Алексей Митрофанов
Повседневная жизнь русского провинциального города в XIX веке. Пореформенный период
Введение
Название книги, конечно, условно, как и само слово «провинция». Когда говорят о ней, чаще всего имеют в виду не деревни — города. Города крупные, но не столичные. Большей частью — губернские, однако не без исключений. Иной уездный городок с легкостью давал фору собственной губернской столице. А, к примеру, Иваново-Вознесенск (ныне Иваново) и вовсе числился заштатным городом, входящим в Шуйский уезд. Тем не менее гремел на всю Россию — как-никак текстильная столица, — в то время как о существовании Шуи вообще мало кто знал. Или Царское Село (ныне Пушкин), формально числившееся уездным городом Санкт-Петербургской губернии, а на деле — царская резиденция, покруче губернских Владимира или Саратова.
Поразмыслив, мы решили отказаться от формального подхода (например, брать исключительно губернские города, или города с определенной численностью населения, или еще какие-нибудь) и, невзирая на статусы и статистические изыскания, воссоздать дух русской провинции, ее вкус, ароматы и звуки. Отважившись на этот шаг, мы пошли дальше и отказались от формальных рамок XIX века. Иначе нам пришлось бы согласиться с тем, что Россия 1801 и 1899 годов имела схожий вкус и звуки тоже схожие. А это, разумеется, не так. В итоге мы ограничились периодом между крестьянской реформой 1861 года и началом Первой мировой войны. То есть, с одной стороны, оставили за рамками помещичье самодурство с крепостными театрами и роговыми оркестрами, а с другой — эшелоны с ранеными, членов царской фамилии, щиплющих корпию, вездесущий запах карболки и йода. Но и здесь рамки не строгие. Какие-то черты из жизни русской провинции никак не изменились из-за упомянутой реформы, а некоторые предвестники неотвратимой трагедии возникли еще до 1914 года — войны, народные волнения, терроризм народовольцев.
Черты мы решили забрать, а вот от предвестников отказаться. Поскольку наша главная задача, как уже говорилось, — провинциальные ароматы и звуки. А они в русской провинции были особенные, настраивали на неспешный, безмятежный, сокровенный лад и не располагали к политической борьбе.
Однако эта книга — не сусальная сказка, идеализирующая быт Воронежа и Костромы в духе современных воспевателей «России, которую мы потеряли». В провинции разыгрывались такие страсти и страстишки, что, как говорится, хоть святых выноси. Острые впечатления вам гарантированы. Но и щемящий дух безвозвратно ушедшей русской провинциальной жизни гарантирован тоже.
Еще одно важное уточнение — речь в книге пойдет именно о русской провинции. Мы оставляем за скобками окраины империи, в которых городская жизнь существенно отличалась от среднероссийской. В одних случаях (Кавказ, Туркестан, Прибалтика) эти отличия заключались в иной истории, ином населении, иной религии, в других (Сибирь) — в своеобразии городов-острогов, где большую часть населения составляли военные либо ссыльные. Даже на Украине и в Белоруссии, во многом сходных с Россией, города имели свои особенности, рассмотрение которых уведет нас слишком далеко от заявленной темы.
Надо сказать, что российские губернии по числу городов уступали более густонаселенным польским или украинским. В 1863 году на территории 50 губерний, относившихся к Европейской России, находилось 360 городов. В 1897 году их было уже 475 (во всей империи — 933). По переписи населения, предпринятой в том же 1897 году, в городах проживало всего 13,4 процента населения страны — 16,8 миллиона человек. В крупнейшем из провинциальных городов, Саратове, проживало всего 130 тысяч человек — вдесятеро меньше, чем в Санкт-Петербурге. Больше 100 тысяч человек жило также в Казани, Ростове-на-Дону, Туле и Астрахани, а к 1917 году в эту группу вошли Иваново-Вознесенск, Самара, Нижний Новгород и Ярославль. Материалы той же переписи содержат данные о социальном составе городского населения — правда, по всей империи. В промышленности работало 30,9 процента горожан (вместе с членами семей), в торговле — 17 процентов, в услужении — 14,5, в сельском хозяйстве — 9,4 процента. Военные и чиновники составляли 9 процентов, рантье и пенсионеры — 7,1, служащие транспорта и связи — 5,9, представители духовенства и свободных профессий — 4,3 процента.
Эти статистические данные сухи, но без них не обойтись — они составляют, так сказать, скелет нашего повествования, не давая ему растечься по древу занимательной российской жизни. Напоследок еще немного статистики: в 1897 году из 475 городов Европейской России 48 были губернскими (не считая столиц), 332 — уездными, 50 — заштатными, 37 — представляли собой посады, а еще семь — пригороды тех же столиц. 90 процентов городов имели население меньше 10 тысяч человек, а многие были меньше крупных сел. Такие города после 1917 года были переведены в разряд сельских поселений, зато появилось много новых — сегодня в Российской Федерации 1100 городов и живет в них уже 74 процента населения. Довольны ли эти люди своей жизнью, стали ли они счастливее, здоровее, богаче, чем их предки в XIX столетии, — вопрос сложный, отвечать на который не нам.
Приступая к изучению русской провинции, следует уяснить, кто и как писал о ней. Попытки постичь и осмыслить ее жизнь начали предприниматься еще в первой половине XIX столетия. Конечно, многочисленные путешественники, да и сами провинциалы и раньше присматривались к городам и писали о них. Но касалось это по большей части скучных статистических подробностей. Сколько в городе торговых лавок? Есть ли кремль? В каком он состоянии? Тучны ли монастырские доходы? Много ли незамужних девок и строги ли их нравы? Такой подход неудивителен — ведь путешествовали в основном купцы и офицеры (разумеется, солдаты тоже путешествовали, но по причине почти тотальной безграмотности от описаний воздерживались). Вот и получались у них то военные донесения, то маркетинговые исследования потенциального рынка, а чаще сочетание того и другого.
А в XIX веке в России возникли писатели. То есть литераторы, старающиеся не ради красного словца и прославления власть имущих («Императрикс Екатерина, о! поехала в Царское Село» — пусть и пародия на Тредиаковского, но больно уж хорошая и точная), а ради развлечения читателей и чтобы через это заработать. Во всем своем многообразии в стране начался литературный процесс.
Писатель — субъект любопытный, а значит, и склонный к перемене мест. А что ни место, то картина, которую, разумеется, следует обрисовать словами, проанализировать и вывести в конце концов мораль — а как же без морали?
Вот, например, Иван Аксаков — о прекрасном городе на Волге, Ярославле: «Город белокаменный, веселый, красивый, с садами, с старинными прекрасными церквами, башнями и воротами; город с физиономией. Калуга не имеет никакой физиономии или физиономию чисто казенную, Симбирск тоже почти, но Ярославль носит на каждом шагу следы древности, прежнего значения, прежней исторической жизни. Церквей — бездна, и почти ни одной — новой архитектуры; почти все пятиглавые, с оградами, с зеленым двором или садом вокруг. Прибавьте к этому монастыри внутри города, с каменными стенами и башнями, и вы поймете, как это скрашивает город, а тут же Которосль и Волга с набережными, с мостами и с перевозами. Что же касается до простого народа, то мужика вы почти и не встретите, т. е. мужика-землепашца, а встречается вам на каждом шагу мужик промышленный, фабрикант, торговец, человек бывалый и обтертый, одевающийся в купеческий долгополый кафтан, с фуражкой, жилетом и галстуком… Роскошь в городе страшная. Мебель, квартиры, одежда — все это старается перещеголять и самый Петербург».
Тут вам и анамнез, и диагноз — разве что курс лечения не назначен.
Литератор Филипп Диомидович Нефедов препарировал свой родной город Иваново-Вознесенск: «Вознесенский посад, составляющий, так сказать, предместье русского Манчестера… поразительно походит на обыкновенное село: те же чумазые избы и избенки, крытые соломой и тесом, те же кабаки и даже тот же неизменный трактир с чудовищно-пузатым самоваром на вывеске. Потом идут какие-то пустыри и, наконец, только центр, где находятся торговые ряды, весьма, правда, пустынные, и проходит главная улица, напоминает что-то смахивающее на уездный город. Самое Иваново еще больше поражает непривычный глаз жителя столицы: изрытое оврагами, оно состоит из множества кривых и неправильно расположенных улиц, перемежаемых узенькими переулками; постройки большей частью деревянные, целые улицы сплошь состоят из черных изб («черные» или «курные» избы — с печью без выводной трубы для дыма. — А. М.).И только местами, рядом с какой-нибудь разваленной хижиной крестьянина, встречается громадная фабрика с пыхтящими паровиками или большой каменный дом богача-фабриканта с штофными драпри на окнах. Прибавьте ко всему этому базарную площадь с торговыми лавками, трактиры и бесчисленное множество кабаков, попадающихся чуть ли не на каждом шагу, и перед нами налицо весь русский Манчестер с его внешней стороны».
Вот что Александр Островский писал о Торжке: «Торжок бесспорно один из красивейших городов Тверской губернии. Расположенный по крутым берегам Тверцы, он представляет много живописных видов. Замечательнее других — вид с левого берега, с бульвара, на противоположную сторону, на старый город, который возвышается кругом городской площади в виде амфитеатра. Хорош также вид с правой стороны, с старинного земляного вала; впрочем, лезть туда найдется немного охотников. Собственно старый город был на правом берегу — там и соборы, и гостиный двор, и площадь, а левый берег обстроился и украсился только благодаря петербургскому шоссе».
А вот Тарас Шевченко — об Астрахани: «Астрахань — это остров, омываемый одним из протоков Волги, перерезанной рядом вонючих болот, называемых рекою Кутумом, и каналом, ни в чем не уступающим реке Кутум. Полуостров этот окружен густым лесом мачт и уставлен живописными бедными лачугами и серыми, весьма неживописными деревянными домиками с мезонинами, не похожими на лачуги потому только, что из них выглядывают флотские и вообще официальные физиономии. Всю эту огромную безобразную серую кучу мусора венчают зубчатые белые стены Кремля и стройный великолепный пятиглавый собор московской архитектуры 17-го столетия…»
И во всем этом — стремление подобрать к городу бирочку и поставить его с этой бирочкой на полочку своих литературных достижений. Однако со временем любовь к подобным бирочкам пошла на спад, а чувства начали преобладать над разумом. Писатели (да и не только писатели) научились любоваться русской провинцией, восхищаться, очаровываться ею, петь ее. Главное — впечатление, а самое сильное впечатление — первое.
«Я вышел на палубу и остановился в изумлении: пароход, чуть пошевеливая колесами, пробирался посреди бесчисленного множества плотов и барок, составлявших почти одну сплошную массу во всю ширину реки. Мы были в Рыбинске, но я не видел еще города, а только огоньки в окнах его домов, сверкающие в темноте, на высоком правом берегу Волги. Я проснулся очень рано и тотчас же пошел в город. Богатые каменные дома, тянущиеся стройным рядом по высокому берегу, прекрасная, устланная камнем набережная с хорошенькими перилами, отличный тротуар вдоль набережной — все показывало, что жители Рыбинска люди не бедные. Город еще спал, только в открытых окнах трактиров половые постукивали чашками. С высокой набережной открывался прекрасный и очень оригинальный вид на широкую реку, на бесчисленные суда, на противоположный берег, застроенный складочными магазинами, амбарами и сараями. Рыбинская пристань тянется на несколько верст, а суда располагаются у берега правильными отделениями, смотря по тому, с каким они грузом и куда идут».
Это педагог Константин Ушинский.
«К 2 часам увидали мы с последнего перевала Екатеринбург. Широко раскинутый, как и все сибирские города, он производил своими зелеными крышами и шестью стройными церквами весьма приятное впечатление, которое остается и по въезде в него. Особенно хороша та часть города, где разливается, наподобие большого озера, р. Исеть, протекающая весь город. Здесь виден островок с различными увеселительными местами, который летом должен иметь прелестный вид, как и вообще вся окрестность… Екатеринбург один из лучших сибирских городов, виденных нами; ряды красивых домов, базар и прекрасные церкви имеют почти величественный вид. К сожалению, улицы его находятся в ужасном состоянии… Это были не просто испорченные мостовые, но все улицы и площади были покрыты сплошной массой грязи. Эта масса походила на асфальт, который, казалось, должен отвердеть с минуты на минуту, но не твердел, и извозчики развозили своих пассажиров, забрасывая их грязью, в которую колеса уходили по ступицу. Несмотря на то, что под руками имеются отличные ломки гранита, горожане привезли лишь несколько тротуарных плит и камней для исправления улицы, но не принимались за дело, как бы не надеясь достигнуть желанной цели. А между тем придется же приняться за это и даже с энергией, потому что необходима не только поправка, но нужно сделать все заново. Или почва, на которой построен город, содержит в себе много золота, и хотят сделать эти сокровища более недоступными?»
Это знаменитый Альфред Брем — пусть немец, но объехавший большую часть Сибири и вполне вписавшийся в русскую литературно-градоведческую традицию. Радостные, печальные — главное: эмоции.
Писательница Валентина Дмитриева рассказывала о своем визите в Сочи, тогда еще не ставший городом: «В 1903 годуя в первый раз приехала в Сочи. Был великолепный июньский вечер, когда пароход «Черномор» остановился на рейде. Солнце пурпурное опускалось в море лазурное, весь берег утопал в золотом сиянии, вечерний бриз навевал оттуда запахи роз и магнолии… Вдоль всего города тянулись три главные улицы: Московская, Приморская и Подгорная, застроенные небольшими, по большей части одноэтажными домами, сверху донизу увитыми розами и глициниями. Их розовые, лиловые, белые, красные каскады струились вдоль стен, скрывая совершенно фасады домов, и город казался сплошным сараем».
В то время Сочи еще только отстраивался, ездили туда мало и с опаской, и было непонятно, по большому счету, чем он станет — курортом или простым уездным городком. По этой причине наблюдения Валентины Иовны представляли для современников большую ценность.
Публицист Николай Лейкин рассказывал о своем знакомстве с Вологдой: «Пролетка петербургского типа, но без верха прыгала по длинной широкой улице с мостовой из крупного булыжника. Улица, как бульвар, была обсажена березами с белыми стволами. Длинной чередой тянулись деревянные дома, некоторые вновь построенные и украшенные резьбой, а два-три из них даже с зеркальными стеклами. Чувствовался достаток владельцев, домовитость, видно было, что все это строилось для себя, а не для сдачи внаем. Дома чередовались с садиками, но опять-таки засаженными исключительно березами. Редко где выглядывали из-за массивного тесового забора тополь или рябина. Виднелась вывеска агента страхового общества, вывеска конторщика транспортных кладей… Вологда… имеет много садов, бульваров и утопает в зелени. Насаждения эти состоят только из берез, и поэтому Вологду можно назвать березовым городом. Здесь не вымерзают, как я узнал, и другие породы деревьев, но у вологжан уж такая страсть к березам. Повсюду виднеются белые стволы. Бульвар березовый, сады березовые, около церквей в оградах березы. В городе по улицам, по площадям, по пустырям ведутся новые насаждения, и они состоят из березок Загородное гулянье, состоящее из клуба местного пожарного общества, находится в березовой роще».
Ефим Бабецкий, тоже публицист, описал Ростов-на-Дону: «Когда свежий человек попадает в Ростов-на-Дону, энергическая физиономия вечно занятого, всегда куда-то спешащего ростовского жителя сейчас бросается ему в глаза. Тихой с «размерцем», плавной и покачивающейся походки… вы тут не заметите. Даже дамы и те двигаются по ростовским панелям быстро и порывисто, точно им тоже некогда. Указанная особенность — черта, прирожденная всякому портовому городу с преобладающим торговым населением… В Ростове, очевидно, все люди деловые. В этом, конечно, очень много хорошего, в особенности принимая во внимание китайскую, кажется, поговорку о том, что труд — лучшая охрана добродетели, — но все же эта попадающаяся на каждом шагу фигура с классическим кошельком — начинает вас тяготить».
В том же ключе — первые впечатления Бориса Зайцева о Ярославле: «Ярославль начинается с извозчика, который вас везет. Говор на «о», с сокращением гласных («понима-ть», «зна-ть») сразу дает круглое и крепкое впечатление русского. Очень здорового, симпатичного и способного народа, живущего тут. Это потом оправдывается повсюду: недаром ярославцы издавна слывут людьми прочными, жизненными и сметливыми».
Удивительно все. Пролетка петербургского типа — ну надо же! Извозчик с говором на «о» — вот это да! Деловые люди, интересно-интересно. Улица, обсаженная березами с белыми стволами, — повод для очередного восторга. Были бы вместо них липы с черными стволами — восхищали бы не меньше.
Особая история — когда на город смотрит человек, который провел в нем часть своей насыщенной событиями жизни. Вырос в провинции, уехал в столицы за счастьем — и счастье наше. Вернулся на родину совершенно другим человеком, столичной штучкой. И что же увидел? Да то же, что и уроженец столицы. Вот, например, заметки Михаила Нестерова: «Вот уже прошла неделя, как я в Уфе, которая, несмотря на все усилия цивилизации, все та же немудреная, занесенная снегом, полуазиатская… По ней нетрудно представить себе сибирские города и городки. Начиная с обывателей, закутанных с ног до головы, ездящих гуськом в кошевках, и кончая сильными сорокаградусными морозами, яркими звездами, которые в морозные ночи будто играют на небе; им словно тоже холодно, и они прячутся…»
Начало описательное, статистическое то и дело пробивалось, никуда не пряталось. Но, как правило, сопровождалось передачей настроения, даже если автор не имел никакого отношения к миру искусств. И вот мы читаем в серьезном отчете Николая Андреевича Ермакова «Астрахань и Астраханская губерния. Описание края и общественной и частной жизни во время одиннадцатимесячного пребывания в нем»: «Вообще город выстроен весь по плану и… его смело бы можно было причислить к одному из красивейших наших городов. Внутри его есть много мест, откуда расстилаются перед зрителем картины, хотя не обширные, но красивые, в которых над пестрыми массами крытых черепицею домов резко и гордо возвышаются 34 храма, большею частью огромные, оригинальные, хорошего стиля, а на дальнем плане белый зубчатый кремль с колоссальною грандиозною громадою своего пятиглавого собора венчает пейзаж, по местам освеженный… зеленью и озаренный яркими лучами здешнего знойного солнца».
Сосчитать скрупулезно количество храмов и приплести под конец озарение солнцем — это ли не курьез? Нет, не курьез — очарование русской провинции свое берет, кого угодно сделает поэтом.
Ближе к концу столетия массовым делается увлечение историей и краеведческими штудиями. В первую очередь это касается столиц, усадеб, археологических захоронений. Но и провинция не остается за рамками. Краеведы познают родимый край. Журнал «Русский турист», орган общества велосипедистов-туристов, в частности, пишет про Ростов-на-Дону: «Это центр торговли юга, сердце промышленности… Город растет с американской скоростью… Главная улица, Садовая — это Невский Ростова. Действительно, улица эта вполне может равняться с нашим петербургским Невским, хотя ширина ее и меньше Невского. Тротуары асфальтовые; кроме того, со стороны, прилегающей к мостовой — аллеи, чего нет в Петербурге. Освещение электрическое, очень хорошее; расстояние между фонарями значительно меньше, чем в Петербурге. Дома каменные, весьма красивой, легкой архитектуры. Особенное внимание заслуживает новый городской дом — дивно красив и массивен. Магазины чисто европейской наружности. Масса фабрик и заводов. Здесь знаменитые табачные фабрики Асмолова и Кушнарева, табак которых курит вся Россия. Вероятно, скоро наступит время, что купцы Кавказа перестанут ездить в Москву, а все дела свои будут иметь в Ростове».
Живой, в чем-то задорный стиль туристов-велосипедистов разделяют профессиональные историки. Один из них, Александр Ильин, писал все про тот же Ростов: «Ростов-на-Дону, представляя из себя в настоящее время крупный торгово-промышленный центр юго-востока России, обязан своим процветанием исключительно благоприятным географическим условиям, которые и создали его судьбу… Ростов рос и развивался сам собою… Было время, когда в землях Приазовья гремел Таганрог, но время это безвозвратно ушло в область преданий. Таганрог теперь живет воспоминаниями о прошлом величии, тогда как Ростов живет настоящим и, прогрессируя из года в год, свое будущее представляет себе в самом привлекательном виде».
А вот историк С. Д. Шереметев пишет об уездном Зарайске: «Солнце уже было высоко и сильно пригревало, когда мы вышли из Зарайского собора и спустились к Осетру Здесь, за мостом, начинается Веневский тракт… Вид с противоположного берега Осетра на город очень хорош, и чем дальше удаляешься по направлению к Веневу, тем он становится лучше. За речкою Изнанкою начинается большак, обсаженный еще уцелевшими старыми ветлами. Широко расстилаются поля по обеим сторонам дороги. Кое-где островком покажется роща и мелькнет вдали крест сельского храма… Оглянешься еще раз — и древний Зарайск с своим Кремлем кажется вам сказочным городом; скоро он исчезнет совсем — и перед вами одна большая дорога с однообразною вереницею нагнувшихся ив».
Краевед Юрий Шамурин тоже восхищается Ростовом, но уже Великим: «Ростов, небольшой уездный город, поддерживает «европейскую репутацию» Ярославской губернии… В городе тихо, мирно, много зелени. Нет беспробудного пьянства столицы, нет озлобленных лиц и ругани. Какая-то монастырская или древнерусская степенность царит в городе. Совершенно неуловимые черты сближают древние памятники ярославских городов с их теперешней жизнью. Остатки старины стоят на площадях и улицах, как прочный фундамент той жизни, что шумит теперь вокруг них. Здесь не чувствуется разрыва между прошлым и настоящим, и это впечатление глубокой почвенности жизни и культуры придает памятникам старины особое серьезное значение, выдвигает их как нужную и важную сторону жизни. В русских городах крайне редко приходится чувствовать эту связь истории и современности, и нигде не чувствуется она так сильно, очевидно и упорно, как в Ростове».
Краевед И. Золотницкий — о Царском Селе: «Царское Село — один из самых благоустроенных уездных городов. Прямые, широкие и довольно чистые улицы, красивые и чистые постройки, отсутствие режущих глаз бедных кварталов и слободок с полуразвалившимися домиками — все это производит приятное впечатление на людей, привыкших видеть в уездном городе бедное, скучное и грязное захолустье». Тут господин Золотницкий слукавил: Царское Село в первую очередь императорская резиденция, а вовсе не уездный город. Но главное — стиль.
Классика жанра — братья А. и Г. Лукомские, путеводитель по городу Костроме: «На фоне черного неба, когда покровом жутким ночь окружит все стены зданий, ярко освещенных огнем фонаря, они покажутся еще живее, еще фееричнее. Выглядывают тогда изподлобья темные окна домов, а те, которые озарены извнутри светом, позволят нам увидеть иную жизнь, ту, что за стенами, за геранью и за занавеской кружевной, у лампады, на мебели старинной, и у рододендрона широколистого. Так сладостно бывает вечером, бродя по улицам пустынным, уйти в миры чужие, облететь мечтою все эти маленькие домики, увидеть весь уют патриархального уклада, мир предрассудков и ограниченного счастья всех этих маленьких людей, ушедших целиком в жизнь своего родного провинциального городка…
Над старинными стенами свешиваются низко и ласково, покрытые инеем, отяжелевшие ветви деревьев; придавая фантастический вид всему окружающему, возвышаются покрытые шапками снега стройные ели; выглядывают из-за крыш лохматые кедры, или, рисующие на темном небе, как иней на стекле узор из страусовых перьев, березы. Насупились в конусообразные верхушки башней монастыря, покрытые снегом и охраняющие златоверхие храмы, что за высокими стенами. Занесены высокими сугробами снега широкие лестницы паперти, колокольни, церкви, калиточки и ворота заснувших особняков купеческих и барских, со светящимися оконцами, покрытыми радужными узорами. Снег лежит и на оградах, и на фонарях, и на гнездах ворон, черными стаями с криком громоздящихся на обледенелых сучьях старых деревьев».
Что это? Научный труд или поэтические экзерсисы? Произведение высоколобых ученых или беллетристов-романтиков? Воздействие русской провинции непредсказуемо.
А провинциальные города между тем сами становятся героями литературы — наряду с томными барышнями и бравыми офицерами.
«Тихий город Мямлин еще спит, приютясь в полукольце леса, — лес — как туча за ним; он обнял город, продвинулся к смирной Оке и отразился в ней, отемнив и бесконечно углубляя светлую воду… Сад раскинулся на горе, через вершины яблонь, слив и груш, в росе, тяжелой как ртуть, мне виден весь город, с его пестрыми церквами, желтой недавно окрашенной тюрьмой и желтым казначейством».
Это рассказ Максима Горького «Губин». А город Мямлин — он в действительности Муром. Стоит он в окружении знаменитых муромских лесов, и ничего особо страшного нет в этом окружении.
А вот почти забытый писатель Иван Василенко о Белгороде: «Я хожу по улицам Градобельска и считаю церкви. За три дня насчитал тридцать шесть. А жителей в городе не больше сорока тысяч. Интересно, чем они занимаются? Неужели только тем, что ходят по церквам? Чаще всех тут бросаются в глаза попы и монахи. Ими хоть пруд пруди. И очень много учащихся. В таком маленьком городке есть и мужская гимназия, и две женские, и духовная семинария, и реальное училище, и учительская семинария, и женское епархиальное училище. А возглавляются они старейшим в России учительским институтом. Чтобы стать его воспитанником, я и приехал в этот уездный городок с уютными полутораэтажными домами и огромными раскидистыми тополями по обеим сторонам немощеных улиц…
До вечера я бродил по городу. Прожив здесь четыре месяца, я так и не удосужился осмотреть его весь. Добрел я и до той окраинной улицы, где стоял длинный закопченный сарай. По тяжелому запаху было нетрудно догадаться, что это и был салотопенный завод».
Градобельск — Белгород. Мямлин — Муром. Герои — прототипы. Все как у людей.
Даже если города не укрываются под псевдонимами, они нередко предстают живыми персонажами. Поэт Анатолий Мариенгоф писал о Нижнем Новгороде: «Нижний! Длинные заборы мышиного цвета, керосиновые фонари, караваны ассенизационных бочек и многотоварная, жадная до денег, разгульная Всероссийская ярмарка. Монастыри, дворцы именитого купечества, тюрьма посередке города, а через реку многотысячные Сормовские заводы, уже тогда бывшие красными. Трезвонящие церкви, часовенки с чудотворными иконами в рубиновых ожерельях и дрожащие огоньки нищих копеечных свечек, озаряющих суровые лики чудотворцев, писанных по дереву-кипарису. А через дом — пьяные монопольки под зелеными вывесками.
Чего больше? Ох, монополек!
Пусть уж таким и останется в памяти мой родной город, мой Нижний. Пусть!»
Пожалуй, ярче всех прочих описал провинциальный город Федор Сологуб: «Плывем на пароходе по Волге, видим — Кострома на берегу. Что за Кострома? Посмотрим. Причалили. Слезли. Стучимся.
— Стук, стук!
— Кто тут?
— Кострома дома?
— Дома.
— Что делает?
— Спит.
Дело было утром. Ну, спит, не спит, сели на извозчика, поехали. Спит Кострома. А у Костромушки на широком брюхе, на самой середке, на каменном пупе, стоит зеленый Сусанин, сам весь медный, сам с усами, на царя Богу молится, очень усердно. Мы туда, сюда, спит Кострома, сладко дремлет на солнышке.
Однако пошарили, нашли ватрушек. Хорошие ватрушки. Ничего, никто и слова не сказал. Видим, — нечего бояться костромского губернатора, — он не такой, не тронет. Влезли опять на пароход, поехали. Проснулась Кострома, всполошилась.
— Кто тут был?
Кто тут был, того и след простыл, Костромушка».
Это — воплощение и квинтэссенция мифа о провинциальном русском городе. Сонном, ленивом, степенном, благодушном, беззлобном, терпимом, хлебосольном, монархолюбивом. А впрочем, только ли о мифе речь? Может быть, она действительно такая — русская провинция эпохи Сологуба?
Что ж, не теряя больше времени, приступим к детальнейшему рассмотрению этого феномена.
Глава первая
Мой дом — моя крепость
Логично было бы разбить эту главу на четкие подглавки — дом дворянина, дом мещанина, дом крестьянина, дом офицера, дом священника. Но нет у нас такой возможности — ведь в избранный нами период истории в русской провинции перемешались и сословия, и достатки. Бывший крепостной, поднявшийся на торговле пенькой или дегтем, отстраивает четырехэтажные хоромы, а потомственный дворянин снимает у него угол под лестницей.
Тем не менее какие-то закономерности все же присутствуют. В частности, самый богатый дом в городе, за редким исключением, — дом губернатора. Неудивительно, ведь губернатор — это главный и полномочный представитель самого государства. А государство уж никак не позволит себе в этом плане ударить в грязь лицом. В частности, дом, выстроенный для ростовского градоначальника, вообще вошел в поэзию:
Он благороден был, как замок — тот старый и могучий дом.
Жильцов необычайных самых подозревал я в доме том.
Недаром высилась достойно от башенки невдалеке фигура гипсового воина с копьем в откинутой руке.
А вот и другая постройка: «От восточных кремлевских ворот на восток же простирается длинная Московская улица, застроенная сплошь каменными домами под одну крышу. При начале этой улицы недалеко от кремля вы встречаете прекрасную площадь с красивым садиком в середине и обставленную кругом великолепными постройками… Здесь вы видите длинный двухэтажный дом, имеющий 20 окон на площадь и в нижнем этаже столько же лавок. Этот красивый дом, покрашенный светло-голубою, здешней медною краской, крытый белой черепицей, и в бельэтаже которого находится квартира начальника губернии, имеет прекрасную наружность: изящного рисунка балкон с навесом, в окнах жалюзи и характер архитектуры чрезвычайно грациозный».
Это воспоминания об Астрахани. Подобный дом — на самом деле исключение из правила. Губернатор — и лавки! Экое некомильфо! Впрочем, как раз в Астрахани это самое соседство никого не удивляло и не принижало статус губернатора. Город волжский, каспийский, заполненный множеством торговых подворий, включая бухарское и персидское. Город-порт, город-купец, живущий именно торговлей и, вследствие своей многонациональности и, соответственно, отсутствия общего современного бога, поклоняющийся древнеримскому Меркурию. А значит, помещения для торговли вполне уместны в доме первого лица — тем более если его архитектура отличается «чрезвычайной грациозностью».
Иной раз возведение резиденции для губернатора было делом и хлопотным, и даже курьезным. Вот, например, в центре Уфы в конце позапрошлого века решили возвести новую Троицкую церковь. Но дальше фундамента дело не двинулось — поскольку эта церковь вышла бы на «неблизком расстоянии от домов жительских, то прихожане признали постройку ее делом для себя невыгодным… Деньги, оставшиеся от закупки материалов, в 1808 году отобраны были начальством».
В конце концов на том фундаменте начали возводить обычный дом. Его почти что завершили, но затем забросили, он долго стоял недостроенный, без крыши, и был, в конце концов, куплен казной. Журнал присутствия Уфимского губернского правления об этом сообщал: «По недостатку в г. Уфе удобных домов для размещения начальника губернии в 1859 г. с Высочайшего разрешения приобретен в казну покупкою для этой надобности выстроенный дом коллежской советницей Жуковской с находящимся при нем деревянным флигелем за 12 тыс. рублей».
Правда, покупку эту все-таки нельзя было назвать удачной. В том же присутственном журнале говорилось: «В старом доме в продолжении всей зимы была необыкновенная сырость, вероятно, от того, что стены много лет стояли без покрышки, сырость впиталась в них и с началом оттопки дома выступила наружу». Больше того, губернатор «при осмотре заметил, что дом этот состоит только в парадных и приемных комнатах, а для домашней семейной жизни помещения нет, посему приказал изменить расположение комнат… При этом необходимо было переделывать уже сделанное и делать вновь против первоначального проекта, именно, закладывать двери и окна, пробивать таковые вновь в стенах, делать пристройки, прибавлять потолки, устраивать лестницы и переделывать печи».
В конце концов дом все же привели в приемлемое состояние. И не только приемлемое — он стал одним из красивейших зданий Уфы.
А во Владимире случилась другая, грустная история. Там губернаторская резиденция тоже обращала на себя внимание — роскошный особняк-дворец с великолепной колоннадой в стиле классицизма и садом-цветником с видом на реку Клязьму — по всеобщему признанию, лучший вид во всем Владимире. Выстроить его распорядился губернатор (и по совместительству поэт) Иван Михайлович Долгоруков. До этого он проживал в другом дворце, ничуть не хуже. Но когда у Долгорукова скончалась жена, он не мог больше оставаться в старой резиденции, где все напоминало об усопшей — и выстроил резиденцию новую, разумеется, на казенные деньги. Там он обжился, залечил душевные раны — и женился повторно. Собственно, ради новой супруги сад-цветник и разбили.
Днем в этих домах решались важные проблемы, по вечерам же закатывались шикарные балы. Не потому что губернаторы все были сплошь весельчаки — им это вменялось в обязанность, и на подобные мероприятия даже выделялись специальные деньги. Считалось, что такое «неформальное общение» с элитой города улучшит взаимоотношения начальника губернии (обычно — человека пришлого, чужого) с влиятельными старожилами.
А вот тверской губернатор Афанасий Сомов на том экономил. Один из современников писал: «Он давал гласным обед с дешевеньким вином, не тратя лишних ни своих денег, ни казенных, отпускаемых губернатору на «представительство». В три года раз он давал такой же обед тверскому дворянству… и так как был очень скуп, то этими двумя обедами считал свои обязанности по «представительству» выполненными. Над этой слабостью его местное общество посмеивалось, но вообще было очень довольно своим губернатором». Сомов, между прочим, сильно рисковал — ведь присвоение денег, выделенных на «приветливое гостеприимство», было чистейшей воды казнокрадством.
Кстати, руководителям Тверской губернии, в сравнении с коллегами, неплохо подфартило. Ведь их резиденция располагалась не где-нибудь, а в бывшем царском путевом дворце. Несмотря на смену пользователя, дворец все так же числился в ведении Министерства двора, и этим самым министерством для его обслуживания выделялось 10 тысяч рублей в год — прямая экономия для губернаторского кошелька.
По традиции именно в доме губернатора устраивались встречи губернского начальства с населением. Проходило это строго и официально. Вот, например, как представляли жителям Самары нового губернатора В. В. Якунина: «В общем зале губернаторского дома собираются в мундирах старшие служащие всех ведомств, предводители дворянства, представители земств и города. Губернатор, тоже в мундире, выходит из внутренних комнат, говорит, обыкновенно, краткую речь и обходит по очереди всех собравшихся, которых ему представляет вице-губернатор. Окончив обход, губернатор просит всех помочь ему в трудном деле управления губернией, кланяется и уходит к себе».
А спустя несколько дней — ясное дело, бал. В русской провинции балы были делом обычным. Главный редактор «Костромских губернских ведомостей» фон Крузе отмечал: «В настоящую зиму Кострома веселится более, нежели когда-нибудь. Для истинного и общественного веселья нужны не великолепные залы, не пышные и роскошные балы, но радушные хозяева и веселые гости; в тех и других здесь нет недостатка. Если общество костромское немногочисленно, то к чести его должно сказать, что в нем заметны единодушие и приязнь, а это главное в небольшом городе. Здесь все слито в одно; нет слоев в обществе, нет интриг и зависти, как нет гордости и церемонности; везде согласие и простота, оттого и все приятно. Бывают премилые частные вечера, где гости, ожидаемые и встречаемые радушными хозяевами, веселятся от души до поздней ночи, без натянутости, и не привозят домой скуки».
Конечно, балы и прочие праздники устраивали не только губернаторы, но и обычные дворяне, причем по любому поводу — например, отмечая день рождения. Вот что писал о собственном рождении художник-баталист Василий Верещагин, родившийся в Череповце: «14 октября 1842 года в день папашина рождения вечером, когда во всех комнатах играли в карты, я явился на свет — подали шипучки и поздравили предводителя и предводительшу с Василием Васильевичем номер два».
Отец художника действительно был предводителем дворянства, но не слишком выделялся из общей массы череповчан: «Отец был не блестящ, с довольно мещанским умом и нравственностью, не блестящ, но и не глуп». Соответствующим образом он проводил свои досуги: «Среднего роста, с брюшком, или, как мы, смеясь, называли, с «наросточком», он был красивой симпатичной наружности. Голос имел мягкий и пел довольно приятно… Был он большой домосед, и любимое занятие его составляло читать лежа на диване и время от времени дремать».
Тем не менее у лежебоки-предводителя был весьма солидный кабинет: «Обставлен старинной мебелью красного дерева. Чрезвычайно пузатые кресла и стулья покрыты черной волосяной материей. Задняя стена кабинета чуть ли не вся заставлена широчайшим книжным шкафом со стеклом, с выдвижными дверцами. На верхних полках помещаются бесконечные ряды непереплетенных «Отечественных записок» и «Библиотеки для чтения». На средней красуется «Путешествие Дюмон-Дюрвиля» в толстых кожаных желтых переплетах, а пониже тянется длинный ряд какого-то энциклопедического словаря в сафьяновых переплетах. По стенам, оклеенным старинными зелеными обоями, развешены сабли, удочки и мухобойки. Кафельная печь, разрисованная синими кувшинчиками, помещается в углу и занимает порядочную долю комнаты. Среди же самого кабинета стоит большой письменный стол на выгнутых ножках. На нем аккуратно разложены приходнорасходные книги, тетради, разные письменные принадлежности и вазочка карельской березы с табаком».
Мать художника была личностью не менее симпатичной: «Как говорят, в молодости красавица, высокая стройная брюнетка. Она осталась после матери ребенком и воспитание получила под надзором старика отца, умного и набожного. Характера была открытого; горе ли, радость, все равно, не могла скрыть, должна была непременно с кем-либо поделиться… Зная отлично французский язык, почитывала иногда повести и романы; была хорошая рукодельница и часто вышивала шерстью по канве, русским швом по полотну, плела кружева, но всего более любила она принимать гостей и угощать их, хлебосолка была». Впрочем, предавалась она и иным досугам: «В белой ночной кофточке, откинувшись назад, сидела в креслах мамаша и, покуривая тоненькую папироску, как бы любовалась собою в зеркало. Позади за креслом любимая ее горничная Варюша причесывала ее голову. Чесание это продолжалось обыкновенно чуть не до полудня. Вот Варюша отделила тоненькую прядь черных волос, быстро наматывает себе на указательный палец, старательно снимает колечко и затем прикалывает его шпилькой барыне на висок».
Но оставим в покое предводителя дворянства и перейдем к более распространенному типу провинциальной недвижимости — дому городского обывателя среднего достатка.
«Краткая молитва — одевание — умывание (мылом или розовой водой), посещение заутрени или молитвы дома, занятие хозяйственными делами (а для хозяина и исполнение своих обязанностей вне дома). Если при этом оказывается свободное время, хозяин занимался чтением, хозяйка — шитьем. В десять часов — посещение обедни, в полдень — обед, потом — отдых и снова дела до шести часов, когда слушали вечерню». Это формула, выведенная историком Н. Костомаровым применительно к городу Мурому. И хотя Муром — центр не губернский, а уездный, формула эта работала практически во всех более-менее зажиточных провинциальных городах России. А Муром — зажиточный город, купеческий, недаром стоит на Оке — второй по значению реки Европейской России.
Семейства побогаче, разумеется, имели собственные дома. Кто деревянные, а кто и кирпичные. Выбор материала не был напрямую связан с материальным положением — каменный дом конечно же дороже и престижнее, но деревянный здоровее, в нем и дышится иначе. А перед домом в обязательном порядке — сад.
В таком вполне солидном доме в тихой части Тулы провел свое детство писатель Викентий Вересаев. Он вспоминал об этих временах с ностальгией, как многие выходцы из провинции: «Тихая Верхне-Дворянская улица… Одноэтажные особнячки, и вокруг них — сады. Улица почти на краю города, через два квартала уже поле. Туда гонят пастись обывательских коров, по вечерам они возвращаются в облаках пыли, распространяя вокруг себя запах молока, останавливаются у своих ворот и мычат протяжно. Внизу, в котловине — город. Вечером он весь в лиловой мгле, и только сверкают под заходящим солнцем кресты колоколен».
Конечно же свой сад был и у Вересаевых. «Этот сад был для нас огромным, разнообразным миром, с ним у меня связаны самые светлые и поэтические впечатления детства», — признавался Викентий Викентьевич. И пояснял: «Сад вначале был, как и все соседские, почти сплошь фруктовый, но папа постепенно засаживал его неплодовыми деревьями, и уже на моей памяти только там и тут стояли яблони, груши и вишни. Все росли и ширились крепкие клены и ясени, все больше ввысь возносились березы».
Трогательны и уютны воспоминания писателя о домашнем быте: «В комнате было темно. В соседней комнате накрывали ужинать. Я сидел с ребятами на диване и рассказывал им сказку. Эту сказку я им уж много раз рассказывал, но они ее очень любят и все просят еще». Или: «У нас в Туле была кошка. Дымчато-серая. С острою мордою — вернейший знак, что хорошо ловит мышей… Она появлялась с мышью в зубах и, как-то особенно, призывно мурлыкая, терлась о ноги мамы… Мама одобрительно гладила кошку по голове; кошка еще и еще пихала голову под ее руку, чтоб еще раз погладили».
Неплохой дом в центре Нижнего Новгорода занимали и родители Николая Добролюбова. Сам революционный критик вспоминал о нем так: «Большой каменный дом… возбуждал удивление… Он был очень легкой архитектуры, расположен очень симметрично, украшения его были просты и благородны». А другой жилец этого дома, некоторое время там квартировавший Александр Улыбышев, восхищался не домом, а видом из добролюбовских окон: «Из открытых окон является великолепнейший вид в России: кремль на горе с зубчатой стеною и пятиглавым собором, блестящая, как серебро, при свете полной луны, глубокая пропасть, наполненная темной зеленью и лачугами, через которую идет Лыкова дамба; амфитеатр противоположенной части города, спускающегося там живописными уступами до самой реки; наконец необъятная, величественно-суровая панорама Волги. Таких ландшафтных картин мало в Европе».
В Уфе прошло детство писателя С. Т. Аксакова. Дворяне Аксаковы не бедствовали — Сергей Тимофеевич описывал свое жилище в автобиографической повести «Детские годы Багрова-внука»: «Мы жили тогда в губернском городе Уфе и занимали огромный зубинский деревянный дом, купленный моим отцом, как я после узнал, с аукциона за триста рублей ассигнациями. Дом был обит тесом, но не выкрашен; он потемнел от дождей, и вся эта громада имела очень печальный вид. Дом стоял на косогоре, так что окна в сад были очень низки от земли, а окна из столовой на улицу, на противоположной стороне дома, возвышались аршина на три над землей; парадное крыльцо имело более двадцати пяти ступенек, с него была видна река Белая почти во всю свою ширину. Две детские комнаты, в которых я жил вместе с сестрой, выкрашенные по штукатурке голубым цветом, находившиеся возле спальной, выходили окошками в сад, и посаженная под ними малина росла так высоко, что на целую четверть заглядывала к нам в окна».
В хорошем положении оказывалось офицерство. Актриса Елена Гоголева вспоминала о своем детстве в Судогде: «Это было очень давно. Мой отец был кадровым офицером русской армии. После сильного ранения на русско-японской войне он был назначен воинским начальником в Судогду. Моя мать обожала театр, и будучи очень энергичной женщиной, собрала людей и организовала в Судогде любительский драматический кружок. Мне было всего шесть лет. Мама играла, конечно, все центральные роли в спектаклях, которые ставились драматическим коллективом. И если там бывала какая-нибудь маленькая ролька, то поручалась она мне. Мы играли «Русскую свадьбу», но главным образом шла «Майорид» и саму Майорид играла мама. Помню, нам полагался в Судогде большой дом с огромным садом и даже маленьким озером. Был и двор с курами и индюком, которых я очень боялась, бегая во дворе. Дом был деревянный, очень большой — все это хозяйство по должности полагалось отцу. В Судогде мы жили не очень долго, по-моему, года два или полтора».
Типичная картина — высокопоставленный военный и его жена, «барынька», со скуки создавшая для таких же экзальтированных обывательниц театральный кружок А вокруг — нищета, беспросветность и серость маленького унылого уездного городка. «Горе где? — В Судогде». Эту пословицу еще до революции сложили сами судогодцы. Непродолжительное пребывание семейства Гоголевых было для них тем еще аттракционом.
Впрочем, не всегда огромный дом был кстати. М. Е. Салтыков-Щедрин писал своему брату из Рязани: «Мы нанимаем довольно большой, но весьма неудобный дом, за который платим в год 600 р., кроме отопления, которое здесь не дешевле петербургского, а печей множество. Комнат очень много, а удобств никаких, так что, будь у нас дети, некуда бы поместить… Расчеты мои на дешевизну жизни мало оправдались… Хотя большинство провизии и дешевле петербургского, но зато ее вдвое больше выходит. А средства мои между тем убавились, потому что я не могу писать, за множеством служебных занятий, и следовательно, не могу ничего для себя приобретать».
Можно лишь посочувствовать известному писателю, исправлявшему, кстати сказать, в Рязани должность вице-губернатора.
На примере Салтыкова-Щедрина, да и на множестве иных примеров видно — размер дома не имел принципиального значения. С большим домом и хлопот побольше, и протопить его сложнее, и до домочадцев докричишься не всегда. А в маленьких домах — свое очарование. Вот, например, как братья Лукомские описывали дом Акатовых — памятник архитектуры Костромы, площадь всего 7 5 квадратных метров: «Небольшой, украшенный колоннами, образующими между капителями светелочку, а между пьедесталами своими подвальный этаж. Оконца последнего, затиснутые этими базами, дают много настроения: кажется, что вот в таком, именно, домике могли жить те «три сестры» Чехова, которые так стремились «в Москву». Весь домик, с балконом от него отходящим, с ветвями дерева, свешивающимися над ним, с старенькой калиточкою и мертвенно-бледною окраскою, ночью, освещенный ярким, белым электрическим светом, когда вокруг — пелена искрящегося снега и лишь черные окна глядят как глазные впадины черепа — производит потрясающее впечатление, которое еще более увеличивается, когда в окне мелькнет сквозь кружевную занавеску пламя зажженной лампады, или за стеклом, покрытым фантастическим узором инея, пройдет грустная и одинокая фигура».
И они же о другом шедевре, тоже костромском: «Потрясает… домик Богоявленской… Весь фасад его не производит даже особенного впечатления. Лишь четыре колонки разнообразят плоское тело домика и дают ему приятные членения. Но когда вы увидите за балюстрадой из старинных балясин, в цокольном этаже, ушедшем в землю на три аршина и отделенном этой стенкой с балюстрадой от тротуара — окна и живущих там, тоже за кружевными занавесками, людей, а на окне пестрые игрушки и горшочки с геранью и гелиотропом — вы остановитесь невольно и заглянете в эти оконца, и призадумаетесь над судьбами этих людей. Мечта отнесет вас далеко, далеко от них в шумную столицу, к ярко освещенным магазинным окнам, к блеску вестибюлей и бельэтажных зал парадных улиц — и даже занесенные снегом жалкие избушки какой-нибудь деревни, пронесшейся в окне железнодорожного вагона, не произведут на вас такого впечатления, как эта пародия на комфорт, как это стремление не отстать от культуры в условиях захолустной жизни».
Вряд ли счастье обывателей тогда, как и сейчас, зависело именно от размеров их жилища.
Если же говорить о зданиях феноменальных в том или ином смысле, то они, как правило, принадлежали купцам, которые совсем недавно сколотили состояние, традиций толком не имели и фантазировали отчаяннейшим образом. Каких только чудес не возводили в своих владениях купцы! Например, в Ростове-на-Дону напротив городского сада стоит дом, вывезенный из Генуи. Простой российский хлебник, владелец зерновых складов и мельницы господин Супрунов, гуляя итальянскими очаровательными улочками, вдруг увидел дом своей судьбы. Особенно понравилась ему отделка мрамором и разноцветными пластинками. Он постучался в дверь и предложил хозяину продать свою недвижимость. Тот никуда переезжать конечно же не собирался и ответил вежливым отказом. Но хлебник Супрунов не отставал, все прибавлял в цене, и итальянец наконец-то согласился — сделка выглядела чересчур уж выгодной, чтобы от нее отказываться. Дом быстренько разобрали, погрузили на баржу и доставили на берега тихого Дона. Но хлебнику недолго довелось наслаждаться воплощенной мечтой — в годы «красного террора» он лишился дома, а заодно и жизни.
В Архангельске на Поморской улице стоит двухэтажный дом Екатерины Плотниковой, тоже купчихи и большой ценительницы красоты. Первый этаж предпринимательница отвела под мелкие кафе и магазинчики, а во втором организовала для себя жилые помещения, интерьеры которых были точнейшим образом скопированы с интерьеров Екатерининского дворца в Царском Селе.
А что такого? И купчихе радость, и народу есть о чем посплетничать.
Главным приоритетом в провинциальной купеческой архитектуре конечно же было богатство постройки. Или еще примитивнее — сумма, в которую дом обошелся хозяину. В Нижнем Новгороде, например, красуется «Дом-миллионер» — дворец Рукавишниковых, который обошелся владельцу ровно в миллион — ни рублем больше и ни рублем меньше. Писатель Иван Рукавишников, выходец из купеческого рода, описал строительство дома в биографическом романе: «Будущий дом велик и прекрасен. Тысяча каменщиков будут строить. Чертежи-планы из Москвы и из Петербурга. И будет дом-дворец. И во дворце — сто комнат. И зал в два света. И лестница — мрамор, какого нет нигде. И будет дворец тот стоить ровно миллион… Пусть весь город ахнет. Пусть со всей Волги полюбоваться съезжаются. Где стоять дворцу тому? Не в улице же узкой, где дома по обе стороны. А на набережной на верхней».
Стоит отметить, что в состав этого дворца вошла маленькая хибарка — она принадлежала престарелой тетушке, которая принципиально не хотела покидать свое привычное гнездо. Пришлось со всех сторон обстроить ее новым домом.
Порой происхождение купеческих дворцов было совсем курьезным. В частности, в один прекрасный день российский император Александр III предложил купцу Сергею Худякову приобрести участочек земли в тогда еще совсем не популярном Сочи. Худяков всячески отнекивался, но тут в разговор вмешалась его супруга. Она сказала: «А помнишь, Сережа, когда мы были еще очень молодыми людьми, ты ухаживал за мной и всегда обещал, что когда разбогатеем, построишь дачу в красивом месте и назовешь ее моим именем? Сколько уже лет прошло, а как помнится…» Худякову ничего не оставалось, как действительно построить в Сочи дачу и назвать ее «Надежда». В наши дни это известнейший «Дендрарий».
Впрочем, забавные истории, связанные с возведением домов, были присущи не одним только купцам. В частности, в Царском Селе некий путеец В. Савицкий каким-то образом разжился некоторым количеством мрамора и гранита. И объявил архитектурный конкурс, в условиях которого была такая фраза: «Ввиду наличности у владельца запаса гранитных камней желательна отделка цоколя и выступающих частей фасада гранитом, а заполнение облицовочным кирпичом и майоликой». Архитектор В. Васильев, выигравший конкурс, честно выполнил условия заказчика. В итоге на царскосельской улице возник довольно симпатичный особняк в стиле модерн с преобладанием гранитно-мраморных мотивов.
Курьезными нам показались бы сегодня ритуалы, связанные с новосельем. В частности, калужское семейство купцов Раковых перед вселением в новый роскошный дом, построенный не где-нибудь, а на пересечении двух главных улиц, рассылало знатным и богатым горожанам приглашения такого содержания: «Петр Степанович и Надежда Васильевна Раковы покорнейше просят Вас почтить своим присутствием торжество освящения нового дома и магазина… сего 17 апреля 1911 года и откушать хлеба-соли. Молебствие имеет быть в доме в 2 часа дня». Впоследствии внучка хозяина вспоминала всю эту «хлеб-соль»: «Переезд в новый дом в детской памяти моей мамы, тогда девочки 10 лет, запечатлелся огромным количеством тортов, которые весь город дарил нашей семье на новоселье. Торты олицетворяли собой хлеб-соль и должны были принести в дом благополучие и достаток. Тортов было столько, что просто съесть их было невозможно. Ими угощали друзей и гостей, их дарили знакомым, но все равно кладовки оставались заполненными этими тортами».
Внутреннее убранство и сам быт купцов по большей части были скромными, даже чересчур — в противовес внешнему лоску их недвижимости. Вот, например, воспоминания костромича о жизни одной семьи тамошних предпринимателей: «Два брата и сестра Акатовы занимали большой каменный двухэтажный с антресолями дом на Русиной улице, на углу с Губернаторским переулком. Жили они очень замкнуто и скупо, хотя в деньгах не нуждались. Друг другу говорили: «Вы, братец», «Вы, сестрица». Все они были пожилые, но рано осиротели. Поэтому за ними сохранилось прозвание Малолетки.
Домой они к себе во избежание лишних расходов никого не приглашали, никуда не ходили. Однажды один из братьев заболел и пришлось вызвать врача, который обнаружил, что оба братца спят в овальной комнате, некогда гостиной. Спят на двух узеньких диванчиках, обитых черной клеенкой, без какого-либо признака спального белья. Вместо подушки — старое свернутое изношенное пальто. В комнате из мебели стоял треногий стул и железный рукомойник, из таза которого исходил одуряющий запах, ясно указывающий, что этот умывальник использовался также в качестве ночной посуды».
