.

Систематическое распространение в устной форме заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно изготовление или распространение в письменной, печатной или иной форме произведений такого же содержания

наказывается лишением свободы на срок до трех лет, или исправительными работами на срок до одного года, или штрафом до ста рублей."

Для сравнения приведу текст статьи 70 УК РСФСР:

"Ст. 70 УК РСФСР. Антисоветская агитация и пропаганда2.

Агитация или пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления Советской власти либо совершения отдельных особо опасных государственных преступлений, распространение в тех же целях клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно распространение либо изготовление или хранение в тех же целях литературы такого же содержания

наказывается лишением свободы на срок от шести месяцев до семи лет и со ссылкой на срок от двух до пяти лет или без ссылки или ссылкой на срок от двух до пяти лет.

Те же действия, совершенные лицом, ранее осужденным за особо опасные государственные преступления, а равно совершенные в военное время,

наказываются лишением свободы на срок от трех до десяти лет и со ссылкой на срок от двух до пяти лет или без ссылки."

В "Комментарии к Уголовному кодексу РСФСР" (изданном издательством "Юридическая литература", Москва, 1971) написано:

"Заведомо ложными, порочащими советский государственный и общественный строй являются измышления о якобы имевших место фак-тах и обстоятельствах<...> несоответствие которых действительности известно виновному уже тогда, когда он распространяет такие измышления. Распространение измышлений, ложность которых не известна распространяющему их лицу, а равно высказывания ошибочных оценок, суждений или предположений не образуют преступления, предусмотренного ст. 1901".

Прекрасный комментарий (который также следовало бы отнести к аналогичным формулировкам ст. 70)! Однако вся практика судов над инакомыслящими основана на том, что их осуждают за убеждения, за устно или письменно высказанное их мнение, за сообщение ими фактов, которые, по их убеждению, действительно имели или имеют место. За исключением очень редких случайных недоразумений речь идет о действительно имевших место фактах (нарушения прав конкретных лиц или группы лиц, например факт высылки крымских татар из Крыма и препятствия к их возвращению, несправедливые приговоры, тяжелые условия в местах заключения и в специальных психиатрических больницах, или, еще более острый пример, наличие в советско-германском договоре 1939 г. тайных статей, или Катынский расстрел и т. п.). В большинстве случаев суды и не пытаются доказать ложность инкриминируемых "измышлений", для них достаточно того, что они "антисоветские" с точки зрения суда. Тем более на таких судах никогда не делается попытки доказать, что обвиняемый сознательно искажал факты. Статья 70 отличается от статьи 1901 более суровым наказанием и тем, что в ней предусмотрена в качестве условия состава преступления цель подрыва или ослабления Советской власти или цель вызвать совершение особо опасных государственных преступлений; кроме того, нет формулировки, что клеветнические измышления являются заведомо ложными1. Однако, поскольку суды над инакомыслящими никогда не доказывают наличия у обвиняемых подрывных целей, статья 70 фактически также применяется для преследования за убеждения, за нонконформизм, за информационный обмен.

Все вышенаписанное о судебной практике применения статей 1901 и 70 основано на моем опыте защиты прав человека в последующие годы, много трагических примеров - дальше в этой книге.

Но и в 1966 г. я имел основания считать, что опасения авторов Обращения вполне обоснованны, и я его подписал. При этом я ясно понимал, что составители Обращения действуют вполне по собственной инициативе и принимают на себя не только ответственность за нее, но и опасность возможных преследований. Я решил не ограничиваться подписанием общего документа, но также выступить самостоятельно. Через несколько дней я послал телеграмму Председателю Президиума Верховного Совета РСФСР Яснову, в которой выразил свое беспокойство по поводу статьи 1901 УК РСФСР и просил воздержаться от ее принятия. Никакой реакции на мою телеграмму не было.

В последующие годы я много раз обращался в различные высокие адреса с документами по общим проблемам и по конкретным вопросам; за несколькими малозначительными исключениями я никогда не получал ответа на свои письма и телеграммы, и почти никогда не было реальных, по крайней мере немедленных, плодов от моих обращений. Некоторые считают поэтому эти мои обращения проявлением наивности, прекраснодушия, а иные даже считают их своего рода "игрой", опасной и провокационной. Такие оценки кажутся мне неправильными. Обращения по общим вопросам, по моему мнению, важны уже тем, что они способствуют обсуждению проблемы, формулируют альтернативную официальной точку зрения, заостряют проблему, привлекают к ней внимание. Это, несомненно, важно не только для широкой общественности - это главное, но, как мне кажется, и для высших правительственных кругов, где тоже мы не можем полностью исключить наличие каких-то, хотя и очень медленных, но реальных процессов изменения точек зрения и практики. Что же касается обращений по конкретным вопросам, в защиту тех или иных лиц или групп, то опять же они привлекают общественное внимание к судьбам этих лиц и тем самым хоть в какой-то мере их защищают; далее, атмосфера гласности препятствует дальнейшему расширению нарушений прав человека; и, наконец, все же время от времени судьба защищаемых иногда меняется к лучшему.

В обоих случаях особенно важны открытые обращения, важна гласность. Однако наличие наряду с открытыми выступлениями не публикуемых может быть полезным.

О своей телеграмме Яснову я как-то рассказал своему знакомому физику Б. Иоффе. Интересна его реакция - он сказал:

- Андрей Дмитриевич, вы действительно смелый человек.

В 1966 году у меня возникло новое знакомство, оказавшееся важным. Ко мне на московскую квартиру пришел брат Жореса Медведева Рой, которого я до этого не знал. Рой и Жорес - однояйцевые близнецы, они удивительно похожи. Рой объяснил, что он по профессии историк и что он уже более десяти или пятнадцати лет пишет книгу о Сталине (начал он работу над ней, кажется он так сказал, сразу после ХХ съезда). Рой сказал, что их отец был членом так называемой профсоюзной оппозиции в начале 20-х годов, а в 1937 году был арестован и погиб в лагере. Рой, по его словам, поддерживал близкие отношения со многими старыми большевиками и многие малоизвестные и неизвестные факты почерпнул из их рассказов и неопубликованных воспоминаний.

Рой Медведев оставил у меня несколько глав своей рукописи. Потом он приходил еще много раз и приносил новые главы взамен старых. При каждом визите он также сообщал много слухов общественного характера, в том числе о диссидентах и их преследованиях. Наряду с рассказами Живлюка, о которых будет речь ниже, для меня все это было очень важным и интересным, открывало многое, от чего я был полностью изолирован. Даже если в этих рассказах не все было иногда объективно, на первых порах главным было не это, а выход из того замкнутого мира, в котором я находился.

Книга Медведева о Сталине была для меня в высшей степени интересной. Я тогда еще не знал замечательной книги Конквеста "Большой террор" и вообще еще слишком мало знал о многих преступлениях сталинской эпохи. Рой Медведев, надо отдать ему справедливость, сумел добыть много сведений, которые тогда, в 1966-1967 гг., нигде еще не были опубликованы (а в СССР не опубликованы и до сих пор)1. Только один пример из многих - в книге Медведева приведены материалы созданной при Хрущеве комиссии, расследовавшей убийство Кирова. На меня произвело сильное впечатление детальное описание в этих материалах подготовки убийства и последующего устранения всех свидетелей "по принципу домино". Как известно, убийство Кирова, в котором Сталин видел опасного соперника, сыграло огромную роль в развязывании волны террора 30-х годов. Без сомнения, конкретная информация, содержащаяся в книге Медведева, во многом повлияла на убыстрение эволюции моих взглядов в эти критические для меня годы. Но и тогда я не мог согласиться с концепциями книги. Хотя Медведев формально присоединяется к той точке зрения, что трагические и грандиозные события эпохи двадцатых-пятидесятых годов никак нельзя сводить к особенностям только личности Сталина, но фактически весь концептуальный строй его книги не выходит из этих рамок. Адекватный анализ нашей истории, свободный от догматизма, политической тенденциозности и предвзятости, - дело будущего.

В последующие годы позиции Роя Медведева и моя расходились все сильней. Еще больше, в значительной степени по причинам, скажем так, "субъективного свойства", разошлись наши жизненные пути. После 1973 года наши отношения прекратились.

В 1966 году Медведев, кроме своей рукописи, приносил мне и некоторые чужие - в том числе рукопись очень интересной книги Евгении Гинзбург "Крутой маршрут" (одна из наиболее известных книг о сталинских лагерях). В тот первый визит (я хочу оговориться, что, быть может, были визиты и до этого, но они мне не запомнились) он рассказал мне, что с таким же, как ко мне, предложением подписать Обращение о статье 1901 пришел к Я. Б. Зельдовичу Петр Якир. Зельдович спросил его: "А вы подписали?" Тот сказал, что нет. "Подпишите, я после вас." Якир подписал. Зельдович тоже. Времена меняются, сейчас Зельдович, вероятно, вел бы себя совсем иначе. Я, впрочем, не знаю, достоверна ли эта история.

ГЛАВА 2

1968 год: Пражская весна. "Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе"

К началу 1968 года я был внутренне близок к осознанию необходимости для себя выступить с открытым обсуждением основных проблем современности. В предыдущих главах я пытался объяснить, как моя судьба, доступные мне специфические знания, влияние идей открытого общества подводили меня к этому решению. Осознанию личной ответственности способствовали, в особенности, участие в разработке самого страшного оружия, угрожающего существованию человечества, конкретные знания о возможном характере ракетно-термоядерной войны, опыт трудной борьбы за запрещение ядерных испытаний, знание особенностей строя нашей страны. Из литературы, из общения с Игорем Евгеньевичем Таммом (отчасти с некоторыми другими) я узнал об идеях открытого общества, конвергенции и мирового правительства (И. Е. относился к последним двум идеям скептически). Эти идеи возникли как ответ на проблемы нашей эпохи и получили распространение среди западной интеллигенции в особенности после второй мировой войны. Они нашли своих защитников среди таких людей, как Эйнштейн, Бор, Рассел, Сциллард. Эти идеи оказали на меня глубокое влияние; так же, как названные мною выдающиеся люди Запада, я увидел в них надежду на преодоление трагического кризиса современности.

В 1968 году я сделал свой решающий шаг, выступив со статьей "Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе"1.

Случилось так, что это был год Пражской весны.

О событиях в Чехословакии я узнавал в основном по радио. Еще за год до этого (поздновато, конечно) я купил приемник ВЭФ и время от времени, не очень регулярно, за исключением 1968 года, слушал Би-би-си и "Голос Америки". В 1967 году - о событиях Шестидневной войны. А в 1968 году самыми волнующими стали новости из Чехословакии (я слышал передачу исторического документа "2000 слов" и многое другое). В эти месяцы все чаще стали также заходить Живлюк и Р. Медведев, от них я также узнавал много дополнительных важных сведений. Казалось, что в Чехословакии происходит наконец то, о чем мечтали столь многие в социалистических странах, - социалистическая демократизация (отмена цензуры, свобода слова), оздоровление экономической и социальной систем, ликвидация всесилия органов безопасности внутри страны с оставлением им только внешнеполитических функций, безоговорочное и полное раскрытие преступлений и ужасов сталинистского периода ("готвальдовского" в Чехословакии). Даже на расстоянии чувствовалась атмосфера возбуждения, надежды, энтузиазма, нашедшая свое выражение в броских, эмоционально-активных выражениях - "Пражская весна", "социализм с человеческим лицом".

С началом событий в Чехословакии совпали, конечно, гораздо меньшие по своему значению и масштабам, но все же примечательные события в СССР. Это кампания в защиту только что осужденных Гинзбурга, Галанскова и Лашковой, получившая название "подписантской кампании" (она описана в книге, составленной А. Амальриком и П. Литвиновым). Было собрано более тысячи подписей, в основном среди интеллигенции. В условиях СССР - это необычайно много, еще за несколько лет перед этим нельзя было и подумать вообще о сборе подписей в защиту "вражеских элементов". Да и потом этот уровень уже не достигался (может быть, за немногими исключениями). Правда, потом каждый из подписывающих яснее понимал последствия своей подписи для себя и семьи, так что цена подписи возросла. Тогда же, в 1968 году, КГБ явно перепугался. Против подписывающих были приняты жесткие меры - увольнения (с занесением в "черный список"), жесточайшие проработки, исключения из партии. Подписантская кампания (вместе с несколькими другими аналогичными) сыграла большую роль как предшественник нынешнего движения за права человека. Она была как бы отражением в миниатюре Пражской весны.

Я должен, однако, к своему стыду, сознаться, что подписантская кампания опять прошла мимо меня, так же как ранее дело Даниэля и Синявского (об этом я уже писал), а еще раньше - дело Бродского. Я узнал о ней задним числом, уже во время работы над своей статьей, от Живлюка и Медведева; почему они молчали раньше, не знаю.

* * *

Во время одного из своих визитов (вероятно, в конце января или в начале февраля 1968 г.) Живлюк заметил, что очень полезной - он не конкретизировал, почему и для чего - была бы статья о роли интеллигенции в современном мире. Мысль показалась мне заслуживающей внимания, важной. Я взял бумагу и авторучку и принялся (в начале февраля) за статью. Очень скоро, однако, тема ее изменилась и расширилась...

Писал я, в основном, на объекте, после работы, примерно с 19 до 24 часов. Приезжая в Москву, я брал черновики с собой. Клава понимала значительность этой работы и возможные ее последствия для семьи - отношение ее было двойственным. Но она оставила за мной полную свободу действий. В это время состояние ее здоровья все ухудшалось, и это поглощало все больше ее физических и душевных сил.

Свою статью я назвал "Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе". Это название соответствовало тому тону приглашения к дискуссии со стороны человека, не являющегося специалистом в общественных вопросах, который казался мне тогда наиболее правильным. По своей тематике статья далеко вышла за упомянутую Живлюком - в ней обсуждался очень широкий круг тем, определивший почти всю мою публицистическую деятельность в последующие годы, и в основном с тех же позиций. Основная мысль статьи - человечество подошло к критическому моменту своей истории, когда над ним нависли опасности термоядерного уничтожения, экологического самоотравления, голода и неуправляемого демографического взрыва, дегуманизации и догматической мифологизации. Эти опасности многократно усиливаются разделением мира, противостоянием социалистического и капиталистического лагеря. В статье защищается идея конвергенции (сближения) социалистической и капиталистической систем. Конвергенция должна, по моему убеждению, способствовать преодолению разделения мира и тем самым - устранить или уменьшить главные опасности, угрожающие человечеству. В результате экономической, социальной и идеологической конвергенции должно возникнуть научно управляемое демократическое плюралистическое общество, свободное от нетерпимости и догматизма, проникнутое заботой о людях и будущем Земли и человечества, соединяющее в себе положительные черты обеих систем. В статье я писал подробно (и, как мне кажется, - со знанием дела) об опасностях ракетно-термоядерного оружия, о его огромной разрушительной силе и сравнительной дешевизне, о трудностях защиты. В соответствии с общим планом статьи я писал о преступлениях сталинизма (не приглушенно, как в советской прессе, а в полный голос) и о необходимости его полного разоблачения, о решающей важности для общества свободы убеждений и демократии, о жизненной необходимости научно регулируемого прогресса и опасностях неуправляемого, хаотического прогресса, писал о необходимых изменениях внешней политики.

В статье сделана попытка очертить глобальную футурологическую позитивную программу развития человечества. Я при этом сознавал и не скрывал от читателя, что в чем-то это - утопия, но я продолжаю считать эту попытку важной.

В статье, по сравнению с моими последующими общественными выступлениями, почти не представлена тема защиты конкретных людей от конкретной несправедливости, конкретного беззакония. Это принципиальное дополнение внесла потом жизнь (велика в этом роль Люси). Следующий очень важный шаг защита прав человека вообще, защита открытости общества как основы международного доверия и безопасности, основы прогресса. Своей статье я предпослал эпиграф из второй части "Фауста" Г°те:

Лишь тот достоин жизни и свободы,

Кто каждый день за них идет на бой!

Эти очень часто цитируемые строки1 близки мне своим активным героическим романтизмом. Они отвечают мироощущению - жизнь прекрасна и трагична. Я писал в статье о трагических, необычайно важных вещах, звал к преодолению конфликта эпохи. Поэтому я выбрал такой оптимистически-трагический эпиграф и до сих пор рад этому выбору. Много потом я узнал, что этот поэтический эпиграф привлек внимание моей будущей жены - Люси, понравился ей. Она, совсем ничего не зная обо мне, будучи вообще очень далекой от академических кругов, увидела в выбранном мною эпиграфе что-то юношеское и романтическое. Так этот эпиграф установил между нами какую-то духовную связь за несколько лет до нашей фактической встречи. Хочу все же добавить несколько слов о своем понимании г°тевских строк. Это - поэтическая метафора, и в ней нет поэтому императивности, фанатизма. Другая сторона истины, тоже близкая и важная для меня, заключается - если опять использовать поэзию - в прекрасных строках Александра Межирова:

Я - лежу в пристрелянном окопе2.

Он - с мороза входит в теплый дом.

Мысль Межирова тут: борьба, страдание, подвиг - не самоцель, они оправданны лишь тем, что другие люди могут жить нормальной, "мирной" жизнью. Вовсе не нужно, чтобы все побывали "в окопе". И такова же истинная, освобожденная от метафоричности авторская мысль Г°те, как я убежден. Не только тот достоин жизни и свободы, кто идет на бой. Смысл жизни - в ней самой, в обыкновенной "теплой" жизни, которая, однако, тоже требует повседневного, неброского героизма. Строчки эпиграфа часто ассоциируются с призывом к революционной борьбе. Но это, по-моему, суженная интерпретация. Пафос моей статьи - отказ от крайностей, от непримиримости и нетерпимости, слишком часто присущих революционным движениям и крайнему консерватизму, стремление к компромиссу, сочетание прогресса с разумным консерватизмом и осторожностью. Эволюция, а не революция, как лучший "локомотив истории". (Маркс писал: "Революция локомотив истории".) Так что "бой", который я имел в виду, - мирный, эволюционный.

Я пытался найти как можно лучшее построение статьи (поэтому я переделывал ее несколько раз) и придать ей литературную форму. Однако лишь построение представляется мне более или менее удачным, соответствующим цели статьи, форма же очень несовершенна. У меня тогда не было никакого опыта литературной работы, не с кем было посоветоваться, и, кроме того, мне явно в ряде мест не хватило вкуса.

"Размышления" (буду ниже для краткости пользоваться этим сокращением) были закончены в основном в середине апреля. Жорес Медведев пишет в одной из своих публикаций, что я якобы печатал статью у нескольких машинисток секретного отдела, чтобы никто не догадался о ее содержании. Эту выдумку, свидетельствующую о моей наивности, повторяет, к сожалению, и Солженицын. На самом деле я печатал у одной машинистки секретного отдела. Я совершенно не исключал того, что рукопись при этом попадет в отделы КГБ, ведающие идеологией. Но мне важней всего было не подставлять себя с самого начала под удар, занимаясь тайной деятельностью - все равно она была бы раскрыта при моем положении. Фактически же, я думаю, что КГБ переполошился, только когда рукопись пошла по рукам в Москве. До этого сведения о рукописи были, вероятно, только в контрразведке, которой она была безразлична. В конце мая (только!) на объекте был объявлен аврал КГБ и приняты меры по усилению бдительности таможен в Москве. Как мне сказали, в целом в операцию "Сахаров" тогда якобы были вовлечены две дивизии КГБ (вероятно, впрочем, это некоторое преувеличение) - и все зря. Но я забежал вперед.

В последнюю пятницу апреля я прилетел в Москву на майские праздники, уже имея в портфеле перепечатанную рукопись. В тот же день вечером (неожиданно, вероятно случайно) пришел Р. Медведев с папкой под мышкой, которую он мне оставил, а я ему дал на прочтение свою рукопись. В его папке были последние главы книги о Сталине - в новой редакции. Медведев рассказал мне, что якобы начальник отдела науки ЦК С. П. Трапезников очень вредно влияет на Брежнева и тем самым на всю внутреннюю и внешнюю политику. Под влиянием этого рассказа я включил в "Размышления" упоминание о Трапезникове, о чем сожалею. Персональный выпад вообще не соответствовал стилю и духу статьи призывающей к разуму, к терпимости и компромиссу, не соответствовал моей манере и характеру. Кроме того, в данном случае я воспользовался чужой, непроверенной информацией. Я теперь, в особенности после встречи с Трапезниковым в 1970 году, сильно сомневаюсь в том, что информация Р. Медведева о большой негативной (и вообще - большой) роли Трапезникова правильна.

Через несколько дней Рой Медведев пришел еще раз. Он сказал, что показывал рукопись своим друзьям (я ранее разрешил ему это), что все считают ее историческим событием. Я дал ему дополнение о Трапезникове, а он мне письменные, но не подписанные отзывы своих друзей (среди них, как я теперь догадался, были Е. Гнедин, Э. Генри, Ю. Живлюк, Е. Гинзбург, еще кто-то из старых большевиков, кто-то из писателей). Я сделал кое-какие изменения и уточнения в рукописи и опять отдал Медведеву. Он сказал, что сделает две-три закладки, и спросил, учитываю ли я, что при распространении рукопись может попасть за границу. Я ответил, что вполне учитываю (мы объяснялись на бумажке).

18-го мая я по какому-то делу заехал на дачу к научному руководителю объекта Ю. Б. Харитону. Я сказал ему, между другими темами разговора, что пишу статью о проблемах войны и мира, экологии и свободы убеждений. Он спросил, что же я буду с ней делать, когда закончу. Я ответил:

- Пущу в самиздат.

Он ужасно заволновался и сказал:

- Ради Бога, не делайте этого.

Я ответил:

- Боюсь, что уже поздно что-либо тут менять.

Ю. Б. заволновался еще сильней, но перешел к другой теме, ничего больше не сказав о статье (а в дальнейшем он делал вид, что этого разговора вообще не было, и я не препятствовал ему в этом). В первых числах июня (числа 6-го, вероятно) я вместе с Ю. Б. ехал на объект в его персональном вагоне. Мы сидели за столом в салоне (кроме салона, в вагоне было большое купе Ю. Б., маленькое купе для гостей, купе проводников и маленькая кухонька; если гостей было больше, то им приходилось спать в салоне на сдвинутых стульях и раскладушке, я сам часто так ездил). Дождавшись, когда уйдет проводница Клава, принесшая ужин, Ю. Б. начал явно трудный для него разговор. Он сказал:

- Меня вызвал к себе Андропов. Он заявил, что его люди обнаруживают на столах и в вещах у некоторых лиц (т. е. при негласных обысках. - А. С.) рукопись Сахарова, нелегально распространяемую. Содержание ее таково, что в случае ее попадания за границу будет нанесен большой ущерб. Андропов открыл сейф и показал мне рукопись. (Ю. Б. сказал это в такой форме, что было понятно - Андропов помахал рукописью, но не дал ее посмотреть; нельзя сказать, чтобы это было выражением уважения к трижды Герою Социалистического Труда.) Андропов просил меня поговорить с вами. Вы должны изъять рукопись из распространения.

Я сказал:

- Я дам вам почитать эту статью, она со мной.

Мы разошлись - Харитон в свое купе, где был письменный стол и настольная лампа, я в свое. Как всегда, в этом вагоне дореволюционной постройки было очень душно, но я сразу заснул. Утром мы вновь встретились.

- Ну как?

- Ужасно.

- Форма ужасная?

Харитон усмехнулся:

- О форме я и не говорю. Ужасно содержание.

Я сказал:

- Содержание соответствует моим убеждениям, и я полностью принимаю на себя ответственность за распространение этой работы. Только на себя. "Изъять" ее уже невозможно.

Конец месяца прошел без особых событий. Я продолжал работу над статьей, но боюсь, что она при этом не становилась лучше, а только несколько увеличивалась в объеме. Этот слегка переработанный вариант я послал Брежневу (и показывал Ефимову, одному из авторов "Конституции II"; он сказал, что новый вариант ему нравится меньше); я не знал, что в это время несколькими лицами уже были сделаны попытки передать мою рукопись за рубеж - через корреспондента американской газеты "Нью-Йорк таймс", но он отказался, опасаясь подделки или провокации; затем в середине июня Андрей Амальрик передал рукопись корреспонденту голландской газеты (кажется, "Вечерний Амстердам") Карелу ван хет Реве.

10 июля, через несколько дней после очередного приезда на объект и ровно через семь лет после памятного столкновения с Хрущевым, я стал слушать вечернюю передачу Би-би-си (или "Голоса Америки", я не помню) и услышал свою фамилию. Передавали, что в вечерней голландской газете 6 июля опубликована статья члена Академии наук СССР А. Д. Сахарова, который, по мнению некоторых специалистов, является участником разработки советской водородной бомбы. Статья содержит призыв к сближению СССР и стран Запада и к разоружению, описывает опасности термоядерной войны, экологические опасности, опасность догматизма и террора, опасности мирового голода, резко критикует преступления Сталина и отсутствие демократии в СССР. Статья содержит призыв к демократизации, свободе убеждений и к конвергенции как альтернативе всеобщей гибели (я, конечно, не помню точно характера комментариев и пишу сейчас то, что хотел бы услышать и что потом не раз слышал).

Я понял, что дело сделано. Я испытал в тот вечер чувство глубочайшего удовлетворения! На другой день я должен был лететь в Москву, но перед этим в 9 утра заехал на работу. Войдя в свой кабинет, я увидел за письменным столом Юлия Борисовича (он приехал на какое-то совещание). Я сказал:

- Моя статья опубликована за границей, вчера передавали по зарубежному радио.

- Так я и знал, - только и смог с убитым видом ответить Ю. Б.

Через пару часов я поехал на аэродром. Больше в свой кабинет я уже никогда не входил.

В последней декаде июля (точной даты я не помню) меня вызвал к себе Славский. На столе перед ним лежал перевод моей статьи из голландской газеты.

- Ваша статья?

Я просмотрел, сказал:

- Да.

- Это то же самое, что вы послали в ЦК?

- Не совсем, я несколько переработал.

- Дайте мне новый текст. Может, вы сделаете протест, заявите, что за рубежом опубликовали предварительный вариант без вашего разрешения?

- Нет, я этого делать не буду. Я полностью признаю свое авторство опубликованной статьи, она отражает мои убеждения.

Несомненно, Славский очень хотел, чтобы я выступил с хотя бы частичным протестом по поводу опубликования моей статьи за рубежом, пусть даже по поводу второстепенных редакционных неточностей. К счастью, я не попал в эту ловушку. С явным неудовольствием Славский продолжал:

- Сегодня мы не будем обсуждать ваши убеждения. Секретари обкомов звонят мне, оборвали ВЧ, они требуют, чтобы я не допускал контрреволюционной пропаганды в своем ведомстве, принял жесткие меры. Я хочу, чтобы вы подумали об этом, о том положении, в которое вы ставите всех нас и себя в первую очередь. Вы должны дезавуировать антисоветскую пропаганду. Я прочитаю ваш исправленный вариант. Я жду вас у себя через три дня в это же время.

ГЛАВА 3

Болезнь и смерть Клавы. "Меморандум" Сахарова, Турчина, Медведева. Семинар у Турчина. Григорий Померанц

В 1968 году состояние здоровья Клавы резко ухудшилось. Ее постоянно мучили сильные боли в области желудка, она заметно похудела. Еще в 1964-1965 годах у нее открывались сильные желудочные кровотечения, дважды она теряла сознание. Первый раз (в сентябре 1964 г.) меня при этом не было - Клава рассказала мне об этом по телефону. Вторая потеря сознания произошла через несколько дней, к тому времени я приехал с объекта и в момент обморока находился рядом. Я успел подхватить ее, предохранив от ушибов при падении, тут же сбегал в соседнюю поликлинику, подошедшая сестра сделала ей уколы от спазмов сосудов; вероятно, это было ни к чему. Клаву положили в кремлевскую больницу, к которой я был прикреплен с 50-х годов (это была очень привилегированная больница, с великолепным оборудованием, лучшими лекарствами, но квалификация многих врачей и особенно система их отношения к пациенту не всегда были на высоте; ходила поговорка "Полы паркетные, врачи анкетные"). В больнице у Клавы диагностировали желудочное кровотечение, но не предложили операции, так же как через семь месяцев в клинике Петровского в апреле 1965 года, куда ее положили после нового, тоже очень сильного кровотечения. Почему ее не оперировали, я не знаю; может быть, это могло бы спасти ее от гибели через четыре года.

В сентябре 1968 года нашего сына Митю направили вторично на 2 месяца в детский санаторий Совета Министров в Железноводске для лечения последствий перенесенной им инфекционной желтухи и лямблиоза. В санатории дети продолжали учиться, там были свои преподаватели и воспитатели. Задним числом мы поняли, что в этом санатории была очень нездоровая атмосфера детского снобизма, щеголяния положением родителей и жестокого преследования детей из нечиновных семей.

В сентябре я впервые после многолетнего перерыва поехал на международную конференцию (до этого я воздерживался от таких поездок - у меня всегда не было свободного времени, и я опасался, что при моих дилетантских знаниях я многого не пойму - зря, конечно; после того, как я был лишен допуска к секретной работе, свободное время появилось). Это была очередная Гравитационная конференция - по принципиальным проблемам теории гравитации, ее применениям в космологии и связям с теорией элементарных частиц. Очень интересным было для меня и место проведения конференции - столица Грузии Тбилиси. Я там раньше никогда не бывал, и на меня произвел большое впечатление этот прекрасный город (через четыре года я вновь поехал туда с Люсей). Я очень много получил от докладов на конференции, еще важней были личные контакты со многими учеными из СССР и зарубежных стран. До тех пор весь круг моих научных общений был - Я. Б. Зельдович и еще несколько человек. Уже по дороге, при вынужденной остановке в Минводах, я имел много интересных бесед. Среди моих спутников был молодой теоретик Борис Альтшулер, я был тогда оппонентом его диссертации (это был сын Л. В. Альтшулера, моего сослуживца по объекту). На одном из заседаний конференции я сделал доклад о нулевом лагранжиане гравитационного поля. К сожалению, я не доложил работу о барионной асимметрии. Кажется, тема доклада была выбрана по совету Я. Зельдовича, состоявшего в организационном комитете конференции. Зельдович, как я уже писал, тогда отрицательно относился к работе о барионной асимметрии. Вероятно, я должен был проявить больше настойчивости, но мне и самому хотелось доложить свою последнюю работу, тем более имевшую прямое отношение к теме конференции.

Среди зарубежных участников был профессор Уилер (известный своими работами по гравитации, а также - на заре его научной деятельности - совместной работой с Н. Бором о физике процессов ядерного деления). Яков Борисович познакомил меня с ним. Пару часов мы имели с ним очень интересную, запомнившуюся мне беседу в ресторане "Сакартвело". Говорили и о науке, и об общественных проблемах (впрочем, чтЧ говорили о них конкретно, я сейчас не помню).

В октябре мы с Клавой получили путевки в санаторий Совета Министров в Железноводске. Мне дали в кремлевской больнице медицинскую карту очень неохотно, найдя у меня серьезные, согласно справке, сердечно-сосудистые заболевания, не дающие якобы возможности поехать на юг (хотя в Железноводске в октябре совсем не жарко). Клаву же нашли практически здоровой (при этом и она, и я проходили обязательное рентгенологическое обследование желудка и кишечника - у Клавы в это время была уже поздняя стадия рака желудка). Наше пребывание в санатории совпало с концом пребывания нашего сына в детском санатории. Мы иногда видели его во время прогулок. В одну из первых встреч он отвел нас в сторону и взволнованным шепотом попросил отныне называть его не Митя, а Дима. Я так и не знаю, под чьим влиянием и почему он принял это решение, огорчившее меня (оно разрывало какую-то связь с сахаровской семьей - моего отца Дмитрия в семье родителей звали Митя, но моя мама стала звать своего мужа Дима).

Путевки в санаторий Совета Министров я легко получил, вероятно, потому, что в Хозяйственное управление Совета Министров, где я до этого уже несколько раз получал путевки по общему списку номенклатурных работников, присланному из Министерства среднего машиностроения, не было сообщено об изменении моего статуса. В 1969 году, уже после смерти Клавы, я еще раз получил там путевки. Но в 1970 году, после выступления по делу Жореса Медведева, положение изменилось; от кремлевской больницы, поликлиники и аптеки я также был откреплен.

Октябрь 1968 года в Железноводске был последним спокойным месяцем нашей жизни с Клавой. Она как-то отошла, чувствовала себя лучше, чем летом в Москве. Мы много гуляли, как когда-то в молодости. В эти дни узнали о том, что наша старшая дочь Таня родила нам внучку Марину. Конечно, мы страшно волновались, а потом, когда все разрешилось, - радовались.

Мое пребывание в санатории Совета Министров, среди высокопоставленных чиновников, в это время было уже парадоксом. При моем приближении разговоры часто прекращались. В автобусе санатория, стоя спиной к говорящим, я как-то услышал разговор о недопустимости проявить "слабость" по отношению к крымским татарам, "рвущимся в Крым".

- Крым - территория государственного и международного значения.

Разговаривая в своем кругу, чиновники откровенно указывали на истинную причину совершающегося беззакония. Я не выдержал и повернулся к говорящим с восклицанием:

- Но ведь это их родина!

Тут собеседники молча отвернулись от меня и молчали до конца поездки. Другой любопытный разговор двух сотрудников ЦК КПСС слышала Клава. Речь шла о только что выпущенном на экран советском фильме "Шестое июля" (о восстании левых эсеров в 1918 году):

- Такой фильм нельзя выпускать на экраны. Ленин в нем показан в минуту сомнений, почти слабости. Это недопустимо.

В разговоре, по-моему, интересна чувствительность работников идеологического аппарата КПСС к малейшим проявлениям "человеческого лица" (исторически истинным или придуманным - это все равно) в канонизированном образе "создателя советского государства". Не случайно в этот же год по "человеческому лицу" в Чехословакии прошлись гусеницами танки.

В последние дни в Железноводске Клаве опять стало хуже, у нее начались закупорки мелких сосудов рук. Это уже было началом конца, но, к счастью, мы об этом не знали. В конце декабря Клаву прямо с амбулаторного приема у терапевта в кремлевской поликлинике направили в больницу. В конце января следующего года мне сказали, что у нее неоперабельный рак. Я решил взять ее домой, чтобы она провела хотя бы несколько недель в домашней обстановке. Какие-то светлые минуты Клава имела, особенно от общения с дочерьми и сыном, который как младший стал особенно внутренне важен для нее в эти дни.

Во второй половине февраля боли стали непереносимыми, и инъекции уже больше не снимали их. В один из последних дней дома Клава смотрела по телевизору соревнования по фигурному катанию (ей они всегда были интересны). На экране - радостно-возбужденное лицо венгерской спортсменки Жужи Алмаши сразу после победы в трудном состязании, полное молодости и здоровья. Клава внимательно, с каким-то особенным выражением прощания с жизнью смотрела на нее, потом сделала знак выключить телевизор. Больше при ее жизни мы его уже не включали. Последнюю неделю Клава провела в больнице.

В эти дни, в состоянии отчаяния и горя перед лицом неотвратимой гибели Клавы, я "схватился за соломинку" - кто-то мне сказал, что некая женщина в Калуге разработала чудодейственную вакцину против рака, эту вакцину проверяли в лаборатории проф. Эмануэля, он очень заинтересован. И я решился поехать в Калугу. Изобретатель вакцины была фанатически убежденная в своей правоте женщина, врач по образованию, уже несколько лет (выйдя на пенсию) она в домашних условиях готовила свой препарат. Она дала мне коробку с ампулами, категорически отказавшись взять деньги.

- Мое лекарство бесплатно. Если оно поможет, вы поступите так, как вам велит ваша совесть, - поможете мне деньгами. Мне надо очень много денег для приобретения оборудования и чтобы платить моим замечательным помощницам они ведь тоже должны жить. Вы можете помочь мне и вашим влиянием в Академии наук, в Министерстве здравоохранения. Этот негодяй Блохин пытается добиться решения министерства, запрещающего мои опыты.

Я привез ампулы в Москву за день до смерти Клавы, ей сделали один укол. После ее смерти остаток лекарства я вернул доктору из Калуги, как она просила.

Накануне смерти Клава еще успела раздать подарки больничным сестрам и нянечкам к Женскому дню 8 марта. Утром 8 марта я с детьми приехал навестить ее; нам сказали, что за несколько часов до этого она потеряла сознание. Но минутами Клава как бы приходила в себя, что-то говорила. Последние слова, которые я мог разобрать: "Закройте окно - Дима простудится".

К вечеру 8 марта Клава умерла. Она похоронена (после кремации, что очень расстроило Алексея Ивановича, приехавшего на похороны) в Москве, на Востряковском кладбище, недалеко от того поселка (теперь вошедшего в черту города), где в 1945-1946 годах мы жили с ней и Таней. Я, к сожалению, из-за прошлых ссор не послал сообщения о смерти Клавы ее матери Матрене Андреевне и сестре Зине, и их не было на похоронах. Теперь мне стыдно за этот поступок.

Несколько месяцев после смерти Клавы я жил как во сне, ничего не делая ни в науке, ни в общественных делах (а в домашних тоже все делал механически). В мае 1969 года меня вызвал к себе Славский. Он спросил меня, не буду ли я возражать, если меня переведут на постоянную работу в ФИАН (где в 1945-1948 годах начиналась моя научная работа). Я сказал, что буду очень рад. Директор ФИАНа академик Д. В. Скобельцын был несколько обеспокоен, хотя, насколько я знаю, не возражал. Вскоре в ФИАН пришли из Министерства мои документы - личное дело, трудовая книжка и что-то еще, какое-то письмо. Я стал старшим научным сотрудником Теоретического отдела; начальником отдела тогда формально был И. Е. Тамм, но фактически он тяжело болел и уже не мог приезжать в ФИАН1. После смерти Игоря Евгеньевича Теоротдел стал официально называться "имени И. Е. Тамма". Мне, в дополнение к зарплате академика (400 рублей), была назначена зарплата 350 рублей2. При этом от меня явно не ждали никакой научной продукции - важно было прилично избавиться от меня на объекте. (Я, конечно, пытаюсь делать научные работы; продуктивность моя меня не очень удовлетворяет, но большинство ученых-академиков, находящихся в гораздо более спокойных и нормальных условиях, чем я, тоже с годами уменьшают свой научный выход. Что делать...)

В августе мне разрешили поехать на несколько дней на объект - забрать вещи и сдать коттедж (точней, половину, в которой мы жили с начала 1951 года). В этот приезд я совершил поступок, который считаю неправильным. За 19 лет работы на объекте, не общаясь почти ни с кем, даже с родственниками, и почти никуда не выезжая, мы тратили много меньше денег, чем я получал. Большая часть этих накопленных денег (в них вошла и Государственная премия) находилась на объекте на сберкнижке. Я решил пожертвовать эти деньги на строительство онкологической больницы, в фонд детских учреждений объекта и в Международный Красный Крест на помощь жертвам стихийных бедствий и голодающим. Фактически, как мне сообщили, мое пожертвование было переведено на строительство онкологической больницы и в фонд Красного Креста, общая сумма 139 тыс. рублей в равных долях. Детским учреждениям объекта почему-то перевод не был сделан. Председатель Общества Красного Креста академик Митерев позвонил мне с выражением благодарности и заверил меня, что деньги будут использованы в точном соответствии с моей волей "на благородные цели" (его слова). Он сообщил, что на заседании Правления Общества будет принято решение об избрании меня почетным членом Правления (подтверждений этому я не имею, но я получил официальное письмо с выражением благодарности). От онкологов я не имел никаких откликов. Мое внешне такое "широкое" и "благородное" действие представляется мне неправильным. Я потерял контроль над расходованием большей части своих денег, передав их "безликому" государству. Через несколько месяцев (еще в 1969 году) я узнал о существовании общественной помощи семьям политзаключенных и стал регулярно давать деньги, но мои возможности были при этом более ограниченными. Я потерял возможность оказать денежную помощь некоторым своим родственникам, которым она была бы очень кстати, и вообще кому-либо, кроме брата и детей. В этом была какая-то леность чувства. И, наконец, я потерял очень многое в позициях противоборства с государством, которое мне предстояло. Но, что касается этого последнего, в 1969 году я умом мог уже ощущать это противоборство, но по мироощущению я все еще был в этом государстве - не во всем с ним согласный, резко осуждающий что-то в прошлом и настоящем и дающий советы относительно будущего - но изнутри и с сознанием того, что государство это мое, ведь я уже дал ему нечто неизмеримо большее, чем деньги (ничтожные, по государственным масштабам).

В конце октября 1969 года ко мне пришел один физик (М. Герценштейн). Он принес работу, в которой пытался доказать невозможность черных дыр. Я не согласился с его аргументами. Но эта дискуссия вернула меня к научным вопросам. Я написал работу под названием "Многолистная Вселенная" (в другом смысле слова, чем в работах 1979-1982 гг.) и опубликовал в препринтах Отделения прикладной математики1, посвятив памяти Клавы. Я возвращался к жизни.

* * *

В первые недели 1970 года Живлюк пришел ко мне с ладным молодым человеком, которого он представил: это - Валя Турчин. Я уже знал эту фамилию - по сборнику "Физики шутят" и по первому варианту самиздатской статьи "Инерция страха". Турчин начал свою работу как физик, защитил диссертацию, затем увлекся кибернетической проблемой алгоритмических языков (может, я не точно называю тему - я плохо знаю эти вещи). Его уже начали "притеснять", но пока еще не очень сильно. У Турчина была идея: написать обращение к руководителям страны, в котором отразить одну, но ключевую, по его мнению, мысль - необходимость демократизации и интеллектуальной свободы для успеха научно-технического прогресса нашей страны. Он говорил, что проблема демократизации, конечно, шире, но именно такой "прагматический" подход больше всего может увенчаться успехом и послужить началом более широкого разговора с властью. Турчин предлагал написать это обращение совместно с ним мне и Живлюку, а подписать его должны были, по его первоначальной мысли, я и другие пользующиеся влиянием люди либеральных взглядов академики, писатели, кинорежиссеры и т. п. Идея мне понравилась, и вскоре Турчин, Живлюк и я представили свои проекты. Решено было сделать гибрид из проекта Турчина (взяв его за основу) и моего, сделать это вызвался я. Развивая мысль Турчина, я при этом написал довольно неудачное, как я теперь думаю, введение. Остальные части статьи я потом несколько раз переделывал, но начало осталось без изменений. Трудней всего, однако, оказалось найти влиятельных и либеральных, а главное, достаточно смелых людей для подписи.

Я первым пошел ко Льву Андреевичу Арцимовичу, который незадолго до этого, встретившись со мной на площади Курчатова, сказал, как высоко он и все, с кем он говорил в научном мире в СССР и за рубежом (он только что вернулся из поездки в США), ценят мои "Размышления", в особенности за их конструктивный характер. Арцимович прочитал "Обращение", сказал, что оно кажется ему полезным, но подписать он его не может:

- Я буду говорить с вами откровенно. Я только что женился, мне нужно содержать две семьи, нужно много денег; и лишиться хотя бы части дохода было бы очень плохо. К Михаилу Александровичу (Леонтовичу) не ходите - он никогда не будет подписывать концептуальный документ, не им составленный. Сходите к Петру Леонидовичу (Капице).

Капица был главной фигурой в намеченном мною и Турчиным списке! Скоро я уже сидел в мягком кресле на втором этаже его дома-дворца, стоявшего в саду Института физических проблем. Академику Капице тогда было 76 лет. До самой смерти он сохранил ясность и оригинальность мыслей и их выражения. Говорить с ним было чистое удовольствие, хотя у него проскальзывали нотки поучения и снисхождения к моей неопытности и наивности. Но я к таким вещам нечувствителен.

В начале разговора Петр Леонидович сказал, что он был изумлен и обрадован, прочитав мои "Размышления". По его словам, его поразило, что я, человек совсем другого поколения и жизненного опыта, о многом думаю и многое понимаю так же, как он. Я был у Капицы несколько раз, по его советам переделывал некоторые места в "Обращении" - портил его ради компромисса. В конце концов, он подписать отказался, сказав, что напишет от себя, посоветовавшись с Трапезниковым - он считал, что, когда пишешь подобный документ, надо лучше понимать адресата, его психологию и систему ценностей. Насколько мне известно, Капица ничего не написал.

Во время этих встреч Капица рассказал кое-что о своей жизни. Хотя многое я уже знал раньше, это было интересно. Капица уехал на Запад после того, как от испанки умерли его первая жена и двое детей. Его послали как бы на стажировку - тогда, в начале 20-х годов, многих обещающих ученых направляли за границу таким образом. Он стал работать у Резерфорда (после смерти которого написал замечательные воспоминания о нем); потом уже самостоятельно начал работать над сверхсильными (по тому времени, до МК) магнитными полями и занялся физикой низких температур, получил мировую известность, женился и вроде не собирался возвращаться в СССР. В начале 30-х годов по личному поручению Сталина с ним начались переговоры о возвращении в Советский Союз. Среди "соблазнителей" был некто Фишер (это его подлинное имя) - тайный советский агент, который через много лет при аресте в нью-йоркской гостинице, когда к нему ворвались агенты ФБР с криком "Мы знаем о вашей шпионской деятельности, полковник!", назвал себя Абель (вымышленное имя; все эти сведения из интересной книги К. Хенкина "Охотник вверх ногами"). Капица сумел выторговать себе неслыханные условия - как для будущего Института, его статуса (у него не было даже отдела кадров), архитектуры, производственной базы и бытовых условий для сотрудников, так и для себя лично. Он вернулся1, в 1939 году стал академиком и в эти же годы сделал главное открытие своей жизни - сверхтекучесть гелия - и главное изобретение - турбодетандер для производства жидкого кислорода. (Теперь во всем мире вся кислородная промышленность, имеющая такое значение для металлургии и множества других производств, пользуется турбодетандерами.) К этому же времени относится гражданский подвиг Капицы - защита арестованных по обвинению в контрреволюционной деятельности Л. Д. Ландау и В. А. Фока. В то время такой шаг был смертельно опасен. Но, кроме смелости, для успеха еще нужно было сочетание интеллектуальных и психологических качеств и исключительное положение Капицы. Он рассказал мне историю своих действий и показал свои письма к Сталину того времени - в меру дипломатичные, в меру правдивые, в меру хитроумные. По делу Ландау Капица беседовал с всесильным Меркуловым (расстрелянным в 1953 году по делу Берии). Тот положил перед ним следственное дело со "страшными обвинениями".

ГЛАВА 4

Валерий Чалидзе. Дело Григоренко. Спасаю Жореса

В середине мая я познакомился с Валерием Чалидзе, сыгравшим важную роль в моей дальнейшей судьбе. (Я знал о Чалидзе и его самиздатском журнале "Общественные проблемы" от Р. Медведева.) Он позвонил по телефону, назвал себя и осведомился, знаю ли я его фамилию. Я сказал:

- Да, знаю.

- Тогда это облегчит дальнейшее.

Мы встретились, и он предложил мне примкнуть к совместной надзорной жалобе по делу Петра Григорьевича Григоренко (надзорная жалоба - предусмотренная законом форма обжалования любым лицом или группой лиц решения суда или какого-либо нарушения закона, направляемая в Прокуратуру)1.

Жалоба, составленная Чалидзе, была подписана Татьяной Максимовной Литвиновой (дочерью наркома иностранных дел М. М. Литвинова), Григорием Подъяпольским (будущим членом Комитета прав человека и моим будущим другом), Чалидзе и мною, и я отнес ее по адресу. Я до освобождения П. Г. Григоренко из психиатрической больницы в 1974 году никогда не видел его, но много о нем слышал уже к моменту звонка Чалидзе. Полученное мною от него в 1968 году письмо по поводу "Размышлений" глубоко тронуло меня.

История Петра Григорьевича Григоренко, человека удивительной судьбы, мужества и доброты, оказавшего огромное влияние на диссидентское движение в СССР, подробно описана им самим2. Вкратце же она такова. Генерал-майор, участник Отечественной войны, в 1961 году на открытом партийном собрании3 выступил с критикой ошибок Хрущева, которые, по его мнению, содержат в зачатке возможность возникновения нового "культа личности". В 1964-м насильственно помещен в специальную психиатрическую больницу (психиатрическая больница-тюрьма, о них я еще буду писать), лишен генеральского звания. После снятия Хрущева освобожден, но не восстановлен в звании и должностях. Написал известную самиздатскую работу о первых месяцах войны и ответственности Сталина за трагедию поражений и трудностей того времени (в связи с обсуждением книги Некрича "22 июня 1941 года").

Вместе с этой книгой статья Григоренко явилась одним из наиболее авторитетных и убедительных свидетельств по волнующему всех людей в нашей стране вопросу. Григоренко принял большое участие в борьбе крымских татар за возвращение на родину в Крым. При поездке в Ташкент на процесс крымских татар он был арестован и помещен в специальную психиатрическую больницу (1969 год). Именно к этому периоду относится наша надзорная жалоба.

В 1971 году в самиздате появляется анонимная (тогда) заочная экспертиза, доказывающая факт психического здоровья Григоренко (впоследствии этот вывод подтвержден видными психиатрами США)1. Автором экспертизы был молодой врач-психиатр Семен Глузман, в 1972 году арестованный и осужденный на 7 лет заключения и 3 года ссылки (формально - по другому обвинению). Дело Григоренко фигурирует также в обвинениях Буковскому.

В 1974 году Григоренко под давлением широкой кампании протестов во всем мире освобожден. Здоровье его сильно подорвано, но он полон энергии. В 1976 г. он - член Московской Хельсинкской группы. В конце 1977 г. выезжает с женой в США для операции и свидания с сыном, ранее эмигрировавшим. Через несколько месяцев Григоренко лишен гражданства и тем самым права возвращения в СССР. В последующие годы он продолжал принимать активное участие в общественной жизни, а также написал прекрасную книгу воспоминаний. В феврале 1987 года Петр Григорьевич умер в США после длительной тяжелой болезни.

Мое взаимодействие с Валерием Чалидзе, начавшееся в мае 1970 года по делу Григоренко, вскоре продолжилось в связи с рядом других дел, а отношения стали дружескими (об их временном омрачении я пишу в одной из следующих глав).

29 мая мне позвонил Рой Медведев и с большим волнением сообщил, что его брат Жорес насильно помещен в психиатрическую больницу в Калуге. Ему ставят диагноз "вялотекущая шизофрения" - основываясь на анализе его произведений, как якобы доказывающих раздвоение личности (и биология, и политика), - а на самом деле это месть все еще сильных в аппарате лысенковцев за статьи и книгу против них. И все его поведение якобы доказывает отсутствие социальной адаптации.

Для меня это была новая важная проблема (вслед за делом Григоренко) использование психиатрии в политических целях - и старая проблема - борьба с лысенковцами. И наконец - дело солидарности после совместного меморандума с братом Жореса. И я "ринулся в бой".

Случилось так, что в эти дни я плохо себя чувствовал. У меня была повышенная температура - 38 с десятыми, не знаю точно почему, и очень сильные боли внизу живота, время от времени заставлявшие меня присаживаться где попало. (Через месяц мне пришлось пойти на операцию грыжи.) Но я чувствовал на себе ответственность за дело Жореса Медведева и перебарывал себя (часто потом и у меня, и у Люси повторялась подобная ситуация, когда надо действовать несмотря на болезнь). Уже на следующий день я поехал в Институт генетики1, где директором был Н. П. Дубинин, ставший к тому времени академиком.

В этот день там проходил международный симпозиум по вопросам биохимии и генетики. Было много гостей из социалистических стран и человек двадцать-тридцать из западных. Перед заседанием я подошел к доске и написал на ней следующее объявление:

"Я, Сахаров А. Д., собираю подписи под обращением в защиту биолога Жореса Медведева, насильно и беззаконно помещенного в психиатрическую больницу за его публицистические выступления. Обращаться ко мне в перерыве заседания и по моему домашнему адресу (далее адрес и телефон)."

Никто мне не мешал. Я вышел в коридор и стал ждать. Дубинин увидел мое объявление одним из последних, стер его и во вступительном слове резко высказался в том смысле, что не следует, как Сахаров, смешивать науку и политику (примерно за год до описываемых событий Дубинин перестал присылать мне поздравления к праздникам в память о совместной борьбе).

В перерыве ко мне подошли два или три человека и подписались под обращением, еще двое пришли из лабораторий. Но главный поток подписей был дома - у меня и у Валерия Чалидзе, который предоставил для этого свою квартиру, точней комнату в коммунальной квартире (там жили еще две или три семьи). Комната была довольно большая, с одним окном-дверью на балкон, выходившим во двор с видом на соседние окна и высотный дом. У Валерия были свои представления, что такое уборка и порядок, и это отразилось на облике комнаты - но свои записки и другие вещи он находил мгновенно. На стене висели старинные сабли и кинжалы, рядом под стеклом была коллекция разных диковин - камней, сушеных скорпионов и т. п. Но главным в комнате был диван - на нем Валерий возлежал в княжески-небрежной позе, разговаривая с многочисленными, сменявшими друг друга гостями. В диссидентском мире к нему пристало прозвище Князь - и он носил его с достоинством. Очень многие приходили к нему посоветоваться - одним из первых среди диссидентов (вслед за А. С. Есениным-Вольпиным) Валерий освоил уголовный и уголовно-процессуальный кодексы, а его острый аналитический и критический ум как бы был создан для той юридической "игры", в которую оказался вовлеченным диссидентский мир. Уважали его почти все, многие любили. Мне он при первой же встрече сказал, что его главная цель - не дать людям садиться, помочь им избежать провокаций властей и от друзей (последнее моя формулировка). И это действительно была его линия. В тот майский (или первый июньский) день к Валерию съехался весь диссидентский мир (а кто не успел, пришел уже ко мне домой). Так я одним махом узнал почти весь тогдашний "круг" - Таню Великанову, Гришу Подъяпольского и его жену Машу, Сережу Ковалева (он, конечно, был среди опоздавших - потом я узнал, какую огромную нагрузку нес он на себе уже тогда; но еще он отличался какой-то особой, ему свойственной добротной медлительностью, раздумчивостью) и многих других. Все они подписывали составленное мною обращение - Сережа подписался дважды: за себя и за своего друга Сашу Лавута, уполномочившего его на это. Все названные мною стали потом моими друзьями. Гриша Подъяпольский умер в 1976 году - очень рано. Его жена Маша живет в Москве1, но не может приехать в Горький, где я живу в строжайшей изоляции под круглосуточным милицейским надзором. Последний раз я видел ее год назад, когда ее задержали на горьковском вокзале при попытке приехать ко мне (написано в 1981 году). Все остальные - арестованы, осуждены и находятся в лагерях Мордовии и Перми2.

Уже в первые дни стало ясно, что мои необычные действия были неожиданными для властей и вызвали большое беспокойство. Вскоре к этим усилиям добавились протесты других - поэта Твардовского, с которым был знаком Р. Медведев, писателя Дудинцева и других, художников и ученых. Через несколько дней меня вызвал президент АН СССР Келдыш и стал упрекать в недопустимых действиях. Я возражал ему. Он сказал, что посоветуется с министром здравоохранения СССР академиком Б. Петровским. 12 июня я был вызван на совещание в Министерство здравоохранения, также были вызваны выступавшие в защиту Медведева академики Астауров и Капица, Келдыша представлял на совещании академик Александров (ныне президент). Петровский открыл совещание словами, что оно посвящается делу больного Медведева. Директор Института судебной психиатрии Г. Морозов сделал медицинское сообщение (очень осторожное), затем выступили Капица - как всегда, остроумно и осторожно, Астауров и я (оба решительно за освобождение). После моего выступления Александров бросил реплику, что обращения Сахарова к Западу показывают, что ему самому надо подлечиться в смысле умственного здоровья. Петровский закрыл совещание, обещав решить вопрос о выписке в рабочем порядке. Через неделю - на 19-й день после насильственной госпитализации Жорес Медведев был освобожден. Никто из заключенных в психиатрические больницы (и до Медведева, и после) так быстро из них не выходил, случай Медведева в этом отношении - совершенно исключительный.

ГЛАВА 5

Киевская конференция. Дело Пименова и Вайля. Появляется Люся. Комитет прав человека. "Самолетное дело"

В июле я провел месяц в больнице, где мне сделали операцию грыжи. Поправившись, я решил поехать в Киев на традиционную, так называемую Рочестерскую, международную конференцию по физике элементарных частиц. Перед поездкой я заехал к Игорю Евгеньевичу. Как я уже писал, в это время он уже несколько лет жил с аппаратом искусственного дыхания, но продолжал работать и общаться со множеством людей. Весной, летом и осенью И. Е. жил на даче в Жуковке (теперь - поселок Академии наук недалеко от Москвы; в 1956 году И. Е. и я получили по постановлению правительства там дачи, расположенные рядом). Именно в Жуковке состоялась эта наша встреча, одна из последних. Игорь Евгеньевич постоянно лежал в комнате нижнего этажа. Когда я вошел, то увидел, что у него гости - Евгений Львович Фейнберг и известный зарубежный ученый профессор Виктор Вейскопф. Вейскопф - автор нескольких вошедших в историю науки работ (в особенности по квантовой теории поля) и крупный организатор науки, многолетний директор ЦЕРНа - Европейского научно-исследовательского центра по изучению элементарных частиц1. Игорь Евгеньевич и Вейскопф были друзьями еще с 30-х годов. Они очень тепло встретились. Потом Вейскопф говорил, как он был потрясен, увидев И. Е. в таком состоянии. Вики (как его звали друзья) вспоминал прошлое и среди прочего рассказал такой эпизод. Он родился и вырос в Австрии (как и Паули научный руководитель и соавтор его первых работ). В конце 30-х годов его вызвали в швейцарскую полицию (тогда тесно сотрудничавшую с гитлеровской) и объявили, что он - советский шпион.

- Как? Почему?

- Вы посещаете в Москве проф. Тамма, а тому предоставили в Москве новую квартиру. В условиях советского жилищного кризиса это явное свидетельство, что Тамм - сотрудник НКВД.

Все объяснения были бесполезны. Вейскопф должен был покинуть Швейцарию без права когда-либо в нее возвращаться. Когда его назначили директором ЦЕРНа, это "когда-либо" уже не действовало.

Евгений Львович Фейнберг, привезший Вейскопфа к Тамму, имел после этого выговор в Иностранном отделе АН СССР:

- Какое вы имели право организовывать встречу Сахарова с Вейскопфом?

- Во-первых, я ничего не организовывал, а во-вторых, какое это имеет значение - ведь через неделю Сахаров и Вейскопф поедут в Киев, там они все равно смогут общаться, сколько захотят.

- В Киеве за это будет отвечать КГБ Украины, а здесь - мы! Вы не должны были делать это здесь.

В Киеве я действительно свободно общался с иностранными учеными, хотя, вероятно, чтобы свести эти контакты к минимуму, меня поселили в 15 километрах от иностранцев. Особенно мне запомнилась получасовая беседа в саду университета с проф. М. Гольдхабером, проявившим интерес к тому, что я думаю о положении в мире, в СССР и США. Разговор происходил на чудовищной смеси английского и немецкого.

Вернувшись в Москву, я зашел к Валерию Чалидзе. Он был озабочен предстоящим судом над двумя людьми, обвинявшимися в распространении самиздата и зарубежных изданий. Их фамилии были Пименов и Вайль. Первая из этих фамилий была мне известна. Еще в 1968 году во время конференции в Тбилиси Пименов подошел ко мне, представился как бывший политзаключенный и выразил заинтересованность моими "Размышлениями". Я вспомнил также, что в мае 1970 года нашел в почтовом ящике письмо от Пименова, где он сообщал о создавшемся для него угрожающем положении - об обыске и вызове его в горком. Это письмо, как я потом узнал, привезла из Ленинграда (где жил Пименов) Люся с просьбой доставить мне. Так что была возможность увидеть мне ее на полгода раньше, чем это произошло фактически. Но Люся решила не ездить ко мне, а попросила одного из своих друзей опустить письмо в почтовый ящик.

Пименов был арестован в июле. Другой обвиняемый - Вайль - оставался на свободе, но должен был дать подписку о невыезде. Пименов, по профессии математик, работал к моменту ареста в ленинградском филиале Математического института им. Стеклова, а Вайль - в Курске в театре кукол. Оба они были и раньше обвиняемыми по одному и тому же политическому делу в конце 50-х годов. Это было время, когда Хрущев заявил, что у нас нет политических заключенных. На самом деле был некий, довольно глубокий минимум на ГУЛАГовской кривой, но никак не нуль. В это время много людей было освобождено по амнистии и частично - по реабилитации (еще больше не дождалось освобождения), а новых политических арестов, действительно, тогда было не много. Правда, в лагерях продолжали находиться осужденные на 25-летние сроки - их не коснулись ни амнистия, ни пересмотр Уголовного кодекса в 1958 году, снизивший максимальный срок заключения до 15 лет (вопреки обычной процедуре снижение максимального срока не имело обратной силы - об этом был принят специальный закон, утвержденный Верховным Советом; известны случаи осуждения на 25 лет уже после принятия нового Кодекса, но до вступления его в законную силу).

Первое дело Пименова - Вайля как раз приходилось на этот минимум, оно подробно описано в блестящей мемуарной книге самого Пименова "История одного политического процесса". Пименов отбыл в заключении 6 лет; срок был сокращен с определенных приговором десяти лет по ходатайству математика академика А. Д. Александрова, знавшего первые работы Пименова, и президента Академии наук, тоже математика М. В. Келдыша. Вайль отбыл свой срок заключения полностью1.

Новое дело Пименова - Вайля было первым, с которым я соприкоснулся вплотную. Я расскажу о нем подробней, чем о некоторых последующих, в которых с незначительными вариациями повторяются те же черты беззакония и лицемерия властей.

Суд был назначен на 14 октября в городе Калуге. Не вполне законный выбор места проведения суда - не в Ленинграде, где жил главный обвиняемый, а в этом старом русском городе (ставшем таким памятным для меня), очевидно, диктовался соображением иметь поменьше огласки1. Одна из постоянных проблем, возникающих при политических процессах, - нахождение адвоката. Трудности ее связаны, во-первых, с положением и позицией адвоката. Если он честно выполняет свой долг профессиональной защиты и, тем более, проявляет симпатию к взглядам или действиям подсудимого, то ему грозят крупные неприятности - часто увольнение, конец успешной карьеры, исключение из партии2 и т. п. Ясно, что лишь немногие готовы к этому. Поэтому слишком часто адвокат оказывается "вторым прокурором" или, в лучшем случае, пустым местом. Но, кроме этого, трудности связаны с тем, что лишь малая часть адвокатов имеет право вести политические дела. Существует полуофициальная система "допусков" (разрешений), и можно предполагать, что в конечном счете решающее слово принадлежит тут не Коллегии адвокатов или ее председателю, а все тем же всевластным органам КГБ. И нежелательные для КГБ (но хорошие с точки зрения защиты) адвокаты часто либо вообще не имеют допуска, либо лишаются его после первого же неосторожного действия.

В то время эти проблемы стояли несколько менее остро, чем сейчас. В этом и некоторых других делах большую роль играл Валерий Чалидзе, имевший знакомства в адвокатском мире. Одним из этих дел было так называемое "Ленинградское самолетное", о котором я пишу ниже.

В сентябре - октябре я несколько раз бывал у Валерия - он рассказывал мне о деле Пименова и Вайля. Во время одного из этих визитов к Валерию у него сидела красивая и очень деловая на вид женщина, серьезная и энергичная. Валерий беседовал с ней полулежа на диване, по своему обыкновению. Со мной он ее не познакомил, и она не обратила на меня внимания. Но когда посетительница ушла, он с некоторой гордостью сказал:

- Это Елена Георгиевна Боннэр. Она почти всю жизнь имеет дело с зэками, помогает многим!

Я почему-то спросил:

- Она что, из "Хроники"? ("Хроника текущих событий" - информационный самиздатский машинописный журнал, я дальше буду подробно о нем писать.)

Валерий ответил:

- К сожалению, нет. Если бы такой умный и выдержанный человек участвовал в "Хронике", дело было бы много лучше. (Валерий сделал приписку на полях рукописи, в которой утверждает, что никогда не говорил этого. Но тут память ему изменяет. Для меня первая встреча с Люсей была событием, и я помню все относящиеся сюда детали.)

Я думаю, что Валерий был несправедлив к издателям "Хроники", но мне приятна данная им характеристика Елены Боннэр. Через год Елена стала моей женой (я ее зову Люся, как ее звали в детстве и как ее зовут все ее теперешние друзья и близкие, и всюду в этой книге употребляю это имя).

Я решил поехать на суд Пименова и Вайля. По совету Валерия я позвонил Келдышу с просьбой обеспечить мое присутствие на суде.

- Ну, что он там опять натворил?

Я объяснил, что не натворил, а что это "самиздатское дело". На мою просьбу Келдыш не ответил ни да, ни нет. Но, видимо, что-то предпринял. Меня, быть может поэтому, а быть может и нет, пускали на суды вплоть до августа 1971 года. Через несколько дней ко мне неожиданно приехал Зельдович.

- У меня к вам серьезный разговор. Я очень хорошо отношусь к вашему трактату1, к его конструктивному духу. Вы должны пойти к Кириллину, чтобы создать при Совете Министров группу экспертов, которая помогла бы стране перестроить технику и науку в прогрессивном духе. Это то, чем вы можете быть полезны, это будет конструктивно. Я знаю, что вы собираетесь поехать на суд Пименова. Такое действие сразу поставит вас "по ту сторону". Уже ничего полезного вы никогда не сможете сделать. Я вам советую отказаться от этой поездки.

Я ответил, что я уже "по ту сторону". Советы Кириллину могут давать многие, вся Академия. Я не знаю, полезно ли то, что я собираюсь сделать. Но я уже бесповоротно вступил на этот путь.

Валерий не считал возможным, чтобы я ехал в Калугу на электричке, как "простые смертные" - я должен был явиться там "как бог из машины". Он договорился с одним из знакомых, имевшим автомашину, и часа в 4 утра мы выехали. Это была, как я уже писал, моя вторая поездка в этот город (и не последняя). Валерий поехал вместе со мной. К 9 утра мы были на месте. Протиснулись узким коридорчиком, в котором, прижавшись друг к другу, стояли приехавшие из Москвы и Ленинграда друзья и знакомые обвиняемых, в их числе - сослуживцы Пименова по Математическому институту и многие московские инакомыслящие, которых я уже знал по делу Медведева. Около лестницы стояли милиционеры и дружинники и не пускали на второй этаж, где должен был вскоре начаться суд (как будет мне знакома эта картина беззакония!). Милиционер спросил меня:

- Ваша фамилия?

Немного растерявшись, я ответил:

- Моя фамилия академик Сахаров.

- Пройдите.

Стоявшая одной из первых около милиционера невысокая, чуть сутулая немолодая женщина ласково погладила меня по руке. (Этот простой, импульсивный жест поразил меня. В том "абстрактном мире", в котором я жил раньше, такое не встречалось! Женщина эта была Наташа Гессе, большой Люсин друг из Ленинграда. Но все это я узнал много позже. Наташа стала и моим другом.)

Валерия не пустили. Я один прошел наверх. В зале на первых скамьях сидели жена и отец Пименова, Боря Вайль (он, как я писал, не был арестован) и его жена, свидетели. Все остальные скамьи были заняты специально привезенными из Москвы "гражданами" в одинаковых костюмах; их одинаковые серые шляпы ровными рядами лежали на подоконниках. Это были гебисты. Такая система заполнять зал сотрудниками КГБ, а также другой специально подобранной и проверенной публикой (с предприятий и из учреждений, райкомов и т. п.) является стандартной для всех политических процессов. Цель, видимо, двоякая - во-первых, есть предлог не пускать в зал друзей подсудимого, его единомышленников, а иногда - и родственников; дескать, зал переполнен, интересующиеся граждане пришли раньше. А интересующиеся граждане обычно откровенно скучают, читают газету. Во-вторых - создать в зале атмосферу враждебности к подсудимым. Это чувствуется даже, когда в зале молчание. А ведь можно подать реплику, глупо захохотать в самый трагический момент и быть может, это главное - аплодисментами встретить приговор. Даже смертный! "Народ", таким образом, приветствует, а не безмолвствует.

В этот раз суд не состоялся (не мог прибыть адвокат Вайля или он еще не был назначен, я не помню). Через неделю (20 октября) я приехал вновь, опять на машине, но уже без Валерия. Опять приехало человек тридцать друзей Вайля и Пименова, в их числе смогла приехать Люся. На этот раз она уже знала, кто я, мы познакомились. В перерыве Люся расставила на подоконнике бутылки с молоком и бутерброды для приехавших на суд; она предложила и мне - я, правда, отказался, предпочитая что-нибудь горячее. Пообедал я в буфете на втором этаже (куда завезли кое-что для гебистов, и нам осталось) вместе с Вайлем и его женой, тоже Люсей. Они оба мне очень понравились. Вечером в ресторане я пил чай с Наташей Гессе, и от нее впервые узнал о Ленинградском "самолетном деле", глубоко меня взволновавшем.

Суд длился три дня. Это действительно было типичное "самиздатское" дело. На процессе было трое подсудимых - третьей была некая З., знакомая Пименова. Он давал читать ей самиздат и стихи лагерных поэтов, она перепечатывала их в свою тетрадку. З. жила одна. В некий день, в ее отсутствие, "неожиданно" произошла авария водопровода в квартире над нею. Заботливые мужчины из домоуправления открыли дверь в ее комнату, но обнаружили не воду, а самиздат на книжной полке. Так началось дело, в которое сразу оказался вовлеченным Пименов, а потом и Вайль, к которому по поручению Пименова зачем-то ездила З. Перепуганная до полусмерти З. на следствии и суде всячески помогала обвинению. В частности, она показала, что по поручению Вайля послала в Новосибирск по почте заказной бандеролью книгу Джиласа "Новый класс" (кому - она "не помнила"). Но при этом она добавила, что точно помнит - одновременно с книгой она послала по другому адресу кофточку кому-то из своих родных и знакомых.

(Это было единственное обвинение против Вайля1. Адвокату Вайля Абушахмину впоследствии, к моменту кассационного суда, удалось раскопать почтовые документы, с несомненностью доказывающие, что ничего подобного не было. В регистрационной книге адвокат нашел запись об отсылке кофточки, но не обнаружил никаких следов того, что З. посылала что-либо в Новосибирск! В других делах КГБ действовало осторожнее, но тогда - в 1970 году - еще мало было опыта в подтасовках, ведь в сталинское время доказательств вообще не требовалось. По закону кассационный суд должен был отменить приговор ввиду "выявления новых обстоятельств" и назначить новое судебное разбирательство. Но кассационный суд вместо этого полностью игнорировал изыскания адвоката это одно из наиболее наглядных доказательств беззаконности всего этого дела.)

Перед приговором ко мне в коридоре подошел прокурор. Он спросил:

- Как вам нравится процесс? По-моему, суд очень тщательно и объективно рассмотрел все обстоятельства дела.

Мне кажется, он искренне ожидал, что я выскажу восхищение судом и его собственной, прокурорской речью. Даже в глазах прокурора, знавшего, конечно, что я приехал как единомышленник подсудимых, я все еще оставался в какой-то степени "своим", а похвала московского академика была бы лестной. Однако я сказал:

- По-моему, весь суд - абсолютное беззаконие.

Он помрачнел и отошел в сторону.

Приговор - 5 лет ссылки каждому. Борю Вайля тут же в зале суда взяли под стражу - это было страшно. Но по советским меркам приговор был удивительно мягким - быть может, тут еще непривычное мое присутствие оказалось существенным. Перед приговором подсудимые произнесли свои "последние слова". Речь Пименова растянулась на три часа, была остроумной и глубоко аргументированной. Вайль сказал одну фразу:

"Граждане судьи, приговор определяет судьбу подсудимого, накладывает след на всю его жизнь, но он накладывает отпечаток и на души тех, кто его выносит, - будьте справедливы."

Я уже собрался уходить из зала суда, когда ко мне подошла страшно взволнованная жена Пименова Виля. Она сунула мне в руки какую-то зеленую папку и прошептала:

- Спрячьте и пронесите вниз. Тут документы, которые освободят Револьта (это имя Пименова).

Потом выяснилось, что Пименов сумел передать ей почти на глазах у конвоя папку с обвинительным заключением, его выписками из следственного дела и "последним словом". При нормальном порядке вещей во всем этом не было бы ничего секретного или чрезвычайного. Но в наших условиях пропажа таких документов - действительно чрезвычайное событие, и действия Револьта и Вили, пожалуй, были не оправданными ситуацией и слишком вызывающими. В данном случае от больших неприятностей спасла меня моя еще сохранившаяся "неприкосновенность". Я сунул папку под куртку и прошел вниз мимо милиционеров, мимо группы наших, среди которых была Люся. Вместе со мной вышел молодой человек (доктор Апухтин), приставленный ко мне Валерием в качестве врача и телохранителя. Мы быстро доехали до вокзала и прошли в вагон электрички (почти пустой). Через несколько минут после того, как поезд тронулся, в наш вагон перешли из последнего Люся и ее, а вскоре и мой друг Сережа Ковалев. Они забрали у меня часть документов из папки и прошли дальше по ходу поезда. После я узнал, что сразу после моего ухода пропажа папки была обнаружена, всех находившихся в зале суда задержали, в том числе Вилю. За Люсей и Сережей, поехавшими на вокзал, устремилась погоня. Последний участок пути по перрону Люся и Сережа бежали бегом и успели вскочить в поезд за секунду до отхода, так что автоматические двери захлопнулись перед носом преследователей.

На другой день, чтобы замять скандал, было необходимо вернуть папку. Мне позвонил Валерий и сказал, что сейчас ко мне приедет дочь "известной вам особы, вы ее легко узнаете - очень похожи". Вскоре приехала дочь Люси Таня вместе с одним молодым человеком (опасались, что я побоюсь отдать ему папку как совсем мне незнакомому, а на Танином лице действительно запечатлелось, чья она дочь). Я отдал им папку, и к концу дня она была уже в Калуге.

* * *

За несколько недель до описанных событий Валерий неожиданно заехал ко мне (что с ним не часто бывало). Он принес составленную им "благодарность" в связи с освобождением из психбольниц по распоряжению свыше нескольких девушек и юношей, недавно помещенных туда по политическим мотивам (среди них была Ира Каплун, недавно погибшая в автомобильной катастрофе, и Вячеслав Бахмин, арестованный в 1981 году)1. Я подписал этот документ, хотя подумал, что власти могут счесть такую благодарность еще более обидной, чем протест. Затем он, сильно волнуясь, изложил на бумажке свои идеи относительно организации Комитета прав человека - как он писал, добровольной, независимой от властей ассоциации для изучения и обнародования положения с правами человека в СССР. О создании такой ассоциации он предполагал широко объявить - в частности, сообщить иностранным корреспондентам. Я отнесся к этому предложению с интересом, но одновременно с большими опасениями. Независимая ассоциация - это очень важно, это что-то совсем новое. На самом деле, не совсем. За год до того несколько людей организовали Инициативную группу по защите прав человека в СССР. Первым действием группы было обращение в ООН по вопросу нарушения прав человека в СССР. Затем группа делала открытые обращения (адресованные уже не в ООН, а к общественности) систематически. Я думаю, что именно образование Инициативной группы, вместе с началом издания "Хроники", явилось оформлением движения за права человека в СССР в том смысле, как оно известно сейчас во всем мире - в рамках закона, с помощью гласности, независимо от властей. Даже идея Комитета прав человека выдвигалась в какой-то форме Инициативной группой (ее членом А. С. Есениным-Вольпиным). Другими членами Инициативной группы были Г. Алтунян, В. Борисов, Т. Великанова, Н. Горбаневская, М. Джемилев, С. Ковалев, В. Красин, А. Лавут, А. Левитин (Краснов), Ю. Мальцев, Л. Плющ, Г. Подъяпольский, Т. Ходорович, П. Якир, А. Якобсон. Некоторые из них потом стали моими друзьями; многие сейчас в заключении.

Обо всем этом я не знал или знал настолько поверхностно, что забыл. Не это заставило меня отнестись к ценной инициативе Валерия с настороженностью. Во-первых, меня пугал предполагавшийся юридический уклон в работе Комитета - понимая важность такого подхода, наряду с другими, я не чувствовал, что это мое амплуа. Кроме того, и это главное, понимая, что гласность, обнародование выводов - самое решающее и неизбежное в деятельности такого рода, я опасался, что Комитет, в особенности благодаря своему броскому названию (что в его названии нет слова "защита", никто не заметит!), привлечет слишком широкое к себе внимание, вызовет излишние "ложные" надежды у тысяч людей, ставших жертвой несправедливостей. Все это - письма, просьбы, жалобы - повалится на нас. Что мы скажем, ответим этим людям? Что мы не Комитет защиты, а Комитет изучения? Это будет почти издевательством!

ГЛАВА 6

"Памятная записка". Дело Файнберга и Борисова. Михаил Александрович Леонтович. Использование психиатрии в политических целях. Крымские татары

Первые месяцы 1971 года я усиленно работал над "Памятной запиской", а Чалидзе одновременно писал приложение к ней "О преследованиях по идеологическим причинам". Формально "Памятная записка" была построена как конспект или тезисы предполагаемого разговора с высшим руководством страны (я как повод использовал переданное мне секретарем предложение Брежнева о встрече) - эта форма представлялась мне удобной для краткого и четкого, без каких-либо литературных красот и лишних слов, изложения в виде тезисов программы демократических (плюралистических) реформ и необходимых изменений в экономике, культуре, в правовых и социальных вопросах и в вопросах внешней политики. "Записка" представляла собой развитие системы идей, которые я уже пытался высказать в "Размышлениях" и "Меморандуме" (последний документ - вместе с Турчиным и Медведевым); в чем-то она просто копировала их, но в чем-то шла дальше.

Как я понимал (и написал в 1975 г. в книге "О стране и мире"), не было оснований рассчитывать, что предлагаемая программа будет реально и по-деловому рассматриваться руководителями СССР и, тем более, будет ими одобрена, но мне представлялось важным сформулировать такую замкнутую и, по возможности, полную (хотя неизбежно схематичную и предварительную) программу, чтобы выдвинуть альтернативу официальной концепции. Приложение, написанное Валерием, содержало описание многих конкретных случаев политических репрессий (в основном, по материалам "Хроники текущих событий"). Эти случаи были сгруппированы по темам и снабжены каждый очень кратким комментарием. Я отредактировал и в нескольких пунктах дополнил то, что написал Валерий.

В марте оба документа с сопроводительной запиской, объясняющей их появление, были отосланы через стол писем ЦК КПСС на имя Л. И. Брежнева. В сопроводительной записке также сообщалось об организации Комитета прав человека и подчеркивался конструктивный и лояльный характер его деятельности. Я решил не публиковать "Памятную записку" год или даже больше, чтобы дать формальную возможность ее рассмотрения и ответа. Конечно, никакого ответа я не получил. В течение 1971 г. я несколько раз звонил в разные отделы ЦК КПСС и справлялся о судьбе "Записки", но никто ничего не мог мне сообщить. Единственным сколько-нибудь содержательным был разговор с главным помощником Брежнева А. М. Александровым. Он сказал, что моя "Записка" получена; поскольку в ней затрагиваются разные темы, то она разделена на части, которые изучаются в различных отделах ЦК. Через месяц-два мне будет дан ответ. Когда же я, не получив ответа, пытался позвонить еще раз, то я просто уже не мог никому дозвониться - несмотря на многократные попытки.

Летом 1972 года я опубликовал "Памятную записку", передав ее иностранным корреспондентам и в самиздат; я снабдил ее "Послесловием", в котором содержатся комментарии к "Записке" и некоторые принципиальные исправления1.

Зимой и весной 1971 года продолжались регулярные заседания Комитета - это был период его расцвета. Среди обсуждавшихся вопросов особое место заняла тема психиатрических преследований. В ее обсуждениях очень важную роль играл новый, четвертый член Комитета - Игорь Ростиславович Шафаревич, математик, член-корреспондент Академии наук СССР. Он подошел ко мне во время Общего собрания Академии весной 1971 года и спросил, может ли он принять участие в работе Комитета: его в особенности волнуют нарушения прав человека, которые посягают на его духовную сущность, в их числе психиатрические и религиозные преследования. Вскоре он был принят членом Комитета. При обсуждениях Шафаревич вместе со мной пытался отстоять главные, трагические вопросы от тех наслоений, которые вносил парадоксализм и максимализм двух более молодых членов Комитета и Вольпина, но в силу хитроумных особенностей Устава нам обычно это не удавалось. Общая позиция Шафаревича очень близка к позиции Солженицына (я даже не знаю, кто из двоих является тут лидером). Это отразилось на наших взаимоотношениях в последующие годы, при сохранении большого моего уважения к нему.

Документ Комитета был принят в июле 1971 года. Но еще раньше я оказался вовлеченным в один случай этого рода - в дело Файнберга - Борисова1. Файнберг - один из участников демонстрации на Красной площади 25 августа 1968 года, до суда был подвергнут психиатрической экспертизе (он в детстве состоял на психиатрическом учете; кроме того, при задержании "дружинники" т. е. гебисты - выбили ему зубы, и он не должен был присутствовать на суде; его признали невменяемым и, в то время как остальные были приговорены к ссылке или лагерю, отправили в Ленинградскую специальную психиатрическую больницу).

Специальные психиатрические больницы созданы в 30-х годах по инициативе Вышинского для преступников, признанных невменяемыми; находятся в ведении МВД; в них специальная охрана, тюремные решетки и засовы, очень строгий режим, теснота и тяжелые бытовые условия, санитары из уголовников, частые побои, частые случаи применения лекарств и таких мучительных средств, как "закрутка", в качестве меры наказания и усмирения, а не лечения. По существу - это психиатрическая тюрьма, по общему мнению нечто гораздо более страшное для человека, как больного, так и здорового, чем обычная тюрьма или обычная больница. Печальной известностью пользуются Казанская, Орловская, Сычевская, Днепропетровская, Ленинградская, Черняховская и другие специальные больницы. В отличие от обычных мест заключения срок не оговорен, зависит от "выздоровления", которое определяется специальной комиссией не чаще чем раз в полгода. Это создает возможности для злоупотреблений, в особенности для политических. Случай П. Г. Григоренко психически здорового человека, которого держали в Черняховской спецпсихбольнице четыре года, - несомненно, не является исключением. Практически во всех известных мне случаях пребывание в спецпсихбольницах было более продолжительным, чем соответствующий срок заключения по приговору.

Файнбергу (и его товарищу по заключению Владимиру Борисову) удалось передать на волю ряд записок с описанием условий содержания в Ленинградской спецпсихбольнице - избиений, закручивания непокорных мокрыми полотенцами, которые высыхая нестерпимо сжимают тело, и т. п. Они объявили бессрочную голодовку, ежедневно подвергались мучительному искусственному кормлению с избиениями. В одной из записок было названо имя председателя очередной комиссии, которая с ними беседовала, академика Наджарова (директор Института психиатрии АН СССР) и приведена запись этой беседы.

Я решил вновь обратиться к академику Михаилу Александровичу Леонтовичу, единственному из академиков, который проявлял активность в общественных делах. В 1970-1971 гг. я обращался к нему еще по двум делам, расскажу сейчас об этом и вообще о Михаиле Александровиче.

Впервые я узнал Михаила Александровича в 30-е годы. У него были дела с папой по учебнику, который подготавливался тогда под общим руководством и редакцией Г. С. Ландсберга. Я помню в папиных репликах о Леонтовиче глубокое уважение, даже - восхищение в соединении с какой-то теплотой, предопределившие и мою тогдашнюю его оценку (сохранившуюся впоследствии). У Михаила Александровича были несколько эксцентричные манеры (входить в комнату как бы протискиваясь в слегка приоткрытую дверь, сидеть на стуле переплетя ноги), но главное, что бросалось в глаза, обращало на себя внимание - какой-то живой, озорной блеск в глазах и его умная, ироническая усмешка. В 1939 году была моя неудачная попытка заняться научной работой по данной им теме. В первые послевоенные годы я редко видел Михаила Александровича, но до меня доходили слухи о нем. Один из них - как он спустил с лестницы Я. П. Терлецкого, физика-теоретика, претендовавшего на роль борца за идейную чистоту физики, который предложил ему сотрудничество в борьбе "с идеалистическими силами инерции". Речь шла о том, "реальны" ли силы инерции - например, центробежная сила, сила Кориолиса (проявляющиеся во вращающейся системе координат). Терлецкий объявил идеалистическими те формулировки, которые содержались в учебнике механики проф. С. Э. Хайкина. Ясно, что речь идет только о словах, за которыми реально нет ни философского, ни тем более операционалистского разногласия. Но подобные выдуманные, искусственные проблемы особенно удобны для демагогии. Лавры Лысенко не давали тогда спать многим. Я. П. Терлецкий был, по-видимому, одним из них. По рассказу самого Михаила Александровича, он не только спустил его с лестницы, но и назвал при этом представителем древней и непочетной женской профессии1. Леонтович стал академиком в 1946 году. Когда я тоже стал членом этого избранного общества, я смог наблюдать его в роли постоянного возмутителя академического спокойствия - причем всегда по существу, в защиту дела и порядочности. Наши зарубежные коллеги, беседуя с выехавшими за границу советскими учеными, произносящими за чашкой чая смелые речи, иногда представляют себе советскую Академию чуть ли не диссидентским гнездом. На самом деле это не так, и в массе академики ведут себя очень конформистски (в последние годы молчание Академии по делу Юрия Орлова, да и по моему тоже, я надеюсь, раскрыло глаза многим). Михаил Александрович на этом фоне был удивительным исключением. Леонтович был одним из тех, кто поддержал меня в июле 1964 года, когда я выступал против кандидатуры Нуждина. Он выступал и после против некоторых других недостойных, по его мнению, людей (я с ним был во всех этих случаях вполне согласен). В 1951 году Леонтович был назначен руководителем теоретических работ по МТР. Это был для Леонтовича совсем новый тип деятельности требовавший часто отказа от удовольствия сделать работу самому, чтобы дать ее молодым, большой критичности и самокритичности. В 1951 году Леонтович сказал Игорю Евгеньевичу:

- Я почти убежден, что из этой затеи ничего не получится. Но я сделаю все, что в моих силах, чтобы внести ясность, какой бы она ни была.

Я думаю, что это огромная удача для успеха дела, что в этой работе принял участие Михаил Александрович. Он отдал ей 30 лет жизни, до самой смерти в 1981 году.

В 1967 году именно через Леонтовича я получил письмо Ларисы Богораз о тяжелом положении Даниэля. В 1970-1971 гг. я обратился к нему по делу Галанскова (одного из осужденных в 1968 году). У Галанскова была язва желудка еще до ареста. В лагере она обострилась, стала необходима операция. Галансков (вероятно, под влиянием лагерных "советчиков") категорически не хотел делать эту операцию в лагерной больнице, требовал перевода в Ленинградскую тюремную больницу им. доктора Гааза. Это действительно было бы хорошо - врачи и вся обстановка в этой больнице лучше, конечно, чем в Мордовии. Но начальство отказывало, быстро добиться такого перевода оказалось нереально, и в этих условиях, вероятно, надо было соглашаться на операцию в Мордовии, а не ждать, пока возникнет острая необходимость. Но советовать что-либо со стороны было невозможно. По просьбе родных и друзей Галанскова я пришел к Леонтовичу. Он не только подписал составленное Чалидзе ходатайство, но и сам ходил к какому-то медицинскому начальству в Управление трудовых лагерей (ГУИТУ1). Все оказалось бесполезно. Через два года у Галанскова возникло новое острое язвенное кровотечение, его срочно доставили в лагерную больницу и там оперировали - хирург из заключенных, по имеющимся сведениям хороший врач. Но время было упущено, и Галансков умер после операции. В это время его подельник Гинзбург был уже на свободе. У Галанскова был на два года больший срок (7 лет), т. к. против него дополнительно было сфабриковано обвинение о связи с НТС (Народно-Трудовой Союз) - частое обвинение на политических процессах.

В нескольких других делах вмешательство Леонтовича сыграло определенно положительную роль. Он, по моей просьбе, подписал поручительство за арестованную по самиздатскому делу в Сочи молодую женщину; получив такое письмо от еще не скомпрометированного академика, ее сразу отпустили. Леонтович взял к себе в секретари ученого-отказника Александра Воронеля, которому грозила ответственность за тунеядство. (Я был в числе тех, кто просил Леонтовича об этой помощи.) Леонтович также горячо взялся за дело Файнберга и Борисова - вместе со мной он дважды ходил в Министерство здравоохранения. Там мы разговаривали - что было полностью бесполезно - с начальником отдела госпитализации (женщиной). Мы говорили также с директором Института психиатрии Наджаровым. Он пытался оправдать тяжелые условия в Ленинградской и других специальных психиатрических больницах спецификой работы с психически больными преступниками, нехваткой санитаров, что вызывает необходимость использовать для этого заключенных-уголовников, и разными объективными причинами. Он также пытался прочитать нам нечто вроде лекции о вялотекущей шизофрении и ее социальной опасности. Мы не могли квалифицированно возражать ему по медицинским вопросам, но очень определенно говорили о недопустимости использования психиатрии в политических целях. Мне кажется, вмешательство Леонтовича в дело Файнберга и Борисова было очень полезным.

В 1972 году Леонтович подписал составленные мною обращения об амнистии и отмене смертной казни (о них я подробно пишу ниже). Он подписал потом и некоторые другие документы в защиту разных лиц, но с каждым разом высказывал все больше скептицизма. Я видел, что ему все труднее и труднее предпринимать какие-либо активные действия, и стал обращаться к нему реже. Несколько раз я был у Леонтовича с Люсей - это были очень дружественные беседы. Леонтович рассказывал (как и когда я бывал у него один) много интересных эпизодов из своей жизни. Я расскажу один из них, так как он чем-то напоминает мне мою собственную "самодеятельность" на объекте.

Однажды надо было пронести на полигон, где шли важные испытания (дело было во время войны), баллон с жидким газом. Вокруг толпы гебистов, нужен был пропуск, на получение которого ушли бы недели бюрократической переписки вплоть до министров. Леонтович подвязал баллон в брюках между ног и так пронес его. Обыскивать профессора никто не решился. Так мы спасали советскую власть от нее самой.

Его связывала многолетняя дружба с И. Е. Таммом и Петром Новиковым (известным математиком, специалистом по математической логике, академиком). Он был одним из людей, вызывавших у меня самое глубокое уважение. К сожалению, разница в возрасте и разные внешние обстоятельства не дали нашим отношениям стать более близкими.

Дело Файнберга и Борисова вновь свело меня с Люсей. Именно она познакомила меня с женой Борисова Джеммой Квачевской и со всем делом в целом. Джемма ранее была студенткой того же института, который когда-то окончила Люся, отлично училась, но была отчислена с мотивировкой "за действия, несовместимые со званием советской студентки". Эти действия, конечно, были не проституция и не воровство. Брат Джеммы (Лев) был арестован (и потом осужден) по самиздатскому делу. А Джемма отказалась сотрудничать со следствием и давать показания на брата. Джемме потом этот штамп неизменно мешал получить высшее образование. Попытка окончить мединститут в Саранске окончилась неудачей - там тоже ее настигло внимание КГБ. Она потом вторично вышла замуж, ее муж - Павел Бабич - сын человека, погибшего в сталинских лагерях, трагическая судьба которого частично описана в "Архипелаге" Солженицына. Преследования КГБ заставили Джемму и Павла эмигрировать. К этому времени в семье было уже четверо детей.

Дело Файнберга и Борисова, в котором я принимал участие и в последующие годы, так же как и дела Григоренко и Медведева и другие, о которых я рассказываю в следующих главах, - составили мой личный опыт в проблеме психиатрических репрессий. В ходе этого опыта были и "накладки" - среди них попытка избавить от принудительной госпитализации тяжело больную женщину (реально больную, чего я не знал), поэтессу, которая потом много лет преследовала меня и всю нашу семью - и некоторые другие трагические и тягостные случаи. Для моего понимания проблемы очень важным было также ознакомление с самиздатскими материалами, в особенности с "Хроникой текущих событий". Я считаю использование психиатрии в политических целях чрезвычайно опасным действием государства. Его опасность в том, что оно наиболее непосредственно направлено против мысли и разума, чрезвычайно трудно для юридической защиты, деморализует, дискредитирует и унижает человека. Опасность усугубляется той бесчеловечной и антиправовой обстановкой в специальных психиатрических больницах, о которой я писал, и общим конформизмом и лицемерием нашего общества, его закрытостью, отсутствием свободной прессы. Подчеркиваю, что я все время говорю именно об использовании психиатрии в политических и идеологических целях, а не о помещении в психиатрические больницы здоровых людей, как иногда пишут в некоторых публикациях; такие экстремальные случаи тоже имеют место, но не это - суть проблемы. Фактически власти обычно выбирают в качестве своих жертв людей с теми или иными отклонениями от нормы, большею частью минимальными и не требующими изоляции, быть может требующими некоторой медицинской помощи, но как раз ее эти люди и не получают в специальных психиатрических больницах. Критерии психического здоровья по самой сути дела всегда "размыты" - это в огромной мере увеличивает возможность ошибок, произвола и преступлений. Особенно это опасно в обществе с тоталитарной идеологией! Очень часто в основе преследования лежат религиозные или философские убеждения.

Я считаю совершенно оправданным то огромное значение, которое в борьбе за права человека придается проблеме психиатрических репрессий, и, в частности, ценю усилия Комитета прав человека в этой области. А в последующие годы - ту работу, которую провела Комиссия по использованию психиатрии в политических целях1, созданная в 1977 году.

Власти, со своей стороны, очень чувствительны к опубликованию различных материалов по этой проблеме - на многих судах над правозащитниками (Владимиром Буковским, Сергеем Ковалевым, Вячеславом Бахминым, Виктором Некипеловым, Леонардом Терновским, Татьяной Великановой, Татьяной Осиповой, Иваном Ковалевым, Семеном Глузманом, Александром Подрабинеком, Ириной Гривниной, Анатолием Корягиным и другими) эти материалы играли важную роль в обвинении. Возможно, что эти жертвы и усилия защитников прав человека сыграли некоторую роль в том, что политические и идеологические репрессии в нашей стране, при всей их опасности и абсолютной недопустимости, не приобрели широкого масштаба, чего можно было в силу приведенных выше соображений опасаться. Но масштабы репрессий не широки только относительно, а каждый такой случай - вопиющее беззаконие, чудовищная жестокость. Я надеюсь, что борьба за предотвращение психиатрических репрессий увенчается их полным искоренением. Здесь, в частности, очень велика может быть роль западных психиатров.

(Добавление 1988 г. В марте 1988 года принят новый закон о психиатрии, согласно которому больницы для психических больных, совершивших преступления, передаются из ведения МВД в ведение Министерства здравоохранения. В законе также предусмотрены важные юридические гарантии против злоупотребления психиатрией. Будущее покажет, как все это будет выглядеть на практике. Но в любом случае принятие этого закона - большое достижение тех, кто выступал в нашей стране и за рубежом против злоупотребления психиатрией.)

Другая проблема, с которой я близко познакомился в 1971 г., - трагическая судьба крымских татар, добивающихся возможности возвращения на родину в Крым. В последующие годы мне пришлось много иметь с ней дело. Как известно, 18 мая 1944 года по приказу Сталина была произведена чудовищная акция депортации крымских татар. В основном депортации подверглись женщины, дети и старики, т. к. большинство мужчин находилось на фронте. Люди были загнаны в товарные вагоны, двери которых заколачивались, и отправлены в места ссылки - в Среднюю Азию. Уже в дороге многие умирали, но часто лишь через несколько дней удавалось их похоронить (что по мусульманским обычаям совершенно недопустимо). Еще больше умерло от голода и болезней на месте ссылки (почти половина высланных, это был фактически геноцид). Причиной депортации было объявлено сотрудничество крымскотатарского народа с немцами во время оккупации Крыма. Конечно, наряду с очень существенным, хотя и замалчиваемым в СССР участием крымских татар в партизанской борьбе и в борьбе с немцами на фронте, имели место случаи перехода на сторону врага, вероятно не больше, чем у русских и украинцев, но все эти случаи умышленно, усиленно раздувались пропагандой, в частности среди солдат, чтобы создать психологические предпосылки для депортации. Несомненно, однако, что делать ответственным за индивидуальные преступления - если они имели место - целый народ, недопустимо ни во время войны, ни спустя почти сорок лет! Саму акцию депортации осуществляли специальные части КГБ под командованием ближайшего сообщника Берии Кобулова (расстрелянного в 1953 году). И после депортации (в то время как крымские татары бедствовали в ссылке, а крымский татарин, герой Отечественной войны, которому поставлен памятник в Алупке, не имел возможности посетить свой родной Крым, как и все его единоплеменники) продолжалась массированная клеветническая кампания, искажалась и фальсифицировалась даже далекая история (в которой, как у любого народа, бывало, конечно, всякое). Даже татарские названия в Крыму заменялись русскими и украинскими. Только в 1967 году Президиум Верховного Совета СССР принял указ о реабилитации народа крымских татар от огульного обвинения в измене. Решение это было опубликовано не в центральной прессе, а лишь в Узбекистане. При этом Указ не предусматривал предоставления крымским татарам права возвращения на их родину. В Указе писалось, что они "закрепились" в Узбекистане. Это было началом следующего акта трагедии народа, продолжающегося уже 15 лет (сейчас, в 1987 году, уже 20). Почему власти СССР препятствуют возвращению крымских татар в Крым? Вероятно, главную причину "раскрыли" те чиновники Совмина, о которых я рассказывал выше. Крым - "элитарная" территория, место отдыха и развлечений тысяч представителей правящей касты, которая боится иметь рядом детей тех, кто был объектом ее преступления в прошлом. Кроме того, видимо, существенно и то, что Крым имеет важное значение как источник валютных поступлений от иностранных туристов. Во времена Хрущева Крым был "подарен" Украине. Все это дополнительно осложнило проблему. Сталин во время войны "переселил" 15 или 16 народностей - это было для каждой из них таким же беззаконием и зверством, как для крымских татар. Большинство переселенных народов были возвращены на родину в 50-х и 60-х годах. О судьбе немцев и месхов я буду еще писать.

Среди первых пришедших ко мне в 1971 году крымских татар я помню мужа и жену Э. (фамилию я, к сожалению, забыл). Их дело было типичным для многих последующих. Как и многие другие, поверив Указу Президиума Верховного Совета СССР 1967 года, они приехали в Крым, на свою родину, откуда их детьми, на руках матерей, вывезли в мае 1944 года. Отец мужа (сам он тракторист) погиб на фронте. Отец жены - в прошлом председатель колхоза, помогал во время войны партизанам, его выдал предатель (русский), и немцы (вернее, сотрудничавшие с ними полицаи) зверски убили его. Уже несколько месяцев они живут в Крыму в степном селе без прописки, не имеют работы, не могут посылать детей в школу, купленный ими дом угрожают отобрать. (Вопрос о покупке дома фигурировал потом в десятках случаев, с которыми я сталкивался, - тут власти создавали порочный круг: купля дома не может быть оформлена без прописки, а одним из условий прописки - далеко не достаточным - является наличие жилплощади.) Отказы в прописке крымским татарам носят явно дискриминационный характер (да в местных органах милиции и не скрывают этого). Я написал о судьбе Э. письмо министру ВД Щелокову; в течение месяца я написал еще два аналогичных письма, в которых, наряду с изложением конкретных дел, я останавливался на истории вопроса и просил об общих решениях. В июне или в мае я получил письмо, в котором приглашался в МВД СССР для беседы по поднятым мною вопросам. Меня приняли в приемной МВД (улица Огарева1, 6), в отдельном кабинете. Со мной беседовали двое - к сожалению, я не помню их званий и фамилий. Суть объяснений сводилась к следующему.

Проблема крымских татар является предметом непрерывного внимания и беспокойства для МВД СССР. К сожалению, МВД СССР мало что может тут сделать, т. к. Крым территориально принадлежит Украине, а у них свои взгляды и методы. Беседовавшие со мной повторили версию о предательстве крымских татар во время войны, но без нажима, и не настаивали, когда я привел свои возражения (я сказал тогда, что у каждого народа - у русских, у украинцев, у крымских татар - были свои герои и свои предатели, но никто не может нести за это ответственность по национальному признаку и через 30 с лишним лет). В общем, они давали мне понять, что отдельные случаи могут быть решены "в рабочем порядке", а полное решение - если оно возможно дело будущего, и тут необходимо терпение. После этой беседы я продолжал регулярно писать Щелокову о многих конкретных случаях, и в некоторых из них (до 1977 года) был положительный результат (в том числе в деле Э.).

Конечно, проблема свободы выбора места проживания в нашей стране не сводится к судьбе крымских татар и других перемещенных народов (при всей ее трагичности). Отраженная юридически в паспортной системе, она в той или иной мере затрагивает значительную часть населения страны. В особенности важными и социально значимыми являются ограничения свободы выбора места проживания для людей, проживающих в сельской местности, для колхозников. Об этом и о других аспектах проблемы (в особенности об ограничениях для бывших политзаключенных и бывших участников национальных движений) я писал в своих обращениях, опубликованных в 70-е годы. Одно из них называется "О праве жить дома" (1974 год).

ГЛАВА 7

Обыск у Чалидзе. Суд над Красновым-Левитиным. Проблема религиозной свободы и свободы выбора страны проживания. Суд над Т. Обращение к Верховному Совету СССР о свободе эмиграции. В марте 1971 года открылся ХХIV съезд КПСС

Ему предшествовали в Москве демонстрации евреев, требовавших свободы выезда в Израиль. Какие-либо демонстрации в СССР - вещь совершенно необычная (кроме, конечно, официальных: ноябрьских, первомайских и т. п., которые являются на самом деле просто праздничными шествиями и не несут "информационной нагрузки"). Власти переполошились. Большинство участников было задержано, многие осуждены на 15 суток заключения, в их числе активист движения за эмиграцию Михаил Занд, сын коммунистов, прибывших в СССР из Палестины в 30-х годах и вскоре репрессированных (я с ним встречался у Валерия). Но именно в 1971 году начался тот рост эмиграции в Израиль, который является одним из наиболее примечательных явлений 70-х годов. Одним из важных выступлений, лежащих в основе становления эмиграционного движения евреев, было "Письмо тридцати семи" (1970 г.)1.

Как и перед каждым праздником, перед съездом были проведены принудительные психиатрические госпитализации некоторых лиц, находящихся на психиатрическом учете, в том числе инакомыслящих и многих верующих.

Среди всех этих действий властей наиболее близко меня коснулись два события, произошедшие в один и тот же день - 29 марта - накануне открытия съезда: арест Владимира Буковского и обыск у Валерия Чалидзе. Владимир Буковский был уже в это время одним из наиболее известных диссидентов. В начале 60-х годов ему пришлось побывать в спецпсихбольнице, и он вынес оттуда убеждение в необходимости бороться со злоупотреблениями в психиатрии. В 1967-1970 гг. он находился в заключении за демонстрацию в защиту Гинзбурга - Галанскова (вместе с Виктором Хаустовым). Выйдя из заключения в начале 1970 года, он развернул очень энергичную деятельность. Ему удалось добыть подлинные документы (заключения психиатрических комиссий, постановления судов и некоторые другие), относящиеся ко многим случаям психиатрических репрессий по политическим мотивам (в том числе по делу Григоренко), и передать их за границу. Он, вместе с Амальриком, провел (в каком-то подмосковном лесу) телеинтервью для иностранных тележурналистов - это была новая и очень эффективная форма гласности. Были у него и другие начинания. Я видел Владимира Буковского только один раз, дней за десять до его ареста. Он пришел на заседание Комитета вместе с одним из лидеров движения месхов. Мусульмане-месхи жили на границе Грузии и в годы войны были депортированы в другие республики; они добиваются возвращения в родные места, власти - как и в случае крымских татар - отвечают на это законное требование репрессиями. Комитет в это время готовил документ о правах переселенных народов - поэтому эти сообщения были нам очень важны. Буковский явно с большим уважением относился к Комитету как к новой форме коллективной гласности. На меня он произвел хорошее впечатление - умного и энергичного человека.

Около 8-ми часов вечера 29 марта мне позвонил Ефимов (один из авторов "Конституции II") и сообщил, что у Чалидзе обыск. Я тут же позвонил Твердохлебову и поехал. В это же время общая знакомая Валерия и Люси Ира Кристи сообщила об обыске и ей, и мы все скоро собрались у двери квартиры, где жил Чалидзе. Подъехала также знакомая Валерия Ирина Белогородская. Никого из нас внутрь не пустили. В последующие годы я был на многих обысках. В одних случаях меня и других приходящих не пускали, как и на тот, первый в моей жизни, обыск, в других, наоборот, - впускали и в этом случае держали уже до конца обыска; часто случайно приходящих на обыск людей обыскивают, но ко мне это не применяли. Обыски у инакомыслящих всегда бывают неожиданными и опустошительными. В ордере на обыск обычно указывается - для изъятия вещей и документов, имеющих отношение к делу (иногда даже не определяется, к какому, или указывается ничего не говорящий номер). Эта формулировка дает большой простор для произвола. Обычно изымаются все машинописные материалы, имеющие даже отдаленное сходство с самиздатом, все рукописи обыскиваемого (все это - вне зависимости от их содержания и направленности), записные и телефонные книжки, часто изымаются сберкнижка и все наличные деньги (особенно если власти считают, что обыскиваемый имеет отношение к Фонду помощи политзаключенным и их семьям1), изымаются книги зарубежных издательств, иногда - все издания на иностранных языках, включая книги для детей самого младшего возраста (во время обыска у Анатолия Марченко изъяли французские детские книги для обучения письму и чтению самого начального уровня и тетрадки его семилетнего сына Павлика с рисунками и сделанными им подписями на французском языке), словари иврита, часто - книги религиозного содержания. Всегда изымаются пишущие машинки (и никогда не возвращаются2), иногда - магнитофоны, фотоаппараты и т. п. У людей, по мнению властей причастных к Фонду помощи п/з и их семьям, изымаются теплые вещи и обувь, продукты, которые могли бы быть использованы для целей помощи. Соблюдение законности при обысках должно обеспечиваться присутствием независимых посторонних лиц - "понятых". Однако фактически понятые обычно тесно сотрудничают с обыскивающими или полностью безразличны к их действиям. Часто после обыска обыскиваемых увозят на допрос, за которым нередко следует арест. Обыски - обычное явление в жизни инакомыслящих. Перечисленные особенности делают их также явлением очень тревожным - тем более что ГБ, как оно дает понять, рассматривает обыски как одну из форм предупреждения перед арестом.

Во время обыска мы с Ефимовым вышли на несколько минут на свежий воздух на улицу. К нам подъехала машина, в которой сидело, кроме водителя, несколько человек, явно гебистов. Из окна машины высунулась женщина, похожая по виду на надзирательницу женского лагеря в фильме о фашизме, и, обращаясь к Ефимову, прокричала:

- Скоро мы всю вашу шайку в бараний рог скрутим...

Дальнейшая часть ее речи состояла из совершенно нецензурной отвратительной брани.

В этот день одну из знакомых Буковского - Веру Лашкову (ранее обвиняемую по делу Гинзбурга - Галанскова) - задержали на подходе к дому Буковского и привели в ближайшее отделение милиции. Она случайно слышала переговоры по селектору, из которых стало ясно, что в операции "Чалидзе - Буковский" участвовало много радиофицированных машин и постов наблюдения, много гебистов.

Около двенадцати ночи дверь квартиры отворилась, и гебисты, не глядя на нас, вынесли два больших запечатанных мешка с добычей. Мы прошли в комнату Валерия, он поставил чайник и за чаем рассказал перипетии обыска и главное - что взяли: документы Комитета и многое другое. Разъезжались мы уже в третьем часу ночи. Люся и И. Кристи доехали на такси до моего дома (они, как всегда, опасались за меня) и поехали к себе; к сожалению, я не спросил, есть ли у них при себе деньги, чтобы расплатиться. За обыском последовали многочисленные вызовы Валерия на допросы. Несомненно, положение его стало угрожающим. Через полтора года Чалидзе вышел из Комитета, а затем уехал из СССР. До этого произошло, однако, еще много событий.

Другое памятное событие тех лет связано с преследованиями верующих. Еще в 1969 г. был арестован Анатолий Эммануилович Краснов-Левитин1, церковный писатель, как он себя называет. Отстраненный от всех должностей, он работал церковным сторожем и писал о преследованиях верующих, о различных внутрицерковных проблемах, о монашестве, о судьбе некоторых инакомыслящих. Следствие затянулось, и в декабре он был отпущен до суда (единственный известный мне случай в СССР). В мае 1971-го Краснов-Левитин вновь арестован. До этого он, по просьбе Чалидзе, выступил с защитой нескольких пожилых женщин, обвиненных в подлоге при сборе подписей под прошением об открытии в Наро-Фоминске (город к югу от Москвы) храма, закрытого в 30-е годы и используемого в качестве склада (обычное явление, конечно глубоко оскорбляющее верующих, лишенных возможности отправления церковных служб). Конечно, Валерий допустил ошибку, привлекая к публичным выступлениям человека, формально еще подследственного. Дело об открытии храма в Наро-Фоминске тянулось уже много лет - и продолжается столь же безуспешно, насколько я знаю, до сих пор. Собственно, никакого подлога не было - просто старушки в простоте душевной считали возможным иногда подписываться за своих родных, а в каком-то случае и за умершего. Подписей было более чем достаточно и без этого. Но власти воспользовались этим, чтобы сорвать всю кампанию, от обороны перейти к нападению.

Сразу после выступления по делу "наро-фоминских старушек" (как мы его между собой называли) Краснов-Левитин был вновь арестован. Суд над ним состоялся в мае в Люблино - там же, где потом судили Буковского, Твердохлебова, Орлова, Татьяну Осипову, Таню Великанову и других. Власти выбрали этот отдаленный район, где легче устраивать незаконные операции, а главное - не пускать друзей подсудимого, не пускать иностранных журналистов (последних под фальшивым предлогом, что рядом военные объекты).

Меня в тот раз (предпоследний) пустили в зал суда. Еще на улице меня встретил гебист (почему-то мне запомнились его завитые волосы) и проводил в зал заседаний, принес стул. Потом я сообразил, что цель этой вежливости была не дать мне возможности перекинуться словом с кем-либо до начала суда. На этом суде я еще яснее понял, почему КГБ всегда идет на нарушение закона и устраивает все эти заставы, не пускающие в зал никого, кроме специально подобранной публики. Даже при самой тщательной режиссуре такие процессы оказываются саморазоблачительными для их организаторов. Никак нельзя скрыть, что людей судят за убеждения, за обнародование действительных фактов, в истинности которых они полностью убеждены. На процессе Краснова-Левитина (как и на других подобных процессах) было несколько эпизодов, которые каждого непредубежденного человека должны были бы заставить задуматься и расположить его в пользу обвиняемого.

Краснов-Левитин был приговорен к трем годам заключения. Одна из свидетельниц перед чтением приговора сумела бросить ему красные гвоздики. Это была Вера Лашкова. Анатолий Эммануилович встал и поклонился, со старомодной и трогательной в этой обстановке церемонностью. Так же он до этого встал и поклонился во время допроса свидетелей, когда в зал вошел молодой свидетель-монах в черной рясе и с большим крестом на груди.

После выхода из заключения (где он, между прочим, имел возможность ознакомиться со страшной Сычевской специальной психиатрической больницей заключенных посылали туда на разные работы) Краснов-Левитин продолжал выступать на религиозные и общественные темы; в середине 70-х годов он эмигрировал, принимает участие в зарубежных усилиях в защиту свободы религии в СССР.

Задачи защиты свободы религии и прав верующих в СССР чрезвычайно актуальны и важны. Они занимают одно из центральных мест во всей проблеме прав человека как часть общей борьбы за свободу убеждений в тоталитарном государстве и благодаря массовому и нередко исключительно жестокому характеру религиозных преследований, на раннем этапе советской власти направленных против всех Церквей, сейчас - в основном против тех из них, которые в том или ином смысле проявляют нонконформизм (но при этом все церкви находятся в очень стесненном положении). До 1971 года я очень мало знал об этих проблемах. Они заняли определенное место в работе Комитета, в особенности благодаря Шафаревичу, написавшему большой и хорошо аргументированный доклад о юридическом положении религии в СССР. Из этого доклада, из знакомства с Наро-фоминским делом и другими религиозными делами, из процесса Краснова-Левитина, из исторических работ Краснова-Левитина, Агурского (об изъятии церковных ценностей и антирелигиозном терроре в 20-х годах) и других, из "Хроники текущих событий", из личных контактов с преследуемыми баптистами (нонконформистское крыло), пятидесятниками, адвентистами Седьмого Дня, униатами, католиками из прибалтийских стран я понял всю трагическую остроту и одновременно сложность этих проблем, их массовость и человеческую глубину. Они заняли большое место в моей дальнейшей деятельности. Я подхожу к религиозной свободе как части общей свободы убеждений. Если бы я жил в клерикальном государстве, я, наверное, выступал бы в защиту атеизма и преследуемых иноверцев и еретиков!

Другая чрезвычайно важная проблема, с которой я столкнулся тогда же, - это защита свободы выбора страны проживания, свободы покидать страну и возвращаться в нее. Частью этой проблемы является эмиграция, но именно частью (еще большее сужение проблемы - сводить ее к еврейской эмиграции). Фактически уже в Ленинградском "самолетном деле" я столкнулся именно с этим кругом проблем.

В начале 1971 года ко мне как члену Комитета прав человека пришла женщина с сыном. Она получила разрешение на выезд в Израиль, распродала все вещи, но против выезда ее сына возражает ее бывший муж, и она не могла уехать, сына у нее грозили отобрать, жить ей не на что, спать и есть не на чем. Я не помню, какие действия я предпринял в связи с ее делом и как ее фамилия; через несколько месяцев она все же уехала.

Я много раз публично выступал по частным и общим проблемам эмиграции в Израиль. Это самый мощный эмиграционный поток, питаемый еврейским самосознанием (сионистским - я употребляю это слово без всякого негативного оттенка), антисемитизмом в СССР (то "тлеющим", то вспыхивающим, как в 1953 году), а также законным стремлением людей самореализоваться в условиях, где нет дискриминации и свойственных нашей стране ограничений. Еврейская эмиграция достигла своего статуса благодаря борьбе ее активистов (среди них Анатолий Щаранский, Владимир Слепак, Виктор Браиловский, Эйтан Финкельштейн, Ида Нудель, братья Гольдштейн, Александр Лернер, Иосиф Бегун), благодаря самой широкой международной поддержке.

Власти дают также визы в Израиль всем тем, от кого они хотят избавиться и почему-либо не хотят засудить (конечно, таких меньшинство) - помучив сначала как следует. Так уезжают многие диссиденты - как евреи, так и не евреи. Попытки проявить "самостоятельность" и не участвовать в этой игре КГБ жестоко преследуются (дело Марченко1). В наиболее массовой еврейской эмиграции есть свои острые проблемы. Власти держат руку "на клапане" и по желанию, в зависимости от политической конъюнктуры, то отпускают его, то резко уменьшают число выдаваемых разрешений. Никаких отраженных в законе гарантий индивидуальных прав не существует. Все так же "в отказе" многие евреи, некоторые из них еще с начала 70-х годов. Еще хуже положение желающих эмигрировать немцев и тем более желающих эмигрировать по причинам, не связанным с национальностью.

Проблема немецкой эмиграции возникла очень давно, еще в 20-х годах, и все еще далека от удовлетворительного решения. Впервые я столкнулся с ней в конце 1970 или в начале 1971 года, когда (вскоре после объявления об образовании Комитета) ко мне домой пришел один из добивающихся разрешения на выезд немцев. Его звали Фридрих Руппель. Это был человек лет сорока, коренастый, с живым выразительным лицом, черными курчавыми волосами. Его судьба была потрясающей и в то же время - типичной для сотен тысяч советских граждан "немецкой национальности". В 1941 году (еще мальчиком) насильственно депортирован в Киргизию. Затем - арест матери, обвинение ее в антисоветской агитации и пропаганде, приговорена к расстрелу и расстреляна. Мать его, по словам Фридриха, была малограмотной, тихой и скромной работящей женщиной, никогда не раскрывавшей рта при посторонних. Арест отца - вернулся после смерти Сталина инвалидом 1-й группы. Арест почти тридцати ближайших родственников, большинство погибло в заключении. И наконец арест самого Фридриха, ему было 14 лет. После двух лет скитаний по пересылкам наконец он получил свой приговор от Особого совещания (ОСО). Большую группу заключенных согнали в какую-то полуразвалившуюся церковь. Приговоры приехавшие представители ОСО объявляли по спискам. Руппель услышал свою фамилию в числе осужденных на 10 лет, его вызвали расписаться, и дальше он продолжал оставаться заключенным уже на "законном" основании. Никакого следствия не было, ни суда, ни защиты. Для ОСО достаточно было самого факта ареста в соответствии с циничной поговоркой тех лет: был бы человек, а дело найдется. Фридрих отбыл свои 10 лет, стал работать, получил специальность слесаря-наладчика, женился. Он принял решение уехать из СССР в ФРГ и добивался этого с огромной энергией не только для себя и своей семьи (на мой вопрос, поедет ли жена - она русская, он ответил: куда иголка, туда и нитка), но и для тех своих друзей-немцев, которых объединило с ним это стремление. Он добивался также пересмотра дела и посмертной реабилитации матери, для него это было важно в моральном смысле. Дело было явно липовое. И все же много лет его усилия были безрезультатны. В конце концов Фридрих узнал, в чем дело - тот самый судья (его фамилия Воронцов), который 30 лет назад вынес смертный приговор его матери, теперь стал то ли прокурором Киргизской ССР, то ли Председателем Верховного Суда, и именно от него зависело дать делу ход. В результате настойчивости и смелости Руппеля, связавшегося с посольством ФРГ, с иностранными корреспондентами-немцами, со мной - дело получило огласку, попало в западную печать. Видимо, на Воронцова оказали давление, и вот через 30 лет после гибели матери Фридрих получил справку о реабилитации, о полном прекращении дела "за отсутствием состава преступления". Маленький квадратик бумаги, печать, подпись Воронцова. В 50-е годы, в разгар кампании по реабилитации, такие справки получали родные многих погибших, вероятно многих десятков или сотен тысяч, а надо бы - миллионов, ведь погибли миллионы. Справка, полученная Руппелем, была одна из последних.

Борьба немцев за выезд из СССР в ФРГ, за репатриацию проходила и проходит очень тяжело, трагически. На протяжении 10 лет я узнал многих людей, безуспешно добивающихся разрешения на выезд годами, иногда - десятилетиями. Евреи называют людей в таком положении "отказниками", используя иногда английское слово в русском грамматическом оформлении - "рефьюзники". Таких "рефьюзников" среди немцев очень много, судьба их трагична.

В 70-х годах я узнал о судьбе семьи Бергманов, которая добивается разрешения на выезд в ФРГ (ранее - в Германию) с 1929 года - более 50 лет! Это трудовая, в основном крестьянская семья, целых три поколения ее прошли за эти годы через все возможные мучения. Многие были репрессированы; последний из них - Петр Бергман - уже в 70-х годах отбыл 3 года заключения за участие в мирной демонстрации в поддержку права на выезд. И все же, несмотря на все усилия, власти продолжали отказывать всем членам семьи Бергман в выезде - на обычном фарисейском основании, что у них нет близких родственников в Германии (а как они там могут оказаться?). Лишь недавно (1982 г.) я услышал по "Немецкой волне", что Петр Бергман в ФРГ.

Очень жестоки репрессии властей против тех, кто пытается как-то объединиться, сорганизоваться. Десятки немцев были приговорены к длительному заключению за попытки составления списков желающих уехать (что может быть естественнее и законнее этого?), за участие в коллективных обращениях, в мирных (и, конечно, не создающих никаких беспорядков) демонстрациях. И все же демонстрации происходят - то в Казахстане, то в Прибалтике, то в Москве, куда приезжают представители немцев, т. к. в Москве практически никто из немцев не имеет права проживать. И составляются - ценою величайших жертв и самоотверженности - списки тысяч и десятков тысяч желающих уехать, они попадают в посольство ФРГ, к корреспондентам. Руппель, введший меня в круг немецких проблем, а после его отъезда его друзья передали мне некоторые из этих списков (в них было более 6 тысяч имен).

Немецкая эмиграция питается естественным желанием людей переселиться на землю их предков, приобщиться к ее культуре, языку, экономическим и социальным достижениям и не менее естественным желанием покинуть ту страну, которая подвергла их народ чудовищным репрессиям, фактически геноциду в прошлом, продолжает подвергать дискриминации, ограничениям в образовании и работе. Сотни тысяч немцев погибли в лагерях и резервациях, до сих пор немцы фактически не имеют права вернуться в места своего проживания до войны, до сих пор среди них почти нет людей с высшим образованием, до сих пор каждого немца-школьника его товарищи, насмотревшиеся фильмов о войне, могут назвать - фашист. Почему же столь законное стремление к репатриации столкнулось с такими трудностями? Главная причина - общее антиправовое отношение партийно-государственной власти в СССР к проблеме свободы выбора страны проживания, независимо от того, о людях какой национальности идет речь.

ГЛАВА 8

Люся - моя жена

В июле 1971 года я снял комнату недалеко от Сухуми. Две недели мы жили около моря - с дочерью Любой и сыном Димой. Своего пса Малыша (помесь таксы со спаниелем) мы на это время подбросили по Люсиному предложению к ней на дачу, которую она снимала в Переделкино и где жили в это время ее мама Руфь Григорьевна и сын Алеша. Отвозя Малыша, я впервые увидел Руфь Григорьевну и Алешу, а также близких друзей семьи - Ольгу Густавовну Суок, жену умершего в 1960 году известного писателя Ю. К. Олеши, и Игнатия Игнатьевича Ивича, писателя и литературоведа. Они были очень интересными людьми.

В один из дней нашего пребывания на юге к нам заехали по пути совершаемой ими поездки Таня, дочь Люси, и ее муж Ефрем Янкелевич. Таню я уже знал по эпизоду с зеленой папкой, а мужа ее видел впервые (они поженились менее года назад). Ефрем поразил меня при первой же встрече. Он сказал мне (Таня и моя дочь Люба в это время куда-то отошли), что весной кончает Институт связи, большинство распределений - в "ящики". (Условное название для секретных учреждений: "Почтовый ящик номер такой-то".) Но он не хочет работать на военные цели, надеется попасть в аспирантуру, а если не удастся - будет добиваться какого угодно гражданского распределения. Весной он уже был зятем Сахарова, а евреем - от рождения ("подсахаренный" Янкелевич, как сказала одна наша родственница), и аспирантура ему "улыбнулась". Руководитель аспирантуры сказал:

- Вы понимаете...(многоточие).

Уже при этой первой встрече проявились особенности моего будущего зятя принципиальность, не знающая отклонений, внутренняя честность и ясность понимания ситуации. А также - доверие ко мне, с первого взгляда. Я пользуюсь случаем сказать, что это - взаимно.

Из Сухуми я приехал с флюсом. Люся позвонила:

- Что у вас?

- Флюс.

- Ну, от этого не умирают.

Но приехала со шприцем для обезболивающего укола. Я рассказал этот эпизод, потому что он как-то характеризует ее нелюбовь к сентиментальности и готовность прийти на помощь.

Август я проводил уже в Москве. Накопились какие-то дела. Тогда же я несколько дней провел на процессе Т., а потом делал его запись. В это время Люся с Алешей совершили поездку по тем же местам, где только что был я (это, быть может, тоже было какой-то формой заочного общения). Я дал Люсе адрес нашей дачной хозяйки, рассчитывая, что, быть может, это облегчит ей с Алешей поиски жилья. Когда Люся ее нашла, та долго не могла понять, на кого Люся ссылается, а потом воскликнула:

- А, тихий такой старичок!

Весь этот год мы с Люсей становились все ближе друг к другу, мучились от невысказанности наших чувств. Наконец, 24 августа мы сказали друг другу о них. Начиналась жизнь, каждый год которой, как мы говорим между собой, надо засчитывать за три. На другой день Люся повезла меня к своей маме Руфи Григорьевне Боннэр, вместе с которой она жила. С ними жили также дети Люси - старшая Таня с мужем Ефремом и младший Алеша, перешедший в 9-й класс. С отцом детей Иваном Васильевичем Семеновым Люся разошлась за несколько лет до описываемых событий. Он - ее однокурсник по медицинскому институту, сейчас - заведующий кафедрой судебной медицины в том же институте. Дети в те дни были в Ленинграде, где живет их отец. Руфь Григорьевна лежала больная. Я раньше один раз видел ее, но в этот день ощущал ее уже как близкого мне человека. Мы с Люсей прошли на кухню, и она поставила пластинку с концертом Альбинони. Великая музыка, глубокое внутреннее потрясение, которое я переживал, - все это слилось вместе, и я заплакал. Может, это был один из самых счастливых моментов в моей жизни.

После августа 1971 года наши с Люсей жизненные пути слились, дальше о них можно рассказывать вместе. Но до встречи со мной у Люси и у ее мамы Руфи Григорьевны уже был за плечами большой и сложный жизненный путь, и кое-что из того, что мне стало известно из их слов и от других, я должен здесь привести.

В особенности много я узнал от Регины Этингер, Люсиной подруги с детства, ставшей моим другом. Я не пишу, конечно, всего, что мне известно о Люсиной жизни в прошлом, - это вовсе не полная ее биография или характеристика. Мне кажется, однако, важным более подробно рассказать об общественной, социальной стороне ее личности и о тех обстоятельствах, которые формировали ее в этом отношении, поскольку без этого трудно вести дальнейшее изложение нашей уже совместной жизни.

Руфь Григорьевна Боннэр родилась в 1900 году в семье сибирских евреев, жизненный стиль которых сильно отличался от традиционного представления о евреях, живших в Европейской части России, в особенности в черте оседлости, характеризуясь большей уверенностью в себе, обостренным чувством собственного достоинства и жизнестойкостью. Ее мать Татьяна Матвеевна Боннэр рано овдовела, оставшись без всяких средств с тремя маленькими детьми, стала работать и сумела дать своим детям образование. Она одна из тех, кто оказал большое влияние на формирование Люсиного характера. Руфь Григорьевна - еще совсем юная - участвовала в гражданской войне на Дальнем Востоке, училась в КУТВ (Коммунистический университет трудящихся Востока), затем работала в Средней Азии, в Ленинграде, в Москве на партийной работе. У нее было двое детей. Моя будущая жена - старшая, родилась в 1923 году. Ее брат Игорь моложе на четыре с половиной года.

Муж Руфи Григорьевны - Геворк Алиханов - родился в 1897 г. в Тбилиси; с ранних лет участник революционной борьбы. Окончил семинарию в Тбилиси вместе с Анастасом Микояном, вместе с ним был в дашнаках (армянская националистическая партия), вместе стали большевиками. Знал Камо, Берию последнему, за какое-то хамство с девушкой, в 1916 году дал пощечину. Активный участник Бакинской коммуны и установления советской власти в Армении в 1920 году. Провозгласил советскую власть с балкона в Ереване перед собравшейся толпой и частями Красной Армии и тогда же послал вошедшую в историю телеграмму об установлении Советской власти "Вождям мирового пролетариата - Ленину, Троцкому, Зиновьеву". Первый секретарь ЦК КП(б) Армении. При восстании дашнаков отошел с частями Красной Армии на Семеновский перевал, несколько месяцев держал там оборону в необычно холодную зиму. С тех пор и в течение всей жизни был дружен с Агаси Ханджяном (убитый Берией в 1936 году секретарь ЦК КП Армении). Работал вместе с Кировым. В последний период жизни был членом исполкома Коминтерна, заведующим отделом кадров Коминтерна. В то время Генеральным секретарем Коминтерна был Георгий Димитров, работали Эрколи-Тольятти, Вальтер-Тито1, Ибаррури и многие другие известные деятели мирового коммунистического и рабочего движения.

29 мая 1937 года Геворк Алиханов был арестован в его рабочем кабинете в исполкоме Коминтерна2. Вместе с ним были арестованы большинство его сотрудников (многие из них погибли). Из немногих оставшихся на свободе Борис Пономарев (в то время в подобных случаях это служило почти точным доказательством сотрудничества с НКВД). Пономарева Алиханов взял на работу незадолго до этого по ходатайству жены. Руфь Григорьевна пожалела нуждающегося и не бойкого на вид парня, которого никто не хотел брать к себе. Дальнейшая карьера Пономарева хорошо известна.

Немногие уцелевшие после лагерей товарищи по работе и сотрудники Алиханова практически ничего не могли рассказать ни о драматических, покрытых тайной событиях истории Коминтерна в 30-х годах, ни об обстоятельствах следствия и гибели Алиханова. В Люсиной книге3 приведена фотокопия свидетельства о смерти, выданного при реабилитации и выписанного задним числом. Там нет указания о месте смерти; указанные дата смерти (11.ХI.1939), и причина (пневмония) вызывают сомнение4.

Дополнение, апрель 1988 г. В 1987 г. к нам в дом пришел Игорь Пятницкий, сын известного революционера, в двадцатые - тридцатые годы работника Коминтерна и ЦК КПСС И. А. Пятницкого (Иосиф Аронович Таршис). Еще ранее нам была известна изданная в США Чалидзе книга "Дневник жены большевика", в которой были собраны материалы о судьбе его отца и матери. Пятницкий в 1937 году выступил на пленуме ЦК против резолюции о физическом уничтожении Бухарина и предоставлении чрезвычайных полномочий Ежову, был арестован и погиб. В книге, в частности, содержится запись разговора Игоря Пятницкого с заместителем Главного военного прокурора Тереховым, возможно проливающая свет на обстоятельства гибели Геворка Алиханова. Вот отрывок из этой записи:

"О Ланфанге А. И. Он вел дела почти всех работников Коминтерна, применяя зверские методы. Убил на допросе т. А. Ежов еще до июньского пленума ЦК приблизил к себе этого бандита, его руками создал видимость троцкистской организации в Коминтерне."

Единственным работником Коминтерна, фамилия которого начинается на букву А, был Алиханов. Руфь Григорьевна на полях книги, рядом с записью беседы с Тереховым написала: Алиханов. Это было незадолго до ее смерти.

Дополнение, июнь 1988 г. На днях Игорь Пятницкий передал нам запись рассказа бывшего коминтерновца А. Г. Крымова от 2.VI.1988 в ИМЛ. Из записи следует, что в действительности Ланфангом был убит Анвельт, бывший Председатель Правительства Советской Эстонии (умер на допросе от инфаркта?). Его фамилия также на букву А. Я счел нужным тем не менее оставить и предыдущую запись.

Через полгода после ареста мужа арестована и Руфь Григорьевна. Она не признала обвинений, предъявленных мужу, что привело бы, как обещал ей следователь, к более мягкому приговору, и была осуждена как ЧСИР (член семьи изменника Родины). Такое противозаконное обвинение было обычным в те годы. 8 лет она находилась в каторжном лагере в Казахстане, в тяжелейших условиях, затем - годы ссылки и полного бесправия.

Из ее лагерных воспоминаний. На рассвете женщин построили на утреннюю проверку. Нестерпимо холодно, пронизывающий ветер, женщины еле стоят на ногах от усталости, недоедания. Первые лучи восходящего багрового солнца. Р. Г. говорит своей соседке:

- Смотри, как красиво!

- Ты с ума сошла!

В 1954 году реабилитирована, восстановлена в КПСС, получила двухкомнатную квартиру в Москве (ту самую, в которую я пришел как муж ее дочери и жил вплоть до высылки). Живя с дочерью и с внуками, затем с правнуками, она неизменно деятельно заботлива и общительна, стоически перенося тяжелую и мучительную хроническую болезнь с тяжкими обострениями.

В 30-е годы, вплоть до ареста, родители Люси жили в Москве, в "коминтерновском" доме, где жили многие деятели Коминтерна.

Мать Руфи Григорьевны, Татьяна Матвеевна Боннэр, и старший брат с женой и дочерью жили в Ленинграде. К ним после ареста родителей приехали Люся и Игорь. Вскоре был арестован (и погиб в лагере) Матвей Григорьевич Боннэр. Возможно, именно приезд детей послужил толчком к этому. За арестом последовала высылка его жены. На руках у Татьяны Матвеевны осталось трое детей. Люсе было 14 лет, Игорю 10, Наташе два года.

Люся кончала школу (ученье давалось ей легко), работала уборщицей в домоуправлении, стирала белье и одновременно занималась бегом, гимнастикой, волейболом (в школе была хорошо поставлена физкультура), а также танцами. Очень важными для нее были и занятия в Доме литературного воспитания школьников - ДЛВШ, основанном Маршаком. Жизнь продолжалась. Люся оказалась из тех, кого страшные испытания делают сильней, более жизнестойким.

Через два года после ареста Руфь Григорьевна, по изуверскому приговору лишенная права переписки, увидела в лагере у другой заключенной групповую фотографию девочек-волейболисток. Одна из них была ее дочь Люська. В 1938 году раз в месяц Люся ездила в Москву и, выстаивая длинную очередь, передавала передачи на А - отцу и на Б - матери - пока их принимали. Когда Люсе и Игорю пришло время получать паспорта, она приняла фамилию матери, а брат - отца. Люся одновременно выбрала себе и имя Елена - как у Елены Инсаровой Тургенева1. Романтический выбор этот оказался возможным, так как родители вовремя не зарегистрировали детей, и в 1937 году Люся и Игорь оказались без метрик. Как дочь "врагов народа" Люсю исключили из комсомола, но она добилась восстановления. Во время летних каникул 1938 и 1939 годов работала архивариусом на заводе полиграфических машин, после окончания школы работала старшей пионервожатой и одновременно год училась на вечернем отделении филологического факультета, там окончила курсы медсестер запаса.

В первые дни войны Люся пошла в военкомат и вскоре уже ехала к фронту. Тогда же добился отправки на фронт друг ее детства и юности Всеволод Багрицкий, сын поэта Эдуарда Багрицкого и тоже молодой поэт. Мать Всеволода Лидия Густавовна Багрицкая, как и Люсина мама, в это время находилась в лагере. В феврале 1942 года Всеволод погиб.

Кратко расскажу о ее жизни военных и послевоенных лет. В 1941 году Люся была санинструктором - выносила раненых. Большую часть войны медсестра, старшая медсестра на военно-санитарных поездах (сначала ВВСП - временный военно-санитарный поезд, потом, после контузии и госпиталя, ВСП - то же самое, без эпитета "временный", соответственно вагоны, а не теплушки; и тот, и другой всегда переполнены сверх меры, всегда тяжелый изнурительный труд - уход за ранеными, стирка бинтов, рубка дров, всегда на каждой станции надо воевать с начальством, чтобы раненые были погружены, иногда вблизи линии фронта - бомбежки). В 1945 году Люся - на разминировании в Карелии.

В октябре 1941 года - тяжелая контузия и ранение. Ее засыпало землей на железнодорожных путях, и только случайно группа моряков ее обнаруживает, несколько дней она лежит ослепшая, оглохшая и лишившаяся речи; вероятно, именно последствия этой контузии потом привели ее к инвалидности.

Люсю контузило на станции "Валя". Недавно в автобиографической повести Виктора Конецкого я вновь встретил это название. Тоже описана жестокая бомбежка - глазами десятилетнего мальчика. В этой же повести Конецкий вспоминает стихи Сергея Орлова "Станция Валя", некоторые их строчки трогают душу. Но, может быть, это разные станции под одним названием, бывает и такое.

Потом еще ранение. Недавно, собирая повсюду компрометирующий материал на мою жену, работники КГБ несколько часов допрашивали начальника санпоезда, в котором служила Люся. (Ему сейчас значительно больше восьмидесяти лет.) А он не мог сказать о ней ничего нужного: "Мы все ее очень любили".

Незадолго до конца войны - новая попытка исключить ее из комсомола, так как она отдала кусок мыла и хлеб немцу-военнопленному; она удачно отругивается на собрании. Кончает войну лейтенантом медицинской службы, демобилизуется по инвалидности (инвалид Отечественной войны II группы по зрению), диагноз - травматические катаракты и увеит (потом добавилось многое другое). Сразу после демобилизации Люся съездила к маме в Казахстан, в лагерь; несколько дней они - вместе. Возвратилась в Ленинград, началась новая - штатская жизнь, поначалу это очень трудно. Она рассказывала, как вышла в Ленинграде на Московском вокзале и села прямо на площади, положив рядом вещевой мешок, не зная, куда идти, что делать.

В первое послевоенное время у Люси жили многие подруги и друзья - у нее, как у находившейся в армии, сохранилась комната. Люся помогала многим ссыльным и политзаключенным; в это время от Елизаветы Драбкиной она получила прозвище - "Всехняя Люся" (посылки должны были быть от родственников, и Люся называлась дочерью всех тех, кому что-то посылала; отсюда - "Всехняя"; о Драбкиной я рассказываю дальше).

В 1945 году врачи предсказывали Люсе полную слепоту через несколько лет, и она изучила азбуку Брайля. Весь год лежала по глазным клиникам, подвергалась мучительному лечению. Ей запретили поднимать тяжести более 2 кг, иметь детей, учиться в вузе, работать. Но ей удалось - с большим скандалом, преодолев сопротивление медицинской комиссии - поступить в медицинский институт.

В январе 1953 года на страну обрушивается дело "врачей-убийц". Повсюду проводятся собрания, на которых трудящиеся требуют смертной казни для арестованных. Среди них - профессор Люсиного института Василий Васильевич Закусов. Люсе, профсоюзной и комсомольской активистке, поручили выступить на общем собрании. Вместо ожидавшихся от нее слов она (может, неожиданно для самой себя) сказала:

- Ребята! Вы что, с ума посходили - смертную казнь В. В.?

Ее исключили из института. Но вскоре Сталин умер. Приказ об исключении был аннулирован.

В 1950 году Люся нарушила запреты врачей - у нее родилась дочь Таня, в 1956 году - сын Алеша. После окончания института Люся работала участковым врачом, врачом-микропедиатром в родильном доме (с недоношенными детьми). Работала на две ставки. (Оклады медиков в СССР - постыдно, невероятно малы.) Я уверен, что Люся была прекрасным врачом - самоотверженным, старательным и умным.

В 1959 году Люсю направили в заграничную командировку на год в Ирак на кампанию оспопрививания. (Сейчас, когда ВОЗ объявила об искоренении оспы, Люся с гордостью вспоминает о своем участии в этом деле.) Этот первый выезд за рубеж - так же, как раньше арест родителей, поставивший ее перед дилеммой: погибнуть или стать человеком, как война с ее общей, общенародной бедой и общей борьбой, как мединститут и работа врачом - еще один этап формирования личности. Она увидела то, что остается неведомым большинству советских граждан, - что советская система вовсе не есть единственно возможная, а в чем-то даже совсем не лучшая. Она свободно общалась с арабами - более свободно, чем это обычно допускается для советских граждан. Среди ее новых друзей и знакомых - иракские коммунисты (многие из них потом погибнут при очередном перевороте), промышленники, просто врачи. Но также среди них - премьер Касем. Люся случайно первой оказала ему помощь после покушения; пожалуй не совсем случайно, потому что, пока она накладывала повязку, кто-то из больницы позвонил в советское консульство и на вопрос оказывать ли помощь Касему - получил бесподобный ответ:

- Да, если есть уверенность, что он будет жив.

Люся работала несколько месяцев в Сулеймании - центре провинции, населенной курдами. Была знакома с лидером курдов Барзани. Как Люся рассказывала, иногда по вечерам, когда она гуляла по городу, он посылал за ней мальчишек, которые еще на бегу кричали: "Доктора, Барзани зовет пиво пить". Большую часть получаемых денег (что оставалось после того, как значительную часть забирало себе государство) Люся тратила на поездки - увидела Вавилон и другие исторические памятники, на один-два дня выезжала в Ливан, была в Египте, слышала выступление Насера, который, воздев к небу руки, призывал гибель на головы евреев и коммунистов. По возвращении из Ирака Люся написала репортаж об этой стране, опубликованный ленинградским журналом "Нева" - хотя редакция кое-что, более острое, опустила, все равно ее рассказ "хорошо смотрится".

В середине 60-х годов Люся разошлась с мужем и переехала из Ленинграда с детьми в Москву к маме. Люся стала работать преподавателем детских болезней и заведующей практикой в медучилище. Зарплата была немного больше, очень существенно, что близко от дома и большой отпуск (в это время болел Алеша), и ей нравилось иметь дело с молодежью. Скоро Люся организовала в медучилище группу самодеятельности, приобщая девушек из подмосковных поселков, часто из самых неблагополучных семей, к поэзии и музыке.

К этому времени относятся ее выступления в газете "Медицинский работник" на медико-социальные темы, в их числе получившая огромное число откликов статья "Дайте пропуск маме" - о том, что мама должна быть около ребенка в больнице.

В 1966 году Люсю командировали в Армению, чтобы она написала к 50-летию Октября очерк о своем отце (кажется, инициатива командировки исходила от ЦК КП Армении; Люсин журналистский дебют об Ираке, а может, также газетные выступления, видимо, сыграли в выборе именно ее какую-то роль; ей были предоставлены большие возможности для работы и определенные, почти "номенклатурные" удобства). Несколько месяцев подряд Люся рылась в архивах, в том числе в архивах ЧК. Гражданская война и революция предстали перед ней не в условно-романтическом ореоле (всадники, мчащиеся на киноэкране с обнаженными шашками под развевающимся, пробитым пулями знаменем), а во всей их безмерной жестокости, грязи, вероломстве и страданиях (но была и романтика). Она не смогла писать об отце, не поняв до конца, не пережив внутренне всего того, что ей открылось. Одно время она хотела писать о друге отца, герое гражданской войны на Кавказе Калганове, но потом оставила и эту мысль. Возвратилась в Москву. Вскоре она вступила в партию.

Люся - активный человек, ей хочется исправлять жизнь, "исправлять советскую власть". Ну, а исправлять советскую власть легче всего, конечно, изнутри со стороны ее сердца, партии, будучи ее членом. Собственно, Люся давно занималась исправлением советской власти, и ее вступление в партию было не более чем запоздалое оформление этого. Запоздалое - потому что время было уже другое, когда в партию уже вступали, в основном, ради карьеры и привилегий, и потому что она сама уже была другой.

В 1967 году Люся поехала в свою новую зарубежную поездку - на этот раз в гости в Польшу. Там жили друзья, бывшие сотрудницы отца (тоже, как Руфь Григорьевна, прошедшие через тюрьмы и лагеря, многое пережившие и понявшие). По сравнению с СССР уже и Польша была почти западной страной - с большим чувством человеческого и национального достоинства. И не мирящейся с тем, с чем мириться нельзя. Сегодня мы видим дальнейшее развитие этих особенностей - но еще не последнее слово. В 1968 году Люся поехала уже в самую настоящую западную страну - во Францию, где жили многие родственники Руфи Григорьевны, заброшенные туда судьбой, кто до, а кто после революции. Она впервые встретилась с ними и их друзьями - с коммунисткой-аристократкой в рваных джинсах и со сверкающей спортивной машиной; с другим коммунистом, членом ЦК, который "боится" поехать в страну реального (развитого) социализма, чтобы не разочароваться; с рабочими, инженерами, агрономом, врачами, педагогами - ставшими французами и полюбившими эту страну, но с пристальным вниманием и болью всматривающимися в свою далекую прежнюю родину. Люся приехала во Францию вскоре после майских событий, еще не были смыты со стен экстравагантные лозунги, но уже все внимание - Чехословакия, что там сделает СССР? И вот - 21 августа. Ваши танки в Праге, - с упреком сказал ей дядя. Племянник (11 лет) не поздоровался:

- Я не подаю руки советскому солдату.

На экранах телевизоров - непрерывные передачи о чешских событиях. Оттуда (с Запада) советская акция (прикрытая Варшавским Пактом) выглядела особенно страшной и саморазоблачительной. Уже казался неактуальным вопрос, возможен или невозможен социализм с человеческим лицом в принципе, - ясно, что в своей империи и на ее окраинах СССР не допустит, не может допустить даже тени чего-нибудь подобного. И вот Люся вернулась в СССР. Она опять вела занятия в медучилище, руководила самодеятельностью, волновалась за судьбу своих девушек и юношей. Но к партбилету в кармане она была уже безразлична.

И наконец, 1970 год. У Люси дома - Эдуард Кузнецов.

- Эдик, ты что-нибудь скрываешь от меня?

- Не спрашивай, я не могу тебе ничего сказать и мне очень не хочется тебя обманывать.

Она не настаивала (потом горько жалела). О дальнейших событиях "самолетного дела" я уже рассказывал.

С 24 августа 1971 года мы с Люсей - вместе.

Осенью 1971 года Люся повезла меня в Ленинград к ее близким друзьям Регине Этингер, Наташе Гессе и Зое Задунайской. Это был наш первый совместный выезд из Москвы. Дружба с этими людьми была очень важна для Люси, и она должна была ввести меня в этот круг. Так оно и получилось - это стало еще одним моим внутренним приобретением благодаря Люсе. Регина (Инка, как зовет ее Люся) была ее школьной подругой в Ленинграде. Их дружба была очень глубокой, каждый из них был очень нужен другому на всех крутых поворотах судьбы - целых 43 года, вплоть до смерти Регины осенью 1980 года. Они хорошо понимали и знали друг друга; Люся говорила: Регина знает обо мне больше, чем я сама (это распространялось и на фактические обстоятельства жизни, которые Люся иногда забывает, и на внутренние - Регина, с ее тонким душевным проникновением, чуткостью и аналитическим умом, видела, как говорится, на сажень в земле). В середине 60-х годов Регина тяжело заболела - у нее обострился порок сердца, она стала полупостельной больной, прикованной к дому, по существу полным инвалидом. Эта болезнь привела ее к смерти через 17 лет, но, благодаря собственному удивительному мужеству и стойкости и преданной непрерывной и самоотверженной помощи друзей, Регина прожила эти годы содержательно и в каком-то смысле красиво. Были у нее в это время новые занятия, увлечения, а самое главное - она была очень нужна своим друзьям. Регина, Наташа и Зоя жили втроем (а теперь только двое из них) в одной квартире на Пушкинской (мы их между собой называем "пушкинцами")1. Они - не родственники, но далеко не каждая семья может создать такую атмосферу дома. Все трое - пенсионерки с ограниченными доходами. Их дом стал центром притяжения для многих людей разных возрастов - благодаря удивительному духу какого-то внутреннего благородства, интеллигентности, товарищества, внимательности к каждому. Каждая из троих хозяек вносила что-то свое, необходимое в этот дух. Старшая из них - Зоя Моисеевна Задунайская; вероятно, она внесла больше всего доброты, мягкости, терпимости, деятельного повседневного труда; она долго работала под началом известного детского писателя Самуила Маршака, была одна из "маршаковен". Вместе с Наташей они составляли и в последние годы сборники сказок. О Наталье Викторовне Гессе я уже писал - это она была в Калуге на процессе Пименова - Вайля. Решительная, деятельная, умная, с живым интересом к людям, событиям, идеям Наташа стала достойной и необходимой третьей вершиной Пушкинского треугольника. Таковы были Люсины главные друзья, ставшие и моими... Теперь этот дом сильно опустел без Регины...

В октябре 1971 года мы с Люсей приняли решение пожениться. У Люси были серьезные сомнения. Она боялась, что официальная регистрация нашего брака поставит под удар ее детей. Но я настоял на своем. Относительно ее сомнений я полагал, что сохранение состояния неоформленного брака еще опасней. Кто из нас был прав - сказать трудно, "контрольного эксперимента" в таких вещах не бывает. Удары по Тане, а потом по Алеше - последовали...

Официальная регистрация в ЗАГСе состоялась 7 января 1972 года. За два дня до этого был суд над Буковским. Я должен сначала рассказать о некоторых событиях конца 1971 года и начала 1972 года, в которых для меня тесно переплелись общественное и личное...

ГЛАВА 9

Поэты. Беседа с Туполевым. Дело Лупыноса. Суд над Буковским. Поездки в Киев. Новые аресты. Диссиденты

Люся, в отличие от меня, еще в детстве и юности была близка к писательскому миру. Я писал о Всеволоде Багрицком, сыгравшем большую роль в ее жизни. В 60-е годы у нее возобновились отношения с поэтами и писателями. Осенью 1971 года она привела меня к Булату Окуджаве. Это была не первая моя встреча с ним, но первая настоящая. Формально же первая была за три года до этого, в Тбилиси, во время Гравитационной конференции. Он пришел тогда вместе с женой ко мне в номер в гостинице, но разговора не получилось, да и вообще я, наверное, произвел на них "странное" впечатление. В этот самый день Володя Чавчанидзе, в прошлом аспирант в ФИАНе, а в 1968 году - видная фигура в научном мире в Грузии, директор Института кибернетики, вместе со своим сотрудником Марком Перельманом пригласил меня в ресторан и там напоил - это почти единственный случай в моей жизни. Творчество Окуджавы, его песни, которые он поет в сопровождении гитары, очень близки, дороги мне (так же, как большинству моих сверстников еще раньше, но ведь я был сильно оторван от общего мира). Я вижу в песнях Окуджавы что-то глубинное от времени, от меня самого (и осуществившееся, и неосуществившееся, только заложенное во мне). Такое же чувство было у Люси еще с начала 60-х годов (и она сильно способствовала моему прозрению). 21 мая 1971 года, когда мы с ней еще были на "вы", она сделала мне царский подарок - машинописный сборник песен Окуджавы, в самодельном зеленом переплете, с вложенной от нее запиской. Там были все основные произведения Окуджавы, написанные к тому времени, - от таинственно-пронзительной "Ели" до углубленного в раздумья "Моцарта". Я немного волновался, идя к поэту, образ которого окружен для меня неким романтическим ореолом. Но все обошлось. Возник даже некий душевный контакт - конечно, благодаря Люсе. Булат был нездоров, полулежал в постели, но он явно обрадовался нашему приходу, Люсе. Встреча эта запомнилась. К сожалению, такая теплая встреча оказалась последней. Жизнь развернула нас в разные стороны. Через два года, встретившись случайно с Люсей, на ее вопрос, как он живет, Булат сказал (зло, по словам Люси):

- Хорошо живу. Денег много. Вот машину купить собираемся.

Незадолго до моей высылки нам удалось пойти на авторский концерт Окуджавы. Он с большим блеском исполнял свои вещи (старые и некоторые новые).

В те же осенние дни Люся повезла меня к Давиду Самойлову - прекрасному поэту, быть может лучшему сейчас поэту классического звучания, прямому наследнику поэзии ХIХ века. Самойлов жил за городом, в большом доме деревенского типа. Они с женой радушно приняли нас - тут отношение ко мне было явно отражением их отношения к Люсе. Самойлов прочитал свои новые стихи, осведомившись сперва, могу ли я долго слушать чтение. Он прекрасный чтец, голос его в домашней обстановке звучал, по-моему, даже лучше, выразительней, чем на эстраде. Читал он тогда и не свои стихи. Мог ли я представить себе что-либо подобное еще за полгода до этого?

В ближайшие месяцы я впервые увидел и многих других поэтов и писателей. Среди них был Владимир Максимов, ставший потом нашим с Люсей большим и верным другом. Это человек бескомпромиссной внутренней честности, напряженной мысли, прошедший трудный жизненный и идейный путь. Сейчас он в эмиграции, издатель прекрасного (при множестве недостатков, срывов, крайностей и ляпсусов) зарубежного литературно-публицистического журнала "Континент", жизненно важного для всех нас. В ту первую нашу встречу Максимов был очень расстроен, может и не чем-либо конкретным. Запомнились его слова:

- Эту страну надо уносить с собой на подошвах сапог.

В декабре 1971 года был исключен из Союза писателей Александр Галич, и вскоре мы с Люсей пришли к нему домой; для меня это было началом большой и глубокой дружбы, а для Люси - восстановление старой, ведь она знала его еще во время участия Севы Багрицкого в работе над пьесой "Город на заре"; правда, Саша был тогда сильно "старшим". В домашней обстановке в Галиче открывались какие-то "дополнительные", скрытые от постороннего взгляда черты его личности - он становился гораздо мягче, проще, в какие-то моменты казался даже растерянным, несчастным. Но все время его не покидала свойственная ему благородная элегантность. Галич жил вдвоем с женой, Ангелиной Николаевной. В доме - довольно много антикварных вещей; недавно, когда он был преуспевающим киносценаристом ("На семи ветрах", "Верные друзья" и др.), он умел со вкусом распорядиться своими гонорарами; сейчас же ему было (пока) что продать, чтобы купить жизненно необходимое. На стене висел прекрасный карандашный портрет Ангелины Николаевны (я не знаю, кто был художник, - в эту женщину можно было влюбиться) и рядом стоял бюст Павла I. Я несколько подивился такому выбору, но Галич сказал:

- Вы знаете, история несправедлива к Павлу I, у него были некоторые очень хорошие планы.

(Недавно мы с Люсей читали интересную книгу Эйдельмана об эпохе Павла I, в чем-то подкрепившую для нас мысль Галича о некоторой несправедливости традиционных оценок этого человека.)

Еще один эпизод из этой встречи запомнился - может, и не очень значительный, но хочется рассказать. Я стал говорить о "Моцарте" Окуджавы я очень люблю эту песню. Но Галич вдруг сказал:

- Конечно, это замечательная песня, но вы знаете, я считаю необходимой абсолютную точность в деталях, в жесте. Нельзя прижимать ладони ко лбу, играя на скрипке.

Я мог бы сказать в защиту Окуджавы, что старенькая скрипка - это метафора и что все воспринимают Моцарта не как скрипача, а как композитора. Но в чем-то, с точки зрения профессиональной строгости, Галич был прав, и мне это было интересно для понимания его собственного творчества скрупулезно-точного во всем, филигранного. А "Моцарта" и другие песни Окуджавы я люблю от этого не меньше. Потом мы еще много раз бывали у него; после отъезда Галича за границу нам очень не хватало возможности заехать иногда в эту ставшую такой близкой квартиру у метро "Аэропорт". Бывал он и у нас, чаще всего - на семейных праздниках, всегда охотно и помногу пел свои песни, без которых нельзя себе представить наше время. Помню, как однажды он на секунду замешкался, не зная, с чего начать, и Юра Шиханович (голосом, который у него становится в таких случаях несколько скрипучим) попросил спеть "По рисунку палешанина... (кто-то выткал на ковре Александра Полежаева в белой бурке на коне...)". Саша тронул струны гитары и запел:

...едут трое, сам в середочке, два жандарма по бокам.

Его удивительный голос заполнил маленькую комнату Руфи Григорьевны, где мы все сидели. Сместились временные рамки, смешались судьбы людей, такие различные и такие похожие в своей трагичности (Александра Пушкина, Александра Грибоедова, Александра Полежаева и Александра Галича). Вскоре был арестован Юра Шиханович. Александр Галич летом 1974 года эмигрировал, а еще через три года - его не стало. "Столетие - пустяк".

Незадолго до отъезда Галич был у нас на дне рождения Люси. Он спел, в числе прочих, посвященную ей ностальгическую песенку о телефонах. Спел он в тот раз и свои, звучащие как завещание "А бойтесь единственно только того, кто скажет: "Я знаю, как надо!"", "Не зови - Я и так приду!", "Когда я вернусь...".

Последний раз я слышал голос Саши в "нобелевскую ночь" в октябре 1975 года. Сквозь помехи и ночные трески международных телефонных линий прорвался его теплый, низкий голос:

- Андрей, дорогой, мы все тут безмерно счастливы, собрались у Володи (Максимова), пьем за твое и Люсино здоровье. Это огромное счастье для всех нас...

Когда Люся вышла в 1975 году из поезда на парижском вокзале, первый, кого она увидела, был Галич, элегантный, с красными розами в руках. В 1977 году Галич приехал в Италию, где находились Люся (на операции для лечения глаз) и Таня и Рема с детьми, незадолго перед этим вынужденные эмигрировать. С Люсиных слов я знаю о трогательном эпизоде, произошедшем с Галичем и моим четырехлетним внуком Мотей. Саша звал ужинать в какой-то близлежащий ресторанчик. Мотя почему-то не хотел идти и заявил:

- Я не пойду, ты не тот Галич.

(Он уже знал о Галиче-певце, его песни уже существовали для него, но отдельно от Галича-знакомого.)

- Как не тот?

И Галич порывисто и легко встал на одно колено, положив на другое гитару, и запел:

- Снова даль предо мной неоглядная...

Мотя несколько минут внимательно молча слушал, потом сказал:

- Дидя Адя тоже хорошо поет.

Это было признание Галича (после этого Мотя сунул свою руку в его и готов был идти куда угодно) и одновременно - высочайший комплимент для меня. А через несколько недель Галич погиб. Та версия, которую приняла на основе следствия парижская полиция и с которой поэтому мы должны считаться, сводится к следующему:

Галич купил (в Италии, где они дешевле) телевизор-комбайн и, привезя в Париж, торопился его опробовать. Случилось так, что они с женой вместе вышли на улицу, она пошла по каким-то своим делам, а он вернулся без нее в пустую якобы квартиру и, еще не раздевшись, вставил почему-то антенну не в антенное гнездо, а в отверстие в задней стенке, коснувшись ею цепей высокого напряжения. Он тут же упал, упершись ногами в батарею, замкнув таким образом цепь. Когда пришла Ангелина Николаевна, он был уже мертв. Несчастный случай по неосторожности потерпевшего... И все же у меня нет стопроцентной уверенности, что это несчастный случай, а не убийство. За одиннадцать с половиной месяцев до его смерти мать Саши получила по почте на Новый год странное письмо. Взволновавшись, она пришла к нам. В конверт был вложен листок из календаря, на котором было на машинке напечатано (с маленькой буквы в одну строчку): "принято решение убить вашего сына Александра". Мы, как сумели, успокоили мать, сказав, в частности, что когда действительно убивают, то не делают таких предупреждений. Но на самом деле в хитроумной практике КГБ бывает и такое (я вспомнил тут анекдот о еврее, едущем в Житомир, который рассказывал Хрущев). Так что вполне возможно, что телевизор был использован для маскировки - "по вдохновению", или это был один из тех вариантных планов, которые всегда готовит про запас КГБ.

Вернусь к событиям 1971 года. Приближался суд над Буковским. (Власти не решились - или не захотели - пустить его по психиатрическому пути, как мы опасались.) Я решил обратиться к знаменитому авиаконструктору академику Андрею Николаевичу Туполеву с предложением вместе со мной поехать на суд. Я считал, что если два известных академика встанут на путь открытого сопротивления беззаконным репрессиям против честных людей, защитников прав человека, других людей - то это может иметь решающее значение не только в конкретном деле Буковского (которое меня волновало), но и для всей обстановки в стране. Если два, а не один, то почему не большинство? Я и сейчас думаю, что согласие Туполева на мое предложение было бы огромным событием.

Дело Буковского, уже пользовавшегося большой известностью не только в СССР, но и за рубежом, выступавшего без всякой личной, обращенной на себя окраски, а явно за других, - было очень подходящим. Почему я из всех академиков обратился именно к Туполеву? Во-первых, в силу его огромного авторитета, особого положения в государстве - оно было много выше, чем у меня, и приближалось к положению таких людей, как Курчатов. Во-вторых, я знал, что Туполев сам был репрессирован в 1939 или в 1940 году, перенес тяжелые изнурительные допросы (несколько суток стоял перед следователем отеки ног уже не прошли до конца его жизни); знал я и то, что Туполев возглавлял "шарашку", держал себя с большим достоинством, требовал хороших условий для всех работавших там заключенных специалистов (среди которых был С. П. Королев, вытребованный им с Колымы, с "общих работ", известный физик-теоретик Ю. Б. Румер и многие другие, спасенные им, может быть, от смерти). Я, правда, знал и другое - что А. Н. Туполев все послевоенные годы был фактически главой фирмы, имел очень тесные связи с партийно-бюрократическим аппаратом и, в частности, с "оборонными" отделами, т. к. значительная часть деятельности фирмы была направлена на военные цели (Мясищев, который вместе со мной получал Ленинскую премию, был его заместителем; с другим заместителем, Архангельским, я встречался еще в 1955 году на испытаниях). Знал я также об исключительной осторожности Туполева в высказываниях - мне об этом рассказывал Игорь Евгеньевич, знавший его в 40-е годы. Так или иначе, я решил рискнуть - игра стоила свеч.

Числа 20 декабря я приехал к Туполеву на его загородную дачу на академической машине. Я как академик имел право вызывать машину для служебных и - не официально - личных надобностей с "конвейера" академического гаража и широко этим пользовался начиная с 1970 года. Но долго держать машину не рекомендовалось. В этот раз я несколько нарушил это правило. Туполев, уже овдовевший к тому времени, жил один (вероятно, с какой-то обслугой, но я никого не видел, кроме привратника, открывшего мне калитку, когда я позвонил) в большом загородном доме, окруженном высоким сплошным забором. Мы разговаривали в кабинете, где на письменном столе стояла модель сверхзвукового лайнера ТУ-144, а у стен были расположены шкафы со справочной, журнальной и научной литературой и развешены фотографии различных туполевских самолетов - в полете, на взлете, в сборочном цехе.

Я кратко и насколько сумел убедительно изложил цель своего приезда. Туполев слушал меня с напряженным вниманием и несколько минут молчал. Потом на лице его появилась язвительная усмешка, и он стал задавать мне быстрые вопросы, иногда сам же на них отвечая. Суть его речи сводилась к тому, что никакого Буковского он не знает и знать не желает, что из моих ответов он видит, что Буковский бездельник, а в жизни всего важнее работа. Он видит также, что в моих взглядах - абсолютный сумбур (это было сказано, когда я упомянул, что советские военные самолеты с арабскими летчиками бомбят колонны беженцев в Нигерии, осуществляя тем самым геноцид - я это говорил уже в конце разговора в смысле: пора подумать о душе). Ехать на суд он категорически отказался, мне же, по его мнению, необходимо обратиться к психиатру и подлечиться. Он, однако, ни разу не сказал, что считает советский суд самым справедливым в мире - я мог бы ему тогда напомнить, что он сам был осужден за продажу "панской" Польше чертежей своего бомбардировщика за 1 млн. злотых (таково было официальное обвинение); просто все это теперь его не интересовало. Так эта моя попытка кончилась неудачей. Когда я уезжал, он язвительно заметил мне:

- Вы сидели на моих перчатках и помяли их.

Я не удержался от замечания, что смятые перчатки можно выгладить, смятую душу - значительно трудней.

За несколько лет до моего визита на каких-то академических похоронах ведавший похоронными делами человек рассказал, что Туполев ездил на Новодевичье (сильно привилегированное) кладбище и заранее заказал участок для себя и своей жены, тогда еще живой. Эта история мне вполне понравилась.

Через несколько дней после поездки к Туполеву мне сообщили, что в Киеве предстоит суд над украинским поэтом Лупыносом - ему угрожает психиатрическая тюрьма. Мы с Люсей поехали на аэродром; с помощью моей книжки Героя Соц. Труда удалось достать билеты, и вечером накануне назначенного дня суда мы были в Киеве. В гостинице нам дали койки на разных этажах, т. к. в наших паспортах еще не было отметки о браке (эта церемония еще предстояла), а нравственность в советских гостиницах охраняется весьма строго. Стоявший позади нас мужчина, вероятно сопровождавший нас гебист, пытался протестовать - такому заслуженному человеку можно сделать исключение. У него, конечно, была своя цель - облегчить наблюдение, но он не хотел при нас открыться. Утром, когда мы с Люсей встретились на нейтральной почве, в гостиницу пришли украинцы - И. Светличный, которого я уже знал раньше, Л. Плющ и еще кто-то, и мы пошли на суд. По дороге Светличный рассказал нам суть дела. Лупынос уже был ранее осужден по обвинению в националистической пропаганде. В лагере он тяжело заболел, какое-то время мог передвигаться только на кресле-каталке, потом с костылями. Весной этого, 1971 года читал стихи у памятника Тарасу Шевченко (вместе с другими поэтами). В его стихотворении была фраза об украинском национальном флаге, который стал половой тряпкой. Кто-то донес об этом "националистическом и антисоветском" выступлении, и он был арестован. К нашему удивлению, всех пришедших свободно пустили в зал суда. Но заседание не открывалось. Наконец, вышел секретарь и объявил, что судья заболел (кто-то из наших, однако, видел его утром), - заседание переносится. Это, конечно, был результат нашего приезда. Через две недели суд состоялся совершенно неожиданно - почти никто, даже отец Лупыноса, которого мы видели на первом заседании, об этом не знал. Лупынос был направлен в специальную психиатрическую больницу, а именно - в Днепропетровскую, одну из самых страшных в этом ряду. С 1972 по 1975 год именно там находился Леонид Плющ, и он многое рассказал об этом заведении. Лупынос находится там до сих пор (сведения 1979 года) - таково его наказание за одну стихотворную строчку1.

В начале 1972 года мы с Люсей выехали на мою дачу, подаренную мне по постановлению правительства в 1956 году. Я с Клавой не жил там во время моей работы на объекте, так как я практически все время находился вне Москвы, и мы не имели ни сил, ни умения ее освоить. Сейчас мы хотели пожить во время школьных каникул с моим сыном Димой (отношения с которым, как и с другими моими детьми, не складывались) и с Алешей, тоже школьником, на год старше Димы. Но через два дня на дачу приехал наш знакомый Алексей Тумерман. Он сообщил, что на 5 января назначен суд над Буковским. Мы тут же выехали в Москву.

Суд был в Люблино - там же, где суд над А. Красновым-Левитиным. Но на этот раз никакой кудрявый гебист не встречал меня. Нам всем преградила путь на второй этаж (где был суд) плотная шеренга "дружинников" с красными повязками, стоявших с наглым и самоуверенным видом, напоминая СС-овцев из бесчисленных фильмов о войне (это, конечно, были гебисты). Всего внизу скопилось около 60 человек "наших". Я время от времени подходил к дружинникам, требуя вызвать коменданта и провести наших представителей наверх, чтобы убедиться, действительно ли в зале нет мест (под этим предлогом нас не пускали). Гебисты же кричали мне:

- Советский ли вы человек, академик Сахаров?

Это уже было что-то новое. Позже мы узнали от родных Буковского некоторые подробности происходившего в зале суда. Судья спросил одного из свидетелей, офицера-таможенника, бывшего в прошлом приятелем Буковского:

- Вы коммунист, пытались ли вы как-то переубедить обвиняемого, повлиять на него?

- Да, конечно.

- Что же вы ему сказали?

- Я сказал - стену лбом не прошибешь.

Буковский сказал в последнем слове:

- Я сожалею, что за 14 месяцев, которые я был на свободе, я успел сделать так мало. Но я горжусь тем, что я сделал.

Приговор - 7 лет заключения и 5 лет ссылки. Мы надеялись, что Буковского проведут по переходу и мы сможем его приветствовать. Но вдруг кто-то закричал: "Машина уже на улице!" Мы бросились туда - дружинники и милиция преградили нам путь. Люся резко оттолкнула одного из милиционеров, крикнув:

- Пусти, фашист!

Впоследствии Валерий Чалидзе, узнав об этом, упрекал ее за недостойное жены академика поведение, а я - нет. Якир успел подбежать к машине, где был Володя, и крикнул:

- Володя, молодец!

