/ / Language: Русский / Genre:sf_history_avant / Series: Шаман всея Руси

Родина слонов

Андрей Калганов

Степан Белбородко, бывший лже-колдун и лже-экстрасенс, а ныне ведун и воевода, вновь подхвачен кровавых вихрем.

На полян надвигается беда — Хазарский каганат готовит опустошительный поход. Может ли противостоять захватчикам войско, собранное из простых пахарей и немногочисленных дружинников, оставшихся верными полянам? Оказывается, да, если за дело берется Степан. И если Степану помогает боевой индийский слон по кличке Рабиндранат...


Андрей Калганов

Родина слонов

От автора

В этой книге нет ни слова правды, впрочем, нет и откровенной лжи, или почти нет. Действие разворачивается в разных краях, но большей частью на Полянщине. Летописи умалчивают о том, что творилось в восьмом веке на территории дружественной Украины. (Автор склонен думать — творилось, что и обычно.) Стало быть, не врем, раз документов нет. Но и правду не говорим по тем же причинам.

Что до слонов... так кто их знает, может, и были они хищниками в восьмом-то веке.

И еще: я не знаю, останется ли мой герой в живых. Я просто рассказываю его историю.

PS

В романе авторская хронология: за Годом Смуты следует Год Ожидания, а за ним — Год Нашествия. Именно так, а не иначе.

С пожеланием нескучного чтения,

Андрей Калганов

Часть I

ПУТЬ В КАГАНАТ

Глава 1,

в которой бедняк по имени Хосхар находит в степи удачу

Весна Года Ожидания. Хазарские степи. Курень Бурехана

Мал человек, а степь беспредельна, что может человек без коня? А тем более такой бедняк, как Хосхар.

Если бы у Хосхара был настоящий конь, а не старая кляча, годная лишь на то, чтобы таскать тюки с поклажей, если бы у Хосхара была острая сабля, разве не стал бы Хосхар знатным воином, как его брат Ахыс? Разве не добыл бы клинком Хосхар славы, как Ахыс? Разве не приблизил бы тогда Хосхара сам великий и непобедимый полководец Силкер-тархан, не сделал бы десятником в своей личной тысяче, прозванной за доблесть Яростной?

Но почести и слава достались Ахысу, потому что тринадцатилетняя Хатун, дочь Ахыса, приглянулась Бурехану, и он дал Ахысу за нее и коня, и саблю, и добрый саадак с тугим луком и меткими стрелами, и еще богатый халат. Получив все это, Ахыс направился в Итиль — туда, где живут хакан и знатные ханы, и отыскал свою удачу.

У Хосхара же не было дочерей.

И Ахыс сделался воином и стал привозить из походов богатую добычу. Большим человеком стал Ахыс. Его юрта была устлана коврами, в казане всегда кипела жирная мясная похлебка, три его жены жили в довольстве, а пятеро невольников-славян работали, не зная продыху.

А Хосхар... Хосхар пас овец Бурехана на хромоногом мерине, которого дал ему хан.

Хосхар тяжко вздохнул и нехотя вылез из-под овечьих шкур. Пора выгонять скот из отавы[1].

В юрте было зябко — огонь почти потух. Хазарин подбросил овечьих катышков, и язычки пламени вновь заплясали, осветив утлое жилище.

Войлоки, покрывающие решетчатые стены юрты, были столь старыми, что местами сквозь них просвечивали начинающие бледнеть поутру звезды. Хосхар вздохнул и посмотрел на спящую жену.

Что стало с его маленькой нежной Юлдуз? Какой злой дух превратил прекрасный цветок, ласкающий взоры, в высохший ковыль? Лицо изборождено сеткой морщин, руки огрубели от ежедневной работы. Еще несколько весен — и цветок Юлдуз совсем увянет.

Пятеро сыновей Хосхара посапывали, прижимаясь друг к другу, как щенята. Как-то сложится их судьба? Пощадит ли их жизни колючий степной ветер?

«Ай-валяй, — простонал Хосхар, — неужели Всемогущий Тенгри навсегда отвернулся от меня? Почему он благоволит не ко мне, а к моему брату Ахысу?»

Растолкал старшего сына Чогара и вместе с ним потихоньку вышел из юрты.

* * *

В этом году зима выдалась небывало суровая — с лютыми морозами и нежданными оттепелями. Временами снега наваливало столько, что можно было утонуть в нем. А когда он таял и после вновь ударяли морозы, прочный наст сковывал землю. Овцам и коням было трудно копытить корм, и много скота полегло.

Едва повеяло весной, хазарские роды покинули место зимовья, расположенное на берегах великой полноводной реки Итиль, и направились в степи. Столица Каганата тоже опустела. Знатные ханы, проводившие время в пирах и иных увеселениях, приказали свернуть юрты и присоединились к своим родам.

Хосхар мерно покачивался в седле. Мысли текли вяло, неторопливо, так же как ступал его хромой конь. Блеяли овцы, раздавалось звонкое тявканье пастушьих собак. То и дело слышались выкрики Чогара, подгоняющего овец. Чогар шел позади стада, помогая отцу.

Хосхар затянул медленную нескончаемую песню: весна уже в силе — степь оделась зеленым нарядом, от копыт его коня спасаются суслики и мыши, по бесконечной равнине скользят утренние лучи солнца, ветер холодит лицо... Скоро отара дойдет до Змеиного ручья, прозванного так потому, что он извивается и петляет по степи, как змея. Там трава особенно сочная, налитая. Если пасти овец у этого ручья, они быстро нагуляют вес и Бурехан будет доволен.

«Может быть, — подумал Хосхар, перестав петь, — Бурехан даст еще трех овец за мою работу, тогда присоединю их к тем трем, которых он мне дал прошлой осенью. И у меня будет целых шесть овец! Юлдуз их острижет и сваляет из шерсти войлоки. Юлдуз сделает много овечьего сыра, и мы станем жить в сытости».

Хосхар вновь затянул песню: он кочевал только милостью Бурехана, Бурехан давал коней и несколько повозок для того, чтобы Хосхар мог перевозить семью и нехитрый скарб с одного стойбища на другое, Бурехан пожаловал Хосхару трех овец, Бурехан дал Хосхару длинную камышину — легкое копье с острым наконечником и длинный хлыст, чтобы Хосхар мог отгонять волков от отары. Добрый, могущественный Бурехан! Пусть его скот хорошо набирает вес, пусть зимой у его овец будет много корма! Если бы не доброта Бурехана, Хосхар с семейством остался бы на берегах Итиля, возделывал бы землю и ловил рыбу, как другие бедняки. И жизнь Хосхара стала бы горькой, потому что забыл бы Хосхар вольный степной ветер.

* * *

Овцы дошли до Змеиного ручья и разбрелись, пощипывая траву. Пастушьи собаки бегали вокруг отары, зорко следя, не объявятся ли волки. Этот день ничем бы не отличался от предыдущих, если бы... Чогар не наткнулся на лежащую без сознания девушку и не позвал отца.

Девушка была едва жива — на руках и лице ссадины, длинные черные волосы спутаны, как у колдуньи. Грудь тяжело вздымалась, лицо горело. Похоже, у нее был жар. Губы, сухие и воспаленные, что-то шептали.

Хосхар спрыгнул с коня, приложил ухо почти к самым ее губам и не понял ни слова. Язык был незнакомым. И то, что девушка оказалась чужестранкой, степняка очень обрадовало.

— Ой-е! — воскликнул Хосхар. — Всемогущий Тенгри послал нам удачу! Теперь у нас будет рабыня!

— Это большая радость, отец! — сказал Чогар, поедая глазами находку.

Девчонка была одета в странные, но явно очень дорогие одежды. Вокруг бедер обернут сильно изодранный длинный лоскут шелковой материи с затейливыми цветами, плечи и грудь прикрывала накидка из мягкой красной ткани. Хосхар дотронулся до нее и тут же отдернул руку — словно кто-то ужалил. Степняк удивленно посмотрел на ладонь. Наверное, девчонка давно не мылась, вот в одежде и кишит гнус. На ногах девчонки были светлые сандалии, ремешки завязаны на голени. Такие сандалии привозили ромейские купцы для наложниц знатных ханов.

От мысли, что какой-нибудь хан может предъявить права на находку, Хосхара бросило в жар. Он тяжело задышал и дрожащими руками принялся раздевать девчонку. Сейчас все выяснится. Если она чья-нибудь рабыня, на теле должно стоять тавро.

Что это было за тело! Хосхар цокал языком, часто облизывал губы. Молодое, стройное. Грудь упругая, с маленькими сосками. Кожа золотистая, нежная...

«Она не рабыня, — подумал Хосхар, осмотрев девчонку, — руки у рабыни должны быть грубыми, а на теле должно быть тавро. Но она я не наложница. Будь у какого-нибудь хана такое сокровище, он бы его не потерял. Значит, девчонку у меня никто не отберет. Значит, она будет моей».

Если бы жизнь его новой рабыни не висела на волоске, разве совладал бы Хосхар с желанием? Он мужчина, а мужчина имеет право овладеть невольницей, когда того захочет. Разве не позволил бы Хосхар вкусить наслаждения и своему старшему сыну Чогару? Но их страсть убила бы рабыню. И Хосхар решил!

— Присмотришь за отарой, — сказал он Чогару, — а я отвезу девчонку к моей жене — твоей матери.

— Я покорен тебе, — сглотнув слюну, проговорил Чогар.

Хосхар положил драгоценные одежды в седельную суму, перекинул рабыню через седло, прикрыл своей овчинной безрукавкой, чтобы не замерзла, я повел коня к родной юрте.

Нет, не рабыню везет Хосхар — наложницу. Теперь у Хосхара, как у самого Бурехана, будет наложница. Хосхар решил!

Глава 2,

в которой Светка пытается понять, где она оказалась, и делает неправильный вывод

Весна Года Ожидания. Хазарские степи. Курень Бурехана

Вокруг, насколько хватало глаз, простиралась степь. Стояло раннее утро. Из-за горизонта медленно выползало огромное солнце. Светка прислушалась. Издалека доносились собачий лай, блеянье овец, гортанные выкрики пастухов. Она попыталась встать, но лишь приподнялась на локте и вновь упала на влажную от росы траву. «Как я, черт возьми, здесь очутилась?» — подумала, проваливаясь в полузабытье. Воспоминания нахлынули на нее. После разгрома Пасеки — секты, сколоченной одним мерзавцем, — Светка с неделю пряталась по чердакам и подвалам во славном городе Пскове, пока не улеглась шумиха. А потом, как и планировала, добралась до родной деревеньки, открыла двери дома, в котором раньше жила, забрала документы и кое-какие деньги.

Отчим был большой шишкой в секте. И за его домом приглядывала милицейская «наружка» — на предмет выявления связей. Но о «наружке» Светка узнала только на обратном пути, когда поняла, что за ней увязался «хвост». На проселок менты не выходили, прятались за деревьями, следуя параллельным курсом.

Будто бы ничего не замечая, Светка спокойно шагала по проселку. Она рассудила, что, если бы хотели, давно уже повязали. А раз не повязали, значит, желают выяснить, куда она идет и зачем. Вот и пусть выясняют.

Неспешным шагом она дошла до Пагорей. Рослых деревьев здесь почти не было — постарался пожар, бушевавший в восьмидесятых. Зато разросся такой малинник, что в нем можно было утонуть, как в море. В малинник Светка и нырнула.

За Пагорями начинался дремучий лес. Надо только продраться сквозь кусты, добежать до буераков, а там ее уже с собаками не сыщешь. Известными ей одной тропами Светка выйдет на большак. Поймает попутку и исчезнет на необъятных просторах родины.

Ей кричали, чтобы остановилась, стреляли в воздух. Светка бежала, не разбирая дороги, не обращая внимание на ветви, хлещущие по лицу. Только бы оторваться!

Кажется, у самой границы Пагорей оступилась и полетела в невесть откуда взявшуюся яму. А потом... потом Светка очутилась в степи.

* * *

Во второй раз Светка очнулась под ворохом овечьих шкур, в полутемном жилище. Через отверстие в крыше лился тусклый свет. Посреди жилища горел очаг, над которым на трех железных ногах стоял почерневший от копоти казан. Женщина в наряде, напоминающем монгольский — стеганый темно-синий халат, войлочная безрукавка, сапожки из мягкой кожи, — помешивала в казане дымящееся варево.

Женщина бросила на Светку неприветливый взгляд и, заметив, что та пришла в сознание, приказала, подкрепив слова жестом:

— Поднимайся и помоги мне.

Светке на миг показалось, что она перенеслась на два года назад. Тогда истфак Петербургского государственного университета организовал на военном полигоне ролевую игру «Степь». Чтобы студенты прочувствовали быт и нравы древних кочевников.

И Светка прочувствовала. Ходила в национальных монгольских одеждах, жила в юрте, варила плов, доила кобылиц и говорила на древнетюркском, выученном ради поездки на спецкурсах.

Сейчас она вновь очутилась в юрте, вновь услышала тюркскую речь. Только вот чуяло сердце — университет здесь совершенно ни при чем.

Светка кивнула и, преодолевая слабость, откинула овечьи шкуры, встала. На ней был стеганый халат, темно-синий, как и на хозяйке, только весь в заплатах и подвязанный не тонким кожаным ремешком, а обыкновенной веревкой. Войлоки, покрывающие пол юрты, были очень старыми, и девушка зябко поежилась, ощутив босыми ступнями, как от земли тянет холодом.

— Девчонка, должно быть, сбежала от какого-нибудь хана или бека, — ворчала женщина, — у него юрта наверняка была устлана драгоценными коврами, и ее ногам было тепло и мягко. Руки у девчонки изнеженные, без мозолей, не то что у тебя, Юлдуз. Разве такими руками поставишь юрту, разве такими руками острижешь овцу? Эта бездельница, наверное, только и умеет, что соблазнять чужих мужей. Ай-валяй, мой глупый муж нашел себе забаву, а тебе, Юлдуз, — обузу. Придется тебе, Юлдуз, делать за нее работу, пока она ублажает Хосхара. Придется учить языку Ашина, чтобы она могла шептать слова любви моему Хосхару. Ай-валяй, привез из степи Хосхар твою смерть, Юлдуз.

«Вот дура, — чуть не сорвалось у Светки, — да нужен мне твой Хосхар тысячу лет!»

Она мысленно досчитала до десяти, глубоко вздохнула и... решила принять правила непонятной игры, в которой участвовала помимо воли. Женщина очень напоминала сумасшедшую, а с сумасшедшими, как известно, не спорят. Себе дороже!

— Все ли благополучно? — опустив взгляд, поприветствовала она хозяйку.

Та не ответила на приветствие, что по степным законам считалось страшным оскорблением.

— Мой муж Хосхар, который привез тебя из степи на спине своего коня, говорил, что ты не знаешь нашего языка. Разве мой муж обманул меня? — Голос женщины звучал подозрительно, и Светка поняла, в каком обмане подозревается Хосхар.

«Похоже, мне не рады, — усмехнулась девушка, — ничего удивительного — обыкновенная бабья ревность».

— Ваш досточтимый муж прав: я чужестранка и плохо знаю язык потомков Ашина, — не поднимая глаз, проговорила Светка на тюркском. — Я благодарна за гостеприимство.

— Что ты умеешь делать?

— Я умею доить кобылиц.

— У нас нет кобылиц, — проворчала женщина. — У нас есть старая коза со свалявшейся шерстью. И две овцы. Две, потому что мой глупый муж третью прирезал, сказав, что должен принести жертву великому Тенгри за то, что тот послал ему тебя. Мясо этой овцы мы едим уже девять дней, тебя же я поила мясным отваром, пока ты металась в бреду, чтобы ты не умерла. И еще у нас есть пятеро сыновей, которые постоянно голодны и которые, как и их отец, станут пасти скот Бурехана, когда вырастут, потому что мы бедны и не сможем им дать коней, не сможем снарядить их, как подобает снаряжать воинов. А теперь еще появилась ты... И тебя тоже надо кормить. А когда ты родишь ребенка моему глупому мужу, ребенка тоже придется кормить. Ай-валяй, почему ты не пропала в степи? Зачем мой глупый муж приказал выходить тебя?

«Очень мило! — подумала Светка. — Значит, какой-то ненормальный пастух, воображающий себя древним тюрком, привез меня в юрту и теперь собирается сделать наложницей. И, судя по всему, мое согласие не требуется!» Еще свербило, как она оказалась в степи. «Потеряла сознание, очнулась — степь. — Ничего более умного в голову не приходило. — Да какая теперь разница? Надо выкручиваться, а не размышлять что да как».

Женщина строго посмотрела на Светку.

— Иди за мной, — сварливо сказала она и, откинув полог, вышла из юрты. — Вон — отава. Принеси катыши, чтобы было что бросить в очаг.

«И полей сто розовых кустов по дороге», — невесело усмехнулась Светка.

* * *

Раз великий Тенгри снизошел до ничтожного Хосхара, послал ему удачу, значит, надлежит принести Тенгри жертву. Так рассудил Хосхар.

И зарезал овцу. Лучшую ее часть — голову — Хосхар бросил в огонь и долго плясал вокруг него, славя Тенгри. А все оставшееся отдал Юлдуз, чтобы жена варила мясо в казане.

Жертва пришлась по вкусу повелителю степи — через девять дней рабыня очнулась и стала помогать Юлдуз. Прошло еще несколько дней, и Хосхар начал подумывать о том, не настало ли время насладиться новой наложницей, ведь она уже достаточно окрепла, чтобы спать с мужчиной.

Хосхар хотел зарезать вторую овцу под тем предлогом, что нужно отблагодарить Тенгри, и еще Хосхар хотел развязать бурдюк с кумысом. Кумыс пожаловал Бурехан за верную службу еще прошлой весной, а Юлдуз, да продлит ее годы Всемогущий Тенгри, сохранила благородный напиток. Наверняка кумыс приобрел особенную крепость, хотя и стал кислым, противным на вкус. Жена так зашипела на Хосхара, что он не решился на первое, а второе исполнил тайком, словно вор.

Ай-валяй, зачем Хосхар отправился пасти отару Бурехана, прихватив бурдюк? Зачем не осушил его у себя в юрте, восславив Всемогущего Тенгри? Зачем послушал глупую женщину и не зарезал овцу? Тенгри, конечно же, прогневался и наказал его — пока пьяный от кумыса Хосхар спал вдали от юрты, у копыт хромого мерина, волки зарезали пять овец из отары Бурехана и двух отощавших за зиму собак. Остальные же псы, поджав хвост, убежали в курень. Такого никогда не случалось! И Хосхару пришлось отдать рабыню в уплату за овец.

И Хосхар решил, что никогда больше не послушает женщину, а тем более свою глупую жену.

Глава 3,

в которой купец по имени Умар встречает свою покойную невесту, и она убеждает его стать халифом

Весна Года Ожидания. Хазарские степи. Курень Бурехана

Бурехан полулежал на мягком персидском ковре, потягивал кумыс из серебряной пиалы и затуманенным взором наблюдал за танцем гибкой, словно змея, невольницы. Две обнаженные рабыни обвивали хана, ласкали, пробуждая страсть.

Рядом с ханом на белом войлоке, предназначавшемся для почетных гостей, скрестив ноги, сидел человек в пестром арабском халате и белоснежной чалме. Взгляд у человека был колючим и настороженным, а пальцы быстро перебирали большие жемчужины, нанизанные на длинную нить. Подле гостя на низком столике из панциря черепахи стоял дорогой кальян, серебряный сосуд которого был богато украшен затейливой чеканкой, а трубка в форме головы льва вырезана из слоновой кости.

Пресытившись ласками, Бурехан приказал наложницам удалиться и обратился к гостю:

— Чем отягощено сердце моего друга Умара? — Толстые губы Буре искривились в улыбке. — Мой неутомимый Умар даже отказался от наложниц. Ай-ай, такого с Умаром никогда не случалось. Мой веселый друг Умар даже отказался от доброй чаши кумыса. Такого с Умаром тоже не случалось. Что произошло с Умаром? Отчего птица-печаль свила гнездо у него в сердце?

— В халифате неспокойно, — вздохнул Умар. — Абассиды повсюду ищут слуг прежнего халифа. Сердце Умара обливается кровью.

Хан вновь посмотрел на танцовщицу:

— К чему печалиться о том, чего нельзя изменить. Хочешь, я дам ее тебе. И печаль уйдет из твоего мудрого сердца.

Человек поднял темные, напоминающие маслины глаза и тихо произнес:

— Твоя мудрость велика, могущественный Бурехан, но то, что ты предлагаешь, — неприемлемо.

Бурехан засмеялся и, взяв виноградину с большого бронзового подноса, с хрустом раздавил зубами:

— С каких это пор ты стал праведником, мой женолюбивый Умар?

Человек в чалме сверкнул глазами:

— С тех самых пор, мой щедрый Бурехан, как караван Умара стал оставлять у тебя лучшие товары, а верный слуга Аллаха Умар — лишаться дохода.

Буре взял с блюда, стоявшего возле него, баранью лопатку и принялся есть, громко чавкая и обливаясь жиром. Насытившись, он отшвырнул обглоданную кость и вытер руки о шелковый халат, такой дорогой, что за него можно было купить целую отару:

— Мой достопочтенный друг Умар хочет сказать, что Буре когда-нибудь обманывал его?

— Честность Бурехана известна всем, — проворчал купец. — Бедный Умар только хотел сказать, что порой могущественный Бурехан бывает чересчур щедр.

— Это так, — подтвердил Буре, — продолжай.

— Ничтожный Умар не заслуживает твоей щедрости и предпочитает говорить о деле.

Бурехан милостиво кивнул:

— Говори!

— Этот кальян и драгоценный столик, на котором он стоит, обойдутся тебе в сто арабских дирхемов.

Хан отхлебнул кумыса и укоризненно покачал головой:

— Ай-ай, какой жадный стал мой друг Умар. Сто дирхемов за такую мелочь, как кальян и столик! Аи, как нехорошо!

Перестав перебирать жемчужные четки, араб пылко произнес:

— То, что я привез тебе, стоит намного дороже, но помня о нашей дружбе, я не стал задирать цену. Кальян и столик принадлежали последнему омейадскому халифу. — Купец помолчал, чтобы хан оценил услышанное. — И если ты отказываешься дать за них хотя бы то, что я прошу, что ж, Умар отправится к беку Обадии и продаст ему кальян и столик в два раза дороже.

Бурехан отрезал от бараньей головы, лежащей на отдельном подносе, ухо и принялся жевать:

— Поклянись Аллахом, что все привезенное тобой действительно принадлежало халифу.

Купец взял виноградную гроздь и отщипнул несколько виноградин:

— Разве мой великий друг больше не верит Умару? Хан отрезал второе ухо от бараньей головы, чавкая, произнес:

— Разве я обидел тебя, что ты так говоришь?! Или мой язык источает яд, как жало змеи? Крупной сделке надлежит совершаться при свидетеле. Пусть нашим свидетелем станет твой бог!

— Я клянусь Аллахом и его пророком Мухаммедом, что это так. Да падет на меня проклятие, если я обманул тебя!

— Этого достаточно, — сказал Бурехан, — ты получишь все, что просишь.

Умар прижал руку к сердцу:

— Ты принял мудрое решение, мой дальновидный друг, все знатные ханы будут завидовать, узнав, какое сокровище появилось у тебя, их уважение возрастет.

— Ты много для меня сделал, и я благодарен тебе, — сказал Бурехан и тоже прижал руку к сердцу. — В знак признательности я хочу, чтобы мы испили кумыса из одной чаши!

— Разве достоин ничтожный странник такой чести? Буре сел рядом с купцом, обнял его:

— Конечно, если Бурехан так решил.

Купец вновь начал перебирать четки. Сердце Бурехана отсчитало не менее ста ударов, прежде чем Умар вновь заговорил:

— Позволь мне не пить кумыса, — голос купца немного дрожал, — от твоего кумыса я теряю рассудок.

Бурехан удивленно посмотрел на гостя:

— Почему ты говоришь так? От кумыса никто не теряет рассудок. Разве твой друг Буре, каждый день пьющий кумыс, безумец?

Купец вскочил и принялся ходить по юрте. Буре с любопытством наблюдал за гостем.

— Ты знаешь, Бурехан, — быстро говорил араб, — что я люблю кумыс.

— Так... — согласился Буре. — И еще я знаю, что ты особенно любишь молодой кумыс, а этот как раз вчера поспел.

— Перестань, Буре, перестань, — воскликнул Умар, — не будь так настойчив.

— Я вовсе не настаиваю, — усмехнулся Бурехан, — но кумыс действительно хорош.

Хан отхлебнул из пиалы и причмокнул от удовольствия.

— Я знаю, что если напьюсь кумыса, то опять уеду от тебя ни с чем, мой щедрый друг Бурехан. У меня только и останется, что пара верблюдов... и еще твоя наложница... та, что танцует для нас... Буре укоризненно поцокал языком, но потом рассмеялся:

— Я, видит Всемогущий Тенгри, никогда не обманывал тебя, а только потворствовал твоим слабостям, чтобы доставить тебе удовольствие.

— Наверное, это действительно так! — воскликнул Умар, с обреченным видом усаживаясь на белый войлок. — Но прошлой весной я оставил у тебя половину каравана, а взамен получил наложницу, которая от меня вскоре сбежала, и десять арабских дирхемов, половину из которых у меня отобрали хазарские воины в уплату торговой подати. Почему так случилось?

Бурехан усмехнулся:

— Видимо, ты был слишком груб с наложницей и недостаточно почтителен с воинами.

— Почему я получил так мало за те огромные сокровища, что отдал тебе?! — воскликнул араб.

— Так ты ничего не помнишь? — удивился Бурехан. Купец промолчал.

— Что ж, я расскажу. В прошлый раз, после того как я оказал тебе честь возлиянием кумыса, после того как ты насладился моей наложницей, ты стал умолять отдать тебе эту наложницу, хотя знал, что я очень дорожу ею. Это великая дерзость, Умар. Но я не прогневался и дал то, что ты хотел, потому что ты сказал: это твоя покойная невеста Абаль — Дикая Роза — вернулась и приняла облик наложницы... А теперь ты обвиняешь меня за то, что я брал в уплату твои товары?! Разве не ты сам их предлагал, ползая передо мной на коленях? Разве полкаравана — великая плата за любимую невесту? Ай-ай, как нехорошо, мой несправедливый друг, как нехорошо. Я оказал тебе милость, а теперь ты упрекаешь меня.

— А в позапрошлый раз, когда я оставил у тебя трех чистокровных арабских скакунов, — подозрительно проговорил Умар, — ко мне тоже являлась моя невеста?

— Дай припомнить. — Бурехан наморщил лоб. — Да, в тот раз к тебе тоже явилась невеста. Разве три аргамака большая цена за возлюбленную?

Купец вдруг побледнел и прошептал:

— Я все вспомнил, хвала Аллаху...

Он закрыл руками лицо и принялся раскачиваться:

— О всемогущий Аллах, зачем ты лишил меня памяти, зачем позволил моим глупым словам ранить доброе сердце моего достопочтенного друга. — Умар убрал руки от лица, и Буре увидел, что по щекам араба текут слезы. — Прикажи вышвырнуть ничтожного Умара из твоей юрты, мой великодушный Бурехан, прикажи доблестным воинам отрезать мой зловонный язык.

— Я этого не сделаю, — проговорил Бурехан.

— Коран запрещает пить вино, — дрожащим голосом продолжил Умар, — но ничего не говорит о кумысе. Поэтому я не знал, что он вреден для правоверного, когда попробовал первый раз... Я не знал, мой почтенный друг, что степной напиток воскрешает мертвых... Прости, что оскорбил тебя недоверием.

— Разве плохо, что ты вновь увидел свою Абаль?! — воскликнул Бурехан. — Разве Аллах не оказал тебе милость, мой недальновидный друг Умар, когда вернул любимую жену в новом обличий?

Араб распластался перед Буреханом, произнес:

— О, это слова мудреца! Но ты не знаешь, что помимо Абаль ко мне являлись демоны, они терзали меня, желая убить.

— Я прикажу шаману окурить твою юрту священными травами, и демоны не войдут к тебе!

— О, как ты мудр! — воскликнул купец. — Но достаточно ли силен твой шаман?

Бурехан поджал губы:

— Ты вновь оскорбил меня недоверием, Умар, ай-ай, почему я терплю все это? — Буре хлопнул в ладоши и гаркнул: — Эй, раб, живо унеси бурдюк, мой друг не желает пить кумыс!

— Нет-нет, постой! — возопил Умар, и Буре жестом остановил раба. — Я вновь сказал глупость. Конечно же, твой шаман справится со всеми демонами! Прости своего недостойного друга, могущественный Бурехан! — Араб положил руку на рукоять кинжала, заткнутого за пояс. — Иначе я убью себя оружием, с которым, в знак особой милости, ты позволил мне пересечь порог твоей юрты!

— Нет причин проливать кровь, — проворчал Буре, — я прощаю тебя, Умар. Твой караван прошел много фарсахов[2], и твой разум покрылся дорожной пылью. Так смоем ее добрым кумысом!

Буре приказал наполнить пиалу, и раб сделал это.

— Пусть твои верблюды не знают усталости, мой друг Умар, — произнес хан все еще обиженным тоном.

Хан осушил пиалу, щелкнул пальцами — и раб опять наполнил. Буре протянул ее гостю. Тот жадно схватил пиалу и осушил залпом, даже не произнеся приличествующее пожелание. Раб вновь налил кумыса. Бурехан взял пиалу из рук Умара, сделал глоток и вернул гостю:

— Пусть удача сопутствует тебе.

— Пусть в зиму будет достаточно корма для твоего скота! — поспешно ответил купец и выпил кумыс.

Буре дал знак, и раб с поклоном удалился.

— Я сам попотчую тебя, мой дорогой друг! — Хан хлопнул в ладоши и крикнул танцовщице: — Эй ты, подойди к моему гостю, танцуй для него.

Танцовщица приблизилась к Умару и принялась извиваться, словно змея. Глаза купца подернулись поволокой, на лице расцвела глуповатая ухмылка. Он схватил девушку за бедра и с жадностью прижал к себе:

— Ты будешь моей, сочный персик!

Пока Умар был занят танцовщицей, Буре наполнил пиалу кумысом, а затем извлек из-за пазухи кожаный мешочек, споро его развязал и изрядно насыпал белого порошка. Спрятав мешочек обратно за пазуху, помешал в пиале пальцем:

— Я отдам рабыню тебе, как и обещал, но у нас еще полон бурдюк...

Умар с сожалением отпустил танцовщицу, вернулся на свой войлок и, запинаясь, произнес:

— П-пусть шерсть твоих овец будет мягкой и п-пре-красной, как шелк.

Пиала опустела.

— Эй, раб, — крикнул купец, — еще кумыса!

— Раб ушел, — мягко напомнил хан, — я сам наполню пиалу.

На сей раз хан не стал доставать мешочек — с порошком надо быть осторожным, он может убить. Умар принял пиалу.

— Пусть твой скот хорошо поправится за лето! — проговорил он и принялся опрокидывать одну пиалу за другой, напрочь забыв о хозяине.

«Мой скот нагуляет тело и без твоих пожеланий, — думал Бурехан, слащаво улыбаясь Умару, — а вот ты лишишься и всех своих товаров, и всех вьючных животных. И танцовщица мне в этом поможет».

Хан питал слабость лишь к трем вещам: кровавой сече, своему молочно-белому скакуну и женщинам, неукротимым, как дикие кобылицы. Танцовщица по имени Дженита, судя по той страсти, которая угадывалась в каждом движении, и гневе, сверкавшем в ее глазах, была как раз из таких.

«Не зря простил Хосхару пять овец, — думал хан, поглядывая на Умара. Зрачки у купца были как у ночной птицы, — Тело этой невольницы способно доставлять великое наслаждение. Жаль отдавать такую кобылку, не объездив. Но ни одна рабыня не стоит целого каравана...»

Он поманил невольницу. Та, приблизившись, опустилась на колени. Буре с трудом удержался, чтобы не рвануть ее к себе и не удовлетворить вдруг разгоревшуюся страсть. Нет, не сейчас и не с ней. У Буре много рабынь, но всех их хан уже перепробовал и ни одна не сойдет за невесту Умара... Раздавил зубами еще одну виноградину и медленно скользнул взглядом по девушке. Сердце взорвалось, как бубен шамана. На ней не было ничего, кроме двух грубых кусков материи, прикрывавших грудь и бедра. Проклятая девка, пусть только не исполнит приказа, уж хан с ней натешится...

Он взял невольницу за подбородок и заставил поднять голову. Увидев, какой ненавистью вспыхнули глаза девушки, засмеялся:

— Ай-ай, как нехорошо. Ты должна любить своего господина.

— Я выполню все, что прикажет господин, — потупилась рабыня.

— Это хорошо, но сперва ты доставишь удовольствие моему другу Умару.

Буре отпустил подбородок девушки и, отхлебнув кумыса, хлопнул в ладоши. В юрту тут же вошли два рослых воина в легких доспехах, поклонились, прижав правую руку к сердцу, и замерли, ожидая распоряжений.

— Отнесите достопочтенного Умара в юрту, предназначенную для почетных гостей. Дайте ему бурдюк кумыса и пиалу побольше.

— Два бурдюка мне... — икнул Умар.

— Дадите достопочтенному Умару два бурдюка кумыса, — тут же согласился Бурехан, — да смотрите, чтобы кумыс был отменный.

Воины подхватили Умара под руки и поволокли прочь, из юрты.

— Я люблю кумыс, — бормотал Умар, — правда, у меня от него пучит живот и наутро болит голова, но, видно, на то воля Аллаха...

Буре подождал, пока за Умаром перестанет колыхаться полог, и обернулся:

— Твой прежний хозяин Хосхар сказал, что ты не познала мужчины? Это так?

Девушка потупилась:

— Да, господин.

Бурехан облизал губы и подозрительно прошипел:

— А откуда он узнал про это? Рабыня зарделась:

— У него есть жена. Наверное, пока я была в беспамятстве...

Буре расхохотался:

— Это похоже на правду! Она подбивала Хосхара тебя продать? Говорила, что за нетронутую рабыню можно много выручить?

— Все так, господин...

— Плутовка Юлдуз никогда не терпела соперниц, — задумчиво произнес Буре, — когда-то я наслаждался ее телом... А глупый Хосхар до сих пор не знает, почему я оказал ему милость, позволив пасти моих баранов... Что ж, видно, духи степи милостивы к Юлдуз. За тебя я и впрямь отдал пять баранов. — Внезапно хана посетила неприятная догадка, и губы его искривились. — Юлдуз могла солгать мужу, чтобы избавиться от тебя. Если твой цветок уже сорван, клянусь, я велю отдать тебя нукерам, а когда они обессилят, сдеру с тебя шкуру! А Хосхара заставлю жрать конский навоз, перед тем как ему сломают позвоночник! — Хан приблизил лицо вплотную к лицу рабыни. — Когда Умар будет метаться в горячке, отбиваясь от демонов, верный человек из стражи позовет тебя и даст белые одежды. Ты войдешь к арабу в белых одеждах и скажешь, что тебя послал всемогущий Аллах, что ты его покойная возлюбленная Абаль в новом обличье. Сделай так, чтобы он умолял твоего хана продать тебя.

— Будет исполнено, господин.

— И запомни, — хан сурово нахмурил брови, — если он не купит тебя, ты пожалеешь, что родилась на свет!

— Все будет, как сказал господин.

* * *

Абдульмухаймин — начальник стражей каравана — в нетерпении переминался у коновязи возле шатра Бурехана, прячась за крупы лошадей. Воины, стоявшие у входа, перебрасывались презрительными замечаниями на его счет. Абдульмухаймин делал вид, что не слышит — изучал избитую копытами землю.

Он охранял караван ничтожнейшего из купцов уже не первый год. А что взамен? Где богатый халат? Где сабля с рукоятью, усыпанной драгоценными каменьями? Где пусть не дорогая, но хотя бы добротная кольчуга? Разве этот скупердяй Умар заботится о своих защитниках? Если бы не достопочтенный Бурехан, да пребудут с ним духи пустыни, Абдульмухаймин дожил бы до голода, превратился бы в высохшее перекати-поле...

Двое воинов зашли в юрту, и вскоре, подхваченный под руки, показался Умар. Он что-то орал и извивался. Абдульмухаймин дождался, пока купца утащат подальше, и вышел из-за укрытия.

— Сажи Бурехану, — обратился он к воину у юрты, — что пришел Абдульмухаймин.

Воин ухмыльнулся и отодвинул полог:

— Входи, хан велел впустить тебя, как только уйдет Умар. Хан сказал, что ты его верный пес, а псу надо вовремя бросать кость, чтобы он хранил верность...

Абдульмухаймин проглотил обиду и вошел.

Лениво развалясь на персидском ковре, Буре потягивал кумыс. Глаза хана были полуприкрыты. Не поднимая взгляда, он швырнул несколько монет:

— Остальное получишь, когда твое зелье и моя рабыня сделают свое дело!

Абдульмухаймин бросился собирать золотые дирхемы.

— Он не подведет, — бормотал бедуин, — опиум никогда тебя не подводил, могущественный хан! Разве зря я вез его тебе? Разве зря я выучил язык Ашина, чтобы говорить с тобой? — Собрав монеты, Абдульмухаймин сунул их за щеку и осклабился. — Когда ты получишь, что пожелаешь, я приду за остальным.

Начальник стражей был горд и потому забыл про почтительность. Это он рассказал Буре про Абаль и надоумил его, как обернуть горе Умара на пользу хану, это он привозил Буре опиум и научил подмешивать в кумыс. Скоро Абдульмухаймин станет богатым человеком, и ему больше не нужно будет охранять караваны.

— Ты придешь, когда я тебя позову, — процедил сквозь зубы хан, — пошел прочь!

* * *

Светка остановилась у входа в шатер Умара и прислушалась. Изнутри доносились дикие крики и рычание. «Допился, — со злорадством подумала она, — ишь как крючит болезного».

Она укоризненно посмотрела на конвоира — здоровенного парня с копьем, в кольчуге. На голову детина нахлобучил островерхий шлем с железными пластинами, прикрывающими щеки, отчего был похож на красноармейца в буденовке. Только звезды не хватает.

— Ну что, доволен, бесстыжая рожа? — по-русски проговорила она. — Привел девушку к козлу-минотавру?

В ответ парень сказал по-тюркски, чтобы невольница говорила на языке Ашина. Дескать, другого языка он не понимает.

«Ну, сейчас мы проверим, понимаешь или нет», — зло подумала Светка и обложила его трехэтажным матом.

Парень нахмурился и сказал по-тюркски:

— Чего ругаешься, коза!

— Так, значит, с языком проблем нет! — засмеялась Светка. — В какие игры вы тут играете?

Парень тупо уставился на нее:

— Говори на языке Ашина, рабыня. Иначе тебя накажут!

Детина выглядел таким идиотом, что у Светки возникли сомнения, разумеет ли он великий и могучий. Может, и не разумеет. Может, он хлопкороб из туркменской глубинки и в школе не обучался. А что матюги понял... так их и эскимос поймет.

— Не губи меня, добрый молодец, — с издевкой проговорила Светка по-тюркски, — я тебе еще пригожусь.

— Ты собственность моего господина, — совершенно серьезно ответил парень, — только господин может наказать тебя.

Из шатра вновь донесся рык. У Светки мелькнула догадка. Наверное, ради араба по имени Умар и затеяно все это древнетюркское представление. Отвалил долларов, братья-туркмены и расстарались. А что, вполне логичная версия, извращенцев на белом свете хватает. Ведь играют же буржуи, скажем, в младенцев. Даже специальные пансионаты имеются, где их пеленают, кормят из рожка, меняют подгузники. Так почему бы богатому арабу не поиграть в древнего купца? Может, он даже профессиональных актеров нанял?

— Делай, что велел тебе господин, — подтолкнул ее парень.

* * *

Девушка отодвинула полог и вошла. Повсюду валялись объедки. Из бурдюка вытекал кумыс. Возле очага в растерзанном халате метался Умар, размахивал кинжалом и сыпал проклятиями. Увидев Светку, он впал в еще большее буйство — принялся лягаться, завывать и подскакивать. Пояс халата совсем размотался и путался под ногами. Умар с остервенением сорвал его и швырнул в Светку:

— Прочь, прочь, женщина-демон, убирайся, откуда пришла!

«Вот беда, — подумала Светка, — черти одолели, возись теперь с ним».

Она выглянула наружу и крикнула охраннику, чтобы принесли воды. Через короткое время появилась статистка-рабыня с бурдюком. «Даже реквизитом правильным обзавелись», — подумала Светка.

— Ступай, — приказала она рабыне, и та безропотно удалилась.

Улучив момент, Светка сделала подсечку — и Умар растянулся на полу юрты. Девушка ловко подобрала кинжал и, оглушив Умара ударом рукояти по затылку, перевернула на спину. Уселась сверху, заломила обе руки и связала поясом. Потом спокойно поднялась и вылила купцу на голову воду из бурдюка. Умар очнулся и вновь принялся орать...

Светка со вздохом села на него верхом, стала растирать Умаровы уши, массировать точки на затылке, над бровями, около носа. Провозившись около получаса, Светка добилась своего — Умар наконец перестал поминать шайтанов и успокоился.

Девушка слезла с араба и уселась перед ним, скрестив ноги «по-турецки». Взор у любителя кумыса был довольно мутным, но среди этой мути уже просверкивали искорки сознания.

— Развяжи, — через некоторое время прохрипел араб, — кумыс просится наружу...

Судя по урчанию в животе и иным звукам, Умар говорил правду. Светка распутала пояс, араб вскочил как ошпаренный и бросился вон из юрты.

— Я люблю кумыс, — задумчиво сказал он, когда вернулся, — но кумыс не любит меня.

Вылазка пошла на пользу Умару — взор его посветлел, правда, язык все еще заплетался.

— Ты свежая и сочная, словно персик, и сладкая, как хурма, — проговорил араб, раздевая Светку глазами, — вкуси блаженство в моих объятьях... — Умар, пошатываясь, подошел к Светке и облапил.

— Эй, дядька, — сбросила нескромные руки Светка, — полегче!

Но Умар не внял и продолжил домогательства. За что и поплатился. Схватив купца за отвороты халата, Светка дернула на себя и ударила коленом в пах. Купец охнул и осел, схватившись за ушибленное место.

«Закачу-ка я сцену, — подумала Светка, — как будто я его законная почти жена, то есть невеста. Это должно убедить его в моих правах, и спать с ним не придется».

— Аллах позволил проведать мне, Абаль, моего мужа! — визгливо закричала Светка. — И что же Абаль видит? Умар погряз в грехе, Умар пьет кумыс и предается разврату. Абаль пришлось спасать своего неверного мужа из лап демонов! Какой позор! Будь проклят тот день, когда нас сосватали! — Для пущей убедительности Светка плюнула в купца.

Охая и стеная, Умар подполз к ней и обнял за колени:

— О свет моих очей, ты вновь вернулась ко мне, слава Аллаху. Я сразу узнал тебя, едва ты появилась на пороге моей юрты...

«Клюнул», — подумала Светка. Следующий удар пришелся по ребрам.

— Ты лжешь, подлый ишак, сын шайтана. — Светка наклонилась и дала арабу в глаз. — Лукавый Иблис не сравнится с тобой в коварстве! Не лги, что узнал меня! Ты возжелал другую женщину, а не свою Абаль! Ты всегда обманывал меня!

Светка подняла свалившуюся с Умара чалму, размотала и, сложив полотнище в несколько раз, принялась охаживать новоявленного женишка.

— Ты не достоин носить этот священный знак хаджа, — приговаривала она, — тот, кто посетил Мекку, чтобы совершить жертвоприношение в великий праздник Курбан-байрам, должен быть праведником, а ты похотлив, как жеребец!

— О, узнаю мою Абаль, это действительно ты, хотя облик твой изменился! — Умар ползал на коленях, не смея закрываться от ударов. — Бей меня, Абаль, бей.

— Я брошу полотнище, из которого свернута твоя чалма, в огонь, и если ты умрешь в пути, у тебя не будет савана! — кричала Светка. — Я выцарапаю твои бесстыжие глаза!

— О Абаль... — стенал Умар, — что мне сделать, чтобы заслужить прощение?

— Не ты ли клялся, что после моей смерти будешь вести праведную жизнь?

— В мире столько соблазнов...

— Ах, соблазнов?!

Светка принялась лупить Умара с утроенной энергией. Тот вопил, заламывал руки, молил о пощаде. Наконец она умаялась и, бросив полотнище, вздохнула:

— Ложись спать, Умар, язык плохо слушается тебя. Утром ты отправишься к Бурехану и выкупишь свою Абаль из позорного рабства. Ты дашь хану все, что бы он ни попросил за меня. Если сделаешь, что я сказала, то Аллах наградит тебя и ты станешь халифом. А если откажешься сделать, как я сказала, то демоны будут терзать тебя каждую ночь.

Умар вздохнул:

— Я сделаю, как ты сказала, моя Абаль, но разве может стать купец халифом?!

«Извращенец с деньгами вроде тебя, — усмехнулась Светка, — может стать кем угодно. Сюжетик я тебе подброшу, даром, что ли, историю в универе учила, а дальше — наймешь массовку, и вперед».

Светка приблизилась к Умару и зашептала:

— Твоя возлюбленная Абаль научит, что делать! Совсем недавно абассиды устроили страшную резню в халифате, ты знаешь об этом. — Светка слышала, как Умар жаловался Бурехану, и сразу поняла, о каких исторических событиях идет речь.

Умар утвердительно кивнул.

— Бывший раб Абу Муслим поднял восстание, — продолжила Светка, — войска Абу Муслима захватили Куфу, убили халифа Мервана и провозгласили новым халифом Абуль Абаса.

— Это все так и было, — запинаясь, подтвердил Умар.

— Вскоре по приказу нового халифа Абу Муслим был убит.

— Все так, — пробурчал араб, — но при чем здесь Умар?!

— Абассиды жестоко истребляли приверженцев Мервана, — наседала Светка.

— Зачем ты мне это говоришь? — с трудом ворочая языком, промямлил Умар.

— После того как ты выкупишь свою Абаль у Бурехана, мы отправимся в Итиль — столицу Хазарии. Каганат давно враждует с халифатом. Ты предстанешь перед беком Обадией и скажешь, что ты — один из сыновей халифа Мервана, чудом избежавший кинжалов. Скажешь, что ради спасения жизни ты стал купцом. Скажешь, что знаешь верных людей, готовых пойти за тобой. Попросишь у бека, чтобы дал тебе войско, и пойдешь на халифат.