Единственно, на чем не старались экономить, — это чай, который пили до пяти раз на дню. Ярославский обыватель С. Дмитриев описывал своего рода чайный распорядок одного купеческого дома: «Хозяева пили чай и уходили утром в лавку; затем вставали женщины-хозяйки и тоже пили чай. Ольга Александровна выходила ежедневно за обедню, но к женскому чаю поспевала. В час дня обедал Константин Михайлович. В два часа — Геннадий Михайлович. Оба обедали в темной комнате рядом с кухней и после обеда уходили опять в лавку. Часа в 3–4 обедала женская половина. Около шести часов хозяева возвращались из лавки и пили немножко чаю. Часов в 8, иногда позднее, был чай с разной пищей, и горячей, и холодной, так что-то между ужином и закуской. Наконец все расходились по своим комнатам, и большинство членов семейства укладывалось спать».
А вот воспоминания другого ярославца, Варфоломея Вахромеева: «Моя жизнь началась в нашем особняке на Ильинской площади. Родители и мы, дети, занимали весь верхний этаж дома. В одной половине были комнаты родителей, в другой — детские комнаты; их разделяла большая лестничная площадка. Она служила прихожей и гардеробной и потому была соответствующим образом обставлена. Дверь из нее вела на чердак.
Мои первые детские впечатления так врезались в память, что я до сих пор их хорошо помню. Они возникают перед моим внутренним взором как отдельные кадры.
…Я вхожу в ванную комнату на маминой половине; в ней разливается сильный приятный запах обваренных отрубей. Моя няня Матрена ласково смотрит на меня и говорит: «Сейчас будем купать ребеночка». У мамы только что родился мальчик — брат Александр. Меня к маме не пускают, около мамы хлопочут акушерка, горничная и няня, а я предоставлен сам себе. Это осень 1906 года, и мне всего лишь два с половиной года.
…Мама сидит на низкой табуретке в детской комнате для маленьких, что около ее спальни, и кормит Алю грудью. Я верчусь вокруг нее. Мама спрашивает меня, шутя: «Ты тоже хочешь попробовать?» Я морщусь и отворачиваюсь от нее.
…Папа выходит из своего кабинета с подвязанными вверх усами, его подбородок и щеки в мыле, он брился и идет умываться в ванную комнату
…Я болен и лежу в своей постельке с пологом (я пока еще на маминой половине), а Алю с няней поместили в хорной комнате, которая рядом, через площадку. Старшая сестра Катя в маминой гостиной за стенкой без конца повторяет на фортепьяно одну и ту же фразу; у меня жар, и ее музыка меня раздражает.
…Няня приводит меня к дедушке, я здороваюсь с ним, он целует меня и дарит золотую монету. Сегодня день моего рождения — 5 марта! Бабушка выдвигает из-под кушетки в своей туалетной комнате большой ящик с деревянными солдатиками и позволяет мне осторожно поиграть ими. Она бережет их как память: это игрушки Миши, ее покойного сына, которого она очень любила. Он умер мальчиком.
…Наш большой, светлый, золотисто-желтый зал сияет чистотой. Во всю его длину выстроились столы «покоем» (буквой «П». — А. М.).Официанты из гостиницы заканчивают сервировку стола. Старших никого нет. Сестра Муся и мы с няней идем вдоль столов посмотреть на это «удивительное чудо». Подходим к середине стола, няня показывает на два прибора и говорит, что это — для жениха и невесты. В тот момент мы еще не можем сообразить, что происходит, и лишь к концу дня нам становится ясно. У нас в доме — свадьба! Дядя Сережа (папин брат) женится на тете Ксене (Ксении Геннадиевне Ямановской). В то время, как мы осматривали накрывавшиеся столы, взрослые были на венчании. Нас пустили вниз только после того, как закончился обед и начался бал».
Что это за семейство? Как ни странно, именно купеческое. В предыдущей части нашего повествования мы несколько сгустили краски, увлеклись купеческой экзотикой. В действительности здесь тоже нельзя провести четкую черту, которая бы отделила быт мещанский от купеческого, дом дворянский от чиновничьего. Да — какие-то особенности, некоторые тенденции, но и не более того. Русской провинции свойственна мягкость переходов, неопределенность дефиниций.
Описание города Рыбинска, вышедшее в 1911 году, свидетельствовало: «Рыбинцы, разумея о купцах и мещанах, все генерально вежливы, искательны и гостеприимны, но богатые и не без кичливости, однако ж и те слабость свою стараются прикрывать гибкостью. Беспрерывное почти занятие с иногородними по торговле много действует на образование их в обращении, и многие мастерски умеют разведывать о нуждах своих по коммерции побочным и для жителей других мест малоизвестным образом. Иногда даже употребляют лесть и униженность; впрочем, по кредиту пекутся быть всегда верными, разве молодые и маломощные запутываются, и то изредка при вольном обращении денег в роскоши, но не в распутстве. Словом, рыбинцы ласковы, но не всегда простодушны, а паче где замешается интерес; гостеприимны, но редко без намерения; доброжелательны, но без потери своих выгод; не скупы, но и не щедры; предприимчивы, но мало предусмотрительны; да к тому же и не твердохарактерны. А во всех делах их чаятельность и надежда — вождь, прибыток — мета».
Столь же практичны были жители этого города в своем быту: «Рыбинцы живут довольно хорошо и трезво, но без роскоши, пишу употребляют здоровую, но нелакомую. Круг знакомств насчет обоюдных угощений ищет всяк, кроме родства и свойства, между равными себе. В домах наблюдают чистоту и опрятность, а паче богатые, кои еще тем один против другого и щеголяют, так что есть дома внутри очень хорошо расписаны, а у многих и мебель красного дерева; да и у бедных у редкого чтоб не была горница общекотурена или бумажками цветными обита; употребление же чая до такой степени дошло, что и последний мещанин за стыд поставляет не иметь у себя в городе самовара».
Столичным жителям уклад провинциальной жизни, разумеется, казался диким. Даже тем, кто в провинции вырос. Антон Павлович Чехов, например, описывал очередной визит на родину, в маленький Таганрог: «Возле дома — лавка, похожая на коробку из-под яичного мыла. Крыльцо переживает агонию и парадного в нем осталось только одно — идеальная чистота.
Дядя такой же, как и был, но заметно поседел. По-прежнему ласков, мягок и искренен. Людмила Павловна, «радая», забыла засыпать дорогого чая и вообще находит нужным извиняться…
Что сильно бросается в глаза, так это необыкновенная ласковость детей к родителям и в отношениях друг к другу…
В 8 часов вечера дядя, его домочадцы, Ирина, собака, крысы, живущие в кладовой, кролики — все сладко спало и дрыхло. Волей-неволей пришлось самому ложиться спать. Сплю я в гостиной на диване. Диван еще не вырос, короткий по-прежнему, а потому мне приходится, укладываясь в постель, неприлично задирать ноги вверх или же спускать их на пол. Вспоминаю Прокруста и его ложе».
Если бы отец писателя не обанкротился, если бы всему семейству не пришлось прятаться в Москве от кредиторов — глядишь, не было в нашей литературе ни «Смерти чиновника», ни «Попрыгуньи», зато сам Антон Павлович жил бы всю жизнь в Таганроге, торговал бы колониальными товарами и не предъявлял бы претензий к удобной, наверное, лавочке, пусть и похожей на коробку из-под мыла.
А вот как был устроен дом модистки во Владимире: «Перед домом был небольшой палисадник с кустами шиповника и сирени и лестница в несколько ступенек, спускавшаяся к двум дверям. В одну из них мы и позвонили. Дрогнули занавески на окне второго этажа, и через несколько минут послышались быстрые спускавшиеся по лестнице шаги. Дверь открыла немолодая, очень подтянутая женщина с пристальным и необыкновенно энергичным взглядом. Поздоровавшись, она любезно повела нас по крутой лестнице в свою «святая святых» — обитель, где протекала ее жизнь и рождалось совершенно особое творчество. Так состоялось мое знакомство с «местной достопримечательностью», замечательным человеком, прекрасной портнихой Екатериной Семеновной Богдановой (в замужестве Фокиной). Это знакомство длилось много-много лет.
Поднявшись наверх, где таинство творчества рождало удивительные модели одежды, я оказалась перед дверью с портьерой из бархата болотного цвета. Легким движением отогнув портьеру, Екатерина Семеновна ввела нас в гостиную. Это была большая комната. На двух подоконниках цвели нежно-розовые альпийские фиалки. Их тончайший аромат растекался по всей гостиной. Между окнами стояло огромное трюмо в резной раме, со столиком, на котором покоилась большая пепельница, изображавшая ракушку с русалкой. Трюмо, достигавшее потолка, выглядело величественным. В зеркале отражались стены гостиной с фотографическими портретами, разными безделушками, и от этого комната казалась очень большой. Были в ней и причудливая мебель с резными изгибами ножек и подлокотников кресел, и фортепиано, на котором, как я позже узнала, играла старинные вальсы и романсы хозяйка, и большие ковры по одной из стен и на полу Какая-то особая таинственная тишина царила в гостиной. Перед иконой Николая Чудотворца мирно светилась лампадка. Время как будто остановилось, и прошлая эпоха, запутавшись в плюшевых занавесках, притаилась в углах комнаты».
Были конечно же в провинции и нарушители спокойствия. Не столько жулики и хулиганы — их злодеяния, как ни странно, вполне укладывались в тамошний жизненный уклад, — сколько интеллигенция, зачастую презиравшая «узколобых мещан». Вот, например, как был устроен боровский и калужский быт семейства Циолковских, по словам самого Константина Эдуардовича, «отца космонавтики»: «Я любил пошутить. У меня был большой воздушный насос, который отлично воспроизводил неприличные звуки. Через перегородку жили хозяева и слышали эти звуки. Жаловались жене: «Только что соберется хорошая компания, а он начнет орудовать своей поганой машиной»… У меня сверкали электрические молнии, гремели громы, звонили колокольчики, плясали бумажные куколки, пробивались молнией дыры, загорались огни, вертелись колеса, блистали иллюминации и светились вензеля. Толпа одновременно поражалась громовым ударам. Между прочим, я предлагал желающим попробовать ложкой невидимого варенья. Соблазнившиеся угощением получали электрический удар. Любовались и дивились на электрического осьминога, который хватал всякого своими ногами за нос или за пальцы. Волосы становились дыбом, и выскакивали искры из каждой части тела. Кошка и насекомые также избегали моих экспериментов. Надувался водородом резиновый мешок и тщательно уравновешивался посредством бумажной лодочки с песком. Как живой, он бродил из комнаты в комнату, следуя воздушным течениям, поднимаясь и опускаясь».
Как это непровинциально!
Даже такие привычные праздники, как Рождество, воспринимались в провинции особо сокровенно. Одна из представительниц семейства Суздальцевых (город Муром) вспоминала: «Нарядная елка — таинственный стук в окно Деда Мороза, которого мы никогда не видали, но слышали его голос и стук. К этому празднику мы готовились заранее. Мама покупала цветной гофрированной бумаги: красной, синей, желтой, зеленой, голубой, а однажды раздобыла даже золотой и серебряной, только не гофрированной. Под руководством неутомимой мамы мы делали игрушки сами. Хлопушки, цепи, коробочки, рог изобилия, бонбоньерки. Из картона вырезали разных зверюшек: зайца, лису, медведя — и обклеивали золотой и серебряной бумагой. У нас в детской стоял довольно большой круглый стол с ящиками. Мы все рассаживались: я, сестра Таня, брат Вова, сестра Мара, а меньшая сестренка Ася только смотрела. Правда, чтобы она нам не мешала и не плакала, мы давали ей обрезки золотой бумаги, и она тоже что-то мастерила».
А мемуарист Ф. Куприянов вспоминал о христославах в Богородске: «Быстро одеваюсь и бегу в переднюю, где на пороге в залу, на специальном коврике стоят ребятишки и поют «Христос рождается…». Двери в переднюю почти не закрываются. Одна гурьба сменяет другую. Тут и совсем малыши, которые путем и слов-то не знают, тут и организованные тройки из певчих, которые поют очень хорошо.
Стою рядом с ребятами и подпеваю им.
Ребята из певчих даже и коротенький, простенький концерт споют.
Какое оживление, какие радостные, красные от мороза лица и какие звонкие голоса; невольно и тебя поднимает на какую-то высокую ступень. Приходили совсем малыши. Начнут петь, а слов-то и не знают, тогда подходили мои старшие братья и совместно преодолевали все трудности. Как же эти ребята были довольны…
И так в течение двух-трех часов приходили замерзшие, заснеженные, радостные ребятишки и пели…
Христославы получали по три копейки, а кто рассказывал рацею — пятачок».
Будущий философ В. В. Розанов писал о своем детстве в Костроме: «Бывало, выбежишь на двор и обведешь вокруг глазами: нет, все черно в воздухе, еще ни один огонек не зажегся на колокольнях окрестных церквей! Переждешь время — и опять войдешь. — «Начинается»… Вот появились два-три-шесть-десять, больше, больше и больше огоньков на высокой колокольне Покровской церкви; оглянулся назад — горит Козьмы и Дамиана церковь; направо — зажигается церковь Алексия Божия человека. И так хорошо станет на душе. Войдешь в теплую комнату, а тут на чистой скатерти, под салфетками, благоухают кулич, пасха и красные яички. Поднесешь нос к куличу (ребенком был) — райский запах. «Как хорошо!»
И как хорошо, что есть вера, и как хорошо, что она — с куличами, пасхой, яйцами, с горящими на колокольнях плошками, а, в конце концов — и с нашей мамашей, которая теперь одевается к заутрене, и с братишками, и сестренками, и с «своим домиком». У нас был свой домик. И все это, бывало, представляешь вместе и нераздельно».
А еще провинциалы были большей частью домоседами. Вечера старались проводить не на гуляньях, не в кабаках, а дома, чтобы затем рано «тихим образом» лечь спать. В немалой мере, что греха таить, тому способствовало скверное состояние городских инфраструктур. Актер В. Н. Давыдов писал о городе Орле: «Живописный Орел мне нравился, хотя удобств в городе не было никаких. Непролазная грязь, отсутствие водопровода, газа и уборных делали жизнь не особенно привлекательной, но орловцы, видно, привыкли ко всему этому и недочетов городского благоустройства совершенно не ощущали… Общественной жизни почти не было. Здесь жители ценили домашний уют, тепло семейного очага и деревню… По домам играли в картишки, занимались разведением тирольских канареек, по вечерам любители ходили друг к другу слушать их пение, некоторые возились с цветами и любили похвастаться цветущей камелией или азалией. Все жили за ставнями, жили тепло, сытно и уютно».
И, соответственно, готовили «за ставнями» получше, чем в ином роскошном ресторане. Вот воспоминания одного архангелогородца: «В жаркой кухне мы нашли бабушку, в фартуке, с раскрасневшимся от жара лицом. Она пекла блины. Рядом с плитой на табуретке стояла большая емкость с тестом, в другой было растопленное масло. Длинный ряд маленьких чугунных сковородок с толстым дном выстроился на плите. Бабушка работала сосредоточенно, ее руки так и мелькали с одного конца к другому. На каждую сковородку наливалось немного масла, затем тесто. К тому времени, когда оно налито в последнюю сковородку, приходило время переворачивать блин на первой, а когда все были перевернуты, с первой сковородки можно было снимать готовый блин и класть его на шесток. Бабушка снова и снова повторяла все операции, пока не появлялась горка золотистых тонких блинов, не тяжелых и не жирных, а полупрозрачных и очень вкусных. Их уносили на стол и немедленно начинали есть, несколько слоев сразу. На столе — миски со сметаной, икрой, большой выбор варений из диких ягод».
В основном же в Архангельске употребляли беломорскую треску — за что архангелогородцев часто называли «трескоедами».
Если же готовить не хотелось, а кухарку не держали, то в особых случаях в дом приглашался приходящий повар. Об одном из них писал уже упоминавшийся богородский обитатель Федор Куприянов: «Федор Андреевич был кондитер, но в несколько ином понимании, чем теперь. Он был организатором обедов свадебных, юбилейных, похоронных и прочих. Зарабатывал поэтому от случая к случаю. Однако случаи, для которых требовался именно такой организатор, в Богородске происходили довольно часто.
Федор Андреевич был в свое время поваром, и, по-видимому, хорошим. Потом купил себе домик и очень тихо и скромно жил. Когда потребовалось больше средств, он ходил сам готовить по особым случаям. Потом потребовалось не только готовить, но и сервировать, для чего уже нужен был капитал.
Мама хорошо знала Федора Андреевича еще с девичества. Поэтому он пришел к ней с поклоном и просьбой помочь. О маминой доброте люди были наслышаны может быть даже больше, чем мы сами. Мама купила ему посуды на 48 человек и, можно сказать, подарила. Так Федор Андреевич стал «кондитером».
Он был маленького роста, со стрижеными усиками, розовощекий и всегда улыбающийся. По-моему, его все любили, и профессия-то у него была такая — всем угодить.
У него была посуда, свои люди, столы, белье. Когда было нужно, это привозилось, расставлялось и сервировалось. Приглашались знакомые официанты и повара даже из Москвы.
Все было чин чином, как в хорошем ресторане. Сам Федор Андреевич тоже был во фраке и катался колобком во все стороны».
Особенная радость — сад. Или же огород. А может быть, все вместе — кто как решит. У большинства провинциальных домиков были свои земельные угодья. У кого, опять-таки, поменьше, у кого побольше — но на атмосферу, как и в случае с домами, те размеры не влияли.
Жизнь тех садов — особенная жизнь. Тамбовчанка Ю. Левшина писала в своих мемуарах: «В нашем саду было много цветов — и многолетних, и однолетних. Ими в основном занималась мама. Были ирисы, пионы, флоксы, астры. Букеты их все лето стояли в комнатах — на столах, подоконниках, пианино. И папа часто писал натюрморты с букетами цветов, собранных мамой или (позднее) мной…
Цветение в саду начиналось ранней весной. У южной стороны дома под окнами спальни раньше всего начинал таять снег. И вот, однажды проснувшись, глянешь в солнечное окно и увидишь, как сквозь хрупкий снежок проклевываются стрелочки-листья подснежника. А на другой день и сам голубенький снежок улыбается наступающей весне…
В самом конце апреля — начале мая обычно зацветала черемуха. У нас в саду она распускалась раньше, чем начинали продавать лесную. Наверное, потому, что она росла на солнце, а не в низине, как в лесу…
После черемухи цвели вишни, сливы, яблони. Всегда казалось странным, что цветение вишен начиналось даже раньше, чем на них появлялись свежие, будто лаковые, листочки… На яблонях — крупные, с розовым нежным окоемом цветки. И аромат неописуемой свежести, точно настоянный на солнце, и нагретой им земли наполняет сад и входит в комнаты через открытые окна и балконную дверь.
А потом пойдут ирисы. Эти цветы с их прямыми стеблями и саблевидными листьями, не ярко-зеленого, а серебристого, с оттенком в голубизну, цвета, с изящной формы прозрачным и неподвижным, как бы застывшим в своей причудливости, точно фарфоровым цветком всегда казались мне немножко неземными, искусственными…
Из весенних цветов еще были в нашем саду фиалки, махровые, красные, нежно-душистые тюльпаны, пионы.
И сирень, сирень… Сказочно много сирени, традиционно розово-голубоватой и белой».
А костромской педагог А. Смирнов так описывал свои угодья: «Земля наша разделялась на две части: двор (северная часть) и огород (южная часть). На дворе в северо-западном углу находился старый домик, с тремя окнами на улицу. Против него в северо-восточном углу — новое строение, заключавшее в себе погреб, сарай и конюшню с большой сенницей над ними. Между домом и этим строением шли ворота и забор. В юго-восточном углу двора был новый небольшой флигель, а в юго-западном — изба. Между ними был колодезь…
При входе в сад представлялась тотчас невдалеке от калитки огромная старая яблоня. За ней восточная часть огорода состояла из гряд, расположенных четырехугольниками, отделенными друг от друга дорожками, которые были обсажены кустами смородины и крыжовника. Западная половина огорода состояла из гряд, расположенных отчасти продольно, отчасти поперек, и отделенная от соседнего огорода рядом берез, черемухи и рябин. Со всех трех сторон огород наш окружали соседние огороды; за ними к юго-востоку расстилалось огромное поле, на котором в семик было большое гуляние, поле оканчивалось Черной речкой, впадавшей в Волгу, за речкой видно было кладбище, а за ним поднималась полукругом в гору обсаженная березами большая саратовская дорога».
В некоторых городах практиковался свой, фирменный садоводческий стиль. В частности, Владимир почему-то славился вишневыми садами. Еще Александр Герцен примечал: «Калуга производит тесто, Владимир — вишни, Тула — пистолеты и самовары, Тверь извозничает, Ярославль — человек торговый».
А Петр Калайдович, профессор Московского университета, не мог сдерживать восхищение: «Между многими любопытными вещами в городе Владимире более всех обращают на себя внимание сады вишневые, как по своему множеству, так и потому, что жители владимирские от них немаловажный торг производят.
Владимир расположен на высоких горах при р. Клязьме, окружающей город с восточной стороны. Множество садов придает ему прелестный вид, а особенно весною, когда деревья цветут, и летом, когда плоды созревают. Сады сии увеличивают собою обширность города, который в длину простирается на 3 версты и 300 саженей, в ширину на одну с половиной версту, а в окружности имеет более 10 верст. Предместья городские похожи на красивые села, окруженные садами, и вся залыбедская сторона с горы кажется более лесом, нежели городской частью. Во Владимире считают около 400 садов больших и малых. Сады называются по именам своих хозяев, теперешних или прежних, так, например, большой Патриарший сад до сих пор удерживает свое название: он принадлежал в старину Патриарху Всероссийскому Лучшими садами теперь почитаются Новиковский, Алферовский и Веверовский…
Когда вишни созреют, то наряжается ужасное множество сборщиков и сборщиц садов, и с первых чисел июля во всем городе начинается праздник Помоны. На всех улицах вы увидите толпы поющего народа с полными решетами вишен, собранными в садах и переносимыми до погребов, где бывает складка ягод».
Некоторые особенно рачительные обыватели скупали, по возможности, соседские сады и создавали настоящие ботанические шедевры. Вот, например, описание «садика» Андрея Титова, предпринимателя, жителя Ростова Великого: «Как входишь — сразу бордюр из махровых левкоев, душистый табак, который распускался вечером с необыкновенным ароматом. Направо были розы на длинных грядках, эти розы из Франции выписывались… После роз был сиреневый кружок, диаметром 5 метров, небольшой, а в середине его лавочки. Дальше беседка очень красивая, большая, а в ней терраса, буфет с посудой (мы здесь пили чай), а далее еще беседка, ажурная, из длинных полос дерева, и в ней еще три лавочки. В самом центре сада стоял фонтан, а в середине его — скульптура, ангел (мальчик с крылышками) с трубкой, из нее вода лилась, разбрызгиваясь. Направо от нее яблони росли, сливы и другие фруктовые деревья. А пруд какой был! В нем рыбы плавали».
Такое предприятие могло дать фору и столичным увеселительным садам.
А уж праздники в частных садах — бесподобнейшее удовольствие. В одном из них, в Ростове-на-Дону, состоялась свадьба физиолога Ивана Павлова и юной ростовчанки Серафимы Карчевской. Юная супруга вспоминала: «Что за чудный вечер был в день нашей свадьбы. Тихий, лунный, безоблачный! Садик, в который были открыты окна и двери, благоухал розами. Собрались только самые близкие наши друзья… В саду в беседке устроили танцы. Музыку изображал отец Киечки, ударяя ножом по бутылке, а все мы превесело танцевали. Никогда не забыть мне этого вечера. И Иван Петрович всегда вспоминал о нем с удовольствием».
Вроде бы ты и на улице — а все-таки дома.
Но все выглядело по-другому, если в доме не было достатка. Путь в бедность часто начинался с малого — например с принятия решения пустить к себе жильцов. Ярославец С. Дмитриев писал: «На имеющиеся у нас капиталы решено было приобрести две кушетки (кровати дороги!) — одну мне, другую квартиранту, — стульев, стол, посуды, самовар и тогда подыскать подходящую квартиру «Пошла работа!»
Квартиру мать нашла быстро: на Нечете, в центре города, в мезонине. Дом этот и сейчас стоит, и проходя мимо него, я вспоминаю те годы, годы начала моей жизни, лучшие годы моей жизни.
На улицу выходила большая, в три окна, комната, во двор смотрело тоже три окна, но два в комнате, а одно в кухне; сняли дом за семь рублей в месяц со своими дровами и керосином.
Стулья и другую мелочь мать перетаскивала сама, а кушетки перетащить наняла зимогоров (бродяг. — А. М.), всегда находящихся около мебельных магазинов в ожидании чего-нибудь снести и подзаработать.
Квартиру обставили, повесили иконы в углах, какие-то занавесочки на карнизах (окна были маленькие), но не ситцевые: мать, бывая часто у Разживиных и Огняновых, уже отвыкла от деревенских порядков.
На другой день мать приколотила на дверях, выходящих на улицу, записку: «Сдается комната со столом в мезонине». Вход с улицы был и в мезонин, и во второй этаж. Меня по целым дням дома не было, и мать сдавала комнату сама. Когда я пришел вечером со службы, мать сказала, что находится подходящий квартирант. Она просила его зайти завтра утром пораньше, чтобы я «поговорил с ним сам». А что я должен был говорить с ним сам, когда я в этом деле вполне ничего не понимал?
Но студент (квартирант) пришел около 8 часов утра — Сергей Павлович Нелидов (из Нижнего Новгорода), сын, не помню точно, директора или инспектора народных училищ Нижегородской губернии, приехал учиться в Ярославский юридический лицей…
Студент Нелидов мне очень понравился, и мы его пустили в комнату, выходившую на улицу окнами. Условились за 20 рублей в месяц давать ему, кроме комнаты с нашими дровами и керосином, еще обед, ужин и два раза в день — утром и вечером — самовар. Чай и сахар его, стирка белья тоже его.
Я уже нагляделся у Огняновых кое-какому обращению с «господами», по выражению матери, и учил и показывал ей, матери, как нужно подавать кушанья, резать к столу хлеб и т. п.
Нелидов оказался человеком симпатичным и простым. По вечерам он не брал самовара, а приходил к нам пить чай. Сидел подолгу с нами, а потом уводил меня к себе, рассказывал, что у них семья большая: четыре брата, все учащиеся. Младший, Александр, неудачник, не хочет серьезно учиться в Кологриве Костромской губернии в земледельческом училище им. Чижова».
Вроде бы Дмитриевым повезло — жилец оказался приличный. Но все равно было нарушено уединение, прайвеси — одна из главных ценностей провинциальной жизни. Кучкование — ценность столичная, там это здорово, а в провинции — смерть.
В Уфе снимал квартиру еще не знаменитый тогда Федор Шаляпин. Сам он об этом писал: «Жил я у прачки, в маленькой и грязной подвальной комнатке, окно которой выходило прямо на тротуар. На моем горизонте мелькали ноги прохожих и разгуливали озабоченные куры. Кровать мне заменяли деревянные козлы, на которых был постлан старый жидкий матрац, набитый не то соломой, не то сеном. Белья постельного что-то не припомню, но одеяло, из пестрых лоскутков сшитое, точно было. В углу комнаты на стенке висело кривое зеркальце, все оно было засижено мухами».
Впрочем, положение юного баса скрашивало то, что в Федора Ивановича влюбилась дочка прачки, «очень красивая, хотя и рябая». Она подкармливала бедного певца «какими-то особыми котлетами, которые буквально плавали в масле».
Впрочем, сдача и съем жилья — вещь временная, оставляющая надежду на другую судьбу и на лучшее будущее. Страшнее, когда люди так живут всю свою жизнь. Современник писал о Самаре: «Если теперь заглянуть в жилища, то убедимся, что большинство маленьких квартир тесны, переполнены народом и содержатся очень грязно, на первом плане вонючая лохань, переполненная помоями, следующая комната — гостиная. В ней сборная мебель, косое зеркало, неизбежная вязаная салфетка на столе, и на ней всегда красуется изломанная грязная гребенка, которою все чешутся — и хозяева, и гости. Третья комната обыкновенно так называемый «мертвый угол»: это комнатка без окон, совершенно темная, глухая, заваленная хламом, в ней стоит деревянная кровать с пуховиками — это спальня».
Да, провинциальной идиллией здесь и не пахнет. Но ничего не поделаешь — немалая часть обитателей провинции жила именно так. Больше того, по мере наступления прогресса жизнь многих обывателей не улучшалась, как логично было бы предположить, а, напротив, становилась хуже. И правда, одно дело — проживать почти что в девственном лесу, где все, что называется, стерильно, и совсем другое — сохранять здоровые условия существования среди «каменных джунглей», какими постепенно становились многие города, особенно промышленные. Взять, к примеру, Брянск. Городской фельдшер Меримзон писал в 1878 году в тамошнюю управу: «При исполнении возложенных на меня обязанностей я бываю иногда поставлен в необходимость лечить тех больных, обстановка которых поистине ужасна. Сырая, тесная, нередко нетопленая квартира, неимение не только сколько-нибудь подходящей пищи, но и насущного хлеба; присмотра, столь необходимого условия при каком бы то ни было лечении, и того в большинстве случаев нет, так что приходится исполнять обязанности и фельдшера, и прислуги. Само собою разумеется, что при такой обстановке никакое лечение не может облегчить страданий бедняка. Если ко всему этому прибавить недостаток медикаментов, от которого, главным образом, страдают опять те же бедняки, не имеющие средств приобресть лекарства за свой счет, то это будет составлять понятие о трудностях лечения больных этого рода».
А вот запись окружного инженера 2-го округа Замосковских горных заводов К. Иордана в инспекторской книге Брянского завода о неприглядном состоянии жилищ рабочих: «Осмотрев 23 июня 1892 г. некоторые помещения для рабочих, устроенные при Брянском рельсопрокатном и механическом заводе, я нахожу, что они совершенно неудовлетворительны в гигиеническом и санитарном отношении. Помещения устроены по нескольким типам: для одного семейства, для двух и для артели рабочих. Все они отличаются друг от друга только размерами, условия же жизни всюду одинаковы и в громадном большинстве случаев не только не привлекательные, но и безусловно вредные. Скученность и теснота в помещениях настолько велики, что рабочие, чтобы вдыхать сколько-нибудь сносный воздух, прибегают к самопомощи, а именно, при всех казармах устраивают нечто вроде бараков из теса и горбылей, с просвечивающими стенами и кое-какой крышей, без окон…
Все здесь изложенное относится по преимуществу к жителям семейным, где по сознанию ли самих живущих, либо же по чувству самосохранения еще поддерживается кое-какая чистота и опрятность. Но в казармах для артелей рабочих тщетно было бы искать той и другой. Тут без всякого преувеличения можно лишь делать сравнения с помещениями для домашнего скота, до такой степени они своим неопрятным видом и грязью мало напоминают о жилье людей. Даже летом, когда окна и двери настежь открыты, воздух в них сперт и удушлив: по стенам, нарам, скамьям видны следы слизи и плесени, а полы едва заметны от налипшей на них грязи».
Еще один крупный промышленный город — Ижевск: «О домашнем комфорте ижевский оружейник почти не имеет понятия. Некрашеный деревянный стол, два-три таких же стула и по стенкам лавки да еще угловой шкафчик для посуды составляют почти всю мебель… Кровать находится в редком доме, да ее и поставить было бы некуда… Спят обыкновенно на полатях или на печи, а если уж очень жарко, то на полу».
Словом, известный роман «Мать» Максима Горького написан был, по сути, на документальном материале.
Глава вторая
Городское хозяйство
«Обедали мы во Владимире. Это очень недурной городок, и если судить по той улице, через которую мы проезжали, то — не хуже Нижнего; но кондуктор говорит, что только одна улица порядочная и есть во всем Владимире».
Это критик Николай Добролюбов пишет о типичном губернском городе. Да, провинциальный город — не Москва, тем более не Петербург. Улиц там, конечно, много, но жизнь, как правило, вращается вокруг одной из них. На нее, как на шампур, нанизаны главные городские достопримечательности — кафедральный собор, торговые ряды, городская гимназия, пожарная и полицейская часть, городской бульвар или парк. Именно здесь, на главной улице, и происходит вся общественная жизнь. Именно на ней — дорогие магазины, лучшие гостиницы и самые роскошные дома. Да и названия у этой улицы всегда красивые, нарядные — Садовая, Дворянская, Московская, Миллионная. Или Спасская, Всехсвятская, Троицкая — это уже в честь кафедрального собора, главного храма города.
Кажется, что эта улица должна быть такой же нарядной, парадной, ухоженной, как ее название. Но нет: «Бесконечные прямые улицы во всю ширину загустели грязью. Лошади с трудом тащили экипаж. Даже на Главном проспекте — ни проехать, ни пройти. Чуть получше было возле громады кафедрального собора в центре, вокруг которого стояли красивые каменные здания, пестрели вывесками магазины. Но как только свернули в переулки, так опять лошади зашлепали по грязи». Это описание города Екатеринбурга, вовсе не последнего по статусу и по богатству города России.
Главную улицу пытались украшать, облагораживать. Например мостить. И что же? Результат плачевный. Николай Лесков писал в романе «Некуда» о городе Орле: «Спокойное движение тарантаса по мягкой грунтовой дороге со въезда в Московские ворота губернского города вдруг заменилось несносным подкидыванием экипажа по широко разошедшимся, неровным плитам безобразнейшей мостовой».
А в Тамбове в середине XIX века вообще дерзнули укатать главную улицу в асфальт. Не всю, а для начала только тротуары. Но, как нетрудно догадаться, ничего хорошего из этого не вышло. Вороватые и мало сведущие в тонкостях дорожных дел ремонтники, прежде чем положить асфальт, вытащили из земли булыжник. Асфальт плюхали прямо на грунт. Разумеется, спустя несколько месяцев улица вновь нуждалась в асфальтировании. Тамбовская газета сообщала в 1881 году: «Большая вполне оправдывает свое название: она длинна, достаточно широка и может похвастаться многочисленными приманками для пылкого юношества… если не принимать в счет благовидных тротуаров, идти по которым нужно осмотрительно, прибивать к штиблетам калоши, чтобы последние не остались в грязи, а в морозное время необходимо упражняться по законам равновесия, дабы сохранить в целостности затылок».
Под стать главной улице была и Соборная площадь. Газета «Рязанская жизнь» сообщала: «Соборная площадь — место, предназначенное для поломки обывательских ног. Не ремонтировалась и не подметалась со времен татарского нашествия». Правда, ближе к новому, XX столетию за основные улицы провинциальных городов взялись всерьез. Литератор Н. Вирта писал о Тамбове: «Большая улица, самая длинная и чистая, застроенная казенными домами, была средоточием властей гражданских, военных и духовных. Все учреждения помещались на этой улице, а во дворе, близ кафедрального собора, жил губернатор. На той же улице в реальном училище, в гимназии и в духовных заведениях приобщали к наукам детей благородных лиц».
Как ни странно, даже асфальт в конце концов прижился. Газета «Тамбовские отклики» сообщала в 1914 году: «Вчера начались работы по нивелированию Большой улицы, по окончании которых она будет залита горячим асфальтом. В некоторых местах срыто будет до аршина земли. Центр улицы, как известно, будет замощен булыжником, основанием для которого будет песок. Боковые же части будут заливаться раскаленным асфальтом на прочном бетонном основании. По условию с подрядчиком Пикулиным все работы должны быть закончены к 1 июля».
Одно лишь слово «нивелирование» здесь вызывает уважение и даже трепет.
Правовед Владимир Танеев писал в своих мемуарах «Воспитание Шумского» про город Владимир: «Через весь город шла Дворянская улица, широкая, прямая, мощеная, с домами, редко где опороченными вывеской. В центре была обыкновенная большая площадь. На ней два древних собора, присутственные места, дворянское собрание, губернаторский дом. Бульвар из тенистых лип окружал площадь, шел к берегу и кончался у обрыва. Недалеко, на Дворянской улице, стоял Гостиный двор, с арками. Малолюдный, без обширной торговли, без фабрик, без увеселений, он считался одним из самых ничтожных губернских городов. Но на самом деле он был естественным, необходимым и полным жизни центром всей Ополыцины. Жизнь кипела на базарной площади и около постоялых дворов».
Восхищался и П. Сумароков: «Поутру вступили мы в Кострому. Правильная улица довела нас до площади с пирамидою посереди, указали нам за нею гостиницу, и мы вкусно пообедали стерлядями. Строения благополучные, и на всех улицах хорошие мостовые, великая опрятность. Площадь, о которой мы уже упомянули, окружена каменными лавками, каланча с фронтоном и колоннами легкой архитектуры занимает один ее бок, посреди стоит деревянный на время памятник с надписью «Площадь Сусанина». Площадь эта походит на распущенный веер, к ней прилегают 9 улиц, и при одной точке видишь все их притяжения. Мало таких приятных, веселых по наружности городов России. Кострома — как щеголевато одетая игрушка».
А улице Большой Садовой — главной улице Ростова-на-Дону — даже стихи посвящали:
Меж улиц, проулков великих и малых,
Широких и узких, мощеных и грязных…
Есть улица в городе нашем одна,
Садовой великой зовется она.
Один из путешественников так писал о ней сто с лишним лет тому назад: «Начало этой улицы очень непрезентабельно… но чем вы поднимаетесь выше, тем более ваше внимание привлекает красота и размеры домов, большинство которых только что с иголочки, блещут новизною, нарядностью и особенным, чисто местным стилем — смесью мавританского с обыкновенным нашим губернским».
Провинциальный — но притом торговый и богатый — Ростов постоянно прихорашивался. За ним тянулся и соседний «младший брат» — уездный Таганрог. Инженер В. Соболев писал в начале прошлого столетия: «Внешний вид (Таганрога. — А. М.)производит на всякого приезжающего хорошее впечатление благодаря правильной распланировке довольно широких улиц и переулков, которые в большинстве вымощены крепким песчаником с бордюрными камнями… С обеих сторон мостовых устроены очень густые аллеи из деревьев: тополей, канадского и пирамидального, и из белой акации. Эти аллеи представляют главнейшее украшение города».
Сказочник Павел Бажов писал о главной улице уже упоминавшегося Екатеринбурга: «Здесь с Уктусской улицы повернули на Главный проспект — лучшую часть города. Окрашенная в голубой цвет церковь, обнесенная довольно тесной оградой с чахлыми деревьями, не привлекла внимания. Церковь как церковь. Не лучше наших заводских. Но вот дом с лепными украшениями — это да! Ничего похожего не видывал. И вывески тут какие-то необыкновенные: «Жорж Блок», «Барон де Суконтен», «Швартэ», а сверху какой-то неведомый «Нотариус».
Сама по себе эта главная улица была непохожа на остальные. Посередине обсаженная деревьями дорожка для пешеходов.
В начале каждого квартала, у прохода на эту дорожку, с той и с другой стороны небольшие лавочки, около которых толпится народ. Пьют «кислые щи», «баварский квас», ребята отходят с разноцветными трубочками, в которых, как я вскоре узнал, продавался мак с сахаром. Маковушка стоила от одной до трех копеек Около лавочек прохаживался или стоял городовой. Эти постовые набирались из внешне видных людей, и все четверо, которых я видел в тот день, показались огромными и страшными. На этой же части пути увидел вывеску: «Продажа металлов… графини Стенбок-Фермор»».
Внешность провинциальных жителей, выбравшихся на прогулку на главную улицу, тоже была феноменом. «Ярославские губернские ведомости» сообщали о жителях своего города: «Употребляемая жителями одежда обыкновенная, как и в других городах. Мужчины, почти все, одеваются летом в кафтаны, суконные и китайчатые, синие и других цветов, а зимой в шубы, полушубки и тулупы, крытые сукном, плисом, бумажною саржей и китайкой… подпоясываются более шелковыми, нежели каламенковыми кушаками; на голове носят летом поярковые и пуховые круглые шляпы, а зимой немецкие и русские шапки; на ногах — сапоги и валенки. В немецком платье ходят и бороды бреют немногие.
Женщины одеваются так же, более в русское платье. Обыкновенный наряд их в летнее время, по праздничным и воскресным дням, составляют юбки, называемые здесь полушубками, холодные епанечки (юбки и полушубки), обложенные по краям широким золотым и серебряным позументом, парчовые, шелковые, штофные, гарнитуровые, канаватные, тафтяные, ситцевые, выбойчатые и проч…. также кофточки, шугаи и черные салопы. Этот же наряд служит и зимою; сверх того употребляются тогда теплые парчовые, бархатные, штофные и других материй епанечки с фраком и по краям собольими, куньими и прочими опушками, так же коротенькие, гарнитуровые, шелковые и китайчатые шубки на заячьем и беличьем меху, с рукавами, с высоким назади перехватом или лифом и множеством частых боров и складок. На голове носят шелковые простые или шитые золотом и серебром платки, с такою же по краям бахромою. На шею надевают снизки из многих ниток жемчуга, иногда с разными каменьями, а при них еще снизку жемчужную же широкую для креста, а на руки зарукавные, простые или с каменьями. Рукава у рубашек батистовые или из тонкой кисеи, с кружевными манжетами, длиною только по локоть, но широкие и всегда накрахмаленные, чтобы были пушистые и не обминались. Обуваются в башмаки и полубашмаки».
Поверим автору в том, что одежда ярославцев была и вправду типовой, и воздержимся от описания гардероба жителей других российских городов.
Впрочем, столь радостно смотрелся только центр, главные улицы русской провинции. В общем же состояние провинциальных городов, увы, ни в какие ворота не лезло. Один из журналистов сообщал о состоянии тамбовских улиц: «При поездках в экипажах на самых бойких улицах седоку от толчков приходилось ежеминутно подпрыгивать в экипаже, рискуя откусить себе язык и подвергнуться другим неприятностям. Вследствие толчков на ухабах некоторым пассажирам доводится и совсем выскакивать из экипажей». Увы, Большая улица принадлежала именно к числу таких особо «бойких».
Публицист В. Я. Светлов писал в 1902 году о Таганроге: «Таганрог — очень неинтересный город для принужденных постоянно обитать в нем и, главным образом, неинтересный по климатическим условиям: жара в нем стоит неестественная, доходящая летом до 48–50 градусов, а холод зимою до 20 и больше…
Таганрог производит на человека, попавшего в него в первый раз, странное и унылое впечатление выморочного города: улицы пустынны, как в Помпее, ставни у всех домов наглухо заперты…
С внешней стороны Таганрог довольно красив, главным образом, своей правильной планировкой, тенистыми бульварами, обсаженными белыми акациями, каштанами и платанами, опрятными каменными домиками в один редко в два этажа и кажущейся чистой, но именно только кажущейся. Не имея канализации, водопровода и стоков, город не может быть действительно чистым; в особенности отвратительно в нем содержание ассенизационного обоза, распространяющего по вечерам невероятное зловоние на улицах. Несчастные обыватели только что открыли ставни и окна, желая воспользоваться наступившей хотя бы относительной прохладой, как уже приходится закрывать окна, чтобы спастись от мчащегося с грохотом обоза».
В описании одной из улиц города Самары сообщалось: «По Саратовской улице вследствие сыпуче-песчаного грунта в летнее время нет никакой возможности ездить, особенно между Заводской и Москательной улицами, почему большая часть обывателей старается объезжать ее другими улицами… ибо в летнее время песок до того разрыхляется, что тяжелые пожарные снаряды уходят в него по ступицу».
Харьковский путешественник сетовал на грязь Ростова-на-Дону: «Для пыли при такой ширине улиц — широкий простор, а для мостовых — совершенная погибель, так как чем шире площадь замощения, тем труднее ее сохранить. Ширина улиц ведет к тому, что каждая улица замощена только по бокам… Пыль на середине ростовских улиц лежит в огромном количестве и последствием такой меры «благоразумной экономии» является равномерное распределение этой ростовской лавы: — каждая улица засыпает прохожих пылью, так сказать, своего собственного приготовления… Улицы в Ростове поливаются, но поливных кранов там нет, а пользуются услугами знаменитой «пожарной бочки», снабженной лейкою. Выходит очень комично. Необыкновенно пыльная, широчайшая улица поливается так, как узенькая аллейка в хорошо расчищенном английском садике. Такой способ поливки, понятно, не достигает своей прямой цели, а только составляет «статью» в росписи городских расходов».
(Заметим в скобках: можно подумать, что в Харькове положение было значительно лучше.)
Губернатор Симбирска А. П. Гевлич жаловался в Петербург: «В городе Симбирске издавна существует обыкновение выпускать коров на улицы, как бы на пастбища, что от сего, кроме нечистоты и помешательства в езде, происходили разные несчастные случаи и что хотя к прекращению такого беспорядка, со стороны городской полиции, были принимаемы меры, но все распоряжения… остались недействительными, и коровы… особенно зимою и весной, собираются на улицах стадами, причиняют затруднения проезжающим и опасение проходящим, не говоря уже о нечистоте и безобразии, несовместимых с благоустройством губернского города».
Но в столице ему, разумеется, помочь не могли.
Даже находившийся совсем рядом с Москвой и, скажем так, раскрученный Сергиев Посад и то страдал от грязи. Посадский староста писал в 1895 году: «Наши улицы, за незначительным исключением, остаются незамощенными, а если некоторые из них и замощены, то крайне неудовлетворительно… В сухое время они покрываются толстым слоем пыли, которая при езде по ним и при ветре поднимается целыми тучами и носится над всем Посадом. Во время дождливой погоды большинство таких улиц покрывается или прямо водою… или такою липкою и вязкою грязью, что по некоторым из них не только пройти, но и проехать невозможно. На этих улицах образовались лощины, рытвины и канавы, в которых тонут не только возы с кладью, но даже прогоняемый по ним скот. В случае пожара по таким улицам… проезд пожарного обоза буквально невозможен. Положение безвыходное».
Не поражал чистотой и Сочи, новоявленный курорт. Историк С. Доратовский писал в 1911 году: «Со стороны города все же мало делается для приезжих больных и здоровых людей. А ими только город и живет. Улицы грязны в дожди и пыльны в засуху; канавы грязны, засорены; тротуаров нет — ходят около канав по тропинкам и после каждого дождя везде стоят лужи целыми часами; заборы в колючках. Та красота, которой любуются с борта парохода или из автомобиля, проезжая по шоссе, утрачивается при остановке на более продолжительное время и резко выделяется даже мелочное внешнее неблагоустройство. Отсутствие водопровода, канализации и т. п. крупных и дорогих сооружений не так резко ощущается на первый раз, как сумма мелких, надоедливых недочетов благоустройства городской жизни».
Может показаться даже, что грязь была своего рода общепринятым стандартом русских провициальных городов.
Апофеоз этой темы — калужская Венская улица. С чего, казалось бы, в губернском среднерусском городе называть улицу в честь недоступной большей части калужан столицы Австрии? А дело было так. В начале XIX века на окраине Калуге появилась новая улица. Новая-то новая, но настолько мерзкая, что горожане сразу дали ей название — Говенская. Каким-то чудом через некоторое время это нехорошее название проникло в документы и было за улицей официально закреплено. Лишь спустя десятилетие какой-то умник в городской калужской думе все-таки смекнул, что так негоже, и поставил на повестку дня вопрос с Говенской улицей. Поскольку калужане к этому моменту окончательно привыкли к колоритному названию, его решили кардинально не менять, а лишь урезать первый слог. И вышла — Венская, одна из самых грязных улиц города Калуги.
Разумеется, случались исключения приятные. В частности, в Уфе существовал своеобразный памятник роду Аксаковых — улица Фроловская. Собственно, памятником являлась не вся улица, а лишь деревья, высаженные посредине. Дело в том, что те деревья, превратившие простую улицу в уютнейший бульвар, были посажены под руководством Софьи Александровны Аксаковой-Шишковой, невестки знаменитого писателя Сергея Тимофеевича Аксакова. В честь этого посадки часто называли «Софьюшкинской аллеей».
Но это — именно что исключения.
И было еще исключение — городские набережные. Близость к воде придавала им свежесть, а практически полное отсутствие на набережных магазинов, лавочек и прочих очагов цивилизации мешало набережным загрязниться так, как загрязнялись улицы. По набережным меньше ездили и больше ходили. «Набережная на Волге уж куда как хороша», — писал о ярославской набережной Михаил Островский.
Доходило до того, что в городах пытались обустроить набережные искусственным путем. Весьма красноречивая история случилась в Астрахани. Еще Петр Великий велел проложить по центру города канал, дабы его облагородить. Но строительство канала протекало очень медленно, а к началу XIX столетия вообще заглохло. Ту часть, которую удалось вырыть, использовали для сбрасывания мусора и слива нечистот, и канал приобрел прозвище «канава». Дело исправил астраханский рыбный промышленник Варваций, выделивший на сооружение канала 200 тысяч собственных рублей. Зато благодаря каналу тот промышленник вошел в историю и, более того, в литературу. Поэтесса Н. Мордовина посвятила ему трогательное стихотворение:
Этот грек — он много знал
И умел послужить Отчизне,
Оставляя след своей жизни,
Он задумал сделать канал…
Грек, богатств своих не щадя,
Да и сил не щадя немало,
За собой мужиков ведя,
Дал дорогу воде канала.
За свои дела человек
Ни наград не ждал, ни оваций.
Но запомнил город навек
Имя доброе — грек Варваций.
И в 1839 году «Астраханские губернские ведомости» наконец-то с гордостью рапортовали: «Цель Великого Петра вполне исполнена. Низменные болотистые части города осушены этим Каналом, который сверх того доставляет жителям воду и облегчает доставку жизненных припасов в самую середину города. Канал имеет в длину более двух верст с половиною и до 20 сажен в ширину. С обеих сторон устроена деревянная набережная, обсаженная ветлами. В воспоминание благодетельного поступка Варвация Канал переименован из Астраханского в Варвациевский».
Правда, унизительное прозвище «канава» за каналом сохранилось. Один из гостей города, некто Н. Ермаков, писал о нем: «Саженях в ста от моей квартиры улицу пересекает Канава, через которую перекинут деревянный (Полицейский) мост, возле которого влево, над водою Канавы, деревянная же постройка для крещенского Иордана. Канава обложена, с обеих сторон, деревянною набережною с широкими тротуарами, с мостками и съездами и обстроена по обеим сторонам довольно красивыми зданиями. Отчего на ней во многих пунктах открываются преживописные виды».
«Канава эта, — заключал гость города, — один из прекраснейших памятников гражданской доблести».
Правда, слово «канал» тоже было в ходу. Один из авторов журнала под названием «Вестник промышленности» рекомендовал прибывшим в Астрахань: «Советую вам прямо ехать на Канал, по сторонам его живут почти все флотские офицеры. Эта улица — одна из самых аристократических».
Впрочем, далеко не всем нравился тот канал. В частности, поэт Тарас Шевченко так писал о нем: «Перед вечером вышел я, как говорится, и себя показать, и на людей посмотреть. Вышел я на набережную Канала. Здесь это английская набережная, в нравственном отношении, а в физическом — деревянная, досчатая. Канал сам по себе дрянь. Но как дело частного лица, это произведение гигантское, капитальное. Я не мог добиться времени его построения, узнал только, что он построен на кошт некого богатого грека Варвараци. Честь и слава покойному Эллину».
Даже фамилию благотворителя переврал, подлец…
Но мало было проложить канал — следовало еще поддерживать его приличное существование. С этим, увы, дело обстояло плохо. К началу прошлого столетия по Астрахани даже поползло стихотворение:
Пахнет скверно на Канаве…
Время попросту губя,
Люди в праздничной забаве
Ходят, мучая себя…
К счастью, нашелся новый меценат — рыбный предприниматель Лионозов. Он, правда, умер раньше, чем начались работы по усовершенствованию канала, но это лишь прибавило делу патетики и пафоса (в частности, в Голландии был изготовлен специальный землесос, который получил название «Память Лионозова»), Благодаря той «памяти» обогатилось множество весьма далеких от проекта обывателей. «Астраханский вестник» сообщал: «На работе землесоса на Кутуме кладоискатели лезут на трубу, из которой льется пульпа, и в грунте разыскивают старинные монеты, которых на дне Кутума очень много».
Славный землесос и впрямь сначала снарядили на Кутум, а в скором времени работы вообще затихли. Сначала война, а затем революция — до Канавы ли тут?
Отдельная тема — кремли. Немалая часть русских городов из них, собственно говоря, и вышла. То есть поначалу ставилось именно каменное укрепление — кремль. Потом укрепление могло расширяться, а могло оставаться таким же, как раньше. Его могли сносить, на его месте строить новый побольше — а могли и не сносить. В любом случае именно кремль поначалу был синонимом слова «город», «ограда» — горожане жили именно внутри кремлевских стен, защищая себя, таким образом, от злого и коварного врага.
В какой-то момент кремль становился тесноват, вокруг него образовывались так называемые посады. Эти «застенные» районы разрастались, а кремль занимал, соответственно, все меньшую часть городской территории. Он почитался как памятник. Им гордились, в нем устраивали музеи и выставки. Вот, к примеру, что писал в 1895 году журнал «Русское обозрение» о нижегородской крепости: «Древние храмы… тесно насыпаны наверху, внутри кремлевской ограды, и высыпали и за стены и под стены, слезая к самому берегу, забираясь в глубокие ложки, разделяющие крутые холмы Нижнего Новгорода, вползая на самые лбища этих холмов, и венчая их везде, где только можно было уместиться церкви, своими весело сверкающими на утреннем солнце православными крестами».
Историка и писателя П. Мельникова-Печерского в первую очередь радовали сами крепостные стены: «Внизу под крутой высокой горой, широкий съезд, ниже его за решеткой густо разросшийся сад, в нем одинокая златоглавая церковь. Еще ниже зубчатой каменной лентой смелыми уступами сбегают с высоты древние кремлевские стены и тянутся по низу вдоль берега Волги. Круглые башни с бойницами, узенькие окна из давно забытых проходов внутри стены, крытые проемы среди шумной кипучей жизни нового напоминают времена стародавние, когда и стены и башни служили оплотом русской земли, когда кипели здесь лихие битвы да молодецкие дела».