Несколькими часами раньше он сказал с большой искренностью:

- 10, 20, 30 таких процессов! Я уже не выдерживаю! Сам я нового приговора уже не перенесу - это выше моих сил.

ГБ, конечно, все это "мотало на ус".

7 января в ЗАГСе нашего района состоялась церемония нашего бракосочетания. С нами почти никого не было, кроме свидетелей (Наташа Гессе и Андрей Твердохлебов), в последний момент, запыхавшись, прибежала Таня (Люсина дочь; я же по душевной слабости не сообщил своим детям о предстоящем бракосочетании - об этом я всегда вспоминаю с самоосуждением, подобное поведение никогда не облегчает жизни). ГБ прислало своих свидетелей полдюжины мужчин в одинаковых, очень хорошо сшитых черных костюмах.

Мы обычно стараемся не думать о мотивах ГБ - у них настолько иная система ценностей и целей, что мы редко можем их понять, да и ни к чему. Но тут я рискну высказать предположение, что так они выражали свое неудовольствие.

Вечером того же дня мы с Люсей вылетели в Киев, на этот раз чтобы встретиться с известным писателем Виктором Некрасовым (автором одной из лучших книг о войне "В окопах Сталинграда") - мы узнали, что у него была переписка с главным психиатром СССР проф. Снежневским (автором сомнительной, по мнению некоторых, теории вялотекущей шизофрении - но тут я не могу иметь обоснованного мнения) по делу Буковского. Мы надеялись, что эти письма будут полезны для кампании в его защиту. Такое начало нашей официальной семейной жизни, быть может, символично. И дальше много лет подряд сотни общественных дел почти каждый день заставляли нас куда-то спешить, сидеть до 4-х ночи за машинкой, с кем-то спорить до хрипоты. Но не это сделало нашу жизнь трудной, даже трагичной.

Некрасов встретил нас радушно, и мы сразу прониклись взаимной симпатией. Он поводил нас по горячо любимому им Киеву. В другую прогулку в тот же день Люся показала мне дом, где жили герои булгаковской "Белой гвардии" (и пьесы "Дни Турбиных"). Показала она и ту щель между домами, куда Николка Турбин прятал оружие. К сожалению, Некрасов не смог отдать нам писем Снежневского - переписка носила личный характер, и он не считал себя вправе сделать это. Кроме милых хозяина дома и его жены, мы в этот день познакомились с Семеном Глузманом, о котором я уже писал, - автором анонимной заочной психиатрической экспертизы П. Г. Григоренко. Вечером того же дня он провожал нас на поезд. Впечатление какой-то особенной чистоты, готовности к добрым делам было у нас с Люсей общим. Он в это время еще работал психиатром городской скорой помощи, но тучи уже сгущались над его головой (мы тогда не могли этого подозревать). В мае Глузман был арестован и осужден на 7 лет лагерей и 3 года ссылки. В лагере он не мог не участвовать в общей суровой борьбе п/з за их права, за человеческое достоинство голодовки, карцеры, другие репрессии следовали одна за другой. Глузман вместе с Буковским написал интересную статью, которую им удалось передать на волю, - "Пособие по психиатрии для инакомыслящих". С мая 1979 г. Семен Глузман - в ссылке в Тюменской области. Люся навестила его тогда (а после нее Лиза - невеста Алеши, чем не замедлила воспользоваться "Неделя"). Он сильно возмужал, стал более суровым, мужественно-строгим, решительным. Но что-то главное в нем осталось.

Еще в январе 1971 года (т. е. до нашего семейного объединения) Люсе как инвалиду войны удалось вступить в жилищно-строительный кооператив при горвоенкомате, удалось также с помощью друзей собрать деньги, немалые для ее бюджета (хотя кооператив был и "дешевый"). Строительство было окончено быстро (по нашим меркам), и в январе 1972 года Таня и Рема переезжали. Люся была очень озабочена жилищными делами еще в декабре 1970 года, а после моего переезда на улицу Чкалова в квартиру, полученную Руфью Григорьевной при реабилитации, создалось очень трудное для всех членов семьи положение. Таня и Рема уступили нам с Люсей комнату, в которой они жили, и перебрались на диван в кухню, конечно только на ночь, днем они вообще оказались без места; в комнате же Руфи Григорьевны жил Алеша, тоже фактически лишенный своего угла (что осталось без изменения и после переезда Тани и Ремы). После их переезда Люся устроила в квартире ремонт ("косметический" - в основном побелка и покраска). Для помощи в переезде и для ремонта она пригласила группу "наших" (т. е. "диссидентов"; это слово тогда еще только начало входить в обиход - вообще-то оно мне не нравится до сих пор, но я его употребляю для краткости). Ребята быстро все сделали. Это была не просто товарищеская помощь, а нечто "общественное". Работая то у одних знакомых, то у других, ребята собирали таким образом деньги для помощи детям политзаключенных.

Это было, как кажется сейчас, время не замутненных ничем личных и общественных взаимоотношений в "диссидентском" кругу. Конечно, в какой-то мере впечатление "незамутненности" есть результат перспективы, но, несомненно, что-то изменилось с тех пор. Большинство диссидентов работало тогда на государственной службе - их еще не выгнали, и это было единственным источником их существования; из своих небольших доходов они еще ухитрялись собирать деньги для помощи другим - дополняя их заработками от работы в субботу и воскресенье. Чтобы иметь возможность без прогула присутствовать у дверей судов над друзьями, многие сдавали кровь - за это полагаются свободные дни, отгулы. Никому не приходило даже в голову делить своих друзей на "христиан", или "сионистов", или "правозащитников". Эти разделения наметились только потом (о причинах я кое-что пишу дальше). Никто из диссидентов не стал еще своего рода "профессионалом" (я не хочу никого упрекать сейчас - причиной появления "профессионализма" являются жесточайшие репрессии властей: увольнения с работы, бесправное положение вышедших из заключения, вынужденная эмиграция и многое другое). В общем период тот воспринимается как нечто молодое, чистое, нравственное. У дверей одного из судов Татьяна Михайловна Великанова сказала мне:

- Они (т. е. КГБ, вообще власти) не могут не чувствовать нашей моральной силы.

(А спустя 8-9 лет, незадолго перед арестом, она же воскликнула:

- Почему раньше не было так противно! Откуда полезло столько мерзости!

Она сказала это под впечатлением какой-то конкретной некрасивой истории, но несомненно, что ее ощущения носили более общий характер. Все же мне не хотелось бы в 1982 году слишком осуждать участников диссидентского движения. Очень многие находятся в заключении, подвергаются репрессиям. Людей нравственно чистых, умных и самоотверженных среди теперешних диссидентов не меньше - и среди ветеранов, и среди молодых. Просто сейчас в ряде отношений стало трудней! А что в семье не без урода, такое бывает всегда.)

К 1972 году уже ясно определились основные принципы и формы борьбы за права человека, определились и основные цели и направления. С 1968 года регулярно издавалась "Хроника текущих событий" (сокращенно - ХТС). Я уже писал об этом самиздатском журнале, который рассказывает о фактах нарушения прав человека в СССР, в особенности относящихся к свободе убеждений, вероисповедания, эмиграции, рассказывает о репрессиях - обысках, арестах и судах, об условиях и борьбе в местах заключения. Большое внимание уделяется в ХТС национальным и связанным с ними религиозным проблемам - в том числе проблемам прибалтийских республик, крымских татар, немцев, украинцев, армян, грузин. Основной принцип журнала - чисто информационный его характер, с сознательным исключением оценочных моментов. Несмотря на крайне сложные условия сбора материалов журнал стремится быть максимально точным и объективным; в тех случаях, когда удается выявить неточности, публикуются исправления. Эпиграфом к журналу (который повторяется в каждом номере) выбран текст ст. 19 Всеобщей декларации прав человека:

"Каждый человек имеет право на свободу убеждений и на свободное выражение их; это право включает свободу беспрепятственно придерживаться своих убеждений и свободу искать, получать и распространять информацию и идеи любыми средствами и независимо от государственных границ".

Очевидно, что подобное издание принципиально не может быть клеветническим или преследующим подрывные цели. Однако именно клеветнический якобы характер журнала на протяжении более десяти лет выдвигается в приговорах судов в качестве основы для жесточайших репрессий людей, имевших отношение (часто даже весьма отдаленное) к ХТС. Ничего так не боятся репрессивные органы, как этих скромных тетрадочек из листков папиросной бумаги. В этом доказательство значимости, неотразимости ХТС. Я действительно считаю, что "Хроника" - наиболее ясное и значительное выражение духа борьбы за права человека, ее единственного метода - гласности, ее нравственной силы. 10 лет издания "Хроники" - это чудо!1 ХТС издается без указания фамилий тех, кто ее делает. Сейчас можно назвать имена некоторых из ее первых издателей это Наталья Горбаневская (сейчас живет во Франции), Анатолий Якобсон (эмигрировал в Израиль, умер в 1978 г.). Добавление 1987 г. Назову еще: Сергей Ковалев (в заключении и ссылке с 1974 по 1984 год), Татьяна Великанова (в заключении и ссылке с 1979 года), Татьяна Ходорович (эмигрировала, живет во Франции), Юрий Шиханович (в 1982 г. - повторный арест2, с 1982 по 1987 г. в заключении).

Очень большую роль в движении за права человека сыграла Инициативная группа по защите прав человека. В связи с Комитетом прав человека я уже писал о ней - не буду повторяться.

Таков был диссидентский мир десять лет назад - я пытался описать его, вспоминая о двух днях дружной и веселой работы наших друзей в январе 1972 года. Среди работавших были многие из названных мною. Возглавлял группу, был ее душой Юрий Александрович Шиханович, друг Люси, ставший и моим, математик и педагог, к этому времени уже лишенный работы в Университете.

В кооперативном доме, куда переезжали Таня и Рема (формально квартира была записана на Люсю), еще не работал лифт. Отказник Володя Гершович (в шутку прозванный "Богатырь еврейского народа") проявил чудеса силы, один внеся на плечах холодильник на восьмой этаж. Люся приготовила для "грузчиков" обед на столе дымилась отварная картошка и жареное мясо; усталые работники разлили себе водки. Еще не успели ребята разойтись, как кто-то позвонил нам по телефону с тревожным известием: по Москве ходят обыски. На другой день с обыска увезли на допрос Кронида Любарского (о нем я рассказываю ниже). К ночи стало известно, что Кронид арестован1. Начинался новый, более трудный период в диссидентской жизни. Впоследствии распространились слухи, что в конце 1971 года было принято решение о ликвидации "Хроники" и других проявлений инакомыслия. Я не знаю, насколько эти слухи справедливы, но, несомненно, 1972 год принес очередную волну политических репрессий. Особенно тяжелыми они оказались на Украине. Там были арестованы Светличный, Черновол, Дзюба, Стус, Ирина Стасив-Калынец и ее муж, Пронюк, Шумук, Строкатая (жена Караванского, о котором мы с Валерием писали в приложении к "Памятной записке"), Плющ2. В мае арестован Глузман. В Москве, кроме Любарского, арестованы Якир (летом) и Ю. Шиханович (сентябрь 1972 г.)3.

ГЛАВА 10

Средняя Азия и Баку. Обращения об амнистии и смертной казни. "Памятная записка" и "Послесловие". Встреча со Славским. Дело Якира и Красина

В конце марта мы с Люсей решили позволить себе нечто вроде свадебной поездки - в Среднюю Азию, где уже начиналась весна. Это были школьные каникулы, и мы хотели взять с собой двух мальчиков-школьников - моего сына Диму и Люсиного Алешу. Алеша был на год старше. Мы опять надеялись, что что-то наладится в наших отношениях с Димой (с Алешей этой проблемы в основном не было). Но, к сожалению, Дима, отчасти под влиянием сестер, наотрез отказался. Мы вылетели втроем - сначала в Бухару (подлинная средневековая Азия, с площадями, базарами, бассейнами и улочками, изумительные мечети и минареты, мавзолей Самани - одно из чудес мировой архитектуры), потом в Самарканд (город, где остались пышные, великолепные здания, построенные Тимуром и его наследниками) и, наконец, в Душанбе (перелет над застывшими громадами Памира, прогулки по ущельям в окрестностях города). Наш заезд в Душанбе, однако, имел и общественную цель - там жили родные Анатолия Назарова, о котором я писал выше - он был арестован, а к этому времени уже осужден на три года заключения за пересылку своей знакомой моих "Размышлений".

Мы говорили с его родными и адвокатом, надеясь найти путь как-то ему помочь. К сожалению, наш приезд имел обратный эффект - из лагеря в окрестностях Душанбе его перевели на несколько сот километров дальше. После освобождения он писал нам, приглашал в гости и на свадьбу. Мы не смогли воспользоваться этими приглашениями - может, это и к лучшему.

Из впечатлений прогулок в окрестностях Душанбе: вход во многие ущелья загорожен, ворота снабжены торчащими вниз гвоздями, чтобы мальчишки не смогли пролезть под ними; там, в самых прекрасных уголках горного края, расположены роскошные дачи местного начальства - этих своего рода современных князьков. Социальные контрасты в национальных республиках более на виду, чем в России. Но это не значит, что в России их нет - просто заборы более непроницаемы для постороннего глаза ("зеленые заборы", как у нас говорят).

Через месяц я получил приглашение на научную конференцию в Баку, которую проводило Отделение ядерной физики АН. Для нас с Люсей это явилось как бы продолжением поездки в Среднюю Азию - много ярких впечатлений от южного города, его окрестностей. Традиционная экскурсия - храм огнепоклонников, считающийся главной достопримечательностью. В одно из воскресений - поездка в район, где некоторое время назад были открыты удивительные наскальные изображения - пляшущие человечки, фигуры зверей, сделанные реалистично и с большой экспрессией. Это были магические изображения - в этом месте зверей загоняли на обрыв, и они разбивались. Неподалеку - древний музыкальный инструмент - пятиметровый камень на трех точечных опорах, при ударе он издавал мелодический гул. Вокруг камня полукружиями располагались каменные же сиденья для слушателей. Во время этой прогулки Люся вдруг неожиданно взбежала на большой наклонный камень, нависший над дорогой. В испуге я закричал:

- Люська, стой!

Она резко остановилась в нескольких десятках сантиметров от 20-метрового обрыва.

В последний день конференции местное научное начальство устроило для "избранных" гостей банкет в Ботаническом саду под открытым небом, с каким-то редким вином из бочек и пышными восточными тостами; потом была поездка к плещущему пеной неспокойному Каспийскому морю и бешеная ночная гонка темпераментных водителей. Во время банкета Люся неожиданно узнала среди гостей своего молочного брата Андрея Аматуни. В младенчестве он был вскормлен Руфью Григорьевной одновременно с Люсиным братом Игорем. Отец Аматуни был арестован, так же как Люсин, в 1937 году и погиб. Впоследствии связь с Аматуни потерялась. Андрей Аматуни стал физиком-теоретиком, сделал большую административную карьеру и опасается с нами общаться. В Ереване потом он пригласил нас к себе, но в Москве так и не решился к нам зайти.

Еще до этой поездки началась новая, памятная эпопея. В декабре должен был торжественно отмечаться 50-летний юбилей образования СССР. Татьяна Максимовна Литвинова, о которой я писал выше в связи с делом Григоренко (теперь она стала тещей Чалидзе, и мы иногда встречались с ней во время заседаний Комитета), высказала мысль о целесообразности коллективного обращения в связи с этой датой к Президиуму Верховного Совета с просьбой об амнистии политзаключенных и об отмене смертной казни. Мне очень понравилась эта мысль. Я решил, что нужно иметь два отдельных обращения (т. к. контингенты тех, кто может их подписать, не полностью совпадают), и написал тексты. Началась кампания по сбору подписей. Иногда я ездил к тем, чью подпись я хотел получить, один, но чаще - с Люсей. Очень быстро мы получили подписи многих инакомыслящих. Подписал оба обращения также и Р. А. Медведев. Неожиданная трудность возникла с Чалидзе. Он оттягивал подписание, не желая оказаться в одной компании с некоторыми неприятными ему людьми. Это было началом тех недоразумений, которые, к сожалению, вскоре временно омрачили наши отношения. Но в конце концов он подписал. Легко подписывали обращения отъезжающие - мы старались даже ограничить их число теми, чье участие казалось нам более важным. Не подписал обращений А. И. Солженицын - он считал, что это может помешать выполнению тех задач, за которые он чувствовал на себе ответственность. Мне его позиция казалась неправильной. Особенно важным я считал иметь как можно больше подписей известных, пользующихся авторитетом представителей интеллигенции - ученых, писателей, художников, медиков и т. п., не принадлежащих к инакомыслящим, не оппозиционных, но разделяющих гуманистические цели обращений освободить узников совести, отменить варварский институт смертной казни. Но тут меня постигло разочарование. Времена "подписантской кампании" 1968 года (1000 подписей) явно прошли, и это показывает, что и тогда некоторые подписывали "из моды", считая, что это совсем ничего не будет им стоить. Уже в Баку я имел несколько отказов от своих коллег-физиков. Вот несколько памятных моментов. Некий академик крайне перепуган, машет руками:

- Что вы, если у властей есть желание провести амнистию политзаключенных, получив такое коллективное письмо они обидятся и отменят ее!

Академик Петр Капица:

- Главное - не забота о нескольких политзаключенных. Перед человечеством стоят огромные задачи. Главная опасность - демографический взрыв, непрерывный рост населения в слаборазвитых странах, угрожающий миллионам людей голодной смертью.

Академик Имшенецкий:

- Не вовлекайте меня в антисоветские затеи, я на советскую власть не обижен, она меня 36 раз за границу посылала.

(Кажется, с Имшенецким я говорил по другому поводу - в данном случае это не имеет значения.) Я думаю, что Имшенецкий был откровеннее других. Никому из тех, с кем я говорил, не угрожали бы в случае подписания арест, увольнение или даже минимальное понижение в должности. Но в последние годы возникла новая психология, когда чрезвычайно высоко котируются менее необходимые блага, которые тридцать лет назад являлись бы недостижимой роскошью например поездки за границу, о которых говорил Имшенецкий.

Жизнь, конечно, сложна, и у многих, не подписавших обращения, были другие, веские причины. Среди них - журналистка, успешно защищающая в периодически появляющихся статьях справедливость и достоинство людей от произвола и беззакония, академик, сделавший делом своей жизни защиту памятников старины от современных нуворишей, другой академик, уверенный, что любой его неосторожный шаг погубит его научную карьеру. Среди отказавшихся была Лиза Драбкина - в прошлом секретарь Свердлова, проведшая полжизни в лагерях, многое понявшая и пересмотревшая. Ей хотелось сохранить за собой возможность рассказать молодежи, что ей удалось понять. Конечно, она зря не подписала. Это она назвала когда-то Люсю "всехняя". Подарив нам карточку, она на обороте написала: "Дурочка рядом с Лениным это я". Умирая, ее муж в бреду кричал:

- Верните нам нашу революцию!

Что бы он сделал по второму заходу? Боюсь загадывать. А сама Лиза Драбкина, когда ей из какого-то молодежного зала закричали:

- За что боролись, на то и напоролись!

горько ответила:

- Это вы напоролись, а мы боролись. (Страшная штука - история. Вообще-то Драбкина была не совсем права в своей ответной реплике.)

Для сбора подписей мы ездили с Люсей также в Ленинград и в расположенный недалеко от него дачный поселок писателей и ученых Комарово. В этой поездке выявилось, между прочим, насколько плотно и квалифицированно за нами следят. Обычно мы с Люсей игнорируем слежку, просто ее не замечаем. Пусть тратят казенные деньги, если им это нравится. Но тут нам рассказали. Мы обошли в Комарове несколько домов, в перерыве ходили по лесу, к морю, вели себя вполне раскованно, считая, что мы вдвоем. Но потом выяснилось, что в некоторые из посещаемых нами домов сразу же после нас заходили гебисты и допытывались, зачем у них был Сахаров. Среди тех, с кем мы разговаривали, был покойный академик-математик В. И. Смирнов. Он очень тепло нас принял (между прочим, его дом был единственным, где нас накормили), рассказал о трагических событиях красного террора в Крыму, свидетелем которого он был в молодости. Руководили этим массовым убийством Бела Кун и Землячка.

Обращения были отосланы в адрес Президиума Верховного Совета за два (или полтора) месяца до юбилея. Конечно, никакой видимой реакции на них не последовало. Незадолго до юбилея я передал обращения (вместе со списками подписавших - несколько больше пятидесяти человек под каждым из документов) иностранным корреспондентам в Москве. Сообщения об этом мы вскоре услышали по некоторым зарубежным радиостанциям. Несмотря на те разочарования, о которых я писал выше, я все же думаю, что эта кампания, забравшая у нас с Люсей немало сил, не была бесполезной. В новых условиях каждая подпись под обращением была очень весомой. Обращения явились выражением мнения для многих и, быть может, многих слушателей радио заставили задуматься. Для многих из подписавших это было не простое решение, но акт гражданской смелости.

* * *

В середине лета 1972 года я решил, что пора опубликовать "Памятную записку". Я написал "Послесловие" к ней, в котором попытался разъяснить свою позицию, несколько расширив при этом тематику "Записки", привел примеры последних репрессий (приложение к "Записке", написанное год назад, в основном Чалидзе, не было опубликовано). В "Памятной записке" я отдал некоторую дань опасениям угрозы со стороны Китая. Эти опасения высказывали также Солженицын в "Письме вождям" и в других местах и Амальрик в его "Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?". К моменту опубликования "Записки" и составления "Послесловия" моя точка зрения на этот вопрос изменилась. Я считаю, что в силу своего военно-технического и экономического отставания и поглощенности внутренними проблемами Китай не сможет осуществить агрессию против СССР в ближайшие десятилетия, несмотря на свое огромное население. Соперничество за влияние на слаборазвитые страны и из-за Юго-Восточной Азии есть часть более широких, общемировых проблем (в том числе, советской экспансии, противостояния с Западом и других), которые, по моему убеждению, должны решаться мирными способами на путях компромисса и терпимости. Также несомненно можно решить путем переговоров и некоторых уступок территориальные споры с Китаем. Чего следует опасаться - это возможных последствий советской экспансии в разных странах света. И не хочется даже об этом писать, но - возможной безумной акции советских ястребов, которые - конечно, при условии существенного изменения положения внутри страны и в мире в целом - могли бы начать превентивную войну. В настоящее же время китайская угроза усиленно раздувается советской пропагандой, как я думаю, в какой-то мере с внутриполитическими целями. Я убежден, что урегулирование отношений с КНР безусловно возможно в результате положительных сдвигов во всей мировой ситуации; во многом это зависит от действий СССР. В последние годы стало известно о возникновении в КНР движения инакомыслящих и о жестоких преследованиях их властями. Я отношусь к этим сообщениям с большим интересом, восхищаюсь нашими китайскими единомышленниками, глубоко уважаю их, как и вообще китайский народ. К сожалению, эта точка зрения не нашла отражения в "Послесловии"; впоследствии я пытался исправить это.

Как я уже писал, летом 1972 года был арестован Петр Якир, один из активных московских диссидентов. Я много слышал о нем, хотя почти не знал его лично (кроме тех двух встреч, о которых я писал, я его никогда не видел). Петр Якир - сын известного полководца гражданской войны Ионы Якира, расстрелянного во время сталинских репрессий 30-х годов. Жена Ионы Якира была арестована вместе с ним, сын Петр провел 17 лет в колониях для малолетних преступников, тюрьмах, лагерях, в ссылке. В середине 50-х годов мать и сын были освобождены, мать реабилитирована; по-видимому, она служила известной защитой для сына - во всяком случае, Петр был арестован лишь после ее смерти.

Я вспомнил, что отец Якира был близким другом Ефима Павловича Славского, министра среднего машиностроения и моего бывшего начальника, служил вместе с ним в гражданскую войну в 1-й Конной и, по слухам, завещал ему заботу о сыне, если с ним что-либо случится. Правда, я также знал, что после ареста Ионы Якира Славский ничего не сделал для спасения его сына. Но все же я решил предпринять попытку помочь Петру Якиру, обратившись к члену ЦК и министру. Я позвонил Славскому с просьбой меня принять, и он, назначив время, распорядился о выдаче мне пропуска. Со странным чувством входил я в огромное тринадцатиэтажное здание, где, кажется, ничего не изменилось за четыре года, с тех пор как я был там в последний раз. Те же лица, то же выражение деловой озабоченности на них, те же просторные коридоры и ковры.

Ожидая Славского в его кабинете, я машинально рассматривал фотографии и расположенный под стеклом макет застройки города Навои в Средней Азии одного из многих, которые строило МСМ руками сначала заключенных, а потом стройбатовцев. (В 50-е годы одно из условных названий ПГУ было "Главгорстрой".) Сам разговор со Славским был кратким. Я рассказал суть дела, коротко рассказал о правозащитной деятельности вообще и упомянул, что отец Якира был его другом и, как я слышал, передоверил ему судьбу Пети. Славский ответил, что он ни в коем случае не будет вмешиваться в это дело.

- Раз вы хлопочете об этом человеке, которого я совершенно не знаю, то он, наверное, такой же антисоветчик, как Вы.

Я воспользовался визитом к Славскому, чтобы попросить его о помощи еще в одном деле. Речь шла о рабочем Богданове, работавшем на одном из заводов МСМ в подмосковном городе. Доведенный до отчаяния задержками в получении квартиры, он прорвался к Славскому и потребовал от него помощи, но тот выгнал его. (Это начало истории Богданова я узнал только через несколько лет; во время разговора со Славским я знал лишь дальнейшее.) Тогда Богданов, вернувшись на завод, похитил секретную деталь и спрятал, обещая отдать ее в обмен на квартиру; он держался несколько дней, потом не выдержал и вернул деталь (потом я узнал, что этой деталью был регулировочный кадмиевый стержень ядерного реактора; если это так, то секретность тут не Бог весть какая - на ВДНХ такие стержни открыто демонстрируются). Но ГБ не простило ему доставленных волнений. Через пару недель к нему подошли на улице какие-то люди и попросили закурить. Богданов дал. Через квартал он был арестован. Его судил специальный суд и присудил к 10 годам заключения за измену Родине - якобы те люди, которым он дал прикурить, были представителями аргентинской разведки (??!!!), а он пытался передать им какие-то сведения. Конечно, это была чистейшей воды провокация. Очень интересной деталью в этом деле является "специальный суд". Эти не предусмотренные опубликованным законодательством учреждения судят людей, так или иначе связанных с секретностью. Там специальный состав суда, все заседания закрыты для посторонних. О существовании специальных судов никогда не писалось на страницах советской печати, и не случайно - это вопиющее нарушение многих юридических норм: гласности, права на защиту, равной ответственности всех граждан перед законом.

Славский записал фамилию Богданова и обещал проверить. Насколько я знаю, Богданов отбыл полный срок заключения. Это была моя последняя встреча со Славским.

Я пробыл в отлучке из дома несколько часов. Люся сильно переволновалась за это время - она опасалась, не арестовали ли меня в Министерстве.

Суд над Якиром и его "подельником" Красиным состоялся через год. Уже в конце 1972 года и в начале 1973-го до нас стали доходить слухи об изменении их позиции, о том, что они "раскаялись" и уговаривают своих бывших товарищей отказаться от "антисоветской деятельности", обостряющей ситуацию, плодящей новые жертвы, утверждая, что все "правозащитное" движение сконцентрировано на мелких, второстепенных вопросах (при этом им давали очные ставки, что само по себе является редкостью в подобных делах). Якир и Красин, в частности, настаивали на немедленном прекращении выпуска "Хроники текущих событий", прибавляя при этом, что за каждым выпущенным номером последуют аресты диссидентов - не обязательно имеющих отношение к "Хронике" (?). Совершенно ясно, что Якир и Красин просто передавали то, что им поручило сообщить КГБ. Это было неприкрытое заложничество! К сожалению, когда мы пытались объяснить это иностранным корреспондентам (в данном и аналогичных случаях), они не вполне понимали нас, и на радио и в прессу подобные разоблачительные и важные для нас сообщения не попадали. Вообще советские граждане, верящие рассказам об антисоветской капиталистической прессе, жадной до "сенсаций", вряд ли представляют себе, насколько эта пресса на самом деле избегает всех острых углов в отношении великих стран социализма, но зато охотно и непрерывно разоблачает недостатки у себя на родине (последнее, конечно, хорошо и полезно, но чувство меры иногда теряется).

В начале 1973 года смущающийся лейтенант КГБ принес мне домой личное письмо Якира из следственной тюрьмы - небывалая вещь в СССР. Оно было написано в таком тоне, как будто мы с ним старые знакомые, и содержало ту же идею каждый мой шаг никого не защищает, а губит многих.

Обвинителем на суде Якира и Красина был П. Солонин, но они сами клеймили себя столь же сильно (по-видимому, на столь отрепетированный суд все же никого из "посторонних" на всякий случай не пустили). Потом Якир и Красин выступали на пресс-конференции, которая транслировалась по телевидению, пресловутая связь с НТС была лейтмотивом. Среди выступавших на суде был главный психиатр СССР профессор Снежневский, который утверждал, что в СССР нет никаких злоупотреблений психиатрией в политических целях. Приговор был мягким - что резко контрастирует с обычными очень жесткими приговорами инакомыслящим - ссылка1, причем они отбывали ее вблизи Москвы: Якир в Рязани, а Красин в Калинине; вскоре они и вовсе были помилованы - Якир вернулся в Москву, а Красин уехал за рубеж. Уже из Рязани Якир сделал еще одну попытку установить отношения со мной. Он позвонил мне по междугородному телефону и попросил приехать к нему в Рязань - якобы он должен сообщить что-то важное для меня. Я отказался. Больше он таких попыток не предпринимал.

Процесс Якира-Красина проходил уже тогда, когда внимание было приковано к газетной кампании против Сахарова и Солженицына и к их сенсационным выступлениям, в период необычной активности Запада в их защиту и прошел на этом фоне почти незамеченным, не оправдав надежд КГБ. Тем не менее, общее впечатление было тяжелым, "покаяние" обвиняемых явилось драмой для их друзей (и, конечно, для них самих).

Что же произошло с этими людьми? (Я буду больше иметь в виду Якира, о Красине я совсем ничего не знаю.) Следует прежде всего сказать, насколько тяжела имеющая место в СССР система следствия, когда на протяжении многих месяцев нет свиданий ни с кем, нет адвоката и арестованный общается по существу только со следователями - чрезвычайно умелыми, опытными, профессиональными "инквизиторами", на стороне которых в этой борьбе все преимущества: и свобода, и отдых, и комфорт, и все источники информации, и главное - отсутствие страха за свою судьбу, за судьбу близких. Не удивительно, что в этих условиях следователи легко находят слабые места в позиции и личности своих жертв. По моему глубокому убеждению, чудом является то, что очень многие выдерживают это давление и с достоинством ведут себя на следствии и суде и в лагере (я горжусь тем, что среди них мои друзья, я буду писать о каждом поименно в этой книге); тех же, кто не оказался столь феноменально тверд и силен, никак нельзя упрекать.

Еще одно важное обстоятельство: и Якир, и Красин - бывшие заключенные, и с этой страшной школой жизни они могли считать (и, вероятно, считали), что все "свои", их друзья, поймут их поведение как извинительный маневр перед лицом смертельной опасности. За 17 лет, проведенных им в детприемниках, колониях для малолетних преступников, лагерях и тюрьмах, Петр Якир пристрастился к алкоголю. Для следователей это была прекрасная возможность "легальной" пытки абстиненцией, и можно быть уверенным - они это в полной мере использовали. Не слишком ли много для одного человека, в чем-то сломленного еще до ареста?.. Я уже писал о его искреннем признании в слабости во время суда над Буковским.

Незадолго до ареста Якир написал и передал на хранение иностранным корреспондентам нечто вроде завещания (с указанием опубликовать после его ареста), в котором он заранее объявлял недействительными все покаяния и показания, которые будут вырваны у него следствием. Конечно, делать этого не следовало - это как бы предрешает капитуляцию, но теперь мы можем так или иначе принять во внимание эти его слова...

ГЛАВА 11

Арест Шихановича. Демонстрация у ливанского посольства. Грузия и Армения. Исключение Тани из МГУ. Суд над Любарским. Первое интервью. Люся расстается с партией

В сентябре Люся поехала на очередное свидание к Эдику. Вскоре она вернулась ни с чем. Свидание было, как это то и дело происходит в лагерях и тюрьмах, отменено (это, при крайней ограниченности числа разрешенных свиданий, всегда большая беда; причины же обычно: взыскание из-за каких-то придирок начальства, голодовка, помещение в карцер, невыполнение нормы - самая частая, - а также причины, даже формально не зависящие от заключенного: карантин, ремонт дома для свиданий - но даже в этом случае перенос свидания ничем не компенсируется). За время ее отсутствия произошла беда арестовали нашего друга Юру Шихановича.

Первый раз я увидел Юру у Валерия. Кажется, обсуждался процесс Пименова и Вайля. Кто-то сказал, что Пименов считает себя гениальным математиком. Я, желая замять неловкость, позволил себе заметить (пошутить), что, по моему наблюдению, все математики считают себя гениями. Юра встал со своего места и громким шепотом (так, что все слышали) сказал:

- А я считаю себя гениальным педагогом.

К этому времени у него уже сильно уменьшились возможности проявлять свою гениальность. После того, как он подписал письмо в защиту своего старшего коллеги Есенина-Вольпина, его уволили из университета. Само это дело стоит того, чтобы о нем рассказать.

Есенин-Вольпин, математик, поэт и один из первых диссидентов, был принудительно помещен в психиатрическую больницу. Его коллеги выступили с письмом, в котором они просили дать ему возможность продолжать научную работу (не больше того, они даже не требовали освобождения Вольпина из больницы). Письмо вызвало огромное беспокойство властей, против подписавших были применены различные меры выламывания рук (этим занимался, в частности, сам президент Келдыш; более 4-х часов он всячески уговаривал и запугивал своего зятя, тоже академика-математика, Новикова; тот, наконец, снял свою подпись, несчастный и униженный пришел домой и - слег с тяжелым сердечным приступом). Вольпин же был вскоре втихую освобожден.

Я считаю Юру Шихановича одним из самых "чистых образцов" диссидента "классического типа" - того, о котором я рассказывал в одной из предыдущих глав. Он много занят помощью политзаключенным и их семьям, у него находится время для переписки с десятками людей, для поездок в места ссылок (тут он часто выполняет роль носильщика тяжелейших рюкзаков; так они ездили в 1971 году вместе с Люсей к Вайлю, а сейчас он помогает уже самой Люсе в ее поездках ко мне). Юра очень не любит заочных голословных осуждений людей на что многие у нас так скоры, всегда требует точных доказательств, а если их нет, то настаивает исходить из "презумпции невиновности". Есть у него и маленькая "странность" - скрупулезная требовательность в соблюдении "диссидентских" дней рождения. Очень человечная, по-моему. Юра часто выступает в роли диссидентского кинокульторга - на редкость квалифицированного. Даже здесь, в Горьком, мы с Люсей смотрели фильмы по его рекомендации (последний раз - "Не стреляйте в белых лебедей" - горькая лента об исчезновении не так даже русской природы, как русского народа).

За несколько месяцев до ареста он подобрал на улице белого бездомного песика. Джин очень к нему привязался. После ареста Шихановича фотография его с Джином обошла всю мировую прессу.

Кто-то позвонил, что у Шихановича обыск. Мы с Таней схватили такси и поехали. Рема в это время лежал в больнице. В квартиру нас не пустили. Гебисты уже выносили мешки с изъятой литературой (в основном, как всегда, совершенно произвольно; в том числе все, что было в доме на иностранных языках). Вскоре вывели и самого Юру, подчеркнуто спокойного. Таня успела поцеловать его через руки гебистов, а Юра сказать: "Ну, пока!"; его посадили в машину - черную "Волгу" со снятым номером (зачем такие хитрости?..). Джин с отчаянным лаем бежал несколько кварталов (угадал собачьим сердцем недоброе), затем понурый вернулся и забился в угол.

После ареста Ю. Шихановича мы с Люсей написали так называемое поручительство и отослали его в прокуратуру. Поручительство предусмотрено советским процессуальным кодексом и представляет собою просьбу к прокуратуре об изменении "меры пресечения"1. Обвиняемый может быть по такой просьбе отпущен на свободу до суда под ответственность поручителей (их должно быть не менее двух), гарантирующих его неуклонение от следствия и суда и отсутствие преступных действий. Почти полгода мы не имели никакой реакции на наше заявление. Затем я получил повестку к следователю Шихановича Галкину в здание КГБ на Малой Лубянке (только я, Люся не была упомянута). Мы пошли, конечно, вдвоем, и по внутреннему телефону из бюро пропусков я сказал Галкину, что, так как заявление было от двоих, мы должны быть вызваны для ответа тоже вдвоем. Но Галкин ссылался на техническую невозможность оформить второй пропуск и отказывался перенести встречу. В конце концов я пошел один. Нас интересовал результат. Галкин принял меня в своем кабинете и сразу сказал, что наше поручительство не может быть принято, т. к. мы не являемся лицами, пользующимися доверием (что требуется кодексом). В доказательство он стал демонстрировать через стол, не давая мне в руки, журнал "Грани" (издательства "Посев"), в котором напечатаны мои заявления и статьи. Спорить было бесполезно. Такова была моя первая официальная встреча с КГБ. Когда мы вернулись, я позвонил корреспонденту "Нью-Йорк таймс" Хедрику Смиту и попросил его прийти. Вскоре в крупнейшей американской газете появилась статья на эту тему. Эта, а также другие публикации, заявления друзей Шихановича, в том числе Люсины и мои интервью о Юре, несомненно способствовали привлечению внимания к его судьбе. В частности, очень большую активность проявили коллеги Шихановича французские математики.

Шихановича КГБ пыталось пустить по психиатрическому варианту. Но в условиях общественного внимания власти не решились на его осуществление в полной мере - Шиханович был направлен "для лечения" в больницу общего, а не специального типа: фактически это была форма изоляции, лечения к нему не применяли. В 1974 году он был освобожден. Мне иногда кажется, что некоторую роль в этой истории сыграла и фотография с собачкой, по которой можно было провести заочную психиатрическую экспертизу.

В сентябре 1972 года стало известно об ужасном преступлении - убийстве израильских спортсменов на Мюнхенской Олимпиаде. Эта акция, проведенная палестинскими террористами в нарушение традиционного мирного статута Международных Олимпиад, ведущего свое начало еще с античных времен, по утверждению ее организаторов, должна была привлечь внимание к трагическому положению палестинского народа и покарать сионистов, виновных в этой трагедии; в значительной мере, однако, она, по-видимому, явилась частью и началом террористической кампании, осуществляемой секретными службами некоторых государств по заранее согласованному плану с целью деструкции мирового капиталистического порядка (у меня нет прямых доказательств этого утверждения; это - предположение, истинность или ложность которого покажет будущее). Я принципиально осуждаю терроризм как чрезвычайно жестокое и разрушительное явление, какими бы целями он ни оправдывался. В частности, я решительно осуждаю и террористическую акцию против мирного населения палестинской деревни Дер-Ясин в период острых арабо-израильских столкновений 1948-1949 гг.

Вскоре после Мюнхенской трагедии правительство Израиля приняло решение об ответных акциях на террористические акты против израильских граждан, надеясь, вероятно, таким образом предотвратить террор. В ходе бомбежек палестинских лагерей на юге Ливана имели место многочисленные жертвы, в том числе среди мирных жителей (и об этом нельзя не сожалеть). Но террористические акты продолжались. За десять лет погибло (как я слышал по радио) 1300 граждан Израиля, от ответных бомбардировок - во много раз большее число палестинцев, поставленных руководством ООП в положение заложников. Сейчас, когда я пишу эту главу, правительство Израиля решило уничтожить военную Организацию Освобождения Палестины, предприняв крупное наступление. В ходе военных действий опять погибло много мирных жителей палестинцев и ливанцев, много солдат с обеих сторон. Это трагично, но ведь трагично все положение, сложившееся на Ближнем Востоке. Нельзя не учитывать также дестабилизирующих международных последствий действий ООП на протяжении истекшего десятилетия, связь всей системы мирового терроризма с ООП. Особенно тяжелы последствия в Ливане, где от гражданской войны погибло более 100 тысяч человек. И все же у меня нет уверенности, что были исчерпаны все возможности мирного решения.

Несколько слов о том, как я отношусь к палестинской проблеме в целом. Несомненно, каждый народ имеет право на свою территорию - это относится и к палестинцам, и к израильтянам, и, скажем, к народу крымских татар. После трагедии, разыгравшейся в 40-х годах, палестинцы стали объектом манипулирования, политической игры и спекуляции, оказались в руках у внешних и чуждых им сил. Давно можно было бы расселить беженцев по богатейшим арабским странам, дать им в руки технику и земли, деньги и образование, а не подставлять их под бомбы в ответ на бессмысленные террористические акты.

В перспективе возможны различные варианты мирного урегулирования и достижения палестинской автономии. Однако Израиль не может при этом допустить зависимого от СССР образования внутри своего государства или рядом с ним. Только безоговорочное признание Израиля, отказ от терроризма, создание гарантий независимости от внешних влияний могут стать подлинной основой решения судьбы палестинцев.

Израиль и палестинцы должны проявить волю к переговорам, соглашению, глубокому компромиссу, признать наличие у противоположной стороны законных прав и интересов, перестать обмениваться оскорблениями ("террористы", соответственно - "сионисты"; последнее, правда, само по себе не оскорбление) и, тем более, вооруженными ударами.

(Добавление 1988 г. Я надеюсь, что изменения в СССР, касающиеся его внутренней и внешней политики, будут способствовать решению наболевшей ближневосточной проблемы. В перспективе возможно и необходимо создание гарантий невмешательства СССР и связанных с ним стран - это должно устранить опасения Израиля.)

Как только стало известно о гибели спортсменов, московские евреи решили провести молчаливую демонстрацию протеста перед ливанским посольством. Нам об этом сообщил Алеша Тумерман. Я решил пойти. Люся была больна, и сопровождать меня пошли Таня, Ефрем и Алеша. Мне надо было, конечно, отказаться от этого "сопровождения", ставившего их под удар, но я этого не сообразил. Когда мы подъехали, то никого из демонстрантов не увидели - их всех еще на подступах хватали гебисты и отвозили в так называемый "еврейский" вытрезвитель. Потащили и отвезли и нас, привезли в здание, которое действительно было вытрезвителем, т. е. местом, куда милиция привозит подобранных на улице пьяных. Сейчас там никаких пьяных не было, только задержанные демонстранты в двух или трех комнатах. Через час или два нас стали поодиночке вызывать в другую комнату, где сидело несколько милицейских чинов, спрашивали фамилию и место работы и потом поодиночке же отпускали. Когда вызвали меня, еще до ребят, я не сказал, что они пришли со мною, рассчитывая, что моя компания не будет им в пользу, а так, возможно, на них не обратят внимания. На самом деле все это уже не имело значения. ГБ получило повод для акций против наших детей; на этот раз они избрали своей жертвой Таню.

В это время я получил приглашение на Гравитационную конференцию в Армении. Мы поехали вместе с Люсей: сначала провели несколько прекрасных дней в Грузии, еще с 1968 года милой моему сердцу, а затем вылетели в Ереван. Конференция проходила в горном лагере Цахкадзор; во время интересных для меня научных заседаний Люся бродила по окрестностям, покрытым лесом горам, потом и я к ней примкнул. Люся знакомила меня с Арменией - ее горами и камнями, общим неповторимым обликом, чем-то напоминающим библейский, архитектурой, скульптурными памятниками - старыми и новыми, среди них потрясающий памятник жертвам геноцида 1915 года. Люся говорила, что каждый раз, попав в Армению, она вдруг ощущает себя "Геворк ахчик" - дочерью Геворка (и дочерью Армении - подразумевается). И действительно, в лицах женщин, заполняющих улицы Еревана, я видел многократно повторенные ее черты. Мы - по рекомендации армянских физиков - встречались с прекрасными художниками и скульпторами, конечно ездили на Севан, в Эчмиадзин, видели развалины античного храма в Гарни и каменную подземную резьбу Гегарда. Люся показала мне исторический балкон, с которого ее отец провозгласил советскую власть, и обратила внимание на скромное, глухое упоминание о нем на стенде в Музее истории. Встретились мы с одним из соратников ее отца - Каро Казаряном, он вспоминал об обороне от дашнаков на Семеновском перевале (Люся показала мне это место; название связано с тем, что туда были сосланы солдаты Семеновского полка, участвовавшего в декабрьском восстании 1825 года). Видели мы и целую улицу домов репатриантов; многие из них пустуют хозяева, разочаровавшись, уехали с "земли предков" обратно.

В Ереване мы узнали о Танином отчислении из МГУ, с вечернего отделения факультета журналистики. Таня случайно увидела приказ о своем отчислении на доске объявлений (это было 16 октября, примерно через месяц после демонстрации у ливанского посольства). Мы сразу вылетели в Москву. Период относительного благополучия, который мы разрешили себе (понимая его временность), - кончился. Начинался новый, более трудный период нашей жизни. Самое страшное в нем, что дети - Таня, Алеша, Ефрем - оказались заложниками моей общественной деятельности; когда появились внуки - то и они (а много потом - жена Алеши). Детям не дали получить полноценное образование, детям и зятю не дали работать; детям, зятю и невестке угрожало судебное преследование, и всем, включая внуков, - физическая расправа, убийство из-за угла. Это не плод больной фантазии, это та реальность, которая предстала перед нами во всей своей чудовищной наготе. Тот, кто внимательно прочтет следующие ниже главы, согласится с этой оценкой.

На протяжении последующих нескольких лет мы пытались найти какие-то приемлемые выходы из положения, в которое мы были поставлены, делали разные попытки. В свете этого надо понимать многие действия и шаги, о которых я рассказываю ниже. Но в конце концов мы были вынуждены принять очень трудное, трагическое для нас решение об их эмиграции.

Осенью 1972 года Таня была уже на последнем курсе - ей оставалось только написать и защитить диплом (на что выделялось специальное время). Отчисление студентов на этой завершающей стадии - крайняя редкость, требует совершенно исключительных причин. Первоначально в приказе о Танином отчислении было написано "отчислена как не работающая". Потом приказ был заменен другим, с более рафинированной формулировкой "как не работающая по специальности". Согласно общему положению, студенты вечернего отделения обязаны во время обучения работать по специальности. Фактически очень многие пренебрегали этим правилом, и на это обычно смотрели "сквозь пальцы". Но Таня как раз работала - осенью 1972 года она исполняла обязанности младшего редактора в редакции научно-популярного физико-математического журнала для школьников "Квант" (к слову сказать, очень хорошего). Это была безусловно работа по специальности. Однако Таня не была оформлена по штатному расписанию - она формально замещала женщину, ушедшую в отпуск по беременности. Таня, таким образом, фактически выполняла предъявляемые к студенту вечернего отделения требования, но у нее не было юридической возможности опротестовать вторую, измененную формулировку приказа. Ясно, что сначала было принято решение об ее отчислении, а затем уже задним числом хитроумные и осведомленные люди нашли ту формулировку, которая как бы оправдывала этот дискриминационный, по существу, акт. Оказавшись "на улице", Таня уже в конце октября пошла работать продавщицей в книжный магазин, расположенный в том же доме, где мы жили.

В конце октября состоялся суд над Кронидом Любарским - я писал о его аресте в январе. Любарский - астрофизик, специалист по астрофизике планет, одно время был председателем Московского Астрономического Общества1. Люся знала его до ареста. Любарский обвинялся главным образом в распространении "Хроники текущих событий" (что было даже некоторым умалением его роли теперь, в 1987 году, можно об этом сказать).

Летом мы с Люсей сделали попытки добиться у людей, знавших его профессионально, характеристики для суда. Двое или трое из них ответили отказом. Характеристику написал Иосиф Шкловский, тоже астрофизик, член-корреспондент АН СССР, которого, независимо, хорошо знали и я, и Люся. (Шкловский был моим соседом в эшелоне в 1941 году.) Шкловский не имел за это почти никаких неприятностей (кроме временного перерыва в его заграничных поездках).

Суд над Любарским проходил в Ногинске (город Московской области, недалеко от его места жительства) по обычным канонам судов над инакомыслящими, может быть в еще более грубой манере, чем суд над Буковским. Конечно, никого, кроме самых близких родственников, в зал не пускали, не пускали и в коридор. Гебисты-"дружинники" в какой-то момент недосмотрели, и человек 10-12 "наших" проникло в половину этого коридора, отделенную от остальной части здания дверью. Вдруг эта дверь с треском раскрылась, и некое подобие тарана из гебистов ввалилось к нам. Через несколько секунд все мы были вытолкнуты на улицу, многих повалили на землю, некоторым - в том числе и мне - выворачивали руки. На улице Люся подскочила к старшему из гебистов, который стоял немного в сторонке - он командовал этой операцией, он же был и утром - и неожиданно для него дала ему пощечину, крикнув что-то при этом. Он никак не ответил. В обеденный перерыв на входную дверь снаружи был повешен большой амбарный замок, и после перерыва суд возобновился; он формально открытый - шел под замком! Выразительный символ нарушения закона! Кронид Любарский был приговорен к пяти годами заключения.

Так же, как большинство других заключенных, он вскоре встретился в лагере с многочисленными беззакониями, прошел трудный путь сопротивления и репрессий.

Когда мы с Люсей, усталые и возбужденные, вернулись с суда домой, нас ждал уже там корреспондент популярного американского журнала "Ньюсуик" Джей Аксельбанк. Возникло нечто вроде интервью. Больше всего я хотел рассказать про суд Любарского, но, естественно, отвечал и на другие вопросы - о себе, о своих взглядах. Вскоре Джей принес показать написанную им (и уже опубликованную) статью. Меня очень расстроили в этом моем первом интервью некоторые неточности (скорей "интонационные") и почти полное отсутствие Любарского; даже долго не мог заснуть. Впоследствии, ближе познакомившись с тем, как работает пресса, я стал менее чувствителен к относительным мелочам - всегда было много причин огорчаться по более серьезным поводам. Как я теперь думаю, работа Аксельбанка была гораздо лучше, чем мне это показалось тогда. Потом у нас с ним установились вполне хорошие отношения.

Через 10 дней после суда (9 ноября) Люся получила вызов в Московский горком партии. Она заранее подготовила заявление о выходе из партии, в котором написала:

"...В связи с моими убеждениями, а также за неоднократные нарушения мною партийной дисциплины прошу исключить меня из рядов КПСС."

На то же заседание была вызвана секретарь партийной организации медучилища, в котором Люся работала до ухода на пенсию. (Люся уволилась в марте 1972 года, вскоре после достижения ею пенсионного возраста - 50 лет, установленного для женщин - инвалидов Отечественной войны. 50 лет ей исполнилось по паспорту, фактически она на год моложе1. Сразу после замужества у нее начались трудности с получением педагогической нагрузки.)

Как только Люся и секретарь парторганизации пришли, их вызвали на комиссию. За столом сидело несколько человек (вероятно, половина или все - гебисты). Один из них начал говорить: имеются сведения, что тов. Боннэр Е. Г. допустила хулиганские действия у здания суда в Ногинске, ударила работника органов государственной безопасности. Чем она может объяснить такое свое поведение, которое заставляет сомневаться, может ли она продолжать оставаться членом партии? Они явно хотели запугать угрозой исключения из партии, быть может заставить покаяться, дать обещание исправиться и т. д. Люся вынула из сумочки свое заявление и партбилет и положила перед членами комиссии. Это был удар огромной силы - она сразу показала, что шантажировать таким образом ее не удастся, и наоборот - они оказываются перед очень редким и крайне неприятным для них фактом добровольного выхода из всемогущей партии. В этот момент секретарь партийной организации медучилища в крайнем испуге за Люсю зашептала ей:

- Что ты делаешь! Ведь у тебя же дети!

Люся:

- Отстань ты. Причем тут дети?

Секретарь хорошо относилась к Люсе, и ее самопроизвольно вырвавшаяся реплика была вызвана искренней тревогой. Не в первый и не в последний раз мы встречаемся с фактами, показывающими, что люди, находящиеся в советской системе, думают о ней не лучше, а даже хуже инакомыслящих, у которых еще, быть может, бывают какие-то иллюзии. Люся сказала:

- Так это, значит, КГБ нарушал законность у здания суда! Там они себя не афишировали!

Один из сидевших за столом попытался овладеть инициативой:

- Почему вы так враждебны к советской власти - она ведь все вам дала: образование, интересную работу?

Люся:

- Я не за так получала все, что имею, не в качестве подарка - воевала, почти потеряла зрение, работала круглые сутки.

Гебист сказал:

- Вы говорите неправду. Это все от вашей озлобленности. Вот вы всюду говорите, что ваш отец расстрелян. А он не расстрелян.

Неясно, говорил ли он чистую ложь или что-то знал - в этом и состоял, вероятно, психологический расчет - запутать, смутить, сбить с толку, вызвать на разговор. Люся промолчала (хотя внутренне была потрясена). Гебист сказал:

- Мы доложим о вашем деле на комиссии горкома.

Люся ответила:

- До свидания.

И вышла, оставив партбилет и заявление лежащими на столе. Никто никогда не извещал Люсю о дальнейшем ходе этого дела, а она не пыталась навести справки. По Уставу исключает из партии только первичная партийная организация на общем собрании, обычно - в присутствии исключаемого, а райком КПСС утверждает это исключение. Исключенный имеет еще право обжаловать решение об исключении в комиссии партийного контроля. Но Люсино дело вряд ли обсуждалось в медучилище. Так или иначе, но фактически она с партией окончательно порвала, и, как они нарушают свой устав, ее уже не касается.

Описанные в этой главе события в своей совокупности ознаменовали наш переход в некое "новое состояние". В полной мере это проявилось в следующем, 1973 году.

ГЛАВА 12

Встречи с И. Г. Петровским. Выезд Чалидзе. Статья Чаковского. Интервью Улле Стенхольму. Статья Корнилова. Алеша не принят в МГУ

Я решил обратиться к ректору Московского университета академику Ивану Георгиевичу Петровскому с просьбой о восстановлении Тани. Я встречался с И. Г. Петровским и раньше. До 1961 года, пока в Академии не было проведено разукрупнение Отделений, мы даже были с ним членами одного Физико-математического отделения. Крупный математик, он согласился в начале 50-х годов принять на себя трудную должность ректора, рассматривая это как выполнение некоторого общественного долга - перед молодежью и преподавателями. В те мрачные времена он несомненно был человеком, проявлявшим большую смелость и настойчивость защищая преподавателей и студентов. А защищать было от чего. Честных и талантливых преподавателей от обвинений в низкопоклонстве перед Западом. Евреев - от неприкрытого антисемитизма. Незадолго до назначения Петровского целая группа студентов однажды не явилась на занятия - около 30 человек были арестованы в одну ночь. Это была санкционированная свыше акция, и тут уж никто не мог помочь - ни предшественник Петровского (не помню, кто), ни он сам. Кажется, в группе арестованных был Константин Богатырев, о котором я пишу дальше. Университет стал смыслом жизни Петровского. Хотя, я уверен, ему часто приходилось очень трудно (даже на родном математическом факультете была очень сильная оппозиция, готовая в любой момент свалить его), кое-что сделать ему удалось.

Предыдущая, перед 1972 годом, встреча с Петровским была в 1967 году. Трагически погиб Саша Цукерман - сын моего сослуживца на объекте В. А. Цукермана. Молодой человек сдавал устный приемный экзамен по математике у профессора Моденова, убежденного и принципиального антисемита. Моденов был сотрудником какого-то другого факультета, но его специально вводили в приемные комиссии, так как он очень умело и с удовольствием, со вкусом топил евреев-абитуриентов, а эта задача всегда была актуальной. С Сашей Цукерманом он проделал обычный трюк - дал ему задачи, которые очень трудно решить в обстановке устного экзамена, перебивал и сбивал с толку, а когда Саша все же нащупал - довольно быстро - правильный ответ, объявил, что экзамен окончен, и поставил неудовлетворительную оценку. Саша пришел домой с нестерпимой головной болью, у него обострилось тяжелое ментальное заболевание, и через неделю он умер. Хотя, вероятно, трагический исход был только ускорен событиями экзамена, все происшедшее вызвало сильнейшее возмущение, тем более что произвол и несправедливость на приемных экзаменах были массовым явлением. Я сказал Петровскому о Саше (он уже знал это) и высказал предложение, которое мне подсказал отец погибшего мальчика, - что в реальных современных условиях единственно правильной формой приемных экзаменов, при которой все экзаменуемые находятся в равном положении, являются только письменные экзамены; устные экзамены должны быть отменены или заменены письменными. Петровский ответил, что он тоже так считает и прилагает все возможные усилия через министерство и ЦК, чтобы добиться изменений существующих правил. Я думаю, он говорил правду. Но ни ему, ни кому-либо не удалось добиться даже незначительных результатов. Петровский уже тогда выглядел усталым и больным - у него была болезнь сердца.

Мои переговоры с Петровским в 1972 году были очень трудными для обоих. К сожалению, он не был при этом до конца искренен со мной, ни разу не сказал, что не может ничего сделать в этом деле, хотя понимает, что Таня отчислена несправедливо. Если бы он так сказал, это осталось бы между нами, а я бы знал, что надо делать и на что рассчитывать. Но вместо этого он как бы пытался убедить меня, что с Таней поступили согласно общим для всех правилам (что для меня выглядело явным лицемерием), и в то же время намекал, что, может быть, ему удастся что-то сделать. Это заставляло меня приходить к нему вновь и вновь, все больше при этом нервничая. Во время предпоследней встречи он вызвал для подкрепления декана факультета журналистики профессора Засурского; тот был откровенней и сказал, что Таниного отчисления требовали арабские студенты (у них на курсе был только один африканец, с которым Таня дружила, - арабов не было). Это уже было косвенным указанием на истинную причину - на демонстрацию. На последнюю встречу Петровский вызвал секретаря парторганизации и проректора, человека явно гебистского вида. Разговаривая с ними - а они возмутительно лицемерили и одновременно (косвенно) угрожали - я был резче, чем я обычно себя держу, и два раза ударил кулаком по столу. Петровский фактически не принимал участия в разговоре и грустно, молча сидел в конце стола. Встреча была опять же безрезультатной. В этот же день Иван Георгиевич Петровский скоропостижно умер. Мне после рассказали обстоятельства этой смерти. Он поехал в ЦК на встречу с начальником отдела науки Трапезниковым (по дороге он подвез на своей персональной машине одну из сотрудниц университета, шутил). На встрече решался вопрос о передаче МГУ от провинциальных университетов каких-то функций по подготовке аспирантов. Петровский придавал этому большое значение, написал специальную докладную. С. П. Трапезников, однако, отнесся к его докладной отрицательно и при встрече высказал свое мнение, быть может, как это часто бывает, в иронической форме. Петровский очень разнервничался, вышел во двор ЦК, там упал и умер. Вскоре в его смерти обвинили меня. Я получил сначала письмо от одной секретарши Петровского с этим обвинением, потом узнал о выступлении академика Понтрягина (тоже математика) на Президиуме Академии, в котором он требовал привлечь меня к ответственности за мои действия, повлекшие якобы смерть Петровского (стучал кулаком и т. д.). Затем я получил письмо от другого математика, известного тополога, академика П. С. Александрова с теми же обвинениями. Я ответил ему подробным письмом, в котором изложил все обстоятельства, в том числе дело Тани. Секретарше (к сожалению, я забыл ее фамилию) я не смог ответить - письмо было, насколько я помню, без обратного адреса. Естественно, вся эта история была мне очень неприятна. А Ивана Георгиевича мне было искренне жаль, я невольно чувствовал к нему определенную симпатию, несмотря на некоторую двойственность его поведения в деле Тани.

Во время предпоследней встречи, после ухода декана Таниного факультета, Иван Георгиевич, явно желая разрядить атмосферу, начал говорить со мной на другие темы. Он рассказал, что устроил (или пытался устроить) на механико-математический факультет Г. И. Баренблата (о нем я упоминал выше в связи с делом его отца), преодолевая бешеное сопротивление факультетских антисемитов. Я тоже решил обратиться к нему с другими делами. И. Г. был депутатом Верховного Совета СССР и членом Президиума Верховного Совета. Президиум формально является высшим правительственным органом в стране в период между съездами Верховного Совета, его Указы имеют силу закона, он может не только дополнять, но и отменять все остальные законы, а также обладает правом помилования. Правда, И. Г. намекал, что роль "рядовых" членов Президиума в основном чисто формальная - все документы готовит аппарат, а они их только утверждают. Но тем не менее они что-то при желании сделать могут.

Я сказал И. Г. об усилении политических репрессий на Украине (он заметил, что еще со времени Петлюры - когда он был свидетелем еврейских погромов настороженно относится к украинским националистам). Я, однако, высказал мнение, что сейчас особенно сильный удар наносится по демократическому крылу инакомыслящих, украинцев и неукраинцев по национальности, и попросил его использовать свое влияние в деле Семена Глузмана, о котором я писал выше. И. Г. охотно согласился и сказал, что он попросит затребовать дело Глузмана с Украины. Во время беседы он, лукаво улыбаясь, наливал себе из термоса стаканчик за стаканчиком черный кофе; лукавство же его относилось к тому, что врачи запрещали ему пить много кофе, и секретарши, относившиеся к нему очень тепло, следили за этим, но он их обводил вокруг пальца. Я не знаю, удалось ли Петровскому что-либо предпринять по делу Глузмана. Скорей всего - нет.

Ко времени моих встреч с Петровским Таня уже работала в книжном магазине, но это не могло помочь в хлопотах по ее восстановлению, т. к. это не была работа по специальности. Оформить же ее на должность в какую-либо редакцию не удалось (в одном случае мы знаем о прямом вмешательстве КГБ - телефонном звонке). Впрочем, все это уже не имело особого значения - был бы найден другой предлог. Лишь через два года Таня была все же восстановлена в университете с помощью сменившего Петровского на посту ректора академика Р. В. Хохлова.

* * *

Другим волнующим меня вопросом, конечно менее острым, но тоже существенным, в те же последние месяцы 1972 года был отъезд из СССР Валерия Чалидзе. А. И. Солженицын пишет в своей книге "Бодался теленок с дубом", что это был прямой сговор с КГБ. Я это считаю совершенно исключенным. Однако в этом деле было много неясностей, и Чалидзе явно не был со мною полностью откровенен. Это вызвало горечь в наших отношениях. Формально он выезжал по приглашению Международной лиги прав человека при ООН для чтения юридических лекций. Конечно, согласие на такую поездку могло быть получено только потому, что КГБ был заинтересован в устранении Чалидзе, игравшего важную роль в правозащитном движении. Он же, со своей стороны, хотел уехать, т. к. жизнь его стала слишком трудной в личном и общественном планах. Работы он лишился и терпел вместе с женой большие материальные трудности. Но все это вовсе еще не означает "прямого сговора"; по существу, очень многие отъезды происходят по этой же схеме. Мне было известно также, что существовал некий молодой человек, в прошлом несомненный сотрудник КГБ, который рассказывал Чалидзе в 1971 году некоторые, не очень, правда, существенные подробности по делу Буковского и еще что-то в этом роде; в начале 1972 года Чалидзе также встречался с ним. Возможно, слухи об этих контактах, которые я не одобрял, дошли как-то до А. И. Солженицына и усилили его неприязнь к Чалидзе, начало которой, вероятно, было положено историей с "член-корреспондентством" в Комитете. В конце ноября Чалидзе уехал - меньше чем через две недели он по постановлению Президиума Верховного Совета был лишен гражданства СССР. Такой исход легко можно было предполагать, и одним из пунктов наших расхождений с Валерием накануне его отъезда было его нежелание согласиться со мной в этом, что я рассматривал как неоткровенность. В январе я написал резкое заявление с осуждением Чалидзе. Я думаю теперь, что это мое действие было неправильным (я в 1975 году написал об этом в книге "О стране и мире"). Текст заявления я отдал А. И. Солженицыну для опубликования, т. к. нам с Люсей казалось тогда, что заявление прошло незамеченным, в частности его не было на радио (вместе с ней мы зашли к Солженицыну в Жуковке). Учитывая (выявившееся, правда, полностью поздней) различие наших - моей и А. И. - позиций в вопросе об эмиграции, это, наверное, тоже было не совсем удачным действием.

Очень скоро по приезде в США Чалидзе (уже лишенный гражданства) нашел себе достойное и важное дело (которым он и занимается почти 10 лет). Это издательство "Хроника-Пресс". Первоначальная задача издательства была заполнить по мере возможности ту брешь, которая образовалась из-за временного прекращения издания в СССР "Хроники текущих событий". В дальнейшем издательская деятельность "Хроники-Пресс" очень расширилась; сейчас оно является, вероятно, самым "внепартийным" издательством за рубежом на русском языке. Что касается "Хроники текущих событий", то эта задача стала менее актуальной, т. к. в СССР после некоторого перерыва возобновилось ее издание. "Хроника-Пресс" - независимое в лучшем смысле этого слова издательство. Заслугу его создания вместе с Чалидзе в огромной мере делит замечательный человек Эд Клайн, большой защитник прав человека, американский бизнесмен, идеалист и меценат.

За два месяца до отъезда Чалидзе вышел из Комитета прав человека. А в декабре из Комитета без объяснения мотивов вышел также Андрей Твердохлебов. Причиной, видимо, было его несогласие с моим отношением к отъезду Чалидзе, а быть может, и другие какие-либо причины. Новым членом Комитета стал Григорий Сергеевич Подъяпольский, физик, геофизик, давний активный участник правозащитного движения.

В 1973 и 1974 годах заседания Комитета происходили регулярно у нас на Чкаловской квартире с тремя участниками - Шафаревич, Подъяпольский и я. Мы составили несколько неплохих документов и опубликовали их. Но все мы чувствовали, что форма Комитета изжила себя. Фактически мы составляли "обычные" правозащитные документы, и то, что они назывались документами Комитета, мало что к ним добавляло. Встречи наши стали постепенно приобретать в основном взаимно-информационный характер. "Хозяйкой" на этих встречах была, конечно, Люся, но вместе с Гришей всегда приходила его жена Маша (Мария Гавриловна Петренко-Подъяпольская) и принимала горячее участие во всех хозяйственных мероприятиях. Мы с Люсей (и Руфь Григорьевна) скоро очень подружились с обоими - Гришей и Машей. А что касается Комитета, то постепенно мы стали все реже и реже вспоминать о его существовании. Еще раньше отошел от нас Шафаревич.

* * *

Мы с Люсей понимали, что одним из способов решить проблему образования детей является их отъезд из страны. Но мысль о таком выезде, означавшем неминуемую разлуку, почти без надежды увидеть их когда-либо, и многое другое (что мы имеем сейчас), - была слишком трудной для нас. Мы не могли решиться на этот шаг - практически необратимый в условиях нашей страны - не испробовав возможности временной поездки для ученья (как мы мечтали - на несколько лет, в течение которых, может быть, что-либо изменится в ситуации). Мы почти не верили в такую возможность, но надо было все же испробовать. К этому времени относятся слова пятнадцатилетнего Алеши: "Я больше психологически готов к Мордовии, чем к эмиграции". Надо знать немногословного, точного в выражениях и несколько скептичного, не склонного к позе Алешу, чтобы по достоинству оценить эти слова, всю их серьезность. По совету моего друга и сослуживца из ФИАНа Е. Л. Фейнберга я с его помощью установил связь с профессором Массачусетского технологического института Виктором Вейскопфом (МТИ, Бостон, США) - с тем самым, которого я видел у Игоря Евгеньевича летом 1970 года. Весной 1973 года пришел первый вызов Тане, Ефрему и Алеше из МТИ, подписанный президентом МТИ Джеромом Визнером; потом эти вызовы повторялись неоднократно, в том числе заверенные в Госдепартаменте США и с подписью и печатью лично Киссинджера. Начались длительные - и бесплодные - попытки добиться поездки детей.

Весной 1973 года произошло еще одно событие, которому я не придал тогда особого значения; впоследствии оно получило широкую огласку и вызвало многочисленные отклики. Мне позвонили из США представители университета в Принстоне (тогда еще были возможны разговоры с заграницей) с предложением приехать на сезон 1973-1974 гг. в Принстон для чтения лекций по теоретической физике (приглашение, как я думаю, было по инициативе профессора Уилера, который, вероятно, помнил меня по Тбилиси). Я решил, что во всяком случае я ничего не теряю не отказываясь с ходу от их предложения - отказаться от Принстона, где провел свои последние годы Эйнштейн, было бы бестактностью. Я при этом еще в гораздо меньшей степени, чем для детей, рассчитывал на возможность такой поездки (в силу своей засекреченности до 1968 года) - настолько, что ни разу всерьез не задумался, что именно я там буду рассказывать (на самом деле, конечно, следовало бы рассказать мою работу 1967 года о барионной асимметрии Вселенной; эта работа тогда практически была неизвестна за рубежом, и мое сообщение могло бы повлиять на ход научного процесса, а так - увы...). Вообще говоря, в то время уже многие из моих коллег стали ездить за рубеж для участия в семинарах и конференциях, чтения курсов лекций и т. п. (в их числе некоторые бывшие на объекте), так что ничего экстраординарного формально в моей поездке не было бы. Но, повторяю, я считал ее чрезвычайно маловероятной. Вместе с тем, я не мог тогда полностью исключить такую возможность. Жизненный опыт учит, что иногда происходят самые неожиданные вещи. Я при этом был уверен, что совершенно исключено, чтобы меня выпустили с тем, чтобы лишить гражданства, как Чалидзе - ведь при этом власти лишатся контроля надо мной и могут считать, что я почувствую себя свободным от обязательств хранить государственную тайну (на самом деле, возможностей нарушить эти обязательства у меня, пока я в СССР, ничуть не меньше, но я не собирался и не собираюсь этого делать!). Приведенное рассуждение я имел в уме и осенью 1973 года, и потом (в связи с Нобелевской церемонией и приглашением меня на Конгресс АФТ-КПП в 1977 году).

Через несколько месяцев после телефонного разговора пришло официальное приглашение в Принстон.

В феврале 1973 года в "Литературной газете" появилась статья ее главного редактора Александра Чаковского. Статья разбирала мою работу пятилетней давности - "Размышления о прогрессе...". Известно, что, хотя на первой странице "Литературной газеты" стоит, что это орган Союза советских писателей, фактически она часто используется как рупор ЦК КПСС, а сам Чаковский, говорят, пользуется доверием Брежнева и даже якобы - один из авторов его "Воспоминаний". В своей статье Чаковский характеризовал меня как наивного и тщеславного человека, "кокетливо размахивающего оливковой ветвью" и пропагандирующего утопические и поэтому вредные идеи так называемой конвергенции. Общий тон статьи - скорее снисходительный к моему невежеству в общественных вопросах, чем "клеймящий". Занялся, дескать, не своим делом и напутал в простых вещах. Таким образом, "заговор молчания" по отношению ко мне был прерван. Почему это было сделано именно тогда, в 1973 году, не знаю.

В конце июня или начале июля 1973 года я дал свое второе интервью для иностранной прессы. Оно оказалось очень важным - как по существу, т. к. касалось принципиальных вопросов, так и по своему воздействию. Интервью получило широкое распространение, вызвало острую реакцию КГБ и оказало большое влияние на мою судьбу. Это интервью я дал корреспонденту шведского радио и телевидения Улле Стенхольму. Так же, как с Джеем Аксельбанком, у нас установились с ним к этому времени теплые, дружеские отношения. Улле за некоторое время перед этим (я думаю, за два месяца) просил об интервью на общие темы, дал написанные на бумажке свои примерные вопросы, чтобы я мог к ним подготовиться (это сильно мне помогло). Наконец, я решился. Мы пришли с ним в нашу с Люсей комнату. Улле сел на кровать напротив меня (а я в кресло), достал магнитофон и поднес микрофон к моему рту.

- Что вы думаете о..?

Интервью началось. Вопросы касались общей оценки природы советского строя, возможностей его изменения, возможного влияния на это диссидентов, отношения к ним властей, положения с правами человека. Я впервые говорил перед микрофоном на общие темы, это было трудно, но в то же время отсутствие боязни впасть в самоповторение расковывало меня. Мне кажется, интервью получилось (приложение 1). Через неделю оно было передано зарубежными радиостанциями и в течение следующих двух недель неоднократно повторялось. А потом грянул гром! Вновь была использована "Литературная газета". В ней появилась статья ее обозревателя Юрия Корнилова (сотрудника АПН - агентства печати "Новости" - опять-таки якобы независимого, а на самом деле одного из главных орудий КГБ). В этой статье особенно резко осуждалась (без точного цитирования, так что было не совсем ясно, о чем идет речь) моя характеристика построенного в СССР общества как государственного капитализма с предельной партийно-государственной монополией в области экономики, идеологии и культуры. Острота реакции показывала, что я "попал в точку". В статье Корнилова содержались ссылки на австрийскую коммунистическую газету "Фольксштимме"1. В следующие дни в "Литературной газете" и "Известиях" и в других советских газетах были перепечатаны и другие "антисахаровские" заметки (много потом выяснилось, что началом всей этой эпидемии перепечаток явилась статья того же Корнилова, так что он в "Литературке" цитировал самого себя). Руфь Григорьевна по воспоминаниям 30-х годов опасалась, что вслед за газетной кампанией2 может последовать что-либо более существенное. Действительно, вскоре я получил повестку к зам. Генерального прокурора СССР Малярову (к тому самому, который звонил за 6 лет до этого по делу Даниэля). Но до этого произошло еще одно очень важное для нас и печальное событие - Алешу не приняли в университет.

Сын Люси Алеша учился с 8-го класса во 2-й математической школе, с увлечением и вполне успешно. Нравилась ему и интеллектуальная и свободная обстановка там, сильно отличавшаяся от того, с чем встречаются дети в большинстве школ, в том числе и он до этого (в математическую школу он поступил после того, как оказался в числе призеров математической олимпиады; из трех матшкол пришли приглашения - 2-я была выбрана как более близкая к дому).

Советская школа - это тема особого и очень серьезного разговора (хотя, возможно, она в каких-то отношениях и лучше общих школ в некоторых других странах). Вызывает тревогу положение учителей - низкая зарплата, приниженность, непомерная нагрузка. Бедой советской школы являются огромные программы, которые невозможно сколько-нибудь серьезно выполнить, приводящие к перегрузке учащихся. Конечно, еще хуже противоположная крайность отсутствие высоких интеллектуальных требований к учащимся; фактически именно это часто и получается, особенно в сельских школах. Переполненные душные классы, другие неудобства и бедность в большинстве школ. Социальные проблемы современного советского общества, спроецировавшиеся через семью на детей - в частности, такие как национальная рознь, доходящая до расизма, алкоголизм, цинизм и общая разочарованность - все это чрезвычайно серьезно; ведь ничто так легко не может покалечить человека, как плохая школа (и плохая семья, конечно). 2-я математическая школа, в которой учился Алеша, явилась своего рода исключением. И преподаватели, и общая атмосфера там были другие. Правда, к концу Алешиного пребывания и там очень многое стало меняться в худшую сторону. А сейчас 2-ю математическую школу и вовсе "прикрыли", очевидно как несоответствующую "духу времени" - яркая черта современного периода (там теперь школа со спортивным уклоном). За несколько месяцев до окончания школы на Алешу начали оказывать все более сильное давление (директор, завуч) - требуя, чтобы он как-то отмежевался от меня. Требовали обязательного вступления в комсомол как некоего подтверждения такого отмежевания. Тут я должен рассказать об эпизоде, произошедшем за год до этого.

В классе Алеши проводился (как и повсеместно по стране) так называемый "ленинский урок". Сам факт присутствия на таком уроке автоматически означал вступление в комсомол. Я сказал тогда Алеше, что подобный огульный автоматический прием1 не накладывает никаких моральных обязательств, и посоветовал ему не ломать себе жизнь из-за такого чисто формального момента и пойти на урок. Алеша ответил:

- Андрей Дмитриевич, вы позволяете себе быть честным, почему вы мне советуете иное?

(Через несколько лет то же самое Люсе и мне по другому поводу сказал Ефрем. В обоих случаях мне было очень стыдно.) В тот же год в комсомол был принят мой сын Дима. При Алешиной прямоте и стойкости единственным выходом было уйти из математической школы. Поэтому кончал Алеша в своей старой, "обычной" школе. Он кончил первым в классе и подал документы на поступление на математический факультет Московского университета (куда подали также многие его бывшие одноклассники из матшколы). Вступительные экзамены начались в июле, одновременно с появлением статьи в "Литературке" обо мне. Несомненно, члены приемной комиссии были осведомлены, кто такой Алеша, и знали о его отношении ко мне. Алеша сразу стал жертвой сознательной дискриминации, что было для него в особенности большим потрясением - на пороге университета, который ощущался как что-то достойное уважения и даже восхищения. Уже на устном экзамене по математике Алешу "поймали". Согласно установленному порядку, абитуриенту после устного экзамена выдается на руки его письменная работа, и он имеет возможность оспорить оценку проверявших ее. Алеша же заметил ошибку у себя, пропущенную при проверке, и указал по свойственной ему прямоте экзаменаторам, не понимая еще их враждебности к нему. Экзаменаторы немедленно ухватились за это и снизили ему отметку по устному экзамену. Несмотря на эти ухищрения, Алеша набирал проходной балл и на предпоследнем экзамене - письменной литературе - ему достаточно было получить оценку 3. Алеше поставили неудовлетворительную оценку. В нарушение обычного порядка его работа проверялась дважды: при первой проверке была выставлена оценка 4, при второй - 2. Обычно вторая проверка делается по просьбе абитуриента, если при первой проверке выставлена неудовлетворительная оценка. Впоследствии мы от родителей будущей (первой) жены Алеши узнали - а им сказали по знакомству - что проверяющая получила прямой приказ выставить неудовлетворительную оценку (все равно этот мальчик не будет принят, а вы лишитесь работы). Она не спала ночь, но была вынуждена подчиниться. В работе Алеши вторая проверяющая якобы нашла много ошибок в стилистике - во всех случаях это были придирки; кроме того, при подсчете итогового числа ошибок имел место прямой подлог. Но оспаривать это было невозможно - нам работы на руки не дали!

В том же году Алеша поступил на математический факультет Педагогического института. Уровень преподавания и студентов там был гораздо ниже. Но и этот вуз Алеше закончить не удалось. В университет же поступила его будущая жена. Алешина история поступления в университет не является исключением для этого и большинства других сколько-нибудь престижных и хороших вузов. Много уже писалось о дискриминации по отношению к абитуриентам-евреям - и это действительно чудовищная несправедливость, калечащая жизнь ежегодно тысячам юношей и девушек, часто очень способных. Существуют и другие формы дискриминации - по отношению к детям диссидентов, к верующим; в московских вузах - узаконенная дискриминация по отношению к иногородним жителям и к абитуриентам из деревни. Как осуществляется такая дискриминация? Есть два простых технических приема:

1) Хотя письменные работы пишутся под условными шифрами, но связь между номером и фамилией фактически известна приемной комиссии. В Московском университете одна из цифр номера определяла, является ли его обладатель "нежелательным".

2) В Московском университете абитуриенты разделялись для экзаменов на группы. Зачисление в одну из них уже заранее предопределяло, что всех ее членов будут "топить" на устных экзаменах.

Когда один молодой человек, еврей, увидел собравшихся перед экзаменом членов своей группы, он воскликнул:

- Это что, нас прямо отсюда в Освенцим повезут?

Так как основной произвол возможен при устных экзаменах, роль письменных экзаменов искусственно преуменьшается (вопреки обещанию Петровского, о котором я рассказал выше, сделать их главными или даже единственными). Один из приемов - давать задачи двух типов: половина задач - чрезвычайно легкие, которые могут решить все абитуриенты, за исключением совершенно неподготовленных, и половина задач - чрезвычайно трудные, которые не может решить никто из абитуриентов, какими бы способными они ни были. Тем самым все абитуриенты, кроме совсем слабых, решают одно и то же число задач и получают тройку. Что же касается задач, которые должны решить за 15 минут на устных экзаменах "обреченные" абитуриенты, то я на протяжении ряда лет по тому или иному случаю пытался сам решить их. Каждый раз у меня уходило на это около двух часов (это при несравненно большем опыте и знаниях, чем у бывшего десятиклассника), а иногда я вообще не был в состоянии с ними справиться. Одна из Алешиных одноклассниц, увидев всю эту неприглядную картину, воскликнула с непосредственностью молодости:

- Ребята, это невозможно, надо что-то делать.

(Сама она русская и как раз поступила.)

Дискриминация евреев при поступлении в вузы несомненно есть часть сознательной политики постепенного вытеснения их из высшей интеллектуальной элиты страны (а не только результат личного антисемитизма кого-то в приемных комиссиях, в отделах кадров, в руководстве институтами и т. п.). Из года в год снижается доля евреев, избираемых в Академию наук. Говорят, президента Академии наук СССР Келдыша спросили в ЦК, когда в Академии не будет евреев, и он ответил, что для решения этой задачи потребуется около 20 лет. Следует заметить, что в руководимых Келдышем институтах он вовсе не стремился уменьшить еврейскую прослойку и вряд ли вообще лично был антисемитом. Я еще раз напоминаю, что дискриминация евреев - это важная часть широкой и целенаправленной политики, отражающей общий антиинтеллектуализм и кастовую структуру современного советского общества. Честных людей, конечно, вся эта жестокая и пагубная для будущего дискриминационная политика очень волнует. Убедительные разоблачительные материалы о дискриминации евреев при поступлении в МГУ неоднократно появлялись в самиздате. Недавно был арестован один из преподавателей МГУ. Он, по-видимому, обвинен в составлении некоторых из этих материалов.

ГЛАВА 13

Вызов к Малярову. Пресс-конференция 21 августа 1973 года. Газетная кампания. Выступления Турчина, Шрагина и Литвинова. Статья Чуковской, статья Солженицына. Заявление Максимова, Галича и Сахарова в защиту Пабло Неруды. Заявления Люси и Барабанова

16 августа я отправился по повестке к Малярову, заместителю Генерального прокурора СССР в Прокуратуру СССР (Пушкинская1, 15; мне потом придется еще два раза оказаться в этом здании). Я поехал на академической машине; Люся сопровождала меня и, волнуясь, ждала, пока я разговаривал. Когда я вышел, живой и здоровый, не арестованный, она попросила меня ничего ей не говорить, а приехав домой, сразу, по памяти, записать весь разговор. (У Люси уже был такой опыт во время процесса над "самолетчиками".) Это был хороший совет. Моя запись была опубликована в "Нью-Йорк таймс" (с иллюстрацией, изображающей рубку голов) и, по-видимому, в некоторых других зарубежных изданиях2. Я решил также сделать в ответ на предъявленные мне обвинения большую пресс-конференцию; одной из ее целей было показать, что я не собираюсь ничего менять в своих действиях, которые считаю правильными и нужными - в том числе, буду продолжать встречаться с иностранными корреспондентами: Маляров пытался запугать меня, что это может якобы рассматриваться как нарушение принципов сохранения государственной тайны. Я хотел также продолжить ту линию, которую я начал в интервью Стенхольму освещение общих вопросов и защиту репрессированных. Это была моя первая пресс-конференция - она привлекла большое внимание.

На конференцию в нашу маленькую комнату пришло около 30 человек корреспонденты всех западных агентств и многих крупных газет, большинство я видел впервые, все с блокнотиками и магнитофонами, многие также с фотоаппаратами. Я начал пресс-конференцию с того, что зачитал заранее подготовленное заявление о вызове к Малярову и моем отношении к этому вызову и раздал корреспондентам это заявление и запись беседы. Потом я отвечал на вопросы. Их было много. Я отвечал на редкость для меня легко и свободно и, как мне кажется, довольно удачно. (Большей частью "устный жанр" очень плохо удается мне.) Главными вопросами были: как я отношусь к разрядке; как я оцениваю перспективы движения инакомыслящих и перспективы демократических изменений в СССР; как я оцениваю последние репрессии инакомыслящих. Говоря о разрядке, я сказал, что очень высоко ценю разрядку, т. к. она уменьшает опасность военной катастрофы, но, вступая в эти новые и более сложные отношения с СССР, Запад должен проявлять осторожность, единство и твердость. СССР - закрытое, тоталитарное общество, "страна под маской", как я сымпровизировал, и его действия могут быть неожиданными и чрезвычайно опасными. Запад должен избегать действий, которые привели бы к получению СССР военного превосходства. Запад должен также планомерно добиваться уменьшения закрытости советского общества. Только при выполнении этих условий разрядка будет способствовать международной безопасности. Отвечая на другие вопросы, я, насколько помню, подчеркнул антипрагматический характер движения инакомыслящих и большую консервативность, устойчивость советской системы, в которой мало оснований ждать быстрых изменений (во всяком случае, я, в разных вариантах, проводил эти мысли на многих пресс-конференциях в последующие годы). Как только я объявил, что пресс-конференция закончена, корреспонденты, почти не прощаясь, бегом сплошным потоком устремились вниз по лестнице к машинам они торопились первыми попасть к телетайпам и телефонам. Уже через два часа все западные радиостанции передавали сообщения своих московских корреспондентов о пресс-конференции Сахарова. На другой день более подробные сообщения были в газетах и вновь передавались по радио. Из всех моих пресс-конференций эта, первая, вероятно, получила наибольший отклик.

Сразу после пресс-конференции мы с Люсей и Алешей выехали на девять дней на юг - мы хотели показать Алеше Армению, потом поехать к морю, покупаться и отдохнуть и вернуться к началу занятий в пединституте. Через несколько дней Алеша позвонил из номера гостиницы своей будущей жене Оле Левшиной, и та, волнуясь, рассказала ему, что в газетах опубликовано письмо академиков с осуждением Сахарова. Когда Алеша повесил трубку, родители Оли спросили ее: зачем ты все это ему рассказываешь? какое отношение Алеша имеет к Сахарову?

- Он его приемный сын.

Родители были крайне напуганы и раздосадованы. Но Оля упорная девушка...

Утром Люся достала газету, и мы своими глазами увидели печально-знаменитое заявление 40 академиков во главе с президентом Келдышем. В приложении 2 приведен текст этого письма с подписями. Потом мне рассказывали разные истории, касавшиеся сбора подписей под этим письмом. Некоторые из подписавших объясняли свою подпись тем, что они считали (им "разъяснили"), что подобное письмо - единственный способ спасти меня от ареста. Капица, как я слышал, отказался подписать. Зельдовичу не предлагали1. Академик Александров (будущий президент) уклонился от подписи. Когда ему позвонили домой с предложением присоединиться к письму, кто-то из домашних сказал:

- Анатолий Петрович не может подойти, у него запой.

Причина вполне в народном духе. Но, может, это байка. Некоторые из подписавших тяжело переживали свой поступок, у некоторых возник тяжелый конфликт с детьми.

Мы поняли, что дело очень серьезно, но решили не менять своих планов. К слову сказать, у нас не было трудностей с билетами - книжка Героя Социалистического Труда еще вполне действовала вплоть до января 1980 года. То, что пишет об этом Солженицын, неверно фактически и психологически. Из Еревана мы перебрались в Батуми; там на пляже услышали, как соседи обсуждают вслух что-то про отщепенца Сахарова. В последующие дни мы перебрались под Батуми, и там Алеша учил меня плавать.

С письма академиков началась знаменитая "газетная кампания" - оно было для нее пусковым сигналом. В каждом номере каждой центральной газеты появилась специальная полоса, на которой печатались письма трудящихся - коллективные (от научно-исследовательских институтов, союзов писателей, художников и т. п., от учреждений и предприятий) и индивидуальные (от отдельных представителей интеллигенции - ученых, писателей, врачей, а также от представителей "народа" - ветеранов войны, сталеваров, шахтеров, доярок...). Во многих письмах "осуждался" не только я, но и Солженицын уже несколько лет он был объектом бешеной ненависти партийной бюрократии и КГБ за его замечательные, необыкновенно важные и правдивые литературные произведения и за острые публицистические выступления. Суть писем: мы (или я один) клеветники, очерняем нашу советскую действительность - право на труд, бесплатную медицину и лучшее в мире образование, а самое главное - мы враги разрядки, а значит, покушаемся на самое важное, завоеванное кровью миллионов погибших - на мир. Именно это тяжелое и коварное обвинение было центральным и во всех последующих кампаниях - оно действительно затрагивает трагически важный вопрос, в котором моя позиция легко могла быть искажена и не понята людьми, верящими в безусловное миролюбие советской внешней политики, бескорыстие братской помощи национально-освободительным движениям, коварство империалистов, окруживших нас со всех сторон своими военными базами. Действительно, если мы - за мир, то чем больше у нас ракет, термоядерных зарядов, снарядов с нервно-паралитическим газом, тем безопасней для нашего народа, а значит - и для всех. Понять, что это рассуждение так же хорошо действует на противоположной стороне и тем приводится к абсурду, не легко. Еще труднее человеку, лишенному доступа ко всем источникам информации, кроме советских официозных, понять, что в реальной обстановке непрерывного расширения социалистической зоны влияния (экспансии) ответственность за опасное положение в мире в значительной степени лежит на СССР и его союзниках. Трудно объяснить людям, верящим в безоговорочные преимущества нашего строя, чем опасна закрытость общества, почему нужно добиваться соблюдения гражданских прав, свободы убеждений и информационного обмена, свободы выбора страны проживания... Для того, чтобы осознавать недостаточность провозглашаемых нашими руководителями лозунгов мира (даже искренне, как я лично думаю), - нужно иметь некую глобальную и историческую перспективу, которая приобретается людьми лишь постепенно. Мои выступления, как мне кажется, способствуют развитию плюралистического, общемирового подхода в этих кардинальных вопросах и поэтому не мешают, а помогают делу сохранения мира. Хотел бы я на это надеяться!

Я решил, что на газетную кампанию необходимо как-то ответить, и 5 сентября, вскоре после возвращения в Москву, опубликовал письмо (передал его иностранным корреспондентам, и уже на другой день оно было на радио). 8 и 9 сентября я дал еще две пресс-конференции. На них я передал и разъяснил свое заявление от 5 сентября, мою позицию вообще и много говорил о психиатрических репрессиях, о злоупотреблении галоперидолом и другими нейролептиками (в связи с сообщениями из Ленинградской, Днепропетровской, Казанской, Орловской и других психбольниц). Именно тогда я впервые выдвинул предложение к Международному Красному Кресту - требовать разрешения инспектировать советские лагеря и тюрьмы и, в особенности, специальные психиатрические больницы.

Газетная кампания вызвала очень сильное общественное противодействие - и в СССР, и за рубежом. В первых числах сентября с большим, прекрасно аргументированным, логичным и решительным заявлением в мою поддержку выступил Валентин Турчин. Это выступление дорого ему обошлось: если предыдущие его общественные действия повлекли за собой необходимость перемены места работы - сначала из Обнинска в Отделение прикладной математики, где он с увлечением занимался алгоритмическим языком РЕФАЛ, затем в какую-то исследовательскую группу по проблемам управления - то на этот раз он полностью и окончательно лишился работы. В последующие годы Турчин жил уроками (и на зарплату жены), принимал активное - хотя и не официальное, не оформленное членством - участие в работе Московской Хельсинкской группы. Был председателем советской группы Эмнести. После ареста его друга Юрия Орлова в 1977 году и неоднократных угроз ему самому он эмигрировал; на Западе явился одним из инициаторов научного бойкота в защиту Юрия Орлова и других репрессированных.

Что касается самого Орлова, то он тоже выступил в эти дни со статьей, в которой - в форме вопросов - остро ставились важные проблемы нашей жизни: от экономики и научного прогресса до психушек. В статье Орлов энергично выступил также в мою защиту с осуждением газетной кампании. Орлов, как и Турчин, был выгнан с работы. Тогда я впервые познакомился с этим незаурядным - смелым, активным и талантливым - человеком. Орлов происходит из деревенской семьи, рано начал работать (на заводе токарем, потом еще где-то). Но затем ему удалось получить высшее образование и попасть на работу в научно-исследовательский институт. Там, в годы "оттепели" и всеобщего идейного брожения, проявился его общественный темперамент - он выступает на каком-то собрании с речью в духе необходимости восстановления "истинного ленинизма", по существу очень острой. Орлов уволен, вынужден уехать из Москвы в Ереван, где - при поддержке Алиханяна, брата директора того института, откуда его выгнали - он поступает в Институт физики Армении и в ближайшие годы делает ряд работ по теории ускорителей элементарных частиц, принесших ему заслуженную известность в научном мире и звание члена-корреспондента Армянской академии наук. В конце 60-х годов он возвращается в Москву и вновь работает в том же институте, где раньше; именно оттуда его выгнали осенью 1973 года1.

В сентябре выступили также Лидия Чуковская, известный писатель и публицист, дочь знаменитого писателя Корнея Чуковского, со статьей "Гнев народа", член Комитета прав человека Игорь Шафаревич с заявлением и Б. Шрагин и П. Литвинов. Александр Исаевич Солженицын в эти дни выступил со своей статьей "Мир и насилие".

Статья Лидии Корнеевны Чуковской представляет собой непосредственную реакцию на газетную кампанию с ее инсценированными выступлениями "людей из народа". Одновременно это изображение моей истинной позиции и характеристика моей личности и роли в обществе - так, как это тогда рисовалось ей. Я бы сказал, что мой образ в этой статье предстает несколько идеализированным и более целеустремленным, единонаправленным, чем это имеет место на самом деле, и в то же время чуть-чуть более наивным и более чистым. Сейчас, когда я сам взялся за перо мемуариста и пытаюсь воспроизвести на бумаге характеристики людей, с которыми меня связала жизнь, я очень остро ощущаю, как трудно найти золотую середину между бездушной, механической сухостью и сентиментальной, слащавой идеализацией. Еще сложнее бывает, когда на эти литературные трудности накладываются некоторые идеологические аберрации. Это тоже, быть может, сказалось в статье Чуковской. (Не случайно одна знающая нас обоих женщина говорит:

- Не понимаю, как Лидия Корнеевна может одновременно любить и тебя, и Александра Исаевича.)

Но эти замечания, которые я тут сделал, не меняют моей самой высокой оценки статьи Лидии Корнеевны Чуковской. Я глубоко благодарен ей. Главная задача, которую Чуковская себе ставила, - противопоставить официальной клевете доброжелательную и по возможности объективную оценку - безусловно выполнена ею. Статья "Гнев народа" - блестящее художественно-публицистическое произведение, стоящее в одном ряду с другими знаменитыми и замечательными выступлениями Л. К. Чуковской, такими как "Не казнь, но мысль. Но слово". Силу и действенность статьи Чуковской по достоинству оценили ее коллеги-писатели (верней, антиколлеги-антиписатели) - она была исключена из Союза писателей (конечно, не только за эту статью, а за всю ее общественно-публицистическую деятельность, за связь с Солженицыным и Сахаровым). Мы с Люсей близко познакомились и подружились с Лидией Корнеевной в эти годы, и, хотя далеко не во всем с ней соглашаемся, а Лидия Корнеевна не все принимает в нашей позиции и действиях, это никак не влияет на то глубокое взаимное уважение и дружбу, которые нас связывают. В одном из писем ко мне в Горький Лидия Корнеевна привела слова глубоко чтимого ею Герцена: "Труд - наша молитва". Эти слова могли бы служить девизом всей ее подвижнической - во имя человека и культуры - жизни.

Статья Солженицына "Мир и насилие", как А. И. пишет в "Теленке", готовилась еще задолго до событий 1973 года - как дополнение к Нобелевской лекции; главной целью ее было показать Западу глубину и масштабы государственного насилия в СССР. В сентябре 1973 года Солженицын дополнил ее предложением о присуждении мне Нобелевской премии Мира - как борцу против этого насилия. Он ознакомил меня со своей статьей уже после того, как она была передана для публикации. Поэтому я не мог, конечно, просить что-либо менять в ней, да мне было бы и очень трудно это делать - я не люблю стеснять свободу кого-либо, а в данном случае А. И. вряд ли бы прислушался к моим возражениям; к тому же я не мог тогда ясно их сформулировать - это были скорее смутные ощущения какого-то утрирования, перекоса оценок - при общем восхищении силой мысли и чувства, верности в главном. Статья Солженицына еще подлила масла в огонь, пылавший и до того в полнеба. Необычайно сильна была начиная с моей пресс-конференции и особенно после письма 40 академиков и газетной кампании реакция Запада. Я не имею в своем распоряжении газет и записей радиопередач того времени и не могу поэтому дать документированное описание. Я помню общее впечатление лавины заявлений - канцлера Австрии, шведского министра иностранных дел, бывшего посла Великобритании, писателя Гюнтера Грасса (я вспомнил о них с помощью "Теленка") и многих, многих других. Особенно важным было письмо президента Национальной академии США (за два года до этого я был избран ее иностранным членом) доктора Филиппа Хандлера, адресованное президенту АН СССР Келдышу. В этом письме Хандлер резко осуждает нападки на меня как недостойные и предупреждает, что

"если преследования Сахарова будут продолжаться, американским ученым будет трудно выполнять обязательства правительству по сотрудничеству с СССР."

В "Известиях" в середине сентября был напечатан ответ Келдыша (о содержании письма Хандлера сообщалось в кратком изложении)1. Келдыш повторял инсинуации письма сорока. Одновременно он заверял, что

"...Сахаров никаким притеснениям не подвергался и не подвергается".

Кампания писем в прессе внезапно прекратилась 8 или 9 сентября, но вскоре, уже более вяло, возобновилась с использованием совместного письма Галича, Максимова и моего в защиту чилийского поэта и коммуниста Пабло Неруды, находившегося под домашним арестом после переворота Пиночета, смертельно больного. Письмо имело своей целью как-то смягчить трагическую обстановку в этой стране и отражало наше искреннее уважение к Неруде и беспокойство за его судьбу. Письмо было составлено в обычных вежливых выражениях со ссылкой на "объявленную вами (т. е. новой администрацией Чили) эпоху возрождения и консолидации Чили". По контексту было ясно, что авторы письма приводили заверения новой администрации для формального подкрепления своей просьбы и в качестве формулы вежливости, не присоединяясь к этим заверениям по существу и не давая своей оценки положения в Чили и намерений администрации. Однако в советской и просоветской прессе приведенные слова письма недобросовестно цитировались вне контекста как якобы доказательство того, что я поддерживаю и восхваляю "кровавый режим Пиночета". Это нечестное обвинение широко использовалось в 1973 году и много потом, вплоть до самого последнего времени, - очевидно, по отсутствию аргументов для дискуссии со мной по существу. О Галиче и Максимове в советской прессе вообще не пишут; цель - опорочить меня. Вскоре после появления в советской прессе статей о моей поддержке Пиночета в нашей квартире раздался звонок (телефон тогда еще не был выключен).

- Говорят из Мадрида, по поручению новой администрации Чили. Администрация выражает Вам благодарность за поддержку.

Я ответил:

- Спасибо, но я подчеркиваю, что наше письмо носило чисто гуманистический характер и не имело никаких политических целей.

- Да, мы это знаем.

Думаю, что это была какая-то провокация КГБ.

Я передал заявление о Неруде через Кирилла Хенкина, еврея-отказника, умного и много повидавшего на своем веку человека1; Кирилл с большим блеском переводил меня на пресс-конференциях и тем много способствовал их успеху; Хенкин, по согласованию со мной, несколько смягчил последнюю, "опасную" формулировку. Но этого оказалось недостаточно (кажется, в это время корреспондентам уже был передан первоначальный текст).

В сентябре Люся сделала письменное заявление (переданное западным корреспондентам), в котором она принимала на себя ответственность за передачу на Запад "Дневника" Эдуарда Кузнецова. Она действительно передала эту рукопись. Кратко расскажу связанную с этим историю, в той мере, в которой это сейчас допустимо.

В конце декабря 1972 года, когда я был один в доме, неожиданно раздался звонок в дверь. Я открыл - на пороге стояла неизвестная мне женщина. Я впустил ее в квартиру. Она молча прошла в нашу с Люсей комнату и положила на столик небольшой сверток, величиной с палец, тщательно зашитый в материю. Не произнеся ни слова, женщина тут же ушла. В свертке находилась рукопись знаменитого впоследствии "Дневника" Кузнецова и сопроводительное письмо автора, в котором он вверял Люсе судьбу своего произведения. Кузнецов писал "Дневник" в лагере, тщательно скрывая его от надзирателей и вообще посторонних глаз, пряча от многочисленных обысков. Написан был "Дневник", как и многие другие выходящие из лагерей материалы, мельчайшим почерком, на тонких листках папиросной бумаги, скрученных в трубочку. Писать и хранить рукопись в лагере было необыкновенно трудно и опасно - это был настоящий подвиг, но и не легче было вынести ее из зоны на волю. Тут участвовало много людей, называть их всех я не могу. Один из них, как стало впоследствии известно КГБ, был заключенный - украинец Петр Рубан. КГБ жестоко отомстил ему - я рассказываю об этом в одной из следующих глав. Мелкие буквы рукописи можно было разобрать лишь в очень сильную лупу, да и то человеку с более здоровыми, чем у нас, глазами. Люся попросила одного из знакомых расшифровать рукопись и вернуть ей, естественно рассчитывая, что круг людей, которым станет об этом известно, будет минимальным; к сожалению, это условие оказалось нарушенным, что повлекло за собой тяжелые последствия.

Получив расшифрованную рукопись, Люся сама передала ее на Запад. Летом 1973 года "Дневник" был опубликован, вначале на итальянском, а потом на русском и многих иностранных языках, и привлек к себе большое внимание содержащейся в нем потрясающей фактической информацией и талантом автора. В качестве приложения к "Дневнику", как я уже писал, приведена запись процесса над ленинградскими "самолетчиками", составленная Люсей в декабре 1970 года. Люся сделала свое заявление, чтобы ослабить таким образом удар по другим людям, в том числе - по арестованным в 1973 году Виктору Хаустову (ранее осужденному вместе с Буковским за демонстрацию в защиту Гинзбурга Галанскова, до второго ареста - рабочему телевизионного завода) и литературоведу Габриэлю Суперфину, а также по Евгению Барабанову. Барабанов пришел к нам с заявлением, в котором сообщал о том, что он передал рукопись "Дневника" на Запад и принимал на себя ответственность за это действие (по-видимому, он передал другой экземпляр расшифрованной рукописи - мы об этом не знали). До своего заявления Барабанов неоднократно вызывался в КГБ; от него, в частности, требовали показаний на Суперфина. Положение Барабанова было угрожающим. Заявления Люси и Барабанова были одновременно переданы нами в нашей квартире иностранным корреспондентам и вскоре опубликованы. Люсино заявление (но, возможно, и не только оно) повлекло за собой вызовы ее на допросы в следственный отдел КГБ (в ноябре 1973 года).

Как пишет в "Теленке" Солженицын, реакция властей на смелый шаг Барабанова в обстановке "встречного боя" - так А. И. называет совокупность событий 1973 года - ограничилась только увольнением Барабанова; однако Александр Исаевич не упоминает о заявлении Люси. (Я считаю, что это умолчание искажает истинный ход событий тех дней.)

ГЛАВА 14

Заявление об Октябрьской войне. "Черный сентябрь" в нашей квартире. Заявление о поправке Джексона. Вызовы Люси на допросы в Лефортово. Запрос о поездке в Принстон. Искаженная публикация. Больница АН СССР

В октябре на Ближнем Востоке началась так называемая война "Судного дня" в день еврейского праздника войска Египта и Сирии внезапно напали на Израиль, пытаясь взять реванш за поражение в 1967 году. Первоначально им удалось потеснить израильскую армию, но израильтянам, ценой существенных потерь, удалось овладеть инициативой, переправиться через канал; в конце октября израильские танковые части неудержимо двигались к Каиру и Дамаску, а Киссинджер начал свою "челночную" дипломатию. Еще в первые дни войны я выступил с заявлением, в котором призывал к мирному решению ближневосточного конфликта. Через несколько дней ко мне пришел некто, назвавшийся корреспондентом бейрутской газеты. Он задал мне несколько вопросов по проблемам Ближнего Востока. Я попросил его зайти через несколько часов. Вечером того же дня я ответил (хотя он не вызвал моего расположения) перед микрофоном на его вопросы, включая несколько новых, неожиданных для меня, добавленных по ходу интервью. (Эти вопросы были в какой-то степени провокационными, во всяком случае более острыми, чем заданные раньше.) Еще через несколько дней, в воскресенье утром 18 октября1, в квартиру неожиданно позвонили два человека, по виду арабы. Хотя их поведение показалось мне чем-то необычным, я впустил их в квартиру (задвижки или цепочки у нас не было) и провел их в нашу комнату. Туда же прошла из кухни Люся. Кроме нас в квартире был Алеша. Руфь Григорьевна находилась у Тани - она поехала проведать своего первого правнука, которому в то время еще не было даже месяца (он родился 24 сентября, роды были с задержкой и очень тяжелыми, сопровождались большими волнениями). Один из пришедших был без пальто, он сел на кровать рядом с Люсей, я сидел напротив на стуле; второй, низкий и коренастый, в пальто, не снимая его, расположился между нами в кресле, слегка сбоку, напротив телефона. В дальнейшем говорил только высокий (правильно по-русски, но с заметным акцентом), низкий не произнес ни слова. Люся в начале разговора спросила высокого, где он так научился говорить по-русски; он ответил:

- Я учился в Университете имени Лумумбы.

Вероятно, он сказал правду. Высокий сказал:

- Вы опубликовали заявление, наносящее ущерб делу арабов. Мы из организации "Черный сентябрь", известно ли Вам это название?

- Да, известно.

- Вы должны сейчас же написать заявление, в котором Вы признаете свою некомпетентность в делах Ближнего Востока, дезавуировать свое заявление от 11 октября.

Я минуту помедлил с ответом. В это время Люся потянулась за зажигалкой, лежавшей рядом с телефоном, чтобы закурить. Но она не успела ее взять, как низкий посетитель каким-то мгновенным кошачьим прыжком бросился ей наперерез и преградил путь к телефону. Я сказал:

- Я не буду ничего писать и подписывать в условиях давления.

- Вы раскаетесь в этом.

В какой-то момент, вероятно вначале, до "ультиматума", я сказал:

- Я стремлюсь защищать справедливые, компромиссные решения (подразумевалось - также и в ближневосточном конфликте). Вам должно быть известно, что я защищаю права на возвращение на родину крымских татар, применяющих в своей борьбе легальные, мирные методы.

Высокий возразил:

- Нас не интересуют внутренние дела вашей страны. Поругана наша Родина-мать! Вы понимаете меня? Честь матери! (Он сказал это с надрывом в голосе.) Мы боремся за ее честь, и никто не должен становиться у нас поперек дороги!

Люся спросила:

- Что вы можете с нами сделать - убить? Так убить нас и без вас уже многие угрожают.

- Да, убить. Но мы можем не только убить, но и сделать что-то похуже. У вас есть дети, внук.

(Как я уже сказал, внуку было тогда меньше месяца; никакой прессе мы о его рождении не сообщали.) Во время разговора в комнату вошел Алеша и сел рядом с Люсей, с противоположной стороны от высокого. Люся все время удерживала его колено, боясь, чтобы он не полез в драку, защищать нас, по своей горячности и смелости. Позже Алеша сказал, что под пальто низкорослый что-то прятал, как ему показалось - пистолет. Действительно, он все время закрывал правую руку полой пальто.

В это время кто-то подошел к двери и позвонил (вскоре стало известно, что это были Подъяпольские - Гриша и его жена Маша - и Таня Ходорович). Посетители заволновались, велели нам молчать и на всякий случай перейти в другую, более далекую от двери комнату. Там высокий продолжал свои угрозы:

- "Черный сентябрь" действует без предупреждения. Для вас мы сделали исключение. Но второго предупреждения не будет.

Скомандовав нам:

- Не выходить за нами из комнаты!

они вдруг мгновенно исчезли из комнаты, бесшумно выскользнув через входную дверь. Мы бросились к телефону, но позвонить оказалось невозможно - уходя, посетители каким-то орудием (кинжалом или ножом) перерезали провод.

Минут через десять квартира наполнилась людьми - вернулись Таня Ходорович и Подъяпольские; оказывается, они слышали голоса через дверь и, когда никто не открыл на их звонок, решили, что у нас обыск, и пошли позвонить из автомата Руфи Григорьевне, Тане и Реме и тем из наших друзей, кому смогли дозвониться. Руфь Григорьевна вместе с Ремой и Таней примчались через 20 минут; Таня при этом держала на руках маленького Мотеньку (Матвея). Вскоре приехали и другие (Твердохлебов, услышав, что у нас был "Черный сентябрь", воскликнул:

- А я думал, "Красный октябрь"!).

Было неприятно сидеть с вооруженными террористами и слушать их угрозы. Но самым неприятным в этом визите было упоминание детей и внука. По-видимому, наши посетители действительно были арабы-палестинцы, быть может даже из "Черного сентября". Но, несомненно, все их действия проходили под строжайшим контролем и, вероятно, по инициативе КГБ - хотя, возможно, они об этом не знали (они все время чего-то боялись). Я немедленно сообщил об этом визите иностранным корреспондентам и через несколько часов сделал заявление в милицию, не возлагая на него, впрочем, никаких надежд. Через несколько дней нас вызвал следователь районного отделения милиции и попросил опознать наших посетителей среди нескольких десятков фотографий. Мы с Люсей никого не могли указать. Похоже, что все это делалось только "для вида". Через пару месяцев мы получили по почте открытку из Бейрута, на которой по-английски было написано:

"Спасибо, что не забываете дела арабов. Мы, палестинцы, тоже не забываем своих друзей" (читай - врагов).

Открытка, с ее хитроумно трансформированным "обращенным" текстом, была явно угрожающей. Мы ее отдали в милицию по просьбе следователя. Кажется, ее нам вернули (а потом, в 1978 году, украли при негласном обыске).

Угрозы убийства детей и внуков, которые мы впервые услышали от палестинцев (подлинных или нет) в октябре 1973 года, в последующие годы неоднократно повторялись.

В сентябре или в конце августа (не помню точной даты) я написал письмо Конгрессу США в поддержку поправки Джексона. Это одно из моих немногих обращений к законодательным и правительственным органам иностранных государств. Я уже писал о том принципиальном значении, которое, по моему мнению, имеет свобода выбора страны проживания. Сенатор Джексон, предлагая свою поправку в поддержку права на эмиграцию, назвал это право "первым среди равных" - так как наличие или отсутствие его сильнейшим образом влияет на реализацию всех других гражданских и экономических прав граждан. Эта мысль кажется мне верной (повторяю, что необходимо говорить о праве на свободный выбор страны проживания, закрепленном в законодательстве и подтверждаемом практикой). Письмо о поправке Джексона было одним из самых известных и наиболее действенных моих выступлений. Не случайно Киссинджер в своей книге "Четыре года в Белом доме" упоминает мое имя только в связи с этим письмом - по тону довольно неодобрительно; он, видимо, считает, что поправка Джексона повредила разрядке; на самом деле, она сделала основы разрядки более здоровыми, хотя и в недостаточной степени! Советская пропаганда без конца упрекает меня за это письмо, как за призыв к иностранному правительству о вмешательстве во внутренние дела нашей страны. По этому поводу необходимо сказать следующее. Во-первых, свобода выбора страны проживания признана СССР во многих его международных обязательствах, в частности в Пактах о правах ООН, ратифицированных СССР и приобретших силу закона, и в Хельсинкском акте. Таким образом, поправка Джексона касается вопроса выполнения СССР его международных обязательств в вопросе, имеющем первостепенное международное (а не только внутреннее) значение - для открытости общества, для международного доверия. Если СССР выполняет свои международные обязательства - вопрос отпадает сам собой. Какое же это вмешательство во внутренние дела СССР? И, во-вторых, речь идет об американском законе о торговле. Мне кажется, что это их внутреннее дело, с кем торговать, на каких условиях, кому давать кредиты. Так что, во всяком случае, опять же это не вмешательство во внутренние дела СССР. А что я, не будучи гражданином США, писал Конгрессу - это мое право, а право Конгресса - прислушаться или не прислушаться к моим словам. О критике моей позиции Солженицыным я пишу в следующей главе.

* * *

В первых числах ноября на имя Люси пришла повестка на допрос в качестве свидетеля в Лефортово (где расположен следственный отдел КГБ; там же следственная тюрьма - следственный "изолятор" на официальном языке), согласно повестке - к следователю Губинскому. До допроса с ней вел беседу некто Соколов (как мы теперь думаем - один из начальников в том отделе КГБ, который занимается нами; мы имели потом с ним несколько встреч в Горьком). Допрашивал Люсю не Губинский, а другой следователь - подполковник Сыщиков (надо же иметь при таком деле такую фамилию...), по слухам знаменитый своим умением "раскалывать" самых упорных. Когда Люся спросила:

- А где же Губинский? Я его не вижу,

Сыщиков ответил:

- Как не видите! Это - тот молодой человек, который провожал вас в туалет.

(Может, он и врал: Губинский - известный "диссидентский" следователь.) Допрос шел по делу Хаустова и Суперфина, обвиняемых в связи с "Дневником" Кузнецова (у них были и другие обвинения). Следователь пытался добиться от Люси показаний, как она сразу поняла (знала по опыту других процессов) любых; что бы она ни сказала, все могло бы быть использовано на суде, поскольку такой суд - просто некий бюрократический, лишенный логики спектакль. Поэтому Люся заранее решила не давать им никаких показаний. Допросы преследовали, конечно, также цель психологического давления на нее и на меня, запугивания угрозой ее ареста (мы не могли знать - реальна она была или нет).

Сыщиков действительно был примечательной фигурой, притом довольно жутковатой. Он все время "актерствовал", непрерывно говорил, как бы обволакивая звуком своего низкого, проникающего в душу голоса:

- Доверьтесь мне, и я поведу вас, как отец родной. Будьте откровенны со мной, ведь на вас лежит ответственность за судьбу этих молодых людей, только вы можете им помочь.

(Он говорил о Хаустове и Суперфине.)

Но Сыщиков широко использовал также крик, угрозы и был при этом подлинно страшен. Люся решила отвечать только на анкетные вопросы, но на пятом или шестом своем ответе она вдруг почувствовала, что уже вступила в допрос по существу, и после этого на все вопросы, независимо от их содержания, отвечала:

- На заданный вами вопрос я отвечать отказываюсь.

Так что когда Сыщиков в конце первого допроса спросил:

- Правда ли, что ваши друзья называют вас Люся?

она по уже принятой ею тактике ответила своей стандартной фразой. Это вызвало приступ ярости Сыщикова.

- Я немедленно вызову конвой. Вы издеваетесь надо мной.

В дальнейшем такие приступы ярости повторялись все чаще (один из них, когда Люся спросила: Сыщиков - это ваша фамилия или псевдоним?).

На протяжении двух недель Сыщиков вызывал Люсю почти каждый день. Я сопровождал ее в Лефортово и ждал внизу, в бюро пропусков - внутрь меня не пускали. С каждым разом положение становилось все напряженнее. Начиная с третьего или четвертого допроса Сыщиков стал сажать ее на место (скамью) подследственного, думая, вероятно, оказать этим на нее дополнительное психологическое давление. Люся, с ее плохим зрением, не видела при этом на большом расстоянии лица следователя, странно и жутко растягивающегося при крике - так что ей стало даже несколько легче. Наконец, после шестого или седьмого допроса Люся отказалась взять повестку на следующий допрос, выдержав при этом очередной сеанс крика и угроз - это был своеобразный психологический поединок. После этого повестки стали приносить на дом, но Люся отказывалась их принимать. Наконец, встретив посыльного с разносной книгой на лестнице, я взял у него повестку, сказав, что не передам жене она больна; беру на себя, что она больше не пойдет, и хотел записать это в книгу. Но посыльный тут же убежал. Люся сердилась на меня. Но поток повесток на этом прекратился. Угроза, нависшая над Люсей, однако, все еще могла быть серьезной. (В эти дни нам, в частности, стало известно, что в распоряжении КГБ имеются показания о роли Люси в передаче за рубеж "Дневника" Кузнецова.)

* * *

На протяжении всей "газетной кампании" иностранные корреспонденты буквально замучили меня вопросами, как я отношусь к мысли об эмиграции и собираюсь ли я принять предложение о поездке в Принстон для чтения лекций. Я понимал, что эти настойчивые вопросы связаны с тем, что многим на Западе было бы "спокойней" видеть меня там. Но я не мог отвечать с полной определенностью. Я не знал, как власти собираются разрешить возникшую острую ситуацию, и не мог полностью исключить, что я смогу поехать с женой и детьми в Принстон, провести там год или полгода, оставив Таню, Ефрема и Алешу в США для ученья, и тем ликвидировать невыносимую ситуацию заложничества. Конечно, это было бы слишком хорошо, чтобы быть правдой, но я не хотел отрезать этого (или какого-нибудь аналогичного) шанса. Я думал также, что само обсуждение вопроса о поездке - без разрешения мне - может сдвинуть что-то в недоступных мне сферах с мертвой точки и косвенно способствовать поездке детей. Что меня лишат гражданства - это я, как уже писал, исключал.

Корреспонденты сообщали по этому вопросу кто что хотел, иногда я потом об этом узнавал и хватался за голову. Наконец, в конце ноября я решил выяснить ситуацию и планы властей, предприняв формальные шаги к поездке. Я пошел к директору ФИАНа (фактически я говорил с его заместителем, в прошлом сотрудником теоретического отдела объекта, что при благополучной ситуации могло бы иметь значение) и запросил так называемую характеристику; это означало, что приводилась в действие вся бюрократическая машина, вплоть до КГБ. Ответа я не получил, что тоже было формой отказа. О своей попытке я сообщил иностранным корреспондентам; при этом, во избежание лишних кривотолков о том, что я якобы хочу эмигрировать, я отдал им одновременно свое заявление (приложение 3). Оно ясно показывало, что я в данный момент не хочу эмигрировать и не считаю это для себя допустимым. Заявление вскоре было передано по зарубежному радио, но без заключительного абзаца, ради которого, собственно говоря, оно и было написано. Я до сих пор не знаю, почему так получилось. В дальнейшем я множество раз встречался с очень вредными искажениями и сокращениями передаваемых мною документов, в результате которых часто искажалась важная часть их содержания, а я выглядел дураком. Я не могу этого доказать, но у меня есть непреодолимое ощущение, что лишь часть этих искажений вызвана обычной спешкой в газетных и радиоредакциях, некомпетентностью, безответственностью и т. п. (что тоже все достаточно плохо и позорно), а другая, значительная часть сознательными действиями советской пятой колонны.

В том, первом случае через несколько недель с помощью В. Е. Максимова мне удалось передать повторно полный текст заявления, и оно было зачитано без искажений. Но в умы людей в основном запали первые передачи...

В декабре мы с Люсей оба легли в больницу. Мне давно советовали обследовать сердце, а Люсе совершенно необходимо было начать лечение тиреотоксикоза. Благодаря моим академическим привилегиям нас поместили вместе в отдельной палате. В общем, это было нечто вроде санатория, очень нам в этот момент нужного. Я работал, Люся правила текст и давала хорошие советы - так родилось хорошее сжатое автобиографическое предисловие "Сахаров о себе" к намеченному в США изданию моих выступлений; мне и сейчас эти несколько страниц кажутся удачными1. Бывали у нас и гости. Пришел старый Люсин друг, поэт и переводчик Константин Богатырев, вместе с ним пришел и другой поэт, очень известный, Александр Межиров - с ним у Люси тоже было старинное знакомство. Костя рассказал, как всегда увлекаясь и жестикулируя, какой-то эпизод из своего лагерного прошлого, чем-то ассоциировавшийся с современными событиями (он был узником сталинских лагерей). Я прочитал, не помню в какой связи, нечто вроде лекции по основам квантовой механики; на склонного к хитроумным умственным построениям Межирова эта лекция произвела, кажется, впечатление. Несколько раз забегал Максимов - в клетчатом костюме с иголочки, дружески улыбающийся, с искрящимися синими глазами. Он каждый раз приносил какую-то передачку - один раз диковинную копченую рыбу - и животрепещущие новости. Именно через него, как я писал, я передал в иностранные агентства исправленный текст моего заявления о моем отношении к поездке за границу. Большой радостью было совместное посещение Галича, Некрасова и Копелева - сохранилась групповая фотография, сделанная в вестибюле больницы. Лев Зиновьевич Копелев, германист, писатель, критик и переводчик, человек трудной и противоречивой судьбы, необыкновенно добрый, отзывчивый и терпимый - это его жизненно-философское кредо, шумный, общительный и огромный, с большими наивными глазами - вскоре стал нашим другом. Посетили меня и фиановцы - Е. Л. Фейнберг и В. Л. Гинзбург, начальник Теоретического отдела. Гинзбург сказал, что на все академические институты спущена разверстка сокращения штатов.

- Теоротделу необходимо сократить свой штат на одного человека. Это очень болезненная операция, но избежать ее невозможно. Мы посовещались и решили, что таким человеком должен быть Юрий Абрамович (Гольфанд). За последние годы он совсем не выдавал никакой научной продукции, по существу бездельничал. Вместе с тем он - доктор, и ему легче будет устроиться работать на новое место, чем человеку без докторской степени.

Я спросил, нельзя ли как-то "заволынить", и получил сухой отрицательный ответ. Сказать же что-либо персонально в защиту Гольфанда я, к сожалению, не сумел. Я не знал, что за несколько месяцев до этого Гольфанд (совместно с Лихтманом) написал и доложил на семинаре ФИАНа работу, ставшую классической - в ней впервые была введена суперсимметрия. Работа была сделана не на пустом месте - о суперсимметричных преобразованиях уже писал талантливый московский ученый Феликс Александрович Березин (безвременно погибший в 1980 году). Гольфанд и Лихтман первыми рассмотрели суперсимметрию как принцип построения теории элементарных частиц. Это была великая мысль. В последующие годы идеи суперсимметрии получили развитие в сотнях замечательных работ. Стало ясно, что суперсимметрия является наиболее естественным и реальным путем построения единой теории поля, объединяющей на равных правах бозонные поля (с целым спином) и фермионные поля (с полуцелым спином). Правда, некоторые считают, что в единой теории в качестве первичных полей должны выступать только фермионные поля, но и тут не исключена суперсимметрия элементарных "возбуждений" фермионной "жидкости", которые могут быть и фермионными, и бозонными. У суперсимметричных теорий есть и другие обнадеживающие особенности. Одна из них - естественная связь с гравитацией. Другая, не менее важная - возможное решение проблемы "ультрафиолетовых" бесконечностей - об этом я уже писал. (Добавление 1987 г. Суперсимметрия входит составной частью в концепцию "струны".)

Через некоторое время выяснилось, что во всех остальных отделах ФИАНа сумели избежать сокращения штатов, "заволынив" его (употребляя слово, которое я говорил Гинзбургу). Гольфанду же не удалось нигде устроиться на работу - он хоть и доктор, но зато еврей. Во время его посещения больницы Люся сказала ему: "Увольняют - а Вы уезжайте!". Спустя несколько месяцев Гольфанд подал заявление о выезде из СССР в Израиль - но ему было отказано под несостоятельным предлогом, что он 20 лет назад принимал участие в секретных работах группы Тамма; на самом деле Гольфанд делал тогда очень "абстрактные" работы, ничего не зная о реальных изделиях; на объекте же он никогда не был. Справиться с этим пока не удалось. Летом 1980 года он был вновь взят на работу в ФИАН. Восстановление на работе отказника - случай исключительный.

ГЛАВА 15

"Странный шар" (Солженицын о Сахарове)

В книге А. И. Солженицына "Бодался теленок с дубом" много говорится о событиях 1973 года, обо мне и моей позиции, говорится (иногда в косвенной форме) о Люсе, о чем-то умалчивается. Восемь лет я нес в себе груз впечатления от этой книги, сейчас хочу высказаться. Начну с некоторых цитат:

"Таким чудом и было в советском государстве появление Андрея Дмитриевича Сахарова - в сонмище подкупной, продажной, беспринципной технической интеллигенции..."

"...допущенный в тот узкий круг, где не существует "нельзя" ни для какой потребности, <...> почувствовал, <...> что все изобилие <...> есть прах, а ищет душа правды..."

"Но с какого-то уровня уже слишком явно стало, что это - нападение, а в ходе испытаний - губительство земной среды" (о термоядерном оружии).

Мне кажется совершенно неправильной, неадекватной преувеличенная оценка моей личности. Слишком восторженно! Я - совсем не ангел, не политический деятель и не пророк. И мои поступки, моя эволюция - не результат чуда, а влияние жизни, в том числе - влияние людей, бывших рядом со мной, называемых "сонмище продажной интеллигенции", влияние идей, которые я находил в книгах. Может, это особенность моего характера, но я никогда не жил в изобилии, не знаю, что это такое. И - ох, как много нельзя было на объекте! Из трех приведенных тезисов Солженицына самый важный - последний. Но я воздерживаюсь от такой категоричности. Жизнь - штука сложная, я не устаю это повторять. В эту большую бочку меда моей характеристики потом вливается немало дегтя. По существу, Солженицын, формально отдавая должное защите прав человека, на деле изображает ее как что-то второстепенное, мешающее главному (чему именно - мне не совсем понятно). Мне была важна высокая оценка "Памятной записки" и "Послесловия". Но Солженицын прибавляет, что этот документ

"...прошел незаслуженно ниже своего истинного значения, вероятно из-за частоты растраченной подписи автора".

Он косвенно намекает, в частности, на мое вмешательство в дело одного еврея-отказника (успешное, к тому же). Из предыдущего ясно, что для меня защита отдельных, конкретных людей имеет принципиальное значение; это бесспорное, стабильное ядро моей позиции. Что же касается "программных" документов, то я рассматриваю их как дискуссионные - кому надо, прочтет и задумается, я и сам иногда кое-что в них пересматриваю и уточняю. Выше-ниже своего значения - вопрос второстепенный. Настойчиво подчеркивает Солженицын мою наивность, непрактичность, неумение понимать ситуацию и подверженность пагубным влияниям. Я не могу достать билеты и мечусь по Батуми; отдаю рукопись печатать по кускам разным машинисткам, не понимая, что они тут же сложат ее на столе "кума" и т. д.

Среди тех, кто оказывал на меня пагубное влияние, "прицепившись к странному... шару, без мотора и бензина летящему в высоту", явно Солженицын называет Роя Медведева и Валерия Чалидзе. Я уже писал о своих отношениях с этими очень разными людьми и не буду к этому возвращаться. Но главное, хотя и скрытое острие направлено против моей жены. Тут я должен четко объясниться. Опять цитата:

"Хотя мы продолжали встречаться с Сахаровым <...>, но не возникли между нами совместные проекты или действия. Во многом это было из-за того, что теперь не оставлено было нам ни одной беседы наедине, и я опасался, что сведения будут растекаться в разлохмаченном клубке вокруг "демократического движения"."

Тут ясно, что "не оставлено" Люсей, ставшей моей женой. Но все неправда. Я говорил в этот период с Александром Исаевичем наедине. Около часа однажды мы гуляли по лесу недалеко от Жуковки (где дачи Ростроповича и моя), и он предлагал мне примкнуть к сборнику "Из-под глыб", но я не решился на это по смутным тогда соображениям независимости. Никаких совместных проектов у нас не возникало и раньше - ни при первой нашей встрече в 1968 году, ни при второй - в 1970-м. К "разлохмаченному же клубку" ни я, ни моя жена никогда не имели никакого отношения (и к "диссидентским салонам" - выражение А. И. в другом месте). Мы оба на самом деле никогда не стремились к большому и шумному обществу, к визитам и постоянному общению с малознакомыми людьми; выпивки, составляющие так часто основу подобного общения, и для Люси, и для меня были всегда совершенно исключенными, не интересовали нас. Влияние моей жены Солженицын видит в том, что она якобы толкает меня на эмиграцию, на уход от общественного долга и прививает мне повышенное внимание к проблеме эмиграции вообще в ущерб другим, более важным проблемам. Солженицын называет совокупность событий 1973 г. "встречным боем". Он упрекает меня, что "встречный бой" не дал тех результатов, которые почти были в руках, из-за того, что я "заигрывал" с темой эмиграции - и для себя лично, и в общем плане - под пагубным влиянием Люси. Я не считаю удачным сам термин "встречный бой", он кажется мне неадекватным. И каких кардинальных, прагматических результатов можно было ожидать тогда (и много после) от наших выступлений? Солженицын ничего не пишет об этом, кроме вопроса о поправке Милза (об этом ниже). Я думаю, что таких результатов и не могло быть. Прошу извинить меня за нижеследующие длинные цитаты (все выделено мной):

"В августовских боевых его интервью не замолкает разрушительный мотив отъезда. Мы слышим, что "было бы приятно съездить в Принстон".<...>

Мелодия эмиграции неизбежна в стране, где общественность всегда проигрывала все бои. За эту слабость нельзя упрекать никого, тем более не возьмусь и я, в предыдущей главе описав и свои колебания. Но бывают лица частные - и частны все их решения. Бывают лица, занявшие слишком явную и значительную общественную позицию, - у этих лиц решения могут быть частными лишь в "тихие" периоды, в период же напряженного общественного внимания они таких прав лишены. Этот закон и нарушил Андрей Дмитриевич, со сбоем то выполнял его, то нарушал, и обидней всего, что нарушал не по убеждениям своим (уйти от ответственности, пренебречь русской судьбой - такого движения не было в нем ни минуты!) - нарушал, уступая воле близких, уступая чужим замыслам.

Давние, многомесячные усилия Сахарова в поддержку эмиграции из СССР, именно эмиграции, едва ль не предпочтительнее перед всеми остальными проблемами, были навеяны в значительной мере тою же волей и тем же замыслом. (Это уже что-то демоническое, почти протоколы сионских мудрецов! - А. С.) И такой же вывих, мало замеченный наблюдателями боя, а по сути - сломивший наш бой, лишивший нас главного успеха, А. Д. допустил в середине сентября - через день-два после снятия глушения, когда мы почти по инерции катились вперед. Группа около 90 евреев написала письмо американскому конгрессу с просьбой, как всегда, о своем: чтоб конгресс не давал торгового благоприятствования СССР, пока не разрешат еврейской эмиграции. Чужие этой стране (кого мне напоминает эта терминология? - А. С.) и желающие только вырваться, эти девяносто могли и не думать об остальном ходе дел. Но для придания веса своему посланию они пришли к Сахарову и просили его от своего имени подписать такой же текст отдельно <...> по традиции и по наклону к этой проблеме, Сахаров подписал им - через 2-3 дня после поправки Вильбора Милза! - не подумав, что он ломает фронт, сдает уже взятые позиции, сужает поправку Милза до поправки Джексона, всеобщие права человека меняет на свободу одной лишь эмиграции. <...> И конгресс возвратился к поправке Джексона... Если мы просим только об эмиграции - почему же американскому сенату надо заботиться о большем?..

<...> меня - обожгло. 16.9 из загорода я написал А. Д. об этом письмо..."

В любом случае никогда поправка Милза не обсуждалась столь серьезно, не имела таких шансов на успех, как поправка Джексона, гораздо лучше аргументированная юридически, более бесспорная политически. Писать в этих условиях о поправке Милза - значило бы загубить и поправку Милза, и поправку Джексона. А я, в отличие от Солженицына, считаю поправку Джексона принципиально важной! (Почему мы все время обсуждаем, что я чего-то не сделал; а А. И.? - выступил ли он в защиту поправки Милза, если он придает ей такое значение?). Так что никакого фронта я не ломал. (Добавление 1989 г. По-видимому, вообще не существовало никакой поправки Милза, отдельной от поправки Джексона. Поправка Милза-Ваника - это другое название поправки Джексона1.)

А. И. дает, как мне кажется, одностороннее освещение событий осени 1973 года. Я уже писал о том, что он не сообщил о заявлении Люси о передаче "Дневников" Кузнецова. Не упоминает он и о моем интервью Стенхольму, которое положило начало всей цепи событий. О Принстоне я подробно писал выше. О том, что мое заявление было опубликовано в урезанном виде, Александр Исаевич знал, но ничего не пишет. В целом Принстонская история, даже при накладке с заявлением, - мелкий эпизод. Зря А. И. поднимает ее до такой принципиальной высоты. После моего заявления о поправке Джексона Солженицын прислал, как он пишет, записку. В ней он писал о поправке Милза (примерно то же, что в "Теленке") и просил зайти к его жене Наталье Светловой (к Але, как он ее называет). Мы с Люсей выполнили его просьбу. Разговор проходил без Александра Исаевича. Аля сказала: как я могу поддерживать поправку Джексона и вообще придавать большое значение проблеме эмиграции, когда эмиграция - это бегство из страны, уход от ответственности, а в стране так много гораздо более важных, гораздо более массовых проблем? Она говорила, в частности, о том, что миллионы колхозников по существу являются крепостными, лишены права выйти из колхоза и уехать жить и работать в другое место. По поводу нашей озабоченности Аля сказала, что миллионы родителей в русском народе лишены возможности дать своим детям вообще какое-либо образование. Возмущенная дидактическим тоном обращенной ко мне "нотации" Натальи Светловой, Люся воскликнула:

- На...ть мне на русский народ! Вы ведь тоже манную кашу своим детям варите, а не всему русскому народу.

Люсины слова о русском народе в этом доме, быть может, звучали "кощунственно". Но по существу и эмоционально она имела на них право. Всей своей жизнью Люся сама - "русский народ", и как-нибудь она с ним разберется.

В 1973 году мы еще раз были в доме Солженицыных - это была наша последняя встреча с Александром Исаевичем перед его высылкой. Продолжаю цитаты:

"1 декабря Сахаровы пришли к нам, как всегда вдвоем. Жена - больна (у Люси действительно был тогда пульс 120 из-за тиреотоксикоза - А. С.), измучена допросами и общей нервностью: "Меня через две недели посадят, сын кандидат в Потьму, зятя через месяц вышлют как тунеядца, дочь без работы". - "Но все-таки мы подумаем?" - возражает осторожно Сахаров. - "Нет, это думай ты". <...> "Да я сразу бы и вернулся, мне б только их (детей жены) отвезти... Я и не собираюсь уезжать..." - "Но вас не пустят назад, Андрей Дмитриевич!". - "Как же могут меня не пустить, если я приеду прямо на границу?.." (Искренно не понимает - как.)"1

В этом отрывке Люся - истерическая дамочка, у которой "нервы". Сильно на нее не похоже. Я же - дрожащий перед ней "подкаблучник" и к тому же абсолютный дурак. На самом деле ни она, ни я не говорили тех слов, которые нам тут приписываются. Таня не была без работы (у нее за два месяца до этого родился сын, и она была в декретном отпуске), зять тоже тогда работал (его выгнали после суда над Сергеем Ковалевым в декабре 1975 года) и, следовательно, не был "тунеядцем", а я не был столь наивен. Что касается того, что Алеша - "кандидат в Потьму", то, очевидно, это искаженное преломление Люсиного рассказа при этой или предыдущих встречах об Алешиной реакции на нашу просьбу согласиться на поездку за рубеж - как я уже писал, Алеша тогда ответил, что он психологически больше готов к Мордовии. Мне кажется, что Александр Исаевич не мог не запомнить этого рассказа, но, к сожалению, он написал нечто совсем иное. А как проходил разговор на самом деле в целом? Действительно, во время этой встречи Александр Исаевич и Аля упрекали нас во вредных разговорах об отъезде, говорили о реакции некоторых людей на мое заявление якобы об эмиграции. Я же как раз тогда рассказал, что заявление было искажено, и объяснил свою истинную позицию в этом вопросе. Я, в частности, сказал, что поездка в Принстон была бы хорошим выходом из ситуации с детьми и что я считаю очень маловероятным, что мне дадут разрешение на подобную поездку, но совершенно исключенным - что лишат гражданства (почему я так считаю - я не обсуждал). Мне обидно, что Александр Исаевич, гонимый своей целью, своей сверхзадачей, так многого не понял, или верней - не захотел понять, во мне и моей позиции в целом, не только в вопросе об отъезде, но и в проблеме прав человека, и в Люсе, в ее истинном образе и ее роли в моей жизни.

В конце 1974 года один немецкий корреспондент (к сожалению, я не помню его фамилии) передал мне по поручению Александра Исаевича в подарок экземпляр "Теленка" с теплой и очень лестной дарственной надписью. Еще до этого мне удалось прочесть книгу, взяв у одного из друзей. Принимая подарок и прочитав при корреспонденте дарственную надпись, я не удержался и сказал:

- В этой книге Александр Исаевич сильно меня обидел.

Корреспондент усмехнулся и ответил:

- Да, конечно. Но он этого не понимает.

ГЛАВА 16

Люсина операция. "Архипелаг ГУЛАГ". Высылка Солженицына. Моя статья о "Письме вождям" Александра Солженицына

Люсина болезнь - тиреотоксикоз - была одной из причин, почему мы легли в декабре 1973 года в больницу. Состояние ее вызывало большое беспокойство, ей было очень трудно, пульс достигал 120. К сожалению, академическая медицина не уделила ей должного внимания, не слишком боролась и разбиралась с ее болезнью. Нам пришлось сразу по выходе из больницы поехать в Ленинград на консультацию к старому Люсиному знакомому - профессору эндокринологии Александру Раскину. Раскин после нескольких дней больничного обследования направил Люсю на операцию, но он не учел, по-видимому, возможных - и очень опасных в Люсином случае - последствий для глаукомы. Высказанные Люсей сомнения врач-окулист тоже оставил без внимания. Мы тут же договорились, что оперировать ее будет хороший знакомый Наташи Гессе (незадолго перед этим сделавший такую же операцию и ей) доктор Б-о. Мы вернулись в Москву, Люся начала предоперационный курс лечения. Я получил в медсанотделе Академии направление на операцию и пошел к министру здравоохранения Петровскому, чтобы он подтвердил это направление (без этого Люсю не могли бы госпитализировать в Ленинграде). Петровский обещал. (Это была наша вторая и последняя встреча.) Но, когда мы приехали в Ленинград, нас ждал неприятный сюрприз. Доктор Б-о просил Наташу передать нам, что он не может оперировать Люсю. Ему предстоит защита докторской диссертации, и, если он будет оперировать жену Сахарова, ему не утвердят диссертацию. Он просит также не ходить к нему и вообще не иметь с ним никаких отношений. Мы были поставлены в очень трудное положение. Отменить или даже отложить операцию было невозможно - Люся уже закончила предоперационную медикаментозную подготовку. Пришлось срочно искать другого хирурга. Люся, к счастью, нашла своего бывшего профессора по институту доктора Г. Стучинского. Она когда-то присутствовала и даже ассистировала ему в точности при такой же операции, как предстоявшая ей. Профессор согласился. 27 февраля он оперировал, а через две недели мы вернулись в Москву.

Уже перед самой выпиской у Люси очень сильно поднялось внутриглазное давление - потребовались экстренные меры. Это было только начало большой беды, обрушившейся на нее.

В марте - сначала в Ленинграде, а потом в Москве - я работал над статьей "О письме Александра Солженицына "Вождям Советского Союза"".

Но я должен вернуться назад. В начале января к нам неожиданно пришел приемный сын Александра Исаевича, тринадцатилетний Митя - сын Н. Светловой от первого брака. Было время утреннего завтрака, и Люся предложила ему выпить стакан чаю. Но он отказался. С первого взгляда меня поразила какая-то особенная торжественность в его облике и глаза - отчаянно сверкающие, серьезные, счастливые и гордые. Мальчик прошел в ванную и извлек прикрепленную на спине книгу, вручив ее нам. Это был первый том "Архипелага ГУЛАГ". Уже через 10 минут мы оба - Люся и я - читали эту великую книгу (о которой уже более недели озлобленно и подло писала советская пресса и ежедневно сообщало западное радио). В отличие от большинства людей на Западе и многих в нашей стране мы хорошо знали бесчисленные факты массовой жестокости и беззакония в мире ГУЛАГа, представляли себе масштабы этих преступлений. И все же и для нас книга Солженицына была потрясением. Уже с первых страниц в гневном, скорбном, иронически-саркастическом повествовании вставал мрачный мир серых лагерей, окруженных колючей проволокой, залитых беспощадным электрическим светом следовательских кабинетов и камер пыток, столыпинских вагонов, ледяных смертных забоев Колымы и Норильска - судьба многих миллионов наших сограждан, оборотная сторона того бодрого единодушия и трудового подъема, о котором пелись песни и твердили газеты.

Через несколько дней я примкнул к коллективному письму, требовавшему оградить Солженицына от нападок и преследований, отдававшему должное "Архипелагу" и трагической судьбе его героев-заключенных. Вместе с Максимовым и Галичем я был одним из авторов этого письма. В следующие дни я дал несколько (более десяти) интервью об "Архипелаге" и Солженицыне, в том числе - по международному телефону швейцарской газете и немецкому журналу. Много спустя я узнал, что эти интервью были напечатаны (во всяком случае, большая часть из них).

12 февраля около 7 вечера в нашей квартире раздался звонок: Солженицына насильно увезли из дома. Мы с Люсей выскочили на улицу, схватили какую-то машину ("левака") и через 15 минут уже входили в квартиру Солженицыных в Козицком переулке. Квартира полна людей, некоторых я не знаю. Наташа бледная, озабоченная - рассказывает каждому вновь прибывшему подробности бандитского нападения, потом обрывает себя, бросается что-то делать разбирать бумаги, что-то сжигать. На кухне стоят два чайника, многие нервно пьют чай. Скоро становится ясно, что Солженицына нет в прокуратуре, куда его вызвали, - он арестован. Время от времени звонит телефон, некоторые звонки из-за границы. Я отвечаю на один-два таких звонка; кажется, нервное потрясение и сознание значительности, трагичности происходящего нарушили мою обычную сухую косноязычность, и я говорю простыми и сильными словами.

На другой день, собравшись у нас на кухне на Чкалова, мы составили и подписали "Московское обращение", требующее освобождения Солженицына и создания Международного трибунала для расследования фактов, разоблачению которых посвящена его книга "Архипелаг ГУЛАГ". Уже после того, как "Обращение" было передано иностранным корреспондентам, мы узнали, что Солженицын выслан, только что самолет приземлился в ФРГ. Мы позвонили с этим известием Наташе - она очень взволнована, уже слышала от кого-то еще, но поверит только услышав голос А. И. Через час позвонила она - только что говорила с мужем. "Московское обращение" получило большое распространение. В ФРГ, например, под ним было собрано несколько десятков тысяч подписей.

Незадолго до отъезда Наташи с Екатериной Фердинандовной (ее мамой) и детьми к мужу у нее на квартире был прощальный вечер. Мы были там с Люсей, много было хороших людей, пели хорошие русские песни.

До этой встречи я был у Наташи один, без Люси (она лежала в больнице в Ленинграде). Наташа дала мне экземпляр солженицынского "Письма вождям". Когда я прочитал его, у меня возникло ощущение, что мне необходимо ответить (открыто, конечно). Со слишком многим - и не только с написанным там, но и с логически следующим из написанного - я был не согласен.

Я понимаю, что А. И. был очень расстроен и раздражен моим письмом - это видно и из его ответной статьи в сборнике "Из-под глыб" - но я не мог поступить иначе. В последующие годы я больше не выступал публично по поводу наших расхождений с Александром Исаевичем. Здесь я все же попытаюсь в сжатой форме еще раз остановиться на этих расхождениях, имея в виду не только "Письмо вождям", но и другие выступления Солженицына, в особенности получившую широкую известность Гарвардскую речь. Прежде всего, я должен сказать о своем глубоком уважении к А. И. Солженицыну, к его художественному таланту и великим, поистине историческим заслугам в раскрытии преступлений строя, к его подвижническому, многолетнему труду. Я с восхищением вижу в нем страстную непримиримость ко злу, остроту и четкость мысли. Читая его публицистику, я не могу не солидаризоваться мысленно с очень многим из того, что он пишет и говорит. Однако, когда я соглашаюсь с основной мыслью Солженицына, часто меня не удовлетворяет безапелляционность суждений, отсутствие нюансов, недостаток терпимости к мнениям других. Я понимаю при этом, что эти недостатки тесно связаны с теми достоинствами, о которых я только что писал, - со страстностью и целеустремленностью Солженицына. Принимая Солженицына таким, как он есть, восхищаясь им, я одновременно думаю, что нельзя замалчивать недостатки его выступлений, как они мне видятся, нельзя уходить от открытой дискуссии. Ее необходимость усиливается тем, что, по-моему, спорными являются и некоторые принципиальные основы позиции А. И. Солженицына. Мне кажется, что в позиции Солженицына есть недооценка важности и необходимости общемирового, общечеловеческого подхода к основным кардинальным проблемам современности и определенное "антизападничество". С этим связан "принципиальный изоляционизм", недостаточное внимание к проблемам и судьбам других - кроме русского и украинского - народов нашей и зарубежных стран, иногда элементы русского национализма, идеализации русского национального характера, религии и уклада, от которой близко до пренебрежения и недоброжелательности к другим народам. Я пишу в своей статье, что приходящие за идеологами практические политики обычно оказываются более жесткими и догматичными. По Солженицыну, Запад (скажем, США, Европа, Япония) уже проигрывает свою битву с повсеместно наступающим тоталитаризмом, непоследователен, расслаблен и разобщен в момент исторического противостояния силам зла, запутался в соблазнах потребительского общества, во вседозволенности, безрелигиозности и бездуховности, бездумно уничтожает себя в дыму и гари городов, в грохоте истерической музыки. В том, что пишет А. И., действительно очень много горькой правды. Мне тоже приходится писать о разобщенности Запада, об опасных иллюзиях, о политиканстве, близорукости, эгоизме и трусости некоторых политиков, об уязвимости ко всевозможным подрывным действиям. Я пишу об этом с большой тревогой, но и с надеждой, так как считаю сложившееся на Западе общество в своей основе все же здоровым и динамичным, способным к преодолению тех трудностей, которые непрерывно несет жизнь.

Разобщенность - это для меня оборотная сторона плюрализма, свободы и уважения к индивидууму - этих важнейших источников силы и гибкости общества. В целом, и особенно в час испытаний, как я убежден, гораздо важней сохранить верность этим принципам, чем иметь механическое, казарменное единство, пригодное, конечно, для экспансии, но исторически бесплодное. В конечном счете побеждает живое. Недоверие к Западу, к прогрессу вообще, к науке, к демократии толкает, по моему мнению, Солженицына на путь русского изоляционизма, романтизации патриархального уклада, даже, кажется, ручного труда, к идеализации православия и т. п. Он называет нетронутый Северо-Восток страны "отстойником русской нации", где она сможет оправиться от морального и физического ущерба, нанесенного ей террором и безумными экспериментами дьявольских сил пришедшего с Запада коммунизма. Солженицын при этом явно предполагает, что уже сейчас есть явственные признаки национально-религиозного возрождения народа, что русский народ исконно враждебен социалистическому строю и даже якобы занимал пораженческую позицию в годы войны.

Все эти концепции, которые, может быть, я изложил несколько упрощенно, представляются мне неверными, мифотворческими. Если бы они овладели народом и его "вождями" (к слову сказать, кто может поручиться за резистентность именно "вождей" к таким идеям в каких-то условиях? за народ я более спокоен) - они могли бы привести к трагическим авантюрам.

Некрасов писал о русских косточках при строительстве железной дороги; освоение Северо-Востока без современной техники не меньше рассеет их по тамошним полям. Я увидел в произведениях Солженицына другой взгляд, чем у меня, на демократию и плюрализм, на роль религии в обществе (я считаю религиозную веру чисто внутренним, интимным и свободным делом каждого, так же как и атеизм), другое отношение к перспективам сближения - конвергенции - социалистической и западной систем, в которых в обеих я вижу, в отличие от Солженицына, наряду с изъянами, и здоровое начало, а самое главное - в конвергенции я вижу шанс спасения человечества от конфронтации, угрожающей ему гибелью!!!

Я увидел также у Солженицына другое, чем у меня, отношение к прогрессу. Я вполне понимаю огромные экологические и социальные опасности, которые несет в себе прогресс. Но прогресс, в первую очередь, все же приводит к улучшению условий жизни всех людей на Земле, снимает, если говорить в целом, трагическую остроту социальных, расовых и географических противоречий, уменьшает неравенство в самом необходимом, приводит к уменьшению все еще очень распространенных страданий миллионов людей от голода, нищеты, болезней. И если человечество в целом - здоровый организм, а я верю в это, то именно прогресс, наука, умное и доброе внимание людей к возникающим проблемам помогут справиться с опасностями.

Вступив на путь прогресса несколько тысячелетий назад, человечество уже не может остановиться на этом пути и не должно, по моему убеждению.

Особенно существенное отличие моей системы ценностей и позиции от системы ценностей и позиции Солженицына - различная оценка роли защиты гражданских прав человека: свободы убеждений и информационного обмена, свободы выбора страны проживания, открытости общества. Я считаю эти права основой здоровой жизни человечества, основой международной безопасности и доверия. Защита конкретных людей - это то, в пользе чего я не сомневаюсь! Солженицын не отрицает, конечно, значения защиты прав человека, но фактически, по-видимому, считает ее относительно второстепенным делом, иногда даже отвлекающим от более важного. Я уже писал об этом в предыдущей главе. Я начал свои общественные выступления с обсуждения опасности гибели человечества в термоядерной войне. Именно эту проблему я считаю имеющей приоритет перед всеми остальными, стоящими перед человечеством. (Дополнение 1988 г. Конечно, я не противопоставляю ее другим глобальным проблемам защите прав человека, преодолению экономического и социального отставания, болезней и голода для большей части человечества, защите среды обитания; многоликая экологическая опасность должна рассматриваться, особенно в перспективе, как самая грозная. Эти уточнения представляются мне сейчас необходимыми.) Солженицын не высказал своего отношения к этому тезису.

Я отношусь к взглядам и позиции Солженицына с глубоким уважением, хотя в чем-то они кажутся мне неправильными. Осознав - особенно после ознакомления с "Письмом вождям" - отличие их от моих взглядов и позиции, я счел совершенно необходимым четко сформулировать, в чем заключаются наши расхождения, и опубликовать свои мысли по их поводу. Такова была цель моей статьи. Мне до сих пор кажется, что она имела определенное общественное значение1.

ГЛАВА 17

Отдых в Сухуми. "Мир через полвека". Люсины глаза. Первая голодовка. Сильва Залмансон и Симас Кудирка

В начале апреля 1974 года мы с Люсей выбрались на несколько недель отдохнуть на юг. Сначала мы прилетели в Сухуми, где удалось устроиться в гостиницу. Мы бродили по окрестностям города, просто отдыхали. В памяти поездка в Амхельское ущелье: прозрачный горный ветер, четкие контуры далеких гор, шум пенящейся мутно-голубой воды на дне ущелья. Это были прекрасные, свободные дни. В конце пребывания в Сухуми мое инкогнито было раскрыто, стали приходить посетители. Мы решили перебраться в Сочи, рассчитывая, что там будет спокойней - что оправдалось.

За время нашего пребывания на юге я написал статью по заказу американского журнала "Сатердей ревью" под названием "Мир через полвека". Редакция заказала для юбилейного номера подобные статьи многим известным авторам, которые должны были рассказать кое-что о том, как им рисуется будущее в 2024 году. Я дал волю своей фантазии, так что у меня (не знаю, как у других) полувековая отметка носит условный характер. В статью я перенес кое-что из сборника под редакцией Кириллина и из "Размышлений", но, в основном, писал заново. Люся, как обычно, перепечатывала мои листки и делала некоторые замечания. Очень мне интересно, как моя футурологическая картина будет смотреться через 50 или 100 лет. Пока что она мне скорей нравится, чем наоборот1.

Труда на эту статью ушло очень много, гонорар в 500 долларов никак нельзя считать слишком большим. Тогда еще можно было получать деньги из-за рубежа в виде сертификатов "Березки" (валютный магазин, в основном для советских чиновников, работающих за границей). Эти первые мои валютные поступления были очень кстати. На эти деньги мы покупали в продуктовой "Березке" мясные консервы и другие продукты для посылок в лагеря, для свиданий и передач целыми ящиками! Работники "Березки" знали, между прочим, кто я и зачем делаю такие покупки. Как-то раз Тане, стоявшей в стороне, продавщица сказала, указывая на меня:

- Это академик Сахаров, посмотри на него.

(Что Таня пришла со мной, она, видимо, не заметила.)

В конце апреля в Сочи прилетела Таня с Мотей, которому тогда исполнилось 7 месяцев. Мы пережили несколько тревожных часов, так как самолет из-за погодных условий приземлился в Минводах, а Аэрофлот, как обычно, не сообщал, где самолет и что с ним. Две-три недели мы жили вместе. Я привязался к Моте, который тоже начал выказывать мне доверие.

В середине мая я должен был улетать в Москву, а Люся с Таней еще на две недели остались в Сочи - у Тани была курсовка, она лечилась. За это время у Люси произошло резкое ухудшение зрения. Это было обострение глаукомы, вызванное тиреоэктомией, начавшееся, как я уже писал, еще в больнице в Ленинграде. Кризы повышения внутреннего давления стали гораздо более тяжелыми и частыми, почти без светлых промежутков. Обычное лекарство пилокарпин - уже не помогало, плохо помогали и более "острые" лекарства. На аэродроме в Москве, где я их встречал, Таня отвела меня в сторону и сказала:

- Мать совсем ослепла.

В течение июня Люся, состояние которой продолжало ухудшаться, обращалась к нескольким глазным врачам. В Московской глазной больнице работала ее подруга по мединституту Зоя Разживина, специализировавшаяся в офтальмологии. Еще в студенческие годы Зоя Разживина много раз смотрела Люсины глаза и, как Люся говорила, изучала на ней всю глазную патологию. Люся пришла к ней в больницу, когда Зоя вела прием больных. Зоя стояла в глубине кабинета. Люся на таком расстоянии уже была не в состоянии отличить одного человека от другого и не узнала ее. Потом Зоя посмотрела Люсины глаза и заплакала. Через два дня Люся легла в Глазную больницу с твердым намерением оперироваться. Однако получилось так, что, пролежав там месяц, она выписалась в том же состоянии, что и до больницы. С самого начала врачи, в том числе и подруга (работавшая в другом отделении), были явно так запуганы, что им уже некогда было думать о лечении. Дальше - больше. В больнице объявили карантин, хотя видимых причин к этому не было. Заведующая отделением, хорошо относившаяся к Люсе, почему-то перестала быть ее лечащим врачом; им стала заместитель главного врача. Наконец, Люсе передали конфиденциально:

- Мы не знаем, что с Вами хотят сделать. Но Вам необходимо срочно выписаться, как сумеете, под каким угодно предлогом!

В следующее воскресенье, когда никого из начальства не было, Люся выписалась.

Через несколько месяцев, после новых разочарований, мы были вынуждены принять решение добиваться выезда Люси для лечения глаз за границу.

В дни Люсиного пребывания в больнице я держал свою первую голодовку. Цель ее - привлечь внимание к судьбе политзаключенных, в их числе Владимира Буковского, о тяжелом положении которого мне сообщила незадолго до этого его мать, Валентина Мороза, Игоря Огурцова, немцев, осужденных за участие в демонстрации за право на эмиграцию, узников психиатрических больниц, в том числе Леонида Плюща. Голодовка была приурочена к пребыванию в Мос-кве президента США Р. Никсона - это дало ей такую гласность, которой иначе быть не могло. Приехавшие с Никсоном корреспонденты и телевизионщики два или три раза приезжали на нашу квартиру, и я давал им телеинтервью (Таня переводила). Одно из таких телеинтервью (в соответствии с договоренностью по случаю приезда Никсона) телекорреспонденты пытались передать непосредственно из Останкино - там расположен телецентр. Но передача была вырублена нашим "выпускающим" (цензором), и несколько минут половина мира вместо Сахарова видела пустые экраны. Мне передавали, что впечатление было сильным.

Через 6 дней после начала голодовки мое состояние ухудшилось. Я решил, что цели достигнуты, и прекратил голодовку. Голодовка, при такой относительно малой длительности, была трудной для меня, в частности, потому, что я все время работал, давал интервью, в том числе требовавшие большого напряжения телеинтервью. В эти дни умерла моя тетя Женя (Евгения Александровна, жена папиного брата Ивана, очень мною любимая). Мне удалось навестить ее в больнице, а потом, тоже в состоянии голодовки, я ездил на ее похороны.

Люся очень волновалась за меня во время голодовки. Почти каждый день ей удавалось, несмотря на "карантин", за рубль сторожу выскользнуть в халате из больницы и на такси доехать до нашего дома.

Забавно, что, когда она курила на лестнице с другими больными, те беседовали между собой, что Сахаров голодает, но, конечно, не совсем, что-нибудь он, конечно, ест. Другая обычная тема: что Сахаров - еврей. Люсе трудно было убедить своих соседей по больнице, что и то, и другое - не верно. Что она - жена Сахарова, другие больные не знали, хотя и видели меня часто у окон больницы.

Люся была также на Чкалова - в качестве хозяйки - когда ко мне приехали в гости два американских физика; они были в Москве на какой-то международной конференции. Один из них - Виктор Вейскопф, я рассказывал о своей первой встрече с ним. Я познакомился с ним у Игоря Евгеньевича осенью 1970 года. Другой - Сидней Дрелл, молодой, но тоже уже очень известный физик. На этой же конференции я познакомился с Шелдоном Глешоу.

Во время голодовки за состоянием моего здоровья наблюдала доктор Вера Федоровна Ливчак - ее нашла тогда Маша Подъяпольская, жена Гриши. Впоследствии мы очень сблизились с Верой Федоровной, вся наша семья.

Ее судьба - предмет особого рассказа, я сделаю это в одной из следующих глав.

Осенью 1974 года неожиданно были освобождены из заключения Сильва Залмансон, одна из участниц ленинградского "самолетного" дела (жена Э. Кузнецова - я писал о ней; ее заключительное слово сильно прозвучало на суде), и моряк-литовец Симас Кудирка. Оба они были осуждены на 10 лет заключения, срок каждого кончался в 1980 году. Вероятно, их освобождение было результатом какой-то тайной дипломатии.

Сильву еле удалось поймать по дороге в ОВИР; она верила ГБ, что если уедет немедленно, то будет отпущен ее муж, и уже начала оформлять документы на выезд. Мы уговорили ее написать заявление (вернее, подписать составленное нами), что она не уедет, пока ей не будет предоставлено свидание с мужем. Власти, получив заявление, немедленно уступили. Кузнецова привезли в Москву пассажирским поездом. По перрону его провели скованным наручниками с охранником (обычный способ обезопаситься от побега) к большому испугу случайных зрителей. Свидание Эдуарду и Сильве было срочно в тот же день устроено в кабинете начальника тюрьмы! Я считал, что Сильва должна также добиваться свидания со своими двумя братьями, тоже осужденными по тому же делу. Но тут все мои попытки убедить Сильву оказались безрезультатными. Она буквально принимала слова гебистов и наотрез отказалась подавать новое заявление, а ранее написанное на эту тему - аннулировала. Мы всерьез поссорились - она ушла, хлопнув дверью.

Через год, когда стало ясно, что меня не пускают на Нобелевскую церемонию, меня несколько удивил ночной звонок из США (в 4 часа утра). Представитель одного из американских еврейских комитетов уговаривал меня предоставить С. Залмансон в качестве советской диссидентки представлять меня на церемонии. Я сказал, что я поручил это моей жене.

История Кудирки такова. Он был моряком (на торговом или рыболовном судне, не помню). В 1970 году он, во время заграничного плавания, бежал с судна, перепрыгнув во время стоянки на палубу американского корабля береговой охраны, но был выдан. Капитан советского судна обманул американского командира, сказав, что Кудирка что-то украл. Кудирку тут же на глазах американцев избили, потом судили. Ложь советских представителей за рубежом - обычная вещь, но западные люди то и дело попадаются на эту удочку. Прямая и наглая ложь не укладывается в их сознании.

Когда Кудирку неожиданно позвали к начальнику тюрьмы и освободили, он очень боялся, что это какой-то трюк, что его убьют по дороге. Ни с кем не повидавшись в Москве, он прямо приехал к матери в литовскую деревню. Но вскоре и мать, и он сам уехали за рубеж, в США. Большая заслуга в этом и в самом освобождении Кудирки принадлежит Сергею Ковалеву. Удалось доказать, что Симас Кудирка имеет право на американское гражданство, так как мать Симаса родилась в США.

Сереже пришлось в этом деле приложить немало усилий - несколько раз он был в американском консульстве, а ведь у нас каждое такое посещение рядовым гражданином рассматривается чуть ли не как измена родине и чревато серьезными последствиями. Дважды после посещений консульства Ковалев был задержан и обыскан.

ГЛАВА 18

Премия Чино Дель Дука. Фонд помощи детям политзаключенных. Мои выступления 1974-1975 годов: Винс, Давидович, "О праве жить дома", немецкая эмиграция, письмо Сухарто, в защиту курдов, встреча с Генрихом Б°ллем и совместное обращение. День политзаключенного. Угрозы детям и внукам. Сергей Ковалев

В 1974 году мне была присуждена премия Чино Дель Дука. Это - одна из существующих во Франции премий за заслуги в гуманистической области. Ее присуждение явилось большой честью для меня. Премия эта - денежная, и это дало возможность моей жене осуществить ее мечту о фонде помощи детям политзаключенных. Я перевел часть премии на ее имя - эти деньги легли в основу объявленного ею фонда. Как я уже писал, в это время еще можно было переводить деньги из-за рубежа так, чтобы получатель получал сертификаты "Березки". По договоренности с банком деньги переводились по переданному туда списку непосредственно женам политзаключенных, имевших детей. Эта форма помощи была очень целесообразной. К началу 1976 года такие переводы стали невозможными, но и фонд был к тому времени, несмотря на некоторые новые поступления, в значительной степени исчерпан. В дальнейшем некоторая сумма была переведена в Чехословакию для помощи детям политзаключенных, главным образом осужденных за участие в Хартии-77.

В 1974-1975 годах мне, как и до и после этого, пришлось выступать по большому числу общественных дел, в защиту людей, ставших жертвой несправедливости. В 1974 году я выступал по делу баптистского пастора Георгия Винса, одного из лидеров нонконформистского крыла баптистской церкви. Преследованиям подверглись три поколения семьи Винсов. Отец Георгия Винса, приехавший в СССР с проповеднической миссией, провел в заключении большую часть жизни, так же как и сам Георгий и его жена; впоследствии в заключении находился сын Георгия Петр.

Другое дело - нескольких офицеров-евреев из Минска, ветеранов войны, добивавшихся разрешения на выезд из СССР в Израиль. Все они многократно получали отказы и подвергались дискриминации и преследованиям. Среди них полковник Ефим Давидович. В 1976 году, незадолго до его смерти, я познакомился с этим замечательным человеком; я рассказываю об этом в одной из следующих глав.

Группа литовцев - бывших политзаключенных - рассказала мне о том трагическом положении, в котором находятся бывшие политзаключенные, лишенные возможности после освобождения вернуться на родную землю. Эта проблема - общая и очень трагическая для всех политзаключенных, часть общего вопроса о свободе выбора места проживания; я уже писал об этом раньше. В 1974 году я написал обращение "О праве жить дома".

Несколько моих обращений и писем тех лет посвящены эмиграции немцев. В начале 70-х годов немцы стали составлять списки желающих эмигрировать. Были проведены также небольшие мирные демонстрации в поддержку права на эмиграцию. Власти ответили на эти вполне законные действия суровыми репрессиями. В 1974-1975 гг. и после я выступал в защиту репрессированных.

Мне стали известны сведения, распространявшиеся Международной лигой прав человека, присылавшей мне свои материалы, и Эмнести Интернейшнл о тяжелом положении множества политзаключенных в Индонезии. В основном это были люди китайской национальности. После неудачной попытки коммунистического переворота в 1965 году сотни тысяч людей - опять же в основном китайцев были убиты, а значительная часть оставшихся в живых согнана в концентрационные лагеря, часто без суда и следствия, просто по национальному признаку (я пишу об этом на основании тех своих источников, о которых я упоминал выше). Спустя десять лет, в 1975 году, они все еще были там. Я обратился с письмом об амнистии к президенту Индонезии Сухарто. Ответа я не имел. В 1977 году в Индонезии под влиянием непрерывной и очень мощной международной кампании, в которой Эмнести Интернейшнл и Лига прав играли выдающуюся роль, была проведена частичная амнистия.

Другое трагическое международное дело, в которое я сделал попытку вмешаться, была судьба курдов. Как известно, курды, составляющие значительную, причем весьма активную, трудовую и часто наиболее образованную прослойку во многих странах Ближнего Востока и Азии, на протяжении многих лет вели активную борьбу за свои национальные права, за самоопределение, за автономию. Эта борьба продолжается и до сих пор.

Сейчас в особенности трагично положение в Иране, где Хомейни и его фанатичные сторонники осуществляют жестокие карательные экспедиции, производят массовые расстрелы курдов.

В 1974-1975 гг. особенную тревогу вызывали акции правительства Ирака, в ряде случаев чрезвычайно жестокие, граничащие с геноцидом. Я дважды выступал с открытыми обращениями в защиту иракских курдов - осенью 1974 года и весной 1975 года. В связи с этими выступлениями я получил письмо с благодарностью от Мустафы Барзани, знаменитого лидера курдов, вскоре умершего в эмиграции.

В декабре 1974 года - обращение к Конгрессу США по поводу поправки Джексона - Ваника. Это одно из моих важнейших выступлений, адресованных законодательным органам. Мою принципиальную позицию по этому вопросу я освещаю в других главах.

В феврале 1975 года я впервые встретился с Генрихом Б°ллем. Произведения Б°лля начали печататься в СССР с середины 50-х годов и, наряду с книгами Ремарка, Фаллады и других немецких писателей, были очень важны для людей моего поколения своей глубокой и очень "современной" человечностью, своим противостоянием фашизму во всех его проявлениях. Мы не могли не чувствовать, что сталинизм, формировавший во многом атмосферу, окружавшую нас в юности, это тоже "причастие буйвола".

Б°лль приехал к нам на дачу с женой Аннемарией, поэтом-переводчиком Костей Богатыревым и художником Борисом Биргером - друзьями Б°лля, исполнявшими роль высококвалифицированных переводчиков. Мы с Люсей с волнением ждали этой встречи. Люся сделала парадный обед, учтя при этом, что у Б°лля диабет, и соответственно приготовив ему то, что можно. Я не имел еще случая похвастаться Люсиными кулинарными способностями. Сама она гордится ими, вероятно, больше, чем многим иным. Готовит она быстро, с удовольствием и с кажущейся легкостью, но на самом деле - "выкладываясь".

У нас во время визита Б°лля была в гостях Томар Фейгин, мама Ефрема и бабушка Моти. Конечно, и сам Мотя сидел за столом, держался он вполне солидно.

