/ Language: Русский / Genre:popadanec, sf_history

Князь Трубецкой

Александр Золотько

1812 год. Наполеоновское нашествие на Россию развивается вполне успешно для французов и их союзников. Вот-вот должна пасть древняя столица русского государства Москва. На поле битвы появляется новый полководец — князь Трубецкой. Он ведет на врага своих партизан, изящным взмахом офицерской шпаги направляя дубину народной войны. Даже самому Наполеону становится не по себе, а ведь он еще не знает, что в облике русского князя скрывается наш современник, подробно изучивший тактику и стратегию самого Бонапарта и владеющий методами ведения боевых действий XXI века…

Роман Злотников, Александр Золотько

Князь Трубецкой

Князь Трубецкой

…Часовые прозевали свою смерть. Только-только они увлеченно обсуждали что-то, даже не понижая голосов, и вдруг умерли. Один — сразу. Лезвие сабли легко вошло между ребер и пробило сердце. Второму нож рассек горло, кричать он не мог, но несколько секунд, сползая на промерзшую землю, мог видеть, как его убийца спокойно, не прячась и не торопясь, движется к дому, в котором спали остальные члены банды.

Даже больно не было часовому, просто что-то обожгло горло, и слабость заставила опуститься вначале на колени, а потом лечь на бок. Потом часовой просто уснул.

Остальным бандитам повезло гораздо меньше.

Несколько раз стукнуло кресало, вспыхнул факел — тряпка, пропитанная жиром и намотанная на палку. Потом еще несколько факелов были зажжены от первого, и люди встали полукругом перед крыльцом избы.

Кони в сарае фыркали, но не пугались — привыкли и к огню, и к шуму. Даже мертвые тела хозяев хутора, лежащие тут же, возле стены на сене, лошадей не беспокоили. Животные привыкли к войне и смертям.

Дверь была даже не заперта, бандиты чувствовали себя в безопасности — допустили обычную для бандитов и партизан ошибку. Это МЫ нападаем внезапно. Это НАС должны остерегаться и солдаты, и крестьяне. Мы решаем, кому жить, а кому…

Но сейчас жить им или умереть — решали вовсе не они.

Факела влетели в избу вместе с выбитыми окнами, упали на спящих вповалку на полу людей. Вскинувшиеся спросонья не поняли, что происходит: дым, пламя, боль от ожогов. У одного вспыхнули волосы.

Пожар!

Деревянные дома горят быстро, и тот, кто замешкается внутри, обречен на гибель.

— Наружу, — закричал кто-то, — наружу!

В дверях возникла давка, люди, не понимая, что происходит, толкали друг друга, кто-то сообразил выхватить нож — раздался вопль боли и ярости.

Огонь в доме добрался до оставленного в соломе пистолета — выстрел. И еще выстрел. Бандиты стали выбегать на двор. Им казалось, что они спаслись.

Им только казалось.

Первого приняли на штыки — два граненых стальных острия пробили одновременно сердце и легкие, подняли и швырнули тело в сторону, как сноп колосьев во время жатвы. И следующего. Третий увидел, что его ждут, закричал, метнулся в сторону, пытаясь спастись. Ему позволили добежать до угла избы, прежде чем саблей подсекли ноги. Быстрое, неуловимое движение клинка, режущего жилы под коленями, и удар по шее, в основание черепа.

Почти никто из бандитов не взял с собой оружия. Не успели — не до того было, все спасались от огня. И теперь умирали безоружными. Кто-то пытался защититься голыми руками, подставляя их под удары штыков, режа пальцы о лезвия сабель, закрывая головы ладонями, словно могли отразить удар кованого мушкетного приклада.

Те, кто оружие все-таки взял, тоже умирали. Их не вызывали на поединок, не предлагали честного боя один на один. Как только кто-то из них взмахивал саблей, сразу несколько клинков поражали его в грудь, в лицо, в живот.

Падавшего добивали.

Тех, кому все-таки повезло, добивали одним точным ударом. Но таких было немного.

Сабли и штыки рвали, секли, полосовали человеческую плоть. Кричали раненые, хрипели умирающие. Кровь заливала землю перед крыльцом.

Один из бандитов, судя по одежде и оружию — предводитель, умудрился отскочить к избе, прижаться спиной к бревнам, держа перед собой саблю в вытянутой руке. В левой он держал пистолет.

Предводитель пытался выстрелить — пистолет дал осечку.

Но в рукопашной схватке опытный человек не бросает даже разряженное оружие. Им можно отвести удар сабли противника, можно швырнуть в лицо, чтобы отвлечь внимание и достать все-таки, хоть одного… дотянуться…

— Кто у вас старший? — прохрипел бандит. — Выходи, если не трус…

Бандит был уверен в себе. Он задыхался от ярости, понимал, что все, что из этого хутора он не уйдет, что так и останется возле этой бревенчатой стены, но он хотел умереть в бою. Ему нужен был шанс.

— Выходи! — срываясь на визг, крикнул бандит. — Трус! Ничтожество!

Изба разгоралась, из окон вырывались рыжие языки пламени, освещая пространство перед домом: теперь предводитель бандитов мог рассмотреть тех, кто убил его людей и собирался отнять жизнь у него самого.

— Убью! — закричал предводитель. — Убью!

— Хорошо, — сказал один из тех, кто убивал бандитов. — Попробуй.

Предводитель захохотал, запрокинув голову и широко открыв рот. Да! Да! Этот расплатится за всех, подумал он со злобной радостью. Он подохнет здесь, даже если придется перегрызть ему глотку зубами.

— Ну, подходи… — Предводитель наклонился и присел, словно готовясь к прыжку. Или на самом деле собирался прыгнуть на своего врага, сбить его с ног и убить…

— Хорошо, — снова сказал убийца. — Ты можешь попытаться меня убить. Но за все нужно платить, да?

— Что ты хочешь? Чего ты еще хочешь от меня!

— Ты скажешь, куда ушли ваши остальные.

— Зачем мне это? Я ведь все равно подохну…

Выстрел. Убийца неуловимо быстро поднял левую руку с пистолетом, пуля ударила в бревно возле тела предводителя. Не возле головы, а на уровне живота.

— Ты можешь подохнуть с пулей в брюхе. А можешь — как-нибудь иначе. Но быстро. Что выберешь?

— Я убью тебя, — сказал бандит.

— Но перед этим…

— Они ушли к реке. Там мост, а за ним деревня… Я не могу выговорить эти варварские названия… Что-то связанное с комарами. Там монастырь… Золота много, а защищать некому… — Бандит лязгнул зубами. — Достаточно? Теперь мы можем…

— Ты не соврал?

— Нет, конечно… Не соврал! Я сказал правду — почему это я один должен подыхать, а они… Нет, все поровну. И смерть тоже… И смерть! — Бандит бросился вперед, от противника его отделяло всего три или четыре шага… два прыжка…

— Умри!.. — Сабля взлетела к черному небу, взлетела, чтобы обрушиться на голову врага…

Выстрел — пуля ударила бандита в живот, швырнула на землю.

Боль. Дикая боль. И разочарование, и обида… Его обманули… Так нельзя… Это несправедливо…

Убийца подошел к нему, наклонился.

— Добьешь?.. — с надеждой спросил бандит и уже другим тоном, дрожащим голосом попросил: — Добей…

Убийца покачал головой.

— Будь ты проклят! — прохрипел бандит. — Будь ты проклят!

Убийца пожал плечами, словно соглашаясь, что умирающий имеет право на проклятие.

— Кто ты? — спросил бандит. — Имя… Я и в аду… в аду тебя достану… буду ждать…

— Князь Трубецкой, — наклонившись, сказал убийца. — Не забудешь? Князь Трубецкой.

Поднявшись в седло, князь оглянулся — бандит все еще был жив, сучил ногами и скреб пальцами замерзшую землю.

Жалости не было. Не было даже тени сострадания, даже такого, которое заставляет подарить врагу быструю смерть. Сейчас князь хотел одного.

Он хотел убивать.

Глава 01

Вначале звуки: далекие голоса, птичьи крики, скрип. Тряска, сильная тряска, тело раскачивается из стороны в сторону.

Потом — запахи. Сосновый лес. Похоже — утренний сосновый лес, влажный воздух, пропитанный запахом хвои. И резкий запах овчины. Еще запах чего-то, незнакомого, едкого… И запах лошадиного пота.

Похоже, его везут в телеге.

Странное ощущение, он последний раз ездил в телеге очень давно, еще в детстве. Захотелось приподнять голову, оглядеться, но он заставил себя лежать неподвижно. Даже глаз не открыл.

Может быть, ему стало страшно?

Он ведь уже пробовал пошевелить рукой, и у него ничего не получилось. Он даже не чувствовал своих рук, как, впрочем, и ног.

— Ты ведь понимаешь, что есть вариант, при котором ты окажешься заключенным в неподвижном теле, — сказал ему вечность тому назад Дед. — Может оказаться, что твое сознание просто не сможет управлять телом и ты будешь паралитиком. Может быть, даже слепоглухонемым паралитиком. И ничего тут нельзя поделать, нужно быть просто готовым принять это как данность, как вероятную угрозу…

— И просто умирать, — ответил он в тот раз. — А еще есть вероятность, что мое сознание окажется в том теле вместе с сознанием князя. И я стану шизофреником. Так ведь?

— Так, — согласился Дед.

— Но ведь возможно и то, что все получится. — Он даже смог засмеяться. — Мое сознание, моя личность ляжет на его память, и я буду помнить все то, что помнит он, знать все и всех, кого знает князь… И весь мир будет к моим услугам…

— Возможно, — снова согласился Дед. — Возможны еще варианты, более или менее болезненные для тебя и Него. Мы можем сломать его жизнь и твою. И снова… снова… ничего не построить взамен.

— Снова все просрать, — сказал он. — Как мой прадед в Первую мировую, как отец моего прадеда в русско-японскую… Но ведь мы же понимаем с тобой, что, даже если вселение пройдет по самому лучшему варианту, у меня может ничего не получиться… Даже если по самому лучшему варианту…

Он снова попробовал пошевелить рукой и снова не смог. Это было не похоже на самый лучший вариант. Это было… Он почувствовал, как страх стал медленно заливать его мозг. Липкий, холодный, обессиливающий страх.

Он готовился всю свою жизнь. И вот теперь…

Нужно успокоиться. Это чужое тело. И просто нужно время, чтобы научиться им управлять. Не напрягаться, не дергаться, а врастать, привыкать, приучать тело к новому хозяину. И все будет хорошо. Он уверен, что все будет хорошо. И Дед сказал на прощание, что… что верит в его удачу. И верит в его способность изменить судьбу целого мира. Дед иногда позволял себе высокопарность. Ну и хотел на прощание подбодрить его. Напомнить, что…

Заржала лошадь.

Совсем рядом. И кто-то выругался. Не по-русски.

«Пся крев!» — поляк. Это ругается поляк. А кого ты еще рассчитывал найти возле Вильно в июне восемьсот двенадцатого года? Нет, конечно, тут сейчас, помимо местного населения, кого только нет: и многонациональная русская армия, и двунадесять языков Великой армии Наполеона.

Он почему-то надеялся, что везут его в обозе Семеновского полка. В момент вселения князь потерял сознание, его подхватили свои, попытались привести в чувство, он не очнулся, тогда его положили в повозку доктора. Или просто в повозку, рядом с имуществом господ офицеров. Или просто в грузовую телегу. Своих ведь семеновцы не бросают? Тем более — офицера. Князя и офицера.

Но в этом случае — не было бы польской речи рядом. И польской ругани. Поляки не слишком печалились уходом московитов. Мягко говоря — не печалились. И только единицы уходили вместе с русской армией.

Получается, что он попал к полякам. Попал в плен или даже чего похуже. Сколько русских солдат и офицеров пропали в том июне, канули в неизвестность, отправившись в путешествие в одиночестве или на минутку отошедшие зачем-то от бивака… Десятки? Сотни?

А еще у него не двигаются руки. И тело не подчиняется. Он даже глаз до сих пор не открыл…

Поляк продолжал ругаться — затейливо и с выдумкой. Поминал какого-то безрукого Стася вкупе с безголовым лайдаком Штефаном, который свою задницу найти не сможет при солнечном свете.

Он понимает поляка, это хорошо. И это совершенно ничего не значит — он знал польский язык еще в той своей жизни, еще до того, как Дед сказал «пора», как что-то холодное вдруг обрушилось на него, захлестнуло, подняло вверх-вверх-вверх-вверх, а потом швырнуло…

Кто-то крикнул, чтобы сельские дураки остановились. Кони всхрапнули, телега дернулась и замерла. Сельские дураки поняли команду, хотя подана она была по-французски. Да, по-французски, этот язык он тоже знал, как и немецкий, и английский. Дед настаивал еще на том, чтобы он досконально выучил еще испанский и итальянский, но времени на все не хватало, было очень много работы. Очень уж много всякого-разного нужно было выучить и запомнить.

— Ты ничего не сможешь с собой взять, — сказал Дед. — Даже твои умения, которые мы сейчас вбиваем в тебя, могут не сохраниться. Мышечная память останется в твоем теле, а в теле князя… Что-то, возможно, совпадет. Умение пользоваться столовыми приборами, ездить на лошади, стрелять из кремневого пистолета и работать каким-нибудь холодным оружием, скорее всего — шпагой… Что еще?

Нелепый досужий разговор, один из десятков-сотен-тысяч разговоров, в которых они с Дедом пытались представить себе, как будет выглядеть все на самом деле, как он очнется в теле князя, как будет строить свои отношения с княжескими знакомцами и сослуживцами, если память князя окажется недоступной… Они предполагали, строили прогнозы, ванговали, как принято сейчас говорить у некоторых типов в Сети…

«Черт, подумал он. — Не принято сейчас говорить, а будет принято». Будет, если он не выполнит своего предназначения, если не сможет произвести на историю нужного воздействия.

Нет, разрушить всю структуру истории, наверное, просто. Они с Дедом называли это вариантом бабочки, по Брэдбери. Завладеть телом князя, освоиться, затем вернуться в свой полк и убить кого-нибудь из значимых деятелей. Кутузова. Перед Бородино. И на его месте окажется Багратион. И после Бородино не будет никакого отступления, будет следующий бой, который приведет к гибели всей русской армии… или заставит французов отступить, или… Проблема в том, что совершенно невозможно точно вообразить себе, что именно произойдет потом. Не получается просчитать последствия от таких действий.

Точно так же, если чудом добраться до Наполеона и нанести удар кинжалом, в лучших традициях заговорщиков того времени. Кинжал для тирана — сколько их готовилось и вострилось по всей Европе в то время. Нанести удар, проткнуть брюхо корсиканского чудовища… или влепить пулю в его бледный лоб, обрамленный прилизанными прядями редких волос… Что тогда? Кто при этом выиграет? Россия? Вряд ли… Британия? Это скорее, но тоже не так чтобы гарантированно. Австрия, имеющая в наследниках французского престола сына австрийской принцессы? Пруссаки, в конце концов?..

Невозможно предсказать. Гигантскими буквами через все небо — НЕВОЗМОЖНО.

И он не должен даже пытаться совершить нечто подобное.

Для начала он должен просто выжить. Вселиться в тело, устроиться в нем, научиться управлять, приноровиться к окружающей действительности и начать выполнять программу, которую они разработали с Дедом.

«Один человек — не бог, не царь и не герой, — как с горькой усмешкой говаривал Дед, — один человек против истории, теории вероятности и, в конце концов, всего человечества».

Как тут не впасть в грех гордыни? Хотя можно просто сойти с ума. Я пришел, чтобы изменить историю. Я с историей один на один. Я против рока. Банальные названия дешевых статей в желтой прессе.

Мимо телеги шли люди. Множество людей, тысячи и тысячи. Он слышал их шаги, позвякивание металла, голоса — сотни голосов, которые одновременно разговаривали, кричали, пели, отдавали команды и смеялись. И дыхание тысяч людей напоминало шорох осыпающегося песка.

Это шла французская армия. Великая армия, которая вошла в дикие земли северной империи, повинуясь приказу любимого императора, направившего свои легионы наказать русского царя за предательство, за подлое, недостойное благородного человека нарушение мирного договора, за нарушение Тильзитского братского договора… Святое дело мести, восстановления справедливости.

И возможность немного наполнить свои ранцы, в которых по уставу не должно быть ничего, кроме пары сменных рубах, воротничков, носовых платков, парусиновых гетр, хлопчатобумажных носков, запасных башмаков с чудовищными квадратными носами, придуманных для того, чтобы их нельзя было продать гражданским, набора принадлежностей для ремонта обмундирования, одежной щетки, трубочной глины, сапожной ваксы, сухарей, муки и хлеба…

А теперь есть шанс чуть-чуть разбогатеть. Конечно, каждый солдат может носить в своем ранце маршальский жезл, но деньги — тоже неплохо!

Семьдесят шагов в минуту. По жаре, под дождем, под пулями врага — семьдесят шагов в минуту, а если нужно ускориться, то и все сто. Час за часом, день за днем, месяц за месяцем. Они уже прошли полторы тысячи километров от родной Франции, но все еще делают свои семьдесят шагов в минуту, перекрикиваясь, посмеиваясь над приятелями, обсуждая вслух то, как планируют разбогатеть в варварской стране, распевая песни и проклиная солнце, которое все палит и палит и даже, похоже, не собирается опускаться за горизонт.

Семьдесят шагов. Семьдесят шагов. Семьдесят шагов.

Если будет нужно, то они пройдут и по воде аки посуху, если прикажет «маленький капрал». Британцам очень повезло, что молодой русский император совершил глупость, поссорившись с Наполеоном. Но после того, как Император высечет мальчишку на главной площади Москвы, после того, как образумит его и тот снова поймет, что только в союзе с Францией Россия может уцелеть, — вот тогда две империи доберутся-таки до британцев, перепрыгнув пролив или прошагав вместе по суше до Индии…

Семьдесят шагов в минуту. Семьдесят чертовых шагов в минуту. Вода из манерок уже выпита, а проклятые маркитанты шляются где попало, снуют по округе, расхватывая что плохо лежит и отбирая то, что хозяева хотели оставить для себя. А что поделаешь? Это война! Русские сами виноваты, пусть благодарят своего царя Александра за эту войну. И плевать, что места тут пока дикие и бедные, скоро, очень скоро — крупные города, столицы. Москва и Петербург, вот там… вот там каждый станет богачом. И в ранцах будут лежать не гетры, чулки и рубашки, а золото, меха, драгоценные камни… Все будет прекрасно, нужно только не дать уйти сбегающей русской армии, трусливо уклоняющейся от боя. Догнать, вцепиться в холку, заставить развернуться и дать бой, решающее сражение.

Для этого нужно делать все те же семьдесят шагов в минуту, час за часом, день за днем, месяц за месяцем…

— Мы так до вечера простоим, — сказал поляк. Молодой голос, лет так на семнадцать-восемнадцать.

И ответил ему тоже молодой, чуть постарше, лет двадцати с небольшим, но молодой:

— Можно попытаться проехать через лес, по тропе.

— Телега увязнет, — возразил первый.

— Вытолкаем, — сказал второй. — В крайнем случае заставим московитов работать.

— Ладно, давай попробуем, — согласился первый.

Телега дернулась, подалась назад, потом стала разворачиваться, зацепилась за что-то колесом, вызвав взрыв ругани у третьего поляка, постарше, значительно старше первых двух. Щелкнул кнут, лошадь обиженно заржала, телега развернулась и поехала.

Он открыл глаза. Столько времени лежал зажмурившись, а тут вдруг взял и открыл. Веки поднялись — выполнили команду, и он увидел небо над собой, в обрамлении сосновых веток, ярко-голубое, инкрустированное зеленью.

Он видит. Он может управлять этим телом. Он даже может открыть рот и выдохнуть — захрипеть пересохшим горлом, облизать запекшиеся губы. И даже смог приподнять голову. Напряг мышцы спины, шеи и рывком поднял голову. Это оказалось нетрудно, тело подчинялось охотно, без сомнений и пауз. Он опустил голову, почувствовал, как под затылком зашуршала солома, снова поднял голову. Снова опустил. Закрыл глаза, полежал с минуту, с ужасом думая, что на этот раз может не получиться…

Но получилось. Он открыл глаза, увидел, как белка рыжей полоской перемахнула через дорогу с одного дерева на другое. Зажмурил один глаз, открыл, потом зажмурил второй. Скосил глаза, сведя их к переносице, — все работало. Глаза видели, веки поднимались и опускались, язык ощупал нёбо и зубы — ровные зубы, без следов вмешательства стоматолога.

Он вдруг сообразил, что это чужие зубы, у него… в его рту четыре зуба были запломбированы, а эти зубы совершенно целые. Если этими зубами прикусить губу, то можно почувствовать легкую боль. И еще, оказывается, можно повернуть голову набок. Вправо.

Мимо телеги проплывали деревья. Сосны. Подлеска почти не было, только серые, кверху переходящие в оранжевые стволы деревьев, земля, покрытая плотным слоем прошлогодней хвои.

Телегу тряхнуло, пожилой поляк снова выругался и сказал, что если Стась не будет следить за дорогой, то телега сломается и тащить ее на себе будет этот лайдак вместе со своим братом.

Почему же совершенно не чувствуются руки? Почему он не может пошевелить руками… и ногами тоже?

Он попытался согнуть ноги в коленях, ему даже показалось, что вот сейчас, через мгновение, все получится, он чувствовал мышцы ног, чувствовал, как они напряглись, но словно какая-то тяжесть лежала на его ногах.

— Проклятье, — пробормотал он.

— О! — удивленно вскрикнул кто-то рядом с ним. — Вы очнулись?

— Да, — сказал он.

И обрадовался, что слово вылетело из его горла: он может говорить! Он может говорить.

— Да, я пришел в себя…

— С чем вас и поздравляю, — произнес голос слева. — А то мне это путешествие в одиночестве стало несколько надоедать. Разрешите представиться: ротмистр Изюмского полка Чуев, Алексей Платонович. С кем имею честь делить эту карету?

— Сергей Петрович Трубецкой-первый, подпоручик.

— Лейб-гвардеец, надо полагать? — осведомился ротмистр. — Семеновец? Преображенец?

— Семеновский полк, — сказал Трубецкой, немного замешкавшись.

Нужно привыкать. Нужно отвечать на такие вопросы быстро и без запинки. Офицер скорее забудет имя матери, чем наименование своего полка.

— Князь? — Судя по тону, вопрос был риторическим, вряд ли кто-то в России мог не знать княжеский род Трубецких.

— Князь.

— И поди ж ты, свела судьба! — с деланым восхищением воскликнул ротмистр. — Вот уж не думал, что сведу знакомство с князем, можно сказать, накоротке. Как же вас угораздило?

Первый допрос, подумал Трубецкой. Сколько их еще будет впереди, невинных вопросов, дружеские требования рассказать, что же все-таки произошло восемнадцатого июня тысяча восемьсот двенадцатого года с подпоручиком Семеновского полка князем Сержем Трубецким? И кто-то непременно ввернет, что, наверное, Серж как начал праздновать свое подпоручество и приведение к присяге шестнадцатого, так и не смог просохнуть, отправился вслед за Бахусом на розыски добавки, да и попал в силки…

— Не знаю, — сказал Трубецкой. — Не помню совершенно.

— Как это — не помните, батенька? Совсем ничего не помните?

— Жизнь свою помню, но смутно. А вот последние дни, от Вильно и до этого места — очень плохо. Почти ничего. Помню, что шестнадцатого июня меня, Глазенапа, Фенша-второго и Мусина-Пушкина привел к присяге полковник Набоков в связи с произведением из прапорщиков в подпоручики… И то — помню, что произвел, но совершенно не помню — как и где.

— Вот в это верю. Это бывает. У меня знакомец под Рущуком как получил поручика… засиделся в корнетах, долго ждал, да все очередь его не подходила, а как получил, так запил, бедняга, на радостях, так запил, что и не помнил ничего — ни как Анну получил, ни как штабс-ротмистра. Утром встанет, бывало, примет стакан хлебного вина — да на коня, да подвиги совершать, с собой манерку возил и вместо еды и питья к ней прикладывался, к вечеру его с коня снимали, наливали стакан, да спать. А с утра — сызнова. Если бы его не ранили да в госпиталь не положили, а там лекаря — звери, пить не дали, накрепко запретили! Он протрезвел — глядь, а ему еще и Георгия четвертого класса за взятую басурманскую батарею прямо в койку принесли. Очень убивался, бедняга, что сам ничего не помнит. А вы как, князь, точно подвига никакого в беспамятстве не совершили?

Трубецкой наконец повернул голову влево и оказался лицом к лицу с ротмистром. Светлые вьющиеся густые усы, сросшиеся с пышными бакенбардами, смеющиеся светло-серые глаза. Во всяком случае, светло-серым был правый глаз, о цвете левого можно было только догадываться — он заплыл, превратился в щелочку, багрово-черный синяк красовался на всей почти левой половине лица.

— А вы, я смотрю, в битве поучаствовали, — сказал Трубецкой. — На поле брани или в дружеской компании гусар?

— Вы про украшение мое? Так и не то, и не другое. Вот поверите — до слез обидно, как вспомню. Сколько раз в атаку ходил, хоть на пехоту, хоть под картечь, а тут так опростоволосился. И ведь чего трудного? Отправился в разведку да и решил заехать в поместье к одному здешнему пану. Душевный такой поляк, гостеприимный, хлебосольный. А русский патриот какой, все тосты за императора российского поднимал да за доблестных воинов его армии! Ну как было не заехать, чтобы парой слов переброситься…

— Выкушать чего-нибудь, — подсказал Трубецкой.

— Не без того, а как же иначе? В лагере что за питание, сами знаете, а у пана Комарницкого — застолье всегда знатное, богатое. Да и знать он мог, где француз, куда идет… Послал бы своих людей, чтобы глянули, подозрения не вызывая, а мы бы тем временем…

— И как угостил пан Комарницкий?

— От всей души угостил. Мы как к господскому дому подъехали, он сам на крыльцо вышел, обнялся со мной, облобызался, меня и корнета Петрова пригласил к столу — как раз обедать собирался. Да… — Ротмистр погрустнел, но только на мгновение, потом улыбка снова появилась на его лице. — Мне еще повезло — я первым шел, как порог столовой переступил, так и получил послание в физиономию, очнулся уже связанным на телеге. А мой корнет, царство ему небесное, успел за саблю схватиться, из ножен выдернул…

Ротмистр замолчал.

— Что случилось с корнетом? — не выдержал Трубецкой.

— А что может быть с мальчишкой-корнетом, если он с сабелькой на польского дворянина полез? У пана Комарницкого сабля на боку была, он ею Петрова и разделал, как кабана на охоте. Сам мне хвастался при прощании: дважды хлестнул по лицу клинком, крест-накрест, потом в живот воткнул да, повернувши, в сторону рванул, кишки выпуская… Петров, вишь, низкородный, к его дочери амуры строить пытался в прошлое время, вот он и наказал… по-отцовски.

— А дочь?

— А что дочь? Папина она дочь, вышла потом на крыльцо, я сам видел, как она велела кровь московита и схизматика грязной тряпкой стереть. Из моих гусаров трое только и уцелели поначалу, еще троих люди Комарницкого на вилы да косами… А перед тем как меня и вас увозить со двора, пан приказал и тех выживших… к столбам привязать велел да сынов своих рубить по живому человеку учил. Стасика и Штефана. Сказал, кто своего первым зарубит, тот призом третьего получит для умертвления. Подарок отцовский перед отъездом. Штефан победил, хоть и младший, но ловко, чертяка, саблей владеет. Пока Стась Захарова по лицу рубил, он Михайле Марьину саблей горло рассек, до хребта, а потом уж, не торопясь, Соловьеву живот распорол да кишки на саблю мотал, играючи. — Ротмистр втянул воздух сквозь зубы, словно испытывал сейчас боль. — Хороший у отца сын, послушный. И умелый. Вот сейчас нас с вами привезут на место, а потом пойдут в польский легион вступать. Отец благословил. Ну ничего, даст бог, встречусь я с ними в бою, посмотрим, у кого сабелька быстрее…

— Но я так понимаю, что сейчас вам трудно будет свою угрозу исполнить. Вы ведь в плену.

— Пока в плену, — засмеялся ротмистр. — А там — как бог даст. Я ведь не первый раз в плен попал, судьба у меня такая. И не к полякам меня угораздило, а к туркам. А это, скажу я вам, не просто так…

— Ну да, они дикие, сыновей, наверное, на пленных с саблями напускали да учили живот распарывать. Дикари, азиатчина…

— Эк вы меня поддели, злой вы человек, Сергей Петрович… — Ротмистр покачал головой. — Ничего, как-то уже сложится, получится… Пересекутся дорожки… А нет, так вы передайте в мой полк, что случилось, и наперво — кто это сотворил… Передадите?

— Полагаете, у меня больше шансов уцелеть?

— А что тут полагать, ежели оно так и есть? Кто я — ротмистр провинциального гусарского полка? А вы, извиняюсь, князь. Гвардейский офицер. Вас, возможно, сам император знает. А вашу семью — так точно. Или поменяют вас на кого из своих, или в плену держать будут до конца кампании… Париж посмотрите…

— Видел я Париж, — автоматически ответил Трубецкой и спохватился, что этого, нынешнего, Парижа он как раз и не видел. Князь Трубецкой — видел, даже учился в нем, а тот, кто сейчас называется Сергеем Петровичем Трубецким, — бывал только в Париже двадцать первого века, имел удовольствие проталкиваться сквозь толпу африканцев и арабов на площадке перед Эйфелевой башней.

— А я вот — не был, — сокрушенно мотнул головой ротмистр. — Ну да ничего, так полагаю, что побываем еще в Париже… Не я, так мой полк.

Дорога стала шире, лошади побежали быстрее.

Трубецкой поднял голову, посмотрел вперед: деревья расступались, лес заканчивался.

— Приехали, наверное, — сказал Трубецкой. — Но это не Вильно. Мыза какая-то.

— А вы прямо в Вильно хотели, Сергей Петрович? С императором побеседовать? Вы его, кстати, в Париже будучи, не видели, часом?

— Нет, не повезло.

— Ничего, — пробормотал ротмистр. — Может, увидим. Это ведь только в шахматах короля не бьют… Он ведь герцога, наследника престола, расстрелял? Ну так пусть и не обижается.

— Вы точно уверены, что мы победим?

— А вы сомневаетесь? — От изумления даже подбитый глаз ротмистра широко раскрылся. — Даже в мыслях такого быть не может. Чтобы мы — да проиграли…

— А при Аустерлице?

— Что «при Аустерлице»? Там нас австрияки подвели, предали, можно сказать. И император наш был еще молодым, не доверился Михайле Илларионовичу… Да и не наша то было война, а теперь вот… Ничего, вот армии соберутся в Дрисском лагере да и врежут супостату…

А если ему сказать, что Москву сдадут, что сгорит Москва, — поверит? Или в лицо плюнет, как негодяю и трусу? Ротмистр Чуев просто не сможет поверить в такую клевету, в немыслимое… Ротмистр Чуев всю жизнь свою делил между казармой и полем битвы, гонялся за турками или бегал от них, привык побеждать, избалован победами настолько, что даже целая череда поражений от Наполеона не привела его в чувство. Он искренне будет желать битвы, требовать решительного сражения — он и тысячи таких же Чуевых: ротмистров, поручиков, прапорщиков, полковников и генералов.

И обвинять беднягу Барклая в предательстве будут, искренне не понимая, что просто не выстоят перед вдохновленными своими бесконечными победами французами. Что сгорят, истают в огне битвы… А потом будут называть Бородинское сражение победой, потеряв и народу больше, поле битвы оставив неприятелю… Но именно эта упрямая недалекость, убогость ума, которая будет заставлять их требовать самоубийственного сражения, не даст им обезуметь после сдачи Москвы. Они просто не поверят в поражение, не поверят, что с ними — С НИМИ — может случиться нечто такое — страшное и необратимое. Не поверят и выстоят. Выстоят и победят.

Так было и так будет.

Телега въехала во двор.

— Выгружайте, — скомандовал возница, и панские дети, Стась и Штефан, спрыгнув с коней, бросились вытаскивать пленных из телеги. Первым — ротмистра. Сбросили на землю, потом, зацепив за ворот доломана, поволокли к бревенчатому дому. Связанные ноги ротмистра в сапогах (ботиках, напомнил себе Трубецкой, такие сапоги у гусар называются ботиками) чертили полосу в пыли до самого крыльца. Там ротмистра бросили на ступеньки. Специально швырнули на ступеньки, чтобы больнее, бросить связанного человека на землю юношам показалось недостаточно жестоким.

Возница оглянулся на Трубецкого, и тот вздрогнул: лицо старика было обезображено глубоким длинным шрамом от лба, через левый глаз и щеку, до подбородка. Глаза не было, веко закрывало пустую глазницу. Второй шрам, похоже, что от пули, был на правой щеке. Если это и вправду была пуля, то зубы наверняка выбиты или сломаны, подумал Трубецкой.

Поймав взгляд пленника, старик усмехнулся, открывая рот. И верхняя, и нижняя челюсти были лишены зубов до половины. На верхней уцелели зубы только от левого клыка, на нижней — от передних резцов.

Подбежали Стась и Штефан, стащили Трубецкого с телеги и, подхватив под руки, быстро отнесли к дому, бросили рядом с ротмистром.

Скрипнула дверь, на крыльцо вышел французский офицер.

— Господин капитан! — Мальчишки вытянулись перед офицером, пытаясь продемонстрировать выправку. — Пленные офицеры московитов доставлены по приказу отца.

Мальчишки говорили по-французски чисто, с легким «шикающим» акцентом.

Капитан спустился по ступенькам с крыльца, аккуратно переступив через ноги ротмистра. Покачал головой:

— Печально видеть воинов в таком бедственном положении.

Француз посмотрел на пленных, словно ожидая какой-нибудь реакции, но и ротмистр, и Трубецкой молчали. Чуев, скорее всего, французского не знал, а Трубецкой решил свое знание языка пока не демонстрировать.

— С кем я имею честь беседовать? — по-русски спросил француз.

— А что ты с нами так официально разговариваешь? — Чуев, опершись локтем о ступеньку, попытался устроиться поудобнее. — Словно на приеме каком. Да ты ложись возле нас запросто, попроси мальчишек, чтобы они и тебе руки-ноги связали, и поболтаем накоротке, как воинам положено. Ты капитан, я ротмистр… приятель мой так вообще князь… принц по-вашему, вот и побеседуем… тут знаешь, какие ступени удобные да мягкие? Век бы на них лежал.

Француз заложил руки за спину и некоторое время молча рассматривал пленников.

— Чего смотришь? — осведомился Чуев. — Не знаешь, где посадить да чем угостить?

— Насколько я знаю, вы, господин ротмистр, умудрились сами влезть в ловушку и заодно погубить своих людей, — медленно, не отрывая взгляда от лица Чуева, проговорил капитан. — Вас захватили в плен местные жители, некомбатанты, связали, как… как…

Капитан сделал неопределенный жест рукой, словно подбирая нужное сравнение, такое, чтобы не обидеть ротмистра. Или наоборот — побольнее хлестнуть по и так уже уязвленному самолюбию.

— Как свинью повязали, — подсказал Чуев и подмигнул французу. — И за своих гусаров я до самой смерти себя корить буду, только глупость моя тебя, господин капитан, от правил чести и воинской вежливости не освобождает. Или что-то во французской армии не так сделалось?

Француз покачал головой и присел на ступеньку возле Чуева, аккуратно, чтобы не испачкаться. Легким движением руки отослал поляков к телеге, задумчиво потер ладонью щеку.

— Кажется мне, что вы, милостивый государь…

— Потрудитесь именовать меня по воинскому званию, сударь! — неожиданно резко оборвал его Чуев. — Это вы щенков этих милостивыми государями титуловать можете.

— Извините, господин ротмистр, — с самым серьезным видом произнес француз. — Конечно же, ротмистр Изюмского полка — это не сыновья поветового маршалка. Значит, господин ротмистр, вы недостаточно ясно представляете то положение, в котором оказались по собственной, как вы выразились, глупости. Вас ведь в плен взяла не Великая армия. Вас даже и в плен не брали, так, захватили. И вполне могли сами все решить, но пан Комарницкий, памятуя нашу с ним старую дружбу, разрешил мне поговорить с вами, чтобы узнать у вас что-нибудь для меня интересное, и если вы будете достаточно разумны, то даже смягчить немного вашу участь…

Вербует, подумал Трубецкой. Даже не так — готовится колоть беднягу-ротмистра, подготавливает к тому, что его, возможно, будут пытать. Зачем? В смысле — пытать зачем, что такого может знать обер-офицер гусарского полка? Но каков капитан! Где же его благородство и дворянская чистота, ведь только начало девятнадцатого века на дворе, еще все дворяне — братья, а война — это столкновение чести с благородством. А тут тебе такие пошлые угрозы.

— Ты, капитан, грозишься меня на съедение сим щенкам передать? — спокойно, даже с какой-то деловитостью в голосе поинтересовался Чуев. — Какой пассаж! То есть господин офицер позволит…

— А что я могу сделать? — воскликнул господин офицер. — Вы — их пленники, и у меня нет никакой возможности изъять вас из их рук. Даже если бы попытался…

— А ты не попытаешься… — протянул с пониманием ротмистр. — Куда тебе… Так чего тянуть тогда? Зови пащенков, напускай на меня… Только…

Черт, мысленно выругался Трубецкой. Дьявол и дьявол! Сейчас он ляпнет глупость. Из самых лучших побуждений, конечно, но сделает так, что все происходящее здесь превратится из драматической пьесы в кровавый трагифарс.

— Только вот князя им не отдавай. Князь Трубецкой, из лейб-гвардейцев. Я так полагаю, что стоит он куда больше, чем гусарский ротмистр. Нет?

— Князь Трубецкой? — Француз улыбнулся. — Это правда?

— Да, — ответил Трубецкой. — Это правда. Подпоручик Семеновского полка князь Сергей Петрович Трубецкой-первый.

— Вот это интересно. Спасибо, ротмистр, что вовремя подсказали.

Капитан встал со ступеньки и быстро пошел к полякам, о чем-то тихо переговаривавшимся возле телеги.

— Ну спасибо, Алексей Платонович, — тихо, сквозь зубы поблагодарил Трубецкой. — Теперь они не только вас пытать будут, но и мне достанется. Через меня на вас попытаются…

— Само собой, — усмехнулся Чуев. — Как же без этого? Если они только меня рвать на куски будут — какая мне с этого польза? Никакой, вред один. А вот если вас начнут пользовать припарками да клистирами, тут фортуна, глядишь, и смилостивится. Я когда-то в плен попал к туркам…

— Говорили уже.

— Да, но не рассказал самого интересного. Захватили они меня, вахмистра и трех гусар… И обидно так, что и слов нет. Вот того и гляди наши подоспеют, только к тому времени пленных турки порешат, они только выбрать не могли — головы срубить или просто животы распороть… — Чуев вдруг замолчал, глянул на француза, о чем-то говорившего с поляками, и тихо, почти шепотом сказал: — А вы какие-нибудь секреты знаете, господин подпоручик?

— А что?

— Не штокай, а отвечай старшему: знаешь секреты?

— Я такие секреты знаю, — закипая, прошипел Трубецкой, — что ты даже и представить себе не можешь. Я знаю численность нашей армии до последнего человека и пушки, я знаю, как отступает вторая армия и где ее можно перехватить. Я знаю… черт возьми…

— Вот даже как… Нехорошо получилось… Ладно, рассказывай капитану все.

— Что?

— Не понял? Все рассказывай. Подробненько, пусть записывает. Только попроси, чтобы он меня пока не убивал, вроде как условие поставь.

— Все-таки жить хочется?

— Еще как! Я в Париже не бывал, запамятовал, что ли, князь?

— И предательством…

— Рот закрой и слушай, извини уж за грубость, ваша светлость! Мыза пустая, кроме французов и наших конвоиров, тут никого нет. За домом привязаны две лошади не расседланные, значит, с капитаном тут еще один человек. Ну и три поляка. Пятеро. На нас двоих, да еще связанных. Понимаешь?

— Понимаю.

— Во-от… Значит, нужно диспозицию переменить, заставить противника перестать нас опасаться и тем самым дать нам шанс. Если я врать начну, мне капитан не поверит, не было такого в заводе, чтобы гусары своих предавали… А ты — человек молодой, князь, балованый, небось слышал я, как гвардейцы в столице службу несут. И француз слышал. Мне-то чего терять? Жалованья моего? Деревеньки в двадцать душ? А ты — другое дело! И деньги, и светская жизнь… Эту кампанию в подполковниках закончить можешь, если постараешься, все ж на виду у генералов, а то и самого императора… Он тебе пообещает, что предательство твое, по молодости допущенное, никто, кроме него, не узнает. А ты поверишь…

Капитан повернулся спиной к полякам, потом спохватился, снова повернулся к ним и что-то приказал — один из мальчишек бросился бегом к близкому лесу, второй — достал из телеги штуцер и принялся осматривать его замок.

— Только потребуй, чтобы обхождение с тобой… и со мной, как твоим товарищем по несчастью, было достойным. Чтобы сам француз тебя допрашивал, а не мальчишки. Они же запытают, толком ничего не узнав. Понял, ваша светлость?

— Понял. Только и вы, господин ротмистр, не стройте из себя безумца. Подыграйте мне, но не как провинциальный трагик во французской пиеске, без закатывания глаз и ломания рук… Руки нам ломать и так найдется кому…

— Я постараюсь, Сергей Петрович. Истинный бог — постараюсь. Скажите, пусть в избу заведут, холодать начинает, а вам в исподнем будет совсем холодно.

В исподнем. Точно. Трубецкой так увлекся всем происходящим, что не потрудился рассмотреть себя как следует. Глупо получилось, но то, что Чуев в красном доломане, синих чакчирах, без кушака и портупеи и, тем более, без кивера, — заметил, а вот то, что сам одет в кальсоны и сорочку… Видел, но внимания не обратил. Даже то, что ноги босые… Его что, взяли прямо из постели? Так ведь русская армия сейчас на походе, все спят одетые, не до перин и простыней… Нелепость получается.

— Мне сейчас молодые поляки рассказали, что вас в лесу нашли, — сказал, приблизившись, француз. — Их человек ездил к дороге, за уходящими войсками посмотреть, и увидел вас. Думал вначале, что убиты, подошел поближе, глянуть, нет ли чего ценного, а тут вы застонали…

Капитан снова сел на ступеньку.

— Он бы вас добил да ушел, только бельишко ему ваше показалось дорогим, подумал, что вы не из простых будете. Решил пану доставить, ведь если что, то и во дворе вас можно добить, правда?

— Правда, — согласился Трубецкой.

— Так что у вас получилось, князь? Как вышло, что вы…

— Не знаю. Не помню почти ничего из событий последних дней.

— Это вы сейчас о чем разговариваете? — Ротмистр снова попытался пристроиться поудобнее. — Я же ни черта не понимаю в этом бормотании… Можно по-человечески говорить?

— Князь мне сообщил, что не знает, как оказался возле дороги в беспамятстве и раздетым, — пояснил капитан, не обидевшись на «бормотание». — А я даже и представить себе не могу…

— А чего тут представлять? — Связанный веревками крест-накрест ротмистр попытался пожать плечами. — Послали подпоручика с письмом или рапортом, а какой из пехоты наездник? Так, насмешка одна. Еще Петр Великий велел пехотным офицерам перед кавалеристами на коне не ездить, дабы позора не было… Конь понес, или сам пустил его подпоручик в галоп, головкой об ветку ударился или скинуло его веткой на землю. Лишился чувств, а проходивший мимо добрый человек с него все ценное снял, а добить — пожалел. Или не успел, спугнул кто-то. Обычное дело на войне, не так ли?

— Вполне, — согласился капитан. — Это все объясняет. Но не разрешает для меня одной важной загадки. Для нашего князя важной… Был его сиятельство в мундире или в партикулярном платье?

— Какая разница? — спросил Трубецкой.

— Большая, ваша светлость, — протянул Чуев. — Еще какая! Капитан намекает, что если ты был в гражданском платье, то, стало быть, ты не пленный. А если ты офицер, да не в мундире, то получается, что ты лазутчик, и, стало быть, немедленный расстрел для тебя — лучший выход. Я верно понял вас, капитан?

— Абсолютно. Я бы и сам не сформулировал точнее.

— Конечно, я был в мундире, — быстро сказал Трубецкой, дрогнув голосом.

Должен же он испугаться такой перспективы — быть обвиненным в шпионаже. Он офицер и надеется на должное к нему отношение, а тут вдруг…

— Да бросьте, капитан! — Ротмистр поморщился, словно услышал несусветную глупость. — Посудите сами, какой из князя лазутчик? Сколько вам годков, князь?

— В августе двадцать девятого двадцать два исполнится…

— Ну… взрослый совсем… — с разочарованием протянул ротмистр. — Только и в двадцать два года толку из него в разведке или дозоре не будет. Он только третьего дня подпоручиком стал, это ж каким бездельником нужно быть, чтобы к такому возрасту хотя бы поручика не выслужить, да еще в гвардии, да с титулом! В мундире был, как бог свят — в мундире!

— Может быть, и так. Только сейчас, формально, он не в мундире. Я, если честно, вообще не имею права его задерживать или допрашивать, пока у меня нет доказательств или явного подозрения… Так что вполне могу отпустить князя… — Капитан сделал паузу. — Отпустить князя погостить у пана Комарницкого. Дворянин окажет услугу дворянину, приютит его в столь страшный для России час… Сыновья пана Комарницкого уже готовятся к отъезду.

— Вы не посмеете! — воскликнул Трубецкой, очень натурально срываясь почти в истерику. — Не может офицер императорской армии…

— А скажите мне, подпоручик, вы слышали об испанской гверилье? — неожиданно сменил тему капитан.

— Да, слышал, но какое это имеет отношение…

— Самое прямое, князь, самое прямое. Когда простой испанский дворянин… или даже простолюдин, а то и крестьянин нападает на проезжающего француза, похищает его, а потом в глуши лесной или в пещере выкалывает ему глаза, сдирает кожу, отрубает пальцы, распарывает живот… Вызывает ли это у наших благородных противников… а ваших союзников — британцев — возмущение? Призывают ли они испанцев к порядку и законному ведению войны? Нет. Они принимают предводителей банд у себя в штабах, офицеры пожимают им руки, если эти предводители дворяне, снабжают их деньгами и оружием… Император Российский потребовал прекратить это варварство? Нет. Так почему я должен возмущаться тем, что угнетаемые вами народы восстали против своих поработителей и мстят им… Как могут мстят.

Француз вздохнул:

— Я могу, конечно, попытаться облегчить вашу участь…

— Как благородный человек… Вы же дворянин? — спросил Трубецкой.

— Нет, я из лавочников, а что? — холодно усмехнулся капитан.

— Но вы же офицер…

Француз указал рукой куда-то на запад:

— Вот там — Вильно. Город до сих пор пропитан гарью от сожженных русскими войсками складов. Ради бога, вы имеете право уничтожить свои припасы, дабы они не попали в руки врагу. Но для вас сейчас важно не это, важно то, что там — не просто Вильно, там цивилизация, там война ведется по законам и правилам, там пленных угощают табаком, обеспечивают ночлегом и питанием. Там ваши раненые получают уход и заботу от французских лекарей. А тут… Тут дичь и глушь. Пустыня. Здесь властвуют законы жестоких сказок и жутких легенд. Здесь кошмар более реален, чем астрономия и физика… Тут в дебрях обитают людоеды и великаны, в омутах прячутся чудовища, тут милый добрый крестьянин в одно мгновение может превратиться в волка — только повернитесь к нему спиной. Здесь жизнь человека стоит ровно столько, сколько он может заставить уплатить, не больше. Либо вы сразите оборотня мечом, либо он сожрет вас… — Капитан засмеялся. — Вы же не прекрасная дама, ради которой я должен… просто обязан вступить в битву с тремя людоедами…

— Очень забавная трактовка чести солдата, — вмешался ротмистр. — Просто слезы на глаза наворачиваются. Так и обнял бы вас да поплакал бы всласть на вашей груди… Чего вы хотите?