Другой писатель, Петр Боборыкин, вспоминал о своих детских нижегородских впечатлениях: «И староцерковное, и гражданское зодчество привлекало: одна из кремлевских церквей, с царской вышкой в виде узкого балкончика, соборная колокольня, «Строгоновская» церковь на Нижне-базарной улице, единственный дом конца XVII столетия на Почайне, где останавливался Петр Великий, все башни и самые стены кремля, его великолепное положение на холмах, как ни у одной старой крепости в Европе. Мы все знали, что строил его итальянский зодчий по имени Марк Фрязин. И эта связь с Италией Возрождения, еще не осознаваемая нами, смутно чувствовалась. Понятно было бы и нам, что только тогдашний европеец, земляк Микеланджело, Браманте и других великих «фряжских» зодчих, мог задумать и выполнить такое сооружение. Башни были все к тому времени обезображены крышами, которыми отсекли старинные украшения. Нам тогда об этом никто не рассказывал. Хорошо и то, что учитель рисования водил тех, кто получше рисует, снимать с натуры кремль…»
Разве что Тарас Шевченко по своей привычке отзывался о кремле критически — он утверждал, что главная нижегородская достопримечательность напоминает «квадратную ступу с пятью короткими толкачами». А в первые десятилетия советской власти можно было встретить в массовых путеводителях такие строки: «На страже благополучия господствующих классов и на костях раздавленной мордвы и своих русских «христианских» рабов в четырнадцатом веке вырастает на высоком волжском берегу каменный кремль с высокими зубчатыми стенами, грозными боевыми башнями и многочисленной артиллерией. И до сих пор между Советской площадью, Зеленским съездом и Кооперативной улицей стоит этот памятник алчного феодализма и царского самодержавия; свидетель жутких страниц кровавого прошлого».
Впрочем, и то и другое свидетельство было, пожалуй что, вызвано необходимостью. Тарас Григорьевич был верен образу ниспровергателя устоев, а с советской просветительской литературой все совсем уж просто — можно на парочку столетий ошибиться (все-таки строительство Нижегородского кремля было окончено в XVI веке, а никак не в XIV) — главное, призвать снести очередной «памятник алчного феодализма» или превратить его в нечто полезное вроде тюрьмы.
В кремле можно было, при желании, откопать всякого рода редкости. Забавен, в частности, визит историка и литератора Михаила Погодина в Вологду. Видного гостя из Москвы определили на постой в самом кремле. Он восхищался своей резиденцией, располагавшейся «в прекрасной отдельной комнате, только что отделанной и назначенной быть кабинетом преосвященного. Около двенадцати окон в три стороны. Из одних виден собор, из других поле и часть города».
Радовал Погодина и архиерейский обед (он, по словам историка, имел «характер новости»). А вот «древлехранилище» одновременно и порадовало и обескуражило. Погодин вспоминал: «Забрался в одно из пустых отделений архиерейского дома с позволения преосвященного, который услышал о каких-то бумагах, там валяющихся. Эта кладовая есть нечто отличное в своем роде, заслуживающее особого описания, чтоб дать понятие о тех местах, где ныне надо искать рукописей. Представьте себе огромный дом в три больших этажа, из которых выломаны все полы и потолки, и осталась одна железная черная крыша. Какое-то ужасающее пространство! Вверху едва только достаете вы глазом несколько стропил, а по сторонам видите выдолбленные гнезда… В первой половине этого пространства стоят лари с мукой, крупой, овсом. На полу на длинных рогожах навален лук. В этой половине нет ничего страшного, но вдали вы видите темные горы, на горах нагроможденные, с какими-то пустотами между собою, и усовами, которые выдаются из их наружной поверхности».
Дальнейший путь к заветным антикам потребовал от кабинетного ученого немалой отваги: «Взволнованное деревянное море! Где же хранятся вещи? «А вот здесь, пойдемте дальше», — сказал старый монах. Приближаюся со страхом и трепетом и чуть-чуть примечаю, что вся эта безобразная куча накрыта вверху, на самом верху, черными дощатыми плоскостями. «Надо подниматься наверх», — сказал монах. Меня так и обдало страхом. Где же лестница? «Здесь». Мы пробрались кое-как в промежутках моря, натыкаясь беспрестанно головою, плечами, спиною на клыки деревянных чудовищ, зиявших из своих ущелий. Лестница ступеней в тридцать вела на морскую поверхность. Но какая лестница? В которой ни одной ступеньки не было на месте, лестница, которой, верно, триста лет. Надо было держаться беспрестанно за ее стенки и искать хоть таких мест, откуда упасть было б легче. На Везувий, Монблан и Лилиенштайн поднимался я гораздо смелее и спокойнее. Взошли. Черные плоскости оказались старыми иконами, на которых остались едва приметные следы древних изображений.
Между тем я все еще не видал никакой кладовой. «Куда же еще идти?» — спросил я даже с досадой монаха. «В тот угол». По тонким лестницам, сквозь которые видна была морская бездна и которые тряслись под нашими ногами, едва доставая, кажется, своими концами до перекладин, мы пошли к углу отгороженному или лучше сказать, не отгороженному, а заслоненному такими же черными плоскостями. Монах принялся отодвигать и отворачивать одну из них. Ей-Богу, было страшно!»
Впрочем, господин Погодин был вознагражден за свои доблести: «Что же я увидел там? Сотни фигур, изваянных из дерева, коих, впрочем, в полумраке я не смог разглядеть порядочно. Мне объяснили, что это деревянные изображения Спасителя, отобранные в разные времена у раскольников. «Покойный преосвященный приказал мне спрятать их подальше». Ну уж подлинно они спрятаны далеко, без замков и дверей… Под деревянными фигурами валялись лоскутки. Я начал их шарить. Вынул лист: харатейный из триоди; вынул другой: послесловие к книге, печатанной при Михаиле Федоровиче. Но пыль поднималась столбом».
По поводу сохранности кремлевских экспонатов был у Погодина весьма красноречивый диалог с монахом:
— Как вы втащили их сюда?
— Втащили кое-как.
— Как вы приходите сюда?
— Ходим как-нибудь.
— Да ведь это очень опасно?
— Опасно.
— А можно устроить все это полегче?
— Можно.
— Да для чего же вы не устроите?
— Да так! Ведь сюда не часто ходишь.
«Каков народец русский!» — заключил Михаил Петрович после этой содержательной беседы.
«Полегче» посещение хранилища было устроено лишь в 1896 году, когда под него отвели надвратную церковь рядом с Софийским собором.
Но наряду с интересом к российским кремлям возникла другая тенденция — сноса старинных полуразрушенных стен. Ведь уже в то время ощущался дефицит земли, а тут — бессмысленные развалюхи в самом центре города. В частности, снесли тверской, серпуховский, можайский, вяземский, калужский, ярославский и владимирский кремли, а также стены дмитровского и рязанского кремля. Чуть было не снесли смоленский — за него заступился сам царь Александр II. Он заявил: «Смоленская городская стена, представляющая собою один из древнейших памятников Отечественной истории, назначена к сломке. Было бы желательно более внимательное охранение древних памятников, имеющих, подобно Смоленской стене, особое историческое значение».
И кремль принялись реставрировать.
Одна из важных частей коммунального устройства города — снабжение его водой. Вплоть до второй половины XIX века воду черпали из рек — абы какую. Другое дело, что в то время экология была гораздо лучше и подобная вода, по большей части, опасности не представляла. Если и случались происшествия, то больше курьезного характера. В частности, в 1861 году вода в реке Клязьме неожиданно окрасилась в желтый цвет. Жители города Владимира сразу же запаниковали, но химический анализ показал: вредные примеси в воде отсутствуют, пить ее можно. Просто благодаря каким-то непонятным факторам в воде в несколько раз повысилось содержание железа, что и вызвало ее сомнительный окрас.
Все обошлось для владимирцев благополучно, а трактирщики так вовсе получили выгоду — для получения привычного цвета чая теперь требовалось значительно меньше заварки.
Спустя несколько лет история вдруг повторилась. Но во Владимире тогда уже существовал водопровод, и губернатор просто-напросто велел снабдить его особыми «цедилками» — фильтрами, выражаясь современным языком.
Кстати, владимирский водопровод — один из первых в российской провинции. И его возведение не обошлось без занятной истории. В 1864 году немецкий инженер Карл Дилль предложил городу проект водопровода. В качестве основания для резервуара емкостью восемь тысяч ведер он предложил использовать знаменитые Золотые ворота — памятник архитектуры XII века.
Владимирцы, тогда еще не научившиеся ценить собственную старину, обрадовались. А городской голова так и вовсе обмолвился: «Золотые ворота как будто нарочно строились для того, чтобы поместить в них резервуар для снабжения города водою». Во «Владимирских губернских ведомостях» появилась на сей счет заметка: «Помещение резервуара избрано, подобно как на Сухаревой башне в Москве, на Золотых воротах, которых верхний этаж будет служить центральным бассейном и от него уже будут строиться фонтаны… Этот дельный проект, уменьшающий значительно издержки на возведение новой башни… дает возможность употребить ныне бесполезное здание на необходимое общественное дело».
Дело, казалось, было на мази. Но тут произошло несчастье: «На большой дороге у Золотых ворот, обрушившейся на 5-аршинном пространстве глубины землею сдавило в канаве, где клали водопроводные трубы, двоих чернорабочих и машиниста, из которых один (временнообязанный крестьянин Гаврила Иванов 24-х лет) через час помер». Дело потребовало долгого расследования, до получения результатов все работы приостановили. И во время этой остановки вдруг опомнились: а для чего портить ворота, если рядом — высоченный Козлов вал. И в 1868 году на том валу установили водонапорную башню. За счет естественной высоты вала она была сравнительно невелика, зато с возложенными на нее обязанностями справлялась полностью.
Кстати, автором проекта башни был все тот же Карл Карлович Дилль.
Приблизительно тогда же начали строить водопровод в Ростове-на-Дону. Там тоже решили воспользоваться природным ресурсом — а именно так называемым «Богатым колодезем» или «Богатым источником», вода из которого била буквально ключом. Воспользовались. Накопали рядышком еще колодцев. Но, увы, источник оказался не настолько сильным, как предполагали. В день удавалось вытягивать из земных недр всего-навсего двести ведер воды. Впрочем, через год сломался и сам водопровод. Его восстановили лишь спустя десятилетие, и в новой городской водоснабжающей системе «Богатому источнику» была отведена роль более чем скромная. Однако и она со временем сделалась непосильной — вода из источника стала вдруг изобиловать вредными и неприятными примесями. Причины оказались малосимпатичными — на расстоянии пятидесяти метров от колодезя прорвало канализационную трубу. Кроме того, обнаружился «вредный обычай ростовских ассенизаторов опоражнивать ночью бочки в смотровые колодцы». «Богатый источник» пришлось перекрыть.
В 1864 году была построена одна из красивейших водонапорных башен — муромская. Ее, а также всю водопроводную систему выстроил на собственные деньги городской голова купец Алексей Ермаков. В результате еще при закладке башни в ее фундамент заложили дощечку с надписью: «В память сего полезного учреждения отныне и во веки веков да будет башня сия именоваться башнею господина Ермакова».
А в 1867 году газета «Владимирские губернские ведомости» (Муром относился к Владимирской губернии, как и сегодня относится к Владимирской области) подвела своего рода итоги, — «30 августа, в день тезоименитства Государя Императора и Государя Наследника Цесаревича в городе Муроме праздновался с особенной торжественностью. В этот день предположительно было отпраздновать трехлетнюю годовщину муромского водопровода. В течение этих трех лет Муром украсился многими великолепными фонтанами. При открытии водопровода в 1864 г. их было только 6, теперь их 17. Роскошное устройство их служит большим украшением города. Польза несомненна, вода во всех частях города, устроены фонтаны даже за городом на ярмарке и на Бяхеревой горе, куда в недавнем времени выселилось несколько домов из оврагов».
Городские власти во все времена старались использовать высотные сооружения на все 150 процентов. Сейчас их украшают многочисленные гроздья антенн. Во времена же, о которых мы рассказываем, антенн в помине не было и на водонапорные башни сажали дозорного — чтобы пожары высматривал. Так было, например, с калужской башней. А некто Герман Зотов вспоминал о башне подмосковного города Богородска: «Одной из достопримечательностей… являлась водонапорная башня, которая снабжала весь город питьевой водой. На каждом перекрестке находились водяные колонки, ими пользовались жители прилегающих улиц. Для меня отец заказал жестянщику два маленьких ведра, и я помогал ему носить воду. Дома воду держали в деревянных кадушках.
Насосная станция, которая подавала воду на водонапорную башню, располагалась на берегу Клязьмы. Работала она круглосуточно. Когда емкость в башне была наполнена полностью, излишек воды по трубе сбрасывался в Клязьму. Около этого слива находился плот, с которого женщины полоскали белье, а мы ловили рыбу и видели мощную струю сбрасываемой воды.
Эта башня, помимо снабжения города водой, служила и пожарным постом. Наш класс третьего или четвертого года обучения водили на экскурсию на эту башню. Со смотровой площадки открывалась красивейшая панорама города и его далеких окрестностей, так что дежурному пожарнику было легко определить место пожара».
Были и курьезные сооружения. В частности, жители Иваново-Вознесенска гордились восхитительным колодцем, воздвигнутым здесь в конце XIX века. Он был выполнен в виде деревянного сруба, покрытого двускатной крышей и увенчанного деревянной головой барана (тот колодец служил для того, чтобы поить животных, правда, чаще не баранов, а лошадей). В результате это место так и стало называться — «Барашек». А в скором времени одной из близлежащих улиц даже присвоили официальное название — улица Барашек. Также, «Барашком», называли находившийся здесь раньше рынок.
А в 1892 году газеты Тамбова сообщали: «Городская управа доложила городской думе, что избранная ею комиссия по устранению неисправностей по городскому водопроводу, между прочим, находит необходимым для разъездов техника по надзору за водопроводом, дать ему лошадь и человека… По этому вопросу дума разрешила городской управе израсходовать на покупку лошади до 150 рублей, нанять человека для ухода за лошадью, приняв содержание его и лошади на счет водопроводной сметы».
Водопровод был вещью затратной, и далеко не все расходы можно было сразу же предусмотреть и предрешить.
Рука об руку с проблемой водоснабжения шла другая, так сказать, противоположная проблема — вывоз нечистот. Этот вопрос, одновременно коммунальный и экологический, неоднократно стоял на повестке дня городских дум по всей России. По большому-то счету решение всегда было одно — наладить вывоз отходов жизнедеятельности из многочисленных выгребных ям. Знаменитый в XIX столетии доктор А. Малышев писал о городе Воронеже: «Горячки и лихорадки будут существовать в Воронеже до тех пор, пока воронежцы не позаботятся о чистоте своих жилищ, об иссушении болот и уничтожении мусорных куч и буераков с водой». Но не получалось. То жара вдруг ускорит процесс разложения, то ассенизаторы напьются и начнут расшвыривать свой малоприятный груз направо и налево, то банальным образом на что-нибудь не хватит денег. И хотя уже в 1870-е годы в русских городах стали появляться первые канализационные трубы, они считались роскошью, позволить содержать такое чудо могли только очень богатые люди. Бедным же оставалось лишь платить за вывоз содержимого выгребных ям. Кто не платил — тех штрафовали. Но процесс штрафования воздуха, что называется, не озонировал.
Занятнее всего этот вопрос решался в городе Калуге. Там жил незаурядный человек — изобретатель и предприниматель Бялобжецкий. Он добился монополии на вывоз содержимого выгребных ям, брал за свои услуги сущие гроши, а нечистоты сваливал на своем хуторе «Билибинка». Там все это хозяйство перебраживало, упаковывалось в мешки и вторично продавалось калужанам — уже как удобрение под романтичным названием «пудрет».
Но таких энтузиастов, разумеется, на всю Россию не хватало. И ситуация была такая, что могла обрадовать, увы, одних только фельетонистов. К примеру, автора заметки в газете «Тульская молва» за 1908 год: «Наибольшую славу… Тула создала себе как лучший в России лечебный курорт… Наименьший процент смертности падает на город Тулу. Объясняется это тем, что редкие микроорганизмы могут жить в исключительно антисанитарной обстановке дворов и улиц. Случайно попадая в Тулу, болезнетворные микробы или разлетаются в паническом ужасе во все стороны, поспешно затыкая носы, или (это относится к наиболее выносливым) влачат жалкое существование и погибают, наконец, мучительною смертью. Так, например, доказано, что холерный вибрион, занесенный в Тулу, немедленно сам заболевает азиатской холерой и через минуту-две умирает в страшных судорогах. Оттого-то холерные эпидемии, свирепствующие в других городах, не раз обходили Тулу за сто верст, предпочитая сделать крюк, чем рисковать здоровьем и жизнью».
Правда, ситуацию в то время облегчал довольно развитый вторичный рынок всякой дряни. По улицам русских городов расхаживали старьевщики и истошным голосом орали:
— Чугуны, тряпье собираю!
Сегодня такое «тряпье» чаще всего просто выбрасывается. Тогда же обменивалось — на детские свистульки, резиновые мячики, рыболовные крючки или что-нибудь еще такое же полезное в хозяйстве.
Вообще, если сейчас мы чаще говорим о том, что человек губит природу, то тогда стояла ровно противоположная проблема. Природа вытворяла с человеком что хотела, а человек был слабым и беспомощным. Одни лишь наводнения чего стоили! Вот, к примеру, описание такого бедствия в Кронштадте, оставленное офицером Мышлаевским: «Часов в 10 утра мой хозяин (имеется в виду, естественно, домохозяин. — А. М.), старик лет 60, вошел ко мне в комнату и сказал, что в улицах, которые стоят на низком месте, разлилась вода, и многие стоят в домах своих почти по колено затоплены, прибавив к этому, что он очень доволен своим местом, которое несколько повыше, а потому воды он не опасается… Между тем вода стала входить к нам во двор… Вскоре показался небольшой ручеек под моими ногами, я перенес стол на другое место и все продолжал писать. Между тем, вода разливалась все более и более, стала приподнимать пол, я, по уверению хозяев, не подозревал никакой опасности, велел вынуть из печи горшок щей и поевши хотел идти в канцелярию своего экипажа, но хозяева уговаривали меня никуда не ходить… Но поскольку вода в комнате была уже выше колен, я хотел уйти. Стал отворять дверь, но ее силой затиснуло водою. Покуда мы со стариком употребляли все усилия, чтобы отворить ее, то были в воде уже по пояс. Наконец дверь уступила нашим усилиям, я выбежал на улицу и увидел ужасную сцену. Вода в некоторых домах достигала до крыш… люди сидели на чердаках, кричали и просили о помощи.
Между тем, я стоял в воде почти по горло. На середину улицы выйти было невозможно, потому что меня совсем бы закрыло водою.
По счастью моему, разломало ветром забор возле моей хижины. Я взобрался на него, стал на колени, достал рукой до крыши, влез на нее и сел верхом».
Кстати, наводнения обычно приходились на весну, когда подобные купания в ледяной воде могли стоить здоровья и даже жизни.
А во Владимире в 1880 году вдруг совершенно некстати наступила не одна, а две зимы. «Владимирские губернские ведомости» так писали об этом: «В одни сутки… сформировалась здесь вторая зима, именно около тех чисел, в которые большей частью бывали оттепели. Первая зима, с хорошим санным путем, установившаяся было с 16 октября, держалась только 2 недели; наступившие в начале ноября оттепели с сильными дождями совершенно ее уничтожили, и после того были такие теплые дни, что напоминали весеннее время.
Быстрая перемена погоды не осталась без последствий: от сильных дождей вода в Клязьме поднялась и поломала лед, движением которого разорвало наплавной мост и снесло его на четверть версты, где мост был остановлен и собран для восстановления езды через реку. Отвести мост назад было невозможно, потому что обыкновенное его место было занято надвинувшимся сверху реки льдом, который от наступивших морозов снова закрепило. Таким образом, чтобы переехать реку мостом, нужно было делать не весьма удобные объезды по обоим берегам. Но еще хорошо, что успели собрать мост, иначе переезд и вовсе был бы невозможен, так как до 21 числа санного пути не существовало. Разрывы моста от осенних паводков, случавшиеся и прежде, могут повториться и на будущее время, до тех пор, пока не будет устроен через Клязьму постоянный мост».
Такие игрища природы были далеко не редкими и хлопот доставляли значительно больше, чем в наши дни (сейчас от этого как минимум мосты не рвет). Но горожане все больше задумывались об экологии в современном смысле слова. И к началу XX века в провинциальных русских городах сделался популярным праздник древонасаждения. В частности, он проходил в Ростове-на-Дону. В 1909 году там создалась, как водится, особая комиссия (на этот раз «по древонасаждению»), и секретарь той комиссии послал в городскую управу соответствующую бумагу. В бумаге, среди прочих обстоятельств, излагались цели праздника, которые весьма напоминали идеологию субботников: «Насаждение садов, парков, рощ и т. д., в которых принимают участие учащиеся, является культурной мерой; оно приучает подрастающее поколение любить растения, холить их, беречь и в то же время трудиться сообща».
Управа не углядела в том никакой революционной заразы, дала свое добро, и весною следующего года состоялся первый капиталистический субботник. Кстати, средства на его организацию предоставили, можно сказать, сами детишки — в городском театре дали в пользу праздника древонасаждения благотворительную оперу «Грибной переполох». Сбор от нее составил 908 рублей 50 копеек. Одновременно с этим проходила агитационная работа. Детям в школах и гимназиях подробно объясняли, для чего нужны деревья и почему именно они, учащиеся, должны эти деревья насаждать.
Наконец 7 апреля праздник состоялся. Сбор был назначен на раннее утро, на 8 часов. На Таганрогском проспекте прекратилось движение транспорта — он был занят колоннами юных озеленителей. Над колоннами красовались плакаты с названиями гимназий, а также пространные лозунги: «В Ростове-на-Дону душно и пыльно, ветры, мало кислорода, эпидемии, высокий процент смертности. В борьбе с этим бичом нашего города следует сажать деревья, бульвары, скверы, сады и парки». Попадались среди них и лаконичные воззвания. К примеру, такое: «Сажайте деревья! Любите растения!» Возглавлял процессию градоначальник собственной персоной.
В 9 часов коляска с градоначальником тронулась, а за ним — и все шествие, растянутое на несколько кварталов. Зрелище было красивым — за его внешний вид отвечал композитор Михаил Фабианович Гнесин. «Мой проект оформления праздника был полностью воплощен в жизнь», — вспоминал он впоследствии.
Вскоре колонны пришли к месту будущего парка (на севере города, в то время там была простая степь), но до работы было еще далеко. Первым делом, естественно, отслужили молебен. Потом прослушали торжественную речь градоначальника. Исполнили «Боже, царя храни». И лишь после этого приступили к посадке деревьев.
Больше всего поражает сейчас продолжительность этой работы — всего полчаса. За это время было «освоено» десять тысяч саженцев. После чего состоялся совместный завтрак — походная постная каша, приготовленная здесь же казаками, бутерброды, лимонад и чай.
Одна из серьезнейших частей городского хозяйства — освещение улиц. В домах каждый выкручивался как мог. Но об улицах и площадях, особенно главных, должны были заботиться именно городские власти. А не позаботятся — глядишь, какой-нибудь несчастный обыватель спьяну руки-ноги поломает или лихой человек у кого кошелек украдет. Греха потом не оберешься. С одной стороны — по начальству затаскают, с другой — пресса со своими фельетонами, да и вообще — маленький город, все друг друга знают, стыдно, чай, перед своими-то.
Вот и старались — кто во что горазд.
История городского освещения в России, в общем, мало отличается от мировой. Сначала масляные фонари. Затем — керосиновые, спирто-скипидарные. Новая эпоха — газ. Действительно — эпоха. «Камско-Волжская газета» сообщала: «Освещение газом есть одно из последнейших изобретений XIX века, так богатого изобретениями, упростившими и облегчавшими жизнь человека».
Городской фонарщик становился все более знаковой, таинственной и культовой фигурой. Казалось бы, чего тут делать-то — подняться на фонарь, зажечь горелку, спуститься вниз, перебежать к следующему фонарю. И так несколько десятков раз. Однако про фонарщиков слагали песни и даже посвящали им задачки в гимназических учебниках по арифметике: «Фонарщик зажигает фонари на городской улице, перебегая с одной панели на другую. Длина улицы одна верста триста сажен, ширина двадцать сажен, расстояние между соседними фонарями — сорок сажен. Скорость фонарщика двадцать сажен в минуту. Всего на улице шестьдесят четыре фонаря. Спрашивается — за сколько времени он выполнит свою работу?»
То есть полтора часа работы — и на боковую.
Проще всего дело обстояло в регионах, богатых всевозможными полезными ископаемыми. Доходило до курьеза. Александр Дюма, будучи в Астрахани, отмечал странную природу городского освещения: «Русские власти одно время надумали прорыть артезианский колодец, но на глубине ста тридцати метров зонд вместо воды, которая, по ожиданиям, должна была забить фонтаном, наткнулся на углекислый газ. Это обстоятельство использовали для уличного освещения: с наступлением вечера газ зажигали, и он горел до утра следующего дня, распространяя яркий свет. Фонтан стал фонарем».
Это восьмое чудо света находилось в самом конце Советской улицы, на Полицейской площади (в нынешнем Морском саду) и, в общем-то, без преувеличения считалось местной достопримечательностью. Даже серьезнейшие «Астраханские губернские ведомости» уделяли внимание этому несостоявшемуся водоему: «Сообщали, что во вторник вечером на Полицейской площади был зажжен в особо устроенном фонаре выходящий из артезианского колодца газ, который со временем может осветить улицы Астрахани». И нисколько не задумывались над абсурдностью той фразы — «выходящий из артезианского колодца газ». Как будто бы артезианские колодцы для того и предназначены.
А ближе к концу века появилось электричество, которое отнюдь не каждый встретил на ура. В частности, «Казанский телеграф» серьезно выражал свои сомнения: «Интересно бы знать мнение врачей о влиянии вольтовой дуги на глаз человека, так как казанскому обывателю приходится ежедневно во время электрического освещения города любоваться прекрасным зрелищем: спускается фонарь, снимается с него шар и начинается регулировка механизма, которая затягивается на полчаса, в течение которого проходящей публике предоставляется право безвозмездно портить себе глаза. Надо устранить регулировку фонарей на улице, так как не каждый из обывателей знает пагубное действие электрического света от вольтовой дуги на глаза и мозг человека, поэтому горе тому, кто, увлекшись прекрасным зрелищем, остановится полюбоваться им!»
Со временем, однако, опасения пропали.
Изобретатели, особенно в провинции, продолжали искать новые, более эффективные способы освещения улиц. В частности, в 1912 году в городе Суздале торжественно открыли керосино-калильный фонарь. Очевидец писал: «На обочине главной магистрали… поставили высокий столб с кронштейном наверху и прикрепленным к нему особой формы фонарем с белой горелкой внутри. На столбе на высоте человеческого роста устроен деревянный ящичек с запором, а внутри ящичка — рукоятка, от которой идет вверх по столбу к фонарю витая проволока. К моменту первой пробы фонаря собралась целая толпа любопытных, ожидающих прибытия «специалиста» из пожарников. Но вот он прибыл и начинает приготовления. Публика подалась ближе. Специалист открывает ящичек и, действуя рукояткой, спускает фонарь вниз и открывает дверцу его. Вот внутри фонаря вспыхивает слабый огонек, рабочий начинает действовать воздушным способом, и вдруг все вздрогнули от неожиданного шума и яркого ослепительного белого света фонаря. Народ в восхищении, крики удовольствия, аплодисменты».
Но этот вид освещения в Суздале не прижился — очень уж очевидными были преимущества электроэнергии.
Электрическое освещение входило в жизнь провинции не разом. В частности, в 1896 году в Ростове-на-Дону на главной улице появились первые «фонари Яблочкова». «С сего дня Большая Садовая будет освещаться сорока электрическими фонарями по тысяче свечей!» — ликовали газеты. Но до совершенства было еще далеко, и в путеводителе 1909 года с прискорбием значилось: «Освещается город Ростов-на-Дону различно. Большая Садовая улица и часть Пушкинской улицы между Таганрогским проспектом и Николаевским переулком, дорога к вокзалу и Вокзальная площадь освещаются электрическими фонарями; другие более значительные улицы освещаются газом, а окраины пользуются керосином и доныне. В настоящее время идет разработка вопроса относительно электрического освещения и других улиц города, но, конечно, не известно, когда задача эта будет осуществлена».
Что говорить — ведь даже с керосином ситуация была довольно далека от идеальной. В частности, на рубеже веков в Ростове решили вдруг улучшить быт бедняцкого района Богатяновка и осветить его. Повесили на каждом перекрестке по два фонаря, а после почему-то пожалели и освещение уполовинили, оставив лишь по одному светильнику. Журналисты иронизировали: «Если к этому прибавить еще то обстоятельство, что фонарщик, желая получить выгоду на керосине, никогда не пускает в фонарях полного пламени, и они мигают как свечка, то можно будет сказать, нисколько не преувеличивая, что Богатый источник освещается исключительно луною».
Прогресс, однако, шел вперед и никого не спрашивал. Еще далеко не во всех городах появились электрические фонари, а полным ходом уже проходила телефонизация. В частности, в Воронеже первый звонок произошел еще в 1884 году. Купец Петров звонил домой своей супруге и произнес буквально следующие слова:
— Алло! Это Прасковья Никаноровна? Слушай, мне тут новую мануфактуру привезли. Запрягай Орлика и вместе с Глашенькой ко мне…
Дальнейшие слова заглушил шум аплодисментов — госпожа Петрова пригласила на осмотр телефона уйму родственников и знакомцев.
Годом позже губернатор города Калуги К. Н. Жуков выдал уникальнейший патент: «Дано сие свидетельство кандидату прав С. -Петербургского университета Павлу Михайловичу Голубицкому в том, что с разрешения Министерства внутренних дел им в августе месяце с. г. устроено в г. Калуге телефонное сообщение системы его, г-на Голубицкого, между губернаторским домом, губернским правлением, квартирою полицмейстера, городским полицейским управлением, губернским тюремным замком и 2-й полицейской частью, с постановкой в канцелярии губернатора центрального соединенного бюро. Аппараты его, Голубицкого, ясно и отчетливо передают слова, и вообще же телефонное сообщение, действуя вполне удовлетворительно, на расстоянии около 6 верст, приносит существенную пользу в деле быстрого сообщения между означенными правительственными учреждениями, облегчая тем их канцелярскую переписку, что удостоверяет подписью и приложением казенной печати.
Причитающийся гербовый сбор уплачен».
Правда, телефон П. Голубицкого довольно скоро вытеснили европейские компании.
К городскому коммунальному хозяйству можно с некоторой степенью условности отнести и возведение бюстов, монументов, триумфальных арок и прочих украшений города. Оно и к экологии имеет отношение — правда, визуальной. Без подобных малых (или же, наоборот, гигантских) скульптурных форм облик российской провинции был бы совершенно иным.
Чаще всего подобным образом увековечивали, разумеется, царей. Случалось, сразу многих. Самым известным провинциальным скульптурным памятником был (да и сейчас остается) монумент «Тысячелетие России» в Великом Новгороде. Решение о его создании принималось на высоком уровне. 27 марта 1857 года министр внутренних дел С. Ланской подал записку «О сооружении в Новгороде памятника первому Русскому Государю Рюрику». Прицел делался на грядущий юбилей — в 1862 году Россия собиралась шумно праздновать тысячелетие царствующего рода Рюриковичей. Поэтому записка пришлась кстати. Впрочем, ее сразу доработали — решили Рюриком не ограничиваться, а совместить в монументе побольше достойных особ. Сам император, сидя в Петербурге, наложил на это дело положительную резолюцию. «Совершенно с этим согласен», — написал царь.
Сразу же возник коммерческий проект. Автором его был некий Кренке, командир Гвардейского саперного батальона. Он писал: «Если от всех сословий государства: дворян служащих и неслужащих, духовенства, купечества, мещан и крестьян, обоих полов и всех возрастов собрать по 1 копейке с души, а желающие могут вносить и более, по собственному произволу, то при народонаселении России свыше 60 миллионов составится капитал свыше 600 000 рублей».
Собрано, однако, было всего-навсего 72 с половиной тысячи. Не каждый россиянин пожелал расстаться с заработанной тяжким трудом копейкой.
В конкурсе победил художник Михаил Микешин — фигура, широко известная в узких кругах. Он обучал царских дочек рисованию и вообще был персонажем светским. Николай Лесков вывел его под образом художника Истомина: «У него бывали любовницы во всех общественных слоях, начиная с академических натурщиц до… ну, да до самых неприступных Диан и грандесс, покровительствующих искусствам. Последнее обстоятельство имело на художественную натуру Истомина свое неотразимое влияние. Красивое, часто дышавшее истинным вдохновением и страстью, лицо Истомина стало дерзким, вызывающим и надменным; назло своим врагам и завистникам он начал выставлять на вид и напоказ все выгоды своего положения — квартиру свою он обратил в самую роскошную студию, одевался богато, жил весело, о женщинах говорил нехотя с гримасами, пренебрежительно и всегда цинично».
Проект вышел достаточно странным. Огромный колокол, плавно переходящий кверху в царскую «державу». Вокруг колокола — статуи своего рода vip-персон: Рюрик, с которого, собственно, все и началось, Владимир Святой, Дмитрий Донской, Иван III, Михаил Федорович и Петр I. А ниже — барельеф с изображениями еще 109 персонажей российской истории.
Клодт, Бруни и многие другие не менее известные творцы лично явились к Михаилу Осиповичу, осмотрели его наработки и признали все это весьма далеким от искусства. Тем временем государь отнял у Константина Тона (который в то время возводил храм Христа Спасителя) лучшую в России мастерскую и отдал ее своему любимцу. В результате господин Микешин нажил еще одного врага, на этот раз из архитекторов.
Разумеется, проект неоднократно изменялся. В частности, Микешин не поместил в разделе «государственных людей» Николая I, к тому времени скончавшегося.
— А батюшка? — поинтересовался новый император Александр Николаевич.
Пришлось добавить.
Новгородцы же пообещали, что если на памятнике появится изображение Ивана Грозного, то в следующую же ночь это изображение окажется на дне реки. Грозного на всякий случай отменили.
В мае 1861 года памятник был торжественно заложен. Простой новгородский учитель об этом писал: «Закладка происходила при многочисленном, как говорится, стечении народа; но, к сожалению, присутствовали при этой торжественной церемонии немногие избранные власти, а прочий православный люд, plebs любовался изящным забором с домиками, воздвигнутыми на время постройки монумента».
А в сентябре 1862 года памятник открыли в присутствии самого царского семейства, специально ради этого приплывшего в Великий Новгород на двух роскошных пароходах с далекими от православия названиями — «Кокетка» и «Красотка».
Сразу же выпустили книгу, посвященную новому монументу. Книга называлась «Биографические очерки лиц, изображенных на памятнике 1000-летия Крещения России», содержала в адрес памятника отзывы отнюдь не лестные, хотя и деликатные: «Из 53 представленных проектов и эскизов памятника избран проект художника Микешина, как наиболее соответствующий мысли правительства, по инициативе которого сооружался памятник. Не зная недостатков прочих проектов, мы не осуждаем рисунок г. Микешина: может быть, в наше скудное талантами время его проект был лучше всех, представленных на состязание».
Среди отдельных монументов императорам лидировал Петр Великий. Первый памятник ему за пределами столиц был открыт на Плацпарадной площади Кронштадта в 1841 году. Для малообразованных на постаменте указали: «Петру Первому — основателю Кронштадта». Автором памятника был французский скульптор Н. Жако, а отливал его наш родной российский немец Клодт.
Второй памятник преобразователю России открыли в I860 году в Воронеже. Планы его создания возникли задолго до этого, но собранные на это пожертвования странным образом оказались разворованы (в хищении был обвинен предводитель дворянства Н. Шишкин). На время о памятнике позабыли, а позже он был воплощен в довольно скромном виде — фигура императора, который опирается на якорь. Это был первый в городе скульптурный памятник. Открытие его сопровождалось салютом, парадной проходкой Азовского полка и, естественно, обедом на 400 персон в зале Дворянского собрания.
Памятник сделался одним из символов Воронежа. У него встречались горожане, а приезжие могли спокойно отдохнуть от непривычной суеты на лавочке у монумента. Александр Эртель описывал подобные сладостные минуты: «У статуи Петра было безлюдно. Николай сел на скамеечку — у него подкашивались ноги от усталости — и бесцельно устремил глаза в пространство. Внизу развертывался по холмам город: пестрели крыши, толпились дома, выступали церкви; дальше обозначалась широко проторенною дорогой извилистая река, чернели слободы, еще дальше, еще дальше — белая, однообразная, настоящая степная равнина уходила без конца. Мало-помалу на Николая повеяло от этой равнины привычным ему впечатлением простора и тишины. Он начинал успокаиваться, приходить в себя, собирать рассеянные мысли».
Памятник стал также местом и официальным, представительским. Именно здесь, когда в 1914 году воронежцы готовились к визиту царя Николая II, установили гигантскую триумфальную арку. Один только двуглавый орел, размещавшийся посередине, весил 20 пудов.
Естественно, как и любой известный монумент, он обрастал всевозможными историями и легендами. Например, Владимир Гиляровский, будучи в Воронеже, увидел статую Петра, взглянул по направлению его протянутой руки и сочинил такой экспромт:
Смотрите, русское дворянство,
Петр Первый и по смерти строг, —
Глядит на интендантство,
А пальцем кажет на острог!
Самый, пожалуй что, известный провинциальный памятник Петру был установлен в 1903 году в Таганроге. Автор его — скульптор М. М. Антокольский. Антон Павлович Чехов, будучи в Италии, с ним познакомился и там же уговорил мэтра выполнить заказ для своего родного города. Марк Матвеевич работал над статуей там же, в Италии. При этом постоянно посылал в Россию письма приблизительно такого плана: «Пожалуйста, узнайте хорошенько, носил ли Петр плащ? Пришлите мне те эстампы, которые сделаны с петровских монет».
Результат превзошел ожидания. Сам Чехов писал: «Это памятник, лучше которого не дал бы Таганрогу даже всесветский конкурс, и о лучшем даже мечтать нельзя».
Пик установки царских памятников пришелся на начало XX века — страна готовилась к великолепному празднеству трехсотлетия царствующего дома Романовых. Особая нагрузка приходилась, разумеется, на Кострому — ведь именно в этом городе в Ипатьевском монастыре многочисленные депутации упрашивали сесть на трон первого царя династии Михаила Федоровича. И уже в 1903 году городской голова отдал распоряжение — установить по этому случаю приличный памятник. Однако император (без него подобные дела, ясное дело, не решались) дал свое добро лишь в 1909 году. Обстоятельные костромичи, всячески старавшиеся избежать ненужной спешки, были поставлены перед ее необходимостью, можно сказать, самим героем монумента.
Пришлось к 1913 году приурочить не открытие, а всего-навсего закладку монумента, что, впрочем, не умалило торжественности события. Памятный набор, нарочно выполненный после этого события, докладывал: «В тот самый момент, когда Государь Император, окруженный Августейшею Семьею и Особами Императорской Фамилии, стал на пьедестал сооружаемого русским народом в ознаменование трехсотлетнего подвига дома Романовых памятника, неожиданно, как бы по мановению незримой десницы, над площадью пронесся порыв ветра — громадный стяг с изображением государственного герба заколыхался над головами Их Величеств, и казалось, будто громадный Императорский орел, паря в воздухе, приосенил победными крылами немеркнущей славы верховного Вождя Русского народа, и Его Августейшую Семью и всех представителей славного рода Романовых».
К церемонии были заблаговременно исполнены необходимые аксессуары по доступным, в общем, ценам: «Серебряный молоток и лопатка, выписанные из Петербурга, стоимостью в 180 руб., 40 мраморных кирпичиков с именною гравировкой для Их Императорских Величеств, лиц Императорской Фамилии, Его Высокопреосвященства Архиепископа Костромского и Галичского и Костромского губернатора — 600 руб., мраморная плита для покрытия кирпичиков — стоимостью 25 руб., металлическая доска с соответствующим выгравированным текстом — 50 рублей». И так далее. А места на зрительских трибунах предоставлялись по цене от 6 идо 10 рублей.
Увы, через год началась мировая война, и до революции успели изготовить только постамент.
Вполне царским был и другой костромской памятник — патриоту Ивану Сусанину. В действительности, он лишь так назывался, а представлял из себя высоченную колонну, увенчанную бюстом Михаила Федоровича. Сам же патриот, погибший, как известно, именно за этого царя, изображен был в виде маленького мужичка, коленопреклонившегося перед бюстом. Автором этого произведения был известный ваятель В. И. Демут-Малиновский.
Уже упоминавшиеся критики-искусствоведы братья Лукомские выразили недовольство памятником: «Композиция его… относится к тому периоду творчества Демут-Малиновского, когда он находился уже под влиянием национальных тенденций и в творчестве своем не лишен был даже ложного пафоса. Этим пафосом дышит и фигура коленопреклоненного Сусанина, поставленного на чрезмерно широкий и массивный, по отношению к тонкой и элегантной тосканской колонне, пьедестал. На колонне вверху бюст царя, Михаила Федоровича в шапке Мономаха, изображенного отроком. На пьедестале надписи и барельефы, представляющие убиение Сусанина поляками. Исполнение барельефа несколько грубоватое и не лишено ложных тенденций в выработке костюмов и лиц. Вокруг самого памятника сохранилась прекрасная решетка, украшенная арматурами из доспехов и распластанными Николаевскими орлами. По углам, что особенно редко, во всей сохранности, стоят четыре фонаря, современных памятнику. К сожалению, решетка сквера недавно и, кстати сказать, совершенно ненужно здесь устроенного, — очень плоха; сюда было бы уместнее перенести решетку, погибающую на Верхне-Набережной улице».
Но, как уже упоминалось, главными заказчиками царских памятников были сами цари. Их в костромском памятнике все устраивало. Когда в 1913 году в город приехал на закладку так и не построенного монумента Николай II с семьей, памятник был одним из центров проведения торжественных мероприятий: «Около Сусанинского сквера были поставлены воспитанницы городских детских приютов, а вдоль Романовского сквера — воспитанницы женских гимназий и других женских школ… Все свободное пространство улиц, за учащимися и старшинами, а также равно и тротуары, Сусанинская площадь, другие свободные места, особенно галерея торговых рядов были заняты толпою народа».
«Царская» аура ложилась и на памятники, посвященные столетию победы над Наполеоном. Эта волна пронеслась по России годом раньше, и на тот раз основным центром был Смоленск. Один памятник тогда уже существовал — часовня, выстроенная в 1841 году. Но патриотические чувства требовали выплеска, и к юбилею в городе соорудили целый памятный бульвар с бюстами военачальников, символическим оружием, нарядными мостиками и прочей атрибутикой — благо соседство древней крепости располагало к пафосу.
Главным же монументом стал так называемый «памятник с орлами», выполненный по проекту инженер-подполковника Н. Шуцмана. Памятник был аллегорией. Он представлял из себя скалу (то есть Россию), по которой карабкается воин в древних галльских доспехах (наполеоновский воин-захватчик). На скале гнездо с двумя орлами (русская монархическая государственность), и эти орлы отбивают воина от гнезда. Кстати, по неофициальной версии, это был памятник примирения и прощения. Якобы незадолго до торжеств в Смоленск приехал французский представитель господин Матон и попросил разрешения установить здесь памятник погибшим воинам, но только французским. В чем Матону было, разумеется, отказано. Ему, однако, намекнули, что учтут означенные благородные порывы. И якобы благодаря визиту представителя француз был представлен именно в роли вполне благородного галла, а не как-нибудь более гадостно.
Что касается памятников деятелям науки и культуры, то здесь предпочитали героев давно усопших, страсти по которым улеглись, и потому подвоха от подобных изваяний никто не ожидал. В частности, когда в 1832 году в Архангельске открыли памятник Михаиле Ломоносову работы скульптора Мартоса, идею приняли на ура. Об открытии памятника «Санкт-Петербургские ведомости» сообщали: «Собравшиеся организованно прошествовали к памятнику от кафедрального собора. Там в присутствии большого числа горожан, представителей всех сословий, произносились речи, учащиеся читали свои стихи, играл оркестр Архангельского порта, были исполнены положенная на музыку ода М. В. Ломоносова «Хвала всевышнему владыке» и специально сочиненный кант. Вечером пьедестал памятника и ступеньки под оным были иллюминированы».
Первоначально памятник поставили на Ломоносовском лугу (название возникло одновременно с открытием статуи). Но довольно быстро стало ясно: поставили не там, где следовало. «Архангельские губернские ведомосги» сообщали, что памятник «расположен весьма неудобно, на низкой, болотистой площади, в стороне от главной линии городского сообщения. Для проходящих и проезжающих по Троицкому проспекту памятник теряется вдали, и подойти к нему ближе нельзя ни зимою, ни в большую часть лета. Зимою площадь занесена снегом, в начале и конце короткого лета она непроходима, как болото». К тому моменту площадь получила новое, солидное название — Ломоносовский луг. Но это не смутило отцов города, и памятник перенесли. Его описание оставил сам автор, Иван Петрович Мартос: «Ломоносов представлен стоящим на северном полушарии для означения, что есть северный поэт, и взирающим на величественное небесное явление с восторгом и умилением; гений, или ангел разума, подает ему лиру… На лире изображено вензелевое имя императрицы Елизаветы Петровны, коея века он был певец». В 1917 году жители Архангельска сбросили памятник «царскому прислужнику» с постамента. Он долго пролежал спрятанным под какой-то лодкой и лишь много лет спустя был установлен во дворе местного университета.
Нормально прошла подготовка к открытию в 1847 году в Казани памятника поэту и царедворцу Державину — эта фигура также не вызывала опасения у властей. Правда, не обошлось без курьезов. Когда пароход с камнем для постамента причалил к берегу, высоколобые умы из университета принялись кумекать — как бы эту дуру неподъемную с судна на берег переправить и доставить к месту назначения, да ничего при этом не порушить (дуру, разумеется, в первую очередь), да чтобы никто не пострадал. А приказчик при судне тем временем свесился с борта и обратился к праздной публике с воззванием:
— Народ православный! Вот приехал Держава, и перевезти его надо, а как это сделать, если ты не поможешь? Народ православный! Помоги перевезти Державу!
«Православный народ» быстренько соорудил громаднейшие санки (дело было летом, но колеса, разумеется, не выдержали бы) и на них доставил эту «Державу» туда, куда нужно. Вскоре памятник торжественно открыли — на месте, лично выбранном царем, то есть перед театром, но почему-то анатомическим. И лишь спустя 23 года памятник перенесли к более подходящему театру — оперному.
А вот с деятелями культуры было несколько сложнее. Неоднозначные они какие-то. То ли положительные, то ли отрицательные. Чуть ли не у каждого в кармане фига. В любой момент может достать ее, пусть даже и покойник. Поэтому инициаторы на всякий случай осторожничали. Установили, в частности, в 1845 году в Симбирске памятник Карамзину — в месте самом подходящем, перед городской гимназией. Автор — скульптор С. Гальберг. Подобно костромскому памятнику Сусанину, сам герой здесь занимал место второстепенное — довольствовался барельефчиком на постаменте. Венчала же тот самый постамент богиня Клио. Вроде бы ничего страшного. И что же получилось?
Ученик скульптора Н. Рамазанов писал об этом: «Некоторые из опытных художников осуждали Гальберга, зачем он поставил на пьедестал Клио, а не самого Карамзина. Впрочем, это предпочтение Клио, надо полагать, было сделано по какому-нибудь постороннему настоянию; доказательством тому служат два прекрасных глиняных эскиза статуй Карамзина, сделанных рукою Гальберга и составляющих теперь собственность пишущего эти строки».
А памятник и впрямь обескураживал. Поэт Н. Языков писал о нем Гоголю: «Памятник, воздвигаемый в Симбирске Карамзину, уже привезен на место. Народ смотрит на статую Клио и толкует, кто это: дочь ли Карамзина или жена его? Несчастный вовсе не понимает, что это богиня истории! Не нахожу слов выразить тебе мою досаду, что в честь такого человека воздвигают вековечную бессмыслицу».
В результате памятник получил прозвище «чугунная баба».
О том, какую роль играли и гимназия, и памятник в сознании простых симбирцев, писал актер В. Андреев-Бурлак: «На лучшей площади города Приволжска, как пленница, за решеткой, охраняемая четырьмя фонарями стоит, на гранитном пьедестале, фигура богини Клио. Каким образом попала она на этот, до сих пор еще дикий берег Волги? Она, гречанка, в своей легкой тунике, в эту зимнюю сторону? Полунагая в этот строго-нравственный город? Клио! Оглянись! Где ты? Чем окружена? Где ты нашла портики, колоннады, ниши с обнаженными статуями? Есть ли тут хоть что-нибудь греческое? Ионические, дорические ордера чужды этому городу. Здесь у нас есть свой, целомудренно-казарменный стиль. Посмотри — слева казармы, с надписью: «Дом градского общества»; прямо не дом, а какая-то стена с окнами; справа… Вот так срезался!.. Справа слышится греческая речь!.. Что ж это такое? Уж в Приволжске ли я?.. Это галлюцинация! В русском городе греческое учреждение! — Ну, конечно, галлюцинация… Нет! Речь льется с новой силой…
— Что это за учреждение? — спрашиваю я какого-то господина.
— Это болезненный нарост на нашей жизни, — высокопарно и вместе с тем грустно промолвил он и скрылся.
Ничего не понимаю. Дом умалишенных, что ли? Подхожу ближе. — Батюшки — гимназия… Караул!.. Вот тебе и греческое учреждение! — Ну, прости, Клио! Теперь я буду только удивляться твоему патриотизму. Чтоб услыхать родные звуки, ты более 20 лет занимаешь этот пьедестал и, в своей южной одежде, с классическим терпением, переносишь наш, не совсем приятный для классицизма, климат. Теперь я не возмущаюсь даже твоей чересчур откровенной туникой. Кто знает? Может быть, со временем классицизм приберет к рукам даже парижских модисток и камелий, которые с высоты своего классически модного величия предпишут всем нашим барыням носить хоть летом классические туники. О, тогда, Клио, я уверен, ты будешь в холе. Теперь ты почернела от времени, позеленела от сырости. Твои прекрасные волосы, туника и даже лицо носят на себе отпечаток нецеремонного обращения приволжских пернатых. Они не уважают ничего классического… Тогда сама полиция взглянет на тебя благосклонно, и юпитерообразный полицмейстер города Приволжска издаст приказ отчистить тебя, а дерзких пернатых ловить и представлять по начальству. Счастливое будет время. Тогда, наверное, все узнают, в ознаменование чего ты тут поставлена».
Вот так. Нарост на обществе. Клио в тунике. Запущенность, глупость и ханжество.
А вот ситуация, казалось, совсем безобидная. Установка в центре города Смоленска памятника Михаилу Ивановичу Глинке, автору патриотической оперы «Жизнь за царя».
В газете «Смоленский вестник» появилась информация: «В 1870 году в среде смоленских дворян возникла мысль об устройстве памятника Михаилу Ивановичу Глинке, как гениальному русскому композитору и как дворянину Смоленской губернии. Эта мысль принята была всеми вполне сочувственно; вскоре была подана просьба к г. министру внутренних дел об исходатайствовании высочайшего разрешения на открытие с этой целью по всей России подписки».
Все проходило вроде бы нормально. И в 1885 году тот же «Смоленский вестник» сообщал уже об открытии: «Парусиновое покрывало, скрывавшее дотоле памятник, упало, и глазам всех представился величественный монумент композитору, которому еще не было равного в России. В то же мгновение по мановению жезла г. Балакирева с эстрады раздались звуки гимна «Славься», исполненного хором и оркестром с колокольным звоном».
Поражало и меню праздничной трапезы: «Суп-пюре барятинской, консоме тортю, тартолетты долгоруковские, крокеты скобелевские, буше Смоленск, тимбали пушкинские, стерляди Паскевич, филей Эрмитаж, соус Мадера, гранит апельсиновый, жаркое: вальдшнепы, рябчики, бекасы, цыплята; салат, пломбир Глинки, десерт».
А где же интрига? Интрига в ограде. Критик В. Стасов писал о ней так: «Решетка к памятнику Глинки совершенно необычная и, смело скажу, совершенно беспримерная. Подобной решетки нигде до сих пор не бывало в Европе. Она вся составлена из нот, точно из золотого музыкального кружева. По счастью, к осуществлению ее не встретилось никакого сопротивления».
Между тем к сопротивлению действительно готовились. Вдруг власти заподозрят в этих нотах — тайнопись, крамолу, черта рогатого? Все могло быть — но обошлось. И уже упоминавшийся «Смоленский вестник» снова — на сей раз с видимым облегчением — писал: «Эта решетка так художественно задумана и так мастерски исполнена, что она является как бы вторым монументом нашему гениальному композитору. В ней все соединено: и оригинальность замысла, и монументальная прочность, и артистическая работа. Она вся железная, ручного кузнечного дела, легкая, изящная, но скована на века. И кружево — монумент! Она вся почти составлена из нот — творений великого человека, чью статую она будет ограждать».
Памятник был принят без купюр.
Установка монумента в каком-нибудь губернском городе нередко делалась событием масштаба государственного, но уже не на уровне царя и министерств, а для городского «высшего света». Вот, в частности, как описывал столичный стихотворец Сергей Городецкий церемонию открытия памятника воронежскому поэту Ивану Никитину: «Народ набился во все прилегающие улицы… Ветер треплет покрывало… Вышел городской голова с цепью и открыл памятник… Надо перо Гоголя или Андрея Белого, чтобы описать городского голову и его речь… Памятник очень хорош… Никитин сидит в глубокой задумчивости, опустив руки. Сходство, по-видимому, полное. Племянницы прослезились, вспомнили, зашептали: «Как живой!»… Момент, когда упал покров, был сильный: какой-то молчаливый вздох пронесся над толпой, и все глазами впились в представшего поэта».