Умар уставился на Светку, явно что-то соображая. Наконец произнес:

— Почему бек поверит мне?

— Не важно, поверит он тебе или нет, важно, что ты ему нужен.

Умар хрипло засмеялся:

— Всем нужен Умар, когда у него звенят дирхемы. Но Умар никому не нужен, когда дирхемы заканчиваются!

— Послушай, что я скажу, — горячо зашептала Светка. — Обадии на руку, если в халифате поднимется смута. Тогда арабы оставят в покое южные границы Хазарии. Если убедишь бека в том, что удача сопутствует тебе, он даст войско, и ты станешь халифом.

— А если мое войско разобьют?

— Ложись спать, — топнула ногой Светка. — Ты и так прогневал Аллаха, незачем усугублять вину сомнением.

Умар покорно улегся на мягкий персидский ковер, натянул на себя одеяло из овечьей шерсти и тут же захрапел.

А Светка... Светка до самого утра сидела у очага, смотрела на огонь и изо всех сил пыталась понять, как это она вдруг заговорила на арабском.

Весна и начало лета Года Ожидания. Хазарские степи и предместья Итиля

На следующий день Умар с понурым видом пришел к Бурехану и отдал за наложницу чуть ли не весь караван. У незадачливого купца только и осталось, что несколько лошадей, навьюченных пряностями, один старый верблюд, к бокам которого были приторочены две корзины — для Умара и Светки, — и три осла, с тюками, набитыми финиками.

И еще у Умара было «приобретение». Чабан по имени Хосхар, прознав, что его бывшая рабыня оказалась возлюбленной Умара, пробрался к его юрте и умолил Абаль взять его в Итиль, чтобы там он стал знатным воином, как его брат. Пришлось арабу вновь тащиться к Бурехану, просить за этого чабана. Хан смилостивился, даже дал полудохлую лошадь, чтобы показать свою доброту. И подарил Хосхару копье с треснувшим древком. Напутствовал: «Верно служи, Хосхар, беку, и коли в бою возьмешь добычу, не забудь о своем хане. А твой старший сын будет вместо тебя пасти моих овец и получать мои милости».

Зачем Абаль понадобился этот бедняк?!

Бедуины, охранявшие караван, предполагая, что Умар уже не заплатит им, как обещал, долго били его. Наверное, они лишили бы купца жизни, если бы тот не клялся все время страшными клятвами, поминая Аллаха и пророка Мухаммеда, что в Итиле дела его поправятся и он заплатит втрое против обещанного. Охранники посовещались и решили, что Умара, если он опять обманет, можно прикончить и в Итиле.

— Чирий на верблюжьей заднице, ты будешь жить, покуда я не скажу иного, — важно возвестил Абдульмухаймин — начальник стражей каравана. Важничал Абдульмухаймин от того, что разбогател на Умаровом несчастье на сто арабских дирхемов — Буре не обманул, отдал обещанное. Теперь Абдульмухаймин чувствовал себя значительным человеком. — Но знай, лживая лисица, я вырву твое зловонное сердце и брошу шелудивым псам, следующим за нами, если ты солгал. — У Абдульмухаймина на родине остались две жены и семеро детей. Абдульмухаймин скучал. Абдульмухаймину хотелось домой в пустыню, хотелось заняться любовью с двумя своими женами одновременно, а потом напиться верблюжьего молока и блаженно растянуться на циновке. А потом, когда из крови окончательно уйдет страсть, подарить женам богатые подарки — каждой золотой гребень в виде скачущей кобылицы и браслет, усыпанный драгоценными каменьями, а детям... Что дарить семерым мальчишкам, Абдульмухаймин еще не придумал, но он обязательно придумает. — Если ты не заплатишь, — замогильным голосом продолжил бедуин, — то сам шайтан не сделает тебе больнее...

— Я заплачу, — проблеял Умар.

И вскоре караван, вернее, все, что от него осталось, тронулся в путь.

В дороге верблюд пал, и Умару со Светкой пришлось оставить корзины и идти пешком. Никто из бедуинов не отдал своего коня Умару, а тем более девчонке, которая еще совсем недавно была рабыней. Охранники презрительно смотрели на купца, отпускали шутки на его счет и на счет его спутницы. То и дело кто-нибудь из бедуинов рысил к Светке, осаживал скакуна перед ней и со смехом предлагал проехаться с ним, расхваливая все свои многочисленные достоинства. В такие моменты Умар проклятиями и мольбами отгонял нахала. Тот удалялся, но через час или два все повторялось.

Происходящее все менее и менее походило на игру любителей исторической реконструкции. Провизия заканчивалась, путникам приходилось голодать. Одного из рабов-погонщиков укусила степная гадюка, он долго метался в жару, бредил, насилу очухался — хорошо, что укус этой змеи нечасто приводит к смерти. Мало того что у путников не было противоядия, у них не было даже тех походных мелочей, которые имеет каждый уважающий себя турист или реконструкционщик, отправляющийся на игру.

Не было спичек, зажигалок, сигарет, консервов. Не было спальных мешков, палаток. Не было жевательных резинок, свитеров, носков, резиновых сапог, сотовых телефонов, фонариков, медикаментов. Не было перочинных ножей, ниток, иголок, мыла, зубных щеток с зубной пастой, сухарей... И что особенно удивляло Светку — пива.

«Конечно, за доллары можно купить все, — рассуждала Светка, — но чтобы более четырех десятков мужиков за три недели ни разу не приложились к „Балтике" или „Невскому", или что там они пьют... это ж сколько надо им заплатить!»

Всю дорогу Светка вглядывалась в небо, пытаясь заметить самолет или, если была ночь, — светящуюся точку искусственного спутника, бегущую меж звезд. Но ни самолетов, ни спутников не обнаруживалось. Вокруг, насколько хватало глаз, раскинулась степь. Ни линий высоковольтных передач, ни дорог, ни следов шин... Впрочем, в глухой степи может и не быть ничего подобного... Девушка гнала от себя мысли, что это никакая не игра, а настоящее прошлое. И ей почти удалось убедить себя в том, что Итиль, куда они идут, — нечто вроде сценической площадки с качественными декорациями. «Конечно, там все выяснится, — твердила Светка, — может, Умар даже расщедрится и заплатит мне гонорар. Все же я как-никак одна из главных героинь постановки. А может, я замуж за него выйду. Тоже вариантик!»

Выйти замуж за Умара — богатого иностранца арабского происхождения — было не так уж и плохо, учитывая, что на родине ее ждут одни неприятности. Вон подруга ее школьная выскочила за пакистанца, теперь любимая жена, катается как сыр в масле... Светка даже подумала, что, может, и не стоит все время отшивать Умара под благовидным религиозным предлогом... «Ладно, придем в то, что он называет Итилем, разберемся, — решила Светка, — а пока пусть все остается как есть».

И вроде настроение потихоньку исправилось, оптимизма прибавилось. Даже бедуины временами радовали глаз — этакий колорит, как играют, черти! И Умар начинал вызывать уважение — организовать столь правдоподобную реконструкцию, это ж талант иметь надо... По крайней мере, бабла должно быть у мужика просто немерено.

«Доберемся до Итиля — и выйду замуж», — окончательно решила Светка.

Но когда караван поднялся на холм и она увидела тот Итиль...

По берегам Волги километров на пять раскинулось полукочевое селение. От сотен юрт поднимались сизые дымки. Кое-где вместо юрт виднелись квадратные дома то ли из камня, то ли из кирпича-сырца. На небольшом острове, расположенном посредине реки, возвышалась крепость. На ее стенах стояла стража. С холма стражники казались игрушечными солдатиками. То тут, то там виднелись табуны пасущихся лошадей, отары овец.

Светка отвернулась от панорамы и разрыдалась.

— Я тоже рад, что мы добрались живыми, — приобнял ее ниже пояса Умар, — но зачем же плакать от счастья, свет моих очей?! Лучше смейся...

Часть II

ПЕРВЫЕ БЕЗОБРАЗИЯ

Глава 1,

в которой Степан Белбородко становится воеводой

Аютовка — затерянная весь на берегу Днепра. Время не определено

На берегу малоприметной речушки, впадающей в дядьку-Днепр, за высоким острогом спряталась весь. Люди в ней жили с виду самые обыкновенные, как везде. Разору соседям не чинили, по дорогам и лесам не баловали. Жили да дань Истоме платили, пока князь в силе был. Все как у всех. Так же землю пахали да хлеб сеяли, так же рыбу из речки тягали. И горести и радости у них те же, что и у других. Разве что лица не такие угрюмые, как у прочих огнищан, так это только в их пользу говорит. (Слухи ходили, что лютовичи отвар из трав ободряющих употребляют, оттого и жизни радуются.) А что прозывается весь Лютовкой, так то ради отворота волков, коими здешние леса богаты. Не станет же Лютый рвать родича своего... Случайный путник, оказавшийся в селении, думал примерно так. Пока билось сердце...

Днем жители Лютовки и правда мало чем отличались от других полян. Зато ночью...

Вокруг острога и за речушкой высился лес. И не просто лес — пуща. Ни большака, ни троп, мало-мальски приметных. Дурной лес, недобрый. Ни тебе березки веселой, ни клена востролистого, ни дубка, богам угодного. Одни елки.

Чужак, нечаянно попавший сюда, почуял бы, как в нутро залазит липкий страх, шевелится, подступая тошнотворным комом к горлу; как ноги становятся будто бревна — не своротишь... Но чужаки в этот лес не забредали, а коли и забредали, то ни один не выходил. Даже зверь — и тот здешними местами брезговал. Лишь изредка занесет косого, промелькнет серый комочек — и прочь, в свой удел, пока ноги целы. Зато змей под корягами гнездилось в избытке. Ступи неосторожно — и отправляйся к пращурам в Ирий.

Чужаки в ельник не захаживали, зато лютичи что ни ночь — тайной, едва приметной тропой, да к Чернобожьему капищу. Кумир стоял на рукотворной поляне недалеко от гнилого болота, В два человеческих роста, вырубленный из обожженного молнией могучего дуба, он внушал страх и почтение. Еще бы! Огромные лапы с выпущенными когтями тянутся, готовые вырвать сердце, ощеренная волчья пасть обагрена кровью жертв, на плечах и груди божества — ошметки человеческой плоти, а земля перед деревянными ступнями скользкая от крови.

Перед идолом росли две гибкие осины, неведомо как пробившиеся в густом ельнике. Не иначе Чернобожья воля допустила их до белого света. Когда наступала ночь жертвоприношения, деревья изгибали, привязав к кумиру, и к кронам прилаживали крепкие сыромятные ремни с петлями. Руки и ноги жертвы просовывали в петли, а потом, когда Отец Горечи перерубал веревки, осины распрямлялись, словно плечи огромного лука. Вот почему на елках болтались человечьи потроха...

Каждое полнолуние Чернобог требовал жертвы. Вокруг истукана запаливали двенадцать костров, над кострами ставили на железных треногах горшки с вонючим варевом, и Отец Горечи принимался творить обряд. Он приказывал помощникам раздеть приговоренного, ритуальным ножом надрезал ему руку и подставлял под алую струю белую тряпицу. Когда тряпица набухала от крови, подручные раскладывали жертву меж осин, затем поднимали Отца Горечи на дубовом помосте к пасти истукана, и Отец Горечи обтирал кровавой тряпицей клыки идола, шепча заклинания:

— Черный Бог, великий, силой своей обереги, заступись, прими во владения свои, врагов наших пусть жабы жрут, змеи зажалят, а нас, чад своих, оборони...

Толпа, собравшаяся на капище, не шелохнется, все стараются не пропустить ни единого слова. Помост тяжел, жилы на шеях подручных вздулись, но не торопится Отец Горечи, все громче и громче творит заговор:

— ... Одолей Рода, да Макош, да Даждьбога, да Перуна, встань над всеми Бог Черный, нашли мор, покарай тебя не чтящих, посевы пожги, скотину занедужь... а мы кровью тебя напоим, песнями позабавим... Оборони чад своих, дай силу и удачу...

Отец Горечи кричит все громче, и вот капище звенит от могучего голоса. Подручные обносят помост вокруг идола, и с каждым кругом вопли Отца Горечи становятся все более неистовыми. Когда помост двенадцатый раз обходит божество, предводитель обессилено падает, и подручные осторожно опускают свою ношу на землю. Отец Горечи долго лежит, свернувшись, как младенец в утробе, потом вдруг вскакивает и начинает неистово плясать. Людины заворожено смотрят, как взметываются и опадают, словно крылья, руки ведуна, как он, подражая волку, ссутуливается и бегает на четвереньках вокруг идола, как вдруг медленно поднимается и раскачивается, будто медведь... Силы вдруг оставляют Отца Горечи, и он падает за спиной божества.

Бьют бубны, тенькают ложки, терзают душу свирели...

— Отец Горечи — наш заступник, — кричат лютичи, — гостит у Чернобога. Отец Горечи замолвит доброе слово...

Все радуются и славят Черного Бога. Подручные поят лютичей дымящимся варевом из горшков, и людинам мерещится, что вместе с ними пляшут лесные духи, а лешие и кикиморы повылезали из берлог и с завистью наблюдают, прячась за деревьями.

По мере того как горшки с варевом пустеют, многим начинает казаться, будто истукан оживает. Он шевелит пальцами, ворочает головой, тянет когтистые лапы к лютичам, плотоядно щерится.

Тогда лютичи поднимают страшный шум, умоляя Отца Горечи заступиться за них. И Отец Горечи заступается... Он перерубает веревки, и осины разрывают жертву прямо над башкой истукана. Истукан больше не угрожает лютичам, и те до самого утра беснуются, славя Чернобога...

Лето Года Смуты. Куяб

В хмурый летний денек Степан Белбородко впервые появился в Куябе. Любомир за то время, пока они были в походе, присмотрелся к Степану, за которым после сечи близ Дубровки утвердилась слава берсерка, ведуна и везучего малого. Присмотрелся и... сделал своим ближником. Что-то заставило Любомира опереться на Белбородко. Что, Степан так и не понял. Может, варяг почуял, что за ним стоит сила иного мира, и решил привлечь ее на свою сторону?

Как бы то ни было, Любомир поселил Степана в своем доме, не в доме — в хоромах. На Любомировом дворе нашлось место и для Лиска, Степанова любимца. Белбородко соорудил для собачки что-то вроде шалаша-будки, объяснив, что-де пес не простой, а весьма ценной породы — хазарский сыскач, что-де такие собачки на вес золота, потому как нюх у них отменный, даже в дождь могут след взять. Любомир никак не возразил, только хмыкнул.

Жилище Любомира выгодно отличалось от других куябских строений. Это была не обычная, уходящая нижними венцами в землю изба, почерневшая от времени, а в два этажа, на внушительные валуны опирающееся строение с несколькими башнями, с прорубленными в стенах небольшими окнами, которые затворялись на ночь резными ставнями. Внутри имелось множество комнат, стены завешены коврами.

Любомир, поймав удивленный взгляд Степана, ухмыльнулся:

— Вишь, какую хоромину ромейские зодчие справили.

По всему было видно, не бедствовал тиун. Оно и понятно, от каждого полюдья перепадало...

Жилище Любомира располагалось в посаде, а не в детинце. Вроде бы такой фигуре, как тиун, надлежало селиться близ князя, а не среди простолюдинов. Во всяком случае, Степану представлялось именно так. Не выдержал, поинтересовался.

— На Горе тож хоромина имеется, — ответствовал Любомир, — только не житье там, пред княжьим-то оком. А здесь вольно.

«Вот и я всегда начальства сторонился», — не без симпатии подумал Степан.

Некоторое время Белбородко слонялся по двору без дела, заглядывался на дворовых девок да старался чем-нибудь заняться от скуки. Задача оказалась прямо-таки невыполнимая. Хотел было дровишек порубить, так парень дворовый, тюкавший топором, руками замахал: дескать, ты чего, не барское это дело, еще рученьки занозишь. Девки на контакт не шли, любые попытки сближения заканчивались смущенным хихиканьем и скорым улепетыванием. Видно, хозяин не давал распоряжений насчет гостя. Мог бы и дать...

Лисок, в отличие от Степана, под домашним арестом не сидел. Сыскач быстро освоился, свел дружбу с местными псами и, судя по всему, приобрел у них великое уважение. Еще бы, у кого еще из куябских пустобрехов имелось собственное жилище, у кого на шее болтался ремень с железными бляхами... Не иначе рыжий малыш — собачий князь. А коли так, надо быть к нему поближе, а то другие, кто порасторопней, место займут. В сопровождении свиты Лисок то и дело предпринимал вылазки. Степан не возражал. Пускай гуляет, чего животину на привязи зря держать.

Вечерами приходил Любомир, злой, как Чернобог, разгонял дворовых и тащил Степана пить медовуху да гутарить.

«Ох уж эти мне разговоры за жизнь, — думал Степан, — крест психолога! И не хочешь, не надо тебе, чтобы вещали о своей горькой судьбине, ан лезут и лезут... То ли слушаешь вдумчиво, то ли в лице что-то располагающее... Тоска-с!»

Любомир костерил конунга Истому на чем свет. И такой он, и сякой, и разэтакий. Степан вдумчиво говорил «угу», задавал наводящие вопросы. Выходило, что Истома превысил полномочия, данные ему советом племен. Совет племен трав десять тому назад избрал паскудника воинским вождем, дескать, в походы ходить да от татей оборонять, а он возьми да и набери наемную дружину (на казенные-то денежки отчего ж не набрать?) из всяких доброхотов — хазар, варягов, арабов да и своих же полян. Дружине, понятно, своих грабить завсегда проще, чем в походы на врагов ходить. Вот и занялись. Полюдье за полюдьем... А народ стонет...

Обычно после упоминания про стонущий народ Любомир начинал каяться. Де и он свою руку приложил, дань для Истомы собирал. Только если бы кто другой собирал, то во сто крат хуже было бы, обдирал бы этот кто другой людинов, как березку на лыко, а он, Любомир, с понятием брал, последнее не изымал. Потому людины к нему с уважением относятся и камня за пазухой не держат. Истома же — пес шелудивый, и псу надо хвост прижать. Прознал, что хазары собираются на полян двинуть, так и вовсе сладу с ним нет. Войско разболталось, раньше хоть его слушались, теперь же всяк за себя. Истома с малой дружиной по дворам богатым шарит, грабежом промышляет. Кмети, которые на княжьих пирах подале от князя сидят, тож в ватаги сбиваются да зажиточных людинов треплют, гостей-купцов обижают. Видно, помирать за полян неохота, а охота добра побольше нахапать да всей ратью присоединиться к врагам. Всей, да не всей. Немало тех, кому совесть подороже собственной шкуры будет.

Любомир божился, что он будет не он, если Истоме жизнь не подпортит. Стала-де славянщина Любомиру, что мамка, а кто мамку свою на поругание отдает, тот... Выражался тиун крепко.

Соберет верных людей в кулак, подымет концы оружейный, да кожевенный, да гончарный... Ох, полыхнет! Народ Полянский что аркуда[3] — неповоротлив, на подъем тяжел. Но уж коли расшевелится... только клочки от истомовской рати полетят. Как кур перережут!

Наступало утро; просыпаясь с больной головой, Любомир отправлялся народ баламутить. Да не один, а в окружении трех десятков отборных кметей, испытанных в боях. Степан же маялся от безделья.

Начало зимы Года Смуты. Лютовка

Прежде чем идол ожил, Кукша, он же Отец Горечи, трудился над ним седмицы три, не меньше. Пришлось даже наложить табу на капище — Кукша запретил адептам братства появляться на поляне и в ее окрестностях, сказав, что-де Чернобог прогневался на лютичей и разорвет каждого, кто к нему приблизится. Для острастки пришлось кончить одну любопытную бабешку и разметать кишки по всему лесу. После этого ни одна живая душа к поляне на десять полетов стрелы не подходила. Сам же Кукша почти каждый день копошился возле истукана. Не зря же Отец Горечи прожил лет десять в двадцатом веке — знал разные хитрые штуки.

Сперва изготовил инструменты, потребные для работы. Сверло да пилу одноручную, да долото, гвоздей малых запас, штырь железный, кольца да колеса зубчатые, в будущем шестернями прозванные, и цепь еще, которая на зубцы налезала. Не сам, конечно, изготовил, ковалю сказал, что и как сделать. Того, что коваль проболтается, не боялся, потому как загодя выдрал ему язык и скормил псам на капище во славу Чернобожью. Людинам объяснил, что-де сболтнул Микула лишнего, Чернобога помянул всуе, вот и повелел бог наказать охальника. А народ и не протестовал, наоборот, радовался даже.

Если бы и хотел Микула навредить Отцу Горечи, все одно не смог бы, потому как мычать только и был способен. Да только Микула не хотел... А все благодаря чудесным кругляшам, которые прихватил Кукша из будущего. Рожица на них смешная — дуга вместо рта и две точечки вместо глаз. Видно, дух изображен, что людей разума лишает. Растолок Кукша четыре кругляша да и сыпанул в отвар из зверобоя (Микула захворал, и Кукша взялся его полечить), дал ковалю выпить. С тех самых пор Микула себя считает то молотом, то наковальней и об утраченном языке не жалеет. Ест, да спит, да в кузне трудится. Хорошие кругляши, правильные. Жаль только, их запас на исходе...

Как сделал Микула, что надо, Кукша сразу отправился на капище. Не таясь отправился, открыто. Сказал-де, тайный обряд творить будет, чтобы Чернобога умилостивить. Заступником себя перед людьми выставил и потребовал от каждого дома требу — меда хмельного, порося дородного да гуся жирного. В тот же день на Кукшин двор добро свозить стали.

Сечень[4] выдался метелистый да на мороз не скупой. Кукша то и дело дышал на заиндевевшие пальцы, разминал их, чтобы разогнать кровь. Еще посреди капища возле огня отогревался, но долго не засиживался — зимние дни коротки, не заметишь, как темь навалится. А дел-то прорва, и дотемна их всех переделать надо!

Сперва принялся Кукша за истуканову башку. Добрым словом вспоминал бензиновые да электрические пилы — будь у него такая, вмиг бы справился. А так грыз древесину не больно-то острым Микулиным творением чуть ли не два дня.

Когда наконец управился, провертел сверлом дырку и насадил башку на железный штырь. Хорошо получилось. Прорезал в деревянной спине глубокую борозду, сверху выдолбил ямку-схрон. Собрал в ямке хитроумный механизм из шестерней, вставил в борозду железные кольца — ни дать ни взять — позвоночник, продел в те кольца цепь и обмотал вокруг шестерней, чтобы зубья в нее впились. Попробовал и залюбовался невольно — истуканова башка ворочается, глазами сверкает.

Убедившись, что механизм действует, Кукша приладил на истукана накидку из волчьих шкур, кое-где прихватил гвоздями, чтобы держалась покрепче. Затем вернулся в Лютовку и объявил, что Чернобог простил лютичей.

Лето Года Смуты. Куяб. Двор Любомира

Двор был обнесен дрекольем не хуже, чем в приснопамятной Дубровке, а у ворот стояли два дюжих воя, лыбились (а глаза настороженные) всякий раз, когда Степан подходил, но со двора не выпускали. Впрочем, Белбородко не особо и рвался. По большому счету, в Куяб соваться пока не следовало. Коли там всякие лихие дела затеваются, лучше посидеть, подождать. Голову сложить завсегда успеешь!

Дней через пять на двор Любомира стали стекаться кмети. В полном боевом облачении, на конях. Челядь с ног сбилась, размещая прибывавших. Любомир заметно повеселел, каждого встречал лично — проявлял уважение. Каждому подносил чарку.

Теперь он уже не отлучался по утрам. Сидел безвылазно у себя. Приходили людины, кланялись. Любомир потчевал их в хоромах, выходил пьяный, довольный.

— Заваривается каша...

Не нравилось все это Степану. Кметей пришло к Любомиру изрядно — сотни две. Да ведь у Истомы все равно воинов больше. А как навалятся? Любомир отмахнулся:

— Могли бы, уже навалились бы. Истомова рать нынче, что волчья стая без вожака. Им бы промеж собой не передраться, и ладно. Купцов грабят да людинов, что побогаче. Девок красных умыкают. Пьянствуют, песни горланят — куролесят кто во что горазд. Это уже не дружина, а татья ватага.

Песни орали не только истомовские кмети, но и любомировские. На одной из братчин, что тиун устраивал едва ли не каждый день, кмети избрали Любомира воинским предводителем, сиречь князем.

Сидели за длинным столом, произносили здравицы, славили хозяина. Любомир возвышался во главе стола, по левую руку — Степан, по правую — Алатор. Почему Любомир приблизил Алатора, еще можно было понять — старый боевой товарищ, вой опытный, в ратном деле умелый, но вот на кой ляд тиуну сдался Степан?! Белбородко пребывал в сильной задумчивости по этому поводу. Он же, кроме как дубиной, ничем драться не умеет. Полководческие навыки тоже не бог весть какие. Оказывается, был мотив.

— Для воинского вождя, коим вы меня избрали, главное — удача, — поднял кубок тиун. — Удачу же дают боги.

— Верно, — загудели кмети.

— Пусть тот, кто ведает волю богов, станет моей дланью. Тогда удача будет сопутствовать нам.

С командиром согласились, но на том условии, что сперва Степан должен доказать, что удача при нем. Пусть-де трех лучших бойцов одолеет, тогда примем. А нет... извиняй, князь. Тебя возвеличили, потому как знаем давно, Алатор тож в деле проверен. А Степан вроде и правильный муж, в берсерка обращаться умеет, да не из нашенских. Пусть выкажет доблесть и сноровку, тогда подчинимся.

На том и порешили.

Белбородко поднялся из-за стола, мрачно обвел взглядом хмельных кметей:

— Ну?.. С кем биться-то?!

Иссеченный шрамами Радож слез с лавки, пошатываясь, подошел к княжьему месту. Вой был самым старшим среди кметей, уцелел во множестве битв. Слово его было веско.

— Кровь нам твоя не нужна, — издалека начал варяг, — крови вдоволь навидались, верно, хлопцы? — Дружинники согласились. — Разумение нам твое важно узреть. Только разумение разное бывает. У курицы тож разумение имеется, только курячье, — кмети загоготали, — и у челядина... Разумение может к победе привести, а может к смерти...

— Да ты не тяни, диденько, — раздался задорный голос Кудряша, — ты ж старый, гляди, помрешь прежде, чем кончишь...

Радож зыркнул в сторону нахала, ухмыльнулся:

— Ин, гнус ты кусачий, Кудряш, понятия в тебе нет! А гнус завсегда бить надобно, чтоб людям жизнь не поганил. Я вот чего думаю, хлопцы, пущай для затравки Степан с Кудряшом схватится. Поучит поганца, а мы поглядим... Чего скажете, хлопцы?

— А чего, пусть, — раздались возгласы, — в драке Кудряш горазд. Бона, пол-Куяба переколошматил. Боевой пляс у него знатный.

— Да то ж я не виноват, — скалился Кудряш, объедая с длинного ножа кусок порося, — то ж я из-за девок.

Радож солидно откашлялся:

— Биться будете без оружия, на кулачках. За кровь да сопатку сломанную виру не взыщем. — Помолчал, пронзительно глядя в глаза Степану. — В бою всякое случается. Коли зашибет кто кого насмерть, так тому и быть. Ответ держать не будет. А победит тот, кто на ногах останется.

* * *

Дружина образовала широкий круг (благо места на дворе Любомира было в избытке). Степан расстегнул ворот рубахи, как того требовал обычай — драка дело серьезное, могут и прибить, с рассупоненным воротом душе вылетать сподручнее. Стянул сапоги, чтобы землю ногами чуять. Почему-то подумал: хорошо, что Лисок умчался со двора по своим собачьим делам, а то пришлось бы привязывать — ей-ей, пес полез бы защищать хозяина. Принялся разминать шею, суставы.

Следом в круг вошел Кудряш. Шевелюра всклокочена, на губах наглая ухмылка. Рванул ворот, сапоги забросил в толпу зрителей. Мотаясь из стороны в сторону, будто пьяный, стал прохаживаться на безопасном расстоянии. На Степана вроде бы и не глядит, а стоит тому дернуться, вмиг отваливает в сторону — разрывает дистанцию.

Белбородко не спешил — изучал противника. Пусть проявит себя, путь атакует. Степан стоял в свободной стойке, вес чуть сзади, руки в боевом положении — левая впереди, правая у солнечного сплетения.

Кудряш ходил и ходил, поплевывал, презрительно кривился, отпускал пакостные замечания. Как бы случайно разорвал дистанцию. Белбородко отреагировал мгновенно. Короткий удар...

Кудряш отскочил с проворностью, не свойственной пьяному, и глумливо засмеялся:

Ой, побить-то нас хотять,
Одни клочья полетять.
А у нас желанья нету
Юшкой землю поливать!

Белбородко попытался достать Кудряша «крюком» слева, но противник ловко поднырнул под руку и... пустился вприсядку. Степан на мгновение опешил и тут же получил по уху. Парень отплясывал нечто среднее между «казачком» и «барыней», казалось бы беспорядочно размахивая руками, выделывая замысловатые коленца. Белбородко схватил за босую пятку, так Кудряш умудрился уйти в кувырок. Перекатился через голову, вскочил, осклабился.

Ну, наглая рожа...

Если Белбородко защищался, то на него сыпался град ударов. Если нападал — проваливался в пустоту. Парень был словно из ртути — нападение перетекало в защиту, бросок — в уход. Степан всегда считал себя неплохим бойцом, но сейчас он попросту не знал, что делать. Если бы Кудряш был каменной стеной, Белбородко разметал бы эту стену, но Кудряш был не стеной — рекой... Изменчивой и непредсказуемой.

Кмети гудели, улюлюкали, тыкали в бойцов пальцами. Белбородко терял очки! Сильно терял. «Нет, ребята, так не пойдет. Вы ж со мной здороваться перестанете. Придется брать реванш». Придется вырубать Кудряша не «просто», а «с разумением». Так, чтобы все его коленца и частушки детским лепетом показались.

Белбородко заставил себя расслабиться. «У тебя достаточно времени, не суетись. Он не быстрее тебя. Не навязывай ему атаку. Следуй за ситуацией, исчезни, превратись в воздух».

Ага, превратишься тут в воздух, когда тебя охаживают со всех сторон, да так, что едва успеваешь отбиваться.

Кудряш ни мгновения не оставался на месте. Дыхалка — как у паровоза! Парень двигался с такой скоростью, что Мохаммед Али позавидовал бы. Степан только и успевал, что отбиваться. Разок съездил противнику по челюсти, так тот завопил:

Ой, беда моя, беда,
Голова бедовая,
Рожу в драке своротили,
А она, как новая!

Слабо съездил, иначе не вопил бы!

Неспортивное поведение противника разозлило Степана. Экая скотина, частушки петь удумал. Степан погнал Кудряша по кругу, работая ногами.

— Ой, батюшки, — истошно орал Кудряш, — че это деется, живота лишают! Ой, спасайте, хлопцы.

Крутился, змей, извивался, корпус то вправо, то влево, отвечал размашистыми «корягами». А Степан месил воздух и подставлял под «коряги» блоки.

«Успокойся, — сказал себе Белбородко, — он ведь того и добивается, чтобы вывести тебя. Преуспел, бисов сын! Так ты только выдохнешься».

Лишь Степан ослабил напор, Кудряш принялся выплясывать:

Ой, да вы меня держите, Не давайте мне гулять, Я ведь парень разудалый, Могу бошки посшибать!

Белбородко поймал ногу, летящую в живот, вывернул, воткнул Кудряша мордой в землю, попытался перейти на удержание. Парень вывернулся, бочкой перекатился в сторону, вскочил и вновь принялся за свое. Теперь удары не поднимались выше паха, и сыпались они с утроенным рвением. Кудряш стал осторожнее, от захватов берегся, от ударов уходил или обволакивал мягкими блоками.

«Коли так и дальше пойдет, он меня и правда сделает. Осторожный, умный, хитрый...»

Но была у Кудряша слабина — знал хлопец, что хорош в бузе, привык побеждать, привык, что соперник обязательно ошибается. Степан нутром почуял все это и решил использовать...

Кудряш прыгал перед ближником Любомира, молотил его ногами и руками. Напропалую не лез — мужик-то здоровый, как медведь, зашибет — не заметит. Противник двигался тяжело, гулко дышал. Где ему поспеть за Кудряшом! Кудряш подпрыгнул из положения «сидя», выкинул ногу, тут же приземлился на корточки. Над головой пролетел кулак. Противник провалился вперед, увалень!

Н-на-а!

Кудряш снизу вверх впечатал кулак под ребра Степану. На мгновенье показалось, что удар не достиг цели. Противник, кажется, отшатнулся, костяшки пальцев едва коснулись тела. Да нет, не может быть. Что Кудряш — новик неразумный, так ошибаться? Вон рот, словно рыба, разевает, воздух хватает. Руки опустил!

Что ж, самое время добить. Хотя неизвестно, как оно дальше-то повернется. Може, Любомир осерчает, что человека его зашиб. А, была не была, пропадай головушка.

Кудряш бросился на Степана, как вепрь. Набычился, аж жилы вздулись на шее. Противник держался за ребра и пятился. Кмети улюлюкали, раззадоривали Кудряша. Слабак! Кудряш бы никогда не поддался боли, а этот... Да ему не то что дланью Любомировой быть, коня на водопой отвести не доверишь...

Кудряш не успел понять, что же произошло. Собирался с размаху врезать по маковке, дабы разрешить исход поединка, и тут земля вдруг ушла из-под ног...

— Ить, дурной ты, паря, — донесся злорадный голос Радожа, — за дурость твою наука!

— Да пропади ты!.. — простонал Кудряш, и свет померк.

...У парня крышу снесло — молодой, заносчивый, такому дай палец — всю руку откусит... Почуял близкую победу, сорвался. Даже жаль его — ведь опытный же боец, пожалуй, сильнее Степана, и такое выкинул... Не-простительно-с! Попер, как на кассу, «корягами» своими размахивал, а о защите позабыл, видно, решил, что противник сломлен морально и физически. Белбородко поднырнул под руку, зашел за спину и выполнил «огнетушитель» — так в просторечье называется бросок, при котором жертва втыкается головой в землю.

Бросок вышел эффектным, да только не тот эффект. Кмети молча уставились на Степана, явно с недоумением уставились. Один Радож злорадствовал по поводу Кудряша.

— Вот я, — наконец послышался голос, Алатор проявился, — злой варяг, всем известно, в сече ни себе, ни врагу спуску не дам. На пиру, коли заденут меня, башку оторву. А что ты за человек, в толк не возьму. Вроде добрый ты, вот и пса-сыскача хазарского пригрел[5], в драку не лезешь, бузы сторонишься... а присмотреться — не лучше меня!

Начало зимы Года Смуты. Лютовка

Явился в Лютовку человечек. Тулупчик на нем добрый, такой в стужу душу согреет, на ногах — поршни медвежьи. Ни то ни се человечек, непонятный какой-то. Сам небольшого роста, с пузцом, глазки по сторонам шныряют, а с ряхи улыбка не сходит. Противная улыбка, неискренняя, словно рыбьим клеем приклеенная. Сказался мужичок Божаном. А ни кто он, ни что, обществу не поведал. Впрочем, людины особо и не допытывались, захочет — сам скажет. К чему незнакомца расспросами неволить?

Но пришлец души не раскрывал, таился. И чванился. Говорил, мол, человек он большой, значительный, у самого Истомы не в последних. А что лютовичам Истома?! В захолустье, где стоит Лютовка, и мытари-то княжьи не всякий год заглядывают, а уж о князе и говорить не приходится. Коптит ли Истома по сей день белый свет или уже усоп князь, лютовичам без разницы.

А Божан все в кабак захаживал, поил огнищан на дармовщинку медовухой да выведывал, выспрашивал. И все-то ему интересно: уродилась ли репа, не хворала ли скотина, дожди были ли в достатке, не перевелась ли рыба в реке, не озоруют ли тати по лесам... А более всего вынюхивал, не знает ли, мол, кто, где найти Отца Горечи, дескать, слава о нем великая по земле полянской идет. Людины отнекивались, а он все свое гнул. Мол, дорожку указал купчишка один, что в Куябе торгует. Мол, сказывал купчишка, что-де в Лютовке колдун великий живет, Отцом Горечи прозванный. Де, колдун тот самому Чернобогу пасынок, нечисть всякая у него на побегушках, и даже Морена слову его внемлет!

Про купчишку-то людины знали, но веры к пройдохе у них не было. За гривну мать родную продаст! Вот и их, верно, продал. Харей того купчика звали, а к лютичам он прибился из корысти, потому как тайный знак братства многие двери открывал. Видать, польстился Харя на посулы, да и впрямь указал дорожку пустобреху... Только вот пришлец здесь без надобности, потому человечишка пустой и веры в нем нет.

Лютичи поглядели на чужака денек-другой, блазню его послушали, а потом и сказали: «Мы, мил человек, не знаем никакого Отца Горечи, а про братство лютичей слыхом не слыхивали, шел бы ты от греха...»

Другой бы собрался и поминай, как звали. А этот опять за свое.

Надоело лютичам. Улучили момент, когда пришлец в корчме сидел да медком наливался, и накинулись разом. Мужик даже вякнуть не успел, как оказался на полу с кляпом во рту.

Сперва хотели тут же и кончить Божана, но, обмозговав, решили, что не их это дело судить, кому жить, а кому к пращурам отправляться. На то Отец Горечи имеется. Бросили мужика в поруб и стали дожидаться предводителя. Не сегодня завтра явится Отец Горечи в селение — в канун полнолуния он завсегда избы обходит да над каждым порогом заклинания шепчет — вот пусть и разбирает.

А ходока отправлять на болото, в логово предводителя (жил Отец Горечи посреди топи на островке небольшом), лютичи поостереглись. Не жалует Отец Горечи гостей незваных, проклянуть в сердцах может, майся тогда...

Лето Года Смуты. Куяб. Двор Любомира

Радож вошел в круг и, покрутив ус, веско сказал:

— Видим, в бою разума не теряешь, видим — хитер, недруга в ловушку заманишь и себя, и дружину, тебе порученную, сохранишь. Добре, добре... Верно говорю, хлопцы?

Тем временем Кудряш очухался и встал, потирая макушку.

— Видать, богам не по нраву распевки твои пришлись, — не преминул съязвить Радож. — Тебе, балбесу, наука...

Кмети захохотали. Кудряш, против обыкновения, отмалчивался, хоть справному воину и не пристало затаивать обиду на задиристые шутки, а пристало отвечать тем же.

— Вдругорядь любовные присловья на битье шепчи, в них-то, небось, толк больший знаешь, чем в частушках бузовных, — под хохот товарищей жалил широкоплечий, конопатый кметь по имени Крапива. — Глядишь, и нашепчешь удачу...

Кудряш понял, что бычиться себе дороже — заклюют. Тряхнул кудрями, подбоченился.

— Тя, Крапива, — плюнул под ноги Кудряш, — хоть под любовные пришепты, хоть под заупокойные песнопения ромейские, хоть без звука всякого — один хрен, бить противно.

— И что так?

— Да вишь ты, дело-то какое, уж больно вонюч ты в драке. Тебя кулаком ткнешь, ты в ответ треснешь нижним треском, а у меня нюх чувствительный...

Крапива онемел от такой напраслины, на шее вздулась жила.

— А и точно, — взвился острослов, стоящий в круге, — то ж всем известно, что Крапива до гороха охоч. Ты ж, Крапива, жри его меньше, духом-то и просветлеешь!

Бедняга стоял как оплеванный, ворочал башкой, недоуменно таращась на кметей. Как так, только что Крапива потешался над незадачливым бойцом и вдруг сам превратился в скомороха? Кудряш вдруг отвесил Степану земной поклон, потом бухнулся на колени и пополз, причитая. Белбородко аж отшатнулся от неожиданности. Хлопец тянул руки к Степану, будто молил о пощаде, голосил: «Ой-то мне болюшки, ой-то мне горюшки...»

— Уймись, Кудряш, — пряча улыбку, велел Радож, — коли отвернулась от тебя удача, имей достоинство.

Кудряш словно ждал этих слов — причитать перестал, поднялся с колен и отвесил поясной поклон на все четыре стороны.

Повернулся к Степану.

— Ведун-батькович, — басовито, видно подражая Белбородко, с расстановкой проговорил он, — побил ты меня, почет тебе за то и уважение... Видать, силища за тебя встала немереная, видать, духи-помощники тебя хранят и Перун-громовержец дланью прикрывает.

— От, сын песий, — с плохо скрываемой симпатией проворчал Радож, — токмо мертвый угомонится... Вроде ведуна славит, а вроде и себя...

— Не меня старче Радож, — при слове «старче» кмети загоготали, — должон был супротив тебя, ведуна могучего, выставить, а ветрогона-Крапиву. Меня-то, убогого, ништо упокоить, другое дело Крапива. Как ветер напустит, хоть беги... И чем боле его бьешь, тем крепче тот ветер. Нету сладу! Но ты ж ведун! Ты и тучи разгоняешь. А уж поганое облако и подавно...

— Аи, Кудряш, — крикнул кто-то из кметей, — чего прибедняешься, ты ж сам тем ветром[6] хузар у Дубровки потчевал. Они за тобой, охальником, и погнались...

— Чего блазним? — продышался Крапива. — Рассердить хотите? Я ведь и ответить могу.

Кудряш скривился:

— Ох, братцы, заткните там у него чем-нибудь... Ох, не могу, смердит... Ты бы это, Крапива, в кусты, что ли, сходил. Мы ж не тати, травить нас негоже!

— Да я... — Крапива выхватил засапожный нож.

— Не балуй, паря! — Алатор сжал его запястье, нож звякнул о камень. Кто-то схватил Крапиву за плечи. — Хочешь ответить, выходи на круг, да на кулачках и ответь...

— В ножи... — рвался Крапива, — убью...

— Ты, хлопец, — спокойно сказал Алатор, — лучше опамятуйся. В ножи-то можно, дело нехитрое, только не по Правде будет. А коли не по Правде, то тебе, как зачинщику, добра не ждать. Ежели порешит тебя Кудряш, то ему с того ничего не будет, потому не он на тебя попер. А коли ты его порешишь, родичи Кудряшовы по всей полноте спросят. Братья Кудряшовы крови твоей захотят и кровь твою получат.

— То ж блазня залихватская, — подтвердил Радож, — на блазню кулаком, не ножом отвечают. Кудряш хоть и дурак, а кишки ему за дурость выпускать негоже, верно говорю, хлопцы?

— Верно, Радож, — ответили кмети, — ты ж не зря старшой, потому Правду верно понимаешь.

Старому вою по сердцу пришлись эти слова.

— Вроде бы тебе с Кудряшом не грех поквитаться, зубы ему посчитать, только вишь какое дело, не потешки тут у нас, испытание серьезное. Вот чего думаю, нехай Крапива и правда со Степаном сразится, токмо не на кулачках — на дрынах. На кулачках-то мы уже видали, чего Степан могет. А как побьет Степана, так Кудряшу розгами по голому заду всыплем, али головой в Днепр окунем, али еще чего.

— Мою кобылу при всех под хвост поцелует, — зло ухмыльнулся Крапива, — тады буду биться!

— Да ты не заговаривайся! — зарычал Кудряш.

— Ну, шо скажете, общество? — Радож обвел взглядом хмельных кметей.

— А шо?

— Ты, Радож, Правду чтишь, ты и рассуди! Старый вой, хитро сощурившись, глянул на Кудряша, потом на Крапиву:

— Ты, Кудряш, Крапиву обозлил?

— Ну?

— Выходит, Крапива может тебя поучить, ежли захочет.

— Ну, может, — не понимая, куда он клонит, буркнул Кудряш.

— А скажи, Кудряш, ежели бы Степан хотел, мог бы он тебе шею свернуть, когда ты оземь грянулся?

— Ну, мог бы.

— Выходит, помиловал тебя?

— Ну?

— Выходит, твоя жизнь принадлежит ведуну. Кудряш сообразил, куда гнет Радож, засопел.

— Выходит, таперича за тебя ведун в ответе, — добивал Радож. — Верно говорю, хлопцы?

Хлопцы согласились.

«Ну и понятия у вас, ребята, — подумал Степан. — Это ж чего выходит, если я кому жизнь сберег, значит, дитяте заместо мамки стал, нянькаться должен?»

Были у Степана основания сомневаться в том, что Радож добросовестно толкует Правду. Но возможностей оспорить толкование не было. Закон, как известно, что дышло... А уж когда закон изустный, в толстых фолиантах не зафиксированный, то и подавно.

— Так вот я и говорю, раз Степан жизнь тебе сохранил, то теперь за тебя, щусенок, перед богами в ответе, верно, хлопцы? А ты и вовсе, Кудряш, нонче между жизнью и смертью. К богам приблизился, да богами отринут. Ты ж мертвым лежал, не шелохнувшись, все видели. А потом очухался. Тебя надлежит в лесу девять дней продержать, в месте тайном, очистительном. А потом дымом окурить. А до того, как очистишься, тебя с нами будто бы и нету, потому слово твое веса не имеет. И возражать не могешь. А коли возражать не могешь, значит, соглашаешься.

«Это триумф, — подумал Степан, — отомстил дед разом за все насмешки».

— Я вот и говорю: коли победит Крапива, поцелуешь под хвост евонную кобылу. Встань в сторонке, Кудряш, да гляди...

Один из кметей притащил пару жердин, и началось состязание.

Крапива частушек не пел, противника не оскорблял. Работал дрыном с мрачной сосредоточенностью, явно решив не повторять ошибок предыдущего бойца. Белбородко все больше уходил от ударов, лишь обозначая блок палкой (на всякий случай, вдруг противник в последний момент изловчится и изменит направление удара). Степан изучал спарринг-партнера, практически не контратаковал. Пусть раскроет свои возможности, тогда одним коротким ударом можно будет решить исход поединка. Лучше бы, конечно, обойтись без травм — перехватить палку Крапивы свободной рукой, просунуть конец своей жерди под мышку детины да пригнуть оного импровизированным рычагом к земле. Но это уж как получится. В бою все не просчитаешь.