— Правды. Всего лишь правды. Честного и правдивого ответа на каждый мой вопрос.

— Предательства?

— Почему предательства? — оскорбился капитан. — Вы просите меня о помощи, я, чтобы вам ее оказать, должен вырвать вас из рук местных жителей, потом доставить вас в Вильно, там написать рапорт об обстоятельствах, заставивших меня прервать разведку. Я не имею права не выполнить приказ, а он у меня однозначный — получить сведения, как можно более подробные, о русской армии. Значит, чтобы у меня появилось время на ваше спасение, вы должны компенсировать мне мои усилия…

— Я совсем не чувствую своих рук и ног, — пожаловался Трубецкой. — Члены мои затекли, мне холодно. Вы хотите что-то узнать от меня?

Трубецкой посмотрел на Чуева и перешел на французский:

— Вы хотите от меня предательства и измены? Так и ведите себя соответственно. Я знаю очень многое, но вы не знаете, что именно, какими тайнами и сведениями я владею. Начав пытки…

Француз сделал протестующий жест.

— Хорошо, позволив пытки, вы рискуете не получить от меня того, что я открыл бы вам по доброй воле. Эти мальчишки не являются большими специалистами…

— Их дядька, Збышек, прекрасно это умеет, — сказал капитан.

Трубецкой вздрогнул, но продолжил ровным голосом:

— Даже если так, то добровольно я скажу больше, чем под принуждением и в муках. Я просто забуду многие подробности…

— И что мне гарантирует вашу искренность? Вы готовы нарушить присягу…

— Я не успел принять присягу.

— Что?

— Вам же сказал ротмистр, что я только третьего дня стал подпоручик. И должен был вместе с тремя товарищами быть приведен к присяге, но не успел. На походе бывает всякое. Так что о нарушении присяги можно забыть.

— Ловко это у вас выходит… Но так вы можете и свое слово легко обойти?

— А вы — свое?

Француз захохотал.

— Ладно, вы меня уговорили.

— Еще нет, — возразил Трубецкой. — Я требую, чтобы ротмистр также не был отдан под пытки. И чтобы, в конце концов, вы стали обращаться с нами, как следует обращаться с офицерами. Снять с нас путы, дать мне какую-нибудь одежду, накормить.

— Меня посетила иллюзия, что это вы сейчас имеете право диктовать мне условия. Но вы правы. Дайте мне слово, что вы не попытаетесь бежать… и пусть такое же слово мне даст ваш приятель ротмистр… Благородное слово благородного человека — и я поверю.

— А вы дадите мне слово передать нас после допроса в Вильно?

— Сейчас мы говорим о вас и вашей дальнейшей судьбе. Вы готовы дать мне слово?

— Да, — не задумываясь, ответил Трубецкой. — Я даю вам слово не пытаться бежать от вас и честно ответить на ваши вопросы, каких бы тайн они ни касались.

Обещание свое Трубецкой произнес по-русски, так, чтобы его понял гусар. Тот очень естественным образом вспыхнул, чертыхнулся, обозвал князя барчуком и неженкой, но, когда Трубецкой повторил то, о чем они разговаривали с капитаном, замолчал, потом тряхнул головой.

— И пусть табаку дадут, — потребовал ротмистр. — И водки, если есть. Или хотя бы сивухи.

— Вы даете мне слово офицера? — спросил капитан.

— Да, я даю вам честное слово офицера, что не стану бежать от вас и расскажу все, что знаю. Но вы, в свою очередь, не отдадите нас…

Француз достал из кармана мундира складной нож и разрезал веревки вначале на ротмистре, а потом на Трубецком.

Руки Трубецкого бессильно упали. Он их все еще не чувствовал. Лежал на земле, извиваясь как червь и надеясь, что сейчас придет боль, а за ней… за ней он сможет управлять этим телом. Он поймет наконец, что может… что завладел им полностью, и теперь…

Поляки с оружием на изготовку приблизились к ним. Два штуцера и пистолет. Старик держал саблю в правой руке, а громадный кавалерийский пистолет прошлого века — в левой. Правая щека его дергалась, казалось, что он вот-вот зарычит или завоет.

— Как бы они на вас не бросились, господин капитан, — с тревогой в голосе сказал Чуев.

— Не бросятся, мы с ними давно знакомы, я кормлю их с руки, — уверенно, но тихо, так, чтобы поляки не услышали, ответил капитан и добавил уже громче, во всеуслышание: — Сейчас вам помогут войти в дом. Особых изысков не обещаю, уж не обессудьте. Но беседа у нас будет долгая и, надеюсь, приятная.

Он ошибся.

Глава 02

Капитан вел себя будто опытный любовник, заманивший наконец даму своего сердца на первое свидание. Он не торопился, не суетился, держался сдержанно, но предупредительно. Зачем спешить, если все уже договорено?

Трубецкому капитан предложил плащ — за неимением другой одежды. Князь набросил толстый суконный плащ на плечи, завернулся в него, с трудом сдерживая стоны при каждом движении. Все его тело затекло, и теперь, когда веревки сняли и кровь снова свободно текла по венам, вместе с чувствительностью и подвижностью к нему пришла и боль.

Словно тысячи иголок вонзались в его тело — в каждую клеточку рук и ног, ломило спину, боль отдавалась в груди при каждом вдохе и выдохе.

Ротмистр тер себе запястья и предплечья. Ругался беззвучно, шипел сквозь зубы, когда боль досаждала особенно сильно.

Француз сдержал свое обещание: на стол перед пленниками были выставлены две темно-зеленые винные бутылки, на деревянном блюде — несколько грубо отрезанных кусков темного хлеба и брынзы. Ротмистр взял бутылку, принюхался:

— Сивуха… Ну оно и к лучшему, на душе мерзко, приличное вино и не возьмет, наверное…

Чуев налил в две глиняные кружки самогон, одну взял сам, вторую подвинул Трубецкому.

— Ну что, князь, выпьем? За здоровье хозяина, чтоб его черти разорвали!

Трубецкой осторожно взял в руку кружку. С опаской. Боялся, что выронит, но пальцы послушались, сжали шершавую ручку и удержали.

Хорошо. Хоть какие-то хорошие новости.

А вот самогон был не очень — вонял, князю в свое время доводилось пробовать самые разные «самопальные» напитки, но такого мерзостного запаха он никогда раньше не ощущал. Из чего они его тут гонят? Из какой-нибудь подгнившей брюквы? Вряд ли из зерна, нужно очень постараться, чтобы из зерна сотворить эдакий кошмар…

— Да не морщись, князь! — Ротмистр стукнул своей кружкой о край кружки Трубецкого. — Тут как в атаку на каре, зажмурился — и ура! Давай!

Чуев залпом осушил свою кружку.

— Вот ведь дерьмо какое, будто деготь… Но кишки согревает, это правда… — Ротмистр взял кусок хлеба, с хрустом откусил. — И хлеб поганый, с желудями, что ли… Вот ведь народец прижимистый… или нищий, тут как взглянуть. И пекли его как бы не с неделю назад… Да ты пей, князь, вон, мосье француз на тебя выжидательно смотрит, думает — выпьешь, так и болтливее будешь… Будешь, а, князь?

Трубецкой выдохнул и влил в себя жидкость из кружки. Лишь бы не закашляться, не поперхнуться этой гадостью… Не хватало еще вытошнить сивуху из себя прямо на стол… Или, постаравшись как следует, на капитана. Хотя идея, в общем, привлекательная… Словно кислоты хлебнул, болезненный жар стек по пищеводу в желудок, рот наполнился мерзким вкусом сивухи.

— Закусывай, князь, это тебе не шампанское. — Ротмистр сунул в руку Трубецкому хлеб и брынзу. — На вкус внимания не обращай, жуй да глотай… А я пока по второй налью, чего нам мелочиться?

Трубецкой хотел возразить, но гусар уже снова разлил самогон в кружки и снова провозгласил тост:

— За победу!

— За нашу победу, — прохрипел Трубецкой и усмехнулся, цитату все равно никто не поймет и не оценит. — За наших гусаров в Париже!

Вторая порция прошла значительно легче, настолько легче, что Трубецкой, допив самогон и закусив его куском брынзы, соорудил на своем лице улыбку и повернулся к капитану, стоявшему у окна, скрестив руки на груди:

— А вы не хотите присоединиться к нашему тосту, капитан?

Француз покачал головой.

— Напрасно, ведь наша армия в Париже — всего лишь вопрос времени. — Трубецкой взмахнул пустой кружкой. — Через годик. Войдем мы со стороны Монмартра… Вы же согласитесь со мной, что с его высоты открывается прекрасный вид на город… и обстрел тоже восхитительный. Поставить батарею пушек и от всей души внести посильный вклад в архитектуру Парижа… В конце концов, если Наполеону можно из пушек на парижских улицах стрелять, то почему бы и нам не развлечься… Как думаете, Алексей Платонович?

— А улицы там как — широкие? — спросил ротмистр. — По скольку в ряд гусары пройдут?

— Нет, — покачал головой Трубецкой. — Улицы в Париже узкие, будто созданы, чтобы баррикады на них ставить… Пехотой брать будем. Или вначале пушками расчистим дорогу, а потом уж и гусары с кирасирами…

— За конницу российскую! — провозгласил ротмистр, разливая остатки самогона в кружки. — Не самую лучшую на свете, но очень героическую!

— И за пехоту с артиллерией, — подхватил Трубецкой.

Перед первой порцией он опасался, что желудок князя может на низкородное пойло отреагировать как-то не так, но теперь убедился, что пьется княжескому организму очень даже спокойно. И даже начинает этот княжеский организм получать удовольствие от процесса.

— Сразу вторую пустим? — спросил ротмистр, указывая на полную бутылку.

— Нет уж, — вмешался капитан. — Пока вам достаточно. А то уже начали пить дьявол знает за что…

— А это — прямое оскорбление, лягушатник ты чертов! — провозгласил Чуев. — А канделябром по бакенбардам не хочешь? А к барьеру? На пистолетах или на саблях! Стреляться через платок!

— Уймитесь, ротмистр, — устало вздохнул француз. — Вы пленный под честным словом, какая дуэль?

— Ладно, — кивнул, смиряясь, Чуев. — Ваша правда. Но ведь это сегодня… А когда мы встретимся еще раз… в следующий раз я тебе, сволочь французская, прямо в харю плюну, честное слово благородного человека! А если и после этого ты меня на дуэль не вызовешь, то я тебя по мордасам, как проворовавшегося лакея…

Трубецкой внимательно следил за выражением лица капитана, поэтому заметил, как при упоминании следующей встречи в уголке рта француза наметилась легкая ироничная улыбка. Француз знает, что никакой второй встречи не будет. Он ведь не давал слова, что не передаст пленных после допроса полякам.

— Жан! — позвал француз.

В комнату вошел невысокий худощавый мужчина лет сорока в сержантском мундире, с нашивками за двадцать лет беспорочной службы. Это получается, что служить сержант начал еще при Бурбонах, чего только не повидал, но выжил, а это свидетельствовало о натуре сильной, предприимчивой и, наверное, везучей.

И жестокой.

Глянув мельком на его лицо, Трубецкой вспомнил присказку одного своего приятеля: встретишь такого в подъезде — всю мелочь из карманов отдашь. И вроде все черты правильные, ничего такого особо жуткого… В отдельности все приличное и аккуратное, а вот вместе, в совокупности, так сказать, впечатление производит… жутковатое. Таких нужно или убивать сразу, или обходить десятой дорогой.

— Принеси бумагу и чернила, — сказал капитан. — И свечи — скоро здесь будет темно.

Темнело и вправду быстро. Да и затянутое бычьим пузырем окно пропускало мало света. Да, напомнил себе Трубецкой, стекло здесь не так чтобы очень распространенный и доступный материал. К этому придется привыкать. К отсутствию многих мелочей, на которые он в своем времени внимания практически не обращал, а тут… Скажем, спички более-менее приличные появятся только через двадцать четыре года, и туалетная бумага появится только в тысяча восемьсот пятьдесят седьмом… Нью-Йорк, Джозеф Гайетти, на мгновение прикрыв глаза, сам себе отрапортовал Трубецкой. Сколько подобной информации было вбито в его память. Подразумевается, что эти знания помогут новому князю Трубецкому закрепиться в этом времени, правильно вкладывать деньги или даже приписать себе какие-то важные изобретения, чтобы разбогатеть и получить в руки рычаги управления историей…

Даже обсуждая все это с Дедом, Трубецкой полагал, что все это бред. Нет, конечно, все это можно провернуть, можно даже попытаться зарабатывать себе на жизнь в случае необходимости, печатая чужие стихи и выдавая их за свои… Только это копейки. И куча потраченного времени. И еще…

Сержант принес бумаги, походный бювар. Зажег свечу, вставил ее в горлышко пустой бутылки.

— Ну что, господа, — сказал капитан и взял в руку гусиное перо. — Начнем наши беседы…

Он задавал вопросы ровным голосом, с самыми доброжелательными интонациями: кто, откуда, какого полка? Кто командир полка, кто командир дивизии — скрывать смысла нет, в девятнадцатом веке такая информация не была военной тайной. О том, что Семеновским полком командует полковник Криденер, а Изюмским гусарским — подполковник Долон, знали все. Как и о том, что Осип Францевич Долон на самом деле был Габриелем Жозефом д’Олоном, бывшим французским офицером.

Секретом не был состав ни Первой русской армии Барклая-де-Толли, ни Второй князя Багратиона, но французский капитан прилежно записывал под диктовку русских офицеров эти бесценные сведения, писал быстро, но строчки получались аккуратные, ровные, а буквы — четкие и округлые. Из торговцев, вспомнил Трубецкой, беднягу с детства учили делопроизводству.

Сейчас французу диктовал Чуев. Диктовал он, надо сказать, плохо.

То ли валял дурака и тянул время, то ли на самом деле не был гусар оратором, но, выдавая врагу военные тайны, Чуев путался, сбивался, начинал какие-то истории о своих приключениях на Дунае — не заканчивал, начинал новые, потом, упомянув фамилию очередного своего сослуживца, пускался в пространные рассуждения о его характере, приводил какие-то странные и малопонятные случаи из жизни Изюмского гусарского… — в общем, похоже, все-таки валял дурака, но капитан на него не обижался, лишь время от времени короткими репликами и вопросами возвращая монолог в нужное направление.

Это было странное и не лишенное какого-то специфического очарования зрелище — гусарский ротмистр, нарушающий присягу и выдающий врагу секретные сведения. Сколько бы ерунды ни выливал Чуев на француза, тот все равно заставлял назвать количество людей в полку поэскадронно, маршрут следования полка, планы российского командования на ближайшее время…

Гусар кряхтел, дергал себя за ус, лохматил волосы на голове, но на вопросы отвечал. Насколько мог судить Трубецкой — отвечал точно.

Во время допроса сержант стоял возле двери, держа руки на рукоятях пистолетов, воткнутых за пояс. Просто какой-то флибустьер. Капитан, конечно, верил офицерам на слово, но был, судя по всему, человеком бывалым, старавшимся не пускать события на самотек.

Это не может продолжаться бесконечно, думал Трубецкой, глядя на огонек свечи. Рано или поздно капитан сочтет, что услышал уже все, что знают русские офицеры, потеряет к ним интерес, а поскольку он ничего русским не обещал, то вполне можно ожидать резкого ухудшения ситуации.

Заглянувший в комнату Збышек что-то прошептал капитану на ухо так, чтобы русские не слышали. Капитан кивнул и ответил так же тихо. Прочитать по губам что-либо не получилось, но взгляд, который бросил поляк на Трубецкого и Чуева, не обещал ничего хорошего. Похоже, старик уточнял, скоро ли московитов передадут в его руки. Ну не о видах же на урожай он приходил спрашивать у французского офицера, в самом деле.

Трубецкой также понимал, что тянуть время бесконечно у него не получится. Даже если он своими рассказами о количестве пушек, повозок и запасах продовольствия в русской армии и сможет заинтересовать француза, то судьбу ротмистра Чуева это не облегчит, рано или поздно болтовня гусара капитану надоест, и он отдаст беднягу полякам. Да еще, возможно, заставит подпоручика наблюдать за этим… чтобы окончательно подавить у того всякую мысль о сопротивлении.

Оказаться в плену, в одиночестве, да еще на таких неприятных условиях, Трубецкого совершенно не устраивало. Вообще то, как начали развиваться события после того, как он попал в тело князя, внушало самые неприятные мысли. Какое тут воздействие на историю, какое изменение будущего, если даже само существование князя Трубецкого оказалось под угрозой именно из-за этого самого вмешательства?

И вся подготовка, годы изнурительной зубрежки и тренировок шли собаке под хвост из-за ерунды, из-за того, что князь Трубецкой в момент вселения оказался далеко от своих товарищей… Или они его оставили… отправили с кем-то в госпиталь, но эти кто-то подпоручика не довезли — бросили. Ограбили и бросили, на войне бывает всякое, особенно при отступлении.

Отступление все спишет. Так было во все времена, так было, наверное, в июне тысяча девятьсот сорок первого в этих же местах, так происходит и в июне тысяча восемьсот двенадцатого.

Если Чуева капитан отдаст полякам, то шансов выбраться из этой передряги у Трубецкого не будет вообще. Правда, и сейчас он не видит гарантированного выхода. Бросаться на капитана? Сержант, не задумываясь, разрядит в него один из своих пистолетов… да и капитан не выглядит слабаком — худощавый, но крепкий, с уверенными движениями и пронзительным взглядом. За пояс у него тоже заткнут пистолет, на боку сабля…

Судя по эполетам — правому с бахромой и левому голому, — капитан из штабных, но, похоже, в штабе он показывается нечасто. Специальной разведывательной службы в армии Наполеона, кажется, не было, но такие вот самородки, натасканные на выполнение специфических заданий, имелись наверняка.

Да и что, собственно, значит — имелись наверняка? Вот он сидит, водит гусиным пером по листу бумаги. Живой и опасный. Умный и смертоносный. Пора уже привыкнуть… понять, что это не отвлеченные рассуждения на тему «может быть или не может», это правда, это реальность, единственная реальность, которая имеет значение для князя Трубецкого-первого, подпоручика Семеновского полка…

И еще нужно забыть на время глобальную задачу, которая поставлена перед ним, а сосредоточиться на главной сейчас — выжить и возвратить себе свободу. Выжить и сохранить. И только потом…

— Я больше не могу, — сказал ротмистр.

Трубецкой вздрогнул, возвращаясь к той самой, важной для себя реальности. Насторожился, боясь, что ротмистру надоело прикидываться дурнем и что сейчас он начнет совершать глупости… Но нет. Ротмистр потребовал, чтобы его отвели «до ветру», он больше не может терпеть. Вот честное слово благородного человека — целый день терпел, в телеге пока везли, и вот сейчас. Ну не в чекчиры же оправляться, господа!

Капитан отложил перо и внимательно посмотрел на Чуева, тот скорчил гримасу, которая должна была означать: все, больше не могу. Никак не могу, сдерживаюсь только из чувства благопристойности и благодаря нечеловеческой силе воли.

— Мне нужно напоминать вам о данном слове? — спросил капитан.

— О побеге? Даже обидно! — Чуев оглянулся на Трубецкого, словно ища у него поддержки. — Русский офицер дал слово — и никто не сможет его от этого слова освободить. Да если я в полку скажу, что бежал, нарушив обещание, то со мной никто разговаривать не станет… У вас разве иначе, господин капитан?

— У нас — точно так же, — сказал француз. — Данное слово — свято…

Вот потому-то ты и не обещал нам ничего, господин капитан, мысленно съехидничал Трубецкой. Если бы он сейчас находился в своем собственном теле, то мог бы одним прыжком достать капитана, сделав пару финтов, уйти от выстрелов сержанта… Это если бы он был в своем собственном теле.

А так…

Мозг в экстремальной ситуации не управляет телом, места для рассуждений и размышлений не остается, работают только рефлексы, выработанные бесконечными тренировками. Можно заставить тело князя Трубецкого прыгнуть через стол на французского капитана, но как оно поведет себя после этого… Главное в такой ситуации вовсе не сила, гораздо важнее — скорость, в том числе — скорость принятия решения и скорость подчинения тела.

— Жан. — Капитан задумчиво постучал указательным пальцем по дощатой столешнице. — Отведи господина ротмистра на двор… У дверей дежурит Стась, вот вместе с ним проследите, чтобы господин ротмистр… чтобы все у него было хорошо. Он немного выпил… Руки можно не связывать.

Это он напрасно изощряется в красноречии — ротмистр французского языка не знает, подумал Трубецкой. И насчет связанных рук — капитан тоже как-то не подумавши. Со связанными руками ротмистр, пожалуй, не справится…

— Алексей Платонович, — сказал Трубецкой. — Капитан просит сержанта вас проводить и говорит, что на крыльце еще и поляк, Стась, караулит. Вы поняли меня?

— Стась? — вроде как обрадовался ротмистр, вставая со скамьи. — Хороший мальчик. Послушный сын достойного отца…

— А вы полагаете, что он плохой сын? — спросил француз, глядя на исписанный лист бумаги перед собой на столе. — Если бы все было наоборот и это ваш ребенок готовился сражаться с врагом, вторгшимся на вашу родину… Вы были бы против того, чтобы он убивал оккупантов?

— Привязанных к столбу? — вопросом на вопрос ответил ротмистр. — Вы были бы счастливы, если бы ваш сын пытал и убивал людей, пусть даже оккупантов?

— Это не мой сын, — холодно произнес капитан.

— Вот вы и ответили на свой вопрос, — так же холодно отрезал Чуев.

Сержант распахнул перед ним дверь, Чуев кивнул и вышел из комнаты. Сержант подождал несколько мгновений, пока не скрипнула входная дверь в сенях, и вышел следом, держа вытащенный из-за пояса пистолет в опущенной руке.

Капитан встал из-за стола и прошелся по комнате, заложив руки за спину.

Он должен принять решение, это понятно. И он не в особом восторге от того, какое именно решение придется принять. Француз может говорить все, что угодно, но делать…

— Кстати, капитан, а как вас зовут? — спросил Трубецкой. — Я представился, ротмистр — тоже, я даже знаю, что вашего сержанта зовут Жан, а вот ваше имя…

Капитан дернул щекой и не ответил.

— У меня возникает странное ощущение, что по какой-то причине вы стремитесь сохранить инкогнито… — Трубецкой продолжал разминать руки, спрятанные под плащом. — Как будто готовитесь совершить бесчестный поступок и боитесь, что слухи об этом распространятся…

Пальцами руки по очереди он прикасался к кончику большого пальца. Мизинец… безымянный… средний… указательный… И в обратном порядке. Быстро. Как можно быстрее…

Пальцы обеих рук работали безошибочно. Но это были пальцы, только пальцы… Несколько оборотов кистями рук — получается, гибкость вернулась, боли почти нет… Встать бы сейчас, проделать несколько упражнений, убедиться, что это вновь приобретенное тело слушается как родное…

— Ты должен как можно быстрее перестать противопоставлять себя этому телу, — сказал Дед. — Перестань думать о нем как об угнанном автомобиле. Это не твое сознание и чужое тело — это ты. Это ты, совокупность материи и мысли. Ты ведь никогда не разделял свое тело и свое сознание в обычной жизни? Вот и там не нужно этого делать. Чем быстрее ты это поймешь, тем больше шансов у тебя будет.

— Капитан Анри Люмьер, — сказал француз.

Не щелкнул каблуками, не кивнул, а просто произнес: капитан Анри Люмьер.

Здравствуйте, подумал Трубецкой. И вот мы снова возвращаемся к рассуждениям на тему допустимости активных и необратимых действий в прошлом. Убить случайно или специально предка значимого в будущем человека. Стендаль вот где-то в Великой Армии обретается, влепить ему случайно пулю в голову — и все, пойдет французская и мировая культура по другому пути. Во время бесед с Дедом такие вещи выглядели лишь фигурами речи, отвлеченными рассуждениями на тему воздействия на естественный ход истории. Можно ли убивать? Вот, скажем, придется все-таки с капитаном драться, а он — предок изобретателей кинематографа. Должно это останавливать Трубецкого?

Убить капитана, и первая кинопремьера пройдет не в кафе на бульваре Капуцинок в Париже, а года на два позже, в Лондоне или Берлине. И фильм будет называться не «Прибытие поезда», а «Приплытие парохода»…

Чушь какая-то.

Это во время трепа с Дедом все было прошлым. А сейчас… Сейчас — это самое что ни на есть настоящее, горячее, с пылу с жару… И даже если это приведет к каким-то там непредсказуемым последствиям через пятьдесят или сто лет — плевать. В конце концов…

Трубецкому уже приходилось убивать. Там, в своем времени. Да — в бою. Да — врага, да — своего современника, но… Нас ведь не смущает то, что, совершая в своей жизни те или иные поступки, мы изменяем будущее — не наступившее еще, но тем не менее… Вышел на улицу, повернул не влево, как планировал, а вправо — пошло изменение. Влепил пулю в темноте на звук, убил человека — пресек целую линию, тысячи… десятки тысяч его потенциальных потомков.

И это что, значит, что ничего нельзя делать? Опять чушь. Можно и нужно. И отсюда следует, что сейчас, в июне тысяча восемьсот двенадцатого года, нужно действовать исходя из необходимости, а не из боязни что-то там изменить… В конце концов, и сюда Трубецкой попал именно для того, чтобы изменить ход истории, чтобы привести ряд событий к другому финалу…

— Что? — спросил Трубецкой поспешно, поняв, что задумался и пропустил вопрос капитана.

— Так что же все-таки с вами случилось, подпоручик? — Капитан снова сел на табурет у стола, но перо в руки не взял — демонстрируя, что вопрос приватный, лично интересный.

— Я бы тоже хотел это знать, — пожал плечами Трубецкой. — Вот когда попаду в полк, найду сослуживцев и поинтересуюсь, как все вышло… и из-за чего…

— Когда попадете в полк, — кивнул капитан. — Когда закончится кампания… Вы так уверенно говорили о русских войсках в Париже, о Монмартре… Вы бывали в Париже?

— Учился.

— И у вас неплохой французский. — Капитан вздохнул. — И, насколько я знаю, многие русские офицеры говорят по-французски… некоторые даже лучше, чем по-русски… Вы одеты на французский лад, едите блюда, приготовленные французскими поварами, армия ваша одета и обучена на французский манер, даже марши ваши оркестры теперь играют французские… Император громил ваши армии несколько раз, и даже маршалы прекрасно справлялись в его отсутствие, но, несмотря на все это, вы мне рассказываете о русских пушках на Монмартре… Уверенно так рассказываете, будто вам открыто будущее… И вы, кстати, не первый такой русский, с которым я разговариваю на эту тему…

— Но ведь вы тоже уверены…

— У меня есть к тому основания, — сказал капитан. — А у вас — ничего, кроме благих намерений… Вы действительно полагаете, что ваш приятель-ротмистр будет водить своих гусар в атаку на Елисейских Полях?

— А вы точно уверены, что его до смерти запытают ваши друзья поляки? — осведомился Трубецкой. — Вы точно уверены, что из их дружелюбных рук Алексей Платонович живым не выберется? Да и я тоже останусь где-то здесь? Нас… то, что от нас останется, зароют где-то под кустом. Вы ведь так видите наше будущее? Какие атаки на Елисейских Полях, господа? Так ведь?

Капитан отвел взгляд. Не совсем конченый подлец этот штабной офицер, испытывает неловкость, когда его тычут физиономией в дерьмо.

— Не стесняйтесь, месье Люмьер, война требует крови и мучений, не так? Вы передадите меня этим волчатам и старому, покалеченному волку. Збышеку, если я не ошибаюсь… И этот урод…

— Урод? — вскинул голову капитан. — Вы знаете, отчего он так уродлив? Ему не повезло — он попал в руки казаков пятнадцать лет назад, во время очередного восстания. Прикрывал бегство мирного населения из Варшавы, был пленен. Он и несколько десятков повстанцев. Вы себе представляете, что сделали казаки, заполучив в свои руки взбунтовавшихся ляхов? Да еще тех, которые отправили на тот свет несколько десятков станичников — так, кажется, казаки называют друг друга? И вот тут Збышеку повезло — он выжил, несмотря ни на что. Выжил и сбежал, перегрыз горло своему конвоиру — и сбежал. Полагаете, он должен испытывать нежные чувства по отношению к русским офицерам… просто к русским?

— Но ведь его пытали казаки…

— Но позволили им это делать русские офицеры! Он потерял семью, потом прибился к пану Комарницкому, стал воспитателем его сыновей…

— Ну да, теперь он их научит всему…

В сенях что-то загрохотало, выругался ротмистр Чуев, распахнулась дверь, и гусар шагнул в комнату.

— Темно на дворе — хоть глаз выколи, — сообщил гусар, присаживаясь к столу. — В сенях на бочку налетел, ковш какой-то на голову свалился… Дикость и варварство, между прочим…

Вошел сержант, стал у дверей.

— А ляхи в конюшне нас ждут, — сказал ротмистр. — Я мельком глянул: костерок зажгли, в него какие-то железки сунули, накаляют. Веревочку через перекладину бросили — вроде как дыба… На меня оглянулись — разве что облизываться не стали… Ждут.

Капитан встал из-за стола — немного резко, словно отшатнулся… или испугался. Подумал, что после этих слов ротмистр бросится на него, но тот только вздохнул укоризненно.

— С другой стороны — слова лягушатник не давал… Все вроде честно и благородно…

Сержант одним движением выхватил пистолеты из-за пояса, направил их на русских. Капитан положил руку на рукоять своего пистолета.

— И чего тогда, спрашивается, нам все рассказывать? — Ротмистр толкнул локтем Трубецкого. — Чего это я им помогать буду? Пусть постараются, пусть вытаскивают из меня секреты… Ты как, Сергей Петрович, муки выдержишь? Огнем, раскаленной железкой? Дыбой? Вот, кажется, ничего такого в дыбе нет: веревочка через балку, руки за спиной связывают да этой веревочкой вверх тянут… А мало кто выдержит такую муку. Суставы выворачиваются, жилы скрипят да рвутся… Фу! Ты как — со мной, на мучения, или вежливую беседу продолжишь?

— Руки! — выкрикнул капитан, увидев, что гусар потянулся к столу.

— А не пошел бы ты к черту, друг любезный? — осведомился Чуев и взял со стола бутылку. — Уж выпить-то вы мне не помешаете?

Ротмистр выдернул пробку, понюхал горлышко и передернул плечами.

— Конечно, лучше бы шампанского выпить напоследок… Или паленки, но… — Гусар вылил содержимое бутылки в кружки себе и Трубецкому. — Отходную, как говорится?

— Я, пожалуй… — медленно протянул Трубецкой, принимая кружку. — Пожалуй, я с вами на пытку. Не пробовал никогда, интересно даже — справлюсь или нет…

Он врал, был у него в прошлой жизни такой неприятный опыт — и огонь, облизывающий кожу на руках, и лезвие, рисующее на груди затейливый узор. Тогда он выдержал. И даже выжил.

— Едкая гадость, — сказал Трубецкой, поднося кружку к губам. — Можно жемчуг растворять…

— И то верно, — согласился ротмистр. — Но ведь где наша не пропадала, князь? Ты как знаешь, а я…

Трубецкой одним движением руки сбил свечу со стола и, рухнув спиной на пол, быстро перекатился в сторону и встал на ноги. Получилось не так чтобы очень ловко, но ведь получилось же, не подвело новое тело.

Что-то крикнул сержант, грохнули сдвоенные выстрелы, пистолеты выбросили снопы огня. Пули ударили в глиняную стену, выбив сухие комья. Звук удара — чем-то твердым по мягкому. Ротмистр был ближе к сержанту, получалось, что с ним Чуеву и разбираться. А Трубецкому нужно найти капитана…

Было темно. Вдобавок к погасшей свече клубы порохового дыма заполнили комнату, превратив мрак в непроницаемую темноту. Трубецкой замер, вслушиваясь.

У капитана был пистолет, и если ошибиться, то Люмьер может всадить пулю… Тут всего-то пара шагов до него. Сержант свои разрядил, и сейчас с ним, кажется, борется ротмистр. Точно, борется. Не получилось вырубить с одного удара. Чем он там бил — бутылкой? Скамейкой? Попасть попал, но не оглушил.

Трубецкой левой рукой бесшумно снял с плеча плащ.

— Да господа бога… мать богородица… — сдавленным голосом выкрикнул ротмистр, противник ему достался неприятный, живучий и, наверное, умелый.

Глухой удар. Еще один. И еще…

От порохового дыма першило в горле, Трубецкой с трудом сдерживался, чтобы не закашляться. Нужно что-то решать… Скоро — очень скоро — на выстрелы в дом прибегут поляки, и тогда… тогда…

Слева от стола послышался щелчок. Капитан взвел курок. Все-таки кабинетная работа его подвела. Сержант держал оружие взведенным, поэтому смог выстрелить сразу, а капитан теперь был вынужден выдать свое местоположение…

Взмах плащом, ткань хлестнула капитана по лицу… по голове… пусть даже по руке — Трубецкой не мог разобрать, куда именно попал, но это было неважно, важно, что попал хоть куда-то. В темноте ведь не разберешь — что именно или кто ударил тебя, ты всматриваешься и вслушиваешься в темноту, понимаешь, что ошибка может стоить тебе жизни — одна крохотная ошибка, — а тут вдруг удар… толчок, прикосновение… А у тебя в руке — взведенный пистолет, а в крови — адреналин, и тело готово реагировать на опасность, не дожидаясь команды мозга…

Палец на спусковом крючке дернулся, вспыхнул порох на полке, грохнул выстрел… в замкнутом пространстве комнаты прогремел словно пушка… максимум, что смог сделать капитан, — это направить ствол пистолета в сторону врага… туда, где, как казалось капитану, стоял его враг…

Стоял, только на коленях, пригнувшись.

Пуля пролетела над самой головой, Трубецкой рванулся вперед, подхватывая край столешницы, опрокинул, поставил стол на ребро, а потом, выкрикнув что-то, приподнял и толкнул его вперед, припечатывая француза к стене возле окна. Капитан тоже закричал, но ни увернуться от удара, ни остановить его не смог.

Трубецкой прыгнул вперед, вытянув руки, вцепился левой рукой в плечо Люмьера… правой — за волосы, рванул на себя… Француз закричал от боли, попытался ударить, но не попал, кулак лишь слегка задел щеку подпоручика.

Еще один удар, на этот раз точнее, в висок.

Трубецкой рванул капитана за волосы, ударил затылком о стену. Еще раз. И еще раз. И еще… Капитан уже не сопротивлялся, а Трубецкой все бил и бил, потом, спохватившись, отпустил его — француз подался вперед и повис на столе.

Сабля. Трубецкой лихорадочно шарил по телу француза. Где она? Ремень, ножны… Пальцы наконец сжали рукоять, сабля скользнула из ножен, и Трубецкой шагнул туда, где ротмистр дрался с сержантом.

Стоны, звуки ударов, хриплое дыхание. Трубецкой протянул левую руку в темноту, пытаясь нащупать дерущихся, получил удар ногой и чуть не выронил саблю.

— Ротмистр! — выдохнул Трубецкой. — Где вы?

Хрип со стоном.

— Ротмистр!

— Внизу… — смог выдохнуть Чуев. Прохрипел.

Трубецкой упал вперед, на дергающиеся в драке тела, вцепился в верхнее, нашарил горло и сдавил.

Француз ударил локтем, попал в скулу.

— Мать твою! — вырвалось у князя.

Он ударил рукоятью сабли, гардой. Снова ударил.

Француз выругался, мотнул головой назад, пытаясь достать противнику ударом затылка в лицо, но не попал, рука Трубецкого сорвалась с горла сержанта, скользнула вверх, ко рту, и сержант тут же вцепился зубами в ладонь князя. Теперь закричал подпоручик, потянул на себя голову француза и лезвием сабли с силой провел по напрягшемуся горлу. И еще раз.

Тело француза дернулось, зубы стиснули ладонь Трубецкого и разжались. Князь оттолкнул сержанта от себя и встал на ноги.

В сенях что-то гремело.

— Чтоб тебя!.. — простонал ротмистр. — Как мне это все… Чтоб тебя…

— Поляки… — прохрипел, задыхаясь, Трубецкой. — Поляки…

— Сам… сам знаю… — Ротмистр толкнул чем-то Трубецкого. — В сторону, князь! На ту сторону двери…

Трубецкой увидел, что в щели под дверью мелькнул оранжевый отсвет — кто-то из поляков принес факел. Трубецкой стал около двери, прижавшись спиной к стене.

— Пан капитан! — крикнули из-за двери.

Судя по голосу — старший из братьев.

— Да… — ответил Трубецкой по-французски. — Русские пытались бежать…

— Помочь, пан капитан?

Трубецкой на секунду задумался: звать? Сказать, что помощь не нужна? Что поляки примут, а что их насторожит?

— Мать твою! — заорал вдруг ротмистр. — Курва французская! Я тебя! За князя! Мальчишку убил, лягушатник…

Дверь распахнулась, на пороге стоял Стась с пистолетом в правой и факелом в левой руке.

— Пан капитан…

Трубецкой замахнулся саблей от левого плеча, но ротмистр успел раньше. Стоя на коленях у самого порога, он не ударил, а ткнул, сунул клинок сабли мальчишке прямо под кушак. И, вставая на ноги, распорол тому живот.

Стась замер, слабо вскрикнув, ротмистр взял у него из руки пистолет и оттолкнул тело в сторону, припечатав выпавший факел ногой к полу. Снова стало темно.

— Нет… — крикнул Чуев и через несколько мгновений повторил, но уже гораздо тише. — Нет…

Захрипел жутко, словно горлом у него пошла кровь.

Трубецкой двинулся вслед за ротмистром через сени к выходу.

Перед самой дверью гусар замер, и Трубецкой натолкнулся на него.

— Что-нибудь по-французски… — прошептал Чуев. — Как бы не стрельнули…

— Жан! — негромко крикнул Трубецкой. — Открой дверь… Тут дышать нечем…

Ротмистр толкнул князя в сторону от дверного проема, сам упал на колено и толкнул дверь.

Оба поляка стояли перед крыльцом, Збышек навел свой гигантский кавалерийский пистолет левой рукой, в правой была сабля. Штефан целился из штуцера. Фигуры были едва различимы в неверном свете факелов, падающем из открытой двери конюшни.

Ротмистр выстрелил.

Вспышка на мгновение ослепила Трубецкого, и он не рассмотрел, попал Чуев или нет. Через секунду грянул выстрел в ответ, пуля ударила в притолоку.

— Вперед! — крикнул ротмистр, выкатываясь из двери.

Второго выстрела не было, кто-то из поляков не выстрелил сразу и теперь вполне мог всадить пулю в подбегающего противника.

Под ногами скрипнули ступени крыльца, одна доска просела, и Трубецкой чуть не упал, с трудом сохранил равновесие.

— Мальчишку бери! — крикнул ротмистр, бросаясь на Збышека. — Мальчишку…

Сталь лязгнула о сталь, краем глаза Трубецкой заметил искры, отлетевшие в стороны от ударившихся клинков, но князю было не до того — Штефан собирался стрелять. Ствол штуцера он почему-то перед этим опустил, а теперь медленно поднимал оружие навстречу набегавшему Трубецкому. И делал он это почему-то одной рукой — правой.

Наверное, пуля все-таки задела его левую руку, мелькнуло в голове Трубецкого. Нет, не успеешь… не успеешь…

Штефан выстрелить и не успел, смог только подставить ствол штуцера под удар сабли, рывком отвел ее в сторону, отступил. Парень не запаниковал, не струсил, просто штуцер был слишком тяжел, чтобы управляться с ним одной рукой.

Трубецкой ударил снова, и снова клинок скользнул по стволу штуцера. Штефан отпрыгнул, уронил штуцер на землю и одним отработанным движением выхватил из ножен свою саблю. И сразу же ударил слева направо, наотмашь. Трубецкой отбил удар, ушел в сторону, ударил в свою очередь, не попал — лезвие свистнуло над самой головой пригнувшегося поляка.

Словно огнем коснулись левой руки, над локтем — Штефан умудрился ударить два раза подряд, а Трубецкой позорно прозевал этот выпад, отскочил назад, пропуская очередной удар перед собой.

Парень неплохо фехтовал, сабля летала в его руках, меняя направление ударов, перетекая из хлестких взмахов в резкие выпады.

Все вокруг исчезло для Трубецкого, ничего вокруг больше не было — только клинок, вылетающий из темноты, и серый силуэт противника на черном фоне леса. Удар-удар-удар-удар-удар… Рука начинала неметь, пальцы, сжимавшие рукоять, теряли чувствительность, запястье на каждое движение отвечало тупой болью — князь, похоже, не был заядлым фехтовальщиком, не особо утруждал себя упражнениями. И теперь… удар — отскок — уход в сторону — удар… и теперь за это придется расплачиваться новому обитателю тела… и… наклон-выпад-уход-наклон… черт-черт-черт… Снова лезвие чужой сабли скользнуло по руке Трубецкого, неглубоко, но ощутимо…

Трубецкой закричал, опускаясь на колено, выругался со стоном и опустил саблю.

Штефан что-то выкрикнул, бросился вперед, замахнулся — он слишком хотел убить своего врага. Слишком хотел, забыл о старом правиле, о том, что тяжелораненого врага добивать не нужно, достаточно выждать, когда тот истечет кровью сам. Ему об этом неоднократно говорил Збышек, и отец многократно повторял, но этот московит, который, возможно, убил брата, подставился под удар, к тому же пуля пробила Штефану левое плечо и срочно нужно было перевязать рану… И московит опустил оружие и склонил голову, словно на плаху… одним ударом все можно закончить… одним ударом…

Штефан ударил. Сверху вниз, заходя чуть справа от коленопреклоненного московита. Отблески света из конюшни освещали открытую беззащитную шею. Удар — но рука вдруг замерла в воздухе, Штефан рванулся, но русский держал крепко, его пальцы сомкнулись на правой руке парня, чуть пониже запястья.

— Нет… — вырвалось у поляка.

И огненный клинок коснулся его правой подмышки, рассек плоть, разрезая мышцы и сухожилия.

Глаза московита перед самым лицом. Огонь, горящий в его зрачках. Его дыхание на лице.

Трубецкой широким движением от левого плеча почти отсек руку поляка, оттолкнул его и ударил по лицу, крест-накрест, толкнул ногой, воткнул саблю в грудь уже падающего, отпустил рукоять и обернулся к ротмистру.

Тот отступал к дому, с трудом отражая удары старика. Гусар уже не ругался, только тяжело дышал. Искры отлетали от клинков сабель, быстро гасли в полете. Чуев пока еще держался, но такой темп долго не выдержать, кто-то из противников скоро не сможет работать в таком темпе и допустит всего одну ошибку…

Трубецкой поднял с земли штуцер, тронул пальцем курок, проверяя, взведен ли, шагнул вперед, приставил ствол к голове поляка и выстрелил так, чтобы случайно не задеть Чуева.

Кремневое оружие очень капризно, после того как Штефан выронил штуцер на землю, тот вполне мог не выстрелить — порох с полки мог осыпаться, мог вылететь кремень из замка, и тогда выстрела бы не получилось… Трубецкой был готов к этому, был готов отскочить в сторону и ударить штуцером как дубиной.

Но штуцер выстрелил.

Грохот, слепящая вспышка, звук падения тела на землю.

— Господа бога… душу… — пробормотал ротмистр, опускаясь на землю. — Совсем меня этот старик… совсем уже почти…

От выстрела волосы на голове мертвого Збышека загорелись, несколько огоньков поползли по прядям, отражаясь в черной крови, вытекающей из проломленного пулей черепа.

Ноги поляка дергались, словно тот пытался ползти к своему врагу, чтобы продолжить схватку, пусть без оружия — вцепиться зубами в глотку. Пальцы разжались и царапали рукоять выпавшей сабли.

Ротмистр лег на спину и тяжело дышал, пытаясь восстановить дыхание. Трубецкой присел рядом, опершись на штуцер.

— Как-то вы… как-то вы, господин ротмистр, не слишком ловкий фехтовальщик…

— Так то ж поляк… Их же… их же с детства… Лучшая конница в мире… раньше была… — Ротмистр сел. — Да и как мы рубимся… Сшиблись, ударили раз-другой, разлетелись… Снова сшиблись… В седле ведь не пофехтуешь… когда в строю… да.

Сзади донесся стон, Трубецкой оглянулся — Штефан пытался встать, перевернулся на живот, подтянул ноги. Обе руки его были ранены, обильно текла кровь, но парень упрямо пытался встать.

— Перевязать мальчишку нужно… — сказал ротмистр. — Истечет кровью…

— Ага, — кивнул Трубецкой. — Я сейчас…

Он встал, уронив штуцер, подошел к раненому, поднял с земли саблю.

— Я сейчас. Помогу…

Замахнулся и быстро ударил саблей поперек шеи. Ударил и протащил клинок, будто мясницкий нож. Толкнул поляка ногой в бок и ударил снова — по горлу. Отрубить голову не получилось.

— Жаль, — сказал Трубецкой.

— Ты что — с ума сошел? — Ротмистр подошел к Трубецкому. — Ополоумел совсем? Он же… Как же это — раненого добивать?

— А он твоих гусар? Как ты говорил, Алексей Платонович? Одному горло перерубил, а второму живот проткнул да кишки на саблю мотал? — Трубецкой прикоснулся острием клинка к животу поляка, словно и сам собирался проделать такое же упражнение с мертвецом.

Чуев ударом ноги отбил саблю в сторону.

— Как там звали твоих гусар? — выпустив рукоять сабли из пальцев, спросил Трубецкой. — Марьев и Соловьев?

— Марьин, — поправил ротмистр.

— Да, Марьин. Их он пожалел, этот мальчик? Он бы тебя пожалел? Или меня? Ты же сам сказал, что они пытать нас хотели… Хотели?

— Пошел ты… — пробормотал ротмистр. — А если хотели, то что? Что из того, теперь ведь… теперь ведь уже не могли они… мальчишка этот не мог…

— Теперь — точно не может. И не сможет в будущем… — Трубецкой усмехнулся, провел рукой по своему плечу и зашипел, зацепив пальцами раны. — Достал он меня… Не сильно, но достал…

— Дай посмотрю. — Ротмистр схватил Трубецкого за руку и потащил к конюшне, на свет. — Нужно промыть и перевязать…

— Да ничего страшного, — сказал князь. — Ерунда.

Потом вдруг подумал, что его противостолбнячные прививки остались в другом теле, в будущем. И там же антибиотики, если в ране начнется заражение. Смешно может получиться, подумал Трубецкой. От малейшего пореза… От простуды… от банального отравления несвежей водой… Был великий преобразователь истории — и нет его. Обидно будет…

— Кстати. — Трубецкой остановился. — Сходи в дом, Алексей Платонович. Посмотри, как там капитан. Я его головой о стену несколько раз приложил: убил, не убил — не знаю. Как бы не очнулся мусью…

— Сейчас, ты вот посиди, а я быстро. — Ротмистр устроил Трубецкого на куче сена в углу конюшни, а сам побежал к дому, взмахнув на бегу саблей.

— Холодно, — сказал Трубецкой вслух. — Я ведь в одном белье…

Левый рукав рубахи был дважды рассечен, кровь пропитала тонкое полотно, стекала по руке и каплями срывалась с кончиков пальцев.

Трубецкой осторожно приподнял край разреза, посмотрел на рану. Не очень глубокая. Саблей нужно постараться, чтобы нанести глубокую рану. Вон как Трубецкой постарался…

Босые ноги были испачканы землей и кровью. Кальсоны в крови.

— Ну хоть не обгадился, — сказал Трубецкой и засмеялся.

Прекратить. Нужно прекратить эту истерику. Успокоиться. Замолчать и успокоиться. Нужно как-то обработать раны. Потом найти одежду. Потом… Потом будем решать, что делать дальше. Сейчас он вроде бы выжил, нужно сосредоточиться на этом. Можно отправиться вместе с ротмистром вдогонку за отступающей Первой армией. А там уж…

Там Трубецкого поставят в строй. В стрелковую роту или в лучшем случае адъютантом при штабе. Одним из сотен и тысяч младших офицеров русской армии. И что дальше? В настоящей истории, в той, которую он изучал, Трубецкой выжил, отделался легкими ранениями, закончил кампанию с орденами и в званиях… А что будет сейчас? Ведь реакции Трубецкого изменятся… И нет гарантии, что получится разминуться с пулей или ядром.