Кстати, с самим Городецким на открытии произошел конфуз — его, известного поэта, до обидного проигнорировали: «Мои бедные алоцветы понемногу обрывала толпа, да и вынести их было мне, записанному в самом конце, когда все смешалось, невозможно. Да и не вызвали, по правде сказать, меня».
Правда, у свидетелей того события было иное мнение на его счет. Одна из участниц церемонии писала: «Если бы он не явился каким-то генералом от литературы, а связался бы с какой-нибудь общественной организацией… то и выступление его произвело бы надлежащее впечатление, и «бедные цветочки» не были бы растоптаны под ногами толпы».
Глава третья
Хождение во власть
Губернская власть была организована довольно сложно. Ее постоянно пытались упростить, в результате чего она — дело знакомое — усложнялась еще больше, так что порой в нововведениях путались не только обыватели, но и сами чиновники. Законодательной базой для этого было «Общее учреждение губернское», по которому управлялись 50 губерний Европейской России (на окраинах были свои особенности, закрепленные в законе).
Главой местной власти считался губернатор. В «Общем учреждении» говорилось, что «губернаторы как непосредственные начальники вверенных им Высочайшей Государя Императора волей губерний суть первые в оных блюстители неприкосновенности верховных прав самодержавия, польз государства и повсеместного точного исполнения законов […] Имея постоянное и тщательное попечение о благе жителей всех сословий управляемого ими края и вникая в истинное его положение и нужды, они обязаны действием данной им власти охранять повсюду общественное спокойствие, безопасность всех и каждого и соблюдение установленных правил порядка и благочиния».
При этом на деле губернатор контролировал только губернское правление и полицию; все другие учреждения — не говоря уже о земствах — ему не подчинялись, а действовали по указанию своих центральных ведомств. Важнейшим из них была Казенная палата, подчинявшаяся Министерству финансов. К другим губернским учреждениям относились: управление земледелия и государственных имуществ, фабричная инспекция (в подчинении Министерства торговли и промышленности), землеустроительная комиссия, акцизное управление (тоже подведомственное Министерству финансов) и дирекция народных училищ. Кроме того, после реформ 1860-х годов были созданы губернские присутствия — межведомственные комиссии под председательством губернатора, решающие наиболее важные вопросы. Надо сказать, что такие важные области, как суд, высшее и среднее образование, транспорт и связь, не имели губернских учреждений и не подчинялись местному начальству.
Еще со времен Екатерины II в Европейской России существовало местное самоуправление в виде городских дум, избираемых по сословиям. Городская реформа 1870 года заменила их бессословными думами, которые выбирали исполнительный орган — городскую управу во главе с головой. Согласно «Городовому положению» 1892 года, небольшие города, не имевшие средств на содержание думы и управы, могли управляться по упрощенной системе. Их жители избирали собрание из 12–15 уполномоченных, которые, в свою очередь, выбирали городского старосту и его помощников. Самоуправление занималось городским благоустройством, здравоохранением, продовольственным обеспечением, а также «учреждением и развитием местной торговли и промышленности».
В большинстве провинциальных городов городская дума и губернское правление делили одно здание на двоих — отчасти из экономии, а частью затем, чтобы госслужащие и общественность могли приглядывать друг за другом. Логичным образом все в том же главном здании располагались и присутственные места чиновников. Одним словом, это был большой правительственный дом, в котором проходили официальные, полуофициальные и совершенно неофициальные события. Порой было непонятно, к какому именно разряду событие отнести.
Вот, к примеру, случай из жизни кронштадтской городской думы, описанный протоиереем П. Левинским: «На особом столе приготовлена была закуска. Все закусили и заняли свои места за столами. Обед начался. Вдруг входит почему-то запоздавший генерал Николай Александрович Чижиков, в то время вице-президент Кронштадтского попечительного о тюрьмах комитета, и с некоторым смущением один направляется к столу с закуской. Никто из нас не догадался встретить пришедшего, а отец Иоанн, сидевший во главе стола, сейчас же поднялся со своего места и пошел к нему навстречу. Мало того: с неподражаемым радушием сам повел запоздалого гостя к столу с закусками, налил ему вина и сам выпил вместе с ним, разговаривая, поджидал его у стола, пока тот не кончил закусывать, и вместе с ним сел за обеденный стол, предоставив ему место рядом с собой».
Правда, в итоге слегка сбилась вся обеденная церемония, но зато Иоанн Кронштадтский (а это был, разумеется, он) проявил заботу о госте.
Ну и какого плана это происшествие? Официальное? Неофициальное? Житийное?
Конфигурация и логистика правительственных помещений были подчас самые неожиданные. Один владимирский мемуарист писал: «Мы видим перед собой двухэтажное деревянное старое здание с двухскатной крышей. В нем помещались: наверху Городская Дума, в нижнем этаже манеж, то есть городской караульный гарнизон; рядом стоял дом с пестрой деревянной будкой для часового с небольшим колоколом для сигнала. Рано утром и по вечерам наше внимание привлекали разводы караулов под барабан с исполнением гимна и чтением молитв, после чего дежурный караул отправлялся на место дежурств в острог и арестантские роты, а также для охраны военных пакгаузов в самом городе и на его окраине».
То есть главные чиновники Владимира, по сути говоря, сидели в конюшне!
Но самая, пожалуй, колоритная правительственная постройка находилась в городе Ростове-на-Дону. Она и называлась соответствующим образом — Городской дом. Он появился на Большой Садовой улице в 1899 году. Эта постройка административна по определению — она предназначалась специально для ростовской думы и управы. Перед архитектором Померанцевым, незадолго до того прославившим себя постройкой московского ГУМа (в то время — Торговых рядов), заранее поставили задачу сделать дом самый красивый в городе. Что он и выполнил — в традициях своей эпохи, разумеется. Не пожалели денег на иллюминацию — установили на фасаде около тысячи «лампочек накаливания разных цветов… в металлических звездах и инициалах… с добавлением двух звезд и гирлянд к ним до крайних балконов». Словом, отстроили, на радость жителям, роскошное и не лишенное притом изящества сооружение. А также совершеннейший объект для всевозможных анекдотов и насмешек.
Как известно, отношение русского человека к высокопоставленным чиновникам отнюдь не восхищенное. Это — увы, традиция, к тому же постоянно укрепляемая поведением самих руководителей народной жизни. Город Ростов, конечно, не был исключением и, более того, в силу типично южной откровенности и темпераментности стоял в этом отношении одним из первых.
О бессмысленности (если не зловредности) трудов ростовских думских деятелей было даже сложено стихотворение:
В собраньях думы прения ведутся,
Работает исправно там язык.
Слова текут, бесплодно льются, льются,
Их поглощает жадный Темерник.
(Заметим в скобках, что Темерник — всего лишь узкая речушка, протекающая через город.)
Некомпетентность высокопоставленных ростовчан была темой очень популярной среди жителей. Если верить местной прессе, то эта некомпетентность подчас доходила до элементарной и, безусловно, позорной неграмотности. Вот, например, фельетон из «Приазовского края», в котором журналист (псевдоним — Пикквик) моделирует свою беседу с неким думцем:
«— Зачем вы, господин Пикквик, употребляете в своих «Злобах дня» оскорбительные выражения по адресу почтенных людей?
— Какие выражения?
— Да вот вы недавно назвали одного гласного думы гуманистом. Разве же так можно? Ведь это заслуженный человек, первой гильдии купец и потомственный почетный гражданин…
— Но откуда же вы взяли, что слово «гуманист» — оскорбительное слово?
— Ну уж оставьте! Вы в самом деле думаете, что мы, коли не учились в гимназиях да университетах, так, значит, и совсем невежды?»
Время от времени в думе случались всякие скандальные и вместе с тем курьезные события, которые давали хлеб сотрудникам юмористических журналов всероссийского значения. Например, ростовский городской голова Горбачев распорядился не пускать на заседания думы одного журналиста. Тот, будучи высококлассным профессионалом, все же проникал в зал заседаний, а его потом оттуда выводили полицейские. Журнал «Будильник» на это откликнулся карикатурой и подписью: «Странные вещи происходят в ростовской думе! Если г. Горбачев не терпит никакой критики, то ему бы не ростовским головой, а китайским идолом быть надлежало. Это было бы более подходящее для него амплуа».
А «Стрекоза» и вовсе опубликовала специально сочиненную к тому случаю басню:
Какой-то бургомистр, не в меру своевольный,
Печатью местной недовольный,
Швейцару, из солдат, строжайше приказал
Отнюдь не допускать беднягу в думский зал.
«Пускай-ка посидит на хорах! —
Со злобой молвил он во взорах. —
Туда ее. Поближе к паукам.
Чтоб знала, как перечить нам.
Посмотрим, хорошо ль ей будет слушать там!»…
Вместе с тем, несмотря на насмешки, польза от думцев была — город все-таки жил, строился, развивался. И Городской дом у горожан скорее все-таки ассоциировался не с курьезами и склоками, а со счастливыми или же неудачными покупками — первый этаж главной ростовской достопримечательности был отведен под магазины.
Это условие, так же как эстетическое лидерство постройки, было заранее поставлено перед маститым Померанцевым. Более того, еще до окончания строительства были составлены и приняты условия, весьма выгодные для господ арендаторов: «Устройство внутренних лестниц на антресоли и в подвальные помещения относится к обязанности города… Отопление магазинов (центральное) относится к обязанности города и на его счет… Город обязан также устроить на свой счет провода для магазинов для пользования центральным освещением… Арендаторы пользуются бесплатно водопроводом и канализационными устройствами». Неудивительно, что помещения охотно разбирались лучшими коммерческими фирмами Ростова-на-Дону.
Здесь расположились магазины модные, писчебумажные, гастрономические. Некоторые были уникальными и предлагали те товары, которые нигде больше нельзя было купить не только в городе, но и на всем юге России. К примеру, фирма С. Черткова была эксклюзивным представителем германского производителя пластинок «Лирофон» и германской же граммофонной фирмы «Карл Линдштрем», продукция которой числилась среди лучших в мире. Вот, например, описание одного из агрегатов этой фирмы — «Парлофон»: «Замечательно изящный красивый корпус Африканского магони (черное дерево. — А. М.), бока с 3-х сторон отделаны греческой серебряной пилястрой. Механизм «Парлофон» никелированный последней конструкции, при заводе играет 12 минут… Концертная мембрана «Эксибишн» — одна из лучших существующих мембран».
Магазины Городского дома составляли своего рода элитное торговое товарищество, общавшееся с городскими властями на равных. Время от времени к думцам поступали такие бумаги: «Покорнейше просим дозволить приглашенному нами для привлечения публики оркестру играть в определенные дни и часы во дворе городского дома». Думцы обычно не отказывали. Город не такой уж и большой, зачем же портить отношения с хорошими и, главное, небедными людьми?
Страсти, подобные ростовским, разумеется, разыгрывались не везде. Более характерной была ситуация орловская. Тамошний литератор П. И. Кречетов писал: «Думу составляли исключительно купцы из числа тех, у которых бороды подлиннее и животы пообъемистее… Невзирая на всю несложность городских дел, гласные — купцы собирались в думу неохотно. Они были домоседами и любили больше сидеть около своих крупитчатых купчих… Бывало орловский голова Д. С. Волков чуть не плакал, умоляя, убеждая гласных явиться на заседание думы. Но тщетны были просьбы головы — гласные не являлись, вследствие чего решение даже важных вопросов приходилось откладывать чуть ли не 20 раз».
Вот это — по-нашему!
Весьма своеобразным властным учреждением была так называемая духовная консистория при архиерее — высшем церковном начальнике губернии. Как нетрудно догадаться, она ведала и назначениями на духовные должности, и распределениями денежных потоков. В результате консистория считалась чуть ли не самым коррумпированным властным органом в провинциальном городе. Ярославский обыватель С. В. Дмитриев писал: «В консисторию без взятки не ходи ни духовное, ни штатское лицо! Даже противно и стыдно становилось за людей, чиновников консистории, до чего они измельчали в своем взяточничестве, вернее лихоимстве! Когда, например, я усыновлял своих ребят, незадолго перед первой мировой войной, то понадобилась мне справка из консистории о крещении детей, так как церковные книги (метрические) сдавались ежегодно в консисторию, куда я и явился за справкой. Ходил я раза три-четыре, наконец мне один знакомый семинарист Михайловский сказал: «Да ты, Сергей Васильевич, дай чиновнику-то рублишко, вот и вся недолга, а то в наше божественное учреждение проходишь…» Я так и сделал. Чиновник, взявший «рублишко», предложил мне тут же сесть, сейчас же достал книгу, списал с нее что требовалось, сбегал поставить печать и «с почтением» вручил мне нужную справку».
А купец Титов, житель Ростова Великого, описывал тот властный орган в стихотворной форме:
В Консистории, в зале большой,
Архиерейский синклит заседает,
Но не видит Владыка слепой,
Как «Петруха» дела направляет.
Сей Петруха Басманов, злодей,
Не утрет слез вдовицы несчастной,
Что напишет рукой загребущей своей,
Скреплено будет подписью властной.
Благодушный владыка заснет,
Табакеркой своею играя,
А Петруха в то время берет,
Одно место двоим обещая.
И наутро те двое придут…
Раздается Владычное слово:
«Пусть в училище вдвое дадут», —
И места обещаются снова.
Но Петруха Басманов не спит,
Не страшится Владычного гнева,
За указом явиться велит,
Обирая и справа, и слева.
В той же ярославской консистории служил секретарем премилый во всех отношениях обыватель — Аполлинарий Платонович Крылов. Известный краевед и церковный историк (и то и другое — абсолютно бессребренические поприща), он, заступив на эту должность, вдруг переменился абсолютно. И в Ярославле появилась поговорка: «Аще пал в беду какую, или жаждеши прияти приход себе или сыну позлачнее — возьми в руки динарий и найди, где живет Аполлинарий».
За «динарии» тот краевед готов был, как говорится, собственную дочь живьем зажарить.
От скуки и от пьянства в консисториях случались просто невообразимые истории. Вот один такой случай. Писец костромской консистории Константин Благовещенский, будучи сильно пьян, столкнулся с консисторским же столоначальником Чулковым. Чулков, ясное дело, принялся его ругать. Ругал долго и, скорее всего, нудно. Благовещенскому это надоело, он вытащил револьвер «смит-вессон», выстрелил в Чулкова и пошел в кабак — видимо, праздновать победу.
Там его и повязали буквально через несколько минут. Писец был пьян настолько, что вообще не помнил всю эту историю. Ему казалось, что он так с утра в том кабаке и просидел, а на службе вообще не появлялся.
Впрочем, писца наказали не строго. Он был пьян настолько, что не смог попасть даже в стоящего перед ним человка. Чулков, как говорится, отделался легким испугом.
Дела, что разбирались в консисториях, тоже были подчас весьма курьезными. Вот, к примеру, какое письмо пришло в 1906 году епископу Калужскому и Боровскому Вениамину от Фрола Титова Сорокина: «Имея у себя совершеннолетнего сына Адриана и не имея в доме своем кроме больной и престарелой жены работницы, я вздумал в нынешний мясоед женить сына, для чего и сосватал ему невесту крестьянскую девицу Татьяну, о чем и уведомил своего приходского священника о. Александра Воронцова. Но священник мне объявил, что венчать моего Адриана не будет потому что будто бы он идиот. Я, находя такой отказ не основательным по следующим основаниям: 1. Не имея никаких причин, указанных в законе Гражданском т. 10, часть 1, ст. от 1-ой до 25-ой о союзе брачном, а также и всем и каждому, как на нашей улице так и на соседней с ней известно, что сын мой Адриан здоров и все работы свойственно по возрасту исполняет, как и другие в его возрасте и 2. что сын мой в минувшем 1905 году призывался к отбытию воинской повинности и по освидетельствовании в присутствии был как льготный 1-го разряда зачислен в ратники ополчения о чем и выдано ему свидетельство за № 1435-м, следовательно из всего ясно, что сын мой не идиот, а иначе он не был бы принят в ополчение, да и не мог бы работать, а если по мнению о. Воронцова не так развит сравнительно с другими, то это не есть законной причины к отказу повенчать его. Представляя при сем Вашему Преосвещенству по видимости его свидетельство, выданное из рекрутского присутствия, я осмеливаюсь покорнейше просить Ваше Преосвещенство сделать свое Архипастырское распоряжение нашему причту о повенчании моего сына Адриана как не имеющего тому указанных в законе Гражданском препятствий. Свидетельство прошу мне возвратить».
Конечно, архиерей не стал вникать в этот бред и передал послание Сорокина в консисторию. Там, разумеется, первым делом потребовали объяснений у священника Александра Воронцова. И батюшка дал показания: «Сын крестьянина Титова, он же Сорокин, Адриан был известен мне лишь только на исповеди, причем у меня составилось мнение о нем, как о человеке слабоумном. В настоящем году, когда отец его Фрол вздумал женить своего сына Адриана, я, чтобы проверить сложившиеся у меня о нем убеждения, просил прислать означенного Адриана для испытаний. Фрол прислал сына, и в разговоре с ним оказалось, что молитв он не знает ни одной и на все мои вопросы давал ответы неудовлетворительные, так например: на мой вопрос: у кого больше денег, если у меня 80 копеек, а у него 1 рубль, он ответил: «у вас всегда больше денег»; на вопрос, сколько у него на руках пальцев, он ответил: «много», а сколько именно, сказать не мог и кроме того не мог отличить правой руки от левой и т. д.
Ввиду такой умственной неразвитости и незнания же молитв я, несмотря на его работоспособность и зачислении его, Адриана в ратники ополчения (где однако сбора он еще не отбывал), отказал Фролу в повенчании в настоящем мясоеде сына его Адриана, а предложил ему 1. поучить сына молитвам, 2. дождаться учебного сбора, когда бы выяснилась вполне способность его к службе и 3. заставлять его возможно чаще вращаться в кругу людей, через что он может развиться, так как до сего времени он избегал людского общества».
Вениамин, однако, принял судьбоносное решение — невзирая ни на что, женить «означенного Адриана».
Одним из видных властных органов считалось земское собрание, учрежденное после земской реформы 1864 года. Правда, его деятельность более касалась реальностей не городских, а сельских — открытие школ, медицинское обслуживание, санитарная пропаганда и пр. Но само здание земства находилось, разумеется, в губернском городе. Там же устраивались многочисленные земские мероприятия. В том, что касается внешнего вида, земское собрание подчас не уступало думе. В начале прошлого столетия тамбовские газеты предвкушали появление новинки: «Новое здание, слившись со старым, займет пространство до угла Араповской и протянется до здания земской типографии. Новый земский дом обещает быть чуть ли не первым по грандиозности и красоте зданием города».
Со всей губернии шли в земство слезные послания такого рода: «Положение Приказниковского училища весьма безотрадное. Оно стоит на краю деревни, почти в поле, на возвышенном месте; кругом нет ни деревца. Оно выстроено еще в 1889 году из старого материала. Небольшие окна его находятся низко над землей. Полуразвалившееся крыльцо разделяет это здание на две половины: в одной — класс, в другой — комната для учащего и кухня. Эти два помещения разделяются холодными сенями. Опишу сперва обстановку класса. В нем нет раздевальни. У входа висят 60 полушубков, отступя шаг, стоит стол учащего, а за ним — рядами парты, числом 11… Классная доска одна, на ней черная краска от времени уж начала стираться, а посредине нее образовалась трещина насквозь. Эту доску приходится переставлять то в одну половину класса… то в другую…
Ни счетов, ни глобуса не имеется. Школьного шкафа для книг нет, устроено только помещение для них, а именно: место за печкой отгорожено дверями, здесь набиты полочки, на которых и разложены книги. В результате такого устройства шкафа все книги в нем ежедневно покрываются пылью, а за лето многие из них изъедаются мышами. Печка в классе занимает много места, она требует поправки, так как растрескалась, и наверху ее каждый год сторож замазывает глиной. Вот какова классная обстановка. Квартира учащего в этом отношении не уступает классу. Это небольшая комната с перегородкой, которой отделена кухня. Посреди комнаты стоит «спасительница», железная печка. Комната оклеена белыми обоями, которые источены мышами. Пол под ногами скрипит и «ходит». Одна половица на самом ходу вот-вот проломится. Обстановка такова: стол, три табурета и старая железная кровать. В этой комнате зимой бывает очень холодно. Спасаешься только железной печкой, в большие морозы она топится непрестанно. И так жить еще можно, были бы присланы деньги на содержание училища».
Подобные прошения часто не имели результата — земства, куда входило много представителей интеллигенции, хоть и горели желанием исправить положение, но располагали довольно скудными финансовыми средствами. Правда, земские собрания получили право облагать население сборами и повинностями, но собирались деньги крайне плохо. В бедных губерниях у крестьян просто не было возможности заплатить лишнюю копейку (земский сбор составлял от четверти копейки до 17 копеек с десятины в зависимости от плодородности почвы), а в зажиточных они просто не видели необходимости оплачивать какие-то там школы и больницы — «деды наши без них обходились, а мы чем лучше?». Да и помещики часто не рвались помогать земствам, хотя председателями собраний всегда назначались местные предводители дворянства. В итоге многие земцы выполняли свои обязанности бесплатно, из чистого энтузиазма.
Земский деятель — особый тип провинциального интеллигента. Череповецкий городской голова И. Милютин писал: «Среди земцев было немало хороших людей. В числе первых можно считать Н. В. Верещагина. Этот молодой человек был достаточно образован, принадлежал к хорошему роду череповецких дворян. После сделанного им почина в деревне втолковать крестьянам о разных полезных нововведениях он вошел в среду горожан, много говорил им нового, интересного, видимо, искренне желал добра Обществу. Помнится мне, как будто это было вчера, является в город молодой человек из дворян в дубленом полушубке, опоясанном кушаком, в барашковой шапке, в рукавицах. Часто хаживал из усадьбы отца, 18 верст в город и обратно пешком… Вслед за Верещагиным, а точнее рядом с ним, появился в Череповце еще один молодой человек, такой же симпатичный и так же из местных дворян — Александр Николаевич Попов. Первым делом его было открытие 35 школ в уезде. Вместе со школами он организовал удовлетворительно медицинскую часть в уезде».
Был известен еще один земский врач — П. И. Грязнов. Он защитил диссертацию «Опыт сравнительного изучения гигиенических условий крестьянского быта и медико-топография Череповецкого уезда». Увы, но выводы его были неутешительны: «Из нашего исследования очевидно, как плохи жизненные условия населения, как ничтожна производительность его труда и как малы средства его в борьбе против неблагоприятных жизненных условий».
Существовал своего рода земский этикет, подчас непостижимый. Вдруг ни с того ни с сего смоленский съезд земских врачей прерывает свою работу, для того чтобы послать приветственную телеграмму Д. Жбанкову, бывшему земскому врачу: «Многоуважаемый Дмитрий Николаевич! Съезд врачей Смоленской губернии выражает глубокое сожаление, что он лишен возможности пользоваться Вашим участием в его работе. С чувством искренней благодарности, вспоминая Вас и Ваши заслуги на пользу врачебно-санитарной организации в губернии, съезд просит Вас, как хранителя и проводника лучших земских традиций, принять выражение нашего искреннего уважения и наш привет».
Жбанков сразу же отвечает, тоже телеграммой: «Горячо приветствую Смоленских земских товарищей, снова собравшихся для общего дела. С искренним удовольствием вспоминаю о нашей совместной работе на прошлых съездах и чту память главных инициаторов этих съездов А. Н. Попова и Н. А. Рачинского. От всей души желаю, чтобы дружные и плодотворные занятия представителей земства и земских врачей достигли идеала дорогой земской медицины: «Земский врач в один день может обойти весь свой участок!» Только при этом условии земская медицина приобретает свой истинный характер — быть преимущественно предупредительно-санитарной. Только при этом условии она выполнит завет нашего учителя Н. И. Пирогова: земской медицине придется бороться с невежеством и предрассудками народных масс и видоизменять все их мировоззрение».
Без подобных церемоний, вероятно, было невозможно существование такого замечательного типажа, как земский деятель, несущий просвещение в темные, невежественные массы.
Кстати, многие просветительские мероприятия устраивались именно в домах земских собраний. В частности, «Смоленский вестник» сообщал в 1909 году: «Интересная лекция. Завтра в зале губернской земской управы инженером-механиком Аронтрихер прочитана будет интересная лекция об успехах воздухоплавания. Лекция будет сопровождаться туманными картинами. Содержание лекции: 1) история развития воздухоплавания, 2) принципы полета тел легче воздуха, 3) воздушные шары, 4) первые управляемые шары, 5) современные управляемые аэростаты и их различные системы, 6) принципы полета тел тяжелее воздуха, 7) полет птиц, 8) сравнение человека и птицы, 9) историческое развитие системы тяжелее воздуха, 10) последние успехи авиации (Состязание в Реймсе), 11) Аэропланы. Сравнение аэропланов и аэростатов и их значение в жизни человечества. Начало ровно в 6 час. вечера».
В муромской земской управе, в свою очередь, проходили «публичные чтения религиозного и нравственного воспитания». Газета «Современные известия» писала об этом мероприятии: «Отрадное явление составляют в Муроме народные чтения под руководством умнейшего соборного протоиерея Орфанова — местного археолога. Отец протоиерей Орфанов настолько заинтересовал публику чтениями, что на них менее 200 человек никогда не бывает, а иногда приход простой публики доходит до 500 человек и более. Чтения расположены так: сначала читается какая-либо или божественная или духовно-полезная статья, а потом певчие поют какой-либо стих. Бывает, но весьма редко, что и полковая музыка дает свой труд при чтениях, что весьма разнообразит чтения и приносит пользу и удовольствие муромским жителям низшего класса…» Не обошлось, однако, без ложки дегтя. Организатор чтений поручик И. Бурцев (он же предводитель муромского дворянства) заявлял, что «чтения эти бывают весьма многолюдны; пол же в зале не представляет достаточного обеспечения безопасности вследствие излишней тяжести, он находит необходимым доложить об этом земскому собранию и тем сложить с себя ответственность в случае какого-либо несчастья».
Со временем народ научился ценить заботу земцев. В революционном 1905 году крестьяне Судогодского уезда Владимирской области обратились в земство с необычной просьбой: «На примере войны с Японией мы убедились, какое преимущество имеет обученный японец перед нашим темным солдатом-мужиком. Убеждены также, что обученный человек является лучшим «народным представителем», при свете учения в гору пойдет и крестьянское благосостояние. Обращаемся к земству как к единственному учреждению, которое приходит на помощь мужику в деле образования: выстройте в нашей деревне школу, Бога ради, и выведите нас из тьмы невежества. Для школы даем землю и просим устроить на ней опытный огород и сад с пчельником».
Земская школьная комиссия, конечно, умилилась. И постановила… отказать. «Ввиду того, что в 2,5 верстах отстраивается школа в д. Овцино, строить еще школу не надобно».
Вообще говоря, провинциальный общественно-политический истеблишмент — явление, достойное отдельного исследования. И, по большому счету, не так важно, в какой именно должности состоит тот или иной деятель и в каком городе он проживает. Хотя бы в силу бешеной ротации подобных граждан. Сегодня он возглавляет земство в Калуге, завтра судебную палату в Саратове, а послезавтра баллотируется во владимирскую думу. Личности же среди этих граждан случались презанятные.
Вот воспоминания одного костромича: «Сегодня великий день и страшный для многоуважаемого Григория Галактионовича Набатова: сегодня выборы в Головы городские. Велико и страшно для Набатова, потому что ему ужасно хочется вновь остаться при этой должности, но сильная партия его вовсе не желает. После обедни, данной Г. Г. гласным выборным, и после присяги поехали в дом городского Общества для выбора. Предложено было прежде сделать записки, которых более оказалось на Чернова, следовательно, и предложили его первого баллотировать. Долго, очень долго он ломался, отговариваясь, но наконец согласился, и положено было за него из семидесяти одного пятьдесят семь белых шаров. Конечно, после этого бедный Г. Г. отказался баллотироваться, да и его даже никто и не просил. Но все-таки в память его двенадцатилетней службы, то есть с начала нового городского положения, постановили избрать его Почетным гражданином города Костромы и повесить его портрет в городской Думе. После поехали поздравлять в дом Василия Ивановича Чернова».
Впрочем, это — всего лишь начало истории. Продолжение же таково: «Сегодня злобою дня был в Думе вопрос об обеде в честь прежнего Городского Головы Г. Г. Набатова и назначении его звания Почетного гражданина города Костромы и о помещении его портрета в здании Городской Думы. Первый вопрос бесспорно сошел, но второй и третий повлекли за собою бурные сцены, вся Дума бедного Григория Галактионовича была рассмотрена, все его сорокадвухлетние, но более двенадцатилетние деяния были строго оценены, так что, как выразился Ширкий, гласный, ему делали в этот вечер инквизицию. После долгих прений едва ли могли удостоить его звания Почетного гражданина города Костромы, но вопрос о портрете провалился с полным фиаско…
Заседание окончилось. Вот собралась партия гласных для совета о чествовании Набатова. Вдруг Аристов обращается к отцу, говоря: «Просим вас, Михаил Николаевич, ехать завтра просить Набатова на обед»… Отец на это ответил, что ему ехать совестно».
Совестно, не совестно — а ехать надо: «Во втором часу пополудни я с отцом поехал на обед в Думу. Но только вступили в крыльцо, как Зотов, Стоюнин потащили отца ехать с ними к Набатову вторично приглашать. Тут же говорили о скандале отца с Аристовым, будто бы многие осуждают Аристова, а я с Аристовым чтобы не сходился и не здоровался. Приехал губернатор. Затем, после всех уж, едет юбиляр, и как только вступил он на крыльцо, музыка заиграла, и, предшествуемый Черновым, он вошел в зал. Минута была торжественная, тут уж все враги преклонились.
Обед — сошло все хорошо. Губернатор исполнил просьбу купцов, сказал очень радушное слово Набатову, ставя высоко его сорокадвухлетнее служение, речь его была покрыта громким «ура!». Аристов говорил несколько разных бессвязных речей, не доведших чуть до скандала, и очень крупного, следующим: вдруг он начинает восхвалять доблести настоящего губернатора и при этом критиковать бывших… Конечно, следовало бы Андреевскому протестовать против этого, но он смолчал. Но Негребецкий, председатель окружного суда, сказал Аристову, сидящему с ним рядом, разве за то только он восхваляет губернатора, что тот много пьет. Слышал ли это губернатор или нет, но смолчал, а я думаю, что слышал, потому это было близко, но только вдруг вскакивает Скалон, начиная против этого резко протестовать Негребецкому. Спасибо Прозоркевичу, он быстро очутился около Скалона и успел его успокоить, иначе бы вышел громадный скандал».
Такими вот «громадными скандалами» подчас и жил провинциальный политический бомонд.
Трогательным интриганом был симбирский губернатор М. Магницкий. Он настолько часто менял свои взгляды, что князь Вяземский даже сочинил об этом стихотворение:
N. N., вертлявый по природе,
Модницкий, глядя по погоде,
То ходит в красном колпаке,
То в рясах, в черном клобуке,
Когда безбожье было в моде,
Он был безбожья хвастуном,
Теперь в прихожей и в приходе
Он щеголяет ханжеством.
А литератор Владимир Панаев писал, что Магницкий время от времени даже «выходит из кареты, несмотря на грязь и холод, чтобы принять благословение бегавшего по симбирским улицам так называемого Блаженного в надежде, что об этом дойдет до князя Голицына, а через него, может быть, и до государя».
Своеобразен был самопиар у костромского чиновника средней руки, некого Аристова. Один из современников писал о нем: «Василий Васильевич Аристов, по образованию инженер, был фабричным инспектором, однако инженерными знаниями не блистал, удач на служебном поприще не имел, но принимал деятельное участие в общественной жизни. Имея небольшой деревянный дом на Смоленской улице, много лет был избираем в гласные думы. Будучи характера желчного, всегда был в оппозиции, подвергая критике на заседаниях думы деятельность членов управы. Выступал по любым вопросам. Однажды, желая укусить одного из членов управы, заявил на заседании думы, что в городе плохо освещают улицы, указав, что вчера не горели два керосиновых фонаря на таком-то перекрестке. На это соответствующий член управы реагировал заявлением, что для освещения городская управа отпускает достаточное количество керосина, а если фонари не горели, то виноваты фонарщики. Так как заявление сделано таким уважаемым гласным, то оно в проверке не нуждается, и фонарщики, виновные в этом, будут оштрафованы. Аристов метил не в фонарщиков и был очень недоволен, что не удалась его демагогия.
Для увеличения своего авторитета он садился по вечерам за письменный стол в своем доме, освещенный керосиновой лампой, причем занавески нарочито отсутствовали. Проходящие обыватели могли лицезреть сидящего Василия Васильевича, думающего о благе городских дел».
Общее место русского провинциального топ-менеджмента — самодурство, взяточничество и отсутствие ума. Как уживались в них эти три качества — не вполне ясно. Вроде бы для того, чтобы брать взятки, нужны мозги — хотя бы затем, чтобы не попадаться. Но, вероятно, взяточничество, как и казнокрадство, было в России делом фактически неподсудным — главное не забывать делиться с высшим руководством. Вот и смеялись горожане над своими славными руководителями, а те делали вид, что ничего не замечали, лишь прилежно прикладывали новую копеечку к своему уже сложившемуся капиталу.
Глупость городских чиновников сомнению не подвергалась. Вот, например, в ярославской газете под названием «Северный край» была опубликована безобидная детская сказка Ариадны Тырковой «Глупый тюлень». Кто-то из местных острословов обратил внимание на то, что Борис Штюрмер — тогдашний ярославский губернатор — внешне напоминает тюленя. И все. Кличка «Глупый тюлень» накрепко прилипла к бедному губернатору Невзирая на то, что сама Ариадна Владимировна, в будущем видный лидер партии кадетов, публично призналась, что отнюдь не имела в виду губернатора в качестве прототипа своего героя.
Но нет, как говорится, дыма без огня. И множество российских губернаторов и их ближайших подчиненных только и делали, что подтверждали тезис об умственной несостоятельности провинциального административного Олимпа. Забавная история произошла со смоленским губернатором П. Трубецким по прозвищу Петух. Из Смоленска этого достойнейшего господина вместе с кличкой (так уж вышло) перевели в Орел, и уже там он разругался с тамошним архиереем Крижановским по кличке Козел. Николай Лесков писал о том, что было дальше: «Душа местного дворянского общества, бессменный старшина дворянского клуба, человек очень умный и еще более — очень приятный, всегда веселый, всегда свободный, искусный рассказчик и досужий шутник отставной майор А. X. Шульц, стал олицетворением местной гласности, придумав оригинальный способ сатиры: на окне своего дома он стал представлять двух забавных кукол, олицетворявших губернатора и архиерея — красного петуха в игрушечной каске, с золочеными шпорами и бакенбардами и бородатого козла с монашеским клобуком. Козел и петух стояли друг против друга в боевой позиции, которая от времени до времени изменялась. В этом и заключалась вся штука. Смотря по тому, как состояли дела князя с архиереем, то есть кто кого из них одолевал (о чем Шульц всегда имел подробные сведения), так и устраивалась группа. То петух клевал и бил взмахами крыла козла, который, понуря голову, придерживал лапою сдвигавшийся на затылок клобук; то козел давил копытами шпоры петуха, поддевая его рогами под челюсти, отчего у того голова задиралась кверху, каска сваливалась на затылок, хвост опускался, а жалостно разинутый клюв как бы вопиял о защите. Все знали, что это значит, и судили о ходе борьбы по тому, «как у Шульца на окне архиерей с князем дерутся». Это был первый проблеск гласности в Орле, и притом гласности бесцензурной».
Любопытен и симптоматичен был калужский губернатор Егор Толстой. О нем осталась вот такая малолестна я характеристика: «Каждый праздник он непременно в церкви, каждый праздник у него по всему дому в каждом угле горят лампады и по всему дому носится запах деревянного масла и ладана. Разные батюшки, матушки, сборщики, странники, богомолки с просвирками не выходили у него из дома… Неторопливость, неспешность были отличительной чертой служебной деятельности графа. Он прямо объявил, что в гражданской службе нет нужных и спешных дел, и положительно не признавал надписей на бумагах: «весьма нужное», «срочное» и т. п. Он говаривал: «А в гражданской бумажной службе какие-такие могут быть экстренности? Не все ли равно бумаге лежать в том или другом месте?»…
Закон был в полнейшем попрании… Взяточничество было сплошное, повальное. Не брал только ленивый, и первые брали чиновники особых поручений богомольного губернатора. Под шумок его акафистов и молебнов они, бывало, как заберутся в Боровск или Сухиничи… служащие раскольничьими гнездами, так у бедных раскольников только карманы трещат по всем швам. Вообще губерния представляла завоеванную страну, отданную на разграбление завоевателям…
Граф просидел в Калуге где-то года три или четыре. Можно себе представить, какие авгиевы конюшни оставил он своим преемникам».
Впрочем, сочувствовать этим преемникам нет особой охоты. Во всяком случае, ближайшему — Петру Алексеевичу Булгакову. Калужский чиновник Н. Сахаров так описывал этого тезку первого императора России: «Это был мужчина большой, смуглый, пучеглазый, весь бритый, пародируя Петра 1 — го, по Калуге ходил с увесистой палкой, при случае пуская ее в дело. Вставал вместе с курами и в шесть часов утра принимал уже с докладом чиновников… Циничен был он — феноменально…
Застав в губернском правлении невообразимую медленность и массу неразрешенных дел и бумаг, накопленных в неторопливое правление своего богомольного предшественника, он прежде всего самым позорнейшим образом разругал советников, секретарей, столоначальников, приказал им являться на службу в восемь часов утра и заниматься до двух. В четыре снова являться и сидеть до полуночи, назначив кратчайший срок для приведения делопроизводства в порядок. Чтобы канцелярия сидела на своих местах и не отлынивала от дела, выбегая во двор курить, губернатор приставил к дверям военных часовых с ружьями, которые сопровождали чиновника даже в известных экстренных случаях…
К массе ходивших по губернии разнообразных рассказов о крайнем его деспотизме, самодурстве, грубости, хроника его времени что-то не присоединяет рассказов ни о каких его мероприятиях по поводу нравственной чистоты служебного полчища. Оно по-прежнему казнокрадствовало, лихоимствовало, самоуправствовало… а при данном губернаторе, сообразно его темпераменту и системе, действовало быстрее и стремительнее».
За Булгаковым пришел еще один Толстой, на этот раз Дмитрий: «Это был человек хотя приличный, корректный, а как администратор, личность бесцветная, бледная, не оставившая по себе никаких ярких воспоминаний… О таких деятелях хронологи обычно упоминают лишь только для полноты хронологической номенклатуры. Граф, может быть, и таил в себе какие-нибудь таланты, но как гоголевский прокурор не обнаруживал их по скромности… Свободное время от служебной повинности старый холостяк заполнял преферансом, журфиксами, раутами, на которых, говорят, скука была смертная. Впрочем, он не чужд был литературы и что-то такое писал».
И такие перечни сменяющих друг друга личностей можно вести до бесконечности — в духе «Истории одного города». Разве что город был на самом деле не один, а сотни.
Однажды, например, ославился костромской губернатор А. Веретенников. Он выпустил глупейшее постановление, в соответствии с которым каждый домовладелец обязан был купить на собственные сбережения и вывесить на улицу большой яркий фонарь, на котором были бы написаны название улицы и номер дома. Больше того, за счет того же самого домовладельца следовало жечь фонарь все темное время суток и следить, чтобы керосин не кончился, иначе — штраф. Для северной и небогатой Костромы, в которой зимой темное время суток практически не прекращалось, лишних денег ни на фонари, ни на горючее не было ни у кого, а номерами домов никто и никогда не интересовался (город маленький, и так известно, кто где живет), это была мера, мягко говоря, непопулярная.
Но здесь, что называется, нашла коса на камень. Один из членов костромского суда, некто Власов, отказался покупать фонарь. Его приговорили к штрафу в 50 рублей — он отказался выплачивать штраф. Самому Веретенникову уже стало неловко — он лично ездил к Власову (напоминаю: город маленький и все друг друга знают), умолял его смириться, заплатить этот несчастный штраф и, поговаривают, даже деньги предлагал, чтобы Власову на штраф не тратиться. Тот — ни в какую.
В соответствии с законом того времени назначили аукцион на власовское имущество — для уплаты штрафа. Первым лотом шла скверная пепельница. Кто-то из приятелей Власова сразу же предложил за нее необходимую сумму — все те же 50 рублей, после чего с брезгливым выражением лица вручил пепельницу хозяину — ему такая дрянь была, конечно, ни к чему.
Аукцион закончился, но дело продолжалось. Власов подал в Сенат жалобу на веретенниковское постановление. Жалоба, естественно, шла через все того же Веретенникова. Чуть ли не на коленях он стоял, просил, чтобы Власов отозвал свой документ. Тот, однако же, был непреклонен.
Жалоба оказалась в Сенате, где сразу же отменили дурацкое постановление — в столице все прекрасно понимали и про деньги, и про ночи, и про размеры города, и про керосин.
Жители Костромы вздохнули с облегчением.
Кстати, иной раз губернаторы демонстрировали весьма и весьма завидную смекалку К примеру, А. Загряжский — руководитель Симбирской губернии, — для того чтобы его пускали в девичьи покои дочери князя М. Баратаева, притворялся старушкой. Один из современников писал: «Он так хорошо загримировался и играл свою роль, что сам отец указал, как пройти к дочери. Загряжский похвастался и опозорил имя девушки. Дворянство ополчилось против него, стали грозить скандалом и даже кулачной расправой… И в конце концов Загряжский вынужден был удалиться отнюдь не почетно».
Естественно, друзья Загряжского опровергали эту милую подробность жизни первого лица Симбирска. И так же естественно, что мало кто прислушивался к доводам этих друзей.
Даже когда губернатор умирал, на него как-то не распространялся принцип «либо хорошо, либо ничего». Вот, например, что сообщал «на смерть» другого симбирского губернатора Д. Еремеева некто А. Родионов: «Умер этот бесстыжий и красивый человек; по душе — добрый и готовый помочь как хороший товарищ, но… промотавший огромное свое состояние и пустивший семью чуть ли не по миру! Умер он 65-ти, но еще красивый и готовый поволочиться за каждой юбкой!!!»
Симбирску вообще «везло» на губернаторов. Практически у каждого из них был некий пунктик, придававший ему более чем самобытные черты. Чего стоит, например, такая вот характеристика: «Теренин, крепостник в высшей степени, симбирский дворянин и помещик, необразованный, бывший военный; с брюшком, непредставительный, плохой работник, ухаживавший за архиереями и губернаторами, пока сам был небольшой птицею, держал себя гордо, надменно в сношениях с низшими, а иногда и равными, был с высшими же и равными натянуто любезен (двойственно). Имел наружный военный лоск. Любил собачью охоту, почему в своем имении держал не только охотничьи своры, но целый собачий двор… Был гостеприимен, хлебосолен».
Кто-то поражал одной лишь своей внешностью. Например, о губернаторе Хомутове сообщалось: «Хомутов хорошей наружности, лет под 50, высок, плешив, с большим носом — весьма представительная личность, любезен, веселонравен, любит общество. Жена его — маленькая горбунья, но зато урожденная Озерова». А некто Лукьянович, например, был донельзя ленив. Один из его современников писал: «Симбирский губернатор Лукьянович… был человек простой, добрый, большой хлебосол, любивший хорошо пожить, но не заниматься делами и особенно письменными, которые он вполне предоставлял своему секретарю, а сам только подписывал бумаги, исполняя эту обязанность по необходимости и не всегда терпеливо. Про него рассказывают анекдот: в одно прекрасное утро он мечтал у себя в кабинете о предстоящем пикнике, как увидал входящего к нему секретаря с огромною кипою бумаг для подписи; недовольный таким визитом, он сказал секретарю: «Что же вы, Яким Сергеевич, бумаги-то всё ко мне, да ко мне, а деньги-то всё себе, да себе — так возьмите же и бумаги себе»».
Астраханский губернатор Бекетов прославился тем, что писал трогательные вирши:
Не кидай притворных взоров
И не тщись меня смущать.
Не старайся излеченны
Раны тщетно растравлять.
Я твою неверность знаю
И уж боле не пылаю
Тем огнем, что сердце жгло,
Уж и так в безмерной скуке,
В горьком плаче,
В смертной муке
Дней немало протекло…
И так далее.
Но самое, пожалуй, замечательное происшествие случилось с губернатором Воронежа князем В. Трубецким. Педагог Н. Бунаков писал об этом: «Князь любил покутить, и в его воронежской жизни был случай, доказавший, что губерния могла бы прекрасно процветать и без губернатора. Это случилось так. Один раз кучер привез выпившего и заснувшего в карете князя домой; постоял, постоял у крыльца и, полагая, что барин вышел, отпряг лошадей, а карету задвинул в сарай, который, конечно, запер. Наступило утро, князя нет; проходит день, князя все нет. Но дела в губернии и в городе все-таки шли своим порядком и без участия губернатора, который нашелся только тогда, когда кучер вздумал помыть карету: оказалось, что по сараю расхаживает губернатор».
Действительно, без губернаторов — проще. Особенно без тех, которые описывались Салтыковым-Щедриным в «Истории одного города». А ведь большинство из них имело прототипы. Один из них служил писателю моделью в Туле с декабря 1866 года по октябрь 1867 года, когда тот возглавлял Казенную палату. После чего был снят с высокой должности по повелению самого Александра II с убийственной формулировкой — как «чиновник, проникнутый идеями, не согласными с видами государственной пользы».
Естественно, что Салтыков-Щедрин не оставлял свои литературные труды и на казенной службе. Именно в это время возник наиболее зловещий образ «Истории одного города» — губернатор Прыщ.
Майор Иван Пантелеевич Прыщ выглядел молодцом: «Плечистый, сложенный кряжем, он всею своею фигурой так, казалось, и говорил: не смотрите на то, что у меня седые усы: я могу! я еще очень могу! Он был румян, имел алые и сочные губы, из-за которых виднелся ряд белых зубов; походка у него была деятельная и бодрая, жест быстрый».
Прыщ был самым демократичным губернатором города Глупова. Однако именно при нем жители наслаждались необыкновенным процветанием: «Пчела роилась необыкновенно, так что меду и воску было отправлено в Византию почти столько же, сколько при великом князе Олеге. Хотя скотских падежей не было, но кож оказалось множество, и так как глуповцам за всем тем ловчее было щеголять в лаптях, нежели в сапогах, то и кожи спровадили в Византию полностью, и за все получили чистыми ассигнациями. А поелику навоз производить стало всякому вольно, то и хлеба уродилось столько, что, кроме продажи, осталось даже на собственное употребление».
Однако Иван Пантелеевич имел некоторые странности — спать, например, ложился на ледник, к тому же издавал запахи трюфелей и прочей гастрономии. В результате выяснилось, что у губернатора была нафаршированная голова и ее сожрал глуповский предводитель дворянства.
В то время, когда Салтыков-Щедрин руководил палатой, в Туле губернаторствовал генерал Шидловский, отличавшийся невероятным тупоумием. И, без сомнения, Михаил Евграфович воспел в «Истории одного города» вполне определенного градоначальника.
От губернаторов не отставали и деятели рангом ниже. Собирательный образ такого чиновника вывел А. Ремизов в повести «Неуемный бубен»: «Двадцати лет начал он свою судейскую службу в длинной, низкой, закопченной канцелярии уголовного отделения, во втором этаже, и вот уже минуло сорок лет, много с тех пор сменилось секретарей, еще больше кандидатов — все чужой, наплывный народ, а он все сидел себе за большим, изрезанным ножами столом у окна, выходящего в стену трактира, около которой испокон веку складывались дрова, и переписывал бумаги.
Поговорите-ка, кого-кого он только не знает, каких губернаторов не вспомнит, о которых давно уже все позабыли, да что губернаторов! — председателя первого суда помнит.
Вон Адриан Николаевич, правда, волосу много, архиерейским гребнем не продерешь, а успел-таки ноги пропить, и сколько там ни мудрит секретарь Лыков, сажая безногого параличного писца для обуздания в архивный шкап под запор, пропьет и последнюю свою голову. Нет, Стратилатов не чета Адриану Николаевичу, и столы-то их не рядом, а друг против друга, и недаром пишущую машину между ними поставили: водки Иван Семенович отродясь не знал, что это за водка, да и кандидатская пушка в тоненьком мундштуке никогда не соблазняла его, не курил.
— А зато жив и здоров, — пояснял Стратилатов, — прожил шестьдесят лет, проживу и сотню, проживу сотню, дотяну до другой: в первые времена по пять сот благочестивые люди жили и все такое. […].
Шестьдесят лет стукнуло Стратилатову — седьмой десяток пошел, сорок лет как сидит он в суде да бумаги переписывает и за все сорок лет не пропустил ни одного дня и во все дни никогда не отлынивал от дела, а перемены, как видно — какая же перемена? — в бане под паром, подбери он только живот, и совсем за своего помощника Забалуева сойти может, а Забалуев писарь — ёра-мальчишка…
Всякий день поутру часов в семь, когда по домам еще бродит сон, последний, но зато самый сладкий и такой крепкий, что ни стуком дров, ни колокольным звоном — а звонят и в Прокопьевском и в Зачатьевском, и в приходских церквах — никакими силами, кажется, не одолеть и не выгнать его за дверь в сени, когда одни лишь торговки с молоком и корзинами идут на базар и кричат, как только умеют кричать одни лишь торговки, да бегут чиновники в казенную палату, в этот ранний заботливый час, проходя по Поперечно-Кошачьей, легко столкнуться лицом к лицу с Стратилатовым.
Зимою он в ватном пальто, на шею намотан красный гарусный шарф, летом в сером люстриновом пиджачке и в серой жокейской шапочке с пуговкою, из кармана непременно торчит пестрый платок, под мышкою синий мешочек с сахаром, и всегда калоши.
И если бы вдруг под каким-нибудь волшебным глазом так все изменилось: перескочили бы усики-пушок, долгий нос, малиновый румянец и сама гладкая, смазанная деревянным маслом стратилатовская плешь на другую и совсем непоказанную голову, на полицеймейстерскую — на самого Жигановского, а жигановские усы на председателя — старичка чахоточного, безвозвратно перетерявшего за упорными болезнями всю свою природную отклику, а сам Стратилатов превратился бы в какого-нибудь кита, свинью, мышь или белою лебедью поднялся бы со стаей лебедей над Волгою, все равно по одному синему мешочку и калошам ни с чем его не спутаешь».
У этого образа был прототип — реальный костромской чиновник, некто Полетаев, служивший в городском суде. О другом судебном чиновнике писал костромич Чумаков: «В окружном суде был товарищем прокурора некий Кошуро-Масальский, стяжавший себе недобрую славу на политических процессах, на которых он неизменно добивался осуждения обвиняемых. Такая его усердная деятельность была замечена свыше, и он назначен был харьковским вице-губернатором. На новом месте он продолжал свою усердную службу царю и отечеству, начал громить разные общественные учреждения, возбудив к себе всеобщую ненависть. Все его деяния не встречали отпора со стороны его начальства. Губернатор Катеринич фактически делами не занимался, так как больше проводил время в разъездах.
Приехав на Пасху уже вице-губернатором в Кострому, где еще жила его семья, он явился на пасхальную заутреню в церковь Иоанна Богослова, где был прихожанином, в сопровождении двух городовых в полном вооружении — слева сабля, справа револьвер. Эти два городовых простояли всю службу за спиной Масальского, прикрывая его от всех прочих. Когда он двинулся к выходу, городовые следовали за ним по пятам. Все это вызвало много разговоров, так как до сих пор никто не являлся в церковь под охраной полиции, ибо трудно было предположить, чтобы там произошло какое-либо покушение. Даже в очень обостренные времена 1905 года не было слышно о покушениях в церквах.
Будучи вице-губернатором в Харькове, он приказал, чтобы телефонные барышни при вызове из его личного телефона обязательно спрашивали не «что угодно?», как всех, а прибавляли «Ваше превосходительство». Так что, если бы телефоном воспользовался лакей, то он тоже именовался бы превосходительством.
Так как деятельность Масальского стала приобретать скандальный характер своим произволом, то в «Русском слове» появился фельетон Дорошевича под названием «Харьковская вице-губерния», в котором разрисовывалась деятельность этого помпадура. В конце концов высшие власти во избежание больших осложнений сочли за благо убрать его из Харькова и назначили его на спокойное и хорошо оплачиваемое место члена Государственного совета.
При отъезде он погрузился с семьей и домочадцами в вагон, который был прицеплен к петербургскому поезду. Вскоре в вагон явился контролер с требованием предъявить проездные билеты. Тут он обнаружил, что у Масальского имеется установленная литера для бесплатного проезда к новому месту работы, а остальные пассажиры расположились в вагоне без всяких документов — были зайцами. Контролер предложил на выбор: взять билеты или вагон будет отцеплен. Так как Масальский не привык к подобному противодействию, он начал орать, но вагон был отцеплен, и ему в конце концов, несмотря на посылаемые срочные телеграммы с жалобами, пришлось взять на всех билеты. Этот случай был, конечно, использован печатью, но на дальнейшую карьеру Масальского не повлиял».
Тот же Чумаков описывал прелюбопытнейшую парочку: «В акцизном губернском управлении служил чиновник Бельченко, был он толстенький, кругленький, лысоватый, и лицо его было полно добродушия. Жена же у него была значительно моложе его, этак лет 35-ти, очень следила за собой, боясь потерять фигуру, была очень стройной. Звали ее Конкордия Николаевна, а за глаза Корочкой. Поэтому мужа ее, Александра Александровича именовали Мякишем. Когда они шли по улице, говорили: «Смотрите, Корочка идет с Мякишем»».
