/ / Language: Русский / Genre:literature_history,

Изабелла Баварская

Александр Дюма

В романе французского писателя описываются драматичные эпизоды Столетней войны и кровавые распри высшей французской знати в конце XIV – начале XV века.

ruСергейКазаковFB Tools2004-05-17950F502C-6A2B-4B31-A241-5EB4BE6E834B1.0

ИЗАБЕЛЛА БАВАРСКАЯ

Александр ДЮМА

Перевод с французского Б.Вайсмана и Р.Родиной.

Анонс

В романе французского писателя описываются драматичные эпизоды Столетней войны и кровавые распри высшей французской знати в конце XIV – начале XV века.

Предисловие

Одно из завидных преимуществ историка, этого властелина минувших эпох, состоит в том, что, обозревая свои владения, ему достаточно коснуться пером древних развалин и истлевших трупов, и перед глазами вот уже возникают дворцы и воскресают усопшие: словно подчиняясь гласу божьему, по его воле голые скелеты снова покрываются живою плотью и облекаются в нарядные одежды; на необозримых просторах человеческой истории, насчитывающей три тысячелетия, ему достаточно по собственной прихоти наметить своих избранников, назвать их по именам, и те тотчас поднимают могильные плиты, сбрасывают с себя саван, откликаясь, как Лазарь на призыв Христа: «Я здесь, господи, чего хочешь ты от меня?»

Разумеется, надо обладать твердой поступью, чтобы, не страшась, спуститься в глубины истории; повелительным голосом, чтобы вопрошать тени прошлого; уверенной рукой, чтобы записать то, что они продиктуют. Ибо умершие хранят порою страшные тайны, которые могильщик закопал вместе с ними в могиле. Волосы Данте поседели, пока он слушал рассказ графа Уголино, а взгляд его стал так мрачен, щеки покрылись такой мертвенной бледностью, что, когда Вергилий вновь вывел его из ада на землю, флорентийские женщины, догадавшись, откуда возвращается сей странный путник, говорили своим детям, указуя на него пальцем: «Поглядите на этого мрачного, скорбящего человека – он спускался в преисподнюю».

Если оставить в стороне гений Данте и Вергилия, мы вполне сможем сравнить себя с ними, ибо ворота, что ведут в усыпальницу аббатства Сен-Дени и вот-вот распахнутся перед нами, во многом подобны вратам ада: и над ними могла бы стоять та же самая надпись. Так что, будь в руках у нас факел Данте, а проводником нашим Вергилий, нам недолго пришлось бы бродить среди гробниц трех царствующих родов, погребенных в склепах старинного аббатства, чтобы найти могилу убийцы, чье преступление было бы столь же отвратительно, сколь преступление архиепископа Руджиери, или могилу жертвы, чья судьба так же плачевна, как судьба узника Пизанской башни.

Есть на этом обширном кладбище, в нише слева, скромная гробница, возле которой я всегда в задумчивости склоняю голову. На ее черном мраморе рядом друг с другом высечены два изваяния – мужчины и женщины. Вот уже четыре столетия они покоятся здесь, молитвенно сложив руки: мужчина вопрошает всевышнего, чем он его разгневал, а женщина молит прощения за свою измену. Изваяния эти – статуи безумца и его неверной супруги; целых два десятилетия умопомешательство одного и любовные страсти другой служили во Франции причиной кровавых раздоров, и не случайно на соединившем их смертном ложе вслед за словами: «Здесь покоятся король Карл VI, Благословенный, и королева Изабелла Баварская, его супруга» – та же рука начертала: «Помолитесь за них».

Здесь, в Сен-Дени, мы и начнем листать темную летопись этого удивительного царствования, которое, по словам поэта, «прошло под знаком двух загадочных призраков – старика и пастушки» – и оставило в наследство потомкам лишь карточную игру, этот насмешливый и горький символ вечной шаткости империй и удела человеческого.

В этой книге читатель найдет немного светлых, радостных страниц, зато слишком многие будут нести на себе красные следы крови и черные – смерти. Ибо богу угодно было, чтобы все на свете окрашивалось в эти цвета, так что он даже превратил их в самый символ человеческой жизни, сделав ее девизом слова: «Невинность, страсти и смерть».

А теперь откроем нашу книгу, как бог открывает книгу жизни, на светлых ее страницах: страницы кроваво-красные и черные ожидают нас впереди.

Глава I

Двадцатого августа 1389 года, в воскресенье, к дороге из Сен-Дени в Париж с самого раннего утра стали стекаться толпы людей. В этот день принцесса Изабелла, дочь герцога Этьена Баварского и жена короля Карла VI, впервые в звании королевы Франции совершала торжественный въезд в столицу королевства.

В оправдание всеобщего любопытства надо сказать, что об этой принцессе рассказывали вещи необыкновенные: говорили, что уже при первом свидании с нею – было это в пятницу 15 июля 1385 года – король в нее страстно влюбился и с большой неохотой согласился со своим дядей, герцогом Бургундским, отложить приготовления к свадьбе до понедельника.

Впрочем, на этот брачный союз в королевстве смотрели с великой надеждой; известно было, что, умирая, король Карл V изъявил желание, чтобы сын его заключил брак с баварской принцессой, дабы тем самым сравняться с английским королем Ричардом, женившимся на сестре германского короля. Вспыхнувшая страсть юного принца как нельзя более отвечала последней воле его отца; к тому же придворные матроны, осматривавшие невесту, удостоверили, что она способна дать короне наследника, и рождение сына спустя год после свадьбы лишь подтвердило их многоопытность. Не обошлось, разумеется, и без зловещих прорицателей, каковые находятся в начале всякого царствования: они пророчили недоброе, поскольку пятница – день для сватовства неподходящий. Однако ничто пока еще не подтверждало их предсказаний, и голоса этих людей, осмелься они говорить вслух, потонули бы в радостных криках, которые в день, коим мы начинаем наш рассказ, невольно рвались из тысячи уст.

Поскольку главные действующие лица этой исторической хроники – по праву рождения или по своему положению при дворе – находились рядом с королевой или следовали в ее свите, мы, с позволения читателя, двинемся сейчас вместе с торжественным кортежем, уже готовым тронуться в путь и ожидающим только герцога Людовика Туренского, брата короля, которого заботы о своем туалете, говорили одни, или ночь любви, утверждали другие, задержали уже на целых полчаса. Такой способ знакомства с людьми и событиями хоть и не нов, зато весьма удобен; к тому же в картине, которую мы попытаемся набросать, опираясь на старые хроники1, иные штрихи, быть может, будут не лишены интереса и своеобразия.

***

Мы уже сказали, что в это воскресенье здесь, на дороге из Сен-Дени в Париж, народу собралось такое множество, будто люди явились сюда по приказу. Дорога была буквально усеяна людьми, они стояли тесно прижавшись друг к другу, словно колосья в поле, так что эта масса человеческих тел, настолько плотная, что малейший толчок, испытываемый какой-либо ее частью, мгновенно передавался всем остальным, начинала колыхаться, подобно тому, как колышется зреющая нива при легком дуновении ветерка.

В одиннадцать часов раздавшиеся где-то впереди громкие крики и пробежавший по толпе трепет дали наконец понять истомленным ожиданием людям, что сейчас должно произойти нечто важное. И действительно, вскоре показался отряд сержантов, палками разгонявших толпу, а за ним следовали королева Иоанна и дочь ее, герцогиня Орлеанская, для которых сержанты расчищали путь среди этого людского моря. Чтобы волны его не сомкнулись позади высоких особ, за ними двумя рядами двигалась конная стража – тысяча двести всадников, отобранных из числа самых знатных парижских горожан. Всадники, составлявшие этот почетный эскорт, были одеты в длинные камзолы зеленого и алого шелка, головы их были покрыты шапками, ленты которых спадали на плечи или развевались на ветру, когда его легкий порыв освежал вдруг знойный воздух, смешанный с песком и пылью, поднимаемой копытами лошадей и ногами идущих. Народ, оттесненный стражей, вытянулся по обеим сторонам дороги, так что освободившаяся ее часть представляла собою как бы канал, окаймленный двумя рядами горожан, и по этому каналу королевский кортеж мог двигаться почти без помех, во всяком случае, куда легче, чем это можно было предположить.

В те далекие времена люди выходили встречать своего короля не из простого любопытства: они питали к его особе чувство почтения и любви. И если тогдашние монархи снисходили иногда к народу, то народ еще и в помыслах своих не осмеливался подниматься до них. Подобные шествия в наше время не обходятся без криков, без площадной брани и вмешательства полиции; здесь же каждый старался устроиться, как мог, а поскольку дорога проходила над окружавшими ее полями, люди изо всех сил старались взобраться как можно выше, чтобы удобнее было смотреть. Мгновенно они заняли все деревья и все крыши в округе, так что не было ни одного дерева, которое от макушки до нижних ветвей не оказалось бы увешанным диковинными плодами, а в домах, с чердака и до нижнего этажа, появились незваные гости. Те же, кто не осмелился карабкаться так высоко, расположились по обочинам дороги; женщины вставали на цыпочки, дети взбирались на плечи своих папаш, – словом, так или иначе, но каждый нашел себе местечко и мог видеть происходящее, либо взирая на него поверх конных стражников, либо скромно заглядывая в просветы между ногами их лошадей. Едва утих шум, вызванный появлением королевы Иоанны и герцогини Орлеанской, которые ехали во дворец, где их ожидал король, у поворота главной улицы Сен-Дени показались долгожданные носилки королевы Изабеллы. Пришедшим сюда людям, как уже было сказано, очень хотелось взглянуть на юную принцессу, которой не исполнилось еще и девятнадцати лет и с которой Франция связывала свои надежды.

Впрочем, первое впечатление, произведенное ею на толпу, возможно, и не вполне подтверждало слух о ее исключительной красоте, который предшествовал появлению Изабеллы в столице. Ибо красота эта была непривычная: все дело в том резком контрасте, который являли собою ее светлые, отливающие золотом волосы, и черные как смоль брови и ресницы – приметы двух противоположных рас, северной и южной, которые, соединившись в этой женщине, наделили ее сердце пылкостью молодой итальянки, а чело отметили горделивым высокомерием германской принцессы.2

Что же до всего остального в ее облике, то более соразмерных пропорций для модели купающейся Дианы ваятель не мог бы и пожелать. Овал ее лица отличался тем совершенством, которое два столетия спустя стали называть именем великого Рафаэля. Узкое платье с облегающими рукавами, какие носили в те времена, подчеркивало изящество ее стана и безупречную красоту рук; одна из них, которую она, быть может, более из кокетства, нежели по рассеянности, свесила через дверцу носилок, вырисовывалась на фоне обивки, подобно алебастровому барельефу на золоте. В остальном фигура королевы была скрыта; но при одном взгляде на это грациозное, воздушное существо нетрудно было догадаться, что нести его по земле должны ножки сказочной феи. Странное чувство, которое охватывало едва ли не каждого при ее появлении, очень скоро исчезало, и тогда пылкий и нежный взгляд ее глаз обретал ту завораживающую власть, которую Мильтон и другие поэты, творившие после него, приписывают неповторимой, фатальной красоте своих падших ангелов.

Носилки королевы двигались в сопровождении шести знатнейших вельмож Франции: впереди шли герцог Туренский и герцог Бурбонский. Именем герцога Туренского, которое поначалу может смутить наших читателей, мы называем здесь младшего брата короля Карла VI, юного и прекрасного Людовика Валуа, четыре года спустя получившего титул герцога Орлеанского, титул, который он столь громко прославил своим незаурядным умом, бесчисленными любовными приключениями и выпавшими на его долю горестями; год назад он женился на дочери Галеаса Висконти, прелестной девушке, воспетой поэтами под именем Валентины Миланской, чьей красоты оказалось недостаточно, чтобы удержать подле себя этого златокрылого мотылька. Он и впрямь был самым красивым, самым богатым и самым элегантным вельможей королевского двора. При одном взгляде на этого человека становилось ясно, что все в нем дышит счастьем и молодостью, что жизнь ему дана, чтобы жить, и он действительно живет в свое удовольствие; что на пути его могут встретиться и невзгоды и несчастья, но он всегда сумеет от них уйти; что беспечная голова этого светлокудрого, синеглазого юноши не создана, чтобы долго хранить важную тайну или печальную мысль, ибо как ту, так и другую быстро выболтают эти легкомысленные и, как у женщины, розовые, уста. На нем был изумительной красоты наряд, сшитый специально для этого случая, и носил он его с неподражаемым изяществом. Наряд этот представлял собой черный на алой подкладке бархатный плащ, по рукавам которого вилась вышитая розовой нитью большая ветка: на ее украшенных золотом стеблях горели изумрудные листья, а среди них сверкали рубиновые и сапфирные розы, по одиннадцать штук на каждом рукаве; петли плаща, похожие на старинный орден французских королей, были расшиты струящейся узорчатой строчкой, наподобие цветов дрока, обрамленных жемчугом; одна его пола целиком была заткана золотым изображением лучистого солнечного диска, избранного королем в качестве своей эмблемы, заимствованной у него потом Людовиком XIV; на другой же, той, что была ближе к носилкам и привлекала взгляды королевы, ибо в складках ее явно скрывалась какая-то надпись, прочитать которую ей очень хотелось, – на этой поле, повторяем, серебром был выткан связанный лев в наморднике, ведомый на поводке чьей-то протянутой из облака рукою, и стояли слова: «Туда, куда я пожелаю». Эту роскошную одежду дополнял алый бархатный тюрбан, в складки которого была вплетена великолепная жемчужная нить; концы ее свисали вниз вместе с концами тюрбана, и, беседуя с королевой, герцог одной рукой держал поводья своей лошади, а другою, свободной, перебирал жемчужную нитку.

Что до герцога Бурбонского, то задерживаться на нем мы не станем. Скажем только, что это был один из тех вельможных принцев, которые, будучи потомками или предками выдающихся людей, вписывают и свое имя в историю.

Позади следовали герцог Филипп Бургундский и герцог Беррийский, братья Карла V и дядья нынешнего короля. Тот самый герцог Филипп, что в битве при Пуатье разделил печальную участь короля Иоанна и его лондонское пленение, заслужив на поле брани и в застенке прозвание Смелого, которое дал ему отец и подтвердил потом Эдуард, когда однажды, во время трапезы, виночерпий английского короля налил своему господину прежде, чем королю Франции, за что юный Филипп дал виночерпию пощечину и спросил: «Кто это, любезный, учил тебя прислуживать вассалу прежде, чем сеньору?»

Вторым был герцог Беррийский, вместе с герцогом Бургундским правивший Францией после того, как Карл VI лишился рассудка, и своею скупостью содействовавший разорению королевства не меньше, чем герцог Орлеанский своим расточительством.

Следом за ними шли мессир Пьер Наваррский и граф д'Остреван. Но так как они не принимали заметного участия в событиях, о которых мы намереваемся рассказать, отошлем наших читателей, желающих познакомиться с ними подробнее, к немногочисленным жизнеописаниям, им посвященным.

Следом за королевой, не в носилках, а верхом на роскошно украшенном коне, в сопровождении графа Невэрского и графа де Ла Марш медленно двигалась герцогиня Беррийская. И здесь снова одно из двух имен затмит собою другое, и имя менее заметное померкнет в тени более заметного. Ибо граф Невэрский, сын герцога Филиппа и отец Карла, станет однажды Жаном Бургундским. Отца его называли Смелым, сыну дадут прозвание Отважный, а для него самого история уже приготовила имя Неустрашимый.

Графу Невэрскому, 12 апреля 1385 года вступившему в брак с Маргаритой де Эно, было в то время не больше двадцати – двадцати двух лет; невысокого роста, но крепкого сложения, он был очень хорош собой: хоть и небольшие, светло-серые, как у волка, глаза его смотрели твердо и сурово, а длинные прямые волосы были того иссиня-черного цвета, представление о котором может дать разве что вороново крыло; его бритое лицо, полное и свежее, дышало силой и здоровьем. По тому, как небрежно держал он поводья своей лошади, в нем чувствовался искусный всадник: несмотря на молодость и на то, что он еще не был посвящен в рыцари, граф Невэрский успел уже свыкнуться с боевыми доспехами, ибо не упускал случая закалить себя и приучить к трудностям и лишениям. Суровый к другим и к самому себе, нечувствительный к жажде и голоду, холоду и зною, он принадлежал к тем твердокаменным натурам, для которых обычные жизненные потребности ровно ничего не значат. Гордый и заносчивый со знатными и всегда приветливый с людьми простого звания, он неизменно внушал ненависть себе равным и был любим теми, кто стоял ниже его; подверженный самым бурным страстям, но умеющий прятать их в своей груди, а грудь прикрывать латами, этот железный человек был непроницаем для людских взглядов, и в душе его клокотал вулкан, казалось бы, потухший, но снедавший его изнутри; когда же он считал, что подходящий момент наступил, он неудержимо устремлялся к цели, и горе тому, кого настигала рокочущая лава его ярости. В этот день – только для того, разумеется, чтобы не походить на Людовика Туренского, – наряд графа Невэрского был подчеркнуто прост: он состоял из более короткого, чем предписывала мода, лилового бархатного камзола без украшений и вышивки, с длинными, с разрезами рукавами, перетянутого на талии стальным сетчатым поясом с сияющей на нем шпагой; на груди между отворотами виднелась голубого цвета рубашка с золотым ожерельем вместо воротника; на голове у него был черный тюрбан, складки которого скрепляла булавка, украшенная одним-единственным бриллиантом, но зато это был тот самый бриллиант, который под названием «Санси» составил впоследствии одну из величайших драгоценностей французской короны.3

***

Мы столь подробно описали двух этих знатных вельмож, которых неизменно будем видеть возле короля, ибо наряду с печальной и поэтической личностью Карла и с пылкой и страстной Изабеллой, они являлись главными фигурами этого несчастного царствования. Ради них одних Франция раскололась на две враждующие партии и обрела как бы два сердца, из которых одно билось во имя герцога Орлеанского, а другое – герцога Бургундского: каждая партия, разделяя любовь и ненависть того, кого она избрала своим предводителем, знала только его любовь и его ненависть, забыв при этом все остальное, в том числе и своего короля, который был их общим господином, и саму Францию, бывшую их общей матерью.

По краю дороги, чуть в стороне, на белой лошади ехала госпожа Валентина, которую мы уже представляли читателю в качестве супруги юного герцога Туренского; она покинула свою родную Ломбардию и впервые прибыла во Францию, где ей все было ново и все поражало блеском роскоши. Справа ее сопровождал мессир Пьер де Краон, любимый фаворит герцога Туренского, в одежде, которая напоминала наряд герцога и которую этот последний заказал для него в знак особой к нему дружбы. Мессир Пьер был с герцогом примерно одних лет, так же хорош собою и так же, как герцог, выглядел веселым и беспечным. Однако достаточно было взглянуть на него чуть пристальнее, чтобы в темных его глазах заметить отблеск страстей неукротимых и понять, что это одна из тех волевых натур, которые всегда добиваются своей цели, продиктована она ненавистью или любовью, и что немного проку сулит его дружба, тогда как вражды его следует опасаться.

По левую руку от герцогини шел коннетабль Франции, сир Оливье де Клиссон, в железных доспехах, которые он носил с такою же легкостью, с какой другие сеньоры носили свой бархатный наряд. Сквозь поднятое забрало его шлема виднелось открытое, честное лицо старого воина, и длинный шрам, пересекавший его лоб, кровавый след сражения при Орэ, свидетельствовал о том, что своею шпагой, украшенной лилиями, человек этот обязан не интригам и не чьему-то благорасположению, но верной и доблестной службе. В самом деле, Клиссон, родившийся в Бретани, воспитание получил в Англии, но восемнадцати лет возвратился во Францию и с тех пор отважно и храбро сражался в рядах королевской армии.

Познакомив читателя с обрисованными выше лицами, остальных участников свиты мы назовем лишь по имени: то были герцогиня Бургундская и графиня Невэрская, которых сопровождали мессир Анри де Бар и граф Намюрский. За ними следовала герцогиня Орлеанская верхом на роскошно украшенном коне, которого вели под уздцы мессир Жак Бурбонский и мессир Филипп д'Артуа. Далее ехали герцогиня де Бар с дочерью, сопровождаемые мессиром Карлом д'Альбрэ и сеньором де Куси, одно имя которого наверняка пробудило бы множество воспоминаний, даже если бы мы и не поспешили напомнить здесь его девиз: «Ни принц, ни граф я, боже упаси: зовусь я господином де Куси» – самый скромный, а быть может, и самый горделивый из девизов вельмож того времени.

Мы не станем перечислять сеньоров, дам и девиц, которые следовали позади, одни верхом, другие в закрытых экипажах: достаточно сказать, что, когда голова процессии, где находилась королева, уже вступила в предместье столицы, пажи и оруженосцы, составлявшие ее хвост, еще даже не вышли из Сен-Дени. На всем пути юную королеву встречали ликующими рождественскими возгласами, которыми народ обычно приветствовал своих королей, ибо в те времена, в эпоху глубокой веры, люди не находили иных слов, полнее выражавших радость, чем слова, напоминавшие о рождении Спасителя. Нет, пожалуй, надобности добавлять, что взоры мужчин были прикованы к Изабелле Баварской и Валентине Миланской, а взоры женщин – к герцогу Туренскому и графу Невэрскому.

Подойдя к воротам Сен-Дени, процессия остановилась: здесь для королевы было приготовлено первое место отдыха – нечто вроде синего шелкового шатра с куполом, наподобие небесного свода, усеянного золотыми звездами. Среди плывущих облаков сидели переодетые ангелами дети и тихо напевали нежные мелодии, услаждая слух красивой молодой девушки, изображавшей богородицу. На коленях она держала мальчугана – как бы младенца Христа, – который вертел в своих ручонках крестик, выточенный из крупного ореха, а небо над ними, украшенное гербами Франции и Баварии, озарялось лучами сверкающего золотом солнца, которое, как мы уже сказали, являлось эмблемой короля. Королева была восхищена этим зрелищем и очень хвалила его устроителей. Когда же ангелы окончили свои песнопения и она вдоволь на все насмотрелась, двери в глубине шатра неожиданно распахнулись, и взору предстала превращенная в огромный шатер широкая улица Сен-Дени, со всеми ее домами, украшенными полотнищами из камплота и шелка, так что можно было подумать, говорит Фруассар, что ткани эти не стоили ни гроша, словно дело происходит в Александрии или Дамаске.

Королева на мгновение замешкалась; казалось, она не решается вступить в столицу, ожидавшую ее с таким нетерпением и встречавшую с такой любовью. Быть может, некое тайное предчувствие подсказывало этой юной и прекрасной женщине, чье прибытие праздновалось сейчас столь торжественно и пышно, что настанет день – и труп ее с отвращением и проклятиями вынесет из этого города какой-то лодочник, которому смотритель дворца Сен-Поль прикажет передать останки Изабеллы Баварской насельникам монастыря Сен-Дени…

Как бы то ни было, она продолжала свой путь; заметно было только, что она слегка побледнела, вступая на эту длинную улицу, кишащую народом, которому стоило чуть податься вперед, чтобы раздавить королеву вместе со всей ее свитой.

Однако ничего этого не случилось, горожане оставались на своих местах, и вскоре процессия подошла к фонтану под голубым пологом, расписанным золотыми лилиями; вокруг него на высоких колоннах были вывешены гербы самых знатных французских фамилий; вместо воды из фонтана широкой струей изливалось чудесное вино, сдобренное редчайшими заморскими пряностями, а возле колонн стояли молодые девушки, держа в руках золотые кубки и серебряные чаши, в которых они подносили вино Изабелле и вельможам ее свиты. Желая приветить одну из девушек, королева взяла у нее кубок, поднесла ко рту и тотчас отдала обратно; тогда герцог Туренский, быстро выхватив у девушки этот кубок, казалось, нашел то самое место, где его касались губы Изабеллы, и, прижав кубок к своим губам, разом проглотил напиток, к которому прикоснулись уста королевы. Побледневшие щеки ее сразу вспыхнули, ибо выходка герцога была совершенно недвусмысленной, и хотя все произошло очень быстро, она не осталась незамеченной. Действительно, в тот же вечер при дворе люди самых различных мнений сходились на том, что герцог поступил весьма дерзко, позволив себе подобную вольность в отношении супруги своего короля и повелителя, а королева выказала редкую к нему снисходительность, в знак неудовольствия только слегка покраснев.

Впрочем, впечатление, произведенное этим случаем, вскоре было рассеяно новым зрелищем: королевский кортеж прибыл к воротам монастыря Св.Троицы, где заранее воздвигли помост в форме амфитеатра, на котором должна была быть разыграна битва христиан с султаном Салаад-дином. Христиане уже стояли строем по одну сторону, сарацины – по другую, и в каждой группе нетрудно было узнать участников этого знаменитого сражения: актеры были облачены в доспехи XIII века с гербами и девизами тех, кого они изображали. В глубине помоста сидел французский король Филипп-Август, а вокруг него стояли двенадцать пэров его королевства. В ту минуту, когда носилки королевы остановились перед помостом, король Ричард Львиное Сердце вышел вперед, преклонил колено перед Филиппом-Августом и спросил у него позволения идти сражаться против сарацин. Филипп-Август милостиво дал ему свое королевское согласие. Ричард тотчас встал, направился к своим воинам, построил их для боя и тут же повел на неверных. Завязалась жаркая схватка, в которой сарацины были побеждены и обратились в бегство. Часть беглецов спаслась, воспользовавшись тем, что окна соседнего монастыря были на одном уровне с помостом и что их нарочно оставили открытыми. Это не помешало победителям захватить еще и много пленных. Король Ричард подвел их к королеве Изабелле, которая попросила даровать им свободу и, сняв с руки золотой браслет, отдала его в награду победителю.

– О, – воскликнул при этом герцог Туренский, склонившись перед королевскими носилками, – если бы знать, что эта награда достанется актеру, я никому не уступил бы роли короля Ричарда!..

Изабелла взглянула было на свой второй браслет, сверкавший на другой ее руке, но тотчас спохватилась, поняв, что выдает свои мысли, и сказала, обращаясь к герцогу Туренскому:

– Не слишком ли вы легкомысленны, герцог? Играть подобную роль пристало шуту или клоуну, но брату короля она не к лицу.

Герцог Туренский хотел что-то ответить, однако Изабелла подала знак к отправлению и, повернувшись к герцогу Бурбонскому, заговорила с ним, ни разу не взглянув на своего деверя до тех пор, пока кортеж не прибыл ко вторым воротам Сен-Дени, носившим название Порт-о-Пэнтр и разрушенным в царствование Франциска I. Тут были установлены декорации, изображавшие великолепный замок и так же, как у первых ворот, усыпанный звездами небосвод, на котором величественно восседала святая троица: бог отец, бог сын и бог дух святой; дети вокруг пели хором торжественные гимны. При появлении королевы распахнулись райские врата, и оттуда выпорхнули два прелестных ангелочка с нарисованными крылышками – один в голубом платьице, другой в розовом. На головках у них сияли золотые венки, а ножки были обуты в башмачки, расшитые серебром. Ангелы держали в руках пышную золотую корону с вкрапленными в нее драгоценными каменьями. Приблизившись к королеве, они, возложили эту корону ей на голову, напевая:

Живущая в цветах лилей!

Зовет вас госпожой своей

Париж и весь французский край –

Так пусть об этом знает рай!

С этими словами прелестные ангелы вознеслись на небо, и врата за ними закрылись.

Между тем по другую сторону ворот королеву ожидали новые лица, о чем ее потихоньку предупредили, ибо без этой меры предосторожности вид их мог бы, пожалуй, и напугать ее. То были несшие балдахин депутаты шести купеческих гильдий; они издавна пользовались правом при въезде королей и королев Франции в Париж сопровождать их от ворот Сен-Дени до дворца. За депутатами следовали выборные от различных ремесленных цехов, одетые в причудливые костюмы и изображавшие семь смертных грехов – Гордыню, Сребролюбие, Блуд, Гнев, Зависть, Чревоугодие, Леность, – а также семь христианских добродетелей: Веру, Надежду, Любовь, Мудрость, Мужество, Справедливость, Воздержание. Чуть поодаль, образуя отдельную группу, стояли Смерть, Чистилище, Ад и Рай. Хотя королева и была заранее предупреждена, маскарад этот подействовал на нее столь неприятно, что она даже зажмурилась. Герцог Туренский, в свою очередь, был весьма недоволен тем, что ему приходится покинуть место рядом с Изабеллой, но выборные от цехов не желали уступать своего права сопровождать королеву от ворот Сен-Дени до дворца, шествуя по обе стороны ее носилок.

Герцог Бурбонский и другие вельможи тем временем уже успели занять свои места в свите. Видя, что герцог Туренский упорно от нее не отходит, Изабелла сказала ему:

– Не угодно ли вам будет, ваша светлость, самому уступить место этим почтенным людям или же вы ждете моего приказания удалиться?

– Да, ваше величество, – отвечал герцог, – я жду его… я жду взгляда, который дал бы мне силы вам повиноваться!

– Милостивый государь, – шепнула Изабелла, ближе наклонившись к своему деверю, – не знаю, увидимся ли мы сегодня вечером, однако не забудьте, что с завтрашнего дня я не только королева Франции, но еще и королева всех турниров и ристалищ и что браслет мой будет наградой победителю.

Герцог низко поклонился Изабелле. Те, что стояли в отдалении от места, где происходила описанная сцена, увидели в этом поклоне не более чем один из тех знаков уважения, оказывать которые своей королеве обязан всякий, будь он даже принцем крови; тем же немногим, кто находился ближе и взглядом мог проникнуть в узкий просвет между королевскими носилками и лошадью герцога, показалось, что его губы, коснувшись невесткиной руки, прижались к ней чуть более пылко и задержались чуть дольше, чем это было дозволено этикетом.

Как бы то ни было, но герцог приподнялся в седле, лицо его сияло восторгом и счастьем. Изабелла, опустив на глаза вуаль, украшавшую ее головной убор, в последний раз взглянула через эту прозрачную завесу на герцога; он же пришпорил коня и направился к своей супруге, чтобы занять подле нее место коннетабля Клиссона. В это время шесть депутатов от купеческих гильдий с двух сторон подошли к королевским носилкам, по три с каждой стороны, и подняли над Изабеллой роскошный балдахин; семь христианских добродетелей и семь смертных грехов проследовали за ними, а позади, с приличествующей им важностью, выступали Смерть, Чистилище, Ад и Рай. Процессия торжественным шагом тронулась в путь, но очень скоро это чинное шествие было нарушено довольно странным образом.

На углу улицы Ломбардцев и улицы Сен-Дени показались два всадника; они сидели верхом на одной лошади и что-то громко кричали; народа собралось такое множество, что можно было только дивиться тому, как этим людям удалось сюда проникнуть; они не обращали никакого внимания на угрозы и брань людей, которых буквально сбивали с ног; дерзость их дошла до того, что они не подчинялись даже полицейским сержантам и стоически сносили удары плетьми, с помощью которых те пытались их задержать, – ни угрозы, ни побои их не останавливали: они продолжали протискиваться вперед, отбиваясь направо и налево. Лошадь их рассекала грудью толпу, как корабль носом своим рассекает морские волны, и медленно, но неуклонно прокладывала себе путь сквозь людское скопище. В конце концов всадники достигли самого королевского кортежа, и все надеялись, что тут они остановятся и пропустят его. Но в ту самую минуту, когда мимо них проследовала королева Изабелла, один из всадников, казалось, дал своему товарищу, державшему поводья, какое-то приказание. Торопясь это приказание выполнить, всадник тотчас – и притом почти разом – ударил двух лошадей вооруженных стражников палкой по крупу и по голове. Одна лошадь рванулась вперед, другая отпрянула назад, так что между ними образовалось свободное пространство. Воспользовавшись этим, всадники мигом устремились к процессии, проскочили в двух шагах от герцогини Туренской, лошадь которой, испугавшись столь внезапного вторжения, наверняка сбросила бы с себя герцогиню, если бы сир де Краон вовремя не схватил животное за удила, и кинулись к королеве Изабелле, сбивая с ног и опрокидывая наземь Смерть и Чистилище, Ад и Рай, семь смертных грехов и христианские добродетели. Приняв двух всадников за злоумышленников или бесноватых, толпа подняла крик, а всадники тем временем успели уже приблизиться к королевским носилкам, преследуемые герцогами Туренским и Бурбонским, которые, опасаясь дурных намерений со стороны неизвестных, приготовились в случае чего защитить королеву.

Изабеллу тоже изрядно встревожил поднявшийся шум. Причина его было ей еще неведома, когда между депутатами от купечества, несшими над ее головой балдахин, она вдруг заметила виновников возникшего беспорядка. Изабелла откинулась на своем сиденье, но в эту минуту один из двух всадников, сидевший позади, на крупе лошади, шепнул ей что-то вполголоса, приподнял шляпу, достал большую золотую цепь, украшенную крупными бриллиантами в виде лилий, быстро повесил ее на шею королевы, которая любезно поблагодарила за подарок, и, пришпорив коня, стремглав поскакал прочь. Почти в то же самое время возле королевы появились герцог Туренский и герцог Бурбонский. Ничего не видя, кроме того разве, что к королеве вплотную подъехала лошадь с двумя всадниками, они обнажили шпаги и стали кричать: «Смерть, смерть изменникам!» Народу вокруг было такое множество, что в поимке двух неизвестных можно было не сомневаться, тем паче что выбраться с улицы Сен-Дени всадникам стоило не меньшего труда, чем в нее проникнуть: все были настороже и ждали катастрофы. И тут королева, поняв, что происходит, приподнялась на подушках, простерла руки к обоим герцогам и закричала:

– Постойте, что вы делаете? Ведь это же король!..

Герцоги мгновенно остановились. Боясь, как бы с королем не случилось ничего худого, они едва не встали на стременах и вытянули обнаженные шпаги в сторону толпы с громкими возгласами: «Это король, это король!» Потом, сняв шляпы, воскликнули: «Честь и слава королю!»

Король – ибо это был действительно Карл VI, сидевший на коне позади мессира Карла де Савуази, – в ответ на приветствия откинул свой капюшон, и по его длинным светло-русым волосам, по голубым глазам его, нескольку крупному рту с великолепными белыми зубами и особенно по всей его изящной и благородной осанке народ узнал своего монарха, своего короля, которого он наперед, еще в день восшествия Карла на престол, нарек Благословенным и за которым сохранил это имя, несмотря на все невзгоды и бедствия, ознаменовавшие его царствование.

Приветственные возгласы «Да здравствует король!» раздавались со всех сторон: пажи и оруженосцы стали размахивать штандартами своих сеньоров, дамы махали шалями и платками; огромная процессия, которая, подобно гигантской змее, ползущей по оврагу, растянулась вдоль всей улицы Сен-Дени, заметно оживилась, все разом подались вперед, ибо каждому хотелось увидеть короля. Но, воспользовавшись тем, что он был узнан и почтение к его особе заставило толпу расступиться, Карл успел уже скрыться из виду.

Прошло не меньше получаса, прежде чем порядок и спокойствие, нарушенные неожиданным происшествием, водворились вновь. Участники процессии были так возбуждены, что не сразу заняли свои места. В суматохе, вызванной заминкой, мессир Пьер де Краон язвительно заметил герцогине Валентине, что теперь только ее супруг, пожалуй, и задерживает шествие: вернись он на свое место рядом с нею, королевские носилки тронулись бы в путь, а за ними и вся процессия, но герцог по-прежнему разговаривает с королевой. Хотя герцогиня и пыталась ответить на это улыбкой, из ее груди вырвался вздох и взор ее подернулся печалью.

– Мессир Пьер, – сказала она, напрасно стараясь скрыть свое волнение, – почему бы вам не обратить этих слов к самому герцогу? Ведь вы же такие друзья!

– Без вашего приказания, сударыня, я ни за что этого не сделаю: разве его возвращение не лишит меня счастья быть вашим телохранителем?

– Единственный мой защитник и хранитель – это герцог Туренский. И раз уж вы ждете моего приказания, то подите и скажите ему, что я прошу его вернуться.

Пьер де Краон отвесил поклон и отправился к герцогу передать просьбу его супруги. Когда они вместе приближались к герцогине Валентине, в толпе послышался пронзительный крик: какой-то девушке вдруг сделалось дурно. В подобных обстоятельствах такое случается, и посему высокие особы, о коих идет у нас речь, не обратили на это ни малейшего внимания. Даже не взглянув в ту сторону, откуда раздался крик, они подъехали к герцогине Туренской и заняли свои места рядом с нею. Процессия, казалось, только этого и ждала, ибо она тотчас же тронулась в путь. Однако очень скоро произошла новая заминка.

У ворот Шатле, на возвышении, был построен деревянный, раскрашенный под камень замок с двумя круглыми сторожевыми вышками, в которых находились вооруженные часовые; большое помещение в нижнем этаже было открыто взору публики, словно постройка не имела наружной стены; тут стояло ложе, убранное так же роскошно, как королевское ложе во дворце Сен-Поль, а на нем возлежала молодая девушка, олицетворявшая св.Анну.

Вокруг замка был насажен целый лес пышных зеленых деревьев, и по этому лесу бегало множество зайцев и кроликов; стаи разноцветных птиц перелетали с ветки на ветку, к глубочайшему удивлению зрителей, недоумевавших, каким образом удалось приручить столь пугливые создания. Но каков же был всеобщий восторг, когда из этого леса вышел прекрасный белый олень величиной с оленя из королевского зверинца. Он был так искусно сделан, что его вполне можно было принять за настоящего живого оленя: спрятанный внутри человек при помощи особого устройства приводил в движение его глаза, рот, ноги. Рога у оленя были позолочены, на голове сияла корона – точная копия королевской, а грудь украшал герб французского короля в виде щита с тремя золотыми лилиями на голубом фоне. Гордым, торжественным шагом благородное животное приблизилось к ложу Правосудия, схватило меч, служащий его символом, и потрясло им в воздухе. В ту же минуту из леса напротив появились лев и орел, олицетворявшие Насилие, и попытались завладеть священным мечом; но тогда из леса, в свою очередь, выбежали двенадцать девушек, символизирующих Веру, в белых одеяниях, с золотым ожерельем в одной руке и обнаженной шпагой – в другой; они окружили прекрасного оленя и защитили его. После нескольких слабых попыток осуществить свое намерение лев и орел оказались побеждены и возвратились обратно в лес. Живая стена, охранявшая Правосудие, расступилась, и олень, подойдя к носилкам королевы, покорно опустился перед нею на колени. Королева ласково и нежно погладила оленя, как обыкновенно гладила животных в зверинце: она сама и вся ее свита сочли это представление очень забавным и милым.

Между тем уже стемнело, и процессия двигалась очень медленно: разнообразные увеселения на всем пути от Сен-Дени сильно ее задержали. Наконец подошли к собору Парижской богоматери, куда направлялась королева. Осталось проследовать по мосту Менял, и казалось, что ничего нового просто невозможно придумать, когда все увидели совершенно неожиданное и великолепное зрелище: высоко-высоко над головами, там, где уже кончаются башни собора, появился вдруг человек, переодетый ангелом. Он шел по тонкой, едва заметной глазу веревке, неся в каждой руке зажженный факел, и каким-то чудом словно парил над домами, выделывая самые замысловатые пируэты, пока не опустился на крышу одного из строений, окружавших мост.4

Когда он оказался перед королевой, она запретила ему продолжать опасные трюки, но он, понимая, какими побуждениями вызван ее запрет, не посчитался с ним и, изловчившись, дабы не оказаться спиной к своей повелительнице, снова поднялся на вершину собора и исчез в том же самом месте, откуда появился. Королева полюбопытствовала, кто этот столь ловкий и гибкий человек, и ей объяснили, что он генуэзец по происхождению, большой мастер на такого рода трюки.

Во время этого последнего представления в ожидании королевского кортежа на мосту Менял собралось множество продавцов птиц, и в ту минуту, когда королева пересекала мост, они раскрыли свои клетки с птицами и выпустили пернатых на волю. Таков был старинный обычай. Он выражал неизменную надежду народа на то, что новое царствование принесет ему новые вольности; обычай этот теперь забыт, но надежда в людях жива и поныне.

Возле собора королеву встречал парижский епископ. Он вышел на ступени храма, облаченный в митру и епитрахиль; вместе с ним были высшие священники и представители университета, коему прозвание старшего детища короля давало право быть представленным на коронации. Королева спустилась с носилок, а следом за нею и дамы ее свиты, тогда как кавалеры поручили лошадей своим пажам и слугам, и, сопровождаемая герцогами Туренским, Беррийским, Бургундским и Бурбонским, Изабелла вошла в собор. Впереди шествовали епископ и духовенство, стройным и торжественным хором вознося хвалу господу богу и пречистой деве Марии.

Приблизившись к главному алтарю, королева Изабелла опустилась на колени и, сказав речь, передала в дар собору четыре золоченых покрывала и венец, который возложили на нее ангелы у вторых ворот Сен-Дени. Монсеньеры Жан де Ла Ривьер и Жан Лемерсье, в свой черед, преподнесли ей венец, превосходящий первый красотой и ценностью: он очень напоминал тот, который украшал голову короля, когда он восседал на троне.

Держа венец за стебель лилии, епископ и с ним четыре герцога бережно возложили его на голову Изабеллы. Со всех сторон раздались ликующие крики, ибо именно с этой минуты принцесса Изабелла действительно становилась королевой Франции.

Когда королева вместе с вельможами вышла из собора, все вновь заняли свои места – кто в носилках, кто в экипаже, кто на лошади; по обеим сторонам королевского кортежа шестьсот служителей несли шестьсот свечей, так что на улице было светло как днем. Наконец королеву ввели в парижский дворец, где ее ожидал король вместе с королевой Иоанной, сидевшей по правую руку от него, и герцогиней Орлеанской, занимавшей место по левую. Представ перед Карлом, королева опустилась на одно колено, так же как сделала это в соборе, давая тем самым понять, что бога она почитает своим владыкой на небе, а короля на земле. Король поднял ее и поцеловал; послышались возгласы радости и ликования, ибо при виде их, таких юных и таких красивых, народу почудилось, будто с небес спустились два ангела-хранителя французского королевства.

Тут вельможи удалились из монарших покоев, и во дворце остались только члены королевской семьи; что же до народа, то он не покидал площади до тех пор, пока за последним вельможей не проследовал из дворца последний слуга. После этого дворцовые двери закрылись, огни, освещавшие площадь, мало-помалу погасли, и толпа растеклась по множеству расходящихся во все стороны улиц, которые, подобно артериям и венам, несут токи жизни столичным окраинам; вскоре радостное оживление превратилось в слабый гул, но и этот гул понемногу утих. Спустя час все уже погрузилось во мрак и тишину, так что слышен был лишь смутный глухой шум, в который сливаются неясные шорохи ночи, похожие на дыхание спящего великана.

Мы столь подробно описали въезд королевы Изабеллы в Париж, лиц, ее сопровождавших, и устроенные по сему случаю торжества не только для того, чтобы дать читателю понятие о нравах и обычаях того времени; мы хотели также приоткрыть ему пока еще слабые и робкие, подобно рекам в своих истоках, роковые страсти и смертельную вражду, которые в ту пору только зарождались у трона: теперь мы увидим их бушующий ураган, увидим, как в своем безумии пронеслись они неудержимым вихрем над французской землей, оставив на ней столь глубокий след и принеся тяжкие бедствия этому несчастному царствованию.

Глава II

Вряд ли найдется такой романист или историк, которому удалось бы избежать метафизических преувеличений, когда речь идет о ничтожных причинах, порождающих грандиозные последствия. Ибо, проникая в глубины истории или сокровеннейшие тайники человеческого сердца, порою с ужасом дивишься тому, до чего же легко и просто самое, казалось бы, неприметное событие в ряду множества других неприметных событий, составляющих нашу жизнь, может потом обернуться катастрофой для отдельного человека, а то и целого государства. Вот почему поэты и философы, как в кратер потухшего вулкана, самозабвенно погружаются в изучение уже свершившейся катастрофы, прослеживая все ее перипетии и доискиваясь до самых ее истоков. При этом надо заметить, что люди, склонные к такого рода занятию, долго и с увлечением ему предающиеся, рискуют мало-помалу совершенно переменить свои воззрения и, в зависимости от того, ведет ли их за собой светоч знания или пламенная вера, превратиться из атеистов в истинно верующих либо из верующих в атеистов. Ибо в причудливом сплетении событий одни видят лишь прихотливую игру случая, другие же надеются открыть мудрое вмешательство десницы божьей; одни, подобно Уго Фосколо, говорят: «Рок»; другие же, вслед за Сильвио Пеллико, твердят: «Провидение»; но этим двум словам в нашем языке абсолютно равнозначны два других слова: «отчаяние» и «смирение».

Пренебрежение наших современных историков этими мелкими подробностями, этими любопытнейшими деталями, разумеется, и привело к тому, что изучение французской истории стало для нас делом скучным и утомительным;5 самое интересное в устройстве человеческой машины – не жизненно важные ее органы, а мускулы, которым эти органы сообщают силу, и сложное переплетение мельчайших сосудов, питающих эти органы кровью.

Вместо подобной же критики, которой нам самим хотелось бы избежать, нас, возможно, упрекнут в обратном; это связано с нашим убеждением в том, что как в материальном строении природы, так и в нравственной жизни человека, как в развитии живых существ, так и в чередовании исторических событий есть некий порядок, и ни одну из ступеней лестницы Иакова миновать невозможно, ибо всякая живая тварь связана с другими тварями, всякая вещь – с вещью, ей предшествующей.

Итак, по мере сил мы будем стараться, чтобы нить, соединяющая неприметные события с великими катастрофами, никогда не рвалась в наших руках, так что читателю останется лишь следовать за этой нитью, чтобы пройти вместе с нами по всем закоулкам лабиринта.

Мы сочли необходимым предварить этим замечаниям главу, которая на первый взгляд может показаться неуместной после той, что читатель уже прочитал, и никак не связанной с теми, которые последуют далее. Правда, он очень скоро поймет свое заблуждение, но мы уже научены горьким опытом и опасаемся, как бы нас не стали судить поспешно, не успев ознакомиться с целым. После такого объяснения вернемся к нашему рассказу.

Если читатель готов пройтись вместе с нами по безлюдным и темным парижским улицам, описанным в конце предыдущей главы, мы перенесемся с ним на угол улицы Кокийер и улицы Сежур. Едва очутившись здесь, мы тотчас заметим, что из потайной двери дома герцога Туренского, ныне дома Орлеанов, вышел человек; он был закутан в широкий плащ, капюшон которого полностью скрывал от взоров его лицо: человек этот не желал быть узнанным. Остановившись, чтобы сосчитать удары часов на башне Лувра, – они пробили десять раз, – незнакомец, должно быть, решил, что время опасное: на всякий случай он вынул шпагу из ножен, согнул ее, дабы проверить, достаточно ли она прочна, и, удовлетворенный, беспечно зашагал вперед, острием шпаги высекая искры из мостовой и напевая вполголоса куплет старинной песенки.

Последуем же за ним улицей Дез-Этюв, однако не будем спешить, ибо у Трагуарского креста он останавливается и произносит краткую молитву, затем вновь пускается в путь, идет вдоль широкой улицы Сент-Оноре, продолжая напевать свою песенку с того места, на котором ее прервал, и постепенно замолкая по мере приближения к улице Феронри; отсюда он уже молча следует вдоль ограды кладбища Невинноубиенных; пройдя три четверти ее длины, он быстро, под прямым углом, пересекает улицу, останавливается перед маленькой дверью и трижды тихонько стучится в нее. Стук его, хоть и очень глухой, по всей вероятности, был услышан, ибо на него последовал вопрос:

– Это вы, мэтр Луи?

На утвердительный ответ незнакомца дверь отворилась и захлопнулась вновь, едва только он переступил порог дома.

Хотя поначалу казалось, что человек, которого назвали мэтр Луи, очень спешит, он тем не менее остановился в сенях и, вложив шпагу в ножны, бросил на руки открывшей ему дверь женщины свой широкий плащ. Одет он был просто, но элегантно в костюм конюшего из богатого дома. Костюм этот состоял из черной бархатной шапочки, такого же цвета бархатного камзола с разрезанными от кисти до плеча рукавами, сквозь которые виднелась рубашка зеленого шелка, и узких фиолетовых панталон; на них была вышита герцогская корона, а пониже – гербовый щит с тремя золотыми лилиями.

Хотя в сенях не было ни огня, ни зеркала, мэтр Луи, скинув с себя плащ, занялся своим туалетом, и, лишь как следует стянув камзол, чтобы он сидел по фигуре, и убедившись, что белокурые его волосы лежат гладко и ровно, он ласково произнес:

– Добрый вечер, кормилица Жанна. Ты надежный сторож, спасибо тебе. Что поделывает твоя прелестная госпожа?

– Она вас ждет.

– Вот я и явился. Она у себя, не правда ли?

– Да, мэтр Луи.

– А ее отец?

– Уже почивает.

– Превосходно.

В эту минуту носок его башмака коснулся первой ступеньки винтовой лестницы, и хотя было темно, он уверенно стал подниматься наверх, как человек, хорошо знающий дорогу. На втором этаже он увидел свет, падавший через дверной проем, и, подойдя к двери и слегка толкнув ее рукою, оказался в комнате, обставленной скромно и просто.

Незнакомец вошел на цыпочках, так что его даже не услышали, и потому какое-то время мог наблюдать представшее его взору трогательное зрелище. Около кровати с витыми колоннами, занавешенной зеленым узорчатым штофом, на коленях стояла молодая девушка и молилась; на ней было белое платье с ниспадающими до пола рукавами, скрывавшими по локоть округлые белые, с изящными тонкими пальцами руки, на которых покоилась ее голова. Длинные русые волосы, падая ей на плечи, подобно золотистой вуали облегали ее тонкий стан и касались самого пола. Легкое одеяние девушки было так просто, так воздушно, что, если бы не сдержанные рыдания, выдававшие в ней земное существо, рожденное смертной женщиной и созданное для страданий, можно было бы подумать, что она принадлежит иному миру.

Услышав эти рыдания, незнакомец вздрогнул; девушка обернулась. Увидав ее печальное и бледное лицо, он остался недвижен.

Тогда она встала и медленно пошла навстречу юноше, который молча, с глубоким удивлением смотрел на нее; остановившись в нескольких шагах от него, девушка опустилась на одно колено.

– Что это значит, Одетта? – удивился он. – Как вы себя ведете?

– Иначе и не может вести себя бедная девушка в присутствии столь знатного вельможи, как вы, – ответила она, покорно склонив голову.

– Уж не бредите ли вы, Одетта?

– Дай бог, сударь, чтобы это был бред и чтобы, очнувшись, я вновь оказалась такой, какой была до встречи с вами: не ведающей слез, не знающей любви.

– Да вы с ума сошли, право, или кто-нибудь сказал вам неправду. Что случилось?

С этими словами он обвил стан молодой девушки и поднял ее с пола: она отстранила его обеими руками, однако вырваться из его объятий ей не удалось.

– Нет, сударь, я не сошла с ума, – продолжала она, более не пытаясь высвободиться из его рук, – и никто не говорил мне неправды: я сама вас видела.

– Где же?

– Во время торжественного шествия, сударь. Вы говорили с королевой, я вас узнала, хотя одеты вы были роскошно.

– Вы ошиблись, Одетта, вас обмануло сходство.

– Сперва мне тоже так показалось, и я уже готова была этому поверить! Но к вам подошел другой вельможа, и в нем я узнала того, кто позавчера приходил сюда вместе с вами, вы назвали его вашим другом и говорили, что он, как и вы, тоже служит у герцога Туренского.

– Пьер де Краон?

– Да, кажется, мне называли это имя…

Немного помолчав, она с грустью продолжала:

– Вы, сударь, меня не видели, потому что смотрели только на королеву; вы не слыхали, как я вскрикнула, когда мне вдруг стало дурно и я подумала, что умираю, ибо вы слышали только голос королевы… И это понятно: ведь она так красива! О… боже мой, боже!..

При этих словах бедняжка горько разрыдалась.

– Послушай, Одетта, – сказал юноша – не все ли равно, кто я, если я тебя люблю?

– Не все ли равно?! – воскликнула девушка, пытаясь высвободиться из его рук. – Вы спрашиваете, не все ли равно? Я вас, сударь, не понимаю.

Словно обессиленная, она склонила голову ему на грудь, продолжая смотреть ему в глаза.

– Что стало бы со мною, – говорила она, – если бы, посчитав, будто мы с вами ровня, я поверила вашим мольбам, поверила в то, что вы женитесь на мне, и уступила? Сегодня вечером вы наверняка нашли бы меня мертвой. Но вы очень быстро меня забыли: ведь королева так прекрасна!..

– Ты знаешь, Одетта, я и вправду тебя обманывал, выдавая себя за простого оруженосца: на самом же деле я герцог Туренский.

Одетта глубоко вздохнула.

– Но скажи, – продолжал он, – разве богатого и блестящего вельможу, каким ты видела меня вчера, ты любишь не больше, чем простого бедняка, каким видишь сегодня?

– Я, сударь, не люблю вас.

– Как?! Но ты же уверяла меня…

– Я могла бы любить оруженосца Луи, он был бы под стать бедной Одетте из Шан-Дивер, ради него я готова с радостью отдать свою жизнь. Чувство долга может заставить меня отдать ее и ради герцога Туренского, только на что она высокородному супругу герцогини Валентины Миланской, доблестному рыцарю королевы Изабеллы?..

Герцог хотел было ответить, но в эту минуту в комнату вбежала перепуганная кормилица.

– О, бедное мое дитя! – бросилась она к Одетте. – Что они хотят с вами сделать!

– Да кто же? – спросил герцог.

– Мэтр Луи, за мадемуазель пришли какие-то ди…

– Откуда они?

– Из Туренского дворца.

– Из дворца? – нахмурился герцог и бросил взгляд на Одетту. – Кто же прислал их? – продолжал он, недоверчиво глядя на кормилицу.

– Герцогиня Валентина Миланская.

– Моя жена?! – воскликнул герцог.

– Жена его?.. – в изумлении повторила Жанна.

– Да, его жена, – отвечала Одетта, опершись рукою на плечо кормилицы. – Перед тобою брат короля. У него есть жена, и, смеясь, он, должно быть, сказал ей: «На улице Феронри, неподалеку от кладбища Невинноубиенных младенцев, живет бедная девушка, к которой я прихожу каждый вечер, когда ее старый отец… Боже, как она меня любит!» – Одетта горько рассмеялась. – Вот что он ей сказал. И жена его, разумеется, хочет меня видеть.

– Одетта! – резко оборвал ее герцог. – Пусть я умру, если то, что вы говорите, правда. Я предпочел бы потерять все свое состояние, только бы не это. Клянусь вам, я узнаю, кто проник в нашу тайну, и горе тому, кто хотел так коварно подшутить надо мною!

С этими словами герцог бросился к двери.

– Сударь, куда вы? – остановила его Одетта.

– Никто, кроме меня, не вправе распоряжаться в моем доме, и я прикажу людям, которые посмели сюда прийти, немедленно убираться прочь!

– Вы, сударь, вольны делать что угодно, но ведь эти люди узнают вас. Они скажут герцогине, что вы здесь, о чем она, возможно, и не догадывается. Герцогиня сочтет меня виноватой куда больше, чем это есть на самом деле, и уж тогда мне не ждать пощады!

– Разве вы пойдете в Туренский дворец?

– Непременно пойду. Я встречусь с вашей женой и сама во всем ей признаюсь. Я стану перед нею на колени, и она простит меня. И вас, сударь, она тоже простит, даже еще скорее…

– Поступайте, Одетта, как знаете, – сказал герцог, – вы всегда правы, мой ангел.

