/ / Language: Русский / Genre:humor_prose, short_story, humor_anecdote

Точка зрения (Юмористические рассказы писателей Туркменистана) [сборник]

Ата Каушутов

Смех и добрую улыбку вызывают у читателей рассказы и анекдоты известных туркменских писателей А. Каушутова, А. Дурдыева, Н. Помма, А. Копекмергена, А. Хаидова, К. Тангрыкулиева и др. В предлагаемой книге вобраны наиболее интересные произведения сатиры и юмора.

Ата Каушутов

Женитьба Елли Одэ

(перевод Б.Шатилова)

I

По-видимому, он появился на свет в один из тех не любимых туркменами дней, когда ветер со свистом сотрясал кибитки, угрожая сорвать их и опрокинуть, и потому его назвали Елли, что значит «Ветреный». Прозвище это соединили потом с именем отца да так и вписали в паспорт — «Елли Одэ».

Нам неизвестно, какой собой был бедняга Одэ, а сын его Елли до того был невзрачен и мал ростом, что какую бы одежду ни надел, все болталось на нем, как на мальчишке, нарядившемся в отцовский костюм. Он то и дело поддергивал рукава пиджака, спадавшие до самых ногтей.

К тому же он был очень некрасив, даже уродлив: голова была вытянута как дыня, большой длинный нос торчал над лихо закрученными усами и мясистыми толстыми губами, а глаза до того были малы, что их почти и не видно было под густыми нависшими бровями.

Но все это нисколько не мешало Елли носить великолепную белую папаху и чувствовать себя настоящим красавцем.

Но он не был глупцом. Нет, он был и умен, и хитер, и был бы дельным работником, если бы не был таким легкомысленным. Таким образом, хотя имя Елли ему дали совершенно случайно, но оно вполне соответствовало его характеру.

Однажды вечером этот Елли, откинув тяжелые портьеры, важно вошел в один из лучших ашхабадских ресторанов, остановился на минуту, окинул взглядом огромный зал с ярко горевшими люстрами, посмотрел на шумные компании за белыми столами под пальмами, на музыкантов, усердно пиликавших что-то на эстраде, и так же важно направился к еще не занятым столам в самом центре зала.

За ним почтительно следовала его свита — пятнадцать друзей и приятелей.

Молча, величественным жестом Елли Одэ приказал официантке сдвинуть два стола, сел на почетное место и пригласил свою свиту к столу.

Официантка, в легком белом фартуке, в белой кружевной повязке, стягивавшей пышные волосы, с карандашом и блокнотом в руках, почтительно склонилась к нему и ждала, что он прикажет подать.

Но Елли не торопился. Он щурился и смотрел по сторонам на веселые компании, звеневшие бокалами.

— Ну, Елли, что же мы закажем? — сказал плотный мужчина из свиты Елли — большой любитель покушать.

Елли заморгал своими маленькими поросячьими глазами.

— Да все, что полагается. Прежде всего хорошего коньячку, водочки. Ну, и шашлык, конечно. А пока он жарится, принесите что-нибудь… Что у вас есть готового?.. Что вы хотите, друзья? Не стесняйтесь, заказывайте сами кто что любит.

Свита Елли оживилась и наперебой стала заказывать самые разнообразные блюда и вина. Официантка едва успевала записывать.

Через четверть часа, когда оба сдвинутых стола были почти сплошь покрыты тарелками со всевозможными закусками и целой батареей бутылок, плотный мужчина, любитель покушать, налил в бокалы прозрачный золотистый коньяк, потом высоко поднял свой бокал и торжественно провозгласил тост:

— За здоровье нашего Елли Одэ!

— Ну что ты, что ты!.. Не с этого надо бы начинать, — нахмурясь, с притворной скромностью запротестовал Елли, но все же звонко чокнулся со всеми и выпил за свое здоровье.

Потом пили за здоровье всей компании и каждого в отдельности. Наконец все раскраснелись, залоснились, засверкали глазами, и началась веселая беседа.

— Эх, друзья, как бы там ни было, — поддергивая рукава, говорил Елли, — а самое главное в жизни — это счастье. И если ты родился счастливым, то будь ты хоть нищий, а все-таки рано или поздно птица богатства и счастья спустится с неба на твою голову. Конечно, надо трудиться, работать. Если ты будешь лежать, никакое богатство не залетит к тебе, как мошкара сове в рот. Ну, а вот я, например? Разве я не тружусь, не работаю день и ночь? Честное слово, глаз не смыкаю! Зайдите, посмотрите на мой колхоз, все в образцовом порядке. А другие председатели — лежебоки, лентяи, и ногтя моего не стоят, и колхозы-то у них еле дышат, а их премируют. Почему? Да потому, что это дело счастья.

Часть захмелевших друзей Елли усердно поддакивала ему:

— Да, да, все дело счастья!..

Эти люди были из тех, которым покажи цветок персика и скажи: «Вот цветок инжира» — и они не станут спорить, чтоб не обидеть друга.

А другие друзья, которые отлично знали, что за председатель Елли, только улыбались, слушая его хвастовство.

Наконец, были и такие, которые улыбались, а вместе с тем и усердно поддакивали Елли:

— Да, дело счастья…

— Счастье-то счастьем, — продолжал Елли, горячась все больше и больше, — а между нами говоря, наши районные руководители плохо еще разбираются в людях. Честное слово! Ну что это? Последнее время чуть не каждую неделю вызывают меня в район, отрывают от работы и ругают. И за что же? За то, что я будто бы ничего не делаю, все взвалил на секретаря да на членов правления. Обидно же это слушать! Я говорю: «Да вы видели моего секретаришку и всех этих бородачей, членов правления? Да разве они сделают что-нибудь, если я не подстегну их и не укажу, что надо делать? Это же лодыри!..»

Нынче опять вызвали и опять же ругать: «Ты неправильно распределяешь работы! Не так учитываешь трудодни!» Это я-то неправильно! Ну что с ними поделаешь? И ругают и премируют — все невпопад! И понимаете, до чего договорились, будто бы мой колхоз — это мой-то «Новый аул»! — уж чуть ли не образец отсталости и позорит весь район. Тут уж я не выдержал. «А-а, так! — говорю. — Тогда вы скажите это колхозникам. Пусть они выберут и посадят на мое место секретаришку или кого там хотят. Увидите, какие у вас пойдут образцы! Вспомните еще Елли!..»

Так они сразу притихли и на попятную: «Нет, зачем же тебя снимать? Ты можешь работать, если захочешь…»

«Ага, — думаю, — не так-то просто вытолкать Елли за дверь. Вытолкаешь, да потом уж не вернешь и другого Елли не найдешь. Поняли все-таки…» А вот Сахату счастье! Честное слово! Премировали ни за что ни про что…

И опять друзья Елли — одни переглянулись и заулыбались лукаво, а другие забормотали, как попугаи:

— Да, ни за что ни про что…

Елли чокнулся с ними, выпил стакан вина и задумался. Но сейчас же вскинул голову и заговорил:

— Да, друзья, если ты родился счастливым, так найдутся и девушки, райские пери. Они сложат перед тобою крылья и скажут: «Я тебя слушаю. Чего тебе угодно?..» И они есть, есть эти пери!

Он улыбнулся широкой пьяной улыбкой и самодовольно погладил грозно торчавшие усы.

— Я ведь влюбился, братья мои! И в кого?.. В настоящую райскую пери. И она умирает от страсти ко мне! Если б вы ее видели! Но… у нее такой отец и такая мать — жестокие люди! Мы с ней как Зохре и Тахир, а отец ее настоящий Бабахан. Честное слово!

Друзья весело засверкали глазами, уставились на Елли и не знали, что делать. Им хотелось смеяться, но они боялись обидеть Елли. Но все думали: «Да какая же это дура умирает от страсти к такому красавцу? К тому же он не молод. Ему уже за сорок…»

А Елли крутил усы и говорил:

— Если дело пойдет на лад, приглашу всех на свадьбу. И на какую свадьбу! Какой во всем мире еще не бывало. У меня широкая натура! Вот увидите… Только теперь буду умнее. Видите ли, когда я раньше женился, я на свадьбу резал всегда четное число баранов — четыре, шесть, восемь, оттого-то я и не уживался со своими женами, пришлось с ними расстаться. Четные числа, видно, к несчастью. А нечетные числа — три, семь, девять — говорят, священные числа. Вот я и зарежу теперь на свадьбу семь баранов и буду самым счастливым мужем.

— Да, да, это хорошее число! — поддакивали Елли его друзья, хотя давно уже не верили ни в чет, ни в нечет. Но им хотелось подзадорить Елли и послушать его смешную болтовню о красавице пери.

— И вот всегда у меня так: счастье вот оно, уж в руках, а все-таки что-то мешает, какой-то пустяк, Эх, если бы мне уломать этого старого Бабахана!..

Елли облокотился на стол, опустил голову на руку и трагически затряс головой.

— Да у тебя же весь колхоз в руках, — сказал один из его друзей, — а ты горюешь! Неужели тебе нечем смягчить сердце этого Бабахана? Ты же богатый человек.

— Э, — крикнул с досадой Елли, — если б он был один! Хуже всего то, что есть еще и Кара-Чомак[1]. Я вот сейчас покажу вам.

И он стал шарить в кожаной сумке, висевшей у него на боку.

— Вы не думайте, что я такой уж простак. Я очень бдительный человек! За всем и за всеми присматриваю. Вот как-то в правление приходит письмо, и кому же? Моей пери. Э, думаю, это нельзя пропустить мимо рук. Распечатал конверт, а в письме-то еще и карточка этого негодяя Кара-Чомака. Вот полюбуйтесь! И прочитайте, что пишет… Только одну минуту…

Елли, надо полагать, не был лишен благородства. Он вынул карандаш, старательно зачеркнул в письме имя девушки и подпись таинственного Кара-Чомака и пустил по рукам письмо и карточку.

Письмо не пошло дальше третьего человека, а карточка быстро облетела всех.

А Елли, гневно вытаращив глаза и весь напыжась, говорил:

— Видите, видите, каков этот Кара-Чомак?

А Кара-Чомак на карточке вовсе не был похож на злодея. Красивый юноша в чине сержанта, в пилотке, сдвинутой набок, с двумя орденами на груди, сидел в кресле и улыбался самой простодушной улыбкой. Ему было не больше двадцати трех лет, и зубы у него были как бисер.

В письме он писал:

«Моя любимая… (Имя девушки Елли так затер карандашом, что его уж невозможно было разобрать). Если б ты знала, как я соскучился по тебе, по родному аулу! Сейчас весна, и я так живо представляю, как цветут в ауле сады и под твоим окном стоит молодая айва в белых крупных цветах, как невеста. На полях народ, гудят тракторы!.. Чувствую я себя хорошо. От ран моих остались только небольшие шрамы. Так что напрасно ты беспокоишься о моем здоровье. Я скоро демобилизуюсь, приеду домой, и наконец придет то счастье, ради которого я проливал кровь на фронте. И так хочется работать в родном ауле рядом с тобой! Только вот пишут ребята, что Елли ваш задурил чего-то, стал плохо работать и колхоз пошатнулся. Но ничего, мы его возьмем в оборот. Народ у нас в колхозе хороший, трудолюбивый, и никогда не допустит, чтоб колхоз покатился под гору. Я в этом уверен. С нетерпением жду дня, когда увижусь с тобою. Не забывай меня! Будь счастлива!»

Письмо это прочитали только двое самых любопытных, а карточку посмотрели все.

— А парень-то, видно, хороший, настоящий джигит, — сказал один из друзей Елли, посмотрев карточку.

— Хорош джигит!.. — закричал Елли и заерзал на стуле. — Говорю тебе — негодяй! Настоящий Кара-Чомак! Собирает всякие сплетни про меня и строчит моей пери, хочет, чтоб она отвернулась от меня. А она плюет на него и на все его сплетни!

— Э, да он это писал еще весной, — сказал один из тех, кто читал письмо, — а теперь уж лето. Смотри, Елли, не зевай! Он может вот-вот приехать и отбить у тебя красавицу. Все-таки он моложе тебя, и у него вон два ордена…

— Да пусть приезжает! — усмехнулся Елли. — Мы ему покажем.

И он энергично потряс кулаком.

— Конечно, покажем! — заголосили хором уже сильно захмелевшие друзья Елли. — Подумаешь, какой-то сержантиш-ка!.. За твое счастье, Елли!

Дружно зазвенели бокалы. Все выпили.

— Э, вы еще увидите мое счастье! — самодовольно улыбаясь, сказал Елли. — Приглашу вас всех на свадьбу и покажу вам девушку с лицом прекрасным, как луна…

Друзья пировали. Время шло. Троим уже надоела болтовня Елли, и они незаметно ушли из ресторана. Но их места не остались пустыми. Их заняли другие друзья Елли, завернувшие в ресторан выпить кружку пива, потом, гремя стульями, к шумной веселой компании пересели от соседних столов какие-то пьяные, совсем уж незнакомые люди. А Елли всех радушно угощал и болтал без умолку.

Наконец, в два часа ночи, подошла официантка и сказала, что ресторан закрывается, и положила перед Елли счет.

— Сколько там? — спросил Елли, ткнув пальцем в счет.

— Девятьсот семьдесят пять рублей тридцать четыре копейки…

Друзья Елли, услышав эту цифру, на минуту протрезвели, заморгали глазами и стали рыться в карманах. Одни вынули по пятьдесят рублей, другие по сотне, а третьи сделали вид, что они совершенно пьяны и ничего не слышат.

— Вот, Елли, расплатись за нас, — говорили друзья, протягивая деньги.

Но Елли величественным жестом отстранил их руки и сказал с укоризной:

— Да что вы, не туркмены, что ли? Не знаете нашего обычая? Я вас пригласил, я и плачу. Уберите свои гроши! Спрячьте поглубже в карман.

И, вынув из кожаной сумки пачку денег, перехваченную крест-накрест узкими полосками серой бумаги с надписью «1000», с величавой небрежностью протянул официантке.

— Вот вам… В расчете?

— Да, в расчете, спасибо! — сказала официантка и стала убирать посуду со стола.

Пьяные друзья встали, и малорослый Елли сразу затерялся среди них, как в дремучем лесу. Так показалось официантке, и она подумала: «И весь-то с ноготок, а богатый…»

Елли протиснулся вперед и, важно покачиваясь, вышел из зала. Следом за ним шла его свита, но не так уж почтительно и не так бодро, как раньше.

II

В колхозе «Новый аул» на самом краю возле мельницы стоял дом, а за ним шелестел садик старика Ханкули. Впрочем, его не следовало бы называть стариком. Хотя ему и было уж под шестьдесят, но выглядел он еще молодцом. Высокий, прямой, с черными густыми бровями, с пушистой, уже начавшей седеть бородой, он казался значительно моложе своих лет и не утратил еще свою красоту.

Зато жена его, Тяджгуль, хотя и было ей всего-то сорок пять лет, уже увяла от забот и выглядела старше своего мужа.

Ханкули не любил утруждать себя и устроился сторожем на мельнице, а Тяджгуль усердно работала в поле и дома еще разводила шелковичных червей, готовила обед, ухаживала за скотиной. Все это, конечно, не молодило ее.

У них были сын и две дочери. Сын обзавелся семьей и отделился от них. А старшую дочь они давно уже выдали замуж. Осталась у них в доме одна младшая дочка Бахар.

Бахар вместе с матерью разводила шелковичных червей, ткала ковры. И они вдвоем зарабатывали гораздо больше, чем ленивый Ханкули.

Ханкули, надо сказать, был очень скупой человек. Когда Тяджгуль и Бахар сдавали коконы в городе или продавали ковры и привозили домой деньги, шелк, ситец на платья, они должны были все — и деньги и покупки — сейчас же сдать Ханкули для учета дохода и расхода. Такой уж закон установил Ханкули.

Он садился, раскладывал перед собой деньги и покупки и начинал считать, и если они потратили в городе полтора-два рубля на мороженое или на два чайника зеленого чая, он поднимал такой крик, как будто они промотали все его состояние.

— Как же так!.. Куда же вы дели? Тут не хватает полтора рубля!..

В тот день, когда Елли Одэ пировал с друзьями, в ресторане, в доме Ханкули произошло такое событие.

Рано утром Бахар и Тяджгуль аккуратно сложили в корзины голубоватые, желтые первосортные коконы и, надо сказать, сложили их немалое количество. Они собрали по восемьдесят килограммов с каждой коробки грены — так они умело и старательно выкармливали своих шелковичных червей.

Потом они сняли со станка только что сотканный превосходный текинский ковер, все это вынесли во двор, положили на колхозный фургон и поехали в город.

К вечеру они вернулись из города с пустыми корзинами и с мешком, туго набитым шелком-сырцом, четырьмя кусками красной домотканой шелковой материи на платье и ситцевыми тканями с яркими пестрыми цветами. В руке Тяджгуль держала платок, в котором были завязаны деньги.

Вернулись обе усталые, пыльные, но очень довольные и даже веселые.

Как только Тяджгуль переступила через порог дома, Ханкули сейчас же выхватил у нее из рук платок с деньгами и стал допрашивать, почем сдали коконы, сколько получили за ковер, сколько заплатили за материю.

При этом он проявил такую жадность и такую подозрительность, что даже Тяджгуль, и та удивилась, хотя она давно уже привыкла к таким допросам.

Когда Тяджгуль сказала ему, сколько они получили за коконы, Ханкули закричал:

— Да разве по такой цене сдают коконы?

— А по какой же? — закричала и Тяджгуль. — Сходи сам в город и спроси!

— Сходи!.. Чего теперь ходить, когда весовщик-то вас наверняка обвесил! А вы, дуры, поленились, конечно, пересчитать деньги! Дал вам кассир, а вы и поверили, завязали в платок… Он всех обсчитывает!

— Вот уж верно говорит пословица, — сказала Тяджгуль. — «Вору и развратнику кажется, что и все вокруг воры и развратники». Так и ты, Ханкули. Да что мы, ослицы, что ли, с Бахар, и у нас ни глаз, ни ума нет? Весовщик правильно взвесил… На наших глазах. Деньги и кассир считал и я считала. Да никто и не зарится на нашу копейку! Кому она нужна? Все своим трудам зарабатывают.

Ханкули сел на кошму, расстелил перед собою платок с деньгами, нахмурился, надул губы и, поплевывая на пальцы, стал считать. И это занятие целиком поглотило его всего.

Он считал с такой жадностью, что можно было подумать, что эти деньги он сам заработал, проливая кровавый пот, тогда как он не только не срезал и не принес ни одной ветки тутовника для червей Тяджгуль и Бахар, но даже ни разу не наточил и серпа. Тяджгуль и Бахар сами точили серп, хотя это вовсе не женское дело.

Ханкули сосчитал деньги и вдруг испуганно вытаращил глаза на Тяджгуль и закричал так, как будто его обокрали:

— А где же, где еще пять рублей? Куда ты их дела?

— Ай, Ханкули, да как тебе не стыдно? — сказала Тяджгуль. — Если б ты видел, сколько народу собралось сдавать коконы! Мы ждали, ждали своей очереди, жара, духота. А тут рядом открылась новая чайхана. Мы с Бахар выпили по чайнику чаю и съели по две пышечки. Потом Бахар захотелось мороженого, и она купила себе…

— Да что, вы умерли бы, что ли, без мороженого? — кричал Ханкули. — Чаю-то и дома могли бы напиться. Мотаете деньги зря! А к чему это все накупили? Зачем эти шелка и ситцы?

— Ну, а как же, Ханкули, — старалась успокоить его Тяджгуль, — дочка наша уже невеста. Сколько приходило сватов-то! А у нее нет ничего. Надо же ей приодеться. Вот я завтра скрою и сошью ей шелковое платье… Ведь она это сама заработала, своим трудам.

— Посмотрите, посмотрите на них! — не унимался Ханкули. — Мать и дочка сговорились по дороге, придумали себе оправданье! Тоже захотели в шелка наряжаться! Надо бы покупать что-нибудь подешевле. Нечего зря мотать!

— Как это подешевле? — от души возмутилась Тяджгуль. Она давно уже мечтала увидеть в нарядном шелковом платье свою красавицу дочку. — Мы-то с тобой уже прожили свое. На нас хоть мешок надень, никто не удивится. А у Бахар молодое сердце бьется. Ей замуж пора…

Ханкули весь передернулся, как будто его хлестнули кнутом.

— Замуж!.. Да что я, шелковое платье, что ли замуж выдаю? Дочь выдаю!.. Кто собирается жениться не на ней, а на платье, тот пусть и к двери не подходит!

Он запер деньги в сундук, сердито хлопнув крышкой, и вышел из дома.

Бахар слушала все это, но по древнему обычаю не проронила ни слова, хотя вся дрожала от гнева. И только когда вышел отец, она сказала матери:

— Когда же он наконец перестанет быть таким скрягой?

Тяджгуль горько усмехнулась.

— Э, дочка, он не перестанет скряжничать и не расстанется со своим сундуком, пока его не всунут в могилу. Я никому не говорю… Зачем его позорить? А сколько я от него вытерпела?

И она вытерла ладонью две крупные слезы, покатившиеся по морщинистым щекам.

Да, Тяджгуль никогда не жаловалась на Ханкули и всячески старалась скрыть от чужих людей его чрезмерную скупость.

Но можно ли было скрыть то, что каждую минуту бросалось всем в глаза? Если у Ханкули в тыквенной табакерке был жевательный табак, он все равно тянул свои толстые пальцы к табакеркам других людей. А его табак высыхал, терял свою силу, и его приходилось выбрасывать.

Соседи не раз говорили ему:

— Ну чего ты жадничаешь, Ханкули? Ведь у тебя денег полон сундук, а ты живешь как дервиш. Не пьешь, не ешь, ходишь в каком-то старье. Или ты думаешь, что деньги тебе пригодятся в могиле? Чудак! Ешь, пей, одевайся! Живи, как люди живут!

— Э, что вы понимаете! — презрительно усмехался Ханкули. — Мудрость жизни — не ослиный помет. Ее надо понимать….

А потом от души смеялся над ними и говорил жене:

— Ты только посмотри на этих мудрецов! Они учат меня уму-разуму!..

Его единственный сын не вынес жадности отца и отделился. А когда уходил на фронт, строго наказал жене:

— Если тебе туго придется, нечем будет кормить детей, проси помощи у кого хочешь, но только не у отца. Не хода к нему. Он все равно и корки хлеба не даст. Слышишь? Умирать будешь, а все-таки не ходи!

К счастью, жена у него была работящая, и ей ни к кому не пришлось обращаться за помощью.

Вот эта-то жадность Ханкули и этот семейный разлад и состарили Тяджгуль раньше времени. И больше всего она беспокоилась за судьбу своей младшей дочки Бахар. Многие и хорошие люди не раз присылали сватов, но Ханкули каждый раз говорил им:

— Э, какая там свадьба, когда война еще не кончилась и сын у нас на фронте! Вот вернется сын, наладится жизнь, тогда и будем говорить об этом. А сейчас не время.

Простодушная Тяджгуль сначала верила, что он так и думает, а потом, когда уж и сын вернулся с фронта, а Ханкули все отказывал сватам под разными предлогами, она поняла, что он ждет, когда за Бахар посватается какой-нибудь выгодный человек — или заведующий кооперативом или кто-нибудь из районных властей. Он и в этом деле боялся продешевить.

Но вот после того дня, когда Тяджгуль и Бахар ездили в город сдавать свои коконы, к Ханкули все чаще и чаще стал забегать человек особой профессии — «чакылыкчи».

Если кому-нибудь понадобится пригласить в гости почтенного человека, то зовут «чакылыкчи» и поручают ему это дело.

И вот Ханкули каждый день стал уходить куда-то и воз-вращаться домой поздним вечером. Наконец однажды в сумерки Тяджгуль увидела, что колхозный сторож гонит во двор к ней семь баранов, а за ним шагает верблюд, нагруженный какой-то поклажей.

Тяджгуль удивилась:

«Что это значит? Зачем это он к нам гонит баранов?..»

А сторож молча загнал баранов в угол двора, снял с верблюда и положил у порога дома два мешка с рисом, масло в кувшинах и еще какие-то узлы, и она догадалась, что все это богатство прислал какой-то неведомый жених Бахар для свадебного пиршества.

Из дома вышел Ханкули и вместе со сторожем торопливо перетащил мешки в дом, проводил сторожа, запер ворота и сказал жене:

— Я нашел Бахар жениха, лучше и быть не может. Правда, он любит выпить, но это ничего, не нам с тобой отвечать на том свете за его грехи. Зато богатый. И нам от него большая будет выгода… Только пока никому не говори об этом. А то набежит народ, угощай всех!.. Завтра зарежем двух баранов, придет кое-кто… Ты одна-то не справишься. Возьми себе двух помощниц, и я позову кого-нибудь себе на помощь. Вот тут в платке наряды всякие. Отдай Бахар, пусть принарядится! Видишь, какой жених-то щедрый! Ничего не жалеет для нашей Бахар…

Сжалось, заныло сердце Тяджгуль. Она не очень-то верила, что Ханкули нашел для Бахар хорошего жениха, она знала, что им руководила при этом не любовь к дочери, а одна только жадность. Но она ни слова не сказала мужу и отдала узел с подарками Бахар, которая как раз в это время вернулась с работы.

Бахар удивилась, но не нахмурилась и не заплакала, чего с болью в сердце ожидала Тяджгуль, а, наоборот, очень весело зажгла лампу, развязала узел и стала примерять до-рогое шелковое платье, красное, как пламя.

Крутясь перед зеркалом, она одернула платье, поправила шнуры у воротника, надела на голову шитую серебром тюбетейку, на пальцы золотые кольца, навесила под самую шею большую круглую брошь из позолоченного серебра с красны» ми дорогими каменьями, перекинула густые черные косы на грудь и лукаво заиграла глазами, засверкала, как жемчугом, белыми зубами.

— Ах, Бахар! — с восторгом и умиленьем сказала Тяджгуль, покачивая головой. — Ты и в самом деле Бахар[2]. Расцвела, как яблоня… Будь счастлива, моя милая!..

На другой день рано утром Тяджгуль видела, как Бахар опять крутилась перед зеркалом в новом платье, а потом почему-то порывисто сдернула его с себя и бросила в угол. Тяджгуль не обратила на это внимания, потому что была очень озабочена.

Она и Ханкули еще на рассвете тайком от людей позвали себе помощников, зарезали двух баранов и готовили теперь шашлыки, плов, пекли хлеб, кипятили чай для всадников и молодых женщин, которые должны были приехать за невестой.

Они с головой ушли в эти хлопоты. А время шло. Солнце поднялось уже на высоту птичьего полета. Ханкули и Тяджгуль приоделись и то и дело посматривали за ворота на улицу — не едут ли всадники. Но их все еще не было видно, и это уже начинало беспокоить Тяджгуль.

— Что ж это такое? Давно все готово, а они почему-то не едут, — недоумевала она.

— Э, что ты понимаешь! — сказал Ханкули. — Они ждут гостей из района, а может быть, даже из Ашхабада. Нельзя же без них…

И в самом деле в это время по улице, поднимая пыль, проехала потрепанная легковая машина, в которой сидели какие-то незнакомые городские люди.

— Ну вот, я тебе говорил! — почесывая бороду, сказал Ханкули. — Сейчас приедут.

Тяджгуль заволновалась и побежала в дом, чтоб предупредить Бахар. Но, переступив порог, она вдруг застыла в недоумении. Свадебное платье, тюбетейка и драгоценные украшения в беспорядке валялись в углу, а Бахар не было.

— Ой! — дико закричала Тяджгуль, схватившись за голову. — Эта бесстыдница сбежала!.. Она опозорила нас на весь свет!

— Да что ты, дура, глотку дерешь! — закричал и Ханкули. — Куда она могла сбежать? Наверное, побежала на минуту к невестке.

— Да как же не сбежала? Ты посмотри только… Она ничего не надела, все побросала.

Ханкули заглянул в дом и, нахмурясь, затеребил седую бороду.

— И давно ее нет?

— Да не знаю… Не видела, как она прошмыгнула. Утром она надела платье, и вот оно тут, а ее нет…

— Эх, старая дура! Тебе бы верблюдов пасти, а не дочь!

Ханкули разразился было страшной бранью, но вдруг посмотрел на ворота и замолк. Приосанился и закашлял в ладонь.

Во двор вошел секретарь правления колхоза и двое незнакомых городских людей. Один из них, толстый, в очках и с портфелем; вежливо поздоровался с Ханкули. Ханкули засуетился:

— Добро пожаловать! Заходите, заходите в дом! Эй, жена, постели-ка скорее ковер!

Во двор въехал колхозный фургон, на котором сидел конюх Мамед, и остановился возле дома.

«Ой, Бахар! — подумала Тяджгуль, торопливо расстилая ковер. — Вот уж и гости пришли… Где теперь ее искать?..»

— Нет, нет! — сказал человек в очках. — Не беспокойтесь! Мы на минутку по делу. Это вы Ханкули Байрам-оглы?

Ханкули беспомощно кашлянул в ладонь и сказал:

— Да, я Ханкули…

— Так вот, мы из прокуратуры. Скажите, пожалуйста, председатель колхоза Елли Одэ-оглы вчера вечером присылал вам баранов и кое-какие вещи?

Человек в очках открыл портфель, вынул бумажку и стал перечислять:

— Да, семь баранов, пять пудов рису, пять пудов муки, полпуда топленого масла, три пуда кунжутного масла. Правильно?

— Да, как будто так… — сказал Ханкули и, поперхнувшись, опять закашлял.

— Видите ли, все так же спокойно и вежливо продолжал человек в очках, — все это принадлежит колхозу, а вовсе не Елли Одэ. Он украл это самым бессовестным образом.

— Как украл? — удивился Ханкули. — Он же мне сказал, что все это его, он сам заработал. Как же так?

— А так! Он не только это украл. Он присвоил себе немало того, что должен был раздать колхозникам по трудодням. Он, конечно, ответит за это. А сейчас разрешите взять все, что он прислал вам.

— Да берите, берите! — замахал руками Ханкули, перепугавшись, как бы и его не притянули к ответу. — На что мне ворованное!.. Только я ничего этого не знал. Честное слово!

И вместе с конюхом стал складывать в фургон все дары щедрого Елли Одэ.

Тяджгуль, бормоча себе под нос: «Ай, боже мой, какой позор!», тоже поспешно связала в платок шелковое платье, тюбетейку, шитую серебром, дорогие украшения и сунула в фургон.

Секретарь правления колхоза, человек в очках и его товарищ сели на повозку и поехали.

А конюх следом за ними погнал пять баранов.

— А где же еще два барана? — вдруг строго спросил человек в очках, посмотрев на баранов, потом на Ханкули.

«Да вот они, в казанах!.. Все еще целы…» — хотел сказать Ханкули, но постыдился и только виновато почесал переносицу.

— Так я вас, Ханкули-ага, попрошу сейчас же следом за нами прийти в правление колхоза.

А Ханкули поник, ссутулился и уныло побрел за ворота. Тяджгуль стояла у порога, смотрела ему в спину и дрожала от страха, как в лихорадке.

Ханкули вернулся уже после обеда сильно расстроенный.

— Ну как, Ханкули? — робко спросила Тяджгуль. — Все ли благополучно?

— Э! — махнул рукой Ханкули. Я всегда говорил: все эти моты — подлецы и негодяи! Кто не бережет копейку, обязательно сядет за решетку. Хорошо, что я еще выпутался…

— Ну, слава богу! — с глубоким вздохом облегчения сказала Тяджгуль. — Но где же Бахар? Куда она делась?

— Э, Бахар!.. Бахар твоя замуж вышла! — закричал Ханкули.

— Как замуж? — всплеснула руками Тяджгуль. — Что ты болтаешь?.. Как же так? Ни отцу ни матери ничего не сказала!..

— Теперь не сказываются, сами замуж выходят…

— Да за кого же?

— Да за этого… сына Акмамеда, Мурада, что недавно из армии вернулся.

— О! — вдруг вся посветлела Тяджгуль. — Ну что ж, это хорошо. Он хороший человек!

— Хороший, — заворчал Ханкули. — А я из-за него чуть не сел за решетку вместе с этим негодяем Елли. Ведь это он и Бахар все это дело подстроили.

— Как он?.. Как они?.. Ничего не понимаю! — заволновалась Тяджгуль.

— Очень просто. Поехали нынче утром в район и рассказали все про Елли прокурору, а заодно и расписались там в районе. Ну что же теперь с этими казанами делать? Наварили без толку…

Ханкули уставился на казаны с жирным пловом и задумчиво почесал затылок.

— Хуже всего то, что своих двух баранов придется отдать в колхоз. Вот что сделал с нами этот негодяй Елли!

— Ну что же, и отдай! — сказала Тяджгуль. — А что наварили не пропадет. Даже и хорошо, что наварили. Ведь надо же справить свадьбу Бахар.

— Справить! — закричал Ханкули. — Я, что ль, буду справлять своими баранами? Жених должен справлять!

— О, да он отдаст! Он не поскупится. Он любит Бахар. Я-то уж знаю! Он и стадо баранов для нее не пожалеет.

— Ну?.. Разве он такой? — удивился Ханкули. — Тогда я сейчас отведу двух баранов в правление…

Он вошел в хлев, долго приглядывался к баранам, наконец выбрал двух самых тощих и погнал за ворота.

Агахан Дурдыев

Кузнец-святоша

(перевод Т.Озерской)

У Нязик-эдже сломался кетмень. Нязик-эдже работала в поле, когда случилась с ней эта беда, и она сказала другим колхозницам:

— Побегу к Баллы-мулле, надо поскорее починить кетмень.

Она вышла на дорогу и зашагала к аулу.

«Чтоб ему пусто было! — думала добрая Нязик-эдже, все ускоряя и ускоряя шаг, и мысль эта относилась не к кому другому, как к тому самому Баллы-мулле, к дому которого сейчас лежал ее путь. — Хуже нет обращаться к нему за каким-нибудь делом. Станешь просить, чтобы поскорее сделал, а он в ответ наплетет кучу всякого вздора, а потом скажет: «К чему такая спешка, почтенная Нязик-эдже? Я завален заказами, голубушка. Приходи завтра». Ему все равно, а я без этого кетменя как без рук: он такой легкий, с ним работа лучше спорится».

Нязик-эдже углубилась в свои думы и не заметила шедшего ей навстречу соседа Куллы, а когда тот ее окликнул, вздрогнула и остановилась, как вкопанная.

— Так это ты, Нязик-эдже! А я смотрю, кто это пыль подымает… Все — в поле, а ты — с поля? Что случилось?

— Ах, Куллы-джан, кетмень у меня сломался. Иду к Баллы-мулле и, знаешь, ума не приложу, как уговорить его поскорее починить мой кетмень.

Куллы достал папироску, закурил.

— Зачем же его уговаривать? — сказал он, выпуская клубы дыма. — На то он и кузнец, чтобы чинить.

— Да ведь как на него найдет, а то вон что с кетменем моей дочки было — четыре дня продержал его Баллы-мулла.

— Бывает, что и враз починит, — многозначительно сказал Куллы.

— Ах, Куллы-джан, — пропела Нязик-эдже, сразу смекнув, что Куллы хочет подать ей добрый совет. — Посоветуй, пожалуйста, как бы мне его уломать. Это верно, что иной раз он быстро делает. Как видно, нет у меня к нему подхода.

Куллы рассмеялся.

— Неужто ты до сих пор не раскусила этого святошу? — спросил он. — Научить тебя, как нужно с ним разговаривать?

— Научи, Куллы-джан, будь так добр, научи, — сказала Нязик-эдже и даже подошла поближе.

— Ну, слушай, — сказал Куллы. — Ты сначала попроси его попросту: почини, дескать, мой кетмень. Если же он начнет отлынивать, ты действуй по такому плану: прежде всего похвали его искусство, затем побрани его жену и, наконец, заведи с ним разговор о какой-нибудь пригожей девушке из нашего аула — увидишь, он сразу растает и живехонько отремонтирует твой кетмень. У этого богобоязненного человека далеко не одни молитвы на уме.

Нязик-эдже увидела, что ей просто повезло. Сама удача послала ей навстречу Куллы. И верно: никто у нас в ту пору не раскусил по-настоящему этого кузнеца, который корчил из себя степенного и доброжелательного отца семейства, набожного и богобоязненного, а сам совсем не то держал в мыслях. Потом-то все узнали, что он был человеком себе на уме. Но хитрый и проницательный Куллы сумел раньше других распознать кузнеца и проникнуть в его сокровенные мечты. Для него было не секрет, что последнее время Баллы-мулла страшно о себе возомнил, стал тяготиться своей женой, с которой прожил немало лет, и начал поглядывать своими кабаньими глазками на молоденьких и хорошеньких девушек нашего аула.

От души поблагодарив Куллы, Нязик-эдже, исполненная надежды, отправилась дальше.

Кузнец Баллы был уже немолод. Среднего роста, дородный, с бледным, одутловатым лицом, обрамленным черной бородкой, он держался очень важно и носил длинную белую рубаху и широченные белые штаны, с которыми не расставался с ранней весны до глубокой осени. В одном кармане у него всегда лежала гребенка, в другом — аптечная баночка, предметы, необходимые, на его взгляд, для ухода за бородой, которую он то и дело расчесывал и, чтобы придать ей блеск, смазывал вазелином.

Про этого кузнеца у нас в колхозе говорили, что он святоша. Причиной этому послужило отчасти то, что прежде Баллы был муллой. Когда же его топор в этом ремесле иступился, то есть, попросту говоря, стало его дело никому не нужным, избрал он себе другое занятие. Сперва начал насекать зубья у серпов, затем приделывать ушки к монетам для женских украшений, а затем наловчился и мотыги ковать. Теперь он уже работал кузнецом в нашем колхозе, но по-прежнему напускал на себя набожность, и поэтому, хотя он уже давно не был муллой, кличка «Мулла» так за ним и утвердилась.

Кузнец Баллы-мулла, наряду с прочими своими качествами, был еще непревзойденный хвастун. Стоило ему сделать кетмень, как его начинало распирать от гордости. Послушать его, так никто на свете не делал таких кетменей. Что говорить, кому не случалось похвалиться своим искусством, да и прихвастнуть ненароком, но все-таки можно поручиться, что кузнец Баллы-мулла в смысле самовосхваления не знал себе равных и легко вышел бы победителем из любого состязания хвастунов.

Нязик-эдже свернула с дороги в узенькую улочку и, пройдя вдоль дувала, зашла во двор кузницы.

— Привет тебе, дорогой мастер, — с поклоном молвила Нязик-эдже, став в дверях.

Баллы-мулла, оторвав глаза от кузнечного меха, хмуро глянул через плечо на почтенную Нязик и проворчал ответное приветствие. Потом, не обращая на нее больше внимания, стал сгребать угли. Раздув огонь, он подошел к наковальне и, вытирая пот со лба, спросил:

— Что тебе нужно, уважаемая?

— Да вот беда — кетмень сломался. Уж ты будь добр, дорогой мастер, почини поскорей, а то без кетменя сам понимаешь, никак невозможно.

— Ну что ж, оставь кетмень, завтра-послезавтра зайдешь.

Нязик-эдже прислонила кетмень к стене, переминаясь с ноги на ногу, стала припоминать советы Куллы. Сперва взгляд ее растерянно перебегал с предмета на предмет, а затем, подняв с земли новый кетмень, лежавший возле наковальни, она сделала вид, что внимательно рассматривает его со всех сторон.

— Вот это кетмень так кетмень! — воскликнула она с притворным восхищением. — Не иначе, как это ты его смастерил. Ну еще бы! Чьи же руки еще могут создать такое чудо! Вот хотелось бы мне иметь такой кетмень!

Баллы-мулла покосился на нее, но ничего не сказал, а Нязик-эдже принялась расхваливать кетмень еще пуще.

Наконец кузнец не выдержал.

— С благословения божия, я плохих вещей не делаю, — важно изрек он, надуваясь от спеси, как петух. — Погляди хоть на это ведро; если даже через сто лет из этого ведра выскочит дно, пусть и тогда глаза у меня выскочат.

— Вай, что за ведро! — подхватила Нязик-эдже. — Это всем ведрам — ведро… Какое там на сто лет — ты сделал его на веки вечные!

Не зная, что бы еще такое прибавить, Нязик-эдже огляделась кругом и заметила в углу кузнецы ржавый, сломанный велосипед.

— Неужели ты и такую старую рухлядь починить можешь? — вне себя от изумления произнесла Нязик-эдже и даже глаза вытаращила. Баллы-мулла самодовольно усмехнулся.

— Да из этой старой рухляди я сделаю такую машину, что она будет летать, как на крыльях.

— Ну, дорогой мастер, значит, правду про тебя говорят, что ты можешь оживить железо, вдохнуть в него душу. Да, дивлюсь я на Бибиджамал, подумать только — не оценить такого мужа, который стоит дороже золота… Другая на ее месте тебя бы на руках носила.

— Ох, почтенная Нязик-эдже, — с дрожью в голосе промолвил бывший мулла, — прошу тебя, не касайся этого больного для меня вопроса…

— И как это женщины не ценят того, что имеют, — словно не слыша его слов, продолжала лукавая Нязик-эдже. А другие-то — и молоденькие и хорошенькие, верно за счастье почли бы заполучить такого мужа…

Тут уж Баллы-мулла даже работу оставил.

— Дай-ка я посмотрю твой кетмень, добрая Нязик-эдже, — сказал он и, взяв кетмень, повертел его в руках. — Да тут и делать-то почти нечего.

— Конечно, конечно, для такого мастера, как ты, работа пустячная.

Кузнец выбил из кетменя черенок, раздул огонь и бросил кетмень в горн.

— А скажите мне, добрая Нязик-эдже, если бы я был холост, к какой девушке нашего аула посоветовала бы ты мне присвататься? — осторожно спросил он.

— Ну, что до этого… Разве мало у нас хороших девушек! А впрочем, есть одна… пожалуй, всех других краше.

— Дорогая Нязик-эдже, присядь здесь на кошму, выпей чайку с благословения божия, пока я буду чинить твой кетмень…

Баллы-мулла оставил мехи, подошел к двери, ведущей во внутренний дворик, и позвал игравшую во дворе дочку.

— Сбегай домой, принеси чаю и пиалу, — приказал он. — Да поживее.

— Спасибо, дорогой мастер, только мне чай-то пить недосуг, надо на окучивание поспеть, — сказала Нязик-эдже. — Ты уж почини, пожалуйста, поскорее мой кетмень.

— Сейчас, сейчас, — пробормотал Баллы-мулла, снова берясь за мехи и добавил скороговоркой:

— Про какую это девушку повела ты речь, дорогая Нязик-эдже? Объясни пожалуйста. А я тем временем с благословения божия починю твой кетмень на славу.

— Зашла я в ковроткацкую артель — уж и не припомню сейчас, зачем, — начала Нязик-эдже, но тут дверь отворилась, и в кузницу вошла дочка кузнеца с чайником и пиалой в руках. Баллы-мулла приложил палец к губам, и Нязик-эдже умолкла на полуслове.

Девочка поставила на кошму чайник и пиалу и молча вышла. Нязик-эдже расположилась поудобнее, налила себе чаю и продолжала рассказ.

— Зашла я в артель и увидела там девушку не из нашего села. Красавица — глаз не отведешь. Стройная, как лошадка, косы — ниже пояса, а уж улыбка… От такой улыбки ночью станет светло, как днем…

Так расписывала неизвестную красавицу Нязик-эдже, а Баллы-мулла, слушая ее россказни, от волнения чуть не лишился рассудка. Он метался между горном и наковальней и бестолку хватался то за молот, то за клещи. Еле нашел в себе силы вымолвить:

— Ох, голубушка Нязик-эдже, ты словно заглянула мне в душу. Сдается мне, что ты говоришь про ту самую девушку, что видел я на днях, проходя мимо ковровой мастерской… Очень она мне приглянулась. Не знаешь ли ты, кто она такая?

— Знаю, как не знать. Это новый председатель артели, она неделю назад приехала к нам из района. Зовут ее Гюзель. Готов ли мой кетмень, дорогой мастер?

— Готов, готов, голубушка, — сказал кузнец, насаживая кетмень на черенок. — Получай. Совсем как новый.

— Спасибо, дорогой мастер! Желаю тебе, чтобы твои руки, ноги никогда не испытали болезни.

— Спасибо и тебе на добром слове… А не можешь ли ты, милая Нязик-эдже, познакомить меня с этой девушкой, с этой прекрасной Гюзель?

— Ах, уважаемый мастер, я бы с радостью помогла тебе в этом деле, да ведь я сама с ней не знакома. Я тебе вот что посоветую: пойди-ка ты к жене Аннапилпила. Ручаюсь, что она тебе поможет, если только ты сумеешь ее уговорить. Сначала она, конечно, будет отнекиваться, скажет, верно, что вовсе с этой девушкой не знакома, да ты не верь, не отставай от нее, пока не уговоришь.