Крапива работал дрыном умело, но уж слишком предсказуемо. Степан читал замыслы парня, едва они зарождались — по малейшему движению бедер, неосторожному взгляду, повороту головы. Не сказать, что Крапива был неопытен, скорее наоборот. То, как он двигался, как крутил палку, как делал выпады, тут же отскакивая в сторону, выдавало бывалого бойца. Но... Крапива привык брать напором, встречать сопротивление и проламывать его. Степан же вроде как и не дрался, умело уходя от ударов. Лишь изредка делал короткий выпад, чтобы отогнать кметя, когда тот не в меру наглел.

Пару раз Белбородко мог бы вырубить Крапиву, но не стал этого делать. Крапива, как ни крути, отстаивал свою честь. Конечно, парень задел Кудряша, но тот явно перестарался, выставляя обидчика на посмешище. Воспользуйся Степан ошибкой Крапивы — и помимо сотрясения мозга тот получит насмешки кметей, а то и какое-нибудь мерзкое прозвище. Неправильно это! Значит, надо дать Крапиве сохранить лицо. Как это сделать? Использовать прием, в здешних местах неведомый, против которого не только Крапива, но и любой другой не устоит. Одно дело, когда тебя бьют палкой по голове, и совсем другое, когда против тебя используют некие тайные знания. Во втором случае, успех уже то, что ты остался в живых!

Степан разорвал дистанцию, повернулся лицом к солнцу и воздел руки:

— Духи-охранители, наделите меня знанием, дабы победить этого воина!

Боковым зрением он следил за противником. Крапива застыл в нерешительной позе, даже дрын опустил.

— Духи-охранители, дайте мне то, что прошу, — гремел Степан, — разве я плохо служу вам? Почему вы стоите за этим молодым воином, почему отвернулись от меня?

Крапива опомнился и, видно решив прибить ведуна до того, как к нему придет помощь горних сил, бросился в атаку, молотя дрыном. Степан нехорошо засмеялся и принялся отбивать удары. Со стороны казалось, что палки вот-вот разлетятся, на самом же деле Белбородко ставил блоки так, чтобы удары противника соскальзывали. Степан больше не уходил. Пусть зрители решат, что духи дали ему силу. Атаковал, контратаковал, защищался...

Крапива наметился Степану в живот. Белбородко всем телом качнулся назад, одновременно «накрывая» оружие противника своим. Дрын Крапивы оказался прижатым к земле. Палка Степана скользнула вдоль него к горлу противника. Тот непроизвольно подался назад. Белбородко перехватил оружие, одновременно просовывая его конец под мышку Крапиве. Другой конец защищал от возможной атаки снизу. Степан развернулся вокруг своей оси, одновременно поворачивая рычаг. Дрын Крапивы, подхваченный нежданным вихрем, вывернулся из рук, а сам Крапива пропахал носом землю. Белбородко опустился, плотно зажал между колен плечо Крапивы, медленно повернул дрын в горизонтальной плоскости. Рука Крапивы натянулась, еще немного — затрещит. Парень скрипел зубами, но молчал.

— Духи услышали меня, — пророкотал Степан. — Признаешь ли ты мою победу, или сломать тебе руку?

— Признаю, — глухо отозвался Крапива. Белбородко встал и поклонился все еще лежащему Крапиве:

— Ты хорошо бился, но духи помогли мне. Парень поднялся, хмуро взглянул на Степана, не глумится ли. Вроде бы нет. Окинул взглядом кметей. Никто не зубоскалил. Даже Кудряш прикусил язык.

— Сами попробуйте, — буркнул Крапива и, растолкав воинов, ушел из круга.

Начало зимы Года Смуты. Лютовка

Мужичок, попавшийся лютичам, был и впрямь непрост. Не зря его в поруб бросили. По всему видать — шустрый да ушлый, своего не упустит да и в чужое корыто рыло сунет, не побрезгует. Словом, тать. А тать должен сидеть в яме да на облака с тоскою глядеть. Стало быть, по Правде лютовичи поступили.

Вытащили Божана из поруба, поставили на колени перед Отцом Горечи. Кукша подивился, как не околел поганец в яме-то?! Мороз крепкий, до костей пробирает. Другой бы на месте пришельца откинулся уже, а этот знай языком треплет.

— Не даром претерпел, — говорит, — то испытание вере моей было. Сон мне вещий приснился» что найду тебя. Вот и свиделись.

— А на что я тебе?

Вокруг толпятся лютичи, кто с топором, кто с колом. Молчат, недобро на Божана поглядывают да по снежку топчутся — видать, морозец за пазуху лезет. Только кивни Отец Горечи, враз на куски пришельца разорвут. Но тот будто не понимает, что жизнь на волоске висит.

— Вера во мне проснулась, — говорит. — Чернобог мне явился да сказал, чтоб к тебе шел. — И знаком тайным тычет, а знак тот — кругляш с ощеренной волчьей пастью — лишь посвященным дается.

— Это откуда?

— Сперва Чернобог меня к купчишке по имени Харя привел, а тот, как узнал про видения мои, дорожку указал да кругляш вручил, чтобы подтверждение словам моим вышло.

Отец Горечи взял кругляш и внимательно рассмотрел. На одном из волчьих клыков виднелись несколько хитро переплетенных канавок. По ним выходило, что знак действительно принадлежал Харе. А если так, значит, Харя считает, что пришлец может быть братству полезен. Впрочем, не тот человек Харя, которому вера есть безоговорочная. Сребролюбив, сын песий. Кто знает, отчего Божана приветил? По велению сердца или же на гривны купился? Вероятней последнее.

— Зачем ты мне?

— Много пользы от меня братству выйдет, — заспешил мужичонка, — и людям твоим, и тебе жалеть не придется, что пригрели меня. — Мужичонка вытер вспотевшие ладошки и заискивающе улыбнулся. — Сам рассуди: ну, прикончите вы меня, как люди твои обещали, какой от того прок?

— А так от тебя прок какой?

— Э, да я же говорил твоим, не последний я человек на княжьем дворе. Истома без меня шагу не делает, меня же обласкивает да одаривает... В ближниках у него хожу.

Кукша недобро усмехнулся:

— И чего ж ты к нам заявился, коли князь тебя так жалует?

Мужик занервничал:

— Я ж говорю, Чернобог дорожку указал... Уверовал я, вот и пришел. Князю-то наврал с три короба, де к родичу в весь дальнюю отправился, потому как родич тот на одре смертном лежит. А сам к тебе явился...

— Что я могу тебе дать? Нет у меня ни золота, ни серебра... Вера лишь...

— А и не надо, — затрещал мужичонка, — не надо мне от тебя ничего. Ты ж меня не забудь только, когда власть над полянами примешь. При себе держи. Знают ведь все, что Истому недоля одолела. Захирел князь на голову. Дружина бузит, а посадские того и гляди петуха красного в детинец пустят... Недолго княжить Истоме. А как уйдет, ты его место займешь, вот тут-то про меня и вспомнишь...

— Коли привел тебя сам Чернобог, стало быть, ты богу нашему зачем-то понадобился, — задумчиво проговорил Кукша.

— Так и я про то, — обрадовался мужик.

— Значит, имеет Чернобог дело важное, раз велел к слугам его явиться.

— Да, да, — просиял мужик, — я тоже так подумал, когда сон вещий увидел.

Кукша зачерпнул пригоршню снега и попытался слепить снежок. Комок, едва начав схватываться, развалился.

— Так и твои слова, — проговорил Кукша, — вроде правильные, а вместе не слепляются... Словам вера есть, лишь когда правдивы они. Правду же на крови проверяют... Согласен ли ты со мной?

— Согласен, — проблеял Божан.

— Это хорошо, — кивнул Кукша, — а то думал, юлить начнешь. Значит, так и поступим, пусть Чернобог сам решит, в Навь ли тебе отправляться или же в Яви оставаться и служить ему вместе с нами. Ты не бойся, мы к Чернобогу быстро спроваживаем, мучиться не будешь. Враз с Хозяином свидишься.

До мужика наконец дошло.

— Да как же, ведь я же... — запричитал он.

Но слушать его Кукша не стал. Он кивнул Колтуну, и староста с несколькими молодцами запихнули Божана в мешок, пару раз врезали, чтобы орать перестал, и потащили на капище. Там пришельца окурят дымами, дабы избавить от злых помыслов, и бросят в смертную яму, в которой он и будет ждать конца.

— Слушайте, лютичи, — взревел Отец Горечи, — сегодня наш бог напьется свежей крови!

Лето Года Смуты. Куяб. Двор Любомира

Радож вновь нарисовался перед обществом.

— Последний остался тебе соперник, Степан. — Он поискал глазами в толпе зрителей. — Вон он, за спинами прячется. Выходь, Гридька.

Нескладный, в длинной, не по росту рубахе, парень понуро вошел в круг. «Как на казнь идет», — подумал Степан.

— Ты, Гридька, в отроках поди уж четыре седмицы ходишь, а мы тебя ешшо не испытали. Вот чего думаю, хлопцы, пущай Гридька встанет супротив Степана, то ему и будет испытанием. Пущай с мечом встанет, даром, что ли, его Алатор с другими новиками пестовал.

— Ты ж говорил, что не будут кровь они проливать...

— Да то ж я говорил, Степанова кровь нам не нужна, али не так?

— Вроде так.

— А про Гридькину хоть словом обмолвился?

— Вроде нет.

— Вот и пущай покажет Гридька свою сноровку в мечевом бое. Коли жив будет — примем его как родича и имя новое дадим. А коли заберут его боги, тризну закатим, и ладно. А Степана боги охранят уж точно, и кровь его не прольется. Потому — ведун.

«Дела... — подумал Белбородко, — лицензию на убийство выдали. Прямо Ноль Ноль Семь! С чего бы?..»

В толпе кметей произошло шевеление. Одетые в брони воины, вооруженные щитами и длинными копьями, оттеснили остальных, образовав плотное кольцо.

«... А с того, — додумал Степан, — что, влившись в дружину, тот Гридя, который жил в Дубровке, умер. Вместо него, бедовика, должен родиться справный воин, а чтобы он родился, надо провести обряд инициации. Кровавый и опасный для жизни. Такие тут дикие порядки!»

Степану и Гридьке протянули мечи:

— Сражайтесь.

Мечом Степан владел, мягко говоря, ниже среднего. Вот дзе, или тантой, или, на худой конец, палицей... Гридька-то хоть месяц у Алатора мечевому бою обучался. Степана же тренировать никому в голову не пришло — то знание, которое ему нужно, ведун от богов получит.

Гридя принял оружие, недоуменно посмотрел на Степана и прохныкал:

— Мне нападать, диденько?

Степан поморщился. Откуда он знает, что делать новику. Нападать, наверное. Что же еще?

Бледный будто смерть Гридя взял меч обеими руками, выставил перед собой, медленно пошел вокруг Степана. Белбородко вознес оружие над головой, застыл в ожидании атаки. И про себя отметил, что копирует стойку одного из героев куросавовского блокбастера «Семь самураев». Глупо, наверное, со стороны выглядит! Экая раскоряка нескладная, и еще над головой, как перо индейца, сверкает едва ли не полутораметровый клинок.

Гридя сделал выпад, как учил Алатор, — двинулся всем корпусом, упер ладонь в основание рукояти. Степан встретил меч нисходящим блоком. Отбил. Гридя извернул меч, крякнул и попытался опустить его на голову Степану. Белбородко вовремя отшатнулся, и клинок вспорол воздух, едва не задев лица. Гридька попытался подрубить Белбородко ноги. Быстрый, стервец. Белбородко едва успел отпрыгнуть. Уф, ежели так и дальше пойдет, можно и здоровья лишиться. Парень, хоть и новик, к рубке имел способности.

Гридя, по Степановым меркам, был вовсе не плох. Кроме того, парень давно попрощался с жизнью (еще бы, сам ведун против него!), а воин, считающий себя мертвым, исполнен решимости и опасен. Что же с ним делать-то?

Тем временем Гридя принялся охаживать Степана, как неродного. Белбородко только и успевал уворачиваться да иногда парировать удары.

— Раскрои дурню башку! — заорал кто-то из кметей.

— Руби!

— Тебе, Гридька, прутом ивовым кур гонять, а не на ратном поле биться!

— Кол осиновый тебе в глотку!

— Ить, криворукий ты леший!

— Только приди к нам, кишки выпустим!

— Да тебя и баба коромыслом бы побила!

— Только явись, на капище сожжем, пепел развеем.

Парень не отвечал, сносил выкрики как должное. У Степана мелькнуло, что он где-то читал, будто бы обряды инициации всегда сопровождались насмешками и оскорблениями[7], потому Гридя и сносит хамство безропотно.

Степан разорвал дистанцию, раскрылся, опустив меч. Какой смысл рубиться, когда яснее ясного: еще немного, и Гридя разделает его под орех. Следует избрать иную тактику.

Белбородко максимально расслабился, представил, как по телу разливается поток. Замер, глядя сквозь противника. Время замедлилось. Степан слился с Гридей, стал единым целым с ним. Он дышал так же, как юноша — в том же ритме, с той же глубиной. Он чувствовал, как в парне бушует целая буря чувств: страх, жажда убийства, жалость. Белбородко остановил поток мыслей, стал прозрачен, как горный ручей. Мир бушевал вокруг Степана, и он был всего лишь частицей этого мира...

Меч взлетел над головой Гриди, готовый через мгновение рассечь голову Степана. Едва оружие начало опускаться... Белбородко подшагнул навстречу удару, одновременно чуть поворачивая корпус, уходя из-под клинка. Короткий взмах. Сталь встретилась со сталью, меч Степана скользнул вдоль лезвия Гридиного меча и застыл у горла парня. В глазах Гриди мелькнул страх. Неужто все?!

— Бросай, — приказал Степан, — бросай меч. Белбородко откинул ногой оружие, мало ли что.

Гридя, все еще не веря, что жив, стоял бледный и растерянный.

— Видим, — возник Радож, — властью над слабым не упиваешься. Коль к Гридьке справедлив был, то и к дружине справедлив будешь. Ну шо, хлопцы, люб ли вам Степан?

— Люб, люб, — отозвались дружинники.

— Так и будь над нами!

Что было потом, Степан помнил смутно. Бражничали до самого утра. Вроде Гриде дали имя Яровит (только потом все равно его Гридькой кликали, а Яровитом — лишь когда чем-то отличался). Песни пели. Степан с кем-то братался, кому-то бил морду. Не ради испытания, как до того, а исключительно по зову сердца. Дворовые девки оказывали благосклонность воям. В том числе и Степану вроде кое-что перепало. Но с кем он той ночью был, хоть убей!.. Потом девок пять ему глазки строили да хихикали в кулачок. Да не может быть, что с целым гаремом! Хотя...

В общем, если бы Истома прознал, что у них тут творится за высоким забором, ей-ей, нагрянул бы. Перерезали бы всех, как кур!

На первых порах «длани» поручили десятку воинов. Все рослые, кряжистые. Все и топором боевым орудуют, и двумя мечами. Из лука на сто шагов в беличий хвост попадут. В конном бою сноровисты.

— Погляжу сперва, как с ними управишься, — сказал Любомир. — Коли сдюжишь, сотню дам, как обещал. А нет... сотню все одно дам, я слову своему хозяин, но в помощь Радожа получишь. Ты ему вместо оберега будешь: удачу приносить, заговоры всякие творить, ограждать воинов от мечей да стрел вражьих... Ин Радож все одно в десятке твоей будет, а коли с десяткой не сладишь, советником твоим станет. И это... Еще Гридьку тебе дам. Ты ж его как родил заново, вот и майся теперь...

Ох, и не просто быть княжьей дланью...

Начало зимы Года Смуты. Лютовка

Как бросили Божана в яму, понял он, что смертный час близится. Видно, доля у него такая — за тридевять земель от родных мест сгинуть, видно, богов прогневил. Уж скоро Семаргл — пес крылатый — за шкирятник Божана как кутенка слепого ухватит да в Ирий пресветлый или же Пекло лютое потащит. Но прежде в душу заглянет, чтобы решить, куда Божана нести. А в душе-то покоя нет, мечется душа, не хочет Явь покидать, за земное цепляется.

Принялся Божан молиться Роду, да Макоши, да Перуну. Жертвы богатые сулил, коли от смерти упасут. Но от молитв только горше стало, потому как понял он, что попусту душу рвал. Не услышали боги, а то знамение какое-нибудь наверняка послали бы. Да хоть бы и снег перестал — все надежда. Не знал Божан, как надо с богами говорить — чай, не ведун!

Заплакал, завыл... От бессилия клясть Харю принялся — через него ведь беда-то приключилась. Скажи купчишка, мол, суров больно Отец Горечи, живота не ровен час лишить может, разве ж Божан пошел бы в Лютовку? Помянул купчишку по матери, вдоль и поперек по косточкам перебрал, да что толку — лесенку из бранных слов не составишь, а и составишь — от смерти все одно не улизнешь. Наверху Колтун с подручными ополчились, стерегут Божана, как сокровища несметные.

Чего ему и вправду у Истомы не сиделось? Сыт, пьян, бабенками обласкан, князем пригрет. Доли лучшей захотелось, вот и получи.

Едва не до сумерек метался Божан: волком выл, зубами скрипел... От обиды да страха горел весь — и зима ему не зима. А к вечеру затих, будто в забытье провалился. Очнулся же от того, что плеснули сверху студеной водицей — окатили с головы до ног. Это в мороз-то! Лучше бы прибрала его Морена, пока беспамятовал он... Вновь выть захотелось да головой о стены земляные стылые биться. Но сдержался — нечего в последний час труса праздновать. Коли суждено с Семарглом встретиться, надобно честь блюсти. Не то пес крылатый в Пекло вместо Ирия уволочет.

Глухо стукнула лестница. И почудилось на миг Божану, будто лестница та прямиком в Пекло спускается. А в Пекле том навники его уже поджидают, костер пожарче разводят.

— Ну, вылазь, что ли, — послышалось сверху.

Божан прижался спиной к стене, скукожился. Но сторожа принялись шуровать в яме длинными жердинами, поднимая его, словно зверя с лежки. Не помня себя, Божан полез. Одна из перекладин треснула, и он едва не полетел вниз. Подумал мельком: жаль, что не полетел. Может, сломал бы шею, легкой бы смертью умер.

А вечерок выдался на славу: небо ясное, дышится легко. Звезды уже зажигаются, луна бледнеет. Словно издевается над Божаном кто, мол, гляди, чего лишаешься.

На поляне уже народа полно. У всех волчьи шкуры поверх тулупов наброшены, а у иных с плеч волчья голова свисает. Идолище посреди поляны возвышается да глазюками так и сверкает. А Божану кажется, что в него истукан вперился.

Костры вокруг кумира пылают, над кострами огромные горшки на железных треногах стоят, в них варево кипит, и дым, что от горшков поднимается, голову дурманит.

Раздели его донага и к Отцу Горечи подвели. Снег под ногами хрупает, изо рта пар валит, а Божан огнем пышет, будто в бане он. Сердце бьется, как птица в силке... Крепится Божан, достоинство блюсти пытается — помнит о Семаргле. Только какое тут достоинство — срам бы прикрыть. Тычут лютичи в Божана пальцами, смеются, будто скоморох перед ними, шутки скабрезные отпускают. А у него слезы льдинками на щеках стынут...

Отец Горечи руку Божану располосовал да кровью напитал белую тряпицу. Подняли колдуна на помосте шестеро ражих мужиков, к идолу поднесли, и принялся Отец Горечи морду истуканову кровушкой Божановой отирать. От зрелища этого совсем тошно Божану стало, не вытерпел он — закричал дурным голосом.

Так и орал он истошно, когда разложили его меж пригнутых к земле осин, продели руки и ноги в петли. Понял Божан, что казнь лютую ему уготовили, принялся изворачиваться, как ерш на горячих углях, заголосил пуще прежнего. Но чем больше он сопротивлялся, тем туже затягивались петли... Чем сильнее кричал, тем радостней становилось лютичам...

Ударили бубны, зазвенели гусли, взвились жалейки... Кажется, люд пустился в неистовый пляс. Божана так растянули меж осин, что даже головы ему было не повернуть. Он не видел, что творится на капище, и неизвестность усиливала страх.

Внезапно музыка стихла.

— Оборони нас, Отец Горечи! — донеслось отовсюду.

Осины распрямились, и... Божан повис вверх тормашками. Он раскачивался и вопил благим матом, все еще не веря, что жив. На руках болтались обрывки ремней...

Ни живого ни мертвого его спустили на землю и дали хлебнуть вонючего отвару, от которого в голове закружилось и стало весело на душе.

— Пришлец чист! — раздался громовой голос Отца Горечи. — Чернобог помиловал его. — Толпа ответила радостным ревом. — Поднимайся, становись рядом со мной.

Не веря своему счастью, Божан встал. Ноги все еще дрожали, и ему пришлось схватиться за чье-то плечо. Он невольно взглянул на «подпорку» — рослый мужик из тех, кого кряжами называют, чернявый да угрюмый. Еще совсем недавно этот мужик крепил его руки и ноги сыромятными ремнями, а теперь вот плечо подставил. Верно говорят, судьбу наперед не узнаешь.

Отец Горечи нависал утесом;

— Не отрекаешься ли от своих слов, желаешь ли братом нам быть?

— Желаю, — проблеял Божан.

Вновь приложился к ковшу с варевом, на сей раз глотком не отделался, до дна велели выпить. Нутро чуть наизнанку не вывернулось, из глаз слезы брызнули, сердце заухало. И все закружилось. Поляна, лютичи, Идол, елки косолапые, что вокруг капища теснятся... В пляс мир пустился... И шатает Божана, и бросает из стороны в сторону. А лютичи смеются, галдят, песни развеселые поют. Гудки да жалейки надрываются. Гусли переливчатые звенят. Бубен грохочет.

Велел Отец Горечи разжечь еще один костер. Прямо перед идолом пламя взметнулось, кажется, вот-вот небо сожжет. Подвели Божана к тому костру да пройти свозь него трижды заставили. Огонь тела коснулся, только не почувствовал Божан боли, словно пес его горячим языком всего облизал, и только. Не пес — волк. Как прошел он через костер, Отец Горечи перед идолом скакать принялся, заговоры да молитвы творить. А Божан смотрел на это и ухмылялся, весело ему было... А тут еще ковшик поднесли. Опростал его Божан и наземь в беспамятстве повалился. А когда очнулся — глядь, в избе на лавке лежит, а в дверь распахнутую Хорс-солнышко улыбается. Трое суток проспал Божан.

В тот же день, как очнулся неофит, вручил Отец Горечи ему знак тайный да велел в Куяб возвращаться и ждать повелений... Впрочем, одно сразу сказал: коли появится в Куябе колдун сильный, от которого у Истомы дела начнут разлаживаться, весточку тот же час слать... А своим сказал, чтобы, как гонец от Божана в Лютовку прискачет, ходока на болото отряжали, а не дожидались, пока Отец Горечи сам в селение придет.

И стал Божан служить Отцу Горечи...

Глава 2,

в которой Степан Белбородко спасает ромея по имени Филипп и знакомится с его миловидной дочерью

Лето Года Смуты. Куяб

Разъезд из трех всадников рысил по пыльным куябским улицам. Еще недавно шумный многолюдный град внезапно опустел. Людины не казали носа из-за плетней, а те, кто по каким-то причинам все же выбрался за ворота, шарахался от верховых, как от нечистой силы.

Пролетели базарную площадь. Пусто, только ветер гоняет клоки сена, да бродит облезлый пес. На восходе в небо тянутся черные дурные дымы, несет гарью.

Конная стража пронеслась по майдану, завернула на гончарный конец, проскакала по скорняжному... Вроде бы все спокойно. Тати в эту часть города пока не совались — не зря тряслись в седлах Любомировы ратники.

Порученную ему десятку Степан разбил на одну тройку и две четверки (две, потому что в десятке на самом деле было одиннадцать человек — десять кметей и один отрок Гридька), решив, что всем скопом носиться по улицам — только людей смешить. Истомовцы-то, поди, ватагами малыми, как и подобает татям, по Куябу рыскают. И рассчитывают мерзавцы не на серьезную драку, а на грабеж.

Степану подобрали коня под его немалый рост. Гнедой оказался на диво хорошо объезжен, беспрекословно слушался седока. Можно сказать, повезло Степану.

В стрелище от базарной площади раздался истошный женский крик. Степан натянул поводья.

— Кудряш!

Молодой воин подскакал к Степану:

— Слышу, воевода, не иначе к Филиппу тати пожаловали. Гостей заморских они давно уж пощипывают, вот и до ромея добрались.

— Не связывайся, воевода, всех не оборонишь. — Жеребец Радожа стал стремя в стремя с гнедым Степана. Тревожно втянул воздух, запрядал ушами. — Филипп за себя постоит, у него челядь добрая, да и сам не промах. Как мы их выкурим-то втроем, они, поди, уж на дворе орудуют. Там татей пять, а то и все десять будет. И ворота, коли не дураки, затворили...

Белбородко не стал спорить, вдавил пятки в бока гнедого и полетел вызволять горемычного купца. По большому счету, Радож был прав. Кто, как не старый вой, знал, что при штурме крепости должен быть избыток живой силы на стороне штурмующих. Потому как сверху камни сыплются, и смола льется, и стрелами нападающих бьют. А двор ромейского купца мало чем отличался от крепостицы: высокий, в два человеческих роста, тын сработан из цельных стволов, заостренных сверху; с внутренней стороны стены у самого верха тянется навес для оружной челяди; ворота дубовые окованы железом. Довольно пары-тройки лучников — и к двору не подойдешь, как уток перебьют.

Все понимал Степан, а все же не по-людски это — мимо проходить, когда рядом с тобой бесчинства творятся.

— Вот неугомонный, — проворчал Радож, — себя и нас погубит.

— Да ты, дедуля, никак струхнул? Видать, пожить хочешь...

— Дурак! — бросил Радож и, пришпорив жеребца, помчался догонять Степана.

Кудряш, насвистывая похабный мотивчик, поскакал следом...

* * *

В Куябе Божана никто по имени не звал, все Ловкачом величали. Другой бы обиду затаил, а этот гордился прозвищем. Он и вправду знал куда податься, с кем снестись, чтобы остаться в прибытке. Еще бы! Не зря сродник самому Филиппу, купчине ромейскому. Филипп взял сестрицу Ловкача в жены. Хоть и не шурин, потому как сестрица не родная, двоюродная (дядькина дочь), а все ж родич Филиппу. Зря дядька отдал дочь, померла она от хвори какой-то заморской. Не уберег ромей жинку!

Ловкач много полезного перенял у Филиппа: как к людям в доверие входить, как заставлять делать то, что тебе надобно, как торг вести, как мечом замысловато крутить. Филипп в мечевом бое любому из истомовских кметей не уступит. Да что — не уступит... Как-то потехи ради состязались в воинской сноровке, так он один троих одолел. Вроде с виду щуплый, неказистый, а так орудует клинком — не убережешься. Кое-что из боевых ухваток открыл Филипп Ловкачу.

Когда Истома власть над славянами взял, Божан враз смекнул: надо к князю прибиваться, потому как — жизнь с тем, кто сильный. Быстро в доверие к князю вошел, ближником стал. Дирхемы и динары арабские, что кметям за службу полагались, через сродственника своего оборачивал, добиваясь значительного барыша. С того барыша и кметям перепадало — понимал Божан, что с кметями ни ему, ни князю ссориться не резон. Кмети его Ловкачом и прозвали.

Через несколько трав после того, как возвеличился Истома, появилась на славянской земле новая сила. Никто не знал, откуда взялось братство лютичей и кто им верховодит. Только слухи ползли, что-де сам Чернобог адептам покровительствует, а те, кто примкнул к братству, неимоверным могуществом обладают и даже в волков по своей воле могут оборачиваться. Долго искал Ловкач способ притулиться к этой новой силе, но сменилось две травы, прежде чем он нашел входы-выходы. Человечек один, из купеческих, пособил. Присоветовал, с кем поговорить да на кого сослаться. Сперва решил было Отец Горечи, что-де Ловкач князем Истомой заслан. Хотел Ловкача на капище порешить, да одумался — не иначе Чернобог подсказал, что ошибся. И стал Ловкач оказывать разные услуги Отцу Горечи — предводителю братства. Сперва мелкие — принять да обогреть кого из братьев, а потом и покрупнее. Было дело, даже проведал, как у Истомы золотишко из кладовых умыкнуть... А уж сколько обозов, возвращавшихся с полюдья, братья по указке Ловкача разграбили... Отец Горечи в долгу не оставался, помогал Ловкачу недругов живота лишать. Едва князь возвышал кого-то из дружинников, Ловкач слал весточку в братство, и новый фаворит внезапно исчезал...

О сношениях с братством лютичей кмети княжьи не знали, а то не Ловкачом бы Божана нарекли, а Мертвяком. И прозвище бы за ним после четвертования позорного закрепилось. Потому — нельзя двум хозяевам служить.

Через пару зим Ловкач стал ведать княжьими закромами. Изрядная доля всего, что там оседало, переходила к сродственнику Филиппу, который расплачивался с Ловкачом звонкой монетой. Кое-кто из кметей знал про лиходейства ближника, да помалкивал — иных Ловкач запугал, иных подкупил. Кто пожелает связываться с княжьим ближником? Впрочем, один было пожелал. Ловкач только намекнул человечку в посаде, что с братством был связан, и кметя нашли с порванной шеей и выпущенными кишками в окрестном лесочке. Рядом с телом виднелись следы огромных волчьих лап, каковых следов у обычных волков не бывает. Долго еще шептались в посаде, что-де в Куябе оборотень завелся. Оборотень сей не то что людинов — и воев не щадит, в логово утаскивает и там рвет.

А князь в Ловкаче и впрямь души не чаял, привечал как родного. И все потому, что через ромейских купцов, знакомцев Филиппа, добывал проходимец для Истомы удивительный порошок, приносящий счастье. Князь растворял его в вине и надолго забывал о всех невзгодах.

Когда вой стали потихоньку роптать, смекнул Ловкач, что теряет князь удачу, и решил: настало время о себе позаботиться. Награбить добра побольше, пока возможно. Оборотить добро в дирхемы да и сбежать в Византию с одним из ромейских купцов (к Филиппу многие ромеи наведывались, и Ловкач, не будь дурак, свел полезные знакомства). Чего ему делать на Полянщине-то, с мужичьем сиволапым якшаться? Ловкач видел, какие статные купцы ромейские, как лоснятся от довольства. А чем он хуже? С богатством, поди, и он купцом стать может, хоромы из камня, про какие Филипп рассказывал, выстроит, птиц диковинных с пышными хвостами заведет. Правда, у птиц тех, со слов родича, голос дурной, зато красивы... И сад с деревами разными у него будет, а в саду том девы в белых одеждах, слух пением услаждать мастерицы. А может, и не только пением, он ведь от своих богов отказываться не намерен, а боги всякое позволяют... Здесь же скоро красные петухи по весям поскачут. Полыхнет земля полянская... Чего зазря пропадать-то?

Но жизнь распорядилась иначе. Появился на посаде неприметный мужичонка, в подмастерьях у кожевника перебивался. Наведался тот мужичонка к детинцу да дождался, пока Ловкач из ворот один появится; верно, долго ждать пришлось. А как увидел княжьего ближника, заступил дорогу и вещицу тайную показал — железный кругляш, в центре волчья пасть, а от пасти лучи расходятся, как в Перуновом обереге. По тому знаку всякому послушнику братства лютичей надлежало выполнить, что велит его предъявитель. Мужичонка повелел, чтобы Ловкач народ мутить принялся. Чтобы обирал веси после того, как там уже побывали княжьи мытари. Обирал до последней нитки, да с жестокостью, да под видом княжьих кметей. Чтобы палил непокорных да сек мечами и чтобы с бабами вой безобразили.

Выполнить повеление оказалось несложно. Слава за Ловкачом утвердилась, что богатство к нему само липнет. Собрал ватагу из воев, на все готовых ради наживы, да потихоньку начал промышлять по весям, огораживаясь именем князя. Поляне и пикнуть боялись. До поры до времени... Дошли-таки слухи, не до князя, до тиуна княжьего Любомира. Тиун как-то отправился с дружиной в полюдье да в одной веси прознал, будто бы уже кто-то приходил от князя. Пришлось Ловкачовой ватаге затаиться.

Ну ничего. Теперь, когда всяк, кто мало-мальски о себе печется, Куяб грабит, Ловкач свое наверстает. Весельчак, Хорь, Нетопырь и Мясник ему в том помогут. Жаль только, что Отец Горечи не позволил ему уйти от Истомы. Ничего, придет истинный господин Ловкача к власти, небось не обидит.

Пятеро всадников спешились за полстрелища от двора Филиппа. Копыта коней были обмотаны тряпьем, но кони не птицы, летать не умеют, а раз так — чуткое ухо услышит топот. Лучше поберечься. Береженого Род бережет!

— Как уговаривались, — бросил Ловкач головорезу по прозвищу Мясник, — услышите свист, ворветесь в ворота, я их отопру. Да глядите, не мешкайте...

Единственный глаз Мясника (на другом красовалось бельмо) злобно сощурился.

— Не боись, авось, сдюжим.

Кряжистый, горбатый, с обожженным лицом, Мясник казался злобным духом, вырвавшимся из нижнего мира. Сходство с нечистым усиливали всклокоченная рыжая шевелюра и цепь, обмотанная вокруг пояса. Эту цепь Мясник предпочитал самому лучшему мечу и орудовал ею с завидной сноровкой.

«Небось в Византии таких упырей не водится», — с тоской подумал Ловкач и отер вдруг вспотевшие ладони о холщовые штаны.

— Ну, я пошел...

Ватажники не проронили в ответ ни слова.

Дорогой Ловкач все думал о предстоящем. Хоть и сродник Филипп, а все же чужак, потому — вера у него иная. У ромея и жена-то одна, потому что евоный бог только одну дозволяет (веровал бы в Рода да Перуна, было бы жен, сколько захочешь). И мяса по многу седмиц не ест, говорит — бог запрещает. Да что это за вера такая?!

А раз чужак, то и за кровь боги не взыщут... Чужак на то и чужак, чтобы жизни его лишать вкупе с нажитым добром. А уж добра у Филиппа — на десять жизней хватит. И главное богатство — дочь Марфуша. Кровь с молоком! Ловкач аж зажмурился, на миг представив красавицу на своем ложе. Уста медовые, перси, что яблочки налитые... Ловкач девку не обидит, обласкает, в шелка драгоценные оденет. Может, и женой сделает.

Ловкач дошел до ворот сродника и несколько раз ударил в дубовые створки железным кольцом, на котором красовалась львиная голова. Над воротами возвышалась небольшая башенка. Челядин в ромейском панцирном доспехе нацелил самострел на непрошеного гостя.

— Али не признал, Горазд?

— Божан, что ли? — Не отводя самострела, спросил стражник.

— Отворяй!

— На что?

— Дело к хозяину твоему.

Челядин нехотя спустился, загремел засов, и ворота приоткрылись.

Оказавшись на дворе, Ловкач наперво окинул взглядом ту часть стены, что примыкала к воротам. По навесу прохаживался челядин с самострелом, поглядывал на улицу. Стражнику было жарко, неудивительно — в тяжелом ромейском доспехе да под палящим солнышком любой разомлеет. Вторым делом Ловкач пошарил глазами по двору. В четверти стрелища кормила поросей дворовая девка. Щуплый мужичонка починял тележное колесо, парень годков пятнадцати сметовал разбросанный ветром стог. Видно, остальные — кто по башням (а их пять: по четырем углам бревенчатой стены и та, что над вратами), кто на навесе, а кто отсыпается после ночного бдения.

Горазд недоверчиво разглядывал визитера. Взгляд стражника скользнул по кольчуге, на мгновенье задержался на перевязи с мечом, опустился к голенищам сапог... «Почуял неладное, — екнуло сердце у Ловкача, — ей-ей, почуял».

— Ночью ждите погромщиков, — стараясь, чтобы голос не дрожал, проговорил Ловкач.

Стражник нахмурился:

— Давно поджидаем.

— Затворяй ворота да веди к Филиппу.

Горазд угрюмо кивнул и повернулся спиной, намереваясь запереть ворота. Ловкач выхватил засапожный нож и, зажав рот Горазду, всадил слева под панцирь. Стражник обмяк. Ловкач подхватил тело и прислонил к дубовым створкам. Подобрал самострел, всадил стрелу в лицо челядину, который прогуливался по навесу, и пронзительно свистнул. Девка, кормившая поросей, удивленно посмотрела в его сторону; увидев двух мертвяков, завизжала, уронив ведро с хряпой, и опрометью бросилась к избе.

Парень, что сметывал стог, набычился и молча побежал к Ловкачу, наставляя на него деревянные вилы. Мужичонка оторвался от тележного колеса и, поняв, что случилось, пошкандыбал к убийце, прихватив колесо, как оружие.

Ловкач усмехнулся и вытянул меч из ножен:

— Ну-ка, опробуем Филиппову науку.

Парень попытался достать его выпадом в горло. Дуралей! Ловкач увернулся и вспорол нападающему брюхо. Мужичонка к тому времени, как парень раскидал кишки, преодолел лишь половину пути. Увидав, что сделалось с хлопцем, смачно выругался, бросил колесо и повернул обратно.

Из дома выбегали заспанные челядины (видно, ночная стража), вооруженные кто чем. Сам Филипп вышел с двумя мечами. Судя по крикам, с другой стороны двора бежали стражники, что стояли на посту.

Ловкач рукавом отер пот со лба, взял меч двумя руками. Если ватажники не подоспеют, плохо ему придется.

Послышался стук копыт, и в ворота ворвались четверо всадников. Пролетели двор и принялись рубить челядинов.

Ловкач не собирался лезть в сечу. Что он дурной, пешим-то! Он уговор выполнил — ворота открыл. Дальше пусть ватажники отдуваются. А он присоединится, когда начнут хоромы грабить.

Все же на душе было неспокойно, мало ли как обернется. Двор Филиппа находился в той части Куяба, в которой хозяйничали Любомировы разъезды. По большому счету, соваться сюда было рискованно. Любомировы кмети — это тебе не челядь, что гибла сейчас под клинками ватажников.

Ловкач бросился к вратам, навалился на тяжелую дубовую створку. Насилу закрыл и вдвинул массивный засов с выбитым на нем крестом, затем привалился к стене и стал следить за побоищем.

Челядины, пытаясь защитить, сгрудились вокруг господина. Десятка полтора. Вроде не мало, против четверых-то, да только ведь у Филиппа не воины в услужении, обыкновенное мужичье. Им бы коров с хворостиной гонять, а не за мечи браться. Топчутся на месте, теснят друг друга, действуют вразнобой.

Тех, у кого были самострелы, ватажники перебили стрелами (только один из челядинов, кажется, успел выпустить стрелу, да и то не попал). А с остальными решили потешиться. Будь перед ними настоящие вой, ватажники бы пустили в ход луки. А против этих...

Ловкач подумал, что беспокойство его напрасно. Еще немного — и все будет кончено, не устоять челяди против его молодцов. А что до Любомировых ратников, так ворота-то закрыты, а на стену, небось, не полезут. А и полезут, перебьют их ватажники стрелами, как глупых уток.

У ворот протянул ноги Горазд. «А сапоги-то у мертвяка что надо, — подумал Ловкач, — такие сапоги, небось, и мне сгодятся». И принялся стаскивать с убитого обувку, время от времени поглядывая на сражающихся. Сапоги не поддавались, словно приросли.

«Лучше бы ромея стрелой срезать, ведь предупреждал же, — рассуждал Ловкач, — боец опытный, двумя мечами управляется...»

Ловкач наконец стянул сапоги и примерил к ноге. Должны быть впору. Добрые сапоги, крепкие. Будут на смену.

Весельчак вертелся в седле, отмахиваясь от рогатин и мечей. Вот он поддел древко оковкой щита и, качнувшись, с размаху опустил меч на вспыхивающий на солнце шлем, челядин осел. Другой, вооруженный мечом, попытался зайти сбоку. Кметь вздыбил скакуна, и тот ударил копытами в грудь мечника. Весельчак свесился с седла и полоснул упавшего на спину горемыку по горлу. Весельчак получил свое прозвище за шрам, пересекавший скулу, который доходил до кончика губ. Из-за этого шрама казалось, будто кметь все время криво усмехается. Ловкач подумал, что, верно, и сейчас он так же ухмыляется.

Мясник размотал цепь и орудовал ею, как смерть косой. Ловкач невольно залюбовался его работой. Недаром получил свое прозвище лиходей — ошметки плоти так и отлетали от орущих людинов. На конце цепи была укреплена увесистая чушка, из которой на восемь сторон торчали остро заточенные лезвия.

— Рви, круши, — заорал Ловкач. — Покажи им, Мясник.

Лезвия врезались челядину в шею, Мясник рванул, голова запрыгала по скользкой от крови траве.

Рядом с Мясником сражался Нетопырь. Нет, не сражался. Нетопырь попросту убивал челядинов, как лиса, забравшаяся в клеть, убивает кур. Молодец рубился двумя мечами. Светловолосый, с бледными, почти что белыми глазами кметь то и дело слизывал с клинка вражью кровь. Нетопырь и есть!

Хорь — щуплый на вид, моложавого вида кметь — вертелся, изгибался, разя хазарской саблей, то свешивался с седла, то вскакивал на спину скакуну, а то и вовсе наземь спрыгивал, оставляя одну ногу в стремени, доставал клинком ничего не ожидавшего челядина и вновь взлетал в седло...

Вокруг Филиппа росла гора трупов. Ромей стоял не шелохнувшись, ожидая, пока битва не докатится до него. Он уже знал, что умрет. Лицо его было спокойно и торжественно. Губы что-то шептали. «Молись, молись, — усмехнулся Ловкач, — поглядим, поможет ли тебе твой бог».

Вот упал последний из челяди, и Филипп словно проснулся. Ромей принялся крутить мечами так, что вокруг образовался кокон из разящей стали. Мягкой кошачьей походкой Филипп пошел на ближайшего из всадников. Этим ближайшим оказался Хорь. Кметь сообразил, что задумал ромей, бросил коня в сторону, вернее, попытался. Филипп внезапно присел и подрубил ноги скакуну. Хорь перелетел через шею коня, прокатился по кровавой мураве, вскочил. В пешем бою кметь был не особенно силен, тем более с легкой саблей супротив тяжелых мечей. Ромей проломил защиту и с победоносным криком развалил голову надвое. Был Хорь, да весь вышел.

Ловкач принялся нервно ходить взад-вперед и грызть заскорузлый ноготь. «Чего ждут, стрелами его, стрелами. Ведь эдак и остальных порешит...» Но опьяневшие от крови ватажники уже перестали соображать...

Мясник обрушил на Филиппа тяжелую цепь. Ромей крестообразно подставил мечи, но цепь перехлестнула через них и ударила ему в лицо. Глаза залило кровью. Мясник, не долго думая, рванул. Шипы распороли Филиппу руки. Ромей взвыл, но мечи не выпустил... Он крутанулся, намотал цепь на перекрещенные клинки и бросился на землю. Рывок оказался столь сильным, что Мясник не удержал цепь. Любимое оружие со звоном упало под копыта коня.

Горбун выругался и вытянул из ножен длинный меч, неловко рубанул им, едва не срезав уши скакуну. Ромей крикнул что-то на своем языке, бросился на всадника и воткнул один меч в конский бок, вторым же резанул по ноге седока. Тут же развернулся, отогнал налетевшего сзади Нетопыря и вновь подскочил к Мяснику.

Конь Мясника пал, всадник пытался вырваться из-под туши. На солнце коротко вспыхнул клинок, Мясник вскрикнул, и из обрубка шеи ударил фонтан крови, руки горбуна судорожно задергались, словно ища выпавшее оружие.

Нетопырь наконец сообразил, что следует пристрелить ромея. Рванул из саадака лук, вытянул стрелу... Ромей отбил стрелу и расхохотался:

— Спешивайся и скрести мечи со мной, как подобает витязю. Если победишь меня в честном бою, сможешь хвастать, что одолел родича самого византийского кесаря. А боишься, вон того выродка, что к воротам жмется, в подмогу возьми. Эй, Ловкач, не желаешь ли присоединиться?

Ловкач сделал вид, что не слышит.

Нетопырь сильно засомневался, что сможет кому-то что-то рассказать, если скрестит с Филиппом мечи, потому выпустил вторую стрелу. Ромей и ее отбил:

— Ты не мужчина, если не желаешь драться! Стрелу за стрелой Нетопырь опустошал тул, но ни одна не могла поразить ромея. Вокруг него свистел ужасный кокон, сотканный мечами.

Когда тул опустел, Нетопырь, наученный горьким опытом сотоварищей, решил спешиться. Конь был только помехой! Тем более подраненный — кто-то из челядинов умудрился раскроить плечо скакуна. Ватажник рубился заметно хуже ромея. Оставшись один на один с противником, Нетопырь потерял былую невозмутимость. Вечно бледное лицо пошло пятнами, из оскаленного, как у бешеного пса, рта то и дело вырывался боевой клич. Нетопырь наседал, уклонялся, пытался обмануть противника обманными выпадами. Чего он только не делал, но опытный в рубке Филипп оставался неуязвим...

Ловкач трясущимися руками подобрал самострел, вытянул из тула, что валялся рядом с Гораздом, стрелу и снарядил оружие.

Дерущиеся постоянно менялись местами, кружа на пятачке шагов в пять. Ловкач весьма недурно бил из лука; будь у него лук, не задумываясь, выпустил бы стрелу. Конечно, стрела могла бы угодить не в ромея, а в Нетопыря, но кто такой Нетопырь? Брат? Сват? Второй бы стрелой свалил ромея, и делов-то. Нет, даже бей он из лука, вторая стрела не помогла бы. Как он забыл, что ромей умеет огораживаться от стрел?! В него можно попасть, лишь если он не ожидает выстрела. А с самострелом и подавно следует действовать наверняка. Тугой самострел враз не снарядишь. Надо на спину ложиться, упирать ноги в дугу да что есть мочи тянуть тетиву на себя. Ромей десять раз успеет добраться до Ловкача и, конечно, прикончить.

Сгорбившись, втянув голову в плечи, Ловкач побежал к сражающимся. Руку с самострелом он держал за спиной, чтобы ромей не видел оружия.

Ловкач остановился на безопасном расстоянии. С десяти шагов он точно не промахнется, а ромей достать его не сможет.

— А, пожаловал, выродок!

Филипп уже подранил Нетопыря. Кольчуга на груди ватажника была распорота, в дыре виднелась кровоточащая плоть.

— Наддай, — заорал Ловкач, — сейчас подмогну.