Трубецкой в той, прошлой, жизни никогда не считал себя трусом, да и не был трусом на самом деле, но это совсем разные смелости… смело прокрасться в лагерь террористов, сняв часового, и заложить мину под ящики с боеприпасами… или стоять в плотном строю под огнем пушек, видеть, как ядра скачут по земле, вздымая фонтаны земли, как прорубают просеки в этом самом строю — и не бежать, не кланяться пулям, идти, сжимая шпагу, навстречу частой линии штыков… Совсем другая смелость нужна. Совсем другая…

— Ты убил его, Сергей Петрович. — Ротмистр укрыл Трубецкого принесенным плащом. — Весь затылок ему разбил, места живого нет…

— Хорошо, — сказал Трубецкой.

— Хорошо, — кивнул ротмистр. — А еще самогон в кружке остался, не поверишь. Я свечу зажег, капитана посмотрел, сержанта этого, потом глядь, а кружка стоит посреди этого разгрома… Не разбилась, а в ней — до половины сивухи. Чудо, право слово. Такой разгром, а кружка… Расскажу в полку — не поверят… Ты, подпоручик, кричать захочешь — кричи, не стесняйся…

Ротмистр осторожно разорвал рукав на рубашке Трубецкого, открыл раны, тонкой струйкой вылил на них самогон из кружки — князь застонал, дернулся, но руку не убрал.

— Молодец! Будто и не гвардеец вовсе, а даже наоборот — гусар! — похвалил ротмистр и допил остаток самогона из кружки.

— Будто в гвардии нет гусар… — сказал Трубецкой, когда ротмистр стал перевязывать его раны обрывками рубахи.

— Есть, только разве ж то гусары… — Чуев хмыкнул.

— Настоящие — только в Изюмском полку… — улыбнулся Трубецкой.

— Отчего же? Еще в Ахтырском немного, — ничуть не смутившись, сказал ротмистр. — Но ты прав, Сергей Петрович, настоящих гусар немного. Настоящий гусар — он…

Ротмистр пошевелил пальцами в воздухе, словно не мог подобрать нужного определения.

— Если гусар не убит до тридцати лет, то он не гусар, а дрянь, — сказал Трубецкой. — Вам сколько лет, Алексей Платонович?

— Тридцать два. И кто же это такую чушь, разрешите поинтересоваться, сказал?

— Француз. Кто говорит — генерал Лассаль, кто — маршал Ланн… Только Ланн вроде сказал, что дерьмо.

— Дурачье! А сами-то живы?

— Нет. Один погиб в тридцать четыре, другой в сорок.

— Я и говорю — дурачье! Храброго гусара бог хранит. А молодыми забирает к себе лучших. Ладно, разболтались мы с тобой, Сергей Петрович. Ты в седле ехать сможешь?

— Конечно.

— Вот и ладно. Сейчас тебе одежку подберем, обуем, да в седло, да за нашими вдогон… Было бы время — я бы к пану Комарницкому заехал, расплатиться за гостеприимство…

— Так заедем, — предложил Трубецкой. — Чего тянуть?

— Тебе-то зачем? Тебя-то там не было…

— А пусть расплатится. Очень деньги нужны, поиздержался я.

Чуев засмеялся, думая, что Трубецкой шутит.

Глава 03

Быстро уехать со двора мызы не получилось. Вначале ротмистр совсем уж было собрался уезжать верхом, на польских конях, но потом, обследовав повозку Комарницких, обнаружил, что в ней лежат припасы: копченое мясо, несколько свежих еще хлебов, мука, крупа, бутыль какого-то масла и пара фляг с бимбером. Чуев из одной отхлебнул и остался доволен — не та пакость, которой их потчевал французский капитан, а вовсе даже недурственно.

— Вполне приличный бимбер, можно сказать, даже хороший, нас пан Комарницкий не раз таким угощал, — с одобрением в голосе сказал гусар, вытирая усы. — И бросать провиант будет неправильно, когда еще сможем добыть другой… Путь до Дриссы неблизкий.

— Поехали в телеге. — Трубецкой осторожно потрогал повязку на ранах, не то чтобы болело, но зудело и намекало, что боль не исчезла, а временно отступила и обязательно вернется.

Резаные раны не слишком опасны, но довольно болезненны. А сивуха не лучшее дезинфицирующее средство. Антибиотики — в прошлом… в смысле — в далеком будущем, и любое воспаление может обернуться гангреной или заражением крови. И еще есть такая штука, как столбняк. У Трубецкого, естественно, были сделаны прививки… через два века будут сделаны, в следующем тысячелетии. Это же тело в лучшем случае привито от оспы… Если привито. Екатерина Великая пыталась вводить это замечательное новшество, даже сама сделала прививку, но вовсе не факт, что Трубецкие доверяли какой-то там медицинской гадости больше, чем нательному крестику да молитве.

Крестик, во всяком случае, на шее висел. Даже те, кто обирал бесчувственного князя, на него не позарились. Свои, наверное, промышляли, православные.

— Ладно, — пробормотал Трубецкой, — живы будем — не помрем…

Ротмистр принес одежду и обувь. Чистую, без крови, присмотревшись, понял Трубецкой с облегчением. Достал, наверное, из запасных вещей поляков — Стась фигурой был похож на Трубецкого, поэтому его одежда подошла, вплоть до нижнего белья, все было простым, но удобным и прочным. Впору оказались даже сапоги.

Сам ротмистр переодеваться не стал. Доломан гусара был залит кровью, но Чуева это не смущало, он просто не обращал на это внимания. Его вполне устраивало то, что это не его кровь, а противника. А мундир снимать и в статское переодеваться — недостойно это офицера. Нет, к Трубецкому это отношения, конечно, не имеет, у него ситуация, извиняюсь, совсем даже другая, не голым же, прости господи, по здешним лесам и оврагам шастать… А вот если мундир есть — пусть даже и в крови, — то снимать его офицеру невозможно. Мундир — это не просто так, это вам не машкерадный костюм, господа…

— Знаете ли вы, Сергей Петрович, почему у изюмских гусар красный доломан? — как бы между прочим спросил у Трубецкого Чуев. — Не синий, не зеленый, а именно красный?

Старая шутка, подумал Трубецкой, только слышал ее он раньше про красные рубахи гарибальдийцев, чтобы крови не было видно при ранении. Было еще продолжение про Муссолини…

— Полагаю, потому, — сказал князь, — почему нет у гусар коричневых чекчир…

Ротмистр задумался, пытаясь сообразить, о чем это подпоручик и не попрание ли это чести изюмских гусар, но потом на лице Чуева появилась улыбка, расплывавшаяся все шире и шире, от уха до уха.

— А ты, брат, острослов! — Гусар хлопнул Трубецкого по плечу. — Гусарам коричневые чекчиры и впрямь ни к чему… Придумал ведь…

Гусар покачал головой, потом спохватился, оглянулся почему-то на дом и снова стал торопить Трубецкого с отъездом:

— Береженого, как говорится… — Ротмистр помог Трубецкому встать и медленно, но настойчиво повел его к повозке поляков. — Хорошо, что ляхи коней не распрягли…

— Хорошо, — подтвердил князь. — Только чего мы так торопимся? Ведь ночью можем заблудиться… Или телегу перевернем. Когда сюда ехали — все время колеса по выбоинам да по корням стучали. Сломаем колесо — и все, дальше придется верхом… И припасы бросим…

— А мы не быстро поедем, — пообещал ротмистр. — Потихоньку, полегоньку… Я коней поведу, пойду впереди повозки, а там уж и рассвет скоро… Сколько той ночи…

Часам к четырем и рассветет, подумал Трубецкой, это правда. Тогда вообще непонятно — зачем выезжать затемно. Передремнуть оставшееся время, а потом — без опаски поломки и как можно быстрее…

— Давай-давай… — Ротмистр подсадил князя в телегу. — Справишься, ваша светлость, с вожжами? Как думаешь?

— Справлюсь. А может, пистолеты и штуцер сразу зарядим? Нехорошо с разряженным оружием… — Трубецкой внимательно смотрел в лицо ротмистра, пытаясь понять, чего это гусар так суетится. Взрослый, бывалый человек, а ведет себя будто нашкодивший мальчишка, глаза вот опускает, время от времени бросает быстрые взгляды на избу и тут же, словно обжегшись, отводит их.

— Зарядить? А, да, нужно зарядить, это вы правильно сказали, князь. Я… — Ротмистр огляделся по сторонам. — Потом и зарядим. Как рассветет, так и зарядим… Ночью-то, один пес, никуда из пистолета не попадешь, разве что себе в ухо… Я порох и пули вот на передок бросил, пистолеты положил… и поляков, и французов… Чего тут в темноте возиться? Вот солнце встанет…

И взгляд на избу. И виноватый взгляд на князя. И сообразив, что попался, ротмистр вздохнул тяжело и почесал в затылке.

— Живой? — спросил князь.

— Кто?

Трубецкой молча смотрел на ротмистра.

— А… Французик этот? Так помирает. Я глянул — он уже хрипит. Ручкой эдак дергает… ногой опять же… Агония — как есть агония…

— Что ж вы мне сказали, что убил я его? — ласковым тоном поинтересовался Трубецкой. — Нехорошо…

Князь спрыгнул с телеги, взял саблю, которая так и лежала без ножен, и пошел к конюшне.

— Так чего время терять? — воскликнул гусар. — Ну не помер он — чего возиться? К утру дойдет. К утру все раненые помирают… кому суждено… А мы что — ждать его последнего вздоха будем? Много чести лягушатнику, честное благородное слово! Исповедовать да соборовать мы не сможем — и я не поп, и он, поди, безбожник. Поехали, князь, а?

Трубецкой взял один из заготовленных поляками факелов — они, наверное, собирались пытать московитов долго, факелов у стенки лежало много, — зажег от костра.

— Ну дался тебе этот капитанишка… — Чуев попытался заступить подпоручику дорогу, но тот, усмехнувшись, обошел его.

В неверном свете факела, бьющегося на ветру, лицо подпоручика вдруг показалось Чуеву старым… нет, даже не старым, а… древним, словно было молодому человеку на самом деле несколько тысяч лет, а не чуть более двух десятков, огоньки дрожали в его глазах, тени превращали это лицо в жутковатую маску варварского божества… И ротмистру Чуеву, человеку храброму и не суеверному, вдруг стало страшно, будто в глаза смерти заглянул.

— Не нужно, Сергей Петрович… Неправильно это… — тихо сказал ротмистр.

— Остановите меня? — не оборачиваясь, на ходу спросил Трубецкой. — Возьмите саблю, зарубите…

— Ну что вы, в самом деле… Он ведь ранен и безоружен. Мы уже победили, зачем же брать грех на душу? Он, может, и сам помрет… Точно помрет, я вам говорю…

— Помрет, — кивнул Трубецкой. — Тут вы совершенно правы…

Князь переступил через Збышка — волосы у того на голове уже погасли, только пахло паленым. Настолько сильно пахло, что перебивало даже запах сгоревшего пороха. Кровь, впитавшись в песок, превратилась в черное пятно.

— Господин поручик! — крикнул ротмистр. — Я приказываю вам, в конце концов… как старший по званию… и просто старший…

— А я вам не подчиняюсь, Алексей Платонович, — отрезал Трубецкой и поднялся по ступенькам на крыльцо. Три ступени, средняя прогнулась, просев. Дверь была открыта. — Вы хоть пистолет у него забрали? — спросил Трубецкой, остановившись на несколько секунд у порога.

— Да. У него было два и у сержанта его два… — В голосе ротмистра теперь была безнадежность и усталость. — И саблю сержантскую забрал, и нож из-за голенища… Так и вряд ли капитан драться сможет — сильно вы его оглоушили…

Капитан и вправду был слаб. Услышав шаги Трубецкого — да и разговор его с гусаром тоже наверняка слышал, — Люмьер не сделал даже попытки защищаться. Он и встать не попытался, только сел, прижался спиной к стене и скрестил руки на груди.

Даже в красноватом свете факела было видно, как он был бледен. Шея залита черной кровью, кровь на руках, на лице.

— Пришли закончить… — Капитан произнес эти слова не как вопрос, скорее, как утверждение. — Благородный человек…

Трубецкой подвинул ногой табурет и сел напротив Люмьера. Положил саблю на колени, огляделся, понял, что пристроить факел никуда не получится, поэтому просто переложил его в правую руку — раненая левая начинала болеть.

— Давайте не будем говорить о благородстве, — сказал Трубецкой. — Как это вы недавно сказали: тут мир жутких сказок и кровавых легенд? Здесь нет законов и благородство здесь неуместно? Я с вами полностью согласен, капитан. Значит, и вам нечего ожидать от меня рыцарских поступков… Вы бы сами… вы бы меня в подобной ситуации отпустили?

Люмьер пренебрежительно усмехнулся.

— Тогда почему?..

— Но ведь попробовать стоило… — сказал француз. — Вокруг столько дурачья, искренне верующих в честь, благородство и совесть… В их парадное романтичное воплощение…

— А на самом деле?

— На самом деле… на самом деле я полагаю, что цель оправдывает средства, как бы странно ни звучал принцип иезуитов в устах императорского офицера. Моя армия… моя страна должна победить — значит, все, что я делаю, приближая эту победу, правильно. Честно и благородно. Все остальное — суета и блажь.

— Но мое честное слово для вас было некоей гарантией?

— Конечно. Это ваше понимание чести — слабость, почему же мне ею не воспользоваться? В бою, когда от этого зависит ваша жизнь, вы же не станете решать, какой удар честный, а какой — подлый? Вы выберете наиболее эффективный из доступных, так ведь?

— Так, — не задумываясь ответил Трубецкой.

Тут капитан прав — кругом прав. Сколько они с Дедом обсуждали эти вопросы, сколько прикидывали — нужно ли подчиняться этическим законам и правилам чести девятнадцатого века?

…Ты можешь оказаться вне общества, сказал Дед. Увидев, что ты ведешь себя не так… что отличаешься от них, что их обычаи не являются для тебя обязательными, — они отвергнут тебя, и ты никогда не достигнешь своей цели. Все, к чему ты готовился почти всю жизнь, будет потеряно.

Тогда Трубецкой ответил, что, с другой стороны, его способность подняться над предрассудками того времени будет скорее полезна, чем вредна. В конце концов, Наполеон, наплевав на традиции, заставил весь мир признать себя императором — равным среди равных. И даже первым среди равных. Так какого черта стесняться? Они тогда так и не пришли к единому мнению, но вот сейчас французский капитан — плоть от плоти этого времени — говорит именно то, что говорил в том споре Трубецкой.

— Вот поэтому… — Француз снова усмехнулся, на этот раз печально. — Я надеялся, что ваш приятель… этот простой до убогости гусар… увезет вас отсюда, и я смогу остаться в живых…

— Сволочь ты, капитан, — прозвучало от двери.

— Конечно. Сволочи проще уцелеть. А жизнь разве учит нас другому?

Ротмистр выругался и сплюнул прямо на пол. Он пришел следом за Трубецким, чтобы все-таки удержать того от бесчестного поступка, а теперь вот…

— Алексей Платонович, может, вы теперь сами закончите наше маленькое дельце? — поинтересовался Трубецкой. — Все встало на свои места, раненый и безоружный оказался мерзавцем… Так, может, вы…

— Мерзавцем оказался он, а не я! — отрезал Чуев. — И его подлость будет на его совести, а моя…

— И как вы только кивер носите… — пробормотал Трубецкой.

— А что не так с моим кивером?

— Нимб не мешает?

— Представьте себе — нет! — отчеканил ротмистр. — Да и в конце-то концов — чего ж ты его сразу не убил? Надо было в бою довести дело до конца, а сейчас… Сейчас уже негоже добивать…

Невольник чести, всплыло у Трубецкого в голове. Он просто не представляет себе, как можно поступить подло… Нет, не так, он как раз представляет. Прекрасно понимает, какие выгоды может вовремя содеянная подлость принести человеку небрезгливому, да, наверняка сталкивался в своей жизни и с подлецами, и с мерзавцами, но именно потому, что видел все это в жизни, прекрасно понимает, насколько это удобно — гибкая честь и непереборчивая совесть, — именно поэтому подобные поступки для Чуева немыслимы. Невозможны, будто полеты человека по воздуху…

А человек летать может, пробормотал беззвучно Трубецкой.

В доме было тяжело дышать — копоть факела плюс дым от сгоревшего пороха, запах свежепролитой крови и дерьма из распоротого живота мальчишки… И необходимость принять решение.

Странно устроена жизнь, между прочим.

В комнате три живых человека, один из них должен умереть… Капитан и ротмистр… два капитана, если вдуматься… уверены, что умереть должен француз. И оба точно знают, что именно князь Трубецкой отправит беднягу на тот свет, в ад или рай, тут уж как капитан заслужил… Оба понимают, что убийство неизбежно, и оба страстно желают, чтобы оно не произошло, а убийца… Тот самый подпоручик Семеновского полка князь Трубецкой-первый сейчас ломает голову, пытается выбрать — кто именно из двоих капитанов сейчас должен умереть.

…Сейчас с тобой мы можем только строить предположения и рассуждать — что именно будет правильно сделать. Мы уже проговорили с тобой десятки вариантов, попытались представить, какие последствия вызовут те или иные твои действия… но только там, только на месте ты сможешь принять решение, выбрать вектор действия — прямой или от противного. Мы ведь понимаем с тобой, что и победа России в той войне, и ее поражение могут быть обращены на ее же пользу, так ведь?..

Ротмистр — не союзник. Нет, сейчас, когда нужно выбраться к своим, на Чуева можно положиться и лучшего попутчика, пожалуй, не найти… Но ведь это ненадолго. К тому же придется постоянно тратить время и силы на то, чтобы убедить его… преодолеть его сопротивление, его понятия о чести и подлости… И это скоро начнет мешать. И точно не приблизит к выполнению миссии князя Трубецкого… Будет мешать, и с каждым часом все больше и больше. И выходит, что помеху следует устранить как можно быстрее…

— …Можно вас, Алексей Платонович?

— Да, а что?

— Помогите мне француза перевязать, сам я с факелом и повязкой одновременно управиться не смогу…

— Передумали убивать, Сергей Петрович? Слава богу… давайте я факел приму…

— спасибо, Алексей Платонович…

— За что…

Клинок сабли, лежавшей на коленях Трубецкого, скользит навстречу ничего не замечающему гусару… Быстрее и надежнее вонзить его в живот, как час назад сделал сам ротмистр, убивая поляка, но гусар уж, во всяком случае, заслужил смерть быструю и по возможности безболезненную… Так что лезвие устремилось к его горлу, легко, неощутимо скользнуло по кадыку, рассекая плоть, кровь хлынула, заливая доломан, красный с черным от чужой крови… Чуев даже не успевает удивиться, опускается на колени, пытаясь зажать рану ладонями, потом медленно валится на бок… и замирает.

Удивление в глазах француза. Он потрясен, он убедился, что молодой русский офицер сошел с ума и убил своего соотечественника только для того, чтобы тот не мешал умертвить пленного — капитана Люмьера.

— Вы хотите стать генералом, капитан? — спрашивает Трубецкой.

Сабля в его руке словно извивается, капли крови падают с лезвия, отсчитывая мгновения. И какой нелепый вопрос: хотите стать генералом, капитан?

Люмьер облизывает пересохшие губы, пристально смотрит в глаза мучителя. Он не хочет сейчас быть генералом, он хочет жить. Просто жить…

— Вы хотите жить, капитан Люмьер? — спрашивает Трубецкой, и капитан быстро кивает, дергает головой, пытаясь при этом не оторвать взгляда от лица русского. — Хорошо, — говорит Трубецкой. — Я предлагаю вам обмен… Вы ведь большой мастер в обменах… и обманах, капитан…

— Я не предам… — бормочет Люмьер и замолкает, когда острие сабли касается его щеки под правым глазом.

— Никто не предлагает вам предательство. — Острие скользит по щеке, оставляя еле заметную красную линию — не рану и даже не царапину, просто след от прикосновения. — Я предлагаю вам славу, богатство, победу Франции в этой проигранной войне… Вам нужно только довериться мне, стать моим союзником…

— Что вам нужно?

— Я хочу, чтобы император победил. Я могу так сделать, чтобы он победил. Я очень много знаю, капитан. Но ваши начальники… ваш император мне не поверит. Вы мне лично неприятны, но я сознаю, что вы — наиболее подходящий выбор для поставленной мной задачи… Мы не можем стать друзьями, но можем быть союзниками. И как аванс — я оставлю вам жизнь. Хотите? Не торопитесь с ответом — у нас много времени. Нам никто не помешает. Еще раз — я могу помочь Франции выиграть эту войну. В конце концов, император не собирается уничтожать Россию, что бы там ни говорили патриоты. Он хочет образумить Александра, сделать его своим союзником. Не уверен, что после поражения русских армий Александр согласится подписать мир… Хотя то, что он обещает продолжить борьбу, даже отступив до Урала, может быть только фигурой речи… или реальной программой действий, но меня вполне устроит и тот вариант, и другой… Для начала… чтобы вы мне поверили, я сообщу вам, как ваши маршалы упустят Вторую армию, как и где князь Багратион выведет своих солдат из окружения… Если хотите, я даже процитирую выражения, в которых император будет отчитывать маршалов за эту ошибку… Это для того, чтобы вы поверили мне, поверили в то, что я действительно знаю… очень много знаю, поверьте, капитан…

Капитан поверил.

Или не поверил. Затаился, чтобы выжить, а потом… потом, когда предсказание Трубецкого сбудется, он примет решение. И не факт, что он станет играть по правилам, предложенным Трубецким. Слишком много риска. И не факт, что Александр, загнанный в глубины своей империи, не сломается и не встанет на сторону Наполеона с самыми непредсказуемыми последствиями. И Трубецкой потеряет свое единственное преимущество перед людьми этого мира… этого времени…

— Хотите жить, капитан? — спросил Трубецкой.

— Да, — мгновенно, без колебания ответил Люмьер. — Что для этого нужно сделать?

Вот так вот, господа. Мое отечество должно победить? Конечно, но если вопрос стоит так — будешь ли ты жить или умрешь на этой мызе, то судьба отечества, похоже, отходит с первой позиции приоритетов. Собственная шкура куда дороже. И можно торговаться. Даже нужно торговаться. И сама собой просится логическая схема: смерть здесь и сейчас не пойдет на пользу империи, а вот жизнь, выторгованная пусть и с потерями для чести, — это очень хорошо. Это позволит затем искупить вину, отдать все силы для торжества Франции… И жизнь спасти любой ценой теперь не подлость, офицера недостойная, а чуть ли не подвиг во славу и на благо…

Трубецкому показалось, что именно это он прочитал на бледном лице француза… или придумал все это за него. Важно не это, важно то, что капитан на самом деле хочет жить. Жить-жить-жить-жить…

— Мне нужны деньги, господин капитан, — сказал Трубецкой, с трудом подавив желание оглянуться на ротмистра, который, услышав эти слова, издал странный сдавленный звук, будто задохнулся от неожиданности. — У вас же есть с собой деньги, капитан? Вы же не просто так сюда приехали, вы даже с агентурой работаете… лазутчиков своих принимаете.

«С агентурой работаете, — мысленно передразнил себя Трубецкой, — нужно следить за своей речью, князь, а то так можно доболтаться и до резидентов с контрразведкой». Зачем удивлять окружающих странной лексикой? И ведь, черт побери, можно ляпнуть что-то совсем несвоевременное. Скажем, слово «стушевался» придумал господин Достоевский, а сказать сейчас — либо не поймут, либо…

— Деньги, господин капитан. Чтобы облегчить вам выбор, замечу, что инструменты, которые для нас готовили поляки, все еще раскалены… Не уверен, что по части пыток я могу составить конкуренцию покойному Збышеку, но полагаю, что сунуть раскаленную добела железку в ухо… или еще какое отверстие в вашем теле я смогу. Глаза опять-таки… Неприятное это зрелище, когда разогретый металл приближается к вашему собственному зрачку… все ближе и ближе… Вы скажете, капитан, где спрятали деньги для шпионов. После часа пыток — обязательно скажете. Тогда зачем доводить дело до пыток вообще? — Трубецкой резко опустил факел к лицу Люмьера, остановил его перед самым носом, даже чуть опалив его, Чуев сзади что-то протестующее крикнул, но рука подпоручика не дрогнула. — Итак… Деньги.

— Возле печки, под тряпкой… — сказал француз.

По щекам его крупными каплями стекал пот. В зрачках полыхало пламя.

— Ротмистр, сделайте одолжение, посмотрите. — Трубецкой не отодвинул факел, намекая, что врать французу не стоит. И лицо свое от огня капитан убрать не сможет — уже уперся затылком в стену. — Пожалейте пленного, Алексей Платонович… Ему очень страшно. Правда, месье Люмьер?

Француз выругался сквозь зубы. Ему бы сейчас хоть один шанс добраться до горла проклятого русского. Только один шанс… Хотя нет, не станет он рисковать. Пока есть хоть один шанс выжить, есть шанс, что, получив деньги, русский князь сохранит ему жизнь, капитан рисковать не станет. Затаит злобу, пообещает себе, что отомстит, но не станет бросаться в бой.

— Здесь, — сказал глухо ротмистр. — Золото и ассигнации. Много.

— Пусть все это побудет пока у вас, господин ротмистр, — сказал Трубецкой. — А мы продолжим.

— Но вы же обещали… — начал француз и осекся, говорить сейчас об обещаниях не стоило.

— Та-ак… — протянул Трубецкой. Можно было убрать факел от лица Люмьера, продемонстрировать, так сказать, прогресс в переговорах и свою добрую волю, но лучше удерживать капитана в подвешенном состоянии. Он начал говорить — дать ему возможность продолжить, не уменьшая давления на психику. — Теперь мне нужно от вас слово. Вы меня понимаете? Понимаете, что я имею в виду? Пароль. Пропуск для проезда.

Француз дернул щекой — у него сейчас сильнейший соблазн соврать. Дать ложный пароль и позволить русским подохнуть в скоротечной схватке с первым же жандармским разъездом. Быть зарубленными или проколотыми штыками… или застреленными — какой шикарный и соблазнительный набор вариантов… Ну как тут выбрать…

— Не стоит делать глупостей, — сказал Трубецкой, не отрывая взгляда от лица капитана. — Я, может, и поверю вашей лжи, но вы поедете с нами, имейте в виду. О свободе… немедленной свободе речь ведь не шла… Я не обещал, что отпущу вас, вон, у меня за спиной ротмистр Чуев, он и сам не врет и мне не даст соврать в вопросах чести. Не было обещания свободы, было только обещание жизни… Итак, мне нужно слово…

— Аустерлиц, — прошептал капитан.

— Громче, я не расслышал! — потребовал Трубецкой.

— Аустерлиц! Черт бы вас побрал! — выкрикнул Люмьер. — Аустерлиц! Что вам еще нужно? Что?

— Все, — пожал плечами Трубецкой, убирая факел. — Больше ничего мне от вас не нужно. Вы будете жить. В смысле — я не стану вас убивать. Я даже забирать вас с собой не буду… честное слово… Княжеское слово чести.

Француз закрыл глаза. Кажется, он плачет… Ничего, есть моменты, когда плакать не стыдно.

— Ротмистр, ступайте к повозке и зарядите оружие, — сказал Трубецкой таким тоном, будто имел право приказывать. И ротмистр вышел, не возразив, то ли признавая это право за князем, то ли не желая спорить с неприятным человеком. — Я скоро выйду следом.

Трубецкой переложил факел в левую руку, в правую взял эфес сабли.

— Что теперь? — спросил капитан, не открывая глаз. — Я еще что-то должен сказать? Поблагодарить вас?

— Нет, что вы. Все закончено, все обещания даны… Кстати, мы ведь с вами не будем рассказывать о произошедшем здесь? Ваши бумаги с записями я, пожалуй, сожгу, то, что вам рассказывал ротмистр, особой тайной не является, а вот вы… вы разболтали мне многое в обмен на жизнь…

— Пароль?

— Ну почему же… — Трубецкой усмехнулся, надеясь, что усмешка получится многозначительной и мерзкой. — Вы мне рассказали много чего… Например…

Трубецкой кратко изложил диспозицию французских войск, перечислил, кто и куда сейчас движется, упомянул вскользь о ближайших планах Наполеона, у Трубецкого была хорошая память, а Дед старательно вколачивал в него эту информацию, требовал, чтобы все, плоть до мелочей, закрепилось в памяти Трубецкого. Это пригодится, говорил Старик. Это и пригодилось.

Выражение лица француза изменилось — от высокомерия к отчаянию через изумление.

— Откуда… Откуда вы это знаете? Даже я…

— Даже вы этого не знаете? — засмеялся Трубецкой. — Но это знаю я. В штабе… в свите вашего императора слишком много людей, которые видят в войне возможность обогатиться. Немного денег — и со мной делятся информацией. Более того, я имею возможность сравнивать, определяя, не врут ли мне французские генералы…

Капитан скрипнул зубами и снова закрыл глаза.

— Так мы не будем никому рассказывать о том, что произошло здесь?

— Не будем… — сказал француз.

— Тогда так… — Трубецкой вздохнул.

Вот сейчас придется делать выбор. Один из вариантов… нет, не будущего человечества, а всего лишь ближайшего будущего самого Трубецкого. Он выберет себе роль… одну из тех, которые готовились… будут готовиться через двести с лишним лет Дедом и всеми этими старцами и специалистами, там, в будущем…

Снаружи раздался свист — ротмистр готов ехать, а заходить в дом не желает. И бог с ним.

— Значит, мы будем придерживаться версии, по которой вы и ваши польские друзья попали в засаду, были настигнуты разведкой гусар, в жаркой схватке погибли все гусары, кроме ротмистра Чуева, меня и вас. Вы сражались героически, и если бы не ушиб головы и рана на лице…

— Какая рана? — вырвалось у француза.

— А вот эта… — Трубецкой резко провернул кисть правой руки, сабля прочертила блестящую дугу и рассекла щеку Люмьеру, от правого глаза к подбородку.

Француз вскрикнул, зажимая рану. Не заорал от боли и страха, а именно вскрикнул, скорее от неожиданности, чем от боли.

— Покажите, — потребовал Трубецкой.

Капитан убрал руки от лица — кровавая полоса пересекала правую бровь и тянулась к подбородку, чудом не зацепив глаз. Даже веко, кажется, было оцарапано.

Черт, подумал Трубецкой, нужно все-таки приноровиться к этому захваченному телу, хотел ведь всего-то оставить царапину, но рука двигалась не так, как ему хотелось. Ничего, шрамы украшают французских капитанов. И будет что показать в штабе в довесок к рассказу.

Чуев снова свистнул. Либо торопится, либо боится, что подпоручик не сдержится и все-таки убьет пленного.

— Ладно, — сказал Трубецкой, вставая с табурета. — Мне пора. Заметьте, свое слово я сдержал. А своим приятелям скажете, что вам удалось сбежать. И еще скажете, что здесь, в этой стране, всех вас ожидает только смерть. Треть из вас погибнет по дороге к Москве, остальные… в общем, ничего хорошего вас здесь не ждет. Даже когда вы возьмете Москву…

Француз вскинул голову удивленно. Рану он снова придержал рукой, и кровь стекала между его пальцев.

— Да-да, вы возьмете Москву, Мюрат войдет в нее второго сентября… Но победы вы там не найдете. После этого вас будет преследовать смерть. Менее десятой части Великой Армии выберутся из России. Можете считать меня безумцем, можете рассказывать это кому угодно — вам все равно не поверят. Нет, в то, что вы встретили русского князя, который бредил и совершал поступки странные и отвратительные… в это поверят. И что еще он… я буду делать с вами… с вашими солдатами и офицерами… Имейте в виду, капитан, в том, что я… что князь Трубецкой объявляет вашему императору и всей Франции личную войну, — есть большая ваша заслуга. Когда вы услышите обо мне — помните, это вы рассказали мне о пространстве вне сказок и легенд. Мир наполнен чудовищами? Так я одно из них. Я буду убивать — жестоко и беспощадно. Так, что у ваших солдат и офицеров застынет кровь от ужаса, так, что испанская гверилья будет вспоминаться вами всеми как милые фантазии о загородных прогулках… пикниках в Фонтенбло… Помните об этом, капитан… не забывайте о своей вине. Да и… Вторгшаяся в чужие земли армия теряет право на гуманное к ней отношение. На солдат, грабящих и убивающих чужой народ, не может распространяться гуманизм и человеколюбие. Только смерть. Муки, страх и смерть…

Трубецкой оглянулся, поднес к бумагам, валявшимся на полу, огонь факела, подождал, когда они загорятся, и бросил факел в кучу тряпья, валявшегося в углу. Тряпки вспыхнули.

Капитан встал, опираясь на стену.

— Не бойтесь, я вас не убью, — сказал Трубецкой.

— Тогда позвольте и мне пообещать вам… — произнес капитан дрожащим от ярости голосом. — Я даю вам слово, что сделаю все, чтобы вы… чтобы настигнуть вас и уничтожить. Заставить страдать так, как…

— Как вы? — осведомился Трубецкой.

— Как никто не страдал! — выкрикнул Люмьер. — Мы еще встретимся!

— Мы обязательно встретимся… — подхватил Трубецкой. — Но вы цитату не оцените. И черт с вами. И если мы еще раз встретимся, то, боюсь, вы эту встречу не переживете.

Трубецкой вышел из дома, быстро прошел через двор к конюшне, ударом ноги швырнул горящие дрова из костра на солому, минуту смотрел на то, как огонь быстро охватывает внутренность строения. Потом вышел во двор — ротмистр уже вывел повозку за ворота, пять оседланных коней были привязаны к телеге сзади.

— Закончили здесь свои дела? — спросил ротмистр со злостью. Он все еще не верил, что Трубецкой оставил капитана в живых. — Мы можем ехать?

— Да, поехали! — воскликнул Трубецкой, вскакивая в телегу. Раны на руке напомнили о себе, но как-то неуверенно — лишь слегка куснули.

Оглянулся — из дома на крыльцо вышел капитан Люмьер. Ротмистр увидел француза и облегченно вздохнул.

— Я дал слово! — громко сказал капитан.

Пламя выбило окно в доме и вырвалось наружу, взметнув в темноту сноп огненных искр. Капитан превратился в черный силуэт на фоне оранжевой завесы в прямоугольнике двери.

— Поехали, ротмистр. — Трубецкой смотрел, не отрываясь, на француза, пока повозка не скрылась в лесу и деревья не заслонили собой горящую мызу. Через несколько минут ротмистр, не глядя, сунул Трубецкому поводья, а сам, спрыгнув с повозки, пошел вперед, ведя упряжку за собой.

Было темно, даже лошадей Трубецкой почти не видел, ни тех, что шли за телегой, ни тех, что были в нее запряжены, — шевеление чего-то темного во мраке и фырканье время от времени. Колеса иногда стучали о корни деревьев, какая-то птица пискнула рядом, когда Трубецкой зацепил плечом ветку.

Пахло хвоей, тянуло затхлой сыростью, по-видимому, где-то рядом было болото.

Темнота была осязаемой, заполняла мир, не сразу подавалась перед лицом, а уступала нехотя, пытаясь задержать, не пустить, обессилить и победить.

— Ротмистр… Алексей Платонович… — позвал Трубецкой.

— Что? Если вы о деньгах, то они лежат сзади, возле мешков с припасами. Я ничего оттуда не взял, если это вас волнует…

— Вы пытаетесь меня оскорбить? Хотите вызвать на дуэль?

— Если бы я хотел вызвать вас на дуэль, то просто ударил бы вас… по лицу. Да. А так… Мне просто неприятно с вами общаться. Никогда не думал, что русский офицер… дворянин… что вы…

Ротмистр что-то пробормотал, по-видимому, ругаясь вполголоса. Ему сейчас плохо.

— Скажите, я похож на безумца? — спросил Трубецкой.

— Похож? Да вы и есть самый настоящий безумец, Сергей Петрович, — с каким-то даже облегчением в голосе произнес ротмистр, словно вдруг нашел объяснение и даже оправдание странному, необъяснимому поведению князя. — Безумец! Вас лечить нужно…

— Не стоит, — засмеялся Трубецкой. — Я уж как-то так, без ума. Полагаете, если я попрошусь в отставку по болезни… или хотя бы в отпуск…

— Во время войны? В отпуск? Хотя, если бы сие зависело от меня, я бы вас отпустил. Ущерба для чести русской армии будет меньше. Что теперь француз будет думать о нас, Сергей Петрович? У меня в полку со стыда сгорят, если…

— А вы не говорите им, господин ротмистр. Зачем вам рассказывать про то, как вы врагу военные сведенья передавали…

— Так я… чтобы спастись… бежать… Да и ерунду всякую…

— Это вы в полку расскажете. И потом, при случае, мне поведаете, что вам на это скажут изюмские гусары в красных доломанах…

— Зачем вы так, князь? — после продолжительной паузы спросил ротмистр с обидой в голосе.

— Ну… Для того, скажем, чтобы рассказ ваш не отличался от рассказа французского капитана. На всякий случай, а то вдруг кто-то да и сравнит. Вы не попали глупо в ловушку, погубив своих гусар, а столкнулись с отрядом месье Люмьера и даже спасли меня из плена, в котором меня подвергли пыткам, кои я, будучи не совсем здоров, перенес с большим ущербом для ясности своего ума… После был охвачен такой яростью против французов и их союзников, что стал вести себя не совсем подобающим образом…

Ротмистр не ответил.

— Алексей Платонович… Ну как знаете… А я подремлю пока… — Трубецкой громко зевнул, потом зашуршал сеном, устилавшим дно телеги, словно устраиваясь поудобнее. — Устал я…

Трубецкой мягко, стараясь двигаться бесшумно, спрыгнул на землю, прихватив нож. Шагнул в сторону, пропуская лошадей. Замер, вслушиваясь в темноту.

Капитан мог увязаться следом. Шансов мало, но тем не менее рисковать не стоит. Лучше лишний раз перепровериться.

Темнота. Небо было закрыто тучами, деревья смыкались над головой, делая мрак совершенно непроницаемым. Достаточно лишь на минуту расслабиться, и направление теряется. Перестаешь понимать, в каком направлении ты только что двигался, исчезает право и лево, остается только верх и низ, да и то… нет в этом особой уверенности.

Трубецкой осторожно пошарил рукой в темноте, нащупал ветку, легко потянул ее и, следуя ее сопротивлению, подошел к дереву.

Тишина.

Стук колес телеги и фырканье лошадей стихли, стерлись, растаяли. Шум ветра в вершинах деревьев не воспринимался как звук, был, скорее, его противоположностью, чем-то комкающим и сминающим все остальные звуки вокруг. Несколько ударов сердца, и шум этот перестает восприниматься, превращается в тишину. В глубокую и беспощадную. В безмолвие.

Француз должен быть безумцем, чтобы идти следом за русскими — без оружия, с разбитым в кровь затылком, с раной на лице, но… Но он мог пойти. И объявиться в самый неподходящий момент, крикнуть, позвать на помощь… уличить во лжи, когда Трубецкой попытается воспользоваться паролем.

Капитан был в ярости, в том состоянии, когда человек может совершить самые неожиданные и необъяснимые поступки. И тогда придется капитана убить, а он… он нужен живым. Необходимо, чтобы он добрался до своего штаба, рассказал о предателях… возможных предателях… И чтобы обязательно рассказал о князе Трубецком. О безумном князе Трубецком, объявившем войну императору Наполеону и всей Франции.

Поначалу на это не обратят внимания, может быть, даже посмеются над впечатлительным капитаном, и тот станет объектом насмешек… на некоторое время. А потом…

Француз все-таки пошел следом.

Не потерялся, не сбился с пути в кромешной темноте, шел почти бесшумно, шагом опытного охотника. Дышал, правда, тяжело, наверняка болит голова… и кружится. Но капитан все равно двинулся в погоню. Такое упрямство можно только уважать.

Трубецкой прислонился спиной к дереву и ждал, пока капитан приблизился, прошел мимо и стал удаляться.

— Капитан… — тихо позвал Трубецкой. — Куда вы, капитан?

— Дерьмо, — сказал Люмьер, останавливаясь.

Он сейчас пытается понять, откуда донеслись слова, пытается сообразить — можно ли дотянуться до проклятого русского? Чем он может быть вооружен? Сабли и кинжалы ротмистр собрал, значит — что-то из сельхозинвентаря. Топор или вилы. Лопата? Вряд ли, время железных лопат еще не наступило… не на небогатой мызе, во всяком случае. И вилы, скорее всего, тут — лишь вырубленная в лесу рогатина. Еще может быть коса… или серп… Угадать все равно не получится, нужно быть готовым к любому удару — колющему или рубящему.

— Я же оставил вам жизнь, капитан, — громко прошептал Трубецкой, прикрывая ладонью рот. — А вы вот так…

— Где ты? — громким, срывающимся голосом спросил француз.

— У вас за спиной, — сказал Трубецкой. — Или прямо перед лицом…

— Проклятье! — воскликнул Люмьер. — Я…

Он, похоже, взмахнул своим оружием, затрещали ветки куста. Все-таки палка, оценил Трубецкой. Вилы. Или просто вырванная из забора слега… или как тут это называют…

— Эй! — крикнул шепотом Трубецкой, дернул за ветку над головой и шагнул в сторону.

Француз бросился вперед, на звук. Трубецкой почувствовал, как что-то прошуршало мимо него… на расстоянии вытянутой руки пролетело.

Браво, подумал Трубецкой, делая еще один шаг в сторону, стараясь ступать мягко, чтобы не шуметь. Почти достал меня, господин капитан. Еще раз?

— Эге-гей!

И уход в сторону нырком, пригнувшись, пропуская удар над головой.

Снова мимо, господин капитан. А ведь каждый удар может оказаться последним, в такой темноте, промахнувшись, можно легко пропустить ответный выпад. Злость — плохая подмога в такой схватке, этому Трубецкого в свое время научили крепко.

Ты стоишь с завязанными глазами, а твой противник наносит удары — не смертельные, естественно, но очень болезненные. И ты прекрасно знаешь, что щадить он тебя не будет, что это пока он хлещет тебя по лицу или наносит удары по рукам и плечам. А через минуту он ударит в пах… или в солнечное сплетение… или в горло… и ты рухнешь, захрипев… схватившись за место удара… и подставишься под новый удар, теперь уже ногой… по почкам… в печень… И если ты проиграешь в этой схватке, тебя, дав лишь перевести дыхание, поставят в новую… и в новую… и в новую… пока ты не научишься слышать движения противника, предугадывать их… или сломаешься и попросишь, чтобы это прекратили… поймешь, что тебе не суждено переступить этот рубеж…

Француза явно не готовили к таким схваткам. Он слишком сильно шумит, даже если пытается быть бесшумным. Он громко дышит. Он скрипит зубами. Он ругается… беззвучно, как ему кажется… А еще ему кажется, что он понял, где находится его противник. Там зашелестели листья. Да, точно. Нужно только ударить. Один раз, точно. Вот он, даже вроде бы силуэт проступил в темноте — черное на черном. Один удар, выпад…

Не-ет!..

Рывок обезоруживает капитана, вилы — деревянные двузубые вилы — вылетают из рук, и темнота наносит ответный удар — в лицо. И еще один удар — в солнечное сплетение. И в пах. Темнота держит, не отпускает, схватив за грудки. И наносит удары. А потом с силой бросает на землю, выбивая из легких остатки воздуха.

И холодный металл прижимается к горлу. И ненавистный голос у самого уха:

— Не стоило за мной идти, капитан! Я ведь не человек… Я ужас, летящий на крыльях ночи…

Проклятый русский произнес это с драматическими интонациями, но потом почему-то засмеялся.

— Я могу распороть вам брюхо, господин капитан, — сказал Трубецкой. — И оставить здесь подыхать. Это гарантированно два или три часа агонии. А если у вас крепкое здоровье и вам не повезет, то и больше. Вы даже позвать на помощь не сможете, боль будет такой, что вы просто не сможете выдавить из себя ни звука, будете только сипеть… и чувствовать, как из вас вытекает жизнь, кровь, моча и жидкое дерьмо…

Француз дернулся.

— Не надейтесь, я не ошибусь и не перережу вам горло. Только брюхо.

Капитан Люмьер замер.

— Вот так лучше, значительно лучше. Встречи со мной не принесут вам счастья, капитан, поверьте. Я оставлю вам жизнь только потому, что вы должны передать Бонапарту мое объявление войны. И предупредить Великую Армию, что князь Трубецкой начал на нее охоту. Здесь, под Смоленском, под Москвой… в Париже — везде. Меня зовут Сергей Петрович Трубецкой. Запомните это. И предупредите остальных.

Люмьер молчал.

— И чтобы вы больше не могли делать глупости, — сказал Трубецкой, — я вынужден вас вырубить…

— Что? — не понял капитан.

Как это — вырубить? О чем это говорит русский?

Удар по шее — тело француза обмякло.

— Извини, капитан, за анахронизм, — сказал Трубецкой, поднимаясь на ноги. — Какое такое «вырубить». Обездвижить, наверное, будет правильным. Я вынужден тебя обездвижить.

Трубецкой схватил капитана за одежду и оттащил его в сторону, с дороги, чтобы кто-нибудь случайно на него не наехал.

Вот так, сказал Трубецкой. Вот это уже намного лучше — тело слушается. Ведет себя правильно, выполняя команды. Теперь бы немного тренировок, наладить рефлексы, «набить» руки, поставить удары… Общая физическая подготовка князя ниже, конечно, чем имел Трубецкой в своем времени… в своем теле, но князь и не слабак. Фехтовал, по-видимому, частенько ездил верхом. Да и плац-парады, помимо всего прочего, прекрасное средство тренировки ног, спины и дыхания.

Трубецкой огляделся по сторонам. Одинаково темно везде, но он знал, чувствовал, что ротмистр с повозкой находится вот там, не слишком далеко он успел уйти за время схватки с упрямым капитаном. И догнать его будет нетрудно, Трубецкой чувствовал свое новое тело, ощущал его своим, и это было хорошо. Это вселяло надежду.

У него было много вариантов поведения в девятнадцатом веке. Больше двух десятков. Некоторые казались предпочтительными, наименее безопасными, некоторые — виделись рискованными до полной безнадежности. И даже у тех, кто отправлял его в прошлое, не было единого мнения по поводу сценария, который нужно было выбрать. Они спорили до самого последнего дня, приводили аргументы и контраргументы, высмеивали друг друга и приводили неотразимые аргументы.

Дед не вмешивался. Все время был рядом с ним, но большей частью молчал. И только уже перед самым началом процесса отправки отвел Трубецкого в сторону и сказал тихо, чтобы никто больше не слышал:

— Ты все будешь решать сам. Только ты. И только там, на месте, когда никто не сможет тебя поправить или одернуть. Ты примеришь на себя то время, примеришь на себя сценарий. И сам придешь к победе или поражению. Только сам. Только ты.

Вариант «Имя» был среди наиболее авантюрных. Его оговаривали, но так, мимоходом. Слишком он казался рискованным. Слишком ненадежным. И таил в себе слишком непредсказуемые последствия. И вероятность погибнуть, работая по этому плану, составляла процентов семьдесят.

Так казалось… так будет казаться через двести лет. А здесь, сейчас…

Он принял решение. И теперь остается только его выполнять — через кровь, смерти, обманы и подлости.

Кто сказал, что этот набор не способен послужить хорошему делу?

Через несколько минут Трубецкой догнал телегу и незаметно на нее вскочил. Через два часа начало светать, через три — совсем рассвело и они увидели с десяток французов, расположившихся на ночлег, как положено в начале успешного завоевательного похода, без охраны. Бояться нечего: русские бегут, местное население — приветствует освободителей. Оно, местное население, еще не почувствовало железную хватку вечно голодной Великой Армии. Поэтому — бояться нечего. Бояться…

Трубецкой убил пятерых, прежде чем остальные начали просыпаться. Убил ножом, перерезая глотки и придерживая тела умирающих, чтобы те не бились, не подняли тревогу раньше времени. Четвертым… четвертой оказалась молодая женщина, лежавшая рядом с бородатым сапером. Трубецкой замешкался лишь на мгновение, зажал женщине рот и убил.