С печальной улыбкой Одетта сделала знак Жанне подать ей накидку.

– Как же вы доберетесь до дворца?

– Эти люди явились в карете, – ответила Жанна, набрасывая накидку девушке на плечи.

– Все равно я буду охранять вас! – воскликнул герцог.

– До сих пор, сударь, меня хранил господь, и я надеюсь, он и впредь будет моим хранителем.

При этих словах Одетта почтительно поклонилась герцогу и, уже спускаясь по лестнице, сказала, обращаясь к ожидавшим ее людям:

– Господа, я готова, ведите меня, куда вам угодно.

Герцог с минуту постоял в оцепенении там, где его оставила Одетта. Потом, выйдя из комнаты, он сбежал вниз по лестнице к наружной двери и ненадолго задержался у порога, глядя вслед удалявшейся карете. Увидев, что она направилась к улице Сент-Оноре, сам он помчался бегом по улице Сен-Дени, потом по улице О-Фер и, пересекши хлебный рынок, оказался у своего дома как раз в ту минуту, когда карета въехала в улицу Дез-Этюв. Убедившись, что он ее обогнал, герцог проник в дом через ту самую потайную дверь, из которой вышел, и бесшумно проскользнул в одну из комнат, помещавшуюся рядом со спальней герцогини, откуда он в окошко мог наблюдать все, что там происходило.

Герцогиня Валентина стояла посреди комнаты в гневе и нетерпении: при малейшем шорохе она бросала взгляд на дверь, и полукружья ее великолепных темных бровей, столь украшавших ее лицо, когда оно было спокойным, сейчас почти смыкались друг с другом. Одета она была с большою роскошью, в лучшие свои наряды. Однако же она то и дело подходила к зеркалу, силясь придать своим чертам то выражение мягкости и доброты, которое составляло главную прелесть всего ее облика; потом она добавляла к прическе еще какое-нибудь драгоценное украшение, ибо ей хотелось раздавить, уничтожить дерзнувшую соперничать с нею женщину тяжестью как бы двойного гнета: и высоким своим саном, и своей неотразимой красотой.

Наконец герцогиня услышала шум в соседней комнате; она прислушалась, приложив руку ко лбу, а другою рукой стала искать опоры, схватившись за высокую спинку резного кресла; в глазах у нее потемнело, она почувствовала, что колени ее дрожат. В эту минуту дверь отворилась, и в спальню вошел слуга, доложив, что девушка, которую герцогиня желала видеть, ждет милостивого разрешения войти. Герцогиня знаком показала, что она готова ее принять.

Свою накидку Одетта оставила в прихожей и явилась в том скромном уборе, в каком мы ее видели; только волосы свои она заплела в длинную косу, и так как ей нечем было заколоть ее вокруг лба, коса ниспадала на грудь девушки и спускалась до самых колен. Одетта остановилась у двери, которая тотчас затворилась за ней.

Перед этим чистым и светлым видением герцогиня замерла в неподвижности: она была поражена скромностью и достоинством посетительницы, которую воображала себе, разумеется, совсем иною; почувствовав, что начать разговор следует ей, ибо она затеяла это свидание, герцогиня сказала мягким, прерывающимся от волнения голосом:

– Входите же, входите…

Одетта прошла вперед, потупив глаза, но лицо ее было спокойно; остановившись в трех шагах от герцогини, она опустилась на одно колено.

– Стало быть, это вы хотели лишить меня любви герцога? – обратилась к ней герцогиня. – И после всего вы полагаете, что достаточно вам преклонить предо мною колени, и я вас прощу?

Одетта быстро поднялась; лицо ее запылало.

– На колени, сударыня, я встала вовсе не для того, чтобы вы простили меня; по воле всевышнего я не чувствую перед вами никакой вины. Я опустилась на колени, потому что вы знатная принцесса, а я всего лишь бедная девушка. Но теперь, отдав почести вашему высокому сану, я буду говорить с вами стоя: спрашивайте меня, ваше высочество, я готова отвечать.

Герцогиня никак не ожидала встретить такое спокойствие; она поняла, что внушить его могла лишь невинность и лишь бесстыдство могло помочь его разыграть. Она видела перед собой прекрасные синие глаза, такие добрые и такие ясные, что казалось, будто созданы они для того, чтобы через них проникать в самые глубины сердца, и сердце это, чувствовала герцогиня, чисто, как сердце младенца. Герцогиня Туренская была добра, первый приступ итальянской ревности, заставивший ее действовать и говорить, понемногу утих; она протянула Одетте руку и сказала ей ласково и нежно:

– Пойдемте.

Эта перемена в тоне и поведении герцогини произвела в душе девушки внезапный переворот. Одетта приготовила себя к тому, чтобы встретить гнев, но не снисхождение. Она взяла протянутую ей руку и прильнула к ней губами.

– О!.. – воскликнул она, рыдая. – Клянусь вам, тут нету моей вины. Он пришел к моему отцу как простой оруженосец герцога Туренского, якобы для того, чтобы купить лошадей своему господину. Я увидела его, увидела!.. Он так прекрасен! Я глядела на него без опаски, потому что считала себе ровней. Он приходил ко мне, беседовал со мною. Ни разу в жизни не слыхала я такого сладостного голоса, разве что когда была ребенком и во сне мне являлись ангелы. Я ничего не знала: не знала о том, что он женат, что он дворянин, герцог. Знай я, что это ваш супруг, сударыня, и что вы так красивы, так прекрасны, я бы сразу догадалась, что он надо мною смеется. Но теперь мне ясно все: он никогда не любил меня, и… и я его больше не люблю…

– Бедное дитя! – воскликнула Валентина, глядя на девушку. – Бедное дитя: она думает, что ее любили и бросили!..

– Я не сказала, что забуду его, – грустно промолвила Одетта. – Я сказала, что не буду больше его любить, потому что любить дозволено только того, кто тебе равен и чьей женою ты можешь стать. О, вчера, когда я увидела его во время этого великолепного шествия, в роскошном наряде!.. Когда в каждой его черте я узнавала оруженосца Луи, того, которого считала своим, когда я узнала в нем герцога Туренского, который принадлежит вам, сударыня!.. Клянусь, мне почудилось, будто это какое-то наваждение, я не верила своим глазам. Он о чем-то говорил, я затаила дыхание, я замерла, чтобы слышать его голос… Он беседовал с королевой. О, королева!..

Одетта вздрогнула, и герцогиня вдруг побледнела.

– Вы не испытываете к ней неприязни? – спросила Одетта с выражением неизъяснимой скорби.

Герцогиня Валентина поспешно приложила свою руку ко рту девушки.

– Тише, тише, – остановила она ее. – Изабелла наша повелительница: она ниспослана нам богом, и мы должны ее любить.

– То же самое сказал мне и мой отец, когда в тот день я, обессиленная, вернулась домой и призналась, что не люблю королеву, – вздохнула Одетта.

Герцогиня задержала на девушке взгляд, исполненный глубочайшей доброты и ласки. В это мгновение Одетта робко подняла глаза. Взгляды двух женщин встретились: герцогиня открыла ей свои объятия, но Одетта бросилась к ее ногам и стала целовать колени.

– Теперь мне больше нечего вам сказать, – ответила герцогиня Валентина. – Обещайте же впредь его не видеть, вот и все.

– К великому моему несчастью, сударыня, я не могу вам этого обещать, ведь герцог богат и могуществен: останусь ли я в Париже, уеду ли, он сумеет меня найти. Вот почему я не осмеливаюсь обещать вам больше его не видеть, но могу поклясться, что умру, если увижу его вновь.

– Вы ангел, – сказала герцогиня, – и если вы пообещаете молиться за меня богу, я готова поверить, что счастье на этой земле для меня еще возможно.

– Молиться за вас богу, сударыня! Да разве вы не из тех обласканных судьбою принцесс, которым покровительствуют добрые феи?! Вы молоды, красивы, могущественны, и вам дозволено его любить.

– Тогда молите бога, чтобы он любил меня.

– Я постараюсь, – ответила Одетта.

Герцогиня взяла со стола маленький серебряный свисток и свистнула. На этот призыв тот же самый слуга, который доложил о приходе Одетты, открыл дверь.

– Отведите ее домой, – приказала герцогиня, – да смотрите, чтобы с ней ничего не случилось. Одетта, – ласково обратилась она к девушке, – если когда-нибудь вам понадобится помощь, защита и покровительство, подумайте обо мне и приходите.

С этими словами она протянула ей руку, как сестре.

– Отныне, сударыня, в жизни мне нужно совсем немного, но поверьте, что вы мне не понадобитесь и думать о вас будет ни к чему.

Одетта низко склонилась перед герцогиней и вышла.

Оставшись одна, герцогиня уселась в кресло и, опустив голову, глубоко задумалась. Она просидела несколько минут, погруженная в свои мысли, когда дверь в ее комнату тихо отворилась. Герцог вошел неслышно и, приблизившись к жене так, что она этого даже не заметила, оперся о спинку ее кресла; затем, видя, что она его не замечает, он снял с шеи великолепное жемчужное ожерелье, поиграл им над головой герцогини и бросил ей на плечо. Валентина вскрикнула и, подняв глаза, увидела мужа.

Она окинула его быстрым, пронзительным взглядом. Но герцог ожидал этого и ответил ей спокойной улыбкой человека, который понятия не имеет о том, будто что-то произошло. Более того: когда герцогиня опустила голову, он нежно взял ее за подбородок и, откинув назад ее голову, попытался заставить снова взглянуть на него.

– Чего вы от меня хотите, сударь? – спросила Валентина.

– Ну разве не позор для восточного монарха?! – воскликнул герцог, перебирая пальцами ожерелье, которое только что подарил своей супруге, и поднося жемчужины к ее губам. – Ожерелье это прислал мне венгерский король Сигизмунд Люксембургский, считая его чудом. Он думает, что сделал мне царский подарок, а у меня самого есть жемчужина, белее и драгоценнее этих.

Валентина глубоко вздохнула, но герцог, казалось, этого не заметил.

– Знаете ли вы, моя прекрасная герцогиня, что красавицы, подобной вам, я не встречал? На мою долю выпало счастье обладать несравненным сокровищем красоты! На днях мой дядя герцог Беррийский так расписал мне глаза королевы, которые я, по правде сказать, и не приметил, что вчера, находясь от нее поблизости, я воспользовался случаем и внимательно их разглядел…

– Ну и что же? – поинтересовалась Валентина.

– А вот что: однажды – не припомню сейчас, где это было, – я видел пару глаз, которые вполне могли бы соперничать с ее глазами. Взгляните-ка на меня! Да-да, это было в Милане, во дворце герцога Галеаса. Глаза эти сверкали в обрамлении прекраснейших черных бровей, когда-либо изображенных кистью художника на челе итальянки. И принадлежали они некоей Валентине, ставшей супругой какого-то герцога Туренского, который, признаться, недостоин такого счастья.

– И вы думаете, он этим счастьем дорожит? – спросила Валентина, обратив к супругу взгляд, исполненный грусти и любви.

Герцог взял ее руку и прижал к сердцу. Валентина попыталась ее отнять; герцог задержал руку жены в своих руках и, сняв с пальца великолепный перстень, надел его ей на палец.

– Что это за перстень? – спросила Валентина.

– Он принадлежит вам по праву, моя дорогая, ибо достался мне благодаря вам. Сейчас все объясню.

Герцог уселся на низенький табурет у ног супруги, обоими локтями опершись на подлокотник ее кресла.

– Вот именно достался, – повторил он, – да к тому еще и за счет бедняги де Куси.

– Каким образом?

– Да будет вам известно, – и советую вам помнить об этом, – что де Куси утверждал, будто видел руки по меньшей мере столь же красивые, как ваши.

– Где же это он их видел?..

– На улице Феронри, куда де Куси ходил покупать лошадь.

– И у кого именно?..

– У дочери торговца лошадьми. Я, разумеется, утверждал, что это невозможно; он же упорно настаивал. В конце концов мы поспорили: он на это кольцо, а я на жемчужное ожерелье. – Валентина смотрела на герцога, словно пыталась читать в его душе. – И вот я переоделся простым оруженосцем, дабы собственными глазами взглянуть на сие чудо, и пошел к старику-торговцу, где за бешеную цену купил двух никудышных коней, сесть на которых дворянина, отмеченного титулом герцога, можно заставить разве что в наказание. Но зато я увидел белорукую богиню, как сказал бы божественный Гомер. Признаться по совести, Куси не столь глуп, как я думал, и просто диву даешься, каким образом в этом жалком саду мог расцвести такой изумительный цветок. Однако же, моя дорогая, я не признал себя побежденным: как и подобает истинному рыцарю, я вступился за честь своей дамы. Куси продолжал упорствовать. Короче, мы уже пошли к королю просить его дозволить нам решить спор поединком, но в конце концов договорились обратиться к Пьеру де Краону, человеку в подобных делах весьма опытному. И вот дня три тому назад мы втроем направились к этой красотке, и поскольку Краон оказался великолепным арбитром, перстень красуется теперь на вашей руке… Что вы скажете об этой истории?

– Скажу, сударь, что я знала о ней, – ответила Валентина, все еще с сомнением глядя на герцога.

– О… каким же образом? Куси слишком галантен, чтобы сделать вам подобное признание.

– Стало быть, узнала не от него.

– От кого же? – спросил герцог тоном наигранного безразличия.

– От вашего арбитра.

– От мессира Пьера де Краона? Хм…

Герцог вдруг насупился и стиснул зубы, но лицо его тотчас же приняло прежнее беззаботное выражение.

– Да, да, понимаю, – продолжал он. – Пьер ведь знает, что я считаю его своим другом и во всем покровительствую ему. Вот он и захотел снискать также и ваши милости. Ну и прекрасно! Однако не находите ли вы, что время уже слишком позднее, чтобы болтать о всяких пустяках? Не забудьте, завтра король ждет нас к обеду, после застолья устраивается турнир, и мне предстоит острием моей шпаги доказать, что прекраснее вас нет никого на свете, а моим арбитром на сей раз будет уже не Пьер де Краон.

При этих словах герцог подошел к двери и запер ее изнутри, заложив в кольца деревянную щеколду, украшенную вышитыми по бархату цветами лилий. Валентина следила за ним взглядом. Когда же он снова вернулся к ней, она встала и, обвив руками шею супруга, сказала:

– О сударь, если вы меня обманываете, это будет на вашей совести.

Глава III

На другой день герцог Туренский встал рано и тотчас отправился во дворец, где застал короля в ожидании обедни. Карл, очень любивший герцога, встретил его приветливо и ласково, с улыбкой на лице. При этом он заметил, что герцог чем-то удручен. Это встревожило Карла, он протянул ему руку и, пристально глядя на него, спросил:

– Мой дорогой брат, скажите мне, чем вы расстроены? Вид у вас очень озабоченный.

– На то, ваше величество, есть причина, – отвечал герцог.

– Расскажите же, в чем дело, – продолжал король, взяв герцога под руку и отводя его к окну. – Мы желаем знать об этом, и если кто-либо нанес вам обиду, мы позаботимся о том, чтобы справедливость была восстановлена.

И герцог Туренский рассказал королю о той сцене, которая произошла накануне и которую мы постарались подробно описать читателю. Он рассказал, каким образом мессир де Краон обманул его доверие, выдав его тайну герцогине Валентине, да притом еще с самым недобрым умыслом. Убедившись, что король разделяет его неприязнь к де Краону, герцог добавил:

– Клянусь моей преданностью вам, ваше величество, если вы не воздадите ему за содеянное, я сегодня же в присутствии всего двора назову его лжецом и предателем и умрет он от моей руки.

– Вы этого не сделаете, – отвечал король, – я сам прошу вас об этом. Но мы ему прикажем, и не позднее сегодняшнего вечера, чтобы он оставил наш двор, ибо впредь мы в его службе не нуждаемся. Тем паче что вы не первый на него жалуетесь, и если доселе я к этим жалобам не прислушивался, то только из уважения к вам и еще потому, что мессир де Краон был одним из самых близких к вам людей. Брат наш, герцог Анжуйский, король Неаполя, Сицилии и Иерусалима, где находится гроб господень, – при этих словах король осенил себя крестным знамением, – брат наш весьма недоволен им за то, что он лишил его значительных сумм. К тому же он доводится кузеном герцогу Бретонскому, который вовсе не считается с нашими повелениями и ежедневно нам это доказывает хотя бы тем, что до сих пор не выполнил требования в отношении доброго нашего коннетабля. Мне стало также известно, что этот несносный человек не желает признавать авиньонского папу, который есть истинный папа. Вопреки моему запрещению он продолжает чеканить золотую монету, хотя вассалам дозволено чеканить только медную. Кроме того, брат мой, – продолжал король, распаляясь все больше и больше, – мне известно, и из надежного источника, что его суды не признают юрисдикции парижского парламента и он дошел до того, что принимает от своих вассалов присягу на верность, абсолютно не считаясь с моими правами сюзерена, а это почти равносильно государственной измене. По всем этим причинам и по многим другим родственники и друзья герцога Бретонского не могут быть моими родственниками и друзьями. А вдобавок еще вы приносите жалобу на мессира Пьера де Краона, к коему я и сам начал терять доверие. Так что тут и говорить больше нечего: сегодня же объявите ему cвою волю, а я прикажу объявить свою. Что же до герцога Бретонского, то это уже касается отношений между сюзереном и вассалом, и если король Ричард даст нам три года передышки, о чем мы его просили, хотя его поддерживает дядя наш герцог Бургундский, коему жена Ричарда доводится племянницей, мы еще поглядим, кто из нас двоих, он или я, является властителем во Французском королевстве.

Герцог поблагодарил короля, которому был глубоко признателен за участие, и уже собирался было удалиться. Но как раз в эту минуту колокол Сент-Шапель прозвонил к обедне, и Карл пригласил герцога остаться, тем более что служить на этот раз должен был архиепископ Руанский, мессир Гийом Венский и на богослужении должна была присутствовать королева.

По окончании службы король, королева Изабелла и герцог Туренский направились в пиршественный зал, где их уже ожидали сеньоры и дамы, по праву своего высокого титула и звания или по желанию королевской четы приглашенные к обеду. Угощения были расставлены на огромном мраморном столе. Возле одной из колонн, на возвышении, стоял отдельный стол, роскошно сервированный золотой и серебряной посудой и предназначенный специально для короля и королевы. Стол этот со всех сторон был огорожен барьером, который охраняли стражники и жезлоносцы, впускавшие за ограду только тех, кому надлежало ухаживать за гостями. И, несмотря на все эти меры, прислуга едва могла исполнять свои обязанности, столько людей собралось в зале. После того как король, прелаты и дамы ополоснули руки в серебряных сосудах, которые с низким поклоном поднесли им слуги, первым свое место за королевским столом занял главный его распорядитель, епископ Нуайонский, затем епископ Лангрский, архиепископ Руанский и, наконец, сам король. На короле была алая бархатная мантия, подбитая горностаем, а голову его украшала французская корона. Подле него села королева Изабелла, также в золотом венце, справа от нее занял место царь армянский, за ним, по порядку, герцогиня Беррийская, герцогиня Бургундская, герцогиня Туренская, мадемуазель6 де Невэр, мадемуазель Бонн де Бар, госпожа де Куси, мадемуазель Мари де Аркур и, наконец, госпожа де Сюлли, супруга мессира Ги де Ла Тремуй.

Кроме указанных столов, в зале помещались еще два других, за коими уселись герцоги Туренский, Бурбонский, Бургундский и Беррийский и еще пятьсот сеньоров и дам. Но теснота была такая, что им с трудом подносили кушанья. «Что до кушаний, обильных и весьма изысканных, – говорит Фруассар, – то их я только перечислю, а расскажу подробнее об интермедиях, которые были разыграны как нельзя лучше».

Подобные увеселения, обычно делившие трапезу на две части, в ту пору были в большой моде. Откушав первое блюдо, гости поднялись из-за стола и направились занимать себе места поудобнее где-нибудь у окна, на скамейке или даже на одном из столов, расставленных для этой цели вокруг зала; но гостей собралось такое множество, что даже балкон, с местами для короля и королевы, и тот был заполнен до отказа.

Плотники, трудившиеся более двух месяцев, возвели посреди дворцового двора деревянный замок высотою в сорок футов и в шестьдесят футов длиной, считая флигели. По углам замка стояли четыре башни, а в середине возвышалась пятая, самая высокая. Этот замок изображал знаменитую крепость Трою, а самая высокая башня – троянский дворец. На штандартах, окружавших стены, были нарисованы гербы царя Приама, его доблестного сына Гектора, а также царей и царевичей, вместе с ними запершихся в крепости. Все сооружение было поставлено на колеса, так что люди, находившиеся внутри, могли поворачивать его в любую сторону, в зависимости от нужд защиты. Очень скоро им представилась возможность доказать свою сноровку, ибо почти тотчас на штурм Трои, с двух сторон одновременно, устремились шатер и корабль: шатер изображал греческую армию, а корабль – греческий флот; оба они двигались под знаменами храбрейших воинов, сопровождавших царя Агамемнона, – от быстроногого Ахилла до хитроумного Одиссея. В шатре и на корабле было не менее двухсот человек, и из ворот королевской конюшни уже выглядывала голова деревянного коня, спокойно ожидавшего, когда настанет его время появиться на сцене. Однако, к великому разочарованию зрителей, дело до этого не дошло: в тот момент, когда греки под предводительством Ахилла храбро осадили троянцев, доблестно обронявшихся во главе с Гектором, послышался треск, а затем поднялся невероятный шум: оказывается, помост, устроенный у дверей парламента, внезапно рухнул и увлек за собою всех, кто на нем находился.

Как бывает обычно в подобных обстоятельствах, каждый боялся, что печальная участь постигнет и его, и кричал так, словно это уже случилось; в толпе произошло сильное замешательство, потому что все пытались сойти с помоста одновременно; люди устремились к ступенькам, и те, не выдержав тяжести, начали трещать. Хотя королеве и дамам, находившимся на каменных балконах дворца, ничего не угрожало, их тоже обуял панический страх; и тогда, по причине ли этого безрассудного страха или же для того, чтобы не видеть ужасающей сцены, происходившей перед их глазами, они бросились было назад, в пиршественную залу, но позади плотной стеной стояли оруженосцы – пажи и слуги, а еще дальше сгрудился народ, который, пользуясь тем, что стражники и жезлоносцы кинулись к окнам, устремился в помещение, так что королева Изабелла не могла пробиться сквозь толпу и, потеряв сознание, полумертвая упала в объятия герцога Туренского, стоявшего рядом с нею. Тогда король распорядился прекратить представление. Столы, на которые уже подали второе блюдо, были убраны, барьеры вокруг столов были сняты, так что в зале стало много свободнее. К счастью, все обошлось, в общем, благополучно, разве что немного помяли госпожу де Куси и королеве сделалось дурно. Ее отнесли поближе к окну, выбив из него стекло, чтобы побыстрее дать ей свежего воздуха, после чего она вскоре пришла в чувство. Но ею овладел такой страх, что она пожелала тотчас удалиться. Что до зрителей, находившихся во дворе, то кое-кто из них лишился жизни и многие получили более или менее серьезные увечья.

В конце концов королева села в свои носилки и в сопровождении свиты более чем из тысячи кавалеров и дам направилась во дворец Сен-Поль; что же касается короля, то он спустился на лодке до моста Менял и вместе с кавалерами, пожелавшими принять участие в турнире, который ему предстояло возглавить, поплыл вверх по Сене.

По прибытии во дворец король получил роскошное подношение парижских граждан, которое от их имени вручила ему депутация из сорока знатнейших жителей города. Все они, словно в мундиры, были одеты в одинакового цвета суконное платье. Доставленный ими подарок лежал на носилках под прозрачным шелковым покрывалом, сквозь которое виднелись драгоценные предметы, составляющие подношение, – четыре кувшина, четыре таза и шесть блюд, все это из чистого золота весом в пятьдесят марок.

Когда появился король, носильщики в одежде дикарей поставили носилки посреди комнаты, и один из граждан, составлявших депутацию, опустился перед королем на колено и сказал:

– Любезнейший государь и благородный король, по случаю вашего счастливого восшествия на престол преданные короне парижские граждане преподносят вам все эти драгоценности. Подобные же дары они преподносят королеве Изабелле и герцогине Туренской.

– Спасибо вам! – ответствовал король. – Подарки эти поистине прекрасны, и мы всегда будем помнить тех, кто их преподнес.

В самом деле, такие же носилки нашли у себя королева Изабелла и герцогиня Туренская. Подношение для королевы принесли во дворец два человека, переодетые один – медведем, а другой – единорогом; оно состояло из сосуда для воды, двух флаконов, двух кубков, двух солонок, полдюжины кувшинов и полдюжины тазов, все это из золота самой высокой пробы, дюжины подсвечников, двух дюжин тарелок, полдюжины больших блюд и двух серебряных чаш – все вместе весом триста марок.

Носильщики, доставившие подарки герцогине Туренской, были одеты маврами, в богатых шелковых одеждах, с черными лицами и белыми тюрбанами на головах, как у сарацинов или татар. В носилках находились ваза, большой кувшин, две шкатулки, два больших блюда, две золотые солонки, полдюжины серебряных кувшинов, полдюжины блюд, по две дюжины тарелок, солонок и чашек, всего предметов из золота и серебра весом двести марок. А общая стоимость сделанных подарков, свидетельствует Фруассар, составила более шестидесяти тысяч золотых крон.

Поднося королеве сии великолепные дары, парижские граждане надеялись снискать ее благорасположение и склонить к тому, чтобы рожала она в Париже, ибо тогда поборы с них были бы уменьшены. Но получилось совсем не так: когда подошло время родов, король увез Изабеллу из Парижа, пошлины повысили, да еще отменили серебряную монету достоинством в двенадцать и четыре денье, имевшую хождение еще со времен Карла V; поскольку эту монету, монету простолюдинов и нищих, перестали принимать, многие лишились даже самого необходимого7.

Между тем королева и герцогиня Валентина очень радовались полученным подаркам и любезно поблагодарили тех, кто им эти подарки доставил. Затем они стали собираться на поле св.Екатерины, где уже было приготовлено ристалище для рыцарских состязаний и устроены помосты для зрителей.

Из тридцати рыцарей, участвовавших в этот день в состязаниях8

и названных «рыцарями золотого солнца», потому что на их щитах было изображено лучезарное светило, двадцать девять уже ожидали в полном вооружении на поле. Явился тридцатый, и все опустили копья, приветствуя его; это был сам король.

Почти одновременно общий шум возвестил и появление королевы. Она заняла место на приготовленном для нее возвышении; справа от нее села герцогиня Туренская, слева – мадемуазель де Невэр.

Позади двух этих дам стояли герцог Людовик и герцог Жан, изредка обмениваясь между собою короткими репликами с тою холодной учтивостью, которая свойственна людям, чье положение заставляет их скрывать свои мысли. Как только королева села, все прочие дамы, только и ожидавшие этой минуты, словно растеклись по тому пространству, которое для них было отведено и которое тотчас запестрело золотыми и серебряными тканями и засверкало алмазами и другими драгоценными каменьями.

В это время рыцари, участвовавшие в состязании, выстроились один за другим с королем во главе. За королем следовали герцоги Беррийский, Бургундский, Бурбонский, потом остальные двадцать шесть бойцов, в порядке титула и достоинства каждого. Проходя перед королевой, они склоняли до земли острие своего копья, и королева поклонилась столько раз, сколько было рыцарей.

По окончании парада участники турнира разделились на две группы. Король принял на себя командование одной из них, коннетабль – другой. Карл повел свой отряд к балкону, где находилась королева, Клиссон – в противоположную сторону.

– Ваше высочество, – обратился в эту минуту герцог Невэрский к герцогу Туренскому, – неужели вы не испытываете желания присоединиться к этим благородным рыцарям, дабы своим копьем воздать честь герцогине Валентине?

– Брат мой король, – сухо ответил герцог, – позволил мне одному участвовать в завтрашнем состязании: я намерен один против всех защищать красоту моей дамы и честь моего имени.

– Вы могли бы добавить еще, ваше высочество, что употребите для этого иное оружие, а не те детские игрушки, коими пользуются в подобных забавах.

– Я готов, – продолжал герцог Туренский, – защищать их таким же оружием, каким на них будут нападать. У входа в мою палатку я повешу щит мира и щит войны: тот, кто нанесет удар по щиту мира, окажет мне честь; тот, кто ударит по щиту войны, доставит мне удовольствие.

Герцог Невэрский сделал поклон: узнав все, что ему хотелось узнать, он не желал более продолжать разговор. Что до герцога Туренского, то он, казалось, не понял цели этих вопросов и стал беззаботно играть кружевной лентой, спадавшей с головного убора королевы.

Но вот протрубили фанфары; услышав сигнал, возвещавший начало схватки, рыцари пристегнули свои щиты, надежно уселись в седлах, направили как следует свои копья, так что, когда последний звук трубы смолк, все уже приготовились и ждали только приказания арбитров, чья команда: «Вперед, марш!» раздалась одновременно с обеих сторон ристалища.

Едва эти слова были произнесены, как земля мгновенно исчезла из виду, скрытая клубами пыли, так что следить за сражающимися стало невозможно. Слышен был только шум от столкновения противоборствующих отрядов. Ристалище уподобилось разбушевавшемуся морю, которое вздымает волны золота и стали. Время от времени, словно пена на гребне волны, над ним мелькал белоснежный панаш. Однако подробностей этой первой схватки так никто и не видел, и лишь когда фанфары подали знак к перерыву и оба отряда разошлись по своим местам, стало возможным определить, на чьей же стороне перевес… Возле короля осталось еще восемь вооруженных рыцарей на лошадях: это были герцог Бургундский, барон д'Иври, мессиры Гийом де Намюр, Ги де Ла Тремуй, Жан де Арпедан, Реньо де Руа, Филипп де Бар и Пьер де Краон.

Король решил было запретить этому последнему участвовать в рыцарском состязании, поскольку де Краон возбудил против себя всеобщий гнев, но потом подумал, что его отстранение расстроит турнир, для которого требовалось четное число участников в состязающихся партиях.

Коннетабля сопровождало всего шесть человек: герцог Беррийский, кавалер де Бомануар, мессиры Жан де Барбансон, Жоффруа де Шорни, Жан Венский и сир де Куси. Остальные были либо сбиты на землю и не имели права снова садиться в седло, либо коснулись барьера, отступая под натиском противника, и потому считались побежденными. Таким образом, честь победы в первой схватке принадлежала королю, при котором осталось большее число рыцарей.

Пажи и слуги воспользовались перерывом, чтобы полить ристалище водою и прибить пыль. Дамы были очень этим обрадованы, а рыцари, уверенные, что теперь все увидят их доблесть и наградят ее рукоплесканьями, воодушевились еще более. Каждый подозвал своего пажа или оруженосца, велел осмотреть на себе доспехи, подтянуть подпруги у лошади, надежнее пристегнуть щит и приготовился к новой схватке.

Сигнал не заставил себя долго ждать: фанфары протрубили во второй раз, взметнулись и застыли копья, и по команде: «Вперед, марш!» обе группы, уже уменьшившиеся более чем наполовину, устремились друг на друга.

Все взгляды обратились к королю и мессиру Оливье де Клиссону, ринувшимся один на другого. Они встретились на середине ристалища. Король нанес такой сильный удар по щиту противника, что копье его переломилось, однако, несмотря на это, старый воин остался твердо сидеть в седле, только лошадь его чуть осела на задние ноги, но едва всадник пришпорил ее, она тотчас же поднялась. Что касается коннетабля, то он нацелил свое копье, словно угрожая королю, но, приблизившись к нему, поднял оружье острием вверх, давая тем самым понять, что считает за честь состязаться со своим государем, однако же слишком высоко его чтит, чтобы нанести ему удар даже в игре.

– Послушайте, Клиссон, – смеясь, сказал король, – если шпагой коннетабля вы владеете не более искусно, чем рыцарским копьем, я отниму у вас эту шпагу и оставлю вам одни ножны. Впредь советую являться на состязания с хлыстом вместо оружия: он сослужит вам ту же службу, что и копье, если вы намерены всегда использовать его подобным же образом.

– Государь, – отвечал Клиссон, – и с хлыстом в руках я пошел бы на врагов вашего величества и, надеюсь, с помощью божьей одержал бы над ними победу. Ибо любовь и почтение, которые я к вам питаю, придали бы мне мужества защищать вас точно так же, как они не позволили мне нанести вам удар. А что касается того, как я намерен действовать своим копьем против всякого другого, кроме вас, то, если вам угодно самому судить об этом, глядите, ваше величество, и глядите сейчас же.

Действительно, в эту минуту Гийом де Намюр, выбив из седла Жоффруа де Шорни, скакал по ристалищу и взглядом искал, с кем бы еще ему помериться силами; однако все были заняты, и хоть он имел право прийти на помощь тем из своего отряда, кто в ней нуждался, Гийом де Намюр не допустил такого неравенства. Но тут он услышал голос коннетабля.

– Предлагаю сразиться со мною, если вам это угодно, мессир де Намюр! – кричал Оливье де Клиссон.

Знаком дав понять, что принимает вызов, Гийом де Намюр утвердился на стременах, приготовил копье к бою, подобрал поводья и устремился на Клиссона, который пустил лошадь галопом, чтобы противнику пришлось скакать не более половины расстояния. И они встретились.

Мессир Гийом направил острие своего копья прямо в шлем Клиссона, причем настолько точно, что попал в цель и шлем свалился с головы коннетабля. В ту же минуту мессир де Клиссон копьем нанес удар в щит своего противника. Гийом де Намюр был отличным всадником и остался в седле, но сила удара оказалась столь велика, что у лошади его лопнула подпруга и он вместе с седлом откатился шагов на десять. Со всех сторон раздались рукоплескания, дамы махали платками. Удар мессира Оливье и впрямь был отличным.

Клиссон даже не успел потребовать другой каски: он видел, что небольшой его отряд, не сумевший вернуть себе преимущество, сильно теснят противники, и с обнаженной головою бросился в середину схватки. Он сломал свое уже видавшее виды копье о каску мессира Жана де Арпедана, одним ударом сбил с него шлем и, обнажив шпагу, стал так сильно атаковать, что Жан де Арпедан и опомниться не успел, как уже коснулся барьера. Тогда только коннетабль окинул взглядом поле сражения. Всего два всадника еще вели бой друг с другом: это были мессир де Краон и сеньор де Бомануар. Что до короля, то он был теперь лишь зрителем и после схватки с Клиссоном участия в битве не принимал. Коннетабль последовал этому примеру и ожидал исхода сражения между последним своим рыцарем и своим последним противником. Складывалось впечатление, что перевес на стороне сеньора де Бомануара, но внезапно шпага его сломалась на щите Пьера де Краона. Так как сражаться разрешалось лишь копьем и шпагой, а сеньор де Бомануар этого оружия уже лишился, он, к своему великому отчаянию, принужден был сделать знак рукою и признать себя побежденным. Пьер де Краон, полагая, что на поле битвы он остался один, обернулся назад и в десяти шагах от себя внезапно увидел Клиссона, давнего своего врага, который, смеясь, смотрел на него: кто станет победителем этого дня, должен был решить поединок между ними.

Лицо Пьера де Краона, скрытое шлемом, побагровело. Хоть он и был опытным рыцарем, искушенным во всех тонкостях боевого ремесла, он хорошо знал, с каким упорным противником ему предстояло сразиться. Однако он ни минуты не колебался. Опустив поводья на шею лошади, он почти опрокинулся ей на спину, взял шпагу в обе руки и ринулся на коннетабля. Подскакав к нему, он дважды описал своею сверкающей шпагой круг в воздухе и с грохотом, подобным грохоту молота, бьющего о наковальню, обрушил ее на щит, которым Клиссон прикрывал свою обнаженную голову. Разумеется, если бы шпага его была наточена, щит Клиссона, хоть он и был сделан из прочнейшей стали, оказался бы слабой защитой от подобного удара. Но противники сражались тупым оружием, и коннетабль лишь покачнулся, и то не более, чем если бы его хлестнула ивовым прутом детская ручонка.

Старый воин повернулся к Пьеру де Краону, который ускакал уже довольно далеко вперед, но успел приготовиться и ожидал противника. На этот раз атаковал коннетабль, а Краон защищался. Атака была несложной: шпагой мессир Оливье отстранил шпагу противника затем взял свое оружие в обе руки и, словно забыв о том, что это шпага, нанес ее рукоятью столь могучий удар по шлему де Краона, что шлем прогнулся, как от удара булавой. Мессир де Краон упал в беспамятстве, не произнеся ни слова.

Тогда коннетабль, подъехав к королю, спрыгнул с лошади и, взяв свою шпагу за острие, протянул ее государю, как бы объявляя тем самым, что признает свое поражение и уступает ему лавры победителя этого дня. Понимая, что поступок коннетабля – простая учтивость, король тоже сошел с лошади, обнял Клиссона и под рукоплесканья кавалеров и дам подвел к балкону, где его долго поздравляли и сама королева, и герцог Туренский, не без удовольствия наблюдавший за неудачей Пьера де Краона, и герцог Невэрский, который хотя и не был расположен к коннетаблю, но сам хороший боец, не мог не восхищаться боевым искусством другого.

В это время у входа в церковь св.Екатерины остановилась группа всадников. Человек, по-видимому, возглавлявший группу, сошел с лошади и зашагал в сторону ристалища, куда он явился весь покрытый пылью. Направившись прямо к королю, он преклонил перед ним одно колено и подал письмо, скрепленное печатью с гербом английского короля Карл распечатал письмо: Ричард уведомлял о трехлетнем перемирии, которое он и дяди его соглашались предоставить Франции как на суше, так и на море; перемирие должно было продолжаться с 1 августа 1389 года до 19 августа 1392 года. Карл сразу же огласил письмо, и столь долгожданное известие, да еще полученное в такое время, казалось, тоже сулило благоденствие царствованию, начинавшемуся при столь добрых предзнаменованиях. Вот почему принесший благую весть сеньор де Шатоморан был так обласкан двором. Желая оказать ему честь и выразить свое удовольствие, король пригласил его отобедать вместе с ним и, даже не дав переменить платья, повел прямо к себе.

Вечером того же дня сеньор де Ла Ривьер и мессир Жан Лемерсье, со стороны короля, а также мессир Жан де Бейль и сенешаль Турени, со стороны герцога Туренского, явились в дом мессира Пьера де Краона, неподалеку от кладбища Сен-Жан, и от имени короля и герцога объявили ему, что ни тот, ни другой в службе его надобности более не имеют. Не успев еще оправиться после полученного удара и падения с лошади, мессир Пьер де Краон на следующую же ночь выехал из Парижа в Анжу, где он владел большим укрепленным замком под названием Сабле.

Глава IV

На другой день, едва рассвело, герольды в ливреях герцога Туренского уже разъезжали по парижским улицам с трубачами впереди и на всех перекрестках и площадях оглашали уведомление о вызове, которое за месяц до того было разослано во все части королевства, равно как и в главнейшие города Англии, Италии и Германии. В уведомлении этом говорилось:

«Мы, Людовик Валуа, герцог Туренский, милостью божьей сын и брат королей Франции, желая встретиться и свести знакомство с благороднейшими людьми, рыцарями или оруженосцами как Французского королевства, так и других королевств, извещаем – не из гордости, ненависти или недоброжелательства, но единственно ради удовольствия насладиться приятным обществом и с согласия короля, нашего брата, – что завтра с десяти часов утра и до трех часов пополудни мы готовы будем выйти на поединок с каждым, кто этого пожелает. При входе в наш шатер, рядом с ристалищем, будут выставлены щит войны и щит мира, украшенные нашими гербами, так что всякий, кто пожелает с нами состязаться, да соблаговолит послать своего оруженосца или явиться сам и прикоснуться древком своего копья к щиту мира, если желает участвовать в мирном поединке, или острием к щиту войны, если хочет участвовать в поединке военном. Дабы все дворяне, благородные рыцари и оруженосцы могли считать это извещение твердым и неизменным, мы распорядились огласить его и скрепили печатями с нашими гербами. Составлено в Париже, в нашем дворце, 20 июня 1389 года».

Известие о поединке, в котором должен был участвовать первый принц крови, наделало в Париже много шуму. Когда герцог Туренский явился к своему брату просить позволения по случаю прибытия королевы Изабеллы устроить турнир, члены королевского совета попытались воспротивиться. Король, сам любивший турниры и великолепно владевший оружием, пригласил к себе герцога и просил его отказаться от своего намерения, но герцог ответил, что сам вызвался на это в присутствии придворных дам, и король, знавший цену таким словам, дал свое согласие.

Впрочем, участники подобных рыцарских забав подвергали себя не слишком большому риску: противники вели бой тупым оружием, и щит войны, помещаемый перед шатром устроителя рядом со щитом мира, лишь указывал, что его владелец готов принять любой вызов. Однако же иногда бывало и так, что кто-либо, движимый личной ненавистью, нет-нет да и воспользуется возможностью, под личиной дружбы проникнет на ристалище и внезапно, отбросив притворство, предложит настоящее, а не шуточное сражение. На этот случай в шатре всегда имелось наготове отточенное оружие и снаряженная для боя лошадь.

Хотя герцогиня Валентина разделяла рыцарские увлечения своего времени, она сильно тревожилась за исход предстоявшего поединка. Требование королевского совета казалось ей вполне справедливым: по внушению своего сердца она опасалась того же, чего другие опасались по внушению разума. И вот, когда герцогиня сидела одна, погруженная в эти думы, ей доложили, что та самая девушка, за которой она третьего дня посылала, ожидает в прихожей и просит герцогиню ее принять. Валентина сделала несколько шагов к двери. Одетта вошла.

На всем облике этого кроткого, непорочного существа, столь же прекрасном и грациозном, лежала на сей раз печать глубочайшей грусти.

– Что с вами? – обратилась к ней герцогиня, испуганная бледностью молодой девушки. – Чем обязана я счастью вас видеть?

– Вы были слишком добры ко мне, – отвечала Одетта, – и я не хотела, чтобы монастырские стены разлучили меня с миром, прежде чем я прощусь с вами.

– Как, бедное дитя?! – воскликнула герцогиня с нежностью. – Неужто вы идете в монахини?

– Еще нет, сударыня. Отец взял с меня слово, пока он жив, не принимать обета. Но я так плакала на его груди, так его молила, что он разрешил мне поселиться при монастыре Святой Троицы, где настоятельницей моя тетка. И вот я уезжаю…

Герцогиня взяла ее за руку.

– А ведь это не все, что вы хотели мне поведать, не правда ли? – сказала она, видя в глазах девушки выражение глубокой печали и страха.

– Еще я хотела поговорить с вами о…

– О ком?

– Да о ком же мне с вами говорить, как не о нем? За кого, скажите, тревожиться, как не за него?

– Чего же вы боитесь?

– Вы мне простите, герцогиня, что я говорю с вами о герцоге Туренском… Однако же, если какая-нибудь опасность…

– Опасность?.. – перебила ее Валентина. – Что вы хотите сказать?.. Не мучьте меня!

– Сегодня герцог участвует в поединке…

– Ну и что же?..

– Вчера приходили к моему отцу, – а ведь вы знаете, мой отец известен тем, что держит лучших лошадей, каких только можно найти во всем Париже, – так вот, вчера пришли к нему люди и попросили показать самую сильную и выносливую боевую лошадь, которую он может продать. Отец спросил, не для завтрашнего ли поединка она нужна, и эти люди ответили, что да, мол, для завтрашнего, что один иностранный рыцарь желает в нем участвовать. «Стало быть, состязание будет настоящим?» – спросил отец. «Разумеется, – ответили они, смеясь, – и жестоким». Затрепетав от страха при этих словах, я пошла за ними, спустилась по лестнице. Они выбрали в конюшне самую сильную лошадь, примерили ей боевой наголовник… Вы понимаете, сударыня?.. – продолжала Одетта, рыдая. – Предупредите, ради бога, герцога, скажите, что против него что-то замышляют, ему грозит опасность… Пусть защищается изо всех сил, со всею ловкостью… – Она упала на колени. – Пусть защищается ради вас, ведь вы так прекрасны и так его любите! О, скажите ему об этом так же, как я вам говорю, скажите на коленях, молитвенно скрестив руки, как я бы сама ему сказала, будь я на вашем месте!..

– Спасибо, дитя мое, спасибо…

– Вы предупредите его оруженосцев, ведь правда же? Пусть выберут ему самое надежное оружие. Когда он ездил за вами в Милан, он, должно быть, привез себе оттуда? Там, говорят, делают оружие самое лучшее на свете. Пусть проверит, чтобы как следует прикрепили шлем… Потом, если вы заметите… впрочем, это невозможно, потому что герцог Туренский – самый красивый, самый отважный и самый искусный рыцарь во всем королевстве… Ах, что же я говорю?.. Да-да, если вы заметите, что его покидают силы, ибо противник может пуститься и на коварство, попросите короля, ведь он непременно будет присутствовать, попросите его прекратить поединок. Он имеет на это право, я спрашивала у отца… Достаточно арбитрам бросить между сражающимися жезл, и бой должен кончиться. Скажите же ему, чтобы остановил это злосчастное сражение, никто другой этого сделать не может… А я в это время…

Одетта умолкла.

– Что вы будете делать? – уже хладнокровнее спросила герцогиня.

– Я запрусь в монастырской церкви. Теперь, когда моя жизнь принадлежит одному богу, я должна молиться за всех, и прежде всего за моего государя, его братьев и сыновей. Я буду истово за него молиться. Буду просить бога, чтобы он взял мою жизнь, к чему мне она?.. Взял ее взамен его жизни. И бог услышит меня. Быть может, он сжалится надо мною… И вы тоже молитесь. Ваш голос господь, безусловно, услышит скорее, чем мой. Потому что вы – герцогиня, а я всего лишь бедная девушка. Прощайте же, сударыня, прощайте…

С этими словами Одетта встала, последний раз поцеловала руку герцогини и бросилась прочь из комнаты.

Герцогиня Туренская тотчас кинулась на половину своего супруга, но уже более часа он находился у себя в шатре, куда направился для того, чтобы приготовить лучшие доспехи.

В это самое время герцогине доложили о том, что королева ждет ее и желает вместе с нею ехать на поле св.Екатерины.

Поединок был назначен на том же месте, что и накануне, только внутри ограды под королевским балконом был раскинут шатер герцога Туренского, над которым развевался штандарт с гербом. Шатер сообщался с бревенчатым помещением для оруженосцев и лошадей. Всего лошадей было четыре: три предназначались для мирного поединка, четвертая – для военного. На левой стороне шатра висел боевой щит герцога без герба; в качестве эмблемы на нем была изображена суковатая дубинка с надписью: «Бросаю вызов». С правой стороны шатра находился щит мира с изображением в его середине герба королей Франции – трех золотых лилий на лазурном поле. Напротив, в самом конце ристалища, виднелись ворота с башенками по бокам, служившие для въезда рыцарей.

Как только король с королевой, придворные дамы и кавалеры заняли свои места, выехал герольд в сопровождении двух трубачей и огласил уведомление о вызове, с которым мы уже познакомили читателя. При этом арбитры поединка добавили одно условие, касающееся способа ведения боя: любой рыцарь или оруженосец, который коснется щита мира, имел право лишь на две схватки, а тот, кто коснется боевого щита, по обычаю мог выбрать себе оружие.

Огласив объявление, герольд вернулся в шатер. Арбитры, мессир Оливье де Клиссон и герцог Бурбонский, заняли места по обе стороны ристалища, и трубы возвестили начало поединка. Герцогиня Валентина была бледна, как смерть.

После недолгого молчания другая труба, где-то в стороне, как бы в ответ протрубила точно такой же сигнал. Тут ворота ристалища распахнулись, и появился рыцарь с поднятым забралом. Все узнали в нем мессира Бусико-младшего. Галереи встретили его шумом одобрения, мужчины приветственно замахали руками, дамы подняли в воздух свои платки, ибо это был один из отважнейших и самых искусных бойцов своего времени. Герцогиня Валентина ободрилась.

Мессир Бусико поклоном поблагодарил собравшихся за оказанный ему прием, потом направился прямо к балкону королевы и изящнейшим жестом приветствовал ее, острием копья коснувшись самой земли. Затем он левой рукой опустил забрало своего шлема, слегка ударил древком копья по мирному щиту герцога Туренского и, пустив лошадь галопом, оказался в противоположной стороне ристалища.

В эту минуту на поле боя в полном снаряжении выехал герцог Туренский: щит его был прикреплен к шее, копье нацелено для удара. Миланское оружие герцога из превосходнейшей стали сверкало позолотой; попона на его лошади была из червленого бархата, удила и стремена, обычно изготовляемые из железа, были сделаны из чистого серебра; кираса так послушно подчинялась всем его движениям, словно это была кольчуга или суконный камзол.

Если мессир Бусико был встречен шумом одобрения, то герцога наградили бурными рукоплесканиями, ибо представиться зрителям и приветствовать их более изящно, чем это сделал он, было просто невозможно. Рукоплескания стихли лишь после того, как герцог опустил забрало. Тогда раздались звуки труб, соперники приготовились, и арбитры скомандовали: «Вперед, марш!»

Оба рыцаря, пришпорив коней, во весь опор ринулись в бой; каждый нанес другому удар прямо в щит и сломал свое копье; обе лошади вдруг остановились, присели на задние ноги, но тотчас поднялись, дрожа всем телом, однако при этом ни один из противников даже не потерял стремени: они повернули лошадей и поскакали каждый на свое место, чтобы взять из рук оруженосца новое копье.

Едва они приготовились для второй схватки, трубы протрубили снова, и противники бросились в бой, пожалуй, еще стремительнее, нежели в первый раз, однако оба изменили направление своих копий, так что каждый ударил соперника в забрало, сбив с него шлем. Проскочив друг мимо друга, они тут же вернулись назад и раскланялись между собой. Равенство сил было неоспоримым, и все сочли, что эта схватка принесла честь каждому участнику в равной мере. Оба они оставили свои шлемы на поле боя, поручив их заботам своих оруженосцев, и ушли с обнаженными головами. Мессир Бусико направился к воротам, через которые въехал на ристалище, а герцог Туренский – к своему шатру.

Шепот восхищения сопровождал герцога. Красив он был необыкновенно: длинные белокурые волосы, кроткие голубые глаза младенца, цвет лица, как у молодой девушки, – всем своим обликом он напоминал архангела Михаила. Королева вытянула шею и низко-низко наклонилась, чтобы как можно дольше его видеть, герцогиня Валентина, вспомнив, что говорила ей Одетта, с недобрым предчувствием глянула на Изабеллу.

Вскоре трубы возвестили, что герцог готов к новому поединку; однако в течение нескольких минут его вызов оставался без ответа, и многим уже казалось, что столь прекрасный турнир на этом и кончится, как вдруг другая труба пропела какую-то незнакомую мелодию. В то же самое время ворота открылись, и на ристалище въехал рыцарь с опущенным забралом и со щитом на груди.

Герцогиня Валентина вздрогнула: этот новый соперник был ей неизвестен, и военный поединок, которого она так страшилась, вселял в ее душу смутную, но неистребимую тревогу, которая росла по мере того, как незнакомец приближался к шатру герцога. Подъехав к королевскому балкону, от остановил лошадь, упер свое копье древком в землю, прижал его коленом и, отпустив пружину шлема, снял его с головы. Тут все увидели красивого молодого человека лет двадцати четырех, бледное и гордое лицо которого большинству присутствующих было незнакомо.

– Привет нашему любезнейшему кузену Ланкастеру, графу Дерби, – поздоровался с ним король, узнавший двоюродного брата английского короля Ричарда. – Граф знает, что и без перемирия, которое наш заморский брат Ричард, – да хранит его господь! – нам предоставил, он был бы желанным гостем при нашем дворе. Посланник наш мессир де Шатоморан уведомил нас вчера о его прибытии, а он добрый вестник.

– Ваше величество, – обратился граф Дерби к королю, учтиво ему поклонившись, – до нашего острова дошла молва о необыкновенных поединках, которые будут происходить при вашем дворе, и мне, англичанину душою и телом, захотелось пересечь море, чтобы сломать свое копье в честь французских женщин. Надеюсь, герцог Туренский соблаговолит забыть о том, что я всего только двоюродный брат короля…

Последние слова граф Дерби произнес с насмешливой горечью, доказывающей, что уже в то время он помышлял о том, как преодолеть препятствия, отделявшие его от трона.

Приветствовав еще раз короля и королеву, граф надел свой шлем и направился к мирному щиту герцога Туренского, дабы ударить по нему древком своего копья. На побледневших от Страха щеках герцогини Валентины вновь запылал румянец, ибо до этой минуты она трепетала при мысли, что на турнир графа Дерби привела исконная ненависть, которую англичане питали к французам.

Прежде чем начать поединок, противники раскланялись между собой с тою изысканнейшей учтивостью, которая отличала этих двух благородных сеньоров. Но вот прозвучали трубы, и соперники, приготовив свои копья, понеслись друг на друга.

Каждый из них нанес меткий удар в щит противника, однако лошади проскакали слишком далеко, так что пришлось бросить копья на землю. Оруженосцы тотчас выбежали на поле боя, чтобы поднять оружие и вручить его своим господам. Но оба они, причем одновременно, сделали знак, и оруженосец графа Дерби вручил герцогу Туренскому копье своего господина, в то время как французский оруженосец подал графу Дерби копье герцога. Этому обмену оружием все шумно аплодировали и сочли, что произведен он был совершенно по-рыцарски.

Соперники снова разошлись по местам, приготовились и опять устремились в бой. На сей раз лошади более содействовали ловкости своих всадников: они столь точно неслись прямо вперед, что, казалось, столкнутся лбами и расшибут себе головы. И на этот раз, как и в первой схватке, соперники нанесли друг другу такие меткие и сильные удары, что копья их разлетелись на куски и в руке у каждого остался лишь обломок.

Тогда они вновь обменялись поклонами. Герцог Туренский возвратился к себе в шатер, а граф Дерби покинул ристалище. У ворот его ожидал королевский паж, который от имени короля передал графу приглашение занять место между зрителями по левую сторону от королевы. Граф Дерби принял это лестное приглашение и вскоре появился на королевском балконе в боевых доспехах, в которых сию минуту сражался; он снял только свой шлем, и паж в роскошной ливрее нес его позади.

Едва граф успел занять место, трубы протрубили третий вызов. На сей раз ответ последовал немедленно, прозвучал словно эхо. Но это был резкий и грозный звук военной трубы, какими пользовались только в настоящих сражениях, чтобы устрашить неприятеля. Все вздрогнули, а герцогиня Валентина в страхе перекрестилась и прошептала: «Господи, смилуйся надо мною!»

Взгляды присутствующих устремились к воротам. Ворота отворились, и в них показался рыцарь, облаченный в доспехи, предназначенные для военного поединка. При нем было тяжелое копье, длинная шпага, из тех, которыми можно действовать попеременно то одной, то обеими руками, секира и два щита – один висел на шее, другой был надет на руку; соответственно гербу герцога Туренского, на котором, как уже говорилось выше, была изображена суковатая дубина с девизом: «Бросаю вызов», эмблема рыцаря представляла собою струг для срезания сучьев с ответной надписью: «Вызов принимаю».

Все смотрели на вновь явившегося с особенным любопытством, которое всегда возбуждают подобные обстоятельства. Но забрало его шлема было опущено, на щите не было никаких геральдических знаков, и только украшение на каске – графская корона из чистого золота – неоспоримо свидетельствовало о его высоком происхождении или титуле.