Нетопырь ударил сплеча, ромей отбил меч, раскрывая противника, но в то же время и сам раскрылся. Ловкач вскинул самострел, тенькнула тетива, и стрела вошла под лопатку ромею, жаль, не под ту, за которой трепыхается сердце. Нетопырь тут же рубанул по ногам. Ромей медленно осел на колени. Все еще сжимая оба меча, с ненавистью скосился на Ловкача. Темные кудри Филиппа налипали на лоб.

— Жаль, не задавил тебя ранее, вошь... — Филипп закашлялся, сплюнул кровью.

Нетопырь выбил мечи и, толкнув ногой, опрокинул врага на спину. Тут Ловкач заметил, что стрела прошила ромея насквозь — узкий бронебойный наконечник, окрашенный кровью, покачивался с каждым вздохом, как навершие иван-чая под ветром. Жаль! Если бы стрела застряла в теле, мучений бы прибавилось.

— Не жди скорой смерти... — прошипел Ловкач.

Филипп молился, губы беззвучно шептали слова, обращенные к богу. Нетопырь раздавил каблуком эти губы. Поднял мечи Филиппа, поразмыслил и пригвоздил ими ромея к земле, пронзив широкие ладони.

— Не трожь его! — Из избы выбежала дочь Филиппа, размахивая топором.

Нетопырь нехорошо ухмыльнулся и поймал девку. Отшвырнул топор, повалил Марфушу на кровавую траву и принялся задирать подол.

Ромей взвыл:

— Ловкач, ты же родич...

Тот и сам не желал, чтобы его тайной зазнобой пользовался кто-то другой. Он пнул Нетопыря и приставил к горлу лезвие меча. Наклонился к ватажнику и прошипел:

— Слазь. Уговор помнишь? Все девки твои, а ее не трожь. — Ловкач повернулся к ромею и проговорил: — Коли хочешь дочь сохранить, говори, где монеты припрятал.

Ловкач и сам бы нашел, кое-что он прознал от подкупленного челядина. Но раз подвернулся такой случай, зачем упускать. Пусть ромей сам расскажет, где искать сокровище. Надежней будет.

— Все покажу, — хрипел Филипп, — ее оставьте. Ромей сказал, что монеты зарыты под большой яблоней в саду. Ловкач так и думал. Он схватил девку за косу:

— Моей будешь!

Марфуша извернулась и плюнула Ловкачу прямо в лицо. Тут уж он придавил ее к травке.

Марфуша отбивалась, как могла, кричала, звала на помощь... Да кому помочь-то, все мертвые. Она попыталась врезать извергу в пах, но Ловкач перенял колено, принялся шарить по ноге рукой, потные пальцы лезли все выше и выше...

— Любомир передушит вас, выродков! — захрипел ромей.

Ловкач, не слезая с девки, бросил на Филиппа насмешливый взгляд:

— Сами передохнете — огонь пожрет. А хазары добьют, кто в пепел не обратится. — Поняв, что сболтнул лишнего, он замолк и занялся девкой.

Марфуша отчаянно мотала головой, билась, как птица в силке. Но выродка, кажется, только раззадоривали ее муки.

Вдруг Ловкач остановился, прислушался. Марфуша замерла. В ворота кто-то молотил пудовым кулачищем и орал:

— Отворяй, кому говорят, отворяй, Филипп. Не признал, что ли, Коноплю, дружана свово, не признал. Да, видать, ромей дружбы не помнят. Я ж тебе избу правил... Кмети со мной израненные, на телеге едва живые лежат. Татей, что меня грабили, прибили, да и сами едва к праотцам не отправились. Радож и Кудряш, небось знаешь. Отворяй, ты ж раны знатно врачуешь... Должок за мной перед воями, поставишь на ноги, чего хошь для тебя сделаю...

Ловкач слез с Марфуши, напоследок куснув за шею:

— Успеем еще, медовая. В садочке, под яблоньками. — Рядом с домом раскинулся тенистый сад, доходивший до самой стены.

Радожа и Кудряша Ловкач ох как знал. Кмети невзлюбили его, едва он появился у Истомы. Все вором выставить пытались.

Ловкач сорвал с Марфуши пояс и скрутил ей руки, привязал за косу к березе, одиноко торчащей перед домом.

— Пойдем глянем. Я с этими псами давно уж хотел переведаться.

— Да и брони добрые завсегда пригодятся, — согласился Нетопырь, — и телега, на которой псы эти лежат, нам не помешает, будет на чем добро вывезти.

Ловкач поднялся на надвратную башню. Внизу и правда стояла телега, у которой переминался с ноги на ногу кособокий ссутуленный малый. На телеге распластались давние знакомцы Ловкача. Кудряшовы кудри были в крови, вместо лица — сплошная рана, рука безжизненно свисала с края телеги, Радож лежал на животе — вся спина окровавлена, порты разодраны, обломок стрелы торчит из ляжки.

Кудряш неловко пошевелился и застонал.

— Погоди, сейчас отворю, — елейным голосом пропел Ловкач, — вижу, свои!

Он спустился к вратам и прошептал Нетопырю, прилипшему спиной к левой створке:

— Как открою, выскакивай и руби людина, а тех двоих оставь. Нечего им дарить легкую смерть.

* * *

Куяб. За четверть часа до ранее описанных событий

По улице преспокойно прогуливался упитанный подсвинок, рыл пятачком отбросы, коими жители Куяба щедро сдабривали проезды, купался в грязи. Другая живность, сдуру выбравшаяся со двора, от разъезда бросалась наутек, едва заприметив, а этот... Хряк нагло остановился посреди дороги, поднял маленькие глазки на приближающихся всадников. «Вот ведь чудо природы, — подумалось Степану, — видно, совсем без мозгов уродился».

Вдруг Степана осенило. А что, можно попробовать! Он осадил скакуна, спешился и, непринужденно поигрывая кистенем, стал шажок за шажком подбираться к поросю:

— Иди ко мне, миленький, иди ко мне, хорошенький... Гули, гули...

Свинья почуяла недоброе, некоторое время тупо смотрела на здоровенного чернобородого дядьку, а потом развернулась и бросилась наутек, надсадно визжа.

Радож с Кудряшом молча переглянулись.

Степан не стал ничего объяснять, черт с ними, пусть думают, что хотят.

Белбородко и не знал, что может с места развить спринтерскую скорость. Хряк петлял, как заяц, спасающийся от волчьих зубов. Хряк бросался из стороны в сторону. Хряк жалобно повизгивал.

— Стой, скотина! — орал Белбородко.

Над плетнями, как грибы после дождя, вырастали удивленные физиономии.

— Совсем сказились, — прошамкал беззубый дедок, когда Белбородко нацелился кистенем в голову хряка. Тот заломил вираж, и увесистая гирька прошла мимо.

— Не уйдешь, — взревел Степан и бросился на хряка, силясь прижать оного весом собственного тела.

Однако вертлявая бестия и на сей раз спаслась.

Мимо распластавшегося на грязи Степана промелькнул Кудряш, нагнал порося, чуть качнулся с седла и впечатал кистень аккурат в затылок. Животина завертелась волчком, жалобно хрюкнула и грянулась оземь. Кметь подцепил несчастного порося за заднюю ногу, потряс добычей:

— Порося кистенем снять — дело не хитрое. Вот косого...

Тем временем подскакал Радож. Старый вой выглядел озабоченным.

— Наваристый, прикажешь к седлу приторочить, воевода?

Радож говорил так, будто его нисколько не удивило, что здоровый дядька вроде Степана вдруг ни с того ни с сего решает поохотиться на борова. Будто так и надо.

— На вертеле знатно его зажарить, — продолжил Радож, — Порось с хреном — первое дело! Ты давай, воевода, забирайся в седло, да и поехали. Как вертаемся, добычу и изжарим, ладушки?

«Не иначе решил, рехнулся командир, — заключил Степан, — ишь как ласково говорит».

— Что те, что эти, — вновь появился над плетнем дедок, — хоть бы совесть-то поимели, вона, без вас тошно. А ишшо говорят, мол, защитим... Защитнички, раскузьмить вашу мать...

Степан деловито стряхнул с кольчуги луковичную шелуху, хвостики моркови, одернул подол:

— Чей хряк-то?

— А те не все одно, паря?

Степан был не в том расположении, чтобы препираться:

— Ты, дед, лучше меня не зли, не то бороду повыдергаю.

— Повыдергает он... — проворчал дедок. — Коноплев хряк, все лето откармливал. Думал на сынкову свадьбу по осени прирезать.

На дорогу вывалил дородный мужик в просторной рубахе. Мужик был изрядно под градусом, потому оружных воев не боялся. В мозолистой руке дядька сжимал березовый дрын.

— Итить твою в оглоблю... — сказал дядька и полез в драку.

Кудряш мигом оказался между мужиком и Степаном, поднырнул под опускающийся на голову дрын, потом резко распрямился, и мужик полетел кубарем.

Вставать дядька не пожелал, так и остался сидеть. Из глаз текли пьяные слезы.

— Ить, песьи дети, — шмыгал носом мужик, — змеиные выкормыши...

Степан рывком поставил дядю на ноги:

— На вот за твоего хряка.

Он протянул мужику ромейскую серебряную монету, и поток ругани тут же иссяк.

— За хряка?! — не веря своему счастью, промямлил мужик.

Степан молча достал меч и на глазах удивленных зрителей рассек поросячью тушу. Потом изгваздал кровью опешивших Кудряша и Радожа.

— Вязать пора, — послышался шепот Кудряша, — видать, перегрелся.

Кмети надвинулись на Степана с весьма предсказуемыми намерениями.

— Чего еще удумали? — хмуро проговорил Белбородко. — В своем я уме. Тяжелораненых изобразите. Ляжете на телегу, а я телегу эту к двору ромея приведу. Истомовцы на дух вас не переносят. Как думаете, захотят поквитаться?

Было видно, что с плеч кметей свалилась изрядная ноша.

— А мы уж решили...

— Одолжишь телегу с лошадью, — приказал дядьке Степан.

Тот мигом исчез за городьбой и вскоре вернулся» ведя под уздцы дородного мерина. За мерином погромыхивала телега.

Белбородко стянул кольчугу, скособочился, сгорбился, примеряя на себя новый образ. Дедок на плетне гаденько засмеялся:

— Ить, кочевряжишься, тебе бы в скоморохи податься!

Радож с Кудряшом улеглись на телегу.

— Запрокинь голову, — сказал Степан Кудряшу, — и руку свесь с телеги, будто жить уж невмочь.

Парень ухмыльнулся:

— Так и правда ж, помираю. — И подмигнул девчушке, возникшей над плетнем.

Девчушка зарделась, но так и осталась таращиться на небывалое представление.

— Ты, Радож, бревном лежи, — напутствовал Степан старого воя.

— Привыкай, дедуля, помрешь ведь скоро, — вновь подал голос Кудряш и за совет получил локтем в бок.

— Цыть, пустобрешка!

Степан разодрал штанину Радожу и положил кусок свинины ему на ногу. Достал из тула стрелу, переломил и половинку с оперением воткнул в хрячье мясо. Хорошо получилось, реалистично. В лучших традициях петербургских бомжей, выставляющих напоказ бутафорские язвы. Степан поразмыслил, не стоит ли поросячьи кишки выпростать из-под кольчуги Кудряша, и решил — не стоит. Во всем хороша мера. Измазал кровью Кудряшову физиономию и волосы, взял под уздцы мерина и зашагал к жилищу ромея.

* * *

— Отворяй, кому говорят, отворяй, Филипп!

Ловкач спустился с надвратной башни, принялся возиться с засовом. Нетопырь приготовился. Едва ворота откроются, он срубит людина и заведет телегу во двор. И тогда уж повеселится...

Створка со скрипом отошла в сторону. Нетопырь метнулся в образовавшийся проем, занося меч для сокрушительного удара. Людин внезапно поднырнул под меч, сжал запястье Нетопыря так, что кости затрещали, и крутанул в сторону. Кисть неестественно вывернулась, острая боль пронзила руку от кончиков пальцев до плеча. В следующий миг ватажник впечатался затылком в землю. Перед глазами Нетопыря вспыхнули звезды и тут же погасли...

Людин распрямился, вытянул из-за пазухи кистень и бросился в ворота. С телеги слезли Радож с Кудряшом и ломанулись следом. Кудряш по пути всадил острие меча Нетопырю в горло и для пущей надежности разок провернул. Был Нетопырь, нет Нетопыря. Радож что-то проворчал, но парень только хмыкнул: каждому татю предоставлять поединок — никакой удачи не хватит. Давить их надо, как клопов.

Ловкач не видел, как угомонили ватажника, не видел он и того, как ожили израненные кмети. Но плох разбойник, который собственной шкурой не почует, когда этой шкуре грозит урон. Ловкач не стал дожидаться, пока трое дюжих воев изрубят его в капусту, порскнул к саду, пересек его, домчал до стены, стремглав взлетел на яблоню и прямо с ветви нырнул вон со двора.

— Живой, — все еще не веря своему счастью, дико захохотал Ловкач, — ЖИВОЙ!

Он побежал, как полоумный. Только бы не нарваться на разъезд! Нет, далеко ему без коня не уйти. Те, что пришли вызволять Филиппа, наверняка кинутся в погоню, а люд куябский дорожку покажет. Бона, к плетням прилипли.

Ловкач остановился, несколько раз обернулся кругом, выставив перед собой меч. Со всех сторон высились плетни. Со всех сторон смотрели хмурые, настороженные лица. У него аж голова закружилась. Вертелось и скакало все перед глазами. Сердце молотило так, будто вот-вот выскочит.

— Чего вылупились, — заорал Ловкач, — ненавижу, всех ненавижу!

Он бросился к ближайшему плетню, намереваясь раскроить вихрастую голову. Та вмиг исчезла, а Ловкача окатило помоями — людин плеснул, не высовываясь. Ловкач в бессильной злобе набросился на плетень. Щепки разлетались под ударами тяжелого меча.

«Нет, так не пойдет. Так точно пропаду», — опомнился Ловкач. Он отдышался, посмотрел вокруг. Людины попрятались, только через плетень виднелась седая бородища какого-то деда. Ловкач погрозил деду мечом, старик в ответ показал длинный нож.

Отбирать скакуна у людинов — себе дороже. Встретят рогатинами, да вилами, да топорами, никакие брони не помогут, никакие ухватки воинские. Это с виду людины пугливые и неповоротливые. А как навалятся всем скопом: хозяин с сынами да работниками, да псов спустят...

Что же делать? У Ловкача мелькнула спасительная мысль. А вдруг Любомировы кмети про телегу забыли. Ведь не до нее же им было! Он бы, во всяком случае, не стал заводить телегу на двор. Зачем, когда там она без надобности?

Ловкач сбросил кольчугу и меч, чтобы случайный разъезд мог принять его за людина (что сброя, когда жизнь пропадает?), и, трясясь от страха, пробрался ко двору ромея. По пути он подобрал среди отбросов обгрызанную морковину и спрятал за пазуху.

Хорошо, что Филипп поставил двор наособицу — вокруг не теснились плетни, как везде в Куябе, и Ловкач избежал ненужных глаз. Поговаривали, что ромей выкупил у Истомы изрядный кусок земли. Видать, любил простор.

Как и думал Ловкач, о телеге никто не позаботился. Битюг неторопливо мял травку пухлыми губами. Тать подошел к мерину медленно, не дай бог испугать. Погладил по могучей шее, достал морковину и предложил скакуну. Мерин настороженно понюхал, потянулся губами и захрупал.

— Хороший, хороший... — шептал Ловкач, снимая хомут с коня. Только бы не заржал, не привлек внимание.

Вот хомут оказался на земле, и Ловкач охлюпкой поскакал к своим.

* * *

Ромея отнесли в дом, положили под образами. Филипп был бледен, жизнь медленно уходила из израненного тела. Под иконой Богородицы на коленях стояла Марфуша, беззвучно молилась.

На дворе голосили бабы. Каждая потеряла кто мужа, кто сына... Степан отошел от оконца, затянутого неким подобием пергамента. Мертвым уже не поможешь, а ромей... тот все еще цеплялся за жизнь, хоть и холодел с каждым мигом, и губы бескровились все более.

Кудряш с Радожем помогали складывать погребальный костер. В нынешнем Куябе всяк был за себя и мертвецов хоронили наособицу. На капище, где всегда разжигали священное пламя, ныне только псы бездомные бродят.

«Раны-то страшные, — подумал Степан, — но, видать, жизненно важные органы не задеты. Кажется, даже легкое не повреждено — дышит грек ненатужно. Коли не истечет кровью, вполне может оправиться».

Над ромеем стояла древняя бабка, беспрестанно шептала заговоры: «Затворись раны страшные, затворись раны горькие, высуши кровушку, Хорс-солнышко, пособи молодцу Род-батюшка...»

Марфуша била поклоны, часто крестясь и целуя нательный крестик.

Забившись в угол, скулил вислоухий щенок — любимец хозяина.

Кровь и не думала останавливаться. Бабка прыгала, кружилась, размахивая куриной лапой, но бинты-тряпицы все больше набухали, а ромей синел.

— Отойди-ка, бабуся.

Бабка вороной скакнула в сторону, недобро уставилась на Степана и зашамкала беззубым ртом. Белбородко со всей силы затянул тряпичные жгуты на руках и ногах ромея, надеясь, что кровить перестанет. Куда там!

— Ты, девка, — почти шепотом проговорил Степан, — успеешь помолиться! Беги к Любомиру, верно, знаешь, где он живет.

Марфуша взглянула на Степана невидящим взглядом:

— Знаю.

— Спросишь Алатора. Скажи, Степан послал. Пусть даст лютый корень, он раны затворяет, мертвого живым делает...

Алатор постоянно носил с собой мешочек с зельем. Белбородко однажды оно помогло, значит, и ромею поможет[8].

Алатор после недолгих расспросов дал девушке снадобье. Сам вместе с ней не пошел, потому как муштровал новиков, обучал принимать удар меча на щит. Мало ли доброго люда в Куябе побили? И что с того, ежели ромей помирает? Знать, боги так захотели.

Но снадобье дал — и на том спасибо.

Степан размотал окровавленные тряпицы, посыпал раны Филиппа зельем, потом размешал щепоть в деревянном ковше с водой и дал ромею глотнуть. Белбородко помнил, что это за дрянь, но купец даже не поморщился.

Кровь, как ни удивительно, почти сразу начала свертываться, раны прямо-таки на глазах запекались. Степан припомнил, как у Дубровки хазары с него едва не содрали кожу с живого и как Алатор его отстоял перед смертью-Мореной. Что бишь он говорил про порошок? Ведь наверняка что-то говорил. Хотя с чего варягу выбалтывать-то драгоценный рецептик? Белбородко перестал мучить память. Какая, в сущности, разница. Главное, чтобы ромею полегчало.

А ромею и правда полегчало. Он даже открыл глаза, взглянул на Степана и нехорошо ухмыльнулся. То, что произошло потом, Белбородко иначе как временным помешательством объяснить не мог. Ромей ни с того ни с сего принялся рычать, мотая головой, как припадочный, изгибаться дугой, лаять. При такой кровопотере это было, в принципе, невозможно. Но ромей, видно, про то не знал.

На шум сбежалась уцелевшая челядь (в основном бабы), Марфуша приложила мокрый рушник ко лбу отца. Ромей, не долго думая, отшвырнул его, резко сел и вцепился в горло Степана. Это с разорванными-то мечами ладонями! Белбородко с трудом отодрал пятерни Филиппа от своей шеи. Что делать с ромеем, Белбородко не мог ума приложить. Не будь Филипп изранен, успокоил бы ударом в челюсть.

— Рушники неси, да чтобы подлиннее! — крикнул Степан, отбиваясь от взбесившегося купца.

Марфуша кинулась вон и через миг вернулась с требуемым.

Степан навалился всем телом, прижимая Филиппа к лавке (слава богу, весил Белбородко за центнер). Заорал так, что бабка-знахарка охнула.

— Вяжи батьку!

Ромей обхватил Степанову шею и сдавил с такой силой, что тот захрипел. Белбородко попытался сорвать захват — куда там, руки Филиппа были словно из камня. В глазах у Степана потемнело. Еще немного, и... Наконец толпившиеся бабы сообразили, что не худо бы подсобить. Кто-то бросился на двор и притащил заступ. Просунули черен в зазор захвата, навалились всем миром...

Степан закашлялся и... от всей души впечатал кулак в челюсть болезного. Бог с ней, с врачебной этикой! Ромей закатил глаза и наконец угомонился.

Потирая истерзанную шею, Белбородко скатился с ромея, вырвал у Марфуши рушники и привязал ими конечности пациента к лавке, на которой тот возлежал. Как раз вовремя, потому что Филипп вскоре очухался и снова начал бесноваться...

Марфуша принесла откуда-то книгу в кожаном переплете, положила под голову отцу. Степан не стал спрашивать, что это за книга. И так ясно: девушка решила, что в отца вселился бес, а что лучше изгоняет бесов, чем Библия.

К ночи зелье отпустило, и раненый забылся тревожным сном. Кажется, он и во сне сражался с татями...

Через четыре седмицы Филипп встал на ноги и щедро отблагодарил спасителей. На ромейские монеты Белбородко справил хоромы, немногим уступающие Любомировым. А Кудряш и Радож получили двух отменных скакунов, которым мог бы позавидовать сам василевс.

Глава 3,

в которой враги поджигают детинец, но сталкиваются с таинственным

Лето Года Смуты. Куяб

Широкой дугой стояли повозки, сцепленные друг с другом толстыми веревками. За повозками блистал Днепр. Внутри полукруга холмились шатры Истомы, княжьих ближников и начальников сотен; поодаль были разбросаны палатки десятников и простых воинов. Дымились кострища, кое-где на углях пеклось мясо. Вой, что не были заняты разбоем, пили брагу, горланили песни, дрались, лапали продажных девок, что прибиваются к любому войску. Но бездельных воев было немного — со всех сторон к лагерю стекались кмети, седельные сумы которых трещали от награбленного добра. Всяк хотел урвать напоследок...

Хмурые, недовольные тем, что не могут поучаствовать в грабеже, у тележного заслона переминались стражники, проклиная тех, кто поставил их в такую жару караулить.

Ловкач едва не загнал мерина, прежде чем добрался до стана. Он бы во весь опор промчал в проход, оставленный меж телег, но молодой кметь внезапно повис на поводьях, другой наставил копье. Видно, не признали.

— Тпррру, кто таков?

Узнать Ловкача было и впрямь не просто: без броней, порты заляпаны кровью (когда Горазда кончал, не уберегся), в волосах — помои, лицо перекошено от страха. А тут еще стражником оказался воин, пришедший к Истоме совсем недавно, Ловкач даже не помнил его имени. Ближник князя готов был провалиться сквозь землю.

На одной из телег вой по кличке Жердь на зависть стражникам пежил дородную краснощекую девку. Девка охала, стонала и называла Жердя разными ласковыми именами, кои ему никак не подходили. Рядом с молодцем прихрамывал крысеныш, то и дело забирался куда не надо, так что Жердю приходилось его немилосердно сгонять. Крысеныш обиженно верещал, слетая то с ляжки, то с живота девки, но вновь на нее лез...

Вой насчет Жердева любимца прохаживались не раз и не два. И теперь отпускали беззлобные шутки:

— Ты бы пустил Колченога к девке-то, а то гляди, на тебя влезет...

— Да не, они потом помилуются...

Жердь не обращал ни малейшего внимания на сотоварищей. До них ли ему? Знай наяривал. Ох, и хороша девка!

— Сгинь, — спихнул Жердь крыса, — кому говорят, не лезь.

Стражники заржали.

Кончив дело, Жердь слез с телеги, подтянул порты и прошествовал к Ловкачу, Крысеныш, юркнув хозяину за пазуху, затихарился.

Жердь подошел вразвалочку, не спеша. Дабы выказать пренебрежение, насвистывал мотивчик. Уставился ближнику в лицо и ухмыльнулся беззубой ухмылкой:

— Да никак подручный самого князя пожаловал?! До того, как прийти к Истоме, Жердь атаманствовал в буевищенской бойцовой артели — разгульной веси, угнездившейся близ Куяба. В лесах Полянских, где лиходействовали артельщики, вроде бы Жердь и подобрал своего питомца — перебило крысе стрелой заднюю лапку, а атаман пожалел и выходил.

«Смотрит, как порчу насылает, — поежился Ловкач, — может, не зря бают, что он как верховодил артелью, так и верховодит, только не лично, а через посылов — Плешака с Филином. К Истоме же подался, чтобы лиходеев своих от княжьей власти огородить. Ишь зыркает, видать, силу за собой чует».

— Пропусти, — приказал Жердь молодому, — не иначе Ловкач со свиньями из одного корыта едал. Уж ежели свиньи его в хлев пустили, то мы и подавно к себе пустим!

Стражники дружно загоготали.

— Попридержи язык! — бросил Ловкач и подумал, что не худо бы перерезать Жердю горло. И едва он это подумал, как из-за пазухи Жердя вылез Колченог и сердито запищал...

«У, пес шелудивый, — все не мог остыть Ловкач, — никто ему не указ! Тать и есть тать».

Но не жестокость, не хитрость Жердя тревожили Ловкача на деле. А то, что привык Жердь верховодить и, что намного хуже, — умел. Знал Жердь, когда надо слово молвить, а когда рыбой молчать, чтобы людей на свою сторону привлечь. Но и Ловкач привык делать, что пожелает, и Ловкач привык собственную выгоду блюсти, людей понукать...

Впрочем, с Жердем вполне можно было иметь дело, особенно когда речь шла о наживе. Как ни странно, головорез умел держать слово, и Ловкач знал об этом не понаслышке. Видно, в буевищенской ватаге было иначе не выжить, свои же и порешили бы.

Ловкач прискакал к своему шатру. Сбросил измаранную одежу, облачился в раззолоченные брони, подпоясался дорогим мечом, в рукояти которого огненным глазом горел драгоценный камень, и отправился к князю, не забыв достать из тайника мешочек с порошком счастья.

Воинский стан кишмя кишел народом. Ловкач заставил себя идти медленно и важно — пусть видят, знатный человек шествует. Заставить-то заставил, но внутри так все и кипело, так и рвалось...

Стражник, охранявший покой Истомы, преградил вход копьем. Ловкач настороженно скользнул взглядом по лицу кметя, не мелькнет ли усмешка.

— Скажи князю, Божан пришел.

Кметь покосился на Ловкача и зевнул, разя луковичным перегаром:

— Не-а, не пойду. Был бы нужен, сам бы позвал. Отдыхает князь, не велел без нужды тревожить.

Еще две седмицы назад этот кметь птахой бы влетел в шатер, а теперь в глаза говорит, что княжий ближник без дела заявился. Была дружина, да вся вышла. Гуляй-поле вместо дружины!

— Забыл, с кем говоришь?! — процедил сквозь зубы Ловкач. — На кол захотел?

Парень нагло ухмыльнулся:

— Уж не ты ли на кол меня посадишь?

— Найдется кому, — с такой злобой произнес Ловкач, что ухмылка стерлась с лица кметя.

— Хочешь, чтоб тебя князь взгрел, сам и иди, а мне по зубам неохота! — Стражник отступил, пропуская Ловкача.

Истома сидел на войлоках, мрачно подперев голову. Перед князем стоял большой кувшин с ромейским красным, как кровь, вином. Судя по тому, как невесел был князь, волшебный порошок у него закончился, и вино, пусть и ценимое на вес золота, не приносило радости. Ловкач заметил, что левый глаз князя подергивается, так всегда бывало, когда Истома перебирал с зельем.

— Где тебя леший носил? — Лицо князя было черно.

— Беда, князь, — проговорил Ловкач, кланяясь, — смута в Куябе. Любомирова чадь людинов мутит, на тебя подымает... Хотел я порадовать князя своего, добыть ему любимого зелья, а тут разъезд в двадцать всадников! Моих-то изрубили, а сам насилу спасся.

Глаза Истомы, в которых было промелькнула надежда, вновь потухли. Хоть князь и молчал, Ловкач и так знал, что все его помыслы только об одном — где бы достать зелья.

— Вот только и удалось... — Он протянул князю мешочек.

Дрожащими руками Истома схватил мешочек, рванул тесемку и бросил в кувшин с вином щепоть белого порошка. Взболтал кувшин, прикрыв горлышко ладонью, и принялся жадно пить. С каждым глотком взор князя светлел. Наконец Истома оторвался от вина и благодушно взглянул на Ловкача:

— Ты верно мне служишь, я награжу тебя... Проси, чего хочешь... Ты проси... Скакуна хочешь? Может, девку тебе?..

Язык все хуже слушался князя.

Ловкач ждал, что Истома пожелает его наградить. Он всегда щедро одаривал Ловкача за драгоценный порошок. Вот только следующим утром часто раскаивался в содеянном... Но дары обратно не забирал, да и от слов своих не отказывался — радел о чести княжьей.

— Мне не нужна награда, не о своем, о твоем благе пекусь!

— М-м-молодец!

— Сказывал ты, что завтра обоз из детинца с добром выведешь...

Князь блаженно улыбнулся и кивнул, едва не потеряв равновесие и не свалившись.

— И рабов, х-ха, на волю отпущу... К богам...

— Кмети, сам знаешь, озоруют, — издалека начал Ловкач, — добро княжье боязно им доверить, растащат половину...

Истома со всем соглашался.

— Дозволь людей верных подобрать да проследить, чтобы с обоза ни одна дерюга не пропала.

— Д-дозволяю, — глуповато ухмыльнулся Истома и погрозил Ловкачу пальцем, — ковры там персидские, х-ха, а не дерюги.

Полдела сделано. Остается найти подходящих людей. Всякому не доверишься — может и Истоме нашептать, что ближник худое задумал, или, не приведи бог, сам руку в княжье добро запустит, а Ловкача оттеснит. Нет, людей надо подбирать с толком. Эх, кабы были живы Нетопырь, Мясник и Хорь...

«С Жердем стакнусь, — решил Ловкач, — он Плешака с Филином подрядит, а может, и еще кого из буевищенских, его дело... Я же пяток кметей возьму да опою хорошенько, чтоб на ногах едва держались. Жердевы тати перережут кметей да добро разбросают, будто Любомирова дружина поозоровала, а самое ценное в переметные сумы спрячут — сливки с молока княжьего снимут...»

Прямо от князя Ловкач направился в палатку будущего подельника. Жердь встретил его своей вечной ухмылкой:

— Чего пожаловал?

— Вели своим выйти, — угрюмо проговорил Ловкач, — дело есть...

* * *

Сутками позже. Детинец

На внутреннем дворе теснились телеги, ржали кони, сновала расторопная челядь, рачительно увязывая тюки. Полуголые, лоснящиеся от пота люди сбились с ног. Посреди двора стоял Ловкач, подгоняя их окриком или ударом плети:

— Пошевеливайся, недужные!

А солнышко жарило, и ближнику страшно хотелось забраться в тенек, снять брони, оставшись в одной рубахе, и прикорнуть до первых звезд, когда прохлада сползет на землю. Вместо этого Ловкач парился на солнцепеке, утешаясь тем, что мучения скоро оборотятся в серебряную и золотую утварь, в ромейские монеты и куски драгоценных шелковых тканей... Ох и жарит!

— Шевелись, — ругался ближник, — мухи сонные!

Пяток кметей, едва держащихся на ногах, тоже изнемогали. Ничего, недолго им маяться. Вон возы уж полны. Выведут из детинца, а там и жить кметям, пока обоз Куяб не покинет. В березняке, что за посадом, их и кончат... Мужиков, что возами будут править, тоже придется перебить всех до одного. Стрелами, как куропаток, — и вся недолга. Бабы еще нарожают.

Что там в хоромах осталось? Жаден Истома, другой бы плюнул, а этот все до последнего выметет. И не скажешь: не усердствуй, князь, все одно не дойдет обоз...

Вот уже две седмицы Истома жил в воинском стане близ Днепра, чтобы подальше от людинов. В граде жить боялся — разгулялась дружина, много обид людинам учинила, могли и навалиться всем миром, а в городе-то дружину бить любо-дорого. Теперь вот хозяином себя почувствовал... Костерил Ловкач князя.

Наконец к ближнику подбежал челядин, поклонился, отерев пот с лица:

— Князь велел телеги выводить и тебе передать, чтоб к нему поднимался.

Ловкач подозвал людина, распорядился насчет телег и зашагал к хоромам. Филин с Плешаком пристроились в хвост обоза, а Жердь встал в голове. На возах, рядом с которыми оказались ватажники, под соломой были припрятаны добрые луки и тулы, набитые стрелами. У пьяных же кметей луков, разумеется, не было, потому как не в боевой поход шли, десяток повозок сопровождали.

«Знают дело», — ухмыльнулся Ловкач, заметив, как Филин с Плешаком переглядываются и стреляют глазами то в одного, то в другого сопровождающего — распределяют цели. Эти двое были добрыми стрелками и перебить обозников могли играючи.

* * *

Истома ходил и ходил по просторной светлице. Нет покоя! Своды высокие, воздуху много, прохладно (хоть и солнце на воле вовсю землю жжет), а дышать нечем — грудь теснит. Может, оттого, что перебрал вчера зелья?

Темно было на душе у князя, так темно, как давно не бывало. И тело ломило, будто от лихорадки, и голова раскалывалась. Пальцы то и дело сводила судорога, придется за меч браться, так ведь и не удержит...

Но хуже всего были голоса... Голоса шелестели, как осенние листья, гонимые ветром; голоса хрипели, как умирающие воины, визжали, как женщины, с которых победители срывают одежды... Голоса предков! «Умрешь, умрешь, умрешь... — шипели они. — Червь, слизняк, ты предал, предал нас, ты станешь рабом, ты сгниешь в колодках, превратишься в ходячий труп... Проклинаем, нигде тебе не будет покоя... На кого покусился, на своих же, как тать... Пес, и сдохнешь, как пес...» Выло, визжало, орало в княжьем черепе. Истома затравленно метался по светлице, ни на миг не находя покоя.

Неужто всё? Неужто конец? Дали боги удачу, да видно, на пирах прогулял всю. Где теперь та удача? В телегах, что у Днепра станом стоят? Али в тех дымах, что над Куябом тянутся? Али в дружине, что в волчью стаю обратилась, того и гляди порвет ослабевшего вожака?

«Смерть, смерть, — шипели голоса, — вражда пожрет, душа искрошится...»

Истома стиснул голову и, упав на колени, завыл...

Не любили его сородичи, да что не любили — ненавидели. А за что? За то, что поднялся над ними? Так сами же и возвысили. За то, что богатство нажил? Так боги кому дают, а кому нет. Богатство-то от удачи, а удачей боги ведают. Знал, шепчутся за спиной, мол, забыл свой род-племя Истома, мол, свел дружбу с иноверцами. А дружинников его как только не величали: и упырями, и татьими детьми, и кровопийцами, и ворами...

— Не того хотел! — рычал Истома.

А чего хотел — и сам не знал. Сперва-то, как возвели его в вожди воинские, думал, соберет полян в кулак единый. Думал, Каганат, как у хазар, выкует. Чтоб никто из врагов и не помышлял добычи искать.

Да где там, соберешь мужичье это! Для того возвели его в вожди, чтобы соседей, кто послабей, грабить. Ради грабежа только и прекращали распри...

Как накопились богатства (десятая доля добычи по закону вождю отходит, потому как его удача победу принесла), Истома поразмыслил да и созвал воев: варягов, арабов, хазар — всех, кто не прочь наняться на службу. Сколотил дружину и призвал племя полянское к порядку. Прекратил распри, от которых иные веси обезлюдевали. Обложил ежегодной данью для их же блага, чтоб дружину содержать. А они...

— За что ненавидят? — цедил сквозь зубы Истома. — За что ножи точат?

Галаш — батька Истомин — старейшиной в Чернобожье был, большое уважение снискал. Родичи Истомовы по сей день там живут. Батька многомудрым слыл, за советом к нему со всех окрестных селений людины шли. Говорили, суд по справедливости чинит, Правду верно толкует. Из-за батьки Истому и возвеличили. Решили старейшины родов, что древлян надобно примучить, да и избрали Истому воинским вождем, чтоб поход возглавил. Галаша уважили. А вот теперь по весям шепчутся, что-де проклял перед смертью Галаш сынка.

«Терзаешься?! — злорадствовали голоса. — Хуже будет...»

— Убирайтесь! — заорал Истома и, вскочив, вновь заметался по светлице.

Ловкач едва пересек порог, сразу понял, что происходит с князем. Не без удовольствия понял. Ближник подобострастно поклонился и бочком-бочком добрался до широкого стола, сколоченного из дубовых досок, налил в кубок красного ромейского вина.

— Я достал тебе еще зелья, — проговорил ближник, бросая в кубок щепотку белого порошка, — испей, князь, полегчает.

Истома поднял на Ловкача в красных прожилках глаза и прохрипел:

— Дай сюда!

Одним махом опрокинул он кубок, и голоса наконец исчезли. Взгляд князя прояснился. Истома ощутил, как по жилам бежит веселая и злая сила. Что ему предки, сам он себе предок, сам себе отец с матерью! Князь вырвал из рук ближника мешочек с зельем, наполнил кубок вином, бросил порошка:

— Обоз отправил? Ловкач подтвердил.

— Запалишь детинец, — тихо проговорил Истома, — чтоб негде было сиволапым от хазарского воинства укрываться. Бек не забудет твоей услуги.

Истома подошел к вырубленному в бревнах оконцу. Внизу под палящими солнечными лучами неповоротливо разворачивались телеги, ругались возницы, всхрапывали ошалевшие от жары кони.

Князь отвернулся. Что будет дальше, он и так знал. Кмети с копьями собьют челядинов в кучу. Сильных парней и молодых девок оставят, прочих же посекут. К чему в поход брать недюжих, только обуза от них.

— Как выйдет обоз из врат, тогда и пустишь красного петуха, — продолжил Истома. — Возьмешь в подмогу нескольких кметей да со всех сторон и запалишь.

Глаза ближника возбужденно заблестели.

— Дозволь самому, князь. Устали люди, того гляди, роптать начнут. Сам дело сделаю. Уж две седмицы, как сушь стоит. Щепку зажженную бросишь, и то кладка займется. А коли не щепку, горшок с горящим дегтем... Дозволь отпустить людей, сам управлюсь.

«Не о том говоришь, — усмехнулся про себя Истома, — хочешь, чтобы тебе одному награда бека досталась. Дурак ты, Ловкач, до награды еще дожить надо».

— Как знаешь, — бросил Истома. — Но гляди, ночь должна быть светла от пожара!

Со двора послышались крики. Истома вновь подошел к окну, безразлично взглянул на работающих мечами и копьями кметей:

— Я скажу беку, что это ты поджег крепость. Один дело сделал.

— Я не подведу тебя, князь.

Ближник замялся, словно не решаясь что-то сказать.

— Ну, что еще? — нетерпеливо бросил князь.

— Уходил бы ты, а то детинец займется, как из огня вырвешься?

— Учить меня вздумал?! — резко повернулся к нему Истома.

«Теперь он точно не пойдет с обозом, — заключил Ловкач, — все наперекор делает, когда дряни этой накушается. Вот и ладно, а то Жердю со товарищи пришлось бы и его прибрать. А без князя-то нельзя, резня начнется в дружине, потому как власть вой начнут делить. Вот дойдем до хазар, тогда Истому и кончим, а до того пусть себе главенствует».

— Твоя воля, князь.

«Раб, который ожидает награды, вернее служит», — измыслил Истома и приказал ближнику удалиться, сам же осушил кубок.

* * *

Дородные, смутной масти лошади лениво отмахивались хвостами от докучливых слепней, натужно скрипели скупо смазанные дегтем тележные оси, покрикивали ошалевшие от пекла возницы. Груженный княжьим добром обоз тащился по посаду.

Рядом с телегами, проклиная на чем свет Истому, шагали кмети. И за то костерили князя, что отправил их в охранение пешими, хоть и было это верно, потому что в закоулках куябских пехотинец стоит ничуть не меньше всадника, а то и поболе. Всадника-то можно из-за плетня крюком стащить, вой и расшибется, а пешего непросто крюком повалить. И за то ругали, что бражка, что дал в дорогу княжий ближник, прозванный за пронырливость Ловкачом, бродила в животах и просилась вон из нутра. Видать, дурная бражка-то. И за то бранили, что Хорс-солнышко с неба скалится, провалиться бы ему. И за то кляли, что брони тяжелы и что баб в обозе нет...

Лишь трое охранников ехали на конях — Жердь, Филин и Плешак. Эти все больше молчали, изредка переглядывались. Кмети с завистью посматривали на всадников и отпускали на их счет скабрезные шутки. Конники беззлобно отбрехивались, потому — не дело справному вою обиду таить на зубоскальство сотоварищей.

Слух об обозе летел впереди него, и людины, прознав, что вот-вот должны появиться княжьи сподручные, загоняли во дворы вольно гуляющую живность, да и сами не рисковали высовываться.

По пути кметям не удалось даже гусем разжиться. И это разозлило их еще больше. В обозе добра немерено, а им с того добра — шиш. Кто-то было сунулся ворошить в телеге, но Жердь огрел не в меру любопытного стража мечом по шее. Не разверни Жердь клинок, валяться голове кметя в дорожной пыли на радость людинам.

Наконец обоз выполз на большак и загромыхал по укатанному пути.

Дурной славой пользовалась дорога, испокон на ней тати озоровали. Шла она лишь недолго по полям, потом углублялась в еловый лес, такой неуютный и темный, что за каждым кряжем путнику мерещилась лютая нежить. И вправду что-то злое водилось в этом лесу. Иначе чем объяснить, что почитай каждый год находят изувеченные тела обочь тракта.

Истома разбил воинский стан на заливном лугу, что уродился меж Днепром и лесом. Заливной-то он заливной, только никогда на нем скот не пасли, место гиблым считалось. Князь рассудил, что злая молва сыграет ему на руку — отворотит сорвиголов, каковые водятся в любом граде, и татьи ватаги от ночных вылазок. Лагерь князя, в котором добро почитай со всего Куяба свалено, стал желанной добычей. Многие готовы и ради меньшего головой рискнуть.

Кмети насторожились, даже вроде протрезвели, хмуро вглядываясь в лес. Пустая затея — за шаг от большака ни зги не видно. Многие обнажили клинки, а один нахлобучил шлем и даже опустил личину.

Неизвестно, действительно ли почуяли что-то кмети или это от хмеля и солнца души оробели, только ватага превратилась в войско. И войско это готовилось отражать вражий набег, хоть и врага никакого не было видно.

Бывает так, общее дело или общий страх сплачивает людей. До тех пор сплачивает, пока еще больший страх не заставит думать лишь о своей шкуре.

Где-то на полпути дорогу преградил внушительных размеров кряж. Елка упала, разметав широченные лапы, в том месте, где нипочем не объедешь, потому как вокруг болотце чавкает, а по болотцу возы не пройдут. Возницы сыпанули с телег, вооружившись топорами, и принялись рубить ветви, чтобы потом всем миром отволочь голый ствол с дороги. Кмети окружили людинов полукругом, выставив мечи.

Жердь пронзительно засвистел, спрыгнул с коня и бросился к телеге. Вмиг лиходей разрыл сено, выхватил снаряженный лук и тул, набитый стрелами. Плешак и Филин тоже успели достать оружие. Из ельника в обозников уже били невидимые стрелки — это подручные Жердя отрабатывали долю.

Жердь взметнулся в седло, послал стрелу в грудь молодому кметю и бросил коня назад. Убийцы держались шагах в десяти от жертв, с такого расстояния ни одна бронь не выдержит удара бронебойной стрелы, а ты защищен от внезапного броска жертвы.

Длинные четырехгранные наконечники прошивали кольчуги, вонзались в не защищенные броней выи. Кмети, не ожидавшие предательства, сбились в кучу. Кто-то попытался перелезть через кряж, чтобы за ним укрыться, но Филин прикончил смекалистого. Один людин бросился в лес, но тут же получил стрелу в живот — Жердевы подручные били без промаху.

Скоро все было кончено. Жердь вновь свистнул, давая сигнал своим. Из леса на большак тут же вывалили пятеро, один из них, дебелый парень, радостно заорав, кинулся к горе тел и принялся молотить здоровенной дубиной — своим единственным оружием.

— Ох, вдарит Бык, вдарит... — пускал слюни парень. — Ведь вдарит... — Дитятя орудовал дубиной, расшибая черепа. Кровавые ошметки летели во все стороны.

Четверо мужиков, покачивая топорами, с опаской поглядывали то на недоросля, то на Жердя.

— Уйми шутоумного, Косорыл, — прорычал Жердь, — его дело поклажу тащить, а с недобитками сами как-нибудь управимся.

— Пущай потешится, одна ему радость... — промямлил мужик с прижатой к плечу головой.

— Ты, никак, перечить вздумал?! — Жердь надвинулся на ватажника.

— Не злобись, батька, — испугался мужик, — это я так, обмолвился от устатку...

Косорыл подошел к дитяте, проорал:

— Гарно вдарил, оборонил от лихих людей!

— Ы-ы-ы-ы... — откликнулся недоросль.

— Всех покрушил!

— Ага, — радостно шарахнул дубиной Бык.

— Ты положь, положь колошматину свою, еще наиграешься, пора и за дело браться. — С этими словами Косорыл протянул Быку мешок.

Бык захлопал глазами и с явным сожалением зашвырнул дубину в лес, взял мешок и с грустным видом поплелся к телегам.

— Скидавайте добро в мешок, только с умом, — приказал Жердь, — на пустяшное не зарьтесь!

Плешак с Филином смотрели исподлобья, о чем-то перешептывались.

— Чегой-то мы в твой мешок добро сваливать будем? — не выдержал Плешак. — Всяк о себе думать должон.

— Зря, что ли, на рожон лезли? — поддержал товарища Филин. — Свои сумы первыми набьем. Или ты слову своему не хозяин?

Жердь усмехнулся:

— Давай, хлопцы, не тушуйтесь, лезьте вперед батьки.

Плешак кинулся к телеге, раскидал сено и принялся запихивать в суму серебряные и золотые кубки. Филин не отставал от товарища — разбросал груду ковров, обнажив окованный железом сундук, сбил рукоятью меча замок и принялся выгребать монеты.

— Довольны? — ласково улыбаясь, говорил Жердь, медленно приближаясь к Филину. — Разве ж я когда своих обижал?

Ошалев от блеска серебра и золота, ватажник не заметил, как Жердь оказался у него за спиной. Блеснул нож-засапожник, и из шеи Филина ударила кровавая струя. Жердь отпихнул тело и выхватил лук.