Разговор с Б°ллем был не простым - и не пустым. При общих, как мне кажется, исходных внутренних предпосылках, при взаимной, как мне чувствуется, симпатии, при свойственной Б°ллю терпимости оказалось, что во многом наши оценки, опасения, иерархия целей различны. Это, конечно, не удивительно, если учесть, сколь различны сейчас миры, в которых мы живем: плюралистический, изменчивый, индивидуалистический Запад, сжатый - если говорить о Европе - на маленьком клочке Земли, дорожащий своим материальным благополучием и духовными ценностями (часто больше первым в ущерб вторым) и чувствующий их зыбкость, с широкой традиционной демократией, со свободной, играющей огромную положительную роль в жизни общества, но иногда беспринципной прессой - и наша страна с ее партийно-государственной монополией во всех областях жизни, с закрытостью, с полным трагическим отсутствием информационной свободы, скрытым лицемерием и жестокостью, внутренней усталостью, повальным пьянством, ведущим к деградации народа, коррупцией и безответственностью и одновременно - с огромными просторами и резервами, гигантским населением, разнообразием природы и людей, с унаследованными от прошлого гуманистическими традициями интеллигенции правда, изрядно растерянными, но в чем-то и вышедшими за ее круг, страна, где все бывает и, по выражению Салтыкова-Щедрина, "не соскучишься", страна, ставшая средоточием мировых проблем, их узлом - так же, как на другом полюсе - США!

В ту, первую встречу мы горячо обсуждали вопрос об эмиграции немцев. Я упрекал их соотечественников из ФРГ: правительство, прессу, граждан - в недостатке внимания к этой проблеме, говорил о том, как трагична судьба немцев в СССР, сколь беззаконны получаемые ими отказы и преследования желающих репатриироваться. Б°лль же говорил о трудностях ассимиляции приехавших из СССР, привыкших к совсем другим нормам поведения, труда, быта, о том, что многие из них чувствуют себя лишними людьми. Но в конце разговора он сказал:

- Жизнь на Западе трудна, а у вас - невозможна!

Во время второй нашей встречи, о которой я пишу ниже (она произошла через несколько лет), мы говорили о ядерной энергетике, о культе автомобиля (см. приложение 6)... В обоих случаях частные темы были, быть может, "надводным" представителем более общей, до формулировки которой мы не успели дойти. Как мне кажется, это было бы выяснение глубинных основ наших позиций.

Одним из результатов нашей встречи в 1975 году было совместное обращение в защиту Владимира Буковского, всех политзаключенных и узников психбольниц, в особенности больных и женщин, отражавшее наше беспокойство, наше желание прекратить несправедливость.

Внутренним результатом встречи с Б°ллем для меня стало укрепление чувства глубокой симпатии к этому замечательному человеку.

30 октября 1974 года по инициативе многих политзаключенных впервые состоялся "День политзаключенного", ставший в последующие годы традиционным1.

В этот день политзаключенные лагерей и тюрем СССР проводят однодневную голодовку, требуя осуществления своих прав, а правозащитники в Москве устраивают пресс-конференцию, на которой сообщают иностранным корреспондентам факты нарушения прав заключенных, сообщают о репрессиях, голодовках и требованиях политзаключенных.

В 1974 году и всегда потом, может за одним исключением, эта пресс-конференция проходила на нашей квартире (написано в 1983 году). Пресс-конференция 1974 года была организована Сергеем Ковалевым, Таней Ходорович, Таней Великановой, Мальвой Ланда, Сашей Лавутом - все они, кроме эмигрировавшей Ходорович, теперь (т. е. в 1983 г.) сами политзаключенные.

Я сделал на конференции вступительное заявление, а также зачитал свое обращение. Затем с сообщениями и документами (многие из них были тайно, с большими трудностями и опасностями переправлены из тюрем и лагерей) выступили Сергей Ковалев и другие инициаторы конференции.

Официально, согласно Исправительно-трудовому кодексу, в СССР нет политзаключенных. Все они считаются осужденными за уголовные преступления (к таковым относится такое, как "распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй"; фактически это преследования за убеждения, но именно этого власти не хотят признать). Если кто-то из политзаключенных в жалобе начальству или даже в личном письме называет себя политзаключенным или просто употребляет этот термин, то это, в свою очередь, считается клеветническим высказыванием и влечет за собой самые суровые репрессии.

Политзаключенные делят со всеми заключенными СССР тяжесть их положения, не соответствующую требованиям гуманности и современным, принятым в большинстве демократических стран нормам. Основным документом, определяющим положение заключенных, является Исправительно-трудовой кодекс (ИТК). Уже его изучение указывает на такие черты положения заключенных, как обязательный, т. е. принудительный, труд1, жесткая регламентация числа и продолжительности свиданий, ограничения переписки2 и продовольственных посылок, применение в качестве наказания карцеров. Тяжесть положения заключенных усугубляется многочисленными секретными инструкциями, а практика еще более жестока и неприглядна.

Обязательный труд заключенных обычно бывает очень тяжелым и часто вредным, без соблюдения необходимых мер производственной гигиены. Не только отказ от работы, но и невыполнение норм выработки (часто непосильных) влечет за собой репрессии: лишение свиданий и права переписки3, лишение денег на ларек, т. е. ухудшение и без того очень скудного питания, заключение в карцер.

Свидания возможны только с родственниками, их число и максимальная длительность жестко регламентированы1. Каждое свидание, особенно "длительное" ("личное"), становится событием, которого приходится ждать месяцами (это в лучшем случае, если свидания происходят в положенное время), а начальство пользуется правом отменять свидания при малейшем недовольстве поведением заключенного, часто абсолютно произвольно. Иногда свидания отменяются, если в зоне произошло что-либо, о чем не хотят просачивания сведений на волю, например голодовка заключенных. В результате нередки случаи, когда у заключенных нет никаких свиданий годами! Обычным является произвольное уменьшение длительности свидания; это всегда большая беда и психологическая травма для заключенного и его родных - жены, матери, - приехавших за сотни километров. "Длительное" свидание иногда вместо положенных трех суток администрация прекращает по истечении всего суток даже покормить заключенного за это время не успеть, а "краткое" свидание иногда длится менее часа!

Переписка тоже жестко регламентирована и ограничена и подвергается цензуре, причем часты произвольные конфискации писем. У многих известных мне политзаключенных многие месяцы подряд конфисковывались все письма, и они вели трудную борьбу за право переписки (среди них были Кронид Любарский, Сергей Ковалев).

Применение в качестве меры наказания ПКТ, ШИЗО и БУРов ("помещение камерного типа", "штрафной изолятор", "блок усиленного режима" - все это разновидности карцеров) по существу является узаконенной пыткой голодом и холодом2.

К этому надо добавить, что даже в "норме" питание заключенных только поддерживает жизнь; оно крайне бедно витаминами и белками, не питательно и не вкусно. Продуктовые посылки в лагерь (возможные только в строго регламентированном объеме со второй половины срока) не могут содержать витамины и многое другое, самое необходимое.

Положение политзаключенных в особенности отличается от положения обычных заключенных тем, что они осуждены фактически за убеждения и поэтому обычная формула "не встал на путь исправления" со всеми вытекающими отсюда последствиями для них означает - остался верен своим убеждениям. В результате лагерь и тюрьма под видом "перевоспитания" ломают политзаключенных, ломают жестоко и систематически. Отсюда - бесчисленные трагедии. Отсюда же требования политзаключенных установления для них отдельно от уголовных заключенных "статуса политзаключенных", главная идея которого: уважайте наши убеждения - достаточно того, что мы за них в заключении.

Ужасный бич советских лагерей и тюрем - повторные осуждения лагерным или тюремным судом на новые сроки (для политзаключенных большей частью за так называемые клеветнические измышления по показаниям других заключенных, добровольных или, чаще, вынужденных доносчиков и лжесвидетелей). Вместе с повторными приговорами "на воле" эти осуждения превращают людей в вечных узников.

В места заключения СССР - лагеря, тюрьмы, специальные психиатрические больницы - никогда не допускались представители беспристрастных международных организаций, таких как Красный Крест и Всемирная организация здравоохранения и другие. А ведь большинство стран, подвергающихся самой острой критике в советской печати за нарушения прав человека, многократно допускали комиссии беспристрастных международных организаций для посещения мест заключения. Сам факт недопущения постороннего глаза свидетельствует, что есть что скрывать! Никакие голословные опровержения советских официальных лиц не могут убедить в обратном.

Вместе с тем я должен отметить, что современные советские лагеря, в отличие от сталинских и гитлеровских, все же не являются лагерями уничтожения. Известные нам случаи гибели политзаключенных (Дандарон, Галансков, Кукк, Шелков и некоторые другие) - каждый является огромной трагедией, часто это преступление властей, но все же они - исключение. (Добавление 1987 г. Хочу добавить следующие имена: Тихий, Стус, Валерий Марченко, Литвин, Анатолий Марченко.)

Я еще буду возвращаться в этой книге к положению заключенных, в особенности в связи с личными впечатлениями во время поездки в Мордовию.

На пресс-конференцию 30 октября пришло много иностранных корреспондентов (большинство с магнитофонами и фотоаппаратами). Мы с трудом поместили их в маленькой комнате Руфи Григорьевны - большей из наших двух, из которой была вынесена мебель: шкаф и кровати - и заменена стульями. Часть из наших стояли в дверях и в коридорчике. Пресс-конференция вызвала заметный отклик в прессе. Что касается КГБ, то он тоже оценил ее по достоинству: организация и участие в этой и других пресс-конференциях Дня политзаключенного неизменно инкриминировались в обвинительных заключениях и приговорах.

В 1974-1975 гг. в связи с моей общественной деятельностью вновь имели место угрозы моим родным - детям, зятю, внукам. В конце 1974 года в Конгрессе США происходило обсуждение поправки Джексона - Ваника. Примерно 20 декабря в нашем почтовом ящике мы обнаружили письмо. В конверт была вложена вырезка из газеты "Известия" с сообщением об обсуждении поправки в Конгрессе США и следующий напечатанный на машинке текст:

"Эти обсуждения связаны с Вашей деятельностью. Если Вы ее не прекратите, мы примем свои меры. Начнем мы, как Вы понимаете, с Янкелевичей - старшего и младшего.

ЦК Русской Христианской партии."

Младшему Янкелевичу, моему внуку Матвею, было в это время немногим больше года (15 месяцев)! Не было никакого сомнения, что эта бандитская угроза исходит от КГБ. Мы не могли относиться к ней иначе, как с самой большой серьезностью.

В конце 1974 года Ефрем ("старший Янкелевич") взял отпуск и выехал на две недели к матери Томар Фейгин, которая жила и работала в подмосковном поселке Петрово-Дальнее. Таня приезжала к нему по воскресеньям. Однажды, когда Ефрем выносил помойное ведро, к нему подошли двое, перегородив дорогу. Один из них сказал:

- Имей в виду: если твой тесть не прекратит свою так называемую деятельность, ты и твой сын будете валяться где-нибудь на помойке!

Об этих угрозах моему зятю я сделал заявление в следственный отдел МВД. Через некоторое время меня вызвали к следователю Левченко (вместе со мной пошла Люся). Он был любезен и уклончив и высказал "предположение", что, быть может, мой зять "сам связан с уголовными элементами, которые его шантажируют". Это предположение на самом деле тоже было угрозой, которая вскоре стала реализовываться.

Вскоре произошли и другие тревожные случаи с Ремой и Алешей. Я расскажу об одном из них, произошедшем с Алешей. Он возвращался из института. На станции метро к нему обратился слепой (или изображавший из себя слепого) с просьбой проводить его в Сокольники. Это Алеше было совсем не по пути, но имея мать - глазную больную - и вообще по свойствам характера он в таких случаях не мог отказать. На это-то, вероятно, и был расчет. Слепой завел его в глухой переулок и исчез. После этого на Алешу набросилась группа молодых мужчин. Произошла драка - Алеше разбили очки, но он сумел убежать. Несколько часов после этого на него устраивались облавы - ему пришлось прятаться в канавах и кустах. Все это время мы сходили с ума от беспокойства, куда он пропал; в отделениях милиции нам говорили: "Вероятно, зашел выпить к приятелям". Никто нам не верил, что этого не может быть: Алеша с 9 лет дал зарок абсолютного воздержания от спиртного и никогда его не нарушал.

27 декабря был арестован Сергей Ковалев, наш друг, замечательный человек, сыгравший очень большую роль в защите прав человека в СССР.

Я встретился с Ковалевым в 1970 году; как я уже писал, он пришел подписать обращение в защиту Жореса Медведева. Люся знала его несколько раньше. В это время он уже был сложившимся ученым-биологом, выполнившим много интересных работ по нервным сетям и смежным биологическим проблемам, стоящим на стыке биологии и кибернетики. Еще больше у него было научных планов. Общее число его опубликованных работ более 60. Но уже тогда по его научной карьере был нанесен удар. Ему пришлось уйти из университета и биолого-математической группы в связи с подписанием письма в защиту Есенина-Вольпина. В 1969 году Ковалев - в числе членов Инициативной группы. Вместе с другими он стоит у истоков правозащитного движения в его современной форме, участвует в выработке его принципов: принципиального отрицания насилия, использования гласности как единственного оружия, законности, стремления к абсолютной точности, полноте, достоверности информации. Мы встречались с Сережей не каждый день, лишь несколько раз были у него дома. С кем-либо другим при этом могли бы возникнуть поверхностные отношения или никакие. Но тут все было иначе. Мы узнали в его лице верного друга - и в общественных, и в личных делах, включая медицинские: тут у него было много дружеских связей. Узнали в нем человека, близкого по духу, по убеждениям.

Сережа был почти всегда загорелым (загар не сходил даже зимой), с голубыми ясными и решительными глазами, слегка курчавыми светлыми волосами; на его лице, обычно озабоченном и "деловом", иногда при разговоре появлялась добрая, какая-то мальчишеская улыбка. Отличительная его черта исключительная внутренняя добросовестность, "дотошность", перенесенная из научных занятий во все, что он делает. В этом - его сила. Однако отсюда же медлительность, повергавшая его в хронический цейтнот, из которого он выходил не жалея своего времени, отдыха, самого себя. (Потом, в лагере, эта медлительность и добросовестность не облегчали ему жизни - там лучше подхалтурить.)

В мае 1974 года Ковалев вместе с другими объявил, что он принимает на себя ответственность за издание "Хроники"1. Власти не простили ему этого смелого шага - судьба его, видимо, была решена еще тогда. Но за оставшиеся ему семь месяцев он успел сделать очень многое, в том числе в деле Кудирки, в организации Дня политзаключенного, в других делах.

После увольнения из университета Ковалев устроился работать на Опытную рыборазводную станцию2, где начальником одной из групп был муж моей двоюродной сестры Виталий Рекубратский. Они были друзьями еще по университету. На Станции Ковалев занимался вопросами генетики рыб, пытался продолжать что-то из своих прежних работ. У него появились научные идеи и в некоторых других областях.

Последние годы на той же Станции работал мой зять Ефрем Янкелевич. Ковалев имел большое влияние на него, стал для него образцом (и не зря).

Летом один из сослуживцев Ковалева взял у него книгу "Архипелаг ГУЛАГ" Солженицына, чтобы снять с нее фотокопию в лаборатории, где работал его знакомый. При усиленной активности начальника лаборатории Сережина книга была конфискована, а замешанные в "дело" вызывались на допросы, им угрожали. Одного из них - Маресина - за отказ от дачи показаний присудили к принудительным работам. Нескольких (как потом и Ефрема) уволили. С одним из них мы были очень дружны всей семьей.

Во время допросов следователь говорил:

- У вас там целая антисоветская организация, мы это прекрасно знаем. Но Янкелевича мы вызывать не будем: очень нам надо, чтобы о зяте Сахарова кричал весь мир.

Это, вероятно, была игра с целью выудить новые показания о Ефреме и Сереже; никаких иллюзий относительно неприкосновенности Ефрема мы, конечно, себе не строили.

Осенью 1974 года Сергей Ковалев написал председателю КГБ Андропову письмо, в котором он защищал свое право давать принадлежащую ему книгу, кому он считает нужным, и требовал возвращения своей собственности. Через несколько дней он нашел это письмо подброшенным на задней лестнице в самом неприглядном виде: конверт разорван, письмо измято и испачкано. Так КГБ давал знать, что Ковалев - уже не пользующийся всеми правами гражданин, он - вне закона. КГБ любит подобный язык жестов1.

В конце декабря Сергей был вызван на очередной допрос, проходивший в острых, угрожающих тонах. После допроса следователь не вернул ему паспорт, сказав, что Ковалев должен зайти за ним через два дня, утром 27 декабря. Это, по-видимому, означало арест (так и получилось).

Вечер 26 декабря Сережа провел у нас, на улице Чкалова. До него пришли Саша Лавут, Таня Великанова, Рема. Сережа подошел, когда все уже кончили пить чай, голодный. Он попросил Люсю:

- Дай напоследок щец похлебать.

(Случайно вырвавшееся слово "напоследок" оказалось очень многозначительным.)

Люся дала ему щей, еще чего-то, что он любит.

Сидели на кухне: Сережа - на своем обычном месте, спиной к балконной двери, остальные - кто на диванчике, кто на стульях вокруг стола. Говорили о разном, иногда полушутливо, иногда вдруг всплывали жизненно важные, принципиальные, даже философские темы. Все чувствовали, что, возможно, этот разговор - последний перед очень долгой разлукой. Часов в 12 Сережа попросил принести бумагу. Его очень волновало полученное нами за несколько дней до этого письмо, о котором я писал выше, - с угрозами "старшему и младшему Янкелевичам" от ЦК Русской Христианской партии (от КГБ!). Как всегда, он больше думал о других, чем о себе. Сережа написал проект Обращения по поводу письма; он не очень ему нравился, время шло. Наконец, уже в третьем часу ночи, Сережа сказал:

- Ну, ладно. Я пойду. Надо же и домой попасть.

(Подразумевалось - до завтрашнего ареста.)

Все вышли проводить его в прихожую, поцеловались. Он ушел. На другой день С. Ковалев был арестован.

Конец 1974 года ознаменовался для нас не только арестами и угрозами, но и переживаниями совсем другого рода.

В декабре 1974 года Борис Биргер нарисовал наш с Люсей двойной портрет. Эта картина не всем нравится, но мне кажется, что портрет удался, отражает что-то глубинное и важное. Мы с Люсей - вместе, с нашей общей судьбой, общим счастьем и общей заботой. Я - в раздумье, может в сомнении, в мысли. Люся - на минуту замерла с папиросой, но она вся - готовность к действию, помощи (романтическое начало, как сказал Биргер). Глядя на портрет, теперь - на репродукцию, я испытываю странное, волнующее чувство уже ушедшего в прошлое физического, материального бытия того конкретного времени, которое будет уходить все дальше и дальше и после нашей смерти, и одновременно чего-то вечного, остановившегося во времени, внутреннего.

Я надеюсь, в этой книге будет репродукция с картины1. К сожалению, репродукции (черно-белые и даже цветные) плохо передают цветовую организацию картин Биргера, переливающуюся и искрящуюся фактуру его письма. Биргер не принадлежит к числу модернистских художников; он пишет в почти традиционной манере, быть может чем-то - из старых великих мастеров отдаленно напоминая Рембрандта с его светописью и психологизмом, вряд ли кого-либо еще.

Сеансы продолжались почти весь декабрь - каждый из них был неким праздником. Биргер усаживал нас, потом начиналась его работа. При этом он обычно что-то рассказывал - о своей жизни, о чем-либо еще. Жизнь его действительно примечательна. Во время войны - в разведке. Потом преуспевающий, уже пользующийся известностью и признанием художник, но уже столкновение с Хрущевым на выставке в Манеже не предвещало ничего хорошего. Потом - исключение из Союза за подпись по делу Гинзбурга (кажется) и нежелание покаяться. Начинаются большие материальные трудности. Все же ему оставили мастерскую, и он работает, как никогда до этого, с каждой картиной поднимаясь на новый уровень (конечно, в искусстве нет одномерности, и кому-то ранние вещи могут нравиться больше поздних - но важно движение, отсутствие застоя и самоповторения).

После сеанса или в перерыве - чай, вскипяченный на плитке, разлитый вместе с густой заваркой в стаканы из толстого стекла, заранее приготовленная Люсей, принесенная из дома ее коронная ватрушка с изюмом - она очень нравится и Боре, и нам обоим.

Наши отношения с Биргером, начавшиеся тогда, продолжались и потом. Раз в год, вплоть до 1980 г., он приглашал нас на "вернисаж", показывал свои работы за год, выставляя, конечно, и более старые, в том числе наш двойной портрет1.

ГЛАВА 19

1975 год. Борьба за Люсину поездку. "О стране и мире". Болезнь Моти. Люся в Италии. Нобелевская премия. Суд в Вильнюсе

Болезнь Люсиных глаз - следствие контузии в октябре 1941 года, сопровождавшейся кровоизлиянием в области глазного дна, временной слепотой и глухотой. Во время войны у нее были еще ранения, но именно контузия послужила началом многолетних разрушительных процессов. В 1945 году Люся была демобилизована по инвалидности. В 1966 году оперирована на правом глазу с удалением хрусталика по поводу его дрожания (тремуляции). За это же время к хроническому увеиту, от которого она безуспешно лечилась в послевоенные годы, прибавилась глаукома (повышение внутриглазного давления, сопровождающееся отмиранием сетчатки). После операции удаления щитовидной железы глаукома не поддавалась лекарственной коррекции, стала необходимой операция. Многолетний увеит привел также к разрушению структуры стекловидного тела. Уже до 1974 года Люся видела очень плохо, и только ее исключительная приспособляемость давала ей возможность вести нормальный образ жизни. Люся, как я уже писал, инвалид Великой Отечественной войны II группы.

После выписки Люси из Глазной больницы мы сделали еще несколько стоивших нам огромных усилий безрезультатных попыток ее лечения. В августе 1974 года мы решили, что ей необходимо добиваться разрешения на поездку за рубеж для лечения и операции. Это решение не было проявлением нашего недоверия к советским врачам, к советской офтальмологической школе. Но в нашем исключительном положении (как это проявилось в Глазной больнице, до нее - в Ленинграде и после в Москве) лечение за рубежом было единственно возможным. Принимая это решение, мы понимали его ответственность. Отступить, отменить его мы уже не могли. Между тем каждый месяц промедления - а их потом было очень много, почти год! - означал новые подъемы внутриглазного давления с отмиранием сетчатки и необратимым уменьшением поля зрения. Погибшие светочувствительные клетки уже не восстанавливаются. Конечным итогом неоперированной и нелечимой глаукомы является слепота. Мы вступили в борьбу, ставкой в которой было Люсино зрение!

В августе Люся позвонила своей итальянской подруге Нине Харкевич с просьбой прислать ей вызов для лечения и операции в Италии (тогда еще, до декабря 1974 года, для нас была возможна международная телефонная связь). Нина и другая Люсина подруга в Италии Мария Михаеллес действовали очень оперативно, и в конце сентября Люся, получив вызов, уже начала оформлять выездные документы.

Люся познакомилась с Марией Васильевной Михаеллес (Олсуфьевой) в первой половине 60-х годов, а через нее, несколько позже, с Ниной Адриановной Харкевич. Поводом для знакомства с Марией Васильевной послужила книжка Всеволода Багрицкого "Дневники, письма, cтихи", составителями которой были мама Севы Багрицкого Лидия Густавовна и Люся. Книга вышла в 1964 году. Мария Васильевна увидела ее на ночном столике рядом с молитвенником у одной старой русской дамы, эмигрировавшей из России и жившей в Париже. Мария Васильевна спросила:

- Что это за красная книжка у вас лежит?

Старая женщина ответила ей:

- Эта маленькая книжечка помогла мне понять, чем русские мальчики, убивавшие немецких во время второй мировой войны, отличались от немецких мальчиков, убивавших русских.

Мария Васильевна заинтересовалась (до этого она не знала не только имени Всеволода, но и Эдуарда Багрицкого), тут же прочла и решила перевести отрывки из книжки для какого-то итальянского журнала. А через несколько месяцев она была в СССР и упомянула о книге Всеволода Багрицкого и всей этой истории в доме Виктора Шкловского, известного писателя. Виктор Борисович сказал:

- Я могу познакомить вас с Люсей Боннэр, одной из составителей книги, если вы хотите.

Мария Васильевна выразила желание, и вскоре Люся познакомилась с ней.

Еще несколько слов о книге Всеволода Багрицкого. Книга сделана в сугубо документальном стиле и, как мне кажется, умело, с любовью и талантливо. Может, это одно из главных дел Люсиной жизни. В книге удивительно рельефно отразился душевный мир того предвоенного человеческого "слоя", к которому принадлежали Сева и сама Люся. На всех тех, кто ее читал, она производит большое впечатление - читать без глубокого волнения ее, по-моему, невозможно. Тираж был совсем небольшим - 30 000 экземпляров. Книга получила премию Ленинского комсомола и по положению должна была выйти вторым изданием массовым тиражом. Но максимум "оттепели" был уже пройден - второе издание не состоялось. Некоторые факты из книги (о женитьбе Севы) послужили исходным материалом для клеветнических кампаний против Люси, о которых я пишу в следующих главах ("желтые пакеты" от имени мифического Семена Злотника, книга Яковлева "ЦРУ против СССР" и его же статьи в журналах "Смена" и "Человек и закон", фельетон в итальянской газете "Сетте джорни").

Мария Васильевна родилась в России, в очень известной в русской истории семье графов Олсуфьевых, вместе с родителями попала за рубеж. Жизнь ее, как и Нины Харкевич, была не простой и очень трудовой. Мария Васильевна - одна из самых активных переводчиков с русского на итальянский, переводила многих известных современных писателей (также некоторые их произведения, не издававшиеся в СССР). За переводы ей была присуждена премия Этна-Таормина. (В 1988 году Мария Васильевна Михаеллес умерла.)

Нина Адриановна Харкевич родилась в Италии. Она внучка священника, посланного в конце ХIX века во Флоренцию, чтобы возглавить там православный приход. Нина - доктор медицины, и, хотя ей уже за 70, она до сих пор работает. Когда-то она преподавала анатомию в Академии художеств (она и сама занимается живописью, пишет стихи).

У Люси возникла большая дружба с этими двумя замечательными женщинами. В 1971-1972 гг. она познакомила с ними и меня.

Получив вызов, Люся стала собирать необходимые справки. Оформление зарубежной поездки - весьма сложное дело. В конце сентября Люся принесла в районный ОВИР свое заявление, вызов от Нины (переведенный в специальной официальной конторе за две недели с итальянского на русский), заполненные анкеты с десятками вопросов на 4-х листах в двух экземплярах, справку от мужа (т. е. от меня), что он не возражает (эта справка не без труда была заверена на работе), 6 фотокарточек. Так как Люся была уже на пенсии, с нее не требовалась справка с места работы. Принимая документы, сотрудник районного ОВИРа обратил внимание на то, что не указано точное место работы бывшего мужа. Пришлось срочно ехать домой - довольно далеко - и впечатывать недостающее (от руки не разрешается). Но затем сотрудник заметил, что не указано место смерти отца. За два дня Люся сняла в нотариальной конторе заверенную копию со свидетельства о смерти Геворка Алиханова, выданного Руфи Григорьевне при реабилитации ее мужа. Эта справка является очень странным документом. Написано: дата смерти - 1939 год, выдано ЗАГСом такого-то района города Москвы в 1954 году, т. е. через 15 лет после смерти, если дата смерти правильна1. Не указано место смерти - вместо этого прочерк (я уже писал об этом). У молодого сотрудника ОВИРа глаза полезли на лоб при виде такого документа. Пришлось объяснять ему, что так выглядят свидетельства, выданные при посмертной реабилитации - он лишь краем уха слышал о таком.

Началось многомесячное ожидание, а потом - активная борьба за разрешение. Все это время Люсино зрение непрерывно ухудшалось. В апреле 1975 года Люсю вызвали в городской ОВИР. Я поехал вместе с ней. Заместитель начальника Золотухин сообщил ей об отказе. Основание - что она может лечить свои глаза в СССР, ей предоставлены все возможности. Мы прямо в зале ОВИРа сказали об этом иностранным корреспондентам, приехавшим вместе с нами (к величайшему испугу советских чиновников, ожидавших виз на какие-то заграничные поездки). В ближайшие дни я поехал к президенту Академии наук СССР М. В. Келдышу, предварительно подав ему письменное заявление, но он отказался помочь мне - с той же ссылкой на советскую медицину. Оставался единственный путь - обращение к мировой общественности. 3 мая мы опять собрали пресс-конференцию, на которой раздали корреспондентам заранее составленные обращения (Люсины и мои) к мировой общественности, к участникам второй мировой войны (так как Люсино зрение пострадало на войне). Последнее было подписано Люсей - лейтенант запаса, инвалид Отечественной войны II группы. Было также обращение к государственным деятелям Запада. Мы рассказали медицинскую историю Люси и что лечение в СССР оказалось практически невозможным из-за специфичности нашего положения. На пресс-конференции мы объявили, что в дни 30-летия Победы - 8, 9 и 10 мая - проведем оба голодовку с целью привлечения внимания к возникшему трагическому положению. За несколько часов до начала пресс-конференции неожиданно явился курьер из Министерства здравоохранения. Он принес официальное письмо, не помню за чьей подписью, в котором сообщалось, что гражданке Боннэр Е. Г. может быть предоставлена медицинская помощь в отношении ее глаз в любом специализированном учреждении Министерства. В письме было также упоминание о возможности привлечения для лечения Люси специалистов из-за рубежа с оплатой за счет государства. Это письмо вместе со многими другими документами того времени было похищено при негласном обыске в 1978 году.

Мы в Министерство здравоохранения не обращались. Это явно был очередной шаг КГБ. КГБистским лечением мы уже были сыты по горло. На пресс-конференции мы рассказали и об этом письме. Я до сих пор уверен, что ничего хорошего для Люсиных глаз, если бы мы клюнули на эту удочку, не было бы. Им было важно сбить нас с выбранного пути и ничего более.

На наш призыв откликнулись очень многие. Я не все знаю и не все помню (к сожалению, я пишу по памяти). Очень важными, во всяком случае, были вмешательства Федерации Американских ученых (ФАС), указавшей в письме к Брежневу, что антигуманное отношение к просьбе Сахарова затруднит научные контакты, королевы Нидерландов и канцлера Вилли Брандта при их визитах в СССР, Организаций инвалидов войны многих стран, многих частных лиц, писавших письма советским руководителям.

В течение лета 1975 года периодические проверки Люсиных глаз показывали, что поле зрения уменьшается с каждым месяцем и мертвая зона на сетчатке приближается к желтому пятну - наиболее важной для зрения области с наибольшей частотой рецепторных клеток и, следовательно, с наибольшей разрешающей способностью.

В конце июля раздался неожиданный звонок (на даче, где мы все это время жили). Сотрудница ОВИРа позвала к телефону Люсю. Она сказала, что Люсе окончательно отказано в поездке в Италию, но ей будут предоставлены все возможности для лечения в СССР (как известно, вопросы лечения в компетенцию ОВИРа никак не входят). Люся отвечала в резкой форме (я тут смягчаю ее формулировки):

- Я ослепну по вашей вине, но ни к каким здешним врачам не пойду.

На этом разговор закончился. Руфь Григорьевна упрекнула Люсю за резкость. Через сутки, уже в конце рабочего дня, та же сотрудница позвонила вновь и сказала, что Люся должна немедленно приехать за разрешением на поездку. Предыдущий разговор, видимо, был последней попыткой КГБ сломить Люсю и настоять на своем. Разрешение, наверное, уже было готово, но ведь ничего не стоило его порвать. Люся сказала:

- Ведь уже поздно, я не успею до конца рабочего дня.

- Ничего, вас будут ждать.

Когда Люся подъехала, сотрудница ОВИРа встретила ее в вестибюле и под руку провела на второй этаж. В кабинете начальника ее действительно ждало несколько человек, в том числе начальник Московского ОВИРа Фадеев. Он повторил, что Люсе дано разрешение на поездку в Италию для лечения глаз и что визу она может получить через два дня. В кратком последовавшем затем разговоре некто, сидевший рядом с начальником, вдруг сказал:

- Но вы должны знать, что ваш муж никогда не сможет выехать к вам за границу.

Какова была цель этой явно не случайной фразы, я не знаю. Возможно, цель фразы была просто проверить Люсину реакцию. Люся ответила:

- Да, я это знаю. В прошлом у меня было много возможностей остаться, но я не ваша советская чиновница. Я еду, чтобы лечиться.

Люся позвонила мне о полученном ею разрешении, как только приехала на улицу Чкалова. Но еще до этого мне на дачу позвонили из агентства Рейтер. Им только что звонил кто-то и сообщил, что Елене Боннэр предоставлено разрешение. Сотрудник агентства справлялся, правильно ли это сообщение. Без сомнения, в Рейтер звонили из КГБ.

Всю первую половину 1975 года я работал над брошюрой, названной мною "О стране и мире". История возникновения этой книги такова. В конце 1974 года меня посетил американский сенатор Джеймс Бакли. Это был один из первых крупных политических деятелей, решившихся прийти ко мне. Советская пресса иногда пишет о нем как о человеке крайне правых, реакционных взглядов. На меня он произвел впечатление человека думающего, озабоченного основными проблемами современности и свободного от обычной слабости многих на Западе во что бы то ни стало казаться прогрессивным (может, это и есть "реакционность"?). Вместе с тем я вовсе не думаю, что по всем вопросам наши точки зрения совпадают. Беседа у нас получилась обстоятельной, были затронуты многие принципиальные вопросы - о разоружении и стратегическом равновесии, о проблемах борьбы за открытость общества, в особенности свободы выбора страны проживания, и о поправке Джексона - Ваника. Во время встречи Люся напомнила мне о переданных мне Руппелем и его друзьями списках немцев, желающих эмигрировать (более 6000 человек). Я передал их Бакли. Он взял списки и через некоторое время передал их правительству ФРГ вероятно, не трудное для сенатора дело, но многие ли берут на себя подобный труд?..

После ухода Бакли я продолжал думать об этом разговоре, о том, что было сказано, и наоборот, что я не сумел выразить с достаточной четкостью.

В эти же месяцы у меня произошла встреча с членами делегации американских ученых во главе с профессором Пановским, приехавшими в СССР для обсуждения проблем разоружения. Во время этой очень теплой встречи у нас на Чкаловской квартире обсуждались те же волновавшие нас вопросы. Потом мы с Люсей пошли провожать наших гостей до гостиницы, в которой они жили. Мы шли пешком по пустынной по причине ночного времени Москве и продолжали наши обсуждения. Особенно близка оказалась для меня точка зрения руководителя делегации Пановского. Конечно, и после этой встречи осталось много недоговоренного и очень важного.

Люся предложила мне написать большое открытое письмо к Бакли, в котором я мог бы подробно обсудить вопросы, о которых шла речь при обеих встречах. Сначала я сомневался по поводу ее предложения, но она сумела меня убедить в отношении выступления по основным проблемам. Я начал работать. В ходе работы я решил писать не письмо, а брошюру. Так возникла книга "О стране и мире"1. Я работал над ней с января по июль, примерно 7 месяцев. Процесс писания для меня всегда бывает трудным и мучительным (но ни одна работа не была такой трудной, как эти "Воспоминания"). Кончал я книгу, лежа в постели. В июне у меня случился сердечный приступ. Врачи, напуганные кардиограммами и анализами, уложили меня со строгим постельным режимом. К середине июля я более или менее оправился, но прежнее состояние моего сердца уже не вернулось - мне стало, например, очень трудно подниматься по лестницам.

Книга "О стране и мире" во многом примыкает к "Размышлениям о прогрессе...", написанным семью годами ранее, развивает их идеи, в особенности о необходимости конвергенции, разоружения, демократизации, открытости общества, плюралистических реформ. Но в ней сильней представлены тема стратегического равновесия (высказаны критические замечания об ОСВ-1 при общей положительной оценке самого факта переговоров, подчеркнута возможная, в определенных условиях, дестабилизирующая роль противоракетной обороны, дестабилизирующая роль разделяющихся боеголовок) и тема прав человека и открытости общества, в частности обсуждается поправка Джексона Ваника, обсуждаются позиция и способ действий леволиберальной интеллигенции Запада (в книге она названа просто "либеральной", но "леволиберальной" будет точней) - эта глава кажется мне одной из удачных в книге. В вопросе о реформах книга ближе всего примыкает к "Памятной записке". Позволю себе привести длинную цитату:

"Какие же внутренние реформы в СССР представляются мне необходимыми <...>?

1) Углубление экономической реформы 1965 года <...>- полная экономическая, производственная, кадровая и социальная самостоятельность предприятий.

2) Частичная денационализация всех видов экономической и социальной деятельности, вероятно, за исключением тяжелой промышленности, тяжелого транспорта и связи. <...>

3) Полная амнистия всех политзаключенных<...>.

4) Закон о свободе забастовок.

5) Серия законодательных актов, обеспечивающих реальную свободу убеждений, свободу совести, свободу распространения информации. <...>

6) Законодательное обеспечение гласности и общественного контроля над принятием важнейших решений<...>.

7) Закон о свободе выбора места проживания и работы в пределах страны.

8) Законодательное обеспечение свободы выезда из страны <...> и возвращения в нее.

9) Запрещение всех форм партийных и служебных привилегий, не обусловленных непосредственно необходимостью выполнения служебных обязанностей. Равноправие всех граждан как основной государственный принцип.

10) Законодательное подтверждение права на отделение союзных республик, права на обсуждение вопроса об отделении.

11) Многопартийная система.

12) Валютная реформа - свободный обмен рубля на иностранную валюту. <...>"

(Дополнение 1988 г. Очень интересно читать эти пункты через 13 лет, в 4-й год "перестройки". Некоторые из них вошли в число официальных лозунгов перестройки. О включении большинства других мы можем только мечтать. В дополнение, или вместо, пункта 10 я бы включил идею "союзного договора", выдвинутую Народными Фронтами Прибалтийских республик.)

В заключение я писал:

"Я считаю необходимым специально подчеркнуть, что являюсь убежденным эволюционистом, реформистом и принципиальным противником насильственных революционных изменений социального строя, всегда приводящих к разрушению экономической и правовой системы, к массовым страданиям, беззакониям и ужасам".

Книга "О стране и мире" привлекла к себе заметное внимание на Западе (отчасти потому, что во многих странах она вышла в свет уже после присуждения мне Нобелевской премии или непосредственно перед этим)*. О книге говорила Люся на пресс-конференции 2 октября в Италии; это тоже способствовало вниманию к ней.

Советская пресса ответила нападками. В них особенно часто упоминается моя фраза о Гессе. Поэтому я тут скажу немного об этом. Фраза возникла более или менее случайно. Я писал в книге об осужденных на 25 лет политзаключенных СССР и подумал о Рудольфе Гессе, судьба которого привлекает гораздо больше внимания; я знаю о кампаниях в его защиту. Я назвал его несчастным, и это, конечно, верно. После, когда рукопись уже была за рубежом, Вольпин и Чалидзе передали мне свое мнение, что Гесс и наши политзаключенные не должны стоять рядом. Но я уже не хотел выкидывать написанное и только сделал добавление (что я знаю о его роли в формировании преступного нацизма).

Вместе с фразой о "режиме консолидации" в Чили в письме трех авторов о Неруде упоминание о Гессе стало дежурным блюдом во всех "антисахаровских" кампаниях. Не густо!

Люся, по состоянию ее глаз, опасалась лететь прямо в Италию самолетом. Она оформила транзитную визу во французском консульстве (с помощью корреспондентки Франс-Пресс Анны Ваал; тогда в консульстве еще не знали, кто такие Елена Боннэр и, кажется, Андрей Сахаров). Люся купила железнодорожный билет до Парижа на 9 августа.

Поезд отходил вечером, и мы решили с утра перебраться с дачи, где мы жили все вместе: Руфь Григорьевна, Люся и я, Таня с мужем Ефремом и нашим внуком Мотей. (Алеша в ноябре 1974 года женился на своей однокласснице Оле Левшиной и жил отдельно от нас.) Утром Таня обнаружила, что Мотя заболел. Это была, как она сказала, обычная детская болезнь - повышенная температура и плохое самочувствие, плаксивость. Но были еще какие-то странные подергивания рук и ног, вроде судорог, очень беспокоившие Люсю. 9 августа 1975 года - суббота, нерабочий день, и я не мог вызвать "Волгу" из гаража Академии. Поэтому Люся позвонила Алеше и попросила его приехать, а по дороге поймать на шоссе какую-нибудь машину, чтобы доехать до города. Через полтора часа Алеша приехал на огромной "Чайке" - водитель какого-то большого начальства согласился заехать и подработать. В эту машину мы поместились все (если бы пришла "Волга", Таня с Ефремом поехали бы поездом; как видно из дальнейшего, это могло бы иметь трагические последствия). Дома Люся попросила приехать врача Веру Федоровну Ливчак (я уже писал, что познакомились мы в связи с голодовкой). Они вместе посмотрели Мотю и вышли посоветоваться в другую комнату. Таня оставалась одна с ребенком. Вдруг мы услышали ее крик. Когда мы вбежали, то увидели страшную картину: Мотя лежал без сознания, вытянувшись, как струна, и как бы окаменевший в жесточайшей судороге; из плотно сжатого рта выступала пена, глаза закатились. Люся схватила его на руки и поднесла к открытому окну.

ГЛАВА 20

Евгений Брунов и Яковлев

5 ноября 1975 года, в самые острые дни, когда решался вопрос о поездке в Осло, ко мне пришел посетитель, назвавшийся Евгением Бруновым. Это был крупный молодой мужчина с почти детским выражением лица. В прошлом он учился и работал юрисконсультом в Ленинграде; у него начались конфликты с властями (все эти и дальнейшие конкретные сведения - со слов Брунова или его матери), кажется они были связаны с его религиозными убеждениями, и он с матерью и тетей решили уехать из Ленинграда; они поселились в Клину (недалеко от Москвы), где конфликты продолжались и усиливались. Его несколько раз насильно помещали в психиатрическую больницу, избивали в темных закоулках (потом его мать рассказала, что однажды на ходу его сбросили с поезда и он сломал ногу). Он просил меня познакомить его с иностранными корреспондентами - он хотел, чтобы они написали о его страданиях и чинимых с ним беззакониях, - у него много интересных для них записей (потом его мать рассказала, что во время беседы в КГБ он якобы сделал компрометирующую КГБ запись на магнитофоне и намекнул гебистам, что они "в его руках"). Я отказался устраивать ему встречи с иностранными корреспондентами. Я этого вообще никогда, за исключением абсолютно ясных и необходимых случаев, не делаю, а в данном случае у меня были очень серьезные сомнения. Я поехал на дачу (где все еще жила Руфь Григорьевна с детьми). Брунов вызвался проводить меня, помогал нести сумку с продуктами. В метро он продолжал уговаривать меня познакомить его с инкорами, в голосе его появились умоляющие интонации. Разговаривая с ним, я проехал нужную мне станцию "Белорусская" и собирался выйти на следующей остановке. Еще до этого я заметил, что к нашему разговору прислушиваются стоящие рядом мужчины средних лет, явные гебисты (их было, кажется, четверо). Один из них обратился ко мне: "Отец, что ты с ним разговариваешь? Это же - конченый человек". Я ответил: "Не вмешивайтесь в разговор - мы сами разберемся". Выйдя из вагона, я оглянулся и через стеклянную дверь увидел огромные, слегка навыкате, голубые и наивные, почти детские глаза Брунова, с тоской и ужасом смотревшие мне вслед.

Через месяц, в первых числах декабря, к нам в дом пришла женщина, сказавшая, что она мать Евгения Брунова и что ее сын погиб в тот же день, когда он был у меня, - его сбросили с электрички. В ее рассказе были некоторые неправдоподобные моменты и несообразности, но я приведу его полностью:

"Я знала, что Женя пошел к вам, и ждала его всю ночь, ходила встречать к поезду. Но он не приехал. Я услышала разговор двух мужчин, которые шли с поезда. Один из них говорил: "Зачем они позвали его в тамбур? Он ведь никому не мешал, спокойно сидел. А потом раздался страшный крик. Я бросился в тамбур, но мне преградили дорогу - там тебе нечего делать". Я не поняла, что это речь о моем сыне, но запомнила разговор. Утром в почтовом ящике я нашла записку на клочке бумаги, без подписи: "Зайдите в линейное отделение милиции, узнаете о своем сыне". Но там ничего не знали. Лишь в середине дня мне сообщили, что труп моего сына нашли около железнодорожных путей, тело его мне не показали. 11 ноября нам выдали гроб для похорон, лицо сына забинтовано и залито гипсом, так что лба, носа, глаз, щек не было видно, и запретили разбинтовывать. Но мой брат видел в морге, только его пустили, что у Жени выколоты или выдавлены глаза."

Она отказалась сообщить адрес или имя брата, сказала, что она с ним в смертельной ссоре, он сотрудник МВД и ни с кем из нас не станет разговаривать. Т. М. Литвинова поехала проводить мать Брунова, была у них в доме. Страшная бедность - в доме ни корочки хлеба, ничего вообще нет. Татьяне Максимовне показали уголок в чулане, где Женя и его мать слушали иностранное радио, - они очень боялись, как бы их не застали за этим занятием. Над кроватью Жени - икона, портреты Сахарова, Солженицына и Хайле Селассие. В милиции матери Брунова передали сильно смятую фотографию, найденную у него в кармане. На ней - сцена проводов Люси на Белорусском вокзале 16 августа при отъезде в Италию, хорошо видно нас обоих. Эта карточка стояла у нас за стеклом, еще несколько отпечатков лежало на секретере. Брунов, кажется, просил эту фотокарточку у меня на память, я, насколько помню, ему отказал, но задним числом уже не уверен. В январе я обратился с заявлением в следственный отдел милиции города Клин, где написал, что я последний, кто видел Брунова, прошу привлечь меня к следствию о его гибели и прошу сообщить мне о результатах следствия. Через месяц я получил ответ, что, поскольку несчастный случай с Е. В. Бруновым произошел на железной дороге, мне следует обращаться в линейное отделение МВД Октябрьской железной дороги. А там со мной отказались разговаривать.

Что же произошло с Евгением Бруновым? Несчастный случай с душевнобольным (имеющим также душевнобольную мать), под влиянием мании преследования вышедшим на промежуточной станции и попавшим под поезд? Или это самоубийство на той же почве? Или же это убийство уголовниками-хулиганами? Или это убийство, совершенное агентами КГБ, которым надоело возиться со своим подопечным (в пользу этой версии говорит то, что они, якобы, уже раз сбрасывали его с поезда; эта, 4-я версия может сочетаться с последней, 5-й версией)? Или же это убийство, имеющее непосредственное отношение ко мне, с целью "испортить мне жизнь", показать, что моя общественная деятельность приводит к трагическим последствиям? В пользу этой, последней версии говорит момент события - сразу после присуждения Нобелевской премии, разговор в вагоне метро с гебистом и, наконец, повторение - в несколько ином варианте - исчезновения или гибели пришедшего ко мне "с улицы" человека.

Хотя другой эпизод произошел много поздней, я расскажу его здесь. Весной 1977 года ко мне на улицу Чкалова пришел ранее мне неизвестный посетитель. Дело его было очень обычным. Он работал водителем на какой-то автобазе в Свердловске. У него, по его словам, возник конфликт с администрацией базы первоначально из-за того, что он отказался ремонтировать в служебное время машину директора, потом выступил на собрании, указав на какие-то другие, тоже очень обычные нарушения. В результате его сняли с машины и перевели на менее выгодную работу. Он уволился и приехал в Москву добиваться своих прав в ВЦСПС, еще где-то - все безрезультатно. Он спрашивал совета, продолжать ли ему борьбу, может быть обратиться к инкорам или в прокуратуру или же махнуть на все рукой и уехать в Харьков, где живет его мать и он рассчитывает легко поступить на работу. При разговоре присутствовала Люся. Конечно, мы посоветовали ему не посвящать свою жизнь бесполезной борьбе и прямо ехать в Харьков. Он ушел. А через несколько часов пришла женщина, назвавшаяся его матерью. Она, оказывается, ждала все это время сына на Курском вокзале (10 минут хода от нас) - он сказал ей, что пошел к нам, и на всякий случай оставил ей наш адрес. Сын не пришел к ней, и она не знает, где и как его искать. Мы объяснили ей, куда надо звонить. На другой день она пришла еще раз в совершенном отчаянии. Мы снабдили ее деньгами - у нее их не было, и сами пытались обзванивать отделения милиции и морги - все безрезультатно. Через несколько дней к нам на дачу позвонила женщина. Она сказала, что это говорит Яковлева. Она нашла своего сына в морге в Балашихе - ей сказали, что он был сбит машиной и привезен туда. Ей выдали гроб с телом сына, и сегодня она увозит его, чтобы похоронить в Харькове.

Мы с Люсей решили проверить некоторые пункты этого рассказа. Я спросил в нашем отделении милиции, были ли в соответствующий день у них какие-либо несчастные случаи. Они сказали, что ничего не было. Они сказали также, что все трупы жертв несчастных случаев на улице Чкалова попадают в другой морг, а в Балашиху привозят только трупы жертв катастроф на железной дороге и из Подмосковья. Мы опросили также чистильщиков сапог и газетчиц на пути от дома до Курского вокзала. Никто ничего не видел. Через несколько дней мы поехали на академической машине в Балашиху; дав "на чай" работавшей там уборщице, узнали, когда будет патологоанатом, и позвонили ему по телефону. Однако он сказал нам, что Яковлева в морге не было и вообще не было ничего похожего. Через полгода кружным путем мне передали записку, в которой было написано, что на самом деле труп Яковлева был в Балашихе, но патологоанатом был вынужден обмануть нас. Через несколько дней мне позвонила какая-то женщина, сказала, что она из морга Балашихи и ее фамилия Иванова, и повторила то, что было написано в записке.

Мать Брунова была у нас в доме еще раз через год или два после гибели сына. Мать Яковлева больше о себе никогда не давала знать. Адреса ее в Харькове я не знаю.

Что можно сказать об этом деле? Возможно, Яковлев действительно был схвачен гебистами при выходе из нашей квартиры, убит (или случайно погиб от побоев или при попытке оказать сопротивление), доставлен в отдаленный морг, первоначально ГБ хотело скрыть этот инцидент, но затем изменило свое решение. Но также вполне возможно, что все это - инсценировка, что Яковлев не убит и приходившая женщина - не его мать, и что цель этой инсценировки создать для меня трудный психологический климат.

ГЛАВА 21

1976 год. Ефим Давидович. Петр Кунин. Григорий Подъяпольский. Константин Богатырев. Игорь Алиханов

Последние дни 1975 года и первые два месяца 1976 года мы жили с Люсей в Новогиреево, на той кооперативной квартире, которую Люся построила для Тани и Ремы.

Там я написал краткую автобиографию для Нобелевского сборника. Туда же к нам пришли в гости и по делам мой старый друг по университету Петя Кунин и минский полковник-отказник Ефим Давидович. Встречи эти были последними вскоре Кунин и Давидович скоропостижно умерли.

Во время своего визита Давидович подробней, чем мы знали раньше, рассказал о себе, о своей жизни.

Все родные Давидовича погибли во время массовых убийств евреев в Минске в 1941-1942 гг. Он в это время находился в армии и, как я уверен, был умелым и смелым командиром. Войну закончил в звании полковника. В начале 70-х годов Давидович, так же как и некоторые другие минские евреи-офицеры, принял решение эмигрировать в Израиль. Он получил отказ, и одновременно на него (как и на его товарищей, принявших то же решение) посыпались репрессии. Давидович продолжал настаивать и одновременно начал то, что по существу является общественной деятельностью - боролся за сохранение памяти жертв фашистского геноцида (а официальная линия тут сводится к тому, что чем меньше разговоров о еврейских жертвах, тем лучше), боролся и против проявлений антисемитизма сегодня. Одно из потрясающих дел, которое он старался обнародовать, - убийство Гриши Туманского в Минске. Группа подростков хотела "проучить" (а быть может, даже и убить) какого-то мальчика-еврея, чем-то вызывавшего их ненависть. Они устроили засаду, но этот мальчик не появлялся. Вместо него они увидели, как едет на лыжах Гриша (ему было 14 лет, он попросил у родителей разрешения покататься на лыжах). Подростки сказали: "Давай убьем его - ведь он тоже еврей". Набросились на него, стали избивать и забили до смерти. Гриша был единственный и поздний сын у своих родителей. Отец и мать уже зрелыми людьми участвовали в партизанской борьбе в Белоруссии, у обоих до этого были семьи, целиком уничтоженные гитлеровцами. В партизанском отряде они познакомились и после войны поженились. В этой ужасной истории, пожалуй, самое потрясающее, с какой нечеловеческой легкостью один мальчик-еврей был заменен другим.

Давидович пришел к нам с решением в знак протеста против поднимающегося антисемитизма, против беззаконного отказа в выезде ему и другим ветеранам войны демонстративно вернуть полученные им боевые ордена. Мы обсуждали с ним, как это сделать так, чтобы трудный шаг его не прошел незамеченным в мире. На другой день Давидович продолжил эти обсуждения со своими московскими друзьями. А еще через день появилось "Заявление ТАСС" (переданное только на Запад по телетайпам ТАСС для зарубежных агентств и не опубликованное в СССР; мы часто встречаемся с такой саморазоблачительной формой распространения пропагандистских сообщений; в частности, многие "антисахаровские" материалы идут так). Заявление называлось "Новый антисоветский спектакль госпожи Боннэр". Речь шла об обсуждавшейся нами пресс-конференции Давидовича. Заявление это откровенным образом основывалось на подслушивании (или у нас, или у друзей Давидовича) и носило грубый, площадной характер. Особенно в нем бросалась в глаза персональная ненависть КГБ к моей жене: они не могли простить ей той роли, которую Люся играла во всей моей жизни, не могли забыть ей и ее триумфа в Осло. Но была в этих нападках на Люсю и другая цель, более "прагматическая" и зловещая, которую мы осознали полностью лишь много поздней, - сделать Люсю в глазах мира главной виновницей моего "падения". Я пишу об этом в последующих главах.

Пресс-конференция Давидовича не состоялась. Он умер, так и не получив разрешения на выезд в Израиль. Это разрешение было дано жене и дочери; они выехали туда через несколько месяцев после его смерти и увезли с собой прах Ефима Давидовича. Он был похоронен на земле Израиля с воинскими почестями. Через два года жена Давидовича (русская по происхождению) приняла решение вернуться в СССР.

25 февраля умер Петр Ефимович Кунин. Возможно, он тоже собирался уехать из страны, где ему становилось все трудней жить и работать и где все меньше оставалось друзей (за два года до этого уехал его ближайший друг Шура Таксар, тоже мой товарищ по аспирантуре). Но Петя не успел об этом сказать...

Я знал Петю около 38 лет, но лишь в последние полгода нашего общения смог полностью оценить его; видимо, я сам под влиянием Люси стал в каком-то смысле более контактным и человечным. Одна из его характерных черт - он постоянно был занят сложными и хлопотными делами своих многочисленных друзей мужского и женского пола настолько, что на свои собственные ему уже часто не хватало времени. Поворотным моментом в моей жизни был переезд в Москву и поступление в аспирантуру в 1945 году. Сейчас уже трудно что-либо выяснить, но, кажется, Петя приложил тут руку; во всяком случае - советом.

С теплым чувством я вспоминаю нашу дружную и голодную жизнь с ним в военном Ашхабаде. Трудности устройства на работу, особенно для еврея, в конце 40-х годов вынудили Петю вместе с его другом Шурой Таксаром перебраться в Ригу, где у последнего были какие-то возможности. Около 20 лет Кунин вел там преподавательскую работу, по-видимому успешно. В эти же годы Кунин определил себе поле научной деятельности - применение методов точных наук и кибернетики в медицинской диагностике. Тут он добился успехов и признания и перешел на работу в один из московских институтов.

Умер он скоропостижно, во время дружеского разговора с Д. Чернавским, сотрудником Теоротдела ФИАНа, тоже занимающимся применением физико-математических методов к биологии. Приближался 50-летний юбилей Чернавского. Петя сочинял приветственные стихи (это у него всегда получалось) и позвонил Диме, чтобы выведать у него какие-то подробности. Вдруг Чернавский услышал, что на противоположном конце провода наступило молчание. Петю нашли лежащим на полу около своего телефона, мертвым.

8 марта умер другой мой друг - Григорий Сергеевич Подъяпольский. Наши жизненные пути пересеклись впервые в 1970 году, сначала заочно - его и моя подписи оказались рядом под надзорной жалобой по делу Григоренко, составленной Валерием Чалидзе. Я тогда только начинал свою правозащитную деятельность. Григорий Подъяпольский уже имел в ней важные заслуги - он был участником и одним из зачинателей Инициативной группы по защите прав человека. Демократический, честный и открытый дух этой правозащитной ассоциации несет на себе печать убеждений, ума и светлой личности Гриши (и его друзей - Т. Великановой, С. Ковалева, А. Лавута и других).

В 1972 году, после выхода Чалидзе из Комитета прав человека, Подъяпольский вошел в него. Нам удалось сделать кое-что полезное как в рамках Комитета, так и - особенно - вне их, в более гибких формах обычной "правозащитной гласности". Гриша был при этом инициатором некоторых документов. В эти годы мы (я говорю о членах нашей семьи) очень подружились с Гришей и его женой Машей. Это была прекрасная дружная пара, их взаимное уважение и любовь радовали душу.

Гриша обладал очень нетривиальным умом, рождавшим часто неожиданные идеи. Для него характерны непримиримость к любым нарушениям прав человека и одновременно исключительная терпимость к людям, к их убеждениям и даже слабостям. Последнее качество иногда заводило его куда не следует, но как-то так всегда получалось, что он выходил незапятнанным, с честью... Гриша, мягкий и добрый человек, при защите своих убеждений был твердым, не поддающимся никакому давлению. Многочисленные допросы и другие попытки сломить, запугать или запутать, обмануть его всегда оставались безрезультатными.

По профессии он был физик, специалист по применению физико-математических методов к геофизическим проблемам. Его исследования в области физики подземных взрывов, сейсмологии и цунами были весьма важными и результативными. Конечно, формальная его научная карьера совсем не соответствовала значимости полученных им результатов. Среди специалистов он при этом пользовался авторитетом. Гриша писал стихи. Не могу сказать, чтобы они мне нравились - это дело вкуса, но стихи были самобытными.

На Западе посмертно опубликована книга его воспоминаний. Хотя он и не успел их дописать, но и то, что есть, - очень интересно и талантливо.

Умер Гриша от кровоизлияния в мозг в возрасте 49 лет в командировке, куда его срочно направили перед съездом КПСС, очищая Москву от нежелательных элементов (соображения дела, службы при таких командировках просто отсутствуют; Западу это, вероятно, покажется странным). Похороны Г. С. Подъяпольского состоялись в Москве.

Опасаясь, что КГБ не даст мне говорить в зале крематория, я произнес свои прощальные слова в тот момент, когда траурная процессия остановилась перед залом. Я держался при этом рукой за крышку гроба; это было как бы последней связью, соединявшей меня с Гришей. В зале тепло выступили сослуживцы и жена П. Г. Григоренко Зинаида Михайловна, назвавшаяся родственницей покойного, иначе ее не допустили бы выступить. Ясно, что и мне бы не удалось.

После смерти Гриши Маша остается нашим большим и верным другом.

Через полтора месяца произошло еще одно несчастье. В конце апреля в первый день Пасхи у дверей квартиры на темной лестничной площадке неизвестные преступники ударили по голове поэта и переводчика Константина Богатырева; через два месяца он умер в больнице от последствий этого нападения. Я несколько раз встречался с Константином Богатыревым. Один раз он вместе с Межировым пришел к нам с Люсей в больницу; в другие - он заходил на Чкалова, обычно серьезный, иногда немного экзальтированный, с образной, яркой речью, отражающей напряженную и свободную внутреннюю жизнь. Он приносил нам свои новые переводы из Рильке - это была его главная работа многих последних лет. Люся знала Богатырева очень хорошо и давно. Сын его, тоже Костя, жил со своей мамой (бывшей женой Богатырева) рядом с Люсей на даче в Переделкино; Алеша и маленький Костя дружили - это были почти что отношения старшего (Алеша) и младшего (Костя) братьев, отношения взаимной заботы и преданности. В ранней молодости, в сталинское время, Костя-старший был арестован, много лет провел в лагерях, потом - реабилитирован. Похороны Богатырева состоялись тоже в Переделкино в воскресенье 20 июня. Очень много народа, друзей покойного, поэтов и писателей. Была какая-то пронзительная торжественность в этих похоронах в солнечный ясный день. Гроб несли на руках по тропинке среди высокой травы, кругом тоже так много свежей, освещенной солнцем, густо пахнущей летом зелени и полевых цветов. И где-то недалеко - могила Пастернака!

С самого момента ранения Богатырева очень многими стало овладевать глубокое убеждение, что Костю убил КГБ. Не случайные собутыльники (были у него и такие при его свободной и "легкой" жизни), а подосланные убийцы, по решению, сознательно и заранее принятому в кабинетах Лубянки. Какие доказательства? Зачем? Надо прямо сказать, что на оба эти вопроса нет сколько-нибудь исчерпывающих ответов. И поэтому на главный вопрос "Кто убийца?" тоже разные - хорошие и честные - люди отвечают по-разному. Даже мы с Люсей стоим тут несколько на разных позициях. Она, при отсутствии прямых доказательств вины КГБ, склонна подозревать случайную ссору с пьяными друзьями-врагами. Я же, интуитивно и собирая в уме все факты, считаю почти достоверным участие КГБ. А совсем достоверно я знаю следующее: объяснить случайными хулиганскими или преступными действиями "людей с улицы" все известные нам случаи убийств, избиений, увечий людей из нашего окружения невозможно - иначе пришлось бы признать, что преступность в СССР во много раз превышает уровень Далласа и трущоб Гонконга! Что же заставляет меня думать, что именно Константин Богатырев - одна из жертв КГБ? Он жил в писательском доме. В момент убийства постоянно дежурящая в подъезде привратница почему-то отсутствовала, а свет - был выключен. Удар по голове, явившийся причиной смерти, был нанесен, по данным экспертизы, тяжелым предметом, завернутым в материю. Это заранее подготовленное убийство, совершенное профессионалом, - опять же в полном противоречии с версией о пьяной ссоре или "мести" собутыльников.

Расследование преступления было начато с большим опозданием, только когда стало неприличным его не вести, и проводилось формально, поверхностно. Не было видно никакого желания найти нить, ведущую к преступникам. Естественно, что преступники или, возможно, связанные с ними лица не были найдены. Возникает мысль, что их и не искали.

О возможных мотивах убийства Богатырева КГБ. Богатырев был очень заметный член писательского мира, являющегося предметом особой заботы КГБ в нашем идеологизированном государстве, - недаром Сталин назвал писателей "инженерами человеческих душ". Вел он себя недопустимо для этого мира свободно; особенно, несомненно, раздражало КГБ постоянное, открытое и вызывающее с их точки зрения общение Богатырева с иностранцами в Москве. Почти каждый день он встречался с немецкими корреспондентами, они говорили о чем угодно - о жизни, поэзии, любви, выпивали, конечно. Для поэта-германиста, говорящего по-немецки так же хорошо, как по-русски, и чуждого предрассудков советского гражданина о недопустимости общения с иностранцами, - это было естественно. Для КГБ - опасно, заразно, необходимо так пресечь, чтобы другим было неповадно. Очень существенно, что Богатырев - бывший политзэк, пусть реабилитированный; для ГБ этих реабилитаций не существует, все равно он "не наш человек", т. е. не человек вообще, и убить его - даже не проступок. Еще важно, что Богатырев - не диссидент, хотя и общается немного с Сахаровым. Поэтому его гибель будет правильно понята не за диссидентство даже, а за неприемлемое для советского писателя поведение. И, чтобы это стало окончательно ясно, через несколько дней после ранения Богатырева "неизвестные лица" бросают увесистый камень в квартиру другого писателя-германиста, Льва Копелева, который тоже много и свободно общался с немецкими корреспондентами в Москве, в основном с теми же, что и Богатырев. Копелев и Богатырев - друзья. К слову, камень, разбивший окно у Копелевых, при "удаче" мог бы разбить и чью-нибудь голову. Конечно, всего, что я написал, недостаточно для обвинения КГБ на суде. Но во всех делах, где можно предполагать участие КГБ, остается такая неопределенность.

Еще одно огромное несчастье принес нам этот год, чисто личное. За день до похорон Богатырева скоропостижно умер младший брат Люси Игорь Алиханов. Ему еще не исполнилось 49 лет. Игорь был моряк, штурман дальнего плавания. Умер он в плавании, в Бомбее, от сердечного приступа, и лишь через несколько дней гроб с его телом смог быть привезен в Москву.

После ареста родителей в 1937 году на Люсю легла ответственность за судьбу десятилетнего брата. Игорь рос трудно, внутренне травмированный трагедией семьи. В 1942 году из блокадного Ленинграда со школьным интернатом Игорь попал в Омск, был мобилизован для работы на заводе, умирал с голоду в буквальном смысле слова. Люся нашла его там, сумела забрать и устроить санитаром на тот же поезд, на котором она была старшей медсестрой. Игорь ухаживал за ранеными, тяжело контуженные успокаивались при этом худеньком черноглазом мальчике.

Дальнейшая судьба Игоря тоже была не простой и не легкой. Но все же ему удалось осуществить мечту своей жизни - стать моряком, побывать почти во всех портах мира. Игорь женился, его жену зовут Вера, у них дочка, которая сама сейчас (в 1987 году) стала мамой.

По настоянию Руфи Григорьевны я не должен был встречаться с Игорем, и сам он никогда не приходил к нам на Чкалова, после того как я там поселился. Она - и не без основания - опасалась, что его могут лишить "загранки" разрешения на заграничные плавания, того, что составляло его работу и смысл жизни. Руфь Григорьевна сама ездила к Игорю, жила там по несколько дней. Каждая такая поездка была событием, а Люся встречалась с Игорем тайно от мамы. Однажды мы с Люсей решились нарушить запрет Руфи Григорьевны, конечно тоже тайно от нее. Предлог был - завезти какие-то вещи или продукты жене Игоря Вере. На академической машине мы подъехали к их дому. Нам открыл дверь коренастый мужчина с твердым и решительным лицом восточно-армянского типа, удивительно похожим на Люсино (хотя у Люси чуть заметней еврейские черты). "Это Андрей", - сказала Люся. Игорь немигающими глазами смотрел на меня с любопытством и, как мне показалось, с симпатией. Он крепко пожал мою руку.

ГЛАВА 22

1976 год (продолжение). Эмнести Интернейшнл. Суд в Омске над Мустафой Джемилевым. Андрей Твердохлебов. Якутия. Тбилиси. Хельсинкская группа. Желтые пакеты. "Русский голос". Дело Зосимова, Эль-Заатар, интервью Кримскому. Обмен Буковского. Пожар у Мальвы Ланда В 1974 году Твердохлебов и Турчин организовали Советскую секцию Эмнести Интернейшнл.

Я уже писал об этой очень важной международной организации. Главная цель Эмнести Интернейшнл - освобождение узников совести во всем мире. Само понятие "узник совести" выработала Эмнести Интернейшнл - оно очень важно принципиально. Узник совести, по терминологии Эмнести, - человек, находящийся в заключении за убеждения, за нонконформизм, за ненасильственные действия в соответствии с убеждениями, не применявший насилия и не призывавший к нему. Таким образом, это понятие значительно уже понятия "политзаключенный". Эмнести Интернейшнл стремится к политической беспристрастности, она выступает за узников совести во всем мире, в странах с самой различной политической и идеологической структурой, добиваясь их освобождения, оказывая им и их семьям всяческую помощь. Под защитой Эмнести находятся свыше 5000 узников совести во всем мире, из них в СССР и во всех социалистических странах - около 10-20%. Большая часть узников совести - в развивающихся странах, в странах Латинской Америки, в ЮАР. Так что говорить о специально антисоциалистической или антисоветской ориентации Эмнести Интернейшнл просто бессмысленно. Но именно это утверждает советская пропаганда, "прикрывая" таким образом нарушения прав человека в СССР. Параллельно с этим советская пропаганда вполне одобряет деятельность Эмнести, направленную на защиту прав человека вне социалистического лагеря. Валерий Чалидзе часто говорил, что советскому читателю преподносятся две различные организации: хорошая "Международная амнистия" и плохая "Эмнести Интернейшнл".

Эмнести, в основном, ограничивает свою защиту именно узниками совести, не поддерживая ни тех, кто готовит вооруженные перевороты или ведет вооруженную антиправительственную борьбу, ни террористов - вне зависимости от их целей. Конечно, такое ограничение имеет очень глубокое значение и, на мой взгляд, в значительной степени способствует высокому моральному авторитету Эмнести. Оно находится в полном соответствии с моей позицией стремления к эволюционному, мирному развитию, к мирному социальному и научно-техническому прогрессу, находится в соответствии с позицией подавляющего большинства (если не всех) инакомыслящих в СССР.

Важное место в программе и деятельности Эмнести Интернейшнл занимает ее принципиальная борьба против смертной казни и против пыток. Все это мне очень близко.

Турчин и Твердохлебов установили связь с центральными организациями Эмнести (находящимися в Лондоне), привлекли ряд людей. Около года в работе Секции принимала участие Люся.

Большая часть национальных организаций Эмнести организована в западных странах. В каждой из таких организаций создаются ячейки, принимающие шефство над конкретными узниками совести в какой-либо стране, обязательно в другой, чем та, в которой находятся лица, принявшие шефство. По замыслу руководства Эмнести это также должно отражать политическую беспристрастность и способствовать ей. Перенесение всех этих принципов в нашу действительность оказалось очень трудным и противоречивым, быть может даже не вполне осмысленным. Уже поддержание связи с центральными организациями в наших условиях было трудным, ненадежным, опасным. Материальные возможности помощи узникам в других странах у членов Советской секции Эмнести практически равны нулю. Люся и другие ее товарищи по Советской секции Эмнести Интернейшнл, в основном, писали открытки иранским, пакистанским и другим узникам совести, писали письма в их защиту.

Я вовсе не хочу сказать, что деятельность Советской секции не имеет смысла. Выход наших правозащитников на международную арену важен. Но, к сожалению, в силу особенностей нашего государства, он все же, в основном, носит символический характер.

После ареста Твердохлебова по инициативе Турчина руководство Советской секцией Эмнести принял на себя Георгий Владимов, известный писатель (сам Турчин в 1977 году эмигрировал).

Владимов, по-моему, один из лучших современных советских писателей. Я очень люблю его роман "Три минуты молчания", опубликованный в СССР в конце 60-х годов. А его повесть "Верный Руслан", вышедшая на Западе, - образец литературы неподцензурной1. К моему шестидесятилетию Владимов посвятил мне свою пьесу "Шестой солдат", вышедшую на Западе.

Власти все время были очень обеспокоены существованием Советской секции Эмнести, ее члены и руководитель находились под большой и постоянной угрозой. В 1983 году Владимов с женой уехал за рубеж и был лишен гражданства.

Твердохлебов был арестован в марте 1975 года2, вскоре после обыска в его холостяцкой квартире в Лялином переулке, недалеко от нас; Андрей занимал две комнаты в большой коммунальной квартире. Узнав об обыске, я побежал туда, послав перед собой "на разведку" Таню. В этот раз меня и других друзей Твердохлебова пустили внутрь квартиры, и мы могли на протяжении нескольких часов наблюдать всю удручающую процедуру.

В эти же дни произошел также обыск у Валентина Турчина. Я тоже был у него во время обыска. Турчин пытался спасти рукопись нового варианта своей известной самиздатской книги "Инерция страха" (может, в этом варианте название было изменено). Его сын незаметно выбросил портфель с рукописью в окно во двор, но и там стояли гебисты - они сразу портфель подобрали.

На 6 апреля 1976 года были назначены сразу два суда - над Андреем Твердохлебовым в Москве и над Мустафой Джемилевым в Омске. Несомненно, это не было случайное совпадение: КГБ хотел лишить кого бы то ни было, в том числе и меня, возможности присутствовать на обоих судах. Я решил, что важней поехать в Омск. В Москве в это время еще было много людей, которые придут к зданию суда над одним из известных диссидентов, в Москве есть иностранные корреспонденты. В Омске ничего этого нет. Можно было опасаться, что почти никакая информация о процессе в Омске не станет вообще доступной общественности или станет известна очень нескоро. Я сделал о своем решении заявление, и мы с Люсей вылетели в Омск (3 часа полета, билеты не без труда купили с помощью моей "геройской" книжки).

Мустафа Джемилев, суд над которым предстоял в Омске, - один из активистов движения крымских татар за возвращение в Крым. Он родился во время войны. В двухлетнем возрасте вместе со всеми крымскими татарами (женщинами, стариками и детьми - большинство мужчин на фронте) вывезен из Крыма. Конечно, он не помнит ужасов эвакуации и первых лет жизни в Узбекистане. Но рассказы об этом и о далекой и прекрасной земле Крыма - та духовная атмосфера, в которой растут он и его сверстники.

Мустафа с головой окунается в борьбу за права своего народа. И в ответ безжалостные репрессии. В 1976 году кончался очередной срок заключения, который он отбывал в лагере недалеко от Омска. За полгода до окончания срока против него было возбуждено очередное дело о "заведомой клевете на советский государственный и общественный строй": якобы он говорил, что "крымские татары насильно вывезены из Крыма, и им не разрешают вернуться". Само по себе это так и есть, и Мустафа много раз писал об этом в подписанных им документах и мог, конечно, говорить, но следствию был нужен свидетель. Приехавшие в Омск следователи КГБ концентрируют свои усилия на заключенном того же лагеря Иване Дворянском, отбывающем 10-летний срок заключения за непреднамеренное (в аффекте) убийство человека, оскорбившего, по его мнению, его сестру. Сначала Дворянский противится усилиям следователей и передает "на волю" записку о том давлении, которому он подвергается, - угрозам и обещаниям. За несколько месяцев до суда Дворянского изолируют от остальных заключенных, помещают в карцер. Мы не знаем, что там с ним делают. Через месяц он дает необходимые показания, которые и ложатся в основу нового дела Мустафы Джемилева. С момента возбуждения дела Мустафа держал голодовку, и это нас очень волновало. На суд приехал адвокат Швейский из Москвы, родные Мустафы (мать, брат, сестры) и крымские татары из Ташкента. Швейский раньше защищал В. Буковского и А. Амальрика, и мы знали, что он умел находить необходимую линию между требованиями адвокатской этики и профессии (а он прекрасный адвокат) и реальными условиями работы советского адвоката на процессе инакомыслящего. Конечно, не все в этой линии нас устраивало, но все же это было кое-что. В первый наш приезд суд был отменен под каким-то нелепым предлогом (кажется, авария водопровода в следственной тюрьме). Очевидно, власти хотели, чтобы мы уехали и не приезжали (это их желание только подтверждало правильность сделанного мною выбора). Отсрочка в особенности волновала нас потому, что мы не знали, в каком состоянии находится голодающий Мустафа. Хотя было утомительно и накладно совершать неблизкий путь вторично (не только нам с Люсей, а и всем приехавшим на суд), мы твердо решили не отступать, и 18 апреля (если я не ошибаюсь в датах) опять вылетели в Омск.

При устройстве в гостиницу произошел забавный эпизод. Женщина-администратор, увидев в паспорте мою фамилию, нервным движением отбросила его и воскликнула:

- Такому мерзавцу, как вы, я куска хлеба не подам, не только что номер предоставить.

В холле сзади нас молча стояли крымские татары - у них-то уже были койки. Они привыкли игнорировать подобные оскорбления в свой адрес и теперь смотрели, что будет со мной. Вдруг администраторша засуетилась:

- Ах, ах, я так переволновалась, у меня заболело сердце. Нет ли тут у кого-нибудь валидола?

Татары продолжали молча стоять. Я сказал:

- Валидола нет, но, Люсенька, у нас должен быть нитроглицерин.

- Нет, глицерина я боюсь.

Мы пошли вместе с татарами в их номер - у нас было о чем поговорить. Через полчаса явилась та же администраторша:

- Товарищ Сахаров, вот ваши ключи от номера. Когда вы освободитесь, спуститесь, пожалуйста, вниз, заполните карточку.

Несомненно, номер мне дали по указанию ГБ, не хотели скандала, а предыдущий эпизод был - личная инициатива "истинно советского человека".

В конце дня из Москвы приехал Саша Лавут. На другой день начался суд. В зал, кроме подобранной публики и гебистов, пустили первоначально всех родных Мустафы: мать, брата Асана, сестер. Обстановка в зале суда, а вследствие этого и вовне, сразу же начала стремительно накаляться. Мустафа, который продолжал голодовку, еле стоял на ногах. Судья перебивал его на каждом слове, практически не давал ничего сказать. Но особенно судья пришел в неистовство, когда Дворянский отказался от своих ранее данных, с таким трудом выбитых у него показаний. Рушилось все обвинение! Придравшись к какой-то реплике Асана, судья удалил его из зала. Затем была удалена Васфие (сестра Мустафы), пытавшаяся дать понять ему, что в Омске - Сахаров (она употребила для этого татарское слово, обозначающее сахар). И, наконец, во второй день суда удалили мать Мустафы. Когда выведенную мать не пустили после перерыва в зал, она заплакала, закрыв лицо руками. Я закричал:

- Пустите мать, ведь суд - над ее сыном!

Стоявшие у дверей гебисты ответили насмешками и стали отталкивать нас от дверей зала. В этот момент Люся сильно ударила по лицу штатского здорового верзилу, распоряжавшегося парадом, а я - его помощника: оба, несомненно, были гебистами. На нас сразу накинулись милиционеры и дружинники, татары закричали, бросились на выручку - возникла общая свалка. Меня и нескольких татар вытащили на улицу, бросили в стоящие наготове "воронки". Я оказался рядом с девушкой-татаркой и одним из тащивших меня милиционеров. Он оказался по национальности казанским татарином, и девушка стала его тут же громко укорять. Милиционер смущенно вытирал потное после схватки лицо. Люсю в этот момент затолкали в какую-то комнатушку. Тащили ее очень грубо, толкали, все руки у нее оказались в кровоподтеках и синяках. Меня привезли в отделение милиции, пытались допрашивать; я отказывался, требуя, чтобы мне дали возможность увидеть жену. Через час-полтора меня отпустили, а Люсю в это время привезли в то же отделение, где перед этим находился я. Тут уж Люся стала требовать, чтобы ей предъявили меня, и за мной послали машину (я уже успел дойти до здания суда). Наконец, мы увидели друг друга. Люся стала требовать, чтобы ей прислали врача, освидетельствовать нанесенные ей побои. Привели каких-то двух работников из поликлиники, но те заявили (очевидно, наученные), что могут оказать медицинскую помощь, но не выдавать какие-то справки. Нас с Люсей отпустили, заявив, что против нас может быть возбуждено дело, уже тогда, когда Мустафе Джемилеву был вынесен приговор 2,5 года заключения. При этом суд постановил, что именно первоначальные против Джемилева - показания Дворянского истинные, а отказ от этих показаний в суде - результат психологического давления, которое оказывал на него подсудимый. Мы не знаем, какие последствия для Дворянского имел его геройский поступок.

В тот же день появилось сообщение ТАСС на заграницу (переданное по телетайпам), в котором красочно описывалась драка, учиненная в зале Омского суда (где мы никогда не были и куда не пускали даже мать подсудимого) академиком Сахаровым и его супругой. Сообщение это, а также отсутствие известий от нас вызвали очень большое волнение во всем мире. Известия отсутствовали потому, что на время суда междугородная телефонная связь Омска, в частности с Москвой, была выключена. У нас есть выражение: "Фирма не считается с затратами", но в данном случае это, пожалуй, даже слабо сказано. В общем, как мне кажется, наша задача - привлечь внимание мировой общественности к процессу Джемилева - была выполнена.

Из рассказов родных Джемилева о суде. Судья заявил:

- Вот Джемилев утверждает, что крымских татар не прописывают в Крыму. Ну и что? Меня вот не пропишут в Москве - и я не жалуюсь на это.

Такова логика противоправного государства, где представитель закона одно беззаконие оправдывает другим. Я говорил с судьей во время первого приезда в Омск, пытаясь (безрезультатно) выяснить, почему откладывается суд. Судья выглядел как вполне "обыкновенный" человек, с достоинствами и недостатками, в прошлом участник войны, боевой офицер, отец семейства, я уверен, считающий, что делает в жизни нужное и трудное дело. Но какова его роль в деле Джемилева, а возможно, и в некоторых "обычных" уголовных делах? Я как-то не подберу слов...

На другой день после приговора родные Джемилева решили добиваться свидания с ним. Я написал письмо Мустафе, в котором уговаривал его прекратить голодовку, длившуюся уже 9 месяцев (с насильственным кормлением)1. Быть может, именно это письмо, о существовании которого было известно начальству, объясняет, почему родным дали свидание. Голодовку Мустафа решил прекратить. Я был этому очень рад.

Из окна нашей гостиницы мы дважды наблюдали жестокие драки между группами каких-то людей; при таких драках убить человека недолго. Но никакой милиции поблизости видно не было. Зато около суда два дня стояла целая толпа милиционеров.

Мы походили по омским магазинам. Люся увидела на полке нечто похожее на масло и спросила:

- У вас есть масло?

На нее посмотрели как на ненормальную (это был комбижир). Так же посмотрели на нас в ресторане, когда мы попросили рыбы - это в Омске, расположенном на берегу Иртыша! Впрочем, мяса в ресторане тоже не было.

На другой день мы вернулись в Москву. Суд над Твердохлебовым тоже окончился. Андрея приговорили к 5 годам ссылки. Рема провел много вечеров с сестрой Андрея Юлой, записывая подробности суда. Возвращался он уже после полуночи; мы шутили, что у него роман с Юлой.

В июле или начале августа от родителей Андрея, с которыми у нас были прекрасные отношения, мы узнали место ссылки - в Якутии, деревня Нюрбачан. Они показали нам несколько присланных Андреем фотографий. На одной из них устроенная на дворе печь из автомобильного колеса, на другой - сам Андрей. Когда Люся посмотрела на эту фотографию, что-то не понравилось ей в выражении лица Андрея, какая-то жесткая, трагическая складка, еще что-то трудно выразимое словами. Люся сказала мне:

- Поедем к нему, это нужно.

(Вернее, она написала эти слова на бумажке: мы опасались, что КГБ, узнав о наших планах поездки, помешает; а что все наши разговоры прослушиваются, мы никогда не сомневались и не сомневаемся.)

Собравшись, без всяких обсуждений вслух, мы поехали на аэродром прямо с дачи (сначала в полупустой вечерней электричке, потом на такси от вокзала, не заезжая домой; наша поездка выглядела как поездка с дачи в гости - если только за нами не велась постоянная слежка и при всех передвижениях, и в московской квартире!).

По дороге на аэродром произошел случайный, по-видимому, эпизод - наше такси сильно стукнула сзади какая-то машина с дипломатическим номером; у нас сильно болели от толчка шеи и головы, но мы без задержки пересели на другое такси и вскоре, не без труда, с помощью моей "геройской" книжки купили билеты до Мирного - города в Якутии, откуда должны были лететь на поршневом самолете ИЛ-14 до поселка Нюрбы (600 км) и потом добираться автобусом до Нюрбачана (25 километров). В Мирном вышла первая задержка - около суток не было самолета до Нюрбы. Несомненно, уже в Мирном, а может и еще раньше, нас "засек" КГБ. Мирный - новый город, центр алмазодобывающей промышленности, возникшей в СССР после открытия в Якутии крупных месторождений алмазов.

Во время вынужденного ожидания мы гуляли около аэродрома. Вдали были видны отвалы голубоватой породы - целая гирлянда холмов. Как нам объяснили, это более бедная алмазами порода, чем та, которая сейчас идет на обогатительные фабрики. Ее сняли, чтобы обнажить более богатые слои. Отвалы, однако, тоже содержат алмазы - их охраняют, никого к ним не подпуская; может, со временем дойдет дело и до них. На прогулке мы повстречали одного из представителей "бичей" (так называют в Сибири "вольных" людей, живущих случайной работой, большей частью тяжелой и неквалифицированной; большинство из них не имеют постоянного места жительства, семьи, часто документов; некоторые не в ладах с законом; они живут, не думая слишком глубоко о завтрашнем дне, по принципу "то густо - то пусто"). Существование "бичей", почти свободных от всех форм зависимости от государства, является, конечно, парадоксальным в нашем строго регламентированном и жестко устроенном обществе, но до поры до времени, в условиях острой нехватки рабочей силы в восточных районах страны, власти мирятся с этим.

Ночь мы провели на скамьях зала ожидания, а на следующий день все же вылетели в Нюрбу, где нас ждал новый сюрприз - рейс автобуса в Нюрбачан отменен (это уже явно из-за нас). Мы пытались поймать попутную машину сначала в самой Нюрбе, потом за ее пределами, но безуспешно. Один из местных водителей объяснил нам, что за несколько сот метров от нас все машины останавливает милиция и запрещает нас подвозить. Наконец, нас взял в свою машину майор милиции, но неожиданно резко развернулся и привез к зданию милиции, мимо которого мы проходили пару часов назад (якобы чтобы что-то взять, но он тут же исчез). В милиции мы разговаривали с дежурным, быть может просто с гебистом, который был издевательски вежлив, называл нас "Андрей Дмитриевич", "Елена Георгиевна". На мои просьбы дать машину он отвечал, что машин у них вообще нет.

- В таком случае отвезите на мотоцикле (с коляской) - вон у вас их сколько стоит...

- Но, Андрей Дмитриевич, вы можете простудиться...

Мы решили идти пешком.

Из впечатлений, которые мы вынесли во время нескольких часов пребывания в Нюрбе, - колоссальное количество милиции в этом сравнительно небольшом якутском поселке. Вообще в провинции, особенно в национальной, районная милиция - главная власть.

Когда мы вышли из Нюрбы, стало темнеть. Но нас это не пугало. Большую часть пути мы шли ночью (к счастью, при луне) по совершенно безлюдной лесной дороге, вдыхая влажный свежий воздух, от которого уже успели отвыкнуть в городе. Иногда мы устраивали короткие привалы, закусывали хлебом с сыром, запивая кофе из термоса. Через плечо я нес сумку с тем, что мы везли Андрею. От этого ночного перехода осталось острое ощущение счастья: мы были вместе, одни в лесу, делали хорошее, как нам казалось, общее дело! К 5 утра мы подошли к Нюрбачану. В каком-то из дворов люди уже не спали. Но они не захотели нам объяснить, где живет ссыльный, - видимо, смертельно испугались. Люся нашла дом, где был поселен Твердохлебов, по печи из автомобильного колеса во дворе, которую мы видели на фотографии. Разбуженный стуком в дверь Андрей был радостно удивлен нашим приездом и только и мог повторять:

- Ну и ну!

Весь следующий день (15 августа) мы провели с ним, разговаривали о волновавших нас новостях. Андрей сообщил о некоторых деталях суда над ним, о которых мы не знали.

Я должен, однако, рассказать тут, что за исключением некоторых более "теплых" моментов при этом общении мы, к своему огорчению, почувствовали какое-то непонятное внутреннее отдаление. Потом, после возвращения Андрея из ссылки, оно все больше и больше увеличивалось и углублялось, в конце концов приведя к полной потере контакта. Причины мне не ясны до сих пор. Возвращаясь мысленно к периоду нашей дружбы в 1970-1975 гг., я теперь вижу и в том времени некоторые симптомы последующего. Тем не менее все это, во всяком случае, крайне грустно.

В середине дня Андрей принес нам прекрасного пенистого молока. Мы узнали во время нашей поездки, что важное место в питании якутов занимает конина. Табуны лошадей пасутся круглый год совершенно свободно, без пастухов умные животные сами находят себе корм.

Еще накануне ночью я слегка подвернул правую ногу. Во время прогулки по берегу озера я провалился в глубокую яму от столба, прикрытую травой, упал и подвернул левую ногу - на этот раз очень сильно. Люся вправила мне образовавшийся желвак. Андрей сходил домой за эластичным бинтом и срезал палку-костыль, на котором я кое-как доковылял до дома. Каждый шаг был мучением. На другой день механик, с которым жил Андрей, на машине отвез нас в Нюрбу (видимо, начальство не хотело, чтобы мы застряли в поселке). На аэродроме я с внезапной болью в сердце прилег на скамейке. Люся сбегала за горячей водой и тут же поставила мне горчичник.

Из Нюрбы мы, на этот раз без задержки, вылетели в Мирный. Под крылом самолета опять проплывала бескрайняя и безлюдная заболоченная тайга, поросшая низкорослым лесом и перемежающаяся пятнами покрытых зеленью озерков. Подумалось: "А ведь это тот самый Северо-Восток, который Солженицын рассматривает как неиспользованный резерв развития русского народа, "отстойник русской нации"... Еще очень далеко до того времени, когда можно будет поднять эти места к интенсивной производительной жизни, если, конечно, не положить тут в болотистую землю миллионы подневольных жертв, подобно тому, как это делал когда-то Сталин".

Подлетая к Мирному, мы увидели под собой алмазный карьер - то, ради чего существует город Мирный с его десятками тысяч жителей. Это было фантастическое, незабываемое зрелище - великолепное творение человеческого труда (мое восхищение не противоречит убежденности в нецелесообразности и невозможности сейчас сплошного освоения Северо-Востока; добыча алмазов, в которую можно вкладывать гигантские средства, - случай исключительный).

Карьер представляет собой уходящую глубоко в землю выемку конической формы с обнаженной серо-синей поверхностью (знаменитая кимберлийская алмазная глина); с самолета она красиво выделяется на фоне зеленой тайги. Ширина конуса составляет около 1,5 километров, а глубина - несколько сот метров (так нам показалось с самолета - точных цифр мы не знаем). По краям воронки расположены спиральные уступы шириной и высотой метров в 30, по ним вверх и вниз двигались большегрузные самосвалы, похожие сверху на больших жуков. Самосвалы, поднимающиеся вверх, нагружены синей кимберлийской глиной, из нее же состоят спиральные уступы. На фабриках, как мы могли прочитать, породу дробят, размягчают водой. На последнем этапе выделения алмазов размягченная порода медленно движется на трясущихся лентах под мощными рентгеновскими (или ультрафиолетовыми? не помню) лампами; все это происходит в полной темноте, и алмазы, в большинстве мелкие, обнаруживаются как флюоресцирующие искорки. Конечно, все это предприятие стоит огромных денег, но затраты окупаются, вероятно, лучше, чем в каком-либо другом производстве. И все же, несомненно, со временем все большую роль в промышленности будут играть искусственные алмазы - природных уже сейчас не хватает. Освоенный метод производства искусственных алмазов - из графита в стационарных прессах при очень больших давлениях и температурах. Очень давно также многих волнует возможность получения алмазов при взрывах. Так как для образования достаточно крупных кристаллов нужна сравнительно большая длительность состояния высокого давления и температуры, представляется, что перспективным тут является использование соответственным образом организованных подземных ядерных взрывов большой мощности. Пока, впрочем, это из области фантазий.

Нам не удалось улететь из Мирного самолетом, летящим прямо в Москву, пришлось лететь до Иркутска.

ГЛАВА 23

1977 год. Обращение к избранному президенту США о Петре Рубане. Обыски в Москве. Взрыв в московском метро. Письмо Картеру о 16 заключенных. Инаугурационная речь Картера. Вызов к Гусеву. Письмо Картера. Аресты Гинзбурга и Орлова. "Лаборантка-призрак". Дело об обмене квартиры. Арест Щаранского. Аресты на Украине, в Прибалтике, Грузии и Армении. Руденко. Тихий. Вэнс и Громыко

В конце 1976 или в начале 1977-го стало известно о приговоре Петру Рубану. Рубан был одним из тех, кто участвовал в выносе из лагеря "Дневника" Эдуарда Кузнецова. Очевидно, КГБ узнал о его роли. Новое дело Рубана было местью ему за этот смелый поступок. Дело заключалось в следующем. Рубан художник. После освобождения он работал в мастерской, где от каких-то поделок оставалось много обрезков дерева. Обычно их выбрасывали. Но Рубан собрал их и сделал из них произведение искусства: сувенир в виде книжки-бювара с различными картинками, набранными из кусков дерева. На обложке была изображена Статуя Свободы. Рубан хотел послать этот бювар в США, в дар американскому народу ко Дню 200-летия независимости. Его арестовали и осудили на 8 лет заключения и 5 ссылки по нелепому обвинению в хищении государственной собственности (потом, при кассации, приговор был снижен до 6 лет заключения и 3-х ссылки). Я решил обратиться к вновь избранному президенту США с просьбой о вмешательстве в это дело. Я писал, что Петр Рубан пострадал за действия, совершенные ради дружбы и взаимопонимания народов СССР и США, и что защита его - дело чести народа США. Мне неизвестно, предпринимал ли Картер какие-либо действия в связи с этим делом. Через полмесяца я вновь обратился к Картеру, но до этого произошло еще много событий.

В первых числах января прошли обыски у Юрия Орлова и у других членов Московской Хельсинкской группы. Это было очень тревожно, предвещало еще более серьезные репрессии против всех Хельсинкских групп. Сами обыски были весьма опустошительными (кроме документов, во всех обысках конфисковывались деньги и вещи Фонда помощи политзаключенным и их семьям1, личные вещи и деньги, конечно - пишущие машинки, магнитофоны, приемники), сопровождались различными нарушениями вплоть до (возможно) подбрасывания компрометирующих предметов. Я написал и опубликовал в связи с этими обысками Обращение к главам государств, подписавших Хельсинкский Акт. Если бы эти государства в какой-то, хотя бы самой мягкой, форме прореагировали тогда на возникшую угрозу Хельсинкским группам, возможно советские власти воздержались бы от той волны репрессий, которая вскоре последовала, или эти репрессии были бы более ограниченными. Но обыски (и мое обращение) прошли за рубежом почти незамеченными.

9 января мы узнали о произошедшем накануне, 8 января, трагическом событии взрыве в вагоне московского метро, сопровождавшемся человеческими жертвами. Зарубежное радио сообщало противоречивые подробности, советская печать в первые дни вообще ничего не публиковала. 11 января мы узнали из передачи западного радио, что московский корреспондент английской газеты "Ивнинг ньюс" Виктор Луи - тот же, который писал о невозможности моей поездки в Осло в 1975 году, - опубликовал статью, в которой приводит мнение советских официальных лиц об ответственности за это преступление диссидентов. Корреспонденция Виктора Луи явно была пробным шаром, прощупыванием реакции. За ней, при отсутствии отпора, мог последовать удар по диссидентам. Силу его заранее предугадать было нельзя. Кроме того, нельзя было исключать, что сам взрыв был провокацией, быть может имеющей, а быть может и не имеющей прямого отношения к инакомыслящим.

Я решил, что необходимо выступить. 11-12 января я написал "Обращение к мировой общественности", где сообщал все, что мне было известно об обстоятельствах взрыва и о статье Виктора Луи, напоминая о беззаконных действиях властей и строго лояльных, основанных на гласности и отвержении насилия действиях защитников прав человека в СССР. В числе преступлений, в которых, возможно, замешан КГБ, я упомянул гибель Брунова, Яковлева и Богатырева, о которых я писал выше, и ряд других ужасных преступлений, жертвой которых стали инакомыслящие. В конце "Обращения" я писал:

"Я не могу избавиться от ощущения, что взрыв в московском метро и трагическая гибель людей - это новая и самая опасная за последние годы провокация репрессивных органов. Именно это ощущение и связанные с ним опасения, что эта провокация может привести к изменению всего внутреннего климата страны, явились побудительной причиной для написания этой статьи. Я был бы очень рад, если бы мои мысли оказались неверными. Во всяком случае, я хотел бы надеяться, что уголовные преступления репрессивных органов - это не государственная, санкционированная свыше новая политика подавления и дискредитации инакомыслящих, создания против них "атмосферы народного гнева", а пока только преступная авантюра определенных кругов репрессивных органов, не способных к честной борьбе идей и рвущихся к власти и влиянию. Я призываю мировую общественность потребовать гласного расследования причин взрыва в московском метро 8 января с привлечением к участию в следствии иностранных экспертов и юристов...".

Работая над "Обращением", я сознавал, и Люся тоже, что оно неизбежно вызовет ответную реакцию КГБ и что жертвой ее можем стать не только мы двое, но и другие члены нашей семьи, в особенности - дети. Но я считал, что в создавшейся ситуации у меня нет выбора, что я обязан, в силу своего положения, сделать попытку противостоять нависшей опасности. Люся понимала мою точку зрения. Аналогичный документ, но в более мягкой форме, независимо от меня подготовила Хельсинкская группа. Оба документа были одновременно переданы западным корреспондентам. Особое внимание привлекло мое "Обращение".

Приблизительно 16 января утром, когда мы завтракали, пришел неожиданный посетитель. Он отрекомендовался американским адвокатом (фамилию я забыл) и передал мне просьбу (не было ясно, от кого она исходит, возможно от него самого, но тогда я понял его в том смысле, что от новой администрации) написать для Картера список примерно десяти политзаключенных, на борьбе за освобождение которых следует сосредоточить усилия. Гостя внизу ждала машина - он через два часа вылетал в США. Пока Люся делала ему яичницу (гость был голоден и не отказался), я на листке бумаги набросал письмо Картеру, в котором просил об освобождении 16 человек (10 у меня никак не получалось!), а также обращал внимание новоизбранного президента на то, что взрыв в московском метро, возможно, преследует провокационные цели или будет использован в таких целях. При этом я добавил, что хотел бы, чтобы эти опасения оказались необоснованными. Времени было очень мало; я быстро переписал один из двух листков, Люся - второй, мы отдали их нашему гостю, он тут же распрощался и уехал, пробыв у нас менее получаса. По всему контексту разговора я был уверен, что мое письмо предназначено только адресату и не будет публиковаться, и соответственно его и писал. (Публичные заявления я мог делать и без таких посредников.) Но, видимо, тут произошло недоразумение. Мое письмо было опубликовано в "Нью-Йорк таймс". У меня нет никаких данных, что оно было направлено или передано Картеру и, тем более, что оно хоть в какой-то мере было использовано в явной или тайной дипломатии (хотя я не исключаю и этого). Каких-либо отрицательных последствий публикация, вероятно, не имела и, быть может, лишний раз привлекла внимание к судьбе наших узников совести.

20 января состоялось официальное вступление в должность нового президента США (инаугурация). Картер произнес традиционную инаугурационную речь, в которой провозгласил моральной основой политики США международную защиту прав человека. Конечно, на этом заявлении лежит определенная печать риторики, свойственной политическим деятелям не только в США. Но все же в основе оно, несомненно, искреннее и серьезное, отражающее внутренние убеждения Картера и, что еще важней, - новый морально-политический климат в мире, в котором все большее число людей самых различных политических позиций осознают важность и правомерность международной защиты прав человека. В практическом проведении администрацией линии на защиту прав человека проявилась, однако, некоторая слабость и непоследовательность. Это имело серьезные негативные последствия, в частности для инакомыслящих в СССР. Заслуживает сожаления заявление Картера, сделанное через несколько месяцев после инаугурации, что, продолжая защиту прав человека, США не будут вмешиваться в конкретные дела. И тем не менее, оценивая инаугурационное заявление Картера сегодня, мы не можем не видеть его глубокого и непреходящего значения. Впервые глава одной из крупнейших и могущественных стран мира поддержал и подтвердил столь недвусмысленно принцип международной защиты прав человека.

24 января я получил вызов к заместителю Генерального прокурора СССР Гусеву в Прокуратуру СССР (Пушкинская, 15, т. е. туда же, где за три с половиной года до этого я встречался с другим заместителем - Маляровым). Цель этого вызова - предъявление мне официального предупреждения об уголовной ответственности в связи с моим заявлением о взрыве в московском метро и вообще в связи с моей общественной деятельностью. Я отказался подписать предупреждение. Гусев заявил: "Ваш отказ не имеет значения. Все равно предупреждение останется в анналах прокуратуры."(??)

Я понимал, что предстоит усиление преследований; в особенности я опасался, что их мишенью станут мои близкие. В этот же день на пресс-конференции я сообщил о вызове в Прокуратуру иностранным корреспондентам и передал им запись беседы; сообщения об этом были опубликованы во многих газетах и передавались по радио. Через несколько дней появилось сообщение ТАСС (для заграницы, т. е. по телетайпам), в котором я обвинялся в заведомой клевете и делалась попытка в ложном свете представить мою позицию. Автором сообщения был все тот же Ю. Корнилов (один из "зачинщиков" антисахаровской кампании 1973 г.). 28 января (дата по памяти) было опубликовано официальное заявление Госдепартамента США, в котором выражалось беспокойство по поводу угроз академику Сахарову. На другой день, когда Картер улетал по какому-то срочному делу из Вашингтона, его "поймали" журналисты и задали вопрос, как он относится к этому заявлению Госдепартамента. Стоя уже одной ногой на ступеньке готового взлететь вертолета (так это интервью описывалось в какой-то корреспонденции), Картер ответил (текст также по памяти):

"Я озабочен преследованиями академика Сахарова. Но считаю, что Госдепартамент не должен делать подобных заявлений без согласования их с канцелярией президента".

Это брошенное почти вскользь замечание президента имело большие последствия. И в СССР, и даже в западных странах в нем увидели дезавуирование заявления Госдепартамента. Одна из английских газет опубликовала сообщение под набранным крупным шрифтом заголовком: "Картер накормил Сахарова земляными орешками". Форма этого заголовка - намек на то, что Картер - хозяин фермы по выращиванию арахиса.

Возможно, Картер не имел в виду ничего другого, кроме формальной необходимости согласования заявлений Госдепартамента с президентом, но напрасно он "выяснял отношения" публично.

(Отвлекаясь на минуту в сторону, позволю себе сделать такое замечание. Слушая по радио, как западные политические деятели "подковыривают" друг друга, выносят, говоря словами пословицы, "сор из избы" или - еще хуже избирают свою позицию по вопросам, имеющим международное значение, в угоду соображениям внутриполитической борьбы, иногда внутрипартийной (для нас это все равно), мы часто приходим в ужас, в лучшем случае испытываем недоумение: неужели они не понимают, что каждое такое проявление разногласий, непоследовательности, наивности или цинизма не проходит незамеченным по другую сторону разделяющей мир линии, тщательно анализируется и используется? Ситуация в мире очень сложна, и Запад, его политики не могут позволить себе роскошь действовать так, будто бы ничего, кроме Запада, на планете и не существует. Быть может, эти мои замечания выходят несколько за рамки вызвавшего их конкретного повода, но я считаю необходимым - тут или в другом месте - их сделать.)

Советские власти четко реагируют на любую "слабину". Можно предполагать, что и в данном случае они ее заметили. Непоследовательностью Картера, как я думаю, в глазах советских властей объяснялся и такой факт: во время предвыборной кампании после обыска у Владимира Слепака, активиста еврейского движения за эмиграцию и члена Московской Хельсинкской группы, Картер послал ему телеграмму с выражением солидарности, но после того, как он стал президентом, а у Слепака вновь был обыск, сопровождавшийся допросом и угрозами, никакой реакции на новое нарушение не было. Вероятно, решения об арестах Гинзбурга и Орлова были приняты много раньше реплики Картера, так же как и решения о тех акциях против моей семьи, о которых я рассказываю ниже. Но какая-то связь с их осуществлением именно в начале февраля (после реплики Картера) не исключена. (Что касается акций против меня, то несомненна связь между моим заявлением о взрыве в метро и вызовом к Гусеву.) Возможно, советники Картера обратили его внимание на возникшую накладку или он ее сам заметил. Во всяком случае мне кажется не случайным, что именно в эти дни Картер обратился ко мне с личным письмом. Это совершенно беспрецедентное и очень важное действие, которое могло бы иметь еще большее значение, если бы было дополнено рядом других шагов и при большей общей последовательности правозащитной политики. Текст письма президента США (переданный мне в консульстве США по его поручению) приведен в приложении 41. Мои вышеприведенные комментарии могут показаться недостаточно позитивными. Но в действительности, как я уже сказал, я испытываю симпатию к Джимми Картеру и его политике прав человека. Иногда, может слишком часто, его преследовали неудачи - что ж, это судьба. Но, каковы будут отдаленные последствия его деятельности, мы не знаем и, вероятно, при нашем неполном понимании исторических закономерностей, не узнаем. Кое-что, в том числе принципы защиты прав человека, останется. Что касается отношения Картера лично ко мне, то, мне кажется, оно искреннее, а не просто политическое.

Среди дел, о которых я писал Картеру, был вопрос о направлении Сергея Ковалева из лагеря в ленинградскую больницу имени доктора Гааза для операции1. Я уже давно предпринимал большие усилия в этом деле, дважды (летом 1976 года) писал Щелокову (министру ВД). В феврале, наконец, Ковалева отправили в Ленинград и сделали ему операцию. Может, мое обращение к Картеру сыграло тут какую-то роль?..

Письмо Картера ко мне было отправлено 5 февраля. 3 февраля произошло событие, ознаменовавшее собой начало волны арестов членов Хельсинкской группы, - арест Александра Гинзбурга. Гинзбург был арестован на улице, когда он вышел позвонить из телефона-автомата (домашний телефон был отключен). Возможно, он был бы арестован почти на месяц раньше, но он жил в это время у нас на улице Чкалова, а потом Люсе удалось устроить его в больницу на обследование. Таким образом, арест был отсрочен. Мы надеялись, что, может, на этот раз "пронесет", как это иногда бывает. Гинзбург был "повторник": предыдущий арест 1967 года вместе с Галансковым, Лашковой и Добровольским послужил причиной знаменитой подписантской кампании. Сейчас ему грозил лагерь "особого режима" - так оно и получилось. Судьба Гинзбурга вызвала у нас большое беспокойство. На другой день после ареста, 4 февраля, мы с Люсей поехали к Шафаревичу - я хотел вместе с ним выступить с обращением в защиту Гинзбурга. Составление совместного документа всегда очень трудное, мучительное дело. Несколько часов мы работали вместе. Уже поздно вечером, совершенно обессиленные, мы с Люсей вышли от Игоря Ростиславовича, наспех выпили кофе в близлежащей булочной и, приехав домой, к трем часам ночи составили окончательный вариант обращения. На другой день Шафаревич после некоторых колебаний подписал его.

Через неделю после Гинзбурга был арестован Юрий Федорович Орлов. Орлов член-корреспондент Армянской Академии наук, ученый с большим именем. Была какая-то надежда, что известность защитит его. Но, решившись на арест, власти в дальнейшем действовали в отношении Орлова особенно жестоко.

В первых числах февраля опасность, неожиданная для нас с Люсей, нависла над Таней. Еще осенью 1974 года Танина свекровь Томар Фейгин, мать Ефрема, попросила Таню помочь ей в ее служебных затруднениях. Томар была начальником цеха, в котором производились препараты медицинской диагностики, чрезвычайно нужные, остродефицитные и уникальные. Томар очень гордилась своей работой и старалась вовсю ради важного для людей дела. У нее некому было мыть цеховую посуду, под угрозой был выпуск препаратов. Девушки-лаборантки соглашались мыть посуду за дополнительную плату, но она, при жестких финансовых ограничениях и отсутствии финансовой самостоятельности в советских учреждениях, не могла этого им устроить. Все руководители поступают в таких ситуациях одинаково: они берут фиктивных работников. Конечно, за это может иногда последовать ответственность, но все так делают и обычно на это смотрят сквозь пальцы. (Добавление 1987 г. Я надеюсь, что в результате "перестройки" подобные проблемы будут решаться более прямым способом - без несуществующих работников и формальных нарушений. Финансовая самостоятельность предприятий - важная составная часть программы Горбачева.) Томар попросила Таню согласиться на фиктивное поступление к ней на работу. Таня согласилась; ни она, ни ее муж не сумели противостоять просьбе свекрови и матери, хотя и понимали, что делать этого не следует. Ни Люся, ни я ничего об этой договоренности не знали, пока не "грянул гром". Таня вообще не ходила в цех, причитающуюся ей зарплату получала по доверенности одна из девушек, Томар раздавала деньги девушкам, девушки мыли посуду, и интересы дела торжествовали. Так длилось около года или чуть больше. Однако, как потом выяснилось, КГБ с самого начала взял это дело на заметку и в нужный для него момент дал ему ход. В декабре 1976 года против Томар Фейгин были выдвинуты обвинения в нарушении финансовой дисциплины, и ее уволили с работы.

29 января 1977 года (через пять дней после моего вызова к Гусеву!) в московской областной газете "Ленинское знамя" появилась заметка под заголовком "Лаборантка-призрак" о Тане и Томар Фейгин. Весь характер этой очень язвительной заметки свидетельствовал, что она основана на материалах, сообщенных автору КГБ (или написана там). Реальное содержание - то, что я рассказал выше, но, кроме того, много подробностей и сведений, которые могли быть известны только КГБ (сообщалось, когда Таня лежала в больнице; что у нее с Ремой есть машина - такое сообщение всегда вызывает много зависти в СССР - и даже, что Таня и Ефрем однажды ехали в электричке без билетов - они не успели купить их перед отходом поезда). А еще через несколько дней против Томар было возбуждено уголовное дело; Таню много раз вызывали в качестве свидетельницы, а затем - в качестве подозреваемой, и ей, как и Томар, угрожало уголовное преследование, тюрьма до 7 лет. Все это поначалу пустяковое дело было представлено как хищение государственных средств в особо крупных масштабах. О дальнейшем развитии я расскажу в следующей главе.

3 февраля, в тот же день, когда был арестован Гинзбург, мы узнали, что нам отказано в обмене квартиры. Дело это было для нас очень важным, и я здесь о нем расскажу подробней, тем более что в советской практике квартирного обмена есть много своеобразных деталей, выявляющих истинную степень защиты законных интересов рядового гражданина.

Фактически в это время все мы (7 человек, считая Мотю и Аню) жили в двухкомнатной квартире Руфи Григорьевны, а летом - на даче. Квартиру, которую Люся построила для Тани и Ефрема, мы не могли использовать. Квартира была "на отшибе", и оставлять там Таню и Рему с маленькими детьми, об угрозе которым мы не забывали ни на минуту, было слишком страшно. (На самом деле - даже одну Таню: Рема работал за городом и возвращался домой очень поздно.) Жить там постоянно нам с Люсей тоже было очень неудобно слишком далеко от всех, от иностранных корреспондентов в том числе. Нам было крайне тесно на 35 квадратных метрах: это очень тесно даже по советским нормам, а по западным просто непредставимо. Мы решили обменять две квартиры на одну четырехкомнатную.

Около года или даже более того мы, в особенности Люся, подбирали варианты обмена (пользуясь еженедельным бюллетенем обменных объявлений, где было и наше объявление), смотрели квартиры, в свою очередь к нам приходили смотреть две наши. Наконец, был найден вариант многоступенчатого обмена, удовлетворяющий всем формальным требованиям и интересам всех участвующих в обмене (всего 17 семей). Наши заявления в сопровождении большого числа документов были затем представлены жилищной комиссии при райисполкоме, которая вынесла положительное решение. Обычно такого решения бывает достаточно. В нашем случае оказалось не так. 3 февраля нам было сообщено, что райисполком не утвердил решения жилищной комиссии. Формальная причина одна из участников обмена, одинокая женщина, проживавшая вместе с тремя другими семьями в 4-комнатной квартире в комнате площадью 16 квадратных метров и, согласно варианту обмена, получающая однокомнатную малогабаритную квартиру в кооперативном доме, не имеет якобы права на расширение жилплощади, т. к. 16 кв. метров превосходят норму жилплощади в Москве, равную 9 кв. метрам. Женщина эта - дочь погибшего на фронте; жилищный кооператив, которому принадлежала квартира, утвердил ее вступление в кооператив. Соответствующая справка была приложена к заявлению. Однако райисполком отменил решение жилищного кооператива как якобы незаконное. Поясню, что жилищный кооператив распоряжается жилплощадью, построенной целиком на деньги вкладчиков. Казалось бы, райисполком вообще не должен иметь отношения к его решениям, но у нас это не так! Все участники обмена были совершенно убиты неудачей, некоторые - еще более, чем мы. Среди них молодой отец, недавно овдовевший, с маленькими детьми на руках: при обмене он оказывался рядом со своими родителями. Мы решили подавать в суд. Наняли адвоката, который немедленно нашел, что решение райисполкома противоречит закону и разъяснениям Верховного суда СССР по аналогичным казусам. Адвокат написал заявление в суд, опротестовывающее решение жилищной комиссии (подразумевалось - райисполкома, но подавать в суд на орган власти формально невозможно!). Районный суд отказался принять дело к рассмотрению, никак не аргументируя. Мы подали иск1 против решения районного суда в Московский областной суд. В конце февраля все участники обмена пришли на суд. Адвокат чрезвычайно убедительно изложил дело. Но Мособлсуд в своем решении отклонил иск. Когда, уже после суда, одна из женщин, надежды которой избавиться от "коммуналки" рухнули, в отчаянье спросила судью:

- Почему же суд не защищает законные интересы граждан? - судья с достоинством ответила:

- Это в Америке задача суда защищать интересы граждан, а у советского суда другие задачи!

В тот же день появилось заявление ТАСС "О новой провокации академика Сахарова" (только на заграницу). В заявлении в патетических тонах расписывается, как академик Сахаров, вольготно проживая на площади 35 квадратных метров, решил многократно расширить ее и устроил вокруг этой затеи судебную провокацию. Если это еще нуждается в доказательствах, из заявления ясно, что наша жилищная неудача - тоже дело рук КГБ.

Примерно через месяц после ареста Орлова, 15 марта 1977 года, был арестован еще один член Московской Хельсинкской группы Анатолий Щаранский, активист еврейского движения за эмиграцию. Его арест, как это было ясно с самого начала, преследовал цель нанести удар по еврейскому движению и по его связям с общим правозащитным движением. Мы хорошо знали Толю еще до его вхождения в Хельсинкскую группу - он бывал у нас по разным общественным делам. После отъезда в Израиль А. Гольдфарба (более года) он был переводчиком на моих пресс-конференциях. Мы уважали и любили его за ум и внутреннюю честность, активный и дружелюбный характер. Могли ли мы предугадать предстоящую ему судьбу?.. Толя был отказником по "студенческой" секретности (автоматически дававшейся некоторым группам в институте, где он учился). О его судебном деле я рассказываю ниже. За несколько недель до ареста Щаранского в газете "Известия" появилась провокационная статья, вызвавшая очень большой ужас и негодование у многих из нас1. Автором ее был некто Липавский, молодой человек, несколько лет назад подавший заявление на выезд в Израиль, получивший отказ и находившийся с тех пор в тесных отношениях с евреями-отказниками, в том числе со Щаранским, с которым он снимал вместе комнату. Липавский писал, что он отказался от своего прежнего желания эмигрировать. О других же евреях-отказниках - профессоре Лернере, Щаранском и других - он писал в стиле провокации или доноса, основанного на самой наглой лжи, обвиняя их в шпионаже!.. Липавский, конечно, был самый заурядный провокатор. Но над всеми, упомянутыми им, нависла непосредственная угроза ареста. Таня уговаривала Толю Щаранского временно поехать к нам на дачу, отсидеться. Толя согласился, но сначала хотел закончить неотложные общественные дела в Москве. Одно из них было связано с освобождением Штерна (врача-еврея, желавшего эмигрировать и осужденного двумя годами раньше; в свое время, после ареста Штерна, я, в числе других, выступил в его защиту).

В марте 1977 года под влиянием мировой общественности и протестов в СССР Штерн был освобожден. Толя организовывал пресс-конференцию по этому поводу. 15 марта, когда он вышел из дома позвонить корреспондентам, его арестовали у будки телефона-автомата.

Мы, конечно, не знаем, можно ли было спасти Толю, если бы он сразу принял Танино предложение. Верней всего, это была бы лишь небольшая отсрочка.

Волна арестов членов Хельсинкских групп быстро распространилась на Украину, Грузию, Армению, Прибалтику. Как всегда, очень тяжелы были репрессии на Украине (но и в других республиках немногим лучше) - были арестованы председатель Украинской Хельсинкской группы писатель Микола Руденко, затем члены: Олекса Тихий, Мирослав Маринович, Микола Матусевич. Впоследствии были арестованы многие другие члены Украинской группы; многих, как, например, Лукьяненко и Стуса, арестовали почти сразу после вступления в Группу1. Приговоры на Украине и в Прибалтике - всегда по максимуму. Это значит, ранее не судимым - 7 лет заключения и 5 лет ссылки, а "повторникам" - 10 лет заключения и 5 лет ссылки (среди них Тихий, Лукьяненко, Стус, Кандыба, Пяткус, Никлус). Арестованы в последующие годы также Оксана Мешко, жены Руденко и Матусевича. Среди арестованных на Украине и в Прибалтике я лично знал Руденко (Украина), Кандыбу (Украина, беглое знакомство), Пяткуса (Литва), Марта Никлуса (Эстония) - ученого-орнитолога; он не член Хельсинкской группы.

Расскажу кратко о Миколе Руденко. С Руденко я познакомился еще до организации Хельсинкской группы. Он принес мне для ознакомления рукопись своей брошюры-памфлета "Прощай, Маркс" и рассказал кое-что о своей жизни. Незадолго перед войной Руденко был призван в армию и направлен служить в полк личной охраны Сталина. Когда началась война, он подал заявление с просьбой направить его на фронт. На это посмотрели косо, но просьбу удовлетворили. На фронте Руденко вступил в партию. Он вернулся с войны с тяжелым повреждением позвоночника, инвалидом 2-й группы. Болезнь позвоночника приносит ему непрерывные мучения и заставляла его (до ареста) вести специальный, приспособленный к ней образ жизни (что он переносит в зоне - страшно подумать!). Руденко стал писателем, был принят в Союз писателей Украины, написал несколько книг. За два или три года до нашей встречи он опубликовал научно-фантастическую повесть, где рассказывает о посещении Земли (несколько тысяч лет назад) инопланетянами, которые оставили землянам под видом религиозных заповедей и мифов некие "зашифрованные" принципы, следование которым должно сохранить человечество и его культуру, почву и вообще жизнь на Земле. В том сочинении, которое он принес мне, содержатся те же мысли, но уже не как фантастика, а в широком контексте общественно-политических и философских рассуждений. Руденко критикует марксизм с позиций физиократов. Первый его памфлет называется "Прощай, Маркс", а продолжение, которого я не смог прочитать, "Здравствуй, Кене". Главное для Руденко - проповедуемая им идеология единства земных и космических процессов. С этой точки зрения он интерпретирует политэкономию, философию, историю, религию, проблемы сохранения среды обитания и в особенности - плодородия почвы, воды, лесов. Я далеко не во всем с ним согласен (скорей - наоборот), но читать его интересно, и уж, конечно, это не антисоветская клеветническая литература, как его обвиняют. КГБ приложил много усилий, чтобы в лагере сломить и запугать Руденко. Одним из методов было "подбрасывание" ему ложных сведений о том, что якобы жена ему изменяет. Теперь сама Рая Руденко в лагере, так что, вероятно, применяются какие-то другие методы. (Добавление 1988 г. В 1987 или в 1988 году - не помню, Микола и Рая Руденко освободились и выехали за рубеж.)

Алексей (Олекса) Тихий, арестованный почти одновременно с Руденко, в прошлом учитель физики1. Его первое дело - один из многих примеров использования органами власти таких провокационных методов, как вскрытие личных писем и подслушивание. (Я читал, что в США обнаружение таких нарушений иногда приводит к оправданию обвиняемого.) На почте якобы случайно прочли письмо Тихого, в котором он неодобрительно отзывался о Н. С. Хрущеве (тогда его действия не нравились многим). Тихого осудили на 7 лет заключения. При новом аресте (после вступления в Хельсинкскую группу) Тихий был уже "рецидивист", по второй части статьи 70 (кажется, 62-я на Украине) осужден на 10 лет заключения в лагере особого (!) режима и 5 лет ссылки. Никакого значения не имело, что Хрущев давно уже разжалован из непогрешимых вождей и имя его - вместе со всем значительным и хорошим, что он сделал, и вместе с его так называемыми "волюнтаристскими" ошибками (действительно, лучше бы их не было) - предано официальному забвению, а народ его поругивает, когда хочет отвести душу самым безопасным способом2. Репрессивная машина работает автоматически: рецидивистам - на всю катушку. Недавно председатель Верховного суда А. Орлов3, отвечая в газете на письма граждан, вновь подтвердил этот принцип и даже охарактеризовал его как "справедливый", потому что люди, совершающие преступление повторно, особенно опасны для общества. Я пишу в главе "Письма и посетители", к каким ужасным последствиям приводит иногда механическое применение этой идеи государственной справедливости в обычных уголовных делах. Но что же сказать о политических делах, о репрессиях против узников совести, преследуемых за убеждения и действия, не связанные с насилием? Здесь всегда совершается несправедливость, и при этом очень жестокая. Общепризнан юридический принцип, что за одно действие нельзя наказывать дважды. А за одно убеждение, которому человек не изменил потому, что иначе он перестал бы уважать себя? Судить за убеждения вообще противоправно (и даже судьи, выносящие такие приговоры, придумывают себе оправдание, что судят якобы за действия - "распространение клеветнических измышлений" или еще что-либо в этом духе; невысказанное убеждение не есть уже убеждение, и в глубине души все это понимают). Вдвойне, нет - стократно, противоправны те жесточайшие приговоры, которые выносятся "рецидивистам" - узникам совести. Тихий умер в лагере.

Инаугурационное заявление Картера о защите прав человека во всем мире вызвало большое раздражение в высших кругах власти в СССР. Однако непоследовательность дальнейших действий и заявлений президента дала им надежду (вероятно, ложную), что Картером можно в какой-то мере "управлять". При такой позиции сторон весной 1977 года в Москву приехал государственный секретарь Вэнс с разнообразными и далеко идущими предложениями США по вопросам разоружения. Естественно, переговоры кончились ничем. Вэнсу попросту указали на дверь. Вскоре по советскому телевидению выступил министр иностранных дел СССР А. Громыко. Основная идея его выступления была в том, что СССР сам давно сделал все возможные предложения по вопросам разоружения, а теперь дело за западными державами - они должны откликнуться на наши предложения, а не выдвигать контрпредложений с целью достичь одностороннего военного превосходства (обычный аргумент советской пропаганды). Моральная победа в этом инциденте Вэнс - Громыко была на стороне США, но жаль, что конкретных результатов в отношении разоружения не было достигнуто. Быть может, сыграли свою роль и колебания Картера в вопросе прав человека. Эти неудачи наложили печать на многие последующие события.

ГЛАВА 24

1977 год (продолжение). Мотя и Аня. Вторая поездка Люси. Отъезд детей и внуков. Сахаровские слушания. Против смертной казни. Ядерная энергетика. Амнистия в Индонезии и Югославии. Приглашение АФТ - КПП. Алеша и его дела. Поездка в Мордовию

Осенью 1976 года Люся отпустила Таню и Рему с Мотей на несколько недель отдохнуть на юг. Аня осталась с нами на даче, на наше попечение. Ей в это время как раз исполнился год. Часто, когда я работал за столиком под деревьями в саду, коляска со спящей Аней стояла рядом, а, если она шевелилась, я слегка покачивал коляску и Аня вновь успокаивалась. Мы очень друг к другу привязались. За тот год, который нам оставалось жить рядом, наша дружба все усиливалась. Анечка относилась ко мне с трогательным доверием, чуть ли не с большим, чем к родителям. Я полушутя говорил, что Аня - главная женщина в моей жизни.

Однажды Таня с Ремой и Аней провожали нас с Люсей на электричку. Анечка была в сумке-каталке, прочно запакованная, чтобы ненароком не выпала. Таня и Рема поставили эту сумку немного в сторону и стали прощаться с нами. Через минуту электропоезд отходил. Вдруг раздался жалобный, исполненный непередаваемого ужаса голос Ани:

- Анечку мазмите (возьмите)!

Очевидно, она решила, что сейчас все уедут, а ее забыли. Действительно, было тут отчего испугаться!

В конце апреля 1977 года мы с Люсей, в свою очередь, поехали на юг, взяв с собой Мотю. Три с половиной недели мы прожили в Сочи, в той же самой гостинице "Приморская", где за три года до этого жили вместе с Таней.

По утрам Мотя залезал ко мне в кровать, и мы беседовали и играли - часто, по Мотиной просьбе, в инсценировку сказок Киплинга: в кошку, которая гуляет сама по себе, в любопытного слоненка, в Рикки-Тикки-Тави. Моте много лучше, чем мне, удавались перевоплощения, например в свертывающегося броненосца...

Люся с Мотей после завтрака спускались к морю. Люся купалась и загорала, Мотя играл с камешками. Я оставался в номере, работал (мне был труден обратный подъем). Вечером мы шли в парк, где для Моти было множество соблазнительных аттракционов, или в кино на открытом воздухе. Мотя во время сеанса или спал у нас на руках, или принимался бродить между рядами - его приходилось ловить. В эти дни мы с Люсей посмотрели (без Моти, по очереди) фильм Михаила Ромма "Обыкновенный фашизм". В Москве он уже давно не демонстрируется, а в Сочи несколько дней шел в одном из кинотеатров. Люся видела фильм и раньше, я же - в первый раз. Впечатление было сильнейшее. Отвратительные, жалкие и страшные фигуры Гитлера и его "партайгеноссен", ядовитая человеконенавистническая демагогия, которая так непостижимо легко отравила миллионы немцев. Горы трупов - война, атаки, бомбардировки, Освенцим, Бабий Яр, портреты погибших в лагерях, которые один за другим появляются на экране, с внезапно умолкнувшей музыкой (были случаи, когда сидящие в зале узнавали своих мужей и жен, детей или родителей). Фиглярство Гитлера в Компьенском лесу. Парад гитлерюгенд: глаза мальчиков, влюбленно устремленные на фюрера - уже живого мертвеца, - многие из них тоже умрут через несколько дней или часов. Имперская канцелярия, обожженные трупы. Все эти кадры стоят перед глазами, создавая давящее ощущение жестокого кошмара, безумия. И одновременно встают в воображении другие картины - Колымы, Воркуты, Норильска. Заколоченные эшелоны с умирающими от голода и жажды депортированными... Уже в Горьком я прочитал интересную советскую книгу о Гитлере "Преступник номер 1", вновь поразившую ничтожеством и чудовищной опасностью фашизма и множеством параллелей с тем, что происходило у нас1. В Горьком же мне удалось также прочитать записки Евгения Александровича Гнедина о предыстории советско-германского пакта. Гнедин, приводя многие опубликованные на Западе документы и дополняя их своими воспоминаниями, убедительно показывает, что советско-германский пакт 1939 года, его секретные статьи, сближение вплоть до переговоров о присоединении к оси все это не просто необходимый маневр, единственный выход из положения, сложившегося для СССР в результате Мюнхенского "умиротворения" агрессора, а поворот, давно желаемый Сталиным - Молотовым, соответствующий их глубинной ориентации и подготовленный множеством их многолетних действий, в том числе тайными дипломатическими акциями в обход Министерства иностранных дел. Сталинский террор - это одна из очень важных составляющих того комплекса причин, который привел к советско-германскому сближению, а более широко ко второй мировой войне. Обо всем этом очень стоит еще раз задуматься и сегодня, спустя несколько десятилетий, задуматься и в СССР, где еще жива тень Сталина, и на Западе.

Но продолжаю о жизни в Сочи. Как-то по телевизору мы при Моте слушали, как Межиров читает свои знаменитые стихи о коммунистах:

Полк

Шинели

На проволоку побросал...

С поразительной детской чуткостью Мотя, видимо, уловил что-то не совсем обычное в нашей реакции. Через день или два мы услышали, как он выжидающе, незаметно посматривая на нас, прыгает по тротуару и декламирует:

Коммунисты, вперед!

Коммунисты, вперед!

как бы призывая нас устремиться вслед за ним. Были и разные другие интересные истории в общении с трехсполовинойлетним человеком, были и недоразумения. В целом за время жизни втроем наша дружба с Мотей сильно окрепла.

Из Сочи я пытался по телефону передать иностранным корреспондентам обращение в защиту Мальвы, которой вскоре предстоял суд; кажется, из этого мало что получилось.

21 мая мы торжественно отметили мой день рождения. Пообедали в ресторане на пристани, чокнулись пепси-колой (Моте очень нравился этот шипучий напиток, нам тоже; его только что начали производить в южных городах в качестве одного из результатов разрядки).

Вернувшись в номер, мы легли отдохнуть. Нас разбудил телефонный звонок. Звонили Вера Федоровна Ливчак (доктор, друг нашей семьи, о ней я уже писал) и Сара Юльевна Твердохлебова (мать Андрея). Танино судебное дело за время нашего отсутствия получило новое развитие. Ее из свидетелей перевели в обвиняемые. Следователь должен был в ближайшие дни описать ее машину (единственное имеющееся у нее имущество). Мы тут же поехали на аэродром, обменяли на ближайший рейс купленный заранее, на следующую неделю, билет и к 9 часам вечера уже были на Чкалова.

Через несколько дней я с Таней и Ремой на академической машине поехал на дачу, где стояла Танина машина. Туда же из Красногорска приехал следователь. Скучная, формальная процедура описи, сличения номеров почему-то затянулась. Я, не дождавшись ее конца, ушел. Люся потом сильно на меня за это обиделась; она, конечно, была права - мне не следовало оставлять ребят в этой ситуации противостояния.

* * *

Еще ранней весной 1977 года стало ясно, что Люсе вновь необходима глазная операция, на этот раз на правом глазу. В апреле она вновь подала заявление на поездку в Италию. Получила же она разрешение на поездку в августе, одновременно с Таней и Ефремом, не независимо... Ефрем и Таня подали свое заявление в июле. Они решились на этот шаг под давлением многих причин, нараставших все последние годы, и понимания, что КГБ будет применять все новые и новые формы давления на них как заложников моей общественной деятельности. В 1977 году к прежним прибавилась новая, прямая угроза уголовного преследования Тани и Томар (и то, и другое было непереносимо для Ремы). Самому Реме угрожал арест по политическим статьям (его вызывали в прокуратуру с самыми определенными угрозами). Одновременно вокруг него стали плестись туманные, но опасные обвинения уголовного характера: какая-то якобы скрытая им автомобильная авария, спекуляция книгами - все, конечно, на пустом месте. И ни ребята, ни мы ни на минуту не могли забыть об угрозах внукам, о загадочной и ужасной Мотенькиной болезни в 1975 году. Безвыходность положения была, по-видимому, в глубине сознания ясна нам и тогда. Я вновь вспоминаю о своем разговоре об этом с Ефремом во дворе Русаковской больницы, когда мы узнали, что непосредственная опасность миновала. Но трудное, трагическое решение все откладывалось. Одной из причин было чувство Ремы, что здесь, помогая Ковалеву и его друзьям, его делу, он нужней и полезней. И, конечно, очень трудно было решиться на это по личным, человеческим причинам - ведь такой отъезд означал разлуку, разрыв семьи по самому живому месту. Вдобавок мы понимали, как трудно будет со связью. Сейчас, когда с отъезда детей прошло уже почти четыре года (я пишу это в июне 1981 года), я чувствую, что мы все же, может быть, не до конца понимали - как будет трудно им и нам. Я дальше расскажу о жизни детей в США - трудной, напряженной, временами - непереносимо беспокойной и мучительной. Насколько трагической эта разлука окажется для Люси - этого не могли предугадать ни я, ни даже она.

Дело Томар и Тани явилось последним толчком, но несомненно, что, если бы его не было, ГБ придумало бы что-нибудь иное. С другой стороны, было ясно, что ГБ очень хочет отъезда Тани, Ефрема, Томар, потом Алеши. (В чем была тут главная цель КГБ - полностью непонятно мне до сих пор.) Ефрем заявил в ОВИРе, что не поедет без матери и пока теща не получит разрешения. Ему сказали - пусть мать приезжает, подает заявление. Он съездил за ней. Анкеты Томар заполнила тут же в ОВИРе, на краю стола, и через очень короткое время она, вместе с дедушкой Шмуулом и бабушкой Розой, получила разрешение. Брат Ремы Борис с женой еще до этого получили разрешение независимо, тоже очень быстро. Все они, включая Таню и Рему, выезжали по вызову из Израиля. Таня и Рема при этом поехали через Италию в США, в Бостон, где, как мы предполагали, им была обеспечена работа и учеба (это оказалось не совсем так). Вызовы были вполне реальные, от подлинных родственников - у Ремы было много родственников в Израиле. Дед Ефрема, Шмуул Фейгин, был в 20-е годы одним из пионеров движения за выезд в Палестину. В 30-е годы был арестован, отсидел. В том, что последние годы жизни он провел в Израиле, есть своя справедливость. Умер он в 1981 году.

Люся, Таня и Рема с Мотей и Аней улетели вместе 5 сентября самолетом "Ал-Италия", прямо без пересадки доставившим их в Рим. Томар с бабушкой и дедушкой в тот же день утром вылетели в Вену, а оттуда в Израиль. До этого на даче были проводы, 1 сентября, в день рождения Ани; приехало больше 100 человек (говорят, в кустах пряталось много гебистов; мы их не видели - не до этого было). Много провожающих было также на аэродроме в Шереметьево. Одним из них был Виталий Рекубратский, муж моей двоюродной сестры Маши. Это он помог устроиться на работу на Опытную рыборазводную станцию Сереже и Реме. Виталий принес на аэродром и отдал мне и Руфи Григорьевне письмо Короленко моему деду, найденное в бумагах тети Тани после ее смерти. Мы не знали, что это был прощальный подарок. Через две недели Виталий покончил жизнь самоубийством. 19 сентября, за несколько часов до гибели, я видел его последний раз на дне рождения Софьи Васильевны Каллистратовой; я пишу о ней в следующих главах. После Виталия остались два сына, Ваня и Сережа, мои племянники. Ваня назван, конечно, в честь деда Ивана Сахарова, а младший Сережа - в честь Сергея Ковалева, он родился через месяц после суда в Вильнюсе.

В Италии профессор Фреззотти сделал Люсе операцию. Она прошла не так удачно, как произведенная им же за два года перед этим, сопровождалась кровоизлиянием (по-видимому, так как глаз был в худшем состоянии). Люся вернулась в Москву 20 ноября, а Таня и Рема вылетели в США 8 декабря. В Италии они жили большую часть времени во Флоренции, в православной церкви. Мотя и Аня успели выучить несколько итальянских слов - потом они их, вероятно, так же легко забыли. Мотя с интересом наблюдал за крещением и другими церковными службами. Священники приезжали откуда-то издалека. Мотя как-то узнал об их приезде первым и прибежал с криком:

- Святые отцы приехали!

Рема в Италии занимался окончательной подготовкой к печати книги "Год общественной деятельности Андрея Сахарова". Он работал над ней около года еще до отъезда. На обложке книги изображены я с Анечкой на руках - она вполне уверенно и доверчиво прижалась ко мне (Рема сделал этот прекрасный снимок незадолго до отъезда) и составитель Рема вместе с его другом Володей Рубцовым, которому тогда сильно угрожали. В сборнике много очень квалифицированных, необходимых комментариев, составленных Ремой. Книга привлекла определенное внимание, издана на нескольких языках1. Комментатор "Голоса Америки" Зора Сафир сказала, что полные тексты документов Сахарова гораздо более содержательны и производят большее впечатление, чем те краткие их изложения, которые обычно попадают на Запад через инкоров.

Было у Ремы и еще одно очень важное и трудоемкое дело - участие в подготовке вторых Сахаровских слушаний, которые состоялись в Риме в конце ноября, уже после отъезда Люси.

Первые Сахаровские слушания состоялись в Копенгагене еще в 1975 году, вскоре после того, как было объявлено о присуждении мне Нобелевской премии Мира. Их организовал специально для этого созданный Комитет; цель Слушаний состоит в том, чтобы заслушать сообщения о положении с правами человека в СССР (на следующих Слушаниях - и в других странах Восточной Европы) и принять обоснованное резюме для информирования широкой общественности, привлечения общественного внимания во всем мире. Организаторы Слушаний обратились ко мне с просьбой разрешить использовать мое имя; я согласился, считая, что это начинание может быть важным и полезным. Конечно, проведение Слушаний требует огромной подготовительной работы, с тем чтобы представленные сообщения были важными и точными, с исключением всего непроверенного, недостоверного, ложносенсационного. Четкий ум, широкая информированность и органическая, абсолютная добросовестность Ремы незаменимы для такого дела. И действительно, в том, как прошли Слушания в Риме (а потом - в Вашингтоне), большая его заслуга.

В сентябре или октябре в Москву приехал один из сотрудников Комитета Слушаний Сережа Рапетти. Он пришел ко мне и передал просьбу записать на пленку мое вступительное выступление на Слушаниях. К счастью, я уже имел подготовленный текст. Рапетти увез запись с собой. На аэродроме его подвергли обыску (несомненно, это результат прослушивания в нашей квартире), однако ничего не нашли. Сережа очень хорошо знает русский язык, его мать - русская, и гебистам это, конечно, известно. Когда он шел к самолету, шедший рядом гебист произнес:

- Следующий раз приедешь - убьем.

Осенью 1977 года, во время пребывания Люси в Италии, у меня было несколько общественных выступлений. Одно из них - обращение к Белградской конференции по проверке выполнений Хельсинкских соглашений. (Хельсинкская группа в сентябре, уже после отъезда Люси, выступила с обращением к Белградской конференции, но оно мне чем-то не понравилось, и я написал отдельное письмо.) В этом документе я подчеркнул принципиальное значение официального признания в Хельсинкском Акте связи международной безопасности и гражданских прав человека и охарактеризовал те нарушения этих прав, которые имеют место в СССР вопреки Хельсинкским соглашениям. В числе других я назвал нарушения свободы обмена информацией, в частности между гражданами различных государств, и нарушения свободы выбора страны проживания. В особенности я подчеркнул недопустимость репрессий против членов Хельсинкских групп, назвав их вызовом, брошенным другим странам участникам Хельсинкского Акта. Я перечислил поименно всех арестованных участников Хельсинкских групп и призвал правительства западных стран участников Акта и их представителей на Белградской конференции потребовать немедленного освобождения арестованных участников Хельсинкских групп в качестве предварительного условия переговоров в Белграде по всем остальным вопросам.

Свое обращение я передал, как всегда, иностранным корреспондентам для опубликования, но еще до этого, учитывая важность документа, в течение трех дней посетил консульства ряда западных стран (кажется, 12 стран) и вручил тексты обращения консулам для передачи правительствам их стран и представителям на конференции. Я договаривался о встречах по телефону; каждый раз просил, чтобы меня встретил на улице сотрудник консульства (иначе меня, конечно бы, не впустили). Объезжал я консульства на академической машине. КГБ никак не препятствовал мне физически. Раза три гебисты демонстративно фотографировали меня около посольства. В эти же дни была повреждена наша личная машина "Жигули". Ночью машина стояла около дома одного нашего друга. Утром он обнаружил, что в замки двери и багажника залита эпоксидная смола; она еще не успела загустеть, и ему удалось открыть дверь и доехать до нас. Пока он рассказывал Руфи Григорьевне и мне о происшествии, была произведена еще одна поломка - каким-то острым предметом в нескольких местах был через переднюю решетку проколот радиатор, и вся охлаждающая жидкость вылилась на землю. Нам пришлось менять радиатор и замки (в которых, кроме полностью застывшей эпоксидной смолы, оказались еще куски проволоки). Несомненно, эти поломки - способ КГБ выразить свое недовольство моим Обращением и посещениями консульств. Западные правительства, к сожалению, не решились последовать моему призыву и потребовать освобождения Орлова и его товарищей в качестве условия открытия Конференции.

Два других моих документа, написанные и опубликованные тогда же, касались проблемы смертной казни и проблемы ядерной энергетики.

Письмо о смертной казни я написал, получив от Эмнести Интернейшнл предложение выступить на симпозиуме по этой проблеме, который предполагался в Стокгольме; оно было адресовано Организационному комитету симпозиума. Я уже писал, что еще в отрочестве я с волнением читал материалы сборника "Против смертной казни", в составлении которого принимал участие мой дед Иван Николаевич Сахаров. В 1962 году я написал письмо в редакцию газеты "Неделя", поводом к которому послужило сообщение о смертном приговоре старику-фальшивомонетчику, по-видимому душевнобольному. В 1972 году я был автором и (вместе с Люсей) участником сбора подписей под Обращением об отмене смертной казни, адресованным правительству СССР в связи с 50-летием СССР. Я полностью разделяю принципиальную позицию Эмнести Интернейшнл, выступающей за отмену смертной казни и запрещение пыток во всем мире. В своем письме Организационному комитету симпозиума я выразил свою точку зрения так, как она сложилась у меня к этому времени (приложение 5). В 1979 году я обратился к Брежневу с просьбой приостановить исполнение смертного приговора трем армянам, осужденным по обвинению в совершении взрыва в московском метро, так как их вина, по моему мнению и по имеющейся у меня информации, не была доказана в открытом судебном разбирательстве, в условиях, исключающих судебную ошибку, фальсификацию и судебный произвол. (Подробней я об этом рассказываю в одной из последующих глав.)

В современном мире огромное значение имеет проблема ядерной энергетики. Свою статью на эту тему я написал по просьбе Франтишека Яноуха, чешского физика, живущего и работающего в Швеции. В пользу быстрого развития ядерной энергетики (конечно, при должном внимании к радиационной безопасности) экономические и технические соображения, относительная экологическая безвредность (например, при сравнении с углем) и политические соображения необходимость странам Запада иметь экономическую независимость от стран производителей нефти и газа, в том числе от СССР. Статья была напечатана в нескольких странах1. Отчасти продолжением этой же дискуссии явился обмен письмами с Генрихом Б°ллем во время его приезда в СССР в 1979 году (приложение 6). Я получил через Льва Копелева письмо Б°лля и ответил ему в письменной форме (так у меня лучше получается). Предполагалось, что Б°лль с Аннемарией приедут к нам, но в последний момент его планы изменились, и мы встречались на квартире у Копелевых, срочно выехав туда на такси. Люся прихватила с собой заготовленную ею еду. У Копелевых был также в гостях Фазиль Искандер, рассказавший за столом несколько забавных эпизодов из своего детства, которые вполне могли бы украсить книгу о Сандро из Чегема. Наш разговор с Б°ллем, полуписьменный, полуустный, был продолжением той откровенной и содержательной беседы, которая состоялась у нас за четыре года до этого и, я надеюсь, еще получит свое дальнейшее развитие (написано еще при жизни Б°лля).

Среди других общественных дел этих дней - письмо директору Федерации американских ученых (ФАС) Джереми Стоуну с просьбой организовать кампанию в защиту отказников д-ров Меймана и Гольфанда. Мне были хорошо знакомы работы, которые в первой половине 50-х годов выполнили Мейман и Гольфанд, и степень их допуска к секретной информации. Ни один из них не был знаком с реальными конструкциями - они проводили расчеты в идеализированных, модельных предположениях методами, которые сейчас уже не представляют практического интереса. Оба никогда не были на объекте. Поэтому я с полным основанием мог утверждать в своем письме, что в настоящее время не может быть никаких причин для отказа им в выезде из СССР. Я хорошо знал адресата письма - д-ра Дж. Стоуна. В 1975 году он вместе с женой посетил меня на даче. Люся была тогда в Италии. Мы имели содержательный, запомнившийся разговор. И я, и присутствовавшие при этой встрече Руфь Григорьевна, Таня и Ефрем вынесли из нее чувство симпатии к нашим гостям.

ГЛАВА 25

1978 год. Отъезд Алеши. Суды над Орловым, Гинзбургом, Щаранским. Отдых в Сухуми. Негласный обыск

Алеша и Оля получили разрешение на выезд на третий день после подачи документов. Как я уже писал, Оля осталась в Москве с Катей. Она дала Алеше требуемую в ОВИРе справку об отсутствии у нее к нему материальных претензий (мы перевели ей оговоренную сумму). Вопрос о разводе, по ее просьбе и договоренности с Алешей, должен был решаться через год. До моей высылки в Горький мы с Люсей несколько раз, каждый раз с разрешения Оли, были у нее в оставшейся за Олей квартире, проводили по нескольку часов с нашей внучкой Катей. Ко мне Катя относилась сердечно, доверчиво, к Люсе - более настороженно. Очевидно, это было следствие каких-то разговоров, которые она слышала.

Алеша уезжал 1 марта 1978 года. Накануне, вернее уже в ночь на 1 марта, он простился по очереди с каждым, кто оставался, - с Руфью Григорьевной, с мамой, со мной, с Лизой. По дороге на аэродром Алеша попросил остановиться у памятника Пушкину. Он один вышел из машины и положил цветы к подножию памятника. Это было его прощание со страной, из которой он - не по своей воле - уезжал. Прощание с тем, что он в ней любит.

Алеша улетел уже утром самолетом, летевшим прямо на Италию. При отъезде произошел некий почти фарсовый (а может и нет) эпизод.

Алеша вез с собой несколько фотографий тех дорогих ему людей, которые оставались здесь, и уже умерших - бабушки и дедушки с отцовской стороны. Все эти фотографии ему не разрешили взять с собой (чистый произвол, мелкая месть КГБ). Люся и я стали громко протестовать, и гебисты-таможенники вроде уступили, но повели Алешу на личный досмотр. Он стал раздеваться и в этот момент увидел, как таможенники опять отложили в сторону фотографии - они хотели его обмануть. Он бросился на них, кого-то ударил, выхватил фотографии, заодно вовсе ему ненужную бутылку водки, которую тоже не хотели пропускать, и, прижимая все эти трофеи к себе, полураздетый выскочил к самолету. Через три часа он был в Италии. А в мае Алеша прибыл в США.

Весной 1978 года у нас произошло радостное событие. Моя дочь Люба, вышедшая замуж в 1973 году, родила мальчика - еще одного моего внука. Его назвали Гриша, Григорий. К сожалению, жизнь складывается так, что с самого его рождения и до сих пор я не мог принимать непосредственного участия в его воспитании, видел его не очень часто (а с момента высылки и вовсе ни разу). Сейчас ему пошел четвертый год!

В те же дни в Москве начался суд над основателем Московской Хельсинкской группы, членом-корреспондентом Армянской Академии наук Юрием Федоровичем Орловым. Одновременно в Тбилиси начался суд над членами Грузинской группы Гамсахурдиа и Костава.

Я сначала предполагал проводить часть времени в Москве, а часть - в Тбилиси. Мы с Люсей даже поехали в конце первого дня на аэродром, но, узнав, что один из обвиняемых в Тбилиси (Гамсахурдиа) на суде осуждает свою правозащитную деятельность, я отменил поездку туда. Видимо, агенты КГБ остались недовольны этим решением. В последующие дни то и дело звонили какие-то люди, якобы грузины (может быть, это и были грузины, но, несомненно, гебисты), и упрекали меня за то, что, когда можно было поесть хороших грузинских шашлыков, я был тут как тут, а когда в беде хорошие грузинские парни, меня нет. Насчет шашлыков у них вышла осечка: я в Грузии их ни разу не ел, не очень люблю. Относительно же Гамсахурдиа и его позиции на суде, а потом выступления по телевидению, где он также признавал ошибочность своих публичных выступлений и контактов с иностранными дипломатами, следует сказать следующее.

Я уже не раз писал, что не считаю правильным осуждать кого-либо за подобные отступления. Силы человеческие ограниченны, и часто многие переоценивают свои возможности, да и обстоятельства бывают иногда непредвиденные. Тяжелей всего в таких случаях судят себя сами эти люди. Но тем выше мы должны ценить стойкость и мужество тех, кто выстоял. О многих из них речь в этой книге. Мераб Костава, подельник З. Гамсахурдиа, - один из них. Он оказался, после отступления Гамсахурдиа, один. И не отступил. Мужественно и достойно Мераб вел себя и в лагере, и в ссылке, в холодном, непригодном для южанина климате. Срок ссылки кончался в начале 1982 года. Но КГБ организовал новую провокацию против него - об этом и дальнейшей судьбе Мераба я расскажу потом.

Как я уже писал, многие - и я в том числе - думали, что власти (КГБ) не решатся арестовать члена-корреспондента Академии Юрия Орлова, а когда арестовали - что его не приговорят к лагерю, в худшем случае - к ссылке. Мы ошиблись. Орлов был осужден к максимальному сроку, допускаемому 70-й статьей (ее первой частью) - к 7 годам лагеря и 5 годам ссылки и потом, в заключении, непрерывно подвергался самым изощренным притеснениям, создающим угрозу его здоровью и самой жизни. Недавно Президиум Академии наук Армении исключил его на тайном заседании из состава Академии с вопиющим нарушением устава. Суд над Орловым проходил все в том же Люблино. На него приехало очень много друзей обвиняемого, много иностранных корреспондентов и представители некоторых иностранных посольств. Но на этот раз нас не пустили даже к зданию суда - специальные ограждения и наряды милиции не подпускали ближе 15-20 метров. Во время процесса жену и сыновей Орлова дважды обыскивали с применением грубой физической силы, срывали одежду искали магнитофон с записью этого формально открытого суда. Даже адвоката, однажды, разошедшиеся гебисты подвергли насилию - заперли во время процесса в комнате рядом с залом.

В последний день суда, перед вынесением приговора, когда я стал громко настаивать, чтобы присутствующих друзей подсудимого пустили на суд, и стал протискиваться сквозь толпу, возникла потасовка, подобная той, которая происходила в Омске. Меня, а потом и других, поволокли в стоящие рядом милицейские машины; я ударил кого-то из гебистов, один из гебистов очень сильно и профессионально ударил Люсю по шее, она ему ответила. При заталкивании в машину Люся уже по инерции нечаянно ударила начальника местного отделения милиции. Нас с Люсей вскоре отпустили, а потом вызвали повесткой в суд. Обвинение - хулиганские выкрики во время суда; штрафы: мне - 50, Люсе - 40 рублей. Во время суда Люся сказала:

- Сотрудника ГБ я ударила правильно и не раскаиваюсь. Начальника отделения (фамилия) я ударила зря, прошу его извинить меня.

Ее слова были полностью проигнорированы - за рукоприкладство нас судить тогда не собирались. В зале присутствовало много милиции: вероятно, они были довольны Люсиными словами. Двоих из задержанных одновременно с нами осудили на "15 суток". Я чувствовал себя немного виноватым перед ними.

Через полтора месяца состоялись еще два суда и опять одновременно и в разных местах (видимо, ГБ понравилась эта система "разделения" наших и без того малых сил). Это были процессы Александра Гинзбурга в Калуге и Анатолия Щаранского в Москве. Мы с Люсей то вместе, то по отдельности (я в Калуге, Люся в Москве) пытались быть на обоих судах (на улице, конечно). Суд над Аликом характеризовался широким использованием показаний полуполитических, полууголовных пользователей Фонда (много таких пыталось к нему присосаться) и большой активностью нагнанной публики у здания суда (Люся думает, что это были рядовые советские граждане; я думаю, тут она ошибается). Много было провокационных разговоров, выкриков, скоморошества. Гинзбург был осужден на 8 лет лагерей особого режима. Два раза я ездил в Калугу с Владимовыми на их машине. Мне все больше нравилась эта семья.

Суд над Анатолием Щаранским привлек еще больше внимания. Толя Щаранский был обвинен в шпионаже1 - то был советский вариант дела Дрейфуса. Обвинение это уже фигурировало в провокационной статье Липавского, о которой я упоминал. Суть же дела сводилась к следующему. Щаранский и другие активисты еврейского движения за выезд в Израиль опрашивали некоторых евреев, которым было отказано в выезде под предлогом секретности, в то время как их учреждения не числились секретными. Эти данные были сообщены одному американскому корреспонденту, который и опубликовал их в своей газете. Ясно, что действия Щаранского не носили противозаконного характера. Показательно, что ни один из опрошенных Щаранским людей не был привлечен к ответственности за разглашение секретной информации. Вот вам и весь шпионаж (к слову, президент США официально заявил, что Щаранский не имеет никакого отношения к американской разведке).

Цель КГБ в этом процессе была крупная: запугать евреев, желающих эмигрировать, вбить клин между евреями и инакомыслящими. С Толей они, однако, просчитались. Он выдержал сильнейшее психологическое давление пятнадцати месяцев следствия (в полной изоляции, с многократными угрозами расстрела и обещаниями освобождения, если он покается), очень мужественно держал себя на суде, куда не пустили даже его мать (под предлогом, что она должна была выступать свидетелем, но отказалась).

Во время суда над Щаранским я дал интервью иностранным журналистам, стоявшим вместе с нами на улице. Радиостанция "Голос Америки" передала его с возмутительным добавлением:

"Сахаров выразил надежду, что Щаранский вскоре будет обменен".

Ничего подобного я не говорил!.. К сожалению, в те напряженные дни я не смог предпринять шаги для выяснения, как могло возникнуть это добавление, снижавшее трагическую сторону ситуации, как бы спускавшее ее на тормозах. Щаранский был приговорен к 13 годам заключения, из них 3 - в тюрьме. На приговор его мать опять не пустили. При этом гебисты, стоявшие у решетки, построенной при входе в переулочек, где был суд, всячески обманывали ее, обещали пустить, даже когда приговор уже читали. После приговора вышел брат Толи Леня. Ему удалось запомнить и записать по памяти последнее слово подсудимого. Он громко зачитал нам этот удивительный документ, проникнутый огромной эмоциональной силой. А потом все присутствовавшие, обнажив головы, запели израильский гимн. Пошел дождь. Люди продолжали петь и плакали, и слезы смешивались со стекающими по лицам каплями дождя. Я тоже пел и плакал вместе со всеми. В соседних домах отворились окна - люди слушали. Гебисты (их было очень много) не решались помешать. Горстка людей, стоявших у решетки, в этот трагический момент была сильнее всей огромной репрессивной машины государства - для многих уже не их Родины. После суда мать Толи, его брат и жена брата Рая пошли к нам. Они впервые были у нас, но внутренне уже были нам близки. Мы и потом часто общались в начавшиеся годы трудного тюремного и лагерного пути Толи.

Суды 1978 года вызвали очень сильное возмущение во всем мире, во многом способствовали пониманию истинного положения с правами человека в СССР. Среди многих организаций, созданных в это время за рубежом для защиты узников совести в СССР, я хочу особо отметить Комитет американских ученых SOS (Спасите Орлова Щаранского). Впоследствии этот Комитет включил и мою защиту в одну из своих основных задач: первая буква стала читаться Sakharov.

Весной 1978 года мне сообщили, что неизвестная мне женщина, ее имя Наталья Лебедева, умирающая от рака в академической больнице, завещала свои сбережения мне для использования в целях помощи политзаключенным и их семьям. Лебедева была одинокая женщина, в прошлом узница сталинских лагерей, научный сотрудник в одном из институтов Академии. После смерти Лебедевой выяснилось, что она, по-видимому, не успела оформить письменного завещания или только без свидетелей продиктовала его вызванному в больницу нотариусу. Документ, если он существовал, исчез. Нотариус, кажется, отрицал существование завещания. Все сбережения Лебедевой (около 5000 рублей) перешли в фонд государства.

В середине сентября мы с Люсей поехали отдохнуть на две недели в Сухуми. Там было еще тепло. Мы купались, гуляли, я много работал, сидя в номере гостиницы; по вечерам ходили в кино. Очень интересной была экскурсия в Ново-афонские пещеры. Туда мы ходили (так же, как обычно в кино) вместе с Копелевыми - Раей и Львом (они тоже приехали отдохнуть) - и с нашим другом Х.1, с ним нас подружил Мотя еще в 1977 году.

Копелевых мы неожиданно встретили на Сухумской набережной. Левины доброжелательность, сопереживаемость, терпимость и широта, жизнелюбие и интеллектуальность, неразрывно связанные в моей памяти со всем его обликом большого, сильного, доброго человека с огромными черными, по-детски удивленными глазами, очень украшали нашу жизнь.

Наше пребывание в Сухуми омрачило неожиданное обострение состояния Люсиных глаз - у нее произошло сильное внутреннее кровоизлияние в глазу во время купания в море, когда она совершила в воде какое-то резкое движение. Еще весной Люся подала заявление на новую поездку в Италию - необходимо было снова показаться Фреззотти, сменить очки (их очень тщательно и квалифицированно подобрали ей в 1977 году, но состояние ее глаз быстро менялось после операции). Возможно, как мы думали, нужно будет сделать еще одну операцию. Ответа все еще не было. По приезде в Москву я предпринял ряд мер с целью ускорения ответа - несколько раз звонил заместителю министра внутренних дел Шумилину, ведавшему делами ОВИРа, и послал письмо Брежневу. В письме я напоминал, что в 1975 году было принято принципиальное решение, в силу которого моя жена получила право лечить за рубежом свои глаза, пострадавшие в результате контузии на фронте Великой Отечественной войны. Я отослал это письмо в середине ноября, но не публиковал его. Копия письма пропала во время негласного обыска 29 ноября.

В этот день случилось так, что на некоторое время (около полутора часов) наша квартира на улице Чкалова осталась пустой. Обычно мы избегали этого, а когда уезжали все вместе из квартиры, то брали с собой на всякий случай наиболее важные документы. В этот раз мы этого не сделали. Около часа дня мы с Люсей поехали на академической машине в книжный магазин, а вскоре после нас Руфь Григорьевна и Лиза поехали на международный телефонный переговорный пункт. Лиза в это время уже жила у нас, став членом нашей семьи. С квартирного телефона говорить с США - с нашими детьми и Лизиным мужем - было невозможно (разговор мгновенно прерывался оператором КГБ, непрерывно находящимся на нашем проводе; именно эта невозможность услышать что-либо, а не подслушивание, была нашей бедой; подслушивание же - и по телефону, и просто в квартире - конечно, всегда было и малоприятно, но скрывать нам нечего).

С переговорного пункта Руфи Григорьевне и Лизе в 1978 году удалось несколько раз поговорить. Но в этот раз они вернулись ни с чем. Одновременно с ними вернулись и мы с Люсей. Вскоре из ванной раздался голос Лизы:

- Где халат? Не могу найти...

Тут мы обнаружили, что не хватает еще некоторых вещей; подбор их был очень странным - это были поношенные Люсины и мои вещи (в их числе мои домашние брюки и любимая мной синяя куртка, купленная еще Клавой и заштопанная Руфью Григорьевной после того, как куртку изгрызла собака Малыш), мои очки. Более ценные Люсины вещи, лежащие на самом виду, не были взяты.

На следующий день приехала Лидия Корнеевна и попросила что-то показать ей из написанного мною. Тут я обнаружил, что в коробке для документов лежит совсем не то, что там находилось. Исчезло письмо Брежневу, машинописный и рукописный текст первого варианта этих воспоминаний - то, что я успел написать за 5 первых месяцев работы. Это была первая кража, или конфискация - называйте, как хотите - в многолетней истории моего "труда Сизифа". Но, в отличие от судьбы этого мифологического персонажа, у меня каждый раз на вершине горы оставался кусочек камня, с такими мучениями поднятого мною наверх. Кажется, Сизиф был осужден за то, что не захотел умереть, когда этого от него потребовали боги. Что ж, в таком случае аналогию можно продолжить - я не захотел замолчать по желанию "земных богов"...

Из коробки исчезла также подборка нескольких десятков адресованных мне писем с просьбой о помощи и черновики ответов на некоторые из них, в большинстве составленные Софьей Васильевной Каллистратовой. Исчезли также многочисленные письма с угрозами убить или искалечить меня и моих близких и копии многих моих общественных обращений по разным поводам и других документов, в основном (кроме письма Брежневу) уже опубликованных. Вместо этого коробка была аккуратно заполнена такой же массой других писем и документов, менее важных и интересных, которые до этого лежали в нижнем ящике секретера. Несомненно, все это было делом рук КГБ (кража вещей, вероятно, форма маскировки).

Это был фактически негласный обыск! Через четыре года Люсе в поезде устроили уже официально оформленный обыск; до этого КГБ применял лишь "стыдливо-условные" методы...

Само собой разумеется, что дверь в нашу квартиру была заперта на ключ, когда мы уходили, и оказалась исправно запертой при возвращении. Проблемы ключей для КГБ никогда не существовало - там у них для этого достаточно специалистов.

Мы сделали заявление о пропаже документов и моих воспоминаний, а также письма Брежневу (приложение 9). Мы заявили также, что, ввиду неоправданной затяжки рассмотрения Люсиного заявления о поездке в Италию, после 3 января мы будем считать отсутствие ответа отказом и начнем бессрочную голодовку. Боря Альтшулер достал (не без трудностей - это "дефицит") 40 бутылок "Боржоми" и привез нам в двух авоськах, мы положили их под секретер и кровать - места-то у нас мало.

Перед самым Новым годом позвонил заместитель начальника Московского ОВИРа Зотов и сообщил, что Люсе разрешена поездка. Он рассчитывал, что Люся приедет немедленно за визой (вероятно, это было нужно ему для отчетности), но Люся воскликнула:

- Что вы, в такой мороз!

В это время температура на улице была 30-35 градусов мороза, в отдельные дни еще холодней. Небывалые холода зимы 1978/79 года причинили множество бед в Москве и еще больше - в других местах.

ГЛАВА 26

1979 год. Третья поездка Люси. Дело Затикяна, Багдасаряна и Степаняна. Мои обращения к Брежневу. Две поездки в Ташкент. Новое дело Мустафы Джемилева. Адвентисты. Владимир Шелков. Письмо крымских татар Жискар д?Эстену и мое новое обращение к Брежневу. Збигнев Ромашевский. Вера Федоровна Ливчак. Новые аресты

Люся улетела 15 января. Фреззотти и крупнейший американский офтальмолог д-р Скеппенс не сочли возможным делать ей еще одну операцию и были вынуждены ограничиться консервативным лечением и выпиской новых очков, соответствующих изменившемуся состоянию глаз. В связи с консультацией у д-ра Скеппенса Люся вылетела в США и смогла своими глазами посмотреть, как живут и осваиваются в новом и чужом мире дети и внуки; до сих пор мы никому не говорили, что Люся была в США; даже в клинике Скеппенса никто, кроме его самого, не знал ее подлинной фамилии, но я думаю, что к моменту выхода "Воспоминаний" в свет скрывать Люсину поездку уже не будет необходимости. (Добавление 1987 г. КГБ знал о поездке Люси, а мы знали, что они знают. В мае 1984 г. в статье в "Известиях" они выложили эту карту на стол. Так что теперь мы можем писать обо всем.)

Люсины впечатления были сильными и сложными, быть может даже противоречивыми.

Уже будучи интернированным в Горький, я написал документ, согласно которому Ефрем Янкелевич является моим официальным представителем за рубежом. Но еще задолго до этого, фактически с самого начала, на Ефрема и Таню легла большая, тяжелая работа и, позволю себе заметить, - расходы, связанные с тем, что никто, кроме них, не мог адекватно представлять за рубежом мою позицию и мои интересы. Одновременно выяснилось, что быть родственником Сахарова за рубежом, скажем конкретно в Бостоне, конечно, менее "накладно", чем в СССР, но вовсе не открывает никаких дорог - даже наоборот.

Это очень явственно проявилось в судьбе и трудоустройстве Ефрема, в истории поступления в МТИ1 Алеши, отчасти и в Танином трудоустройстве. Те обещания, которые приходили к нам в 1973-1977 гг. из МТИ, оказались чистой формальностью; никто из подписывавших, оказывается, не принимал их всерьез. Алешу в МТИ не приняли, когда он сразу по приезде в США туда пришел, а приняли в Брандейский университет, куда он пришел, как говорится, "с улицы". Там, на его счастье, не знали, что он родственник Сахарова, а может, не знали, кто такой Сахаров. (Брандейский университет - прекрасный, так что, быть может, Алеше повезло.) А вот Ефрему определенно не повезло. Уже 3 года он без работы, хотя у него было удачное начало, руководитель был им доволен. И ругать потенциальных работодателей тоже не приходится - Ефрем и Таня то и дело вынуждены куда-то ехать по делам Сахарова, или выступать, или срочно что-то писать - кому это понравится не только в деловой Америке, но и в более безалаберном обществе? Ситуация почти тупиковая!..

Контуры всех этих трудностей выявились к концу Люсиного (очень недолгого) пребывания в США; она вернулась с этим тягостным впечатлением. Но, конечно, было также много радостного, в особенности от общения с внуками, уже освоившимися с языком и со всей разноплеменной средой Ньютона (город-спутник Бостона, где живут дети и внуки).

15 февраля в Танином и Ремином доме в Ньютоне торжественно отмечали Люсин день рожденья, дети пели традиционную песенку:

Happy birthday to you,

Happy birthday to you...

Пока Люся находилась за рубежом, у нас происходили драматические общественные события, и на мою долю выпало как-то в них участвовать.

Часть этих дел была связана с положением крымских татар, в котором вновь наступило обострение. Летом 1978 года Совет Министров СССР принял постановление ? 700, дававшее органам МВД новые широкие полномочия в выселении крымских татар из Крыма и препятствовании их возвращению в Крым. Это постановление было формально секретным, но в Крыму о нем открыто и с угрозой говорили татарам в милиции и других советских учреждениях. В соответствии с постановлением были созданы специальные подразделения МВД (или КГБ?), проводившие жестокие акции выселения - с разрушением домов, насилием и погромами. Категорически запрещались прописка и трудоустройство крымских татар в Крыму, продажа им домов. Я позвонил сотруднику ЦК Альберту Иванову, занимавшемуся вопросами, связанными с функциями МВД (дела о выезде и поездках, положение в лагерях, прописка и т. п.). Я спросил его, правильны ли сведения о постановлении ? 700. Он ответил утвердительно. На мое высказывание, что это - национальная дискриминация крымских татар и несправедливость по отношению к народу, ставшему 35 лет назад объектом преступлений Сталина и его администрации, он ничего не возразил, только сказал:

- Так или иначе, но крымским татарам в Крыму делать нечего. Их место там занято. Мы не можем выселять украинцев.

На мою реплику, что никто не требует выселять украинцев, места в Крыму не меньше, чем в любом другом районе, единственное, что надо, - покончить с национальной дискриминацией, Иванов ничего не ответил.

Выселения крымских татар продолжались. Они происходили и до принятия постановления ? 700. Летом 1978 года милицейская команда подошла к дому крымского татарина Мусы Мамута. В знак протеста против преследований крымских татар Муса облил себя бензином и поджег. Когда милиционеры взломали дверь, они увидели пылающий факел-человека. По дороге в больницу нестерпимо страдающий Мамут сказал:

- Надо было кому-то это сделать!..

В больнице Муса Мамут умер.

Я написал большое письмо о судьбе крымских татар в СССР, о национальной дискриминации и их общенародной мечте о возвращении в Крым, за которую они борются законными ненасильственными методами. Это письмо я направил Генеральному секретарю ООН Курту Вальдхайму и постоянному представителю США в ООН Эндрю Янгу. (Письма я посылал через консульство США. Быть может, это два различных письма: Вальдхайму раньше, чем Янгу, - я сейчас не помню этого точно. В письме, написанном в 1978 году, я сообщал о самосожжении Мамута.) Ни на одно из писем я не получил ответа.

В январе 1979 года (уже после отъезда Люси) крымские татары вновь несколько раз приходили ко мне и сообщали о новых вопиющих фактах произвола и дискриминации, осуществлявшихся на основании постановления ? 700. Я решил обратиться по проблеме крымских татар к Брежневу и подготовил соответствующий документ. Однако раньше, чем я успел его отправить, передо мной встало другое трагическое дело, и получилось так, что я отправил на имя Брежнева одновременно два обращения.