Он въехал на ристалище, управляя своим боевым конем с тем изяществом и ловкостью, которые не позволяли сомневаться, что это умелый и закаленный рыцарь. Приблизившись к королевскому балкону, он наклонил голову до самой конской гривы, среди полнейшей тишины подъехал к шатру герцога Туренского и острием копья с силой ударил в военный щит своего дерзкого соперника. «Смертельная схватка…» – пронеслось с одного конца ристалища до другого. Королева побледнела, герцогиня Валентина вскрикнула.

У входа в шатер герцога тотчас появился один из его оруженосцев, осмотрел, каким оружием для нападения и защиты располагает рыцарь, потом, вежливо поклонясь ему, сказал: «Все будет так, как вы, милостивый государь, пожелаете», – и удалился. Рыцарь же отъехал в другой конец ристалища, где ему пришлось ждать, пока герцог Туренский закончит свои приготовления. Минут через десять герцог выехал из шатра в тех же самых доспехах, в каких был с утра, только на другой, свежей и сильной лошади; у него, как и у его соперника, было крепкое копье с железным острием, длинная шпага на боку и прикрепленная к седлу секира. Все его оружие, равно как и кираса, было богато украшено золотой и серебряной чеканкой.

Герцог Туренский, взмахнув рукою, подал знак, что он готов; послышались трубы, противники подняли свои копья и, пришпорив лошадей, решительно устремились друг на друга. Встретились они ровно на середине ристалища, настолько каждому из них не терпелось поскорее начать поединок. Сблизившись, каждый нанес сопернику мощный и меткий удар: копье герцога, ударив в щит противника, пробило его насквозь, уперлось в кирасу, соскользнуло под наплечник и легко ранило рыцаря в левую руку. От этого удара копье герцога сломалось почти у самого острия, и отломившийся кусок остался в щите.

– Ваше высочество, – обратился рыцарь к своему противнику, – смените, пожалуйста, шлем, а я тем временем выдерну обломок вашего копья, ибо он хоть и не причиняет мне боли, но мешает продолжать поединок.

– Благодарю, мой кузен, граф Невэрский, – ответил герцог, узнав своего противника по той глубокой ненависти, которую они давно уже питали друг к другу. – Благодарю вас. Я даю вам столько времени, сколько требуется, чтобы остановить кровь и перевязать руку, а я буду продолжать битву без шлема.

– Как вам угодно, ваше высочество. Сражаться, конечно, можно и с обломком копья в щите, и с незащищенной головой. Мне требуется время лишь на то, чтобы бросить копье и обнажить шпагу.

Говоря это, он успел сделать то и другое и уже приготовился к бою. Герцог Туренский последовал примеру противника и, отпустив поводья лошади, прикрыл обнаженную голову щитом. Между тем левая рука графа свисала в бездействии, ибо латы на ней были повреждены копьем, и пользоваться ею граф не мог. Оруженосцы, поспешившие было на помощь своим господам, увидав, что они продолжают битву, тотчас удалились.

И в самом деле, битва возобновилась с новым ожесточением. Графа Невэрского не очень заботило то, что он не может пользоваться левой рукою; полагаясь на прочность своих доспехов, он смело принимал удары противника и сам непрестанно атаковал его, целясь ему в голову, прикрытую теперь только щитом, и удар по этому щиту был подобен удару молота по наковальне. Между тем герцог Туренский, отличавшийся изяществом и ловкостью еще более, чем силой, кружился вокруг графа, пытаясь обнаружить уязвимое место в его вооружении и атакуя острием шпаги, ибо не рассчитывал добиться успеха ее лезвием. Над полем воцарилась полнейшая тишина: в ограде слышны были только удары железа о железо. Казалось, что зрители не осмеливаются даже дышать и что вся жизнь этой замершей толпы переместилась в ее глаза, сосредоточилась в ее взорах.

Поскольку никто не знал имени противника герцога Туренского, все симпатии, все сочувствие были на стороне герцога. Голова его, затененная щитом, могла бы послужить живописцу великолепной моделью головы архангела Михаила. Беспечное выражение исчезло с его лица, глаза горели пламенем, развевающиеся волосы ореолом обрамляли лоб, сквозь раскрывшиеся в судорожном движении губы сверкал ряд белоснежных зубов. И при каждом ударе, наносимом ему противником, дрожь пробегала по рядам зрителей, словно все отцы трепетали за своих сыновей, все женщины – за своих возлюбленных.

Между тем щит герцога начал понемногу сдавать, с каждым ударом от него убавлялась частица стали, словно били не по металлу, а рубили дерево; но вот наконец он дал трещину, и герцог почувствовал, что удары, дотоле падавшие на щит, теперь обрушиваются ему на руку; скользнув по ней, последний удар пришелся в голову и слегка оцарапал герцогу лоб.

Видя, что от треснувшего щита мало проку, что шпага слишком слаба против доспехов соперника, герцог Туренский отскочил на своей лошади чуть назад и, отбросив левой рукой щит, а правой шпагу, схватил обеими руками тяжелую секиру, висевшую на луке седла, и, прежде чем граф Невэрский успел догадаться о его намерениях, он налетел на него и ударил по шлему с такой силой, что застежки у наличника лопнули: граф хоть и остался в шлеме, лицо его открылось. Узнав графа Невэрского, все ахнули.

В ту минуту, когда он подскочил на своем седле, чтобы отплатить за удар ударом, жезлы обоих арбитров упали между противниками и король громко, так что голос его покрыл все прочие голоса, воскликнул:

– Довольно, господа, довольно!

Дело в том, что при ударе графа Невэрского, увидев на лице герцога кровь, герцогиня Валентина лишилась чувств, а бледная и трепещущая королева схватила короля за руку и прошептала:

– Велите прекратить поединок, ваше величество! Ради бога, велите прекратить!..

Противники, хотя они и были ожесточены до предела, тут же остановились. Граф Невэрский вложил в ножны свою шпагу, герцог Туренский прикрепил секиру к луке седла. Прибежали их оруженосцы: одни бросились останавливать кровь, струившуюся по лицу герцога, другие стали извлекать обломок копья, торчавший в щите графа и дошедший до самого его плеча. Покончив с этим, оруженосцы раскланялись с холодной учтивостью, словно были заняты самой безобидной игрой. Граф Невэрский удалился с ристалища, а герцог Туренский направился в свой шатер за другим шлемом. Король поднялся со своего места и громко сказал:

– Милостивые государи, мы желаем, чтобы поединок на этом закончился!

Герцогу Туренскому пришлось изменить свое намерение, и, желая получить браслет, предназначенный в награду участнику поединка, он поспешил к королевскому балкону. Но когда он подъехал, королева Изабелла любезно сказала ему:

– Поднимитесь к нам, ваше высочество! Чтобы придать этому подарку больше цены, мы хотели бы сами надеть его вам на руку.

Герцог легко спрыгнул с лошади. Минуту спустя он уже стоял на коленях перед королевой и принимал из ее рук браслет, обещанный ему во время ее торжественного въезда. И в то время как герцогиня Валентина отирала лоб своего супруга, дабы удостовериться, что рана его неглубока, а король приглашал графа Дерби во дворец к обеду, рука герцога Туренского встретилась к рукою королевы Изабеллы: то был тайный знак преступной благосклонности, впервые оказанный и впервые принятый.

Глава V

Когда празднества и турниры были закончены, король занялся делами по управлению королевством: на границах страны все было совершенно спокойно, и Франция могла немного передохнуть в окружении своих союзников. Это были на востоке – герцог Галеас Висконти, которого связывал с французским королевским домом брак герцогини Валентины с герцогом Туренским; на юге – король Арагонский, родственник французского короля по линии своей жены Иоланды де Бар; на западе – герцог Бретонский, беспокойный и непокорный вассал, но отнюдь еще не откровенный противник; наконец, на севере – Англия, самый заклятый враг Франции; чувствуя, однако, что в собственных ее недрах зреют семена междоусобной войны, Англия на время подавила свою ненависть и как бы из милости предоставила сопернице трехлетнее перемирие, которого и сама вполне могла бы смиренно испрашивать у нее.

Итак, одни только провинции требовали в это время заботы короля, но зато они требовали ее весьма настойчиво. Разоренные управлением сначала герцога Анжуйского, а затем герцога Беррийского, Лангедок и Гиень, истощив свое золото и свою кровь, простирали к юному государю исхудалые молящие руки. Мессир Жан Лемерсье и сир Гийом де Ла Ривьер, оба из числа ближайших советников короля, уже давно убеждали его посетить отдаленные области своего королевства. В конце концов Карл решился, и отъезд был назначен на 29 сентября 1389 года, день св.Михаила. Путь его лежал через Дижон и Авиньон, и потому герцога Бургундского и папу Климента уведомили о предстоящем прибытии короля.

В назначенный день, в сопровождении герцога Туренского, сира де Куси и многих других вельмож, Карл выехал из Парижа. В Шатильон-сюр-Сен его встречали герцог Бурбонский и граф Невэрский, прибывшие туда заранее, чтобы оказать ему эту почесть. По прибытии в Дижон Карл застал там герцогиню Бургундскую и ее двор, состоявший из дам и девиц, чье присутствие могло доставить королю особое удовольствие. Речь идет о госпоже де Сюлли, графине Невэрской, госпоже де Вержи и многих других представительницах благороднейших семей Франции. В Дижоне торжества продолжались десять дней, и король простился со своей теткой, осыпав дам ее двора множеством комплиментов и подношений. Что же касается герцога, то он спустился вниз по Роне и прибыл в Авиньон почти одновременно с королем.

Знаете ли вы Авиньон, этот священный город, ныне печальный и мрачный, подобно утратившей свое могущество державе, город, который, как в зеркало, смотрится в воды Роны, словно ища на челе своем папскую тиару? В ту пору Авиньон был столицей Климента VII. Великий магистр Мальтийского ордена окружил ее новым поясом укреплений9. Иоанн XXII, Бенедикт XII, Климент VI, Урбан V построили в городе папский дворец, а св.Бенезет украсил его великолепным мостом. Город имел блестящий двор, который состоял из жадных до мирских удовольствий кардиналов и легкомысленных аббатис, проводивших дни среди благовоний, курившихся во время священных церемоний и празднеств, и блаженно засыпавших ночью под сладостные песни Петрарки и отдаленный рокот фонтана Воклюз.

Филипп Красивый, подняв папскую корону, упавшую с головы Бонифация VIII стараниями Колонны, увенчал ею Климента VII и, желая объединить в своих руках и в руках своих преемников духовную и светскую власть, возымел дерзновенное намерение лишить Рим папского престола и перевести его во Францию. Авиньон принял в своих стенах святого насельника Ватикана, Рона увидела наместника Христова, со своего балкона простиравшего связующую и разрешающую длань, и французы впервые услышали папское благословение urbi et orbi10.

Но в католической церкви произошел великий раскол: поначалу испугавшись, Рим вскоре снова ободрился и воздвиг алтарь против алтаря. Христианский мир разделился на две части: одни признавали авиньонского папу, другие утверждали, что первосвященнический престол может пребывать только там, где основал его святой Петр. Оба папы, со своей стороны, не оставались безучастными в этой междоусобной войне, исход которой был для каждого столь важен: они стали во главе двух огромных христианских армий и, предавая один другого анафеме, сокрушали собственную власть своею же властью и безрассудно расточали духовные стрелы, меча их друг против друга.

В продолжение этой великой распри народы, смотря по тому, были они союзниками или врагами Франции, признавали то авиньонского папу, то папу римского. Единственными приверженцами Климента VII в то время были король Испанский, король Шотландский и король Арагонский. Но так как приверженность эта объяснялась исключительно их уважением к королю Франции, для Климента было огромной радостью принять государя, который один только еще и поддерживал его против притязаний соперника. И если во время торжественных трапез и празднеств, которые Климент устраивал в честь Карла VI, папа сидел за отдельным столом и занимал место впереди короля, то очень скоро он постарался заставить своего гостя забыть это превосходство алтаря над троном, уступив королю право раздавать земельные участки бедным клирикам французского королевства, позволил ему назначить епископов Шартрского и Оксеррского, и, наконец, определив архиепископом Реймским ученого Ферри Кассинеля, которого король удастаивал своим покровительством и который спустя месяц после своего избрания скончался, отравленный доминиканцами.

В обмен за эти милости король Франции обязался предоставить Клименту VII помощь и поддержку против антипапы и обещал, что по возвращении во Францию11 он энергично, и даже силою оружия, займется уничтожением существующего раскола.

Пробыв в Авиньоне неделю, король распрощался с Климентом и возвратился в Вильнев. Тут он, к большому удивлению герцогов Беррийского и Бургундского, поблагодарил их за приятное общество, которое они ему составили, и объявил о своем желании, чтобы они возвратились один в Дижон, другой в Париж, между тем как сам он продолжит свой путь в Тулузу в сопровождении герцога Туренского и герцога Бурбонского.

Тут только оба дяди короля поняли, какова истинная причина этого путешествия и что, предпринимая его, король имел одну цель: произвести расследование насчет произвола, царящего в управлении Лангедоком и уже разорившего этот край. При короле остались мессир де Ла Ривьер и Лемерсье, Монтань и Ле Бэг-де-Виллен, о которых дяди короля знали, что это люди честные и неподкупные, и которых герцог Беррийский считал своими личными врагами, хотя, в сущности, они были лишь врагами его вымогательств. Из Вильнева оба герцога уехали весьма опечаленными.

– Что вы, любезный брат мой, об этом думаете? – обратился герцог Беррийский к герцогу Бургундскому, когда они выезжали из города.

– Думаю, – отвечал последний, – что племянник наш еще молод и что себе же на беду он прислушивается к молодым советчикам. Однако придется немного потерпеть. Настанет день, и те, кто ведет его по ложному пути, раскаются, да и сам король тоже. Нам же, братец, остается ехать в свои владения: пока мы будем заодно, нам никто не страшен, ибо после короля мы во Франции первые люди.

На другой день король отправился в Ним и, не останавливаясь в этом древнем римском городе, поехал на ночлег в Люнель. Еще через день он сделал остановку в Монпелье для обеда, и тут к нему начали поступать жалобы; при этом ему говорили, что чем дальше он будет двигаться вперед, тем больше разорений увидит, что дяди его, герцоги Анжуйский и Беррийский, правившие здесь один после другого, довели страну до такой бедности, что даже у самых богатых людей не хватает средств, чтобы возделывать свои виноградники и обрабатывать поля.

– Вам, государь, тяжко будет видеть, – говорили ему, – как у ваших подданных отнимают треть, четверть, двенадцатую часть того, что они имеют, как они по пять-шесть раз в году платят подати и облагаются новым налогом еще прежде, чем успеют внести старый. Ведь на землях между Роной и Жирондой дядюшки ваши самовольно собирали более тридцати тысяч ливров. Герцог Анжуйский взыскивал с одних только богатых, а уж герцог Беррийский, который его сменил, тот не щадил никого! Рассказывали, что лихоимства эти совершались руками его казначея Бетизака, родом из города Безье, и что этот Бетизак увозил с полей все до последнего зернышка, не оставляя даже того, что земледелец оставляет птицам небесным: колосок, упавший с телеги, и тот подбирал.

На эти слова король отвечал, что, если бог ему поможет, лихоимствам этим будет положен конец; он не посмотрит на то, что герцоги, его дяди, приходятся братьями его отцу, а над их недобросовестными советниками и помощниками он велит учинить беспристрастное и строгое следствие.

Выслушав все эти жалобы и обвинения, король въехал в Безье, где находился Бетизак, но приказал молчать обо всем, что ему донесли, и первые три или четыре дня пребывания в городе как будто бы посвятил празднествам, а между тем тайно распорядился произвести расследование. На четвертый день ему донесли, что Бетизака, казначея его дяди, простить невозможно, ибо он повинен в таких злоупотреблениях, которые караются смертной казнью. Тогда созвали королевский совет, где было решено схватить Бетизака в его собственном доме и привести в суд.

Судьи разложили на столе перед обвиняемым множество документов, доказывающих его лихоимство, и сказали ему:

– Бетизак, смотрите и отвечайте: как вы можете объяснить эти расписки?

Один из чиновников поочередно брал со стола расписки и читал их вслух одну за другой. Однако на каждую у Бетизака был уже готов ответ. Те, на которых стояла его подпись, он признавал, но говорил, что действовал по приказанию герцога Беррийского, который может это подтвердить. От других расписок отказывался.

– Понятия даже о них не имею, – утверждал он, – спросите у сенешалей Боккерского и Каркассонского, а еще лучше у канцлера… герцога Беррийского.

Судьи были в большом замешательстве, но в ожидании новых доказательств отправили Бетизака в тюрьму. Сами же они сделали обыск в его доме, взяли все его бумаги и внимательно изучили их. Из этих бумаг явствовало, что Бетизак совершал такие лихоимства и собирал с сенешальств и королевских поместий такие баснословные суммы, что читавшие эти документы просто не верили своим глазам. Тогда его снова привели в суд, и он признал правильность всех предъявленных ему счетов, подтвердив, что на самом деле получал означенные суммы, но добавил, что, пройдя через его руки, они тут же поступали в казну герцога Беррийского, на что дома у него имеются квитанции, место хранения которых он указал. Квитанции действительно были доставлены в совет, их сравнили с расписками и счетами, и сумма почти сошлась: она составляла около трех миллионов.

Судьи были поражены доказательствами корыстолюбия герцога Беррийского. У Бетизака спросили, на что же его господин мог тратить такие огромные деньги.

– Не могу этого знать, – отвечал он. – Немалая часть, думается мне, пошла на покупку замков, дворцов, земель и драгоценностей для графов Булонского и Этампского. Собственные дома герцога, как вы знаете, содержатся в большой роскоши, да и слугам своим, Тибо и Морино, он давал столько, что они теперь сделались богачами.

– Ну а на вашу долю, Бетизак, – спросил его сир де Ла Ривьер, – тысяч сто франков досталось в этом грабеже?

– Милостивый государь, – ответил Бетизак, – свою власть герцог Беррийский получил от короля, я же свою – от герцога Беррийского, стало быть, в сущности, я тоже уполномочен королем, ибо действовал от лица его наместника. Поэтому все подати, которые я собирал, были законны. Что же касается оставшегося на мою долю, то на это я имел соизволение герцога Беррийского, а герцог заботится о том, чтобы его люди не бедствовали: выходит, богатство мое вполне законно, ибо досталось оно мне от герцога.

– Вы говорите сущий вздор! – ответил ему мессир Жан Лемерсье. – Богатство нельзя считать законным, если оно приобретено нечестным путем. Возвращайтесь-ка снова в тюрьму, а мы обсудим то, что вы здесь показали, и представим королю ваши доводы. Пусть будет так, как он решит.

– Да вразумит его господь! – промолвил Бетизак.

Он поклонился своим судьям и был снова уведен в тюрьму.

Между тем едва только разнеслось известие о том, что Бетизак по приказанию короля взят под стражу и будет судим, жители окрестных селений начали стекаться в город; несчастные, которых он грабил, пытались проникнуть в королевский дворец, чтобы молить о справедливости, а когда король выходил, они бросались перед ним на колени и протягивали ему свои просьбы и жалобы. Тут были дети, которых Бетизак сделал сиротами, были женщины, которых он сделал вдовами, были и девицы, которых Бетизак обесчестил. Там, где ему не хватало красноречия, он употреблял силу. Этот злодей посягал на все: на имущество, честь, жизнь человеческую. Король понимал, что кровь его жертв взывает о мщении, и приказал, чтобы совет произнес Бетизаку свой приговор.

Но вот в ту самую минуту, когда совет собрался, вошли два человека: это были сир де Нантуйе и сир де Меспен. Они явились по поручению герцога Беррийского, дабы подтвердить сказанное Бетизаком и просить короля и его совет передать им этого человека и, если будет угодно, возбудить следствие против самого герцога.

Совет оказался в крайне затруднительном положении. Герцог Беррийский мог не сегодня-завтра вновь обрести влияние на короля, которое он утратил; в предвидении этого каждый боялся его разгневать. С другой же стороны, лиходейства Бетизака были до того явны, до того очевидны, что грешно было бы оставить его безнаказанным. Тогда было предложено конфисковать все его движимое и недвижимое имущество, распродать его, а вырученные деньги разделить между бедняками, так что Бетизак снова стал бы таким же нищим, каким взял его к себе герцог Беррийский. Однако король не желал полусправедливости: он сказал, что такое возмездие удовлетворило бы лишь тех, кого Бетизак разорил, но что для семей, которым он принес смерть и бесчестье, нужны его смерть и посрамление.

Тем временем в совет явился некий старец. Узнав, что там происходит, он заявил королю и его советникам, что готов заставить Бетизака признаться в таком преступлении, которое было бы совершено лично им и которое герцог Беррийский не мог бы взять на себя. Старика спросили, что же для этого нужно сделать. «Для этого надо посадить меня в ту самую темницу, в которой сидит Бетизак», – таков был ответ. Других объяснений он давать не хотел, говоря, что остальное уж его дело, никого, мол, оно не касается, и он готов довести его до конца. Сделали так, как хотел старик: стражники публично препроводили его в тюрьму, тюремщик получил необходимые указания, впихнул новоприбывшего в темницу, где сидел Бетизак, и запер за ним дверь.

Старик прикинулся, будто и не знает, что в камере кто-то есть; он шел вытянув вперед руки, словно ничего не видит, а когда добрался до противоположной стены, то сел, прислонясь к ней спиной, обхватив голову руками и уперев локти в колени.

Бетизак, глаза которого за неделю уже привыкли к темноте, следил за новым узником с любопытством человека, находящегося в подобном же положении. Он нарочно пошевельнулся, чтобы привлечь к себе его внимание, но старик сидел неподвижно, словно погруженный в свои думы. Тогда Бетизак решил заговорить с ним и спросил, не из города ли он попал в этот застенок.

Старик поднял глаза и в углу заметил Бетизака: он стоял на коленях в молитвенной позе. И этот человек еще дерзал молиться! Старик задрожал, увидев себя рядом с тем, которому он поклялся отомстить. Бетизак повторил вопрос.

– Да, из города, – ответил старик глухим голосом.

– И о чем же там толкуют? – спросил Бетизак, изобразив на лице полное безразличие.

– Толкуют о некоем Бетизаке, – сказал старик.

– Ну и что о нем говорят? – робко продолжал Бетизак, которого сильно волновал заданный им вопрос.

– Говорят, что правосудие наконец свершится и скоро его повесят.

– Господи Иисусе! – воскликнул Бетизак, вскочив на ноги.

Старик снова обхватил голову руками, и тишину темницы нарушало теперь лишь стесненное дыхание человека, узнавшего вдруг нечто страшное… Минуту он оставался недвижим, но вскоре ноги изменили ему; он прислонился к стене и отер лоб. Потом, немного придя в себя, продолжал хриплым голосом:

– Пресвятая богородица!.. Стало быть, для него нет никакой надежды?!

Старик промолчал и не шелохнулся, словно и не слышал вопроса.

– Послушайте, значит, для него нет никакой надежды?.. – снова спросил Бетизак, подойдя к старику и яростно тряся его руку.

– Есть, – спокойно произнес старик, – одна-единственная: если перервется веревка.

– Боже мой, боже!.. – воскликнул Бетизак, ломая руки. – Что же делать?.. Кто даст мне совет?..

– А, – мрачно протянул старик, глядя на Бетизака столь пристальным взглядом, будто боялся упустить малейшую подробность в выражении его отчаяния. – Так это вы и есть тот, кого проклинает весь народ? До чего же, видать, тяжко доживать последние часы преступной жизни!..

– Да пусть отнимут у меня все, – сказал Бетизак, – движимое, деньги, дома! Пусть их отдают этим негодующим людям, только бы оставили мне жизнь! Я готов провести свои дни в темнице, закованный в цепи, не видя света божьего! Только бы жить, жить! Я жить хочу!..

Несчастный катался по земле, как безумец. Старик молча смотрел на него. Потом, видя, что тот уже изнемог, он спросил:

– А как ты вознаградишь человека, который помог бы тебе из этого выпутаться?

Бетизак поднялся на колени; он пристально смотрел на старика, будто хотел проникнуть в самую глубину его сердца.

– О чем вы говорите?..

– Я говорю, что мне жаль тебя, и если ты послушаешь моего совета, все еще может кончиться благополучно.

– Продолжайте же, продолжайте: я богат… все мое богатство…

Старик рассмеялся.

– Вот оно что! – сказал он. – Значит, ты надеешься выкупить свою жизнь тем же самым, чем ее погубил, не так ли? И думаешь таким путем рассчитаться с людьми и с богом?

– Нет, нет! Я все равно останусь преступником, я это знаю. И я горько раскаиваюсь… Но вы сказали, что есть средство… Какое же?

– Будь я на твоем месте, да упаси меня от этого бог, вот что бы я сделал…

Бетизак пожирал каждое слово старика по мере того, как они вылетали из его уст.

– Явившись снова в королевский совет, – продолжал старик, – я бы по-прежнему отпирался…

– Да-да… – согласился Бетизак.

– Я сказал бы, что чувствую себя виноватым в другом преступлении и хочу покаяться в нем ради спасения своей души. Я бы сказал, что долго блуждал в неверии, что я манихей и еретик…

– Но ведь это неправда! – воскликнул Бетизак. – Я добрый христианин, верующий в Иисуса Христа и в деву Марию.

– Я сказал бы, что я манихей и еретик и что я крепок в своих убеждениях, – продолжал старик, словно Бетизак и не возражал ему. – Тогда меня потребовал бы к себе епископ, потому что я подлежал бы уже суду церковному. Епископ отослал бы меня к авиньонскому папе. Ну а так как святой отец наш Климент большой друг герцога Беррийского…

– Понимаю, – прервал Бетизак. – Да-да, наш герцог Беррийский не допустит, чтобы мне причинили зло. О, вы мой спаситель!

При этих словах он бросился было обнимать старика, но тот оттолкнул его. В эту минуту дверь отворилась: пришли за Бетизаком, чтобы вести его в королевский совет.

Здесь, в совете, Бетизак решил, что теперь самое время пустить в ход ту хитрость, которой научил его старик, и, встав на одно колено, он попросил разрешения говорить. Ему немедленно дали слово.

– Почтенные господа, – начал он, – я обдумал свои поступки, я проверил свою совесть и боюсь, что сильно прогневил господа, но не тем, что я грабил и взимал деньги с бедняков, ибо всем, слава богу, известно, что я это делал по приказанию моего господина, а тем, что я блуждал в неверии…

Судьи удивленно переглянулись.

– Да, – продолжал Бетизак, – да, господа, ибо разум мой не верит ни в святую троицу, ни в то, что дух святой спустился с небес, дабы воплотиться от женщины, и я думаю, что душа моя умрет вместе со мною…

По всему собранию прошел ропот изумления. Тогда сир Лемерсье, смертельный враг Бетизака, поднялся и сказал:

– Бетизак, подумайте о том, в чем вы сейчас признались! Ибо своими словами вы наносите тяжкое оскорбление нашей матери святой церкви и заслуживаете за них костра. Так что одумайтесь!

– Не знаю, – отвечал Бетизак, – чего я заслуживаю, но так я думаю с тех пор, как во мне пробудилось сознание, и так буду думать до той минуты, пока оно живет во мне.

Тут судьи осенили себя крестным знамением и, испугавшись за свое собственное спасение, прервали речь Бетизака, приказав водворить его снова в тюрьму. Войдя в темницу, он стал искать старика, чтобы обо всем ему рассказать, но старика в темнице уже не было.

Что произошло в душе Бетизака, известно одному богу. Однако на следующий день это был совсем другой человек. Каждый прожитый им час бог превратил в годы: за одну ночь волосы его поседели.

Узнав о показаниях Бетизака, король был немало удивлен.

– О, это дурной человек, – сказал он. – Мы полагали, что он только мошенник, а он, оказывается, еще и еретик. Мы считали, что ему достаточно веревки, а он сам просится на костер. Ну что ж, быть посему! Он будет сожжен и повешен. Пусть теперь мой дядя, герцог Беррийский, берет на себя его преступления: мы увидим, согласится ли он принять на себя и это.

Вскоре слухи о признаниях подсудимого распространились по всему городу; радостные толпы заполнили улицы, потому что народ ненавидел и проклинал Бетизака. Но никто не был поражен этой новостью сильнее, чем два рыцаря, прибывшие в город, чтобы от имени герцога Беррийского потребовать его выдачи. Они поняли, что Бетизак себя погубил, и решили, что подобное признание он мог сделать лишь по наущению врага. Однако что бы там ни было, Бетизак признался, и король уже вынес свой приговор. Оставалась единственная надежда: заставить его отречься от показаний, которые он дал накануне.

Поэтому оба рыцаря отправились в тюрьму, чтобы повидать Бетизака и научить его, как оправдаться. Однако тюремщик сказал, что ему и еще четырем стражникам, караулившим преступника, король под страхом смерти запретил допускать кого бы то ни было с ним разговаривать. Огорченные этим рыцари поскакали обратно к герцогу Беррийскому.

На другой день часов около десяти утра за Бетизаком пришли. Когда он понял, что его ведут не в королевский совет, а во дворец епископа, он немного приободрился. Во дворце собрались вместе как королевские чиновники, так и чиновники святой церкви. Это послужило Бетизаку лишним доказательством, что между судом светским и церковным нет согласия. Вскоре безьерский градоначальник, доселе державший его в тюрьме, сказал, обращаясь к церковнослужителям:

– Милостивые государи, перед вами Бетизак, которого мы вам передаем, как еретика и человека, проповедовавшего против веры. Если бы его преступление подлежало королевскому суду, этот суд и судил бы его. Но он еретик и потому подлежит суду церковному. Судите же вы его по его делам.

Бетизак решил, что он спасен.

В это время епископальный судья спросил его, действительно ли он такой грешник, как здесь говорили. Видя, что дело принимает тот самый оборот, которого, как ему было сказано, только и можно пожелать, Бетизак ответил, что, мол, да, это верно. Тогда в залу впустили народ и заставили Бетизака прилюдно повторить свое признание. Бетизак повторил его трижды, так он был околдован старцем, а народ трижды выслушал это признание, выслушал с рыканьем льва, чующего запах крови.

Судья подал знак, и вооруженные стражи схватили Бетизака и повели его прочь. Когда он спускался по ступеням епископского дворца, народ обступил его со всех сторон таким плотных кольцом, словно боялся, как бы он не удрал. Бетизак думал, что его ведут из города, с тем чтобы отправить в Авиньон. Внизу, у лестницы, он вдруг увидел своего старика. Тот сидел на тумбе, лицо его светилось радостью, которую Бетизак истолковал как добрый знак: он кивнул ему головой.

– Да-да, все идет на лад, – промолвил старик в ответ и рассмеялся.

Он встал на тумбу и, оказавшись над толпой, закричал:

– Не забудь же, Бетизак, это я дал тебе хороший совет!

Потом, сойдя с тумбы на землю, старик поспешно, насколько позволял ему преклонный возраст, зашагал по улице, которая вела к епископскому дворцу.

Бетизака вели туда же, но по другой, широкой улице, по-прежнему в окружении огромной толпы, которая время от времени разражалась негодующими криками, нам уже знакомыми, ибо мы не раз их слышали. Преступник различал в этих криках лишь голос ярости народа, который видит, что добыча от него ускользает, и он даже удивлялся тому, что эти люди позволяют ему так спокойно выйти из стен города. Когда его привели на площадь перед епископским дворцом, то и здесь он был встречен гневным криком толпы, подхваченным теми, кто его сопровождал. Но тут люди устремились к самой середине площади, где был сложен костер, из которого поднималась виселица, протягивая к большой улице свою тощую руку с цепью и железным ошейником. Бетизак остался один со своими четырьмя стражниками, настолько все торопились занять для себя поудобнее место около эшафота.

В эту минуту истина предстала перед Бетизаком во всей своей наготе: она обрела облик смерти.

– О герцог, герцог, – вскричал он, – я погиб! Помогите, помогите!..

Толпа ответила возгласами проклятия: она проклинала герцога Беррийского вместе с его казначеем.

Так как преступник ни за что не хотел идти дальше, четверо стражников подняли его и понесли на руках; он отбивался, кричал, что он вовсе не еретик, что он верит в воплотившегося Христа и в святую Мадонну, божился, что говорит правду, просил у народа пощады, но каждый раз мольбы его встречались взрывами хохота. Он призывал на помощь герцога Беррийского, но каждый раз крики «Смерть! Смерть!» были ответом на его мольбы.

В конце концов стражники притащили Бетизака к костру. И здесь он увидел старика: тот стоял, опершись на одно из бревен, загораживавших вход к костру.

– Негодяй! – воскликнул Бетизак. – Это ты привел меня сюда!.. Люди добрые! Я ни в чем не виноват, этот человек околдовал меня. Спасите, люди добрые, пощадите!..

Старик рассмеялся.

– Память, видать, у тебя хорошая! – крикнул он Бетизаку. – Ты не забываешь друзей, которые советуют тебе добро. Вот тебе мой последний совет: подумай о своей душе!

– Да-да… – промолвил Бетизак, надеясь выиграть время, – да-да… священника… священника!..

– А на что он нужен, священник-то? – спросил старик. – У этого изверга нет души, а тело его уже погибло!

– Смерть ему! Смерть ему! – ревела толпа.

К Бетизаку подошел палач.

– Бетизак, – обратился он к нему, – вы осуждены на смертную казнь, ваши дурные поступки привели вас к печальному концу.

Бетизак не двигался, глаза его бессмысленно смотрели вокруг, волосы встали дыбом. Палач схватил его за руку, и он пошел покорно, совсем как ребенок. Взойдя на эшафот, палач приподнял преступника, а подручные, раскрыв ошейник, надели его Бетизаку на шею: он повис, хотя удушья еще не наступило. В эту самую минуту старик схватил уже приготовленный горящий факел и поджег костер; палач со своими помощниками соскочил с помоста. Пламя, готовое поглотить несчастного, возвратило ему энергию. И тогда он, без единого крика, уже не прося больше пощады, схватился обеими руками за цепь, на которой висел, и, цепляясь за ее кольца, стал карабкаться по ней все выше и выше, пока не добрался до перекладины. Обхватив ее руками и ногами, он таким образом, насколько это было возможно, удалился от пламени. Пока еще костер только разгорался, пламя его не достигало, но вскоре оно охватило весь костер и, как живое, одушевленное существо, как змея, подняло голову к Бетизаку, меча в него дым и искры, и наконец принялось лизать его своим огненным языком. От этой смертоносной ласки несчастный закричал: одежда на нем запылала.

Воцарилась глубокая тишина: толпа замерла, боясь упустить хотя бы малость в этой последней схватке между человеком и стихией; слышны были только жалобные его стоны и ее ликующий рев. Человек и огонь, жертва и палач, казалось, сплелись друг с другом в смертельном объятии, но наступила минута, и человек признал себя побежденным: колени его ослабели, руки отказывались держаться за раскаленную цепь; он испустил истошный крик и, свалившись, висел, охваченный пламенем. Это бесформенное существо, уже утратившее человеческий облик, еще несколько секунд судорожно извивалось среди огня, потом остановилось в неподвижности. Еще через мгновение кольцо, державшее цепь, высвободилось, ибо и сама виселица уже горела, и тогда, словно увлекаемый в преисподнюю, труп упал вниз и исчез в пламени костра.

Несметная толпа народу сразу же молча рассеялась, подле костра остался только старик, так что каждый задавал себе вопрос, уж не сам ли сатана явился за душой грешника.

Старик этот был человеком, дочь которого оказалась жертвой насилия Бетизака.

Глава VI

А теперь, если читатель желает в подробностях представить себе описываемые нами события и готов для этого вместе с нами покинуть стены Безье; если он согласен оставить цветущие равнины Лангедока и Прованса, их знаменитые города, где звучит язык, пришедший из древних Афин и Рима, оставить сребролистые оливковые рощи, пересеченные водными потоками, что струятся в густо поросших олеандром берегах, омываемых волной, еще теплой от лучей босфорского солнца, – если он готов покинуть все это ради гористой Бретани, ради ее вековых дубрав и древнего языка, ради ее зеленых океанских пучин, тогда давайте перенесемся в окрестности древнего Ванна, остановимся в нескольких лье от этого города и войдем в укрепленный замок – надежную резиденцию одного из тех могучих феодалов, которые в любую минуту готовы превратиться в опасных бунтовщиков. Там, отворив резную дверь низкой столовой, мы увидим двух человек, сидящих за столом, на котором стоит чеканной работы серебряный кубок, наполненный вином с пряностями. Видимо, один из них был с этим напитком в большой дружбе, между тем как другой от питья воздерживался, словно бы по предписанию медиков, и всякий раз, когда товарищ, не в состоянии заставить его выпить до дна драгоценную влагу, пытался хотя бы подлить ему в неполный стакан, тот упорно закрывал свой стакан рукою.

Первый, означенный нами как противник трезвости, был человек лет пятидесяти – шестидесяти, состарившийся под боевыми доспехами, которые и сейчас покрывали его с ног до головы; смуглый, чуть порозовевший лоб этого человека, обрамленный расчесанными на пробор седеющими волосами, был изборожден морщинами, причем не столько от старости, сколько от тяжести постоянно носимого им шлема; в короткие промежутки отдыха, предоставляемого ему занятием, за коим мы его застали, он опирался локтями о стол, положив подбородок на свои сильные руки, так что рот его, спрятанный в густых усах, которых он то и дело касался нижней губой, оказывался как раз на уровне серебряного кубка, куда он поминутно заглядывал, словно следя за убывающей при каждом очередном глотке влагой.

Второй был красивый молодой человек, одетый в шелк и бархат; небрежно развалившись в широком герцогском кресле и положив голову на его спинку, он не менял этой позы, разве что время от времени протягивал, как мы видели, руку, чтобы закрыть ею свой стакан, когда старый воин пытался подлить ему напиток, чьи достоинства они, должно быть, ценили столь различно.

– Ей-богу, кузен мой де Краон, – воскликнул старик, в последний раз ставя кубок на стол, – хоть вы по женской линии и происходите от короля Робера, вы, по правде сказать, весьма философски отнеслись к оскорблению, которое нанес вам герцог Туренский!

– Да что же, герцог Бретонский, мне было делать против брата короля? – отвечал Пьер де Краон, не меняя позы.

– Брата короля? Пусть так… Впрочем, я бы с этим не посчитался. Ну и что ж из того, что брат короля? Он всего-навсего герцог и дворянин, такой же, как я, и поступи он со мной, как поступил с вами… Но я никогда бы этого не допустил, а потому и говорить о нем не будем. Однако скажу вам, существует человек, который все это затеял…

– Надо думать, – равнодушно заметил Краон.

– И человек этот, скажу вам… – продолжал герцог, вновь наливая в свой стакан и поднося его к губам, – человек этот… это столь же верно, как и то, что сей напиток, который вам, видать, не по вкусу, состоит из отличнейшего дижонского вина, лучшего нарбоннского меда и отборных пряностей, привозимых из Азии… – Герцог опорожнил стакан. – Так вот, человек этот есть не кто иной, как мерзавец Клиссон!

И он ударил по столу кулаком и одновременно стаканом.

– Совершенно с вами согласен, – по-прежнему безучастно ответил мессир Пьер де Краон, словно решивший выказывать тем больше спокойствия, чем большую горячность станет выказывать герцог Бретонский.

– И вы оставили Париж, будучи в этом уверены, даже не попытавшись отомстить?

– У меня мелькнула такая мысль, но помешало одно соображение.

– Какое же? – поинтересовался герцог, откинувшись в кресле.

– Какое? Сейчас вам отвечу, – сказал Пьер, облокотившись о стол, оперев подбородок на руки и пристально глядя в лицо герцогу. – Я подумал: этот человек, оскорбивший меня, простого рыцаря, однажды нанес куда более дерзкое оскорбление одному из первых людей Франции, герцогу, да еще столь могущественному и богатому, что он мог бы вести войну с любым королем! Герцог этот подарил знаменитому Джону Шандосу Гаврский замок, и когда объявил Клиссону об этом даре, который он, разумеется, был вправе сделать, Клиссон, вместе того чтобы выразить одобрение, воскликнул: «Черта с два, милостивый государь, англичанин будет когда-нибудь моим соседом!» В тот же вечер Гаврский замок был взят, а на другой день его стерли с лица земли. Уж не припомню точно, кому коннетабль нанес эту обиду, но знаю, что есть некий герцог, которому она была нанесена. За ваше здоровье!

Пьер де Краон взял свой стакан, залпом опорожнил его и поставил на стол.

– Клянусь своим отцом, – побледнев, воскликнул герцог Бретонский, – этим рассказом вы, кузен, замыслили обидеть нас! Ибо вы отлично знаете, что все это случилось с нами, однако вам хорошо известно и то, что спустя полгода оскорбитель стал узником того самого замка, в котором мы сейчас находимся…

– …И из которого он вышел целым и невредимым.

– Да, заплатив мне сто тысяч ливров, отдав один город и три замка…

– Но сохранив свою проклятую жизнь, – продолжал Краон, повышая голос, – жизнь, которую могущественный герцог Бретонский не осмелился у него отнять, убоявшись навлечь на себя ненависть своего государя. Сто тысяч ливров, один город и три замка! И это месть человеку, который имеет миллион семьсот тысяч ливров, десяток городов и два десятка крепостей! Нет уж, мой милый кузен, давайте говорить откровенно: Клиссон был обезоружен, сидел закованный в цепи в самой мрачной и глубокой из ваших темниц, вы смертельно его ненавидели и все-таки не осмелились предать смерти!

– Я дал приказ Бавалану, но он его не исполнил.

– И правильно сделал, потому что, когда король потребовал бы выдать Бавалана как убийцу коннетабля, тогда тот, кто давал убийце приказ, быть может, убоялся бы королевского гнева и действовавший всего лишь как орудие был бы, возможно, покинут тем, чья рука его направляла, а ведь чем шпага тоньше, тем легче ее сломать.

– Кузен мой, – сказал герцог, поднимаясь, – вы, сдается мне, сомневаетесь в нашем слове? Мы обещали Бавалану защитить его, и мы, клянусь богом, защитили бы его от кого угодно, будь то французский король, германский император или римский папа. – Опустившись в кресло, он продолжал с тем же ожесточением: – Мы сожалеем только о том, что Бавалан нас ослушался и что нет никого, кто взялся бы за дело, от которого он отказался.

– А если такой объявится, он мог бы рассчитывать, что найдет потом у герцога Бретонского убежище и защиту?

– Убежище столь же надежное, как церковный алтарь, – сказал герцог торжественным голосом, – защиту столь могучую, какую только может предоставить эта рука. Клянусь прахом моих предков, собственным гербом и шпагой! Пусть только явится такой человек: он получит все.

– Я получу, ваша светлость! – воскликнул Краон, вскочив и пожав руку старого герцога с такой силой какой тот в нем и не предполагал. – Жаль, не сказали раньше: дело было бы уже сделано.

Герцог смотрел на Краона с удивлением.

– Значит, вы думали, – продолжал рыцарь, скрестив руки, – что эта обида скользнула по моей груди, как копье по стали кирасы? О нет, она глубоко ранила мое сердце. Я казался вам веселым и беззаботным, и все-таки вы часто замечали, что я бледен. Знайте же теперь: вот эта болезнь и грызла меня изнутри, грызла зубами этого человека и будет мучить до тех пор, пока он жив. Отныне цвет радости и здоровья вновь возвратится ко мне, с нынешнего дня я начинаю выздоравливать и надеюсь, что очень скоро совсем поправлюсь.

– Каким же образом?

Краон сел.

– Послушайте, герцог, я только и ждал этого вопроса, чтобы все вам рассказать. В Париже, неподалеку от кладбища Сен-Жан12, у меня есть дом, который охраняется всего одним смотрителем, человеком мне вполне преданным, в коем я совершенно уверен. Месяца три назад я написал ему, чтобы он сделал в доме изрядный запас вина, муки и солонины, чтобы закупил оружия, кольчуг, стальных рукавиц и касок для вооружения сорока человек, а набрать этих людей я взял на себя, и я их уже набрал. Это отчаянные смельчаки, которым ни бог, ни черт не страшен и которые готовы идти даже в ад, если я буду ими предводительствовать.

– Но если вы с этим отрядом войдете в Париж, ведь вас заметят? – сказал герцог.

– Потому я этого и не сделаю. Вот уже почти два месяца, как я вербую людей и отправляю их небольшими группами, человека по три-четыре, в столицу. Им приказано по прибытии остановиться в моем доме и не выходить оттуда, а смотрителю велено ни в чем им не отказывать. Они из тех монахов, которым уготована преисподняя. Теперь вы понимаете, герцог? Этот подлый коннетабль почти все вечера проводит у короля, уходит от него в полночь, и, возвращаясь к себе в дом на Бретонской улице, он непременно должен пройти позади укреплений Филиппа-Августа, по пустынным улицам Сент-Катрин и Пули, мимо кладбища Сен-Жан, где находится мой дом.

– Право же, дорогой кузен, начато недурно!

– И кончится хорошо, ваша светлость, если господь бог не вмешается, ибо это поистине дьявольская затея.

– И сколько времени вы еще погостите у нас? Впрочем, мы вам очень рады!

– Ровно столько, сколько понадобится, чтобы оседлать коня, ваша светлость. Вот письмо от моего смотрителя, доставленное сегодня утром одним из слуг. Он уведомляет, что последние завербованные уже прибыли, так что теперь весь отряд в сборе.

При этих словах Пьер де Краон вызвал своего оруженосца и велел седлать себе лошадь.

– Не останетесь ли еще на одну ночь в нашем замке, любезный мой кузен? – спросил герцог, наблюдая эти приготовления.

– Очень вам благодарен, милостивый государь, но теперь, когда мне известно, что все готово и что дело только за мной, могу ли я задержаться хотя бы на час, на минуту, на одну секунду? Могу ли нежиться в постели или посиживать за столом? Я должен ехать самой прямой, самой короткой дорогой: я жажду воздуха, простора, движения! Прощайте же, герцог, увожу с собой ваше слово!

– Готов его повторить.

– Требовать от вас этого – значит усомниться в уже данном. Итак, спасибо.

При этих словах мессир Пьер де Краон повязал вокруг пояса портупею своей шпаги, подтянул голенища серых кожаных сапог, подбитых красным плюшем, и, последний раз простившись с герцогом, ловко вскочил в седло.

Ехал он столь быстро и столь умело, что на седьмой день после отъезда из замка герцога Бретонского, к вечеру, был уже возле Парижа. Он дождался, когда совсем стемнеет, чтобы въехать в город, и проник к себе в дом так же бесшумно и незаметно, как до него проникали туда посланные им люди. Сойдя с лошади, он позвал привратника и велел никого не впускать к себе в комнату, пригрозив за ослушание выколоть ему глаза. Привратник передал то же самое приказание смотрителю и запер на замок свою жену, детей и служанку. «И хорошо сделал, – простодушно замечает Фруассар, – ибо ежели жена и дети расхаживали бы по улицам, то о прибытии мессира де Краона скоро стало бы известно: ведь женщинам и детям по самой их природе нелегко скрывать то, что они увидели, и то, что желают сохранить в тайне».

Приняв эти меры предосторожности, мессир Пьер де Краон отобрал среди своих людей самых смышленых, приказав смотрителю запомнить их в лицо, чтобы они свободно могли выходить из дома и возвращаться обратно. Им было поручено следовать за коннетаблем по пятам и сообщать обо всем, что он делает. Поэтому каждый вечер Пьер де Краон знал, где коннетабль был днем и куда отправится ночью. Так продолжалось с 14 мая до 18 июня, и за все это время ни одного удобного случая для мщения не представилось.

Восемнадцатого июня, в день праздника тела господня, король Франции устроил большой прием в своем дворце Сен-Поль, и все знатные особы, находящиеся в Париже, были приглашены к обеду, на котором присутствовали королева Изабелла и герцогиня Туренская. После обеда, для развлечения дам, молодыми рыцарями и оруженосцами в дворцовой ограде был устроен турнир, и мессир Гийом Фландрский, граф Намюрский, вышел победителем и получил награду из рук королевы и герцогини Валентины. А вечером танцы затянулись далеко за полночь. В это позднее время каждый уже мечтал поскорее вернуться к себе домой, и почти все выходили из дворца без провожатых. Мессир Оливье де Клиссон оставался одним из последних, и, попрощавшись с королем, он пошел от него через покои герцога Туренского. Увидя, что тот одевается, вместо того чтобы раздеваться, причем одевается весьма тщательно, коннетабль, улыбаясь, спросил у него, не идет ли он ночевать к Пулену. Пулен этот был казначеем герцога Туренского, и часто, чтобы чувствовать себя свободнее, герцог, под предлогом проверки своих денежных счетов, покидал вечерами дворец Сен-Поль, из которого ночью не мог бы выйти, ибо королевская резиденция бдительно охранялась стражей, и отправлялся к своему казначею, а уже от него шел, куда заблагорассудится. Герцог понял намек коннетабля и, положив руку ему на плечо, ответил, смеясь:

– Коннетабль, пока еще мне неведомо, где я буду ночевать, далеко или близко. Возможно, останусь во дворце. Но что до вас, то уходите, вам пора.

– Дай вам бог доброй ночи, ваше высочество, – ответил коннетабль.

– Спасибо, спасибо. Уж тут-то я его вниманием не обойден, – пошутил герцог, – я даже весьма склонен думать, что мои ночи заботят его больше, нежели мои дни. Прощайте, Клиссон!

Коннетабль понял, что, оставшись долее, он стеснил бы герцога; он поклонился и направился к своим людям и своим лошадям, которые ожидали его у дворцовой площади. Людей этих было восемь человек, да еще двое слуг, несших факелы.

После того как коннетабль сел на лошадь, слуги зажгли огонь и, идя на несколько шагов впереди него, направились по улице Сент-Катрин. Остальные шли позади, кроме одного оруженосца, которого Клиссон подозвал к себе, чтобы распорядиться насчет обеда, который он со всею роскошью собирался дать на другой день герцогу Туренскому, сиру де Куси, мессиру Жану Венскому и еще нескольким приглашенным лицам.

В это время мимо слуг, несших горящие факелы, прошли двое неизвестных и погасили светильники. Мессир Оливье тотчас остановился и, подумав, что это шутка герцога Туренского, который, должно быть, догнал его, весело воскликнул:

– Нехорошо, нехорошо, ваше высочество! Но вас я прощаю: вы человек молодой, вам бы только шутить да забавляться!..

С этими словами он оглянулся назад и увидел множество незнакомых всадников: они смешались с его людьми, а двое находились всего в нескольких шагах от него самого. У Клиссона мелькнула мысль об опасности, и, остановившись, он воскликнул:

– Вы кто такие? Что это значит?..

– Смерть! Смерть Клиссону! – ответил человек, стоявший к нему всех ближе, обнажая свою шпагу.

– Смерть Клиссону?! – вскричал коннетабль. – Да кто ты такой, что позволяешь себе подобную дерзость?

– Я Пьер де Краон, ваш враг, – отвечал рыцарь, – вы нанесли мне жестокое оскорбление, и я должен вам отомстить. – С этими словами он поднялся на стременах и, повернувшись к своим людям, воскликнул: – Вот тот, кого я искал! А ну-ка!..

И он бросился на коннетабля, а люди его стали разгонять свиту Клиссона. Хотя мессир Оливье не имел при себе оружия и был застигнут врасплох, взять его оказалось не так-то просто. Обнажив короткую, длиною фута в два, шпагу, которую он прихватил с собой больше для украшения, чем для защиты, и прикрыв голову левой рукой, он прижался вместе со своей лошадью к стене, чтобы обезопасить себя сзади.

– Убивать их всех, что ли? – кричали люди Пьера де Краона.

– Всех! – отвечал он, нанося удар коннетаблю. – А сейчас ко мне! Сперва разделаемся с проклятым коннетаблем!

Два-три человека отделились от остальных и подбежали к Пьеру де Краону.

Несмотря на силу и ловкость Клиссона, столь неравная борьба долго не могла продолжаться, и в то время, как левой рукой он отражал удар, а правой наносил ответный, шпага мессира де Краона вонзилась в его обнаженную голову. Клиссон тяжко вздохнул, выронил шпагу и упал с лошади. При падении он толкнул дверь соседней пекарни, отчего дверь отворилась, и Клиссон растянулся на земле, так что половина его туловища находилась в доме булочника; булочник, пекший в то время хлеб, услышал громкие голоса и конский топот и отпер дверь, чтобы узнать, в чем дело.

Мессир Пьер де Краон хотел было въехать в пекарню верхом на лошади, но дверь оказалась чересчур низкой.

– Может, сойти да и прикончить его? – спросил один из людей Краона.

Не отвечая, Краон двинул лошадь прямо по ногам коннетабля. Видя, что тот не подает признаков жизни, он сказал:

– Нет надобности, с него и этого довольно! Если он еще жив, то все равно долго не протянет. Он ранен в голову, и притом, ручаюсь вам, надежною рукой! Итак, друзья, врассыпную! Сбор за Сент-Антуанскими воротами.13

***

Как только преступники скрылись, люди коннетабля, отделавшиеся, в общем, довольно легко, собрались около своего господина. Булочник, который его узнал, сразу же пригласил всех к себе в дом. Раненого уложили на постель, принесли свечи. Увидав широкую рану на лбу и столько крови на лице и одежде коннетабля, люди его подумали, что он мертв, и подняли страшный вопль.

Между тем один из них стремглав бросился во дворец Сен-Поль, и поскольку в нем узнали слугу Клиссона, его провели к королю. Утомившись за день от приемов и церемоний, Карл возвратился в свои покои и уже готовился лечь в постель. В эту минуту к нему в спальню и вбежал бледный, испуганный человек с криком:

– О ваше величество, ваше величество! Какая беда приключилась!.. Какое несчастье!..

– Что произошло? – встревожился король.

– Мессир Оливье де Клиссон, ваш коннетабль, убит…

– Кто совершил это преступление? – спросил Карл.

– Увы, неизвестно. Все произошло неподалеку от вашего дворца, на улице Сент-Катрин…

– Факелы! Слуги, скорее факелы! – приказал Карл. – Живым или мертвым, но я хочу видеть моего коннетабля.

Он спешно набросил на плечи плащ, слуги обули его в башмаки; не прошло и пяти минут, как вооруженные стражники и часовые были уже в сборе. Король не пожелал дожидаться лошади и вышел из дворца пешком в сопровождении одних только факелоносцев и двух своих камергеров – мессиров Гийома Мартеля и Гелиона де Линьяка. Шагал он быстро и вскоре был уже у дома булочника. Факелоносцы и камергеры остались на улице, король же поспешно вошел в дом и, сразу направившись к постели раненого, взял его за руку и сказал:

– Это я, коннетабль, как вы себя чувствуете?

– Любезный мой король… – еле слышно прошептал коннетабль.

– Кто же изувечил вас, мой дорогой Оливье?

– Мессир Пьер де Краон со своими сообщниками… Они предательски напали на меня, застали врасплох, когда я был безоружен…

– Коннетабль, – сказал король, положив ему на грудь свою руку, – клянусь вам, ни одного преступника еще не ждала столь суровая кара. Но сейчас надо позаботиться о вашем здоровье. Где наши врачи, где хирурги?

– За ними послано, ваше величество, – ответил один из слуг коннетабля.

В эту самую минуту вошли медики. Король направился к тому, который вошел первым, и подвел его к постели Оливье.

– Осмотрите моего коннетабля, господа, – обратился он к медикам, – и скажите, каково его положение, ибо ранение Клиссона тревожит меня больше, чем встревожило бы мое собственное.

Врачи стали осматривать коннетабля, но король был так нетерпелив, что едва дал им время наложить повязку на рану.

– Жизнь его под угрозой? Отвечайте же мне, господа! – поминутно спрашивал он.