Проснувшихся они с Чуевым убили вместе. Всех, кроме одного. Ему Трубецкой подсек саблей ноги, перерезав сухожилия под коленками. Позволил ротмистру перевязать французу раны, а потом что-то тихо сказал по-французски, гусар не разобрал, что именно.

Потом, когда через несколько часов очередная колонна Великой Армии — это были неаполитанцы в белых с зеленым мундирах — наткнулась на раненого, он, срываясь на крик, рассказал о происшедшем. И сообщил то, ради чего, собственно, ему была оставлена жизнь. На вопрос, кто это сделал, бедняга выкрикнул труднопроизносимое русское имя.

Трубецкой. Князь Трубецкой.

Глава 04

Наполеон полагал, что к началу войны его Великая Армия имеет в своем составе пятьсот девяносто тысяч шестьсот восемьдесят семь человек при ста пятидесяти тысячах восьмистах семидесяти восьми лошадях. Более того, с учетом союзных солдат, включая Польшу и Германию, официальная численность Великой Армии вроде бы достигала шестисот семидесяти восьми тысяч человек… плюс-минус несколько тысяч.

С началом войны реку перешли в первой волне что-то около четырехсот пятидесяти тысяч вооруженных человек, опять-таки плюс-минус несколько тысяч. Если верить бумагам, официальным рапортам и ведомостям. Наполеон настоятельно требовал, чтобы ему доводили истинную численность войск, чтобы говорили правду и только правду, но при этом имел неприятную привычку устраивать военачальникам выволочку за небоевые потери войск.

Те, кто однажды ощутил на себе гнев императора, второй раз испытать его не хотели, а те, кого чаша сия минула, не стремились пополнить свой жизненный опыт столь ярким, но болезненным впечатлением. Посему, если судить по рапортам и официальным бумагам, которые французские командиры отправляли по команде наверх, Великая Армия продвигалась вперед будто по воздуху, не имела отставших, заболевших, умерших от болезней и несчастных случаев — идеальная армия идеального императора.

На самом деле даже в приближенной к Наполеону гвардии из «бумажной» численности гвардейцев в полсотни тысяч человек за время русского похода никогда — никогда! — не было больше половины. Двадцать пять тысяч вместо пятидесяти. И не только в гвардии. В баварских войсках, например, из двадцати четырех тысяч официальных штыков максимально в строю в реальности было одиннадцать тысяч.

Так что выходило, что по приказу Наполеона Неман пересекли всего-то меньше двухсот тридцати пяти тысяч человек. Что на самом деле для того времени было не так уж и мало.

Беспрерывный поток пополнений со всей Европы, который тек вслед Великой Армии, ее, конечно, настигал, но самое большее — латал дыры в рядах французов и союзников, замещал погибших и раненых в боях, умерших от всяческих болезней — в первую очередь дизентерии, отставших, дезертировавших, пропавших без вести. Латал, и не более.

Была, правда, категория людей, следовавших с Великой Армией, реальная численность которых отличалась от официальной в большую сторону. Это были всяческие маркитанты, торговцы, ремесленники — жулики, бандиты, грабители, спекулянты, проститутки… В ставке Наполеона их численность оценивалась в пятьдесят тысяч, а на самом деле…

На самом деле кто мог реально подсчитать, сколько народу следовало за ротами, батальонами, эскадронами и полками, обеспечивая солдат едой, выпивкой, бытовыми мелочами, продажной любовью… а сколько просто наживалось на войне?

Маркитанты и фуражиры рыскали возле основных дорог, вычищали подвернувшиеся под руку деревни, села, поместья, церкви и монастыри, не делая разницы между врагами и союзниками, исчезали в болотах и лесах, бросали все и бежали в Европу, сорвав куш, показавшийся достаточным, гибли от болезней, от пуль, от вил, дубин… Отличить фуражиров от мародеров по методам деятельности было совершенно невозможно, поэтому если что-то в стороне от основного потока войск шло не так, то судьба у тех и других была одинакова.

Тела солдат и мародеров находили вдоль дорог, обнаруживали висящими на деревьях, брошенными в болота, разбросанными на лесных полянах и в оврагах — никто на все это особого внимания не обращал. На войне как на войне.

То, что солдаты и сопровождающие их гражданские могли разграбить поместье лояльного к императору польского шляхтича, раздражало, естественно, командование французской армии. Для особо отличившихся на поприще грабежей воинов Великой Армии было придумано новое наказание: их привязывали к столбу, и пара солдат с кнутами стегали их на глазах у проходящих частей и подразделений до тех пор, пока кожа провинившихся не становилась похожа на лохмотья, а плоть не начинала отделяться от костей.

Солдаты шли мимо, покуривая трубки, перебрасываясь шутками по поводу судьбы этих бедняг, но грабежи все равно не прекращались, разве что становились более скрытными, а свидетелей, которых раньше могли оставить в живых, теперь в живых не оставляли. Вопрос зачастую стоял даже не об обогащении.

Войска, двигавшиеся внутрь России, голодали. Голодали люди и лошади, умирали от голода, а некоторые так даже кончали жизнь самоубийством. Люди, естественно, не кони. Те тащили на себе пушки и телеги до последней возможности, а потом умирали в оглоблях или на обочинах дорог. Их даже не добивали, не было принято в то время щадить гибнущих лошадей. Тягловую скотину оттаскивали в сторону и бросали, людей второпях прикапывали, чаще всего даже не написав их имени на убогих памятных знаках. На войне, ясное дело, как на войне…

В общем, люди, которые с боями прошли всю Европу, которые в любой момент были готовы убить или быть убитыми, на чужую смерть… не то чтобы совсем не обращали внимания, но реагировали на нее не слишком остро.

Вот и на десяток убитых у дороги подошедшие неаполитанцы, конечно, обратили внимание, но, скорее, прагматичное, чем сочувствующее.

Мешки и одежда, лежащие возле тел, вдруг начали, словно по волшебству, перебираться в ранцы и на повозки идущих мимо солдат, лошади, которые очень кстати оказались не клейменными, бодро зашагали в обозе неаполитанцев, кто-то даже подхватил с погасшего костра котел с остатками ужина убитых. Собственно, ничего такого из ряда вон выходящего и не произошло, Великая Армия продолжала оставаться Великой, даже ее численность практически не изменилась — десятком больше, десятком меньше, кто там заметит. Кто поймет, были убитые солдатами или дезертирами? Оттащить в сторону, вывернув мимоходом карманы, свалить в кучу полуобнаженные тела (одежда и обувь тоже денег стоила, башмаки и мундиры быстро изнашивались, так что запасные были никак не лишними) и идти дальше. Семьдесят шагов в минуту. Великая Армия все еще была в состоянии двигаться темпом, прописанным в уставе, а при необходимости так и ускоряться до ста.

Выживший все еще пытался что-то говорить, постоянно повторял это: «Князь Трубецкой», — но войска уже двинулись дальше, за московитами, навстречу генеральному сражению и победе. И, кто знает, может быть, даже к богатству и славе.

Но в тот самый момент, когда командующий авангардом неаполитанцев отдал команду продолжить марш, к дороге из леса выбрался французский капитан. Собственно, и капитана тоже можно было бы проигнорировать, если бы это был обычный пехотный капитан, но этот был из штабных и быстро объяснил офицерам неаполитанцев, что к его требованиям нужно относиться со всей серьезностью. Если, конечно, никто не хотел получить изрядного количества неприятностей.

Капитану, похоже, здорово досталось. Ножны, болтавшиеся на боку и путавшиеся в ногах, были пусты. Лицо, шея и руки его были покрыты коркой засохшей крови, на щеке багровел свежий шрам, который все еще кровил, источая крупные алые капли, стекавшие до подбородка. Мундир капитана был залит кровью, движения капитана были неуверенны, и время от времени его немного покачивало, но в голосе француза звучала непреклонная сталь, и лучше было выполнить то, что требовал этот самый Анри Люмьер.

А требовал он выделить ему немедленно с десяток кавалеристов, чтобы он мог настигнуть… да-да, того самого князя Трубецкого. Словно весь мир помешался этим утром на русском князе с этим совершенно непроизносимым именем. И где прикажете взять десяток кавалеристов в пехотном батальоне? Даже если ссадить с лошадей офицеров… да кто из офицеров, сидящих в седле, отдаст вот просто так… даже самому важному штабному капитану… да кому угодно, кроме разве что генералу или маршалу, свое транспортное средство?

Назревал скандал, но тут откуда-то из тыла колонны вынырнул отряд гвардейских жандармов, прибывший для выяснения причин остановки войск.

Пехота двинулась дальше, капитан Анри Люмьер быстро рассказал начальнику жандармского разъезда о некоем князе Трубецком, которого нужно настигнуть и изловить… обязательно живым, господа, обязательно живым.

— …Что?.. Да, с ведома штаба, конечно… Под личную ответственность капитана Анри Люмьера… Десятка вполне хватит, русских всего двое… но они исключительно опасны… и важны… и доставьте этого раненого беднягу в лазарет, только обязательно запишите… прикажите, чтобы кто-то из штабных… да, сошлитесь на меня… чтобы кто-то из писарей в штабе корпуса записал его рассказ об этом самом князе Трубецком… насколько получится, подробно… а я с жандармами отправлюсь в поместье местного поветового маршалка Комарницкого… Да, если что — разыскивайте меня там. Это неподалеку… Всего два или три лье по дороге на восток, а там можно уточнить у селян… Удачи вам, господа…

Люмьер отобрал у кого-то из жандармов палаш и пистолет, вскочил в седло, выругавшись от боли, пронзившей все тело. Капля крови снова повисла у капитана на подбородке, но никто ему об этом не сказал, а сам он не заметил… или не обратил на это внимания. «Вперед!» — и небольшой отряд бросился по дороге, вначале вдоль обочины, а потом, когда обогнал колонну пехоты, посреди тракта.

Капитан молча скакал впереди, подгоняя лошадь ударами каблуков, жандармы следовали за ним также молча, не переговариваясь и не пытаясь строить каких-то предположений. Двое жандармов переглянулись — и дальше скакали по бокам капитана, готовые подхватить того, если он потеряет сознание.

Русские поехали к Комарницкому, думал капитан, борясь с приступами тошноты и головокружением, и только бог знает, что там сейчас произойдет. Они о чем-то таком переговаривались во дворе мызы, Люмьер подслушал, припав ухом к окну.

Как это сказал сумасшедший князь? Нет, вначале сказал ротмистр, что неплохо бы расплатиться за гостеприимство, и вот тогда князь сказал: «Заедем, пусть расплатится…» — и что-то про деньги. И если в устах гусара все это могло быть лишь болтовней, то князь, похоже, склонности к пустым словам не имел.

Люмьер тронул рану на щеке, мельком глянул на кровь, оставшуюся на пальце, и скрипнул зубами. Он даже представить себе не мог, что именно собирается сделать с Трубецким, когда настигнет и схватит… Ладно, успокоил себя капитан. Все будем делать по порядку. Вначале — пан Комарницкий. Не исключено, что он и его люди сами справились с русскими, сунувшимися в это осиное гнездо. Насколько знал Люмьер, Комарницкий собрал отряд в два десятка сабель из своих слуг и бедных шляхтичей повета. Мог собрать и больше, но это в случае особой необходимости. А для того чтобы хватать отбившихся от строя русских да нападать на армейские обозы, двадцати верных бойцов вполне хватает.

Не исключено, что ротмистр и князь уже схвачены. Или даже убиты. Это будет плохо, капитан сам хотел поговорить с Трубецким. Смотреть ему в глаза и видеть, как уходит спесь, как остается только ужас… только ужас.

Потянуло дымом, капитан подал команду на всякий случай приготовиться, жандармы, растянувшиеся во время езды вдоль дороги, подтянулись вперед, изготовились к бою. Но драться не пришлось — дымил сгоревший мост.

Переброшен он был не через реку, а через довольно глубокий овраг с крутыми стенками. Прогоревший настил уже рухнул на дно оврага, деревянные опоры, сделанные из мощных бревен, все еще дымили.

Капитан выругался, остановив коня.

Перевести коней тут было невозможно, животные переломали бы ноги.

Это чертов князь, пробормотал сквозь зубы капитан Люмьер. Это — чертов князь. Капитан понимал, что это похоже на бред, но князь становится навязчивой идеей, мост мог сжечь кто угодно, любой казачий разъезд… или кто-то из местных жителей, решивший, что раз война, то можно творить все, что угодно. Капитан это понимал, но не мог избавиться от назойливого голоска, постоянно звучавшего в его мозгу: «Чертов князь, чертов князь… чертовкнязьчертовкнязьчертовкнязьчертовкнязь…»

Они смогли перебраться через овраг, потеряв почти час на поиски переезда.

Люмьер уже больше не боялся, что Комарницкий схватит русских первым. Капитан уже надеялся на это, понимая, что слишком далеко отстал от князя и ротмистра и что теперь только чудо может помочь ему в погоне…

Лишь бы Комарницкий… лишь бы Комарницкий…

У поворота с главной дороги на лесную, ведшую к дому Комарницкого, один из жандармов заметил тело, валявшееся в кустах. Его не прятали, просто оставили там, где человек умер. Мужчина лет тридцати, крепкий, с обветренным лицом, с длинными вислыми усами, был убит… нет, покачал головой Люмьер, спрыгнув с коня. Да, у мужчины была рана на боку, глубокая, давшая много крови, но умер он не от нее. Его не просто убили, его замучили. Во рту был кляп, руки связаны кожаным ремешком за спиной.

Одежда на груди разорвана, и на теле были видны следы от клинка: нож, кинжал или сабля — неважно, кто-то наносил неглубокие раны, местами сдирая кожу. Его пытали. Допрашивали.

Капитан принюхался — пахло кровью, но был слышен еще запах — мерзкий запах рвоты. Чуть в стороне. Трава была здесь примята, видны были следы лошадей. Кровь, над которой с противным жужжанием летали мухи. И еще тело, брошенное на этот раз подальше в кусты. Этого почти не пытали, всего несколько легких порезов на руках и лице. И рана в груди, там, где сердце. Лужа рвоты — беднягу стошнило то ли от боли, то ли от страха, такое капитан часто видел при допросах партизан в Испании.

Судя по всему, это был дозор. Пан Комарницкий был человеком жестоким, но осторожным, никогда не оставил бы дорогу к своему дому без присмотра. Эти двое караулили, должны были предупредить пана поветового маршалка о приближении чужаков, но тут почему-то подпустили свою смерть…

Все выглядит так, будто эти двое спокойно ждали, пока к ним приблизятся — подойдут или подъедут… нет, возможно, к ним кто-то подкрался незаметно, чертов князь… дался ему это чертов князь… Трубецкой ночью на лесной дороге весьма ловко действовал в темноте… Люмьер сплюнул. Это неважно, как он застиг караульных врасплох. Важно другое — одного он… а может быть, ротмистр свалил ударом кинжала или сабли, стрелять не стали, до поместья тут не очень далеко, звук выстрела мог быть там слышен… Значит, одного — тяжело ранили, второго получилось захватить почти целого. Затем…

Капитан оглянулся на первого убитого.

Одного пытали. Зачем — понятно. Нужно было выяснить, что там у Комарницкого, сколько людей, где они находятся… Но пытали одного. И кстати, рот у него был заткнут кляпом, ничего сказать он не мог, все выглядело так, будто его просто замучили. Убивали не слишком долго, но мучительно. А второй…

Капитан присел, отмахнулся от мух, присмотрелся. На шее второго был узкий кожаный ремешок, узел сзади, на позвоночнике, в узел вставлена короткая палочка. Похоже на гарроту. Но его не задушили и не сломали горло, видно, просто сжимали, не давая возможности кричать, вон, синяки видны под ремешком. В таком положении несчастный мог говорить, но попытку крикнуть пресекли бы сразу.

Кто-то из русских близко знаком с искусством пытки, похоже. Ротмистр? Не исключено, он воевал с турками, там этим наверняка овладевали быстро. Значит, один умер мучительно, не очень быстро, с кляпом во рту, не имея даже шанса что-либо рассказать, а второй… второго практически не пытали. Но, похоже, узнали от него все, что хотели. Иначе тело было бы куда более живописно.

Интересно, то, что этот бедняга рассказал, заставило русских отправиться дальше или?..

Ладно, все это выяснится уже скоро.

Капитан попытался вскочить в седло, но нога сорвалась со стремени, и он чуть не упал, его подхватили жандармы.

— Дерьмо, — сказал Люмьер, переводя дыхание и стирая холодный пот со лба.

Ему было совсем худо, скачка на коне растрясла его, тошнота волнами подкатывалась к горлу, мир вокруг плыл и двоился.

— Все хорошо, — прошептал Люмьер.

Ему казалось, что он произнес это громко и уверенно, но шепот его на самом деле услышали только те двое жандармов, которые стояли рядом и помогали ему взобраться в седло.

— Двое — вперед, — скомандовал капитан. — В дозор…

Через пятнадцать минут они почувствовали запах гари, а через полчаса въехали во двор дома пана Комарницкого. Дом горел.

Несколько тел лежали во дворе, с десяток крестьян стояли в стороне, даже не пытаясь тушить пожар.

Хозяин дома лежал почти у самого крыльца, от жара одежда на нем тлела. Глаза были открыты, на лице гримаса то ли ярости, то ли отчаяния. Рядом валялась сабля, но убит маршалок был выстрелом в упор, лицо было покрыто копотью, усы и ресницы обгорели. Кто-то просто подошел и выстрелил в грудь с расстояния вытянутой руки, не больше.

Увидев французов, крестьяне попытались скрыться за сараями, но жандармы перехватили их и согнали на середину двора.

— Что здесь случилось? — спросил Люмьер, не слезая с коня.

Крестьяне молчали, только переглядывались между собой.

Люмьер спохватился и повторил свой вопрос по-польски.

— Русские, ясновельможный пан, — сказал пожилой крестьянин, стоявший ближе всех к капитану. — Московиты то есть.

— Сколько их было? — Люмьер медленно слез с лошади, оперся о луку седла.

Земля качалась, перед глазами мерцали сотни ярких огоньков, почти полностью скрывая лица крестьян.

— Сколько. Их. Было?

— Так пятеро, ясновельможный пан. — Крестьянин зачем-то вытер руки об одежды. — Пятеро. Офицер, трое солдат и этот… пан.

«И этот, пан», — повторил Люмьер. Чертов князь успел произвести впечатление даже на этого мужика. Или просто он был в гражданском платье… в отличие от ротмистра. И откуда еще трое солдат?

— Что за солдаты?

— Не знаю, ясновельможный пан. Трое. Без этих… — Крестьянин поднес руку к голове. — Без шапок.

Свою шапку вышколенный мужик держал в руке, был приучен к уважению господ.

— Без шапок? — переспросил Люмьер.

— Да. И без поясов. А у одного даже сапог не было.

Так, похоже, что князь где-то освободил пленных. Может быть, даже у тех мародеров возле дороги. Они вполне могли захватить русских и тащить их за собой, чтобы сдать в штаб… или чтобы помучить на досуге… или заставить работать, словно рабов.

Одежда на Комарницком наконец загорелась, капитан выругался и приказал крестьянам оттащить, в конце концов, мертвого хозяина подальше и погасить на нем огонь, вонять же будет мерзостно…

Пока двое мужиков переносили тело пана к сараям, капитан потребовал, чтобы ему рассказали, что именно тут произошло.

Пану Комарницкому не повезло. Совсем не повезло. На рассвете он отправил два десятка своих людей на северный тракт…

— …Вот-от туда, верст за тридцать будет. Там, говорили, русские в лесах заблудились, и даже с обозами, вот пан маршалок и приказал. А в доме осталось пятеро его пахолков. Ну как в доме… двое в доме, один у ворот, и еще двое во флигеле спали, только приехали утром от шляха, где всю ночь караулили. Еще из дворовых и мужиков было, может, десятка два… альбо меньше… а в доме сам пан был, он поздно встает… и дочка его была, панянка…

А русские… то есть московиты, ясновельможный пан, московиты пришли — никто и не заметил. Яцек у ворот стоял. С мушкетом ходил, не спал, нет, за такое пан маршалок сильно карал… кончуков отсыпет так, что шкура слезет… да… Яцек не спал, никто из дворовых и не заметил, как его убили. Только глянули, а Яцек у забора лежит, кровью исходит… а как же, ему горло перерезали, он кровью и истек… Яцек, значит, лежит, а эти… московиты… уже на дворе. Да во флигель, как знали, что там Томек да Казик спят… Никто и крикнуть не успел, предупредить… да и как крикнешь, когда двое с пистолями и саблями во дворе остались, смотрят зверями… Вот Томек с Казиком так, не проснувшись, и померли. А этот… пан, который из русских, с паном ротмистром и двумя солдатами после флигеля в господский дом пошли. Там возле самой двери Рыгор был, только он ничего сделать не смог, за саблю схватился, а его, значит, в две руки зарубили… Девка из домашней прислуги видела, рассказала. Анджей, сукин сын, спал, так, не проснувшись, и помер, лайдак… Панянка выбежала на шум, на кухне была, кухаркой командовала… хозяйственная, чего там, молодая, но зоркая… лучше уж пану попасться, чем ей… Она отцу и не скажет, девке провинившейся или бабе сама выпишет, а мужику… тут да, батюшку попросит… и сама наказание выдумает… а отец… пан маршалок все сделает, как она прикажет. Ни в чем отказа ей не было, ни в плохом, ни в хорошем… Так вот Оленька на шум кинулась, чужих увидела, да в крик, да нож с кухни схватила, да на них… Ротмистр, тот шарахнулся в сторону, только не уберегся, она его достала… шустрая панянка да бойкая… по руке она его, вот тут, над локтем… а он зашипел, но не ударил, хоть и сабля в руке…

А вот пан этот… ну этот… ее не пожалел. Ударил рукоятью, да прямо в висок, она будто мертвая упала… Он ее на руки подхватил, из дома вынес. Уже и повозка на двор въехала… Наша повозка, на ней сыны пана маршалка на войну уехали… да, видно, недалеко… Пан-то этот, русский, в одежде Стася был, старшего, значит, из братьев. Ежели издалека глянуть… или со спины — вылитый паныч. Вот панянку он на повозку положил, велел связать, а сам из пистоля выстрелил вверх, чтобы пана маршалка, выходит, разбудить. А тот в окно мушкетное дуло высунул да как крикнет, чтобы никто не смел к дому подходить, а тот пан, русский… Назвался он, чего там, вот пану маршалку и назвался. Сказал, что зовут его князем Трубецким… Сергей, сказал, Трубецкой. И велел пану маршалку из дома выйти, а то грозился панянку убить. И даже пистоль ей к голове приставил. И считать стал. А солдаты их огонь развели да к окнам панского дома подошли, чтобы зажечь… Так пан Комарницкий огня бы не испугался и из огня стрелял бы… а то по ходу тайному убег бы, только дочку он никак бросить не мог, тут его этот пан… да, Трубецкой, поймал… Пан маршалок спросил, чего тот хочет, а он… Расплаты, говорит, хочу. Ты вон пана ротмистра обидел, корнета его порешил да гусар, вот и расплата пришла… То есть никак самому пану маршалку живым не остаться, а вот за жизнь панянки, значит, чтобы заплатил. Она русского ротмистра ранила, значит, преступление совершила, и за это… Вот. Так чтобы пан маршалок все деньги из дома вынес и что еще ценного да отдал, а за это жизнь Оленьке оставят. Нет, ротмистр, тот ничего не говорил, ему рану перевязали, и он к конюшне пошел. А пан этот… князь, смеется и говорит, что убьет панянку, как бога кохам, убьет… Ну пан маршалок мушкет в окно выбросил, просил чуть времени, чтобы деньги достать, прятал он их надежно, даже домашние слуги не знали где… И вправду, вынес сундучок. Не так чтобы большой, ну… с локоть, может, длиной… Но тяжелый. Замок открыл да все из него в пыль вывалил: золото, украшения какие-то с каменьями, злотые, бумажные деньги — много, я столько и не видел… Подавись, говорит, ваша светлость, а русский засмеялся да говорит, что чего уж тут давиться, что тут, по его княжьему разумению, жалкие гроши… и что, видать, от бедности да скудости пан маршалок присяге изменил да к императору французскому переметнулся… А пан маршалок как закричит, чтобы заткнулся… то есть замолчал, значит, князь, чтобы не смел рассуждать о чести шляхетской, раз на дивчину руку поднял… значит, вор он, песья кровь, ракалья и ничего больше… что мать его от жида зачала… пан маршалок большой мастер по ругательствам был, тут уж не убавишь… Иди, говорит, сюда, мы саблями померяемся, у кого длиннее. Или ты еще и трус, сучье отродье? Холопья кровь, говорит, курвий сын, говорит… да за саблю схватился, вытащил да машет так, машет, воздух рубит…

А тут с конюшни пан ротмистр вышел, белый, как вот выбеленное полотно. И с саблей в руке. Это, говорит, что же там у тебя за русские кивера над кормушкой стоят? А это, говорит пан маршалок, сколько я московитов убил, столько и шапок собрал, хотел головы, да дочь отговорила, чтобы не смердело падалью. А шапок там — почти пять десятков. И одежка солдатская разложена… ее девки от крови отстирали да положили… Что, говорит пан маршалок, хочешь за них со мной расквитаться? За корнета своего, говорит, хочешь отомстить? Выбросили мы его на болото, волкам тоже кушать нужно, вот и подберут… А если побрезгуют, то и медведь зайдет, он подгнившее любит… А нет — так черви доедят падаль… Ну пан ротмистр, ясное дело, не стерпел, бросился было на пана маршалка, только тот пан… князь… быстрее оказался. Мы думали, он рубиться будет с хозяином, сабля у него в правой руке была, да и сам пан маршалок так решил, обрадовался, значит, засмеялся… Он первый рубака был в повете, я сам видел, как на спор он старую кольчугу разрубил и как с двумя шляхтичами сразу на саблях дрался, удаль показывал… Вот он к пану тому навстречу ступил, а тот взял да из пистоля ему без разговора в сердце и выстрелил. И все. Потом из подвала забрали русских… их там пан маршалок держал, девять душ, на вечер, для гостей развлечение, он гостей на вечер ждал… Хотел рушение поветовое собрать… Русских вывели, вынесли все оружие, что в доме было… а его там было много, и пороху два бочонка. Запрягли еще две повозки панские, сложили туда еду, которую нашли, бутылки из панского погреба тоже забрали, там зерно, муку, солонину, крупы разной пять мешков — много всего взяли. Потом дом зажгли и уехали. Куда уехали? Так в сторону дороги и уехали, тушить дом не велели, сказали только, чтобы, если спросят, кто все это сделал, так чтобы мы записку отдали. Вот эту. А вы не спрашивали, ясновельможный пан, я и не говорил. Вот она, в целости и сохранности, ясновельможный пан…

Капитан развернул сложенный вчетверо лист бумаги с вензелем пана Комарницкого в левом верхнем углу. Небрежным почерком посреди листа было написано: «Князь Трубецкой объявляет войну Его Императорскому Величеству Наполеону, а также всем, кто станет поддерживать Императора и его Армию. Подробности можно узнать у капитана Анри Люмьера».

Люмьер выругался, хотел скомкать бумагу и выбросить, но сдержался. Ему еще предстоял долгий разговор с начальством. А потом… Потом он все-таки надеялся еще свидеться с Трубецким.

Земля вдруг ушла у капитана из-под ног, он вначале сел прямо в пыль, потом стал валиться на бок, к нему бросились жандармы, подхватили, заставили крестьян найти лошадь и повозку, уложили в нее капитана и поехали назад, в штаб корпуса.

Всю дорогу капитан бредил, метался, кричал, звал какого-то Жана, предупреждал, чтобы тот был осторожнее, чтобы стрелял… Потом Люмьер затихал и бормотал быстро и неразборчиво, только «князь Трубецкой» могли разобрать жандармы. Чертов князь Трубецкой.

Из штаба корпуса Люмьера сразу же велели везти в госпиталь, раны кое-как обмыли, наложили повязку на голову. Хирург сказал, что ничего особо страшного нет, что капитану нужно немного отдохнуть, и, скорее всего, он придет в себя. Если раны не воспалятся, конечно, но тут ничего не поделаешь, остается только ждать и, если верите в бога, молиться.

Капитан пришел в себя к вечеру. Потребовал, чтобы его немедленно отпустили из госпиталя. Мундир его еще не постирали, поэтому пришлось ждать, пока принесут запасной.

В штабе на капитана внимания не обратили, все были слишком заняты — готовились к отъезду. Выступать нужно было с самого раннего утра, русские уходили все дальше и дальше, уверенно уклоняясь от крупных сражений, но ведя беспрерывные мелкие стычки с дозорами и авангардом французов. Русских нужно было догнать и заставить сражаться. Догнать и заставить, приказал Император, но отдать такой приказ было куда проще, чем исполнить.

А тут явился капитан Люмьер и стал рассказывать о каком-то русском князе, сошедшем с ума. Ведь только безумец в одиночку станет объявлять войну Императору французов… да какому угодно императору или королю. Да кто вообще будет обращать внимание на подобную эксцентричную выдумку, правда?

Ну сбежал этот князь из-за ротозейства капитана Люмьера, ну убил… сколько он там убил человек? — почти три десятка? — один?.. впятером… Ну и что? Сейчас он наверняка со всех ног мчится вдогонку за русским арьергардом, и то, что капитану Люмьеру кажется важным, на самом деле не более чем нелепый анекдот…

К полудню следующего дня анекдот приобрел несколько гротескные очертания. Князь Трубецкой, как оказалось, никуда не сбежал, а следовал рядом с Великой Армией. И времени попусту терять не собирался.

Сгорело два моста, были убиты семь офицеров, полтора десятка рядовых. Ночью зажгли повозки артиллерийского обоза, и зарядные ящики рвались до самого утра. Сколько именно человек погибло при этом, подсчитать было сложно — части тел были разбросаны далеко вокруг.

Были, конечно, и еще потери, русская армия активно использовала казаков и легкую кавалерию, но здесь князь Трубецкой, словно в насмешку, оставлял записки с приветом императору и капитану Люмьеру.

Особую ярость вызвало то, что князь действовал нагло и самоуверенно, пользуясь безалаберностью французов.

Четыре французских офицера решили устроить небольшой пикник на берегу реки. Выбрали холм с живописными окрестностями, расположились, денщики накрыли для господ офицеров импровизированный стол, а сами удалились за деревья, чтобы не мешать отдыху. Денщиков потом там и нашли — убитых.

А к офицерам приблизились двое: молодой человек лет двадцати двух, высокий, статный, в форме баварского лейтенанта, и мужчина лет тридцати с лишним, в гусарском мундире. Это потом уже потом стало понятно, что мундир был русский, а тогда, будучи слегка навеселе, офицеры решили, что гусар тоже баварский.

Множество национальностей, множество мундиров — пойди все запомни. Но ведь вокруг — свои! Армия идет беспрерывным потоком, вон пылью от движения колонн затянут весь горизонт, враг бежит, а эти двое приближались спокойно, молодой человек, лейтенант баварских егерей, помахал левой рукой, приветствуя завтракавших, те радостно замахали ему в ответ и пригласили присоединиться.

— Здравствуйте, — сказал баварец, подойдя поближе. — Доброго утра желать не буду — недоброе это утро…

Говорил он по-французски чисто, с небольшим акцентом, но кто станет ожидать от баварца парижского выговора? Баварцы-то и по-немецки толком говорить не умеют.

— Почему же оно недоброе? — поинтересовался француз, саперный капитан, протягивая неожиданным гостям две кружки с вином. — Мне кажется…

Что именно казалось саперному капитану, так и осталось неизвестным — баварец, оказывается, держал в правой руке пистолет. И выстрелил из него саперу в голову. У гусара было два пистолета, оба он разрядил во французских офицеров. В живых остались двое — лейтенанты. Один из них вскочил, попытался схватить саблю, которая лежала в стороне, но упал, так и не дотянувшись до оружия: баварец выхватил из-за пояса пистолет и выстрелил французу в спину.

— Я же сказал — недоброе это утро. — Баварец помахал рукой перед своим лицом, разгоняя пороховой дым. — А вы что же, месье, ни бежать не попытаетесь, ни сражаться? Как-то это неприлично даже…

Самый младший в компании французский офицер так и остался сидеть на траве, держа кружку с вином в руке. Он был бледен, на висках и на верхней губе выступил пот…

— Страшно… — с сочувствием в голосе произнес баварец и присел на корточки возле лейтенанта. — Нехорошо устроена жизнь, господин лейтенант. Еще минуту назад вы пили вино, смеялись, ваши приятели еще были живы… Ба, а этот и до сих пор жив, бедняга…

Баварец покачал головой:

— Нехорошо получилось, не чисто… Как же это я промахнулся?..

Гусар что-то пробормотал по-русски и отвернулся.

— Мой друг, ротмистр Чуев, говорит, что нужно оставить вашего приятеля умирать, — сказал баварец. — А я полагаю, что это слишком жестоко. Выжить он не сможет, но мучиться будет долго… Вы как полагаете, лейтенант?

Рука француза дрогнула, вино выплеснулось на скатерть, красное, как кровь.

— Вы или выпейте вино, или поставьте кружку на землю, — посоветовал баварец. — И помогите мне принять решение… Ну?

Лейтенант поставил кружку.

— Хорошо. Так вот, о решении. Я планировал ограничиться запиской, но раз уж так получилось… Мой друг ротмистр Чуев не любит убивать безоружных и пленных, правда, ротмистр?

Гусар сплюнул и отошел в сторону.

— Не любит. Я, признаться, тоже не люблю, но, в отличие от ротмистра, не перекладываю неприятную работу на других. Посудите сами: вас ведь вообще здесь быть не должно. Граница — вон там, на западе. И заблудиться трудно: Неман — река немаленькая, случайно через него не перейдешь… И вас ведь сюда никто не звал. Понимаю — приказ Императора и все такое, но факт остается фактом — вы здесь гости незваные. Да еще наглые и вороватые. Значит, кто-то должен принять меры к тому, чтобы вы покинули эту землю… или остались в ней, так и быть. — Баварец вздохнул. — Тогда почему не я? Почему не князь Трубецкой? Кстати, я не представился, извините. Меня зовут Сергей Петрович Трубецкой, я князь. Еще недавно был подпоручиком Семеновского полка… Вы обо мне ведь еще не слышали?

— Н-нет…

Раненый француз застонал, его товарищ вздрогнул и втянул голову в плечи.

— Обидно, — улыбнулся Трубецкой. — Но ведь еще не осень… У нас с Императором еще много времени… Вот вы наверняка хотите жить… Ведь правда?

Француз молча кивнул.

— А ваш приятель, наверное, очень мучится… так мучится, что хочет умереть… Ведь так?

— Наверное…

— Тогда поступим следующим образом… — Русский посмотрел на лейтенанта оценивающим взглядом. — Вот что-то мне подсказывает, что саблей вы, пожалуй, тут не справитесь. И тем более ножом… Значит, придется доверить вам пистолет…

Трубецкой вытащил пистолет из-за пояса, протянул его французу рукоятью вперед.

— Помогите себе и своему приятелю, месье. — Лицо русского превратилось в маску — холодную и неподвижную. — Одно движение пальца… Сможете? И вы свободны и даже не покалечены. Просто дадите мне слово, что не будете участвовать в этой войне. Хорошо?

Француз замер, глядя в лицо мучителя, словно надеясь, что вот сейчас русский засмеется и скажет, что пошутил. Не смешно, по-военному, но пошутил. И заберет обоих французских лейтенантов — раненого и здорового — в плен. Или хотя бы только здорового, а раненого оставит здесь. Кто-то ведь хватится их, в полку ведь знают, что приятели решили немного отдохнуть на свежем воздухе… Хватятся, есть у раненого шанс дожить до лазарета.

Но русский не улыбался.

— Я могу вас застрелить, — сказал русский вместо этого. — В моей войне пленных не берут. В моей войне с вашей стороны нет офицеров и солдат, есть только грабители, убийцы и мародеры. А с такими разговор всегда был коротким — расстрел. Так ведь? Значит, либо я расстреливаю вас, либо вы приводите в исполнение мой приговор в отношении лейтенанта… как его зовут?

— Тома… Тома Лярош.

— В отношении лейтенанта Тома Ляроша, — сказал русский. — Выбирайте…

Гусар что-то сказал резким тоном. Возможно, требовал прекратить пытку, но русский что-то серьезно ответил, и гусар замолчал, снова отвернулся и стал набивать трубку, неловко держа разряженные пистолеты под мышками.

— У меня немного времени, совсем мало, — сказал князь. — Тут слишком людно, я не могу задерживаться… Итак?

Палец русского взвел курок на пистолете, дуло повернулось к лейтенанту, заглянуло ему в лицо.

— Мне посчитать до трех? — осведомился русский. — Раз.

— Я… я готов… — Француз взял… выхватил пистолет у него из руки, приставил дуло к голове своего умирающего приятеля.

— С вашего позволения я отойду, — сказал русский. — Брызги крови, знаете ли, мозга…

Лейтенант застонал и нажал на спуск — грохнул выстрел, облако дыма окутало вершину холма.

Русский не обманул, он не стал убивать лейтенанта. Он вежливо попрощался и ушел в лес.

Попав в полк, лейтенант рассказал все без утайки. Он даже засохшие кровавые брызги не стер с лица, так и явился в штаб запятнанный. И передал записку, которую ему вручил русский. И молча стерпел все, что ему говорили приятели о трусости и подлости… Молчал и плакал, беззвучно кривя губы.

Упреки стихли сами собой, а имя князя Трубецкого… Нет, оно не то чтобы вдруг стало широко известным, но о князе заговорили. Опасный безумец был где-то рядом, им вполне мог оказаться всякий, под описание, сделанное выжившим лейтенантом, мог подойти кто угодно, и даже дополнения капитана Люмьера не делали портрет однозначно узнаваемым.

Акцент? Возраст? Цвет волос? В Великой Армии таких молодых людей были десятки тысяч, некоторые из них не знали языка друг друга, и винить их в этом было невозможно — Император собрал войска почти со всей Европы для похода в эти дикие места.

В конце концов, что он может сделать, этот князь Трубецкой? Даже если он станет убивать по десятку солдат и офицеров в день, то… Ежедневно гибнет куда больше людей, гораздо больше, и никто не обращает на это внимания. Гибнут от голода и дизентерии, от изнеможения, кончают жизнь самоубийством, выбившись из сил. Десятком больше — десятком меньше, какая разница? На войне как на войне, да и шансы, что Трубецкой выберет именно тебя из полумиллионной Великой Армии, были мизерны.

Это должно было успокаивать. И успокаивало.

Но потом, через день после расстрелянного пикника, взорвалась повозка. Прямо посреди французского лагеря. Оказалось, что помимо бочонков с порохом в нее было загружено несколько тысяч мелких металлических предметов: от подковных гвоздей до свинцовых литер шрифта походной типографии. На месте погибла почти сотня французов, раненых было в несколько раз больше, и две трети из них скончались в течение следующей недели.

В письме, которое утром принес насмерть перепуганный французский солдат, Трубецкой советовал внимательнее нести караульную службу. Иначе, писал князь, все закончится слишком быстро. А еще князь извинялся за то, что не всегда сможет письменно свидетельствовать свое участие в гибели незваных гостей. Для пересылки писем приходится отпускать захваченных солдат, а это в планы князя не входит. Вы сами поймете, что сделал я, а что — кто-то другой.

Это было похоже на безумие.

Великая Армия словно вела две разные войны: одну с русскими войсками, другую — с князем Трубецким. И если в войне с русскими французы как проигрывали в некоторых боях, так и побеждали, то в войне с князем поражение следовало за поражением. Великая Армия просто не имела возможности нанести удар в ответ… Вернее, пыталась, но ничего путного из этого не получилось.

В результате неизбежной путаницы было арестовано несколько десятков союзных офицеров, около десятка ранено, а двое случайно застрелены.

Князь Трубецкой продолжал убивать. Он не пытался захватывать пленных или обозы, он убивал. Иногда это был кинжал, иногда — пуля из придорожных кустов. Пожар. Взрыв очередной пороховой повозки, начиненной самодельной картечью… Князь убивал-убивал-убивал…

Иногда начинало казаться, что князь вездесущ, что он находится одновременно в нескольких отдаленных друг от друга местах, рационально мыслящие люди отказывались в это верить, но визитные карточки, которые с некоторого времени князь начал оставлять на местах нападений, подтверждали его авторство.

И слухи. Слухи-слухи-слухи-слухи-слухи…

Мост ведь рухнул не просто так под повозкой в обозе корпуса Ожеро, да, конечно. И думаете, просто так умерли те гусары? Ну те, которые распили бутылку, найденную в брошенном доме? А адъютант Понятовского, сломавший себе шею, упав с коня… Да-да, конечно, случайность, поляки так легко падают из седла — не говорите глупостей, понятно, что его убил этот Трубецкой… — А вы не слышали: он ведь продал душу дьяволу… Что значит — чушь? — Он заболел. Капитан из штаба говорил, что князь был болен, потерял память и совершенно обезумел, попав в плен… — …Он загрыз конвоира, натуральным образом перегрыз ему горло… представьте себе — вот так, просто зубами… — Увез дочь польского магната, насильно, конечно. Магнат, между прочим, лучший в Литве боец на саблях, вызвал князя на дуэль, но тот в два удара расправился с поляком. Князь ведь учился в Париже, вы разве не знали? Учился перед самой войной… да какая разница, перед какой именно. Он учился и во время учебы за чудовищные деньги купил у наследников Сирано де Бержерака тайну секретного удара… Что значит — не было у Бержерака детей? Детей не было, а наследники… И вот этим ударом князь способен расправиться с любым противником. Первый удар — пробный, он как бы раскрывает противника, а вот второй… — Не морочьте голову, Бержерак фехтовал на шпагах, а этот рубит саблей… — У него татарская кровь, это все объясняет… он питается кровью… Человеческой?.. Нет, конской… Конечно, человеческой… — Глупость это, глупость. Его изгнали из гвардейского полка за убийство. Он дрался на дуэли против четырех… нет, пяти дворян царской крови… и убил всех… всех… — Да бросьте, господа! Нет никакого князя! Нет его, и все. Это кто-то распускает слухи… — Кто именно? Кто, русские? — Спросите у Люмьера… — Масоны распускают слухи, масоны, говорю я вам… они все время распускают слухи… им нужно, чтобы… — Опять масоны? Это вы расскажите Его Величеству Вице-королю Итальянскому о масонах. Он, как Великий Мастер Великой ложи Италии, вам может в подробностях рассказать о происках масонов… — Да нет никакого князя! — Нет? Тогда, может, прогуляетесь, как стемнеет, за линию постов? — Слышал, князь Трубецкой любит снимать кожу с пленных офицеров. Солдат еще имеет шанс уйти живым… если князю нужно передать послание, а вот офицеры… — Вчера, говорят, он заставил четырех офицеров драться на шпагах… как гладиаторов, да… а с последним сразился сам… тяжело ранил… — Я же говорил — удар Бержерака… — Тяжело ранил, но приказал перевязать и доставить к самому лазарету… кому приказал? — А вы что, думаете, он в одиночку все это творит?.. У него уже целая шайка… сотни две, не меньше… а то и больше… и знаете что, он ведь принимает в ее ряды всех, даже… — Не стоит об этом болтать, господа… — Но ведь те два испанца… они ведь перешли к нему. Я сам видел письмо от князя с припиской от этих испанцев, что они…

Русские войска так и не дали генерального сражения, Первая и Вторая Западные армии все еще не соединились, но и разбить их поодиночке не получалось, русские ускользали, Барклай вел Первую армию по дороге, практически не оставляя за собой отставших и брошенного имущества, а Багратион скользил со своими войсками сквозь дебри и болота, и казалось, сама Фортуна вела его сквозь превосходящие силы французов.

Было от чего прийти в ярость, а тут еще и Трубецкой.

Понятно, что не он один рыскал в тылах Великой Армии. Судьба французов и их союзников, попавших к казакам, была ничуть не лучше судьбы тех, кто попал в руки князя Трубецкого, но ненависть к казакам была несколько абстрактной, как к некоей стихии, которая наносит разрушения, но не имеет конкретного лица, словно землетрясение, наводнение или какая-нибудь болезнь.

А вот князя Трубецкого можно было ненавидеть лично. Он словно специально предоставлял себя Великой Армии, давая возможность ненавидеть себя персонально. Его ненавидели, но бессильная и безрезультатная эта ненависть легко превращалась в страх. Одного лишь имени князя было достаточно, чтобы пустяковый обоз обеспечивали непропорционально мощной охраной, чтобы часовые у лагерей стреляли во всякую тень, отправляя на тот свет своих же товарищей. И каждое утро — новые трупы. И новые слухи, гораздо страшнее, чем реальные деяния князя… или его поступки были страшнее любой выдумки — никто не мог утверждать наверняка.

Зачем он это делает, недоумевали французы. Он безумен, говорил капитан Люмьер, который и сам становился все больше похожим на безумца в своем стремлении настичь и уничтожить князя Трубецкого.

Была объявлена награда в десять тысяч франков за голову князя, но если кто-то даже и желал ее заработать, то никаких результатов это все равно не дало. С приходом французской армии в Смоленскую губернию, на исконно русские земли, князь начал действовать еще решительнее и энергичнее.

Русские крестьяне, с неохотой и недоверием в общем относившиеся к русским военным, князя приняли почти сразу, признали за ним право приказывать и вершить суд. Те из крестьян, которые не видели особой разницы в том, кого именно грабить — русские обозы или французские, — были быстро приведены в сознание, несколько непонятливых вожаков крестьянских шаек были вздернуты на деревьях, а остальные предпочли согласиться с правом князя устанавливать правила.

Известия о князе Трубецком стали достигать и русской армии. Некоторые попавшие в плен французы просили, чтобы их не отдавали в руки князя, были готовы на все, лишь бы не оказаться в его власти. Вначале это вызывало недоумение, потом насмешки, но потом стало интересно: что же такое делает гвардейский офицер, что французы готовы скорее сдаться казакам, чем рискнуть попасть в его руки?

Нашлись знакомцы Трубецкого по Петербургу и по Вильно, говорили, что он был неплохим товарищем, не рохлей, но отнюдь не забиякой. Толковый — иногда слишком толковый для гвардейского офицера. Знал несколько языков, успел попутешествовать по Европе. Это Серж снимал кожу с пленных? Своей рукой рубил пленным головы? Наверное, кто-то присвоил себе имя погибшего и… Хотя когда стало известно, что Трубецкой объявил войну Бонапарту лично и всей его армии, — вот это вызвало всеобщее одобрение. Это — да! Это лихо! Это…

Наконец русские армии соединились в Смоленске, и пошли разговоры о генеральном сражении. И в русской армии, и во французской. О сражении говорили с надеждой. Барклай, получивший старшинство, правда, драться не спешил, чем приводил Багратиона в бешенство, но всякому было понятно: нужно драться. Нужно щелкнуть по носу… да что там — щелкнуть, нужно просто снести голову зарвавшемуся французу…

Багратион писал письма царю с жалобами на Барклая, Бенигсен писал царю письма с жалобами на Барклая и Багратиона, царь… государь император писал письма сестре с жалобами на всех троих…

Армия готовилась к сражению, когда через линию аванпостов в Смоленск приехал ротмистр изюмских гусар. Мундир на нем был запылен, потрепан и пробит в нескольких местах, перо с кивера потеряно, ментик лишился рукава, а левая рука висела на перевязи, сделанной из цветастой шелковой шали.

Не обращая внимания на удивленные взгляды, ротмистр узнал, где именно находится сейчас Бенкендорф, отправился по указанному адресу, терпеливо выслушал адъютанта, который пространно объяснил, что Александр Христофорович сейчас занят, кивнул и прошел мимо поручика, словно тот был предметом мебели.

— Изюмского гусарского полка ротмистр Чуев, — отрапортовал гусар, распахнув дверь в комнату, в которой находился Бенкендорф. — Позвольте? Я от князя Трубецкого. С письмом.