А жена Аннапилпила считалась в ауле своего рода «телефонной станцией». Стоило ей услышать какую-нибудь новость, как она бросалась трезвонить о ней по всему околотку. Не попьет, бывало, не поест, не вымоется и головы не причешет, пока не оповестит всех колхозников о случившемся.

Итак, подав этот ядовитый совет, Нязик-эдже вскинула на плечо свой кетмень, вышла из кузницы и, не мешкая, направилась на хлопковое поле, а Баллы-мулла поглядел ей вслед и подумал: «Какая славная женщина! Превосходная женщина, оказывается, и в нашем ауле есть умные люди, с которыми можно потолковать по душам».

В этот день из рук кузнеца не вышло ни одной сколько-нибудь стоящей вещи. Да он и не работал весь день. Где ему было работать, когда его каждую минуту тянуло посмотреть в зеркало! До самого вечера Баллы-мулла предавался сладким мечтам и что-то все время напевал себе под нос.

Промечтав так до конца рабочего дня, он закрыл кузницу и направился в кооператив купить чая. Но и по дороге он то и дело вытаскивал из кармана гребенку и расчесывал бороду.

Спесивый и важный, выпятив живот, ступил Баллы-мулла в кооператив и — бывают же на свете такие совпадения! — прямо перед собой увидел тоненькую, стройную девушку в шелковом красном кетени. На голове у девушки была накинута легкая, как облачко газовая шаль, из-под которой выбегали две тугие черные косы.

Баллы мулла замер на пороге, потом подошел поближе и стал довольно бесцеремонно разглядывать девушку. Несомненно, это была та самая красавица, которую еще сегодня утром так расписывала ему Нязик-эдже. А Гюзель, — это действительно была она, — заметив, что какой-то толстяк не сводит с нее глаз, отвернулась и, раздосадованная, отошла к другому прилавку.

Баллы-мулла властным мановением перста поманил к себе одного из продавцов.

— Отпусти мне полкилограмма чая, — громко и важно молвил он и добавил, понизив голос:

— Кто эта с косами? Ты не знаешь ее?

— Это председатель нашей ковроткацкой артели, — сказал продавец и, как показалось кузнецу, усмехнулся.

Баллы-мулла извлек из кармана объемистую пачку денег, отставил ее от себя подальше, так, чтобы, всем видно было, как он богат, и начал с треском пересчитывать новенькие бумажки, предварительно послюнив большой палец. Отсчитав нужную сумму и получив сверток и сдачу, Баллы-мулла сделал вид, что направляется к выходу, но, дойдя до середины кооператива, остановился и, заложив руки за спину, принялся за изучение выставленных на полках товаров. При этом он каждую секунду искоса поглядывал на Гюзель. В уме его зрели планы — один другого фантастичнее, как бы ему познакомиться с девушкой.

В это время вошел еще один покупатель. Это был учитель Чары, и он направился не к прилавку, а прямо к Гюзель. От ревнивого взгляда Баллы-муллы не укрылось, что Чары при этом широко и радостно улыбался, а лицо Гюзель светилось ответной улыбкой.

Баллы-мулла напряг слух. Разговор, по-видимому велся самый безобидный — о каких-то чайниках, мисках, пиалах, ложках… Но Баллы-мулла уловил все же одну загадочную фразу: «Ты смотри, чтобы все было парное…» — негромко произнес Чары, в ответ на что Гюзель рассмеялась.

От волнения и нетерпения Баллы-мулла топтался и приплясывал на месте, точно ему под ноги насыпали горячих углей. Наконец, видя, что Чары и Гюзель так заговорили, словно и не собираются расставаться, Баллы-мулла решил действовать напролом. Решительным шагом подошел он к беседовавшей в углу парочке, и, протягивая Чары руку, произнес:

— Здравствуй, Чары. Извини, сделай милость, что я тебя не сразу приметил.

Сказав это, Баллы-мулла обратился к Гюзель и уже вознамерился и ей протянуть руку, но под недоумевающим взглядом девушки какая-то странная робость сковала его вдруг, и он ограничился поклоном и льстивой улыбкой.

Однако ни Гюзель, ни Чары даже не поглядели на бывшего муллу и снова заговорили о своих делах. Но и после этого Баллы-мулла не мог понять, что он здесь лишний. И снова, заложив руки за спину, он уставился на полки с товарами. Тем временем Чары, извинившись перед Гюзель, подошел к прилавку, купил флакон одеколона, положил его в карман и, возвратясь к Гюзель, сказал:

— Давай я помогу тебе донести покупки, — после чего они вместе вышли из кооператива.

Баллы-мулла направился за ними. Остановившись в дверях; он посмотрел им вслед.

— Эти учителя — самое зловредное племя! — пробормотал обозленный своей неудачей кузнец. — Хорошеньким девушкам от них просто спасенья нет. Безобразие!

Возвратясь домой, Баллы-мулла напился чаю, всласть побранившись при этом с женой (последнее время ни одно чаепитие в этом доме не протекало без ссор), а когда стемнело, направился к дому Аннапилпила.

Жену Аннапилпила звали Акджамал.

Второй такой грязнухи не сыскать не только у нас в селе, а, пожалуй, на много километров вокруг. Начать с того, что волосы у этой особы, всегда немытые и непричесанные, видом своим более всего напоминали грязную кошму. Акджамал, с тех пор как я ее помню, покрывала их все той же старой тюбетейкой, которая держалась у нее на темени с помощью какой-то ветхой, полуистлевшей тряпицы, когда-то, видимо, именовавшейся косынкой, но давно уже успевшей потерять право на это наименование. Под стать тюбетейке и косынке была и остальная одежда Акджамал, прикрывавшая ее длинное костлявое тело. К тому же Акджамал предпочитала ходить босиком, и по улицам нашего аула вечно мелькали ее черные, заскорузлые, потрескавшиеся от грязи пятки. Не подумайте только, что это объяснялось ее скупостью или тем, что у Акджамал не было достатка. Какое там! Все дело было в том, что обуваться — это ведь требует времени, а вот времени-то у Акджамал и не было. Ведь, помимо всех обычных колхозных работ и домашнего хозяйства, у Акджамал была еще одна огромная и весьма хлопотная нагрузка: каждую свободную минуту — а в свободный день так и всю первую половику дня — Акджамал носилась по аулу в поисках новостей, а вся вторая половина дня уходила у нее на то, чтобы довести раздобытые ею новости до сведения тех, кто о них еще не слышал. Так протекал день. Ну, а ночью, хочешь — не хочешь, спать надо.

Словом, трудная жизнь была у Акджамал. Думается, что кроме Акджамал, не было на свете человека, который мог бы справиться с такой работой. А может быть, я ошибаюсь? Может быть, и в вашем селе есть такие же подвижницы, как Акджамал?

Тот день, о котором веду я свой рассказ, был полон неудач для Акджамал. Долго бегала она по селу, а домой вернулась ни с чем. Ни одной сколько-нибудь стоящей новости! А то, что удалось ей уловить краем уха, было настолько мелко и ничтожно и настолько недостоверно, что многоопытная Акджамал решила этими слухами пренебречь. Сказать по правде, Акджамал уже не раз довольно чувствительно обжигалась на таких слухах.

Сумрачная, невеселая, сидела вечером Акджамал на кошме перед кибиткой, вытянув ноги. Она сегодня не стала даже ужинать, и чайник с чаем понапрасну стыл перед ней, — Акджамал до него не дотронулась. Аннапилпил, муж Акджамал, сидел рядом и, облокотившись о подушку, мирно попивал чай и поглядывал на свою расстроенную супругу.

— О чем грустишь, любимая? — участливо спросил Аннапилпил. — Неужто труды целого дня пропали даром? Неужто в наших местах совсем иссякли темы для сплетен? Или собранные тобой новости, как на грех, оказались лживыми?

— Ах, что ты понимаешь в этих делах! — с досадой огрызнулась Акджамал, поворачиваясь к мужу спиной.

— Ты права: ты как всегда права, моя радость. Где уж мне разобраться в таком сложном хозяйстве! Но у меня так болит душа из-за твоей неудачи, что я, пожалуй, пойду сейчас поброжу по соседям. А вдруг услышу какую-нибудь новость для твоего утешения!

С этими словами Аннапилпил встал и вышел за дувал, а жена его, утомленная дневными трудами, прилегла на кошму, вся во власти своих безотрадных дум. Прошло минут двадцать. И вдруг за воротами раздался собачий лай, а затем до Акджамал донесся голос кузнеца:

— Пошла, пошла вон, негодная! — кричал Баллы-мулла, отгоняя собаку. — Аннапилпил! Позови своего пса!

Акджамал взвилась с кошмы и бросилась к воротам.

— Милости прошу, милости прошу, Баллы-ага! — вскричала она, отпихивая ногой собаку. — Входи, пожалуйста! Аннапилпила нет дома, но он скоро придет.

Акджамал усадила гостя, налила ему чаю.

Баллы-мулла, сняв галоши, ступил на кошму, принял из рук Акджамал пиалу и придвинул к себе поближе чайник.

— А где же твой муж, Акджамал-эдже?

— Он пошел ненадолго к соседям.

Акджамал вынесла из кибитки довольно черствые лепешки и положила их перед кузнецом. Баллы-мулла, попивая чай, повел беседу издалека. Акджамал внимательно слушала, кивала, где нужно, головой, где нужно поддакивала и жадно ждала «главного». Она сразу почуяла, что кузнец пришел неспроста, и этот разговор — лишь необходимое, требуемое приличием, вступление.

И вот Баллы-мулла сказал:

— Акджамал, у меня есть к тебе поручение.

Акджамал вздрогнула и вся обратилась в слух. Но кузнец больше ничего не прибавил, и Акджамал сказала:

— С радостью, Баллы-мулла, приму его на себя и выполню, если будет оно мне под силу. — И, не удержавшись, прибавила: — Говори же, дорогой Баллы-ага, я тебя слушаю.

— Скажи мне, почтенная Акджамал, не знакома ли ты случайно с нашим председателем ковроткацкой артели?

— Нет… да… немножко знакома, — осторожно ответила Акджамал. — Это ты говоришь про ту девушку, что пила городскую воду?

— Про эту самую, про эту самую…

— И чего же ты хочешь, дорогой мастер?

Баллы-мулла помолчал, придвинулся поближе к Акджамал и вдруг произнес:

— Я подарю тебе халат, если ты с божьей помощью украдешь ее для меня.

Акджамал остолбенела. Чего-чего только не приходилось ей слышать на своем веку, но такого она еще отродясь не слыхала. «Уж не сошел ли он с ума?» — промелькнуло у нее в голове. Однако диковинное это предложение требовало ответа, и Акджамал нашла в себе силы пролепетать:

— У вас борода, дорогой мастер… У вас жена… дети…

— Я разведусь! — неожиданно для самого себя выпалил Баллы-мулла. — Мы… это самое… не сошлись характерами. А моя борода тебя не касается.

Акджамал тем временем уже овладела собой и собралась с мыслями…

— Ну, конечно, дорогой Баллы-ага, — промолвила она. — Каждый строит свою жизнь по своему вкусу, я бы непременно выполнила для тебя это поручение, да вот беда — с девушкой-то я почти не знакома. Впрочем, дам тебе хороший совет. Я знаю женщину, которая, несомненно, с большой радостью и охотой возьмется за это важное дело и выполнит его без особого труда.

— Кто же это, кто?

— Не теряя времени, спеши к матери Эссена. Лучшей помощницы в таком деле тебе не найти.

Если бы в эту минуту вы могли заглянуть в душу Акджамал, вы бы поняли, что почтенная женщина едва удерживается, чтобы не пуститься от радости в пляс. Такое удачное окончание такого неудачного дня! И как она это здорово придумала! Секрет был в том, что мать Эссена, сухая, строгая, сердитая старуха, вечно и в глаза и за глаза бранила Аннапилпила, и неудивительно, что Акджамал немного ее недолюбливала.

— Хорошо, я сейчас же последую твоему совету, Акджамал-эдже, — поднимаясь с кошмы, сказал Баллы-мулла. — Но предупреждаю тебя: разговор этот должен остаться между нами.

— Будь спокоен, дорогой Баллы-ага. Ты же знаешь: Акджамал нема, как могила.

Баллы-мулла надел калоши и направился к воротам, боязливо озираясь на собаку.

— Ничего, ничего, Баллы-ага, не бойся, я придержу пса, — сказала ему вдогонку Акджамал, которой теперь уже не терпелось, чтобы гость поскорее ушел.

Оставшись одна, Акджамал села и с упоением стала перебирать в уме всех колхозников, подыскивать, к кому бы первому броситься ей поутру с этой поразительной новостью. Она бы уже и сейчас ринулась к соседям, но они, как видно, легли слать — в окнах не было света. Приходилось скрепя сердце ждать утра.

Акджамал не сиделось на месте. Она вставала, садилась, снова вставала. Волнение ее было столь велико, что она едва нашла в себе силы лечь в постель. Да и в постели долго не могла уснуть. За ночь она хорошо продумала новость, которую наутро собиралась преподнести всему селу, добавив, разумеется, при этом от себя кое-какие существенные «подробности».

А Баллы-мулла, выйдя из дома Акджамал, прямиком направился к матери Эссена и немало напугал эту почтенную женщину таким поздним посещением. Вообразите же себе ее изумление и гнев, когда она услышала из уст кузнеца о цели его прихода!

Вернувшись домой ни с чем, Баллы-мулла улегся спать, но и ему не спалось в эту ночь, сон бежал от его глаз. Ворочаясь под своим верблюжьим одеялом, Баллы-мулла думал:

«Пойду-ка я завтра сам в артель. Накую ножичков для ковроткания и пойду… Гюзель увидит ножички и подойдет поговорить со мной. «Дорогой уста-ага, — скажет она своим певучим голоском, — какие чудесные ножички! Как я рада, что ты заглянул к нам в артель. Очень тебя прошу, поточи нам ножницы, отремонтируй поломанные гребни…» А я тут приложу руку к сердцу и молвлю: "О прелестная Гюзель! Приказывай! Ты только приказывай, а я сделаю все, что ты велишь!»

От этих мыслей сладкая истома разлилась у толстого кузнеца по всему телу, он, наконец, уснул.

Продрав глаза с первым рассветным лучом, Баллы-мулла наскоро поел и отправился в кузницу. Оставиз без внимания все прочие заказы, он принялся ковать ножички. До обеда сделал шесть неплохих ножичков, из которых два были даже лучше других — над отделкой их он особенно потрудился. Один из них предназначался для Гюзель, другой — для Огульбике. Эта молоденькая женщина из ковроткацкой артели давно пользовалась симпатией кузнеца. Положив ножички на полку, он закрыл кузницу и пошел домой.

Дома жена уже собирала обед, но Баллы-мулла от волнения совсем лишился аппетита. Он вынул из ковровой сумки небольшое зеркальце, ножницы и пинцет и вышел из дома. Присев прямо на солнцепеке на крылечко, он принялся волосок за волоском выдергивать бороду, которая буйно и беспорядочно росла у него на подбородке и на щеках. Совсем уничтожить это волосяное украшение Баллы-мулла, однако, не решился, а остальную укоротил ножницами. Все же от этой операции лицо его изменилось до неузнаваемости.

Провозившись с бородой около часа, Баллы-мулла, наконец, удовлетворенно вздохнул: кинул на себя последний взгляд в зеркало и поднялся с крылечка. В это время дверь дома отворилась, и старшая дочка Баллы-мулла, высунув наружу голову, спросила:

— Отец, ты почему обедать не идешь?

— Обедайте сегодня без меня, я занят, — сказал Баллы-мулла важно. Он наполнил водой кумган, у мы лея и вымыл голову. Потом вошел в дом, достал полотенце, утерся, и, расчесав остатки своей бороды, смазал их вазелином. Его жена и дети уже сидели за обедом. Бибиджемал спросила:

— Почему ты не обедаешь, Баллы?

Но тут взор ее упал на его бороду, и она схватилась за ворот, что, как известно, служит в наших краях выражением крайнего изумления и ужаса.

— Что ты наделал, Баллы! Побойся бога! Постыдись людей! Что это за клочки шерсти торчат у тебя на подбородке? Где твоя борода? К лицу ли тебе такое? Засмеют тебя колхозники!

— Ну и пусть. Разве я не хозяин своей бороды? Сегодня я стал ею недоволен и пожелал укоротить, а завтра, может и совсем истреблю.

— Ну, ну… Дело твое. Только всем нам за тебя неловко как-то.

Баллы-мулла молча натягивал на ноги новые коричневые полуботинки.

— Куда это несет тебя нечистая сила? — заметив его усилия спросила Бибиджамал. — Чего ты наряжаешься?

— Я приглашен в гости, — спесиво сказал Баллы-мулла. — Достань мне новую рубашку и штаны.

— Вот оно что! — сказала Бибиджамал. — Ну, ну…

Она убрала грязную посуду, свернула скатерть, положила ее в нишу в стене и, подойдя к чувалу, достала оттуда рубаху и штаны.

— Вот, получай.

Баллы-мулла оделся, посадил на голову тюбетейку и, не сказав больше ни слова, вышел.

Он направился к кузнице, взял там приготовленные утром ножички, завернул их в чистый платок и двинулся в ковроткацкую артель, которая находилась на другом краю села.

Шагая по дороге, бывший мулла размышлял о том, как будет он объясняться с Гюзель, и испытывал при этом немалое волнение.

«Как мне к ней приступиться? — думал он. — Может быть, лучше всего для начала выразительно подмигнуть ей? А ну как ей это не понравится? Нет, лучше, пожалуй, здороваясь, хорошенько стиснуть руку. А вдруг она не поймет, что это значит, и обидится? Нет, так тоже не годится. Надо действовать через Огульбике. Эта девушка сметливая, шустрая, она тоже в городе жила, знает все тамошние обычаи. Она и одевается по-городскому…»

Занятый своими думами, кузнец проходил по узенькому переулочку между домами, который упирался в большую дорогу, делившую надвое наш аул. Дорога эта вела в город, и ка ней, шагах в ста от проулка, стоял дом ковроткацкой артели.

На правой стороне проулка, возле дувала, мирно дремала небольшая лохматая собачонка, и Баллы-мулла, который отчаянно боялся собак, опасливо покосившись на лохматого стража, благоразумно свернул к левой стороне.

«Как бы проклятая не укусила!» — подумал он, не сводя исполненного подозрения взора с собачонки и не замечая, что еще более грозная опасность подстерегает его с другой стороны. В воротах дома на левой стороне проулка лежал большой белый пес. Странная фигура, которая бочком пятилась через улицу, все время оглядываясь назад, показалась псу подозрительной, и он солидно тявкнул. От неожиданности и испуга Баллы-мулла пронзительно взвизгнул и бросился бежать, а этого, как известно, терпеть не могут все собаки. Пес прыгнул сзади на Баллы-муллу и отодрал от его рубахи огромный лоскут, после чего, удовлетворившись добытым трофеем, вернулся на место, а Баллы-мулла припустился дальше, даже не заметив с перепугу, какой урон нанесло его костюму это нападение.

— Чтоб твоя собака откусила тебе голову! — кричал он, когда пришел, наконец, в себя и увидал, что преследование окончено. Он надеялся, конечно, что эти слова долетят до хозяина собаки.

Выйдя на большую дорогу, Баллы-мулла снова приосанился, достал из кармана гребенку, расчесал бороду и пошел дальше, высоко подняв голову и выпятив живот. Жаль, что не мог он в эту минуту полюбоваться на себя сзади!

Отворив дверь в ковроткацкую артель, мастер шагнул в комнату, где женщины и девушки работали, склонившись над коврами, и огласил ее громким приветствием:

— Добрый день, красавицы!

— Здравствуйте, Баллы-ага! Ты что-то редко стал к нам захаживать, — отвечали ему. — Нам бы вот ножи поточить не мешало.

Баллы-мулла стоял спиной к двери, и ковровщицы не могли заметить приключившейся с ним беды.

— Зато сегодня я к вам не с пустыми руками явился, — сказал Баллы-мулла, ища глазами Гюзель. — Я принес хорошие ножички.

— Вот за это спасибо, — сказала Огульбике. — Если ты будешь нам почаще помогать, станешь у нас желанным гостем.

— Я теперь с божьей помощью часто буду вас навещать, — торжественно пообещал Баллы-мулла. — Я сегодня видел председателя колхоза, и он мне такое задание дал… — И, наклонившись к пожилой женщине, которая сидела ближе всех к двери, он спросил негромко:

— А где же ваш председатель?

— Она недавно куда-то отлучилась, — последовал ответ.

В эту минуту отворилась дверь, и в мастерскую вошла еще одна молоденькая ковровщица. Сделав два шага, она внезапно замерла на месте, и глаза у нее стали совсем круглыми от удивления. Потом, прикрыв рот рукой, девушка прыснула со смеха. Все ковровщицы, оторвавшись от работы, посмотрели на нее с недоумением.

Баллы-мулла тоже не мог не обратить внимания на этот девичий смех, прозвучавший у него за спиной. Он повернул голову, глянул через плечо, а затем, желая получше рассмотреть смешливую девицу, повернулся к ней.

Тут спина кузнеца Баллы предстала ковровщицам во всей своей красе, и они возвестили об этом таким дружным взрывом хохота, что Баллы-мулла вздрогнул и в полном недоумении снова обернулся к ним лицом. Во время этих телодвижений лохмотья рубашки болтались у него за спиной, словно ослиные уши, но сам обладатель их все еще ничего не замечал, Однако он уже чувствовал себя неловко и, чтобы скрыть свое замешательство, тоже рассмеялся, вернее выдавил из себя насильственный смешок, как бы давая этим понять, что он понимает причину смеха работниц и готов приобщиться к общему веселью. Все еще хихикая, Баллы-мулла принялся расхаживать по мастерской, а это только подливало масла в огонь и давало повод к новым взрывам хохота… В конце концов смех стал настолько безудержным, что сколь ни был наш Баллы-мулла самодоволен и туп, а догадка о том, что женщины смеются над ним, в конце концов промелькнула у него в голове. Тогда он перестал шагать по мастерской и в недоумении уставился на ковровщиц.

Одна из женщин подошла к нему и взяла его за руку:

— У вас, уважаемый… — начала было она, но не выдержала, снова расхохоталась и не смогла больше вымолвить ни слова.

Тут кузнец Баллы вдруг страшно рассвирепел и от злости стал красный, как свекла. Он взмахнул руками, отчего сверток выскочил у него из-за пазухи и ножички рассыпались по полу. Чтобы их подобрать, он наклонился и только тут впервые заметил, что у него что-то болтается сбоку под руками… Баллы-мулла выпрямился и ощупал свою спину. Испуг и замешательство отразились на его лице…

— Ах, проклятая собака! — пробормотал он и бросился к двери. Ослиные уши колыхнулись последний раз на потеху всем ковровщицам.

Расстояние, отделявшее артель от проулка, Баллы-мулла покрыл с невиданной быстротой и, лишь скользнув в переулок, позволил себе немного отдышаться. С опаской миновав ворота, из которых, когда он шел к артели, выскочила на него собака, он зашагал дальше, ругая на все корки и этого зловредного пса и его хозяина.

Когда кузнец Баллы-мулла вернулся домой, Бибиджамал по его лицу сразу поняла, что с ним случилась какая-то неприятность, а разорванная рубашка досказала ей остальное.

— Кто это тебя так отделал? — спросила она.

— Кто-кто… Собака этого дурака Аннакули.

— Не укусила она тебя?

— Да уж лучше бы укусила проклятая!..

Тут в комнату вбежал сынишка кузнеца и, увидав его разодранную в клочья рубашку, с удивлением спросил:

— Ата, что с тобой?

Этот простодушный вопрос почему-то взбесил Баллы-муллу.

— Убирайся вон, паршивец! Не твое дело!

Бибиджамал мгновенно встала на защиту сына. Нужно сказать, что в то время, как Баллы-мулла путешествовал в ковроткацкую артель, печальная весть о коварных замыслах ее супруга уже успела коснуться слуха Бибиджамал.

— Зачем ты срываешь свою злость на ребенке? — спросила она. — За последнее время ты совсем перестал уделять внимание детям. И вообще ты что-то, как я погляжу, от дома отбился. Все бродишь где-то… Не мудрено, что тебе собаки рубаху порвали. А как придешь домой, так слова доброго от тебя никто не услышит. Сидишь, как истукан.

— Ну ладно, понесла!..

— Нет, не ладно, а я тебе обижать детей не позволю. Одного ноготка на пальце моего ребенка я не променяю ка тебя, Баллы. Я вижу, что тебе на детей наплевать, а я сумею о них позаботиться, вырастить их, поставить на ноги.

— Да ладно, надоело… Мне переодеться надо, давай рубаху.

Бибиджамал вспыхнула:

— Ты на меня не кричи. Пусть тебе твоя будущая невеста подает рубахи.

— Какая такая невеста? Что за вздор? Откуда ты это взяла?

— Неважно, откуда взяла, а только раз на то пошло, так живи себе, как хочешь, а я больше о тебе беспокоиться не намерена. Не стану я тебе ни готовить, ни стирать.

— Нет, ты скажи, кто это тебе наплел? — с тревогой спросил Баллы-мулла.

— Не все ли равно, кто? Люди говорят.

— Врут они. Зачем ты слушаешь!

— Нет Баллы, шила в мешке не утаишь. Уже все село знает о том, что ты собираешься жениться на председательнице ковровой артели.

— Вранье это. Кто тебе сказал?

— Нет, не вранье. Хаджат сказала у колодца.

— Вот видишь, как она врет. Я ее и в глаза не видал. Склочница твоя Хаджат.

— Вовсе нет, Хаджат никогда не врет. Хаджат услышала это в поле от жены Сапаргельды, а к жене Сапаргельды еще на рассвете, когда она выгоняла корову, примчалась с этим известием жена Аннапилпила… Ну, какие тебе еще нужны доказательства?

— Что ж ты умолкла? Перечисляй дальше! А жене Аннапилпила кто сказал?

— А ей сказал ты!

— Вот и неправда! Я ее даже не видал.

— Да? Ну, подожди! Я вот приведу сейчас сюда жену Аннапилпила…

— Можешь не трудиться. Я все равно с этой сплетницей разговаривать не стану… Все это вранье. А если б было правдой, я бы тебе сам сказал.

Баллы-мулла подошел к чувалу, достав себе рубашку, переоделся и отправился в кузницу.

С этого дня пошел в доме кузнеца разлад. Мысль о Гюзель не оставляла Баллы-муллу, она крепко засела у него в голове и не давала ему покоя. За первой размолвкой с женой последовала вторая, потом третья, и в конце концов Баллы-мулла заявил Бибиджамал, что она ему надоела, и он желает получить свободу.

— Ну, что ж… вот тебе комната, вот тебе одеяло, вот тебе подушка, вот тебе кошма, чайник, пиала… ишак… Живи, как знаешь, а нас не касайся, — сказала Бибиджамал. И Баллы-мулла стал жить на холостом положении. Он начал с того, что начисто сбрил усы и бороду. Затем обзавелся новыми брюками и майкой. А когда услышал, что учитель Чары призывается в армию, исполнился радужных надежд. Тут он купил велосипед и, нацепив на себя майку, которая туго-претуго обтягивала его толстый живот, начал по нескольку раз в день кататься мимо окон ковроткацкой артели.

О выходках кузнеца знало уже все село. И стар, и млад — все шутили на его счет. Наш комсорг Мурат, встретив как-то кузнеца Баллы, сказал ему:

— Здравствуй, бывший мулла. Смотри, это плохо кончится. Уже весь народ над тобой смеется.

Но Баллы-мулла никак не унимался. Он не только ходил в ковроткацкую мастерскую, но стал даже наведываться к Гюзель домой. Девушка принимала его вежливо, с почтением, хотя и посмеивалась про себя — очень уж забавный вид был у этого толстяка! А что касается сплетен по его адресу, которые Гюзель не могла не слышать, то она пропускала их мимо ушей. Ей никак не приходило в голову, что все это может быть всерьез, что этот солидный, почтенного возраста человек, да к тому же еще отец семейства, может напустить на себя такую блажь.

Простая, непринужденная манера обхождения Гюзель обезоружила Баллы-муллу, и он всякий раз уходил от нее, так и не открыв ей своих намерений. Вся беседа их сводилась к тому, что кузнец безбожно хвастал и врал, а Гюзель смеялась.

В конце концов Баллы-мулла решил излить свои чувства в письме. Как-то в полдень он закрыл кузницу, пошел домой, затворился у себя в комнате, вырвал из тетради лист бумаги, взял огрызок карандаша и повалился ничком на кошму. Подложив под грудь подушку и послюнив карандаш, он принялся выводить слова. Подняв всю муть со дна своей души, бывший мулла доверил ее бумаге… Окончив письмо, он глубоко задумался. Потом встал, с решительным видом сунул письмо в карман и вышел из дома.

Разостлав кошму во дворе под тенистым карагачом, Кул-лы пил чай вместе со своей женой Огульбике. Огульбике рассказывала что-то занятное, и Куллы потешался от души.

— Так, так… А что же дальше? — спросил Куллы, когда Огульбике умолкла.

— Ты знаешь, Куллы, по-моему, он какой-то полоумный. У него ведь семья… И вообще, на что такой старик нужен молодой девушке? Как только этот бесстыжий человек не понимает, что над ним все смеются!

Огульбике встала, взяла ложку, подошла к очагу, сложенному во дворе, попробовала, не нужно ли добавить соли в суп, и вернулась на свое место.

— Зря ты не взяла вчера у него эту записку, — сказал Куллы. — Надо было взять и передать Гюзель — пусть бы она хорошенько пристыдила этого толстопузого… — И Куллы не выдержал и снова рассмеялся.

— Да ну его совсем! Не хочу я с ним связываться, — сказала Огульбике. — Допивай чай, Куллы, сейчас обед подам.

— Подавай обед. Я не хочу больше чаю.

Огульбике убрала чайники и пиалы и поставила на кошму миску с супом.

Когда Куллы и Огульбике кончили обедать, и Огульбике убрала посуду, в воротах, приветствуемый собачьим лаем, показался Баллы-мулла.

— Куллы, смотри, — вполголоса пробормотала Огульбике. — Легок на помине.

— Ну что ж, добро пожаловать, — улыбнулся Куллы.

— Добрый день, — сказал кузнец подходя.

— Спасибо, садись, будь гостем, — подвигаясь, чтобы дать ему место на кошме, пригласил Куллы. — Жаль, что не пришел пораньше, пообедали бы вместе. Говорят, кто к обеду опаздывает, того теща не любит, — пошутил Куллы.

— У меня нет тещи, — молвил Баллы-мулла, снимая калоши и ступая на кошму.

— Ну нет, так будет, — сказал Куллы.

— А может быть, вы поможете мне обзавестись тещей? — слащаво улыбнувшись, спросил Баллы-мулла и поглядел на Огульбике.

— Кому одной тещи мало, тому и двух может не хватить! — огрызнулась Огульбике и, с грохотом опустив грязную посуду в таз, принялась тереть тарелки мочалкой…

— Не слушай ее, — усмехнулся Куллы, — ведь не даром же говорится: «В соли и в девушках недостатка не бывает».

Не иначе, как хотел лукавый Куллы еще больше раззадорить кузнеца такими словами!

— Правильно говоришь, Куллы, — подхватил Баллы-мулла. — А вот твоя жена никак не хочет мне помочь, — покосившись на Огульбике, добавил он и, сняв тюбетейку, почесал темя. — Просил я ее передать одну записочку к ним б артель, а она ни в какую — не хочет и не хочет.

— Ты что же это? Руки у тебя отвалятся, что ли, передать записку? — сурово сдвинув брови, спросил жену Куллы. — А где эта записка? — обратился он к мастеру. — Ты уже передал ее?

— Нет! Записка здесь, со мной.

— Так давай ее мне, я сумею передать не хуже Огульбике. Кому это?

— Вот спасибо, вот спасибо. Передай ее Гюзель.

Вынув из кармана записку, Баллы-мулла отдал ее Куллы.

— Вечером жди ответа, — пообещал Куллы, пряча записку в карман.

Огульбике, не проронив ни слова, унесла перемытую посуду. Потом вышла из дома и, накидывая на ходу шаль, направилась к воротам.

— Постой, постой, Огульбике, — сказал Куллы. — Нужно напоить гостя чаем.

Огульбике молча взяла кундюк, но Баллы-мулла возразил:

— Нет, нет, для меня не беспокойтесь. Я бы с радостью попил с вами чайку, да мой обеденный перерыв кончился, кузницу открывать пора. А то мне уже в правлении колхоза замечание сделали, будто я поздно открываю…

Он встал и начал совать ноги в калоши.

Огульбике поставила на место кундюк и попрощалась с гостем, сказав, что спешит в артель.

Баллы-мулла надел калоши и тоже направился к воротам.

— Так ты с божьей помощью передашь ей эту записку? Прямо в руки? — еще раз переспросил он Куллы.

— Да уж будь спокоен, сделаю все, как нужно, — заверил тот. — А что, разве девушка подала тебе надежду?

Баллы-мулла победоносно поглядел на Куллы.

— Да, друг Куллы, по всему видно, что она совсем не прочь выйти за меня замуж, — самодовольно заявил он. — Все дело во мне. Я, понимаешь, все никак не мог придумать, как бы мне с ней объясниться. Ко вот я написал эту записку, и теперь все выяснится. Получив ее, моя Гюзель скажет: «Наконец-то! Ведь я так давно об этом мечтала! И вот он позвал меня, мой Баллы!»

— Ну, ежели так, то я тем более поспешу доставить ей эту записку, — улыбнулся Куллы.

— Да уж удружи, пожалуйста, — снова попросил Баллы-мулла, выходя за ворота.

«Уж я тебе «удружу»! Нет, с такого дурака спесь сбить необходимо, — подумал Куллы, глядя ему вслед. — Надо же, про хорошую девушку и такую пакость выдумал — будто она в него влюбилась, мечтает, видите ли, о таком толстопузом! Ну, а если Гюзель и вправду задумала выйти замуж за этого дурака, надо ей помочь — открыть глаза».

Куллы подошел к дувалу, отделявшему его двор от соседского, и крикнул:

— Нязик-эдже!

— Иду! Кто зовет? — отозвалась та. Послышалось шарканье башмаков, и вскоре голова Нязик-эдже показалась над дувалом.

— Ты что, Куллы-джан?

Куллы достал из кармана записку.

— Снеси, пожалуйста, эту записку нашему комсоргу Мурату. Только, смотри, никому не отдавай, прямо ему в руки.

Здесь крылась какая-то тайна, — Нязик-эдже сразу это почуяла. У нее так и чесался язык расспросить Куллы, но она понимала, что это было бы неделикатно. И Нязик-эдже обуздала свое любопытство, утешаясь мыслью: Куллы, вероятно, сам ей что-нибудь потом расскажет.

— Хорошо, Куллы-джан, сейчас снесу.

Нязик-эдже взяла записку, завязала ее в кончик головного платка и отправилась к Мурату. Она отдала ему записку. Мурат прочел ее и задумался. Нязик-эдже уж собралась было идти, но Мурат попросил ее обождать. Он достал с полки ручку и чернила и написал на обороте записки:

«— Товарищ Гюзель! Комсорг колхоза хотел бы знать твое мнение об этом послании. Напиши ответ!»

— Вот, Нязик-эдже, — сказал Мурат, — уж будь добра передай эту записку председателю ковровой артели Гюзель. — И когда Нязик-эдже направилась к двери, Мурат прибавил — слово в слово, как Куллы: — Только, смотри, никому больше не отдавай, передай ей прямо в руки.

— Хорошо, дружок, передам, — сказала Нязик-эдже, дивясь всему этому про себя. — Раз уж взялась носить записки, не идти же на попятный. Если к ночи освобожусь, и то ладно, — пошутила она.

Мурат рассмеялся, а Нязик-эдже снова завязала записку в платок и отправилась в ковровую артель. Теперь ее любопытство было растревожено еще больше, и она всю дорогу укоряла себя за то, что не хватило у нее духа расспросить Куллы. Догадки, одна другой несуразнее, приходили ей на ум.

Придя в мастерскую, Нязик-эдже поздоровалась с ковровщицами, потом отозвала в сторону Гюзель и, придав своему лицу крайне таинственное выражение, развязала кончик платка, вынула оттуда изрядно помятую записку и протянула ее девушке.

Гюзель, недоумевая, взяла записку, развернула и стала читать. Лицо ее вспыхнуло. Она бросила гневный взгляд на Нязик-эдже и продолжала читать дальше. От обиды глаза у нее налились слезами. Потом, перевернув записку, она увидела надпись Мурата, и улыбка тронула ее губы.

— Зайди на минутку ко мне домой, дорогая Нязик-эдже, — сказала Гюзель, — у меня будет к тебе небольшая просьба.

Гюзель жила в соседнем доме, рядом с ковроткацкой мастерской. Введя к себе в комнату Нязик-эдже, она попросила ее присесть, сама тоже села к столу, достала листок бумаги и принялась писать. Нязик-эдже терпеливо ждала: она уже понимала, что ей опять предстоит.

— Вот, дорогая Нязик-эдже, будь так добра, отдай это, пожалуйста, Мурату, — сказала Гюзель, кончив писать и передавая Нязик-эдже две сложенные записки.

— Хорошо, хорошо, — покорно сказала Нязик-эдже, завязывая записки в платок. — Видно, вы сегодня решили определить меня на новую должность.

— Только, пожалуйста, отдай самому Мурату и никому больше не показывай, — сказала ей вслед Гюзель.

Но слова эти сделались уж настолько привычными для слуха Нязик-эдже, что она не обратила на них ни малейшего внимания.

Мурат, получив от Нязик-эдже записки, прочел их одну за другой и сказал весело:

— Ну вот, почтенная Нязик-эдже, теперь все в порядке.

— Значит я могу идти домой, Мурат-джан? Гляди-ка — завечерело.

Мурат с улыбкой посмотрел на Нязик-эдже.

— Нет, дорогая Нязик-эдже, я все-таки попрошу тебя выполнить последнее поручение. — И он протянул ей одну из записок, присланных ему Гюзель. — Будь так добра, передай, пожалуйста, это письмо нашему кузнецу Баллы-мулле.

— Толстопузому? Давай сюда, — сказала Нязик-эдже, уже приготавливая кончик платка. — Передам в собственные руки и никому не покажу!

Баллы-мулла в сумерках стоял на дороге перед кузницей и, подбоченясь, смотрел в сторону ковровой мастерской. Он не заметил Нязик-эдже, которая появилась с другой стороны.

— Добрый вечер, Баллы-ага, — сказала Нязик-эдже, подходя поближе.

Баллы-мулла скосил на нее глаза и ответил, не поворачивая головы:

— А, это ты, Нязик-эдже! Как это тебе, голубушка, пришло в голову подать мне такой глупый совет — обратиться к жене Аннапилпила?

— Ой, о чем ты вспомнил, Баллы-ага! Я уж и позабыла совсем, как это случилось. Смотри лучше сюда, я принесла тебе записку, — сказала Нязик-эдже, развязывая платок.

Баллы-мулла обрадовался, схватил записку и ушел с ней в кузницу, чтобы прочесть ее там без помех.

«Баллы-ага!

Я получила твое письмо. Оно меня поразило. Ты — почтенный человек, отец семейства, а по возрасту годишься мне в отцы. Как могли прийти тебе в голову гнусные мысли? Постыдился бы! Выкинь все это из головы. У меня есть друг, который служит в рядах Советской Армии, чтобы в любую минуту стать на защиту нашей любимой Родины. Я дала ему слово ждать его возвращения. А тебе я могу еще раз сказать только одно: стыдись!

Гюзель.»

Баллы-мулла прочел эти гневные строки и с минуту стоял неподвижно, уставясь в одну точку. Красные отблески горна плясали у него в зрачках. Потом в дикой ярости он разорвал записку на мелкие клочки и бросил в огонь.

Подбежав к растворенной двери, он заорал:

— Пошла отсюда вон, чёртова сплетница!

Но Нязик-эдже уже не было. Вместо нее Баллы-мулла лицом к лицу столкнулся с Муратом.

— Сегодня собрание правления колхоза, Баллы, — сказал Мурат. — И ты тоже должен на нем присутствовать.

Больше Мурат ничего не прибавил и ушел, но и этих слов было достаточно, чтобы вселить великий страх в сердце бывшего муллы. Вся спесь мигом слетела с него. Видно, немало грешков знал за собой Баллы!

«Ну, теперь мне крышка!» — пронеслось у него в голове. Он торопливо перебирал в памяти колхозников, стараясь найти такого, который мог бы за него заступиться, и не находил. Он запер кузницу и решил обойти подряд всех колхозников — сколько успеет до начала собрания.

Поздним вечером кузнец Баллы-мулла вышел из правления колхоза и побрел к себе домой. Если бы в эту ночь была луна, вы бы без труда убедились, что лицо бывшего муллы утратило все свое самодовольство. Вероятно, оно было красным и потным, потому что он ежеминутно отирал рукавом лоб. Баллы-мулла брел, повесив голову, с трудом передвигая ноги, и беспрестанно останавливался. Казалось, он двигается только потому, что кто-то время от времени дает сзади ему пинка.

Войдя в свой дом, Баллы-мулла, вопреки обыкновению последних дней, не направился в свою одинокую комнату, а открыл дверь в другую, где Бибиджамал, уложив спать детей, сидела у огня.

Баллы-мулла переступил порог и, увидав удивленно поднятые брови Бибиджамал, неожиданно рухнул перед ней ка колени.

— Ой, прости меня, Бибиджамал! — завопил бывший мулла. — Никого у меня нет на свете, кроме тебя. Я винюсь перед тобой! Ой, я винюсь перед тобой! Не гони меня! Я теперь буду любить тебя и беречь. Как зеницу ока беречь буду!

Так молил и причитал этот жалкий человек, но застывшее от обиды и одиночества сердце Бибиджамал не могло оттаять. Она сказала:

— Нет, Баллы, уходи. Мы были тебе не нужны, а теперь ты нам не нужен. Ты вел себя, как пустоголовый мальчишка, отчего же это ты поумнел вдруг?

Баллы-мулла поднялся на ноги, он молчал, низко опустив голову. Потом подошел к стоявшим рядом детским кроваткам и снова упал на колени, уткнувшись лицом в одеяло.

Ребятишки проснулись. Широко раскрытыми, испуганными глазами они смотрели на мать, словно прося ее простить отцу его вину.

Нурберды Помма

Тайлак Хыззын

(перевод М.Шамиса)

Человек с таким именем только нынешним летом приехал к нашему соседу Мураду. На нем был синий выцветший халат и поношенная шапка. Был он худощавый, низенького роста, но на вид бравый и проворный.

Явился в дом к Мураду он неожиданно — как с неба свалился. Едва сел сосед читать книжку, как вдруг залаяла собака и бросилась к калитке. Кто-то с такой силой колотил в нее, что, казалось, она сейчас слетит с петель. Мурад выбежал во двор и спросил, кто это так стучит.

— Открой-ка, открой, а потом познакомимся! — ответил хрипловатый голос за калиткой, которая снова задрожала под мощными ударами.

Мурад впустил напористого гостя. Тот снял с плеча громадный мешок, отер пот и душевно потряс руку Мураду.

— Ну, как, узнаешь меня?! — спросил он по-свойски.

Мурад нерешительно пожал плечами.

— Да, незнакомца не уважают, как говорится, — продолжал между тем гость. — Так-то, племянничек… Что ты поднял брови? Удивляешься!.. Да, да, я твой дядя из Челтека. А зовут меня Тайлак Хыззын. Теперь узнал меня?..

Услышав имя незнакомца, Мурад едва сдержал смех.

— До сих пор я думал, что у меня нет дяди в Челтеке.

— Ты, наверно, не расслышал меня. Имя мое Хыззын, понимаешь, ты можешь и не знать меня. У кого нет матери, может и дяди не быть, как говорится. Ты был совсем маленьким, когда умерла моя бедная сестра Нязик…

Человек, назвавшийся дядей, исказил имя его матери.

Правильно говорят в народе: «Если плохой гость и не причинит вреда хозяину, то, в крайнем случае, напустит дыма ему в глаза». До дыма дело не дошло, но пыль стояла столбом, когда гость выбивал прямо в комнате свои огромные чарыки. При этом он время от времени плевал жевательным насом (табаком) на кошму.

Окончательно познакомился «племянник» с «дядей» за чаем.

— Сколько стоит на вашем базаре стакан джиды? — спросил «дядя», ласково поглаживая свой большой мешок.

— Я не продаю ее, — сухо ответил Мурад. Но гость не обратил на это внимания и продолжал справляться о цене на ламповые стекла, батареи для приемников, детские свистульки…

— Даже если стакан джиды пойдет по рублю, и то я смогу приобрести триста ламповых стекол, — рассуждал он вслух. — Райпо у нас нерасторопное, и стекла пойдут по двойной цене…

— А зачем вы, собственно, приехали? — осторожно осведомился Мурад.