Разумеется, не все чиновники были персонами трагикомическими. Взять хоть того же Салтыкова-Щедрина, неоднократно состоявшего при разных госучреждениях в разных же, но не малых должностях. В частности, в 1858 году он вступил в должность рязанского вице-губернатора. Он сразу удивил своих будущих сослуживцев невиданной ими до этого демократичностью. Один из современников писал: «Салтыков приехал без всякой помпы, запыленный, в простом тарантасе, — совсем, казалось, точно и не вице-губернатор, а самый простой чиновник». Поразил он и своим подходом к службе. Другие очевидцы вспоминали: «Быстр он был на понимание всего, с чем бы ни пришлось ему встретиться, до такой степени, что самую запутанную, написанную старым приказным слогом бумагу читал он, близко поднося ее к своим близоруким глазам, настолько скоро, что по движению его носа слева направо и обратно, по мере того, как глаза его пробегали строчки, можно было судить о стремительности процесса усвоения им всего прочитанного. Прочтя бумагу, он брал перо и сразу полагал на бумаге резолюцию, поражавшую проникновенно ясным пониманием того, что необходимого, справедливого и полезного для дела по этой бумаге нужно было сделать».
Здесь же, в здании губернского правления, при Салтыкове оборудована была современнейшая типография. Понятно, что книжное дело было для писателя стихией близкой. И неудивительно, что он воспользовался своими петербургскими знакомствами. Писал, к примеру, В. П. Безобразову, в то время редактировавшему журнал Министерства государственного имущества: «С величайшим удовольствием узнал я, многоуважаемый Владимир Павлович, об открытии Вами типографии и словолитни. По этому случаю у меня к Вам следующая всепокорнейшая просьба. Здешняя губернская типография имеет нужду в шрифте, и потому было бы весьма желательно, если бы Вы согласились исполнить заказ типографии и выслать полный шрифт с тем, чтобы типография выплатила Вам сумму по третям… Если это дело для Вас возможное, то благоволите прислать ко мне: образцы шрифтов, в чем заключается полный шрифт, т. е. обыкновенный с подлежащим количеством петита, цицеро, латинских букв и т. д.».
Шрифты были получены. Дело с типографией пошло.
Салтыков-Щедрин вновь оказался в Рязани в 1867 году. На этот раз он заступил в должность руководителя казенной палаты, располагавшейся все в том же доме. И снова поразил своих сотрудников: «Салтыков занимался в палате делом очень усердно, скоро и внимательно. Обладал быстрым соображением и богатою памятью, он никогда дел у себя не задерживал и наблюдал, чтобы и другие быстро решали дела. В особенности следил, чтобы не задерживали просителей и не подвергали их прежней волоките. Деловые бумаги, им сочиненные, представляли в некотором роде литературную редкость».
Но в основном рязанцев поражало следующее: «При нем не брали взяток, или так называемых благодарностей… не пороли чиновников и не сажали их под арест».
Такого странного начальника жителям города еще не доводилось видеть.
В перерыве между этими назначениями были и другие, в том числе должность вице-губернатора Твери в 1860–1862 годах. Поначалу нового чиновника встретили настороженно. Одной из причин для того послужил как раз поиск жилища. Некто А. А. Головачев писал в одном из писем: «У нас на каждом шагу делаются гадости, а вежливый Нос (Павел Трофимович Баранов, губернатор. — A. M.)смотрит на все с телячьим взглядом. Салтыкова, поступившего на место Иванова, я еще не видел, но разные штуки его сильно не нравятся мне с первого раза. Например, посылать за полицмейстером для отыскания ему квартиры и принимать частного пристава в лакейской; это такие выходки, от которых воняет за несколько комнат».
Поначалу Салтыкову-Щедрину дали весьма нелестное прозвание. Другой житель Твери писал: «По уездам предписано сделать выборы предводителей по представлению Носа вежливого… Эта выходка Носа вежливого окончательно доказывает его лакейскую душу. Скрежет зубовный вступил уже недели две с половиною в должность, и, как слышно, дает чувствовать себя».
«Скрежет зубовный» и есть Михаил Евграфович.
Впрочем, в скором времени жители города, что называется, сменили гнев на милость. А в официальной справке, данной Салтыкову-Щедрину, значились такие его качества: «Вице-губернатор Салтыков сведущ, деятелен, бескорыстен, требователен относительно сотрудников, взыскателен относительно подчиненных».
Несмотря на это, Салтыков-Щедрин катастрофически не уживался со своими сослуживцами — как низшими, так и высшими. Был, что называется, не того поля ягодой.
Относилось это и к другому литератору, И. С. Аксакову Он занимал должность товарища председателя уголовной палаты в Калуге и признавался: «До сих пор ни с кем, кроме Унковских, не познакомился и решительно так же чужд Калуге, ее жителям, ее интересам, как какому-нибудь Моршанску».
Саму же службу он описывал в стихах:
Трудись, младой герой-чиновник,
Не пожалей, смотри, себя.
И государственный сановник
Представит к ордену тебя!!!
…А дома пусто, безотрадно,
И, будто в ссылке, дни мои
Проходят вяло и досадно,
Так утомительно нещадны,
Без песен, дружбы и любви.
Еще один писатель, А. Ф. Писемский, служил в городе Костроме губернским секретарем палаты государственных имуществ. Впечатления свои описывал впоследствии в романе «Люди сороковых годов»: «Вихров затем принялся читать бумаги от губернатора: одною из них ему предписывалось произвести дознание о буйствах и грубостях, учиненных арестантами местного острога смотрителю, а другою — поручалось отправиться в село Учню и сломать там раскольничью моленную. Вихров на первых порах и не понял — какого роду было последнее поручение.
— А скажите, пожалуйста, далеко ли отсюда село Учня? — спросил он исправника.
— Верст сорок, — отвечал тот.
— Мне завтра надо будет ехать туда, — продолжал Вихров.
— В таком уж случае, — начал исправник несколько меланхолическим голосом, — позвольте мне предложить вам экипаж мой; почтовые лошади вас туда не повезут, потому что тракт этот торговый.
— Но я возьму обывательских, — возразил Вихров.
Исправник на это грустно усмехнулся.
— Здесь об обывательских лошадях и помину нет; мои лошади такие же казенные».
В том же романе — характерное письмо героя к двоюродной сестре: «Пишу к вам это письмо, кузина, из дикого, но на прелестнейшем месте стоящего, села Учни. Я здесь со страшным делом: я по поручению начальства ломаю и рушу раскольничью моленную и через несколько часов около пяти тысяч человек оставлю без храма, — и эти добряки слушаются меня, не вздернут меня на воздух, не разорвут на кусочки; но они знают, кажется, хорошо по опыту, что этого им не простят. Вы, с вашей женскою наивностью, может быть, спросите, для чего же это делают? Для пользы, сударыня, государства, — для того, чтобы все было ровно, гладко, однообразно; а того не ведают, что только неровные горы, разнообразные леса и извилистые реки и придают красоту земле и что они даже лучше всяких крепостей защищают страну от неприятеля».
Неудивительно, что вскоре Писемский покинул службу. Покинул не без сожаления. Писал: «Принужден с моей семьей жить в захолустной деревнюшке в тесном холодном флигелишке; положим мне ничто: зачем не был подлецом чиновником, но чем же семья виновата?»
Но со своей совестью поделать ничего не мог.
Люди такого плана, разумеется, не приживались в мире госчиновников. Вот, например, как описывал некий калужский обыватель Гусев своего брата-чиновника: «Старший брат Коля учился в Уездном училище, где и кончил курс. Поступил на службу в Палату Гражданского Суда чиновником. Жалования он в то время получал, кажется, 10 р. В молодости имел характер веселый, живой, большой танцор. Он очень много читал и тем значительно развил себя. К службе, как видно, способен был, но, кажется, ленив, а особенно не сдержан на язык к старым начальникам, но в высшей степени справедлив и честен, что, конечно, не нравилось старшим, у которых взятки были на первом плане, а особенно в суде. Почерк он имел прекрасный, грамотно и хорошо составлял (а не переписывал) бумаги. За справедливость и честность его считали неуживчивым, а собственно, его боялись. Поэтому он, переходя с места на место, в конце концов совершенно бросил службу и занялся быть ходатаем по делам меньшей братии».
Глава четвертая
«От чистого служивого сердца»
Обычно в самом центре города, на главной улице, стояло здание в стиле ампир, увенчанное высоченной каланчой. Там находились полицейский участок и пожарная команда. Как правило, их совмещали — ведь и пожар, и преступление требовали оперативности, отваги, ловкости, самоотверженности. Именно в этом доме с каланчой обыватель искал помощи и спасения. Если он, конечно, не убийца, не смутьян — те обходили каланчу сторонкой.
Хотя ничего страшного там по большому счету не было. А внешняя ампирная солидность сполна компенсировалась внутренней обшарпанностью. Калужский полицмейстер Е. И. Трояновский жаловался калужскому же городскому голове: «Имею честь покорнейше просить распоряжения Вашего о командировании господина городского архитектора для тщательного осмотра крыши на здании 1 части и определения причины постоянной ее течи при бесконечных, но бесполезных починках. Помимо особого одолжения, которое Вы окажете лично мне, приказав устранить эту неисправность, переделка крыши нужна настоятельно для сбережения городского здания. Это единственный дом в городе (из тех, которые я знаю), где крыша течет 14 лет постоянно и приходится во время всякого сильного дождя выносить всю мебель в коридор, спасать рояль, подставляя все ведра и тазы, а так как при этом две горничные не успевают собирать в ведра воду с окон при боковом дожде с ветром, то приходится всем членам моей семьи принимать участие в спасении имущества и хорошего пола в приемных комнатах. Надо полагать, что очень скоро провалится и весь потолок, который не мог не сгнить.
Кроме того, прошу попутно приказать осмотреть и переделать единственную кладовую в моей квартире, которую я освободил от имущества еще зимою, так как г. архитектор вполне справедливо предупредил меня о возможности ее падения вследствие образовавшихся сквозных трещин, постепенно увеличивающихся».
У головы, однако же, своих проблем хватало, тем более что полицейские числились не по городскому, а по государственному ведомству.
Впрочем, с деньгами случалась путаница. В той же Калуге исполняющий обязанности помощника полицмейстера писал на адрес городского головы: «По закону 31 января 1906 года штаты городовых Калужской городской полиции изменены с увеличением содержания в размере 13 100 рублей в год. В настоящем году от казны городу пособие на полицию отпущено только 6550 рублей, но и те, согласно требованию МВД, подлежат удержанию в уплату городского долга казне за содержание полиции. Между тем, ввиду того, что еще ниоткуда не поступало дополнительного содержания городовым, израсходованы на этот предмет другие ассигнования, как то: содержание личного состава, канцелярские, сыскные. Так что не имеется сумм не только на выдачу 20 октября жалования личному составу, но даже нечем рассчитывать увольняемых теперь городовых. Ввиду изложенного, покорнейше прошу Ваше высокоблагородие сделать распоряжение о взносе в казначейство в мое распоряжение на содержание городовых по закону 1906 года 13 100 рублей с получением настоящего отношения».
Ничего, как-то разбирались. И калужский губернатор, в свою очередь, уведомлял полицмейстера: «Что касается полицейских будок, то 13 лет назад я застал их еще достаточное количество, стоящих, по большей части, по концам улиц; те будки были старинного восьмиугольного типа с печью посредине, последняя была так велика, что оставляла по сторонам пространство по аршину ширины, занятое нарами, куда ложились спать, жить могли только двое, ночуя по очереди. Все упомянутые будки за старостью и негодностью были уже оставлены, а служили лишь ночными притонами для бездомных гуляк, которые могли быть легко задавлены, почему я потребовал уборки их и замены новыми. Управа предпочла временное назначение квартирных денег по 2 руб. в месяц, оставив только выстроенные новые будки: у Смоленской заставы, у Каменного моста и у дома Губернатора. Желая прийти на помощь городу и городовым, я построил на засыпанных мною рву у Мясных рядов и пруда у церкви Жен Мироносиц две новые будки хозяйственным способом без всяких ассигнований со стороны Управы, употребив на это все годное от разобранных старых и все старые телеграфные столбы, отстоявшие к тому времени установленный пятилетний срок. Третья большая будка-казарма на две половины для 8-и городовых построена мною же арестантским трудом на углу Нижней Садовой улицы на месте, которое в данное время Дума постановила продать».
Какой уж тут священный трепет?
Сами сотрудники полиции тоже были не особенно страшны. Вот, к примеру, отзыв одного костромича: «В девяностых годах жандармским управлением командовал генерал Виктор Ксенофонтович Никольский. Был он стар, глух, дела вел адъютант. Он же проводил время больше в клубе и в гостях, играя в винт или преферанс. Благо в те времена было в Костроме «тихо» и не было «беспорядков». В виде общественной нагрузки он был казначеем нескольких общественных организаций, что-то вроде человеколюбивого общества, ведомства императрицы Марии и тому подобного. Периодически делались ревизии, но каждый раз проверка только какого-нибудь одного общества. Много лет все было в ажуре. Но однажды сделали ревизию одновременно. Когда приходила проверка, Никольский сказал, что не ожидал одновременной проверки и потому поедет домой за деньгами другой организации. Члены ревизионной комиссии ждали возвращения генерала, ждали и, не дождавшись, разошлись. Кто-то предложил, чтобы не выносить сор из избы, собрать деньги и выставить акт о благополучном состоянии денежных средств. Так и было сделано, благо сумма была что-то около 300 рублей. Но после этого случая Никольский подал в отставку, благо что пенсию по старости он уже выслужил».
Провинциальный полицейский не был суперменом, действовал подчас нелепо, неумело. Архангельская пресса сообщала в 1914 году: «В субботу, 15 марта г. А-в, проходя вечером по Буяновой улице, услышал чьи-то стоны. Осмотревшись, A-в заметил против магазина Березина две барахтающиеся на снегу человеческие фигуры и подошел к ним. Оказалось, на снегу мучилась болями женщина, причем растерявшийся ее муж не знал, что делать. A-в вызвал к месту случившегося городового и попросил его посодействовать отправлению роженицы в родильный приют, но городовой исполнить просьбу отказался, а вызвался отправить женщину почти в бессознательном состоянии в полицию. Г. A-в в свою очередь отказался от «медвежьей услуги» городового, и женщина была отправлена им на квартиру, где и разрешилась от бремени, причем г. А-ву пришлось во время родов заменить роль повивальной бабки».
Случались проколы и по части одежды. Калужский губернатор пенял полицмейстеру: «Мною замечено, что классные чины калужской городской полиции появляются на улицах небрежно одетыми. Так, например, вчера, 10 апреля, помощник пристава 3 части Данишевский, проходя по городу вместе с приставом 3 части Денисовым, позволил себе надеть фуражку на затылок, и пристав не счел своим долгом заметить это Данишевскому. Ввиду чего предписываю Вашему Высокородию сделать замечание Данишевскому и Денисову, разъяснив им, что высшие чины полиции как в отношении форменной одежды, так и во всем прочем должны служить примером для низших чинов полиции».
А еще высшие полицейские чины были вынуждены перед каждым праздником предупреждать личный состав, чтобы тот воздерживался от дурацких «поздравлений» обывателей — дескать, эта традиция давно уж себя изжила. Городовые скорбели — на подобных «поздравлениях», когда в ответ на добрые слова тебе дают пятак, а то и рубль, они недурно зарабатывали. Но начальство было непреклонно — как можно брать деньги от того, кто завтра, может быть, окажется преступником? С каким же лицом ты его поведешь в околоток?
Борис же Зайцев вспоминал печальную историю: «Мне было одиннадцать лет, я носил ранец и длинное гимназическое пальто с серебряными пуговицами. Однажды, в сентябре, нагруженный латинскими глаголами, я сумрачно брел под ослепительным солнцем домой, по Никольской. На углу Спасо-Жировки мне встретился городовой. На веревке он тащил собачонку. Петля давила ей шею. Она билась и упиралась…
— Куда вы ее тащите?
Городовой посмотрел равнодушно и скорей недружелюбно.
— Известно куда. Топить.
— Отпустите ее, за что так мучить…
Городовой сплюнул и мрачно сказал:
— Пошел-ка ты, барин, в…
Я хорошо помню тот осенний день, пену на мордочке собаки, пыль, спину городового и ту клумбу цветов у нас в саду на Спасо-Жировке, вокруг которой я все бегал, задыхаясь от рыданий.
Так встретил я впервые казнь. Так в первый раз я возненавидел власть и государство».
Жизнь в городе более-менее оживала в предвкушении визитов государя или же его ближайших родственников. Тут следовало не ударить в грязь лицом и выступить на высоте. Актер П. Медведев писал о Самаре: «Сонное царство просыпается… Весь город красится, развалившиеся заборы и хибарушки тоже красят: бабы домашним способом разводят охру, мел, помелом и веником, взамен кистей, окрашивают хибарушки и заборы… Готовые вывески переписываются. Полиция приказывает снять вывеску: «Иванов, портной из Парижа», а она висела десятки лет. Мостовые чинят, немощеные улицы ровняют, мусор убирают, плотники воздвигают величественные триумфальные ворота, арки. Полиция суетится, ругается и обязательно дерется. Городовым делается репетиция, чтобы они поспевали всюду, где повезут Его Императорское Высочество. Чтобы Его Высочество видел, что полиции в городе много — для этого она должна перебегать ближайшими переулками. Их одевают в новые с иголочки мундиры и другие принадлежности, выдаются белые перчатки… Делают репетицию лошадям, которые повезут цесаревича, чтобы не испугались и не понесли, для чего выставляют народ, арестантов, полицейских по обеим сторонам от пристани до собора: они кричат во все горло аура! ура!» — посредине едет коляска и в ней квартальный, изображающий особу Его Императорского Высочества. Лестно!»
Костромской губернатор Стремоухов в ожидании царской семьи в 1913 году выпустил «Объявление жителям города Костромы»: «Объявляю ко всеобщему сведению, что всякое движение по реке Волге в пределах от Татарской слободы и выше на версту стоянки Царской пристани, находящейся у левого берега реки Волги против дер. Козелина, а также и по реке Костроме от наплавного моста до впадения ее в Волгу лодок частных лиц будет прекращено с 12 часов ночи на 19-е мая и до 6 час. утра 21 мая. Наблюдение за выполнением этого требования возлагается на костромского полицмейстера и костромского исправника, а также на соответствующих районных и участковых начальников береговой охраны. Движение же лодок по реке Волге ниже Татарской слободы и выше Царской пристани регулируется распоряжением чинов Судоходного надзора и местной полиции».
Но высокопоставленные гости уезжали — и все возвращалось на крути своя.
Своего рода полицейской элитой считалось сыскное отделение: Служба сыщиков была овеяна романтикой, и от них требовалось гораздо больше, чем от простых полицейских. Взять, к примеру, такой циркуляр: «Надзиратели сыскного отделения и городовые обязаны:
1) ознакомиться с планом города и местностью; 2) установить квартиры лиц, занимающихся преступными делами; 3) установить их знакомства и родственные связи; 4) установить лиц, занимающихся покупкой краденого, их местожительство и методы сбыта принятого; 5) должны знать все тайные дома терпимости и лиц, занимающихся тайной проституцией; 6) иметь строгое наблюдение за лицами, освобожденными из разных заключений; 7) по обнаружению лиц, проживающих без паспорта, разыскиваемых судебными властями и занимающихся преступным деянием, задерживать немедленно лишь тогда, когда имеются против него улики; 8) пользоваться всякими слухами и в пределах города таковые негласно проверять; 9) все добытые сведения два раза в день (во время утреннего и вечернего рапорта) представлять начальнику сыскного отделения письменно; 10) в случае получения сведений о нахождении где-либо тайной типографии, бомбы, склада оружия — об этом немедленно и лично докладывать начальнику отделения; 11) отправляясь для розыска (обыска) в дом, надзиратели сыскного отделения должны от местной части брать околоточного надзирателя или городового, смотря по важности обыска, но допускается эта акция и без сообщения — в экстренном случае; 12) составленные протоколы предъявлять начальнику сыска; 13) каждый надзиратель должен иметь записную книжку с отрывным листом (если ему понадобится доставить в сыскное отделение кого-либо, писать в листке имя и адрес и передавать ближайшему городовому для исполнения; 14) надзирателям и городовым в удостоверение своей личности иметь при себе билет за подписью полицмейстера и начальника сыскного отделения».
Не везде такое отделение существовало. Костромские полицейские, к примеру, добивались, чтобы его открыли — и всё никак Пришлось им пуститься на крайние действия. Полицейские тайком организовали покушение на фабриканта Зотова. Дело подали начальству как политическое. Трюк сработал, в Костроме был срочно создан сыск. Больше того — городу выделили кругленькую сумму на доносчиков и провокаторов, которые в спешном порядке были завербованы. Они целыми днями торчали в трактирах и якобы выискивали там крамолу. А на самом деле просто пропивали свое далеко не малое пособие — крамола в городе отсутствовала напрочь.
Преступления, однако же, случались, и преступники существовали — как же им не быть? Среди них попадались и маститые граждане. Например Петр Ильич Чайковский, композитор. Он проживал в Таганроге инкогнито у своего брата Ипполита Ильича. В этом городе он не был «публичной фигурой» и отдыхал от суеты столиц. Ипполит Ильич вспоминал об одном из визитов Петра Ильича: «В этот приезд брат был в хорошем расположении духа. Так, гуляя с нами по многолюдной Петровской улице, идя рядом с Софьей Петровной (супругой Ипполита Ильича. — AM), он совсем неожиданно спросил ее: «Хочешь, я сделаю сейчас сюрприз? — Начну танцевать, мне-то ничего, меня никто здесь не знает (это очень его радовало), а вот тебе, которую весь Таганрог знает, тебе будет… неловко». И лишь стоило моей жене высказать сомнение, как брат Петр, седовласый человек, приговаривая: «Так вот же тебе… на», выделывал при всем честном народе немыслимые па».
Пойман не был, но общественный порядок нарушал.
Привлекал к себе внимание полиции и калужский обыватель К. Циолковский. Лаборант здешней гимназии писал в мемуарах: «Мне не раз доводилось видеть, как два человека пожилого возраста — один в крылатке и котелке, а другой в форме ведомства народного просвещения — горячо и громко о чем-то спорят, стоя на проезжей части дороги, чертя доказательства зонтиком на песке. Однажды спор привлек внимание не только прохожих: им заинтересовался городовой и поспешил в участок за указаниями. А те двое долго чертили что-то на земле, потом пожали друг другу руки и собрались уже разойтись, но в это время появился запыхавшийся городовой. Он приложил руку к козырьку фуражки и, когда спорщики ушли, сообщил собравшимся, что это были «ученый Циолковский и его превосходительство господин директор гимназии Щербаков», постовой рассказал нам, что в участке получил приказание не беспокоить их».
Впрочем, Циолковский был тот еще нарушитель порядка. Случалось, что в ходе своих исключительно научных экспериментов он запускал воздушного змея с горящими лучинами, затем терял его, и дальше змей летел самостоятельно, рассыпая лучины по крышам калужских и боровских деревянных домов. А если обходилось без таких эксцессов, обыватель все равно пугался, истово крестился и гадал: «Что это такое в небе — адская звезда, или чудак-учитель снова пускает свою жуткую птицу с огнем?»
В той же Калуге как-то раз чуть было не попался баснописец Иван Андреевич Крылов. Играл с приятелями в карты в кабачке, а это запрещалось. Быстро спустил всю наличность, благо ее с собой было немного, и отправился домой. Когда же вышел из трактира, то увидел, как к нему подъехала кибитка с полицейскими, ехавшими «накрывать» притон. Крылов быстро смекнул, в чем дело, и, не выходя на главную улицу, улизнул, что называется, дворами. Хвастался потом, что проигрыш его здорово спас. Ведь если бы игра шла хорошо, сидел бы он в том кабачке и дальше.
В городе Шуе одно время содержались пленные иностранцы: «В доме купца Чулкова со двором и кухнею, с пекарней и столовой, со всеми приспособлениями для помещения военнопленных турок». Шуйские жители к ним отнеслись вполне доброжелательно. Возникла лишь одна серьезная проблема — как им мыться. Горожане всячески отказывались «омывать их в своей бане» из боязни «осквернения магометанами». Но решили и этот вопрос — устроили военнопленным «два чулана, в которых находятся печи».
Но самый почетный преступник из тех, кому определили для жизни провинцию, содержался в Калуге. Это был пленный Шамиль, легендарный имам Дагестана и Чечни. Историк Д. Малинин так описывал калужское «сидение» Шамиля: «На углу следующего пересечения Золотаревской улицы, против Одигитриевской церкви, находится дом Шамиля, где ныне помещается городское четырехклассное училище. Шамилю (родился в 1797 г. в Дагестане) местожительством была назначена Калуга 11 сентября 1859 г., когда он ехал уже в Россию. Для него подыскали дом — особняк подполковника Сухотина за 900 руб. в год. Это трехэтажное здание простого казенного типа, с интересными, впрочем, по замыслу барельефами, только боковой стороной выходит на улицу; фасад же и надворные постройки находятся внутри двора, обнесенного невысокой каменной оградой; только один лишь флигель, представляющий собой одноэтажное каменное здание, лицевым фасадом выходит на улицу. В трех этажах дома, соединявшихся один с другим каменной лестницей, было 13 комнат, расположенных коридорной системой. Лучшие комнаты бельэтажа предназначены были для самого Шамиля; одна из них — диванная палатка — была с наружной дверью, выходившей на балкон с восточной стороны дома, к которой прилегал довольно большой тенистый сад. (Теперь дом подвергнут переделке.)
Шамиль прибыл 10 октября 1859 г. с сопровождавшим его полков. Богуславским на 3 экипажах с конвоем. Его встретили комендант и губернская администрация. Но дом не был еще готов, почему Шамиль остановился в гостинице «Coulona». Интерес жителей к нему был велик, и литографированные портреты Шамиля и членов его семьи были раскуплены нарасхват. Народ толпился перед гостиницей. Переезд в дом совершился 12 ноября. Шамиль остался доволен помещением и вниманием калужан, приславших ему на новоселье хлеб-соль.
В январе 1860 г. прибыла семья Шамиля; всего с прислугой 22 человека (2 жены, 2 сына, 4 дочери, 2 зятя и 2 невестки — 12 человек). Жены имама жили в верхнем этаже и держались в затворничестве. На содержание пленников отпускалось 15 тыс. руб. в год, не считая найма, ремонта и обстановки дома. Кроме того, государь подарил Шамилю прекрасную коляску и четверку лошадей. Шамиля развлекали. Его знакомили с семейными домами высшего общества, возили на балы, концерты, в цирк, театр. Он посещал школы, больницы. Театр он любил, а его присутствие очень занимало публику. Но долее 10 часов Шамиль не засиживался. В гимназии имама более всего интересовали естественный и физический кабинеты, а в последнем особенно магнит. Шамиль любил детей; добрым кунаком его был предвод. дворянства А. С. Щукин. В своей жизни грозный кавказец был прост, в пище умерен; вставал очень рано; обычно занимался чтением арабских рукописей или Корана. 26 августа 1866 г. Шамиль в дворянском собрании в торжественной обстановке принес присягу на подданство и верность императору, а осенью ездил в С-Петербург на свадьбу Александра III».
Уклад жизни имама вызывал любопытство. Одна молитва чего стоила: «Молитву они выполняли на газоне… Прислуга, сопровождавшая их, расстилала ковер, на который они становились на колени, сняв обувь. Музыка (в саду), если она играла, на это время умолкала. Публика из любопытствующих останавливалась и смотрела, как они молятся. По окончании молитвы они опять смешивались с публикой, продолжая гулять до времени, которое сами назначали».
Сам Шамиль относился с симпатией к жителям города и даже утверждал, что назначение ему для жительства Калуги признает монаршей милостью.
Действительно, могли бы и в Сибирь отправить.
В Астрахани до сих пор стоит архитектурный памятник — дом Федорова или «Дом со львами». Действительно, ворота этого особняка украшены парочкой диковатых львов.
Владелец же того шедевра был блистательной, притом вполне преступной личностью. Один из современников так отзывался о нем: «Кирилл Федоров происходил из пономарских детей Тамбовской губернии. Кое-как обучившись грамоте, он случайно добрался до Астрахани и определился в казенное Соляное Правление, вначале сторожем, потом писцом. По прошествии некоторого времени, изобличенный в похищении из архива, за взятку, документов, он был наказан плетьми, но, несмотря на это, оставлен за свою опытность на службе, в том же правлении… Однажды он буквально обобрал свою воспитанницу, отец которой перед смертью назначил Федорова опекуном. Начался процесс, и дело дошло до очистительной присяги. Федоров в белой рубахе, с черной свечой в руках, босыми ногами прошел в собор при звоне колоколов и дал присягу, что денег не получал. Эта церемония совершена при громадном стечении народа, по всем правилам очистительной присяги. Но вслед за тем совесть его так заговорила, что деньги он возвратил».
Впрочем, не все сходило Федорову с рук. Однажды, например, он оскандалился во время очень важного мероприятия — званого обеда, который предприимчивый делец давал сенаторам. Один из современников об этом писал: «Марта 25. Служил в соборе преосвященный Платон. Кушал он и сенаторы у титулярного советника Кириллы Федорова. При сем случае произошло следующее приключение. Коллежский асессор Сергей Уваров-Юдин, пришедши в дом Федорова, протиснулся в тот самый покой, где находились и сидели гости, и, обратившись к сенаторам, говорит: ваше высокопревосходительство, знаете ли вы, у кого обедаете? Хозяин сего дома есть государственный вор! Все, что видите и что будете кушать, это он украл у государя. Услышав сие, все онемели и не знали, что на сие ответить. Образумившись, сенатор фон Визин сказал ему: «Поди, братец, вон!» «Я пойду, сударь, — ответил Юдин, — но вам стыдно, что вы, блюстители правосудия, будете кушать у государственного вора» — и с тем вышел. Вот сцена! Мало, думаю, в целом столетии сего случается».
Но таких артистов было не так много. В основном преступления в русской провинции носили характер негромкий, а преступниками были не ученые с писателями, не колоритные личности, а обыкновенный обыватель — «мужичонка-лиходей — рожа варежкой».
Вот, например, один из документов — выражаясь современным языком, заявление Родиона Андреева, служащего Троице-Сергиевой лавры: «Сего марта 24-го дня пополуночи в 12-м часу, шедши я из Лавры домой, нес свои сапоги взятые лаврской семинарии риторики у учеников для починки и, поровнявшись против питейного дома, называемого Залупиха, что в Кокуеве, увидел вышедших из оного Сергиевского посада цеховых голову Ивана Никитина Щербакова, Герасима Малютина и Михаила Загвоскина, которые, остановивши меня, проговаривали такие слова, что-де им велено таких людей ловить, которые производят мастерство, а потому и требовали чтоб я оные сапоги заложил во оном питейном дому и их поил вином. А как я им оных не дал, то они и начли у меня силою отнимать, почему и принужден я был от них бежать, из коих Щербаков и Малютин, догнавши меня у самого моего двора, стали держать, а Загвоскин начал меня бить палкою, которая имеется и теперь у меня, и они, конечно б, меня прибили до полусмерти, если б не сбежались на крик соседи».
В другой раз, в городе Самаре, во двор дома 4 по улице Саратовской зашел бродячий фокусник-китаец. Продемонстрировав свое искусство, он, как водится, снял шапку и подошел к публике. На что один из зрителей, плотник и член Союза русского народа, закричал:
— Иностранцы еще и деньги в России собирают!
А после слов перешел к действию — избил несчастного факира и вышвырнул его за ворота.
Тамбовские губернские ведомости в 1884 году сообщали: «16 сего июня в 8 часов вечера тамбовский мещанин Алексей Казаков и крестьянин Тамбовского уезда села Сурены Козьма Решетов, разбив на части лежавшее около Девичьего моста одно колено чугунной водопроводной трубы и сложив в мешки, намерены были этот чугун и молоток, коим разбивали трубы, похитить, но были тут же пойманы и доставлены в Первую часть, откуда, вместе с протоколом дознания, переданы к мировому судье».
Во множестве случались и «экономические» преступления. Пресса Иваново-Вознесенска, в частности, сообщала: «Вчера… разбиралось дело крестьянина… Галкина, обвинявшегося в беспатентной торговле вином в своей съестной лавочке… Галкин продал Галицину полбутылки казенного вина за 33 коп. Это было замечено городовым Петрушкиным, вследствие чего у Галкина был произведен обыск и найдены одна четверть казенного вина и еще остаток в графине. Обвиняемый не признал себя виновным, говоря, что в это время сильно пьянствовал и что продавал ли он Галицину полбутылки «казенки» или нет, — не помнит… Больше всего Галкин настаивает на своем пьянстве, что отрицает городовой Петрушкин».
Кто побогаче — откупался или нанимал местную звезду адвокатуры. Были, например, в Самаре некие купцы Аржановы — одна из богатейших самарских фамилий. Неудивительно, что этим господам иной раз позволялось то, что вряд ли бы простили рядовому обывателю. Однажды, например, один из тех Аржановых, будучи сильно пьян, ударил кучера. Тот подал в суд. Естественно, миллионера оправдали полностью. Главный довод адвоката звучал так:
— Господин Аржанов не мог ударить кучера уже потому, что был в таком подпитии, что не смог встать с саней.
На что же рассчитывал кучер? Видимо, на откуп Аржанова, на предложение взять деньги и отозвать заявление.
Кучеру не повезло — прогадал.
Правда, не всё вокруг монастыря было столь благостно. Писатель В. Маслович отмечал в записной книжке: «Теперь мы в Белгороде. Здесь праздник и ярмарка, а потому и довольно шумно. Въезд в город очень изрядный: 14 или 15 церквей делают хороший вид. Мы нашли постоялый, порядочный дом. Какая редкая сцена перед нашими окошками! Дорого бы за нее заплатил какой-нибудь вельможа-римлянин; а нам она ничего не стоит. Два русских, пьяный старикашка, а другой молодой трезвый парень, неизвестно за что поссорились и дело дошло до драки. Подобно двум разъяренным атлетам, вцепились они в волоса друг другу, глаза их сверкали… Молодость взяла верх и повалила на землю старость, однако и старость не плошала и до тех пор не выпустила из рук волос своего победителя, пока не пришло несколько человек их разнять. Град бранных слов, прямо русских, раздался в ушах зрителей. Война между атлетами возобновилась и в новом виде. Начался славнейший поединок на палках, ребра обоих трещали, так плошно щелкали они друг друга! Вряд ли история гимнастических игр имеет столь славный пример единоборства, какой случился в Белгороде подле женского монастыря».
А вот душещипательное происшествие, случившееся в городе Архангельске: «Приехавшие на Маргаритинскую ярмарку специалисты по части вытаскивания кошельков из чужих карманов продолжают с успехом гастролировать в Архангельске. На днях из кармана молодого рабочего «гастролер» вытащил кошелек с деньгами, в котором находилось около 40 рублей. Обнаружив кражу, парень заплакал, так как в украденных деньгах заключался весь его навигационный заработок.
Хотя кража и была обнаружена вскоре, но вор, несмотря на тщательные розыски, обнаружен не был».
В том же Архангельске «под настилом Варакинской пристани, почти ежедневно после 12 часов дня собираются «любители» — игроки в карты. Играют на щепах, застеленных рогожей, и благодаря всегда примыкающим к игре темным личностям, многие проигрывают порядочные суммы. В игре часто принимают участие и дети, играют газетчики, нередко проигрывая не только дневной, но и весь свой месячный заработок. Иногда в азарте проигрываются часы, обувь и одежда».
Там же: «В субботу, 13 сентября на рынке произошла драка. Торговец Яблов, поссорившись из-за чего-то с одной торговкой, облил ее кипятком из чайника. «Вскипяченная» торговка не осталась в долгу, и в результате побоища он, избитый, с проломленной головой, и она — ошпаренная».
И еще архангельские происшествия: «13 марта архангельский окружной суд разобрал дело о крестьянине И. К. Толченове, написавшем письмо на имя ярославского купца Байбородина, в котором обозвал его «сукиным сыном» и т. п. Мировой судья приговорил Толченова к 7 дням ареста при полиции».
«9 января между 7 и 8 часами вечера в молочную лавку кр. Архангельского уезда Владимира Зотова, находящуюся по Петербургскому пр. между почтамтской и Успенской ул., вошли трое неизвестных мужчин и с револьверами в руках потребовали у находившегося в лавке хозяина поднять «руки вверх», затем вынули из кассы выручку 25 руб. и, захватив с собой несколько табаку и конфет, вышли из лавки, где, сев в запряженную лошадь, скрылись».
«27 января мещанка София Бородавко выпустила со двора своего дома принадлежавшего ей поросенка и спустя полчаса обнаружила поросенка убитым. Стоимость поросенка 40 рублей. О случившемся заявлено полиции».
Как говорится, и не знаешь — то ли плакать тут, то ли смеяться.
Особая опасность, разумеется, подстерегала в местах, будто бы специально отведенных для преступников — это были рынки, ярмарки, трущобы. «Северный край» извещал: «На улицах Ярославля на каждом шагу попадаются нищие. В редком городе можно встретить столько нищих, выпрашивающих подаяние и пристающих к прохожим. В Ярославле нищие как-то особенно бросаются в глаза.
Обыватели жалуются на это. Их беспокоят попрошайки…
Среди нищих есть дети. Голодные, оборванные, дрожащие от холода, дети протягивают руки и вымаливают «копеечку». Только одну копеечку. Дети раздражают прохожих, надоедают им, неотступно преследуя их по всей улице. Тоненькими голосами, со всевозможными припевами, они бегут за «господами» и не отступают даже от палки».
Не отставал и Ростов-на-Дону: «Группа жителей Богатянского поселения обратилась к полицмейстеру с коллективным заявлением о беспорядках, происходящих в последнее время на Богатянском спуске. Хулиганы среди бела дня нападают на прохожих, грабят и избивают их. Жители же не решаются принять меры к задержанию этих лиц, терроризировавших все местное население, из боязни быть избитыми или даже убитыми. Дерзость хулиганов доходит до того, что они нападают на целые обозы едущих с берега драгилей и тащат с дрог клади. Ночью же обыватели буквально трепещут за свою жизнь и не решаются выходить из квартир».
Подобные «черные дыры» на карте российского провинциального города — вовсе не редкость. Если в Ростове-на-Дону это была Богатяновка или Богатый Колодезь, то в Саратове — Глебучев овраг. Литератор Орешин описывал жизнь той клоаки: «Глебучев овраг через весь Саратов тянется: от Волги до Вокзала, и живет в овраге сплошная нищета. Розовые, голубые, синие домишки друг на друге как грибы поганые, лепятся на крутосклонах, того и гляди, верхний домишко на своего нижнего соседа загремит. В летнюю пору банная вода посредине оврага течет, растет колючий репей, свиньи в воде лежат, ребята на свиньях верхом катаются. Весенняя вода в овраге разливалась саженей на пять, бурлила, клокотала, гудела и несла через весь город дохлых собак, кошек, бревна, поленья, щепу. Овражные жители охотились за щепой и поленьями. Народишко бедный, домишки рваны, заборишки худы — жили, как птицы».
Оставил свои впечатления о Саратове и Николай Чернышевский: «Разнокалиберная мелюзга всех полунищенских положений, вне прочно установившихся бедных сословий, вся и очень честная и не очень честная бесприютная мелюзга от актеров жалчайшего театришка до вовсе голодных бездомников — все это мелкое, многочисленное население города, разорявшееся от непосильных подушных податей и постоянно находившееся под угрозой попасть в работный дом, где заключенные занимались тяжелым трудом и подвергались истязаниям».
10 ноября 1859 года в реке Волге рядом с Костромой было обнаружено тело молодой мещанки Александры Клыковой. Установили, что Клыкова покончила с собой из-за того, что над ней издевалась свекровь. Так как прообразом города Калинова, в котором происходит действие пьесы А. Н. Островского «Гроза», считается именно Кострома, то многие подумали, что именно история с несчастной Александрой дала толчок писательскому замыслу. Но подвела хронология — Островский сочинял свою «Грозу» с июля по октябрь все того же 1859 года. Похоже, этот случай был типичным для середины XIX века.
Несладкой была жизнь и у провинциальных полицейских. А еще «веселее» жилось представителям судебных органов. Взять, к примеру, преступление, совершенное в городе Костроме священником П. Розановым. И три показания свидетелей.
Первое: «Три года тому назад я была на вечеру у Алексея Васильевича Птицына, где находились свящ. Петр Розанов и священнич. жена Екатерина Понизовская. Во время танцев последней свящ. Розанов при проходе в дверях, где стояла Понизовская, дотронулся двумя пальцами до цветка, бывшего на голове Понизовской, на что последняя крайне обиделась и начала крупно укорять свящ. Розанова в том, что он позволяет себе делать дерзости, и начала неспокойно ходить по комнате. Свящ. Розанов некоторые ее движения передразнил, что более всего расстроило Понизовскую».
Второе: «Три года назад, хотя я и был на вечере у Алексея Васильева Птицына вместе со священником Петром Розановым, но ссоры между священником Розановым и Понизовской вначале никакой не заметил. Оскорбления Розанов Понизовской никакого не наносил. Все были в веселом настроении духа, и если священник Розанов допустил шутку относительно головного убора г. Понизовской, то всеми и принято было это за шутку, а не за оскорбление. И если Понизовская по своей щепетильности приняла это за оскорбление, то она отлично, помимо священника Розанова, поносила не совсем лестными словами кое-кого и других, бывших на вечере и выпивших хотя бы по одной рюмке… На вечере у Птицына священник Розанов был не выпивши или пьян, а просто в веселом настроении духа».
Третье: «На брачном пиру в моем доме были священники Павел Понизовский и Петр Розанов и вместе с прочими гостями, которых было человек 40, сидели за ужином в общей комнате. За ужином я не видал и не слыхал ничего неприятного между свящ. Розановым и священнической женою Екатериной Понизовской, бывшей тут же, хотя разговор по-видимому был общий. Священник Понизовский, не дождавшись конца ужина, ушел домой, а священник Розанов досидел до конца, но был только несколько выпивши, явился же в мой дом совершенно трезвым. В отдельной комнате, где были новобрачные, был после ужина и священник Розанов. Входивши в эту комнату, я сразу заметил, что между свящ. Розановым и свящ. женою Понизовскою нет настоящего мира. По обязанности хозяина, я пожелал им этого мира, на что Понизовская ответила: «Это ничего не значит. Это все одно, что пыль на руке, сдунул — и ничего нет»».
И вот три года идет суд, показатели свидетелей разнятся — они и в момент собственно преступления мало что соображали по причине горячительных напитков, а тут и подавно не помнят вообще ничего. А начальство напирает, требует результатов расследования.
При этом далеко не все преступления доходили до полиции. Случалось, что они замалчивались как дела семейные. Вот, например, костромской обыватель писал в дневнике: «Сегодняшний день, двадцать первое марта, вербное воскресенье, останется у меня навсегда в памяти. Чуть было не свершилась над нами беда, и великая: едва не вырвала смерть одного из членов нашей семьи, а могло даже случиться — и не одного. Первый рок выпадал на долю нашей сестрицы Маруси, но, видно, чья-нибудь молитва дошла до Господа, и беда миновалась. Конечно, я тут не мог быть главным виновником случая, но только был свидетелем посторонним и, конечно, могущим отклонить, но почему-то не сделал этого. Вот за эту-то ошибку я мог всю жизнь мучиться как преступник.
Дело было так: по обыкновению, с утра, помолясь за заутреней и обедней, после домашнего чая Петя отправился в лавку, а несколько спустя приехал и я с папашею. Папаше в двенадцать часов нужно было ехать к губернатору на совещание, а потому я с Петею и поехал из лавки раньше на полчаса. Я остался у тетушки Александры Дмитриевны, зашел ее поздравить с именинником — сегодня день Саши, брата. Выпивши у нее чашку чаю, возвратился домой в двенадцать часов дня.
Вслед за мною в мою комнату вошел брат Петя и, подойдя к форточке, сделал выстрел из револьвера, взятого им у Улегина. Я тотчас же ему стал говорить, что это дурные и опасные шалости, но он не принял это к сведению. На первый выстрел пришли Маруся и Миша из своих комнат: первая и стала Петю просить повторить выстрел. Но я не видел тут опасности, не протестовал против этого, и он выстрелил. Но вот собирается третий раз, роковой. Но револьвер почему-то несколько заартачился, а потому он взял его в руки и стал перевертывать барабан с пулями, дуло же направлено было от себя, а напротив, несколько в стороне, стояла Маруся у стола. Курок был поднят, а потому барабан, дойдя до известной точки, должен был получить удар от курка, что и совершилось.
Выстрел — и Маруся схватилась тотчас за бок, момент ужасный. Сердце у меня замерло, на вопросы, что с нею, она говорит, что «здесь больно», указывая на живот, на ней лица не было. Братья также испугались, но я на них не смотрел, вся мысль моя была о ней, тотчас я ее послал в ее комнату раздеваться, а сам бросился вниз звать Анну Ивановну и бабушку и готовить лошадь за доктором. Но, сойдя на первую лестницу, я уже встретил старух, они бежали вверх. После они говорили мне, на мне лица не было, но разве в подобную минуту можно быть иначе?
Сбежавши с одной лестницы, мне тотчас пришла мысль, что револьвер у Пети, и как бы он в испуге с собою что-нибудь не сделал, а потому бросился к нему — он был у Маруси, в кругу всех, но я все-таки револьвер убрал. Благодаря Создателю, оказалась с нею только одна контузия — на животе сорвало кожу. Пуля пробила платье, юбку и даже сорочку, пуля ударилась о металлическую палочку в корсете, которую погнула, и затем вскользь пробила сорочку и контузила живот, и упала к ее ногам на пол».
Такие вот провинциальные страсти.
Пойманного преступника сопровождали в арестантскую. Заводилось дело, шло следствие, поспешал приговор. Приговор подчас зверский, бесчеловечный, связанный с телесными наказаниями. Д. Мамин-Сибиряк писал о своем детстве в Екатеринбурге: «Порой в жизнь училища, нарушая течение будней, врывались городские драматические события. Одними из таких были публичные наказания преступников на Хлебном рынке… На эшафоте столпилось какое-то начальство, заслоняющее нас от преступника. Все обнажили головы — значит, священник совершает напутствие. Потом начальство раздается и Афонька с каким-то азартом схватывает свою жертву, ведет ее по ступенькам и привязывает к позорному столбу. На груди у преступника висит черная дощечка с белой надписью «убийца». Он теперь на виду у всех. Бритая голова как-то бессильно склонилась к правому плечу, побелевшие губы судорожно шевелятся, а серые большие остановившиеся глаза смотрят и ничего не видят. Он бесконечно жалок сейчас, этот душегуб, толпа впивается в него тысячью жадных глаз, та обезумевшая от этого зрелища толпа, которая всегда и везде одинакова…
Афонька театральным жестом отвязывает его, на ходу срывает арестантский халат и как-то бросает на черную деревянную доску, приподнятую одним концом, — это знаменитая «кобыла». Афонька с артистической ловкостью захлестывает какие-то ремни, и над «кобылой» виднеется только одна бритая голова.
— Берегись, соловья спущу, — вскрикивает Афонька, замахиваясь плетью.
Я не буду описывать ужасной экзекуции, продолжавшейся всего с четверть часа, но эти четверть часа были целым годом. В воздухе висела одна дребезжащая нота: а-а-а-а-а!.. Это был не человеческий голос, а вопль — кричало все тело».
Шли шестидесятые годы XIX века.
Тогда же, а именно в 1861 году, муромские газеты сообщали: «Сегодня было здесь освящение вновь выстроенного при тюремном замке храма во имя Божией Матери Утоления печали. Храм этот сооружен иждивением купца Алексея Васильевича Киселева, и сколько он хорош в наглядном отношении, то более того замечателен в духовно-нравственном». Несколько хуже выглядел муромский же арестный дом: «Помещение совершенно не соответствует цели: на концах коридора помещены отхожие места — запах несется по коридорам и проникает в камеры, которые полны им, несмотря на открытые окна. Кухни совсем нет, вместо нее устроена в коридоре, недалеко от входа русская печь — в смысле экономии место это удобно, но способствует распространению дурного запаха и растаскиванию грязи».
Впрочем, не все в арестном доме заслуживало критики: «Арестованные были на прогулке чисто одеты, несмотря на праздничный день все трезвые. Вообще порядок, насколько он зависит от смотрителя, вполне удовлетворительный».
Случалось, что сотрудники тогдашних пенитенциарных учреждений шутковали. Владимир Гиляровский, например, цитировал один своеобразный документ, выданный некому оборванцу: «Проходное свидетельство, данное из Ростовского Полицейского Управления Ярославской губернии административно высланному из Петербурга петербургскому мещанину Алексею Григорьеву Петрову на свободный проход до г. Енотаевска, Астраханской губернии, в поверстный срок с тем, чтобы он с этим свидетельством нигде не проживал и не останавливался, кроме ночлегов, встретившихся на пути, и по прибытии в г. Енотаевск явился в тамошнее полицейское управление и предъявил проходное свидетельство».
— Почему именно в Енотаевск? — спросил Гиляровский у несчастного пешехода.
— Да вот в Енотаевск, чтобы ему ни дна ни покрышки.
— Кому ему? Енотаевску?
— Нет, чиновнику.
— Какому чиновнику?
— Да в Ростове. Вывели нас из каталажки, поставили всех в канцелярии. А он вышел, да и давай назначать кого куда. Одного в Бердичев, другого в Вологду, третьего в Майкоп, четвертого в Мариуполь. Потом позабыл город, потребовал календарь, посмотрел в него, потом взглянул на меня да и скомандовал: «В Енотаевск его пиши». И остальных по календарю, в города, которые называются почуднее, разослал… Шутник.
Но, в общем, настроение было довольно благостное. Сидельцев жалели — «несчастненькие». Архангельский губернатор Сосновский на одном заседании выступил с пространной прочувственной речью: «Современная тюрьма не только не способствует исправлению преступника, но, скорее, оказывает разрушающее влияние на его душу и тело. Главным злом тюремного режима является, без сомнений, вынужденная праздность, оказывающая на заключенных самое развращающее влияние… Привыкнув к праздной тюремной жизни и научившись при совместном пребывании с более опытными и порочными арестантами всем тонкостям преступного ремесла, выпущенный на свободу преступник нередко возвращается в тюрьму в качестве рецидивиста.
Последнее явление ярко наблюдается, между прочим, в Архангельской тюрьме, где содержится целый ряд лиц, пребывающих здесь почти безвыходно с 1415-летнего возраста и совершенно отвыкших от честного труда…
К сожалению, вследствие крайней тесноты и неудобств тюремных помещений, а отчасти и ввиду отсутствия в г. Архангельске, по местным условиям, достаточного спроса на ремесленные изделия, не представляется возможным развить в Архангельской тюрьме сколько-нибудь широко занятие арестантскими ремеслами. С гораздо большим успехом труд их мог бы быть применен к внешним работам, а также к таким проектированным уже в Архангельской тюрьме операциям, как содержание ассенизационного обоза и заготовка дров (реек) для продажи, с доставкою их с лесопильных заводов и распиловкою.
Независимо от сего, для использования рабочих сил местных арестантов, состоящих в значительном большинстве из крестьян, и для приучения их здоровому полезному и продуктивному труду представлялось бы, по его мнению, в высшей степени желательным организовать при Архангельской тюрьме сельскохозяйственные работы.
Такие работы, помимо непосредственного исправительного влияния на арестантов, имели бы при правильной постановке еще и ту выгодную сторону, что давали бы возможность заключенным из крестьян возвратиться по отбытии наказания на родину к своему семейному хозяйству вооруженными необходимыми знаниями и ознакомленными на практике с усовершенствованными способами земледельческой культуры, в которых особенно нуждается крестьянское хозяйство в Архангельской губернии».
Другое дело, что подобные слова довольно редко становились делом.
А между тем в русской провинции существовали свои легендарные тюрьмы. Самая знаменитая сейчас — Владимирский централ — в то время не была особенно известной. Она была основана в 1783 году по указу самой Екатерины Великой «О суде и наказаниях за воровство разных родов и заведении рабочих домов во всех губерниях». Правда, поначалу статуса тюрьмы у современного «централа» не было — так, «рабочий дом».
Ситуация изменилась в 1838 году, когда Николай I утвердил «Положение о Владимирской арестантской роте». В соответствии с тем положением выпущен был циркуляр: «В состав арестантской роты поступают из Владимирской губернии к работе:
а) беглые бродяги;
б) осуждаемые к ссылке в Сибирь на поселение за маловажные преступления, не наказанные рукой палача и имеющие от 35 до 40 лет;
в) осуждаемые на крепостную работу на срок, также за маловажные преступления или заключенные в рабочий дом;
г) арестанты, пересылаемые через Владимир в Сибирь на поселение по маловажным преступлениям и за бродяжничество, не наказанные палачом и знающие мастерство».
Учреждение же под названием «Временная каторжная тюрьма — Владимирский централ» образовалось только в 1906 году.
Зато страх наводила другая тюрьма, расположенная всего в нескольких десятках километрах от Владимира — суздальский Спасо-Евфимиев монастырь. Суздальская тюрьма была основана в 1766 году и называлась застенком «для безумствующих колодников». Ум искушенный может в этом сразу усмотреть истинный профиль учреждения — здесь содержались люди, признанные политически опасными. Соответственно предназначению генерал-квартирмейстер Вяземский составил и правила содержания «безумцев»:
«Для караула… означенных колодников посылать из Суздальской канцелярии из городовой роты… одного унтер-офицера и солдат 6 человек.
Содержать оных безумных в отведенных от архимандрита двух или трех покоях, однако, нескованными.
Писать им не давать.
Кто станет сумасбродничать… посадить оного в покой, не давая ему несколько времени пищи.