Глава 05

Божья коровка медленно ползла по стволу винтовки. Хорошо ей, никуда не нужно спешить, ни о чем не нужно думать… Хотя и князю Трубецкому спешить некуда — это одно из преимуществ засады. Сидишь себе в кустах и ждешь, когда же дичь приблизится настолько, что…

В глубине леса застрекотала сорока, Трубецкой вздрогнул и прислушался. Нет, похоже, что это кто-то из мужиков спугнул птицу возле оврага. Вот ведь, люди природы. Казалось бы, должны чутко прислушиваться, понимать, ан нет — наплевать крестьянину на все эти прелести и особенности. Да и охотников среди мужиков, считай, нет. Какая для крепостного охота, какое оружие в доме? Вечером нужно будет узнать, кто именно птицу переполошил, да наказать.

А сейчас — ждать.

Расслабиться и ждать, в этом заключается искусство засады. Ты уже выбрал место, наметил способ нападения, прикинул возможные варианты развития событий — и все, от тебя уже ничего не зависит. Сиди и жди. Не засни только.

Божья коровка доползла до дульного среза, замерла в нерешительности, приподняв красные с черными крапинками надкрылья.

«Божья коровка, полети на небо, там твои детки кушают котлетки… — прошептал Трубецкой. — Всем собакам раздают, а тебе не дают». Присказка из его детства сработала, божья коровка взлетела, сделала круг над головой князя и улетела.

Жарко. Даже птицы не поют, разморенные полуденным солнцем. Мужики в подлеске, наверное, дремлют, выставив в дозор кого-то из молодых, того же Кашку. Паренек смышленый и не обидчивый. Акакий Парамонович Колотяга. Вот думал ли ты, господин князь, что встретишь в реальной жизни человека с именем Акакий? А Пафнутий? А?..

Снова подала голос сорока, на этот раз от дороги. Похоже, не соврали французские обозники, когда хвастались вчера, что двинутся в эту сторону. Переночуют в Степановке да и двинут прямо через лес.

Здорово выпили, видать, обозники, раз вслух несли такое в присутствии кучи народа. Нет, они, конечно, болтали по-французски, они не могли знать, что среди крестьян на рынке крутится уланский корнет Вася Филимонов, совершенно непохожий в свои пятнадцать лет на отпрыска дворянского рода, худющий, загорелый, с заусеницами на пальцах и давно не стриженными волосами. И вполне прилично знающий французский язык.

Так что зря французы так свободно обсуждали свой сегодняшний маршрут, зря. И дали время Трубецкому подготовиться к встрече.

Князь честно пытался привыкнуть к новым для себя старинным методам боевых действий. Он и раньше понимал, что все будет иначе, что недаром отряды русских партизан формировались из кадровых военных, казаков и гусар. Да, можно с кучкой крестьян втихомолку спалить мост, можно перехватить посыльного с донесением или приказом, но чтобы наносить реальный урон, следовало ходить в атаку. Пусть наскоком, пусть из засады, но — сабли наголо, штыки наперевес, с богом и ура!

Тактика была понятная, но совершенно для Трубецкого неприемлемая. Не было у него сотни-двух казачков или гусар. Да и не нужно, тут и одного было многовато, с постоянными разговорами на тему понятий чести в войне.

— Это война, — в очередной раз говорит Трубецкой.

— Это — убийства, — в очередной раз возражает Чуев. — И вы никогда не сможете мне объяснить, почему я должен принять то, что вы решили признать правильным.

— То есть когда идет сражение — все можно? И убивать, и калечить, если кто из мирных подвернется — сам виноват, нечего было лезть… Так? А вот помимо сражения, когда сталкиваешься с неприятелем, так нельзя?..

— Ну как вы не поймете?! — восклицает — именно «восклицает», как писали в ремарках старых пьес, — Чуев. — Вы становитесь убийцей. Насильником и убийцей.

— Это вы не поймете, господин ротмистр, что война не имеет пауз. Не имеет. И воевать нужно каждую минуту, каждое мгновение…

— Воевать! Воевать, Сергей Петрович, а не живодерствовать…

— То есть дождаться, пока вражеский обоз подойдет, вывести своих людей, построить, дождаться, когда супостат тоже строй в порядок приведет, и вот тогда, обменявшись залпами мушкетов, двинуться в штыковую? Или пустить своих кавалеристов в атаку? — Трубецкой с интересом рассматривает раскрасневшееся лицо ротмистра. — Я правильно себе представляю законную тактику засады?

— Нет, зачем же так? Подпустить поближе, залп, потом — в атаку, пока противник не пришел в себя, больше одного залпа ведь все равно в засаде не получится, и себя дымом выдашь, и этим же пороховым дымом себя ослепишь…

— То есть убить без предупреждения — можно?

— Можно, — уверенно отвечает гусар.

— И часового зарезать можно, чтобы не мешал?

— Конечно.

— И пленного допросить?

— Да… То есть… Ну как допросить… Турка, скажем, и прижечь можно, турок дикий, варвар, страха смерти не знает. Вот его, как животное, и можно… А француз и сам все скажет.

— Да? То есть наш с вами знакомец капитан Люмьер все скажет в случае чего? Или его покойный сержант?

На этот довод ротмистр не возразил ничего. Потому что нет у него ответа, понимает, что ничего не рассказали бы ему ни Люмьер, ни сержант. В смысле — просто так не рассказали, пришлось бы из них выбивать или вырывать каждое слово — с мясом, с кровью… Это Чуев понимал, но вот экспресс-допрос по методике спецназа у ротмистра вызвал абсолютное неприятие. Эти двое дозорных поляков, принявших переодетого Трубецкого за сына своего пана на дороге к поместью Комарницкого…

Казалось бы, что уж естественнее на войне: берешь двоих, выбираешь самого сильного и стойкого… и убиваешь его на глазах у второго. Ничего не спрашиваешь, не требуешь — просто убиваешь самым мучительным из доступных способов. Так, чтобы второй, тот, что послабее, был рядом, чтобы капли крови до него долетали, чтобы приглушенные кляпом стоны доносились, чтобы телом своим чувствовал судороги умирающего. И после этого — быстро задаешь интересующие тебя вопросы, и тот, что послабее, тот, кого не мучили, все рассказывает. Торопливо, с желанием, даже не задумываясь над тем, что его ждет впереди… вернее, зная, что впереди смерть, но без мучений… только бы без мучений, господи!

Чуев тогда возле дороги не выдержал — отошел в сторону. А потом молчал все время, пока ехали до поместья Комарницкого. А солдаты, которых они освободили перед этим, к происходящему отнеслись гораздо спокойнее. В конце концов, в плену у мародеров они тоже всякое видели. Да и барину виднее… И если барин разрешает, то почему бы и самому не попробовать?

Сорока стрекотала не переставая, летела вдоль дороги и оповещала всех обитателей леса о чужаках. Трубецкой поднял руку, к нему ужом под низкие ветки кустарника скользнул Антип.

— Сигнал подавай, — тихо сказал князь.

— Понял, — с ударением на второй слог ответил мальчишка и застрекотал, словно белка. Два раза и после перерыва — еще раз. Приготовиться. Сейчас мужики продирают глаза, проверяют оружие…

Трубецкой спохватился, глянул на полку замка — порох был на месте и вроде не отсырел. Эту охотничью винтовку князь вывез вместе с арсеналом из дома пана Комарницкого. Заряжать ее было и долго, и муторно, пуля в нарезы вбивалась плотно, перезарядить винтовку во время боя после первого выстрела никак не успеть, но зато точность, в разы превосходящая пехотный мушкет, компенсировала все остальные неудобства. Еще била винтовка втрое дальше, чем мушкет, но в лесу это было, в общем, без разницы.

Место для засады они выбрали неплохое, возле дороги был густой подлесок, способный скрыть не только небольшой отряд Трубецкого, но и эскадрон-другой гусар Изюмского полка, если бы этот эскадрон имелся под рукой.

Стрелять можно было почти в упор, метров с десяти, но это значило также, что залп будет один, и если противник сразу не шарахнется и не побежит, то могут возникнуть проблемы. Нет, пути отхода на всякий случай были подготовлены, кони стояли неподалеку и телеги для мужиков, но отступление будет означать, что все было затеяно впустую, не принесет прибыли и заодно может сказаться на авторитете предводителя.

Трубецкой расположился на повороте лесной дороги, мог видеть длинный, метров в сто, отрезок прямо перед собой и еще метров пятьдесят дороги влево, до следующего поворота. Антип снова подполз к князю, положил три охотничьих ружья, осмотрел замки и курки. Толковый паренек, ему бы образования… Если переживет эту войну, то нужно будет…

Из лесу появился солдат. Серые штаны, синий мундир. Кивера нет, на голове смешная bonnet de police — фуражная шапка, похожая на высокую пилотку со свисающим набок «языком». В походе французы свои кивера и медвежьи шапки держали в промасленных мешках, чтобы, не дай бог, не повредить всю эту красоту, а то вдруг битва, а ты, как лох последний, без парадного головного убора. Хотя слова «лох» тут, кроме Трубецкого, никто не знал. Анахронизм, мать его…

— Ружья перенеси, — сказал Трубецкой, не отрывая взгляда от дороги.

— Ага! — Антип утащил оружие в сторону, на запасную позицию.

За первым солдатом появилось еще четверо, потом выползла первая повозка. Крытая, запряженная шестеркой цугом. И, похоже, тяжело груженная.

Просто мечта партизана, а не повозка. Идет она вслед за войсками, значит, в ней либо провизия, либо снаряжение — захватить и поделить. Или продать, а деньги поделить. Всего-то делов — шугануть немногочисленную охрану.

Вторая фура, третья… И всего с десяток человек возле них. Даже разведчика вперед не выслали, дурачье…

До переднего солдата — пятьдесят метров.

Трубецкой взвел курок. Прицелился.

Болтливые, неосторожные французы. На самом деле — чего в них стрелять, нужно просто выйти на дорогу в лучших традициях Робин Гуда, назваться: это, мол, я — Je prince Troubetzkoy. И французы побегут. Сдаваться, скорее всего, не будут, а вот броситься врассыпную — уже бывало неоднократно.

Сработало тогда, может сработать и сейчас. А нерасторопных и туповатых, тех, кого мужики схватят, — тех можно будет и казнить, образцово-показательно казнить, благо, ротмистр в отъезде…

Можно разглядеть глаза передового француза. У него в руке трубка, идиллические клубы табачного дыма, неторопливая походка… У него даже оружия нет, во всяком случае, мушкета не видно. Болтается полусабля на перевязи.

А не слишком ли все просто? Как-то так все складывается… Как по писаному.

К дороге князь сегодня взял с собой только полтора десятка мужиков, даже солдат, прибившихся к его отряду, оставил в лагере. Пустяковое дело, да и мужикам пора привыкать к звуку пальбы.

Тридцать метров до головного француза. Да что ж он как заведенный? Затяжка, два шага, выдох. И снова — затяжка, два шага…

Сидящий на козлах первой фуры француз также выглядит беззаботным. Достал флягу, открыл, хлебнул из нее, закрыл, спрятал куда-то возле ног, а через полминуты — снова достал и снова отхлебнул. И старательно поморщился, видно, что пьет не воду, а нечто крепкое. Может — коньяк, может, грапу какую-нибудь или даже местную сивуху…

Надо что-то решать.

Первый выстрел — за Трубецким. Если он не выстрелит, то нападение не состоится. И если не лежит у князя душа начинать свалку, то так тому и быть… Или просто устал князь?

— Ты как, князь, устал? — спросил себя Трубецкой.

— Чево? — высунулся сбоку Антип. — Чево нужно, барин?

— Ничего, так, несу всякую ахинею…

Антип кивнул с важным видом. Наверняка не понял, что за ахинея такая, но не любит мальчишка признаваться, что не понимает многих слов у барина, гордый.

Надо решать и очень быстро решать…

Пропустить обоз? Или…

Трубецкой не успел ничего решить — возле дороги выстрелило ружье.

Ба-бах!

В нарушение всех его приказов, вопреки его угрозам и наставлениям, кто-то из мужиков спустил курок.

Придорожные кусты окутало дымом, француз, который шел возле второй фуры, рухнул как подкошенный. С пяти метров — даже мужики не промажут, а пуля калибром в семнадцать целых и восемь десятых миллиметра, весом в двадцать пять с половиной граммов не оставляет шансов в случае попадания.

Свинцовый шарик влетает в грудь, ломая ребра и круша органы.

Француз умер еще до того, как упал.

Трубецкой закрыл глаза на мгновение, но успел представить себе, как сейчас вдруг из повозок полезут французские егеря, как загремят залпы в ответ на жиденькие выстрелы его мужиков, как пули станут рвать листья с кустов и калечить тела спрятавшихся за ними людей, как шарахнутся от огненных вспышек и раскаленного свинца мужики — поначалу шарахнутся, а потом попятятся и побегут — не станут мужики терпеть эдакого кошмара. Побегут мужики, а егеря двинутся за ними следом — умелые, ловкие, закаленные. Будет выбивать бегущих по одному, вначале стреляя из штуцеров, потом — прикалывая штыками.

Так добегут мужики до спрятанных телег или не добегут, а лягут все по пути, и одного-двух егеря непременно захватят живыми, поволокут к командиру, и этот захваченный расскажет, где именно сейчас пребывает шайка князя Трубецкого…

Мужички предпочитают называть себя шайкой, хотя сам князь продолжает говорить «отряд». Потому что если «отряд», то он — командир и они воюют, а если «шайка» — то он атаман и они разбойничают.

Чуев по этому поводу очень переживал, ругался и даже как-то врезал в зубы Анфиногену, ляпнувшему, подходя к костру, что-то о разбойничках. Ротмистру вообще было тяжело, ему бы в атаку с саблей наголо да впереди своего эскадрона, а тут… Резать втихомолку, стрелять из кустов, жечь, взрывать… Пленных пытать и казнить.

И французы, схватив кого-то из разбойников, церемониться не будут…

Ударило еще несколько выстрелов, гулко, протяжно. Словно время замедлило свое течение, растягивая мгновения в минуты и минуты в часы. Трубецкой открыл глаза — огненные снопы вырывались из кустов, клубы дыма заливали подлесок, растекались по дороге.

Упали еще двое французов. Третий ударился спиной о колесо фургона, закричал и медленно сполз на землю. Лошадь во второй упряжке, раненная в шею, попыталась встать на дыбы, не удержалась на ногах и повалилась в сторону, обрывая и перепутывая постромки.

Ездовой на первой фуре ударил поводьями, заорал что-то истошно, схватил кнут, который до этого лежал у него в ногах, щелкнул. Лошади рванулись, потащили фургон, ускоряя шаг, — тяжелый фургон, который просто так не разгонишь…

Ездовой снова щелкнул кнутом, потом ударил им лошадей. Солдат, который шел перед обозом, метнулся в сторону, выронив трубку, споткнулся, упал, и колесо фургона прокатилось по его ноге.

Даже сквозь пальбу и шум Трубецкой услышал мерзкий влажный хруст ломаемой кости и вопль боли.

Наконец загрохотали выстрелы в ответ — три, четыре… И снова жахнули ружья из кустов.

Ускоряясь, первый фургон несся к повороту, Трубецкой вскинул винтовку и выстрелил. Вспыхнул порох на полке, ударила отдача в плечо. Пуля поразила ездового в грудь, отшвырнула вглубь повозки. Лошади вломились в подлесок, головная пара упряжки синхронно, как в кино, споткнулась, рухнула на передние ноги… Вторая пара, налетев на них, смяла упавших — хруст, ржание, визг боли, — третья пара ударилась в кучу, и фургон врезался сзади, довершая картину катастрофы.

Трубецкой вскочил, подбежал к лежащим в стороне ружьям, схватил два и бросился к дороге.

Да, черт возьми, это не засада на него, это он сам себя напугал, нафантазировал, как сам бы ловил партизана на живца, ошибся, слава богу, но время тянуть нельзя, если перестрелка затянется, то на звук пальбы могут подтянуться французы — патруль или какая-нибудь часть, просто следовавшая по дороге.

Нужно действовать быстро.

Насколько видел князь, с обозом двигались десятка два французов. Пять или шесть из них уже выведены из строя… все равно у них есть численное преимущество. Выстрелы продолжают звучать, а это значит, что обозники потихоньку приходят в себя, во всяком случае, не настроены бежать. А мужики из отряда Трубецкого стрелять будут не слишком часто, нет у них пока сноровки в заряжании ружей. Да еще под ответным огнем. И продолжаться это не может бесконечно…

Твою мать!

Трубецкой шарахнулся в сторону от лошади, бившейся в постромках. Копыто ударило совсем рядом, одна или две лошади визжали, еще одна пыталась встать на ноги, но остальные лошади упряжки валили ее на землю.

Бегом!

Кричал француз с переломанной ногой, не видел ничего вокруг себя от боли, катался в пыли, схватившись за ногу, не понимая от боли, что своими движениями только увеличивает свои мучения. Обломок кости торчал наружу, кровь, смешиваясь с пылью, превращалась в черно-багровую жижу.

Вторая повозка, раненая лошадь умирала, заливая все вокруг кровью, пять лошадей стояли, опустив головы, покорно ожидая своей судьбы.

Из-за фургона выскочил француз с ружьем наперевес. Он не пытался напасть на Трубецкого, просто спрятался… пытался спрятаться, чтобы зарядить ружье. Увидев набегающего врага, француз дернулся, шарахнулся назад, выставляя штык перед собой, Трубецкой выстрелил из ружья одной рукой, прижав приклад к боку локтем.

Полыхнуло, грохнуло, ружье вылетело из руки, упало на землю, но пуля попала французу в грудь, припечатав его к фургону. Тело ударилось спиной о борт повозки, отлетело и упало лицом в дорожную пыль.

Дальше, не останавливаться… Пороховой дым затянул дорогу, клубился между повозок.

Француз торопливо работал шомполом, заряжая ружья, поглядывая за фургон, туда, откуда напали, автоматически ожидая опасности именно оттуда, совершенно забыв, что смерть могла прийти и сзади…

Трубецкой выстрелил в голову. Почти в упор. В лицо ударили брызги чужой крови, князь вытер лоб рукавом, поставил свое ружье на землю, прислонив к борту фургона, вытащил из-за пояса пистолет.

От хвоста колонны все еще слышались выстрелы.

Нужно поднимать мужиков. Нужно. Поднимать. Мужиков. Или хотя бы попытаться. Сегодня у них экзамен, и если не считать дурацкого преждевременного выстрела…

Трубецкой свистнул в два пальца: длинный протяжный свист и серия частых коротких. Все ко мне! Все ко мне!

На свист обратил внимание и солдат из обоза, выпрыгнул из-за фургона, как черт из табакерки, ружье, слава богу, у него было разряжено, поэтому он попытался ударить штыком. Выпад — винтовка со штыком имела в длину почти два метра, блестящий конец штыка мелькнул у самых глаз Трубецкого, тот успел шагнуть в сторону. Вскинул пистолет. Осечка!

Еще один выпад, Трубецкой отвел штык в сторону левой рукой, взвел курок на пистолете и выстрелил в лицо противнику. Есть!

Пистолет в сторону, перехватил ружье из рук убитого, бросился вперед, навстречу следующему французу. Ружья скрестились, парировать выпад удалось с трудом — француз фехтовал уверенно, имел, похоже, опыт. Ветеран, мать его…

Рывок в сторону, Трубецкой чуть не выпустил ружье из рук. Князь попытался контратаковать, но проклятый француз четким движением отшвырнул его штык в сторону.

Словно огнем обожгло левое плечо Трубецкого.

Штык противника пропорол ему рукав куртки и кожу над локтем. Потекла кровь — не закапала, а именно потекла, сразу, ручьем. Мать-мать-мать-мать…

Рывок — выпад — удар — уход в сторону — финт — и снова удар…

Больше ничего не было в мире, только противник, только колючий отсвет солнца на его штыке.

Колотится сердце, в легких начинает тлеть огонь. Штык француза снова рвет одежду на Трубецком, но на этот раз до тела не достает.

— Нет! — почему-то кричит Трубецкой.

Изо всех сил кричит, словно пытается этим криком отшвырнуть своего врага, лишить его сил… или даже убить его этим воплем…

Снова выпад, перехват и удар прикладом — в бок. Трубецкой задохнулся, попытался устоять на ногах, но француз снова ударил прикладом, перед глазами полыхнуло, ноги подкосились… Выронив ружье, Трубецкой упал на спину, даже не пытаясь сгруппироваться. Земля, ударив в спину, разом вышибла из легких остатки воздуха.

Вот и все, мелькнуло в голове. Вот и все.

И снова время замедлилось.

Француз что-то кричит. У него смуглое лицо, покрытое копотью от сгоревшего пороха, капли пота прочертили на нем светлые полосы. Белые крепкие зубы. В черных глазах — ярость. И радость. И облегчение. Он победил. Он! Победил! Осталось только добить, нанести последний удар.

Трубецкой помнит, что в голенище его сапога спрятан нож, помнит, что с такой дистанции всегда вгонял лезвие в мишень из любого положения, нужно только дотянуться до голенища… дотянуться… Но сил нет… Время, замедлившись, запечатало его, залило расплавленными вязкими минутами, сковало все его движения…

Француз кричит. Замахивается: не штыком — прикладом, как дубиной, словно все, чему его учили в армии, разом вылетело из головы, оставив только генетическую память диких предков. Размозжить голову, раздробить череп… Приклад медленно взлетает вверх, солнце отражается от потертого металлического затылка приклада.

Медленно-медленно-медленно…

Нелепая мысль о том, что теперь все замрет и что эта мука будет длиться вечно, он навсегда обречен смотреть на взметнувшийся к небу приклад и ждать-ждать-ждать-ждать удара…

Голова француза вдруг исчезла, разом превратилась в кровавые брызги и осколки костей.

Мир снова обрел прежнюю скорость, вернулись звуки и запахи. Обезглавленное тело рухнуло на землю. Трубецкой оглянулся — Антип стоял в двух шагах, держа кавалерийский мушкетон с раструбом на конце ствола. Нелепое на вид оружие, похожее на музыкальный инструмент, заряженное по приказу Трубецкого картечью.

— А на вид — смех один, — пробормотал Трубецкой. — Один смех.

Антип положил мушкетон на землю, бросился к Трубецкому, раздирая на ходу подол своей рубахи — для перевязки, наверное. Грязной рубахи, мелькнуло в голове у Трубецкого. Заражение… Возможно заражение…

Мальчишка упал на колени возле князя, что-то бормоча себе под нос. Попытался затащить рукав вверх, выше локтя, но не смог — Трубецкой закричал от боли.

— Ладненько, барин, ладненько… — сказал Антип. — Я так, поверх замотаю. Чего там… Ерунда. Замотаю…

Трубецкой попытался сказать, чтобы не трогал рану, что нужно промыть, можно даже сивухой, попытался подняться, опершись о землю правой рукой, хотя бы сесть, но не смог — рука не удержала, Трубецкой неловко повалился на бок, пороховой дым внезапно уплотнился, превращаясь в непроницаемую пелену.

Земля вдруг качнулась, плавно перевалилась из стороны в сторону, а потом внезапно расступилась, и Трубецкой рухнул куда-то в бездну.

— …а не помрет?

— Чего ему станется? Там и раны той… Барин и есть барин, крови капелька — испугался, сомлел…

Это голос Силантия. Вот ведь сволочь — капелька! Чертов бунтарь, барин ему, видите ли, не нравится. Нежный слишком для него барин. Вот только встану, пообещал себе Трубецкой, рыло начищу до медного блеска. Я тебе, скотина…

— Рот закрой свой поганый, в носу у тебя не кругло такую напраслину на барина возводить!

Это голос кузнеца Афанасия. Нормальный мужик, спокойный, обстоятельный. И смотри, вступился…

— А чего это ты мне рот закрываешь? — зачастил Силантий. — Барин — он завсегда барином будет, как бы ни прикидывался… Вишь ли, железякой его оцарапало — он и…

— Я тебе сейчас рот не то что закрою, я тебе его землицей забью, ты у меня зубами своими слабиться будешь… Что ж ты такой сейчас смелый, Аника-воин? Ты зачем из ружья без приказа стрельнул? Струсил? Спужался? Барин что говорил? Ждать его выстрела, а ты? Сам-то ты в кустах отсиделся, а барин вот, Сергей Петрович, кровь свою пролил…

— Он смотри сколько народу положил, — вмешался Антип. — Тут, глянь, четверых да на козлах одного. А всего — десяток и побили французиков. Так что он один половину убил, а ты, Силантий, сколько убил? Одного?

— Ах ты ж, малявка…

Трубецкой открыл глаза.

Пороховой дым рассеялся, осталась только вонь. В небе над головой между деревьями медленно плыли облака.

— Ты мальчишку не тронь, Силантий! — сказал Афанасий. — Я тебе за него…

— Барин! — крикнул Антип. — Глаза открыли…

— Как тут?.. Как тут у нас? — спросил Трубецкой. — Из наших кто убит?

— Бог миловал. — Голос Силантия сразу переменился, словно кто патоки плеснул. — Ни убитых, ни раненых, кроме вас, Сергей Петрович… А вы-то уж постарались… ерой, чистый ерой!

— Что в телегах? — спросил Трубецкой.

— Так оружие в телегах, порох, пули. В одной, в той, что перевернулась, еда… И даже водка французская, — сообщил Силантий. — И…

— Пленных взяли шестерых, — вмешался Афанасий. — Все живы пока, как вы велели…

Это точно, Трубецкой приказал пленных вначале предъявлять ему, а потом уж, по приказу…

— Встать помогите. — Трубецкой оперся правой рукой о землю. — Я…

Силантий метнулся, подхватил под руку, потащил вверх. С левой стороны помогал Антип, аккуратно, чтобы руку раненую не зацепить. Трубецкой скрипнул зубами, сдерживая боль. Тряпка на ране стала бурой от засохшей крови. Ну хоть не течет. В лагере нужно будет промыть и обработать.

— Наши телеги подогнали? — спросил Трубецкой.

— Так вторую грузим, — снова зачастил Силантий. — Одну порохом и пулями да ружьями, что собрали, а на вторую я говорил мужикам, чтобы это… провиант, значит, грузить. Солонина, опять же, мука. И водочка, как без водочки-то? Правильно я сказал? Ась? Правильно?

Афанасий сплюнул, отвернувшись.

— Порох… — сказал Трубецкой.

Земля под ногами покачивалась.

— Провиант — хорошо…

— Вот и я говорю — провиант…

От Силантия тянуло водкой, не перегаром, а только что выпитой. Водкой или чем-то крепким. Не удержался, значит. И снова наплевал на приказ начальника — не пить без разрешения.

Ладно, потом. Разберемся…

— Пленные?

— Там, на поляне. — Антип махнул рукой. — Вас дожидаются.

— Пойдем. — Трубецкой отодвинул Силантия в сторону и медленно пошел к поляне. Аккуратно переставлял ноги, чтобы земля, дернувшись, вдруг не выскользнула из-под них. — Оружие тут подберите. И мое там, в кустах…

— А как же, конечно, как же иначе! — крикнул вдогонку Силантий.

— Офицер среди пленных есть? — спросил Трубецкой у Антипа.

— Вроде есть. Молодой такой, навроде вас… Эта штука на плече. Вроде как офицер…

Пленных мужики связали. Оставили их сторожить двоих парней, братьев Кудыкиных, пока все остальные перегружали добро с неподъемных французских повозок на свои небольшие телеги. По лесным узким дорогам на таких и ездить, и возить было гораздо удобнее.

Французов взяли шестерых, но один был покалечен, так его на месте и добили. А этих вот пятерых оставили. Насчитали полтора десятка убитых на дороге, сказал старший Кудыкин, а сколько их сбежало — то бог ведает. Немного.

— Немного, — повторил Трубецкой, присаживаясь на поваленное бревно на краю поляны — как раз напротив пленных.

Точно — один офицер. Лейтенант. Почти ровесник. В смысле — ровесник этого Трубецкого, лет двадцать — двадцать два.

Болела рука, мысли путались, жар растекался от раны по всему телу.

— Офицер — ко мне, — сказал Трубецкой по-французски. — Сюда…

Офицер оглянулся на остальных пленных. Ему не хотелось выходить из строя, пусть из маленького, но строя. Тут он был не один. Младший Кудыкин развязал офицеру руки и ноги, вытолкнул вперед.

— Ко мне… — повторил Трубецкой. — Представьтесь.

Лейтенант одернул мундир, провел рукой по волосам — головного убора у него не было.

— Лейтенант Франсуа Сорель.

— Князь Трубецкой.

Лейтенант побледнел, сделал шаг назад. Кто-то из французских солдат тихо выругался.

Можно ничего не объяснять, подумал Трубецкой. Все сразу всё поняли. Вот и еще одно преимущество известности.

Чушь всякая лезет в голову. Абсолютная чушь.

— За каким чертом вас понесло на эту дорогу? — спросил Трубецкой.

Очень хотелось пить, перед глазами плясали какие-то мошки.

— Вы что, не понимали, что на такой дороге вас могут перехватить? Я могу перехватить…

— Понимали… — сказал лейтенант.

— И тем не менее…

— У меня был приказ.

— Чей приказ? Что за чушь вам приказали?

— Приказ из штаба дивизии. Приказ привез капитан. Штабной.

— Имя капитана? — быстро спросил Трубецкой.

Лейтенант пожал плечами:

— Он не представился. Собственно, я его даже не видел. Мне приказали взять надежных людей и…

— Изобразить пьянку и болтать о вашем маршруте — тоже приказали?

— Да. Тоже. И на местном рынке — также.

— И вам не сказали зачем?

— Я не спрашивал.

— Дурак, — сказал Трубецкой. — И что еще вам приказали?

— В случае нападения я должен был обороняться сколько возможно. Потом — отступить, бросив груз.

— И все?

— И все.

— Странно, вы не находите?

— А что не странно на этой войне? У меня был небольшой выбор — исполнить приказ или… — Лейтенант сделал паузу.

— Или?..

— Или идти под суд. Я убил своего сослуживца, лейтенанта Жофре.

— Полагаю, случайно?

— Специально. Я не хочу об этом говорить.

— А жить хотите?

Лейтенант не ответил. Хочет он жить или нет — от него это не зависит. Теперь все в руках этого русского. Этого безумца.

Обоз мне подставили, подумал Трубецкой, это понятно. Тут я не ошибся. Но за каким дьяволом ему прислали на убой два десятка человек? И воинский груз. Капитан из штаба, говорите?

— Выберите того, кто отнесет письмо вашим, — сказал Трубецкой.

Оглянулся, встретился взглядом с Антипом, присевшим у дерева.

— Воды принеси.

Антип притащил флягу, вынул пробку.

Тонкой струйкой Трубецкой влил себе в рот воду. Сделал несколько глотков, полил водой голову. Пару минут сидел с закрытыми глазами, пока вода стекала по лицу и шее.

— Ну? — спросил он лейтенанта. — Выбрали?

— Выберите сами, — сказал лейтенант.

— Хорошо. Вон тот, рыжий, крайний справа, — указал рукой Трубецкой. — А вы и остальные — умрете. Есть пожелания перед смертью?

— Сделайте все быстро, если можно. — Лейтенант улыбнулся невесело. — Побыстрее.

Глаза у Трубецкого слипались, хотелось просто лечь и уснуть. И не вести дурацкие разговоры с этим лейтенантом. И не видеть, как их будут убивать. На сегодня Трубецкому крови достаточно — и своей, и чужой.

— Кончать, барин? — спросил старший Кудыкин, Тихон. — Всех или кого оставить?

Трубецкой хотел указать на рыжего, который смотрел на него и на своих товарищей удивленным взглядом, все еще не веря в свое спасение. Трубецкой уже даже поднял руку, но тут заметил на пальце у лейтенанта кольцо.

— Минутку, лейтенант. — Трубецкой снова отпил из фляги. — Что это у вас?

— Это? — Лейтенант посмотрел на свой палец. — Это мой перстень. И я хотел бы, чтобы он оставался у меня до конца… Потом… Если хотите, я вам его завещаю.

— Покажите, я не стану его у вас забирать… — Трубецкой протянул руку. — Не бойтесь.

— Я не боюсь. — Француз снял с пальца перстень и положил его на ладонь князя. — Вот, пожалуйста.

Трубецкой осмотрел перстень, подкинул его на ладони, сжал в кулаке.

— Вы масон?

— Да. А что?

— Вы останетесь в живых. Этому рыжему не повезло сегодня. И вообще — не повезло.

Рыжий солдат побледнел.

— Забирайте свое кольцо и отойдите в сторону, лейтенант, — сказал Трубецкой. — Подождите несколько минут. Мы быстро. Тихон!

— Да, барин.

— Офицер остается живым. Остальных…

— Понятно… — протянул Тихон.

— Только быстро. Без всяких… — Трубецкой пошевелил пальцами в воздухе. — Просто убить.

Князь с трудом встал с бревна, покачнулся, Антип оказался рядом, подставил плечо.

Младший Кудыкин подошел к пленным, одного за другим поставил на колени. Вытащил из-за пояса топор.

Трубецкой и Антип прошли через поляну.

— Лейтенант, — сказал, не оборачиваясь, князь, — передайте привет капитану Люмьеру и нашим братьям масонам.

Кудыкин подошел к крайнему пленному, к тому самому, рыжему. Ударил обухом топора по затылку — сильно, точно. Хруст — мертвое тело упало вперед.

— Но не балуй… — сказал Кудыкин без злобы следующему французу. — Голову опусти, тебе же легче будет…

Удар. И еще. И еще.

Без злобы, без ярости. Просто потому, что приказал барин.

А почему барин приказал?

Почему ты приказываешь убивать? Ради чего? Трубецкой остановился, его мутило. Князь оперся рукой о ствол дерева, замер, борясь с позывами к рвоте.

— Да не думайте вы, — внезапно сказал Антип. — Не травите себе душу. Их же никто сюда не звал? Они ж Комаровку выжгли! Так чего теперь… Теперь уж ничего…

Как мне все надоело, подумал Трубецкой. Вот это все: эти мужики, это небо, это время — все мне осточертело. Кровь, грязь, великая цель! Прошел месяц, он должен был привыкнуть… начинать привыкать, но нет. Ничего подобного. С каждым днем — все хуже. Может, он сегодня полез в драку потому, что хотел умереть? Не отдавая себе отчет, подчинившись своему подсознанию? Как там у Фрейда — танатос? Тяга к смерти?

Ничего ведь не получится. Ничего не получится! Не могло получиться!

Они все: эти старцы, эти выжившие из ума борцы за славу отечества, — все они прекрасно понимали, что нет у него ни единого шанса изменить историю. Он всего лишь человек. Человечек, и как бы гордо это ни звучало — «человек», — он всего лишь ничтожество перед махиной истории. Крохотная точка. Ничтожно малая величина.

Он ведь не просто должен обрушить все здание истории. Он должен сделать так, чтобы она изменилась в нужном направлении. В нужном им, старцам и прочим, направлении.

Как? Как это возможно?

Трубецкого начинало колотить, все плыло перед глазами, он не чувствовал своего тела, только боль, пульсирующую огненную боль.

— Вы опирайтесь, Сергей Петрович, — сказал Антип. — Не бойтесь, я сдюжу… Тут вот рядом совсем уже.

Трубецкой плохо помнил, как добрался все-таки до телеги, как уложили его на мешки… Совершенно не запомнил, как везли осторожно, чтобы не растрясти, как переносили на руках, когда нужно было спуститься по тряской лесной дороге.

— Хреново мне, Дед… Не получится у меня…

— А куда ты денешься? Опустишь руки и поплывешь по течению, как кусок дерьма?

— Я не смогу ничего сделать… Я убиваю…

— Ты и здесь убивал, дома. Разве не так?

— Да, убивал, но… Я выполнял приказы…

— Так и там ты выполняешь приказ. Он странный, трудный, но ведь никто тебе легкой жизни и не обещал.

Кто-то поднес к губам Трубецкого деревянный ковшик с водой. Отдавала вода тиной, но была прохладной — это главное. На лоб лег холодный компресс.

— Хорошо, — сказал Трубецкой. — Мне вот только повязку на руке поменять. Промыть рану, продезинфицировать…

Черт, все равно никто не поймет. Никто не поймет…

Ему было холодно и жарко одновременно. Болела рука.

Трубецкой открыл глаза — дверь в сарае была открыта, пылинки, сверкая, танцевали в солнечном свете.

Молодцы, подумал Трубецкой. Он всегда отказывался ночевать в крестьянских избах, предпочитал сараи или сеновалы. В избах теснота, вонь, постоянный галдеж — не выгонять же семью на улицу? Лучше уж полежать на сене, укрывшись овчиной.

— Еще водицы? — спросил Кашка.

— А… ты… — Трубецкой через силу улыбнулся. — Ладно все? Никто следом за нами от дороги не пошел?

— Не-а, — мотнул головой Кашка. — Никто не шел, я специально остался, глянул. Офицерик французский сидел у телеги, плакал вроде. Или молился — кто его разберет…

— Значит, без потерь, — удовлетворенно протянул Трубецкой.

— Ну как — без потерь… — Кашка вздохнул и поправил овчину на ногах у князя. — Силантий захворал. Бьется в горячке, кричит чего-то, то ругается, то прощения просит… Мужики бают — помрет скоро. Как бы не до ночи.

— Чего это он? Может, простудился? Или еще что? Сожрал чего-нибудь не того… Или выпил…

Стоп, сказал мысленно Трубецкой. Или выпил. От Силантия пахло алкоголем. Не сдержался, приложился к трофею. Вот ведь…

Это получается, что водочку капитан из штаба специально приготовил?

— Слышь, Кашка, там вроде в обозе водку какую-то захватили? Ты прямо сейчас беги, скажи, чтобы не пили, упаси боже.

— Так никто и не пил. Вы приказали — никто не ослушается, кому в петлю охота? — Кашка говорил рассудительно, как взрослый. — Жить-то все хотят…

— Силантий пил.

— А говорили ему мужики, тот же дядька Анфиноген сулился ноги повыдергивать… Значит, отравили французы водку?

— Выходит. — Трубецкой снова полежал с закрытыми глазами, собираясь с мыслями и силами.

Это ж надо было придумать — отравить неуловимого князя Трубецкого! Люмьер совсем голову потерял, хотя…

А ведь могло сработать. Перед ужином, на радостях и в ознаменование победы в великой баталии. И сам бы принял, и мужиков угостил. Если бы не рана, точно выпили бы приготовленное снадобье. И сейчас все валялись бы при смерти. И проблема безумного князя была бы решена.

— Помоги одеться, — попросил Трубецкой. — Хотя бы штаны.

Он лежал в одном исподнем на холстине. Рука была перевязана чистой тряпкой, даже кровь не проступила. Позаботились мужики о барине. Если бы рану получил кто-то из них, то перемотали бы рану чем попало да и забыли бы про нее. Ну, разве что поменяли, если бы сильно рана кровила. А для князя все сделали, как он раньше говорил. Уважают.

— Вы бы лежали… — буркнул Кашка и поставил ковшик, из которого поил князя, на холстину.

— Мне нужно выйти.

— До ветру, что ли? Так я принесу грязное ведро, чего там!

— Я хочу выйти, — упрямо повторил Трубецкой.

Ему нельзя лежать, нужно встать, нужно показать всем, что он силен, что может справиться со слабостью. Если даже его отряду это и не нужно, то необходимо ему самому. Не им доказать, так себе.

— Рукой не дергайте, — предупредил Кашка. — Я сам портки натяну вам.

— На дворе день или утро?

— Утро.

Кашка ловко надел Трубецкому штаны на ноги, потянул вверх.

— Спасибо, — сказал князь. — Теперь помоги встать.

— Сапоги?

— Нет, я босой выйду, чего там…

— Подождите, я позову кого-нибудь. Вон, Антип все рядом крутился, в сарай заглядывал. Я его погнал, так он в лопухах рядом сидит, ружья чистит. Позову, поможет вас вывести…

Кашка вышел.

Такие дела.

Трубецкой попытался встать сам, но не смог — внезапная боль разом опоясала его торс. Это его француз прикладом отоварил. Князь приподнял подол рубахи, посмотрел на свои ребра — багровые пятна, два темно-лиловых. Дышать можно, не больно, ребра, похоже, не сломаны, но досталось совершенно конкретно.

А он, кстати, Антипа так и не поблагодарил. Как-никак, а жизнь ему мальчишка спас. А если вдуматься, то и француз тот, мастер штыкового боя, тоже спас ему жизнь, не дал добраться до трофейной выпивки. Хитро устроена жизнь, никак не приноровишься, не поймешь: где добро, где зло…

Тут бы еще понять, как ему свою миссию выполнить. Старцы эти бешеные почему-то полагали, что творя благие дела и совершая благородные поступки. Созидая и воспитывая. Это они так думают. Это они полагают, что обеспечить величие родины можно только так, красиво и без грязи.

У темных властелинов ничего не получается? Это вы Наполеону скажите. Или тем, кто на благо России Государя Императора Павла Петровича угрохал. Как бы они сейчас завыли, узнав, во что именно вылилась личная война князя Трубецкого с Империей! Он уже даже считать перестал, скольких сам убил, скольких — по его приказу. Нет, не в бою, а так, по необходимости, для выполнения его великой, блин, миссии.

Вернулся Кашка, за ним вошел Антип, что-то хотел сказать князю, глянул на приятеля и промолчал. Мальчишки попались Трубецкому серьезные. Отличные парни. Таких бы побольше… Ничего, все будет хорошо.

Трубецкой вышел на двор, остановился, закрыв глаза и подставив лицо солнечным лучам. Хорошо! Он жив. Он жив, хотя вчера мог… Не думать об этом. Не думать…

Вышел со двора, подошел к дереву, прислонился плечом. Мальчишки отошли в сторону, чтобы не мешать барину оправляться. Трубецкой посмотрел на свои руки — черные пятна пороховой копоти покрывали кисти, под ногтями были черные ободки. Помыться нужно. Привести себя в порядок… Чем? Простой такой вопрос. Бытовой.

Первое время тебе чего-нибудь будет не хватать, говорил Дед. Какой-нибудь мелочи, которая в современной жизни воспринимается совершеннейшей ерундой. Скажем, сигарет с фильтром. Или спичек. Что может быть проще спичек? Только зажигалка, со смехом сказал Дед. А там, в восемьсот двенадцатом, окажется, что отсутствие этой ерунды очень раздражает. Сам ведь знаешь, как оно бывает: не захватил чего-нибудь в поход, и тут же… В общем, нужно будет потерпеть. Притереться, свыкнуться, выработать новые привычки. И ты притерпишься, никуда не денешься, хотя да, поначалу чего-то будет не хватать…

Как же, как же, чего-то… Тут, в восемьсот двенадцатом, всего не хватает. Абсолютно всего.

Спичек-зажигалок? Да черт с ними, спичками-зажигалками, можно прикурить от головешки, лучины, костра, свечи… да и огниво не так уж и сложно освоить… Сигареты? Привычного ароматного табака нет — да сойдет и обычная махорка, самосад… Пара дней — и все, куришь трубку, не заморачиваясь на мелочи…

А про туалетную бумагу подумали? Нет, все это выглядело бы нелепо там, в двадцать первом веке. Сидите вы с Дедом или даже со всем синедрионом старцев, разглагольствуете на темы высокой политики и даже политэкономии, прикидываете, в каком месте сподручнее дать пинка истории, чтобы перевести ее на новые рельсы, придать ускорение или затормозить, рассуждаете на тему вариантов деятельности, скажем, Талейрана или Аракчеева, а тут ты вдруг с таким глубокомысленным видом выдаешь: а чем, господа, задницу подтирать? Нет, серьезно — чем пользоваться после сортира?

И только не говорите про газеты — там на страницах столько свинца, что лучше уж пулю в лоб, тоже, кстати, свинцовую. Тряпочки и прочие изыски советовать будем? Лопухи? Да пошли вы, господа старцы, советчики и наставители…

Зубы чистить мелом — это тоже очень прогрессивно. Обычная зубная щетка, шампунь… да просто мыло, в конце концов. Нет, понятно, что в продаже оно будет, что в каждом уважающем себя дворянском доме мыло варят для себя… но даже представить страшно, из чего его варят…

Это все — не на самом деле. Это — сон. Он еще спит. И он может представить себе, что на самом деле ничего не случилось, что перенос не состоялся и он все еще в своем теле в двадцать первом веке. Понятно, что глупость, что уже месяц прошел с тех пор, как он… Целый месяц! Пора бы уже привыкнуть. Он честно старался… старается принять окружающую действительность…

Перестал дергаться, когда Митрич или кто-то из солдат бросал в кашу огарок сальной свечи «для вкуса». Перестал ведь. Уговорить делать какую-никакую зажарку не смог — с чего бы это, если есть огарок, чего его не использовать, правда? Кашку свечкой не испортишь. И шти, опять же, из крапивы, одно удовольствие. Какие такие помидоры, ваше благородие? Мы туда лободы еще. Перца? Не, зачем перец? Солички, и ладно. И гороховая каша. С льняным маслицем.

Но привык же? Нет, в Петербурге, наверное, можно будет и бланманже заказать, да и в каком-нибудь дворянском гнезде тоже, плюс еще чего изысканного… А так, чтобы на биваке… Даже если есть возможность разнообразить меню — фигушки, мужички предпочитают вкусному привычное.

Ну и сам же запретил у местных крестьян отбирать скотину. Запретил? Под угрозой наказания? Вот и расхлебывай в прямом смысле этого слова. Кашицу, как эту фигню тут любовно называют. Нужно будет наладить охоту, отправлять кого-нибудь, чтобы настрелять дичи, благо тут ее еще полно.

Вообще, не для того, чтобы пожрать, ты сюда попал. Ты должен…

Перестать ныть ты должен, сказал себе Трубецкой. Ты должен выздороветь, прийти в себя, снова каждое утро делать зарядку — силовые упражнения, на растяжку, удары ставить, не слишком хорошо у этого тела получаются удары. Нет, по сравнению с тем, что было месяц назад, когда не мог правильно рассчитать силу и точку приложения… И лупил изо всей силы там, где можно было…

Не нужно об этом, попросил себя Трубецкой, оглянувшись на подворье. Не нужно. Пора уже забыть о том ударе. И пора с этим смириться… В конце концов, Александре куда труднее было это принять, но ведь смогла…

Руки сами собой сжались в кулаки. Черт. Черт-черт-черт… Если бы он тогда ударил сильнее — наверное, все было бы проще. С этим он бы смирился, в конце концов, доводилось убивать людей… разных людей, и военных, и гражданских, и вооруженных, и безоружных… Обстоятельства — сильнее любых принципов. Он это знал всегда, Дед говорил приблизительно то же самое, да и старцы не возражали. Если это нужно для достижения цели… высокой цели, то, естественно, можно…

Так — подвели черту, сказал себе Трубецкой.

Думаем о положительном. С оптимизмом смотрим в будущее. И даже с уверенностью. Сейчас нужно оправиться, одеться и вернуться к выполнению своих обязанностей…

А потом взять и изменить историю. Как два пальца об асфальт.

Трубецкой посмотрел на свои руки, поправил одежду и медленно пошел во двор.

Вечером умер Силантий.

И приехал ротмистр Чуев.

С гостем.

Глава 06

Андрей Платонович приехал, понятное дело, не просто так. С опаской и осторожностью приехал, не стал сразу лезть в деревеньку, а вначале отправил одного из своих гусар, чтобы предупредил князя, потом медленно, по окольному пути, повез гостя, чтобы, значит, тот прямой дороги не знал. Так, на всякий случай, попросил его, прощаясь, Трубецкой.

— Может, ему еще и глаза завязать? — вздохнув, осведомился тогда ротмистр. — Да и не приедет он сюда, как бы вы его ни просили. Ну кто вы такой? Вы князь, конечно, — слов нет, настоящий. Но чтобы полковник, флигель-адъютант поперся, прости господи, в такую даль на встречу с подпоручиком… Да еще и сумасшедшим подпоручиком…

— Вы бы не поехали?

— Я бы — не поехал. Время только напрасно тратить…

Наверное, ротмистр был прав. Трубецкой и сам не верил до конца, что полковник и флигель-адъютант, которому через несколько дней выступать с отрядом Винцингероде в сторону Велижа, найдет два дня на удовлетворение праздного любопытства. Оставалась надежда, что любопытство будет не праздное.