— Сдавать экзамены! — гордо ответил гость. — Хочу получить образование, верней, диплом…

— А джида и стекла зачем?

— Да затем же… Продам джиду, куплю стекла. Продам стекла — снова куплю джиду. Продам джиду — опять куплю стекла. Продам стекла — опять куплю джиду…

— Ну, а потом, потом? — не выдержав, перебил его Мурад.

— Потом куплю диплом и стану учителем!.. — спокойно ответил гость. — Надоело быть школьным завхозом.

Гость разошелся во всю.

— Что ты понимаешь в жизни! — поучал он Мурада. — Учись у меня, пока я жив. Так вот: деньги, племянничек, это все!.. Вот у меня работа на что уж неважная, и то прибыль имею. Объявил как-то в школе конкурс: кто сошьет лучшую тюбетейку — большую премию получит. Через месяц принесли дети больше ста тюбетеек. Я за каждую на базаре по 5 рублей взял. А победителю конкурса премию преподнес: коробку цветных карандашей «Спартак» за тридцать две копейки.

Нужно сказать, что гость, пока жил в доме Мурада, успешно применял свою систему и к его детям. Увидит у сынишки Мурада орехи и говорит:

— А ну-ка, дорогой мой, одолжи мне один орех, и мы с тобой сыграем!.. Ну-ка, у кого парные, у кого непарные?

Минут через пять он уже колол и ел свой выигрыш.

Так пролетел месяц. Собственно, для моего соседа Мурада этот месяц не летел. Он тащился, как тяжело груженый упрямый ишак. Но всему бывает конец. В один прекрасный день Тайлак Хыззын объявил «племяннику», что ему нужно ехать. У Мурада сердце запрыгало от радости. Он осведомился у «дяди» о его делах.

— Ничего дела… — ответил тот. — Диплома не дали. Видно, денег мало предлагал. Ещё милицию звать стали…

Он ушел и к вечеру вернулся с сотней ламповых стекол, с детскими свистульками и двумя батареями к приемнику.

В последний вечер «дядя» так заплевал жеваным кошму, что негде было ступить. Но Мурад ничего не сказал. Он так был доволен отъездом своего «родственника», что прощал ему все. Он ему даже как-то симпатичней показался в последний вечер, этот Тайлак Хыззын…

* * *

Не прошло и недели после отъезда «дяди», как Мурад получил от него взволнованное письмо. «Понимаешь, — писал он, — эти негодяи из института не только обидели меня, отказавшись от моих денег и не дав мне диплома. Они еще написали об этом в школу. И теперь меня уволили с работы. За что?! Если я нм в тот раз предложил мало, то надо было сказать, поторговаться. Так между честными людьми не делается… Ты там пописываешь в газеты и даже книги пишешь. Так ты разоблачи их, этих жуликов… А я уж тебе сразу, как про них в газету напишешь, целую баранью ногу пришлю!..»

Мой сосед Мурад не стал об этом писать. Пришлось мне. Так что жду теперь от Тайлак Хыззына целую баранью ногу.

Нурберды Помма

Сон Мурадали-ага

(перевод М.Шамиса)

До восхода солнца оставалось немного. Занимался рассвет над Кисловодском. Проснулись только птицы, все другие обитатели города-курорта спали здоровым утренним сном. И, пожалуй, крепче всех спал отдыхавший Оразли Омат — председатель колхоза «Ялкым».

Как вдруг… Резко распахнулась дверь, в комнату, тяжело дыша, вошел обитатель соседней палаты, председатель колхоза «Рассвет» почтенный Мурадали-ага. Потревоженный Оразли вскочил с кровати. Проснулся и его сосед — лектор Общества по распространению политических и научных знаний Худайкулов. Оба они уставились на вошедшего.

— В чем дело, Мурадали-ага?.. — спросил его, наконец, Оразли Омат. — Что вы так рано поднялись?.. К добру ли это?..

— Не знаю… — осторожно ответил Мурадали-ага, косясь на лектора.

— В чем дело?..

— Ай, ничего!.. — пытался отмахнуться Мурадали-ага.

— Нет, расскажите!.. — настаивал Оразли.

— Сон видел!.. — выпалил вдруг Мурадали-ага и в упор посмотрел на лектора…

— Сон… какой сон?.. — не понял Оразли.

— Плохой сон… Не к добру… — Мурадали-ага опустил голову. Лектор вдруг начал смеяться. Он хохотал так, что звенели стекла окон. Не мог не засмеяться и Оразли.

На дружный смех пришел сразу врач.

— Что тут случилось? Что за шум в такую рань? — спросил он, входя в палату.

— Ох, не могу, Евгений Викторович!.. — Худайкули не мог говорить от смеха. — Передовой председатель и верит каким-то снам!.. Старые бабы уже перестали им верить.

— Что же вам приснилось, голубчик?.. — улыбнулся врач.

Он был пожилой и славный человек, этот врач, и все отдыхающие его очень уважали… Мурадали-ага серьезно посмотрел на него, еще раз покосился на лектора и начал рассказывать.

— Сначала приснился мне верблюд…

— Верблюд?.. — удивленно переспросил Оразли.

— Да, сосед… Сначала один, а потом много верблюдов, все наши верблюды. Иду я по такыру, а верблюды за мной. Я быстрей — и верблюды быстрей. Шеи вытянули — и ревут… Потом к ним присоединились коровы — и все худые, худые такие… Ты силос как закладывать будешь? — прервал он вдруг свой рассказ, обращаясь к Оразли.

— Ну, с силосом у меня все в порядке!.. — ответил Оразли. — Так ты давай, рассказывай…

— Иду я дальше, смотрю: овцы тоже бегут за мной. Все тридцать тысяч овец. Пыль над такыром тучей поднялась. И все за мной…

— И куры тоже бежали?! — снова начал смеяться лектор.

— Нет, куры не шли, — все так же серьезно ответил Мурадали-ага — птичница Огультач за ними смотрит. Она бы их с фермы не выпустила.

— Во сне все возможно!.. — не унимался Худайкулов.

— Нет, не было кур, — твердо сказал Мурадали-ага. — Вот свиньи были. Все двенадцать свиноматок с поросятами. Такие грязные, тощие. Поросята прямо за ноги хватают. И визжат, аж до сих пор ничего не слышу… — старик поковырял у себя в ухе.

— А дальше что, яшули?… — забавлялся лектор.

— Бросился я бежать со всех ног, а они за мной… Вдруг впереди поле… То самое, шестой бригады, возле такыра! — обратился он снова к Оразли. — Помнишь, я о бригадире говорил тебе? Молодой ещё, опыта мало…

— Койнек?.. — спросил Оразли.

— Да, да, он самый…

— Бегу я к полю и знаю, что если пробегу его, то спасусь. А сзади рев все ближе. Подбегаю к полю, прыгнул через один ряд хлопчатника, через второй, в третьем попал в колючку, запутался и упал. И все это сзади на меня навалилось!.. Плохой сон!.. — хмуро сказал он, отирая платком лоб. — Нужно домой ехать.

— Поймите, Мурадали-ага, сон — это определенное психологическое явление… — начал Худайкулов. — Темные, отсталые люди верят в сны. Это бабка моя, невежественная старуха, верит, что если белый верблюд приснится, то к несчастью…

Целый час с помощью Оразли успокаивал старика лектор. Это была первая в его жизни лекция, прочитанная без путевки Общества.

— Вот хоть у доктора спросите, что такое сны!.. — закончил он свою речь.

А доктор улыбнулся и спросил Мурадали-ага:

— Кошмарный сон вас тревожит или что-нибудь другое?

Мурадали-ага тоже улыбнулся хитровато и ничего не ответил. Его, видимо, убедили доводы Худайкулова. Он пошел на зарядку, с аппетитом позавтракал, а к вечеру совсем повеселел. Про сон свой он и не вспоминал.

Но на следующее утро Мурадали-ага не оказалось в столовой. Не было его и в палате. Только к обеду кто-то из вновь прибывших земляков сказал, что видел Мурадали-ага на аэродроме, когда тот садился в ашхабадский самолет.

Нурберды Помма

Нарли Непесович

(перевод М.Шамиса)

Встретил я его на Кавказе. Будь это где-нибудь в другом месте, я бы все сделал для того, чтобы расстаться с ним поскорее. Но когда человека в санатории помещают в одну палату с тобой, то волей-неволей приходится жить с ним рядом. Как говорится: «Змея ненавидит мяту, а мята растет перед ее норой». Так и у меня получилось.

Я пытался хоть в столовой не видеться с ним. Приходил намного раньше его, но едва успевал сделать заказ — он уж тут как тут:

— И мне того же… Да смотрите, чтобы порция была как следует, чтобы повара за щеку ничего не положили!.. — прибавлял он, обращаясь к официантке.

Если же я запаздывал, он терпеливо ждал меня, ковыряя в своих зубах спичкой или ногтем…

— Все сидишь? — спрашивал я тогда из вежливости.

— Сижу… — отвечал. И пока я ел, он развлекал меня рассказами о званых обедах у влиятельных людей, неизменным участником которых, якобы, он бывал.

На курорте люди как-то молодеют. Они забывают, что на службе они степенные Иван Иванычи, Василии Петровичи, Нуры Оразовичи, что у них солидное брюшко и детки-студенты. Там они, как тридцать лет назад, становятся просто милыми Ванями, Васями, Нуры. И лишь один мой сосед остался Нарли Непесовичем…

Никто не знал, откуда и кто он. Один из земляков, правда, сказал, что он работает ветеринарным врачом в каком-то районе. Но когда его самого спросили об этом, Нарли Непесович туманно говорил о «чистой скотине», которую он лечит, о чистой науке, про теории, идеализм — в общем, лез в такие дебри, что собеседнику оставалось только рукой махнуть.

— А, впрочем, что вам до нашей науки! Вы и так можете видеть, что я человек значительный!.. — и Нарли Непесович вытаскивал из кармана толстую пачку новых сотенных и, хрустнув ими, снова опускал в карман.

С утра до вечера Нарли Непесович слонялся по Кисловодску, выбирая самые людные места. Он задевал всех встречных женщин, прикидываясь их знакомым. Когда они возмущались, он объяснял нам их гнев тем, что не пришел вчера на обещанное свидание… Через десять дней его знал весь Кисловодск.

Но даже не эти «приятные» качества определяли сущность Нарли Непесовича. Для того, чтобы окончательно понять его, надо было посмотреть, как он разговаривает с людьми. Беда, ежели человек хоть в чем-нибудь зависим от него, или, по определению Нарли Непесовича, является «мелкотой». Тут Нарли Непесович надувается не хуже крыловской лягушки. Кажется, еще минута, и он взлетит ввысь.

Но вот Нарли Непесович встречается с неким «тузом». Это неповторимое зрелище!.. Я однажды наблюдал за ним, когда он разговаривал с «начальством» из их области. В глазах Нарли Непесовича светилось столько любви и подобострастия!..

Нарли Непесович любит охаживать председателей колхозов. Встретившись с кем-нибудь из них, он уже через десять минут переходит на «ты».

— Не горюй, председатель. Если районный ветврач не хочет утверждать документы на павший скот, помни, что у тебя есть друг. Нарли Непесович всегда выручит. Так нажмет, что тебе и живую скотину запишут павшей!..

Чаще всего председатель, не дослушав, поворачивается к нему спиной. Но, получив отпор, тот не печалится. Не проходит и пяти минут, как он прижимает где-то к стене другого председателя…

Когда Нарли Непесович пишет, он одновременно громко читает написанное. Помню, как-то целый вечер он не давал уснуть всей нашей палате.

«Илли-джан! — читал он вслух свое письмо, адресованное другу. — Кисловодск, оказывается, и есть настоящее место для жизни. Но здесь особенно нужны хрустящие сотенки… На те пятьсот рублей, что ты дал, я купил два костюма, каждый из которых стоит прелестной девушки. Пришли еще пятьсот-шестьсот. Напиши, что подохла пара коров… Не беспокойся: приеду — сразу все оформлю. Постарайся и сам приехать. С нетерпением жду тебя и деньги…»

Однажды Нарли Непесович узнал, что в наш санатории приезжает руководящий работник из министерства. Где уж узнал он, как зовут его жену, детей, — один бог ведает. Каждому из членов семьи руководящего товарища был куплей соответствующий его возрасту и вкусам подарок. Мы увидели в аэропорту Нарли Непесовича с пятью букетами цветов, игрушечным велосипедом, рыжеволосыми куклами, шоколадом и коробкой редкостных духов.

— Приятеля старого встречаю!.. — говорил он небрежно. — Возни, конечно, много, по старой памяти, нужно, а то обидится…

— А какой он на вид, ваш приятель?.. — спросил кто-то.

— Да такой, небольшого роста, плотный… — неопределенно ответил Нарли Непесович. Мы переглянулись. Все знали этого товарища. Он был худощав, высокого роста.

Нарли Непесовичу не повезло. Руководящий товарищ почему-то не приехал. Да если бы и приехал, Нарли Непесовичу не повезло бы еще больше. Мы очень хорошо знали того товарища…

* * *

Мы готовились к отъезду. Больше всех суетился Нарли Непесович. Он ящиками закупал яблоки, груши, сливы. Десятка три тросточек с монограммами «На память сердечному другу — такому-то — из Кисловодска» составляли отдельное место.

Часа полтора спорил он в аэропорту с дежурным, который не хотел бесплатно брать в самолет добрую сотню килограммов багажа…

Но все уже позади. Мы приземляемся. Первым из встречающих к самолету подходит тщедушный человечек с лисьими глазками и обнимает Нарли Непесовича. Тот целуется с ним и сует ему в руку тросточку с надписью: «Дорогому другу — председателю колхоза Илли Ильмурадовичу от Нарли Непесовича».

«Дорогой друг» долго читает надпись и, вздохнув, говорит:

— Что ж, два слова можно и затереть…

— Какие два слова? — удивляется Нарли Непесович.

— «Председателю колхоза», — уныло говорит Илли и протягивает местную газету…

Курбандурды Курбансахатов

После угощения

(перевод Н.Васильевой)

Председатель райпотребсоюза Бяшим Эсенов узнал о предстоящем приезде ревизора накануне выходного.

Дело было так.

Рабочий день давно начался, но Эсенов на службу не торопился. Он нехотя встал с постели, потянулся, ополоснул лицо холодной водой, побрился. Словом, привел себя в порядок. Ровно в полдень в отличном расположении духа он переступил порог своего кабинета.

Переступил, сел в кресло, вызвал секретаршу, отдал кое-какие распоряжения и задумался. Завтра воскресенье, чем бы заняться? Не торчать же дома. В прошлый раз он с друзьями ездил в ущелье. Славный получился пикник! Может и завтра…

Эсенов уже протянул руку к трубке, чтобы позвонить кое-кому, как дверь кабинета с треском распахнулась. На пороге предстал Овез, завскладом, широкоплечий, толстый, с узкими, заплывшими жиром глазами. На щеках щетина, — неделю, видно, отращивал, не меньше…

Овез тяжело дышал, словно за ним гналась свора собак. Топтался на месте в своих огромных запыленных сапожищах и в волнении облизывал пересохшие губы.

Увидев своего подчиненного в таком состоянии, Эсенов удивился:

— Что случилось, Овез? За тобой кто-нибудь гонится или ты опять с утра пораньше выпил? — он пристально вгляделся в мутноватые глаза кладовщика.

— Да что там выпил! Грамм сто да кружку пива! Давно все улетучилось… — Не закончив говорить, Овез протянул руку к лежащей на краю стола пачке папирос, закурил и присел на краешек дивана.

Эсенов знал, что завскладом не будет паниковать из-за пустяков, и встревожился. Даже пот прошиб его. Спросил громко и раздраженно:

— Я тебя еще раз спрашиваю — чего ты пыхтишь? Что случилось? Или товар не получил?

Овез махнул рукой: мол, не в товаре дело.

— Что же тогда? — наступал Эсенов. — Да говори же, черт тебя дери!

На всякий случай он подбежал к двери и закрыл ее поплотнее.

— Ревизор едет… — простонал Овез и слабеющими пальцами загасил в пепельнице наполовину недокуренную папиросу.

— Ревизор? — Эсенов изменился в лице, провел ладонью по серебристым вискам и опустился в кресло.

Овез же наоборот, подскочил с дивана.

— Ну, ты, Бяшим, думай, ищи выход, а я пойду разгружать товар…

— Да сиди ты! — возмущенно прикрикнул Эсенов. — Без тебя разгрузят! А кто едет? Как фамилия? Не узнал?

— Фамилию знаю…

— Ну?

— Курбанов какой-то.

— Курбанов… Курбанов… А как зовут, не знаешь?

— Не знаю. Да не все ли равно, Бяшим? Может, зря я и разволновался? — Овез явно успокаивался после пережитого страха. — К ревизору всегда доступ имеется, если умело взяться за дело. Я, пожалуй, пойду, а ты нажми на бухгалтера, этого очкастого черта. Не нравится он мне… Я сейчас вернусь…

— Подожди! Давай решим: не подбросить ли нам чего-нибудь бухгалтеру?

— Ни в коем случае! Эта лиса, наверное, уже прослышала о ревизоре и ничего у тебя не возьмет. Да и раскрываться перед ним опасно…

Некоторое время Эсенов раздумывал, грызя ноготь большого пальца, потом удовлетворенно кивнул головой:

— Правильно! Бухгалтер не должен ничего знать. А ты скажи-ка мне…

— Что?

— Что ты сделал с теми шерстяными платками?

— Реализовал, — не моргнув глазом, ответил завскладом.

— Как так?

— Ты же сам сказал, чтобы я их пристроил!

— Овез, ради бога не ври! Разве я не велел тебе временно законсервировать? А ты… — Эсенов не докончил.

— Когда велел? Я что-то не помню, — пожал своими широченными плечами Овез. — Если б слышал, то не то чтоб законсервировать, а подливкой ко второму сделал бы. Ты ведь не первый день знаешь меня. Слава богу, мы с тобой вот уже третий год делим хлеб-соль.

Эсенов раздраженно ответил:

— Если плохо слышишь, прочисть уши. Тогда и соль у тебя будет, и хлеб… Учти: если что случится, ты за эти платки будешь отвечать. Понял?

— Боже мой! Да ты, Бяшим, совсем разволновался! Неужели я тебя подведу? Это ты за бухгалтера беспокойся. Не говори потом, что я не предупреждал тебя… Ну, я пойду отпущу шоферов…

Эсенов крикнул ему вслед:

— Позови бухгалтера и счетовода!

На обед Эсенов не пошел, провел короткое совещание с сотрудниками. Собрав их в своем кабинете, он, как ни в чем не бывало, подняв глаза к потолку, начал говорить о значении культурного обслуживания покупателей, о правильном ведении учета, о борьбе с недостачами. Упомянул о каждом из работников. Несколько раз обратил внимание собравшихся на бухгалтера. Сказал, что не потерпит, «если подобное повторится…»

Старый бухгалтер, честно проработавший всю жизнь, только крякнул от досады. Не выдержал, спросил:

— При чем здесь я?

— Все при том же, — парировал председатель райпотребсоюза. — Ты интересуешься только тем, как выполняется план по продаже водки, а как ведется книжная торговля, ты заботишься? Скажите, товарищи, вы слышали, чтобы бухгалтер хоть раз спросил, как торгуют книгами?

Никто ему не ответил. Эсенов с воодушевлением продолжал:

— Ну что вы молчите, словно рты вам воском залепило? Или в газете нас неправильно критиковали? Ну скажите: неправильно?

Эсенов обвел сидящих орлиным взглядом. Когда он дошел до Овеза, тот решил поддержать начальство:

— Почему неправильно написано? Очень правильно! Честно говоря, в нашем районе и не думают о том, как ведется книжная торговля. В этом прежде всего виноваты наши плановики и бухгалтерия. У них с языка не сходит слово «план», а за счет чего план выполняется, им не интересно. Я почти каждый день спрашиваю бухгалтера: что делать с этими пропыленными книгами? Но хоть говори, хоть не говори — ему наплевать. По-моему, надо составить план книжной торговли и положить его на стол бухгалтеру. Чтобы не забывал…

Эсенов еще хотел сказать речь, но, сообразив, что так можно и до прихода ревизора прозаседать, ограничился только одной фразой: «Значит, договорились. Так и сделаем» — и распустил сотрудников.

Никто не понял, зачем их собирали, о чем договорились.

Когда все разошлись, Овез подошел к председательскому столу. Уставившись озабоченным взглядом в глаза своему кладовщику, Эсенов трагически спросил:

— Ну, что будем делать, Овез?

— Что-нибудь придумаем! — бодро ответил кладовщик.

— Тебе бы все шутки шутить, а мне сейчас не до шуток. Ревизор сотрет нас с тобою в порошок.

— Перестань, Бяшим! Что нам, впервые встречаться с ревизором?

— О!.. Не болтай глупостей!

— Но ведь ревизор такой же человек, как мы! И у него есть рот… Приедет — встретим по-человечески. Накормим шашлыком, угостим водочкой. Недаром же наши предки говорили, что лучше противника бить угощением, чем камнем. Перед пельменями да цыплятами с безмеинским вином никто не устоит.

Эсенов и сам так думал. Его густые нахмуренные брови немного разгладились. Да, надо как следует принять ревизора. Но где это лучше сделать? Теперь ревизоры пошли шустрые, на мякине не проведешь. Нужен повод для угощения. А то подумает: зачем, мол, угощают, уж не хотят ли замазать рот? Ведь если у человека нет на уме задней мысли, чего ради он будет угощать ревизора? И как сказать ни с того ни с сего человеку, с которым впервые видишься: пойдемте, мол, кутнем?

Овез прочел сомнения на лице своего начальника, опять успокоил:

— Э, друг, пусть грустит кто-нибудь другой! Пока я жив, не дам тебя в обиду. Будь ревизор хоть раскаленной головешкой, я найду способ ухватить его. Угощение беру на себя. Не трудно найти подходящий предлог…

— Например?

— Например, у моего сына будет день рождения…

— Неплохо придумано. Ну, допустим, угостили, а дальше что?

— Дальше — ничего. Я сделаю так, что он уедет обратно, даже не раскрыв свою папку. Напоим и посадим в машину на Ашхабад — пусть дома опохмеляется, приходит в себя…

Вот какой план был составлен. Заговорщики повеселели. Овез ушел.

Эсенов хоть и успокоился немного, все же домой не торопился. Сидел за столом, думал и курил папиросу за папиросой. Ему время от времени звонили друзья, спрашивали: «Ну как? Завтра едем в ущелье?» Он отвечал: «Нет, плохо себя чувствую, в другой раз».

Обычно, возвращаясь с работы, Эсенов, проходя мимо столовой, непременно выпивал «свои» сто граммов. На этот раз он прошествовал прямо домой.

Жена накрывала на стол. Она сразу заметила, что у мужа плохое настроение, спросила:

— Что случилось? Почему мрачный?

Эсенов раздраженно ответил:

— Поменьше болтай да побольше делай! Давай обед!

Он мог бы и не говорить этого. Тарелка горячего супа тут же появилась перед ним. Когда жена принесла молодые огурчики и помидоры, он коротко приказал: «Водки!» Выпил почти целую бутылку, но ничуть не захмелел с горя.

Часа два Эсенов лежал на диване, отвернувшись к стене, и о чем-то размышлял. Жена несколько раз подходила к нему, но окликнуть не решалась.

Эсенов встал, оделся и, ни слова не сказав, ушел из дому. Жена по привычке ни о чем не спросила его, только молча сокрушенно посмотрела вслед.

А Эсенов шел к своему другу и сотрапезнику Овезу. После дневной жары воздух постепенно остывал, солнце спряталось за гору и больше не изнуряло все живое своим беспощадным зноем; легкий ветерок бережно причесывал листву деревьев, еще не успевшую покрыться толстым слоем пыли.

Навстречу Эсенову шли знакомые и незнакомые люди подышать вечерней прохладой. Он рассеянно отвечал на приветствия. Думы были все одни и те же.

Подойдя к дому кладовщика, дернул кольцо калитки, В майке и трусах Овез ходил по двору. После жирного плова ему требовалась проминка. Огромный, неуклюжий, он покачивался, как лодка на волнах. Эсенова приветствовал радушно:

— Заходи, Бяшим, заходи… Новости есть?

— Пока все по-старому.

— Очень хорошо! — Овез повел друга в виноградную беседку, где был накрыт стол. — Садись, угощайся.

— Сыт я. Пришел потому, что дома одному тошно…

— И хорошо сделал, что пришел! У меня самого настрое ние ни к черту. — Он сгреб в кучу ложки и вилки, осведомился: — Чай будем пить? А может, вино? У меня, впрочем, и водка есть, и пиво ледяное. Выбирай.

— Только не водку!

— Как хочешь. Но не стесняйся. Холодна и прозрачна, как слеза.

— Принеси лучше пива. Я уже дома немного выпил.

Весь вечер, попивая пиво, друзья проговорили в виноградной беседке, да так тихо, что даже жена Овеза не слышала ни словечка. И только когда запели полночные петухи, Эсенов поднялся. За калиткой заплетающимся языком повторил он наставление:

— Не заб-б-будь, что з-завтра базарный день… И компанию подбери, какую надо… Слышишь?

— Слышу, слышу, — ответил Овез, зажигая папиросу начальника, потому что сам тот никак не мог этого сделать.

— Раз слышишь, мотай на ус! Помнишь, как ты угощал соленой рыбой?.. Позор!

— Будь спокоен на этот счет! Наш ревизор отведает плова из мяса пятимесячного козленка — и косточки в кишмише не найдет! Какая там рыба! Сохрани аллах!

Эсенов пошел по дороге вихляющей походкой. Овез, стол у калитки, смотрел ему вслед до тех пор, пока гость не скрылся из виду.

В воскресенье Эсенов не скучал, хотя и не поехал с друзьями в ущелье. Ему было не до скуки. То в жар, то в холод бросало при мысли, что вот приедет ревизор и не польстится на угощение. Он лежал на диване, отвернувшись к стене, и на все вопросы жены о самочувствии отвечал то молчанием, то бранью.

Впервые за долгое время он пришел на работу вовремя. Первым, кого он встретил, был бухгалтер. Как можно вежливее Эсенов спросил:

— Новости есть?

— Все по-старому, товарищ Эсенов!

Бухгалтер смотрел сквозь надтреснутые стеклышки очков в отекшее лицо начальника. Эсенов без слов понимал бухгалтера: о приезде ревизора известно уже всем, и теперь старик в душе злорадствует. Эсенов прошел мимо него гордой походкой.

Большую часть рабочего дня он провел в тревожных раздумьях. В обед, чтобы немного успокоить душу, позвонил в райисполком приятелю. Может, там что известно о ревизоре? Нет, пока никаких известий. Приятель насмешливо сказал:

— А ты что переживаешь? Пусть ревизора боятся те, у кого недостачи да растраты…

«И верно! Пусть приезжает! Чего бояться?» — успокаивал себя Эсенов, но в глубине души знал, что именно ему надо бояться, а не кому-то.

Овез снова с грохотом ворвался в кабинет, закричал еще с порога:

— Бяшим, братец! Приехал!

— Где? Когда?

— Да вон он! Взгляни в окно!

Эсенов подбежал к окну. Из машины выходил высокий человек с папкой под мышкой. Попрощавшись с шофером, он направился к крыльцу и тут-то и столкнулся с Эсеновым и кладовщиком, которые буквально вылетели ему навстречу.

«Молод еще… Впрочем, это к лучшему. Упаси боже иметь дело со стариком! Молодого легче обвести вокруг пальца!» — молнией пронеслось в голове у председателя райпотребсоюза.

Он хотел было официально представиться ревизору, но тут лицо его претерпело ряд изменений — сначала оно вытянулось, на нем появился большой знак вопроса, потом покраснело, а затем приобрело самое сладкое выражение, на которое был способен председатель райпотребсоюза.

— Шамамед! Друг! Глазам своим не верю! Неужели ты? Мне сказали, что приедет Курбанов, но не думал, что это ты… Не думал! — Эсенов энергично тряс руку старого товарища, с которым когда-то учился в техникуме. — Добро пожаловать, друг мой! Как живешь, как здоровье? Да как ты к нам попал?!

— По делам, дорогой Бяшим. Приходится ездить туда, куда посылают! — добродушно улыбнулся в ответ Курбанов. — Сам-то как живешь? Жена, дети живы, здоровы?

— Все хорошо! Очень рад, что ты приехал! И дело сделаешь, и отдохнешь, и погостишь у меня! Нет, нет! Не отпущу! Прямо ко мне! И не говори…

— Подожди-ка, Бяшим! — Курбанов поднял вспотевшее лицо к солнцу. — К тебе еще успеем. Я, пожалуй, зайду в бухгалтерию, ведь еще рабочий день не кончился…

Эсенов был настойчив:

— Нет, нет! Ты устал! Рабочий день закончится через полчаса. И бухгалтерия твоя никуда не убежит! Мне от тебя скрывать нечего, проверяй, сколько душе угодно, но сна-чала давай пообедаем, попьем чайку. Мы ведь столько лет с тобой не виделись! Ну, идем же! И дом мой недалеко, всего в двух шагах!

Курбанов замялся: трудно отказать старому товарищу. Вон он как обрадовался! Как просит! Да и стакан чаю с дороги не помешает. Путь был неблизкий, в горле пересохло.

— Ну ладно! Будь по-твоему!

Как только Эсенов и ревизор скрылись за углом, Овез навесил большущий замок на двери склада и поспешил домой.

Сначала товарищи, вспоминая техникум, общих знакомых, попивали зеленый чай, но после чая были поданы пельмени. А разве пельмени пойдут без водки? Выпили по сто пятьдесят граммов, поели пельменей. Снова был подан зеленый чай.

Эсенов краешком глаза нет-нет да и взглядывал на часы. Что-то уж очень медленно тянется время. Когда чаепитие закончилось, он сказал гостю:

— Помнишь, Шамамед, когда мы учились на втором курсе, ты гостил у меня?

— Помню!

— Помнишь, как плескались в источнике?

— Еще бы! Разве можно забыть? Там такая галька… Эх, молодость!

— А хочешь, вспомним молодость?

— Заманчиво… — сказал, улыбаясь, ревизор.

Через несколько минут новенький «Москвич» выехал со двора председателя райпотребсоюза.

Пока старые товарищи купались в источнике, вспоминая юность, сумерки сгустились. Отдуваясь и фыркая, плескались они в холодной воде. Домой вернулись бодрыми и свежими.

Жена у порога встретила Эсенова сообщением:

— Овез оборвал телефон. Тебе раз десять звонил.

— Овез?… — Эсенов в растерянности смотрел на жену, словно пытаясь припомнить, кто же это такой. — Ах, да! Закрутишься на работе и обо всем забудешь! Ведь он еще неделю назад приглашал меня на день рождения сына. На сегодня… Заранее беспокоился, а я-то…

Жена удивилась:

— Но, по-моему, у Овеза сын зимой родился…

— Зимой или летом — какая разница? Было бы желание справить той, а повод найдется. Ну, собирайся. Берн и сына. Не пойти нельзя — Овез обидится. Собирайся, собирайся! Если зовет в гости, не отказывайся, а куда не звали, не показывайся!

— Да нет… Не могу я… Мы с Тойли завтра сходим поздравим именинника, а ты забирай гостя, и идите вдвоем.

Эсенов в душе обрадовался такому решению жены. Сказал деланно равнодушно:

— Ну, если не хочешь идти — твоя воля, но потом не выговаривай мне, что, мол, не беру тебя с собой. — Он повернулся к Курбанову: — Ну, уж если дело так оборачивается, не сходить ли нам, действительно, вместе? Вечер длинный, надо же чем-то заняться…

Курбанову идти не хотелось, но хозяин не отставал, упрашивал упорно и горячо:

— Пойдем! Овез неплохой человек! Ну, посуди сам: как я могу оставить тебя, моего гостя, одного? А не идти невозможно. Обещал. Человека обижу…

Недаром говорят: гость — раб хозяина. Скрипя сердце Курбанов согласился пойти на день рождения сына неизвестного ему Овеза.

В беседке, увитой виноградником, стоял на расстеленном ярком паласе уже знакомый Эсенову круглый стол. Он был уставлен бутылками с разноцветными винами — янтарными, красными, зеленоватыми.

Курбанов огляделся. Хозяин, склонив голову набок, куском фанеры раздувал угли для шашлыка, жена его сидела на пороге дома в глубине двора. Рот ее был закрыт яшма-ком, она смешивала кислое молоко с водой, делала сузмечал. «Э, да мы раньше других пришли, гостей что-то не видно!» — подумал Курбанов.

Овез, заметив пришедших, легко поднялся, отбросил фанеру и устремился к гостям.

— Добро пожаловать, дорогие гости! Проходите прямо к столу! Я только руки помою…

Он не договорил. Во двор вошел Караджа, брат его жены. «Вот уж некстати! Нелегкая его принесла!» — неприязненно подумал Овез. Сколько раз у него с шурином бывали стычки. Шурин простак, тридцать лет проработал заведующим магазином, а до сих пор гол как сокол. Строит из себя святого и ему, Овезу, пытается указывать. А как-то раз прямо сказал:

— Жаль, что мы связаны родством, а то бы в жизни я не переступил твоего порога, Овез!

Сейчас Караджа стоял у калитки, раздумывая, что ему делать. «Опять кого-то заманил в свои сети паук, — нелестно думал он о своем родственнике. — Лучше уйти, чтобы глаза не видели всего этого! Ишь, стол какой накрыл!»

Овез смотрел на незваного гостя и тоже не знал, что делать: приглашать или не приглашать? Взглянул вопросительно на Эсенова. Тот кивнул: мол, пусть зайдет. Но Овез все еще медлил. Если бы в это время во двор не выбежал семилетний сын Овеза Керим и с криком: «Дядя пришел!» — не бросился бы к Карадже, так, наверное, и ушел бы родственник, не отведав угощения, восвояси. Но мальчик стал тянуть дядю к столу. Курбанов с удивлением наблюдал эту сцену.

Караджа погладил ребенка по голове.

— Здравствуй, племянник! Эге, да я вижу, ты стал совсем взрослым! Угадай, какой я тебе гостинец принес!

С нетерпением ожидая, когда дядя развяжет свой хурджун, мальчик принялся угадывать:

— Виноград?

— Нет, малыш, не виноград! Наш виноград еще не поспел. Я дыньки тебе принес, сорокадневки!

— Сорокадневки? — Мальчик так и повис на шее дяди. — Ох как здорово!

Караджа вложил в руки племянника по маленькой ароматной дыньке. Керим помчался к матери:

— Мама, смотри какие, желтые-прежелтые! А как пахнут! Ты только понюхай!

Овез наконец сказал шурину:

— Проходи, проходи! У тебя такой вид, словно ты с неба свалился!

Караджа нахмурил густые брови.

— Но ты, кажется, не торопишься приглашать меня к столу?

— Ну что за церемонии! Ты же свой человек. Проходи, садись!

Однако Караджа не унимался:

— Не юли, Овез, я тебя насквозь вижу!

Не вмешайся Эсенов, не вставь слово, между родственниками вспыхнула бы ссора. Эсенов взял Караджу за руку:

— Говорят, хороший человек приходит прямо к обеду! Проходите, Караджа-ага, проходите! Как поживаете?

— Слава богу, дышим пока! — вежливо ответил Караджа и положил свой хурджун под дерево.

Жена Овеза постелила чуть в сторонке от стола кошму. Караджа опустился на эту кошму, к столу не сел.

— Я вина не употребляю, — объяснил он Курбанову, — вы без меня начинайте, я чайку попью и пойду.

Тут калитка открылась и во двор вошли еще двое — соседи Овеза. Один высокий, с большим животом, другой напротив, маленький и худощавый. Кладовщик кинулся к ним и проводил к столу.

Налили рюмки. Овез обратился к шурину:

— Может, перед чаем выпьешь сто грамм?

Караджа не деликатничал с хозяином, не подбирал выражений:

— Ну чего ты пристаешь? Когда это ты видел, чтобы я пил водку? Тридцать лет я ею торгую, а какая она на вкус, понятия не имею. Пей сам, если она тебе нравится. Выпей и мою долю!

Курбанову пришлась по душе простота Караджи, он тихонько засмеялся.

— Ну, тогда не будем Карадже-ага мешать пить чай, — сказал Эсенов и разлил в другие рюмки, поменьше, коньяк. — Если, Овез, ты больше никого не ждешь, предлагаю начать!

— Начнем! Начнем! — оживился Овез.

Эсенов продолжал стоять, держа рюмку.

— Среди нас самый старший Караджа-ага. Я предлагаю выпить первую рюмку за его здоровье!

— Я не против твоего тоста, Бяшим, — сказал Курбанов, — но ведь сегодня мы собрались по другому поводу!

Тут только Эсенов вспомнил, в честь чего они собрались на той. Краска ударила ему в лицо.

— Ах ты боже мой! Память и сейчас меня подвела! Ну, хорошо, я посторонний, а у тебя-то, Овез, отчего память отшибло? Зови именинника!

— Керим-джан! Иди сюда скорее, а то шашлык совсем остыл! — крикнул Овез сыну.

Керим отложил дыньку в сторону, которую разрезал ка доли, и подбежал к столу.

— Зачем ты позвал меня, папа? Хочешь чокнуться?

— Давай-ка садись рядом со мной! И чокнешься, и выпьешь! — Овез похлопал сына по плечу.

Мальчик сел, запротестовал:

— Нет, папа, я пить не буду. В прошлый раз выпил — меня тошнило. Ты мне лучше лимонаду налей.

Мальчик с интересом рассматривал своими черными глазами-бусинками красиво сервированный стол.

— Э, да что ты говоришь! Разве лимонад выпивка! Отхлебни глоточек! Джигит должен быть храбрым! — Овез пододвинул сыну рюмку с портвейном.

— Нет, папа, не буду… И мама говорит, чтобы не пил. — Керим качнул худенькими плечами.

— Твоя мать неправильно говорит! Сегодня мы справляем твой день рождения. Выпить нужно. Видишь дяди пришли поздравить тебя!

Мальчик с улыбкой взглянул на гостей:

— Ну… Тогда немножко выпью… Давайте чокнемся!

Выпили. Выпили за здоровье и отца Керима. Выпили за здоровье матери именинника. Мальчик, сделав глоток, поставил рюмку на стол и спросил отца:

— Папа, а ведь мы уже справляли мой день рождения. Помнишь, когда шел снег?

— Помню, помню… Ну, иди к маме! Ешь свою сорока-дневку.

Курбанов удивился:

— Но позвольте… Разве день рождения отмечают дважды в году? Я что-то ничего не понимаю…

Один из соседей Овеза не дал ему договорить, упрекнул хозяина:

— Почему ты нас не предупредил, Овез? Мы пришли без подарков. Неудобно…

Овез, уже подвыпивший, положил в рот кусок жирного шашлыка, облизал сальные пальцы и причмокнул губами.

— Э, о чем говорить! — И обернулся к Курбанову: — У меня, дорогой гость, Керим — единственный наследник. Единственный. Нет у меня другой радости. Вот мы и справляем дважды его день рождения. Сначала — когда созревают сорокадневки, а во второй раз — когда выпадает первый снег.

Эсенов обрадовался находчивости друга, подтвердил:

— А раньше Овез, помнится, трижды в году справлял рождение сына! Такой уж характер.

Караджа лежал на кошме, облокотясь на подушку, пил чай из пиалы и слушал разговор за столом. Неожиданно он отставил пиалу, поднялся с пола и со вздохом проговорил:

— Охо-хо! Правду говорят, там, где дети, солгать не удастся! — Обратился к хозяину: — Ну, Овез, я пойду! Спасибо за угощение!

— А обед? Разве ты не будешь обедать?

— Нет, мне не хочется есть. — Караджа вскинул на плечи хурджун, попрощался: — Счастливо оставаться, юноши! До свиданья и ты, племянник! Приходи с мамой есть сорокадневки!

«Чтоб ты провалился со своей прямотой!» — думал кладовщик, провожая шурина до калитки. Когда Караджа ушел, Эсенов и Овез вздохнули с облегчением: мало ли что еще мог наговорить этот блаженный…

Эсенов схватил бутылку.

— Ей-богу, коньяк в рот не лезет, когда рядом сидит непьющий человек. Давайте-ка опрокинем по одной!

Выпив еще и еще, Овез совсем забыл, что, как хозяин дома, обязан заботиться о каждом из гостей, и все свое внимание сосредоточил на ревизоре. Он то и дело обращался к нему, теперь уже на «ты»:

— Пей! Пей!

Не отставал и Эсенов:

— Пей, дружок! Пей! Когда еще к нам попадешь!

Той затянулся. Одно за другим сменялись блюда. Когда подали дымящийся плов с кишмишом, Эсенов провозгласил:

— В народе говорят: «Гость почетнее отца!» Выпьем за нашего дорогого гостя.

Выпили за Курбанова.

Эсенова стало клонить ко сну. Он задремал, облокотясь на стол. Овез был в приподнятом настроении. Увидев, что друг начал слабеть, он наполнил бокалы ледяным шампанским — оно освежает.

Пили еще и еще. Курбанов ставил нетронутую рюмку на стол, но хозяева тоя этого не замечали. Однако Овез крепко хватал его за руку, когда гость пытался выйти из-за стола.

Наконец один из соседей запротестовал:

— Больше и смотреть не могу на шампанское!

— Пейте! У меня его много! — пьяно похвалялся Овез.

— Знаем, что много, да спать пора!

Эсенов проговорил, еле ворочая языком:

— Довольно, Овез! Спать хочется! Проводи нас!

— Может останетесь? Переночуете у меня? Постель уже готова, — засуетился Овез.

Курбанов поднялся:

— Нет, перед сном лучше всего пройтись. Да мы и поговорить как следует не успели.

Когда все шли к калитке, Эсенов прошептал на ухо кладовщику:

— Свой человек. Выбери чего-нибудь для подарка…

Овез согласно кивал головой…

Проводив гостей, он слил вино из недопитых рюмок в большой бокал и залпом опрокинул его, потом, тяжело пыхтя, растянулся на топчане у беседки.

Курбанов привык вставать в определенное время, когда бы ни лег, и теперь проснулся раньше хозяина. Во дворе умылся холодной водой, несколько раз прошелся по участку. Из дома, скривившись и держась за голову, вышел Эсенов. Вид у него был поистине плачевный. В висках стучало, тошнота подступала к горлу.

— Что, голова болит? — улыбнулся Курбанов.

— Э, братец! Лучше не спрашивай! Поднабрались мы вчера! Надо срочно опохмелиться, а то и работать не сможем.

Эсенов подставил голову под кран.

Сели за стол. Хозяйка поставила перед ними чай и еду. Эсенов отодвинул чай в сторону:

— Принеси-ка немного водки!

— Кто же пьет утром водку? В тебя что, бес вселился?

— Не твое дело! Принеси, раз говорю!

Женщина поставила бутылку водки и две рюмки. Эсенов наполнил одну, потянулся к другой. Курбанов прикрыл ее ладонью.

— Мне не нужно! Я чай буду пить!

— Да опохмелись же чуть-чуть! Работать не сможешь!

— Смогу. А пить мне, сам понимаешь, некогда. Надо проверить факты, описанные в газете, на это немало уйдет времени. Нужно поговорить с людьми. Ты попроси, пожалуйста, зайти ко мне Караджу, он, думается, человек толковый, принципиальный. И потом мне предстоит проверить еще кое-какие факты, касающиеся склада.

Эсенов не верил своим ушам. Значит, встреча, выпивка, расходы — все напрасно? Он еле слышно пролепетал:

— Значит… Значит… и меня, старого друга, будешь ревизовать?

— Буду, — спокойно и твердо ответил Курбанов.

Курбандурды Курбансахатов

Телефонные звонки

(перевод В.Титовой)

Ох, уж эти телефонные звонки…

Думается мне, нет на свете телефона беспокойнее, чем у редактора газеты. Именно такой был у Чары Караева. С утра до вечера трезвонил он беспрестанно.

Но, видно, суть не в телефоне, не в должности — в человеке. Количество телефонных звонков прямо пропорционально решительности в характере того, кто сидит за редакторским столом. Стоило только Чары Караеву перейти на другую работу, а место его занять Сары Тораеву, как телефон на столе словно подменили. Он умолк, будто порвались его провода. Хоть бы по ошибке кто позвонил!

Как ни прислушивались редакционные работники, привыкшие к телефонным звонкам из кабинета, ничего подобного не улавливали их уши. Телефон нового редактора упорно молчал.

Проходили дни и недели. Выходила газета…

Вероятно, до редактора дошли разговоры о странной тишине в его кабинете. И однажды утром он вызвал к себе ответственного секретаря.

— Давно вы работаете в редакции?

Вопрос насторожил секретаря.

— Скоро год, пожалуй, будет… А что, я…

— Да ничего! Речь сейчас не о вас. Хочу спросить, — заглянул Тораев в глаза секретарю, — если работаете здесь около года, может, знаете… почему мой телефон не звонит?