Услышав предсмертный хрип, Плешак резко обернулся и... тут же получил стрелу в лоб. Беспомощно взмахнув руками, опрокинулся на телегу.

Жердь вернул лук в налучье и осклабился. Работа сделана на славу.

— Прости, батька, — смущенно проговорил Косорыл, — не поспеть за тобой. Только хотел его топором, а ты уже без меня управился.

— Еще раз так не поспеешь, — осклабился Жердь, — гляди, как бы к пращурам не отправиться.

Артельщики понуро уставились в землю.

— Чего приуныли? — ухмыльнулся Жердь. — Али по Плешаку с Филином печалитесь? Али меня испужались?

— Тебя, батька, — пробормотал горбатый мужик, стоящий по правую руку от Косорыла.

— Не боись, добрый я сегодня. Ухожу от Истомы, в артель иду! — объявил Жердь. — Вот сердце и поет. Сперва только наведу княжью свору на ложный след, чтобы к нам не нагрянули.

— А Филину с Плешаком туда и дорога, чужаки ведь они, небуевищенские, — пробасил Косорыл. — Вольницу нашенскую не разумели, гульбищем брезговали. Токма за барыш и старались. Вот барыш их и сгубил.

Жердь подошел к Плешаку, задрал на мертвом ватажнике подол кольчужной рубахи, деловито вспорол брюхо и пустил Колченога в страшную рану:

— Гуляй...

Из нутра раздавалось хлюпанье и чваканье — крыс выгрызал еще не успевшие остыть внутренности.

* * *

Прошло совсем немного времени, и ватага, погрузив на Быка мешок с добычей, отправилась в Буевище, а Жердь провел скакуна в поводу вдоль дороги и, очутившись по другую сторону кряжа, поскакал в стан Истомы. Кольчуга Жердя была посечена, в прорехах виднелись окровавленные лоскуты рубахи. Обожравшийся мертвечиной Колченог сидел на плече, вцепившись коготками в кольчужные кольца, и всем своим видом внушал жалость.

— Обоз побили, — крикнул лиходей, подъезжая к стану Истомы.

Крыс заверещал и чуть не сверзился.

— Тати подстерегли в лесу... — вопил Жердь, — кряж повалили... Выродки Любомировы, их там что гнуса на болоте... Лесом ушли. Филина с Плешаком... Моя вина, не уберег! Мне и ответ держать! Не поминайте лихом!

Он развернул коня и помчал прочь от стана, весьма довольный собой... Довольный, потому что рассчитал все верно.

— Куда?! Ополоумел? — заорал кто-то вслед.

— Сгинешь попусту!

Не зря Косорыл рубил его кольчугу, не зря изгваздал рубаху Плешаковой кровью! Поверили! Мол, ушел Жердь от смерти, а потом совесть заела, что мертвых товарищей бросил, рядом с ними костьми не лег... Поверили, но за ним не пошли. Больно надо за княжье добро с любомировскими воями связываться.

Недалеко от кряжа Жердь спешился, подумал, может, отпустить скакуна? Нет, если жеребчик набредет на кого-нибудь из истомовских дружинников, тот может заподозрить неладное.

— Не обессудь, Гнедок! — проговорил Жердь и вогнал меч в бок коня по самую рукоять.

Скакун заржал, вскинулся. Лиходей выдернул клинок, бросил в ножны и, сойдя с большака, зашагал едва приметной тропкой в Буевище.

* * *

Когда потянуло дымом, Истома все еще сидел в светлице. Кувшин с ромейским вином заметно опустел, а зелья в мешочке поубавилось. Едкий прогорклый дым казался князю слаще меда. Перед глазами стояла вольница Полянских просторов, лента Днепра, по которой снаряди только ладьи — и иди воевать ромеев. Древлянские леса, топи и неудоби обозревал Истома как бы с высоты птичьего полета. Видел и северные страны; видел, как идут по волнам варяжские драккары, как колышутся на юге степные травы, как мечутся джейраны, спасаясь от стрел охотников, как неспешно бредут караваны по путям халифата, как рушатся твердыни, попранные могучими войсками, как молят о пощаде покоренные правители. И еще видел Истома себя, восседающего на золотом троне на вершине мира, а вокруг простирались завоеванные страны.

— Пора, князь, — вновь появился Ловкач, — уже полыхает вокруг, того и гляди хоромы займутся.

Истома не видел ближника, а видел князь куда как более приятные картины.

— Вот Чернобог его побери, — проворчал ближник, — тащи теперь.

Кряхтя, Ловкач взвалил князя на спину и поволок на двор. Там он кулем перекинул Истому поперек седла и поскакал вон из пылающей крепости. Князь то и дело не в меру свешивался, приходилось подтягивать за рубаху, чтобы не нырнул под копыта.

Скакун Ловкача, не обремененный ношей, бежал заводным. Бежал легко и весело. А вот конь Истомы, на котором скакал ближник, взмылился, хоть тот не особо и гнал. Ловкач с удовольствием подумал, что не зря пожалел своего Гнедка. По такой жарени загубить скакуна ничего не стоит, пусть уж княжий коняга пеной исходит.

Пламя уже пожирало цитадель. Оно вилось по сторожевым башням, лизало настилы для охраны, что изнутри опоясывали стену, жгло постройки. Ловкач подумал, с каким удовольствием он присоединил бы Истому к числу мертвяков, валяющихся на дворе. И, дабы не поддаться искушению, прибавил ходу. Пусть живет князь, не пришло еще время умирать.

Скоро огонь перекинется на посад, пройдется вихрем по Куябу, и на месте города появится темная плешь городища. Только добрый ливень сможет остановить пожар. Ловкач взглянул на небо и ухмыльнулся — дождем и не пахло.

За стенами детинца уже начался переполох. Ловкач не любил этих людей. А за что любить? Что хорошего они ему сделали? Ближник злорадно думал о том, что зря они стараются — все равно огонь переметнется на плетни и избы, сколько ни поливай их водой.

Радуясь, что до него нет никому дела, Ловкач свернул в примыкающий выгон и спешился. У Гнедка в седельной суме имелась крепкая веревка, Ловкач всегда возил ее с собой на тот случай, если скотина мелкая попадется, чтобы можно было приторочить к седлу. Этой-то веревкой Ловкач и привязал князя, как барана. Сел на Гнедка, кинул поводья княжьего коня на луку своего и помчал во весь опор.

«Небось, не развалится, — думал Ловкач о князе, — хоть и намнет бока, зато бросать его не придется, а то займется посад, вдвоем на одном коне недалеко больно ускачешь...»

Бросать князя ближник пока не собирался — покуда жив князь, и Ловкач в силе, хоть уж и не так, как ранее, но все же... А как не станет князя, придется заново себя в дружине утверждать.

Ловкач уже почти добрался до стана, когда внезапно налетел холодный колючий ветер, небо заволокло невесть откуда взявшимися тучами и хлынул проливной дождь. Ближник оглянулся. Пламя, совсем недавно бушевавшее над детинцем, прибило, языки его все еще взметывались, но было ясно, что, если ливень не уймется, крепость устоит.

— Колдовство-о-о! — с ужасом прошептал Ловкач и погнал коней во весь опор, спасаясь от разбушевавшейся стихии.

Глава 4,

в которой Степан Белбородко с удивлением узнает, что пьяному не только море по колено, но и ворожба по плечу

Лето Года Смуты. Куяб

Когда с Горы потянуло дымом, Степан бражничал на Любомировом дворе, и бражничал крепко. Потому на гарь внимания не обратил, и остальные не обратили.

Как говаривал один знакомый по прошлой жизни, «если пьянку нельзя отменить, ее надо возглавить». А отменить ее было ну никак нельзя! Работа нервная, неблагодарная, вот и расслаблялись вой.

Челядь сбилась с ног, подтаскивая хмельное, — Любомир не скупился. Степан решил, что методы у отца-командира довольно-таки дешевые, другими способами следует боевой дух поддерживать и авторитет укреплять. А то от этого духа родной конь под седоком издохнет.

Быстро пустели кувшины, нехитрая снедь — цибуля да вареные яйца — давно уже перекочевала в животы бражников, и молодцы пили, не закусывая. Причем некоторые на спор, кто первый свалится...

Кудряш с Крапивой сидели друг напротив друга и молча вливали в себя дурманящее зелье. Ковшей через десять Крапива ткнулся мордой в стол, и Кудряш победно заорал. Но его радость никто не разделил, потому как остальные — кто похрапывал, кто, пошатываясь, ловил девок, кто молотил собутыльника головой о стол — божью ладонь. Эх, умела бы эта ладонь да в кулак складываться, небось многим бы по хребтине досталось...

Степан безобразий не чинил, воевода все-таки, держался солидно. Вел многомудрый спор с малопьющим по причине шедшего на убыль здоровья Радожем о ведунском ремесле да цедил сильно напоминающий «Жигулевское» хмельной медок.

Радож твердил, что всякие там заговоры от стрелы, копья или другого оружия — сущая дурь. Будто бы знавал Радож воев, кои перед битвой к колдуну наведывались, так им первым головы и сшибали. Степан возражал: заговор заговору рознь, не всякий колдун может огородить клиента от происков бисовой силы. Радож не знал, ни кто такой клиент, ни что за сила такая бисова выискалась, однако же соглашался.

Так вот они и сидели, и за чинной беседой Степан не заметил, как опустела здоровенная кадушка, как челядин притащил еще одну.

Хмель навалился, как медведь на зазевавшегося охотника. Придавил, распластал... А когда Белбородко уж едва дышал, вдруг отпустило.

И песен захотелось, ну хоть волком вой. Белбородко поднялся с лавки и затянул:

— Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек...

«Песня о Родине» Лебедева-Кумача кметям пришлась по вкусу, стали подпевать, правда, вразнобой и перевирая мотив. Мужские басы гремели, распугивая окрестных ворон.

— Я такой другой страны не знаю, где так вольно дышит человек.

— Эх, — вздохнул Крапива, — душевный сказ... только не про нас. — И вновь повалился на «божью ладонь».

Тем временем задымило так, что не почуять мог бы только мертвый.

— Избу, что ли, какую запалили? — забеспокоились кмети.

Кто-то, рискуя упасть и сломать шею, залез на городьбу и истошно заорал:

— Детинец полыхает, хлопцы...

Детинец пылал уже вовсю — языки пламени взлетали до самого неба. Посад заволокло гарью, аж дышать тяжко.

Тут пьяные взоры оборотились на Степана.

— Слышь, воевода, ты ж вроде ведун?

Степан был уже в том состоянии, когда собственные достоинства сильно преувеличиваются, а степень опасности столь же сильно приуменьшается.

— В-ведун, — споткнувшись на слове, подтвердил он.

— Стало быть, и дождь вызвать способен?

— М-могу... — Степан погрозил пальцем небу. — Т-только не простое это дело, дождь вызывать... Лягухи надобны... без лягух дождь не вызвать... А лучше бы и девку...

Воины снарядили коней и отправились на болотце, что недалече от посада.

* * *

Ох и кружило Степана. «Сколько же я выпил, — с тоской думал он, вцепившись в конскую гриву, — и зачем же столько-то». Каждый конский скок отдавался головной болью.

Воняло дымом. Жара. По дороге то и дело попадались людины: кто с ведром, кто с вилами или заступом, кто без ничего — все бежали к Горе тушить пламя, растаскивать завалы. Народ обливал водой избы и дворовые постройки, выпускал из загонов скотину. Кое-где ворожили местные ведуны. От костров, разожженных чародеями, поднимались отвратительные едкие дымы. Едкие потому, что в огонь было брошено множество всяческих трав.

Заговоры не помогали, напротив, казалось, только усиливали бедствие. Внезапно налетел ветер. С детинца бросило на посад горящие щепы, занялись избы близ цитадели.

На кметей людины не обращали внимания — не до них. Всеобщее бедствие сплотило народ. Десяток всадников протрясся по посаду, нырнул в реденькую березовую рощицу и направился к болотцу. Кмети пустили коней шагом, чтоб, не дай бог, не поломали ноги о корни или валежник. За посадом дым почти не чувствовался, дышать стало легче. Отряд спешился на бережку невеликой хляби и занялся ловом лягушек.

Квакши прятались за кочками и корягами и в руки воям давались неохотно. Когда с хохотом и бранью, поднимая фонтан брызг, к убежищу ломился подгулявший кметь, лягухи бросались в темную болотную воду, чтобы не высовываться, пока беда не пройдет стороной.

Степан в лове лягушек не участвовал. Он сосредоточенно украшал чахлые осинки и березки ленточками да бормотал заклинания, вызывающие дождь. Когда лягух набралось десятка полтора-два, Белбородко принялся развешивать их на ветках, привязывая за лапки. Бедные земноводные обреченно квакали, взывая к своему повелителю.

Кмети тоже не теряли времени. Кудряш с Крапивой отправились в близлежащее сельцо ловить девку, а остальные вернулись к прерванному занятию. На сухом месте у болотца появились фляги с медовухой, откуда-то взялась закуска (которой на Любомировом дворе уже не было). Развалились на травке, скинули сапоги и принялись бражничать, то и дело отпуская насчет Степана беззлобные шутки.

Белбородко подумал, что надо будет прибрать к рукам это воинство. Слишком вольностей много! Но сейчас недосуг — надо Куяб спасать.

Всем известно: чтобы вызвать дождь, надо убить лягушку[9]. Да только дождик получится хилый, кратковременный, а лягушка в страшных снах своему убийце являться будет. Для того чтобы вызвать ливень, способный затушить пожар, такой, как бушует в детинце, потребно действовать иначе. Нужно, чтобы сами квакши молили о помощи, страдая от палящих лучей. Тогда дух дождя смилостивится и нагонит тучи.

Белбородко чувствовал, что он на правильном пути. Едва привязал первую лягуху, как бешено забилось сердце, а горло сдавило, словно петлей, — не иначе горние силы противодействуют ворожбе. Степан повернулся лицом к солнцу и принялся творить охранное заклинание, каковое всегда произносил в прошлой жизни, перед тем как снять порчу с клиента. Тогда, в Питере, он лицедействовал и знал, что лицедействует, — дурачил легковерную публику, являющуюся за чудом, да изымал денежки. Теперь же слова, слетающие с его губ, имели весомую силу. Сердце успокоилось. Степан потер шею, повертел головой. «Поживем еще». Белбородко развесил остальных лягушек, бормоча угрозы духу туч и дождей.

Тем временем Кудряш с Крапивой приволокли дородную страшенную бабищу. Где только откопали? Раздели и принялись поливать болотной водицей из ведра, над которым Степан загодя пошептал. Баба визжала и отбивалась, но больше для вида; хохотали кмети, надсадно квакали лягушки, Степан шептал заклинания.

А с посада все сильнее валил дым, видно, избы занялись во множестве.

В той стороне, откуда притащили девку, вдруг завыло, заухало. Кмети даже выполнять ведунский указ перестали. А баба, осмелев, нехорошо хмыкнула и показала кметям кукиш.

— Ну шо, хороша девка? — повертелась она, демонстрируя все свои обвислые прелести. — Гляди, гляди, хлопче, пока муди звенят... Слышь, Буевище поднялось... Брат не спустит обиду... Станет мерином жеребчик, ой, станет...

Кудряш, отловивший «красавицу», спал с лица:

— Ты из Буевища?!

Баба тряхнула мокрыми космами, подбоченилась и пихнула хлопца толстым животом:

— А то ж!..

Кудряш, уже сообразивший, что свалял дурака, залепетал:

— Ты это, не серчай, мы ж не забавы ради — дела для. Чтоб, значит, ливень вдарил...

Баба блудливо расхохоталась:

— Знамо, что у вас, мужиков, за ливень такой, от него животы у девок надуваются. Да ты не боись, кудрявенький, небось женишься на мне, при мудях останешься, а нет — пеняй на себя... Братца моего Жердем кличут, небось слыхал, он и за меньшее башку открутит. Не скроешься от артельщиков буевищенских, верно говорю, ночью подстерегут да дурное с тобой учинят.

Тетка знала, чем пугать. Кудряш посмурнел и что-то пробормотал в свое оправдание. Но что именно, Белбородко не разобрал. Развезло Степана не на шутку, на солнышке-то. Язык едва шевелился. Заклинания выходили куцые, неторжественные. Но вместе с тем сила в них чувствовалась немереная. Хоть и плел Белбородко невесть что, а от этого в природе происходили изменения. На небе стали мало-помалу собираться облачка, с севера на юг перекинулась зыбкая, едва видимая радуга, мошкара опустилась.

На березу, щедро обвешанную лягухами, уселась ворона, подозрительно скосилась на Степана. Понаблюдала, поняла, что человеку не до нее, поскакала к лягухе и клюнула бедное земноводное в темечко. Кваканье оборвалось. Избавительница нацелилась на следующую квакшу, но тут человек поднял голову и зарычал:

— Пошла, проклятая!..

Ворона недовольно каркнула и покинула ветку.

«Неспроста она прилетела, — подумал Степан, — видать, проняло дождевого духа, пожалел сподручных своих, решил избавить от мук. Ну, я тебе!..»

Неверной подходкой Степан добрался до бражничающих кметей и приказал:

— Ловите еще зеленых.

— Беда, — пронесся шепоток за спиной, — рехнулся наш воевода.

Степан спорить не стал. Прихватил флягу с хмельным медом и снова забормотал заклинания, то и дело прикладываясь к ней. Облака скучивались все сильнее. Дохнуло холодком, как всегда бывает перед ливнем.

Кмети принесли лягух. Степан принялся развешивать новую партию. Небо с каждой новой жертвой все более хмурилось. Или с каждым глотком из фляги?

«Ведь есть же у китайцев „Пьяное кунфу"...» — недодумал Степан. Недодумал потому, что фляга опустела и мысли совершенно спутались.

Облака мало-помалу превращались в тучи, набухали влагой. Белбородко улегся на травку и закрыл глаза.

«Ну что, сволочь, — сказал кто-то в Степановой голове хриплым голосом, — думаешь, твоя взяла?»

И Степан слился с тучами... Он чувствовал, как набухает влагой, его чрево становилось все тяжелее и тяжелее. Еще немного, и он не сможет удерживать мегатонны воды...

Вдруг Степана кто-то затряс за плечо. Он нехотя приоткрыл левый глаз:

— Чего надо?

Над Степаном склонился перепуганный Кудряш:

— Выручай, батька, буевищенские приперлись...

* * *

Буевище издавна славилось мужицкой вольницей. В самые лихие годы, когда еще Истома был в силе, княжьи мытари опасались в село наведываться без, по меньшей мере, сотни кметей. И было чего опасаться.

Село не то чтобы большое, да только уклад не тот, что в окрестных весях — не большак с большухой верховодят, а атаман — предводитель бойцовой артели. А верховодит он потому, что артель почитай всех селян кормит и поит. Издавна повелось, что с других весей в село съезжались богатые мужики или даже купцы и об заклад бились, что одолеют буевищенского кулачника. Часто вместо себя выставляли другого бойца — помоложе да поудалей. И с той и с другой стороны на священную дубовую колоду ложились гривны и драгоценные меха. А после сшибки все это доставалось буевищенским, потому как второго бойца хорошо если выводили под руки, а то и волоком тащили.

Поговаривали, что помимо боев кулачных буевищенские мужики еще кое-чем занимаются — по лесам промышляют. Так оно или нет, никто доподлинно не знал, однако слухи ходили. А слухи, как известно, на пустом месте не рождаются.

Умыкать бабу из Буевища, пусть и забредшую по своим бабьим надобностям в окрестный лесок, решился бы только повредившийся умом или вусмерть пьяный. Кудряш с Крапивой относились ко второй категории.

Отряд из полусотни мстителей возглавлял сам атаман по кличке Жердь — длинный и жилистый, с Колченогом на плече, он был зол, как сам Чернобог. Еще бы, только вернулся в артель, нет бы медовухи попить, в баньке попариться, за жизнь с мужиками погутарить, а тут такое...

Ватага была вооружена не абы чем — добрыми мечами, секирами, кистенями, боевыми ножами, крепкими рогатинами; имелись и самострелы. Воинскую утварь артельщики годами копили. Многие вшили в рубахи железные пластины, и вместо того чтобы пузыриться, как им положено, рубахи висели, словно паруса в штиль. Защита не бог весть, но от случайного удара вполне уберечь может.

Артельщики шагали гурьбой, не таясь. Издали слышались забористая брань, бряцанье оружия и жуткий вой, которому надлежало сломить противника еще до сшибки.

Когда мужики не выли, они возмущенно галдели о вероломстве поганых татей. Это ж виданное ли дело, средь бела дня честных девок умыкать! Да каких девок! Ладно бы клюквину перезрелую — так нет, взяли ягоду-малину, коей полакомиться одна душевная радость. Сеструха самого атамана — Купава! Многие зарились на Купаву, да Жердь кобелям охоту своевольничать отбил, многие уж ни на кого более не позарятся, потому — муди псам скормлены... Эх, кровь с молоком девка, вся в соку! Спасибо малому беспорточному — увязался за Купавой, верно, подглядеть хотел, как девка в озерце лесном плескаться будет. Да не струсил и проследил, куда девку уволокли, а потом примчал в село, сообщил, так, мол, и так... Артельщики мигом собрались да на татей и двинули. А как же, своих завсегда выручать надобно!

Вслух галдели артельщики одно, а думали совсем другое... Слаба Купава на передок, без малого со всеми буевищенскими переведалась. Про кого атаман прознавал, и впрямь нешуточно наказывал. Да только вовсе не за то, что сестру обесчестил, а за то, что женихаться молодец наотрез отказывался. Норов у Купавки был зловредный — только дай волю, мужика до смерти заездит. Да и страшна! Кто ж добровольно шею в петлю сунет?

Атаман шел молча, копил ярость. В руках Жердь сжимал внушительных размеров топор, на черене которого красовались зарубки — по одной на умерщвленного недруга. Таковых зарубок насчитывалось десятка два, а то и поболе. Время от времени атаман смачно плевал себе под ноги. Артельщики вторили предводителю, сопровождая плевки угрозами и проклятиями.

Один из артельщиков выделялся плечистостью, ростом и блаженной улыбкой, не покидающей лица. Это был не кто иной, как Бык. Железа Бык не признавал, вместо людского оружия пользовался здоровенной дубиной длиной в четыре локтя. Дубины у Быка не задерживались — в каждой сшибке находилась башка, о которую оружие разлеталось. Бык беспрестанно бубнил себе под нос: «Скоро вломит Бык, скоро Бык вломит, ну скоро?» При этом лицо парня лучилось от счастья.

За Быком приглядывали четверо опытных бойцов, которые к тому же были родными братьями дитяти. Время от времени великан путал своих с чужими. На этот случай у родичей имелись крепкие веревки. Возникни такая надобность — и пестуны враз скрутят хлопца. Один спутывал ноги, другой накидывал веревку на шею, а когда великан падал, остальные ловили руки и ноги. Обычно Бык начинал дурить под конец сшибки, когда у буевищенских уже врагов почти не оставалось, а до тех пор действовал заодно с артелью и один стоил многих. Потому Быка и брали на ратоборье.

Артельщики знали себе цену. В сече мужики мало чем уступали кметям, а иных превосходили. Многие помимо кулачных сшибок не брезговали набегами на соседей, в основном древлян. Артельщики не засиживались в избах, постоянно находилось лихое дело, требующее и ума, и сноровки.

Когда уже почти добрались до Ведьминой гати, Жердь дал знак, и артельщики остановились. Долгое время он осматривал окрестности и, найдя, что искал, кликнул остальных.

Искал Жердь дерево, расщепленное грозой, почти в каждом лесу или подлеске есть такое. К пущей радости атамана, от грозы претерпел дуб — дерево священное, богами чтимое.

Жердь подошел к исполину, обнял и коснулся лбом шершавой коры.

— Дело наше священное, за обиду мстим, — прошептал атаман. — Дай нам удачу, Перун, дай нам силу...

Жердь вытащил нож и, полоснув по руке, измазал кору кровью. Колченог, цепляясь коготками за рукав, сбежал к ладони и принялся лизать не успевшую запечься алую ленту.

Артельщики один за другим принялись подходить к дубу и приносить жертву Перуну. Раны, которые наносили себе мужики, были неглубокими, быстро затягивались.

— Аида покажем, как буевищенские татей учат!

Артельщики взвыли и бросились на врага. Но... Когда уже сквозь ветви проглядывали недруги, Жердь вдруг взревел вепрем, и отряд остановился. На березах, кленах, осинах, на кустах бузины висели лягухи, привязанные за лапки. И не просто висели, квакали так, что с души воротило. Видать, не хотят боги сшибки, если отряду знак такой по пути попался!

С поляны вышел чернобородый мужик, ростом не уступающий Быку, за спиной пришельца толпилось с десяток кметей. Мужик воздел руки к небу и пробасил:

— Почто явились, скудоумные? Али страху божьего не имеете? Али дел у вас нет? Вот как напущу порчу, небось опамятуетесь. Или смерти ищете лютой, неминучей? Мож-жно!

Жердь смерил чернобородого взглядом и перехватил топор поудобнее:

— Не пужай, пуганные уже.

Однако артельщики оказались не столь смелы, как атаман. Многие с опаской поглядывали на ведуна — а как и впрямь пакость учинит, с него станется, ишь глазюки таращит. Долго ли попортить посевы или наслать мор на сельцо, а то можно и нечисть из лесов да полей окрестных пригнать. Да и было бы чего ради рисковать. Смешно сказать, ради Купавки. Ей с мужиком переведаться, что яблоко надкусить. Надкусил да бросил и за следующим тянись.

Лишь Бык ничего не боялся. Дитятя с беззлобной ухмылкой поигрывал дубиной, пуская слюни. И еще Бык то и дело крутил башкой, справляясь у артельщиков:

— Ну что, вломим?

Артельщики отводили взгляды, не отвечая здоровяку, отчего на лице парня возникло недоумение.

— Ну вломить, что ли? — плевался Бык. — Атамана обижают? Зачем обижают? Дай вломлю.

Братья, стоящие за спиной недоросля, уже готовили веревки.

— Ты, ведун, — нахмурился Жердь, — чем стращать, лучше покумекай, как малой кровью дело уладить. Вишь, сколько нас, раздавим твоих, не заметим. Дай, кто Купавку умыкнул, и разойдемся миром...

От ведуна за версту разило медовухой и цибулей, а всем известно, что ведун, откушавший хмельного, во сто крат опасней, потому как себя не контролирует. Артельщики забеспокоились, кое-кто попятился. Один и вовсе задал стрекача — парень решил, что ведун принялся ворожить, а он-то на деле всего лишь стал загибать поочередно пальцы, чтобы унять гнев.

— Верно, не знаешь, — пророкотал чернобородый, — не своей волей, а Перуновой сестрицу твою забрали. Велел бог, чтобы наготу свою она явила, за то дождь обещал.

Жердь свирепо ухмыльнулся:

— Чегой-то не видно дождя-то... Не блазни перед обществом. Как вдарим, мокрое место останется.

Никакого желания связываться с ведуном у Жердя не было, тем более что за спиной у чернобородого — закаленные в боях вой. Не для того от Истомы ушел, чтоб в тот же день от меча пасть или же от порчи исчахнуть. Хотел получить, что причитается за обиду, и только. А угрожал для солидности. С колдунами только так и надо, страх выказывать никак нельзя, потому как через страх в душу они забраться могут. Бабка у Жердя была не то чтобы ведунья, так, знахарка мелкая, но через нее много атаман разных премудростей насчет чародеев узнал.

Бык же не знал про планы атамана и в ведунах мало смыслил. Услышав знакомое словцо, решил, что Жердь дал сигнал к атаке.

— Вдарим, вдарим, вдарим! — радостно затараторил дитятя и попер на ведуна, рассекая воздух дубиной.

Братья запоздали, не успели скрутить подопечного, и тот обрушил немереную мощь на чернобородого.

Все произошло настолько быстро, что артельщики едва успели всколыхнуться. Ведун отшатнулся. Присел и, хитро крутнувшись, взвалил Быка на спину.

— Перун дал мне силу! — Дитятя грянулся оземь. Бык со стенаниями отполз к братьям:

— Вдарил, ведь вдарил?

Братья молча посторонились, пропуская младшенького.

Жердь со злости плюнул и обругал недоросля, а Колченог, поддерживая хозяина, отчаянно заверещал. Все дело Бык испортил, теперь у ведуна появился повод для обиды. Мол, стою, никого не трогаю, беседу мирную веду, а тут на меня с дубиной ни с того ни с сего бросаются... И коль начнет ведун в эту сторону дело гнуть, наверняка свои требования выскажет, еще и Перуна приплетет. Жердь наморщил лоб, соображая, как поступить.

— Постреленок один, — издалека начал атаман, — видел, как двое парней Купавку уволокли, а потом худое над ней учинили.

— Худого не чинили, — проговорил ведун, обводя свирепым взглядом артельщиков, — обряд тайный, спасительный люди мои творили.

Жердь подумал, что ведун попался не такой ушлый, как это обычно бывает, и успокоился. Вытребует положенное, уважения себе прибавит, мол, не только лихостью, но и умом атаман крепок. На всякий случай Жердь решил изменить тактику — не переть напролом, а брать хитростью. В конце концов коровенка артельщикам достанется. За обиду вытребуют или в уплату за услугу.

— А чегой-то Перун так прямо на Купавку и указал? — хитро сощурившись, поинтересовался предводитель.

— Может, и указал...

— Стало быть, тебе и видение было?

— Может, и было...

— Стало быть, сказал тебе бог, что коли Купавку оголишь да водицей поганой из болотца окатишь, то дождь пошлет.

— Ты куда гнешь, — рявкнул ведун, — не мне перед тобой ответ держать. Я ведь и вовсе могу не разговаривать с тобой, превращу всю вашу компанию в жаб да змей ползучих и к деревьям привешу. — Будто услышав про жаб и змей, лягухи задали оглушительный концерт.

Артельщики заволновались, а Жердь подумал, что с ведуном надо быть настороже. «Ишь слабину учуял, — ухмыльнулся атаман, — враз с угрозами полез».

— А ты не пужай, волчья сыть, — облаял Жердь собеседника. — Гляди, как бы самому не претерпеть. Небось, чтоб заклятие сотворить, время надобно? Как думаешь, може, доберемся до тебя, пока заклятие в силу не вошло, а? — Ведун хмуро молчал, а парни за его спиной изготавливались к бою. — Да ты не боись, — с наглой усмешкой заявил атаман, — мы божьих людей без нужды не трогаем. Ты вот спросил, мол, гну куда. А вот куда. Коли Перун тебе приказал Купавку уволочь, в том обиды для нас нет, с тем мы согласные.

— Ну и чего надо? — озлился ведун.

— Стало быть, на общество она потрудилась, пользу принесла, значит, обществу. И коли Перун дождь пошлет, то пользу немалую — Куяб-то небось только дождем и можно потушить, ишь дымище валит. Вот и выходит по Правде: за пользу ту Купавкиным родичам заплатить треба. Много не прошу — коровенку — и разойдемся миром. Ну и еще тот хлопец, что неволил девку, должон жениться. Так уж у нас, у буевищенских, повелось...

Ведун задумчиво покачал головой, поскреб кудлатую бороду. Все это Жердь счел добрым знаком:

— Вели Купавку привесть!

Питомец Жердя вновь заверещал. Ведун хмуро кивнул и так зыркнул на Колченога, что бедный крыс обгадился.

Вскоре сеструха появилась из-за могучих спин кметей.

* * *

Была Купавка простоволоса, в длинной рубахе с мокрым подолом. Баба ничуть не выглядела испуганной.

— А, приперлись, кобели недюжие! — Многие артельщики потупили взоры. — Не уберегли девку, отдали на поругание! Вам бы только кулаками махать почем зря. Морды свои разбойничьи уродовать. А чего уродовать, упыри и то краше... Погань бестолковая, помет куриный! Была одна девка на деревне, Купавка, — и ту проглядели! Тьфу на вас, чернобожье семя! Чтоб вам хорьки в кишки забрались!

— Убережешь тебя, сама на рожон лезешь! — буркнул кто-то из артельщиков.

Напрасно буркнул.

Баба враз нашла вольнодумца и, бойко работая локтями, растолкала толпу.

— Тю, пень болотный, — протянула она, — никак ноженьки твои куриные вновь ходить стали...

Мужик не знал куда деваться:

— Брось, Купавка!

— Я те брошу! — заорала тетка. — Так брошу, всей артелью не соберут. Ты ж, мерин недюжий, чего пасть раззявил? Ты про что обществу намекнуть хотел? Что я с тобой, пустобрех плешивый, на сенце валялась? Да тебя ж на бабу, хошь чего делай, не подымешь. Ты, поди, и забыл, из какого места хрен мужицкий растет? — Тетка размахнулась и заехала мужику в глаз.

Жердь попытался утихомирить сродственницу, но та показала норов.

— А-а!.. — верещала тетка. — Родич выискался, волк лесной и то ближе будет. Забыл тятькин дом... Нет от тебя вспоможения, вся измаялась одинешенька...

Тут тетка принялась несвязно орать и рвать на себе рубаху.

— Уймись, Купавка, — испуганно озирался Жердь, — по-хорошему говорю, уймись. Не позорь перед обществом.

— А-а!.. Людей стыдишься, паскудник, ты меня постыдись. В рубище хожу, кореньями питаюсь, в яме сырой живу... Крыса тебе сестры родной дороже!

Колченог обиженно пискнул.

Тут Жердь наконец не выдержал и вцепился в сестрины космы:

— Ах ты, сучка блудливая, мало тебя учил, еще поучу! Думала, людей постыжусь, на-ка, гляди, как я стыжусь. Не уймешься никак! Другие девки как девки, а эта яма неуемная, мужиков досуха выпивает, и мало ей. Полвеси силы лишила, стерва. Уймись, Купавка, не то не погляжу, что кровь родная...

— Так ее, — гудели артельщики, — давай, Жердь, учи дуру.

Атамана не надо было подгонять, видать, накипело У мужика.

— Ты ж, гадюка подколодная, всю душу мне вынула, нутро искромсала... А я тебя сколько пристроить хотел?

— Ой, много!.. — выла тетка.

— Я ж тебе каких женихов подыскивал?

— Аи, пусти!..

— А ты, кобыла, их всех перепробовала, да так, что они едва ноги опосля волокли. Тебя ж никто знать не желает!

Долго еще тягал атаман сестрицу, пока не успокоился. А когда гнев унял, обратился к ведуну:

— То дела семейные, за безобразие прощения просим, а дело доделать надобно... А ну, цыц! — прикрикнул на воющую тетку Жердь. — Сказывай, кто тебя неволил, Купавка.

Тетка шмыгнула носом и, размазав кулаком слезы, разулыбалась:

— Да кудрявенький один, так прямо неволил... Ты бы, братец, отмстил бы за честь девичью... Скажи, шоб женился... А нет, так женилку оторви.

Артельщики стали похохатывать, да и Жердь не удержал ухмылки.

— Вон он, за спинами прячется, — осмелела тетка, — вихры торчат. И еще один с ним был...

— Так пусть и тот на тебе женится, — крикнул кто-то из артельщиков, — два мужика в доме — двойной прибыток.

— Не, мне курчавенький по сердцу.

— Ну вот, стало быть, и ей хлопец по сердцу пришелся, — степенно проговорил Жердь, — пущай хлопец женится, я, стало быть, препонов чинить не буду. — Помолчал, упиваясь повисшей тишиной. — Но уж ты мне поверь, колдун, сие хуже смерти...

Жениться Кудряш наотрез отказался. Не приглянулась ему Купавка, и все тут. Долго рядились Степан с Жердем, пока не пришли к согласию — пусть вместо того, чтобы жениться, коровку Кудряш Жердю отдаст. Тогда у атамана к кметю не будет никаких претензий, и даже напротив.

И лишь они закончили дело миром, хлынул такой дождина, что и артельщики, и Степан с воинами поспешили убраться.

А Купавка, когда осталась наедине с братцем, взяла реванш. Долго била она Жердя, приговаривая:

— Перед людями я тя не позорила, стручок ты гороховый, пожалела я тя, прыщ гнойный. Пущай, думаю, потешится, атаман небось! А ты и рад стараться, зверюга, ну ниче, ниче, я свое наверстаю...

Жердь не смел сопротивляться — только хуже будет. Силища у сестрицы была немереная.

— Сторговался, хмырь, — орала Купавка, — сторговался, коровенку взял.

— Да ни в жисть, — вопил Жердь, — что ты, родненькая!

— Слыхала я, как ты с ним рядился.

Долго из Жердевой избы раздавались нечеловеческие вопли. Никто из артельщиков не решался разнять сродственников, хотя многие слышали и многие понимали, что происходит за высоким тыном. Только переговаривались тихо:

— Люта девка.

— Большуха, одним словом.

— А наш-то на большака не тянет.

— Так ведь и не надо, атаман он.

— Эх, была бы рожей пригожа, ей-богу, женился бы...

— А я бы поостерегся.

— Чо так?

— А ты что, с ней еще не это?!

— Не...

— Повезло!

— Чего это, повезло?!

— Так она же, ежели чего не по ней, опосля так мужика лупцует, живого места не оставляет.

— Так вот ты чего тогда отлеживался...

— Эх, ядрена лапоть, бедует девка. Видать, любовя мимо прошла.

— Ниче, встретит еще, тады и перебесится. С ними, с бабами, завсегда так.

Начало осени Года Смуты. Лютовка

Кукша тот день надолго запомнил. Пасмурный был денек, хмурый. Из леса несло нечистью. Бывает так — не болотом, не зверьем каким, а чем-то, от чего с души воротит. Над елками с самого утра кружило воронье, надсаживалось граем. Следующей ночью полнолуние, а значит, предстоит окропить древеса истукановы горячей кровью. Но жертва все еще не выбрана.

Переусердствовал Кукша — отвадил от селения пришельцев. Еще бы не отвадить, когда всех их приносили в жертву. В иные времена кровь лилась чуть не каждую седмицу, это сейчас Кукша требы творит лишь в полную луну, а раньше из десяти чужаков лишь один в братство вступал, остальные же кишки по елкам развешивали.

Придется кого-то из лютичей порешить. Да как бы другие не возроптали! В страхе, конечно, держать паству надобно, без него нет повиновения, но страх страху рознь. Одно дело, когда ослушника оборотень кончает, и совсем другое, когда изуверство сам предводитель творит. Враз шептаться начнут, мол, не по Правде, мол, не за общество радеет — себя кровью тешит... Не послушания вожак добьется, а бунта.

А для бунта сейчас не время. Власть Истомова закачалась, подтолкнуть только надо — и свалится. Сейчас надо, чтобы послушание лютичей от веры, а не от страха происходило. Чтобы, опившись дурным зельем, упырями по лесам и полям бегали, на полян ужас наводили. А ежели Чернобог своих же в жертву требовать станет, долго ли лютичи будут ему поклоняться? То-то и оно, что недолго. Никакое зелье не поможет.

И еще одно тревожило Кукшу. Колдун из будущего вроде бы объявился. Хазарин Аппах, сохранивший свою никчемную жизнь у Дубровки, поведал, что лютовал на поле витязь огромного роста, благодаря тому витязю и выстояло селение. А вслед за Аллахом Азей, ведун дубровский, пришел. Дубровичи жизни его лишить хотели, да старый хрыч вывернулся. Когда в реку с камешком на шее его бросили, заговор тайный пробормотал и сердце свое на время остановил, так и лежал на дне три дня и три ночи. А потом на бережок вылез да в Лютовку и поплелся. Так вот, Азей тоже про того витязя говорил...

Кукша сразу понял, кто этот витязь. Степан Белбородко, вот кто! Тот, за которым Кукша охотился. Найти бы колдуна да на свою сторону переманить. Только подсказывало чутье Кукше, что не примкнет к лютичам Степан. Ведь встал же он за Дубровку, то есть против Кукши поднялся. А это означает, что боги, коим колдун поклоняется, против Чернобога, которому Кукша служит, свару затеяли. Вот и выходит, что колдун по другую сторону острога находится. Что ж, значит, надо колдуна жизни лишить.

Только сперва найти бы его не худо.

Известие застало Кукшу в молитвах и раздумьях. Отец Горечи просил Чернобога смилостивиться — послать живую душу. Жег вонючие травы, терзал мышей и лягушек, заставляя тварей умирать в страданиях. Внял Чернобог мольбе, послал удачу. Вот что вдохновенная молитва и жертвоприношение, хоть и малое, но с душой принесенное, делают!

К Отцу Горечи явился не кто иной, как Азей. Старикашка весь дрожал, хоть и нехолодно было. Нечасто отряжали лютичи ходоков на болото, знали — не любит предводитель, когда его непрошеные гости беспокоят. Азей поклонился поясным поклоном и вперился в землю. Кукша молчал, сверля пришельца взглядом. Азей неловко переминался с ноги на ногу, не смея раскрыть рта.

— Зачем пришел? — проговорил Кукша. — Звали тебя?

— Прощения просим, — заторопился старикашка, — мы это, батюшка, к тебе гонец от Божана прибыл, говорит, ведун какой-то, которого ты искал, вроде в Куябе объявился. Гонец сказывал, что много чудес тот ведун сотворил. Гонец-то выведать хотел, где тебя, батюшка, сыскать, а мы его в поруб кинули, чтоб не мельтешил, кто его знает, что за человек... Мы это, прощения просим, узнать у тебя, батюшка, общество велело, как поступить с гонцом... Думали, на кол его, а потом решили у тебя спросить... Вот я и пришел, уж не обессудь, батюшка...

— А гонец нашим неизвестен?

— Нет, батюшка.

— Тогда и впрямь кончить его надобно, мало ли, человек ненадежный окажется.

«Сдал старик, — с некоторым оттенком грусти подумалось Кукше, — а ведь еще недавно селение немалое в повиновении держал. А теперь — огнищанин огнищанином, смотреть противно. Впрочем, это и неплохо. Был бы Азей в силе, пришлось бы ему место указывать — у лютичей лишь один колдун быть должен. А так, он уж и место себе нашел. И место это пустое».

Кукша для солидности помолчал, а сам возрадовался: хорошее известие принес Азей. Старикашка весь извелся, и так встанет, и эдак — будто ноги ему угли жгут. Озирается, словно нечисть из болота вылазит. Назад на тропку косится.

И так он трясся, что невольно у Кукши мелькнула идея: не оборотить ли Азеев страх и слабость себе на пользу?

— А что, шептал ли ты заговор, Азей, когда сюда шел? — внутренне ухмыляясь, проговорил Кукша.

— Какой заговор, батюшка?! — позеленел старикашка.

— Как какой?! Разве не знаешь, отчего я гостей не жалую? Не от зловредности, а только из радения о пользе общества. Болото ведь наше проклятое, сила в нем злая. Как пройдет по тропе живая душа да не оборонится заговором, так и сгинет на другой день. Да и я на болоте живу не из прихоти, а потому, что держать силу злую в узде надобно. Каждую ночь заклятия на гать накладываю. А иначе нельзя. Как забудешь, враз нечисть на Лютовку попрет, ни малых ни старых не помилует. А ты, значит, вот так взял и приперся?! Нет бы у старосты вашего Колтуна слова тайные перенять.

Старикашка затрясся и бухнулся на колени:

— Так сам Колтун меня к тебе и снарядил, а про заговор — молчок! Чего теперь будет-то?

— Известно чего, — проворчал Кукша, — как солнышко завтреча выглянет, так тебя трясца и ухватит. Пузо вспучится да зенки повылазят, а потом кости крошиться начнут да трухой в нутро же твое и осыпаться, а само нутро пламенем воспылает, только пламя-то нутряное и водой его не залить, землицей не закидать... До вечера, Азей, ты промаешся, а там тебя нечисть в лес дохлого уволочет. И все по дурости твоей неразумной... Старикашка завыл:

— Вспоможи, батюшка, не собственной волей пришел — общество велело. Колтуну, коли жив буду, муди оторву, паразиту! Порчу напущу на треклятого. Уж помоги, отец родной, не оставь на погибель. А я отслужу, не останусь в долгу-то. Все, чего скажешь, сделаю!

Кукша и правда однажды открыл заговор Колтуну, но был он столь сложен и длинен, а тараторил Отец Горечи столь быстро, что староста, конечно же, ничего не запомнил. Вперед глядел Кукша — знал, что настанет день, когда кто-нибудь из лютичей к нему без зова явится. А он смельчака своим рабом на веки вечные сделает, да под благовидным предлогом, мол, дураку милость оказал. Мол, заговор обществу поведал, а дурак-то сам не выведал оный у старосты... Вот пусть теперь в рабах и ходит.

— Вот что, Азей, — Кукша ухмыльнулся так, что у старикашки задергался правый глаз, — коли послушен мне будешь, так и быть, помогу.

Азей заплакал:

— Все сделаю, что велишь, батюшка.

— Вишь ты, дело-то какое, — насупился Кукша, — душу твою теперь под присмотром держать надобно, потому из-за дурости твоей охота за ней завтреча начнется великая. Нечисть во главе с Ящуром на тебя, Азей, ополчилась. Будь кто чужой вместо тебя, ни за какие посулы не стал бы помогать, а тебе помогу... Коли отдашь мне свою душу, так сберегу ее.

— Да как же душу-то?! — охнул старикашка. Кукша чувствовал себя волком, травящим дичь. Вот она, власть! Бешено стучало сердце. Он загнал добычу, оставалось только вцепиться в горло, отворить вену и напиться вдосталь горячей крови. Кукша откинул со лба налипшую прядку.

— Гляди, могу и передумать, — рыкнул он, — на что мне твоя душа, обуза только. Думаешь, дел у меня других нет, кроме как от нечисти ее оборонять? Неволить не стану. Но уж не жалуйся, когда с рассветом корежить тебя начнет, и на помощь не зови. Не приду.

Старикашка обреченно кивнул:

— А-а, была не была... Забирай, Отец Горечи, мою душу.

И Кукша забрал...

Он разжег костер перед избой, побросал в огонь разных трав и, пока валил едкий дым, заставил Азея испить водицы, в которой кроме полынь-травы кипятились жаба, мышь, змея и три кругляша с рожицами.

— Смотри на огонь, Азей, — прошептал Кукша, — в огне твое спасение!

Старикашка уставился на пламя, и чем дольше он смотрел, тем более мутнел его взор.

— Вишь, руки к тебе тянутся. Красные от крови... Пальцы скрюченные, когтистые... Видишь, Азей?