Тогда тот из врачей, который казался наиболее опытным и умелым, повернулся к королю и сказал:

– Нет, ваше величество, и мы вам ручаемся, что через две недели он будет гарцевать на лошади.

Король поискал какую-нибудь цепочку, кошелек, словом, что-нибудь, чтобы в благодарность подарить этому человеку, но, ничего не найдя, просто его поцеловал и тут же обратился к коннетаблю:

– Надеюсь, Оливье, вы слышали? Через две недели вы будете совершенно здоровы, как будто с вами ничего и не случилось. Вы, господа, очень меня обрадовали, и мы не забудем вашего искусства. Теперь, Клиссон, думайте лишь о том, чтобы поправиться, ибо я повторяю: ни одно преступление не каралось так сурово, как я покараю это преступление, ни один злодей не подвергался за свое злодейство такому жестокому наказанию, никогда за пролитую кровь не лилось еще столько крови, сколько прольется за вашу, Клиссон: положитесь на меня, я отомщу!

– Да вознаградит вас господь бог, ваше величество, – промолвил коннетабль, – и особенно за то, что навестили меня.

– И не в последний раз, дорогой Клиссон: я хочу распорядиться, чтобы вас поместили во дворец Сен-Поль, отсюда это ближе, чем ваш дом.

Клиссон уже хотел поднести руку короля к своим губам, но Карл сам по-братски поцеловал его.

– Мне пора, – сказал он, – я жду к себе парижского прево, хочу отдать ему кое-какие распоряжения.

С этими словами Карл простился с коннетаблем и вернулся во дворец, где застал того, за кем посылал.

– Прево, – начал король, усевшись в кресло, – соберите людей: откуда хотите, откуда сможете. Посадите их на добрых коней и по полям и дорогам, по горам и долинам ищите этого предателя Краона, который нанес рану моему коннетаблю. Знайте: если вы его найдете, схватите и доставите нам, то лучшей услуги оказать нам не сможете.

– Государь, я сделаю все, что в моих силах, – заверил прево. – Но скажите, в каком направлении он мог скрыться?

– Ваше дело об этом справиться и все разузнать, – ответил король. – Действуйте, да побыстрее. Ступайте.

Прево вышел.

Поручение было не из легких. В ту пору четверо главных парижских ворот не запирались ни днем, ни ночью: таков был приказ, отданный по возвращении после Розебекской битвы, в которой король разбил фламандцев. А посоветовал дать такой приказ сам мессир Оливье де Клиссон для того, чтобы король всегда был хозяином в своем городе Париже, жители которого в его отсутствие взбунтовались. С тех пор ворота сняли с петель, и они лежали на земле; цепи, преграждавшие улицы и перекрестки, тоже убрали, чтобы королевская стража могла свободно ходить по ним в ночное время. И не удивительно ли, что мессир Оливье де Клиссон, хлопотавший об этом приказе, сам от него же и пострадал? Ибо если бы городские ворота были заперты и цепи висели на своих местах, Пьер де Краон ни за что не осмелился бы нанести королю и его коннетаблю то оскорбление, которое он им нанес: он бы знал, что, совершив преступление, непременно будет наказан.

Но ни ворот, ни цепей не было: явившись к месту сбора, Пьер де Краон и его сообщники увидели, что все пути им открыты. Одни говорят, что мессир де Краон переправился через Сену по Шарантонскому мосту; другие утверждают, будто он обогнул укрепления, миновал подножие Монмартра и, оставив слева ворота Сент-Оноре, пересек реку у Понсона. Наверняка же можно сказать лишь то, что часам к восьми он прибыл в Шартр вместе с теми из своих людей, у кого лошади оказались повыносливее; остальные отстали по дороге: либо не выдержали их лошади, либо они боялись, что, прибыв столь многочисленным отрядом, могут возбудить подозрения. В Шартре один каноник, служивший у Пьера де Краона писарем, добыл ему, сам не ведая для какой надобности, других лошадей, и через час тот уже мчался по Мэнской дороге, а спустя тридцать часов был в своем замке Сабле. Только здесь он наконец остановился, ибо только здесь мог считать себя в безопасности.

Тем временем по приказанию короля парижский прево с отрядом в шестьдесят вооруженных всадников выехал из Парижа. Он направился через ворота Сент-Оноре и, обнаружив свежие лошадиные следы, двигался по этим следам до Шеневьера. Увидев, что дальше следы ведут к Сене, прево справился у понсонского сборщика пошлины, не проезжал ли кто через мост нынешним утром. Сборщик ответил, что около двух часов он видел, как человек двенадцать на лошадях переехали на другую сторону реки, но он никого не узнал, потому что одни были с ног до головы закованы в латы, а другие закутаны в плащи.

– По какой же дороге они двинулись? – спросил прево.

– По дороге на Эвре, – отвечал сборщик.

– Так и есть, они едут прямо на Шербур! – воскликнул прево.

И он направился в Шербур, оставив дорогу на Шартр. Через три часа им повстречался некий дворянин, охотившийся на зайцев. На их расспросы он сказал, что утром видел человек пятнадцать всадников, которые, как ему показалось, были в нерешительности, куда им ехать, и в конце концов выбрали дорогу на Шартр. Дворянин этот сам проводил всадников до места, где они с дороги свернули в поле. Земля от недавних дождей была мягкой и рыхлой, и на ней действительно виднелись свежие следы проехавшего здесь довольно большого отряда. Тогда прево и его люди крупной рысью поскакали по дороге на Шартр, но поскольку они уже потеряли немало времени, в Шартре они были только вечером.

Они узнали, что мессир Пьер де Краон проезжал тут поутру; им назвали имя каноника, у которого он завтракал и сменил лошадей, однако сведения эти опоздали: догнать преступника было невозможно. Поэтому прево приказал своим людям возвращаться обратно в Париж, куда они и прибыли в субботу вечером.

Герцог Туренский, со своей стороны, послал в погоню за своим бывшим любимцем мессира Жана де Бар. Тот собрал полсотни всадников и, выбрав хорошую дорогу, отправился в путь вместе с отрядом через Сент-Антуанские ворота; однако, не найдя ни проводника, ни следов преступника, он свернул вправо, пересек Марну и Сену по Шарантонскому мосту, прибыл в Этамп и, наконец, в субботу вечером был в Шартре. Здесь он узнал то же самое, что узнал парижский прево, и подобно ему, отчаявшись настигнуть того, за кем они оба гнались, повернул обратно в Париж.

Тем временем королевские стражники, дозором обходя деревни, нашли в одном селении, неподалеку от Парижа, двух вооруженных людей и одного пажа, которые, загнав своих лошадей, отстали от отряда де Краона; их тотчас схватили, доставили в Париж и заключили в Шатле. Через два дня этих людей отвели на улицу Сент-Катрин к дому булочника, где совершено было преступление, и там отрубили им кисти рук; затем их повели на рыночную площадь и отрубили головы и, наконец, повесили за ноги.

В следующую среду таким же образом расправились и со смотрителем дома де Краона: зная о преступлении, он не донес о нем и потому был подвергнут той же казни, что и преступники, его совершившие.

Каноник же, у которого мессир Пьер де Краон сменил лошадей, был заключен под стражу и предан церковному суду: У него конфисковали все его имущество и все доходы. По особой милости, да еще потому, что он настойчиво утверждал, что ничего не знал о преступлении, ему сохранили жизнь, но приговорили к вечному тюремному заключению с содержанием на хлебе и воде.

Что касается самого мессира Пьера де Краона, то ему приговор был вынесен заочно: у него конфисковали все его владения, недвижимость передали в казну, а земли поделили между герцогом Туренским и придворными.

Адмирал Жан Венский, которому было поручено завладеть замком Бернар, явился туда ночью с вооруженными людьми; он приказал взять прямо в постели жену Пьера де Краона, Жанну де Шательон, одну из красивейших женщин своего времени, и вместе с дочерью вышвырнуть ее из замка. Дом, в котором преступный заговор был составлен, стерли с лица земли, даже место, где он стоял, перепахали плугом, а участок передали кладбищу Сен-Жан. Улица, которую де Краон назвал своим именем, была переименована в улицу Злоумышленников, каковое имя она носит и по сию пору.

Узнав обо всем этом, мессир Пьер де Краон решил, что оставаться долее в своем замке Сабле ему небезопасно, и отправился к герцогу Бретонскому. Последний уже знал, чем кончилась преступная затея, знал он и то, что их общий враг остался жив. Вот почему, увидав Пьера де Краона, который смущенно вошел в ту самую залу, из которой совсем еще недавно с таким достоинством вышел, герцог не мог удержаться и громко крикнул ему:

– Эх, братец, братец, видать, маловато у вас силенок, если вы не сумели убить человека, который был уже в ваших руках!

– Ваша светлость, – отвечал Пьер де Краон, – мне кажется, все духи преисподней охраняли его и вырвали из рук моих, ибо я нанес ему шпагой более шестидесяти ударов. Когда он упал с лошади, то, клянусь вам, я считал его мертвым, и его счастье, что дверь в пекарню была незаперта, так что он оказался наполовину в сенях, вместо того чтобы свалиться на улице. Не случись этого, мы растоптали бы его копытами своих лошадей!

– Да-да, – мрачно проворчал герцог, – но это случилось, не правда ли? И поскольку вы здесь, я не сомневаюсь, что вскоре получу весточку от короля. Но что бы ни было, кузен мой, какую бы ненависть, какую бы вражду я из-за вас на себя ни навлек, вам было обещано убежище в моем доме, так что милости прошу.

Старый герцог протянул рыцарю руку и приказал слуге принести вина и бокалы.

Глава VII

Герцог Бретонский не ошибался, говоря об опасности, которой он себя подвергает, давая приют и защиту мессиру Пьеру де Краону. В самом деле, спустя три недели после описанных нами событий у ворот его замка Эрмин остановился королевский гонец, именем короля спросил герцога и вручил ему письмо, запечатанное печатью с гербом Франции.

Письмо это, впрочем, было обычным посланием сюзерена к своему вассалу: от имени парижского суда Карл требовал выдачи мессира Пьера де Краона как убийцы и преступника и в случае отказа грозил герцогу Бретонскому, что сам он, Карл, с большим отрядом явится за виновным. Герцог весьма достойно принял посланца короля, снял с себя роскошную золотую цепь, надел ему на шею и приказал своим слугам попотчевать гонца, пока он приготовит королю ответ. Через день этот ответ был вручен гонцу вместе с новыми изъявлениями щедрости.

В своем ответе герцог писал, что короля обманули, сказав, будто мессир Пьер де Краон находится в Бретани; что он ничего не знает ни о том, где скрывается этот рыцарь, ни о причинах ненависти, которую тот питает к Оливье де Клиссону, и посему просит короля считать его ни в чем не повинным.

Королю доставили ответ герцога, когда он заседал в совете. Он прочитал его несколько раз, все больше и больше мрачнея, и, наконец, скомкав письмо в руках, произнес, горько усмехнувшись:

– Вы знаете, господа, что пишет мне герцог Бретонский? Он честью клянется, что и ведать не ведает, где прячется этот злодей и убийца де Краон. Не кажется ли вам, что герцог ставит честь свою под угрозу? Послушаем-ка ваше мнение.

– Мой славный кузен, – сказал, поднимаясь, герцог Беррийский, – я думаю, герцог Бретонский говорит правду и, если мессира де Краона у него нет, отвечать за него он не может.

– А вы, мой брат, что думаете об этом?

– С вашего, государь, соизволенья, я полагаю, что герцог Бретонский так ответил только для того, чтобы дать убийце время бежать в Англию и…

Король прервал его:

– И вы, герцог, правы, так оно и есть на самом деле. Что касается вас, любезный дядюшка, то нам хорошо известно, что коннетабль не принадлежит к числу ваших друзей, и мы слышали, хотя о том вам и не говорили, что в самый день убийства вас посетил человек, близкий к де Краону, и известил о заговоре, а вы, якобы не очень поверив его словам да и не желая расстраивать праздник, не воспрепятствовали этому черному делу. Нам, любезный дядюшка, это известно, да притом еще из верного источника. Однако ж у вас есть средство доказать нам, что мы заблуждается или что нас неправильно осведомили. Средство это – вместе с нами отправиться в Бретань, где мы собираемся вести войну. Терпеть герцога Бретонского долее мы не в силах. Не поймешь, кто он есть: ни англичанин, ни француз, ни визжит, ни лает! Бретань не может забыть, что в прошлом она была королевством, и ей нелегко превратиться в провинцию. Ну что ж, если надо, мы нанесем такой удар бретонской герцогской короне, что с нее осыплются виноградные листья, мы обратим ее в баронство и принесем в дар одному из наших верных слуг, как приносим теперь в дар брату нашему герцогство Орлеанское вместо герцогства Туренского.

Герцог поклонился.

– Да-да, брат мой, – продолжал король, – и мы вам даруем его таким, каким было оно при Филиппе, со всеми приносимыми им доходами, со всеми его землями, так что отныне мы более не будем называть вас герцогом Туренским, ибо Турень с сего дня присоединяется к владениям короны, а станем именовать герцогом Орлеанским, ибо отныне это герцогство принадлежит вам. Вы слышали, любезный дядюшка, мы все отправляемся в поход, и вы, разумеется, вместе с нами.

– Государь, – ответил герцог Беррийский, – сопровождать вас повсюду, куда бы вы ни отправлялись, для меня радость. Однако думается мне, и нашему кузену герцогу Бургундскому следовало бы к нам присоединиться.

– В чем же дело? Мы будем просить его оказать нам такую честь, а если этого недостаточно, то и прикажем. Если же и этого окажется мало, тогда мы сами пожалуем за ним. Вам нужно наше слово, что без герцога Бургундского мы не двинемся в путь? Мы вам это слово даем. Когда оскорбляют короля Франции, оскорбляют все французское дворянство, и если королевский герб подвергается бесчестию, ни один герб не остается незапятнанным. Готовьтесь же, любезный дядюшка, меньше чем через неделю мы выступаем.

На этом король закрыл заседание совета, чтобы еще посовещаться со своими секретарями. В тот же день двадцать именитых вельмож во главе с герцогом Бургундским получили приказ явиться с возможно большим количеством людей. Приказ был исполнен без промедления, ибо все истинные французы ненавидели герцога Бретонского; говорили, что король уже давно бы решился с ним разделаться, если бы не удерживали граф Фландрский и герцогиня Бургундская; что герцог Бретонский в душе англичанин и Клиссона ненавидит больше всего за то, что тот предан французам. Но на сей раз приказы были весьма строги. Казалось, король доведет теперь свое намерение до конца, если не случится вдруг какой-нибудь измены, ибо было известно, что многие из тех, кто должен был отправиться в поход вместе с королем, идут неохотно, и среди них втихомолку даже называли имена герцогов Беррийского и Бургундского.

Герцог Бургундский и в самом деле не торопился: он говорил, что этот поход чересчур обременителен для его провинции; что затеваемая война не имеет смысла и что она плохо кончится; что распря между коннетаблем и мессиром Пьером де Краоном многих людей не касается вовсе и потому несправедливо ради нее насильно вовлекать их в войну; что надо предоставить коннетаблю и де Краону самим уладить свои споры и не взваливать еще новое бремя на плечи народа. Того же мнения был и герцог Беррийский, однако король, герцог Орлеанский и весь королевский совет держались другого мнения, так что обоим герцогам пришлось повиноваться.

Едва только коннетабль смог наконец сесть в седло, король отдал приказ выступать из Парижа. В тот же вечер он попрощался с королевой, герцогиней Валентиной, с дамами и девицами, жившими во дворце Сен-Поль, после чего вместе с герцогом Орлеанским, герцогом Бурбонским, графом Намюрским и сеньором де Куси отправился ужинать к сиру де Монтегю, где и остался ночевать.

На другой день Карл с большим обозом двинулся в поход, но сделал остановку в Сен-Жермен-ан-Лэ, чтобы дождаться герцога Беррийского и герцога Бургундского. Видя, что они не являются, он отправил им такие приказы, не подчиниться которым было бы явным бунтарством, и пошел дальше, хотя врачи советовали ему не делать этого, предупреждая, что он не вполне здоров. Но Карл был преисполнен такой решимостью, что на все их уговоры отвечал: «Не понимаю, о чем вы толкуете! Никогда я себя так хорошо не чувствовал».

Короче, невзирая ни на что, он двинулся далее, переправился через Сену, пошел по дороге на Шартр и, не останавливаясь, прибыл в Анво, великолепный замок, принадлежащий сиру де Ла Ривьер, который принял короля со всею роскошью и со всеми подобающими почестями. Карл провел здесь три дня, а на четвертый день утром снова двинулся в Шартр, где вместе с герцогами Бурбонским и Орлеанским был принят братом сира де Монтегю, занимавшим здесь епископскую кафедру.

Через два дня в Шартр прибыли герцог Беррийский и граф де Ла Марш. Король справился у них о герцоге Бургундском и узнал, что он следует за ними. Наконец на четвертый день королю доложили, что герцог Бургундский уже в городе.

Король провел в Шартре неделю, потом направился в Ле-Ман. На всем пути к нему присоединялись войска из Артуа, из Пикардии, Вермандуа, словом, даже из самых отдаленных областей Франции, и все эти люди были страшно озлоблены против герцога Бретонского, по вине которого им приходилось переносить такие тяготы. Король всячески старался поддержать в них этот гнев и разжигал его своим собственным гневом.

Однако он слишком понадеялся на свои силы и свое здоровье. Постоянное раздражение, в которое приводили Карла всяческие помехи, то и дело чинимые его дядями для того, чтобы помешать начатому походу, приводили его в ярость, так что в Ле-Ман он прибыл уже совсем больным и еле держался на лошади. Пришлось здесь остановиться, хотя Карл и говорил, что отдых для него тягостнее, чем дело. Однако врачи, дяди и сам герцог Орлеанский считали, что недели на две, а то и на три надо сделать передышку.

Пребыванием в Ле-Мане воспользовались для того, чтобы убедить короля снова обратиться с письмом к герцогу Бретонскому. В Нант были посланы мессир Реньо де Руа, сир де Гарансье, сир де Шатель-Маран и мессир Топен де Кантемель, управитель замка Жизор: на этот раз король хотел, чтобы герцог Бретонский не мог усомниться в характере направленного к нему посольства. Четверо королевских посланцев отбыли из Ле-Мана в сопровождении сорока вооруженных всадников, с трубами впереди и с развернутыми штандартами, проследовали через Анжер и на третий день прибыли в Нант, где застали герцога Бретонского.

Они изложили герцогу требование короля выдать Пьера де Краона. Но, как и в первый раз, щедро одарив посланцев, герцог ответил, что не может выдать им человека, которого от него требуют, поскольку не знает, где этот человек скрывается; год назад он якобы слышал о том, что мессир де Краон люто ненавидит коннетабля и объявил ему смертельную войну; этот рыцарь сам ему говорил, что где бы и когда бы он ни повстречал Клиссона, он убьет его; но более ничего ему не известно и он удивлен, что король грозит ему войною за дело, столь мало его касающееся.

Когда королю передали этот ответ, он был очень болен, однако же приказал идти вперед и призвал оруженосцев, чтобы они надели на него оружие и доспехи. В то время как он поднимался с постели, явился гонец из Испании. Он привез письмо, на котором значилось: «Королю Франции, нашему грозному господину» и стояла подпись: «Иоланда де Бар, королева Арагона, Майорки, правительница Сардинии».

Королева писала Карлу, что, стараясь во всем ему угодить и зная, каким делом он теперь озабочен, она приказала задержать и заключить в Барселонскую тюрьму одного неизвестного рыцаря, пытавшегося за большие деньги нанять корабль и уплыть на нем в Неаполь; она добавляла, что, заподозрив в этом рыцаре Пьера де Краона, сообщает о своих подозрениях королю, дабы он немедленно выслал людей, которые могли бы опознать задержанного и, если она не ошиблась, доставить его королю. Письмо заканчивалось заверениями, что она была бы счастлива, если бы могла доставить этим известием удовольствие своему кузену и господину.

Сразу же по получении этого письма герцоги Бургундский и Беррийский воскликнули, что поход окончен и остается только всех распустить по домам, ибо тот, кого искали, безусловно, арестован. Однако король не хотел этого делать, и единственное, чего удалось от него добиться, так это того, что он послал в Барселону человека, дабы удостовериться в истине. Спустя три недели посланец возвратился и сообщил, что арестованный рыцарь вовсе не Пьер де Краон.

Тут король страшно разгневался на своих дядей, поняв, что все эти проволочки дело их рук; отныне он решил никого больше не слушаться, поступать по собственному усмотрению и вызвал к себе своих маршалов. Сам он был так болен, что никуда не выходил. Маршалам же приказал поскорее направить все войско вместе с обозами в Анжер, поскольку имел твердое намерение возвращаться назад лишь после того, как сместит герцога Бретонского и на его место назначит губернатора.

На другой день в десятом часу утра, после обедни, во время которой ему сделалось плохо, Карл сел в седло; он был до того слаб, что герцогу Орлеанскому пришлось помочь ему подняться на лошадь. Видя, как король упорствует, герцог Бургундский, пожав плечами, сказал, что рваться вперед, когда против этого предостерегает само небо, значит искушать господа бога. Слышавший эти слова герцог Беррийский подошел к нему и шепнул:

– Не беспокойтесь, братец, я приготовил кое-что напоследок, и если бог нам поможет, надеюсь, мы вернемся ночевать в Ле-Ман.

– Не знаю, что вы имеете в виду, – ответил герцог Бургундский, – но по мне любое средство хорошо, лишь бы только остановить этот злосчастный поход.

А король между тем двинулся дальше, и все последовали за ним. Вскоре вошли в густой темный лес. Король был печален и задумчив; он пустил лошадь по ее собственной воле и едва отвечал, если кто-нибудь к нему обращался. Ехал он впереди в полном одиночестве и, казалось, жаждал этого уединения. Все двигались молча или тихо переговариваясь между собой. Так продолжалось около часа. Вдруг из чащи выскочил какой-то старик в белом саване, с непокрытой головою, схватил за узду королевскую лошадь и, остановив ее, воскликнул:

– О король! Король! Возвращайся лучше назад, впереди тебе грозит беда!

При этом неожиданном появлении Карла охватила дрожь; он протянул вперед руки и хотел закричать, но голос ему изменил, и он только жестами мог попросить, чтобы старика убрали с его глаз. Солдаты тотчас набросились на незнакомца и стали его бить, так что он живо выпустил узду. Но в ту же минуту на помощь ему прибежал герцог Беррийский, высвободил его из рук солдат, сказав при этом, что грешно бить сумасшедшего старика, а что он сумасшедший – это видно сразу, так что пусть себе идет на все четыре стороны. Хоть и не следовало, конечно, слушаться подобного совета и надо было задержать незнакомца и разузнать, кто он и откуда, все до того растерялись, что предоставили говорить и действовать одному герцогу Беррийскому; и пока что окружающие оказывали помощь королю, незнакомец, устроивший весь этот переполох, исчез. С тех пор никто его больше не видел и ничего о нем не было слышно.

Несмотря на это происшествие, которое, должно быть, вселило тогда в герцогов Беррийского и Бургундского большую надежду, король двинулся вперед и вскоре из леса выехал на опушку. Здесь, на открытом месте, сумрачную тень сменил яркий солнечный свет, лучи полуденного солнца раскалили воздух. Стояли жаркие июльские дни, но такого знойного дня, как этот, еще не было. Насколько хватало глаз, вокруг простирались песчаные поля, колыхавшиеся в светлом мареве. Самые резвые лошади брели, опустив голову, и жалобно ржали; самые выносливые люди задыхались от зноя. Король, для здоровья которого утренняя прохлада считалась опасной, был одет в черный бархатный камзол, а голову его защищала шапочка из ярко-красного сукна, в складках которой вилась нить крупного жемчуга, подаренная ему королевой перед отъездом. Карл ехал чуть в стороне, отдельно от других, чтобы его меньше беспокоила пыль; только два пажа находились поблизости, следуя один позади другого: у того, что ехал первым, на голове была полированная каска из сверкавшей на солнце отличной монтобанской стали; второй держал в руке красное, украшенное шелковой кистью копье тулузской работы с великолепным стальным наконечником. Сир де Ла Ривьер закупил дюжину таких копий и преподнес королю, король же три из них подарил герцогу Орлеанскому и три – герцогу Бурбонскому.

Случилось так, что второй паж, сморенный жарою, уснул в седле и выронил из рук копье; падая, копье задело каску пажа, ехавшего впереди, отчего раздался резкий и пронзительный звук. Король внезапно вздрогнул. Побледнев как полотно, он устремил вперед блуждающий взгляд, потом вдруг пришпорил коня и, вынув шпагу из ножен, бросился на пажей с криком: «Вперед, вперед на изменников!» Перепугавшись, пажи обратились в бегство. Король, однако, мчался туда, где находился герцог Орлеанский. Последний не знал, что ему делать: ждать ли своего брата или бежать от него прочь. Но в эту минуту он услышал голос герцога Бургундского, который кричал ему:

– Бегите, племянник, бегите, государь хочет вас убить!

Король действительно несся на герцога Орлеанского, потрясая, как безумный, своею шпагой, так что герцог едва успел отскочить в сторону. Карл промчался мимо, но, встретив на своем пути гиеньского рыцаря считавшегося побочным сыном Полиньяка, вонзил ему в грудь шпагу. Из раны хлынула кровь. Рыцарь упал. Вместо того чтобы усмирить короля, вид крови лишь усугубил его неистовство. Не давая передышки своей лошади, он стал метаться из стороны в сторону, разил шпагой каждого, кто попадался под руку, и кричал: «Вперед, вперед на изменников!»

Тогда те из рыцарей и оруженосцев, кто был защищен латами, кольцом окружили короля, подставив себя под его удары, пока наконец не увидели, что силы Карла иссякают. Тогда нормандский рыцарь по имени Гийом Марсель подошел к нему сзади и обхватил его руками. Король успел нанести еще несколько ударов, но шпага выпала у него из рук, и он с неистовым криком опрокинулся навзничь. Его ссадили с взмыленной, дрожащей лошади, сняли с него одежды, чтобы он немного остыл. Когда к нему подошли брат и дядя, Карл их не узнал, и хотя смотрел он открытыми глазами, было очевидно, что он ничего не видит вокруг.

Вельможи и рыцари словно остолбенели: все молчали, никто не знал, что делать. Герцог Беррийский дружелюбно пожал Карлу руку и попытался с ним заговорить, но король не отвечал ни словом, ни жестом. Тогда герцог покачал головою и сказал:

– Придется, господа, возвращаться в Ле-Ман, поход наш на этом закончен.

Из опасения, как бы с королем вновь не случился приступ безумия, его связали, положили на носилки, и, удрученные, все направились обратно в город Ле-Ман, куда, как и предсказывал герцог Беррийский, вернулись тем же вечером.

Сразу вызвали врачей. Одни из них полагали, что король был отравлен еще до выезда из Ле-Мана, другие же искали сверхъестественную причину его болезни и утверждали, что на него напустили порчу. В обоих случаях подозрения пали на принцев, и потому они потребовали, чтобы ученые медики произвели тщательное исследование. Тогда расспросили тех, кто прислуживал Карлу во время обеда, много ли тот ел. Оказалось, что он едва прикоснулся к кушаньям, был задумчив, все только вздыхал, время от времени сжимал руками виски, словно у него болела голова. Был вызван главный мундшенк Робер де Тек, чтобы справиться, кто из виночерпиев последним подавал королю вино; оказалось, это был Гелион де Линьяк; за ним тотчас послали и спросили, где он взял вино, которое король пил перед отъездом. Тот ответил, что ничего не знает, но что они вместе с главным мундшенком это вино пробовали. Подойдя к шкафу, он принес бутылку, в которой осталось еще довольно напитка, налил стакан и выпил. Как раз в это время от короля возвращался врач и, услышав этот разговор, обратился к принцам:

– Ваши высочества, напрасно вы хлопочете и спорите: тут нет ни отравления, ни порчи. У короля белая горячка, Карл сошел с ума!

Герцог Бургундский и герцог Беррийский переглянулись: если король действительно сошел с ума, регентство по праву принадлежало либо герцогу Орлеанскому, либо им. Герцог Орлеанский был еще слишком молод, чтобы совет возложил на него столь важное дело.

Тут герцог Бургундский нарушил молчание и обратился к двум другим герцогам.

– Любезный брат и вы, любезный племянник, – сказал он им, – я думаю, нам надобно поскорее вернуться в Париж, ибо там легче будет лечить короля и ухаживать за ним, чем здесь, в походе, вдали от дома. А уж совет решит, в чьи руки передать регентство.

– Я согласен, – ответил герцог Беррийский. – Но куда нам его везти?

– Только не в Париж, – встрепенулся герцог Орлеанский. – Королева беременна, и такое зрелище могло бы причинить ей вред.

Герцоги Бургундский и Беррийский обменялись улыбками.

– Ну что ж, – заметил последний, – тогда остается везти его в замок Крей: воздух там хороший, чудесный вид, река поблизости. Касательно королевы наш племянник герцог Орлеанский говорил справедливо, и если он хочет поехать раньше и подготовить ее к печальной новости, мы останемся еще дня на два подле короля и позаботимся, чтобы он ни в чем не испытывал нужды, а потом и сами вернемся в Париж.

– Пусть будет так, как вы говорите, – согласился герцог Орлеанский и пошел отдавать распоряжения к отъезду.

Оставшись вдвоем, герцоги Беррийский и Бургундский отошли под свод оконной ниши, чтобы без помех поговорить друг с другом.

– Что же вы, кузен мой, обо всем этом думаете? – спросил герцог Бургундский.

– То же, что думал прежде: король прислушивался к голосу чересчур неискушенных советчиков, и бретонский поход не мог окончиться благополучно. Но с нами не пожелали считаться: верховодит-то теперь упрямство, прихоть, а не здравый рассудок…

– Все это надо будет поправить, да побыстрее, – сказал герцог Бургундский. – Нет сомнения, что регентство достанется нам с вами. Ведь племянник наш, герцог Орлеанский, так занят, что не пожелает принять правление в свои руки. Вы помните, что я вам говорил, когда в Монпелье король дал нам отставку? Я сказал, что мы с вами самые могущественные вельможи королевства, и пока мы вместе, сильнее нас нет никого. Настало время – и все теперь в нашей власти.

– Поскольку польза королевства сообразуется с нашей собственной пользой, любезный брат, надо отстранить от дел наших недругов. Ведь они постараются воспрепятствовать всем нашим намерениям, будут мешать всем нашим планам. Если мы будем тянуть в одну сторону, а они в другую, королевству придется нелегко: чтобы дело шло на лад, голова и руки должны быть в согласии. Вы думаете, коннетабль охотно станет подчиняться приказаниям, которые получит от нас? В случае войны такое несогласие могло бы причинить Франции огромный вред. Шпага коннетабля должна быть в правой руке правительства.

– Совершенно справедливо, мой брат, однако есть люди, столь же опасные в мирное время, как был бы опасен коннетабль во время войны. Я говорю о Ла Ривьере, Монтегю, Бэг-де-Виллене и прочих.

– Да-да, людей, толкнувших короля к совершению стольких ошибок, необходимо будет устранить.

– Однако не станет ли их поддерживать герцог Орлеанский?

– Вы не могли не заметить, – сказал герцог Беррийский, оглянувшись по сторонам и понизив голос, – что наш племянник занят теперь своими любовными делами. Не будем же ему мешать, и он нам перечить не станет!

– Тише, он здесь!.. – перебил его герцог Бургундский.

Действительно, торопясь в Париж, как и полагали оба его дяди, герцог Орлеанский пожелал с ними проститься. Он вошел в комнату короля вместе с герцогами Беррийским и Бургундским; справившись у камергеров, спал ли Карл, они узнали, что не спал и все время метался. Герцог Бургундский сокрушенно покачал головой.

– Да, скверные новости, любезный племянник, – обратился он к герцогу Орлеанскому.

– Бог сохранит его величество, – отвечал герцог.

Он подошел к постели короля и спросил, как он себя чувствует. Больной ничего не ответил; он дрожал всем телом, волосы его были взъерошены, глаза глядели неподвижно, по лицу струился холодный пот; то и дело он вскакивал на своем ложе и кричал: «Смерть, смерть изменникам!»; потом, обессиленный, снова падал на постель, пока новый приступ лихорадки не поднимал его на ноги.

– Нам здесь нечего делать, – сказал герцог Бургундский, – мы только утомляем его, помочь же ничем не можем. Сейчас ему куда нужнее врачи, чем дяди и брат. Право, нам лучше уйти.

Оставшись с королем один, герцог Орлеанский склонился над постелью брата, заключил Карла в свои объятия и с грустью посмотрел на него: слезы навернулись ему на глаза и тихо заструились по щекам. Да и было отчего: несчастный безумец, распростертый перед ним на постели, нежно его любил, и, быть может, герцог упрекал себя в том, что за эту чистую, святую дружбу он платил изменой и неблагодарностью; расставаясь с братом и, возможно, замышляя против него новые козни, он вглядывался в свою душу и с горечью сознавал, что после того, как прошло первое потрясение, он вовсе не так уж и сильно был опечален несчастьем своего возлюбленного брата, как ему следовало бы. Ибо если дурное в нашей душе побеждает хорошее, в невзгодах других мы всегда стараемся найти выгодную для себя сторону, в чужих горестях ищем, пусть и незаметный поначалу, источник нашего собственного удовольствия и благополучия; чувства наши при этом притупляются, сердце черствеет, пелена слез, застилавшая наш взор, понемногу спадает, и будущее, казавшееся омраченным навеки, начинает вдруг улыбаться нам одним из своих бесчисленных ликов; доброе и злое начало еще какое-то время борются друг с другом, и чаще всего в наших грешных душах побеждает Ариман, так что порою с еще влажными от слез глазами, но уже с облегченным сердцем мы на другой день вроде бы даже и не сожалеем о случившемся несчастье: так эгоизм человеческий врачует душевные раны.

Тем временем дяди короля отдали приказ маршалам, чтобы все военачальники вместе с воинами тихо и мирно возвращались в свои провинции, не чиня по пути никаких опустошений и насилий. Они предупредили, что, если где-либо подобное случится, военачальники будут нести ответ за поступки подчиненных.

Спустя два дня после отъезда герцога Орлеанского король тоже двинулся в путь: его несли на удобных мягких носилках, часто делая остановки. Молва о приключившемся с ним несчастье разлетелась с удивительной быстротой: дурные вести и впрямь имеют орлиные крылья. Каждый передавал эту новость по-своему и объяснял происшедшее сообразно своим понятиям: люди высшего сословия видели тут дьявольское наваждение, священники усматривали божью кару, сторонники папы римского говорили, что это наказание за то, что король признал папу Климента; приверженцы папы Климента, напротив, утверждали, что бог наказал короля, ибо вопреки своему обещанию он не вторгся в Италию и не уничтожил раскол; что до простого народа, то он был глубоко опечален несчастьем, потому что не переставал уповать на доброту и справедливость короля. Простолюдины заполняли храмы, в которых приказано было совершать молебны святым, прославившимся исцелением умалишенных; к святому Акэру, самому знаменитому из них, спешно отправили людей с изготовленным из воска изображением короля в натуральную величину и с огромной восковой свечою, дабы святой молил бога облегчить участь безумца. Но все было напрасно, и Карл прибыл в замок Крей в том же болезненном состоянии.

Между тем не пренебрегали и обычными мирскими средствами: сир де Куси указал на одного весьма ученого и искусного медика по имени Гийом де Эрсилли. Тот был вызван из селения около Лана, в котором проживал, и принял на себя роль главного лекаря при короле, чья болезнь, уверял он, ему хорошо известна.

Что касается регентства, то оно, как и можно было предположить, перешло к дядям короля. После двухнедельных совещаний совет объявил, что герцог Орлеанский слишком молод для столь сложных обязанностей, и потому возложил их на герцогов Беррийского и Бургундского. На другой день после этого назначения сир де Клиссон как коннетабль явился вместе со своими помощниками к герцогу Бургундскому. Привратник, по обыкновению, отворил им ворота. Они сошли со своих лошадей, и Клиссон в сопровождении оруженосца поднялся по ступеням дворца. Войдя в первую залу, он застал там двух рыцарей и справился у них, где находится их господин и может ли он с ним говорить. Один из рыцарей отправился к герцогу, который в это время беседовал с герольдом о каких-то больших торжествах, состоявшихся недавно в Германии.

– Ваше высочество, – сказал рыцарь, прервав герцога Бургундского, – вас ждет мессир Оливье де Клиссон, он желает говорить с вами, если вам угодно будет его принять.

– Да-да! – воскликнул герцог. – Пусть входит, и не мешкая, ибо прибыл он весьма кстати…

Рыцарь направился к коннетаблю, оставив за собою все двери распахнутыми и еще издали знаком приглашая его войти. Коннетабль вошел. Увидя его, герцог переменился в лице; Клиссон, казалось, этого не заметил; он снял шляпу и, поклонившись, сказал:

– Ваше высочество, я явился к вам за распоряжениями и с тем, чтобы узнать, какие реформы будут произведены в королевстве.

– Вы спрашиваете, какие в королевстве будут произведены перемены, Клиссон? – изменившимся голосом переспросил герцог. – Это касается меня и никого больше! А что до моих распоряжений, вот вам они: сию же минуту убирайтесь прочь с моих глаз, и чтобы через пять минут духу вашего в этом дворце не было, а через час – и в Париже!

На сей раз побледнел Клиссон. Герцог был регентом королевства, и ему следовало повиноваться. Клиссон, опустив голову, вышел из комнаты, в задумчивости пересек покои и, оставив дворец, сел на лошадь. Вернувшись в свой дом, он тотчас приказал собираться в дорогу и в тот же день, в сопровождении всего двух человек, выехал из Парижа, перебрался в Шарантоне через Сену и к вечеру, не сделав ни единой остановки, прибыл в принадлежавший ему замок Монлери.

План, которому следовал герцог Бургундский в отношении Клиссона, распространялся и на других фаворитов короля. Поэтому, узнав о судьбе коннетабля, Монтегю тайно, через Сент-Антуанские ворота, покинул Париж, взял путь на Труа в Шампани и остановился только в Авиньоне. Мессир Жан Лемерсье хотел поступить точно так же, но ему не повезло: стража задержала его прямо на пороге его же дома и отвела в замок Лувр, где его ждал уже мессир Ле Бэг-де-Виллен. Что касается сира де ла Ривьера, то хотя тот и был вовремя предупрежден, он не хотел покидать своего замка, говоря, что ему не в чем себя упрекать и что он уповает на волю божью; поэтому, когда ему сказали, что в дом его явились вооруженные люди, он велел отворить все двери и сам вышел их встречать.

На любимцев короля обрушились самые суровые кары; то, что раньше было сделано со злодеем Краоном, теперь делали и с людьми ни в чем не повинными. Богатства и земли, принадлежавшие Жану Лемерсье в Париже и в других местах королевства, были у него отняты и разделены между другими; роскошный его дом в Ланской епархии, на отделку которого он издержал не меньше ста тысяч ливров, был отдан сиру де Куси, равно как и все его доходы, земли и прочие владения.

С мессиром де Ла Ривьер обошлись еще более жестоко: у него тоже отняли все, как и у Жана Лемерсье, оставив его жене только то, что лично ей принадлежало. Но у Ла Ривьера была красавица дочь, по любви вышедшая замуж за господина де Шатильона, отец которого стал потом начальником французских стрелков. Все мирские власти скрепили этот супружеский союз, его освятили все духовные авторитеты. И союз этот был грубо и бессовестно расторгнут; разорвано было то, что разорвать имел право только папа: молодых людей развели и принудили каждого из них вступить в другой брак, причем с человеком, угодным герцогу Бургундскому.

Против всех этих гонений король ровно ничего не мог поделать: здоровье его день ото дня становилось все хуже и хуже, так что теперь надеялись лишь на то, что ему поможет присутствие королевы. Ее он любил больше все на свете, и оставалась еще надежда, что, вовсе потеря память, он, быть может, вспомнит хотя бы ее…

Глава VIII

Как явствует из предыдущей главы, несчастье, постигшее короля, повлекло за собой полный переворот в делах королевства. Те, кто были любимцами короля, пока он находился в здравом уме, попали в немилость, когда Карл лишился рассудка: управление государством, ускользнувшее из его ослабевших рук, целиком перешло в руки герцогов Бургундского и Беррийского, которые, подчинив общую политику своим личным страстям, стали разить всех шпагой ненависти, а не мечом правосудия. Один только герцог Орлеанский мог бы уравновесить их влияние в совете, но, целиком поглощенный своею любовью к Изабелле, он отказался от притязаний на регентство и не нашел в себе мужества бороться ни за самого себя, ни за своих друзей. Будучи братом короля и опираясь на свое герцогское могущество, располагая огромными доходами, молодой и беспечный, он подавлял в своем пламенном сердце малейший порыв честолюбия, который мог бы хоть чем-либо омрачить безоблачное небо над его головой. Счастье, что он может теперь свободно видеться со своей королевой, переполняло его. И если сдерживаемый вздох порою выдавал раскаяние, таившееся в глубине его души, если он внезапно хмурился при каком-нибудь грустном воспоминании, то достаточно было одного взгляда его возлюбленной, чтобы прогнать морщины с его чела, одного ее ласкового слова, чтобы утешить его сердце.

Что же до Изабеллы, то хотя она была совсем еще молода, это была итальянка, итальянка, любящая любовью волчицы и в ненависти своей подобная льву; в жизни она знала только пламенные порывы сердца и искала в ней лишь бурную страсть; однообразное течение дней претило ее существу, ибо ей всегда чего-то не хватало, как пустыне не хватает знойных ветров, как океану не хватает бури. К тому же она покоряла всех своей красотой. Если бы отсвет адского пламени временами не вспыхивал в ее глазах, она казалась бы ангелом божьим, и тот, кто увидел бы ее в ту минуту, когда мы возвращаемся к рассказу о ней, увидел бы лежащей в постели с раскрытым молитвенником на аналое, тот мог бы подумать, что перед ним целомудренная дева, которая, проснувшись утром, ожидает материнского поцелуя. А между тем это была прелюбодейная супруга, ждавшая своего любовника, и любовник этот был братом ее мужа, ее господина и короля, страдавшего в помрачении рассудка.

Вскоре отворилась скрытая в обоях дверь, которая вела в покои короля, и появился герцог Орлеанский. Он посмотрел, нет ли кого поблизости, и, убедившись, что Изабелла одна, закрыл дверь и быстро подошел к ней. Он был встревожен и бледен.

– Что с вами, мой милый герцог? – спросила королева, с улыбкой протягивая к нему руки, ибо она уже привыкла к выражению грусти, столь часто омрачавшему чело ее возлюбленного. – Расскажите же мне обо всем.

– О, что я узнал!.. – воскликнул герцог, опустившись на колени у постели королевы и обняв ее за шею. – Говорят, будто вас требуют в замок Крей, будто вы должны быть подле короля…

– Я знаю: Гийом де Эрсилли полагает, что мое присутствие пошло бы ему на пользу. А вы, герцог, что на это скажете?

– Я скажу, что в первый же раз, как этот жалкий невежда уйдет подальше от замка искать в Бомонском лесу целебных трав, я прикажу вздернуть его там на самый крепкий сук самого толстого дерева! Исчерпав свои скудные знания, он хочет теперь воспользоваться вами как лекарством, не думая о том, какой опасности вас подвергает…

– Разве для меня это небезопасно? – спросила королева, ласково глядя на герцога.

– Это опасно для вашей жизни: в безумии своем король доходит до бешенства. Разве в припадке сумасшествия не убил он сына Полиньяка? Разве не ранил трех или четырех своих же военачальников? Неужели вы думаете, что он вас узнает, если не узнал даже меня, своего родного брата? Если гнался за мной с обнаженной шпагой и только благодаря быстроте моей лошади мне удалось избежать смерти? Впрочем, может, и было бы лучше, если б он меня убил…

– Вас убить, герцог! Так не дорожить своей жизнью!.. Разве наша любовь не делает ее прекрасной и счастливой? Право же, досадно сознавать, что вы ее так мало цените!..

– Я тревожусь за вас, моя дорогая Изабелла, я буду трепетать при каждом шорохе, доносящемся из этой проклятой комнаты, буду бояться жалкого слуги, переступившего мой порог, и буду знать, что днем и ночью вы одна с сумасшедшим…

– Нет-нет, ваше высочество, я думаю, что страхи ваши напрасны: в неистовство короля приводила стрельба, вид оружия. – Изабелла пристально взглянула на герцога. – А я буду говорить с ним самым нежным голосом, и он вспомнит его. Нежностью и лаской я превращу льва в ягненка: вы же знаете, как он меня любит…

Слушая ее, герцог хмурился все больше и больше; наконец он вскочил, высвободившись из объятий королевы.

– О да, он любит вас, я знаю, – глухо произнес герцог. – И в этом подлинная причина моей печали. Нет-нет, конечно, он вам ничего дурного не сделает. Напротив, ваш голос, как вы сказали, успокоит его, ваши ласки его укротят. Ваш голос, ваши ласки!.. Боже правый! – Он обхватил голову руками. Изабелла смотрела на него, приподнявшись на локте. – И чем спокойнее он будет, тем чаще я буду повторять себе: «Она была с ним нежна…» В конце концов вы заставите меня проклинать небо за то, за что мне следовало бы его благодарить: за исцеление моего брата. Из неблагодарного, каков я сейчас, вы превратите меня… Ваша любовь, ваша любовь… Она была моим эдемом, моим раем, и я привык уже владеть им безраздельно. Что я буду делать, когда мне придется делить его с другим? Сохраните же эту роковую любовь нераздельной: отдайте ее целиком ему или мне.

– Почему же вы сразу так не сказали? – радостно воскликнула Изабелла.

– А зачем? – прервал ее герцог.

– Затем, что я тотчас ответила бы вам, что не поеду в замок Крей.

– Вы… вы не поедете?.. – вскричал герцог и бросился к королеве. Потом, остановившись, сказал: – А как вы это сделаете? И что скажут герцоги Бургундский и Беррийский?

– Вы верите, что они искренне желают выздоровления короля?

– Клянусь вам, нет! Герцог Бургундский снедаем жаждой власти, а герцог Беррийский жаден до денег. Безумие брата упрочивает могущество одного и сулит обогащение другому. Но они умеют притворяться: когда они узнают, что вы отказываетесь туда ехать… Впрочем, можете ли вы это сделать? О мой брат, бедный мой брат!..

И герцог разрыдался. Одной рукой Изабелла подняла голову возлюбленного, а другой стала утирать его слезы.

– Утешьтесь, мой дорогой герцог, – сказала она, – я не поеду в Крей. Король поправится, и ваше сердце, сердце брата, – добавила она медленно, с оттенком легкой иронии, – ни в чем не сможет себя упрекнуть: я нашла средство.

Она улыбнулась с едва заметным лукавством.

– Возможно ли? Какое? – встрепенулся герцог.

– Об этом вы узнаете после, это моя тайна, а пока что успокойтесь и взгляните на меня самым нежным своим взглядом.

Герцог посмотрел на нее.

– Боже, как вы красивы! – продолжала Изабелла. – У вас такой цвет лица, что, признаться, я вам завидую. Господь бог сперва хотел сделать из вас женщину, потом, верно, подумал, что тогда не найдется мужчины, который однажды сведет меня с ума.

– О Изабелла!

– Послушайте, герцог, – начала было королева, вынув из-под подушки медальон, – что вы скажете об этом портрете?

– Ваш портрет!.. – воскликнул герцог, вырвав медальон из ее рук и прижав его к своим губам. – Ваш обожаемый образ…

– Спрячьте его, кто-то идет!..

– О да, да, на груди моей, на сердце – навеки.

Дверь действительно отворилась, и вошла госпожа де Куси.

– Особа, которую желала видеть королева, прибыла, – сообщила она.

– Дорогая госпожа де Куси, – обратилась к ней Изабелла. – Наш деверь герцог Орлеанский только что на коленях умолял нас не ехать в замок Крей: ему кажется, что для нас это небезопасно. Помнится, и вы высказывали такое же мнение, когда наш возлюбленный дядюшка, герцог Бургундский, сообщил вчера, что медик, приглашенный к королю вашим супругом, полагает, будто наше присутствие могло бы принесли королю облегчение. Вы по-прежнему так думаете?

– По-прежнему, ваше величество, и таково же мнение многих придворных.

– Ну что ж, тогда мне остается одно: не ехать. Прощайте, герцог, благодарим вас за ваши добрые к нам чувства, мы глубоко вам признательны за них.

Герцог поклонился и вышел.

– Там, верно, ждет настоятельница монастыря Святой Троицы? – продолжала Изабелла, обратившись к своей статс-даме.

– Она самая.

– Зовите же ее.

Настоятельница вошла, и госпожа де Куси оставила их вдвоем с королевой.

– Матушка, – начала Изабелла, – я хотела говорить с вами без свидетелей об одном очень важном предмете, который касается государственных дел.

– Со мною, ваше величество? – смиренно спросила настоятельница. – Могу ли я, удалившись от этого мира и посвятив себя богу, вмешиваться в мирские дела?

– Вам известно, – продолжала королева, не отвечая на ее вопрос, – что после великолепного приема, устроенного мне у стен вашего монастыря во время въезда моего в Париж, я в благодарность и в вознаграждение передала вашей обители серебряный ковчежец, предназначенный для святой Марты, к которой, я знаю, вы испытываете особое благоговение?

– Я родом из Тараскона, ваше величество, и святую Марту у нас очень почитают. Так что я была весьма вам признательна за столь щедрый подарок.

– С тех пор, сами знаете, в праздник пасхи я всегда выбираю вашу обитель для молитвы, и, надеюсь, вы заметили, что королева Франции ни разу не проявила ни скупости, ни забывчивости.

– Мы тем более благодарны вам за такое к нам благоволение, что еще ничем не успели заслужить…

– Мы имеем достаточно веса у святого отца нашего, папы авиньонского, чтобы к обычным дарам присовокупить еще и духовные дары, и он, конечно, не отказал бы вам в индульгенциях, если бы мы попросили их у него для вашей общины…

В глазах настоятельницы заблестела гордость.

– Ваше величество, вы великая и могущественная королева, и если бы наш монастырь мог чем-нибудь отблагодарить…

– Не монастырь, но, может быть, вы сами, матушка…

– Я, ваше величество?! Приказывайте, и если это в моих силах…

– О, это очень просто. Короля, как вам известно, поразила белая горячка. До сих пор, чтобы внушить ему страх, его окружали людьми, одетыми во все черное, и эти люди заставляли его подчиняться предписаниям врачей. Но возбужденное состояние, в которое приводит короля это постоянное насилье над ним, мешает лекарствам оказывать свое благотворное действие. И вот теперь решили попытаться уговорами достигнуть того, чего так и не удалось добиться силой. Быть может, если бы одна из ваших сестер, скажем, молодая и кроткая девушка, как ангел явилась бы королю среди окружающих его призраков, она показалась бы ему небесным видением, душа его немного успокоилась бы, и это могло бы вернуть рассудок его несчастной больной голове. И тут я вспомнила о вас, мне захотелось, чтобы высокая честь исцеления короля принадлежала вашей обители: оно, разумеется, будет приписано вашим молитвам, представительству святой Марты, благочестию почтенной настоятельницы, которая достойно пасет непорочное стадо сестер монастыря Святой Троицы. Разве же я ошиблась, полагая, что такая просьба будет для вас приятной?

– О, вы слишком добры, ваше величество! Отныне монастырь наш отмечен особым почетом. Вы знаете многих наших сестер: укажите же сами, какой из них вы предоставляете честь блюсти драгоценного больного, об исцелении которого молит вся Франция.

– Этот выбор я целиком поручаю вам: назовите любую для этой священной миссии. Голубицы, которых господь поручил вашему попечению, все, как одна, прекрасны и непорочны. Назначьте наудачу, и да поможет вам бог! Народ благословит ее, а королева осыплет своими милостями все ее семейство.

Лицо аббатисы просияло от гордости.

– Я готова повиноваться, ваше величество, – сказала она, – и выбор мой уже сделан. Укажите только, как я должна теперь поступать.

– Поскорее везите эту девушку в замок Крей. Распоряжение о том, чтобы комната короля была для нее открыта, будет отдано. Остальное – в руке божьей.

Аббатиса поклонилась и направилась к выходу.

– Кстати, – остановила ее королева, – забыла сказать: я велела доставить вам сегодня утром раку из чистого золота, в которой заключен кусочек креста господня. Она прислана мне венгерским королем, а он получил ее от Константинопольского императора. Рака эта, я надеюсь, привлечет на ваш монастырь благодать божью, а в вашу сокровищницу – приношения верующих. Вы найдете ее в своей церкви.

Настоятельница поклонилась снова и вышла. Королева тотчас позвала своих служанок, велела подать одеться и, потребовав носилки, отправилась на улицу Барбетт осмотреть приобретенный ею небольшой дворец, в котором намеревалась устроить для себя скромное жилище.

Как и говорила королева, король, постоянно находясь в окружении двенадцати человек, одетых во все черное, ничего не делал иначе, как по принуждению; добыча мрачной меланхолии, он проводил свои дни в припадках бешенства или в вялом бездействии – смотря по тому, одолевала или отпускала его горячка; во время приступов казалось, что его снедает адский огонь; в промежутках между ними он дрожал всем телом, словно нагим был выставлен на жестокий мороз; при этом он не обнаруживал никаких признаков памяти, здравого суждения, иных человеческих чувств, кроме чувства неизбывной тоски.

С первых же дней мэтр Гийом стал тщательнейшим образом изучать его болезнь. Он заметил, например, что любой шум повергает больного в озноб и потом еще долго беспокоит его; поэтому он запретил звонить в колокола; заметил он и то, что цветы лилии по каким-то непонятным причинам приводят Карла в ярость, и с глаз его были убраны все эмблемы и гербы королевства; он отказывался пить и есть, встав, не желал ложиться, а если лежал, то ни за что не хотел вставать; доктор распорядился, чтобы больному прислуживали люди в черных одеждах, вымазанные черной краской: они входили к нему внезапно, и тогда последние остатки бодрости покидали больного, так что он целиком оставался во власти животного инстинкта самосохранения. Прежде столь отважный и смелый, Карл трепетал, словно ребенок, был послушен, как манекен, трудно дышал и не мог вымолвить слова, даже если хотел на что-то пожаловаться. Между тем от искусного доктора не ускользнуло, что польза от лекарств, которые больного заставляли принимать насильно, заметно уменьшалась, если не вовсе сводилась на нет вредом, причиняемым самым этим насилием. Тогда он и решил заменить принуждение лаской. От успешного ли лечения или от упадка сил, но только король сделался гораздо спокойнее, и появилась надежда, что голос любимого существа пробудит в его сердце память, утраченную разумом, и что он с радостью встретит кроткое и милое лицо вместо отвратительных физиономий ненавистных ему надзирателей. Именно тогда мэтр Гийом подумал о королеве и попросил, чтобы она приехала и помогла продолжить столь счастливо начатое лечение. Мы уже знаем, какие причины помешали Изабелле самой отправиться в Крей и кого она решила послать вместо себя, надеясь, что исцелению короля это не воспрепятствует.

Мэтра Гийома уведомили об изменениях, внесенных в его план. Хоть и с меньшей уверенностью в успехе, но он все-таки не отказался его осуществить и с надеждой ожидал приезда юной монахини.

Она явилась в назначенный час в сопровождении настоятельницы. Это было поистине ангельское существо, о каком только и мог мечтать доктор для своего чудесного врачевания, однако на ней не было монашеского платья, и ее длинные волосы свидетельствовали о том, что она еще не принесла обета.