Секретарь вздохнул с облегчением. Загадочно улыбнулся.

— Нас всех тоже это удивляет, Сары Тораевич.

Редактор намека не понял.

— А что надо сделать, чтобы он зазвонил?

— Надо подумать, — неопределенно ответил секретарь.

Назавтра редактор снова начал свой рабочий день с вызова секретаря.

— Ну как? Подумали?

— Я подумал, — сказал секретарь и положил на стол рукопись.

— Что это?

— Это? Фельетон мой.

— Так вы и фельетоны пишите?

— Иногда пишу. Когда попадаются острые, интересные факты.

— Вот как… — Редактор покосился на рукопись и закурил.

Дымя папиросой, он прочел фельетон.

— Вай, удивительно! Но вы хорошо проверили факты?

— Разумеется. Нельзя без проверки. Я строки не напишу, если не уверен.

— Вот как… — снова повторил Тораев, раздумывая.

Минуты две он посидел в нерешительности и потянулся за красным карандашом.

— Фельетон вроде бы получился. Но все же надо уточнить этот факт. И этот, — произносил он, подчеркивая строчку за строчкой.

— Не беспокойтесь, все факты проверены тщательно, Сары Тораевич, — уверял его секретарь.

— Нет! Нет! — качал головой редактор, протестуя. — Надо уточнить еще раз, обязательно.

Не успел секретарь затворить за собой дверь кабинета, как зазвонил телефон. Тораев, не веря своим ушам, удивленно смотрел на оживший аппарат. Нет, не ошибка, звонок повторился. Редактор поспешно схватил трубку.

— Это вы, товарищ Тораев? — спросил робкий голос.

— Да, я.

— Очень рад… Очень рад…

— Чем могу служить?

— Я так смущен, что не знаю, с чего начать, товарищ редактор…

— Начинайте с начала.

— Хм, да… У меня большая просьба к вам… Да, очень большая… Как бы вам ее изложить? Никому не пожелаю такого испытания. Нелегко объяснить все чужому человеку, которого совсем не знаешь… Но я наслышан о вас как о человеке умном и чутком. Говорят, вы ни одну живую душу не обидели. Молва народная не обманывает. Уверен, что истинная правда…

— Какая у вас просьба?

— Просьба у меня известная…

— Ну, так говорите же, не стесняйтесь!

— Скажу, товарищ Тораев. Слышал я, что есть у вас нехороший материал на Серверова…

— На кого? Не понимаю.

— Серверов! Слышите? Сервер Серверович Серверов!

— А вы кто? Серверов?

— Я?

— Да, вы.

— Как вам сказать… Я не чужой ему человек, Серверу Серверовичу… Мы с ним как братья родные.

— И что же дальше? Вы считаете этот материал несправедливым?

— Да нет…

— Тогда почему звоните?

— Ай, как говорится, не найдешь человека, который бы не ошибался. Мы его уже наказали крепко. Больше он никогда такого не сделает. Мы были бы очень вам благодарны, если вы найдете возможным не пропускать этот материал в газету. Вас поблагодарили бы хорошие люди. Мы бы вечно помнили вашу доброту…

Только Тораев положил трубку, как телефон зазвонил опять. Показалось ему, что на этот раз звонок был громче.

Редактор взял трубку и услышал льстивый, заискивающий голос:

— Это товарищ Тораев?

— Он самый.

— Салам алейкум, товарищ Тораев. Как жизнь, как дела? Все благополучно? Здоровье как?

— Спасибо, не жалуюсь.

— Главное в жизни, чтобы было здоровье…

— Чем могу быть полезен?

— У меня большая просьба, товарищ Тораев…

— Слушаю вас.

— Я всегда думал, что вы человек внимательный. Не ошибся вот. Да и как иначе, редактором газеты может быть только самый человечный человек! Особенно в наше время…

— Вы хотели о чем-то просить меня?

— Ах, да, конечно!..

— Так говорите, наконец! О чем?

— Если говорить правду, товарищ редактор, то я дядя Сервера Серверовича. Самый близкий, родной ему дядя. Мне сказали, что кто-то написал о нем фельетон. С тех пор, как узнал я об этом, не имею ни сна, ни покоя. Если действительно такой фельетон написан и появится в газете, это огорчит нашу семью больше, чем самого Сервера Серверовича. Вы приехали к нам недавно и, возможно, еще не знаете нашу семью. Будем живы, и встретимся, конечно, и познакомимся. Я считаюсь одним из заметных людей в селе. Словом, откровенно сказать, фельетон о племяннике очень подорвет и мой авторитет. Многие будут огорчены. Но ведь найдутся и такие, кто обрадуется, вот что плохо. Начнут хихихать завистники. Нехороших людей, завистников много… А своего оболтуса мы уже наказали за его проделки как следует, взгрели, будьте уверены! И без фельетона пропесочили. Поэтому… Если можно… Постарайтесь уж… Мы вашу доброту оценить сумеем…

Третий звонок был протяжней двух других, но Тораеву он показался мягче и тише. После обмена приветствиями звонивший не стал долго тянуть, а сразу начал выкладывать свою просьбу. Но редактор по тону его и первому слову уже догадался, о чем пойдет разговор. И поспешил поставить точку:

— Вы так стараетесь сделать свой голос жалобным, что я подозреваю — не вы ли и есть сам Серверов?

— Помилуйте, да разве Серверов посмеет звонить такому человеку, как вы! Никогда не посмел бы он вас беспокоить, — взмолился жалобный голос. — Ему самому стыдно и неловко… Я друг Сервера Серверовича. Друг не просто так, а самый близкий, родной друг… Но хотя я и друг ему, и живем мы с ним душа в душу, я все же ничуть не жалею Сервера Серверовича. Да, да, поверьте мне! Провинился — пусть отвечает… Волнует и тревожит меня другое. Сервер Серверович еще молод, вся жизнь у него впереди. Недавно, знаете, он женился. Ва, какая у него чудесная жена! А всего четыре месяца назад у них родился ребеночек. Такой хорошенький мальчик, просто загляденье! Похлопаешь ему в ладошки — он сразу заулыбается и смотрит на тебя такими умненькими глазенками и ножками толстенькими перебирает. Смеется так весело!.. Вот кого мне жалко — невинную молодую женщину и невинного младенца… Вы, наверное, сами поняли, товарищ редактор, что я хочу сказать…

Семья, Жена. Ребенок. Магические слова. Они оказывают на человека размягчающее действие. Если бы люди, подобные Серверову, придавали им должное значение, не было бы таких явлений, как эгоизм, забота лишь о собственных удовольствиях, собственных страстишках.

Друг Серверова был или большим пройдохой, или очень умным человеком. Рассказывая о жене, ребенке, он знал, по каким струнам сердца бить. Слова его произвели впечатление на Тораева. Положив трубку, редактор погрузился в глубокое раздумье.

«А может, и в самом деле будет лучше, если не печатать фельетон?.. Стоит ли выносить его на общественное обсуждение? Послать материал в колхоз с предложением обсудить на собрании и принять меры?..»

Если бы телефон не зазвонил в четвертый раз, если бы он помолчал хоть немного, возможно, Сары Тораев и остановился бы на этом решении. С таким намерением он уже протянул руку к электрическому звонку, чтобы вызвать к себе автора фельетона… Но не успел редактор нажать на кнопку, как зазвонил телефон. Нет, точнее, не зазвонил, а прямо-таки завизжал. Затрезвонил во всю мочь. Аппарат чуть ли не подпрыгивал, оглашая резкими звонками просторный кабинет.

Голос, раздавшийся после таких звонков, не походил на прежние. Голос этот был басовитым и строгим:

— Алло! Кто это?

— Тораев.

— Редактор, значит. А знаешь, кто с тобой говорит?

— Нет, не догадываюсь.

— Мой голос, надеюсь, должен быть тебе знаком.

— Кто бы вы ни были, я вас не знаю.

— Во-он как! Наверное, ты думаешь, если стал редактором, так и нос можешь поднимать? — Бас, солидно откашлявшись, назвал свое имя. — Теперь-то узнаешь?

— Да, теперь узнал.

— Ну, если узнал, слушай меня.

— Я вас слушаю.

— У тебя других дел нет, кроме как поручать своим подчиненным писать фельетоны о Серверове?

— Я никому не поручал, автор написал сам.

— Кто написал?!

— Один наш сотрудник.

— Я тебя понимаю, — смягчился бас, — соблюдать редакционную тайну ты, конечно, обязан. Да, это нужно, согласен. Только вот что… Ты слышишь меня?

— Слышу.

— Если слышишь, то я хочу у тебя спросить. Ты знаешь, кем работает брат Серверова?

— Какое имеет отношение брат к этому делу?

— Нет, я тебя спрашиваю. Знаешь, кем работает брат Серверова?

— Нет, не знаю.

— Жаль. Тебе следует знать.

— Для меня безразлично, кто его брат.

— Молод ты еще, потому глуп! Как это безразлично?! Тебе ведь еще работать… расти надо.

— Что вы хотите этим сказать?

— Не прикидывайся непонимающим! Мое дело — предупредить. Не говори потом, что не знал и ошибся… Хоп!

После четвертого звонка редактор стал хмурым, как туча. Когда он клал трубку, рука у него дрожала. Скоро к тому должен был зайти секретарь обсуждать очередной номер газеты. Но редактор не мог уже ждать ни минуты. Не мог усидеть на месте. Он сам пошел к секретарю:

— Где ваш фельетон?

— Вы же сами сказали, что факты…

Сары Тораев не дал ему договорить. Перебил:

— Все факты подтвердились. Посылайте фельетон в набор. Поставьте его в завтрашний номер. Пусть народ читает!

Секретарю этого только и надо было. Фельетон тотчас пошел в набор. На другой день он появился в газете.

И с того самого дня телефон нового редактора не умолкал. Звонил непрестанно.

Звонкам этим больше всех радовался ответственный секретарь редакции.

Сейитнияз Атаев

Генерал Мамед Анауский

(перевод Т.Павловой)

Это были последние километры на пути к победе. На рассвете шестого мая взвод пешей разведки Ягмыра Ниязова, усиленный двумя «сорокапятками» Володи Рубина, вырвался вперед и, прошагав всю ночь по лесу, вышел на широкую бетонную автостраду. Разведчики намеревались выйти на Эльбу севернее города Ратенау, но оказались почему-то восточнее его, на магистрали Ратенау — Бранденбург.

— Черт возьми, опять нас немецкий стандарт подвел, — с горечью проговорил Ягмыр, сличая карту с местностью. — И просеки в лесу одна на одну похожи, и домики, как родные братья, и дороги… Как они сами здесь ориентируются?

— А так же, как ты в своей пустыне, — ответил разведчику Володя. — У вас ведь там тоже бархан от бархана не отличишь.

— Сразу видно, что человек в пустыне не был, — проговорил Ягмыр. — Правда, на первый взгляд ничего в ней примечательного нет, а подойди поближе… О, каждый бархан, каждый кустик — целая история.

— Как дальше будем, старшой? — уже серьезно проговорил Рубин. — Люди устали. Предлагаю здесь же занять оборону. Вон та опушка вполне подходяща. Подойдут наши — двинемся дальше.

Отдав приказ установить пушки так, чтобы прямой наводкой можно было обстрелять как можно большую часть дороги вплоть до пригорода, а пулеметы — под мостом и вдоль речки, Ягмыр задумался. Надо было выяснить обстановку в ближайшем городе. Последнем городе на пути к победе. В разведку должен пойти человек, знающий немецкий язык. У них в группе немецким владел только Володя Рубин. Его — нельзя. Это Ягмыр знал твердо. Где найдешь еще такого меткого стрелка, как Володя-артиллерист. И Ягмыру ярко вспомнился случай под Варшавой, когда Володя, заключив пари, ловко сбил болванкой изоляционный стаканчик, не задев телеграфного столба.

— Нужны добровольцы в разведку. Кто пойдет? — обратился командир взвода к солдатам, уже начавшим рыть окопы.

— Я, — вскочил огромный детина с черными усами.

— Нет, пока не сбреешь усы, никакой разведки тебе не видать, — ответил Ягмыр и по-туркменски добавил, что разведчику придется переодеться в гражданское и пробраться в город.

— А-а, понятно, — блестя добрыми, умными глазами, протянул усач. — Так ведь снять усы — дело недолгое. Я их отрастил на страх врагу. А теперь война к концу идет. Эльба-река совсем близко. Разобьем врагов, и сразу усы сбрею.

— Э-э, Мамед, слаб ты в политике, дружище, — обратился к усачу юркий синеглазый паренек. — Пока на земле будут капиталисты, и враги у нас будут. — И, повернувшись к командиру, вытянулся: — Я пойду в разведку, товарищ старший лейтенант!

— Подумаешь, политик нашелся, — проворчал Мамед. — Главное сейчас — с фашистами покончить…

— Старшой, старшой, наши идут по шоссе! Наши! — закричали вдруг с крайнего наблюдательного пункта.

«Наши? Так скоро? — подумал Ягмыр, настраивая бинокль по глазу. — Может, это соседи слева?»

С востока по шоссе, сквозь сизую пелену утренней дымки, медленно двигалось что-то темное, длинное. Ягмыр огляделся. Солдаты, бросив рыть окопы, с радостными лицами смотрели в сторону приближающейся колонны. Подбежал Володя, взял из рук Ягмыра бинокль, несколько раз поднес его к глазам. Помолчал, как будто раздумывая, но затем твердо произнес:

— Старшой, это не наши.

— Неужели? — Ягмыр насторожился. Еще раз посмотрел в бинокль. — Да, ты прав. — И, обернувшись к бойцам, негромко скомандовал: — По места-ам!

Радость, всего минуту назад сиявшая на лицах бойцов, сменилась ожесточением. Приближался враг. Командира взвода беспокоила мысль, как долго смогут они удерживать колонну до подхода своих основных сил. До вечера? А вдруг придется биться несколько суток? Володя Рубин в это время оглядывал свое «хозяйство»: «Снарядов маловато. Зря мы налегке ушли. Зарядить бы сейчас шрапнелью! Ну да всего не предвидишь… Страшновато? Пожалуй, нет. В плену не умер. На Висле не утонул. В Берлине не погиб. Получается, как в сказке про Колобок: «И от деда ушел, и от бабки ушел, и от волка ушел…» Позавчера не убили, вчера жив остался. Вчера… Казюлин… Как он смотрел на меня! Как будто говорил: «Ты вот остаешься, а я ухожу». Почему именно он должен был умереть? Почему он, а не я? Что такое смерть? Случайность? Кто из этих вот сотен шагающих будет целиться в меня? Но это уже неважно. Все равно мы победили».

А Мамед, удобно устроившись в уже отрытом окопе, думал, что это, видно, будет последний бой. И что если он останется жив, то поспеет домой как раз к уборке пшеницы. А случись, запоздает, все равно на хармане работа найдется. Пшеницу надо ведь еще обмолотить, а затем провеять. Значит, главное — остаться в живых. А как? Мамед не трус — не зря вон какие усищи отрастил. «Смелого пуля боится…» — поется в русской песне. Хорошая песня, правильная! Приеду домой, буду сыну русскую песню петь: «Смелого пуля боится, смелого штык не берет!»

Уже можно было различить невооруженным глазом: медленно, один за другим, лязгая гусеницами, по бетонным квадратам шли тягачи, за ними — темно-зеленая колонна фашистов.

Мамед посмотрел в сторону командира. Ягмыр сидел у лафета и что-то сосредоточенно обдумывал, а Рубин, склонившись над прицелом-квадрантом, медленно крутил ручку горизонтальной наводки.

«Надо бойцам сказать, что мы решили подпустить фашистов как можно ближе, — подумал Ягмыр, и в тот же миг у него блеснула новая мысль: — Если подпустим слишком близко, они сразу определят, что нас мало».

— Может, они сдадутся в плен? — сказал он вслух. — Надо оставить им эту возможность. Сколько сдалось от Берлина до Науэна. Нет, не стоит подпускать близко. Как думаешь, Володя?

— Решай сам, старшой. Но, по-моему, ты правильно говоришь, — ответил Володя. — Надо держать их подальше от себя.

— Тогда готовься, — приказал Ягмыр. — Термитными. Прямой наводкой по тягачам. Передайте по цепи: пулеметы обстреливают пехоту! — Немного погодя, убедившись, что его команда дошла до всех, Ягмыр поднял руку и сразу же резко опустил: — О-о-гонь!

Грохот пушек, взрывы снарядов, трескотня нескольких пулеметов, троекратно усиливаемые лесом, заполнили все вокруг. Тягачи, подожженные артиллеристами Рубина, сгрудились посреди шоссе и преградили дорогу. Транспортер, пытавшийся их объехать, перевернулся в кювет. Пехота заметалась в панике.

— О-о-гонь! — повторил команду Ягмыр.

— Старшой, старшой, они выбросили белый флаг, — закричали командиру с левого фланга.

И действительно, подняв над головой что-то белое, по шоссе шел немецкий солдат.

— Прекратить огонь! — скомандовал Ягмыр. — Рубин!

— Я, — оторвался от пушки Володя.

— Узнай, чего там фрицы хотят?

Рубин подтянул ремень, поправил гимнастерку, приложил ко лбу пальцы (проверил, правильно ли сидит пилотка) и только тогда вышел на шоссе. Сильно постукивая ногами о бетон, он стряхивал пыль с сапог.

— Ишь, прихорашивается, словно к девчонке идет, — пошутил кто-то у него за спиной.

— Правильно делает, — серьезно ответили шутнику. — Негоже советскому бойцу быть в неопрятном виде. Да еще перед фрицем. Вон мы их как… Значит, должны мы быть по всем статьям первые.

А Владимир Рубин уже четким строевым шагом гордо вышагивал навстречу немцу. С минуту был слышен цокот двух пар железных подков. Примерно в двух шагах друг от друга парламентеры остановились.

Приставив к ноге карабин с нательной рубашкой на штыке, немец заговорил:

— Наш генерал просит вашего генерала на переговоры. — Он произносил слова медленно, с расстановкой, наверно желая, чтобы его правильно поняли.

Услышав слова «вашего генерала», Володя усмехнулся, но тут же погасил улыбку, понял, что чуть не выдал себя. Немцы не должны знать, что советских бойцов здесь всего взвод с небольшим и что никакого генерала с ними нет. Подумав, он решил выиграть время:

— Генерала могу заменить я. Ведите меня к своему генералу, я дам ему исчерпывающий ответ.

— Наш генерал не станет говорить с офицером ниже его по званию, — резко ответил немец.

— А… Тогда ему придется обождать. Наш генерал вместе со своим штабом выехал на встречу с союзниками. Мы сейчас же радируем ему о просьбе вашего генерала, — на ходу сочинил Рубин.

— О согласии вашего генерала дайте нам знать, — сказал немец.

— Хорошо. Если он согласится, мы просигналим белым флагом. В подтверждение своего предложения вы ответите нам тем же сигналом. Договорились? — спросил Володя.

— Яволь!

Парламентеры почти одновременно сделали поворот «кругом» и зашагали каждый к своим.

Рубин подробно доложил командиру взвода о ходе переговоров.

— Ты поступил правильно, Володя, — сказал Ягмыр. — Но таким образом мы можем задержать их час, полтора. А потом они поймут, что их обманули… — Он посмотрел на карту. — Если наши вышли сейчас из леса… Это, наверное, километров двадцать пять с лишним…

— Здесь они будут не раньше чем часа через четыре, — продолжил мысль командира взвода Володя.

— Да, — согласился с ним Ягмыр. — Эх, черт, где же взять генерала?

— Вас, старшой, возведем в генералы, — предложил один из артиллеристов. — Идите и поговорите с ними. Видимо, сдаться решили фрицы. Чувствуют — конец им.

— Нет, — усмехнулся Ягмыр, — моя физиономия не подходит. Для генерала я слишком молод.

Сказав это, Ягмыр стал оглядывать своих бойцов: «Как назло все молодые», — с огорчением думал он. И вдруг глаза его оживились.

— Рубин! Володя! Есть генерал! Нашел! Давай сигнализируй: генерал дал согласие на переговоры.

— Постой, ты кого имеешь в виду? — спросил Рубин.

— Мамеда-усача! Чем не генерал! Правда, он еще своего согласия не дал, — лукаво прибавил Ягмыр, — но мы надеемся его уговорить.

Весь «гарнизон» единодушно одобрил кандидатуру. Возражал только один Мамед.

— Бросьте шутить, — сердился он. — «Всякая шутка — начало зла», — говорит туркменская пословица. Воевать так воевать, а вы тут вздумали черт знает что!

— Это не шутка, если хочешь знать, — сердито оборвал его Ягмыр, — а боевое задание. Ясно? Задание быть генералом! Немецкий генерал хочет сдаваться только генералу. И мы должны предоставить ему эту возможность. От того, насколько хорошо ты будешь играть свою роль, зависит жизнь многих людей. В том числе и твоих товарищей. Понимаешь? — уже мягче прибавил комвзвода.

Мамед долго стоял в растерянности. Затем умоляюще посмотрел на Ягмыра: «Избавь меня от этого, земляк. Дай любое другое задание».

— Сейчас же выщиплю усы, только не посылай — боюсь, — признался он по-туркменски.

— А я считал тебя, Мамед, серьезным человеком. А ты… Шутки в сторону, — снова посерьезнел Ягмыр. — Приказ есть приказ. За невыполнение приказа в такой обстановке… — не договорив, старший лейтенант кашлянул.

— Сразу бы так ясно и сказал, что приказ, — наконец согласился Мамед.

Теперь нужно было подать немцам сигнал. Еле нашли сравнительно белую нательную рубашку. Ее сняли с наводчика, недавно вернувшегося из госпиталя. Быстро орудуя ножом, Рубин соорудил флаг и, выйдя из леса, прикрепил его к придорожному столбу. В ту же секунду в расположении немцев выбросили ответный сигнал.

Когда Рубин вернулся к своим товарищам, там полным ходом шло одевание «генерала». В боевой обстановке в целях маскировки генералы зачастую не носили полную форму. Не раз даже самого Рокоссовского бойцы видели в легкой кожаной куртке и в галифе без лампасов. Теперь эти сведения пригодились, и со всех сторон в адрес Мамеда сыпались советы. Где-то нашли куртку. Но она была настолько потерта, что никак не походила на генеральскую. Диагоналевое офицерское галифе Ягмыра еле натянули на могучие икры Мамеда.

— Голени-то голые, — заметил кто-то.

— Сапоги закроют! — успокоил другой.

— А генералы кирзовых сапог не носят!

— В самом деле! Но где возьмешь сейчас шевровые сорок пятого размера? Ягмыр озадаченно поскреб затылок.

Выход нашелся.

— Я видел генерала в маскировочном халате, — крикнул сверху, с дерева, снайпер, держащий на прицеле штабную машину немцев. — Вот точно в таком, как у меня.

Зеленый с коричневыми разводами маскировочный халат закрыл и кирзовые сапоги, и погоны, и снятую с ездового артиллерийскую фуражку. Оставили открытыми только лицо и грудь Мамеда. На его широкой груди уместились почти все ордена разведгруппы: слева шесть орденов Красного Знамени, справа, в два ряда, — ордена Отечественной войны. Медали вешать не стали.

— Здравия желаю, товарищ генерал!

— А ногти, — сказал Рубин, — не похожи на генеральские. Грязные.

Два солдата спешно начали приводить в порядок ногти Мамеда. Ягмыр тем временем его инструктировал:

— Наше условие — только безоговорочная капитуляция. Пусть все оружие сложат у дороги, в кювет. Понял? Да смотри не заикайся. Генералы говорят четко. Если трудно будет по-русски, говори по-туркменски. Лейтенант Рубин все переведет как следует. Держись гордо. Знаешь, как победивший пальван на тое.

Мамеду вдруг вспомнилось, как он в колхозном драмкружке играл роль бая. Для солидности ему привязали тогда усы, которые очень мешали говорить. А теперь у него усы настоящие. И придется ему играть не бая там какого-нибудь, а советского генерала. И вовсе это не игра, а серьезная штука. Кровь прилила к лицу, щеки стали ощутимо тяжелыми. Может, это сон?

— Ну, марш! — скомандовал Ягмыр Ниязов.

Мамед вышел на шоссе. По обеим сторонам, с отступом на полшага, стали его помощники: слева — солдат с белым флагом, справа — Рубин.

Из-за дымящихся тягачей в сопровождении двух офицеров вышел немецкий генерал. Он шел, далеко выкидывая вперед левую ногу. «Как на параде», — подумал Мамед.

— Пошли, — шепотом скомандовал Рубин.

Мамед хотел, как положено — с левой, сделать красивый шаг, но, замешкавшись, шагнул с правой и споткнулся на ровной бетонной глади. Взглянув на товарищей, он тут же выровнялся и, четко печатая шаг, пошел навстречу фашистскому генералу. А в голове все время вертелись непривычные, труднопроизносимые слова: «Безоговорочная капитуляция… капитуляция… капит… или капут?.. Капит…уляция. Наверно, от слова «капут» — конец. Конечно, капут им. Ягмыр же сказал: капит…уляция. А, понятно! От слова «капит…ализм»: Комсорг говорил как-то: «Капитализм все равно должен погибнуть…»

Расстояние уменьшалось. Вскоре можно было даже различить белый шрам ка лице фашистского генерала, идущий от левого глаза к подбородку. И, как бы продолжением его, на груди висела клинообразная, грязного цвета лента с «железным крестом». Незаметным движением Мамед распахнул маскировочный халат, открывая свою грудь, усыпанную орденами. Шагах в пяти друг от друга обе группы остановились. Немец, выкинув правую руку вперед, что-то гаркнул. Рубин перевел:

— Генерал Иоахим фон Шлюбке Магдебургский. — И тихо добавил: — Магдебургским назвался потому, что он там родился. Придется и тебе ответить, кто ты такой. — А про себя подумал: «Вот сейчас ляпнет!..»

— Генерал Мамед Анауский! — громко и четко произнес Мамед. Переводя на немецкий, Рубин подумал: «Для начала не плохо».

— Так вот, генерал, — заговорил снова немец, — эта злая комедия идет к концу. Я предлагаю разумный финал. Сопротивляться вам мы не будем при одном условии: вы беспрепятственно пропускаете моих солдат и офицеров. Мы решили сдаться в плен вашим союзникам — американцам.

— Генерал хочет, чтобы и овцы были целы, и волки сыты, — перевел Рубин. — Просит, чтобы не задерживали их. Наверно, натворил дел, боится в наши руки попасть.

— У нас одно условие — безоговорочный капут… — Мамед кашлянул, — …капитуляция.

Немец заговорил раздраженно и быстро. Пока он говорил, Мамед думал: «Чего он все трещит? Шрам-то как дергается… Видно, он и в самом деле нас боится! Натворил дел, как лейтенант говорил… Дел натворил… — Мамеду стало жутко, когда он представил, каких дел натворил фашист. — Вот гад, хочет уйти теперь от ответа! Нет, не уйдешь, шайтан».

Рубин переводил слова немца, говорил что-то о родине солдат его дивизии, что, мол, они родом из-за Эльбы. Но Мамед не слушал, он всецело был поглощен своими мыслями.

— Все, — прервал он Рубина. — Пусть слушает мои слова. Даю один час. Пусть оружие сложат в кювет. И пусть прикажут своим солдатам столкнуть с дороги вон те подбитые арбы. Скоро наши танки пойдут!

Когда Рубин перевел слова Мамеда, немецкий генерал бросил в ответ что-то резкое, повернулся на каблуках и зашагал прочь.

Мамед со своими спутниками тоже повернул обратно.

— Что немец напоследок прогавкал?

— Сказал, что предпочитает смерть на родине той же участи в Сибири, — ответил Рубин.

Вернувшись, лейтенант доложил Ягмыру о переговорах. Мамед в это время отцеплял и возвращал товарищам ордена.

— Старшой, немцы зашевелились, — сказал кто-то из бойцов.

— Не спускать глаз с противника, — отдал приказание командир взвода.

А немцы действительно стали небольшими группами перебегать дорогу и прятаться в складках местности. Но в лес войти боялись. Ни с той, ни с другой стороны выстрелов слышно не было. Черная тень большого клочковатого облака накрыла вдруг четырехугольную поляну, разделяемую автострадой на два треугольника.

— Смотри не теряй генерала, — сказал Мамед снайперу, удобно устроившемуся на дереве. — А лучше покажи мне примерный ориентир, где он спрятался. Вместе будем охотиться на фазана.

Взвизг пули прервал его. И пошла трескотня. Немцы решили прорываться не по дороге, а немного стороной. Оказывается, по автостраде шла наша танковая колонна. Сбылась фантазия Мамеда! Заскочив в лес, немцы сразу поняли, что советских бойцов здесь мало, и стали убегать в глубь леса, к хуторам.

Снайпер с криком «Генерал ушел!» спрыгнул с дерева и тоже помчался к хуторам. Мамед последовал за ним. Вскоре они остановились у домика, покрытого красной черепицей.

— Здесь твой генерал, — сказал снайпер.

Но Мамед уже бросился на землю и стал ползком подбираться к дому. Снайпер не отставал от него. Остановились у окна, прислушались. В доме явно кто-то был: слышалась возня, покряхтывание. Заглянули в окошко: один, в нижнем белье, ковыряется в платяном шкафу, а другой натягивает штаны. Мамед дал очередь из автомата поверх их голов, выбил окно и мгновенно очутился в комнате. Генерал стоял в солдатской одежде, только брюки не успел застегнуть. При виде усача он остолбенел. Шрам от уха до подбородка стал фиолетовым, словно кто-то провел чернилами по его щеке. На полу валялся генеральский мундир. Мамед огляделся вокруг, улыбнулся, косо взглянул на генерала и, покачав головой, сказал:

— А… фон Магдебургский! Вот, значит, какие дела! Я, советский солдат, вынужден быть генералом, а ты, генерал, — солдатом.

— Яволь, яволь, зольдат. Их бин зольдат, — почти шепотом произнес фашист.

Прошли годы. Один из авторов многотомной «Истории Отечественной войны», молодой способный историк, перелистывая подшивку мюнхенской газеты «Зюддойче цайтунг», натолкнулся на интересный материал. В нем говорилось, что переданный властям Западной Германии для дальнейшего отбывания наказания военный преступник генерал Иоахим фон Шлюбке Магдебургский давал интервью журналистам о пребывании его в советских лагерях для военнопленных. Очень сожалел, что в конце войны ему не повезло: он был всего в нескольких километрах от Эльбы, и, сумей преодолеть их, не быть бы ему на скамье подсудимых, а сидел бы он в министерском кресле, подобно Шпейделю и другим.

— Что же или кто помешал вам пройти эти роковые километры? — спросили корреспонденты.

— Генерал Мамед какой-то, усатый. Он сам, лично, взял меня в плен, — буркнул фашист.

Молодой историк, прочитав такое сообщение, обрадовался. «Наш генерал сам полонил фашистского генерала. Это же подвиг, достойный войти в анналы истории!» — воскликнул он и тут же написал запрос в Управление кадров Министерства обороны СССР. Неделю спустя пришел ответ, в котором сообщалось, что два генерала по имени «Мамед» были кавалеристами и воевали на Кавказском направлении. Один генерал Мамед погиб под Москвой. Генерал Мамед Юсубов служил в железнодорожных войсках. А в направлении, о котором идет речь, об участии в боях генерала по имени Мамед никаких данных в архивах Министерства обороны не имеется.

Никто, конечно, не знает о том, что «генерал Мамед Анауский» вот уже двадцать лет пасет колхозную отару в родном ауле. На груди его рядом с боевыми орденами красуется орден за славные подвиги в труде. Никогда никому из односельчан Мамед не рассказывал, как ему пришлось быть генералом поневоле. А то даст еще кто-нибудь прозвище «Генерал Мамед Анауский», и пойдет…

Назар Гельдыев

Двое отважных

(перевод Юрия Белова)

«Махтум-торгаш». Прозвище это прилипло к хозяину дома не случайно. Лавка досталась ему по наследству от отца, скрытного и скупого Ниязмурад-бая. И достойный наследник сразу же приступил к делу: завязал связи с купцами, чьи караваны шли по пескам из Самарканда, Хивы, Бухары. За привезенные товары не гнушался драть с земляков вдвое-втрое больше, чем платил сам.

А после прихода Советской власти сумел ловко припрятать в укромном месте кувшины с золотом и серебром. Но при одной мысли о закопанных монетах у него влажнели ладони. Ладил с новой властью, ловко прикидываясь разоренным. Меж тем, чего бы он не отдал, чтобы вернулись прежние, спокойные для него времена! Впрочем… нет, одного не отдал бы: кувшинов с золотом, тех самых.

— Проходи, Кертык, — Махтум тихо, чтобы не разбудить домашних, притворил дверь. Подбросил несколько сухих веток в очаг, долил воды в чайник. Усевшись на краю постели, поправил сползавшее в сторону одеяло. Его маленькая дочь Кумыш, увидев гостя, сжалась, как испуганный зверек, незаметно спряталась под отцовское одеяло.

— Как здоровье? Благополучным ли был путь? — задал традиционный вопрос хозяин.

— Слава аллаху. Мамед-Сердар шлет тебе привет.

— Пусть аллах пошлет благополучие тому, кто прислал привет, и тому, кто его принес. Ты из Мешхеда?

— Да. Сам генерал Маллесон со мной говорил. Он просил передать тебе: «Английское командование испытывает большое доверие к… господину Махтуму».

— Пусть продлятся дни господина генерала, — Махтум был явно польщен. Самодовольно покашливая, он расправил усы. — А сам Молла Эсен не собирается в наши края?

— Нет, но сюда кое с кем прибудет капитан Джарвис. Они явятся к тебе как представители английской торговой миссии. С ними ты и договоришься обо всем, что тебя интересует. Джарвис прибудет еще не скоро, дней через пятнадцать-двадцать. До того времени многое изменится. Завтра вечером, например, — гость вдруг умолк, настороженно оглянулся по сторонам.

— Что завтра вечером?

— Тсссс… — Кертык перешел на быстрый шепот. — Этого ни одна душа знать не должна. Сюда прибыл большой отряд из тех джигитов, что ранее перекочевали в Иран во главе с самим Мамед-Сердаром. За одну ночь они уничтожат всех активистов и в вашем и в соседних аулах. Все амбары с зерном, которые отобрали большевики у настоящих хозяев, запылают огнем. Ты должен помочь нам.

— Чем? — Махтум боязливо взглянул на гостя.

— Достанешь пищу людям Мамед-Сердара. Укажешь им кибитки активистов.

— Ка глазах у всего света? Мамед-Сердар уйдет за кордон, а я? Смогу ли я потом остаться в ауле?

— Все можно сделать тайно, никто не узнает. И продукты повезешь ночью.

— Это дело другое. Куда везти?

— В старую крепость, что под горой. Люди Мамед-Сердара со вчерашнего дня там. Возить будешь понемногу. А расходы твои генерал Маллесон обещал возместить в тройном размере.

…Лежа под толстым ватным одеялом, Кумыш с трудом сдерживала дрожь. Неужели ее отец такой?

Чайник, стоящий на огне, зашипел, из носика брызнула пена. Махтум поставил чайник на кошму.

Уставший с дороги, голодный Кертык глотал чай торопливо, обжигая рот. На низком лбу выступили крупные капли пота.

— Перво-наперво, — поучал он, — надо рассчитаться с учителем Сары-сиротой. Он — самый опасный для нас человек. Ученого из себя корчит. Комсомол в ауле тоже не без его помощи появился. А теперь добровольный отряд из голодранцев сколотил. Оружие для них выпросил, военному делу учит. — Кертык вытер взмокший лоб скомканным грязным платком.

— Вах, хотел я избавиться от этого собачьего сына, еще когда в Иран уходить собрался. Да отец помешал. Не до него, говорит, сейчас, свою шкуру спасать надо. Ну, ничего, его смертный час — в моих руках. Подумать только — в дом моего отца голодранцев со всего аула собирает! Школу открыл. Как же, нужна нищим школа!

— Дай ему волю, и не такое еще натворит!

— Знаю, Махтум-ага. Я до тех пор не успокоюсь, пока Сары ходит по земле. Своими руками убью негодяя! А ты мне поможешь.

У Кумыш оборвалось сердце. «Не смейте трогать моего учителя!» — готова была закричать во весь голос девочка. Но вовремя прикусила язык. Нельзя выдавать себя, не то — не поздоровится.

— Как же я помогу тебе убить Сары? Ты — перебежчик, тебе это проще. Убил ночью, ушел — и концов не найти. А я что могу сделать?

— Замани его подальше за аул.

— Как?

— Откроем перемычку, спустим воду из арыка. Тут ты и беги к нему: мол, вода уходит. Придет он к арыку, я с ним и рассчитаюсь.

— Не пойдет он один: комсомол с собой приведет. Послушай, Кертык, а ведь Сары сейчас нет в ауле. Как это я запамятовал. В Ашхабад уехал на совещание, учителей всех туда позвали.

— Кто сказал?

— Дочку, Кумыш, на три дня из школы отпустили. Уроки отменили.

— А приедет он когда? Не знаешь?

— Завтра в полдень. Сойдет на разъезде, потом через пески вдоль Ханского кяриза. Если хочешь с ним рассчитаться, удобнее места не найти.

Темные глаза Кертыка блеснули злым блеском.

Вскочив с места, он встряхнул тельпек, нахлобучил его на голову.

— Спасибо за совет, Махтум-ага. Считай, что мы уже избавились от проклятого сироты!

Кумыш взмокла, задыхаясь под тяжелыми складками одеяла. Затекшие ноги свела судорога. Девочка попыталась осторожно выпрямить их — и невольно прикоснулась к ноге отца. Махтум чуть не умер от страха. Отбросил одеяло в сторону. И… глазам своим не поверил, увидев дочь.

— Ах, негодница! — Взбешенный Махтум-торгаш запустил в девочку туго набитой, тяжелой подушкой.

— Каким ветром тебя сюда занесло?

Разбуженные криком маленькие обитатели соседней комнаты вскочили с постели и, толкая друг-друга, бросились к дверям. Вслед за ними, отыскав наконец борик, соскочивший с головы во время сна, выскочила и младшая жена Мах-тума, Сельби.

— Что ты делаешь, отец своих детей? Что с тобой?

Как встревоженная птица, бросилась Сельби на защиту своего птенца. Оттолкнув мужа, прижала испуганную Кумыш к груди. Кто-то из малышей громко заплакал.

Лишь одному Кертыку, казалось, не было дела до происходящего. С невозмутимым видом он выцедил в пиалушку остатки крепкого до горечи чая. Залпом выпил его и неторопливо поднялся с места. Пора уходить, решил он, как бы на шум соседи не сбежались. И ушел.

…Утро выдалось беспокойным. Не успел Махтум выпить чай, как заметил: Кумыш куда-то исчезла.

— Где твоя дочь? — набросился он на Сельби.

Подгоняемые криками и бранью ребятишки бросились во все стороны аула на поиски сестренки.

— Без нее не возвращайтесь! — прохрипел им вслед отец, торопливо седлая кобылку. Поскакал к дому Сары. Седенькая старушка — мать учителя — теребила шерсть, сидя у двери.

— Моя дочь сюда не приходила?

— Нет, сынок…

Махтум изо всей силы хлестнул плеткой по крупу лошади.

…В кровь исколов ноги, цепляясь подолом платьица за колючие ветки кустарника, девочка окольным путем пробиралась к школе. Пересекла неглубокий ров старого арыка, поросший тутовником, и вдруг замерла в полусотне шагов от цели: по дороге верхом на приземистом ишаке, трусил Байры, ее одноклассник. Неужели заметит? Так и есть!

— Эй, Кумыш, ты куда?

— В школу.

— Учителя нет. Разве ты не знаешь?

— Знаю. — На глаза девочки навернулись слезы, она прикусила губу.

— А что случилось?

Кумыш молчала. То ли боялась расплакаться, то ли не решалась поделиться тайной. Байры словно понял ее колебания.

— Говори. Мне можно, я же в классном комитете.

— Они хотят учителя убить! — выпалила Кумыш.

— Кто?

— Один человек. Он к нам в дом приходил и сказал…

— Тебе что ли сказал?

— Нет, отцу. Они тихонько разговаривали, а я подслушала. Тот человек с оружием ушел чуть свет, чтобы учителя подкараулить.

— Куда ушел?

— К разъезду.

Поначалу Байры слушал недоверчиво, но теперь понял: учителю и в самом деле грозит беда.

— Выходит, твой отец басмач?

Вопрос остался без ответа. Послышался мягкий стук подков.

— Отец меня ищет.

— Прячься скорее.

Кумыш нырнула в ров, заросли тутовника укрыли ее надежно. Поравнявшись с пареньком, Махтум-торгаш придержал коня.

— Эй, сынок, ты Кумыш, дочку мою, не видал?

— Нет, Махтум-ага.

Всадник тронул поводья и исчез в облаке пыли.

— Выходи, Кумыш! Смотри, он к железной дороге поскакал. Иди теперь домой, не бойся. Я к разъезду поеду. Как будто за травой…

У разъезда Байры снова столкнулся с разгневанным всадником. Махтум свирепо глянул на мальчугана.

— Чего это ты здесь делаешь?

— Меня мама послала травы накосить.

— Давай коси свою траву и убирайся поскорее.

— Мешок набью — тогда и уеду, а то мама меня ругать будет, что я лодырь.

Махтум-торгаш махнул рукой и отъехал. Что это он связался с мальчишкой, учителя можно перехватить и позже по дороге.

…Вдали заклубился белый паровозный дымок, послышался мерный перестук колес. Всего на минуту затормозил состав у маленького разъезда.

Сары легко спрыгнул с подножки последнего вагона. Байры со всех ног бросился к нему навстречу.

— Благополучно ли доехали, товарищ учитель?

— Все хорошо, Байры-джан. А ты что тут делаешь?

— Вас встречаю. — Байры перешел на быстрый шепот: — Вас хотят убить. Басмачи на дороге караулят…

Учитель внимательно выслушал сбивчивый рассказ мальчишки.

— Спасибо, Байры-джан. С такими верными друзьями, как ты, никакой враг не страшен. На дороге караулят, говоришь? Что ж, в песках — не одна дорога…

А Кертык и прискакавший несколькими минутами позже Махтум-торгаш уже предвкушали долгожданный миг расправы с ненавистным Сары. Битый час прождали — на дороге так никто и не появился.

— Что же ты, Махтум-ага, поезда не дождался? А если упустили учителя?

Кертык не услышал ответа на свой вопрос. Вконец разозленный Махтум вывел из укрытия лошадь, оглянулся по сторонам, вдруг послышался чей-то властный голос:

— Не вставать! Стрелять будем!

И темнота, сгустившаяся вокруг, ощетинилась дулами винтовок.

…Давно то было. Более сорока лет назад. Нет уже в живых учителя Сары. Не вернулся он с большой войны, отгремевшей на западе. Комсомольцы, его друзья по ячейке, стали седобородыми стариками. Но и сегодня в школе, на пионерских сборах, рассказывают ветераны о подвиге двух малышей — Кумыш и Байры. И, как легенда, как песня, кочует из аула в аул, из уст в уста рассказ о маленьких смельчаках.

Валентин Рыбин

Сказ о каршинском петухе

I

Счетовод Реим, черноволосый весельчак с приплюснутым носом и кривыми верхними зубами, возвращался домой, в Акчу, с секретарем райкома. Случилось так, что, сдав в районную бухгалтерию отчет колхоза, Реим вышел на крыльцо и увидел — секретарь садится в свой «газик».

— Товарищ секретарь, может подбросите до развилки?

— Садись, Реим, я как раз еду взглянуть на колхозные поля!

В дороге любовались амударьинскими просторами: река на подходе к Керки разлилась раздольно. По западному побережью тянулись бесконечные поля, усыпанные желтыми цветами. На восточном берегу виднелась пристань у развалин древней заброшенной крепости. Белый теплоход, пересекавший широкую коричневую гладь реки, издали казался игрушечным.

— Много воды в реке, — удовлетворенно заметил секретарь. — Если этот уровень продержится подольше — выведем свой район на первое место в республике.

— В Акче тоже так думают, — живо отозвался счетовод. — Дай бог этой красавице, чтобы всегда была полноводной! — кивнул он в сторону Амударьи и прибавил: — Не сглазить бы, а то мы опять не успели насосы поставить.

Заговорили о предстоящем осеннем курултае, и секретарь посетовал:

— Проводим каждый год одни и те же соревнования — скачки, гореш. Узбеки празднуют гораздо разнообразнее. У них и бараны дерутся, и бедене, и петухи. В эту осень и нам надо устроить петушиные бои. Вы, акчинцы, тоже подумайте. Может, выставите хорошего петуха?

— Вах, конечно, выставим! — воскликнул счетовод. — У меня есть один на примете… белый такой…

На развилке дорог Реим вышел из «газика», поблагодарил секретаря за услугу и зашагал в свое село: лежало оно в километре отсюда. Короткошеий, с круглыми плечами, он шел размашисто по пыли и думал о петухах: «Прекрасные птицы! Они же каждую ночь поют, напоминая о себе, а мы о них совсем забыли. Нехорошо это! Несправедливо!»