Еще летом 1978 года Мальва Ланда сообщила нам, что в Ереване распространяются слухи об аресте бывшего политзаключенного Степана Затикяна по обвинению в соучастии во взрыве в московском метро в январе 1977 года. При этом сообщалось о давлении, оказываемом на армянских политзаключенных в разных лагерях, с тем чтобы они подтвердили, что Затикян замышлял акты террора. Мальва была очень взволнована. Но я не стал выступать в какой-либо форме на основании этих сообщений, считая их слишком неопределенными и отрывочными. В январе 1979 года, примерно 25-го числа, ко мне пришла Юла Закс (сестра А. Твердохлебова)1 и рассказала (вернее, написала на бумажке), что трое армян - Затикян, Степанян и Багдасарян - приговорены к смертной казни за совершение террористического акта - взрыва в московском метро. Никто не знает, когда и где был суд, как он происходил, о нем никто не был извещен, даже родственники подсудимых. Единственное, что было известно, это то, что два дня назад родственники подсудимых были срочно доставлены в Москву и тут им сообщили об уже вынесенном приговоре. Завтра у родственников последнее свидание с осужденными. Юла также сказала (написала) - тогда и ей, и мне это казалось решающе важным, - что Затикян в момент совершения взрыва находился в Ереване: этому множество свидетелей и документальные подтверждения, т. е. он имеет алиби. На другой день утром (в понедельник) я позвонил в иностранные агентства и сообщил полученные мною сведения. Так я делал всегда, когда узнавал что-либо важное, практически каждую неделю. В понедельник же или утром во вторник ко мне пришел корреспондент Би-би-си в Москве Кэвин Руйэн, чтобы узнать какие-либо подробности. Со своей стороны, он рассказал, что несколько дней назад ему позвонил один из его постоянных информаторов (которого он считал связанным с КГБ, но для инкоров и такие люди часто бывают полезны). Информатор сообщил, что 15 января где-то под Москвой начался большой процесс над группой террористов, армян и евреев, осуществивших террористический акт в московском метро. Общее число обвиняемых якобы 100 человек! В этом сообщении многое было невероятным и непонятным (непонятно и до сих пор), но сообщенная дата начала суда показалась мне заслуживающей внимания.

Вечером во вторник я написал обращение к Брежневу. Я просил его способствовать приостановке исполнения смертного приговора и назначению нового судебного разбирательства. Я сообщил известные мне сведения, заставлявшие меня сомневаться в вине обвиняемых в совершении ужасного, не имеющего оправдания преступления. Главный мой аргумент - что в суде не были обеспечены необходимые для исключения судебной ошибки и несправедливости гласность и публичность, о суде никому не было известно: ни общественности, ни даже родственникам осужденных. Я закончил составление документа и собирался ложиться спать. В это время позвонил Кэвин. Он сообщил, что только что было передано по телетайпам сообщение об осуждении трех армян за взрыв в метро и одновременно сообщено, что приговор приведен в исполнение.

Совершенно потрясенный, я почти что прокричал в трубку:

- Это убийство! Я объявляю в знак траура однодневную голодовку...

Кэвин воскликнул:

- Андрей, зачем вы это делаете?! Ведь они - террористы!

- Их вина не доказана. Как можно считать их террористами?..

На другой день утром я пошел отправлять оба письма (я сдал их, как всегда, в приемную писем Президиума Верховного Совета в Кутафьей башне). По дороге я прочитал в вывешенной газете сообщение "В Верховном суде СССР". Оно было очень странным, необычным для сообщений такого рода. Сообщалось, что в Верховном суде СССР рассмотрено дело по обвинению во взрыве в московском метро, повлекшем человеческие жертвы, но не было указано, когда состоялся суд, под чьим председательством, состав суда, кто представлял защиту. Далее говорилось, что преступники - рецидивист Затикян и два его сообщника приговорены к исключительной мере наказания (смертной казни) и что приговор приведен в исполнение. Не были даже указаны фамилии Багдасаряна и Степаняна, как-никак приговоренных к смерти. Наличие в этом сообщении таких умолчаний является одним из факторов, способствующих моим сомнениям в этом деле.

О своем письме Брежневу я сообщил по телефону иностранным корреспондентам и в агентства. Через час или два начались звонки в нашу квартиру. Звонившие обычно говорили, что они присутствовали на суде над террористами, которых я защищаю, и выражали свое возмущение моей позицией защиты убийц. Форма, в которой это говорилось, в разных звонках была различной: иногда это было только сожаление по поводу моей неосведомленности и наивности, иногда ирония, насмешка (психологически очень странная в данной ситуации), иногда - гневное возмущение, угрозы расправиться со мной самим. Я пытался задавать звонившим мне, якобы присутствовавшим на суде, вопросы, но большинство из них оставалось без ответа (например, когда был суд, под чьим председательством). Все же на некоторые вопросы мне отвечали:

- Почему на суде не присутствовали родственники подсудимых?

- Чтобы не было эксцессов со стороны родственников погибших.

- В чем вина Затикяна? Ведь известно, что его не было в Москве.

- Он организатор преступления.

(До этого я не учитывал такой возможности соучастия, так же как и Юла.)

Никаких, после первой вышеупомянутой заметки, ответственных разъяснений или даже репортажей корреспондентов "из зала суда" (обычная форма сообщений в советской прессе) опубликовано не было. Но в "Известиях" примерно 8 февраля было напечатано письмо от имени родственника погибшего при взрыве мальчика, который, по его словам, присутствовал на суде. Как мне сказали, этот человек работал водителем при одном из московских театров. Он якобы долго колебался, прежде чем дать свою подпись. Вскоре он получил квартиру. Письмо называлось "Позор защитникам убийц" и было направлено прямо против меня. На самом деле большинству читателей газеты, вероятно, гораздо интересней существо дела, а не полемика со мной. Но и по существу сообщалось довольно много. Суд якобы проходил в присутствии нескольких сот представителей советской общественности. Сообщники Затикяна (их фамилии вновь не назывались) рассказали, как, по поручению Затикяна, они оставили в вагоне метро взрывное устройство. Другое аналогичное взрывное устройство должно было быть использовано при взрыве на Курском вокзале. На часовом стекле этого второго устройства были якобы обнаружены отпечатки пальцев Затикяна. На обыске у Затикяна был найден изготовленный им чертеж электрической схемы взрывного устройства. Когда я спросил Мальву Ланда об этом чертеже, она ответила, что действительно в Ереване было известно, что на обыске у Затикяна нашли схему; вероятно, это схема "какого-нибудь дверного звонка". Я не мог согласиться с ней: схема взрывного устройства и схема дверного звонка сильно непохожи. Однако, конечно, удивительно, зачем Затикян хранил такой компрометирующий его чертеж через год после изготовления устройства; несложную схему он вполне мог бы просто запомнить, если она вообще не вполне тривиальна. И зачем было распространять по Еревану слух о найденной схеме?.. Все же, если принять гипотезу следствия, то обнаружение схемы серьезная улика. Но как раз добросовестность следствия, объективность суда и точность сообщений в письме родственника (за которую он не несет никакой ответственности) больше всего требуют к себе осторожного отношения.

Кончалось письмо в "Известиях" утверждением, что Затикян вел себя на суде злобно, допускал антисемитские выкрики, восхвалял Гитлера (автор прибавлял: "Послушал бы его Сахаров!").

Через несколько дней после статьи в "Известиях" в нашу квартиру пришли два неожиданных посетителя. Я открыл им дверь и, видя их возбужденные, заплаканные лица, спросил:

- У вас какое-нибудь горе?

- Да. Мы родные погибших при взрыве в метро. И мы пришли спросить вас, почему вы защищаете убийц.

Один из посетителей был крупный, немного рыхлый мужчина с бледным рябым лицом и бегающими глазами. Он непрерывно вынимал из кармана носовой платок и прикладывал его к глазам, даже тер их. Другой - приземистый, крепкий и смуглый, со злыми черными глазами, время от времени весь как бы подбирающийся от удара. И все же первый, по виду "старший по чину", был страшней. Несомненно, это были гебисты. Я пытался говорить, что вина не может быть доказана без открытого суда, а его не было. Спросил, почему не были извещены родственники, и получил уже известный мне ответ, очевидно уже ставший стандартным для гебистов:

- Мы бы их растерзали; это они виноваты, что вырастили таких убийц.

Я говорил нарочно размеренно, а они - все громче и возбужденнее. Маленький начал подступать ко мне с криками и выбрасывать у меня перед лицом сжатый кулак. Я продолжал, стараясь соблюдать спокойствие и неподвижность, свои аргументы. В квартире были Лиза и Мальва Ланда. Они прибежали на шум. Один из посетителей сказал Мальве:

- Вам, Мальва Ноевна, тут делать нечего. Опять клевету напишете!

(Выдав тем самым окончательно свою гебистскую принадлежность.) Крики и размахивание руками усилились. Обстановка становилась все напряженней. Лиза стала протискиваться между мной и гебистами, пытаясь как-то защитить меня. В этот момент один из гебистов быстро нанес ей - незаметно для меня сильный и болезненный, как она потом призналась, удар в живот, но тогда Лиза даже не поморщилась. Продолжая кричать, "посетители" постепенно двигались к двери и, наконец, ушли, пообещав напоследок прийти со всеми родственниками погибших и окончательно разделаться со мной.

Потом начался поток писем. Всего их пришло более 30, может около 40 - с оскорблениями, упреками (Почему ты защищаешь убийц, а не их жертв? И тебе не стыдно?..), угрозами. Примерно в 15 письмах содержались прямые угрозы убийства. В одном из них мне обещали отрезать голову и положить ее напротив американского посольства. Авторы многих писем сообщали, что они уже отсидели немало и готовы посидеть еще ради того, чтобы покарать такого мерзавца, как я. Эти угрозы получили свое продолжение спустя два месяца во время моей поездки в Ташкент.

Поистине можно сказать, что КГБ проявил в этом деле большую "нервность" и не только в отношении меня. Одновременно со мной письма с угрозами пришли и другим москвичам. Елена Сиротенко, невеста одного из бывших членов НОПа (см. ниже) Паруйра Айрикяна, отбывающего повторное заключение, получила письмо такого примерно содержания:

"...(Нецензурное обращение), из-за тебя погибли наши ребята, наши славные борцы. Но не радуйся (нецензурное слово), в день нашего национального праздника (день геноцида - это вовсе не праздник. - А. С.) мы будем резать наших врагов и тебя не забудем".

Подпись: Группа армян.

В середине февраля в одном из московских кинотеатров во время сеанса кто-то выкрикнул в темноте:

- Да здравствует независимая свободная Армения! Слава погибшим героям!

Никто кричавшего не задерживал.

Говорили, что были и другие подобные эпизоды. По-моему, очевидно, что это действия ГБ, никто другой на такое не решился бы. В феврале в некоторых московских учреждениях (в том числе на больших заводах) на политинформациях сообщалось, что преступники - армяне; они действовали из "лютой злобы" к русскому народу и повешены (?!!.., а не расстреляны; более жестокая казнь вызывает более сильные эмоции ненависти!). Вышесказанное противоречит тому объяснению, распространяемому, по-видимому, также КГБ, что фамилии Багдасаряна и Степаняна не были названы, чтобы не вызывать в стране антиармянской истерии, по просьбе "армянских товарищей". Верней - тут были какие-то другие причины.

Через два дня после сообщения о приговоре ко мне неожиданно приехали двое молодых армян (рабочие). Они сказали, что их послали рабочие того электротехнического завода в Ереване, где работали Затикян, Багдасарян и Степанян (Затикян - мастер, остальные двое - рабочие). Их послали другие рабочие, чтобы как-то предупредить или отсрочить казнь их товарищей (они считали, что, несмотря на сообщение о приведении приговора в исполнение, на самом деле это не так; то же считал возможным и я, посылая письмо Брежневу). Рабочие хотели собрать подписи под петицией у известных армян в Москве, занимающих видное положение. Я при моих гостях позвонил одному из академиков, армянину по национальности, однако тот категорически отказался не только что-либо подписать, но даже и встретиться с приехавшими делегатами рабочих из Еревана. Через два дня делегаты пришли ко мне вновь никто их не поддержал. Они были этим потрясены и растеряны. Они встречались с адвокатом одного из осужденных (не помню, кого именно). Адвокат сказал:

- Нам (т. е. защите) пришлось поднять руки: слишком сильны были доказательства обвинения.

(Эту формулу - "поднять руки" - я раньше слышал у другого адвоката по другому делу.)

Официальных и не вызывающих сомнения данных по делу совершенно недостаточно. Некоторую информацию я получил "частным" образом и приведу здесь, что мне передали, хотя и эти сообщения вызывают в ряде пунктов сомнения, тем более что они частично противоречат друг другу.

Одно из сообщений исходит якобы от человека, участвовавшего в экспертизе осколков взрывного устройства и присутствовавшего на суде. Сообщение было передано мне "по цепочке"; когда я пытался кое-что уточнить и передал свои вопросы (11 вопросов, в том числе о дате суда), я не получил на них ответа. Эксперт сообщал:

1) 8 января 1977 года было взорвано два устройства: одно - в метро (погибло много людей, в том числе детей), другое - в урне для мусора (погиб 1 человек, и у женщины произошли преждевременные роды с гибелью ребенка).

2) Было закуплено около 10 "гусятниц" (кастрюль для жарки гуся). Две из них были использованы, третья намечалась к использованию на Курском вокзале в октябре 1977 года. Но при проверке документов Багдасарян и Степанян сбежали, оставив сумку с устройством в зале. Их арестовали в поезде Москва - Ереван.

3) Багдасарян и Степанян заявили на суде, что их первоначальные показания об участии Затикяна в качестве организатора и изготовителя устройства ложь. Затикян к делу непричастен.

Второе сообщение исходит якобы от женщины, работающей в Верховном суде СССР. В середине января многих работников аппарата Суда пригласили присутствовать на заседании суда по делу о взрыве в метро. Это было кассационное заседание - суд первой инстанции состоялся когда-то раньше (это противоречит сообщению в советской печати и всем остальным сообщениям). Председатель суда - Смоленцев, заместитель Председателя Верховного суда (действительно, есть такой заместитель)1. На суде все трое обвиняемых признали свою вину (на самом деле, на кассационном суде обвиняемые не присутствуют)2.

Далее, существует группа сообщений, исходящих от знакомых и родственников осужденных. Это утверждения типа: Затикян - не такой человек, который мог бы стать на путь террора; это полностью противоречит его принципам. Затикян был членом и одним из организаторов так называемой Национальной объединенной партии Армении (НОП), жестоко преследовавшейся группы армянских националистов (слово "партия" звучит тут слишком громко). Они выступали за создание независимой объединенной Армении, с присоединением находящихся в Турции районов. В качестве первого шага они рассматривали проведение плебисцита по вопросу отделения Армении от СССР. Каким способом они собирались присоединять находящиеся в Турции районы, я не знаю. На мой взгляд, эта программа утопическая и опасная. Но я признаю право людей придерживаться подобных взглядов и проповедовать их, поскольку они не применяют насилия и не призывают к нему (это необходимое условие). Приговоры членам НОП непомерно суровые; я неоднократно выступал в защиту некоторых из них (Айрикяна и др.). Затикян тоже находился в заключении (поэтому в официальном сообщении он назван рецидивистом). По освобождении отошел от НОП, женился, имел трех детей. Незадолго до инкриминируемого ему преступления стал добиваться эмиграции. Что скрывается за этими внешними контурами, я не знаю. Во время свидания после приговора (единственного с момента ареста) брат Затикяна отвел его в сторону от женщин - матери и жены - и спросил, виновен ли он в преступлении. Степан Затикян ответил:

- Я ни в чем не виновен, кроме того, что сделал своих детей сиротами.

В отличие от Мальвы Ланда, я считаю, что в этой фразе есть некоторая двусмысленность, быть может не намеренная. В принципе возможно, что убежденный террорист не считает террор преступлением, но сожалеет о том, что в результате его действий его дети стали сиротами. Но прямой смысл ответа - я не виновен.

Степаняна на том же свидании спросили:

- Как проходил суд?

Он якобы ответил:

- Никакого суда не было. Нас просто привезли (не помню, куда) и зачитали приговор.

Через несколько месяцев я прочитал в "Вестнике", издаваемом Кронидом Любарским, что в марте 1979 года в Ереване палач КГБ (называлась армянская фамилия) осуществил казнь Степана Затикяна1. О Багдасаряне и Степаняне я не имею никаких сообщений.

Известные мне инакомыслящие очень по-разному относятся к делу Затикяна, Багдасаряна и Степаняна. Некоторые убеждены, что все дело - сплошная фальсификация КГБ: первоначально - с целью расправы над всеми инакомыслящими или с какой-то иной провокационной целью; потом, когда вышла осечка, - с целью расправы над НОП. Сторонники этой теории считают, что все вещественные доказательства сфабрикованы КГБ, что Багдасарян и Степанян сотрудничали с КГБ либо только на стадии следствия, либо даже на стадии осуществления преступления, что им было обещано сохранить жизнь и именно поэтому их фамилии не упоминаются в печати. Возможно, что потом договоренность была нарушена той или иной стороной. Суда, в соответствии со свидетельством Степаняна, не было (поэтому никто не может назвать даты суда и не были приглашены родственники). Другие мои друзья считают, что Затикян и его товарищи - типичные националисты, подобно баскам, ИРА и т. п., и что нет ничего неожиданного в том, что кто-то в СССР стал террористом. Вина обвиняемых неопровержимо доказана, отсутствие гласности - в традиции политических процессов в СССР, а в данном случае КГБ мог опасаться вызвать цепную реакцию терроризма. Что касается меня, то я вижу слабые места в обеих крайних позициях. Моя позиция - промежуточная, а точней неопределенная. Я по-прежнему считаю правильным свое письмо Брежневу, так как считаю, что без подлинной гласности подобное дело не может быть объективно рассмотрено, тем более что альтернативным обвинителем является КГБ.

Сказанным исчерпывается то, что я хотел рассказать об этом запутанном и мрачном деле, которое оказалось странно переплетенным с моей судьбой и судьбой моих близких.

В начале 1979 года мне стало известно, что новое дело возбуждено против Мустафы Джемилева, только что вышедшего из заключения. Он вновь арестован, на этот раз формально за нарушение "правил надзора" (а по существу это было продолжение перманентных репрессий за общественную активность). Брат Мустафы Асан сообщил из Ташкента о дате суда, и я вылетел туда, чтобы присутствовать на суде. Перелет из Москвы до Ташкента занимает около пяти часов. Я прилетел в Ташкент около часа ночи по местному времени, легко нашел квартиру Асана - они с женой жили в большом многоквартирном доме, построенном после землетрясения. Хозяева не ложились спать, ждали меня. На другой день с утра мы пошли на суд, но суд был отложен под предлогом, что в тюрьме нет транспорта для привоза заключенного. Через неделю суд был назначен неожиданно - многие родственники не смогли на него попасть. Мустафа был приговорен к 5 годам ссылки1.

В этот свой приезд я познакомился со многими активистами крымскотатарского движения, проживающими в Ташкенте. Большинство из них имели за плечами по несколько лет заключения. Это были интересные люди, глубоко преданные идее возвращения крымских татар на крымскую землю, с которой их связывают тысячи исторических нитей. Они не скрыли от меня, какие острые споры и разногласия существуют между ними относительно тактики их борьбы, относительно ее реальных перспектив. В одном они были все согласны: что допустимы и оправданны только легальные, ненасильственные методы, в рамках существующей государственной структуры. Спорным был в особенности вопрос об отношении к общему правозащитному движению. Некоторые считали, что контакты с нами (с такими людьми, как Лавут, Сахаров) спутывают простое и очевидное крымскотатарское дело со множеством других сложных проблем и тем очень его затрудняют. По-видимому, они при этом опасались, что удары репрессий, обрушившихся на правозащитников, рикошетом будут падать и на них. Другие (большинство) считали, что крымскотатарское дело - органическая часть общего комплекса проблем прав человека в СССР: свободы передвижения, информации, убеждений - и только вместе мы можем чего-то добиться.

ГЛАВА 27

Письма и посетители

Я получал много писем: с выражением поддержки (я думаю, что большинство таких писем осело в КГБ и до меня дошла лишь очень малая доля), с осуждениями, с угрозами (письма последних двух категорий приходили очень странно - то их не было вообще, то, обычно после какого-либо моего выступления, они приходили целыми пачками; я думаю, что письма с угрозами, в основном, исходят непосредственно от КГБ, а письма с осуждением моего вмешательства в то или иное дело - скажем, Зосимова или Затикяна или моего письма Пагуошской конференции и т. п. - частично исходят от КГБ, а в большинстве - от реально негодующих граждан и просто выборочно отобраны КГБ из большого числа писем другого содержания.

Но не обо всех этих, важных самих по себе, категориях будет далее речь в этой главе. Она посвящена письмам и посетителям с просьбой о помощи. Письма с просьбой о помощи стали приходить сразу после объявления о создании Комитета прав человека в ноябре 1970 года. Тогда же появились первые посетители - сначала на Щукинском, потом на улице Чкалова. За 9 с лишним лет - до моей депортации в Горький - многие сотни писем, сотни посетителей! И в каждом письме, у каждого посетителя реальная, большая беда, сложная проблема, которую не решили советские учреждения. В отчаянии, потеряв почти всякую надежду, люди обращались ко мне. Но и я почти никогда, почти никому не мог помочь. Я это знал с самого начала, но люди-то надеялись на меня. Трудно передать, как все это подавляло, мучило. К сожалению, я в этом трудном положении слишком часто (по незнанию, что отвечать, по неорганизованности, по заваленности другими срочными делами) выбирал самый простой и самый неправильный путь: откладывал со дня на день, с недели на неделю ответ на письмо; потом или отвечать уже было бесполезно по давности, или оно терялось, но при этом не переставало мучить меня. Таких оставшихся без ответа писем было бы еще гораздо больше, если бы не бесценная помощь, оказанная мне Софьей Васильевной Каллистратовой. Ранее мне предложил свою помощь один из советских журналистов, но я не сумел вовремя воспользоваться ею. (Я не хочу называть фамилии, но тот, о ком я пишу, поймет, что речь идет о нем, если эти воспоминания когда-либо попадут в его руки. Я пользуюсь случаем выразить ему свою признательность.)

Прежде чем переходить к отдельным делам, я должен сказать несколько слов о самой Софье Васильевне.

Это - удивительный человек, сделавший людям очень много добра. Простой, справедливый, умный и добрый. Редко, когда все эти качества соединяются, но тут это так. По профессии Софья Васильевна - юрист, адвокат. Более 20 лет она вела защиту обвиняемых по уголовным делам, вкладывая в это дело всю свою душу, жажду справедливости и добра, желание помочь - и по существу, и морально - доверившимся ей людям. Нельзя было без волнения слушать ее рассказы. Для нее всегда всего важней была судьба живого, конкретного человека, стоящего перед ней. Однажды, как она рассказывала, она защищала молодого солдата М., обвиненного в соучастии в изнасиловании. Улики явно были недостаточны и, по убеждению Софьи Васильевны, он был невиновен, но был приговорен к смерти. Она посетила какого-то большого начальника, и тот, несколько неосторожно, не понимая, с кем имеет дело, стал ей рассказывать, что сейчас расшаталась дисциплина в армии, очень много случаев воинских преступлений и что с целью поднятия дисциплины суровый приговор М. очень полезен, отменять его ни в коем случае не следует. Реакция Софьи Васильевны была неожиданной для него, огненной. Она начала кричать на начальника:

- Вы что, на смерти, на крови этого мальчика хотите укреплять дисциплину, учить своих подчиненных?!

...И дальше все, что тут следовало сказать. Кричала она так громко и решительно, что начальник явно испугался. В конце концов ей удалось добиться пересмотра приговора. В другом деле ей удалось добиться того, что пятнадцатилетний приговор двум обвиняемым, которых она считала невиновными, был заменен 10 годами заключения. Когда она, уже после оглашения приговора, собирала свои бумаги, собираясь уходить, очень расстроенная, к ней подошли члены кассационного суда и спросили:

- Ну что, товарищ адвокат, вы довольны результатом?

- Как же я могу быть довольна, ведь нет никаких доказательств вины обвиняемых, а они приговорены к заключению!..

Несколько удивленный такой логикой, один из судей сказал:

- Если бы были доказательства, разве мы изменили бы приговор?..

Одним из выводов, которые Софья Васильевна вынесла из своего адвокатского опыта, является неприятие смертной казни как нечеловеческого, чудовищного и социально вредного института.

Всю свою жажду справедливости, осуществлению которой она пыталась способствовать на протяжении многих лет адвокатской работы, она перенесла на защиту обвиняемых за убеждения, узников совести. Эта единственно возможная для нее позиция изменила всю ее жизнь, само место ее в мире. Эта же линия в конце концов привела ее к участию в открытых общественных выступлениях, в Хельсинкскую группу, а потом - к преследованиям, допросам, обыскам.

Софья Васильевна защищала в числе других Петра Григоренко, Наталью Горбаневскую. Читая материалы этих давних судов, видишь, как умно и смело она вела защиту. Но не менее важна для обвиняемых была ее теплота при встрече с ними, та связь с внешним миром, которая при этом восстанавливалась.

Когда Софья Васильевна согласилась помогать мне в переписке, я стал приносить к ней получаемые мною письма целыми сумками. Она отвечала на них, давала юридические и просто житейские советы, основанные на ее богатом жизненном опыте. Потом я подписывал эти письма (после обсуждения с нею), она их отсылала. Конечно, и она не была способна сделать чудо. Но все же письма не оставались без ответа. Это уже было кое-что, хотя бы в моральном смысле. Софья Васильевна оставляла у себя письма и копии ответов. Но весь этот архив через несколько лет попал в КГБ - он был конфискован при одном из обысков у Софьи Васильевны. Поэтому я сейчас, в своих воспоминаниях, очень мало что могу рассказать конкретно. Расскажу, что сохранила память (дела, о которых речь ниже, как раз все шли помимо Софьи Васильевны, но и по ним у меня сейчас нет материалов; все рассказываю по памяти, так что возможны неточности и многое опущено).

Больше половины посетителей составляли люди, желающие уехать из страны. Основываясь на опыте, извлеченном из этих дел, я уже не раз писал о тех многообразных причинах, которые толкают людей на эмиграцию, и о почти непреодолимых препятствиях, с которыми многие из них сталкиваются.

В дополнение к описанным ранее расскажу еще о двух, тоже в каком-то смысле типичных делах.

Однажды к нам пришли молодые женщины-румынки. Они были одеты не по сезону легко и явно растеряны. История их была такова. Они жили в Молдавии. Во время войны еще совсем маленькими девочками они попали в Румынию, там выросли, стали работать белошвейками. Около двух лет назад они по вызову родственников из Молдавии приехали к ним, привезли с собой несколько чемоданов всякого добра, нажитого ими за время работы в Румынии. Некоторое время все было хорошо. Но постепенно отношения с родственниками стали портиться, условия работы и заработки были не такими, на которые они рассчитывали. Они решили вернуться в Румынию. Получили отказ. Тут начались настоящие несчастья, с которыми они приехали к нам. Работы у них не было. Родственники их попросту выставили, не отдав им, однако, почти ничего из вещей, в том числе теплых. Этим объясняется их "летний" вид.

В этом деле отразилась ситуация с выездом в социалистические страны, еще более трудная и часто более безнадежная, чем с выездом в капиталистические страны или Израиль - заступиться совсем некому! В деле двух румынок Люсе удалось помочь, выхлопотав израильский вызов; через полгода они уехали, счастливые и благодарные.

Гораздо трудней сложились дела у семьи штурмана гражданской авиации Евсюкова, решившей эмигрировать. Эти люди, по моему впечатлению, честные, умные и мужественные, принявшие свое решение сознательно, с полным пониманием тех трудностей, которые могли последовать и последовали. Евсюков получал отказ за отказом. Подошел срок призыва в армию его сыну. Сын отказался, так как служба в армии часто означает секретность, и был осужден к 2,5 годам заключения.

(Добавление 1987 г. Весной 1986 года с Евсюковым-старшим беседовал представитель КГБ. Он сказал - откажитесь от эмиграции, и все ваши беды кончатся. Если будете продолжать свои попытки - пеняйте на себя (раньше такая беседа была с его женой). Евсюков отказался последовать "совету". Через месяц освободившийся по отбытии срока Евсюков-младший был вызван на призывной пункт и после повторного отказа от службы в армии арестован вторично. При аресте он был избит и затем увезен в тюрьму в наручниках. Суд приговорил его еще к трем годам заключения, которые ему пришлось отбывать в одном из худших уголовных лагерей (стены в ШИЗО, по его рассказу, были всегда мокрые, якобы потому, что в раствор была специально добавлена соль; одетые в тулупы садисты-охранники "вымораживали" помещение, а полуголые заключенные дрожали от холода, некоторые погибали). Евсюков-старший осенью 1986 года был помещен в психиатрическую больницу. Лишь в 1987 году в положении этой семьи произошло улучшение. Евсюков-старший был освобожден из психбольницы, а затем - в июле - и младший вышел на свободу. В судьбе Евсюковых, в привлечении к ним внимания - что, вероятно, было решающим огромную роль сыграла Люся. Многие годы она использовала каждую возможность, каждый контакт для того, чтобы напоминать о них - и в СССР иностранным корреспондентам, и - в 1986 году во время зарубежной поездки политическим деятелям, включая самых высших, представителям масс-медиа. В 1987 году в эти усилия включился и я. В августе 1987 года Евсюковы выехали за рубеж.)

Вторая по численности группа посетителей - люди, пострадавшие из-за каких-то конфликтов с начальством на работе, незаконно уволенные и т. п. Те, кто приходил ко мне, часто по многу лет безуспешно добивались справедливости в различных центральных учреждениях. В некоторых из этих центральных учреждений, например в приемных Прокуратуры СССР и Верховного Совета, существует система направлять особо настойчивых посетителей в специальную комнату, где они попадают прямо в руки санитаров психиатрической больницы. Следует, правда, сказать, что среди моих посетителей этой категории некоторые, несомненно, были психически больными людьми.

Третья группа - пожилые люди, пенсионеры и инвалиды. Из их рассказов передо мной раскрывались трудные условия жизни, часто подлинная нищета тех, кто зависит от системы социального обеспечения. Пенсии в СССР крайне низки, за исключением военных и тех, кто имел высокие заработки. В особенности трудны проблемы жилья, ремонта и т. п. Помочь я, конечно, ни в чем никому не мог.

И наконец, очень много посетителей - родственников осужденных и находящихся под следствием.

Все те же категории представлены в письмах, только наоборот - на первое, подавляющее большинством, место выходят письма от родственников заключенных и от них самих. Это - страшное, удручающее чтение о судебных ошибках, вызванных низким юридическим и нравственным уровнем работы судебных учреждений, предвзятостью суда и следствия, в особенности по отношению к повторно судимым, о произволе в местах заключения, об избиениях и пытках при следствии, о зависимости судебных органов от местных партийных и административных органов, о полной безнадежности добиться пересмотра приговора, о бесполезности обращений в прокуратуру и кассационные инстанции, отделывающиеся бесконечными формальными отписками. Можно допустить, что часть писем написана людьми, реально виновными и пытающимися "сыграть на жалости", обмануть. Но, несомненно, такой может быть лишь малая часть писем. В большинстве случаев возникало ощущение полной достоверности сообщаемого - слишком страшного, чтобы быть выдумкой. Стиль писем был такой простой, даже наивный, что подделка мне казалась полностью исключенной. Ошибиться я или мы с Софьей Васильевной, конечно, могли, но лишь в отдельных случаях.

Расскажу по памяти несколько дел, не обязательно самых типичных, но тех, которые запомнились.

Два или три письма я получил от заключенного в одном из лагерей Коми АССР (это район с весьма тяжелым климатом; там сосредоточено много лагерей, пользующихся среди заключенных дурной славой). Письма я получал в этом, как и в некоторых других случаях, каким-то "левым" способом. Заключенный (фамилию не помню) писал, что он был осужден на несколько лет за хозяйственное преступление. Ему предложили стать лагерным осведомителем он отказался. Его привели на вахту, надели наручники и жестоко избили. При этом против него было сфабриковано лагерное дело о попытке нападения на надзирателей. Он осужден на новый, 9-летний, срок, подвергается преследованиям и не надеется выйти живым на волю.

Другой заключенный, тоже из Коми АССР, рассказывал, что он находился под следствием в городе Очамчири (недалеко от Сухуми). Он оговорил себя, так как боялся пыток, которым подвергали следователи других заключенных в той же следственной тюрьме. Я не могу сомневаться в правдивости этого рассказа. Я имею независимую информацию (переданную Гамсахурдиа еще до того, как он был арестован и осудил свою деятельность) о многих случаях пыток в следственной тюрьме Очамчири.

Однажды я открыл дверь на звонок. Какая-то женщина спускалась по лестнице, в ящике лежало большое, толстое письмо. В нем были рассказ и документы по делу Рафката Шаймухамедова. За два года до получения мною письма молодой рабочий Шаймухамедов был арестован вместе с двумя другими молодыми людьми по обвинению в убийстве с целью ограбления продавщицы продуктового магазина. Шаймухамедов был приговорен к расстрелу, двое остальных - к небольшим срокам заключения. В кассационных жалобах адвокатов из Фрунзе и из Москвы приводились веские аргументы в пользу невиновности Шаймухамедова - свидетельские показания о его отсутствии на месте преступления, данные экспертизы о несовпадении группы крови убитой и на его куртке. В письме матери сообщалось, что прокурор Бекбоев требовал от матери Шаймухамедова сразу после его ареста крупную взятку, - мать отказалась ее дать. Она с мужем поехала с жалобой в Москву. Прокурор Прокуратуры СССР отказался принять у нее жалобу и угрожал обоих отправить в психиатрическую больницу. Шаймухамедов пробыл в камере смертников около года (или более). Он объявил голодовку, требуя пересмотра дела. Прокурор обещал ему смягчение приговора, если он прекратит голодовку, но тот отказался. На письме матери была приписка, в которой сообщалось, что заместитель Генерального прокурора СССР Маляров (тот самый, который "беседовал" со мной в 1973 году и звонил мне в 1967 году по делу Даниэля) утвердил смертный приговор - Рафкат Шаймухамедов расстрелян. Одновременно был по ложному обвинению в наезде на человека арестован брат Рафката. Прокурор Бекбоев вызвал мать Рафката, сообщил ей о расстреле сына и добавил:

- Нужен дом твоего сына. Продай его (подразумевалось - по очень малой цене). Я расстрелял одного твоего сына, могу расстрелять и второго.

Письмо из Якутии. Заключенный сообщал, что он отбывает заключение по повторному обвинению. Он не был виновен, но судьи предвзято отнеслись к нему как ранее судимому (этот мотив встречается во множестве писем; действительно, это один из самых больных вопросов нашей юридической системы - я уже об этом писал; но самый больной вопрос - низкий образовательный и нравственный уровень судей, что отражает общее положение в стране). Мой корреспондент далее писал, что ему "шьют" новое, лагерное дело с большим сроком.

Письмо женщины-бухгалтера, осужденной на 11 лет заключения, по ее словам, за преступление, совершенное ее начальником.

Письмо из Казахстана от матери мальчика, погибшего от избиений во время следствия. В их городке традиционно при проводах призванных в армию происходят жестокие драки между русскими и казахами, по ее словам, ненавидящими русских. Это одно из проявлений истинного состояния национальных проблем в СССР. После драки были арестованы подростки, русские и казахи. Погибший мальчик - русский. Следователи-казахи избивали его, пытаясь получить у него необходимые им признания.

Письмо жены молодого парня, осужденного за пьяную драку. Он и она воспитанники детского дома, у них была очень трудная жизнь. Письмо трогательно наивное, искреннее, проникнутое любовью. Им только что улыбнулось счастье, они любят друг друга. Выпивка была случайной. Коля - ее муж - отказывался, его уговорили. В драке он был виноват, но меньше других, а наказан много больше других.

Кроме того, еще несколько писем от бывших воспитанников детских домов, непропорционально много. Это указывает на серьезную социальную проблему и на непонимание судами необходимости большей чуткости и терпимости в этих случаях.

Темы выпивки, водки - во множестве писем. Пьянство - великая национальная трагедия, превращающая в ад семейную жизнь, умелых работников - в бездельников, причина множества преступлений и связанных с ними трагедий.

Трагедия Коли - одна из них. Рост пьянства в стране отражает глубокий внутренний кризис общества и вину государства, не желающего и не умеющего эффективно бороться с алкоголизмом (написано в 1983 году; сейчас появилась надежда, что что-то изменится). Народный едучий юмор нашел броские названия для крепленых дешевых вин, которые стали главным орудием спаивания и выкачивания денег: "бормотуха", "плодово-выгодное" (для кого выгодное?..).

Таковы те невеселые мысли, которые приходят в голову при чтении полученных мною писем (точней - воспоминании о них).

ГЛАВА 28

Афганистан, Горький

В декабре 1979 года СССР ввел свои войска в Афганистан. Специальный отряд КГБ расстрелял главу государства Х. Амина и свидетелей этой акции. Бабрак Кармаль объявил (по радио Ташкента) о создании нового правительства. Советские войска вступили в бой с партизанами; началась антипартизанская война, фактически - война против афганского народа. В чем была цель вторжения и каковы его последствия? В многочисленных советских заявлениях говорится, что советские войска вступили в Афганистан по просьбе его законного правительства, чтобы помочь защитить завоевания апрельской революции от действий засылаемых из Пакистана бандитов. Это объяснение несостоятельно.

Глава государства Амин не мог требовать введения советских войск, которые его же и убили. Фактически Амин стремился к национальной независимости Афганистана и именно поэтому был неугоден советским руководителям. В проводимой им внутренней политике он действительно сталкивался с большим сопротивлением, но, по-видимому, рассчитывал справиться с ним национальными силами. Вооруженное сопротивление политике Тараки (убитого Амином предшественника) и самого Амина до декабря 1979 года было почти исключительно внутренним, часто почти племенным; общенациональным оно стало лишь после советской интервенции и тогда же оно стало получать некоторую поддержку извне, первоначально (да и сейчас) очень незначительную. Для основной массы населения Афганистана советское вторжение обернулось трагедией войны, огромными бедствиями.

Истинная причина советского вторжения в том, что оно - часть советской экспансии. По-видимому, советские руководители были в какой-то мере озабочены тем, что после осуществленного при участии КГБ кровавого свержения Дауда Афганистан стал не более, а менее управляемым; вместе с тем, как я думаю, положение в Афганистане было, главным образом, не причиной, а поводом для вторжения, преследующего далеко идущие геополитические и стратегические цели. Афганистан, по-видимому, мыслился как стратегический плацдарм для установления советского господства в обширном примыкающем регионе. Менее чем за два месяца до вторжения так называемые революционные студенты ворвались в Тегеране в американское посольство и захватили заложников. Этот акт до крайности обострил американо-иранские отношения. Все это было чрезвычайно выгодно для планов "мирного" или военного проникновения СССР в Иран, настолько выгодно, что заставляет предполагать участие советских агентов в захвате заложников: некоторые опубликованные в зарубежной печати данные вроде бы подтверждают такое предположение. Вероятно, введя войска, советские руководители рассчитывали на очень быструю победу. Но получилось совсем иначе. Афганистан, не поддавшийся в прошлом Англии и царской России, не поддался и на этот раз. Советские войска оказались перед лицом общенародного сопротивления. Армия режима Кармаля наполовину развалилась, в ней началось массовое дезертирство и переход на сторону партизан. Одновременно война стала принимать все более жестокий характер.

С ужасом и стыдом за свою страну мы узнаем из передач западных радиостанций об обстрелах с вертолетов и бомбардировках деревень, являющихся опорой партизан, о применении напалма, о массовом уничтожении посевов, обрекающем на голод и вымирание обширные контролируемые партизанами районы, о минировании с вертолетов горных дорог, о применении мин-ловушек и даже отравляющих веществ! Спасаясь от ужасов войны, более 4 миллионов афганцев бежали в Пакистан и Иран. Это четверть населения страны. Положение этих людей тоже крайне бедственное. Это самая большая масса беженцев в современном трагическом мире. Могут ли афганцы простить все эти причиняемые им страдания, гибель близких?..

В первые месяцы войны на улицах Кабула кагебисты (как передавало радио) расстреляли демонстрацию девочек-школьниц. Такие преступления производят глубокое впечатление на людей и никогда не забываются. Сообщалось о случаях, когда попавших в плен партизан, в том числе раненых, сжигали заживо, о расстрелах семей крестьян, помогавших партизанам. Конечно, и партизаны совершают много жестокостей. Как заявил один из их представителей, партизаны не имеют возможности охранять и кормить пленных и обычно их расстреливают. Было много сообщений об очень жестоких расправах с пленными и афганцами, сотрудничавшими с режимом Кармаля.

От обмена пленными советско-кармалевская сторона всегда отказывается. Известны случаи, когда советских солдат, попавших в окружение, расстреливали с воздуха советские же вертолеты, чтобы не дать им сдаться в плен.

Общее число убитых советских солдат и офицеров за три года войны превысило, по сообщению иностранного радио, 15 тысяч (сюда не входят потери ранеными и потери правительственных афганских войск).

Очень существенны международные последствия афганских событий. Вторжение в Афганистан нарушило его статус "неприсоединившейся" страны и тем нанесло удар по всей системе "неприсоединения". Оно вызвало серьезное недовольство всех мусульманских стран. Китай увидел в действиях СССР большую угрозу они стали еще одним, очень важным препятствием улучшению отношений между СССР и КНР. Далекие последствия изменения расстановки сил на мировой арене, которые произошли вследствие этого, могут оказаться катастрофическими для всего мира. Западные страны, в особенности США и Япония, увидели во вторжении опасное проявление советского экспансионизма.

Это, вместе с другими одновременно происходившими событиями, сильно подорвало доверие к международным обязательствам Советского Союза, к его политике, к громким словам о стремлении к миру и международной безопасности. Косвенным следствием психологических изменений явились более тесное сближение Запада и КНР, пересмотр программ вооружения Запада и международной политики в целом, отказ Конгресса США ратифицировать договор ОСВ-2. Генеральная Ассамблея ООН подавляющим большинством голосов осудила вторжение как нарушение международного права (104 голоса!). Только "вето" в Совете Безопасности спасло СССР от санкций. Я убежден, что вторжение советских войск в Афганистан явилось одной из крупнейших ошибок советского руководства. При этом мы даже не знаем, кем и когда было принято решение о вторжении, кто персонально несет за него ответственность1.

Здесь проявилась опасность для всего мира, которую несет в себе закрытое тоталитарное общество. Ранее те же особенности нашего общества сделали возможным вторжение в Венгрию и Чехословакию; я уж не говорю о трагических по своим последствиям советско-германском договоре 1939 года и последующем альянсе Сталина - Гитлера.

На Западе часто спрашивают и обсуждают, каково отношение советского народа к действиям своего правительства, в результате которых наши солдаты гибнут - физически и морально - в ненужной афганской войне. Ответить на этот вопрос не просто: у нас нет ни свободной прессы, ни опросов населения (в которых была бы гарантирована анонимность, чтобы люди не боялись); впрочем, вообще нет никаких широких опросов по острым проблемам - их результатов, даже закрытых, видимо, боятся стоящие у власти. Если говорить о том, что на поверхности, то поражают пассивность, равнодушие, отсутствие информированности и даже желания узнать, что же такое происходит на самом деле там, где наши сыновья оказались в роли карателей, убийц и насильников и одновременно - жертв страшной, жестокой и бесчеловечной войны...

Из живых недавних впечатлений. Мы с Люсей должны были получить какой-то документ в нотариальной конторе. Там одновременно с нами находилась женщина средних лет, которая пришла, чтобы заверить справку о том, что у нее есть сын, для получения прибавки к пенсии (на самом деле нотариальная контора была тут излишней, но наши начальнички зачастую гоняют людей за ненужными бумажками, как большие начальники гоняют их самих). Формальная трудность была в том, что сын у женщины находился в Афганистане. Нас поразило то безразличие, с которым женщина сообщала об этом. Но и тут никогда не узнаешь, что же у человека внутри...

Начинался 1980 год под знаком ведущейся войны, к которой непрерывно обращались мысли. Похоже, что в это примерно время КГБ получил какие-то более широкие полномочия: в связи ли с войной или в связи с предстоящей Олимпиадой - не знаю. Наличие этих полномочий проявилось в серии новых арестов, в моей депортации. Я вижу большую потенциальную опасность в таком усилении роли репрессивных органов - ведь мы живем в стране, где был возможен 1937 год!..

Что касается событий, непосредственно относящихся к моей личной и семейной судьбе, то они развивались так.

3 января утром я должен был выходить из дома, мы с Люсей собирались в гости. Позвонила жена корреспондента немецкой газеты "Ди вельт" Дитриха Мумендейла Зора. Она передала вопрос мужа: что я думаю о бойкоте Московской Олимпиады в связи со вторжением советских войск в Афганистан? Я ответил:

- Согласно древнему Олимпийскому статусу, во время Олимпиад войны прекращаются. Я считаю, что СССР должен вывести свои войска из Афганистана; это чрезвычайно важно для мира, для всего человечества. В противном случае Олимпийский комитет должен отказаться от проведения Олимпиады в стране, ведущей войну.

На другой день Зора зачитала мне по телефону текст статьи, написанной Дитрихом для его газеты. У меня были какие-то возражения по тексту (как я сейчас понимаю, малосущественные в масштабе происходящих событий). Я попросил задержать статью. Зора ответила, что это невозможно. 4 января (если мне не изменяет память) позвонил Тони Остин, корреспондент американской газеты "Нью-Йорк таймс" (не менее влиятельной в США, чем "Ди вельт" в ФРГ). Он попросил разрешения приехать для интервью. Я согласился. Тони пересказал ряд последних сообщений из Афганистана и задал мне вопросы о моей оценке создавшегося положения и путей его исправления. Через несколько часов он приехал вновь с готовым текстом статьи, и, пока Люся угощала его чаем, я просмотрел странички и откорректировал свои ответы и их интерпретацию интервьюером. Ввиду чрезвычайной важности предмета, это редактирование было очень существенно. Я крайне благодарен Остину, что он дал мне такую возможность; обычно же корреспонденты такого не делают, ссылаясь на журналистские темпы, а я потом рву на себе волосы. Я не знаю, были ли передачи зарубежного радио по статье в "Ди вельт", но статья Остина много раз передавалась американской радиостанцией "Голос Америки" и, по-видимому, произвела впечатление.

7 января Руфь Григорьевна получила разрешение на поездку к внукам и правнукам в США. Возможно, это не совсем случайно произошло именно тогда она, быть может, мешала каким-то планам КГБ.

8 января был принят Указ о лишении меня правительственных наград. Мы узнали об этом 22 января, а дату принятия Указа - еще поздней.

14 января ко мне обратился корреспондент американской телевизионной компании Эй-би-си Ч. (Чарльз?) Е. Бирбауэр с просьбой о телеинтервью и передал вопросы. 17 января состоялось телеинтервью. Как всегда в таких случаях, приехало несколько операторов телевизионной компании с переносным, но все же достаточно тяжелым оборудованием, протянули провода и направили на меня свои яркие лампы. Заснятую пленку и магнитозаписи, включая, кажется, видео, они должны были немедленно везти на аэродром. Опасаясь неприятностей для них со стороны КГБ, я накинул пальто и пошел проводить их до машины, стоявшей на площадке напротив нашего дома. Меня поразило огромное количество гебистов в подъезде и на площадке и какая-то чувствующаяся в воздухе особенная атмосфера - то ли враждебности, то ли злорадства. Две машины с гебистами стояли вплотную к машине телевизионщиков. Я сказал:

- Ну, это наши.

- Да, это наши, - громко подтвердил один из гебистов с каким-то подчеркнутым вызовом. (Вероятно, они уже знали о принятом решении о моей депортации.) Никаких инцидентов, однако, не было - американцы беспрепятственно уехали.

21 января вечером к нам пришел Георгий Николаевич Владимов с женой Наташей для обсуждения вопросов, связанных с заявлением Хельсинкской группы по Афганистану; к этому документу он присоединился так же, как я и Бахмин. Владимов рассказывал разные слухи об афганских событиях, ходящие по Москве, в частности - об обстоятельствах убийства Амина и самоубийства одного из высших офицеров МВД. Часов в 10-11 вечера Владимов с женой уехали. А в час ночи раздался звонок. Звонил Владимов, очень встревоженный. Один из его друзей только что был на каком-то совещании или лекции для политинформаторов. Докладчик на этом совещании сказал, что принято решение о высылке Сахарова из Москвы и лишении его всех наград. Когда Люся (она подходила к телефону) сообщила мне об этом, я заметил:

- Месяц назад я не отнесся бы к такому сообщению всерьез, но теперь, когда мы в Афганистане, все возможно.

Больше мы с Люсей в этот день и в первую половину следующего не возвращались к этому и, по-моему, не вспоминали о сообщении Владимова. Потом Георгий Николаевич как-то сказал Люсе, что надо было мне в этот злосчастный день 22 января утром уехать куда-нибудь подальше, может быть и обошлось бы. Я так не думаю. Да и он, на самом деле, наверное, тоже.

22 января 1980 года был вторник, день общемосковского семинара в Теоротделе ФИАНа. Я, как всегда, вызвал машину из гаража Академии и в 1.30 вышел из дома. До семинара я еще собирался заехать в стол заказов Академии, получить продукты (в том числе сметану - у меня была с собой для этого банка). Но мы доехали лишь до Краснохолмского моста. Неожиданно на мосту нас обогнала машина ГАИ. Инспектор дал сигнал остановиться и сам остановился перед нами. Водитель удивленно пробормотал, что вроде ничего не нарушил, и вышел навстречу инспектору. Тот откозырял и стал просматривать путевые документы. Я сидел на переднем сиденье (рядом с водительским местом), наблюдая происходящее. Вдруг я услышал звук открываемых дверей и обернулся. В машину с двух сторон влезали двое; показывая со словами "МВД" красные книжечки (это, конечно, были гебисты), приказали:

- Следуйте за машиной ГАИ в Прокуратуру СССР, Пушкинская, 15.

Водитель молча повиновался. Мы медленно поехали. Я успел заметить, что на мосту, кроме нас, не было ни одной машины - очевидно, движение перекрыли с обеих сторон. Мы свернули в переулочек. Когда мы проезжали мимо будок телефона-автомата, я попросил водителя на минуту остановиться, чтобы позвонить Люсе. Реакция гебистов была мгновенной: один быстрым движением накрыл рукой кнопку двери, другой приказал водителю:

- Не останавливаться, продолжать движение, - и, обращаясь ко мне, позвоните из Прокуратуры.

Машина въехала во двор Прокуратуры. Я попросил водителя заехать ко мне домой и передать сумку, добавив, что в стол заказов мы, во всяком случае, опоздали (гебисты молчали). Я вышел из машины. Тут же плотным кольцом меня окружили гебисты и повели в здание и потом на лифте наверх, на тот же четвертый этаж, где я "беседовал" с Маляровым в 1973 году и с Гусевым в 1977-м. На этот раз меня подвели к двери, на которой была табличка "Заместитель Генерального Прокурора СССР А. М. Рекунков":

- Пройдите, вам сюда.

Через двойную дверь я вошел в большую комнату. За столом напротив двери сидел человек, предложивший мне сесть. Это и был Рекунков. Лица его я не запомнил. Слева от меня за другим столом сидело еще несколько человек; на протяжении всей беседы они молчали. Я спросил:

- Почему вы не вызвали меня повесткой, а применили столь необычный способ? Я всегда являлся на вызовы в Прокуратуру.

Рекунков:

- Я отдал указание о приводе ввиду чрезвычайных обстоятельств и ввиду большой срочности. Мне поручено объявить вам Указ Президиума Верховного Совета СССР.

Зачитывает текст Указа о лишении меня правительственных наград - насколько помню, в точности тот же текст, что и опубликованный впоследствии в Ведомостях Верховного Совета СССР.

ГЛАВА 29

Дом в Щербинках. "Режим". Кражи и обыски. Общественные выступления. Научная работа. Люся в эти годы

В первые месяцы 1980 года, в основном, сложились внешние контуры моего положения в Горьком - с его абсолютной беззаконностью и в чем-то парадоксального. Иногда КГБ совершал новые акты беззакония, нарушая статус-кво. Очень важные события (важные и по существу, и для моего мироощущения) связаны с делом Лизы. Об этом я пишу в следующей главе. Внутри этих контуров продолжались моя общественная деятельность и, в каких-то масштабах, попытки научной работы. Происходили и некоторые события личного характера.

Как я уже писал, меня поселили на первом этаже двенадцатиэтажного дома-башни в одном из новых окраинных районов Горького с несколько странным названием "Щербинки", очевидно унаследованным от когда-то находившейся здесь деревни.

В первые дни из каждого окна, на каждом углу я видел характерные фигуры в штатском. Это - кроме постоянно, днем и ночью, дежурящего в подъезде милиционера. В дальнейшем фигуры перестали маячить столь назойливо, за исключением "особых" случаев, вроде моего дня рождения. Но, конечно, это не значит, что штаты и "бдительность" следящих за мной людей уменьшились время от времени они давали о себе знать. Сообщая мне о "режиме", Перелыгин сказал, что мне запрещено общаться с иностранцами и "преступными элементами". Очень скоро выяснилось, что КГБ трактует этот термин очень расширенно и, по существу, лишает меня возможности общаться вообще с кем-либо, кроме крайне ограниченного круга лиц. Беспрепятственно ко мне могут приезжать только моя жена, Руфь Григорьевна и мои дети. Посещения также были разрешены трем горьковчанам: Феликсу Красавину и его жене (но не сыну-школьнику) и Марку Ковнеру (о них я уже писал). Несомненно, что разрешения Феликсу и Марку были даны не "по слабости", а с ними были связаны определенные расчеты, оставшиеся им обоим и нам неизвестными - о них мы можем только догадываться. Каждого из них время от времени вызывали в КГБ "для беседы". Один из примеров возможных расчетов КГБ, быть может не главный. Жена Феликса Красавина - врач-терапевт. Обычно Феликс приходит без нее. Но два или три раза, когда у меня было ухудшение состояния сердца или тромбофлебит, Феликс приводил ее, чтобы она меня посмотрела.

Когда к президенту АН А. П. Александрову кто-то обратился с вопросом, почему Сахаров лишен медицинской помощи, Александров воскликнул:

- Почему лишен? Ведь его смотрит эта Майя.

На самом деле визиты Майи были чисто личными и эпизодическими и никак не могли заменить серьезной медицинской помощи. И вообще: откуда он знал про визиты жены Красавина, которую он так "запросто" называл по имени? Вопрос чисто риторический - несомненно, не без участия КГБ.

Моей невестке Лизе, как я пишу ниже, в мае 1980 года запретили ездить ко мне в Горький. В первые месяцы ко мне пропускали также незнакомых людей, относительно которых была уверенность, что они будут пытаться "переубедить" меня. Потом и эти посещения прекратились. Всех остальных неизменно задерживал дежурный милиционер - пост с марта 1980 года расположен непосредственно у входной двери; ночью дежурный иногда дремлет, но так протягивает ноги, чтобы было невозможно подойти к звонку, минуя их. Всех задержанных милиционер отводит в специально выделенное помещение в доме напротив, куда сразу прибывают для допроса соответствующие чины. Если задержанные - незнакомые люди, сочувствующие или надеющиеся найти защиту от каких-либо притеснений, часто приехавшие специально издалека, то я могу, вернее всего, никогда и не узнать об их посещении. Если это - иногородние, их часто тут же вывозят из Горького. Во всех случаях у людей бывают неприятности, иногда - весьма крупные (вплоть до помещения на несколько месяцев в психиатрическую больницу; я задним числом узнал о трех таких случаях).

Однажды к нам проникли поговорить два мальчика-школьника. По выходе их схватили и вели "допрос" около трех часов. Мы все это время ждали у окна, когда они выйдут из опорного пункта. Один из мальчиков, наконец, вышел и махнул нам рукой; мы с облегчением поняли, что ребята не сломлены (такое иногда определяет всю жизнь!). Через месяц к нам пришли родители мальчиков, работники одного из горьковских заводов. У них были неприятности, и они пытались предъявить нам претензии, зачем мы разговаривали с их детьми. Родители сказали нам, что о поступке ребят было также сообщено в школу.

О людях же знакомых я, конечно, узнаю. Среди них приехавший из Ленинграда знакомый врач, 80-летняя тетя и пожилая писательница.

Один из первых случаев такого рода произошел в феврале 1980 года, в день рождения Люси. Накануне она находилась в Москве и должна была приехать с нашим другом Юрой Шихановичем - я не раз уже писал о нем. Утром Люся позвонила в дверь и возбужденно закричала:

- Юру схватили!

Оказалось, что его задержали три дежуривших в вестибюле милиционера (очевидно, их число специально было увеличено) и повели, а вещи заставили оставить в вестибюле (Юра был сильно нагружен продуктами, которые он помогал везти Люсе). Мы побежали вслед. Тогда на помещении, куда отводили задержанных, висела табличка "Опорный пункт по охране общественного порядка", потом ее сняли. Мы прошли внутрь. Юру держали, очевидно, в задней комнате; мы его не видели, а напротив нас сидел капитан в форме МВД по фамилии Снежницкий. Он - заместитель начальника милиции в нашем районе, и формально именно он осуществляет надзор надо мной (КГБ, как всегда, формально держится в стороне; впрочем, может быть, Снежницкий как раз и является представителем КГБ в "нашем" отделении милиции).

Мы стали требовать у Снежницкого ответа, где Шиханович и что с ним. Очень скоро ему это "надоело", и он приказал милиционерам вывести нас. Те выполнили это с полным удовольствием и профессиональной сноровкой. Так что мы, получив несколько увесистых толчков, оказались за дверью: я врастяжку на полу, Люся получила удар по глазу (от последствий ее спасли очки) и синяки на руке. В этот момент стали выводить Шихановича, он успел через головы милиционеров передать нам обратный билет - молодец - мы сдали билет в кассу. Как потом выяснилось (из телеграммы Шихановича), его самолетом вывезли в Москву.

Примерно до августа 1980 года КГБ пытался заставить меня ходить в отделение милиции на "регистрацию". Я получил штук 50 повесток, на которые отвечал стандартным отказом (с требованием прислать в мое распоряжение машину, полагающуюся мне как академику). В повестках часто содержалась угроза "привода", однажды была сделана попытка осуществить ее. В середине марта в квартире был взломан замок. На другой день явились два лейтенанта милиции и объявили, что я должен немедленно ехать с ними на "регистрацию", в противном случае я, по приказу Снежницкого, буду приведен силой. Я вышел на улицу. Там стоял микроавтобус. Я сказал, что мне необходимо отправить телеграмму, и направился к почте. Милиционеры побежали за мной и, схватив за руки, стали тянуть в сторону микроавтобуса. Я упирался, так что ноги скользили по снегу, и продолжал что-то кричать про почту и регистрацию. Некоторые прохожие стали обращать внимание на происходящее. Милиционеры затянули меня в подъезд и там внезапно отпустили; я добежал до двери и запер ее за собой на цепочку. На следующий день пришел неизвестный мне капитан милиции. За несколько минут до него пришел слесарь менять замок. Капитан стал требовать моей явки на регистрацию, а когда я отказался, составил протокол "о нарушении требования работника милиции", заставив слесаря расписаться в качестве свидетеля. Очевидно, слесарь тогда был для этого и нужен, а для чего понадобилось вообще ломать и менять замок, я до сих пор не знаю. Дальнейших последствий в этот раз не было.

Все эти годы, когда я выхожу из дома, за мной немедленно следуют "наблюдатели" из КГБ. Многих из них я знаю в лицо. В лесу это иногда парочка, изображающая "любовь". Иногда это наблюдатель, который прячется за толстым стволом дерева в двух шагах от нас; если мы его заметили и ему некуда спрятаться, он стремительно убегает. Когда в 1981 году мы с Люсей стали ездить на машине, гебисты тоже стали ездить за нами, обычно на двух машинах. Иногда они "пугали", создавая ситуацию, похожую на аварийную. И машины, и пешие сопровождающие обычно меняются на протяжении одной поездки: в общем, государственных, а верней - народных, денег не жалеют. Какую цель они преследуют? С одной из них я непрерывно сталкиваюсь - они не дают позвонить по телефону-автомату в Москву, или в Ленинград, или куда-либо еще: забегают передо мной на любую почту по дороге и, очевидно, дают команду выключить аппарат, во всяком случае он оказывается "неработающим" (читатель, конечно, помнит, что в квартире телефона нет; более того, телефон у нас в Москве на улице Чкалова и даже на даче выключен еще 22 января 1980 года). Очень редко мне (и Люсе - на нее тоже распространяются эти фокусы) удается обмануть их бдительность. Например, недавно, когда я беспокоился о здоровье Наташи в Ленинграде, я вышел с помойным ведром, оставил его у помойки и, не заходя обратно в дом, забежал на почту (после этого случая, вплоть до 16 декабря 1986 года, милиционер выходил вместе со мной и Люсей к помойке). Другая их цель (вероятно, главная) - пресечь возможность контактов с людьми на улицах. Опасаются ли они, что я сделаю попытку явочным порядком уехать в Москву? Вряд ли, тут они знают свои "возможности" (я тоже).

Однажды они сочли нужным сделать "демонстрацию" этих возможностей. Это было накануне Общей сессии Академии наук в марте 1980 года. Общая сессия проводится по уставу ежегодно - на ней президент и ученый секретарь делают отчетные доклады о работе Академии и ее ученых за год, проводится обсуждение докладов и организационных вопросов, многие из которых требуют голосования и кворума. Согласно Уставу, присутствие академиков на Общей сессии является правом и обязанностью, каждое исключение из списков на данную сессию (по болезни, по причине заграничной командировки) рассматривается Президиумом Академии в индивидуальном порядке (так же, как в случае выборов). Я послал заранее телеграмму в Президиум с просьбой выслать мне приглашение на сессию (их рассылают всем академикам, но я в этот раз - и в последующие - его не получил). Ответа на телеграмму долго не было. Я послал повторный запрос, и тут, наконец, пришел беспрецедентный ответ:

"Ваше присутствие на сессии не предусматривается". (!)

Иностранным корреспондентам, сообщавшим об инциденте, возможно, не была полностью понятна языковая и ситуационная пикантность телеграммы. Кем не предусматривается? Уставом? Но Устав говорит прямо противоположное. Я понял из телеграммы, что АН СССР полностью идет на поводу у КГБ, нарушая собственный Устав. Вечером накануне сессии уезжали Руфь Григорьевна с Лизой (которую тогда еще пускали). Мы с Люсей поехали их провожать. Но, когда я попытался внести в вагон чемодан Руфи Григорьевны (она уже вошла в тамбур), передо мной неожиданно выросла шеренга вооруженных людей, сцепивших руки так, что я не мог пройти. У одного из них пистолет был вынут из кобуры. Я попрощался с Руфью Григорьевной издали. Потом Лиза рассказывала, что в дороге на глазах у Руфи Григорьевны были слезы. Надо знать ее - никогда не плачущую и не позволяющую себе расслабиться в самых трагических ситуациях жизни, чтобы вполне оценить ее переживания. Так КГБ продемонстрировал, что с запретом мне выезжать из Горького они шутить не намерены.

В тот же день, вернувшись в квартиру, мы с Люсей столкнулись с еще одним сюрпризом. Слушать радио по транзистору было невозможно. Из обоих наших приемников несся сплошной рев. Это была "индивидуальная глушилка", очевидно установленная где-то поблизости. В дальнейшем мы стали слушать радио, выходя из дома и удалившись от него на 50-100 метров. На период сессии Академии перед дверью квартиры Руфи Григорьевны тоже был установлен милицейский пост, и к ней тоже, как и ко мне, пускали лишь очень немногих. Зачем была осуществлена эта безусловно беззаконная акция, чего боялся КГБ до сих пор мне неизвестно.

КГБ осуществляет здесь, в Горьком, не только надзор надо мной и изоляцию, но и некоторые еще более "деликатные" акции. С первых недель пребывания в Горьком мы стали замечать следы проникновения в квартиру посторонних людей - не всегда безобидные. То и дело оказываются испорченными магнитофоны, транзисторы, пишущая машинка (за это время мы ремонтировали их по многу раз). Наиболее важные и невосполнимые записи, документы и книги я боюсь оставлять в квартире и постоянно ношу с собой (ниже я расскажу, что и эта мера дважды не помогла). Но кое-что из мелочи, которую я не брал с собой, возможно, пропадало. Мы предполагали, что милиционеры без особых церемоний пускают гебистов в квартиру. Вероятно, сейчас это именно так и происходит (быть может, не каждый из дежурящих милиционеров к этому причастен, а только те из них, которые пользуются доверием КГБ или попросту являются сотрудниками).

Но в первые полгода, как мы выяснили, действовал другой способ. Как я писал, одна из комнат в квартире была как бы служебным помещением, и ключи от нее были у женщины, называвшей себя "хозяйкой". Она действительно иногда давала нам смену постельного белья, хранившегося у нее в шкафу, и полотенца. Но в основном ее функции были нам непонятны. Она почти каждый день приходила и без видимого дела сидела в "служебной" комнате, оставив приоткрытой дверь, а затем уходила, заперев дверь на свой ключ. На следующий день повторялось то же самое. Подоплека всего этого раскрылась случайно. В июле 1980 года однажды, когда мы отдыхали после обеда, уже около 7 вечера прибежала запыхавшаяся девушка с почты. Только что пришел телеграфный вызов на телефонный разговор с Нью-Йорком. Это мог быть вызов от детей, и мы, естественно, заспешили на почту. Несомненно, именно на эту спешку и рассчитывал КГБ; в частности, вероятно, их интересовала та сумка с моими рукописями и документами, которую я, как уже сказал, носил с собой, а может, и что-нибудь еще. Потом, рассмотрев вызов, мы увидели, что он пришел в Горький в 11 часов утра, т. е. 8 часов "вылеживался" в КГБ. К слову, мы так и не знаем, от кого был вызов, и больше никаких вызовов из-за рубежа не получали. Я первым пришел на почту, вслед за мной - Люся. Она захватила с собой мою сумку, но забыла какие-то вещи, кажется сигареты. Кроме того, на почте не было часов, поэтому мы не знали, прошел ли срок вызова. Люся вернулась в квартиру. И тут она увидела в нашей спальне и в соседней с ней комнате двух гебистов: один из них рылся в моих бумагах, а другой что-то делал с магнитофоном (потом оказалось, что запись, которую я наговорил в магнитофон для детей, была стерта). Люся страшно закричала, и гебисты бросились бежать. Но не к входной двери, а в комнату "хозяйки", которая была открыта, так же как окно. Гебисты вскочили на диван, опрокинув его, потом на подоконник, оставив на нем следы, и выпрыгнули наружу. Люся тут же позвала милиционера и показала ему этот разгром; кажется, он был несколько растерян. Сама же Люся потом рассказывала, что у нее было неприятное чувство от всего происходящего. Теперь нам стало ясно, в чем была основная функция "хозяйки". Просто она должна была, уходя, оставлять открытым окно (все окна в нашей квартире запираются изнутри на задвижку, и если она закрыта, то снаружи открыть окно невозможно). Проникнув в комнату "хозяйки" с улицы, гебисты уже совсем просто открывали своим ключом дверь изнутри, делали в квартире, что хотели, и тем же путем уходили. При этом милиционер не должен был знать об их визитах (лишний свидетель и, вероятно, большинство из них не сотрудники КГБ). Именно за это "хозяйка" и получала свою зарплату!

В этот день Люся должна была уезжать в Москву. На другой день я послал телеграмму председателю КГБ СССР Андропову с протестом против беззакония. Люся провела в Москве пресс-конференцию, на которой она рассказала о новом беззаконии КГБ, а также послала телеграмму президенту АН СССР А. Александрову, в которой поставила его в известность о произошедшем. Аналогичные телеграммы она послала и президентам американских академий, членом которых я состою. Через несколько дней на квартиру пришел курьер КГБ с повесткой на беседу по поводу моей телеграммы Андропову. Я пошел. Состоялся разговор с двумя гебистами, один из которых отрекомендовался начальником ГБ Горьковской области, а другой - майором Рябининым из Москвы. С Рябининым у нас в дальнейшем была еще одна встреча (во время голодовки 1981 года). К сожалению, я провел эту беседу неудачно, в "ненаступательном" духе и в значительной степени "смазал" психологический эффект создавшейся ситуации. В заключение рассказа об этом эпизоде я хочу подчеркнуть, что тайные проникновения гебистов в квартиру (все равно - через окно или через дверь) являются грубейшим нарушением права неприкосновенности жилища и других прав, а также создают угрозу для самой моей и Люсиной жизни: например, мало ли что они (при желании) могут подсыпать в еду или куда захотят. Последняя мысль (в отношении меня) упомянута в Люсином письме Александрову и президентам американских академий.

Что касается "хозяйки", то я перестал пускать ее в квартиру. Она (и КГБ) легко примирились с этим. Ее функция была раскрыта, и больше она не была нужна.

Как задним числом мне очевидно, КГБ продолжал охотиться за моей сумкой все последующие месяцы. К сожалению, я относился к этой опасности слишком легкомысленно и очень многое имел в одном экземпляре (и тем самым - в одном месте). Через восемь с половиной месяцев КГБ добился своей цели, воспользовавшись моей неосторожностью при посещении поликлиники. Вот как это произошло.

Я в Горьком не имел возможности пользоваться услугами врачей. Все мои лечащие врачи остались в Москве. Но большие неприятности с зубами все же вынудили меня в сентябре 1980 года обратиться в зубоврачебную поликлинику. Мне подлечили некоторые зубы, удалили другие и назначили на протезирование. В начале февраля мне обточили несколько зубов, сняли мерки. Потом полтора месяца я с нетерпением ждал открытки от врача-протезиста и, получив ее утром 13 марта 1981 года (в это время Люся была в Москве), заторопился на прием. Надо сказать, что как раз в эти дни я обнаружил ошибку в одной своей работе и находился в несколько "отключенном" состоянии, больше думая о формулах, чем о чем-либо ином. Придя в поликлинику, я хотел по лестнице подняться на верхний этаж, в кабинет, но в этот момент врач-протезист К. вышла мне навстречу и предложила пройти в другой кабинет на первом этаже. Это было мне легче: я всегда с трудом поднимаюсь по лестницам из-за сердца. Кто-то стоявший рядом сказал, что наверху ремонт (что было неправдой!). При входе в кабинет К. сказала, что это - хирургический кабинет и что по строжайшему распоряжению главного врача я должен оставить свою сумку при входе (чистейшая глупость, вернее - умышленный обман: о какой стерильности может идти речь при обточке зубов, при грязных полах и т. п.?). Я, конечно, должен был или отказаться от приема, или настоять на отмене распоряжения. Но я вместо этого обратился с просьбой к медсестре, стоявшей рядом, присмотреть за моей сумкой или взять ее в кладовку. Медсестра сказала:

- Не беспокойтесь, у нас здесь никогда ничего не пропадает.

Я посмотрел, что в коридоре сидят больные, ожидающие приема, и тут допустил свою главную ошибку, подумав, что на глазах у такого числа людей ничего с моей сумкой не произойдет. Как говорится, когда Бог хочет наказать, он лишает разума. Доктор К. стала заниматься моими зубами. Я сидел спиной к входной двери. Дверь скрипнула. Вдруг К. воскликнула:

- Кто это?

И потом, после паузы:

- А, это вы.

Вошла главный врач; к сожалению, забыл ее фамилию. Она тут же вышла, а минут через пять вошла опять. Еще через 10 минут К. окончила свою работу, я вышел в коридор и не обнаружил там своей сумки! Один из присутствующих больных рассказал, что какие-то двое мужчин вертелись около сумки, заглядывали в кабинет. Потом один из них взял сумку и внес ее в кабинет. Это не привлекло ничьего внимания: ведь он же не унес сумку, а наоборот, внес ее туда, где находился ее владелец. О дальнейшем можно догадываться. Вероятно, второй гебист вошел в кабинет с сумкой большего размера и за моей спиной положил в нее мою; после этого он мог спокойно уйти. Какова была роль при этом главного врача, во всех деталях не знаю. Но несомненно, что распоряжение не пускать меня с сумкой в кабинет она сделала вполне сознательно и понимая, зачем это.

Удар КГБ был чрезвычайной силы. Пропало множество моих записей как общественного, так и чисто научного характера, множество документов, писем ко мне и копии моих писем (так же как копии Люсиных писем детям), три толстых тетради моего дневника за 14 месяцев и три таких же тетради рукописи моих воспоминаний. Первая тетрадь воспоминаний пропала в ноябре 1978 года во время негласного обыска. Я затратил оба раза большой труд, как оказалось - в значительной степени впустую. В приложении 9 приведено мое заявление по поводу пропажи сумки. Оно вызвало большой отклик во всем мире - КГБ вновь покрыл себя позором. Кража заставила меня существенно изменить многие планы, временно отставить в сторону некоторые задуманные научные работы. Необходимо было спешить с воспоминаниями, пока КГБ не вырвет их у меня из рук или не помешает их завершению иным способом. Если эти воспоминания оказались все же перед тобой, мой дорогой и уважаемый читатель (не из КГБ), это будет означать, что мои старания на этот раз оказались не напрасными.

Очень огорчила также меня (и Люсю) пропажа дневников, в которых я записывал не только ежедневные события, но и пришедшие в голову мысли, впечатления от книг, включая научные, впечатления от кино, от разговоров и т. п. Там же были четыре статейки-эссе на литературно-философскую тему. Две - о стихотворениях Пушкина "Давно, усталый раб, замыслил я побег..."1 и "Три ключа". Во второй статье я говорил и о стихотворении "Арион", которое, по моему мнению, имеет внутренние связи со стихотворением "Три ключа" и важно как для понимания состояния души и творчества поэта, так и для меня самого, оказавшегося на Горьковской скале в то время, как многие мои друзья - в пучине вод. Я пытался потом восстановить эти статьи (объединив их вместе) в дневнике, но по второму разу, как это часто бывает, получилось хуже - суше и как-то механичней. Боюсь, что то же самое случится частично с воспоминаниями; буду стараться этого избежать. Две другие статьи: 1) об "Авессалом, Авессалом" Фолкнера и 2) о замечательной повести Чингиза Айтматова "И дольше века длится день" - я даже не пытался восстановить. Одну вещь из сумки гебисты вернули, верней подбросили. Когда я, потрясенный, вернулся из поликлиники, на столе лежало письмо, которое я собирался по дороге в поликлинику отправить в Институт научной информации (с просьбой о присылке оттисков научных статей). Видимо, они таким способом оставили "визитную карточку" (проникнув в запертую на ключ квартиру мимо милиционера), а, может, попутно они хотели показать, что они не мешают моей научной работе. (Но это не так.) Кража сумки потрясла меня (тут были чувство досады на самого себя за неосторожность, горькое сожаление о пропавших, совсем невосполнимых письмах и документах и трудно или частично восстановимых рукописях, боль за потерю ценностей чисто личного характера и неприятный осадок от того, что в чужие и враждебные руки попали интимные письма и записки). Это потрясло Люсю тоже. Люся говорит, что я был в состоянии физического шока, буквально трясся. Это было действительно так. И все же мы не были сломлены, даже на какое-то время. Моя активность, может, даже возросла в эти дни (общественная; научную работу я был вынужден надолго отложить в сторону).

Люся приехала 13-го вечером. Я ее "огорошил" сообщением о краже еще на вокзале. Обратно в Москву она уехала 24 марта. Перебирая свои бумаги, я нашел 6 документов, написанных в эти дни. Это:

1) Обращение в защиту Толи Марченко, арестованного незадолго перед этим;

2) Автобиография для юбилейного сборника, который подготавливали к моему 60-летию друзья;

3) Статья "Ответственность ученых" (черновой вариант статьи был в сумке, и все пришлось писать заново);

4) Обращение о краже;

5) Уточненный список моих выступлений для сборника;

6) Письмо о Валленберге.

При этом в первые дни после Люсиного приезда мы "отдыхали", верней старались освободиться от чувства кошмара: ездили через весь город смотреть какой-то боевик с Бельмондо, очень замерзли. Так продолжалась жизнь!..

Я не буду повторять здесь историю Рауля Валленберга - она известна всему миру. Недавно я слышал по радио, что на запрос шведского МИД советские власти вновь ответили, что Валленберг умер в 1947 году и что дело его не может быть предъявлено, так как оно сожжено. Но, во всяком случае, последняя часть ответа - ложь. На всех следственных делах НКВД-КГБ стоит пометка "Хранить вечно" - и она выполняется, за некоторыми исключениями, когда из дел, по распоряжению самого высшего руководства, изымались отдельные страницы, но и эти дела остались в какой-то форме. (Я слышал на объекте рассказ, как все это делалось, от Г-ва - одного из работников КГБ, принимавшего участие в переборке старых дел тридцатых - сороковых годов: во всех делах сохранялись первые страницы, в делах, по которым был расстрел, обязательно справка о приведении приговора в исполнение, в этой справке была графа - пистолет номер такой-то.)

Несомненно, что дело, в котором речь идет об иностранном подданном, при всех обстоятельствах (на всякий случай) сохраняется полностью.

Рауль Валленберг - один из тех людей, которыми гордится не только Швеция, но и все человечество. Нельзя ослаблять дипломатических усилий, добиваясь, чтобы советские власти, пока, к сожалению, продолжающие покрывать преступления Сталина и его сообщников, все же раскрыли тайну, связанную с судьбой этого замечательного человека. Если Валленберг жив, то его освобождение в огромной степени способствовало бы авторитету нынешнего руководства СССР, которому вроде бы не к лицу принимать в свой багаж преступления прошлых лет.

Почти сразу после кражи я начал по памяти восстанавливать украденное (дневники и воспоминания), при этом я все писал, наученный горьким опытом, в двух экземплярах под копирку. (Люся просила меня так делать и раньше, но я ее совета до кражи не послушался - без копирки писать удобней и быстрей, легче делать исправления и можно пользоваться мягкими ручками и фломастерами. Но тут пришлось смириться.) Один экземпляр написанного мною Люся примерно раз или два в месяц отвозила в Москву и потом переправляла в США Реме и Тане. Как она это делала - целая история; рассказывать ее, однако, в подробностях - пока преждевременно. Опасаясь краж и негласных обысков, Люся в Москве и поезде ни на минуту не расставалась с рукописями, часто весьма объемистыми. К апрелю 1982 года, через год с небольшим после кражи, я закончил вчерне рукопись и начал на основе имевшегося у меня экземпляра готовить вариант ("макет") для перепечатки на машинке (перепечатку Люся организовала в Москве - в Горьком у нас такой возможности нет). К сентябрю я сделал половину этой работы, а в течение сентября подготовил вторую половину макета.

А 11 октября все это опять было у нас украдено - 500 страниц на машинке и 900 рукописи. Кража на этот раз была организована очень драматичным, "гангстерским" способом. Очевидно, КГБ уже некоторое время перед этим охотился за моей сумкой, в которой я носил рукописи воспоминаний, дневник, важные для нас документы, а также фотоаппарат и приемник, которые нельзя было оставить в пустой (хотя и "охраняемой" милицией) квартире - мы уже имели несколько случаев поломок.

За несколько дней до приезда Люси, когда я стал заводить стоящую около дома нашу автомашину "Жигули", в моторе возник пожар. "Неизвестные" слегка отвинтили ночью крышку бензобака и укрепили рядом на проволоке отсоединенный контакт зажигания. Я думаю, что гебисты рассчитывали, что я растеряюсь и оставлю сумку без присмотра. Но я мгновенно выключил двигатель, и пожар затух сам собой (правда, пришлось менять обгорелые провода зажигания).

9 октября, за два дня до осуществления ГБ кражи, мы с Люсей поехали в город. Я оставил ее в машине около рынка, а сам пошел в зубную поликлинику (ту самую, где за полтора года до этого у меня украли сумку в первый раз). Люся сидела на переднем сиденье, сумка лежала на полу сзади. Подошла какая-то незнакомая женщина и тихо сказала Люсе:

- Будьте осторожны, тут их кругом очень много. Я не знаю, что они хотят с вами сделать, но их-то я узнала.

Люся взяла сумку себе под ноги, подняла все стекла и стала ждать, что будет. Подошел человек в форме милиции, попросил предъявить документы. Документы лежали в сумке, но Люся не хотела ее доставать, опасаясь, что у нее ее могут отнять, и сказала:

- Документы у мужа, он скоро придет.

"Милиционер" отошел. Больше никто не подходил. Очевидно, гебисты рассчитывали на какое-то другое Люсино поведение, менее осторожное, или им кто-то помешал.

11 октября мы с Люсей поехали на машине в город, остановились на площади возле речного вокзала. Там же рядом - железнодорожная касса предварительной продажи билетов. Люся пошла за билетом. Она, как всегда, взяла из сумки свою книжку инвалида Отечественной войны, дающую право получения билетов вне очереди и со скидкой. Я остался в машине, сумку положил, как обычно, на пол сзади водительского места, прижав ее креслом. Было 4 часа дня, совершенно светло. К машине подошел человек лет тридцати пяти с темным лицом и черными курчавыми волосами. Стекло водительской двери было наполовину опущено. Он заглянул в машину поверх стекла и спросил:

ГЛАВА 30

Дело Лизы Алексеевой

Алеша уехал 1 марта 1978 года. С мая Лиза жила в нашей семье, стала ее членом. Почти немедленно начались трудности. Весной ее по надуманному предлогу не допустили к госэкзаменам, не дав тем самым формально закончить образование и получить диплом. В июле следующего года, явно по указанию, уволили из вычислительного центра, где она работала оператором и была на хорошем счету. В дальнейшем, особенно после моей высылки, трудности и опасность ее положения увеличивались. Попытки добиться ее относительно быстрого выезда, как у многих других внешне в аналогичном положении, - не удались. Разлука ее с Алешей затянулась почти на четыре года - выезд Лизы стал возможен лишь после многолетних усилий, завершившихся голодовкой моей жены и моей в ноябре - декабре 1981 года.

На протяжении этой книги я много писал о нарушениях в СССР права на свободный выбор страны проживания, о тех трагедиях, к которым это приводит. В случае Лизы все многократно усиливалось ее связью со мной - фактически Лиза Алексеева стала заложником моей общественной деятельности.

Одним из усложнявших обстоятельств была позиция родителей Лизы. Десятилетия изоляции нашей страны от остального мира и целенаправленной пропаганды создали в умах многих искаженные представления о жизни и целях других государств, предубеждения против отъезда из страны. Отъезд представляется им изменой родине, эмигранты в их воображении неизбежно становятся агентами ЦРУ или какой-либо иностранной разведки. Родители Лизы не были тут исключением. Их позиция широко и демагогически использовалась - даже тогда, когда она фактически изменилась.

В первые месяцы 1978 года, когда родители Лизы еще не знали о ее отношениях с Алешей и желании уехать к нему, Лизина мама случайно нашла в кармане ее пальто письмо от Алеши - тогда еще была возможна переписка. Мама устроила Лизе большой скандал - сам факт переписки с человеком, уехавшим из страны, представлялся ей чудовищным и опасным. Лизин отец - инженер на заводе под Москвой, в прошлом военный, сейчас уже на пенсии, человек несомненно искренний и честный, вспыльчивый и упрямый. Было совершенно ясно, что позиция Лизиных родителей не изменится без каких-то чрезвычайных обстоятельств.

Лиза - совершеннолетняя, по закону родители не могут препятствовать ее отъезду, но фактически при отсутствии их согласия даже подача документов на выезд оказывается чрезвычайно затрудненной. Как я уже писал, при подаче документов требуется справка от родителей об отсутствии или наличии у них материальных претензий, и, если они не хотят отъезда, они могут заблокировать подачу документов, не давая никакой справки - при этом нет никакого юридического механизма заставить их это сделать. Частичный выход, который нашли люди, оказавшиеся в таком положении, - посылка документов в Верховный Совет, откуда их обычно пересылают в ОВИР; расчет тут на то, что за время рассмотрения в ОВИРе что-нибудь изменится в лучшую сторону. Так поступила и Лиза, послав в Верховный Совет свои документы, включая вызов от Томар Фейгин (мамы Ефрема) из Израиля, - т. е. было соблюдено и это формальное требование (незаконное, как я уже разъяснял). Впоследствии к этим документам был присоединен вызов от Алеши ей как невесте, а потом вызов как жене.

В апреле 1979 года (вскоре после возвращения Люси из Италии) неожиданно для нас были освобождены "ленинградские самолетчики" - те из них, кто был осужден на 10 лет заключения, т. е. более чем на год досрочно. Всего было освобождено пять человек - Альтман, Бутман1, Вульф Залмансон, Пэнсон, Хнох. Вероятно, это был жест доброй воли перед предстоящими переговорами Брежнева и Картера об ОСВ-2, так же как и последовавший затем обмен еще пяти человек. Люся, так много сделавшая в этом деле и считавшая всех его участников своими близкими, тут же поехала в Ригу, где они были выпущены на свободу, чтобы повидаться с ними. Позже у нее возникла мысль, что кто-либо из освобожденных, не связанный другими обязательствами, назовет Лизу своей невестой и потребует ее выезда вместе с собой. "Самолетчики" улетали по высокой международной договоренности - это давало почти 100% вероятности успеха, но, конечно, надо было проявить настойчивость и стойкость. Она обсуждала с ними этот план в поезде Рига-Москва, и потом мы вместе продолжили уговоры на нашей кухне. К сожалению, "самолетчики" побоялись выполнить нашу просьбу - и сами по себе, и в особенности под влиянием "умных" советчиков. Чувствуя неловкость, они уехали, не попрощавшись с нами.

В эти дни у меня произошли сильные головокружения, очевидно на сосудистой почве. Я лежал в кровати. По радио мы услышали о новом сенсационном освобождении - в обмен на двух советских шпионов - на этот раз двух главных обвиняемых "самолетного дела" Марка Дымшица и Эдуарда Кузнецова (первоначально приговоренных к смертной казни, затем замененной 15 годами заключения), Александра Гинзбурга, Валентина Мороза и баптистского пастора Георгия Винса, в это время как раз направлявшегося из тюрьмы в ссылку. Вместе с Винсом за рубеж выезжала его семья, в том числе сын Петр, тоже только что вышедший из заключения. Я многократно выступал по делу как Георгия, так и Петра Винсов. Я решил обратиться к Петру с той же просьбой, с которой перед тем мы обращались к "самолетчикам". Лежа в постели, я написал письмо Пете Винсу, и Мальва Ланда повезла его в Киев, где жила семья Винсов. Однако при выходе на вокзале в Киеве ее задержала "милиция" (КГБ) якобы по подозрению в поездной краже (чуть ли не, говорилось, бриллиантов - конечно, это все была инсценировка). Мальву обыскали, отобрали у нее мое письмо и тут же насильно доставили обратно в Москву. Впрочем, вероятно, ей все равно не удалось бы добраться до Винса - их дом был "обложен" КГБ, и никого туда не подпускали. Петя Винс уехал один. Это была новая неудача вывезти Лизу, произошедшая сразу вслед предыдущей - с "самолетчиками".

В эти дни Лиза совершила суицидную попытку. Она приняла смертельную дозу попавшегося ей на глаза лекарства. К счастью, Люся заметила ее необычно "заторможенное" состояние, вызвала "скорую", и Лизу удалось спасти. Это был необдуманный поступок оказавшегося в трагической ситуации и совсем еще неопытного в жизни человека. Впоследствии Лиза жестоко раскаивалась. Я рассказываю здесь об этом, так как в этом деле особенно наглядно проявилась заинтересованность КГБ в Лизиной судьбе и так как оно имело влияние на последующие события и, как я думаю, на планы КГБ.

Несколько дней Лиза провела в больнице. Незадолго до ее выписки ко мне в ФИАНе после семинара подошел секретарь парторганизации Теоротдела В. Я. Файнберг с несколько смущенным видом. Потом он приехал к нам на улицу Чкалова и продолжил разговор. Оказывается, в ФИАН приходил отец Лизы, говорил с секретарем общеинститутской партийной организации, а до этого был в райкоме. Отец требовал, чтобы Лизу оградили от моего пагубного влияния, заставили ее не жить у нас. Самое примечательное, что в райкоме уже знали о Лизиной попытке самоубийства. Я кратко рассказал В. Я. об истинном положении дел. В ответ он, еще более смущенно, передал мне исходившую от райкома просьбу не предавать гласности произошедшее с Лизой. Он также обещал, что с отцом Лизы поговорят и постараются как-то успокоить, был в разговоре даже неопределенный намек, что помогут выезду - все эти обещания не были выполнены. Мы же пошли навстречу просьбе райкома, тем более, что публикация была бы тяжела для Лизы; поэтому мы и раньше не собирались ничего публиковать, после же "предупреждения" это как раз следовало сделать. А через месяц (или два) выяснилось, что райком был в этом деле просто передаточным звеном от КГБ! В газете "Неделя" (воскресное приложение к "Известиям" с отдельной подпиской1) появился фельетон, целиком посвященный Лизе, - центральным в нем была как раз попытка самоубийства (обыгрывались также поездки Люси и Лизы к Глузману в ссылку). То, что мы ничего не публиковали, дало тут авторам преимущество первого впечатления. Авторы были явно кагебистские, в частности это подтверждалось тем, что в фельетоне использовалось и даже приводилось факсимиле моего письма Пете Винсу, отобранное у Мальвы Ланда на обыске (то, что личные письма недостойно публиковать без разрешения автора и адресата, конечно, игнорировалось). Лиза в фельетоне характеризовалась с самой худшей стороны - как наркоманка и морально неустойчивая личность. Она была обозначена условной буквой Н. Люся же (главная цель клеветы) и я были названы явно и полностью.

Впоследствии мы узнали, что все же, несмотря на усилия авторов фельетона, он произвел на многих впечатление, отличное от того, к которому стремились авторы и их "заказчик". Многие читатели (и особенно многие читательницы) спрашивали: "Если такая любовь, то почему девушка не может поехать к любимому человеку без всех этих сложностей?" В самом деле, почему?

В "Неделе" появился новый фельетон, который должен был, очевидно, исправить дело. Но это произошло уже после моей высылки в Горький, т. е. в "новую эпоху", и после еще одного события. В конце февраля 1980 года в США выехала Оля Левшина, первая жена Алеши, вместе с дочерью Катей. Их отъезд был неожиданным не только для нас, но и для всех знакомых и друзей Оли. Мы до сих пор не знаем всех обстоятельств, предшествовавших этому отъезду, мотивов самой Оли, позиции родителей, но несомненно, что ее отъезд отвечал каким-то планам КГБ и стал возможен благодаря КГБ. Формально, по-видимому, она уехала по тем же документам, которые были оформлены 2 года назад, но на самом деле мы и этого не знаем.

Второй фельетон в "Неделе" появился сразу за Олиным отъездом. Он во многом противоречил первому - но кто из читателей их будет сверять! Тема любви Алеши и Лизы отсутствовала. Получалось так, что Алеша допустил "загул", валялся потом у жены в ногах, она его простила, хотя и не сразу, но теперь семья восстанавливается, Оля едет к мужу. Люся же - любящая бабушка (как будто это криминально) - устраивает отъезды и Оле, и Лизе; последней "чтобы удалить следы своих преступлений". Фельетон назывался "Оглянись, человек"; в нем было обращение к Н., которая, якобы, в любой момент может свободно уехать, уже вроде бы уезжает, но должна в последний момент одуматься и понять, что демоническая Елена Боннэр посылает ее "в никуда" (Алеша уже соединился со своей законной женой), на верную гибель ради каких-то своих планов. Самой же Лизе, к этому времени уже несколько месяцев ждавшей ответа на поданное в ОВИР заявление, как бы давалось понять, что она никогда и никуда не уедет - но это было ясно только посвященным. Оба фельетона были перепечатаны в горьковской местной газете, возможно и в других изданиях, и в сокращенном виде за рубежом.

Тогда же в итальянской газете "Сетте джорни" появился фельетон, специально посвященный Люсиным "преступлениям". Номер газеты был прислан по почте ряду людей в СССР, возможно и за рубежом. Начальнику Теоротдела ФИАНа академику Гинзбургу, находящемуся в командировке в Италии, номер подложили в машину советского консульства (я узнал об этом не от самого Гинзбурга, а через третьих лиц)1. Автор фельетона ссылался на того же Семена Злотника, о котором я писал в связи с "желтыми пакетами", - это мифический персонаж, под именем которого выступает КГБ. Якобы автору фельетона удалось встретиться с Семеном Злотником (кажется, в Ницце), и тот рассказал ему о сенсационных фактах из жизни жены академика Сахарова Елены Боннэр. Фельетон был написан в самом низкопробном бульварно-постельном стиле и не только содержал безудержную клевету и ложь в Люсин адрес, но и демонстрировал знание подробностей Люсиной жизни чуть ли не с пеленок - несомненный плод тщательного изучения ее биографии целой армией гебистов. Так, в фельетоне говорилось, что в школе, где училась Люся, велась игра в героев "Трех мушкетеров" Дюма, и Люся выступала в роли миледи (демонической красавицы). Автор фельетона тем как бы создавал у читателей соответствующий образ Люси. Игра в называние героями Дюма в Люсином классе в Ленинграде действительно велась, но за год до того, как Люся приехала из Москвы после ареста родителей, и миледи была совсем другая девушка (не исключено, что именно от нее и получили гебисты эту информацию). Фельетон развивал те же темы, которые содержались в желтых пакетах - якобы причастность Люси к гибели жены Злотника и жены Всеволода Багрицкого. Обвинить автора фельетона в клевете при этом было невозможно, так как он ссылался на рассказ Семена Злотника, с которого уже совсем нет спроса, поскольку его не существует. Кончался фельетон зловещим намеком: Елене Боннэр удалось уйти от ответственности за два преступления - убийства или подстрекательство к ним, но если она совершит третье, то несомненно ответит за это. В этом, видимо, была вся соль. КГБ, толкая Лизу к отчаянию, к гибели, может к новому суициду, заранее готовил психологическую почву для того, чтобы обвинить в этом Люсю (этим объясняется также фраза в фельетоне "Недели", что Люся пытается выслать Лизу за рубеж, так как Лиза - свидетель ее преступлений!).

Оля приехала в Бостон и начала там работать. Развод Алеши и Оли был оформлен через несколько месяцев после ее приезда. Суд определил алименты и дни обязательного общения дочери с отцом. Со временем Катя вновь привыкла к Алеше, подружилась с Мотей и Аней; во всем этом была существенная, положительная сторона приезда Оли. Сейчас Катя уехала из Бостона, так как Оля вышла замуж, что само по себе, конечно, очень хорошо; общение Кати с Алешей и Лизой, приехавшей в конце 1981 года, и с другими родственниками в Бостоне не прерывается.

Только после развода Алеша смог послать Лизе приглашение как невесте; при этом советское консульство отказалось, вопреки обычной практике, его завизировать, вновь демонстрируя исключительность и трудность нашей ситуации.

Между тем Лизино положение продолжало обостряться. До мая 1980 года Лиза свободно ездила ко мне в Горький (с Люсей или с Руфью Григорьевной). Но 16 мая, когда они вместе с Руфью Григорьевной поехали на мой день рождения, ее не пустили. Когда она отошла от Руфи Григорьевны, чтобы купить сигарет, мужчины в штатском схватили ее и затащили в комнату железнодорожной милиции - она даже не успела крикнуть. Это, конечно, были гебисты. Они заявили ей: "Вы знаете, кто мы. Мы слов на ветер не бросаем. Вам запрещается ездить в Горький. Вы не должны жить на улице Чкалова, должны вернуться к родителям!" (Последнее при сложившихся отношениях было исключено.) Через несколько дней Лизу вызвали в КГБ (в "орган КГБ", как было написано в повестке) и сделали официальное предупреждение об уголовной ответственности по статье 1901 в случае продолжения ею ее деятельности. (Это так называемое "Предупреждение по Указу". КГБ получил по Указу Президиума Верховного Совета право делать такие предупреждения.1)

В дальнейшем угрозы в отношении Лизы много раз повторялись, и мы не могли думать, что это только пустые слова. Однажды при поездке Лизы вместе с Люсей в Ленинград они с Наташей Гессе пошли на рынок. Там к Лизе подошли несколько гебистов, и один из них заявил: "Убьем".

Летом 1980 года я послал телеграмму на имя Брежнева, где просил о разрешении Лизе на выезд к любимому человеку, жениху, и подчеркивал, что все, что происходит с нею, - это заложничество, связанное с моей общественной деятельностью.

В августе я обратился с большим, подробным письмом к заместителю президента Академии академику Евгению Павловичу Велихову, в его лице к президенту и Президиуму Академии. Два месяца Велихов ничего не отвечал на мое письмо и на повторные телеграммы, потом 14 октября прислал телеграмму такого содержания (привожу по памяти): "Мною принимаются меры для выяснения возможностей выполнения Вашей просьбы. По получении результатов сообщу". После этой телеграммы Велихов никогда ничего не сообщил и никак не реагировал на мои дальнейшие телеграммы и еще два посланных ему письма.

20 октября 1980 года я обратился с большим открытым письмом к президенту АН СССР академику А. П. Александрову1. В письме затронут ряд общих и более частных тем. В этом письме я прошу Александрова и в его лице Президиум о помощи в деле Лизы. Ответа я не получил.

Летом 1980 года и зимой 1980/81 года Люся со своей стороны обращалась с просьбой о поддержке к различным общественным и государственным деятелям Запада. Я написал тогда же свое первое письмо канцлеру ФРГ Шмидту.

3 февраля 1981 года я послал большие и подробные письма с настоятельной просьбой о помощи Якову Борисовичу Зельдовичу и Юлию Борисовичу Харитону.

Я считал (и считаю), что я в особенности имел моральное право рассчитывать на их помощь - в силу нашей более чем двадцатилетней совместной напряженной работы, а в случае Якова Борисовича Зельдовича и в силу личных дружеских отношений - в деле, которое было столь трагичным, ключевым для меня. Я писал им об этом, подчеркивая, что я прошу у них помощи именно в деле о выезде Лизы и ни в каком другом. Я не получил никакого ответа от Ю. Б. Харитона. Устно мне были переданы его слова, что ответ Якова Борисовича является и его ответом. От Зельдовича же я получил письмо, о котором уже упоминал в первой части книги. Яков Борисович писал, что не может выполнить мою просьбу из-за неустойчивости его положения, которая проявляется в том, что его не пускают за границу дальше Венгрии.

Лиза послала свое заявление в ОВИР 20 ноября 1979 года. Через полтора года, в мае 1981 года, ее вызвали в ОВИР и сообщили об отказе. Отказ сообщал сам начальник Областного ОВИРа полковник Романенков в присутствии заместителей и секретарей и еще двух людей явно из КГБ. Причина отказа, названная Романенковым, - "недостаточная мотивация воссоединения"(?!). К этому времени у Лизы, кроме вполне достаточного по формальным требованиям ОВИРа вызова от Томар Фейгин, был и вызов от Алеши ей как невесте. Присутствовавший гебист обратился к Лизе с предложением написать отказ от дальнейших попыток выехать из СССР. Он многозначительно добавил: "Так и нам, и вам будет спокойней". Предложение это было беспрецедентным и совершенно противоправным - это был шантаж. Оно также раскрывало моральную и юридическую слабость позиции властей. Лиза решительно отказалась.

Смысл фразы "Вам будет спокойней" вскоре стал выявляться. Через несколько дней Лизу дважды вызывали на допросы, формально по делу Феликса Сереброва (одного из арестованных членов Комиссии по использованию психиатрии в политических целях1 и Хельсинкской группы), а фактически - чтобы угрожать ей и запугивать. Допросы происходили в очень грубой форме, с криком, чего Лиза совершенно не выносит, и угрозами как ареста, так и физической расправы. Так, один из следователей угрожал выкинуть ее в окно!

После получения Лизой Алексеевой необоснованного отказа и угроз я решил еще раз обратиться к Брежневу, на этот раз с подробным письмом (отослано 26 мая). В письме я вновь рассказал о деле Лизы, привел аргументы, показывающие необоснованность отказа ей. В заключение я писал: "Я обращаюсь к Вам как к Председателю Президиума Верховного Совета СССР, чья подпись стоит под Заключительным Актом совещания в Хельсинки и другими важнейшими документами, и как к человеку, лично знающему меня с 1958 года. (Я, возможно, ошибся, надо - с 1959 года, а может, наоборот, ошибка в первой части воспоминаний.) У Вас, я уверен, нет оснований сомневаться в моей субъективной честности и искренности. Я готов нести личную ответственность за свою общественную и публицистическую деятельность в соответствии с законами государства. Но то, что происходит со мной и вокруг меня, бессудная высылка, круглосуточный надзор и изоляция, кража личных и научных записей органами КГБ. В особенности же недостойным является использование КГБ судьбы моей невестки для мести и давления на меня. Это неприкрытое заложничество, и настоящим письмом я ставлю Вас об этом в известность. Недопустимость заложничества неоднократно провозглашалась представителями СССР. Отпустив Лизу, власти подтвердили бы этим свои заверения. Я убежден, что разрешение Е. Алексеевой на выезд из СССР не только прекратит многолетние страдания разлученных любящих, но и будет актом справедливости, способствующим авторитету СССР. Я обращаюсь также с просьбой помочь в деле выезда Алексеевой к главам ряда иностранных государств. С уважением (подпись)". Никакого ответа на это письмо, как и на телеграмму в 1980 году, не было.

Тогда же - в мае или июне 1981 года - я сказал Люсе: "Мне кажется, что исчерпаны все средства, кроме голодовки". Она в принципе со мной согласилась.

Между тем вскоре удалось завершить дело, которое, хотя и не решало само по себе проблемы Лизиного выезда, но имело очень большое косвенное значение, в особенности моральное, как подтверждение верности Алеши и Лизы, их любви. 14 июня в штате Монтана в северо-западной части США Алеша в суде города Бют вступил с Лизой в заочный брак. В США есть несколько штатов, законодательство в которых допускает заочное бракосочетание, один из них расположенный в северо-западной части страны штат Монтана. На церемонии, состоявшейся в торжественной обстановке в городском суде города Бют, невесту представлял Эд Клайн, большой друг нашей семьи (это о нем я писал выше как о создателе вместе с Чалидзе "Хроники-Пресс"). Эд имел заверенную доверенность от Лизы - получение ее и доставка представили большие трудности. Вдобавок мы не знали, что в США, как и в большинстве стран, но не в СССР, при вступлении в брак требуются справки об отсутствии венерических заболеваний. Во время церемонии Алеша и Эд обменялись кольцами, оба очень волновались.

Официальные лица и пресса в СССР утверждают, что заочный брак в СССР не имеет законной силы. Один из иностранных корреспондентов, узнав о заочном браке Лизы и Алеши, позвонил в ОВИР и спросил о том, как это повлияет на выезд Е. Алексеевой. Он, конечно, сделал это зря - ответ был автоматически отрицательным, а звонок и публикация как-то его легализовали. Между тем в советском Кодексе о браке написано, что заочный брак, заключенный в какой-либо стране в соответствии с ее законами, признается законным в СССР1. Правда, мы сами об этой статье закона узнали уже после голодовки, когда вопрос был уже разрешен. Практически, конечно, КГБ бы с законом считаться не стал, даже если бы мы и указывали на этот аргумент в дополнение к другим, тоже юридически достаточным.

Родители Лизы Алексеевой, узнав о том, что Лиза и Алеша вступили в заочный брак, переменили свою точку зрения на Лизин отъезд - для них подтверждение Алеши его верности Лизе имело большое значение. Отец Лизы Константин Александрович Алексеев написал летом 1981 года письмо Брежневу, в котором он просил отпустить его дочь. К сожалению, мы об этом тогда не знали. КГБ же, безусловно зная о письме отца, до самых последних дней, до окончательного решения продолжал ссылаться на прежнюю позицию родителей, в частности об этом писалось в статье в "Известиях", опубликованной уже 4 декабря 1981 года.

В сентябре 1981 года в Москве состоялась большая Международная конференция по управляемому термоядерному синтезу. Я послал письмо многим иностранным участникам конференции с просьбой о поддержке в деле Лизы. Однако большинство из тех, кому я писал, на конференцию не приехали, поддерживая политику бойкота. К сожалению, я не послал письмо Председателю Европейского физического общества профессору Энгельману, который вместе с Велиховым был сопредседателем конференции, - мне кажется, что я предполагал отправить ему письмо, но в обычной суете перед отъездом Люси в Москву этого не сделал. Как мне передали, профессор Энгельман два дня отказывался открывать конференцию, требуя присутствия на ней Сахарова - одного из пионеров ее темы - и еврея-отказника доктора Альперта, специалиста по ионосфере. Потом какими-то ложными аргументами Велихову удалось его уговорить. О деле Лизы Энгельман, по-видимому, не знал и ничего поэтому о нем Велихову не говорил.

Кроме иностранных участников, я также послал письма советским участникам академикам П. Л. Капице и Б. Б. Кадомцеву и еще одно, уже упомянутое, письмо Велихову. Ни один из них никак не реагировал на мои письма. В сентябре 1981 года мы узнали, что в ноябре Л. И. Брежнев поедет в ФРГ для важных переговоров с канцлером Гельмутом Шмидтом и другими высшими руководителями ФРГ. К этому времени мы уже окончательно пришли к мысли, что никакого другого способа добиться выезда Лизы к мужу, кроме голодовки, реально не существует (дальнейший ход событий только подтвердил это). Поездка Брежнева за рубеж создавала психологические и политические условия, при которых голодовка имела наибольшие шансы на успех. Нам обоим было ясно, что такой случай больше может не повториться. Очень существенно было также, что наши предыдущие двухлетние усилия - письма, документы и обращения тоже не только показали свою недостаточность, но и сделали Лизино дело достаточно широко известным; наше решение о голодовке в этих условиях не выглядело как сумасбродство и понималось очень многими (не всеми, конечно) как вынужденное и единственно возможное.

Первоначально мы обсуждали с Люсей решение о голодовке письменно, записками - мы не хотели, чтобы это обсуждение сразу стало известно КГБ в нашей прослушиваемой квартире. Нам не пришлось обсуждать очень долго - решение было нашим общим, основанным на глубоком понимании каждым моральной и фактической неизбежности избранного пути. Конечно, ни о каком давлении, прямом или косвенном, одного из нас на другого не могло быть и речи. Это внутреннее единство, близость потом очень поддерживали нас на всем протяжении голодовки - и в те дни, когда мы были вместе в квартире, и в последние, решающие ее дни, когда нас насильно разделили при госпитализации.

Приняв же окончательное решение, мы уже не считали нужным его скрывать наоборот, нам казалось, что мы даем КГБ шанс выйти из этой игры без шума и скандала и потери лица, потиху отпустив Лизу. Не наша вина, что они этим не воспользовались.

В первой половине октября мы подготовили и разослали множество писем и документов, в которых просили о поддержке наших требований, в том числе мое письмо, фактически второе, канцлеру ФРГ Шмидту и разосланное во много адресов и потом широко опубликованное "Письмо иностранным коллегам"1.

Люся и я написали трудные для нас письма Руфи Григорьевне и детям, сообщая о нашем решении. Конечно, мы понимали, как им будет мучительно, тяжело гораздо трудней, чем нам. Но мы рассчитывали, что они, и в первую очередь Алеша, правильно нас поймут, рассчитывали на духовную близость, созданную всей жизнью. Не меньше мужества и понимания требовалось от Лизы. К счастью, мы не ошиблись. Не имея во время голодовки никакой непосредственной связи с нами, они не только не допустили действий, которые могли бы помешать успеху, но и сумели сделать гораздо больше, чем мы могли предполагать, - я об этом подробней пишу дальше.

Я подготовил также телеграммы Брежневу и Александрову, в которых сообщал о голодовке, но пока, по просьбе Люси, медлил с их отправкой - это был тот шаг, после которого отступления уже не могло быть. Со всем этим Люся уехала в Москву. Она также взяла с собой тетради с рукописями воспоминаний - я много написал заново после кражи сумки - с новыми тетрадями дневников, документами и т. п. Я не хотел, чтобы все это досталось КГБ. Через неделю от нее пришла телеграмма: "Встречай обязательно носильщиком везу воду аккумулятор". Вода, о которой шла речь в телеграмме, - это щелочная минеральная вода "Боржоми", которую мы пили во время голодовки начиная с третьего дня в дополнение к простой воде. В Горьком подходящую нам воду достать было невозможно, в Москве тоже не просто, но по Люсиной просьбе Юра Шиханович "достал" (любимое советское слово) 100 бутылок - к слову, большая часть из них осталась неиспользованной. Аккумулятор - для нашей машины "Жигули"; предыдущий вышел из строя, возможно "естественным" образом, хотя в свете последующих событий в этом можно сомневаться (и раньше, с лета, когда Люся перегнала машину из Москвы, с ней происходили некоторые "странные" вещи). 19-го мы ездили в город без каких-либо происшествий, без наездов на доски с гвоздями, как мы уверены. А на другой день утром сразу в двух шинах оказались проколы, пришлось везти колеса на станцию техобслуживания на такси.

К 20 октября мы решили, что откладывать отправку телеграмм Брежневу и Александрову больше нельзя. 21 октября утром я отправил эти телеграммы, в них был назван срок начала голодовки - 22 ноября 1981 года, за день до приезда Брежнева в ФРГ. Мосты были сожжены.

ГЛАВА 31

Заключительная

В феврале 1983 года я наконец закончил восстановление украденного в октябре 1982 года текста (точней, написал заново то, что теперь надо скомпоновать с сохранившимися у Ремы отрывками) и поставил дату окончания книги - 15 февраля1. Это день шестидесятилетия моей жены.

Люся дала мне счастье, сделала жизнь более осмысленной. Ее же жизнь оказалась при этом такой трудной, трагической, но тоже, я надеюсь, получившей новый смысл.

Люся еще в первые годы нашей совместной жизни рассказала мне историю из жизни Юрия Карловича Олеши (известного писателя) и его жены Ольги Густавовны, сестры Лидии Густавовны Багрицкой. Они как-то сидели за столиком ресторана, и Ю. К. сказал подошедшей красивой официантке:

- Ты моя королева!..

Ольга Густавовна, когда официантка отошла, спросила:

- Если эта девка твоя королева, то кто же я?

Юрий Карлович посмотрел на нее несколько удивленно, растерянно.

- Ты? - и уже совсем серьезно ответил: - Ты - это я.

Мне очень нравится этот рассказ, и кажется, что я тоже имею право сказать Люсе:

- Ты - это я.

В счастье, в общих заботах, в трудностях и беде (и "королева" тоже!).

Люся является одним из главных действующих лиц моих воспоминаний; благодаря ей они могли быть написаны и опубликованы. Ей эта книга с любовью посвящается.

В воспоминаниях я пытался отразить различные сферы, через которые провела меня судьба - семью, университет в Москве и Ашхабаде, военный завод в годы войны, научно-исследовательский институт в 1945-1948 годах, годы работы над термоядерным оружием, движение за права человека, горьковскую депортацию. Я хотел отразить в книге тех людей, которые мне дороги или вообще так или иначе играли роль в моей жизни, описываю свою работу, мысли и сомнения, достижения и неудачи. Книга получилась пестрой, многоплановой. Кому-то из моих читателей что-то покажется интересным, а что-то скучным и лишним. Для другого читателя интересным покажется иное. Пусть каждый выберет себе то, что его затрагивает!

На протяжении двадцати лет своей жизни - с 27-летнего до 47-летнего возраста - я принимал активное участие в работе над термоядерным оружием. Мы начинали эту работу, будучи убеждены в ее абсолютной необходимости для безопасности нашей страны, для сохранения мира, увлеченные грандиозностью стоящей перед нами задачи. Со временем многое стало представляться мне не столь однозначным. Я пытался описать в этой книге, как судьба постепенно толкала меня к новому пониманию и к новым действиям.

В конце 50-х - начале 60-х годов я был глубоко озабочен последствиями ядерных испытаний. Мне удалось сыграть определенную роль в подготовке Московского договора о запрещении ядерных испытаний в трех средах - в воздухе, под водой и в космосе.

То, что мне пришлось увидеть и узнать за годы работы над оружием, заставляло с особенной остротой думать о чудовищной опасности термоядерной войны - коллективного самоубийства человечества, о путях ее предотвращения. В 1968 году я впервые выступил с получившей широкую известность статьей с целью открыто высказать свою точку зрения по этим и другим важнейшим вопросам. Этому же посвящены книги и статьи "О стране и мире" (1975), Нобелевская лекция (1975), "Что должны сделать США и СССР, чтобы сохранить мир" (1981), "Опасность термоядерной войны" (1983), выступление на церемонии вручения премии имени Сцилларда (1983), письмо участникам встречи лауреатов Нобелевской премии в Сорбонне (1983)1 и другие выступления.

В наиболее развернутой и острой форме мои мысли последнего времени, сомнения и тревоги отражены в статье "Опасность термоядерной войны" (открытое письмо д-ру Сиднею Дреллу). (Дополнение 1988 г. Это наиболее развернутое изложение моих взглядов по вопросам мира и разоружения в период, предшествовавший "перестройке".)

Я неоднократно писал в этой книге об известном американском физике д-ре Сиднее Дрелле, о наших встречах с ним в Москве и Тбилиси. Я считаю его своим другом. На протяжении многих лет Дрелл был советником правительства США по вопросам ядерной политики и разоружения. В ряде статей и выступлений последних лет он сформулировал свою позицию по этим вопросам. Я полностью разделяю основные принципиальные тезисы Дрелла, но не во всем могу согласиться с теми утверждениями, которые относятся к ближайшим действиям, к оценкам существующей военной и политической ситуации, к путям достижения общей для всех разумных людей цели устранения опасности термоядерной войны. (Добавление в октябре 1983 г. Я получил от Дрелла письмо, в котором он обсуждает различия наших позиций. По-видимому, эти различия по существу меньше, чем я считал, когда писал статью.)

Так же, как Дрелл, я понимаю, что реальная стратегия Запада не соответствует сейчас тому принципу, который мы считаем столь важным - не использовать ядерного оружия, ядерного устрашения для каких-либо иных целей, кроме предупреждения ядерной же угрозы со стороны потенциального противника. Начиная с 1946 года и Европа, и США пытались компенсировать свою относительную слабость в обычных вооружениях превосходством в ядерном оружии. Эта стратегия, возможно, сыграла определенную сдерживающую роль, но она крайне опасна и постепенно привела к ситуации "ядерного тупика". Нельзя угрожать, даже косвенно, применением ядерного оружия, если это применение принципиально недопустимо - я в этом убежден. Превосходства же в ядерном оружии Запад теперь не имеет. Я на протяжении ряда лет высказывал мысль о необходимости восстановления равновесия в области обычных вооружений - с целью сделать возможным отказ от ядерного оружия, создающего непосредственную угрозу существованию человечества.

Кардинальное решение проблемы международной безопасности - укрепление международного доверия на основе открытости общества, соблюдения прав человека. Однако даже в лучшем случае - если развитие пойдет в этом направлении - несомненно, предстоит длительный переходный период, чрезвычайно опасный. Я высказываю в своей статье мысль (подчеркивая ее дискуссионный характер), что, пока ядерное оружие существует, необходима безопасность ("устойчивость") по отношению к различным "вариантам" ограниченной или региональной ядерной войны, на которые потенциальный агрессор может решиться в той или иной критической ситуации, если он чувствует себя в этих вариантах достаточно сильным и при этом рассчитывает, что обороняющаяся сторона не пойдет на дальнейшую эскалацию из страха взаимного полного уничтожения.

Придавая огромное значение переговорам о ядерном разоружении, я считаю, что Запад не может рассчитывать в них на истинный, а не иллюзорный успех, если у него нет что "отдавать". Поэтому Запад, в частности, должен быть готов строить МХ (чтобы вынудить СССР ликвидировать свои мощные шахтные ракеты, особо опасные вследствие их огромной разрушительной силы и ставшие объективно - после разработки разделяющихся боеголовок - оружием первого удара). Запад должен быть также готов ставить в Европе Першинги и крылатые ракеты. Но одновременно, если СССР пойдет на реальное сокращение (контролируемое уничтожение) своих наиболее опасных вооружений, то и Запад должен предпринять со своей стороны столь же широкие шаги доброй воли!

В целом я считаю, что в переходный период неизбежно продолжение гонки вооружений ("довооружение"). Это ужасное зло в мире, где столько не терпящих отлагательства проблем, - но меньшее зло, чем сползание во всеобщую термоядерную войну, всеобщую гибель. Я решился даже назвать ориентировочную длительность этого периода: десять - пятнадцать лет, хотя в глубине души боюсь, что он будет еще более длительным.

(Дополнение 1988 г. Сейчас, после заключения договора о ракетах средней и меньшей дальности и других обнадеживающих событий, есть, по-видимому, основания для более оптимистических прогнозов. Возникли новые возможности разоружения. Я надеюсь, что они будут использованы.)

Я отдавал себе отчет в том, что моя точка зрения будет принята не всеми на Западе, в частности в тех кругах, в которых популярна идея "замораживания" ядерных вооружений. Я понимал также, что в СССР столь острое выступление будет использовано для новых нападок.

Моя статья была закончена 2 февраля 1983 г. Ее переправка оказалась очень сложным делом - сейчас не время об этом рассказывать. В июне статья была опубликована во влиятельном "солидном" американском журнале "Форин афферс", затем последовали многочисленные перепечатки в США и других странах Запада. Я думаю, что статья была замечена мировой общественностью и, быть может, политическими деятелями. Я чувствую большое удовлетворение, сделав это дело, хотя у меня и были сомнения во время работы над статьей. Вопрос слишком сложный и острый, чтобы быть уверенным в своей правоте до конца, но и молчать я не мог: это было бы еще хуже.

(Несколько слов об упомянутом письме С. Дрелла: главный пункт, по которому Дрелл не согласен со мной, - он не считает целесообразным строительство ракет МХ.)

Придя к выводу, вслед за многими выдающимися людьми нашего времени, что международная безопасность, мир невозможны без открытости общества и без соблюдения прав человека, а в далекой перспективе - без сближения противостоящих друг другу мировых систем социализма и капитализма, я пытался защищать и развивать эти мысли. Я писал в особенности о необходимости плюралистических изменений в жизни нашей страны и других социалистических стран и соблюдения в них прав человека. Что я понимаю под плюрализацией и открытостью общества? Кратко: экономические, правовые и политические реформы, устраняющие абсолютную партийно-государственную монополию в сферах экономики, идеологии и культуры, свободу убеждений, свободу информационного обмена как внутри страны, так и через границы, свободу духовной жизни, свободу религии, свободу выбора страны проживания и места проживания в пределах страны, свободу ассоциаций, безусловное освобождение всех узников совести из мест заключения и психбольниц и реальный общенародный контроль над жизнью страны и решениями, определяющими сохранение мира.

Я считаю, что народ нашей страны в своей массе принял в целом советский образ жизни, советский строй и не только потому, что у большинства людей мало возможностей для сравнения и нет выбора, но и по более глубоким основаниям. Вовсе не идеализируя советскую действительность, я тем не менее вижу существенные достижения советской системы. Я пишу о сближении, конвергенции капиталистической и социалистической систем, о необходимости плюралистических изменений (реформ) в социалистических странах ради процветания, свободы и счастья населения этих стран и ради мира во всем мире. Я убежденный эволюционист, реформист, принципиальный противник насильственных революций и контрреволюций, тем более противник "экспорта" революции и контрреволюции (часто трудно сказать, что есть революция, что контрреволюция).

Постепенно, в ходе общения со многими людьми, с которыми сблизила меня жизнь, в том числе под влиянием моей жены, все большее место в моих выступлениях стала занимать защита людей, ставших жертвой несправедливости, жертвой нарушения основных гражданских прав. Последние годы - это неизменный стержень моей позиции. Я поддерживаю международную борьбу за освобождение узников совести во всем мире, позицию Эмнести Интернейшнл в этой ее главной цели, поддерживаю борьбу Эмнести против смертной казни и пыток. Я убежден, что идеология защиты прав человека - это та единственная основа, которая может объединить людей вне зависимости от их национальности, политических убеждений, религии, положения в обществе - как это в одном из своих интервью прекрасно сказала Люся.

Выступая в защиту ставших жертвой беззакония и жестокости - среди них многих я знаю, уважаю и люблю - я пытался отразить всю меру своей боли, озабоченности, возмущения и настойчивого желания помочь страдающим. Их имена - в этой книге. Повторю некоторые из них (добавив несколько имен жертв самого последнего времени): А. Марченко, А. Щаранский, Ю. Орлов, семья Ковалевых1, В. Некипелов, Л. Терновский, М. Костава, Т. Великанова, В. Стус, М. Никлус, В. Пяткус, Л. Лукьяненко, И. Кандыба, М. Кукобака, Р. Галецкий, М. Ланда, И. Нудель, А. Лавут, В. Бахмин, Г. Алтунян, Г. Якунин, Ю. Федоров, А. Мурженко, семья Руденко и семья Матусевичей2, В. Абрамкин, Мустафа Джемилев, Решат Джемилев, А. Смирнов, А. Корягин, С. Ходорович, покойные В. Шелков и Б. Дандарон...

Свои выступления по общим вопросам я считаю дискуссионными, склонен подвергать многие мысли и мнения сомнению и уточнению. Мне близка позиция Колаковского, который в своей книге "Похвала непоследовательности" пишет:

"Непоследовательность - это просто тайное сознание противоречивости мира... Это постоянное ощущение возможности собственной ошибки, а если не своей ошибки, то возможной правоты противника".

(Но мне все же хотелось бы заменить слово "непоследовательность" каким-то другим, отражающим также и то, что развитие личности и социального сознания должно соединять в себе самокритическую динамичность с наличием неких ценностных "инвариантов".)

В своей краткой автобиографии я написал:

"Я не профессиональный политик и, быть может, поэтому меня всегда мучают вопросы целесообразности и конечного результата моих действий. Я склонен думать, что лишь моральные критерии в сочетании с непредвзятостью мысли могут явиться каким-то компасом в этих сложных и противоречивых проблемах".

Я глубоко уважаю всякий труд: рабочего, крестьянина, учителя, врача, писателя, ученого - я часто завидую тем, кто видит результаты своего труда. Но я должен был выступать по общественным проблемам, как бы ни мучили меня иногда сомнения. К этому подвела меня вся жизнь, судьба - мне хотелось бы, чтобы это было видно из этой книги; собственно, это желание - одна из причин, заставивших меня взяться за ее написание. Я не рассчитываю на немедленные практические последствия своих общественных выступлений. Но, быть может, что-то откладывается в душах людей. И самое главное - я должен быть верен самому себе, своей судьбе.

ХХ век - век науки. Я имел радость изучать созданные нашими великими современниками геометрически прекрасную теорию относительности и квантовую теорию - это наиболее глубокое творение человеческого гения, давшее возможность понимать и описывать широчайший круг явлений природы (мы еще не знаем его границ). Когда я 40 лет назад пришел в Теоретический отдел И. Е. Тамма, началась эпоха больших успехов в квантовой теории поля и теории элементарных частиц.Тогда многим казалось, что глубокое, подлинное развитие этих теорий невозможно без кардинальных новых идей - "сумасшедших", как однажды сказал Н. Бор. Однако пока развитие идет иначе - и чрезвычайно успешно - с использованием не сумасшедших, хотя и нетривиальных идей точной и нарушенной "калибровочной" симметрии, нарушенной суперсимметрии, "плененных" кварков, скрытых ("компактифицированных") измерений физического пространства-времени, неточечных объектов, так называемых струн, а в старых рамках теории относительности и квантовой теории поля (я пишу об этом как благодарный зритель, а не как участник, к сожалению).

В наши дни физика элементарных частиц "дотянулась" до тайн космологии, нестабильности протона, объяснения законов гравитации. Я рад, что смог принять какое-то участие в этих захватывающих исследованиях, хотя, конечно, немного обидно, что не сделал всего, что хотел бы и что по логике дела мне следовало сделать или хотя бы вовремя осознать.

В 50-е годы вместе с Игорем Евгеньевичем Таммом нам довелось стоять у истоков работ по управляемой термоядерной реакции - возможно, основы энергетики будущего. Как известно, широкомасштабные исследования предложенного нами принципа магнитной термоизоляции ведутся во всем мире. В начале 60-х годов я выступил с предложением использовать для осуществления управляемой термоядерной реакции лазерную имплозию. Этот метод тоже сейчас усиленно исследуется.

В некоторых своих работах я отдал дань футурологии, желанию заглянуть в будущее (в "Размышлениях о прогрессе...", в статье сборника "Будущее науки"). Чисто футурологическую статью "Мир через полвека" я написал в 1974 году. Я не рассказывал о ней подробно в соответствующей главе, оставив это удовольствие для заключительной. В статье я описываю, каким мне рисуется научно-технический, экологический и социальный облик будущего, если человечество сумеет не погибнуть или деградировать от угрожающих ему глобальных опасностей термоядерной войны, отравления среды обитания и потери экологического равновесия на планете, истощения ресурсов и перенаселения. Временная грань в заглавии носит условный характер - на самом деле статья просто о будущем. Я говорю о разделении поверхности Земли на две зоны: производственно-жилую и обширную зону отдыха с нетронутой, сохраняемой природой, о глубокой компьютеризации повседневной жизни, производства и науки, о Всемирной Информационной Системе, делающей все чудеса знаний и искусства доступными каждому и объединяющей человечество в единое целое, об использовании достижений на стыке биологии, химии и физики, о синтетической белковой (точней, аминокислотной) пище, что за счет сокращения животноводства сэкономит половину пашни и луга, и о многом другом. Были там и конкретные прогнозы; на некоторых я не настаиваю, но упомяну все же о возможном применении в зоне отдыха шагающих транспортных средств, о взрывном бридинге на Луне (подробней см. в первой части). Я предполагаю в будущем широкое использование космоса для земных целей и проникновение в глубь Солнечной системы, пишу о важности обнаружения внеземных цивилизаций...

Мои открытые выступления вызвали большое раздражение властей партийно-государственного аппарата и КГБ. В 1968 году я был отстранен от работы на объекте. С 1971 года, как только Люся стала моей женой, давление в особенности сконцентрировалось на ней, а очень скоро - на наших детях и внуках. Клевета, угрозы, притеснения - таковы явные формы этого давления. Объектом угроз оказались и наши внуки. В 1977-1978 гг. - вынужденная эмиграция детей и внуков, трагический разрыв семьи. В 1980 году я был лишен правительственных наград, незаконно, без суда депортирован в Горький и подвергнут изоляции. Этот акт, я думаю, подготавливался заранее, но, вероятно, не случайно был осуществлен сразу после вторжения СССР в Афганистан и моих выступлений против вторжения. В 1981 году в результате нашей с Люсей голодовки удалось добиться выезда Лизы, ставшей после отъезда детей и внуков заложницей моей общественной деятельности.

* * *

Я должен теперь рассказать о событиях последнего времени, произошедших после 15 февраля 1983 года: о болезни Люси, о новой волне клеветы против нее и меня, о нашем положении1.

25 апреля у Люси произошел инфаркт. Это был уже, по-видимому, второй инфаркт - первый не был диагностирован на кардиограмме в поликлинике АН. Именно сразу после него был обыск в поезде, а потом ей пришлось идти с тяжелыми сумками по станционным путям и лестнице, она тогда потеряла сознание. Может, убить ее - и была главная цель обыска?

Инфаркт 25 апреля был обширным, тяжелым, а в последующие недели дважды произошли новые ухудшения, сопровождающиеся расширением пораженной зоны. Общей, главной причиной инфаркта была, несомненно, та непомерная психическая и физическая нагрузка, которая легла на Люсю в ее жизни со мной, особенно после депортации; самое трагическое - разлука с матерью, детьми и внуками. Инфаркт со всеми его клиническими признаками случился в Горьком. Люся сама приняла первые необходимые меры - то, что возможно в наших домашних условиях. 10 мая она уехала в Москву, а 14 мая инфаркт был подтвержден на кардиограмме в поликлинике Академии наук. Ей сразу предложили лечь в больницу Академии, но она отказалась это сделать без меня, потребовав нашей совместной госпитализации в одну палату больницы или санатория Академии. Так началась ее борьба, в которой ставкой опять, уже не первый раз, было ее здоровье. К несчастью, я недостаточно поддержал ее в этой борьбе.

Люся, конечно, боролась также за изменение моего статуса. Мало кто понял трагичность ее борьбы, очень немногие осознали тяжесть ее болезни. Так, зарубежная "Русская мысль" писала о "микроинфаркте Елены Боннэр". Какой там "микро"! - но, по-видимому, редакторам "Русской мысли" трудно было поверить, что человек с большим инфарктом ведет себя так, как Люся.

В промежутке между 10 и 14 мая проходил суд над Алексеем Смирновым. Люся была занята этим. Алексей Смирнов - внук известного журналиста Костерина, проведшего много лет в заключении, реабилитированного и восстановленного в партии в 50-х годах, умершего в 60-х годах. Это на его похоронах П. Г. Григоренко произнес речь, вошедшую в нравственную и общественную историю страны. Тетя Смирнова - автор не менее известного "Дневника Нины Костериной"1. В деле Смирнова проявились некоторые черты, о которых необходимо рассказать. У Смирнова был обыск, после которого его привели к следователю. Следователь сказал:

- Вот ордер на ваш арест. У вас две возможности. Если вы напишете, что вам известно о "Хронике", кто ее издает и распространяет, я разорву этот ордер. Если же нет - вы будете арестованы.

Как заявил Смирнов на суде:

- Я выбрал второе.

Смирнов был осужден на 6 лет заключения и 4 года ссылки. Основное обвинение - по показаниям лжесвидетеля. Якобы этот человек жил какое-то время у Шихановича и видел, как пришел Смирнов (в присутствии Людмилы Алексеевой) с большой пачкой номеров "Хроники" и раздал их присутствующим. На самом деле все это ложь. В частности, свидетель никогда не жил у Шихановича, Алексеева вообще никогда не бывала у Шихановича. Смирнову было отказано в очной ставке с этим человеком, на суде он тоже не присутствовал - были использованы письменные показания. Вообще Смирнов его никогда не видел.

Дело Алексея Смирнова, повторные жестокие и беззаконные приговоры многим узникам совести, жестокие приговоры новым узникам пришлись на самое последнее время. Хотелось бы думать, что это не отражает каких-либо стойких новых тенденций и мы еще дождемся лучших времен. Но когда?

(Добавление. 17 ноября арестован Юра Шиханович. Люся сообщила мне об этом в телеграмме. Ему предъявлено обвинение по 70-й статье - угрожает до 7 лет заключения и 5 лет ссылки. Это самый жестокий удар, нанесенный репрессивными органами по близким нам людям за последние годы.)

Как только у Люси диагностировали инфаркт, у дверей квартиры и на улице установили посты милиции - всего около 6 человек, не считая милицейской машины с радиопередатчиками (эти посты с тех пор стали постоянными)2. Одна из целей постов - не пускать к Люсе иностранных корреспондентов и тех иностранцев, которые захотели бы ее посетить. Всех советских посетителей записывают: это многих отпугивает. В частности, никакие врачи, кроме академических, ее не смотрели1. Фактически она была предоставлена самой себе. Опасность усугублялась - и усугубляется - отсутствием в квартире телефона, отключенного с 1980 года. Также отключен телефон-автомат на улице возле дома. Не может Люся позвонить и от соседки - это уже раз привело к отключению и ее телефона. Так что при внезапном приступе Люсе будет очень трудно вызвать "скорую". Невольно закрадывается мысль, что это тоже одна из целей постов. Устанавливая пост, КГБ опасался, быть может, что я предприму попытку тайно приехать в Москву к опасно больной Люсе - но тут они меня, к сожалению, переоценили. Я занял слишком пассивную позицию и старался внешне жить так, как если бы ничего не произошло, глубоко волнуясь, конечно, за Люсино здоровье. К вопросу же своей госпитализации вместе с Люсей в Москве я относился фаталистически, пассивно. Я считал, что мою госпитализацию разрешат только в том случае, если властям это покажется политически целесообразно - мы давали им возможность отступить в деле Сахарова "без потери лица". Если же, напротив, власти не хотят изменения моего статуса, то они, как я считал, всегда найдут способ не допустить госпитализации. Я видел поэтому мало аналогий с борьбой за выезд Лизы, в частности совершенно исключал такие меры, как голодовка - внешне это была бы голодовка за собственную госпитализацию, что несколько нелепо. Не мог и не хотел я также "изображать" себя более больным, чем на самом деле, или более беспомощным в житейском плане. Но, к сожалению, отличие от нашей борьбы за дело Лизы заключалось также в отсутствии внутреннего контакта и взаимопонимания с Люсей. Мне это нестерпимо больно сейчас, вне зависимости от того, как мои действия и бездействие сказались на негативном исходе дела. Я по-прежнему думаю, что сказались мало.

(Добавление в октябре 1983 г. Сейчас я думаю, что борьба за совместную госпитализацию была ошибочным (тактически) действием. Основной для нас внутренне аргумент - что Люся при госпитализации без меня в Москве или при совместной госпитализации в Горьком оказывается в опасном положении - не был выставлен явно, он был бы воспринят слишком многими как мнительность, "КГБ-мания". К тому же совместная госпитализация в Москве в больнице Академии не снимала бы полностью опасений вмешательства КГБ. На самом деле, получив известие о Люсином инфаркте, я должен был бы тогда же принять решение добиваться ее поездки для лечения за рубеж и объявить бессрочную голодовку в поддержку именно этого требования. Если КГБ не хочет моей гибели, такое действие имело бы шанс на успех; во всяком случае, больший, чем малопонятная и двусмысленная для многих увязка болезни Люси с моей госпитализацией в Москве. Как видно из дальнейшего, КГБ прекрасно использовал эту двусмысленность вместе с допущенными мною ошибками. Люся без меня, сама, не могла принять решения о переориентации на борьбу за поездку. У нее и в мыслях не было ничего подобного. Как всегда, она думала обо мне, хотела быть со мной. Принять решение о борьбе за немедленную Люсину поездку должен был я. Но я тогда "не созрел" для этого решения. К тому же на расстоянии, при плохой связи и из чувства внутренней психологической самозащиты я тоже недооценивал тяжесть Люсиного положения. Я надеялся, что на этот раз "пронесло" (а о новых приступах узнал с большим опозданием). Я предполагал начать борьбу за Люсину поездку через некоторое время, когда ее состояние стабилизируется, чтобы, как я думал, полнее использовать западную медицину. Пока же я, как я уже сказал, в основном пассивно ждал, что получится с нашей госпитализацией.)

20 мая Люся провела пресс-конференцию, на которой объявила о наших требованиях совместной госпитализации. Инкоров не пустили в квартиру - они собрались на улице у подъезда дома. Люсю же милиция и некто в штатском (конечно, гебист) пытались не пустить на улицу, но она вышла, почти силой, с нитроглицерином в одной руке и заявлением и моим письмом президенту Академии - в другой, села на подоконник витрины магазина и сделала свое заявление. Это было через 25 дней после начала инфаркта.

Через неделю Люся и я послали новые телеграммы Александрову, и в конце мая Александров сообщил нам телеграммами, что он дал приказ послать ко мне консультантов-медиков для решения вопроса о моей госпитализации (последнее уточнение содержалось только в телеграмме Люсе). 2 июня медики приехали. Они осмотрели меня, сделали кардиограмму. В ответ на мой настойчивый вопрос возглавлявший группу проф. Пылаев подтвердил, что они дают заключение о целесообразности госпитализации. Справка: я страдаю хроническим заболеванием предстательной железы, страдаю экстрасистолией, стенокардией и (умеренной) гипертонией, перенес, по-видимому, два микроинфаркта в 1970 и 1975 годах, имел в Горьком три сердечных приступа (один из них, как я писал, начался в больнице после голодовки - меня тогда поспешно выписали), имел приступ тромбофлебита. Так что основания для госпитализации, несомненно, имеются, но, конечно, мое состояние далеко не столь острое и опасное, как у Люси. Медики уехали в тот же день. Несколько дней я считал, что, пожалуй, власти действительно хотят моей госпитализации, и даже чуть-чуть играя сам с собой - перевез продукты из холодильника к Хайновским, чтобы они не пропали в случае внезапной госпитализации. Конечно, это было ошибочное действие...

Плакаты были приклеены специальным синтетическим клеем (весьма дефицитным!), не растворимым в воде и плохо растворимым в стеклоочистительной смеси. Несколько часов мы с Люсей вдвоем отмачивали натеки клея растворителем и отскабливали их острым ножом. Я уверен, что оклейка машины - дело рук КГБ; не знаю, конечно, на каком уровне принималось об этом решение. Более чем странный, отвратительный и позорный метод дискуссии!...

В то время, когда мы в поте лица трудились над очисткой машины, мимо нас проходило много людей, в том числе соседи. Два-три человека выразили сочувствие, обругали хулиганов. Большинство отводило глаза. Но были и такие, которые давали понять, что наша неприятность представляется им вполне оправданной нашим поведением. Среди них - пожилая соседка, пенсионерка. Эта женщина не очень членораздельно обвиняла нас в каких-то преступлениях, о которых пишется в газете и "говорят люди". В отношении Люси она повторила, что Люся меня "подстрекает" и "торгует родиной у еврейской церкви". (Люся сказала: - У синагоги? - Да, да, у синагоги.) Утверждения Яковлева, что Люся меня бьет, казались нашей собеседнице вполне достоверными - дело семейное. На другой день, когда Люся зачем-то вышла из дома, другая соседка из соседнего дома, тоже пожилая, погрозила ей кулаком. Совсем недавно, уже в октябре, Люся, совсем больная, вышла на балкон подышать свежим воздухом; мимо проходила компания людей среднего возраста с девочкой лет 12-ти, и повторилась та же сцена с угрозой кулаками. В общем, грустное впечатление все это производит: та легкость, с которой люди верят самым диким выдумкам, в особенности же в отношении еврейки. Для Люси с ее эмоциональной чуткостью к людям, ее окружающим, чрезвычайно трудно, мучительно существовать в этой обстановке почти всеобщей ненависти. Для меня, более здорового физически и гораздо более "интровертного", это тоже очень тяжело.

3 сентября, когда мы с Люсей собирались ехать куда-то на машине, к нам подошла женщина, скорее молодая, чем средних лет, с самыми резкими, истерическими нападками на меня и, в особенности, на Люсю, которая как еврейка меня подстрекает. На другой день Люся рано утром уезжала в Москву. Колесо оказалось спущенным - с корнем вырвана ниппельная трубка. Колесо я сменил на запасное - на поезд мы не опоздали. Люся грустно сказала:

- Посидим минутку в машине на дорогу. Это наш единственный дом.

Посадив ее на поезд, я вернулся в Щербинки. А Люсю ждало тяжелое, мучительное испытание. Как только поезд тронулся, пассажиры, ехавшие с ней в купе, начали кричать на Люсю, требуя немедленно высадить ее из поезда, так как она - предательница, поджигательница войны, сионистка, и они, честные советские люди, не могут ехать вместе с ней. К соседям по купе присоединились почти все остальные в вагоне - кто по доброй воле и охоте, начитавшись провокационных статей академиков и Яковлева, кто, вероятно, из страха остаться в стороне и попасть "на заметку", кто просто по своей погромной склонности. Это действительно был настоящий погром, с истерическими выкриками, упреками, угрозами. Люся вначале односложно возражала, но, почувствовав, что это совершенно бесполезно и никто ее не слушает, замолчала. Уйти и так прекратить пытку криком в замкнутом пространстве вагона было некуда. В полученной мной фототелеграмме она написала:

"Это было очень страшно, и поэтому я была совершенно спокойна".

Но чего стоило ей это спокойствие, к тому же после недавнего инфаркта! Мы предполагаем, что зачинщики погрома были гебисты, хотя утверждать с определенностью трудно. Если это так, то похоже, что ГБ просто в очередной раз убивало Люсю?

Наконец, после более чем часа криков и истерики, проводница сказала:

- Я не могу высадить пассажира с билетом, - и провела Люсю в служебное купе, где она наконец осталась одна.

Через некоторое время к Люсе заглянула средних лет женщина, русская, по виду учительница. Она поцеловала Люсю и сказала:

- Не обращайте на них внимания, они все такие погромщики.

Внутреннее напряжение, державшее Люсю, ослабло, и она заплакала. Увидев Люсино измученное лицо, заплакала и Бэла Коваль, наш друг, встречавшая Люсю на вокзале в Москве. На улице Чкалова Люсю уже ждал у дверей квартиры обычный милицейский пост. Обратная поездка в Горький и следующая в Москву прошли спокойно. А при следующем приезде Люси в Горький произошел инцидент, носивший скорее фарсовый характер, явно подстроенный ГБ: носильщик на вокзале отказался вынести вещи из вагона и отвезти к машине, так как Люся, как он сказал, "возит бумаги". Я вынес вещи сам и, взяв свободную тележку (с разрешения дежурного милиционера, который, видимо, был не в курсе "дела"), вместе с еще одним пассажиром, молодым евреем из Батуми, повез их к машине. Но тут на нас наскочил другой носильщик и, схватив тележку, пытался отвезти вещи обратно на перрон. Носильщика привел некто, по-видимому гебист. После перепалки наши вещи все же отвезли к машине, а попутчика поволокли в милицию, вероятно посчитав, что он с нами. Я тоже прошел в милицию. Начальник отделения, извинившись передо мной, отпустил батумца, но записал его данные. Батумец при выходе спросил меня:

- А вы правда Сахаров?..

20 июня американский журнал "Ньюсуик" опубликовал интервью своего корреспондента Р. Каллена с президентом АН Александровым. Взято оно было, очевидно, неделей или двумя раньше, в самый решающий период рассмотрения вопроса о моей госпитализации. К сожалению, корреспондент не спросил об этом. Были заданы вопросы о моей депортации, о возможности эмиграции, о моем членстве в Академии. Очень жаль также, что некоторые острые моменты в ответах Александрова были опущены редакцией журнала при публикации - это лишает возможности использования их теми, кто выступает в мою защиту. В числе этих "сглаженных углов": сравнение "Дня Сахарова" в Америке с гипотетической ситуацией, если бы в СССР был объявлен день в честь убийцы президента. Опущен намек, что вследствие подобных действий, как объявление "Дня Сахарова", Сахаров может быть исключен из Академии. Опущено, что Сахаров знает в деталях устройство находящихся на вооружении термоядерных зарядов.

Александров высказался в конце интервью в том смысле, что я страдаю серьезным психическим расстройством. Люся написала прекрасное ответное письмо в связи с этим его "измышлением" - мне пришло в голову это слово из УК, тут оно вроде к месту.

Интервью Александрова значительно не только в связи со мной. Он, в частности, заявил, что СССР принял обязательство не применять первым ядерного оружия, и это принципиально важно, но не исключены ошибки компьютера. В этом случае позиции американских ракет в Европе станут объектом советского (фактически первого!) удара, поэтому установка этих ракет в огромной степени увеличивает опасность возникновения ядерной войны. По существу президент Академии угрожает тут Западу не менее (а может более) резко, чем это делают Устинов или Громыко в самых острых своих заявлениях.

В июле или августе утверждение о моем "психическом нездоровье" повторил Генеральный секретарь ЦК КПСС и глава государства Ю. В. Андропов. Это заявление он сделал во время беседы с группой американских сенаторов, которые приехали для "зондирования" возможности улучшения советско-американских отношений и задали вопрос о Сахарове. Возможно, что оба заявления (Александрова и Андропова) не были случайными, а отражают некую новую тенденцию в отношении меня.

Есть ли у власти (конкретно - у КГБ) какой-либо общий, "генеральный" план решения "проблемы Сахарова"? Мы, вероятно, никогда не узнаем, существует ли такой план в записанном на бумаге виде, но многие действия в отношении меня и Люси за последние годы выявляют некие тенденции, носящие весьма зловещий характер. Время покажет, ошибаемся ли мы с Люсей в их оценке.

Очевидно, власти не хотят (а может, и не могут - по субъективным или объективным причинам) выслать меня из страны. Они также не хотят применить ко мне и Люсе такие меры, как суд, тюрьма, лагерь1. Очень многое - и в особенности писания Яковлева, о которых я рассказал в этой главе, - говорит о том, что власти (КГБ) собираются изобразить в будущем всю мою общественную деятельность случайным заблуждением, вызванным посторонним влиянием, а именно влиянием Люси - корыстолюбивой, порочной женщины, преступницы-еврейки, фактически агента международного сионизма. Меня же вновь надо сделать видным советским (русским - это существенно) ученым, имеющим неоценимые заслуги перед Родиной и мировой наукой, и эксплуатировать мое имя на потребу задач идеологической войны.

Сделано это должно быть или посмертно, или при жизни с помощью подлогов, лжесвидетельств или сломив меня тем или иным способом, например психушкой (заявления Андропова и Александрова говорят в пользу такой тактики), или используя моих детей - недаром Яковлев так противопоставляет их детям Люси... Главное в таком плане, если мы правильно его понимаем, - моральное, а может быть, и физическое устранение Люси. Этой цели служит массированная многолетняя клевета на Люсю, лживое опорочение ее прошлого; для этого передержки в книге и статьях Яковлева о времени Люсиного знакомства со мной, искажения правды о ее влиянии на мою общественную деятельность. Влияние, конечно, есть, и очень большое, но оно совсем не то, которое выставляется пропагандой. Люся не влияла на мою позицию в вопросах войны и мира, в вопросах разоружения - тут мои взгляды выработаны на протяжении многих лет, основываются на специальных знаниях и опыте. Но Люся с ее открытой и действенной человечностью способствует усилению гуманистической, конкретной направленности моей общественной деятельности, стойко и самоотверженно поддерживает меня все эти трудные годы, часто принимая основной удар на себя, помогает мне словом и делом. Клевета преследует цель поставить Люсю в трудное и опасное положение, нанести ущерб ее здоровью и жизни и тем парализовать мою общественную деятельность уже теперь, сделать меня более поддающимся давлению в будущем. Той же безжалостной цели служат провокации вроде погрома в поезде 4 сентября или, возможно, обыска после сердечного приступа год назад. Но я не могу исключить, что применяются или будут применяться и другие, уже вполне гангстерские методы, например сосудосужающие средства в пище и питье. Совсем мне не ясно, какое влияние на здоровье оказывает непрерывное облучение мощными радиоизлучениями индивидуальной глушилки. Одно несомненно - главный удар КГБ и главная опасность приходятся на Люсю, сейчас уже серьезно больную.

Прошло более полугода после инфаркта в апреле. Все это время Люсино состояние не нормализовалось: продолжались боли, не исчезла необходимость наряду с пролонгированными средствами усиленно применять нитроглицерин. Временами происходили ухудшения. Последнее, самое серьезное и длительное, произошло 16 октября. 17 октября Люся попросила меня не отлучаться из дома. В середине дня она сказала:

- По-видимому, нам надо поговорить.

Я присел на край кровати. Люся говорила о детях и внуках, о радости, которую они ей дали; дети принесли ей удовлетворение и счастье в жизни. Говорила о маме, обо мне. Она сказала, что не упрекает меня за последнее главное выступление (письмо Дреллу), - оно было необходимо. Но я должен отдавать себе отчет в том, чего оно ей стоило, не скрывая от себя правды. Потом она говорила о том давлении, которое мне предстоит в будущем...

Я ответил ей:

- Я никогда не предам тебя, себя самого, детей.

Люся:

- Да, это я знаю.

17-го же я позвонил по автомату Марку и продиктовал ему текст телеграммы Руфи Григорьевне, детям и внукам. Мы заранее условились с ними обменяться телеграммами ко дню лицейской годовщины:

Все те же мы: нам целый мир чужбина;

Отечество нам Царское Село.

От Руфи Григорьевны и детей ничего не пришло ни 19 октября (день годовщины Лицея), ни до сих пор (я пишу это в ночь на 5 ноября).

Кончая свою футурологическую статью 1974 года, я писал:

"Я надеюсь, что, преодолев опасности, достигнув великого развития во всех областях жизни, человечество сумеет сохранить человеческое в человеке"1.

Этими словами я хотел бы закончить и эту книгу. Что же касается меня, то сегодня, на пороге 70-х годов жизни, человеческое, жизнь для меня - в моей дорогой жене, в детях и внуках, во всех, кто мне дорог.

А. Сахаров

Горький,

15 февраля 1983 года

ЭПИЛОГ

За шесть лет, прошедших после завершения этой книги, в нашей с Люсей жизни и во всем мире произошло много событий. Упомяну лишь некоторые из них: борьба за Люсину поездку к родным и для лечения - голодовки в 1984 и 1985 годах, ее поездка, операция на открытом сердце, наше возвращение в Москву, участие в Форуме "За безъядерный мир, за международную безопасность" и выступление против принципа "пакета", смерть Руфи Григорьевны, создание Фонда "За выживание и развитие человечества", мое выступление по проблемам Нагорного Карабаха и крымских татар, первый выезд за рубеж, поездка в Азербайджан, Нагорный Карабах и Армению, выборы на Съезд народных депутатов СССР и участие в его работе.

Часть этих событий описана в Люсиной книге "Постскриптум", другие - в моей книге "Горький, Москва, далее везде", являющейся продолжением "Воспоминаний".

Главное - что мы с Люсей вместе. И эта книга посвящена моей дорогой, любимой Люсе.

Жизнь продолжается. Мы вместе.

13 декабря 1989 года,

Москва

* 17 февраля 1983 г. Ромашевский осужден на 4 года заключения, осуждена также его жена (диктор подпольной радиостанции "Солидарности").

ОТ РЕДАКТОРОВ

+ ОТ РЕДАКТОРОВ-СОСТАВИТЕЛЕЙ

Наконец-то в России выходят воспоминания Андрея Дмитриевича Сахарова.

Автор разделил их на две книги: первую он назвал просто "Воспоминания", вторую - "Горький, Москва, далее везде".

На Западе они вышли на русском (Нью-Йорк, издательство имени Чехова) и других языках в 1990 г., а в России до сих пор были опубликованы только в журнальном варианте (в журнале "Знамя", 1990 г., ? 10 - 12; 1991 г., ? 1 5, 9, 10 и - "научные" главы и отрывки - в журнале "Наука и жизнь", 1991 г., ? 1, 4 - 6).

В "Воспоминаниях" Андрей Дмитриевич довел изложение до ноября 1983 года. Елена Георгиевна Боннэр (для Андрея Дмитриевича и для друзей - Люся) написала как бы постскриптум к "Воспоминаниям", в котором рассказала об их жизни в Горьком в 1983 - 1985 гг. В книге "Горький, Москва, далее везде" Андрей Дмитриевич описал события 1986-1989 гг. Поэтому между двумя книгами воспоминаний Андрея Дмитриевича мы, естественно, предлагаем вниманию читателя книгу Елены Георгиевны, которую она назвала "Постскриптум. Книга о горьковской ссылке".

Уже в 1986 г. "Постскриптум" вышел на многих иностранных языках, на русском - в конце 1988 г. (Париж, издательство "La Presse Libre"). В России "Постскриптум" был напечатан в 1990 г. (журнальный вариант - "Нева", 1990 г., ? 5 - 7; полностью - издательство "Интербук").

В первом томе настоящего издания помещены "Воспоминания", во втором "Постскриптум" и "Горький, Москва, далее везде". Кроме того, второй том содержит приложения, дополнения, комментарии и указатели.

Приложения были и в западных изданиях - раздел "Дополнения" составили мы.

Замеченные погрешности авторской памяти и неточности, кроме несущественных, мы либо исправляли, не указывая этого, либо оговаривали в примечаниях.

Примечания собраны в разделе "Комментарии" и нумеруются отдельно в пределах каждой страницы. Все они, кроме тех, авторство которых обозначено, принадлежат нам.

Составляя примечания, мы постоянно лавировали между Сциллой очень разной исторической памяти читателей (надо ли объяснять, что Калинин и Тверь - это одно и то же, или пока еще это "все знают"?) и Харибдой изменений, постоянно происходящих в России в последние годы (во времена журнальной публикации "Воспоминаний" С. А. Ковалев был членом Президиума Верховного Совета РСФСР, а сейчас нет ни Верховного Совета, ни РСФСР, а Сергей Ковалев - снова почти диссидент).

Поэтому, возможно, иные читатели сочтут наши примечания недостаточными, иные - избыточными. С другой стороны, пока эта книга попадет в руки читателя, часть примечаний может устареть.

Указатель имен может помочь понять "кто есть кто" (например, когда человек назван только по имени или, пуще того, инициалами).

Готовя это издание, мы обращались за консультациями к очень многим людям. Благодарим их всех!

Не можем не выделить троих. Всю "физику" двухтомника курировал Борис Альтшулер. В работе над "Воспоминаниями" большую помощь оказала нам Елена Семашко. Наконец, роль, которую в составлении примечаний сыграл Эрнст Орловский, трудно описать - без него многих примечаний просто не было бы. Большое вам спасибо!

1 апреля 1996 г.

Елена Холмогорова

Юрий Шиханович

+

gorkiy1_1

Предыдущая страница

Андрей Дмитриевич Сахаров

ГОРЬКИЙ, МОСКВА, ДАЛЕЕ ВЕЗДЕ...

ПРЕДИСЛОВИЕ

В конце декабря 1986 года я и моя жена получили возможность вернуться из Горького в Москву. Окончился семилетний период ссылки и изоляции. Одно из дел, которые мне предстояли, было участие в завершении работы над рукописью автобиографической книги "Воспоминания".

В начале 1984 года моя жена успела передать на Запад последнюю часть рукописи. "Воспоминания" охватывают мою жизнь начиная с детства и доведены до момента окончания работы над ними в Горьком в ноябре 1983 года.

Драматические события, произошедшие после этой даты, описаны Люсей в ее книге, опубликованной в 1986 году на многих языках (английское название "Alone Together") и на русском языке в конце 1988 года под авторским названием "Постскриптум". Люся имела в виду, что ее книга как бы является добавлением к моим "Воспоминаниям".

В 1987 году (в Москве) и в 1989 году (в Ньютоне и Вествуде) я описал последний период пребывания в Горьком и события, произошедшие после нашего возвращения в Москву, доведя изложение до июня 1989 года, когда я в качестве депутата принял участие в Первом съезде народных депутатов СССР. Первоначально я предполагал включить написанные главы в "Воспоминания". Затем решил издать их отдельной книгой.

Я благодарен Ефрему Янкелевичу, Эду Клайну и всем, принимавшим участие в подготовке книги к печати.

Люся была первым редактором книги.

ГОРЬКИЙ

ГЛАВА 1

Горький

В книге Люси описано ее задержание в Горьковском аэропорту 2 мая 1984 года; с этого дня и до конца октября 1985 года полностью прервалась та связь с внешним миром, которая осуществлялась ее поездками в Москву. В мае-июле 1984 года Люся находилась под следствием, 10 августа осуждена по статье 1901 УК РСФСР. В мае 1984 года и начиная с 16 апреля 1985 года я проводил голодовки с требованием разрешить ей поездку за рубеж для встречи с матерью, детьми и внуками и для лечения. В мае-сентябре 1984 года меня насильственно удерживали в Горьковской областной больнице им. Семашко, подвергали мучительному принудительному кормлению. 21 апреля 1985 года я вновь с применением насилия был привезен в ту же больницу и подвергнут принудительному кормлению.

После этой краткой хроники продолжу менее конспективно.

11 июля 1985 года я, не выдержав пытки полной изоляцией от Люси, мыслей о ее одиночестве и физическом состоянии, написал главному врачу больницы им. Семашко О. А. Обухову письмо с заявлением о прекращении голодовки. Через несколько часов меня выписали из больницы и привезли к Люсе. Несомненно, мое решение было "подарком" для ГБ, и, как описано у Люси, они хорошо воспользовались им. Но почти сразу же я решил возобновить голодовку с тем, чтобы встретить Хельсинкскую годовщину уже в больнице и дальше продолжать борьбу, насколько хватит сил и воли. Две недели мы с Люсей вели обычную нашу жизнь: ездили по разрешенному нам маршруту, собирали грибы, ходили в кино и на рынок, смотрели по вечерам телевизор - вспоминая памятную по 50-м годам книгу Ремарка "Время жить и время умирать" - у нас было "время жить". Люся сначала возражала против моего плана, но не так решительно и энергично, как в апреле. 25 июля я начал второй (или третий - с учетом 1984 года) этап голодовки. Выпив слабительное, я вышел к Люсе на балкон, где она сидела в уголочке за разросшимися цветами и пыталась "поймать" сквозь глушилку какое-то западное радио. Она сказала: "Я думаю, что ты прав". Я поцеловал ее и сказал: "Спасибо тебе. Я уже начал, выпил карлсбадскую".

Через два дня я был опять насильственно госпитализирован в больницу им. Семашко. Люся дала мне в больницу приемник, и через 2-3 дня я услышал о гебистском фильме, доказывающем, что у меня не было никакой голодовки и что с середины июля по крайней мере я нахожусь в своей квартире вместе с женой.

В последние дни июля я отослал из больницы два письма - на имя М. С. Горбачева и А. А. Громыко (я начал их писать за месяц до этого). В обоих письмах я просил дать возможность Люсе увидеть детей и мать после многих лет разлуки. Я писал о клевете в ее адрес, о несправедливом суде, о ее участии в Великой Отечественной войне, инвалидности и болезни. Целью поездки, как я писал в этих письмах, являются только встреча с близкими и лечение, никаких других целей она не имеет. Так как Люся осуждена к ссылке, поездка возможна только при отмене приговора, или при помиловании в соответствии с ее ходатайством от февраля 1985 года, или при приостановке действия приговора на время ее поездки. О себе в письме Горбачеву я писал, что считаю примененные ко мне меры несправедливыми и беззаконными, но готов нести ответственность за свои действия; эта ответственность не должна распространяться на мою жену или на кого-либо еще.

Я в обоих письмах написал: "Я хочу прекратить свои открытые общественные выступления, кроме исключительных случаев".

Я считал необходимым сделать это последнее заявление, за которое многие меня упрекали, по следующим причинам:

1) Оно полностью соответствовало моему желанию не выступать больше по относительно второстепенным общественным вопросам, сосредоточившись на науке и личной жизни. Я считал, что имею право на такое самоограничение после многих лет интенсивных открытых общественных выступлений.

2) В условиях ссылки и изоляции, возможности открытых выступлений у меня вообще были крайне ограничены, так что мое заявление в какой-то мере было бессодержательным.

3) Я считал своим долгом сделать все возможное для осуществления поездки Люси.

В обоих письмах я также написал, что признаю за властями компетенцию решать по их усмотрению вопрос о моем выезде и поездках за рубеж в связи с тем, что ранее я имел допуск к военным секретам и, возможно, какая-то часть имеющейся у меня информации сохранила свое значение.

Если мне не изменяет память, письма были отправлены 29 июля 1985 года.

В отличие от 1984 года, я нашел некую форму сосуществования с кормящей бригадой, дававшую мне возможность неограниченно продолжать голодовку. Я обычно сопротивлялся в начале кормления, а последние несколько ложек ел добровольно (эти моменты использованы в гебистских киномонтажах). Если кормящая бригада приходила не в полном составе, я говорил: "Сегодня у вас ничего не получится". Они молча ставили еду на столик и уходили. Я, конечно, к ней не притрагивался, а чтобы вид еды не беспокоил меня, накрывал ее салфеткой. Иногда, чтобы подчеркнуть, что я хозяин положения, я сопротивлялся в полную силу, выплевывал пищу и "сдувал" ее из поднесенной ко рту ложки. В этом случае "кормящие" применяли болевые приемы (особенно в апреле и июне), кожа щек оказывалась содранной, а на внутренних сторонах щек возникали кровоподтеки, которые потом "заботливые" врачи мазали зеленкой.

В августе мой вес начал быстро падать и к 13 августа достиг минимального значения - 62 кг 800 г (при предголодовочном весе 78-81 кг). С этого дня мне стали делать подкожные (в бедра на обеих ногах) и внутривенные вливания в дополнение к принудительному питанию. Всего мне было сделано в августе и сентябре 25 вливаний. Каждое вливание длилось несколько часов, ноги болезненно раздувались; весь этот, а иногда и следующий день я не мог ходить - ноги не сгибались.

5 сентября утром неожиданно приехал представитель КГБ СССР С. И. Соколов. По-видимому, это один из начальников какого-то отдела КГБ, "курирующего" меня и Люсю. В ноябре 1973 г. перед первым допросом Люси у Сыщикова Соколов "беседовал" с ней в увещевательном тоне. В мае 1985 года он приезжал для бесед со мной и Люсей (по отдельности). Тогда Соколов говорил со мной очень жестко, по-видимому его цель была заставить меня прекратить голодовку, создав впечатление ее полной безнадежности. Я чуть было не поддался этому. На самом деле как раз в это время на Запад проникли сведения о начавшейся 16 апреля голодовке и, несмотря на интенсивную кампанию дезинформации, проводившуюся КГБ с помощью поддельных писем, открыток, телеграмм и фототелеграмм, выступления в нашу защиту приобрели большой размах. Кажется, Соколов был одним из двух "посетителей", которых привел ко мне Обухов в ночь с 10 на 11 мая 1984 года. Якобы они интересовались моим здоровьем (я отказался с ними говорить). После этого визита утром 11 мая ко мне впервые применили принудительное кормление, у меня произошел тогда микроинсульт.

На этот раз (5 сентября 1985 года) Соколов с Люсей не захотел встретиться, а со мной был очень любезен, почти мягок. Разговор шел в присутствии Обухова. Соколов сказал: "Михаил Сергеевич (Горбачев) прочел ваше письмо (о Громыко упоминания не было. - А. С.). М. С. поручил группе товарищей (Соколов, кажется, сказал "комиссии". - А. С.) рассмотреть вопрос о возможности удовлетворения вашей просьбы". На самом деле, я думаю, что в это время вопрос о поездке Люси уже был решен на высоком уровне, но КГБ, преследуя свои цели, оттягивал исполнение решения. Мы неоднократно сталкивались с такой тактикой, например в июле 1975 года; возможно, гибель Толи Марченко - тоже результат подобной "игры". "У товарищей, - продолжал Соколов, - возник ряд вопросов. Один из них связан с тем, что существует опасение, что ваша жена останется за рубежом и будет требовать вашего приезда в порядке "объединения семей". Вы должны подтвердить в письменной форме, что вы согласны с решением властей, запрещающих вам выезд по причине вашей секретности". Я ответил: "Эти опасения совершенно безосновательны. Моя жена никогда не станет "невозвращенкой". Она и я принципиально против таких действий! При этом моя жена абсолютно ясно понимает, что, если она останется там, мне никогда не будет дано разрешение на выезд, какие бы кампании на Западе ни развертывались. Я уже писал то, что вы просите, в письме Горбачеву, но, конечно, могу написать и отдельный документ". Соколов: "Второй вопрос относится к вашей жене. Она должна дать письменное обязательство не встречаться за рубежом с иностранными корреспондентами и не давать пресс-конференций". Я: "Вы должны это обсудить с нею. Вообще-то она уже писала в этом духе в своем прошении о помиловании, на которое нет ответа". Соколов: "Я не смогу встретиться с вашей женой. Но вы сможете сами переговорить с нею". Обращаясь к Обухову: "У вас нет медицинских возражений против того, чтобы Андрей Дмитриевич смог встретиться с Еленой Георгиевной?" Обухов поспешно: "Нет, нет! Я выделю для сопровождения медсестру и дам машину". Соколов: "Ну и прекрасно. У товарищей возник также такой вопрос. Вы пишете, что готовы отказаться от открытых выступлений, кроме исключительных случаев. Но ведь ваше представление о том, что такое "исключительный случай", может сильно отличаться от нашего! (он как-то сыронизировал при этом, но очень неопределенно. - А. С.). Или ваша оговорка сделана просто для "спасения лица"?" Я: "Моя оговорка носит принципиальный характер, я придаю ей большое значение. "Спасать лицо" мне нет необходимости. Но я не могу сказать вам конкретно, какие исключительные случаи могут возникнуть в жизни, в мире, когда я, по выражению Толстого, "не могу молчать"". Соколов усмехнулся, но не стал продолжать эту тему и еще раз повторил, что ждет документ от меня о секретности и документ от Люси. Около часу или двух дня на черной "Волге" Обухова я подъехал к дому и без звонка (ключ был в двери - Люся оставляла его, чтобы ГБ не надо было портить замок, открывая дверь без нас, и чтобы самой не потерять ключ) вошел в квартиру. Люся, сжавшись в комочек, сидела в кресле напротив телевизора и смотрела какую-то передачу (потом я разглядел, как она похудела). Люся обернулась в мою сторону и тихо сказала: "Андрей! Я ждала тебя!" Через минуту мы сидели обнявшись на диване, и я поспешно рассказывал ей, что не прекращал голодовки и отпущен на три часа, так как приехал Соколов, о его требованиях. Люся сразу сказала: "Ну, такие письма я быстро тебе напечатаю, это не проблема, но что все это значит?" Я ответил: "Я боюсь в это верить, не даю себе верить - но, может, вопрос решен". Люся: "Я тоже не даю себе верить". Она рассказала мне, что около недели перед этим Алеша начал голодовку в поддержку моих требований о Люсиной поездке на площади перед советским посольством в Вашингтоне. Насколько я помню, шел уже девятый день голодовки - мы с Люсей хорошо знали, как это тяжело (молодому человеку, вероятно, еще тяжелей, чем пожилым). Люся сказала: "Я все время думаю - если бы я послала Леше телеграмму с просьбой о прекращении голодовки, эта телеграмма, без сомнения, дошла бы, но на этом я потеряла бы сына". Я согласился с нею. Голодовка Алеши была очень важна в общей цепи усилий в нашу поддержку. Она прервала полосу общественной успокоенности на Западе по поводу нашего положения, возникшую после лживых гебистских фильмов. Алеша прекратил голодовку в середине сентября по просьбе представителей американского правительства после того, как Конгресс США принял очень серьезную резолюцию в нашу поддержку. Может, голодовка Алеши имела критическое значение. Никто этого не узнает...

Я вернулся в больницу и переслал через Обухова Соколову конверт с нашими заявлениями. Опять начался длительный, мучительный период ожидания - может, самый трудный для нас обоих за этот год. 6 октября Люся отправила мне открытку, в которой была условная фраза (стихотворная строчка из Пушкина), означавшая просьбу о прекращении голодовки и выходе из больницы. Как потом сказала Люся, она интуитивно считала, что мы сделали все от нас зависящее. Эта открытка была доставлена лишь через 12 дней, напротив условной фразы был сделан аккуратный надрыв. Почему ГБ задержало открытку, а потом все же доставило ее? Я могу только гадать. Возможно, они хотели, чтобы я вышел из больницы одновременно с получением разрешения на поездку (или даже после), рассчитывая, что Люся уедет, не побыв со мной. Если это так, то они еще раз ошиблись в Люсе. Получив с таким запозданием открытку, я запросил телеграммой подтверждение (оно было опять в виде цитаты из Пушкина). Наконец, 23 октября я вышел из больницы. Люся встретила меня фразой: "Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой" - из "Фауста" Г°те, памятный для нас эпиграф к "Размышлениям".

За два дня до этого Люсю вызвали в ОВИР для заполнения документов, а 25-го нам сообщили, что Люсе разрешена поездка!