На пропитание и одежду производить от коллегии экономии каждому против одного монаха, как по штату положено».
В конце того же 1766 года сюда прибыли первые десять «безумствующих». Застенок начал свою жизнь.
Самым, пожалуй, знаменитым из его сидельцев был декабрист Федор Шаховской. За ним «следили неотлучно» — запрещали видеться с супругой, читать книги (в том числе и собственные). Шаховской объявил голодовку. Но в те времена эта акция еще не вызывала сочувствия — не прекращая своей голодовки, он спустя три недели скончался.
Зачем он жил? Зачем страдал?
Зачем свободы не дождался?
— вопрошал поэт Некрасов. Увы, его вопросы были риторическими.
В Спасо-Евфимиевской тюрьме оказывались такие важные преступники, как лидер отечественных хлыстов Василий Селиванов, создатель этакого филиала американского течения иеговистов штабс-капитан Николай Ильин, известный в свое время монах-самозванец Стефан Подгорный. А в 1892 году сюда чуть было не попал писатель Лев Толстой.
Эта история напоминает сюжет из жизни диссидентов семидесятых годов прошлого столетия. Толстой написал статью «О голоде», где излагал весьма крамольные по тем временам тезисы: «Народ голоден оттого, что мы слишком сыты… Зачем скрывать то, что мы все знаем, что между мужиками и господами лежит пропасть? Есть господа и мужики, черный народ… Зачем обманывать себя? Народ нужен нам только как орудие. И выгоды наши (сколько бы мы ни говорили противное) всегда диаметрально противоположены выгодам народа… Наше богатство обусловливается его бедностью, или его бедность нашим богатством… Все ясно и просто, особенно ясно и просто для самого народа, на шее которого мы сидим и едим».
Естественно, что в русской прессе отказались опубликовать этот памфлет. Тогда Толстой связался с заграничными изданиями, и его статью с радостью опубликовала одна из лондонских газет.
Разразился скандал. «Московские ведомости» возмущались: «Пропаганда графа есть пропаганда самого крайнего, самого разнузданного социализма, пред которым бледнеет даже наша подпольная пропаганда… Граф открыто проповедует программу социальной революции, повторяя… фразы о том, как «богатеи пьют кровь народа, пожирая все, что народ имеет и производит»».
А во властных эшелонах стали обсуждать — не поместить ли «обезумевшего» графа в соответствующее учреждение. Но, к счастью, на такие крайности решили все же не идти. Зато тема Суздальской тюрьмы нашла свое пристанище в трудах писателя — тот, очевидно, интересовался ее бытом и порядками. Вот, например, маленькая цитата из «Фальшивого купона»: «В Суздальской тюрьме содержалось четырнадцать духовных лиц, все преимущественно за отступление от православия; туда же был прислан и Исидор. Отец Михаил принял Исидора по бумаге и, не разговаривая с ним, велел поместить его в отдельной камере, как важного преступника».
Видимо, сам Лев Николаевич непроизвольно содрогался, выводя такие строки — ему была бы уготована как раз такая камера.
Некоторые из узников надеялись на скорое освобождение, писали челобитные царям. Из челобитных выходило, что посажены они сюда неправедно, и надо было, если бы по чести и по совести, наказывать совсем других людей: «За открытие правды и за соблюдение Вашего императорского указания невольно под ответом находился, потом был отпущен на свободу, но когда опять попытался вступиться за безвинных, то опять встретил угрозы».
Челобитные, увы, не действовали.
И совсем особый колорит русским провинциальным городам придавали этапируемые преступники. «Столыпинских вагонов» еще не было, и заключенных гнали прямо по почтовым трактам, через губернские города, через центральные их части. Жительница города Орла О. Н. Голковская писала о 1890-х годах: «Глубокое впечатление оставлял на нас — детей — провод по улицам арестантов: их вели в кандалах, сторожа отгоняли от них прохожих вглубь тротуаров, не позволяли останавливаться и смотреть на арестантов, а не дай Бог кому-нибудь дать арестованному монету или кусок хлеба, тогда городовые грубо отталкивали и ругали того, кто дал подаяние. Звон этих кандалов так и остался на всю жизнь в моей памяти».
В этом отношении лидировала, разумеется, Владимирка — главный путь из Центральной России на восток, в Сибирь. Про нее было сложено множество песен, включая знаменитых «Колодников» на стихи А. К. Толстого:
Спускается солнце за степи.
Вдали золотится ковыль.
Колодников звонкие цепи
Взметают дорожную пыль.
Динь-бом, динь-бом,
Слышен звон кандальный.
Динь-бом, динь-бом,
Путь сибирский дальний.
Динь-бом, динь-бом,
Слышно там и тут, —
Нашего товарища на каторгу ведут…
Сочувствие преступникам в то время было общим местом.
Житель города Владимира Н. Златовратский вспоминал: «Была уже ранняя весна, когда вдруг распространился в нашем городе слух, что с вокзала погонят партию «кандальных» поляков в наши арестантские роты… Это было зрелище для нас новое и поразительное. Мы, прячась за калитками и заборами соседних домов, могли, к нашему изумлению, видеть, как прошла по «Владимирке» целая партия человек в тридцать таких же почти юнцов, как мы сами, и эти юнцы, окруженные конвоем с ружьями, крупно и бойко шагая, в ухарски надетых конфедератках, шли с такой юношески беззаветной и даже вызывающей бодростью».
А Исаак Левитан посвятил той дороге картину «Владимирка». Его возлюбленная (и тоже художница) Софья Кувшинникова вспоминала: «Однажды, возвращаясь с охоты, мы с Левитаном вышли на старое Владимирское шоссе. Картина была полна удивительной тихой прелести. Вдали на дороге виднелись две фигуры богомолок, а старый покосившийся голубец со стертой дождями иконой говорил о давно забытой старине. Все выглядело таким ласковым и уютным, и вдруг Левитан вспомнил, что это за дорога…
— Постойте. Да ведь это Владимирка, та самая Владимирка, по которой когда-то, звякая кандалами, прошло в Сибирь столько несчастного люда.
Присев у подножия голубца, мы заговорили о том, какие тяжелые картины развертывались на этой дороге, как много скорбного передумано было здесь, у этого голубца. На другой же день Левитан с большим холстом был на этом месте».
Так создавались великие произведения.
Главное же назначение каланчи — слежение за пожаром. Ради высокой смотровой площадки строилась вся эта красота. Вот приказал, точнее даже намекнул костромской губернатор: «Не мешает здесь приличной каланчи, которая бы вместе и служила городу украшением и оградила каждого обывателя безопасностью во время пожарных случаев». И в 1827 году на главной площади возникла потрясающая каланча — до сих пор это один из популярнейших символов города.
Правда, техническое оснащение пожарных в той же Костроме оставляло желать лучшего. Один из современников писал: «Пожарные обозы были исключительно на конной тяге. Кроме пожарных машин было много бочек для подвоза воды. В случае большого пожара вывозилась пожарная паровая машина, для разогрева которой требовалось часа два. На пожар части неслись с большим шумом, так как весь обоз был на железных шинах. Впереди мчался верховой на белом коне. Ездил он лихо, но однажды на полном ходу при повороте в переулок лошадь поскользнулась, а верховой упал и, ударившись головой о каменную тумбу, тут же умер. Приехав на пожар, пожарные, прежде всего, старались снять крышу и бить стекла в домах. Это называлось выпускать огонь, который благодаря тяге сильно развивался. Подготовки пожарных никакой не было, и только в первых годах двадцатого века начали борьбу с пожарами иными средствами… Однако до революции в Костроме не было ни одного пожарного автомобиля, и по-прежнему по улицам носились пожарные бочки на конной тяге. Конечно, никаких химических средств для тушения не применялось, также не было в употреблении противогазов».
Пожарные дружины были большей частью добровольные. Один из жителей подмосковного Богородска описывал жизнеустройство подобной структуры: «Пожарные мы были настоящие. В случаях тревоги нас оповещали по телефону и сообщали, где приблизительно горит. Мы имели полное снаряжение и именовались лазалщиками. У нас, у Авксентия, Коли Буткевича и у меня были брезентовые костюмы, каски с гребнем, спасательные пояса с веревками, пожарные топоры и рукавицы. Словом, все, что полагается настоящему пожарному Мы работали не только в городе, но выезжали и в уезд за 10–12 верст вместе с городской пожарной машиной.
В сухую погоду ездили на велосипедах, а в сырую и зимой на линейках. Работали мы добросовестно. Дома нас не останавливали, только одерживали от излишней горячности, чтоб без толку в огонь не лезли. Но бывало всяко.
Удивительно и интересно было раскрывать железные крыши. Пока тушение пожара не обеспечено водой, нельзя ни открывать окон, ни крыши. Пусть огонь «томится»… Когда же увидите, что воды достаточно, то раскрываете крышу и пускаете огонь кверху. Тогда очаги огня становятся виднее, и их легче подавить с меньшим расходом воды. Как только вода поступала в большом количестве, мы лезли по лестницам на крышу и начинали ее раскрывать. Дольше всего копаешься с первым листом. А потом отрываются целые полосы. Надо следить, чтобы огонь тебя не охватил. Снизу тоже посматривают и в случае чего направляют на тебя струю.
Как-то поздней осенью стоял уже морозец, и ночью случился пожар в нашем переулке ближе к железнодорожному переезду. Довольно быстро огонь ликвидировали, сгорел только чердак. Но я был совершенно мокрый, и, когда возвращался домой, на мне все замерзло. Руками я не мог пошевелить и даже шагал с трудом. Дома нельзя было снять одежду, и меня посадили к плите «оттаивать». Обошлось, не простудился».
Простым «топорником» служил в городе Ярославле знаменитый репортер Владимир Гиляровский — еще до начала своей журналистской карьеры. Впоследствии он вспоминал: «Ужинаю щи со снятками и кашу. Сплю на нарах. Вдруг ночью тревога. Выбегаю вместе с другими и на линейке еду рядом с брандмейстером, длинным и сухим, с седеющей бородкой. Уж на ходу надеваю данный мне ременный пояс и прикрепляю топор. Оказывается, горит на Подьяческой улице публичный дом Кузьминишны, лучший во всем Ярославле. Крыша вся в дыму, из окон второго этажа полыхает огонь. Приставляем две лестницы. Брандмейстер, сверкая каской, вихрем взлетает на крышу, за ним я с топором и ствольщик с рукавом. По другой лестнице взлетают топорники и гремят ломами, раскрывая крышу. Листы железа громыхают вниз. Воды все еще не подают. Огонь охватывает весь угол, где снимают крышу, рвется из-под карниза и несется на нас, отрезая дорогу к лестнице. Ствольщик, вижу сквозь дым, спустился с пустым рукавом на несколько ступеней лестницы, защищаясь от хлынувшего на него огня… Я отрезан и от лестницы и от брандмейстера, который стоит на решетке и кричит топорникам:
— Спускайтесь вниз!
Но сам не успевает пробраться к лестнице и, вижу, проваливается. Я вижу его каску наравне с полураскрытой крышей… Невдалеке от него вырывается пламя… Он отчаянно кричит… Еще громче кричит в ужасе публика внизу… Старик держится за железную решетку, которой обнесена крыша, сквозь дым сверкает его каска и кисти рук на решетке… Он висит над пылающим чердаком… Я с другой стороны крыши, по желобу, по ту сторону решетки ползу к нему, крича вниз народу:
— Лестницу сюда!
Подползаю. Успеваю вовремя перевалиться через решетку и вытащить его, совсем задыхающегося… Кладу рядом с решеткой… Ветер подул в другую сторону, и старик от чистого воздуха сразу опамятовался. Лестница подставлена. Помогаю ему спуститься. Спускаюсь сам, едва глядя задымленными глазами. Брандмейстера принимают на руки, в каске подают воды. А ствольщики уже влезли и заливают пылающий верхний этаж и чердаки.
Меня окружает публика… Пожарные… Брандмейстер, придя в себя, обнял и поцеловал меня… А я все еще в себя не приду. К нам подходит полковник небольшого роста, полицмейстер Алкалаев-Карагеоргий, которого я издали видел в городе… Брандмейстер докладывает ему, что я его спас.
— Молодец, братец! Представим к медали».
Об образовании ярославской дружины вспоминал житель этого города С. В. Дмитриев: «Городская управа через местные газеты объявила о желательности учреждения в Ярославле добровольно-пожарного общества и просила всех желающих прийти в управу на учредительное собрание (месяца и года не помню).
Народу явилось много, в том числе и я.
Городской голова, купец-мукомол И. А. Вахрамеев, открыл собрание и просил граждан учредить в помощь городу добровольное пожарное общество… Желающих нашлось много. Записался и я. Членский взнос был определен в 3 рубля в год; взносы от 10 рублей и более давали уже звание «почетного члена Общества». Назавтра можно было приходить в Управу оформляться, то есть взносить членский взнос и записываться, если желаете, в команду Общества».
Сам Дмитриев занимал там высокую должность: «Я… был уже начальником отряда трубников: в моем ведении были трубы, бочки, рукава и вода. Купец Варахобин, самодур, но любитель пожарного дела, купил нам очень хорошую ручную пожарную трубу, а впоследствии и десятисильную паровую. Работой нашей весь город был доволен. Только мы приезжали на пожар, публика уже успокаивалась. «Ну, добровольцы приехали, теперь, слава Богу, гореть не дадут!» — обыкновенно гудели одобрительно в толпе».
Огнеборцы пользовались уважением. В частности, владимирская пресса сообщала в 1908 году: «8 сентября, в день открытия Владимирского городского добровольного пожарного общества состоялся парад команды охотников означенного общества… После молебна Владимирский губернатор И. Н. Сазонов поздравил команду с праздником и поблагодарил ее за полезную деятельность и работу на пожарах… а дружинники отправились в свой пожарный сарай, где им был предложен завтрак».
Именно в этом «сарае» открыли первую во Владимире телефонную станцию — неудивительно, если учесть основную специфику этого места.
Пожары в городах, по большей части деревянных, были бедствием нешуточным. В полицейских протоколах и газетах то и дело появлялись сообщения такого плана: «Около 11 часов вечера 18 августа 1913 года в Соломбале загорелся чердак двухэтажного деревянного дома крестьянина Дмитрия Либерова. Дом, несмотря на принятые меры, сгорел до основания».
Поэт Мариенгоф описывал крупный нижегородский пожар: «Горели дома по съезду. Съезд крутой. Глядишь — и как это не сковырнутся домишки. Под глиняной пяткой съезда, в вонючем грязном овраге — Балчуг: ларьки, лавчонки, магазинчики со всякой рухлядью. Большие страсти и копеечная торговля».
Именно там, на пожаре, Мариенгоф впервые увидел Шаляпина: «Несколько поодаль стоял человек почти на голову выше ровной черной стены из людей. Серая шляпа, серый светлый костюм, желтые перчатки и желтые лаковые ботинки делали его похожим на иностранца… Стоял он как монумент из серого чугуна. И на пожар-то глядел по-монументовски — сверху вниз. Потом снял шляпу и заложил руки за спину. Смотрю: совсем как чугунный Пушкин на Тверском бульваре».
Пожары, кроме всего прочего, были еще и зрелищами.
Власти не ограничивались организацией пожарных дружин — занимались просвещением и пропагандой. Составлялись, например, инструкции для населения. В частности, в 1879 году исправник Лучкин предоставил муромскому голове список охранных мер: «Я полагаю со своей стороны к числу мер предосторожности от пожаров ввести следующее: дома по Рождественской (ныне Ленина. — A. M.)улице, выходящие на Предтеченскую площадь и все при них надворные постройки во втором квартале и в улице перекрыть железом, для чего бы и назначить срок, хотя бы годичный… В тех домах, где склады спирта и водочные заводы, обязать владельцев на чердаках домов завести и держать постоянно чан с водой, вместимостью не менее четыреста ведер… Запретить на дворах первого и второго кварталов курение табаку как посторонним лицам, так и хозяевам, прислуге и всем живущим. Не худо бы по Московской улице в центре первого и второго кварталов обязать домовладельцев иметь в течение всего года сторожей — одного на день и другого на ночь или, по крайней мере, одного для надзора по улице и во дворах, когда они отворены, которым впоследствии может быть составлена инструкция о их правах и обязанностях».
Случались, правда, такие страшные пожары, при которых бессильными были и огнеборцы, и жесткие правила. Писательница Л. П. Шелгунова вспоминала о страшном самарском пожаре 1850 года: «Жители целыми толпами бежали к реке Самаре и стремительно погружались в нее, спасаясь от огня. Несчастным и там не всегда приходилось укрыться. Вдоль берега реки тянулись хлебные амбары, которые не замедлили загореться, и пламя быстро перешло на суда, не успевшие заблаговременно выбраться в Волгу; к несчастью, почти все суда были погружены смолою, которая горела и превратила реку в настоящий ад».
Но подобные бедствия, к счастью, были не частыми.
Разумеется, в сфере пожаротушения, как и в других областях городской жизни, не обходилось без курьезов. Один из них описывал костромич С. Чумаков: «Обоз Добровольного пожарного общества помещался на Покровской улице рядом церковью Покрова. Помещение и каланча были деревянные. В 1910 году дом этот загорелся, а затем и каланча, на которой стоял дежурный. Так как пожар не был «предусмотрен», на каланче не оказалось даже веревки, и дежурный должен был прыгать с большой высоты. Спрыгнул он удачно. После восстановления здания вместо каланчи использовали колокольню Покровской церкви; удалось это путем больших хлопот, так как духовенство считало, что колокольня существует только для благолепного звона, а не для пожарных надобностей».
Что ж, всё в полном соответствии с известным правилом: сапожник ходит без сапог.
Глава пятая
В заботе о сирых и убогих
В провинциальных российских больницах ставили эксперименты на людях. Да-да, именно так. Ординатор тамбовской земской больницы Ф. Сперанский отчитывался: «Мы назначали «прославленный» в истекшем году бородавочник (чистотел) по чайной ложке через час. Ожидаемых благоприятных результатов не получено, несмотря на продолжительное употребление его больными. Наблюдали случаи отравления, выразившиеся общей слабостью, упадком деятельности сердца и общим тоскливым настроением. Оставление приема средства быстро восстанавливало прежнее самочувствие. Доктором Олениным чистотел применялся при резке матки. Результат был также отрицательным, не только в смысле излечения, но даже и улучшения болезненного процесса».
Ничего не поделать — прогресс требует жертв.
Тамбовская больница, кстати говоря, была одной из прогрессивнейших. Главный врач П. Баратынский писал: «Настоящий рентгеновский аппарат, уже третий в больнице, поставлен фирмой Saints в начале 1913 г. и обошелся в 2900 рублей, бывший на его месте аппарат Всеобщей компании электричества как негодный снят. Настоящий аппарат, по согласному мнению работающих врачей, удовлетворяет современным научным требованиям».
Это же надо — сотню лет назад в Тамбове нос воротили от рентгеновских устройств! Этот негодный, тот негодный…
Вошла в историю бесплатная, то есть благотворительная ярославская больница. Чем? Теми же экспериментами на живых людях. «Ярославские губернские ведомости сообщали: «Руководствуясь опытами знаменитого профессора Пирогова, 30 числа минувшего апреля в больнице Ярославского приказа общественного призрения произведена была операция без боли крестьянину Новгородской губернии… Федорову Дмитрию Федорову — отнятие ниже колена берца правой ноги при помощи вдыхания воздуха, напитанного парами эфира.
Операция совершалась с помощью оператора Подгаевского младшим врачом Приказа общественного призрения Шенбер; при сем находились: старший врач Приказа общественного призрения Шульц и гг. врачи Флагге, Дрейер и Шольфинг. Для этого был употреблен прибор, тщательно изготовленный из большого бычьего пузыря, коим не более как в 5 минут больной был приведен в бесчувственное состояние.
Операция кончилась с полным успехом так, что когда кончили перевязку и больной начал приходить в чувство самопознания, то спросили его: «Что он чувствовал?» На это он отвечал: «Ничего». «Отрезали ли ему ногу?» Он с улыбкой начал говорить: «Полноте шутить, я ничего не слыхал, да и теперь ничего не чувствую». После чего положили его на приготовленную кровать, где он объявил, что чувствует тягость в груди и боль в правой ноге, прося притом, нельзя ли ему дать еще того, что находится в пузыре. Когда ему отказали, что все вышло и более нет, то он с прискорбием вздохнул, как бы жалея, что ничего не осталось, и потом остался в довольно спокойном состоянии.
Главнейшие условия сей операции состоят в следующем: отнятие берца правой ноги с перевязкою продолжалось не более пяти минут, в продолжении всего этого времени больной решительно не чувствовал никакой боли, и теперь уже 10 дней как он сам, так и рана находятся в отлично хорошем состоянии».
Мог ли несчастный Федоров не выдержать наркоза? Запросто. И, разумеется, никто за это не стал бы отвечать. Но, к счастью, обошлось. Просто в Ярославле появился одноногий наркоман, познавший счастье во «вдыхании воздуха, напитанного парами эфира».
По принадлежности больницы могли быть самыми разными — земскими, Красного Креста, городскими и пр. У всех у них, однако, было одно свойство — ориентация на неимущих и малоимущих. Исключение — частные «оздоровительные комплексы», например таганрожская водолечебница Давида Гордона. Ее реклама встречалась далеко за пределами города: «Санатория и водолечебница под управлением Д. М. Гордона. Открыты круглый год. Мягкий приморский климат. Усовершенствованное оборудование. Лечение всеми методами, режимом и диетой больных нервных, обмена и прочих хронических. 20 комфортабельно обставленных комнат от 15 рублей в месяц при полном пансионе. Центральное водяное отопление с вытяжной вентиляцией, электрическое освещение. Два врача. Летом — кумыс, минеральные воды, теннис, зимой — каток, бильярд. Проспекты бесплатно». Здесь же находился и ларек с оздоровительной продукцией. На ларьке было написано: «Кумыс. Кефир. Мороженое. Фруктовые воды. Чанышев». Чанышев — разумеется, фамилия владельца этого ларька.
Но подобных заведений было мало.
В основном больной со средствами нанимал докторов и лечился дома, в привычных условиях, в кругу семьи. Поскольку состояние медицины было тогда сильно ниже нынешнего, не было громоздких механизмов, агрегатов, операционных. Скальпель, бычий пузырь для наркоза, пила для ампутации — все это легко приносилось с собой. Да, покои иного больного не отличались стерильностью. Но и лечебницы — тоже. Вот, к примеру, описание брянской городской больницы, сделанное гласным городской думы А. Баженовым в 1898 году:
«1) Воздух в больнице, вследствие отсутствия правильной вентиляции, настолько тяжел, что нужно удивляться, чем больные там дышат. Происходит это оттого, что в общих палатах лежат труднобольные и тут же в палате совершают все естественные надобности. Форточки больные не охотно отворяют, боясь холода, особенно больные в лихорадочном состоянии, а в некоторых помещениях нет даже и форточек. Для вытяжки испорченного и для притока свежего воздуха необходимо устроить правильную вентиляцию во всей больнице с таким расчетом, чтоб на каждую кровать вытягивало в час не менее 5 куб. саж. воздуха и столько же поступало свежего, причем скорость вытягивания не должна быть более 2-х футов в сек
2) Для отопления каменной пристройки устроена центральная печь, которая, потребляя массу дров, тепла почти не дает и потому отапливаемые ею помещения зимою не могут быть заняты. Необходимо устроить новую печь, уничтожив старую.
3) Ватерклозеты настолько неудовлетворительны, что из верхнего клозета нечистоты просачиваются в нижние…
4) В больнице нет ванных комнат, что крайне вредно отзывается как на успехах лечения больных, так, в особенности, на чистоте и опрятности содержания их. Всем известно, в каком виде поступают чернорабочие в больницу, и при отсутствии ванной комнаты их приходится класть со всей их грязью и со всеми находящимися на них насекомыми, которые расползаются по палате и переселяются на других больных. Кроме того, ванны необходимы и как лечебное средство. Устройство водоснабжения и ванных комнат обойдется, по исчислению инженера-технолога Боровича, в сумме до 800 руб.
5) В больнице нет отдельного помещения для заразных больных, и такие больные помещаются вместе с незаразными, почему возможна передача болезни от соседа к соседу. Необходимо имеющийся при больнице флигель освободить от находящихся там старцев, которые помещены не для лечения, а лишь в силу того, что по дряхлости они требуют за собой особого ухода, например, разбитые параличом и одержимые старческим недугом, и потому было бы желательно устроить их хотя и при больнице, но на ином, более дешевом содержании, а занимаемый ими флигель приспособить для заразных больных».
Конечно, не везде был такой ад кромешный. Вот, к примеру, результат губернаторской инспекции земской больницы города Смоленска: «Обозрев 9 этого месяца Смоленскую городскую больницу считаю нужным сообщить губернской земской управе о том положении, в котором я нашел это заведение.
Пища и хлеб больных найдены мною изготовленными вполне удовлетворительно, из продуктов свежих и доброкачественных.
Больничные камеры содержатся чисто и опрятно, но воздух, как во всех камерах, так и в коридорах до того поразительно дурной, что не только гибельно действует, как заявил мне старший врач больницы, на здоровье больных, в особенности одержимых тифом и другими острыми болезнями, но даже и на прислугу, так что из последней, несмотря на все принимаемые предосторожности, еженедельно заболевает по нескольку человек.
Один уже обход больничных камер вполне ясно убеждает, что дурной воздух в них происходит не столько от недостатка вентиляции, сколько от далеко недостаточного количества и дурного качества как носимого больными, так и постельного их белья. Первое из них нашел я более чем наполовину ветхим и пропитанным едкими веществами; второе, простынь, наволочек и одеял байковых и канифасных, — в малом количестве, да и то большей частью изодранными; тюфяки — грязными, и, от огромных на них едких пятен, провонявшими».
Но больные, разумеется, считали это мелочью. Им в больнице большей частью нравилось. Еще бы — перьевые подушки, шерстяные одеяла, отапливаемые уборные, ванна, здоровое и калорийное питание — суп, молоко, каша, масло, мясо, курица, яйца, селедка, кисель и чай с сахаром. Это лишь приблизительный список больничных роскошеств, о которых большая часть пациентов у себя дома и мечтать не смела.
В большинстве своем провинциальные больницы не выделялись ни размерами, ни какой-либо особенной архитектурой. Взять, к примеру, Торжок, где первая больница появилась два столетия назад. Инспектор Тверской губернской врачебной управы с прискорбием рапортовал: «В городе Торжке городовая больница содержит шесть кроватей. В оной находится пять больных арестантов, из коих один получает по 8 копеек в сутки кормовых денег, прочие питаются подаянием. Таким образом, больничного пищевого продовольствия вовсе нет, нет также и одежды больничной и никаких других принадлежностей».
Дело пошло на лад лишь в 1842 году, когда предприниматель Ефрем Остолопов презентовал родному городу собственный деревянный дом «для помещения в оном городовой больницы». После чего под руководством доктора П. Цирга дом перенесли в новое место — повыше, да и поспокойнее — подальше от суеты. И уже в 1851 году в обзоре медицинской части Торжка значилось: «Больница в Торжке расположена на сухом месте, но далеко от центра Торжка. Здание деревянное на каменном фундаменте с мезонином (подарено купцом Остолоповым) на 20 штатных коек. Содержится в примерной чистоте и опрятности. Гардероб находится в избытке, так как поступило еще белье из холерного барака. Продовольствие больных весьма исправно. Заведующий штаб-лекарь Ф. О. Марциевич. Попечение и лечение в весьма удовлетворительном состоянии».
Разумеется, лечебницы губернских городов были побольше, чем в уездном Торжке, да и оборудование у них получше. Там не приходили в радость от поступления «белья из холерного барака». В костромской земской больнице размещались не только рентгеновский, но и физиопроцедурный кабинеты. Одна только бактериологическая лаборатория занимала пять комнат. И все это роскошество чудесным образом сосуществовало с дураками-фельдшерами и санитарами. В той же костромской земской больнице доктор Богомолец велел проклизмировать некого семинариста. Его и проклизмировали — только по ошибке не водой, а серной кислотой. Несчастный в мучениях скончался, врач подал в отставку, а с фельдшера — как с гуся вода.
Кстати, в той же больнице случился пусть и безобидный, но все же досадный курьез. Один из обывателей писал: «Доктор медицины Чернов, окончивший Военно-медицинскую академию, практиковал в городе и одновременно заведовал гинекологическим отделением губернской земской больницы. Когда освободилось место губернского врачебного инспектора, Чернов изъявил желание занять это место. В связи с этим с ним захотел познакомиться губернатор Мякинин. В разговоре он стал указывать на сложность работы, вообще читать наставление. На это Чернов ответил: «Не беспокойтесь, Ваше превосходительство, все будет в порядке, нас на мякине не проведешь». После этого разговор прекратился, а невпопад сказанная пословица решила участь Чернова — назначение не состоялось, и он больше никогда не приглашался к Мякинину».
К сожалению, подобную дурь ни рентгенами, ни физиопроцедурами не компенсируешь.
Многое держалось на подвижниках. В частности, стараниями тульского врача Викентия Игнатьевича Смидовича (отца известного писателя Вересаева) в городе открылось новое, невиданное учреждение — бесплатная лечебница для приходящих, по-современному поликлиника. Газета «Тульские губернские ведомости» поместила рекламу: «Общество тульских врачей сим имеет честь известить жителей г. Тулы, что 1 ноября в 1 час пополудни имеет быть молебствование по случаю открытия лечебницы для приходящих больных в доме аптекаря Баниге на Киевской улице. Прием же больных для подания им советов, а беднейшим бесплатный отпуск лекарств, назначается ежедневно со 2-го числа ноября, от 11 утра до 1 часу пополудни».
Сам Викентий Игнатьевич начал трудиться в новом учреждении, а затем, когда докторский опыт позволил, возглавил его. Одновременно с этим доктор занимается так называемой общественной деятельностью. А просторы для такого занятия были немалые. В частности, в докладе земскому собранию безо всякого лукавства говорилось: «Все больничные здания до последней мелочи требуют перестройки, невозможно оставлять в них больных, так как их жизни грозит опасность от ожидаемого падения потолка и разрушения стен».
Особняком стояли учреждения благотворительного общества «Красный Крест». В этих больницах служба сочеталась со служением. Руководители строго следили не только за работой своих сотрудников, но и за моральным обликом. В частности, при смоленской больнице Красного Креста действовали двухлетние курсы сестер милосердия, при этом слушательницам тех курсов строго запрещалось посещать театр, кинематограф и Лопахинский увеселительный сад.
Общество «Красный Крест» было основано в середине позапрошлого столетия в Женеве для облегчения участи пострадавших во время войн и стихийных бедствий. Прошло совсем немного времени, и «Красный Крест» распространился по всей Европе, в том числе России — чего-чего, а войн и бедствий здесь всегда хватало. В частности, в 1876 году отделение российского общества «Красный Крест» возникло во Владимире. Задачи его были таковы: «содействие отечественной администрации в уходе за ранеными и больными воинами во время войны и доставления им как врачебной, так и др. рода вспомоществования. В мирное время: а) принятие мер к обеспечению своих потребностей для военного времени, б) оказание увечным воинам возможной помощи, в) помощь пострадавшим от общественных действий».
Спектр действий членов общества — самый разнообразнейший. В частности, в 1908 году «Владимирские губернские ведомости» сообщали: «Издания Общины святой Евгении. Художественные открытые письма Красного Креста. Иллюстрации к поэме Богдановича «Душенька», Толстого, силуэты «сцены из помещичьей жизни» его же, силуэты Гермельсена к басне «Разборчивая невеста»; сцены из детской жизни Линдеман; «Игрушки» по рисункам Александра Бенуа; «4 времени года» и «Дни недели» Конст. Сомова; виды городов и местностей России по рисункам художников и с фотографий».
Все это — благотворительные акции сестер.
В другой владимирской общине Красного Креста, Георгиевской, решили возвести целый больничный город. Образцовый во всех отношениях и прекрасный на вид: «В г. Владимире, при Владимирской св. Георгия общине сестер милосердия российского общества Красного Креста, частью на средства главного управления, частью на собранные на месте пожертвования сооружается больница Красного Креста на 25 кроватей. Местные деятели, желая связать устройство этой больницы с воспоминаниями об исполнившемся 300-летии Царствующего Дома Романовых, возбудили ходатайство о присвоении означенной больнице наименования «Больница в память 300-летия Царствующего Дома Романовых»».
За небольшое время жители Владимира собрали на больницу 114 тысяч рублей. И в 1914 году архиепископ Владимирский и Суздальский Алексий произносил на церемонии освящения торжественную речь: «У русского народа есть один прекрасный обычай. В то время, как народы западные, в тех случаях, когда они желают ознаменовать какое-либо выдающееся событие в своей жизни, воздвигают монументы, строят музеи и прочее, русские люди в тех же случаях созидают богадельни, храмы, строят высокие колокольни. Я глубоко сочувствую тем, кому пришла в голову мысль ознаменовать 300-летие царствования Дома Романовых учреждением такого памятника любви, каким является больница».
Больница появилась очень кстати — началась Первая мировая война.
Сестры трудились на совесть. Врач Н. Воскресенский писал: «Спрос на сестер для практики у больных весьма велик., сестры работают с крайним напряжением своих сил и, однако, правление не знает ни одного случая выражения неудовольствия против сестер. Самые лестные отзывы письменно свидетельствуют о хорошей подготовке сестер, об их выносливости, терпении и смирении.
Трудно оценить значение той жертвы, которую приносят сестры на пользу страждущего человечества. Они не только бодрствуют день и ночь у постели больного и вместе с ним переживают все тревоги и опасения, они жертвуют своим собственным здоровьем и своей жизнью в этой борьбе с болезнями. Не одно только постоянное общение с больными и возможность передачи заразы, но и другие моменты: отсутствие движения на свободе, лишение свежего воздуха, недостаточность телесного и душевного отдыха, покоя и сна подрывает здоровье сестер милосердия».
Руководила этим учреждением старшая сестра Анна Троицкая. Один из современников писал о ней: «Всегда исполнительная во всех требованиях, какие касаются ее деятельности, она в то же время зорко следит за исполнительностью других сестер, разумно внушая и приучая их нести добросовестно известные обязанности, присущие их званию. Собственным примером научала сестер самому деликатному обхождению с больными, беспристрастно относясь ко всякому, кто приходил в лечебницу для врачевания своих недугов».
На смену Троицкой вскоре пришла другая старшая сестра, Александра Лазарева. О ней тоже остались весьма благосклонные отзывы: «Г. Лазарева дисциплинировала сестер-учениц, приучала к внимательному и вежливому обращению с больными, следила за каждым шагом их, предупреждая и удерживая от нетактичных действий, побуждала их к работе и наставляла там, где замечала, что сестры-ученицы затрудняются в чем-нибудь при исполнении своих обязанностей».
Самоотверженность владимирских сестер подчас переходила все границы. Например, заведующая аптекой Елена Миловидова скончалась от того, что проводила очень много времени на своем рабочем месте и постоянно дышала вредными испарениями от препаратов (а они в то время в изобилии содержали ртуть и прочие сильные яды). Но этот факт огласке, разумеется, не предавали.
Сохранился трогательный список личных пожертвований жителей Владимира больнице Красного Креста. Процитируем его (естественно, с купюрами):
«Потомственный почетный гражданин П. Т. Седов — 6 белых хлебов и 20 фунтов черного хлеба ежедневно; купец И. К. Павлов — 7 белых хлебов ежедневно; купец А. Ф. Петровский — 1 фунт чаю и 5 фунтов сахару ежемесячно;
• купцы Прокофьевы — 20 фунтов керосина и 1/ 2фунта чаю ежемесячно, плюс перловая крупа, мука и сахар;
• купцы Муравкины — 303 кочна капусты, 24 меры картофеля, свеклы, 210 корней петрушки и 10 корней сельдерея;
• М. Ф. Морозова — для платьев сестер 80 аршин черного пастору, 125 аршин декатону и 1 пуд ваты;
• купец Н. Д. Свешников — кожи для 18 пар башмаков;
• Иваново-вознесенский купец Дербенев — 117,5 аршин беленой китайки, 127 аршин бязи;
• торговый дом Голубевых — 25 фунтов очеса;
• Д. Г. Бурылин — 606 аршин миткаля;
• С. И. Сеньков — 2 штуки беленого полотна и 1 пуд льняного очеса;
• В. И. Кнопф — книги для медицинской библиотеки».
И так далее, и тому подобное.
Неудивительно, что здешняя больница Красного Креста считалась образцовой.
Отдельная тема — лечебницы при санаториях (а таковые в российской провинции, естественно, существовали). Самый, пожалуй, известный — Мацеста, замышлявшаяся поначалу как элитарный буржуазный курорт. Слово «Мацеста» в переводе с языка убыхов означает «огненная вода». Дело в том, что здешние грязи и воды оказывают на кожу человека не совсем приятное воздействие — кожа краснеет, начинается зуд. Но таким образом излечиваются многие страшные болезни.
Впервые на свойства здешней «минералки» обратил внимание английский путешественник Д. Белл. Это произошло в 1837 году, но только в 1893 году за этими источниками закрепили, наконец, официальный статус вод целебных. И лишь в 1902 году здесь выстроили первое санаторное здание — с чугунными ваннами, трубами и котлом для подогрева воды.
Правда, местные жители давно уже такие ванны принимали — они их выкапывали в грунте, прямо над источниками.
В 1912 году компания акционеров получила здешние источники в аренду. Нельзя сказать, чтобы доставшиеся им угодья были очень привлекательны. Один из путешественников так описывал Мацесту того времени: «На источнике построены какие-то убогие балаганы из досок, и нет решительно никакого приюта для больных. Простолюдины живут под открытым небом, даже не в палатках, а цыганским табором. На кострах кипятят воду для чая и готовят какое-то кушанье. В одном балагане поставлено несколько ванн. Воздух такой, что пробыть в нем даже несколько минут не каждый сможет, и грязь вопиющая…
А вот еще балаган для общего купания… Купаются все вместе со всякими болезнями. Мужчины купаются в одну часть дня, женщины — в другую. Доктора нет. Иногда бывает студент-медик Всем заведует сторож. Стыд и срам, а не курорт».
Однако же акционеры принялись за дело с бешеной активностью. Они заглядывали далеко-далеко в будущее — срок аренды составлял 75 лет. Общество стало возводить ванные павильоны и гостиницы. Но не прошло десятой части срока, как власть переменилась, и мацестинское дело национализировали в соответствии с декретом «О целебных местностях общегосударственного значения».
Для провинциального врача самым страшным были эпидемии, чаще всего холера. Отсутствие элементарного санитарного образования, санитарной культуры способствовало распространению этого страшного недуга. К примеру, газета «Архангельск» писала: «Уже с первыми пароходами в Архангельске появилось много пришлого люда. Деревня выбрасывает в город лишние рабочие силы, лишние руки. Авось, в городе они найдут себе заработок.
В большинстве это народ здоровый, в расцвете сил. Наряду с этим элементом начинают прибывать в Архангельск разные калеки, Богом убитые люди. Здесь они кормятся все летнее время и кое-что сберегают на зиму. Не пройдет недели-двух, все перекрестки рыночной площади будут облеплены этими убогими; некоторые из них займут наиболее выгодные, в смысле размера доброхотных даяний, места и будут «сидеть» на них в течение всего лета.
С окончанием весенних полевых работ к нам хлынет новая волна пришлого люда. Здесь этот люд, численностью до нескольких тысяч, размещается по частным квартирам, главным образом в слободе 1-й полицейской части города. В одной-двух маленьких комнатках до 30–40 человек Некоторые предприимчивые домовладельцы сдают под квартиры даже сараи без окон и печей. Всякий угол берется с бою.
Если летом в Архангельске появится холера, то в указанных квартирах она найдет себе богатую пищу».
Холера и вправду в тот раз появилась. Но ей дали достойный отпор: «27 сентября начальник губернии, в сопровождении врачебного инспектора, подробно осматривал холерный барак на Быку, состоящий в заведовании доктора А. Хлопинского, причем нашел все в полном порядке и сделал распоряжение о снабжении находящихся в бараке больных теплым бельем… В видах предупреждения заноса холерной эпидемии в Поморье по распоряжению г. начальника губернии организован осмотр пассажиров и команд на всех отходящих из Архангельска морских пароходах и поморских парусных судах. Кроме того, на каждом пароходе Мурманского пароходного общества командируется на весь рейс фельдшер с необходимыми медикаментами и дезинфекционными средствами».
Но, к счастью, подобные полувоенные меры были докторам без надобности. Провинциалы болели нечасто, а если болели, то в основном сами вылечивались. Один из современников писал, к примеру, об уникальном жителе подмосковного Богородска: «Одной из уважаемых личностей города был часовых дел мастер по фамилии Назар, мастерская которого находилась на центральной улице. Особенностью этого человека было то, что он был единственным жителем города, который купался зимой в проруби на Клязьме, где женщины полоскали белье. Одно время он бросил такое купание и почувствовал себя плохо. Врачи посоветовали ему возобновить купания, что он сделал и прожил до глубокой старости».
Иной раз случались странные метаморфозы. В частности, публицист И. Колышко писал о Торжке: «Особенного рода болезней, обусловливаемых местностью города, нет. Двадцать лет назад, по собранным статистическим данным, оказалось, что обращающие на себя болезни — каменная болезнь и рак, появление коих нередко… Но вот произошло что-то странное. Или судьба смиловалась над новоторами, или статисты 60-х годов поусердствовали, или наоборот, нынешние поленились. Рак и каменная болезнь совершенно исчезли. Так, по крайней мере, можно судить из медицинского отчета новоторжскому земскому собранию за 1883 год.
О случаях заболевания этими болезнями не упомянуто там ни слова. Главные же, по цифровым данным, отрасли болезней — катары желудка, дыхательных путей и горла».
Не подарок, конечно, но все-таки лучше, чем рак.
Иной раз случались курьезы. Один из жителей города Костромы писал: «Жена костромского губернатора Шидловского заболела: консилиум врачей постановил сделать анализ мочи — дело в те времена не особенно распространенное. Наутро идущие по улице костромичи могли наблюдать служителя губернской канцелярии, идущего с двумя четвертями из-под водки (меньшего объема посуды, очевидно, не нашлось), на дне которых была в небольшом количестве жидкость желтого цвета. На четвертях были наклейки, на коих четким писарским почерком значилось: «Утренняя моча ея превосходительства госпожи костромской губернаторши», на другом же аналогичная надпись, только «вечерняя»».
Пациент — дело тонкое. Особенно провинциальный.
В провинциальных городах помимо собственно лечебниц находилось множество схожих по профилю учреждений. В частности, детские сады или ясли, как их чаще называли в то время в память о евангельских яслях, где родился Христос. Одно из первых подобных заведений открыла в 1872 году в городе Туле мать известного писателя В. Вересаева. И дала объявление в «Тульские губернские ведомости»: «С разрешения попечителя Московского учебного округа я открываю 1 ноября этого года на Большой Дворянской улице, в собственном доме, детский сад от 3 лет до 7. Елизавета Смидович».
Несколько позже ясли стали появляться по всей России, в том числе в уездных городах. В частности, в Таганроге на одной из главных улиц располагались ясли для брошенных детей. Там содержались маленькие таганрожцы до достижения ими четырехлетнего возраста, после чего поступали в другое благотворительное учреждение — так называемый детский приют.
Подобные учреждения обычно возникали по инициативе снизу В частности, в 1904 году владимирские дамы отправили письмо на имя губернатора: «Признавая крайне нужным и своевременным прийти на помощь детям и матерям в виду затянувшейся тяжелой и кровопролитной войны с Японией, лишающей семьи их отцов-кормильцев, кружок дам г. Владимира имеет честь покорнейше просить Ваше Превосходительство о разрешении открыть в гор. Владимире первые «Ясли» для детей дошкольного возраста».
И в скором времени газета под названием «Старый Владимир» сообщала: «В настоящее время общество в содержимом им на Спасской улице дневном приюте «Ясли» призревает, одевает и кормит до 50 детей от шестинедельного до 8-летнего возраста. Дети получают в соответствии с возрастом молоко, чай с белым хлебом и дважды в день горячую пищу, благодаря поступающим пожертвованиям они снабжаются одеждой и обувью. Специально приглашенная учительница занимается со старшей группой начатками грамоты, обучает их хоровому пению, молитвам, рукоделию. Вечером после ужина старшие уходят бодрые и веселые домой… а за грудными и ползунами заходят матери».
Для сирот повзрослее существовал Воспитательный дом. Это одновременно скорбное и жизнеутверждающее учреждение даже вошло в фольклор. Одно время по всему так называемому Среднему Поволжью пели печальную тягучую песню:
Во Симбирским городу,
Э-эй, да во Симбирским, скажем, городочке,
Э-эй, в воспитательным дому,
В воспитательным дому,
Э-эй, да в воспитательным, скажем, домочке,
Эх, чего видел, вам я скажу,
Чего видел, вам я скажу.
Э-эй, да видел девушку я в наряду,
Эх, лет семнадцать Дуняшу;
Лет семнадцать Дуняшу,
Э-эй, да лет семнадцать, скажем, лет восемнадцать.
И дальше — о том, как эта Дуняша красиво ходила, какое красивое платье носила, какой прекрасный сарафанчик на ней был, какие «разкозловы башмаки», да как она плясала и глядела на море. Откуда именно взялось в Симбирске море — не совсем понятно. Однако на том море плавало пять сотен кораблей, и в каждом находилось по пять сотен человек.
Такая вот научная фантастика.
Дурной славой пользовался так называемый приют Ермакова, находившийся в городе Муроме. «Это благотворительное заведение открыто при богадельном доме и устроено г. Ермаковым со всеми удобствами; отличаясь наружною обстановкой, оно, вместе с тем, может похвалиться и в воспитательном отношении: при нем находятся няньки, кормилицы, доктор и за исправным состоянием его постоянно наблюдает благородная дама. К сожалению, при всем родительском попечении о несчастных детях, они скоро расстаются с жизнью… Хотя это явление весьма грустно, однако открытый у нас приют по справедливости можно отнести к одному из благодетельнейших заведений».
В 1901 году та же газета извещала: «Этот приют, весьма симпатичный по идее, страдает существенным недостатком — высокой смертностью помещаемых в него детей».
В чем были причины этой дьявольской закономерности, установить так и не удалось.
При этом сам городской голова Алексей Ермаков был личностью положительной. Еще при его жизни «Владимирские губернские ведомости» посвятили ему вот такой панегирик: «Везде опрятность, чистота, благоустройство! Точно по мановению волшебного жезла обремененный годами старец внезапно превратился в красивого юношу, полного жизни, силы, энергии. А между тем это дивное превращение совершилось так быстро, так просто, почти незаметно. Для этого достаточно было горячего усердия одного лица, одушевленного патриотическими стремлениями к пользе общей, а и вот в самое короткое время Мурома узнать нельзя; он ожил, расцвел и по красоте своей и удобствам для жизни опередил многие города губернские, казною и многолюдством богатые… Подвиг Алексея Васильевича Ермакова, принесшего в дар Мурому не частицу только, а большую половину состояния своего, поистине есть великий гражданский подвиг! Его чистая, благородная, удивления и подражания достойная и в наше время столь редкая жертва еще более получает значения тем, что улучшение Мурома не вовлекло городское общество ни в какие издержки. Славное имя Алексея Васильевича не только во всех концах России, но и в чужих краях с уважением произносимое, а для Мурома составляющее гордость и украшение, пребудет незабвенно в самом отдаленном потомстве».
На смерть городского головы было написано трогательное стихотворение:
Сыплют золото иные
Лишь на прихоти пустые.
Здесь истрачено оно
Благодетельно, умно.
Быть богатым не загадка;
Но быть умным мудрено,
И богатство часто шатко,
Если глупому дано.
Слава, слава Ермакову,
Память вечная ему.
Дети в приюте, однако, умирали по-прежнему.
Благотворительность для взрослых была развита не меньше детской. А может быть, даже и больше — никто же не сравнивал. Имела она самые разные формы. Вот, например, в Череповце существовал Дом Трудолюбия. В статистических сведениях начала XX века о нем сообщалось: «Дом Трудолюбия в Череповце один, находится в ведении попечительского общества. Цель общества — приходить на помощь бездомным и не имеющим заработка, вышедшим из школ молодым людям, не имеющим определенных занятий, освобожденным из заключения и проч.».
Гораздо более известным был аналогичный Дом в Кронштадте. Впрочем, аналогия та ограничивалась по большому счету названием. Это была своего рода недорогая гостиница, преимущественно для паломников. Кроме того, здесь были мастерские (что и послужило поводом к названию), классы и прочие нехитрые организации. Один из путешественников, некто В. Ильинский, так описывал эту гостиницу: «В этот день я видел его (Иоанна Кронштадтского. — А. М.)в Доме Трудолюбия. Здесь он служил молебны в каждом номере. Кое-где присаживался к столу, наливал себе чаю и угощал чаем хозяев номера. Подаваемый им чай принимался как святыня и сейчас же выпивался, судя по лицам, с глубокою верою в его особенную силу. Стол с чаем и закусками я видел почти во всех номерах. Оставался о. Иоанн в номерах не более 5-10 минут. В коридорах и особенно на лестницах его окружали настолько плотно, что, казалось, люди сами его водили и носили, а он был совершенно лишен свободы движений. Иногда он делал усилия, чтобы освободиться от неловкого положения; в этих случаях он приподымал голову, но его лицо всегда неизменно светилось радостным возбуждением».
Правда, приличные условия существования в том заведении почитались за немыслимую роскошь. Во всяком случае, сам путешественник Ильинский останавливаться здесь не стал: «Зашли в Дом Трудолюбия. Но тут слишком дорого запросили за отдельную комнату, а в общей нам не хотелось оставаться».
Писатель Николай Лесков в своей повести «Полунощники» описал Дом Трудолюбия как некую не слишком комфортабельную «Ажидацию» (от слова «ожидать»): «Номера нижнего этажа «Ажидации» все немножечко с грязцой и с кисловатым запахом, который как будто привезен сюда из разных мест крепко запеченным в пирогах с горохом. Все «комнатки», кроме двух, имеют по одному окну с худенькими занавесками, расщипанными дырками посередине на тех местах, где их удобно можно сколоть булавками. Меблировка скудная, но, однако, в каждом стойлице есть кровать, вешалка для платья, столик и стулья. В двух больших комнатах имеющих по два окна, стоит по скверному клеенчатому дивану. Одна из этих комнат называется «общею», потому что в ней пристают такие из ожидателей, которые не желают или не могут брать для себя отдельного номера. Во всех комнатах есть образа и портретики; в общей комнате образ значительно большего размера, чем в отдельных номерах, и перед ним теплится «неугасаемая». Другая неугасаемая горит перед владычицей в коридоре…
В верхнем этаже «Ажидации» все чище и лучше. Коридор так же широк, как и внизу, но несравненно светлее. Он имеет приятный и даже веселый вид и служит местом бесед и прогулок. В окнах, которыми заканчивается коридор, стоят купеческие цветы: герань, бальзамины, волкамерия, красный лопушок и мольное дерево, доказывающее здесь свое бессилие против огромного изобилия моли. На одном окне цветы стоят прямо на подоконнике, а у другого окна — на дешевой черной камышовой жардиньерке. Вверху под занавесками — клетки с птичками, из которых одна канарейка, а другая — чижик. Птички порхают, стучат о жердочки носиками и перекликаются, а чижик даже поет».
Тем не менее кронштадтский дом тоже был организацией благотворительной.
Среди нищих Вологды имела популярность тамошняя ночлежка. В архитектурном путеводителе по Вологде эту ночлежку называют «маленьким дворцом». Этот двухэтажный особняк и впрямь роскошен. И когда в 1889 году его вдруг приспособили под ночлежный приют, многие вологжане были искренне удивлены. Тем не менее богатый житель города Т. Е. Колесников именно в этом доме решил организовать свое благотворительное учреждение. Точнее, даже два — ночлежку и столовую. Столовая была на первом этаже, ночлежка — на втором.
Обеды сразу же сделались знаменитыми среди малоимущих вологжан. Они описаны в особенной брошюре, выпущенной по поводу двух лет существования благотворительного учреждения: «Для получения бесплатных обедов в столовой заведены печатные билетики за особыми нумерами на каждый обед. Такие билеты можно получать для бедняков в Городской управе, с платою по 6 коп. за билет. Обед состоит сверх фунта хлеба из щей и каши. Порции обоих блюд подаются каждому в особом металлическом судке, разделенном на две половины, и вполне достаточны для насыщения, многие уносят даже домой остатки обеда, для вечернего употребления. Обед начинается с 11 часов и оканчивается через непродолжительное время, при весьма упрощенном порядке обедов, особенно по билетам, о коих вскоре стало известно местным беднякам».
Кстати, сами нищие, как правило, за те обеды не платили. Их покупали вологодские благотворители и раздавали нуждающимся по собственному усмотрению.
Зато пользование ночлежным домом обходилось без таких посредников. Вот как был устроен ночной вологодский приют: «Ночлежное помещение разделено на два отделения — одно для мужчин, другое для женщин, с особыми умывальниками и сортирами теплыми для каждого отделения, освещаемого в темные вечера и ночи. Деревянные койки расставлены в обширных и высоких комнатах, в порядке особых номеров на каждой койке. Никакой платы за ночлег не полагается, желающий воспользоваться ночлегом получает от смотрителя металлический знак с номером, соответствующим номеру койки, входит в надлежащее отделение ночлега и занимает койку полученного номера, выдаются они в постепенном порядке по времени прихода на ночлег, так что никакого беспорядка и путаницы в занятии той или другой койке не бывает и быть не может. Доступ к ночлегу установлен зимою с 6, а летом с 8 до 10 часов вечера. На ночь входные наружные двери запираются, утром в 6 час. подается будильный звонок — ночлежники встают, умываются, читают молитвы, возвращают номерные знаки и уходят. Пьяные не допускаются на ночлег».