Мэтр Гийом думал, что ему придется ободрять бедняжку, но она держалась столь скромно и покорно, что ему оставалось лишь пожелать ей успеха; у него было приготовлено для нее множество всяческих наставлений, но ни одного из них он не произнес и полностью доверился чувству и вдохновению этой непорочной души, готовой добровольно принести себя в жертву.

Одетта (а это была именно она) уступила настойчивым просьбам своей тетки, как только поняла, что то, чего от нее требуют, сопряжено с настоящим самоотречением. Ибо любовь, притаившаяся в недрах благородной души, рано или поздно является людям под видом великой добродетели, и лишь те немногие, коим дано заглянуть под скрывающий ее покров, узнают ее истинное лицо; профаны же так и остаются в неведении и называют ее тем именем, которым она сама себя нарекла.

Карл под присмотром своих опекунов вышел на свежий воздух: яркое полуденное солнце утомляло его, и потому для прогулок выбирали утренние или же вечерние часы. В королевской комнате Одетта была совсем одна, и тут в душе девушки произошло что-то странное. Родилась она далеко от трона, а судьба упорно толкала ее к нему, как волны толкают к скале утлый челн. Все в этой комнате говорило о том, что здесь распоряжаются люди посторонние и о больном они заботятся не из любви к нему, а за вознаграждение. И Одетта почувствовала глубокую жалость к несчастному страдальцу. Лишенный короны и облаченный в траур король, взывающий о помощи к простой девушке из народа, – в этом она увидела нечто возвышенное: Христос, несущий свой крест под градом ударов, еще более велик, чем Христос, изгоняющий из храма торговцев.

Печально и тихо было в этой огромной комнате, куда тусклый свет проникал только сквозь витражи; украшенный лепниной изразцовый камин, в котором в эту самую жаркую пору лета пылал огонь, находился против большой кровати, покрытой изодранным в клочья зеленым с золотыми цветами шелком, лохмотья которого свидетельствовали о том, в каком безумном неистовстве метался здесь сумасшедший король. На паркете валялись обломки мебели и посуды, сломанной или разбитой им в припадке бешенства, и никто не удосужился их убрать. Одним словом, все здесь являло картину бессмысленного разрушения: видно было, что обитала тут одна только грубая сила, а следы опустошения говорили о том, что произвел его скорее всего дикий зверь, но не человек.

При этом зрелище естественный для женщин страх овладел Одеттой; ей показалось, что ее, робкую, беззащитную газель, бросили в берлогу льва и что безумцу, к которому ее привели, достаточно прикоснуться к ней – и ее постигнет жалкая участь вещей, обломки которых валялись у нее под ногами, ибо не было у нее арфы Давида, чтобы укротить Саула.

Одетта погрузилась в свои мысли, как вдруг услышала шум: до нее донеслись жалобы и крики, подобные тем, какие издает человек, одолеваемый страхом; вскоре к ним присоединились голоса людей, которые, казалось, кого-то ловят. И в самом деле, король вырвался из рук своих надсмотрщиков, и они догнали его только в соседней комнате, где завязалась самая настоящая борьба. От этих криков Одетту охватила дрожь: она бросилась искать скрытую обоями дверь, через которую вошла, но, не обнаружив ее, побежала к другой двери. В эту минуту шум настолько пpиблизилcя, что девушке показалось, будто происходит он совсем рядом; тогда она кинулась к кровати и спряталась за ее занавесками, чтобы, по крайней мере, не сразу попасться на глаза разъяренному королю. Едва успела она это сделать, как послышался голос мэтра Гийома: «Оставьте короля в покое!» – и дверь отворилась.

Вошел Карл; волосы его были всклокочены, лицо бледно и покрыто потом, одежда разорвана. Он заметался по комнате в поисках оружия для защиты, но, не найдя ничего, в страхе повернулся к двери, которую уже успели закрыть. Казалось, это немного его успокоило; несколько секунд он пристально глядел в сторону двери, потом на цыпочках, словно желая, чтобы его не услышали, подошел к ней, быстро повернул ключ в замке, заперевшись таким образом изнутри, и глазами стал искать какое-нибудь средство защиты. Увидев кровать, он схватил ее за спинку со стороны, противоположной той, где спряталась Одетта, и подтащил к самой двери, чтобы загородиться от своих врагов. При этом он расхохотался тем безумным смехом, от которого мороз пробегает по коже; опустив руки вдоль туловища и склонив голову на грудь, он медленно побрел к камину и уселся в кресло, так и не заметив Одетту, которая хотя и оставалась на прежнем месте, но теперь, после того как Карл передвинул кровать, уже не была скрыта занавесками.

Оттого ли, что приступ горячки отпустил больного, оттого ли, что прошли его страхи, когда с глаз исчезли предметы, их причинявшие, но так или иначе вслед за яростным возбуждением королем овладела слабость, он глубже уселся в кресло и застонал печально и тихо. Внезапно его стал бить сильнейший озноб, зубы его стучали, видно было, что он тяжко страдает.

Глядя на него, Одетта мало-помалу забыла свой страх, силы возвращались к ней по мере того, как король слабел на ее глазах; она протянула к нему руки и, не решаясь еще встать, робко спросила:

– Ваше величество, чем я могу помочь вам?

Услышав этот голос, король повернул голову и в противоположном конце комнаты увидел девушку. Несколько времени он смотрел на нее печальным и добрым взглядом, каким обычно смотрел в пору, когда был здоров, потом медленно, слабеющим голосом сказал:

– Карлу холодно… холодно Карлу, холодно…

Одетта бросилась к королю и взяла его руки; они действительно были ледяными. Девушка сдернула с кровати покрывало, согрела его у огня и закутала в него Карла. Ему стало лучше: он засмеялся, как ребенок. Это ободрило Одетту.

– А отчего королю так холодно? – спросила она.

– Какому королю?..

– Королю Карлу.

– А, Карлу…

– Да-да, отчего Карлу холодно?

– Оттого, что ему страшно…

И его снова охватила дрожь.

– Чего же бояться Карлу, могучему и отважному королю? – снова спросила Одетта.

– Карл могуч и отважен, и он не боится людей, – тут он понизил голос, – но он боится черной собаки…

Король произнес эти слова с выражением такого ужаса, что Одетта огляделась по сторонам, ища глазами собаку, о которой он говорил.

– Нет, нет, она еще не пришла, – сказал Карл, – она придет, когда я лягу… Потому я и не хочу ложиться… Не хочу… не хочу… Карл желает посидеть у огня. Карлу холодно… холодно…

Одетта снова согрела покрывало, снова обернула в него Карла и, усевшись подле него, взяла обе его руки в свои ладони.

– Значит, эта собака очень злая? – спросила она.

– Нет, но она выходит из реки, и она холодна как лед…

– И сегодня утром она гналась за Карлом?

– Карл вышел подышать свежим воздухом, потому что ему было душно. Он спустился в чудесный сад, где цвело много цветов, и Карл был очень доволен…

Король высвободил свои руки из рук Одетты и охватил ими лоб, словно пытался подавить головную боль. Потом он продолжал:

– Карл все шел и шел по зеленому газону, усеянному маргаритками. Он ходил так долго, что даже устал. Увидев красивое дерево с золотыми яблоками и изумрудной листвой, он прилег под ним отдохнуть и взглянул на небо. Оно было голубое-голубое, с бриллиантовыми звездочками… Карл долго смотрел на небо, потому что это было прекрасное зрелище. Вдруг он услышал, что завыла собака, но далеко, очень далеко… Небо сразу же почернело, звезды сделались красными, яблоки на дереве закачались, словно от сильного ветра. Они ударялись друг о друга с таким стуком, словно копье о каску… Скоро у каждого золотого яблока выросло по два больших крыла летучей мыши, и они стали махать ими. Потом у них появились глаза, нос, рот, как у мертвой головы… Снова завыла собака, но гораздо ближе, ближе… Тут вдруг дерево до самых корней сотряслось от дрожи, замахали крылья, головы подняли страшный крик, листья покрылись потом, и какие-то холодные, ледяные капли стали падать на Карла… Карл попытался подняться и убежать, но собака завыла в третий раз, совсем-совсем рядом… Он почувствовал, что она легла ему на ноги и придавила их своей тяжестью. Потом она медленно взобралась к нему на грудь и придавила Карла, как глыба. Он хотел оттолкнуть собаку, и она стала лизать ему руки ледяным своим языком… Ох! ох! ох!.. Карлу холодно… холодно… холодно…

– Но если Карл ляжет в постель, – промолвила Одетта, – быть может, он согреется?..

– Нет, нет, Карл не хочет ложиться, не хочет… Стоит ему только лечь, и сразу явится черная собака: обойдет вокруг постели, поднимет одеяло и уляжется на его ноги, а Карл лучше согласится умереть…

Король сделал движение, будто вздумал бежать.

– Нет, нет! – воскликнула Одетта, поднявшись и заключив короля в свои объятия. – Карл не ляжет в постель…

– Однако же Карлу очень бы хотелось уснуть, – сказал король.

– Ну и хорошо, Карл уснет у меня на груди.

Она села на подлокотник кресла, обвила рукою шею короля и положила его голову себе на грудь.

– Карлу хорошо так? – спросила она.

Король поднял на нее глаза, выражавшие безмерную признательность.

– О да, – отвечал он, – Карлу хорошо… очень хорошо…

– Значит, Карл может уснуть, а Одетта будет сидеть возле него и караулить, чтобы не пришла черная собака.

– Одетта, Одетта! – воскликнул король и засмеялся, как малое дитя. – Одетта! – повторил он и снова положил голову на грудь девушке, которая сидела неподвижно, стараясь сдержать дыхание.

Минут через пять отворилась маленькая дверь, и в комнату тихо вошел доктор Гийом. Он подошел на цыпочках к неподвижно сидевшей паре, взял свесившуюся руку короля, пощупал пульс, потом приложил ухо к его груди и проверил дыхание. Затем, поднявшись, он радостно прошептал:

– Вот уже целый месяц король ни разу не спал так хорошо и спокойно. Да благословит вас бог, милое дитя: вы сотворили чудо!

Глава IX

Во Франции быстро распространилась весть о болезни короля, и почти тотчас же о ней узнали в Англии, что вызвало немалые волнения как в той, так и в другой стране. Король Ричард и герцог Ланкастер, оба очень любившие Карла, были весьма опечалены. Особенно убивался герцог Ланкастер, считавший, что происшедшее пагубно скажется не только на судьбе Франции, но и на судьбе христианского мира в целом.

– Его болезнь – большое несчастье для всех, – неустанно повторял он своим приближенным, – ведь король Карл был исполнен воли и мужества и готовил поход на неверных, ибо никто так не желал мира между нашими королевствами, как он. А теперь все откладывается, ведь только он мог бы стать душой этого предприятия, – одному богу ведомо, сможет ли оно осуществиться.

И впрямь, армянское царство подпало под власть Марад-бея, которого мы окрестили Амуратом и которого Фруассар на старом языке называет Морабакеном, – восточному христианству грозила гибель. Король Ричард и герцог Ланкастер полагали, что перемирие, заключенное после въезда в Париж госпожи Изабеллы, следует, поелику возможно, поддерживать и длить.

Однако герцог Глостер и граф Эссекс придерживались другого мнения, им удалось привлечь на свою сторону коннетабля Англии графа Бекингэма и заручиться сочувствием всех молодых рыцарей, которые во что бы то ни стало желали сражаться; они требовали войны, ссылаясь на то, что срок перемирия подходит к концу: настал благоприятный момент, ибо болезнь короля привела в смущение всю Францию, сейчас самое время потребовать выполнения Бретиньинского договора. Но настойчивость Ричарда и герцога Ланкастера взяла верх, заседавший в Вестминстере парламент, состоявший из прелатов, дворян и буржуа, решил, что соглашение о прекращении военных действий на воде и на суше, заключенное с Францией, срок действия которого истекал 16 августа 1392 года, будет продлено еще на год.

А в это время герцоги Беррийский и Бургундский распоряжались в королевстве Франции по своему усмотрению. Они отнюдь не переставали питать жгучую ненависть к Клиссону, для них было мало, что они выслали его из Парижа, жажда мести требовала новых жертв, и они ее удовлетворили. Они были в отчаянии от того, что не заполучили коннетабля; не чувствуя себя в полной безопасности в Монтери, близ Парижа, он перебрался оттуда в Бретань и остановился в одном из своих укрепленных владений, замке Гослен. Тогда они задумали лишить коннетабля хотя бы его титулов и занимаемой им должности. Под угрозой этой кары его признали предстать перед парижским парламентом и дать ответ на предъявленные ему обвинения.

Процесс над «преступником» шел по всем правилам ведения судопроизводства. Обвиняемому неоднократно переносили день явки в суд.

Наконец, когда истекла последняя неделя, его трижды позвали в палату, где заседал парламент, трижды к воротам дворца и трижды к нижнему двору; однако ни от него, ни он кого-либо из его доверенных лиц ответа не последовало; Клиссон был объявлен вне закона и как предатель, злодей, покушавшийся на корону Франции, приговорен к изгнанию из королевства. Кроме того, его приговорили к штрафу в сто тысяч серебряных марок в качестве возмещения за лихоимство во время несения службы и ко всему сместили с поста главнокомандующего. При сем пригласили присутствовать герцога Орлеанского, но герцог не явился, ибо отвратить смещение главнокомандующего он не мог, а одобрить приговор своим присутствием не желал.

Герцоги Беррийский и Бургундский не отклонили приглашения, приговор был объявлен в их присутствии, а также в присутствии многочисленных шевалье и баронов. Судилище над Клиссоном наделало шуму в королевстве, но было принято по-разному. Все же большинство склонялось к мнению, что следовало воспользоваться болезнью короля, ибо, будь он в добром здравии, от него ни за что не добиться бы ратификации.

Между тем здоровье короля пошло на поправку. Каждый день сообщали, что ему все лучше и лучше. Особенно отвлекала его от мрачных мыслей одна выдумка некоего Жакмена Гренгоннера, художника, проживавшего на улице Стекольщиков.

Одетта видела этого человека у отца и вспомнила о нем, она послала за ним и велела ему принести картинки: те, что он причудливо разрисовал при ней. Жакмен пришел с колодой карт.

Король радовался, точно ребенок, с наивным любопытством разглядывая картинки. Когда же разум мало-помалу стал возвращаться к нему, радость сменилась ликованием: он понял, что все фигуры имели определенный смысл, они могли выполнять ту или иную роль в аллегорической игре, – игре в войну и правителей. Жакмен объяснил королю, что туз – главный в колоде, важнее даже короля, потому что извлечено это имя из латинского слова и означает оно деньги. А ведь никто не станет отрицать, что серебро – мозг войны. Вот почему, ежели у короля нет туза, а у валета он есть, то валет может побить короля. Жакмен сказал, что «трефы» – это трава на наших лугах, тот, кто стрижет ее, должен помнить, что негоже генералу разбивать лагерь там, где армии может недостать корму. Что касается «пик» – тут яснее ясного: это алебарды пехотинцев; «бубны» – это наконечники стрел, пущенных из арбалетов. А «черви» – это, без сомнения, символ доблести солдат и их военачальников. Как раз имена, данные четверке королей, а именно: Давид, Александр, Цезарь, Карл Великий, – и доказывали: чтобы добиться победы, недостаточно иметь многочисленное и храброе войско, должно, чтобы полководцы были благоразумны, хоть и отважны, и знали толк в ратном деле. Но так же, как и бравым генералам нужны бравые адъютанты, – королям нужны «валеты», и потому из старых выбрали Ланселота и Ожье – рыцарей Карла Великого, а из новых – Рено14 и Гектора15. Титул «валета» был очень почетен, его носили большие сеньоры до того, как стать рыцарями, так называемые валеты были людьми благородного происхождения и имели в своем подчинении десятки, девятки, восьмерки и семерки, это были солдаты и люди общин.

Когда дело дошло до дам, то Жакмен присвоил им имена их мужей, тем самым он хотел показать, что сама по себе женщина – ничто, ее могущество и блеск – лишь отражение таковых ее повелителя.16

Это развлечение вернуло королю душевное спокойствие, а следовательно, и силы, вскоре он уже с удовольствием ел и пил; постепенно исчезли и ужасные кошмары – порождение горячки. Он не боялся больше почивать в своей кровати, и бодрствовала у его изголовья Одетта или нет – он спал довольно спокойно. Настал день, когда мэтр Гийом нашел его настолько окрепшим, что позволил ему взобраться на мула. На другой день ему привели его любимого коня, и он совершил довольно длительную прогулку; под конец была устроена охота, и когда Карл и Одетта, с соколом в руке, показались в окрестных селениях, они были встречены: один – криками радости, другая – изъявлениями признательности.

При дворе только и было разговору что о выздоровлении короля и о чудодейственном лечении. Дамы в большинстве своем завидовали прекрасной незнакомке, на их взгляд, ее поведение было продиктовано расчетом, их послушать – они все готовы были предложить свои услуги, однако никто в те горестные дни не сделал этого. Все боялись влияния, которое эта девушка, сколь мало ни была она честолюбива, приобретает над выздоравливающим королем. Королева, сама напуганная делом рук своих, пригласила к себе настоятельницу монастыря Св.Троицы, велела послать в обитель богатые подарки и склонила настоятельницу забрать свою племянницу обратно. Так Одетта получила приказ вернуться в монастырь.

В назначенный для отъезда день Одетта со слезами на глазах прибежала к королю и упала перед ним на колени. Карл испуганно взглянул на нее, уж не обидел ли кто ее, и, протянув девушке руку, осведомился о причине ее слез.

– О государь, – сказала Одетта, – я плачу оттого, что должна покинуть вас.

– Как? Покинуть меня?! – в удивлении воскликнул король. – Но отчего же, дитя мое?

– Оттого, государь, что вы больше не нуждаетесь во мне.

– Так ты боишься задержаться еще хотя бы на день подле несчастного безумца? И впрямь, я уже достаточно похитил у тебя прекрасных, радостных дней, ни к чему омрачать мне твою жизнь своею; я вынул охапку цветов из благоуханного венка, и они увяли в моих пылающих руках; ты устала жить в этом заточении, тебя манят радости жизни, иди же. – И он, уронив голову на руки, опустился на стул.

– Государь, за мной приехала настоятельница монастыря, она требует моего возвращения.

– А ты, Одетта, хочешь ли ты сама покинуть меня? – живо спросил король, поднимая голову.

– Моя жизнь принадлежит вам, государь, я была бы счастлива посвятить ее вам до конца моих дней.

– Но кто же удаляет тебя от меня?

– Я полагаю, сначала королева, а затем ваши дядюшки – герцоги Бургундский и Беррийский.

– Королева, герцоги Бургундский и Беррийский? Но ведь они бросили меня, когда я был так слаб, а теперь, когда я окреп, они собираются вернуться ко мне! Скажи, Одетта, ты не по собственной воле хочешь покинуть меня?

– У меня нет иной воли, кроме воли моего короля и повелителя. Я сделаю, как он прикажет.

– Так я приказываю тебе остаться! – радостно воскликнул Карл. – Пусть этот замок не будет тебе тюрьмой, дитя мое. Значит, ты не только из жалости заботишься обо мне? Ах, если б это было так, Одетта! Ах, как я был бы счастлив! Смотри же, смотри на меня. Не прячься!

– Государь, я сгораю от стыда.

– Одетта, знай, что я уже привык видеть тебя, – сказал король, беря девушку за руки и привлекая ее к себе, – видеть тебя вечером, когда я смежаю веки, ночью, когда я сплю, утром, как только я просыпаюсь. Ведь ты ангел-хранитель моего рассудка, ты мановением волшебной палочки прогнала бесов, что кружились в бешеной пляске вокруг меня. Ты сделала ясными мои дни, спокойными мои ночи. Одетта! Одетта! Что значит признательность по сравнению с твоим благодеянием? Знай же, Одетта, я люблю тебя!

Одетта испустила крик и высвободила свои руки из рук короля. Она стояла перед ним, дрожа всем телом.

– Ваше величество, ваше величество, подумайте, что вы такое говорите! – воскликнула девушка.

– Я говорю, – продолжал Карл, – что теперь ты мне нужна все время. Ведь не я привел тебя сюда, не правда ли? Я и не знал, что ты существуешь на свете, а ты, ангельская душа, ты сама догадалась, что здесь страдают, и пришла. Я обязан тебе всем, потому что я обязан тебе моим рассудком, а в нем – моя сила, моя власть, мое королевство, моя империя. Ну что ж, иди! И я стану опять нищ и гол, каким был до тебя, ибо вместе с тобой уйдет мой разум. О! Я чувствую, что только от одной мысли потерять тебя, я лишаюсь рассудка. – Карл поднес руки ко лбу. – О господи, господи! – в страхе произнес он. – Неужели я снова сойду с ума? Боже милостивый, сжалься надо мной.

Одетта с криком бросилась к королю.

– О, ваше величество! Прошу вас, не надо так говорить.

Карл блуждающим взором глядел на Одетту.

– О, прошу вас, не глядите так на меня. Ваш безумный взгляд причиняет мне боль.

– Мне холодно, – сказал Карл.

Одетта бросилась к королю, обвила его обеими руками и со всем пылом невинной души прижала к своей груди, чтобы согреть его.

– Не надо, Одетта, не надо, – сказал король.

– Нет, нет, – говорила Одетта, словно не слыша его. – Вы излечитесь. Бог возьмет всю мою жизнь день за днем и оставит вам разум. А я буду подле вас, я не покину вас ни на минуту, ни на секунду, я все время буду здесь, всегда.

– Как сейчас, в моих объятьях? – молвил король.

– Да, как сейчас.

– И ты будешь любить меня? – продолжал Карл, усаживая ее к себе на колени.

– Я, я, – отвечала Одетта, бледнея, и, закрыв глаза, склонила свою растрепанную головку на плечо короля, – о, я не должна, я не смею.

Жарким поцелуем Карл закрыл ей рот.

– Государь, пощади, умираю, – прошептала девушка и лишилась чувств.

Одетта осталась.

Глава X

Однажды, несколько дней спустя после тех событий, о которых мы только что поведали, в покои короля стремительно вошел мэтр Гийом и возвестил, что к королю пожаловала ее величество королева. Одетта сидела у ног Карла и, положив голову ему на колени, глядела на него.

– Вот как! – воскликнул Карл. – Она уже не опасается бедного безумца: ей сказали, что разум вернулся к нему и теперь она смело может подойти к логову зверя. Ну что ж, проводите госпожу Изабеллу в соседние покои.

Мэтр Гийом вышел.

– Что с тобой? – спросил король у Одетты.

– Ничего, – ответило дитя, смахивая с ресниц крупную слезу.

– Безумица! – сказал король и поцеловал девушку в лоб. Затем, взяв в обе руки ее голову, он бережно положил ее на кресло, а сам поднялся, поцеловал еще раз Одетту и вышел. Одетта не шелохнулась. Вдруг ей почудилось, что на нее легла какая-то тень, она обернулась.

– Его высочество герцог Орлеанский! – вскричала она и закрыла глаза руками.

– Одетта?! – произнес герцог и устремил на нее изумленный взгляд. – Ах, так это вы, милая, творите такие чудеса, – спустя мгновение с горечью сказал он. – Я не знал другой такой обольстительницы, я не знал никого другого, кто мог бы так лишать рассудка, но, оказывается, вы умеете и возвращать его.

Одетта вздохнула.

– Теперь, – продолжал герцог, – мне понятна ваша суровость, ваша неприступность; цыганка предсказала вам будущность королевы. Что вам любовь первого принца крови!

– Ваше высочество, – сказала Одетта, поднявшись и повернув к герцогу свое спокойное, строгое лицо, – когда я пришла к его величеству королю, я была не куртизанкой, которая ищет приключений, а жертвой, которая отдает себя на заклание. Найди я тогда близ короля принца крови, меня бы это поддержало, но я увидела лишь несчастного больного – вместо королевской короны на нем был терновый венец, – я увидела забытое богом существо, лишенное разума и простых инстинктов, даже того, которым природа одарила последнего из животных, – инстинкта самосохранения. Так вот, этот человек, этот несчастный еще вчера был вашим королем, прекрасным, молодым, могущественным, и вдруг ночь все перевернула; от захода до восхода солнца он словно прожил тридцать лет, его лоб сморщился, как у глубокого старца, от его могущества и следа не осталось, – даже воли к власти, – ведь вместе с рассудком он лишился и памяти. Меня до глубины души тронула эта зачахшая молодость, эта высохшая красота, эта ослабевшая сила, – горе потрясло меня. Королевство без трона, без скипетра, без короны, святое старинное королевство, жалко влачась, взывало о помощи – но ни звука в ответ; оно с мольбой протягивало руки – и никто не подал своей; оно исходило слезами – и никто не утер их. Тут-то я поняла: я избранница божья, мне назначено исполнить высокую, благородную миссию; когда случаются события, выходящие за рамки повседневных, обычные условности теряют смысл: инстинное благодеяние здесь – ударом кинжала прикончить страдальца. Лучше потерять душу, но спасти жизнь, если это всего-навсего душа бедной девушки, а жизнь – жизнь великого короля.

Герцог Орлеанский в изумлении взирал на нее: этот поток красноречия, льющийся из сердца, произвел то же действие, как цветок, раскрывающийся в ночи.

– Вы странная девушка, Одетта, – вымолвил наконец герцог, – вы вкусите райское блаженство, если то, о чем вы поведали, – правда. Верю, что так оно и есть, и прошу простить меня за нанесенное оскорбление, – ведь я так вас любил.

– О ваше высочество, если б это вы были больны!..

– Ах, Карл, Карл! – вскричал герцог, стукнув себя кулаком по лбу.

При этих словах на пороге показался король. Братья бросились в объятия друг к другу; мэтр Гийом следовал за королем.

– Ваше высочество герцог Орлеанский, – начал он, – благодарение богу, король в добром здравии, передаю его вам из рук в руки, но пока поостерегитесь утомлять или сердить его: он еще не окреп; а главное, не разлучайте короля с его ангелом-хранителем: пока они вместе, я ручаюсь за здоровье его величества.

– Мэтр Гийом, – ответствовал герцог, – вы недооцениваете своей науки, она также необходима королю, и потому не покидайте его.

– О ваше высочество, – сказал мэтр Гийом и покачал головой, – я стар и слаб, мне ли тягаться с двором, позвольте мне вернуться в Лан. Я исполнил свой долг и теперь могу спокойно умереть.

– Мэтр Гийом, – возразил герцог, – герцоги Беррийский и Бургундский – ваши должники. Я полагаю, они щедро наградят вас. Как бы то ни было, если вы останетесь ими недовольны, обратитесь к Людовику Орлеанскому – вы увидите, что он по праву зовется Великолепным.

– Господь уже сделал для меня то, чего никогда не сделали бы люди, – ответствовал мэтр Гийом, склонив голову в поклоне, – после него вряд ли они смогут воздать мне по заслугам.

Мэтр Гийом поклонился и вышел. На следующий день, несмотря на все просьбы и посулы, он покинул замок Крей и вновь поселился в своем домике близ Лана, он никогда больше не возвращался в Париж, ничто не прельщало его: ни золото, ни обещанная ему четверка лошадей из экипажа двора.

Король вернулся в Сен-Поль, неподалеку от которого он нашел скромное пристанище для Одетты, и мало-помалу все пошло своим чередом, словно и не было болезни короля.

Карл особенно спешил снова приступить к государственным делам: он горел желанием поддержать большое и святое дело – предмет его долгих мечтаний – крестовый поход против турок.

Послы от Сигизмунда прибыли в Париж, когда король находился в Крее; они рассказали о планах Баязета, наследовавшего отцу, – тот был убит во время одного из крупных сражений с Сигизмундом. Баязет сам объявил о своих планах, а суть их была такова: захватить Венгрию, пройти насквозь земли христиан, подчинив их своей власти, но оставив за ними право жить согласно своим законам; затем, обретя таким образом силу и власть, дойти до Рима и задать овса своему боевому коню у главного алтаря храма св.Петра. Эти неслыханные, кощунственные помыслы неверного должны были поднять на ноги всех, у кого билось в груди сердце христианина. Вот почему Карл поклялся, что Франция, старшая дочь Христова, не потерпит подобного кощунства, что он, Карл, сам выступит против неверных, как это сделали его предшественники, короли Филипп-Август, Людовик IX и Людовик XII. Граф д'Э, вновь овладевший шпагой коннетабля, вырвав ее из рук Клиссона, и маршал Бусико, побывавший в странах, где жили неверные, не колеблясь, поддержали короля в его решении: долг всех рыцарей, осеняющих себя крестным знамением, – говорили они, – объединиться в борьбе против общего врага.

Ближе всех принял к сердцу эту затею герцог Филипп Бургундский, находившийся под большим влиянием своего сына графа Невэрского: граф рассчитывал стать главнокомандующим этой армией избранных и, выступив с ней, показать себя во всем своем великолепии. Герцог Беррийский не противился этому предприятию, и совет немедленно поддержал его. Отрядили гонцов со словом от короля; послали людей к императору Германии и герцогу Австрийскому просить не препятствовать переходу через их страны; великому предводителю Тевтонского ордена и родосским рыцарям отправили письмо, из которого явствовало, что в случае угроз со стороны Баязета, по прозванию Аморат-Бакэн, им на подмогу придет Жан Бургундский в сопровождении тысячи рыцарей и дворян – лучших из лучших среди самых отважных мужей королевства.

Герцог Бургундский сам занялся военным снаряжением своего старшего сына, ибо желал, чтобы оно было достойно принца, на чьем гербе красуется королевская лилия. Первое, о чем он подумал, – это приставить к сыну многоопытного рыцаря непоколебимого мужества. Он написал сеньору де Куси, только что вернувшемуся из Милана, и просил прибыть к ним в замок Артуа для важного разговора. Сир Ангерран немедленно отозвался на приглашение; завидев его еще издали, герцог и герцогиня бросились к нему со словами:

– Сир де Куси, вы, конечно, слышали о том, что готовится поход, возглавить который надлежит нашему сыну; наш сын будет путеводной звездой Бургундского дома, так вот, мы целиком поручаем его вашим заботам и вашему мужественному сердцу, ведь нам известно, что из всех рыцарей Франции вы самый искусный в ратном деле. Мы умоляем вас быть его спутником и советчиком в этом тяжелом походе, да обернется он, благодарение богу, к нашей славе и ко славе всего христианства.

– Ваше высочество и вы, сударыня, – ответил сир де Куси, – подобная просьба для меня приказ, и, если будет угодно господу нашему богу, я совершу это путешествие, и вот почему: во-первых, во имя долга, дабы защитить веру Христову, а во-вторых, чтобы оказаться достойным той чести, которую вы мне оказываете. Однако, любезные сударь и сударыня, вы должны бы освободить меня от этой обязанности, чтобы затем возложить ее на более достойного, например, на господина Филиппа д'Артуа, графа д'Э, коннетабля Франции, либо на его кузена графа де Ла Марш; надо полагать, оба примут участие в походе и оба ближе вам по крови и по званию.

– Сир де Куси, – прервал его герцог, – вы больше видели и пережили, нежели те, кого вы нам называли. Вы знакомы с местностью, по которой предстоит пройти, а они никогда в тех краях не бывали. Да, они храбрые и благородные рыцари, но вы превзошли их отвагой и благородством, и мы вновь обращаем к вам свою просьбу.

– Ваши высочества, – отвечал сир де Куси, – я готов повиноваться и надеюсь с честью выдержать испытание, да помогут мне в этом господин Ги де Ла Тремуй, его брат господин Гийом и маршал Франции господин Жан Венский.

Заручившись согласием сира де Куси, герцог стал подумывать о том, как раздобыть денег для сына, дабы не посрамить его чести. По случаю посвящения сына в рыцари он обложил налогом все окрест лежащие села и деревни, а также владельцев замков и жителей некоторых городов; он собрал таким образом сто двадцать тысяч золотых крон. Но так как этой суммы оказалось недостаточно, чтобы содержать свиту, которая должна была сопровождать сына, герцог приказал всем дамам и господам покинуть их ленные владения под предлогом, что они составят часть дома его сына; те же, кто пожелал остаться, облагались изрядным налогом – один в две тысячи, другие в тысячу, третьи – в пятьсот золотых крон, в зависимости от дохода, который приносила земля.

Престарелые дамы и рыцари, которые, как пишет Фруассар, боялись физического труда, откупились от герцога; что касается молодых людей, то им объявили, что дело не в деньгах, а что им оказывают большую честь и пусть они готовятся выехать на свои средства, дабы в этом святом деле быть подле их сеньора графа Жана; после этого вторичного обложения герцог получил еще шестьдесят тысяч крон.

Приготовления прошли как нельзя более быстро, к 15 мая все было в полной готовности, граф Жан дал сигнал к выступлению и сам отправился в дорогу. За ним последовало более тысячи рыцарей и дворян, отличавшихся не только знатностью, но и отвагой; среди них были коннетабль Франции граф д'Э, господа Анри и Филипп де Бар, сир де Куси, господин Ги де Ла Тремуй, маршал Франции господин Бусико, Рено де Руа, сеньор де Сенпи и, наконец, Жан Венский. На двадцатый день месяца мая армия вошла в Лотарингию, затем, миновав графства Бар и Бургундию, переправилась через Рейн, сделала остановку в Вюртемберге и достигла Австрии, где ее уже поджидал герцог Австрии, – люди, составлявшие это воинство, были приняты как дорогие гости со всевозможными почестями. Там каждый отправился своим путем, ибо это облегчало поход, сговорившись предварительно о встрече в Буде, в Венгрии.

Между тем в Париже развертывались следующие события: из Англии прибыли послы, чтобы просить для короля Ричарда руки Изабеллы Французской, впрочем, совсем еще юной. Это родство, если б не возраст принцессы, было желательно со всех точек зрения: Ричард был королем Англии и мог стать надежным союзником Франции. Больше того, оно навсегда положило бы конец междоусобице, которая в продолжение четырех столетий изнуряла два народа, родившихся на одной и той же земле, эти две ветви одного ствола; порознь они были слабы, вместе – могли бы противостоять любой буре. Итак, вопрос о браке был решен, Изабеллу Французскую нарекли невестой Ричарда Английского, на будущий год он приедет за ней в Кале17, где Карл Французский отдаст ее ему в жены.

Предписания мэтра Гийома насчет здоровья короля исполнялись неукоснительно, особенно когда речь шла о развлечениях. Дня не проходило, чтобы не совершалась прогулка верхом, не давался обед в Лувре или во дворце, а каждый вечер во дворце Сень-Поль устраивались танцы; приближенные изощрялись в хитроумных выдумках, лишь бы угодить королю, и самые невероятные из них тот особенно приветствовал. Что касается Одетты, то она, скромная, всегда печальная, и так держалась вдали от увеселений, а тут обнаружилось, что ее ждет святое материнство.

Король любил ее глубокой, полной признательности любовью, на которую способны лишь возвышенные натуры; он ежедневно находил час, чтобы провести его в обществе своей милой врачевательницы, и среди празднеств, которые заканчивались ночью и возобновлялись вечером, этот час был самым ярким в его жизни.

Мы подвинули наш рассказ к тому месту, когда шевалье Вермандуа, из свиты короля, задумал жениться на немке – приближенной королевы. Высокие покровители молодых, поразмыслив, решили сочетать их браком во дворце Сен-Поль, и тут со всех сторон посыпались предложения, как сделать празднество приятным и радостным, таким, какого еще не бывало. Предполагалось, что будет устроен костюмированный бал, и король склонял Одетту принять участие в бале, но она решительно отказалась, сославшись на слабость и предвидя возможную опасность для ее положения.

Приближался день свадьбы, все втихомолку готовились к празднеству, помышляя лишь об одном: чем бы поразить собрание. Бал открылся кадрилью, маски были обычные; но в одиннадцать часов послышались крики: «Расступись!», пиковый и бубновый валеты, одетые в соответствующие костюмы, с алебардами в руках, встали по обе стороны двери, и дверь почти тотчас же отворилась, пропустив игру в пикет; короли шествовали друг за другом в порядке старшинства: первым шел Давид, за ним – Александр, далее – Цезарь и, наконец, – Карл Великий. Каждый подавал руку даме своей масти, за которой тянулся шлейф, поддерживаемый рабом. Первый раб был наряжен как для игры в мяч, второй – в бильярд, третий изображал шахматы, четвертый – игру в кости. Далее следовали, составляя штат королевского двора, десять тузов, одетых гвардейскими капитанами и возглавлявших каждый девять карт. Кортеж замыкали трефовый и червовый валеты; они затворили двери, дав таким образом понять, что все в сборе. Тотчас дали сигнал к танцам, и короли, дамы и валеты составили кружки по три – по четыре одинаковых фигуры, – это привело всех в неописуемый восторг, затем красные масти встали с одной стороны, черные с другой – и игра завершилась общим контрдансом, где смешались все масти и люди разных полов, возрастов и рангов.

Еще не смолкло веселье, вызванное выдумкой, которую все нашли весьма забавной, как в соседней зале раздался чей-то голос, на варварском французском языке потребовавший, чтобы ему указали, где вход. Все решили, что это новая маскарадная затея, и выразили готовность поддержать ее. И вправду, тот, кто требовал указать ему вход, был вождь дикого племени, тянувший за веревку пятерых своих подданных, привязанных друг к другу и облаченных в белые балахоны, на которые с помощью смолы были наклеены нити, выкрашенные в цвет волос, – создавалось впечатление, что мужчины наги и волосаты, как сатиры. Дамы вскрикнули и отпрянули назад, а в середине залы образовался круг, где и принялись отплясывать свой дикий танец вновь прибывшие. Через несколько секунд дамы осмелели до того, что приблизились к дикарям, только герцогиня Беррийская одиноко стояла в уголке. Главарь дикарей, чтобы попугать бедняжку, устремился прямо к ней. Вдруг раздались громкие крики: герцог Орлеанский неосторожно приблизил факел к одному из дикарей, и все пятеро тотчас оказались объятыми пламенем. Один из них бросился к дверям, другой же, не помышляя о собственном спасении, забыв о боли, кинул в залу потрясшие всех слова:

– Спасайте короля! Небом заклинаю, спасайте короля!

Тогда герцогиня Беррийская, решив, что подошедший к ней вождь дикарей не кто иной, как сам Карл, обхватила его обеими руками, но он рвался к своим товарищам, хотя ничем не мог им помочь и ему грозила опасность сгореть вместе с ними; однако герцогиня крепко держала его и звала на помощь. Отовсюду неслись крики отчаяния, и все тот же голос тревожно взывал:

– Спасайте короля! Спасите короля!

Четверо охваченных огнем мужчин являли собой ужасное зрелище. Никто не пытался приблизиться к ним: смола горячим потоком сочилась из них и капала на пол, они рвали на себе одежду – эту тунику Нееса – и вместе с тряпьем вырывали куски живого мяса; жалость и ужас брал, говорит Фруассар, слышать вопли и смотреть на тех, кто находился в полночный час в этой зале; двое из четверых, уже мертвые, распростерлись на полу – один был герцог Жуани, другой – сир Эмери де Пуатье, а двух других унесли обгоревшими в их особняки, то были мессир Анри де Гизак и побочный сын де Фуа, у него еще достало сил, не думая о своих муках, слабеющим голосом сказать:

– Спасайте короля! Спасайте короля!

Пятый, господин де Нантуйе, тоже весь охваченный огнем, кинувшись вон из залы, внезапно вспомнил о складе бутылок, мимо которого он проходил, он видел там огромные чаны с водой, в них обычно полоскали стаканы и кубки; он помчался туда и бросился в воду, – присутствие духа спасло его.

Король заявил, что занят своей тетушкой герцогиней Беррийской, а та, указав ему на Изабеллу, лежавшую в обмороке на руках у своих дам, настояла, чтобы он пошел сменить одежду; через несколько минут Карл вернулся, уже не в маскарадном костюме, а в своем обычном платье, и страх за короля утих. Услышав его голос, Изабелла пришла в себя, но долго еще не могла успокоиться и поверить, что действительно видит короля и что он в безопасности.

Герцог Орлеанский пребывал в отчаянии, но как он ни горевал, ясно было, что беда случилась из-за его неосторожности и неблагоразумия и что помочь горю нельзя. Однако герцог продолжал яростно винить себя, он готов был поплатиться за несчастье, он говорил, что причина всего – его безрассудство и что он рад отдать свою жизнь, лишь бы возвратить жизнь несчастным, которых он погубил. Король простил его: ведь то, что свершилось, свершилось не по злому умыслу.

Новость о несчастном случае быстро распространилась по городу, но никто точно не знал, жив ли король, вот почему на другой день толпы заполонили улицы Парижа, народ вслух высказывал недовольство молодыми повесами, которые увлекали короля в подобного рода увеселения; народ требовал отмщения, смутно намекали на герцога Орлеанского, якобы повинного в смерти короля, чей трон он наследует.

Утром во дворце Сен-Поль встретились герцоги Беррийский и Бургундский: один приехал из дворца Нель, другой из дворца Артуа. Им пришлось преодолеть огромный людской поток, они слышали глухой рык разгневанного льва, – они знали и боялись его. И вот они примчались к королю, дабы посоветовать ему сесть на коня и проехать по улицам Парижа; король согласился, тогда герцог Бургундский велел открыть окно и, выйдя на балкон, громко крикнул:

– Король жив, друзья! Вы увидите его!

И впрямь, спустя некоторое время король в сопровождении своих дядей вышел из дворца и проехал верхом через весь Париж; народ успокоился, и король отправился в Нотр-Дам послушать мессу и сделать пожертвования. Таким образом, он исполнил свой долг; король возвращался домой, как вдруг на улице Садов, по которой он проезжал, неожиданно раздался крик, – Карл вздрогнул и поднял голову. Та, что испустила вопль, была молодая девушка, бессильно повисшая на руках своей служанки. Едва король узнал ее, он тут же спрыгнул с коня и, велев дядьям возвращаться домой, бросился к дому девушки. Мигом взбежав по лестнице, он ворвался в комнату и в страхе проговорил:

– Дитя мое, что с тобой? Отчего ты так бледна и дрожишь?

– Я подумала, – отвечала Одетта, – мне почудилось, будто вы умерли. И вот теперь умираю я.

Глава XI

Произнося эти слова, Одетта и вправду подумала, что умирает: она потеряла сознание. Карл взял ее на руки и отнес на кровать, где она только что лежала. Жанна брызнула ей в лицо водой, Одетта открыла глаза и со словам»: «Ах, мой Карл, мой король, мой господин, так вы живы?» – обвила руками шею возлюбленного и вперила в него взор, в котором отразилась вся ее ангельская душа.

– Дорогое мое дитя, – сказал король, – я еще живу, затем чтобы любить тебя.

– Чтобы любить меня!

– Да, да!

– Как сладко быть любимой, тогда легче умереть, – печально произнесла Одетта.

– Умереть, – в ужасе повторил король, – умереть! Ты уже дважды повторила это слово. Что с тобой? Ты больна, тебе нехорошо? Отчего ты так бледна?

– И вы спрашиваете? Ваше величество! – проговорила Одетта. – Разве вы не знаете, что по городу прошел ужасный слух, он проник и сюда, а ночью вдруг раздался крик, и весь Париж слышал его: «Король мертв!» Вы только представьте себе, ваше величество! Эти слова словно кинжалом пронзили мне сердце, я почувствовала, что жизнь оборвалась во мне; я была рада, я благословляла бога, что он не дал мне пережить вас; но вот теперь вы живы, а я умираю, я одна. Я еще раз благословляю бога, неиссякаема его доброта, его милосердие беспредельно.

– Что ты говоришь, Одетта! Ты лишилась рассудка. Умереть? Тебе? Но отчего? Как же это?

– Отчего, я вам уже сказала, как – этого я не ведаю. Знаю только, что душа моя готова была отлететь, но когда я услышала, что вы живы, то стала молить бога дозволить мне хотя бы повидать вас, могла ли я просить, чтобы он и мне сохранил жизнь. И вот я снова вижу вас, я счастлива и готова умереть. Господи, прости меня, что все помыслы мои о нем одном! Карл, я так страдаю! Обними меня крепче, я хочу умереть в твоих объятьях. – И она снова лишилась чувств.

Король подумал, что она уже отошла, и испустил крик отчаяния. Он рыдал, он прижимал Одетту к груди, но вдруг почувствовал странный толчок – это дитя шевельнулось в лоне матери.

– О! – вскричал Карл, который вновь обрел присутствие духа. – Жанна, бегите немедля к моему врачу и приведите его сюда; если понадобится, скажите, что король при смерти, врач должен быть здесь во что бы то ни стало, приведите его сию же минуту. Она жива, ее, наверно, можно спасти.

Жанна стремглав вылетела из комнаты и так быстро, как только позволял ее возраст, добежала до места, указанного в адресе, который ей вручил король. Через десять минут они с врачом были уже у Одетты.

Одетта пришла в себя, но была очень слаба и не могла вымолвить ни слова. У Карла на лбу выступил пот. Он стоял неподвижно и жадно ловил взгляд девушки, а та время от времени вскрикивала.

– О мэтр, скорее, скорее! – взволнованно произнес Карл, когда вошел врач. – Идите же и спасите мне ее. Вы спасете нечто большее, чем моя корона, чем все королевство, чем моя жизнь. Вы спасете ту, что вернула мне рассудок, ту, что бодрствовала подле меня долгие дни и бесконечные ночи, безответная и кроткая, как ангел; спасите ее – и в награду вы получите все, что пожелаете, пусть даже для этого понадобится могущество самого сильного короля христианского мира.

Одетта смотрела на короля с невыразимой признательностью. Врач приблизился к ней, пощупал пульс.

– Эта молодая женщина, – сказал он, – вот-вот познает страдания родов, однако плод еще не созрел, должно быть, она пережила какое-то сильное горе, неожиданно потрясшее ее.

– О да, – отвечал король. – Итак, мэтр, коль скоро вы знаете причину недуга, вы сможете спасти ее, не так ли?

– Ваше величество, вам необходимо вернуться в Сен-Поль; когда все будет кончено, вам сообщат.

Одетта сделала легкое движение, как бы желая удержать короля, но затем, уронив руки, произнесла слабым голосом:

– Ваше величество, доктор прав. Но ведь вы вернетесь?

Король отвел врача в сторону и, глядя ему прямо в глаза, спросил:

– Мэтр, вы отсылаете меня, чтобы я не видел, как она умирает? В таком случае ничто не заставит меня покинуть этот дом. Если вы не надеетесь вернуть мне ее живой, оставьте мне хотя бы еще минуту, еще секунду.

Врач подошел к Одетте, снова взял ее руку, пристально посмотрел на больную и, обращаясь к королю, сказал:

– Ваше величество, вы можете удалиться, это дитя, вероятно, протянет до утра.

Король судорожно сжал руки врача, и две крупные слезы скатились по его щекам.

– Значит, она приговорена, – глухо прошептал он, – она умрет! Я потеряю ее! Так я не уйду отсюда. Ничто не заставит меня уйти отсюда, ничто на свете!

– Однако, сир, вам придется уйти, я скажу всего несколько слов, и вы поймете: ваше присутствие так сильно действует на девушку, что кризис, которого мы ожидаем, будет проходить еще мучительнее, а от него зависит все. И если есть хоть малейшая надежда, она кроется в этом.

– Тогда я ухожу, я оставляю ее, – решительно произнес король.

Затем, бросившись к Одетте, он прижал ее к груди и сказал:

– Одетта, наберись терпения и будь мужественной; мне не хотелось покидать тебя, но так надо. Береги себя для меня, а я вернусь, вернусь непременно.

– Прощайте, ваше величество, – печально молвила Одетта.

– Нет, не прощай, до свидания.

– Да будет на то воля божья, – прошептала девушка и, закрыв глаза, уронила голову на подушку.

В отчаянии, обливаясь слезами, возвращался король во дворец Сен-Поль; он заперся у себя в покоях и так провел два часа, которые показались ему вечностью; как ни пытался он отвлечься, он неустанно ощущал одно и то же: он чувствовал острые, пронзающие боли в голове, перед его глазами взметывались языки пламени; он обеими руками сжимал свой пылающий лоб, словно стараясь удержать в нем рассудок; тот, едва вернувшись, снова готов был исчезнуть. В какой-то миг Карлу показалось, что силы его иссякают, тогда он бросился вон из своих покоев и бегом пустился по направлению к улице Садов, но, завидев заветный дом, остановился как вкопанный и задрожал всем телом. Через минуту Карл двинулся дальше, но таким медленным шагом, словно шел за гробом. Он долго не решался переступить порог и чуть было не повернул обратно в Сен-Поль, чтобы там, как было условлено, дожидаться вестей. Наконец он машинально взобрался вверх по лестнице, подошел к дверям и прислушался: до него донесся крик. Спустя несколько минут все стихло. Жанна быстро отдернула портьеру – за ней стоял коленопреклоненный король.

– Ну как? – с тревогой спросил он. – Что Одетта?

– Одетта разрешилась. Она ждет вас.

Король бросился в комнату, смеясь и плача одновременно, но у постели Одетты резко остановился: она лежала бледная, как изваяние, и держала на руках дочь18.

Как ни бледно было лицо молодой матери, оно все светилось; нежная, полная надежды улыбка озаряла его, улыбка, не поддающаяся никакому описанию, улыбка матери, предназначенная только ее дитяти, сотканная из любви, мольбы и веры.

Карл стоял в нерешительности, и Одетта, собрав все силы, подняла ребенка и протянула его королю.

– Ваше величество, – сказала молодая женщина, – вот что останется вам от меня.

– О, и мать и дитя будут жить! – воскликнул Карл, схватил обеих в охапку и прижал к груди. – Бог оставит на стебле и розу и бутон; чем мы прогневили его, почему он должен нас разлучить?

– Ваше величество, – произнес врач, – бедняжка так настрадалась, ей нужен покой.

– О, доктор, умоляю, – сказала Одетта, – мне будет покойнее, если он будет подле меня. Вы ведь знаете, мне, наверное, не суждено увидеть его вновь; чудо, что я еще жива, природа подарила мне это чудо в награду за ребенка, которого я произвела на свет.

При этих словах она уронила голову на плечо Карла. Жанна взяла у матери девочку, врач вышел, Одетта и король остались одни.

– Теперь, дитя мое, – сказал король, – моя очередь бодрствовать у твоего изголовья, ведь ты так долго не смыкала глаз, сидя подле меня. Через тебя господь спас меня, я менее, чем ты, достоин его доброты, но я надеюсь на его снисходительность. Спи, а я буду молиться.

Одетта печально улыбнулась, чуть заметно сжала руку короля и закрыла глаза. Вскоре по тому, как ровно она дышит и как спокойно вздымается ее грудь, король понял, что она заснула.

Карл, стараясь не двигаться, смотрел на бледное лицо, принадлежавшее уже другому миру, и только ярко окрашенные губы и биение сердца указывали, что слабый огонек жизни еще теплится в груди Одетты. Время от времени по ее истомленному телу пробегала судорога, и вслед за тем на лбу выступал холодный пот. Приступы стали повторяться чаще; из груди вырывались глухие вздохи, слабые, едва различимые вскрики – Одетта боролась с чем-то во сне. То был бред, и Карл, поняв это, разбудил девушку.

Она открыла глаза, ее помутневший взгляд бессмысленно блуждал по комнате, останавливаясь то на одном, то на другом предмете, наконец он устремился на короля и узнал его; Одетта радостно вскрикнула:

– О, вы здесь, ваше величество! Так это был только сон, мы с вами еще не расстались?

Карл прижал ее к своему сердцу.

– Представьте, – продолжала она, – едва я смежила веки, как ангел опустился в изножье моей кровати. Его лоб был окружен золотым нимбом, у него были белые крылья, а в руках – пальмовая ветвь. Он кротко посмотрел на меня и сказал: «Я пришел за тобой, бог позвал тебя к себе». Я сказала ему, что вы держите меня в своих объятьях и я не могу вас покинуть. Тогда он коснулся меня пальмовой ветвью, и мне почудилось, будто у меня тоже выросли крылья. А потом все смешалось, и уже я бодрствую, а вы спите. Ангел поднялся, а я последовала за ним, держа вас в руках, и мы вместе поплыли к небу. Меня охватил восторг, я была сильная и легкая, мне легко дышалось; но вот вы все сильнее стали оттягивать мне руки, я продолжала лететь, однако дышать мне было все труднее, я задыхалась. Я попробовала вас разбудить, но не смогла, – вы крепко спали; я пыталась кричать, в надежде, что вы услышите меня, но крик застрял у меня в горле, я обратила к ангелу молящий взор, но он стоял во вратах неба и приглашал меня приобщиться к нему. Я хотела ему сказать, что не в силах больше двигаться, я задыхаюсь, что это не вас я держу в руках, а целый мир, но ни слова, ни звука не вырвалось из моих уст, руки у меня затекли, вот-вот я выроню вас; еще два взмаха крыльями – и я достану до ангела; последним усилием я протянула руку, чтобы коснуться складок его платья, но моя рука погрузилась в нечто бесформенное, лишенное упругости, в пар; а рука, которой я держала вас, упала, точно неживая, и вы стремительно покатились вниз. Я закричала… и вы разбудили меня, благодарю, благодарю.

Она прижалась губами к щеке Карла и, упав без сил под бременем только что пережитого, снова закрыла глаза и уснула.

Король не спускал с нее глаз, страшась, как бы ее не начали опять мучить кошмары. Но вот у него перед глазами комната покачнулась, окружавшие его предметы словно завертелись. Стул, на котором он сидел, пошатнулся; Карл хотел бы подняться, открыть окно, прогнать одурь, но тогда он разбудит Одетту, которая спокойно спала в его объятиях, кровь в ней успокоилась, губы слегка побледнели, – два часа отдыха могли вернуть ей силы. И он не посмел шевельнуться. Чтобы не поддаться наваждению, он прижался лбом ко лбу Одетты, прикрыл глаза, еще некоторое время видел какие-то странные, неопределенной формы предметы, оторвавшиеся от земли и плавающие в воздухе; затем их заволокла усыпанная искрами дымка, потом и искры пропали, все остановилось, настали ночь и тишина – он заснул.

Через час он проснулся от ощущения холода у щеки, на эту щеку уронила голову Одетта, и щека была холодна. Одетта всей тяжестью своего тела давила на него. Карл хотел поудобнее положить ее на кровати. Щеки девушки были бледнее обычного, краска сбежала с ее губ; он склонился над нею и не почувствовал дыхания. Тогда он бросился на нее и стал покрывать ее поцелуями; страшный крик вырвался из его груди.

Жанна и врач вбежали в комнату, бросились к кровати: Одетты на ней не было, они огляделись вокруг – в углу сидел Карл и прижимал к себе тело девушки, закутанное в простыни. Глаза Одетты были закрыты, глаза Карла широко открыты и устремлены в одну точку; Одетта была мертва, Карл – безумен.

Короля отвели в Сен-Поль; он ничего не помнил, ничего не чувствовал и, как ребенок, позволял делать с собой все, что угодно. По дворцу тотчас же распространился слух о несчастье, постигшем короля, – все приписывали его ночным ужасам. Королева узнала о случившемся, возвращаясь с улицы Барбетт, где она занималась меблировкой небольшого домика. Она быстро вошла в комнату короля, тот сидел, уставившись в одну точку, но едва его взгляд упал на лилии, украшавшие платье королевы, как в нем вновь поднялась давняя ненависть к этой эмблеме королевской власти. Испустив крик, подобный рычанию льва, он схватился за шпагу, которую неосторожно оставили у его кресла, вытащил ее из ножен и бросился к жене, намереваясь нанести ей удар. Королева, которой страх придал мужества, схватилась голыми руками за чашечку рукоятки – здесь она не могла порезаться, но Карл с силой потянул шпагу к себе, и лезвие скользнуло между рук Изабеллы. Брызнула кровь, королева, громко крича, кинулась к дверям и, столкнувшись у порога с герцогом Орлеанским, протянула к нему свои пораненные руки.