И все-таки приехал Александр Христофорович, он же — Константин Карл Вильгельм Кристоф, Бенкендорф. Нашел время.

В саму деревню его Трубецкой приглашать не стал, встретил за околицей, поздоровался, не подавая руки.

— Здравствуйте, Александр Христофорович, — сказал Трубецкой, сознательно избегая званий и титулов.

С одной стороны — без панибратства, с другой — почти на равных. В конце концов, графом Бенкендорф станет только в тысяча восемьсот тридцать втором, через двадцать лет, а сейчас он, простой дворянин, разговаривает с князем. И разница в воинских званиях… Это сейчас все быстро прояснится. Как там в Смоленске отреагировали на прошение об отставке?

— Добрый день, Сергей Петрович, — ответил Бенкендорф, остановив лошадь.

Прибыл будущий шеф жандармов в дорожном плаще поверх мундира, без шляпы или кивера, в простой фуражке, как бы демонстрируя неофициальность визита.

— В дом я вас не приглашаю, — сказал Трубецкой, — жара, мухи, прочие насекомые. Я организовал нечто вроде пикника тут неподалеку…

Князь указал здоровой рукой в сторону речушки, протекавшей неподалеку.

— Вам с дороги и отдохнуть следует, и перекусить…

— И выехать как можно раньше обратно, — подхватил Бенкендорф и легко спрыгнул с коня.

Тридцать лет, кавалерист, подтянутый, ловкий. Не трус… далеко не трус, что бы там о нем потом ни писали прогрессивные деятели российской культуры. Как бы там ни было, но первыми партизанами в этой войне были… будут он, Константин Александр… и так далее Бенкендорф и его начальник — генерал Фердинанд Федорович Винцингероде, Фердинанд Фрейхер фон Винцингероде. Первые русские партизаны, чухонец и немец.

Такие фортеля выкидывает история, между прочим. Они были первыми, а популярным и самым известным станет подполковник Ахтырского гусарского полка Денис Давыдов, который в настоящий момент только собирается просить генерала Багратиона отпустить его в тыл к неприятелю.

— Сюда, прошу. — Трубецкой указал рукой. — Перекусите с дороги, поспеет самовар, а потом…

Бенкендорф кивнул и молча пошел вперед.

Такие дела, подумал Трубецкой. До этого времени все происходящее с ним казалось неким продолжением фильма. Литературной игрой, если угодно. Капитан Люмьер, пан Комарницкий, ротмистр Чуев — люди, конечно, живые, типажные, но… Просто люди. Они вполне могли быть персонажами исторического романа. Для Трубецкого они были именно что действующими лицами. Сейчас и здесь. Но вот он видит перед собой часть истории, той истории, которую учил в детстве, которую потом зубрил изо всех сил, готовясь к своему странному путешествию, заучивая даты и имена на память.

Это человек, о котором он знал раньше. Человек, значение которого для истории… для наступления будущего — того будущего, которое прислало сюда самого Трубецкого, — было важным. Возможно, даже критически важным.

Полковник, флигель-адъютант. Впереди — блестящая карьера, должности, чины, награды… море грязи и гадостей, написанных и рассказанных о нем современниками и потомками. Восемь только российских орденов, включая Андрея Первозванного, графское достоинство… Жандарм, сатрап, душитель. Самого Александра Сергеевича Пушкина осмелился цензурировать…

Душитель и сатрап сел на траву возле шали, заменившей скатерть, постелил под себя дорожный плащ. Снял с головы фуражку и положил рядом с собой.

Волосы на голове редкие, но во времена царствования Александра Первого это не считалось недостатком. Даже слово «плешь» в высшем обществе старались не употреблять. Усы. Потом он усы сбреет, а пока, как кавалерист, имеет полное право.

— Ротмистр, вы присоединитесь к нам? — спросил Бенкендорф Чуева.

— Не, увольте. У меня дела, знаете ли… — Чуев кивнул, попытался щелкнуть каблуками, но в высокой траве это получилось неловко, без шика и четкого звяканья шпор. — Пойду поспрашиваю народец, что тут без меня произошло. И на день нельзя оставить кое-кого без присмотру. Это ж надо — чуть без руки не остался.

Ротмистр покачал головой и ушел к крайнему домику деревеньки.

Актер из Андрея Платоновича препаршивый, в который раз подумал Трубецкой. Не хочет присутствовать при разговоре, который как минимум может быть неприятным и иметь к тому же самые непредсказуемые последствия.

— Хорошо здесь, — сказал Бенкендорф, расстегивая крючки на вороте мундира. — В Смоленске — суета, пыль, жара… А тут — благолепие и покой.

— Наслаждаюсь ежедневно, — улыбнулся Трубецкой. — Не война — отдых.

— Ну да, — кивнул Бенкендорф. — Наслышаны, как же…

Мужики принесли кипящий самовар, поставили его чуть в стороне, чашки, блюдца, колотого сахару в миске. Сыр, крупно нарезанную солонину, засахаренные фрукты.

— Местные гастрономические изыски не предлагаю. — Князь развел руками. — Хозяйки готовить ничего приличного не умеют, даже хлеб толком выпечь не могут. Все — из французского обоза третьего дня. Во вчерашнем что-то было из съестного, но, боюсь, там может быть яд.

— Что? — удивленно поднял брови полковник.

— Яд. А что? У меня мужичок водочки трофейной отхлебнул да через сутки и помер в мучениях. Это такая война у нас, Александр Христофорович. Я сам, признаться, был удивлен, потом подумал: а почему нет, собственно говоря? Если можно противника неуловимого хоть так достать, отчего же и нет?

— И сами собираетесь вот так, по-иезуитски воевать? — поинтересовался Бенкендорф.

— Вряд ли. Не имею доступа к столу интересующих меня особ, — серьезно ответил Трубецкой. — А солдатиков травить — пустая трата времени и сил. Они и сами чего-нибудь смертоносного сожрут. Вон, если глянуть места биваков французских, все, простите, жидким дерьмом залито, что человеческим, что конским. Дать бы месяца три сроку — Великая Армия не кровью, испражнениями изойдет… Только вот нет времени.

— Ну да, — снова кивнул Бенкендорф, глядя на солнечные зайчики, скачущие на поверхности реки. — Вы предпочитаете вешать, головы рубить… что там еще?

— Порохом взрывать, — подсказал Трубецкой. — Ну и там — по-всякому. Вчера мужики пленных обухом топора в рай отправляли.

— И вы им это разрешаете?

— А кто я такой, чтобы им это запрещать? Они желают воевать с иноземным захватчиком. Разве не благое дело они делают? То, что они со мной вместе на рать вышли, — только воля случая и решение судьбы. Не было бы меня — они с кем-то другим вместе воевали бы. Или сами, без барского участия…

— Но ведь вы им приказываете…

— Я им приказываю убить. А как — это уж они сами домысливают. Когда генерал приказывает полковому командиру деревеньку захватить или батарею противника сбить, он ведь не станет говорить, мол, сотню зарубить, полсотни — штыками, а тех, кого получится, так застрелить? «Взять деревню!» — «Слушаюсь!» — «Атаковать батарею!» — «Рады стараться!»

— Эдак вы…

— Что я?

— Так ведь все оправдать можно…

— Можно. И нападение из засады — можно. И внезапный налет на вражеский гарнизон — тоже можно оправдать. И в плен попадут только те, кто успеет руки поднять да пардону запросить. А остальных… Да и тех, кто руки поднимет, далеко не всех пленят, вы же это знаете? Вы же не из тех людей, которые обманывают сами себя. Война — штука рациональная. Да, защита Отечества, любовь к Родине — все это прекрасно! Готовность к самопожертвованию! Как русский солдат умеет замечательно умирать под вражескими пулями и ядрами! Можно ведь отойти… не в тыл, не бежать, просто передвинуть батальон в сторону, так нет — велено стоять, и будут стоять… Вам самому это разве нравится? — Трубецкой попытался взглянуть в лицо Бенкендорфу, но увидел только профиль, полковник все так же смотрел на воду. — Не хотите отвечать?

— Отчего же? — невесело улыбнулся Бенкендорф. — Я не могу так связно изложить необходимость узаконенного душегубства, как это сделали вы в своей записке. Как вы это изволили назвать? Тактика малых команд? Я внимательно прочитал ее, дал ознакомиться с ней Фердинанду Федоровичу…

— И дальше ходу не дали? — даже не спросил, а констатировал Трубецкой.

— Кому? Князю Багратиону? — Полковник наконец посмотрел на собеседника, на лице его появилась ироничная улыбка. — Полагаете, какое действие эта записка произвела бы на любимого ученика князя Суворова и внука Марса?

— Благородный рыцарь не признает ударов в спину? Он и на создание партизанских отрядов даст разрешение, только когда за спиной армии будет Москва. — Трубецкой осекся и замолчал.

Ты еще ляпни о Бородине, о сожженной Москве и тому подобных исторических вехах, князь. Порази собеседника предсказаниями. Сейчас полковник Бенкендорф как вспыхнет праведным гневом патриота, горячий парень из Ревеля… Как вы можете, подпоручик, такое на русскую армию клеветать? Да мы супостата у древних стен Смоленска в мелкое какаду изрубим! Когда нам даст приказ наш император и наш Барклай на подвиг поведет! Ну, давай, Александр Христофорович, режь!

Но Бенкендорф оставался спокоен. Взял из миски кусочек сахара, подбросил его на ладони. Улыбка исчезла с лица.

— Вы полагаете, Сергей Петрович… — глядя прямо в глаза Трубецкому, медленно начал Бенкендорф. — Вы полагаете, что мы продолжим отступление до Москвы?

— Вы полагаете, Александр Христофорович, что мое мнение в вопросах стратегии может что-то значить? — в тон ему ответил князь.

— И все-таки. Вы только что сказали… Из этого я делаю вывод, что, по вашему мнению, мы…

— Не мы, русская армия, — поправил полковника Трубецкой. — Вы-то как раз будете оперировать в составе отряда генерала Винцингероде, прикрывая дорогу на Петербург. Вначале неподалеку от Витебска и Вереи, потом… потом еще где-нибудь. А я буду злодействовать в Смоленской губернии, на старой Смоленской дороге и около нее. Хотя, возможно, съезжу и к Москве… — И дальше, — после паузы тихо прибавил Трубецкой.

Рука полковника сжалась в кулак, костяшки пальцев побелели, но на лице не отразилось ничего. Спокойный, уверенный взгляд много повидавшего человека. При дворе, на дипломатической службе Александр Христофорович научился сдерживать эмоции.

— Но все это дело будущего, — как ни в чем не бывало продолжил Трубецкой. — А сейчас, я думаю, нам стоит поговорить о делах нынешних… Помимо моей записки, я отправлял прошение об отставке.

— И даже задним числом.

— Да, задним числом. Мне показалось, что командование сочтет правильным удовлетворить мое прошение… То, как я веду войну…

— То, как вы ведете войну, обсуждается и у нас, и у французов. И, к моему глубочайшему сожалению, у нас ваши способы войны даже и не осуждают. Рассматривают как остроумную выходку это ваше объявление войны, а то, что вы казните и пытаете пленных, — так это слухи, которые распускают французы. Не может русский дворянин и офицер позволить себе такое.

— Может, — спокойно возразил Трубецкой. — И позволит еще не такое. Я вот даже хотел приспособить мужиков скальпы снимать с наполеоновских воинов…

— Простите, что?

— Скальпы. Североамериканские дикари, именуемые индейцами, в знак своей победы над врагом имеют обычай сни… сдирать с головы убитого… или раненого, а иногда даже с живого и невредимого кожу с волосами, высушивать и носить при себе в качестве доказательства своего мужества и удачливости в бою.

На лице Бенкендорфа проступило недоверие. Нет, наверняка этот молодой человек шутит, неудачно, нелепо…

— А вы разве не знали про этот обычай? — изобразил на лице удивление Трубецкой. — Англичане, представьте себе, в своих Североамериканских колониях… да и французы в Канаде, если не ошибаюсь, установили даже плату за скальп. Причем независимо от того, скальп ли это мужчины, женщины или ребенка — все в одну цену. И английские охотники, так же как и французские… да и все желающие, в конце концов, неплохо зарабатывают на этом промысле. Повешенным француза не испугаешь. Даже обезглавленным телом, представьте себе, не испугаешь… Как испугать солдата отрубленной головой, если всего лет двадцать назад у него в стране в каждом городе на площади гильотина стояла, секла головы дворянам. Или с гастролями путешествовала по провинции. Думаете, солдаты армии, которая казнила всех, взятых в плен в Яффе, имеют иллюзии по поводу законов войны? Солдата нужно испугать, как следует испугать, сделать так, чтобы он понял: бояться нужно не капрала с палкой, не военного трибунала с расстрелом и даже не порки до смерти, что сейчас практикует Великая Армия. Чтобы его проняло до самых костей, до мозга костей, чтобы он был готов нарушить присягу и приказ, был готов бежать прочь, даже стрелять в своего командира, если тот будет настаивать на своем приказе…

Трубецкой замолчал, увидев, что полковник не отрываясь смотрит на его правую руку.

Черт, подумал Трубецкой. А ведь тело начинает приобретать привычки нового хозяина. Сам того не замечая, Трубецкой, произнося свою речь, вертел в руке нож — простой крестьянский нож с потемневшей деревянной ручкой и черным, тронутым ржавчиной, лезвием.

Прямой хват, обратный, уход в ладонь, проворот через кисть, снова прямой хват, перетекание между пальцами… Это упражнение неплохо разрабатывает руку и пальцы, обеспечивает привыкание руки к оружию. Только со стороны оно смотрится несколько неприятно. Если даже флигель-адъютант когда-нибудь и видел подобное, то никак не мог ожидать в исполнении молодого человека из приличной, родовитой семьи, гвардейского офицера… Да нет, не видел Бенкендорф такого. Ну разве что в исполнении жонглера. Хотя, скорее всего, тутошние жонглеры боевые фокусы с холодным оружием не демонстрируют.

Трубецкой сделал быстрое движение рукой — нож воткнулся в ствол березы в пяти шагах от него.

— Однако, — сказал Бенкендорф. — Это тоже североамериканские дикари так умеют?

— Нет, они не умеют. Я умею. Знаете, может оказаться полезным.

Со стороны деревни послышались голоса, что-то говорил ротмистр, ему возражал низкий бас Афанасия. Чуев пытался что-то запретить, а кузнец возражал и не соглашался.

— Да занят Сергей Петрович! — почти выкрикнул ротмистр.

— А нужно мне с ним поговорить. От обчества, значит, — прогудел Афанасий. — Ждать тут не годится.

— Ладно, черт с тобой. Я только спрошу у князя…

— Пусть подойдет! — крикнул Трубецкой, не дожидаясь гусара, и пояснил полковнику вполголоса: — Лучше согласиться. Афанасий мужик умный, уважаемый, но упрямый… Если что решил, то…

Афанасий остановился в нескольких шагах от барина и его гостя, снял шапку.

— День добрый, Сергей Петрович, и вам здравствовать, простите, не знаю имени, ваше превосходительство.

Аксельбанты и эполеты Бенкендорфа произвели даже на кузнеца некоторое впечатление, раз он выдавил из себя это «ваше превосходительство».

— Что, Афанасий? — Трубецкой встал с травы, демонстрируя толику уважения к мужику. Да и спину нужно было распрямить — затекла.

— Так я об Силантии, Сергей Петрович… — Афанасий переступил с ноги на ногу и оглянулся на мужиков, стоявших поодаль.

— Ну помер Силанитий, так что?

— Так схоронить его нужно…

— Так схороните.

Афанасий вздохнул и снова оглянулся.

— Так по-христиански нужно, чтобы с батюшкой… Хоть и был Силантий распоследний дурень и сквалыга, только и его нельзя как падаль бросать. Отпеть надоть…

— Нужно. Так что прикажешь делать? Нет у меня священника, сам знаешь… И в деревне нет, только в Гостищеве церковь, там батюшка… Только и французы там, сам знаешь.

— Знаю, Сергей Петрович. Только батюшка все одно нужон. А куда дальше ехать, к монастырю, опять же, так не довезем Силантия, жарко, сгниет по дороге.

— Так что ты предлагаешь, Афанасий?

— Так разрешите, Сергей Петрович, мы за батюшкой в Гостищево съездим. К ночи как раз поспеем, его заберем и к утру будем здесь, как положено, на третий день Силантия и похороним.

— А батюшка поедет?

— А его кто спросит?

— Тоже верно. А в Гостищеве не тот ли батюшка, что за здравие французского императора служил?

— Тот, отец Епифаний, — кивнул кузнец. — И Прокл Кузьмич, староста тамошний, французов хлебом-солью встречал да к господскому дому провел, грабить помогал.

— Даже так… — протянул Трубецкой, почесал ногтем висок и краем глаза посмотрел на Бенкендорфа. — Ну, значит, за батюшкой съездить нужно. Вы его только не сильно помните, все ж таки священного чина особа…

Афанасий кивнул, не моргнув глазом.

— Рот, ясное дело, лучше заткнуть, чтобы не закричал с перепуга, а чтобы больше по дороге не бить, смотрите у меня!

— По дороге — не бить, — повторил Афанасий, сделав ударение на «по дороге».

— А у Прокла Кузьмича семья большая?

— Жена, детей пятеро.

— А дом где стоит, на краю села или в середине?

— Так на краю, на горе поставил новый дом. Хорошая изба, пятистенок. И окна даже со стеклом, во как!

— Так, значит, батюшку привезти сюда, а старосту, чтобы два раза не ездить… Ну, повесить его, что ли… К господскому дому, говоришь, водил?

— И показывал, куда тамошний барин свое добро прятал, все выдал, ирод.

— Значит — повесить. Жену и детей из дому вывести, да дом…

— Не, жалко дома, — возразил Афанасий. — И вдову с детьми чего на улице оставлять? Жалко. А Прокла Кузьмича мы повесим, не сомневайтесь. Там у них на околице и осина имеется подходящая.

— Значит, так тому и быть, — подвел итог Трубецкой. — Что еще?

— Еще… — Афанасий в который раз оглянулся на мужиков. — Мы тут вещички Силантия глянули… Покойничку они-то ни к чему, разве что вдове его что сгодится… Так он это… Вор он, Сергей Петрович. Супротив обчества вор. Мы у него в котомке в онучах чистых, что про запас держал, нашли, значит… Медью два рубля нашли, серебром шышнадцать рублей да золотом еще. Не знаю сколько, французское золото… И вот еще…

Афанасий развернул свою шапку и показал князю золотые часы-луковку, два кольца с камешками и цепочку.

— Та-ак… — протянул Трубецкой, сразу став серьезным. — Что же это ты, Афанасий? Ведь божился, что мужики поняли, что никто воровать не станет, что мое слово — закон. Божился?

Афанасий кивнул со вздохом. Искренне кузнец, похоже, расстроился, от души.

— Так что, я теперь и доверять вам не могу, Афанасий? — Трубецкой повысил голос, увидев, что мужики из его отряда стоят тут уже все, кроме дозорных. И солдаты, освобожденные из плена, и оба испанца, и Томаш Бочанек, и даже Александра стоит в стороне, слушает. Мальчишек обоих — Кашки и Антипа — не было, так и не должно быть, они при деле и ждут команды.

А остальные — слушают.

Бенкендорф тоже слушал. Неудачно, наверное, получилось: почти семейные разборки при постороннем. Что он подумает про Трубецкого и его людей? Хотя — оно и к лучшему. Пусть слышит. Пусть поймет, что и как связывает сумасшедшего подпоручика и звероватых на вид мужиков. Уж, во всяком случае, не душевное братство и всеобщее равенство.

Точно — к лучшему получилось. Чтобы без иллюзий.

— Так что скажешь, Афанасий? Ты за всех поручился, с тебя спрос.

— Не углядел, Сергей Петрович… Разве ж я мог подумать, что он… Ведь на кресте все клятву давали. Медь — себе, серебро — в артель, а золото — барину. Чего уж тут не понять? Хочешь, барин, — наказывай.

Вот такая вот прикладная лингвопсихология. Пока все нормально — Сергей Петрович, как дело к наказанию — барин. То ли снимая с Трубецкого чувство вины, что своего наказывать будет, то ли для себя и остальных — не чудаковатый, но душевный Сергей Петрович наказывать будет, а барин, которому это от бога положено. Так испокон века было, и не нам того менять.

— Наказывай, — повторил Афанасий.

Все молчали. Звенели комары, с низким гудением пролетела здоровенная черная муха.

— Значит… — протянул Трубецкой.

Еще когда он учился в школе, учитель истории подобным образом изводил весь класс, раскрыв журнал и ведя рукой по списку, тянул: «К доске пойдет… к доске пойдет… пойдет…»

— Значит, так, — сказал Трубецкой. — Медные деньги отдадите вдове Силантия, им без кормильца тяжело будет. Из своих денег туда еще рубль добавишь, Афанасий… Рубль у тебя есть?

— Есть, как не быть…

— Серебро — в артель, золото в мой мешок положите, с казной. Но если еще кто так опозорится — его повесить велю, а Афанасия пороть будете сами… Слышал, Афанасий? И все слышали?

— Слышали, Сергей Петрович, — нестройным хором ответили мужики.

Снова — Сергей Петрович. Значит — поняли и приняли. И не в обиде. И не дай бог кому-то снова провороваться.

— Значит, так тому и быть, — подвел итог Трубецкой. — Сход закончен, ступайте с богом.

Мужики расходились, переговариваясь вполголоса.

— Слышь, Афанасий! — Трубецкой снова сел в траву.

— Чего?

— Ты в Гостищево с собой корнета возьми. Мало ли что случится, может, француза допросить придется… Постарайтесь никого из солдат по возможности там не трогать, чтобы село не спалили потом. Но если придется…

— Понятно, Сергей Петрович. — Афанасий нахлобучил шапку и сказал, понизив голос до шепота: — Спасибо, не опозорили…

— Это ты о чем, Афанасий?

Кузнец поклонился и ушел.

— Вы что-то хотели спросить, Александр Христофорович? — спросил Трубецкой, поманил одного из мужиков и указал пальцем вначале на самовар, а потом на чашку возле себя.

— Ну, знаете ли… — Бенкендорф поправил усы и сделал паузу, пока мужик наливал Трубецкому чаю. — Столько вопросов…

— Так задавайте, у меня от вас секретов нет…

— Раз нет… Медь — мужикам, серебро — в артель… Что за артель? На что собираете деньги?

— А вы как думаете, Александр Христофорович? — прищурился Трубецкой. — Медь на проживание — семье отправить, самому потратить. А серебро… Война закончится, куда мужики денутся, как полагаете? Правильно, по домам пойдут, к барину. Крепостные они, ясное дело, и не мои. Вот и обещано каждому, что, как мир настанет, каждого из них выкуплю артельными деньгами. С семьями, понятно. Тех, кто захочет.

— И есть те, кто воли не желает?

— Трое. Я удивился, спросил — почему, а они говорят: чего они там, на воле, не видели? Барин, говорят, у них хороший, добрый, лишку не просит, а когда голодные годы были, так всю деревню на свои кормил, из своих запасов. А на воле кто о хрестьянине позаботится? — Трубецкой положил в рот кусочек сахара, осторожно отхлебнул чай. — Только я думаю, что они тоже на свободу захотят, когда денег прибавится. Они здесь приобретают очень дорогостоящие привычки. Сахар к чаю каждый день, хлеба от пуза. Некоторые впервые мяса вдоволь поели свежего. Убивать научились опять же… Как с такими привычками да на барщину? И барина пожалеть нужно, какой бы добрый он ни был, а знать, что душегубец рядом живет, который не один десяток человек своими собственными руками…

— Понятно. Ну а золото для барина?

— А мне нужны деньги, — спокойно пояснил Трубецкой. — У меня большие планы.

— Торговлей заняться? Крепостных прикупить?

— Это вы так меня оскорбить хотите? Не получится. — Трубецкой с самым добродушным видом снова отпил из чашки. — Не по чину подпоручику в отставке обижаться на полковника и флигель-адьютанта. Вам и месяца не пройдет — генерала пожалуют, а я… Какие обиды? И, простите, есть запрет на сбор трофеев? После боя кто-то наказывает солдата, обыскавшего ранец убитого?

— И вы тоже обыскиваете ранцы убитых? Карманы, в запасные онучи заглядываете? — Бенкендорф даже не стал скрывать брезгливость в голосе.

— Зачем же? Да и много ли золота найдешь в ранце солдата? Да еще сейчас, по пути к Москве? Вот когда они обратно пойдут… побегут… Но это для меня слишком мелко. И планы у меня большие. Мне много денег нужно.

— Миллион?

— Да, пожалуй, что и больше, — невозмутимо возразил Трубецкой. — Но для начала — миллиона хватит. И не нужно делать вид, что вы сами относитесь к деньгам с пренебрежением, Александр Христофорович. Ведь и сами наверняка подумывали, чтобы своих крепостных на волю отпустить и не барщиной с ними зарабатывать, а арендой? Задумывались ведь. И отпустите, станете с них получать. Мы же с вами оба знаем, что благие дела в нашем богом спасаемом Отечестве если и можно совершать, так только имея тугую мошну. Да и то если повезет. Не так? Надумаю я, скажем, дорогу проложить от Москвы к своему родному Нижнему Новгороду, не хляби нынешние, а такую, чтобы и в непогоду проезжая была. И что — прямо вот так и смогу работы начать? Нет, вначале мне нужно будет к Его Императорскому Величеству пробиться, получить Высочайшее разрешение, а просто так меня никто не пустит благие дела творить. На улице императора останавливать? Нужно будет платить людям и людишкам, чиновьей, простите, сволочи. Получить, может быть, разрешение и снова… платить-платить-платить-платить… Не за работу людям, а чтобы не мешали, чтобы чиновники за руки не хватали… За все платить, чтобы материалы прислали добротные, а не гниль какую-нибудь, чтобы рабочих нанять… Так?

— Так, — чуть помедлив, ответил Бенкендорф.

— А если я, предположим, школы соберусь открывать? У меня вот мальчишки в отряде — умницы, толковые, все прямо на лету схватывают, только вот читать-писать не умеют. И ничего им в этой жизни не светит, Александр Христофорович. Могут попытаться выслужить дворянство в армии… Полагаете, это легко? По торговой части пристроиться? Так они крепостные, между прочим. А если я захочу таких собрать, да в школы, да потом за границу на учебу отправить, чтобы инженерами да учеными сюда вернулись… Мне это позволят? Университет создать не императорский, а по европейскому образцу — вольный, на самоуправлении… Разрешат? Не станут расспрашивать да выяснять: а зачем? Уж не умышляет ли Сергей Петрович Трубецкой чего-то скверного, богопротивного? Разговоров у нас много о благе народном, а после войны — еще больше будет, уж вы мне поверьте. Молодежь в заграничном походе такого в Европе насмотрится, таких идей нахватается, что… И начнут мечтать Россию переделать. Со своим диким умом да к просвещению и свободе Отечество привести захотят. До крови, не дай бог, дойдет. Пугачевский бунт детской шалостью покажется, Смутное время — волшебным приключением…

— Сколько вам лет? — неожиданно прервал Трубецкого Бенкендорф.

— Родился в тысяча семьсот девяностом году августа двадцать девятого дня, — без запинки ответил Трубецкой. — Выходит — скоро двадцать два. Да вы и сами наверняка про меня все знаете.

— Вы говорите и ведете себя как человек значительно старший. Я слушаю вас и ловлю себя на мысли, что разговариваю с человеком куда старше и опытнее меня. Хотя ничего нового и необычного вы вроде бы и не сказали. Разве что о революции в России… Не верится мне, что такое возможно.

— И вы полностью отрицаете такую возможность?

— Нет, наверное. Нельзя ни в чем быть уверенным. Но и в том, что вы собираетесь на войне добыть богатства, посредством которых Россию желаете преобразить… Тоже ведь нельзя быть уверенным. Ведь так? Слишком уж вы экстравагантный способ выбрали.

— И все-таки я полагаю, что у меня получится.

— Миллионы найти?

— И это тоже. Война дает шанс, Александр Христофорович. Давайте мы к этому вопросу вернемся после войны. Году так к пятнадцатому…

— Полагаете, война столько продлится?

— А сами посудите: Наполеона из России выбить раньше, чем до Рождества, не получится. Так? — Трубецкой допил чай и поставил пустую чашку на землю.

— Так.

— Затем придется идти в Европу. До Парижа от границы полторы тысячи верст, да не просто прогулки, а боев. Год, считайте, не меньше, пока немцы спохватятся да против Наполеона выступят, австрийцы. Получается, что только к четырнадцатому году мы в Париже будем. Ну и на все возможные неожиданности добавим еще месяцев шесть. Получается, в июне тысяча восемьсот пятнадцатого года все и закончится. Вы еще в нынешнем июле станете генералом, а там, глядишь, генерал-адьютантом, а я…

— А вы — богатым человеком, — со странной интонацией в голосе сказал Бенкендорф.

— А я — богатым человеком, — подтвердил Трубецкой. — И вот тогда мы встретимся и продолжим наш разговор. И если к тому моменту вы сочтете, что я достоин вашего общения, то…

— Человек, который во время войны приобретет состояние… на трофеях?

— На военной добыче, я надеюсь. Монастырей и обывателей я грабить не буду, а если полковую казну французскую добуду — так почему и нет?

— Чтобы таким образом миллион собрать, много придется полковых денежных ящиков вскрыть…

— У французов полков много, — улыбнулся Трубецкой. — Я буду очень стараться. Но хочу, чтобы вы знали: не ради собственной наживы. Пока прошу поверить, а потом… потом надеюсь делом доказать и вас в союзники привлечь. Не за деньги, упаси бог!

— И что же вы сейчас просите? Авансом?

— Помощи прошу. Мне оружие нужно специфическое. Егерские штуцеры нужны, может, сотня, может — больше. Порох нужен. У французов мы его отбираем, но мне нужно много. Сразу много. Еще нужно отпущение грехов тех солдат и даже офицеров, которые в моем отряде воевать будут. Чтобы все, что мы сделаем, на мне было.

— И много у вас сейчас военных? Откуда?

— Пять человек гусар, десятка два пленных мы освободили из разных полков. Два испанца, Родриго и Хосе, к нам после боя прибились, говорили, что и остальные испанцы тоже хотели к нашим перебежать, да все не получается. Поляк, мальчишка, Томаш Бочанек.

— Поляк? Странно… Они к нам не очень расположены… Вы слышали, что рекруты, набранные в Литве, разбежались, многие к Понятовскому служить пошли…

— Слышал. Знаю. Да и Томаш не очень русских жалует, только он французов больше ненавидит. Мы беднягу в самый последний момент из петли вынули. Мародеры в его деревню пришли за провиантом, им попытались не дать… Ну и пошло… Семью Томаша мы спасти не успели — мать, отца, сестер, а его… Вот он и мстит. Что после войны делать станет — не знаю. Может, начнет против русских воевать. Или успокоится. Или я его отсюда уведу, к делу приставлю…

Солнце уже село за деревья, почти совсем стемнело.

— Вам пора, наверное, — сказал Трубецкой. — Если переночевать не решите.

— Не решу. Должен прибыть вовремя, без опоздания. Последний вопрос, если разрешите… Сергей Петрович.

— Да, конечно.

— Я видел девушку. На вид — не крестьянка. Вон там стояла, возле забора. Кто это?

— А что? — быстро спросил Трубецкой.

— Ходят слухи, что вы насильно увезли дочь поветового маршалка, похитили и удерживаете возле себя…

— Александра Комарницкая, — сказал Трубецкой. — Да, увез. Нет, не удерживаю. Если вы сможете уговорить ее уехать с вами — буду признателен.

— Что так? Романтическая история?

— Скорее трагическая. И если вы хотите узнать подробности — спросите у нее. Я велю ее позвать…

— Может, лучше я сам к ней схожу? Все-таки шляхтянка, известного рода…

— Ее позовут. — Трубецкой встал, огляделся, заметил в тени силуэт. — Кто там? Егорка? Позови Александру сюда. Скажи — я прошу и гость наш, полковник Бенкендорф, тоже просит.

Бенкендорф встал, поднял с земли свой плащ, встряхнул и набросил на плечи. Полковник и князь молча стояли рядом, пока из деревни не пришла Александра. Егорка подвел ее за руку к Трубецкому и отошел.

— Добрый вечер, — сказал полковник. — Разрешите представиться — Александр Христофорович Бенкендорф…

— Очень приятно, — ответила Александра, глядя куда-то мимо Бенкендорфа. — Вы к нам надолго?

— Нет. Уже нужно уезжать…

— Счастливого пути.

Голос у девушки был мелодичным, а легкий акцент придавал ему какое-то непонятное очарование, мягкость и душевность. А глаза… даже в надвигающихся сумерках был виден их необыкновенно яркий и глубокий зеленый цвет.

— Я хотел… — Бенкендорф бросил быстрый взгляд на Трубецкого, тот кивнул и отошел в сторону, позвал Егорку и, пока полковник разговаривал с девушкой, приказал седлать своего Арапа.

О чем именно говорил Бенкендорф с Комарницкой, Трубецкой не слышал — разговаривали они тихо, да князь особо и не прислушивался. Он заранее знал результат этого разговора. И все-таки надеялся, что полковник сможет…

Не смог.

— Сергей Петрович! — позвала Трубецкого Александра. — Я могу пойти в дом?

— Да, конечно. Егорка…

— Я сама прекрасно дойду. До свидания, полковник! — Александра медленно пошла в деревню.

Скрылась из глаз за сараями.

— Ну что? — спросил Трубецкой.

— Странно… — протянул Бенкендорф. — Такое необычное сочетание… Она сказала, что является вашей пленницей, но мое предложение уехать отвергла, сказав, что не хочет облегчать вашу участь. Вы сами, сказала, выбрали свой крест. И серьезно так она это произнесла, мне даже показалось, что почти с ненавистью…

— А как она должна ко мне относиться, если я застрелил ее отца? — сухо поинтересовался Трубецкой. — Нарушив правила поединка, вопреки дворянской чести…

— Тогда почему она не ушла? Вы, как я понимаю, ее не удерживаете…

— Я несколько раз предлагал, но… Вначале она мечтала отомстить. А потом… — Трубецкой замолчал, скрипнул зубами. — В тот день я ударил ее, не мог не ударить. Иначе не получалось… Только ударил или слишком сильно, или слишком слабо… Лучше бы она тогда умерла. А она пришла в себя, связанная, кричала, что я убийца, обещала меня убить… А к вечеру того же дня оказалось, что она…

Трубецкой потер лоб и вздохнул.

— Оказалось, что она ослепла. Да, ослепла. Удар в висок, знаете ли… Доктор сказал, что, возможно, это навсегда. Что скажете, Александр Христофорович? Каково мне видеть ее каждый день? Смотреть в ее глаза и понимать, что… Я просил ее. Умолял, становился на колени… «Вы сами выбрали свой крест, Сергей Петрович». Никогда не кричит, не повышает голоса. Лучше бы она… Иногда приходит в голову мысль — дать ей возможность. Она в первые дни все время пыталась нож найти и спрятать… Чтобы меня… Так я подумал даже: может, дать ей нож? И пусть она…

— Вы же собирались Отечество улучшить… — тихо сказал Бенкендорф. — Готовы были ради этого даже на поступки… сомнительные. А тут? Жестокий, коварный принц Трубецкой не может слепую девушку от себя прогнать? Свяжите, бросьте в телегу, отвезите в ближайшее поместье… или в монастырь, в конце концов. И оставьте, не спрашивая ее воли.

— Не могу, — так же тихо ответил Трубецкой.

— Тогда вы и вправду сами выбрали свой крест, Сергей Петрович. И вам его нести. И никто не сможет вас от него освободить.

— Получается, что так. Значит, так тому и быть. Говорят, господь не дает креста выше сил человеческих.

— Тогда будем прощаться. — Бенкендорф надел фуражку и протянул руку Трубецкому.

— Я провожу вас, — не подавая руки, сказал Трубецкой. — До опушки, а там уж вы сами. Ночью здесь французские разъезды не появляются.

Они молчали почти все время, пока ехали по темной лесной дороге. Уже перед самой опушкой Бенкендорф достал из кармана пакет и протянул его Трубецкому.

— Здесь приказ…

— Мне? — удивился князь.

— Нет, не вам, Изюмского гусарского полка ротмистру Чуеву. Приказ возглавить команду охотников для ведения разведки в тылу противника. Команда подчиняется только генерал-майору Винцингероду и мне.

— Лихо, — вырвалось у Трубецкого.

— Что касается вашего прошения об отставке… Никто не видел вашего рапорта. И вас я не видел, разговора не имел. Вы все еще числитесь в Семеновском полку. И никакого отношения к команде ротмистра Чуева не имеете. То, что делает князь Трубецкой, — дело князя Трубецкого и господина Бонапарта. И легенды, которые противник сочиняет о князе Трубецком, — не более чем легенды. Ваша записка о тактике малых команд прочитана, но дальше передана не будет. И, надеюсь, вы больше не станете…

— Не стану. Мне нужно добыть много денег, если вы помните.

— Тем более, князь, тем более.

Они выехали из лесу под ночное звездное небо.

— Где ваш конвой? — спросил князь.

— Где-то здесь… — Бенкендорф огляделся по сторонам, потом неожиданно свистнул — протяжно и громко.

Жеребец Трубецкого шарахнулся в сторону испуганно и не сразу успокоился, фыркал возмущенно.

Из темноты послышался ответный свист, потом топот многих копыт.

А вот сейчас добрый будущий палач и сатрап велит своим людям повязать обезумевшего князя да отвезти его в русский лагерь…

— Господин полковник? Александр Христофорович? — спросил вынырнувший из темноты всадник. — А мы уж заждались да волноваться стали.

— Все хорошо, — сказал Бенкендорф. — Можем ехать.

— До свидания, — сказал Трубецкой.

— Встретимся после войны? — со смехом спросил полковник.

— Да. В шесть часов вечера, — ответил Трубецкой.

Фразы из его прошлой жизни, цитаты из еще не написанных книг и не снятых фильмов постоянно лезли к нему на язык, он регулярно одергивал себя, обещал следить за своей речью, но снова и снова пытался цитировать что-нибудь из будущего.

— Именно — в шесть, — снова засмеялся Бенкендорф. — Пришлите завтра-послезавтра ротмистра, я представлю его в штабе… может, командующему, если успею. Пусть он по поводу оружия и пороха сам ходатайствует. Справится ведь?

— Справится, — ответил Трубецкой и собрался повернуть коня, возвращаться в деревню.

— Сергей Петрович! — окликнул его Бенкендорф.

— Что? — не сразу понял Трубецкой, потом сообразил, протянул руку. — До свидания, Александр Христофорович.

— До свидания, Сергей Петрович, — сказал Бенкендорф.

Его рукопожатие оказалось сильным и твердым.

«Такие дела, — тихо сказал Трубецкой. — Сатрап и душитель, — сказал Трубецкой. — Полковник понял и, похоже, принял. Это тебе не ротмистр Чуев, которому ничего не вобьешь в голову, если он упрется…»

Сейчас вернусь в деревню, подумал Трубецкой, а он устроит мне выволочку и по поводу раны, и по поводу того, что снова казнили пленных…

Это война, Сергей Петрович! Тут все должно быть по правилам. Если один начнет нарушать, то… Тут воевать нужно, а не казнить.

Да, воевать, господин ротмистр. Но и пытать и казнить, а вы как думали?

Трубецкой понял, что накручивает себя, приводит в чувство, пытается изгнать из своего сознания… из мозга… из сердца неприятные ощущения, оставшиеся после разговора с Бенкендорфом об Александре.

Нужно разозлиться, нужно вспомнить, что все тут — чужое. Что все эти люди, с их желаниями, привычками, правилами, — всего лишь песчинки в громадных песочных часах, пересыпаются из одной стеклянной колбы в другую, демонстрируя течение времени. Не являясь его частью, не обеспечивая его течение, а просто иллюстрируя. Тонкой струйкой мертвых тел, черепов, костей…

Молодец, Сергей Петрович, одобрил Трубецкой, почувствовав, что снова нащупал свой обычный настрой. Продолжай, князь. Так их всех. Только ты точно знаешь, что нужно делать.

Это им можно рассуждать о высоких материях, можно демонстрировать благородство и честь, красиво отпускать пленных, взяв честное слово больше не воевать… Только неэффективно это для выполнения его задачи получается. Не ложится в канву.

Это война, и тут нужно убивать.

А поскольку ты не можешь убить всех своих врагов, то нужно что?.. Правильно, нужно их хотя бы запугать. Сунутся мародеры к селу, все дороги к которому увешаны покойничками? Да не просто покойничками, а живописными. С распоротыми животами, например. Или еще — с какими узорами по телу. Не благородно, говорите, Алексей Платонович? Нет, саблей голову отрубить в бою — куда благороднее, только не пошли бы вы в задницу со своими изысками!

Да и не держит никто ротмистра в отряде. В любой момент он может убраться на все четыре стороны… как, кстати, и любой из мужиков и солдат. Только не уходят. И это понятно: для них отряд — шайка, мать вашу, шайка — это способ заработать. Нечто вроде отхожего промысла.

В юности Трубецкой отчего-то был уверен, что отхожий промысел как-то связан с отхожим местом, чуть ли не золотарями становились мужики, отправляясь на этот самый отхожий промысел. А потом объяснили. Шел мужик в город или в какую-нибудь артель, работал сезон, зарабатывал какую-никакую денежку и возвращался в родную деревню. К барину, в общину…

Вот и тут. Можно, конечно, и одному промышлять или собраться с другими мужиками да и грабить на военных дорогах всех, кто под руку подвернется, хоть французов, хоть русских… Но с барином… с князем как-то сподручнее выходит. Он хоть и барин, а понимает, что мужику нужно. Хотя и строг.

Будешь тут строгим! Когда каждую ночь приходится вставать и обходить с проверкой посты, пиная спящих часовых. Вроде и понимают, что нельзя спать на посту, понимают, что могут поплатиться если не жизнью, то шкурой — князь лично выпорет так, что мало не покажется, — но все равно нет-нет да и задремлют, прислонившись к дереву или растянувшись в траве.

«Так ночью ж никто не воюет, ваше благородие!» «Так мы же… Ты же сам резал спящих часовых у французского обоза!» — «Так то мы, ваше благородие, а никто больше ночью не воюет».

И в принципе прав бродяга, не воюют. Это сумасшедший князь Трубецкой крадется сквозь ночной лес, чтобы убить кого-нибудь, но ведь нужно понимать, что рано или поздно кто-то из врагов решит попробовать новую тактику на зуб.

Не предугадаешь ведь, как отзовется та или другая новинка в военном деле, которую введет князь Трубецкой. Некоторые из них выглядят просто дикостью в глазах окружающих. Да и личные его привычки вызывают удивление…

Ветка мелькнула над самой головой Трубецкого. Накручивая себя, он увлекся, пришпорил коня и чуть было не схлопотал деревяшкой в лоб. Внимательнее нужно быть. Осторожнее.

Хоть ты и чудак, с точки зрения даже своих преданных мужиков.

Черт с ней, с зарядкой! И с тем, что повадился барин обливаться по утрам холодной водой, пробежав, как ненормальный, несколько верст по лесу. А то, что он ножи в дерево мечет за двадцать шагов — так даже и молодец. И остальным показал, как нужно. Это мужики приняли и даже время от времени ножичком поиграть выходят.

А вот то, что он так странно ведет себя с барышней… Хотя и тут мужики относятся к Трубецкому даже с какой-то жалостью. С пониманием. А сам князь ни черта не понимает. Сколько раз спорил с ротмистром…

Уже тем вечером, после того, как ушли они от дома Комарницкого и остановились на первую ночевку, ротмистр попытался убедить Трубецкого, что негоже так. И девушку бить не стоило… нехорошо это… неправильно…

— А если бы она вас подрезала? — спросил Трубецкой.

— Да тут той раны… — попытался отмахнуться Чуев.

— Ладно, пусть рана легкая. А если бы она из пистолета в тебя целилась? Или в меня, а я бы не видел? Тогда как?

Ротмистр набрал воздуха в легкие, но так ничего и не ответил. Нечего ему было ответить — если бы вопрос касался только его, тут еще можно было сказать: пусть, мол, стреляет, но когда дело касается боевого товарища…

Именно что жизни товарища, господин ротмистр.

А если бы сейчас снова пришлось, как в доме у пана Комарницкого? Если бы снова бросилась Александра на них с ножом в руке, ударила, рассекла плечо Чуева, снова замахнулась… Трубецкой смог удержаться, не рубанул клинком, выбрал, как тогда показалось, меньшее зло, проявил толику жалости… А сейчас что? Стал бы обезоруживать?

Пожалел, и что вышло?

Он смотрит в ее глаза, а она… Александра смотрит сквозь него. И не собирается его миловать. И будет это продолжаться…

Застрекотала белка, Трубецкой остановил коня.

— Отпустили вы его, барин… — Из темноты появился Кашка. — А мы тут ждали-ждали…

— Отпустил. Он хороший человек.

— Вам виднее, — не стал спорить Кашка. — Хороший так хороший. Пущай живет.

— Тебя не спросили. — С другой стороны поляны появился Антип с мушкетоном в руках. — Отпустил Сергей Петрович офицера — значит, так правильно. А я вот жрать хочу. Если мужики мне каши не оставили, то я…

— Я вас покормлю, — сказал Трубецкой.

Он и сам толком не понимал, зачем поставил в засаду Кашку и Антипа и велел застрелить гостя, если тот поедет назад один, без сопровождения. На всякий случай приказал. Если бы вдруг разговор пошел не так. Да какая разница, в конце концов, приказал и приказал. Назовите это паранойей. Безумием назовите…

Не убили, и ладно.

Значит, что-то из этого разговора получится. Должно получиться.

Глава 07

Не нужно было ему ехать в Москву. Ведь помнит, что любопытство сгубило кошку, что любопытной Варваре нос оторвали… Но ничего не смог с собой поделать. На то, чтобы не поехать смотреть горящий Смоленск, у него силы воли хватило, а вот с Москвой — не справился.

Понятно, что Москва второго сентября тысяча восемьсот двенадцатого года, особенно к вечеру, не самое гостеприимное место в мире. Понятно, что нарваться на неприятность можно именно там — в каше отступления русской армии и хаосе входа французской.

Нет, были, конечно, аргументы и за такую экскурсию.

В общей суматохе начинающихся грабежей легче затеряться и никому не нужно подробно объяснять: зачем ты, собственно, явился в златоглавую, какого дьявола шастаешь по улицам и заходишь в пустые и не очень дома московского дворянства. В Москве второго сентября вообще не до того, чтобы цепляться к праздно шатающимся молодым мужчинам в форме, тем более что молодых людей в форме — в сотне разных форм — слоняется-рыщет-бегает-скачет-напивается-дерется-ломает-грабит в Москве несколько десятков тысяч.

Наверное, себя одного Трубецкой смог бы убедить и отговорить. Даже ротмистра Чуева, которому вот прямо загорелось (не слишком корректное выражение в преддверии большого пожара, да) глянуть, как там дела у дальних родственников, успели выехать из города или нужна помощь… тоже можно было бы заставить отказаться от этого желания… С большим трудом, но можно было бы. Во всяком случае, можно было бы попытаться.

Но до кучи смешались всякие-разные аргументы в пользу посещения Москвы, некоторые из них были очень похожи на объективные, а некоторые — субъективны настолько, что становились неотразимыми.

Ну, во-первых, посмотреть на потрясающую встречу арьергарда генерала Милорадовича и передового отряда маршала Мюрата. Это замечательное предупреждение Милорадовича, что если его вот прямо сейчас не пропустят на выход без боя, то он спалит ко всем чертям Москву. Сказано это было с такой уверенностью, что Мюрат предпочел ждать, пока русские уйдут. Вот посмотреть на эту сцену Трубецкому хотелось необыкновенно.

Во-вторых, родственники Чуева. Зная, что начнется в Москве к ночи и продолжится три дня, Трубецкой просто не имел права останавливать ротмистра. Получится вывезти — слава богу, Алексей Платонович будет счастлив, а у него в последнее время не слишком много поводов радоваться.