Вечером Реим отправился в колхозную гостиницу. Там на веранде стояли два бильярдных стола, и каждый вечер собирались заядлые бильярдисты.

— Муса-ага, салам! — окликнул Реим сторожа гостиницы. Старик сидел на корточках возле титана и раздувал в нем огонь. — Где твой белый петух, который всегда крутится под ногами?

— Зачем тебе мой петух? — недовольно отозвался Муса-ага и заворчал: — Маскарабаз ты, парень, не успел приехать — уже на все село твой голос слышно.

— Муса-ага, не сердись. Имею задание от самого секретаря райкома. Где твой петух?

— Да вон он, на мусорной куче, — показал старик в сторону, где у побеленного дувала копошились куры и гордо стоял на мусоре белый петух.

— Очень хорошо, что вы его еще не съели! — захохотал Реим и, взяв старика под руку, повел к тахте, рассказывая о встрече и разговоре с секретарем райкома.

Сторож выслушал счетовода, сказал:

— Ты приметил моего петуха, парень. Но разве это петух? Вот у Амин-эке петухи! Настоящие разбойники! Амин-эке — мой старый друг, он в Карши живет. Когда в войну я лежал в каршинском госпитале, то частенько заглядывал к Амину. Видел бы ты, парень, какие петухи у него и сейчас — не дай бог!

— А если к нему наведаться, может, продаст одного? — заволновался счетовод.

— Дороговаты они, парень. Раз в десять дороже обыкновенных.

— Вообще-то надо подумать, — сказал Реим. — Поговорим еще. — И отправился сыграть партию в «американку» — парни уже кружились вокруг стола, загоняя шары в лузы.

Своевременная подсказка старика-сторожа словно окрылила счетовода. С утра забегал он: от главбуха к председателю, от председателя к казначею. Взял под отчет деньги на петуха, начал собираться в дорогу.

Через день Реим был в Карши. Вышел на привокзальную площадь, сел в такси, спросил, где живет петушиных дел мастер Амин-эке, и через десять минут слез возле огороженного кирпичным забором двора. Осмотревшись, Реим постучал в калитку — никто не отозвался. Тогда он вошел во двор и направился к дому, который виднелся в самом конце длинной виноградной беседки. Дорожка, по которой шел, была кирпичной, в зеленоватой плесени от частых поливов. Над ней, под жердями, висели еще не дозревшие кисти черного винограда. Слева от беседки в клумбах росли розы. Тонким, нежным ароматом этих царственных цветов был насыщен воздух. «Куда же я пру напролом? — спохватился Реим. — В таком богатом дворе наверняка есть собака!» Счетовод встал на цыпочки, чтобы разглядеть — нет ли кого-нибудь возле дома, и осторожно позвал:

— Амин-эке! О, Амин-эке!

Никто не отозвался, но тотчас до счетовода донеслись какие-то странные звуки, вызывающие беспокойство, и на дорожку вышел огромный красный петух. Угрожающе заквохтав, он прочертил по земле крылом и бросился на незваного гостя. Перья на петухе вздыбились, глаза налились гневом, и он так высоко прыгнул, что, не отвернись Реим вовремя, мог бы клюнуть в нос или глаз. Счетовод, защищаясь, подставил спину и почувствовал на себе тяжесть разъяренной птицы. Петух злобно бормотал и клевал Реима в шею и голову.

— Эй, калтаман проклятый! — закричал, смеясь, счетовод. — Я же к вам с добрым сердцем приехал!

Видя, что шуткой не отделаешься, Реим энергично сбросил с себя гневную птицу и увидел торопящуюся к нему девушку.

— Кши, Искандер! Кши, проклятый! Разве так встречают гостей?! — отогнала она петуха.

Петух, оказывается его звали Искандером, отбежал к сараям и там поднял шум, собрав всех остальных петухов и кур.

— Ох, милое существо, вы спасли меня от жестоких когтей этого хулигана! — хохоча, заговорил Реим. — Если мне удастся взять у вас этого Искандера, то все амударьинские петухи плакать от него будут!

— Что значит «взять»! — насторожилась девушка. — И вообще, кто вы такой? Прежде чем войти во двор, вы могли бы попросить разрешения, а еще лучше — известили бы о своем приходе по телефону.

— Дильбар, доченька, пусти молодого человека! Пусть идет сюда, ко мне! — донесся добрый старческий голос из глубины двора.

Амин-эке — седенький старичок, с белой бородкой клинышком, в тюбетейке и, несмотря на сорокаградусную жару, в стеганом халате, — подал гостю руку и усадил его на тахту под урючиной.

— Судя по обличию, вы туркмен. Кажется, я не ошибся? — спросил он.

— Я из того села, где живет ваш старый приятель Муса-ага. Он дал мне ваш адрес и посоветовал приобрести у вас петуха. В этот сезон, не сглазить бы, думаем выйти в передовики. Той решили закатить с петушиными боями.

— Жив-здоров Муса?

— Здоров. Привет вам от него. Живет не тужит. Вот, за петухом меня к вам послал.

— Значит, неплохо живут туркмены, раз до петухов дело дошло, — удовлетворенно проговорил Амин-эке.

Дильбар стояла на веранде, и оттуда донеслись ее слова:

— Папа, я же говорила тебе, они своим Каракумским каналом половину воды из Амударьи забирают. Вот и живут припеваючи! А наши ирригаторы плачут.

— Хозяйка, опомнитесь! — возразил Реим. — С тех пор, как вы построили свой Каршинский канал, мы все время испытываем тревогу за свои урожаи! В этом году хотели поставить насосы, да не успели. Теперь боимся: не дай бог, Амударья обмелеет! Тогда и урожай, и осенний курултай пойдут не в радость!

— Ладно, не прибедняйтесь! Ничего с вами не случится. Поверьте мне, я сама в проектном бюро работаю! — без тени смущения заговорила Дильбар.

Старик строго посмотрел на нее: нельзя же, мол, так развязно вести себя с гостем. Дильбар ухмыльнулась, пожала плечами и ушла.

— Ну так как же насчет петуха Искандера? — тихонько спросил Реим.

— Что «как?»

— Продадите нам его? Я взял из колхозной кассы полсотни.

— Нет, сынок, об Искандере не может быть и речи. У меня в сарае еще три петуха: бери любого.

— У меня отпала охота смотреть на других петухов, — уныло проговорил Реим. — Мне так понравился ваш Искандер: душу готов за него отдать.

— Петух не продается, дорогой гость.

— Амин-эке, а если сто рублей выложу за Искандера, отдадите?

— Парень, не оскорбляй достоинство этой птицы, — с некоторой обидой проговорил старик. — Ей нет цены. Искандер! Эй, Искандер, иди сюда! — позвал он петуха.

Тот легко взлетел на тахту, покосился на гостя и подошел к старику. Амин-эке положил перед ним хлебные крошки и, пока Искандер склевывал их, с непередаваемой нежностью поглаживал петушиную шею.

— Дорогой сынок, — проговорил Амин-эке. — Разве можно такую божественную птицу отдать за деньги? Я сам не верующий, в мечеть не хожу, но все же боюсь — аллах накажет меня, если я обменяю Искандера на червонцы. Его я не продам, но ты не унывай. Сегодня уже поздно, а завтра утром мы выберем тебе птицу…

Ночевал Реим на тахте, рядом с Амин-эке, а точнее — гость спал на одном краю тахты, а хозяин — на другом. Над тахтой нависала густой кроной урючина, закрывая небо. Реим долго укладывал голову на подушке, чтобы отыскать в просвете ветвей хотя бы одну звезду, наконец нашел ее и стал смотреть на нее. Это была давняя привычка счетовода. В детстве, всякую ночь, прежде чем уснуть, он очень долго мучился: ворочался, сопел и не давал спать другим. Отец ворчал на сына, а мать вздыхала и думала, что у ее сыночка не все в порядке с нервной системой. Однажды она его научила: «Чтобы поскорее уснуть, надо найти глазами какой-нибудь блестящий предмет, и не спускать с него глаз: тогда сразу уснешь». Вот уже двадцать лет Реим следовал мудрому совету матери и всегда благополучно засыпал. Сейчас, найдя в небе звезду, он представил расстояние до нее, затем увидел себя в образе петуха Искандера, взмахнул крыльями и полетел к звезде. Полет был не слишком долгим. Звезда быстро приближалась и росла на глазах. Круглая и совершенно голубая, она источала неземное, волшебное сияние. Грудь Реима переполнилась восторгом, он захлопал крыльями и громко по-петушиному закричал. Тут же, как показалось Реиму, он проснулся от собственного петушиного крика. Но, оказалось, кричал это не он. Кричали в сарае петухи Амин-эке, возвещая полночь. Кричали громко и заливисто.

— Ах, чтоб вас пробрало! — заругался Реим.

— Спи, спи, сынок, — торопливо проговорил Амин-эке. — Петухи дружно поют, значит, во всем мире будет спокойно.

Реим вновь отыскал в просвете между ветками яркую звезду и стал смотреть на нее. «Ну, что ж, слетаю еще разок к звезде», — подумал он. Однако, как ни старался, больше не смог увидеть себя в образе петуха. Проснулся вновь от петушиного крика. Был рассвет, петухи горланили вовсю, а Амин-эке плескался водой у рукомойника. Больше Реим уснуть не смог. Он долго лежал, закрыв один глаз, а вторым наблюдал за Амин-эке. Вот старик взошел на веранду, скрылся в доме, вот вернулся с кормом, открыл сарай и начал кормить птиц. Петухи беспокойно метались у ног старика, словно огненные хвостатые клубки.

После завтрака Дильбар отправилась на службу, в свое проектное бюро. Старик с гостем допили спокойно чай и отправились в сарай.

— Вот, смотри, все — один к одному, — сказал, открыв дверь Амин-эке.

Не без труда он поймал одного, потом второго, Реим оглядел их, но не выразил особого восхищения и опять предложил:

— Амин-эке, а если сто пятьдесят за Искандера отдам?

— Эй, парень, перестань говорить глупости! — рассердился старик. — О каких ты деньгах все время мне твердишь?! Я же тебе сказал — нет цены Искандеру! Садись, поговорим.

Реим, стыдливо почесывая затылок, сел на край тахты.

— Амин-эке, тогда я возьму одного из молодых. Только я не уверен, победит ли он?

— Если не уверен — молчи, — так же строго произнес старик. — Молчи и слушай. Давай договоримся так. Я дам тебе Искандера, но к новому году ты привезешь мне его сюда, в целости и полной сохранности.

— Клянусь, Амин-эке, с него не упадет ни одного перышка! — подскочив от радости, воскликнул счетовод. — Чтобы вы не волновались за своего любимца, я могу оставить что-нибудь в залог!

— Не надо ничего, — отказался Амин-эке. — Пусть залогом будет твоя совесть, сынок: этого мне достаточно. К Мусе я отношусь как к родному брату, тебя тоже назову родным сыном, только не подведи старика.

Амин-эке снял с крыши сарая большую плетеную корзину, в которой раньше держал виноград, посадил в нее Искандера и накрыл крышкой…

II

В конторе весь день стоял гомон: вернулся Реим-счетовод. С десяток забавных историй, приключившихся с петухом Искандером, рассказал он, едва появился в бухгалтерии. Все слушали с разинутыми ртами, лишь главбух Бахтияров сказал с усмешкой:

— Врешь ты много, счетовод. Я больше чем уверен, что мой петух побьет этого Искандера!

— Товарищ Бахтияров, это нетрудно проверить! — засмеялся Реим. — Несите своего петуха в гостиницу: там сведем их.

— Да, мне только и осталось носиться с петухами по селу, — обиделся главбух.

— Что, испугались?! — расхрабрился Реим.

— Ладно, посмотрим, пока некогда, — отозвался Бахтияров. — Будет время, покажу тебе своего черного красавца.

Вечером чуть ли не половина села — парни, дети, старики — собрались у гостиницы взглянуть на знаменитого каршинского петуха. Реим, ошарашенный столь повышенным интересом сельчан к привезенному петуху, делал безразличный вид и играл с парнями в бильярд. Муса-ага, ветеран Отечественной войны, вел себя более естественно. Как и подобает старому человеку, он очень спокойно встречал любопытных сельчан и провожал их внутрь гостиницы: там, в самой крайней комнате, сидел Искандер. Из комнаты были вынесены кровати и стулья, шкаф накрыли старым одеялом, чтобы герой-петух не разукрасил его пометом. От окна на шкаф положили толстую жердь. Петух в первый день понервничал на новом месте, и теперь, успокоившись, дремал на шесте.

На полу у шкафа стояла чашка с водой и насыпана пшеница.

«Вах, вот это да!» — восхищались, заглядывая в комнату, дети.

«Ай, петух, как петух, — говорили старики. — Просто наш председатель Розыкули идет на поводу у бухгалтеров. А они, бездельники, от жира бесятся и выдумывают всякие забавы».

«Пусть бы показали его в бою! — требовали парни. — Еще неизвестно, что это за птица. В соседнем селе у Клыча петух — тоже будь здоров: собаки его боятся».

— Реим, пожалуй, я принесу своего белого, как раз он в курятнике. Давай стравим, пусть люди посмотрят, — предложил Муса-ага.

— Давай, неси, — согласился Реим. Честное слово, это единственное средство погасить всякие сомнения!

Реим бросил кий на бильярдный стол, вышел на порог веранды, поднял руку и оповестил:

— Дорогие земляки, пожалуйста не расходитесь: сейчас мы устроим петушиный бой! Вот, Муса-ага уже несет своего бесстрашного бойца, белого в серую крапинку, чтобы дать бой знаменитому каршинскому Искандеру!

— В клуб давай! — прокричал кто-то. — Там, на сцене, петухов можно свести!

— Пожалуй, люди правы, — сказал Реим. — Почему бы нам не воспользоваться мудрым советом.

Толпа хлынула к клубу. Впереди шел Реим, держа на руках Искандера. Следом за ним семенил Муса-ага со своим белым петухом.

Не прошло и пятнадцати минут, как колхозный клуб был заполнен. Детишки в первых рядах, за ними — старики, потом парни. Не теряя времени, устроители состязания поднялись на сцену, встали на колени друг против друга и столкнули нос к носу петухов.

Реим увидел, как взъерошился и сразу стал еще больше Искандер. Он рвался из рук и вытягивая шею, чтобы достать своим крепким клювом противника. Белый, наоборот, весь сжался от страха и стал похожим на курицу.

— Давай, Муса-ага, отпускай! — скомандовал Реим и дал свободу своему Искандеру.

Опытный боец вихрем накинулся на противника, и не прояви тот проворства, вероятно, оседлал бы его и расклевал гребешок. Но белый, спасаясь от красногривого, взлетел над ним и начал метаться по сцене. Искандер гонялся за противником, пытаясь снизу клюнуть его в живот, но никак не мог достать. Со стороны, из зала, зрителям казалось — каршинский злодей ловит белую бабочку, а не белого петуха. В клубе гремел восторженный смех и беспрестанно слышались выкрики:

— Ай, берекелла! Ай, молодец!

Белый, не обращая внимания на шум болельщиков, поняв, что от разъяренного врага не спастись, полетел в зал. Зрители принялись ловить его. А Искандер, не ожидавший такой развязки, разгорячившись, бросился на Мусу-ага и начал его гонять по сцене.

— Муса-ага, закрой халатом шею! Шею спасай! — прокричал Реим, хохоча.

Подоспев, он снял петуха со спины старика, поднял над головой и крикнул:

— Ну, что, товарищ Бахтияров?! Вам понятно теперь!

Публика, что и говорить, получила истинное удовольствие от столь впечатляющего боя. Молодежь, и особенно мальчишки, кинулись к Реиму, чтобы поближе взглянуть на каршинского кочета и потрогать его руками. Старики, покачивая головами, переговаривались, смеясь, и оглядывались на Реима. Толпа сельчан проводила счетовода и сторожа до гостиницы. Реим пообещал, что это не последнее состязание Искандера. Надо только подыскать ему достойных противников.

Противники, разумеется, нашлись, и оказалось их немало. Каждый день парни несли то с одного, то с другого двора петухов. Клали их со связанными ногами под бильярдный стол, дожидались счетовода, и состязание начиналось. Из необученных бойцов сыпались перья и летел пух.

В селе только и было разговоров о необыкновенном петухе. Хвалили его, восхищались им, сравнивали с петухами соседних сёл, никто не сомневался в том, что Искандеру не найдется достойного соперника на осенних петушиных боях. Реим с улыбкой рисовал в своем воображении такыр возле райцентра, площадку, окруженную в несколько рядов людьми, и сражающихся петухов. «Плакать им всем от нашего Искандера!» — повторял про себя с радостью. Сторож Муса-ага, не скрывая гордости, доставал карманный календарь и на глазах у всех высчитывал — сколько еще осталось до осеннего курултая.

О триумфальных победах петуха Искандера, конечно же, каждый день слышал главбух. Он то краснел, то бледнел, то начинал ходить по кабинету, потирая руки. Наконец дрогнул: в один из вечеров, в сопровождении сына, который нес черного петуха, явился в гостиницу. Последовали недолгие приготовления, и человек двадцать, ворвавшись в комнату, где жил Искандер, сели, прислонившись спиной к стене. Остальные застряли в дверном проеме. Реим спокойно снял с шеста Искандера, вышел с ним на середину комнаты и стал на колени. То же сделал и главбух. Вот они дали свободу обеим птицам и отошли. Петухи замерли и не меньше минуты, как показалось болельщикам, рассматривали друг друга. Затем Искандер шаркнул когтями об пол, как это делают петухи, когда разгребают навозную кучу, и, повернув голову, гневно посмотрел на счетовода. Реим дурашливо, но с опаской, воскликнул:

— Ай, Искандер-эке, какие могут быть ко мне претензии?! Не я же выбирал тебе эту жертву!

Публика заликовала. Искандер, словно только что увидел своего противника, распустил крылья и пошел на него с гордо поднятой головой. Петух главбуха, сжавшись в черный ком, метнулся к шкафу, но дальше бежать было некуда, и он припал к полу и закивал, выражая полную покорность. Искандер подошел ближе, еще раз оглядел его, затем вскочил ему на спину и, схватив за гребешок, оттоптал, как курицу. Спрыгнув, распустил крылья и прочертил пируэт по полу. Тут только публика сообразила, что произошло. Грянул смех, да такой смех, что бедный главбух, забыв о петухе, выскочил из комнаты и сбежал.

На другое утро он не подал Реиму руку. Сослуживцы посмотрели на Бахтиярова, перемигнулись и уставились в бухгалтерские бумаги. Наступила напряженная тишина.

— Запустили все дела, — ворчливо проговорил Бахтияров, чтобы снять с себя и других напряжение неловкости. И тут донесся из соседнего кабинета смех председателя Розыкули. Неизвестно, с чего вдруг захохотал всегда спокойный и хмурый председатель колхоза, но все в бухгалтерии подумали о вчерашнем петушином поединке и дружно, как по команде, рассмеялись. Бахтияров покраснел. Руки его заметались по столу, ища нужную бумажку. Вероятно, он разразился бы бранью, но дверь открылась, и вошел сам Розыкули. Был он строг, словно специально отсмеялся, чтобы не показаться подчиненным благодушным.

— Дорогой главбух, — сказал председатель. — Вам известно, что мы сорвали последний летний полив и подсушили хлопчатник? Вес коробочек в полтора раза меньше прошлогоднего.

— Я-то тут при чем? — отозвался Бахтияров, раздраженно глядя в окно. — Из Амударьи теперь берут воду все, кому не лень: и каршинцы, и керкинцы, и ходжамбасцы. Мелеет река. Сколько говорим о переброске сибирской воды, а что толку!

— Товарищ Бахтияров, этот вопрос, как вам известно, решается, — строже заговорил Розыкули. — Уже проект есть. Не уводите разговор в сторону. Зимой вы на заседании правления убедили всех нас, что казна наша невелика и пока рановато говорить о насосной станции. А теперь вы не только уклоняетесь от ответственности, но и занялись еще мальчишеством: бегаете по селу с петухами. Все над вами смеются…

Председатель повернулся и вышел. Главбух сжал кулаки и гневно двинулся на счетовода:

— Ну, смотри, Реим, я тебе покажу каршинского петуха!

— Вах, Бахтияр-ага, что вы?! Разве я виноват, что Искандер принял вашего петуха за курицу?! — Реим выскочил из-за стола и бросился к двери.

III

Наступил день пахта-байрамы. С утра длинной вереницей потянулись по дороге к месту проведения тоя сотни автомашин: грузовые, с красными транспарантами на бортах, легковые, обгоняя друг дружку. Акчинцев на той не пригласили. Вечером позвонили председателю из райкома: неловко, мол, праздновать отстающим. Колхозники Акчи смотрели издали на дорогу и тихонько поругивали руководство своего хозяйства: «Насосы не могли поставить, денег пожалели!»

Бахтияров, как мог успокаивал сельчан: ничего, мол на ошибках учатся. Теперь такую станцию поставим — на сто лет хватит воды. Стараясь приподнять настроение земляков, главбух распорядился накрыть в клубе праздничный стол. К вечеру все было сделано: на столе — фрукты в вазах, конфеты в сахарницах, несколько бутылок коньяка и водки. Повара возле клуба развели огонь под котлами, чтобы приготовить шурпу и плов. Вот уже сумерки на село опустились — пора начинать. Сели за стол Бахтияров и еще несколько конторских служащих, а колхозников — никого нет. Да и самого председателя не нашли. Послали за ним домой: жена сказала, уехал в город.

Реим — балагур и весельчак, никогда прежде не терявший настроения, — на этот раз по-настоящему огорчился. За стол с Бахтияровым не сел. Отправился к сторожу в гостиницу. Друзья заварили чай и пили удрученно, почти не разговаривая. Каждый думал: сколько надежд возлагалось на Искандера, и вот какой печальный конец. Вскочили оба с тахты, когда услышали крики, ругань приближающихся к гостинице подвыпивших сельчан. Особенно выделялся голос главбуха. Вот он развязно подошел к веранде, качнулся и произнес пьяно:

— Эй, счетовод, ну-ка неси каршинского петуха!

— Товарищ Бахтияров, зачем он вам? — не понял Реим.

— Он что, твой собственный?! — еще грубее заговорил главбух. — За него мы уплатили колхозные деньги, а ты держишь его у себя, словно он принадлежит тебе!

— Никаких денег мы за него не платили, — сказал Реим. — Вот эти полсотни, возьмите их…

— Ах, ты решил откупиться и спасти этого змея! Ничего не выйдет! Я поклялся перед всеми, что сварю из него самую дорогую в мире лапшу! Неси петуха!

Бахтияров поднялся на веранду, но Реим, опередив его, вбежал в помещение гостиницы и закрылся на крючок.

— Открой! — потребовал главбух и принялся колотить в дверь и дергать за ручку. — Все равно возьму, открой немедленно!

Реим вбежал в комнату, где на шесте сидел Искандер, схватил его, сунул в корзину, накрыл крышкой и вылез с корзиной в окно. Через сад он пробрался к воротам, затем выскочил на дорогу и побежал из села…

Восход солнца Реим встретил на Амударье. Теплоход, отчалив от пристани, вздрагивал на мелких зыбких волнах и быстро приближался к другому берегу. «Слава аллаху, все обошлось хорошо! — думал с улыбкой Реим. — Амин-эке получит своего любимца в полной сохранности!»

Петух Искандер, вероятно, тоже почувствовал себя свободным и независимым. А может, догадался, что везут его на родину. Встрепенувшись в корзине, он заквохтал, а потом разразился долгим звонкоголосым пением.

Аллаберды Хаидов

Мечтатель

(перевод В.Курдицкого)

Я сижу на скамейке в небольшом скверике. Солнце стоит высоко и припекает совсем по-туркменски. Но здесь, в тени дерева, название которого я так и не вспомнил, благодатная прохлада. Приятно сидеть, дышать горным настоем тбилисского воздуха, наблюдать за прохожими. Собственно, прохожие — это не то слово. Прохожий у меня ассоциируется с чем-то неторопливым, размеренным, не имеющим четко выраженной цели, а тбилисцы народ деловой, быстрый, целеустремленный. Глядя на них, не придешь к мысли, что человеку может быть скучно и некуда деть себя. Их энергия словно передается на расстояние, и вот уже у меня возникает желание встать и куда-то идти, куда-то спешить, то и дело поглядывая на часы. И я смотрю невольно на часы, но идти мне еще рано — мы с Вахтангом договорились ровно на два часа, минут сорок еще у меня в запасе. И я снова обращаю взгляд на прохожих, которые меня совсем не замечают.

Но вот один из них замедляет шаг, сворачивает ко мне, здоровается по-туркменски. Я машинально отвечаю тоже по-туркменски и только потом спохватываюсь. Но вопросов задавать мне не приходится: буквально за одну минуту подошедший выкладывает, что зовут его Чары, что в Тбилиси он приехал всего на один день и очень торопится, однако не мог пройти мимо, увидев земляка-ашхабадца.

— Откуда вы знаете, что я из Ашхабада?

— Не обязательно из Ашхабада, — поправляется он, — но из Туркмении — это уж точно!

— Все равно непонятно, как вы определили.

— По следам солнца. — Он оттягивает мне ворот рубашки и переходит на «ты» — Видишь? Кожа у тебя белая, как рыбье брюхо. А шея, лицо, руки черные. Это только наше солнце может так обжечь человека.

Встреча вдали от родных мест всегда располагает земляков друг к другу. Чары к тому же оказался на редкость общительным человеком, и спустя несколько минут мы уже беседовали как давние задушевные друзья. Время за разговором течет незаметно, хотя, по сути, говорит один Чары, мое участие ограничивается междометиями. Очень словоохотлив мой новый знакомый, даже позабыл, что торопился куда-то.

Спохватившись, что рискую опоздать, предлагаю:

— Идем со мной?

— Идем! — моментально соглашается Чары. — А куда мы с тобой пойдем? Хочешь, я тебя поведу…

— Спасибо, в другой раз. Сейчас поведу тебя я.

— В музей?

— Нет. В гости к одному знакомому грузину.

— Ого! — радуется Чары. — Я еще никогда в гостях у грузин не бывал. — И сомневается: — Удобно ли мне незваным заявляться?

— А если бы я к тебе в Ашхабад своего друга привел, как бы ты принял его? — отвечаю ему вопросом на вопрос.

Он даже замедляет шаг от искреннего возмущения нелепостью моего вопроса.

— Ты что, о туркменском гостеприимстве забыл?!

Я смеюсь.

— Грузинское гостеприимство по тем же законам строится, что и наше.

Но мы уже подошли к дому Вахтанга, он сам стоит у калитки и приветливо машет рукой.

Располагаемся ради прохлады на просторной веранде. Тбилиси отсюда как на ладони. Хозяйка приносит чайники с зеленым чаем. Пьем привычный напиток и блаженствуем. Впечатление такое, словно этот тенистый дворик — частица Туркмении.

Молчание тяготит Чары. Краем глаза вижу, что он порывается заговорить, но не поощряю его, смотрю на город, лежащий внизу, в долине, и Чары начинает смотреть туда же.

— Дома как игрушечные, — замечает он. — Видишь дома?

— Вижу.

— А на что они похожи?

Пожимаю плечами:

— Как на что? На дома.

— Нет. Они белые, как сахар. Это ребенок шалил, рассыпал сахар, выстроил из сахарных кубиков дома. Во-он тот холм — видишь? Кого он напоминает?

Я не могу сообразить, кого моему собеседнику напоминает холм, и Чары поясняет:

— Он на спящего ребенка похож. Мальчишка играл-играл, из сахара город строил, а потом устал и заснул. Похоже?

Если вглядеться, то холм и в самом деле чем-то напоминает спящего ребенка, но, пожалуй, этот образ скорее навеян словами Чары.

— Трубы, видишь дымят?

— Вижу.

— Хорошо дымят?

— Что ж тут хорошего? И воздух отравляют, и десятки ценных веществ вместе с дымом на ветер уходят.

— Не об этом я! — горячится Чары. — Тебе не кажется, что эти трубы похожи на курильщиков, которые соревнуются, кто скорее сигарету выкурит?

— Нет, не кажется.

— А на автомобили, на троллейбусы взгляни! Ты когда-нибудь муравейник видел? Вот так мураши снуют один за другим, правда?

— Не знаю. А вот движение транспорта в крупных городах действительно становится проблемой.

— Рационалисты несчастные! — бурчит себе под нос Чары. — Нисколько в тебе фантазия не развита, хоть ты и называешься писателем! «Вещества… проблемы…» Надо красиво на жизнь смотреть, не только с изнанки ее видеть!

Несколько минут мы молчали. Хозяйка приносит свежие чайники. Вахтанг издали целует сложенные в щепоть пальцы — сей красноречивый жест должен дать нам понять, насколько вкусным будет шашлык. Я смотрю на Чары: представляет ли он, что такое шашлык по-карски? А Чары, видно, занят своими мыслями.

— Верно сказано, что не ценят воду, которая течет у порога, — говорит он.

Не отвечаю, жду продолжения. И он продолжает:

— Вдаль смотрим, на дома смотрим, транспортные проблемы видим, а того, что перед глазами, не замечаем.

— О чем ты?

— О винограде. Много его у Вахтанга.

Винограда во дворе действительно много. Лозы тянутся на крышу веранды, на забор, с лоз свисают грозди самых различных цветов и оттенков: черные, черно-красные… Красиво. Я даже встаю, чтобы поближе посмотреть на это чудо природы, рожденное брачным союзом земли и солнца. Чары поднимается вслед за мной. Чувствую, что он переполнен желанием говорить и объяснять.

Подходит Вахтанг.

— Проголодались, гости? — спрашивает. — Потерпите еще немного, пока угли дойдут. Для шашлыка не столько мясо важно, сколько правильный жар. Хотите винограда моего отведать? Такого второго винограда во всем городе нет. — И, как бы отвечая на невысказанный вопрос, добавляет: — Места маловато. Тридцать сортов винограда у меня. Пришлось у скалы площадь позаимствовать.

На скалистом массиве, возвышающемся за двором Вахтанга, тоже распластались виноградные плети. Я не могу сдержать удивления:

— Никогда не видел, чтобы виноград на камне рос!

— Э, друг, зачем на камне! — возражает Вахтанг. — Камень что плешь, ничего на нем не растет, кроме лишайника. Я туда на собственном горбу мешками землю таскал. Сто мешков, двести мешков. Наверно, половину Тбилиси перетаскал. Теперь виноградник имею — дай бог каждому. Вот попробуйте. — Он срезает гроздь. — Это «саперави» называется.

Гроздь тяжелая, будто отлитая из металла, но это живая, бархатистая, теплая тяжесть. В тени ягоды угольно-черные, ко стоит упасть на них солнечному лучу, они на глазах голубеют и переливаются целой гаммой оттенков.

— Прямо волшебство какое-то, — любуюсь я виноградом. — Есть такой камень драгоценный, забыл, как называется. На солнце он зеленый, при искусственном свете — красный.

— Это александрит, — подает голос Чары. — А еще по-каучному он хризобериллом называется. Очень интересный камень, ему в старое время разные свойства приписывали. Например, если перед змеей положить его, у змеи из глаз вода потечет, до тех пор будет течь, пока змея не ослепнет. А если его растолочь и смешать с верблюжьим молоком, от любой отравы помогает. А еще от черного кашля и от куриной слепоты…

Где он только набрался этих сведений, неугомонный Чары?

— Цхе! — удивляется Вахтанг. — Ты правду сказал? А то я слышал, что во времена царя Баграта от ядов и слепоты употребляли изумруд, смарагд по-тогдашнему.

— У вас, может, изумруд, а у нас… — начинает Чары, но видит лукавые огоньки в глазах Вахтанга и огорченно машет рукой: что, мол, спорить с вами, рационалистами!

Вахтанг дружелюбно похлопывает его по плечу и предлагает отведать, каков виноград на вкус.

— Жалко есть, — говорю я. — Его не есть, на него любоваться надо, как на чудо.

— Кушай, дорогой, кушай! — настаивает Вахтанг. — Зачем «чудо» говоришь? Голову папа-мама дали, дай им бог здоровья, руки дали — вот чудо. Все остальное — следствие, прилагательное, как сказал бы один молодой человек, не станем вспоминать его имя.

— Знаем, — подмигивает Чары, — мы тоже Фонвизина изучали. — И, словно чтобы укрепить мнение о своей непоследовательности, заявляет: — Вот этот сорт называется «северный саперави»!

— Нет, дорогой, этот называется «мускат», — поправляет Вахтанг, — точнее, «гамбургский мускат».

Чары стоит на своем.

— Очень похож на «северный саперави»!

Вахтанг улыбается, одобрительно похлопывает Чары по плечу.

— Правильно говоришь, похож. Эти два сорта мало разнятся между собой, только «северный саперави» с кислинкой и поспевает дней на пятнадцать позже «муската».

— Может быть, — снисходительно кивает Чары. — У каждого народа свой «мускат». В Узбекистане, например, «желтый мускат». Ягоды у него желтые и прозрачные, как янтарь, а осенью иногда приобретают коричневый оттенок — вроде бы загорают на солнце, как человек. И по вкусу они слаще, чем ваш «мускат».

— А этот сорт узнаете? — подводит нас Вахтанг к соседней лозе.

Гроздья лилового цвета, настолько яркого, что напоминают муляж. А в общем несколько походят на черный ашхабадский виноград. Вот только цвет у них…

— Нет, — говорю, — на нашем базаре я такой ягоды не встречал ни разу.

— И не встретишь, — утверждает Чары.

— Почему?

— Потому что его вообще на базарах не продают. Этот сорт называется «мускат ВИРа» и используется только в виноделии, его не едят.

— Если съешь, тоже не отравишься, — говорит Вахтанг, — а в общем ты прав, это для вина.

— Его вывели селекционеры Средней Азии, — продолжает Чары, — однако, смотрю, он и у вас неплохо растет.

— Солнца ему маловато, поэтому сахаристость не та, а урожай хороший дает.

Они начинают профессиональный разговор о «мускатах», и я только удивляюсь, слушая. Оказывается, целых десять видов «муската» входят в разряд лучших. По цвету они бывают и голубовато-черными, и желтыми, и лиловыми, и красными, и белыми, но букет их, то есть вкус и запах, одинаков, в какой бы местности они ни росли. И еще меня удивляют познания Чары. Вахтанг опытный садовод, но Чары, оказывается, разбирается в виноградарстве не хуже — это заметно по одобрительным репликам Вахтанга, по его откровенной заинтересованности в разговоре, и мое первоначальное впечатление о легковесности Чары постепенно сменяется уважением к глубоким, серьезным познаниям земляка. Даже досадно становится, что я, считавший себя опытным природоведом, так мало знаю о винограде. По сравнению с моими знатоками почти ничего не знаю. И я спешу заявить о своей эрудиции:

— Вот это «белая скороспелка».

Вахтанг согласно кивает, а Чары спешит добавить:

— Иранский виноград.

Мои патриотические чувства задеты, и я начинаю говорить о туркменском винограде, о солнечной ягоде ашхабадских окрестностей, где было заложено начало туркменского виноделия. Чары с чем-то соглашается, что-то отвергает. В ход вступают аргументы из области топонимики, истории, этнографии, в чем Чары разбирается тоже довольно неплохо, спор входит в ту фазу, когда первооснова его отступает на задний план, теряется в массе вновь возникших проблем. Вахтанг потихоньку оставляет нас, но мы, увлеченные поисками истин, ничего не замечаем и добираемся уже до расцвета Парфянского царства, как вдруг нас вынуждает умолкнуть дразнящий запах шашлыка. Мое уважение к Чары возрастает. Умный парень, знающий, ничего не скажешь.

Мы едим шашлык по-карски и похваливаем Вахтанга. Даже Чары, для которого «все наше лучше», на этот раз отдает должное мастерству хозяина.

— Шедевр кулинарного искусства! — восклицает он, облизывая пальцы и причмокивая от удовольствия. — Это самое вкусное грузинское блюдо! Надо обязательно рецепт записать!

Вахтанг доволен, но скромничает:

— Э, дорогой, не весь свет, что в окошке. В Грузии, знаешь, как готовить умеют! Цхе! Собственный язык проглотишь и не заметишь. Хорошее блюдо — это тебе, дорогой, не ширпотреб, тут ювелирное мастерство, вдохновение требуются. Цыпленка табака кушал? Не того, что тебе в ресторане подают на блюдечке, а настоящего цыпленка? Его в горах кушать надо, чтоб душе простор был. И цинандали к нему настоящее надо. Цхе! Пища богов и героев!

Мы с Чары не пробовали есть в горах «настоящего» цыпленка табака под «настоящим» цинандали, однако, если судить по шашлыку, это должно быть в самом деле очень здорово.

После еды снова пьем чай. Чары и Вахтанг закуривают, обсуждая попутно разницу между грузинским, болгарским и виргинским табаками. Для меня это вообще темный лес — я некурящий.

Сходим с веранды во двор, чтобы немного размяться. Чары рассматривает виноградную лозу, растущую в самой глубокой тени.

— Волен виноград. Оидиум.

С возгласом огорчения Вахтанг осторожно поглаживает пальцами лист, на котором смутно проступают сероватые пятна, напоминающие след просыпанного и сдутого табачного пепла.

— И в прошлом году этот куст болел. Срубить придется.

— Не стоит, — возражает Чары. — Осенью все плоды и листья с него обери и сожги. Землю под кустом хорошенько удобрить надо. А лозы обработать пятипроцентным ИСО или же одно-двухпроцентным раствором нитрафена.

— Послушай, Чары, — не выдерживаю я, — где ты работаешь?

Он называет организацию, не имеющую никакого отношения к виноградарству. Я в недоумении:

— Вот это да! Никогда не подумал бы, что бухгалтер может так профессионально разбираться в садоводстве.

— А я и бухгалтер, и садовод. У меня во дворе такой виноградник… Образцово-показательный виноградник! И не болеет никогда.

Вахтанг, близко принимающий к сердцу все связанное с секретами возделывания винограда, просит рассказать поподробнее.

— О моем саде не рассказывать надо, — мечтательно говорит Чары, — о нем стихи сочинять надо, песни петь. — И он начинает поэтическое сказание о своем саде: — На восточной окраине Ашхабада расположен мой дом. Там, где песчаные барханы вплотную подступили к городу и остановились, задержанные бетоном и стеклом зданий, шумом и бензиновым дыханием машин, ночной россыпью электрических огней. Когда солнце поднимается на небо, барханы раскаляются и струятся жаром, будто растопили неподалеку гигантскую печь. Горячее дыхание песков люди склонны считать злом, но в жаре этом заключена великая польза — жар убивает всякую вредную мелкую тварь, которая нападает на растения. И это помогает винограднику лучше любых удобрений. Горячее дыхание песков все лето овевает лозы моего винограда, и он никогда не болеет.

— Это правда, — со вздохом подтверждает Вахтанг, — когда в Тбилиси стоит жаркая и сухая погода, мой виноградник тоже не болеет. — И он смотрит на пораженное оидиумом растение.

Чары тоже поворачивается по направлению его взгляда.

— Ты очень густо посадил кусты, друг. Виноградник — дитя солнца, он не терпит тени. У нас говорят в шутку, что винограднику полезно даже, если у его хозяина борода редкая.

— Бороду я вообще брею, — Вахтанг поглаживает свои роскошные усы, — но земельный участок от этого больше не становится. У нас в Тбилиси все любят сады, каждый старается посадить побольше деревьев, вот и жмемся, выкручиваемся, кто как может. А у тебя во дворе много корней?

— Десять. Но урожай я с них снимаю больше, чем некоторые с доброй сотни кустов. Почему улыбаетесь? Не верите? Ладно, открою вам секрет. За своим дувалом на пустыре я вкопал десяток высоких столбов. К ним протянул толстую проволоку. Лозы цепляются за нее и каждый год продвигаются к пескам на два, а то и на три метра.

— Ты счастливый человек, — снова вздыхает Вахтанг, — а у нас нет пустырей, негде столбы вкапывать… Однако проволока на солнце раскаляется — это не вредит лозам?

— У меня не раскаляется, — трясет головой Чары, — я ее всю в три слоя бинтом обмотал.

Уважительным цоканьем Вахтанг выражает одобрение такому трудолюбию и предлагает выпить холодного молодого вина.

Я пытаюсь высказаться в пользу чая, но Вахтанг и Чары дружно кладут меня на лопатки, приведя доводы о целебных свойствах винограда. Оказывается, ферменты, содержащиеся в солнечной ягоде, уникальны по своему действию на человеческий организм, люди, которые постоянно употребляют виноград, редко болеют и дольше живут.

— Я же не о нем, я о вине разговор веду!

— Настоящее вино — это чистый виноградный сок. Пей литр каждый день — сто лет проживешь и на молодой девушке женишься, — смеется Вахтанг.

Вино у него тоже какое-то особенное — его терпкая горчинка освежает, бодрит, мысли становятся четкими и сами собой складываются в стихотворные строчки. Признаюсь в этом Вахтангу. Он обнимает меня за плечи, подмигивает веселым, похожим на черно-синюю виноградину глазом.

— Я же тебе говорил, дорогой: грузинское вино — эликсир!

* * *

Вернувшись в Ашхабад, в привычную сумятицу повседневных дел и забот, я на какое-то время позабыл о Чары, Кончилось лето, прошли осень и зима. Дни мелькали словно телеграфные столбы в окне транзитного вагона, мчащегося со скоростью семьдесят километров в час. И когда «вагон» мой задержался на одной из станций, я вдруг увидел, что в мире уже весна, что бело-розовым пчелиным жужжанием поют абрикосовые деревья, а клен развесил тонкое изящество своих соцветий. И только бесприютный, неухоженный куст винограда одиноко тянет по земле узловатые, похожие на старческие руки, плети, в тщетной надежде, что кто-то поможет ему подняться к благодатному весеннему солнцу. И мне стало немножко грустно, что в этом весеннем раздолье, среди цветения, жужжания, ошалелого птичьего щебета и свиста, есть место бесприютности и одиночеству, есть безмолвный и безответный крик о помощи.

Он давно уже мозолил мне глаза, этот сиротливый виноградный куст, обреченный на прозябание. Никто за ним не ухаживал, не подрезал, не подвешивал лозы, не поливал. Он боролся за жизнь сам, как умел. Когда поливались абрикосы, он урывал у них малую толику влаги. Когда щедро поили раскинувшийся широким зеленым шатром клен, виноградный куст пытался и здесь найти свою долю воды. Он тянулся к веткам клена, цеплялся за них судорожными спиральками усиков, но клен был густ, самодоволен и чужд участия. Весь солнечный свет он забирал себе, а виноград все тянулся, ловя обезьяньими лапками листьев случайный лучик, и к осени вывешивал реденькие, бесцветные и безвкусные гроздья. Он был досадной помехой во дворе, и мы безжалостно обрывали осенью его тонкие, рахитичные лозы, чтобы не мешал, а он в безропотной покорности опять распластывался по земле, чтобы весной снова начать свой медленный путь вверх — к солнцу, к небу, к жизни.

Как-то совсем по-особому я взглянул на него этой весной. Его одинокая упорная борьба за место под солнцем породила сочувствие и уважение к нему, желание помочь. Я поднял лозы, укрепил их подпорками, подумал, что надо бы окопать его и полить. И тут я вспомнил о Чары: вот кто поможет мне добрым советом.

Говорят, доброе желание — половина дела. И эту половину я выполнил. А дальше не пошло — все недосуг было съездить к Чары. Так тянулось до тех пор, пока не подошло время ехать по путевке в один из санаториев, которыми так славится Грузия. Конечно же я побываю в Тбилиси, этом чудесном городе-сказке, конечно же я зайду к своему другу Вахтангу. Зайду не потому, что он умеет готовить шашлык по-карски или совершенно особого вкуса чахохбили. Просто это мой друг, и мне очень приятно пожать ему руку, посидеть с ним в виноградной тени, поговорить и даже помолчать вместе. У него хорошая память, и он обязательно поинтересуется, как живет знаменитый ашхабадский знаток винограда Чары. Получится конфуз, если я отвечу, что за целый год так и не удосужился побывать у него. Поэтому в один из воскресных дней, отложив дела, которые все равно не переделаешь, я отправился на восточную окраину Ашхабада.

Адрес у меня был записан, но я шел на главный ориентир — на шагающие в сторону пустыни столбы, которые несут на себе роскошные лозы десяти сортов урожайного винограда. А столбов не было, хотя переулок уже кончался и совсем близко, рукой подать, виднелись массивы барханов.

Справившись в записной книжке, я пошел обратно, теперь уже следя за нумерацией домов. Вот он, нужный номер, но за высоким дувалом не видно ни деревьев, ни виноградных лоз, лишь какой-то ветряк нелепо торчал на столбе. Лопасти его были неподвижны, хотя дул довольно ощутимый ветер.