Ночлежники, ясное дело, относились к группе риска, по большому счету даже не одной. Неудивительно, что власти внимательнейшим образом следили за ночлежными домами, а во время эпидемий выпускали специальные строгие правила. Вот, например, как они выглядели во время тифа в Туле:
«1. Прием в ночлежные дома не должен быть ограничен известными часами.
2. Желательно было бы выдавать ночлежникам в определенные вечерние часы кружку сбитня или чашку чая с фунтом хлеба. Беднейшим выдавать билеты в даровую столовую и раз в неделю в баню.
3. На время эпидемии освободить от платы поступающих на излечение в больницу тифозно-больных по простому их заявлению.
4. В возможно скорейшем времени приступить к устройству дезинфекционной печи, которой могли бы пользоваться за известную плату и частные лица».
На всех, кто нуждался, ночлежных домов не хватало. Ярославская газета сообщала: «Нередко бездомные люди являются в полицейские участки с просьбой поместить их на ночь в казематах вместе с арестованными. По объяснению таких бездомников, в ночлежный дом их не пускают за переполнением устремляющихся туда спозаранок ночлежников. Кстати, нельзя не отметить того обстоятельства, что в закоторосльной части с населением не менее 20 тысяч жителей, почти исключительного рабочего элемента, вовсе нет ночлежного дома. Надо самому видеть тягостное положение, очутиться без крова и превратиться в «зимогоров» — людей, которые, бывало, в зимнее время буквально зарывались в снег, если не находили более удобного логовища в какой-нибудь брошенной полузапущенной землянке. В последней ночлежники, вплотную лежа друг возле друга, согревались собственным теплом. Передаем эти факты как общеизвестные здесь. «Бывало, ночью, в зимнюю стужу, собьешься с дороги и натыкаешься на сугроб, а под ним человек — ругается, что наступили на него ногой, — рассказывает достоверный обыватель этого района. — Удивительно, как эти люди не замерзали: ведь одни лохмотья на них»».
Впрочем, эти северные «зимогоры» — люд особенный. О нем писал еще Владимир Гиляровский. «Пошел на базар, чтобы сменять хорошие штаны на плохие или сапоги — денег в кармане ни копейки… Посредине толкучки стоял одноэтажный промозглый длинный дом, трактир Будилова, притон всего бездомного и преступного люда, которые в те времена в честь его и назывались «будиловцами». Это был уже цвет ярославских зимогоров, летом работавших грузчиками на Волге, а зимами горевавших и бедовавших в будиловском трактире.
Сапоги я сменял на подшитые кожей старые валенки и получил рубль придачи и заказал чаю. В первый раз я видел такую зловонную, пьяную трущобу, набитую сплошь скупавшими у пьяных платье: снимает пальто или штаны — и тут же наденет рваную сменку. Минуту назад и я также переобувался в валенки… Я примостился в углу, у маленького столика, добрую половину которого занимал руками и головой спавший на стуле оборванец. Мне подали пару чаю за 5 копеек, у грязной торговки я купил на пятак кренделей и наслаждаюсь. В валенках тепло ногам на мокром полу, покрытом грязью. Мысли мелькают в голове — и ни на одной остановиться нельзя, но девять гривен в кармане успокаивают. Только вопрос: где ночевать?.. Где же? Кого спросить? Но все такие опухшие от пьянства разбойничьи рожи, что и подступиться не хочется… Рассматриваю моего спящего соседа, но мне видна только кудлатая голова, вся в известке, да торчавшие из-под головы две руки, в которые он уткнулся лицом. Руки тоже со следами известки, въевшейся в кожу. Пью, смотрю на оборванцев, шлепающих по сырому полу снежными опорками и лаптями».
Палитра городской благотворительности была богатой и насыщенной. Взять, к примеру Иваново-Вознесенск, где Яков Гарелин, будучи городским головой, добился сбора средств и, соответственно, реализации многих полезных начинаний. В городе были открыты женская гимназия, реальное училище, больница на 50 коек Появилось училище мастеровых и рабочих, где в течение пяти лет молодые ивановцы обучались русскому языку, арифметике, Закону Божьему, а также бухгалтерии, черчению, истории промышленности и торговли, «понятию о машинах» и прочим профессиональным дисциплинам. На базе собственного книжного собрания Гарелин открыл в городе общедоступную библиотеку, ходатайствовал и об открытии музея (правда, этот план воплотился в жизнь лишь после смерти городского головы). Ранее Яков Петрович открыл при своей фабрике больницу и училище и лично финансировал покупку всяческих приспособлений и лекарств, а также деятельность персонала.
В феврале 1877 года в городе было создано Благотворительное общество. В соответствии с уставом новое общество должно было помогать бедным и больным «и оказывать им такого рода пособия, которые приносили бы существенную пользу и не могли быть бы употребляемы во зло по легкомыслию или по предосудительным наклонностям». В первую очередь конечно же заботились о пропитании больных, детей и немощных. Открывались специальные столовые, в которых давался бесплатный обед, состоящий «из ковша щей — мясных, рыбных или постных, каши гречневой, пшенной, иногда гороха и 1 фунта черного хлеба. По предписанию врача для больных или детей обед заменялся белым хлебом или молоком в цену обеда». Кроме того, ежемесячно раздавали ржаную муку тем ивановцам, «которые по дальности расстояния или по старости и слабости не могли ходить в столовую за ежедневным обедом».
Естественно, особое внимание здесь уделялось детям, тому, чтобы, как было сказано в одном из годовых отчетов общества, «сохранить более или менее здоровыми и трудоспособными будущих граждан и, беря на себя часть заботы о детях, тем самым облегчить наиболее нуждающиеся семьи и самим им дать возможность честным путем искать себе пропитание». Для этого устраивались ясли и приюты (в том числе и с профессиональным обучением). Для девочек обучение состояло в том, чтобы научиться «стряпать, подавать на стол, стирать, гладить, шить на машинке». Не забывали и о стариках — для них существовала богадельня.
«Неустанно заботясь о бедных, а в особенности о детях этой бедноты, будущих граждан нашего города, они… сами жертвуют личным своим собственным трудом, отдавая дорогое время, необходимое и для своего дела» — так писал «Ивановский листок» об активистах общества, среди которых были представители ивановской интеллигенции, так называемые отцы города, а также предприниматели и члены их семейств.
И вправду, деятельность членов общества была довольно кропотливой. Об этом говорят не только перечисленные здесь глобальные свершения, но и такие «мелочи», как сбор и выделение денег «на похороны», «на лекарства», «на лечение глаз», «на поправку дома», «на приданое бедной невесте» и даже «на проезд восьми бедных татар до Чистополя».
Интересен был феномен провинциального благотворителя. Вот, например, один из документов: «В чрезвычайном собрании Брянской городской думы 2 октября минувшего 1905 г. состоялся торжественный акт по принятию от братьев Могилевцевых устроенных ими на свой счет водопровода и электрического освещения в гор. Брянске, согласно предложения их, заслушанного и принятого думою в заседании 3 апреля 1904 г….
1) Водопровод, обслуживающий ныне нужды города, в гигиеническом и противопожарном отношениях вполне обеспечивает водою нагорные части города, подавая свыше 44 000 чистой питьевой воды в сутки.
2) Электрическое освещение, устроенное вместе с водопроводом, обслуживающее улицы центральной части города. Общая стоимость этих двух сооружений, по определению устроителя их инженера Мейера, выражается в сумме 125 000 руб.».
Или взять уроженца Тамбова Нарышкина. Он ни с того ни с сего вдруг сообщает городскому голове, что хочет «построить для народных чтений специальное здание с залой, могущей вместить до 600 слушателей… Цель его исключительно содействовать просвещению народа, для чего я предполагаю также устроить в нем бесплатную народную читальню». Спустя всего два года здание было построено. Да не простое, а с собственной электростанцией — первой «придомовой» электростанцией Тамбова.
А вот меценат из Кронштадта Никитин. Его описывал его же собственный сосед: «Жили они вдвоем с женой и были почитаемы всеми в городе. Главной его добродетелью была помощь бедным. Простой и искренний в обращении со всеми без разбора и крайне добросердечный, это была его выдающаяся черта. Бывало, в квартиру его придет дворник, а на дворе распутица, прямо в гостиную или столовую, и жена, увидя, заволнуется: «Что ты, Сидор, в грязных сапогах ввалился», но тут Владимир Дмитриевич скажет ей: «Липочка, ну что же, что сапоги грязные, душа его, может быть, чистая». Деньги свои он почти все раздавал, и на замечание супруги, что они станут нищими, отвечал ей, что, если и так, — богатство за то ждет на небесах. И действительно, такой щедростью он дошел до нищеты полной, когда остался один, схоронив свою жену. Ходил он в плохой одежде, несмотря на то, что его не раз избирали на высокий пост городского головы».
Нет, невозможно найти этому объяснение!
Глава шестая
«Арестантские роты особого рода»
Раз уж мы начали тему, в наши дни определяемую словом «социалка», то есть смысл двигаться дальше в этом направлении. Где медицина и благотворительность — там и образование.
Символ провинциального образования — конечно же гимназия. Так называемая городская гимназия, чаще всего находящаяся на главной улице и представляющая из себя желтое двухэтажное здание с белыми колоннами ионического ордера. Исключения случаются, но они редкие и незначительные.
В основном такие здания строились для гимназий специально. Однако же бывали исключения. В частности, любопытна ситуация с гимназией в Рязани, основанной в 1804 году. Первый год гимназисты учились в неком «редутном доме», а потом на средства приказа общественного призрения для них выстроили специальный деревянный дом. Одновременно шли поиски нового здания, и в 1808 году его нашли — у некой госпожи Семеновой был приобретен обширный особняк, можно сказать дворец, построенный самим Матвеем Казаковым. Его пришлось серьезно перестраивать — ведь планировка дома была анфиладной, учебное учреждение требовало коридорную систему Лишь в 1815 году строители закончили работу. Вышло хорошо — и внутри, и снаружи. Даже язвительный критик Белинский, проезжая Рязанью, писал: «Я тут первый раз, собственным своим опытом узнал, что в России есть прекрасные города… Из великого числа прекрасных строений мне особенно понравилась губернская гимназия».
А литератор В. Золотарев описывал гимназию Саратова: «Это был громадный двухэтажный дом с александрийской колоннадой на улице и большим продолжением вглубь двора, причем внутренний корпус заканчивался двухсветным актовым залом. Внизу под актовым залом помещался пансион для приезжих из губернии гимназистов… С восточной стороны внутреннего корпуса был разбит довольно большой декоративный сад, где на отдельных больших деревьях можно было спрятаться в листве от надзирателя… В теплое и сухое время в перемены нас выпускали на площадку и в сад. На площадке были деревянная горка и гимнастические приспособления, состоявшие из мелкой лестницы, колец, двух гладких шестов для лазания. Около горки помещался фонтан без воды, по внутренним краям которого мы бегали как на велосипедном треке».
Про Владимирскую же гимназию писал ее «законник», господин Миловский: «Гимназия помещалась в огромном трехэтажном доме. Дом был строен на широкую барскую ногу времен Екатерины — залы огромные, окна большие, лестницы широкие — но был давно запущен и с помещением в нем училища не мог перемениться к лучшему. Рамы обветшали, осенний ветер свободно гулял по парадным лестницам, полы расщелились, двери засалены. Гимназическое начальство, потому что пригляделось или по своей беспечности, не видело ничего другого и не заботилось об исправлении ветхостей. Не так взглянул на них император Николай, когда он в 1834 году, проезжая Владимиром, посетил гимназию. Зоркий глаз его все сразу заметил, и он выразил полное свое неудовольствие директору и попечителю. Долго они дрожали в ожидании грозы, но гроза миновала. Пробужденные от сна гневным словом царя, они уже не дремали, когда ждали приезда его наследника. Все ветхости исправили, полы перестругали и сплотили, двери поновили, рамы также. Любо было взойти в классы; но любоваться пришлось не долго. В 1840 году марта 29 дня это величественное здание сгорело дотла по недосмотру».
По своему характеру гимназии бывали разные — но большей частью не особо либеральные, о чем свидетельствуют многочисленные воспоминания их выпускников. Известный литератор В. Тан-Богораз, учившийся в таганрогской гимназии, в частности, примечал: «Гимназия в сущности представляла арестантские роты особого рода. То был исправительный батальон, только с заменою палок и розог греческими и латинскими экстемпоралями».
Трудно поверить в столь категоричную характеристику, однако многие другие факты косвенно подтверждают сказанное Владимиром Германовичем. В частности, тезис, высказанный одним из ее директоров: «Гимназисты с первого взгляда должны обращать на себя внимание привлекательной строгостью своей внешности, мне неприятно в молодом человеке щегольство, но неряшливость и растрепанность еще более противны, а потому, чтобы сохранить середину, вы должны быть приличны. Я вас уверяю — это имеет большее значение, чем вы думаете».
Казалось бы, высказывание вполне логичное. Но вопрос в том, что именно считать «неряшливостью и растрепанностью». К примеру, когда гимназист Антоша Чехов, не замышляя ничего худого, пришел на занятия в клетчатых панталонах, господин директор коротко заявил:
— Чехов, будете в карцере!
Писатель Николай Лесков припоминал родную орловскую гимназию: «Духота всегда была страшная, и мы сидели решительно один на другом».
То есть стеснения были не только моральные, но и вполне физические тоже.
Представление об укладе русской провинциальной гимназии можно более или менее точно получить на примере все той же Рязани. До открытия гимназии главным образовательным учреждением там было народное училище. В нем на протяжении четырех лет преподавались основы математики, физики, механики, русского языка, чистописания, истории, географии, черчения, архитектуры и Закона Божия. Несмотря на ряд предметов, современным школам не присущих (например, архитектура или механика), для подготовки к университету этого объема не хватало. Требовались языки (мертвый латинский, а также живые немецкий с французским, но не английский — его вплоть до середины XX века преподавали только в отдельных столичных школах), философия, политэкономия, начала коммерции и более глубокие познания хотя бы в той же математике. Для этих целей гимназии и учреждались.
Открытие нового учебного заведения было крупным событием в жизни рязанского света. Торжества проходили в Дворянском собрании. «Стечение людей по поводу сего было необыкновенно велико», — вспоминал очевидец. Другой участник тех событий не без удовольствия писал: «Гражданский губернатор Дмитрий Семенович Шишков, в знак своего участия в сем торжестве, угощал в сей день почтеннейшую рязанскую публику обеденным столом более нежели на 60 кувертов».
Этим обедом закончилось радостное и беззаботное торжество. За ним наступили проблемы. В первую очередь они касались формирования собственно классов. Схема вышла непростая: ученики третьего и четвертого классов народного училища стали соответственно учениками первого и второго классов гимназии. Первоклассники народного училища отправились в приходское училище, а второклассники — в уездное. Все недовольства детей, а главное родителей, строжайше пресекались.
Однако главной проблемой было все же отсутствие в России гимназического опыта. Один учащийся начального периода существования гимназии (выпуск 1812 года) вспоминал: «Надобно сознаться, что в то время ученические мои знания, почерпнутые в гимназии, весьма были ограниченные… В оправдание замечу, что в гимназии обучение происходило крайне небрежно и никто не обращал внимания ни на успехи и поведение учеников, ни на педагогические способности учителей. Директором гимназии был прокурор, весьма редко классы посещавший».
Требовалось время для того, чтобы рязанцы освоили новый для страны вид образовательной деятельности.
Гимназический быт в те времена очень сильно отличался от современного школьного. Уроки продолжались с девяти утра и до полудня, затем — перерыв до двух часов, после чего — снова уроки, уже до пяти вечера. Экзамены были в конце каждого класса. При этом они обставлялись как этакие общегородские праздники — с помпой и в присутствии большого числа приглашенных.
Ответы требовались точные. К примеру, на вопрос: «Каков дух и содержание законов Ликурга и Солона?» — следовало отвечать: «Солон достопримечателен в истории мудрости. Он соорудил великолепный храм, издал законы мудрейшие, и народ в его царствие наслаждался полным счастием».
Попытка изменить в ответе хотя бы несколько слов могла быть приравнена к незнанию вопроса.
Неучам грозила перспектива в лучшем случае остаться на второй год, а в худшем — вообще спуститься на класс ниже, то есть из третьего класса перейти во второй. Зато за особенно блестящие ответы полагалась премия — в первую очередь, конечно, это были книги. Однако книги, мягко говоря, довольно неожиданные для казенного учреждения. Вот, к примеру, как один из гимназических выпускников, И. И. Янжул, писал о собственной награде: «В качестве отличного ученика с первого до последнего года пребывания в гимназии я получал ежегодно похвальные листы и так называемые «награды», т. е. книги в хороших переплетах, по постановлению гимназического совета и, вероятно, приобретаемые по рекомендации учителей. Дважды в числе этих книг в подарок от гимназии я, первый ученик, получил сочинения по истории революции Гарнье Паже, сначала по французской, другой раз — по итальянской… Такой выбор книг, вероятно, невозможный впоследствии, никого тогда (в середине XIX века. — А. М.)не удивил, и книги эти были мне торжественно вручены на акте чуть ли не из рук и с благословением рязанского архиепископа Смарагда».
По окончании церемоний награждения, как правило, устраивали ученический спектакль.
За исключением экзаменов, жизнь рязанских гимназистов была в основном приятной и спокойной.
К этому в первую очередь располагал уютный казаковский дом с его ближайшими окрестностями. Поэт Яков Полонский вспоминал об этом так. — «При гимназии было два двора: один большой квадратный двор, другой — задний, где я помню только какие-то сараи и ретирадные места. При входе на двор, направо, был задний фасад гимназии; прямо через двор двухэтажный деревянный флигель, где жил директор; налево длинная изба для сторожей, и в самом углу по диагонали стоял небольшой домик с двумя низенькими крыльцами под навесом. И этот домик мне особенно памятен. С одной стороны его, вдоль окон, шел небольшой цветник, а с другой (за квартирой учителя Ставрова) шел обрыв или холмистый берег, спускающийся к Лыбеди. Тут были разбросаны дорожки, кусты, клумбы и даже, как кажется, была небольшая беседка. Мне редко удавалось заходить в этот садик, и при этом я должен добавить, что и садик, и гористый берег, и все, что я видел, казалось мне в сильно преувеличенном виде: обширнее, выше, привольнее, чем на самом деле».
Другим достоинством было искреннее содружество членов различных социальных групп. Известный педагог Алексей Дмитриевич Галахов, также обучавшийся в этой гимназии, писал о ее ученическом составе: «На одних лавках с немногими дворянскими детьми сидели дети мещан, солдат, почтальонов, дворовых… Сословное различие моих товарищей обнаруживалось и в одежде, и в прическе: одни ходили в сюртуках и куртках, снимая зимнюю одежду в нижнем этаже дома, а другие зимой сидели в тулупах и фризовых шинелях, подпоясанных кушаком или ремнем. Прическа также не отличалась одноформенностью: многие стригли волосы в кружок, а иные вовсе не стригли их, как дьячки. Наконец, возраст был заметно неровный: наряду с девятилетними, десятилетними мальчиками сидели и здоровые и рослые ребята лет шестнадцати и семнадцати — сыновья лакеев, кучеров, сапожников».
При этом гимназическое общество как бы не ощущало всех этих различий. Полонский вспоминал: «Что касается до нас, учеников, то между нами не было никакого сословного антагонизма. Дворяне сходились с мещанскими и купеческими детьми, иногда дружились, и так как мальчики низших сословий, в особенности самые бедные, нередко отличались своею памятью и прилежанием, случалось, что беднейшие из них брали на время учебные книжки у дворянских сынков, а дворянские сынки ездили к ним в их домишки готовить уроки или готовиться к экзаменам. Товарищество, вообще, было недурное, хотя жалобу на товарища никто не считал чем-то вопиющим или достойным порицания. Помню, один из учеников зажилил у другого старинные серебряные часы. Как тот ни добивался от него возврата этих часов, ничего не добился и пожаловался инспектору Ляликову. На другой день часы были возвращены».
Словом, в гимназии существовал какой-то идеальный мир, состоящий из граждан демократичных, готовых оказывать друг другу поддержку, и при этом законопослушных. То есть во время конфликта не учиняющих несправедливый самосуд, а обращающихся к силе справедливого закона (к инспектору Ляликову, например). Однако же не все здесь было безмятежно. Тот же Галахов вспоминал: «Это пестрое общество, говоря правду, не могло похвалиться приличным держанием. До прихода учителя в классе стоял стон стоном от шума, возни и драк. Слова, не допускаемые в печати, так и сыпались со всех сторон. Нередко младший класс гуртом бился на кулачки со старшим. Бой происходил на площадке, разделяющей классы, и оканчивался, разумеется, побиением первоклассников. Однажды, я помню, какой-то бойкий школьник второго класса вызвался один поколотить всех учеников первого. Но он потерпел сильное поражение: толпа одолела самохвала, наградив его синяками под глаза».
Учителя и инспекторы старались бороться с подобными шалостями. Хотя так называемые телесные наказания (то есть порка) вскоре после основания гимназии были запрещены, старшее поколение не останавливалось перед подзатыльниками и трепанием за волосы. Но чаще ограничивались более гуманными репрессиями — стоянием, к примеру, на коленях или же лишением обеда.
Сам же характер тогдашнего гимназического образования, что называется, оставлял желать лучшего. Философ В. В. Розанов писал:
«У нас нет совсем мечты своей родины.
У греков она есть. Была у римлян. У евреев есть. У французов — «прекрасная Франция», у англичан — «старая Англия», у немцев — «наш старый Фриц».
Только у прошедшего русскую гимназию и университет — «проклятая Россия».
Как же не удивляться, что всякий русский с 16 лет пристает к партии «ниспровержения государственного строя»…
У нас слово «отечество» узнается одновременно со словом «проклятие»…
Я учился в костромской гимназии, и в 1 — м классе мы учили: «Я человек, хотя и маленький, но у меня 32 зуба и 24 ребра». Потом — позвонки.
Только доучившись до VI-го класса, я бы узнал, что «был Сусанин», какие-то стихи о котором мы (дома и на улице) распевали еще до поступления в гимназию:
…не видно ни зги!
…вскричали враги.
Но до VI-го класса (т. е. в Костроме) я не доучился. И очень многие гимназисты до VI-го класса не доходят: все они знают, что у человека «32 позвонка», и не знают, как Сусанин спас царскую семью.
Потом Симбирская гимназия (II и III классы) — и я не знал ничего о Симбирске, о Волге (только учили — «3600 верст», да и это в IV классе). Не знал, куда и как протекает прелестная местная речка, любимица горожан — Свияга.
Потом Нижегородская гимназия. Там мне ставили двойки по латыни, и я увлекался Боклем: Бокль был подобен «по гордости и славе» с Вавилоном, а те, свои князья, — скучные мещане «нашего закоулка».
Я до тошноты ненавидел «Минина и Пожарского» — и, собственно, за то, что они не написали ни одной великой книги вроде «Истории цивилизации в Англии».
Потом университет. «У них была реформация, а у нас нечесаный поп Аввакум». Там — римляне, у русских же — Чичиковы.
Как не взять бомбу; как не примкнуть к партии «ниспровержения существующего строя»?
В основе просто: учась в Симбирске — ничего о Свияге, о городе, о родных (тамошних) поэтах — Аксаковых, Карамзине, Языкове; о Волге — там уже прекрасной и великой.
Учась в Костроме — не знал, что это имя — еще имя языческой богини; ничего — об Ипатьевском монастыре. О чудотворном образе (местной) Федоровской Божией Матери — ничего.
Учась в Нижнем — ничего о «Новгороде низовые земли», о «Макарии, откуда ярмарка», об Унже (река) и ее староверах.
С 10 лет, как какое-то Небо и Вера, и Религия:
«Я человек, хотя и маленький, но у меня 24 ребра и 32 зуба» или наоборот, черт бы их брал…
Представьте, как если бы годовалому ребенку вместо материнской груди давали, «для скорейшего ознакомления с географией», — кокосового молока, а девочке десяти лет надевали бы французские фижмы, тоже для ознакомления с французской промышленностью и художеством. «Моим детям нет еще одиннадцати лет, но они уже знают историю и географию».
И в 15 лет эти дети — мертвые старички».
А после Розанов сам сделался преподавателем — в городе Брянске. И сокрушался — в городе ну совершенно не читают Пушкина, более того, его нигде не продают! Розанов обратился в Москву, но из Первопрестольной ответили, что Александр Сергеевич не продается и там «за полным отсутствием спроса». Розанов в этом винил модных в то время литераторов, которые якобы сговорились, чтобы весьма своеобразным способом одержать верх над великим поэтом: «Как же сделать? Встретить его тупым рылом. Захрюкать. Царя слова нельзя победить словом, но хрюканьем можно…
Так «судьба» и вывела против него Писарева. Писарева, Добролюбова и Чернышевского. Три рыла поднялись к нему и захрюкали.
Не для житейского волненья,
Ни для того, ни для сего.
— Хрю! Хрю!
— Хрю.
— Еще хрю.
И пусть у гробового входа.
— Хрю.
— Хрю! Хрю!
И Пушкин угас».
Да, Розанову, прошедшему сквозь костромское ученичество, самому учительствовать было далеко не сладко.
И все-таки гимназии разнились. В первую очередь это зависело, конечно, от директора. Именно он набирал коллектив и задавал общий настрой. Упомянутый уже Миловский, в частности, описывал директора владимирской гимназии: «Директором гимназии был Калайдович — человек старых времен, обленившийся к интересам. При мне он не долго был, его уволили без всякого со стороны его прошения… На место Калайдовича поступил Озеров — гордый барич, ночи проводил в клубе за картами, а дни спал, в гимназию заглядывал один раз в неделю».
И вот результат: «Гимназия ничего не дает. Она только учит, предоставляя каждому употребить свое знание по своему усмотрению. Поэтому большая часть воспитанников, проучившись до 5-го класса, спешит занять место писца в какой-нибудь канцелярии или приняться за аршин в отцовской лавке. А как всегда и везде людей, желающих приобрести прочное образование без отношения к выгодам жизни, а действительно по любви к науке, мало, то до 7-го класса доходило очень мало воспитанников. Строгости касательно учителей в гимназии больше, чем в семинарии. Там иногда по получасу, а иногда и более мы прохаживались за Богородской церковью или в класс приходили поздно. Здесь этого сделать нельзя, а также пропускать классы. Инспектор непрестанно ходит по коридору и посматривает в классы через стекольчатые двери — не задремал ли какой-нибудь наставник; но касательно учеников строгости меньше. Им дано больше свободы, чем в семинарии, оттого они развязаннее, смелее в обращении даже со своими учителями, которых они вовсе не боятся. Нельзя сказать, чтобы к ним и уважения не имели; ежели и оказывали неуважение, то разве тем, которые не умели внушать его, как мой почтенный предшественник. Он, узнавши, что я хочу занять его место, покачал головой и предрек мне много неприятностей от сорванцов-гимназистов. Действительно, они много досаждали бедному старцу, не слушались его, подтрунивали над ним, только что верхом не ездили. Сначала и я заметил некоторые проделки, но, благодарение Богу, очень скоро поставил ребят в должные границы, не прибегая к пособию начальства; иных твердостью, иных ласкою, а больше старанием, чтобы уроки имели занимательность».
Напомним: господин Миловский был во Владимире преподавателем Закона Божия.
Яркой в своем роде личностью был директор симбирской гимназии, некто Вишневский, прозванный за жиденькую седоватую бородку Сивым. Этот деятель даже попал в поэму Д. Минаева «Губернская фотография», в которой автор «представлял» самых характерных жителей города:
А вот Вишневский, точно старый
Педагогический нарост,
И всею проклятый Самарой
Бюрократический прохвост.
Занятна и череда директоров рязанской гимназии. Первым директором автоматически сделался Андрей Иванович Толстой, ранее возглавлявший народное училище. Затем директора менялись, притом довольно шустро. Промелькнул, например, некто Воскресенский. О нем остались следующие воспоминания: «Директор гимназии редко бывал в трезвом состоянии, почему мы и зрели его лик раза два в год, не больше: перед началом учения, в августе, и по окончании его, в конце июня. В оба раза он являлся как важная особа, давал нам строгие наставления, после которых, не знаю для чего, грозил нам пальцем. Редко видя его, мы не могли к нему присмотреться, как лисица ко льву, и потому очень боялись его».
Боялись конечно же зря. Ведь Воскресенский, очевидно, очень мало интересовался жизнью гимназистов, а значит, не представлял вреда ни для учеников, ни для учителей. При таком руководителе в гимназии вполне могла начаться этакая демократическая вольница. Она еще больше усилилась при следующем шефе, полковнике в отставке Иване Михайловиче Татаринове. Сам он был масон, а супруга его, знаменитая в свое время Екатерина Филипповна, жила в Петербурге, где возглавляла секту «русских квакеров». Квакеры собирались в Михайловском замке (им негласно покровительствовал император Александр), пели псалмы, исполняли свои ритуальные танцы, входили в мистический транс, не гнушались пророчествовать.
Понятно, что директора Татаринова трудно было упрекнуть в консерватизме. К тому же и руководителем он был довольно дельным. А. Д. Галахов вспоминал: «Директорство Татаринова принесло много пользы. Он сразу поднял гимназию во мнении рязанского общества, потому что принялся за дело с охотой и любовью. Гимназисты, для которых прежний директор был своего рода мифом, ежедневно видели нового в классе выслушивающим уроки учителей и ответы учеников… Много значило и то обстоятельство, что Татаринов по своему состоянию, чину, образованию и петербургским связям стоял наряду с губернской знатью… Дворянство не боялось уже отдавать своих детей в гимназию и относилось уважительнее к образованию, в ней получаемому. Сообразуясь с потребностью времени, Татаринов ввел частные уроки танцев для желающих, с платою по 25 рублей в год, пригласив отличного учителя, итальянца Коломбо».
В 1927 году Татаринова заменил другой военнослужащий, гвардии штабс-капитан Николай Николаевич Семенов, лично знакомый с Николаем I. Кстати, сам император, когда, будучи проездом в городе, зашел в гимназию, чрезвычайно удивился новому поприщу Николая Николаевича.
— Ба! — воскликнул царь. — И ты, Семенов, попал в ученые!
Семенов также отличался некоторым вольнодумством. Говорили, что ратное поприще он оставил вследствие событий декабря 1825 года — вроде бы Николай Николаевич как-то был связан с восставшими, однако не настолько сильно, чтобы отправиться на Нерчинские рудники.
Затем был Федор Шиллинг, сильно отличавшийся от своих более демократических предшественников. Именно при нем в российских гимназиях отменили телесные наказания, что очень огорчило Федора Ивановича. Он выступил перед гимназистами со скорбной речью:
— До сих пор вас секли за ваши вины из-за вашей же пользы, чтобы сделать из вас прилежных и знающих людей, но теперь начальству угодно, написали мне из Петербурга, чтобы телесное наказание, т. е. сечение, больше не применялось. Но не думайте, что ваши вины останутся ненаказанными: виновные в дурном поведении и учении, как и прежде, будут заключаться в карцеры и лишаться обедов и отпусков.
Зато при Шиллинге значительно усовершенствовалась хозяйственная часть гимназической жизни.
Чем не «История одного города» г-на Щедрина, только в гимназических рамках?
Директором тверской гимназии был некоторое время писатель Иван Лажечников, автор исторических романов «Ледяной дом» и «Последний новик». Впрочем, горожане его знали в первую очередь не как писателя, а как светского человека. Вот одно из воспоминаний: «Зимой мы поехали погостить к отцу в Тверь. Однажды на бале в благородном собрании я заметила в толпе человека невысокого роста, с игривыми чертами лица, выражавшими детское простосердечие и яркий юмор. Небольшие глаза его, смотревшие наблюдательно, как бы улыбались шутливо: над высоким лбом был приподнят вверх целый лес волос с проседью…
— Кто это такой? — спросила я одну даму, указывая на него.
— Иван Иванович Лажечников, — отвечала она, — директор гимназии».
Впоследствии Лажечников «пошел на повышение» и вступил в должность вице-губернатора Твери.
Самым же колоритным из директоров гимназий был, видимо, Федор Керенский, отец будущего председателя Временного правительства. В 1879 году «Симбирские губернские ведомости» сообщали: «В Симбирск прибыл 4 июня новый директор классической гимназии Федор Михайлович Керенский, известный начальству Казанского учебного округа как отличный педагог. С приездом нового директора можно надеяться, что для Симбирской гимназии настанет новая жизнь и лучшая педагогическая деятельность, а вместе с этим изменится незавидная репутация в учебном деле, которой гимназия пользовалась в Министерстве народного просвещения».
Керенский сменил всем надоевшего г-на Вишневского и сразу произвел на окружающих преблагоприятнейшее впечатление. Один из современников писал: «В 1879 году директором гимназии был назначен, сменив дореформенного одряхлевшего «генерала» Вишневского, Федор Михайлович… Наш молодой директор внес первую освежающую струю в затхлую атмосферу симбирского рассадника «классического» просвещения. Это была, действительно, «новая метла» и притом — метла, вознамерившаяся «чисто мести»… Весь этот человек — олицетворенная энергия, ходячий труд, негаснущая лампада перед иконою взятого им на свои могучие плечи ответственного дела».
Другой же современник вспоминал: «Федор Михайлович благодаря своей исключительной энергии быстро стал все улучшать и подтягивать. Он был директором активным, во все вникавшим, за всем лично наблюдавшим… Образованный и умный, он являлся вместе с тем исключительным по своим способностям педагогом. Прекрасно владел русской речью, любил родную литературу, причем система преподавания его была совершенно необычная. Свои уроки по словесности он превращал в исключительно интересные часы, во время которых мы с захватывающим вниманием заслушивались своим лектором… Благодаря подобному способу живого преподавания мы сами настолько заинтересовались предметом русской словесности, что многие из нас не ограничивались гимназическими учебниками, а в свободное время дополнительно читали по рекомендации того же Федора Михайловича все, относящееся к русской словесности. Девизом его во всем было — «Меньше слов, больше мысли»».
А третий писал: «Года за 2–3 до моего окончания курса был переведен из Вятской гимназии в Симбирскую новый директор Ф. М. Керенский. Высокого роста, немного полный, с открытым симпатичным лицом, сразу произвел приятное впечатление на воспитанников. Преподавал он русскую словесность. Быстро познакомил нас как с древней, так и новой литературой. Особенное внимание обращал Федор Михайлович на исполнение домашних сочинений; обязательно требовал при исполнении заданных тем пользоваться литературными источниками, что очень важно было для развития учеников. Как чтец Ф. М. Керенский был замечательный; до сих пор осталось в памяти его выразительное, отчетливое чтение, особенно из древней русской литературы, как например былин».
Сам же Керенский излагал свою «методику» довольно просто: «Словом и примером наставники и воспитатели стараются развить в воспитанниках благородные стремления, в силу коих в их будущей деятельности выразились бы — беззаветная любовь к Государю и Отечеству, почтение к начальствующим и старшим, трудолюбие, правдивость, вежливость, скромность, благопристойность, добрые отношения к товарищам, уважение к чужой собственности и другие похвальные качества».
Впрочем, были у него и настоящие «ноу-хау». Он, к примеру, разъяснял учителям: «Домашние письменные работы назначать посильные для учеников менее даровитых и менее успевающих, чтобы они, не затрудняясь самостоятельным исполнением задач, достигали лучших успехов, при этом не назначать ученикам одного класса для подачи в назначенный день более одного домашнего упражнения; для лучшего уравновешивания домашних и классных занятий не иметь в один день в одном и том же классе более одного письменного классного упражнения; обращать, как было и прежде, особое внимание на учеников менее даровитых и менее прилежных и частым спрашиванием доводить их до усвоения уроков».
Кстати, Керенский не был склонен к завышению оценок Наоборот, получить у него «отлично» было делом очень даже непростым.
Помимо всего прочего, Федор Михайлович заботился о бытовых условиях воспитанников. Даже гимназическое здание при нем расширилось — стараниями нового директора удалось «сделать такой же пристрой, как и сама гимназия, к зданию с восточной стороны и переделать старое помещение, дабы придать постройке солидность и удобство».
Человеческие качества Керенского также вызывали уважение. В общении он был весьма приятен, и его коллега И. Я. Яковлев свидетельствовал: «Вот какую характеристику могу сделать Керенскому, отцу, которого я знал близко. Способный. Образованный. Отлично знающий русскую литературу. Хороший рассказчик, обладавший даром слова».
В 1881 году у Федора Михайловича возникло прибавление в семействе — появился на свет его сын Александр. Именно благодаря его воспоминаниям можно себе представить, как жила семья директора Керенского (а его казенная квартира располагалась в том же здании гимназии): «Длинный коридор делил наш дом надвое — на мир взрослых и мир детей. Воспитанием двух старших сестер, которые посещали среднюю школу, занималась гувернантка-француженка. Младшие же дети были отданы на попечение няни, Екатерины Сергеевны Сучковой. В детстве она была крепостной и не научилась грамоте. Обязанности ее были такими же, как и у всякой няни: она будила нас утром, одевала, кормила, водила на прогулку, играла с нами… Перед сном она рассказывала нам какую-нибудь сказку, а когда мы подросли, вспоминала порой дни своего крепостного детства. Она и жила с нами в нашей просторной детской. Ее угол был любовно украшен иконами, и поздними вечерами слабый свет лампадки, которую она всегда зажигала, отражался на аскетических ликах особенно почитаемых ею святых».
Отец практически все время посвящал работе, мать же занималась воспитанием детей: «После утренней прогулки с няней мама часто звала нас в свою комнату. Повторять приглашение дважды никогда не требовалось. Мы знали, что мама будет читать нам или рассказывать разные истории, а мы будем слушать, уютно примостившись у ее колен. Она читала не только сказки, но и стихи, былины, а также книги по русской истории. Эти утренние чтения приучили нас не только слушать, но и читать. Не помню, когда мать начала читать нам «Евангелие». Да и чтения эти не носили характера религиозного воспитания, поскольку мать никогда не стремилась вбивать в наши головы религиозные догмы. Она просто читала и рассказывала нам о жизни и заповедях Иисуса Христа».
В 1889 году Керенский получил новое назначение. Он, что называется, пошел на повышение — назначен был главным инспектором училищ Туркестанского края. Его сын Александр об этом писал: «Утром в день отъезда нас посетили самые близкие друзья, чтобы попрощаться, как это водится на Руси, вместе посидеть и помолиться перед дорогой. Затем все поднялись, перекрестились, обнялись и отправились на речной причал. У всех стояли в глазах слезы, и мы, дети, взволнованные до глубины души, чувствовали, что происходит что-то необратимое. На причале нас поджидала толпа знакомых. Наконец прозвучал пронзительный гудок парохода, сказаны последние отчаянные слова прощания, подняты на борт сходни. Застучали по воде колеса, и люди на берегу закричали и замахали белыми носовыми платками. Еще один гудок, и Симбирск, где я провел счастливейшие годы своей жизни, начал постепенно удаляться, становясь частью далекого прошлого».
Так закончился симбирский период жизни семьи Керенских. И блестящее десятилетие жизни симбирской гимназии тоже закончилось.
Разумеется, директор не имел возможности подобрать для себя идеальный коллектив. В гимназии оказывались самые разнообразные преподаватели. Оно и к лучшему — ведь в результате сложился уникальный тип российского провинциального учителя, который даже типом-то не назовешь — настолько он был разнообразен.
К примеру, протоиерей рыбинского собора Иосиф Ширяев преподавал по совместительству Закон Божий в гимназии. Один из его воспитанников вспоминал: «Это был очень умный и очень сердечный человек. Гимназисты его любили, вероятно, потому, что он сам очень любил детей. Я хорошо помню, как все мы, малыши, жались к нему, когда он выходил из класса, и хором кричали: «Отец протоиерей (в гимназии уже была принята эта новая форма — протоиерей вместо протопопа), благословите!» Высокий и красивый, с размашистыми быстрыми движениями, он легко касался наших голов школьным журналом, приводя всех и каждого в умиление. Его выражения: «Жужелица!», «Шалите, да потихоньку» — запали нам всем в сердце и, конечно, формировали в добрую положительную сторону наше юное создание. Отец Иосиф принципиально не ставил ни четверок, ни тем более троек по Закону Божьему. В его представлении низкий балл по Закону Божиему был предосудителен в нравственном смысле и для учеников, и для преподавателя. Пять с двумя минусами — вот крайняя грань, до которой спускался этот незабвенный наш учитель, праведник русской земли, на которых она держалась стойко и нерушимо».
Еще один яркий законник служил в таганрогской гимназии — отец Федор Покровский. Его уроки далеко не ограничивались дисциплинами духовными. Он имел смелость обсуждать с учениками Пушкина, Шекспира, Гёте. Именно господин Покровский и придумал для Антона Павловича псевдоним «Антоша Чехонте». Правда, он не ведал, что придумывает псевдоним — просто, вызывая гимназиста Чехова к доске, он шутки ради провозглашал по слогам и отчетливо:
— Че-хон-те!
Отец Федор мало походил на батюшку. Впрочем, не без объективных причин — в молодости он был полковым священником, притом служившим на передовой.
— Как поживает поп Покровский? — спрашивал впоследствии писатель Чехов. — Еще не поступил в гусары?
Один из преподавателей астраханской гимназии увлекался музыкой и изобрел довольно необычный музыкальный инструмент — бумажную трубу. По утверждению автора, подобная труба была способна заменить четыре медные. Изобретение направили в Санкт-Петербург, в Министерство народного просвещения, откуда в скором времени пришло такое заключение: «По испытании доставленных в Министерство 12 бумажных труб, изобретенных учителем музыки Добровольским, оказалось, что трубы сии, употребляемы в роговой музыке с большим уменьшением людей, но при этом имеют то неудобство, что при игре на них оне от воздуха отсыревают, а потому и верного тона сохранить не могут. Награды заслуживает, а как семь лет учит бесплатно, то поощрить его жалованьем, и он не оставит продолжать усердно свою службу и печатание литографическим способом музыкального журнала, которое принести может пользу».
Увы, спустя четыре года Добровольский вместо жалованья получил отставку — «как чиновник, вовсе для гимназии не нужный».
Выдающимися личностями были и преподаватели гимназии симбирской. Взять, к примеру, латиниста Берниковского. Тайный советник Л. Лебедев (выпускник той же гимназии) о нем вспоминал: «Питомец некогда знаменитого Виленского университета, поляк и католик, за патриотически-польские юношеские увлечения в числе других был выслан из Западного края, попал в Казань, где преподавал в университете всеобщую историю, а потом, после польского восстания из Казани был отправлен в Вятку. О Берниковском в «Былом и думах» упоминает Герцен как об ученом-ориенталисте, друге Мицкевича и Ковалевского. Из Вятки Берниковский перешел в Симбирскую гимназию, где был последовательно и долго учителем латинского языка, инспектором и директором. Берниковский умел, сохраняя импонирующее значение как по отношению к ученикам, так и к учителям, быть постоянно в живом общении с ними и пользовался уважением в обществе. Он был разнообразно образованный человек, что видно уже из того, что он мог быть и ориенталистом, и учителем французского и немецкого языков и даже преподавал в университете всеобщую историю».
Тот же чиновник вспоминал и о другом преподавателе — о Николае Гончарове, брате знаменитого писателя: «Николай Александрович получил прекрасное образование, знал отлично французский, немецкий и английский языки. В то же время это был человек с широким добрым сердцем и гуманный… Гимназисты невольно усваивали от него благородство чувствований и мягкость отношений ко всем и ко всему».
Порой не меньшей популярностью пользовались технари. Другой выпускник, И. Цветков, восторгался: «В. Н. Панов пользовался всеобщим уважением и учителей, и учеников. Это был человек выдающегося ума и образования. При отсутствии физических инструментов он ухитрялся прекрасно преподавать экспериментальную физику и сделать ее интересной для своих учеников. Но, кажется, самым выдающимся педагогом того времени следует признать Н. В. Гине, преподававшего алгебру, геометрию и тригонометрию. Он излагал математические истины необыкновенно просто, ясно, понятно даже для самого ленивого ума; говорил не торопясь, редко и необыкновенно изящно, словом, это был артист в своем роде».
Впрочем, для того чтобы понравиться учащимся, вовсе не нужно было отличаться выдающимся преподавательским даром. В частности, преподаватель латыни С. М. Чугунов снискал популярность совсем за другое — за свою глухоту.
— Какой падеж? — строго спрашивал строгий учитель.
— И-и-ительный, — отвечал ученик.
— Да, точно. Винительный, — соглашался учитель. И ставил вполне положительный балл.
В саратовской гимназии на протяжении двух лет учительствовал молодой Н. Чернышевский. Воспоминания современников говорят отнюдь не в пользу Николая Гавриловича: «Его бледное лицо, тихий пискливый голос, близорукость, сильно белокурые волосы, сутуловатость, большие шаги и неловкие манеры, — вообще вся его наружность показалась ученикам очень смешною, почему они стали между собою посмеиваться над ним».
Однако Чернышевский подкупил своих учеников манерой поведения. Он, во-первых, говорил им «вы».
Во-вторых, сидел не за учительским столом, на возвышении, а прямо перед передними партами. В-третьих, пренебрегал традиционными учебниками, а вместо этого читал стихи Жуковского и Пушкина, и вообще старался держать атмосферу доверительную, неформальную.
— Какую свободу допускает у меня Чернышевский! — возмущался директор гимназии. — Он говорит ученикам о вреде крепостного права. Это вольнодумство и вольтерьянство! В Камчатку упекут меня за него!
Однако Мейера никто в Камчатку не упек — упекли самого Николая Гавриловича, хотя и гораздо позже.
По неписаному правилу крепче и надежнее запоминались не хорошие преподаватели, а монстры, например преподаватель таганрожской гимназии Иван Урбан. О нем повествовал краевед П. Филерский: «Преподавателем хорошим И. О. Урбан быть не мог уже хотя бы потому что по-русски говорил очень уж плохо, дополнял слова ужимками, подмигиванием, делающими его речь подчас довольно смешной, но предмет свой он знал и письменно русской речью владел прекрасно. Преподавая латинский и греческий языки, он как бы обязанностью своей поставил отыскивать молодых людей политически неблагонадежных и так как он обладал даром понимать ученика, то почти всегда угадывал и преследовал уже беспощадно. Результатом таких отношений был взрыв его квартиры. Взрывом была повреждена парадная дверь, и зонтик над нею был сброшен. Грохот от взрыва был слышен кварталов за десять и более. Смятение в городе произошло огромное. Потерпевший дал телеграмму нескольким министрам о том, что анархисты хотят его убить, и просил судьбу его детей повернуть к стопам Государя. Началось следствие. Гимназия со своей стороны старалась узнать, не учащиеся ли это. Все розыски окончились ничем, по-видимому гимназисты не участвовали, так на этом и решили, начальство успокоилось».
Трагической фигурой был владимирский преподаватель, господин Небаба. «Законник» Миловский о нем вспоминал: «Один из учителей был малоросс Небаба-Охриновский. Раз он поздно идет мимо гауптвахты, часовой окликает: «Кто идет?» и слышит в ответ: «Небаба!» «Да я вижу, что ты не баба, говори толком, кто вдет?» Ответ тот же: «Небаба». Солдат поднял тревогу, выскочил караул, схватили мнимого озорника и на гауптвахту. Там офицер тотчас узнал арестанта. Наутро весь город смеялся над этим курьезным недоразумением. Этот бедный Небаба любил заниматься ботаникой, был довольно странен в обращении, женился и через год после свадьбы впал в меланхолию и кончил жизнь самоубийством. В чистый понедельник во время заутрени, шагах в тридцати от Вознесенской церкви… он выпалил себе в рот ружейный заряд. Проходивший от заутрени мещанин, запыхавшись, прибежал ко мне сказать, что какой-то барин лежит в переулке убитый. Я тотчас узнал своего товарища. Картина страшная, и теперь она будто перед моими глазами: человек молодой, с которым я вчера виделся и говорил, лежит с раздробленной челюстью, из которой струится кровь. В лице, обрызганном кровью, заметно какое-то судорожное движение. Я это принял за признак жизни и думал пособить несчастному с помощью мещанина, поднял на ноги лекаря, полицию, инспектора гимназии, но было уже поздно».
Разумеется, эта история имела резонанс.
Хотя случались и педагогические коллективы, в которых все дурное было нормой и казалось чуть ли не обязательным условием принятия в тот коллектив. Так было, к примеру, в Смоленске. Гимназический инспектор П. Д. Шестаков писал: «Педагогический персонал, за немногим исключением, состоял из лиц, сильно подверженных известному российскому недугу: пили не только преподаватели, но и лица, стоявшие во главе учебного заведения, даже сам директор «страдал запоем», на квартирах некоторых учителей и даже в доме благородного гимназического пансиона в квартире инспектора происходили «афинские вечера», на которых учителя пировали и плясали со своими гетерами… Воспитанников же, подглядывавших, что делается на квартире у инспектора и в каких более чем откровенных костюмах там танцуют их господа наставники, любитель «афинских вечеров» таскал за волосы и драл розгами. Эти наказания, конечно, ни к какому результату не приводили».
Это подтверждал и Николай Пржевальский, знаменитый путешественник, которому пришлось учиться в той гимназии: «Подбор учителей, за немногим исключением, был невозможный: они пьяные приходили в класс, бранились с учениками, позволяли себе таскать их за волосы… Вообще вся тогдашняя система воспитания состояла из заучивания и зубрения от такого-то до такого-то слова».
Мало того — в гимназии Смоленска осела странная педагогическая чешская диаспора. Об этом писал Николай Энгельгардт: «В гимназии властвовала колония чехов… Преподавание их было совершенно чуждо античной красоте, идеям гуманизма, и состояло в том, что мы зубрили переводы».
Словом, смоленским гимназистам крупно не повезло.
Но главными героями гимназий были, ясное дело, сами гимназисты. Это ради них строились здания, закупались учебные пособия (скелеты, глобусы, гербарии), назначался директор, набирался штат учителей, эти учителя ходили на работу, самоутверждались там по мере своих сил. А что же сами дети? Радовались своей участи? Или наоборот?
Н. Русанов, житель города Орла, вспоминал: «Быть гимназистом — эта мысль мне очень улыбалась, и я с наслаждением прислушивался к разговорам старших о том, как я в мундирчике буду ходить в белый многооконный дом, помещавшийся рядом с думой, куда отец ездил сначала «магистратом», а потом по новому городскому положению — гласным».
В результате Русанов стал революционером-народником. А мечты учеников вдребезги разбивались о гимназический уклад: «Гимназист второго класса живет в Калуге с сестрой и кузиной, на Никольской, недалеко от гимназии, огромного кораблевидного дома, одним боком выходящего на Никитинскую, другим на Никольскую. Каждый день, кроме воскресенья, таскается туда одиннадцатилетний гражданин в шинели чуть ли не до пят (ранец за спиной), разные премудрости классические… — древние прологи — с покорной ненавистью зубрит как стихи… Дома ждали уроки на завтра, все скучное и ненужное, но неизбежное. Айв убогой жизни есть согревающее: милая сестра, милая кузина — все прошлое, все ушедшее, но действительно бывшее, сейчас в душе живущее. Любовь все согревает».
Это — один из очерков Бориса Зайцева, явно автобиографический.
А вот еще одно произведение Зайцева: «Бежать, дрожать перед латинистом, перед надзирателями, директором, инспектором, дышать пыльным воздухом класса, есть сухой бутерброд на перемене, думать, пройдет письменная задача, ждать грубости… Бедная жизнь, серая, проклятая, что может она взрастить?»
Писатель учился в калужской гимназии.
В симбирской гимназии обучался Василий Васильевич Розанов. Незадолго до этого его старший брат Николай, будучи преподавателем симбирской гимназии, не поладил с директором и подал в отставку. Естественно, «бюрократический прохвост» при случае старался навредить ни в чем не виноватому Розанову-младшему. Любая, даже самая пустейшая оплошность возводилась мстительным директором в ранг преступления, притом тягчайшего.
— Все бегают, — сетовал будущий мыслитель, — а грозят исключить меня одного.
Сам инспектор гимназии говорил юному Васеньке: «Вы должны держать себя в самом деле осторожнее, как можно осторожнее, так как к вам могут придраться, преувеличить вину или не так представить поступок и в самом деле исключить».
Розанов писал: «Сущее дитя до этого испытания, я вдруг воззрился вокруг и различил, что вокруг не просто бегающие товарищи, папаша с мамашей и братцы с сестрицами, не соседи и хозяева, а «враги и невраги», «добрые и злые», «хитрые и прямодушные». Целые категории новых понятий. Не ребенок этого не поймет: это доступно только понять ребенку, пережившему такое же. «Нравственный мир» потрясся, и из него начал расти другой нравственный мир, горький, озлобленный, насмешливый».
А еще раньше Розановы жили в Костроме. С гимназией и там не складывалось. Будущий философ писал брату Николаю: «Я, брат, учусь плохо, но на это есть свои причины: во-первых, что у меня нет трех немецких книг… Священную историю Нового Завета тоже мне недавно дал товарищ… нет Детского мира… Географию мне мамаша купила тогда, когда уже у нас учили Африку… Атласа тоже нет, да еще зоологии нет… Так вот, Коля, и учись, как знаешь! Да вот еще я совсем не понимаю латынь и математику, но ты в этом меня не вини, Коля, это потому, что я пропустил бездну уроков, даже и теперь не хожу в гимназию, а сижу дома, к товарищам ходить тоже нельзя; потому что я не хожу в гимназию, так и к товарищам оттого, что у меня нет пинджака, да и брюки совсем развалились, а не хожу я с четвертой недели великого поста, да, я думаю, раньше фоминой недели мне и не сошьют пинджака, потому что не из чего. Так вот, Коля, я пропустил много уроков, прихожу в гимназию, смотрю уж, у нас учат не то, что следует, дело плохо, стараюсь догонять; учу то, что проходили без меня, да нет, уж дело-то неладно. Без учительского объяснения и в голову не лезет.