В-третьих, Трубецкой уже давно обещал мужикам из своего отряда при первой возможности дать немного прибарахлиться.

Воинский обоз французов — штука, конечно, богатая, но вот чтобы разжиться самоварчиком, платьишком, а то и шубой для супруги, одежкой для деток, обувкой там, посудой — совсем не подходящая. Пока. Во время отступления Великой Армии от Москвы все будет совсем по-другому, солдаты двунадесяти национальностей забьют ранцы и повозки массой полезных в крестьянском хозяйстве вещей и станут целью не только правильной, но и выгодной. А пока упускать такую возможность, как брошенное добро московских обитателей, было по отношению к мужичкам делом несправедливым и обидным.

И кроме этого, была у Трубецкого задумка проверить мужиков на вшивость.

Грабить… собирать богатство мужики решили не артельно, а по-семейному, загодя вызвали из деревень родственников, до сих пор в войне не участвовавших, братьев, свояков, деверей и даже жен с сестрами. И никто не спросил у князя: откуда он знает, что французы второго сентября войдут в Москву и что третьего там все уже будет гореть? Привыкли, что барин не ошибается.

В Москве должны быть вовремя, вечера и ночи как раз хватит… Соблазн нахапать и отвалить до лучших времен будет не просто большой — гигантский. Да и советчиков, что, мол, «довольно, Петруха, разбойничать и жизнью рисковать, чего это ты будешь по лесам душегубничать, когда добра набрали — до конца жизни хватит», будет множество.

Вот и хотел Трубецкой глянуть — кто удержится, устоит перед соблазном. Он слабо надеялся, что уговор «медь себе, серебро в артель, а золото барину» будет выполнен, но пришла пора разобраться, кому можно будет в дальнейшем доверять в непростых операциях, а кого можно будет без сожаления отпустить.

Это же касалось и интернациональной части отряда. За два месяца партизанства к отряду Трубецкого прибились четыре испанца, два вестфальца, баварец, три итальянца и поляк. Кого-то из них он отбил у французских жандармов, поляка Томаша Бочанека спасли от мародеров, испанцы пришли сами, желая сражаться с французами и отомстить за Сарагосу… Им тоже стоило дать возможность сделать выбор.

И еще Александра…

Тут уж была полная нелепица, сопли в сиропе и прочие дворянские цацки-пецки… Ну чего уж проще — запереть слепую девчонку в сарае, оставить того же Томаша для присмотра, паренек сметливый, прекрасно поймет возможные риски для прекрасной дамы. Играет в рыцаря поляк, вздыхает, бросает нежные взгляды — без надежды и перспектив, происхождением не вышел, бедняга, с ума от любви сходит, но не настолько ополоумел, чтобы подвергать смертельной опасности даму своего сердца.

Идиотом оказался сам Трубецкой.

— Я должна ехать в Москву, — сказала Александра, глядя невидящими глазами в его лицо. — Я хочу поехать в Москву!

И он, зная, что она ничего не видит, все равно отвел в сторону взгляд и даже, кажется, покраснел. Господь, конечно, каждому определяет крест по силам, но и послаблений не дает. Тяжко и больно. И стыдно.

— Ну зачем вам это, Оленька, — вмешался Чуев, видя, что князь никак не может собраться с силами и возразить. — Вы же…

И ротмистр осекся, сообразив, что собирался привести аргумент, мягко говоря, некорректный.

— Я все равно ничего не увижу? — вскинув голову, спросила Александра. — Вы это хотели сказать, Алексей Платонович?

— Ну… — протянул гусар. — Я, конечно, не хотел вас обидеть…

— Да ну что вы, Алексей Платонович, — искренне улыбнулась Александра. — Чтобы вы решились обидеть девушку… да еще и слепую, беспомощную… В это не поверит никто из тех, кто вас знает. Вы, в конце концов, дворянин и офицер…

Трубецкой скрипнул зубами, и Александра, услышав это, снова повернула лицо к нему.

— Я не могу видеть поверженную Москву, но я хочу услышать. — Лицо Александры стало серьезным, возле губ залегла складка, а голос прозвучал жестко и резко. — Я хочу слышать, как подковы коней польских рыцарей стучат по московским мостовым. Слышать, как рушатся дома московитов, как кричат испуганные люди, понимая, что пришла расплата… И за то, что творили они… их близкие… их соплеменники в Польше. В Варшаве…

— Вы хотите слышать, как кричат женщины, которых насилуют? — тихо спросил Трубецкой. — Как голосят матери, дети которых умерли у них на руках? Как расстреливают ни в чем не повинных людей?..

Александра не ответила. Просто стояла и смотрела в лицо Трубецкого. Ярко-зеленые глаза. Глаза, которые по его вине ничего не видят.

— Если вы боитесь, что я вас выдам французам, — сказала наконец Александра, громко и четко произнесла, так, что голос ее был слышен далеко, — то я могу дать вам слово, что не сделаю ничего, что может нанести вам вред. Вам лично и вашим людям. Если вы боитесь.

Да пошли вы все, подумал Трубецкой с раздражением, с вашей дворянской честью. К чертям собачьим! Это вы друг друга на «слабо» берите, а я в эти игры с детства не играю. Это ваше «слабо» — для дебилов и умственно отсталых… Я даже спорить не буду, подумал Трубецкой. Решительно так подумал, уверенно, а потом сообразил, что и решительность получается какая-то неуверенная и уверенность не так чтобы решительная.

Вон странное выражение появилось в глазах ротмистра, нечто среднее между брезгливостью и жалостью. Чуев полагает, что знает Трубецкого, знает, что князю наплевать на такие абстрактные понятия, как воинская честь, благородство и общее человеколюбие. Это так ротмистр Чуев полагает. Кажется ему.

Собственно, и сам Трубецкой был уверен в этом, но вот сейчас, после слов беспомощной и безоружной девушки, уверенность в этом куда-то исчезла. Засмеяться сейчас и сказать нечто вроде «ничего у вас, милая, не получится». И отправить ее под замок. И не обращать внимания на выражение лица Чуева, на разочарование в глазах Томаша Бочанека… Даже мужики вон неподалеку топчутся, поглядывают украдкой — опозорится барин или глупость сделает?

Хотя не исключено, что все это Трубецкому просто примерещилось.

— Ладно, — сказал Трубецкой. — Я отвезу вас в Москву.

И обещание свое выполнил.

Хотя, конечно, не нужно ему было ехать в Москву.

Нет, выглядело все более чем естественно и достоверно. Парную коляску они нашли в одном из подмосковных поместий, брошенных хозяевами. Александра переоделась в очень пристойное, вроде как парижского происхождения, дорожное платье, даже зонтик от солнца нашелся, придавая картинке завершенность, Томаш Бочанек уселся на козлы, а сам Трубецкой в саксонском офицерском мундире сопровождал их верхом на своем Арапе.

Польская дворянка, дочь поветового маршалка Комарницкого, следовала за Великой Армией, пытаясь найти своего жениха, ее сопровождает младший брат и офицер, служащий в саксонской армии, но поляк по происхождению. И дальний родственник мадемуазель Александры.

В потоке народа, двигавшемся в сторону Москвы, компания особого внимания не привлекала.

А народу было много. Армия, понятное дело. Причем помимо тех, кто двигался в строю, по обочинам шли раненые: с перевязанными руками, головами — все, кто мог двигаться и не желал упускать свой шанс добраться до Москвы. Солдаты бежали из госпиталей и лазаретов, превозмогали боль и слабость… и шли-шли-шли… Кто-то не выдерживал и падал, через него переступали… оттаскивали к обочине и шли дальше.

Вот она — цель похода. Вот оно — богатство, которое только и ждет, чтобы перекочевать в солдатские ранцы. Император говорил, что каждый солдат должен носить в ранце маршальский жезл, но не возражал, чтобы там оказались какие-нибудь золотые подсвечники, или меха, или просто деньги… Сам-то Император свое возьмет в казне русского царя, а вот его верные солдаты — кто где, кто до чего дотянется.

Наполеон обещал привести армию к несметным сокровищам, и Наполеон свое обещание выполнил.

Виват, Император!

Совсем немного осталось до осуществления мечты сотен тысяч человек. Пыль, кровь, жара, голод, болезни и смерти — все позади. Еда, выпивка, богатство — вот они, только нужно ускорить шаг. На всех хватит. Вперед! Вперед!

Маркитанты, всякий сброд, обычно сопровождавший войска в походе, даже дезертиры, старательно избегавшие людных мест, сегодня шли к Москве, к азиатской столице, заполненной богатствами, в которой — слышали? — крыши церквей были обиты листовым золотом.

Добычи хватит на всех — было обещано самим Императором, но лучше, конечно, оказаться в городе в числе первых.

Вдоль дороги двигались и простые крестьянские телеги из подмосковных деревень. Звериным чутьем мужики распознали запах близкой поживы и тоже двинулись к Москве. Кто победит в этой войне — неважно. Какая разница, если есть возможность разбогатеть сейчас? А там посмотрим, как оно все обернется. Может, баре и не вернутся в свои усадьбы и поместья, может, и вправду окажется, что слухи не врут и император французов возьмет да и освободит крестьян? И что тогда без денег и без земли делать? В петлю? А так, если удастся что-то урвать, то и на волю можно.

А если не освободит, то и так ладно будет, с деньгами даже в крепостных можно жить.

И мужики шли. С опаской, в стороне от военных, но направления на Москву держались твердо. Солдаты Великой Армии на крестьян косились, но ничего не предпринимали — зачем? Богатство — в Москве. И нечего терять время, пытаясь отобрать у пейзан их убогих лошадок и нелепые телеги.

В Москву, в Москву, в Москву!

Трубецкой въехал в город еще засветло. Монолитные потоки марширующей армии разбивались в московских улицах на реки, потом на ручейки, потом разлетались в брызги…

Грабежи уже начались, но все пока оставалось в неких зыбких и неопределенных рамках приличия. Еще не убивали за золотое кольцо, еще не сдирали с москвичей приглянувшуюся одежду и даже извинялись перед дамами за временные неудобства.

Где-то время от времени бухали выстрелы, во дворе, за оградой, визжала свинья и слышался гогот солдат — победители собирались готовить праздничный ужин. Солдаты — без киверов, без сюртуков, многие изрядно выпившие слонялись по улицам и, наткнувшись на пустой дом, с криками и воплями вламывались в него. Пока — только в пустой. Внешние приличия еще более-менее сохранялись.

Из лавки с выбитой дверью выбегал раскрасневшийся гренадер с бутылками в обеих руках и звал проходящих мимо егерей присоединиться к пирушке. Выпьем, товарищи! Сюда! Да здравствует Император!

Москвичи, те, что не успели уехать, и те, что остались охранять имущество, пытались сохранять спокойствие, безропотно выставляли пришельцам выпивку и закуску, некоторые пытались отсидеться за крепкими дверями, но уже было понятно, что веселье просто так не остановится, что его градус будет расти до тех пор, пока не грянет… пока не полыхнет насилием, разбрасывая в стороны убитых и покалеченных.

Крестьяне, пробравшиеся в Москву, пока ходили смирно, держались в стороне от победителей, только поглядывали вокруг, примечая те дома, куда стоило наведаться в темноте. Мы люди не гордые, мы подождем. Чего уж там…

Отпихнув какого-то сапера — бородатого здоровяка, который так и не бросил свой топор, держал его в левой руке, а в правой — громадную кружку, Трубецкой подъехал к самой коляске, чуть наклонился к Александре и спросил, стараясь перекричать окружающий гам:

— Вы хотели посмотреть… услышать что-то особенное? И как долго вы собираетесь…

— Вы куда-то торопитесь? — осведомилась Александра. — Все-таки боитесь, что я вас выдам?

Сапер что-то кричал о прекрасных дамах и лез к коляске. Бочанек сунул руку под полу своей куртки, к пистолету.

— Я боюсь, что через несколько часов этот город превратится в ад — в прямом и переносном смысле этого слова, — сказал Трубецкой. — Жизнь отдельного человека с наступлением темноты потеряет цену. Что жизнь русского, что жизнь француза. А когда начнется пожар…

— Пожар? Вы хотите сказать, что русские подожгут город?

— Я хочу сказать, что по какой-то причине Москва загорится. Может, кто-то уронит свечку, может — швырнет трубку в сено, никто не сможет понять причину, но гореть будет долго. И я бы хотел оказаться подальше от огня.

— Вы боитесь огня? — Александра усмехнулась высокомерно.

— Я боюсь, что некая слепая панянка… — Трубецкой решил, что играть в хорошие манеры больше не нужно, он был уже сыт этими глупостями. — Я боюсь, что некая слепая панянка не сможет выбраться из огня, а некий сумасшедший князь, пытаясь вытащить ее из пожара, и сам погибнет. И, если честно, этот самый князь, насколько бы безумным он ни был, не собирается давать шанс этой панянке сделать глупость. Я достаточно понятно изложил вам перспективу?

Выругавшись беззвучно, Трубецкой пинком отправил пьяного сапера к забору. Бедняга упал и выронил наконец-то свой топор. Но кружку умудрился удержать, не расплескав ее содержимое.

Неподалеку закричала женщина, Александра вздрогнула и повернула голову в ту сторону.

— Жалеете, что не можете рассмотреть? — поинтересовался Трубецкой. — Ее еще не насилуют, нет в голосе ужаса и безысходности. У нее что-то забрали, наверное. И она выражает свое неодобрение…

Дверь дома распахнулась, на улицу выскочил французский солдатик с периной под мышкой. За ним следом бежала крупная женщина в темном платье и чепце, похоже, купчиха. Француз что-то говорил на бегу, женщина кричала, что «ограбили, что ж это творится, люди добрые, перину совсем новую… Чтоб тебя разорвало, нехристь, чтоб наизнанку вывернуло!».

Француз бежал вдоль улицы, купчиха — следом. Сапер аккуратно поставил кружку на землю, взял топор, встал.

Солдатик проскочил, а когда купчиха поравнялась с сапером, тот неуловимо быстрым движением ударил ее топором в грудь. Хруст, всхлип — мертвое тело упало на землю. Сапер вырвал из раны топор — брызги крови простучали по мостовой, несколько долетели до коляски, а одна ударила по руке Александру. По правой руке возле запястья, как раз между перчаткой и рукавом платья.

— Старая сука! — пробормотал сапер. — Никто не смеет гоняться за солдатом императорской армии. Горе побежденным!

— Вот ведь… — прозвучало за спиной у Трубецкого, он оглянулся и увидел нескольких мужиков, стоявших возле стены противоположного дома. — Нелюдь…

Мужики перекрестились и медленно двинулись к открытой двери купеческого дома. У порога остановились, оглянулись по сторонам.

— Есть кто дома? — спросил мужик, стоявший впереди и бывший, по-видимому, в компании за старшего. — Никого нет?

— Одна она в доме была, сердешная, — сочувственно покачал головой второй мужик. — Разорят теперь дом, все хозяйство разнесут… Ворья вокруг полно…

— Пропадет все… — сказал третий. — Зайдем, что ли?

— Ты за телегой сбегай, — сказал старший. — Я ворота изнутри открою… И там моим скажи, чтобы тоже сюда ехали. Дом богатый, чего там…

Глянув на конного офицера и покосившись на сапера, который поднял свою кружку и медленно брел к распахнутым воротам соседнего дома, мужики сняли шапки и вошли в дом.

Трубецкой посмотрел на Александру — она лихорадочно стирала платком кровь со своей руки.

— Мы можем ехать? — спросил Трубецкой.

— Он ее убил?

— Да. Одним ударом топора. Если вам интересно — она не мучилась.

— И никто… Никто его не накажет?

— Вы хотите, чтобы это сделал я? — Трубецкой покачал головой. — Это же ваш союзник… Вернее, поляки — союзники его Императора. Разве не так? Тут где-то слышен стук польских копыт по московской мостовой… Вы в восторге, я надеюсь. Что еще вам нужно для счастья?

На соседней улице грохнул выстрел. Еще один. И еще.

Из переулка быстрым шагом вышли несколько солдат с офицером во главе. Офицер держал в правой руке обнаженную шпагу, в левой — пистолет. Увидев на дороге убитую, офицер замер.

— Дерьмо! — отчетливо произнес шедший за ним пожилой сержант. — Только что убили.

— Кто это сделал? — спросил офицер, обращаясь к Трубецкому.

— Пьяный сапер, — ответил Трубецкой по-французски, старательно изображая немецкий акцент. — Если вам интересно — он пошел в тот двор. Но должен вас предупредить — он там не один. Судя по крикам — их там много. И все пьяны до полного забвения дисциплины…

Офицер кивнул, оглянулся на своих солдат. Одиннадцать человек — негусто. Убивать штатских нельзя, это даже на войне преступление, особенно если убивать вот так — открыто и нагло, но смерть азиатской бабы не повод, чтобы рисковать своей жизнью и жизнями своих солдат.

— Дерьмо, — повторил сержант.

— С вашего позволения, — сказал Трубецкой, — мы поедем. Вы не подскажете — уланов из корпуса Понятовского здесь нет поблизости? Нам говорили, что они где-то в Китай-городе…

— Не видел. — Офицер не отводил взгляда от мертвой женщины.

— Ладно, тогда мы продолжим наши поиски. — Трубецкой тронул коня шпорами, медленно двинулся вперед, Бочанек хлопнул вожжами, и коляска медленно поехала за ним следом. Правое колесо въехало в лужу крови и стало чертить красную полосу. Через несколько метров линия прервалась.

— Увезите меня из города, — тихо попросила Александра.

— Конечно. Хватит на сегодня приключений. Наверное, ротмистр нас уже заждался на месте встречи… — так же тихо ответил Трубецкой. — Поехали.

— Трубецкой! Князь Трубецкой?! — И в голосе кричавшего одновременно прозвучали ненависть, радость и страх. — Князь Трубецкой…

И выстрел.

Пуля сорвала кивер с головы Трубецкого.

— Огонь! — крикнул тот же голос, Трубецкой оглянулся и встретился взглядом с французским офицером.

— Твою мать… — пробормотал Трубецкой. Как ему говорил в свое время инструктор — понты не доведут до добра? Хотел передать привет Люмьеру и Наполеону? Отпустил несчастного французского лейтенанта, единственного из обоза? И забыл, что ни одно хорошее дело не остается безнаказанным.

Как там бишь его? Лейтенант Франсуа Сорель? Повезло бедняге в прошлый раз… А князю Трубецкому, человеку с непомерно распухшими амбициями, сегодня не повезло.

Солдаты ошалело смотрели на своего командира — тот только что выстрелил в саксонского офицера, в союзника. Не попал, но ведь выстрелил — облако порохового дыма висит посреди улицы.

Разве такое можно творить?

Ведь только что разговаривал с ним, а потом вдруг выстрелил. Выкрикнул что-то и… Что? На лицах солдат проступило изумление. Они не ошиблись? Лейтенант Сорель и вправду выкрикнул это — «князь Трубецкой»? Тот самый неуловимый князь? Русский, посмевший объявить войну всей Великой Армии? Тот, за кого обещана награда?..

— Да стреляйте же! — крикнул лейтенант. — Убейте его!

— Томаш, гони! — крикнул Трубецкой. — К Чуеву гони, не останавливайся!

Сержант вскинул к плечу свой мушкет, взвел курок.

Нужно пришпорить коня, бросить его с места в галоп, снести того, кто попытается встать на пути, но… Коляска сзади. Томаш что-то кричит на лошадей, хватает кнут — медленно-медленно-медленно…

Сержант прищуривается, целясь в кровавого князя Трубецкого, указательный палец лежит на спуске, давит, давит на него… Вспышка — загорелся порох на полке. Сейчас громыхнет выстрел, и пуля… от дула до груди Трубецкого всего метров десять, не промажет сержант… Трубецкой поднимает Арапа на дыбы, одновременно освобождая свои ноги из стремян.

Выстрел! Пуля ударяет коня в брюхо, гулко, как в барабан. Конь взвизгивает, делает несколько шагов на задних ногах, пытаясь удержать равновесие, потом валится на спину — Трубецкой спрыгивает на землю, выхватывает из-за пояса пистолет…

Конь бьется на мостовой, нога несколько раз мелькает возле самого лица Трубецкого. Один удар — и все. В сторону…

Томаш наконец заставил коней двигаться быстрее.

Начинают стрелять солдаты: они целились во всадника и не успели изменить прицел — пули разрывают воздух высоко над головой Трубецкого.

Вскочить на подножку коляски?

Солдаты бросаются к Трубецкому, опустив штыки, Томаш бьет лошадей кнутом, лейтенант Сорель кричит, чтобы взяли живым, — сучонок. Отомстить решил… Ладно…

Трубецкой взвел курок у пистолета, выстрелил — в самый последний момент между пулей и Сорелем оказался солдат. Непреднамеренно, просто оступился и сделал шаг в сторону. Никакого героизма, просто случайная смерть — пуля ударила беднягу в лицо, под правым глазом. Солдат упал.

Коляска пронеслась мимо Трубецкого. Сержант сделал выпад штыком, Трубецкой отпрыгнул в сторону и швырнул разряженный пистолет в лицо французу. Выхватил из ножен саблю.

Это даже не смешно — одна сабля против десятка штыков.

Все закончится, даже не начавшись. Бежать!

Сержант остановился, схватившись руками за окровавленное лицо — пистолет очень удачно рассек ему бровь. Солдатам нужно обойти сержанта — доля секунды, но все же…

Трубецкой побежал.

Это очень неприятно — бежать, ожидая, что в спину воткнется штык… или ударит пуля. Ударит и швырнет на землю. Ослепит болью… которая будет только прелюдией к настоящим мучениям, до суда дело не дойдет. И то, что он отпустил Сореля, ничего не будет значить, лейтенант будет мстить ему за своих людей… за свой собственный страх… за то чувство отчаяния и бессилия, которое лейтенанту пришлось испытать в том лесу…

Бежать…

У солдат нет времени перезарядить ружья, теперь топают сзади тяжелыми башмаками, ругаясь и перекрикиваясь: «Не упускай, лови князя, не дай ему улизнуть в переулок». Да какой здесь переулок? Свернув за угол, Трубецкой попал на улицу, застроенную богатыми домами в два-три этажа, с колоннами у фасада. Двери у большинства домов закрыты, некоторые выломаны, из них доносятся голоса мародеров.

Бежать-бежать, не останавливаясь, даже не пытаясь сопротивляться.

— Держи его! Это принц Трубецкой! Лови его!

Это не лейтенант кричит, это кто-то из его солдат надрывается, старательно привлекает внимание французов.

— Саксонца хватай!

— Какого черта? Что случилось? Трубецкой? Тот самый? Каналья!..

Выстрел — пуля рванула эполет, но Трубецкой продолжал бежать, рубя воздух саблей, которую держал в правой руке и не решался бросить. Собирался ею защищаться? Нет, конечно, но все-таки…

Навстречу Трубецкому несется запряженная двумя лошадьми коляска. Пыль, грохот. Кони запрокидывают морды, бросаются в сторону, коляска поворачивает, встает на два боковых колеса, заваливается.

Томаш, идиот, что ты творишь?

Бочанек слетел с козлов за мгновение до того, как коляска перевернулась. В руках — кавалерийский мушкет с раструбом на стволе. Вскидывает к плечу — Трубецкой бросается в сторону, одновременно поворачиваясь лицом к погоне.

Выстрел — как из пушки, пороху для мушкета в его отряде не жалели, как не жалели картечи для заряда и не жалели тех, в кого этот заряд выпускали. Томаш отбросил разряженный мушкет, вытаскивает из коляски второй — быстро, ловко, взводит курок и снова — выстрел. И снова крупная картечь, разлетаясь, бьет по беззащитным человеческим телам, разрывая в клочья плоть и ткань. Брызги крови, крики, падающие тела — и не разобрать, кто из упавших погиб, а кто ранен. Кровь, крики, стоны и вопль:

— Князь! Не упускай Трубецкого!

— В дом! — крикнул Томаш. — В дом, курва мать!

Нехорошо, подумал Трубецкой. Нельзя так… при даме… Кстати…

Князь не успел подумать — куда подевалась дама? …Вспышка и темнота. И тишина. И какие-то пестрые пятна растекаются по черному бархату забвения.

В голову… Пуля попала в голову, и теперь он умрет. Пуля калибром в семнадцать с половиной миллиметров и весом в двадцать пять с половиной граммов попала ему в голову. Это смерть… Это… Но он еще жив? Он даже не упал — стоит посреди улицы и размышляет… И не может сделать ни шагу, понимая, что сейчас упадет, не удержится на ногах…

Тишина вокруг.

Беззвучно бьются кони, запутавшись в упряжи, что-то кричит Томаш, тоже беззвучно, куда-то указывает рукой… в сторону, на крыльцо двухэтажного особняка. Нужно туда бежать? Он что, не понимает, что князь Трубецкой убит? А убитые не могут ходить… они могут только стоять вот так и думать…

Или он еще не умер?

Трубецкой медленно поднял руку к лицу, провел пальцами от подбородка до лба… Сухо, крови нет, к правому виску — мокро. Мокро и кроваво… Он даже решился тронуть рану, ожидая с ужасом нащупать обломки кости и склизкую кашу мозга. Но кость, кажется, была целой…

Его дернули за руку. Потащили.

Томаш? Я не могу бежать… Я даже идти не могу, ты разве не видишь? И ты в одиночку меня не сможешь дотащить, даже если очень захочешь… Брось меня… Спасай свою даму сердца…

Но Трубецкого продолжали тащить, он наконец сообразил, что поддерживают его с двух сторон. Томаш? Кто это с тобой?..

Ярко-зеленые глаза. Твоя дама сердца тоже сошла с ума? Какого беса она вцепилась в мою руку? За каким дьяволом ей-то это нужно?.. Слепая дура… Пошла прочь… Что? Нехорошо, нельзя девушке из приличной семьи так ругаться… Нельзя… Выстрел почти у самого уха…

Трубецкой дергает головой от неожиданности, и перед глазами снова вспыхивает яркий свет, а земля вдруг опрокидывается, пытаясь завалить князя. Но его крепко держат за руки.

Томаш продолжает ругаться. Ругается-ругается-ругается…

Ступеньки, Трубецкой споткнулся о первую, повис на руках у Томаша и Александры. Нащупал подошвой следующую ступеньку. Еще одну. Двери. Слава богу и мародерам, что распахнули эти дубовые створки. Томаш отпускает князя, поворачивается к улице, вскидывает два пистолета и стреляет.

Трубецкой вдруг понимает, что стоит, обняв за плечи Александру. Попросту висит на ней, а она… Она держит. Со стоном, но держит. Какого черта?

Томаш захлопнул двери, с грохотом задвинул засов.

— Не останавливаться…

Это он правильно…

— Это ты правильно… — повторил Трубецкой вслух, — окна мы не удержим… Даже я… А я…

— Бегом… — Томаш не бросил пистолеты, сунул разряженные за пояс, снова схватил Трубецкого за руку. — Панна, осторожнее, тут ступеньки…

Александра что-то ответила — Трубецкой не разобрал. Все вокруг него плыло и танцевало, звуки то исчезали совсем, то начинали грохотать и взрываться у него в голове.

— Быстрее… Быстрее… — Это, кажется, говорит Александра.

У нее хриплый голос, дыхание прерывается, но она все еще тащит Трубецкого за руку, обняла за талию и поддерживает.

Снова дверь, снова Томаш на секунду оставляет Трубецкого и закрывает дверь, всунув в ручку какую-то палку…

Какие-то ведра, печь — большая, открытая, на полкомнаты… на стенах — сковороды и кастрюли. Кухня.

— Быстрее, ради бога, быстрее!..

Снова дверь. Темный коридор. Дверь.

Они выбежали во двор.

Небо словно залито кровью. Это закат. Скоро стемнеет. Справа какие-то крики — французы решили не ломиться сквозь здание, а бежали в обход.

Не повезло нам, ребята… Не повезло… Со мной вы точно не уйдете… Не были бы сердобольными идиотами, уже выезжали бы из Москвы, были бы в безопасности… А так…

Да бросьте же вы меня…

У Трубецкого даже хватило сил, чтобы попытаться вырваться из рук Александры. Вырвался и упал на землю. Снова вспышка боли в голове, вкус пыли. Его больше не ведут — его тащат прямо по земле. Ноги цепляются за что-то, голова свесилась — у него нет сил, чтобы держать ее ровно, он видит землю, видит край юбки Александры, видит капли своей крови, которые падают в пыль и превращаются в черные комочки.

Потом — темнота. На мгновение всего, но когда Трубецкой снова открывает глаза, то оказывается, что он лежит на чем-то твердом, а на лицо ему льется вода. Трубецкой открыл рот, пытаясь поймать хоть каплю. Во рту пересохло. Что им — трудно лить ему воду в губы?..

— Жив? — прозвучал голос Александры откуда-то издалека.

— Жив, — ответил Томаш.

— Так бы его и убила, — сказала Александра и засмеялась.

Томаш тоже засмеялся, немного нервно, но весело и искренне.

— Два идиота, — прошептал Трубецкой. — Какого хрена вы за мной вообще вернулись?..

— А вы хотели так быстро от меня отделаться? — спросила Александра. — Не получится. Вас бы просто так убили на улице, это слишком быстро…

— Где мы? — Трубецкой попытался поднять голову, но застонал и закрыл глаза: больно, и шевелиться не получается.

У него ведь пуля в голове. Так ведь?

— Вы смотрели — что у меня с раной? — спросил Трубецкой.

— Это вы меня спрашиваете? — осведомилась Александра.

— Я Томаша спрашиваю…

— Пуля только прочесала по голове. Ушла рикошетом, — сказал Томаш. — Повезло вам, только большая царапина.

— И очень больно. Где мы все-таки?

— Баня. — Томаш положил на лоб Трубецкому мокрую тряпку. — Мы закрылись в бане, так что…

— Они нас быстро выкурят… У вас есть порох и пули?

— Есть. На десяток выстрелов наберется. И два пистолета.

— И полагаете, что сможете отбиться? Что мы сможем отбиться?

Черт, он свою саблю потерял, как же теперь без сабли? Как же теперь…

— Они просто сломают дверь. Или подожгут баню.

— Нет, наверное, они этого не сделают, — сказал Томаш спокойно.

— Это почему?

— Я крикнула солдатам, что вы захватили меня в плен и убьете, если они попытаются штурмовать дом, — сказал Александра.

Просто так сказала, будто ничего особенного. Передала себя в заложницы. Ерунда, пара пустяков.

— Вы же кровавое чудовище, помните? — Александра, судя по голосу, улыбнулась. — Как же не поверить, что вы готовы убить беззащитную девушку?

— Французам есть дело до какой-то там польки, когда у них в руках тот самый обнаглевший кровавый князь Трубецкой?

— Французам, возможно, и нет, но Томаш рассмотрел среди солдат польские мундиры, так что штурма не будет. Поляки не допустят. Во всяком случае — пока.

Во всяком случае — пока. Это она верно сказала.

Пока они будут ждать, не захотят воевать с союзниками, но потом слух о Трубецком дойдет до ближайшего штабного офицера, тот бросится к генералу, и будет отдан приказ прекратить заниматься ерундой и подкатить к баньке пушку. Просто так жечь не будут: горящий дом в деревянной Москве — идея не самая лучшая. А вот ядро шагов с тридцати — сколько тут того двора — самое то. Найдется же у них в Москве пушка?

— Знаете что? — сказал Трубецкой. — Вы как хотите, а я, пожалуй, посплю. Очень, знаете ли, спать хочется. А вы… Вы меня очень обяжете, если подумаете как следует и уйдете отсюда. Скажете, что Томаш выполнял мои приказы, чтобы спасти вам жизнь… Соврете что-нибудь, вам ведь не впервой… А я — посплю… Посплю…

Темная волна накатилась на Трубецкого, отсекая звуки и запахи.

Он только услышал, как Александра назвала его неблагодарной свиньей, улыбнулся и уснул.

Какого черта он здесь вообще делает? За каким дьяволом вошел в это тело? Из самых лучших побуждений. Из самых высоких мотивов, ясное дело.

Снег.

Трубецкой протянул руку, подставил ладонь, поймал снежинку.

…Четырнадцатого декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года в Санкт-Петербурге было морозно. Шел небольшой снег, но он не мешал ни участвовать в восстании, ни наблюдать за ним.

Войска, стоящие в строю, — всегда впечатляющее зрелище, но если знать, что стоят солдатики не просто так, а за правое дело стоят, против захвата престола не пойми кем — так это совсем другое дело. Даже стоящие неподалеку зрители из простого народа ощущали причастность к происходящему. Кто-то просто стоял рядом со строем восставших, кто-то выкрикивал что-то вроде: «Нам бы оружие, так мы бы подсобили!», а кто-то даже грозился мало что правительственным войскам юшку пустить, так даже и самого Императора гнать поганой метлой куда подальше с семьей его. А то и чего хуже устроить… Пусть только появится, мать его так!

Многие, наверное, воспринимали все происходящее на Сенатской площади как зрелище — яркое, захватывающее и театральное. Балаганное, в крайнем случае.

Все выглядело красиво и аккуратно. И безопасно. Солдатики стоят ровными рядами, бляхи с пряжками блестят, белые ремни — начищены. Офицеры перед строем — молодые, красивые, как с картинки. Орлы! Да еще с ружьями! Да кто ж супротив такой красоты устоит?

Могло показаться, что если долго кричать «Константина!», то Николай Павлович образумится и вернет скипетр с державой своему старшему брату. Хочет ли старший брат эти тяжелые штукенции — никого из кричащих не волновало.

Константина! И жену его Конституцию!

Шел снег, морозец донимал солдат, которых взбунтовавшиеся офицеры, не подумав, вывели на площадь без шинелей, в одних мундирах. Ярко, красиво и холодно.

И совершенно бессмысленно.

Абсолютно.

Собственно, у декабристов не было выхода, они знали, что на стол Николаю Павловичу уже легло несколько доносов с предупреждением о преступном умысле против Его Императорского Величества. Понятно было, что, несмотря на весь гуманизм тогдашнего самодержавия, вот-вот, с минуты на минуту начнутся аресты. И нужно было либо предавать себя в руки правосудия и просить прощения, либо начинать.

Под суд не хотелось, ясное дело. Оставалось действовать.

Сенат пока не присягнул новому императору, значит, восставших солдат нужно собрать возле Сената. И попросить сенаторов как следует подумать, внимательно посмотреть на штыки солдат возле памятника Петру Великому и принять правильное решение. Может быть, даже приколоть кого-нибудь из сенаторов этими самыми штыками. Или забить прикладами. Кровь потом можно смыть, а подписи под документом — останутся. Чернила куда долговечнее, чем кровь.

Что? Благородные дворяне-революционеры никогда бы не пошли на пролитие крови? В смысле — чистые и благородные, соль русской земли, с открытыми забралами, и так далее…

Ничего подобного. Готовы они были кровь пролить, причем не столько свою, сколько противника их благородного порыва. К тому моменту, когда первые солдаты были приведены на Сенатскую, кровь уже пролилась. Революционер-дворянин уже рубанул саблей несколько раз. Бригадный командир Шеншин? Не желаешь, значит, сатрап, чтобы солдатики на площадь выходили? Саблей! Татарской, специально по такому случаю захваченной в казарму. Бац! А это кто? Командир Московского полка барон Фридерикс? Бац-бац! А чего он, в самом деле, под ногами путался, мешал солдат в революцию вести? По заслугам получил барон. По голове и по заслугам. И батальонного полковника Хвощинского — той же саблей. И двух унтер-офицеров — а на что они рассчитывали, если генералов рубят?

Восемьсот человек сразу вышли на Сенатскую, поверив Бестужеву, что не царизм свергать идут, а всего лишь с законным требованием прекратить переприсягу. Присягнули Константину — и все, и хватит.

А переприсягать Николаю — это неправильно. Константина! И жену его Конституцию, ясное дело! Ура!

Офицеры все доходчиво объяснили. Все правильно. Кому же еще верить, как не офицерам и присяге? Все просто и правильно. Офицеры — знают. Они прикажут, что делать. Не станут же они врать? Ведь благородные же люди… Им брехать не положено.

Не вмещалось в солдатских головах, что могут врать офицеры — барские дети. Могут и врут. И что, выводя солдат Московского полка на площадь, уже знали, что все пошло не так, что сорваны планы. Не повел Якубович матросов Гвардейского экипажа на захват Зимнего дворца. Отказался.

Он же собирался императорскую семью только арестовывать, а матросики — балтийские матросики — вполне могли все дело решить штыками. Матросики, дорвавшись до революционных дел, очень легко впадают в ажитацию и начинают убивать кого ни попадя. А брать на себя почетное звание цареубийцы Якубович не хотел. Так Бестужеву и сказал, но тот все равно вывел людей на площадь.

Там вообще смешная получилась история. Наивные пасторальные времена!

Запоздавшие к началу революции солдатики вместе с офицерами, спутав маршрут, прибежали во двор Зимнего, наткнулись на гвардейских саперов.

— За императора Николая! Молодцы!

— Не наши, — вскричали революционные солдаты, — наши на площади!

И побежали на площадь, и никто их не попытался задержать. Даже царь, государь-император верхом на коне, заметив бегущих, не испугался, а крикнул: «Куда вы, братцы? Если за меня — то направо, если против — то налево!»

— Налево, ребята, налево! — радостно возопили братцы.

Был еще шанс: Каховского Рылеев попросил зайти утром в Зимний и между делом пристрелить Николая Павловича. Есть человек — есть проблема, нет человека… Охрана убийцу остановит? Не смешите наши ботфорты — когда кончали папеньку нынешнего императора, охрана как раз и не вмешивалась. Так что вполне мог Каховский добраться до своей цели и разрядить пистолет тому в лоб. Или, что удобнее, в спину.

Мог, но не пошел.

Вначале вроде согласился, но потом, уже ближе к ночи тринадцатого декабря, отказался. Не хотел выглядеть террористом-одиночкой. Это ж получалось, что он один всю грязь берет на себя, а благородные офицеры с солдатами на площади никакого к этому отношения не имеют? Еще и сами арестуют Каховского за кровавое злодеяние… Нет, только вместе. Только в компании.

Не боялся Каховский крови, был готов ее пролить… чужую, естественно. И пролил. Это он на картинках в учебнике истории стреляет из пистолета во всадника. Маленький человечек в цилиндре и в штатском платье палит из крохотного пистолетика в миниатюрного всадника. На картинке — в грудь. На самом деле — в спину.

И снова — а чего это генерал Милорадович приехал на площадь и стал солдат уговаривать? Что значит — он сам за Константина, но раз уж так все сложилось, то разойдитесь, братцы, по казармам, и ничего вам за это не будет! Солдатам ничего не будет, понятно, а офицерам? Как минимум — разжалование и лишение дворянства.

Декабрист Оболенский добром попросил генерала, героя Отечественной войны и любимца солдат, прекратить агитацию, а когда тот не понял — ткнул штыком в бедро. Не в брюхо засадил, а всего лишь в бедро, продемонстрировав, так сказать, решимость. А вот Каховский не сплоховал, выстрелил в спину. И ведь глубоко порядочный человек — не просто так выстрелил, пулю загодя надрезал, чтобы, значит, повреждения были посильнее.

И все пошло веселее.

Солдаты не обиделись и не возмутились — все правильно. Если стреляет барин в генерала, значит, право такое имеет. Это их барское между собой дело, а мы против переприсяги и за Константина с Конституцией. Ура!

Конногвардейы ходили в атаку дважды… хотя некоторые потом в мемуарах написали, что и пять раз атаковали… ну как атаковали, пускали лошадей по скользким булыжникам, подъезжали к самому каре, каре стреляло поверх голов атакующих, кони бросались в сторону, падая и роняя всадников… Свои ведь, чего там, не французы какие-нибудь. Ни злобы не было, ни азарта. Кавалерия отступала, частично в пешем порядке, а революционные войска оставались на месте, смеясь и ругаясь вдогонку кавалеристам.

Какого черта их там держали офицеры? Какого черта они вообще туда явились, если было доподлинно известно, что сенаторы, прозаседавшие всю ночь в прениях по поводу законности переприсяги, к семи утра решили, что можно принести присягу на верность Николаю Павловичу. И принесли. И разъехались по домам. И некому было подписывать Манифест, заготовленный Рылеевым и Пущиным. Да и штыками грозить было некому.

А Петропавловская крепость не взята. И Зимний не взят.

Да, а тут вы будете смеяться — еще и диктатор не пришел. Революционеры собрались, прибыли на площадь, уже двух генералов и полковника изрубили да самого Милорадовича смертельно ранили: бунтуй — не хочу!

А он не явился. Пообещал и не пришел.

Его выбрали, назначили, были готовы исполнять его команды, от него зависело будущее России, а он взял и не явился. Говорят, время от времени подкрадывался к площади, выглядывал из-за угла, прикидывал на глаз, сколько народу собралось, вздыхал разочарованно и уходил. И что странно — и государю в ноги не бросился, и к своим товарищам не присоединился. Выглянет из-за угла — и назад, в кабинет. И снова. И снова…

А его ждали, не выбирали другого. Подбадривали солдат, махали руками восторженной черни, переговаривались, матерясь по-французски, вполголоса, чтобы солдатики не поняли. Каховский, снова зарядив свой пистолет, слонялся вокруг каре, прикидывая, кого бы еще подстрелить. И, наверное, уже сожалел, что не выполнил просьбу Рылеева, не согласился стать убийцей Императора. Это же так просто — выстрелить в спину ничего не подозревающему человеку.

Тут, кстати, удачно подвернулся Николай Карлович Стюрлер, командир лейб-гвардии Гренадерского полка. До самого памятника Петру бежал полковник за своими солдатами, уговаривал одуматься. Уже попав в самый центр восставших, все равно не замолчал, а просил-просил-просил…

— А вы, собственно, за кого? — поинтересовался у него Каховский.

— Присягнул Николаю, — ответил Николай Карлович. — И верен присяге останусь…

И получил пулю из того же самого пистолета, что и Милорадович.

А оказавшийся рядом с Каховским еще один благородный и с чистыми помыслами революционер рубанул Стюрлера по голове, да еще и солдат позвал: вали, ребятушки, кровавого царского сатрапа.

Каховский потом, разогревшись, уже и в Императора был готов стрельнуть, даже не в спину, а в лицо, когда тот к площади приехал, но не выстрелил — то ли пистолет отказал, то ли не смог прицелиться толком. Свитского одного подстрелил, да. Очень настойчивый борец за свободу народную.

Пришли лейб-гренадеры и матросики из Гвардейского экипажа, без стрельбы пришли, растолкав правительственные войска. И что это значило? А то, что если вдруг посыплется все, если вдруг проснутся руководители восставших и бросят своих солдат в атаку, то черт его знает — станут ли вроде бы верные престолу войска стрелять по ним или тоже: «Константина! Конституцию!»

И стояли уже три тысячи революционных солдат на морозе, никуда с места не двигались. Чего-чего, а стойкости русскому солдату не занимать. Ему бы офицера порешительнее…

Даже когда артиллерию привезли — тридцать шесть пушек, — и тогда стояли декабристы на месте, уверенные, что не решится царь на стрельбу. Может, роилось в головах декабристов банальное: «А в нас за что?»

В голове у Николая Павловича тоже непонятно что творилось. Хотя — понятно. Как же в своих-то стрелять? Как же держава на это глянет, когда в первый день своего царствования пролить кровь? Надеялся, что все рассосется? То есть семью и двор приготовил к бегству, вроде бы есть за что сражаться, кого защищать даже не с императорских, а с чисто человеческих позиций, но тянул Николай Павлович.

Подвезли заряды к пушкам, генерал Сухозанет доложил, что готовы канониры, что выстрелят, если будет приказ. Приказывайте, Ваше Величество!

А Величество не может такого приказать. Его собирались убить. Его семью собирались выслать в Русскую Америку (хотя, скорее, все-таки убить), а он тянет, не может решиться, черт бы его побрал!

А декабристы наконец выбрали нового диктатора, Оболенского Евгения Петровича, и что за дело до того, что он всего лишь поручик, в каре несколько офицеров постарше его званием, зато уже успел отличиться: на глазах у всех штыком Милорадовича ткнул, кровью замарался, а это значит — не отступит. Не отступил. Правда, и в атаку не повел.

Начинает темнеть, простой люд звереет, уже не просто кричит хамские вещи в адрес Его Императорского Величества, но и камни бросает, и поленья. А народу на площади уже почти полторы сотни тысяч. И в темноте эти сто пятьдесят тысяч людишек, поверив в безнаказанность, могут такое сотворить…

И войск, верных Николаю, не хватит, чтобы чернь усмирить. Да и не факт, что станут усмирять, а не двинутся вместе со всеми проводить перераспределение частной собственности. Кровь не прольется — хлынет потопом, зальет улицы и площади, обрушится на всю Империю.

И Николай наконец отдал приказ стрелять.

— Но холостыми, я вас прошу! Они сдадутся. Сдадутся ведь?

А они не сдались.

Площадь затянуло дымом, когда от Адмиралтейства ударили пушки, солдаты в каре пригнули головы, офицеры побледнели и вздрогнули, но ни грохота ядер, ни свиста картечи…

— Он не посмеет, братцы! Мы за правое дело стоим! Ясное дело — не посмеет…

А Его Величество снова в сомнении. Как же, как же, кровь соотечественников. И понятно, что нужно стрелять, но ведь… даже неприлично как-то… Это же его собственная гвардия, если разобраться. Или не его, а брата? И с их точки зрения — глупой, бессмысленной и нелепой — он не император России, а узурпатор?

Зарядили боевыми.

«Не посмеют, все равно — не посмеют…» — с одной стороны, и «Не на поражение, над головами стреляйте, прошу вас…» — с другой.

Залп — поверх солдатских голов, над киверами и шляпами, по зданию Сената, по крыше. На землю упало несколько тел — кто-то из простонародья полагал, что оттуда, с крыши, будет все видно особенно хорошо и безопасно. Видно было, в общем, неплохо. Насчет безопасности — ошибочка вышла.

Народ взвыл, метнулся в стороны, восставшие наконец поняли, что в них таки выстрелят, и попытались атаковать батарею… Сколько там было того расстояния до пушек? Сотня шагов? Если бы сразу, после первого же залпа… Или хотя бы после второго — вполне могли успеть проскочить в паузу, но снова замешкались и на полпути встретились с картечью.

Даже после этого каре продолжали стоять. До следующего удара картечных пуль. Вот тогда…

Кто-то просто бежал, спасая жизнь, кто-то пытался построить солдат на невском льду и атаковать все-таки Петропавловскую крепость в лоб, на пушки — способ самоубийства нетривиальный и довольно эффектный. А солдаты все еще верили своим офицерам, строились по команде, строились-строились-строились… «Равнение держи! Крепость — в штыки! Петропавловку — на ура! За Константина и Конституцию!» Или даже не за них, просто так, чтобы не умирать бессмысленно здесь, а попытаться хоть что-то сделать…

А ядра из крепости ломают лед, а вода холодная, а жить-то хочется всякому… И эти побежали тоже.

К темноте как раз и закончили разгонять бунтовщиков. Ночью спускали трупы под лед, а может, не только трупы. Говорят, раненых тоже топили, велено же было, чтоб к утру на улицах столицы покойников не было. Вот и справились, чего там возиться — под лед, и вся недолга…

Шли аресты.

Наблюдал ли несостоявшийся диктатор восстания князь Сергей Петрович Трубецкой за разгромом своих единомышленников из-за угла или сидел в комнате, зажав уши, — об этом никто так никогда и не узнал.

Странно, но декабристы, которых он подвел, о нем ни слова плохого не сказали. Словно он не струсил, словно стоял вместе с ними возле памятника Петру. А Государь… Государь не столько обиделся, сколько возмутился: «Князь! Древнего рода! На своего Императора! В кандалы — в Сибирь — в каторгу…»

Такая вот революция получилась. Или не получилась. Из-за ерунды, между прочим, сорвалась. Из-за чистоплюйства и нерешительности. Вот если бы у Трубецкого не отказали бы нервы… Если бы балтийские матросики взяли бы Зимний в декабре тысяча восемьсот двадцать пятого, а не в октябре семнадцатого, если бы революционеры поставили к стенке Николая Павловича с домашними и заставили бы Константина… Сенат… Российскую империю — всех заставили бы крутиться, вертеться и строить счастье народное… даже, если придется, вопреки желанию этого самого народа…

И нужно было всего-то диктатору все взять в свои руки, правильно расписать роли, подготовить запасные варианты и не слюнтяйничать, а рубить, резать, стрелять… Чистоплюев из своих еще до начала восстания прижать к ногтю… вывести в расход, если понадобится.