Оставалось еще одно "сражение". Начальник Горьковского ОВИРа Гусева и присутствовавший в кабинете представитель МВД заявили, что Люся должна уехать через 2 дня. Люся отказалась - она не могла уехать, не побыв со мной хотя бы месяц после 6 месяцев разлуки, не убедившись, что я оправился после голодовки. Никто из нас не мог знать, "какая нам разлука предстоит"; Люсе предстояла, быть может, опасная операция. Возникла резкая перепалка. Представитель МВД - не помню его фамилии - угрожал, что Люся вообще не уедет. Люся написала заявление. А на следующий день Гусева сообщила, что разрешена отсрочка выезда на 1 месяц. Она явно была потрясена - видимо, ей никогда не приходилось иметь дело ни с такой уверенной твердостью, ни с такой "уступчивостью" начальства.

Итак, трехлетняя наша борьба за Люсину поездку завершилась победой (сейчас я думаю, что эта победа предопределила в какой-то мере и многое дальнейшее - в том числе наше возвращение в Москву через год). Впервые за долгое время у меня возникло ощущение психологического комфорта - я считал, что сделал все, что от меня зависело.

Правда, полного удовлетворения собой не было и тогда - меня мучила мысль, что в последние дни перед выходом из больницы я передал одному из больных записку на волю с просьбой отнести ее в Москве по указанному мною адресу и тем безответственно и без всякой пользы подвел его. Больной как раз выписывался и должен был на несколько дней поехать в Москву; он согласился взять мою записку и беспрепятственно вынес ее из больницы, но я почти уверен, что наши контакты были "засечены" бдительно наблюдавшими за мной гебистами (фактически передача записки осуществлялась следующим образом: мы, разговаривая, на секунду вышли из поля наблюдения гебиста, и я незаметно сунул больному записку, но наше поведение вызвало, как мне кажется, подозрение гебиста, так как он - в отличие от некоторых других аналогичных моих попыток, иногда успешных, с другими расположенными ко мне больными - понял, что мы сознательно ускользнули от его взгляда).

Я не знаю, какие неприятности были потом у этого пытавшегося помочь мне человека - может, большие и длительные, вплоть до увольнения с работы. Я глубоко благодарен ему и чувствую себя перед ним очень виноватым. На всякий случай не называю его фамилии. Единственное мое оправдание: "На войне как на войне".

Что же касается ощущения, что я сделал все от меня зависящее, то его хватило ненадолго. Жизнь продолжалась!

Люся уехала в Москву 25 ноября. 2 декабря в Италии она увидела Алешу и Рему - они ее там встречали, а еще через 5 дней, 7 декабря, встретилась с остальными в США. 13 января 1986 года Люсе была произведена операция на открытом сердце с установкой 6 шунтов (байпассов). 2 июня Люся вернулась в СССР, 4 июня - в Горький. В этих нескольких строчках - потрясающие события нашей жизни.

В декабре 1985 года, вскоре после приезда, Люсе сделали в бостонском госпитале Масс-Дженерал трудное и относительно опасное исследование зондирование сердечных сосудов, и, хотя результаты были далеко не хорошими, ее лечащий врач доктор Хаттер еще несколько недель пробовал, как это принято сейчас в США, применить консервативные методы лечения и лишь в январе, совместно с руководителем кардиологического отделения доктором Остином и кардиохирургом доктором Эйкинсом, назначил ей операцию шунтирования. За эти недели, однако, в прессе были напечатаны поспешные сообщения, что Елене Боннэр не требуется операция и даже что, "видимо, она умышленно завышала тяжесть своих заболеваний, чтобы добиться поездки за рубеж"! Как тут не вспомнить о "руке Москвы" (я пишу это вполне серьезно).

Операция была произведена в Масс-Дженерал доктором Эйкинсом. По данным зондирования врачи предполагали, что Люсе потребуется три-четыре байпасса, фактически потребовалось шесть, что означало большое усложнение и без того крайне тяжелой операции (в США немного людей с таким числом байпассов; есть ли они в СССР, где вообще очень редко делают шунтирование, я не знаю).

О том, что Люсе проведено шунтирование, мне сообщила по телефону Таня 14 января. Лишь постепенно, задним числом - из Люсиных писем, из ее рассказов по приезде - я понял, какая это безумно тяжелая, хочется сказать нечеловеческая, и опасная операция - и тем не менее необходимая, спасительная.

Операция производится с глубокой гипотермией, с отключением сердца (у Люси длительность этой фазы была близка к предельной). Более полутора суток Люся находилась в бессознательном состоянии. Очень труден также - и физически, и психологически - послеоперационный период; у Люси он был осложнен перикардитом и плевритом.

Люсины тяжелые проблемы с болезнью ног (сужение бедренных артерий, возможно инициированное ее контузией) остались неразрешенными, хотя ей делали операцию ангиопластики. Более кардинальная операция пересадки вен не могла быть осуществлена, так как одна вена бедра была использована для шунтирования, а другая может еще понадобиться для повторного шунтирования (страшно об этом даже подумать). До глаз дело вообще не дошло.

Почти каждого такая медицинская "программа", как у Люси в эти 6 месяцев, могла бы поглотить полностью. Люся же сделала многое другое.

Она написала целую книгу (на русском языке "Пост-скриптум", английские редакторы придумали название "Alone Together", русский перевод, по-видимому, "Одни вдвоем"; мы с Люсей сначала очень огорчались, но говорят, для английского уха оно звучит хорошо). Я уже писал, что Люся - не новичок в литературной работе. Она пишет быстро, по наитию, в "импровизаторском" стиле. Характерно, что обычно у нее лучшим является именно первый вариант фразы или даже целого рассказа (у меня так никогда не получается). По-видимому, то эмоциональное состояние, в котором находилась Люся, способствовало ее работе. По большинству известных мне отзывов - и зарубежных, и здешних - книга удалась.

Люся объехала почти все главные американские университеты, много выступала, встречалась со многими политическими деятелями. В особенности оказались важны ее выступления в Национальной Академии наук США и в Конгрессе США (последнее выступление кажется мне не только удачным по форме, но и концептуально существенным). Вся эта ее деятельность, возможно, была одним из факторов, способствовавших нашему освобождению в декабре 1986 года. В числе мыслей, которые она пыталась распространить, - следует сосредоточить усилия в мою защиту на прекращении депортации, а не на борьбе за выезд.

Годы, проведенные мной в Горьком, ознаменовались важными событиями в физике высоких энергий: возникла надежда, что теория так называемых "струн", разрабатывавшаяся ряд лет небольшой группой энтузиастов, может стать адекватным описанием всех известных взаимодействий и полей, а может даже вообще описанием "всего на свете" - всех основных физических закономерностей (по-английски TOE - Theory of Everything).

Следует отметить, что теория струн (так же как входящая в нее в качестве составной части концепция суперсимметрии) не имеет (пока?) экспериментального подтверждения, поэтому отношение к этой теории не вполне однозначно: некоторые вообще считают ее заблуждением, некоторые разрабатывают "на всякий случай" параллельные идейно близкие варианты ("мембраны", теории типа Калуцы-Клейна, теории с высшими спинами и др. - не буду пояснять, что это такое). Я считаю, что теория струн является прообразом более хитроумной теории, а в самом лучшем (вполне вероятном) случае - правильной, адекватной теорией для большого (очень большого!) круга фактов. Что же касается ТОЕ, то я думаю (вероятно, тут лучше говорить о вере), что путь познания основных физических законов природы никогда не будет иметь конца, всегда каждая физическая теория будет иметь ограниченную область применимости, и выход за пределы этой области потребует обобщения основных понятий и основных идей. Так было до сих пор - впрочем, это само по себе еще ничего не доказывает.

Не буду рассказывать историю теории струн (хотя она удивительно интересна и драматична) и называть имена ее создателей, постараюсь лишь дать приблизительное представление об основной идее. В отличие от известной уже более 50 лет квантовой теории поля, в которой частицы считаются точечными, струна - протяженный, а именно линейный объект, хотя и очень малых размеров. Струны могут быть "открытыми" (нечто вроде маленького червячка) или замкнутыми (в виде колечка), эти формы превращаются друг в друга, струны также отпочковываются или сливаются друг с другом. Струны обладают свойством натяжения. Пространство же считается лишенным первичных динамических свойств и приобретает их лишь в результате взаимодействия со струнами. Т. е. теория струн является, на новом уровне, реализацией моей старой идеи об индуцированной гравитации! Не могу этим не гордиться. Непротиворечивая квантовая теория струн может быть сформулирована лишь в пространстве с большим числом измерений, чем известно из повседневной жизни и существующих экспериментов. Дополнительные измерения считаются замкнутыми сами на себя ("компактифицированными"), образуя в каждой точке известного нам трехмерного пространства нечто вроде многомерной сферы или другой замкнутой поверхности. Чтобы представить себе это наглядно, используем "игрушечную", как говорят в США, модель - пространство с одним основным и одним компактифицированным в виде колечка измерением. Такое пространство будет представлять собой длинную тонкую трубочку. Масштаб компактифицированного пространства в теории струн считается очень маленьким (порядка 10-33 см - 10-32 см). Для всех процессов с большим характерным масштабом компактифицированные измерения никак не будут проявляться (размеры атома порядка 10-8 см, атомного ядра 10-12 см, протона 10-13 см; в опытах на самых больших современных ускорителях "прощупываются" масштабы порядка 10-15 - 10-18 см).

Я поставил своей задачей изучить теорию струн и примыкающие теории, а также изучить теоретические работы на стыке космологии и физики высоких энергий. Я не очень надеюсь на личный творческий успех, но понимать сущность того, что, возможно, является очередной революцией в физике - должен стремиться!!!

В декабре 1985-го - мае 1986 года я усиленно занимался этим; к сожалению, наличие серьезных пробелов в моих знаниях помешало мне достичь желаемой цели. Я старался в этот период не отвлекаться ни на что постороннее, в частности совсем не слушал западного радио. Это привело меня к крупным промахам, о чем я пишу ниже.

ГЛАВА 2

Вновь Москва. Форум и принцип "пакета"

23-го утром мы вышли на перрон Ярославского вокзала, запруженного толпой корреспондентов всех стран мира (как потом оказалось, там были и советские). Около 40 минут я медленно продвигался к машине в этой толпе (Люся оказалась отрезанной от меня) - ослепляемый сотнями фотовспышек, отвечая на непрерывные беглые вопросы в подставляемые к моему рту микрофоны. Это неформальное интервью было прообразом многих последующих, а вся обстановка - как бы "моделью" или предвестником ожидающей нас беспокойной жизни. Я говорил об узниках совести, призывая к их освобождению и называя много имен, о необходимости вывода советских войск из Афганистана, о своем отношении к СОИ и к принципу "пакета" (ниже, в связи с Форумом, я объясню все это подробней), о перестройке и гласности и о противоречивости и сложности этих процессов.

В конце декабря и в январе (с меньшей интенсивностью и в последующие месяцы) я давал интервью газетам, журналам и телекомпаниям Англии, Бельгии, Греции, Индии, Италии, Испании, Канады, Нидерландов, Норвегии, Швеции, Финляндии, ФРГ, Югославии, Японии и других стран - по нескольку раз в день. Особенно запомнилось телеинтервью с прямой трансляцией через спутник из студии "Останкино" - вся эта космическая супертехника, множество экранов с твоим странно-чужим лицом на фоне голубого неба и самое страшное - "черная дыра" телекамеры. В первой такой передаче переводчиком был Алик Гольдфарб когда-то переводивший пресс-конференции на Чкалова. Сама возможность таких передач поражала - как примета нового времени "гласности".

На меня и на Люсю легла в эти первые месяцы почти непереносимая нагрузка но делать нечего, приходилось тянуть... Наша жизнь в Москве. Подготовка в письменной форме ответов почти к каждому большому интервью, иначе я не умею, печатанье их Люсей. В доме непрерывно люди - а мы так хотим остаться вдвоем, у Люси заботы по кухне - и не на двоих, как в Горьком, а на целую ораву. В 2 часа ночи Люся с ее инфарктами и байпассами моет полы на лестничной клетке - в доме самообслуживание! - а я опять что-то спешно пишу на завтра. Кроме интервью, еще масса всяких дел: письмо Горбачеву, о котором я пишу ниже, предисловие к книге Марченко, напряженная работа подготовки к Форуму и люди, люди, люди - друзья, знакомые, просто желающие познакомиться, желающие уехать из страны, иностранцы, приехавшие в Москву и считающие своим долгом посетить Сахарова, послы всех европейских стран, посещающие Сахарова по поручению своих правительств, каждый день сумасшедшие, во время и после Форума - очень многие западные участники. Когда началось массовое освобождение политзаключенных, о чем я пишу ниже, Люся стала вести списки освобожденных, сообщая о новых освобожденных в агентства (естественно, сразу в два-три), а также сообщая о запинках на этом пути. Инкоры же - или радиокомментаторы - многое перевирают, и вот уже вместо сообщения Люси о голодовке Миколы Руденко с требованием ответить о судьбе забранного у него на обыске писательского архива мы слышим по западному радио, что академик Сахаров сообщил о голодовке Руденко с требованием эмиграции, а супруга лауреата заявила, что это дело якобы показывает обратную сторону политики кремлевских руководителей - слова, которых она не говорила и не могла сказать, это не ее стиль, мягко говоря. Подобная путаница почти каждый день, очень искажались мои высказывания по СОИ.

Таковы будни нашей жизни. Может, у меня мания величия, но мне хочется надеяться, что все же это не вовсе бесполезная суета и не игра в свои ворота, а оказывает - пусть с очень малым КПД - реальное воздействие на два ключевых дела: освобождение узников совести и сохранение мира и разоружение.

Итак, интервью первых месяцев... Во всех бесчисленных интервью декабря и января я постоянно повторял, что критерием глубины, подлинности и необратимости демократических преобразований в стране является полное освобождение узников совести, что противоречивость существующей ситуации разительно отражается в том, что люди, выступавшие за гласность, продолжают оставаться в заключении в эпоху гласности. Обычно я называл в своих интервью несколько (5-12) фамилий людей, дела которых были мне хорошо известны.

В середине января появились первые признаки того, что многие узники совести будут освобождены (интервью советского представителя в Вене и др.). Одновременно возникло опасение, что этот процесс будет далеко не таким, как мы все мечтали, - не полным и не безусловным освобождением. Я помнил также о своих беседах с прокурором Андреевым и Марчуком, они говорили о необходимости "отказа от антиобщественной деятельности".

Я решил написать М. С. Горбачеву еще одно письмо, в котором высказал свои мысли и опасения. В этом письме я, в частности, писал: "Без амнистии невозможен решающий нравственный поворот в нашей стране, который преодолеет "инерцию страха" (я использовал название известной книги В. Турчина), инерцию равнодушия и двоемыслия. Конечно, только амнистии для этого недостаточно. ... Я буду с Вами откровенен. Нельзя полностью передоверять это дело тем ведомствам, которые до сих пор осуществляли или санкционировали беззакония и несправедливость (КГБ, прокуратура, суд, органы МВД). ...Будет очень плохо, если все сведется к вымоганию покаяний и отказов от так называемой "антиобщественной деятельности", защите чести мундира упомянутых мною ведомств. ...Мне кажется целесообразным созыв специального совещания при ЦК КПСС по вопросам амнистии, возможно с приглашением на него представителей движения за права человека в СССР, представителей творческой и научной интеллигенции" (я назвал несколько имен: Каллистратова С. В., Богораз Л. И., Гефтер М. Я., Ковалев С. А.).

Ответа на это письмо я не получил.

Между тем долгожданный процесс массового освобождения узников совести начался. Сейчас, когда я пишу эти строки (апрель 1987), освобождено около 160 человек. Много это или мало? По сравнению с тем, что происходило до сих пор (освобожденных и обмененных можно пересчитать по пальцам), по сравнению с самыми пылкими нашими мечтами - очень много, невероятно много. Но это только 20-35% общего числа узников. (Дополнение, ноябрь 1988 г. Сейчас освобождено большинство известных узников совести. Лиц, известных мне по фамилиям, в заключении осталось лишь несколько человек. Но все еще многие не известные мне узники совести находятся в психиатрических больницах и в заключении по неправомерным обвинениям - таким, как отказ верующих от службы в армии, незаконный переход границы, фальсифицированные уголовные обвинения и др.) Принципиально важно: это - НЕ безусловное освобождение узников совести, не амнистия. Тем более это - не реабилитация, которая подразумевает признание несправедливости осуждения1. Мои опасения оправдались. Судьба каждого из заключенных рассматривается индивидуально, причем от каждого власти требуют письменного заявления с отказом от якобы противозаконной деятельности. Т. е. люди должны "покупать" себе свободу, как бы (косвенно) признавая себя виновными (а ведь многие могли это сделать много раньше - на следствии и на суде - но отказались). То, что фактически часто можно было написать ничего не содержащую бумажку, существенно для данного лица, но не меняет дела в принципе. А совершившие несправедливое, противоправное действие власти полностью сохраняют "честь мундира". Официально все это называется помилованием. Никаких гарантий от повторения беззакония при таком освобождении не возникает, моральное и политическое значение смелого, на самом деле, шага властей в значительной степени теряется как внутри страны, так и в международном плане. Возможно, такая процедура есть результат компромисса в высших сферах (скажем, Горбачева и КГБ, от поддержки которого многое зависит; а может, Горбачева просто обманули? или он сам не понимает чего-то?). Компромисс проявляется и на местах: как я писал, заключенные часто имеют некоторую свободу в выборе "условных" формулировок. Много лучше и легче от этого не становится. Но на большее в ближайшее время, видимо, рассчитывать не приходится.

В эти недели я, Люся, Софья Васильевна Каллистратова, разделяющая нашу оценку реальной ситуации, предприняли ряд усилий, чтобы разъяснить ее стоящим перед выбором заключенным, облегчить им этот выбор. Мы всей душой хотим свободы и счастья всем узникам совести. Широкое освобождение даже в таком урезанном виде имеет огромное значение. Наши инициативы, однако, далеко не всеми одобрялись. Однажды, в первых числах февраля, к нам приехали Лариса Богораз и Боря Альтшулер. Произошел трудный, мучительный разговор. Нам пришлось выслушать обвинения в соглашательстве, толкании людей на капитуляцию, которая будет трагедией всей их дальнейшей жизни. В еще более острой форме те же обвинения были предъявлены Софье Васильевне. Очень тяжело слышать такое от глубоко уважаемых нами с Люсей людей, близких нам по взглядам и нравственной позиции. Но в той объективно непростой ситуации, в которой мы все оказались, возникновение подобных расхождений неизбежно. Все же, мне кажется, эти расхождения носят временный характер, уже сейчас они несколько смягчились.

О некоторых событиях и встречах первых месяцев в Москве.

В первых числах января я дал интервью советской прессе, а именно "Литературной газете". Интервью, однако, не было напечатано. Произошло все это так. 30 декабря после семинара в ФИАНе ко мне подошли два корреспондента "Литературной газеты" - Олег Мороз (тот самый, которого мне "сватал" Виталий Лазаревич Гинзбург за два месяца до этого) и Юрий Рост, известный фотокорреспондент. Они попросили разрешения прийти домой и взять интервью. Подумав несколько минут, я согласился с условием, что мне будет предоставлен на подпись окончательный, согласованный со всеми инстанциями текст, возможно с некоторыми сокращениями и исправлениями. Если я найду их приемлемыми, я подпишу интервью и после этого оно уже без всяких изменений пойдет в печать, в противном же случае вообще ничего не должно публиковаться. Только такая форма ограждала меня от возможных искажений моей позиции. Мороз и Рост согласились и тут же дали мне бумажку с предварительными вопросами. В первый день нового года, когда все нормальные люди отдыхают после новогодней попойки, я усиленно работал над этими не простыми для меня вопросами, а Люся печатала и редактировала (как мы это обычно делаем). Вопросы были в основном те же, что и у инкоров, и мои ответы тоже были такие же (Афганистан, узники совести, принцип "пакета", ядерные испытания), но хотелось для дебюта в советской прессе быть особенно ясным и логичным.

Вечером 30 декабря мне предстоял телемост, я спешил и согласился с предложением Роста и Мороза, что они подвезут меня в своей машине. Разговаривая между собой, они упомянули с уважением какого-то Яковлева и, обращаясь ко мне, заметили: "Не беспокойтесь, это не тот, которого вы, кажется, побили". Я подтвердил, что действительно побил. Эти молодые люди были в неслужебном общении, по-видимому, похожи на многих других известных мне московских интеллигентов - западное радио, во всяком случае, они регулярно слушали. Первый вариант интервью Мороз и Рост записали 3 января (задав несколько дополнительных вопросов), затем в течение января приходили еще два или три раза. Они сделали кое-какие приемлемые для меня изменения и сокращения и добавили еще три-четыре вопроса, в тексте которых содержалась полемика с моими наиболее острыми ответами. Мороз и Рост рассказали, что интервью одобрили редакторы отделов, но не одобрил главный редактор Чаковский, и теперь оно проходит все более и более высокие инстанции, дойдя до "предпоследней" ступени (намекалось, что это - Лигачев, последняя верхняя - ступень была бы Горбачев). При последней встрече они сказали, что публикация интервью откладывается на неопределенное время, во всяком случае до январского пленума, "на котором многое должно решиться". На самом деле интервью просто не было напечатано. До такого уровня гласность не распространилась. А жаль. Появление моего интервью в советской прессе было бы крупным событием "перестройки" - с учетом того, что я в своих ответах не пошел ради "проходимости" по пути самоцензуры.

Хотя интервью и не пошло, но некоторый профит мы от него все же имели. Люся написала от моего имени, а я подписал, письмо корреспонденту "Литературной газеты" Аркадию Ваксбергу (пишущему на моральные и юридические темы) о деле арестованного незадолго до того в Киеве человека и попросила Роста и Мороза передать письмо адресату. Библиотекарь Проценко был арестован по обвинению в составлении и хранении рукописи религиозно-исторического содержания, суд вернул дело на дорасследование, но оставил Проценко в следственной тюрьме. Ваксберг (не ссылаясь на меня) обратил внимание прокурора на это нарушение1, Проценко был освобожден, а затем дело в отношении него было прекращено.

Одним из главных вопросов всех интервью с иностранными корреспондентами и с "Литгазетой" было мое отношение к Горбачеву и к политике "перестройки". На самом деле, очень важно было выяснить все это прежде всего для самого себя, для нас с Люсей.

Еще в Горьком мы видели поразительные изменения в прессе, кино и телевидении. В той же "Литературной газете" в репортаже А. Ваксберга о пленуме Верховного суда можно было прочитать такие вещи, за "распространение" которых совсем недавно давались статьи 1901 или 70, - в том числе документальная справка, согласно которой на семидесяти процентах поступивших в Прокуратуру ходатайств о пересмотре судебного дела, получивших стандартную резолюцию "Оснований для пересмотра нет", отсутствует пометка о том, что дело затребовано - т. е. ответы Прокуратуры просто штамповались, или дело о 14 людях, сознавшихся в убийстве, осужденных и казненных, которые потом оказались полностью непричастными к преступлению, - т. е. их показания явно были даны в результате избиений или других пыток. Гласность действительно захватывает все новые области, и это производит сильнейшее впечатление, обнадеживает! Наибольшее развитие гласность получила в журналистике. Но опубликование какого-либо материала, информации или идеи не означает, что последуют реальные действия (сейчас еще в большей степени, чем в прежний период). Следует также сказать, что наиболее продвинутая область перестройки - гласность - тоже все еще имеет некоторые темы, остающиеся под запретом, такие как изложение неофициозных точек зрения в международной политике, критика крупных партийных руководителей - а министров уже можно! - большая часть статистических данных, судьба узников совести и др. (Добавление, декабрь 1988 г. Сейчас в ряде отношений гласность еще больше расширилась. Но одновременно появились новые принципиально важные ее ограничения. Большое беспокойство вызывает неполное и одностороннее освещение драматических событий в Азербайджане и Армении и некоторых других особо острых вопросов. Тут гласность, к сожалению, "буксует" - как раз в тех случаях, когда ее общественное значение могло бы быть особенно велико. В 1988 году повсеместно имели место ограничения в подписке на "перестроечные" издания, по-видимому в результате какого-то компромисса с антиперестроечными силами; сейчас острота этой проблемы несколько снизилась.) Наряду с гласностью чрезвычайно важны другие аспекты новой политики: в социальной области, в экономике - повышение самостоятельности предприятий, в децентрализации управления, в укреплении роли местных советских органов (которые сейчас оттеснены на задний план партийными органами). (Добавление, июль 1988 г. В июне состоялся пленум ЦК КПСС, специально посвященный реформе экономики - переходу на полный хозрасчет с отменой центрального планирования и лимитного - т. е. по определенным из центра лимитам - снабжения.)

Решения по этим вопросам, исполнение которых должно, конечно, проводиться постепенно, имеют огромное, принципиальное значение. Особенную роль играют намечающиеся изменения системы выдвижения кадров и выборов на партийные, советские и хозяйственные руководящие должности (доклад Горбачева на январском пленуме, его идеи пока не отражены в каких-либо решениях). На январском пленуме говорилось о планах реформы Уголовного кодекса и другого законодательства. Новое также есть в международной политике - я потом буду говорить об этом подробней. В целом следует сказать, что реальных, а не словесных проявлений новой политики все еще мало. В них еще сильней, чем в области гласности, проявилась известная незавершенность, половинчатость, даже определенная противоречивость политики. Например, важный закон об индивидуальной трудовой деятельности (ИТД) сформулирован очень робко, неопределенно, в нем совершенно не предусмотрены меры активного стимулирования, очень ограничен круг лиц, которые могут заниматься ИТД, много других ограничений. Почти одновременно с законом о ИТД принят другой закон - о так называемых нетрудовых доходах, фактически, вопреки названию, дающий возможность преследовать именно за ИТД. В первые месяцы после принятия закона о нетрудовых доходах было множество случаев абсолютно нелепого его применения. О противоречивости и неполноте процесса освобождения узников совести я уже писал - это меня особенно беспокоит. Одновременно с принятием закона о кооперации Министерство финансов установило столь высокий уровень налогов (до 90% дохода), что фактически это сделало развитие кооперации невозможным. Важнейший закон о государственном предприятии не содержит четких гарантий самостоятельности предприятий в планировании и в финансовой области (в особенности, в использовании дохода). Что я безоговорочно поддерживаю - это борьбу с пьянством, этим жестоким бедствием нашего народа. Жизнь, однако, выявила, что и здесь было много непродуманного.

Какова же моя общая оценка? В 1985 году, слушая в больнице им. Семашко одно из первых выступлений Горбачева по телевизору, я сказал моим соседям по палате (гебистам - больше я ни с кем не мог тогда общаться): "Похоже, что нашей стране повезло - у нее появился умный руководитель". Я рассказал об этой своей оценке в декабрьском интервью-телемосте из студии в Останкино она отражает мою первую реакцию, в основном сохранившуюся с тех пор. Мне кажется, что Горбачев (как и Хрущев) - действительно незаурядный человек в том смысле, что он смог перейти невидимую грань "запретов", существующих в той среде, в которой протекала большая часть его карьеры. Чем же объяснить непоследовательность, половинчатость "новой политики"? Главная причина, как я думаю, в общей инерционности гигантской системы, в пассивном и активном сопротивлении бесчисленной армии бюрократических и идеологических болтунов - ведь при реальной "перестройке" большинство из них окажется не у дел. Горбачев в некоторых своих выступлениях говорил об этом бюрократическом сопротивлении - это звучало почти как крик о помощи. Но дело даже глубже. Старая система, при всех своих недостатках, работала. При переходе к новой системе неизбежны "переходные трудности" (из-за недостатка опыта работы по-новому, отсутствия кадров руководителей нового типа). И вообще: старая система создавала психологический комфорт, гарантированный, хотя и низкий, уровень жизни, а новая - кто знает! И последнее - не могу исключить, что и Горбачев, и его ближайшие сторонники сами еще не полностью свободны от предрассудков и догм той системы, которую они хотят перестроить.

Добавление 1988 г. Перестройка сложившейся в нашей стране административно-командной структуры экономики крайне сложна. Без развития рыночных отношений и элементов конкуренции неизбежно возникновение опасных диспропорций, инфляция и другие негативные явления. Фактически наша страна уже испытывает экономические трудности. Повсеместно ухудшилось снабжение населения продовольствием и промышленными товарами первой необходимости. У меня особое беспокойство вызывают "зигзаги" на пути демократизации. Создается впечатление, что Горбачев пытается овладеть контролем над политической ситуацией путем компромиссов с антиперестроечными силами, а также укрепляя свою личную власть недемократическими реформами политической системы. И то, и другое чрезвычайно опасно! Демократизация невозможна без широкой общенародной инициативы. Но "верха" оказались к этому не готовы. Отражением этого явились, в частности, антиконституционные законы, направленные против свободы митингов и демонстраций. Все это вызывает у меня большую настороженность!

Таким образом, ситуация необычайно запутана и противоречива. Главная надежда - на постепенную смену всех кадров, на объективную необходимость "перестройки" для страны - ради преодоления застоя, на то, что "новое всегда побеждает старое" - знаменитые слова Сталина, их хорошо нам вдолбили в годы молодости.

В руках Горбачева четыре основных рычага: гласность (тут дело запущено и начинает уже раскручиваться самоходом), новая кадровая политика, новая международная политика с целью ослабления пресса гонки вооружений, общая демократизация. Во всех своих интервью на Запад в 1987 году и для "Литературки" я говорил, с разной степенью подробности и детализации, в духе этих мыслей. Кроме уже упомянутых телемостов (два с США, с Канадой и с ФРГ) мне особенно памятны хорошо получившееся интервью по телефону корреспонденту "Голоса Америки" Зоре Сафир, подробное интервью для итальянского телевидения по поводу выступления Горбачева на январском пленуме ЦК КПСС и интервью журналу "Шпигель". К последнему я также написал небольшое добавление в связи с неточностями в интервью Роя Медведева тому же журналу. В этом добавлении я сам, однако, допустил неточность. Дискутируя с Медведевым, я написал, что академик П. Л. Капица никогда не выступал в мою защиту во время ссылки в Горький. Мне передали со слов жены Петра Леонидовича, что им были написаны большое письмо на имя Андропова и телеграмма на имя Брежнева. Я ничего не знал до последнего времени об этих попытках П. Л. Капицы. Подробней я пишу об этом в "Воспоминаниях", глава 3-я второй части.

Моя позиция в отношении "перестройки" не всеми принимается, в том числе в диссидентских кругах здесь и в эмигрантских на Западе. В одной из издающихся в США на русском языке газет появилась статья под примечательным заголовком: "Прощеный раб помогает своему хозяину" (этот образ, видимо, возник в результате моего рассказа о пьесе Радзинского, о которой я писал выше, правда автор статьи ухитрился перепутать Лунина с Лениным). Больше огорчила меня переданная на Запад статья Мальвы Ланда - об этом мужественном и честном человеке я не раз писал в книге "Воспоминания". Грустно, но что поделаешь! Надеюсь, что и это недоразумение разрешится, как и описанное выше с Ларой и Борей.

Как я уже писал, в первые месяцы после возвращения из Горького нас посетили послы большинства западных стран. Принимали мы их, так же как других гостей, в комнате Руфи Григорьевны (самой просторной в квартире, но сильно нуждавшейся в ремонте после семи лет безнадзорности). Люся устраивала вполне приличный, на мой взгляд, чай-кофе с печеньем.

Очень интересной и содержательной была встреча с группой государственных деятелей США - с Киссинджером, Киркпатрик, Вэнсом, Брауном и другими. Мои собеседники произвели на меня сильное впечатление - это несомненно острые, умные, четкие во взглядах и позициях люди, далеко не "беззубые". Сам факт их визита ко мне был нетривиальным проявлением уважения ко мне и к моему международному авторитету. Они, в основном, спрашивали и слушали меня - а я пытался наиболее четко выразить свою позицию в вопросах о горбачевской "перестройке" и о том, как к этому следует подходить Западу, о разоружении, о СОИ, о правах человека и гласности (большая часть всего этого потом вошла в мои выступления на Форуме). Одна из основных мыслей, которую я защищал в беседе, следующая: Запад жизненно заинтересован в том, чтобы СССР стал открытым и демократическим обществом, с нормально развивающейся экономикой, социальной и культурной жизнью. Именно с этим были связаны многие вопросы гостей. Киссинджер, в частности, очень четко и откровенно сформулировал свой вопрос: "Не существует ли такой опасности, что СССР осуществит демократические преобразования, возникнут условия для ускорения его научно-технического развития, экономика окрепнет, а затем он вновь усилит экспансионистскую направленность своей внешней политики и на новом уровне развития будет представлять еще большую опасность для мира во всем мире?" Я использовал кавычки, но на самом деле это вольный пересказ по памяти. Аналогичные, близкие по смыслу вопросы поставили Вэнс, Браун и другие гости. Я ответил, что вопрос, конечно, очень серьезный, но, по моему убеждению, следует опасаться не нормального развития в СССР открытого и стабильного общества с мощной, в основном мирной, экономикой, а потери мировой стабильности и одностороннего военно-промышленного развития закрытого, экспансионистского общества.

Дополнение 1988 г. Отвечая на аналогичные вопросы сейчас, я считаю необходимым подчеркивать, что Запад должен активно поддерживать процессы перестройки, широко сотрудничая с СССР в вопросах разоружения, экономики, науки и культуры. Но эта поддержка должна осуществляться "с открытыми глазами", не безусловно. Антиперестроечные силы должны понимать, что любой их успех, любое отступление перестройки одновременно будет означать срыв поддержки Запада. Это уточнение позиции отражает мою озабоченность "зигзагами" перестройки.

Браун и Вэнс также сформулировали вопросы, относящиеся к проблеме СОИ. На мой контрвопрос, санкционирует ли Конгресс боевое развертывание системы СОИ, если СССР откажется от принципа "пакета" (подробней я разъясню суть проблемы ниже), мои гости с некоторой долей уверенности высказали мнение, что в изменившейся после отказа СССР от принципа "пакета" политической ситуации Конгресс не утвердит развертывания СОИ в космосе. Я говорил также об освобождении узников совести и свободе эмиграции. Особенно внимательно слушала и записывала эту часть беседы г-жа Джин Киркпатрик - она произвела на меня впечатление очень умной и твердой женщины.

Мы не пустили фототелекорреспондентов в дом, но разрешили им снимать на улице. Это было уменьшенное подобие встречи на вокзале, ламп-вспышек было почти столько же.

Люся к приезду американцев, кроме традиционного кофе, сделала свое "фирменное" блюдо - творожную ватрушку, она получилась удачно, гости, в том числе Джин Киркпатрик, вполне ее оценили. Генри Киссинджер сказал, что такую вкусную ватрушку делала когда-то в детстве его еврейская мама.

Другая встреча в конце января - начале февраля была с президентами американских университетов. Их приезд в Москву намечался давно, когда мы были еще в Горьком, и теперь состоялся в более нормальных обстоятельствах. Все они приехали в Москву по туристской визе на три дня и от нас направились в Вену на конференцию по правам человека. Вместе с ними в Москву приехал, тоже по туристской визе, Алеша - в качестве переводчика и, конечно, чтобы повидать нас. Это было большое событие для всех нас. Алеша уехал 9 лет назад, и все это время казалось, что он никогда уже не сможет приехать в СССР.

Его разрешение на поездку было получено в самый последний момент, после моих телеграмм в советское посольство в Вашингтоне и послу СССР в США Добрынину. На Восточном побережье США в эти дни был сильный снегопад, самолеты не летали по погодным условиям, и Алеше пришлось срочно добираться из Бостона в Нью-Йорк на арендованной машине. 8 часов он пробивался по шоссе, покрытому тридцатисантиметровым слоем снега!

Состоялись две большие беседы с президентами и, кроме того, еще очень содержательный разговор с Германом Фешбахом, в основном посвященный проблеме СОИ. Герман давно был другом наших детей, много помогал им. Люся встречалась с ним в США в 1979 г. и в 1985-1986 гг., а я был знаком с ним лишь заочно. Я давно хорошо знал его книгу "Математические методы теоретической физики" и совместную книгу с Вейскопфом по ядерной физике.

После отъезда президентов Алеша задержался еще на шесть дней. Он много и интересно рассказывал об американской жизни - она представала перед нами уже не в перспективе постороннего наблюдателя, а изнутри. Один из его рассказов - о том, как он, будучи аспирантом, во время каникул подрабатывал через бюро найма (не знаю точно, как это у них там называется). Он приходил каждый день к 6 утра, и уже через три - три с половиной часа кто-нибудь брал его на временную (однодневную) работу - подборщиком мусора, продавцом в магазине вместо заболевшего, грузчиком, маляром, штукатуром и т. п. Скоро его заметили (Алеша всегда любую работу делает быстро и на совесть, "выкладываясь", как работнику ему цены нет) и брали одним из первых, почти сразу, как он приходил. Средний дневной заработок при этом составлял вначале 29 долларов, а потом возрос до 35 долларов. Неплохо по советским нормам. Рассказывал также Алеша и о других сторонах американской жизни - о референдумах по разным спорным вопросам городского и штатного характера, об организации здравоохранения и образования и т. п.

Очень огорчил нас Алеша в последние дни симптомами нервного переутомления: сказались систематические перегрузки и почти беспрерывный стресс той жизни, которой он - и вообще наши дети - жил последние годы начиная с момента нашей ссылки в Горький, голодовки за выезд Лизы, Люсиного инфаркта, моих голодовок с известием о смерти в 1984 году, с фальшивками КГБ и беспрерывной борьбой за нас, с поездками по всему миру и кончая страшным волнением за Люсю во время операции на открытом сердце (на расстоянии мне было легче - я обо всем узнавал задним числом, а кое-что - вообще по ее приезде), и при этом Алеша всегда напряженно работал - над диссертацией, в офисе и по дому...

Приближался Люсин день рождения и Форум. По случаю первого приехал Эд Клайн с женой Джилл и дочкой Кэрол (также приехали приятельница Кэрол и ее друг). Я уже писал в "Воспоминаниях" об Эде, о его участии в издании "Хроники" и других правозащитных делах, о той неоценимой и постоянной помощи, которую он оказывал нашим детям. Люся много раз говорила мне, что наши дети просто погибли бы без этой помощи. С Эдом у наших детей и Люси давно крепкая дружба. Я тоже всегда считал его своим другом, заочным, так как не надеялся, что он и я когда-либо окажемся в Москве. Теперь это произошло. Мне кажется, что мы оба не разочаровались друг в друге. Что я еще дополнительно понял (или утвердился в мнении) - что Эд очень умный, тонкий и предельно деликатный человек. В первый же день его приезда я дал ему прочитать подготовленные к Форуму тексты моих выступлений. Одобрение Эда было очень важным для меня.

Так называемый "Форум за безъядерный мир, за международную безопасность" проходил в Москве 14-16 февраля 1987 г. Это было широко организованное, пропагандистское, в основном, мероприятие. Одним из "дирижеров" Форума был вице-президент АН СССР Евгений Павлович Велихов, он же пригласил участвовать меня.

Первый контакт с Велиховым был у меня в начале января. В Москву приехал итальянский физик Зикики с идеей организации "Мировой лаборатории" некоего международного многопрофильного научно-исследовательского центра, занимающегося десятью - тридцатью особо важными научными проблемами из разных областей науки, имеющими большое практическое или теоретическое значение. Не мне судить, хорош ли этот проект с точки зрения организации науки, нет ли во всем этом элемента рекламы или политиканства. Аналогия, которая мне приходит на ум, - это Сибирское отделение АН, организованное М. А. Лаврентьевым. Элемент рекламы там несомненно был, но в целом затея, кажется, себя оправдала (впрочем, тоже не мне судить). Среди проектов Зикики была работа по МТР - именно поэтому меня пригласили. В кабинете Велихова сидели Зикики, академик Кадомцев (один из руководителей работ по МТР, физик-теоретик) и переводчик. Кадомцев кратко, но содержательно рассказал о достижениях последних лет по управляемой термоядерной реакции и о существующих проектах; это было мне крайне интересно - ведь я с конца 60-х годов совершенно не следил за этими делами. Оказывается, имеется возможность создавать в "бублике" постоянный циркулярный ток с помощью соответствующим образом организованного высокочастотного поля, правда пока только при относительно низкой плотности плазмы (удачные эксперименты проведены в Японии). Существуют также способы непрерывной смены термоядерного горючего. Таким образом, "Токамак", по-видимому, избавляется от основного своего принципиального недостатка - импульсного режима работы.

Потом Зикики рассказал о своих проектах и обсуждал их с Велиховым. Я задавал вопросы, в основном воздерживаясь от высказывания своего мнения. В конце разговора я предложил Зикики посетить нас дома.

Велихов после встречи (которая происходила в Президиуме АН) подвез меня на своей машине, при этом впервые с ним возник разговор о предстоящем Форуме. Я в двух словах сказал о своем отрицательном отношении к принципу "пакета". Велихов заметил, что у него другая точка зрения, и предложил мне присутствовать на обсуждениях по вопросам разоружения, которые проводятся в узком составе с участием Сагдеева, Гольданского и Раушенбаха.

ГЛАВА 3

Новые обстоятельства, новые люди, новые обязательства

Продолжаю после двухлетнего перерыва. Постараюсь описать некоторые недавние события, не вошедшие в предыдущие главы, в том числе мое участие в значительнейшем событии последних лет - Съезде народных депутатов СССР.

Это было время больших изменений в общественном сознании во всей стране, во всех ее слоях. Я тоже на многое смотрю несколько иначе, чем два года назад, даже чем полгода назад.

В июле - августе 1987 года мы (Люся, Руфь Григорьевна и я) провели месяц в Эстонии, в местечке Отепя. Галя Евтушенко имеет там дом и живет каждое лето, часть весны и осень. Она подыскала нам очень удобное жилье - две небольшие комнаты с кухней (в которой был баллонный газ). Вторая половина дома сдавалась другой семье, и еще одна дачница жила в сарайчике. Сами хозяева имели другой дом в нескольких кварталах от нас и еще ферму за городом, где жили родственники хозяйки. Я пишу обо всех этих подробностях, так как уже в них - образ жизни, который сильно отличается от того, с чем обычно встречаешься, скажем, в Подмосковье.

Я впервые был в Прибалтике, если не считать двух кратковременных приездов в Таллин на конференцию и в Вильнюс на суд Ковалева.

Южная часть Эстонии с ее многочисленными озерами и покрытыми лесом холмами очень красива. Мы собирали грибы и ягоды, Люся купалась в озерах и каждый день возила Руфь Григорьевну по окрестным местам. Это лето оказалось последним в жизни Руфи Григорьевны.

Но есть какое-то удовлетворение в том, что нам удалось провести его именно так - на природе, свободно и счастливо. И главное - вместе. Еще год назад это было бы невозможно.

В Эстонии нас поразил высокий - в особенности в сравнении с Европейской Россией - уровень жизни, организованности и хозяйственной активности. Мы приехали из Москвы на нашей новой машине. Уже само состояние дорог после разбитых, годами не ремонтированных дорог в соседней Псковщине производило потрясающее впечатление. Мы видели аккуратные домики-фермы, разбросанные на больших расстояниях друг от друга, крестьян, заготавливающих с помощью своей косилки корм для своих коров (их несколько на каждой ферме) и обрабатывающих поле с помощью своего трактора. На обочине дорог под небольшим навесом выставлены фляги со свежим молоком, специальные машины забирают их и доставляют на молокозавод.

В Эстонии нам часто приходилось слышать: мы больше и лучше работаем поэтому лучше живем. Это, конечно, только малая часть правды, лежащая на поверхности. Более глубокая и истинная причина - та, что социализм прошелся по этой земле своим катком поздней и с гораздо меньшей силой и последовательностью, имея для своей разрушительной работы меньше времени. В республиках, входивших в состав СССР с самого начала, гораздо глубже осуществился трагический процесс уничтожения, в том числе чисто физического, активных слоев крестьянства. Одновременно сильней произошло размежевание общества с выделением партийно-государственных бюрократических, паразитических по их сути, структур. Не случайно в этих "старых" республиках так медленно развиваются арендные, кооперативные и тем более частные формы хозяйства при почти не скрываемом противодействии местных партийных и государственных органов.

Сейчас именно Прибалтика дает всей стране пример общенародного движения за истинную, а не показную перестройку, за радикальное решение национальных проблем (идеи республиканского хозрасчета и Союзного договора).

Летом 87-го года в советской прессе впервые после 60-х годов в журнале "Театр" было опубликовано интервью со мной о постановке пьесы по повести Булгакова "Собачье сердце". Эта более или менее случайная для меня публикация привлекла большое внимание. К сожалению, я, хотя и видел корректуру, не настоял на устранении некоторых неудачных мест. Получилось, что я выражаю опасения, что в космос полетят люди с собачьими (погаными) сердцами. Такой банальной красивости я не говорил. На самом деле, можно было опасаться, что у власти встанут люди с нечеловеческими сердцами; реально же я сказал, что в театральной постановке чувствуется приближение 37-го года - чего Булгаков не мог предвидеть. Из произведений Булгакова я особенно люблю "Белую гвардию" ("Дни Турбиных"), не мыслю советской литературы без "Мастера и Маргариты". Многие другие произведения, в том числе "Собачье сердце", нравятся мне гораздо меньше.

Осенью 87-го года в "Московских новостях" было опубликовано второе мое интервью - о телевизионном фильме "Риск". Кажется, мне удалось там сказать что-то важное. Затем последовало интервью для тех же "Московских новостей", но уже общественно-политического характера. В нем я впервые упомянул о необходимости и возможности сокращения в 2 раза срока службы в армии. Эта идея была поддержана в многочисленных письмах в редакцию МН. Но в декабре 1987 г. моя статья для газеты "Аргументы и факты" (тоже в форме интервью), где я более развернуто пишу о проблемах разоружения, не была напечатана1.

В октябре 1987 года мы с Люсей опять оказались в Прибалтике, а именно в Вильнюсе, на узкой встрече ученых США (во главе с Пановским) и ученых из советской группы по проблемам разоружения во главе с Сагдеевым, которая была организована при Институте космических исследований. На этой встрече Пановский отстаивал идею о необходимости открытого проведения всех работ в области новейшей техники, которые по своим параметрам могут быть использованы для создания новых типов оружия (например, разработка лазеров с высокими характеристиками). При этом Пановский подчеркивал необходимость научного анализа для определения этих параметров.

В конце 1987 года я сделал два шага, противоречащих моему обычному принципу действовать индивидуально и не принимать на себя каких-либо административных обязанностей. Я потом сожалел об этих шагах.

Речь идет, во-первых, о моем согласии принять на себя обязанности председателя комиссии при Президиуме АН СССР по космомикрофизике. Реальные организаторы этой комиссии М. Ю. Хлопов и А. Д. Линде уверяли меня, что мои обязанности будут почетными, чисто формальными и не потребуют каких-либо усилий. Все, конечно, оказалось совсем не так. Все же что-то интересное, возможно, в этой деятельности будет - в частности, поддержка важных проектов, таких, например, как создание международной космической обсерватории и создание радиоинтерферометра с космической базой. Какое-то приближение к научной работе (что давно стало для меня недосягаемой мечтой) при этом, быть может, произойдет. Космомикрофизика - новая наука, возникшая на стыке ранней космологии и физики элементарных частиц; я писал в предыдущей книге об этом направлении, в возникновении которого я сыграл некоторую роль своей работой о барионной асимметрии Вселенной.

Более печальная история произошла с так называемым Международным фондом за выживание и развитие человечества. Организация Фонда - изобретение Велихова и, возможно, его сотрудника Рустема Хаирова. Велихов еще в дни Московского Форума (о котором я писал в главе 2) привлек к этому проекту Джерома Визнера, еще кого-то из иностранцев; состоялось несколько организационных совещаний в США и в Москве. Я узнал о проекте лишь в конце 1987 года от Визнера, приехавшего к нам домой уговаривать меня вступить в Фонд, затем эти уговоры продолжил Хаиров. Не вполне понимая, в основном чисто административно-финансовые, функции Фонда (так же как многих других фондов), я предполагал, что, войдя в Совет директоров, я наконец смогу реально способствовать проведению исследований и мероприятий в целях выживания человечества и устранения глобальных опасностей в духе развивавшихся мной на протяжении многих лет идей. Я рассматривал поэтому вступление в Фонд как логическое продолжение своей предыдущей деятельности. Это была большая ошибка. Частично она произошла из-за того, что Визнер и особенно Хаиров нарисовали передо мной вполне утопическую картину будущей работы Фонда и тех возможностей, которые возникнут при моем в нем участии.

13 и 14 января 1988 года прошли первые организационные заседания Совета директоров, а 15 января состоялась встреча с М. С. Горбачевым (заранее назначенная, что заставляло нас торопиться и скомкало весь организационный этап). На первом заседании Фонда выяснилось, что Визнер и Велихов набрали в состав Совета директоров 30 членов из разных стран - гораздо больше, чем первоначально предполагалось (вероятно, 4-5 членов было бы более чем достаточно). Такой Совет директоров с самого начала оказался крайне громоздким и неэффективным.

Хуже же всего, что у Фонда, по существу, не было задач, не дублирующих уже ведущиеся во всем мире работы по проблемам разоружения и экологии и другим глобальным проблемам. Сейчас, когда уже прошло более полутора лет с момента объявления Фонда, он все еще не нашел себе областей деятельности, которые оправдывали бы его громкое название и широковещательные заявления организаторов, сложную и дорогостоящую структуру. Провозглашенный международный характер деятельности Фонда и его организационной структуры не только не увеличил возможностей работы, но, наоборот, - крайне затруднил выбор и формулировку проектов, сделал работу более сложной, очень громоздкой и дорогостоящей.

Заседания Совета директоров должны происходить поочередно в СССР, США и в других странах, с привлечением экспертов, сотрудников аппарата Фонда и других лиц. Каждое такое заседание оказывается непомерно дорогим. В СССР, в США, в Швеции были организованы штаб-квартиры Фонда, с раздутым аппаратом, с огромными затратами на ремонт и оборудование штаб-квартир и на жилые квартиры сотрудников (я пишу о том, что мне известно по Москве). Исполнительный директор Фонда и часть сотрудников московской штаб-квартиры - иностранцы, им выплачивается большая зарплата в рублях и в конвертируемой валюте. Большая по советским масштабам зарплата выплачивается также советским сотрудникам. При выполнении проектов Фонда потребуются зарубежные командировки исполнителей. В целом, если попытаться дать оценку Фонда, отвлекаясь от частностей и некоторых немногих полезных, но недостаточно масштабных начинаний, он выглядит как типичная бюрократическая организация, работающая сама на себя (и на своих сотрудников).

Накануне первого заседания Фонда я написал шесть заявок на проекты и передал их исполнительному директору.

Вот темы этих проектов:

1. Исследование возможностей и последствий сокращения срока службы в армии СССР.

2. Подземное расположение ядерных реакторов атомных электро- и теплостанций.

3. Разработка условий договора об открытом проведении научных и конструкторских исследований, которые потенциально могут способствовать созданию особо опасных систем оружия (в соответствии с предложением Пановского).

4. Законодательное обеспечение свободы убеждений.

5. Законодательное обеспечение свободы выбора страны проживания.

6. Гуманизация пенитенциарной системы.

К сожалению, только три последние темы были приняты Советом директоров (далеко не сразу, причем и они до сих пор еще не оформлены в качестве проектов). В январе 1988 года я надеялся, что Фонд сможет повлиять на разработку новых законов о свободе убеждений, о свободе передвижения и о гуманизации пенитенциарной системы - как я думал, в результате сотрудничества исполнителей проектов с Институтом государства и права и другими учреждениями, занимающимися разработкой проектов законов. Эти надежды оказались несбыточными. Институт государства и права оказался на практике не имеющим прямого отношения к разработке окончательных вариантов законов, проникнуть в более высокие сферы, конечно, было нереально. Но колесо по пользующейся на Западе популярностью теме "прав человека" начало крутиться, вовлекая все новых и новых людей. Из-за догмы международного характера Фонда все три темы стали международными, и вместо участия в разработке законодательства работа по этим темам была переориентирована на сравнительное изучение законодательства и практики. Меня сделали председателем Комитета Фонда по правам человека, была организована Группа проекта (подразумевается проект Фонда по правам человека). Группа проекта содержит три подгруппы:

1. СССР и США по теме "свобода убеждений";

2. СССР и США по теме "свобода выбора страны проживания";

3. СССР, США, Швеция по пенитенциарной системе.

С советской стороны в Группу проекта вошли некоторые диссиденты, в том числе Сергей Ковалев и Борис Чернобыльский. То, что именно эти темы получили наибольшее развитие (хотя, в основном, пока формальное), связано с огромной заинтересованностью на Западе темой прав человека и желанием Велихова и Визнера сыграть на этом, используя мою личную популярность, и подправить таким образом дела Фонда, в особенности финансовые. Все это поставило меня в очень ложное положение, тем более что сейчас темы прав человека в их "классическом" варианте кажутся мне далеко не столь определяющими, как несколько лет назад. Появились новые возможности изменений в стране во многих областях, большинство узников совести освобождены, проблема эмиграции, оставаясь актуальной, стала менее острой и в какой-то степени двигается, в то же время многие проблемы, о которых мы ранее не смели и думать, вышли на первый план: национально-конституционное переустройство страны (в том числе многопартийная система) и весь комплекс национальных проблем, кардинальная экономическая реформа, реальное решение экологических проблем, социальные проблемы, судьба малообеспеченных людей, здравоохранение, образование. В качестве члена Совета директоров я не обязан следить за конкретной работой по проектам, в том числе за работой Группы проекта по правам человека. Но так как меня сделали также председателем Комитета по правам человека (я не уследил, как это произошло), определенные обязанности на мне лежат. Выполняю я их очень поверхностно, формально, на большее нет ни сил, ни желания. Я, быть может, виноват перед теми, кого вовлек в это дело, но что поделаешь.

15 января состоялась встреча Фонда с М. С. Горбачевым. Со стороны Фонда присутствовали директора, некоторые приглашенные Велиховым, Визнером и исполнительным директором Рольфом Бьернерстедом лица, в их числе Арманд Хаммер и Стоун, и некоторые работники аппарата Бьернерстеда.

Нас попросили подождать в комнате, соседней с той, где должно было проходить заседание. За пять минут до начала вышли Горбачев и сопровождающие его лица; он за руку поздоровался с собравшимися, обменявшись с некоторыми несколькими словами. Я сказал, что благодарен ему за вмешательство в судьбу мою и моей жены: "Я получил свободу, одновременно я чувствую возросшую ответственность. Свобода и ответственность неразделимы". Горбачев ответил: "Я очень рад, что вы связали эти два слова". Мы прошли в зал. После выступления Горбачева с краткими речами выступили Велихов, Визнер, некоторые "рядовые" директора (в их числе Лихачев и я) и некоторые приглашенные лица. Я в своем выступлении сказал, что значение Фонда связано с его независимостью от государственного аппарата какой-либо страны, от организаций и структур, преследующих частные цели. Я рассказал о предложенных мною темах (кроме подземного расположения ядерных реакторов - я не успел об этом упомянуть в выступлении, но после собрания подошел к Горбачеву и сказал отдельно). Центральным в моем выступлении был вопрос о сокращении срока службы в армии. Я передал Горбачеву составленный в декабре - январе по моей просьбе список еще оставшихся к тому времени в заключении, ссылке и психбольницах узников совести. К сожалению, этот список был составлен несколько небрежно и неудачно - отчасти по причине очень больших трудностей в получении достоверной информации, отчасти же в силу недостаточной серьезности тех бывших узников совести, кто этим занимался. По моему мнению, эта небольшая печальная история тоже является одним из проявлений внутренней дезориентированности их в новых условиях. В списке не было конкретных данных по делам указанных там лиц. Я в своем выступлении сказал, что у меня есть список, и послал его Горбачеву по кругу (нас рассадили вокруг большого мраморного стола в форме овала, в центре которого на уровне пола находилась великолепная цветочная ваза или клумба). Список оставил у себя сидевший недалеко от меня человек. Заметив мой изумленный взгляд, Горбачев сказал, что это его советник (я потом узнал, что его фамилия Фролов). Этот список был передан в Прокуратуру СССР. Нам несколько раз звонил по поводу списка заместитель Генерального прокурора Васильев. Возможно, список сыграл какую-то роль в судьбе некоторых освобожденных в 1988 году узников совести.

В конце собрания с речью выступил М. С. Горбачев. Кратко сказав о том значении, которое он придает Фонду как международной организации, созданной в духе принципов нового политического мышления, большую часть своего выступления он посвятил скрытой, иногда явной, дискуссии со мной (и с другими сторонниками более радикальной политики). Горбачев подчеркивал опасность спешки и перескакивания через необходимые промежуточные этапы. В связи с проектом сокращения срока службы в армии он сказал об опасности и бесполезности односторонних актов СССР в области разоружения, сославшись на недавний опыт моратория на проведение испытаний (по-моему, пример не убедителен; для анализа последствий такого гигантского, беспрецедентного шага, как двукратное сокращение срока службы в армии с последующим переходом к профессиональной армии, - аналогии вообще мало пригодны).

Это была моя первая личная встреча с М. С. Горбачевым. До этого я только говорил с ним по телефону в декабре 1986 года. Потом, в 1989 году, было еще несколько встреч, о которых я буду писать. Мое первое личное впечатление о Горбачеве было, в основном, благоприятным. Он показался мне умным и сдержанным человеком, находчивым в дискуссии. Линия Горбачева представлялась мне тогда последовательно либеральной, с постепенным качественным наращиванием реформ и демократии.

Конечно, я был не удовлетворен половинчатостью, иногда противоречивостью некоторых действий руководства и порочностью некоторых законов, например закона о нетрудовых доходах. Но я, в основном, относил это за счет ограничений, которые неизбежны для любого руководителя, в особенности реформатора, за счет "правил игры", присущих той среде, в которой делал свою карьеру и находился Горбачев. В целом я видел в Горбачеве инициатора и достойного лидера перестройки. Отношение Горбачева ко мне показалось мне уважительным и даже со скрытым оттенком личной симпатии. Ниже я буду писать о дальнейшей эволюции моих оценок политики и личности М. С. Горбачева.

Начало деятельности Фонда ознаменовалось неприятной историей - конфликтом между Хаировым и Бьернерстедом, начавшимся с необоснованного увольнения Бьернерстедом одной сотрудницы. Велихов принял сторону исполнительного директора, и Хаиров вынужден был уволиться.

Я был не удовлетворен Уставом Фонда и написал набросок альтернативного проекта, вероятно нереальный. Одним из пунктов там было предложение обязать директоров принять на себя пятьдесят процентов стоимости зарубежных поездок. Хотя все директора - люди с положением, имеющие определенный доход, на меня посмотрели как на сумасшедшего. (Я ранее всегда ездил в командировки, разумеется в пределах СССР, только за свой счет.) Я до сих пор думаю, что принятие моего предложения многое поставило бы на свои места. Кажется, у Фонда до сих пор нет Устава, принятого Советом директоров.

ГЛАВА 4

За рубеж

20 октября также, по совпадению, получил разрешение еще один относящийся ко мне вопрос - Политбюро ЦК КПСС отменило запрет на мои поездки за рубеж. В таком решении были крайне заинтересованы Велихов и другие руководители Фонда. Велихов дважды обращался к Горбачеву с письмами по этому поводу и наконец решился напомнить ему об этом лично во время приема президента Бразилии. Горбачев сказал, что вопрос будет поставлен на Политбюро. Но, вероятно, самое главное, что к этому времени по просьбе Велихова Юлий Борисович Харитон дал письменное поручительство за меня (кажется, он потом повторил его устно на заседании Политбюро 20 октября). Я не знаю, что именно написал Ю. Б. в своем поручительстве - то ли что я не могу знать ничего, что представляет интерес после 20 лет моего отстранения от секретных работ, то ли что я человек, которому безусловно можно доверять и который никогда ни при каких условиях не разгласит известных ему тайн. Во всяком случае, поручительство возымело свое действие. Это необычное действие Харитона безусловно было актом гражданской смелости и большого личного доверия ко мне.

6 ноября я впервые в своей жизни выехал за рубеж для участия в заседании Совета директоров Фонда. Меня также использовали для многочисленных выступлений на собраниях потенциальных или реальных донаторов1 Фонда. Визнер придавал особое значение такого рода деятельности. Фонд крайне нуждался в материальной поддержке (ведь он со своими дорогостоящими поездками через океан постоянно находится на грани банкротства) и не менее - в моральной поддержке. Мне многие говорили, что весь авторитет Фонда основывается на моем личном участии в нем. Было также много встреч по ранее полученным мною приглашениям, по моей инициативе и встреч с государственными деятелями. В эту первую поездку я поехал без Люси. Мы многократно ранее заявляли, что не претендуем на совместную поездку - чтобы не затруднять принятия решения обо мне. Сейчас мы не могли отступать от своих слов. Кроме того, Люсе было необходимо поработать над ее второй книгой. После моего отъезда несколько дней ей пришлось пробивать поездку правозащитной группы (Ковалева, Чернобыльского и др.). Сотрудники Московской конторы Фонда оказались совершенно неспособными к подобного рода несложной организационной деятельности.

Сразу по прибытии в Нью-Йорк, а затем в Бостон меня встретили толпы корреспондентов с лампами-вспышками и микрофонами. На пресс-конференции в Бостоне я говорил о противоречивом характере происходящих в нашей стране процессов, об августовских указах1, о дефектах реформы Конституции и выборной системы. Я также говорил о крымских татарах, о Нагорном Карабахе, об оставшихся в заключении узниках совести - Мейланове, Кукобаке (теперь они на свободе). Все эти темы потом вошли в большинство моих публичных выступлений в эту и следующую зарубежные поездки. На фондовых встречах я говорил о своих сомнениях относительно Фонда (выступая в Метрополитен-Музеум, я сравнил Фонд с многоножкой из известной притчи, у которой так много ног - я имел в виду директоров и аппарат - что она не знает, с какой ноги начать, и поэтому не может сдвинуться с места; к слову сказать, в Метрополитен в это время как раз проходила замечательная выставка Дега, и нам с Таней показали ее). Визнер был очень разочарован тем, что я недостаточно рекламирую Фонд. Но я не мог говорить не то, что думаю. Велихов и Визнер рассчитывали собрать несколько миллионов долларов, до 10. Собрали очень мало, менее миллиона, и я был, видимо, плохой приманкой для донаторов. Заседание Совета директоров тоже разочаровало меня. Там не было никаких ярких тем или обсуждений. Единственная новая тема - о создании устройства для уничтожения ракет с ядерными зарядами, если обнаружится, что они запущены по ошибке. Но это тема не для финансируемых Фондом исследовательских групп, а для дипломатов и научно-конструкторских бюро, занимающихся ракетами, их управлением и средствами связи с ними. На заседании был решен вопрос о создании Группы проекта для рассмотрения проблем свободы передвижения и свободы убеждений в СССР и США и пенитенциарной системы в СССР, США и Швеции. Как я уже писал, меня удручает сугубо академический характер этих работ в сочетании с торжественным преувеличением их значения. Может быть, я чего-то не понимаю? В моих встречах с государственными деятелями - Рейганом, Бушем (тогда вновь избранным президентом), Шульцем, Маргарет Тэтчер - тоже было много вопросов о правах человека. Похоже, что я пожинаю плоды собственной активности в семидесятые - восьмидесятые годы. Вполне законным был вопрос об условиях проведения в СССР международной конференции по правам человека. Этому, в основном, были посвящены встречи с Шульцем и Маргарет Тэтчер. Но эти встречи проходили до новых событий в СССР, в особенности до ареста членов комитета "Карабах". Правда, еще через полгода их освободили (до суда) из-под стражи. Эти изменения наглядно показывают противоречивость и малую предсказуемость происходящих в нашей стране процессов, необходимость осмотрительности, в особенности при принятии долгосрочных решений.

Рейган произвел на меня впечатление обаятельного человека. Я пытался говорить с ним о проблеме СОИ в широком аспекте проблем международной стратегической стабильности и общих перспектив разоружения. Мне кажется, что Рейган как-то отключался от моих аргументов и повторял то же самое, что он всегда говорит, - что СОИ сделает мир более безопасным. К сожалению, то же самое я услышал от Теллера. Я встречался с ним в день его юбилея. Минут тридцать мы поговорили с ним до начала торжественного заседания в огромном зале, где множество людей в парадных туалетах уже собрались за столиками, готовые слушать ораторов. Теллер сидел в глубоком мягком кресле в полумраке. Я сказал несколько слов о параллелях в нашей судьбе, о том уважении, которое я чувствую к нему за занимаемую им принципиальную позицию, вне зависимости от того, согласен я с ним или нет. Потом я это повторил в публичном выступлении другими словами. Теллер заговорил о ядерной энергетике - тут у нас не было разногласий, и мы быстро нашли общий язык. Я навел разговор на СОИ, поскольку именно ради выяснения глубинных основ его позиции в этом вопросе я приехал. Как я понял, основное, что им движет, - принципиальное, бескомпромиссное недоверие к СССР. Технические задачи всегда могут быть решены, если возникает настоятельная необходимость. Сейчас стала в повестку дня задача создания системы защиты от советских ракет, и она может и будет решена. Щит лучше, чем меч. За всем этим стоит подтекст: мы должны сделать такую защиту первыми - вы пытаетесь нас запутать, отвлечь в сторону, сбить с правильного пути и сами втихомолку делаете то же самое уже много лет. У меня уже не было времени отвечать нас позвали в зал. Теллеру было трудно идти, кто-то его поддерживал. В зале меня ждала Таня, она сказала: "У вас на выступление только 15 минут, иначе мы опоздаем на последний шаттл1". Я действительно уложился в 15 минут: 5 минут о судьбе и принципиальности, вспомнил, что Теллер поддерживал Сцилларда в вопросе о Хиросиме; 5 минут о роли идеи гарантированного взаимного уничтожения; 5 минут о военно-экономической и технической бесполезности СОИ, о том, что она только поднимает порог стратегической стабильности в сторону бЧльших масс оружия.

Я также сказал, что СОИ провоцирует переход неядерной войны в ядерную, что она увеличивает неопределенность стратегической и научно-технической ситуации и тем способствует возможности трагически опасных действий - от авантюризма или от отчаяния, что она затрудняет переговоры о разоружении. По окончании выступления Таня и Рема схватили меня под руки и буквально выволокли из зала. Я только успел попрощаться с Теллером и помахать рукой залу. Потом какая-то газета писала, что Сахарова уволокли приставленные к нему агенты КГБ. При выходе из зала меня приветствовал военный в парадной форме, весь в орденах и аксельбантах, пожелал успеха. Я чуть было не ответил ему тем же. Это был генерал Абрахамсон, руководитель программы СОИ.

При встрече с Бушем я говорил о том, как важно, если США примут доктрину отказа от применения ядерного оружия первыми. СССР при этом тоже должен будет подтвердить в законодательном, конституционном порядке свой прежний отказ. При этом возникнет гораздо большее доверие и создадутся предпосылки для достижения стратегического равновесия в области обычных вооружений. Сейчас наличие ядерного оружия, которое якобы может быть в случае необходимости применено первым, создает только иллюзию безопасности. Ядерная война - самоубийство человечества, и никто не решится ее начать, ведь ясно, что при вступлении на этот путь неизбежна эскалация, остановить ее будет невозможно. Нельзя угрожать тем, что никогда не будет применено. Но иллюзия ядерной безопасности от гарантированного уничтожения имеет и другую сторону. У Запада нет достаточного внимания к обычным вооружениям. Буш достал из кармана групповую семейную фотографию - люди разных поколений на каких-то скалах на берегу моря. Он сказал: "Вот гарантия того, что мы никогда не применим ядерное оружие первыми. Это - моя семья: жена, дети, внуки. Я не хочу, чтобы они погибли. Такого не хочет ни один человек на Земле". Я: "Но, если вы исходите из того, что не будете первыми применять ядерное оружие, об этом необходимо официально заявить, закрепить в законе". Буш промолчал.

Я не перечисляю всех других встреч и бесед в Вашингтоне и Нью-Йорке - их было много. Упомяну лишь беседу в Институте Кеннана, которую вел П. Реддавей.

Вторую часть своего срока пребывания в США я пытался избегать официальных встреч, поочередно жил в домах Тани-Ремы и Лизы-Алеши в Ньютоне и Вествуде (около Бостона), общался с детьми и внуками. Я впервые увидел дочь Лизы и Алеши Сашу. Она мне очень понравилась - живая, умная, смелая и в то же время ласковая. Появление Саши, напомню читателю, стало возможным в результате борьбы за приезд к мужу ее будущей мамы (можно ли так сказать? будущей ведь была Саша).

Я за эту вторую ("тихую") часть своего пребывания в США много работал над книгой - я надеюсь, что в какой-то мере приблизил ее затянувшийся выход в свет1. Встречался с людьми из Эмнести, дал им телеинтервью о смертной казни.

В это время вновь обострились азербайджанско-армянские проблемы. Начались погромы и насилия в Кировабаде2. Ситуация там была ужасающей - сотни женщин и детей скрывались в церкви, которую с трудом обороняли солдаты, вооруженные лишь (так писалось в сообщениях) саперными лопатками. Солдатам действительно было трудно, и вели они себя героически. Среди них были погибшие. Вскоре поступили сообщения о большом числе убитых армян. Как потом выяснилось, сообщения поступали от одного человека, не вполне точного и ответственного, скажем так. Но в Москву они поступали уже по разным каналам и выглядели как независимые и достоверные. Люся, поверив этим сообщениям (да и трудно было не поверить), передала по телефону их мне в США, и я использовал сообщенные цифры в телефонограмме Миттерану (он как раз приехал в Москву с официальным визитом, и я звонил ночью во французское посольство) и в публичном заявлении. Это была одна из нескольких допущенных мною в последние годы досадных ошибок. Конечно, не надо было, по крайней мере, использовать конкретные цифры.

В первые дни декабря в США приехал М. С. Горбачев. Он выступил на Генеральной Ассамблее с большой речью, в которой сообщил о решении советского правительства сократить свои вооруженные силы на 10% и вывести часть войск из Восточной Европы. Это, конечно, было необычайно важное заявление, акт большой государственной смелости. Вместе с тем я продолжаю думать и настаивать, что вполне возможно гораздо большее сокращение армии (с несравненно большими внешне- и внутриполитическими последствиями) - на 50%, причем реальное сокращение такого масштаба возможно лишь в результате уменьшения срока службы в армии.

Сегодня, когда я пишу эти строчки, поступило сообщение о том, что Верховный Совет принял решение отозвать из армии студентов, призванных со второго курса в прошлом году (в этом году уже не призывали)1. Это очень радостное известие. Среди демобилизованных будет мой племянник Ваня Рекубратский, сын Маши.

7 декабря, в дни пребывания Горбачева в США, произошло ужасное несчастье катастрофическое землетрясение в Армении, сопровождавшееся огромными человеческими жертвами и разрушениями. Горбачев прервал свою поездку и вскоре из Москвы вылетел в район бедствия.

В те же дни, а именно 8 декабря, я должен был по приглашению Миттерана лететь в Париж, на торжественную встречу, посвященную 40-летию Всеобщей Декларации прав человека. Я заранее, еще 7-го числа, узнав от Люси по телефону о землетрясении, написал обращение с призывом о международной помощи Армении, раздавал его корреспондентам в аэропортах и зачитывал на пресс-конференциях. Я прилетел в Париж утром 9 декабря (вместе с Эдом Клайном и его женой Джилл). Вечером туда же прилетела Люся из Москвы по приглашению жены президента Даниэль Миттеран. До ее приезда я успел дать краткое интервью в аэропорту, потом состоялась пресс-конференция в советском посольстве (я согласился на ее проведение еще в США, по телефону) и вечером телеинтервью по популярной французской телепрограмме Антенн-2. Еще в аэропорту меня встретила Ирина Алексеевна Иловайская-Альберти, редактор "Русской мысли". Люся ее знала еще с 1975 года и была с ней в очень хороших отношениях. Я познакомился с Ириной Алексеевной в США, куда она специально приезжала. Впоследствии, когда я узнал ее ближе, я тоже вполне оценил ее. Я пригласил Ирину Алексеевну присутствовать на пресс-конференции - она пошла туда, заметив, что впервые идет в советское посольство. На пресс-конференции я был в центре внимания, но кроме меня там был Бурлацкий и кто-то из его группы1 - они тоже приехали на 40-летие Всеобщей Декларации. Я говорил то же самое, что всегда, быть может даже чуть-чуть резче, чем обычно. Я говорил, что сотрудничество Запада с СССР должно вестись с открытыми глазами, с тем чтобы оно способствовало перестройке и поддерживало новые силы. Тут произошел такой эпизод. Бурлацкий, как бы резюмируя мое выступление, сказал, что Запад должен поддерживать перестройку всеми средствами безусловно. Мне пришлось перебить его и сказать, что смысл моего выступления прямо противоположный - никакой (долгосрочной) безусловной поддержки, только такая политика, при которой ясно, что поворот от перестройки будет означать конец сотрудничества Запада и нашей страны. Из группы Бурлацкого выступал какой-то медик и говорил страшные вещи про нашу педиатрию - большая детская смертность, отсутствие лекарств, хороших больниц, одноразовых шприцев и т. п. На пресс-конференции мне был задан вопрос об использовании в СССР психиатрии в политических целях. Отвечая на этот вопрос, я, в частности, обращаясь к редактору "Русской мысли" (в этой газете были по этому поводу напечатаны два письма Подрабинека), сказал, что в моей статье в сборнике "Иного не дано" есть неудачная формулировка: не имея точной и представительной статистики, я не должен был утверждать (основываясь лишь на личном впечатлении и личном опыте), что большинство людей, преследуемых по политическим причинам, не являются здоровыми. Эта моя фраза - ошибка.

На следующий день была большая официальная программа. Мы с Люсей имели содержательные, неформальные беседы с премьером Франции и президентом. Нас принимали как гостей Республики - так нам объяснили - с исполнением "Марсельезы" и великолепием церемониала. Трудно было сохранить достаточно важный вид, когда нас вели между двумя рядами гвардейцев в парадной форме, с обнаженными палашами, опущенными к нашим ногам. Основными темами бесед были - трагедия Армении и важность международной помощи, проблема Нагорного Карабаха, вопрос о судьбе иракских курдов. Последний вопрос мы считали необходимым обсуждать, так как знали, что Ирак направил часть своих военных сил, освободившихся после прекращения военных действий ирано-иракской войны, против курдов. В особенности нас волновали сообщения о применении против курдских деревень отравляющих веществ. Мы говорили о курдской проблеме во Франции, учитывая ее тесные связи с Ираком. Премьер-министр Рокар и президент Миттеран подтвердили, что правительство Франции озабочено событиями в иракском Курдистане. Правда, Рокар выражал сомнения в точности сообщений о применении отравляющих веществ (Миттеран - нет). Рокар сказал, что проблема является очень деликатной, затрагивает сложные международные отношения и интересы. Лидер иракских курдов Барзани-младший (сын известного в прошлом лидера) во время войны якобы сотрудничал с Ираном. Рокар и Миттеран заверили нас, что вопрос находится в центре внимания, уже принято (или готовится - не помню) решение о приостановке военной помощи Ираку. Что касается других санкций, то это дело очень сложное, неоднозначное по своим последствиям. Разговоры продолжались во время обеда у Миттерана и во время ужина после торжественной церемонии во дворце Шайо. На ужине я сидел с госпожой Даниэль Миттеран - она говорила о своих планах помощи жертвам землетрясения и беженцам армяно-азербайджанского конфликта. Люся сидела между Миттераном и Генеральным секретарем ООН Пересом де Куэльяром. Она пыталась использовать предоставившуюся ей возможность контакта с Генеральным секретарем ООН для разъяснения ему армяно-азербайджанских проблем. Переводчица находилась около меня, так что Люсе пришлось изъясняться по-английски самой, и она после мне сказала, что безумно устала за эти полтора часа. В конце ужина Перес де Куэльяр и Люся подошли к нашему столу, и Куэльяр сказал, что, если бы он знал об армянских проблемах то, что рассказала ему моя жена, он мог бы поставить эти вопросы перед Горбачевым во время их встреч в Нью-Йорке. Но он ничего не знал. Позже Алеша высказал некоторые сомнения относительно его незнания, так как незадолго до этого Генеральному секретарю были посланы армянскими организациями в США материалы о Нагорном Карабахе.

Еще до приезда Люси я вместе с Эдом и Джилл и приставленными ко мне сотрудниками французских сил безопасности совершил небольшую поездку по Парижу. Мы видели Собор Парижской богоматери, зашли внутрь. Это действительно удивительное создание человеческого труда и духа. Можно представить себе, что чувствовал человек XII или XIII века, входящий под эти великолепные, вознесенные ввысь своды, так отличающиеся от того, что окружает его в повседневной жизни. Конечно, мы все в детстве читали Гюго, и образы его книги тоже присутствуют в нашем воображении.

11 декабря мы с Люсей продолжили осмотр Парижа. Люся в 1968 году провела в Париже около месяца, она была одна и свободно ходила, где хотела. Сейчас у нас не было и малой доли тех возможностей, больше же всего сковывало наличие "секьюрити". Все же мы поднялись на Монмартр, посмотрели церковь Сакре-Кэр и видели знаменитых уличных художников. Хотели спуститься на Пляс Пигаль и купить там чулки с люрексом (я говорю в шутку - с люэсом) для наших московских девиц-модниц, но "секьюрити" не разрешили, опасаясь большой толпы и уголовников. Действительно, когда мы проходили по соседней улице, в подворотне мы видели весьма специфическую группу молодых людей со злыми, наглыми лицами, с руками в карманах, где вполне можно было предполагать все что угодно - кастет, свинчатку, складной нож с пружиной. Чулки мы купили в безумно дорогом магазине и не совсем такие, как хотели. Проезжая по улице, где расположены секс-магазины и кинотеатры, демонстрирующие картины соответствующего содержания, мы вдруг увидели в окно машины мирно идущую по тротуару знакомую пару. Это были Булат Окуджава с женой. Потребовалось приехать в Париж, чтобы их увидеть... Мы пообедали в итальянском ресторанчике с Ирой Альберти и Корнелией Герстенмайер, которая специально приехала из ФРГ, чтобы нас повидать (я видел ее впервые). К слову сказать, мы выяснили, что цены во Франции, вообще говоря, выше, чем в США, и это не компенсируется уровнем зарплаты. В дни нашего пребывания в Париже на всех улицах города были страшные пробки. Причина - забастовка работников метро; все, кто обычно им пользовался, ехали на собственных машинах. Нас выручала полиция сопровождения - бравые мотоциклисты с жезлами, которые на большой скорости лавировали между машинами, наклоняясь иногда больше чем на 45 градусов.

Вечером мы встретились с нашими друзьями - французскими учеными (в основном, математиками и физиками) в доме одного из них, не помню кого именно. Приехал также Юра Орлов. Вероятно, французы больше других помогали нам в наши трудные годы - я глубоко им благодарен. Квартира, в которую нас привезли, находилась на пятом или шестом этаже старого парижского дома. Было приятно оказаться там среди друзей. Мы очень интересно поговорили "за жизнь", т. е. о положении в Советском Союзе и "куда мы идем". Когда расходились уже поздно ночью, Юра сказал: "Мне приятно, что мои представления оказались не совсем оторванными от действительности". В этот же (или следующий) вечер мы встречались с Володей Максимовым. Он, как всегда, в пылу борьбы с "носорогами" и их пособниками и пособниками пособников. Зашла речь о Горбачеве. Володя сказал: "Его "вычислило" КГБ, учитывая его положительные и отрицательные качества. Сейчас Горбачеву нет альтернативы, и мы обязаны с этим считаться". Состоялись у нас также встречи с Лехом Валенсой, с министром Франции по правам человека и с Гарри Каспаровым.

ГЛАВА 5

Азербайджан, Армения, Карабах

13 декабря мы вылетели в СССР. В Москве к нам пришла группа ученых, имея на руках проект разрешения армяно-азербайджанского конфликта. Это, конечно, сильно сказано, но, действительно, у них были интересные, хотя и далеко не бесспорные идеи. Они - это три сотрудника Института востоковедения (Андрей Зубов и еще двое, фамилии которых я не помню). Вместе с ними пришла уже знакомая нам Галина Васильевна Старовойтова, сотрудница Института этнографии, давно интересующаяся межнациональными проблемами. Зубов, развернув карту, изложил суть плана. Первый этап: проведение референдума в районах Азербайджана с высоким процентом армянского населения и в районах Армении с высоким процентом азербайджанского населения. Предмет референдума: должен ли ваш район (в отдельных случаях сельсовет) перейти к другой республике или остаться в пределах данной республики. Авторы проекта предполагали, что примерно равные территории с примерно равным населением должны будут перейти в подчинение Армении из Азербайджана и в подчинение Азербайджану из Армении. Они предполагали также, что уже само объявление этого проекта и обсуждение его деталей повернет умы людей от конфронтации к диалогу и что в дальнейшем создадутся условия для более спокойных межнациональных отношений. При этом они считали необходимым на промежуточных этапах присутствие в неспокойных районах специальных войск для предупреждения вспышек насилия. От Азербайджана к Армении, по их прикидкам, должны бы, в частности, отойти область Нагорного Карабаха, за исключением Шушинского района, населенного азербайджанцами, и населенный преимущественно армянами Шаумяновский район. Мне проект показался интересным, заслуживающим обсуждения. На другой день я позвонил А. Н. Яковлеву, сказал о том, что мне принесли проект, и попросил о встрече для его обсуждения. Встреча состоялась через несколько часов в тот же день в кабинете Яковлева. Я за вечер накануне подготовил краткое резюме достаточно пухлого и наукообразного текста проекта трех авторов. Именно мое резюме я первым делом дал прочитать Яковлеву. Он сказал, что как материал для обсуждения документ интересен, но безусловно при нынешних крайне напряженных национальных отношениях совершенно неосуществим. "Вам было бы полезно съездить в Баку и Ереван, посмотреть на обстановку на месте..." В это время зазвонил телефон. Яковлев взял трубку и попросил меня выйти к секретарю. Через 10-15 минут он попросил меня вернуться в кабинет и сказал, что говорил с Михаилом Сергеевичем - тот так же, как и он, считает, что сейчас невозможны какие-либо территориальные изменения. Михаил Сергеевич независимо от него высказал мысль, что будет полезно, если я съезжу в Баку и Ереван. "Практически вы могли бы взять кого-либо из вашей "Народной трибуны" (Яковлев нарочно перепутал название) и кого-то из авторов проекта". Я сказал, что я хотел бы в качестве члена делегации иметь мою жену, остальные фамилии я согласую. Если нам будут оформлены командировки, мы могли бы выехать очень быстро. "Конечно, конечно. Резюме, я понял по приписке о комитете "Карабах", писали вы?" - "Да". Речь в приписке шла о членах комитета "Карабах", арестованных в Армении. Как известно, этот Комитет был создан в Ереване для организации поддержки требований армян Нагорного Карабаха и приобрел огромное влияние в республике; фактически именно он проводил грандиозные митинги и, когда выявилась односторонняя, проазербайджанская позиция центрального руководства, участвовал в организации забастовок. В ноябре, когда в ответ на действия Азербайджана началось изгнание азербайджанцев из Армении, члены комитета "Карабах" удерживали людей от эксцессов; там, где они на местах были вовремя, не было ни избиений, ни убийств. В первые часы и дни после землетрясения, в обстановке всеобщей растерянности Комитет сделал очень много для организации спасательных работ, для помощи пострадавшим. Только Комитет не забыл о деревнях и стал посылать туда помощь. Характерен рассказ одного из моих сослуживцев. Его сын, студент, вместе со многими товарищами с первых часов трагедии добивался возможности выехать в Армению для участия в спасательных работах, но им отвечали, что там и так слишком много народу (то же самое происходило в Харькове, Киеве и других городах). Они связались с членами Комитета в Москве и все же выехали с их помощью. Получилось так, что сын моего сослуживца лично участвовал в спасении трех засыпанных в Спитаке; участники спасательных работ все с горечью говорили, что, если бы помощь была организована раньше и правильно, тысячи людей были бы спасены. Поездка Горбачева в район бедствия не прошла гладко. Ему пришлось выслушать много упреков от несчастных, доведенных до последней степени горя и отчаяния людей, которым уже больше нечего было терять. Он, возможно, считал, что трагедия землетрясения снимет карабахский вопрос, но этого, конечно, не произошло. К сожалению, реакция Горбачева была слишком раздраженной (я бы даже сказал - инфантильно-обидчивой) и недостаточно тактичной в этих трагических обстоятельствах. Он раздраженно говорил о каких-то бородачах, но борода в Армении - знак горя. Сразу после его отъезда члены комитета "Карабах" были арестованы. Арест был произведен 10 декабря в Доме писателей Армении, где в это время шла подготовка к отправке посылок для деревень в районе бедствия. Арест членов комитета "Карабах" вызвал огромное волнение и возмущение во всей Армении (даже у тех, кто не согласен с их программой). В дальнейшем очень активна была "Московская трибуна". Первоначально в газетах сообщалось, что причина ареста в том, что их деятельность вносила дезорганизацию в спасательные работы. Потом этот аргумент исчез, стали приводиться другие.

В разговоре с Яковлевым я пытался доказать ему, что освобождение членов Комитета совершенно необходимо для успокоения, насколько это возможно, людей в Армении. Он отвечал, что дело в руках органов правопорядка и что никто не вправе вмешиваться. Я спрашивал об августовских указах о митингах и демонстрациях и полномочиях специальных войск - он пытался их оправдать. Особенно интересной была реакция Яковлева на мой вопрос по поводу поправок к Конституции и нового избирательного закона - почему такая спешка? "Московская трибуна" сформулировала 4 вопроса и предложила провести по ним референдум. Яковлев воскликнул: "Мы не можем тратить время на референдум. Если мы не будем спешить, нас сомнут!" Он не объяснил, кто, но подразумевалось, что правые противники перестройки и Горбачева. Яковлев добавил, что сначала он возражал против некоторых деталей проекта изменений Конституции и выборных правил, но потом согласился с Горбачевым, что на данном этапе, в данной конкретной обстановке наличия правой опасности и недостаточного политического опыта выборов в условиях демократии предложенный Горбачевым путь - единственно возможный. Но, добавил Яковлев, в будущем, несомненно, необходимо многое изменить - это никем не запрещено. В частности, он упомянул двухпалатную систему, прямые выборы президента, правило "один человек - один голос". В заключение беседы Яковлев дал мне оттиск своей речи в Перми, произнесенной несколько дней назад и не напечатанной в центральных газетах. Он, очевидно, хотел, чтобы я понял, что его позиция является наиболее "перестроечной" во всем высшем руководстве.

В состав группы, которой предстояла поездка в Азербайджан и Армению, вошли Андрей Зубов, Галина Старовойтова и Леонид Баткин от "Трибуны", Люся и я. Встреча с Яковлевым состоялась в понедельник. Во вторник мы оформили командировки и получили билеты в кассе ЦК и уже вечером в тот же день (или, может, все же на следующий?) вылетели в Баку.

В Бакинском аэропорту нас встретил президент Академии наук Азербайджана и кто-то из его вице-президентов, кажется директор Института физики. Меня и в Азербайджане, и в Армении по звонку из ЦК формально принимали как гостя Академии, быть может даже с повышенным почетом. Был также представитель военной комендатуры, который оформил нам пропуска для проезда в ночное время в условиях комендантского часа, объявленного во время митингов и волнений в ноябре. Было уже поздно - комендантский час начался. На двух машинах мы поехали по направлению к городу. Наш спутник (директор Института физики) сказал: "9 месяцев у нас было спокойно, но мы в конце концов не выдержали - в ноябре обстановка обострилась и пришлось ввести особое положение и комендантский час. Особенно тщательно охраняются районы с армянским населением". По дороге до гостиницы более 12 раз нас останавливали патрули. Это были стоящие напротив друг друга, один на 5-10 метров дальше другого, танки или боевые машины пехоты, около каждой группы солдат с автоматами и офицеров, все в касках и в бронежилетах. Офицеры подходили к нам, тщательно проверяли пропуска, потом махали рукой, давая проезд. Солдаты молча стояли рядом. У всех - усталые русские лица, странно много белобрысых парней средней полосы России.

Нас поселили почти единственными постояльцами в большой, явно привилегированной гостинице. Ужинали мы в заново отделанном, сверкающем золотом зале (там же происходили и последующие трапезы, все бесплатно - за счет Академии). На другой день - встреча с представителями Академии, научной общественностью и интеллигенцией. Она произвела на нас гнетущее впечатление. Один за другим выступали академики и писатели, многословно говорили то сентиментально, то агрессивно - о дружбе народов и ее ценности, о том, что никакой проблемы Нагорного Карабаха не существует, а есть исконная азербайджанская территория, проблему выдумали Аганбегян и Балаян и подхватили экстремисты, теперь, после июльского заседания Президиума Верховного Совета, все прошлые ошибки исправлены и для полного спокойствия нужно только посадить Погосяна (нового первого секретаря областного комитета КПСС Нагорного Карабаха). Собравшиеся не хотели слушать Баткина и Зубова, рассказывавшего о проекте референдума, перебивали. Особенно агрессивно вел себя академик Буниятов как в своем собственном выступлении, так и во время выступлений Баткина и Зубова. (Буниятов - историк, участник войны, Герой Советского Союза, известен антиармянскими националистическими выступлениями; уже после встречи он опубликовал статью с резкими нападками на Люсю и меня.) Буниятов, говоря о Сумгаитских событиях, пытался изобразить их как провокацию армянских экстремистов и дельцов теневой экономики с целью обострить ситуацию. Он при этом демагогически обыгрывал участие в Сумгаитских бесчинствах какого-то человека с армянской фамилией. Во время выступления Баткина Буниятов перебивал его в резко оскорбительной, пренебрежительной манере. Я возразил ему, указав, что мы все - равноправные члены делегации, посланные ЦК для дискуссии и изучения ситуации. Меня энергично поддержала Люся. Буниятов набросился на нее и Старовойтову, крича, что "вас привезли сюда, чтобы записывать, так сидите и пишите, не встревая в разговор". Люся не выдержала и ответила ему еще более резко, что-то вроде "Заткнись - я таких, как ты, сотни вытащила из-под огня". Буниятов побледнел. Его публично оскорбила женщина. Я не знаю, какие возможности и обязанности действовать в этом случае есть у восточного мужчины. Буниятов резко повернулся и, не произнеся ни слова, вышел из зала. Потом, в курилке, он уже с некоторым уважением говорил Люсе: "Хоть ты и армянка, но должна понять, что все-таки ты не права". Конечно, никакого сочувственного отношения к проекту Зубова и других в этой аудитории не могло быть, вообще никакого отношения, просто отрицалось существование проблемы.

В тот же день была не менее напряженная встреча с беженцами-азербайджанцами из Армении. Нас привели в большой зал, где сидело несколько сот азербайджанцев - мужчин и женщин крестьянского вида. Выступавшие, безусловно, были специально отобранные люди. Они рассказывали, один за другим, об ужасах и жестокостях, которым они подвергались при изгнании, об избиениях взрослых и детей, поджогах домов, о пропаже имущества. Некоторые выступали совершенно истерически, нагнетая опасную истерию в зале. Запомнилась молодая женщина, которая кричала, как армяне резали на куски детей, и кончила торжествующим воплем: "Аллах их покарал" (о землетрясении! мы знали, что известие о землетрясении вызвало прилив радости у многих в Азербайджане, на Апшероне даже якобы состоялось народное гулянье с фейерверком). Мы просили выступавших говорить только о том, чему они сами лично были свидетелями, но бесполезно - атмосфера накалялась все больше. Мы пытались вести диалог с залом, спрашивали - есть ли среди вас желающие вернуться? Дружное нет, не хотим было ответом. Мы спрашивали всех выступающих в этом и в меньшем зале, куда мы вскоре были вынуждены перейти: "Что вы сейчас хотите? Какие у вас трудности?" Типичные ответы - помогите получить компенсацию за пропавшее имущество, за дом, помогите получить документы, которые не смогли взять или пропали при изгнании, помогите с жильем и устройством на работу, помогите найти родственников. Пожилой милиционер просил помощи в оформлении пенсии с учетом тех 35 лет, которые он проработал в Армении (его тоже избивали, по его словам). Очень многие говорили об участии местных армянских властей - милиции, партийных работников - в акциях изгнания, в жестокостях и угрозах. В целом, несмотря на явно подстроенный характер многих рассказов, у нас было несомненное впечатление большой, массовой беды множества людей.

В тот же день у нас состоялась встреча с военным комендантом Баку генерал-лейтенантом Тягуновым. Сам Тягунов имел возможность говорить с нами недолго - менее получаса, из которых он часть потратил на любезности в адрес Гали, после него мы еще столько же говорили с замполитом. До введения особого положения было много эксцессов как в самом Баку, так и в других местах республики. Нам приводили как примеры насилий и жестокости в отношении армян, так и примеры жестокости противоположной стороны по рассказам беженцев. Сейчас в Баку, в основном, спокойно, но работы много, офицеры и солдаты устали спать на броне. Очень напряженно было во время митингов, в которых участвовало до 500 тысяч человек. Митинги шли под антиармянскими и националистическими лозунгами, но были также зеленые мусульманские знамена и панисламские лозунги, портреты Хомейни, правда их было немного. Нам показали красный пионерский галстук, превращенный в косынку с вышитым на ней портретом Хомейни.

Вечером к нам в гостиницу пришли два азербайджанца, которых нам охарактеризовали как представителей прогрессивного крыла азербайджанской интеллигенции, не имевшего возможности выступить на утреннем собрании, и будущих крупных партийных руководителей республики. Наши гости с восторгом говорили о ноябрьских митингах (фактически они продолжались до 5 декабря), об их высокой организованности и народности, о национальном подъеме. Вокруг митингующих стояли две цепи: внутренняя - афганцы (вернувшиеся из Афганистана солдаты) в полной парадной форме, с орденами на груди, и внешняя - милиция. Было несколько проходов, по которым люди уходили и приходили. Кое-где на площади по шиитскому обычаю резали баранов, горели костры и варился плов. Лозунги, по утверждению наших гостей, в основном были прогрессивные - против коррупции и мафии, за социальную справедливость. Личная позиция наших гостей по острым национальным проблемам несколько отличалась от позиции Буниятова, но не столь кардинально, как хотелось бы. Во всяком случае, Нагорный Карабах они считали исконно азербайджанской землей и с восхищением говорили о девушках, бросавшихся под танки с криком: "Умрем, но не отдадим Карабах!"

На другой день нам устроили встречу с первым секретарем республиканского комитета КПСС Везировым. Большую часть встречи говорил Везиров. Это был некий спектакль в восточном стиле. Везиров актерствовал, играл голосом и мимикой, жестикулировал. Суть его речи сводилась к тому, какие усилия он прилагает для укрепления межнациональных отношений и какие успехи достигнуты за то недолгое время, которое он находится на своем посту. Беженцы - армяне и азербайджанцы - уже в своем большинстве хотят вернуться назад. (Это полностью противоречило тому, что мы слышали от азербайджанцев и, вскоре, - от армян. На самом деле, проблемы недопустимого насильственного возвращения беженцев, их трудоустройства и обеспечения жильем продолжают оставаться очень острыми до сих пор - написано в июле 1989 г.)

Мы спросили его, каково его отношение к нашему проекту. Он сначала высказался отрицательно - никаких проблем нет, все уже решено, ошибки исправляются; потом как бы перестроился и воскликнул: пусть будет один проект, тысяча проектов - мы все их рассмотрим. В конце встречи Люся сказала: "Сейчас у армян, о дружбе с которыми вы говорите, огромная национальная трагедия. Тысячи людей лишились близких, всего необходимого. Само существование нации находится под угрозой. Восточные люди славятся своей широтой, благородством. Так сделайте широкий шаг - отдайте им Нагорный Карабах - как дар другу в беде. Весь мир будет восхищен, на протяжении поколений этот поступок не забудется!" Лицо Везирова сразу изменилось, стало холодным и отчужденным. Он процедил: "Землю не дарят. Ее завоевывают". (Может быть, он добавил: "кровью" - я не утверждаю, что так было сказано.) Мы просили Везирова организовать нам встречу с Панаховым одним из лидеров на митингах, рабочим. Панахов был арестован, находился под стражей. Везиров сказал, что организация подобной встречи - вне его компетенции. Мы просили его также дать нам возможность после Азербайджана посетить Нагорный Карабах, с тем чтобы уже потом полететь в Армению. Везиров ответил, что наш полет в Нагорный Карабах из Баку - нежелателен; мы должны прибыть туда из Еревана.

Везиров распорядился обеспечить нам билеты на самолет, и вскоре мы уже прибыли в Ереван. Формально у нас там была программа, аналогичная азербайджанской, - Академия, беженцы, первый секретарь. Но в действительности вся жизнь в Ереване проходила под знаком случившейся страшной беды. Уже в гостинице все командированные были прямо или косвенно связаны с землетрясением. Только накануне уехал Рыжков - он руководил правительственной комиссией и оставил по себе добрую память. Все же, как мы вскоре поняли, в начальный период после землетрясения было допущено много организационных и иных ошибок, которые очень дорого обошлись. Конечно, не один Рыжков в том повинен. Одна из проблем, в которую мне нужно было в какой-то степени войти: что делать с Армянской АЭС? Проблема эта была техническая, сейсмологическая, экономическая - поскольку АЭС играла, к сожалению, важную роль в энергетическом балансе республики и ее энергоподаче в соседнюю Грузию. Это также было острейшей психологической проблемой. Армянский народ находился в состоянии шока, стресса, почти что массового психоза - в результате страшной трагедии землетрясения, на фоне предыдущих драматических событий. Страх аварии АЭС в огромной степени усиливал этот стресс, и его совершенно необходимо было устранить. В холле гостиницы мы встретили Кейлис-Борока, которого я уже знал по дискуссиям о возможности вызвать в нужный момент землетрясение с помощью подземного ядерного взрыва (за 2 месяца до этого я ездил на конференцию в Ленинград, где обсуждался этот вопрос), а также потому, что он был связан по работе с родителями первой Алешиной жены. Кейлис-Борок спешил по каким-то делам, но все же коротко объяснил мне сейсмологическую обстановку как на севере Армении, где проходит один широтный разлом, на пересечении которого с другим долготным разрывом расположен Спитак, так и на юге, где другой широтный разрыв проходит недалеко от АЭС и Еревана. Честное слово, надо быть безумцем, чтобы в таком месте строить АЭС! Но это далеко не единственное безумство ведомства, ответственного за Чернобыль. Все еще не решен вопрос о строительстве Крымской АЭС. В кабинете президента Армянской Академии наук Амбарцумяна я продолжил разговор об АЭС с участием Велихова и академика Лаверова. При беседе присутствовала Люся. Велихов сказал: "При остановке АЭС решающая роль перейдет к электростанции в Раздане. Но там тоже сейсмический район и возможно землетрясение с выходом станции из строя". Люся спросила: "Сколько времени потребуется, чтобы вновь запустить в этом случае остановленные реакторы АЭС?" Велихов и Лаверов посмотрели на нее, как на сумасшедшую. Между тем ее вопрос был не бессмысленным. В острых ситуациях пересматриваются границы дозволенного - Люся знала это из своего военного опыта.

На заседании в Академии проект, доложенный Зубовым, не имел сколько-нибудь заметной поддержки. Уже передача Азербайджану района Шуши (населенной азербайджанцами части НКАО, на самом деле оставление ее в пределах Азербайджана) вызвала серьезные возражения присутствующих. Армяне говорили, что в трагической ситуации, в которой оказался народ, все так же критически важен вопрос об Арцахе (армянское название Нагорного Карабаха), но нельзя даже ставить вопрос о передаче Азербайджану каких-то других территорий. Лишь Амбарцумян говорил о необходимости искать компромиссы. Все говорили о недопустимости ареста членов комитета "Карабах", о том, что их немедленное освобождение во многом будет способствовать снятию напряжения в стране. Очень хорошо и эмоционально выступила Сильва Капутикян, армянская поэтесса, давняя знакомая Люси. Говорили о необходимости закрытия АЭС, о сейсмической опасности в Ереване. В конце собрания меня провели в заднюю комнату, где я имел возможность встретиться с одним из активных членов комитета "Карабах" Р. Казаряном. Он физик, член-корреспондент Академии, уже немолодой человек. Был арестован вместе со всеми 10 декабря, но затем отпущен с подпиской о невыезде. Через несколько дней после нашего разговора вновь арестован. Он рассказал о позиции и работе Комитета, особенно после землетрясения. Казарян особенно убедительно высказался по поводу обвинений в адрес комитета "Карабах", который якобы стремится к захвату власти и отстранению существующих органов власти: "Неужели можно поверить, что мне или другим, имеющим интересную работу и отложившим ее временно в сторону ради интересов нации, может даже прийти в голову мысль добиваться власти?". Баткин и Старовойтова вечером того же дня сумели тайно встретиться с лидерами "Карабаха", находившимися в подполье. Это был целый детектив с паролями, явками, переходами по тайным проходам. Их впечатления не отличались от моих, вынесенных из беседы с Казаряном, но были более детальными.

В это время мы - Зубов, Люся и я - встречались с беженцами. Их рассказы были ужасными. Особенно запомнился рассказ русской женщины, муж которой армянин, о событиях в Сумгаите. Проблемы беженцев были аналогичны проблемам азербайджанцев: жилье, работа, которая оказалась невозможна без прописки, брошенные квартиры, утерянные документы, пропавшее имущество. Пожалуй, проблемы были еще более болезненными из-за одновременного потока беженцев из района бедствия, а также потому, что большинство среди беженцев составляли городские жители. Никто из них не хотел возвращения в Азербайджан - сама мысль оказаться вновь в атмосфере ненависти и насилия, угроз и реальной опасности для жизни взрослых и детей была непереносимой. На другой день я встретился с первым секретарем ЦК Армении1 Арутюняном. Он не стал обсуждать проект. Разговор шел о беженцах, о том, что якобы некоторые готовы вернуться (я отрицал это), о трудностях устройства их жизни в республике после землетрясения. Арутюнян также говорил об актах бесчинств и убийствах в районах, где проживают азербайджанцы, называл цифру 20 или 22 убитых азербайджанца, не считая 8 человек (целая семья с детьми), которые замерзли на перевале, так как шли без теплой одежды. Все эти эксцессы произошли в конце ноября, когда хлынул поток беженцев из Азербайджана. При разговоре присутствовал Баталин (член правительственной комиссии). Я поднял вопрос об АЭС. Я также (или вернувшись в Москву, или, наоборот, до поездки - не помню) позвонил академику А. П. Александрову и просил при решении вопроса об Армянской АЭС учесть мое мнение о необходимости ее остановки. На беседе с Арутюняном был только я, без Люси и других. Около 12 дня мы все пятеро вылетели в Степанакерт (Нагорный Карабах), к нам также присоединились Юрий Рост (фотокорреспондент "Литературной газеты", с которым у нас установились хорошие отношения) и Зорий Балаян (журналист, один из инициаторов постановки проблемы Нагорного Карабаха).

В Степанакерте нас у трапа самолета встретил Генрих Погосян, первый секретарь областного комитета КПСС (это его хотели арестовать азербайджанские академики), человек среднего роста, с очень живым смуглым лицом. На машине он отвез нас в здание обкома, где мы встретились с Аркадием Ивановичем Вольским, в то время уполномоченным ЦК КПСС по НКАО1 (после января - председатель Комитета Особого Управления). Вольский кратко рассказал о положении в НКАО. Он сказал: "В 20-х годах были сделаны две большие ошибки - создание Нахичеванской и Нагорно-Карабахской автономных национальных областей2 и их подчинение Азербайджану. Из Нахичевани вышла вся алиевщина, которая овладела рычагами власти в Азербайджане. Нагорный Карабах стал неразрешимой проблемой для живущего здесь населения". Он рассказал о столкновениях азербайджанцев и армян, о фактической блокаде армянских районов, о продовольственных трудностях (перекрывалась даже вода, источники которой находятся в азербайджанском районе Шуши), о том запустении, которое возникло в Шуше после того, как оттуда летом 1988 г. были изгнаны армяне - строители, мастера. (В начале века Шуша была третьим по значению городом Закавказья, теперь это захолустная деревня.) Мы встречались с представителями армян и азербайджанцев в Степанакерте и в Шуше - эти встречи были во многом похожи на аналогичные встречи в Ереване и Баку. Перед выездом в Шушу Вольский спросил меня и Люсю, не откажемся ли мы от этой поездки: "Там неспокойно". Мы, конечно, не отказались. Вольский сел с нами в одну машину, мы сидели втроем на заднем сиденье, а рядом с водителем - вооруженный охранник. Баткин и Зубов поехали в другой машине, тоже с охраной; Старовойтову и Балаяна Вольский не взял как слишком "одиозных". У здания райкома, когда мы уезжали, толпилась группа возбужденных азербайджанцев. Вольский вышел из машины, сказал несколько слов и, видимо, сумел успокоить людей. Во время самой встречи Вольский умело направлял беседу и сдерживал страсти, иногда напоминая азербайджанцам, что они не без греха (например, напомнил о том, как женщины забили палками одну армянку, но этому делу не было дано хода; была еще страшная история, как мальчики 10-12 лет пытали электрическим током в больнице своего сверстника другой национальности и как он выпрыгнул в окно). Люся в начале встречи сказала: "Я хочу, чтобы не было неясностей, сказать, кто я. Я жена академика Сахарова. Моя мать - еврейка, отец армянин" (шум в зале; потом одна азербайджанка сказала Люсе: "Ты смелая женщина"). Люся также сказала, говоря об истории мальчиков: "Я не знаю, кто больше жертва в этой истории - тот, которого пытали, или те, которые пытали. Ужасно, что межнациональная ненависть переходит детям и уродует их души".

Мы совершили поездку в район Топханы, где якобы армяне стали уничтожать священную заповедную рощу и строить экологически опасный завод. Эта провокационная выдумка была напечатана в азербайджанских газетах и вызвала в октябре - ноябре новое обострение азербайджанско-армянских отношений. Мы увидели красивые холмы, справа - дачи азербайджанского начальства. Все эти годы большие начальники (и академики в их числе) проводили тут свои отпуска. Это и была их заповедная роща, ради которой они готовы стоять насмерть (не свою, разумеется). Прямо перед нами был большой холм, без всякой рощи, на котором предполагалось построить лагерь для детей работников небольшого штамповочного заводика, расположенного далеко внизу в долине. Ни в настоящем, ни в будущем не было и речи ни о чем-то экологически вредном, ни о порубке отсутствующей рощи. Горный воздух, огромный кругозор были, однако, великолепны. Люся высказала мысль, что тут разумнее всего устроить всесоюзный или международный центр для детей-астматиков, реабилитационный центр для детей, пострадавших при землетрясении, а также, возможно, сеть санаториев для взрослых. Все это могло бы быть создано с международной помощью, так щедро поступающей в Армению, дало бы работу и армянам, и азербайджанцам, подняло бы экономику района, сняло бы остроту национальных проблем.

Когда мы прощались с Вольским, он еще раз сказал, что единственным приемлемым выходом из положения является введение особой формы управления, а также совершенно необходима борьба с мафией. Он сказал: "Мафия интернациональна. Они легко находят друг с другом общий язык" (он имел в виду азербайджанцев и армян). Он добавил, что в Азербайджане капитал подпольной экономики составляет 10 млрд. рублей, в Армении - 14 млрд. Его помощник, уже без Вольского, заметил, что, по его мнению, освобожденные члены комитета "Карабах" могли бы способствовать устранению мафии из партийно-государственной структуры Армении.

Вечером того же дня в общежитии шелкоткацкой фабрики, где нас поселили, мы встретились с местными руководителями, входящими в "Крунк" (по-армянски "журавль" - символ стремления на родину; комитет "Карабах" в Армении организация, параллельная "Крунку" в Нагорном Карабахе). За ужином они говорили, какие большие опасения вызывает у них план создания особой формы управления. Комитет отстранит все ныне существующие партийные и государственные структуры, но неясно, сможет ли он при этом противостоять давлению Азербайджана. Нельзя также допустить отделения от Нагорного Карабаха Шуши.

Утром мы вылетели в район бедствия. Первоначально предполагалось, что мы на самолете вылетим в Ленинакан, а оттуда поедем на машинах в Спитак. Но в Ленинакане по погодным условиям посадка самолета была невозможна, и план пришлось изменить. Мы долетели до Еревана и там прямо на аэродроме пересели на вертолет для полета в район бедствия. Люся и я первый раз в жизни летели на этой удивительной машине, как бы пришедшей со страниц научно-фантастических повестей. Но сейчас это была реальность, и к тому же трагическая. Мы подождали 15-20 минут, пока студенты-добровольцы, работавшие на аэродроме, загрузили вертолет ящиками с продовольствием и теплыми вещами. Мы взяли курс на Спитак. Незаметно влетели в зону землетрясения. По снегу кое-где прошли полосы, под которыми скрыты трещины. Вдруг я увидел разрушенную деревню. Сверху это выглядело обыденно и не страшно. Нет, очень страшно. Полуразрушенные дома и хозяйственные постройки, все покрыто свежевыпавшим снегом, из-под которого торчат разбросанные, как спички, бревна. Совсем не видно людей.

Мы подлетаем к Спитаку и делаем над ним круг. Внизу видны остовы многоэтажных домов, обрушившихся при землетрясении. На обширных площадях не осталось вообще ни одного целого дома, видны только очертания кварталов, сплошь заполненных обломками. Между кварталами - улицы, большей частью целые. В некоторых местах копошатся группы людей, разбирающих развалины. Их очень мало, на большей части пространства под нами никого нет. В двух-трех местах работают краны. В целом - впечатление смерти и запустения. Вертолет резко разворачивается и летит в сторону деревни, куда мы должны доставить наш груз. Недалеко от города мы пролетели большую деревню, где все разрушено полностью. Балаян говорит: "Это эпицентр землетрясения. 11 баллов. Здесь погибло две с половиной тысячи человек".

Наконец мы у цели. Вертолет опускается на большое заснеженное поле - метрах в 100-150 от разрушенной деревни. Мы видим, как по полю бегут, размахивая руками, какие-то люди. Очевидно, они заметили вертолет еще в воздухе. Впереди бежит несколько вполне крепких на вид мужчин. Вертолетчики разгружают ящики прямо на снег. В это время люди, их уже человек сорок, стоят плотной группой. Прибежавшие первыми мужчины - впереди. Мы заговариваем с некоторыми женщинами. В их деревне, как и повсюду, погибли почти все дети школьного возраста (землетрясение произошло за пять минут до звонка на перемену), в том числе внуки и внучки наших собеседниц. В домах жить нельзя - люди по ночам спят в стогах сена.

В это время вертолетчики, закончив разгрузку, отходят в сторону, и люди с криками, расталкивая друг друга, бросаются к вещам и продуктам. Происходят безобразные сцены, кто-то нахватывает слишком много, кому-то не достается ничего. Наши собеседницы хватают охапки теплых одеял и с хохотом (это слушать ужасно) бегут с ними к деревне. Подъезжает грузовая машина. Двое здоровых парней забрасывают туда ящики с продуктами. Мы пытаемся их устыдить, и они нехотя отдают ящики, но потом кто-то подает им ящики с противоположного борта. Какой-то мужчина открывает банку с детским питанием (дефицит даже в Москве), пробует пальцем на язык. Ему все это ни к чему, и он отбрасывает банку в снег. Поодаль стоит мужчина с красными от слез глазами. Кто-то из нас говорит ему: "Вы плохо одеты, почему вы не возьмете себе чего-нибудь?" - "Я два дня как похоронил жену, я не могу лезть в драку". И отошел в сторону. Женщина с маленькими детьми, которой ничего не досталось, стала громко матерно ругать начальников и советскую власть. Как сказали вертолетчики, подобные сцены повторяются в каждой деревне ежедневно. "Вас они еще стесняются. Бывают настоящие драки. Нигде нет списков, кто остался в живых, кто в чем нуждается. Начальство растерялось или разбежалось, и само ворует больше всех." Когда вертолет поднялся в воздух, Балаян, потрясенный увиденным, заплакал.

В Спитаке мы опустились на окраине города. У разрушенного дома работали на разборке студенты-добровольцы из Москвы. Они жили тут же в вагончике. Метрах в ста от них работали солдаты. Они доставали трупы из-под развалин, делая глубокие подкопы. Шел 17-й день после катастрофы. Большая часть засыпанных оставалась еще под развалинами; вероятно, большинство из них погибли сразу, другие еще несколько дней подавали голос, потом голоса затихли. Ужасная смерть. В воздухе чувствовался трупный запах. Солдаты и некоторые студенты работали в защитных масках-фильтрах. Все же несколько дней назад одному из солдат удалось найти живую женщину.

Еще с вертолета мы увидели яркие пятна - разбросанные детские вещи, разноцветные пальтишки, рукавички, портфели и ранцы, школьные тетрадки. Ветер шевелил листки тетрадей, мы прочли в одной из них отметку 5 под домашней или классной работой и дату - 5 декабря 1988 г. Смотреть на это без слез было невозможно. А в нескольких шагах дальше лежали куклы и другие игрушки и опять детские разноцветные вещи. Нам сказали, что в школе и в детском саду, которые тут находились, погибли почти все дети. Люся потом говорила в Ереване, что необходимо собрать эти детские вещи и тетради и, может, устроить что-то вроде музея, а не оставлять их гнить под снегом. Люся зашла в палатку, в которой жили муж и жена. Жену и сына спасли в первые дни грузины из части гражданской обороны, прибывшие под командованием инициативного полковника в первые часы катастрофы. Этого полковника поминают многие добрым словом. Дочь у них погибла. Сына отправили в Грузию для лечения. Все - и жители, и спасатели - жалуются на плохое снабжение, даже воду подвозят с большими перебоями. Денег (обещанные 50 или 100 рублей компенсации - не помню) еще никому не выплатили.

На аэродроме, куда мы вернулись из Спитака, удручающее впечатление произвела на нас плохая организация распределения и хранения предметов помощи пострадавшим, которые поступают со всего мира. В этом было что-то барское и безнравственное...

На другой день перед отлетом в Москву мы с Люсей были у зам. председателя Совета Министров Армении. Мы рассказали ему о том, что мы видели в деревне и Спитаке, предлагали ряд мер по исправлению положения. В частности, мы настаивали на том, чтобы в деревни были посланы толковые люди из институтов и с предприятий, лучше всего студенты старших курсов, которые могли бы на местах организовать составление списков нуждающихся и распределять помощь. Это нормализовало бы весь конвейер помощи, которая сейчас в значительной степени или попадает не в те руки, или вовсе пропадает. Зампред слушал нас внимательно. Но боюсь, что из наших советов мало что было реализовано. В частности, как рассказал нам Рост, оставшийся в Армении дольше нас, при распределении прибывших палаток повторилось то же безобразие. А часть палаток вообще попала на черный рынок, так же как медикаменты и др.

По прибытии в Москву я немедленно позвонил Яковлеву, рассказал ему о том, что мы видели в Азербайджане, Армении и Нагорном Карабахе. Потом я и другие члены экспедиции представили наши впечатления в письменной форме. Кажется, они не очень заинтересовали руководство. Я высказал желание еще раз поехать в Армению вместе с Люсей, исключительно для того, чтобы участвовать в организации помощи. Я сказал об этом Рыжкову по телефону, и он вроде бы склонялся нас взять, но потом, возможно под давлением Горбачева, передумал.

ГЛАВА 6

Перед Съездом

В конце декабря я выступал на общем собрании Академии наук СССР, посвященном вопросам экологии. Я говорил о всевластии ведомств как основной причине неблагополучного экологического положения в нашей стране. Я назвал такие ведомства, как Минводхоз, Минэнерго, Министерство лесной и бумажной промышленности1. Я сказал об ответственности Академии наук, которая не занимает принципиальной, научно обоснованной позиции по защите среды обитания и по существу является послушной частью административно-командной ведомственной системы, о необходимости независимой от ведомств научно обоснованной экологически-экономической экспертизы крупных проектов и государственных планов в целом как одной из главных задач Академии. Я говорил о двух конкретных проблемах: о необходимости закрытия Армянской АЭС и о прекращении строительства и финансирования канала Волга - Чограй. О первой проблеме и своем участии в ней я уже писал. Как раз в эти дни на заседании специальной комиссии вопрос о закрытии Армянской АЭС был решен я хотел бы думать, что и мое вмешательство сыграло тут роль. Во всяком случае, в перерыве общего собрания ко мне подошел Александров и сказал, что он полностью передал мое мнение, хотя он сам и придерживается другой точки зрения. Что касается строительства канала Волга - Чограй, то этот проект бессмыслен с экономической точки зрения (стоимость строительства 4 млрд. рублей - за эти деньги можно построить элеваторы и дороги и сделать многое другое, что в совокупности гораздо важнее возможной выгоды, к тому же в Ставропольском крае нет большого недостатка воды) и крайне вреден и опасен экологически (в Калмыкии велика опасность засолонения, отвод воды из Волги окончательно губит осетровое стадо и в перспективе может сделать необходимым уже ранее отвергнутый экологически опасный поворот стока северных рек, которого все еще добивается из своих ведомственных интересов Минводхоз). Проект обсуждался на Президиуме АН. Не доверяя академической бюрократии, четыре академика (Яблоков1, Голицын, Яншин и я) послали телеграмму Горбачеву и Рыжкову с изложением нашей точки зрения.

В начале января 1989 года (кажется, 6-го) состоялась встреча М. С. Горбачева с приглашенными представителями интеллигенции - известными писателями, учеными, артистами. Такие встречи уже проводились до этого - в этот раз впервые был приглашен и я. Кроме Горбачева, на встрече присутствовал Рыжков, но не выступал. Встреча началась с довольно длинного выступления Горбачева. Он говорил, что перестройка вступает в самый ответственный период, когда нужно последовательное решение ее задач и в то же время недопустима излишняя поспешность, перескакивание через необходимые промежуточные этапы. Опасность справа и опасность слева одинаково серьезны. В этих условиях важна консолидация всех здоровых сил в стране, объединение вокруг основных целей, при этом вполне допустимо и даже полезно различие в понимании более частных вопросов, если оно не перерастает в склоку, личную вражду. Горбачев, по-видимому, пытался как-то помирить различные группировки в писательской среде, в других областях культуры. Но уже из первых выступлений писателей русофильско-антиинтеллигентского крыла и их идейных противников было видно, что противоречия зашли слишком далеко, чтобы их можно было так просто устранить. Выступавшие далеко не ограничивались вопросами культуры, затрагивая экономические, социальные, межнациональные, правовые вопросы. Краткое содержание выступлений было потом опубликовано в газетах, но более острые места, как общеполитического, так и личного характера, были опущены. Я собирался выступить, но колебался, не вполне понимая, что и как говорить. Когда же я наконец решился, в списке было слишком много ораторов и я не получил слова. В речи академика Абалкина давалась впечатляющая картина экономического кризиса и делался вывод: "Кавалерийская атака на административно-командную систему не удалась, и мы должны перейти к планомерной осаде". Эта фраза не вошла в опубликованный отчет. Примерно то же говорил Абалкин на XIX партконференции. Мне казалось, что позиция Абалкина неприемлема для Горбачева как слишком радикальная и критическая. Через несколько месяцев я понял, что ошибался.

Ульянов в своей речи затронул вопросы "Мемориала" - в частности, судьбу счета. Виктор Астафьев говорил о том, что указы о митингах и демонстрациях и полномочиях специальных войск антидемократичны, содержат возможность расширенного толкования, расправ над мирными демонстрациями и митингами как это произошло в Минске, в Куропатах, в Красноярске и других местах. Это было одно из наиболее важных выступлений на встрече. Оно "задело за живое" Горбачева. Он стал возражать Астафьеву, приводя в пример события в Сумгаите, как доказывающие необходимость быстрого и решительного реагирования. "Мы опоздали в Сумгаите на 3 часа, и произошла трагедия. Рабочие требуют от нас, чтобы мы не допускали анархии". Как мне было ясно, Горбачев смешивал две совершенно различные вещи - преступные акты убийств, насилий, зверств в Сумгаите и конституционные мирные демонстрации и митинги, в которых находит свое выражение мнение народа. Без демократического движения снизу перестройка невозможна, и бояться этого нельзя. Ссылка на рабочих явно была придумана. Я стал пробираться к трибуне со своего места, расположенного в самом заднем ряду, надеясь получить слово. Но, когда я услышал, что "в Сумгаите мы опоздали на 3 часа", я не выдержал и громко крикнул: "Не на 3 часа, а на 3 дня. На автовокзале стоял батальон, но не имел приказа вмешиваться. До Баку полчаса езды..." Горбачев явно был недоволен моей репликой и воскликнул: "Вы, видимо, наслушались этих демагогов" (он как-то так сказал, что было сначала ясно, что речь идет об армянах-демагогах, потом немного изменил формулировку). Я тут же отдал заранее составленную заявку на выступление, надеясь сказать и об указах, и о "Мемориале", но, как уже писал, не получил слова. Армянский писатель хорошо говорил о Нагорном Карабахе, литовский - о республиканском хозрасчете.

Я подошел во время перерыва к Горбачеву и Рыжкову и говорил об армяно-азербайджанских проблемах - о том, что никак нельзя толкать беженцев на возвращение назад - сейчас нет для этого условий, возможны новые трагедии, о необходимости освобождения членов комитета "Карабах". Горбачев слушал с явным раздражением, Рыжков, как мне показалось, - с интересом. Но возражал мне именно Рыжков, ссылаясь, как и Яковлев, на невозможность вмешиваться в работу следствия. Рыжков также сказал, что он не может взять меня с собой в Армению - это вызовет нежелательную реакцию в Азербайджане (речь шла об организации помощи). Рыжков сказал, что он получил телеграмму четырех академиков о канале Волга - Чограй. Он не знал, что стоимость строительства канала составляет 4 млрд. рублей, - он думал, что около 2 млрд. Я заметил, что если реально обеспечивать отсутствие фильтрации воды по ходу канала, что абсолютно необходимо с экологической точки зрения, то стоимость возрастет еще больше, чем до 4 млрд. Весь разговор с Рыжковым был очень доброжелательным.

Теперь я, кажется, выхожу на финишную прямую этой главы и воспоминаний в целом - к выборам на Съезд народных депутатов и к самому Съезду. Сначала летом и осенью 1988 года - я отказался от предложений стать кандидатом на выборы в Верховный Совет (это было еще до принятия поправок к Конституции). Потом, в январе, когда в очень многих институтах моя кандидатура была выдвинута на Съезд, причем часто с наибольшим числом голосов, я решил, что не могу отказываться. Возможно - я этого не помню - я согласился даже несколько раньше. Не помню же я потому, что в то время я был уверен, что выдвижением моей кандидатуры все и ограничится и я не буду допущен не только на Съезд, но к выборам. В последнем я как в воду глядел, но всего хода событий предугадать не мог. В моем согласии стать кандидатом присутствовала также мысль, что участие в Съезде может оказаться реально важным для поддержки прогрессивных начинаний.

Принятый в декабре 1988 г. закон о выборах очень сложен. Все же мне придется кое-что разъяснить, иначе многое в дальнейшем будет непонятно. Из 2250 делегатов на Съезд треть (750 человек) выбирается по территориальным округам, треть - по национально-территориальным округам и треть - от так называемых общественных организаций, к которым в числе прочих причислены КПСС (100 мест) и Академия наук СССР (30 мест). Формально выдвижение кандидатов происходит на собраниях трудовых коллективов, но на самом деле закон составлен так, что кандидатом человек становится только после утверждения его окружным собранием в случае территориальных и национально-территориальных округов и так называемым Пленумом центрального органа в случае общественных организаций. Этот пункт закона весьма реакционен, дает возможность аппарату, местным партийным и советским органам осуществлять во многих случаях "селекцию" (отбор) нежелательных кандидатов. К счастью, им это удалось не всегда. Все же очень важно добиться отмены этого пункта1. Что такое "Пленум" - из закона о выборах неясно. В декабре и январе Президиум Академии наук принял постановление, согласно которому состав Пленума - это члены Президиума Академии наук и члены бюро (руководства) всех Отделений Академии. Сформированный так Пленум должен был 18 января утвердить кандидатуры на 25 мест для выборов на Съезд. Сами выборы были назначены на 21 марта; в них должны были, по решению Президиума, принимать участие все академики и члены-корреспонденты (около 900 голосов), а также около 550 "выборщиков" - по одному от каждых 60 сотрудников институтов Академии. Число мест было 25, а не 30, т. к. 5 мест было выделено научным обществам. Результат был ошеломляющий: только 23 человека получили требуемое большинство голосов. Не получили большинства голосов, в частности, все пользующиеся общественной известностью кандидаты, в их числе я, Сагдеев, Лихачев, Попов и другие, выдвинутые наибольшим числом институтов (я был выдвинут почти 60 институтами). Для того, чтобы число мест не превышало числа кандидатов, Пленум решил передать еще 5 мест научным обществам, т. е. мест в Академии стало 20. Сообщение о результатах Пленума вызвало во всех институтах Академии бурю негодования. Сотрудники Академии справедливо считали, что Пленум проявил неуважение к мнению институтов (по закону Пленум обязан "учитывать" мнение трудовых коллективов, в данном случае институтов, но он проигнорировал это мнение). На собраниях в институтах высказывалось мнение, что результаты Пленума проявление общего бюрократического отрыва руководства Академии, ее Президиума, от "рядовых" работников научных учреждений, от тех, кто реально делает науку. В общем, возникло общественное движение, переросшее породившую его проблему (как это часто бывает). В московских институтах возникла Инициативная группа, которая взяла на себя координацию всех усилий, связанных с выборами от Академии. От Физического института туда вошли, в частности, Анатолий Шабад и Александр Собянин.

Такие же драматические события, как в Академии, происходили в других общественных организациях и почти во всех территориальных и национально-территориальных округах. Кроме работников аппарата и выбранных им "послушных" кандидатов почти всюду были выдвинуты альтернативные кандидаты, обладающие собственной программой, яркой и независимой позицией. Завязалась, впервые за долгие годы в нашей стране, острая политическая предвыборная борьба. И тут выявилось то, на что даже мы, ведшие в предшествующую эпоху одинокую и внешне безнадежную борьбу с очень ограниченными целями, не решались, не смели надеяться. Многократно обманутый, живущий в условиях всеобщего лицемерия и развращающей коррупции, беззакония, блата и прозябания народ оказался живым. Свет возможных перемен только забрезжил, но в душах людей появилась надежда, появилась воля к политической активности. Именно эта активность народа сделала возможным избрание тех новых, смелых и независимых людей, которых мы увидели на Съезде. Не дай Бог обмануть эти надежды. Исторически никогда не бывает последнего шанса. Но психологически для нашего поколения обман надежд, вспыхнувших так ярко, может оказаться непоправимой катастрофой.

На Съезд прошла, конечно, лишь малая часть прогрессивных кандидатов. Аппарат, опомнившись от неожиданности первых недель, стал применять все находившиеся в его распоряжении средства - вплоть до подлогов, подмены бюллетеней, не говоря уж о регулировании допуска к средствам массовой информации. Зато те, кто прошел, были уже закаленные борцы.

После 18 января меня (и некоторых других не прошедших в Академии кандидатов) стали выдвигать по территориальным и национально-территориальным округам. У меня нет полного списка этих округов - назову лишь некоторые. Физический институт АН СССР выдвинул меня "по месту работы" в Октябрьском территориальном округе г. Москвы, мое выдвижение поддержали другие расположенные в этом районе институты. Я выступал на предвыборном собрании в ФИАНе, потом на собрании в Октябрьском райкоме КПСС, где встретился с другими кандидатами, выдвинутыми по этому району, в том числе с Ильей Заславским, молодым инвалидом, предвыборная программа которого включала защиту прав инвалидов СССР. Парадоксально, но Общество инвалидов не вошло в число общественных организаций, имеющих право выдвижения кандидатов. Перед собранием в ФИАНе я, как и все кандидаты, написал предвыборную программу, потом ее несколько раз уточнял (приложение 27).

Другое очень важное выдвижение моей кандидатуры имело место в Московском национально-территориальном округе ? 1, границы которого совпадают с границами Москвы. Выдвинул меня сначала "Мемориал", а затем множество учреждений и организаций Москвы. Я присутствовал и выступал на собрании, организованном "Мемориалом". Оно проходило в Доме кино. Уже подъезжая, я увидел протянувшуюся на несколько сотен метров очередь людей, желающих пройти внутрь здания. Это были, в значительной части, знакомые по типажу лица - те, что так же простаивают очереди на выставку Шагала или на кинофестиваль, честные и умные, все понимающие, в большинстве своем стесненные материально пролетарии умственного труда. Но были там, без сомнения, и новые действующие лица исторической сцены. Это они через несколько месяцев заполнят гигантскую площадь стадиона в Лужниках. Это люди, выведенные из сна пассивности надеждами перестройки, рабочие и служащие, самая широкая масса интеллигенции. Меня узнали и бурно приветствовали. Я прошел в зал, был представлен Пономаревым собранию, зачитал свою программу и отвечал на многочисленные, иногда трудные вопросы. Затем состоялось голосование по моему выдвижению в кандидаты - свыше 600 человек в зале и несколько тысяч в других помещениях и на улице, где были установлены динамики и можно было подписывать листы поддержки моего выдвижения. В этот день, как я это ощутил, я получил нравственный мандат на деятельность депутата.

Второй раз я его получил на митинге институтов Академии 2 февраля. Но до этого произошло еще несколько событий. Одно из них - собрание в Московском университете, где я выступал и был выдвинут от МГУ по тому же Московскому национально-территориальному округу ? 1. Одно-временно со мной был выдвинут от МГУ по этому же округу ректор МГУ Логунов. Всего же по округу ? 1 было выдвинуто около 10 человек, среди них - Б. Н. Ельцин. Ельцин в эти дни позвонил мне и сказал, что мы не должны переходить друг другу дорогу. Я согласился с ним, но добавил, что окончательное решение, где баллотироваться, я приму только после того, как пройдут окружные собрания по всем округам, где я выдвинут. Несколькими днями позже я сам, по совету Пономарева, позвонил Ельцину и сказал, что готов выступить в его поддержку по тому округу, где он будет баллотироваться, с тем, чтобы он тоже выступил в мою поддержку. Это был, конечно, излишне политиканский шаг, и я скоро стал о нем сожалеть. К счастью, как видно из дальнейшего, этот шаг не имел практического продолжения. Меня выдвинули еще по двум московским территориальным округам и по двум областным, по одному из ленинградских территориальных округов, на Камчатке, на Кольском полуострове и еще в ряде мест - у меня нет полного списка. В частности, меня выдвинули в коллективе объекта. Адамский и другие активисты приезжали, чтобы взять у меня программу и автобиографию. Они заверяли меня, что утверждение моей кандидатуры на окружном собрании практически гарантировано. Но мне казалось неправильным, если я буду избран фактически за мою работу на объекте, во всяком случае с использованием моей известности в этом мире.

2 февраля состоялся беспрецедентный митинг сотрудников научных учреждений Академии наук. Митинг был организован Инициативной группой по выборам в Академии. Группа добилась в Моссовете разрешения на проведение митинга перед зданием Президиума, в большом сквере, где собралось более 3000 человек (по некоторым оценкам более 5000). На ступеньках старого дворцового здания Президиума были установлены микрофоны, перед которыми выступали ораторы и организаторы митинга. Президент Марчук, председатель избирательной комиссии академик Котельников и некоторые другие находились на втором этаже здания и изредка выглядывали из окна, отодвинув занавеску. Мы с Люсей приехали на академической машине, я прошел вперед и встал вблизи трибуны, но не выступал. Люся стояла вдалеке от меня. Цель митинга, как она была сформулирована Инициативной группой, - выразить отношение научной общественности к решениям Пленума Академии1 от 18 января, к позиции Президиума АН и руководства Академии в целом, довести до людей возможность и необходимость исправления создавшегося нетерпимого положения. Сотрудники институтов приходили целыми колоннами, неся транспаранты с лозунгами. Чувствовалась удивительная раскованность, радостное возбуждение тысяч людей, которые вдруг осознали себя некой мощной силой. Это была атмосфера освобождения! В начале митинга Толя Шабад стал читать лозунги на транспарантах, а собравшиеся - громко повторять последние ключевые слова. "На съезд - достойных депутатов!" - Депутатов!, "Бюрократам из Президиума позор!" - Позор!, "Сахарова, Сагдеева, Попова, Шмелева - на съезд!" - На съезд!, "Президиум - в отставку!" - В отставку!, "Президент - в отставку!" - В отставку!, "Академии - достойного президента!" - Президента!. На митинге было принято несколько обращений, было решено добиваться срыва выборов 21 марта, с тем чтобы были назначены новые выборы (первоначально предлагалось бойкотировать выборы, затем была принята тактика призвать голосовать против всех кандидатов). После митинга, еще в машине, Люся сказала: "Я была уверена, что ты выступишь и объявишь, что будешь добиваться выдвижения своей кандидатуры в Академии и откажешься от всех выборов по территориальным и национальным округам, чтобы поддержать митинг". Я ответил: "Я понимаю, что очень важно поддержать борьбу в Академии, поддержать резолюцию митинга (мы оба знали, что и в прессе, и на собраниях говорят: зачем беспокоиться о том, что Сахарова и Сагдеева нет в списках кандидатов от Академии? - их уже выдвинули по территориальным округам). Но я чувствую ответственность также и перед теми, кто меня выдвигает и поддерживает по территориальным округам. Поэтому мне трудно принять то решение, о котором ты говоришь". Еще несколько дней я колебался в ту или иную сторону, даже устроил панику в Канаде, куда мы должны были вскоре ехать, отказавшись от поездки, чтобы принять участие в предвыборной кампании. Все фиановцы - Шабад, Файнберг, Фрадкин, Пономарев, а также и некоторые другие просили меня не отказываться от территориальных округов. Лишь за сутки до отъезда на Запад я принял окончательное решение, согласившись с Люсей, и написал письмо в "Московские новости", где сообщал об отказе избираться по территориальным и национально-территориальным округам.

Одновременно я должен был развязать еще один "узелок". В начале января я согласился встретиться с французским писателем Бару, который в прошлые годы выступал в нашу защиту; я долго откладывал эту встречу, но в конце концов дальше откладывать показалось мне неудобным. Мы довольно долго проговорили на кухне, большей частью говорил я, но несколько раз принимала участие в разговоре Люся. Разъясняя нашу общую точку зрения о необходимости прямых выборов главы государства, она употребила какое-то образное выражение, из которого следовало, что положение не выбранного прямым способом главы государства очень неустойчиво. Все это было не более чем попытка популярно изложить концепцию. Но дальше произошло следующее. Бару опубликовал в ряде газет фрагменты нашей беседы как интервью. Из этого текста многочисленные комментаторы сделали вывод, что мы предсказываем скорое падение Горбачева. Сейчас, спустя полгода, этот эпизод кажется пустяковым. Но тогда нам было неприятно. Редакция "Известий", возможно по просьбе самого Горбачева, попросила меня написать разъяснение. Я это сделал и через Жаворонкова передал его редакции "Известий" и одновременно для "Московских новостей".

В тот же день мы, на этот раз вместе с Люсей, выехали во вторую в моей жизни зарубежную поездку. Вечером мы прилетели в Рим, где нас встретила Ирина Алексеевна Иловайская-Альберти. В Италии мы пробыли шесть дней; за это время я встречался в Риме со многими политическими деятелями (с бывшим президентом республики Пертини, который много раз выступал в нашу поддержку, с бывшим премьером - лидером Социалистической партии Беттино Кракси и с нынешним премьером), посетил знаменитую Академию деи Линчеи, где меня давно дожидался диплом иностранного члена. Это одна из старейших академий в мире, с именем которой связано начало отхода от умозрительной схоластики средневековой науки, переход к экспериментальному изучению природы. "Линчеи" означает рысь; как писали основатели академии, это животное обладает остротой взгляда, жаждой поиска и исследования. Чучело рыси стояло в том зале, где мне вручали диплом, и я не преминул использовать этот образ в моем ответном слове.

Центральным моментом в нашем кратком пребывании в Риме было посещение Папы. Люся уже была у Папы в декабре 1985 г. - тогда она просила способствовать моему освобождению из горьковской ссылки. Она была глубоко тронута человечностью и отзывчивостью этого человека. Сейчас наши личные обстоятельства были гораздо более благополучными. Мы говорили с Папой о сложных и противоречивых проблемах нашей жизни, я пытался сформулировать основные принципы политики в отношении перестройки и страны. Я говорю о том же самом при всех встречах с государственными деятелями и в публичных выступлениях. Но в беседе с Папой я почувствовал самую большую, неподдельную заинтересованность и интуитивное глубокое понимание.

Сильным впечатлением было само посещение Ватикана, этого удивительного города-государства, его дворца, в котором сосредоточены большие художественные ценности. Привез нас в Ватикан на своей машине и провез по его прекрасным садам священник, отец Серж. При беседе с Папой присутствовала и переводила Ира Альберти. Во всех наших встречах в Италии роль Иры была огромной. Она прекрасно и умно, с полным пониманием переводила мои не всегда простые и гладкие выступления и ответы на вопросы. Мне кажется, что иногда ее перевод был даже улучшением подлинника. Натерпевшись от многочисленных полузнающих язык переводчиков, мы особенно оценили Ирину помощь. И, конечно, главное, что это была помощь друга, со взаимной симпатией.

После Папы мы встретились с кардиналом украинской католической церкви, затем выехали во Флоренцию. По дороге мне удалось посмотреть собор Франциска Ассизского в Ассизи и фрески Джотто. Было уже поздно, но меня узнал монах-привратник, позвал начальство, и двери собора открылись. Зато во Флоренции не удалось в этот первый приезд посмотреть ни Уффици, ни Питти. Жили мы во Флоренции, конечно, у Нины Харкевич. Из Флоренции выезжали на машине в Болонью и в Сиену, где мне вручили дипломы почетных докторов университетов; я также провел там пресс-конференции и встречи со студентами и преподавателями, было много интересных вопросов. Сами церемонии вручения дипломов в этих старых университетах (Болонский - вообще старейший в мире) с процессиями докторов в средневековых мантиях, с герольдами и жезлами, старинной музыкой и торжественными речами - были незабываемыми.

В Италии на каждом шагу - ощущение истории, прикосновения к истокам нашей (европейской все-таки) цивилизации. Не всем, конечно, можно гордиться, но это - было и как-то преломилось в настоящем. Даже милая история о том, что члены городского самоуправления Сиены постоянно работали и жили в квестуре, верша дела города, но рядом на площади каждый день казнили преступников и их предсмертные крики мешали работать и спать отцам города - пришлось перенести место казни в другое место. Никому не пришло в голову, что следовало бы отменить такие казни, как колесование, и вообще поменьше казнить. В Риме мы видели Форум, Колизей ("Ликует буйный Рим... торжественно гремит Рукоплесканьями широкая арена...").

Из Италии мы вылетели в Канаду, в совсем другой мир - благополучного, с высоким уровнем жизни, но никак не самодовольного, не замкнутого в себе настоящего и не очень богатого событиями, трудового, иногда сурового и даже жестокого (индейцам в прошлом веке якобы давали отравленные одеяла) прошлого. Я там сказал в одном выступлении, что Канада в ее сегодняшнем виде могла бы быть образцом для других стран - но как трудно следовать каким-либо образцам.

В Оттаве Люсе и мне вручили дипломы докторов наук; Люся произнесла от нашего имени прекрасное ответное слово, упомянув двуязычие Оттавского университета как пример решения таких трудных для всех проблем. Там равноправны французский и английский языки. Есть фотография - мы оба в мантиях, ей вручают квадратную докторскую шляпу с кисточкой.

ГЛАВА 7

Съезд

Итак, Съезд! Он открылся 25 мая в 10 утра в Кремлевском Дворце съездов. Нам выдали талончики с точным указанием места. Делегаты были размещены по территориальному принципу, в пределах делегации - по алфавиту. Рядом со мной сидела Семенова - редактор журнала "Крестьянка". Она то и дело комментировала выступления: "Ну, миленький, что же ты такое говоришь!" Меня она тоже иногда называла "миленьким". С 6 часов утра я не спал, думал, следует ли мне выступать и о чем я должен сказать. Я не подготовил никакого текста выступления - все тезисы держал в голове. Это была, вероятно, ошибка - я переоценил свои психологические возможности. Моя задача оказалась гораздо трудней, чем в Милане. Потом я увидел, что все ораторы читают написанный текст, и последнее свое выступление написал, за исключением вводных и заключительных фраз.

В начале Съезда выступил депутат Толпежников от Латвии. Он предложил почтить память погибших в Тбилиси (все встали) и внес депутатский запрос: "Требую сообщить, кто отдал приказ об избиении мирных демонстрантов в городе Тбилиси и применении против них отравляющих средств...". На этот запрос ответа так и не было дано. С самой первой минуты Съезд принял предельно драматический характер и сохранил его до конца.

После того, как было зачитано предложение по повестке дня, основанное на проекте аппарата Президиума, я попросил слова. Горбачев тут же дал мне его. После моего выступления ко мне подошел сотрудник секретариата и попросил внести исправления в стенограмму и подписать ее. Я внес в текст два мелких стилистических исправления. Одна фраза в стенограмме была записана совершенно неправильно; я не мог вспомнить точно, что я сказал, и просто ее вычеркнул. Сейчас я попытался восстановить эту фразу. Ниже я также опустил одну неудачную фразу (кажется, я ее вычеркнул и в стенограмме или как-то исправил). В тексте, опубликованном в "Известиях", и в бюллетене Съезда все мои исправления не учтены. Почти с первых секунд моего выступления в зале начался шум, хлопанье и выкрики, в конце все это перешло в откровенную обструкцию.

Исправленная стенограмма текста моего выступления:

Уважаемые депутаты, я хочу выступить в защиту двух принципиальных положений, которые стали основой проекта повестки дня, составленного группой московских депутатов в результате длительной работы. Этот проект был поддержан также рядом депутатов страны.

Мы исходим из того, что данный Съезд является историческим событием в биографии нашей страны. Избиратели, народ избрали нас и послали на этот Съезд для того, чтобы мы приняли на себя ответственность за судьбу страны, за те проблемы, которые перед ней стоят сейчас, за перспективу ее развития. Поэтому наш Съезд не может начинать с выборов. Это превратит его в съезд выборщиков. Наш Съезд не может отдать законодательную власть одной пятой своего состава. То, что предусмотрена ротация, это ничего не меняет, тем более, что в спешке, очевидно, ротация составлена так, что только 36 процентов - я основываюсь на Конституции - только 36 процентов депутатов имеют шанс оказаться в составе Верховного Совета.

На этом основан первый принципиальный тезис, содержащийся в проекте, представленном московской группой.

Я предлагаю принять в качестве одного из первых пунктов повестки дня Съезда Декрет Съезда народных депутатов СССР. Мы переживаем революцию, перестройка - это революция, и слово "декрет" является самым подходящим в данном случае. Исключительным правом Съезда народных депутатов СССР является принятие законов СССР, назначение высших должностных лиц СССР, в том числе Председателя Совета Министров СССР, Председателя Комитета народного контроля СССР, Председателя Верховного Суда СССР, Генерального прокурора СССР, Главного государственного арбитра СССР. В соответствии с этим должны быть внесены изменения в те статьи Конституции СССР, которые касаются прав Верховного Совета СССР. Это, в частности, статьи 108 и 111.

Второй принципиальный вопрос, который стоит перед нами, - это вопрос о том, имеем ли мы право избирать главу государства - Председателя Верховного Совета СССР - до обсуждения, до дискуссии по всему тому кругу политических вопросов, определяющих судьбу нашей страны, которые мы обязаны рассматривать. Всегда существует порядок: сначала обсуждение, сначала представление кандидатами их платформ, а затем уже выборы. Мы опозорим себя перед всем нашим народом - это мое глубокое убеждение, если мы поступим иначе. Этого мы сделать не можем. (Аплодисменты.)

Я неоднократно в своих выступлениях выражал поддержку кандидатуре Михаила Сергеевича Горбачева. (Аплодисменты.) Этой позиции я придерживаюсь и сейчас, поскольку я не вижу другого человека, который мог бы руководить нашей страной. Но такие люди могут появиться. Моя поддержка носит условный характер. Я считаю, что необходимо обсуждение, необходимы доклады кандидатов, потому что мы должны иметь в виду альтернативный принцип всех выборов, в том числе и выборов Председателя Верховного Совета СССР. Кандидаты должны представить свою политическую платформу. Михаил Сергеевич Горбачев, который был родоначальником перестройки, с чьим именем связано начало процесса перестройки и руководство страной на протяжении четырех лет, должен сказать о том, что произошло в нашей стране за эти четыре года. Он должен сказать и о достижениях, и об ошибках, сказать об этом самокритично. И от этого тоже будет зависеть наша позиция. Самое главное, о чем он и другие кандидаты должны сказать - что они собираются делать в ближайшем будущем, чтобы преодолеть то чрезвычайно трудное положение, которое сложилось в нашей стране, что они будут делать в перспективе. (Обструкция в зале достигла предела.)

Горбачев М. С.: "Давайте договоримся, что если кто хочет в порядке обсуждения высказаться, то - до 5 минут максимум. Заканчивайте, Андрей Дмитриевич".

Сейчас я закончу. Я не буду перечислять все вопросы, которые считаю нужным обсудить. Они содержатся в нашем проекте. С этим проектом, я надеюсь, депутаты ознакомлены. Громко, пытаясь перекричать шум в зале: Я надеюсь, что Съезд окажется достойным той великой миссии, которая перед ним стоит, что он демократически подойдет к стоящим перед ним задачам.

Я не перечислил всех основных, принципиальных вопросов, стоявших, по моему мнению, перед Съездом, кроме вопроса о власти, отраженного частично в Декрете (более развернуто в моем выступлении в последний день Съезда). Это - национально-конституционная реформа, проблема собственности на землю, выработка единого закона о предприятии. Я предполагал, что эти вопросы будут подняты другими депутатами. Кроме того, на меня психологически давил лимит времени.

После меня выступал Г. Х. Попов. Он пытался найти компромиссную формулировку повестки дня (исходя из тезиса, повторенного им: "Политика искусство возможного"). Большинство Съезда не было готово к какому-либо компромиссу - это стало ясно и участникам Съезда, и телезрителям.

В дальнейшем сама логика драматических дискуссий и событий в этот и в последующие дни Съезда привела к радикализации позиции многих депутатов. В течение Съезда непрерывно увеличивалось число депутатов, голосовавших "как наши" по острым, принципиальным вопросам, разделявшим Съезд на две противостоящие группировки. Конечно, была большая группа консервативных депутатов, на которых никакие аргументы и факты не могли подействовать. Но очень многие оказались способны к пересмотру своей позиции. Если бы Съезд продлился еще неделю, то не исключено, что "левое" меньшинство превратилось бы в большинство. Еще гораздо важнее, что подобная же эволюция происходила по всей стране, прильнувшей в эти дни к экранам телевизоров. Интерес к передачам со Съезда был огромным. Люди смотрели дома и на рабочих местах, некоторые брали отпуска, чтобы иметь возможность смотреть передачи. Всюду, где собирались люди, - на работе, в транспорте, в магазинах - происходило оживленное обсуждение событий Съезда.

Каков же главный политический итог Съезда? Он не решил задачи о власти, оказался по своему составу и по позиции Горбачева неспособен к этому. Поэтому он не мог также заложить основ кардинального решения политико-экономических, социальных и экологических проблем. Все это - дело ближайшего будущего, жизнь нас торопит. Но Съезд полностью разрушил для всех людей в нашей стране все иллюзии, которыми нас и весь мир убаюкивали и усыпляли. Выступления ораторов со всех уголков страны, не только "левых", но и "правых", за 12 дней сложились в сознании миллионов людей в ясную и беспощадную картину реальной жизни в нашем обществе - такой картины не могли создать ни личный опыт каждого из нас, каким бы трагическим он ни был, ни усилия газет, телевидения и других средств массовой информации, литературы и кино за все годы гласности. Психологические и политические последствия этого огромны и будут сказываться длительное время. Съезд отрезал все дороги назад. Теперь всем ясно, что есть только путь вперед или гибель.

В дни Съезда у нас с Люсей сложился особый быт. Утром меня отвозил к Кремлю, к Спасской башне, академический водитель, я его отпускал и шел к Дворцу съездов (минут пять по внутренней территории). Люся же включала телевизор и, не отрываясь, смотрела и слушала. (Время от времени ей звонила Зоря - двоюродная сестра - или еще кто-либо из Москвы или Ленинграда и возбужденно спрашивал: "Ты слышала, что они сказали? Что это значит?") Как только объявлялся перерыв, Люся бежала к машине, подъезжала к Спасской башне и ждала меня у цепи, которой была отгорожена центральная часть Красной площади, закрытая в дни Съезда для всех, кроме его участников. Я выходил, и мы вместе ехали обедать в ресторан гостиницы "Россия", потом она подвозила меня к Кремлю и возвращалась к телевизору. Вечером она вновь встречала меня. В эти напряженные дни мы были духовно вместе.

Я не могу и не должен пересказывать события Съезда - все это есть в бюллетенях Съезда и в "Известиях". Несомненно, каждый день, каждое выступление на Съезде заслуживает самого тщательного изучения и анализа. Ограничусь тем, в чем участвовал лично я, и то с отбором, а главное расскажу о некоторых закулисных событиях.

В первый день Съезда все было сосредоточено вокруг выборов Председателя Верховного Совета. В перерыве, когда я получал какие-то документы, ко мне подошел А. Н. Яковлев. Он сказал: "Вы хорошо выступали. Но сейчас главное помочь Михаилу Сергеевичу. Он принял на себя огромную ответственность и ему по-человечески очень трудно. Практически он один поворачивает всю страну. Выбрать его - значит обезопасить перестройку". Я сказал: "Я знаю, что нет альтернативы Горбачеву, всегда об этом говорю. Но мое отношение к нему в последнее время перестало быть таким однозначным". Яковлев: "Очень жаль! Вы глубоко ошибаетесь, и..." Вокруг нас стали собираться люди - Яковлев оборвал фразу и отошел в сторону.

Выступая в дискуссии, я сказал: "...Хочу вернуться к тому, что я сказал сегодня утром. Моя поддержка лично Горбачева на сегодняшних выборах носит условный характер. Я ее поставил в зависимость от того, как будет проходить дискуссия по основным политическим вопросам... Мы не можем допустить того, чтобы выборы шли формально - в этих условиях я не считаю возможным принимать участие в выборах". Потом были вопросы к Горбачеву - их было явно недостаточно (главным политическим был вопрос о совмещении должностей генсека и председателя ВС). Отпали альтернативные кандидатуры (Оболенского не включили в список с помощью "машины голосования"; Ельцин сам снял свою кандидатуру - в своем выступлении он сказал, что поступает так в соответствии с резолюцией ХIХ партконференции и майского Пленума ЦК).

Когда началось обсуждение вопроса о счетной комиссии, я встал со своего места и вышел из зала; я чувствовал при этом на себе взгляды тысяч людей. На другой день Горбачев спросил меня, почему я ушел с голосования. Я сказал, что по тем принципиальным соображениям, о которых я говорил. "Но ведь была дискуссия". - "Это было не совсем то".

Как писал Питер Реддавей в одной из своих статей (цитирую по памяти, приблизительно), дело Гдляна и дело о событиях в Тбилиси - это две бомбы замедленного действия. Получилось так, что я оказался в стороне от этих двух бомб.

В один из первых дней Съезда ко мне подошел президент Академии наук Узбекистана. Он сказал: "Так называемое узбекское дело обросло ложными вымыслами, которые оскорбляют и глубоко ранят узбекский народ. Мы все знаем вашу честность, ваш авторитет. Было бы очень важно, чтобы вы вошли в комиссию по расследованию дела Гдляна". Я ответил: "Я не могу этого сделать. Чтобы разобраться в этом деле, человеку со стороны нужны многие месяцы. А без этого он сам рискует потерять авторитет".

26 или 27 мая ко мне подошел Гдлян. Он сказал: "Когда вы выходили из зала, чтобы не голосовать за Горбачева, мы с Ивановым хотели присоединиться к вам. Но мы под следствием, поэтому мы воздержались". Я сказал: "Мне бы хотелось, если вы не против, задать вам несколько вопросов. Утверждают, что многие показания о взятках были даны в результате угроз, психологического давления, непомерно длительного содержания под стражей в нечеловеческих условиях. И что люди сейчас отказываются от этих показаний". Гдлян: "Те, кто сейчас отказываются, находились в Ташкенте в условиях литерного содержания. Именно сейчас, в Москве, они находятся в худших условиях. Длительное содержание под стражей было необходимо. Но разрешения давал не я - эти разрешения всегда давала Москва". (Выступая 3 мая, Гдлян сказал: "Говорят, что я держал в тюрьме детей. Но этим детям по 40 лет, и только так можно было вернуть награбленные ими миллионы народных денег".) - "Ваше мнение о Галкине?" (Галкин - новый старший следователь по "узбекскому делу" после отстранения Гдляна; он спустил на тормозах расследование по Сумгаиту; по-видимому - если там не было однофамильца - он же ранее вел многие диссидентские дела, включая дело Шихановича1). - "Галкин - мой старый друг. Его вина (или беда) - он не умеет противостоять давлению начальства. Я никогда не поддаюсь на давление". Через несколько часов после разговора с Гдляном мне передали по рядам письмо. На конверте надпись: Сахарову А. Д., Гдляну Т. Х. Я разорвал заклеенный конверт. Письмо было без подписи. Сообщалась фамилия человека, который якобы может подтвердить факт получения М. С. Горбачевым взятки в 160 тысяч рублей во время работы в Ставрополе. Этот человек - якобы водитель (или учитель), сообщались два его телефона. Также утверждалось, что Горбачев получал взятки от работавших в городе армян-строителей, якобы это общеизвестно. Письмо без подписи, в котором указываются фамилии и телефоны других лиц, всегда смахивает на провокацию. Я все же решил отдать письмо второму адресату. Гдлян взял конверт с безразличным видом.

Вскоре после этого (30 мая) на Съезде обсуждался вопрос о комиссии "по Гдляну". Президиум составил большой список членов, председателем был назван Рой Медведев. Меня в списке не было. Тут выступил кто-то из узбеков (кажется, Мухтаров), воскликнув: "Медведев - из этих, из пишущих, такой председатель не может быть объективным". Мухтаров не был, видимо, в курсе того, что кандидатура Медведева, несомненно, подверглась предварительному "изучению", подобно тому, что происходило со мной. Председательствующий на собрании нашел выход из ситуации, предложив перенести обсуждение списка на более позднее время. "А председателя пусть назовут сами члены комиссии". Через два дня список, составленный Президиумом с некоторыми коррективами, был представлен Съезду - Р. Медведев вновь был председателем комиссии, Мухтаров уже не возражал. Одновременно со списком Президиума группа депутатов из Свердловска предложила альтернативный список для комиссии по делу Гдляна. В числе других в качестве члена там был назван Леонид Кудрин. Он - бывший судья, отказался от этой должности и от партийного билета, так как не мог смириться с давлением, оказываемым на суд, теперь работает грузчиком и прошел на Съезд после ожесточенной борьбы. Я еще накануне хотел предложить его кандидатуру на пост председателя комиссии. Теперь я сказал: "Дело Гдляна имеет две стороны. Это не только расследование деятельности этой следственной группы, в которой, возможно, были серьезные нарушения. Но это также расследование тех обвинений, которые брошены высшим слоям нашего аппарата, нашего общества. В нашей стране возник серьезный кризис доверия к партии, к руководству (этой фразы нет в стенограмме, но я ее произнес!). Обе стороны этого конфликтного дела должны быть объективно рассмотрены... Председателю комиссии должен поверить народ, рабочий класс (этой фразы также нет в стенограмме). Человек с биографией Кудрина кажется мне поэтому подходящим на пост председателя комиссии".

Я рассказываю этот эпизод по памяти. В опубликованной в бюллетене версии он выглядит несколько иначе. Получается, что Мухтаров возражал не против Медведева, а против двух журналистов из альтернативного списка (один из них с Сахалина). При этом он якобы сначала просит отвергнуть весь список в целом, а потом тут же - исключить из него журналистов, "так как Гдлян и Иванов находятся в теплых объятиях моих дорогих коллег из Москвы". Все это выглядит нелогично. Если правильна моя версия, то попытка как-то смазать дискуссию относительно Медведева весьма симптоматична.

30 мая на Съезде происходили и другие в высшей степени драматические события. Депутат от Каракалпакской АССР Каипбергенов говорил о трагедии Приаралья. Она по своим масштабам и затяжным последствиям сопоставима с последними мировыми катастрофами. На один гектар земли Каракалпакии, Хорезмии и Ташаузской области ежегодно выпадает 540 килограммов песка с солью, выносимых с высохшей бывшей акватории Аральского моря. Наука еще не сумела ни одного клочка земли в Каракалпакии очистить от гербицидов, пестицидов и ядохимикатов, которые вываливались тоннами на каждый гектар. В Приаралье люди умирают неестественной смертью - они обречены на вымирание. Резко возрос процент уродов среди новорожденных. Из каждых трех обследованных в АССР двое больны брюшным тифом, раком пищевода, гепатитом. Среди больных - большинство дети. Врачи не рекомендуют кормить детей материнским молоком... Оратор сказал: "Первое - я требую создать депутатскую группу Съезда народных депутатов с чрезвычайными полномочиями (пока этот трагический призыв повис в воздухе, как и многое другое на Съезде!). Второе - быстро и резко сократить посевы хлопчатника. Торговать хлопком - это в прямом смысле торговать здоровьем своих сограждан. Надо официально объявить Приаралье зоной экологического бедствия и призвать на помощь мировое сообщество. Но пока берега Арала - засекреченная территория".

Это выступление было одним из самых страшных на Съезде, наравне с выступлениями, рассказывающими о бедствиях Узбекистана и вымирающих северных народов, о бедствиях зон радиационного поражения от Чернобыльской аварии, об отравлении воздуха и воды в центрах большой химии и металлургии. В области экологии положение в нашей стране трагично. Эта беда в значительной мере связана с эгоизмом и безнаказанностью гигантских сверхмонополий - ведомств, так же как и другие трудности нашей жизни.

Съезд перешел к грузинскому вопросу. Первый оратор, Гамкрелидзе, сказал: "Безнаказанность виновных будет воспринята общественностью как всевластие высшего партийного аппарата и военного командования. Планируемая акция такого масштаба, с такими политическими последствиями должна быть заранее известна высшему руководству страны". Потом выступал Родионов, командующий войсками Закавказского военного округа. Он утверждал, что события в Тбилиси были вовсе не мирными - они создавали огромную угрозу стабильности в стране. Родионов отрицал применение химических веществ, кроме "Черемухи", обосновывая это тем, что в толпе были "переодетые работники милиции и КГБ" и они не пострадали. Родионов утверждал, что все действия солдат были сугубо оборонительными, вызванными неожиданно сильным вооруженным сопротивлением экстремистов. "Мы киваем на 37-й год, а сейчас тяжелее, чем в 37-м году. Сейчас могут о тебе говорить, что вздумается, и оправдаться нельзя". Выступление Родионова было встречено частью депутатов и "гостей" продолжительной овацией, многие аплодировали стоя. Другие кричали: "Позор!", "Долой со Съезда!". В бюллетене стыдливо: "Продолжительные аплодисменты".

Одним из самых драматичных моментов Съезда было выступление Патиашвили, бывшего первого секретаря ЦК Грузии. Он сказал: "Я лично не уходил и не ухожу от ответственности. Большой ошибкой посчитали (он не сказал, кто "посчитали"), что мы поручили командование операцией генералу Родионову. Но это было сделано после того, как 8 апреля утром лично генерал-полковник Родионов вместе с первым заместителем министра обороны СССР генералом Кочетовым пришли ко мне и сказали, что руководство (операцией) возложено на генерала Родионова" (я помню, что Патиашвили также упомянул в своем выступлении, что до этого был звонок из Москвы Чебрикова - в бюллетене этой фразы нет). Патиашвили сказал в другом месте, что он (первый секретарь ЦК!) не знал (утром 7 апреля) о прибытии в Тбилиси Родионова и Кочетова, хотя последний находился в Тбилиси уже более суток. Цитирую далее по памяти: "Я (т. е. Патиашвили), к сожалению, не спросил тогда, кем возложено..." В бюллетене же написано очень странно. После слов "возложено на генерала Родионова" в тексте многоточие... и далее: "Я знал, что вы этот вопрос зададите (непонятно, какой вопрос). К сожалению, я этот вопрос не задал, а этот вопрос я задаю сегодня... Когда в 5 часов утра сообщили, что два человека погибли, я собрал бюро и подал в отставку, так как считал себя не вправе возглавлять партийную организацию. В этот момент я не подозревал об использовании лопат и химических веществ, иначе, я прямо, искренне заявляю, ни в коем случае не подал бы в отставку. Может, и наверняка, после этого больше был бы наказан, но ни в коем случае не ушел бы (сам) в отставку... Товарищ Родионов категорически отрицал использование лопат. Даже после пребывания в республике членов Политбюро товарищи не признавались. Только на третий день они признались (до этого центральная пресса и телевидение сообщали, что люди погибли в давке. - А. С.). А насчет газов - это позднее было, в конце апреля... Это было неправильно, что по программе "Время" прошло, что командующий отказывался" (в бюллетене многоточие; на самом деле, речь шла о том, что якобы Родионов отказывался возглавить операцию; об этом говорил сам Родионов и - кажется, но я не уверен - Шеварднадзе, выступая по грузинскому телевидению). Далее в бюллетене совсем непонятно. В действительности произошла предельно драматическая сцена. Патиашвили явно решился в конце выступления, в состоянии эмоционального стресса, перед лицом всей страны сказать что-то очень важное. Но в это же время на него крайне усилился психологический нажим зала, в особенности его правого крыла. Патиашвили не давали говорить, выкрикивали оскорбительные вопросы (это выглядело как попытка заткнуть рот). Он был вынужден сойти с трибуны, прошел несколько шагов, остановился в мучительной растерянности и повернул обратно к трибуне. Шум в зале многократно возрос, перерастая в рев. Патиашвили дошел до трибуны, опять остановился. Потом весь как-то сжался, повернулся и почти бегом спустился в зал.

30 мая обсуждалась также комиссия по Тбилиси. Там была и моя фамилия. Я написал записку в Президиум с просьбой не вводить меня в комиссию, так как у меня были в прошлом длительные и сложные отношения с некоторыми из грузинских "неформалов". Я имел в виду в особенности Гамсахурдиа и Коставу (я неоднократно выступал в защиту Мераба Коставы, последний раз - в 1987 году). На заседаниях комиссии неизбежно должен встать вопрос об их роли, и я буду в ложном положении. Но у меня была и другая причина (я сказал о ней в интервью грузинскому телевидению - ко мне они подошли на улице перед Дворцом съездов; о том же самом говорил на Съезде президент грузинской Академии наук Тавхелидзе): никакой необходимости в комиссии нет - есть один требующий ответа вопрос, сформулированный в депутатском запросе, - кто отдал приказ об избиении мирных демонстрантов и применении отравляющих веществ, о проведении по существу карательной акции? Создание новой комиссии вместо ответа на вопрос не приблизит нас к его решению.

В первые дни после 9 апреля в Тбилиси получил распространение слух, что Горбачев якобы звонил в Москву из Англии и настаивал на мирном разрешении конфликтной ситуации в Тбилиси. Мне неизвестны какие-либо подтверждения справедливости этого слуха. Сам Горбачев, отвечая на вопросы накануне выборов на пост председателя Верховного Совета, ничего об этом не сказал.

В течение Съезда я дважды выступал по правовым вопросам. Первый раз - при обсуждении кандидатуры А. И. Лукьянова на пост заместителя председателя Верховного Совета. Я сказал: "В течение последнего года в нашей стране был принят ряд законов и указов, которые вызывают большую озабоченность общественности. Мы не вполне знаем механизм выработки этих законов и вообще того, как шла законотворческая деятельность в нашей стране. Многие юристы даже писали, что они не знают, на каком этапе, в каких местах формулируется окончательный вид законов. Но законодательные акты, о которых идет речь, действительно вызвали очень большую озабоченность общественности. Это указы о митингах и демонстрациях, об обязанностях и правах внутренних войск при охране общественного порядка, которые были приняты в октябре прошлого года1.

По моему мнению, эти указы представляют собой шаг назад в демократизации нашей страны и шаг назад по сравнению с теми международными обязательствами, которые приняло наше государство. Они отражают страх перед волей народа, страх перед свободной демократической активностью народа, и в них был заложен тот взрывчатый материал, который проявился в Минске, в поселке Ленино в Крыму, в Красноярске, Куропатах и многих других местах, и апогеем всего были трагические события в Тбилиси, о которых мы говорим. Я хотел бы знать, какова роль товарища Лукьянова в разработке этих указов, санкционировал ли он их, каково его личное отношение к этим указам. Это первый вопрос.

Второй вопрос. Указ Президиума Верховного Совета СССР, принятый 8 апреля1. На мой взгляд, он тоже противоречит принципам демократии. Есть важнейший принцип, который сформулирован и во Всеобщей декларации прав человека, принятой в 1948 году, и такой международной организацией, как Международная амнистия. Принцип заключается в том, что никакие действия, связанные с убеждениями, если они не сопряжены с насилием и с призывом к насилию, не могут служить предметом уголовного преследования. Это ключевой принцип, лежащий в основе демократической правовой системы. И этого ключевого слова "насилие" в формулировке указа от 8 апреля нет. Поэтому он представляется мне неудовлетворительным. Но, кроме того, там возникла дополнительная статья 111 УК2, которая всем нам хорошо известна; к сожалению - так как указ начал применяться, - уже начали людей осуждать, и потребовалось разъяснение Пленума Верховного Суда СССР, но оно тоже представляется мне не полным и не удовлетворительным, а самое главное - очень плохо, когда к закону, к указу требуется разъяснение. Закон не должен допускать неоднозначного толкования - это чревато огромными опасностями. Я говорю об этом сейчас - это требование многих избирателей, многих групп избирателей поэтому я имею право об этом говорить. Но я опять же хотел спросить - это мой вопрос товарищу Лукьянову: как он относится к этим указам и участвовал ли он в их разработке?"