Итак, Коля, я делаю тебе тягостное для меня признанье в том, что я учусь плохо, но делаю это признание именно только любя тебя и потому что не хочу от тебя ничего скрывать, по крайней мере про себя. Больше мне про себя нечего писать, обыкновенно похож сам на себя, вырос и похудел, как говорят глупые люди, не понимая сами того, что не только человек, но и животное растет».
Но большая часть гимназистов, разумеется, не рефлексировала, развлекалась, как умела. Краевед Н. Забелин писал: «Меня приняли в первый класс Тверской классической гимназии… О гимназических «традициях» знал от старших братьев… Знал об «анафеме» некоторым учителям. Ее сочинили в 1906 году мой брат Василий, его друзья Вадим Колосов и Александр Номеров. «Попине толстопузому, за речи иезуитские к союзу русских близкие «анафеме» сугубые стократно повторяема». «Бульдогу злому Шпееру (учитель математики) — анафема». «А юноше Платонову (учитель физики), всегда в задачах врущему, «анафема» не надобна». Знал я и о «коготь, локоть и три волосинки». Этой процедуры мне не пришлось избежать. Как и всякому новичку попало от старшеклассников и «когтем», и «локтем», и были «изъяты» три волосинки из головы».
Дети издевались друг над другом, а заодно выдумывали специальные розыгрыши для «любимых» наставников. Вот, например, отрывок из воспоминаний одного ученика: «Идет урок, допустим, Крамсакова или Овсянникова, прозвище которого среди учеников было «козел». На уроке шум, жужжание, шарканье ногами, усиленный кашель, музыкальная игра на поломанных перьях — обычные шалости. Вдруг открывается в класс дверь и раздается замогильный голос: «китайский мандарин» или «козел, мэ», смотря по преподавателю! Слышна беготня по коридору, ученики выскакивают из-за парт, с топаньем и криком кидаются к двери, затем по коридору, якобы с целью изловить виновника. Преподаватель гонится за учениками с криком «Назад! Назад!». Тут ему на помощь является помощник классного наставника Монтанруж или Вуков, помогают загнать учеников в класс и водворить порядок Ученики якобы с большим негодованием на нарушителя тишины и покоя, выражая громко угрозы «подожди, мол, попадешься нам», рассаживаются по местам, чтобы снова начать шалости».
И, разумеется, не обошлись без частушки-дразнилки упоминавшиеся чехи-учителя из смоленской гимназии:
Шадек, Марек, Мясопуст
Зацепилися за куст.
Простояли день да ночь —
Пришел Гобза им помочь.
А Крамарыч опоздал —
«Затым — кынечно» объяснял.
Все фамилии, ясное дело, подлинные.
И вместе с тем эти балбесы-шалуны могли писать проникновеннейшие сочинения. Вот, например, одно из них, выполненное орловским гимназистом Б. Холчевым, будущим священником. Называлось оно «Летние удовольствия»: «Одной из положительных сторон лета являются летние удовольствия. Эти удовольствия уже по одному тому, что человек оставляет душные и пыльные города с высокими домами, мощеными улицами, большими печалями и малыми радостями и ищет удовольствий среди полей, лесов, лугов; словом, проводит все время среди природы, матери человечества, — не только важны, но и ценны для человека… Гулять же мне приходилось большею частью одному; заберу себе книгу, завтрак, добреду по душистому полю до леса, а там или читаю в тени, или лягу на траву да прислушиваюсь, как деревья между собою разговаривают, как птицы перекликаются; гляжу на прозрачное синее небо, и нежная, приятная нега разольется по телу, и хочется, чтобы все и всегда было так прекрасно, чтобы везде была такая гармония, чтобы на душе всегда было так спокойно; хочется все любить, ласкать, все кругом кажется близким, понимающим меня, и угрюмые сосны с печальными березами глядят приветливее, будто и их оставили угрюмость и печаль; а кругом тишина летнего знойного дня».
Так и не каждый профессиональный писатель расскажет о лете.
Особенная тема — наказания. При гимназиях существовали карцеры, куда за всевозможные провинности на время — всего-навсего на несколько часов, все-таки дети — помещали гимназистов. Карцеры были безопасными, температура там поддерживалась та же, что и во всем здании гимназии, а ежели было прохладно, то не сильно. Другое дело — розги. Ими награждали особо отличившихся «смутьянов». И здесь уже вопрос морали, что называется, стоял ребром.
Вот, например, такая ситуация. Ученик смоленской гимназии, будущий известный скульптор Михаил Микешин дал пощечину своему соученику. За подлость. Что это была за подлость, к сожалению, история умалчивает, но сам факт подлости не оспаривается. Михаила Микешина приговаривают к розгам. Тот пишет отцу. Отец срочно прибывает в Смоленск, идет к директору гимназии и требует: «Что угодно, только не розги».
В результате получился компромисс. Розог не было, зато Микешина забрали из гимназии.
И подобные драмы случались нередко.
Высшей мерой наказания было, конечно, исключение. В частности, Иван Мичурин, будущий ученый, был исключен из рязанской гимназии «за непочтительность к начальству» — в сильный мороз не снял перед директором гимназии свой головной убор. Однако есть иная версия — якобы дядя будущего естествоиспытателя поссорился с гимназическим директором, который подло отыгрался на ни в чем не повинном племяннике.
Проводилась в гимназиях и своего рода внеклассная работа — как же без этого. Строжайшим образом регламентировалась жизнь гимназиста вне стен образовательного учреждения. Запрещалось посещать трактиры, увеселительные парки, синематографы, а в вечернее время — центральные улицы. Подчас запреты выглядели курьезно. Вот выдержка из памятки для гимназистов:
«1. На основании распоряжения г. министра народного просвещения от 14 июля 1879 г. вне дома каждый ученик обязан иметь всегда при себе настоящий билет, выданный за подписью начальника заведения с приложением казенной печати, и беспрекословно предъявлять его по требованию как чинов учебного ведомства, так и чинов полиции.
2. Вне дома ученики всегда обязаны быть в одежде установленной формы, и положенные для них полукафтаны и зимние блузы должны быть застегнуты на все пуговицы. В летнее время, приблизительно с 1 мая по 1 сентября, при теплой погоде и по желанию родителей, ученикам дозволяется носить парусиновые блузы с черным ременным кушаком, парусиновые брюки и белые фуражки с установленными буквами. Но и в летнее время ношение зимней формы не воспрещается; смешение же некоторых частей летней формы с принадлежностями зимней формы не дозволяется. Отправляясь для занятий в учебное заведение, а равно и возвращаясь из оного, ученики обязаны все классные принадлежности иметь в ранцах, которые должны носить не в руках, а непременно на плечах.
3. Платье должно быть содержимо в полной исправности и чистоте, а потому ученик всякий раз, прежде выхода из дома, должен тщательно осмотреться, всё ли на нем в надлежащем порядке, крепко ли, например, держатся на полукафтане пуговицы, не разорвано ли где платье, и все недостатки своего костюма исправить.
4. Ношение длинных волос, усов, бороды, а равно излишних украшений, не соответствующих форменной одежде, например колец, перстней, высоких воротничков рубашек, выставленных наружу часовых цепочек и проч., а также тросточек, хлыстов, палок, — воспрещается.
5. На улицах и во всех публичных местах ученики обязаны держать себя скромно, соблюдая порядок, благоприличие и вежливость и не причиняя никому никакого беспокойства.
6. Ученикам строжайше воспрещается посещать маскарады, клубы, биллиардные, так называемые пивные и другие тому подобные заведения.
7. Прогулка за черту города или за городские заставы, равно как посещение садов, находящихся вне городской черты, дозволяется лишь под условием надзора со стороны родителей или заступающих их место.
8. Хождение по улицам, тротуарам и садовым аллеям дозволяется летом до 9 часов, а зимой до 7 часов вечера, причем строго воспрещается хождение во всех этих местах гурьбой и вообще более чем по два в ряд».
Ну чем им тросточка помешала? Ведь не драться ею станет гимназист — так, пофорсить. Однако же само желание форсить воспринималось как порочное.
Случалось, что гимназию навещали знаменитые, влиятельные лица. Борис Зайцев, например, описывал визит в калужскую гимназию знаменитого батюшки Иоанна Кронштадтского: «В длиннейшем коридоре второго этажа нас выстроили рядами. Надзиратели обошли строй, обдернули кое-кому куртки, поправили пояса. В большие окна глядел серый зимний день. Мы сколько-то простояли так, потом внизу в швейцарской произошло движение.
— Приехал, приехал!
Через несколько минут по парадной лестнице, устланной красным ковром, мимо фикусов в кадках быстрой походкой подымался худенький священник в лиловой шелковой рясе, с большим наперсным крестом. За ним, слегка запыхавшись и с тем выражением, какое бывало у него пред инспектором учебного округа, шел директор. Учителя почтительно ждали наверху.
Священник на ходу благословлял встречных. Ему целовали руку. Подойдя к нам, он остановился, поднял золотой крест и высоким, пронзительным, довольно неприятным голосом сказал несколько слов. Я не помню их. Но отца Иоанна запомнил. Помню его подвижное, нервное лицо народного типа с голубыми, очень живыми и напряженными глазами. Разлетающиеся, не тяжелые, с проседью волосы. Ощущение острого, сухого огня. И малой весомости. Будто электрическая сила несла его. Руки всегда в движении, он ими много жестикулировал. Улыбка глаз добрая, но голос неприятный, и манера держаться несколько вызывающая.
Нас показывали ему, как выстроенный полк командиру корпуса. Он прошел по рядам очень быстро, прошуршал своей рясой, кое-кого потрепал по щеке, приласкал, кое-что спросил, несущественное. В памяти моей теперь представляется, что он как бы пролетел по шеренгам и унесся к новым людям, новым благословениям. Наверное, смутил, нарушил сонное бытие и духовенства нашего, и гимназического начальства, и нас, учеников. Так огромный электромагнит заставляет метаться и прыгать стрелки маленьких магнитиков.
Мы, гимназисты, были довольно сонные и забитые существа. Не могу сказать, чтобы приезд Иоанна Кронштадтского сильно вывел нас из летаргии. Но странное, как бы беспокойное ощущение осталось… Тишины в нем не было…
Смел, легок, дерзновенен… Отец Варсонофий видел его во сне так; он ведет его по лестнице, за облака. Было на ней несколько площадок, и он довел Варсонофия до одной, а сам устремился дальше, сказал: «Мне надо выше, я там живу», при этом стал быстро подниматься кверху.
Вот это ясно я вижу. По небесной лестнице поднимается он с тою же легкой быстротой, как и по лестнице калужской гимназии».
Не обходились без высоких визитеров многочисленные торжественные праздники и акты, столь любимые образовательным начальством. Один из современников писал, как проходили в 1911 году празднования в честь присвоения архангельской гимназии имени Ломоносова: «В гимназию собрались, кроме учащих и учащихся этой гимназии, ученицы женских гимназий со своим начальством. Вскоре изволили сюда прибыть на торжество г. Губернатор, представители от крестьян окрестных волостей — волостные старшины и именитые граждане. И едва ли гимназия видела в стенах своих такое пышное торжество, какое было 8 ноября в Ломоносовский юбилей. Этот знаменательный день навсегда запечатлеется в памяти всех присутствовавших на акте».
А в брошюре «Празднование 800-летия г. Рязани 20–22 сентября 1895 г.» сообщалось: «Утром 20-го воспитанники учебных заведений, явившиеся в классы, были обрадованы увольнением от занятий на три дня». Однако это «увольнение» сопровождалось новыми обязанностями. Например, такими: «Ильинская площадь, примыкающая к зданию присутственных мест, со всех сторон была оцеплена войсками, назначенными для поддержания порядка. Прибыли войска с тремя оркестрами музыки, пожарная команда в пешем строю, — и заняли места на площади. Одни за другими являлись ряды, попарно, учеников и учениц всех учебных заведений со своими воспитателями и занимали на площади назначенные им места».
Вот для чего понадобилась столь серьезная боеготовность с привлечением пожарных войск.
Сам губернатор обратился с воззванием к рязанскому юношеству:
— Поздравляю всех вас с высокознаменательным событием… Возблагодарим Всевышнего за проявленную милость Божию сохранением в течение стольких веков нашего родного города… Приложите все старание ваше к выработке воспитанием характерных черт рязанцев — сильной воли, прямоты, крепкой веры и любви к Царю и Родине, чтобы впоследствии с беззаветной преданностью к возлюбленному Монарху поработать дружно на пользу Рязанского края для славы Родины, вечно памятуя завет ваших предков.
Ученики с равнодушием слушали о перспективах, уготованных им городским руководством.
По окончании речи учащихся отвели в городскую управу, где вручили им конфеты и брошюры: «Сказание о святом Василии, первом епископе рязанском», «Святой Благоверный Князь рязанский, великомученик Роман Ольгович» и «Герои рязанские в 1237 году».
«Всех коробок конфет роздано 1046, а брошюр 4500», — отчитались организаторы празднества. А ученикам достался еще один незапланированный выходной.
Иной раз гимназистов «рекрутировали» для всяческих церемоний, происходивших вне стен альма-матер. Вот, например, воспоминание поэта М. М. Лазаревского о том, как городом Орлом для перезахоронения провозили гроб с телом Тараса Шевченко: «В Орле гроб встретили ученики гимназии; полковой хор играл похоронный марш, скомпонованный капельмейстером из песни «Не ходи, Грицю, на вечерицы!». Тело было с торжеством проведено за город».
Процветала самодеятельность. В архангельской гимназии читал свои ранние сказки юный Борис Шергин. Один из очевидцев вспоминал: «У него редкостный дар сказителя. Я впервые услышал его более полувека назад. Это было в Архангельске на одном из гимназических вечеров, какие устраивались обычно на святках.
В зале танцевали, толклись, как мошкара на болоте. Мне наскучила толкотня, и я побрел по комнатам, по классам, примыкавшим к залу. Попал не то в канцелярию, не то в учительскую. В углу сидел круглолицый румяный паренек и что-то рассказывал. Вокруг него сидели, придвинувшись вплотную, человек двадцать и слушали, глядя ему в рот. Я вошел, чтобы послушать, о чем идет речь, думал: побуду минутку-другую — и уйду. Но не ушел, а застрял основательно и надолго.
Шергин говорил сказку о Кирике, сказку стародавнюю и печальную. Она повествовала о двух названных братьях — Кирике и Олеше, у которых была «дружба милая и любовь заединая», которые «одной водой умывались, одним полотенцем утирались, с одного блюда хлебы кушали, одну думу думали»».
В тверской гимназии в 1866 году был открыт публике один из первых российских музеев. Его основателем был признан Николай Иванович Рубцов. Он был истинным тверским любимцем, и по поводу его отъезда (в город Гродно для дальнейшей службы) известный поэт Федор Глинка написал стихотворение:
Что сгрустились сердца?
Что случилось у нас?
Ах, у нас из венца
Укатился алмаз…
И любимец дворян, и крестьян, и купцов,
И товарищ, и друг,
И работник повсюду за двух,
Уезжает из Твери Рубцов!..
Впрочем, по мнению некоторых современников, Тверской музей был в первую очередь обязан не Рубцову, а другому человеку, Августу Казимировичу Жизневскому. Во всяком случае, известный коллекционер Петр Щукин утверждал: «Я редко встречал такого неутомимого и настойчивого собирателя. По его поручению подчиненные ему чиновники собирали древности по всей Тверской губернии… Будучи холостым и уже на склоне жизни, Август Казимирович большую часть своих небольших средств тратил на свое любимое детище. Настоящим блестящим состоянием Тверской музей обязан этому замечательному и бескорыстному деятелю».
Конечно же не все в новом музее было безмятежно. Иной раз не обходилось без скандала. Например, в 1880 году в одном из залов установили бюстик М. Е. Салтыкова-Щедрина работы скульптора Забелло. Когда же власти закрыли журнал, редактируемый Михаилом Евграфовичем, музейные работники на всякий случай убрали из экспозиции это произведение искусства.
Писатель возмущался на сей счет: «С 1880 года в Тверском музее (в котором г. Жизневский состоит распорядителем) был поставлен мой бюст, как тверского уроженца. Стоял он таким образом беспрепятственно, до закрытия «Отечественных записок», после чего г. Жизневский приказал его вынести. Вероятно, он думает на мой счет устроить свою карьеру».
Похоже, Михаил Евграфович не задумывался о том, что в настоянии на памятниках самому себе есть нечто, мягко говоря, нескромное.
В той же гимназии действовало так называемое «Общество организации путешествий учеников Тверской мужской гимназии». Оно возникло в 1903 году и занималось сбором денег и организацией образовательных поездок для особо отличившихся учащихся. Отчеты о поездках выглядели так: «Ученики были в Едимонове, Кузнецове, Кимрах, Калязине, Углице, Рыбинске, Толгском монастыре, Ярославле, Ростове, Сергиево-Троицкой лавре и Москве. На каждого ученика израсходовано 14 руб. 94 коп., несколько меньше предположенного расхода, так как от Твери до Рыбинска ученики ехали на казенном пароходе».
А в гимназии города Екатеринбурга регулярно проводились выступления ученических оркестров. Это учебное учреждение вообще было одним из популярнейших культурных (а не только лишь образовательных) городских центров. Одна из городских газет, к примеру, сообщала: «Настало время, когда наши юноши, кончившие курс в гимназиях и реальных училищах, должны перекочевать в университетские города. Невольно берет забота об их будущности… Наш город, впрочем, всегда оказывал таким юношам материальную помощь, посещая спектакли, концерты и т. п. увеселения, устраиваемые с целью помочь учащимся».
Словом, гимназия была «виновницей» множества всевозможных светских вечеринок, проходивших как в гимназических стенах, так и за их пределами. Правда, веяния то и дело менялись в зависимости от воли того или иного министра народного просвещения, губернатора или же самого директора гимназии. То гимназистам предписывалось сидеть по домам тихо, словно мышки, а то музицировать в залах Дворянского собрания. Один из выпускников вспоминал: «Белой колоннадой и хорами высокая и светлая зала произвела на нас бодрое впечатление. Осталось опробовать акустику, и мы попросили Мотю сыграть. Он открыл рояль. Разнеслись могучие аккорды, а мы окружили исполнителя и не заметили, как в залу вошел невысокого роста, полный, лысый старик в черном фраке, с белой грудью и белым же галстуком.
— Прекрасно, прекрасно, друзья, — проговорил он, улыбаясь.
— Кто это? — спросил я у товарищей.
— Поливанов, предводитель дворянства, — постарались объяснить мне пансионеры».
Подобная светская жизнь гимназистов приветствовалась далеко не всегда.
А еще в гимназиях устраивали испытания экстернам. Одно из таких испытаний довелось пройти в молодости К. Э. Циолковскому Это было в рязанской гимназии. Константин Эдуардович вспоминал: «Первый устный экзамен был по Закону Божию. Растерялся и не мог выговорить ни одного слова. Увели и посадили в сторонке на диванчик. Через пять минут очухался и отвечал без запинки… Главное — глухота меня стесняла. Совестно было отвечать невпопад и переспрашивать — тоже… Пробный урок давался в перемену, без учеников. Выслушивал один математик. На устном экзамене один из учителей ковырял в носу. Другой, экзаменующий по русской словесности, все время что-то писал и это не мешало ему выслушивать мои ответы».
В результате Циолковскому было присвоено учительское звание, несмотря на его глухоту, которой никто не заметил.
Поэт В. Арнольд, обучавшийся в одной из русских провинциальных гимназий, посвятил ей стихи:
Я помню зал гимназии старинный
И на стенах — портреты всех царей,
И коридор, такой большой и длинный,
И наши классы, и учителей…
И где б я ни был, я скажу повсюду
Свою любовь и чувство не тая —
Нет, никогда тебя я не забуду,
Симбирская гимназия моя.
Как бы ни было тяжело гимназистам, как бы ни досаждали им науки и преподаватели, как бы ни страдали они от шалостей своих товарищей и не менее глупых проделок высочайшего губернского начальства, молодость и оптимизм брали свое. Воспоминания о гимназиях были по большей части позитивными.
Если есть гимназии мужские, значит, должны быть и женские. Так да не так. Это только в наши дни кажется логичным. А в XIX веке необходимость женского образования ставилась под сомнение. Действительно — зачем провинциальной дамочке латинские глаголы?
Поэтому в провинциальных городах сначала появлялись учебные учреждения для мальчиков, а уже потом — для девочек. Однако же бывали исключения. Взять, к примеру, подмосковный город Богородск. Первое учебное учреждение этого плана было открыто в городе в I960 году и называлось Богородским женским училищем 2-го разряда. В 1873 году его преобразовали в женскую прогимназию. В 1904 году ту прогимназию усовершенствовали — вместо трехклассной она стала пятиклассной. Уже на следующий год это учреждение вновь повысило свой статус до гимназии. Здание же гимназии отстроили в 1908 году по проекту архитектора А. Кузнецова.
Появление этого сказочного домика стало в тихом городке настоящим событием. Ф. Куприянов вспоминал: «Начальница гимназии Елена Ивановна была умным, культурным человеком. Она сразу поставила гимназию высоко. Сумела сколотить учительский коллектив и установить дисциплину. Когда гимназия перебралась в новое здание, была устроена грандиозная уборка и устроен «Праздник весны». К нему велись приготовления, разучивались песни. И вот, настал день, когда все вышли с лопатами и под пение весенних гимнов начали рыть ямы для посадки лип. Мы тоже принимали участие, «и наша денежка не щербата».
Посадили несколько десятков лип во дворе гимназии и на улице. Многие растут и сейчас.
Очень красивы были слова и музыка гимна. «Пройдут года и в сад тенистый усталый путник забредет. Тогда в листве его душистой шалунья птичка запоет»».
В женских гимназиях были, естественно, свои, «девочковые» приоритеты. В «коготь, локоть и три волосинки» там никто не играл.
В I860 году открылась женская гимназия города Екатеринбурга. Она сразу же сделалась весьма престижным образовательным учреждением. Мамин-Сибиряк писал о ней: «Характеристикой наступивших шестидесятых годов, по нашему мнению, служит то внимание, с каким общество отнеслось к образованию и прежде всего к женскому образованию, недостаток которого чувствовался в таком бойком городе, как Екатеринбург, уже давно. История возникновения женской гимназии служит лучшим примером того, что явились новые требования и запросы».
Первая начальница этой гимназии, Елена Кук, была довольно яркой личностью. Современники писали: «Своим личным примером она поощряла к труду, бережливости и всему тому, что должно лечь в основу истинно гуманного воспитания. Многие из ее воспитанниц продолжали потом учение на высших педагогических или медицинских курсах, где с честью окончили курс; другие, закончив учение в стенах гимназии или на ее педагогических курсах, так же, как и первые, приносили пользу обществу своими трудами и знанием».
Впрочем, Софья Тиме — следующая начальница — была ничуть не хуже предыдущей.
— Вы дали целую плеяду учениц, именами которых могут гордиться ваши сограждане, — говорили ей жители Екатеринбурга.
Госпожа Тиме была известна в городе еще и как незаурядный музыкант. Про нее писали: «Редкий концерт того времени проходил без участия Софьи Августовны, всегда служившей украшением концертной эстрады. В свое время это была блестящая виртуозка, легко справлявшаяся с пьесами труднейшего репертуара».
Неудивительно, что при такой начальнице музыкальному образованию уделялось самое пристальное внимание. Здесь, например, преподавал сильнейший в городе учитель пения Ф. Узких. Впрочем, Федор Спиридонович преподавал не только здесь: «Жители города привыкли видеть, как он на лошадке, запряженной в кошовку, без кучера, но с большой компанией детишек переезжал из одного учебного заведения в другое. Едет из реального в гимназию — везет реалистов, из одной гимназии в другую — в его кошовке (выездных санях. — А. М.)гимназистки. Весело блестят глаза под очками в золотой оправе, выбиваются пышные волосы из-под шапки или шляпы; наблюдает за своими спутниками, остановит, если кто расшалится, поговорит с тем, кто невесел».
Парадоксальная история сложилась в городе Ижевске. Там гимназия мужская появилась годом позже женской, но совсем не потому, что женскую гимназию открыли очень рано. Просто подвела мужская — она появилась только в 1908 году, а женская, соответственно, в 1907-м. Для обучения мальчишества еще искали здание, а дочки заводчан уже учили Закон Божий, физику и языки, постигали искусство рукоделия и играли в крокет.
Разумеется, девочки тоже должны были следовать правилам, и притом непростым: «Ученицы обязаны в учебное время посещать все свои занятия, отнюдь не опаздывая на молитву… Ученицы обязаны беспрекословно подчиняться своей начальнице… При встрече с гг. Попечителем учебного округа, его помощником, Губернатором и Архиереем, а также ближайшими начальствующими лицами заведения, ученицы обязаны приветствовать их вежливым поклоном… Безусловно и строжайше воспрещается ученицам прогимназии посещать даваемые в клубах балы, маскарады, танцевальные и так называемые семейные вечера… На общественных вечерних гуляньях ученицам быть не иначе, как с родителями».
Нарушительницам этих правил грозила целая иерархия наказаний:
«1. Выговор наедине.
2. Выговор перед целым классом.
3. Выговор с угрозою дальнейших взысканий…
4. Одиночное сидение в классе на какой-либо скамье в продолжение нескольких уроков.
5. Оставление в гимназии не более как на один час по окончании уроков без внесения или со внесением в штрафной журнал…
6. Задержание виновной в гимназии в продолжение одного и даже нескольких воскресных или праздничных дней на время не более трех часов каждый день.
7. Отделение на время от сообщества других как в классе, так и в рекреационное время.
8. Выговор перед целым классом с понижением отметки за поведение».
Последним же, девятым пунктом шла крайняя мера — «удаление из гимназии».
Даже «выговор наедине» был неприятен. К тому же просто выговором дело иной раз не ограничивалось. Одна из калужских гимназисток вспоминала: «Обходились с нами строго. Однажды я пришла в гимназию с маленькими завитками волос на висках. Это было сразу замечено надзирательницей. «Мадмуазель, — сказала она, — немедленно пойдите в туалетную комнату и приведите свою голову в порядок». И я пошла размачивать и распрямлять кудряшки».
Жаловалась на гимназические нравы и Любовь Циолковская, дочь Константина Эдуардовича: «Весной отец свел меня в гимназию, где я сдала экзамен в 1 класс. Гимназия с первогоже раза встретила меня неприветливо. Портниха, шившая мне белый фартук, украсила его дешевенькими кружевами. Едва я переступила порог, ко мне подлетела классная дама и потребовала, чтобы я отпорола кружева, которые приличны только для горничных. На мой ответ, что далеко живу и не могу этого сделать, она разрешила мне их просто отвернуть. Девочек, делавших себе челки и завитки, неизменно гоняли в умывальную размачивать и приглаживать волосы. Правда, щеголих у нас было порядочно и плохо было их отношение к бедно одетым ученицам, к которым принадлежала и я. Гимназистки презирали простой труд и его представителей. Я воспитывалась иначе — это сеяло рознь между мной и ими. Презрительно смотрели они на мое ситцевое платье и простые варежки и шапочку, связанные матерью».
Словом, «удаление из гимназии» воспринималось многими не как страшное наказание, а как освобождение от бесконечной пытки. Тем более что пытки иной раз были самыми настоящими, физическими. В частности, в архангельской гимназии учительница чистописания тем, кто держал перо неправильно, привязывала его к пальцу. А тем, кто горбился, — привязывала косу к спинке парты.
Вообще говоря, если у мужских гимназий было много общего, регламентированного свыше или просто практикуемого в силу сложившихся традиций, то женские гимназии были гораздо более индивидуальны. Например, один из жителей города Таганрога с гордостью замечал: «В женской гимназии преподаются: гигиена, подание первой помощи в несчастных случаях, латинский язык и бухгалтерия для желающих. Насколько же мне известно, в других женских гимназиях России не существует этих добавочных и полезных предметов».
То есть даже планы обучения устанавливали — кто во что горазд.
В провинции существовало множество разнообразных учебных учреждений с громкими названиями — лицеи, пансионы, даже институты благородных девиц. Но эти названия не гарантировали ничего. Лев Энгельгардт, в частности, вспоминал о своем обучении в пансионе Эллерта в Смоленске. Он утверждал, что Эллерт «касательно наук был малосведущ, и все учение его состояло, заставляя учеников учить наизусть по-французски сокращенно все науки, начиная с катехизиса, грамматики, истории, географии, мифологии без малейшего толкования; но зато строгости содержал пансион в порядке, на совершенно военной дисциплине, бил без всякой пощады за малейшие вины ферулами (то есть хлыстами. — А. М.)из подошвенной кожи и деревянными лопатками по рукам, секал розгами и плетью, ставил на колени на три и четыре часа; словом, совершенно был тиран… Французский язык… хорошо шел по навыку, ибо никто не смел ни одного слова сказать по-русски, для чего учреждены были между учениками начальники: младшие отличались красным бантом в петлице и надзирали за четырьмя учениками, а старшие чиновники отличались голубым бантом и надзирали над двумя младшими чиновниками; все они должны были смотреть, чтобы никто не говорил по-русски, не шалил и не учил бы уроки наизусть, заданные для другого дня. Младшие имели право наказывать, если кто скажет слово по-русски, одним ударом по руке ферулой, а старшие чиновники — по два удара… Много учеников от такого славного воспитания были изуродованы, однако ж пансион всегда был полон. За таковое воспитание платили сто рублей в год, кроме платья».
В Брянске работала трехклассная Торговая школа. Она была основана по инициативе купцов Павла и Семена Могилевцевых, которые подали в думу следующее обоснование: «Жители среднего сословия г. Брянска, состоящие из мелких торговцев, содержателей небольших промышленных и ремесленных заведений, приказчиков и мелких служащих в разных учреждениях, не могут удоволетворяться только элементарным образованием своих детей… И дети остаются без достаточного запаса знаний для самостоятельной жизни».
Обоснование приняли.
В Орле действовал кадетский корпус. Ученикам его не позавидуешь — они жили по строжайшему уставу:
«6.00 — подъем, умывание, одевание, чистка обуви и одежды, молебен. Завтрак.
7.00-8.00 — приготовление уроков.
8.00–11.00 — два урока, между которыми прогулка полчаса на чистом воздухе в любую погоду. До 10 мороза без шинелей.
11.00–12.00 — фронтовые и строевые занятия.
12.00–13 00 — гимнастика, танцы, фехтование, пение.
13 00–13 30 — прогулка на свежем воздухе.
13-30-14.00 — обед из трех блюд.
14.00–15.00 — отдых.
15.00–18.00 — два урока, между которыми прогулка.
18.00–18.30 — отдых.
18.30–20.00 — приготовление уроков.
20.30–21.00 — ужин, потом молитва и повестка.
21.00–21.30 — зоря, умывание, отбой».
Тамбовский Институт благородных девиц тоже был, в сущности, казармой, только женской. Правила гласили: «Воспитанницы встают в 6 часов и после общей молитвы приготовляются к урокам; с девяти до двенадцати занимаются в классах, в двенадцать обедают. После обеда пользуются отдыхом до двух часов, приготовляясь между тем к урокам; третий, четвертый и пятый часы учатся в классах; от шести до восьми, после краткого отдыха или прогулки занимаются приготовлением к следующим урокам, или упражняются в искусствах и рукоделиях, ужинают и общею молитвою заключают занятия дня».
Существовали и совсем уж экзотические образовательные учреждения. В частности, в Тамбове действовала воскресная школа при губернской тюрьме. «Тамбовские губернские ведомости» так писали о ней: «Изъявившие желание учиться были разделены на две группы: неграмотные и полуграмотные; полуграмотные занялись письмом, а неграмотным было объявлено о слиянии звуков и показано несколько букв. Нужно только себе представить тот восторг, с каким они прочитали сами первое составленное слово «оса», чтобы понять то чрезвычайное значение, которое имеет школа для этого «мира отверженных»».
Больше всего, конечно, повезло провинциалам, получающим домашнее образование. Притом совсем не обязательно, чтобы учителя ходили в дом ученика. Случалось и наоборот. Один из ярославских жителей писал: «В 1883 году отец отдал меня учиться к домашней учительнице Елизавете Васильевне. Я до сих пор ее отлично помню: симпатичная женщина с косыми глазами. Жила она на Никитской улице, в подвале дома Ханыкова, с дочерью и зятем, служившими на Ярославской почте. Обучалось нас, ребят, у нее человек 8-10, точно не помню. Платил отец ей в месяц 8 рублей. Занимались ежедневно, кроме праздников, по два часа.
Здесь же я раньше многих старшеклассников узнал, что такое глобус. В комнате, где мы учились, стоял шкаф, на нем стоял на полке глобус вроде арбуза. Всех нас, ребят, интересовало: что это за штука? Наконец было решено, что я, как самый храбрый и сильный, должен был во время перемены залезть на шкаф и тщательно осмотреть «сию штуку», а если удастся, то и спустить ребятам поглядеть и пощупать. Роста я был небольшого, подставил стул — не хватает, на него поставили другой стул, и вот я на шкафе. Загадочная «штука» у меня в руках, но… отворяется дверь и появляется Елизавета Васильевна. Ссадила она меня со шкафа, дернула за ухо и спросила, зачем я залез туда. Десятка я был неробкого и забияка хороший, за что мне часто попадало от более сильных по шее! Я ответил учительнице, что нас всех интересует «вон этот арбуз». Учительница очень смеялась на слово «арбуз» и, сняв со шкафа глобус, объяснила нам, что это за «штука» и что впоследствии мы будем по нему учиться географии».
Самым, однако же, распространенным образовательным учреждением в провинции было училище. В первую очередь, конечно, потому, что этим словом называли что ни попадя — от начальных училищ (которые впоследствии либо превращались, либо не превращались в гимназии) до специализированных технических и художественных. Начальные, конечно, были основой.
Самым, пожалуй, колоритным из «училищных» преподавателей был Константин Циолковский. Он прославился, еще когда жил в Боровске, — молодого преподавателя безвестного уездного училища вызвали «на ковер» в столичную (по отношению к Боровску, естественно) Калугу, к начальнику учебного округа. Циолковский держался с достоинством. Впоследствии он вспоминал: «Я очень увлекался натуральной философией. Доказывал товарищам, что Христос был только добрый и умный человек, иначе он не говорил бы такие вещи: «Понимающий меня может делать то же, что и я, и даже больше». Главное, не его заклинания, лечение и «чудеса», а его философия.
Донесли в Калугу директору. Директор вызывает к себе для объяснений. Занял деньги, поехал. Начальник оказался на даче. Отправился на дачу. Вышел добродушный старичок и попросил меня подождать, пока он выкупается. «Возница не хочет ждать», — сказал я. Омрачился директор, и произошел такой между нами диалог.
— Вы меня вызываете, а средств на поездку у меня нет…
— Куда же вы деваете свое жалование?
— Я большую часть его трачу на физические и химические приборы, покупаю книги, делаю опыты…
— Ничего этого вам не нужно… Правда ли, что вы при свидетелях говорили про Христа то-то и то-то?
— Правда, но ведь это есть в Евангелии Ивана.
— Вздор, такого текста нет и быть не может!
— Имеете ли вы состояние?
— Ничего не имею.
— Как же вы — нищий — решаетесь говорить такие вещи!..
Я должен был обещать не повторять моих «ошибок» и только благодаря этому остался на месте… чтобы работать. Выхода другого, по моему незнанию жизни, никакого не было. Это незнание прошло через всю мою жизнь и заставило меня делать не то, что я хотел, много терпеть и унижаться. Итак, я возвратился целым к своим физическим забавам и к серьезным математическим работам».
Несговорчивый преподаватель сменил в Калуге немало школ. Основным и самым продолжительным местом его работы стало женское училище. Циолковский вспоминал: «В 1898 году мне предложили уроки физики в местном женском епархиальном училище. Я согласился, а через год ушел совсем из уездного училища. Уроков сначала было мало, но потом я получил еще уроки математики. Приходилось заниматься почти со взрослыми девушками, а это было гораздо легче, тем более, что девочки раньше зреют, чем мальчики. Здесь не преследовали за мои хорошие отметки и не требовали двоек…
Благодаря общественному надзору, оно было самым гуманным и очень многочисленным. В каждом классе (в двух отделениях) было около 100 человек. В первых столько же, сколько и в последних. Не было этого ужаса, что я видел в казенном реальном училище: в первом классе — 100, а в пятом — четыре ученика. Училище как раз подходило к моему калечеству, ибо надзор был превосходный. Сам по глухоте я не мог следить за порядком. Больше объяснял, чем спрашивал, а спрашивал стоя. Девица становилась рядом со мной у левого уха. Голоса молодые, звонкие, и я добросовестно мог выслушивать и оценивать знания. Впоследствии я устроил себе особую слуховую трубу но тогда ее не было. Микрофонные приборы высылались плохие, и я ими не пользовался…
Преподавал я всегда стоя. Делал попытку ставить балл по согласию с отвечающей, но это мне ввести не удалось. Спрашиваешь: «Сколько вам поставить?» Самолюбие и стыдливость мешали ей прибавить себе балл, а хотелось бы. Поэтому ответ был такой: «Ставьте, сколько заслуживаю». Сказывалась полная надежда на снисходительность учителя… Опыты показывались раза два в месяц, ибо на них не хватало времени. Более других нравились опыты с паром, воздухом и электричеством. […].
Был я аккуратен и ходил до звонка. Дело в том, что мне скучно в учительской, так как слышал звуки, но разговоров не разбирал и из 10 слов улавливал не более одного».
У воспитанниц Циолковский пользовался популярностью. Одна из них впоследствии писала: «В класс вошел высокий, плотный человек, нам показался старым. На нем был поношенный старый сюртук, блестевший от долгого ношения. Шея Константина Эдуардовича была повязана белым платком. Несколько выпуклые, с нависшими веками, поэтому казавшиеся полузакрытыми глаза из-под толстых очков смотрели на нас с исключительной добротой и мягкостью. Ведь для детей самое главное: добрый учитель или нет. Мы сразу почувствовали, что учитель очень добрый».
Сам Константин Эдуардович так описывал свой педагогический метод: «Дело я обыкновенно вел так. Объяснял урок примерно полчаса. Показывал опыты, причем часто исправлял сам приборы или отдавал их подправлять за свой счет. Затем я предлагал поднять руку тем учащимся, которые поняли мое объяснение. Обыкновенно несколько человек поднимали руку. Им я предлагал повторить мою лекцию. Их повторение мне казалось плохим, но учащиеся их понимали, и уже множество рук поднималось в знак усвоения урока. Отметки ставил щедро, и это не только не вредило, но даже способствовало работе и успеху учеников».
Об училищах, как и о гимназиях, бывшие ученики тоже большей частью отзывались тепло. Писатель Константин Федин писал в книге «Встреча с прошлым» о саратовском Сретенском начальном училище: «Обернувшись, я увидел большие старинные окна школьного коридора, необыкновенные по форме — полуовальные, с частым переплетом рам, в виде трапеций. Мне захотелось посмотреть коридор, и, когда я открыл дверь, даже воздух показался мне ничуть не изменившимся с давних пор моего детства. Старые половицы, будто нарочно выдолбленные, как лодки, были по-прежнему прочны, а каменные стены словно еще больше раздались в толщину».
И он, конечно, был не одинок в подобных чувствах.
Пользовались популярностью реальные училища, созданные по реформе 1864 года и призванные давать «общее образование, приспособленное к практическим потребностям». В них упор делался на «реально полезные» знания — прежде всего математику и физику. Всего в России в 1913 году действовало 276 таких учебных заведений — цифра вообще-то фантастическая.
В одном из таких учебных заведений в городе Череповце обучался будущий «король поэтов» Игорь Северянин. Впрочем, там он в основном проказил и шалил. Однажды, например, он вместе с другим шалопаем приобрел на рынке жеребенка (благо денежки водились) и загнал его на верхний этаж здания училища. С учебой дела обстояли не настолько успешно. И как результат — завал экзаменов и статус второгодника.
Учение закончилось бесславно:
Я про училище забыл,
Его не посещая днями;
Но папа охладил мой пыл:
Он неожиданно нагрянул
И, несмотря на все мольбы,
Меня увез. Так в Лету канул
Счастливый час моей судьбы!
А мать, в изнеможеньи горя,
Взяв обстановку и людей,
Уехала, уже не споря,
К замужией дочери своей.
И тем более удивительно, что Северянин оставил самые что ни на есть сердечные воспоминания о директоре Реального училища, князе Б. А. Тенишеве. И много позже даже посвятил ему стихотворение:
Князь! милый князь! ау! Вы живы?
Перебирая писем ряд,
Нашел я Ваше, и, счастливый
Воспоминаньем, как я рад!
Мне сразу вспомнилась и школа,
И детство, и с природой связь,
И Вы, мой добрый, мой веселый,
Мой остроумный, милый князь!
В Череповце, от скуки мглистом,
И тривиальном, и пустом,
Вас называли модернистом
За Сологуба первый том…
Провинциальные кокетки
От князя были без ума,
И казначейша (лик с конфетки!)
Была в Вас влюблена сама…
Ведь штраусовская «Электра» —
Не новгородская тоска!..
О, Вы — единственный директор,
Похожий на ученика!..
Так получилось, что добропорядочный чиновник (пусть даже немного «модернист») прославился благодаря ленивцу и баловнику. Если бы не стихотворение Игоря Северянина, о Тенишеве в наши дни никто и ничего не знал бы.
Славилось уровнем преподавания муромское реальное училище. Как говорилось в юбилейном очерке, изданном в 1900 году, «Муромская городская дума в заседании 12 сентября 1872 г… постановила просить городского голову — в целях открытия местного реального училища… снестись с купеческим и мещанским обществами и с Муромским уездным земством, а также с городским обществом, не примут ли они участие денежными средствами в общеполезном и благом начинании». В 1880 году училище было открыто. В обязанности специального совета попечителей входили «Заботы по составлению коллекций местных материалов и продуктов; по доставлению ученикам возможности посещать заводы, фабрики, фермы, вообще совершать экскурсии; по изысканию средств к устройству помещения и улучшению преподавания».
Так что учащимся жилось весьма неплохо.
Правда, не все это ценили. Одним из известных хулиганов был Коля Фанталов, то и дело подвергавшийся различным наказаниям. В «Журнале замечаний» постоянно попадались записи, касающиеся этого юноши: «Очень сильно ударил Федорова под ложечку. Арест 2 часа». «Боролся и валялся с товарищами на полу. Арест 1 час». «Сломал во время завтрака ложки и бросил их в отхожее место, в проступке сознался только после некоторых улик. Арест 4 часа в воскресенье». «Принес в училище карбиту и насыпал его в учительские чернильницы. Карцер 3 часа в воскресенье».
Неуемного Фанталова в конце концов отчислили.
Писатель Борис Зайцев вспоминал калужское реальное училище в автобиографическом рассказе «Атлантида»: «Уроки в училище шли как и надо. Женя заседал с Капыриным на задней парте. Батюшка обучал истории церкви, немец с рыжими усами читал Минну фон Барнгельм. Козел с курчавою бородкою лениво плел о гугенотах.
— Ну-ка, вот это как, Капырин, расскажите-ка, что вы знаете о католической… Как вот это там… реакции.
Козел не очень сильный был оратор. Но Капырина испугал искренно. Он вскочил, высморкался, оправил курточку и, толкнув Женю, громко сказал:
— Подсказывай…
И как всегда бывает, сколь ни скучны кажутся уроки, все-таки и они проходят, и зимний день из окон, так же серо и очаровательно синея, смотрит глазом светлого бесстрастия, во дворе пилят двое мужиков, по белым крышам домиков калужских бродят галки, кресты золотеют в бледном небе, и далеко, за рекой, виден большак на Перемышль, в березах».
Про смоленское Александровское реальное училище вспоминал другой писатель, Иван Соколов-Микитов: «Вот тут, по этой улице, вела меня за руку мать. Как был я не похож на городских бойких детей, нас окружавших. Все казалось мне чуждым: и устланная булыжником твердая улица, и звонкие голоса детей, и цокот подков извощичьей лошади. Все необыкновенно было здесь в городе. Страшными показались длинные коридоры училища, по которым с криком носились ребята, и чугунная лестница, и швейцар в фуражке с синим околышем и синим высоким воротником. Недобрыми казались бородатые учителя в мундирах с золотыми пуговицами и золотыми плетеными погончиками на плечах.
Здесь на лестнице я увидел мальчика, наряженного в черкеску, с игрушечным кинжалом на пояске. С каким пренебрежением поглядел он на меня, на ситцевую мою косоворотку, сшитую руками матери. Сколько раз страдал я от такого городского пренебрежен™ к моей деревенской робости. Да и застенчив я был тогда до болезненности. Как понравился мне этот нарядный мальчик, его театральный костюм, как хотелось подружиться с ним…
Училище с первых же дней напугало сухой казенщиной, суровым бездушием учителей, одетых в чиновничьи мундиры. Пугали недобрые и грубые клички, которыми именовали своих наставников ученики. Кто и когда выдумал эти злые и меткие прозвища, от которых веяло бурсой, давними временами? Раз положенная кличка оставалась за учителем навеки, переходя из поколения в поколение учеников. Учителя русского языка Насоновского все называли Скоморохом, учителя арифметики — Смыком, классного надзирателя — Козлом и Плюшкой, учителя алгебры — Бандурой. Кроме этих кличек были клички и посолонее».
Нравы в реальных училищах были попроще гимназических. Ученики были старше по возрасту, мнили себя самостоятельными джентльменами. Тот же Соколов-Микитов сообщал: «Однокашник мой, реалист Щепилло-Полесский, странноватый задумчивый парень (кликали его просто Щепилкой), публично «бил морду» инспектору реального училища «Сычу», за что был принужден окружным судом к тюремному заключению».
В гимназии такое было невозможно.
Тем не менее в официальных документах и официальной прессе выглядело все вполне пристойно. В частности, «Днепровский вестник» сообщал в 1904 году: «В понедельник, 16 августа, в местном реальном училище перед началом учебных занятий отслужен был молебен, по окончании которого состоялся годичный акт… По окончании речи директора преподавателем русского языка А. В. Костицыным была сказана речь, посвященная памяти А. С. Хомякова, покрытая долгими и шумными аплодисментами. Затем секретарем педагогического совета П. М. Катинским прочитан краткий отчет о состоянии училища в истекшем учебном году, из которого, между прочим, видно, что в минувшем году было 7 основных, 6 параллельных и один подготовительный класс…
Из необязательных предметов были: пение, языки и фехтование. Гимнастика была заменена подвижными играми и упражнениями на простейших гимнастических приборах. Ученики старших классов производили осмотры местных типографий, а также осматривали Брянские заводы. 14 человек под руководством инспектора В. И. Степанова и преподавателя В. К. Унтилова совершили дальнюю экскурсию на Финское побережье, в Финляндию и Петербург. За отличные успехи и поведение удостоены наград: первой степени 20 учеников, второй — 16, подарков по рисованию — 16, по черчению — 3. Кроме того, выданы подарки за усердие в пении и за обязанности церковнослужителей и чтецов. К началу текущего учебного года в училище 552 ученика.
Торжество закончилось народным гимном. На акте присутствовало, кроме педагогического персонала и учащихся, много посторонней публики. С 17-го начались учебные занятия, за исключением приготовительного класса, где занятия отложены на несколько дней вследствие ремонта помещений».
Были училища коммерческие, в том числе и женские. Одно из них располагалось в городе Твери — его открыли в 1905 году. Здесь был необычным образом продуман образовательный процесс. Вот, к примеру, выдержка из школьных правил: «Признавая, что только любовь, уважение и доверие учащихся и их родителей к школе и ее деятелям могут создать благополучное течение всей ее дальнейшей работы, всеми членами совета и комитета училища единогласно было признано полезным устранить какие бы то ни было наказания и всякие внешние поощрения и исключительно влиять на учащихся лаской, советами, убеждениями и самым внимательным отношением к детским нуждам». Без сомнения, составители правил учитывали то, что родители учениц были людьми состоятельными, и старались угодить им.
В коммерческие училища поступали в основном дети купцов, и если мальчики продолжали дело отцов, то девочки планировали стать бухгалтерами, товароведами, хозяйками модных лавок. Кроме общеобразовательных они изучали специальные предметы: бухгалтерское дело, законоведение, черчение. Не оставался без внимания и досуг девочек: «Училище ввело во все межурочные перемены, особенно же в большую перемену, различные подвижные игры под руководством наблюдательницы-фребелички (то есть выпускницы позабытых ныне женских фребелевских курсов. — А. М.),которые производились в хорошую, теплую погоду во дворе, а в ненастную и холодную в зале и коридорах училища. Зимой в ограде училища были устроены гора и каток, в распоряжение детей было предоставлено несколько саней, кресел и дано право пользоваться всем этим как в учебное, так и во внеучебное время, в праздники, одним и в сопровождении их родителей и родственников».
Провинциалы, не отягощенные особыми амбициями, отдавали своих сыновей в училища технические или же ремесленные. Там обучали токарно-слесарному, кузнечному и столярно-модельному делу. Это гарантировало в будущем пусть не интеллигентную, однако же надежную и доходную профессию.
Череповецкий голова Иван Милютин сообщал: «Для тех же, кто хочет, путем практического изучения техники увеличить цену своего труда и служить делу развития народной промышленности, есть техническое училище, которое дает и машиностроителей, и машиноуправителей, вводящих собою в экономическую жизнь один из сильнейших элементов промышленного движения. При этом училище есть обширные учебные мастерские, сад и механический завод, служащий переходной ступенью со школьной скамьи в жизнь».
Мукомольная машина, изготовленная здешними умельцами, даже удостоилась, будучи выставленной в Петергофе, предстать перед очами Александра III. Иван Андреевич об этом сообщал: «Вижу, подходят государь, государыня, королева датская и несколько других членов царской семьи. Государь и государыня подали мне руки. Государь подошел к машинке и, окинув ее общим взглядом, изволил заметить: «А, это системы Уатт? Отчего это вы избрали этот тип?» — Я ответил: «Он красивее, как первообраз и притом проще для исполнения»… Затем Государь обратился к кому-то из адъютантов: «Пожалуй, нужно будет построить для нее вот там особый павильончик». «Чем отапливается?» — спросил Государь. Я сказал: «Спиртом». «Ах, это неудобно; во-первых, дорого, и, во-вторых, пожалуй, кочегары будут напиваться»».
Впрочем, перспективы удачного трудоустройства во многом зависели от дислокации училища. К примеру, «Владимирские губернские ведомости» писали о ситуации в Суздале: «С 1882 г., согласно постановлению Городской Думы 19 февраля 1880 г., в ознаменование совершившегося в тот день 25-летия царствования Императора Александра II, при городском училище открыты ремесленные классы, где преподаются ремесла столярное и переплетное — для желающих из учеников того же училища. В 1900 году обучалось — 12 столярному ремеслу и 13 — переплетному. Содержатся эти классы в половинной части — на средства города, а другую половину (300 р.) отпускает Министерство Народного Просвещения. Обучение ремеслам идет довольно удовлетворительно, но так как занятия кончаются с выходом учеников из училища, то обучение ремеслам не достигает цели — ученики выходят только подготовленными, но не усовершенствованными в ремеслах».
Усовершенствование выпускников училищ было весьма проблематичным. В городе, где чтение не было популярным времяпровождением, а каждый третий житель мог за несколько часов соорудить себе и шкаф, и лавку, переплетный и столярный промыслы никоим образом не процветали. В отличие, к примеру, от профессии дьячка, которую получали в духовном училище. В начале XX века в России было 185 таких училищ, где дети в течение четырех лет получали среднее образование. В училища могли поступать дети духовных лиц, причем не только православных, но если последние учились бесплатно, то всем остальным приходилось раскошеливаться. Выпускники могли поступать в духовную семинарию, после окончания которой становились священниками.
Одно из самых популярных духовных училищ размещалось в Сергиевом Посаде, в лавре. Один из студентов, В. Я. Соколов, писал: «В провинциальной глуши посада, между тем, наша академия мало могла доставить студентам средств, чтобы «разнообразить и подцветить» скучную жизнь… В нашем захолустье не было не только театров, но даже и мало-мальски порядочных улиц… Мы бродили по нашим Вифанкам, Переяславкам и Кукуевкам по снегу, пыли или жидкой грязи, непременно по середине улицы, так как за отсутствием тротуаров хождение по незамощенным краям наших проспектов было часто очень рискованным. Предметом наших наблюдений были лишь посадские извозчики, крестьянские подводы базарных дней да вереницы богомольцев и богомолок с котомками за плечами; а любоваться нам приходилось старыми, каменными торговыми рядами, мелкими лавочками желто-фаянсовой посуды и игрушек местного кустарного производства да единственным в то время колониальным магазином, витрина которого украшалась жестянками консервов, колбасами, виноградом и яблоками».
Да, с желтой посуды и игрушек особенно не забалуешь. В качестве развлечений оставалось только нарушать академические распорядки. Вот как описывает начало обычного учебного дня выпускник Троице-Сергиевой духовной академии протоиерей Иаков Миловский: «Утром, в 6 часов солдат Копнин проходил под окнами студенческих номеров со звонком, приглашая спящую ученость к молитве и занятиям. Но это был глас вопиющего в пустыне: никто и не думал вставать по звонку. Кому нужно было вставать рано для своих занятий, тот давно встал и сидел за своими тетрадками в своей комнате или в классном зале; кому же хотелось спать, тот спал спокойно до 8 часов, а некоторые ухитрялись просыпать и классы… В 8 часов опять идет тою же дорогой Копнин со своим колокольчиком созывать нашего брата в класс, и мы шли, только очень неторопливо: наставники приходили на один только час, что же нам делать в классе без наставника? Не драться же на кулачки, как бывало в училище!»