Удостоверившись, что на калитке отсутствует непременное для всех соседних домов предупреждение о злой собаке, я постучал.

— Входите, открыто! — отозвался детский голос.

Я вошел, назвал фамилию Чары и спросил, его ли это дом. Оказалось, его. Он ушел на базар, скоро вернется, я могу посидеть и подождать, мне дадут чаю и свежие журналы, чтобы скучно не было. Обо всем этом дружелюбно поведал мне десятилетний мальчик, очень похожий на Чары.

Ждать так ждать. Я примостился под навесом, где стояло какое-то сложное, недоступное моему понятию сооружение из труб, секционных ящиков и термометров. Двор был чист, но он совершенно не походил на тот, который так вдохновенно описывал Чары. Во всяком случае, те низкорослые, чахлые кустики, похожие на все, что угодно, только не на виноградник, невольно приводят к мысли, что я ошибся адресом и попал к однофамильцу Чары.

— Где работает твой папа? — спросил я мальчика.

— На заводе, — ответил он, расстилая на низеньком кривоногом столике скатерку для чаепития.

— Он бухгалтер?

— Да.

— В прошлом году он ездил куда-нибудь?

— В Батуми ездил. Ракушку мне о-огромную привез!

— А в Тбилиси он не был?

— Как же, был! У него там самый лучший друг живет, его зовут Вахтангом… — Мальчишка запнулся, глядя на меня в упор. — Вы из Тбилиси, дядя? Может быть, вы и есть Вахтанг?

— Нет, я ашхабадец.

— Конечно, — согласился мальчик, — вы совсем не похожи на грузина. И еще — у дяди Вахтанга усы, а у вас нет.

Значит, я не ошибся адресом, пришел куда нужно. Так вот ты каков, Чары, знаток винограда… Мечтатель бесплодный…

— Послушай, — сказал я, — зачем у вас этот ветряк торчит. Для красоты?

— Это ветродвигатель, — ответил мальчик.

— А что он двигает?

— Электромотор. У нас токарный станок есть, к нему нужно три фазы, вот папа и поставил ветродвигатель.

— Что же вы делаете на станке?

— Детали разные вытачиваем. Вот на этот инкубатор, — мальчик кивнул на сооружение за моей спиной, — тоже вытачивали фланцы и втулки. Вы пейте чай, дядя, а то остынет, конфет попробуйте — мы их сами с папой варим из сахара и молока.

— Погоди ты с конфетами, — отмахнулся я. — Инкубатор вам зачем понадобился?

— Индюшек выводим. В прошлом году семь штук вывелось, а в этом уже пятнадцать.

— Где же они у вас? Или на базаре продаете?

Мальчишка презрительно фыркнул.

— Очень надо продавать! Трех мы сами съели, остальных папа в детский комбинат отдал.

— Продал?

— Да нет же! Просто так отдал! Зачем нам столько индюшек? Они только под ногами без толку путаются, да еще индюки, когда побольше станут, кусаются очень здорово. Вас никогда индюк не кусал?

Я засмеялся.

— Нет, к счастью.

Чем дольше говорил я с этим симпатичным и смышленым не по годам мальчишкой, тем легче и светлее становилось у меня на душе. Уже не казался нелепой декорацией ветряк, с помощью которого Чары вытачивает на своем токарном станке разные необходимые детали, и жалкие кустики винограда не выглядели такими жалкими, как вначале, и вообще все было хорошо.

— Вот что, парень, — сказал я, вставая, — спасибо тебе за гостеприимство, за чай и конфеты. Я пойду, не буду дожидаться папу. А ему передашь, что я заходил, что мне очень понравилось у вас. Так и скажи: очень понравилось. Я еду в Грузию и обязательно передам большой привет его лучшему другу Вахтангу.

— Мы сами пригласим в гости дядю Вахтанга, — сказал мальчик. — Как только вырастим большой виноградник, так сразу и пригласим. Скажите об этом дяде Вахтангу.

Я пообещал сказать и ушел, решив, что ничего такого говорить дяде Вахтангу не буду. Пусть дожидается приглашения. Уверен, что ждать ему придется недолго, потому что Чары умеет не только мечтать.

Аллаберды Хаидов

Точка зрения

(перевод И.Александрова)

Мчится «Скорая Помощь…»

На предельной скорости, взвывая сиреной, мчится «скорая помощь». Инспектор ГАИ, взмахнув полосатым жезлом, остановил поток машин и дал ей «зеленую улицу».

Пожилая женщина остановилась на тротуаре, с тревогой во взоре проводила «скорую» и сказала сыну:

— Чары-джан, чует мое сердце: эта машина спешит к нашей бабушке. Вчера у нее был приступ, а сегодня, наверное, повторился… Останови такси, поедем. Плохо с ней. Может быть, еще живой застанем старушку…

«Скорая» вылетела на перекресток и продолжала свой путь на красный свет светофора. Громадный панелевоз едва успел затормозить, уступая ей дорогу.

Высокий седовласый мужчина остановил такси и взволнованно сказал шоферу:

— Сынок, догони эту «скорую помощь» и следи за ней! Не отставай ни на шаг…

— Что случилось, яшули?

— Плохо дело, сынок… Чует мое сердце — плохо. Ведь не иначе как к моему сыну мчится. Гоняет, лихач, на мотоцикле… Уж сколько раз говорил ему — как от стены горох… Я знал, что этим все закончится…

Скрипнули тормоза. «Скорая», словно кланяясь, качнулась на рессорах и свернула в узкий переулок. Прохожие с уважением и тревогой посмотрели ей вслед: с кем-то несчастье…

«Скорая» остановилась у «Галантереи». Человек в белом халате пошел в магазин.

Седой облегченно вздохнул и сказал:

— Словно гора с плеч… На этот раз, кажется, обошлось… Ты уж прости, пожалуйста, сынок, отвези меня туда, где я тебя остановил.

Человек б белом халате долго рассматривал гребешки, пуговицы, ленточки и тесемочки, наконец, слегка хлопнув себя по лбу, сказал продавцу:

— Вспомнил! Жена просила купить пару иголок. Отпусти, пожалуйста…

Иностранные песни

Вы помните имя — Кыяс Чарыев? Наверняка помните. Да и кто не слышал о Кыясе Чарыезе! На самых грандиозных концертах неизменно объявляли: «Индийская песня в исполнении Кыяса Чарыева», «Арабская песня. Поет Кыяс Чарыев». Не было, пожалуй, ни одного приличного концерта, в котором не выступал бы этот певец.

И вот уже три года Кыяса Чарыева в концертах не объявляют. И не потому, что он потерял голос…

Кыяс Чарыев — это я. И хочу рассказать вам о том, как Кыяс Чарыев завоевал громкую славу и как эта громкая слава рассеялась, словно дым…

У меня неплохой голос, и я вкладывал всю душу в исполнение туркменских песен на небольших свадьбах и концертах художественной самодеятельности. Меня с удовольствием слушали и, как принято в таких случаях, долго аплодировали. Но наконец этого мне стало мало. Захотелось широкой известности, чего-то необычного…

Однажды сижу я в кинотеатре, смотрю фильм «Бродяга», слушаю песни Раджа Капура. Очень они мне понравились. И вот тут-то я неожиданно и подумал: «А почему бы тебе, Кыяс Чарыев, не взяться за исполнение иностранных песен?

Ведь поют же их другие певцы. А ты чем хуже? Звучало бы как: «Кыяс Чарыев, исполнитель песен народов мира»! Всю ночь не спал. А наутро — снова в кинотеатр, где шел «Бродяга».

Целую неделю я почти не выходил из этого кинотеатра и цели своей достиг — запомнил мелодии и тексты всех песен. Потом пошел к руководителю нашего кружка художественной самодеятельности. Созрел, говорю, для исполнения иностранных песен, все, что в «Бродяге» поется, готов исполнить на сцене!

Руководитель аж присел от удивления. Растерялся очень. Не ожидал от меня такого…

— Ты что же это, — говорит, — их перевел? Чего же ты молчал, что знаешь восточные языки? Это как-то не по-товарищески…

— Честное слово, — говорю ему, — не переводил.

— А как же ты будешь петь? Смысл песен тебе понятен?

— А зачем он мне, смысл этот, если я запомнил мелодии и слова?

Тут руководитель понял, видимо, в чем дело, и, чтобы наставить меня на путь истинный, начал перечислять знаменитых певцов мира, которые исполняли песни на иностранных языках. И все получалось у него, что никто из них никогда не пел песен на языке, которого не знал… Но наконец он сам припомнил такого певца, певшего песни на языке, о котором не имел ни малейшего представления.

— Вот видите! — сказал я.

Руководитель был посрамлен, и на первом же нашем концерте я пел песни Раджа Капура…

До сих пор не могу взять в толк одного. Понятно, когда мы горячо аплодируем певцу далекой страны, который приехал к нам, чтобы исполнить свои любимые песни. Этим мы выражаем ему свою признательность и уважение. Понятно, когда мы аплодируем, если сцену покидает бездарный певец, — он надоел всем, и мы ждем, что его место займет кто-нибудь более интересный. И вполне естественно, когда мы бешеными аплодисментами вызываем на сцену любимого певца. Но до сих пор не пойму, почему мои товарищи, слушая мои индийские песни, аплодировали? Ведь ни я, ни они не понимали, что означает «я гардашы апба непес авараи бууу»!

Если аплодировали для того, чтобы я быстрее покинул сцену, то они завтра же сказали бы мне: «Брось ты придуриваться-то. Плетешь какую-то ерунду…» Но они меня поздравляли. И поздравляли искренне.

На очередном смотре художественной самодеятельности я пел только иностранные песни. И зрители, и организаторы смотра были сражены моей эрудицией и широтой исполнительских интересов. Мне единогласно присудили одно из призовых мест.

Чем шире становился мой репертуар, тем громче звучала моя слава. Мне уже как-то не хотелось петь на маленьких свадьбах и в концертах художественной самодеятельности. Меня тянуло только на массовые мероприятия, и я обижался, если мое имя указывалось вне фамилий мастеров исполнительского искусства.

Каждая победа имеет свои секреты. Были они и у меня. Я четко отработал технологию, почти на научной основе. Первое — заучить мелодию, включив приемник или пластинку. Второе — подобрать к этой мелодии любую абракадабру, выдав ее за арабские, персидские или индийские слова. А потом петь. Ведь никого не интересует, что эти слова означают.

Я, например, создал десять вариантов «Песни Раджа» из кинофильма «Бродяга».

Первый начинался так: «Я гардаш мен, битарафы севара бууу».

Второй: «Я кеямат маклакати авараи бууу».

Третий: «Я рузыгыр яхдан — нухдан авараи бууу».

Четвертый: «Яве-гуи урден-мурден авараи бууу».

Вы думаете, я сам что-нибудь понимал? Ни в зуб ногой… «Яве-гуи" пришло на ум случайно, когда я в давке садился в автобус. Абсолютно убежден, что эти слова ничего не означают. С таким же успехом мне на ум могло прийти «плуи-луи» или «кири-яки», и ничего не изменилось бы. Когда и откуда появилось «урден-мурден», хоть, убей, не помню… Кажется, когда я помогал жене на кухне чистить картошку… Но последнее — «авараи бууу» — все-таки чем-то напоминало слова песни Раджа.

Помню большой концерт. Наш городской парк культуры и отдыха переполнен. Выступают лучшие певцы города. Моя фамилия в афише набрана аршинными буквами.

Перед началом концерта в зал вошла группа смуглых людей в национальной индийской одежде. Гости сели в первом ряду.

Концерт начался. После певца, исполнившего торжественную песню, на сцену вышел я, знаменитый исполнитель арабских и индийских песен. Зал разразился аплодисментами, и я долго стоял, грандиозный и величественный. Потом начал петь. Ох, как я пел! Сколько я вкладывал чувства в свои «яви-гуи» и «урдены-мурдены»! Я исполнил шесть песен на разных языках и стоял, снисходительно принимая дань уважения, любви и восхищения своим редким талантом…

В перерыве сказали, что меня хотят видеть наши гости. Я подошел к ним, преисполненный сознанием своей непреходящей славы, но любезный и гостеприимный. Я чувствовал, что сделал еще один крупный шаг к вершине своего бессмертия…

Руководитель индийской делегации говорил несколько минут, и все это время я млел, удовлетворенный. Потом вступил в свои права переводчик. «Молодой человек, — сказал он, — у вас неплохой голос. Если вы будете совершенствоваться, достигнете немалых успехов. Меня особенно интересует одно обстоятельство: кто вам перевел на туркменский язык те песни которые вы только что пели? Если вы познакомите меня с ним, я передам ему для перевода тексты и других прекрасных песен Индии. Ваш репертуар значительно расширится». А вокруг стояли организаторы смотра художественной самодеятельности, зрители, которые мне так яростно аплодировали. И они, конечно, все слышали… Я как-то сразу сник и почувствовал себя заурядным и ничтожным.

— Он далеко отсюда, — пролепетал я. — Уехал… Теща у него при смерти…

С тех пор никто не видел меня на сцене. И не увидит… Прошло три года. За это время я многое понял. И прежде всего то, что песня не забава. Настоящее искусство так же необходимо людям, как и умение пахать и сеять, создавать машины, делать больным сложные операции.

Но именно настоящее искусство. А не «яви-гуви», не «урден-мурден»…

Заколдованные утки

Пришел ко мне мой друг Гельды и весь сияет, словно по лотерейному билету «Жигули» выиграл.

— Ну что ты тянешь, — говорю ему, — выкладывай сразу. Машину выиграл?

— Нет, — отвечает. — Может, и выиграл бы, да билеты последнего выпуска купить не удалось. Все расхватали… Тут другое. Обнаружил я в песках маленькое озерко. Образовалось после дождя. А уток на нем!.. Сделал я там укрытие, и они — утки — будут моими. Так что дай мне патронов, сколько можешь…

— Но тебе же нельзя охотиться, ты же не член союза…

— Член, — гордо сказал он и показал новенький билет члена Союза охотников и рыболовов.

— Но как ты туда доберешься? «Жигули» ведь еще не выиграл?

— Я нанял машину.

— Но я слышал — там кобры водятся…

— Не беспокойся, я взял сыворотку против укусов.

— И не жалко тебе бедных уток? Они ведь тоже жить хотят…

— Ничего. Их много на просторах планеты…

— Ну что ж, — сказал я, — могу дать тебе патронов сколько хочешь, но при условии, что половину охотничьих трофеев отдашь мне.

Гельды сразу как-то скис, но делать нечего, согласился. В тот же день он отправился в глубь песков, где в ста километрах от шоссе обнаружил озерко площадью в десять квадратных метров.

Прошла неделя, а Гельды все не появлялся. Потом встретил я его на улице.

— Где же твои утки? — спросил его. — Где моя половина? Уговор-то наш помнишь?

— Помню, — ответил он, — да нести нечего…

— Как это нечего? Ведь ты же говорил, что утки будут твоими.

— Понимаешь, — ответил он, — утки попались какие-то заколдованные. Стрелял в упор и ни одну не убил. Кажется, все предусмотрел и… — Он развел руками.

— Сказки рассказываешь, — сделав обиженный вид, сказал я и ушел довольный.

Дело в том, что заколдовал-то уток я — дал Гельды холостые патроны. Только вы уж ему об этом не проговоритесь! Ладно?

Абу Ахмет ибн Касым

Я написал стихотворение «На дороге овлия»[3] и опубликовал его в журнале. После этого один видный богослов перестал со мной здороваться. А когда судьба свела нас с ним — мы встретились на свадьбе у моего дальнего родственника, — руки он мне не подал, даже головой не кивнул в знак приветствия. Но, выбрав удобный момент, когда вокруг было много гостей, сказал мне:

— Джигит, второй такой овлии, о которой ты написал, нет ни на Востоке, ни на Западе. Если кончились деньги на пиво, то можно было бы поступить честно… Сказал бы об этом мне и другим порядочным людям. А уж мы не оставили бы в беде.

И протянул мне рубль.

Я взял рубль и отдал его детям. Они купили мороженого и с удовольствием съели на глазах моего знакомого богослова…

Но я был задет. Меня взволновало, конечно, не мнение богослова. А вдруг и другие, знакомые и незнакомые люди подумают, что я все извратил ради литературной славы и гонорара? И решил рассказать подробно о причинах, побудивших меня написать это стихотворение.

Да, много лет у дороги находится овлия — маленький мавзолей пира[4]. Голубой купол, зеленые стены, надпись на камне: «Абу Ахмет ибн Касым». Много ходило легенд, связанных с этой могилой.

По пятницам сюда приезжали старухи, больные трахомой, и мазали свои красные, как помидор, глаза здешней землей. Прикладывались к могиле старики с распухшими суставами. Пугливые, как джейраны, молодицы, закусив яшмак[5], просили Абу Ахмета ибн Касыма помочь им обрести благословенное чрево и в положенный срок разрешиться долгожданным сыном или дочкой.

И вдруг стало известно, что через овлию должна пройти железная дорога. Явились к святому месту проектировщики, забили колья, обозначавшие трассу, тракторы и скреперы начали сосредоточиваться в километре от могилы пира. Паломники и вместе с ними духовные пастыри правоверных забеспокоились и начали писать во все инстанции.

Не мог остаться безразличным к этому и я, как человек, дорожащий историческими памятниками. А этот, с голубым куполом, представлял, по-видимому, интерес. Но меня волновала не только его ценность. А вдруг рядом с овлией находятся укрытые землей остатки древнего города? Ведь может же так быть? Правда, вокруг святого места не заметно ни крепостных развалин, ни следов древних жилищ, местность почти ровная, чуть холмистая. Но город Нисса, столица древней Парфянской империи, о которой рассказывается в школьных учебниках, тоже ведь был похоронен под такими же холмами. И никому в голову не приходило, что он расположен в двадцати километрах от Ашхабада. Десятки лет ученые спорили о местонахождении Ниссы, десятки лет искали, доверившись легендам, начали вести раскопки на местности, которая почти не давала повода надеяться на успех. Теперь мраморные статуи, найденные при раскопках, украсили и расширили богатейшие коллекции Эрмитажа. И Нисса стала известна всему ученому миру…

С каждым днем росла моя уверенность в том, что возле святого места мы найдем развалины какой-нибудь из древних цивилизаций. И я написал в Министерство культуры республики просьбу временно приостановить строительство дороги и провести археологические раскопки.

Письмо произвело впечатление. Приехала авторитетная комиссия. Она осмотрела мавзолей под голубым куполом, прочитала выведенную арабской вязью надпись: «Абу Ахмет ибн Касым» — и, поскольку читать и смотреть больше было нечего, пошла пить чай в колхозной чайхане.

Обстановка была довольно сложной. Провести дорогу, не потревожив овлию, невозможно: слева бушует и ярится река, справа — отвесная скала. Горы есть горы…

Комиссия решила, что мавзолей никакой ценности не представляет — таких, как он, в республике много. Но, уважая религиозные чувства верующих, гроб с прахом старца Абу Ахмета ибн Касыма решили изъять и похоронить в другом месте, а на холмах вокруг овлии провести раскопки.

Пришли археологи, и раскопки начались. Вскоре все окрестности были перелопачены, но ни куска кирпича, ни сантиметра глинобитной стены, ни черепка от кувшина не нашли… Никаких признаков человеческого жилья, никаких намеков на цивилизацию.

Потом принялись за могилу и гроб. Археологи не сомневались, что в нем останки какого-нибудь религиозного деятеля.

Осторожно сняли изящные мраморные плиты, но гроба под ними не оказалось. Это вызвало волну разных слухов. Одни говорили, что в могиле нашли богатейший клад, хранившийся там с незапамятных времен, другие утверждали, что есть люди, которые воочию видели, как из-под мраморных плит извлекли легендарную саблю Кёр-оглы. Фантазия иных принимала еще более широкие размеры. Оказывается, был подземный ход под рекой, и по нему из-за границы к нам проникали шпионы…

На самом деле все было гораздо прозаичней. Первой находкой археологов явилась довольно большая кость. Когда с нее соскребли землю, на конце кости стало ясно просматриваться хорошо сохранившееся копыто. «Нога лошади», — определили специалисты. Потом нашли и другую ногу. «Видимо, святой был джигитом, и его похоронили вместе с любимым конем», — подумал я.

Кости извлекали одну за другой. Когда их разложили по своим местам, перед изумленным взором археологов предстал скелет рослого ишака…

— Так вот ты каким был, Абу Ахмет ибн Касым! — засмеялись археологи. — Велик аллах, если он даже тебе дал после смерти чудесную силу исцелять больных и убогих!

Тайна овлии была раскрыта. Вот тогда я и написал стихотворение «На дороге овлия».

Клятва

Перед тем, как стать заведующим овцефермой, он на общем собрании колхозников сказал:

— Обещаю от каждых ста овцематок получить по сто десять ягнят. А для этого:

во-первых, в непогоду буду вместе с овцами сидеть в загоне; потребуется — сено есть научусь;

во-вторых, ни одной травинки из кормов моей фермы тесть не получит; потребуется — я у него возьму;

в-третьих, клеветать на волков, что они едят овец и ягнят моей фермы, не буду; потребуется — сам волка съем;

в-четвертых, друзей буду угощать не бараниной, а докторской колбасой; потребуется — свою голову положу на тарелку, а овцы будут целы;

в-пятых, никакой акт о приемке невыкопанного колодца не подпишу; потребуется — сам выкопаю;

в-шестых, не буду надевать шапку из каракуля, потребуется — так я и без шапки зиму прохожу:

в-седьмых, буду спать не под шерстяным одеялом, а под ватным; потребуется — так я и вообще без одеяла обойдусь, халатом укроюсь;

в-восьмых, не буду тайком приезжать домой, бросив отару без присмотра; потребуется — так я вообще с домом порву…

— Ты это серьезно? — спросили его.

— Клянусь карандашом ревизора, что не забуду своей клятвы.

Начальники

На пути к чайхане сидит чистильщик обуви. Увидел меня и кричит:

— Начальник! Здравия желаю! Заходите! Почистим туфли без очереди!

Хоть человек я и не тщеславный, но был польщен. Начальником назвали… Сел на его скамейку и небрежно сказал:

— Чтобы блестели!

— Еще бы! Всю душу вложу…

После этого, направляясь к чайхане, я непременно заходил чистить обувь. Даже жена заметила. «Уж не влюбился ли ты?» — спрашивает. «Да нет, — говорю. — Люблю, чтобы обувь блестела».

И каждый раз я платил вместо двадцати копеек тридцать пять. Начальник все-таки. Надо соответствовать…

И вот однажды чистит он мне туфли, а я тридцать пять копеек по карманам собираю и вдруг слышу:

— Начальник! Здравия желаю! Заходите. Почистим туфли без очереди!

Это он другому кричит. Сунул я ему тридцать пять копеек и встал незаметно в стороне. Прислушиваюсь. А он кричит следующему:

— Начальник! Здравия желаю!

И повторяет все, что мне говорил.

Теперь я плачу ему только двадцать копеек…

Странный шакал

В долине, где была расположена птицеферма, появился шакал. Он выл так, что ночью в ауле просыпались и плакали дети, а заведующий фермой не мог уснуть до рассвета.

Шакал с каждым днем наглел — количество украденных им кур катастрофически росло. Заведующий фермой ставил на тропинках, по которым мог ходить шакал, капканы, но в них попадали только суслики…

Сторожу дали трех овчарок, но и они не помогли. С ними происходило что-то непонятное: когда шакал начинал выть, собаки не лаяли, а, помахивая хвостами, расходились по своим будкам. А из курятника исчезали куры…

— У этой зверюги, — говорил сторож, — отец, наверное, леопард, а дядя тигр. Не меньше! Его красные глаза горят, как угли в тамдыре. Почуяв его приближение, собаки разбегаются, поджав хвосты. Это не шакал, это не известная еще науке порода хищников. А может, сам шайтан повадился ходить к нам…

Когда шайтан съел сотую несушку, сторожа сняли с работы. С той поры никто ни разу не слышал знакомого воя и на птицеферме не пропала ни одна курица…

Разрешите представиться

Здравствуйте, люди!

Разрешите представиться! Я сын Яраша Эргешева, ветерана Великой Отечественной войны. У него вся грудь в орденах и медалях.

А мой старший брат летчик. Налетал миллионы километров. Наверное, слышали об Нарли Эргешеве, который благополучно посадил в Каракумах аварийный самолет и спас от смерти более ста пассажиров? Так это он и есть. Мой старший брат.

Вы, конечно, слышали о хирурге Диванаеве, ученике Тачмурадова? Это тот, что операции на сердце делает. Его еще недавно Почетной грамотой Президиума Верховного Совета Туркменистана наградили. Так это мой дядя.

Ну, а министра Суханкули Алгулыева знают все. Так это мой брат.

А Герой Социалистического Труда Шаханкули Алгулыев младший брат Суханкули Алгулыева. Ну, понятно, что он тоже мне не чужой… Вот каковы заслуги моих родственников перед народом!

..Что? Мои заслуги? Чего это вы смеетесь? Ничего смешного здесь нет. Не работаю? Вах, еще успею наработаться! Мне всего тридцать три года…

Точка зрения

Переходя перекресток, мы с Гельды чуть не попали под машину. Отдышавшись, мой спутник стал возмущаться:

— Ну и негодяй же, а? Скажи, пожалуйста, куда так спешит? А если собьет кого-нибудь? Сам же будет за это отвечать, хулиган…

Мы купили на рынке продукты, взяли такси и поехали домой. На том же самом перекрестке машина чуть не сбила человека. Возмущение Гельды было искренним и беспредельным:

— Нет, ты только посмотри, как этот баран сам лезет под колеса! Куда, чурка, прешь? Без глаз и без ушей, что ли? Ему, видите ли, нет дела до того, что при быстрой езде сразу остановить машину невозможно… Ведь так переходить улицу — это своими же руками копать себе могилу.

Мы охотно разделили благородный гнев и возмущение Гельды. Истина, конечно, дорога. Но точка зрения… еще дороже…

Мечтатель

Он мечтал всю жизнь.

В детстве он мечтал о бронзовых мускулах и лавровом венке чемпиона по вольной борьбе.

В юности он мечтал стать знаменитым оратором, потом — известным музыкантом, а чуть позже — гениальным астрономом.

Поступив в институт, он мечтал стать выдающимся ученым-селекционером, вывести сорта пшеницы с тремя колосками на одном стебле, получать гигантские урожаи и накормить всех голодных на планете.

Став зрелым мужем, он мечтал, что его потомки пойдут по его стопам, но достигнут гораздо большего, чем мог бы достичь он, но не достиг.

Он мечтал всю жизнь. Только мечтал.

И ничего не делал…

Хотели показаться более культурными

На праздник мы пригласили друзей. Готовясь к их приходу, навели порядок в доме.

Во-первых, пол помыли так, что он заблестел, как зеркало.

Во-вторых, расставили мебель и вытерли пыль.

В-третьих, поставили на стол букет свежих цветов, чего давно не делали.

В-четвертых, я побрился.

В-пятых, надел чистую, выутюженную рубаху.

В шестых… Ладно, чего уж там считать… Очень многое мы еще сделали, чтобы встретить гостей как положено. Неудобно ведь показаться некультурными…

Интересно, а вы поступаете иначе?

Смелый человек

Этот человек всегда был решительным и смелым. В детстве, выходя со сверстниками в степь, он говорил:

— Вот поймайте мне волка да свяжите его. И вы увидите, как я с ним расправлюсь!

Будучи юношей, он, придя в парк и увидев пьяного хулигана, говорил:

— Задержите его и сдайте в милицию! А там уж я с ним поговорю. Он узнает, как нарушать общественный порядок!

Сейчас, работая в одном из видных учреждений, он говорит:

— Наш руководитель, конечно, хам и бюрократ. Снимите его с работы, и я ему скажу, кто он есть на самом деле. Ох, уж я все ему скажу!

Яшу ли советует

К Кадыру-ага пришел джигит, поздоровался и вежливо сказал:

— Яшули, хочу попросить у вас совета. Не знаю, как поступить. В сложное положение попал. Через несколько дней нашему ребенку исполняется три гола. Мы переводим его из яслей в сад. Это радостное событие для нашей семьи. Что, если я зарежу двугодовалую овцу и приглашу своих друзей разделить с нами эту трапезу?

— Умно поступишь, — ответил яшули.

— Но дело в том, что друзей у меня много. Боюсь, что одной овцой здесь не обойдешься… Что, если я зарежу барана?

— Умно поступишь.

— Одно меня смущает. Ну, позову я десять человек, а еще десять обидятся, что их не пригласили. Ну, позову двадцать, даже сорок. Сорок эти будут довольны, а восемьдесят обязательно обидятся. Ведь обидятся, как вы думаете, яшули?

— Обидятся. Это уж непременно…

— Яшули, чем так вот незаслуженно обижать хороших людей, что, если эту дату я вообще не буду отмечать?

— Умно поступишь.

Обрадованный и успокоенный, джигит ушел. Я спросил яшули:

— Не понимаю, почему вы ему на все вопросы отвечали: «Умно поступишь»? И созовет гостей — умно поступит, и не созовет — тоже умно.

— Братец, людям всегда хочется, чтобы кто-нибудь подтвердил их собственные мысли…

Зоркие глаза

Охотники — народ серьезный. Они всегда говорят только правду. И о своих трофеях, и о себе.

Встретились однажды двое и заспорили, у кого глаз зорче.

До горы было километров двадцать.

— Видишь гору? — спросил один из них. — Под ней пещера, а в пещере орел…

— Как не видеть? — возразил другой. — Он клюет что-то. То ли суслика, то ли мышь летучую. Сейчас вгляжусь получше…

— Не трудись, уважаемый. И так видно, что это суслик. Только почему у него одного глаза нет? Левого. Вон смотри, к нему с той стороны муравей подползает…

Больной успокоился

Мухаммед слег. С каждым днем ему становилось все хуже и хуже. Через неделю он не мог ни есть, ни пить, пожелтел, как оторванный от ветки лист, стал плохо видеть и уже не узнавал людей: Ашира называл Дурды, Дурды — Аширом.

Однажды вечером ему стало лучше, и он спросил:

— Скажите честно — у меня рак? Только честно и прямо! Мне это очень важно знать…

— Нет, у тебя не рак, — сказали ему честно и прямо.

Больной глубоко вздохнул, закрыл глаза и удовлетворенно испустил дух…

На свадьбе

— Послушай, тамада! Ты всех нас познакомил друг с другом. Но вот сидит рядом со мной незнакомый человек, а ты о нем ни слова… Хорошо ли это?

— Нехорошо, конечно. Но потерпите немного. Сейчас он выпьет граммов триста и сам со всеми познакомится…

Не все такие

Гуси назначили караульным своего товарища — Бойкого, — а сами начали щипать траву и петь пески. Через полчаса караульному стало скучно. Все вкусной травкой лакомятся и песни поют, а тут сиди и смотри по сторонам, шею вытянув… Вопиющая несправедливость! И почему назначили именно его, а не кого-нибудь другого? Что он, хуже всех?

И решил Бойкий отомстить за незаслуженную обиду. Сделал испуганный вид да как закричит:

— Охотник идет… го-го-го! Охотник идет… го-го-го!..

Гуси шумно взлетели. А увидев, что Бойкий их обманул, опустились на землю, поругали его и снова стали щипать траву и петь песни.

Через полчаса Бойкий опять обманул своих товарищей» закричав, что идут волки. И снова гуси ругали его пуще прежнего. А он и в третий раз обманул, сказав, что идут лисы. После этого его сняли с дежурства и решили никогда больше на этот пост не назначать. А ему только того и надо…

Однажды гуси отдыхали и пели песни на солнечной стороне высокого холма.

— Охотники идут… го-го-го! Спасайтесь! — закричал караульный.

Вся стая поднялась в воздух. Лишь Бойкий остался на месте. «Хитрит караульный, — решил он, — хочет, чтобы и его на дежурства не назначали».

Выстрел в упор опалил грудь Бойкого, разметал его перья. «Что же это выходит, не все такие, как я?» — успел подумать он и умер.

Столб и муравей

Столб стоял уверенно и чувствовал себя счастливым. Держал на себе провода, по которым из города в город за тысячи километров неслись человеческие голоса.

Подошел к нему муравей, голову поднял и смотрит. Столб даже не удостоил его взглядом.

Обиделся муравей, позвал товарищей. Нашли они в столбе трещины, проникли внутрь его. Год грызли, а столб только смеялся. Щекотно ему было…

— Эх, вы, мелочь пузатая! Меня не свалил даже верблюд, когда заболел чесоткой, я устоял перед бурей, а вы… Кто такие вы?

Слушали муравьи надменную речь столба и продолжали свое дело.

И свалили столб…

Обиженный петух

Куры несли много яиц, и им дали премию. А петуху — ничего. Даже слова доброго о нем не сказали. Обиделся петух. Нахохлился, весь день ходил в стороне от кур и жаловался друзьям:

— Нет, вы только подумайте, какая черная неблагодарность! Уж так стараешься, всю душу в дело вкладываешь! И вот, пожалуйста, — ни премии, ни благодарности! Эх, люди, люди! Неужели они действительно не догадываются о моих заслугах? Да ведь не прокукарекай я утром, и солнце не взошло бы…

Свой своего не обидит

Охотник натянул лук и стал целиться в павлина. В птичьем мире начался переполох.

— Эй, павлин, ты что, уснул? Охотник целится в тебя. Убегай!

Павлин еще шире распустил свой хвост и засмеялся.

— Чудаки! Наконечник стрелы из моих же перьев. А разве свой своего обидит?

И шакал заплакал

— Эй, шакал! Слышал приятную новость? Тебя назначили пасти кур!

Шакал уткнулся головой в лапы и горько зарыдал.

— Да что с тобой, шакал? Ты плачешь? От радости, что ли?

— А как же мне не плакать? Вдруг это неправда и назначили не меня, а другого?

Мираж

Идет путник по выжженной солнцем степи. Устал, еле перебирает ногами. Терзает его жестокая жажда.

И вдруг — о чудо! Там, где степь сливается с горизонтом, бирюзой сверкает озеро, по берегам его зеленые сады. Там утоление сводящей с ума жажды, там покой и отдых…

Собрав последние силы, ускоряет путник шаги. Но чем ближе подходит он к озеру, тем дальше отступает оно от него. А потом исчезает совсем. А там, где только что сверкала бирюзой вода, приветливо зеленели деревья, лишь пыль да раскаленные камни.

Мираж…

Не доверяйся плохому товарищу и не всегда верь глазам своим…

Трехлетний человек

Мамеду три года. Он уже самостоятельный человек. У него свой мир — интересы, заботы, радости и огорчения. И он всему, что видит, дает свою оценку…

* * *

Отец привел Мамеда к фонтану. Мальчик увидел красных рыбок и сказал:

— Папа, посмотри, они тоже купаются…

* * *

Отец поехал в аул покупать дыни и взял с собой Мамеда. За городом потянулись песчаные бугры. Малыш долго смотрел на них, потом предложил:

— Папа, давай не будем покупать дыни. Купи лучше хотя бы один вот такой бугор…

* * *

Мамед увидел лисицу, пробиравшуюся между барханами.

— Папа, посмотри, какая хитрая! Убежала из зоопарка и здесь прячется…

* * *

Мама с Мамедом долго гуляла.

— Устал? — наконец спросила она.

— И совсем не устал. Я просто вспотел…

* * *

Мамед показал на полную луну и попросил мать:

— Мама, купи мне на день рождения этот желтый мячик!

* * *

Мамед долго наблюдал за воробьем, слушал, как он чирикает, потом прибежал к матери:

— Мама, чья-то хорошая птичка к нам в гости пришла…

* * *

Подул сильный ветер. Мамед удивился:

— Кто же это так сильно может дуть?

* * *

В зоопарке Мамед увидел леопарда.

— Вот нам бы такую большую кошку! — сказал он.

* * *

Ночью выпал снег. Мамед встал утром и спросил:

— Мама, кто же столько сахару насыпал?

— Это, сынок, не сахар, это снег.

Снег Мамеду понравился. Он несколько дней катался на санках, лепил снежную бабу. Ко подул теплый ветер, и снег за ночь весь растаял. Малыш утром встал, посмотрел в окно и заплакал.

— Что случилось, Мамед? — забеспокоилась мать.

— Снег украли…

* * *

Перед домом остановился «Запорожец». Мамед посмотрел на него и спросил у отца:

— Папа, а скоро эта машина вырастет?

* * *

— Почему у человека только два глаза? — спросил Мамед у матери.

— А разве двух мало? — сказала мать. — Сколько же их должно быть?

— Много, — ответил малыш. — Вон посмотри, сколько их у неба, — и показал на звезды.

* * *

— У меня голова болит, — пожаловался матери Мамед.

Мать измерила ему температуру, погладила по голове и сказала:

— Скоро перестанет болеть. Жара нет.

Мальчик громко заплакал.

— Мамед-джан, почему ты плачешь, дитя мое?

— Сама же лекарства не дает, да еще и спрашивает…

* * *

Мамед впервые увидел яблоню, и она ему понравилась. Ветки дереза под тяжестью плодов сгибались почти до самой земли. Мальчик сорвал яблоко, стал его с аппетитом есть и деловито спросил садовника:

— Яблоню купили на базаре или в магазине?

* * *

Отец Мамеда посадил перед домом чинару, и весной она зазеленела. Мамед все лето поливал саженец водой, гладил его зеленые листья. Холодной осенней ночью листья опалил мороз.

— Листья умерли, — сказал отец Мамеда и закопал их в землю.

Но пришла снова весна, и чинара зазеленела пуще прежнего.

— Пойдем на кладбище! — стал упрашивать отца мальчик.

— Зачем, сынок?

— Мертвые листья ожили. Значит, и тетя наша, умершая в прошлом году, ожила…

* * *

— Папа, а что, машины весь день и ночь в кошки-мышки играют? — спросил Мамед.

— Почему ты так подумал?

— А чего же тогда они весь день бегают?

Горожане и сельчане

Сельчане, чтобы защититься от солнца, надевают халат — дон — и укрывают голову тельпеком.

Горожане раздеваются и загорают под солнцем, как правило, на берегу рек и озер.

* * *

Сельчане не любят таких хищников, как леопард, волк, лиса, шакал, и всегда стараются уничтожить их.

Горожане держат их в железных клетках, ежедневно кормят и называют ласковыми именами.

* * *

Чтобы отдохнуть, сельчане в выходные дни устремляются в город.

Горожане — в село, в леса, в горы.

* * *

Горожанин любит тишину.

Сельчанин — шум, гам.

Каждый стремится к тому, чего не имеет…

Ташли Курбанов

Неудачник Ата Думанлы

(перевод В.Курдицкого)

Когда Ата Думанлы ложился спать, предварительно выпив стопочку, ему обязательно что-нибудь снилось. Правда, зачастую сны были бестолковыми, сумбурными. Как и в этот раз. Он проснулся на рассвете и некоторое время раздумывал, уставившись в потолок невидящим взглядом. А сон был такой.

…Вместе со всеми Ата Думанлы с утра идет на работу. Долго идет, пути конца не видно. Ему встречаются разные люди, но он ни на кого не обращает внимания, знает только, что надо идти, — и идет. Какая-то женщина здоровается с ним. Обернувшись, Ата Думанлы пытается сообразить, кто ока такая. Оказывается, женщина эта — Марьям. Но почему же тогда на плече у нее висит не почтальонская сумка, а гитара?

Ата Думанлы смотрит ей вслед. И вдруг спохватывается, что стоит перед огромным памятником. Он знает, что памятник поставлен какому-то великому поэту, а вот какому — никак не вспоминается. Однако чем дальше Ата разглядывает памятник, тем отчетливее видит в нем сходство со старшим корректором редакции Дурды Пишиком. Это странное перевоплощение камня не удивляет Ату Думанлы. Он вспоминает слова учителя литературы, который говаривал, что на произведения литературы и искусства надо смотреть «критическим взглядом, только тогда будет выявлена правда», — и начинает выискивать в памятнике недостатки.

Хоть все во сне происходит, и Ата понимает это, тем не менее он сожалеет, что вместо какого-нибудь великого поэта на постаменте стоит никудышный злопыхатель Дурды Пишик. И пока он стоит расстроенный, откуда-то появляется сам редактор, сует ему в руки груду пожелтевших рукописей. После этого и памятник исчезает, и сон кончается…

«Интересно, что бы это значило? — раздумывает Ата Думанлы. — Неужели я в самом деле так боюсь этого Дурды Пишика? Редактор — понятное дело, руководителя всегда надо немного побаиваться. А в моем положении надлежит каждый свой шаг продумывать. Но с какой стати мне приснился Дурды Пишик? Нет, я ни капельки не опасаюсь его. Только всегда соблюдаю осторожность…»

В конце концов Ате Думанлы надоело разгадывать свои сон, и он пришел к смелому, прямо-таки отчаянному решению: «Я сегодня не иду на работу! Эй, Дурды Пищик, слышишь? Меня сегодня на работе не будет! Если тебе не с кем читать корректуру, можешь пригласить свою жену. Ату Думанлы с сегодняшнего дня ждут более ответственные дела».

После такого решительного намерения он посмотрел на свой письменный стол, который стоял в углу, покрытый пылью, и вспомнил, что уже дней десять не садился за него, но тут же успокоил себя: «Чтоб они провалились, все эти завистники! Даже если б они публиковали десятую часть стихов, написанных мною, я положил бы перед ними свою шапку, А то и сами ничего не пишут, и у других желание писать отбивают. Стимула у меня нет, стимула».

Ата Думанлы выругался по адресу одного известного поэта, стихи которого публиковались регулярно, и встал с постели. Немного потоптался, разминаясь. Сделал несколько приседаний, помахал руками и решил, что достаточно. Потом вспомнил когда-то прочитанную в газете заметку о том, что некий весьма почтенного возраста генерал ежедневно совершает четырехчасовую гимнастику, и проделал еще пять-шесть упражнений.

На кухне пустая бутылка из-под вина вызвала у него приступ изжоги. Но поскольку он еще не приобрел скверной привычки опохмеляться по утрам, то постарался побороть свое отвращение и как можно спокойнее приласкать подбежавшую к нему собаку. Это была странная собака, нечто более оригинальное, чем просто помесь таксы с дворняжкой. Ата Думанлы не знал, какой она породы, но это не слишком занимало его. Собака была добродушной и ценила ласку. Он погладил ее по голове и отрезал щедрый кусок колбасы: «Ешь, друг!»

Накануне Ата заходил в гастроном, и на столе лежала докторская колбаса, шесть-семь яиц, три длинных парниковых огурца, начатые рыбные консервы, две пачки сигарет «БТ». Напевая одно из своих стихотворений, Ата несколько раз обошел вокруг стола. Потом умылся, поставил чай, включил радио.

После завтрака Ату Думанлы ждал письменный стол. Прежде чем сесть, он взял в руки тряпку и остановился посреди комнаты, раздумывая: «Почему я трачу свои силы на всякие пустяки? Я должен творить! Помнишь Мартина Идена? Как и он, я должен ни перед кем не заискивать, а трудиться, не жалея сил. Там, где нет труда, от способностей нет никакого толку..»

Ата Думанлы, словно он находился не у себя дома, а на сцене драматического театра, принял серьезный вид, бросил в угол тряпку и сел за стол. «Для того чтобы творить, поэт должен быть свободен от всех мелочных забот, ничто не должно мешать ему. Что, например, сейчас мешает мне?»

Он представил редакцию, редактора, вечно нахмуренного старшего корректора Дурды Пишика и вздохнул. Как перед ними оправдываться за сегодняшний прогул? Если сказать, что, мол, нездоровилось, они все равно не поверят, потому что вчера был гонорарный день. Получал ты гонорар или не получал, никого не касается — если на следующий день не пришел на работу, обязательно заподозрят. Честно говоря, на следующий после гонорара день даже умереть опасно: скажут, что упился и ноги протянул.

А если плюнуть на все и вся и завтра тоже не пойти? Тебя с треском выпрут с работы. Им-то что, душа у них болит за тебя, что ли? Не ты, так другой. Корректорский стол — не министерский.

Ата Думанлы с жалостью посмотрел на рукописи, разбросанные по письменному столу. Взял в руки одну. Это была начатая «Баллада о собаке». Строчки еле виднелись из-за слоя пыли. Ате Думанлы стало немножко стыдно, и он довольно долго откашливался. А потом стал одеваться.

В редакции все было как обычно. Самый дисциплинированный в ней человек, Рахманберды-ага, проработавший в отделе писем двадцать пять лет, уже сидел и пил зеленый чай. Он никогда ничему не удивлялся и никого не осуждал. Молоденькая машинистка, которую, после семи объявлений в газете, с трудом отыскали на место ушедшей на пенсию Патьмы, неуверенно и сильно тыкала пальцем в клавиши машинки. Ата Думанлы поздоровался с ней, а про себя подумал: «Вряд ли мы с ней далеко уйдем», — и прошел в корректорскую.