Второй раз я выступал при обсуждении кандидатуры Сухарева на пост Генерального прокурора СССР. Я задал следующие вопросы (пишу по памяти):

"1. Сейчас в печати активно обсуждается вопрос о допуске адвоката к следствию с момента предъявления обвинения. 2. Обсуждается вопрос о том, что следует освободить Прокуратуру от ведения следствия, т. к. это приводит к серьезным нарушениям законности и гуманности, и сосредоточить функции Прокуратуры только на надзоре за выполнением закона. Ваша позиция?" Сухарев: "В обоих случаях поддерживаю". "3. Я получал множество писем от людей, по их мнению незаконно осужденных, и от родственников осужденных. Эти люди сообщали, что они обращались в Прокуратуру, посылая документы, доказывающие несправедливость приговора. В ряде случаев аргументы были очень серьезными. Во всех случаях Прокуратура давала формальный ответ: "Оснований для пересмотра приговора не имеется" - без конкретного анализа аргументов жалобщика. В печати сообщалось, что в большинстве случаев Прокуратура даже не затребовала дело. Формальный ответ получил и я на надзорную жалобу, посланную мною по делу моей жены Боннэр Е. Г. (шум в зале). Как вы относитесь к подобной практике?" Сухарев: "Прокуратура должна добиваться исключения подобных явлений. Моя позиция тут очень определенная и решительная". "4. Каково ваше мнение о ваших сотрудниках Катусеве и Галкине?" Сухарев: "Положительное". Я: "Но Катусев своим заявлением, содержащим ложную информацию, фактически спровоцировал события в Сумгаите, во всяком случае обострил их. А Галкин сорвал расследование событий в Сумгаите, выявление организаторов и их покровителей". Сухарев: "Вы не правы".

В один из дней Съезда решался вопрос о создании Комиссии для выработки новой Конституции СССР. Съезду был представлен список членов Комиссии с М. С. Горбачевым в качестве председателя. Завязалась дискуссия. Один из ораторов сказал: "Все члены Комиссии в этом списке - члены КПСС. Что они будут вырабатывать - проект Конституции или новый устав партии?" Выступил Сагдеев. Он предложил мою кандидатуру, добавив, что это будет по крайней мере один не член партии. Горбачев обратился к залу с вопросом, кто поддерживает это предложение. Многие зааплодировали. Горбачев, не ставя вопрос на голосование, сказал: "Я вижу, вы поддерживаете. Принимаем это предложение". Несомненно, Горбачев хотел, чтобы я вошел в Комиссию, и опасался, что я не получу 50% голосов, необходимых для включения в список. Я подошел к трибуне и сказал: "Как видно из состава Комиссии, несомненно, что по любому принципиальному вопросу я буду в меньшинстве. Поэтому я могу войти в Комиссию, только оговорив, что я считаю себя вправе выдвигать альтернативные формулировки и принципы и не поддерживать то, с чем я не согласен". Когда я сел на свое место, ко мне подошел сотрудник аппарата Горбачева и спросил: "Значит ли ваше заявление, что вы отказываетесь работать в Комиссии?" - "Нет, я согласен войти в Комиссию на тех условиях, о которых я сказал". - "Очень хорошо, Михаил Сергеевич был очень озабочен".

Елена Боннер

ПОСТСКРИПТУМ. КНИГА О ГОРЬКОВСКОЙ ССЫЛКЕ

Мы снова в Горьком. Свободны приехать сюда и свободны уехать. За несколько дней до отъезда из Москвы друзья из США сказали по телефону, что книга, которую я писала в Америке, отрывая время от общения с мамой, детьми, внуками, в перерывах между операциями, поездками по стране, встречами, собраниями, выступлениями, за которую мне стыдно, потому что я отчетливо ощущаю ее торопливость и неприбранность, книга эта осенью наконец-то будет издана на русском языке и меня просят написать к ней нечто вроде предисловия, какое-то дополнение, связующее ее, как я понимаю, с сегодняшним днем1.

Но как связать несвязываемое, несовместимое? У меня сегодняшней совсем другое мировидение - не оптимистичней, не пессимистичней, но другое. Я как будто смотрю на все совсем с другой точки: то ли поднялась выше, то ли спустилась - только все сместилось, и очертания всего (и видимого, и невидимого) совсем другие.

Нет, все же не все сместилось. Кое-что и осталось. Вот, например, погода. В Горьком она всегда была и есть не по мне. А сейчас она такая, будто это не конец апреля, а глубокая осень, начало зимы. Температура то минус 3, то плюс 3, но от этих "плюс" и "минус" она не становится лучше. Главный метеоролог телевидения (человек, известный в лицо не меньше, чем генеральный секретарь, ведь люди на всех континентах почему-то больше всего интересуются погодой) вчера сказал, что такой, с позволения сказать, весны не было уже целых сто лет и в Армении сто лет не было таких морозов, а вокруг Читы - таких лесных пожаров. Ничего хорошего на ближайшее время он не обещал. И сегодня в "цветущей Грузии" снегопад и метели. На экране дают кадры цветущих садов, потом наплыв и крупный план: видно, что каждый цветок как бы облит стеклом - все замерзло, а на земле сплошной снежный покров. Весна!

Я вижу, как прохожие вытягивают из луж ноги и на обуви у них - пудовые комья грязи. Ветер клонит верхушки деревьев. С тусклого неба падает снег с дождем, белогрязными пятнами ложащийся на поверхность, которую и землей назвать язык не поворачивается. Семь лет назад, глядя на эту грязь, я написала в письме к Регине: "Из московского окна площадь Красная видна, а из этого окошка только улица немножко, только мусор и г...о, лучше не смотреть в окно. И гуляют топтуны - представители страны". Что изменилось? Нет топтунов. Куда делись эти без малого полсотни молодых, здоровых красавцев, денно и нощно семь лет державших фронт против нас - двух старых, больных, оторванных от всего мира? Семь лет! Я, привыкшая долгое время мерить на войну, только диву даюсь: ведь это же почти две Великих Отечественных! И вдруг - буквально вдруг - после звонка Горбачева их не стало, сдуло как пыль ветром. Где они теперь? Каким созидательным трудом заняты? Куда их занес ветер перестройки? Или, может, они все еще держат оборону против нас, но уж теперь как "бойцы невидимого фронта"? Их не видно, а вот грязь - она осталась. За эти годы ее обложили со всех сторон бетонными глыбами, напоминающими надолбы, и в одном месте проложили асфальтовую дорожку. Но суть этого пространства осталась прежней. Возможно, здесь когда-нибудь возникнет сад. Как писал когда-то Марк Лисянский, "...и на Марсе будут яблони цвести".

Я обозначила время и место - и теперь мне надо вернуться в июнь прошлого года. Я прилетела в Москву в сопровождении двух конгрессменов, Барни Франка и Дана Лангрена, и двух наших молодых друзей, Боба Арсенала и Ричарда Соболя, так по-человечески волновавшихся: вдруг меня плохо встретит отечество.

Москва, в лице своих таможенников, под взорами американских, английских, французских, итальянских и других дипломатов приняла меня, ничем не выделив в потоке других пассажиров. За кордоном ждали несколько друзей (одного из них успела-таки замести милиция, правда ненадолго). Милиционеров, бессменно дежуривших в машине у подъезда и на лестничной площадке дома на улице Чкалова с 20 мая 1983-го - три года с небольшим, - не было, хотя еще за два часа до моего прибытия они были. Мои американские провожатые - все четверо - спокойно вошли в дом вместе со мной. А мы так готовились к тому, что их не пустят... Они знали, что по поручению посла США в каждый мой приезд из Горького - до апреля 1984 года, пока я еще имела возможность приезжать, сотрудники посольства безуспешно пытались пройти ко мне. Я рассказывала им, что вначале пост был только днем, но потом стал круглосуточным, что в долгие месяцы моего отсутствия они продолжали нести свое дежурство и даже поставили на площадке раскладушку, чтобы по очереди спать. А раньше они пускали ко мне людей только по предъявлении паспорта, всех приходивших заносили в какие-то списки и ни разу не пустили ко мне ни одного иностранца. Я почувствовала себя вроде как обманщицей - вот наговорила: милиция, пост, слежка, Бог знает что, а ничего этого нет. Барни Франк и Дан Лангрен вскоре ушли: им надо было отдохнуть, наутро они улетали домой. А у меня собралось несколько друзей. Я чувствовала себя усталой, надо было сделать еще много, и я заранее боялась, как наберусь сил.

Я решила, что пробуду в Москве дней 5-6. Меня раздирали противоречивые чувства: нестерпимо хотелось к Андрею, и я совсем не была спокойна за детей, ведь и им эти месяцы моего пребывания в Америке нелегко достались. Наутро - солнце и сверкающее небо, потом июньский дождь, так счастливо звенящий, ударяя в стекло окон и подоконники, а я совсем в депрессии и уже не хочу и не могу что-то делать. Скорей за билетом, затем дать телеграмму в Горький. Ведь к делам можно вернуться и потом.

В скоропалительном моем отъезде, кроме того, что хотелось к Андрею, что не могла ни за что взяться, сыграло свою роль и отсутствие милиционеров, какая-то иллюзия свободы.

Еще из окна поезда я увидела Андрея, он показался мне растерянным и одетым как-то нелепо. И эта растерянность и нелепость были такими своими. Носильщика не было. Андрей сказал, что он пытался найти, даже разговаривал с одним. Тот объяснил, что им не велели обслуживать пассажиров из одиннадцатого (моего) вагона: "Там кто-то из Америки приехал, так вот нельзя". Андрей схватился за чемоданы, но я рявкнула на весь вагон, что если они хотят (они - это "они"), чтобы он, дождавшись меня, умер, таская какое-то дерьмо, то пусть они и подавятся моими чемоданами. "Пошли". И мы вышли на вокзальную площадь и сели в нашу машину. Рядом, задним стеклом к нашему ветровому, стоял какой-то фургон, вроде санитарного, и оттуда, раздвинув шторки и ничуть не стесняясь, нас начали снимать. Все стало на свои места. Ко мне вернулось реальное представление о действительности. И мы взахлеб начали разговор, который продолжался, с перерывами на сон, не одну неделю. Так мы стояли, то есть машина стояла, а мы-то сидели, поболее часа, потом к нам подошел какой-то железнодорожник и позвал опознавать вещи, которые ему якобы сдали как забытые. Видимо, обыск кончился. Я не пошла. Опознавать вещи, которые он никогда не видел, пошел Андрей, ведь все это была игра. Еще минут через сорок очень вежливый носильщик привез багаж. И мы поехали домой. Где мы - там и дом!

Через день меня вызвали в ОВИР. Там потребовали сдать заграничный паспорт. Я сказала, что он в Москве. Они не верили, но это было уже их дело. Еще я получила там вроде как нагоняй за то, что была во Франции и Англии, что-то не больно вежливо ответила, и мы - я и это учреждение - вполне благополучно на этот раз расстались. Потом был вызов в районный ОВД. Бывший капитан, ныне подполковник (теперь, может, и полный полковник?) Снежницкий обстоятельно мне разъяснил, что все дни моего отсутствия из Горького будут приплюсованы к сроку моей ссылки - видимо, только теперь, постфактум, они решили, по какому из возможных способов меня выпускали, и оформили как приостановку действия приговора. Мне выдали новое удостоверение ссыльной старое ведь осталось в Москве, в ОВИРе СССР, - и назначили дни явки на отметки. Итак, путешествие благополучно окончилось. Осталось только получить багаж на московской таможне. Но и об этом они позаботились. Я получила телеграмму со склада горьковского аэродрома, что должна явиться за багажом, и... не явилась. Последовала еще телеграмма, потом еще и еще, потом с угрозой, что багаж будет реализован "в соответствии", а вот с чем не помню. Потом багаж привезли домой (без таможенного досмотра?). Мы сказали "спасибо", но за хранение (что-то около двадцати рублей) я платить отказалась. Я полагала, что раз багаж был послан в Москву, то там я и должна его получить, а все, что не входит в мои планы, не должно идти за мой счет. Мы напаковали более двадцати посылок, многие в Москву (вот они, встречные перевозки, загружающие транспорт), - и разослали подарки.

И пошла наша обычная жизнь. От прежней она отличалась тем, что раз в месяц нам звонили мама и дети. Нас вызывали на почту (ту самую, где снимали для фильмов Виктора Луи). Разговор всякий раз прерывался, как только дети нам или мы им пытались сказать о чем-нибудь, кроме здоровья, погоды или рецептов тех блюд, которые я стряпаю. Все более или менее содержательное сразу вырубалось. Техника! И еще наша жизнь отличалась отсутствием напряжения. Все предыдущие годы мы жили то в состоянии предборьбы, то борьбы - за Лизин отъезд, за госпитализацию Андрея в больницу Академии наук, за мою поездку. Сейчас этого не было.

Стояло лето. Мы ездили по своему разрешенному кругу, как белки в колесе. Я терла витамин из смородины и варила варенье - много, чтобы хватило на всю долгую зиму. Слушали радио, по-прежнему чаще у кладбища. Так и называли его - "наше кладбище", и мне казалось, что оно и будет нашим. Ни с кем ни разу не разговаривали. Никого не видели, кроме прохожих на улице да вечных, казалось, своих топтунов. А они за эти годы если не состарились, то тоже как-то отяжелели, заматерели на своей безработной работе.

Все это время я очень много читала. Андрей сохранил все "Литературные газеты" за те месяцы, что я отсутствовала. Очерки и статьи о судах, Чернобыле, дискуссии о театре, съезд кинематографистов, съезд писателей, обещания всех редакторов всех толстых журналов напечатать Набокова, Ходасевича, Бека, Пастернака, Нарбута, уже опубликованная "Плаха", "Карьер", Астафьев. Я как будто вернулась в какую-то новую для меня страну (правда, это касалось только печатной продукции - остальное-то было как раньше). К моменту начала подписки на 1987 год я составила грандиозный список. Получалось, что надо выписывать все журналы, даже "Огонек", который мы сроду не читали. Это в нашем затворничестве обещало какую-то новую жизнь. Прямо-таки "вита нуова". Я не очень-то понимала, что означает слово "перестройка" для всей страны в целом (да и сейчас понимаю не больше), но что будет, что читать, - в это поверила сразу.

В конце лета мы были в кино. Смотрели прекрасный французский фильм "Бал", а в ноябре выбрались на фильм Лопушанского "Письма мертвого человека". Потом как-то сразу ударили морозы, и я намертво закупорилась в доме, но предвидела войну нервов с районным ОВД за мои явки (верней, неявки) на отметку. Я еще в октябре подала заявление туда, что не смогу во время морозов являться на отметку, так как после операции на сердце мне запрещено выходить на улицу при температуре ниже 9 градусов. Ответа я не получила.

В октябре мы один раз услышали по радио, что Толя Марченко с 4 августа держит голодовку. Больше ничего услышать не удалось. Мы все время напряженно ждали известий, волновались. Я без конца мучила приемник, но по радио почти ничего не было - значило ли это, что и в Москве нет никаких известий? А в конце ноября услышали, что Ларису вызывали в КГБ и предложили уехать из страны - мы так поняли, что вместе с Толей. И тут на нас, на меня больше, напала эйфория, как будто он уже освобожден, уже они уезжают. Я послала Ларисе открытку - радостную, с приветами. И каждый вечер, крутя ручку приемника, ждала сообщений об их отъезде. Но 9 декабря в 23 часа 45 минут по радио Франции услышали: умер. Умер Толя Марченко. И Лариса с детьми уехала туда, в Чистополь.

Невозможно было поверить. Невозможно слушать. Невозможно оторваться от приемника. Ничего невозможно сказать. И хочется кричать - нет, нет, нет! И мы молчали и плакали. И мне почему-то в эти часы и дни вспоминался Толя только веселый, только счастливый. Как он пришел к нам поздно вечером, почти ночью, в гостиницу в Сухуми - мы там отдыхали, а они только что приехали из Чуны. Кончилась его ссылка. Лариса осталась укладывать детей, а Толя пришел к нам. Мы ели арбуз каких-то невероятных размеров. И Андрей доказывал Толе, что ему надо уезжать, а Толя утверждал, что это не для него. Андрей, обычно как никто способный прислушиваться к доводам оппонента, на этот раз был неукротим, почти агрессивен, но спорить с Толей - это уже бессмысленная работа. И хоть спор шел серьезный, но было все так весело, как бывает, наверно, только когда человек освободился.

А еще раньше! Веселый, молодой Толя - счастливый папа с младенцем на руках, приехал из Карабанова и скрылся с Андреем где-то в комнате. Таня, у которой шли последние недели перед родами, лежала в кухне на диванчике, а Пашка ползал по ее животу и улыбался беззубым ртом. Почему такое лезет в голову ясное, беззаботное? И теперь это известие. Мне трудно писать слово "смерть". Каждый вечер мы слушали радио, ловили все, что говорилось о Толе, и не верили, что это случилось.

Через два или три дня по телевидению днем по учебной программе шла пьеса Радзинского "Лунин, или Смерть Жака". Я не могу объективно судить о пьесе. Нас тогда потрясали параллели. Особенно то место, где говорится: "Хозяин думает, что раб побежит, но он (подразумевается Лунин) не раб и не бежит". Я передаю не дословно, мне бы теперь эту пьесу глазами прочесть, но тогда я восприняла спектакль как передачу о Толе. А спустя какое-то время Андрей упомянул эту пьесу в каком-то интервью, где говорил о гибели Толи, и некий досужий журналист (не знаю, русского происхождения или нет) перепутал Лунина и Ленина и написал, что Сахаров оскорбил память Марченко, сравнив его судьбу с судьбой Ленина.

В начале осени Андрей получил странное письмо от редактора журнала "Новое время", в котором предлагалось выступить на страницах этого журнала по вопросу ядерных испытаний. Андрей оставил это письмо без ответа. В ноябре Виталий Лазаревич Гинзбург написал, что "Литературная газета" хотела бы взять интервью у Андрея и если Андрей согласен, то корреспондент газеты приедет в ближайшие дни вместе с физиками Теоротдела. Это, видимо, означало, что и физики, не бывавшие в Горьком с мая, собираются приехать. Андрей Виталию Лазаревичу написал, что он не будет давать никаких интервью "с петлей на шее" (вот и Фучика вспомнили). И мы думали, что вопрос приезда и корра, и физиков отпал. А в это время по ФИАНу водили корреспондента журнала "Штерн", показывали комнату, где работал (и будет!) Сахаров, говорили, что ждут его приезда со дня на день. Но мы узнали это уже в Москве.

Наше возвращение. Его описали, кажется, все корреспонденты, аккредитованные в Москве, показали десятки телекомпаний. Я не буду с ними состязаться. А мы? Были ли мы счастливы? Про себя - я не знаю. Конечно, это хорошо вернуться домой. Но сколько труда надо приложить, чтобы почти вконец разрушенное помещение вновь стало домом; а я не то что стала барыней, но после операции начала бояться большой физической нагрузки. Я вдруг ощутила странную комфортность здешнего - горьковского - нашего уклада, когда жизнь от тебя ничего не требует, кроме: немного повозиться на кухне - всего-то еды на двоих, немного постирать, кое-как прибраться. А остальное - твоя воля. Можно читать, а можно и нет, можно одеться и выйти из дома, а можно никогда не вылезать из халата. И главное - никакой ответственности. Ну, что я могу решить о маме? Ясно ведь, что нельзя тащить ее сюда, под арест, значит, она будет у детей. Чем я могу помочь детям? Ничем! Впрочем, я все равно ничем не могу им помочь, сколькими бы параметрами свободы я ни обладала, как на самом-то деле и любые родители любым взрослым детям. Ответственность перед временем и людьми, перед друзьями? Но о чем может идти речь, когда соприкосновение со всем миром может быть только через нашу собственную вохру.

Я вспомнила смешной (страшный?) давнишний разговор двух мальчиков, тогда восьмиклассников, - моего Алешки и его школьного приятеля. Алешка говорил: "Хорошо, что Хрущев освободил и реабилитировал тысячи людей, что они смогли вернуться домой, к семьям", а Павлик (я забыла его фамилию) не соглашался: "Они уже там привыкли". Подразумевалось: в лагере, в ссылке, на вечном поселении. Так вот, я уже привыкла - в Горьком, и без ответственности! Сама просится цитата: "Привычка свыше нам дана", - и уже звучит эта навязчивая мелодия.

А вместе со свободой пришло, прямо навалилось. Мы дома, но за несколько дней до этого умер Толя. Друзья в Перми, Мордовии, Чистополе, ссылке. Десятки, нет, сотни людей, которые приходят, приезжают Бог знает как издалека к Андрею, хватаясь за него как за последнюю надежду в своих бедах, и считают, что он д о л ж е н (это бы еще куда ни шло) и, главное, м о ж е т им помочь. А письма? Ежедневно 20, 30, 40. Я не успеваю их распечатать и прочесть, только малую часть подсовываю Андрею, а он сердится, потому что у него ни минуты на них. А уж отвечать совсем некогда - ни мне, ни, тем паче, ему. И хамство неотвечания гнетет меня постоянно. А на некоторые письма просто хочется ответить. Но когда? Телефонные звонки. Я пытаюсь ввести их в русло: сказала друзьям, что звонить можно только с 11 утра до 16 и вечером с 8 до 11, но звонят не только друзья, звонят со всего мира. И им не укажешь время, и они постоянно забывают, что есть часовые пояса, что у них, может, день, а у нас глубокая ночь. У меня постоянно что-то горит на кухне или в ванной через край переливается вода, и мы вечно ходим с головной болью от ночных телефонных побудок - прямо как по тревоге подымают и в три, и в четыре, и в пять утра. Выключить телефон боюсь, ведь может быть что-то действительно нужное, может, мама, дети, кто-то заболел, узники совести.

Андрей говорит, что ничем не должен заниматься, кроме их судьбы, но это только слова. А на самом деле интервью разные, в том числе и неопубликованное "Литгазете". Ему писать, потом вместе печатать и перепечатывать. А Форум? Помимо того, что надо было подготовить тексты трех выступлений, но еще до его открытия сколько разговоров, предупреждений, объяснений - это все с друзьями, - сколько нервов и времени. А бесконечные просьбы знакомых, друзей и незнакомых выступить в защиту (чаще всего просьбы помочь с выездом). У всех многолетние отказы, сломанные судьбы - и обида на Андрея. Непонимание того, что помочь он не может и что заключенные - все-таки главная проблема и главная беда. Сколько уже обид было за эти месяцы - тоже и нервы, и время, и больно.

Радость, что освобождено более ста человек, - и сразу глубокое разочарование от унизительных требований каких-то (пусть формальных) покаяний1. В чем? И все застопорилось. Ведь было официально объявлено, что будут освобождены сто пятьдесят человек и потом еще столько же. Где же они? И когда наступит это "потом"?

А бесчисленные телеграммы - то в ссылку какому-нибудь официальному лицу, где плохо с кем-то из осужденных, то главврачам психбольниц, то высокому начальству о больном заключенном, которого давно пора освободить, но дело стоит на мертвой точке. И так каждый день: кто-то приходит, куда-то пишем, что-то надо делать, может даже совершить какой-нибудь "культурный" поход в кино, в концерт или в театр. Нормальная человеческая жизнь почему-то становится нам совсем недоступной.

А венец моих личных мучений - это телефонное общение с московскими корреспондентами. Андрей совсем не переносит таких нагрузок, и оно целиком ложится на меня. Когда им сообщаешь об освобожденных, они еще способны понять. Но как только об аресте, голодовке, тяжелобольных, погибающих в лагере, о психбольницах и положении их узников - обязательно на радио все звучит неверно, да еще с пространным комментарием, в котором зачастую мне приписываются слова, которых я сроду не говорила. Я снова на телефоне, снова слушаю радио и часто снова слышу совсем не то. Постоянный вопрос: где, на каком этапе все принимает вид, только отдаленно напоминающий переданную информацию? Я никогда не могла получить на него ответа. И изо дня в день это общение по телефонам - как разговор глухих. Я им про наши волнения за кого-то, а они мне встречный вопрос "про перестройку". "Да не знаю я ничего про нее, кроме того, что вышли на экран несколько фильмов, где-то идут какие-то "очень смелые" пьесы, а в журналах и газетах столько интересного, почти как в лучшие годы самиздата". И главное: "Сто человек дома (в том числе и мы)". - "Мало это или много?" - "Мне? Мало, плохо, мне надо, чтобы все узники совести были дома, и для страны позорно, если в ней объявлена перестройка и время гордо называется революционным. А насчет фильмов и чтения мне достаточно, я и так не успеваю ни прочесть, ни посмотреть и жду не расширения круга чтения, а того, что было уже обещано: пересмотра уголовного законодательства и отмены статей 70-й и 190-й". "Чего-о-о?" - удивляются на том конце провода.

И, так вот всласть наговорившись с кем-нибудь из корров, я, как цепная собака, бросаюсь на друзей, появляющихся в доме с "новостями" из радио, и с трудом удерживаю себя, чтобы не облаять заодно и незнакомых. И с тоской вспоминаю бездумные, кажущиеся бессмысленными долгие горьковские вечера у телевизора - наш отдых и совершенная близость, какую бы чушь мы ни смотрели. Я для приличия (а то стыдно перед самой собой) что-нибудь шью-штопаю совсем ненужное. Таких вечеров в Москве уже нет и не будет. Мы даже умудряемся пропускать (в доме люди) какие-то абсолютно обязательные вещи.

Ну вот, я и нажаловалась на наше освобождение. Но на самом деле - это все же перекос. После возвращения в Москву я перестала замирать от ужаса при мысли, что я буду делать, если у Андрея станет плохо с сердцем, или мозговые спазмы, или еще что-нибудь, столь же далекое от педиатрии, как его возраст от счета на дни у новорожденного. Он говорит, что испытывал то же самое в отношении меня. Ведь мы зареклись от горьковской медицины. И не этот ли зарок продлил нам жизнь?

Раньше, каждый раз выходя на улицу, я внутренне сжималась (иногда до реальных сердечных спазмов, и мне нужен был нитроглицерин) только от мысли, что я опять как препарат на предметном стекле, что меня снимают и будут разглядывать и демонстрировать всему миру1 и я ничего не могу сделать против этого, ну разве только запереть себя в четырех стенах. (Позднее добавление: оказывается, и в стенах снимали, как? - не знаю; но миру показывали кадры, где я полуодетая что-то делаю на кухне.) Отсутствие этого киномучения - тоже глоток свободы.

Месяцами мы были насильственно разлучены и мучились от незнания того, что происходит с другим из нас. Месяцами не сказали слова кому-нибудь, кроме как друг другу. Правда, в эти годы мы выяснили свою абсолютную совместимость. Андрей шутит, что нас теперь можно запустить в космос.

Возвращенная возможность общения с людьми - радость, ничем не заменимая. Правда, иногда его столько, что уже не получается контакта и все общение это скольжение по поверхности. Иногда даже думаешь, что общения столько, что надо бы, надо чуть-чуть поменьше - чтоб не переедать. Сколько друзей, сколько людей с Запада прошли за эти месяцы через наш дом - невозможно сказать: счет идет на сотни. Сколько я ватрушек напекла и сколько заварила чаю! И сколько удовольствия - кормить, поить друзей! Теперь на основании вполне достаточного статистического материала могу твердо сказать, что в мире что-то изменилось: Запад стал предпочитать чай, а кофе - это так, баловство для друзей!

По ночам, когда уже перемыта посуда и голова раскалывается от разговоров, в которых бесконечные "про" и "контра" (ох, этот московский разговор ночью на кухне, высшая точка духовной жизни столицы и предмет зависти всех перебывавших на этих кухнях иностранцев!), я слабо вякаю Андрею, что надо бы вести дневник (кражи дневников и архивов отвадили Андрея от этой потребности), ведь не упомнишь всех и все разговоры, но вижу, как он шатается от усталости, и замолкаю.

Теперь может быть решен вопрос о возвращении мамы. Семь лет она прожила в США в беспокойстве за нас и тревоге от неустроенности и неполадок в жизни детей. И не дома, и не в гостях, и это в ее возрасте! Стала ли я ближе детям? Доступней стал телефон, а он, как известно, враг писем, они совсем перестали нам писать, а я им. И их жизнь так же непостижима для меня, хотя и был шестимесячный период моего соприсутствия в ней. Но было счастье чудо приезда Алеши через девять лет1, трудные и радостные дни с ним. Собственно, этих десяти дней как не было, нам на общение оставались только ночи. А он был такой усталый, напряженный, глаза внимательные, но несчастливые. Видел ли это кто-нибудь, кроме меня?

Мне всегда эмиграция казалась невероятно трудным процессом, на грани человеческих сил. И уж если эмигрировать, то не для того, чтобы "спасать Россию", а для себя. Моим детям такое было невозможно в силу нашей (Андреевой) судьбы и - если мне простят такое слово - миссии, их полной завязанности с этим. Каждая моя поездка на Запад (общения были и с теми, у кого удачно сложилась судьба там и у кого не сложилась) эту мысль только укрепляла. Были ли мы правы, настояв на эмиграции детей? Вспоминаю слова Генриха Б°лля. Он в разговоре с Андреем сказал (речь шла о немцах, выехавших из СССР в ФРГ): "У нас жить трудно, у вас невозможно".

А сейчас жду Таню, которая должна привезти бабушку, и мечусь между надеждой и опустошающим "нет", которое ничего не стоит сказать всесильному ОВИРу. А почему все-таки? Ведь вроде как новый закон и "новое мышление". Кто бы растолковал, что же это все-таки такое, если по-новому мыслить должны все те же старые начальники, давно притершиеся к своим креслам? Вот и Литвиновых, наконец, пустили повидать детей. И никто (но это уже другая тема) вокруг не сомневается, что съездят и вернутся. А мои поездки всегда вызывали столько осуждений и объяснений. Однажды даже Таня Великанова на аэродроме шепнула мне: "Только, пожалуйста, возвращайся". Видимо, есть во мне что-то, что вызывает сомнение не у "них", Бог с ними, а у хороших людей. А может, это и не во мне, а в моем положении "жены академика"?

Но сейчас, перед приездом Тани, тот же вопрос, что давил отсутствием ответа, когда в Москве был Алешка. Эмиграция? Дети - эмигранты, от этого уже не уйти. Правильно ли это? И хоть бы дети детей не были эмигрантами! Дело ведь не в формальном - все они давно граждане США, - а во внутреннем. Эк куда меня занесло - в проблемы эмиграции. Пишу о том, что даже с Андреем никогда не обсуждала.

Эта страница была написана 28 апреля, а 30 апреля (не раньше и не позже, как в канун праздничных, нерабочих дней, что очень типично) начальник Московского ОВИРа С. И. Алпатов сказал по телефону Андрею, что в визе Тане отказано. Никаких объяснений, только: "Не сочтено возможным". Потом последовали многие телефонные разговоры с более высоким начальством, не разговоры, собственно, а очередное объявление войны. Потом начальник всесоюзного ОВИРа Кузнецов заявил: "Московские товарищи не разобрались". В контексте это выглядело как обещание разобраться. И вечером звонок из КГБ Горского: "Рудольф Алексеевич (это Кузнецов) лично попросил передать, что вопрос решен положительно, ранее вас неправильно информировали". Что это было? Вроде как и не было - все ведь без документов, только на словах. Игра, трепка нервов, некомпетентность или чья-то надежда, что у Андрея изменился характер и он смолчит?

Параллельно шли переговоры о поездке Аси Великановой1 на лечение по вызову родного брата. Тоже несколько раз Андрею говорили какие-то пустые слова вроде "Вопрос решается" и еще что-то. Потом был отказ. Снова разговоры, уже на более высоком уровне. И в тот же день, что и Тане, на несколько часов раньше - положительный ответ после долгой трепки нервов тяжко, безнадежно больному человеку и ее близким. Получается, что на эту машину (это не только ОВИР) обязательно надо давить, так вот всегда и идти "стенка на стенку", а без этого даже никчемную бумажку служащие этой системы не напишут.

Эта короткая и благополучно вроде бы закончившаяся история в очередной раз была для меня холодным душем во всех моих раздумьях об эмиграции. И все же сомнения мои со мной. А чтобы не было очень грустно от них, можно вспомнить старый анекдот: "Ехать - не ехать? Брать зонтик - не брать зонтик?"

В Горьком почти три недели мы складываем вещи, чтобы отправить их в Москву. Просто поразительно, до чего человек умеет обрастать барахлом - как маленький снежок из мокрого первого снега: его сомнешь в ладошках, налепишь еще, а покатишь по земле - и вырастет огромное, круглое тело снежной бабы. Когда в январе 1980 года Андрей позвонил из прокуратуры и сказал, что его отправляют в Горький, но я могу поехать с ним, мне понадобился только один час и всего две дорожные сумки, чтобы быть готовой отправиться хоть на край света. А теперь! Андрей напаковал уже 14 ящиков (28 кг каждый - взвесили!) одних только бумаг - все препринты. Невероятный труд - каждый препринт просмотреть и решить: взять (куда - домой или в ФИАН) или выбросить?

Я разбирала письма - их больше четырех тысяч - вроде как своеобразный итог семи лет, небольшие стопки писем от друзей, мамы, тонюсенькая от детей. И ящики ругани, море злобы и лжи, в котором нет-нет да и выплеснется чье-то доброе слово. Спасибо тому, кто его написал. А книги - набралось за эти годы под тысячу томов, и журналы. Где только потом мы их разместим? Да, я умудрилась так поверить в постоянность нашей жизни до самого конца в Горьком, что купила два шкафа, письменный стол, книжные полки и еще много разных мелочей, создающих видимость прочного уклада и какой-то свой мир, уют. И невероятная какая-то жадность, что ли, - выбросить жалко, - и кажется, что все это не надо.

Я написала эти странички, выплеснула на них свои сегодняшние заботы. Завершила ими нашу горьковскую жизнь. Еще говорят: подвела черту. И впрямь, жизнь невидимыми линиями разделяется на какие-то фрагменты, как стоп-кадры: мое детство, моя юность, моя зрелость и мой закат. Мысленно пытаешься их проследить. Неужели это действительно была я? Чем же все это скрепляется? Как получается моя жизнь? Одна! И в единении со всеми, кого люблю.

Когда я писала книгу, мне казалось (и сейчас кажется) самым важным быть самой собой, не казаться ни лучше и ни хуже, ни злей и ни добрей, ни умнее и ни глупее, чем я есть. Я знаю, что мой рассказ может быть интересен людям не сам по себе, а потому что я живу рядом с Андреем. И в этом нет ни капли самоуничижения. А он часто говорит, что я должна написать книгу о своей семье и своей жизни до него - без него. А была ли она тогда? И когда он говорит "должна", то забывает, что мы с ним сами завели установку "никто никому ничего не должен". Мне думается, что судьба моих близких и моя вполне банальны - не в плохом смысле этого слова, а как нечто типичное для среды, в которой я выросла, и времени, в котором жила. Я, естественно, должна когда-то покинуть этот мир. У меня все еще не появилось страха за свою жизнь: может, 64 - еще не возраст. Но я страшусь той боли, которую мой уход принесет детям. И если я когда-нибудь возьмусь за книгу о себе, то только в надежде, что она сможет смягчить им утрату.

После выхода книги в США я получила много писем. Они были очень теплыми, дружескими. Правда, меня ругали за то, что мой взгляд на Америку и ее интеллигенцию очень поверхностен. И я с этим, в основном, согласна, хотя думаю, что даже мимолетное знакомство не есть повод умолчать о своих впечатлениях. И, право же, я не выдавала свои мысли за истину в последней инстанции. Я сомневалась в них, когда писала, и полна сомнений сегодня. В одно из женских писем (они вообще были больше от женщин, и это меня радовало) была вложена большая семейная фотография. Муж и жена (письмо от нее), сын с невесткой, дочь с зятем и внуки - много внуков. Эта фотография так напоминала ту, что помещена в моей книге (мама, дети, внуки, я, и только нет Андрея), так перекликалась внутренне с ней, что была как прямое доказательство, что все мы - и здесь, и там - живем одними стремлениями и одними заботами и в мире так просто. Если бы еще не было так сложно - ох, этот разделенный мир.

Я дописывала последние строчки книги в Ньютоне, и мне очень хотелось около даты так это фатовски, вроде как с привычной легкостью поставить: "Ньютон, Нью-Йорк, Майами, Сан-Франциско, Вирджин Горда, Кейп Код". Красиво смотрится? И я вспоминала, как в детстве, кончая читать книгу и видя какое-нибудь такое замысловато-далекое географическое название, испытывала легкие уколы зависти и казалось: "ветер заморских странствий" шевелит мне волосы. Теперь к этому перечню прибавляю еще "Горький". Я ведь и вправду писала во всех этих местах.

1 мая 1987 года Горький

Самолет завис в воздухе над серединой Америки - все внизу движется так медленно, что, похоже, стоит. Так же стоит абсолютной голубизны небо иллюзия покоя исходит от полного отсутствия облаков. Я, пожалуй, никогда не летала при столь ясной погоде, при такой отчаянно полной видимости. Середина Америки - горы, языки снега и ледников, темные обвалы леса, натянуто-прямые ниточки дорог, блестящие блюдечки озер, домики, как для кукол Дюймовочки. Иногда большие пространства без жилья - видно, и Америка не везде обитаема.

Середина моего пути от Сан-Франциско до Бостона - я возвращаюсь. Возвращаются люди домой, а я? Куда? Середина между небом и землей. Как найти точку отсчета, если это называется "небо"? И еще - середина моего путешествия в Италию и США: это уже не в пространстве, а во времени середина. 90 дней мне отпустила Москва, а сейчас - щедрость необычайная добавила еще три месяца. Итак, 180 дней свободы, и я нахожусь в их середине. Середина свободы. Пожалуй, я никогда еще не встречала, у кого точно известно, сколько еще ему отпущено и когда, а у меня все проставлено в главном документе - паспорте - и скреплено печатью. Правда, при этом я не знаю, что по возвращении получу в обмен на заграничный паспорт удостоверение ссыльной или обычный паспорт. Если я ссыльная, то мне на поездку полагалось бы выдать путевой лист и указать, что я отпускаюсь на лечение с временным прекращением исполнения приговора - есть такое положение в законодательстве. А может, я помилована - ведь я подавала прошение, как в старину говорили, "на высочайшее имя". Куда ни глянь - все середина. Начало - середина - конец.

Я написала: середина путешествия. Но это по здешним, западным представлениям путешествие начинается с того, что человек трогается в путь - садится в машину, поезд, самолет, идет пешком. Кстати, а ходят ли здесь? Мне все больше попадалась бегущая Америка. Мне кажется, что вся страна это подросток, бегущий в школу. А у нас "дальний путь" начинается с ОВИРа. Для непосвященных - отдел виз и регистраций; бывает районный, городской, областной, республиканский, всесоюзный или союзный - не знаю; относится к ведомству, которое называется МВД - Министерство внутренних дел. Существует, кажется, с тех пор, что и государство, и только что в Сан-Франциско мне довелось встретиться с одной из давних его клиенток. Родилась в США. В 20-х годах приехала с родителями в СССР строить коммунизм. Подала заявление о выезде в 1937 году. Получила разрешение в 1941 году, перед войной. Сейчас преподает в Беркли.

Итак, я пришла в ОВИР (районный) 25 сентября 1982 года. Дата связана с человеком, о котором сейчас читает в газете мой самолетный сосед, - это не литературный прием, а чистая правда, все читают сейчас о Толе Щаранском. Я специально приехала из Горького, чтобы Толина мама Ида Петровна Мильгром могла встретиться у меня дома с иностранными корреспондентами. Мы должны были объявить, что Толя 27 сентября начинает голодовку. В то время родным Толи трудно было найти в Москве дом, где они могли бы это сделать. Я приехала заранее, и у меня оказались свободными два дня, их как раз хватило, чтобы получить и заполнить анкеты, два экземпляра, на машинке, без помарок и исправлений. Фотографии у меня были готовы давно (ух, и страшна же я стала!). А необходимость думать о поездке появилась уже с весны, когда после гриппа было обострение увеита в левом глазу, а в правом вновь стало прыгать давление. В ОВИРе все прошло без особых осложнений, так как копия свидетельства о смерти моего отца у меня была с собой. Я знала по прошлым годам, что прочерк вместо указания места его смерти всегда вызывал беспокойство нижнего чина МВД, принимавшего документы. Других несуразностей этого документа он не замечал, а там год смерти был 1939-й, а запись о смерти сделана в 1954 году - кто хранил это в памяти? И места смерти нет вообще - только прочерк.

Я была довольна, что подала документы, - вроде сделан какой-то шаг. Но, даже предполагая, сколько еще будет трудностей впереди, пока получим разрешение, я все же и представить не могла, каким будет этот путь на самом деле. А сейчас я в самолете над серединой Америки - сосед справа читает газету; скосив глаза, я вижу фотографию: улыбающийся Толя (выглядит неплохо - откормили перед обменом), прислонившаяся к его плечу серьезная Авиталь. Сосед слева дремлет, и на коленях - журнал "Ю. С. ньюс энд уорлд рипорт", на обложке портрет: приспущенные веки, худое изможденное лицо - вот он, Андрюшин путь к моей поездке в Америку. Его письмо президенту советской Академии наук (приложение 19), его надзорная жалоба по моему делу (приложение 20) - это только часть того, что было с нами за три года, прошедшие со дня подачи мною заявления в ОВИР. Все, что не рассказал он, теперь должна рассказать я.

У меня очень мало времени. У меня не очень много сил. Мне не хочется вспоминать - хочу забыть, так отличается от нормальной жизни и вообще от жизни здешней та, которой мы живем там. Рассказ невеселый, и его трудно сделать развлекательным. Это еще не воспоминания - для них все слишком близко и слишком больно. Здесь хорошо бы дневник, но в нашей жизни писать дневник нельзя, обязательно попадет в чужие руки. Это скорее всего хроника. Так как у меня нет времени, чтобы сделать из нее то, что можно назвать книгой, то пусть уж те, кому захочется читать, так и воспринимают. Я же постараюсь быть максимально точной в изложении. Для меня самой это еще и "После воспоминаний", "Postscriptum", - "Воспоминания" писал Андрей, я же была их инициатором, потом машинисткой, редактором и нянькой. Все, что я сделала как нянька, чтобы они выжили, стали книгой и дошли до своего читателя, стоит других "Воспоминаний" или, может, детектива, но этому еще не пришло время. Андрей поставил дату окончания своей книги - 15 февраля 1983 года. Я начну с этого дня.

1

Сердце болит. - Академическая медицинская помощь. - Письмо академиков и "глас народа". Подаем в суд. - Лизин день рождения

Мы праздновали мой день рождения вдвоем - оба были нарядно одеты, были цветы, Андрюша рисовал какие-то плакаты, я стряпала так вдохновенно, будто ожидала в гости всю свою семью. Было много телеграмм из Москвы, из Ленинграда, от детей и мамы. То, что я наготовила, мы ели три дня. Но пришло время все же пополнить запасы, и я поехала на рынок - день был, по горьковским нормам, теплый и ясный. Когда я вернулась и Андрей открыл дверь на мой звонок, я не узнала его: чисто выбрит, серый костюм, розовая рубашка, серый галстук и даже жемчужная булавка (я подарила ее в первую горьковскую зиму - на десятилетие нашей жизни вместе). "Что случилось?" - в ответ он молча протянул мне телеграмму, она была из Ньютона. "Родилась девочка Саша Лиза девочка чувствуют себя хорошо все целуют". Когда я прочла телеграмму, Андрей сказал: "Это не девочка, это голодовочка". И всегда, когда из Ньютона приходят новые фотографии детей, Сашу он называет "наша голодовочка".

В прошедшую осень я стала ощущать, что у меня есть сердце. Конечно, сердце иногда болело и раньше, но как-то мимоходом. Ощущать-то я его ощущала, но как-то не задумывалась, да и где тут задумываться. Осень 1982 года. Уже отстучали колеса моих более чем ста поездок Горький - Москва, Москва Горький, уже уехал Тольц, прошел обыск у Шихановича, арестован Алеша Смирнов, а еще раньше Ваня Ковалев, я вожу в Горький каждый раз две сумки с продуктами и еще всякое нужное и не очень, а Андрюша сидит над "Воспоминаниями" и периодически часть их пишет заново - не строгость автора, не ворчание первого читателя, первого редактора и первой машинистки (это все я) - нет! Чужая воля и чужая рука. Они исчезают. То из дома - еще в Москве, то украдены с сумкой в зубоврачебной поликлинике в Горьком, то в эту самую осень на улице из машины, которая оказалась взломана, а Андрей чем-то одурманен. Каждый раз он пишет все заново. В общем, каждый раз это уже нечто новое - иногда написано лучше, иногда хуже и даже не про то.

Вечером того дня, как сумку украли в поликлинике, Андрей встречал меня на вокзале; он был осунувшийся, как бывает в бессоннице, при тяжелой болезни и от долгой боли. Губы дрожали, и голос прерывался: "Люсенька, они ее украли". Я сразу поняла: сумку, - но сказано было так, с такой острой болью, что я решила: это сейчас было, здесь, на вокзале. В другой раз, когда сумку украли из машины, Андрей шел от нее мне навстречу. У него было лицо такое, как будто он только что узнал, что потерял кого-то близкого. Но проходило несколько дней - надо только, чтобы мы были вместе, - и он снова садился за стол. У Андрея есть талант, я называю его "главный талант". Талант сделать все до конца. Ну, а мне только оставалось развивать в себе талант "спасти", и я развивала, видит Бог, старалась, чтобы "рукописи не горели". Чтобы то, что пишет Андрей, не сгинуло в лубянских или подобных, но уже новых (Лубянка-то старая) подвалах.

Так вот. В сентябре объявила вместе с мамой Толи про его голодовку, в октябре провела сама - одна - день политзэка, в ноябре в Горьком сердце уже не просто ощущалось, а стало гореть огнем. Почти неделю пролежала, ничего не могла, ничего не хотелось, даже не читалось, уж не говорю, что не печаталось - на машинке, на той "Эрике", которая "берет четыре копии" (Александр Галич). В декабре, шестого, поехала в Москву. В поезде - обыск, поезд отогнали куда-то далеко за город, на запасные пути. Когда отгоняли и я смотрела в окно, а следователь мне читал вслух постановление об обыске, у меня в голове все время стучало: "Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути". И старалась вспомнить, кто же автор этих строк, откуда они. Про этот обыск у Андрея в "Воспоминаниях" все подробно и даже протокол обыска есть, так что я не буду много рассказывать. У меня отобрали большой кусок его рукописи - опять сгорела!

Про сердце. Когда шла по путям, тащилась. А потом лестница была, казалось непреодолимая, на мост над путями. На мосту плохо стало, и тут вместе с возвращением сознания пришло: "И девушка наша проходит в шинели, горящей Каховкой идет". Господи, да Светлов же это, Михаил Аркадьевич! Мы же под эту песню - патефон, ручку крутить надо - во дворе танцевали. А Михаил Аркадьевич, проходя, говорил: "Ну, ребята, ну, выберите другую какую-нибудь, ну, под Алтаузена танцуйте, что ли, у него и имя подходящее американское все-таки - Джек". Мы танцевали фокстрот. А уж тогда это было точно - "Америка". Наверное, это "имя американское" говорилось неодобрительно - западное влияние. Но я не знаю: танцевать танцевала, а про "влияния" любые тогда еще не знала - не интересовалась.

То, что в поезде отобрали, - это была уже четвертая потеря. И будут еще, так что не удивляйтесь, что я сама себя талантом называю. Книга ведь будет - или, вернее, уже есть.

После обыска все же добралась до города, дала телеграмму об обыске Андрею и скорей домой, на Чкалова. Я спешила, так как должна была прийти Ида Петровна, я обещала позвать корреспондентов, чтобы она могла рассказать им, что происходит с Толей. Успела только помыться, услышала на лестнице шум. Открываю дверь. Там два милиционера пытаются затолкать в лифт Леню Щаранского. Я кричу ему: "Ждите меня на улице, я сейчас к вам спущусь", но сама не знаю, смогу ли выйти. Может, меня не выпустят? Выпустили, смогла, вышла и решили, что свидание с коррами будет на улице. Пошли в сторону вокзала, там дорога в гору. Чувствую: не могу идти, тошнит, ноги как ватные, стыдно Иды Петровны, Лени. Дошли до остановки троллейбуса, доехали до Цветного бульвара. Там в фойе кукольного театра звонили коррам, ждали, а потом разговаривали с ними на Цветном бульваре про Толю, про мой обыск, еще про многое.

На следующий день я решила, что надо думать про сердце. С телефона-автомата у нашего подъезда, который тогда еще работал, вызвала врача. Пришла доктор - незнакомая, назначила обследование. Академическая поликлиника. Электрокардиограмма. Говорят, изменений нет. Я поверила, решила, что, видимо, все мои ощущения "от нервов" и жить надо, как жила, то есть о сердце, даже если оно все время напоминает, что оно есть, задумываться не следует.

15 февраля у кого, "к сожаленью, день рожденья только раз в году", а у меня два - один в Москве, другой в Горьком. На первый Ших принес книгу Яковлева "ЦРУ против СССР". Белка очень расстроилась, что он принес, она уже читала, но мне не сказала; это ее всегдашнее стремление - не огорчить. Я взяла книгу в Горький. Я долго ее не читала, не хотелось, было заранее неприятно, и чувства брезгливости не могла преодолеть. Андрей же прочел почти сразу, как привезла, сказал, что обязательно будет писать про это, но не сейчас. В начале февраля он закончил статью "Опасность термоядерной войны" (приложение 11) и еще не отошел от волнений, связанных с написанием и с тем, чтобы она увидели свет, - тут и мне досталось хорошо. Снова Андрей ругал меня, что когда-то я не дала ему подать заявление в суд на издающуюся в США газету "Русский голос", там еще в 1976 году началась кампания против меня, которую продолжила сицилийская "Сетте джорни", а Яковлев только расширил и, так сказать, оформил соответственно.

Я не буду касаться писаний Яковлева, как и многого, о чем пишет Андрей Сахаров в своих "Воспоминаниях", позже я расскажу только о своей попытке обратиться в суд за защитой от клеветы. Но Яковлев, конечно, заставил нас волноваться. Вначале - больше Андрея, потом и я заболела этим, а жить в ауре подобной литературы вредно, и не только психологически, но и физически. У Андрея в этом плане была разрядка. 14 июля 1983 года Яковлев приехал к нему - этот человек хотел то ли интервью от Сахарова, то ли еще чего и получил - пощечину. Об этом своем поступке Андрей рассказывает сам в своей книге. После пощечины Андрей успокоился и был очень доволен собой. Как врач, я думаю, что этим Андрей снял стресс - и это было полезно. Как жена - восхищаюсь, хотя понимаю, что вообще подобное не соответствует натуре моего мужа.

Но, в общем, мы жили тем же способом и в том же ритме, как и до этого, хотя сердце все болело и болело. Я треть времени проводила в Москве, где на меня наваливались куча дел и куча людей: чтобы делать дело, надо было гнать людей, а они обижались, хотя дела-то были, в основном, не мои, а их.

* * *

Так и сейчас, в Штатах, уже Бог знает сколько обиженных, что я не общаюсь, стараюсь как можно меньше вести разговоров и обсуждений, кто и каков здесь стал, а там, мол, был другим. Мне не хочется, да и невозможно объяснить, что и здесь есть дела, есть обязательные обеды или ланчи (ну почему, почему все обязательно с едой?), хочется побыть с внуками и даже с детьми. Не говорю о том, что в течение полутора месяцев до операции было по 20 нитроглицеринов в сутки, после операции еще полтора месяца тоже было ох как несладко. Но - не понимают, обижаются. А я? Мне так хочется крикнуть домашнее, хамское: "Вас много, а я одна!" И нет времени и сил не только чтобы писать эти строки, но и на общение с друзьями.

Не вижу, когда же будет день, час, чтобы побыть наедине с каждым из детей. И чтобы он - ребенок мой - был готов хоть на тот день или час, что мы вдвоем, как-то раскрыться, как-то быть со мной. А кто из тех, кому доведется читать эти строки, знает, что ждет меня там, за чертой, за границей, и как уже сейчас от страха все внутри каменеет? Вы думаете, я каменная? Вы прислушайтесь к странному звучанию и понятию наоборот: заграница - это ведь там.

* * *

В Москве все было так плохо - седьмого числа арестовали Сережу Ходоровича, ожидался какой-то дурацкий суд у Верочки Лашковой1, было непонятно: за что? И как могут (дурацкий вопрос) ее выгонять из Москвы? А в Горьком вовсю шла весна. Я люблю весну, и Андрей тоже. И хоть все плохо, а душа как-то незаметно начинала отходить, оттаивать. Для нас было радостно, что дни длиннее и можно где-то на обочине дороги погулять. Тогда еще можно было ездить в Зеленый город (район Горького), где есть лес, расположено несколько санаториев, детских лагерей и дач. Можно было слушать радио. Теперь этот район для нас тоже стал запретным.

25 апреля утром, после завтрака, я убирала что-то в комнате, где мы спим. Андрей был у себя, работал. Вдруг меня как проткнули чем-то острым насквозь, так что я ничего сказать, двинуться, закричать не могла. Остановилась на вдохе и так стою, потом медленно, почти ползком, по кровати добралась до Андреевой половины - и дотянулась до его нитроглицерина, своего у меня тогда еще не было. Через некоторое время боль чуть-чуть отпустила, и я смогла позвать Андрея, смогла лечь; начался бесконечный нитроглицерин, мази, валидол, анальгин, но-шпа, папаверин, несколько раз инъекции атропина, один раз с промедолом, были рвота, слабость необычайная, давление низкое. Все себе сама делала - и больная, и врач. Испуганный Андрей помчался как угорелый в аптеку. Я все как проваливалась в небытие. На третий день небольшая температура - держалась два дня. Я уже поняла, что это инфаркт. Но, и поняв, подсознанием стремилась это опровергнуть. Первую неделю вставала только до ванной-уборной. Вторую - стала выползать и дальше и вообще понемногу начала приходить в себя.

Шло это все волнами - то лучше чуть, то совсем пропадаю, а тут пришла телеграмма, что начинается суд над Алешей Смирновым, и 10 мая я поехала в Москву. Встречал Ших. Идти до такси было трудно, но добрались. Вечером у меня были Маша Подъяпольская, Лена Костерина и Любаня (мать и жена Алеши), сказали, что суд завтра в 10 утра в Люблино. Я мысленно представила себе лестницу на мост над путями - через него надо перейти, чтобы добраться до здания суда, там уже судили стольких: Буковский, Краснов-Левитин, Твердохлебов, Орлов, Таня Великанова, Таня Осипова и другие. И мне стало плохо - плохо реально, по-настоящему: закружилась голова, схватило сердце, посинели ноги. Маша спросила: "Что с тобой?" - "Плохо". И потом: "Вы простите, я к суду не пойду. Пусть днем ко мне после перерыва кто-то приедет и расскажет. А я все расскажу коррам. И вечером тоже сделайте так". Мне было очень неудобно перед Леной - у нее сын завтра предстанет перед судом, а я... Но я чувствовала, что иначе не выдержу. Чтобы позвонить коррам, я не могу воспользоваться телефоном-автоматом, который у подъезда: его выключили. Звонить надо идти в сторону Курского вокзала (в гору) или за мост. Но это уж как-нибудь, потихоньку, без свидетелей, наедине с собой. Так же, как сесть за машинку и напечатать то, что расскажут. Сердце болит и за машинкой. Но это тоже наедине. Я не умею болеть на людях, мне трудно переносить и принимать сострадание и даже помощь. Я как животное: мне надо быть одной, скрыться, уйти в нору.

Суд продолжался два дня. Приговор - 6 лет лагеря и 4 года ссылки. 10 лет д е с я т ь. Какой Алешка молодец. Как он смог выдержать и битье, и давление следователя, и как безумно жаль его, Лену, Любу.

На следующий день - это была суббота - приехали из Ленинграда друзья, Ира и Лесик Гальперины. Они еще появятся в моем рассказе в связи с тем, как я их чудесным образом "вывезла" из Советского Союза. Мы попили вместе кофе долго и вкусно. Как всегда, когда приезжают друзья, утренний кофе у нас перерастает в некий ритуал - может быть, лучшее, что есть в нашем общении. И я поехала в поликлинику Академии наук - сердце все болело и болело, с 25 апреля ни на минуту не переставало.

Сделали ЭКГ. Врачи забегали. Посадили меня в кабинете. Пришла заведующая и повела разговор, что она не может меня отпустить домой, а должна сразу госпитализировать: очаговые изменения, инфаркт. По анамнезу получается, что ему немногим больше трех недель. Я была несколько ошеломлена, и это доказывает, что хоть я и поняла после 25 апреля, что у меня инфаркт, но верить не верила: не хотелось. Или боялась. Да и забоишься - любой человек боится, а при нашей-то жизни! Зав. отделением очень волновалась, и, пока она волновалась, я думала и - надумала. Я сказала Марине Петровне (так звали заведующую), что согласна на госпитализацию, если привезут из Горького моего мужа и госпитализируют вместе со мной - ему давно пора. Я сказала также, что в этом случае обещаю ничего не сообщать корреспондентам ни о моем инфаркте, ни о нашей госпитализации и обещаю, что в больнице нас будут навещать только самые близкие друзья. В противном же случае 20 мая я проведу пресс-конференцию.

Чтобы непосвященному была понятна обоснованность моей просьбы, придется пояснить. Академик в своей поликлинике всегда пользуется привилегией быть госпитализированным с женой и регулярно проходит (в среднем раз в год) стационарное обследование в течение двух-трех недель, обычно также вместе с женой. Андрей с момента ссылки никакой помощи от поликлиники не получал и не обследовался. Потому моя просьба, если считать, что все обстоит так, как говорят академические функционеры (что с Сахаровым все хорошо и он живет, как все академики), вполне обоснованна. Если же считать, что Сахаров ссыльный, то моя просьба, чтобы Сахаров приехал (или его привезли), тоже обоснованна, так как кодекс предусматривает, что ссыльный может быть временно отпущен из ссылки, если тяжело болен кто-либо из его близких. Этот момент нашей жизни очень наглядно доказал, что положение Сахарова во всем беззаконно и апеллировать к закону он не может.

Марина Петровна сказала, что от нее ничего не зависит, что она передаст мою просьбу начальству, но отпустить меня одну не может - отвечает теперь за мою жизнь, и меня повезли домой на "скорой помощи" в сопровождении медсестры. Мое появление дома с таким эскортом вызвало у Лесика и Иры шок по-моему, они смертельно испугались. А я начала телеграфную переписку с Андреем. Включились в это и физики - у них на 19 мая была назначена поездка в Горький, и они очень старались успокоить Андрея, видимо несколько введенные в заблуждение академическими врачами. Озабоченность академических врачей моим состоянием столь велика была только в день моего обращения к ним, а потом - думаю, не без влияния со стороны (снова та самая медицина, которую Андрей зовет управляемой) - резко упала.

У Андрея и у меня сложилось впечатление, что физикам было сказано, что я вроде бы сознательно обостряю свое состояние, а академик Скрябин, как сказал Андрею один из его коллег, просто заявил: "Мы не дадим ей шантажировать нас своим инфарктом". Похоже, что в данном случае он сам себя отождествлял с КГБ, иначе что бы означало его "мы": ведь не Президиум Академии держал и держит Сахарова в Горьком. Со мной тот же Скрябин (по телефону, не лично: он - в своем кабинете, я со своим инфарктом - в уличной автоматной будке) говорил подчеркнуто уважительно и даже не забыл сказать, что мы с ним одного поколения и оба прошли армию. Поэтому мне было чрезвычайно занимательно узнать, что с одной из научных американских делегаций тот же Скрябин обо мне говорил так, как редко кто говорит на коммунальной кухне, да и базарные торговки в наши дни стали хоть "на язык" культурнее.

20 мая, в час, назначенный для пресс-конференции, я услышала на лестнице какую-то возню. Открыв дверь, я увидела милиционеров, заталкивающих корров в лифт. Тогда я вышла на улицу.

Стоя у окна книжного магазина и держа в руке нитроглицерин, с которым теперь уже не расставалась ни на секунду, я рассказала коррам о нашем положении. В западной печати появились сообщения об этой встрече. Но, видимо, все недооценили мое состояние, считая, что раз я вышла на улицу, то, может, у меня и не инфаркт. Одна газета написала "микроинфаркт", другие вообще забоялись серьезных определений. Иногда я думаю, что если бы пресса (единственная наша и правозащитников реальная защита - это гласность) отнеслась к моей просьбе помочь нам серьезней, если б наши друзья во всем мире поняли, насколько трагично было положение в те дни, то, может, не случилось бы всего, о чем я рассказываю дальше.

С этого дня у дверей моей квартиры постоянно дежурили милиционеры, а у подъезда стояла милицейская машина. Милиция проверяла документы у всех, кто хотел пройти ко мне, и пропускала только советских граждан. Моих друзей, постоянно навещающих меня, дежурные скоро знали уже в лицо и документы у них не проверяли.

26 мая у меня дома был консилиум. Были зав. отделом, в котором лечат академиков и членов их семей, доктор Бормотова, зав. нашим с Андреем отделением, доктор, фамилии которой я не знаю, - та самая Марина Петровна. С ними были и двое мужчин. Мне их представили как кардиологов консультантов Академии, но один произвел на меня впечатление не врача. Судя по описанию Андрея, это те самые доктора Григорьев и Пылаев, которые потом были у него.

Они вновь предложили мне госпитализацию одной; они считали, что, пока сердечный процесс не выравнивается (платная ЭКГ 24 мая показала ухудшение), быть дома мне просто опасно для жизни. Я отказалась, повторив свои условия. Они хотели записать в историю болезни только мой отказ, но я не дала это сделать и сама в историю болезни написала: "От госпитализации не только не отказываюсь, но настаиваю на ней, но госпитализироваться согласна только совместно с мужем академиком Андреем Дмитриевичем Сахаровым и только в больницу Академии наук СССР". После этой моей записи Бормотова заплакала, но не от страха за мою жизнь (как это трактовал Евгений Львович Фейнберг), а из-за того, что не выполнила задание - госпитализировать меня одну. Потом она еще будет приходить и предлагать машину с врачом и медсестрой, чтобы отвезти меня в Горький - там они якобы будут меня лечить. Но это уже был совершеннейший план КГБ - еще тогда запереть нас в Горьком обоих.

Скрябин в конце мая сказал мне, что к Андрею поедут академические врачи, чтобы решить, нужна ли ему госпитализация. Они действительно были у Андрея 2 июня и дали заключение, что он нуждается в госпитализации, обследовании и лечении. Казалось, проблема решена. Такая, в сущности, простая проблема госпитализировать двух больных людей в медицинское учреждение той системы, к которой они принадлежат. У нас медицина ведомственная - водников, железнодорожников, МВД. МСМ, кремлевская, академическая. Но шар покатился совсем в другую сторону.

Первые дни после визита врачей мы оба - Андрюша в Горьком, а я в Москве ждали госпитализации, но время шло, я постепенно стала чувствовать себя чуть легче. Мне все время предлагали вначале госпитализацию, а потом санаторий, но одной, без мужа. Я написала обращение к американским и европейским ученым и отдала его на улице корреспондентам.

К АМЕРИКАНСКИМ И ЕВРОПЕЙСКИМ УЧЕНЫМ

Я обращаюсь к вашей помощи. Сегодня наше остро трагическое положение усугубилось моей болезнью и нарастающими изменениями в состоянии здоровья моего мужа. 25 апреля у меня в Горьком случился инфаркт. Я лечилась сама. Почему мы не можем лечиться в Горьком, вы поймете из моего письма президенту Академии наук СССР Александрову и из заявления прессе от 20 мая (копии этих документов у наших детей в США).

11 мая я смогла приехать в Москву и с тех пор добиваюсь возможности нам обоим лечиться в больнице Академии наук в Москве. Единственно, чего я смогла пока добиться, - это что в Горьком к мужу впервые за три с половиной года были посланы консультанты лечебного отдела Академии. Они дали заключение о необходимости госпитализации, обследования и лечения. Я опасаюсь, что без вашей помощи даже это минимальное требование - лечение у врачей, которым мы можем хоть сколько-то доверять, - не будет осуществлено. Мы не получим необходимого для сохранения жизни лечения - проблема Сахарова будет решена смертью одного из нас или обоих.

В отношении нашего будущего. Даже если мы получим лечение, видимо, после инфаркта миокарда я не смогу вновь вынести ту нагрузку, которая на меня легла в связи с незаконной депортацией и изоляцией Сахарова. Это будет означать, что Сахаров полностью потеряет связь с внешним миром. Это будет трагично не только в плане нашей личной безопасности и судьбы, но и в общественном плане. Уникальность Сахарова, его единственного независимого и компетентного в среде советских ученых голоса будет потеряна для всего мира и в первую очередь для всех, кто стремится к благополучному разрешению наиболее острых проблем современности - разоружению и сохранению мира. Сегодня советские руководители и советские ученые призывают вас к совместным действиям в защиту будущего всего человечества. Вам самим судить, может ли быть этот призыв искренним, если Сахарова в это время держат в изоляции, лишают права на общественную и любую интеллектуальную деятельность, воруют его бумаги, убивают, оставляя без медицинской помощи. Жизнь Сахарова, защита его права на научную и общественную деятельность, права жить свободно и там, где он выберет, - больше всего зависит от активности мирового сообщества ученых.

В надежде на ваше глубокое понимание я пишу это письмо и прошу вас приложить усилия и использовать свой авторитет для защиты Андрея Сахарова, его жизни и его свободного голоса.

12 июня 1983 г.

20 июня в журнале "Ньюсуик" появилось интервью с президентом Академии наук СССР Анатолием Александровым. Я приведу ту часть этого интервью, которая касается Андрея Сахарова.

- Вы упомянули о желательности большего сотрудничества в области науки. Американские ученые говорят, что одним из препятствий к увеличению сотрудничества является преследование Андрея Сахарова, осуществляемое КГБ. Что Вы можете об этом сказать?

- Он занимался теми же вещами, что и Эдвард Теллер (разработка водородной бомбы). Я думаю, что если б вокруг Теллера наши люди организовали какую-нибудь систему постоянных контактов - американское правительство не отнеслось бы к этому с большой симпатией, так же как и американские ученые. Вероятно, они попытались бы каким-то способом ликвидировать эту ситуацию. Я думаю, наше правительство действовало очень гуманно по отношению к Сахарову, поскольку Горький, где он живет, - красивый город, большой город с большим числом академических институтов. Академики, которые живут там, не хотят никуда переезжать.

- Прошло 15 лет с тех пор, как Сахаров перестал заниматься секретными исследованиями. Почему он не может покинуть Россию?

- В этой области 15 лет - не такой уж большой промежуток времени. Системы, в разработке которых он принимал участие, существуют и будут существовать. Если, не дай Бог, произойдет военное столкновение, американцы узнают, хороши или плохи эти системы.

- Почему он по-прежнему остается членом Академии, если, как говорит "Правда", Вы считаете его пособником международного империализма?

- Мы надеемся, что Сахаров одумается и изменит свое поведение. К сожалению, я думаю, что в последний период его жизни его поведение более всего обусловлено серьезным психическим сдвигом.

Думаю, что это интервью было первым ответом на статью Сахарова "Опасность термоядерной войны" (приложение 11), хотя дано оно было до того, как статья появилась в печати. Но такие вещи тем, кому нужно, становятся известны заранее и иногда задолго до публикации. Об этом стоит задуматься! Я же думаю, что отсутствие решения о нашей госпитализации было вызвано именно тем, что в тех сферах, где решают, стало известно о статье. Это было первое, что эта статья принесла в нашу жизнь. Напечатана она была в американском журнале "Форин афферс" 22 июня.

Весь тон интервью Александрова был столь немиролюбив, чуть ли не агрессивен, что непонятно, почему это интервью прошло почти незамеченным западными учеными, ведущими неправительственные переговоры о разоружении, и прессой. А может, я просто не знаю их реакции? И мне неуютно от того, что я не знаю ни одного отклика коллег Андрея на слова Александрова. Я же не могла молчать и послала письмо Александрову сразу же, как получила журнал с интервью.

Президенту Академии наук СССР

ак. Александрову А. П.

Анатолий Петрович!

Я обращаюсь к Вам в связи с интервью, которое Вы дали журналу "Ньюсуик" (? 25, 20 июня 1983). В нем Вы заявили, что (цитирую) "в последний период жизни Сахарова у него произошел весьма серьезный психический сдвиг".

Что дало Вам право произнести эти слова - принципиальные выступления Сахарова по актуальным проблемам современности, не всегда совпадающие с мнением правительства СССР, его лично Вам известная честность и бескомпромиссность?

Вы знаете, что само насильственное поселение и удержание Сахарова в Горьком является откровенным беззаконием и что Академия наук ничего этому беззаконию не противопоставила. Вы знаете, что сегодня Сахаров остро нуждается в госпитализации и лечении больного сердца и что дальнейшая отсрочка может обернуться трагедией. Однако вместо помощи Вы делаете свое беспрецедентное заявление.

Насколько мне известно, впервые в истории Российской - Советской Академии наук ее президент обвиняет действительного члена в психической неполноценности.

И это Ваше заявление, Анатолий Петрович, действительно войдет в историю.

Елена Боннэр-Сахарова 14 июля 1983 года

P.S. Я адресую это письмо не только Вам, но всем иностранным академиям и научным сообществам, членом которых является академик Андрей Дмитриевич Сахаров.

Когда началась наша горьковская жизнь, Евгений Львович, с одной стороны, и Лидия Корнеевна - с другой, оба волновались за Андрюшино сердце и оба рекомендовали в Горьком известную им с чьих-то слов доктора Матусову. Похоже, и тот, и другая сердились на меня, что я отмахиваюсь, говоря, что никого, кроме назначенных и обозначенных органами врачей, не допустят до контакта с нами. Ну, что сердился Евгений Львович, понятно: у него академические критерии, и по ним я максималистка. И хоть Яковлев и лжет, но все же! Но Лидия Корнеевна? Наверное, это все-таки непонимание особенностей нашего положения. А мы сами? Когда очень приспичило с моим инфарктом, через Майю (тогда еще пускали к нам трех человек - Ковнера и иногда Феликса с Майей) пытались получить помощь от доктора Матусовой и получили ответ - на бумаге, чтобы ни слова вслух: ничего не может, может только через Майю, если никто не будет знать, посмотреть мои кардиограммы. Ну, а потом мы не имели уже никаких контактов с Майей. В Москве Ших тайно носил мои кардиограммы на просмотр доктору, который был общим знакомым его и Лидии Корнеевны. Поскольку это были еще "розовые времена", когда милиция дежурила у моих дверей в Москве с 9 утра до 11-12 ночи, а не круглосуточно, Юра попросил этого доктора навестить меня. Доктор пришел через 20 минут после полуночи, но милиционеры были у дверей - похоже, ждали. Его пропустили. Я видела: он очень разволновался от того, что у него проверили документы. После осмотра и недлинной беседы он, смущаясь, сказал мне, что если я еще раз буду в нем нуждаться, то я должна обратиться в Академию и, если они его официально вызовут на консультацию, он будет рад мне помочь. На этом наши отношения кончились - даже и показ электрокардиограмм. А никто его не пугал, не грозил. Это страх. Этот врач свободно лечит Лидию Корнеевну, что не осложнило его служебного положения, и он сам этого не боится. Но мы другое дело! Когда врач Лидии Корнеевны перестал смотреть мои электрокардиограммы, это стал по просьбе одного нашего приятеля делать другой врач. Он пошел чуть дальше - дважды смотрел меня дома у этого приятеля. Я никогда не называла его фамилии, так как он этого не хотел. Тогда его фамилию назвал ТАСС (см. приложение 22).

2

Пришел Новый год и прошел. - Уйти в американское посольство? - Арест. - Андрей начинает голодовку. - Допросы. - Обвинительное заключение. - Суд

За несколько дней до Нового года (похоже, в канун Рождества) меня попросили прийти в консульский отдел США. Там меня ждал доктор Стоун. Он привез Андрюше в подарок фотоаппарат и калькулятор. Сказал, что разговаривал с руководством советской Академии об Андрее, но, к сожалению (нашему), этот разговор не сопровождался никакой гласностью. А разговоры с глазу на глаз это игра, которую советские власти даже поддерживают. И от них никогда никому проку никакого еще не было. Однако именно так действуют многие западные друзья моего мужа. Я сказала доктору Стоуну, что Сахаров вновь обращался к Президиуму Академии и президенту c просьбой помочь получить разрешение мне поехать на лечение и не получил ответа, что он решил вновь объявлять голодовку и что он написал письмо Андропову. Стоун сам попросил у меня это письмо и сказал, что он лично передаст его Велихову для передачи выше. Мы полагаем, что доктор Стоун выполнил свое обещание. И это означает, что руководство Академии знало о предстоящей голодовке Сахарова, знало, чем вызвана ее необходимость. И так же, как в предыдущий раз, ничего не сделало, чтобы ее предотвратить!

Перед самым Новым годом в Горький приезжал Виталий Лазаревич Гинзбург. Он был у нас 29 декабря, и Андрей ему рассказал все о наших планах. Таким образом, круг посвященных расширялся, и Андрей считал, что это хорошо: чем больше людей будет знать, тем больше возможность того, что власти не захотят скандала и мне просто дадут разрешение. Возможно, это так и было бы. Но все, кто знали, мне кажется, считали, что это их знание - "вещь в себе" и они вроде как об этом не знают.

Пришел праздник Новый год и прошел. Мне эта зима была очень тяжела, я отсчитывала даты по принципу "дожить бы". Пришел старый Новый год. В начале февраля я ездила в Москву проститься с Наташей. Ехать провожать ее в Ленинград уже мне было совсем не под силу, хотя во время пребывания в Москве дела были и мне приходилось их делать, даже если "не под силу".

* * *

Сегодня мне 63 года, по странной случайности или закономерности я нахожусь во Флориде, в Disneyworld?е. Воспринимается это как нереальное существование, хотя и не ощущается сном. Я здесь с тремя своими внуками, о встрече с которыми много думала в Горьком. Может быть, потому, что Горький так далеко, не географически, а по-другому далеко, они мне казались другими. Я испытываю чувство неловкости при общении с ними и некоего не то что разочарования, а невстречи того, что думала встретить. Они оказались другие: не хуже и не лучше - просто другие. К ним надо долго присматриваться, а этого "долго" у меня нет и не будет. Видимо, поэтому я, в общем, никогда не смогу сказать, какие они, мои внуки. Во всяком случае, сейчас они увлечены Disneyworld?ом, как и взрослые, которые здесь со мной, как и я сама.

Я тут с очень хорошими взрослыми; сказать "друзья" - это сказать очень мало. И хорошие они не потому, что они наши друзья, а потому, что от них исходит некая аура приязни к миру и взаимной любви. Обращенная ими друг на друга, она согревает и тех, кто рядом.

Быть вместе с внуками и с друзьями, да еще в таком безоблачном месте, как Disneyworld, а он, этот мир, действительно безоблачный, ни одного облачка на голубом небе, а ночью - луна и звезды такие яркие, что кажутся сделанными, как и все в этом микромире, - было бы счастьем, если бы...

* * *

Сегодня 15 февраля 1986 года. А 15 февраля 1984-го? Ровно два года назад в этот день... и потом! Господи, сейчас вокруг меня температура 20 градусов с лишним, дети и Джилл ушли на пляж, где-то музыка, все земное здесь кажется таким беззаботным, и цветущие деревья сбивают с толку - где же зима? Два года тому назад день был холодный, ветреный и пасмурный. Мы с Андреем праздновали мой день рождения, как всегда, с традиционным пирогом, вином, свечами на столе. И, как всегда, вдвоем, вместе были счастливы. Потом я поехала в Москву. Я пробыла в Москве неделю, поехала в Горький. Приехала назад; в общем, я не помню, почему я моталась взад-вперед, какие-то дела у меня были нужные. В этот раз я тоже, как и всегда, встречалась с представителями американского посольства. Опять меня звал на чай посол Норвегии, и у меня был с ним разговор, когда он мне сказал, что норвежское правительство не может хлопотать по поводу моей поездки на лечение: это лучше и легче делать правительству Италии. Разговор этот вызвал у меня неприятный осадок, как будто мы просители, а не приглашены норвежским правительством1: и приглашают, и отмахиваются от того действия, которым могут реально помочь.

Приехала я в Горький, но числа 7-го или 8-го вернулась в Москву: у меня было договорено с детьми, что они будут звонить в начале марта, а кроме того, я хотела добиться консультации Сыркина.

Я сделала в Москве анализ крови и ЭКГ. Приблизительно в середине марта я лежала у Галки, где и была консультация Сыркина. Когда я стала договариваться о консультации, у Гали сразу выключили телефон. Все переговоры с поликлиникой Академии наук - кроме первого моего разговора Галя вела из телефона-автомата. За ней при этом, как за мной, ходили сотрудники КГБ: они, видно, боялись, что я к ней в дом приглашу иностранных корреспондентов. Когда я уехала в Горький, телефон ей снова включили.

Сыркин приехал не один, а с моим участковым врачом, Людмила Ильинична ее зовут, фамилии не знаю, и с врачом-мужчиной, фамилии которого тоже не знаю, - он был у меня дома вместе с другим врачом, заведующим отделением, когда был диагностирован инфаркт. После осмотра они закрылись и довольно долго, минут 40, а может, целый час, что-то обсуждали шепотом. Н. К., которая была при этом у Галки, пыталась подслушать через дверь, но ничего из этого не получилось.

Мне же они после своего совещания сказали, что я должна быть пока что очень осторожна: похоже, что я снова перенесла какие-то нарушения кровообращения, очаговые или микроочаговые. И Сыркин сказал, чтобы до тепла, не до календарной весны, а до настоящего тепла, я, по возможности, на улицу не выходила. С этим я вышла на улицу и поехала в Горький. Еще были назначены какие-то лекарства, которые я взяла с собой.

Был разговор с детьми по телефону, и мы договорились, что я буду разговаривать с ними 8 апреля. Исходя из этого, я планировала, что выеду из Горького 7 апреля.

Когда я приехала в Горький в конце марта, у Андрея немножко побаливала нога, потому что он ударил ее мусорным ведром. В области колена был небольшой синяк, ссадина даже видна не была.

30 марта Андрея вызвали в горьковский ОВИР. Как ни странно, вызвали Андрея, хоть он никогда в ОВИР не обращался. Зав. ОВИРом сказала, что ей поручено сообщить, что ответ на его заявление будет после 1 мая. Андрей сказал ей, что он никаких заявлений в ОВИР не подавал, что заявление в ОВИР подавала его жена. "Я ничего не знаю, меня просили вам передать, и я передаю, что ответ будет вам 2 мая".

С этим Андрей пришел домой. Нога у него все больше болела, и, как всегда, когда что-нибудь болит, неизвестно откуда узнают, но появляются Феликс с Майей... Она посмотрела ногу, решила, что это тромбофлебит, и назначила согревающие компрессы, которые я стала ставить. На следующий день после прихода Майи приезжали физики, и Евгений Львович сказал, что появилась такая очень хорошая мазь троксевазин и она тоже хороша была бы Андрею.

Вместе с Евгением Львовичем в тот раз был, мне кажется, Линде, но я не уверена. Евгений Львович - может быть, от Гинзбурга - знал, что Андрей собирается объявить голодовку, и у него с Андреем был очень длинный разговор. Андрей, который уже к этому времени принял твердое решение объявить голодовку, если мы не получим разрешения на мою поездку в самое ближайшее время, показал Евгению Львовичу разные документы, которые он написал, в частности обращение к коллегам, два обращения к Александрову. Евгений Львович очень возражал против решения Андрея о голодовке, впрочем, как и всегда. Он настоятельно убеждал, что раз Андрея вызывали в ОВИР и сказали, что надо ждать мая, то надо ждать мая. А Андрей считал, что это просто жульничество, в котором КГБ хочет перехватить инициативу. Кроме того, тогда мы этого не понимали, но позже стали понимать, что это приглашение в ОВИР вызвано еще и тем, что в самом деле КГБ хотело перехватить инициативу, но было решено действовать после 1 мая - видимо, заключение Сыркина и других врачей о моем состоянии возбуждало их опасения. Вызов в ОВИР был именно таким шагом со стороны КГБ: после него, рассчитывали они, Андрей будет ждать мая. Но Андрей как раз решил не ждать.

Мы по Майкиной рекомендации ставили два дня компрессы, но ноге стало хуже. Я перестала ставить компрессы. Несмотря на то, что у него болела нога, Андрей считал, что отменять мою поездку не надо, и 7 апреля я поехала в Москву. Поехала с твердой договоренностью с Андреем, что я ухожу в американское посольство, а он начинает голодовку.

Мысль об уходе в американское посольство была вызвана тем, что Андрей боялся: если я останусь в Москве на Чкалова одна или, тем паче, в Горьком одна, то меня могут забрать в больницу или еще куда-то и со мной может вообще неизвестно что случиться, что мне небезопасно быть дома и поэтому я должна уйти в посольство. Вначале он думал, что лучше всего мне уйти в норвежское посольство, и просил меня еще зимой выяснить, есть ли в норвежском посольстве врач. Оказалось, там врача нет, и они сами, если им нужна срочная медицинская помощь, обращаются в поликлинику для дипломатов. Андрей считал, что это нам не подходит и в таком случае я должна уйти в американское посольство.

Надо сказать, что мне американское посольство совсем не нравилось: я думала и сейчас думаю, что, уйди я в американское посольство, ко мне еще легче было бы прилепить всякие названия вроде как сотрудник ЦРУ, сионистский разведчик или еще что-либо в этом роде. Правда, я не ушла, а все равно эти названия ко мне прилепляют, но хоть с меньшими, даже и на их взгляд, основаниями.

Я вообще была против того, чтобы мне идти в посольство: я не пятидесятник1 и прекрасно понимаю, что посольство помочь в решении моей проблемы не может. Но и Андрей считал, что нам нужна не помощь посольства - нам нужно только убежище для меня как таковое.

7-го числа у Андрея болела нога, но мы думали, что все это пройдет, по рекомендации Евгения Львовича мазали этим троксевазином, который у меня нашелся. Андрюша поехал меня провожать, в купе он сидел, подняв ногу на сиденье, потому что она сильно болела. Но мы оба не придавали этому особого значения. Я виню себя: я медицински более грамотна, должна была в этом случае насторожиться, - однако слишком волновалась, поскольку уже было окончательно решено, что я из Москвы не возвращаюсь. Это означало, что я иду в посольство, предварительно послав Андрею телеграмму с указанием даты, а он в этот день посылает телеграммы председателю Президиума Верховного Совета СССР и в КГБ и начинает голодовку. Кто у нас тогда был? Я уже забыла - Черненко, кажется, а может, и не Черненко. Так я была занята мыслями о предстоящей голодовке Андрея, что о ноге много не думала.

8-го числа я разговаривала с детьми. Мне кажется, дети поняли, что готовится голодовка, только не понимали, когда начнется.

Я встречалась с сотрудниками посольства, договорилась с ними, что они 12-го числа за мной заедут и повезут к послу. Документы, которые подготовил Андрей: обращение к послам и остальные письма, я должна была передать лично послу (приложение 16). Так он хотел.

10-го числа ко мне неожиданно пришел Дима и сказал, что у него свободные дни и он едет к отцу. Я обрадовалась, дала ему кое-какие продукты и троксевазин, который уже к тому времени купила. Дала деньги на билет, и он уехал 10-го числа.

11-го вечером я пошла ночевать к Галке. 12-го я вернулась от нее в час дня, в два часа у меня была встреча с американцами. Я собрала сумку с вещами: белье, платье, какие-то книги, чтобы ехать с нею в посольство, - и в это время мне принесли телеграмму от Андрея: "Ноге хуже, рекомендуют госпитализацию, согласился". Я оставила свою сумку недособранной и решила немедленно ехать в Горький. Спустилась к двум часам вниз. Еще не приехали американцы, вдруг вижу - бежит Галя, размахивая моим мешочком с лекарствами. Она пришла совершенно случайно, потому что я забыла свои лекарства, и она решила мне их принести. Я ей сказала, что получила телеграмму от Андрея и еду в Горький. Она не знала, как и никто из друзей, о планах насчет посольства, хотя, мне кажется, понимала, что что-то я делаю не так, как всегда.

Галя отдала мне лекарства и ушла. А в это время приехали посольские. Я им сказала, что к послу не поеду, - они, по-моему, очень растерялись от моих слов - и попросила отвезти меня на вокзал. Показала телеграмму от Андрея. Сказала, что еду туда, вернусь 2-го числа, что 3-го я их прошу приехать ко мне на встречу и что по возвращении, видимо, состоится мое свидание с послом, если он согласится меня принять. По дороге на вокзал я вспомнила, что у меня в сумке, в конверте, лежат все Андрюшины письма послам и прочее. Я решила, что мне лучше не тащить это с собой в Горький, и попросила посольских сотрудников сохранить этот пакет. Я не давала им его для передачи кому-нибудь - я совершенно четко сказала:

- Я с вами 3-го числа встречусь, и тогда вы мне отдадите эти письма, а ехать мне с ними не хочется.

Они поняли. Они отвезли меня на вокзал, я с ними попрощалась и купила билет на поезд на 4 часа дня, который прибывает в Горький в 12 вечера. Спустилась вниз, где буфет, и там же оказались кассы Аэрофлота. Я увидела, что есть билет на самолет на 6 часов вечера, который будет в Горьком в 7 часов. Свой билет я отдала тут же какому-то мужику, купила билет на самолет и позвонила Гале, что я еду к ней, потому что мне оставалось до самолета еще три часа.

Приехала к Гале, поела, приехали Неля с Эмилем, которым мы позвонили, и отвезли меня в аэропорт Домодедово.

В Горький самолет прилетел почти вовремя, и домой я приехала в восемь вечера. Такси я не отпускала. Дома застала большой разгром и Диму, курящего и листающего все журналы, какие есть, подряд, - во всяком случае, весь стол завален разными журналами, и Дима в этом царстве дыма и полном довольстве собой. Он сказал мне, что отец в больнице. Я поехала туда, меня не пустили, но взяли записку.

Я написала: "Приехала, не волнуйся, завтра утром буду у тебя. Целую. Люся". Вернулась домой. Утром поехала в больницу снова. Андрюшу я застала уже после того, как ему вскрыли нарыв. Они важно называли это "после операции". У него оказался карбункул в области коленного сустава, но сустав не был затронут.

Андрюша, очень растерянный, сразу мне сказал, что накануне, когда его привезли в больницу, во время обследования в рентгеновском кабинете и еще где-то его сумка оказалась не с ним. Он считает, что она была в руках КГБ. Из сумки исчезли адрес посольства, фамилии посольских сотрудников, с которыми я разговаривала, и еще какие-то бумаги. А копии писем послам, обращения и другие в сумке остались. Но Андрей считал, что сумка была не у него в руках, а сама по себе достаточно долго, чтобы могли успеть сфотографировать эти документы. Он был очень расстроен этим. Я ему сказала: "Наш поезд ушел, считай, что из-за ноги, считай, что из-за помойного ведра, - в этот раз надо остановиться". Он ответил: "Нет, ни за что не остановлюсь, я все равно буду делать то, что решил".

Чувствовал он себя вполне прилично. Я не понимала вообще, почему его положили, назначили строгий постельный режим, ногу упаковали в гипс, назначили сердечные лекарства, ну, ладно, дают антибиотики, это еще оправданно. Этот день я провела полностью с Андреем, уехала в 8 вечера. На следующий день, когда я приехала, у него было хуже с сердцем. Врач сказала, что у него появилось много экстрасистол. ЭКГ ему делали. Я еще в этот день не спрашивала, какие медикаменты ему дают. И только на пятый день его пребывания в больнице после подробного разговора выяснила, что ему дают изоптин и дигиталис - и про то, и про другое по предыдущему его пребыванию в больнице было известно, что действуют они на него плохо. И вообще такую экстрасистолию, как у него - одна-две в минуту, - лечить не надо.

У меня был очень сердитый разговор с врачом об этом и о том, почему его держат лежачим, - лежать после такой операции совсем не надо, он вполне может вставать и мог бы быть дома. Кроме того, я стала настаивать, чтобы меня оставили в больнице. Андрей тоже настаивал, чтобы его отпустили из больницы или меня оставили с ним, собственно второе - это была уже его идея, когда он понял, что отпускать из больницы они его не хотят. "Они" это не врачи, конечно; врачи во всем были только исполнители. На то, чтобы меня оставили в больнице, мы разрешение получили. Скандал же с врачом по поводу медикаментов перерос уже в некий более широкий.

Врач пришла и сказала, что звонила Таня Сахарова и настаивала, чтобы папу лечили, чтобы папу никак не выписывали из больницы, что у него много всяких заболеваний и даже дизентерия и что-то еще, какие-то заболевания, о которых я никогда не слышала; сейчас я забыла, что Таня говорила. Через несколько часов снова пришла врач и сказала, что ей звонил "друг Сахарова доктор Ковнер" и настаивал, чтобы Сахарова держали в больнице, чтобы его лечили, не слушались его жены, которая против того, чтобы Сахаров получал нужное лечение.

Одновременно, как выяснилось от Феликса, который приходил, уже все в городе кругом говорят, что у Сахарова чуть ли не гангрена ноги, ему грозит ампутация, а я не даю его лечить. Причем сам же это рассказывает с возмущением нам, а с другой стороны, это же подтверждает, насколько возможно, везде и всем. И он, и Майя были в ужасе от того, что Сахаров так тяжело болен, а я вроде торможу его лечение; кажется, говорили, что у него сепсис (или, может быть, это говорил Ковнер). При этом Феликс говорил, что Ковнер сотрудничает с КГБ, а Ковнер говорил то же про Феликса. Из всего этого мы с Андреем только поняли: КГБ их здорово натравило друг на друга и на нас, вернее на меня. Ругать за что-либо Сахарова ни один из них не решался.

Тут еще возник у Андрея инцидент с Димой. Когда Дима приехал, он сказал, что ему 18-го надо выходить на работу, что он устроился работать наконец и приехал до начала работы повидаться с отцом. 17-го числа Дима заявляет, что он никуда не поедет, что работать ему вовсе не надо. Он не может оставить больного отца, не доверяет мне и желает ухаживать за отцом. Отец сказал какие-то резкие слова Диме, после чего Дима согласился уехать и ушел из больницы.

Как потом выяснилось, он не сразу уехал из Горького, а еще ездил к Марку жаловаться на меня, как я гублю отца, и к Майе и Феликсу с этим же. Но это все, в общем, не имеет значения ни для чего, кроме нашего настроения и душевного состояния.

Андрей уже больше не может быть в госпитале на людях. Ему продолжают делать перевязки, лекарств он уже никаких не принимает, но ЭКГ действительно с большим количеством экстрасистол. Несмотря на это, он по собственному настоянию 21-го числа выписывается из больницы, договорившись с хирургом, что будет приезжать на перевязки. Потом на следствии мне скажут, что я заставила Андрея выписаться. И действительно, мы еще два или три раза приезжали на перевязки, потом Андрей меня спросил: "А что, ты сама это не можешь делать, что ли?" Я сказала, что могу. И он сказал: "Ну, я больше не поеду". И езда на перевязки на этом и кончилась. К терапевтам же Андрей не обращался, и, как там с экстрасистолией, было неизвестно. А препараты дигиталиса и изоптин он кончил пить еще в больнице.

Числа 24-го мы взяли мне билет на самолет, и я послала Галке телеграмму, что прилетаю 2-го числа, что встречать меня не надо и что приеду прямо к ней. Но в Москве они все же решили, что встречать надо, и то ли Леня Литинский, то ли кто-то еще поехал меня встречать. Значит, друзья в Москве были чем-то обеспокоены: поведением КГБ или еще чем-то, - потому что обычно, когда я писала, что встречать не надо, они мне верили; я писала, что встречать надо, - они встречали. Мы до 2-го числа жили спокойно и нормально, хотя уже внутренне я вся тряслась, как и в апреле, от ужаса перед тем, что мне надо ехать в посольство, что Андрей начинает голодовку. И одновременно я думала, что из всего этого ничего не выйдет. Ведь мы оба знали, что ГБ все известно, и остановить это я уже не могла, а Андрей уж, конечно, не остановит.

И с этим настроением 2-го числа мы едем на аэродром. Я до сих пор не могу понять и думаю, что Андрей тоже, зачем у меня в сумке лежат заново им написанные письма послам, обращение и все прочее и копии моих писем Андрею и детям, где тоже говорится о голодовке и о том, что я уйду в посольство. Зачем они у меня были? Зачем я их таскала с собой? Я не понимаю этого до сегодняшнего дня, ведь все они были (ну, может, Андрюшины письма не в таком варианте) в том конверте, который я передала американским дипломатам.

Мы оба очень волновались в ожидании посадки. Я сидела, Андрей стоял рядом, держал мою руку. И снова: "Кто может знать при слове расставанье..." Эти слова стали лейтмотивом нашей горьковской жизни. На аэродроме, когда повели к самолету, меня обступили человек пять, я оглянулась на зал, но никого не увидела. Они меня отделили от других пассажиров, взяли под руки и провели к машине - такой маленький рафик, похожий на воронок. Я сразу поняла, что арестована, тем паче, что, когда мы прощались, мы уже ожидали чего-то в этом роде.

Завезли в другой конец аэродрома. Небольшое приземистое здание, второй этаж, кабинет какого-то начальника, там две женщины в форме МВД и высокий мужчина в штатском. Он представляется: старший советник юстиции, еще что-то (так и не помню всех его званий) Геннадий Павлович Колесников1. Предъявляет мне обвинение по статье 1901 и постановление об обыске; что точно было написано в этих бумажках, я не помню.

Меня провели в соседнюю комнату, где две женщины сделали личный обыск и обыск моих вещей - всего одна сумка. Отобрали только копии бумаг, которые были в том конверте, что я в Москве отдала дипломатам. Ясно было, что Колесников уже с ними знаком, потому что он на них едва глянул.

Сегодня передо мной эти документы и два моих письма - то, что было тогда забрано на обыске. Эти письма должны были оказаться в Ньютоне до голодовки Андрея и до моего суда (мы ведь не предполагали, что меня ждет суд). Сегодня, когда я пишу и, отрываясь от бумаги, вижу в окно тихую, зеленеющую, такую провинциальную ньютонскую улицу, они мне кажутся излишне трагическими, прощальными. Но в них мое тогдашнее ощущение, то, как нам было тяжело принимать решение и как я неоптимистично смотрела на затеваемое нами. Сейчас я бы так не написала, но я не могу их переделывать. Андрей их переписал тогда своей рукой (привычка делать копии). Эти копии и дошли сюда спустя два года с припиской Андрея: "Письма написаны Люсей в апреле 1984". Хочу я этого или нет - эти письма уже стали документами, и поэтому я помещаю их в книгу.

Мои родные, ненаглядные мои мамочка и дети! Простите, что этим письмом я не советуюсь с вами, а ставлю вас в известность о нашем решении. Но Андрей не видит другого пути. С сентября я уговаривала его пересмотреть это решение. Но для него в сегодняшней нашей ситуации бездействие стало невозможным, и он жаждет моего излечения и моей встречи с вами, может, даже больше, чем я. Мы знаем, что многими это будет воспринято как политический акт, но какая политика стремится стать хоть чуть здоровей и увидеть маму и детей. Многие будут вновь говорить, что Андрей занимается мелочами. И осуждать - конечно, меня. Это вам надо пережить. Вы знаете нас лучше, чем кто-либо, и вам не надо объяснять, как мы неразделимы. Я хочу, чтобы мое письмо смягчило и утишило вашу боль.

Я не так мало пожила на свете. Было много горя - гибель папы в тюрьме, осколок, нашедший Севу где-то под Любанью, безвременная смерть Игоря, потеря друзей, смерть Инны. И моя непроходящая вина, что в революционно-романтическом порыве бросилась спасать отчизну и человечество, оставив в Ленинграде, ставшем блокадным, бабушку с двумя детьми; а сейчас в странном горьковском изгнании ничем не могу помочь одинокой и больной Раиньке и тебя, мамочка, отдала на попечение детей.

И все-таки жизнь сложилась счастливо. Я всегда любила то, что делала: любила крик новорожденных, и своих девчонок, и то, чему их учила, еще раньше любила быть медсестрой и позже в мединституте даже сомневалась, может, и не надо становиться врачом; любила свой женский труд - мыть окна, готовить, стирать и мыть полы; любила литературный труд (самый для меня трудный) и гонорар за него. Любила танцевать, любила друзей и нашу кухню "трактир веселых нищих". Всю жизнь была со мной моя первая любовь - я как будто никогда не расставалась с Севой. Остались солнечные годы с Иваном, и ваше рождение, и как вы росли, и было жалко, что перестанете быть маленькими. И потом - теперь - та невероятная, немыслимая человеческая близость, которой судьба наградила нас с Андреем.

Жизнь свершилась счастливо. Я бесконечно благодарна вам, Таня и Алеша, за то, что вы, мои дети, - мои самые близкие друзья. Я счастлива, что мои зять и невестка - Рема и Лиза - мне свои, а не чужие (это так нечасто бывает). Как безмерно я благодарна тебе, мамочка, за Таню и Алешу - за то, что они хорошие люди. Нам с тобой, мама, невероятно повезло: они всегда были душевно близки с нами - это наш с тобой труд, и ты вправе им гордиться. Я хочу, чтобы ты жила подольше: ты для детей - это наша семья, наш дом. Чем дольше ты будешь с внуками и с правнуками, тем крепче будет их связь друг с другом во всей их жизни. И найди, мамочка, найди в себе сил побыть с детьми. Я тебя очень люблю. Прости за все недоданное тебе тепло, за взрывчатый характер - я всегда старалась быть добрей, но всегда не получалось.

Мои маленькие, мои большие Таня и Алеша, все мои восемь детей. Пусть навсегда с вами будут наши общие друзья и вместе пройденные дороги, и наши костры, и дикий берег, и город, где родились, и все другие наши общие города; музыка, которую вместе слушали, картины, которые вместе смотрели, книги, которые вместе читали, стихи, которые вместе любили. Я прошу вас хранить вашу близость и нашу семью, дух нашего дома - это вам в помощь, и это так нужно вашим детям. Заботьтесь о бабочке, помните Андрея. А я всегда буду с вами.

Я хочу, чтобы это письмо не было прощаньем, а было залогом нашей встречи. Целую вас. Мама.

Андрей, милый! Наша жизнь независимо от нас стала во всем гласной, обсуждается прессой, знакомыми и незнакомыми людьми. Поэтому я пишу это письмо всем, кто захочет понять, откликнуться, помочь. Я устала от клеветы, от травли, от милицейских постов, постоянной слежки - беззаконности всего, что с нами происходит. Я устала от бездом-ности, от ощущения ненависти твоих детей, от неверия им и ожидания, что кто-то из них тебя предаст. Я мучаюсь от того, что мы ничем не можем помочь друзьям; сомневаюсь, не бесплодны ли страдания тех, кто сейчас в Мордовии, Перми, Казахстане. Я стыжусь глаз их мам, жен, детей - мне кажется, они думают, что ты можешь помочь. Но я знаю, что ты не можешь! Вижу только, что реальны наши безмерная дружба и уважение к ним; да посылки с бандеролями. Моя мечта - не все с ней согласны: один самолет им всем, все равно на кого их менять, только бы была свобода. Я устала от разлуки с мамой и детьми, от того, что все беды, все границы мира и борьбы за мир - идут прямо через меня, через мое сердце: они девять там, а ты и моя судьба - здесь. Я люблю тебя, благодарна тебе за это, и никакая усталость неспособна разрушить это чувство. Я очень устала от болезни. Мне нечего добавить к твоим соображениям, почему я не могу лечиться в СССР. В сентябре ты решил начать бессрочную голодовку, чтобы добиться разрешения на мою поездку. Я, как могла, оттягивала начало голодовки. Не жалость, не тревога за твое здоровье, не страх за твою жизнь удерживают меня. Я знаю, что это твое решение и что любые действия для тебя сейчас легче бездействия. Этого не понимают даже многие друзья (о недругах не говорю) - и обвинять будут меня. Мне кажется внутренне неправильным, что ты хотел проводить голодовку один. Я ведь тоже хочу (если медицина сможет) продлить свою жизнь, и я не хочу жить без надежды увидеть еще раз маму и детей. Добиться этого не должен ты один. Тринадцать лет мы не разделяли наши труды и наши беды, не должны разделять их сейчас. А достанет ли нам обоим сил - это "нам не дано предугадать". ...Я пишу это письмо с надеждой. Люся.

Не помню ни одного вопроса на первом допросе, однако помню свой ответ. Он был один и тот же на протяжении всего следствия. Иногда в беседе со следователем я говорила какие-то другие вещи, но для протокола, для записи существовал только один этот ответ:

"Так как никогда и нигде и ни при каких обстоятельствах не распространяла заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный или общественный строй, а также государственный или общественный строй других государств, а также частных лиц, в следствии не участвую и на поставленный Вами вопрос не отвечаю".

Этот ответ, конечно громоздкий и довольно длинный, повторен мною во всех вопросах. Несколько раз следователь говорил, что, может быть, будем кратко записывать ответ, но я не соглашалась, и он всегда записывал ответ полностью, таким длинным и таким нескладным. В конце концов с меня была взята подписка о невыезде из Горького.

3

Снимают... - Что делали с Андреем во время голодовки. - Зима. - Каким языком с нами разговаривают. - "Счастливые вы..." - Живой человек или символ? - "Тихая дипломатия" и права человека

А вообще, как я жила это лето? С одной стороны - очень трудно, с другой - в общем, загруженно. Ну, суд, это много работы, допросы, их было много, больше 20-ти, обыск, приведение дома в порядок после обыска, приведение дома в порядок в надежде, что вот-вот отпустят Андрея, покупка каких-то вещей, зимних ботинок, носков, шапки, еще чего-то, свитер, белье теплое покупала, потому что я не была уверена, что меня оставят с ним, и думала, что ему надо все заготовить для жизни без меня. Ко дню рождения без него купила ему письменный стол. Потом был приезд Резниковой, обдумывание каких-то связанных со следствием проблем, решение вопроса, что мне надеть на суд. Я довольно много ездила по городу, искала юбку, потом искала блузку. Купила юбку и блузку, потом надо думать, что же на ноги надеть. Какие-то туфли у меня были в Горьком, но хотелось получше, а вообще-то я там оставалась практически раздетой.

Во время одной из поездок на рынок, покупая ягоды, я увидела, что меня снимают. Я видела, что снимают киноаппаратом, вернее, подумала, что это киноаппарат. Но у меня и в мыслях не было, что снимают меня для показа на Западе, и это был единственный раз за все эти годы, когда я видела, что меня снимают. Теперь я вспоминаю, что был один случай, про который рассказывал Андрей: он вышел с Димой, чуть ли не в первый Димин приезд в 1980 году, за хлебом и увидел, что их снимают. Он закрыл лицо руками, а потом повернулся и ушел. Это он мне рассказал, но вспомнила я это только теперь, здесь, в Америке. И как я заметила однажды, что меня снимают на рынке, я тоже вспомнила только здесь, в Бостоне, когда смотрела фильмы Андрюшу и себя на экране. Я еще вернусь к этому и постараюсь рассказать о всех своих мыслях в связи с киноэпопеей, представленной Западу Виктором Луи.

Продолжала разводить цветы на балконе и около балкона. Цветов было много. Табак пах одуряюще. Было много и других буйно цветущих цветов. Очень пахли левкои. На улице из посеянных - маттиола. Выросли мальвы. Вот такой зеленый, красивый и душистый был у меня балкон и маленький квадратик земли перед ним летом 1984 года.

Ездила на рынок, делала передачи Андрею, варила варенье, много варений. Опять же думаю, что вдруг Андрей останется без меня, чтобы у него был запас варенья на всю зиму.

После суда и писания замечаний к протоколу я осталась в пустоте. Мои контакты со следователем кончились. Никто у меня не брал записок и передач Андрею, и делать мне вроде стало нечего. Сведений о нем никаких не было, и я послала телеграмму главврачу с запросом о состоянии его здоровья и с просьбой к нему и лечащему врачу сообщить мне, что же все-таки с мужем. 15 августа утром я получила бумажку, в которой сообщалось, что Обухов и лечащий врач Евдокимова могут принять меня в горздравотделе в два часа дня. В горздравотделе, а не в больнице - они все еще боялись, вдруг Андрей как-нибудь меня увидит или я его. Я поехала в горздрав.

Меня приняли Обухов и Наталья Михайловна Евдокимова, те самые, которых весь мир видел в фильме. Обухов сидит на скамеечке и показывает зрителю так, чтобы Андрей Дмитриевич не замечал, журнал "Тайм" или не помню какой, на котором дата, в доказательство, что это 84-й год. Обухов, который идет садовой дорожкой вместе с Андреем Дмитриевичем, демонстрируя "здорового" Сахарова всему миру. И Евдокимова, которая дважды в одном и том же фильме по-разному докладывает о состоянии здоровья Сахарова, вполне хорошем, по ее словам, и о том, как его кормят и как его лечат.

Эти два человека убеждали меня, что Андрей Дмитриевич тяжело болен, у него тяжелая аритмия, глубокие нарушения сосудов головного мозга и он не может быть выписан из больницы, а мои посещения или его контакты со мной вредны для его здоровья. На этом мой разговор с ними кончился. Правда, когда они мне говорили, чем они его лечат, было вновь упомянуто лечение дигиталисом. Я пыталась им доказать, что дигиталис вреден Андрею Дмитриевичу, что при наличии экстрасистолии это все равно, что давать яд, но из этого ничего не получилось.

Спустя два дня после этого разговора мне удалось купить учебник педиатрии в магазине, где продаются книги, изданные в соцстранах. Учебник был переведен с болгарского. Я послала его Обухову, отчеркнув те места, где написано, что дигиталис при врожденных или юношеских экстрасистолиях, которые сохраняются всю жизнь, противопоказан.

Так я и жила до 6 сентября, ничего не зная про Андрея, кроме того, что мне сказали Евдокимова и Обухов, тоскуя, стараясь держать себя в руках. 6-го пришла ко мне секретарь суда и принесла повестку о вызове в суд на 7-е число на кассационное заседание. Беспрецедентно! Оказалось, что Верховный суд РСФСР приезжает на кассационное заседание в Горький. Это для того, чтобы соблюсти даже тут такую возможность для осужденного, как присутствие на кассационном суде, и для того, чтобы никто в Москве не узнал, что суд надо мной уже состоялся и я осуждена. Меня вызывают на кассационный суд, но кассационный суд проходит не в Москве, а в Горьком. Потом спустя два года я узнаю, что в Москве все ждали кассационного суда и никто не мог узнать, когда же он был и был ли вообще. Так и не узнали, когда же была кассация, как до этого ничего толком не знали о суде, и адвокат никому ничего не сказала.

7-го я явилась на кассационный суд. Приехала Резникова. Она повторила свои доводы. Мне дали высказаться, я повторила все, что говорила суду, и сказала, что виновной себя не признаю. После этого было определение, ничем не отличающееся от приговора, и я стала формально ссыльной. Сразу же из зала суда, где, между прочим, телевидение или кто-то снимал меня без конца - именно не на суде, а на кассационном заседании, - меня попросили пройти на первый этаж в комнату такую-то к начальнику такому-то. Там был начальник 5-го отдела МВД Горьковской области, который отобрал у меня паспорт и дал мне справку, что я являюсь ссыльной. Заявил на мой вопрос, что за вещами в Москву поехать я не имею права, что никуда за пределы Горького выезжать я не имею права, что местом ссылки мне назначен Горький и что я имею все права граждан СССР, кроме права покидать этот город.

Тогда я ему заявила, что я инвалид войны и пусть мне как инвалиду войны будет обеспечение продуктами и другие льготы, положенные инвалидам войны. Он немножко растерялся, но, в общем, не возражал. Вся моя беседа с ним продолжалась пять-семь минут. Он мне еще сказал, что 12-го числа я должна явиться для получения удостоверения ссыльной в ОВД Приокского района города Горького и назвал фамилию, к кому.

Так я стала формально ссыльной. После этого я опять очень быстро распрощалась с Резниковой и заторопилась домой в надежде, что Андрей будет дома. Но Андрея дома не было.

Я многое пропустила. Во-первых, за это лето я несколько раз обращалась в неотложную помощь. Один раз, видимо, гебешники услышали ночью мои стоны, и неотложку мне вызвал якобы милиционер, как мне было сказано. Я обращалась в неотложную помощь, понимая, что им очень важно довести меня здоровой до суда и поэтому я могу их не бояться. Интересно, что во время суда было организовано дежурство врача и сестры и мне предложили, если я хочу, перед каждым заседанием делать укол. Я делала дважды анальгин с папаверином и но-шпой. Так что бывают случаи, когда и на горьковскую медицину можно положиться. Кроме того, во время следствия Колесников сам предлагал и доставал мне необходимые лекарства, то есть они прекрасно знали, что я нуждаюсь в лекарствах. Однажды, давая мне тимоптик, он даже сетовал, что вот долго его не было, потому что в СССР тимоптика нет и привезли из Финляндии. Вначале он брал с меня деньги, а потом перестал, сказав, что, так как я инвалид войны, деньги брать с меня не положено. Дошло до того, что он меня спрашивал, не нуждаюсь ли я еще в чем-нибудь. Я ему сказала, что мне нужен растворимый кофе. "Нужен" тут, конечно, понятие относительное, можно было купить и горьковского плохого кофе, но я ему так сказала. Прошли день или два, и он мне вручил две банки кофе по 6 рублей, как и в продаже, когда он есть. Только никогда нету. Так что очень они старались, чтобы я дошла живой и здоровой и в полном благополучии до суда.

Что еще было в этот период? Ничего. Тоска, ужасная тоска, беспокойство за Андрея ужасное. И, как я ни беспокоилась, того, что с Андреем произошло, я представить себе не могла.

На следующий день после кассации, 8 сентября в середине дня, часа в два, я поехала в ОВД отвозить заявление о том, что я прошу вернуть мне забранные у меня при обыске вещи, в частности приемник, пишущую машинку, магнитофон и прочее, и разрешить мне поездку в Москву за вещами, иначе получается, что я приговорена не только к ссылке, но и к конфискации имущества, поскольку я не имею к нему доступа.

По дороге меня остановило ГАИ - я не поняла, почему. Когда я прижалась к поребрику, из машины, которая ехала за мной (на этот раз одна черная "Волга"), вышла женщина в белом халате. Я узнала медсестру, которую допускали, когда мы лежали в больнице после голодовки за Лизу и когда я была с Андреем в больнице, где он лежал с ногой. Ее зовут Валя. Она сказала: "Елена Георгиевна, вас просят к пяти часам вечера приехать в больницу к главврачу Олегу Александровичу Обухову". Я спросила, как Андрей Дмитриевич. Она мне сказала: "Я ничего не знаю" - и вернулась к своей "Волге".

Я доехала до ОВД, отдала свое заявление. Потом купила хлеба и еще чего-то на рынке, но немного, потому что было уже поздно, четыре часа, а рынок в это время уже очень бедный, почти пустой, и поехала в больницу.

В больнице, в кабинете Обухова, кроме него были профессор Вогралик, кардиолог, который пользовал, если можно так сказать, нас с Андреем во время голодовки за Лизу (это он ходил и к нему, и ко мне в разные больницы и на наши вопросы друг о друге говорил, что он ничего не знает), профессор Трошин, невропатолог, Наталья Михайловна Евдокимова и еще кто-то, не помню кто.

Они хором начали мне говорить, какое плохое состояние здоровья у Андрея Дмитриевича, что он находится буквально на краю гибели, что у него тяжелая экстрасистолия, что он страдает тяжелым атеросклерозом сосудов головного мозга, что у него то ли болезнь Паркинсона, то ли явления паркинсонизма. На мой прямой вопрос: "Так Паркинсон или явления?" - мне не ответили. И что я не должна волновать его и чуть ли должна не рассказывать о том, что был суд, или еще что-нибудь.

Я на них кричала, что если бы они были врачи, то понимали бы, что человека с таким состоянием здоровья нельзя четыре месяца держать в изоляции от единственного близкого человека - жены, что они подумали бы, как изменить его положение, а то, что они мне говорят, это чепуха. Они давали дигиталис и этим привели к тяжелым экстрасистолиям, и это единственное, что я не считаю их намеренным действием, а просто, я сказала, "со страха перед ГБ потеряли голову". Все остальное, что они делали с Сахаровым, - это преступление. Это я сказала, еще не зная, что были пытки и унижения насильственного кормления и к чему оно привело. В общем, у нас был совсем не дружественный разговор, после чего я вышла к машине. Провожал меня Обухов. Не знаю, на какую мою реплику он ответил мне стихами Пушкина, в которых проскользнуло некое, так сказать, сочувствие мне и что он вроде бы не виноват, а таковы обстоятельства. Я, идя по лестнице вниз, все продолжала ругать уже неизвестно кого и, в частности, своих судей. Вдруг Обухов сказал: "Хвалу и клевету приемли равнодушно и не оспоривай глупца". Я ему ответила: "Ах, вот вы какой образованный и не только на все подлости, что делаете, но и на поэзию". Он ничего не ответил. Вообще после неоднократных скандалов с ним (а как я могу быть ужасна на язык, знают лучше всех мои близкие) он всегда при следующем контакте делал вид, что ничего никогда не было.

Вышла я от Обухова, села в машину, сижу и жду. Прошло минут 15, и та же медсестра Валя ведет Андрюшу. Он в том же светлом пальто, в каком его увезли тогда в начале мая в больницу из прокуратуры, в своем беретике, не похудевший, скорее одутловатый. Мы обнялись, и Андрюша заплакал, и я тоже. Сели в машину. Я не могу двигаться, сидим и плачем, обнявшись. Так прошло минут двадцать.

Потом Андрей стал меня спрашивать про суд. Ну, я ему "кратко и подробно" (А. Твардовский) все рассказала. Собственно говоря, что рассказывать. Приговор, и все. Подробности потом.

Выехали мы из больницы. Поехали по окружной дороге, там есть такая горка, с которой видно Волгу, остановились на этой горке, стояли и молчали. А потом начал рассказывать Андрей. Я не буду за него рассказывать. Он все рассказал сам: и что с ним было и как. Я привожу в приложениях полностью письмо Александрову (приложение 19), мне кажется это необходимым. Я расскажу из того, что было с Андреем, только то, что он не рассказал в своем письме Александрову, не придавая этому значения, да и я стала придавать этому значение, только узнав здесь, на Западе, какие известия о нас были и какие разговоры здесь шли из Москвы.

9 мая меня не пустили в больницу. 10 мая у Андрюши была выемка, забрали все документы. Как потом выяснилось, кроме документов и вещей, поименованных при выемке, из его сумки пропала еще книжка Всеволода Багрицкого "Дневники, письма, стихи". Эту книжку я привезла в Горький, потому что ее всегда вожу с собой. С тех пор, как Яковлев запустил свою клеветническую пишущую машину, мы очень боялись, что она у нас пропадет, и Андрей носил ее в сумке. Так вот, она пропала, ее не изъяли, в списке изъятого ее нет, - ее просто украли.

10-го вечером, когда Андрей уже спал, пришел Обухов, разбудил его и сказал, что к нему приехали из Москвы врачи. Ввел в палату двух человек, одетых в медицинские халаты. Эти люди задали какие-то ничего не значащие вопросы Андрею и ушли. И тогда, в 84-м году, Андрей не придал никакого значения этому визиту. Но в 85-м году, когда он снова был в больнице и к нему приехал большой начальник Соколов, он узнал в Соколове одного из тех двух мужчин. Про второго мы ничего не знали, пока я не услышала в Москве и на Западе разговоры о том, что в больницу в 84-м году к Андрею приезжал какой-то психолог или психиатр, кажется по фамилии Рожнов*, который пытался его гипнотизировать во сне или еще что-то такое. Ну, если "во сне", так ведь Андрюша не мог знать этого. Постфактум мы решили с Андреем, что именно эти два человека дали разрешение на его принудительное кормление. Что это разрешение дал Соколов как начальник, Андрей понял в 85-м году, когда Соколов к нему приехал уже не под видом врача.

Что произошло во время первого принудительного кормления, Андрей описал сам. Я была не права, когда думала, что Андрей снял голодовку 21 и 22 мая, в дни, когда ко мне приходили за зубами. Он снял голодовку 27 мая. Почему он ее снял, он объяснить мне не мог. Но в письме Александрову он объясняет, что не выдержал мучений. Я думаю, что это наиболее правильное объяснение. Действительно, я была права, когда не отдавала зубы и очки, считая, что была записка от Андрея. Записка была, и мне ее не передали, так как это был период, когда у него был совершенно патологический после инсульта (или спазма?) почерк и когда у него в отдельных словах повторялись буквы. Видимо, мне не хотели показать эту записку, полагая совершенно справедливо, что по ней я пойму, как плохо с Андреем.

Тут мне становится непонятной записка от дядечки Венечки, что Андрей в полном порядке и чувствует себя хорошо. Не мог Андрей себя чувствовать 19 мая хорошо. Это был самый трудный период его пребывания в больнице, между 11 и 27 мая. Это был период, когда он еще плохо ходил, у него отмечалась задержка речи, он сам об этом мне говорил, плохой почерк и прочее.

Андрюше тоже отдавали далеко не все мои записки. Он это понимал. Свои записки, копии, он оставлял. Кроме того, он вел дневник, и странно, но этот дневник у него не отобрали. Придя из госпиталя, он дал мне его читать. Там зафиксировано все, что с ним было. И как его травили разговорами о том, что у него болезнь Паркинсона, и главврач принес ему книжку про Паркинсона и говорил, что у него "Паркинсон от голодовок". И что "вы будете полным инвалидом и даже сами себе штанов расстегнуть не сможете". И такие фразы: "Умереть мы вам не дадим, но инвалидом сделаем", - говорил Обухов.

Исходя из рассказов Андрея, из тех остаточных явлений, которые у него были в сентябре и частично остались (это некие самопроизвольные движения нижней челюсти), я думаю, что он перенес инсульт, в лучшем случае - тяжелый спазм.

Когда Андрюша вернулся домой, у него состояние было довольно странное. С одной стороны, он очень радовался, что мы вместе: мы буквально ни на минуту не расставались, ходили друг за другом даже в ванную. А с другой - он почти с первого дня начал грызть себя за то, что не выдержал голодовки и что второй раз, когда он пригрозил начать голодовку, 7 сентября, его сразу выписали и он отказался продолжать голодовку, не в силах не видеть меня еще Бог знает сколько времени. В общем, настроение у него было сложное, скорее нерадостное. А когда я ему говорила, что надо учиться проигрывать, он говорил: "Я не хочу этому учиться, я должен учиться достойно умирать". Он все время повторял: "Как ты не понимаешь, я голодаю не только за твою поездку и не столько за твою поездку, сколько за свое окно в мир. Они хотят сделать меня живым трупом. Ты сохраняла меня живым, давая связь с миром. Они хотят это пресечь".

С первых же дней после кассации мне надо было являться на отметку как ссыльной. И было сказано, что я должна сделать фотографию для удостоверения ссыльной. Я решила, что мы поедем вместе в фотографию и сделаем общую. Андрюша принарядился. И вот имеется наша фотография, она сделана 9 или 10 сентября 84-го года, фактически сразу после выписки (и моя - для удостоверения ссыльной - 12-го мне надо было явиться в ОВД). Андрей на ней отнюдь не исхудалый, потому что с конца голодовки прошло уже много времени: июнь, июль, август - больше трех месяцев. Но сказать, что он хорошо выглядит, я не могу. У него на этой фотографии какая-то несвойственная ему одутловатость.

12-го я была в районном ОВД. У меня взяли отпечатки пальцев - дактилоскопию делают у нас всем уголовным преступникам - и две фотографии: фас и профиль для моего дела - уже не подследственной, а осужденной. И пошла наша обычная, наша счастливая жизнь.

В сентябре мы еще раз были в больнице: Андрея обязали туда являться. Думаю, что наш визит в больницу, продемонстрированный в одном из фильмов, где я говорю, что у него никаких болей в сердце не было и что он хорошо спит дома и все прочее, - это и был первый осенний визит. Думаю, что я ездила с ним один или два раза. Один раз осенью и один раз - весной. В том кинофильме, где Трошин его осматривает и Наталья Михайловна, - это, видимо, весенний визит (кажется, в последних числах марта).

Уже с конца сентября Андрей говорил, что он вновь будет голодать, и спорить с ним было невозможно. Он стал в этом плане раздражительнее, чем был раньше. Он говорил примерно так: "Они меня пугали Паркинсоном, которого вовсе нет, они меня пугали тем-другим, они думают, что сломали меня, - нет, я буду голодать".

Пока что мы опять счастливо жили. Купили ему зимнее пальто, потом - мне. Когда после обыска забрали радиоприемник, я сделала попытку купить, но в магазине ко мне подошел один из гебешников, сопровождавших меня, и сказал: "Вы что, собираетесь купить приемник?" Я сказала: "Да". - "Не советую, сказал он, - придем с выемкой". Я ему поверила, подумала: зачем зря тратить деньги?

А тут, кажется прямо в сентябре, мы заехали в радиомагазин, и Андрюша купил приемник "Океан", очень громоздкий, тяжелый, но, в общем, им можно что-то ловить. И вне дома, особенно летом, я им пользовалась в 85-м году постоянно.

Андрей начал писать свое письмо Александрову и надзорную жалобу, наверное, в октябре 84-го года. Одновременно он решил, что выйдет из Академии и что ему понадобится Резникова как адвокат для продажи дачи, чтобы было на что жить, когда он выйдет из Академии. В то же время он послал письмо в ФИАН, что готов принять физиков. А я послала письмо Резниковой, чтобы она приехала для составления надзорной жалобы.

Визит фиановцев и приезд Резниковой были в ноябре. Я не помню точно числа, но все это было около 20 ноября, почти подряд. К этому времени у Андрея был готов вариант надзорной жалобы, правда еще не окончательный, и не последний вариант письма Александрову. Надзорную жалобу он обсуждал с Резниковой. Резникова сделала ему какие-то замечания, которые ему не понравились, и на этом они расстались. Он что-то изменил в надзорной жалобе и послал ее в конце ноября (приложение 20).

С физиками он начал обсуждать наше положение вообще и то, что он напишет Александрову. Его приводило в какой-то ужас и одновременно состояние безысходной тоски то, что он так подробно и Резниковой, и физикам рассказывал о своем пребывании в больнице, а они никак на это не реагировали. Они были как истуканы, как мертвые. Андрей был поражен их нарочитым равнодушием, желанием отстраниться от этого. Это волновало его больше, чем что-либо другое. Он так искал и так надеялся на их сопереживание. Еще я запомнила, что и физики, и Резникова говорили о фильме "Чучело". Вскоре после их визитов фильм пошел в Горьком. Мы с Андреем ходили на него.

Это был короткий, пасмурный, с мокрым снегом день. Чего можно ждать от погоды в конце ноября? У меня сильно болела спина. Мы доехали до кинотеатра - билеты были только на 19 часов, а было около 17-ти. Вернулись в кафе на площади. Что-то там поели - когда вышли, машина была как мертвая. Что они успели с ней сделать? Мы не сомневались, что это был первый ответ на разговор Андрея с коллегами, на то, что он снова собирается действовать, чтобы решить проблему моего лечения. Мы оставили машину, где стояла. Назавтра Андрей привезет ее. На такси доехали до кинотеатра. Смотрели фильм: плакали, ужасались, страдали. Этот фильм - одно из больших событий советской жизни последних лет. Вышли потрясенные. А я не могу идти - спина отказала. Я стояла, прислонясь к стене, Андрей ловил такси, гебешники злились, что из-за нас торчат под мокрым снегом. Наконец, машина есть. Водитель - женщина. Когда Андрей сказал, куда ехать, спросила: "Это там, где живет Сахаров?" - "А это он и есть", - ответила я. Мы разговорились, и неожиданно, после всех погромов и угроз, спровоцированных Яковлевым, она эта женщина - была другая, и отношение ее к нам другое, и меня она до слез растрогала, сказав: "Да ведь видно, как вы друг друга любите. Мне самой скоро 60 - пенсионерка уже, это я свои два законных месяца отрабатываю1, и я сразу вижу, что по-хорошему все у вас". Я часто эти годы вспоминаю ее "по-хорошему".

С этой поездки началось мое зимнее 1984/85 г. ухудшение с сердцем. После нее же я получила предупреждение, чтобы не выходила из дома после восьми вечера.

Ну, мы и не выходили по вечерам. Зима. Ни к кому нельзя, да и не к кому. Самое время поговорить о наших буднях.

4

Прошение о помиловании. - Андрей начинает новую голодовку. - Подделки и фальшивки. Повторная голодовка. - "Горбачев дал указание разобраться..." - Десятилетие Нобелевской премии. - Горьковский ОВИР

И вот мы переходим к заключительному этапу Андрюшиной борьбы за мою поездку. Он долгий, он такой же мучительный, как предыдущий, или мучительный по-другому. Начался он, надо считать, с осени 84-го, когда Андрей писал надзорную жалобу и письмо Александрову. Первый вариант надзорной жалобы он показывал Резниковой в начале ноября и закончил ее в конце месяца. Тогда же написал вариант очередного обращения и письма Александрову и сделал попытку переслать их на Запад. Это было в конце 84-го года. Вторую попытку он сделал в начале весны 1985-го. Я написала прошение о помиловании. Вначале я вообще не хотела его писать. У меня силен диссидентский рефлекс или трафарет, по которому прошение о помиловании все равно что раскаяние. Андрей же так не думал никогда и сумел убедить меня. К приезду Резниковой в марте прошение было у меня готово. Я хотела, чтобы она сдала его в Москве в отдел писем Верховного Совета. Нам казалось, что это лучший путь. Но она отказалась. О самом прошении Резникова сказала, что так помилования не просят, что я должна осудить свою деятельность. Я сказала, что я знаю, как пишут прошения о помиловании, но свое переделывать не буду. Я послала прошение о помиловании по почте в конце марта или в начале апреля.

В Президиум Верховного Совета СССР

От Боннэр Елены Георгиевны,

проживающей 603137, Горький,

проспект Гагарина, 214, кв. 3.

ПРОШЕНИЕ О ПОМИЛОВАНИИ

10 августа 1984 г. Горьковским областным судом я осуждена на 5 лет ссылки по ст. 1901 УК РСФСР.

В приговоре мне инкриминированы восемь эпизодов: четыре относятся к 1975 г., когда моему мужу академику Сахарову Андрею Дмитриевичу была присуждена Нобелевская премия мира и я по его поручению и доверенности в соответствии со своими убеждениями принимала за него премию и участвовала в нобелевской церемонии; два следующих эпизода - это (согласно приговору) изготовление, подписание и распространение документов Московской Хельсинкской группы (1977 и 1981 г.); седьмой - устный рассказ о жизни Сахарова в Горьком; восьмой - интервью французскому корреспонденту на третий день после того, как у меня был диагностирован крупноочаговый инфаркт. Все вышеперечисленное было сочтено судом уголовным преступлением, за которое я и была осуждена.

Я родилась в 1922 г. Мой отец арестован в 1937 г. как изменник Родины. Вскоре как член семьи изменника Родины была арестована мать. С 15 лет я работала и училась. Жила с бабушкой, младшим братом и сестрой. Я никогда не верила в виновность родителей. В 1941 г. я добровольно пошла в армию, оставив семью в Ленинграде, вскоре ставшем блокадным. Дети выжили, бабушка умерла. В октябре 1941 г. я была тяжело ранена и контужена. В конце декабря после госпиталя направлена на сан. поезд в должности медсестры, а затем ст. медсестры. В 1943 г. вторично ранена, с поезда не уходила. В 1945 г. назначена зам. нач. медчасти отд. саперного батальона. Демобилизована в августе 1945 г. в звании лейтенанта мед. службы и инвалидом Великой Отечественной войны второй группы. Два года лечилась в различных госпиталях. В 1947 г. поступила в Медицинский институт, во время учебы работала мед. сестрой в детской больнице. По окончании института работала как врач-лечебник и преподаватель. Имею более 32 лет безупречного трудового стажа, несмотря на то, что всю жизнь с 22-х лет являюсь инвалидом Великой Отечественной войны. В настоящее время - пенсионер.

В 1977 г. мои дети - сын и дочь с семьями - были вынуждены эмигрировать и живут в США. Я хочу видеть своих детей, четырех внуков, младшую из которых я никогда не видела, и мать, которая в настоящее время находится у них. Она советская гражданка и может вернуться в СССР, но ей придется жить совсем одной в Москве в ее 84 года (мой брат, штурман дальнего плавания Морфлота СССР, погиб в плавании в Бомбее в 1976 г.) или жить вместе со мной в ссылке, в полной изоляции. Реально для нее это будет означать, что я предложу ей вновь пройти ссыльно-лагерный срок, 17 лет которого окончились для нее после XX съезда КПСС посмертной - за отсутствием состава преступления - реабилитацией мужа, собственной реабилитацией и восстановлением в партии, стаж ее в которой более 60 лет1.

В сентябре 1982 г. я подала заявление на поездку на лечение глаз (в прошлом я лечила и оперировала глаза в Италии) и для встречи с детьми, внуками и матерью. Ответа я не получила до сих пор.

Я прошу о помиловании и разрешении мне на поездку к детям и матери. Полтора года назад я перенесла крупноочаговый инфаркт, и эта моя просьба - просьба человека, который не может надеяться на долгую жизнь. Если Вы не сочтете возможным применить ко мне акт помилования, то разрешите мне в порядке приостановления действия приговора съездить увидеть в последний раз мать, детей и внуков; и если мне будет разрешено, то получить необходимое для сохранения жизни лечение.

Я пишу свое прошение о помиловании или о приостановке действия приговора в год, когда СССР и весь мир по решению Организации Объединенных Наций будут отмечать 40-летие победы над фашизмом - победы, в которую вложены и крупицы моих сил и здоровья. Я заверяю Вас, что моя поездка не будет иметь никаких других целей, кроме встречи с близкими; наша разлука продолжается гораздо дольше, чем шла вторая мировая война. Я заверяю Вас, что вернусь в СССР, чтобы, сколько хватит сил, отбыть срок, назначенный мне судом.

Глубокоуважаемый Председатель Президиума Верховного Совета! Глубокоуважаемые члены Президиума Верховного Совета! Я обращаюсь к вам как к высшей государственной власти и как к людям, в надежде на вашу доброту и гуманность! Сочтите возможным проявить милосердие к тяжело больной женщине; дочери, матери и бабушке; ветерану второй мировой войны и инвалиду Великой Отечественной войны второй группы. Ваш отказ обречет меня на смерть, так и не увидев мать, детей и внуков.

Елена Боннэр.

12 февраля 1985 г.

У нас не было никаких доказательств того, что документы, которые Андрей пересылал, попали на свободу, попали на Запад. Андрей думал, что даже если документы не дойдут, то физики, дважды приезжавшие, расскажут западным коллегам все, что им сказал Андрей, Резникова расскажет (она была у нас 25 марта) о его планах Софье Васильевне и хоть устно, но все это будет известно и на Западе поймут, что с нами происходит в Горьком. Он просил Резникову передать Софье Васильевне, что просит Иру Кристи 16 апреля устроить в Москве пресс-конференцию и сообщить, что Андрей вновь начал голодовку за мою поездку. Почему Ира Кристи? Андрей считал, что ей меньше всех грозил лагерь или Сибирь, потому что у нее маленький ребенок и потому что она подала документы на выезд и, скорее всего, проблему решат тем, что выпустят ее. Поэтому Андрюша считал, что ей даже выгодно получить от него такое поручение. Мы не знали, что Ира Кристи после поездки 84-го года в Горький была несколько месяцев в осаде и что Сережа очень тяжело переносил это. Мы ничего не знали. Но, когда Андрюша уже начал голодовку, мы получили от Маши телеграмму, что Ира Кристи вызвана в ОВИР и начинает собирать документы, чтобы по-быстрому выезжать, что ей дают разрешение. К этому времени Андрей считал, что его документы попали в КГБ и Бог с ними, с документами, но ведь Ире Кристи устно передали его поручение и она выполнит его. То, что ее вызвали в ОВИР, казалось подтверждением этого. Однако здесь все оказалось не так. Здесь КГБ переиграло и нас, и Иру Кристи, и всех наших друзей.

16-го числа Андрей начал голодовку. Меня часто спрашивают, каким образом была выбрана дата голодовки. А никаким серьезным. То Андрей думал, что 40 лет победы, и меня обязательно помилуют, и голодать он будет недолго; то, что весной голодовка легче переносится, чем в холод; то я ему говорила: "Представляешь, каково им там будет в Бостоне? День рождения Тани, а ты будешь голодать". Потом я просила подождать до Пасхи: мне хотелось испечь куличи - не так есть, как именно испечь. Вот и сошлись, что на Пасху он ест куличи и пасху, а потом начинает голодовку.

В церковь в Горьком Андрей не ходил ни разу. О его отношениях с верой и религией (религиями) я писать не буду, это слишком серьезно и слишком интимно. Он сам пишет об этом в своей книге. В Москве в пасхальную ночь (а иногда в Страстной Четверг или Пятницу) мы ходили к церкви, иногда с ребятами, иногда вдвоем, часто даже не внутрь, а просто постоять поблизости.

Я пошла однажды в Горьком в 1980 году в Страстную Пятницу, в конце дня, одна. У нас там недалеко за мостом очень милая церковь. Уже собираясь уйти, я присела на лавочке внутри церковной ограды. Рядом сидели несколько женщин моего возраста и стояли два мужика. Разговор у них был спокойный и вполне мирный. Один из мужчин сказал женщине, сидящей рядом со мной: "Пойдем, а то скоро темно будет, а хулиганья развелось". Женщина поднялась, а кто-то из сидевших сказал: "Да стрелять их надо побольше". Мужчина поддержал: "Это правильно, стрелять надо всех". - "Ну уж и всех, - не выдержала я. - Всех, может, все-таки не стоит". - "Нет, стрелять, - убежденно продолжил второй мужик, - а то пораспустились, никакого порядку". И третья женщина сказала: "Круче надо, круче". - "Да было уже круче, куда еще?" - снова влезла я и, чувствуя, что могу попасть в ненужную мне перебранку, встала и пошла со скамейки, но спиной еще слышала их неодобрительные теперь уже мне замечания - будто это именно я всех распустила. Больше я в церковь не ходила. Я эту историю рассказала как-то Верочке Лашковой, и она сказала: "Ну, что вы удивляетесь, это везде так". Да, вот и Верочки теперь в Москве нет. Пока я еще была связана с Москвой, мне ее так не хватало.

Вот из-за куличей и пасхи и дата была выбрана после Пасхи, 16 апреля. Я сделала Андрею клизму, он выпил слабительное. Сам, один. Я чувствовала себя препаршиво, оттого что он снова это делает один. Мне казалось все совсем безнадежным, а физически я не находила в себе сил делать то же, что Андрей. Поэтому, уже перестав сопротивляться его плану голодать, вяло соглашалась с ним, что мне не надо это делать, что я все только осложню. Трусила я, наверно, но не голодовки, а всего с ней связанного. Я очень поняла в эти дни, как болезнь меняет человека.

21 апреля около часа дня к нам в дверь позвонили, и пришел Обухов, а с ним человек шесть мужчин и две женщины. Обухов сказал, что он пришел, чтобы отвезти Андрея Дмитриевича в больницу. Андрей стал отказываться. Женщины стояли в коридоре. Одна из них сделала мне знак рукой - я так поняла, что она просит меня выйти в коридор. Я не поняла, зачем, и вышла по ее знаку. Потом - я не поняла, как, но они меня оттеснили из коридора в маленькую комнату. Обе эти женщины сели по правую и по левую руку от меня, и, хотя они меня не держали, я уже знала, что ни пошевелиться, ни вырваться не смогу. Дверь в коридор они закрыли.

В это время из большой комнаты я услышала крик: "Люсенька! Мне делают укол!" Потом Андрей закричал: "Мерзавцы! Убийцы! Береги себя!" И снова: "Люся, мне делают укол!"

Я пыталась ему что-то кричать, но не знала, слышит он меня или нет. Когда он уже вернулся домой, выяснилось, что он меня слышал. Потом шум какой-то в комнате за стеной, потом все смолкло. Я услышала, как стукнула дверь на лестницу и шаги. Открылась дверь ко мне в комнату, и эти женщины мгновенно исчезли. И какой-то мужчина, который, видимо, командовал всем этим, стоял в коридоре один. Я бросилась к нему и говорю: "Где и что я могу узнать о своем муже?" Он мне сказал: "Вам сообщат". Потом сказал: "Всех благ", - и закрыл за собой дверь.

Я вошла в большую комнату. Стол был отодвинут к окну. Один из стульев валялся на полу, и на диване, там, где лежат разные подушки, были видны следы борьбы - все было разбросано и смято.

На следующий день, когда я вышла к машине, одна из пожилых женщин, живущих в нашем доме, проходя мимо меня (я вытирала стекла), шепотом сказала мне: "Деда вчера вынесли на носилках".

И началось время, когда я ничего о нем не знала. В отличие от предыдущего года, когда следователь Колесников мне что-то, правду или неправду, сообщал о нем, брал передачи, передавал записки, в этом году ничего такого не было. Но я стала получать письма из Москвы. Много писем от Маши - о том, как Ира собирается, о том, что Сережа болен, потом Сережа вышел из больницы, о том, как Ира уезжает. И вообще полный ажиотаж в связи с Ириным отъездом, причем они явно не понимали, почему Ира уезжает, в отличие от меня, которая понимала, просто знала, почему.

Я стала посылать им телеграммы. Я знаю совершенно точно, что с 21 апреля по 23 октября никогда не писала "целуем", "мы", "Люся, Андрей" или что-либо во множественном числе. Никогда. Ни разу. Все, что в этот период звучит во множественном числе, - поддельно. А вот открытка от 17 апреля, которая сбила с толку (правда, временно) моих детей, не была поддельной. Но она написана 17 апреля, т.е. до того, как Андрея увезли.

Я просила в телеграммах и Иру, и Машу связаться с адвокатом. Я уже начала понимать, что Резникова ничего не сказала Софье Васильевне, может Софья Васильевна больна или еще что - я ведь не знала. И я все время писала им: "Встретьтесь с моим адвокатом". Адвокату я послала телеграмму о том, чтобы она не занималась продажей дачи, пока не увидится со своим доверителем. И от нее я получила ответ - я думала: значит, она поняла что-то.

Но вместо моих телеграмм и Маша, и Галя, и Ира, и все получали совершенно другого содержания телеграммы. С Машей я дошла до того, что послала ей телеграмму в стихах, вот такую: "Не образумлюсь и не пойму, я - как на тризне, вы - на пиру, прямо от злости скоро помру". Потому что Маша писала, у кого день рождения, у кого проводы, у кого еще что и вообще россказни про интересную московскую жизнь. И никакой реакции на мои телеграммы.

В день рождения Андрея я получила на удивление много поздравительных телеграмм. Одновременно я получила разные подарки для Андрея: конфеты от Флоры, чай от Лидии Корнеевны, от кого-то торт, шоколад, еще что-то такое. Книги от Иры и какие-то там письма или телеграммы от Иры же, что она уезжает, что она целует, поздравляет и прочее Андрея.

Я собрала все подарки и, указав, кому что принадлежит, отправила их в Москву на адрес Лены с просьбой раздать. Когда я была на почте, посылала посылку, пришла телеграмма от Маши, и мне ее сразу вручили - телеграмма, что Ира улетела, была отправлена с аэродрома. И в этот же день вечером в моем доме звучало по радио "Свобода" без глушения выступление Иры Кристи прямо у трапа самолета, где она сказала, что может уверенно заявить, что если Сахаров и голодал, то в настоящее время он не голодает. Звучало так чисто, будто ГБ говорило мне: "На, слушай, и можешь делать что угодно: хоть головой бейся - никто ничего не узнает, хоть вешайся - пожалуйста".

Зла я была на Иру неимоверно. Эта злость продолжалась дня два или три. За эти дни, путешествуя на кладбище, я услышала, что дети, оказывается, уже получили поддельную открытку и понимают, что и телеграммы поддельные. Я поняла, что что-то начало раскручиваться, и перестала злиться на Ирку даже испугалась, как бы ее не приняли за рупор КГБ. Там, на Западе, это любят, но я-то знаю, что она скорей умрет, чем сознательно сделает что-то нужное КГБ.

Это было 24 мая*. А спустя семь месяцев в Ньютоне я смотрела поддельные открытки моим детям, поддельные телеграммы. Ни одной полностью с моим текстом. Нигде не было, что я прошу повидаться с адвокатом. Везде подписи такие, что действительно похоже, что мы вдвоем. Интересная деталь. Я увидела тут извещение о вручении почтового отправления - Ира нам что-то послала и получила извещение. Там есть моя подпись и мои слова: "Только желаю счастливого пути", - я полагала, что слово "только" как-то всех насторожит, ну, и единственное число "желаю". Извещение пришло со словом "желаем". Исправление видно отчетливо, но его увидели только здесь. Те, кто занимаются этой работой, сочли это исправление недостаточным и добавили еще подпись Сахарова. Две подделки - не так уж много, чтобы множество людей во всем мире думали, что с Сахаровым все хорошо.

Я стала часто вспоминать, глядя на поддельные подписи - то мою, то Андрея, - что когда-то приятельствовала с одним милым человеком, у которого было хобби - подписи знаменитых и великих людей. Он так лихо на чистом листе бумаги сверху вниз писал "А. Пушкин", "Федор Достоевский", "Лев Толстой", "Максим Горький", "В. Ульянов-Ленин" и заканчивал "И. Сталин", что многие просили такой листок на память. У меня на Чкалова тоже где-то в захоронках валяется такой лист.

Другую историю я узнала в Москве. В августе пришло письмо от Марины внучки Андрея. Она писала деду, что поступила в университет. Я хотела ее поздравить и послала в подарок магнитофон. На бланке посылки я написала: "Дорогая Марина, поздравляю и рада за тебя. Уверена, что, когда дедушка сможет узнать, он тоже будет очень счастлив". Казалось бы, ясно: Андрея дома нет. Но, когда приехала сюда, я узнала: вся Москва говорила, что дед прислал подарок и, кроме того, телеграмму - значит, он дома. Все это я пишу подробно не только для летописи, но и как предупреждение на будущее - не верьте, друзья, ничему, кроме непосредственного контакта. Да вот, кажется, современная техника не дошла еще до подделки телефонных разговоров. А может, я не знаю последних достижений в этой области?

Как только я поняла, почему уезжает Ира, приблизительно с середины мая я стала "вывозить" Лесика Гальперина, может быть даже раньше, где-то около 10 мая. Я стала писать письма, зная прекрасно, что все мои открытки и письма, когда я их опускаю, идут в КГБ: ведь все гебешники видят, когда я опускаю почту, где бы я ни опускала. Но все равно я куда-то ездила на другой конец города и делала вид, что тайком опускаю. Писала Н., писала на другие адреса в Ленинграде, которые помнила, назначала Лесику тайное свидание на кладбище с тем, что я ему там передам что-то, что я оставлю ему записку в тайнике у какой-то могилы.

И каждый день стала ездить на кладбище. На кладбище я стала ездить, потому что во время этих бдений, с Лесиком связанных, я обнаружила, что там довольно хорошо слышно радио. Я слушала радио обычно долго, часов с 4 дня и до 9-10 вечера. Так как дни были длинные и было светло, я пренебрегла своей обязанностью ссыльной в 8 вечера быть дома. Я вообще считала, что на отметку я хожу, а вот 8 вечера - это дополнительные выдумки и выполнять это я не обязана. Я очень надеялась, что раз Ира Кристи выехала благодаря тому, что Андрей поручил ей передать какие-то сведения о нас, то, может быть, я помогу Лесику выехать, прося его приехать и взять у меня какие-то поручения.

30 мая мне принесли повестку - 31 мая в 11 часов утра явиться в райисполком Приокского района к заместителю председателя райисполкома. Я думала, что меня вызывают в связи с нарушением режима: что я к восьми не бываю дома. А стала я возвращаться то в 9, то в 10: когда стемнеет или комары начнут кусать, тогда и еду домой. Мне было совершенно нестерпимо быть дома, я с утра уезжала, где-нибудь куплю себе какую-нибудь булку, иногда термос с кофе брала с собой, иногда баночку сока. Весь день на стороне была.

Но оказалось, что это ответ на мое прошение о помиловании, которое я послала в конце марта или в начале апреля и, честно говоря, после 9 мая о нем забыла. До 9 мая еще казалось: "А вдруг? Все-таки 40 лет победы".

Зампредрайисполкома, фамилию я его забыла, сообщил мне, что мое прошение о помиловании рассмотрено Верховным Советом РСФСР - и отклонено. Когда я его спросила о дате этого решения, кем это подписано и номер документа, он сказал, что ему этого не сообщили. Я ему сказала: "А что, если я соберусь снова подавать заявление, мне ж надо на что-то ссылаться, на документ, который будет иметь номер и то, другое, третье". - "Мне этого ничего не сообщали. Меня уполномочили вам только сообщить, что ваше прошение отклонено". Я говорю: "Слушайте, вы работаете в учреждении, да еще в государственном, советском. А я достаточно грамотна, чтобы знать, что на каждый ответ или на каждую бумагу имеется номер, входящий или исходящий, имеется чья-то подпись и уж, конечно, имеется дата. Если вам это неизвестно и вы мне этого не сообщаете, то считайте, что вы мне ничего не сообщили, я вас в глаза не видела и знать не знаю. Да и вы меня не видели". Повернулась и ушла. И действительно, я настолько не восприняла этот ответ всерьез, что позже, когда увидела Андрея, забыла ему об этом рассказать.

На следующий или в тот же день со мной был такой случай. Пожалуй, это было 1 июня - 31 мая мне объявили об отклонении прошения о помиловании. Я на дороге подобрала чурбачок, чтобы сидеть на нем вместо табуреточки, и положила его в машину. Когда я положила его в машину, ко мне подбежали гебешники из сопровождающих машин и потребовали показать этот чурбачок. Я очень удивленно достала и показала им. Я даже и не поняла, когда они сказали: "Покажите", - что показать. Они его осмотрели со всех сторон, обстукали, я поняла, что они ищут тайник. По этому чурбачку я поняла, что что-то сработало, уж очень они стали внимательны ко всему, даже к чурбачку. Раньше я доски часто подбирала, и никогда они их не осматривали.

1 июня вечером меня вызвали в КГБ. Пришел молодой, красивый, элегантно одетый гебешный порученец и сказал, чтобы в полдесятого утра я была готова и что меня повезут в КГБ. И он очень вежливо говорит: "Вы не возражаете?" На что я ему ответила: "Какой мне смысл возражать? Если я буду возражать, вы меня не повезете? Все равно повезете, раз вам надо". С этим он ушел.

И вдруг ни с того ни с сего через полчаса или через час после его ухода я подумала, что меня вызывают в КГБ, потому что Андрей умер. Это было ни на чем не основано, просто так. Вот, я подумала, и все. И думала так уже до самого приезда в КГБ. Я не плакала, я просто была в некоем ступоре.

Привезли меня в КГБ. Надо было подняться на третий этаж, довольно трудно мне было, я задыхалась и с нитроглицерином шла. Вошла в большой и явно начальственный кабинет, где меня, улыбаясь, чуть не с распростертыми объятиями встретил некто со знакомым лицом, в элегантном сером костюме, приблизительно моего возраста, ухоженный, плотный мужчина, который сказал: "Елена Георгиевна, мы с вами уже встречались, помните, во время следствия по дневникам Кузнецова? Моя фамилия Соколов".

Я совершенно его не помнила в лицо, не узнала бы, но фамилию помнила, помнила о встрече, которая была до того, как я стала общаться со следователем. В первый вызов в Лефортово со мной довольно долго беседовал Соколов. В этот раз Соколов тоже долго беседовал, часа два. Но прежде, чем он начал разговор, я начала реветь, по выражению его лица я поняла, что Андрей Дмитриевич жив, что с ним ничего не случилось такого, о чем я думала целую ночь. Я стала плакать. Я плакала и плакала, а он меня спрашивал: "Что с вами?" И, в общем, не очень понимал. Я ему сказала, что я думала, что Андрей умер. Он, этак радушно улыбаясь, сказал:

- Да что вы! С Андреем Дмитриевичем все в порядке, все в порядке. Все очень хорошо.

Я говорю: "Чего ж хорошего, - сквозь слезы, - он голодает".

5

Врачи, подсадные пациенты, женская бригада. - Снова ОВИР. - Снимают, снимают... - Квартира на улице Чкалова. - Долгий путь. - Америка перед Рождеством. - Операция. - Вопросы и ответы

Андрей ничего не знал, ему просто сказали час назад, что он может ехать домой. О голодовке никто с ним не говорил. Он не видел никого, кроме медсестры, принесшей одежду, - ни лечащего врача, ни Обухова. И что ждет его дома, он, пока ехал, не знал. Он рассказал о своем последнем пребывании немного. Сказал, что среди каждую неделю меняющихся его соседей был один, знавший английский, - кажется, он даже представился переводчиком каких-то специальных технических текстов. Этот человек предложил Андрею почитать английские журналы. Андрей взял. И эти кадры, когда Сахаров в больнице читает западную прессу (даже те журналы, которые в СССР не продаются) - а у нас все иностранные журналы забрали на обыске, - потом были в фильмах показаны всему миру. Кроме того, Андрей был удивлен, что ему в больнице вдруг принесли препринты - несколько пакетов с научными препринтами из США - и дали расписаться на бланках уведомления о вручении. Никогда этого раньше не было: если пакеты приходили, то домой. И далеко не всегда нам давали расписываться. Андрей ничего не подозревал и расписался. И эти кадры как доказательство того, что почта с Запада идет нормально и что подписи не поддельны, тоже фигурируют в фильме.

Еще Андрюша рассказал мне, что один из меняющихся его соседей по палате все время вел с ним разговоры обо мне. Сколько Андрей ни пытался прекратить это, тот все равно продолжал. Это были долгие монологи совсем в стиле Яковлева. Андрей думает, что человека этого специально готовили, так как в его речах проскальзывало то, чего не было в советской прессе, а было только в газете "Русский голос" (издается в США) и в "Сетте джорни" (Италия, Сицилия). Наконец Андрей решил это раз и навсегда пресечь. Он потребовал, чтобы этого человека убрали. Этого не сделали. Тогда он взорвался. Он мне сказал, что способ доводить себя нарочито до истерики иногда помогает. Он стал кричать, схватил подушку и одеяло, силой вырвался в коридор и лег там, сдвинув три кресла. Был вечер, почти ночь - то ли боялись криков, то ли не было высшего начальства, во всяком случае, Андрея оставили в коридоре. Спустя три дня и три ночи, которые Андрей провел в коридоре, этого "яковлеведа" убрали прочь.

Перед последним приездом Соколова 5 сентября (он забыл мне рассказать об этом в тот короткий трехчасовой приезд) у него три дня не было насильственных кормлений. Ему сказали, что женщина-врач, возглавлявшая женскую бригаду его мучителей, заболела (или у нее в семье кто-то заболел). Таким образом, он вновь проходил три первых, самых мучительных дня полной голодовки. Так его готовили к встрече с начальством из КГБ. То же самое было и перед приездом Соколова в мае.

О женской бригаде я должна рассказать подробней - все, что Андрей мне говорил о них. Это несколько крупных, больших женщин, очень здоровых и сильных. Они приходили насильственно кормить его и в прошлом году. Ими всегда командует такая же крупная женщина-врач. Они валили его, связывали и привязывали к кровати. Все неприятные и неэстетичные моменты, которые могли быть при этом насилии, становились еще труднее переносимыми психологически, когда это происходило при женщинах. Андрей считал, что это нарочно были женщины - чтобы было мучительней. Об этом, в общем не стесняясь, говорил и Обухов, когда летом 1984 года стращал Андрея, уже снявшего голодовку, но требующего, чтоб его вызвали в суд как свидетеля и наконец выпустили из больницы, которую для него специально превратили в тюрьму. Чуть что Обухов говорил: "Смотрите, Андрей Дмитриевич, опять женскую бригаду пришлю".

Точно так же в 1984 году Обухов, совсем забыв, что хотя бы по образованию он врач, пугал Андрея болезнью Паркинсона, специально давал книги, где описаны самые тяжелые исходы этой болезни, и говорил: "Умереть мы вам не дадим, а инвалидом сделаем. Вы будете в таком состоянии, что сами штанов расстегнуть не сможете". Вот это я сейчас цитирую по письмам Андрея.

Кроме того, Андрей думает, хотя ничем подтвердить этого не может, что были периоды - не все время его пребывания в руках этих лжеврачей, - когда к нему применяли какие-то психотропные препараты, вызывающие сонливость, некую душевную опустошенность, явное снижение волевых возможностей, желание умереть. Рассказ о своих врачах Андрей закончил фразой: "Мои врачи - это Менгеле нашего времени".

Я не могу отделаться от постоянно преследующей меня мысли: а нет ли среди тех, кто мучил моего мужа, активистов движения "Врачи за предотвращение ядерной войны"? Во всяком случае, доктор Чазов* - кардиолог, и мне известно, что к нему пытались обращаться по поводу возможностей настоящего, серьезного лечения болезни сердца моего мужа и по поводу моего сердца безрезультатно. Мы не знаем, кто давал разрешение на насильственное кормление Сахарова весной 1984 года, приведшее к таким страшным последствиям (в одном из фильмов говорится, что к Сахарову приезжали консультанты из Института кардиологии, которым руководит проф. Чазов). В Москве и на Западе упорно говорят, что Сахарова "лечили" (я не случайно беру это слово в кавычки) и психиатры. В этой связи называют фамилию Рожнова - не знаю, кто это. Но знаю, что среди врачей, борющихся за мир, не последнюю роль играет Марат Вартанян**, один из главных деятелей в применении психиатрии в политических целях.

* * *

В феврале я была в гостях у друзей мужа в Пало Альто. На приеме в мою честь ректор Стенфорда д-р Кеннеди передал мне приглашение для Андрея приехать в их университет. Когда меня представляли ректору, я поняла, что этот милый человек, сейчас передающий приглашение для Андрюши, совсем недавно принимал здесь Марата Вартаняна. Я растерялась и не сказала, что не могу быть здесь после "доктора" Вартаняна. Да, я струсила. Все кругом так прилично, так красиво и так интеллигентно. Все говорят такие теплые слова об Андрее (а заодно и обо мне). Возможно, им искренне кажется, что их слова могут помочь. Поэтому они ездят в Москву, говорят там со взрослыми людьми академиками, воспитывая в плане "что такое хорошо и что такое плохо", но говорят не вслух, а с глазу на глаз.

Возможно, они искренне думают, что, вручив мне приглашение, они уже спасли Андрея от того, что его в изоляции превращают в живой труп. Возможно, они не знают, что коллеги "врачей за мир" - первое и главное оружие в этом преступлении. Вслух я ничего этого не сказала. В общем, я уподобилась им, моим хозяевам, и стала вежливой и безгласной - кругом такие милые люди, прекрасные закуски, цветы, высокие слова, Джоан Баэз поет о свободе. А я стала несвободна и проглотила язык. Я уже потеряла, переживая свое молчание, время на слова.

Тут еще была одна накладка. Я все думала, что хозяин скажет, что гости хотят послушать меня. Но гости, видимо, этого не хотели. Пересилив себя, я вновь подошла к ректору и ему одному сказала все, что думаю об их приеме доктора Вартаняна. Сказала и поняла, что, в общем, мое поведение оказалось калькой их поведения. Я тоже воспитываю с глазу на глаз взрослого дядю-академика, объясняя ему, "что такое хорошо и что такое плохо". Господи, а ведь мне до сих пор стыдно! И, может, если бы я все это тогда сказала вслух, то стал бы возможен и честный серьезный разговор. После этого нечто подобное произошло у меня с доктором Пановским - с той разницей, что я нашла в себе силы сказать все, что думаю, - наверное, именно поэтому ни у него (надеюсь), ни у меня нет чувства горечи от нашего общения, а у меня это общение даже заронило надежду, что, может, друзья Андрея со временем поймут, как они могут помочь моему мужу и другим. И что это "со временем" придет до того, как станет поздно.

Было у меня и неприятное объяснение с доктором Голдбергером - президентом Калифорнийского технологического института. Я не хотела его обидеть, но, думаю, должна была сказать, что ошибки в поведении западных коллег при их общении с советскими научными и государственными авторитетами сказываются прямо и трагически на наших судьбах. Это, во всяком случае, коллеги Сахарова должны знать. Я сожалею, что в Калтехе нашлось так мало людей, которые пришли на встречу со мной. Неужели там так мало интересуются судьбой Сахарова?

* * *

Теперь три слова о хорошем. Если откинуть (на самом деле - никогда!) главное в нашей с Андреем жизни: "Ты - это я", то его, "хорошего", так мало в этой книге. 23 октября вечером, а может, это уже была ночь с 23 на 24-е, я вышла во двор вынести мусор. Было ясно и морозно. Снег, который шел в этот день с утра, кончил валить. Эта первая белизна засыпала все вокруг и даже прекрасно прикрыла лужу - совершенно гоголевскую, которая царствует над всем нашим пейзажем этого конца проспекта Гагарина. Засыпало и стоящие у дома машины. И на ветровом стекле нашей крупно по снегу было написано: "БИС!1 Поздравляем!" Еще ничего не говорилось по радио, еще, кроме нас, милиционеров и кагебешников, никто не знал, что меня вызывали в ОВИР. Никто, кроме одного из них, не мог подойти к машине и написать это. Я теперь всегда буду глядеть в их лица и думать: "Этот? Нет, этот".

25 октября меня вызывали в ОВИР к часу дня. Мы поехали вместе. Дамы-майора внизу не было. От постового у лестницы, спросив его разрешения, я стала звонить ей по внутреннему телефону. Один из сопровождающих - видимо, он последние дни был не в наряде и чего-то не знал - как дикая кошка, бросился к аппарату и нажал рычаг. Он сделал это так быстро и резко, что, видимо, нечаянно толкнул меня. У меня сразу схватило сердце. Я схватилась за нитроглицерин. А другой гебешник вежливо сказал: "Звоните, Елена Георгиевна, - он не знал", - и начал что-то тихо выговаривать тому, кто бросался на телефон. Я позвонила, дама спустилась за нами, мы вместе с ней вошли. В кабинете сидел рядом с ее креслом мужчина в форме МВД с погонами полковника или подполковника (я забыла). Он сразу, не представляясь, стал говорить. Его речь приблизительно сводилась к следующему. Разрешение получено, с мужем вы повидались, сейчас вам надо заплатить 200 рублей и принести сюда квитанцию, завтра вы едете в Москву, вам будет принесен билет, и завтра вечером вы летите, билет на самолет вам заказан. В Москве вам надо иметь деньги на обмен и на билет (мне кажется, что он назвал 400 с чем-то рублей и 300 с чем-то, но, может, я путаю). Итак, завтра вечером вы едете.

И тут я взвилась: "Я никуда не поеду, пока я не поживу с мужем, и столько, сколько мне надо. Он голодал, он истощен, я должна привести его в такое состояние, чтобы мне не было страшно его одного оставить... Если вы меня выпихиваете или высылаете, так вы мне и скажите. Я никуда не поеду". Я очень сильно кричала и про многое, про больницу, про изоляцию Андрея... Андрей сидел, молчал, поглядывая на меня, и даже иногда улыбался, как будто его мой крик не касался. Вот так мы и сидим: с одной стороны - мы с Андрюшей на двух стульях, с другой, - один начальник и одна начальница на двух креслах. И он стал на меня кричать, этот начальник, что он этого решить не может, что мое поведение возмутительно, что мне пошли навстречу и что я вообще рискую никуда не поехать. А я ему: "Ну и рискую, я вообще только и делаю, что рискую, - значит, не поеду..." И вдруг мы оба устали кричать. Я только напоследок сказала, что хочу ехать после встречи Горбачева с Рейганом и после нобелевского вручения доблестным врачам1 - я не хочу, чтобы корреспонденты меня об этом спрашивали. И он сказал: "Хорошо, подождите", - и ушел.

Мы ждали очень долго, может час с лишним. Он вернулся злой. Ему явно попало от (как у них говорят) руководства, что не смог заставить меня уехать сразу. Он вошел и, не глядя ни на нас, ни на начальницу, которая нас стерегла все это время, сказал: "Пишите заявление. Сколько времени вам надо?" Я сказала: "Два месяца". И тут Андрюша улыбнулся снова и так спокойно промолвил: "Хватит с тебя и одного". Ну, не спорить же мне еще и с ним, и я написала "один месяц".

Мы вышли от начальников и поехали в фотографию. Эти фотографии от 25.10.85 я привезла с собой в Штаты. Этой или следующей ночью мы слышали по радио, что, по словам Виктора Луи, завтра я прибываю в Вену и могу далее ехать, куда захочу*. Потом было сообщение, что возможность моего приезда в Вену подтвердили послы СССР в Вене и в Бонне. Нас вызвали в ОВИР. Начальника не было, была одна дама, она сказала, что моя просьба удовлетворена, что мы должны принести ей квитанцию об уплате 200 рублей за паспорт. Что я могу купить себе билет сама как свободный гражданин (нет, это потом она сказала Андрею по телефону).

Главным же в этот день было наше требование телефонного разговора с детьми. Мы доказывали, что они никогда не поверят сообщениям Виктора Луи и что будет только лишний шум. Она сказала, что не может решить этот вопрос и что мы должны ей позвонить. Больше я с ней не общалась. Андрей еще раз ходил к ней, отвез квитанцию. Потом несколько раз звонил в связи с разрешением телефонного разговора и билетом до Москвы. Потом еще возник вопрос - с каким же документом я поеду. И Андрей вновь ей звонил, что ссыльным полагается маршрутный лист, ведь могут и задержать. "Никто не задержит", сказала она ему таким тоном, как если б говорила: "А пошли вы..."

Овировские конфликты повторились и в Москве, но несколько под другим углом. Вначале мне было сказано явиться в городской ОВИР, там сказали, что они не знают, где мой паспорт, и сообщат. Сообщили через день, что явиться надо к Кузнецову (большой начальник) во всесоюзный ОВИР. Я явилась - меня привезли Эмиль и Неля: ходить я практически тогда не могла. Кузнецов мне сказал:

- Давайте ваш паспорт и получите заграничный.

- Паспорт? Да у меня его нет, я ссыльная. - Он растерялся. - Хотите удостоверение ссыльной? - предложила я. Он сказал: "Подождите", - и вышел. Вернулся скоро. Брезгливо, двумя пальчиками, взял мое удостоверение тоненькая карточка небольшого формата, какая-то стыдливая (если судить по размерам), правда с фотографией. И протянул мне паспорт, говоря:

- Вот итальянскую визу мы вам проставили, а визу в США проставите в Риме, мы дадим указание нашим товарищам.

Тут я - паспорт-то был у меня в руках - увидела, что в графе, где должно быть указано, куда я еду, написано было только "Италия".

- Я не возьму вообще у вас такой паспорт.

- Ну, почему? Ведь в Риме вам все проставят, ведь мы дадим указание нашим товарищам в Риме.

- Нет, все должно быть проставлено здесь, а ваших товарищей в Риме я видеть вообще не хочу, в гробу я видела ваших товарищей в Риме.

Я стала уже кричать, бросила ему паспорт и выбежала в приемную. Эмиль и Неля стояли бледные, там был слышен мой крик. Начальник Кузнецов догнал нас у лестницы и сказал:

- Приезжайте в три часа.

- Ну, это другое дело.

Мы вышли. Нелька сказала: "Ну, уж это ты чересчур. Я боюсь, что теперь ты вообще никуда не уедешь". В три часа я получила паспорт. Там было проставлено: "В Италию - США", а на предыдущей странице во всю длину штамп: "Аннулировано". И как противовес этой истории в одном из фильмов несколько раз прямо-таки назойливо показывают кадры с моим выездным паспортом. Ну, конечно, без этой страницы.

Но это я забежала на месяц вперед. "Твои дети вытащили нас из черной дыры", - снова сказал Андрей после первого телефонного разговора с мамой и ребятами. Ну, вот и кончилась борьба. Начались сборы. И откармливание. Мы ели пять раз в день. Это санаторное питание нужно было обоим. И у меня ни на что не стало хватать времени, потому что пять кормлений - это трудоемко. А потом наши долгие-долгие разговоры, лежание по утрам, сидение по вечерам. И все время вместе, вместе. Мы были очень счастливы. Но через две недели я стала чувствовать, как убывает время, дней стало впереди меньше, чем уже прошедших. Скоро расставаться.

Мне надо было что-то срочно сделать с зубами. Без Андрея у меня сломалась коронка, и я ее острый край подпилила пилкой для ногтей прямо во рту. Это была мучительная операция. Кроме того, все зубы под коронками шатались их, видимо, надо было срочно удалить. Я не могла без этого ни толком есть, ни говорить: было больно, и, помимо всего, во рту была папилома - кто знает, каков был ее характер, мне она не очень нравилась. Что делать? Мы пошли к Обухову. Ведь больше некуда - нам нельзя.

А нас снимали, снимали без счета. Видимо, КГБ понравилось манипулировать камерой. Нас снимали в ОВИРе - есть сцена, где я говорю, что не хочу сразу ехать, но снято это как-то так, что большого начальника не видно. Снят мой паспорт, но я его получила не у этой дамы, а в Москве. Когда мы пришли к Обухову, мне было организовано спешное и по высшему классу лечение зубов и изготовление временного протеза. Я об этом говорю Андрею и Обухову - просто потому, что Андрей у него в кабинете. И это снято в кино, так же как я в кресле дантиста. Опять я не слышала никакого жужжания камеры. Нас снимают на рынке и в магазине. Андрея, говорящего из кабинета Обухова по телефону о билете для меня, Андрея, пьющего с Обуховым чай и говорящего о разоружении. А мы удивлялись, почему Обухов не работает, а по два-три часа держит Андрея и в частных беседах подымает такие нечастные вопросы, как разоружение. Где уж тут больничная работа, когда Обухов стал киногероем. 20 или 21 ноября, когда мы были, кажется, на последнем сеансе объединенной работы советских киношников с зубопротезистом, появилось сообщение, что Обухову присвоено звание "народный врач СССР". Мы увидели объявление об этом в вестибюле больницы. Интересно - все мучения, которые перенес Сахаров в стенах Горьковской областной больницы имени Семашко, были в перечне заслуг этого человека, когда ему присваивали высшее для врача СССР звание?

И вот последний вечер с Андреем - и он тоже прошел. В этот вечер было очень скользко, и мне не хотелось, чтобы Андрей ехал один ночью домой на своей машине. Мы поехали на такси. Когда подъехали к вокзалу - мы не были там два года, - вся площадь вдруг оказалась перерытой: в Горьком заканчивают строительство первой очереди метро. Такси остановилось очень далеко. Вещи довольно тяжелые. Андрей тащил их, часто останавливаясь, мне он тащить не давал, но я и без вещей еле двигалась - чувствовала себя плохо. За нами шло пять или шесть гебешников. Когда мы остановились передохнуть, я сказала одному: "Хоть бы помогли". "Нет, что вы, не положено, да вы справитесь, вы люди здоровые!" - с издевкой сказал один из них. Мы дошли до вагона, Андрей внес вещи, в моем купе сидела мелкая женщина с противно знакомым лицом, в заднем тамбуре виднелось столь же противное лицо знакомого гебешника. Потом я их увидела в очередном фильме. Нас опять снимали. И Андрей один на снежном перроне - и в моей памяти, и в фильме.

Мне кажется, нам обоим страшно опять. "Кто может знать при слове расставанье - какая нам разлука предстоит?" Опять надо выдержать - обоим разлуку, ему одиночество, мне мои болячки и их лечение. Но это все под знаком победы, в ауре победы. Два дня назад в телефонном разговоре Горький - Ньютон на мой вопрос: "Как ты?" - Андрей ответил: "Живу настроением победы". И я вспоминала осень 1984 года. Тогда я говорила: "Андрей, надо учиться проигрывать". А он мне на это: "Я не хочу этому учиться, лучше я буду учиться достойно умирать".