– Что это? – вскричал герцог, бледнея. – Кто нанес вам эти раны?

– А то, что его величество более безумен и дик, чем когда-либо! – воскликнула Изабелла. – Он хотел убить меня, как недавно хотел убить вас. О Карл, Карл, – продолжала она, повернувшись к королю и простирая к нему свои окровавленные руки, – эта кровь падет на твою голову: проклятие тебе, проклятие!

Глава XII

К этому времени крестоносцы перешли Дунай и вступили в Турцию; они победоносно прошли по стране, города и укрепленные замки сдавались без боя, и не нашлось никого, кто оказал бы сопротивление мощной армии врага. Они подошли к Никополю и осадили его; одна за другой следовали жестокие атаки – город не знал передышки. Баязета и духу нигде не было, и король Венгрии уже слал послание сеньорам Франции – графам Невэрскому, д'Э, де Ла Марш, де Суассон, сеньору де Куси, баронам и рыцарям Бургундии. «Высокочтимые сеньоры! – говорилось в них. – Благодарение богу, удача сопутствовала нам и на этот раз, ибо мы славно повоевали, мы обратили в прах могущество Турции, последним оплотом которой был этот город: я не сомневаюсь, что мы одолеем и его. По моему разумению, нам не следует продвигаться дальше в этом году; если на то будет ваша воля, мы свернем наши действия и удалимся в принадлежащее мне королевство Венгрию, которое располагает бессчетным количеством крепостей, укрепленных городов и замков и которое готово принять вас. Этой зимой мы употребили наши усилия для подготовки грядущего лета; мы отпишем королю Франции, в каком состоянии наши дела, и будущей весной он пошлет нам свежие силы. Возможно, узнав, как далеко мы продвинулись в наших делах, он и сам пожелает принять в них участие, ибо, как вам известно, он молод, силен духом и любит ратный труд. Но будет он с нами или нет будущим летом, – да ниспошлет нам бог свое благословение, – мы выгоним неверных из Армении; перейдем пролив Св.Георгия19 и войдем в Сирию, с тем чтобы освободить порты Яффу и Бейрут, завоевать Иерусалим и всю святую землю. Если же суданец опередит нас, то быть бою».

Эти планы будоражили отважных и воинственных французских рыцарей; они принимали их с восторгом и дни свои проводили в беззаботной веселости, – у французских солдат это скорее признак не уверенности в себе, а наивного, добродушного доверия, которое они питают к знати и военачальникам. Между тем все должно было произойти не так, как предполагалось.

Баязет затаился и, казалось, ничего не предпринимал, чем вводил рыцарей в заблуждение; на самом-то деле лето он провел, собирая свою армию. Она состояла из солдат разных стран, к нему шли даже из самых отдаленных районов Персии – он был щедр на посулы. И едва его армия обрела нужную мощь, как он выступил в поход, пересек Дарданеллы, используя потайные пути, некоторое время провел в Адрианополе, чтобы сделать смотр своему войску, и направился к осажденному городу, лишь в нескольких лье от него он остановился. Тогда он отрядил одного из своих наиболее отважных и преданных ему воинов – Урнуса Бека – осмотреть местность и снестись, насколько это казалось бы возможным, с Доган Беком, правителем Никополя; но лазутчик вернулся ни с чем, ибо, по его словам, неисчислимое войско христиан охраняло все лазейки, через которые можно было бы проникнуть к осажденным. Баязет презрительно улыбнулся; с наступлением ночи он приказал, чтобы ему привели его самого быстрого коня, вскочил на спину лошади и, легкий, бесшумный, как дуновение, промчался через уснувший лагерь противника, взлетел на вершину холма, возвышавшегося против Никополя, и крикнул оттуда громоподобным голосом:

– Доган Бек!

Тот, кто по воле благосклонной на этот раз судьбы, оказался на крепостном валу, узнал окликавший его голос и отозвался. Тогда суданец на турецком языке спросил Доган Бека, в каком состоянии город, достаточно ли съестных припасов и фуража. Доган, пожелав Баязету долгой жизни и процветания, ответил так:

– Благодарение Магомету, двери и стены города надежны и хорошо защищены, солдаты, как видят твои священные глаза, бодрствуют днем и ночью, а продовольствия и фуража достаточно.

Узнав, таким образом, все, что ему было нужно, Баязет спустился с холма, да к тому же сир Хелли, командовавший ночным патрулем, услышал вопрошавший голос, дал сигнал тревоги, а сам устремился к холму. Внезапно его взору предстал словно какой-то призрак, оседлавший коня; легкий, как ветер, он пролетел, едва касаясь земли. Сир Хелли со своим отрядом бросился ему вдогонку, но хоть и слыл одним из лучших наездников, не только не догнал беглеца, но даже не увидел пыли, взметнувшейся из-под копыт царственного коня. Баязет в какой-нибудь час проскакал восемь лье, и ворвавшись в самую гущу своего воинства, издал клич, от которого проснулись люди и тревожно заржали лошади, – он хотел воспользоваться остатком ночи, чтобы как можно ближе подойти к армии христиан. От тотчас же выступил в поход, а когда настал день, дал приказ к бою. Будучи человеком опытным, отдававшим должное мужеству крестоносцев, он бросил вперед восемь тысяч турок, а примерно на расстоянии лье за ними в форме буквы V следовала остальная часть армии, сам же Баязет находился в глубине этого клина; двум флангам этой армии он приказал окружить неприятеля, как только авангард повернет вспять, якобы обратившись в бегство, открыв тем самым для них поле деятельности, как и было предусмотрено. Авангард и эти два крыла в общей сложности составляли около ста восьмидесяти тысяч человек.

Христианские воины в это время предавались всевозможным увеселениям, не подозревая, что на них движется армия, неисчислимая, как песок, все сметающая на своем пути, словно самум; их лагерь превратился в настоящий город, где спешили навстречу одна другой все приятности жизни. Парусина палаток простых рыцарей была заткана золотом, все старались не отстать от новейших мод во Франции и даже выдумывали их сами, но от недостатка воображения вытаскивали на свет божий старые. Завиток стремени так увеличили, что нога не могла свободно пройти в стремя; а некоторые додумались до того, что пристегнули стремя к колену золотой цепью. Такая неумеренность и расслабление духа приводили в изумление иноземцев; было непостижимо, как эти сеньоры, соединившие мечи ради защиты своей веры, сами давали неверным повод для презрения; как рыцари, столь отважные в бою, превратились в бездеятельные ничтожества; как одни и те же люди могли носить и легкие одежды, и тяжелые доспехи.

Дело происходило 28 сентября – в канун праздника святого архангела Михаила. В десять часов утра все французы знатного происхождения собрались в палатке графа Невэрского – тот давал большой обед. Было выпито много вин Венгрии и Архипелага. Молодежь, радостная, говорливая, строила прекрасные прожекты, расшивая золотом свое будущее. И только мессир Жак де Хелли был удручен и сумрачен; над его молчаливостью смеялись; он не останавливал насмешников, давал излиться безрассудной молодости; но вот он поднял свое чело, потемневшее под солнцем Востока, и промолвил:

– Сеньоры, смеяться и веселиться – хорошо. Но вы спали, пока я бодрствовал, и вы не видели и не слыхали того, что видел и слышал я: этой ночью, когда я осматривал лагерь, мне вдруг явилось чудо небесное, я услышал человеческий голос, и в страхе я подумал – земля и небо не предвещают нам ничего хорошего.

Рыцари веселились, зубоскалили по поводу отсутствия Аморат-Бакэна, некоторые уверяли даже, что неверный пес не осмелится напасть на христианских рыцарей.

– Король Базаак20– неверный, все так, – отвечал сир де Хелли, – но этот первый среди неверных человек полон искренней преданности своей неправой вере, и он следует заветам своего лжепророка столь же неукоснительно, сколь мало рвения в нас, что служат истинному богу. В храбрости его не усомнится никто, кто видел его в бою, как я. Вы зовете его, не щадя горла, ну что ж, он и придет, если уже не пришел.

– Мессир Жак, – сказал, поднимаясь со стула, граф Невэрский; одной рукой он то ли из дружеского расположения, то ли от боязни не устоять на ногах, опирался на плечо маршала Бусико. – Вы уже немолоды, это ваша беда; вы невеселы, это порок, но вы хотите и нас заставить горевать, а это – преступление. Однако вы многоопытный и бесстрашный рыцарь, скажите нам, что вы видели и слышали. Я возглавляю священный поход и желаю услышать ваш доклад. – Затем, взяв свой стакан и обращаясь к виночерпию, граф сказал: – Налейте нам кипрского вина; коль уж это последнее, так пусть будет доброе. – И, подняв кубок, провозгласил: – Во славу господа бога и за здоровье короля Карла!

Все поднялись, осушили свои кубки и сели каждый на свое место. Один только мессир Жак де Хелли остался стоять.

– Мы слушаем, – произнес граф Невэрский, поставив локти на спинку стула и упершись подбородком в крепко сжатые кулаки.

– Сеньоры, как я уже сказал вам, я обходил дозором наш лагерь, как вдруг где-то на востоке услышал идущие с неба голоса, и то не были голоса людей. Обернувшись на крики, я увидел, так же, как и все мои люди, огромную звезду, на которую неслись пять маленьких; с той стороны, где разыгралась эта странная битва, и донеслись до нас крики, а донесло их до наших ушей чудное дуновение, которое, достигнув границ лагеря, как бы растаяло, словно ему не было нужды проникать вглубь, ибо бог, послав с ним грозное предзнаменование, предназначал его лишь нам одним. Перед этой огромной звездой все время проходили какие-то тени, очертаниями похоже на вооруженных людей, тени все сгущались, пока наконец совсем не погасили звезду, а вместе с ней потухли две маленькие – ее враги; другие три соединились, образовав треугольник, и эта символическая фигура сияла до утра. Мы шли, каждый во власти увиденного чуда, пытаясь найти ему хоть какую-то разгадку, и тут, когда мы проходили по лощине, отделявшей гору от стены города, мы услышали голос, – на сей раз это был человеческий голос, – он несся с холма и, пролетев над нашими головами, затухал в городе. Тотчас же ему ответил другой голос, с крепостного вала. Они переговаривались некоторое время, а мы, вперив глаза в темноту, пытались разглядеть человека, говорившего на чужом наречии посреди нашего лагеря. Наконец мы заметили, как тень, будто облако, скользнула вдоль холма; мы бросились к ней и разглядели в нескольких шагах от себя вполне реального человека из плоти и крови. Солдаты, увидев на нем белые одежды, решили было, что это призрак в белом саване, но я-то узнал бурнус арабского всадника и кинулся в погоню. Вы, сеньоры, конечно, знаете моего коня Тадмора: он арабской породы, которая уступает только породе Аль Боралка. Так вот, в несколько прыжков лошадь незнакомца оторвалась от Тадмора и оставила его так далеко позади, как Тадмор оставил бы ваших коней. Поскольку владеет такими лошадьми лишь Баязет, то я утверждаю, что тот всадник – не кто иной, как один из его генералов, которому он одолжил это бесценное животное; а скорее всего, сеньоры, то был ангел-губитель, Антихрист, сам Базаак.

Сир Жак сел, воцарилось долгое молчание: он говорил с таким жаром, что убедил всех. У некоторых из молодых рыцарей еще играла на губах усмешка, но умудренные опытом бойцы – коннетабль, сир де Куси, маршал де Бусико, мессир Жан Венский – сурово нахмурили брови, и видно было по их лицам: они так же, как и мессир Жак де Хелли, полагают, что армию подстерегает большая беда.

В то же время створки палатки раздвинулись, и весь покрытый потом и пылью гонец крикнул с порога:

– Скорее, сеньоры, трубите сбор и вооружайтесь, да не застанут вас врасплох, на нас движется конная и пешая армия турок, их восемь – десять тысяч. – И он исчез, чтобы сообщить весть другим военачальникам.

При этом известии все разом поднялись, и пока в растерянности глядели друг на друга, граф Невэрский подбежал к выходу из палатки и крикнул громко, так, чтобы всем было слышно:

– К оружию, сеньоры! К оружию! Враг близко.

Вскоре этот крик эхом отозвался во всех уголках лагеря.

Пажи спешили седлать лошадей, рыцари звали оруженосцев, и хотя в головах еще бродил хмель, все бросились к оружию. Так как молодым рыцарям из-за лишнего завитка не удавалось сунуть ногу в стремя, граф Невэрский подал пример и отрубил шпагой это украшение на своем стремени. В один миг люди, одетые в бархат, оказались закованными в железо. Оседлали коней, и каждый встал под свой флаг. Развернули знамя с изображением божьей матери, оно заплескалось на ветру, и граф Невэрский вручил его адмиралу Франции, мессиру Жану Венскому.

Вдруг все увидели, что к ним во весь опор мчится рыцарь, держа в руках знамя с вышитым на нем серебряными нитями гербом и вдавленным черным крестом; остановившись перед знаменем с изображением божьей матери, вокруг которого уже собралась чуть ли не вся знать Франции, он громко крикнул:

– Я, Анри д'Эслен Лемаль, маршал короля Венгрии, послан к вам его величеством. Его величество предупреждает вас об опасности и предписывает не начинать битву, прежде чем не подоспеют новые части. Он опасается, что наши дозорные плохо разглядели и что армия врага гораздо больше, чем вам донесли. Он выслал навстречу ей конников, которые подойдут к ней ближе. Делайте, как я вам сказал, сеньоры, таков приказ короля и его совета; а теперь я возвращаюсь обратно, ибо не могу дольше оставаться здесь.

И он исчез так же внезапно, как и появился.

Граф Невэрский спросил у сеньора де Куси, что, по его мнению, следует предпринять.

– Надо последовать совету короля Венгрии, – ответил сир Ангерран, – в нем есть здравый смысл.

Но графа д'Э, подошедшего в это время к графу Невэрскому, сильно задело, что спросили сперва не его мнения, а сира де Куси, и он сказал:

– Все так, монсеньер; только король Венгрии хочет первым сорвать нынче цветы славы; то в авангарде были бы мы, а теперь будет он. Пусть кто хочет повинуется ему, я же отказываюсь.

Вытащив из ножен, украшенных лилиями, свою шпагу коннетабля, он приказал рыцарю, несшему его знамя:

– Знамя вперед! Именем бога и святого Георгия, вперед! Так должен вести себя сейчас настоящий рыцарь.

Сир де Куси, озабоченный таким оборотом дела, сказал, обращаясь к мессиру Жану Венскому, державшему в руках знамя армии с изображением божьей матери:

– Как же теперь быть?

– А так, – отвечал со смехом сир де Ла Тремуй, – пусть старики плетутся сзади, а молодых не удерживайте!

– Мессир де Ла Тремуй, – спокойно возразил сеньор де Куси, – мы сейчас в деле увидим, кто останется позади, а кто будет впереди. Постарайтесь только, чтобы голова вашей лошади не отрывалась от хвоста моего коня. Но я-то обращаюсь не к вам, меня интересует мнение мессира Жана Венского, – я еще раз спрашиваю, что он думает предпринять.

– Сейчас, – сказал мессир Жан Венский, – бесполезно взывать к разуму, верх одерживает безрассудство. Нет сомнения, нам следовало бы дождаться короля Венгрии или, по крайности, – тех трехсот наших бойцов, которых я нынче послал за фуражом. Но раз уж графу д'Э угодно выступить, мы должны последовать за ним и биться из последних сил. А впрочем, взгляните-ка: теперь поздно отступать!

И впрямь, справа и слева от лагеря взметнулось облако пыли, которое время от времени прорезывал, словно вспышка молнии, блеск оружия. Это два крыла армии Баязета, смяв заслон христиан, отходили назад, чтобы задушить их потом в своем кольце. Те из христиан, у которых был за плечами хоть какой-то боевой опыт, поняли, что сегодня они проиграли. Однако мессир Жан Венский не повернул вспять, а, напротив, крикнув «Вперед!», первым пришпорил коня. Тотчас же, повторив этот клич, рыцари, осененные знаменем божьей матери, ринулись на врага, и странно было видеть, как семь сотен человек атаковали сто восемьдесят тысяч.

Они неслись, потрясая копьями, но турецкий авангард внезапно отхлынул, оставив позади себя насаженные вкривь и вкось острые копья, и лошади рыцарей, мчавшиеся во весь опор, грудью напарывались на них. Этот оборонительный заслон, должно быть, соорудила пехота, бывшая в распоряжении короля Венгрии. Несколько всадников спрыгнули с лошадей и попытались, несмотря на град сыпавшихся на них стрел, ударами копий снести эту изгородь. Вскоре образовалась брешь, через которую смогли пройти фронтом двадцать человек. Этого было более чем достаточно: вся армия крестоносцев устремилась в этот довольно широкий проем и атаковала неприятельскую армию. Они насквозь прорезали турецкую пехоту, а затем повернули назад, топча тех, кто попадался на пути, копытами своих лошадей. Но тут слева и справа от них раздались звуки труб и цимбал – на них двинулись два крыла турецкой армии, в это же время в бой вступила кавалерия из восьми тысяч человек, которая, по расчетам Баязета, должна была стать в авангарде. Христиане, завидев это сверкавшее золотом и облеченное высшим доверием войско, решили, что среди них должен быть султан, их вновь охватил боевой задор, и они, выстроившись для атаки, с не меньшим пылом, чем только что на пехоту, обрушились на это войско. И оно, так же как и первое, не устояло под натиском французов и, несмотря на численное превосходство, обратилось в бегство, рассыпавшись по полю, как стадо овец, на которое напала стая волков.

Преследуя их, французы очутились вдруг перед рядами основного воинства, в котором находился сам султан. И тут им был дан настоящий отпор. Однако рыцари, надежно защищенные своими доспехами, проникли в эту плотную массу так же свободно, как клинок входит в древесину; но так же, как клинок, они оказались плененными и стиснутыми с обеих сторон. Тогда-то они и поняли, что допустили ошибку, не дождавшись короля Венгрии, его шестидесяти тысяч человек; армия христиан представляла собой в этот миг не более чем крупицу в этом скопище неверных, которым, казалось, владела одна мысль: сдавить эту горстку ринувшихся на них людей и задушить их в своем кольце.

Коннетабль, совершивший ошибку, все бы отдал сейчас, чтоб исправить ее, да одного только мужества было мало; он был окружен со всех сторон, но смело глядел в лицо врагу. Сломав свое, копье и шпагу коннетабля, он отстегнул от седла один из огромных мечей с двойной рукояткой – сегодня нам кажется, будто их ковало для себя некое племя гигантов, – и, размахнувшись, стал наносить удары, и все, кого касалось страшное лезвие, падали, словно подкошенные. Маршал Бусико тоже бросился в самую гущу врага; словно косилка в поле, прокладывая себе дорогу и не заботясь о том, подымались ли за ним новые полчища, он продвигался вперед, производя вокруг себя страшное опустошение. Сир де Куси устремился навстречу неверным, вооруженным дубинками, они орудовали ими не хуже, чем дровосек топором, но сира де Куси надежно защищали доспехи, и на удар, причинявший ему лишь легкую боль, он отвечал ударом, оставлявшим смертельную рану. Оба де Ла Тремуй шли бок о бок, и сын отражал удары, сыпавшиеся на отца, а отец – на сына; у того ранило лошадь, и в то время, как он пытался высвободить ногу из стремени, отец загораживал его своим щитом и, подобный разъяренной львице, защищающей своих детенышей, отсекал руки, тянувшиеся к его сыну и пытавшиеся схватить его; а сын, высвободившись наконец из-под коня, стал колоть концом шпаги лошадей, и прежде чем упавший всадник успевал встать, отец приканчивал его. Мессир Жак де Хелли, промчавшись кровавой дорогой битвы, очутился по ту сторону вражеского крыла. Он мог бы вверить жизнь своему стремительному Тадмору и бежать за Дунай, оставив позади врага; но когда он поднял голову и увидел среди врагов немногих уцелевших своих товарищей, привставших на стременах и возвышавшихся над неверными, как редкие колосья пшеницы в поле ржи, он бросился назад, туда, где шел бой. Ловко орудуя шпагой, он оказался вскоре рядом с графом Невэрским; его лошадь убили, но, исполняя свой долг главнокомандующего, граф подавал всем пример, вокруг него валялась груда мертвых тел. Завидев де Хелли, граф, вместо того чтобы попросить о помощи, крикнул:

– Как французское знамя? Надеюсь, оно вздымается все так же гордо?

– Да, – отвечал Жак, – оно все так же гордо реет на ветру, и вы сами убедитесь в этом, монсеньер.

Он спрыгнул на землю и предложил графу своего Тадмора. Тот отказывался, но де Хелли сказал:

– Монсеньер, вы нам глава, ваша смерть будет означать смерть армии, от имени всей армии я прошу вас сесть на коня.

Граф Невэрский уступил просьбе, и стоило ему вдеть ногу в стремя, как он тотчас же увидел Жана Венского, тот дрался так, как только может драться человек. Граф Невэрский и сир де Хелли немедленно пришли ему на помощь, доспехи на нем были поломаны, из глубоких ран струилась кровь, с ним было не больше десяти рыцарей. Уже в пятый раз менял он лошадь, и пять раз его считали мертвым; знамя падало у него из рук; но он вновь и вновь поднимался, поддерживаемый товарищами, и громкие крики приветствовали повергнутое и вновь взмывавшее знамя единоверцев.

– Монсеньер, – сказал он, завидев графа Невэрского, – настал наш последний час. Нам суждено умереть, но лучше умереть в муках, чем жить богоотступником. Да спасет вас бог, с нами святой Иоанн и божья матерь, вперед!

И он бросился в самую гущу неверных, и упал в шестой раз, теперь уж навсегда.

Так была проиграна битва, так погибли французские рыцари. Венгры, даже не начав боя, тут же обратились в бегство, однако предательство не спасло их. Турки были быстрее и, настигнув их, учинили дикую расправу. Из шестидесяти тысяч человек, которыми командовал король, уцелело только семеро, среди них и он. Ему повезло: вместе с властителем Родоса Филибером де Найак им удалось спастись на венецианском судне, которым командовал Томас Муниго и которое доставило Филибера де Найак на Родос, а Сигизмунда – в Далмацию.

Битва длилась три часа. Всего три часа понадобилось, чтобы от ста восьмидесяти тысяч осталось лишь семьсот человек. Расправившись с христианами, Баязет осмотрел вражеский лагерь и выбрал для себя палатку короля Венгрии, в которой тот еще недавно пировал и где была выставлена золотая и серебряная утварь; другие же палатки он предоставил в распоряжение своих солдат и военачальников. Сняв с себя боевое снаряжение, чтобы отдыхало тело, – ведь он сражался не хуже простого солдата, – Баязет уселся, скрестив ноги, перед дверью на ковре и позвал к себе своих генералов, всех своих друзей, чтобы поговорить с ними об одержанной победе. Они тотчас же явились на зов; Баязет, довольный прошедшим днем, смеялся и шутил и обещал в будущем завоевать Венгрию, а вслед за нею и все другие земли христиан. Он желал царствовать над всем миром, как некогда его предок Александр Македонский, – поданные согласно кивали головами, выражая свое одобрение и славя его. Затем Баязет отдал следующее приказание: во-первых, пусть тот, кто пленил кого-нибудь, приведет пленника на следующий день к нему; во-вторых, пусть отыщут всех убитых и сложат рядом тела наиболее знатных и могущественных рыцарей, ибо он собирается отужинать перед их трупами; а в-третьих, пусть непременно сообщат ему, что сталось с королем Венгрии: убит он, пленен или спасен.

Отдав распоряжения и почувствовав, что он отдохнул, Баязет приказал привести ему свежего коня; он пожелал осмотреть поле битвы, ибо, как ему доложили, его люди жестоко пострадали в этом бою, хотя сам он не верил, чтобы горстка христиан могла нанести большой урон его армии. Итак, он отправился на поле боя и тут убедился, что ему сказали лишь полуправду: рядом с одним убитым христианским бойцом лежало тридцать турок. Вне себя от ярости, Баязет проговорил:

– Да, нашим людям пришлось тяжко, христиане дрались как львы; но, даю слово, оставшиеся в живых поплатятся за это. Пошли!

По мере того как Баязет продвигался вперед, он все больше дивился храбрости и ловкости врага. Он достиг того места, где упали друг на друга мессир де Ла Тремуй и его сын, – вокруг них лежала груда мертвых тел. Баязет последовал путем, пройденным Жаном Венским, – он был устлан трупами. Наконец он достиг места, где погиб этот славный рыцарь, прикрыв собой знамя божьей матери, его окоченевшие пальцы так крепко сжимали древко, что пришлось их отрубить топором, чтобы высвободить знамя.

Два часа потратил Баязет, в последний раз осматривая поле боя, и затем удалился в свое жилище; он проклинал христиан, победа над ними обошлась дороже, чем любое поражение. Наутро, едва он приоткрыл створки двери, как увидел поджидающих его военачальников: они хотели знать, что делать с пленными, – прошел слух, что всем отрубят голову, кто бы ни запросил милости. Но Баязет прикинул, какую выгоду может он извлечь, подарив жизнь знатным сеньорам. Он кликнул толмачей и приказал узнать, кто из уцелевших были самые богатые и знатные: переводчики ответствовали, что самыми знатными назвались шесть рыцарей: во-первых, мессир Жан Бургундский граф Невэрский – глава войска; во-вторых, мессир Филипп д'Артуа граф д'Э, в-третьих, сир Ангерран де Куси; в-четвертых, граф де Ла Марш; в-пятых, мессир Анри де Бар и, в-шестых, мессир Ги де Ла Тремуй. Баязет пожелал увидеть их, и ему их привели, они поклялись верой и законом, что говорят правду, что это подлинные их имена. Тогда Баязет сделал знак графу Невэрскому приблизиться к нему.

– Если ты тот, за кого себя выдаешь, – сказал Баязет через переводчика, – то есть если ты Жан Бургундский, я дарую тебе жизнь; не из-за твоего имени или выкупа; просто некий некромант предсказал, что ты один прольешь больше христианской крови, чем все турки, вместе взятые.

– Базаак, – ответствовал граф Невэрский, – не делай для меня этой милости, мой долг разделить судьбу тех, кого я привел к тебе; если ты положишь за них выкуп, то и я заплачу за свою жизнь, а если ты их осудишь на смерть, я умру вместе с ними.

– Я сделаю так, как угодно мне, а не как хочешь ты, – отвечал султан и повелел отвести пленников обратно в палатку, служившую им тюрьмой.

Пока император раздумывал, те ли это сеньоры, за кого они себя выдавали, к нему ввели рыцаря, служившего у его брата Амурата и знавшего немного по-турецки. То был сир де Хелли. Баязет видел его однажды и припомнил его. Хорошо ли знал сир де Хелли пленных рыцарей, спросил Баязет. Сир де Хелли отвечал, что как бы мало они ни значили во французском рыцарстве, он, наверное, сможет сказать султану, кто эти люди. Тогда Баязет велел проводить его к ним, но запретил обмениваться словами из боязни сговора и обмана. Сиру де Хелли достаточно было одного взгляда – он тут же узнал их. Он быстро повернулся к Баязету, – тот потребовал назвать пленников, – и сказал, что пленники султана – граф Невэрский, мессир Филипп д'Артуа, мессир Ангерран де Куси, граф де Ла Марш, мессир Анри де Бар и мессир Ги де Ла Тремуй, – то есть самые знатные и богатые сеньоры во Франции, а некоторые даже состояли в родстве с королем.

– Ну что ж, – сказал император, – их жизнь спасена. Пусть они станут по одну сторону моей палатки, а остальные – по другую.

Приказ Баязета был незамедлительно исполнен. Шестерых пленников поставили справа от императора. Минуту спустя они увидели, как ведут остальных. Триста их собратьев, осужденные на смерть, шли, раздетые по пояс; их подводили одного за другим к Баязету, тот с хладнокровным любопытством разглядывал их, потом делал знак увести. Тот, кого он отсылал, проходил сквозь строй солдат-иноверцев, стоявших с обнаженными шпагами, и через минуту от него оставались лишь бесформенные куски, все это – на глазах у графа Невэрского и пяти его соратников.

Случилось так, что среди осужденных на смерть оказался маршал Бусико; его также подвели к Баязету, и тот его послал умирать так же, как и других. И вдруг Жан Бургундский заметил Бусико, он покинул свою группу и направился к императору; преклонив перед ним колено, от стал жестами умолять Баязета пощадить маршала, ибо тот был в свойстве с королем Франции и мог заплатить немалый выкуп. Баязет наклонил в знак согласия голову; Бусико и Жан Бургундский кинулись друг другу в объятия, после чего Баязет сделал знак, чтобы расправа продолжалась, – она тянулась ровно три часа.

Когда упал последний христианин, испустив тот же предсмертный крик, что и другие: «Господи Иисусе Христе, смилуйся надо мной!» – когда все лежали мертвыми, Баязет пожелал, чтобы весть о его победе дошла до короля Франции. Он велел привести графа Невэрского, сира де Хелли и двух других сеньоров, которые остались целы и невредимы, и, обратившись к графу, спросил, на ком из трех шевалье он остановил бы свой выбор, если понадобится привезти выкуп для него и его собратьев. Граф указал на сира де Хелли, двое других тотчас же упали мертвыми.

Написав письма, – граф Невэрский – герцогу и герцогине Бургундским, сир де Куси – своей жене, остальные сеньоры – своим родственникам или казначеям, – они вручили их мессиру Жаку де Хелли. Когда с этим было покончено, Баязет сам начертал путь, которым должен был следовать посланец, обязав его ехать через Милан, дабы известить о победе турок герцога Миланского. Баязет также заставил Жака де Хелли поклясться своей верой, что, выполнив поручение, он вернется обратно к нему.

В тот же вечер мессир Жак де Хелли пустился в дорогу.

Опередим его на пути во Францию и посмотрим, какие позиции заняли различные партии после того, как мы покинули их. Никто не догадывался, отчего король вновь впал в безумство. Одетта все время держалась в тени, ее влияние на короля проявлялось лишь в том, что она творила добро доступными ей средствами; она так же старалась стушеваться, как другие фаворитки лезли из кожи вон, чтобы быть все время на виду. Поэтому она и ушла безвестно, и никто, кроме короля, не заметил, что с неба королевства скатилась самая ясная звезда.

Что касается герцога Орлеанского, то его роман с королевой продолжался, но любовь занимала теперь в его сердце довольно малое место и не могла потушить в нем огонь тщеславия, как прежде, когда король впервые лишился рассудка. То ли из расчета, то ли по движению души, но он воспользовался подавленностью короля и добился освобождения мессира Жана Лемерсье и сеньора де Ла Ривьер; благодаря его настоятельным просьбам сир де Монтегю снова бы приглашен управлять королевскими финансами: его воспитатель герцог Бурбонский не уставал превозносить достоинства воспитанника и умалчивал о недостатках; герцог Беррийский, с которым легко можно было договориться при помощи денег, получил от племянника значительную сумму и, в свою очередь, обещал, если только потребуется, оказать племяннику поддержку. Совет, завороженный приятными манерами герцога, его умом, плененный его красноречием, позволил герцогу, можно сказать, в самом лоне своем сформировать партию, составившую противовес власти герцога Бургундского.

Разногласие между принцами углублялось, каждый бросал на карту все, что у него имелось в наличии, лишь бы потопить противника. Карла, ослабевшего и душой и телом, его подданные тянули всяк в свою сторону, король был не в силах противопоставить всей этой сумятице твердую волю и тем покончить с раздорами. И вдруг, когда каждый был занят тем, чтобы насолить другому, страшная весть поползла по Франции, общее горе объединило всех.

Триста рыцарей и оруженосцев, которые, как мы уже говорили, разбрелись по всей стране, в момент, когда развертывались описываемые события, одним махом достигли границ страны и каждый той дорогой, которая показалась ему короче, – добрались наконец до Валахии. Но там на них обрушилось столько бед и всяких напастей, что многие, не выдержав, умерли. Валахи уже прослышали о победе турок и не боялись несчастных беглецов, впускали их в город, с виду радушные и гостеприимные, но на следующий день оказывалось: у того украли оружие, у другого – лошадь; те, кого выпроваживали, дав хлеба и денег, были еще счастливчиками, но этой милости удостаивались лишь знатные особы, тех же, кто не принадлежал к старинным и знатным родам, раздевали догола и нещадно били. Натерпелись они горя в Валахии и Венгрии, – им приходилось вымаливать кусок хлеба, заклиная богом, добывать ночлег, и то их пускали лишь на конюшню, и укрывались они лохмотьями, которые разделили с ними самые попранные и неимущие. Так они добрались до Вены, где добрые люди обласкали их, дали одежду, денег на дорогу. Вскоре они ступили на земли Богемии, и в этой маленькой стране им были изъявлены всякие мелкие знаки внимания, в которых они так нуждались. На их счастье, немцы оказались жалостливее обитателей Валахии и Венгрии, иначе несчастные, страдая от голода и лишений, давно бы устлали путь во Францию своими трупами. По дороге они рассказывали о постигшем французское войско несчастье, и так мало-помалу достигли границ Франции, а некоторые – и Парижа.

Однако в Париже и слышать ни о чем не желали: слишком уж печально было то, о чем они поведали, чтобы просто на слово поверить им. Мало того, некоторые заявляли, что эти люди – обманщики, ничтожные искатели приключений, игравшие на струнах жалости; на всех перекрестках уже громко говорили, что этих болтунов надо повесить и бросить в воду. Но, несмотря на все угрозы, вновь прибывавшие снова подтверждали слова своих собратьев, и печальные новости, упорно распространявшиеся в народе, дошли наконец до ушей знати. Болезнь не помешала королю понять, что произошло, и чело его нахмурилось еще больше. Было приказано пресечь слухи, поскольку точных сведений не было, а первого рыцаря, вернувшегося из похода, какого бы чина и звания он ни был, привести к королю.

И вот в канун рождества Христова, когда знатные дамы и господа, – в числе коих были королева, герцог Орлеанский, герцоги Бурбонский, Беррийский и Бургундский, граф де Сен-Поль, – собрались вокруг короля, дабы отпраздновать рождественскую ночь, объявили о прибытии всадника, приехавшего прямо из Никополя и принесшего точные сведения о графе Невэрском и об армии. Всадник был тут же проведен в залу, где веселилась напудренная и роскошно одетая толпа. Всадник этот был Жак де Хелли. Он передал королю и герцогу Бургундскому письма, которые были ему вручены, и поведал о том, о чем мы уже говорили.

Глава XIII

Нетрудно представить себе, как омрачил высокое собрание печальный рассказ; среди присутствующих не было человека, у кого не погиб или не был взят в плен друг или родственник: тот потерял сына или брата, эта – любимого супруга. А король Франции потерял всю свою прекрасную, огромную кавалерию.

Поплакав о мертвых, стали думать, как вызволить из плена живых. Решили послать к Баязету нарочного и склонить вождя неверных к переговорам, – но для этого нужно было выяснить, что императору больше всего по вкусу. Прослышали, например, что ему очень нравится ловля птиц и что ежегодно его друг сеньор Галеас Миланский посылает ему белых соколов. Тогда раздобыли дюжину прекрасных, хорошо выдрессированных кречетов, за которых заплатили золотом, ибо эта порода птиц редка. Сир де Хелли заметил, что Баязет любит ковры, и посоветовал присоединить к первому подарку еще один – ковер с вытканными на нем человеческими фигурами, одно из тех прекрасных изделий, которые умеют изготовлять лишь в Аррасе. Герцог Бургундский сам отправился в Аррас и купил там великолепный ковер, воспроизводивший всю историю великого царя Александра Македонского, который, по словам Баязета, был его предком. К этим подношениям добавили еще мелкие поделки из золота, сработанные лучшими мастерами, реймское полотно, брюссельский шарлах, дюжину сильных борзых и десяток прекрасных лошадей, покрытых бархатной попоной, сверкающих золотом и слоновой костью.

Поскольку миссия де Хелли была закончена, он распрощался с королем и герцогом Бургундским, намереваясь сдержать слово, данное Баязету, и вновь предать себя в его руки. Герцог Филипп просил сеньора де Хелли самого доставить подарки императору, ибо он рассудил, что Баязет с большим удовольствием примет их от того, кого он сам выбрал посланником, но храбрый рыцарь ответил: неизвестно, какая ему уготована судьба, может статься, он никогда уже не вернется во Францию. А посему с ним вместе отправились, дабы по возвращении сообщить о результатах посольства, сир де Вержи, управитель графства Бургундского, сир де Шатоморан, который так успешно провел некогда переговоры с Англией, и сир де Лериген, управитель графства Фландрии. Госпожа де Куси послала за своим мужем и двумя своими братьями шевалье Робера Дена из Камбрези, в сопровождении свиты из пятерых дворян и оруженосцев. Это посольство должно было проехать через Милан и, по совету герцогини Валентины, запастись письмами к императору Баязету от герцога Галеаса. В знак благодарности за такую услугу король Франции позволил этому сеньору украсить свой герб королевскими лилиями.

Как только послы отбыли, герцог и герцогиня Бургундские занялись сбором денег, предназначавшихся для выкупа пленников; они покинули Париж и удалились в Дижон, чтобы самим определить сумму налога, которым они намеревались обложить своих вассалов.

Таким образом, вся власть перешла в руки герцога Орлеанского. Он немедленно и очень ловко воспользовался обстоятельствами, так что король полностью доверил ему управление государством и дал ему право замещать его, когда он сам будет не в состоянии управлять страной.

А в это время в Англии вспыхнула революция, Франции предстояло испытать на себе ее влияние.

Граф Дерби, приезжавший, о чем говорилось раньше, на празднество, устроенное в честь королевы Изабеллы, чтобы помериться силой и ловкостью с герцогом Орлеанским, был, как известно, сыном герцога Ланкастера и пользовался мощной поддержкой в Англии. Его отец недавно скончался, оставив после себя богатое наследство, однако король Ричард отказал, вопреки закону, графу в праве наследования: он боялся, как бы благодаря огромному состоянию у графа не появились новые сторонники. Граф Дерби оказался на сей раз во Франции не как королевский посланец, а как изгнанник. Небольшая стычка графа Дерби с графом Ноттингемом оказалась для короля достаточным предлогом, чтобы удалить из Англии того, в ком король видел своего врага.

Этот несправедливый по отношению к графу Дерби акт оказал действие прямо противоположное тому, на какое рассчитывал король; вся знать и духовенство приняли сторону изгнанника. Народ, раздавленный налогами, страдавший от «набегов» ратников, – им не платили, и они пробавлялись грабежом, нападая то на земледельцев, то на торговцев, – народ, уставший от этих напастей, роптал и, казалось, ждал только случая, чтобы присоединиться к знати и выступить против короля. Граф Дерби ждал, в свою очередь, подходящего случая. Таковой вскоре представился. Ричард отправился в поход на Ирландию, а граф тем временем получил письмо, где говорилось, что если у него хватит мужества, чтобы поставить голову против королевства, то настало время переплыть пролив. Граф Дерби немедля распрощался со своим кузеном герцогом Бретонским, который приютил его у себя, и отплыл из Гавра; спустя два дня и две ночи он высадился в Равенспуре, в Йоркшире, находящемся между Холлом и Брэнтоном.

Его путь к Лондону был сплошным триумфом, так ненавидели короля Ричарда. Жители городов отворяли ворота и, преклонив колени, протягивали ему ключи, менестрели сопровождали его шествие хвалебными песнями, женщины бросали к его ногам цветы. Когда Ричарду стало известно все это, он вернулся вместе с армией в Англию и остановился у стен столицы. Но его солдаты отказывались сражаться за него, и это вынудило короля сдаться в плен. Его препроводили в Лондонскую тюрьму с необычайно толстыми стенами. Было проведено следствие по делу короля, он был низложен обеими палатами, а граф Дерби провозглашен королем Генрихом IV. Он получил корону и скипетр из рук того, кого он лишил власти.

Эту новость принесла во Францию госпожа де Куси, приближенная королевы Изабеллы; бедняжка, познавшая в любви лишь разочарование, а в обладании властью – одно лишь горе, возвращалась во Францию вдовой при живом еще, но уже осужденном на смерть муже. Каждый понимал: короне Франции брошен вызов, и это не должно оставаться безнаказанным, но что было делать, когда в стране не хватало ни денег, ни людей. Герцога Орлеанского огорчала эта беспомощность, но он был настолько взбешен наглостью графа Дерби, что послал к нему от своего имени вызвать его на поединок герольда своего Орлеана и начальника своих герольдов Шампаня, герцог предлагал драться до последнего, не щадя друг друга, место и оружие пусть укажет сам король. Генрих IV ответил отказом.

Что касается герцога Орлеанского, то он был таким управителем, который, по словам мудрого историка Ювенала, сам нуждается в управителе; чтобы ни он сам, ни королева ни в чем не ущемлялись, герцог придумывал все новые налоги: не успевали уплатить один, как уже следовал другой. Выкачав все из простого люда, герцог взялся за духовенство. Но не желая, чтобы его сочли вымогателем, герцог объявил о заеме. Эта мера разделила духовенство на два лагеря: одни отказались от взносов, и только силой у них удалось изъять из амбаров четверть собранного урожая; другие же, прихлебатели и подпевалы герцога Орлеанского, изгнали из общины тех, кто не подчинился приказу. Регента подобный скандал отнюдь не привел в восторг, раскол в духовенстве побудил его огласить новую сумму, общую для всех: для знати, для духовенства и для народа. С этим якобы согласились герцоги Бургундский, Бурбонский, Беррийский, в чьем присутствии, как уверял регент, и был подписан эдикт.

Однако герцоги Бурбонский и Беррийский заявили, что их приплели напрасно; герцог Бургундский был занят выкупом своего сына и, услышав, что граф Невэрский возвращается в Париж, решил тоже отправиться туда, дабы самому уличить во лжи своего племянника.

Узнав, что герцог Бургундский тронулся в путь, герцог Орлеанский смекнул, что при таком обороте событий ему несдобровать, и тут же от имени короля издал новый указ, отменявший предыдущий, на чем, мол, настаивали королева и он сам, – таким образом, последний налог не превышал предыдущего. Но это не остановило герцога Филиппа; в акте отступления он усмотрел признание в слабости своего противника и решил воспользоваться ею. Едва прибыв в Париж, он свиделся с герцогами Бурбонским и Беррийским, которые так же, как и он, были скомпрометированы; самым почтительным образом они попеняли королю и добились созыва совета. Совету надлежало выбрать, кому из двух герцогов управлять страной, а чтобы у него не были связаны руки присутствием претендентов, герцог Филипп соглашался не появляться на ассамблее, но при условии, чтобы и его племянника там не было.

Герцог Орлеанский согласился, хотя и предполагал, что решение будет не в его пользу: за ним охотно признавали качества, присущие славному и смелому рыцарю, но в большинстве случаев отказывались видеть в нем человека государственного ума, – вот почему он был скорее раздосадован, нежели удивлен, когда ему сообщили, что партия герцога Бургундского взяла верх, а что ему советуют заниматься своими делами и не лезть в чужие.

Итак, соперники оказались лицом друг к другу с новой занозой в сердце, но их было уже так много до этого, что одной меньше, одной больше, не имело, как им казалось, значения. Герцог Орлеанский как будто бы нашел утешение в открытом и настойчивом ухаживании за графиней Невэрской, невесткой герцога. Таким образом он мстил за свое поражение. Дальше мы увидим, как отомстил за себя граф Невэрский.

С выкупом у Баязета пяти пленников, – а их осталось только пять, – все было улажено. Пять, потому что сир де Куси умер в плену, о чем не переставали сокрушаться его друзья; император вернул свободу мессиру Жаку де Хелли, всячески превознося его мужество и верность слову. И вот в день отбытия на родину, каковое было разрешено императором, рыцари пришли к нему прощаться. От имени своих друзей и от себя лично граф Невэрский выразил признательность императору, ибо он обращался с ними с надлежащей учтивостью. Тогда Баязет сделал знак приблизиться к нему, граф хотел преклонить колено, но Баязет удержал его, взяв за руку, и сказал по-турецки, а переводчик перевел на латынь такие слова:

– Жак, мне известно, что у себя на родине ты всеми почитаемый человек. Ты сын благородных родителей, у твоего отца предки – королевской крови. Ты молод, и, возможно, по возвращении на родину, тебя начнут порицать, насмехаться над тобой за то, что произошло, – ведь этот поход был как бы твоим посвящением в рыцари, – а ты, дабы уйти от позора, созовешь великое множество людей для нового, как вы говорите, крестового похода. Если б я боялся тебя, то заставил бы тебя, равно как и твоих друзей, поклясться своей верой и своей честью никогда больше не выступать против меня. Но мне это ни к чему, возвращайся к себе на Запад и поступай, как тебе заблагорассудится. Можешь опять собрать огромную армию и опять пойти на меня, я встречу тебя во всеоружии, и ты увидишь, готов ли я для новой битвы. Предупреждаю не только тебя, но всех, кому ты сочтешь нужным это передать. Я рожден для ратных подвигов. Мое дело – завоевывать.

Сказав так, – и тот, кто слышал эти слова, вспоминал их всю жизнь, – Баязет передал пленников сеньорам Метленскому и Абидосскому, которым было поручено вести переговоры, что они и сделали как нельзя лучше. Люди императора проводили их до самых галер и покинули их только тогда, когда увидали, что якорь поднят. Флотилия взяла курс на Метлен, куда она и прибыла без всяких происшествий.

Там их с нетерпением ждали. Им был оказан пышный прием женой губернатора, которая состояла в свите императрицы Константинополя. Она довольно наслышалась о Франции и была польщена, что ей досталось принимать знатных господ. Она велела приготовить для них самые роскошные покои дворца, и там, вместо своих старых, истрепанных костюмов, они нашли новые, в греческом духе, одежды, сшитые из лучших материй Азии. Не успели они переодеться, как возвестили о прибытии маршала Родоса мессира Жака де Бракмон. Он должен был препроводить рыцарей на остров Родос, где их с радостным нетерпением ждал великий приор. Рыцари распрощались с сеньором и сеньорой Метленскими, которые так радушно приняли их, и отплыли на остров Родос. В плавании они находились всего несколько дней, на берегу их уже ожидали самые знатные сеньоры острова – им не терпелось засвидетельствовать свое почтение французским рыцарям; сами хозяева были столь же набожны, сколь воинственны: на их одеждах был вышит белый крест в память о страстях Христовых, и они поддерживали любую вылазку, любой выпад против неверных.

Великий приор, а вслед за ним самые знатные рыцари разделили между собой честь принимать графа Невэрского и его соратников; они даже предложили гостям деньги, в которых те очень нуждались, и Жан Невэрский принял от них для себя, равно как и для своих друзей, тридцать тысяч франков, записав их как свой долг приору, несмотря на то что треть, если не больше, была поделена между его собратьями.

Во время их пребывания в городе Сен-Жан, где они ждали галер из Венеции, внезапно заболел и отошел к праотцам сеньор де Сюлли мессир Ги де Ла Тремуй. Смерть словно вцепилась в этих людей, уже видевших себя на краю могилы; казалось, она напоминала, что упасть туда стоит меньшего труда, чем выбраться оттуда: не так давно они похоронили сира де Куси, и вот уже сир де Ла Тремуй закрыл глаза, чтобы никогда их больше не открывать. Над всеми будто нависло проклятье, возможно, что ни одному из них не суждено увидеть родную землю. Они погребли умершего друга в церкви св.Иоанна Родосского, исполнив свой последний печальный долг по отношению к нему, – теперь их оставалось четверо, и они поднимались на суда, прибывшие из Венеции, которые вошли в порт, когда они хоронили товарища.

Лоцману было наказано, чтобы он на пути в Венецию останавливался у каждого острова; так и усталость меньше бы чувствовалась, да и граф смог бы посетить земли, лежащие между Венецией и Родосом. Вот почему путешественники высаживались в Модоне, Корфу, Левкаде и в Кефалонии, – здесь они оставались несколько дней: женщины этого острова были так прекрасны, что путешественники приняли их за нимф и роздали чаровницам большую часть золота, взятого в долг у приора Родосского совсем на другие цели.

С большим трудом удалось оторвать их от этих фей, в конце концов они решились покинуть остров, ибо впереди лежало еще несколько островов, которые тоже надо было посмотреть. Итак, они вновь поднялись на суда и с помощью где весла, где ветра достигли Рагуза, а затем Зары и Паренцо, там они перебрались на более легкие суда, потому что у Венеции море так мелко, что крупные галеры там не могут пройти. В Венеции графа Невэрского уже поджидали люди, посланные ему навстречу герцогом и герцогиней. Вскоре прибыли сир де Ожье и де Хелли вместе со всем своим домом, а за ними следовали фургоны, нагруженные золотой и серебряной посудой, роскошными одеждами и разным бельем. Жан Бургундский тронулся в путь со всем надлежащим сеньору его ранга великолепием и вошел во Францию скорее победителем, нежели побежденным.

Спустя какое-то время после возвращения, в своем замке де Хал, на семьдесят четвертом году жизни скончался Филипп Смелый, и таким образом регентство перешло к герцогу Орлеанскому.

А граф Невэрский стал герцогом Бургундским.

Ровно через одиннадцать месяцев умерла герцогиня, и Жан Бургундский стал графом Фландрии и Артуа, сеньором Саленским, палатином Малина, Алоста и Талманда, то есть одним из самых могущественных христианских князей.

Глава XIV

Это событие сразу высветило разногласия, существовавшие между двумя домами. До сих пор этот разлад принцев был как бы окутан неким политическим флером, ибо следовало с почтением относиться к возрасту герцога Филиппа и принимать во внимание осторожность, которая обусловливалась самим этим возрастом; но этому флеру суждено было исчезнуть. И вот подняли голову и обнажились все обиды, обиды мелкие, частные: тщеславие, уязвленное самолюбие, ненавидящая любовь – все живые, кровоточащие раны. Они схватились, как разъяренные противники. Будущее не сулило ничего хорошего, в воздухе веяло что-то грозное, страшное, казалось, вот-вот грянет гром и хлынет на землю кровавый дождь.

Однако пока ни тот, ни другой принц не выказывали открыто своей ненависти. Герцога Бургундского удерживали в его владениях почести, оказываемые ему подданными. Занятый этими заботами, он лишь изредка бросал на Париж взгляды, в которых читалась жажда мести.

Герцог Орлеанский, как всегда беспечный, ничуть не интересовался тем, что делает герцог Бургундский; их любовь с Изабеллой вдруг разгорелась с новой силой, а в свободное время он развлекался учеными диспутами с докторами права, с юристами и придумывал, как бы снова поднять сумму налогов. Только таким образом он и вмешивался в управление страной.

Между тем дела в королевстве шли все хуже. Перемирие с Англией было пустым звуком, и хотя от открытой войны государства воздерживались, тем не менее отдельные стычки и вылазки, с молчаливого одобрения обоих правительств, заливали кровью то побережье Англии, то какую-нибудь провинцию во Франции. Молодые люди из Нормандии в количестве двухсот пятидесяти человек, предводительствуемые сиром де Мартель, сиром де Ла Рош Гийон и сиром д'Аквиль, не испросив соизволения ни у короля, ни у герцога Орлеанского, пустились в плавание по направлению к Англии, высадились на острове Портланд и разграбили его; но жители, оправившись от первого испуга и сообразив, что противник малочислен, набросились на него: часть была убита, а часть взята в плен.

Со своей стороны бретонцы также атаковали англичан – на сей раз с согласия правительства, но эта вылазка также потерпела неудачу; возглавляли поход сир Гийом Дюшатель и сеньоры де Ла Жай и де Шатобриан; Гийом Дюшатель был убит.

Тогда его брат Танги возглавил четыре сотни молодых дворян, высадился близ Дартмута и прошел по округе, залив ее кровью и все сжигая на своем пути. Таким образом, Гийом был отомщен грудой мертвых тел и грандиозным пожарищем.

Вот-вот должна была вспыхнуть настоящая, не знающая пределов война. Один молодой англичанин, находящийся в изгнании, попросил убежища у французского двора. Его звали Овен Глендор, он происходил из древнего галльского рода и был сыном Жана Галльского, связанного узами братства по оружию с французскими рыцарями и погибшего на службе у короля Карла. Молодой англичанин умолял защитить его от Генриха Ланкастера, этот голос застарелой ненависти Франции к Англии отозвался эхом во всем королевстве, настолько громким, что был услышан повсюду. Решено было снарядить мощную флотилию в Брестском порту, командиром этой восьмитысячной армии назначался граф де Ла Марш, который, как мы уже говорили, сражался в Никополе вместе с Жаном Бургундским.

Англичане, проведав, какие идут приготовления, решили положить им конец прежде, чем французы их закончат. Они немедля высадились близ Геранда с намерением захватить его, возлагая надежды на внезапность нападения. Но Клиссон был начеку. Хоть он и потерял шпагу коннетабля, у него оставалась его собственная, и он крепко держал ее в руке. Он забил тревогу, и на его клич тут же примчался Танги Дюшатель с пятьюстами копьями. Граф де Бомон, возглавлявший вылазку, был убит ударом топора, а оставшиеся в живых англичане, те, кого не взяли в плен, поспешили отплыть восвояси.

Между тем флотилия уже стояла под парусами. Все рыцари были в сборе, ждали только главу экспедиции. В тщетном ожидании прошло пять месяцев. Граф де Ла Марш за балами, картами, костями совсем забыл о воинских доспехах.

Эта неудавшаяся экспедиция обошлась очень дорого государству и послужила лишним поводом герцогу Орлеанскому увеличить сумму налогов.

На этот раз герцог Бургундский, который вовсе не дремал, как полагали многие, велел своим подданным не платить налогов.

Герцог Орлеанский, чьи права не распространялись на владения герцога Бургундского, нашел способ отомстить ему: он женил герцога де Гельдр, смертельного врага герцога Бургундского, на кузине короля мадемуазель д'Аркур. Удар пришелся в самую точку: в день свадьбы в залу, где происходило празднество, вошел гонец и в присутствии всех гостей бросил вызов герцогу де Гельдр от имени графа Антуана Бургундскрго, который должен был наследовать герцогство Лимбургское. Герцог де Гельдр поднялся, снял с себя свадебный наряд, положил его на руки гонца, чтобы тем выказать свое уважение ему, и принял вызов.

Таким образом, тут тоже началась война. Ко всем этим неурядицам на земле примешивались знамения, посланные небом. Однажды, когда герцог и королева – она в карете, он – верхом – прогуливались в Сен-Жерменском лесу, внезапно разразилась гроза; королева открыла дверцы кареты и дала приют своему любовнику. Едва он очутился у нее, как ударил гром и молния убила лошадь, на которой он только что ехал. Напуганные лошади кинулись к Сене, увлекая за собой экипаж, и когда упряжка вместе с экипажем оказалась у воды, постромки вдруг лопнули, и животные, словно их что-то толкало, устремились в реку.

Набожные люди усмотрели в этом предупреждение Провидения, они внушили это и духовнику герцога, и тот высказал ему свое мнение, страстно и убежденно порицая его за его беспутную, богу неугодную жизнь. Герцог согласился с тем, что он великий грешник, пообещал прийти исповедаться и в доказательство своей готовности перемениться раструбил повсюду, что намерен заплатить долги: он назначил своим кредиторам день, когда сможет принять их у себя во дворце.