— Вижу...

— Это нечисть из Нави по твою душу лезет. Видишь морду страшную, с шестью глазами, с клыков слюна желтая стекает?

— Вижу...

— Это Ящур на тебя скалится!

Старикашка и правда видел всякую пакость, и лицо его было перекошено от страха. Жиденькая бороденка судорожно дергалась, губы шептали то ли заговоры, то ли молитвы. Он то и дело корчился, будто от боли, стонал, рычал, лаял, ухал. Может, и правда терзали его духи?

«Очень правильные кругляши, — думал Кукша, — полезные в колдовском деле. Побольше бы запас иметь...»

— Оборони, Чернобог, оборони, Перун, Даждьбог, не дайте пропасть, — забормотал вдруг Азей, — убирайтесь, проклятущие, откуда пришли. Не дамся, отродье нечистое!

Старикашка зашелся в крике.

— Да ты не богов, меня проси, дурень, — рявкнул Кукша, — богам ты без надобности.

— Оборони, Отец Горечи... — прохрипел Азей, — мочи нет, заели, вражины!

— Станешь оком моим, — зашептал Кукша, — дланью моей карающей. Скажу в огонь броситься — бросишься в огонь, скажу с камнем на шее в воду — пойдешь и утопишься. И ослушаться меня не моги, Азей, потому единственный я у тебя заступник! А скажу псом на цепи сидеть, будешь псом сидеть... А душу твою, Азей, в затворницы забираю. Пусть у меня побудет.

Кукша достал из-за пазухи мешочек с оберегами в виде птиц и приказал:

— Выдыхай душу свою!

Старик послушно дыхнул, и Кукша завязал тесемки.

— Душа твоя, Азей, духам не достанется, пока я не отдам. И ты не достанешься... Но за доброту мою служить мне будешь. Все, что ни прикажу, исполнишь. И про уговор наш сказать никому не моги. Ежели проболтаешься, вмиг калиту рассупоню да душу твою выпущу. Пусть ее злыдни с Ящуром терзают.

— Молчать я буду, — прохрипел старикашка.

— Вот и ладненько... Ты ж у меня смышленый, разумением не обижен, знаешь, что зря пужать не стану.

Кукша залил огонь и повел Азея в избу.

— До утра у меня переждешь, — сказал он, стягивая Азею руки и ноги веревками, — на лежаке поваляешься. Духи к тебе наведаются, но ты не бойся, не тронут они тебя. Запомни, Азей, тебя вовсе и нет теперь, ибо кто есть человек без души? Место пустое. Стало быть, и навредить навники тебе не смогут.

Кукша вышел из избы и направился к Лютовке. Долго он еще слышал, как ревет Азей. Ничего, к утру очухается. Не совсем, конечно... Очень вовремя решили лютичи ходока на болото послать. Не помешает Отцу Горечи человек, преданность которого превосходит преданность пса. Ох как не помешает!

Глава 5,

в которой рассказывается о судьбе Истомы и его дружины

Просчитался Ловкач. Локти кусал, а сделать ничего не мог. Провел его Жердь, обманул, как кутенка. Когда дружина снялась с места (грабить все одно уже было нечего), Ловкач отстал, добрался до схрона, в котором по уговору должна была дожидаться переметная сума, набитая добром, и... вернулся ни с чем. Скрипел зубами Ловкач, вынашивая планы мести. «Ничего, — утешал он себя, — пересекутся пути-дорожки, поквитаемся».

Сперва дружина двигалась вниз по Днепру, грабя встречные селения. Первым на пути попалось Чернобожье — обширная весь, обнесенная невысоким острогом. Людины, привыкшие к поборам, не сопротивлялись, отдали все, что потребовал Истома. Лишь когда удалые молодцы стали выволакивать из изб девок, иные мужики взялись за топоры и рогатины, но смельчаков быстро утихомирили. Ловкач все никак не мог забыть Марфушку и лютовал пуще остальных. Мстил, только вот неизвестно кому.

За Чернобожьем последовала Перуновка. Здесь уже изготовились к приему непрошеных гостей. Дубовые ворота — накрепко заперты, за городьбой ополчились людины.

Брали Перуновку с умом, малой кровью. Истома приказал поджечь селение и, дождавшись, когда людины запаникуют, послал переговорщиков. Те передали, что князь не тронет жителей, лишь возьмет деньгами, провиантом и фуражом, сколько брал ежегодно. Ворота открылись, и отряд ворвался за городьбу...

Многие избы пылали, пламя перекидывалось с крыши на крышу. Людины черпали воду из днепровского отводка, подныривающего под городьбу, и передавали по цепи внушительные баклаги. Пожар — самое страшное бедствие для селян, хуже мора. Мор, может, и милует какую избу, но пожар не пощадит никого.

Лишь пламя унялось, кмети вырезали мужиков, кто мог держать оружие, а с бабами и девками учинили тоже самое, что и в Чернобожье.

У князя давно закончился порошок, вызывающий счастье, а взять его было неоткуда. Истома маялся от лютой злобы. Во второй день он приказал раскатать несколько изб и изготовить настил из бревен. Под этот настил кмети бросили Перуновского ведуна и большака с большухой, а потом уселись и пировали, упиваясь стонами и мольбами умирающих.

Ловкач везде умудрялся извлекать выгоду. Удача так и шла к нему в руки. Правильная мысль посетила его и в Перуновке. Он пошептал Истоме на ухо, и из-под настила извлекли едва живого ведуна. Ближник отвел его в сторонку и посулил жизнь, если тот окажет одну услугу. Ведун поверил и научил Ловкача делать отвар, от которого все невзгоды отступали, а душа наполнялась весельем. Отвар, который был не намного хуже порошка, оказался для Истомы спасением. За находчивость он еще больше приблизил Ловкача. Только вот теперь ближнику приходилось то и дело отлучаться в окрестные поля и леса, чтобы найти нужные травы. Самому приходилось отлучаться, потому что ведуна он все же прикончил; ведь останься чародей в живых, Истома вполне мог бы обойтись и без своего фаворита.

* * *

За год до появления Степана на Поляншине

Когда гостил Кукша в двадцатом веке, видел, как предвыборные кампании проходят. Вот и решил себя в князья «черным пиаром» двинуть.

По осени принялись лютичи веси пощипывать под видом княжьего полюдья. Божан сброю подходящую добыл, от княжеской неотличимую, и точно указал, где и когда мытари побывают и какие селения стороной обойдут.

Деревенька беспортошная на пригорке угнездилась. Внизу на восходе Днепр плещется, а в полудне — лес колышется. До ближайшей веси дневок десять. Глухомань!

Городьба набок завалена, избенки дохлые. И народец под стать — мужики забитые да бабы прыщавые, а ребятня — смотреть тошно, как зверята: зыркают да по углам жмутся.

Несколько лет кряду недород в Острожье случался — невесть откуда напасть серая нахлынула, прямо прорва. Жито на корню мыши погрызли, репу и капусту поизвели. Лишь немногое уцелело, вот этим немногим и жили. И еще у кого коровенка была, от нее, родимой, питались. Берегли коровенок острожцы, пуще серебра и злата берегли. В них одних спасение было.

Про недород Истоме было ведомо, потому князь мытарей в Острожье в прошлом году да в нынешнем и не посылал. Понимал князь: с огнищанами как с пчелами поступать надобно. Выберешь весь мед из бортей — рой погибнет, да перед тем еще изжалит обидчика. А оставь в негожий год пчелиное семейство в покое — на следующий хмельным медком потешишься.

Истома-то острожцев не тронул, а вот Кукша рассудил иначе. Незачем ему, чтобы князю хвалы возносили. Чем более костерят Истому, тем лучше. Пусть раскачивает недовольство огнищанское куябский стол.

В Острожье поборов не ждали. Чего у них брать-то? Зерна — едва на посев, живность без малого вся подъедена. Остались коровенки, да только они едва ноги волочат. И молока-то с них — смех один, а уж мясо, верно, такое, что камень мягче. Да ежели и придут, чего бояться? Приходили уж в позапрошлом году, обшарили все, девок полапали да ушли ни с чем. Не поднялась рука последнего лишать. Тож люди, хоть и сволочи.

От беды своей потеряли страх острожцы. Горе мыкали да кушаки потуже завязывали. До страха ли тут? Потому схроны — ямы, в лесу вырытые и еловыми лапами прикрытые, — пришли в негодность, случись в них ховаться — пару дней не высидишь. Без еды и питья какое сидение?

Мужики, что ни день, рыбарить на Днепр уходили, только невзлюбил их Водяной за что-то — мелочь одна в неводы попадалась. Ерши да пескари. Хотя и на том спасибо — ушица неслабым подспорьем была. Кое-кто в лесу силки на зверя и птицу ставил. Только и здесь особой удачи не было. Видно, Недоля острожцам выпала.

Уж паздер[10] ветрами да дождями крутит, Днепр волнами вспенивает, рыбу в ямы да под коряжины загоняет. Древеса лесные качаются, скрипят, листву раскидывают — стыло в борах и дубравах. На болотах-то клюква-ягода красуется, да мало кто за ней идти отваживается. Ярится Леший, что теплынь кончилась, кружит человека по лесу, зло на нем срывает. То зайцем под ноги метнется, то филином над головой заухает, а то и косолапым из чащи прямо на тропу вывалит — застращать пытается. Коли вовремя не зачураешься, словцо крепкое не скажешь да не плюнешь на три стороны — считай, сгинул в лесу. Дурное время для лесного промысла, недоброе.

Многовесельная ладья пристала к берегу, а из нее дружинники княжьи словно горох высыпали, сытые, веселые. Брони на них сверкают. Мечом каждый опоясан, на левой руке щит висит. А предводитель боевым топором поигрывает да ухмыляется.

Двинулась ватага к Острожью не таясь. Подошли гурьбой, у ворот стали.

— Чего заперлись, — вожак ихний крикнул, — или штурмом вас брать?

— А вы кто такие? — Ворох-большак спросил.

— Будто не знаешь?! — засмеялся вожак. — Мыто, небось, и забыл, когда давал. Борзо вы от руки княжьей отошли, как я погляжу. Только все одно под Истомой ходить, по нраву вам али нет. Не добром, так силой свое возьмем!

Большак икнул и поплелся открывать ворота. В Остожье дружинники вошли да большака плетьми малость пощекотали, чтобы вопросы дурные не задавал. А потом велели народ перед Родовой Избой согнать.

Как собралась толпа, дружинники долго разговоры разговаривать не стали. Только рявкнул главный их, чтобы мыто готовили. По возу зерна с дыма, да по свинке, да еще по три шкурки беличьих. А откуда в Острожье жито да свинки? Щи из крапивы огнищане варят, лебедой закусывают.

Всколыхнулся мир, возроптал. Мужики, что покрепче, к ножам засапожным потянулись. Дурость — на воев оружных бросаться, ан от бедованья многолетнего и не такое удумаешь. А дружинники будто того и ждали: самых борзых посекли, остальных же, кто пощады запросил, били долго и плевали в них. Потом блуд в Острожье учинили. Дружиннички во славу победы своей перепились знатно да, накушамшись, с девками своевольничать стали, почитай всех, кто в лес не утек, перепробовали. А в лес-то немногие утекли, потому как не ждали мытарей.

На следующий день дружинники подчистую все из изб выгребли, на ладью сгрузили да отчалили. А Острожье осталось. На погибель себе осталось...

Месяц людины промыкались, кореньями да рыбой, что чудом выловить удавалось, питались. Иной раз косой в силки угодит, так для всего села праздник. А как снежок сеять начал, совсем тяжко стало. Стыло, голодно. Думали всем миром в Родовую Избу сгрудиться да запалить себя. Гнева божьего побоялись, не то бы точно руки на себя наложили. Сказал Ворох-большак, что раз доля такая выпала, надобно принять ее, потому как ничто в Яви спроста не делается, раз случилось, значит, богам так угодно. Сказал большак, что удача — она переменчива. Сегодня к тебе задницей повернется, а завтра излобызает всего. Может, избавление откуда придет, кто знает? Уважали Вороха, потому и послушались, от худого дела отворотились.

Прав оказался большак, пришло избавление. По первопутку, как лед на Днепре встал, санный обоз пришел, прямо по льду, словно по тракту наезженному.

Сперва огнищане подумали: новая напасть явилась, и вновь затворились. Решили: нипочем ворота не откроем, пусть лучше штурмом берут. В сече помирать все веселее, чем от голода да бесчестья.

Иные людины биться не хотели — перемахнули через городьбу и в лесные схроны дернули. Только недолго в яме, морозцем выстуженной, просидишь — весь ливер отморозишь. Обратно вернулись, думали, на смерть идут. Ан нет.

Воротились беглецы, а в сельце веселье. Перед Родовой Избой множество саней стоит, от снеди ломится. И с возов тех в избу мешки, да бочки, да окорока таскают. И всего этого без счета. Лошадки, что сани приволокли, у коновязи овес хрупают. Уж видно, что не лезет в них, а все жуют.

Как увидали беглецы тех лошадок, так разум и помутился. Бросились к скотине, мешки с морд посрывали и принялись сами лошадиное угощение жрать.

А обозники, что сани привели, смеются. Говорят, одичали совсем поляне под Истомовой-то рукой, скоро не то что овес, солому жевать станут, а то и человечинкой не побрезгуют.

Запалили костерок пришлецы, барашка на бревно приладили. Мужик в овчинном тулупе распахнутом все о барашке радел — и так бревно повернет, и эдак, и водичкой польет, и жирком растопленным. А лицо у мужика то и дело ухмылка обезображивает, странная улыбка, словно неживая. Шрам от сабельного удара так выглядит.

Мужик тот старшим в обозе был.

Как мясцо подрумянилось, принялся он ломти отрезать да огнищан подзывать. Каждому изрядный кусок достался.

— Отца Горечи благодарите, — говорит, — если бы не он, с голоду бы передохли. А так — перезимуете да еще в прибытке окажетесь, ежели сговоримся на дело одно.

Людины в ноги мужику бухнулись, а сами мясо наворачивают.

— Видать, добрый человек Отец Горечи, — оторвавшись от мосла, пробубнил Ворох, — раз людям помогает.

— Еще бы не добрый, — согласился мужик, — такой добрый, что и не было таких. Вам бы Истому-то своротить, а Отца князем кликнуть, тогда и зажили бы, как люди.

— Своротишь его, проклятущего...

— Отчего не своротишь, коли всем миром. Вот маненько отойдете от голодухи своей, ходоков в веси соседние снаряжайте, пускай расскажут о том, что князь с вами сделал и как Отец Горечи вам помог. Глядишь, люди и поймут, кто друг, а кто ворог злой... А сделаете, как говорю, Отец Горечи вам жита к весне на посев отмерит.

Ворох бухнулся головой о землю, аж мосол выронил:

— Все сделаем, как говоришь, мил человек! Только уж больно имя у благодетеля нашего чудное...

— Оттого имя такое, что горе и лихо людское на себя он взял...

Наутро ушли обозники. А острожники отъедались седмицу, а после отправили ходоков, как старшой велел. Дошли ходоки до весей и рассказали все, как было.

Сдержал обещание Отец Горечи, по весне жито для посева в сельцо привезли. Только всходы вновь мыши пожрали. Видно, доля такая.

* * *

От лица князя Кукша селения разорял, а от своего — награбленное обездоленным раздавал. Перераспределял собственность. К весне слухи донесли, что ропот по Полянщине пополз. А к лету бунтовать огнищане стали. Долго до них доходит, но уж коли дошло — держись, обидчик, А обидчиком-то Кукша выставил не кого иного, как Истому...

Уж думал Кукша, что дело почти сладилось. Подождет немного, чтобы гнев народный шибче взбурлил, да и направит в веси людей верных со словом к старейшинам. Созовет Кукша роды на совет. Дескать, Родина в опасности. И на совете том его новым вождем воинским кликнут. Конечно, с истомовским войском повоевать придется, но вряд ли дружинники за разжалованного князя костьми лечь пожелают. Покорежатся для виду да и перебегут на сторону сильного. А сильным-то Кукша будет, потому — народ за ним.

Но чаяниям не суждено было сбыться. Видно, пряхи, что судьбы плетут, в пряже своей запутались, узлов да колтунов навертели.

Дошло до Кукши, что хазары на полян ополчились. Это бы еще полбеды. Хазарам чего не ополчиться-то, как-никак поляне их данщики, а с Истомовой ретивостью дань-то сикось-накось выплачивается — князь куябский больше себе заграбастывает, чем в Каганат отсылает. Вот и надоело беку, всякому бы такое надоело. Решил, видно, поучить подданных нерадивых. Однако же Истома хвостом вильнул и, как Божан доносил, из Куяба уходит. К беку хазарскому и уходит, чтобы своих грабить. Кукше бы возрадоваться (как говорится, баба с возу...) да Чернобогу требы богатые сотворить. А Отец Горечи места себе не находит — перебежал кто-то дорожку, за спиной Кукши народ Полянский мутить принялся, роды подымать. Порасспрашивал Кукша людей сведущих и прознал наконец, что виной всему колдун, улизнувший от него в двадцатом веке. Еще тогда Кукша почуял, что неспроста это — пересекутся пути-дорожки. Как в воду глядел.

И так рьяно Степан за дело принялся, что, почитай, во всех весях, где побывал, людины в сторону Любомира — бывшего тиуна княжьего склоняться стали. Того гляди, на совет соберутся да тиуна вождем воинским кликнут. И ведь в весях тех Кукшины послухи под видом дружинников княжьих поозоровали, а волей Отца Горечи обласканы были! Никак Кукша в толк взять не мог, где просчитался, что не так сделал. Или добра поляне не помнят?

Недолго тужил Кукша. Понял, в какую сторону нить судьбы вьется. Кликнул Азея да наказ ему насчет Степана дал. И снадобье одно вручил старикашке. Для пользы дела... А сам с малым обозом направился к беку хазарскому. Ежели собственной волей роды его князем не крикнут, так волей хазар за стол княжеский посадят. А чтобы верность Кукшину бек оценил, подарочек для него Кукша прихватил. Рад будет тому подарочку правитель хазарский, ох как рад!

Конец осени Года Смуты. Хазарское приграничье

К владениям Каганата Истомова дружина подошла в конце осени. Всхолмились шатры, затрепетали на ветру палатки, десятки костров осветили вечерние сумерки.

Истомов ближник единственный в войске разумел по-хазарски. У ромейского сродственничка имелся толмач, и тот обучил Ловкача. Теперь ближник пожинал плоды своей прозорливости. Он уже видел, как поднесет дары Обадии, припадет к краю его халата, поклянется в верности и оговорит Истому — скажет, будто князь выжил из ума и войско в его, Ловкача, власти.

Ближник уже подмешал в зелье семена трав, тех, что путают мысли и вселяют ярость, заставляя человека метаться и рвать на себе волосы. (Секреты этих трав он выпытал каленым железом у перуновского колдуна.) Оставалось только дождаться утра и влить отвар в Истомову глотку. И одному, без Истомы, отправиться с посольством в Итиль.

Но утро преподнесло Ловкачу сюрприз. Вместе с первыми лучами солнца из-за холмов выступило войско. Конники двигались неспешно, сознавая свою силу. От войска отделился всадник в дорогих доспехах, с копьем, к которому был прицеплен конский хвост, и помчался к лагерю.

* * *

О появлении Полянского князя бек знал задолго до того, как войско встало на границе Каганата. Уши у Обадии имелись повсюду — за верные сведения бек щедро платил. Знал бек и про то, что Истома пришел не с войной, а просить милости. Желал князь Полянский присоединиться к могучему хазарскому войску, чтобы вместе с ним вторгнуться в земли предков.

— Что ты мне скажешь, мой верный полководец Силкер-тархан, — спросил бек у своего военачальника, — надо ли нам доверять Истоме?

— Разве можно доверять тому, кто предал? Бек засмеялся, он был доволен ответом:

— Ты высказал мои мысли. Сделай то, что велит тебе сердце.

— Твоя мудрость велика! — проговорил Силкер-тархан и с поклоном удалился из покоев.

Когда дружина Истомы подошла к владениям Каганата, Силкер-тархан выслал навстречу десять тысяч всадников, возглавляемых темником Ирсубаем. К темнику был приставлен советником Арачын — сотник из тысячи Яростных. Простой воин из числа Яростных был выше сотника из обычного войска, десятник — выше тысячника, а сотник превышал полномочиями темника. Арачын зорко следил, чтобы воля полководца исполнялась неукоснительно.

* * *

Всадник остановился в четверти стрелища от воинского стана. Кольчуга и шлем воина блистали позолотой. Воин приосанился и что-то крикнул. Тот, что в халате, перевел:

— Я Арачын, уста великого бека! Пусть выйдет тот, кто может говорить со мной.

Из тележного круга выехал Ловкач, ради торжественного случая разряженный, как девка на свадьбу. За спиной у ближника алым крылом взметывалось корзно, кольчуга отливала серебром, над стрелкой шлема горел драгоценный камень, ножны и рукоять меча были усыпаны драгоценными каменьями, которые переливались всеми цветами, какие только есть на белом свете.

Можно было подумать, что это не какой-то там Ловкач, а сам князь выехал к послу. На это ближник и рассчитывал.

Он осадил коня перед воином и сказал по-хазарски:

— Я Божан, правая рука князя, приветствую тебя. Воин выслушал приветствие и благожелательно кивнул.

— Мы пришли, чтобы служить великому беку. Воин помолчал, а потом неторопливо произнес:

— Разве тот, кто пришел служить, не является сам, чтобы сказать об этом, а посылает слугу-толмача?

Голос воина звучал ровно и спокойно, но от этого угроза, таившаяся в словах, становилась только более явной.

— Князь вот уже несколько дней не садится в седло. Воин нахмурился:

— Разве у князя не нашлось верных людей, которые бы оградили его от вражьих клинков и стрел? Почему вы не уберегли своего князя? Зачем великому беку такие воины?

— Ты не так понял, — побелел Ловкач, — князь занедужил...

— В наших местах часто случается лихорадка, — обеспокоено проговорил воин, — она иссушает человека, как суховей. Но если мы поспешим, великий бек приставит к князю своего лучшего лекаря и прикажет шаманам принести жертвы Бескрайнему Синему Небу, чтобы великий Тенгри удовольствовался дарами и не забирал к себе могучего воина. И князь поправится.

Ловкач был уже и сам не рад, что накануне опоил князя. Выходило — Обадия наслышан про князя. Это меняло все планы. Придется приводить Истому в чувство, а пока надо как-то выкручиваться.

— Его немочь иного свойства. Души убитых воинов явились к нему, и князь сражается с ними, не подпуская к себе никого...

— О!.. — с почтением произнес воин. — Я хоть и не шаман, но знаю, что души убитых воинов посещают только прославленных багатуров. Великий бек, мудростью подобный Бескрайнему Синему Небу, наслышан о силе и благородстве вашего князя. Я верю, что он одолеет духов и предстанет перед Величайшим в силе и могуществе.

— Конечно, одолеет, — поспешил заверить Ловкач, — когда я отправлялся к тебе, князь уже изрубил добрый десяток, а к полудню сила духов ослабнет, и он наверняка прикончит остальных...

Ловкач хотел еще сказать, что дружина подчиняется его приказам, что он знает, как зажечь в воинах волю к победе, и знает, как держать их в узде. И что, даже если Истома падет в битве с духами, войско все равно преклонит колени перед Обадией. А он, княжий ближник, взвалит на себя бремя власти. Но воин перебил:

— Ты скажешь князю, что бек берет его дружину под свою руку. Мои воины сопроводят вас к месту стоянки. Но до того, в честь славных багатуров, оказавших почтение Величайшему, мне приказано устроить пир. Мы прольем реки кумыса и зарежем сотни баранов, а искусные танцовщицы, пришедшие с нами, будут танцевать для воинов могучего князя и услаждать их своими гибкими телами, пробуждающими страсть. — Воин взмахнул рукой, и, повинуясь знаку, из тысяч глоток вырвался боевой клич: «кругх-кругх». Степняк завертел коня, с гордостью глядя на войско. — У всех воинов Величайшего есть свой клич. Будет он и у вас... — Он хлестнул коня и помчался прочь от стана Истомы. Оказавшийся бесполезным толмач последовал за ним. — Скажи, пир состоится на закате... — бросил воин, удаляясь.

Арачын вернулся к войску, позвал Ирсубая и коротко сказал:

— Будь наготове.

Темник почтительно склонил голову.

— И еще, — ухмыльнулся Арачын, — пока я говорил с этой хитрой лисой, духи нашептали мне боевой клич, что будет у пришлых.

Ирсубай, с трудом терпевший над собой сотника Яростных, выдавил почтительную улыбку:

— И что это за клич, господин? Арачын засмеялся:

— «Ай-валяй, ай-валяй...»

Так стонут все, у кого тяжела доля...

Колдун хоть и поведал Ловкачу, что надобно делать для избавления от морока, но, видно, не все поведал — намаялся Ловкач преизрядно. Окуривал князя вонючим дымом, заставлял пить горький отвар, обливал студеной водицей, кричал прямо в ухо заклинания... На меркнущем небосклоне засветились первые звезды, и только тогда Истома начал отличать камень от собаки, а дерево от человека.

Едва Истома очухался, Ловкач сказал:

— Я выполнил твое повеление, князь!

Истома, разумеется, не помнил ни о каких повелениях, но вида не подал, дабы не упасть в глазах ближника.

— Расскажи, что ты сделал!

По тому, как сползлись княжьи брови к переносице, ближник понял, что Истома безуспешно силится вспомнить хоть что-нибудь.

— Утром перед нашим станом возникло войско бека, — льстиво улыбаясь, затараторил Ловкач, — от войска отделился знатный всадник и помчался к нам. Ты приказал мне выехать навстречу и узнать, что ему надо.

— Да помню, помню, — нетерпеливо бросил Истома, — говори, что было дальше. — Князь нервно ходил по шатру и то и дело жадно пил вино из внушительной баклаги. После Ловкачова зелья Истому всегда мучила жажда.

Ловкач заговорщицки улыбнулся:

— Ты поступил мудро, что не отправился сам. Ведь тот всадник был всего лишь знатным воином, а ты — князь и, значит, ему не ровня. Потому ты и послал меня. И я сделал все, как ты велел. — Ловкач помолчал, давая князю осмыслить услышанное, и не торопясь продолжил: — Воин стал выспрашивать, кто мы и зачем пришли, но узнав, что в Каганат явился сам князь Истома, сразу прекратил меня донимать. Воин сказал, что бек наслышан о твоей мудрости и о непобедимости твоего войска.

— Еще бы!

— Воин сказал, что бек давно хотел взять твою дружину под свою руку. — Тут Ловкач так подобострастно взглянул в глаза князя, что даже самому стало противно. — Помнишь, был у тебя сотник Аппах из белых хазар? Так вот, этого сотника бек хазарский послал, чтобы он уговорил тебя уйти в Каганат, так ты ему был нужен.

— Предал меня, собака, — вздохнул Истома.

— За это бек очень зол на Аппаха, — подхватил Ловкач, — но речь о другом. Ты станешь правой рукой бека, а когда он покорит славян, он сделает тебя Набольшим Князем. Не только Полянским племенем владеть будешь, но и всеми другими, которые покорит бек...

Ловкач врал вдохновенно, как, пожалуй, никогда до сего дня. Он описывал, как долго ждал Истому Величайший, как терзался, что рядом с ним нет такого великого багатура. Ближник едва не ползал на брюхе, а все зачем? Чтобы у Истомы и мысли не возникло, будто Ловкач покусился на его власть. Чтобы думал: червь перед ним, червь, пожирающий отбросы. Пусть думает, пусть презирает. Ловкачу это не важно, вовсе не для того он пошел к Истоме, чтобы снискать его уважение. А пошел за золотом и властью. Теперь же, когда и то и другое само идет в руки, можно и потерпеть. Пусть Истома приблизится к беку, Ловкач сделает так, чтобы князь разочаровал Величайшего. И тогда у Ловкача появится другой господин... Нет, не появится, у него всегда был другой господин, тот единственный, которому он служит. Он могущественнее всех владык, потому что ему покровительствует сам Чернобог. Истинный господин Ловкача умеет оборачиваться волком, у него тайные знания, которыми никто больше не владеет. Скоро он придет в Каганат с посольством от братства лютичей, поклонится Величайшему и заключит с ним союз. И тогда золото, что отсылал Ловкач в братство, услуги, какие оказывал, — все вернется сторицей. Господин приблизит его, сделает правой рукой. А когда Величайший пройдет по славянским весям, Отца Горечи, а не болвана Истому он сделает Набольшим Князем. Главное — дожить, дождаться...

— В твою честь, — лебезил ближник, — бек приказал устроить пир. На нем будут прославлять тебя и твоих воинов.

— Когда пир? — оживился князь.

— Нынче ночью! — воскликнул Ловкач. — Выйди из шатра, ты увидишь, что степь светла от костров.

— Так что же ты сразу не сказал самого важного? Собери дары военачальнику, приведшему хазарское войско!

— Все будет! — воскликнул Ловкач и, униженно кланяясь, выбежал из шатра.

«Дурак, но верный», — донеслось изнутри. Ловкач распрямился и презрительно плюнул. Он еще покажет, какой он дурак!

* * *

Ночь обещала быть холодной и ветреной — еще только зажигались первые звезды, а небо уже затянуло. К полуночи непогода разыгралась вовсю: завыл ветер, пригибая к земле редкие заморыши-деревья, полоснул дождь. Казалось, вот-вот костры, вокруг которых пируют воины, потухнут, и степь погрузится в непроглядную темь, а люди превратятся в застылые камни.

Но костры пылали, выбрасывая языки пламени к черному небу, а людям было все нипочем. Они пили кумыс, хмельной мед и брагу, обгрызали мясо с бараньих костей, горланили песни, смеялись, дрались...

В центре пиршества возвышался шатер из белого войлока. Пологом служил драгоценный ковер, сотканный в стране персов. Ирсубай получил шатер в подарок от самого Силкер-тархана и по праву гордился им. Такого не было ни у одного темника. Величайший знак благоволения!

Но благоволение прославленного полководца вовсе не означает его доверия. И это печалило темника, печалило даже больше, чем то, что любимая наложница перестала доставлять былую радость. Впрочем, Силкер-тархан славился своей подозрительностью... Шептались, что мать Силкер-тархана была дочерью простого чабана и потому в лице великого полководца нет того благородства, что присуще тарханам. Напротив, Силкер скорее похож на простолюдина, чем на владетеля. Неудивительно, что старик беспокоится за свою власть, любой бы на его месте беспокоился.

И как выражение этого беспокойства, перед шатром, опираясь на длинные копья, застыли с напряженными лицами стражники — все четверо из тысячи Яростных. Они подчинялись не темнику, а его советнику Арачыну. Эти воины беспрекословно выполняли любой приказ своего командира.

«Выскочка, мальчишка, — часто думал о советнике Ирсубай и боялся своих же мыслей, — разве трава может указывать, как расти дереву, разве джейран говорит, куда лететь стреле?!»

Арачын не уважал старших, не прислушивался к их мнению, напротив, заставлял мудрых делать то, что желает его безрассудство. Ирсубай печалился из-за этого, но повиновался. Ибо неповиновение сотнику Яростных сулило скорую смерть.

Ирсубай обгрызал баранью лопатку, наблюдая, как извивается гибкая молодая рабыня. Она танцевала перед очагом, и пламя ложилось красными сполохами на прекрасное тело. О... если бы не очередная глупость, устроенная его советником, Ирсубай насладился бы этим телом сегодняшней ночью. Темник почувствовал, как начавшая пробуждаться страсть медленно превращается в ярость. Сопливый дурак! Что он о себе возомнил? Разве возможно нарушать обычаи, данные предками? Разве можно нарушать закон гостеприимства? Гость, с которым вкусил пищу, неприкосновенен. Так было всегда. Ирсубай хлопнул в ладоши, и рабыня выскользнула из шатра.

— Разве тебе не нравится, как она танцует? — усмехнулся Арачын.

Темник промолчал. Пусть сосунок думает, что Ирсубай всего лишь старик, потерявший силу, которого уже не волнуют прелести танцовщиц. Пусть недооценивает его. Так будет легче свести счеты с молокососом... И с его покровителем. Ирсубай ходил в походы, когда Арачын едва доставал макушкой до брюха коня... Разве Ирсубай не заслуживает уважения?!

— Достопочтенный Арачын, — выдавил улыбку темник, — верно, не видел настоящих танцовщиц. Разве сравнятся с их искусством выкрутасы этой девчонки?

Напротив сидели Полянский князь и его слуга, который переводил слова темника. Слуга подобострастно смеялся, кивал и всячески старался угодить. Ирсубай знал эту породу людей. Они готовы ползать на брюхе ради мелкой подачки, а потом, не задумываясь, воткнут тебе нож в спину. Но Арачыну, похоже, льстило, что перед ним пресмыкаются. Сопляк толком не испил власти, он стал сотником Яростных всего лишь четыре травы назад и все еще кичится своим могуществом...

* * *

Истома с Ловкачом сидели на мягких войлоках, пили кумыс и вели нескончаемую беседу. Сквозь завывания ветра слышались пьяные вопли пирующих.

— Легка ли была твоя дорога, — вопрошал Арачын, — не страдали ли кони от бескормицы?

Истома таращился на ближника, ожидая, пока тот переведет.

— Скажи по-ихнему, что боги благоволили мне. Ловкач маслено улыбался и тараторил:

— Бескрайнее Синее Небо благоволило великому князю. Это потому, что милость величайшего из всех беков была с ним.

На просторном блюде лежала баранья голова, убранная ароматными травами. Арачын отрезал кусок и подал Истоме:

— Ты голова своему войску, потому тебе вкушать первому.

— Князь благодарит за оказанную честь, мой господин говорит, что величайшее благо оказаться под рукой такого могучего полководца, как ты.

Арачын благожелательно засмеялся:

— Ты ошибся, толмач. Я всего лишь советник величайшего полководца. Я длань великого и могущественного Ирсубая, мудростью подобного змее, а быстротой джейрану. Войска, находящиеся под его рукой, непобедимы, а воины счастливы. Ибо счастлив воин, повергающий врага во прах.

Ирсубай поморщился, он знал цену пустым восхвалениям. Толмач, видно, решив, что темник гневается, побледнел и принялся рассыпать лесть. Голос слуги заметно дрожал:

— О... Да простит мое невежество великий полководец! Князь говорил о тебе, а с моего неразумного языка сорвалась непростительная глупость... Всем известно, что Ирсубай — меч, разящий без устали, что рати игл бесчисленны, как бесчисленны стада Величайшего бека. Счастье оказаться под твоей рукой, счастье целовать стремя твоего коня...

Арачын снова засмеялся, но на сей раз недобро:

— Видно, у князя некудышный толмач, если он путается в словах.

— Т-толмач погиб в походе, — проблеял ближник, — я в-воин.

— Ах так... — скривился сотник. — Тогда тебе следует работать не языком, а мечом.

Отодвинув полог, в шатер вошел один из охранников. Воин поклонился и, приблизившись к Арачыну, зашептал на ухо. Лицо сотника оставалось бесстрастным и лишь на миг в глазах вспыхнули злые огоньки. Арачын кивнул, и воин удалился.

— И твой князь, верно, тоже воин? — сощурился сотник из Яростных. — А что главное для воина? Спроси у своего князя.

Толмач затараторил, переводя слова сотника.

— Что же твой князь медлит с ответом? — презрительно рассмеялся Арачын. — Что ж, если он не знает, и скажу. Верность!

Внезапно повисла гнетущая тишина — вопли тысяч глоток разом стихли, и стало слышно, как по жухлой траве шуршит дождь.

— Верность, — повторил Арачын, — запомни это, раб.

В следующее мгновенье сотник издал боевой клич «кругх-кругх», и в шатер ворвались четверо рослых воинов. Они повалили Ловкача и Истому и связали им руки за спиной. Арачын приказал поставить пленников на ноги и выпроводить из шатра.

Повсюду валялись трупы воинов с перерезанным горлом, а те немногие, что остались в живых, были привязаны спинами друг к другу, веревки раздирали рты, будто удила. На холме пылал сигнальный костер — вестник смерти. По этому знаку хазары разом накинулись на ничего не подозревающих дружинников.

— Предатель недостоин быть слугой, — проговорил сотник, — предатель может быть только рабом. Тот, кто однажды предал, предаст и в другой раз.

Толмач застонал и упал на колени:

— Я остался со своим господином, я не предавал его, за что же меня наказывать?

Сотник с любопытством взглянул на хитреца:

— В твоих словах есть смысл...

Ирсубай выбрался из шатра и хмуро осмотрелся. Настоящая бойня! Он подошел к Арачыну, перешагнув через мертвого парня, удивленно глядящего в небо, и тихо произнес:

— Мы нарушили закон гостеприимства, боги этого не одобрят.

— Прикажи шаманам, чтобы разожгли священные костры и провели моление, — без всякой почтительности сказал сотник, — да пусть не скупятся на жертвы.

Ирсубай сгорбился и ушел в ночь исполнять приказ своего советника.

Часть III

ОТКУДА ВЗЯЛИСЬ ЦЫГАНЕ

Глава 1,

в которой повествуется об одном странном событии и о некоторых его последствиях

Конец лета Года Смуты. Куяб

— Ить, прицепился, цепень бычий! — плюнул с досады Радож. — Нас зачем послали? Чтоб прознать, кто они и откудова. А тебе забава одна. Воевода примчится — шкуру спустит. Уймись, Кудряш, добром прошу!

Копья колыхались — десять дружинников, стоящих полукругом, уже похохатывали.

— А я че? — обиделся Кудряш. — Я спужал их, что ли?! То ж косолапый, а не я!

— Да ты ж его, паразит, с собой зачем притащил, ты ж его нарочно и притащил!

Кудряш насупился, но в глазах плясали озорные искорки:

— Да я ж косолапого для боевого усиления взял! Нет вины на мне, батьку!

— Молчи лучше, — прошипел Радож и крикнул, обращаясь к пришельцам: — Эй, кто у вас главный?

Посреди стойбища возвышалась живая гора на ногах-бревнах, вислоухая, с хвостом, растущим прямо из морды. На горе стояла небольшая башенка. Из башенки высунулся сухонький старикашка.

— Мы люди просветленные, — промямлил он, жутко коверкая слова, — по свету ходим и про чудеса, кои Сидхарта творит, всем рассказываем! — И тут же юркнул обратно.

Просветленные люди были облика нездешнего. Лицом смуглы, курчавы и длинноволосы. Вместо привычной одежды — полотнища с вырезами для рук. Странники что-то бормотали и таращились на огромного медведя, сидящего на цепи, конец которой держал Кудряш. Дружинник то и дело дергал за цепь, отчего зверюга нехотя поднималась на задние лапы, рычала и вновь принимала естественную позу.

Кудряш как бы случайно обронил цепь и заорал так, что ворона, сидевшая на березе, с карканьем покинула наблюдательный пост.

— От беда-то! — гремел Кудряш. — Порвет косолапый странников, ей-ей порвет!

Дружинники хохотали, отпуская благожелательные реплики. Срывал глотку Радож. Кудряш делал невинные очи и отнекивался от обвинений.

От всего этого бедлама в стане пришельцев, разбитом близ Куяба, происходили серьезные волнения. Стреноженные кони шарахались и ржали. Кричали младенцы и женщины, пытающиеся их урезонить. То и дело мужики начинали о чем-то горячо спорить, хватались за ножи... Наверное, речь шла о том, стоит ли задерживаться в сем гиблом месте. Невиданная живая гора трясла головой-валуном и трубила. Башенка, укрепленная на спине гиганта, ходила ходуном. Из нее высовывался старичок, испускал протяжный и звонкий клич, хитроумно складывал пальцы. Животина тут же успокаивалась, но ненадолго.

Медведь, гремя цепью, некоторое время топтался, не понимая, чего же от него хотят, а когда Кудряш незаметно хлопнул в ладоши, встал на задние лапы и принялся плясать.

— Вот чудо-то, — заорал Кудряш, — аркуда милует пришельцев! Перунова воля! Значит, нам от них польза выйдет!

Дружинники ржали и улюлюкали.

Медведь, принимая возгласы за одобрение, несколько раз мотнул головой, что должно было означать поклон, раскинул лапы и зарычал, приглашая желающих побороться.

— Скоморох ты, — прорычал Радож, — дурь-то из тебя пора повыколачивать!

— Тю, — воскликнул Кудряш, скалясь во всю конопатую рожу, — уж не ты ли повыколачиваешь, дедуля!

— Да не, внучек, — в тон ответил Радож, — где уж мне, беззубому. Найдется кому...

По дороге, ведущей от Куябских ворот, пылил всадник. За ним едва поспевала рыжая собачонка.

* * *

Степан осадил жеребца, спешился, бросил повод дружиннику.

— Заняться нечем? Простого дела исполнить не можете?! Кто медведя притащил? — Белбородко разразился замысловатой бранью.

Собачка по кличке Лисок затормозила подле, грозно зарычала, намереваясь цапнуть кого-нибудь за ногу.

— Сидеть!

Песик заворчал, обиженно взглянул на хозяина, но подчинился.

Все знали, что с Белбородко, когда он в дурном расположении, лучше не связываться. А настроение у Степана было хуже некуда.

Дружина воинского вождя Истомы покинула Куяб, бросив славян на произвол судьбы. Поговаривали, что Истома ушел к злейшим врагам — хазарам. И еще поговаривали, что хазары собираются опустошить Полянские земли. Из всей рати осталось сотни две — воины, что пошли за тиуном Истомы Любомиром. Но двумя сотнями не остановишь нашествия тысяч!

Степан несколько дней объезжал родовые селения полян. Но роды после Истомовых поборов уже никому не верили и сынов в новую дружину отдавали неохотно. В Куяб Белбородко вернулся злой, как собака.

Из башенки, укрепленной на живой горе, высунулся старичок, сухонькой рукой указал на Кудряша и прошамкал:

— Это он зверя привел!

Степан почернел, надвинулся на парня:

— В поруб захотел, Кудряш?

— За что-о?!

В следующий момент Кудряш очутился на земле. Рука кметя сама собой потянулась за голенище — к засапожному ножу. Захлебываясь лаем, Лисок бросился на защиту хозяина. Вцепился в руку Кудряшу. Тот взвыл:

— Да убери ты репей этот, батька!..

— К ноге! — приказал Степан.

Лисок с сожалением выпустил Кудряшово запястье и подбежал к хозяину.

— Тяжела длань у тебя, воевода, — потирая челюсть, поднялся Кудряш. Любому другому он не спустил бы обиды, но не Степану, про которого говорили, что ярость его от самого Перуна, потому как он — Перунов посланец. Да и к ножу Кудряш потянулся лишь по привычке, не обнажил бы нож против ведуна.

За время, которое Степан провел в Куябе, он сделался начальником левого крыла войска. Начальником же правого крыла был Алатор — друг Степана. Пока все войско состояло из двух сотен, поэтому Белбородко правильнее было бы называть сотником, а не воеводой.

— Еще вопросы имеются?

— Уведу медведя, не ярись, — обиженно бурчал Кудряш, — я ж как лучше хотел.

Желая выполнить обещанное, Кудряш подошел к медведю и попытался ухватить цепь. Но косолапый, видно, решил, что с ним хотят побороться, и сграбастал Кудряша, принялся раскачиваться и рычать. Парень насилу вырвался:

— Ошалел?

Мишка обеими лапами ударил себя в грудь и стал приплясывать. Потом опять раскрыл объятья, зарычал, приглашая меряться силами.

Степан немного оттаял.

«Это ж надо, — подумал он, — как обстоятельства меняют человека. Жил себе спокойно в стольном граде Питере, работал колдуном-экстрасенсом, был человеком уравновешенным и почти интеллигентным. А сюда попал — сержант сержантом. Хоть то отрадно, что глотку деру по делу — ради искоренения анархических настроений».

Радож хрипло засмеялся:

— Ты где взял аркуду-то, дите малое, у скоморохов на меч выменял?

— Гридя выменял, — хмуро ответил Кудряш, — пес его знает на что...

Радож подозрительно сощурился:

— И что, прямо так тебе и отдал?

— Это ведь я перед Любомиром за парня слово замолвил, когда тот в Куябе появился. Батька Любомир его в отроки определил...

— Стало быть, должок возвернул?

— Ага, — подтвердил Кудряш. Десятник аж присвистнул:

— Ну, хлопцы, понаворотите вы делов!

Степан посмотрел на дружинников — те ухмылялись, но никто не желал встречаться с ним взглядом. Зато пришельцы таращились на Белбородко почище, чем на медведя.

«Зря я врезал Кудряшу, — подумал Степан, — не дело это подчиненных бить, хоть они того порой и заслуживают. От этого авторитет руководителя падает. Придется восстанавливать авторитет».

— Ну что, Кудряш, — более-менее дружелюбно проговорил Степан, — значит, пускай медведь так с цепью и бегает, народ пужает? Правильно я понимаю?

Парень вспыхнул, вырвал из рук дружинника копье и пошел на медведя. Степан перехватил древко:

— Медведь-то в чем провинился? — Белбородко снял перевязь с мечом, отдал Кудряшу: — Подержи.

— Не надо, сотник, — дружинник чуть не плакал со стыда, — сам заварил, сам и расхлебаю.

«Проняло парня, впредь десять раз извилинами пошевелит, прежде чем учудить чего-нибудь эдакое. И вообще надо заняться дисциплиной в дружинных рядах, а то прямо махновщина».

Лисок тревожно залаял. Белбородко подумал, что неплохо бы поручить любимца кому-нибудь из кметей. А то бросится его выручать, медведь мокрого места не оставит. Степан подозвал сыскача.

— Извини, братец, — прошептал на ухо любимцу Степан, — придется тебя на поводок посадить.

Шею собачки опоясывал ремешок, на котором болталось железное кольцо. Белбородко вытащил из-за пояса плотно свернутую веревку, продел в кольцо и завязал узел.

— Эй, Кудряш, — усмехаясь, проговорил Степан, — пригляди-ка, ежели, конечно, не боишься.

Кметь потер укушенную руку, ухмыльнулся:

— Ить, свирепая шавка, ан делать нечего... Кого другого до смерти закусает!

* * *

«А если бросится? — Белбородко медленно подошел к зверю, остановился шагах в пяти. — Да нет, не должен, ручной вроде».

Это в детских сказках медведь — животное неповоротливое и безобидное, на деле же — один из опаснейших хищников, проворный и хитрый. Так что для опасений основания имелись.