Утром (в ноябре семь утра - это еще ночь) я приехала в Москву. Я не была здесь почти двадцать месяцев. Много? Мало? Встретили меня Боря Альтшулер и Эмиль. Дома ждала Маша с горячими капустными пирогами. И милиция. Три человека у двери в квартиру на седьмом этаже и целая машина внизу у подъезда. Ну, ладно - они меня ждали, и это понятно, хотя зачем на одну меня так много? Но оказалось, что они были здесь, на этаже, все 20 месяцев - и днем и ночью, - у них тут даже раскладушка стояла, чтобы по очереди отдыхать.

А что было в квартире! В первую осень ветром там распахнуло окно. Квартира так и стояла открытая всем ветрам (и пыли, и грязи, и дождю, и снегу) все это время. Друзей пустили туда убраться (хоть поверхностную грязь смахнуть) за два дня до моего приезда. Сколько они вытащили оттуда сгнившего и погибшего, не описать. Там ведь даже в холодильнике оставалась еда. Он сломался, и все это сгнило. Страшно представить. И, по описанию, очень похоже на войну, на то, что заставали выжившие - вернувшиеся из эвакуации или из армии. Мне этот рассказ напомнил, что я застала в нашей квартире и комнате в послеблокадном Ленинграде, когда вошла туда в августе 1946 года. Интересно - друзья хотели пригласить для уборки кого-нибудь из фирмы "Заря" (там есть такой вид обслуживания), но им не разрешили, и из друзей поработать в этой "клоаке" пустили только Машу, Галю и Лену. Они очень просили, чтобы пустили хоть одного мужчину: надо было что-то двигать и, главное, много выбрасывать - выносить во двор, на помойку, но... "мужчинам нельзя". И вот я в доме.

Мама получила эту квартиру в самом начале реабилитационных выдач квартир в конце 1954 года. Она вошла туда с зонтиком. Потом Циля принесла на новоселье, хотя не было стола, скатерть, чудесно вышитую. Кто-то принес раскладушку. У мамы появился дом - его не было с 1937-го.

6

Фильмы, изготовленные в КГБ. - Люди или нелюди? - Хочу дом. - Мама. - Где же взять счастливый конец?

Сколько я уже фильмов, проданных через "Бильд", посмотрела - пять, кажется; можно разбирать каждый по отдельности, можно скопом - все равно ложь, скомпонованная в полуправду, выдаваемая за правду. Это так трудно даже самой себе объяснить и разъяснить по эпизодам, а как сделать это для других, не представляю, но надо. Ведь никто, кроме меня, ничего разъяснить не может. Вот если б Андрей... Он умеет без эмоций и как-то очень точно, без моих лишних слов и моего засоренного языка. Вообще-то было бы легче, если б я могла, кроме общей линии - дезинформация с целью создать впечатление полного благополучия, - понять поводы выпуска каждого из фильмов, почему именно в то время и зачем.

Общее представление. Нас снимают всегда и уже давно - до Горького. А с момента поселения в Горьком нас снимают просто всегда, постоянно - мне теперь кажется, что нет ни одного нашего выхода за пределы квартиры, не отснятого ими про запас. Во всяком случае, я видела кадры всех этих лет. Все фильмы озвучивает один и тот же голос - он кажется мне знакомым. Кто это? Актер? Профессиональный чтец-декламатор из КГБ?

Все фильмы начинаются с показа "парадного" Горького - зима ли, лето, весна, осень: город туристский - то Ока, то Кремль, два-три собора (больше не осталось), фонтан, всегда показывают главную улицу - Свердлова, - но никогда наш конец проспекта Гагарина, где как раз у нашего дома осенью и весной лужа по здешним меркам квартала на три. Там летом - засохшая грязь, с поверхности которой ветер (а он у нас, как в песне Новеллы Матвеевой: "Какой большой ветер напал на наш остров...") поднимает смерч пыли. Зимой там снежные завалы или ледяные надолбы. Кстати, не там ли в последнем фильме показано, как Андрей толкает машину? И снова: парк с могилой Неизвестного солдата, пляжи, набережные, гуляют люди, играют дети, Волга, Ока, идет пароход, летит на подводных крыльях прогулочная "Ракета". Непредвзятому зрителю кажется, что все это имеет отношение и к нашей жизни. И нет нужды, что мы за шесть лет ни разу не подошли близко к пристани - я один раз попыталась летом 1984 года в день рождения мамы, но мои охранники не допустили такого самовластия, попросили к пристани не подходить. Где уж тут пароходы и прогулки на воде! А вдруг уплывем?..

Первый фильм, доставленный через газету "Бильд", появился в августе 1984 года. Сначала - тот самый парадный город, о котором я говорила. Звучит голос диктора, он говорит о городе автостроителей, соборах и церквах, Кремле, настоящих памятниках русской старины, фонтане, которому сто лет; в городе свыше 1 млн. 300 тыс. жителей; "здесь с 1980 года по решению властей проживает академик Сахаров". В дикторском тексте нет и намека на законность: "решение властей", а по существу - "что моя левая нога захотела". Потом показывается дом, где Сахаров поселен, и квартира внутри в наше отсутствие: таким образом, снимавшие фильм всему миру показали "неприкосновенность жилища в действии". Далее идут кадры лета 1981 года; весны 1980-го - сажание деревьев. Фраза: "Живут замкнуто, но охотно принимают гостей", - что она означает? По логике надо бы: "живут замкнуто и не принимают гостей". Или она означает "замкнули"? Зимняя прогулка с Димой - осень 1980-го. Таня и Марина - 21 мая 1981-го. Фраза: "Академик из Горького не выезжает, таким правом до последнего времени пользовалась Боннэр" - так построена, что можно подумать, будто право передвигаться по стране - это нечто исключительное, - а может, так оно и есть? И за этой фразой следует известная фотография 1975 года, когда я еду в Италию, - это не Горький, это Москва, Белорусский вокзал. А ведь фильм должен был, как сказано в заявке, доказать, что летом 1984 года Андрей Дмитриевич Сахаров жив, здоров и на свободе. Причем здесь снимок 1975 года? Что это 1975 год, можно убедиться, взяв прессу за август 1975-го. Если мне не изменяет память, я выехала из Москвы 16 августа и прибыла в Париж 18 августа именно в эти дни появилась эта фотография во многих западных газетах. Дальше кадры действительно лета 1984-го. Я иду в прокуратуру на очередной допрос. С журналом "Огонек", призванным дать читателю представление о дате, манипулирует один из наших наружных охранников. Кадры, где я свободно гуляю по Горькому в обществе якобы приятельницы, сняты 25, 26, 27 июля 1984-го. Это дни, когда я с адвокатом Резниковой читала свое дело и в перерывах мы ходили обедать. Я действительно немного показала ей город.

Дальше начинаются кадры с Сахаровым и текст: "Академик прибавил в весе на два с половиной килограмма, он следит за своим здоровьем, он пунктуален в этом отношении, предпочитает обедать в одиночестве" - все вранье и про характер, и про причины. Может, и правда, Андрей прибавил тогда в весе на два с половиной килограмма - ведь это время после голодовки, он снял ее 27 мая 1984 года. Но он никогда не предпочитал обедать в одиночестве. Из открытки в Ньютон от 4 марта: "Я успокоюсь (или не успокоюсь) только, когда увижу тебя напротив себя за кухонным столом (так же было и в больнице)". А в фильме вообще нет слова "больница" - все действующие лица специально без халатов. И дикторский текст: "Академик отдыхает"; "Что может быть приятней прогулки на свежем воздухе?"; "Что может быть приятней хорошей беседы?" "Беседует" во всех фильмах или главный врач Обухов, или некто (из КГБ?) за кадром. Обухов при "беседе" манипулирует журналами. Это он показывает таким способом время действия. Журнал "Огонек" в руках охранника - это для советских зрителей. Для западных - "Пари-матч" в руках человека выше рангом, чем простой охранник, - главного врача областной больницы. Но, может, я и не права. Может, охранник выше рангом - все ж-таки из КГБ прямо, а Обухов только косвенно, так сказать, "от имени и по поручению".

Этот фильм был призван показать миру, что Сахаров жив. Он это сделал, тут нет неправды - Сахаров был жив летом 1984 года, но монтаж и текст мне доказали другое: такой же фильм можно сделать и спокойно показывать миру, когда нас обоих или одного не будет в живых. Все у них готово для этого, и кадров набрано предостаточно. Мне остается только предупредить друзей: фильмы могут так же подделываться, как и письма, и телеграммы, и многое другое, что подделывали до сих пор.

Второй (по срокам демонстрации) фильм, проданный газетой "Бильд" 29 июня 1985 года. Это фильм, так сказать, врачебный. Его основная часть ведется от лица врача, и больше говорит врач, чем диктор. Он начинается дикторским текстом о том, что Янкелевич, которого на Западе выдают за официального представителя Сахарова, и Лига прав человека говорят, что Сахаров пропал. Далее опять парадный Горький, город "с населением свыше миллиона человек". Интересно, почему население в городе у одного и того же диктора так варьируется: в прошлом фильме было "свыше миллиона 300 тысяч", теперь только "свыше миллиона"? Далее текст, в котором уже не "по решению властей", а просто "с 1980 года в Горьком проживает академик Сахаров вместе с женой", то есть, оказывается, я не ссыльная, а "проживаю". Далее уже все говорит врач:

"Сахаров наблюдается в областной больнице с 1981 года, дисциплинированный пациент, регулярно приезжает на осмотры, аккуратно принимает лекарства... диагноз: гипертоническая болезнь, ишемическая болезнь сердца, атеросклероз сосудов головного мозга".

В этом же фильме, в его второй части, тот же врач говорит:

"Наблюдается с 1980 года... диагноз: атеросклероз головного мозга с циркулярной энцефалопатией и явлениями паркинсонизма; атеросклероз аорты, постинфарктный кардиосклероз, ишемическая болезнь сердца с нарушениями ритма..."

Обе даты начала наблюдения (1980 и 1981) в одном фильме - какая верная? Я от себя могу сказать, что впервые Андрей был госпитализирован в эту больницу насильственно 4 декабря 1981 года, один раз дал согласие на госпитализацию (апрель 1984), когда был нарыв на ноге; в 1984 году - 7 мая, в 1985-м - 21 апреля и 27 июля был госпитализирован насильственно. Всего провел в этой больнице при насильственных госпитализациях: в 1981 году с 4 декабря по 25 декабря - 21 день, в 1984 году с 7 мая по 8 сентября - 124 дня, в 1985 году с 21 апреля по 11 июля и с 27 июля по 23 октября - 169 дней. Таким образом, эта больница была местом изоляции Сахарова от всего мира и даже от жены в общей сложности 293 дня. Я не учитываю дней 1981 года - часть из них мы провели вместе. Единственная добровольная госпитализация (это я пишу для сравнения) продолжалась с 12 по 21 апреля 1984 года - всего 9 дней: тоже многовато для госпитализации по поводу вскрытия карбункула, ну, можно было бы это отнести за счет большого беспокойства об "академике" - диктор в фильмах все время говорит "академик любит", "академик отдыхает", "академик предпочитает", - но, к сожалению, именно в эти дни неправильное лечение доктора Евдокимовой (кстати, она нам говорила, что она гематолог, почему же она лечащий врач Сахарова?) привело к тяжелым расстройствам сердечного ритма. У Сахарова, видимо, всю жизнь были экстрасистолы, одна-две в минуту. Я лично наблюдала их с осени 1971 года. Они все годы с 1971-го стойко появлялись на всех ЭКГ (наверно, и раньше, просто я не знаю более ранних ЭКГ). Андрею Дмитриевичу никакого беспокойства они не причиняли, он их вообще не ощущал. Можно предположить, что они были у него всю жизнь и именно их наличие явилось причиной того, что в 1941 году медицинская комиссия не пропустила его в военную академию. Такие экстрасистолы не подлежат лечению, тем более препаратами дигиталиса и препаратами, нормализующими ритм при различной патологии сердца. В апреле 1984 года доктор Евдокимова назначила Андрею дигиталис и изоптин, и тогда у него число экстрасистол резко увеличилось - в некоторые периоды до бигеминии и тригеминии. Был период, когда Андрея именно это из "практически здорового" (так писала о нем советская пресса) сделало практически больным.

Но, конечно, самым страшным результатом пребывания Сахарова в больнице были последствия спазма или микроинсульта, перенесенного им во время первого насильственного кормления в 1984 году. Как теперь ясно, разрешение на него дали Соколов и неизвестный врач, посетившие Сахарова в больнице вечером (приблизительно после 10 часов вечера) 10 мая 1984 года. Привел их в палату к Андрею и представил как врачей доктор Обухов. Они провели около постели Андрея несколько минут, не осматривали его, задали несколько незначительных вопросов и ушли. По Москве циркулировали слухи, что к Андрею ездил психиатр Рожнов, - может, это был он? Я этого не знаю и этот эпизод рассказываю со слов Андрея. На следующий день после их посещения было первое насильственное кормление. Что при этом произошло, Андрей рассказывает сам в письме Александрову: его повалили, привязали, он потерял сознание, было самопроизвольное мочеиспускание; когда пришел в себя, были изменения зрения, почерка, затруднение речи. Домой Андрей пришел через четыре месяца, и я лично могла наблюдать только некоторое снижение работоспособности, небольшой тремор рук и стойкие, оставшиеся по сей день, но уменьшившиеся непроизвольные движения нижней челюстью. Косвенное указание на все это есть в фильме. В разговоре с доктором Трошиным (невропатологом) на вопрос о треморе Андрей говорит, что тремор был сильный в июне и в июле, но больше всего в мае 1984 года, после 11 мая. И видно, как Трошин сразу же переводит разговор на другое.

Почти половину фильма Сахаров ест. Эти кадры призваны показать, что голодовки не было. Но даже то, как человек ест в кадре, показывает, что это выход из голодовки. Из письма Сахарова мы знаем, что он снял голодовку 27 мая 1984 года, и с этого времени его держали в больнице не потому, что у него были явные последствия тяжелого спазма сосудов головного мозга или даже инсульта, перенесенного во время первого принудительного кормления, а чтобы лишить возможности быть свидетелем на моем суде и присутствовать на нем в качестве ближайшего родственника. Кадры 1984 года выдаются за кадры 1985 года. Я знаю со слов Андрея, что в 1985 году он не принимал в больнице никаких лекарств, категорически от них отказывался, но у него было подозрение, что ему что-то подмешивают в ту еду, которую вводят насильственно. В фильме есть кадры, где Андрей принимает из рук сестры какие-то таблетки - это тоже подтверждает, что кадры эти 1984 года. Врач Евдокимова говорит о консультации горьковских кардиологов Вогралика и Сальцевой. Но со слов Андрея я знаю, что он категорически отказался от их помощи и даже в апреле 1984 года не желал с ними иметь дела и никогда после их не видел. Ничего также Андрей не говорил о консультации кардиологов из московского кардиологического института. Он таких врачей не видел.

Уже из сегодняшнего дня: в фильме марта 1986 года доктор Обухова (жена Обухова) удовлетворена и довольна улучшением ЭКГ Сахарова - она полагает, что это результат ее лечения. Но из телефонного разговора от 3 апреля известно, что за все время, как Андрей вышел из больницы 23 октября, он не принял ни одной таблетки по ее назначению. И именно отсутствие лечения привело к тому, что его экстрасистолия вернулась к прежнему своему качеству (одна-две в минуту). Для меня это является прямым доказательством того, что все время пребывания Андрея в больнице какие-то медикаменты ему в пищу подмешивали (я в данном случае говорю не о психотропных, а о сердечных), иначе экстрасистолия нормализовалась бы гораздо раньше.

Вторая часть фильма - это почти полностью врачебный осмотр апреля или конца марта 1985 года, до того, как Андрей начнет голодовку 16 апреля. Тут, в общем, мне нечего пояснять. И поясняет, и показывает доктор Евдокимова. Она говорит, что вот-де на Западе говорят, будто Сахаров не получает нужного лечения и даже голодает, - нам (советским врачам, видимо. - Е. Б.) такое слышать обидно, и мы показываем фильм, который снимаем во время осмотра. Таким образом, эта врач все сама всему миру пояснила: и что советские врачи не знают, что снимать фильмы во время осмотра без согласия пациента врач не имеет права, и что они это делают. А пациент расстегивает штаны, стоит полуголый и подтягивает одной рукой брюки, которые сползают, так как ремень во время осмотра был расстегнут, а подтяжки спущены. Ему щупают железы подмышкой и спрашивают про сон и про стул. Он отвечает: он ведь полагает, что говорит с врачом. Он поправляет носки и ложится на кушетку, и врач становится специально боком, зрителю видно, что это сделано нарочно, чтобы лучше был виден пациент.

Не успела я отдышаться здесь в Ньютоне, как из Москвы вдогонку мне прибыл фильм, в котором говорилось вроде: "ну, вот захотела поехать?" и "пожалуйста", "захотела увидеть детей?" - "это очень просто", "лечиться" "а почему нет?".

И ведь вроде все правда: приехала, увидела, лечусь. Но чтобы это "вроде" стало правдой, надо добавить совсем немного: выехала я 2 декабря 1985-го, а заявление подала 25 сентября 1982-го, это было заявление о поездке на лечение - за три года можно и умереть, к болезни глаз прибавилось много другого, и прежде, чем дать ответ, меня сделали уголовной преступницей, моему мужу пришлось держать три голодовки - в общей сложности 201 день голодовки и мучений насильственного кормления, десять месяцев заключения в стенах приспособленной для этого больницы. Без этого добавления все, что сказано в фильме, даже близко не соседствовало с правдой. Так как фильм оказался жанром, полюбившимся тем, кто демонстрирует всему миру наше благополучие, я могу прибегнуть к фотодокументу. В фильме много раз показывают мой заграничный паспорт - дескать, вот, поехала, и все как у всех. Нет, не как у всех, и поэтому, даже разрешив мне поездку в США и Италию, мне хотели выдать паспорт без такого разрешения - только на Италию. Нужна была еще одна трепка нервов и настойчивость, и паспорт стал, как у всех.

В этом же фильме кадры и разговор Андрея с главным врачом больницы важный, серьезный. Реальные обстоятельства были таковы: мне лечили зубы, протезировали. Меня держали в зубном кабинете долго - более двух часов. Андрей, когда мы уже ехали домой, сказал мне удивленно, что все это время Обухов не был занят никем, кроме него, поил его чаем и вел умные разговоры. "О чем?" - спросила я. "О разоружении и новых предложениях Горбачева". "Ишь ты, какой заинтересованный". И мы видим в фильме: милая беседа, Андрей пьет чай, он еще сильно исхудавший. Он говорит: "Мы говорим, они окружили нас базами". Не знаю, как это место перевели для телевидения, но в газете "Бильд" это место сделано так - Сахаров говорит: "Они окружили нас базами".

Следующий фильм был в конце марта 1986 года. Там опять очень важный разговор - опять о разоружении. Тот, кто задает вопрос, не показан (по голосу - это тот же Обухов), вопрос уже о мартовских предложениях Горбачева, а отвечающий Сахаров тот же - истощенный, после голодовки конца октября 1985 года. Пусть эксперты поставят рядом два телевизора и посмотрят кадры рядом. Это не Сахаров марта 1986 года. И так как это старый разговор, а новый - только вопрос, то и нет в кадре того, кто его задает.

И вот я слышу от друзей наших, от друзей Андрея, слова о том, что Андрей, оказывается, говорит нечто для них неожиданное, - я спрашиваю: "Где он это говорит?" И в ответ: "Как где - да в последнем фильме". Но ведь это фильм, представленный Западу и, значит, всем нашим друзьям и недругам Виктором Лу°м. (Я не хочу кощунствовать с такой несимпатичной фамилией - да и плагиат будет, но как ее "склонить", как положено мужской, - не знаю. То ли я грамматику забыла, то ли она не мужская?)

Неужели наши друзья способны хоть на минуту поверить этим фильмам? Даже они забыли, что уже несколько лет назад, после писаний Яковлева, Андрей просил доверять только тем его текстам и высказываниям, которые подтверждены мной, моими детьми, Ефремом Янкелевичем. Нет, это удивительно - такое доверие. Это страшно.

В этом же фильме Сахаров с цветами входит в какой-то подъезд. Впечатление: нормальная жизнь, и человек идет, наверно, в гости. А на самом деле он входит в дом, где живет один, цветы он купил себе, подъезд снят в необычном ракурсе, и непохоже, что это дом, где живет Сахаров, только потому, что снято с крыши близкого одноэтажного здания почты. Я все это сказала, сидя в Ньютоне у телевизора, и спустя некоторое время получила подтверждения. Открытка от Андрея от 15 февраля: "А я справлял твой день рождения. Еще загодя купил ларчик и традиционные духи "Елена". Сегодня купил гвоздики, шесть красных и три розовые". Но это все могу понять я. А посторонний? Он скажет: "Что вы мне говорите, что Сахарова никуда не пускают? Да я сам видел, как он шел в гости - с цветами". В фильме кадры: Сахаров на улице свободно говорит с каким-то мужчиной. Я знаю, что это вовсе не приятель Сахарова, это главный инженер станции техобслуживания. В телефонном разговоре Андрей удивленно сказал, что его вдруг вызвали (через милиционера) на станцию - они якобы что-то не так сделали при ремонте машины. Сам главный инженер вышел навстречу Андрею и жал ему руку. И повторный ремонт сделали бесплатно! Но, удивленный этим, мой муж не знает, что его снимают и будут демонстрировать всему миру, - он мне рассказывает об этом по телефону.

А зритель? Он думает, что мы говорим неправду о том, что нам запрещены всякие контакты, даже случайные - в магазине, на улице. Там же кадры: Сахаров гуляет с каким-то мужчиной - я знаю, что это физик из ФИАНа Д. А. Киржниц. И тут же открытка от 28 января, цитирую: "В понед. были Киржниц и Линде (физики зачастили)". И из телефонного разговора от 3 апреля (о другом визите): "...чисто формальный, утомительно". Из открытки от 17 декабря: "Приехала женщина от Обухова, звала к зубному". В фильме кадры: выходит из машины вместе с какой-то женщиной около парадных дверей больницы, но это я знаю, а зритель - нет.

И так вся жизнь, как под микроскопом, как будто лежишь на предметном стекле. И вот в открытке от 18 марта: "Сегодня приехала медсестра от Обухова, просила вернуть газеты, которые он так любезно дал мне неделю назад, они нужны для моей истории болезни. Немного смешно". Андрей ничего не знает ни о каких съемках скрытой камерой, но удивляется, видимо, и тому, что дают какие-то газеты и просят вернуть, - и причем здесь история болезни. И в телефонном разговоре 14 апреля удалось выяснить, что газеты эти были "Обсервер" и что Обухов пытался навязать Сахарову обсуждение напечатанного там письма президенту Академии Александрову, стараясь доказать, что в письме неправда. Вы только вдумайтесь в ситуацию: главный врач - начальник тех, кто мучил Сахарова, доказывает Сахарову, что это неправда.

Я жду - что будет в очередном фильме? В открытке от 11 февраля вдруг, видимо после очередного вызова к Обухову: "Обухов неожиданно предлагал санаторий, "чтобы закрепить результаты лечения" (какого? ха, ха)". Значит, можно ждать, что в очередном фильме появится такой разговор. Неважно, что Обухов прекрасно знает, что в его больнице Сахарова не лечили. Он будет говорить эти слова! В будущем фильме!

В последнем фильме: Андрей в телефонной будке, разговор со мной, я задаю вопрос, знает ли он об интервью Горбачева газете "Юманите", где Горбачев говорит и о нем. Андрей мне отвечает. В фильме нет моего вопроса, есть только ответ Сахарова, и получается для зрителя, который не знает, что осталось за кадром, что Сахаров сам себя считает правильно вывезенным в Горький и изолированным от всего мира. Такие кадры можно перечислять без конца. Я не могу, у меня нет на это сил. Я только могу просить не верить будущим фильмам, могу заранее сказать: мне страшно думать, что, вернувшись в Горький, я вместе с Андреем буду подвергнута, как и он, постоянному наблюдению камерой, что это ужасно - жить под всегдашним всевидящим оком телескрина.

В целом эти фильмы для меня - все подделка: это то, что выходит в мир из здания, названного Орвеллом "Министерство Правды". Каждый из них призван показать и доказать зрителю что-то конкретное - то, что нужно властям в данный момент: то Сахаров здоров, то он болен, то он не голодает, то он отдыхает, то он свободен, как все, то нет, то он свободно лечится, то его жена свободно едет за границу, то она здорова и так далее.

ДОПОЛНЕНИЯ

1

Четыре даты Воспоминания о его "Воспоминаниях"

Это как наваждение. Никак не могу привыкнуть, что книга живет сама по себе1. Стоит на полке. Лежит на столе. У нее немного загнулся верхний угол обложки, и я, проходя мимо, машинально прижимаю его ладонью, чтобы выровнять. Вздрагиваю, увидев, как кто-то деловито укладывает книгу в "дипломат".

Почти каждый день кто-нибудь мне звонит или пишет. Желая внести коррективы - не так сказал, не так было, кого-то обидел, о ком-то забыл. Ладно, когда это касается дат, неправильно написанных фамилий или каких-то названий. Чаще всего - дотошные указания, когда какое ведомство у нас в стране как называлось, все эти бесконечные ОГПУ, НКВД, МВД и КГБ, наркоматы, министерства, главки, как будто от переименований менялась их суть. И я сама неоднократно просила и прошу сообщать мне обо всех неточностях, чтобы в будущем книгу от них очистить. Но предлагают свое толкование, свое видение людей, событий, отношений. Нечто вроде "закрыть, слегка почистить, а потом опять открыть". Как будто для этого недостаточно уже появившихся воспоминаний и тех, которые готовятся к печати, - там Андрей то с юности больной, то укрывающийся со мной от допросов в больнице, то серенький, то беленький, да еще часто похожий на авторов воспоминаний. У кого-то Андрей в сороковые или пятидесятые годы читает (вслух, наизусть, при людях) Ахматову и Пастернака. Да не было этого! Это автор воспоминаний любил и читал, а не Андрей. И ничего худого нет в его рассказе про Андрея, только не про него реального это, а очередная легенда. Ахматову (кроме "Реквиема", который ему давал Зельдович) Андрей впервые читал в начале 1971 года. Я (неисправимая "ахматовка") дала ему "Бег времени". Побоялась дать американский двухтомник, потому что книги у него в доме пропадали. Дала, потому что в случайном разговоре поняла, что для него Ахматова - терра инкогнита. Он долго держал книгу, а возвращая, сказал, что кому-то из его дочерей Ахматова не понравилась. И я тогда не поняла - был ли это упрек мне или сожаление о них. Пастернака Андрей узнал тоже много позже, чем пишут о нем.

В 1983-м или начале 1984 года я привезла в Горький пластинку - Пастернак читает свои стихи. Андрей без конца ее слушал, особенно "Август". Однажды я услышала, как он (я что-то делаю в одной комнате, он - в другой) читает: "Я вспомнил, по какому поводу Слегка увлажнена подушка. Мне снилось, что ко мне на проводы..." Горьковский пронзительный ветер, завывающий за темным стеклом окна. Голос Андрея за стеной. И острое чувство страха за него. Страха потери... "Отчего, почему на глазах слезинки..." - спросил-сказал Андрей за вечерним чаем. Ответила, что от счастья. Такое же было в ясный майский день - 25-е, весна 1978 года - время, когда я уговаривала Андрея начать писать "Воспоминания". Мы шли на день рождения к моей тете. Из большинства нашей родни она ни в какие годы - ни в тридцать седьмые, ни в Андреевы - не прерывала дружбы с нами, и Андрей пользовался ее особой симпатией. Мы подымались по лестнице. Андрей шел впереди. В какой-то момент свет, падающий из окна и через лестничный пролет, отделил его от меня. Он стал уходить на свет. Туда... Высокий. Еще совсем не сутулый. В зеленоватом костюме... Теперь я вижу это во сне.

Первое время меня удивляло, когда в некоторых замечаниях сквозило желание подправить книгу. Как будто новорожденному хотят вставить чужие зубы или перекрасить волосы, когда он еще не дорос до возрастного камуфляжа. А сейчас думаю, что ворчала зря. Естественно, что у каждого свое прочтение книги. Один на картине видит неправильно положенный мазок и слегка прикрывает ладонью нос, чтобы не чувствовать запах краски. Другой бескрайнее небо, а ветер, колышущий поле ржи под ним, ощущает своей кожей. Да что - один, другой. Когда-то на выставке я радовалась буйству красок, а однажды в том же зале меня мутило от запаха олифы, на которой их размешивают. Краски те же, картины не хуже, я - другая. В свободный день в Париже не пошла в Лувр (самоотговорки нашлись - ноги болят, сердце...). Боялась себя другой - вдруг там тоже начнет подташнивать. И, сидя в кафе около Тюильри, внезапно поняла, что меня впервые в жизни раздражают голоса людей. Когда Андрей книгу вынашивал, писал, восстанавливал, я тоже была другая, не сегодняшняя. Что-то казалось преходящим, заслонялось его и моей неуверенностью (у него апатия, у меня злость), что книга когда-нибудь будет. Но она есть, и сама вызывает из памяти многое, что стало для меня важным теперь, какие-то ассоциации, взаимосвязи, понятные, возможно, только мне. А стороннему читателю все это может показаться случайным, лишним.

Говорят: напиши о книге. О книге Андрея Дмитриевича Сахарова "Воспоминания". Но я так даже произношу с трудом. А писать... У меня нет дистанции, нет желания, чтобы отстраниться и попытаться взглянуть со стороны. Себя я ощущаю внутри этой книги, а ее - как ребенка, моими усилиями появившегося на свет, мною пестованного, выхаживаемого во время болезни, спасаемого от темных сил и чудом уцелевшего. Может показаться, что я что-то преувеличиваю. Но я говорю не о реальной работе, которую делала в те годы, когда Сахаров писал книгу, а о своем отношении к ней. Конечно, я вижу, что книга написана неровно, иногда чуть конспективно и сухо. Те главы, которые я про себя называю физическими, могут кому-то показаться необязательными, хотя в жизни Андрея Дмитриевича не было дня, чтобы он не думал о науке, и бывало, что физика отодвигала на задний план все остальное. Часто мне не хватает более четких характеристик - может, потому, что я их слышала от него. Временами меня настораживает некая сглаженность, почти нарочитая бесконфликтность и излишняя серьезность там, где ее, на мой взгляд, могло и не быть. А в двух-трех случаях, когда речь идет о людях, к которым он питал теплые чувства, позже сменившиеся отчужденностью и разочарованием, прорывается обида.

Но все это для меня перекрывается тем, что в книге на всем протяжении ее, от первой до последней строки, присутствует абсолютная авторская честность. "Про" и "контра" в оценке своих мыслей, решений, поступков. Не рефлексия, не закомплексованность, так свойственные людям двадцатого века, а какая-то необычайная способность трезво и даже спокойно судить самого себя, вроде как видеть изнутри и снаружи. И еще - голос! Я говорю "голос", хотя конечно же знаю, что книга - не фонограмма. Верьте не верьте - в книге звучит голос Андрея. И меня бесконечно радует, что уже несколько друзей, прочтя, говорили именно о голосе.

В авторском предисловии написано, что книга начата летом 1978 года. В конце книги стоит дата - 15 февраля 1983 года. Формально это так, а глубинно и по существу - нет. Но, чтобы объяснить эту двойственность, мне надо начать издалека. В сентябре 1971 года мы летели в Ленинград. Когда-то Андрей был там один день, а для меня Ленинград был вторым домом. Впервые летели вместе. И в самолете договорились, что никогда не будем летать или ездить поодиночке. Но жизнь постоянно разрушала этот договор. Сколько их у нас было - вынужденных и трагических разлук!

В августе 1975 года я уезжала в Сиену для глазной операции. Мы предполагали, что на два месяца. Так надолго мы еще не расставались, и Андрей решил, что он будет вести дневник для меня. Но мы ошиблись в сроках. Андрею дали Нобелевскую премию Мира - "тридцать сребреников", как тогда писали советские газеты. Власти не разрешили ему поехать в Норвегию. И я, толком не закончив лечения, из Италии полетела в Осло для участия в церемонии как его представитель. Вернулась я только в декабре. И перед новым, 1976 годом читала толстую тетрадь, которую Андрей исписал за четыре месяца.

Закрыв ее, я ощутила сожаление от того, что она так коротка. Сожаление почти сразу переросло в обиду на то, что Андрей не вел дневника подростком, студентом, в молодости, всю последующую жизнь. Первый дневник в пятьдесят четыре года - как-то даже странно! Обида никому не была адресована, но я высказала ее ему вместе с благодарностью. И теперь уже трудно вспомнить, чего было больше. Я только помню, что Андрюша в ночной электричке доказывал, что если дневники всю жизнь ведут Лев Толстой или Достоевский, то это кому-то нужно, а все остальные - от чувства неполноценности. И то ли шутя, то ли всерьез сказал и повторял не раз потом, что он от комплексов избавился в августе 1971 года. Однако что-то в этой работе ему понравилось, потому что он не только вел дневник во все наши разлуки, но иногда брался за него, когда мы были вместе. Записки делал обычно уже ночью и сразу приносил мне в постель тетрадь, чтобы я прочла. А иногда просил вписать что-то, им пропущенное. Однажды, когда мне очень хотелось спать, я сказала, что это непорядок - ему давать мне свой дневник, а мне его читать. Дневник пишется для самого себя. Андрей ответил: "Ты - это я". Эти слова Юрий Олеша когда-то сказал своей жене.

В 1977 году у нас была вторая длительная разлука. Я опять была в Италии, где мне снова делали глазную операцию. По возвращении меня ждала опять почему-то синяя тетрадь. При чтении я поняла, что бессмысленно огорчаться отсутствием дневников за ту жизнь, которую Андрей прожил без меня, а надо, чтобы он написал о ней. Кому надо? Этот вопрос у меня не возникал. Я до странности эгоцентрически полагала тогда, что это надо только мне. И почти в такой форме высказала эту мысль Андрею. Он возражал, ссылаясь на постоянный цейтнот, на то, что я и в обычной нашей жизни сижу за машинкой за полночь, а если он свяжется с книгой, буду сидеть всю ночь. Но главным его контраргументом было, что я и так все знаю. Я доказывала, что, как любой человек, могу забыть. Он говорил, что у меня хорошая память. Я отвечала, что могу умереть раньше его, а он к тому времени все забудет, потому что станет безнадежным склеротиком. Он уверял, что умрет раньше - в семьдесят два года. Он это часто повторял в разные годы, что умрет в том же возрасте, в каком умер его отец. И мне странно, что он оказался неправ: ведь было бы у него еще три года - целая вечность.

О книге мы спорили то серьезно, то шутя, много раз, но я уже замечала, что Андрей сам возвращается к этой теме, правда совсем с другой стороны, уверяя, что книгу должна писать я. Или предлагает писать вдвоем; например, год 35-й - что было в его жизни, пишет он, потом о том же времени - я. И в конце главы рассмотреть проблему, относящуюся к теории вероятности - почему мы не встретились на Тверском бульваре в тот год. Тогда я назвала эту идею слоеным пирогом и двуспальным собранием сочинений. Первое определение было мое. Второе я украла у Виктора Шкловского, который однажды при мне так назвал какое-то совместное сочинение Эльзы Триоле и Луи Арагона. Я припомнила слова мамы одной из моих школьных подружек. Это было во времена, когда готовили на примусе, который (может, теперь это не все знают) заправлялся керосином. Однажды она обедала в гостях и на вопрос хозяйки, каков суп (в который, видимо, случайно попал керосин), ответила, что любит, чтобы было "суп отдельно - керосин отдельно".

Я спорила с ним, что моя жизнь никому не интересна, а у него судьба уникальная. В одном из споров я впервые поняла, что если он напишет книгу, то уж никак не для меня одной. И, может, это будет одно из самых нужных дел его жизни. Но к этому времени было видно, что Андрей уже ведет арьергардные бои. Споры и уговоры за эту книгу длились несравнимо дольше, чем уговоры написать открытое письмо сенатору Бакли, из которого родилась книга "О стране и мире", и чем совсем недолгий спор о том, чтобы написать открытое письмо доктору Сиднею Дреллу. Все дебаты велись на бумаге, с закрытым ртом - это было в Горьком, где нас "обслуживала", наверно, целая рота самых лучших "слухачей" Советского Союза.

Лето 1978 года было чуть менее загруженным, чем всегда, и Андрей начал писать. К сентябрю написал первые главы. В конце ноября 1978 года в доме на улице Чкалова были украдены рукопись и мои перепечатки. Вместе с ними исчезли еще какие-то бумаги и несколько вещей - старая куртка Андрея, мамин халат, еще что-то - наивный маскировочный маневр службы безопасности. С этого момента параллельно с работой над книгой начал разворачиваться детективный сюжет. Когда-то я смотрела итальянский фильм, который назывался "Полицейские и воры". В нашем детективе полицейские были одновременно и ворами. И если кому-то придет в голову идея сделать фильм, то его надо назвать "Полицейские-воры и автор со своей женой". Началась война КГБ с книгой и наша битва за книгу. Часто, когда удавалось переправить очередной кусок рукописи на Запад, я сообщала об этом Андрею не на бумаге, а вслух лозунгом времен второй мировой войны: "Наше дело правое - враг будет разбит". А когда не получалось, то словами песни того же времени: "Идет война народная, священная война..." - так мы шутили, но порой было не до шуток.

Когда у Андрея украли в зубоврачебной поликлинике сумку с рукописью, дневниками и другими документами, я была в Москве. Вечером 13 марта 1981 года он встречал меня на вокзале в Горьком. Какой-то растерянный, с запавшими глазами, осунувшийся. Первые его слова были: "Люсенька, ее украли". Я не поняла и спросила: "Кого?" - "Сумку". Говорил он так взволнованно, что я подумала: украли только что - здесь, на вокзале. Он казался мне больным и физически от этой утраты, и в первый день я не решилась ему возражать, когда он сказал, что больше писать не будет, что нам КГБ не перебороть. Но через день я на бумаге написала, что он должен восстановить утраченное. Андрей ничего не написал в ответ, а только покачал головой. Я взорвалась и, забыв всякую конспирацию, стала кричать на него, что опять он идет на поводу у КГБ и что, пока я жива, этого не будет.

Слово "опять" не случайное. В самом начале жизни в Горьком к нам пустили нашего друга Наташу Гессе. Я оставила ее с Андреем и уехала в Москву. Во время моего отсутствия пришел некто по фамилии Глоссен и попросил посмотреть паспорт Андрея. Андрей поискал в бумагах, нашел и отдал. На следующий день его вызвали в прокуратуру и дали подписать предупреждение за мою пресс-конференцию в Москве, он подписал. У него так бывало: когда внутренне он сосредоточен на какой-то мысли, идее, то совсем не сопротивляется внешним воздействиям. А кроме того, в начале горьковского периода он вообще считал, что всякое сопротивление КГБ бессмысленно, как бессмысленно сопротивление стихии. Когда я вернулась из Москвы, то ужаснулась. Объяснение было бурным. Андрей согласился со мной. Послал прокурору письмо - отказ от своей подписи. А паспорт ему вернули с пропиской в Горьком, таким образом как бы узаконив его пребывание там.

Такие объяснения были у нас всего несколько раз. Три - уже после возвращения в Москву. Одно - в связи с митингом в Академии после первого выдвижения, на котором он не был утвержден кандидатом в народные депутаты. На митинге я отошла от него, заметив, что телевизионщики готовятся его снимать. В числе требований и лозунгов митинга звучало: "Если не Сахаров, то кто?". Я была уверена, что Андрей поднимется на трибуну и скажет, что снимает свою кандидатуру во всех территориальных округах, где к тому времени был выдвинут, чтобы поддержать резолюции митинга. И поразилась, что он этого не сделал. На обратном пути я ему сказала, что он ведет себя почти как предатель той молодой научной общественности, которая борется не только за него, но и за других достойных. Андрей не соглашался, но спустя несколько недель пришел к такому же выводу и сделал заявление для печати. Конечно, на митинге было бы красивее. В данном случае я употребила это слово почти в том же смысле, что он, когда называл красивыми некоторые физические или математические решения. Тогда он произносил его медленно, смакуя и как бы любуясь им.

Однажды спор был в присутствии нескольких наших корреспондентов. Мы торопились на самолет - лететь в Канаду, а они пришли уговаривать Андрея написать опровержение в связи с опубликованием в газете "Фигаро" нашей беседы с Ж. Бару. Они утверждали, что текст обижает Горбачева. Я была против, тем более что наиболее резкой в беседе была моя реплика. Но присутствие нескольких журналистов меня сдерживало, и Андрей сдался на их уговоры. А недавно один из них сказал мне, что теперь думает: зря они вынудили Андрея написать то опровержение.

Еще один спор был, когда позвонил Б. Ельцин и попросил Андрея снять его кандидатуру в Московском национально-территориальном округе, а он снимет свою в каком-то другом, и Андрей дал согласие. В так называемой "реальной политике" это принято, и я не нахожу в этом ничего плохого. Но общественная деятельность Сахарова должна была быть и была действительно несравнимо выше любой "реальной". Так же как не было политическим все правозащитное движение с его чисто нравственным императивом. Поэтому я считала участие Сахарова в соглашении такого рода ошибкой. Была она совершена по совету нескольких хороших людей из общества "Мемориал". Во второй книге-биографии "Горький, Москва, далее везде" Андрей Дмитриевич вспоминает эти эпизоды.

Не столь серьезный спор был в 1977 году. К статье "Тревога и надежда" Андрей поставил эпиграф "Несправедливость в одном месте земного шара угроза справедливости во всем мире". Он считал, что это слова Мартина Лютера Кинга, а мне казалось, что они принадлежат одному из президентов США, но я забыла кому. Мы так и не кончили этот спор - не нашли, где проверить. (Недавно моя дочь сказала, что Андрей Дмитриевич был прав. Но я все еще сомневаюсь.) Другой случай серьезней. И он показывает, что переубедить Андрея, если он уверен, что его действия необходимы, было невозможно. После взрыва в московском метро, когда погибли люди, в основном дети, на Западе появилась статья журналиста Виктора Луи. Он писал, что взрыв, возможно, произвели диссиденты. Мне показалось, что это может быть подготовкой общественного мнения к будущим репрессиям. Андрей считал эту заметку просто провокацией КГБ. И решил сразу против нее выступить. Я испугалась. Такой открытый замах на КГБ при отсутствии каких-либо доказательств казался мне очень рискованным. Я ему тогда сказала, что эта организация все "заносит на скрижали". И спросила, понимает ли он, что ему это припомнят. "Да, конечно" - был его ответ. В это время позвонила Софья Васильевна Каллистратова, обеспокоенная той же заметкой В. Луи. Я сказала ей, что Андрей отвечает. Софья Васильевна стала говорить, что этого не надо. Это очень опасно. И стала меня уговаривать, хотя я была с ней согласна, остановить его. Андрей покачал головой, сказал, что мы обе умные, но "Люсенька, это необходимо". Эта история, кстати, показывает, что вопреки расхожему мнению далеко не всегда я придерживалась более радикального мнения, чем Андрей.

Дня через два-три после кражи сумки 13 марта Андрей начал восстанавливать утраченное. И очень страдал, что невозможно восстановить дневники, которые он вел, когда я уезжала в Москву. Через неделю он вошел в свой обычный, очень активный темп. Я молча радовалась этому, потому что считала работу над книгой главной для его внутреннего самосохранения в горьковской изоляции. И вообще более важной, чем множество правозащитных документов, бывших вроде как текущей работой. Но было горько, так как вновь написанное иногда теряло эмоциональность первого рассказа. Мы завели новую сумку. Андрей с ней не расставался. Я часто ездила в Москву и тоже не расставалась с бумагами. Что-то удавалось там перепечатать. Что-то отправляла в авторской рукописи и, пока не получала подтверждение, что дошло, волновалась.

В его дневниках 1982 года такие записи: "Сегодня купил цветы и 3 кг сахара, 1 кг хлеба, 0,3 кг клубники. Вместе с постоянным грузом тащил домой 12 кг, возможно несколько больше. Солнце сияло! <...>Заново переписал (сделал) гибрид из двух вариантов 1978 и 1981-82 гг. двух первых глав<...> но большую часть текста написал заново, и все переписал целиком. Готова 71 страница текста (две первые главы, всего глав около 36). Люся тоже много правила".

2

Голоса минувшего

<...>В начале августа 1991 года мне позвонил незнакомый человек, представившийся Андреем Станиславовичем Пшежедомским - помощником председателя КГБ Российской Федерации Иваненко. Он сказал, что его шеф хочет со мной встретиться. По старой диссидентской привычке я ответила, что в гости в КГБ не хожу и, если им надо меня видеть, пусть пришлют официальную повестку. Человек этот стал говорить, что я его неправильно поняла, что они (кто? КГБ?) меня очень уважают и просто хотят со мной встретиться. КГБ России тогда был почти новорожденным младенцем. Но мне было любопытно. Я сказала: "Если вам так хочется познакомиться, приходите ко мне". Через два дня они пришли.

Поначалу разговор не клеился: говорили чуть ли не о погоде. Что-то о моих статьях в "МН", о Конгрессе памяти Сахарова. Я не выдержала и спросила, для чего они все-таки пришли. Говорят, решили налаживать связи с политическими деятелями и общественностью. Хотят выяснить, чего от них ожидают и выработать новую концепцию для их организации. Насчет концепции я рекомендовала обратиться к одному из экспертов Конгресса, который детально изучил новый (союзный) закон о КГБ и нашел, что в нем нарушены почти все права человека. Сказала, что себя политическим деятелем не числю и, выступая по тем или иным вопросам, высказываю только свое личное мнение; ни к каким политпартиям не принадлежу, так что пришли они не по адресу. Но, в общем, беседа была доброжелательная. Я представителей КГБ в таком человеческом качестве видела впервые в жизни, да еще и у себя на кухне в ясный солнечный день за чашкой кофе. И я сказала: пусть и у меня будет "навар" с нашей встречи. Дайте мне прочесть следственные дела моих родителей и дяди. И помогите найти рукописи и дневники Андрея Дмитриевича, украденные сотрудниками КГБ в Горьком. Иваненко сразу обещал выполнить первую мою просьбу, но не был уверен, что поможет в остальном. На этом мы расстались. А еще через несколько дней позвонил Андрей Станиславович и пригласил в понедельник прийти к ним читать следственные дела. Но тот понедельник оказался 19 августа - путч. И только 20-го, увидев мельком в коридоре "Белого дома" Иваненко, я вспомнила и сразу забыла об этой договоренности. А потом вновь позвонил А. С. , и я впервые переступила порог Большого дома. А там не порог, а мраморный подъезд и мраморные ступени!

Я ходила по его многокилометровым коридорам. Видела внутреннюю тюрьму (теперь в ней бухгалтерия столовой) - маленький трехэтажный дом во дворе, сложным переходом соединенный с основным зданием, окруженный им со всех сторон. Всего несколько камер-одиночек, расположенных на двух этажах. Заключенных держали здесь недолго - один-два дня. Привозили на суд, который проходил в помещении, отделенном от тюрьмы небольшим коридором и коротким лестничным маршем. Показывал и рассказывал мне все молодой симпатичный лейтенант. И на переходе из внутренней тюрьмы к залу судебных заседаний, куда дверь теперь заделана, рассказал, что здесь судили его деда и он получил обычный в те годы приговор: высшую меру наказания - расстрел.

Приговор приводился в исполнение на другой стороне той же Лубянской площади в подвале дома Военной коллегии. Подземный переход, идущий под всей площадью, под всеми переходами метрополитена и городскими коммуникациями, соединял его с основным зданием КГБ. Это последний путь многих тысяч людей. Я в этом переходе не была и не знаю, существует ли он сейчас. Что-то подступившее к горлу помешало спросить! Позднее в этом здании был горвоенкомат. Я там бывала в 1970-1971 годах, когда вступила в жилищный кооператив этого учреждения, на что имела право как офицер, участник и инвалид второй мировой войны.

Дважды ходила по подземному переходу из старого здания КГБ в новое к новому (после путча) председателю КГБ В. В. Бакатину. При первой встрече он сделал мне роскошный подарок - два тома "Воспоминаний" Андрея Сахарова, изданных в 1986 году - на три года с лишним раньше, чем книга Сахарова увидела свет. Книги в синем красивом переплете, формата рукописи, на хорошей бумаге, напечатанные шрифтом несколько более крупным, чем обычный. Вещественное доказательство того, что рукописи Сахарова похитили не случайные мелкие воришки, а Комитет государственной безопасности СССР. Издана книга под названием "Листы воспоминаний", на которое Андрей Дмитриевич поначалу согласился в 1983 году по моему предложению, но потом его отверг. Жаль, что я не знала об этом издании раньше и упустила возможность узнать, какое же издание Сахарова (КГБ, в журнале "Знамя" или американское) читали бывшие руководители Союза. Могла спросить Горбачева, когда он в антракте торжественного заседания первого Конгресса памяти Сахарова говорил, что внимательно читал "Воспоминания" Андрея. И у Лукьянова, когда была у него вместе с группой экспертов Конгресса, после их первой поездки в Карабах. Он тоже говорил, что хорошо знаком с этой книгой.

В следующий раз презент, полученный мной от Бакатина, был скромней. Не находка, а скорей констатация потери. Я получила два документа. Текст первого привожу полностью:

Справка

Дело оперативной проверки ? 4490 на Боннэр Елену Георгиевну было получено 1 отделом 5 Управления КГБ СССР из УКГБ по г. Москве и Московской области 16 декабря 1971 года и перерегистрировано как ДОП ? 3223.

29 декабря 1972 года ДОП ? 3223 переведен в дело оперативной разработки ? 10740, 4 июля 1988 года к этому делу приобщено ДОР ? 1532 в 200 т. на Сахарова А. Д. ("Аскольда"), полученное из УКГБ по Горьковской области (наш рег. ? 14616)".

Вот такой документ. Из него непонятно, с какого же времени меня оперативно проверяли. И, выходит, не меня приобщили к делу Сахарова, а его ко мне. Правда, Андрей Дмитриевич всегда говорил, что я себя недооцениваю, что я у КГБ - враг ? 1. И странно, что объединили они наши дела только в 1988 году.

Второй документ также на одном листе, но заполненном с двух сторон. Привожу его с сокращениями. Лицевая сторона:

Секретно

Утверждаю

Начальник 5 Управления КГБ СССР

генерал-майор Иванов Е. Ф.

6 сентября 1989 г.

Постановление

о прекращении производством дела

оперативной разработки ? 10740.

9 августа 1989 г. я, начальник 1 отделения 9 отдела 5 Управления КГБ СССР полковник Шевчук А. К., рассмотрев материалы дела ? 10740 на "Лису" с окраской "антисоветская агитация и пропаганда", нашел: материалы дела утратили свою актуальность, в связи с чем

в ОСК: Боннэр Елена Георгиевна по ДОР ? 10740

постановил: дело прекратить со снятием объекта дела "Лису" со всех видов оперативного учета, материалы уничтожить<...>

Согласен.

Начальник 9 отдела 5 Управления КГБ СССР

полковник Баранов А. В.

На обратной стороне:

Акт об уничтожении дела ? 10740

<...>6.09.1989 г. путем сожжения уничтожены тома [перечислено 7 номеров] дела ? 10740.

Четыре документа из дела изъяты<...>, а именно

1. Заключение об осведомленности "Аскета" (еще одно их кодовое имя Сахарова - Е. Б.) в государственных секретах особой важности<...>

2. <...>и одна кассета с магнитной пленкой<...>

Ранее были уничтожены следующие тома дела [перечислено еще 576 номеров]<...>

Всего по этому акту было уничтожено 583 тома. Но первые 7 томов уничтожены на основании приведенного постановления. А на каком основании производилось уничтожение до 6 сентября 1989 года?

Были ли в сожженных томах рукописи и дневники Андрея Дмитриевича? Я все еще надеюсь, что они найдутся. Надеюсь, что уничтожались только следы многолетней слежки за нами, доклады осведомителей и другие материалы, которые они относят к оперативной разработке. Это же надо суметь испоганить, а потом ликвидировать такую кучу бумаги - на Андрея 200 томов, а на меня - 383. Но меня не очень интересует, как они вели за нами свою слежку, насколько глубоко проникали в нашу интимную жизнь. Не хочу я знать имена тех, кто в доме числился в друзьях, но работал на КГБ. И сегодня я живу, как жила раньше, дела и заботы КГБ в его прежнем качестве меня не касаются. И не очень верю, что его можно изменить так, что он станет адекватен демократическому государству. Но вдруг в нем найдутся люди, которые смогут разыскать бумаги Андрея Дмитриевича?<...>

3

Вольные заметки к родословной Андрея Сахарова

Эти заметки - не родословная Андрея Сахарова. В них не использовано многое из собранных материалов, касающееся непрямых его предков. Но я стремилась максимально подробно рассказать о тех, кого он знал, о ком упоминает в книге "Воспоминания". О том, что, на мой взгляд, взволновало бы его. Мой выбор, моя воля, поэтому они "вольные". Внутренне - я писала их для него. Внешне - получилось для тех, кому интересна автобиографическая книга Сахарова. Заметки существенно дополняют ее первую главу и исправляют имеющиеся в ней неточности.

Казалось бы, что проще - написать обычный комментарий. Но бесконечное число раз я бросала работу на первой же странице. Можно проверить даты, уточнить названия, исправить ошибки в именах и фамилиях. А что делать с мифами? С судьбами людей? С событиями, которые вроде были, но - все было не так?

Андрей Дмитриевич не просто многого важного не знал или не помнил. Он не успел узнать. У него что-то отложилось в памяти из рассказов, которые слышал в детстве, по-детски избирательное, не откорректированное возрастом. Подростком он начал уходить в свою страстную одержимость наукой. Первая военная осень и эвакуация с Университетом, жизнь и работа на военном заводе, секретный "объект" вырвали его психологически из семьи и круга родных. Общение с родителями (тем паче с другими родственниками) стало эпизодичным.

Уже работая над книгой, Андрей Дмитриевич как-то сказал, что за годы работы в секретном городе Арзамас-16 он только однажды провел с родителями целый день, приехав к ним на дачу; один раз его отец несколько дней гостил на "объекте". И самым долгим общением с ним были три больничных свидания; последнее - за пять дней до кончины Дмитрия Ивановича.

Составляя наброски к будущему алфавитному указателю книги "Воспоминания", еще в Горьком, не зная, дошла ли рукопись до детей в США, я обнаружила, что нет даты смерти бабушки Андрея Дмитриевича с материнской стороны Зинаиды Евграфовны Софиано, и спросила у него. Он ответил: "Наверно, когда меня не было в Москве - в войну или в годы "объекта"". И книга, хотя он, после нашего возвращения в Москву, ее дополнял и редактировал, так и вышла без этой даты - не у кого было спросить! Но девичья фамилия его матери Софиано - обсуждалась нами неоднократно, потому что она трижды встречается у Пушкина.

В октябре 1824 года из Михайловского Пушкин пишет Жуковскому: "...8-и летняя Родоес Софианос, дочь Грека, падшего в Скулянской битве Героя, воспитывается в Кишиневе у Катерины Христофоровны Крупенской, жены бывшего Виц-Губернатора Бессарабии. Нельзя ли сиротку приютить? Она племянница Рускаго полковника, следств. может отвечать за дворянку. Пошевели сердце Марии, поэт! и оправдаем провидение". 29 ноября Пушкин вновь обращается к Жуковскому: "Что же, милый? будет ли что-нибудь для моей маленькой гречанки? она в жалком состоянии, а будущее для нее и того жалчее. Дочь героя, Жуковский! Они родня поэтам по поэзии".

<...> Не был ли Алексей Семенович Софиано - дед Андрея Дмитриевича потомком кого-то из упоминаемых Пушкиным Софианосов? Эту версию я выдвинула в Горьком, где нашим постоянным чтением был Пушкин и вся доступная литература о нем. Выдвинула без всяких оснований, кроме желания, чтобы где-то в прошлом возникло пересечение с Пушкиным. Андрей Дмитриевич отверг мои эмоции.

В "Воспоминаниях" он пишет, что его дед заслужил первый офицерский чин и дворянство во время русско-турецкой войны 1877-78 годов, оказав важную услугу Скобелеву. "Кажется, он вывел под уздцы из болота под Плевной под огнем противника лошадь, на которой сидел сам генерал Скобелев". Мне казалось сомнительным, что только благодаря случаю и личной храбрости рядовой русской армии, не получивший военного образования, дослужился до чина генерала. История с лошадью могла помочь в карьере, но не настолько.

Легенда о лошади распалась, когда я увидела "Полный послужной список капитана Софиано. Составлен Октября 20-го дня 1892 года" и рапорт от 4 сентября 1917 года о его увольнении в отставку, в которых сказано, что Алексей Семенович Софиано происходил из дворян Харьковской губернии. Позже были разысканы документы Департамента герольдии, Министерств земледелия и финансов, послужные списки других Софиано, в том числе уроженца греческого острова Зея (совр. назв. Кеа) Николая Петровича Софиано (прапрадеда Сахарова). Но ничто не подтверждало связь Родоес Софианос с предками Андрея Сахарова.

Мы уже имели всю восходящую линию от Андрея Сахарова до Николая Петровича. Имели документы полковника Петра Софиано, знали о его отце, жене и детях. А про Родоес наши розыски ничего не добавили к тому, что сказано у Пушкина. И в августе 1994-го я с внуком поехала в Грецию, имея в виду не так фестиваль Сахарова, который проходил в Афинах, и Акрополь, как остров Кеа.

Нам повезло - несколько хороших людей сошлись в желании помочь мне найти греческие корни Сахарова. С ними мы на яхте "Мадиз", кое-как справившись с морской болезнью, оказались на острове. Там после молебна в небольшом светлом храме мне в общине города Иулида передали ответ на ранее посланное им письмо: "Мы испытываем радость, ибо частично корни А. Сахарова - из Кеа, с нашего острова, о котором много веков назад древний историк Плутарх писал, что он характеризуется маленькими размерами, незначительным населением, однако многими известными людьми, рожденными и воспитанными на нем".

Из этого документа следовало, что во второй половине XVIII века в семье жителя острова дворянина Петра (Петроса) Софианоса было три сына Анастасио, Николай, Иосиф и дочь Марулио. <...>а Родоес, соответственно, внучатая племянница Николая Петровича Софиано, прапрадеда Андрея Сахарова.

Таким образом, сошлись данные российских и греческих архивов и подтвердилось пересечение с Пушкиным. Андрей Дмитриевич - внучатый племянник пушкинской "маленькой гречанки"!

<...> Дед Андрея Сахарова, Алексей Семенович Софиано, был младшим в семье. Он родился 4 января 1854 года в Харькове. Обучался в 1-й С.-Петербургской Военной гимназии. В службу вступил юнкером во 2-е Военно-Константиновское училище, которое окончил по 1-му разряду в 1873 году прапорщиком. "Участвовал в походах и делах против турок". Незадолго до русско-японской войны был послан инспектировать строительство Байкало-Амурской железной дороги (БАМ строился уже тогда!) и участвовал в русско-японской войне, командуя 1-м дивизионом сводной артиллерийской бригады.

Кавалер многих орденов, в том числе св. Анны 4-й степени с надписью "За храбрость", св. Анны 3-й степени с мечами и бантом, св. Анны 2-й степени, св. Станислава 1-й степени, 2-й степени с мечами, 3-й степени с мечами и бантом, св. Владимира 3-й степени. Имел светлобронзовую медаль за войну 1877-78 годов и румынский железный крест в память перехода через Дунай.

В 1914 году произведен в генерал-лейтенанты и уволен по возрастному цензу с мундиром и пенсией. В июле 1915 года из отставки определен на службу командующим 90-й артиллерийской бригадой. Участвует в боях до декабря 1916 года, когда был переведен в резерв и назначен председателем комиссии по проверке военнообязанных. "Высочайшим приказом, состоявшимся 19 августа 1916 года, за отличия в делах против неприятеля награжден орденом св. Анны 1-й степени с мечами". 14 ноября 1917 года генерал-лейтенант А. С. Софиано вторично "уволен по возрастному цензу от службы с мундиром и пенсией".

Пенсию ни разу не получил - революция! Но это все было потом.

А в 1879 году он, после кампании 1877-78 годов, "июля 3-го дня прибыл на место постоянного своего квартирования в гор. Белгород Курской губернии. Ранен не был. Особых поручений, сверх прямых обязанностей, по Высочайшему повелению или от своего Начальства не получал". (Видимо, история с лошадью, которую Андрей Сахаров приводит в "Воспоминаниях", произошла не с его дедом, а с кем-то другим.)

Через полтора месяца после возвращения в Белгород "24 августа 1879 года штабс-капитан 31 артиллерийской бригады Алексей Семенович Софиано повенчан первым браком в Смоленском Соборе г. Белгорода с девицей Екатериной, дочерью дворянина, Коллежского Секретаря Петра Борисовича Чурилова". В 1884 году Екатерина Петровна умирает от туберкулеза.

11 ноября 1890 года А. С. Софиано женится вторично, на Зинаиде Евграфовне Мухановой, которая была моложе его на 16 лет. Ее отец Евграф Николаевич Муханов (прадед Андрея Дмитриевича), отставной штабс-капитан, белгородский мировой судья и уездный предводитель дворянства, происходил из старинного, широко разветвленного рода Мухановых (Тверская линия).

<...> Детство и юность Зинаиды Евграфовны прошли в усадьбе Кошары и в имении родителей Веселая Лопань в 18-ти верстах от Белгорода, известном за пределами уезда и губернии отличным ведением хозяйства. Андрей Дмитриевич слышал эти названия от своей мамы и считал, что в детстве она жила там на даче. О том, что это было семейное имение, в советские времена детям не говорили. После смерти Евграфа Николаевича имение было унаследовано его вдовой и четырьмя детьми, в том числе Зинаидой Евграфовной. В 1899 году они разделились. Имение наследовали ее братья, а она и сестра Ольга получили компенсацию. А за их матерью остались Кошары, где она жила до своей кончины.

<...> От первого брака у Алексея Семеновича Софиано было двое детей - Анна и Владимир. Анна родилась 9 декабря 1881 года, крещена в белгородском Смоленском соборе. Восприемниками были "капитан 31-й артиллерийской бригады Николай Семенов сын Софиано и дворянка девица Надежда Петровна Чурилова" дядя и тетя новорожденной. После смерти матери Анна воспитывалась дома в Белгороде, с января 1893 года - в Сиротском Николаевском ин-те в Москве. А с 1896 года и вся семья Алексея Семеновича жила в Москве, и он (как, видимо, все офицеры) ежегодно получал вид на жительство. "Свидетельство. Дано сие от командира 1-го дивизиона 1-й Гренадерской Генерал Фельдмаршала Графа Брюса Артиллерийской бригады, командиру 2-й батареи сей же бригады Подполковнику Алексею Семеновичу Софиано 48-ми лет, при нем: жена его Зинаида Евграфовна 32-х лет, дочь Анна 21 года, сын Константин 11-ти лет, дочь Екатерина 9-ти лет и два человека казенной прислуги, на право проживания в городе Москве на частных квартирах, от нижеписаннаго числа впредь по восемнадцатое января тысяча девятьсот четвертаго года. Что подписью с приложением казенной печати удостоверяется января 18 дня 1903-го года".

В январе 1903 года Анна вышла замуж. "Дочь подполковника Софиано, Анна Алексеевна, 24-го января сего 1903-го в Николаевской Институтской лицеи Цесаревича Николая в Москве Церкви повенчана с учителем музыки при московском сиротском институте Императора Николая I, коллежским секретарем Александром Борисовичем Гольденвейзером, что и свидетельствуется подписями и приложением церковной печати". Учителю музыки, коллежскому секретарю было тогда 28 лет. Он уже был известным музыкантом, был лично близок к Льву Николаевичу Толстому и через восемнадцать лет станет крестным отцом Андрея Сахарова. Сахаров, плохо разбираясь в родственных связях, пишет, что Гольденвейзеры стали родственниками Сахаровых, но они стали свойственниками Софиано.

Спустя годы после женитьбы Александр Борисович Гольденвейзер писал: "Я в первый раз увидел Аню весной 1898 г. в Николаевском институте на экзамене. Она училась фортепианной игре у Эмилия Эрнстовича Дитриха. Был экзамен его класса. У него оказалось несколько способных учениц. Вдруг вышла юная 17-летняя полудевочка. Среднего роста, чудесные волосы в две косы, высокий умный лоб и удивительные несравненные глаза - темно-голубые, скорее синие, с густыми бархатными ресницами и, при довольно светлых волосах, темными, почти черными бровями. Выражение лица своевольно-независимое и чуть-чуть капризное. Я сразу невольно и неудержимо почувствовал глубокий интерес к этому, явно непохожему на других, существу. Это была, как звали ее в институте, Анюта Софиано. Она заиграла и сразу почувствовалось дарование и ярко выраженная индивидуальность. Когда обсуждали результаты экзамена, кому-то поставили пять с плюсом. Тогда я сказал, что в таком случае я ставлю Софиано шесть. Покойный Василий Павлович Прокунин сказал: "Да это, кажется, начинается роман". Он подумать не мог, какая правда заключалась в его шутке...".

В 1929 году впервые на русском языке были опубликованы письма Шопена. Этот, давно ставший библиографической редкостью, эпистолярный сборник открывается некрологом памяти переводчицы: "4 ноября скончалась переводчица настоящей книги, Анна Алексеевна Гольденвейзер (урожд. Софиано). А. А. родилась 9 декабря 1881 г. По окончании среднего учебного заведения А. А. поступила в Московскую консерваторию, которую окончила по классу В. И. Сафонова в 1905 году с большой серебряной медалью. Отказавшись благодаря преувеличенно-строгому отношению к себе от концертных выступлений, А. А. работала как педагог в Московской народной консерватории, а после ее ликвидации в техникуме им. Линевой, позже, до самой смерти, - в техникуме им. бр. Рубинштейн в Москве. Среди ее многочисленных учеников - немало выдающихся, напр. В. В. Нечаев, братья Григорий и Яков Гинзбурги и др. <...> А. А. работала над переводом писем Шопена с большой любовью и, сознавая приближение неизбежного конца, с грустью говорила, что не доживет до их выхода в свет. Она не ошиблась...".

Владимир Алексеевич Софиано родился в Белгороде 15 апреля 1883 года. Воспитывался во 2-м Московском Императора Николая Первого Кадетском корпусе и Михайловском артиллерийском училище (инженерном). Участвовал в русско-японской войне и первой мировой войне, награжден орденами св. Станислава 3-й степени, св. Анны 4-й степени с надписью "За храбрость", св. Станислава 2-й степени с мечами, св. Анны 2-й степени с мечами, св. Владимира 4-й степени и св. Владимира 4-й степени с мечами и бантом, а также медалями за русско-японскую войну и за отличное выполнение всеобщей мобилизации 1914 года. В 1917 году оставил армию и из Румынии вернулся в Россию, в Петроград. Туда из Двинска, где он служил до войны, переехала его семья: вторая жена Антонина Михайловна (урожд. Фальковская), дочь статского советника, с которой он обвенчался в 1912 году, и двое их детей. В мае 1918-го он приехал в Москву, а в июле в Москву приехала его семья. В августе Владимир Алексеевич был арестован как царский офицер, но вскоре освобожден. В 1919 году не мог найти работы, долго болел - у него начался туберкулезный процесс. В 1920-м голодном году умерли дети - Зина (р. 1914) и Алеша (р.1916). Владимир Алексеевич стал "совслужащим". Последнее место работы - Совет Народного Хозяйства (ВСНХ), должность - бухгалтер. Скончался, как и его мать, от туберкулеза в Москве в 1924 году.

Первая вставная новелла

Женя Софиано

У Владимира Алексеевича Софиано был сын от первого брака: "Евгений, рождение августа 25-го дня 1909, крещение ноября 1-го. Звание, имя, отчество и фамилия родителей и какого вероисповедания: поручик 1-го Владивостокского крепостного Артиллерийского полка Владимир сын Алексеев Софиано и законная жена его Евгения Николаевна, оба православного вероисповедания. Звание, имя, отчество и фамилия восприемников: штабс-капитан того же полка Орест Васильев сын Дорошкевич и жена командира 11 артиллерийской бригады Генерал-Майора Софиано Зинаида Евграфовна Софиано". Мальчику было полтора года, когда умерла его мать. Сахаров считал, что Женя внучатый племянник Зинаиды Евграфовны, но он ее внук и крестный сын. И он пишет, что Женя был арестован и в лагере утонул на лесосплаве. Чтобы проверить это, я обратилась в архив МГБ России (Кузнецкий мост, д. 22).

Следственное дело ? 17001 в трех томах. Женина судьба уместилась на нескольких листах из тома 2. "Арестован в 2 часа ночи 10.12.1933 г. по адресу Денежный пер., д. 12, кв. 13. При обыске изъяты переписка и альбом со старыми фотографиями. Место службы: Льноконоплеводтракторцентр НКЗ СССР, Орликов пер., д. 2. Должность: ст. инспектор пожарной охраны. Состав семьи: Жена Ольга Степановна Ильенко (брак не регистрирован) - приемщик телеграмм Фрунз. отд. связи, мачеха Антонина Михайловна Софиано - иждивенка, бабка (так в протоколе. - Е. Б.) Зинаида Евграфовна Софиано - иждивенка. Проживают совместно. Другие родственники: тетка Татьяна Алексеевна Софиано - секретарь американской торговой палаты, тетка Екатерина Алексеевна замужем за Сахаровым Дм. Ив. - преподавателем, дядя Константин Алексеевич работает в Теплоэлектрпроекте. Отец был капитаном царск. армии. Софиано Е. В. был учеником слесаря, потом чернорабочим, с 1930 года пожарник".

Протоколов допросов в деле нет, только постановление об избрании меры пресечения от 27 декабря 1933 года: "... сын капитана царской армии достаточно изобличается в том, что, являясь государственным служащим и занимая должность старшего инспектора по пожарн. охране ЛКТЦ, состоял членом нелегальной к. р. орг. (контрреволюционная организация. - Е. Б.), поставившей себе целью ведение разрушительной работы в льноводстве СССР, срыв экспорта льна, подрыв обороноспособности страны. Софиано давал указания по переферийным (так в постановлении! - Е. Б.) к. р. ячейкам о совершении диверсионных актов, поджогов и аварий, проводил работу по собиранию и передаче иностр. агентуре секретных военных и экономических сведений, принимал участие в организации повстанческих диверсионных групп. Для развития к. р. работы и личных нужд систематически получал от к. р. организации значительные денежные суммы, а потому на основании 128-й ст. УПК постановлено привлечь в качестве обвиняемого по ст. 58 п. п. 2, 6, 7, 9 и 11 УК. Мера пресечения: содержание под стражей". Единственный протокол очной ставки с В. повторяет текст постановления, не изменен даже порядок слов. Заканчивается он вопросом: подтверждаете ли показания В.? Ответ: "Нет. В контрреволюционной организации не участвовал. Показания В. отрицаю полностью". Следующий лист дела - постановление (не приговор!) суда от 3 марта 1934 года, из которого следует, что по делу проходило 17 человек, девять приговорены к ВМН (высшая мера наказания. - Е.Б.), остальные, в том числе Софиано, - к 10 годам.

Евгений Софиано отбывал срок в Карлаге (отделение Дель-Дель) до февраля 1936 года, когда был переведен в Норильск. Там 27 сентября 1937 года тройкой УНКВД по Красноярскому краю приговорен к ВМН за антисоветскую агитацию и разложение дисциплины в лагере. Приговор приведен в исполнение в тот же день.

Далее идут документы 1956-1957 годов со штампом "Военная Коллегия Верховного суда СССР" и с пометками от руки "в порядке надзора". Из них видно, что в связи с делом Льноконоплеводтракторцентра следователем З., который его вел, были возбуждены еще три дела на 28 человек, 14 из которых расстреляны, но все дела должны быть прекращены "за отсутствием состава преступления". И еще одна краткая запись: "Следователь - З. не может быть привлечен к ответственности за нарушение Соц. Законности - расстрелян в 1940 году как шпион". Писем и альбома со старинными фотографиями в деле нет - к ним не относится "хранить вечно".

Сын Жени, Юрочка, родился после ареста отца (не у кого спросить, узнал ли отец о рождении сына) и умер от менингита в конце 30-х годов. В деле есть пометка: "За справкой о реабилитации никто не обращался". И чудом сохранился листок - документ не следствия - времени: "Гимназия П. Н. Поповой для детей обоего пола. Сведения об успехах и поведении ученика 2-ой группы 1-ой ступени Софиано Жени за вторую треть 1919 года. Успевает по всем предметам. Замечания: Очень не хватает Жене живости. Классная наставница Л. Альферьева. Подпись родителей: В. Софиано".

Только и осталось - опрятным учительским почерком: "Очень не хватает Жене живости".

* * *

От брака А. С. Софиано и Зинаиды Евграфовны было трое детей: Константин, Екатерина и Татьяна. Константин родился в Белгороде 31 октября 1891 года, крещен в деревне Кошары. Окончил I Московское реальное училище. В возрасте 22-х лет женился на сестре А. Б. Гольденвейзера, Татьяне Борисовне, которая была значительно старше. Этот брак, видимо, на какой-то срок отдалил его от родителей, брата и сестер, но оказался недолговечным. От первого брака детей у него не было.

Вторым браком был женат на Марии Владимировне (урожд. Понофидина). В Москве живет их дочь Наталья (в замужестве Тараховская) и внук Константин.

В 1916 году Константин Алексеевич был призван на военную службу "прапорщик 21 отд. полевого тяжелого артдивизиона". В 1918 году арестован как царский офицер, но вскоре освобожден и два года служил в Красной армии. В 1924 году окончил Высшее Московское техническое училище. Служил инженером-электриком на Комбинате ? 150 в Кашире, жил в поселке ИТР и там был арестован.

Опять Кузнецкий мост, д. 22. Арестован 9 сентября 1937 года. В постановлении на арест сказано: "...достаточно изобличается по ст. 58-7 в том, что проводил контрреволюционную вредительскую работу в электрохозяйстве комбината. Мерой пресечения избрано содержание под стражей". На допросах виновным себя не признал. Скончался 29 марта 1938 года в Каширской тюрьме ? 5. Заключение судебно-медицинского вскрытия: "Смерть з/к Софиано К. А. наступила от паралича сердца на почве склероза и жирового перерождения сердечной мышцы".

После расстрела в 1937 году Евгения Владимировича (Жени) и гибели в тюрьме в 1938 году Константина Алексеевича мужская линия фамилии Софиано потомков греческого дворянина, уроженца о. Зея, Петроса Софианоса - в России, по-видимому, прекратилась.

Екатерина Алексеевна (будущая мать Андрея Сахарова) родилась 23 ноября 1893 года. Крещена 30 ноября в Крестовоздвиженской церкви села Кошары Белгородского уезда. "Восприемниками были: местный землевладелец Николай Евграфов Муханов и жена капитана Анна Петрова Муханова" - дядя и бабушка новорожденной. Екатерина Алексеевна училась в Москве в Дворянском институте. Несколько месяцев после революции преподавала гимнастику и в 1918 году вышла замуж за Дмитрия Ивановича Сахарова. До замужества жила в семье родителей в Белгороде и в Москве, кроме двух или трех зимних голодных и холодных месяцев 1918 года, когда она перешла жить в семью Гольденвейзеров.

Татьяна Алексеевна родилась в Москве в 1903 году. В послереволюционные годы работала в пожарном управлении Москвы, где начальником был ее дядя Понофидин. В 1924 году окончила Пединститут по специальности "иностранный язык". В 1925 году вышла замуж за Владимира Сергеевича Фицнера, с которым разошлась в конце 20-х годов. С 1925 года служила во Всесоюзной торговой палате. В 1929 г. постановлением Президиума палаты переведена на работу в Русско-американскую палату, где была секретарем и переводчиком у ее американского представителя и корреспондента газеты "Манчестер Гардиан" Вильямса Спенсера. В ноябре 1937 года была арестована и приговорена к 8 годам заключения. Наказание отбывала в Карлаге. В сентябре 1940 года была из лагеря переведена в Москву, во Внутреннюю тюрьму НКВД (в просторечии "Лубянка") и в апреле 1941 г. досрочно освобождена. В годы войны работала как переводчик у иностранных корреспондентов, аккредитованных в Москве. После войны работала переводчиком в одном из академических институтов, была составителем русско-английского геологического словаря.

Второй муж Татьяны Алексеевны инженер Гаек (Геннадий) Богданович Саркисов (1906-1976?) был арестован в октябре 1936 года и приговорен вместе с несколькими друзьями Мосгорсудом к 5 годам заключения по ст. 58-10. При чтении их дела я впервые увидела, что даже в те страшные годы были адвокаты (Росельс, Кульберг, Либсон и Шварц), которые пытались исполнить профессиональный долг. Они добились пересмотра дела и переквалификации "преступления" на ст. 58-12, после чего срок наказания был снижен до 2-х лет. Наказание Саркисов отбывал в Сегеже и по окончании срока остался там вольнонаемным инженером на Бумажном комбинате. Он много помогал Зинаиде Евграфовне, на попечении которой после ареста Татьяны Алексеевны осталась их двухлетняя дочь Марина. Зинаида Евграфовна с девочкой ездила к нему в Сегеж. А он уже в войну ездил в Глазов, куда они были эвакуированы, чтобы помочь обустроиться, хотя сразу после освобождения Татьяны Алексеевны она и Гаек Богданович разошлись. В 1956 году он был реабилитирован и вернулся в Москву.

Татьяна Алексеевна вместе с Андреем Дмитриевичем и его братом Георгием Дмитриевичем была в больнице у постели умирающей Екатерины Алексеевны. Уже после смерти Андрея Дмитриевича его брат Георгий Дмитриевич рассказал мне, что Екатерина Алексеевна долго болела. Она очень страдала от того, что из-за болезни только один раз после смерти Дмитрия Ивановича была у него на кладбище. Лечилась она дома, но ей было все хуже и хуже. 9 апреля 1963 года ее госпитализировали. Когда он, Андрей Дмитриевич и Татьяна Алексеевна пришли к ней в больницу утром 15 апреля, она узнала их, сказала: "Устала лежать". Вскоре потеряла сознание и тихо скончалась.

Со дня похорон Екатерины Алексеевны Андрей Дмитриевич не встречался с Татьяной Алексеевной. У него создалось впечатление, что она опасается встреч с ним. И сам он, зная свое поднадзорное положение "отца водородной бомбы", ограничивал свои контакты с родственниками.

<...> Алексей Семенович Софиано (1854-1929) и Зинаида Евграфовна (1870-1943) похоронены на Ваганьковском кладбище вблизи могил Александра Борисовича (1875-1961) и Анны Алексеевны (1881-1929) Гольденвейзеров. Там же похоронены Екатерина Алексеевна Сахарова (1893-1963) - мать Андрея Дмитриевича, Владимир Алексеевич Софиано (1883-1924), его дети Зинаида (1914-1920) и Алексей (1916-1920), Татьяна Алексеевна Софиано (1903-1986) и Николай Семенович Софиано (1844-1902).

Предки Андрея Сахарова со стороны его отца Дмитрия Ивановича Сахарова известны с XVIII века.

Прапрапрадед Андрея Сахарова о. Иосиф Васильевич, не имевший фамилии, был священником села Ивановское Ардатовского уезда Нижегородской губернии.

Прапрадед Андрея Сахарова протоиерей Иоанн Иосифович (Осипович) был единственным его сыном. Родился он в 1789 году в этом селе Ивановском. Фамилию Сахаров получил при поступлении в Нижегородскую духовную семинарию - "по усмотрению ее Начальства". Существует легенда, что мальчик пришел в Нижний Новгород пешком и принимавший его преподаватель семинарии сказал: "Какой же ты чистенький и беленький, как сахарок, вот и быть тебе Сахаровым".

После окончания Нижегородской семинарии И. И. Сахаров в 1809 году был послан в Свято-Троицкую Сергиеву Лаврскую семинарию "для более высшего образования". В 1812 году отозван в Нижний Новгород и преподавал в духовной семинарии. 12 сентября 1815 года рукоположен в священники к арзамасской Крестовоздвиженской церкви. 6 ноября 1829 года возведен в сан протоиерея. В 1851 году перемещен к Благовещенской церкви, а в 1854 году - в Воскресенский собор, настоятелем которого был 11 лет. С 1845 по 1864 год был благочинным церквей Арзамаса. "Как Благочинный был строг и требователен, вследствии чего более слабые духовные лица не особенно любили его, но за то уважали его пасомые и ценило начальство".

4

Руководителям партии и правительства Глубокоуважаемый Леонид Ильич! Глубокоуважаемый Алексей Николаевич! Глубокоуважаемый Николай Викторович!

Мы обращаемся к вам по вопросу, имеющему большое значение. Наша страна достигла многого в развитии производства, в области образования и культуры, кардинальном улучшении условий жизни трудящихся, в формировании новых социалистических отношений между людьми. Эти достижения имеют всемирное историческое значение, они оказали глубочайшее влияние на события во всем мире, заложили прочную основу для дальнейших успехов дела коммунизма. Но налицо также серьезные трудности и недостатки.

В этом письме обсуждается и развивается точка зрения, которую кратко можно сформулировать в виде следующих тезисов:

1. В настоящее время настоятельной необходимостью является проведение ряда мероприятий, направленных на дальнейшую демократизацию общественной жизни в стране. Эта необходимость вытекает из существования тесной связи проблем технико-экономического прогресса, научных методов управления с вопросами информации, гласности и соревновательности. Эта необходимость вытекает также из других внутриполитических и внешнеполитических проблем.

2. Демократизация должна способствовать сохранению и укреплению советского социалистического строя, социалистической экономической структуры, наших социальных и культурных достижений, социалистической идеологии.

3. Демократизация, проводимая под руководством КПСС в сотрудничестве со всеми слоями общества, должна сохранить и упрочить руководящую роль партии в экономической, политической и культурной жизни общества.

4. Демократизация должна быть постепенной, чтобы избежать возможных осложнений и срывов. В то же время она должна быть глубокой, проводиться последовательно и на основе тщательно разработанной программы. Без коренной демократизации наше общество не сможет разрешить стоящих перед ним проблем, не сможет развиваться нормально.

Есть основания полагать, что точка зрения, выраженная в этих тезисах, разделяется в той или иной степени значительной частью советской интеллигенции и передовой частью рабочего класса. Эта точка зрения находит свое отражение во взглядах учащейся и рабочей молодежи и в многочисленных дискуссиях в узком кругу. Однако мы считаем целесообразным изложить эту точку зрения в связной, письменной форме, с тем, чтобы способствовать широкому и открытому обсуждению важнейших проблем. Мы стремимся к позитивному и конструктивному подходу, приемлемому для партийно-государственного руководства страны, стремимся к разъяснению некоторых недоразумений и необоснованных опасений.

В течение последнего десятилетия в народном хозяйстве нашей страны стали обнаруживаться угрожающие признаки разлада и застоя, причем корни этих трудностей восходят к более раннему периоду и носят весьма глубокий характер. Неуклонно снижаются темпы роста национального дохода. Возрастает разрыв между необходимым для нормального развития и реальным вводом новых производственных мощностей. Налицо многочисленные факты ошибок в определении технической и экономической политики в промышленности и сельском хозяйстве, недопустимой волокиты при решении неотложных вопросов. Дефекты в системе планирования, учета и поощрения часто приводят к противоречию местных и ведомственных интересов с общенародными, общегосударственными. В результате резервы развития производства должным образом не выявляются и не используются, а технический прогресс резко замедляется. В силу тех же причин нередко бесконтрольно и безнаказанно уничтожаются природные богатства страны: вырубаются леса, загрязняются водоемы, затопляются ценные сельскохозяйственные земли, происходит эрозия и засоление почвы и т. д. Общеизвестно хронически тяжелое положение в сельском хозяйстве, особенно в животноводстве. Реальные доходы населения в последние годы почти не растут, питание, медицинское обслуживание, бытовое обслуживание улучшаются очень медленно и территориально неравномерно. Растет число дефицитных товаров. Налицо явные признаки инфляции. Особенно тревожно для будущего страны замедление в развитии образования: фактически наши общие расходы на образование всех видов меньше, чем в США, и растут медленнее. Трагически возрастает алкоголизм и начинает заявлять о себе наркомания. Во многих районах страны систематически увеличивается преступность, в том числе и среди подростков и молодежи. В работе научных и научно-технических организаций усиливается бюрократизм, ведомственность, формальное отношение к своим задачам, безынициативность.

Решающим итоговым фактором сравнения экономических систем является, как известно, производительность труда. И здесь дело обстоит хуже всего. Производительность труда у нас по-прежнему остается во много раз ниже, чем в развитых капиталистических странах, а рост ее резко замедлился. Это положение представляется особенно тяжелым, если сравнить его с положением в ведущих капиталистических странах и, в частности, в США.

Введя в экономику страны элементы государственного регулирования и планирования, эти страны избавились от разрушительных кризисов, терзавших ранее капиталистическое хозяйство. Мировое внедрение в экономику автоматики и вычислительной техники обеспечивает быстрый рост производительности труда, что в свою очередь способствует частичному преодолению некоторых социальных трудностей и противоречий (например, путем установления пособий по безработице, сокращения рабочего дня и т. п.). Сравнивая нашу экономику с экономикой США, мы видим, что наша экономика отстает не только в количественном, но и - что самое печальное - в качественном отношении. Чем новее и революционнее какой-нибудь аспект экономики, тем больше здесь разрыв между США и нами. Мы опережаем Америку по добыче угля, отстаем по добыче нефти, очень отстаем по добыче газа и производству электроэнергии, безнадежно отстаем по химии и бесконечно отстаем по вычислительной технике. Последнее особенно существенно, ибо внедрение ЭВМ в народное хозяйство явление решающей важности, радикально меняющее облик системы производства и всей культуры. Это явление справедливо получило название второй промышленной революции. Между тем мощность нашего парка вычислительных машин в сотни раз меньше, чем в США, а что касается использования ЭВМ в народном хозяйстве, то здесь разрыв так велик, что его невозможно даже измерить. Мы просто живем в другой эпохе.

Не лучше обстоит дело и в сфере научных и технических открытий. И здесь не видно возрастания нашей роли. Скорее наоборот. В конце пятидесятых годов наша страна была первой страной в мире, запустившей спутник и пославшей человека в космос. В конце шестидесятых годов мы потеряли лидерство, и первыми людьми, ступившими на Луну, стали американцы. Этот факт является только одним из внешних проявлений существенного и все возрастающего различия в ширине фронта научной и технологической работы у нас и в развитых странах Запада. В двадцатые-тридцатые годы капиталистический мир переживал период кризисов и депрессий. Мы в это время, используя подъем национальной энергии, порожденной революцией, невиданными темпами создавали промышленность. Тогда был выброшен лозунг: догнать и перегнать Америку. И мы ее действительно догоняли в течение нескольких десятилетий. Затем положение изменилось. Началась вторая промышленная революция. И теперь, в начале семидесятых годов века, мы видим, что, так и не догнав Америку, мы отстаем от нее все больше и больше.

В чем дело? Почему мы не только не стали застрельщиками второй промышленной революции, но даже оказались неспособными идти в этой революции вровень с наиболее развитыми капиталистическими странами? Неужели социалистический строй представляет худшие возможности, чем капиталистический, для развития производительных сил и в экономическом соревновании между капитализмом и социализмом побеждает капитализм?

Конечно, нет! Источник наших трудностей - не в социалистическом строе, а наоборот, в тех особенностях, в тех условиях нашей жизни, которые идут вразрез с социализмом, враждебны ему. Этот источник - антидемократические традиции и нормы общественной жизни, сложившиеся в сталинский период и окончательно не ликвидированные и по сей день. Внеэкономическое принуждение, ограничения на обмен информацией, ограничения интеллектуальной свободы и другие проявления антидемократических извращений социализма, имевшие место при Сталине, у нас принято рассматривать как некие издержки процесса индустриализации. Считается, что они не оказали серьезного влияния на экономику страны, хотя и имели тяжелейшие последствия в политической и военной областях, для судеб обширных слоев населения и целых национальностей. Мы оставляем в стороне вопрос, насколько эта точка зрения оправдана для ранних этапов развития социалистического народного хозяйства - снижение темпов промышленного развития в предвоенные годы скорее говорит об обратном. Но не подлежит сомнению, что с началом второй промышленной революции эти явления стали решающим экономическим фактором, стали основным тормозом развития производительных сил страны. Вследствие увеличения объема и сложности экономических систем на первый план выдвинулись проблемы управления и организации. Эти проблемы не могут быть решены одним или несколькими лицами, стоящими у власти и "знающими все". Они требуют творческого участия миллионов людей на всех уровнях экономической системы. Они требуют широкого обмена информацией и идеями. В этом отличие современной экономики от экономики, скажем, стран Древнего Востока.

Однако на пути обмена информацией и идеями мы сталкиваемся в нашей стране с непреодолимыми трудностями. Правдивая информация о наших недостатках и отрицательных явлениях засекречивается на том основании, что она может быть "использована враждебной пропагандой". Обмен информацией с зарубежными странами ограничивается из-за боязни "проникновения враждебной идеологии". Теоретические обобщения и практические предложения, показавшиеся кому-то слишком смелыми, пресекаются в корне, без всякого обсуждения, под влиянием страха, что они могут "подорвать основы". Налицо явное недоверие к творчески мыслящим, критическим, активным личностям. В этой обстановке создаются условия для продвижения по служебной лестнице не тех, кто отличается высокими профессиональными качествами и принципиальностью, а тех, кто, на словах отличаясь преданностью делу партии, на деле отличается лишь преданностью своим узко личным интересам или пассивной исполнительностью.

Ограничение свободы информации приводит к тому, что не только затруднен контроль за руководителями, не только подрывается инициатива народа, но и руководители промежуточного уровня лишены прав и информации и превращаются в пассивных исполнителей, чиновников. Руководители высших рангов получают слишком неполную, приглаженную информацию и тоже лишены возможности полностью использовать имеющиеся у них полномочия.

Хозяйственная реформа 1965 года является в высшей степени полезным и важным начинанием, призванным решить важный вопрос нашей экономической жизни. Однако мы убеждаемся, что для выполнения всех ее задач недостаточно только чисто экономических мероприятий. Более того, эти экономические мероприятия не могут быть проведены полностью без реформ в сфере управления, информации, гласности.

То же самое относится и к таким многообещающим начинаниям, как организация фирм - комплексных производственных объединений с высокой степенью самостоятельности в хозяйственных, финансовых и кадровых вопросах.

Какую бы конкретную проблему экономики мы ни взяли, мы очень скоро придем к выводу, что для ее удовлетворительного решения необходимо научное решение таких общих, принципиальных проблем социалистической экономики, как формы обратной связи в системе управления, ценообразование при отсутствии свободного рынка, общие принципы планирования и др. Сейчас у нас много говорится о необходимости научного подхода к проблеме организации и управления. Это, конечно, правильно. Только научный подход к этим проблемам позволит преодолеть возникшие трудности и реализовать те возможности в руководстве экономикой и технико-экономическим прогрессом, которые в принципе дает отсутствие капиталистической собственности. Но научный подход требует полноты информации, непредвзятости мышления и свободы творчества. Пока эти условия не будут созданы (причем не для отдельных личностей, а для масс), разговоры о научном управлении останутся пустым звуком. Нашу экономику можно сравнить с движением транспорта через перекресток. Пока машин было мало, регулировщик легко справлялся со своими задачами, а движение протекало нормально. Но поток машин непрерывно возрастает, и вот возникает проблема. Что делать в такой ситуации? Можно штрафовать водителей и менять регулировщиков, но это не спасет положения. Единственный выход расширить перекресток. Препятствия, мешающие развитию нашей экономики, лежат вне ее, в сфере общественно-политической, и все меры, не устраняющие этих препятствий, обречены на неэффективность. Пережитки сталинского периода отрицательно сказываются на экономике не только непосредственно, из-за невозможности научного подхода к проблемам организации и управления, но в неменьшей степени косвенно, через общее снижение творческого потенциала представителей всех профессий. А ведь в условиях второй промышленной революции именно творческий труд становится все более и более важным для народного хозяйства.

В этой связи нельзя не сказать и о проблеме взаимоотношений государства и интеллигенции. Свобода информации и творчества необходима интеллигенции по природе ее деятельности, по ее социальной функции. Стремление интеллигенции к увеличению этой свободы является законным и естественным. Государство же пресекает это стремление путем всевозможных ограничений, административного давления, увольнений с работы и даже судебных процессов. Это порождает разрыв, взаимное недоверие и глубокое взаимное непонимание, делающее трудным плодотворное сотрудничество между партийно-государственным строем и самыми активными, т. е. наиболее ценными для общества, слоями интеллигенции. В условиях современного индустриального общества, когда роль интеллигенции непрерывно возрастает, этот разрыв нельзя охарактеризовать иначе, как самоубийственный.

Подавляющая часть интеллигенции и молодежи понимает необходимость демократизации, понимает необходимость осторожности и постепенности в этом деле, но не может понять и оправдать акций, имеющих явно антидемократический характер. Действительно, как оправдать содержание в тюрьмах, лагерях и психиатрических клиниках лиц, хотя и оппозиционных, но оппозиция которых лежит в легальной области, в сфере идей и убеждений? В ряде же случаев речь идет не о какой-то оппозиции, а просто о стремлении к информации, к смелому и непредвзятому обсуждению общественно-важных вопросов. Недопустимо содержание в заключении писателей за их произведения. Нельзя понять и оправдать такие нелепые, вреднейшие шаги, как исключение из Союза писателей крупнейшего и популярнейшего советского писателя, глубоко патриотичного и гуманного по всей своей деятельности, как разгром редакции "Нового мира", объединявшего вокруг себя наиболее прогрессивные силы марксистско-ленинского социалистического направления.

Необходимо вновь сказать также об идеологических проблемах. Демократизация с ее полнотой информации и соревновательностью должна вернуть нашей идеологической жизни (общественным наукам, искусству, пропаганде) необходимую динамичность и творческий характер, ликвидировав бюрократический, ритуальный, догматический, официально-лицемерный и бездарный стиль, который занимает сейчас в ней столь большое место.

Курс на демократизацию устранит разрыв между партийно-государственным аппаратом и интеллигенцией. Взаимное непонимание уступит место тесному сотрудничеству. Курс на демократизацию вызовет прилив энтузиазма, сравнимый с энтузиазмом двадцатых годов. Лучшие интеллектуальные силы страны будут мобилизованы на решение народнохозяйственных и социальных проблем.

Проведение демократизации - нелегкий процесс. Его нормальному ходу будут угрожать с одной стороны индивидуалистские, антисоциалистические силы, с другой стороны - поклонники "сильной власти", демагоги фашистского образца, которые могут попытаться в своих целях использовать экономические трудности страны, взаимное непонимание и недоверие интеллигенции и партийно-правительственного аппарата, существование в определенных слоях общества мещанских и националистических настроений. Но мы должны осознать, что другого выхода у нашей страны нет и что эту трудную задачу решать надо. Проведение демократизации по инициативе и под контролем высших органов позволит осуществить этот процесс планомерно, следя за тем, чтобы все звенья партийно-государственного аппарата успели перестроиться на новый стиль работы, отличающийся от прежнего большей гласностью, открытостью и более широким обсуждением всех проблем. Нет сомнения, что большинство работников аппарата - люди, воспитанные в современной высокоразвитой стране - способны перейти на этот стиль работы и очень скоро почувствуют его преимущество. Отсев незначительного числа неспособных пойдет лишь на пользу аппарату.

Мы предлагаем следующую примерную программу мероприятий, которую можно было бы осуществить в течение 4-5 лет:

1. Заявление высших партийно-правительственных органов о необходимости дальнейшей демократизации, о темпах и методах ее проведения. Опубликование в печати ряда статей, содержащих обсуждение проблем демократизации.

2. Ограниченное распространение (через партийные и советские органы, предприятия, учреждения) информации о положении в стране и теоретических работ по общественным проблемам, которые пока нецелесообразно делать предметом широкого обсуждения. Постепенное увеличение доступности таких материалов до полного снятия ограничений.

3. Прекращение глушения иностранных радиопередач. Свободная продажа иностранных книг и периодических изданий. Вхождение нашей страны в международную систему охраны авторских и редакторских прав. Постепенное (3-4 года) расширение и облегчение международного туризма в обе стороны, облегчение международной переписки, а также другие мероприятия по расширению международных контактов, с опережающим развитием этих тенденций по отношению к странам СЭВ.

4. Учреждение института по исследованию общественного мнения. Сначала ограниченная, а затем полная публикация материалов, показывающих отношение населения к важнейшим вопросам внутренней и внешней политики, а также других социологических материалов.

5. Амнистия политических заключенных. Постановление об обязательной публикации полных стенографических отчетов о судебных процессах, имеющих политический характер. Общественный контроль за местами заключения и психиатрическими учреждениями.

6. Осуществление ряда мероприятий, способствующих улучшению работы судов и прокуратуры, их независимости от исполнительной власти, местных влияний, предрассудков и связей.

7. Отмена указания в паспорте национальности. Единая паспортная система для жителей города и деревни. Постепенный отказ от системы прописки паспортов, проводимый параллельно с выравниванием территориальных неоднородностей экономического и культурного развития.

8. Широкая организация комплексных производственных объединений (фирм) с высокой степенью самостоятельности в вопросах производственного планирования и технологического процесса, сбыта и снабжения, в финансовых и кадровых вопросах, и расширение этих прав для более мелких производственных единиц. Научное определение после тщательных исследований форм и объема государственного регулирования.

9. Реформы в области образования. Увеличение ассигнований на начальную и среднюю школу, улучшение материального положения учителей, их самостоятельности, право на эксперимент.

10. Принятие закона о печати и информации. Обеспечение возможности создания общественными организациями и группами граждан новых печатных органов.

11. Улучшение подготовки руководящих кадров, владеющих искусством управления. Создание практики стажеров. Улучшение информированности руководящих кадров всех ступеней, их права на самостоятельность, на эксперимент, на защиту своих мнений и проверку их на практике.

12. Постепенное введение в практику выдвижения нескольких кандидатов на одно место при выборах в партийные и советские органы всех уровней, в том числе и при прямых выборах.

13. Расширение прав советских органов. Расширение прав и ответственности Верховного Совета СССР.

14. Восстановление всех прав наций, насильственно переселенных при Сталине. Восстановление национальной автономии переселенных народов. Постепенное предоставление возможности обратного переселения (там, где оно еще не осуществлено).

Этот план, конечно, надо рассматривать как примерный. Ясно также, что он должен быть дополнен планом экономических и социальных мероприятий, разработанных специалистами. Подчеркнем, что демократизация сама по себе отнюдь не решает экономических проблем, она лишь создает предпосылки для их решения. Но без создания этих предпосылок экономические проблемы не могут быть решены. От наших зарубежных друзей приходится иногда слышать сравнение СССР с мощным грузовиком, водитель которого одной ногой нажимает изо всех сил на газ, а другой - в то же самое время - на тормоз. Настало время более разумно пользоваться тормозом.

Предлагаемый план показывает, по нашему мнению, что вполне возможно наметить программу демократизации, которая приемлема для партии и государства и удовлетворяет в первом приближении насущным потребностям развития страны. Естественно, что широкое обсуждение, глубокие научные, социологические, экономические, общеполитические, педагогические и иные исследования, а также практика жизни внесут существенные коррективы и дополнения. Но важно, как говорят математики, доказать "теорему существования решения".

Необходимо также остановиться на международных последствиях принятия нашей страной курса на демократизацию. Ничто не может так способствовать нашему международному авторитету, усилению прогрессивных коммунистических сил во всем мире, как дальнейшая демократизация, сопровождаемая усилением технико-экономического прогресса первой в мире страны социализма. Несомненно возрастут возможности мирного сосуществования и международного сотрудничества, укрепятся силы мира и социального прогресса, возрастет привлекательность коммунистической идеологии, наше международное положение станет более безопасным. Особенно существенно то, что укрепятся наши моральные и материальные позиции по отношению к Китаю, возрастут возможности (косвенно, примером и технической помощью) влиять на положение в этой стране в интересах народов обеих стран.

Ряд правильных и необходимых внешнеполитических действий нашего правительства не понимается должным образом, так как информация граждан в этих вопросах неполна, а в прошлом имели место примеры явно неточной и тенденциозной информации, и это способствует недостаточному доверию. Одним из примеров этого является вопрос об экономической помощи слаборазвитым странам. 50 лет назад рабочие разоренной войной Европы оказывали помощь умирающим от голода в Поволжье. Советские люди не являются более черствыми и эгоистичными. Но они должны быть уверены, что наши ресурсы расходуются на реальную помощь, на решение серьезных проблем, а не на строительство помпезных стадионов и покупку американских машин для местных чиновников. Положение в современном мире, возможности и задачи нашей страны требуют широкого участия в экономической помощи слаборазвитым странам в сотрудничестве с другими государствами. Но для правильного понимания общественностью этих вопросов недостаточно словесных уверений, нужно доказать и показать, а это требует более полной информации, требует демократизации.

Советская внешняя политика в своих основных чертах - политика мира и сотрудничества. Но неполная информированность общественности вызывает беспокойство. В прошлом имели место определенные негативные проявления в советской внешней политике, которые носили характер излишней амбициозности, мессианства и которые заставляют сделать вывод, что не только империализм несет ответственность за международную напряженность. Все негативные явления в нашей внешней политике тесно связаны с проблемой демократизации, и эта связь имеет двусторонний характер. Вызывает очень большое беспокойство отсутствие демократического обсуждения таких вопросов, как помощь оружием ряду стран, в том числе, например, Нигерии, где шла кровопролитная гражданская война, причины и ход которой очень плохо известны советской общественности. Мы убеждены, что резолюция Совета Безопасности ООН по проблемам арабско-израильского конфликта является справедливой и разумной, хотя и недостаточно конкретной в ряде важных пунктов. Вызывает, однако, беспокойство - не идет ли наша позиция существенно дальше этого документа, не является ли она слишком односторонней? Является ли реалистической наша позиция и о статусе Западного Берлина? Является ли всегда реалистическим наше стремление к расширению влияния в удаленных от наших границ местах в момент трудностей советско-китайских отношений, в момент серьезных трудностей в технико-экономическом развитии? Конечно, в определенных случаях такая "динамичная политика" необходима, но она должна быть согласована не только с общими принципами, но и с реальными возможностями страны.

Мы убеждены, что единственно реалистической политикой в век термоядерного оружия является курс на все более углубляющееся международное сотрудничество, на настойчивые поиски линий возможного сближения в научно-технической, экономической, культурной и идеологической областях, на принципиальный отказ от оружия массового уничтожения.

Демократизация будет способствовать лучшему пониманию внешней политики общественностью и устранению из этой политики всех негативных черт. Это в свою очередь приведет к исчезновению одного из главных "козырей" в руках противников демократизации. Другой "козырь" - известное взаимное непонимание правительственно-партийных кругов и интеллигенции - исчезнет на первых же этапах демократизации.

Что же ожидает нашу страну, если не будет взят курс на демократизацию? Отставание от капиталистических стран в ходе второй промышленной революции и постепенное превращение во второразрядную провинциальную державу (история знает подобные примеры); возрастание экономических трудностей; обострение отношений между партийно-правительственным аппаратом и интеллигенцией; опасность срывов вправо и влево; обострение национальных проблем, ибо в национальных республиках движение за демократизацию, идущее снизу, неизбежно принимает националистический характер. Эта перспектива становится особенно угрожающей, если учесть наличие опасности со стороны китайского тоталитарного национализма (которую в историческом плане мы рассматриваем как временную, но очень серьезную в ближайшие годы). Противостоять этой опасности мы можем, только увеличивая или хотя бы сохраняя существующий технико-экономический разрыв между нашей страной и Китаем, увеличивая ряды своих друзей во всем мире, предлагая китайскому народу альтернативу сотрудничества и помощи. Это становится очевидным, если принять во внимание численный перевес потенциального противника и его воинствующий национализм, а также большую протяженность наших восточных границ и слабую заселенность восточных районов. Поэтому застой в экономике, замедление темпов развития в сочетании с недостаточно реалистической, а нередко слишком амбициозной внешней политикой на всех континентах может привести нашу страну к катастрофическим последствиям.

Глубокоуважаемые товарищи!

Не существует никакого другого выхода из стоящих перед страной трудностей, кроме курса на демократизацию, осуществляемого КПСС по тщательно разработанной программе. Сдвиг вправо, то есть победа тенденции жесткого администрирования, "завинчивания гаек", не только не решит никаких проблем, но, напротив, усугубит до крайности эти проблемы и приведет страну к трагическому тупику. Тактика пассивного выжидания приведет в конечном счете к тому же результату. Сейчас у нас есть возможность встать на правильный путь и провести необходимые реформы. Через несколько лет, быть может, будет уже поздно. Необходимо осознание этого положения в масштабе всей страны. Долг каждого, кто видит источник трудностей и путь к их преодолению, указать на этот путь своим согражданам. Понимание необходимости и возможности постепенной демократизации - первый шаг на пути к ее осуществлению.

19 марта 1970 г.

5

Что должны сделать США и СССР, чтобы сохранить мир

Подавляющее большинство людей во всех странах, в том числе в США и в СССР, при всем отличии их исторического опыта, всеми силами души стремится к миру. Мир - возможность личного счастья, воспитания детей, любви и доброты, радости от хорошо выполненной работы, общения с природой, познавательной и художественной деятельности - того, ради чего человек живет на Земле. Война - страдания и смерть, гибель близких, жестокость, разлука и нужда, разрушения, голод и болезни. Такой война была всегда, такой увидели ее сотни миллионов людей в двух мировых и многих "малых", но от этого не менее жестоких войнах этого века, до сих пор оплакивающие погибших. Еще страшней может быть третья мировая. Тринадцать миллиардов тонн тротилового эквивалента, сосредоточенные в 40-50 тысячах термоядерных и ядерных зарядов (по данным Комиссии ООН во главе с A. Thunborg) - реальная угроза самому существованию человечества и во всяком случае - цивилизации.

Я верю, что руководители всех современных государств не могут игнорировать страстную общечеловеческую волю к миру. Прошли времена средневековых баронов, которые могли считать войну главной рыцарской доблестью, а их крестьяне вновь и вновь покорно засевали вытоптанные поля и отстраивали сожженные лачуги. Сегодня и Брежнев, и Рейган - как люди, наедине с собой несомненно хотят мира для своих народов и своих близких, для всех людей на земле, я искренне верю этому. Но жизнь необычайно противоречива и сложна. В ней, к сожалению и ужасу, есть серьезнейшие факторы, которые, неконтролируемо взаимодействуя, объективно толкают руководителей ряда государств на опасные действия, а весь мир подводят все ближе к грани катастрофы. Это - ложная логика удержания власти, мешающая необходимым компромиссам и реформам - я говорю о партийной власти в СССР, но не только о ней. Это - экспансия, борьба за расширение сферы влияния - иногда из-за ошибочного понимания обеспечения безопасности (и СССР, и США), главное же из-за фальшивого и опасного мессианства (СССР). Опаснейшим действием, разрушающим важнейшие основы международного равновесия, является прямое вооруженное вмешательство в дела стран своего лагеря, если они встают на путь реформ (СССР). Это - страх и международное недоверие, усиливаемые закрытостью социалистического мира. Это - гонка вооружений, породившая раковую опухоль военно-промышленного комплекса - как в СССР, так и в США. Это - опасность перерастания малых и местных конфликтов в глобальные и большие.

Эти факторы действуют в беспрецедентном контексте глобального противостояния, причем социалистический и западный мир обладают особенностями, усиливающими опасность. СССР родился под знаменем мирового коммунизма, но в значительной мере растерял свой идеологический заряд. Основное настроение - пассивность, безразличие, озабоченность постоянными экономическими трудностями усталого и спаиваемого народа; при этом - вполне лояльное отношение к советскому образу жизни, при всей ее несвободе, и к партийной власти, рассматриваемой как опора стабильности и мира (в значительной мере именно ради этого искусственно подогревается чувство угрозы, якобы идущей со стороны Запада). Потеряв далекую перспективу (а для ближней - строя личные дачи), партийная власть продолжает традиционную русскую геополитику, но уже во всем мире и используя гигантские возможности тоталитарного строя - унифицированную и тенденциозную, но умную и последовательную пропаганду внутри страны и вовне, тихое проникновение во все щели и подрывную деятельность на Западе; использует возросшие, хотя и односторонние, возможности экономики для безудержной милитаризации. Не следует принимать всерьез цифры военных расходов, приводимые советской пропагандой - они всегда приуменьшены. К тому же особенности экономической системы позволяют свободно и неконтролируемо перераспределять ресурсы, и создавать вооружение, как бы ничего за него не платя (но ситца и мяса при этом в магазинах нет, иллюзорны однако представления, что это хоть в какой-то мере остановит советское военное развитие или вызовет сколько-нибудь значительные волнения населения, тем более, что в стране, которую на протяжении всей ее истории периодически поражал голод, уже несколько десятилетий его нет). Одна из целей советской внешней политики дезорганизация и запугивание Запада - эксплоатация его технических и экономических возможностей под угрозой нацеленных ракет. Вся эта игра с огнем, апогеем которой явилась трагическая ошибка вторжения в Афганистан, обращаемый в социалистическую веру вопреки воле большинства населения этой страны, возможна из-за отсутствия общественного контроля над действиями властей, почти полной закрытости нашего общества.

Опять глушатся иностранные радиопередачи. Главлит (цензура) имеет 100-страничный список запретных тем - от цифр потребления алкоголя до упоминания выступлений Сталина. Число туристов из СССР за рубежом меньше, чем из маленькой Дании, и как наши туристы там, так и иностранные здесь лишены возможности свободного общения с людьми. Вновь усилились репрессии против тех, кто защищает право на свободу информации, на свободу передвижения. Имена Великановой, Ковалева и Щаранского стали символом этих репрессий. Что будет завтра?

В то же время Запад - предельно разделенный и плюралистический, что составляет его главную силу, но одновременно и слабость в противостоянии тоталитарной экспансии. Как легко просоветская пропаганда инициирует массовые односторонние кампании против размещения американских (только!) ракет в Европе - это в то время, как в этой части света налицо явное нарушение военного равновесия, в том числе ракетно-ядерного. Как легко заставить многих поверить в преимущества советской медицины или в исключительное миролюбие советских выездных врачей-чиновников, разъезжающих по Западу и призывающих его разоружаться (только Запад!). Как часто западная интеллигенция, выступая против гонки вооружений - что само по себе необходимо, занимает одностороннюю позицию, не учитывающую реальности; а при этом еще - антиамериканизм многих европейцев. Как часто в роли оппонента разумной экономической (например, энергетической) и внешней политики правительства выступают бизнес (ради сегодняшних прибылей) и пресса (ради сенсации, дешевой популярности, тиража). Иногда создается впечатление, что такой Запад тоталитарные стратеги могут взять голыми руками. На самом деле, это не так, но зачем создавать соблазн!

Что же должны сделать США и СССР, чтобы сохранить мир - правительство, люди, пресса. Совсем кратко - осознать факторы риска в их взаимосвязи, разъяснить людям (и тут большая роль ученых и ответственность прессы) и общими усилиями пытаться устранить эти факторы.

Правительство СССР должно осознать, что любые попытки изменения сложившегося в мире равновесия, какими бы соображениями они ни прикрывались, - недопустимы. Более того, где-то, где "схвачено лишнее", необходимо отступить. Необходим вывод советских войск из Афганистана, выборы под контролем сил ООН, международная экономическая помощь Афганистану, свободная эмиграция из него, в том числе в СССР, возвращение Афганистану реального статуса неприсоединившейся страны. Еще более опасными и трагичными по своим последствиям, разрушительными для всего существующего в мире равновесия явились бы акции против польского народа - рабочих, интеллигенции, крестьян - против их законных стремлений к экономической и социальной справедливости, к плюрализму и демократизации в рамках существующего в Польше строя. Я надеюсь, что, понимая последствия, партийная власть СССР воздержится от непоправимых действий. В этом вопросе, как и в вопросе об Афганистане, очень важна твердая и недвусмысленная позиция Запада, его правительств и общественности.

Правительство США, правительство СССР, все члены ООН должны предпринять широкую программу совместного мирного наступления на экономические и социальные трудности стран третьего мира, с учетом их специфики и национальных традиций, ради мира на земле, а не ради влияния, или прибылей, или дешевого сырья. Такой альтруизм редко встречается в мире, но сегодня он необходим.

Разрешение всех международных разногласий путем переговоров - необходимое условие мира. СССР и США неоднократно заявляли о своей приверженности этому принципу. Я считаю особенно важным, чтобы общественность имела полную информацию и знала точку зрения сторон в критических проблемах, от которых зависят судьбы мира. Быть может, издание специальных международных бюллетеней, в которых обе стороны изложили бы представляющуюся им важной информацию и свою оценку, с государственной гарантией их распространения в обеих странах.

Это предложение - одно из многих возможных - лишь пример исключительно серьезной общей проблемы. Важнейшее условие международного доверия и безопасности - открытость общества, соблюдение в нем гражданских и политических прав человека, свободы информации, свободы убеждений, свободы религии, свободы выбора страны проживания (т. е. эмиграции и свободного возвращения), свободы зарубежных поездок, свободы выбора места проживания внутри страны. Провозглашенные Всеобщей декларацией прав человека в 1948 году и вновь подтвержденные Хельсинкским Актом в их взаимосвязи с международной безопасностью в 1975 году эти права продолжают грубо нарушаться в СССР и в других странах, в частности в Восточной Европе. Необходима защита жертв политических репрессий (внутри страны и международная, использующая средства дипломатии и энергичного общественного давления, включая бойкоты). Необходима всемерная поддержка требований амнистии всех узников совести, всех тех, кто выступал за гласность и справедливость, не применяя насилия, отмены смертной казни и безусловного запрещения пыток, запрещения использования психиатрии в политических целях. Необходимо потребовать ряда законодательных и административных мер, включая отмену цензуры, облегчение эмиграции и поездок и т. п. Я обращаюсь о поддержке этих требований к своим коллегам-ученым, советским и западным, к общественным и государственным деятелям всех стран, к людям всего мира. Правительства и общественность всех стран должны настаивать на безусловном выполнении в полном объеме гуманитарных обязательств, принятых на себя СССР, в частности в Пакте о правах ООН и в Хельсинкском Акте. Это необходимое условие доверия к подписи СССР.

Наряду с этими политическими, экономическими и правовыми условиями сохранения мира решающее значение имеет прекращение гонки вооружений, разоружение. Я убежден, что необходимо вновь вернуться к Договору ОСВ-2, который, по моему мнению, является определенным шагом вперед и, главное, нужным этапом, облегчающим дальнейшие переговоры в этом жизненно важном направлении (возможно, он нуждается в каких-то доработках). Вместе с тем, несомненно, что глубокий прогресс в предотвращении ядерной угрозы возможен лишь в сочетании с поддержанием и - при необходимости - восстановлением равновесия сил между Западом и социалистическим лагерем в области обычных вооружений, при условии осознания общественностью на Западе серьезности тоталитарной угрозы, большой психологической отмобилизованности его на противостояние этой угрозе.

Необходимы, по моему мнению, новые договоры и дополняющая их система инспекции, о запрещении применения, производства и разработки всех видов химического, сжигающего и бактериологического оружия. Инцидент в Свердловске два года назад показал, если сведения о нем правильны, всю опасность современной ситуации, так же как опасности, связанные с закрытостью общества.

Необходимы также усилия по ограничению и сокращению обычных вооруженных сил. В особенности необходимо ограничение поставок оружия из промышленно развитых стран в те районы, где происходят или назревают вооруженные конфликты. К сожалению, такие поставки на протяжении последних десятилетий имели место в широких масштабах и создали опасность для мира. Может, это и есть то зерно, из которого вырастает третья мировая война. Вопрос этот очень сложен - он переплетается с необходимостью противостоять агрессии и экспансии, в особенности тоталитарной экспансии, с вопросами о необходимой помощи союзникам и друзьям. Такой вопрос может быть решен только на двухсторонней основе. Я верю, что при наличии комплексного политического подхода, доброй воли всех сторон решение может быть найдено.

Необходим решительный отказ - я опять обращаюсь и к США, и, в особенности, к СССР, так как возможности тоталитарного строя тут особенно велики - от всех форм подрывной деятельности - от использования инспирированной прессы, косвенного и прямого подкупа деятелей прессы, бизнеса и политики, и в особенности от такого преступного и разрушительного оружия (причем обоюдоострого в этой разрушительности), каким является использование и поддержка международного терроризма. История и истоки терроризма уходят в прошлое, мотивы его самые различные. Но никакие цели - ни национальные, ни социальные, ни месть за самые ужасные преступления прошлого - не могут оправдать жестоких убийств неповинных людей, в том числе детей, заложничества, пыток, шантажа. Терроризм - всегда жестокость и преступление и должен вызывать отвращение. А с точки зрения политических последствий это почти всегда "игра в чужие карты", и в конечном счете - чистое разрушение, чистый убыток для судеб людей всего мира, в том числе и для тех, чьи интересы якобы защищаются. Я всегда стоял на этой точке зрения, выступая против терроризма всех направлений, какими бы целями и мотивами ни руководствовались его участники. Сейчас этот вопрос стал предметом широкого и страстного (иногда пристрастного) обсуждения, приводится много неопровержимых фактов государственной поддержки терроризма, приводятся даже свидетельства об опаснейших политических решениях координации его в международном масштабе. Я надеюсь, что благоразумие восторжествует, и этот кошмар современного мира перестанет угрожать людям. Использование терроризма правительствами, прямая или косвенная, через посредников, его поддержка - недопустимы. И возможно, чтобы прекратились безответственные действия некоторых правительств и политических деятелей, нужны очень серьезные международные решения.

Заключение. Отвергая заложничество террористов, тем более нельзя делать заложником сохранения мира будущее человечества. Я согласен с этим утверждением доклада Комиссии ООН. Быть может, взаимное ядерное устрашение все еще удерживает мир от третьей мировой войны, но это извращенное и расточительное равновесие страха становится все более и более неустойчивым. Политические ошибки, новые технические достижения одной из сторон, распространение ядерного оружия грозят опрокинуть его в любой момент. Необходимо добиваться равновесия сил без этого фактора ядерного устрашения, ориентируясь лишь на обычные вооружения, чего бы то ни стоило в смысле экономики и в социальном плане, добиваться мобилизации общественного мнения в поддержку этих усилий. Прекращение экспансии, урегулирование конфликтов путем переговоров, создание атмосферы доверия и открытости, поддержание и восстановление равновесия обычных вооружений - лишь в этих условиях будет возможен прогресс в уменьшении обычных и ядерных вооружений, в уменьшении опасности возникновения войны. В этих условиях будет возможен такой исключительно важный шаг в отведении от человечества угрозы термоядерного уничтожения, каким явилось бы заключение Договора об отказе от первого применения ядерного оружия и в перспективе - полное запрещение ядерного оружия. Это то, к чему мы все должны стремиться.

Четверть века назад раскаты грома от взрывов над Тихим океаном и Казахстанской степью ознаменовали вступление человечества в парадоксальную эпоху взаимного термоядерного уничтожения. Сегодня необходимо равновесие разума.

Я кончил писать эту статью в день, когда пришло известие о покушении на президента США Рональда Рейгана. Это преступление еще раз подчеркнуло трагичность и неустойчивость положения в современном мире. Я желаю Президенту скорейшего выздоровления. Желаю мира и благополучия народу США и всем народам Земли.

31 марта 1981 г.

Горький

6

Участникам Пагуошской конференции

Я второй раз обращаюсь к Пагуошским конференциям (первый раз в 1975 г.). Ученые, международное сообщество ученых в целом могут сделать очень многое для сохранения мира во всем мире, для международного доверия и безопасности, для разоружения, для прогресса и защиты прав человека. Свои взгляды на эти проблемы я старался изложить неоднократно ("Нобелевская лекция", "Ответственность ученых", "Что должны сделать США и СССР, чтобы сохранить мир" и др. выступления). Здесь я хочу вновь сформулировать некоторые тезисы, которые представляются мне особенно существенными.

Обсуждение проблем мира и безопасности должно вестись с позиций максимальной объективности, беспристрастно, с одинаковыми мерками к обоим противостоящим лагерям, с учетом их специфики, разной степени открытости, разных уровней демократичности, разных политико-стратегических доктрин и практики. Многие общественные деятели Запада и общественные группы, выступающие по вопросам мира и разоружения, к сожалению в силу ряда причин (недостаточной осведомленности или наивности, политической моды, примата внутренних преходящих политических или экономических причин) занимают совсем другую позицию - одностороннюю и поэтому по существу бесплодную, и даже опасную. Это, возможно, относится в какой-то мере и к Пагуошскому движению. В работе Пагуошских конференций, так же как и во многих других международных встречах, проявилась также следующая негативная характерная особенность позиции представителей СССР. Во всех острых вопросах они обычно объективно выступают как дисциплинированные чиновники единой гигантской бюрократической машины. Это в большой степени уменьшает значимость таких контактов для решения трудных вопросов, в особенности если это обстоятельство недостаточно учитывается.

Десять-тринадцать лет назад, когда сформировалась так называемая "разрядка", в мире образовалось примерное стратегическое равновесие (хотя в области "обычных" вооружений Запад и уступал СССР и его союзникам). Можно было надеяться, что создались благоприятные условия для разоружения, международной торговли, мирного урегулирования конфликтов и совместных усилий в решении общемировых проблем преодоления отставания слаборазвитых стран, охраны среды обитания и прогресса в целом, преодоления опасной закрытости социалистических стран и нарушений прав человека. К сожалению, оправдались опасения тех, кто указывал, что СССР может попытаться использовать разрядку для изменения равновесия в свою пользу.

Произошло очень существенное усиление армии, флота, ракетного арсенала и авиации СССР, в то время как страны Запада (в особенности Европа) явно ослабили свои усилия в истекшее десятилетие. Ракеты СС-20 изменили стратегическое равновесие в Европе, хотя участники пацифистских демонстраций как бы этого не замечают. За Парижскими соглашениями последовал бросок Северного Вьетнама на Юг, затем геноцид пол-потовцев в Кампучии. Несмотря на очень важные Кэмп-дэвидские соглашения, положение на Ближнем Востоке продолжает оставаться исключительно сложным и трагическим для обеих сторон. Продолжается расширение зоны влияния СССР во всем мире в Африке, в Латинской Америке, Азии. Вершиной всего явилась интервенция в Афганистане, приведшая к тупику жестокой войны. Попытка плюралистического развития в Польше сменилась военным положением.

Советское общество остается столь же закрытым. Важнейшие решения принимаются антидемократическим путем. Свобода информационного обмена, свобода убеждений, свобода выбора страны проживания ущемляются. Условия для эффективного контроля выполнения заключенных СССР международных соглашений практически отсутствуют. Преследования инакомыслящих приобрели более широкий характер.

Все вышесказанное не значит, конечно, что сам принцип мирного, компромиссного разрешения конфликтов порочен - этот принцип остается единственной альтернативой всеобщей гибели. Проблемы мира, международной безопасности, разоружения должны иметь абсолютный приоритет в ряду других, в том числе и чрезвычайно важных. Переговоры о разоружении должны вестись постоянно и упорно, несмотря на всю их трудность. Но несомненно, что эти принципы должны быть дополнены рядом других элементов. Я считаю, что в особенности необходима широкая информация общественности об истинном положении в мире, в том числе и о том, что написано выше, и практическая политика, соответствующая этим реальностям.

Необходимо восстановление стратегического равновесия в области обычных вооружений. Обе стороны должны иметь уверенность в своей безопасности без опоры на атомно-термоядерное оружие и другие виды оружия массового уничтожения, угрожающие существованию человечества и цивилизации. Сейчас при исключении из баланса этих видов оружия силы Запада, по широко распространенному мнению, оказались бы не в состоянии противостоять силам СССР и его лагеря. Поэтому равновесие в области обычных вооружений необходимое условие возможности общего отказа от атомно-термоядерного вооружения и других средств массового уничтожения. Такой отказ является настоятельной исторической необходимостью, однако продвижение в этом направлении должно быть осторожным и постепенным.

Необходимы шаги, останавливающие процесс расширения просоветской сферы, т. к. в противном случае все мировое равновесие грозит быть опрокинутым. Необходимы шаги, с обязательным участием СССР, по преодолению отставания слаборазвитых стран. Мир, представляющий в нашу эпоху единое целое, не может продолжать существовать при современной столь большой неравномерности развития. До сих пор СССР и социалистические страны уклонялись от участия в общих усилиях экономической помощи слаборазвитым странам, предпочитая извлекать политические выгоды из своей военной и, отчасти, экономической помощи странам исключительно своей сферы.

Необходимы международные усилия, усилия всех честных людей для преодоления закрытости СССР и других социалистических стран, для защиты прав человека. Это соответствует духу Хельсинкского Акта, других международных соглашений СССР. Советская пропаганда всегда заявляет, что международная защита прав человека в СССР и социалистических странах является вмешательством во внутренние дела этих стран - но это лицемерие.

Разрядка, при которой один из участников скрывает свое лицо под маской, опасна. Я говорил об этом еще в 1973 году.

Я обращаюсь к участникам Пагуошской конференции с просьбой обсудить это письмо и высказанные в нем мысли, я обращаюсь одновременно ко всему сообществу ученых, ко всем людям доброй воли.

Я пользуюсь также случаем обратиться к участникам этой важной международной встречи с просьбой выступить в защиту узников совести. Среди них орнитолог Март Никлус, филологи Василь Стус и Викторас Пяткус, юристы Иван Кандыба и Левко Лукьяненко, учитель Олекса Тихий, писатель Анатолий Марченко, Балис Гаяускас, осужденные на десять лет заключения и пять лет ссылки; кибернетик Анатолий Щаранский, осужденный на 13 лет заключения; член-корреспондент АН Армении Юрий Орлов, священник Глеб Якунин, психиатр Анатолий Корягин, фармацевт Виктор Некипелов; семья Ковалевых, супруги Руденко и Матусевич, братья Подрабинеки; только что повторно осужденный музыковед Мераб Костава и многие другие. Защита ваших коллег и всех, осужденных за убеждения и ненасильственные действия, имеет самое прямое отношение к свободе информационного обмена, к международному доверию и международному сотрудничеству.

Андрей Сахаров, лауреат Нобелевской премии Мира| 7 мая 1982 Горький

7

Участникам встречи в Сорбонне

Я не могу лично присутствовать на вашей встрече, посвященной волнующим вас и меня вопросам, но я хочу хотя бы на расстоянии поделиться некоторыми мыслями. Важность обсуждаемых вопросов заставляет меня не бояться повторений и самоповторений.

Мы живем в мире, отравленном недугом недоверия. Сознательное жестокое уничтожение гражданского самолета с 269-ю людьми на борту только потому, что он, возможно, выполнял разведывательное задание, - не первая и, можно опасаться, не последняя дань этому недугу. Одновременно это как бы уменьшенная модель того, что грозит всем нам в будущем, если не произойдет существенных улучшений современного положения.

Тема встречи - ответственность ученых. Мне кажется, что ученые, в силу интернационализации науки и относительной независимости, должны быть способны стать на общечеловеческую, общемировую позицию, выше эгоистических интересов своего государства, своей нации, выше предрассудков своей общественной системы и ее идеологии, социализма или капитализма - все равно.

Никто не может сегодня верить в благоразумие потенциального противника - ни Запад, ни социалистический лагерь. Десятилетиями Запад придерживался стратегии ядерного устрашения. Но не только аморально, но и нереалистично слишком долго полагаться на оружие, которое нельзя применить, так как практически неизбежная эскалация ограниченной ядерной войны превратит ее во всеобщую, что означает коллективное общемировое самоубийство. К тому же преимущество Запада в ядерных вооружениях сегодня уже в прошлом. В Европе ядерное равновесие нарушено советскими ракетами СС-20, а в глобальном масштабе - сотнями мощных советских шахтных ракет, этим - объективно оружием первого удара.

Выводы, которые я делаю, - необходимо восстановление равновесия обычных вооружений. Это реальный путь к отказу от ядерного оружия, угрожающего самому существованию человечества. В переходном периоде, пока равновесие обычных вооружений не достигнуто и ядерное оружие существует, необходимо ядерное довооружение Запада, а, возможно, в каких-то областях - и СССР. Цель довооружения двоякая. Обеспечить устойчивость ядерного равновесия и, особенно важно, способствовать реальному успеху на переговорах по разоружению. Я призываю вести переговоры настойчиво, с твердостью и одновременно с готовностью к самым широким и смелым ответным шагам, если другая сторона, Восток или Запад, проявит готовность к реальному компромиссу. Важный пример - твердость Запада в вопросе установки "Першингов" и крылатых ракет привела к существенному изменению советской позиции, к готовности уничтожить значительную часть СС-20. Я надеюсь, что в ближайшие месяцы будет найдено приемлемое для обеих сторон решение проблемы "евроракет".

Прочный мир возможен лишь на основе доверия, открытости общества, прекращения экспансии, прекращения поддержки дестабилизирующих сил, сближения мировых систем социализма и капитализма, плюрализации тоталитарного строя. Огромный ущерб мировому равновесию и доверию наносят советское вторжение в Афганистан, советская поддержка дестабилизирующих сил на Ближнем Востоке и в других регионах мира. Обсуждая проблемы мира, нельзя обойти все это молчанием.

Необычайно важно стремиться к выравниванию уровней экономического и технического развития во всем мире. Только совместные, чуждые групповым, блоковым интересам усилия могут способствовать решению этой проблемы. Сейчас СССР и социалистические страны не принимают должного участия в общих усилиях, усилия стран Запада тоже явно недостаточны.

Необходимым фактором международного доверия является соблюдение гражданских и политических прав человека - свободы убеждений, свободы передвижения, свободы религии, свободы ассоциаций, свободы обмена информацией (достаточно напомнить о радиоглушении). Я призываю это авторитетное собрание высказаться в защиту узников совести в СССР, Польше, Чехословакии и других социалистических странах. Эмнести Интернейшнл и другие международные организации, защищающие права человека, выступают с призывом о всемирной амнистии узников совести. Я обращаюсь к вам, ко всем ученым, ко всем людям доброй воли поддержать этот призыв. Освобождение узников совести во всем мире в огромной мере будет способствовать укреплению международного доверия, укреплению мира.

Глобальными проблемами, от которых зависит будущее человечества, являются также защита среды обитания, гармоничное научное и нравственное общечеловеческое становление личности тех, кто приходит нам на смену на нашей, как мы теперь понимаем, ничтожно малой в космическом масштабе планете.

Ученые могут внести очень много во все те проблемы, которым посвящено это письмо. Не разделять мир людей на "мы" и "они", осознать нашу общность перед лицом грозного вызова истории - это то главное, к чему я хотел бы призвать всех, кто прочтет или услышит меня.

Андрей Сахаров

24 сентября 1983 года

Горький

8

Рабочая запись заседания политбюро ЦК КПСС 29 августа 1985 года

Председательствовал тов. Горбачев М. С.

Присутствовали т.т. Алиев Г. А., Воротников В. И., Рыжков Н. И., Чебриков В. М., Шеварднадзе Э. А., Демичев П. Н., Долгих В. И., Кузнецов В. В., Соколов С. Л., Ельцин Б. Н., Зайков Л. Н., Зимянин М. В., Капитонов И. В., Никонов В. П.

Горбачев. Теперь несколько слов на другую тему. В конце июля с. г. ко мне с письмом обратился небезызвестный Сахаров. Он просит дать разрешение на поездку за границу его жены Боннер [так в записи]для лечения и встречи с родственниками.

Чебриков. Это старая история. Она тянется вот уже 20 лет. В течение этого времени возникали разные ситуации.

Применялись соответствующие меры как в отношении самого Сахарова, так и Боннер. Но за все эти годы не было допущено таких действий, которые нарушали бы законность. Это очень важный момент, который следует подчеркнуть.

Сейчас Сахарову 65 лет, Боннер - 63 года. Здоровьем Сахаров не блещет. Сейчас он проходит онкологическое обследование, так как стал худеть.

Что касается Сахарова, то он как политическая фигура фактически потерял свое лицо и ничего нового в последнее время не говорит. Возможно, следовало бы отпустить Боннер на 3 месяца за границу. По существующему у нас закону можно на определенный срок прервать пребывание в ссылке (а Боннер, как известно, находится в ссылке). Конечно, попав на Запад, она может сделать там заявление, получить какую-нибудь премию и т. д. Не исключено также, что из Италии, куда она собирается поехать на лечение, она может поехать и в США. Разрешение Боннер на поездку за границу выглядело бы гуманным шагом.

Возможны два варианта дальнейшего ее поведения. Первый - она возвращается в Горький. Второй - она остается за границей и начинает ставить вопрос о воссоединении семьи, то есть о том, чтобы Сахарову было дано разрешение на выезд. В этом случае могут последовать обращения государственных деятелей западных стран, да и некоторых представителей коммунистических партий. Но мы Сахарова не можем выпустить за границу. Минсредмаш против этого возражает, поскольку Сахаров в деталях знает весь путь развития наших атомных вооружений.

По мнению специалистов, если Сахарову дать лабораторию, то он может продолжить работу в области военных исследований. Поведение Сахарова складывается под влиянием Боннер.

Горбачев. Вот что такое сионизм.

Чебриков. Боннер влияет на него на все 100 процентов. Мы рассчитываем на то, что без нее его поведение может измениться. У него две дочери и один сын от первого брака. Они ведут себя хорошо и могут оказать определенное влияние на отца.

Горбачев. Нельзя ли сделать так, чтобы Сахаров в своем письме заявил, что он понимает, что не может выехать за границу? Нельзя ли у него взять такое заявление?

Чебриков. Представляется, что решать этот вопрос нужно сейчас. Если мы примем решение накануне или после Ваших встреч с Миттераном и Рейганом, то это будет истолковано как уступка с нашей стороны, что нежелательно.

Горбачев. Да, решение нужно принимать.

Зимянин. Можно не сомневаться, что на Западе Боннер будет использована против нас. Но отпор ее попыткам сослаться на воссоединение с семьей может быть дан силами наших ученых, которые могли бы выступить с соответствующими заявлениями. Тов. Славский прав - выпускать Сахарова за границу мы не можем. А от Боннер никакой порядочности ожидать нельзя. Это - зверюга в юбке, ставленница империализма.

Горбачев. Где мы получим большие издержки - разрешив выезд Боннер за границу или не допустив этого?

Шеварнадзе. Конечно, есть серьезные сомнения по поводу разрешения Боннер на выезд за границу. Но все же мы получим от этого политический выигрыш. Решение нужно принимать сейчас.

Долгих. Нельзя ли на Сахарова повлиять?

Рыжков. Я за то, чтобы отпустить Боннер за границу. Это - гуманный шаг. Если она там останется, то, конечно, будет шум. Но и у нас появится возможность влияния на Сахарова. Ведь сейчас он даже убегает в больницу для того, чтобы почувствовать себя свободнее.

Соколов (министр обороны СССР). Мне кажется, что эту акцию нужно сделать, хуже для нас не будет.

Кузнецов. Случай сложный. Если мы не разрешим поехать Боннер на лечение, то это может быть использовано в пропаганде против нас.

Алиев. Однозначный ответ на рассматриваемый вопрос дать трудно. Сейчас Боннер находится под контролем. Злобы у нее за последние годы прибавилось. Всю ее она выльет, очутившись на Западе. Буржуазная пропаганда будет иметь конкретное лицо для проведения разного рода пресс-конференций и других антисоветских акций. Положение осложнится, если Сахаров поставит вопрос о выезде к жене. Так что элемент риска тут есть. Но давайте рисковать.

Демичев. Прежде всего я думаю о встречах т. Горбачева М. С. с Миттераном и Рейганом. Если отпустить Боннер за границу до этого, то на Западе будет поднята шумная антисоветская кампания. Так что сделать это, наверное, лучше будет после визитов.

Капитонов. Если выпустим Боннер, то история затянется надолго. У нее появится ссылка на воссоединение с семьей.

Горбачев. Может быть, поступим так: подтвердим факт получения письма, скажем, что на него было обращено внимание и даны соответствующие поручения. Надо дать понять, что мы, мол, можем пойти навстречу просьбе о выезде Боннер, но все будет зависеть от того, как будет вести себя сам Сахаров, а также от того, что будет делать за рубежом Боннер. Пока целесообразно ограничиться этим.

9

Генеральному секретарю ЦК КПСС М. С. Горбачеву

Глубокоуважаемый Михаил Сергеевич!

Почти семь лет назад я был насильственно депортирован в г. Горький. Эта депортация была произведена без решения суда, т. е. является беззаконной. Никаких нарушений закона и государственной тайны я никогда не допускал. Я нахожусь в условиях беспрецедентной изоляции под непрерывным гласным надзором. Моя переписка просматривается и часто задерживается, а иногда фальсифицируется. С 1984 г. в такой же противоправной изоляции находится моя жена, осужденная к ссылке, режимом которой подобная степень изоляции не предусматривается. Приговор и клеветническая пресса переносят на нее ответственность за мои действия.

Я лишен возможности нормальных контактов с учеными, посещения научных семинаров, что в наше время является необходимым условием плодотворной научной работы. Редкие визиты моих коллег из Физического института АН СССР не исправляют этого нетерпимого положения, по существу это фикция научного общения.

За время пребывания в Горьком мое здоровье ухудшилось. Моя жена - инвалид Великой Отечественной войны второй группы, с 1983 года перенесла многократные инфаркты. В США ей была сделана тяжелейшая операция на открытом сердце с установкой шести шунтов, и операция ангиопластики на бедре. Она сейчас фактически является глубоким инвалидом, нуждающимся для сохранения жизни в непрерывном медицинском контроле, в уходе и климатолечении. В этом же нуждаюсь и я. Всего этого мы лишены в условиях моей депортации и ее ссылки.

Я повторяю свое обязательство не выступать по общественным вопросам, кроме исключительных случаев, когда я, по выражению Л. Толстого, "не могу молчать".

Позволю себе напомнить о некоторых своих заслугах в прошлом.

Я был одним из тех, кто сыграл решающую роль в разработке советского термоядерного оружия (1948-1968 гг.). По моей инициативе в 1963 году Советское правительство предложило заключить договор о запрещении ядерных испытаний в трех средах, получивший название "Московский договор". Вы неоднократно отмечали его значение. Прекращение испытаний в атмосфере спасло жизнь сотен тысяч людей.

В силу своей судьбы я много думал о проблемах войны и мира. В своей общественной деятельности я отстаивал принцип открытости общества и соблюдение права на свободу убеждений, информации и передвижения - как важнейшей основы международной безопасности и доверия, социальной справедливости и прогресса. В феврале 1986 г. я обратился к Вам с призывом об освобождении узников совести - людей, репрессированных за убеждения и связанные с убеждениями ненасильственные действия.

Вместе с покойным академиком И. Е. Таммом я был инициатором и пионером работ по управляемой термоядерной реакции (системы типа "Токамак", лазерное обжатие, мю-мезонный катализ). Предложенное мною использование термоядерных нейтронов для производства ядерного горючего позволит исключить самое опасное и сложное звено в атомной энергетике будущего - бридеры на быстрых нейтронах, и упростить, т.е. сделать более безопасными, энергетические атомные реакторы.

Я хотел бы при прекращении моей изоляции принять участие в обсуждении этих проектов, в частности в осуществлении программ международного сотрудничества с целью создания мирной термоядерной энергетики.

Я надеюсь, что Вы сочтете возможным прекратить мою депортацию и ссылку жены.

С уважением

Сахаров Андрей Дмитриевич, академик 22 октября 1986 603137, Горький Гагарина 214, кв. 3

10

Рабочая запись заседания политбюро ЦК КПСС 1 декабря 1986 г.

Горбачев. Теперь о Сахарове и Боннэр. У меня есть такой документ (зачитывает). Видно, голова у него соображает и вроде бы в интересах страны. Этот момент меня больше всего заинтересовал. Давайте попробуем. (Зачитывает дальше.)

Он хочет вернуться в Москву. Надо воспользоваться этим и поговорить с ним. Обеспечить квартирой здесь.

Лигачев. Может быть, для начала пусть к нему поедет Марчук?

Горбачев. Да, надо послать т. Марчука к нему и сказать, что академики поговорили с советским руководством и оно поручило переговорить с ним, чтобы он включился в нормальную жизнь. Сказать, что все старое надо закрыть, страна включилась в огромную созидательную работу. Спросите, как он смотрит на то, чтобы свои знания, энергию отдать служению Родине, народу.

Громыко. Это хорошо, принципиально.

Горбачев. Если есть движение души, надо использовать. Как, Виктор Михайлович, не возникает осложнений?

Чебриков. Будем работать. Насчет квартиры. По улице Чкалова у него имеется хорошая двухкомнатная квартира. Они жили там вдвоем. Она полностью оборудована. Вторая квартира есть, где он жил с первой супругой. Это четырехкомнатная квартира. Там первое время жили дети, потом они съехали. Но Боннэр там не хочет жить.

Горбачев. Ну, это их дело.

Чебриков. В Жуковке есть дача, где живут академики - Александров, Зельдович и другие атомщики. Там есть дача, которая построена государством. Она также свободная. Так что квартирный вопрос решен.

Горбачев. Так и сказать ему: квартира за Вами сохранена, дача тоже. Если у Вас есть какие-то другие вопросы, - пожалуйста. Но давайте включайтесь в работу. Вся страна сейчас энергично работает, и Вы тоже должны включиться.

Чебриков. Но он сказал в одном из писем: я обязуюсь вести себя лучше, но не смогу молчать тогда, когда нельзя будет молчать.

Горбачев. Пусть и говорит. Если же будет выступать против народа, то и расхлебывает пусть сам. Как, товарищи, не возникает ни у кого никаких вопросов в связи с этим?

Члены политбюро. Это даст нам выигрыш.

Горбачев. Тогда поручим т.т. Лигачеву и Чебрикову пригласить академика Марчука и сказать, чтобы он действовал.

Чебриков. Но надо и указ Президиума Верховного Совета СССР по этому вопросу принять.

Горбачев. Да. Может быть, мы сейчас импровизируем, но Вы вместе с т. Лигачевым проработайте этот вопрос, а потом пригласите т. Марчука и скажите ему все, что нужно сделать. Если бы мы раньше поговорили с Сахаровым, то может быть, и не было бы такой ситуации. В общем, надо его приглашать.

Члены политбюро. Правильно.

Горбачев. Пусть едут корреспонденты, пусть разговаривают.

Чебриков. У нас есть некоторый опыт работы с ними.

Громыко. Только не допускать такую тематику, которая не желательна.

Чебриков. Должен сказать, что у нас не было повода, чтобы привлечь Сахарова за разглашение тайны. Он это понимает.

Горбачев. Виктор Михайлович, надо сказать т. Марчуку, что все нужно сделать так, чтобы это не было неожиданностью для общественности. Может быть, следует собрать Президиум Академии наук и сказать об этом. Пусть т. Марчук расскажет, что был в ЦК и беседовал по этому вопросу. А то получается, что ученые в свое время высказались за его выезд из Москвы, а теперь их даже не поставят в известность о другом подходе к этому вопросу.

Громыко. Я думаю, что ученые поступят правильно.

Горбачев. Тогда на этом закончим?

Члены политбюро. Да.

Постановление принимается.

11

Указы Президиума Верховного Совета СССР О выселении Сахарова А. Д. в административном порядке из города Москвы

Учитывая представление Генерального прокурора СССР и Комитета Государственной безопасности СССР о совершении Сахаровым действий, подпадающих под признаки преступлений, предусмотренных пунктом "а" статьи 64 и частью 1 статьи 70 Уголовного кодекса РСФСР, и о возможности возбуждения в отношении Сахарова уголовного дела, Президиум Верховного Совета СССР постановляет:

1. В целях предупреждения враждебной деятельности Сахарова, его преступных контактов с гражданами капиталистических государств и возможного в этой связи нанесения ущерба интересам Советского государства признать необходимым ограничиться в настоящее время выселением САХАРОВА Андрея Дмитриевича в административном порядке из города Москвы в один из районов страны, закрытый для посещения иностранцами.

2. Установить Сахарову А. Д. режим проживания, исключающий его связи с иностранцами и антиобщественными элементами, а также выезды в другие районы страны без особого на то разрешения соответствующего органа Министерства внутренних дел СССР. Контроль за соблюдением Сахаровым А. Д. установленного режима проживания возложить на Комитет государственной безопасности СССР и Министерство внутренних дел СССР.

Председатель Президиума Верховного Совета СССР Л. Брежнев Секретарь Президиума Верховного Совета СССР М. Георгадзе Москва, Кремль. 8 января 1980 г. ? 1389-Х

* * *

О прекращении действия Указа Президиума Верховного Совета СССР от 8 января 1980 года о выселении Сахарова А. Д.

Президиум Верховного Совета СССР постановляет:

Прекратить действие Указа Президиума Верховного Совета СССР от 8 января 1980 года "О выселении Сахарова А. Д. в административном порядке из города Москвы" и меры, примененной к нему в целях предупреждения его враждебной деятельности и преступных контактов с гражданами капиталистических государств, возможного в этой связи нанесения ущерба интересам Советского государства.

Председатель Президиума Верховного Совета СССР А. Громыко Секретарь Президиума Верховного Совета СССР Т. Ментешашвили Москва, Кремль. 17 декабря 1986 г. ? 6168-ХI

* * *

О помиловании Боннэр Е. Г.

Президиум Верховного Совета СССР постановляет:

Помиловать Боннэр Елену Георгиевну, 1922 года рождения, освободив ее от дальнейшего отбывания наказания, назначенного судом за совершение преступления, предусмотренного статьей 1901 Уголовного кодекса РСФСР.

Председатель Президиума Верховного Совета СССР А. Громыко Секретарь Президиума Верховного Совета СССР Т. Ментешашвили Москва, Кремль. 17 декабря 1986 г. ? 6169-ХI

12

Открытое письмо о крымских татарах и Нагорном Карабахе Генеральному секретарю ЦК КПСС М. С. Горбачеву

Глубокоуважаемый Михаил Сергеевич!

Я решился обратиться к Вам по двум наиболее острым в настоящее время национальным вопросам - о возвращении крымских татар в Крым, и о воссоединении Нагорного Карабаха с Арменией. В каждом из этих случаев речь идет об исправлении несправедливости, имевшей место по отношению к одному из народов нашей страны.

О возвращении крымских татар в Крым. В мае 1944 года, вскоре после освобождения Крыма, сотни тысяч крымских татар, в основном дети, женщины и старики, так как мужчины находились на фронте, были по приказу Сталина насильно вывезены из Крыма. "Переселение народов" - одно из преступлений Сталина, осужденное еще в 50-х годах. Почти все переселенные народы вернулись, за двумя или тремя исключениями. Среди них - крымские татары, до сих пор безуспешно добивающиеся права жить на родине. Распространение на весь народ ответственности за действия некоторых его представителей во время войны неправомерно, тем более недопустимо искажение исторических фактов и использование их для разжигания национальной вражды. Неправомерны также ссылки на изменившуюся демографическую ситуацию в Крыму - заселение Крыма переселенцами из других районов страны, в том числе по вербовке, не должно сказаться на восстановлении справедливости. При Президиуме Верховного Совета СССР создана специальная Комиссия, но она не нашла пока путей решения проблемы. На местах продолжаются дискриминационные действия в отношении крымских татар, желающих вернуться на родину - отказы по национальному признаку в прописке и приобретении домов, провокационная агитация на собраниях и в прессе. Обстановка обостряется. Активистов национального движения в официальных сообщениях и заявлениях называют экстремистами, между тем все движение всегда проходило в строго законных формах с полным исключением насилия. И это несмотря на то, что дома татар в Крыму сносились бульдозерами, сжигались, хозяйства сравнивались с землей, людей доводили до самосожжения. Подвергшиеся в прошлом репрессиям активисты не реабилитированы (так же, как другие узники совести). Двое - Кадыров и Аблаев - до сих пор в заключении. Я считаю, что нужно привлечь активистов национального движения к работе Комиссии. Целесообразно проведение референдума среди крымских татар для определения путей решения проблемы и выявления всех желающих вернуться в Крым. Справедливость должна быть восстановлена! По моему мнению, необходимо правительственное решение об организованном возвращении крымских татар в Крым, с предоставлением им права на прописку, льготных условий покупки домов, специальных ссуд, устройства на работу. Другие просьбы крымских татар должны быть рассмотрены в спокойной обстановке и в духе компромисса, в соответствии с принципиальными требованиями Конституции СССР, с учетом интересов всех групп населения Крыма и страны в целом.

О воссоединении Нагорного Карабаха с Арменией. Автономная Национальная область Нагорный Карабах была присоединена к Азербайджанской ССР в 1923 году. В настоящее время примерно 75% населения области составляют армяне, остальные 25% - курды, русские и азербайджанцы. В 1923 году доля армян была еще выше - до 90%. Исторически вся область Нагорный Карабах (Арцех) являлась частью Восточной Армении. Можно предполагать, что присоединение Нагорного Карабаха к Азербайджану было произведено по инициативе Сталина в результате внутренних и внешнеполитических комбинаций того времени. Присоединение было произведено вопреки воле населения Карабаха и вопреки предыдущим заявлениям Сталина и руководства Азербайджана. На протяжении последующих десятилетий оно явилось постоянным источником межнациональных трений. Вплоть до самого последнего времени имели место многочисленные факты национальной дискриминации, диктата, ущемления армянской культуры.

В обстановке перестройки у армянского населения Карабаха возникла надежда на конституционное решение вопроса. 20-го февраля на сессии Областного Совета депутатов трудящихся было принято решение о ходатайстве перед Верховными Советами Азербайджана, Армении и СССР о передаче области в состав Армянской ССР. Ранее аналогичные решения были приняты на сессиях четырех из пяти районных Советов депутатов трудящихся. Решения районных и областного Советов были поддержаны многотысячными мирными демонстрациями в области и в Армении. Несомненно, во всем этом появились новые демократические возможности, связанные с перестройкой. Однако дальнейшее развитие событий не было благоприятным. Вместо нормального конституционного рассмотрения ходатайства органа Советской власти начались маневры и уговоры, обращенные преимущественно к армянам; одновременно появились сообщения в прессе и телевидении, в которых события излагались неполно и односторонне, а законные просьбы армянского населения объявлялись экстремистскими и заранее как бы предопределялся негативный ответ. К сожалению, приходится констатировать, что уже не в первый раз в обострившейся ситуации гласность оказывается подавленной - как раз тогда, когда она особенно нужна. Все это, естественно, не могло не вызвать соответствующей реакции. Как известно, в Ереване, Нагорном Карабахе и других местах произошли забастовки и новые демонстрации, которые однако носили законный и мирный характер. Но в Азербайджане в последние дни февраля произошли события совсем другого рода - трагические и кровавые, вольно или невольно напоминающие 1915 год. Я думаю, что события в Азербайджане, так же как волнения 1986 года в Алма-Ате, спровоцированы и, быть может, организованы силами местной антиперестроечной мафии, как ее арьергардные бои. Так или иначе, перестройке вновь брошен вызов! Я надеюсь, что руководство страны, Политбюро ЦК КПСС и Верховный Совет СССР найдут способ действий, соответствующий ситуации - решительный, демократический и конституционный.

Поднятые в этом письме проблемы крымских татар и Нагорного Карабаха стали пробным камнем перестройки - ее способности преодолеть сопротивление и груз прошлого. Нельзя вновь на десятиления откладывать справедливое и неизбежное решение этих вопросов и оставлять в стране постоянные зоны напряжения.

С глубоким и искренним уважением

Андрей Сахаров,

академик

21 марта 1988 г.

P.S. Это письмо передано Генеральному Секретарю ЦК КПСС М.С. Горбачеву 21 марта 1988 г. Я считаю важным сделать к нему следующее дополнение: я призываю к решениям, основанным на спокойном и, по возможности, беспристрастном учете интересов каждого из народов нашей страны.

Мне представляется необходимым, в соответствии с Конституцией СССР, рассмотреть ходатайство Областного Совета депутатов трудящихся Нагорного Карабаха в Верховном Совете Азербайджана и Верховном Совете Армении. В случае разногласия арбитражное решение должен вынести Верховный Совет СССР.

Я призываю Верховные Советы Азербайджана, Армении и СССР учесть ясно выраженную волю большинства населения автономной области и Областного Совета как главное основание для принятия конституционного решения.

В эти тяжелые дни я обращаюсь с просьбой и призывом к народам Азербайджана и Армении полностью исключить насилие.

Было бы величайшей трагедией, если бы ответом на уже совершенные чудовищные преступления стали новые преступления.

Андрей Сахаров, академик 23 марта 1988 г.

P.P.S. 24 марта опубликовано Постановление Президиума Верховного Совета СССР о положении в Нагорном Карабахе. Однако в этом Постановлении не высказано отношение к решению Областного Совета. Я надеюсь, что это еще не последнее слово Верховного Совета и его Президиума.

* * *

За спокойствие и мудрость

21 марта 1988 года я направил письмо Генеральному секретарю ЦК КПСС М. С. Горбачеву, в котором изложил свою точку зрения по двум острым национальным проблемам: о возвращении крымских татар в Крым и о воссоединении Нагорного Карабаха с Арменией. Я призывал и призываю к решениям, основанным на спокойном и, по возможности, беспристрастном учете интересов каждого из народов нашей страны.

24 марта опубликовано Постановление Президиума Верховного Совета СССР о положении в Нагорном Карабахе. Однако в этом Постановлении не высказано отношение к решению областного Совета народных депутатов Нагорного Карабаха. Я надеюсь, что это еще не последнее слово Верховного Совета и его Президиума.

Мне представляется необходимым в соответствии с Конституцией СССР рассмотреть ходатайство областного Совета народных депутатов Нагорного Карабаха в Верховном Совете Азербайджана и Верховном Совете Армении. В случае разногласия арбитражное решение должен вынести Верховный Совет СССР.

В эти тяжелые дни я обращаюсь с просьбой и призывом к народам Азербайджана и Армении полностью исключить насилие.

Было бы величайшей трагедией, если бы ответом на уже совершенные чудовищные преступления стали новые преступления.

Андрей Сахаров,

академик

13

Последние полгода

I съезд народных депутатов СССР закончился 9 июня 1989 г. 10 июня Андрей Дмитриевич поговорил с А.И.Лукьяновым. "Через несколько дней после разговора с Лукьяновым Люся и я вылетели в Европу и затем в США" (стр. 445 второго тома) - на этой "информации" заканчивается, по существу, "Горький, Москва...".

4-я зарубежная поездка Андрея Дмитриевича началась 15 июня.

Меньше чем за месяц - Голландия (присуждение звания иностранного члена и почетной медали Голландской Академии наук и почетной докторской степени в Гронингенском университете), Великобритания (прямо из аэропорта телеграмма главам государств - членов Совета Безопасности ООН с требованием прекратить казни в Китае, присуждение почетной докторской степени в Сассекском и Оксфордском университетах), Норвегия (вручение диплома Академии науки и литературы, членом которой Андрей Дмитриевич был избран 13 марта 1986 г., присуждение почетной докторской степени в университете Осло), Швейцария (участие в работе физического семинара в Женеве, осмотр ускорителя) и Италия (избрание в Венецианскую академию).

С 7 июля по 21 августа - США.

26 июля Андрей Дмитриевич выступил на 39-й Пагуошской конференции (Кембридж) с призывом осудить репрессии в Китае (в ответ китайская делегация покинула конференцию).

(В июле Андрея Дмитриевича заочно избрали одним из сопредседателей Межрегиональной группы депутатов - МГД.)

12 августа Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна выступили на Международном конгрессе по правам человека, перестройке и гласности (Сан-Франциско).

Затем Андрей Дмитриевич участвовал в работе физического семинара и во встрече "Ученые за разоружение" (Стенфорд).

В США он закончил "Горький, Москва..." и начал писать Конституцию.

Перед возвращением в Москву - неделя во Франции. Там Андрей Дмитриевич закончил - вчерне - Конституцию (см. дополнение 16).

28 августа - возвращение в Москву.

12 сентября по докладу Андрея Дмитриевича Президиум АН СССР утвердил структуру и состав Научного совета по комплексной проблеме "Космология и микрофизика"; председателем Совета был назначен он.

В середине сентября (15 - 17) Андрей Дмитриевич посетил Свердловск (участие в Сибирско-Уральском совещании депутатов, встреча с коллективом Уралмаша приложение 29) и Челябинск (встреча с "Мемориалом", участие в церемонии перезахоронения жертв массовых репрессий).

В конце сентября (24 - 30) - поездка во Францию. 27 сентября в университете Клода Бернара (Лион) состоялась церемония присуждения Андрею Дмитриевичу звания доктора "honoris causa". В тот же день на ежегодном конгрессе Французского физического общества он прочитал лекцию "Наука и свобода" (дополнение 14).

В сентябре - декабре Андрей Дмитриевич участвует в работе МГД и общественного объединения "Московская трибуна".

В октябре - ноябре Андрей Дмитриевич как народный депутат СССР активно участвовал в работе 2-й сессии Верховного Совета (выступал 2, 9, 10, 16, 17, 18, 23, 24 октября и 13, 14, 15, 23, 28 ноября), хотя и не был его членом.

19 октября Андрей Дмитриевич обратился в ООН с письмом о положении курдов.

С 25 октября по 8 ноября - поездка в Японию на Форум нобелевских лауреатов. Присуждение почетной степени доктора в университете Кэйо-Гидзюку.

17 ноября - встреча в МГУ со студентами во время Всесоюзного студенческого форума (эта встреча официальной программой не предусматривалась и состоялась по просьбе студентов).

27 ноября - первое заседание Конституционной комиссии; Андрей Дмитриевич передал свой проект (приложение 31) председателю Комиссии М.С.Горбачеву (его проект был единственным).

29 ноября - первое заседание Научного совета по космомикрофизике.

30 ноября на заседании Координационного совета МГД Андрей Дмитриевич выдвинул идею проведения 11 декабря, в день открытия II Съезда народных депутатов СССР, двухчасовой всеобщей политической предупредительной забастовки с требованием включить в повестку дня Съезда обсуждение законов о земле, собственности, предприятии и обсуждение 6-й статьи Конституции СССР.

1 декабря Андрей Дмитриевич, В. А. Тихонов, Г. Х. Попов, А. Н. Мурашов и Ю. Н. Черниченко подписали соответствующее Обращение (дополнение 15; очень скоро Ю. Н. Черниченко свою подпись снял, а отсутствовавший 1 декабря Ю. Н. Афанасьев ее добавил).

8 декабря Андрей Дмитриевич выступил на похоронах С. В. Каллистратовой.

11 декабря во время проведения двухчасовой забастовки Андрей Дмитриевич выступил на митинге в ФИАНе. Затем - собрание депутатов от Академии наук, собрание депутатов-старейшин от Москвы и выступление в "Мемориале".

12 декабря Андрей Дмитриевич выступил на Съезде.

13 декабря Андрей Дмитриевич закончил эпилог к книге "Воспоминания" и предисловие к книге "Горький, Москва, далее везде".

14 декабря Андрей Дмитриевич дал интервью студии "Казахфильм" (впоследствии оно вошло в фильм "Полигон"), выступил на собрании МГД (приложение 30), составил набросок речи, с которой он собирался выступить на Съезде 15 декабря (приложение 32). Вечером умер.

Разумеется, это - всего лишь сухая и краткая хроника. Из письма Елены Георгиевны нам (когда она прочитала первоначальный проект этого дополнения): "Дополнение угнетает меня своей скудостью. Жизнь была загружена беспросветно, по 18 часов в сутки. Чего только стоило самому редактировать английский текст научной части "Воспоминаний", кончать, а где и заново писать книгу! Он кончил ее в ночь с 13 на 14 декабря! Участие в заседании Совета по космомикрофизике? Да он же после смерти Зельдовича руководил этой микрофизикой в масштабе Академии и фактически все организовал по новой! А президиум и Координационный совет Межрегиональной? А устав "Мемориала" и его нерегистрация? А амнистия афганцам? Поиск адвокатов воркутинцам?".

Е. Холмогорова

Ю. Шиханович

14

Лионская лекция

<...>В мае 1989 года в Париже проходила конференция по проблемам современной физики. Сахаров еще в начале года дал согласие на участие в ней. И физики решили, что 21 мая они будут праздновать его день рождения, на этот раз в присутствии именинника. Но Сахаров стал депутатом. И задолго до съезда навалились всякие депутатские дела: поездка в Тбилиси, потом в дивизию им. Дзержинского. Работа в Московской депутатской группе. Поездка в Сыктывкар для участия в предвыборной кампании Револьта Пименова единственный случай, когда Андрей Дмитриевич счел необходимым личное участие, а не ограничился, как во многих других случаях, отсылкой телеграммы поддержки. Ночью 19 мая он решил, что ехать во Францию (о науке уже не было речи, но и на свой день рождения) не имеет права, потому что надо участвовать во всех предсъездовских баталиях и особенно в совещании старейшин. Он, как и несколько других московских депутатов, наивно полагал тогда, что можно убедить это высокое собрание в необходимости изменить повестку дня съезда. И 21 мая вместо дня рождения и торта чуть ли не на 1000 человек, который ожидал в Париже, был митинг в Лужниках. И нежданная радость от последнего дня рождения, что мы были вечером вдвоем. Кто-то был увлечен митингом, другие полагали, что мы во Франции. Но я чувствовала себя неблагодарной и виноватой перед французами. Они так много помогали Сахарову, когда он был в Горьком. А много раньше именно в Париже был создан первый правозащитный комитет ученых, так получилось, что с моей подачи, через мою приятельницу Таню Матон, когда в сентябре 1972 года был арестован математик Юрий Шиханович. И Андрей Дмитриевич обещал, что осенью он отдаст свой долг французским коллегам.

В сентябре в Лионе проходили ежегодный конгресс французского Физического общества и в университете Клода Бернара церемония присуждения звания доктора "гонорис кауза" академику Сахарову. Вечером 27 сентября Сахаров читал публичную лекцию "Наука и свобода". Ирина Алексеевна Иловайская волновалась, что лекция у него не написана, а у нее нет текста для перевода, но Андрей сказал, что перед такой аудиторией можно говорить спокойно. После лекции был ужин а-ля фуршет. А ночью, возвратившись в гостиницу вместе с Ириной Алексеевной, мы ощутили невероятный голод. И пошли втроем искать по городу, где кормят в столь позднее время. Уже за столом, все еще переживая события дня, я сказала, что вообще-то содержание лекции не соответствует официальному названию и лучше бы ее назвать просто "Лионская лекция". Андрей сказал, что я права. Но это название так и осталось между нами тремя. И на французском языке в сборнике, который вышел уже после 14 декабря 1989 года, она называется "Наука и свобода".

Елена Боннэр

* * *

Здравствуйте! Через десять с небольшим лет закончится двадцатый век, и мы должны попытаться как-то оценить, как мы его будем называть, что в нем наиболее характерно. Конечно, на этот вопрос нет однозначного ответа.

Это был век двух мировых войн и множества так называемых "малых войн", унесших множество жизней. Это был век многих вспышек невиданного в истории геноцида. Несколько недель тому назад я вместе с пятью тысячами своих соотечественников стоял у раскрытой могилы, в которой производилось перезахоронение жертв сталинского террора. Рядом стояли представители трех церквей, и они служили заупокойную молитву. Это были православные священники, священники иудейские и священники мусульманские. Потому что среди сотен, тысяч безвинных жертв, которые там похоронены, были представители всех наций, всех религий.

И все-таки, когда мы думаем о двадцатом веке, есть одна характеристика, которая для меня кажется невероятно, необычайно важной: ХХ век - это век науки, ее величайшего рывка вперед. Развитие науки в ХХ веке проявило с огромной силой ее три основные цели, три основные особенности.

Это наука ради науки, ради познания. Наука как самоцель, отражение великого стремления человеческого разума к познанию. Это одна из тех областей человеческой деятельности, которая оправдывает само существование человека на земле.

Вторая цель науки - это ее практическое значение. Мы знаем, что именно в ХХ веке материальное производство стало основываться на науке гораздо в большей степени, чем когда бы то ни было. И в том, что мы производим, в нашем совокупном продукте значительную, может быть бЧльшую, часть составляют результаты науки. Это мы подразумеваем, когда говорим, что наука стала материальной производительной силой.

И, наконец, третья цель науки - некое единство, цементирующее человечество. Эти все три цели, все три особенности тесно переплетены между собой.

Наш обезьяноподобный предок, вероятно, был очень любопытным существом. Он отворачивал, поднимал камушки, которые лежали у него под ногами; он это делал по инстинкту любопытства, но то и дело находил под камушками червячков и жучков, служивших ему пищей. Из любопытства выросла фундаментальная наука. Она по-прежнему приносит нам плоды практические, часто неожиданные для нас.

Наука основывается на единых законах, единых понятиях, и в этом основа ее интернациональности. И хотя, как все живое, наука тоже противоречива в своих последствиях, но все-таки именно это объединяющее значение науки является главным. И именно общие законы природы и общества - те, которые даются фундаментальной наукой, - являются наиболее универсальными; значит, они больше всего должны нас сближать.

Что произошло в фундаментальной науке?

На грани века представлялось, что основные законы физики уже установлены, остается только их как-то математически применять, и только небольшие облачка были на этом, казалось бы, ясном горизонте. Но мы теперь знаем, что из этих облачков выросли революционные изменения в фундаментальной науке о природе. Мы поняли, что та картина мира, которая восходит к Галилею и Ньютону, это только поверхностная часть реальности. А более фундаментальные законы гораздо абстрактней и глубже по своей природе и в то же время отличаются великолепной математической простотой. Эйнштейн не верил, что Бог играет в кости, но теперь мы, большинство физиков, уверены, что на самом деле законы природы носят вероятностный характер. Причем не просто потому, что мы не точно что-то знаем о природе или не точно умеем подсчитать, а потому, что эта вероятностная трактовка заложена в самой природе вещей.

Мы теперь знаем, что пространство и время объединены в единую геометрическую структуру. Это один из первых прорывов в новую физику, связанный с именами таких ученых, как Лоренц, Пуанкаре, Эйнштейн, и многих других. Но Эйнштейн, и это не случайно, стал как бы воплощением духа и новой физики, и нового отношения физики к обществу. У Эйнштейна в его высказываниях, в его письмах очень часто встречается такая параллель: Бог природа. Это отражение его мышления и мышления очень многих людей науки. В период Возрождения, в ХVIII, в ХIХ веках казалось, что религиозное мышление и научное мышление противопоставляются друг другу, как бы взаимно друг друга исключают. Это противопоставление было исторически оправданным, оно отражало определенный период развития общества. Но я думаю, что оно все-таки имеет какое-то глубокое синтетическое разрешение на следующем этапе развития человеческого сознания. Мое глубокое ощущение (даже не убеждение - слово "убеждение" тут, наверно, неправильно) - существования в природе какого-то внутреннего смысла, в природе в целом. Я говорю тут о вещах интимных, глубоких, но когда речь идет о подведении итогов и о том, что ты хочешь передать людям, то говорить об этом тоже необходимо. И это ощущение, может быть, больше всего питается той картиной мира, которая открылась перед людьми в ХХ веке.