По свидетельству настоятеля Сен-Дени, в назначенный день явилось восемьсот человек, представивших ему счета, которые они выверили и привели в порядок. Но с момента, как разразилась гроза в Сен-Жерменском лесу, прошла неделя, небо вновь стало лазурно-голубым, последнее облачко на нем исчезло вместе с угрызениями совести герцога, вследствие чего его касса оказалась закрытой. Кредиторы вопили, заявляя, что они не уйдут отсюда, пока им не оплатят счета; на это им отвечали, что всякие сборища запрещены и если они сами подобру-поздорову не покинут дворца, придется призвать на помощь армию, – уж та их разгонит.

В это время люди, предостерегавшие герцога, пошли с тем же к королю, воспользовавшись минутой просветления у его величества. Ему указали на разницу между запасами золота у частных лиц и в государстве, где оно, проскальзывая меж пальцев герцога и королевы, словно падало в бездонную бочку. Ему советовали напрячь слух, и он услышал крики толпы; ему советовали открыть глаза, и он увидел, что нищета, от которой страдало столько народу, докатилась и до дворца. Он навел справки и узнал, что творится нечто неслыханное. Он велел позвать гувернантку своих детей, и она ему сказала, что принцы подчас лишены самого необходимого, бывает, она оказывается в затруднительном положении, не зная, во что их одеть и чем накормить. Он позвал к себе герцога Аквитанского, – ребенок пришел полураздетый, да к тому же еще и голодный. Король тяжело вздохнул, порылся в карманах, чтобы дать денег гувернантке, но, ничего не найдя, отдал ей для продажи золотой кубок, из которого он только что пил.

Вместе с рассудком к больному королю вернулась на некоторое время и энергия. Он отдал приказ о созыве совета: требовалось немедленно найти средство для спасения государства. Не сказав никому ни слова, он письменно пригласил герцога Бургундского на совещание. Тому только этого и нужно было.

На следующий день он выехал в сопровождении восьмисот человек из Арраса и двинулся на Париж.

Прибыв в Лувр, он получил письма, где объявлялось, что королева и герцог Орлеанский, прослышав о его прибытии, покинули Париж; они пробудут некоторое время в Мелене, а затем отправятся в Шартр. Принцу Людовику Баварскому было наказано привезти к ним герцога Аквитанского, наследника Венского престола. И хотя полученные известия призывали герцога торопиться, он так устал, что сделал остановку, чтобы поспать несколько часов. На следующий день, едва лишь рассвело, он отправился в Париж, но было слишком поздно – дофин уже отбыл.

Тогда герцог Бургундский, не вылезая из седла, отказавшись от еды и отдыха, дал приказ своим людям следовать за ним и пустил лошадь галопом. Он пересек весь Париж из конца в конец, выехал на дорогу, ведущую к Фонтенбло и между Вильжюир и Корбеем догнал дофина. Молодого принца сопровождали его дядя Людовик Баварский, маркиз Понский, граф Даммартенский, главный стольник короля де Монтегю и множество других сеньоров. По бокам от него в носилках сидели его сестра Жанна и жена монсеньера Бурбонского госпожа де Прео. Герцог Бургундский приблизился к дверцам носилок и, склонив голову перед дофином, умолял его вернуться в Париж: у него-де есть очень важные новости для дофина. Принц Людовик, увидя, что герцог Аквитанский намерен внять мольбам Жана Бургундского, приблизился к герцогу и сказал:

– Сударь, оставьте в покое моего племянника, пусть он едет к своей матери – королеве и к своему дяде, монсеньеру Орлеанскому, – ведь он отправился в это путешествие с согласия своего отца – короля.

Сказав это, принц Людовик приказал кучеру двигаться дальше и не обращать внимания на чьи бы то ни было уговоры повернуть лошадей. Тогда герцог Бургундский занес над головой шпагу, схватил лошадь под уздцы и развернул ее по направлению к Парижу, а кучеру сказал:

– Если хочешь жить, езжай обратно, да быстро.

Кучер, дрожа от страха, пустил лошадей галопом, отряд герцога окружил кортеж. В то время как герцог Аквитанский, сопровождаемый своим дядей герцогом Людовиком Баварским, не пожелавшим его покинуть, возвращался в Париж, герцог де Бар, граф Даммартенский и маркиз Понский прибыли в Корбей и рассказали герцогу Орлеанскому и королеве о том, что произошло. Герцог Бургундский позволил себе неслыханную дерзость. Королева и герцог Орлеанский, сидевшие за столом, прервали обед и поспешили сесть в экипаж, чтобы отправиться в Мелен. Герцога Бургундского встречали у Парижской заставы король Наваррский, герцог Беррийский, герцог Бурбонский, граф де Ла Марш и множество других сеньоров; толпа горожан приветствовала предпринятую герцогом авантюру и выражала радость по поводу того, что вновь видит своего дофина. Герцог Бургундский, как и оба его брата, ехавший рядом с носилками, приказал двигаться шагом из-за большого скопления народа, так они достигли Лувра, куда и был препровожден дофин. Герцог Бургундский остался подле него, чтобы обеспечить ему надежную защиту. Это оказалось тем более легким, что по приказу герцога и его братьев отовсюду из их владений прибывали все новые и новые вооруженные отряды, и по прошествии нескольких дней герцог стал во главе чуть ли не шеститысячной армии преданных ему людей, коими командовал граф Клевский и архиепископ Льежский, которого прозвали Жан Беспощадный.

Герцог Орлеанский, в свою очередь, не тратил времени даром; во все принадлежащие ему владения он отправил своих посланцев, приказав поднять столько народу, сколько будет возможно, и как можно скорее привести их к нему. Вскоре к нему примкнул сир Арпедан со своими людьми из Булонэ, герцог Лотарингский с обитателями Шартра и Дрей и, наконец, граф Алансонский с рыцарями и простолюдинами из Орлеана. Несчастные труженики окрестностей Парижа очень страдали от этих скопищ вооруженных людей, которые грабили и опустошали места, где они проходили, в частности, Бри и Иль-де-Франс. Люди герцога Орлеанского в качестве знамени несли суковатую палку, на которой были начертаны слова его девиза, принятого на турнирах: «Бросаю вызов», а сторонники герцога Бургундского, в свою очередь, встали под знаменем – лопатой, их девизом было: «Вызов принимаю».

Итак, два войска очутились лицом к лицу, и хотя ни тот, ни другой принц не объявлял открытой войны, каждому было ясно: достаточно какой-нибудь мелкой ссоры между солдатами, чтобы столкнуть две армии и развязать гражданскую войну.

Такое положение не могло длиться долго, – герцог Орлеанский решил положить ему конец: он двинул свое войско на Париж. Герцог Бургундский пребывал в своем замке в Артуа, и тут ему донесли, что неприятель, вооруженный до зубов, идет на Париж. Герцог, не медля ни минуты, надел доспехи, взял оружие и вскочил на коня. В замке Анжу, куда он примчался, он встретил короля Сицилийского, герцогов Беррийского и Бурбонского, а также множество других принцев и сеньоров из свиты короля. Он просил их засвидетельствовать, что не он первый открыл враждебные действия, и, став во главе своих людей, повел их на Монфокон. Народ, увидев, как целые полчища солдат мчались через Париж, пришел в сильное волнение. Из-за высоких налогов герцог Орлеанский снискал себе славу ненасытного, и в народе пронесся слух, будто он собирается разграбить Париж. Тогда поднялись все горожане, все собрались у городских ворот; на улицу вышли студенты; многие дома в окрестностях Парижа были разрушены: из них вытаскивали камни и посреди дороги воздвигали баррикады; таким образом, были приняты все меры, чтобы помочь герцогу Бургундскому и дать отпор герцогу Орлеанскому.

Тут появились король Сицилийский, герцоги Беррийский и Бурбонский, они предстали перед герцогом Орлеанским и, рассказав, как относится к нему народ, умоляли его избежать кровопролития. Герцог отвечал, что он ни при чем, враждебным действиям положил начало его кузен Жан, который похитил у матери молодого герцога Аквитанского, а впрочем, он охотно последует разумному совету, доказательство чему то, что он откладывает поход. И действительно, он разместил своих людей в Корбее и вокруг Шарантонского моста, препроводил королеву в Венсен, а сам удалился в свой замок Боте.

Начались переговоры, по прошествии недели стороны пришли к следующему соглашению: отвести свои войска и свои притязания предать суду короля и его совета. Герцоги поклялись на Евангелии исполнить это, отзыв войск положил начало выполнению условий перемирия.

Как только из Парижа удалились вооруженные люди, королева решила туда вернуться. Для столицы это выражение доверия королевы Изабеллы своим подданным явилось большим праздником: королева вновь была со своим народом. Радостная толпа пришла приветствовать ее. Королева проследовала в экипаже, подаренном ей герцогом Орлеанским, за нею в носилках следовали придворные дамы, оба герцога, примиренные, ехали верхом на лошадях, держась за руки, а в другой руке каждый держал герб своего недавнего противника. Проводив королеву Изабеллу во дворец короля, оба герцога отправились в Нотр-Дам, причастились одной и той же облаткой, сломав ее пополам, и обнялись у подножия алтаря. В доказательство их полного согласия и своего доверия к герцогу Орлеанскому герцог Бургундский испросил у него гостеприимства на эту ночь. Герцог Орлеанский предложил герцогу Бургундскому разделить с ним его ложе, Жан Бургундский принял приглашение. Народ, обманутый видимостью согласия, ликуя, проводил обоих до нового дворца Орлеанов, который находился позади дворца Сен-Поль.

Двое мужчин, которые еще неделю назад шли один на другого, каждый под своим знаменем, сейчас опирались друг на друга, словно закадычные друзья, увидевшиеся после долгой разлуки.

Их дядья, герцоги Беррийский и Бурбонский, не верили ни своим глазам, ни своим ушам. Герцог Бургундский еще раз поклялся в своей искренности, а герцог Орлеанский сказал, что для него не было дня прекраснее этого.

Принцы, оставшиеся наедине друг с другом, продолжали мирно беседовать. Им принесли пряного вина, и они выпили его, обменявшись кубками. Герцог Бургундский был само доверие. Он нахваливал спальню, расположение комнат, с тщательностью осмотрел обивку и портьеры и, указав на маленький ключ, торчавший в потайной дверце, смеясь, осведомился, не ведет ли она в покои герцогини Валентины.

Герцог Орлеанский живо встал между дверью и Жаном Бургундским и, взявшись за ключик, сказал:

– Вовсе нет, дорогой кузен, – сюда запрещено входить: эта дверь ведет в молельню, я возношу тут мои тайные молитвы богу.

И, смеясь, как бы нечаянно, он вынул из двери ключ; словно забыв, что у него в руках, он стал вертеть ключ на пальце, а затем, сунув его в карман своего камзола, сказал с прекрасно разыгранным равнодушием:

– Не пора ли ложиться, кузен?

Жан Бургундский лишь тогда ответил, когда освободился от золотой цепи, на которой висел его кинжал и кошель, – он положил то и другое на кресло, а герцог Орлеанский, в свою очередь, стал раздеваться; совершив это раньше кузена, он первым лег в постель, оставив для герцога Бургундского место с краю как более почетное, которым тот не замедлил воспользоваться.

Принцы еще некоторое время поговорили о войне, о любви, но вот наконец герцог Жан как будто стал испытывать желание заснуть; герцог Орлеанский прервал беседу, еще некоторое время взглядом, полным благожелательности, смотрел на своего кузена, который уже спал, затем, перекрестившись, прошептал слова молитвы и, в свою очередь, закрыл глаза.

Но после часа неподвижного лежания глаза Жана открылись, он неслышно повернул голову в сторону кузена – тот спал так крепко, словно все ангелы неба хранили его сон.

Убедившись, что кузен действительно спит, а не притворяется, Жан привстал на локте, спустил с постели одну ногу, потом другую, нащупал пол и тихо соскользнул с кровати; он подошел к креслу, где лежали одежды герцога Орлеанского, пошарил в карманах, достал спрятанный кузеном ключ, взял со стола лампу, которую поставил на ночь слуга, и, затаив дыхание, подкрался к потайной дверце; осторожно сунув ключ в замочную скважину, он открыл дверь и вошел в таинственное обиталище.

Спустя минуту он вышел оттуда бледный, нахмурившийся; некоторое время он стоял в задумчивости, протянул было руку, чтобы взять кинжал, который оставил на кресле, но передумал и поставил лампу на стол. При этом последнем его движении герцог Орлеанский проснулся и спросил:

– Вам что-нибудь нужно, дорогой кузен?

– Нет, монсеньер, – отвечал тот, – свет лампы мешал мне, я встал, чтобы потушить ее.

Тут он потушил лампу и вновь лег на оставленное для него место.

Глава XV

Несколько месяцев истекло со дня перемирия, и вот вечером 23 ноября 1407 года на улице Барбетт против храма Божьей матери остановились двое всадников. Оглянувшись вокруг, один из них сказал:

– Это здесь.

Спешившись, они поставили лошадей в тени навеса, привязали их за уздечки к столбам, поддерживавшим навес, и молча углубились под его свод. Спустя минуту прибыли еще двое мужчин, осмотревшись, как и первые всадники, они тоже спешились и, увидев блеск доспехов в тени, присоединились к тем, кому они принадлежали; не прошло и десяти минут, как вновь послышался топот, через полчаса небольшой отряд насчитывал уже восемнадцать человек.

Спустя еще четверть часа все были в сборе, но тут в начале улицы послышался стук копыт, – судя по всему, мчалась лишь одна лошадь. Когда всадник поравнялся с храмом, его окликнули из-под навеса:

– Это вы, де Куртез?

– Я, – ответил всадник, осадив лошадь. – Кто зовет меня, друг или недруг?

– Друг, – ответил тот, кто был, по видимости, главарем группы, и, выступив из скрывавшей его тени, он подошел к сиру Томасу де Куртезу.

– Так как же? Можно выступать? – спросил он и положил руку на шею его коня.

– А, это ты, Раулле д'Октувиль! – ответил рыцарь. – Все твои люди в сборе?

– Да, мы ждем вас вот уже добрых полчаса.

– С приказом была заминка; мне думается, в последний момент мужество чуть было не покинуло его.

– То есть как? Он отказался от своего намерения?

– Нет, нет.

– И хорошо сделал, а то я оказался бы перед ним в долгу. Я ведь не забыл, как этот проклятый богом герцог отнял у меня, когда власть была в его руках, управление генеральными штатами, хотя этот пост был жалован мне королем по ходатайству герцога Филиппа Бургундского. Я, сир Томас, – нормандец, я помню зло; он может рассчитывать на два добрых удара кинжалом, я вам это говорю: первый – за то обещание, которое я дал герцогу, второй – за клятву, которую я дал самому себе.

– Оставайся с этими добрыми намерениями, мой славный охотник. Дичь спугнута, четверть часа пути отсюда – и она твоя, я тебе это обещаю.

– Так вперед!.. – сказал Раулле, ударил лошадь по крупу ребром руки, и та пустилась вскачь, а Раулле вернулся под навес.

Пусть рыцарь продолжает свой путь, а мы войдем в изящный дом королевы.

Это был прелестный особняк, который она купила у сира де Монтегю и куда она удалилась, когда в приступе безумия король порезал ей лезвием шпаги руки. После этого случая она приезжала во дворец Сен-Поль только на какие-нибудь торжества и оставалась там столько, сколько требовали приличия. Впрочем, это давало ей возможность более свободно предаваться любви с герцогом.

В тот день, о котором идет речь, королева, как обычно, находилась в своем особняке, но постели не покидала, ибо у нее был выкидыш: ребенок родился мертвым. В изголовье у нее сидел герцог Орлеанский, они только что отужинали, ужин прошел очень весело – больная чувствовала себя превосходно. Глядя на любовника глазами, которые снова, как только вернулось здоровье, засверкали любовью, она сказала:

– Несравненный мой герцог, когда я совсем поправлюсь, пригласите меня отужинать в ваш дворец, как мы только что отужинали в моем, тогда я попрошу вас об одной милости.

– Извольте только приказать, благороднейшая Изабелла, – отвечал герцог, – я готов на коленях выслушать ваш приказ.

– Я не решаюсь, Орлеан, – проговорила королева, глядя теперь на герцога с сомнением, – боюсь, если вы узнаете, в чем моя просьба, вы бесповоротно откажете мне.

– Нет ничего такого, что было бы дороже жизни, а вы прекрасно знаете – моя жизнь принадлежит вам.

– Мне!.. И Франции. Каждый вправе требовать своей доли, что и делают мои придворные дамы.

– Вы ревнуете, – улыбнулся герцог Орлеанский.

– О, ничуть, простое любопытство, и чтобы удовлетворить его, я желала бы пройти в комнату, смежную со спальней монсеньера герцога Орлеанского, в которой, как говорят, он хранит портреты своих любовниц.

– И вы желали бы знать?..

– В какую я попала компанию, – и только.

– Нет ничего проще, моя Изабелла, вы увидите, что вы там одна, точно так же, как у меня в сердце и у меня на сердце. – И с этими словами он вынул из-за пазухи портрет, который ему подарила королева.

– О! Я не ожидала, что так быстро получу доказательство верности. Как! Эта вещица все еще с вами?

– Только смерть разлучит нас.

– Не говорите так, монсеньер. Вы сказали «смерть», а меня вдруг охватила какая-то странная дрожь, и что-то не поддающееся описанию сверкнуло перед глазами. О! Кто это? Кто вошел? Что ему нужно?

– Сир Томас де Куртез, камердинер короля, – объявил открывший дверь паж, – он спрашивает его высочество герцога.

– Вы позволите ему войти, моя прекрасная королева? – спросил герцог Орлеанский.

– Да, конечно, но что ему нужно. Я вся дрожу.

Мессир Томас вошел.

– Монсеньер, – сказал он, поклонившись. – Король требует, чтобы вы без промедления предстали перед ним. Он желает сообщить вам нечто неотложное, в высшей степени касающееся вас обоих.

– Скажите королю, мессир, что я иду следом за вами.

Томас вскочил на коня, пустил его галопом и, проезжая мимо собора Нотр-Дам, обронил:

– Приготовься, Раулле, вот тебе и дичь, – и исчез из виду.

Под навесом послышался легкий шорох, неясные звуки, похожие на бряцание железа, – это рыцари садились на коней; шум вскоре стих, вновь воцарилась тишина.

Однако тишина была нарушена звуками негромкого голоса, доносившегося со стороны улицы Тампль: кто-то напевал балладу Фруассара; спустя миг стал виден и певец, впереди шли двое слуг с факелами в руках, а еще впереди ехали вместе на одной лошади два оруженосца, за певцом следовали два пажа и четверо вооруженных мужчин. Певец был одет в просторное платье из черного Дамаска; он восседал на муле, который шел шагом, и развлекался тем, что подбрасывал в воздух и ловил перчатку.

В нескольких шагах от навеса лошадь оруженосцев заржала, ей, как эхо, ответило ржание другой лошади, стоявшей под навесом.

– Есть тут кто-нибудь? – крикнули оруженосцы; ответа не последовало.

Они коленями сдавили бока лошади, понукая ее, но та взвилась на дыбы, тогда они вонзили в нее шпоры, лошадь дернулась и пустилась вскачь, да так быстро, словно неслась сквозь огонь.

– Держись крепче, Симон, – крикнул певец, забавляясь происходившим, – да скажи королю, что я еду: если ты и дальше поскачешь так, то приедешь раньше меня на добрых четверть часа.

– Это он! – раздалось вдруг из-под навеса, и двадцать всадников устремились по направлению к улице Тампль. Один из них остановился справа от герцога и с криком: «Смерть ему, смерть!» замахнулся на герцога топором, удар пришелся на кисть руки.

Герцог испустил стон.

– Что происходит? Что это значит?! – вскричал он. – Я герцог Орлеанский.

– Это именно то, что нам нужно, – ответил человек, ударивший его, нанося ему второй удар. На этот раз он расколол герцогу череп, вся правая сторона лица была рассечена. Герцог успел лишь охнуть и упал на землю.

Однако он еще попытался встать на колени, но на него набросились все разом, нанося ему удары чем попало: кто – шпагой, кто – палицей, кто – кинжалом; паж пытался защитить герцога, но сам, смертельно раненный, упал на него, теперь удары сыпались равно как на хозяина, так и на слугу. Другой паж, которого лишь слегка коснулась шпага, с криком: «На помощь, на помощь!» бросился к лавчонке на улице Роз и спрятался там.

Жена сапожника высунулась из окна – увидев, что двадцать человек убивают двоих, она стала звать на помощь.

– Молчите!.. – прикрикнул на нее один из убийц. Но женщина не унималась; тогда он выхватил стрелу и пустил ее в окно, стрела попала в приоткрытый ставень.

Среди нападавших был человек, который сам не дрался, но наблюдал за дерущимися; голову его покрывал красный капюшон, низко надвинутый на лицо. Увидев, что герцог не шевелится, он осветил факелом его лицо и сказал:

– Ну что ж, мертв.

Затем он бросил факел на кучу соломы, лежавшей у храма Божьей матери, солома тотчас занялась. Он вскочил на лошадь, пустил ее галопом и с криком: «В бой!» устремился на улицу, которая вела к саду особняка Артуа. «В бой, в бой!» – повторили его спутники и последовали за ним. А чтобы задержать погоню, они бросали позади себя силки из проволоки.

Тем временем лошадь двух оруженосцев успокоилась, и они вернулись обратно к тому месту, от которого она в испуге пустилась вскачь. Вдруг они увидели мула герцога Орлеанского, однако без седока. Оруженосцы герцога решили, что животное сбросило всадника, и, взяв мула под уздцы, подвели к навесу. И тут при свете пламени они увидели распростертого на земле герцога, возле него валялась кисть его руки, а рядом в канаве – обломок черепа.

Стремглав бросились они к дому королевы. Бледные, дрожащие, вбежали они в особняк и, громко крича, стали рвать на себе волосы. Одного из них тотчас же отвели в покои королевы Изабеллы, и та принялась расспрашивать, в чем дело.

– Случилось ужасное несчастье, – отвечал оруженосец. – На улице Барбетт, против дома маршала де Рос, только что убит герцог Орлеанский.

Изабелла страшно побледнела, затем, достав из-под подушки кошелек, полный золота, протянула его мужчине, принесшему весть, и сказала:

– Видишь этот кошелек? Так вот, если пожелаешь, он будет твоим.

– Что я для этого должен сделать? – спросил оруженосец.

– Ты побежишь туда, где лежит твой хозяин, ты должен успеть раньше, чем похитят его тело. Понял?

– Да. А дальше?

– А дальше ты снимешь с него медальон с моим портретом, который он всегда носил на груди.

Глава XVI

Теперь, если читателю будет угодно следовать за нами, перенесемся на десять лет вперед, десять лет, отделяющие события, о которых мы сейчас поведаем, от дня смерти герцога Орлеанского. Десять лет, занимающие значительное место в жизни человека, – всего-навсего шажок в беге времени. Мы надеемся, что по зрелом размышлении нам простят этот пропуск, ибо сказать надо так много, а места для рассказа осталось мало, да кроме того, мы рассчитываем восполнить этот пробел в большой работе по истории, а публика, конечно, поможет нам в нашем предприятии.

Итак, мы подошли к 1417 году: конец мая, семь часов утра. Решетка, заслонявшая ворота Сент-Антуанской заставы, поднялась, и через них по направлению к Венсену проехала, оставив за собой славный город Париж, небольшая группа всадников. Впереди ехали двое, а за ними, на некотором расстоянии, держались остальные, похоже, они составляли свиту двух первых, а не были их товарищами и, всячески выказывая знаки почтения, приноравливали свой шаг к шагу своих господ, – мы постараемся, чтобы читатель смог составить себе о них верное представление.

Скакун того, что держался правой стороны дороги, испанский мул, шел иноходью, ступая мягко и размеренно, словно догадываясь, что хозяину недужится. И впрямь, всадник, хотя ему и было всего сорок девять лет, казался старым, и видно было, что он страдает. Временами он выпускал из рук поводья, доверяясь животному, и конвульсивным движением сжимал руками голову. Хотя было раннее утро и в воздухе веяло прохладой, а по равнине стлался легкий туман, голова всадника не была покрыта, – его шляпа висела справа на седле, – и росинки дрожали на седых кудрях редких волос, обрамлявших худое, бледное, меланхолическое лицо.

Казалось, прохлада не только не беспокоила его, а наоборот, облегчала страдания, – он с удовольствием подставлял свежим струям свою непокрытую голову и, спохватываясь, движением, о котором мы говорили, цеплялся за гриву мула. Его костюм ничем не отличался от принятой в ту пору одежды сеньоров его возраста. Это было платье из черного бархата, сильно вырезанное спереди, отделанное белым в черную крапинку мехом; широкие, ниспадавшие вниз рукава с разрезами оставляли открытыми плотно охватывающие руку вышитые золотом манжеты камзола, который выглядел бы элегантным и богатым, не будь он так долго в употреблении. Из-под длинного платья высовывались ноги всадника, обутые в меховые, с заостренными носками сапоги; ноги не были вдеты в стремена и свободно болтались, – бедному животному, которому доверил себя всадник, было бы совсем худо, если б с ног всадника не сняли золотые остроконечные шпоры, которые носили в ту пору знатные вельможи. Наши читатели с трудом узнали бы по этому описанию, столь отличному от того, которое мы дали в начале нашего повествования, короля Карла VI, направлявшегося в Венсен, дабы нанести визит королеве Изабелле; однако, как мы уже говорили, десять лет в жизни человека – это внушительный срок, а в королевстве Франции не было такой малости, которой за эти десять лет не тронул бы тлен.

По левую руку от короля, почти в том же ряду, с трудом сдерживая своего боевого коня, ехал внушительного вида рыцарь, закованный в доспехи, словно собрался на войну; доспехи отличались скорее добротностью, нежели изяществом, однако не мешали рыцарю весьма ловко производить всевозможные манипуляции, что свидетельствовало о высоком мастерстве миланского кузнеца, ковавшего эти доспехи. С правой стороны к седлу была прикреплена тяжелая палица – вся сплошь в зазубринах, когда-то разузоренная золотом, но от частого соприкосновения со шлемами врага золото на ней стерлось, однако она и теперь выглядела внушительно. С противоположной стороны, словно бы под пару палице, висело оружие, во всех отношениях не менее заслуживающее внимания: то была шпага, широкая сверху и суживающаяся книзу, словно кинжал; рассеянные там и сям по ножнам цветы лилии указывали на то, что принадлежала она коннетаблю. Если б владелец шпаги пожелал вынуть ее из роскошных ножен, в которых она покойно лежала в этот час, то взору предстало бы широкое лезвие, тоже все в зазубринах, – следствие нанесенных этой шпагою ударов. Сейчас, когда прибегать к оружию не было необходимости, оно служило лишь предостережением врагу. Оно походило на верного слугу, которого держат под рукой на случай опасности, не позволяя ему отлучаться ни днем, ни ночью.

Но, как мы уже говорили, никакая опасность никому не грозила. Правда, лицо всадника, о котором мы ведем речь, было мрачно, однако причиной тому был не внезапный страх, а сосредоточенность на какой-то мысли; да и тень от забрала, лежавшая на черных глазах, придавала им еще более жесткое выражение. Всего лица, опаленного войнами, нельзя было разглядеть, были видны только очень характерный орлиный нос и шрам через всю щеку, – от широкой черной брови до густой седоватой бороды; ясно было, что под железной броней живет такая же закаленная и несгибаемая душа.

Если читателю недостаточно того портрета, который мы только что набросали, чтобы узнать Бернара VII – графа Арманьякского, Руержского и Фезанзакского, коннетабля королевства Франции, главного управителя города Парижа и всех замков королевства, – пусть он переведет свой взгляд на следовавшую за ним небольшую группу: он сможет различить там оруженосца в зеленом жакете с белым крестом, несущего щит хозяина; посреди щита изображены четыре арманьякских льва21 под графской короной, – это должно окончательно рассеять его сомнения, если только он хоть чуть-чуть владеет геральдической наукой, – впрочем, в ту эпоху ею владели все, а сейчас она почти забыта.

Всадники ехали молча от самых ворот Бастилии, и когда они достигли того места, где дорога разветвлялась – одна уходила к монастырю Сент-Антуан, а другая упиралась в Круа-Фобен, – мул короля, предоставленный, как мы уже говорили, своему собственному разумению, вдруг остановился. Он привык сворачивать то к Венсену, куда сейчас как раз и направлялся король, то к монастырю Сент-Антуан, куда его величество часто ездил молиться, и теперь мул стоял в ожидании распоряжений, но король был так углублен в себя, что не мог догадаться о сомнениях животного; он сидел неподвижно, а мул не трогался с места, и хоть бы какая черточка изменилась в короле, вернее всего, он даже не заметил, что мул от движения перешел к неподвижности. Граф Бернар окликнул короля, надеясь вывести его из задумчивости, но – тщетно. Тогда граф подстегнул лошадь: он рассчитывал, что мул двинется за ним, но тот поднял голову, поглядел вслед удалявшейся лошади, тряхнул бубенчиками, висевшими у него на шее, и остался стоять, как стоял. Граф Бернар, снедаемый нетерпением, спрыгнул с лошади, бросил поводья на руки своему оруженосцу и приблизился к королю; уважение к королевской власти было тогда столь велико, что граф осмелился, несмотря на свою знатность, лишь спешившись, взять мула безумного Карла под уздцы, чтобы стронуть его с места. Но его намерения не увенчались успехом: едва лишь Карл завидел, что кто-то коснулся его мула, он испустил душераздирающий крик и стал лихорадочно ощупывать то место на седле, где должны были висеть шпага и кинжал, – не найдя их, он принялся звать на помощь; его голос был хриплый и от страха прерывался.

– На помощь! – кричал он. – На помощь, брат д'Орлеан… На помощь, это призрак!

– Ваше величество король, – сказал Бернар д'Арманьяк так мягко, как только позволял его грубый голос, – да соблаговолит господь бог и святой Яков вернуть жизнь вашему брату. Не для того, чтобы прийти вам на помощь, – я ведь не призрак и вам не грозит никакая беда, – а чтобы помочь нам своей доброй шпагой и добрыми своими советами победить англичан и бургундцев.

– Брат мой, брат мой, – повторял король, и хотя его блуждающий взгляд и встрепанные волосы говорили, что нервы у него еще не совсем успокоились, в голосе уже не слышалось такой тревоги, – мой брат Людовик!

– Разве вы не помните, ваше величество, что скоро уже десять лет, как умер ваш возлюбленный брат, убитый подлым образом на улице Барбетт, и что содеял это герцог Жан Бургундский, который в эту самую минуту движется навстречу королю, чтобы сразиться с ним; а я ваш преданный защитник, что я и намерен доказать в свое время и в надлежащем месте с помощью святого Бернара и моей шпаги.

Король медленно перевел взгляд на Бернара, казалось, из всего, что говорил граф, он понял только одну вещь, и спросил с некоторой тревогой в голосе:

– Так вы говорите, кузен, что англичане высадились во Франции? – С этими словами он тронул своего мула, подтолкнув его к дороге на Венсен.

– Да, государь, – подтвердил Бернар, вскочив на лошадь, и занял свое место подле короля.

– А где именно?

– В Туке, в Нормандии. Я хочу добавить, что герцог Бургундский овладел Аббевилем, Амьеном, Мондидье и Бовэ.

Король вздохнул.

– Я так несчастен, кузен, – сказал он, сжимая руками голову.

Бернар помолчал, надеясь, что к королю вернется способность рассуждать, и тогда он, Бернар, сможет продолжить разговор, столь важный для спасения монаршей власти.

– Да, так несчастен! – повторил спустя некоторое время король, и руки его бессильно повисли вдоль тела, а голова упала на грудь. – А что, кузен, собираетесь вы предпринять, чтобы отогнать врагов? Я говорю «вы»… ведь я… я слишком слаб и не смогу вам помочь.

– Государь, я уже принял меры, и вы их одобрили; дофин Карл был назначен вами верховным правителем королевства.

– Да, да… Но, как я вам уже говорил, дорогой кузен, он очень молод: ему едва минуло пятнадцать лет. Почему вы не предложили мне назначить на эту должность его старшего брата Жана?

Коннетабль с удивлением взглянул на короля; из его широкой груди вырвался вздох, он печально покачал головой.

Король повторил вопрос.

– Государь, – проговорил наконец граф, – какие же невыносимые муки должен испытывать человек, если они заглушили в нем даже память об умершем сыне?

Король вздрогнул и опять обхватил руками голову, а когда он поднял к графу свое изборожденное морщинами лицо, тот увидел, как по нему скатились две слезы.

– Да, да… припоминаю, – сказал король, – он умер в Компьене, – и добавил тише, – Изабо сказала мне, что он умер от отравления. Но… молчок!.. об этом нельзя говорить… Верите ли вы, мой кузен, что так оно и было?

– Враги герцога Анжуйского обвинили герцога в отравлении, строя свое обвинение на том, что, мол, смерть Жана приблизила к трону зятя герцога, дофина Карла. Но король Сицилийский не способен был совершить такое преступление, если же он и совершил его, бог не дал насладиться ему плодами греха, – ведь сам герцог Анжуйский умер в Анжере спустя полгода после того, как было совершено убийство.

– О… мертв, мертв! – отвечает все время эхо, стоит мне позвать кого-нибудь из моих сыновей или моих близких. Смертоносный ветер веет над троном, и из всей прекрасной семьи принцев остались лишь молодое деревцо и старый ствол. Так, значит, мой возлюбленный Карл…

– Разделяет со мной командование войсками, и если б у нас были деньги, чтобы узнать новости…

– Деньги! А разве, дорогой кузен, у нас не припасены деньги для нужд государства?

– Они использованы, ваше величество.

– Кем же?

– Я преисполнен почтения к этой персоне, оно не дает обвинению сорваться с губ…

– Но, дорогой кузен, никто, кроме меня, не вправе был распоряжаться этими деньгами, и никто не мог присвоить их себе, не имея нашей печати и подписи нашей царственной руки.

– Государь, лицо, похитившее их, воспользовалось вашей печатью, рассудив, что ваша подпись не обязательна.

– Да, на меня смотрят уже как на умершего. Англичанин и бургундец делят мое королевство, а моя жена и мой сын – мои деньги. Ведь кто-то из них совершил кражу, не так ли, кузен? А иначе как кражей не назовешь этот акт по отношению к государству, ибо государство нуждается в этих деньгах.

– Государь, дофин Карл преисполнен почтения к своему отцу и повелителю, он не может без его соизволения предпринять что бы то ни было.

– Так, значит, королева?.. – снова глубокий вздох. – Да, королева. Мы повидаемся с ней и потребуем от нее вернуть деньги, и она вернет их, она поймет.

– Государь, деньги употребили на то, чтобы купить мебель и драгоценности…

– Как же быть, мой бедный Бернар? Придется вновь обложить налогом народ.

– Народ уже раздавлен.

– Нет ли у нас каких-нибудь алмазов?

– Только те, что в вашей короне. Государь, вы слишком мягки с королевой, она губит королевство, а ведь отвечаете за него перед богом вы. Народ бедствует, а она раскошествует, и чем беднее народ, тем неистовей она; ее придворные дамы ведут привычный образ жизни, делают огромные расходы, носят такие дорогие одеяния, что все только диву даются. У молодых сеньоров, их окружающих, вышивка камзола стоит годового жалованья войска. Под предлогом опасностей, которые ей якобы угрожают, королева потребовала для себя охрану, государству это не нужно, но все оплачивается из государственной казны. Сир де Гравиль и сир де Жиак, командующие личным войском королевы, беспрестанно требуют денег и драгоценностей. Порядочные люди ропщут, глядя на излишества, которым предаются королева и ее свита.

– Коннетабль, – сказал король так, как человек, понимающий, что момент выбран неудачно, однако ему неймется сообщить новость, – коннетабль, я обещал вчера шевалье де Бурдону назначить его капитаном Венсенской крепости, вы представите его назначение мне на подпись.

– Вы это сделали, государь?! – Глаза коннетабля вспыхнули.

Король прошептал еле различимое «да», словно ребенок, который знает, что поступил плохо, и боится, что его станут бранить.

Наши путешественники подъезжали уже к Круа-Фобен, когда завидели ехавшего навстречу всадника, одетого со всей изысканностью того времени. На нем был голубой (цвет королевы) берет с длинной лентой в виде шарфа, элегантно ниспадавшей на левое плечо; всадник придерживал ленту правой рукой и поигрывал ею. Все оружие всадника составляла шпага из вороненой стали, висевшая у него на боку и настолько легкая, что казалась простым украшением, а не средством защиты; на нем была свободная короткая куртка из красного бархата, а под нею, обрисовывая гибкую талию, сверкал вышивкой тесный камзол голубого бархата, стянутый в талии золотой бечевой. Костюм, в который мог бы облачиться самый богатый и элегантный придворный, дополняли прилегающие панталоны цвета бычьей крови и черного бархата туфли с острыми и так сильно загнутыми носками, что они с трудом пролезали в стремена. Добавьте к этому белокурые девичьи волосы, сиявшее радостью и беззаботностью лицо, маленькие, как у женщины, руки – и вы получите точный портрет шевалье де Бурдона, бывшего у королевы в фаворе, а кое-кто даже поговаривал, что он состоял у нее любовником.

Коннетабль тотчас же узнал его. Он ненавидел Изабеллу, она была его соперницей в борьбе за влияние на короля. Коннетабль знал, что Карл ревнив, и решил воспользоваться представившимся случаем осуществить грандиозный план, имевший политическое значение, а именно – добиться изгнания королевы. Но его лицо хранило невозмутимость: он сделал вид, что не узнал всадника.

– Я желаю, чтобы вы объявили молодому человеку о новом назначении, – добавил король.

– Вполне вероятно, что ему уже все известно, государь.

– Но кто же мог ему сказать?

– Та, что с такой настойчивостью просила его у вас.

– Королева?

– Она так уверена в храбрости этого шевалье, что поспешила доверить ему охрану замка: у нее не хватило терпения дождаться его назначения.

– Не понимаю.

– Посмотрите туда, ваше величество.

– Шевалье де Бурдон!..

Король побледнел, в сердце его вкралось подозрение.

– Не иначе, как он провел ночь в замке. Если бы он только утром выехал из Парижа, он не смог бы сейчас возвращаться из Венсена.

– Вы правы, граф; что говорят у меня при дворе об этом молодом человеке?

– Что он дамский угодник и пользуется у дам успехом. Говорят, что ни одной еще не удалось устоять.

– Без исключения?

– Без исключения.

Король сделался так бледен, что граф подумал: он вот-вот упадет, – и протянул к нему руку. Король легонько отстранил ее и сказал упавшим голосом:

– Не потому ли она так настаивала, чтобы охрана замка была доверена ему? А каков наглец? Бернар, уж не голубого ли цвета на нем шляпа?

– Это цвет королевы.

И тут как раз шевалье де Бурдон оказался так близко от них, что они услышали слова песенки, которую он напевал; это были стихи Алена Шартье в честь королевы. Встреча с королем и графом не прервала занятия молодого человека, ибо он счел ее недостаточным для этого поводом, – он удовольствовался лишь тем, что отступил немного в сторону и легким наклоном головы приветствовал короля.

От гнева кровь ударила графу в голову, вернув ему на мгновение былую энергию; он резко остановил лошадь и громовым голосом вскричал:

– А ну-ка, живо на землю, несмышленыш! Так не приветствуют того, кто представляет целое королевство! Спуститесь с лошади и приветствуйте короля!

Вместо того чтобы последовать приказу, шевалье де Бурдон пришпорил коня и в мгновенье ока оказался в двадцати шагах от короля. Тут он отпустил поводья, и лошадь побежала мелкой рысцой, а он продолжал напевать песню, которую прервала внезапная встреча с Карлом VI.

Король сказал несколько слов Бернару, тот, повернувшись к маленькому отряду, в свою очередь, сказал прево Танги, державшему подле себя двух стражников в полном вооружении:

– Арестуйте этого молодого человека. Так хочет король.

Танги сделал своим людям знак, и они бросились догонять шевалье де Бурдона.

Враждебные приготовления не ускользнули от внимания молодого человека, хотя он лишь изредка оглядывался и как будто не заботился ни о чем. Однако, увидев, что к нему устремились два стражника, чьи намерения не вызывали у него сомнений, он остановил коня и повернулся к ним лицом, – они были всего в десяти шагах от него.

– Эй, уважаемые, – крикнул он, – ни шагу вперед; если вы пришли по мою душу, то лучше бы вам было молиться за свою сегодня утром.

Стражники молча продолжали наступать.

– Так, так, господа стражники, – продолжал Бурдон, – сдается мне, что его величество король любит турниры на больших дорогах.

Стражники были уже так близко от рыцаря, что им оставалось только протянуть руку, чтобы схватить его.

– Прекрасно, господа, – сказал он, понукая своего верного друга отпрянуть назад, – прекрасно, дайте мне только взять разгон, и я к вашим услугам.

При этих словах он подстегнул лошадь, и та пустилась бешеным галопом, как будто он вверял ей свою жизнь. Стражники от изумления застыли на месте; провожая Бурдона взглядом, они понимали, что преследовать его бессмысленно, они даже не крикнули ему, чтобы он остановился. Но каково же было их удивление, когда спустя минуту-другую они увидели, что шевалье развернулся и возвращается назад.

Шевалье де Бурдону понадобилось всего несколько минут, чтоб подготовиться к бою; впрочем, приготовления были незатейливы: развевающийся шарф был намотан на левую руку и служил защитой от ударов, в правой руке он держал короткую шпагу с позолоченными бороздками для стекания крови. Поводья он натянул и привязал к луке седла, так что руки оставались свободными – обстоятельство, которым он собирался сейчас воспользоваться; лошадь, словно разумное существо, послушно повиновалась всаднику, отзываясь на каждое движение ног, впившихся ей в бока.

Мгновение стражники колебались: стоит ли затевать бой, – ведь им было приказано арестовать шевалье де Бурдона, а не убивать его, однако меры защиты, принятые последним, ясно указывали на то, что он не намерен живым предаться им в руки. Всадник же, увидев, что они колеблются, напустил на себя еще более решительный вид.

– А ну, голубчики, смелее, смелее, – крикнул он, – сейчас мы увидим, да поможет нам в этом бог и святой Михаил, как прольется кровь.

Стражники выхватили из ножен шпаги и бросились на противника, соблюдая некоторую дистанцию между собой, дабы каждому атаковать шевалье со своей стороны. А тот, бросив на них стремительный взгляд и поняв, что он легко проскочит между своими врагами, вонзил шпоры в бока лошади, и та понеслась с быстротой ветра. В нескольких шагах от себя он увидел острие шпаг, быстро пригнулся к шее лошади, приняв почти горизонтальное положение, словно хотел подобрать что-то, и, вцепившись правой рукой в гриву лошади, левой ухватился за ногу одного из своих противников, приподнял его и перебросил через круп лошади, так что шпаги врагов проткнули лишь воздух.

Обернувшись назад, тот, кто проявил такие чудеса ловкости, увидел, что повергнутого им стражника, не сумевшего высвободить ногу из стремени, волочит за собой его лошадь; испуганная бряцанием оружия, подскакивающего на камнях, она прибавила ходу; крики несчастного напугали ее еще больше. Все наблюдавшие за схваткой затаили дыхание и не спускали глаз с всадника, волочившегося по земле. Они вздрагивали всякий раз, как железо со звоном ударялось о камни, и простирали вперед руки, словно могли остановить бег лошади. А она, вздымая пыль, набирала скорость, и каждый удар железа о булыжник высекал огонь. Отрезок пути, который она пробежала, был усеян обломками доспехов, сверкавших на солнце. Вскоре ужасающее лязганье стало менее слышным, то ли потому, что отдалилось, то ли потому, что все доспехи были содраны, осталась одна живая плоть, – и вот всадник и лошадь, словно видение, исчезли за поворотом дороги, о котором уже шла речь. Все разом вздохнули, и тут во второй раз Бернар д'Арманьяк произнес:

– Танги Дюшатель, арестуйте этого человека, король повелевает.

Услышав приказ, второй стражник с яростью, удвоившейся из-за ужасной смерти товарища, бросился к Бурдону; что касается последнего, то он, по всей видимости, был поглощен зрелищем, которое мы только что описали; его взгляд был устремлен туда, где за поворотом исчезли всадник и лошадь; ясно было, что он не верит в серьезность битвы, которую ему навязывали. Он отвлекся от созерцания, только лишь когда над его головой сверкнуло нечто вроде молнии: то была шпага, которую вращал в руке второй его противник, прежде чем начать бой. Шпага была на расстоянии одной ладони от головы Бурдона, а до смерти ему оставалось не более секунды. Одним прыжком шевалье очутился рядом со стражником, тот приподнялся на стременах и занес обе руки над головой, готовясь нанести удар. Шевалье левой рукой схватил его и с силой, которую в нем не подозревали, пригнул к своему плечу его голову, сжал ему руки, затем кинул всадника на круп лошади и обежал быстрым взглядом это закованное в железо тело, чтобы найти уязвимое место. Так как стражник находился в полусогнутом положении, то край шлема приподнялся, обнажив узкую полоску, достаточную, чтобы тонкое лезвие шпаги шевалье смогло туда проникнуть. Шпага прошлась по этому месту дважды, дважды обагрившись кровью, и когда шевалье отпустил голову и руки всадника, которые он придерживал свободной левой рукой, то из-под шлема солдата вырвался вздох, который означал, что он испустил дух.

Бурдон стоял посреди дороги, повернувшись лицом к королевскому отряду и нагло усмехаясь: ведь он дважды одержал победу. Дюшатель не решался отдать новый приказ об аресте Бурдона, он подумывал о том, чтобы самому выполнить эту миссию, но тут граф д'Арманьяк, устав ждать, сделал знак, чтобы ему дали дорогу; гигант медленно двинулся на врага, в десяти шагах он остановился и сказал:

– Шевалье де Бурдон, – в голосе графа нельзя было различить ни малейшего намека на волнение, – шевалье де Бурдон, именем короля – вашу шпагу. Вы отказались вручить ее простым солдатам, но, может быть, вы сочтете для себя не столь зазорным отдать ее коннетаблю Франции.

– Я отдам ее только тому, – высокомерно отвечал Бурдон, – кто осмелится отнять ее у меня.

– Безумец! – прошептал Бернар.

В тот же миг быстрым, как мысль, движением он отцепил от седла свою увесистую палицу, о которой мы говорили раньше, и, раскрутив ее над головой, метнул во врага. Со скоростью камня, брошенного из катапульты, палица пролетела со свистом разделявшее противников расстояние и, словно ствол подрубленного дерева, опустилась на голову лошади. Смертельно раненная, она встала на дыбы, постояла минуту, раскачиваясь, и рухнула вместе с всадником, – тот бездыханный распластался на земле.

– Подберите этого мальчишку, – сказал Бернар.

И он спокойно вернулся на свое место подле короля.

– Он умер? – спросил король.

– Нет, ваше величество; кажется, он просто лишился чувств.

Танги подтвердил слова коннетабля. Он принес ему бумаги, найденные у Бурдона; среди них имелось письмо, адрес на котором был написан рукой королевы, король конвульсивным движением схватил его. Сеньоры почтительно удалились на некоторое расстояние, не спуская глаз с короля. По мере того как Карл VI читал письмо, лицо его менялось. Несколько раз он даже отер пот со лба. Кончив читать, он смял письмо, разорвал его на мелкие кусочки и разметал их по ветру. Затем глухим голосом произнес:

– Шевалье – в темницу Шатле, королеву – в Тур! А я… я отправляюсь в аббатство святого Антония. Вряд ли у меня достанет сил вернуться в Париж.

И впрямь, король был очень бледен, его била дрожь, казалось, он вот-вот лишится чувств.

Спустя минуту, следуя приказу, свита короля разделилась на три группы, образовав, таким образом, треугольник: беззаветно преданный Бернару Дюпюи и оба капитана повернули к Венсену, чтобы передать королеве приказ об изгнании; Танги Дюшатель вместе с пленником, все еще лежавшим в обмороке, возвращался в Париж, а король, возле которого остался д'Арманьяк, поддерживавший его, чтобы он не упал, направился в аббатство св.Антония, дабы испросить у монахов убежища и спокойно предаться там молитвам.

Глава XVII

В то время, как двери аббатства св.Антония открываются для короля, а двери тюрьмы Шатле для шевалье де Бурдона; в то время, как Дюпюи делает остановку в четверти лье от Венсена в ожидании подкрепления, которое посылает ему Танги Дюшатель, – перенесемся с читателем в замок, где в настоящее время пребывает Изабелла Баварская.

В эту тревожную эпоху, когда шпаги скрещивались на балу, когда посреди празднества проливалась кровь, Венсен был одновременно и укрепленной крепостью, и летней резиденцией. Обойдя вокруг крепости, мы увидим широкие рвы, опоясывающие ее; бастионы в каждом углу; подъемные мосты – их поднимают каждый вечер, и они скрежещут своими тяжелыми цепями; часовых, стоящих на крепостных валах, – таков суровый облик крепости; тут ничего не пожалели, чтобы обеспечить надежную защиту.

Внутри картина меняется; правда, на высоких внутренних стенах вы еще заметите часовых, но беззаботность, с какой они несут свою службу, их интерес к играм в первом внутреннем дворе, кишащем солдатами, а отнюдь не к тому, что делается вдали, на равнине, где может появиться враг, их нетерпеливое желание поменять лук и стрелу на стаканчик с игральными костями – все это не оставляет никаких сомнений насчет их назначения, – они скорее дань заведенным обычаям, их присутствие не продиктовано необходимостью. Перейдем из первого дворика во второй, – там уже не будет ни одного солдата. Во втором дворе сокольничие высвистывают соколов да дрессируют собак пажи, иногда пройдет конюший с лошадью; слышны смех, крики, свистки, снуют проворные и говорливые девицы, пересмеиваются с сокольничими, дарят улыбку пажам и обещающий взгляд конюшему и, словно видения, исчезают за низкою сводчатою дверью, вырубленной против двери, ведущей в первый двор и служащей входом в апартаменты. Проходя в дверь, девушки с почтительной кокетливостью склоняют головы, но не потому, что по обе стороны ее стоят скульптуры святых, а потому, что прислонившись к этим скульптурам, сидят, закинув ногу на ногу, два элегантных сеньора, разодетых в велюр и Дамаск, – сеньор Гравиль и сеньор де Жиак, – и беседуют об охоте и любви. При взгляде на них вы не скажете, что эти беззаботные лица уже отмечены роковым знаком, который начертал сам перст судьбы – им уготовано умереть молодыми. Астролог, изучая линии на их белых пухлых ладонях, пообещал бы им долгую, беспечальную жизнь; однако спустя пять лет копье англичанина пронзит насквозь грудь первого, и не пройдет восьми лет, как воды Луары сомкнутся над трупом второго.

Оказавшись по ту сторону двери, поднимемся по лестнице с резными перилами, отворим овальную дверь на первом этаже и пройдем, не задерживаясь, через комнату, которую нынче назвали бы прихожей; таким образом, идя на цыпочках и сдерживая дыхание, подойдем к ковру, вытканному золотыми цветами, отделяющему первую комнату от второй, откинем его и увидим зрелище, заслуживающее, сколь бы подробным ни было предшествующее описание, особого внимания.

В квадратной комнате, образующей первый этаж башни, в которой она расположена, на широком в готическом стиле ложе с резными колоннами спит еще прекрасная, хотя и не первой молодости женщина; на нее падает слабый свет, с трудом пробивающийся сквозь тяжелые портьеры, затканные золотыми цветами и скрывающие от глаз узкие из разноцветных стеклышек окна. Впрочем, царящий в комнате полумрак кажется скорее данью кокетству, нежели просто случайностью.

И впрямь, полумрак еще смягчает округлость форм, придает матовый блеск гладкой коже руки, упавшей с кровати, подчеркивает изящество головки, склонившейся на обнаженное плечо, и сообщает прелесть распустившимся волосам, разбросанным по подушке и ниспадающим вдоль повисшей руки не только до кончиков пальцев, но вплоть до самого пола.

Добавим в нашему описанию имя, и читатель без труда узнает в нарисованном портрете королеву Изабеллу, на лице которой годы наслаждений оставили не столь глубокий след, как годы скорби на челе ее мужа.

Спустя мгновение губы красавицы разомкнулись и причмокнули, словно в поцелуе; ее большие черные глаза открылись, и на миг в них появилось выражение мягкости, вместо обычной жестокости, каковое обязано было, очевидно, какому-нибудь воспоминанию, а точнее, воспоминанию о любовном свидании. Слабый свет дня отразился в ее утомленных глазах яркой вспышкой. Она тотчас же прикрыла их, приподнялась на локте, пошарила в изголовье кровати, нашла зеркальце из полированной стали и с удовольствием посмотрелась в него, затем, поставив его на стол на расстоянии вытянутой руки, взяла серебряный свисток и дважды извлекла из него нежные звуки; словно утомленная этим усилием, она откинулась на подушки, испустив вздох, свидетельствовавший не столько о грусти, сколько об усталости.

При звуке свистка ковровую портьеру, закрывавшую вход в комнату, откинули, и в дверь просунулась головка девушки лет девятнадцати – двадцати.

– Ее величество королева спрашивала меня? – сказала девушка кротким, испуганным голоском.

– Да, Шарлотта, войдите.

Девушка ступила на пушистую, тонкого плетения циновку, заменявшую ковер, и, едва касаясь пола ногами, засеменила к королеве; видно было, что для нее это привычно, ибо ей не раз приходилось хлопотать возле своей прекрасной и властной повелительницы, когда та спала.

– Вы точны, Шарлотта, – сказала королева, улыбаясь.

– Это мой долг, сударыня.

– Подойдите поближе.

– Государыня желает встать?

– Нет, просто немножко поговорить.

Шарлотта покраснела от удовольствия, так как хотела попросить королеву об одной милости, и как раз сейчас ее повелительница была в добром расположении духа, а в такие минуты сильные мира сего бывают милостивы.

– Что это за шум во дворе? – продолжала королева.

– Это пересмеиваются пажи и конюшие.

– Но я слышу и другие голоса.

– Это сир де Жиак и сир де Гравиль.

– А нет ли с ними шевалье де Бурдона?

– Нет, ваше величество, он еще не приезжал.

– И ничто нынешней ночью не нарушило покоя замка?

– Ничто. Только незадолго до рассвета часовой заметил какую-то тень, скользнувшую вдоль стены. Он крикнул: «Кто идет?» Человек – это был действительно человек – спрыгнул по другую сторону рва, хотя расстояние было огромное, а стена высока; тогда часовой выстрелил из арбалета.

– И что же? – сказала королева.

Краска с ее щек тотчас же сошла.

– О! Раймон так неловок. Он промахнулся. А утром он увидел стрелу, пущенную им, в ветвях дерева, в лесу.

– А! – протянула королева и облегченно вздохнула. – Сумасшедший! – сказала она, обращаясь сама к себе.

– Да, не иначе как безумец или шпион, ведь девять из десятерых оказываются убитыми. Особенно удивительно, что это уже в третий раз. Мало приятного для тех, что живут в этом замке, не так ли, сударыня?

– Да, дитя мое. Но когда управителем замка станет шевалье де Бурдон, такого больше не случится.

Чуть приметная улыбка скользнула по губам королевы, кровь, было отхлынувшая от щек, постепенно возвращалась к ним, видимо, эта бледность была вызвана глубоким волнением.

– О! – продолжала Шарлотта. – Сир де Бурдон – храбрый рыцарь.

Королева улыбнулась.

– Так ты любишь его?

– Всем сердцем, – простодушно отвечала девушка.

– Я скажу ему, Шарлотта, он будет горд.

– О государыня, не надо, не говорите. У меня к нему одна просьба, но я никогда не осмелюсь…

– У тебя?