Степан бросил взгляд на стоящих гурьбой пришельцев.

— Кто главный? — крикнул Белбородко, сам того не зная, повторив вопрос Радожа.

Из башенки высунулся старичок и затараторил:

— Мы люди просветленные, по свету ходим и про чудеса всякие рассказываем...

— Откуда явились? оборвал Степан.

— Из страны Синд[11] мы!

«Точно, цыгане, вернее, их предки, — обрадовался Белбородко, — то-то смотрю, облик до боли знакомый, только цветастых рубах не хватает. Вот вы мне, голубчики, и поможете...»[12]

Белбородко прекрасно понимал, что супротив медведя ему, безоружному, не сдюжить, хоть и силушкой бог не обидел, и сноровкой. Хотя бы какая силища — раздавит, и вся недолга. Косолапый рахитом не страдал — килограммов под двести пятьдесят, не меньше.

Лисок так и рвался с поводка, заливаясь лаем. «Хорошо, что привязал, — отметил Степан, — не то, ей-ей, задрал бы его мишка».

Рогатиной или мечом топтыгу, конечно, угомонить можно, только доблести в том немного. Медведь ручной, дрессированный, жаль душу звериную губить. Да и дружине какой урок, ежели Степан аркуду прикончит? Батька-командир в очередной раз лихость явил? Так лихости этой у каждого воя через край, лихость в сей смутный век — самое обыкновенное дело. Командир-то не мышцами — головой работать должен. И дружинник должен хитростью врага брать, а не дурным напором.

Мишка раззадорился на славу: топотал, скалил зубы, рычал, размахивал лапами — работал на публику.

До того, как попасть к Гриде, а потом к Кудряшу, косолапый ходил по ярмаркам со скоморохами, смешил люд. Кабы знать, как прежний хозяин управлялся с ним, можно было бы и изобразить смертельную схватку. Пошептал вовремя на ухо заветные слова, медведь на лопатки и лег.

Белбородко тех заветных слов не знал. Но они были и не нужны...

— Эй, ромалы, радуйтесь! — весело крикнул Степан. — Хочу, чтобы вы пели и плясали, чтобы почтили наших богов. Мы разрешаем вам остаться!

Старичок перевел остальным. Гурьба загомонила, сильно жестикулируя.

Медведь повернулся к цыганам и поклонился.

— Есть страдание, есть избавление от страданий, — залопотал старичок, — я, гуру Вишвамитра, пришел к вам со своими учениками и детьми своих учеников, чтобы направить на путь избавления!

Медведь почему-то зарычал, и толпа шарахнулась назад.

— Ты бы, гуру, не тянул, устроил бы праздник, как тебя просят, — усмехнулся Степан, — а то я за топтыгина не ручаюсь. Зверь дюже свирепый...

Старичок помрачнел, перевел остальным. Те тоже спали с лица.

— Учение Будды говорит, что страдание происходит от страстей, и мы пустились в странствие, чтобы обуздать страсти, нас обуревающие. А разве сможем мы обуздать страсти, если будем петь и плясать?

Ну что ты будешь делать! Страсти они обуздывают... Что-то не больно похожи на святых дервишей — ишь бабы как на молодцов-дружинников заглядываются, одна так даже зарделась от тайных мыслей. Мужики ревнуют, глазюками так и сверкают! Дети мурзатые бегают. Табор табором...

— Для того чтобы обуздать страсти, — проговорил Степан, — сперва надо их познать. Тот, кто не имеет мужества встретиться с ними лицом к лицу, никогда не достигнет нирваны. Вспомни судьбу Сидхарты, Вишвамитра!

— О, ты мудрее меня! — воскликнул гуру. — Твои слова наполнены высшим смыслом.

Он что-то затараторил, обращаясь к своим.

Ударили бубны, зазвенели монисты, появились факиры, выпускающие пламя изо рта, акробаты, изгибающиеся так, будто у них нет позвоночника. Заклинатель змей задудел на свирели, и из глиняного сосуда медленно поднялась зловещего вида кобра, застыла, уставившись на повелителя.

Медведь ошалело поглядел на представление, все еще топчась на задних лапах и размахивая передними, потом протяжно зевнул, улегся на землю и отвернулся. Степан подобрал цепь и потрепал зверя за ухом. Медведь заурчал, как кот.

— Ну что, Михайло Потапыч, пришлось уступить сцену, затмили тебя? — И обратился к дружинникам: — Победа, доставшаяся без крови, в два раза ценнее. Искандер двурогий, про которого я рассказывал, — тут Белбородко соврал, слова принадлежали другому полководцу, жившему на две тысячи лет позже Александра Македонского, — говорил, что надо побеждать не числом, а умением. Это значит — не силой, а хитростью и воинской сноровкой. — Степан подозвал Кудряша и отдал ему цепь.

Дружинники выглядели удивленными и разочарованными.

— Э-эх, — вздохнул Радож, — не возьму я в толк, что ты за человек, Степан. В битве у Дубровки[13] чисто берсерк кровью вражьей изгваздался, а нынче — смех сказать, медведя пожалел.

«Намаюсь я с вами, ребята, — покачал головой Степан, — ей-ей, намаюсь».

Он приказал выделить табору место близ Куяба, сел на коня и поскакал в город. Лисок трусил у стремени. Пес то и дело посматривал на хозяина, силясь понять, что бы такое сделать, чтобы к тому вернулось доброе настроение. Но хозяин не обращал внимания на него.

Степан и правда забыл о питомце. Дел было невпроворот. Если слухи верны (а злые слухи, в отличие от добрых, почему-то всегда оказываются верными), времени до прихода хазар совсем мало, по местным меркам, разумеется. У славян в запасе не более года. И за этот год надо сколотить боеспособное войско, укрепить Куяб.

Выпущенная стрела расшибется о камень.

* * *

Десятью днями позже

Утро выдалось холодным и хмурым, словно на дворе не середина лета, а затянутый тучами сентябрь. Сквозь волоковое оконце в избу залезал студеный воздух. Белбородко поежился, представив, что сейчас придется выбираться на улицу, — время, как сказал классик, не ждет. Слезать с набитой гусиным пером перины страшно не хотелось. Тем более не хотелось, что рядом мирно посапывала разомлевшая от любви Марфуша, румяная, словно только что выхваченный из печи калач.

Белбородко осторожно, чтобы не разбудить, попытался вытащить из-под Марфушиной головы руку. Девушка разулыбалась во сне, зачмокала губами и... проснулась. Мягкие руки тут же оплели Степанову шею, алый роток приоткрылся, Марфуша притянула Степана к себе...

— Ведун мой, кудесник, — шептала она, разгораясь.

В общем, встать с первыми петухами не удалось. Ошибся классик — время еще как ждет.

...Они долго лежали, прижавшись друг к другу. Степан слышал, как бешено колотится сердце девушки. Он запустил руку в ее волосы, взъерошил. Поцеловал чуть вздернутый носик.

А ведь этой девчушки могло и не быть в его жизни. И ее могло бы уже не быть... Белбородко вздрогнул от внезапно нахлынувших воспоминаний. Марфуша посильнее прижалась к нему:

— Зяблик ты у меня.

— Теперь точно не замерзну.

Степан подумал, что ему страшно повезло, и вынырнул из дремы. А не окажись тогда разъезд рядом с Филипповым двором... Он отогнал прочь тревожную думку. Значит, должен был, раз оказался! Ничто просто так в этом мире не делается.

* * *

Когда Белбородко наконец выбрался на свет божий, было уже близко к полудню. На дворе томился от безделья Гридя, жевал цветок-ромашку да при случае щипал челядинок, хлопотавших по хозяйству. Челядинки визжали и бросали на Гридю двусмысленные взгляды.

Степан подошел к парню:

— Ну?

— Все, как велел, батька.

— Кузнецов созвал? Гридя приосанился:

— Ить, не стоял бы перед тобой, батька. Ждут тебя на посаде, где кузня Вихраста, почитай, с самой росы.

— Ясно, на посаде, — проворчал Степан, — кто их в детинец пустит...

Гридя ухмыльнулся:

— Дык, на то и детинец, чтобы для дружины... Гридя рассуждал вполне здраво... для своих лет. Но беда-то в том, что все здесь так рассуждают, а не только безусый молодняк. Дружина в детинце сидит, а люд — по селениям, вроде Дубровки, ховается или на посаде. Каждый род — сам за себя. Посадские-то вроде под дружинной защитой, а тоже — брошенки. Ежели враг серьезный нагрянет, то детинец всех не вместит, а коли и вместит, то долгой осады не выдержать в нем — припасов лишь на дружину.

Вроде и Правда общая, и язык один, а как чужие друг другу. Каждый сам за себя. Родами живут, родами, а не единым племенем.

Но ничего этого Степан не сказал, потому что не с отроком Гридей такие дела обсуждать надо — с Любомиром. За ним сила. И с Алатором, потому как ежели с чем согласится, то и других согласиться заставит. Даже без угроз заставит, одним своим внешним видом... Вот вечерком соберутся, пивка (по-местному — медовухи) попьют и за жизнь древнеславянскую погутарят. Прямо как в старо-будущие времена, из которых Степан явился.

— Ты Угрима позвал?

Гридя замялся:

— Чуек позвал. Токмо не придет он...

— Почему сам не поехал в Дубровку, как я тебе сказал? — нахмурился Степан.

Гридя насупился:

— Дык, Чуек подмогнул...

Судя по тому, как парень отводил взгляд и потихоньку пятился, совесть у него была не чиста.

— Чуек, значит? А ну выкладывай!

По двору с достоинством прошествовал дородный гусак, презрительно посмотрел на Гридю и отвернулся. Гридя со злорадством подумал, что скоро этому гусаку обязательно свернут шею, ишь жирный какой. Может, даже сегодня и свернут — вроде батька Степан решил с батьками Любомиром и Алатором вечерком посидеть, медовухи попить. Девка дворовая Рыжава давеча на сеновале разоткровенничалась...

Но ему-то, Гриде, тоже шею свернут, ей-ей, свернут за дела его. И не вечером, а прям сейчас. К подобным жизненным ситуациям бедовик Гридя был весьма восприимчив.

— Я это, не хотел я, батька... То ж Вишвамитра... Ить, татьба ему по вкусу пришлась, видать, страсти познает... Мы у них это, как его... ну, честным торгом гору живую выменяли, а они, проклятые, в Дубровку отправились... Вот Угрим таперича их по лесам и отлавливает с ватажкой, чтобы, значит, к порядку призвать...

— Та-а-ак... — с угрозой протянул Белбородко. — Давай все по порядку, хлопче.

И Гридя рассказал, почему Угрим не пришел. В подробностях, стервец, рассказал. Особенно подробно — про «честный торг».

Глава 2,

написанная со слов Гриди, в которой повествуется о «честном торге»

Табор стоял на отшибе — до ближайшей избы версты две. В чужие дела пришельцы не лезли, зла никому не чинили, потому и их не трогали — пусть живут своим родом, может, и сгодятся на что. Тем более, ежели хазары и впрямь полезут, каждая пара рук на вес золота будет. Да и сейчас от странников польза была немалая — коней они знатно врачевали. За это свое умение от Гриди со товарищи и претерпели.

Пришельцы-то посадским не досаждали, а вот посадские...

То и дело наезжали хмельные гуляки из местных. Пели, плясали, устраивали игрища. Пришельцы оказались людьми веселыми, к драке и хмельному меду дюже охочими.

Прежде чем в гульбище пускаться, они собирались перед своим вожаком Вишвамитрой и с серьезными лицами выслушивали длинную речь, кивали... Вишвамитра говорил в том смысле, что гульбище организуется не просто так, а ради Сидхарты, чтобы страсти постичь, а потом (на трезвую голову) эти страсти искоренить.

Славяне таких хитросплетений не понимали, но относились терпимо. Благо, пока Вишвамитра толкал речь, никто им медовуху кушать не запрещал и девок синдских, кои по несознательности своей речи вожака слушать не желали, приголубливать тоже никто не запрещал.

Вообще-то вожак был с придурью — в самый разгар потешной борьбы, или когда метали ножи на точность, а призом была местная красавица, или же когда наездники на конях состязались, то есть в самый неподходящий момент, мог вдруг взвыть надсадно «О-о-м-м-м...», да так, что сердце опускалось. Разок его даже поколотили, но от того он только выть громче стал. А с медовухи деда крючило и вовсе по-серьезному. В буйство непростительное впадал. Сперва мудростью чванился, потом принимался орать что-то на своем языке, ворочать глазюками и в ножи кидаться... Не единожды приходилось вязать его и в воду днепровскую макать (благо река недалече), чтобы опамятовался.

* * *

Дело шло к ночи. Воздух был пьян от трав, да и хлопцы нетрезвы. Потому как Гридя успел проставиться по поводу зачисления в отроки.

Ватага пробралась овражком поближе к табору и залегла в высокую траву — наблюдать за стойбищем. Ждали, когда табор угомонится, доглядывали, где Вишвамитра ночевать соберется.

На Гриде и Кудряше были надеты брони, на поясе у каждого — меч, ноги — в сапожках. Брони исключительно для солидности, а не для боевых надобностей. Чуек выглядел бедным родственником: холщовая рубаха, да порты, да лапти. Может, оттого, что завидовал Гриде, а может, оттого, что блохи его кусали, Чуек недовольно сопел и вертелся. И морда у Чуйка была дюже грустной.

Живая гора недвижимо стояла в круге костров — похоже, спала. Пришельцы мало-помалу располагались кто у костра, кто под кибиткой. Погуляли они на славу. Да что погуляли — перепились вусмерть. Недаром Кудряш решил именно сегодня к странникам наведаться — прознал, что к ним заявится Харя, купчишка, до гульбища охочий.

Живая гора вдруг замотала головой, но вскоре успокоилась — видно, приснилось что-то.

— От кабанище! — высунулся Чуек. — Такого укормить — всем родом горбатиться!

— Укормить ништо, — со всей возможной солидностью прошептал Гридя, — токмо бы дерьмищем не завалил...

Вишвамитра уселся на колени шагах в двадцати от животины и замер.

— Чего это он?! — удивился Гридя.

Неимоверных размеров берестяная фляга с медовухой в надцатый раз пошла по рукам. Тащить флягу до места назначения было бы делом весьма хлопотным, если бы не придумка Гриди — парень обернул емкость крест-накрест веревкой, затянул узел, а оставшиеся концы сплел и перекинул через плечо.

— А пес его знает, — философски ответил Кудряш. Они выждали еще часа три, пока совсем не стемнело. В фляге осталось, дай бог, треть.

— Ну, хлопче, пора! — сказал Кудряш. Чуек заерзал:

— Я это, чего сказать хочу, уж здоров он больно, не потоптал бы!

— Неча тута! — разозлился Кудряш. — Раз пришли, знамо дело, должны задуманное исполнить. — И вновь приложился к медовухе.

Язык Кудряша сильно заплетался, а душа жаждала праздника. Вместо шепота, которым надлежало разговаривать в засаде, громыхнул солидный бас. Забрехали собачки. Из-под кибитки, пошатываясь, вылез мужик, поскреб пузо, шикнул на псов. Что-то недовольно крикнула женщина. Мужик захохотал и полез обратно. Под телегой ойкнуло, задышало, застонало... Вскоре табор затих.

— Ч-ш-ш!.. — прошипел Кудряш, грозя пальцем неизвестно кому. — Неча... Доспели пришельцы. Таперича им корову за аргамака можно выдать, а не токмо одра твоего. Ты, Чуек, давай обратно в овражек и дуй к леску за одром. Токмо посмотри, чтобы копыта ладно были обмотаны, проверь, чтобы тряпье не слезло, тихо чтоб привел.

— Ить, с понятием мы... — осклабился Чуек.

— И под хвостом проверь, чтобы затычка не вылетела, — в тон старшему дал наказ Гридя, — а то пердеть начнет, сдуется, как лягуха.

— Ты батьку свово поучи чад стругать...

Чуек икнул, приложился к фляге и пополз к оврагу — выполнять поручение.

Недалеко от табора произрастал лесок. В нем и стоял коняга, к которому направлялся хлопец. Направлялся путем окольным, не напрямки — ради скрытности. Хоть и дрыхнут пришельцы, а наглеть не надо — целее будешь.

Одр был привязан к березе. Завидев Чуйка, он радостно заржал.

— Цыть, кляча, — ткнул кулаком Чуек, — побалуй у меня! Жри и молчи, не то на колбасу пойдешь! — Конь все понял и захрупал — на морду была надета сума, набитая овсом.

На первый взгляд коняга был вовсе не плох — сытый, холеный; хвост и грива расчесаны; нервно перебирает ногами, словно застоялся и только и ждет, чтобы пуститься вскачь.

Лет десять назад он, может, и был молодым и горячим.

Надули одра хлопцы через отхожее место при помощи тростинки, да место это соломой, обмазанной глиной, заткнули. Настоем на буйных травах напоили коника, вот он и выглядит важно. Ежели к шкуре и зубам не приглядываться.

Дождавшись, пока луна нырнет за тучу, Чуек привел коня к Кудряшу с Гридей. Кметь тяжело поднялся (еще бы, фляга-то почти опустела), взгромоздился в седло.

— Ты это, Гридя, — заворочал языком Кудряш, — поведешь его, токмо тихонечко, чтоб не издох по дороге.

— Може, одру хлебнуть дать, — предложил Гридя, — а то, боюсь, не сдюжит. Там вроде на дне плехается.

Кудряш кивнул и зачем-то приложил палец к губам:

— Только ч-ш-ш...

Одру медовуха понравилась — высосал все, что осталось. Коняга повеселел, взбрыкнул, заржал, даже попытался встать на дыбы.

— Затычку проверил? — поинтересовался Гридя.

— Крепко сидит, — заверил Чуек, — не боись.

И Гридя повел коника в табор. А Чуек от греха ретировался.

Вишвамитра спал сидя, причем с открытыми глазами. Пробудить деда оказалось непросто — пришлось несколько раз врезать по щекам, растереть уши и кончик носа. Ничего, очухался.

Кудряш сразу решил взять быка за рога:

— Сказывали, ты коней важно врачуешь?

Вишвамитра проспаться не успел — взгляд его был мутен, а голос блуждал, как трель пастушечьей дудки. Но старик подбоченился:

— Это так! Вишвамитра не поставит на ноги только мертвого коня.

— Захворал вот, — Кудряш хлопнул одра по боку так, что парнокопытное едва не грянулось оземь, — благородных кровей конь, из сечи лютой не единожды меня выносил. Мне этот конь как брат. Я за него чего хошь дам, только вылечи, — говорил Кудряш сурово, как и подобает воину.

Вишвамитра со значением покачал головой.

— Вишь ты, беда какая, — вдохновенно врал Кудряш, — водицы скакун мой попил дурной и занедужил. Сглазили ту водицу злыдни, так я думаю!

Вишвамитра солидно произнес:

— Полон мир зла!

И заплел пальцы в фигуру, значительно сложнее кукиша.

Кудряш положил свою лапу на щуплое плечо деда:

— Бона, гляди, и зубы пожелтели, и шкура облезла. Это у чистокровного аргамака-то, двухлетка...

Был бы Вишвамитра трезв, наверняка бы понял — коник вовсе не «захворал», кончается коник. А зубы у него желты да шкура местами облезла — то не от хвори, от естественного течения жизни.

— Сила живая из твоего скакуна уходит, — со знающим видом произнес Вишвамитра. — Вишвамитра дыры найдет и залатает, и скакун твой поправится. Как солнце взойдет, так обряд и сотворим.

— Не, не, — испугался Гридя, — до утра никак нельзя ждать. Витязю с первыми лучами в путь отправляться.

— Так и быть, — торжественно произнес гуру, — Вишвамитра приступит к врачеванию, не дожидаясь утра... За услугу мою что дашь?

Кудряш подмигнул Гриде — мол, смотри, как все ладно складывается.

— А чего надо?

Вишвамитра немного поразмыслил и выдал:

— Пять золотых гривен. Гридя аж присел:

— Да ты рехнулся, дед! Пять гривен! Совесть-то поимей.

— Нельзя добро «за так» делать, — спокойно объяснил Вишвамитра. — Не впрок будет. Гость куябский Харя меня сему научил. Очень мудрый человек!

Гридя было принялся рядиться, но, получив хороший тычок под ребра, такой, что даже сквозь брони прошибло, счел за благо заткнуться.

— Деньги немалые, — проговорил Кудряш.

— Немалые, — согласился Вишвамитра.

— А как залечишь мово скакуна боевого, ежели после твоей волшбы хужее ему станет, что тогда?..

— А чего ты хочешь?

Кудряш сделал вид, что сильно думает, даже шелом снял, чтобы почесать вихрастый затылок.

— Скакун у меня один, — наконец заявил он, — и живая гора у тебя одна. Ежели похужеет моему боевому другу, то отдашь живую гору. Так оно по Правде будет. А ежели вылечишь — гривны твои.

Вишвамитра согласился. Зря, ох, зря он пил медовуху...

Гуру уселся перед одром на колени, прикрыл веки и затянул «о-о-м-м-м...». Из-под кибитки с недовольным видом вылез кудлатый мужик. Кажется, тот самый, который давеча чесал пузо под луной. Мужик лупал глазами и удивленно глядел то на предводителя, то на двух латных воев. Плюнул, сказал что-то неласковое и полез обратно. Не спалось бедняге.

— Слышь, Кудряш, — прошептал Гридя, — а одер-то как завороженный, смотри — не шелохнется... Может, ну его к лешему, ведуна этого! Как бы беды какой не вышло.

Получив еще раз по ребрам, Гридя проникся оптимизмом.

— Затычку тащи, дура, — прошипел Кудряш, — пока дедок недоглядает. Случай какой!

Чуек постарался на славу. Соломка сидела мертво.

— Дрыном он ее, что ли, туда запихнул, — ворчал Гридя.

— Руку поглубже, поглубже просунь да ухвати ее покрепче, — шипел Кудряш, — снаружи-то, небось, не уцепишься.

Наконец Гридя с задачей справился. Запах от него шел... Одр от проделанной процедуры из ступора, в который его вогнал Вишвамитра, вышел, заржал и принялся портить воздух. Приятная округлость боков таяла на глазах.

Вишвамитра бормотал какие-то заклинания, молитвенно сложив руки; лицо гуру сияло неземным счастьем.

Когда одр сдулся окончательно, Кудряш рывком поставил Вишвамитру на ноги и зарычал:

— Ты чего, шутковать со мной удумал, коня загубил! Да я тебя... — Рука потянулась к мечу.

Гридя подыграл приятелю, повис на руке:

— Не надо, не надо, Кудряш, лучше гору живую забери, как договаривались!

Вишвамитра с грустным: видом обошел вокруг коня, поцокал, покачал головой.

— Да на что мне эта гора, — уже не тихарился, орал во всю силу легких Кудряш, — конь мне заместо брата был... Ежели бы не он, кости бы мои уже истлели, спасал меня... Зарублю!!!

Вишвамитра дождался, когда Кудряш устанет кричать, и невозмутимо заявил:

— Путник не знает, куда приведет его путь. Невмешательство — одна из добродетелей. Благодарю тебя, мудрый витязь, за науку!

Кудряш ошалело посмотрел на гуру:

— Ты чего плетешь, дед?!

— Вишвамитра не должен был помогать тебе, Вишвамитра заплатит за науку живой горой.

Так у славян появился слон, который, впрочем, не особенно им пригодился.

Глава 3,

в которой рассказывается о кузнецах и военном заказе

Пока Гридя разглагольствовал, они добрались до посада. Мужики, завидя Белбородко, степенно кланялись, девки смущенно улыбались, строили глазки. Степан мужикам отвечал, а девок демонстративно игнорировал — и так не дают прохода, а приветишь какую — хоть из града беги. Ведь местные-то как? Увлекут красавицу на сеновал, и ну пежить. Другое дело Белбородко — с чувством, с толком, с расстановкой; полночи прелестница охами да вздохами исходит...

В общем, из чувства самосохранения на дам Степан старался обращать как можно меньше внимания.

— Ну, что одра вы на слона выменяли, это я понял, — прятал улыбку в бородищу Степан, — а при чем тут Дубровка?

Гридя, заметив, что гроза миновала, повеселел:

— Вишь, батька, чего вышло-то — перебрал Чуек медовухи. Утром гульбу продолжил и перебрал. А когда Чуек переберет — сильно говорливый становится, не заткнешь. Вот и стал трепаться, как он странников облапошил, как одра подсунул, а вместо него гору живую взял. Народ слушал, дивился. Еще бы не дивиться! Ежели бы врал Чуек, побили бы, и вся недолга, а так — гора живая у Кудряшовой родни на подворье живет. Почитай весь Куяб видел... Значит, не блазнит парень, правду говорит.

— Постой, постой, — Степан попридержал Гридю, — как это — на подворье?

— А чего? Та же скотина.... И сено жрет, и траву... Даже репой не брезгует.

— Он же потопчет там всех?!

— Да ни-и, — ухмыльнулся Гридя, — тятька Кудряшовый мужик правильный, такого не потопчешь. Вишвамитра ему показал, как с горой управляться — чисто как с коровой, только вместо хворостины дрын посерьезней надобен. Ежели что не так, сразу дрыном промеж глаз... А ежели полезное чего гора сделает — репу послаще, да чтобы прямо из рук.

«Вообще-то даже не плохо, что хлопцы умыкнули слона, — подумал Степан. — Элефанта вполне можно использовать в военных целях. Одеть в брони, на ноги — железные башмаки, против «чеснока»; посадить на спину погонщика и двух-трех стрелков. Серьезное подспорье пехоте получится».

— Так и чего Чуек? — напомнил Белбородко.

— Я и говорю, — встрепенулся Гридя, — слушок по Куябу пополз...

— Ну а Дубровка-то при чем?!

— Дык, дошли до пришельцев те слухи...

— Ну?

— Дык, скупили всех одров полудохлых на куябском Торжке... И в Дубровку продали... Говорят, Вишвамитра на ведуна Дубровки Угрима морок напустил. Угрим за тех кляч жита немерено дал...

Степан не знал, плакать ему или смеяться. Это ж надо, Гридя с Кудряшом предков цыган блазнить научили!

— Слона-то как звать? — только и спросил Белбородко.

— Это, как его... — напрягся Гридя, — имя такое диковинное, вроде как не имя, а брань срамная... А, вспомнил — Рабиндранатом кличут.

* * *

Кузнецы уже истомились их ждать. Вернее, двое истомились, третий — небольшого роста плотный мужик с рыжей бородищей и такой же рыжей шевелюрой — был занят ковлей. Хозяин кузни, звали его Вихраст, держал длинными щипцами раскаленную болванку, обозначал молоточком, куда надо шарахнуть. Молот, коим ворочал здоровенный парень по кличке Сычок (тоже рыжий), опускался аккурат в указанное место.

— Ты не дураком бей, а с душой, удар в уме прикидывай, не сосну валишь, — наставлял парня голубоглазый кузнец из скучающих, — запорешь, батька-то, небось, шкуру спустит.

Хлопец молчал.

— Ты молот-то как держишь, скрючился, ровно горбун, смотреть тошно... Спину-то, спину больше распрямляй, когда взмахиваешь... Сподручнее будет вниз обрушивать...

Хлопец отмалчивался, только пыхтеть начал.

— Ты не бычься, — «подбодрил» сынка Вихраст, — Василек дело говорит, он коваль знатный — старого на молодого перекует. За науку благодарить должен. До весны помахаешь, може, я тебя к тонким работам приставлю... Слухай, чего люди умные говорят!

— Да слухаю я, батя! — опустил молот хлопец.

— Ты зубы-то не показывай, молчи!

— Батя самому Перуну брони сковать может, доброго коваля он из тебя, хлопче, сделает, как пройдешь обряд посвящения в мужи, так из подмастерьев уйдешь, верно говорю, а, Вихраст?

— Поглядим, — буркнул Вихраст. — Бона Рябчик — юнак еще, а к тонкому делу допущен, потому — разумение в нем имеется и к старшим почтителен.

— Да когда я непочтителен был?.. — возмущенно шарахнул по заготовке Сычок.

— Цыть! Поговори у меня, сучье племя!

— Слушайся батьку!

Пот застил глаза молотобойца... Вихраст отер руки о кожаный видавший виды фартук, кликнул подмастерья:

— Эй, Рябчик, подь сюды... Перейми...

Степан невольно улыбнулся. Рябчик походил скорее на бычка-трехлетка, чем на рябчика. Ничего не поделаешь, уж ежели прилипло прозвище... Пока не пройдет обряд инициации, придется носить детское имя[14].

Подмастерье взял щипцы и молоточек, нацелился, застучал легонько.

— Лепо, — одобрил Вихраст и обратился к сынку: — А тож, как ты, Сычок, разуменья кузнечного не имел. Смотри, как выстукивает.

— Тю!.. — мрачно ответил молотобоец. И шарахнул в обозначенное место.

Степана Вихраст заметил уже давно, как не заметить, когда сотник и Гридя вошли в кузню. Но даже головы не повернул, видать, обижался на то, что ждать Белбородко себя заставил.

Наверное, решив, что достаточно подержал гостей «в дверях», Вихраст наконец подошел к Степану:

— А уж я думал — занедужил ты.

«Начальство не опаздывает, начальство задерживается, — подумал Степан, — кроме того, начальство не болеет, а поправляет здоровье».

В каком-то смысле он действительно был начальством. В Куябе с легкой руки Белбородко образовалось что-то вроде артели. Три кузни получили один на всех «государственный военный заказ». И весьма выгодный — Белбородко то и дело подкидывал идеи, которые кузнецы воплощали в металле. Идей было много, а кузнецов в Куябе мало, потому работали сообща, можно сказать, конвейерным методом — каждая кузня выполняла свою часть работы, а потом Степан осуществлял «отверточную сборку» изделия, вернее, не Степан, десять особо сметливых кметей под Степановым чутким руководством.

Вихраста Степан обучил азам слесарного искусства и ставил задачи рыжебородому кузнецу почти что на инженерном языке — с чертежом, нацарапанным на бересте, в котором даже размеры были прописаны. Правда, вместо привычных для инженера сантиметров и миллиметров использовались «ноготь» и «полногтя».

Но зато имелись эталонные образцы длины, выкованные по заказу Белбородко все тем же Вихрастом. Кроме того, Вихраст выковал три стальные пластины (по одной для каждой из кузней), нанес на них деления. На изготовлении линеек настоял Белбородко. Вихраст переводил Степанову задачу другим кузнецам в понятных им терминах: «Присобачь енту коряжину к ентой хреновине да шарахни легонечко...» Старшой на то и старшой — должен говорить со всяким на его языке.

— Здорово, Вихраст, — сказал Белбородко.

— И ты здоров будь, — неспешно огладил бородищу кузнец, — мы уж думали, расходиться пора.

Степан повинился:

— Замешкался, мужики. Сам не знаю, как вышло. Рыжий немного оттаял, усмехнулся:

— Знамо как — девка не отпустила...

— Да одна ли? — показал зубы Василек — кузнец, стоящий позади Вихраста. Глаза у Василька были голубые, потому и прозвище у парня было цветковое. — Ядрен у тя корень, Степан!

— Спасибо на добром слове.

Вихрастов пацан скалился, с интересом поглядывая на Степана. Опустит молот — посмотрит, ухмыльнется. Занесет молот — посмотрит, ухмыльнется... Батьке поведение сынка не понравилось:

— Вот я уши-то твои гадючие пообрываю, ишь баба любопытная...

— Да я ж, — удар молота, — чай, — взмах, — не глухой, — удар молота, — батя... — виновато проговорил хлопец.

— Опосля потолкуем...

Вся компания во главе с Вихрастом вышла во двор. Строжил кузнец сынка, пекся о моральном облике.

А на дворе было пасмурно, по небу гуляли хмурые тучи. Не задался денек.

— Сказывают, важно ты девок... это самое... — хмыкнул, но хмыкнул невесело, с затаенной обидой кузнец по имени Жеребяка и завернул узлом подкову, которую доселе преспокойно держал в руках. Жеребяка был парном видным — русые кудри, косая сажень в плечах, глаза карие, бесстыжие. До того, как появился Степан, слыл Жеребяка наипервейшей грозой девок. — Они это... как мухи на мед...

Степан скромно промолчал.

— Это оттого, что он слово петушиное знает, — заявил Василек, — скажет то слово — и все девки его...

Жеребяка вернул подкове первоначальный облик.

— Небось, приворот-траву в огне жжешь али другое снадобье?

Жеребяка смотрел с такой трогательной надеждой, что Степан невольно почувствовал себя графом Калиостро, сокрывшим от общества формулу любви. Промелькнула даже шальная мысль: не организовать ли кружок по практическому освоению Камасутры. Нет, с кружком надо повременить, не до просветительской деятельности сейчас.

— А ты в подмастерья к нему иди, — Василек словно угадал мысли Белбородко, — може, чему и выучишься.

— Девок портить много ума не надо, — проворчал Жеребяка.

Василек засмеялся:

— Видит собака молоко, да рыло коротко! Жеребяка насупился, задышал — видно, на больное наступили.

— Ты кого это собакой назвал, потрох свинячий?! От, я тебе дрыном-то, да по хребтине!

— Тю, дрыном, — расхохотался Василек, — да ты ж и с тросткой осиновой против деда безрукого не управишься!

— Гляди, Васька, кровью харкать будешь! Жеребяка стянул рубаху. Немного подумал, куда ее девать (на землю бросать — не по-хозяйски), и положил на поленницу. Поверх рубахи легла многострадальная подкова.

— Ты это, гляди, — ввернул Вихраст, — без рубахи-то душа вылететь могёт. Так только на смерть идут.

— Разберемся... — буркнул Жеребяка.

Василек разоблачаться не стал, даже ворота не рассупонил — показывал, что не считает Жеребяку опасным противником.

Жеребяка подошел к плетню и с натугой выдернул дрын, изготовился. (Хозяин плетня с интересом наблюдал за хлопцем и порче имущества не противился.)

Степан было дернулся разнимать, но Вихраст остановил — ништо, пущай выпустят пар.

— Ишь семя в голову шибануло, — разоблачаясь, усмехнулся Василек. — Сам напросился, давно поучить хотел, шоб девок чужих не лапал.

Василек выдернул дрын, примерился, крутанув в руке:

— Вот им тя и проучу...

— Кого это я лапал? — медленно пошел вокруг Василька Жеребяка, выискивая слабину в противнике. — Чего брешешь, Васька, сын песий!

Василек сделал выпад, метя Жеребяке в живот, но тот ловко увернулся, отбил дрын и обратным ходом попытался ударить нападавшего по ногам. Не вышло — Василек вовремя отскочил. Наткнулся спиной на поленницу, дрова посыпались.

— Пострелу помнишь?

Василек обрушил дрын сверху, но Жеребяка закрылся своим, едва не вышибив оружие из рук противника.

— То ж она от тебя сбежала, хлопче, — вполне оправдывая свое прозвище, заржал Жеребяка, — говорила, морковина у тя больно мелка!

После этих слов началась настоящая рубка. Колья мелькали, как вертолетные лопасти. По всему было видно — опыт у бойцов солидный. Никто понапрасну не рисковал, напролом не лез. Пару раз Жеребяка задел Василька — по предплечью и ребрам, но и тот не остался в долгу — под глазом ворога наливался здоровый синяк, и похоже, зубов у Жеребяки поубавилось.

— Надо бы растащить, — забеспокоился Степан, — а то не ровен час зашибутся...

«И кому я тогда свой заказ отдам?» — но это Степан не сказал, это Степан подумал.

Вихраст с азартом наблюдал за поединком и на Степановы слова не отреагировал.

— Ты ж башку ему не проломи, дурень, — заорал Вихраст, когда Василек едва не достал до Жеребякиной маковки. — Не то виру родичам за смерть платить будешь!

— Ништо, заплачу, — рассекал дрыном воздух, выделывал ногами редкостные коленца, стараясь достать противника, Василек, — чай, не голь перекатная, подыму виру-то. Даром, что ли, он рубаху стянул...

Жеребяка пятился, отбиваясь, как мог:

— Это мы еще поглядим, кто кому виру платить будет.

Жеребяка вдруг метнулся в ноги Васильку, по-хитрому крутанул дрыном и... Василек оказался на земле. Жеребяка вскочил, размахнулся...

— Стоять!!! — заорал Белбородко, бросаясь на кузнеца.

Жеребяка на мгновенье опешил. Этого вполне хватило, чтобы Василек перекатился бочком, качественно перекатился, не потеряв оружия. Изготовился.

Степан уклонился от опускающегося прямо на него дрына и впечатал «маваси-гири» в поддых Жеребяки. Любой другой после такого удара уже сидел бы на пятой точке и хватал ртом воздух. Любой другой, но не Жеребяка. Кряжистый, словно столетний дуб, кузнец чуть пошатнулся и разорвал дистанцию. Здоровый черт! Надо бить сильнее.

— Все, кончай бузу, — рявкнул Белбородко, следя за перемещениями обоих бойцов.

— Чего под горячую руку лезешь? — обиделся Жеребяка.

— Сами разберемся, — поддакнул Василек, — наше дело!

Как говаривал Зигмунд Фрейд, если дать людям предмет общей ненависти, они объединятся на почве общей любви. Таковым предметом стал Белбородко. Колья развернулись в его сторону.

Первым бросился Жеребяка, за ним попер Василек... Степан уклонялся от ударов, наносил ответные. Хлопцы умудрялись не только обрабатывать Степана, но и драться промеж собой. Учитывая промашку с Жеребякой, бил Степан «в полный рост».

— Ну что, — задушевно проговорил он, когда у обоих бойцов прыти поубавилось, — порчу на вас напустить? Это мы быстренько. — И, сделав морду кирпичом, загнусил: — Слово мое верное, нерушимое, в огне закаленное, водой омытое... Птицы в небесах, рыбы в морях, гады ползучие в травах высоких, налитых... Из тех трав соки уходят; птицы камнем к земле летят, рыбы в мережах прочных трепещутся...

Улучив момент, Белбородко выразительно взглянул на Гридю. Парнишка был сметлив, сообразил, что подмогнуть треба.

— Уймитесь, хлопцы, — завопил он, — он же заговор творит! Вы ж иссохнете, али какая зараза пристанет!

Вихраст степенно откашлялся в кулак, что означало призыв к порядку.

— Чего вы, хлопцы? Побузили, и ладно... Дело у нас.

Василек смачно плюнул и отшвырнул дрын. Жеребяка немного помешкал, но тоже решил, что для здоровья полезнее охолодиться, напялил рубаху и принялся выкручивать рога подкове.

— Видать, надобность случилась, раз позвал? — проговорил Вихраст. Рыжий кузнец заметно повеселел. Видать, драка Вихрасту пришлась по вкусу.

— Случилась.

Кузнец выжидательно молчал, из-под косматых бровей хитро посматривая на Белбородко.

— Что скажешь, Вихраст? Возьмешь работенку?

— Ить, дел невпроворот... страда... Кому серп выковать, кому борону ожелезить, да и брони ковать...

Обычная песня — цену набивает. Всякий раз Белбородко пятнами покрывался, прежде чем уламывал Вихраста на приемлемые условия. Экий куркуль! Своего не упустит. Впрочем, мужик правильный — дело кузнечное знает и работает на совесть. А что в свою сторону одеяло тянет, так, почитай, все тянут. Все и всегда... Пока жареный петух задницу через это самое одеяло не исклюет. Вот тогда — всем миром навалятся, в такую силищу сольются, что никакой супостат не устоит.

— Страда, говоришь... Как думаешь, кому жито достанется, коли хазары придут?

— Авось сдюжим, — отмахнулся Вихраст, — не впервой татей бить...

— Чаво это на нас полезут? — держался за ушибленный бок Василек.

С некоторых пор Белбородко предпочитал честному торгу нечестное привлечение горних сил в качестве аргумента по снижению цены. Даром, что ли, ведуном кличут! Степан посмурнел, насупился, сжал кулаки (аж пальцы побелели):

— Вот повинился я, что ждать вас заставил, а не надо бы! Потому как сон вещий видел.

— Чего за сон-то? — недоверчиво спросил Вихраст.

— Злой сон, — с серьезным видом заявил Степан, — вещий. Горе грядет великое, беда неминучая. За горами от беды той не спрятаться, в лесах не укрыться.

— Ты не пугай, пуганные уже, — опять принялся терзать подкову Жеребяка, — дело говори...

— Видел, как избы горят Полянские. Видел жен и детей, клинками хазар посеченных. Видел горе лютое, и смерть, и смуту... И кровь великую... Придут, придут орды несметные, истинно говорю... Растащут хазары землю полянскую, что волки косулю. Сокрушат богов наших. Вместо Перуна, Макоши да Рода идолище Тенгри посадят. И поклоняться ему велят. А тех, кто ослушается, конями рвать будут, огнем пытать, жилы из живых вытягивать... Наступят последние времена, наступят, истинно говорю! Хорс-солнышко закатится. Темь приидет. Злыдни да упыри править будут! Мое слово верное, нерушимое, огнем закаленное, Перун-громовержец, Род-батюшка, Макошь-матушка за спиной моей. А коли солгал я, пущай кишки мои изожмутся, зенки повылазят. Слово мое верное, нерушимое, во имя Правды сказанное...

Для пущей убедительности Степан хотел было пересказать Апокалипсис на древнерусский манер (с главными героями из местных: Перуном, Чернобогом, Семарглом и т. д.), но решил повременить — кажись, и без классики проняло слушателей.

Кузнецы стояли сильно хмурые, смотрели исподлобья. Жеребяка, тот и вовсе подкову порвал.

— А делать-то чего? — первым опомнился Вихраст.

— Верный способ имеется, потому к вам, кузнецы, и обратился. Перун-громовержец открыл мне, что хазар немилостивых победить можно, только ежели обереги изготовить. В огне закаленные, тайными словами заговоренные... От кольчуги вражьей обереги те.

Вихраст откашлялся:

— От стрелы, от меча — слыхал, а вот от кольчуги вражьей?!

Гридя наконец не выдержал — его уже давно подмывало включиться в беседу:

— Да то ж ты не понял, диденько, то ж ведуну Перун открыл, а боле никто про те обереги и не слыхивал, оттого сила в них!

— Цыть, младой! — получил подзатыльник отрок. — Когда мужи разговаривают.

Гридя приумолк.

Рыжебородый повернулся к другим кузнецам:

— Ну шо, пособим, хлопцы?

Те ответили в том смысле, что пособить необходимо. Гадами будут последними, ежели в беде такой не пособят.

— Ладно, — подытожил Вихраст, — коли дело такое, обереги изготовим. Шо там за береста у тя, дай-ка гляну...

Степан протянул чертежик. Вихраст внимательно рассмотрел проект, покачал головой:

— Хитро... Железа много уйдет.

— Зато татям по хребтине врежем!

— Дык, работа тонкая, — продолжил Вихраст, — сноровка здесь требуется... Да и время... А нонеча страда...

«Вот черт рыжий, — восхитился Степан, — опять за свое — цену набивает. Нет, с таким народом нам никакие хазары не страшны. Попужаются, попужаются, да и перережут татей, как кур. Эх, надо было про Апокалипсис все же завернуть, ради экономии золотого запаса...»

— Так и скоко оберегов ентих надыть?

— Сотен пятьдесят!

— То ж до холодов ковать!

— А я вам Угрима из Дубровки на подмогу дам.

— Ни, Угрим нонеча от кузнечных дел отбился... Нонеча он — ведун... Как ты. От ведуна в кузнечном дело проку, как от козла — молока.

— С оберегами мы татей побьем, — гнул свое Белбородко, — истинно говорю...

— Знамо, побьем, — соглашался Вихраст.

— В рог бараний скрутим!

— На то и Перуновы обереги.

— И добычу у хазар возьмем...

— Знамо, возьмем.

— А добычу ту мы по Правде поделим.

— Дык, спокон веков добычу татью делили, верно говорю, хлопцы?

Хлопцы подтвердили.

— Так вот я и говорю, — многозначительно заявил Степан, — ватаге вашей долю отвалим, не обидим.

Вихраст хлопнул себя по шее, прибив обнаглевшую муху:

— Вот это разговор, верно, хлопцы? Хлопцы закивали.

— Десятая часть десятины, что воинскому вождю по Правде положена, — ваша!

Вихраст призадумался:

— Ить нет у нас вождя воинского... Истома-то деру дал! А нового покамест старейшины родов не избрали.

— Нет, так будет.

— А коли он не захочет десятину со своей доли отдавать, что тогда?

— Ты ж не хуже меня знаешь, кто вождем воинским станет. Любомир, некому больше. Не от себя, от него говорю! С каких это пор Любомир слову своему не хозяин?

Вихраст помолчал, обдумывая услышанное.

— Любомир мужик правильный, — уважительно проговорил Вихраст, — и слово его, что камень. Токмо... деток мне сейчас, а не после татьего разгрома кормить надо. И жинка, вона, у Васьки на сносях... А на Жеребяковой избе крыша течет... В общем, наше слово такое: по семь хряков и по коровенке каждому.

— А мне за ребро, тобой сломанное, еще двух гусаков пожирнее, — заявил Василек.

— Будут вам хряки и гусаки, — проворчал Степан, — только исполните все на совесть.

— И коровенки, — напомнил Жеребяка.

Степан дал согласие. А куда деваться, когда Родина в опасности?

Подряд на изготовление первой партии арбалетных воротов был размещен.

* * *

— Пойдем, Гридя, к Бурьяну, слоника проведаем.

Гридя попытался отнекаться, дескать, чего там смотреть, слоник как слоник... Но Белбородко настаивал, и хлопцу ничего не оставалось, кроме как согласиться.

Белбородко произвел в уме нехитрое вычисление и пришел к печальному выводу: Рабиндраната надо спасать! Азиатский слон весит до пяти тонн, а на сколько потянет корова? Килограмм на пятьсот, да и то, ежели в теле. Стало быть, Рабиндранат по мясу равен целому стаду, наверняка и жрет соответственно. Вот и выходит, что все Бурьяново семейство должно на элефанта горбатиться без выходных и бюллетеней. А чего ради? Молока от него, как от того козла. Деревья валить? Ну, одно поле под посев расчистил, ну, другое... А потом чем прикажете Рабиндраната занимать?

«Попал ты, тезка индийского писателя», — подумал Степан и прибавил шаг. Гридя с пришибленным видом трусил рядом.