Группы боевиков из народа. Что — мало бродяг и прочей сволочи шаталось в то время по России? Поляков привлечь, пообещать им свободу и Речь Посполитую «от можа до можа»… Сколько там нужно на Санкт-Петербург решительно настроенных и подготовленных людей? Не решительность на площади демонстрировать, а стрелять-резать-взрывать. Вариантов много — от прямого уничтожения царской семьи с родными и близкими до подлого нападения группы неизвестных на царя-батюшку да жену его с детишками. Группу можно просто уничтожить потом или арестовать и организовать показательный процесс…

Множество вариантов — результат один. Победа! Россия становится свободной уже в тысяча восемьсот двадцать пятом. И все это, по сути, зависит только от одного человека — князя Трубецкого.

— Ты понимаешь? Все будет зависеть от тебя и только от тебя. — Старцы похлопывали его по плечу, жали руку от избытка чувств.

Мы бы и сами, говорили они, но ты же понимаешь, что только ты… Так уж сложилось, понимаешь? Но ты же можешь? Ты можешь! Вот сделай все как мы говорим — и все получится. И восстанет Россия! Поднимется с колен… Хотя… тьфу ты, что значит — поднимется? Она на них никогда не опустится, сама кого хочешь в любую позу поставит.

Можно было бы попытаться тебя отправить поближе к решающему моменту, в год эдак восемьсот двадцатый. Но пока ты акклиматизируешься, свыкнешься с новым телом… Вообще можешь прослыть сумасшедшим, лишившимся памяти. И кто с тобой после этого заговоры строить будет? А уж диктатором и подавно не назначат. Так что давай мы тебя в тысяча восемьсот двенадцатый?.. В июнь. Если что — все странности твоего поведения можно будет списать на жару, волнение, тепловой удар, в конце концов.

Мы-то не знаем, как пройдет вселение в тело. Пока только одни предположения да гипотезы…

— Я понимаю, — говорил Трубецкой, который тогда еще не был ни Трубецким, ни князем. — В июнь — так в июнь.

— Да-да, — радостно кивал Председатель, потирая крохотные свои ручонки, в жизни не державшие ничего тяжелее ручки с золотым пером да ложки с черной икрой. — Там война, подвиги… вы ведь со своими талантами, своей подготовкой точно прославитесь. Если уж сам будущий диктатор восстания… струсивший диктатор слыл героем и дослужился до полковника, то вы… вы…

Он не спорил.

Хрен их переспоришь, восторженных членов Комитета Спасения. Все так удачно сложилось: он подходит для переброски идеально… на генетическом уровне… идеально входил в резонанс, обладал весьма специфическими навыками и IQ имел намного выше среднего. Но самое главное — выбора у него не было. Вернее, был, но был этот выбор хреновым, хуже не придумаешь. Либо вселяться в князя Трубецкого в эпоху полного отсутствия туалетной бумаги и антибиотиков, либо — на тот свет.

— Мы пробовали договориться, — сказали ему, — но ничего не получится. Да, там (многозначительный взгляд на потолок) все понимают, ваша невиновность не вызывает сомнений, но политика, знаете ли… А так — вы будете жить. Тот, настоящий князь Трубецкой, несмотря на свои раны и на каторгу с Сибирью, прожил семьдесят лет. А при более здоровом образе жизни вы гарантированно проживете и эти семьдесят, и даже еще дольше.

Ну и великие дела, конечно. И значимая, по-настоящему значимая цель в будущем — это очень важно.

Вы князь! Вам вершить историю! Вам спасать Россию!

Пошли вы к черту, старые маразматики! То, что у него не было выбора, еще не значит, что он будет послушно исполнять ваши приказы, пожелания и намеки. Возглавить то восстание? По-настоящему его подготовить? Так, чтобы и подлость была нездешняя, и методы прогрессивные.

К черту! Я не желаю… Я не стану… Я…

Трубецкого тронули за плечо. Тряхнули.

— Что? — не открывая глаз, спросил Трубецкой.

— К вам просится посетитель, Сергей Петрович, — сказал Томаш.

— Кто там еще?

— Капитан Люмьер.

— Вот ведь сволочь, — сказал Трубецкой. — Достал-таки.

Глава 08

За крохотным банным оконцем уже было почти темно. Если бы не было факелов в руках осаждавших — так совсем ничего нельзя было бы разглядеть. А так… Человек пять драгун, пехотинцы из линейных полков, две-три медвежьи шапки — не разглядеть, то ли просто гвардейцы, то ли гвардейские егеря. Саперы с топорами, куда же без них при осаде…

— Драгуны с конскими хвостами, уланы с пестрыми значками… — пробормотал Трубецкой, глядя в окошко. — Все промелькнули перед нами, все побывали тут…

— Где уланы? — спросил Бочанек.

— Не обращай внимания, — отмахнулся Трубецкой, — так, бред контуженного.

— Но там были поляки… — с ударением на «о» сказал Томаш. — Это они остальных удержали, чтобы не стреляли и не напали на дом…

— Какие молодцы эти ваши поляки, — кивнул Трубецкой и зашипел, хватаясь за голову: — Поддерживают своих. Вон, прекрасную даму в обиду не дают…

— Вам что-то не нравится в поляках? — поинтересовалась Александра, почти невидимая в темноте, царившей в предбаннике.

— Мне не нравится, что вы устроили здесь конкурс на выживание, пенькна пани. Я бы даже сказал — найпенкнейша из здесь присутствующих.

— Хам, — сказала Александра. — Неблагодарный хам!

— То есть я вам должен быть признателен за то, что умру не один, а в компании? — спросил Трубецкой. — Ехали бы вы себе и ехали… Улица была свободна, выскочили бы из города, а там… там — домой…

— И как мы сразу об этом не подумали, — сказала Александра. — Если бы я могла, то и уехала бы, но этот молодой идиот…

— Это я, — пояснил Бочанек.

— …этот молодой идиот решил, что вас нужно спасать. И я была вынуждена… Ну не умею я вслепую управлять лошадьми, так уж получилось… Вот и пришлось… А так… Так я бы вас своими руками…

— Так на здоровье! Вас же никто не держит! — воскликнул Трубецкой, все еще не решаясь отойти от стены. Голова кружилась, тошнота подступила к самому горлу — сотрясение мозга он, кажется, все-таки заработал. И то, что поспал немного, особого облегчения не принесло. — На все четыре стороны! Идите, скажете, что я опомнился, что княжеская кровь все-таки взяла свое, что благородство не пропьешь и я одумался и отпустил вас… и вашего слугу… или брата… как хотите его назовите — тоже отпустил. А сам я… Может, подстрелю кого, вон как ребята свободно ходят, совсем страх потеряли…

— Значит, так? — осведомилась Александра.

— Да — так. Я вам бесконечно благодарен за заботу и продление моей жизни на час-полтора, но пора это уже и заканчивать…

— Эй, — донеслось с улицы. — Вы там не забыли обо мне?

— А я надеялся, что это мне приснилось, — пробормотал Трубецкой. — Какая неприятная компания мне выпала для последних минут жизни… Слепая истеричка, влюбленный идиот и сволочь капитан… Как там у вас говорят? Курва-мать?

Александра вздохнула и не ответила.

В принципе, перед ней можно было бы и не выпендриваться, все она прекрасно понимает, и эта бравада… вроде как оскорбительная бравада Трубецкого понятна ей насквозь… И то, что князь пытается отогнать ее прочь, как надоедливую собачку, демонстрируя свою злость, — ей понятно. И Томашу — тоже понятно. И кстати, им понятно, что смысла погибать вместе с Трубецким нет никакого, они ему ничего не должны вроде бы… Александра — так точно не должна.

— Живым сдаваться им мне нет никакого резона, — сказал тихо Трубецкой. — Вы уйдете, я дождусь, когда они начнут штурм, может, если повезет, подстрелю одного-двух… хорошо, в поляков стрелять не стану… А потом что-нибудь придумаю с заряженным пистолетом и своим виском. Бац — и все. И капитан Люмьер посрамлен. А я проиграю войну Наполеону Бонапарту, что, кстати, не так уж и позорно, ему кто только не проигрывал… А вы, если вас не затруднит, извинитесь за меня перед мужиками, скажете Чуеву, чтобы артельные деньги раздал им… А мою долю… Если не побрезгуете, возьмите себе. Там, наверное, хватит, чтобы дом отстроить. Мальчишек к себе моих заберите, Кашку и Антипа… выкупите и дайте вольную… придумайте что-нибудь… Им учиться нужно. И вот Бочанеку тоже. Вы сможете это сделать?

— Эй, князь! — снова донеслось снаружи. — Вы меня слышите? Я подхожу, не вздумайте стрелять…

— Пошел ты к черту! — крикнул Трубецкой в окошко. — Видеть тебя не желаю!

Люмьер стоял шагах в десяти от бани. В мундире, без головного убора, без сабли, с факелом в руке.

— Какого дьявола тебе нужно, капитан?

— Хочу поговорить, — ответил Люмьер. — Живым же вы сдаваться не станете… Слишком много разного накопилось у Великой Армии по вашему поводу. Я даже до штаба вас не доведу, просто порвут на куски… Вы понимаете?

— Естественно.

— И жизнь я вам обещать не могу, Сергей Петрович, — сказал Люмьер. — Мы можем только поболтать, как старые знакомые, обсудить кое-что, меня интересующее, а там… Я, если хотите, могу дать слово чести, что не попытаюсь на вас напасть… Мне ведь смысла нет, как вы понимаете…

— Почему же? Взять живым самого князя Трубецкого! Может, в звании повысят… Вы хотите стать майором?

— Я один понимаю, что вы несете чушь? — спросил Люмьер.

— Тоже мне — самый умный нашелся… Конечно, чушь несу! А что вы еще прикажете мне делать?

— Впустить меня внутрь. Одновременно отпустить даму, которую вы бессовестно используете в качестве щита… Мы поговорим, можно сказать — поболтаем, потом я уйду, и делайте что хотите. Как мне почему-то кажется, вы будете стреляться? Не так?

— Умный вы очень, — буркнул Трубецкой. — Подождите минутку, я сапоги почищу…

Трубецкой оглянулся в ту сторону, где в темноте сидела на лавке Александра.

— Слышали? Забирайте Томаша — и выходите. Если вам так будет спокойнее — дождитесь, когда он зайдет сюда, и тогда только выходите… Может, если я скручу капитана, то получится еще немного потянуть время, а там…

Вряд ли, сам себе мысленно возразил Трубецкой. На пожар лучше не надеяться. Полыхнет, конечно, этой ночью, но разгорится только к завтрашнему дню… Вот ведь сколько полезной информации в голове, а ничего не поможет. Либо придется подохнуть до начала катастрофы, либо суетиться вместе со всеми в самый разгар — дурацкий каламбур — московского пожара.

Получается суета, суета сует и ничего, кроме суеты.

А так хоть с капитаном поговорю.

— Помоги мне, — сказала Александра.

Трубецкой дернулся, чтобы подать ей руку, но вовремя сообразил, что обращается она к Томашу. Тот бросился, свалив какую-то бадью на пол. Плеснула вода.

Без прощаний, мысленно взмолился Трубецкой. Пронеси, господи, мимо меня чашу сию… Пусть она просто пройдет мимо, не сказав ни слова. Он сделал все, что мог, чтобы обидеть ее. Пусть обиженная и уйдет. Хотя… Как он мог обидеть ее сильнее, чем тогда, в июне? И на его руках кровь ее отца и братьев. Даже если одного из них убил ротмистр — все равно. Даже если там все происходило по-честному — не то что перед ее домом. Это неважно. Она должна его ненавидеть. Но попыталась спасти ему жизнь.

Пусть этот крест будет ему по силам! Нет!..

Александра остановилась возле Трубецкого. Подняла руку, осторожно провела пальцами по лицу. Князь зажмурился и ждал, когда эта пытка закончится.

— Прощайте, Сергей Петрович, — сказала тихо Александра. — Надеюсь, вы умрете легко…

— Сделаю все возможное, — так же тихо ответил Трубецкой.

У нее теплая мягкая ладонь. И…

— Все, — мотнув головой и едва удержав стон, сказал Трубецкой. — Прощайте. И ты, Томаш…

Трубецкой протянул руку, мальчишка не сразу сообразил, что князь — князь! — хочет пожать его руку, потом спохватился и сжал протянутую ладонь.

— Защищай ее, — сказал Трубецкой.

— До смерти! А вам… Вот пистолеты, я их зарядил. Порох и пули вот, перед окном… Девять пуль, я посчитал.

— Вот и хорошо. Всем нашим передавай привет!

Заскрипел засов на двери. Взвизгнули петли. Запах дыма, голоса солдат. Далекие крики — женские крики.

— Капитан! — крикнула Александра. — Вначале вы войдите. Покажите, что под одеждой у вас нет оружия…

Люмьер левой рукой расстегнул мундир, откинул поочередно полы.

— И я могу дать слово…

— Заходите, Люмьер, заходите! — вмешался Трубецкой. — Какие могут быть клятвы между циничными и безнравственными людьми? Мы, конечно же, поверим друг другу просто так. В конце концов, ведь и я могу вас запросто пристрелить, правда?

Трубецкой отошел к дальней стене, сел на лавку — ноги отказывались держать, голова кружилась. Пистолеты он положил возле себя, предварительно взведя курки.

Александра и Томаш отодвинулись в сторону, пропуская в предбанник капитана Люмьера. Томаш взял из рук капитана факел. Не оборачиваясь, они вышли наружу. Прикрыли за собой дверь.

— Не были бы вы столь любезны, чтобы задвинуть засов на двери?

— С удовольствием, — сказал капитан. — Я еще что-то могу для вас сделать?

— Подохнуть на месте вы для меня не можете? Сами, чтобы я руки не марал? — любезным тоном осведомился Трубецкой.

— Просто так — не могу. Но вы ведь вольны выстрелить в меня, не так ли? Я стою тут, возле двери, промахнуться трудно, почти невозможно. Тут ведь и двух шагов нет между нами… Мне здесь стоять или вы разрешите куда-нибудь присесть?

— Чего уж там… какие могут быть церемонии между своими. Там еще одна лавка, присаживайтесь. Сразу приношу свои извинения — угостить мне вас нечем.

Капитан сел.

Отсвет из маленького окна освещал эполет на плече капитана. Легким мазком лег на его щеку. Дальше была темнота.

— Странные желания иногда посещают людей, не правда ли? — сказал Трубецкой.

Правую руку он держал на рукояти пистолета.

Нападать француз вряд ли решится, но черт его на самом деле знает. А сил для драки Трубецкой в себе не ощущал. Убью — и всех делов. Если бросится. А если не бросится… Может, тоже убью. Одним французом на земле будет меньше.

— Убить меня хотите? — словно угадав мысли Трубецкого, спросил Люмьер. — Зачем?

— Не ваше дело! Может, не нравитесь вы мне…

— Что значит — может? Вы мне просто омерзительны, но я ведь пришел, сижу перед вами без оружия. В конце концов, ведь это не я вам лицо располосовал, а вы мне.

— Вы ведь…

— Мало ли что я собирался сделать? Если судить по результатам — за мной должок. И за то, что вы там на дороге…

— Стоп-стоп-стоп, — засмеялся Трубецкой. — Я вам трижды жизнь спас. Трижды мог вас убить, но не сделал этого, хотя… хотя просто обязан был отправить вас в ад.

— Ну так сделали бы! Устроили игры… Я бы не стал сомневаться, сразу же… Вам хотелось похвастаться перед всеми! Заявить о себе как о великом воине и герое… отправить меня как вестника, потому и пощадили, по холодному расчету, а не из каких-то высокоморальных побуждений. Ведь так? — Люмьер тихо засмеялся.

— Для человека, рискующего жизнью, вы слишком вольно себя ведете… — Трубецкой хотел назвать капитана по имени, но вдруг сообразил, что не помнит его. — Слушайте, я забыл ваше имя… Как нехорошо получилось.

— А мы с вами на брудершафт не пили, Сергей Петрович, но если вам действительно интересно, то зовут меня Анри. Мне тридцать пять лет, женат. Имею двух детей — дочь семнадцати лет и сын пятнадцати. Семья — в Париже, хотя родом я из Марселя… Я могу еще что-то сообщить вам о себе?

— Нет, достаточно… Анри… Я могу называть вас по имени?

— И даже на «ты», ту часть, которая с вином и поцелуем, можем опустить, — сказал Люмьер. — Ты согласен?

— Согласен. Итак, зачем ты сюда пришел? И даже не так… Как ты здесь оказался? Обычно я не верю в случайности…

— Представь себе — я тоже. И ужасно их не люблю. И опасаюсь. Пытаюсь все контролировать, но…

— Но получается не всегда, — подхватил Трубецкой. — Хотя с отравленной выпивкой у тебя чуть не получилось. Я когда понял, что ты сделал такую ненадежную ставку…

— Ничего подобного, — возразил француз. — Это была очень надежная ставка, если бы не эти дурацкие случайности… Ты ведь понял, что обоз был специально послан для тебя? Так ведь?

— Целый обоз…

— Двенадцать, если быть точным. Ты настолько всех разозлил… Мне передавали, что даже сам Император неоднократно поминал тебя и очень хотел лично надеть тебе петлю на шею…

— Не с его счастьем, — засмеялся Трубецкой. Хохотнул и застонал, схватившись за голову.

— Ты ранен? — с участием в голосе осведомился Люмьер. — Когда я вошел с факелом, мне показалось… Да и кто-то из солдат говорил, что выстрелил из мушкета тебе в голову с десяти шагов… Клялся, что попал, но ты остался стоять и даже стрелял в них из мушкетона картечью… Можешь считать, что к легендам о тебе прибавилась еще одна — о неуязвимости…

— Меня контузило пулей. Прошла вскользь. А, легендой больше — легендой меньше… Ерунда это все! А вот двенадцать обозов…

— Именно — двенадцать. В десяти деревнях мои люди болтали о времени и направлении движения. Для тебя было приготовлено двенадцать обозов…

— И в каждом ядовитая водка?

— Представь себе — в каждом. А еще в каждом обозе были люди, которые должны были выстрелить вверх ракету в случае нападения. И за каждым обозом на расстоянии следовал полуэскадрон… драгуны, конные егеря… уланы, просто добровольцы… Поляки очень хотели до тебя добраться, сильно им не нравится, что ты посмел захватить в плен шляхтянку… Я так понял, что это была она? — Люмьер сделал неопределенный жест рукой. — Та, которую я тебя уговорил отпустить?

— Да, — коротко ответил Трубецкой.

— Ну, значит, одним грехом на тебе меньше. Хотя поляков это вряд ли успокоит. Ты еще умудрился подло застрелить пана Комарницкого… Хотя, наверное, вся эта ерунда тебя теперь особо не волнует?

— Не волнует совершенно. А вот шесть эскадронов, которые были направлены на поимку моего отряда в пятьдесят с лишним человек — это очень поднимает меня в собственных глазах. И почему меня не настиг полуэскадрон? Да, ракеты не было, иначе я бы ее заметил и увел людей… попытался бы увести. Но почему ракету не запустили?

— Да. Случай. Или судьба — как тебе больше нравится. Лейтенант Сорель — трус и размазня… в паре с судьбой. Первой пулей твои люди умудрились свалить сержанта Франсуа. А чертов Сорель, вместо того чтобы запустить ракету своими руками, прятался за повозкой, а потом… потом сдался. Прекрасно знал, что ты в живых никого не оставляешь, — и сдался, вот еще странность человеческой природы.

— Но ведь он выжил, — напомнил Трубецкой. — Случайно, но…

— Вот, еще один случай в таком мизерном происшествии. А полуэскадрон, который должен был тебя атаковать, в момент перестрелки как раз находился в низине, чуть ли не на дне оврага, и выстрелов никто не услышал — ехали медленно, не торопясь, чтобы не слишком приблизиться к обозу и не вспугнуть принца Трубецкого… А когда все-таки обоз нагнали — было поздно. Разве что утерли сопли и слезы лейтенанту Сорелю… — Люмьер говорил без злости, будто о каком-то малозначащем событии. Карта не пришла или шар для игры не вовремя выскользнул из руки. — И ты не решил отпраздновать свою удачу. Или ты не пьешь? Хотя… На той мызе — помнишь? — ты почти с удовольствием пил такую гадость… А тут я тебе приготовил отличную выпивку. А ты…

— Еще одна случайность. Меня ранили, мой приказ нарушили… В общем, умер другой человек.

— У тебя бдительный ангел-хранитель…

— Наверное. Но ты не ответил, что делаешь тут? Как ты оказался рядом… с лейтенантом Сорелем? После твоего рассказа о засаде я еще меньше верю в случайность.

— И правильно делаешь. Ты считаешь, скольким солдатам Великой Армии сохранил жизнь?

— Не было такой необходимости. Немногим.

— Двадцать три человека, — сказал Люмьер. — Ты оставил в живых двадцать три человека, которые, кроме меня, знали тебя в лицо. Девятнадцать из них я сумел собрать и приготовить к этому дню. Девятнадцать. Когда стало понятно, что мы все-таки берем Москву — в тот день, о котором ты говорил, — я приказал этим девятнадцати уцелевшим в составе девятнадцати же отрядов отправиться в город с передовыми частями. Почему-то я был уверен, что ты явишься сюда, чтобы убедиться лично в своей прозорливости… Ты ведь так уверенно назвал число… И даже Мюрата указал правильно…

— Надо же, ты был уверен… А я до последнего момента не хотел сюда ехать. О девятнадцати уцелевших я как раз не думал, тут ты меня уел, а вот то, что слоняться по Москве опасно и бессмысленно… И все-таки поехал…

— Знавшим тебя в лицо было приказано при встрече сразу же отправлять за мной посыльного, а самим князя Трубецкого либо задержать, либо убить… Дважды мои люди ошиблись, но третьим оказался бедняга Сорель…

— Теперь случай обернулся против меня, — сказал Трубецкой. — Так всегда бывает, если слишком полагаться на судьбу, не находишь? Ты вот зачем-то пришел ко мне, будто прикупил где-то вторую жизнь. Зачем ты пришел, Люмьер? Высказать мне все то, что сказал? Потешить мое самолюбие или наоборот — уязвить мою гордыню? Я ведь могу тебя отсюда не выпустить, Анри. Кстати, тебя, по-моему, зовут. Волнуются…

Люмьер встал с лавки, выглянул в оконце.

— Это бедняга Сорель волнуется. Очень хочет, чтобы все у меня получилось. Денег хочет, и чтобы звание ему вернули… Его ведь разжаловали по моему требованию, за глупость и трусость. Форму я разрешил ему надеть авансом, так сказать… Вон как суетится, бедняга…

Трубецкой медленно поднял пистолет, прицелился в темный силуэт на фоне окошка. В голову. Положил палец на спусковой крючок.

— Сорель! — крикнул капитан в окно. — Прекратите панику! Тут и без вас достаточно возбужденных людей. Лучше подойдите сюда. Поближе. Да не бойтесь вы, никто вас не станет пока убивать…

Нажать на спуск, подумал Трубецкой, грянет выстрел, дым от сгоревшего пороха заполнит комнатенку, прицелиться после этого можно будет только себе в голову. Да и попробуй дышать в таком чаду. Тебе уже так надоело жить, что лишних полчаса не вызывают никаких эмоций, кроме раздражения? Да и капитан, похоже, еще не все сказал. Ладно. Живи. Пока живи.

Трубецкой опустил руку с пистолетом на колено.

— Лейтенант, — тихо, но с нажимом произнес Люмьер. — Вы сейчас поставьте вокруг людей… Не из своего отряда, этих отправьте за город, туда, откуда пришли. Что значит — кого поставить? Ловите любой взвод… Подходите к любому офицеру и от моего имени… да, от имени капитана Люмьера просите поставить людей вокруг, так, чтобы мышь не проскочила. Одновременно найдите где-нибудь плащ и бутылку вина. Только какого-нибудь хорошего вина. Да все пьют вокруг, Сорель! Да отберите у кого-нибудь… Вы хоть что-то можете сделать самостоятельно, без пинков? Можете? Вот и отлично. Вначале — вино и плащ, потом смените тут оцепление… Действуйте, у вас десять минут. Максимум — пятнадцать.

Люмьер сел на свое место, вздохнул.

— Тяжело, наверное, — спросил он с сочувствием.

— Что именно?

— Не выстрелить в затылок неприятному человеку. Я бы, наверное, не смог… не удержался бы…

Голос капитана то становился громче, то почти исчезал, Трубецкой чувствовал, как пол начинает покачиваться под его ногами, как воздух в предбаннике густеет и становится вязким. К горлу подступила тошнота.

Что там бормочет этот француз? Он пытается отвлечь? Заболтать, а потом…

Темнота вдруг метнулась к лицу Трубецкого, сдавила горло, и стоило неимоверных усилий, чтобы не поддаться ей, удержаться на самой грани забытья. Это контузия, князь, сказал себе Трубецкой. И еще не факт, что удастся вовремя пустить себе пулю в лоб… не факт…

— …и я решил, что просто обязан с тобой поговорить напоследок, — сказал Люмьер.

— Что? Извини, я отвлекся… — Трубецкой облизал губы, где-то здесь была вода, но Томаш ее опрокинул и разлил. Вот ведь…

— Я сказал, что поначалу тебе не поверил…

— Ну понятно… какой-то подпоручик… — Трубецкой кивнул, и весь мир резко прокрутился вокруг него.

— Какой-то подпоручик, — подтвердил капитан. — Ты так уверенно рассказывал о Москве… о том, что мы все равно будем отступать… И даже назвал дату… Но она не совпала. Наступило второе сентября, а мы все еще не были в Москве… Еще даже генерального сражения не было… даже намека не было на то, что ваш одноглазый полководец собирается его давать…

Да, подумал Трубецкой, нехорошо получилось… так и вправду можно было опозориться.

— А потом я вдруг сообразил! Вы же… вся ваша страна живет по другому календарю. Разница почти в две недели. И когда я это понял, оказалось, что… Что ты не ошибся! Двадцать четвертого августа по вашему календарю произошло сражение за батарею…

— Шевардинский редут, — подсказал Трубецкой.

— Плевать, как называлась та куча земли, двадцать шестого грянуло сражение… Гремели пушки, а я почти молился, чтобы вы… чтобы русская армия не проиграла его, чтобы вам хватило сил на следующее сражение, чтобы вы удержали Великую Армию до середины сентября. Но хотя бы до третьего числа. Чтобы твое предсказание не осуществилось… Но вы отступили, не ожидая добавки. И тогда я понял, что ты не соврал. Что каким-то чудом ты знал, что будет и когда будет… Я чуть с ума не сошел…

— Ты никому не говорил о моем предсказании? — попытался удивиться Трубецкой.

Именно попытался — ему сейчас было настолько плохо, что никаких других эмоций он испытывать не мог. Тошнота, головокружение, слабость… слабость… темнота пытается затопить его мозг…

— Никому я ничего не говорил — кто бы мне поверил? А когда стало понятно, что ты угадал…

— Это мамка твоя гадала, кого родит — девочку или мальчика… — сглотнув, сказал Трубецкой. — Я знал…

— Ты знал… Откуда ты мог это знать? Откуда?

— А не твое дело… — засмеялся Трубецкой. — Не твое дело… И Москву вы взяли вовремя, и побежите из нее, теряя людей, лошадей, награбленное добро… Будете подыхать вдоль дороги…

Трубецкой чуть не сказал — вдоль старой смоленской дороги, спохватился, сдержался. Потом подумал: а что эта его фраза могла изменить? Кто-то поверит Люмьеру, что русский подпоручик, пусть даже и князь Трубецкой, может предсказывать будущее? Даже если он и угадал срок падения Москвы, то почему ему можно верить во всем остальном? Он ведь грозится гибелью армии-победительнице! Мы не проиграли ни одного сражения, с нами гений Императора, а какой-то офицерик сулит гибель?

— Мне это неинтересно, — сказал Люмьер. — Пусть об этом думают маршалы и сам Император. Если я скажу им, что они проиграют войну, — они станут воевать лучше? Или хуже? Да и… Я искал тебя вовсе не за тем, чтобы передать Императору. Я сам хотел с тобой поговорить…

— Отравить ведь пытался…

— Это было раньше, еще тогда, когда я не верил тебе… Но потом… Потом я… мне очень нужно…

Капитан Люмьер! — донеслось снаружи.

— Явился, — пробормотал капитан.

Он встал, подошел к окну.

— Что? Все выполнил? Кто караулит двор? Понятно. Ты принес то, что я просил? Давай. — Люмьер просунул руку в окно, забрал сверток. — Не уходи никуда, я тебя позову… Да, вот тут и стой, возле двери. И никого не подпускай. Никого не подпускай, пока я не разрешу…

Люмьер, судя по звукам, развернул плащ и что-то со стуком поставил на лавку.

А, понял Трубецкой, вино. Он ведь приказывал достать бутылку вина.

— Выпьешь? — спросил Люмьер.

— Как с выпивкой в том обозе?

— Я отопью первым, — успокоил Люмьер.

Одним ударом он отбил у бутылки горлышко, было слышно, как он сделал два длинных глотка.

— Выпьешь? — снова спросил Люмьер.

— Давай… — Трубецкой левой рукой взял бутылку, осторожно, чтобы не порезаться, поднес ее к губам. Сделал глоток. Неплохое вино. Наверное, неплохое, он еще не научился разбираться, там, в прошлой жизни, он не особо привередничал, пил что предлагали. А это — неплохое. Может быть, даже хорошее.

— Хорошее вино, — сказал Люмьер. — Немного прокисло, у вас совершенно не умеют хранить вина… Но так — вполне. Хотя итальянские красные вина мне не нравятся, предпочитаю французское…

— Патриот, — с одобрением пробормотал Трубецкой, сделал еще глоток. — Держи, я больше не буду…

— Хорошо, — сказал капитан, нашарил в темноте руку Трубецкого с бутылкой. — Я…

Он не договорил. Если бы Трубецкому не было настолько плохо, то ничего бы у капитана не получилось, но руки князя плохо слушались, по всему телу растекалась слабость, и, даже поняв, что сейчас произойдет, Трубецкой не смог вовремя отреагировать. Палец так и остался на спусковом крючке пистолета.

Удар.

Темнота.

…Вино лилось в его рот сквозь приоткрытые губы, Трубецкой закашлялся, попытался отодвинуться, но оказалось, что он лежит на полу.

— Если бы ты знал, Серж… Если бы ты знал, как я мечтал об этом мгновении, — хриплым голосом произнес Люмьер. Почти прошептал, задыхаясь от восторга. — Настичь тебя, свалить, заставить… заставить говорить… говорить… Не нужно шарить вокруг — пистолеты я убрал. Так что…

Капитан похлопал Трубецкого по щеке.

— Так что, если я захочу, ты будешь умирать долго-долго… Жаль, что здесь темно, я бы показал тебе мой шрам на лице… напомнил бы, что я твой должник… Я мог бы прямо сейчас, у меня нет сабли, но… я могу обойтись этой бутылкой…

Трубецкой почувствовал, как острый край горлышка бутылки коснулся его щеки. Вино лилось тонкой струйкой, как кровь, стекало по подбородку на шею и на плечо.

— Чуть-чуть надавить… — прошептал Люмьер, — и…

— Что — и?.. — спросил Трубецкой. — Чего же ты ждешь? Ты ведь… у тебя ведь все получилось. Все-все-все… Ты теперь сможешь презентовать меня своему Императору… Месье Буонапарте будет доволен. Может, даже наградит тебя…

— А мне не нужна награда, — вдруг обычным голосом сказал Люмьер. — К черту! И эта война — к черту, если все закончится в Париже. Я воевал все это время, чтобы держать войну подальше от моего дома. Как можно дальше…

Люмьер встал с колен, отошел. Скрипнула лавка.

— У меня было четыре брата. Четыре. Двое старших и двое младших…

— Очень интересно… — сказал Трубецкой, постаравшись вложить во фразу как можно больше иронии.

Легкую смерть нужно заслужить. Нужно вырвать у противника легкую смерть, заставить отказаться от пыток… просто выстрелить мне в лицо… я согласен даже на то, чтобы ты меня забил ногами прямо здесь. Если для этого нужно будет назвать твою мать шлюхой, то… Что значит — даже если? Твоя мать — шлюха! И жена твоя сейчас тебя рогатит изо всех сил. А твоя дочь… и твой сын станут отдаваться за деньги солдатам союзных армий, когда те возьмут Париж.

— Твоя… — Трубецкой честно попытался оскорбить Люмьера, но не смог — воздуха не хватало, язык заплетался.

— Три брата погибли, — сказал Люмьер. — Мать поседела, когда похоронила третьего. О четвертом, о младшем, она не знает до сих пор, я запретил писать ей об этом. Он погиб уже здесь, недалеко от Смоленска. Попал в плен к казакам. Когда его нашли, он… у него не было ног и рук… они были, но лежали поодаль… и глаза ему выкололи…

— Это война… — выдохнул Трубецкой. — Ты сам сказал: в ней нет места для чистых и благородных рыцарей… Вот и…

— Замолчи… — попросил Люмьер.

— Почему… почему же?.. Если бы ты… тогда на мызе… если бы ты отдал нас с ротмистром полякам… думаешь, они бы с нами… со мной были нежнее?.. Может, не стали бы рубить мне руки, но кишки мотать на саблю они умели… И резать-резать-резать… снимать кожу, жечь раскаленным железом… ну да, у них ведь было оправдание — они ведь страдали, когда мы подавляли их восстание… а они, представляешь, как-то захватили Москву и попытались посадить на московский престол своего короля… Нам всем… всем есть за что ненавидеть друг друга…

— Замолчи, — снова попросил Люмьер.

— А то что? Ты меня убьешь? Неужели? Или отдашь своему лейтенанту? Тот с перепугу и от стыда может придумать для меня что-нибудь необычное… Позовешь? Или сам? Я ведь полагаю, что за меня и мертвого положена награда?

— У меня есть сын, — тихо сказал капитан.

— Ты уже говорил. Ему пятнадцать лет… Мальчишке не повезло…

Горло Трубецкого сжала рука капитана.

Хорошо, подумал Трубецкой. Еще немного — и он меня… Отпустит. Совсем отпустит. И пусть убираются ко всем чертям старцы из будущего, которые так и не дождутся изменений… Так и будут жить день за днем, приближаясь к старческому маразму, и понимать, что ничего у них не получилось, что они не смогли использовать свой шанс… Или выбрали неудачный инструмент, или планы, которые они разработали, никуда не годились.

А планы никуда не годятся!.. Никуда… Удачное восстание декабристов? Чушь. Невозможная и катастрофическая чушь… Он даже и пробовать не будет… Даже если бы выжил… все равно не стал бы… все равно…

Рука разжалась, и Трубецкой сделал вдох. С сожалением. Не получилось.

— Я хочу знать… — сказал Люмьер. — Мне необходимо знать… Ты сказал правду о Париже?.. О том, что вы войдете в него…

— Прав… правду… — Трубецкой приподнял голову, попытался откашляться. — Я сказал правду. Восемнадцатого марта тысяча восемьсот четырнадцатого года будет подписана капитуляция. Девятнадцатого — войска вступят в Париж, но на Монмартре русские войска уже будут. Его они возьмут с боем.

— Восемнадцатого… — пробормотал Люмьер.

— А где в Париже живут твои?

— На Монмартре. — Капитан скрипнул зубами. — Я купил небольшой ресторанчик, перевез туда мать и сестру. Они сейчас вместе с моей женой, дочкой и сыном… Пишут, что справляются.

— А сына твоего заберут в армию…

— Ему только пятнадцать…

— Через два года будет семнадцать, правда? Но будут забирать и пятнадцатилетних. Армия останется здесь, сотни тысяч мертвецов, сожженных и замороженных… Император бросит оставшихся за Березиной. И отправится собирать новую армию. Из мальчишек в том числе. Так что… Извини, я не могу рассказать тебе ничего утешительного… Может быть, вам и повезет… В Париже особых боев не будет, только… Только на Монмартре и в пригородах… — Трубецкой закрыл глаза.

— Император? — спросил капитан.

— Императоров, даже самозванных, не казнят, — сказал Трубецкой. — Твоего — тоже не казнят. В момент капитуляции Парижа Наполеона в нем не будет… Он сдастся потом, получит небольшой остров во владение, крохотную армию и флот из трех корабликов…

— Он останется жив… — протянул Люмьер.

— Он император.

— Он останется жив…

— Если ты сможешь… Если сможешь — вывези свою семью куда-нибудь. В глухую деревню. Брось армию, прячься вместе с ними… — Трубецкой улыбнулся, подумав, какую чудовищную провокацию против естественного течения истории он готовит. — К власти придут Бурбоны. Если у тебя есть возможность связаться с ними, оказать услугу… Только… только ты никому не говори, что все знаешь наперед. Ничего не говори, не объясняй, просто действуй. Ты… ты и твоя семья слишком малы, чтобы обрушить всю историю… Но выжить… вы можете попробовать выжить…

Люмьер слушал, не перебивая. Когда Трубецкой замолчал, капитан тоже молчал несколько минут, так долго молчал, что князь чуть не спросил у него: что же дальше? Что дальше ты будешь делать с пленником?

— А ты ничего не просишь… — тихо сказал капитан.

— Если я стану просить, то ты решишь, что я струсил… Или подумаешь, что вру.

— Откуда ты это знаешь? Все это?

— А какая разница? Ты или веришь мне и получаешь возможность сохранить хоть что-то, или не веришь… Это как с религией: вопрос веры. Или имеешь шанс попасть в рай… Или ступай в ад… Ты веришь в бога?

Какое мне дело до того — верит ли он в бога? Да, папа римский вручил Наполеону корону, но ведь перед этим почти вся Франция весело отправляла священников и монахов на гильотину… или в гильотину, черт его знает, как правильно сказать…

— Я не хочу, чтобы мой сын шел на войну. Моя семья сполна заплатила за все… Я не хочу…

— У тебя есть шанс.

— Если ты не врешь…

— Но если я вру, то твоей семье ничего не угрожает, ведь правда? — тихо, стараясь не трясти головой, засмеялся князь. — Ты сам волен принять решение…

— Сволочь, — сказал Люмьер.

— Сволочью быть нетрудно, — сказал Трубецкой. — Уж ты мне поверь. Противно, но нетрудно.

Со двора донеслись крики, Люмьер привстал с лавки и глянул в оконце.

— Что-то горит, — сказал он.

— Это только начало. Завтра полыхнет по-настоящему. И гореть будут все: ваши солдаты, наши раненые, которые остались в лазаретах и госпиталях… обыватели и захватчики будут гореть… И никто так и не узнает, кто первым поднес свечу к шторам…

— А Париж…

— А Париж, как ни странно, гореть не будет, — сказал Трубецкой. — Ни в эту войну, ни в одну из следующих, о которых я знаю… Счастливый город.

На дворе кричали — весело, как показалось Трубецкому. Огонь обычно не воспринимают поначалу как большую угрозу, а покоренные города должны немного гореть, ведь правда? Их нужно чуть-чуть грабить, немножко жечь и самую малость уничтожать…

Какая чушь лезет в голову, подумал Трубецкой. Казалось бы — перед смертью… Где вся прошлая жизнь, где сильные эмоции? Ему просто хочется спать. Хочется, чтобы отпустили отдохнуть, ничего не требовали, просто оставили в покое.

Доски пола так уютно покачиваются под ним, сквозь массив темноты проскакивают искры — яркие, разноцветные. В общем, если сейчас капитан просто всадит ему пулю в голову, то Трубецкой даже и не обидится. За ошибки нужно платить, Люмьер переиграл его честно, даже финальный нокаут отработал один на один, без подстав и подлостей…

А Трубецкой как на духу обрисовал ему перспективы, и теперь только от самого капитана зависит его судьба и судьба его семейства.

Я честно заработал пулю в лоб, прошептал беззвучно Трубецкой. И…

— Лейтенант! — позвал Люмьер в окно.

Напрасно он это, подумал Трубецкой. Лейтенант не станет щадить своего бывшего мучителя. У Люмьера есть пистолет, даже два — это ровно в два раза больше, чем нужно для того, чтобы поступить с Трубецким честно и справедливо. Но он сказал «лейтенант», а это значит, что бедняге Сорелю возвращено звание… Заслужил. Он заслужил, и князь заслужил…

Трубецкой медленно потянулся к голенищу сапога. Зря он, что ли, таскал с собой нож все время? Метнуть оружие не получится. Никак не получится, сил нет. Зарезать мерзавца? Так до капитана сейчас не дотянешься, придется вставать, а и тут нет уверенности, что это простое движение у него выйдет.

Дождаться лейтенанта? Дождаться и провести отточенным лезвием по его горлу… если лейтенант наклонится к пленному. А он наклонится?

Пальцы Трубецкого нащупали рукоять ножа, медленно извлекли его из сапога.

Есть простой выход. Где-то даже красивый. Провести по горлу не Сореля, а князя Трубецкого. Классный выход? Собственно, ведь это и тело не твое? Ведь правда — не твое? Значит, и не самоубийство это. Не смертный грех. А если и грех, то с каких это пор ты стал бояться грехов? В своей прежней жизни ты не был особо набожным, правда? В церковь со старцами перед самым отправлением ты сходил, крестился и приложился, как положено, а в душе… Ты веришь хоть в кого-то?

Рука медленно поднесла нож к горлу.

Вот будет смешно: перережет он себе глотку и снова окажется в своем теле. Скажет: «Привет!» А старики: что случилось? Вы не хотите? Вы передумали? А он: «Ни черта не получилось, старцы. Идите вы в эту самую… вот именно — туда. Делайте что хотите, только планы ваши все — полная ерунда. И невозможно в одиночку ничего исправить и переделать».

У ножа холодное лезвие, вдруг сделал открытие Трубецкой. Казалось бы, все время нож был возле тела, а лезвие — холодное. Теперь, значит, что? Нащупать сонную артерию? Так что ее щупать? Вот она, никуда не делась… Нужно только приставить нож…

Лязгнул засов, дверь открылась.

— Входи, — сказал Люмьер.

— Входи, — шепотом повторил за ним Трубецкой.

Лейтенант вошел. Дверь низкая, бедняге пришлось снять кивер.

— Закрой, — сказал Люмьер, — нам не нужны свидетели…

— Да-да, конечно… — Несколько секунд Сорель крутил кивер в руках, соображая, куда его деть, потом поставил на лавку.

Закрыл дверь, задвинул засов.

— Ты говорил, что хочешь своими руками? — то ли спросил, то ли просто сказал капитан.

— Я? Да. Конечно. Хотел… — Лейтенант со всхлипом вздохнул. — Я его пристрелю… Я…

— Зачем стрелять? Стрелять неинтересно. У тебя есть сабля — руби. Я хочу, чтобы ты вынес отсюда его голову…

Твою мать, подумал Трубецкой, убирая нож от своего горла. Это что — помогать летехе выполнять важное поручение командования? Самому надрезать, чтобы Сорель не перетрудился? Нет, не дождетесь! Нужно собрать силы и встать. Резко встать, хотя бы на колени… хотя бы просто сесть на полу, так, чтобы лейтенант не успел отпрянуть… Рубить голову саблей, да еще лежащему… Это трудно и неудобно. Вряд ли в эту войну найдется кто-то, кто умудрился обезглавить своего противника саблей. В бою, естественно. А если есть свободная минута и вдохновение, то на досуге все вполне может получиться. Только придется этому эстету раскорячиться, наклониться, чтобы иметь место для замаха — потолок в предбаннике низкий, не для того строился, чтобы саблей в нем махать.

Наклониться, нащупать, собственно, голову жертвы, замахнуться… Давай-давай, попробуй… Я тебя жду…

Трубецкой провернул нож между пальцами. На один удар сил хватит. Нужно будет только прицелиться как следует. Одним движением. Либо горло, либо сердце… Хорошо, что лейтенант — пехотинец, а не какой-нибудь гусар, там брандебуры и прочие шнуры пока прорежешь, замахаешься…

— Капитан… — неуверенно промямлил лейтенант Сорель. — Я…

— Саблю потерял?

— Нет, вот она, но… Зачем голову?..

— Так забавнее, — пояснил Трубецкой. — Все-таки нужно было начать снимать скальпы у ваших солдат… А тебя, мелкий трусливый засранец, нужно было вообще в мелкое рагу настрогать… Начинать с ног и медленно двигаться кверху, соскабливая мякоть с костей…

Бросится лейтенант. Он из той породы, которая от ужаса становится жестокой. Все порвать-порубить-загрызть! Чтобы не бояться. Чтобы заглушить страх в себе.

— Я… Я-а… — Крик вдруг оборвался, лейтенант Сорель рухнул на пол, словно подрубленное бревно. Даже не дернулся. Его рука тяжело упала на плечо Трубецкого.

— Как же он мне надоел, — сказал со злостью капитан. — Трус, дурак, да еще и белоручка…

— Это вы его чем приложили? — Трубецкой отодвинул руку лейтенанта, потрогал запястье, пытаясь уловить пульс. И ничего не нашел. — Убили ведь беднягу. Точно вам говорю — убили. Списывать будете на меня? Давайте, ладно, мне не жалко…

— Как вам всем нравится болтать… — протянул Люмьер. — Все болтаете и болтаете… А жизнь — штука простая.

Капитан прошелся по предбаннику, споткнулся о ногу убитого им лейтенанта и выругался.

— Эй, капитан! — позвал Трубецкой. — Вы обо мне не забыли? Вы же меня собирались…

Нож в руке хищно следил острием за Люмьером. Если выстрелит — ничего не попишешь, а если…

— Я ударил его рукоятью пистолета, — сказал капитан. — Говорите, убил?

— Пульса нет, сердце… — Трубецкой левой рукой нашарил пуговицы на мундире Сореля, расстегнул, приложил ладонь к груди. — Сердце не бьется.

— И черт с ним… — пробормотал капитан. — Туда ему и дорога… Вы обратили внимание, что он одинакового с вами телосложения? Обратили?

— Нет, если честно. А что — похожи?

— Ну, близнецами я бы вас не назвал, но если смотреть в темноте и если не быть с вами обоими близко знакомыми… Вставай, Серж!

Люмьер протянул руку.

Вот сейчас, подумал Трубецкой. Если убивать, то сейчас, когда он будет помогать мне встать. Один удар… или… Или пусть живет? Он же, кажется, что-то надумал? Не на расстрел же он меня поведет, в самом деле…

Трубецкой встал, оперся рукой о стену.

— Плащ и кивер, — сказал Люмьер. — Возьмешь плащ и кивер этого идиота. Никого из тех, кто тебя видел сегодня в лицо, во дворе нет. Надеюсь, на улице тоже. Значит, тебя никто не опознает. Ты меня слышишь?

— Да… Что? Да, слышу… — Трубецкой с трудом перевел дыхание.

Пожалуй, он бы и ножом ударить толком не смог бы…

— Значит, делим твои пистолеты: один — тебе, один — мне. Вернее — ему… Черт, возьми его мундир… Сюртук будет тебе впору.

— Хорошо… — Трубецкой медленно расстегнул пуговицы на своем мундире, стащил вначале с одного плеча, постоял с минуту, приходя в себя, стащил с другого. Уронил.

— Тебе совсем плохо, — констатировал капитан.

— Ему — хуже, — прошептал Трубецкой.

— И не поспоришь, — согласился Люмьер, сам стащил с убитого сюртук, помог одеться Трубецкому. Мундир князя остался лежать на полу.

— А если меня схватят?

— Постарайся, чтобы не схватили. Конечно, правильнее было бы тебя убить…

— Да нет уж, ладно, давай лучше обойдемся без этого…

— Давай. Я выхожу из этой избы…

— Это баня.

— Да хоть сортир, мне все равно! Я выхожу и говорю, что ты… что мы тебя схватили, но ты просил дать тебе возможность умереть быстро. Мы — я и лейтенант Сорель — люди не жестокие, поэтому…