Старший корректор холодно ответил на его приветствие, кинул перед ним груду гранок, сказал: «До одиннадцати часов закончи», — и ушел по своим делам.

Ата Думанлы качал читать нудный очерк, написанный каким-то новоявленным автором с отгонного пастбища. Временами он вслух обращался к этому автору с вежливыми по-желаниями: «Чтоб ты подавился съеденными овцами, болван безъязыкий!» Это приносило некоторое облегчение.

Наконец Ата Думанлы вычитал всю корректуру. От усталости у него кружилась голова. Он откинулся на спинку стула и начал вспоминать все, что пережил в этом городе…

* * *

Еще до того, как он выбрал себе литературный псевдоним, для родителей не было ребенка более любимого, чем Ата. Отец, хоть остальные дети и обижались, всегда говорит: «Ата станет мне опорой, а от вас ничего путного ждать не приходится». Новая одежда была у Аты, сливки с молока пил Ата, и постель у него была чище и новее, чем у братьев и сестер. Да, хорошо жилось Ате! Неизвестно лишь, почему его так отличали родители. Мальчик был, ничем особенным не выделялся, разве что задумывался чаще своих сверстников да сам с собой разговаривал во сне.

После окончания десятого класса Ата сразу же пошел работать в колхоз. Председатель колхоза пообещал его отцу: «Через год-полтора заберу твоего сына на работу в контору, толкового парня ты вырастил».

— Все это, однако, продолжалось недолго. Ата стал тайком по ночам пописывать стихи. Когда мать или отец удивлялись, что он целыми ночами не спит, говорил: «Я самостоятельно повышаю свои знания».

Вскоре в районной газете появилось его первое стихотворение под заголовком «Красивая женщина». Посвящалось оно заместителю председателя колхоза по культуре — героиня прямо была названа по имени, и в нем не столько о работе ее рассказывалось, сколько воспевалась она сама.

Ата, как ребенок, радовался своей первой публикации и, опережая других, понес газету вдохновительнице его творчества. Женщина прочла стихотворение, изорвала газету на мелкие клочки, а обомлевшему парню сказала, вся пунцовая от ярости: «Если еще раз подобный фокус выкинешь, голову отверну, как куренку, не пикнешь!»

Это было большим ударом для поэтического сердца Аты. Он охладел к работе, стал молчаливым, замкнутым. А после того как районная газета опубликовала его третье стихотворение, решил, что больше в селе оставаться не может. Его здесь не понимали, а талант — это ответственность. «Я должен проложить себе путь в большую литературу, — думал бессонными ночами Ата, — должен равняться на настоящих поэтов». И прежде всего решил придумать себе литературный псевдоним.

Наутро мать, видя, что сын не просыпается, стала будить его: «Сынок, что с тобой происходит? У тебя и веки припухли!» Ата спросонья ответил ей: «Мама, у меня в голове туман, я посплю еще немного». Мать, уходя, недовольно проворчала: «У тебя вечно голова туманная!» Ата тут же вскочил и закричал: «Нашел! Думанлы![6] Ата Думанлы! Это будет моим литературным псевдонимом!»

Вскоре он распрощался с родным селом, родственниками, друзьями и, мечтая о славе, направился в большой город.

Молодому парню, который до этого не расставался с отчим домом, не знал никаких забот, в первое время пришлось нелегко. Но он мужественно справлялся с трудностями. Не роптал, не ныл. Неустанно обивал он пороги редакций, и в конце концов его приняли в штат подчитчиком. Главный шаг был сделан. У Аты Думанлы в некоей редакции большого города появился хоть и старенький, но свой стол.

Беда не ходит в одиночку. Но и удача тоже общительная особа. Земляк Аты, работавший врачом в городской клинике, уехал на три года в Москву, в аспирантуру, и оставил Ате Думанлы свою квартиру: «Живи пока!»

Тревожило лишь то, что на стихи Аты Думанлы не было спроса. Редакции выставляли десятки причин, чтобы забраковать предлагаемые им стихи. Ата Думанлы находил этому оправдание: «Я только начал входить в мир поэзии. Здесь не районная газета — требования другие. Если они будут публиковать все, что я пишу, и я расти перестану. Надо быть терпеливей, рано или поздно стихи мои будут публиковаться».

А ждать было прямо-таки невмоготу. У него набрался почти полный чемоданчик стихов, возвращенных редакциями за ненадобностью. Как-то Ата Думанлы отправился к знакомому поэту и рассказал ему о своих делах. Тот долго говорил молодому коллеге о высоком назначении поэзии, об изна-чальности таланта и обязательности теоретической подготовки и закончил свои наставления тем, что сунул Ате в руку десятку и посоветовал не торопиться с публикацией, пока не придет настоящее мастерство.

Ата Думанлы ушел с таким чувством, словно ему влепили пощечину. По дороге купил на даровую десятку вина и выпил его все, до капли. От обиды лицо его горело. В ту ночь он не мог спать. Разложил на постели все стихи, некоторые, самые дорогие ему, перечитывал по нескольку раз. Он и гордился ими и жалел их. Под конец вдохновился и быстро, не переводя дыхания, написал новое стихотворение, которое назвал «Обесцененные строки». Показалось, что это стихотворение получилось не похожим ни на одно из прежних.

Не прошло и недели, как в субботнем номере газеты под рубрикой «Голоса молодых» стихотворение было опубликовано. Ата был на седьмом небе. Не дожидаясь прихода почтальонши Марьям, которая всегда переживала его неудачи, как свои собственные, Ата Думанлы купил в киоске пятнадцать экземпляров газеты. Сердце его бешено колотилось, он не шел, а летел по асфальту.

В минуту добрался до дома, развернул газету… И сразу же переменился в лице. Подпись стояла его: «Ата Думанлы», однако стихи назывались не «Обесцененные строки», а «Крылатые строки». С этим он смирился и начал читать само стихотворение. Но стихи были не его! Чужие мысли, незнакомые слова лезли в глаза, словно издевались.

Ата Думанлы и прежде встречался с несправедливостью, но так его еще никогда не унижали. Ему захотелось немедленно умереть от такой жестокости. К горлу подступил ком. Ата буквально трясся от злости. «Надо прямо сейчас, пока он еще не встал с постели, пойти и набить морду проклятому заведующему, который допустил такое издевательство! Если я не сделаю этого, человеком себя считать перестану!..»

В таком настроении Ата Думанлы схватил измятую газету и вышел из дому.

Субботние улицы в ранний утренний час были малолюдны. Дождь, ливший всю ночь, прекратился, небо, освободившееся от туч, розовело чистотой и прозрачностью. На листьях деревьев крошечными солнцами поблескивали дождевые капли. Где-то неподалеку слышалось воркование горлинок. Девушки раскладывали цветы на продажу, и сами напоминали весенние цветы.

Все это не могло не подействовать на поэтическую душу Аты Думанлы, его нахмуренные брови расправились. Он и сам не заметил, когда выкинул газету.

«Жизнь так прекрасна, так поэтична. У людей лица светлые, веселые. Почему же я должен грустить? Поэту приличествует быть выше мелких обид, если он действительно поэт. Я не могу губить свои самые тонкие, самые нежные чувства из-за какого-то тупого и бездушного чиновника при поэзии. Уж лучше забуду все свои обиды и стану, как эти люди, радоваться ясному весеннему дню. Справедливость рано или поздно восторжествует. Выше голову, Ата Думанлы!»

Придя к такому решению, он пошел медленнее, готовый наслаждаться жизнью и радоваться каждому ее проявлению. Его окликнули. Размахивая почтальонской сумкой, Марьям бежала к нему возбужденная, разрумянившаяся и в эту минуту показалась Ате более молодой, красивой и привлекательной, нежели была на самом деле. Она с ходу сунула в руку Аты Думанлы газету.

— Поздравляю! Наконец-то издали! С тебя флакон духов.

Марьям радовалась так, будто в спортлото угадала все шесть номеров. Было бы подлостью портить ей настроение, и Ата Думанлы натянуто улыбнулся. Ради приличия развернул газету.

— И в самом деле, вот оно! Спасибо, Марьям-джан, ты всегда мне радость даришь. Когда заканчиваешь работу?

Она взвесила в руках сумку, улыбнулась:

— Еще часа на три с половиной хватит.

— Мы должны отметить мою удачу.

— Только с одним условием. Ты меня понял?

Ата Думанлы снова натянуто улыбнулся:

— Хорошо, хорошо, не стану читать стихов. Что тебе купить?

Марьям удивилась, вскинула свои тонкие брови:

— Разбогател, что ли?

Ата Думанлы солидно откашлялся.

— У меня всегда найдутся деньги для нас двоих.

Среди гениальных планов Думанлы по поводу утверждения своего места в мире поэзии у него сразу же по переезде в город возник вопрос любви, который надо было срочно решать. Ату убеждали когда-то, что, не полюбив духовно богатую, идущую в ногу со временем городскую девушку, он не сможет создавать по-настоящему современные стихи. И поэтому он с первого же дня жизни в городе стал потихоньку присматриваться к городским девушкам.

Он искал свой идеал. Ему нужна была девушка тихая, красивая, добрая, хорошо понимающая его поэтическое сердце. Вначале он ждал, что девушки сами будут подходить к нему и заговаривать с ним. Так, во всяком случае, сельчане думали о городских. Он был поэтом, а девушки рвали поэтов на части. Но сколько Ата Думанлы, принарядившись, ни появлялся среди девушек, ни одна из них не обратила на него робкого внимания. Напротив, девушки смотрели высокомерно, бросали обидные реплики, ехидно хихикали. Однажды, когда он сделал попытку остановить одну из них возле общежития университета, девушка так обрезала его, что неделю целую ходил он почесываясь да оглядываясь.

Нет, такие языкастые были не по его характеру. Ата Думанлы понял, что из его намерения ничего не выйдет, и больше не пытался завязать уличное знакомство. Но продолжал хорохориться, мысленно обращался к обругавшей его студентке: «Во всяком случае, поэты тоже на дороге не валяются, так что не прогадай». Сердце его оставалось спокойным.

Любовь подстерегла его совсем неожиданно.

Однажды, к концу рабочего дня, когда он был погружен в свою занудливую корректорскую работу, вошла какая-то девушка и скромно поздоровалась. Сердце Аты Думанлы дрогнуло. Девушка была такой же худенькой как он сам, только светлая, очень симпатичная.

Странно волнуясь, Ата Думанлы выслушал ее: она, оказывается, зашла в поисках работы. Ему от всего сердца хотелось помочь девушке. Он думал: «Это именно та, которую я искал. Я не могу упустить ее. Я должен каждый день ее видеть…»

Младший литсотрудник отдела писем Айджемал только-только ушла в декретный отпуск. Место ее еще не было занято. Ата Думанлы решился. Он вскочил с места, узнал, что девушку зовут Гозель, попросил ее подождать немного и пошел прямо к редактору: «Моя племянница ищет работу, она очень скромная девушка, если можно, возьмите ее временно на место Айджемал». Редактор ответил ему: «Если она твоя племянница, да к тому же еще и скромная, пусть пишет заявление, будем оформлять». Ата Думанлы как на крыльях выпорхнул из редакторского кабинета, чувствуя, что с этой минуты нет жертвы, на которую он не пошел бы ради редактора.

Девушка была признательна Ате Думанлы. В обеденный перерыв делила с ним свой завтрак, временами приносила в термосе чай. Когда она оставалась одна, он иногда читал ей свои стихи. Гозель была внимательной слушательницей, стихи ей в общем нравились, порой она делала замечания — всегда точные и глубокие.

Постепенно они стали встречаться все чаще, вместе ходили в кино, в театр, в парк. И однажды Ата Думанлы решился сказать девушке о своих чувствах к ней. Гозель некоторое время думала, потом сказала: «Ата, ты хороший парень, я перед тобой в долгу, но ты не вяжись ко мне». — Почему? — спросил он. — Почему?» Гозель, не поднимая головы, ответила: «У меня есть ребенок».

Ата Думанлы несколько дней думал. Мысли у него перепутались. Иногда казалось, что следует забыть Гозель. Иногда он приходил к выводу, что надо плюнуть на все и лсе-ниться на ней.

Ему надо было хоть с кем-то посоветоваться. Но с кем? С родителями? Нет, они не поймут благородства его поступка, начнут со всех сторон бичевать его: «У нас еще в роду такого не было, чтобы неженатый юноша взял себе женщину с хвостом!» А Ате Думанлы никак не хотелось приносить свое чувство в жертву родственникам. И поэтому он скрывал свои намерения от всех.

Однажды вечером он отправился за советом к тому же знакомому поэту. Прежде чем выслушать гостя, поэт предложил по рюмочке коньяку. Потом почему-то очень долго говорил о поэтическом мастерстве Маяковского, о его новаторстве в форме и содержании, о том, что молодые поэты читают очень мало, мало интересуются теорией литературы. И только после этого посмотрел на часы и спросил у Аты о цели его визита.

Ата Думанлы рассказал все как есть. Поэт некоторое время удивленно смотрел на него, потом тяжело вздохнул: «Ну, что я могу тебе сказать? Я ничего не могу сказать — «женись» не могу сказать и «не женись» не могу сказать. Вообще не люблю вмешиваться в личную жизнь людей. Любить или не любить — это зависит от сердца каждого человека. А жениться — от совести. Ты больше не приходи ко мне с такими вопросами. Я поэт, а не сотрудник брачного агентства».

И опять Ата Думанлы ушел от него глубоко оскорбленный. Всю дорогу возмущался: «Ты не поэт, ты сволочь!» На Другой день он решился и, несмотря на протесты Гозель, перевез ее с двухгодовалым сынишкой к себе домой.

Ему не пришлось долго наслаждаться семейной жизнью. От родственников стали поступать письма, одно грознее другого. Вместо того чтобы рвать и выкидывать их, Ата Думанлы, изображая из себя человека, лишенного предрассудков, давал читать их Гозель, а потом всякий раз спрашивал: «Ну, и что же я теперь должен делать?» Гозель чувствовала себя преступницей и места себе не находила, все у нее из рук валилось.

Самое страшное оказалось в отцовском письме. Отец собственной рукой написал: «Не позднее чем через неделю я приеду, и будет очень плохо, если слухи о тебе подтвердятся».

Ата Думанлы знал своего отца. И сразу же лишился аппетита, сна, покоя. Он даже разговаривать перестал, по квартире ходил на цыпочках. Он ни разу не подумал о Гозели, его занимала только собственная персона. И когда Гозель сложила в старенький чемодан свои небогатые пожитки, он лишь бормотал что-то в свое оправдание, обещал вернуть ее, как только все утихомирится, но вздохнул с огромным облегчением, когда ее умчало такси.

Оставшись один в доме, Ата Думанлы стал бестрепетно ожидать приезда отца. «Даже хорошо, что Гозель ушла, — размышлял он, — теперь я могу предъявить отцу «встречный иск» — за оговор».

После ухода Гозель в доме воцарился прежний холостяцкий режим. Все опять покрылось пылью, всюду валялась грязная одежда, а на кухню и вовсе не хотелось заходить, настолько там было грязно и захламлено. Ата Думанлы понимал, что надо бы устроить генеральную уборку, но никак не мог выкроить время и обвинял во всем Гозель, которая «бросила дом на произвол судьбы». В это время он и познакомился с почтальоншей Марьям.

Одинокая тридцатилетняя женщина, веселая, любящая самостоятельность, она не предъявляла никаких требований, довольствуясь тем элементарным, что дает короткое знакомство с холостым мужчиной. И Ату устраивали такие отношения, тем более, что отец только пригрозил, а приехать не приехал. А началось знакомство так.

Однажды Ата Думанлы сильно простыл и вынужден был долгое время соблюдать постельный режим. Марьям, по свойственной женщинам доброте, навестила его. Состояние Аты Думанлы было жалким, он очень ослаб и похудел. Тогда Марьям зачастила каждый день. Приносила лекарства, ставила Ате горчичники, готовила еду. А в ближайшее воскресенье взяла на работе отгул, убрала в квартире, выстирала грязное белье, привела в порядок кухню.

Благодаря ее заботам Ата Думанлы начал быстро поправляться. Теперь уж он забегал к Марьям «на огонек», засиживался допоздна, пока однажды не остался до утра. И ничего не изменилось, только уютнее стало на душе.

Марьям всегда приветливо встречала его, всегда хорошо угощала, всю свою нежность, всю нерастраченную ласку щедро отдавала Ате Думанлы. Ока терпела все — и его пустую болтовню, и хвастливость, и упрямство. Лишь стихи просила не читать, потому что вообще не любила поэзии, особенно в завывающей модификации авторского чтения. Едва лишь Ата, забывшись, начинал утробным голосом чревовещать, настроение у Марьям резко падало, и она была способна на любое сумасбродство, тем более если под хмельком. Ата Думанлы знал это и, по мере возможности, старался не раздражать свою покладистую подругу.

В тот день, когда в газете были опубликованы его стихи, он не собирался читать их Марьям. К сожалению, получилось иначе. Когда они сидели вдвоем, все вначале было прекрасно, но потом выпитое стало действовать на Ату Думанлы, и он завел свою декламационную волынку.

Марьям стерпела.

Ата Думанлы опрокинул еще один стакан вина и с каким-то особым подвывом начал читать поэму «Любовные муки». Тут Марьям вышла на веранду. Но она еще держала себя в руках. Довольно долго стояла, дыша свежим воздухом. А когда, решив, что Ата закончил свою декламацию, вернулась, то увидела, как ее друг читал и плакал.

И Марьям не выдержала. Она закричала: «Вон! К чертовой матери! Вон! На мои поминки пришел, что воешь, как пес на кладбище? Вон отсюда, чтоб я ни тебя не видела, ни стихов твоих не слыхала!»

Ата Думанлы выскочил из дома пулей. Гнев Марьям был так силен, что она с веранды кричала ему вслед: «Если еще раз придешь со стихами, я тебя вот этим утюгом встречу!»

Обиженный, несчастный, Ата Думанлы побрел домой, не поднимая головы, и ему казалось, что все люди смотрят вслед и смеются над ним.

Так он потерял и Марьям…

Тяжело вздохнув, Ата оглянулся. Рабочий день кончился, Дурды Пишик и Рахманберды-ага отправились по домам. Лишь Ата сидит за пустым столом. «К чему все-таки мне приснились памятник Дурды Пишику и Марьям с гитарой?» — вяло подумал Ата и покинул редакцию.

Дома он, не раздеваясь, рухнул на кровать. И уже начал было засыпать, как руки его коснулось что-то мокрое и теплое. Он разлепил веки. Рядом стояла его собака. «Только ты мой неизменный друг», — пожаловался ей Ата Думанлы. Он поднялся, отвел собаку на кухню, положил перед ней еду, какую нашел. И пока собака ела, он сидел возле нее на корточках и гладил ее по голове, а она ворчала.

Бердымухаммет Гулов

Закрытый конкурс

(перевод С.Пайны)

Однажды, придя вечером с работы, я с наслаждением выпил зеленого чая и сел к письменному столу. Я был уверен, что закончу пьесу к сроку. Мысли уже приобретали стройность и будто бы сами собой излагались на бумаге. Я увлекся, позабыв обо всем на свете. Но тут в дверь настойчиво постучали.

«Кто это?» — подумал я с досадой, откладывая в сторону перо. Из дверей показался сперва длинный нос, худая шея, а потом и все продолговатое лицо моего соседа Джепбар-аги, большого любителя новостей. Джепбар-ага, как обычно, в полосатой пижаме. Он уютно устроился на диване и недовольно уставился в мои бумаги.

— Все пишешь и пишешь… Ей богу, когда ни придешь, вечно ты занят! Просто некогда и поговорить с тобой… Гляжу я на вас, писателей, до чего же мучительно достается вам кусок хлеба!

Я, конечно, рассердился на эти речи. Но сосед — старик, а старость уважать надо. И, сдерживая гнев, я принялся объяснять соседу, что пишу пьесу для закрытого конкурса, времени у меня в обрез, и теперь все вечера я буду занят. А для того, чтобы мои речи прозвучали убедительней, я взял газету и прочел вслух условия конкурса и то, что победителя ожидает премия, назвал сумму каждой премии. У соседа чуть глаза из орбит не повыскакивали.

— Как? Неужели столько денег заплатят кому попало? Удивительно! Говоришь… как это… пессе? А как нужно ее писать? Научи нас, что тебе стоит? А нам с тетей Айлар денежки бы ой как пригодились!

И хотя я нервничал, что сосед отвлекал меня от работы, нельзя же просто так, за здорово живешь прогнать человека, принялся объяснять:

— В общем так… Нужно придумать тему, интересующую зрителей. Сочинить завязку, развязку, наметить сюжет, разработать план. Например, в пьесе, которую я пишу, парень и девушка любят друг друга, а отец и мачеха девушки против этой любви. Девушка заболевает, но и тогда мучителям не жаль ее. И тут в доме случается пожар. Родители возвращаются с работы, они видят, что единственное их дитя мечется в огне. Вдруг появляется влюбленный парень. Не раздумывая, он бросается в огонь, спасая свою любимую. Затем еще раз бросается в огонь за любимой куклой своей любимой. Из пламени слышны его последние слова, все в огне — финал!

Сосед почесал кончик носа.

— А если мы это напишем, нам дадут премию? Тетя Айлар в последнее время чуть ли не каждый день мне напоминает, что хотела бы приобрести еще один текинский ковер!

У Джепбар-аги, заведующего складом, квартира обставлена так, что напоминает музей. А на работе его главное занятие запоминать цифры, написанные после слов «брутто» и «нетто».

И тут меня осенило. Пусть дома сидит и пишет и от меня отстанет! В этом мое единственное спасение. Радуясь, что в голову пришла отличная мысль, я бросил ему приманку:

— Участвовать в конкурсе имеет право любой человек. Почему бы вам, сосед, не попытать счастья?

Джепбар-ага так обрадовался, словно он уже и пьесу написал и премию получил.

— Конечно! — вскричал он. — Другие-то пишут. А мы что, разве хуже? Ты говорил, что в пьесе должно быть много актов?.. Скажи, не похожи ли эти акты на наши, которые мы составляем о порче и гибели товара? Это же так просто. Писать такие акты легче легкого. Могу десять написать, могу — двадцать…

«Аллах с ним, — думал я. — Пусть пишет, что хочет, лишь бы меня в покое оставил, работать не мешал».

Сосед ушел, бормоча:

— Сколько хочешь напишу этих актов…

Я вздохнул и взялся за перо. В дверь постучали:

— Сосед, у жены есть чернильный порошок, а чернильницы нет. Авторучкой писать я никак не могу.

Я нашел чернильницу с высохшими чернилами и отдал ее ему. «Ну, избавился!» — подумал я, приступая к работе. В дверь постучали:

— Сосед, оказывается, для этого и бумага нужна…

Я, не говоря ни слова, протянул ему пачку бумаги. Сосредоточился, и в это время кто-то хлопнул меня по плечу:

— Нашли, сосед! Оказывается, у моей Айлар голова что надо. Если твоя пьеса будет называться «Огонь любви», то свою мы назовем «Река любви»!

— Очень хорошо! Желаю творческих удач!

— Эй, сосед! — раздалось через минуту под окном.

— Да!

— Как правильно это слово писать? После «п» какая буква идет? Айлар говорит «ы»?!

Я на чистом листке написал слово «пьеса» и протянул листок в окно.

Пять минут было тихо. Дверь тихо скрипнула:

— Сосед, ты, помнится, бывал влюбленным. Например, если юноше надо объясниться в любви, может он так сказать: «Девушка, извините, можно вам кое-что сказать?»

Я разочарованно кивнул.

— Большое спасибо, товарищ писатель, вся наша семья выражает тебе свою признательность!

Чтобы успокоиться и войти в норму, я решил пойти прогуляться, Подхожу к двери — а уж Джепбар-ага возле нее.

— Сосед, эти слова мы записали. Теперь нужно придумать, что скажет девушка в ответ парню. Можно ли, чтобы она сказала: «Да, пожалуйста!» Тетя Айлар настаивает, чтобы девушка сперва ответила: «Поди прочь!..» А?

Я стал задыхаться. Начался приступ старой астмы. Не заметил, как оттолкнул старика и закричал:

— Уйдите все с дороги, дайте на белый свет взглянуть!

— Чудесно, очень хороший ответ: «Уйдите все с дороги, дайте на белый свет взглянуть!» Очень хорошо!

Я немного погулял, вернулся, запер за собой дверь, забрался под одеяло с головой. В дверь постучали. Но я не подходил. Вдруг зазвонил телефон. В темноте, перепрыгнув через стул, я схватил трубку.

— Алье! Сосед, ты уже спишь?..

Я начал кричать:

— Джепбар-ага, оставьте меня в покое, меня нет дома. Нет. Все!

Рано утром я ушел на работу и в тот же день, не заходя домой, уехал в командировку в самый отдаленный район. Вечером, усталый, едва добрался до гостиницы. Только разделся, дежурная вошла в номер:

— Вас просят к телефону из Ашхабада.

Нехорошее предчувствие сжало сердце. Руки у меня задрожали, но я все же взял трубку.

— Сосед, как здоровье? Кто же так поступает? Ни слова не сказал — укатил ка край света. А мы тебя ищем. Сосед, мы одну пьесу закончили, хотим на имя тети Айлар еще одну написать. А потом научим и нашу Гюлялек. А что? Ведь она уже в пятом классе. Посмотрим, что ты скажешь, если наша семья получит три премии. У меня к тебе два вопроса. Ты в театре часто бываешь, что, если за влюбленным парнем злой бык побежит… Смешно ли это будет? Можно ли, чтобы на сцене бегал бык? Еще мы хотим, чтобы в пьесе у Гюлялек влюбленный парень бросился под поезд. Может ли на сцене двигаться поезд?.. А?..

У меня сердце забилось — вот-вот из груди выскочит. Страшное видение поплыло перед глазами: Джепбар-ага, худой и высокий, дымя папиросой, надвигается на меня, превращается в пыхающий паровоз и давит меня…

Тиркиш Джумагельдыев

Ошибка

(перевод А.Аборского)

Сорокапятилетний жизненный путь свой Осман Мурадович мысленно делил пополам. Первая половина — разгон, годы учения, как водится нынче. В юном возрасте мы пребываем как бы в питомнике, в виде саженцев, которым еще только суждено стать настоящими деревьями. Но бьет урочный час, наступает второй период, звезда ведет тебя к далекому горизонту.

Решающий шаг делаешь от вузовских дверей, и тут не мешкай, набирай скорость роста и помни: теперь ты не в питомнике.

От вузовских дверей первый рывок в должность научного сотрудника одного из институтов академии наук — разве плохо? И здесь тоже не прозевай момента, когда нужно спланировать судьбу хотя бы на десяток лет.

Хорошо, коли ты предусмотрителен во всем и не пренебрегаешь мелочами. Как самое малое тебе надо приодеться, заиметь внушительный кожаный портфель, наподобие директорского, а также все прочее, приличествующее положению молодого ученого. Приучить себя к усидчивости. Даже в обеденный перерыв не обязательно покидать рабочий стол: велика ли разница где позавтракать.

В перспективе женитьба. Женитьба по всем правилам, выбор невесты, жены, которая могла бы себя прокормить. Одиночество не красит людей солидных. Конечно, обзавестись семьей — не портфель купить, однако, если обстоятельства требуют такого шага, ты мужественно должен совершить и его. Жажда покоя и отдыха от занятий в институте заставит сделать еще один шаг — добиться участка на окраине города, подальше от всяких шумов, и построить уютное гнездышко.

Впрочем, жилье, обширная библиотека и автомобиль, удачно купленные в те годы, не составляли главного в жизни Османа Мурадовича. Главное — наука, и, надо отдать ему справедливость, во всем, что касается ее, он остался человеком неутомимым. Кандидатская диссертация, по правде говоря, отняла много сил, но план, таким образом, выполнен даже с опережением… И все благодаря любви к порядку. Человек упорный и методичный в преследовании намеченной цели, известно, своего добьется. Ежедневно, явившись на службу, Осман набрасывал себе задания, брал на заметку каждую мелочь, записывал телефоны. Когда срывалась деловая встреча или не находил кого-либо по телефону, искренне огорчался и спешил отдать другим полезным занятиям нечаянно освободившиеся минуты. А уж являться на службу чуть раньше и уходить чуть позднее положенного — с первых дней стало для него железным законом. На сотрудника, опоздавшего к звонку, Осман обычно в течение целого дня поглядывал с укоризной.

Дом — полная чаша, прочная репутация ученого, жена, врач по специальности, подрастающий сын и быстроходная «Волга» (по утрам хозяин любит ее осматривать, мыть и чистить, чтоб ни пылинки) — о чем еще мечтать человеку его уровня? К тому роковому моменту, о котором здесь пойдет речь, Осману, может, чуточку недоставало лишь молодости. В сорок пять здоровье завидное, зубы целы, глаза — хоть куда, только голова помаленьку скудеет растительностью, да и то не очень заметно. И еще, пожалуй, поубавилось легкости в движениях: лишний вес. Советовали ходить пешком, сгонять жирок; Осман соглашался, но всегда жалел минуты. Словом, время берег, усидчив был и пустым не увлекался, чужим женщинам — не приведи бог — в глаза не лез.

Так все и ладилось, слава богу, и еще двадцать лет можно было вот так, по восходящей, и вдруг эта история, это свалившееся на его голову несчастье.

До конца занятий оставалось полчаса, а завтра выходной. Осман поднял к глазам руки с часами: да, точно, чуть больше получаса. Подумал про жену, которая в отъезде, и по пальцам посчитал: целых десять дней жить ему еще сиротой, пока она вернется. Он не выносил холостяцкого существования. Хотя и в командировки-то жену посылали раз в полгода, но и эти короткие недели ее отсутствия казались ему вечностью. Сам никуда не выезжал. А ее не осудишь, не на прогулку едет, служебные, государственные интересы любой и каждый должен ставить выше личных. Иной вопрос, когда зовут тебя на свадьбу или похороны. Всякие там праздники у родни, особливо у сельской. Те вообще помешались на праздниках. Только Осман ни к кому не ездит, поблагодарит за приглашение телеграммой, а про себя подумает, что родичам не грех бы постепенно приобщаться к современной культуре.

Будь жена дома, вероятно, они сговорились бы поехать завтра на холмы. Он сам предложил бы и настоял. В конце концов не каторжный, столько лет корпел за рабочим столом, — имеет же человек право позволить себе нарвать букет тюльпанов, набрать корзину грибов, которых, говорят, там сейчас уйма.

Его размышления прервала Джахан, секретарша директора, юная красавица с глазами серны, с высокой прической и в модных туфельках. Войдя, девушка окинула его каким-то смешливым взглядом и поинтересовалась: почему Осман Мурадович ничем не занят. Она выразилась резче: почему он сидит сложа руки. Он удивился и, тоном дав почувствовать дистанцию меж ними, пояснил неопытной сотруднице, что, когда он углублен в размышления, он занят. А посторонние действительно могут, не учитывая конкретных обстоятельств, решить иначе. И Сапа Бердыевич, присовокупил Осман тоже со смешком, может им поверить. Джахан отмахнулась от этих объяснений. Стоит ли придавать значение ее словам. Нельзя уж и пошутить.

— А вообще такими вещами не шутят, — сказал более сердито Осман Мурадович, — тем более шутки неуместны, когда люди не ровня друг другу по возрасту и так далее.

— Ладно, ладно, все ясно!. — с той же беспечностью согласилась Джахан. — А вы лучше взгляните в окно: какие холмы — сплошной зеленый ковер, чудо. На вашем месте я помчалась бы туда, собирала бы цветы и научно мыслила.

Собирать цветы, к ее сведению, не входит в круг его занятий, остановил девушку Осман Мурадович. И добавил, сдержанно кашлянув:

— Нам не следует забывать, что интересы института — одно, а цветочки — иное. Вещи несовместимые!..

— Такая машина! — не слушая его, тараторила девушка. — Ребята уверяют — самая элегантная на всю академию. Чего стоит цвет!

— Прости пожалуйста, — остановил ее опять Осман Мурадович. — В служебные часы подобный разговор…

— Короче, машина на ходу? — безбожно срывала Джахан попытки призвать ее к порядку.

— Мы на службе, на службе, красавица!.. На твой вопрос, если угодно, я отвечу ровно через двадцать пять минут.

— Ладно, приду через двадцать пять минут, мне не трудно! — Лихо качнув башенкой иссиня-черных волос, ока устремилась к дверям, но обернулась. — Вы здесь точно до конца занятий?

— Я ухожу ровно на пять минут позже остальных. Кстати, если Сапа Бердыевичу требуется машина…

— Его нет, ушел давным-давно, а машина требуется мне! Не смотрите так. Не догадываетесь? Съездить завтра за тюльпанами.

Вот так задача! Привстав с намерением пожурить девушку, Осман снова рухнул в кресло. Проклиная в душе день и час, когда была куплена «Волга», самая красивая на всю академию, он уже глядел на секретаршу снизу вверх с умоляющим видом.

— А если потом разговорчики?..

— Смешно, честное слово! Вы же мне в отцы годитесь.

— Я на три года старше твоего отца.

— Тем более. Я обожаю цветы, Осман Мурадович. У соседей вижу — сгораю от зависти. Вот бы, мечтаю, своими руками нарвать, по холмам побродить. Дай, думаю, обращусь к Осману Мурадовичу — ну много ли займет такая поездка! Я думала, согласитесь, и я утром забегу к вам домой…

— Нет, знаешь, только не домой!. — воскликнул Осман Мурадович и тут же сообразил, что обсуждает уже ее идею. — Зачем же утруждать себя…

— А куда?

— Да вон кафе «Копетдаг» на выезде из города, стань напротив. Ровно в десять. Ни секунды не заставляй ждать. Там, у семи дорог, ждать нельзя. И потом, ни звука никому…

— Будет сделано! — легко кивнула девушка и удалилась.

Утром в воскресный день ярко блестевшая «Волга» вынесла их за город и плавно помчалась по шоссе. Рядом дыбились изумрудные холмы. Стебли жирной травы, после вчерашнего дождя напоминавшей хорошо вымытого ребенка, колыхались на ветру, клонились к земле, и возникало ощущение, словно и холмы, и пустынная осока исполнены благодарности весеннему солнцу за его щедроты. Ко всему еще задушевная мелодия лилась и журчала в приемнике, который включил Осман.

Когда отъехали от города на приличное расстояние, Джахан воскликнула:

— Какая прелесть! Просто сказка! Я так вам благодарна, Осман Мурадович! Только, знаете, вчера я все же не утерпела и сказала папе…

— Папе? — дрогнув, переспросил Осман. — Мы с ним не знакомы, кажется. Всего-то один раз сидели вместе на собрании, едва ли он меня и помнит.

— Прекрасно помнит. «Османа Мурадовича у нас все знают как порядочного, уважаемого человека», — говорит он, и о машине вспомнил: в идеальной, говорит, чистоте содержите.

— Да уж чего-чего, а грязи мы ни в чем не допустим. Машина — металл, железо вроде бы, а тоже ведь разобраться, друг-товарищ живого человека, и ее холить, лелеять человек должен.

— Ясно, — согласилась Джахан. — Когда я слышу о порядочности, то непременно представляю себе это свойство распространяющимся буквально на все.

Поддержав таким образом разговор, она вскоре забыла о нем и углубилась в созерцание окружающего. Почтенный спутник ее, которого с полным правом она могла считать и своим опекуном, поерзав на сидении, бодро крякнул, приналег на руль и прибавил скорость. Между тем в душе он испытывал самому себе непонятную тревогу. Разговор с девушкой наводил на всякие мысли. Человеческое достоинство, искренность, доверие между людьми — что может быть ценней для общества и для самого человека. Не все, однако, так простодушны и доверчивы, как этого хотелось бы сидящей рядом девушке, и далеко не всегда в жизни мы сталкиваемся с добрыми чувствами. В собственной семье и то нет-нет да и выползает бог весть откуда червь недоверия. Неведомо откуда берется он и точит, бередит душу.

Взаимное недоверие, подозрение, ревность. Не только ныне, но и в далеком прошлом, с незапамятных времен они опутывали липкой паутиной сердца, губили людей. И в книгах, в туркменских дестанах, легендах и трагедиях находишь то же самое. Разные случаи, персонажи сказок и книг приходят на ум, едва коснешься этой всечеловеческой стихии. Кого тут только нет. Полюбуйтесь же: о аллах! — сам Отелло, в своем трагическом обрамлении, навязчиво маячит перед глазами. И готов чуть ли не вмешаться в эту воскресную идиллию. Вот его лицо крупным планом за ветровым стеклом. Белейшие зубы и кричаще выразительные глаза… Но едва ли это взгляд ревнивца, заключил почему-то Осман Мурадович. Во взгляде ревнивца непременно обнаружишь расслабленность, тайный страх…

«Тебя лишь мучат подозрения и больше ничего, — мысленно обратился он к мавру. — Да, кстати, ты грозен и красив, а ведь давно уже сказано: «ревнивец не может быть красивым». — «Не льсти мне, дружище, ты же отлично знаешь, что ревность рождается из подозрения, — неожиданно вступил в беседу сам мавр. — Вот ты невинного птенчика выманил из гнезда, а жена узнает — и тотчас подозрения, лютая ревность, разве не так? — Кто просил тебя вмешиваться в чужие семейные дела? Ну и ну… — вспылил Осман Мурадович. — К твоему сведению, я презираю ревнивиц! Да ты вовсе и не красив. Просто уродина, если правду сказать. Сгинь с глаз моих!»

Мавр и не думал исчезать. Ничуть не сердясь, даже слегка улыбнувшись своей белозубой улыбкой, он продолжал, спокойно чеканя слова в такт колебаниям быстро движущегося автомобиля: «Я — это я, каков уж есть. Перед всем миром я назвал свое чувство его собственным именем и проявил его совершенно откровенно… А ты? Всю жизнь зверски ревнуешь свою жену — и что же?.. Нет, нет, не перебивай, не затыкай мне рта. Ты боишься даже намекнуть ей, а ведь не спишь по ночам, когда она остается дежурить в больнице. Едва она, невзначай, упомянет имя своего сотрудника, ты долго тайком вызнаешь, кто он такой. Знакомые зовут вас в гости, тебе до смерти не хочется идти, а ты тащишься за женой, не отпускаешь одну. Она тебя раскусила с первых дней замужества… И она имеет право на ревность. Ах, не пытайся ссылаться на мою прекрасную, прославленную в веках жену; она, в сущности, лишена была права на ревность. Тебе, ученому человеку, доподлинно известно — таким правом обладал только я. Что ты там бормочешь «феодальный, патриархальный?» Допустим. Мы с тобой понимаем друг друга. Доктор Османова, законная жена твоя, имеет все права на любовь и ревность. Независимый, свободный человек, она вольна идти и ехать куда ей хочется, будь то в своем городе или за его пределами. Потому, дружище, не станем притворяться. Себя не обманешь… Согласен?»

Бот еще напасть! Не хватало этого мавра с его разглагольствованиями. Осман даже зажмурился и тут же услышал встревоженный голос спутницы.

— Что с вами? Что с вами? Ой, ой, да смотрите же! — завопила она в испуге, обхватив его за шею.

Машину накренило после сильного толчка. В какую-то секунду Осман оценил обстановку, мгновенно и удачно успел вырулить от канавы к насыпи, дал тормоз, и машина встала как вкопанная. Воцарилась тишина, а Джахан все еще висела у него на плече.

— Мы живы, мы живы…

Звук ее голоса донесся до него точно сладостная песня. Они живы, он жив, подумал в свою очередь Осман, и разом все в душе странно переменилось, смешалось, и, уже независимо от его воли, какое-то новое чувство нахлынуло и заполнило его целиком. Виной тому было их спасение от неминуемой, казалось, катастрофы, а также близость девушки, аромат ее молодого тела. Опьянев от этого аромата, он снова, теперь уже охваченный благостью и покоем, смежил веки.

— Ой, вам плохо? — спросила Джахан и осторожно коснулась ладонью его лба.

Справившись с новым, непонятным ему самому потрясением, он взглянул в ее озабоченное лицо и несколько задержался взглядом на белом, правильной формы изящном подбородке. Она и в самом деле несказанно хороша, он и раньше отмечал это, но как-то бесстрастно. Если хочешь вполне оценить прелесть юного женского тела, нужно ощутить его вот так, вблизи. Он снова блаженно смежил веки.

— Плохо с сердцем? — воскликнула девушка и не раздумывая принялась проворно отстегивать пуговицы на его пиджаке. Отдернула рубашку и приложила ладонь к сердцу, приговаривая: — И все из-за меня! Ой, что я наделала! Вы бы сказали, что у вас сердце не в порядке, Осман Мурадович, я б не настаивала. Ой, как бьется!

Он медленно разомкнул веки, и опять его поразила белизна лица, и опять он ощутил предательский аромат нежной девичьей кожи. Услышал взволнованную речь — что-то о лекарствах, а самого неудержимо била дрожь. Он потянулся и поцеловал девушку. Верно, ото был крепкий поцелуи в щеку, но мгновенная звонкая пощечина заглушила все прочие звуки.

Джахан с легкостью испуганной серны выпрыгнула из машины, хлопнула дверцей, а он, потупясь, сидел некоторое время неподвижно, боясь поднять голову.

Домой Осман возвращался в одиночестве.

Загнал машину, неслышным шагом прошел к себе в кабинет и повалился на диван. Судорожно комкая в руках подушку, он сначала постанывал и повторял все одни и те же слова: «Погубил сам себя, погубил окончательно, разом все погубил…» Вдруг ему стало мерещиться, будто рядом кто-то есть, и еще непонятно откуда слышались гулкие шаги. Но рядом никого не было, в дальней комнате у включенного телевизора спал сын, и весь дом окутывало зловещее безмолвие. Дом казался чужим и враждебным.

Завтра утром Джахан все расскажет Сапа Бердыевичу, и тогда… Созвав сотрудников, Сапа Бердыевич объявит сногсшибательную новость. Ошеломленные, все ахнут, кое-кто обрадуется. Несколько депеш полетит к жене. Скандал. Дикий скандал на весь город. О аллах!

Осман тяжело мотал головой, перекатывался по дивану и теперь уже громко, безудержно стонал. Но это не помогало. Отныне и у старой уродины, институтской библиотекарши, будет повод посмеяться над ним. Едва завидев его, она обнажит передние зубы, свисающие на нижнюю губу, и примется хохотать ему в лицо. Вот они, в углу комнаты, над валиком дивана, желтые страшные зубы старухи, ее морщинистый, истерично дрожащий подбородок. Осман не выдержал, закрылся подушкой, начал стучать кулаком по дивану. А сам лихорадочно думал, как бы предотвратить или хотя бы смягчить надвигающуюся беду. Пойти к Джахан, просить, умолять. О нет, что угодно, только не это! Перед ним явственно возник образ ее отца, рослого худощавого человека, и у него возле пояса нож с белой рукояткой. Отец намерен мстить за дочь, его не сочтешь неправым. Осман зажмурился, спасаясь от удара. Он оторвался от подушки и поднял руки, вслушался в шорох, но — кругом ни звука, лишь спустя минуту кошка замяукала в палисаднике.

Вот так история! И ума не приложу, от чего загорелось, завертелось. Уж не директор ли института подстроил все? Но разве Осман когда-либо позволял себе дурное в отношении его? Нет, такого он вспомнить не мог. Наоборот, когда в адрес Сапа Бердыевича сотрудники высказывали похвалу, Осман ревностно поддерживал их во всеуслышание, а если, бывало, его за глаза ругали, Осман помалкивал. Короче, директор ни при чем, виноват только он сам. Никто не заставлял его целовать Джахан, и теперь, поразмыслив, он полностью и во всей глубине должен был оценить свое падение, свою непоправимую ошибку. Легко сказать — ошибка! За такую самое малое — в три шеи выгонят из института, и прости-прощай привычный, с превеликим терпением нажитый авторитет! Еще и с семьей, чего доброго, распрощается. Двор, машина — все прахом пойдет.

Дрожа и кусая губы, он захватил в горсть прядь волос у себя на виске, дернул изо всей силы, с болью вырвал. О аллах, тут же виднелась явно седая прядка, и это, несомненно, было результатом сегодняшнего потрясения.

— Погоди, погоди, завтра ты весь будешь бел как лунь, и удивляться не должен, и роптать не смеешь, — произнес он вслух, а затем, превозмогая себя, оттолкнулся от дивана и шагнул к зеркалу. Жалкий вид собственного лица ужаснул Османа. Впалые щеки, безумные глаза с призрачными светлячками зрачков, новая морщинка, сбегавшая к носу, — готовая канавка для слез, — хорош ты стал, Осман, лучше и быть не может.

Глядя широко раскрытыми глазами в зеркало, он долго и тупо молчал, потом стал слегка шевелить губами, будто пережевывая сушеную дыню, наконец заговорил вслух.

— Самое верное — попытаться упросить их не давать делу хода, — сказал он вполголоса. — Умолять не стесняясь, тут уж не до гордости. Помнишь то собрание, где Сапа Бердыевича крыли за провал с подготовкой аспирантов? Не забыл?