Мы поняли, что мир гораздо более грандиозен, чем мы об этом могли думать, гораздо более разнообразен, и он не есть что-то статическое, он развивается во времени. Даже Эйнштейн не сразу признал возможность того, что Вселенная как целое - это динамическая система, которая развивается во времени; ему казалось, что это противоречит закону сохранения энергии. Но на самом деле закон сохранения энергии в применении ко Вселенной как к целому просто теряет свой смысл, и мы должны думать в других категориях.

С уравнениями общей теории относительности, созданной Эйнштейном, и с наблюдениями астрономов согласуется только теория расширяющейся Вселенной. Эта картина поставила нас перед двумя гигантской важности вопросами: что было вначале и куда мы движемся, каков у нас прогноз. Ни на один из этих вопросов сейчас исчерпывающего ответа нет. Но сама их постановка - это проявление нового, космического, космологического мышления, которое ставит наше человеческое сознание один на один с космосом, со Вселенной.

Когда-то Кант говорил, что есть два чуда: звездное небо над нами и чувство нравственного императива внутри нас. Сейчас мы повторяем то же самое, но только звездное небо перестало быть тем статическим собранием светящихся точек, как это было во времена Канта. Теперь мы имеем грандиозную картину мироздания, не познанного нами до конца, но видим, что оно гораздо больше и сложнее, чем мы могли когда-то представить. Но в нашем познании мира произошли и другие прорывы за эти полные научных событий десятилетия. Теперь мы считаем очень правдоподобным, что наше пространство имеет не три измерения, как учили нас в учебниках геометрии, а значительно больше. Эти дополнительные измерения замкнуты друг на друга в очень маленьком масштабе, но они существуют, и именно они определяют основные законы природы. Сложная геометрическая структура этого замкнутого на себя дополнительного пространства и симметрия этих структур определяют симметрию законов физики элементарных частиц. Мы считаем возможным, что в нашем мире наряду с теми телами, которые взаимодействуют с нами электромагнитными и ядерными силами, есть и другая материя, которая взаимодействует с нами только гравитационно. Это так называемый "зеркальный мир". Кроме этого, мы считаем почти несомненным, что большая часть обычного мира, нашего мира, тоже сосредоточена в невидимой для нас форме скрытой массы. Мы сейчас рассматриваем такую фантастическую возможность, что области, разделенные друг от друга миллиардами световых лет, имеют одновременно связь между собою при помощи дополнительных параллельных ходов, называемых часто "кротовыми норами", то есть мы не исключаем, что возможно чудо - мгновенный переход из одной области пространства в другую, почти мгновенный, за короткое время, причем в этом новом месте мы появимся совершенно неожиданно или, наоборот, кто-то появится рядом с нами совершенно неожиданно.

Я говорю об этом, чтобы было понятно, какие потрясающие проблемы обсуждаются на грани науки; может быть, многое из того, что я сказал, особенно относительно "кротовых нор", и есть заблуждение, но просто это показывает ту смелость мысли физиков и астрофизиков, то любопытство переворачивания камушков, которые характерны для современной науки.

В нашем же столетии создание новых средств исследования, в особенности электронного микроскопа и методов химического и биохимического анализа, совершило переворот в познании основ жизни. Мы необычайно много узнали о биохимических механизмах жизни и наследственности. Одновременно мы поняли, что мы еще больше не знаем, чем знаем. Мы поняли, что жизнь - это наиболее сложное отражение возможностей природы. И для того чтобы познать эти процессы в их неизмеримой сложности, нам нужны новые методы исследования, новые методы анализа того, что происходит. Но одновременно с этими новыми проблемами возникли новые средства исследования, и среди них на первое место надо поставить развитие электронной вычислительной техники. Здесь мы уже имеем мост, один из бесчисленных мостов, возникших в нашем столетии между фундаментальной наукой и наукой прикладной.

Развитие биологии и генетики, общее развитие науки о жизни сделало возможным зеленую революцию. И хотя проблема снабжения людей продовольствием продолжает нас волновать, но мы видим, что возможности тут колоссальные и препятствием на самом деле являются социальные, экономические причины, неравномерность экономического и культурного развития на нашей планете.

Прикладная наука совершила колоссальный переворот в медицине, в здравоохранении, в создании новых гигиенических условий жизни на земле. Воплощением этого и как бы символом, отражающим в себе все, явились открытие антибиотиков и победа над инфекционными болезнями. Так же, как с зеленой революцией, эта победа неполна. По-прежнему миллионы людей умирают от инфекционных болезней, но мы теперь уже понимаем, что это враг побежденный, ведущий арьергардные бои.

Центральным в техническом прогрессе является энергетика, и вот здесь наука тоже дала колоссальный прорыв в будущее. Для того чтобы этот прогресс был реализован, еще предстоит пройти большой путь, но положено начало, и это чрезвычайно важно, потому что мы знаем, что существует прямая зависимость между затратой энергии на каждого человека и продолжительностью человеческой жизни.

И когда говоришь и думаешь о практической прикладной науке, то понимаешь, что человечество не может отказаться от этого движения, не может отказаться от прогресса. Развитие человечества возможно только поступательное, никакое возвращение к прежнему, примитивному, натуральному хозяйству невозможно. И мы должны думать о том, чтобы прогресс шел так, чтобы его негативные стороны не могли оказаться превалирующими. Чтобы прогресс не угрожал человечеству! Это, в первую очередь, вопрос о том, чтобы прогресс не был использован для самоуничтожения человечества в великой, всеобщей войне. Одновременно это также преодоление гигантской экологической опасности, угрожающей человечеству. И решение, полное решение этих проблем получить очень трудно, тут не может быть окончательных и простых рецептов. Но одно представляется несомненным: разделение человечества на два противостоящих лагеря - это главный источник опасности, превращающий глобальные проблемы в непосредственную угрозу существованию человечества. Этот наиболее опасный раздел исторически идет по линии противостояния социалистической и капиталистической систем. И я убежден, что только сближение этих систем, прекращение их противостояния - это кардинальное решение глобальных проблем человечества.

И наконец, третья функция науки - наука как объединяющая сила. Наука более объективна, чем искусство, менее связана с амбициями, чем спорт. И хотя и в науке мы часто встречаемся с негативными человеческими проявлениями, но все-таки они в ней, мне кажется, должны быть менее опасны, чем в других областях человеческой деятельности. И уже сейчас в современном мире мы видим эту интегрирующую функцию науки. Даже в такой маленькой точке, как наша личная судьба, это проявилось. Но еще важнее, в миллион, миллиард раз важнее беспристрастное, трезвое и дружественное внимание людей, в том числе людей науки, к тому, что происходит во всем мире.

Сейчас наша страна переживает критический период своей истории. Начавшийся несколько лет тому назад процесс достиг такого момента, когда люди, понявшие всю глубину кризиса своей страны, спрашивают себя и спрашивают власти: когда за словами последуют дела? Мы поняли, что за 70 лет наше общество показало свою экономическую несостоятельность, неспособность к истинному прогрессу, в том числе к техническому. Его экономическая система, созданная сталинизмом, на самом деле и есть сталинизм сегодня. Это неограниченная власть партийно-государственных монополий, воплощенная в двух параллельных структурах - структуре ведомств и разветвленной структуре партийного руководства. Эта система ответственна за бессмысленные зигзаги экономического развития, которые сопровождаются разрушением гигантских материальных ценностей. Одновременно она ответственна за разрушение экологии страны, которое носит невиданный, трагический характер. Она ответственна за самый большой в мире уровень эксплуатации рабочей силы государственным капитализмом. Тут есть простая количественная характеристика: доля национального совокупного продукта, идущего на оплату рабочей силы. Эта доля в нашей стране составляет около 35%, то есть примерно вдвое меньше, чем во всех развитых странах. Я не говорю об отсталости всех социальных структур - это теперь уже широко известно в СССР и, я думаю, известно в какой-то мере на Западе, - таких, как здравоохранение, образование и другие.

Наша страна стоит перед исторической задачей построения общества, в котором сочетаются экономическая эффективность и социальная справедливость. Сейчас у нас нет ни того, ни другого. От этого зависит судьба нашего народа, но одновременно зависит и то, чтобы мы перестали представлять угрозу всему миру.

Одновременно с процессами в нашем мире происходят грандиозные процессы в других странах, таких, как Китай, в развивающихся странах. Расправа над студентами в июне этого года - рубеж в истории Китая, когда его развитие по пути демократии и преобразований остановилось. Никакие прагматические соображения не могут оправдать то, что произошло в Китае.

Совершенно так же никакие временные прагматические соображения или соображения узконациональные не могут оправдать соглашательской политики по отношению к Советскому Союзу. Все взаимодействие Запада с СССР, с Китаем и с другими социалистическими странами, где идет борьба за выбор правильного пути, должно строиться из одного только принципа - помогать движению к плюрализму и не давать возможности консервации застоя, укреплению сил сталинизма. Я говорю об этом в общей форме, конкретизация всегда сложна, и она требует индивидуального, конкретного рассмотрения, но общий принцип мне представляется несомненным, и именно из него надо исходить.

Во всем этом мировом комплексе вопросов роль науки, роль ученых совершенно исключительна. И, находясь в научной аудитории, испытываешь чувство оптимизма. Потому что чувствуешь, что находишься среди друзей, среди людей, которым небезразлично то, что происходит за пределами их специальности, и то, что они с помощью своей специальности могут сделать для общего блага. И если говорить о нашей стране, то это - способствовать плюралистическому развитию, а плюралистическое развитие - это часть того процесса конвергенции, которую я рассматриваю как кардинальную дорогу развития человечества. И я на этом кончаю и хочу вам сказать: спасибо за внимание!

15

Обращение группы народных депутатов СССР

Дорогие соотечественники!

Перестройка в нашей стране встречает организованное сопротивление.

Откладывается принятие основных экономических законов о собственности, о предприятиях и важнейшего Закона о земле, который дал бы наконец крестьянину возможность быть хозяином. Верховный Совет не включил в повестку дня Съезда обсуждение статьи 6 Конституции СССР.

Если не будет принят Закон о земле, пропадет еще один сельскохозяйственный год. Если не будут приняты законы о собственности и предприятии, по-прежнему министерства и ведомства будут командовать и разорять страну. Если статья 6 не будет изъята из Конституции, кризис доверия к руководству государства и партии будет нарастать.

Мы призываем всех трудящихся страны - рабочих, крестьян, интеллигенцию, учащихся - выразить свою волю и провести 11 декабря 1989 года с 10 до 12 часов по московскому времени ВСЕОБЩУЮ ПОЛИТИЧЕСКУЮ ПРЕДУПРЕДИТЕЛЬНУЮ ЗАБАСТОВКУ с требованием включить в повестку дня II Съезда народных депутатов СССР обсуждение законов о земле, собственности, предприятии и 6-й статьи Конституции.

Создавайте на предприятиях и в учреждениях, колхозах и совхозах, учебных заведениях комитеты по проведению этой забастовки!

СОБСТВЕННОСТЬ - НАРОДУ!

ЗЕМЛЯ - КРЕСТЬЯНАМ!

ЗАВОДЫ - РАБОЧИМ!

ВСЯ ВЛАСТЬ - СОВЕТАМ!

Сахаров А. Д. Тихонов В. А. Попов Г. Х. Мурашев А. Н. Афанасьев Ю. Н. Москва 1 декабря 1989 г.

16

Из воспоминаний

<...>В новые времена Андрей Дмитриевич был очень обеспокоен теми поправками, которые были внесены в Конституцию перед выборами 1989 года. Он считал опасным, что это делается старым Верховным Советом, выбранным еще при Брежневе, и недопустимым частичное изменение Конституции в угоду моменту, когда поправки носят сиюминутное, прикладное значение. И еще до выборов несколько раз говорил, что перестройку надо начинать с головы, а не с хвоста. Головой в этом контексте он считал Конституцию и новый Союзный Договор. На Первом съезде он высказал ту же мысль в другой форме: мы начали строить наш общий дом с крыши (кажется, так. - Е. Б.).

А. Д. несколько раз говорил мне, что хотел бы работать в Комитете конституционного надзора, который считал чрезвычайно важным, а пост его председателя, возможно, самым ответственным в стране и требующим от того, кто его будет занимать, абсолютной внутренней свободы и абсолютной честности. В дни Первого съезда я (как вся страна) сидела перед экраном телевизора. В перерыве бежала к машине, ехала к собору Василия Блаженного за Андреем, чтобы везти его обедать в гостиницу "Россия". Следить за тем, что происходит в Кремле, и готовить обед я не успевала, а без меня Андрей ни разу, кажется, не поел в буфете Дворца Съездов. Когда он стал членом Конституционной комиссии, мне показалось, что он доволен этим избранием. За обедом я спросила, понимает ли он, что большинство Съезда считает Конституцию незначительным фактором нашей жизни и надеется, что и впредь, сколь бы часто ни повторялось слово "перестройка", Конституция так и останется словами, напечатанными на более хорошей бумаге, чем газеты. И потому его выбрали безо всяких трений. Он посмотрел на меня укоризненно, но не возражал. А через минуту сказал так, как будто он будет это делать уже сейчас, сразу после обеда: "Но я все равно ее напишу". Это-то я знала и без его слов. Еще не было дела, которое он бы брал на себя, а потом не делал.

После окончания Съезда, 15 июня, мы улетали в Европу. Поездка предстояла громоздкая. Меньше чем за месяц - Голландия, Великобритания, Норвегия, Швейцария, Италия и снова Швейцария. Потом США - три недели в гостях у детей, Стенфорд и Сан-Франциско. Очень много выступлений общественного характера, принятие почетных степеней, выступление на Пагуошской конференции, научные встречи и семинары. Везде давно ждали Сахарова друзья, коллеги, государственные и общественные деятели, люди. Андрей не давал окончательного согласия на поездку, пока не узнал у А. И. Лукьянова, что заседания Конституционной комиссии до сентября не будет. Только после этого разрешил мне отвечать согласием на непрерывные международные телефонные звонки. Но еще долго нервничал, что такое важное дело, как Конституция, откладывается в долгий ящик, что это - преступление перед страной.

Маленькое отступление. Вчера, 27 февраля [1990 г.], на заседании Верховного Совета один из депутатов упрекнул своих коллег за то, что они ездят по заграницам за их (других делегатов) счет. Этим замечанием и вызвано мое отступление. Мы много ездили в последний год жизни Андрея Дмитриевича вдвоем, один раз он ездил без меня, дважды - я без него. Но мы на "казенный" счет не ездили ни разу и даже ни разу не меняли наш легкий рубль на тяжелую валюту. Андрея Дмитриевича в столь многом упрекали товарищи народные депутаты, что я решила предупредить еще один упрек.

За эту поездку Андрей Дмитриевич решил написать книгу о времени после возвращения из Горького до Первого съезда включительно и "Конституцию Союза Советских Республик Европы и Азии". И написал. Так он работал. Исповедуя два принципа - "Любое задуманное дело должно быть сделано" и "Никто никому ничего не должен". Много высоких слов говорилось о Сахарове при жизни: в иные времена шепотом, потом громко, а уж после смерти - не перечесть. Но никто ни разу не сказал слово "работник". Может, самое емкое, вмещающее все другие высокие слова. И я рада, что оно досталось мне - свидетелю того, как он работал. Всегда. Везде.

Стоял жаркий влажный июль. После завтрака Андрей во дворике в тени писал книгу. Стопка чистых листов, которую он выносил с собой из дома и клал справа от себя, постепенно перемещалась налево и росла. За срок чуть больше месяца получилась книга - почти 300 страниц. Мы поздно обедали. Андрей отдыхал час, иногда полтора. Немного гуляли. Поздний вечер и часть ночи были временем Конституции. Такой распорядок нарушился только раз, когда он отдал день Пагуошской конференции, проходившей в Кембридже. Наши передвижения ограничивались тем, что мы еженедельно переезжали из дома моей дочери в дом к сыну и обратно, для симметрии, чтобы быть в равной мере гостями обеих семей. В связи с Конституцией Андрей что-то читал, но часто откладывал книгу, ссылаясь на то, что Игорь Евгеньевич Тамм утверждал: юриспруденция и философия - не науки. А потом говорил: чтобы написать Конституцию, надо иметь за плечами жизнь, в голове немного здравого смысла, обязательно уважать тех, для кого она пишется, и уважать самого себя. Пару раз он говорил по телефону с известным американским адвокатом специалистом по конституционному праву. Собирался с ним встретиться, но не получилось по такой славной причине, что у того была свадьба и свадебное путешествие.

Книгу Андрей кончил до нашей поездки в Калифорнию, где мы выступали на конференции по правам человека, а потом Андрей несколько дней общался с физиками в Стенфорде. Там у нас был, несмотря на занятые дни, долгий уик-энд, и вместо работы по ночам мы устраивали прогулки далеко за полночь, так что однажды даже заблудились после посещения ночного ресторанчика в соседнем городке. И пришлось обратиться за помощью к молодой "полис-леди", которая вызвала нам такси.

На пути в Москву мы шесть дней гостили у друзей на юге Франции. У меня был полный отдых, а Андрей говорил, что он отдыхает с Конституцией. Работал по четыре-пять часов за столом в саду. За ужином в канун нашего отлета он сказал, что кончил писать Конституцию. Сказал с грустью. Наступила ночь темная, южная. И неожиданно у линии горизонта появилась светлая полоса, она росла, высилась, рыжела. Потом тишину пронзил шум машин и пронзительный, какой-то военный, вой сирен. Лесной пожар. Мы видели его впервые. Красиво. Но так тревожно, что никакой красоты не надо и бессонная ночь обеспечена. Утром 28 августа Андрей положил в чемодан два своих больших блокнота. Потом передумал и переложил их в сумку, которую мы всегда брали с собой. В кабине самолета он раскрыл один из них, полистал. Убрал на место. И, притулившись ко мне, сказал-спросил: "Тебе не кажется странным, что я кончил Конституцию, и потом этот пожар - в один день?"

Дома, в редкие свободные от московской текучки вечера, он возвращался к работе над Конституцией. Только в двухнедельной поездке по Японии расстался с ней, а по возвращении снова стал что-то править. И называл это доводкой. Он очень волновался, что Конституционная комиссия до ноября не начала работу.

Я не была в Москве десять дней. Андрей встречал меня в Шереметьеве 29 ноября и сразу сказал, что 27-го наконец-то было первое заседание комиссии, что его проект был единственным, и он передал его М. С. Горбачеву с просьбой опубликовать и провести обсуждение. Сказал, что в материалах к заседанию комиссии есть много предложений, которые не расходятся с его, но, к сожалению, отсутствует концептуальный взгляд и удручают предложения по преамбуле, в которых преобладает старая терминология, скрывающая еще более старое мышление. Позже дома я прочла все эти материалы. Они и сейчас передо мной. В синей папочке вместе с текстами Конституции Сахарова. В этой папке их три, два из них идентичны. Мы не знаем, какой вариант был передан М. С. Горбачеву. Но я согласна с Леонидом Баткиным и Эрнстом Орловским, что последним является тот, который опубликован в Прибалтике и в московском журнале "Горизонт".

В последнем телефонном разговоре - в четверг 14 декабря в восемь часов вечера - Андрей Дмитриевич сказал, что он еще поработает над текстом Конституции в конце недели и отдаст окончательный текст в воскресенье вечером. После этого он сказал мне, что хочет что-то сократить в статье о функциях Президиума и в каком-то другом месте. Но я не запомнила. А через час Андрея Дмитриевича не стало. Это так странно, так не в его характере, чтобы он не закончил какую-то работу. Вот книгу завершил. Еще утром в тот день положил мне на стол листы с последней правкой и вечером, уходя отдохнуть, сказал, чтобы я разбудила его в половине одиннадцатого - будем работать. А на Конституцию ему не хватило трех дней.

17

Прогулки с Пушкиным

I

До войны физфак был куда меньше, чем теперь, и к началу второго семестра мы все, поступившие в 1938 г., более или менее перезнакомились друг с другом. А тут еще начал работать физический кружок нашего курса, куда ходили человек 20-25. В их числе и Андрей Сахаров, который сразу выделился неумением ясно и доходчиво излагать свои соображения. Его рефераты никогда не сводились к пересказу рекомендованной литературы и по форме напоминали крупноблочную конструкцию, причем в логических связях между отдельными блоками были опущены промежуточные доказательства. Он в них не нуждался, но слушателям от этого не было легче. Один из таких рефератов (об оптической теореме Клаузиуса) был настолько глубок и темен, что руководителю нашего кружка - С. Г. Калашникову - пришлось потом переизлагать весь материал заново.

Мне кажется, что Андрей искренне и простодушно не осознавал этой своей особенности довольно долго. На учебных отметках она практически не отражалась, ибо глубина и обстоятельность его знаний все равно выпирали наружу. Но зато из-за нее он абсолютно не котировался у наших девочек во время предэкзаменационной горячки, когда другие мальчики вовсю натаскивали своих однокурсниц. Правда, был особый случай. Одна из наших девочек по уши влюбилась в молодого доцента-математика. Ей было мало его лекций и семинарских занятий и она стала ходить на предусмотренные учебным регламентом еженедельные консультации, которые, естественно (в середине семестра!), никем не посещались. Загодя она разживалась "умными вопросами", и, когда подошла очередь Андрея, он придумал ей такой тонкий и нетривиальный вопрос, что консультация, вместо обычных 15-20 минут, растянулась - на радость нашей Кате - часа на полтора.

Сам Андрей вгрызался в науку (физику и математику) с необычайным упорством, копал глубоко, всегда стремясь дойти до дна, а все узнанное отлагалось в нем прочно и надолго.

На втором курсе я делал в кружке доклад о "цепочке Лагранжа" - бесконечной эквидистантной веренице упруго связанных точечных масс. Почти год спустя на лекции по "урматфизу" нас бегло познакомили со специальными функциями. И дня через два Андрей с тетрадочным листком в руке подошел ко мне:

- Смотри, если в уравнениях для цепочки Лагранжа

xn = s2(xn+1 + xn-1 - 2xn)

перейти к новым переменным

z2n+1 = s(xn - xn+1), z2n = xn

то все zk - четные и нечетные - будут удовлетворять одному и тому же уравнению

zk = s(zk-1 - zk+1),

совпадающему с формулой для производной функции Бесселя. Ты тогда рассматривал только гармонические по времени колебания. А с помощью бесселевых функций можно, выходит, решить и начальную задачу для цепочки Лагранжа.

Сейчас я, конечно, помню плохо, что рассказывалось на кружке, но он сыграл определяющую роль в наших отношениях с Андреем. Дело в том, что мы учились в разных группах и в обычные дни мало пересекались. А кружок начинался ближе к вечеру, и после окончания заседания все расходились по домам. Андрей и я жили неподалеку друг от друга (он - в Гранатном переулке, я - у Никитских ворот), так что нередко шли вместе пешком от Моховой до "Тимирязева", иногда прихватывая бульвар или кусок Спиридоньевки. И довольно скоро в тогдашних наших разговорах прорезалась тема, линия которой пунктирно протянулась на пятьдесят лет.

Началась эта линия так.

С. Г. Калашников, опытный педагог, предложил перечень докладов, имевший целью углубление и расширение лекционного курса. Нам же хотелось поскорее ворваться в новую физику - теорию относительности и квантовую механику. Калашников, ссылаясь на Эренфеста, втолковывал нам, что и Эйнштейн, и Бор любили и до тонкостей знали классическую физику и именно поэтому осознали вынужденную необходимость отказаться от нее. Понимание новой физики не сводится к правилам и формулам, ее надо выстрадать и пережить, как говорил Ландау. Ворча про себя, мы покорились. По дороге домой Андрей сказал:

- Сергей Григорьевич прав. Не надо уподобляться Сальери.

- При чем тут Сальери?

- Вспомни:

... Когда великий Глюк Явился и открыл нам новы тайны (Глубокие, пленительные тайны), Не бросил ли я все, что прежде знал, Что так любил, чему так жарко верил, И не пошел ли бодро вслед за ним Безропотно, как тот, кто заблуждался И встречным послан в сторону иную?

Нельзя бросать, а потом бодро и безропотно следовать. Разрыв со старым должен быть мучительным.

Не будь этого случая, Пушкин все равно возник бы в наших разговорах. Еще не сошла на нет огромная волна пушкинского юбилея 1937 г. Печатался по кускам роман Тынянова, переиздавали Вересаева, шел спектакль, в котором Пушкин говорил стихами Андрея Глобы; в другом спектакле пушкинский текст был подправлен Луговским. Зощенко написал шестую повесть Белкина "Талисман". Все это занимало нас. В сборнике стихов, сочиненных учениками Антокольского, Андрей напоролся на обращение:

Ты долго ждал, чтоб сделаться счастливым... Теперь сосредоточенны, тихи, Районные партийные активы До ночи слушают твои стихи.

Четверть века спустя он вспомнил это четверостишие:

- Драгоценное свидетельство современника, как сказал бы Пушкин. А ведь действительно в тот страшный год всюду проходили и такие активы. Единственные в своем роде - после них все участники расходились по домам.

В другом стихотворении описывалось, как Наталья Николаевна укатила во дворец на бал, а Пушкин остался дома поработать. Но ему не пишется, одолевают ревнивые мысли:

Сейчас идешь ты, снегу белей, Гостиною голубой. И светская стая лихих кобелей Смыкается за тобой.

- Боже мой! - воскликнул Андрей. - Как мог Антокольский включить такое? И неужели он не знает, что жена камер-юнкера не могла быть на придворном балу без мужа?

Сам Андрей в свои 18 лет это хорошо знал. Он не просто читал и перечитывал Пушкина - он как-то изнутри вжился в то время. Много лет спустя он сказал мне, что кусок русской истории от Павла I и до "души моей" Павла Вяземского* существует для него в лицах. Но и 18-й век Андрей знал очень хорошо. Когда в 1940 г. МГУ получил новое имя (мы поступали в "имени М. Н. Покровского"), Андрей сказал сразу, что основателем и куратором университета был граф И. И. Шувалов, хотя первоначальная идея шла, конечно, от Ломоносова.

Тогдашние суждения Андрея о Пушкине запомнились мне своей независимостью и нестандартностью. Он, например, категорически не соглашался с расширительным толкованием строк

И неподкупный голос мой Был эхо русского народа

вырванных из реального контекста стихотворения, написанного в 1818 г. Эти две строки перекочевывали из одной юбилейной публикации в другую, а в наше время вошли уже в названия статей и книг, не говоря о миллионах школьных сочинений. Почему Пушкин, гордящийся 600-летним дворянством и столь щепетильный в вопросах чести, декларирует свою неподкупность? Откуда у 19-летнего юноши самоуверенная претензия быть эхом народа? На самом деле все объясняется просто. Стихотворение было написано в честь императрицы Елисаветы Алексеевны. Произведения подобного жанра обычно вознаграждались (скажем, табакерками с алмазами). Поэтому Пушкин сразу отметает такое оскорбительное предположение. Любовь народа к царствующим особам было общим местом мировоззрения того времени, и эту народную традицию отражает (эхо!) голос ни на что не претендующего молодого поэта. И нечего притягивать сюда замыслы будущих декабристов отдать Елисавете трон ее мужа.

Точно так же Андрей относился к рассуждениям о том, что заключительная ремарка "Бориса Годунова" передает навеянный сочинениями декабристов взгляд Пушкина на глубинные совесть и нравственные устои народа. В законченном накануне восстания и принятом с восторгом в Москве 26-года "Борисе" народ не безмолвствовал, а кричал: "Да здравствует царь Дмитрий Иванович!". Такими были тогда взгляды Пушкина, и к такому финалу вели законы трагедии, которым он учился у "гениального мужичка" Шекспира*. А безмолвствие появилось лишь в беловой рукописи 30-года, представленной цензору.

Кстати, много лет спустя по случаю очередного некруглого юбилея в газете напечатали "Слово о Пушкине", произнесенное одним из литературных генералов. И там были слова о народном осуждении убийства детей Бориса. Андрей засек этот ляп и с горечью сказал:

- Ну ладно, он может и не знать, что Ксения досталась на потеху Самозванцу. Но почему он не дал себе труда прочитать пушкинские тексты, мыслями о которых он счел нужным поделиться?

В "Юбилейном" Маяковского, которое тогда было у всех на слуху, Андрей с ехидством отметил, что предрекаемая Дантесу участь никак не связана с убийством Пушкина, а опирается только на происхождение (Ваши кто родители?) и занятия до 17-го года. По этим правилам отбора и Пушкина с Лермонтовым мы тоже "только бы и видели". И тут он вдруг добавил, что мальчиком долго не мог преодолеть барьер имени, начиная и бросая читать "Графа Монте-Кристо"**.

Неожиданной для меня оказалась его неприязнь, переходящая в ненависть, к Данзасу. Как тот мог допустить?! Бывшие в то время в ходу объяснения и оправдания - доверие Пушкина, нехватка времени, дворянские понятия о дуэльной чести - Андрей отметал с порога:

- Иван Пущин был человек чести, а он уверенно писал, что не допустил бы дуэли. И особого ума тут не требуется. На Черной речке лежал глубокий снег. Данзас должен был подать Пушкину заряженный пистолет со взведенным курком. И тут он мог оступиться, падая "нечаянно" спустить курок и ранить самого себя (в ляжку, а не в бок!). При кровоточащем секунданте дуэли быть не может, д?Аршиак бы не согласился. Поединок откладывается, потом друзья успевают вмешаться***...

Пожалуй, стоит упомянуть еще об одном литературном событии того времени. В школе мы проходили "Сказки" Салтыкова-Щедрина и "Пошехонскую старину". Сверх того читали, конечно, "Помпадуров" и "Историю одного города". Но вот где-то на третьем курсе наш однокурсник и мой близкий друг Кот Туманов открыл "Современную идиллию". Читая ее каждый у себя дома, мы целую неделю обменивались в университете находками. Андрей гордился тем, что первым нашел в росписи расходов менялы Парамонова пятиалтынный "на памятник Пушкину" и больше тысячи "в квартал на потреотизм...". Лет двадцать тому назад, уже во времена опалы, мы смотрели телевизионное выступление некоего седовласого ученого мужа, несшего высокопарную ахинею. Андрей, тщательно выговаривая фонемы, сказал:

- Сумлеваюсь, штоп сей старик наказание шпицрутенами выдержал, - и был доволен, когда я сразу подхватил:

- Фтом же сумлеваюсь.

Еще раз он вспомнил "Современную идиллию", прочитав "Зияющие высоты" А. Зиновьева. К сожалению, сделанное им тогда тонкое замечание полностью может быть оценено только физиками. Он сказал, что "Зияющие высоты" обладают свойствами пластинки с голограммой и в этом (но не только в этом!) схожи с "Современной идиллией". Кусок в 30-40 страниц обеих книг дает хоть и бледноватую, но полную картину замысла и средств автора, а дальнейшее чтение лишь делает эту картину более четкой и яркой.

Однокурсников Сахарова часто спрашивают о его общественно-политических взглядах довоенных времен. В моей памяти сохранились только две истории, имеющие к этому отношение.

Главный инженер МГУ подрядил студента нашего курса Стасика Попеля выкопать большую яму на заднем дворе, а когда работа была кончена, отказался заплатить обещанные деньги (уговор был устный), утверждая, что яма рылась в порядке общественной нагрузки. Долгое препирательство кончилось тем, что Стасик врезал ему по морде. После этого деньги были сразу отданы, но инженер накатал телегу в партком, напирая на политическую окраску и разрыв в связи поколений строителей коммунизма: комсомолец избил и ограбил члена ВКП(б). Дело разбиралось на факультетском комсомольском собрании. Вузком настаивал на исключении, после чего, разумеется, автоматом следовало отчисление из студентов. Старшекурсники и аспиранты, пережившие собрания 37-го года, поддерживали вузком. Мы же вовсю отбивали Стаса, казуистически доказывая, что была пощечина, а не мордобой. Андрей очень переживал эту историю и, сидя в коридоре (он не был комсомольцем), расспрашивал выходящих покурить о ходе судилища. Еще перед началом собрания он предупредил об уязвимости нашей линии защиты: отрыв яму, Стасик настолько заматерел, что пощечина по намерению вполне могла оказаться мордобоем в исполнении. Но все кончилось благополучно. Стасик отделался строгачом с предупреждением, и больше всех радовался Андрей, поздравляя Кота Туманова и меня с тем, что нам удалось оттянуть часть наказания на себя (нам обоим влепили какой-то мелкий выговор за безобразное поведение на собрании).

... Летом 86-го года в первый час нашей встречи, когда мы укрывались от моросящего дождика под навесом почтового отделения в Щербинках и разговор был рваным и скачущим, Андрей засунул руку в карман моего плаща. Я крепко сжал его замерзшие пальцы и неожиданно для самого себя спросил:

- Что ты чувствовал после того, как врезал Яковлеву?

Андрей ответил коротко:

- Знаешь, я вспомнил Стасика Попеля.

В физпрактикуме работал ассистент Туровский, резко отличавшийся от своих коллег непонятной робостью. Если по коридору шла навстречу ему ватага студентов, Туровский прижимался к стене. Задачи практикума, даже явно сляпанные на халтуру, он всегда принимал с первого раза и всячески избегал и тени возможного конфликта со студентами. Кто-то из них однажды повел себя слишком нагло, вышла тягостная сцена, а потом Андрей со слов своего отца рассказал мне о тайне Туровского. Его родители были Троицкие, после революции эту поповскую фамилию поспешили сменить на "Троцкий", а десять лет спустя с еще большей поспешностью ее переменили на нейтральную "Туровский". И теперь он больше всего боится любых событий и обстоятельств, могущих потревожить в отделе кадров его личное дело, содержащее графу об изменении фамилии. По этой причине он, кажется, и не пытался защитить диссертацию.

- Только ты никому не говори об этом. Не дай бог оказаться камешком, породившим страшную лавину.

Я и не говорил все пятьдесят лет. Но теперь об этом можно рассказать.

В том, что наши разговоры происходили, как правило, на ходу, не было ничего удивительного. В довоенной Москве, с ее коммунальными квартирами, и товарищество, и долголетняя дружба завязывались и развивались во дворах и переулках. За три года студенческой жизни я всего несколько раз забегал на Гранатный взять или отдать книгу из домашней научной библиотеки отца Андрея, и из всего, сказанного мимоходом Дмитрием Ивановичем, запомнил только одно, поразившее меня сообщение: во двор моего дома, оказывается, выходили окна квартиры О. Н. Цубербиллер - составительницы знаменитого математического задачника! И Андрей тоже несколько раз заходил ко мне - у нас было довольно много книг о декабристах, в частности успевшие выйти до разгрома "школы Покровского" первые тома Следственного дела... В сентябре 1968 г. Андрей попросил меня рассказать о Вадиме Делоне и Павле Литвинове, которых я знал с малолетства. Когда-то Вадим подарил мне тетрадочку своих стихов. В нее был вложен листок с текстом будущего знаменитого шлягера "Поручик Голицын". С орфографией у Вадима всегда были расхождения, и Андрей сразу же споткнулся на "корнет Абаленский". Потом сказал, что ведь некоторые декабристы, да и сам князь Оболенский в собственноручных ответах на вопросы Следственной комиссии тоже писали, кто - Аболенский, кто Обаленский, а кто совсем, как у Вадима. А Бестужев-Рюмин вообще просил разрешения писать ответы по-французски. То был век богатырей, слабых в русской грамоте.

И вдруг он взял несколькими октавами выше:

- Знаешь, я ведь имел дело и с генералами, и с маршалом. Все они жидковаты в сравнении с Алексей Петровичем Ермоловым. В сношении с начальством застенчивы.

Андрею очень нравился этот ермоловский оборот и он не раз метил им своих коллег по Академии наук. Например, после появления знаменитой статьи 111 Уголовного кодекса1.

В моем рассказе о студенческих годах Андрея Сахарова пропорции, конечно, не соблюдены. О физике и математике речь, разумеется, шла чаще, чем о Пушкине. Но разговоры о науке относились к ее учебно-методической стороне (за три года мы не дошли даже до классической электродинамики) и поэтому плохо удержались в памяти.

II

Война и судьба развели нас на пятнадцать лет. Встретились снова среди деревьев большого двора, окаймленного жилыми домами ЛИПАНа на 2-м Щукинском. Андрей быстро заметил, что мне мешает тактичное присутствие "секретаря", и повел к себе домой знакомить с женой и дочками. Тут разговор пошел вольный, вольнее даже, чем в былые времена, но Андрей больше спрашивал, чем рассказывал сам. Сказал только:

- Теперь я и академик, и герой. Такой герой, что о мореплавателе не может быть и речи.

И действительно, за морем он побывал лишь три десятка лет спустя. А данный им обет молчания свято исполнял до последнего дня жизни. И все, что я знаю о подводной части научного айсберга "Сахаров", имеет источником общефизический фон, начало которому положили слухи, возникшие сразу после академических выборов 1953 г.

Андрей сказал, правда, что все последние годы он по горло в неотложных текущих делах, так что нет ни времени, ни сил на чистую теоретическую физику. А там есть чем заняться. Обнаружив мое дремучее невежество (в Тюмени не было никаких физических журналов, кроме "Физика в школе" и разрозненных тетрадей УФН), он объяснил мне сложное и запутанное положение вещей, существовавшее тогда, то есть до знаменитой работы Ли и Янга. Уже в середине этого объяснения, происходившего за чайным столом, я внезапно осознал, что манера изложения Андрея не имеет ничего общего с той старой, довоенной. Все было логично, последовательно, систематично, без столь характерных для молодого Сахарова спонтанных скачков мысли. Я подивился вслух такой перемене.

- Жизнь заставила, - ответил Андрей. - Чтобы добиться того, что я хотел, надо было многое объяснить и нашему брату физику, и исполнителям всех мастей, и, может быть, самое трудное, генералам разных родов войск. Пришлось научиться.

- В Ульяновске он этому еще не научился, - вмешалась Клава. - Он ведь предложил мне руку и сердце не на словах, а в письменном виде. Не от робости или застенчивости, а чтобы я все правильно поняла. Может быть, я единственная женщина в России, которой во время войны сделали предложение совсем как в старинных романах!

Потом Андрей подробно расспрашивал о Тобольске и Ялуторовске декабристских городах Тюменской области. И по-свежему, как будто только вчера об этом узнал, огорчился из-за пушкинского "неразлучные понятия жида и шпиона" в дневниковой записи о встрече с Кюхельбекером.

- Слава Богу, это писано им только для себя. Это подкорка той эпохи, а не его светлый ум! Да и слово "шпион" звучало тогда иначе. Как у Фенимора Купера.

На моей памяти Андрей неоднократно возвращался к "черному пятну" (его слова) в дневнике Пушкина. Последний раз во время анти-Синявской кампании, раздутой Шафаревичем:

- Игорь Ростиславович и его журнальные друзья и единомышленники давно не брали в руки Пушкина. А может быть, и вообще прочли только какой-нибудь однотомник. А то бы они не упустили возможности пойти с такого козыря.

Андрей был очень опечален деградацией И. Р. Шафаревича. Когда раскрылось авторство первоначально анонимной "Русофобии", я сочинил ехидные стишки. Прочитав их, Андрей сказал:

- Тебе что, у тебя с ним шапочное знакомство. А мне обидно и противно... "Он между нами жил...".

Публицистические страсти, в которых оба лагеря "пушкиноведов" размахивали как хоругвями каждый своим Пушкиным, вызывали у него грустную усмешку. Опять вырванные из реалий писем 1836 года цитаты. Одни повторяют "черт догадал меня родиться в России с душою и талантом", не прочитавши начала предложения, говорящего о тяготах ремесла журналиста. Другие напирают на "Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество...", забыв, что письмо Чаадаеву могло, по расчетам Пушкина, пройти через перлюстраторов, а может быть, даже - не дай Бог! - попасть в руки жандармов. Так что в нем многое не сказано. Но никто не вспомнил про письмо Вяземскому 1826 года, посланное незадолго до казни декабристов. А в нем: "Я, конечно, презираю Отечество мое с головы до ног - но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство. Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России?"

Сейчас передо мной томик Пушкина, а тогда Андрей наизусть проговаривал почти половину письма, вплоть до "удрал в Париж и никогда в проклятую Русь не воротится - ай да умница". И добавил, что это письмо ведь читали все, охочие до подробностей интимной биографии Пушкина: в нем конец так называемой "крепостной любви". Или им остальное неинтересно?

18

Олег Кудрявцев

Андрей Дмитриевич написал об Олеге Кудрявцеве: "Олег с его интересами, знаниями и всей своей личностью сильно повлиял на меня, внес большую "гуманитарность" в мое миропонимание, открыв целые отрасли знания и искусства, которые были мне неизвестны. И вообще он один из немногих, с кем я был близок." (стр. 51 первого тома).

Поэтому мне хочется немного дополнить рассказ Андрея об Олеге и его семье (вдова Олега Наталья Михайловна Постовская прислала мне подробный рассказ о них).

Отчим отца Олега - знаменитый историк Александр Александрович Кизеветтер, член ЦК кадетской партии. Богатейшая библиотека, которая так потрясла в детстве Андрея Сахарова, - тщательно сохраняемая библиотека А. А. Кизеветтера, высланного из России в 1922 г. на печально известном "философском пароходе", а коммунальная квартира, в которой Кудрявцевы занимали две большие комнаты, когда-то принадлежала ему.

Мать Олега - дочь архитектора, специалист по истории искусства, до рождения сына работала в Румянцевском музее.

В 1951 г. Олег защитил кандидатскую диссертацию, которая была опубликована в книге "Эллинские провинции Балканского полуострова в II в. н.э.". Позже Олег принимал участие в написании и редактировании двух первых томов "Всемирной истории".

Эта статья была написана Еленой Георгиевной Боннэр к первой годовщине со дня смерти Андрея Дмитриевича Сахарова и была напечатана в "Литературной газете" 12 декабря 1990 г.

#

Фрагмент статьи Е. Г. Боннэр, написанной в январе 1992 г. и напечатанной в ? 8 журнала "Огонек" за 1992 год.

#

Выдержки из книги Е. Г. Боннэр, выпущенной в Москве в 1996 г. издательством "Права человека".

#

Письмо А. Д. Сахарова, В. Ф. Турчина и Р. А. Медведева Генеральному секретарю ЦК КПСС Л. И. Брежневу, председателю Совета Министров СССР А. Н. Косыгину и председателю Президиума Верховного Совета СССР Н. В. Подгорному печатается по "Собранию документов Самиздата", т. 5 (Мюнхен: Радио "Свобода", АС ? 360) (см. I том, стр. 415 - 422). В России публикуется впервые.

#

Эта статья была написана А. Д. Сахаровым специально для американского еженедельника "Parade" и была в нем опубликована в августе 1981 г. Мы печатаем ее по рукописи, хранящейся в Архиве Сахарова в Москве. В России публикуется впервые.

#

Печатается по "Материалам Архива Самиздата", 1982, вып. 31 (Мюнхен: Радио "Свобода", АС ? 4721). В России публикуется впервые.

#

Письмо участникам встречи "Наука и мир: ответ лауреатов Нобелевской премии" печатается по "Материалам Архива Самиздата" (Мюнхен: Радио "Свобода", АС ? 5063). В России публикуется впервые.

#

Предлагаемый фрагмент этой записи печатается по газете "Российские вести" от 3 октября 1992 г.

#

Печатается по копии, переданной Архиву Сахарова в Москве из Архива Президента РФ. В России публикуется впервые.

#

Предлагаемый фрагмент этой записи печатается по газете "Сегодня" от 8 февраля 1994 г.

#

Печатаются по копиям, переданным из Государственного архива РФ Архиву Сахарова в Москве. В России публикуются впервые.

#

Экземпляр этого письма А. Д. Сахаров отвез в редакцию еженедельника "Московские новости", однако вместо полного текста редакция 3 апреля опубликовала короткую заметку "За спокойствие и мудрость". Здесь мы печатаем как эту заметку, так и - по рукописи, хранящейся в редакции еженедельника - само письмо (см. II том, стр. 319-323).

#

Эта хроника написана специально для данного двухтомника.

#

Эта "лекция" А. Д. Сахарова была опубликована в ? 21 журнала "Огонек" за 1991 год - к его 70-летию. Вступительную заметку Е. Г. Боннэр мы печатаем с сокращениями.

#

Печатается по [8].

#

Фрагмент воспоминаний Елены Георгиевны Боннэр о том, как Андрей Дмитриевич Сахаров писал свой проект Конституции, мы печатаем по [9].

#

Воспоминания М. Левина об Андрее Дмитриевиче мы печатаем по сборнику "Михаил Львович Левин. Жизнь. Воспоминания. Творчество" (Нижний Новгород: Институт прикладной физики РАН, 1995).

#

* "душа моя" - слова из шуточного обращения Пушкина к маленькому сыну П. А. Вяземского "Душа моя, Павел, Держись моих правил...".

(Подстрочные примечания здесь и далее принадлежат автору.)

#

* "гениальный мужичок" - слова Пушкина о Шекспире, записанные Ксенофонтом Полевым.

** Настоящее имя героя романа А. Дюма "Граф Монте-Кристо" - Эдмон Дантес.

*** "Объектовские" люди всегда отмечали редкое сочетание в Сахарове таланта физика-теоретика с гениальностью инженера-конструктора. Программа действия для Данзаса свидетельствует, что конструктивные решения были свойственны Андрею задолго до "объекта".

#

* В формуле для энергии фотона E = hn Андрей произносил постоянную Планка на немецкий лад - "ханю". Думаю, что это у него было от отца, получившего образование еще до первой мировой войны, когда международным языком физиков был немецкий. Л. И. Мандельштам тоже говорил "ха".

** Впрочем, его позабавил в марте 1980 года мой рассказ о статье к юбилею нижегородской ссылки Короленко, напечатанной в горьковской газете как раз 22 января 1980 года. А семь лет спустя я порадовал его указом о награждении Толстикова орденом, опубликованным сразу после присуждения Бродскому Нобелевской премии.

#

* Заметку о "Графе Нулине", написанном в два дня, 13 и 14 декабря 1825 г. , Пушкин кончает фразой: "Бывают странные сближения".

** Переделка стиха "A. M. D. своею кровью..." из баллады Франца в "Сценах из рыцарских времен".

#

* При первой нашей встрече в 56-м году Андрей спросил, заметил ли я симоновский фортель на 150-летнем юбилее Пушкина. Чтобы не прогневить Сталина, Симонов, декламируя "Памятник", опустил "...друг степей калмык".

#

* Я вспомнил присловье моего горьковского друга Миши Миллера: "Кругом бардак, а пойти некуда". Очень оно понравилось Андрею.

#

* Рефрен послания В. Л. Пушкина к нижегородцам в 1812 г.

** См. последнее действие "Бесприданницы" А. Н. Островского.

#

* Сколько административного идиотизма в том, что в предельно "нештатной" ситуации в Чернобыле никто - ни министры, ни академики! - не подумали (или не решились?) привлечь к ликвидации аварии Сахарова - мастера нетривиальных технических решений. А вот во время армянского землетрясения выпускали ведь из тюрем. И ничего, потом все выпущенные вернулись.

#

* Лу°вы горы "недалече" от корчмы на литовской границе ("Борис Годунов").

#

* Во время одной из наших встреч в Горьком я рассказал Андрею, что в телевизионном "Шерлоке Холмсе" по требованию начальства произвели переозвучивание. При первом - хрестоматийно знаменитом - знакомстве Холмс сразу угадывает, что Ватсон вернулся из Афганистана, где как раз идет война. Велено было заменить "Афганистан" на "восточные провинции".

#

* Мы, старые обезьяны, и есть новое оружие.

#

* Андрей часто употреблял это слово. По его наблюдению, мы оба заразились "забавно" от М. А. Леонтовича.

#

* "У "Илиады" болит живот!" - концовка античного анекдота о богаче, который завел живой цитатник из обученных рабов.

#

Автор дополнения - Е. Г. Боннэр.

Следующая страница

+

comm1

КОММЕНТАРИИ

Том первый

"Воспоминания"

1) В том, что Андрей Дмитриевич пишет в этой главе о своих предках и родственниках, действительно, много "неточностей". Вместо соответствующих примечаний мы предлагаем выдержки из книги Елены Боннэр "Вольные заметки к родословной Андрея Сахарова" (дополнение 3) и "генеалогическую схему" (стр. 32-33 первого тома).

2) Ни в первом (1906 г.), ни во втором, дополненном (1907 г.), издании сборника статей "Против смертной казни", вышедшего в Москве под редакцией М. Н. Гернета, О. Б. Гольдовского и И. Н. Сахарова, статьи Л. Н. Толстого "Не могу молчать", написанной в 1908 г., конечно, нет (впрочем, во втором издании есть его статья "Божеское и человеческое").

3) В списках выпускниц Павловского института в Петербурге, в котором воспитывалась Мария Домуховская, Мартынова не значится.

4) Точные названия перечисленных книг Д. И. Сахарова: "Борьба за свет (как развивалась и чего достигла техника освещения)" (М., 1925), "Рабочая книга по физике", ч. I-II; соавтор - С. Г. Егоров (М., 1926), "Физические основы устройства трамвая" (М. - Л., 1927), "Электрическая лампочка и физические опыты с нею" (М. - Л., 1930).

5) Точное название: "Сборник задач по физике"; последнее, 12-е, издание вышло в 1973 г.

6) Точное название: "Физика для техникумов"; 1-е издание вышло в 1960 г., 3-е, переработанное, - в 1965 г., 5-е, последнее, - в 1969 г.

7) Точная цитата: "Пройдет время. Могилы ненавистных изменников зарастут бурьяном и чертополохом, покрытые вечным презрением честных советских людей, всего советского народа. А над нами, над нашей счастливой страной, по-прежнему ясно и радостно будет сверкать своими светлыми лучами наше солнце. Мы, наш народ, будем по-прежнему шагать по очищенной от последней нечисти и мерзости прошлого дороге, во главе с нашим любимым вождем и учителем - великим Сталиным - вперед и вперед к коммунизму!" ("Судебный отчет по делу Антисоветского "право-троцкистского блока""; М.: Юридич. из-во, 1938).

8) В 1992 г. название "Гранатный переулок" восстановлено. Адрес упомянутого отделения милиции - Гранатный пер., д.3.

9) С сентября 1990г. - снова Нижний Новгород.

10) В 1931-1936 гг. в магазинах "Всесоюзного объединения Торгсин" ("торговля с иностранцами") по специальным бонам можно было - без очередей и карточек (карточки были поэтапно отменены в 1934-1936 гг.) - приобрести любые товары.

11) Автор книги "В тумане Лондона" - Стивен Грэхем, "Серебряные коньки" Мэри Додж, "Ганс из долины игрушек" - Маргрет Уорнер Морлей.

12) По сообщению Елены Георгиевны Боннэр в воспоминаниях Андрея Дмитриевича об Олеге Кудрявцеве и его семье есть неточности: - Агриппина Григорьевна Лукашева была тетей не Олега Кудрявцева, а его матери (урожд. Лукашевой); - Глеб - не племянник Ольги Яковлевны, а сын ее знакомой; - Кирилл Лукашев не был сиротой, но после развода родителей много времени проводил в семье Кудрявцевых; после госпиталя он вновь воевал танкистом и погиб в бою в 1945 г.; - осенью 1941 г. Олега со 2-го курса исторического факультета МГУ призвали в армию и, поскольку он страдал от последствий перенесенного в детстве ревмокардита, послали на трудовой фронт; в 1943 г. он вернулся в университет, в 1948 г. женился; - встреча с Ольгой Яковлевной в театре произошла еще до смерти Олега; на вопрос, почему он к ним не заходит, Андрей Дмитриевич ответил, что не хочет заносить Кудрявцевых в список знакомых, который должен представлять в соответствующие органы.

См. также дополнение 18.

13) Сейчас принята другая транскрипция его фамилии: Оруэлл.

14) В те годы призывной возраст изменялся (снижался) в 1936 г. и в 1939 г.

15) В списке членов политбюро, приведенном в официальном сообщении о Февральском (1934 г.) пленуме ЦК ВКП(б), Киров стоял на восьмом месте.

16) 4 декабря 1934 г. в газетах "Правда" и "Известия" было напечатано следующее сообщение: В Президиуме ЦИК Союза ССР

Президиум ЦИК Союза ССР на заседании от 1 декабря сего года принял постановление, в силу которого предлагается: 1) Следственным властям - вести дела обвиняемых в подготовке или совершении террористических актов ускоренным порядком; 2) Судебным органам - не задерживать исполнения приговоров о высшей мере наказания из-за ходатайства преступников данной категории о помиловании, так как Президиум ЦИК Союза ССР не считает возможным принимать подобные ходатайства к рассмотрению; 3) Органам Наркомвнудела - приводить в исполнение приговоры о высшей мере наказания в отношении преступников названных выше категорий немедленно по вынесении судебных приговоров.

На другой день в тех же газетах было опубликовано постановление ЦИК СССР от 1 декабря: О внесении изменений в действующие уголовно-процессуальные кодексы союзных республик

Центральный Исполнительный Комитет Союза ССР постановляет: Внести следующие изменения в действующие уголовно-процессуальные кодексы союзных республик по расследованию и рассмотрению дел о террористических организациях и террористических актах против работников советской власти:

1. Следствие по этим делам заканчивать в срок не более 10 дней;

2. Обвинительное заключение вручать обвиняемым за одни сутки до рассмотрения дела в суде;

3. Дела слушать без участия сторон;

4. Кассационного обжалования приговоров, как и подачи ходатайств о помиловании, не допускать;

5. Приговор к высшей мере наказания приводить в исполнение немедленно по вынесении приговора.

17) Тезка и однофамилец физика и диссидента Юрия Федоровича Орлова, о котором много пишется ниже.

18) А. Битов - "Пушкинский дом".

19) Дехтяр - Михаил Вольфович, в 1941 г. - доцент.

20) Теперь уже опубликованных - "Эшелон" (М.: Новости, 1991).

21) До 19 марта 1946 г. употреблялись термины "Народный комиссариат" (Наркомат), "Народный комиссар" (нарком), "Совет Народных Комиссаров" (СНК), с 19 марта 1946 г., соответственно, - "Министерство", "министр", "Совет Министров" (СМ).

Вдобавок, в 1937-1946 гг. должность С. В. Кафтанова называлась "Председатель Всесоюзного комитета по делам высшей школы при СНК СССР" (с марта 1946 г. он - министр высшего образования).

Впредь неточности в книге, связанные с переименованиями народных комиссариатов в министерства и т. п., мы не будем ни исправлять, ни оговаривать.

22) Здесь - неточность: Леонтович, Тамм и Мандельштам ушли из Московского университета только в связи с войной, когда университет эвакуировался в Ашхабад, а они - в другие города. Л. И. Мандельштам умер в 1944 г.; М. А. Леонтович и И. Е. Тамм по возвращении университета в Москву восстановлены в нем не были.

Вместе с тем эта ошибка Андрея Дмитриевича имеет объяснение: после 1935 г. из-за ухудшения обстановки в МГУ Леонтович, Тамм и Мандельштам, а также Г. С. Ландсберг, не увольняясь формально, практически всю свою научную деятельность (семинары, научное руководство и т. п.) постепенно перенесли в ФИАН, где ситуация была значительно более благоприятной. (Прим. Е. Л. Фейнберга.)

23) Миткевич В. Ф. - с 1929 г. академик АН СССР.

24) Яков Цейтлин - однокурсник Андрея Дмитриевича. Родом - из Симферополя. На фронт по состоянию здоровья призван не был.

25) "Прибор для контроля закалки сердечников" был заявлен Андреем Дмитриевичем в Сектор изобретений Технического совета Наркомата вооружения в августе 1943 г. На него Андрей Дмитриевич получил сначала "Авторское удостоверение на техническое усовершенствование" (? 0012), а затем и "Авторское свидетельство на изобретение" (? 72825). Краткое изложение сущности изобретения (под названием "Прибор для определения качества термообработки изделий") опубликовано в 1948 г. ("Ежемесячный бюллетень изобретений", 1948, ? 10), полное описание изобретения издано в 1961 г.

26) Это описание содержится на стр. 373 - 374 книги А. Н. Малова "Производство патронов стрелкового оружия" (М.: Оборонгиз, 1947).

27) A. D. Sakharov. Collected Scientific Works (Eds. D. ter Haar, D. V. Chudnovsky, G. V. Chudnovsky - New York, Basel: Marcel Dekker Inc., 1982).

28) В 1945 г. Спиридоньевская ул. была переименована в ул. Алексея Толстого; с 1992 г. - ул. Спиридоновка.

29) В 1990 г. улица Чкалова переименована в Земляной вал (до 1938 г. она называлась "Садовая - Земляной вал").

30) Физ-рев - реферативный журнал "Physical Review".

31) До марта 1918 г. правящая партия называлась Российской социал-демократической рабочей партией (большевиков), в марте 1918 г. она была переименована в Российскую коммунистическую партию (большевиков), в декабре 1925 г. - во Всесоюзную коммунистическую партию (большевиков), в октябре 1952 г. - в Коммунистическую партию Советского Союза (в августе 1991 г. она перестала быть правящей партией).

Таким образом, здесь должно быть "ЦК ВКП(б)".

В книге имеются также неточности, связанные с тем, что с марта 1919 г. до октября 1952 г. официальный постоянно действующий руководящий орган партии назывался Политбюро ЦК, с октября 1952 г. до апреля 1966 г. - Президиумом ЦК, с апреля 1966 г. - снова Политбюро ЦК.

Впредь неточности в книге, связанные с указанными внутрипартийными переименованиями, мы, как правило, исправлять не будем.

32) См. примечание 602-2 к первому тому.

33) С. И. Вавилов был президентом АН СССР в 1945-1951 гг.

34) ЖЭТФ 17, 686 - 697 (1947) или [1] (напоминаем, что это означает отсылку к Указателю литературы), cтр. 91.

35) Речь здесь идет о противораковом препарате, созданном профессорами Н. Г. Клюевой и Г. И. Роскиным. В публикациях последующих лет (см., например, ? 1 журнала "Наука и жизнь" за 1988 г.) его значение не отрицается, хотя и оценивается достаточно сдержанно.

36) "Теория ядерных переходов типа 0 - 0" ([1], стр. 427).

37) C 1992 г. - "Российский научный центр "Курчатовский институт"".

38) Правильно: на кафедре философии при Отделении философии и права АН СССР.

39) Хотя отчет А. Д. Сахарова "Пассивные мезоны" (1948; [1], стр. 41) был рассекречен только в 1990 г., ссылка на него в упомянутой совместной работе "О реакциях, вызываемых m-мезонами в водороде" (ЖЭТФ 32 (4), 947 - 949 (1957) или [1], стр. 44) действительно была.

40) "Температура возбуждения в плазме газового разряда" (Изв. АН СССР, сер. физ., 12 (4), 372 - 375 (1948) или [1], стр. 19).

41) D - "дейтон" - ядро изотопа водорода "дейтерия" с атомным весом 2; Т "тритон" - ядро изотопа водорода "трития" с атомным весом 3.

42) В 1946 г. в здании, на месте которого с 1956 г. располагается гостиница "Пекин", находились помещения Первого главного управления (ПГУ) Совета Министров СССР.

43) В 1935 г. Ст. Триумфальная пл. была переименована в пл. Маяковского; с 1992 г. - Триумфальная пл.

44) С. С. Герштейн полагает (УФН 161 (5), 170 (1991)), что эта догадка Андрея Дмитриевича противоречит фактам: в архиве Института атомной энергии хранится "Предложение об использовании ядерной энергии легких элементов для взрывных целей", написанное в 1946 г. И. И. Гуревичем, Я. Б. Зельдовичем, И. Я. Померанчуком и Ю. Б. Харитоном (опубликовано там же, стр. 171-175); то, что этот документ не был тогда засекречен должным образом, означает, что работа группы Зельдовича не основывалась на разведывательной информации.

45) С 1990 г. - снова Никольская ул.

46) Dyson F. Disturbing the Universe - Harper and Row (23 сентября 1979 г. в газете "Washington Post" была напечатана рецензия Андрея Дмитриевича на эту книгу - [1], cтр. 409).

47) 25 ноября 1990 г. "Комсомольская правда" поведала миру (статья В. Умнова "Здесь живут молчаливые люди"), что "первая советская атомная бомба была создана в Арзамасе-16". Арзамас-16 - это кодовое название "объекта", о котором пишет Андрей Дмитриевич. Он расположен в 75 км от Арзамаса, вокруг города Сарова, известного монастырем "Саровская пустынь". С января 1994 г. по распоряжению правительства "официальным географическим названием" Арзамаса-16 стал "город Кремлев"; в августе 1995 г. федеральным законом Кремлев был переименован в Саров.

48) По словам сына, Б. Л. Ванников (это - его настоящая фамилия) вступил в партию в 1919 г. (было это в Баку, до установления там советской власти), арестовали его в начале июня 1941 г., освободили 20 июля 1941 г.

49) Dexter Masters "The Accident" (1955).

50)Ознакомившись с американским изданием "Воспоминаний", Б. Смагин попросил опубликовать следующее:

"Излагая эту историю, Андрей Дмитриевич многое напутал. Вот как все происходило. По ходу моей экспериментальной работы я имел дело с небольшой деталью нашей общей конструкции и расписался за нее. В общей суматохе тех дней и бессонных ночей я случайно выбросил деталь вместе с ворохом радиоактивной алюминиевой фольги, которая отправилась на свалку. Через полгода пропажа была обнаружена и разразился скандал, грозивший многими годами тюрьмы. К счастью, все обошлось. Нашли потерю сотрудники нашего отдела на двухметровой глубине свалки под глыбами мерзлой земли, ибо на дворе стоял холодный декабрь. Меня, естественно, отстранили от практической работы, но никаких репрессий не было. И письма моей жене Андрей Дмитриевич не передавал".

51) Здесь - небольшая неточность. Насколько известно, имени Тамма В. И. Ленин не знал. 19 июня 1917 г. на 1-м Съезде Советов (рабочих и солдатских депутатов) обсуждалось предложение фракций меньшевиков и эсеров приветствовать армию в связи с начавшимся наступлением на фронте. Приветственное обращение было принято большинством голосов. Против него голосовали объединенные социал-демократы, большевики и меньшевики-интернационалисты, к которым принадлежал И. Е. Тамм. Как неоднократно рассказывал Игорь Евгеньевич, он сидел в той части зала, которая поддерживала обращение. Увидев одинокую руку "против", В. И. Ленин с восхищением воскликнул: "Смотрите! И тут нашелся один честный человек!". (Прим. Е. Л. Фейнберга и В. И. Миллера.)

52) Точная цитата из статьи Е. Л. Фейнберга "Эпоха и личность" (сб. "Воспоминания о И. Е. Тамме"; М.: Наука, 1981):

"Главным в этой личности было то лучшее, что выработалось к началу XX века в российской интеллигенции. Этот замечательный слой общества был далеко не однороден. <...> Отсюда выходили и поэты, и революционеры до мозга костей, и практические инженеры, убежденные, что самое существенное - это строить, созидать, делать полезное для народа дело. Но было во всем этом разнообразии нечто основное, самое важное и добротное - среднеобеспеченная, трудовая интеллигенция с твердыми устоями духовного мира. <...>

Игорь Евгеньевич как личность происходит именно отсюда, и лучшие черты этой интеллигенции являются лучшими его чертами, ее недостатки - и его слабостями.

Едва ли не главной из этих черт была внутренняя духовная независимость - в большом и в малом, в жизни и в науке. "

53) С 1 января 1961 г. до 9 апреля 1989 г. ст. 70 УК РСФСР называлась "Антисоветская агитация и пропаганда" (ее текст см. на стр. 372-373 первого тома). Указом Президиума Верховного Совета РСФСР от 8 апреля 1989 г. она была заменена на статью (под тем же номером) "Призывы к свержению или изменению советского государственного и общественного строя", указом от 11 сентября 1989 г. - на статью "Призывы к насильственным свержению или изменению советского государственного и общественного строя", с 27 октября 1992 г. она называется "Призывы к насильственному изменению конституционного строя" (разумеется, при каждом изменении названия статьи содержание ее тоже менялось).

54) ВВ - взрывчатые вещества.

55) По этому поводу см. в журнале "Знамя" ? 8 за 1991 г. письмо Я. П. Терлецкого (стр. 228) и ответ физиков с объекта (стр. 231).

56) "Магнитная кумуляция" (ДАН СССР 165 (1), 65 - 68 (1965) или [1], стр. 65).

57) "Взрывомагнитные генераторы" (УФН 88 (4), 725-734 (1966) или [1], стр. 69).

58) Это не совсем так: лица, осужденные по политическим статьям на срок до 5 лет, подпадали под эту амнистию, но это была лишь незначительная часть "политзаключенных".

59) Точная цитата из газеты "Правда" за 4 апреля 1953 г.:

Сообщение Министерства внутренних дел СССР

Министерство внутренних дел СССР провело тщательную проверку всех материалов предварительного следствия и других данных по делу группы врачей, обвинявшихся во вредительстве, шпионаже и террористических действиях в отношении активных деятелей Советского государства.

В результате проверки установлено, что привлеченные по этому делу профессор Вовси М. С., профессор Виноградов В. Н., профессор Коган М. Б., профессор Коган Б. Б., профессор Егоров П. И., профессор Фельдман А. И., профессор Этингер Я. Г., профессор Василенко В. Х., профессор Гринштейн А. М., профессор Зеленин В. Ф., профессор Преображенский Б. С., профессор Попова Н. А., профессор Закусов В. В., профессор Шерешевский Н. А., врач Майоров Г. И. были арестованы бывшим Министерством государственной безопасности СССР неправильно, без каких-либо законных оснований.

Проверка показала, что обвинения, выдвинутые против перечисленных лиц, являются ложными, а документальные данные, на которые опирались работники следствия, несостоятельными. Установлено, что показания арестованных, якобы подтверждающие выдвинутые против них обвинения, получены работниками следственной части бывшего Министерства государственной безопасности путем применения недопустимых и строжайше запрещенных советскими законами приемов следствия.

На основании заключения следственной комиссии, специально выделенной Министерством внутренних дел СССР для проверки этого дела, арестованные Вовси М. С., Виноградов В. Н., Коган М. Б., Коган Б. Б., Егоров П. И., Фельдман А. И., Этингер Я. Г., Василенко В. Х., Гринштейн А. М., Зеленин В. Ф., Преображенский Б. С., Попова Н. А., Закусов В. В., Шерешевский Н. А., Майоров Г. И. и другие привлеченные по этому делу полностью реабилитированы в предъявленных им обвинениях во вредительской, террористической и шпионской деятельности и, в соответствии со ст. 4 п. 5 Уголовно-процессуального Кодекса РСФСР, из-под стражи освобождены.

Лица, виновные в неправильном ведении следствия, арестованы и привлечены к уголовной ответственности.

60) С. Н. Круглов был министром внутренних дел СССР с 1946 г. по 6 марта 1953 г. С 6 марта 1953 г. до 26 июня 1953 г. министром ВД СССР был Л. П. Берия, С. Н. Круглов в это время был его заместителем. 26 июня 1953 г. Л. П. Берия был арестован; о его аресте было объявлено только 10 июля 1953 г. (об аресте его "сообщников" было объявлено еще позднее). С 26 июня 1953 г. (и до января 1956 г.) министром ВД СССР снова был С. Н. Круглов.

61) Точнее - в бункере, находившемся во дворе штаба Московского округа ПВО.

62) Андрей Дмитриевич имеет здесь в виду книгу Е. А. Гнедина "Катастрофа и второе рождение" (Амстердам: Фонд им. Герцена, серия "Библиотека самиздата", ? 8, 1977). Теперь она издана и в России: "Выход из лабиринта" (М: Мемориал, 1994).

63) Указ о создании Министерства среднего машиностроения был опубликован вскоре после 10 июля 1953 г.; дата указа - 26 июня 1953 г. (см. примечание 232-1 к первому тому).

64) Этот профессор - Роберт Орос ди Бартини, итальянский граф, коммунист, приехавший в СССР в 20-е годы строить социализм. С. П. Королев, работавший в "шарашке" в его отделе, называл его одним из своих учителей. Ю. Б. Румер, работавший в той же "шарашке" и присутствовавший на упомянутой встрече с Берией, запомнил фразу Берии в несколько более драматичном виде: "Конечно, знаю, что ты не виноват. Был бы виноват - расстреляли бы. А так: самолет в воздух, а ты - Сталинскую премию и на свободу".

65) Первое испытание межконтинентальной баллистической ракеты и первый запуск спутника были в 1957 г.

66) С. П. Королев умер в 1966 г.

67) На самом деле, Отделения АН только выдвигали кандидатов на звание академика, а выбирало их Общее собрание АН.

68) Первый раз звание Героя Социалистического Труда И. В. Курчатов получил в 1949 г., второй раз - в 1951 г., третий - в 1954 г.

69) В. А. Малышев умер в 1957 г.

70) В 1955 г. маршал М. И. Неделин был назначен заместителем министра обороны СССР, с 1959 г. он одновременно являлся главнокомандующим Ракетными войсками стратегического назначения.

71) А. П. Завенягин умер в 1956 г.

72) Статья Я. Зельдовича и А. Сахарова "Нужны естественно-математические школы" была опубликована 19 ноября 1958 г. в газете "Правда".

73) Эта статья опубликована в выпуске 6 тома 4 названного журнала, датированном июнем 1958 г. В конце статьи указано: "Поступила в редакцию 8 июля 1958 г. ". См. также [1], стр. 325.

74)В сборнике [1] (стр. 334) эта статья называется "О радиоактивной опасности ядерных испытаний".

75) В сборнике "Советские ученые об опасности испытаний ядерного оружия" (М.: Атомиздат, 1959) была напечатана первая (т. е. "научная") из двух вышеуказанных статей.

76) Стандартная формулировка в публикациях тех лет была несколько иной: "антипартийная группа Маленкова - Кагановича - Молотова (и примкнувшего к ним Шепилова)".

77) Е. П. Славский (1898-1991) был министром среднего машиностроения с 1957 г. до 1986 г. (впрочем, в 1963-1965 гг. его должность, при тех же функциях, называлась "Председатель Государственного производственного комитета по среднему машиностроению при ВСНХ СССР").

78) В июле 1961 г. в Москву действительно приезжал специальный помощник Президента США по вопросам разоружения Джон Мак-Клой.

Предыдущая страница

305-1

В. П. Феодоритов как непосредственный участник разработки "мощного" изделия назван здесь ошибочно (см. статью В. Б. Адамского и Ю. Н. Смирнова "50-мегатонный взрыв над Новой Землей" в ? 3 журнала "Вопросы истории естествознания и техники" за 1995 г.).

313-1

Пеньковский был арестован в октябре 1962 г.

313-2

А. П. Александров был президентом АН СССР с 1975 по 1986 г.

325-1

Из предисловия к этому изданию: "Переработка текста книги произведена М. И. Блудовым при участии А. Д. Сахарова и Г. Д. Сахарова. Включен ряд новых глав и параграфов, которые написаны М. И. Блудовым и А. Д. Сахаровым. <...> Автором глав X, XXXVIII - XL является А. Д. Сахаров, при этом значительная часть параграфов в этих главах написана Д. И. Сахаровым".

Названия глав, написанных А. Д. Сахаровым: "Основы гидродинамики", "Явления, объясняемые квантовыми свойствами света. Фотоны", "Строение оболочек атома", "Атомное ядро".

Г. Д. Сахаров - брат Андрея Дмитриевича Георгий (Юрий).

См. также примечание 28-1 к первому тому.

330-1

В России книга Жореса Медведева "Взлет и падение Лысенко. История биологической дискуссии в СССР (1929 - 1966)" вышла в 1993 г. (М: Книга).

330-2

Точная цитата из статьи М. Ольшанского "Против дезинформации и клеветы", напечатанной 29 августа 1964 г. в газете "Сельская жизнь":

"<...> политическая спекуляция Ж. Медведева производит, видимо, впечатление на некоторых малосведущих и не в меру простодушных лиц. Чем иначе объяснить, что на одном из собраний Академии наук СССР академик А. Д. Сахаров, инженер по специальности, допустил в своем публичном выступлении весьма далекий от науки оскорбительный выпад против ученых-мичуринцев в стиле подметных писем, распространяемых Ж. Медведевым?"

333-1

В немецком концлагере погиб старший сын Н. В. Тимофеева-Ресовского; младший, родившийся в Германии, впоследствии был вместе с ним в "шарашке".

333-2

После ареста Н. В. Тимофеев-Ресовский полтора-два года провел в лагере, практически потерял зрение. По распоряжению А. П. Завенягина его, умирающего, отыскали и, после лечения, перекинули в "шарашку".

334-1

Старшая сестра жены Н. В. Тимофеева-Ресовского в 1941 г. жила не в Туле, а в Тульской области - в г. Белеве; сама Тула вообще не была оккупирована (на эту ошибку Андрея Дмитриевича, прочитав журнальное издание "Воспоминаний", первой указала москвичка Л. А. Журавлева).

335-1

О Леониде Плюще - см. во второй части "Воспоминаний".

337-1

ЖЭТФ 49 (1), 345 - 358 (1965) или [1], стр. 197.

348-1

"Нарушение СР-инвариантности, С-асимметрия и барионная асимметрия Вселенной" (Письма в ЖЭТФ 5 (1), 32 - 35 (1967; в редакцию эта статья поступила 23 сентября 1966 г.) или [1], стр. 219).

348-2

Обсуждаемый эксперимент был проведен на синхрофазотроне ОИЯИ не моей группой, а группой Э. О. Оконова (ЖЭТФ 42 (7), 130 (1962)). К сожалению, группа Э. О. Оконова не имела возможности продолжить работу в этом направлении, но не из-за недостаточной мощности пучка ка-мезонов, как пишет Андрей Дмитриевич, а из-за задержки в изготовлении необходимых детекторов большой точности. (Прим. М. И. Подгорецкого.)

351-1

"Строение и эволюция Вселенной" (М.: Наука, 1975).

358-1

"Космологические модели Вселенной с поворотом стрелы времени" (ЖЭТФ 79 (3), 689 - 693 (1980) или [1], стр. 276).

359-1

"Будущее науки". Международный ежегодник, вып. 2 (М.: Знание, 1968), стр. 74 - 96. См. также [1], стр. 362.

363-1

"Ядерная физика" 4 (2), 395 - 406 (1966); см. также [1], стр. 118.

371-1

В СССР эта книга вышла в 1935 г.

372-1

Эта статья была введена в УК РСФСР указом Президиума Верховного Совета РСФСР от 16 сентября 1966 г.; указом от 11 сентября 1989 г. она была исключена из УК.

372-2

См. примечание 190-1 к первому тому.

374-1

Здесь Андрей Дмитриевич ошибается: слова "заведомо ложные" в ст. 1901 означают то же, что слово "клеветнические" в ст. 70.

376-1

Теперь подобные сведения публикуются свободно; например, в журнале "Нева" (1989 г. - ?? 11 - 12, 1990 г. - ?? 1 - 12) напечатан "Большой террор".

380-1

Суд над А. Синявским и Ю. Даниэлем был в феврале 1966 г., речь М. Шолохова (на XXIII съезде КПСС) - в апреле 1966 г.

380-2

Точное название: Государственный комитет Совета Министров СССР по науке и технике.

381-1

Статья Андрея Дмитриевича называется "Наука будущего (прогноз перспектив развития науки)". Сборник "Будущее науки", в котором она была напечатана (М: ГКНТ, 1966), вышел тиражом 120 экз. Теперь ее можно прочитать: [1], стр. 376.

384-1

Министерства бумажной промышленности никогда не существовало. Существовали (в разное время) министерства лесной и бумажной промышленности, лесной, целлюлозно-бумажной и деревообрабатывающей промышленности, бумажной и деревообрабатывающей промышленности, целлюлозной и бумажной промышленности, а также Государственный комитет СМ СССР по лесной, целлюлозно-бумажной, деревообрабатывающей промышленности и лесному хозяйству. В 1948 - 1951 гг. и в 1953 - 1954 гг. Г. М. Орлов возглавлял некоторые из этих министерств и указанный комитет.

385-1

Здесь, по-видимому, смешаны знаменитое землетрясение в г. Верном (с 1921 г. - Алма-Ата), происшедшее в мае 1887 г., и крупное землетрясение в районе Байкала (декабрь 1861 г. - январь 1862 г.), в результате которого примерно 260 кв. км опустились ниже уровня озера.

389-1

См., например, [2], стр. 11.

392-1

Перевод Н. Холодковского.

392-2

У А. Межирова не "окопе", а "кювете".

402-1

Закончив осенью 1967 г. "Мои показания", Анатолий Марченко пустил книгу в самиздат и передал ее за границу. В 1969 г. "Мои показания" вышли в Париже (издательство "La Presse Libre"). Теперь эта книга издана и в России (например, М.: Московский рабочий, 1991).

407-1

П. Литвинов, Л. Богораз и К. Бабицкий были приговорены, соответственно, к 5, 4 и 3 годам ссылки, В. Дремлюга был приговорен к 3 годам лишения свободы, В. Делоне - к 2 годам 6 месяцам, еще 4 месяца были добавлены ему за предыдущий неотбытый условный срок. Н. Горбаневская как мать двух маленьких детей была отпущена (в декабре 1969 г. она была арестована и направлена в спецпсихбольницу). Восьмой участник демонстрации заявил в милиции, что попал на Красную площадь случайно, и также был отпущен.

413-1

Мне кажется, что Андрей Дмитриевич здесь ошибся - в его памяти возвращение в ФИАН в 1969 г. наложилось на воспоминание о том, как в 1966 (или 1967) году, когда он уже регулярно посещал семинары Теоротдела, Славский дал ему разрешение на совместительство в ФИАНе (тогда, уже держа в руках заявление директору ФИАНа, А. Д. в последнюю минуту отказался от этой идеи).

Поскольку в 1969 г. я был заместителем Игоря Евгеньевича Тамма, все административные дела проходили через меня.

После смерти жены А. Д. я поехал к нему домой и от имени И. Е. и его сотрудников предложил возвратиться в ФИАН. А. Д. сразу согласился и написал заявление, которое было передано директору института Д. В. Скобельцыну. Здесь, однако, дело застопорилось. Не имея прямых указаний "сверху" о зачислении А. Д., хотя и не получая запрета, директор не решался на такой шаг (скорее всего, решал не он, а крайне враждебный Андрею Дмитриевичу партком). 26 апреля И. Е. написал президенту АН СССР М. В. Келдышу письмо, прося помочь. Но и тому потребовалось более трех месяцев для получения санкции на зачисление А. Д. и его оформления. (Прим. Е. Л. Фейнберга.)

413-2

Правильно, соответственно, 500 руб. и 400 руб. (здесь то ли Андрей Дмитриевич назвал не номинальные, а реальные, после вычета налогов, суммы, то ли - и это не исключено! - он просто не знал или не помнил номинальные суммы, хотя бы потому, что получал деньги на сберкнижку).

415-1

Точное название: "Многолистная модель Вселенной" (М.: ИПМ АН СССР, 1970, препринт ? 7; см. также [1], стр. 269).

В июле 1966 г. Отделение прикладной математики (ОПМ) Математического института им. В. А. Стеклова АН СССР превратилось в Институт прикладной математики (ИПМ) АН СССР.

417-1

"Возвращение" П. Л. Капицы в СССР происходило следующим образом. В начале сентября 1934 г. он вместе с женой, по примеру прошлых лет, приехал на родину, чтобы повидать близких и друзей, прочитать ряд лекций и принять участие в научных совещаниях. В конце сентября его пригласили в Совет Народных Комиссаров, где ему сообщили, что вернуться в Англию он не сможет - отныне ему надлежит работать в СССР. Это был тяжелый и совершенно неожиданный для Капицы удар: в Кембридже была специально для него построена лаборатория, оснащенная самым современным научным оборудованием, большей частью созданным самим Капицей, в Кембридже остались его ученики и помощники, его учитель и друг Э. Резерфорд - приходилось все начинать с нуля. В конце 1934 г. было подписано постановление правительства о строительстве в Москве Института физических проблем, П. Л. Капица был назначен директором института. Институт был построен к концу 1935 г.; в это же время в Москву стало поступать научное оборудование кембриджской лаборатории П. Л. Капицы, приобретенное советским правительством по настоянию Капицы и при содействии Резерфорда (об этом см. также книгу П. Л. Капицы "Письма о науке" - М.: Московский рабочий, 1989). (Прим. П. Е. Рубинина.)

420-1

Письмо Ю. В. Андропова было опубликовано в 1991 г. в журнале "Коммунист" (? 7, стр. 55 - 57).

421-1

Мы печатаем этот документ (Андрей Дмитриевич называет его в "Воспоминаниях" то "Обращением", то "Меморандумом") как дополнение 4. В России он до сих пор не публиковался.

По нашей просьбе В. Ф. Турчин написал, что он помнит об обстоятельствах появления документа:

"Я познакомился с Андреем Дмитриевичем осенью 1968 года. Я написал эссе "Инерция страха" и запустил его в самиздат. Мне хотелось узнать мнение Сахарова. Я попросил нашего общего знакомого Юру Живлюка передать работу Андрею Дмитриевичу. Он нашел ее интересной и мы встретились.

Годом позже у меня возникла идея, что было бы хорошо, если бы представительная группа ученых, академиков, объяснила правительству и народу, что демократизация необходима не только сама по себе, но и для успешного развития экономики. Я составил предварительный текст письма к правительству, в котором начавшиеся тогда неудачи в экономике объяснялись как следствие тоталитарной политической системы и предсказывалось, что если политическая система не будет модернизирована, то экономика придет к полному и непоправимому упадку. Не будучи академиком, я пришел к Сахарову с предложением собрать под такого рода письмом 10 - 20 подписей академиков. Сахарову текст понравился. "Но я не уверен, - сказал он, - что я найду хотя бы трех академиков, которые согласятся. Я все же попробую."

Это было в начале 1970 года. Через пару недель Андрей Дмитриевич сказал мне: "Это безнадежно - я не нашел никого. Но такое письмо нужно. Я добавлю к нему список конкретных мер, с которых можно было бы начать демократизацию, и давайте подпишем его вдвоем."

Позже мы показали письмо Рою Медведеву, который охотно присоединился к нам, и в марте 1970 года письмо было отправлено в правительство.

Вскоре оно стало широко известно по обычным для того времени каналам: самиздат, зарубежная печать, радио.

Горбачевская гласность и перестройка начались, в сущности, с выполнения тех начальных пунктов, которые Андрей Дмитриевич сформулировал в этом письме. "

427-1

Надзорная жалоба - это неофициальное название, во-первых, ходатайства о принесении "протеста в порядке надзора" на вступившие в законную силу приговор уголовного или решение гражданского суда (такое ходатайство подается лицам, которые обладают правом принесения протеста - председателям вышестоящих судов или их заместителям, а также прокурорам соответствующего уровня) и, во-вторых, обращения в прокуратуру с просьбой проверить законность того или иного акта органов государственного управления.

427-2

Имеется в виду книга "В подполье можно встретить только крыс" (Нью-Йорк, из-во "Детинец", 1981). У нас она - под названием "Воспоминания" напечатана в журнале "Звезда" (1990, ?? 1 - 12).

427-3

Точнее - на районной партконференции.

428-1

В октябре 1987 г. комиссия советских психиатров, проведя по инициативе Главной военной прокуратуры СССР посмертную психиатрическую экспертизу П. Г. Григоренко, также подтвердила этот вывод.

429-1

Точное название: Институт общей генетики АН СССР.

431-1

В 1988 г. Мария Петренко-Подъяпольская эмигрировала.

431-2

А. Лавут "сидел" в Хабаровском крае.

432-1

ЦЕРН - CERN: Centre EuropОen pour la Recherche NuclОaire (Европейский центр по ядерным исследованиям).

434-1

Б. Вайль получил в лагере еще один срок и вышел на свободу в сентябре 1965 г. В октябре 1977 г. он эмигрировал. В 1980 г. в Англии вышла его автобиографическая книга "Особо опасный" (у нас главы из нее напечатаны в журнале "Звезда", 1992, ?? 8-9).

435-1

Формальное основание для проведения суда в Калуге: один из эпизодов, инкриминируемых третьей подсудимой - упоминаемой ниже З. (она была фактически "главным свидетелем обвинения" и получила условное наказание), происходил в г. Обнинске Калужской обл. Фактическая причина: Калуга была тогда городом, закрытым для иностранцев.

435-2

Так было, например, с Борисом Андреевичем Золотухиным, защищавшим в 1968 г. А. Гинзбурга на суде, упомянутом на стр. 389 первого тома.

436-1

Я. Б. Зельдович имел в виду "Размышления...".

438-1

Б. Вайлю инкриминировалось "распространение" нескольких самиздатских произведений.

441-1

И. Каплун (погибла в автомобильной катастрофе в июле 1980 г.) и В. Бахмин были освобождены не из психбольниц, а из Лефортовского следственного изолятора КГБ. Во второй раз В. Бахмин был арестован в феврале 1980 г.

443-1

Точное название: Всесоюзный институт научной и технической информации АН СССР и Гос. комитета СССР по науке и технике.

445-1

И. Бродский и А. Амальрик были сосланы в 1964 г. по указу Президиума Верховного Совета СССР от 4 мая 1961 г. (В 1970 г. за "тунеядство" была введена уголовная ответственность по ст. 209 УК РСФСР - см. примечание 477-1 к первому тому. В 1991 г. она была отменена.)

446-1

Суд в Свердловске приговорил Л. Убожко к 3 годам лишения свободы. В лагере против него возбудили новое дело и отправили в спецпсихбольницу. После побега и нового помещения в психбольницу Л. Убожко был освобожден только в июне 1987 г. (На принудительное лечение всегда помещают "бессрочно" - без указания срока освобождения.)

448-1

О том, что Н. Курченко погибла от пули советского охранника, говорилось в одной из передач западного радио о суде над Бразинскасами. Из пересказа интервью Бразинскаса-старшего: "<...> самолет стал пикировать, а охрана стрелять через дверь в багажное отделение, где заперлись Бразинскасы. Пуля попала в кабину и убила стюардессу. " ("Российская газета" за 27 мая 1993 г.)

449-1

Ленинградский городской суд приговорил И. Менделевича к 15 годам лишения свободы - кассационная инстанция заменила этот срок на 12. Только двое из 11 подсудимых получили меньше, чем 10 лет.

450-1

Должность Н. В. Подгорного называлась "Председатель Президиума Верховного Совета СССР".

451-1

Акад. Миллионщиков был в то время Председателем Верховного Совета РСФСР и правом помилования не обладал (формально таким правом обладал Президиум Верховного Совета, в который Председатель Верховного Совета не входил).

453-1

Л. Н. Смирнов был председателем Верховного суда СССР с 1972 по 1984 г.

455-1

"Памятную записку" (без приложения В. Чалидзе "О преследованиях по политическим мотивам") и "Послесловие" к ней (см. о них также в гл. 10 второй части "Воспоминаний") можно прочитать в [2] (стр. 48).

456-1

Виктор Файнберг и Владимир Борисов объединены в "деле" одновременным пребыванием в Лениградской спецпсихбольнице и совместной борьбой против царивших там порядков.

458-1

Еще раз (см. примечание 214-2 к первому тому) отсылаем читателя к публикации в журнале "Знамя" (1991 г., ? 8) письма Я. П. Терлецкого и писем-возражений.

459-1

ГУИТУ - Главное управление исправительно-трудовых учреждений.

462-1

Правильное название: Рабочая комиссия по расследованию использования психиатрии в политических целях.

465-1

В 1920 г. Газетный переулок был переименован в улицу Огарева; после 1990 г. ему возвращено прежнее название.

466-1

Число подписей под документом, ходившим в самиздате и переданным затем за границу, является не вполне однозначной величиной, поскольку зачастую подписи собирались под несколькими машинописными копиями документа. Документ, названный Андреем Дмитриевичем "Письмом тридцати семи", известен также как "Письмо сорока". Впрочем, под одним из экземпляров этого документа было и 45 подписей.

468-1

В феврале 1974 г. А. И. Солженицына выслали из СССР (см. гл. 16 второй части "Воспоминаний"); в апреле он основал Русский общественный фонд помощи политзаключенным СССР и их семьям (основу Фонда составил гонорар за "Архипелаг ГУЛАГ"). Первым "распорядителем" Фонда в СССР был Александр Гинзбург.

468-2

Это не верно - иногда возвращались.

469-1

Левитин - его настоящая фамилия, Краснов - псевдоним. Однако практически за ним закрепилась фамилия "Краснов-Левитин".

472-1

Власти предложили Анатолию Марченко именно таким образом - по "израильскому каналу" - уехать из СССР. Осенью 1974 г. он, ради своего ребенка, согласился уехать, но открыто - в политическую эмиграцию, а не по фальшивой мотивировке "воссоединение семей". Власти некоторое время делали вид, что готовы пойти на это, но в феврале 1975 г. в очередной (в пятый предпоследний) раз арестовали его.

477-1

Правильная формулировка действовавшей тогда ст. 209 УК РСФСР: "<...> ведение в течение длительного времени <...> паразитического образа жизни <...>", что в "Комментарии к УК РСФСР" (М.: Юридическая литература, 1980) разъяснялось как "проживание совершеннолетнего трудоспособного лица на нетрудовые доходы с уклонением от общественно полезного труда, несмотря на официальное предупреждение о недопустимости такого образа жизни".

477- 2

Т. - аспирант физического факультета МГУ Дмитрий Михеев. Почему Андрей Дмитриевич решил зашифровать его, не знает даже Елена Георгиевна.

478-1

То есть применили ст. 43 УК РСФСР "Назначение более мягкого наказания, чем предусмотрено законом" (по ст. 64 УК РСФСР "Измена Родине", которая вменялась, среди других статей, Д. Михееву, нижний предел - 10 лет).

481-1

Точное название: Международный пакт о гражданских и политических правах.

481-2

Точное название: Отдел виз и регистрации иностранцев Главного управления по охране общественного порядка МВД СССР.

481-3

"По пути, проложенному в Хельсинки (Советский Союз и осуществление Заключительного акта общеевропейского совещания). Документы и материалы" (М.: Политиздат, 1980).

483-1

Вступивший в силу на территории России 1 января 1993 г. закон "О порядке выезда из СССР и въезда в СССР граждан СССР" (он был принят еще в 1991 г.; собственно российского закона сегодня нет) предусматривает возможность обращения в таких случаях в суд.

489-1

Эрколи и Вальтер - "партийные псевдонимы" Тольятти и Тито, под которыми они жили в Москве.

489-2

Правильно - не 29 мая, а 26 мая.

489-3

В зарубежном издании "Постскриптума".

489-4

13 февраля 1938 г. Военная коллегия Верховного суда СССР приговорила Геворка Алиханова к расстрелу; в соответствии с постановлением Президиума ЦИК СССР от 1 декабря 1934 г. (см. примечание 54-2 к первому тому) приговор был приведен в исполнение в тот же день. В 1954 г. Геворк Алиханов был реабилитирован. (Об этом можно прочитать, например, в статье Елены Георгиевны Боннэр, фрагмент которой мы публикуем как дополнение 2.)

491-1

Речь идет о героине романа И. С. Тургенева "Накануне" Елене Стаховой (Инсаровой).

497-1

В 1983 г. умерла и З. Задунайская. В начале 1984 г. Н. Гессе эмигрировала.

507-1

С 1976 г. Анатолия Лупыноса стали перебрасывать из одной психбольницы в другую. Освободили его летом 1983 г.

512-1

1-й выпуск "Хроники текущих событий" датирован 30 апреля 1968 г., 64-й (последний) - 30 июня 1982 г.

512-2

Второй раз Юрия Шихановича арестовали 17 ноября 1983 г.

513-1

Переезд Тани и Ремы состоялся в пятницу 14 января 1972 г., в тот же день по Москве прошла серия обысков. "Ремонтная толока" в доме на ул. Чкалова проходила 15 января; 15-го же в пос. Черноголовка Ногинского р-на Московской обл. был обыск у Кронида Любарского, после которого ему вручили повестку на допрос на 17 января. 17 января после допроса его арестовали.

513-2

Н. Строкатая была арестована в декабре 1971 г. В январе 1972 г. на Украине было произведено, по крайней мере, 19 "политических" арестов.

513-3

В сентябре 1972 г. в Москве был арестован также Виктор Красин.

523-1

1 сентября 1973 года Московский городской суд приговорил П. Якира и В. Красина к 3 годам лишения свободы и 3 годам ссылки каждого. 5 сентября состоялась упомянутая пресс-конференция. 28 сентября Верховный суд РСФСР в кассационном порядке изменил наказание П. Якиру - на 1 год 4 месяца лишения свободы и 3 года ссылки, В. Красину - на 1 год 1 месяц лишения свободы и 3 года ссылки (напомним, что П. Якир был арестован в июне 1972 г., В. Красин - в сентябре 1972 г.).

878-1

"Новый мир", 1962, ? 12.

878-2

Посты установили с 20 мая - со дня заранее объявленной Еленой Георгиевной пресс-конференции (см. "Постскриптум", стр. 31-33 второго тома).

879-1

Это не верно (см., например, "Постскриптум", стр. 38 и 70 второго тома).

885-1

См. примечание 670-1 к первому тому.

893-1

Название статьи 7 действовавшего в то время Гражданского кодекса РСФСР: "Защита чести и достоинства".

896-1

В московском вечернем выпуске газеты "Известия" письмо четырех академиков было напечатано 2 июля.

901-1

Летом 1984 г. Елену Георгиевну судили по ст. 1901 УК РСФСР (см. "Постскриптум", стр. 78-113 второго тома).

903-1

Правильная цитата: "Я верю, что человечество найдет разумное решение сложной задачи осуществления грандиозного, необходимого и неизбежного прогресса с сохранением человеческого в человеке и природного в природе. "

904-1

Правильное название: форум "За безъядерный мир, за выживание человечества".

904-2

14 декабря 1989 г. Андрей Дмитриевич Сахаров умер.

Том второй

"Постскриптум. Книга о горьковской ссылке"

7-1

13 января 1986 г. Елене Георгиевне Боннэр сделали в США операцию на открытом сердце, 20 января ее выписали из больницы и она тотчас же приступила к работе над "Постскриптумом". В мае "Книга о горьковской ссылке" была сдана в издательство и в том же году вышла на многих иностранных языках.

Первое русское издание вышло только в конце 1988 г., все еще за рубежом (в Париже) - данное "вступление" написано в апреле 1987 г. специально для этого издания.

15-1

4 августа 1986 г. Анатолий Марченко в Чистопольской тюрьме объявил голодовку, потребовав освобождения политзаключенных; 8 декабря он умер. Через 2 месяца после его смерти власти начали - правда, в фальшивой форме "помилований" - освобождать политзаключенных.

17-1

Cм. стр. 209 второго тома.

18-1

В январе 1987 г. Алексею Семенову впервые за годы эмиграции (с марта 1978 г.) разрешили - в качестве переводчика при американской делегации приехать в СССР.

19-1

Ксения (Ася) Великанова (1936 - 1987) - сестра Татьяны Великановой (умерла от рака).

29-1

В мае 1983 г. суд за "непроживание" лишил Веру Лашкову "права на жилплощадь" и ей пришлось уехать из Москвы. В феврале 1990 г. решение суда было отменено.

43-1

Правильно: Георгий Степанович.

45-1

После публикации в "Огоньке " (1990, ? 21) отрывка из "Постскриптума" Г. С. Жженов в письме в "Огонек" пробовал оспорить рассказ Елены Георгиевны об их ночном разговоре (? 28). Ему возразил Ю. Шиханович (? 33).

48-1

РОКК - Российское общество Красного Креста.

48-2

РЭП - распределительный эвакуационный пункт.

54-1

Со слов друзей Всеволода известно, что настоящее имя Филатовой Маргарита Мариной она называла себя сама - и что она умерла в Москве в конце 1943 г.

70-1

Cм. стр. 207 второго тоиа.

73-1

В июне 1978 г. две семьи пятидесятников, требуя разрешения на выезд, укрылись в американском посольстве в Москве. Посольство, а затем Советский Союз они покинули в 1983 г.

78-1

Г. П. Колесников - ст. помощник прокурора Горьковской обл. по надзору за следствием в органах КГБ.

84-1

Олег Александрович Обухов - главный врач Горьковской областной клинической больницы им. Н. А. Семашко.

93-1

В феврале - марте 1990 г. сотрудники КГБ вернули Елене Георгиевне практически все, изъятое на этой выемке и на обысках 7 декабря 1982 г., 2 мая 1984 г. и 8 мая 1984 г. (не вернули книгу Б. Л. Пастернака "Переписка с Ольгой Фрейденберг" - сказали, что она куда-то пропала). В ответ на требование Елены Георгиевны вернуть изъятое на неофициальном обыске в Москве и содержимое сумок, украденных из поликлиники и из машины, сначала сказали, что, может быть, это сделали какие-нибудь уголовники (секретное письмо председателя КГБ СССР В. Федорчука ? 2139-ф от 1 ноября 1982 г. в ЦК КПСС начинается словами "Комитетом государственной безопасности СССР в ходе проведения оперативных мероприятий негласно добыты собственноручно написанные Сахаровым "Листы воспоминаний" (автобиография) и дневник."), потом обещали поискать. 27 июня 1995 г. Елене Георгиевне сообщили, что созданная для этих поисков комиссия "пришла к однозначному выводу, что каких-либо документов и материалов, исполненных А. Д. Сахаровым, в архивах органов ФСБ России не имеется".

94-1

Мария Павловна Семенова (1923 г. р.) в очередной раз освободилась в октябре 1971 г., летом 1972 г. была вновь арестована и по ст. 70 УК РСФСР получила 10 лет лишения свободы и 3 года ссылки.

95-1

Василий Емельянович Романюк в 1972 г. по ст. 62 УК УССР (соотв. ст. 70 УК РСФСР) получил 7 лет лишения свободы и 5 лет ссылки.

98-1

Всеволод Кувакин в апреле 1981 г. был арестован и по ст. 70 УК РСФСР получил 1 год лишения свободы и 5 лет ссылки. В ссылке по обвинению в краже личного имущества получил дополнительно полтора года лишения свободы.

99-1

См. примечание 597-1 к первому тому.

99-2

См. примечание 597-3 к первому тому.

106-1

Владимир Гершуни (1930 - 1994) - многолетний узник лагерей (начиная со сталинских) и психбольниц.

120-1

В те годы пенсионерам как правило разрешалось получать одновременно и зарплату, и пенсию только 2 месяца в году.

136-1

SLAC - Stanford Linear Accelerator Center (Стенфордский линейный ускоритель).

137-1

См. стр. 721 первого тома.

141-1

Во исполнение закона, принятого Конгрессом США, президент Рейган провозгласил 21 мая 1981 г., день 60-летия А. Д. Сахарова, Национальным днем Андрея Сахарова.

143-1

26 апреля 1986 г. произошла Чернобыльская катастрофа.

146-1

Родители Елены Георгиевны были реабилитированы в 1954 г. - за 2 года до XX съезда.

160-1

Перевод с эстонского романа Яана Кросса "Императорский безумец" был издан, например, в 1991 г. (М.: Дружба народов).

162-1

В этом месте Елена Георгиевна, когда она писала свою книгу в США, смешала два эпизода: 11 июля Андрей Дмитриевич обратился к главврачу О. А. Обухову с заявлением о прекращении голодовки (стр. 242 второго тома), а 29 июля (стр. 243 второго тома и приложение 17) отослал из больницы письма М. С. Горбачеву и А. А. Громыко с просьбой выпустить Елену Георгиевну за границу для лечения и встречи с родными (см. также дополнение 8).

168-1

А в это время в Москве на заседании политбюро ЦК КПСС обсуждался вопрос, можно ли Е. Г. Боннэр отпустить за границу (дополнение 8).

181-1

Вероятно, это означает "Боннэр и Сахаров".

182-1

Двухдневная встреча Рейгана и Горбачева в Женеве закончилась 21 ноября. Нобелевская премия Мира за 1985 год была вручена организации "Врачи мира за предотвращение ядерной войны" 10 декабря.

203-1

Cм. примечание 93-1 ко второму тому.

220-1

21 мая 1986 г. Елена Георгиевна выступила на чествовании Андрея Дмитриевича в Комиссии по иностранным делам Конгресса США (приложение 25).

235-1

В 1990 г. "Постскриптум" был наконец напечатан в России: в журнале "Нева" (? 5-7) и - полностью - издательством "Интербук". Это послесловие написано Еленой Георгиевной в феврале 1990 г. специально для "интербуковского" издания.

"Горький, Москва, далее везде"

241-1

Главы 1, 2 этой книги, за исключением конца гл. 2 и обозначенных добавлений 1988 года, написаны в 1987 г.; остальные главы - в 1989 г. (в Ньютоне, городке из "большого Бостона", жила тогда Татьяна Янкелевич, в Вествуде Алексей Семенов).

242-1

В 1984 г. голодовка Андрея Дмитриевича происходила со 2 мая до 27 мая, насильственно госпитализировали его 7 мая, принудительно кормили с 11 мая по 27 мая, из больницы выпустили 8 сентября.

245-1

См. стр. 611 первого тома.

258-1

См. примечание 828-1 к первому тому.

260-1

См. дополнение 9.

260-2

Обсуждение вопроса о возвращении Андрея Дмитриевича в Москву на заседании политбюро ЦК КПСС 1 декабря 1986 г. (дополнение 10) началось с того, что М. С. Горбачев зачитал это письмо.

263-1

В феврале 1975 г. Анатолия Марченко арестовали в пятый раз (см. примечание 472-1 к первому тому). Когда он отбыл очередное наказание (на этот раз это была ссылка), ему снова предложили уехать, пригрозив, в случае отказа, новым арестом, - он отказался. В 1981 г. А. Марченко был арестован в шестой раз; его приговорили к 10 годам лишения свободы и 5 годам ссылки. 4 августа 1986 г., находясь в Чистопольской тюрьме, А. Марченко объявил голодовку, потребовав освобождения политзаключенных; 8 декабря он умер.

266-1

8 января 1980 г. Президиум Верховного Совета СССР, кроме открытого опубликованного в "Ведомостях" - указа "О лишении Сахарова А. Д. государственных наград СССР" (см. стр. 767 - 768 первого тома), принял также секретный указ "О выселении Сахарова А. Д. в административном порядке из города Москвы" (дополнение 11).

17 декабря 1986 г., на следующий день после звонка М. С. Горбачева, Президиум принял 2 указа (также дополнение 11): "О прекращении действия Указа Президиума Верховного Совета СССР от 8 января 1980 года о выселении Сахарова А. Д. " (с грифом "Секретно") и "О помиловании Боннэр Е. Г. " (с грифом "Не подлежит опубликованию").

268-1

Освободив сначала политзаключенных, написавших требуемое заявление, власти затем, в течение 1987 - 1988 гг., освободили и тех, кто отказался его писать.

273-1

18 октября 1991 г. Верховный совет РСФСР принял "Закон о реабилитации жертв политических репрессий", согласно которому "все жертвы политических репрессий, подвергнутые таковым на территории РСФСР с 25 октября (7 ноября) 1917 г.", были реабилитированы.

276-1

Здесь неточность: закон не требует освобождения обвиняемого из-под стражи при направлении дела на доследование.

299-1

То есть об осужденных по ст. 1901 Уголовного кодекса РСФСР (и соответствующим статьям УК других республик).

303-1

Роальд Мухамедьяров был арестован в сентябре 1972 г. по ст. 70 УК РСФСР и направлен Московским городским судом на принудительное лечение в психиатрическую больницу общего типа; из больницы был выпущен в мае 1975 г. В самиздатском очерке Виктора Некипелова "Кому отворяем дверь (к одной не совсем обычной информации)" опубликован протокол допроса Р. Мухамедьярова от 30 ноября 1972 г., на котором он дал много ложных показаний о других ("Хроника текущих событий", вып. 61, 16 марта 1981 г.).

308-1

В 1990 г., уже после смерти Андрея Дмитриевича, его выступления на Форуме вместе с этим предисловием были напечатаны и у нас - [2], стр. 228.

311-1

После смерти Андрея Дмитриевича (декабрь 1989 г.) "Аргументы и факты" ее напечатали (? 51).

319-1

См. дополнение 12.

319-2

Правильно: председатель правления АПН.

321-1

А. Н. Яковлев служил в морской пехоте.

327-1

Напоминаем, что все это писалось в 1989 г.: "передать два года назад" и "потеряно два года" - это о 1987 годе.

327-2

Кроме сборника "Иного не дано" (М.: Прогресс, 1988), ее можно прочесть в [2] (стр. 239).

328-1

Имеется в виду книга "Дочки-матери". Впервые она была напечатана за рубежом (Нью-Йорк: издательство имени Чехова, 1991), в России - в 1994 г. (М.: Прогресс-Литера).

336-1

Указанный митинг проходил в мае 1988 г. около Дворца спорта "Динамо".

338-1

С 1987 г. "Память" - самоназвание нескольких организаций русской националистической ориентации.

340-1

Правильное название: Совет по делам религий.

340-2

Андрей Дмитриевич имеет здесь в виду I съезд народных депутатов СССР, проходивший с 25 мая до 9 июня 1989 г.

340-3

Во время прощания руководителей страны с А. Д. Сахаровым во дворе Президиума АН СССР М. С. Горбачев сказал Елене Георгиевне: "После похорон мы подумаем, как увековечить память Андрея Дмитриевича". Елена Георгиевна ответила: "Не надо думать! Зарегистрируйте "Мемориал" - вот и будет увековечение". Через месяц, 16 января 1990 г., был зарегистрирован Московский "Мемориал". Всесоюзный "Мемориал" был зарегистрирован фактически только 12 апреля 1991 г. в форме "межреспубликанской организации".

342-1

В январе, в ? 1 (в частности, А. Сахаров "Плюрализм - это конвергенция").

342-2

Материалы этого "круглого стола" - см. в ? 50 журнала "Огонек" за 1988 г.

343-1

"Архипелаг ГУЛАГ" был впервые напечатан в нашей стране в журнальном варианте ("главы из книги") в номерах 8 - 11 за 1989 г. журнала "Новый мир".

345-1

От латинского donator ("даритель").

346-1

Имеются в виду указы Президиума Верховного Совета СССР "О порядке организации и проведения собраний, митингов, уличных шествий и демонстраций в СССР" и "Об обязанностях и правах внутренних войск Министерства внутренних дел СССР при охране общественного порядка" (эти указы датированы 28 июля 1988 г.).

348-1

В данном случае имеется в виду самолет, совершающий регулярные челночные рейсы между Нью-Йорком и Бостоном (по-английски shuttle "челнок").

349-1

Имеется в виду работа над "Воспоминаниями".

349-2

Ныне - Гянджа.

350-1

Упомянутое Постановление Верховного Совета СССР датировано 11 июля 1989 г.

351-1

Имеется в виду "Общественная комиссия международного сотрудничества по гуманитарным вопросам и правам человека", созданная при Советском комитете за европейскую безопасность и сотрудничество в ноябре 1987 г.

365-1

Правильно: ЦК КП Армении. Далее аналогичные неточности не оговариваются и не исправляются.

366-1

Правильно: представитель ЦК КПСС и Президиума Верховного Совета СССР в Нагорно-Карабахской автономной области Азербайджанской ССР (до 12 января 1989 г.).

366-2

Неточность: Нахичеванская АССР, а не АО.

372-1

В декабре 1988 г. такого министерства СССР не было (до 16 марта 1988 г. существовало Министерство лесной, целлюлозно-бумажной и деревообрабатывающей промышленности, после 16 марта - Министерство лесной промышленности).

373-1

В 1988 - 1989 гг. А. В. Яблоков был членом-корреспондентом АН СССР.

376-1

В принятом через год (в октябре 1989 г.) российском Законе о выборах были отменены как выборы от общественных организаций, так и окружные собрания.

380-1

Правильно: Пленума Президиума Академии.

385-1

Андрей Дмитриевич имеет здесь в виду "Воспоминания" (напомним, что, когда он писал данную книгу, он сначала намеревался сделать ее частью "Воспоминаний").

391-1

Имеются в виду указ Президиума Верховного Совета СССР "О внесении изменений и дополнений в Закон СССР "Об уголовной ответственности за государственные преступления" и некоторые другие законодательные акты СССР" и указ Президиума Верховного Совета РСФСР "О внесении изменений и дополнений в Уголовный и Уголовно-процессуальный кодексы РСФСР" (оба указа датированы 8 апреля 1989 г.).

407-1

Дело Шихановича в 1972-1973 гг. вел Виталий Константинович Галкин, сменил Гдляна Владимир Семенович Галкин.

412-1

Эти указы (см. примечание 346-1 ко второму тому) были утверждены Верховным Советом СССР в октябре 1988 г.

413-1

Имеется в виду указ, названный в примечании 391-1 ко второму тому.

413-2

Название этой статьи: "Оскорбление или дискредитация государственных органов и общественных организаций".

415-1

См. "Комсомольскую правду" за 2 марта 1989 г.

427-1

Ю. Черниченко имеет здесь в виду, что в 1989 г. пшеницу у Запада мы закупали уже 25 лет (В. С. Мураховский в 1985-1989 гг. - председатель Госагропрома).

436-1

"Руководящая и направляющая" роль КПСС была отменена новой редакцией статьи 6, принятой в марте 1990 г. на III съезде народных депутатов СССР.

436-2

Отсутствующие в официальной стенограмме (например, в московском выпуске газеты "Известия" за 11 июня 1989 г.) места заключены в квадратные скобки. Существуют также иные, как правило незначительные, расхождения со стенограммой.

440-1

Здесь официальная стенограмма обрывается - по-видимому, в этот момент были выключены микрофоны.

443-1

Снова обращаем внимание читателя на дополнение 10.

Приложения

519-1

Нужно, соответственно, 11 и 12 апреля, а в следующей фразе, соответственно, 12 и 11 апреля.

560-1

Правильно: Алексей Смирнов (А. Е. Костерин - его дед, Елена Костерина мать).

560-2

Правильно: с 1968 г.

560-3

Главный "грех" Сергея Ходоровича: руководство Фондом - в явной форме ему не инкриминировался. Его обвинили и судили по ст. 1901.

580-1

В Тбилиси Андрей Дмитриевич был не "в составе депутатской группы" ("комиссия по Тбилиси" была образована лишь на I съезде народных депутатов СССР - см. стр. 412 второго тома), а с Еленой Георгиевной Боннэр (в начале мая, до съезда - см. стр. 394 второго тома).

Дополнения

607-1

Елена Георгиевна имеет здесь в виду американское издание "Воспоминаний" (вышедшее в 1990 г.).

692-1

М. С. Горбачев имеет здесь в виду письмо А. Д. Сахарова от 22 октября 1986 г. (дополнение 9).

720-1

Два следующих абзаца взяты из верстки данного очерка, переданной нам Б. Л. Альтшулером и подготовленной для сборника "Он между нами жил ...Воспоминания о Сахарове" (М.: Практика, 1996), который вскоре должен выйти в свет.

726-1

Статья 111 ("Оскорбление или дискредитация государственных органов и общественных организаций") была добавлена в закон СССР "Об уголовной ответственности за государственные преступления" указом Президиума Верховного Совета СССР 8 апреля 1989 г. (В тот же день она - под номером 741 - указом Президиума Верховного Совета РСФСР была внесена в Уголовный кодекс РСФСР.) В июне I съезд народных депутатов СССР отменил ее (см. стр. 434 второго тома).

732-1

Cм. также [1], стр. 502.

733-1

[8], стр. 9.

Работу над вторым томом и, в частности, над предлагаемыми примечаниями мы закончили 15 июля 1996 г. Поэтому уже 16 июля некоторые примечания могут устареть. Например, российского закона о въезде-выезде сегодня (см. примечание 483-1 к первому тому) нет, но он уже принят Государственной Думой, отвергнут Советом Федерации и рассматривается сейчас согласительной комиссией. Постоянно меняются действующие законы (например, с 1 января 1997 г. будет действовать новый Уголовный кодекс), поэтому в примечаниях мы, разумеется, всюду имели в виду кодексы, действовавшие в соответствующий момент.

Замеченные погрешности авторской памяти и неточности мы, как правило, исправляли не оговаривая этого прямо. Например, в примечании 740-1 к первому тому мы просто употребили верное отчество В. А. Шелкова, а в примечании 28-1 к первому тому указали правильный год выхода переработанного издания "Физики для техникумов".

Поясним - на примере - систему обозначения примечаний: 481-3 означает примечание к месту, обозначенному знаком 3 на странице 481 соответствующего тома. Поясняем также, что [1], [2], [3] и т. д. означает отсылку к Указателю литературы.

Редакторы-составители

Поправки к первому тому

Мы имеем счастливую возможность указать читателям двухтомника на ошибки, замеченные в первом томе:

1. На фотографии "Иван Николаевич и Мария Петровна Сахаровы с детьми" рядом с отцом стоит Иван, рядом с матерью сидит Дмитрий.

2. На стр. 308 должно быть "контр-адмирал П. Ф. Фомин".

3. Отправителем "желтых пакетов" (стр. 669-670) был указан не Сандерс, а Сандлер.

Редакторы-составители

Указатель имен

А А. И. - см. Солженицын Александр Исаевич Абалкин II - 374, 417, 427, 583 Абель - см. Фишер Абрамкин В. I - 873; II - 485 Абрахамсон II - 348 Абушахмин I - 438 Авакянц I - 108 Авиталь (жена Анатолия Щаранского) II - 24 Авторханов I - 228 Аганбегян II - 359 Агрест Маттес Менделевич I - 162, 169, 185 Агриппина Григорьевна - см. Лукашева Агриппина Григорьевна Агурский I - 471 Адамская Иза I - 322 Адамская Леночка I - 322 Адамский Виктор Борисович I - 305, 306, 322, 323; II - 379; прим. I-305-1 Адашников I - 278 Адлер Стивен I - 363 Азбель I - 623 Айрикян Паруйр I - 733, 736 Айтматов Чингиз I - 798 Аксельбанк Джей I - 533, 534, 544 Алварез I - 129 Александров А. Д. I - 434 Александров А. М. I - 455 Александров А. С. I - 258 Александров Анатолий Петрович I - 250, 313, 407, 418, 431, 451, 552, 778, 789, 795, 796, 828, 838, 843, 844, 862, 863, 866, 880, 881, 899-901; II 34, 36, 37, 60, 72, 103, 116, 117, 119, 142, 144, 218, 366, 372, 492, 493, 520, 524, 540, 692; прим. I-313-2 Александров П. С. I - 538 Александрович В. А. I - 166 Алексеев Константин Александрович I - 841 Алексеева Лиза I - 11, 194, 195, 334, 420, 509, 708, 710, 716, 722, 723, 732, 770-773, 777, 778, 781, 788, 789, 793, 831-853, 855-857, 859, 860, 863-865, 867, 876, 879, 888; II - 11, 25, 59, 66, 79, 84, 96, 101, 108, 114, 121, 128, 138, 139, 187, 188, 196, 201, 232, 233, 283, 349, 486, 512, 519, 526, 619, 743 Алексеева Людмила I - 878; II - 96, 101 Алексей - см. Семенов Алеша Алексей Иванович - см. Вихирев Алексей Иванович Алексей Семенович - см. Софиано Алексей Семенович Алеша - см. Семенов Алеша, Смирнов Алексей Алиханов А.И. I - 137; прим. I-555-1 Алиханов Геворк I - 488-490, 530, 609, 707; II - 47, 394; прим. I-489-4 Алиханов Игорь I - 488, 491, 516, 644, 651; II - 79 Алиханова Вера I - 651 Алиханян I - 555 Алмаши Жужа I - 412 Алпатов С.И. II - 19 Алтаузен Джек II - 27 Алтунян Г. I - 441, 873 Алферов В. И. I - 215, 216 Альберти Ира - см. Иловайская-Альберти Ирина Алексеевна Альбинони I - 487 Альперт Я. Л. I - 116, 841 Альтман I - 832 Альтшулер Борис Львович I - 409, 724; II - 186, 268, 274, 280, 730; прим. I-804-1, II-720-1 Альтшулер Лев Владимирович I - 191-193, 195, 257, 409 Альфвен I - 347 Аля (жена Юрия Шихановича) II - 66 Аля - см. Светлова Наталья Амальрик Андрей I - 389, 395, 444-446, 467, 519, 656, 667; II - 615, 616; прим. I-445-1 Амати Д. I - 363 Аматуни Андрей I - 516 Амбарцумян (президент Армянской АН) II - 364 Амбарцумян С. (ректор Ереванского университета) II - 331 Амдурские I - 28 Амин Х. I - 760, 765 Ампер I - 49 Анатолий Петрович - см. Александров Анатолий Петрович Анвельт I - 490 Андерсен I - 47 Андреев II - 259, 260, 272 Андреева Нина II - 327 Андреевский II - 394 Андроников Ираклий I - 63 Андропов Ю.В. I - 332, 382, 395, 407, 419, 420, 442, 443, 603, 776, 795, 813, 900, 901; II - 40, 68, 280, 514 - 516, 526; прим. I-420-1, I-763-1 Анна - см. Гольденвейзер Анна Алексеевна Антонов I - 384 Аня - см. Янкелевич Аня Апухтин I - 440 Арбатов II - 294, 387, 388 Арбузов Алексей Николаевич II - 55 Аркадьев В. К. I - 214 Арнольд В.И. II - 302 Арнольд Игорь Владимирович I - 60; II - 302 Арсенал Боб II - 8 Арутюнян II - 365, 366 Архангельский I - 505 Арцимович Лев Андреевич I - 200-202, 204, 207, 208, 250, 321, 327, 329, 415; прим. I-555-1 Астауров I - 431 Астафьев Виктор II - 11, 374 Афанасьев Юрий Николаевич II - 327, 328, 333, 334, 337, 339, 425, 704, 714 Аффлек Я. I - 359 Ахматова I - 57, 193; II - 44, 197, 607, 608

Б Бабенышева Марина I - 11 Бабицкий Константин I - 403; прим. I-407-1 Бабич Павел I - 461 Бавли I - 60 Багдасарян З. I - 725, 728, 730, 734-737, 742; прим. I-735-2 Багрицкая Лидия Густавовна I - 492, 607, 868; II - 52-54 Багрицкий Всеволод I - 492, 499, 501, 607, 608, 669, 828, 836, 887, 888, 891; II - 47, 49, 50, 52-55, 64, 79, 116, 195, 731; прим. II-54-1 Багрицкий Эдуард I - 492, 607; II - 52, 227 Бадзьо Юрий I - 748, 749 Бакатин II - 422, 623, 624 Бакланов II - 337 Бакли Джеймс I - 612, 613; II - 611 Балашов Ф. П. I - 100, 101 Балаян Зорий II - 359, 366, 367, 369, 370 Бандровская Софья Антоновна I - 22 Барабанов Евгений I - 550, 560 Бардин I - 185 Баренблат Григорий Исаакович I - 284, 285, 539; II - 747 Баренблат Исаак Григорьевич I - 284-287, 380, 891 Барзани Мустафа I - 494, 594 Барзани-младший II - 352 Барков I - 174 Бару Ж. II - 381, 613 Бастиан II - 298 Баталин II - 366 Баткин Л. М. II - 333, 334, 358-360, 365, 367, 398, 399, 718, 754 Бах I - 19 Бахмин Вячеслав I - 441, 462, 765, 873; II - 98; прим. I-441-1 Башун Толя I - 56 Баэз Джоан II - 180 Бегин I - 894 Бегун Иосиф I - 472 Бек II - 11 Бекбоев I - 757, 758; II - 474 Беккариа I - 17 Беккер Анна Павловна I - 48 Беленко I - 671, 672 Беленький Семен Захарович I - 137, 138, 148, 169, 170 Белка - см. Коваль Бэла Б°лль Аннемария I - 595, 704 Б°лль Генрих I - 592, 594-596, 704; II - 18, 476, 479 Белогородская Ирина I - 467 Бельгардт I - 41 Бельмондо I - 799 Бергман Петр I - 474, 476 Бердяев I - 55 Березин Феликс Александрович I - 570 Берия Лаврентий Павлович I - 93, 118, 119, 145, 151, 153, 177, 192, 196, 205, 206, 222 - 225, 231 - 235, 245, 247, 297, 333, 417 , 418, 463, 488, 489; II - 743; прим. I-232-1, I-247-1 Бернстайн Боб I - 11, 629 Бете Ганс I - 113, 124, 322 Бетелл Николас I - 622 Бетховен I - 19, 25, 29, 849 Бирбауэр Ч.Е. I - 765 Биргер Борис I - 595, 604, 605; II - 620 Биттер Ф. I - 217 Бичер-Стоу I - 24, 47 Блок I - 20; II - 617 Блохин I - 412, 775 Блохинцев Дмитрий Иванович I - 110 Блудов Михаил Иванович I - 27, 28, 325; прим. I-325-1 Б-о I - 579; II - 39 Боборыкин Петр Дмитриевич I - 16 Бобылев Александр Акимович I - 845; II - 58 Богатырев Константин I - 536, 569, 595, 644, 648 - 650, 681 Богатырев Костя (сын К.Богатырева) I - 648, 649 Богданов I - 521 Боголюбов Николай Николаевич I - 136, 170, 172, 185 - 187, 200, 250; II 459 Богораз Л.И. I - 382, 401 - 403, 458, 812; II - 12, 263, 264, 272, 274, 280; прим. I-407-1 Бойцова Люся I - 632 Боннор I - 342 Боннэр Елена Георгиевна I - 9, 10, 14, 34, 68, 78, 115, 131, 187, 194, 221, 334, 391, 392, 405, 409, 420, 421, 429, 432, 434 - 436, 438, 440, 444, 446, 448 - 453, 460, 467, 469, 484 - 487, далее везде Боннэр Матвей Григорьевич I - 491 Боннэр Наташа I - 491 Боннэр Руфь Григорьевна I - 25, 486 - 491, 496, 502, 510, 516, 542, 545, 562, 563, 599, 609, 611, 615, 620, 621, 627, 639, 670, 671, 674, 688, 700, 703, 705, 710, 716, 722, 723, 765, 770, 772, 773, 777 779, 789, 793, 823, 824, 826, 827, 830, 837, 843, 848, 851, 859, 863, 902, 904; II - 48, 130, 257, 259, 280, 306, 309, 310, 324, 486, 519 Боннэр Татьяна Матвеевна I - 488, 491 Бор Нильс I - 113, 173, 388, 410, 875; II - 508, 720 Борисов Владимир I - 441, 454, 456, 457, 459 - 461; прим. I-456-1 Бормотова II - 33, 34 Борн Макс I - 400 Бородин I - 19 Боря - см. Альтшулер Борис Львович Бошьян I - 178 Брагина Маша II - 54 Брагинский I - 352 Бразинскасы I - 447, 782; прим. I-448-1 Браиловский Виктор I - 472 Брайль I - 493 Брандт Вилли I - 610 Браун II - 280, 281 Брежнев Леонид Ильич I - 292, 293, 295, 297, 298, 303, 313, 324, 325, 332, 379, 386, 393, 395, 419, 420, 424 - 426, 450 - 455, 477, 544, 610, 618, 677, 703, 722 - 725, 728-730, 734, 737, 742, 743, 768, 769, 776, 832, 838, 839, 841 - 844, 847, 849, 850; II - 280, 319, 320, 443, 490, 496, 525, 661, 673, 695, 715; прим. I-555-1, I-763-1 Бреховских Л. I - 110 Бродский И. I - 390, 445; прим. I-445-1 Брокгауз I - 49 Бронштейн Матвей I - 174 Брунов Е.В. I - 625, 639 - 641, 643, 681 Бубнов I - 26 Будкер I - 207 Бузинников Евгений I - 750 Буковский Владимир I - 379, 428, 462, 467, 469, 470, 498, 499, 504, 505, 507 - 509, 524, 533, 540, 560, 588, 596, 638, 652, 656, 675 - 677, 847; II - 30, 201, 220 Булгаков II - 311 Булганин I - 207, 256, 295 Бунич II - 425 Буниятов II - 359, 360, 362 Бурлацкий II - 351 Бурназян Аветик Игнатьевич I - 267 Бутаева I - 112 Бутман I - 446, 449, 832; прим. I-832-1 Бухарин Н.И. I - 28, 39, 490 Буш II - 141, 347 - 349 Быков I - 178 Бьеркен I - 184 Бьернерстед Рольф II - 315, 316, 318 Бэла - см. Коваль Бэла Бэне Н. П. I - 26

В В. Ю. - см. Гаврилов Виктор Юлианович Ваал Анна I - 615 Вавилов Николай Иванович I - 116, 223; II - 753 Вавилов Сергей Иванович I - 112, 116, 117, 121, 129, 138, 276; прим. I-116-1 Вагнер (композитор) I - 19 Вагнер Иоганн I - 477, 743 Вайда I - 711; II - 105 Вайль Борис I - 432 - 439, 444, 448, 498, 525, 749; II - 397; прим. I-434-1, I-438-1 Вайль Люся I - 438 Вайнштейн Лия - см. Лия Ваксберг Аркадий II - 276 Валенса Лех II - 354 Валерий - см. Чалидзе Валерий Валленберг Рауль I - 799, 800; II - 323 - 326 Вальдхайм Курт I - 728 Валье Макс I - 58 Вальтер-Тито - см. Тито Иосип Броз Валя II - 114, 115, 161, 176 Ваник (Вэник) Чарльз I - 576, 594, 600, 612, 613; прим. I-576-1 Ванников Борис Львович I - 152-156, 160, 170, 175, 191, 205, 242, 360; II - 735; прим. I-153-1 Ваня - см. Ковалев Иван, Сахаров Иван Иванович Вартанян Марат II - 179, 180 Василевский I - 240, 249, 269 Васильев II - 317, 393 Везиров II - 322, 362, 363 Вейнберг Стивен I - 189, 344, 352, 353, 356, 363 Вейскопф Виктор I - 124, 432, 433, 542, 589, 665, 666; II - 283 Вейцзеккер I - 364 Векслер Владимир Иосифович I - 107 Великанова Ксения (Ася) II - 19; прим. II-19-1 Великанова Татьяна Михайловна I - 430, 441, 462, 470, 511, 512, 597, 603, 629, 633, 647, 745, 746, 749, 873, 884, 892; II - 18, 30, 98, 485, 560, 675; прим. I-602-1, I-634-1, II-19-1 Велихов Евгений Павлович I - 828, 838, 841, 842; II - 68, 284-287, 294, 312, 313, 315, 316, 318, 345, 346, 364 Венециано Г. I - 363 Венцель I - 168 Вера Федоровна - см. Ливчак Вера Федоровна Вересаев Викентий Викентьевич I - 16; II - 649, 721 Веригин I - 848 Верн Жюль I - 46, 50 Визнер Джером I - 542; II - 295, 312, 313, 315, 316, 345, 346 Вик I - 124 Вилчек I - 110, 356 Вильсон I - 344 Винер I - 186 Винс Георгий I - 592, 593, 833; II - 220, 470 Винс Петр I - 593, 833, 834 Виталий Лазаревич - см. Гинзбург Виталий Лазаревич Витт I - 75, 174 Вихирев Алексей Иванович I - 15, 89, 91-94, 102, 103, 413 Вихирева Зина I - 91, 413 Вихирева Клавдия Алексеевна I - 50, 88, 89-91, 93, 94, 98, 102-104, 107, 114, 115, 121, 139, 161, 168, 169, 171, 182, 220, 228, 262, 378, 390, 403, 408, 410-412, 413, 415, 507, 723, 845; II - 58, 285, 727, 728 Вихирева Матрена Андреевна (урожд. Снежкина) I - 93, 94, 413 Вишневский Б. I - 85, 97, 98 Владимир - см. Софиано Владимир Владимирский К. I - 108 Владимов Георгий Николаевич I - 654, 719, 765, 766, 863; II - 43 Владимова Наташа I - 765 Власов (депутат) II - 425 Власов Анатолий Александрович I - 60, 73-75, 78 Вогралик I - 860, 861, 866; II - 114, 214 Волков I - 384 Вольпин - см. Есенин-Вольпин А.С. Вольский Аркадий Иванович II - 366 - 368 Вор I - 208 Воробьев II - 101, 103, 539 Воронель Александр I - 459 Воронин I - 856 Воронцов I - 473, 474 Ворошилов I - 53, 93, 230, 252 Врублевский I - 85 Всеволод - см. Багрицкий Всеволод Вучетич I - 403, 404 Вышинский А.Я. I - 34, 116, 456 Вэнс I - 679, 694; II - 280, 281

Г Гааз I - 459, 686 Габуджиани Э. I - 850 Гаврилов Ваня I - 161 Гаврилов Виктор Юлианович I - 157, 159-161, 163, 238, 262, 268 Гагарин Юрий I - 251 Гайтлер I - 72, 118, 168 Галансков I - 379, 389, 458, 459, 467, 469, 560, 599, 686 Галецкий Ростислав I - 739, 873 Галилей I - 352; II - 707 Галич Александр Аркадьевич I - 194, 444, 501-503, 550, 558, 569, 581, 621, 627, 629, 637; II - 26, 188, 617 Галич Ангелина Николаевна I - 501, 503 Галка - см. Евтушенко Галя Галкин Виталий Константинович I - 527; прим. II-407-1 Галкин Владимир Семенович II - 407, 414; прим. II-407-1 Галлей II - 286 Гальперин Лесик II - 31, 32, 86, 93, 94, 152, 153, 156, 157, 165 Гальперина Ира II - 31, 32, 86 Галя - см. Евтушенко Галя, Старовойтова Галина Васильевна Гамзатов Расул II - 330 Гамкрелидзе II - 390, 391, 410 Гамов I - 274, 344 Гамсахурдиа З. I - 717, 718, 757; II - 412 Ганзелка I - 418, 422 Гапонов-Грехов II - 343 Гаусс I - 49 Гдлян Т.Х. II - 391-393, 396-399, 406-409, 417, 580; прим. II-407-1 Геббельс II - 55 Геворк - см. Алиханов Геворк Гейзенберг I - 122, 417 Гейликман Б. I - 369, 372 Гелл-Ман I - 109, 184, 189, 363 Гельфанд Израиль Моисеевич I - 258, 304 Геннадий Богданович - см. Саркисов Геннадий (Гаек) Богданович Генри Эрнст I - 369-371, 381, 382, 394 Георгадзе М. I - 271, 768, 769; II - 695 Герзон I - 448 Гернет М.Н. II - 473, 648; прим. I-17-1 Герстенмайер Корнелия II - 354 Герцен I - 556; II - 160 Герценштейн М. I - 414 Гершович Володя I - 513 Герштейн С.С. I - 130, 189, 360; прим. I-138-1, I-552-1 Гершуни Владимир II - 106; прим. II-106-1 Гесс Рудольф I - 615 Гессе Наталья Викторовна I - 437, 438, 450, 497, 498, 508, 579, 664, 777-779, 783, 784, 786, 792, 828, 829, 838, 863; II - 39, 65-67, 69, 94, 612; прим. I-497-1 Гессен Лена I - 11 Г°те I - 47, 391, 392, 850; II - 248 Гефтер М.Я. II - 272 Ги - см. Дарделл Ги Гиббс Д. I - 355 Гильберт Д. I - 284, 362 Гиммлер I - 417 Гинзбург Александр I - 379, 389, 459, 467, 469, 560, 605, 668, 670, 674, 679, 685, 686, 688, 716, 719, 833; II - 220, 471; прим. I-435-2, I-468-1 Гинзбург Виталий Лазаревич I - 140, 149, 168, 253, 369, 380, 569, 570, 836; II - 13, 68, 71, 237, 265, 274, 736; прим. I-836-1 Гинзбург Евгения I - 377, 394 Гиппократ I - 861 Гитлер I - 28, 65, 371, 696, 732, 763; II - 481 Глешоу Шелдон I - 189, 353, 354, 356, 589, 665 Глинер I - 343 Глоссен I - 774, 781, 783; II - 612 Глузман Семен I - 428, 462, 509, 513, 539, 619, 834; II - 470 Гнедин Евгений Александрович I - 234, 394, 697; II - 481; прим. I-234-1 Гоголь I - 47 Голдбергер II -181 Голицын II - 373 Гольданский В.И. I - 882; II - 237, 285, 340, 590 Гольденвейзер Александр Борисович I - 16, 32-33, 51, 325; II - 630, 634, 636, 652 Гольденвейзер Анна Алексеевна (урожд. Софиано) I - 13, 16, 32-33, 325; II - 630, 631, 636, 652 Гольденвейзер Татьяна Борисовна I - 325; II - 634 Гольдовский О.Б. II - 473, 648; прим. I-17-1 Гольдфарб Алик I - 690; II - 270 Гольдхабер M. I - 433 Гольдштейн I - 472 Гольфанд Юрий Абрамович I - 570, 571, 704 Гончаров I - 93 Горбаневская Наталья I - 403, 441, 512, 753; прим. I-407-1 Горбачев Михаил Сергеевич I - 687; II - 8, 99, 155, 156, 162, 165, 168, 171, 182, 216, 218, 228, 243, 245, 246, 254, 259, 260, 265, 266, 268, 271-273, 275-280, 286-289, 296, 297, 305, 313, 315-317, 319, 320, 325, 327, 331, 332, 342, 343, 345, 350, 353, 354, 356-358, 371, 373-375, 381, 391, 394, 396-398, 401, 403-408, 412, 414-418, 420-422, 424, 433-435, 443, 444, 521, 522, 557, 562, 563, 568, 569, 579-581, 586, 587, 591, 613, 624, 687-690, 692, 693, 697, 699, 700, 703, 718, 746; прим. II-162-1, II-182-1, II-260-2, II-266-1, II-340-3, II-692-1 Горкин I - 259, 260 Горский II - 19 Горький Максим II - 101, 152, 733, 743 Гранин Даниил II - 296 Грасс Гюнтер I - 557 Греве Тим I - 638; II - 96 Грибов I - 184 Грибоедов Александр I - 502 Гривнина Ирина I - 462 Григ I - 19 Григоренко Андрей I - 707 Григоренко Зинаида Михайловна I - 648, 707 Григоренко Петр Григорьевич I - 400, 423, 424, 427-429, 456, 467, 509, 516, 647, 648, 672, 676, 707, 753, 845, 846, 862, 878; II - 96, 97, 535, 536; прим. I-428-1 Григорьев II - 33 Грин Ашбель I - 10, 11 Гринвуд I - 46 Гриша - см. Подъяпольский Григорий Сергеевич Гриша (внук А.Д.Сахарова) I - 717 Гришунов I - 896 Громов II - 419 Громыко А.A. I - 679, 694, 900; II - 243, 245, 298, 563, 692, 693, 695, 696; прим. I-763-1, II-162-1 Гросс I - 110 Губинский I - 565, 566 Гумбаридзе II - 395, 396, 425 Гурьянов Павлик I - 181 Гусев I - 679, 683, 685, 687, 767 Гусева Евгения Павловна II - 172-175, 248 Гут Алан I - 343, 820, 822 Гюго I - 17, 46; II - 353, 473, 754

Д Давиденко Виктор Александрович I - 220, 221, 236, 291 Давидович Ефим I - 592, 593, 644-646, 668 Дайн М. I - 359 Дайсон Фримен I - 124, 144, 168, 299; прим. I-144-1 Дандарон Б. I - 599, 873 Даниэль Юлий I - 379, 380, 382, 383, 390, 401, 402, 458, 545, 758; прим. I-380-1 Данков I - 123 Дарделл Ги II - 323, 324, 326, 327 Дауд I - 761 Дворянский Владимир I - 655-658; прим. I-659-1 Дега II - 346 Дегтярев II - 338, 339, 415 Дезер II - 299 Деканозов I - 232, 234 Декарт I - 49 Делоне Вадим I - 402; II - 726; прим. I-407-1 Демичев II - 305, 687, 689 Де-Перрега I - 477-479 Дехтяр Михаил Вольфович I - 68, 77; прим. I-68-1 Джексон Генри I - 483, 561, 564, 565, 576, 577, 594, 600, 612, 613, 673; прим. I-576-1 Джексон Гленда II - 191 Джелепов В. П. I - 130 Джемилев Асан I - 657, 737, 738 Джемилев Мустафа I - 441, 652, 655-659, 725, 737, 873; II - 470, 560; прим. I-659-1, I-737-1 Джемилев Решат I - 873; II - 485 Джемилева Васфие I - 657 Джилас I - 277, 438 Джилл - см. Клайн Джилл Джинс Джеймс I - 58, 341 Джорджи I - 353, 354, 356, 357 Джотто II - 383 Дзержинский I - 174, 741 Дзюба I - 513 Дике I - 352 Диккенс I - 46 Дима - см. Сахаров Дмитрий Андреевич Димитров Георгий I - 489 Димопулос I - 356 Дирак I - 180, 357 Дитрих Марлен II - 135 Дмитриев Николай Александрович I - 157-159, 249, 257 Дмитриева Тамара I - 158 Дмитрий - см. Сахаров Дмитрий Андреевич, Сахаров Дмитрий Иванович Добровольский I - 379, 686 Добрынин II - 282, 291 Доленко Елена I - 668, 888; II - 51 Дометти Аглаида Александровна I - 53 Домуховская Мария Петровна - см. Сахарова Мария Петровна Дородницын А.А. I - 881; II - 39, 103, 511, 513 Достоевский Федор II - 152, 473, 610 Драбкина Елизавета I - 493, 517, 518 Дрейфус I - 719 Дрелл Сидней I - 368, 589, 665, 666, 775, 811, 855, 870, 872, 881, 893, 902; II - 103, 109, 499, 509, 522, 611 Дремлюга Владимир I - 403; прим. I-407-1 Дубинин Н.П. I - 275, 276, 332, 429, 430; II - 459 Дубчек I - 403 Дудинцев I - 431 Духанин II - 393 Дымшиц Марк I - 446, 448-452, 833; II - 220 Дэвис Анджела I - 450, 451 Дюма I - 46, 836 дядя Ваня - см. Сахаров Иван Иванович дядя Веня I - 722; II - 87-89, 117; прим. I-722-1

Е Е. Л. - см. Фейнберг Евгений Львович Е. П. - см. Славский Ефим Павлович Евгений Львович - см. Фейнберг Евгений Львович Евдокимова Наталья Михайловна II - 111, 112, 114, 119, 213-215, 220, 568 Евклид I - 370, 818 Евсюковы I - 754, 755; II - 299 Евтушенко II - 337 Евтушенко Галя II - 66, 70, 71, 73, 74, 77, 150, 187, 309 Ежов I - 222, 417, 418, 490; II - 657 Екатерина Алексеевна - см. Сахарова Екатерина Алексеевна Екатерина Фердинандовна I - 582 Ельцин Борис Николаевич II - 379, 397-399, 406, 586, 613, 687 Емельянов II - 389, 425, 428 Емельянов Василий Семенович I - 203 Есенин-Вольпин А. С. I - 258, 377, 430, 444, 456, 525, 526, 601, 615 Ефимов I - 395, 467-469 Ефрем - см. Янкелевич Ефрем Ефрон I - 49

Ж Жаворонков Геннадий Николаевич II - 319, 381 Жаворонков Н.М. I - 385, 386; II - 359 Жаринов Е.И. I - 212, 215 Жданов I - 226 Жженов Георгий Степанович II - 42, 43, 45; прим. II-43-1, II-45-1 Живлюк Юра I - 376, 378, 379, 389, 390, 394, 403, 415, 421, 423, 426; прим. I-421-1 Жуков (маршал) I - 232, 240, 249, 268 Жуков Юрий I - 777, 882

З Забабахин Женя I - 59, 68, 157, 189, 191, 192, 256, 299, 316, 317; II 734, 735, 737 Завенягин Аврамий Павлович I - 136, 191-193, 232, 245, 256-258, 266, 295, 297; прим. I-266-2, I-333-2 Задунайская Зоя Моисеевна I - 497, 498, 664, 824; II - 65; прим. I-497-1 Зайков II - 391, 398, 687 Зайцева Дуся I - 88 Закс Б. Г. I - 669 Закс Юла I - 659, 728, 729, 731; прим. I-728-1 Закусов Василий Васильевич I - 493 Залмансон Вульф I - 832 Залмансон Сильва I - 448, 449, 586, 589, 590, 813 Заломов II - 101 Залыгин С.П. II - 342, 343 Занд Михаил I - 466 Заславский Илья II - 378 Засурский I - 538 Затикян Степан I - 725, 728-732, 734-737, 742, 751; прим. I-735-2 Зверев I - 135-137 Зворыкин I - 45 Зелинский Корнелий II - 53 Зельдович Варвара Павловна I - 190 Зельдович Шурочка I - 190 Зельдович Яков Борисович I - 129, 133, 137, 138, 146, 148-150, 156-160, 162, 167-169, 172, 177, 187-191, 193-195, 228, 231, 236, 238, 241, 242, 245, 248, 250, 252, 254, 255, 257, 262, 264-266, 268, 269, 271, 275, 277, 284, 312, 322, 324, 333, 337, 342, 344, 351, 352, 360-363, 377, 380, 381, 409, 410, 436, 552, 624, 625, 814, 821-823, 838, 839; II - 58, 607, 692, 704, 735, 743; прим. I-138-1, I-277-1, I-436-1, I-552-1 Землячка I - 518 Зи I - 356 Зивс I - 884 Зинаида Евграфовна - см. Софиано Зинаида Евграфовна Зикики II - 284, 285 Зикмунд I - 418, 422 Зиновьев (писатель) I - 846; II - 724 Зиновьев (соратник Ленина) I - 489 Зия II - 297 Злотник Моисей I - 668, 669, 836, 888, 891; II - 47, 51, 52 Злотник Семен I - 608, 668-670, 836, 891; II - 52 Зоечка - см. Задунайская Зоя Моисеевна Золотухин Борис Андреевич I - 609; прим. I-435-2 Зорин I - 277 Зоря (двоюродная сестра Е.Г.Боннэр) II - 306, 405, 434 Зосимов I - 652, 671-673, 751 Зотов К.И. I - 481, 482, 724 Зощенко II - 44, 721 Зоя - см. Разживина Зоя Зоя Моисеевна - см. Задунайская Зоя Моисеевна Зубарев Дмитрий Николаевич I - 136, 170, 186 Зубов Андрей II - 355, 358-360, 364, 365, 367 Зусскинд I - 356 Зысин Юрий Аронович I - 215, 219, 220, 256, 302 Зысина Ирина I - 220 Зысины I - 165

И И. В. - см. Курчатов Игорь Васильевич И. Е. - см. Тамм Игорь Евгеньевич И. Я. - см. Померанчук Исаак Яковлевич Ибаррури I - 489 Иван - см. Сахаров Иван Иванович, Семенов Иван Васильевич Иванов (сотрудник МИДа) II - 299 Иванов (следователь) II - 392, 393, 407, 409 Иванов Альберт I - 727 Иванова I - 643 Ивич Игнатий Игнатьевич I - 486 Игнатов I - 295 Игнатьев (популяризатор) I - 57 Игнатьев А. Ю. I - 356, 359 Игорь - см. Алиханов Игорь Игорь Евгеньевич - см. Тамм Игорь Евгеньевич Игрунов II - 334 Ида Петровна - см. Мильгром Ида Петровна Идлис I - 822 Израилева Ревекка Израилевна I - 157, 161, 169 Илиопулус I - 665 Илия II - 395 Иловайская-Альберти Ирина Алексеевна II - 190, 351, 354, 381, 382, 395, 399, 400, 706 Ильичев I - 329 Ильф I - 72 Ильюшин А. А. I - 224, 225 Имшенецкий А. I - 517; II - 459 Инна - см. Этингер Регина Иоффе Б. I - 184, 375, 665 Иошимура М. I - 356 Ира - см. Гальперина Ира, Иловайская-Альберти Ирина Алексеевна, Кристи Ирина Ирина - см. Иловайская-Альберти Ирина Алексеевна, Сахарова Ирина Исаак Яковлевич - см. Померанчук Исаак Яковлевич Исат Ирина Борисовна - см. Шамина Регина Искандер Фазиль I - 704

К Каганов I - 406 Каганович I - 251, 295; прим. I-295-1 Кадомцев Б.Б. I - 842; II - 284 Казакова Т.Д. II - 419 Казарян Каро I - 531 Казарян Р. II - 364, 365 Каипбергенов II - 409 Калганов I - 495 Каллен Р. I - 899 Каллистратова Софья Васильевна I - 630, 700, 723, 738, 752-754, 756, 809; II - 147, 150, 272, 274, 614, 704, 756, 757 Калугина Фаина Петровна I - 49 Калуца II - 251 Камо I - 488 Кандыба Иван I - 691, 873; II - 682 Капица Петр Леонидович I - 177, 329, 340, 370, 416-420, 431, 517, 552, 776, 778, 812, 842; II - 280, 559, 737, 750, 752, 753; прим. I-417-1 Каплер I - 421 Каплун Ира I - 441, 771, 772; прим. I-441,-1 Капутикян Сильва II - 364 Караванский I - 513 Кармаль Бабрак I - 760-762, 811; II - 498 Карпинский Л.В. II - 333 Картан А. II - 302 Картер Джимми I - 679, 680, 682-685, 694, 832; II - 141, 469, 470; прим. I-685-1, I-686-1 Карякин Ю.Ф. II - 333, 387 Касем I - 494 Каспаров Гарри II - 354 Кассирский I - 184 Кассо I - 20, 776 Катусев II - 414 Катя - см. Сахарова Екатерина Ивановна Кафтанов С.В. I - 72; прим. I-72-2 Кацнельсон I - 227 Квачевская Джемма I - 460, 461 Квачевский Лев I - 461 Кейлис-Борок II - 363, 364 Келдыш Мстислав Всеволодович I - 236, 237, 250, 328, 329, 386, 387, 426, 434, 436, 526, 549, 552, 557, 609; II - 459; прим. I-413-1 Келли Петра II - 298 Кельвин I - 128 Кене I - 692 Кеннан II - 349 Кеннеди (президент США) I - 301, 323 Кеннеди (ректор Стенфордского университета) II - 180 Кент II - 232 Кикоин И. К. I - 250 Килланин I - 744 Ким Ир Сен I - 64 Кинг Мартин Лютер I - 628; II - 613 Киплинг I - 696 Киржниц Д.А. I - 343, 820; II - 218, 253 Кириллин Владимир I - 380, 436, 586 Кириллов В.И. II - 391 Киркпатрик Джин II - 280, 282 Киров I - 53, 54, 376, 489; прим. I-54-1 Киссельман I - 891 Киссинджер Генри I - 542, 561, 565; II - 280-282, 468, 553, 554 Клава - см. Вихирева Клавдия Алексеевна Клайн Джилл II - 70, 131, 132, 283, 351, 353 Клайн Кэрол II - 283 Клайн Эд I - 10, 11, 541, 629, 840; II - 131, 132, 138, 139, 241, 283, 284, 295, 351, 353, 470, 621 Клейн О. I - 363; II - 251 Клетенник I - 60 Климов Валентин Николаевич I - 170, 186 Клоуз Кевин I - 810 Кнопфель I - 215, 217 Кобзарев I - 184 Кобулов I - 232, 234, 463 Ковалев Иван I - 462, 635, 812; II - 26, 99, 100, 108, 559, 560; прим. I-812-3, I-873-1 Ковалев С.А. I - 209, 430, 440, 441, 462, 512, 578, 591, 592, 596-598, 601-604, 629, 630, 632-636, 647, 686, 699, 700, 749, 812; II - 272, 309, 315, 346, 470, 471, 487, 555, 560, 675; прим. I-602-1, I-603-1, I-630-1, I-634-1, I-873-1 Ковалевы (семья) I - 873; II - 683; прим. I-873-1 Коваль Бэла I - 712, 853, 856, 899; II - 28, 41, 42, 324 Ковнер Марк I - 778-780, 789, 850-854, 857, 902; II - 38, 76, 125, 738 Козинс I - 208 Козлов Борис Николаевич I - 315, 318, 321 Козлов Фрол Романович I - 320 Кокошин II - 294, 295 Колаковский I - 874 Колесников Геннадий Павлович II - 78, 81, 84-86, 89-92, 101, 102, 113, 149, 220, 230, 523, 534, 539; прим. II-78-1 Колмогоров I - 97, 158, 370, 371 Коль II - 424 Коля - см. Дмитриев Николай Александрович, Сахаров Николай Иванович (дядя А.Д.Сахарова) Комаров I - 383 Компанеец Александр Соломонович I - 146, 149, 150 Конев I - 232 Конецкий Виктор I - 492 Конквест I - 51, 376 Константин (великий князь) II - 264 Константин - см. Софиано Константин Константинова Шура I - 867 Копелев Лев Зиновьевич I - 569, 620, 650, 704, 721, 722 Коптюг В.А. II - 387, 388, 461 Корвалан Луис I - 675-677, 847 Кориолис I - 457 Корнилов Владимир I - 851, 856; II - 733 Корнилов Юрий I - 536, 545, 684, 882; II - 458; прим. I-545-1, I-545-2 Королев Сергей Павлович I - 247, 248, 404, 504; прим. I-247-1, I-248-1 Короленко Владимир Галактионович I - 16, 17, 700,775; II - 473, 643, 729 Корягин Анатолий I - 462, 873; II - 683 Костава Мераб I - 717, 718, 813, 873; II - 299, 412, 561, 683; прим. I-813-1 Костерин А.Е. I - 877; прим. II-560-1 Костерин Алексей - см. Смирнов Алексей Костерина Лена II - 30, 31; прим. II-560-1 Костерина Нина I - 878 Косыгин Алексей Николаевич I - 369, 380, 386; II - 661 Котельников В.А. II - 380, 386, 459 Коч II - 223 Кочетов II - 410, 411 де Крайф Поль - см. де Крюи Поль Кракси Беттино II - 382, 399, 400 Крамерс Х. I - 124 Красавин Феликс I - 448, 778, 780, 781, 789, 808, 846, 849, 851, 852, 856, 857, 881; II - 38, 71, 76, 125 Красавина Майя I - 789, 808, 851, 852, 881; II - 38, 71, 72, 76, 125 Красин В. I - 441, 514, 522, 523; прим. I-513-3, I-523-1 Красников Н.В. I - 356 Краснов (врач) II - 39 Краснов-Левитин Анатолий Эммануилович I - 441, 466, 469-471, 507; II - 30; прим. I-469-1 Крик I - 274 Кримский Джордж I - 652, 671, 674, 675 Кристенсен I - 348 Кристи Агата I - 399; II - 203 Кристи Ирина I - 467, 469; II - 83, 147, 150-152, 157, 545 Кронин I - 348 Круглов С.Н. I - 232; прим. I-232-1 Крупская I - 26 Крымов А.Г. I - 490 де Крюи Поль I - 58, 61 Кубояма I - 241 Кувакин Всеволод II - 98, 99, 106; прим. II-98-1 Кудирка Симас I - 480, 586, 589-591, 602 Кудрин Леонид II - 408, 409, 417, 580 Кудрявцев (академик) II - 396 Кудрявцев Всеволод Александрович I - 49 Кудрявцев Олег I - 46-51, 69, 135; прим. I-51-1 Кудрявцева Ольга Яковлевна (урожд. Лукашева) I - 49; прим. I-51-1 Кудрявцевы I - 31, 49 Кузнецов (художник) I - 377 Кузнецов Исай II - 55 Кузнецов Рудольф Алексеевич II - 19, 183, 184 Кузнецов Эдуард I - 447-453, 478, 497, 525, 559, 566, 567, 576, 589, 590, 679, 710-712, 715, 813, 833; II - 154, 220 Кузьмин В.А. I - 353, 356, 359 Кукк I - 599; II - 561 Кукобака Михаил I - 750, 873; II - 346 Kун Бела I - 518 Кунин Петр Ефимович I - 62, 76, 102, 107, 108, 117, 118, 628, 644, 646, 647; II - 734 Купер (физик) I -185 Купер Фенимор I - 35; II - 727 Курант Р. I - 58 Курчатов Игорь Васильевич I - 74, 120, 134, 136, 137, 142, 155, 156, 161, 168, 200, 205-208, 223, 224, 227, 238, 240, 244, 247, 249, 250, 252, 254, 255, 262, 264, 266, 270, 271, 276, 278, 281, 283, 286, 287, 289-291, 313, 407, 415, 504; прим. I-252-1 Курченко Надя I - 447, 782; прим. I-448-1 Кутузов I - 23 де Куэльяр Перес II - 353 Кэрролл I - 821

Л Лаверов II - 364 Лаврентьев М. А. I - 60, 224, 225, 236; II - 284, 461 Лаврентьев Олег I - 196, 205, 206 Лавров Кирилл II - 435 Лавут Александр Павлович I - 431, 441, 597, 633, 647, 657, 738, 873; прим. I-431-2 Лагранж I - 125, 362; II - 720 Лакоба I - 233 Лангрен Дан II - 8, 9 Ланда Мальва Ноевна I - 597, 629, 652, 675, 677, 678, 697, 728, 731, 732, 736, 749, 814, 833, 834, 873; II - 98, 280, 485; прим. I-678-1 Ландау Лев Давыдович I - 61, 106, 109, 113, 120, 124-126, 148, 177, 178, 350, 361, 417, 420; II - 721 Ландсберг Г. С. I - 27, 62, 102, 457; прим. I-74-1 Ланфанг А.И. I - 490 Лапин Слава I - 828 Лара - см. Богораз Л.И. Лариса - см. Богораз Л.И. Латтэс I - 107, 127, 129, 176 Лашкова Вера I - 11, 379, 389, 469, 470, 686; II - 29, 148; прим. II-29-1 Лбов Саша I - 220 Ле Карре II - 203 Лебедев П. Н. I - 20, 141, 775 Лебедева Наталья I - 721 Лебединский I - 160 Левенгук I - 58 Левин Михаил Львович I - 828; II - 258, 719; прим. I-828-1 Левитин (Краснов) А. - см. Краснов-Левитин Анатолий Эммануилович Левченко I - 600 Левшина Оля I - 552, 615, 619, 709, 710, 716, 835, 837 Легал Пьер I - 743 Лезан Шарль I - 57 Лейбовиц Джоэль I - 852, 853 Лейпунский А.И. I - 207 Лейпунский О.И. I - 278, 281 Леметр Джордж I - 340 Лена (дочь Льва Зиновьевича Копелева) II - 150, 187 Лена - см. Костерина Лена Ленин В.И. I - 26, 55, 97, 173, 399, 401, 404, 406, 411, 419, 421, 489, 518; II - 13, 152, 237, 280, 297, 335, 450; прим. I-173-1 Леонов II - 334 Леонтович Михаил Александрович I - 62, 74, 102, 116, 173, 200, 202, 204, 207, 208, 223, 327, 328, 331, 370, 382, 416, 419, 454, 457-460, 737; II 743, 752; прим. I-74-1 Леотар Франсуа II - 98, 107 Леперовский I - 19 Лепешинская I - 178 Лермонтов I - 17; II - 192, 418 Лернер Александр I - 472, 691 Лерт Раиса Борисовна I - 624 Лесик - см. Гальперин Лесик Леша - см. Гальперин Лесик Ли I - 348-350, 352; II - 727 Либби I - 278 Ливчак Вера Федоровна I - 589, 616-618, 629, 698, 725, 746-748 Лигачев II - 275, 321, 584, 692, 693 Лидия Корнеевна - см. Чуковская Лидия Корнеевна Лиза - см. Алексеева Лиза Лизеганг I - 57 Линде А.Д. I - 70, 343, 820; II - 71, 218, 253, 254, 260, 261, 312 Лионнес Аасе I - 632, 637; II - 130 Липавский С. I - 690, 691, 719; прим. I-690-1 Лисянский Марк II - 8 Литвин I - 599 Литвинов М.М. (нарком иностранных дел) I - 402, 427 Литвинов М.М. (сын М. М. Литвинова) I - 633, 634 Литвинов Павел I - 389, 402, 403, 550, 555, 892; II - 726; прим. I-407-1 Литвинова Татьяна Максимовна I - 427, 516, 640 Литвиновы - Литвинов М.М. (мл.) и его жена II - 18 Литинский Леня II - 77, 167 Лифшиц Евгений Михайлович I - 61, 106, 113, 148, 149, 341, 342, 361, 364 Лифшиц Илья I - 380 Лихачев II - 316, 376 Лихтман I - 570 Лия II - 190 Лобачевский I - 818, 823 Логунов А.А. II - 379, 459 Ломоносов I - 176 Лондон Джек I - 47 Лопушанский II - 12 Лоу Френсис I - 109, 665 Луи Виктор I - 626, 680, 681; II - 11, 111, 130, 142, 183, 217, 221, 256, 567, 568, 614, 744, 745 Лукашев Кирилл I - 49, 50; прим. I-51-1 Лукашева Агриппина Григорьевна I - 48; прим. I-51-1 Лукьяненко Левко I - 691, 873; II - 682; прим. I-691-1 Лукьянов Анатолий Иванович II - 320, 340, 391, 398, 412, 413, 416, 417, 425, 433-435, 443-445, 601, 624, 702, 716 Лумумба I - 562 Лунин II - 13, 264, 280 Лупынос Анатолий I - 499, 506, 507; прим. I-507-1 Лури Ричард I - 11 Лысенко Трофим Денисович I - 74, 116, 276, 287, 326-329, 332, 458; прим. I-330-1 Львов Коля I - 59, 67 Лэмб I - 124 Лэттер А. I - 282 Лю Янь II - 421, 422 Люба (жена Алексея Смирнова) II - 30, 31 Люба - см. Сахарова Люба Любарская I - 631 Любарский Кронид I - 513, 525, 532, 533, 598, 736; прим. I-513-1, I-532-1, I-596-1, I-736-1 Людаев Роберт Захарович I - 212, 215, 217 Людерс I - 349, 350, 358 Людмила Ильинична II - 70 Люся - см. Боннэр Елена Георгиевна

М Мажино II - 292 Майани I - 665 Майман I - 209 Майя - см. Красавина Майя Макаров I - 261, 782 Мак-Клой Джон I - 303; прим. I-303-1 Максвелл I - 57 Максимов В.Е. I - 194, 500, 502, 550, 558, 568, 569, 581, 621, 629; II 354 Маленков Георгий Максимилианович I - 228, 232, 235, 236, 241-243, 251, 256; прим. I-295-1 Малик I - 323 Малиновская Лена I - 169 Малиновский (министр обороны) I - 306, 313, 314, 332 Малиновский Александр Александрович I - 53 Мало I - 24, 46 Малов А. Н. I - 85, 88, 99; прим. I-88-2 Малов Н. Н. I - 26 Малышев Вячеслав Александрович I - 235, 236, 238-240, 242, 243, 244, 246, 248, 250-252, 254-256, 268, 295, 297; прим. I-256-1 Малышев Ф.H. I - 108, 151, 152 Мальва - см. Ланда Мальва Ноевна Мальцев Ю. I - 441 Маляров I - 382, 545, 550, 551, 683, 758, 767; II - 474 Мамут Муса I - 727, 728 Мандельштам Леонид Исаакович I - 27, 74, 75, 104-107, 130, 173; II - 300, 729; прим. I-74-1 Мандельштам Осип II - 42, 730 Мандельштам С. Л. I - 130 Манкур II - 140 Мао Цзедун I - 262, 323, 399 Маресин I - 603 Марина (внучка А. Д. Сахарова) I - 410; II - 152, 210 Марина Петровна II - 31-33 Маринович Мирослав I - 691 Мария Петровна - см. Сахарова Мария Петровна Мария Тимофеевна I - 860, 861 Марк - см. Ковнер Марк Маркиш I - 226 Марков (студент МГУ) I - 72 Марков (студент МЭИ) I - 113 Марков Моисей Александрович (физик) I - 139; II - 459 Маркова Люба I - 139 Маркс Карл I - 97, 392, 692; II - 204 Мартынов I - 17 Мартэн II - 302 Марченко Анатолий I - 401, 402, 423, 468, 472, 599, 776, 799, 812, 873; II - 12-14, 245, 254, 260, 263, 264, 266, 268, 271, 559, 683, 757; прим. I-402-1, I-472-1, I-812-1, II-15-1, II-263-1 Марченко Валерий I - 599 Марченко Павлик I - 468, 812; II - 13, 264 Марчук Гурий Иванович II - 263, 266, 267, 272, 286, 299, 302, 380, 387, 461, 693, 746 Маршак (физик) I - 189 Маршак (поэт) I - 491, 498 Мастерс Декстер I - 161; прим. I-161-1 Матвеева Новелла II - 210 Матвей - см. Янкелевич Матвей Матрена Андреевна - см. Вихирева Матрена Андреевна Матусевич Микола I - 691, 813; прим. I-873-2 Матусевич (семья) I - 873; II - 683; прим. I-873-2 Матусова II - 38 Махнев I - 205 Маша - см. Михаеллес Мария Васильевна, Петренко-Подъяпольская Мария Гавриловна, Сахарова Мария Ивановна Маяковский I - 55; II - 723 Медведев В.А. II - 237, 338-340, 415 Медведев Григорий II - 342 Медведев Жорес I - 330, 375, 393, 419, 422, 427, 429, 431, 437, 461, 601, 622, 749; II - 468, 615; прим. I-330-1, I-330-2 Медведев Рой I - 206, 375-378, 382, 383, 389, 390, 393, 394, 427, 429, 431, 454, 516, 573, 622, 809; II - 280, 408, 409, 580, 615, 661; прим. I-421-1 Межиров Александр I - 392, 569, 648, 697; II - 126, 170, 306; прим. I-392-2 Мейланов II - 346 Мейман Наум Натанович I - 704, 745; II - 106 Меклер Юра I - 665, 666 Мельников II - 397 Менгеле II - 142, 179, 221, 423 Менделевич И. I - 449, 452; прим. I-449-1 Меретик I - 743 Меркулов I - 232, 234, 417 Мешик I - 232, 233, 333; II - 325 Мешко Оксана I - 691 Мештрович I - 419 Мещеряков I - 155 Мигдал А.Б. I - 120, 137 Мизнер I - 338 Mизякин Арий I - 743 Микоян Анастас Иванович I - 302, 332, 488; II - 139 Милз Вильбор (Уилбур) I - 574, 576; прим. I-576-1 Миллионщиков I - 451; прим. I-451-1 Миллс I - 349 Мильгром Ида Петровна I - 803; II - 23, 27 Мини Джордж I - 708 Митерев I - 414 Митин I - 58 Миткевич В.Ф. I - 75; прим. I-75-1 Миттеран II - 171, 256, 298, 350, 352, 353, 550-552, 689 Миттеран Даниэль II - 351, 353 Митя (сын Натальи Светловой) I - 580 Митя - см. Сахаров Дмитрий Андреевич, Сахаров Дмитрий Иванович Михаеллес Мария Васильевна (урожд. Олсуфьева) I - 607, 608, 619, 622, 629, 637; II - 39, 190 Михаил Иванович - см. Блудов Михаил Иванович Михаил Сергеевич - см. Горбачев Михаил Сергеевич Михайлов Михайло I - 854, 857, 864 Михалков Сергей I - 48 Михеев Дмитрий - см. Т Михоэлс I - 226 Мишель I - 863; II - 302, 303 Млодзеевский (мл.) I - 60 Моденов I - 537 Можайский I - 175 Моисеев I - 60 Молотов I - 60, 64, 65, 251, 295, 402, 697; II - 561; прим. I-295-1 Монгайт I - 445 Мороз Валентин I - 588, 833; II - 201, 220, 470 Мороз Олег II - 274-276 Морозов Г. I - 431 Москаленко I - 232 Мотя - см. Янкелевич Матвей Моцарт I - 19, 501 Музруков Борис Глебович I - 258, 259 Mумендейл Дитрих I - 764 Мумендейл Зора I - 764 Мураховский В.С. II - 427; прим. II-427-1 Мурженко Алик I - 448, 449, 873; прим. I-596-1 Мухамедьяров Роальд II - 303, 304; прим. II-303-1 Мухтаров II - 408, 409 Мэтлок II - 395 Mясищев I - 505

Н Н. Н. - см. Боголюбов Николай Николаевич Н. П. - cм. Дубинин Н. П. Набоков I - 860; II - 11 Наджаров I - 457, 459 Назаров Анатолий I - 400, 480, 514 Нанопулос I - 356 Нансен Фритьоф I - 638 Наполеон I - 224 Нарбут II - 11 Насер I - 494 Настя - см. Подъяпольская Настя Наталья Михайловна - см. Евдокимова Наталья Михайловна Натансон II - 190 Наташа (жена Михаила Левина) II - 258, 741, 743-745, 757 Наташа - см. Гессе Наталья Викторовна Негин Евгений I - 157 Неделин М. И. I - 266, 269-272; II - 294; прим. I-266-1 Нейман I - 186 Некипелов Виктор I - 462, 749, 750, 873; II - 560, 683; прим. II-303-1 Некрасов Виктор I - 203, 509, 569, 629 Некрасов (поэт) I - 584 Некрич I - 428 Неля (жена Эмиля Шинберга) II - 74, 183, 184 Немировская Шурочка I - 108 Немировский Павел Эммануилович I - 108, 137 Неру Джавахарлал I - 289 Неруда Пабло I - 194, 550, 558 Несмеянов А. Н. I - 276; II - 459 Нетер Эмми I - 284 Никита Сергеевич - см. Хрущев Никита Сергеевич Никлус Март I - 691, 873; II - 561, 682 Николай - см. Сахаров Николай Иванович (дядя А. Д. Сахарова) Николай I I - 29; II - 122, 752 Николай Николаевич - см. Боголюбов Николай Николаевич Никольский (биолог) I - 384 Никольский (секретарь ЦК КП Грузии) II - 394 Никольский (чиновник) I - 153 Никсон P. I - 450, 451, 588 Нина - см. Харкевич Нина Адриановна Нипков I - 41 Новиков И. Д. (физик) I - 344, 351, 823 Новиков Иван Кузьмич (директор школы) I - 51 Новиков Петр I - 460, 526 Новиков-Прибой I - 14 Норден I - 60 Носов I - 278 Нудель Ида I - 472, 873 Нуждин Н. И. I - 326-329, 331, 458 Ньютон I - 49, 57, 352; II - 707

Указатель литературы

[1] Академик А.Д.Сахаров - "Научные труды" (М.: Центрком, 1995).

[2] А.Д.Сахаров - "Тревога и надежда" (М.: Интер-Версо, 1990).

[3] Андрей Сахаров - "Pro et Contra (1973 год: документы, факты, события)" (М.: ПИК, 1991).

[4] Андрей Сахаров - "Воспоминания" (Нью-Йорк: издательство имени Чехова, 1990).

[5] Елена Боннэр - "Постскриптум. Книга о горьковской ссылке" (Париж: La Presse Libre, 1988).

[6] Андрей Сахаров - "Горький, Москва, далее везде" (Нью-Йорк: издательство имени Чехова, 1990).

[7] Андрей Сахаров - "Тревога и надежда. Один год общественной деятельности Андрея Дмитриевича Сахарова" (Нью-Йорк: Хроника, 1978).

[8] "Сахаровский сборник" (М.: Книга, 1991).

[9] "Конституционные идеи Андрея Сахарова" (М.: Новелла, 1990).