– Да.

– Что это за просьба?

– О! Сударыня…

– Смелее, скажи мне.

– Я хотела бы… Но нет, не могу.

– Да говори же.

– Я хотела бы испросить у него место конюшего.

– Для себя самой? – сказала, смеясь, королева.

– О!.. – произнесла Шарлотта, покраснев и опустив глаза.

– Но твой пыл вполне может ввести в заблуждение. Так для кого же?

– Для одного молодого человека…

Шарлотта говорила так тихо, что ее едва было слышно.

– Вот как! Кто же он?

– Бог мой… ваше величество… Вы никогда не удостаивали…

– Да кто же он, наконец? – с оттенком нетерпения повторила Изабелла.

– Мой жених, – поспешно ответила Шарлотта.

Две слезы задрожали на ее темных длинных ресницах.

– Ты любишь его, дитя мое? – спросила королева так мягко, как может только мать спросить дочь.

– О да… на всю жизнь…

– На всю жизнь! Ну что ж, Шарлотта, я беру на себя твою заботу, я сама испрошу это место для твоего жениха, так он всегда будет рядом с тобой. Я понимаю, как сладко ни на миг не разлучаться с тем, кого любишь.

Шарлотта бросилась перед королевой на колени и стала целовать ей руки. На лице королевы, обычно таком высокомерном, появилось выражение ангельской кротости.

– О! Как вы добры! – говорила Шарлотта. – Как я вам благодарна. Пусть отведет от вас всякую беду десница господа бога и святого Карла. Благодарю, благодарю… Как он будет счастлив!.. Позвольте мне сообщить ему добрую новость.

– Так он здесь?

– Да, – сказала Шарлотта, кивнув головой. – Да, я сказала ему вчера, что, вероятно, шевалье будет назначен управителем Венсена; он всю ночь держал в голове эту мысль, а наутро прибежал ко мне рассказать о своем намерении.

– Где он сейчас?

– За дверью, в передней.

– И вы осмелились?..

Черные глаза Изабеллы сверкнули; бедная Шарлотта, стоявшая на коленях, заломила руки и откинула голову назад.

– О, простите, простите, – шептала она.

Изабелла размышляла.

– А будет ли этот человек преданно служить нам?

– После того что вы мне обещали, государыня, он пройдет ради вас по горячим угольям.

Королева улыбнулась.

– Позови его, Шарлотта, я хочу его видеть.

– Сюда? – спросила бедная девушка, у которой страх сменился удивлением.

– Сюда, я хочу говорить с ним.

Шарлотта сжала обеими руками голову, словно желая удостовериться, что она на месте, потом медленно поднялась, с удивлением посмотрела на королеву и по знаку своей повелительницы вышла из комнаты.

Королева сдвинула занавески, закрывавшие кровать, просунула между ними голову и перехватила ткань под подбородком, уверенная в том, что ее красота не поблекнет от света, который отбрасывала ей на щеки пылающая красным пламенем материя.

Едва она проделала этот маневр, как дверь отворилась, и вошла Шарлотта в сопровождении своего возлюбленного.

Это был красивый молодой человек лет двадцати – двадцати двух, с открытым бледным лицом, широким лбом, с живыми голубыми глазами и каштановыми волосами. Он был одет в камзол из зеленого драпа, оставлявший руки открытыми по локоть, так что были видны рукава рубашки; панталоны того же цвета плотно обтягивали мускулистые ноги, на поясе из желтой кожи висел стальной кинжал с широким клинком, рукоятка кинжала была отполирована благодаря привычному движению, которым обладатель оружия хватался за нее; в другой руке он держал фетровую шапочку, похожую на наши охотничьи фуражки.

Сделав два шага, он остановился. Королева бросила на него быстрый взгляд: знай она, что перед ней человек, коему предначертано за какой-нибудь час изменить лицо нации, она бы не ограничилась столь коротким осмотром. Но сейчас ничто не говорило о необычном назначении юноши, и королева увидела в нем лишь красивого молодого человека, бледного, робкого и влюбленного.

– Как вас зовут? – спросила королева.

– Перине Леклерк.

– А кто ваш отец?

– Эшевен Леклерк, хранитель ключей от ворот заставы Сен-Жермен.

– А вы чем занимаетесь?

– Я продавец оружия в Пти-Пон.

– И вы хотите оставить ваше занятие, чтобы поступить на службу к шевалье де Бурдону?

– Я готов от всего отказаться, лишь бы видеть Шарлотту.

– А вы справитесь с новой службой?

– Ни с одним из видов оружия, которое я продаю, будь то палица или кинжал, арбалет или копье, я не управляюсь так хорошо, как с хорошей лошадью.

– А если я добьюсь для вас этого места, будете ли вы мне преданы, Леклерк?

Молодой человек, глядя прямо в глаза королеве, твердо сказал:

– Да, государыня, если это не будет противно моему долгу перед богом и его величеством королем Карлом.

Королева слегка нахмурилась.

– Отлично, – произнесла она, – можете считать, что дело сделано.

Влюбленные обменялись взглядом, полным несказанного счастья.

Но тут до них донесся невообразимый шум.

– Что это? – спросила королева.

Шарлотта и Леклерк бросились к окну, выходящему во двор.

– О боже! – вскричала девушка в страхе и одновременно с удивлением.

– Да что там? – вновь проговорила королева.

– О ваше величество! Двор полон стражников, они разоружили весь гарнизон. Сир де Жиак и сир де Гравиль пленены.

– Это, видимо, дело рук Бургундцев? – сказала королева.

– Нет, – отвечал Леклерк, – судя по белому кресту, это Арманьяки.

– О! – сказала Шарлотта, – да вот их вожак – мсье Дюпюи. А с ним два капитана. Они, должно быть, спрашивают, где апартаменты королевы: им показывают на эти окна. Они направляются сюда… вошли, поднимаются наверх.

– Прикажете их арестовать? – спросил Леклерк, наполовину вынув кинжал из ножен.

– Нет, нет, – с живостью ответила королева. – Молодой человек, спрячьтесь в этой комнате, возможно, вы мне понадобитесь, если никому не известно, что вы здесь, в противном случае – вы погибли.

Шарлотта подтолкнула Леклерка к полутемной каморке, находившейся за изголовьем ложа королевы. Королева спрыгнула с кровати, набросила на себя просторное платье из парчи, отделанное мехом, и, не имея времени подпоясаться, обхватила талию руками; ее волосы, как мы уже говорили, падали с плеч и спускались ниже пояса. В тот же миг Дюпюи, сопровождаемый двумя капитанами, вошел в комнату и приподнял портьеру. Не снимая головного убора, он сказал, обращаясь к Изабелле:

– Ваше величество королева, вы – моя пленница.

Изабелла издала возглас, в котором ярость смешалась с удивлением, ноги у нее подкосились, и она без сил села на кровать. Затем, взглянув на того, кто осмелился адресовать ей столь непочтительные слова, она произнесла с язвительной усмешкой:

– Да вы с ума сошли, Дюпюи.

– К несчастью, рассудок потерял его величество наш король, – отвечал Дюпюи, – иначе, сударыня, я бы уже давно сказал вам то, что вы только сейчас услышали.

– Я могу быть пленницей, но я пока еще королева, да и не будь я королевой, я женщина, так снимите же шляпу, мессир, ведь сняли бы вы ее, разговаривая с вашим повелителем – коннетаблем, ибо это, конечно, он послал вас сюда.

– Вы не ошиблись, я явился по его приказу, – отвечал Дюпюи, медленно, как это делают по принуждению, стаскивая с головы свой головной убор.

– Пусть так, – продолжала королева, – однако с минуты на минуту должен явиться король, и мы посмотрим, кто тут хозяин – он или коннетабль.

– Король не приедет.

– А я говорю, что вот-вот приедет.

– На полпути он повстречал шевалье де Бурдона.

Королева вздрогнула, Дюпюи заметил и улыбнулся.

– Так что ж? – сказала королева.

– Так вот. Эта встреча изменила его планы, а также, вероятно, и намерения шевалье: он намеревался вернуться в Париж один, а сейчас его сопровождает целый эскорт; он рассчитывал остановиться во дворце Сен-Поль, а его препровождают в Шатле.

– Шевалье в тюрьму! Но за что?

Дюпюи улыбнулся.

– Вы должны это знать лучше, чем мы, ваше величество.

– Но его жизнь в безопасности, надеюсь?

– Шатле рядом с Гревской площадью, – сказал, усмехаясь, Дюпюи.

– Вы не осмелитесь его убить.

– Ваше величество королева, – произнес Дюпюи, высокомерно глядя на королеву немигающим взглядом, – вспомните о монсеньере герцоге Орлеанском: он был первым в королевстве после его величества короля; у него было четверо слуг, освещавших ему дорогу, два оруженосца, несших копье, и два пажа, несших шпагу, когда он шел в свой последний вечер по улице Барбетт, возвращаясь с ужина, который давали вы… Между столь высокой особой и жалким шевалье огромная разница. Раз оба совершили одно и то же преступление, почему же им не понести одно и то же наказание?

Королева вскочила, ее лицо пылало от гнева, казалось, кровь брызнет из жил; она протянула руку к дверям, сделала один шаг и хриплым голосом произнесла лишь одно слово: «Вон!»

Обескураженный Дюпюи отступил на шаг.

– Хорошо, государыня, – сказал он, – но прежде чем выйти, я должен добавить еще кое-что к сказанному: воля короля и монсеньера коннетабля повелевает вам без промедления отправиться в Тур.

– В вашем обществе, разумеется?

– Да, ваше величество.

– Так это вас выбрали мне в тюремщики? Завидная должность и очень вам к лицу.

– Человек, который задвинет задвижку за королевой Франции, – немалое лицо в государстве.

– Вы полагаете, – проговорила Изабелла, – что палач, который отрубит мне голову, заслуживает дворянства?

Она отвернулась, всем своим видом показывая, что сказала достаточно и дальше говорить не желает.

Дюпюи скрипнул зубами.

– Когда вы будете готовы, государыня?

– Я дам вам знать.

– Я уже сказал, что вашему величеству следует поторопиться.

– А я вам сказала, что я королева и хочу, чтобы вы вышли.

Дюпюи чуть слышно пробормотал какие-то слова: все в государстве знали, какое влияние имела Изабелла на старого монарха, и он вздрогнул, представив себе, что будет, если она, оказавшись вблизи от короля, вновь заберет над ним власть, лишь на миг выскользнувшую из ее рук. Поэтому Дюпюи поклонился с почтительностью, которую он не выказывал до сих пор, и, повинуясь приказу королевы, вышел.

Едва портьера опустилась за ним и двумя сопровождавшими его людьми, как королева рухнула в кресло, а Перине Леклерк выскочил из своего укрытия; Шарлотта рыдала.

Леклерк был бледнее обычного, но не страх был тому причиной, а сильный гнев.

– Должен ли я убить этого человека? – сказал он королеве и, стиснув зубы, положил руку на рукоять кинжала. Королева горестно улыбнулась; Шарлотта, плача, кинулась к ее ногам.

Удар, нанесенный королеве, поразил и обоих молодых людей.

– Его убить! – воскликнула королева. – Ты полагаешь, что для этого мне нужна была бы твоя рука и твой кинжал?.. Его убить!.. Для чего?.. Взгляни в окно: двор полон солдат… Убить… Разве это спасет Бурдона?

Шарлотта плакала навзрыд: ей было жаль свою повелительницу, но еще более себя: королева теряла счастье любить и быть любимой, Шарлотта – надежду на любовь. Поэтому ее должно было жалеть сильнее.

– Ты плачешь, Шарлотта, – сказала королева. – Ты плачешь!.. Тот, кого ты любишь, покидает тебя, но вы расстаетесь не надолго!.. Ты плачешь! А я поменяла бы свою судьбу, хоть я и королева, на твою… Ты плачешь!.. Ты не знаешь, что я любила Бурдона, как ты любишь этого молодого человека, но у меня нет слез. Слышишь? Они убьют его, ведь они не прощают. Тот, кого я люблю так же, как ты своего возлюбленного, будет убит, а я ничем не могу помочь ему, я даже не узнаю, когда они вонзят ему в грудь кинжал; каждая минута моей жизни отныне станет мигом приближения смерти, я все время буду думать: может быть, он зовет меня сейчас, окликает по имени, бьется в агонии, залитый своей кровью; а я, я не с ним и ничего не могу, но я же королева, королева Франции!.. Проклятие! Я даже не плачу, у меня нет слез…

Королева ломала руки, она царапала себе лицо; молодые люди плакали, теперь уже не над своим несчастьем, а над горем королевы.

– О! Что мы можем сделать для вас? – говорила Шарлотта.

– Приказывайте, – вторил ей Леклерк.

– Ничего, ничего!.. О, все муки ада в этом слове. Желать отдать свою кровь, свою жизнь, чтобы спасти любимого, и ничего не мочь!.. О, если б они были в моих руках, эти люди, которые дважды воткнули клинок в мое сердце! Но я ничего не могу сделать, ничем не могу помочь ему. Однако я была могущественна: когда король был в беспамятстве, я могла бы дать ему подписать смертный приговор коннетаблю, но я не сделала этого. О, безумица! Я должна была это сделать!.. Сейчас в темнице был бы д'Арманьяк, а не Бурдон!.. Он так красив и так молод! Он же ничего им не сделал!.. Боже, они убьют его, как убили Людовика Орлеанского, который тоже ничего им не сделал. А король… король, который видит все эти злодейства, который ступает по крови, – стоит ему поскользнуться, как он хватается за убийцу!.. Безумный король! Глупый король!.. О боже, боже, сжалься надо мной… Спаси меня!.. Отомсти за меня!..

– Пощади! – молила Шарлотта.

– Проклятье! – вскричал Леклерк.

– Мне… уехать!.. Они хотят, чтобы я уехала! Они думают, что я уеду!.. Нет, нет… Уехать, ничего не зная о нем?.. Им придется по кускам отдирать меня отсюда!.. Увидим, осмелятся ли они коснуться своей королевы. Я вцеплюсь в эти вещи обеими руками, зубами… О! Пусть они скажут, что с ним, или я сама пойду, лишь станет смеркаться, к нему в темницу. (Она взяла сундучок и открыла его). Видите, у меня есть золото, его хватит – вот драгоценности, жемчуга, на них можно скупить все королевство. Так вот, я отдам все это тюремщику и скажу ему: «Верните мне его живым, и чтобы ни один волос не упал с его головы, а все это, все – видите: золото, жемчуг, алмазы – все это вам… потому что вы подарили мне больше, и я еще в долгу перед вами, я вас еще вознагражу».

– Ваше величество, – сказал Леклерк, – не угодно ли вам послать меня в Париж?.. У меня есть друзья, я соберу их, и мы пойдем на Шатле.

– О да, – с горечью сказала королева, – ты только ускоришь его смерть… Если даже вам удастся проникнуть в тюрьму, вы найдете там лишь бездыханное тело, еще теплое и сочащееся кровью: ведь для того, чтобы вонзить клинок и проткнуть сердце, достаточно секунды, вам же и всем вашим друзьям потребуется куда больше времени, чтобы взломать с десяток железных дверей… Нет, нет, силой тут ничего не добьешься, мы его только погубим. Иди, езжай, проведи день, если надо ночь, перед дверями Шатле, и если они повезут его, живого, в другую тюрьму, проводи его до самых дверей, если же они убьют его, проводи его тело до самой могилы. Так или иначе, вернись ко мне: я должна знать, что с ним и где он.

Леклерк направился к двери, но королева остановила его.

– Сюда, – сказала она, приложив палец к губам.

Она отворила дверь кабинета, нажала на пружину, стена отодвинулась и открыла ступеньки потайной лестницы.

– Леклерк, следуйте за мной, – сказала Изабелла.

И гордая королева, ставшая просто дрожащей от волнения женщиной, взяла за руку скромного продавца оружия, в котором сейчас сосредоточились все ее надежды, и повела за собой – по узкому, темному коридору, оберегая юношу, чтобы он не стукнулся о какой-нибудь выступ в стене, и нащупывая ногою пол. За одним из поворотов Леклерк увидел свет дня, он просачивался сквозь щель в двери. Королева приоткрыла дверь, которая выводила в безлюдный сад, замыкавшийся каменной оградой. Она проследила взглядом за юношей, взобравшимся на крепостную стену, тот обнадеживающе взмахнул на прощанье рукой, вложив в этот жест все свое почтение к королеве, и исчез, спрыгнув по ту сторону стены.

Среди всеобщей суматохи никто ничего не заметил.

В то время как королева возвращается к себе, мы последуем за Леклерком. Проделав долгий путь, он достиг наконец Бастилии, не останавливаясь, по улице Сент-Антуан выехал к Гревской площади, бросил тревожный взгляд на виселицу, простершую к воде свою тощую руку, задержался на миг, чтобы отдышаться, на мосту Нотр-Дам, затем подъехал к углу здания Скотобойни и, отметив, что отсюда ему будет видно, если кто-нибудь войдет в Шатле или выйдет оттуда, замешался в толпе горожан, судачивших об аресте шевалье.

– Уверяю вас, мэтр Бурдишон, – говорила пожилая женщина мужчине, которого она удерживала за пуговицу на камзоле, стараясь, чтобы он обратил на нее внимание, – уверяю вас, он пришел в сознание, мне сказала Квохтушка, дочка тюремщика Шатле, по ее словам, у него только синяк на затылке и больше ничего.

– Я не спорю, тетушка Жанна, – отвечал мужчина, – одно неясно: за что его арестовали.

– Ну как же, очень просто: он сговаривался с англичанами и Бургундцами насчет Парижа, чтобы предать его огню и мечу, а из церковных сосудов понаделать монет… Более того, говорят, его толкала на это королева Изабелла, она до сих пор не может простить парижанам убийство герцога Орлеанского. Она, мол, только тогда успокоится, когда сметут с лица земли улицу Барбетт и сожгут «Божью матерь».

– Дорогу, дорогу! – закричал какой-то мясник. – Палач идет.

Толпа раздвинулась и пропустила человека в красном… При его приближении дверь Шатле открылась сама собой, словно признала его, и закрылась за ним.

Глаза всех неотрывно следили за палачом.

На миг наступила тишина, но вот разговор возобновился.

– Прекрасно, – сказала пожилая женщина, перестав наконец дергать за пуговицу Бурдишона, – я ведь знакома с дочерью тюремщика, может, мне удастся кое-что выведать. – И она засеменила к Шатле так быстро, как только позволял ей ее возраст и ее ноги, из которых одна была короче другой.

Добежав, женщина постучала в дверь, окошечко в двери отворилось, и в него просунулось веселое круглое личико молоденькой блондинки. Завязалась беседа, но ожидаемого результата не получилось: дверь оставалась закрытой, девушка только показала рукой на оконце в темнице и исчезла. Старуха сделала знак ожидавшим ее людям, чтобы они подошли; несколько человек отделились от толпы, а она, припав к оконцу, сказала окружавшим ее людям: «Идите все сюда, это оконце в темницу; увидеть мы его не увидим, зато услышим, как он будет кричать, – все лучше, чем ничего».

Люди в нетерпении столпились вокруг этого входа в ад, не прошло и десяти минут, как оттуда послышался звон цепей, проклятия, замигал огонь.

– О, я вижу жаровню, – сказала женщина. – Палач кладет на нее щипцы… Вот он начал раздувать огонь.

Каждый раз, как палач дул на жаровню, она изрыгала такой силы пламя, что казалось, это вспыхивают подземные молнии.

– Вот он берет щипцы, они та накалились, что жгут ему пальцы… Он ушел в глубь темницы, мне сейчас видны только его ноги… Тише! Замолчите, сейчас услышим…

Раздался душераздирающий крик… Все головы склонились к оконцу.

– Ага, сейчас его допрашивает судья, – продолжала женщина, выступавшая в роли чичероне; по праву первенства она завладела всем оконцем, просунув лицо между железными прутьями, – он молчит. Что молчишь, разбойник? Отвечай же, убийца! Признавайся в своих преступлениях.

– Тише! – крикнуло сразу несколько голосов.

Женщина вытащила голову из отверстия, но руки ее вцепились в железные прутья: она не хотела уступать занятой позиции и ждала, когда заключенный заговорит.

С убежденностью человека, привыкшего к таким зрелищам, женщина заявила:

– Можете быть уверены, если он не признается, его не повесят.

Снова раздался крик, который заставил ее прильнуть к окну.

– Так, ничего особенного, – сообщила она, – щипцы лежат на полу рядом с жаровней. Видали? Он уже устал, палач-то.

Послышались удары молотка.

– Все в порядке, – радостно возвестила старуха, – на него надевают колодки.

Колодками назывались деревянные планки, которые привязывали веревками к ногам узника, между ними просовывали кусок железа и ударяли по нему молотком до тех пор, пока не раздробятся кости и не расплющится плоть.

Видимо, шевалье ни в чем не сознавался, ибо удары молотка участились. Палач входил в раж.

Крики прекратились, уступив место глухому стону, но потом и его не стало слышно. Вскоре стихли и удары молотка.

Тетушка Жанна поднялась и сказала:

– На сегодня все, он лишился чувств, ни в чем не признавшись.

Она отряхнула пыль с колен, поправила чепец и пошла прочь, убежденная в том, что сегодня больше нечего ждать.

Остальные побрели за старухою, доверяя ее осведомленности в подобных вещах. Только один человек остался недвижим, это был Перине Леклерк.

Спустя некоторое время, как и предсказывала мамаша Жанна, палач вышел.

Вечером в тюрьму вошел священник.

Когда стало совсем темно, у дверей поставили часовых, и один из них вынудил Леклерка покинуть свой пост. Тот уселся на тумбу на углу улицы Понт-о-Менье и стал ждать.

Истекло два часа. Ночь была очень темная, но глаза Леклерка уже настолько привыкли к темноте, что он различал то место на сероватых стенах, где находилась дверь Шатле. За все это время он не произнес ни слова, ни разу не отнял от кинжала руки и не помышлял ни о питье, ни о еде.

Пробило одиннадцать часов.

Еще не отзвучал последний удар, как дверь Шатле открылась, и на пороге показалось двое солдат, державших в одной руке шпаги, а в другой – по факелу; потом из дверей вышло четверо мужчин, несших в руках какую-то ношу, а за ними следовал человек, чье лицо скрывал красный капюшон; они молча приблизились к Понт-о-Менье.

Когда они поравнялись с Перине, тот увидел, что они несли в руках большой кожаный мешок, Перине навострил уши: до него донесся стон, – сомнений быть не могло.

Он, не медля ни секунды, выхватил из ножен кинжал и тут же уложил двоих: тех, что несли мешок, который Леклерк вспорол по всей длине. Из мешка выпал человек.

– Бегите, шевалье! – вскричал Леклерк. И, воспользовавшись замешательством, которое произвело его нападение, он, спасаясь от преследования, скользнул вдоль откоса и исчез из виду.

Тот, кому он с таким неслыханным мужеством попытался помочь обрести свободу, и хотел бы бежать, – он слегка приподнялся, но разбитые ноги не слушались его, и он, вскрикнув от боли и отчаяния, упал без чувств.

Человек в красной шапке сделал знак тем двоим, что не были ранены, они взвалили ношу на плечи, а когда подошли к середине моста, тот скомандовал: «Остановитесь здесь, бросайте его».

Приказ был немедленно исполнен, бесформенный предмет мгновение кружил между мостом и рекой, и вскоре послышался звук падающего в воду тела.

В ту же минуту лодка с двумя гребцами подплыла к тому месту на воде, где исчезло тело, и некоторое время плыла по течению реки. Потом один остался на веслах, а другой длинным багром подцепил предмет, показавшийся на поверхности воды, и втащил его в лодку. Но в это время человек в красной шапке поднялся на закраину моста и громовым голосом прокричал роковые слова, которые ветер разнес далеко вокруг:

– Да свершится королевское правосудие!

Матрос вздрогнул и, несмотря на уговоры товарища, бросил обратно в воду тело шевалье де Бурдона.

Глава XVIII

С момента описанных событий прошло около полугода. На великий город опускалась ночь; с холма Сен-Жермен было видно, как медленно, друг за другом, в зависимости от того, насколько они были удалены от него, растворялись в тумане колокольни и башни, которыми щетинился Париж 1417 года. На первом плане были видны острые башни колоколен Тампля и Сен-Мартен, с севера на них набегала, подобно морскому прибою, густая тень, которая вскоре накрыла острые узорчатые иглы Сен-Жиля и Сен-Люка, издалека они выступали из сумерек, словно готовые к бою гиганты; затем облако подобралось к Сен-Жак-ла-Бушри, который темной вертикальной чертой вырисовывался в тумане, и сомкнулось с туманом, поднимавшимся от Сены; низкий с изморосью ветер вырывал из него огромные хлопья. Сквозь сплошную завесу глаз мог различить еще древний Лувр, его чреду башен, Нотр-Дам и острый шпиль Сент-Шапель. Затем туман жадно набросился на Университет, окутал Сент-Женевьев, добрался до Сорбонны, завихрился над крышами домов, опустился на улицы, перешагнул крепостной вал, распростерся по равнине, стер с горизонта красноватую ленту, которую оставило солнце в качестве последнего «прощай» земле и на фоне которой несколькими минутами раньше еще выделялись черные силуэты трех колоколен аббатства Сен-Жермен-де-Пре.

Однако на линии крепостных валов, опоясывающих спящий колосс, можно различить на расстоянии ста шагов друг от друга часовых, которые бдят о безопасности города; размеренный, монотонный шум их шагов похож, если позволительно такое сравнение, на биение пульса, возвещающее, что жизнь идет своим чередом, хоть порой и принимает обличие смерти; время от времени раздается крик часового: «Слушай!», эхо пробегает по всей округлой линии и возвращается в изначальную точку.

В тени, отбрасываемой воротами Сен-Жермен, чья квадратная громада высится над крепостным валом, прохаживается один из часовых, более печальный и более молчаливый, чем остальные. По его полувоенной, полумещанской одежде можно догадаться, что тот, кто сейчас в нее одет, хотя временно и исполняет обязанности часового, принадлежит к корпорации ремесленников, – согласно приказу коннетабля Арманьякского, она выделила пятьсот человек для защиты города; иногда он останавливается, опирается на копье, которое ему дали, и вперяет рассеянный взгляд в одну какую-нибудь точку в пространстве, а затем, вздохнув, продолжает расхаживать взад и вперед, как предписано ночному часовому.

Но тут его внимание привлек голос, – человек, стоявший на дороге, опоясывающей внешний ров, спрашивал, где тут проезд через заставу Сен-Жермен; запоздавший путник, видимо, рассчитывал на участие стража, который только под свою личную ответственность мог разрешить проехать страннику, ибо уже давно пробило девять часов вечера. Надо полагать, он не заблуждался насчет того действия, которое окажут его слова, ибо молодой часовой, едва его слуха коснулся этот голос, тотчас же спустился с откоса с внутренней стороны рва и постучал в окошко, о наличии которого свидетельствовал свет от лампы, а чтобы его лучше слышали, он громко крикнул:

– Отец, скорее поднимайтесь и пойдите отворить ворота мессиру Ювеналу Юрсен.

Свет стал перемещаться, – значит, его слова были услышаны: держа в одной руке фонарь, а в другой связку ключей, из дома вышел старик и в сопровождении молодого человека, окликнувшего его, направился под свод, образованный массивными воротами.

Однако прежде чем вложить ключ в замочную скважину, он решил удостовериться, не ошибся ли сын, и, обратившись к человеку, расхаживавшему по ту сторону двери, в которую он иногда ударял ногой, спросил:

– Кто вы такой?

– Отворите, мэтр Леклерк, я Жан-Ювенал Юрсен, советник в парламенте его величества короля. Я задержался у настоятеля аббатства Сен-Жермен-де-Пре, я рассчитывал на вас – ведь мы старые знакомые.

– Да, конечно, – прошептал Леклерк, – настолько старые, насколько могут ими быть старик и ребенок. Ваш отец, молодой человек, и мог бы выразиться так, поскольку мы оба родились в Труа в тысяча триста сороковом году, и наше знакомство в течение шестидесяти восьми лет действительно заслуживает того эпитета, который вы употребили.

Произнося эти слова, сторож дважды повернул ключ, поднял железный брус, которым закрывались ворота, и затем, толкнув одну за другой тяжелые створки, приоткрыл ворота, так чтобы молодой человек – ему было лет двадцать шесть – двадцать восемь, мог пройти в эту щель.

– Благодарю, мэтр Леклерк, – сказал он, хлопнув старика по плечу в знак признательности и уважения, – в случае чего вы можете рассчитывать на меня.

– Мессир Ювенал, – сказал молодой часовой, – не могу ли и я отчасти рассчитывать на вас, поскольку в услуге, которую оказал вам мой отец, есть и моя доля. Ведь это я предупредил его, вряд ли вы смогли бы пройти где-нибудь в другом месте.

– А, Перине, это ты! Что ты делаешь здесь в такой поздний час и в этом одеянии?

– Я осуществляю охрану города по приказу господина коннетабля. И так как я был волен сам распоряжаться собой, то и пришел на ужин к отцу.

– И слава богу, что пришел, – подхватил старик, – ибо он достойный юноша, он боится бога, почитает короля и любит родителей.

Старик протянул сыну свою морщинистую дрожащую руку, и тот сжал ее в своих руках, другую взял в свои Ювенал.

– Еще раз благодарю вас, мой старый друг. Не стоит более задерживаться на улице. Надеюсь, что никто больше не явится испытывать ваше доброе сердце.

– И правильно сделает, мессир Юрсен; да будь это сам дофин наш сеньор Карл, – бог его спаси, – я, наверное, не сделал бы для него того, что сделал для вас. Хранение ключей от города в такое смутное время – это очень большая ответственность. Когда я бодрствую, я их всегда держу на поясе, а когда сплю – под подушкой.

Похваставшись своим прилежанием, старик еще раз пожал руки юношей, подобрал с земли фонарь и, оставив молодых людей вдвоем, отправился домой.

– Что ты хотел услышать от меня, Перине? – спросил Ювенал, опираясь на руку молодого торговца оружием, которого мы вывели в предыдущей главе и вновь встретились с ним здесь.

– Новости, мессир. Ведь вы докладчик в совете, советник, вы должны все знать. Меня беспокоит Тур, где находится королева, говорят, там бог знает что творится.

– Да, действительно, – отвечал Ювенал, – лучше меня тебе никто не расскажет о последних новостях.

– Не желаете ли подняться на крепостной вал? Если коннетабль будет делать ночной обход и не застанет меня на посту, мой отец может лишиться места, а меня выпорют.

Ювенал непринужденно оперся на руку Перине, и оба очутились на площадке, на которой в данную минуту никого не было.

– Вот что произошло, – начал Ювенал. (Слушатель был весь внимание). – Как тебе известно, королева жила, словно пленница, в Туре под присмотром Дюпюи, а он самый подозрительный и самый нелюбезный из всех тюремщиков. Но, несмотря на все его усердие, королеве удалось передать письмо герцогу Бургундскому, где она настоятельно просила помочь ей. Герцог быстро сообразил, какую могущественную союзницу обретет он в лице Изабеллы Баварской, ибо в глазах многих его бунт против короля выглядел бы отныне рыцарской защитой женщины.

За дочерью короля герцогиней Баварской не был установлен столь строгий надзор, как за королевой, и последняя с ее помощью получила известие от герцога; узнав, что он располагается лагерем у Корбея, а его люди добрались до Шартра, она окончательно уверовала в свое спасение.

Она притворилась, что испытывает священное благоговение перед аббатством Мармутье, и наставила свою дочь просить Дюпюи позволить принцессам и их дамам отправиться всем вместе на мессу в аббатство. Дюпюи хоть и был грубоват, не посмел отказать дочери своего короля в милости, на его взгляд, безобидной. И постепенно королева приучила своего тюремщика к тому, что она посещает аббатство Мармутье. Казалось, она больше не замечает неучтивости своего стража, ибо говорила с ним неизменно кротким голосом. Дюпюи, довольный, что его воля сломила гордыню королевы, словно бы помягчал. Правда, его уязвляло, что королева отправлялась в аббатство, когда ей вздумается; на всякий случай, хоть он и не отлучался от нее ни на шаг, он расставлял на всем пути через равные промежутки сторожевые посты, – правда, такая предосторожность представлялась ему излишней: ведь враг был в пятидесяти лье от них.

Королева приметила, что солдаты, стоявшие на постах, несли свою службу с прохладцей в полной уверенности, что это никчемное занятие, и, если б их неожиданно атаковали, успех был бы обеспечен.

Согласно составленному Изабеллой плану, герцог Бургундский должен был похитить ее из Мармутье, о всех подробностях королева сообщила ему через одного из своих слуг. Герцог оценил ее изобретательность, и через нового посланника королева указала день, когда она отправится в аббатство.

Исполнение задуманного предприятия требовало большой отваги, ведь нужно было проехать пятьдесят лье и чтобы при этом никто не раскрыл тебя. К тому же герцог Бургундский, собиравшийся нанести удар, не мог взять с собой большой отряд, а Дюпюи располагал для отпора значительным количеством солдат. Но если бы герцог Бургундский привлек много народу, Дюпюи, конечно, догадался бы о затевавшемся деле и перевез королеву в Мэн, Берри или Анжу. Все это не обескуражило герцога Бургундского. Он прекрасно понимал, что единственное средство поддержать свою партию – обеспечить себе поддержку Изабеллы; он принял все необходимые меры и добился своего, не будучи раскрытым, – и вот каким образом.

Перине весь обратился в слух.

– Герцог выбрал из своей армии десять тысяч человек на лошадях, – людей самых мужественных, а лошадей самых крепких, – и тех и других он приказал обильно кормить, а на восьмые сутки в ночь он выступил во главе этого войска, покинув свой лагерь под Корбеем и взяв курс на Тур. Шли всю ночь, в глубокой тишине, и только перед рассветом сделали остановку на час, чтобы задать корм лошадям, после этого снова тронулись в путь и шли пятнадцать часов подряд, соблюдая еще большую осторожность, чем ночью; с наступлением темноты вновь сделали привал, – до Тура оставалось шесть лье. Армия эта вызывала удивление у жителей тех мест, через которые она проследовала: всех поражало, что она продвигалась стремительно и при полном молчании. Утром следующего дня, в восемь часов, герцог Бургундский, боясь, как бы, несмотря на все меры предосторожности, сторожа королевы не опередили его, окружил церковь в Мармутье и приказал сиру Гектору де Савез войти в нее, взяв с собой шестьдесят человек. Дюпюи, увидев войска бургундцев, которых он узнал по красным крестам, приказал королеве следовать за ним, рассчитывая вынудить ее выйти из церкви через боковую дверцу, возле которой ее ожидала карета; королева наотрез отказалась. Он сделал знак двум другим стражникам, те попытались воздействовать силой. Но королева вцепилась в решетку клироса, подле которого она стояла коленопреклоненной; ухватившись обеими руками за прутья решетки, она поклялась Христом, что скорее даст себя убить, но не уйдет по доброй воле с этого места. Сопровождавшие ее дамы и принцессы метались в растерянности, моля о пощаде и взывая о помощи; сир де Савез, видя, что сейчас не время колебаться, осенил себя крестным знамением – да простит ему бог за содеянное в доме его – и выхватил шпагу, его люди сделали то же самое.

Тут Лоран Дюпюи окончательно понял, что проиграл; он выбежал через боковую дверцу, вскочил на коня в галопом помчался в Тур; город был предупрежден им об опасности и укрепился, как мог.

Как только Дюпюи исчез, сир де Савез приблизился к королеве и почтительно приветствовал ее от имени Герцога Бургундского.

– Где он сам? – спросила королева.

– У портала церкви, он ждет вас.

Королева и принцессы кинулись к входной двери, путь им преграждала живая изгородь из вооруженных людей, которые кричали: «Да здравствует королева и его высочество дофин!» Увидев королеву, герцог Бургундский соскочил с коня и преклонил колено.

– Несравненный кузен, – сказала она, грациозно приблизившись к герцогу и подняв его с колен, – я должна вас любить, как никого в королевстве. Вы все бросили ради моего спасения по первому моему зову. Заверяю вас, что никогда не забуду этого. Теперь мне еще яснее видно, что вы всегда любили его величество короля, королевскую семью и королевство, высоко ставя общественные интересы.

При этих словах она протянула ему руку для поцелуя.

Герцог сказал в ответ несколько учтивых слов, подчеркнув свою преданность королеве, и оставил охранять ее сира де Савез и тысячу всадников, а сам, не мешкая, отправился с остальной частью армии в Тур, рассчитывая попасть в город прежде, чем тот оправится от изумления. Герцог не встретил никакого отпора, и в то время, как его люди пробирались низинами, он въехал в город через ворота: солдаты Дюпюи покинули их. Несчастный сам оказался в числе пленников, послужив для потомства примером, суть коего заключалась в том, что не должно выказывать непочтение к высоким особам, до каких бы крайностей они ни доходили.

– И что же с ним сталось? – спросил Перине.

– Он был повешен в полдень, – отвечал Ювенал.

– А королева?

– Она вернулась в Шартр, а оттуда переехала в Труа-ан-Шампань, где держит свой двор. Генеральные штаты Шартра – их члены все ее креатуры – объявили ее регентшей и по ее заказу сделали печать, на одной стороне которой, поделенной на четыре части, изображены гербы Франции и Баварии, а на другой – ее портрет с надписью: «Изабелла, милостью божьей королева, – регентша Франции».

Подробности, касающиеся политики, мало интересовали Перине Леклерка, его интересовало совсем другое, о чем он не решался заговорить; наконец, после минутной паузы, увидев, что мессир Ювенал собирается уходить, он спросил, стараясь казаться равнодушным:

– Правда ли, что с дамами, сопровождавшими королеву, стряслась какая-то беда?

– Никакой, – отвечал Ювенал.

Перине вздохнул.

– А где именно королева держит свой двор?

– В замке.

– И последний вопрос, мессир. Вы такой ученый, вы знаете латынь, греческий, географию. Прошу вас, скажите, в какую сторону должен я глядеть, чтобы увидеть Труа?

Ювенал поразмыслил, затем коснулся левой рукой головы Перине, а правой указал на точку в пространстве.

– Вот, – сказал он, – гляди-ка сюда, между колокольнями Сент-Ив и Сорбонны. Видишь луну, которая поднимается над колокольней, а чуть левее яркую звезду?

Перине кивнул головой.

– Эта звезда называется Меркурий. Ну так вот, если провести от нее вертикальную линию по направлению к земле, то эта линия разделит надвое город, о котором ты меня спрашиваешь.

Перине оставил без внимания показавшееся ему невразумительным астрономическо-геометрическое объяснение молодого докладчика государственного совета; его взгляд приковывало лишь то место в пространстве, которое находилось чуть левее колокольни Сорбонны, то место, где дышала Шарлотта. Остальное его не занимало, в этой же точке для него был сосредоточен целый мир.

Он жестом поблагодарил Ювенала; тот важно удалился, преисполненный гордости: ведь он дал своему молодому соотечественнику доказательство истинной учености, упрекнуть же этого беспристрастного и сурового историка можно было лишь в том, как он ею пользовался, да еще в желании довести до сведения слушателя, что он, Ювенал, происходил из рода Юрсен.22

Перине стоял, прислонившись спиной к дереву, его глаза были устремлены на ту часть Парижа, где высился Университет, но он не замечал его, и вскоре, словно и впрямь пропоров пространство, его взгляд вперился в Труа, мысленным взором Перине проник в Труа, в замок, в опочивальню Шарлотты, и комната выступила перед ним как декорация в театре, которую видит лишь один зритель. Он живо представил себе цвет обивки, мебель и среди всего этого – молоденькую грациозную блондинку, свободную в данную минуту от забот о своей королеве; от белых одежд исходит оживляющий темную комнату свет, – так носят в себе и излучают свет ангелы Мартин и Данби, и эти лучи освещают мрак, который они прорезают и в котором еще не блеснул луч солнца.

Собрав все свои душевные силы, Перине сосредоточился на этом видении, и оно стало для него реальностью, – если бы его воображению предстала сейчас Шарлотта не спокойная и задумчивая, а другая – подвергающаяся опасности, он протянул бы ей руки и бросился бы к ней, словно их разделял всего один шаг.

Перине так увлекся созерцанием любимой, – те, кто пережил это, уверяют, что в некоторые моменты иные люди живут двойной жизнью, – что не услышал шума, который производил двигавшийся по улице Павлина отряд всадников, и не заметил, как тот оказался всего в нескольких шагах от вверенного Перине участка.

Командующий этим ночным походом сделал знак отряду остановиться, а сам взобрался на крепостной вал. Поискав глазами часового, он заметил Перине, – тот, весь во власти своей грезы, стоял не шелохнувшись, ничего не замечая вокруг.

Командир отряда приблизился к этой неподвижной фигуре и поддел на кончик шпаги фетровую шапочку, прикрывавшую голову Леклерка.

Видение исчезло так же мгновенно, как рушится и проваливается сквозь землю воздушный замок. В Перине словно молния ударила, он схватился за копье и инстинктивным движением отстранил шпагу.

– Ко мне, ребята! – крикнул он.

– Ты, верно, еще не совсем проснулся, молодой человек, и грезишь наяву, – сказал коннетабль и шпагой переломил надвое, словно тростинку, копье с клинком, который Леклерк выставил вперед и который, падая, воткнулся в землю.

Леклерк узнал голос правителя Парижа, выронил оставшийся у него в руках обломок и, скрестив на груди руки, стал ждать заслуженного наказания.

– Так-то вы, господа буржуа, защищаете ваш город, – продолжал граф Арманьякский. – И это называется: исполнять свой долг! Эй, молодцы, – обратился он к своим людям, те тотчас же сделали движение по направлению к нему. – Есть три добровольца?

Из рядов вышли три человека.

– Один из вас остается здесь нести службу за этого чудака, – сказал граф.

Один из солдат соскочил с лошади, бросил поводья на руки товарищу и занял место Леклерка в тени ворот Сен-Жермен.

– А вы, – обратился коннетабль к двум другим солдатам, ожидавшим его приказа, – спешивайтесь и отмерьте незадачливому дозорному двадцать пять ударов ножнами ваших шпаг.

– Монсеньер, – холодно произнес Леклерк, – это наказание для солдата, а я не солдат.

– Делайте, как я сказал, – проговорил коннетабль, продевая ногу в стремя.

Леклерк подошел к нему, намереваясь его задержать.

– Подумайте, монсеньер.

– Итак, двадцать пять: ни больше, ни меньше, – повторил коннетабль и вскочил в седло.

– Монсеньер, – сказал Леклерк, хватаясь за поводья, – монсеньер, – это наказание для слуг и вассалов, а я не то и не другое. Я свободный человек, свободный гражданин города Парижа. Прикажите две недели, месяц тюрьмы, – я повинуюсь.

– Не хватало еще, чтобы эти негодяи сами выбирали себе наказание. Прочь с дороги!

Он дал шпоры коню, конь рванулся вперед, а коннетабль своей железной перчаткой ударил по обнаженной голове Леклерка, и тот распростерся у ног солдат, которым предстояло исполнить приказ, полученный от коннетабля.

Солдаты с удовольствием исполняли такие приказы, когда жертвой был буржуа. Горожане и солдаты ненавидели друг друга, и случавшееся время от времени перемирие не могло потушить взаимной неприязни; нередко бывало, что по вечерам где-нибудь на пустынной улице встречались школяр и солдат, – тогда один хватался за дубинку, а другой – за шпагу. Мы вынуждены признать, что Перине Леклерк отнюдь не принадлежал к числу тех, кто в подобных случаях уступал дорогу, лишь бы избежать потасовки.

Людям коннетабля прямо-таки повезло, и когда Перине подкатился к их ногам, они оба набросились на него; очнулся Перине, когда его уже раздели до пояса и, связав над головой руки, прикрутили к суку, так что носки его ног едва касались земли; а затем, отцепив от поясов шпаги и положив их на землю, солдаты стали избивать Перине мягкими и эластичными ножнами с флегматичностью и размеренностью пастухов Вергилия.

Третий солдат подошел поближе и стал считать удары.

Сильное белое тело отразило первые удары; казалось, они не произвели никакого впечатления на того, кто их получил, хотя при свете луны видны были оставленные ими голубоватые полосы, но вскоре гибкие, как кнут, ножны стали вырывать при каждом взмахе ленты кожи из исполосованной спины. Самый звук ударов изменился: из пронзительно-свистящего он превратился в глухой, притупленный, похожий на хлюпанье грязи; к концу экзекуции солдаты били уже только одной рукой, другой они закрывали лицо от брызг крови и кусочков мяса, отлетавших от тела несчастного.

На двадцать пятом ударе солдаты, добрые католики, остановились, глядя на содеянное. Осужденный не испустил ни единого крика, не произнес ни слова жалобы.

Дело было сделано, один из солдат спокойно засовывал шпагу в ножны, другой в это время своею шпагой перерезал веревку, которой был привязан Перине.

Как только веревка оборвалась, Перине, которого только она и держала в стоячем положении, упал на землю, впился в нее зубами и лишился чувств.

Глава XIX

Спустя месяц после того, как все это случилось, Париж оказался в центре грандиозных политических событий.

Никогда крах не угрожал французской монархии до такой степени: три партии рвали на части королевство, каждая старалась выхватить кусок пожирнее.

Как мы уже говорили, в Нормандии высадился король Англии Генрих V вместе со своими братьями герцогами Кларенсом и Глостером. Он атаковал крепость Тур, которая после четырехдневного отпора капитулировала. Оттуда король Генрих V отправился на Кан, город подвергся осаде, защищали его сеньоры с прославленными именами – Лафайет и Монтене. Несмотря на упорное сопротивление, Кан был взят. К шуму новых побед примешалась память о победах, одержанных при Гонфлере и Азенкуре, – Нормандия пребывала в отчаянии. Более ста тысяч человек бежали и нашли убежище в Бретани; королю Англии достаточно было показаться или выслать вперед небольшую группу солдат – и город сдавался. Так пали города Аркур, Бомон-ле-Роже, Эвре, Фалез, Бэйе, Лизье, Кутанс, Сен-Ло, Авранш, Аржантон и Алансон. Лишь Шербур продержался дольше, чем все перечисленные города, вместе взятые, – его защищал Жан д'Анжен, – но и он, в свою очередь, вынужден был сдаться; а так как Шербур – это ворота в Нормандию, то вся Нормандия оказалась под властью Генриха V Английского.

Королева и герцог, со своей стороны, занимали Шампань, Бургундию, Пикардию и часть Иль-де-Франс; Санлис держал сторону Бургундцев. Жан де Вилье сеньор Л'Иль-Адан распоряжался в Понтуазе, но поскольку он был не в ладах с коннетаблем, обращавшимся с ним высокомерно, то отдал этот город, расположенный всего в нескольких лье от Парижа, герцогу Бургундскому, тот выслал туда подкрепление, а правителем оставил Л'Иль-Адана.

Остальная часть Франции, которою от имени короля и дофина правил коннетабль, была не в силах противостоять врагу, ибо к графу Арманьякскому, подтягивавшему свои войска к столице королевства, то и дело поступали жалобы от жителей городов и селений, где проходили его солдаты, что те грабят их, а солдаты и впрямь были голодны и давно не получали жалованья. Недовольство стало всеобщим, коннетабль не знал, кого ему больше бояться: своих или чужих.

Герцог Бургундский, отчаявшись овладеть Парижем силой, решил воспользоваться недовольством, которое вызывала политика короля, – этим недовольством король был обязан коннетаблю, – и обеспечить себе поддержку в городе. Преданные ему люди тайком проникли в Париж, группа заговорщиков готовилась открыть ему ворота Сен-Марсо. Некий служитель церкви, а также кучка горожан, живших поблизости, сделали вторые ключи от ворот и послали к герцогу человека, дабы предупредить того о дне и часе задуманного предприятия. Исполнение задания герцог возложил на Гектора де Савез, выказавшего храбрость и ловкость в деле похищения из Тура королевы, а сам с шестью тысячами человек отправился ему на подмогу.

В то время как вся эта армия в полнейшем молчании движется на Париж, чтобы осуществить дерзкий замысел, мы проведем читателя в огромную залу замка Труа-ан-Шампань, где держит свой двор королева Изабелла, окруженная бургундской и французской знатью.

Тот, кто увидел бы королеву восседающей в раззолоченном кресле в этой готической зале, выставившей напоказ всю роскошь Бургундского дома; тот, кто увидел бы, как одному она улыбается, другому грациозно протягивает свою прекрасную руку, третьему говорит какие-то приветливые слова, – ужаснулся б, заглянув в глубины ее души, кипевшей ненавистью и сотрясавшейся от жажды мщения, той борьбе, которую выдерживала эта горделивая принцесса, обуздывая бушевавшие в ней страсти, что составляло удивительный контраст с величавым спокойствием ее чела.

Она чаще других обращается к молодому сеньору, стоящему по правую руку от нее: он приехал последним, его зовут сир Вилье де Л'Иль-Адан. Он тоже прячет под приветливой улыбкой и ласковыми словами свою ненависть и свои планы отмщения, часть из которых уже осуществил, отдав герцогу Бургундскому город, порученный его заботам. А герцог Бургундский, подумав: кто изменил однажды, изменит и в другой раз, – не взял его с собой в Париж и, сделав вид, что оказывает ему большую честь, отправил его к королеве.

Немного сзади, справа и слева, облокотившись на край кресла королевы, стоят в полупочтительной, полусвободной позе и вполголоса разговаривают о чем-то два наших старых знакомца – сир де Жиак и сир де Гравиль: заплатив выкуп, они вольны были вернуться к своей прекрасной повелительнице и предложить ей свою любовь и шпагу. Всякий раз, как она обращает свой взор в их сторону, ее чело хмурится: ведь они боевые соратники шевалье де Бурдона; когда они вдруг произносят имя несчастного молодого человека, оно скорбным эхом отдается в ее сердце, что вопиет о мщении.

Внизу, с левой стороны от ступеней, которые поднимают над всеми, словно трон, королевское кресло, расположились Жан де Во, сеньоры Ле Шатлю, де Л'Ан и де Бар. Жан де Во рассказывает, как несколько дней тому назад они с его родственником Гектором де Савез захватили в церкви Шартрской божьей матери сира Гелиона де Жаквиль и убили его, в чем они могут поклясться. Чтобы не замарать алтарь кровью, они вытащили де Жаквиля из церкви и, несмотря на мольбы, несмотря на обещание выкупа в пятьдесят тысяч экю золотом, нанесли ему столь глубокие раны, что спустя три дня он скончался.

Позади сеньоров стоят полукругом разодетые в пух и прах пажи, цвет их платья соответствует цвету платья их сеньора или их дамы; они тихо беседуют – об охоте, о любви.

Время от времени над шуршанием одежд и жужжанием голосов возвышался голос королевы; все тотчас же умолкали, и каждый мог отчетливо слышать вопрос, который она обращала к кому-нибудь из сеньоров, и его ответ. Затем возобновлялся общий разговор.

– Так вы настаиваете, сир де Гравиль, – полуобернувшись, сказала королева, обращаясь к сеньору, который, как мы заметили, стоял немного позади, и прервав на миг, о чем мы только что говорили, общую беседу, – итак, вы настаиваете, что наш кузен д'Арманьяк поклялся девой Марией и Иисусом Христом, что, пока он жив, мы не увидим на нем красного креста Бургундского дома, который мы, его повелительница, согласились принять как знак единения наших мужественных и верных защитников.

– Это его собственные слова, ваше величество.

– И вы, сир де Гравиль, не загнали их ему обратно в глотку эфесом вашей шпаги или рукояткой вашего кинжала, – сказал Вилье де Л'Иль-Адан тоном, в котором сквозили нотки зависти.

– Во-первых, у меня не было ни кинжала, ни шпаги, сеньор де Вилье, ведь я был пленником. А во-вторых, такой превосходный воин внушает противнику, как бы храбр тот ни был, нечто вроде почтения. Впрочем, мне известен некто, кому он адресовал более жестокие слова, чем те, что произнес я, тот человек был свободен, у него были и кинжал, и шпага, однако он не осмелился, если я не ошибаюсь, последовать совету, который он только что дал мне, и выказанная им смелость сейчас, когда тут нет коннетабля, теряет в цене; так, я полагаю, думает и наша повелительница – королева.

И сир де Гравиль продолжал спокойно беседовать с де Жиаком.

Л'Иль-Адан сделал нетерпеливое движение; королева остановила его:

– Мы не заставим коннетабля нарушать его клятву, не правда ли, сир де Вилье? – сказала она.

– Сударыня, – отвечал Л'Иль-Адан, – я клянусь, как и он, девой Марией и Иисусом Христом, что я лишу себя пищи и сна, если не увижу своими собственными глазами коннетабля Арманьякского с красным крестом Бургундского дома, и, если я нарушу эту клятву, пусть бог лишит меня своей милости и душа моя не будет знать покоя ни на этом свете, ни на том.

– Сир де Вилье, – обернувшись к нему и иронически глядя сверху вниз, сказал барон Жан де Во, – дает обещание, которое не составит большого труда выполнить; ведь прежде чем к нему придет сон и он вновь почувствует голод, мы узнаем, – узнаем уже сегодня вечером, – что монсеньер герцог Бургундский вошел в столицу, и тогда коннетабль будет счастлив на коленях вручить королеве ключи от города.

– Да услышит вас бог, барон, – сказала Изабелла Баварская. – Самое время вернуть прекрасному королевству Франции хоть чуточку мира и покоя. Я рада, что представился случай взять Париж, не полагаясь на удачу в бою, в котором ваша отвага, без сомнения, доставила бы нам победу, но в котором пролилась бы кровь моих подданных.

– Господа, – спросил Жиак, – а когда намечается наше вступление в столицу?

В этот миг за окном послышался страшный шум, словно целое войско всадников мчалось галопом. На галерее раздались чьи-то быстрые шаги, двери комнаты отворились, и участники собрания увидели вооруженного как нельзя лучше рыцаря. Он был весь в пыли, его латы носили следы ударов и местами бугрились; он прошел на середину залы и, кляня судьбу, бросил на стол окровавленный шлем.

То был сам герцог Бургундский. У всех находившихся в зале вырвался крик удивления, бледность герцога произвела ужасающее впечатление.

– Преданы! – вскричал он, ударяя себя по лбу кулаками в железных рукавицах. – Преданы жалким торговцем мехами! Видеть Париж, уже коснуться его! Париж, мой Париж, быть в полулье от него, только руку протяни – он твой! И вдруг все сорвалось, сорвалось из-за предательства несчастного буржуа: ему распирала грудь доверенная ему тайна. Ну да, сеньоры! Что вы так на меня смотрите? Вы полагали, что в эту минуту я стучусь в дверь Лувра или Сен-Поля? Так нет же, нет! Я, Жан Бургундский, по прозвищу Неустрашимый, я бежал! Да, сеньоры, бежал! И оставил Гектора де Савез, который не смог убежать вместе со мной! Оставил людей, чьи головы летят сейчас с плеч, а уста кричат: «Да здравствует герцог Бургундский!» А я ничем не могу помочь! Вы понимаете? Месть наша будет ужасной, но мы отомстим. Ведь так? И вот тогда… Тогда мы зададим работы палачу и увидим, как слетают с плеч головы, и услышим, как кричат уста: «Да здравствует Арманьяк!» Мы устроим адскую пляску. Устроим! О, будь проклят коннетабль! Я сойду с ума из-за него, если уже не сошел.

Герцог Жан дико захохотал, повернулся вокруг себя на пятке, ударил об пол ногой, стал рвать на себе волосы и, видимо, желая примоститься у кресла, подкатился к ногам королевы.

Та в ужасе отпрянула.

Герцог, привстав н