— Вот что, — остановился Степан, — как на диво поглядим, сам в Дубровку отправляйся или Чуйка снаряжай, мне без разницы. Передай Угриму, чтобы суд не чинил, в Куяб к Любомиру обидчиков волок, а уж он рассудит, как поступить. Пусть Кудряш с батей договорится, чтобы принял «временно задержанных», нечего в детинец их тащить, а то наши дружиннички не ровен час позабавятся. И чтоб, как татей к Бурьяну приведут, меня с Любомиром сразу кликнул. Все понял, хлопче? — Угу, — сказал Гридя и опасливо покосился на командира — не придумал бы еще чего.

Глава 4,

в которой Степан Белбородко выкупает слона Рабиндраната для государственных надобностей

Бурьян, Кудряшов батька, был мужиком обстоятельным и хозяйством обзавелся крепким. Ладная изба из толстенных бревен, добротный амбар, овин, хлев, курятник, огород с овощами — брюквой, репой, морковью да капустой. На дворе народа полно, все при деле: кто поросям хряпу рубит, кто в огороде сорняки дергает, кто коня чистит. И живности много: свиньи в лужах плещутся, петухи кур топчут, гусаки вышагивают важно. Двор обнесен высоким тыном из бревен с заостренными концами. У ворот гуляет на длинной цепи лохматая псина, побрехивает по поводу и без повода, охраняя хозяйское добро.

Когда Гридя со Степаном подошли к Бурьянову двору, песик, завидя их, словно взбесился — рвется с цепи, заходится лаем, рычит, скалится.

Гридя шарахнулся с перепугу.

— Не боись, хлопец, вон цепь толстенная. Парень с ненавистью посмотрел на барбоса:

— У, злючая, сволочь! — Пес зашелся лаем. — Ну шо, цепь не пускает, не пускает, га?..

Гридя встал на четвереньки, скорчил рожу и загавкал. Глаза барбоса налились кровью, с клыков потекла слюна. Степан схватил Гридю за шиворот:

— Сдурел, чего дразнишь?

— А чтоб не гавкал, пустобрех!

— Да ты ж его только злишь! Гридя призадумался:

— А и верно, камнем в него надыть... Чтобы место свое знал.

Степан вовремя перехватил руку, отнял камушек и ткнул Гридю кулаком в бок.

— Ить, за что, батька?

— Эй, хозяева!!! — Белбородко заорал так, что барбос заткнулся и грустно посмотрел на него — видать, кормят лучше, оттого и голос басистей. — Встречайте гостей-то!

— И пса уйми, — обиженным голосом добавил Гридя.

Пес снова залаял.

Через некоторое время в проеме ворот появился Бурьян — небольшого роста мужик, кряжистый, с черной бородой, видно с утра нечесаной, и с такой же нечесаной шевелюрой.

— Здоровы ли, гостюшки, — хрупал яблочко Бурьян, — не попортил ли вас мой Лютун?

— Да слава Роду! Сам здоров ли?

— Да здоро-ов. От только поясницу к дождю ломит...

— Ништо, ты ее ядом змеиным смажь — наипервейшее средство... А хошь, я прежде пошепчу маленько, чтоб проняло шибче?

— Ты бы, — сплюнул косточку Бурьян, — над гаденышем Гридькой пошептал, а то ей-ей, Лютуна на него спущу... А за совет спасибо, Степан, може, и впрямь ядом натрусь, а то иной раз скрючит, не разогнешься.

Гридя переминался с ноги на ногу, хмуро посматривал на Бурьяна:

— Ты это, пошто злословишь? Мужик переменился в лице:

— От я тебе объясню, зараз объясню, шоб всю охоту по девкам шастать отшибло!

Бурьян схватил Гридю за ухо.

— Пусти, пусти, оборвешь!

— Ишь удумал, — методично терзал ухо Бурьян, — к Ладке моей по ночам шастать. Через тын перелезет, и на сеновал...

— Не было такого, Родом клянусь! — божился Гридя. — Ухо, ухо пусти...

— ... А та его уже поджидает... Думал, не прознаю... А я вот прознал... Пронька, челядинка, по малой нужде выходила, гаденыша этого видела...

— Брешет она! — орал Гридя. — Ухо...

— ... Може, ему женилку оторвать, а, Степан?..

— Способ верный, тогда он точно от дочери твоей отстанет.

— ... Или мужицкие яблоки отчекрыжить, а, ведун?

— Так и это для любовного отворота пользительно.

— А то пущай Лютун отгрызет, тады мне и виры платить не придется. Скажу, мол, чего с дурного пса взять...

— Оно без виры-то лучше, — согласился Степан.

— Да не попортил я Ладку, Родом клянусь! — заорал Гридька. — Мы это так, лобызались только... Ухо, ухо пусти!

— Ежли бы попортил, я бы тебе корень под корень...

— Ну пусти, дядька Бурьян!..

— ... Я-то, дурак, думал, чего Лютун бесится по ночам, спать не дает? А это он на Гридьку надрывается, когда тот от тына к сеновалу чешет.

Бурьян отпустил Гридю. Ухо у того было пунцовым и дюже оттопыренным.

— Разговор есть, — сказал Степан, — потому и пришли.

— Гридьку на порог не пущу, а тебе завсегда рад.

Спокойная, размеренная крестьянская жизнь. На завалинке сидит дедок, вспоминает прожитые годы, щурится подслеповатыми глазами. Девка сыплет курам пшено. Здоровенный парень в долгополой рубахе, прихваченной пояском, вострит колья. Парень, видно, не женат, посему до свадьбы считается в дому родителя дитем и носит детскую одежду.

Бурьян подошел к парню, неодобрительно покачал головой:

— Гляжу, ленив ты, Меркул.

— А че, батя?..

— С утра мешкаешь...

— Дык, вона их скоко...

— А ты тюкай шибчее.

Чуть поодаль солидного вида мужик истово колет дрова...

Бурьян ненадолго остановился, придирчиво посмотрел:

— Ить, навалил кучу, на двор с гостем зайти срамно. Мужик отер со лба пот, почтительно произнес:

— Приберу, батя...

— При-и-беру, — передразнил Бурьян. — Вот я тя розгами по заду-то приберу, зараз ум войдет. Стрижка кликни, пущай на поленницу носит!

Мужик забасил, зовя помощника. Вместо Стрижка из-за амбаров выплыла дородная баба:

— Чего горло дерешь, сам мальца на речку отпустил.

— А и правда, на речке он, батя, рыбку удит.

— Гляди у меня, — погрозил кулаком Бурьян, — допросишься.

— Дык, приберу, батя.

— Шоб мигом! Знаешь, я на расправу скор.

— Чего стоишь, дура, прибью! — заорал мужик. — Вишь, батя гневается, разгребай поленья-то!

— Ну, ну, — одобрительно проворчал Бурьян, — вот это дело, сынку...

Вновь застучал колун. Баба, неласково воротя взор на супруга, принялась таскать поленья.

Бурьян провел Степана в дом (по пути объяснив дворовой девке, как надобно выпалывать сорняки, мужику, верно, еще одному сыну, как распрягать коня), усадил на почетное место — на лавку, а не на скамью.

Изба была просторной. Посреди стоял внушительный стол, сколоченный из грубых досок, на столе — глиняный кувшин с медовухой и несколько деревянных плошек. Вдоль стен — широкие лавки, у стола — длинные скамьи с украшенными резьбой ножками. Б нравом углу, устьем в сторону входа — печь-каменка. Рядом с печью на лавке сидела девушка, ловко вращала веретено, напевая тягучую песню.

— Лада, привечай гостя!

Девица потупилась, отложила рукоделие и принялась хлопотать у печи. Степан залюбовался грациозной фигуркой.

— Молодшая, — с гордостью проговорил Бурьян, — в самом соку девка, знал Гридька, на кого глаз положить... Увижу еще, точно шкуру спущу!

— Люб он мне, батя, — зарделась красавица.

— Цыть, востроухая! — зашипел Бурьян. — Не перечь! Сердце у меня отходчивое, другой прибил бы... За Угрима пойдешь, хозяйство у него крепкое, не грех породниться. А Гридька тебе не пара — голь перекатная, бедовик. Ишь чего удумала! Сама знаешь: скоро Угрим со сватами явится, вот и сладим дело.

«Уж не мой ли старый знакомец, — подумал Степан, — да нет, вряд ли, на славянщине Угримов, что в Бразилии Педро».

— В омут брошусь!

Девушка закрыла лицо руками и выбежала из избы.

— Гордая, — не без уважения проговорил Бурьян, — моя кровь. А все равно перемогну. Как сказал, так и будет!

Бурьян подошел к печи, заглянул в горшок:

— Скоро поспеет, ишь бурлится, наваристая...

Посетовал:

— Бабы совсем от рук отбились, страх потеряли, норов показывают.

— Не то что в старые времена, — поддакнул Белбородко.

Бурьян налил медовухи, поднес Степану:

— Хороший ты мужик, правильный!

— И ты ничего. Только к девке своей строг больно. Бурьян удивленно присвистнул:

— Тю... Да я ж ее пальцем не тронул! Ты это, напраслину не возводи.

Выпили по второй, потом по третьей. От печи потянуло горелым. Бурьян поплелся к горшку:

— От, ядрена Макошь! Теперь только Лютун ее жрать и будет.

— Ниче, мы так посидим.

— И верно, медовуха и без кашицы хороша.

Разговор долго петлял вокруг Бурьянова хозяйства, посевных и уборочных работ, нерадивости родичей и лишь через час-полтора вышел к теме, ради которой и явился Степан. К тому времени первый кувшин был пуст, а второй ополовинен. Язык Бурьяна сильно заплетался, Степан же, привычный и к более крепким напиткам, захмелел заметно меньше.

— Сказывают, будто Кудряш гору живую к тебе притащил.

— Ну притащил, — икнул Бурьян, — а толку-то.

— Чего так?

— Да жрет и гадит, а пользы никакой!

— Да он же деревья валить может?! Пни корчевать... — покривил душой Степан.

— Да хрена он деревья валит! Загнали мы с сынами его в лес, думали участок под посев расчистить, а животина ента только трубит да башкой ворочает, а палкой меж глаз врежешь, приседает и передними ногами зенки закрывает, ровно медведь скомороший...

— Держишь-то где?

— Дык, в хлеву... Пришлось половину крыши снять.

— И чего ж ты с Рабиндранатом делать будешь?

— А чего? Забью по осени. Шкуру — на сапоги, мясцо завялю...

— Да дурное у него мясо-то, — тоном знатока проговорил Степан, — не разгрызешь. И шкура негодная.

— Да не, не может быть, чтобы шкура...

— Истинно говорю, течет она.

— Это как?

— Ты ж видел, струя у живой горы какая, будто реку из себя выпускает, а пьет, верно, как обычная скотина?

Бурьян выкатил глаза, явно что-то соображая, и замолк.

— Ладка в евонное корыто раз в день водицы плеснет, да и только...

— Вот я и говорю, вода в него через шкуру просачивается. Когда дождь.

— От, ведун, сразу видно, — налил медовухи Бурьян. — Я-то никак в толк взять не мог, а ты враз раскусил...

— Скотину твою слоном кличут, зверь дюже непростой, только ведун с ним управиться может, оттого Рабиндранат тебя и не слушает.

— Вот и говорю: зарежу осенью.

— Лучше мне продай.

— А тебе на что?

— Да есть надобность.

Бурьян приумолк, прикидывая цену.

— Бычка и пару коровенок — и забирай...

— Поглядеть надо, ежели не хворый... — повременил торговаться Степан.

— Чего это он хворый?

— Поглядим.

Слон и правда томился в хлеву. Стоял в загородке из заостренных кольев (видать, тех самых, которые тесал парень в долгополой рубахе), уныло жевал мелко нарубленную траву из просторного корыта и с интересом наблюдал за свиньями. Свиньи же на Рабиндраната вовсе не смотрели — надоел.

— Чего-то скучненький он, — заметил Степан, придирчиво разглядывая слона, — глаз желтоват, шкура лысая, весь мех повылазил.

— Да так и было... Шкура-то у него и была такая.

— Ну, что я говорил, хворый слон-то... Потому и деревья не валит... Вот тебя догола раздень, ты елки рубить пойдешь?

— Да то ж я...

— И дух от него тяжелый, ровно от покойника.

— Да какое, кажный день чистим!

— Не... не жилец твой слон... Хошь забивай, хошь — в лес отпускай.

— Ладно, — проворчал Бурьян, — коровку за него дашь — и по рукам.

Степан помолчал, прикидывая, как бы еще сбить цену, и безапелляционно заявил:

— Тю, коровку... Да мне ж его выхаживать... А сдохнет? Не, пять хряков, и точка.

Бурьян поскреб затылок, подумал:

— А, ладно... Забирай!

— Завтра, — сказал Степан, — надо место для него подготовить.

— Ну, завтра так завтра, — согласился Бурьян, — только не затягивай, мне ентот Рабиндранат, что кость поперек горла.

Слон взглянул на Степана, мотнул головой и затрубил.

— Признал хозяина, — ухмыльнулся Белбородко.

Глава 5,

в которой Степан знакомится с банником, а Лисок становится царь-псом

Вечерок стоял хоть и хмурной, но теплый. Пахло травами и дождем. И такая в воздухе разлита свобода... И такая луна глядит с начинающего темнеть неба... Степану хотелось орать вольные казацкие песни. Жизнь яростная, быстротечная бежала по жилам. Миг — как день, день — как год, год — как столетье.

Банька стояла, как и положено, на бережку, у небольшой заводи. Вокруг только заросли чертополоха да кривые березины. До человеческого жилья с полверсты. Известное дело, какой же дурак рядом с баней избу поставит? Место нечистое, банником облюбованное. А от банника, кроме беды, ждать нечего.

Хотел Белбородко обсудить дела государственные в сем гиблом месте как раз для того, чтобы привлечь к военному совету банника, разумеется, на свою сторону.

Были Любомир с Алатором мужами упертыми, дедовских традиций, особенно в воинском искусстве, держались, так что помощь горних сил была бы весьма кстати, чтобы эти традиции преодолеть и провести военную реформу.

Дабы призвать банника, Степан припас реквизит: тулупчик овчинный, наизнанку вывернутый, и вместо бубна — две деревянные ложки.

Степан вошел в предбанник, отворил массивную дверь и заглянул в парную. Чуть не закашлялся — дым коромыслом. Вдоль стен широкие лавки; несколько веников — можжевеловых, дубовых и березовых — мокнут в ведрах-долбленках, рядом с печкой кадка с водой — подливать на раскаленные камни. На стене, прямо напротив печи, висит топор — верный оберег от злючей нежити. Лучины разгоняют сумрак.

Степан поворошил кочергой в печном устье, огонь заплясал веселее. Ничего, березовые чурки прогорят, развеется малость. Дым вытянет через волоковые оконца, через щели в крыше. Ко времени, когда подойдут Любомир с Алатором, совсем дышать легко станет. По местным меркам, разумеется. Тогда оконца затворят да плеснут на стены студеной водицей, чтобы бревна сильней задышали, стали ароматнее.

Марфуша уже все приготовила: натопила баньку, собрала на стол. Но дожидаться Степана не стала, вернулась в избу. Ежели бы Степан не ожидал гостей, девушка наверняка бы к нему присоединилась. Белбородко вспомнил о событиях минувшего утра и подумал, что был бы вовсе не прочь застать Марфушу. Положить на лавочку, пройтись березовым веничком... Белбородко тряхнул головой, отгоняя сладостный морок.

В предбаннике на столе, заботливо накрытом рушником, стояли фляги с медовухой. В углу — внушительных размеров кадушка с квасом. И закуска к вечерним посиделкам весьма подходящая: лещ жареный, почки заячьи, в меду вымоченные и на углях запеченные, квашеная капуста. Капуста квасилась с можжевеловыми ягодами и лесными травами, разумеется, без соли (соль у полян была в дефиците), и имела отчаянно кислый вкус. Как раз то, что надо под медовуху (ежели брюхо привычное).

Белбородко уселся на лавку, плеснул медовухи в плошку. Медовуха сильно напоминала разбодяженное пиво. И вкуса никакого, и с градусами беда. Степан поморщился. Пора переходить к изготовлению бражки в промышленных масштабах, от экспериментов, так сказать, к массовому производству. Ввести государственную монополию, кабаки открыть... А чтобы народ не спился, особенных «синяков» к позорным столбам привязывать. Мол, Степан Белбородко предупреждает: неуемное потребление алкоголя зело вредит зоровью.

Мечты, мечты...

... А сладостный морок все не шел из головы. Эта ямочка меж ключиц, эти грациозные, гибкие, словно ивовые ветви, руки, губы, распахнутые навстречу наслаждению... эта атласная кожа, едва тронутая загаром... Он целовал, целовал, целовал плечи, шею, грудь... медленно, едва слышно скользил кончиками пальцев по бедру... Нежная, податливая, теплая Мафуша таяла в его руках, как мед на солнце...

Снаружи донесся раскатистый хохот и женский визг. Степан от неожиданности вздрогнул.

Дверь распахнулась, и в предбанник ввалился Алатор в окружении трех челядинок. Девки ядреные, бесстыжие. Алатор отпускал скабрезные шутки и цапал девок за разные места.

«Ну, ну... — усмехнулся Степан, — доказывает себе, что не боится ночью в баню идти... Посмотрим, поглядим...»

— К парку довесок, — хмыкнул Алатор, — шоб погорячее...

— Ох я и горяча... Гляди, обожжешься!

Девка прильнула к спине воя и запустила руку в порты... Алатор расплылся в блаженной ухмылке и, облапав девкин зад, посильнее прижал ее. Вторая задрала Алаторову рубаху и стала вылизывать живот, третья — попыталась стянуть порты, но вой почему-то воспротивился.

— Не яри жеребца-то, не яри, — лыбился Алатор, — успеешь.

— А как не успею? — блудливо отозвалась «номер один».

— Ты у нас что мед сладкий, Алаторушка, — плотоядно улыбалась «номер два».

Сладостная пытка была по вкусу Алатору... Вой охал и постанывал, но к активным действиям не переходил, ждал, пока совсем невмоготу станет.

— Ишь насели, упырихи, подержаться не за что, — сетовала «номер три».

— Вона Степан, за него и подержись.

Девка распутно улыбнулась и, встав на четвереньки, медленно поползла к Белбородко...

— Говорят, кроме Марфушки своей, ни на кого и не глядишь.

Если бы Белбородко жил сейчас в своем прошлом-будущем, то, наверное, так бы оно и было. Занозила Марфуша ему сердце, разбередила. К тому же в двадцатом-то веке моногамия считалась если не нормой, то, во всяком случае, и не особенной патологией. А в восьмом, да у язычников... Такую роскошь вряд ли кто мог себе позволить, не прослыв при этом хворым или дурным.

— Глядеть не гляжу, — провел указательным пальцем по губам девки Степан, — зато все остальное делаю...

Девка встала на колени, зубами вцепилась в гашник и потянула, распуская узел.

— О... какой!

Горячими ладошками прижала Белбородко к себе, принялась играть языком, пробуждая страсть... Степан плавился, сладострастная нега сочилась из каждой поры.

Алатор вдруг зарычал и, схватив ту, что ярила «жеребца», бросил на лавку, чуть не своротив стол со снедью. Вторая примостилась сбоку, принялась оглаживать воина.

Девка, что ублажала Степана, подняла на него блудливый взгляд и принялась выделывать такие штуки, что Степан забыл обо всем на свете.

— А ведь вечер только начинается, — пробормотал Белбородко, — и еще почти не пили...

* * *

Когда появился Любомир, уже стемнело. В долгополой рубахе, белых портах, заправленных в сапоги, с пылающим факелом, бросавшим огненные отсветы на лицо и одежду, — Любомир был мрачен и к блуду не расположен.

— Не дело это, в мужской сход девок бесстыжих путать.

— Да то ж Сладка, Младка и Милка, — блаженно улыбаясь, проговорил Алатор, — челядинки мои.

Пока ждали Любомира, успели раза три попариться, и варяг сидел разомлевший, всем своим видом выражал крайнюю степень миролюбия. На бедрах у него извивалась одна из трех. Имени Степан не помнил.

— Гони, — с угрозой проговорил Любомир. — Не для их ушей наши речи.

Алатор подчинился.

— Слазь, — лениво проговорил он. — Ишь ненасытная...

Девка заерепенилась — ночь, нежить вокруг бани шастает, да и сам банник...

— А и сцапает, не велика беда.

Две другие, похихикивая, уже натягивали одежу.

— Ты никак приросла, Милка?!

Девка нехотя присоединилась к товаркам.

Любомир долго парился, потом отпаивался холодным квасом и снова лез на полок. Степан с Алатором попеременно хлестали его вениками. Несколько раз Любомир пытался завести разговор о делах Полянских, но Степан направлял его в другое русло, потому как еще не все выпито, еще ночь слишком по-южному тепла, еще доносится с Днепра утиный кряк, с посада льется привольная песня. Слишком мирно все, слишком по-домашнему. А всякому делу надлежит делаться в свое время.

Часа через три Любомир, напарившись, нагишом бултыхнулся в Днепр, в начинающую студенеть воду.

Над землей стелился туман. Он сползал с того берега, укутывал днепровские воды, поднимался на взгорок к самой бане и исчезал за ней в зарослях бузины и ивняка. Из посада доносился лишь собачий брех, редкий и ленивый. Порой долетал плеск волн. На фоне луны промелькнула птица и, уже невидимая, шумно захлопала крыльями, заухала.

— Эх, напрасно он в воду полез, — покачал головой Алатор, цедя медовуху прямо из фляги, — я бы — ни за что.

— Ты и не полез, — поежился Степан, — чего стоять, пошли лучше.

— Погоди, вон он...

В клочьях тумана из воды поднимался Любомир. Степан подумал, что, если вручить ему трезубец, хороший Посейдон получится... Торс мускулист, волосы всклокочены, брови косматы и насуплены, а взор, об заклад можно побиться, — суров. И шарит сей взор по бережку, привычно выхватывая всяческую деталь. Не из надобности шарит, а так, на всякий случай. Вдруг гад какой за кустом притаился. От гада за кустом никто не застрахован!

— Все же напрасно в такую ночь... и вообще, зря в баню пошли.

— А тебя кто неволил?

— А!.. — махнул рукой Алатор и пошел обратно. Часам к трем баня выстудилась, печь — словно и не топилась. Чадят лучины. Что-то постукивает, поскрипывает. Вдруг ни с того ни с сего шайка слетела с лавки, вода расплескалась. Дверь в парную не закрывается — то ли рассохлась от жара, то ли озорует кто...

— Так вот, я и говорю... — басил Степан, налегая на медовуху вместе с сотоварищами. Сотоварищи хмелели значительно быстрее, потому как разливал напиток Белбородко неравномерно — себе на донышко, а сотрапезникам — до краев. — Времена грядут темные, кровавые. Стало быть, у сил темных совет надо испросить и к совету тому прислушаться... А силы темные в бане и вокруг в количестве несметном обитают, потому мы в баню и пришли. Стало быть, вкусим от трапезы сей и приступим... — Степан осекся, с языка едва не слетело «помолясь», — затворившись оберегами и заклятиями, чтобы нежить не одолела испрошающих, а лишь на пользу и для благого дела тайны свои отворила...

— Ты бы это, — буркнул Алатор, — не тянул с охранным заговором, а то вон уж и холодом дует... и на душе смурно.

— Заговор вместе творить надобно, чтобы всем свою силу передал. Я глаголить буду, а вы повторяйте, да слово в слово, а коли ошибетесь, так и беда выйдет...

Любомир с Алатором даже протрезвели.

— Токмо ты это, не быстро!

— Всякую злобу, и лукавство, и зависть, и ревность, — зашептал Степан, — связание, удержание, злостреление, лукаво око, злоглаголание, примолвы и все, что вредное, и советование злых человек, лихой взгляд и иных уроки злые пакостные и злые примолвы бесовские, и клятвы, и заклинания душепагубные и теловредные, и недугования, и нежити козни зловредные, банника чары, пакости упырей, и злыдней, и леших, и домовых, и водяных и всех, что нечисты... что зло да отдалится от чад Перуновых Любомира, Алатора и Степана. А слово мое победить неможно, слово мое верное, во имя Рода сказанное, затворит все злое, отворотит от чад Перуновых Любомира, Алатора и Степана. Как сказал, так и будет, слово мое нерушимое[15].

— Теперь медлить нельзя, — заявил Белбородко, — принесем жертву баннику да призовем его, пока он от заговора не очухался.

— А сильный заговор-то? — не поднимая глаз, поинтересовался Алатор. — Убережет?

— Ежели веру имеешь, убережет.

Степан облачился в тулупчик, засунул за пазуху ложки, взял флягу с остатками браги и, поклонившись дверному косяку, вошел в парную.

Банный дух повыветрился. Тянет сыростью. Сквозь щели в крыше таращится полоумная луна-шаман. Топор на стене перекошен.

Белбородко поставил флягу у печи, взял шайку и, бормоча заклинания, положил в нее березовый и дубовый веник. Вогнал в земляной пол ржавый топор, выгреб из печи золу и развеял над флягой, шайкой и топором.

— Охранного оберега сила земле отдана, — ворожил Белбородко, — всяк черный, как ночь, как воронье крыло, нежить лютая, злобная, по щелям прячущаяся, злобу творящая, открой замыслы тайные, нечестивые... Где кровь, где смерть, где соблазн...

Степан принялся скакать вокруг шайки, крича птичьими голосами, бить в ложки. Алатор с Любомиром исподлобья поглядывали на него.

— Место гнилое, сырое, гиблое, баня нечистая, яви хозяина мохномордого дядьку-банника, пущай скажет, что было, что будет... — Степана так и подмывало сказать что-то вроде: «Аи молодой, красивый, дай погадаю, всю правду скажу, как на духу... позолоти ручку, соколик, позолоти, золотко, богатый будешь, женщины любить будут, знатный будешь, в почете и радости ходить будешь»... Удержался, хотя Любомир с Алатором проглотили бы и это. Но нельзя же юродствовать до такой степени.

Алатор с Любомиром сидели на лавке хмурые, бледные. Оба — в наглухо застегнутых рубахах, чтоб душу воротом охранить, оба с ножами (нож-то, как и всякое железо, — первейший оберег от нечисти), опоясанные узорчатыми охранными поясами, вышитыми замысловатыми птицами.

Белбородко вошел в раж. Степан рычал, блеял, лаял, выл... Ходил вокруг кадки медвежьей походкой, раскачиваясь и косолапя. Ползал на четвереньках. Размахивал руками-крыльями, при этом кудахча. Заливался петухом... И вид имел вполне безумный, каковой и должен быть у уважающего себя шамана во время камлания.

— Тошно чегой-то, — простонал Алатор, — може, пойдем?

— А-а!!! — зашипел Белбородко, таращась на варяга. — Молчи!.. Нет дороги...

Белбородко схватил топор и разрубил шайку, швырнул веник в лужу, принялся топтать ногами:

— Не хочешь по-хорошему, так явишься по-плохому! Небось глядел на венички-то, прикидывал, как мослы свои пропарить, нежить поганая, вот порубаю веники — и зенки твои поганые полопаются, потому взгляд твой в тебе и в них единый...[16].

Вдруг пламя одной из лучин взметнулось и затрепетало. Из предбанника пахнуло холодом. Степану стало как-то не по себе. А еще в посаде псы завыли...

— Никак помер кто? — прошептал Алатор. Степан ответил замогильным голосом:

— Може, и помер.

Вой сидели, как молодые на свадьбе, — словно по колу проглотили. Смотрят перед собой, лишний раз голову не повернут. Дозрели клиенты.

Белбородко замахнулся на веник, но тут же выронил топор, скрючился и заверещал старческим противным голосом:

— Чего бедокуришь, изверг, спать не даешь? Вновь на мгновенье распрямился, крикнул воям:

— Вы спрошайте его, о чем условились, я его попридержу, чтоб не бросился.

— Угу, — выдавил Алатор.

Степан вновь сгорбился, скорчил премерзейшую рожу, затряс головой, скособочился.

— От сучье вымя, — проскрипел Степан-банник, — шоб вам ягодой волчьей обожраться... Ить, замкну двери да спалю баню!

— Да спрошайте же! — взметнулся Степан. — Жилист хрен старый... долго не удержу.

Любомир откашлялся:

— Потревожили мы тебя, дядька-банник, по великой надобности, не ярись. И за службу твою...

— Не то говоришь! — взметнулся Степан. — Веники возьмите да ножами их стругайте... И спрошай о деле, не удержу...

Белбородко изогнулся на полумостик, как борец, решивший бросить противника через себя. Степан прижимал к себе невидимого банника, скалился и рычал от натуги, топотал, словно приноравливаясь к броску. Потом вдруг извернулся и рухнул на пол, изобразил переход на удушающий — заерзал ногами, корпус сместил под острым углом к противнику, перевел руки в положение «замок».

— Не будет жизни, — захрипел Степан-банник, — все подохнете, жилы живьем вытяну, нутро выжгу...

Любомир с Алатором переглянулись и, схватив по венику, принялись кромсать их ножами.

— Отлезьте, изверги, — схватился за глаза Степан-банник, — очи не трожьте, пожгу...

— Ветви, ветви ломай, — заорал Степан, — склизкий он, весь в поту, вывертывается...

Воины принялись обдирать веники, как кур на пуховые перины.

— Ох-те мне! — извивался Степан-банник. — Ой, болюшки...

— Спрошайте, спрошайте, — крикнул Степан, — вроде угоманивается. Построже с ним...

Любомир перестал терзать веник, вновь откашлялся и принялся материться, да столь изощренно, что Степан невольно заслушался. Бывший тиун поминал и банника, и родную маму банника, и родного батюшку; выражал мнение, что уважающая себя нежить на природе живет, а не в таком дурном месте, как баня. И другое: дядька-банник, може, вовсе и не дядька-банник, а тетка-баба, потому как ведет себя хуже бабы. Да не просто баба, а челядинка, от рук отбившаяся. И что с ним, как с дурной челядинкой, и поступать надобно, да всей дружиной... И что ежели банник не ответит на поставленные вопросы, то Любомир будет не Любомиром, ежели не приведет в эту халупу, в которой живет банник-баба-челядинка, всю варяжскую дружину, и тогда у банника будут болеть не только глаза его бесстыжие, но и все другие места... И он не то что париться, с лавки подняться не сможет. А ежели ответит, так и быть, пущай живет себе в целости и здоровости, но коли пакостить станет, то сильно пожалеет о том, что появился на белом свете.

Алатор, когда первый оратор переводил дух, тоже выкидывал коленца, но попроще: глухо пролаивал забористое ругательство и умолкал.

«А еще говорят, что от татар на Руси мат повелся, — веселился Степан, — несчастные степняки до такой пакости ни за что бы не додумались!»

Выждав момент, когда Алатор с Любомиром притомились глаголить, Белбородко скукожился и заскулил:

— Да я ж, детушки родные, все, что надобно, что знаю, поведаю... Токмо венички положьте, не дерите венички... Я ж шутковал, да неужто старый зло какое измыслит...

— То-то же, — огладил бороду Любомир, — у меня не забалуешь!

— Ить, где нам, немощным, — кривился Степан-банник.

— А ну, сказывай, когда хазары придут!

— Ить, в серпене[17] и нагрянут... Тьма-тьмущая, сила великая...

— Ты не пужай, сказывай, как татей побить?

— Токмо один способ есть, — зашептал Степан-банник страшным голосом. — Роды поднимать надобно. Да не только племя полянское, всех славян всколыхнуть, какие есть: древлян, дулебов, уличей, тиверцев, северян.

— Ить, всколыхнешь их, — пробормотал Любомир, — сиднем сидят...

— А ты родам поклонись да в предводители не лезь... Скажи, что равны все будут. Что в родах своих сами старшин воинских избирать будут. И что добычу на всех делить без обмана... И что парубки и мужи в своих родовых дружинах служить будут. И кровь за род свой, стало быть, прольют, а не за чужие роды, и добычу в свой род принесут, и племя свое прославят. И еще, — вкрадчиво шептал Степан-банник, — скажешь, что от каждого племени предводитель будет, и на сходе общем все решать те предводители станут, а не по отдельности, потому — равны все. И добычу богатую посули, мол, города у хазар богатые, земли плодородные. Уважение старейшинам окажи, дары сперва пришли, а уж потом о деле сказывай... Мол, на хазарву единой мощью навалимся, не устоит вражина... Сперва-то хазары на славянские земли придут, а земли эти пусты будут, людины в леса сховаются. И пройдут хазары по земле пустой до самого Куяба, и всюду стар и млад их резать будет. И встретит их у Куяба рать несметная, да встретит манером невиданным, сокрушит гадину... Пусть от каждого племени свой вождь воинский будет... — подчеркнул Степан-банник, — тогда всколыхнутся роды!

— Это что же, — вдруг нахмурился Любомир и вновь принялся за веник, — я, варяг, буду со смердами совет держать?!

— Ох, не гневись, соколик, — завыл Степан-банник, — очи не терзай.

— Опамятуйся! — заорал Белбородко. — Не зли его попусту, слушай, что говорит. А то ярость обуяет, не удержу!

Любомир швырнул веник на лавку:

— Ты, нежить проклятущая, говори, да не заговаривайся. Не бывать тому, чтобы Ольгерд, конунг варяжский, Истоме присягнувший и славянское имя Любомир себе взявший, под смердов пошел!

«Вот черт упертый, — подумал Степан, — все так и выходит, как я думал. Обуяла гордыня, потому как гордыня у язычников не грех, а великое достоинство. Ладно, займемся манипуляцией[18]. Психолог же я как-никак».

— Известно ли тебе, конунг Ольгерд, — зашипел Степан-банник, — что и Кий с Хоривом и Щеком — славянские вожди былинные, Куяба основатели, со многими племенами славянскими на ромеев ходили? А коли они дулебами да уличами не брезговали, то и тебе не зазорно купно с ними на хазар навалиться... Тем ты с самим Кием уравняешься, себя и род свой прославишь! Чую, будут о тебе кощуны-сказатели песни слагать.

Любомир задумчиво крутил веник, обмозговывая что-то.

— А в совете воинском, — вкрадчивым голосом продолжил Степан-банник, — ты вождей племен под себя подомнешь, сами они тебя предводителем изберут, в ноги бухнутся... Как увидят, что корня общего у них нет, так и бухнутся... Потому как ты для них чужой, тебя во главе поставить — ни одно из племен не унизить. А ежели кого из полян или из другого племени в вожди воинские возвести, обида остальным случится. Знаю, тебя возведут... А когда сделают тебя, конунг Ольгерд, воинским вождем, знания тайные к тебе придут, и знания те ты войску дашь — и войско побьет хазар!

Степан вдруг заметался, будто стараясь покрепче ухватить ускользающего неприятеля:

— Вывернулся, змеюка, ушел.

Белбородко тяжело дышал, по лбу стекали струйки пота. Любомир вновь было принялся терзать веник, но Степан только махнул рукой: какой прок, банник-то и так, что нужно, сказал.

— Пошли отсюда, — обрадовался Алатор, — ветра глотнуть охота!

Любомир молча кивнул, и оба воя покинули гостеприимные стены. А Степан... Степан немного замешкался. Вроде все по-прежнему: растерзанные веники на полу, на обломках шайки валяется топор, чадят лучины...

В углу, за печью, как грозовое облако клубился сумрак. Белбородко сделал шаг к этому облаку. Стало вдруг тяжело дышать, ноги застыли, плечи налились свинцом. Из-за печи на него таращились два горящих глаза. Степан как завороженный смотрел и смотрел в эти глаза, погруженные в сумрак, и с каждым мгновением чувствовал, как жизнь уходит из него. Он не мог закричать, не мог пошевелиться. Сознание перетекало в того, кто за печью. Степан уже видел себя его глазами — растерянного, с перекошенным лицом, с одеревенелыми руками, вытянутыми вдоль тела...

Вдруг из посада донесся крик петуха, видно, близился рассвет. Морок отпустил. Не помня себя, Степан схватил топор и швырнул в нежить. «Теперя я пошуткую, — услышал Степан, или показалось, что услышал, — мой черед шутковать, мил человек».

Степан выскочил из бани. Алатор с Любомиром стояли у самого Днепра и кланялись восходящему светилу.

* * *

Лисок катался как сыр в масле. Хозяин на цепь не сажал, кормил на убой. Чего еще надо? Гулял Лисок да жизни такой радовался.

Вот и этой ночью к одной сучке наведался. Очень его привечали местные четвероногие красавицы. Известное дело, своим-то псам только одно и надо... А там поминай как звали. Лисок же с понятием к женскому полу подходил: подарочек в зубах сперва принесет — косточку мозговую (добрый хозяин баловал), о житье-бытье порасспросит, да с пониманием. Потом на луну полюбуются, в траве-мураве росистой искупаются, ну а там уж и любовь случится.

Бежал Лисок вдоль днепровского бережка, ароматы утренние вдыхал да лягух тупоумных ловил. Не от голода, от скуки. Клацнет зубами и тут же выплюнет. Дрянь! Он и от мыша бы отказался при нынешней-то жизни, а уж пучеглазой и вовсе брезговал.

Свернул на тропку, прошмыгнул под сгнившей корягой, окунулся в мураву высокую — и не видать его. Поспешил Лисок напрямки к посаду куябскому. Плошка с кашей, верно, уж поджидала его. Набьет брюхо да спать завалится.

И тут случилось непонятное... Бежал себе Лисок, бежал и вдруг всеми четырьмя как подпрыгнет, кувырнется в воздухе и стрелой куда-то в сторону бросится. И вроде как против воли своей поступает Лисок, но поделать ничего не может, будто ему веревку на шею накинули да веревку ту за луку седла зацепили, а скакун-то рысит, и Лисок едва поспевает лапами перебирать.

Лисок влетел в баню, метнулся через предбанник в парную, забрался на полки.

Внизу мерзкого вида старикашка, кряхтя, хлестал себя веничком.

— Здоров будь, Лисок, — сказал старикашка. — Заждался я тебя, хе-хе-хе.

К своему ужасу пес понял, что говорит старик, и от этого заскулил.

— Не пужайся, — усмехнулся старикашка, — дурного не сделаю, хе-хе-хе. Не я сделаю, хе-хе.

Лисок хотел броситься вон из бани, но не мог пошевелить и лапой.

— Эй, крылатый, — проскрипел старикан, взглянув на бледнеющие звезды в прорехах крыши, — тебе еще соглядатай-то надобен?

На крышу уселся филин, ухнул. Старикан зашамкал и насупил косматые брови:

— Ты бы, Семаргл, не дурил. Пес, значит, пес. Не дело это — в птиц да зверей оборачиваться, чай, не леший, есть чем заняться-то.

— А ты с мое мертвяков в Ирий потаскай, — совершенно по-человечьи огрызнулся филин, — душа-то как пушинка, ежели покойный людишек почем зря не резал. А как кровью напитается — не утащишь! Варяги же — известные мясники, вот и маешься!

— Понимаю, хе-хе, людины, вон те пьют с устатку, а ты, стало быть, по лесам блукаешь али в небесной выси крылышками машешь. От того тебе отдохновение.

— От варягов чуть хребет не надорвал, — сокрушался филин.

— А чего так?

— Так они ж со всей сброей воинской на тот свет норовят. Обычай у них, понимаешь, такой. Считай, пуда три тягать приходится. Цапнешь варяга, не разобрав второпях, что не моя забота его на тот свет тащить, потом выкинешь, да толку-то... За день так натаскаешься, едва крыльями хлопаешь. Много их мрет, вот беда-то.

— В Вальхаллу тебе, Семаргл, ходу нет, хе-хе-хе... Так вот и возьми Лиска. Вроде ж просил найти пса подходящего. А то угробишься совсем, хе-хе-хе.

— Нужен мне соглядатай, дед, твоя правда. А то псы какие-то дурные пошли, сколько в них ума ни всовывай, все одно не впрок.

— Ну, этому, хе-хе-хе, впрок пойдет. Хозяин у него, хе-хе, больно умный, вот и собачка ему под стать... Всовывай ум-то, Лисок тебе и послужит.

— Ладно, поглядим, может, и сгодится мне этот рыжик.

Взвыл Лисок, заметался на полках, с клыков слюна брызжет, глаза кровью налиты.

— Ишь туго-то входит, не запихивается...

— Видать, своего ума, хе-хе-хе, много.

Очнулся Лисок на тропе, ведущей в посад. Тропа вроде и та, и не та. Да и все вокруг какое-то другое, непривычное.

«Отчего раньше не замечал я этих красот, — размышлял Лисок, перебирая лапами. — Будто спал, а вот вдруг проснулся». Лисок добрался до хозяйского двора и нырнул в собачий лаз. Так стал Лисок царь-псом.

Глава 6,

в которой Степан проводит социально-психологический тренинг с подопечными Вишвамитры

Уж рассвет позолотил верхушки кряжей, стоящих на крутых днепровских берегах; уж жаворонок зазвенел в светлеющем небе; уж на траве прозрачными горошинами повисла роса; уж петухи принялись орать, соревнуясь в голосистости; уж девки с пустыми ведрами потянулись к криницам; уж воздух наполнился многими звуками — посад просыпался. Во дворах хрюкала, гоготала, кудахтала, блеяла, ржала всяческая живность; гомонили парубки, степенные хозяева грозным рыком увещевали домочадцев, а за иными тынами и рукоприкладствовали... И по тому, как чисто было небо, как тепл и нежен едва различимый ветерок и, кто его знает, по каким еще приметам, но всякий знал, что денек выйдет пригожий и не принесет ничего дурного, потому что бывают такие — пахнут они парным молоком и только что поспевшим в печи хлебом. И жизни в них, как меда в полновесных сотах.

Но Степан не видел этого буйства жизни, все не шли из головы два горящих глаза. Смурно и тревожно было на душе.

Марфуша, застав милого дружка в дурном расположении духа, рассудила ошибочно, что мается тот от похмелья, и быстренько собрала на стол: все та же медовуха, только закуска попроще, чем в бане, нарезанный мелкими ломтиками хрен да цибуля.

И Степан, поддавшись мрачному настроению, приговорил в одиночку изрядный кувшинчик. Марфуша же все то время, пока он похмелялся, смотрела на него влюбленными очами, подперев румяную щечку ладошкой, да спрашивала, не желает ли лада еще чего.

Надо сказать, Белбородко желал... Желал покоя! Ни богатства, ни славы, а просто, чтобы его не трогали, ну хотя бы недели две. В отпуск хотел, в отпуск! Забаррикадироваться в своей питерской квартире, затоварившись снедью, и отдохнуть от общества человеков, этих вездесущих пройдох, тянущих каждый в свою сторону одеяло жизни. Лишь любимая должна быть рядом. Слушали бы музыку, танцевали, занимались любовью...

Но чем больше Степан отдалялся от своего прошлого-будущего, тем несбыточней становилось это его нехитрое желание. А как бы славно... Забрались бы сейчас с Марфушей под душ, а потом развалились на диване с бутылкой чего-нибудь прохладительного и тупо уставились в ящик, сиречь телевизор. Праздность — наипервейшая предпосылка семейного счастья!

— Я боюсь, когда ты такой.

Белбородко тряхнул кудрями, отгоняя ненужные мысли:

— Иди сюда.

Они жили с Марфушей уже довольно давно, но всякий раз, когда в Белбородко разгоралась страсть, девушка смущалась. И это еще больше заводило Степана.

— Нельзя, ночки дождемся, да пусти же, — шептала Марфуша, отстраняя Степана, — сейчас Гридька-пострел примчится, он еще вчерась, как ты в баню ушел, прибегал, говорил, странников ведун Дубровки споймал да в Куяб, как ты наказывал, приволок, сам суд чинить не стал.

— Да чего ж ко мне его не послала?

— Сам ведь наказал не тревожить тебя, я и распорядилась, чтобы до утра подождал... Эка невидаль, — надулась Марфуша, — татей споймали. Почитай, каждый день ловят кого-нибудь. А я тебя почти и не вижу, все в делах...

Степан оборвал девушку:

— Чего еще говорил Гридя?

— Да чего, повязали да снопами на Бурьяновом дворе свалили, а Угрим с Бурьяном пьянствовать затеяли.

«Чего это? — удивился Степан. — Бурьян мужик прижимистый, гостеприимством никогда не славился, иного гостя и на порог не пустит, а коли пустит, так и за постой спросит».

— Гридька больно невеселый прибегал, пришибленный какой-то, говорил...

— Потом, Марфуша, после расскажешь. Девушка совсем разобиделась и ушла на свою половину.

Белбородко не стал дожидаться гонца Гридю, наскоро опоясался мечом и бросился вон из избы.

— От неугомонный, — всплеснула руками Марфуша и, подойдя к печи, придирчиво осмотрела лохань с натянутыми на горловину штанами из невиданной блестящей ткани[19].

Штаны принадлежали Степану, а Степан был ведуном, посему Марфуша не особенно дивилась странной одеже. Дело понятное, были простые порты, поворожил над ними — стали диковинными. Вздохнула, проверила, не развязался ли гашник, затянула покрепче узел, коим были заплетены штанины.

— Ишь встают-то, — прошептала Марфуша.

Оправила уже изрядно надутые порты, чтобы не заваливались на сторону, вздохнула и заспешила на двор задать корма курам.

* * *

С татями у славян поступали просто — на кол или в котел с кипятком за серьезные проступки, за мелкие же — вира. Насчет того, что мошенничество в особо крупных размерах может сойти за проступок мелкий, у Белбородко были серьезные сомнения. Потому приготовился он застать на Бурьяновом подворье что-то вроде суда Линча, вернее, плачевного финала этого суда, потому что сам суд должен был состояться вчера вечером. Степан спрыгнул с коня и ну ломиться в запертые ворота.

— Отворяй, — орал Белбородко, молотя кулачищем в дубовый тёс, — не то вышибу к чернобожьей матери.

Насчет «вышибу» Степан блефовал — ворота были сработаны на совесть.

Вокруг стал собираться народ. Народ — громко сказано. Три ощипанных мужичка, вот и весь народ.

— Не, коли близко нет, так и не услышат. На конягу взгромоздись да с него на тын перекинься, там и доорешься, коли харю на подворье просунешь.

— Чего брешешь, Тимоха, може, они в избе сидят.

— Да ты в уме ли? Хорс-солнышко в самой макушке неба болтается, кто ж в избе сидеть будет?

— Дурные вы, — хмурился третий, — гулянье у них... Почитай, весь наш конец у Бурьяна гуляет. Оттого и не слышат, как в ворота мужчина молотит. Бона галдят как!

— А нас чего ж не позвал Бурьян?!