И вдруг взлохмаченное изображение в зеркале, оскалясь, ответило ему:

— Помню.

— Ругали в общем-то справедливо, я так понимал, могу чистосердечно признаться.

— Но ты тогда ни словом не обмолвился, ты-то… воздержался от критики начальства?

— Другие выступили — и достаточно… Не захотелось повторять уже сказанное…

— Ну и ну! Со мной хоть не лукавь, ведь я — это ты, — внятно донеслось из зеркальной глубины.

— Раз так, то тебе известен мой характер, — совсем уж всерьез объяснялся Осман Мурадович. — Я человек нерешительный, но не трус и… тьфу, тьфу теперь вот, в роковую минуту, мне приходится каяться еще и перед тобою… перед собою за то, прошлогоднее. Слушай же чистую правду. Почему я смолчал тогда, не поддержал критикующих? Я чутьем угадал, уловил, что нашего Сапа, невзирая на разное, оставят-таки в должности директора. Притом критика руководителей — вовсе не моя прямая обязанность. Они о нас заботятся, а мы на них лаять будем? Нет, брат, шалишь, ты меня не запутаешь, и слушать тебя не хочу.

Отвернувшись от зеркала, он поплелся обратно к дивану. Теперь — о ужас! — пришел черед жены… Встреча с ней казалась едва ли не самым страшным в его переживаниях. Еще до того, как переступить порог дома, она будет осведомлена обо всем. Посмотрит с презрением, скажет: «Хорош же ты, Осман… Столько лет прикидывался овечкой, а теперь показал, кто ты есть. В сорок пять лет — срам, бесчестье… Да как можно жить в одном доме с таким мерзавцем!» Скажет — и наплюет в глаза.

Он съежился, покрутил головой и заметил вдруг, что ворот рубахи, а отчасти и подушка мокры от слез.

В понедельник явился в институт, сел за стол, а вскоре позвонил директор и вызвал к себе. Ни жив ни мертв он зашагал по коридору. Войдя же в кабинет директора, обнаружил нечто несообразное: пол и все, что было на виду, все проваливается, съезжает вниз, а сам Осман Мурадович ощутил в те же мгновения, будто он уменьшается, становится совсем крохотным, почти незаметным. У него тряслись колени. Несчастный сделал над собой усилие, пытаясь унять дрожь в ногах, — она не прекращалась, более того, любой бы заметил, как он затрясся всем телом. Не утратил ли он чувствительность вообще, на секунду сосредоточившись, подумал Осман и решил проверить. Незаметно ущипнул себя за бедро, но ничего не почувствовал, будто тело принадлежало не ему или было не живым телом, а какой-то резиной. Еще изловчился, укусил себя за палец — и опять никакой боли. Между тем приближался к столу, все-таки хватило самообладания не упасть на пол, дойти и в изнеможении рухнуть в кресло.

— Вам нездоровится? — спросил директор.

— Ничего, ничего, — ответил он, сжимая трясущиеся колени.

— А вид у вас… вы, кажется, весь в поту. Что с вами?

— Не обращайте внимания. Желаю вам доброго здоровья и благополучия, Сапа Бердыевич, — бормотал, сам не зная что, Осман Мурадович. — Сейчас все пройдет, вы только не обращайте внимания… Не придавайте значения… Может, я простудился.

— Сидели вчера на мокрой траве?..

— О нет, нет, Сапа Бердыевич, что вы! До этого не дошло и не могло дойти. И дурных намерений, поверьте, тоже не имел. А случилось нечаянно, как бы лучше выразиться — непроизвольно. Живые люди! Я ведь под вашим руководством жил и работал ни много ни мало двадцать лет, — переменил вдруг тему Осман Мурадович.

— К чему вы это? — недоумевая, поинтересовался директор, но возбужденный до крайности собеседник не слышал ничего и горячо продолжал:

— Вспомните-ка и скажите мне прямо в лицо, скажите: изменил ли я хоть раз жене за целых двадцать лет? Вчера это… ошибка, невзначай. Пусть я ослепну, сгорю, провалюсь на месте, если лгу. Бейте, убивайте меня своими руками, Сапа Бердыевич, только ради всего святого, не разглашайте, не давайте делу хода. Пусть все между нами…

— Вы больны, вы несомненно больны! Сейчас вызовем врача и…

— Не говорите так, умоляю вас! Я не болен, виноват. Я — виноват!.. — Осман прикусил до крови нижнюю губу, сморщился, и, уставясь в лицо директору неподвижным взглядом, продолжал: — Верьте! Отчего вы не верите мне? За двадцать лет ни разу не причинил я вам зла, даже в мыслях не имел дурного. И не имею, и не причиню, клянусь чем угодно! Уж вы поймите меня, Сапа Бердыевич!

— Болен — не болен, нормальный — ненормальный, ничего в толк не могу взять. Ей-богу, у самого, глядя на вас, разум вот-вот помутится, — развел руками Сапа Бердыевич. — Коли вы не больны, объясните в чем дело.

— Вы же отлично знаете, — выжав некое подобие улыбки и даже подмигнув директору, засуетился Осман. — Вы осведомлены… Ошибся, признаюсь чистосердечно! Бес попутал, вот… ошибся. Вы один на всем белом свете в состоянии облегчить мою участь. Не бросайте же меня на съедение.

Теперь уже не оставалось ни капли сомнения в том, что бедняга совершенно не в себе, и, нажав кнопку, директор вызвал секретаршу, При ее появлении бедняга Осман втянул голову в плечи, но, как и прежде, не отрывая взгляда от лица директора, твердил:

— Вы, вы один — заступник мой, не от кого больше ждать мне помощи, да от других я и не жду, верьте, Сапа Бердыевич! Не оставляйте в беде. Ошибся… натворил! Все неумышленно, и ты поверь, сестрица Джахан.

Директор бросил вопрошающий, недоумевающий взгляд на секретаршу: понимает ли она хоть что-нибудь в этом горячечном бреду и во всем происходящем здесь. Лицо Джахан между тем залилось краской, но она сохранила самообладание.

— Сумасшедший! — заключила она.

— Действительно, вы не здоровы, дорогой, вам надо домой.

— Здоров я, здоров, не допускайте же роковой ошибки! — взмолился Осман. — Я хочу работать. Прикажите — после занятий останусь, до глубокой ночи.

— Да, да, понимаю… переутомлены, чем-то расстроены, бывает… Вы должны отдохнуть, — стал мягко увещевать его директор, но тут неожиданно Джахан, возвысив голос, властно приказала несчастному:

— Ну-ка вставайте! Идемте! Живо!

Он вскочил и не мешкая зашагал к двери. Уже за пределами кабинета, в приемной, поднял повинную голову, жалостливо взглянул в глаза девушки, хотел заговорить, но она опередила его.

— Вы просто посмешище, Осман Мурадович! Шут гороховый, — брезгливо и очень отчетливо сказала она. — Хуже того — скотина, последняя свинья…

Он намеревался продолжить покаяние. Но Джахан, взяв телефонную трубку, пригрозила:

— Если сейчас же, сию минуту, вы не скроетесь с моих глаз, я звоню в психиатрическую…

Не помня себя, Осман Мурадович выкатился из приемной в коридор.

Довлет Эсенов

Нокаут

(перевод И.Александрова)

Председатель районного совета спортивного общества «Колхозчи» Шырты Хандурдыев в тяжелом раздумье почесал затылок. На столе перед ним лежала телеграмма: «Если не выставишь боксеров на межрайонные соревнования пеняй на себя Бакиев».

«Если не выставишь…» Легко сказать! А где их взять, этих боксеров? Приобрел после очередной взбучки от начальства Шырты Хандурдыев шесть пар боксерских перчаток, и развитие бокса в районе на этом закончилось. Лежат второй год перчатки на спортбазе районного совета. Хорошо, если мыши не погрызли…

Некого выставлять… А и не выставить нельзя. Вдруг Бакиев и в самом деле исполнит свою угрозу? Куда податься тогда ему, Хандурдыеву? Ведь в райцентре не осталось ни одной организации, где бы он не попробовал применить свои способности. И все как-то неудачно… А когда снимали его перед этим с должности зав. базой, ему сказали:

— Серьезное дело ты явно не тянешь, Шырты-ага. Вынуждены бросить тебя на физкультуру и спорт. Но если и здесь завалишь, пеняй на себя…

Точно так и сказали, как в телеграмме Бакиева…

Председатель тяжело вздохнул и, открыв металлическую трубочку с надписью «Валидол», отправил под язык повышенную дозу наса. Что же все-таки делать? Шайтан побрал бы и этот бокс и многие другие виды спорта!

И в эту трагическую минуту, когда Хандурдыеву казалось, что положение совершенно безвыходное, неожиданно блеснул луч надежды. Как нередко бывает, путь к спасению указала жена.

— А почему бы тебе не выставить на соревнование племянника Джаллы? — сказала она. — Парень-богатырь, верблюда кулаком свалит. Здесь он все равно бездельничает, а там, глядишь, и пригодится. Да и город на казенный счет посмотрит…

Шырты-ага готов был расцеловать свою супругу. Но не сделал этого — мужчине не пристало нежничать. Жену надо в строгости держать, чтобы знала свое место. У женщины, известное дело, волос долог, да ум короток…

Через несколько дней над спортивной площадкой и скамьями, переполненными поклонниками бокса, разнесся усиленный репродуктором голос судьи:

— На ринг вызываются сельские боксеры Джаллы Чарыев и Рахман Куллыев.

Джаллы выбежал на ринг, словно теленок, освободившийся от ненавистной веревки. Он в поезде узнал разницу между гонгом и хуком и был уверен в своей победе. В спортивной форме и боксерских перчатках он выглядел весьма внушительно. Куда там его низкорослому противнику! Взглянув на дядю, занявшему тренерское место, Джаллы приветливо помахал перчаткой.

Ударил гонг. Только успел Джаллы подпрыгнуть петушком на месте, как подбородок его столкнулся с тяжелой перчаткой Куллыева. На мгновение Джаллы опешил, но быстро взял себя в руки. И тогда, размахнувшись, так двинул противника по уху, что тот отлетел в угол и повис на веревке. Подбежал судья, поднял палец и сделал Джаллы предупреждение.

Бой продолжили. Воспитанник Шырты-ага, ободренный успехом, сразу же бросился на Рахмана, а тот отступил. Трибуны оживились. Для многих победа великана над тщедушным противником не вызывала сомнений.

И вдруг голова Джаллы неудержимо закачалась из стороны в сторону от удара в подбородок. Словно раненый тигр, ринулся он на противника, но снова натолкнулся на его перчатку. Да так сильно, что даже не заметил, как очутился на ковре…

— Ты чего, ишак, кулаками-то размахался? Это же спорт, а не деревенская драка! — заорал он на Куллыева. А потом обратился к Шырты Хандурдыеву: — Дядя, разве ты не видишь, что судья подкуплен? Я ударю — мне предупреждение, а меня лупят почем зря — и ничего…

— Вставай немедленно, не то досчитают до нокаута! — яростно зашипел тренер.

А Рахман только и ждал, когда его противник поднимется. Он мгновенно нанес ему новый удар, от которого из глаз Джаллы вылетел разноцветный фейерверк. И тогда, испустив непечатную фразу, молодой богатырь изо всех сил двинул Рахмана ногой под дых. Опять замельтешил судья, возле поверженного наземь боксера засуетилась девушка-врач, в зрительских рядах зашумели:

— Долой с ринга!

— Под суд хулигана!

— Кто тренировал этого бандита? Покажите нам его!

К счастью дяди и племянника, Рахман после нашатырного спирта очухался. Судья, побеседовав перед этим с Джаллы, объявил, что бой будет продолжен. Зрителям объяснили, что Чарыев впервые выступает при таком стечении публики и, естественно, волнуется…

— Дядя Шырты, — говорил тем временем Джаллы, — я никак не могу понять судью. Я же врезал Куллыеву выше пояса, а судья говорит: нарушение…

— Так двигать-то надо не ногами, а руками.

— Тебе, дядя, легко рассуждать. Интересно, как вел бы ты себя в этом телячьем загоне? По уху — предупреждение, ногой — чуть с площадки не выгнали… По зубам-то хоть можно?

— По зубам можно, — успокоил дядя. — Только не головой.

— Тогда он выплюнет сейчас все свои тридцать два зуба!

Поставив перед собой конкретную цель, Джаллы с разбойной удалью бросился в бой и на первых же секундах и в самом деле чуть не дотянулся до зубов противника. Трибуны одобрительно загудели, Хандурдыев на радостях открыл трубочку из-под валидола. Но не успели знатоки прокомментировать этот выпад великана, как он уже лежал, растянувшись, на ковре, а судья бесцветным голосом считал:

— Раз, два, три, четыре…

При счете «восемь» Джаллы вскочил на ноги и вытянул по направлению к тренеру руки:

— Дядя, сними с моих рук эти чертовы бурдюки, без них я из него шашлык сделаю!

Хандурдыев сплюнул нас и хотел было что-то сказать, да очередной удар снова поверг его племянника на ковер. Судья досчитал до девяти, но Джаллы не собирался подниматься.

…Как ни ярился товарищ Бакиев, однако нокаутировать председателя райсовета спортивного общества «Колхозчи» на этот раз не смог. Племянник мужественно и самоотверженно принял на себя удар, законно причитавшийся его дяде. А Шырты-ага, как только вернулся в район, сразу же написал в местную газету заметку. В ней говорилось, что на прошедших межрайонных соревнованиях всеобщий интерес зрителей и специалистов вызвало выступление дебютировавшего боксера Джаллы Чарыева. Хотя молодой спортсмен и проиграл своему многоопытному противнику, но у него, вне сомнения, большое спортивное будущее. В успехах самородка немалая заслуга опытного тренера Шырты Хандурдыева, обладающего завидной способностью открывать и растить молодые таланты…

— Нет, вы только посмотрите! — читая газету, удивлялись районные руководители. — А мы-то считали, что Шырты-ага ни на что не способен! Даже было внесено предложение снять его с физкультуры и бросить на художественную самодеятельность… Вот ведь как можно ошибиться в человеке?

Довлет Эсенов

Диссертант

(перевод И.Александрова)

Мы гуляли по городу. Мы — это мой земляк, школьный товарищ Меред, раз в год приезжающий в столицу из далекого села, его отец Анналы-ага и я, житель Ашхабада. Как всегда, принимая гостей, я брал на себя обязанности гида и, словно отчитываясь за минувший год, показывал им новостройки города.

Из выставочного павильона вышла группа молодежи. Проходя мимо нас, один из них остановился и пристально посмотрел на Мереда. В это время Меред повернулся, и они узнали друг друга.

— Познакомьтесь, — сказал мне Меред. — Это Чорли. Мы с ним были однокурсниками в институте.

— Очень приятно, — вежливо ответили мы.

После первых традиционных вопросов о здоровье, жене и семье Чорли хлопнул Мереда по плечу:

— А теперь изволь-ка, друг мой, сдержать свое слово. Надевай фуражку козырьком назад!

— Это почему вдруг? — не понял Меред.

— Почему? Коротка же у тебя память! Вспомни-ка, как ты шесть лет назад весело хихикал надо мной: «Если Чорли станет ученым, я буду всю жизнь носить фуражку козырьком назад». Можно уже надевать, через несколько дней у меня защита…

— Неужели? Прости, пожалуйста, если я тебя тогда обидел. От всей души поздравляю.

— Э, нет! — запротестовал Чорли. — Я такие поздравления не принимаю. Ведь мы с тобой друзья со студенческой скамьи, и, по-моему, грешно будет так вот… на сухую. Приходи на защиту, а потом пойдем на той[7]. Посидим, поговорим. — Он посмотрел на меня. — И товарища твоего приглашаю. Если не ошибаюсь, вы — работник газеты?

Я молча кивнул.

— Тем более. Приходите обязательно. Посмотрите, как защищают диссертации, послушаете… Это вам, журналистам, на пользу. А то у вас иногда слишком поверхностное представление об ученых. Да и статейку можно в газете тиснуть. Обществу польза, а вам — гонорарчик. Как говорят, лишняя деньга карман не порвет…

Я промолчал.

— А о чем твоя диссертация? — спросил Меред.

Чорли, по-видимому, привык к таким вопросам и ответил заученной скороговоркой: «Положительное влияние чала[8] на организм человека».

— Какого чала?

— Разумеется, верблюжьего.

И тут мне захотелось поквитаться с ним и за «гонорарчик» и за пренебрежительное отношение к газете, Я подмигнул Мереду и, вроде бы шутя, спросил диссертанта:

— В таком случае разрешите мне, как журналисту, задать вам один вопрос. Это может мне понадобиться для статейки в газету. Чувствую, что на вас можно заработать неплохой гонорарчик. Будьте добры, скажите, сколько сосков у верблюдицы?

Мой вопрос рассмешил Чорли не на шутку.

— Ну, уморил, журналист! Вот это вопрос! Кто же не знает, что четыре?

Анналы-ага и Меред все поняли, и мы тоже дружно рассмеялись. Диссертант, не понимая, в чем дело, растерялся.

— Ну, уморил, соискатель, — в тон ему ответил я. — Вот это ответ! Значит, у верблюдицы четыре соска? И вы собираетесь защищать диссертацию? Нет, дорогой, ученого по чалу из вас не получится! Придется вам самому носить кепку козырьком назад… А я тисну заметку об этом и заработаю гонорарчик…

— А сколько же, по-вашему, у нее сосков? Может быть, пять?

— Не пять, а шесть. Вы действительно считаете, что их четыре?

— Да неужели ты до сих пор не знал этого? — удивленно спросил Меред.

Чтобы не дать. Чорли опомниться, я обратился к Анналы-ага:

— Яшули[9], я вижу, диссертант нам не верит. Скажите вы ему, сколько сосков у верблюдицы?

— Всю жизнь я пас верблюдов, — поглаживая бороду, с достоинством ответил Анналы-ага. — Но в первый раз слышу, что у верблюдицы четыре соска. Все, которых мне доводилось видеть в наших краях, имели по шесть. Теперь, конечно, времена другие, наука чудеса творит. Может быть, действительно новую породу вывели с четырьмя сосками? Тут нет ничего удивительного — верблюдоводство сейчас в почете…

— Ну полно вам шутить! — неуверенно сказал Чорли.

— Шутить? — сделал удивленный вид яшули. — Да ведь об этом любой ребенок в селе знает. Вы хоть раз верблюжье вымя видели?

Диссертант затравленно перевел взгляд с Анналы-ага на Мереда, с Мереда на меня. Лица наши были непроницаемо серьезными.

— Так все-таки видели или нет? — настаивал Анналы-ага.

— Честное слово, не помню, — пробормотал Чорчи. — Кажется, как у коровы — четыре…

— Вот те и на… — покачал головой Анналы-ага.

— Не узнаю тебя, Чорли, — удивленно сказал Меред. — Ты же всегда такой дотошный был! А к науке пристрастился — и вот результат. Столько работать над темой и упустить из виду такую элементарщину? Не зря говорят, что все ученые рассеянные…

— Не горюй, Чорли, — сказал я. — Защищайся спокойно. А нас не обессудь — не придем. Меред сегодня уезжает, а мне гонорарчик придется в другом месте зарабатывать. Весь этот разговор останется между нами. Но только запомни обязательно, а то на защите вдруг кто-нибудь спросит. У коз и овец по два соска. У коров, ослиц и лошадей — по четыре. У верблюдиц и слоних — по шесть. У собак, кроликов и мартышек — по восемь. У орангутанга — два. Эти человекообразные — почти наши предки. Только у свиньи десять сосков. Говорят, Магомет потому и запретил мусульманам есть свинину. Может быть, конечно, и по другой причине, но разговоры такие ходят. А теперь — до свидания! Желаем успехов!

Чорли распрощался с нами молча и долго глядел нам вслед.

…После мне рассказали, что в тот же день к пастбищу совхоза «Карадамак» подлетело такси и из машины выскочил молодой человек с папкой под мышкой. Никому ничего не говоря, он залез под брюхо одной верблюдицы, потом другой, третьей… И все что-то внимательно считал. Обошел все стадо, удовлетворенно потер руки и улыбнулся.

Я понял, что это был Чорли. Неодолимое стремление установить истину привело его на совхозное пастбище. Спрашивать никого он больше не стал. Хотел увидеть собственными глазами. Наука, как известно, не терпит голословности…

…Вечером, в назначенное время, диссертант с объемистой папкой под мышкой поднялся на трибуну…

Придется все-таки Мереду носить фуражку козырьком назад…

Довлет Эсенов

Представители

(перевод И.Александрова)

Теперь представители встречаются не часто. А было время, когда они приезжали в колхоз ежедневно, а иногда и по два сразу. Один — из центра, другой — из области, а районных — хоть пруд пруди. И каждый, естественно, давал указания.

Приезжает как-то бухгалтер одного из районных учреждений. Шелковичных червей, по-видимому, он до этого видел только на картинке. А когда увидел живых — остановился в отдалении, близко и подойти боится. А они только что очнулись от пятого сна и хрумкают листья тутовника так, что треск на все помещение разносится. Долго смотрел на них удивленный представитель, а потом повернулся ко мне и говорит:

— Вот жрут, паразиты!

Потом осмелел и подошел к нарам. Взял ветку тутовника и ткнул в бок червяка-шелкопряда:

— Перестань, тунеядец, взбесился ты, что ли?

А тунеядцу хоть бы что. Очистил один лист, за другой принялся.

Постоял представитель, покачал головой и ко мне подошел:

— Яшули, где председатель?

— Где-то здесь, неподалеку. Скоро должен прийти.

— Яшули, сколько раз давали шелкопрядам листья тутовника?

— Раза два-три…

Он вытащил из кармана блокнот, прочитал нужную страницу и сказал:

— Два-три раза? Вот поэтому они у вас так и жрут, словно волки голодные. Ведь за это время надо было раз пять покормить.

— Покормили бы и пять раз, да не успели…

— А чем же вы здесь занимаетесь? Спите, что ли?

— И спим, бывает…

Снова посмотрел он в блокнот и говорит:

— А сколько раз их поили?

Тут я окончательно убедился, что с шелкопрядом наш представитель дело имеет первый раз.

— Последний раз вчера вечером поили, — говорю.

Возмутился представитель:

— Как, с вечера они ничего не пили?

— Да, — вздохнул я, подтвердив самые черные его подозрения. — С вечера, бедняги, ни капли воды не видели…

— Эх, яшули, яшули… Как погляжу я, в вашем колхозе совсем никакого порядка нет!

— А вы председателю скажите, — кротко посоветовал я. — Мое дело маленькое: убирать помещение да следить, чтобы с дровами перебоев не было…

— А что? И председателю подскажем! Поправим! — задорно воскликнул он и, порхнув молодым петушком, поспешил поправлять председателя…

Понял я, что кто-то над ним подшутил. Мол, обязательно проследи, чтобы шелкопряды вовремя напоены были. А то в колхозах воду экономят, а от этого ущерб шелководству.

Откуда же было бухгалтеру конторы «Вторчермет" знать, что шелкопряды воду не пьют?

Долго смеялись над этим случаем в колхозе. Зайдет кто-нибудь ко мне, посмотрит на шелкопрядов и говорит:

— Вот жрут, паразиты! Яшули, а сколько раз вы их поили?

Тут уж и мне не удержаться от улыбки…

Но были случаи, когда становилось не до шуток.

Как-то ранней весной, не помню, в каком году, собрались мы, члены правления, и обсудили вопрос о подготовке помещений для шелковичных червей. В тот год план их разведения был увеличен, поэтому решили отдать нм складское помещение в старом поселке, два помещения новых, которые предназначались сперва под коровник. Все это, конечно, предварительно побелить, продезинфицировать и подготовить.

Так и сделали. Приобрели печи, запаслись дровами, привезли лес для нар. Был только один недостаток: помещения несколько уже, чем полагается, да и потолки пониже. Конечно, в просторных помещениях и светлей, и воздуха больше. Но где их взять? Не по щучьему же велению… Ну и вынуждены были довольствоваться имеющимися, вполне приличными.

В тот день, когда мы получили грену[10], явился представитель из района — щупленький, чернявенький, на бритой голове туркменская тюбетейка. Он оказался работником отдела шелководства, поэтому, как только вышел из машины, сразу же вытащил из сумки рулетку, тетрадь и пошел измерять помещения для шелковичных червей. Измерял и вдоль и поперек, что-то записывал в тетрадке, а потом приказал:

— Перенести!

Председатель Курбан-ага не понял приказа:

— Что перенести?

— Нары перенести.

Курбан-ага подумал, что представитель шутит, и решил поддержать его шутливый тон:

— Вместе с помещением?

Но представитель не шутил, и вопрос этот ему очень не понравился. В его планы, видимо, не входило фамильярничать с председателем. Он многозначительно поглядел на Курбан-агу (а взгляд так и кричал: «Да как вы смеете позволять такие шутки в присутствии представителя района?») и сухо заметил:

— Можете и с помещением, если есть желание, — это дело ваше. Только новое помещение по размерам должно соответствовать инструкции.

Председатель сразу посерьезнел, даже несколько растерялся и стал объяснять, как мог:

— У нас нет такого помещения, товарищ представитель, а новое мы сейчас не в состоянии построить. Все, что могли, — сделали.

— Клуб можно использовать…

— Ну кто же разрешит отвести под червей клуб? — присоединился к разговору я.

— Я разрешаю! — вспылил представитель. — Что, нас прислали сюда в бирюльки играть? Разрешаю и приказываю! А кто спросит, скажите, что представитель района Кер-тиков указал. Нас сам секретарь послал в колхозы и велел полностью изыскать внутренние резервы. А тут и искать не надо, они на поверхности лежат.

Сколько мы ни возражали, представитель настоял на своем и уехал. Его как работника шелководства решили к одному колхозу не прикреплять — пусть обследует, в каких условиях выращивают шелкопрядов в других хозяйствах…

Делать нечего — приказ надо выполнять. Теперь нары стояли в просторном клубе, а молодежь устраивала танцы под радиолу на лужайке, под его окнами. От других культурных мероприятий вынуждены были совсем отказаться. Зато черви, обласканные изобилием тепла и света, были довольны, и несмолкаемый шелест их челюстей сливался в благодарственный гимн товарищу Кертикову…

А через три дня подкатил на мотоцикле высокий светловолосый парень и, улыбаясь, сказал:

— Здравствуйте! Меня послали вместо Кертикова. Я представитель района в вашем колхозе.

— Очень рады, — сказал председатель, но мне почему-то показалось, что особой радости он не испытывал. — Вот мой заместитель, пройдите посмотрите, — и представил сидящую рядом Бибиджемал. — А я сейчас должен ехать в районный центр на собрание по шелководству.

Представитель, сопровождаемый Бибиджемал, все обошел и вечером снова был в правлении. К этому времени и председатель из районного центра вернулся.

— Башлык-ага, что же это вы натворили? — спросил представитель и сел возле Курбан-аги.

— А что именно?

— Вы еще спрашиваете? Да как же это вас угораздило под шелковичных червей отвести очаг культуры, где воспитательная работа должна бить ключом?

— Представитель заставил. Тот, что до вас был, — ответил председатель.

— Кертиков?

— Да.

Представитель помолчал, пожевал папиросу.

— Но почему же вы-то согласились? Или вам его предложение понравилось?

— Сколько могли, упирались, — сказал председатель. — Да ведь плетью обуха не перешибешь…

— Да вы, как видно, и не пытались перешибить. Гнилую мягкотелость проявили… Насильно никто вас не смог бы заставить. Ну да что уж теперь говорить… Делать надо! Сейчас же перенести нары в прежнее помещение!

«— Пощадите, товарищ представитель! — взмолился Курбан-ага. — Если мы еще раз их перенесем, расходов будет больше, чем дохода от всех этих шелкопрядов. Овчинка явно выделки не стоит…

— Так что, червей держать в клубе? Может быть, они у вас в концертах будут выступать? И это говорите вы мне, заведующему отделом культуры? И серьезно верите, что я это вам разрешу? Никогда в жизни!

Но тут уж заупрямился председатель. Коса нашла на камень.

— Да что же, нам больше делать нечего, как нары туда-сюда таскать? А вас завтра, как Кертикова, отзовут и пришлют другого, так мы опять их сюда потащим? А может быть, их в правлении поставить или по домам колхозников раздать? Баста! Пока не получу прямого указания от первого секретаря райкома, не перенесу!

— Перенесешь!

— Не перенесу!

Долго они спорили. Представитель и так и этак, то с одной стороны к председателю подъедет, то с другой. А тот — ни в какую! Смотрю, под конец представитель откровенно загрустил.

— Я вас прошу, Курбан-ага, не губите мне жизнь, — сказал он умоляюще. — Найдется щелкопер — фельетон напишет. Как пить дать напишет! Вы, конечно, свалите все на представителя. А мне что делать? Один я и окажусь виновным. Очень прошу вас, Курбан-ага! Перенесите! Неужели вы хотите моих детей лишить куска хлеба?

Махнул рукой председатель и сдался…

Разобрали мы нары и начали в прежнее помещение перетаскивать. Снова три дня с утра до вечера ухлопали.

А когда собрали коконы, подсчитали доходы и расходы, оказалось, что председатель был прав. Овчинка действительно не стоила выделки…

Довлет Эсенов

Усмешки Ёллы Мергена

(перевод И.Александрова)

Много лет тому назад я работал корреспондентом радио. Трудно было тогда нашему брату. Магнитофон, который приходилось брать с собой, мог тащить на себе лишь хорошо накормленный ишак — голодному он был не под силу. О нынешних портативных мы только мечтали.

Однажды получил я задание и поехал в село. С трудом добрался до него только на следующий день к вечеру. На мое счастье, в колхозе была гостиница, хоть и незавидная, но своя. Не знаю, то ли по приказу председателя, которому я пообещал записать его голос на пленку, то ли по собственной инициативе, но ответственный за гостиницу яшули Еллы Мерген встретил меня очень приветливо. Это был смуглый, сухощавый, высокого роста старик, с седенькой бородкой и добрым лицом.

За шестьдесят с лишним лет Еллы Мерген много повидал на своем веку. Оставшись в детстве сиротой, он порядком хлебнул горя от баев и беков. Во время коллективизации одним из первых вступил в колхоз и был его председателем, потом работал в сельсовете и райисполкоме. Привыкший жить общественными интересами, он и сейчас, будучи уже в годах, читал все центральные газеты и журналы, не пропускал литературных новинок. Поэтому, когда разговор заходил о литературе, он тут же вступал в него. Прочитал, мол, стихи такого-то поэта. Молодец, строчки будто из свинца вылил! А на роман такого-то зря потратил время. Чем его читать, лучше прочесть отчет ТуркменТАГа.

Каждое произведение он оценивал по-своему, очень своеобразно.

И ко всему прочему, Еллы Мерген остроумен. Придешь усталый, а послушаешь за чаем его байки — и куда девалась твоя усталость!

На другой день возвращаюсь я вечером в гостиницу и вижу: Еллы Мерген рассказывает, а люди вокруг покатываются от смеха. Наладил я магнитофон и стал записывать. Потом записал рассказы о его приключениях, о разных случаях, поведанных мне его земляками.

Таким образом, пленку, которую привез, чтобы на месте записать репортаж, почти всю израсходовал на Еллы Мергена, на его приключения…

А в редакции «приключение» ждало меня самого. Но не из тех, рассказы о которых я записал на пленку. Мне кое-что записали в трудовую книжку, и запись эту теперь никогда не уберешь.

Недавно я снова побывал в тех краях. Колхозный поселок за это время превратился в благоустроенный агрогородок. Посредине его — уютная гостиница, обставленная прекрасной мебелью. Вокруг — зелень, цветы. Но старика, хозяина гостиницы, уже нет в живых…

Вернувшись домой, я разыскал пленку, которую в свое время почти полностью посвятил Еллы Мергену. Поставил ее.

Слушал, и мне казалось, что мудрый яшули сидит рядом, не спеша рассказывает о своих бесчисленных приключениях, теребит руками редеющую бородку и лукаво посмеивается своим словам. Да, он остался живым…

Как мне стало жаль, что пленка, вобравшая в себя его усмешливый теплый голос, лежит без всякой пользы! И вдруг пришла мысль: а что, если кое-какие из рассказов Еллы Мергена напечатать. Ведь это же самое настоящее устное народное творчество! Так я и сделал.

А вдруг да понравятся усмешки Еллы Мергена читателю!

Что может быть лучше этого!

Как Еллы стал мергеном

Еллы был совсем еще молодым, когда его избрали председателем сельсовета. На другой день он сел на коня и решил объехать колхоз. Навстречу ему попали два старых охотника. А охотники, известное дело, народ скромный, хвастаться своими подвигами не любят…

— Когда я был молодым, — сказал один из них, — я на ходу пулей подкову сбивал. Причем ни всадник, ни лошадь этого даже не замечали…

— Подкову сбить проще всего, — возразил другой. — Вот я в молодости стрелял так стрелял! За сто метров пулей гвоздь в стену вбивал. И ни разу не промахнулся.

Еллы понял, что старики решили испытать находчивость молодого председателя.

— Мне, конечно, далеко до вас, яшули, — смиренно сказал он. — Ни подковы срывать, ни гвозди забивать пулей не доводилось. Но я тоже кое-что могу. Видите вон того вороного коня, у которого ка правом ухе комар сидит? — показал Еллы на табун, пасшийся вдали. — Сбил бы я этого комара, а конь и не заметил бы. Да вот жаль, ружье дома оставил…

Старикам молодой председатель понравился. Они переглянулись, и один из них сказал:

— Ого, да ты, оказывается, настоящий охотник!

С тех пор Еллы и получил прозвище «мерген» — «охотник».

Война будет на голове

Когда Еллы Мерген был еще подростком, в аулах для солдат царской армии собирали тельпеки — мерлушковые папахи. По-видимому, их требовалось очень много, потому что тельпеки снимали с головы каждого встречного. Отняли папаху и у Еллы.

Вместо того чтобы возмутиться или попросить вернуть ему тельпек, Еллы радостно заулыбался.

— Ты что смеешься? — спросил есаул.

— Радуюсь, что наконец-то я от нее избавился. Давно надо было выбросить, да отец не разрешал. Она полна вшей. Вот обрадуется тот солдат, которому она достанется! Ведь ему будет не до войны. Война будет у него на голове…

И снова начал весело смеяться…

Есаул брезгливо бросил тельпек и вытер руки носовым платком. Еллы надел ее и пошел.

Чтобы одному не таскать…

Когда Еллы Мерген работал председателем колхоза, в аул приехал хор — капелла областной филармонии. Клуба в колхозе еще не было, и председатель распорядился постелить на поле кошмы, чтобы зрители сидели на них, слушая концерт. Концерт был на редкость неинтересным, и колхозники начали расходиться.

— Бегли, Гуллы, Меред… — Еллы Мерген назвал около десятка имен, — вы должны остаться.

После концерта руководитель хора подошел к председателю, горячо пожал ему руку и сказал:

— Спасибо, большое спасибо, товарищ председатель, что задержали людей до конца и спасли нас от позора. Вы — подлинный ценитель искусства!

— Что же мне оставалось делать? — ответил Еллы Мерген. — Ведь не задержи я их, все кошмы мне пришлось бы самому таскать.

После несправедливого выговора

Когда Еллы Мерген был председателем колхоза, председатель райисполкома Каррыев объявил ему выговор — он объявлял их по малейшему пустяку.

Еллы Мерген вины за собой не чувствовал, но возражать, оправдываться не стал. Он нагрузил на ишака три ящика фруктов и винограда и приехал к Каррыеву домой.

— Это дом Каррыева? — спросил он у жены председателя.

— Да, — ответила она.

— Я кое-что привез. Где его жена?

— Я его жена.

— Не шутите, милая, я же хорошо знаю жену товарища Каррыева. Она — светлая, в коротком платье, молодая. Она с товарищем Каррыевым иногда по воскресеньям приезжает к нам в гости. Были случаи, что и ночевали. Я вижу, что ее дома нет, а вам я это оставить не могу, — сказал Еллы Мерген и повез подарки обратно.

Каррыев в тот же день примчался к Еллы Мергену.

— Что вы наделали? — схватился за голову он. — Если вы сейчас же не приедете и не успокоите жену — все пропало!

И увез Еллы Мергена с собой.

На другой день Каррыев отменил несправедливый выговор…

Не будь и сам плох

Еллы Мерген зашел к соседу, когда тот собирался на охоту.

— Что, земляк, на охоту собираешься?

— Да, если бог поможет, соберемся…

— За птицей или за джейраном?

— Если бог даст, за джейраном…

— Ну пусть тогда охота будет с кровью!

— Если бог поможет, она такой и будет…

— Эх, земляк, земляк, — укоризненно покачал головой Еллы Мерген. — Заладил одно: бог да бог… Слышал пословицу: бог-то бог, да не будь и сам плох! Ну, скажи, к чему бог между курком и джейраном? На бога надейся, а сам не плошай…

В ад и курящего примут…

Еллы Мерген был некурящим, но однажды, будучи на тое, взял у соседа папиросу и закурил. Чорли-молла, духовный пастырь верующих мусульман, заметил это.

— Земляк, ты уже немолод, — сказал он. — Не пора ли бросить курево и приняться за намаз? Хоть в оставшиеся дни подумай о загробной жизни. Вряд ли аллах возьмет тебя с такой цигаркой в рай…

— Спасибо, земляк, за совет, — ответил Еллы Мерген. — Но у меня совсем нет желания попасть в рай. А в ад меня и курящего примут…

Пусть исполнятся ваши мечты…

Однажды Чорли-молла завел очередной разговор о боге и порядком всем надоел. Еллы Мерген не выдержал:

— Послушайте, земляк, откуда вы так много знаете о боге? Вы случайно с ним не встречались?

— Безбожник! — возмутился молла. — Разве можно такое говорить? Разве ты не знаешь, что он, храни его на небесах, на этом свете людям не показывается? Мы его увидим только на том свете.

— А вам очень хочется его увидеть?

— Ты еще спрашиваешь! Что может быть для мусульманина желаннее этого?

— Тогда, земляк, пусть скорее исполнятся ваши желания! — сказал Еллы Мерген и поднял обе руки, творя молитву…

Пусть сядет на голову

Даже будучи пожилым, Еллы Мерген имел на голове много волос, а бороду брил. Однажды Чорли-молла решил над ним посмеяться.

— Люди отпускают бороду и бреют голову, а ты, земляк, делаешь все наоборот, — сказал он.

— А какое это имеет значение? — спросил Еллы Мерген.

— Большое. На каждый волосок бороды садится по одному доброму духу.

— Коль на каждый волосок садится по доброму духу, то пусть все они садятся мне на голову, у меня на ней волос много. Земляк, ты не можешь их об этом попросить? Ведь им все равно, куда садиться…

Вы же написали свое имя…

Однажды Чорли-молла, встретив на улице Еллы Мергена, сказал:

— Земляк, есть важный разговор. Будь сегодня вечером дома, я зайду к тебе.

— Хорошо, я жду тебя, земляк. Если не будет никакого срочного дела, никуда не уйду.

Вечером, когда Чорли-молла пришел к старику, калитка оказалась закрытой. Посчитав, что Еллы Мерген его обманул, Чорли-молла наиисал на калитке: «Безбожник» — и ушел.

На другой день, встретив Еллы Мергена, он сказал:

— Земляк, тебе, оказывается, верить нельзя. Вчера пришел к тебе вечером, а на калитке замок висит…

— А я понял, что вы приходили, — ответил Еллы Мерген. — Ведь вы написали на калитке свое имя…

К языку не подключай

В гостинице жил человек, который надоедал Еллы Мергену своей болтливостью. Однажды он принес из магазина что-то, упакованное в коробку.

— Что хорошенького приобрели? — вежливо поинтересовался Еллы Мерген.

— Электрический счетчик. Давно собирался приобрести. Приеду домой и сразу подключу…

— Братишка, смотри по ошибке к языку не подключи! А то в один год прогоришь! — от души посоветовал ему Еллы Мерген.

Дом не конюшня…

Еллы Мерген, играя в шахматы, увидел, что его конь попал в безвыходное положение.

— Мерген-ага, — сказал его противник, — придется вам коня домой прихватить…

— Рад бы, дорогой, — ответил Еллы Мерген, — но мой дом не конюшня…

Смотри под мышками

Еллы Мерген попросил у председателя колхоза каракулевую шкурку на шапку. Председатель пообещал:

— Считай, Мерген-ага, что шкурка у тебя уже под мышками, — заверил он старика.

Но обещания своего не выполнил. Придя домой, Еллы Мерген сказал жене:

— Ну-ка, мать, посмотри, что у меня под мышками!

Жена посмотрела.

— Ничего нет, — удивленно сказала она. — А что у тебя было?

— Да, понимаешь, председатель уверяет, что у меня там шкурка для шапки лежит… Неужели потерял?

На ухо туговат…

Приехал в колхоз представитель одной областной организации, долго искал председателя, но не нашел и решил выместить зло на Еллы Мергене. Нагрубил старику и послал его искать председателя. А председатель перед этим Еллы Мергена незаслуженно обидел.

Старик нашел председателя и сказал:

— Гость из области приехал. Грубит, вроде мы ему полтинник должны… И на ухо туговат. Если не кричать — ничего не слышит…

— Я иду в правление, — сказал председатель, — приведи его туда.

Еллы Мерген вернулся к гостю и сказал:

— Председатель ждет вас в правлении. Если хотите его видеть, идите за мной. Только с ним надо говорить как можно громче, а то он на ухо туговат…

Услышав, что председатель и приезжий кричат друг другу так, что в доме звенят стекла, старик немного успокоился…

Идеальный дутар

Еллы Мерген немного играл на дутаре и мог мастерить их. Поэтому односельчане, обнаружив в своих дутарах изъяны или мелкие поломки, сразу шли к нему.

Однажды парень, купив новый дутар, заподозрил в нем какой-то изъян и пришел к Еллы Мергену.

— Мерген-ага, — сказал он, — посмотри, пожалуйста, есть в этом дутаре какой-нибудь изъян или нет. И вообще, плохой он или хороший?

Еллы Мерген осмотрел дутар, потренькал и сказал:

— Большого изъяна нет. А если заменить в нем все и сделать его заново, этот дутар будет идеальным…

У каждой мелодии свой настрой

Когда Еллы Мерген, смастерив, настраивал дутар, к нему зашел человек, который в музыке ничего не смыслил, но считал себя знатоком. Видя, что старик долго настраивает одну и ту же струну, он удивился:

— Яшули, почему так: когда другие играют на дутаре, они пальцами елозят туда-сюда, а вы ухватились за одно место и бренчите?

— У каждой мелодии, уважаемый, есть свой настрой, — ответил ему Еллы Мерген. — И пока его не найдешь — мелодии не будет. Те, кто двигают пальцами туда-сюда, ищут этот настрой и никак не могут найти…

Читаю ничего

Однажды в село приехал писатель и остановился в гостинице. Увидев, что Еллы Мерген читает его новый роман, спросил:

— Яшули, что вы читаете?

— Читаю ничего…

— Что это значит?

— Это значит, что читаю пустоту. Ни одной живой мысли…

Писатель уехал из села в тот же день…

Вашего гуляки здесь не было

Председатель колхоза баловал своего единственного сына, во всем потакал ему и вырастил бездельника. К окончанию школы шалопай курил, пил водку и употреблял нас. В институте Атабек не продержался и года — исключили за непосещение занятий. Отец привез его из Ашхабада, и Атабек стал работать в колхозе.

Но трудиться он не любил — работал из рук вон плохо. А гулял за двоих: ежедневно уходил из дому вечером, а возвращался поздней ночью, а то и под утро.

Если в полночь его дома не было, председатель звонил в гостиницу и будил сладко спавшего Еллы Мергена:

— Яшули, ты не видел в своем околотке моего гуляку?

Такие звонки раздавались каждую ночь и здорово надоели старику. И однажды, проснувшись чуть свет, он сам позвонил председателю:

— Извините, председатель, вы, наверное, спали и я вас разбудил?

— Да, спал… Что случилось?

— Ничего.

— Почему же ты будишь меня ни свет ни заря?

— Я хотел сказать, что вашего гуляки сегодня ночью здесь не было. Если и завтра его не будет, я в это же время сообщу вам. Так что спите спокойно и не волнуйтесь…

После этого председатель колхоза перестал звонить по ночам Еллы Мергену по поводу своего гуляки-сына…

Не веришь — посмотри на себя

Атабек приехал из Ашхабада с бородой, усами и патлами до плеч. Встретив Еллы Мергена, сказал:

— Мерген-ага, говорят, вы много знаете. А слышали вы, что человек произошел от обезьяны? Как вы думаете, правда это? В книжках, например, это утверждается…

— Ну коль в книжках об этом пишут, наверное, сынок, правда…

— Мало ли что могут написать! — возразил Атабек. — А как можно доказать это?

Еллы Ме